Потемкин (fb2)


Настройки текста:



Саймон Себаг-Монтефиоре

Потемкин

Москва ВАГРИУС 2003

SIMON SEBAG MONTEFIORE PRINCE OF PRINCES THE LIFE OF POTEMKIN

Издательство благодарит А.М.Пескова и Н.М.Сперанскую за предоставленные фотоматериалы.

УДК 882-94 ББК 84.4 Вл С28

Охраняется Законам РФ об авторском праве .

ISBN 5-9560-0123-2

© 2000 Simon Sebag Montefiore © Н.Сперанская, С.Панов, перевод с английского, 2003 © Н.Сперанская, примечания, именной указатель, 2003 © С.Биричев, оформление, 2003


Оглавление


Пролог. СМЕРТЬ В СТЕПИ


Часть первая. ПОТЕМКИН И ЕКАТЕРИНА (1739-1762)

1. Провинциальный юноша

2. Гвардеец и великая княгиня: екатерининский переворот

3. Первая встреча


Часть вторая. ПРИБЛИЖЕНИЕ (1762-1774)

4. Циклоп

5. Герой войны

6. «На верху щастия»


Часть третья. ВМЕСТЕ (1774-1776)

7. Любовь

8. Власть

9. Госпожа Потемкина

10. Ссоры и примирение


Часть четвертая. ПАРТНЕРСТВО (1776-1777)

11. Ее фавориты

12. Его племянницы

13. Герцогини, дипломаты, шарлатаны

Часть пятая. КОЛОСС (1777-1783)

14. Византия

15. Император Священной Римской империи

16. Две свадьбы и корона Дакии

17. Потемкинский рай


Часть шестая. СОПРАВИТЕЛЬ (1784-1786)

18. Император южной России

19. Английские арапы и чеченские боевики

20. Англомания

21. Белый негр, или Десять лет спустя

22. Один день из жизни князя Григория Александровича


Часть седьмая. АПОГЕЙ (1787-1790)

23. Волшебное зрелище

24. Клеопатра

25. Амазонки. «Потемкинские деревни». Новая война

26. Казаки-евреи и адмирал-американец. Битва в Лимане

27. Штурм Очакова

28. «Успехи мои принадлежат прямо тебе...»

29. Сарданапал

30. Измаил


Часть восьмая. ПОСЛЕДНИЙ ГОД (1791)

31. Очаковский кризис

32. Пир во время войны

33. Последний переезд


Эпилог. ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ


ПРИЛОЖЕНИЕ

Примечания

Список сокращений

Указатель имен

Пролог. СМЕРТЬ В СТЕПИ


Се князь князей.
Иеремия Бентам
Чей одр - земля; кров - воздух синь;
Чертоги - вкруг пустынны виды?
Не ты ли, счастья, славы сын,
Великолепный князь Тавриды?
Не ты ли с высоты честей
Незапно пал среди степей?
Г.Р. Державин. Водопад

5 октября 1791 года, около полудня, поезд из нескольких карет, медленно двигавшийся по степной дороге из Ясс в сторону Кишинева в сопровождении пеших ливрейных лакеев и эскадрона казаков в мундирах Черноморского войска, остановился на склоне холма, посреди степи. Казаки спешивались, лакеи бежали узнать, что случилось.

— Будет теперь! — сказал князь. — Некуда ехать, я умираю.

Князь, весь в испарине, тяжело, со стоном, дышал. Сидевшие

возле него врачи раскрыли дверцы кареты и кликнули казаков.

— Выньте меня из коляски, — приказал князь.

Ему повиновались беспрекословно, как и всегда. Казаки медленно, осторожно вынесли тяжелое тело. Следом из кареты князя вышла красивая, стройная женщина с заплаканными глазами. Она держала больного за руку и промокала ему лоб платком.

— Я хочу умереть на поле, — сказал князь.[1]

Он еще сохранял былую львиную красоту: та же шевелюра, считавшаяся самой пышной в империи, тот же чувственный греческий профиль, за который его прозвали в молодости Алкивиадом. Но сейчас поседевшие волосы беспорядочно спадали на вспотевший лоб, а незрячий глаз делал его похожим на старого пирата.

Он по-прежнему казался великаном. Но жизнь его, не терпевшая ограничений ни в чем, истощила тело и состарила лицо.

В бессарабской степи умирал Григорий Александрович Потемкин, верный друг российской императрицы Екатерины Великой, ее любовь, может быть даже (никто не знает этого достоверно), ее венчанный супруг. Светлейший князь — князь Священной Римской империи, князь Таврический, генерал-фельдмаршал, президент Военной коллегии, Главнокомандующий русской армией, великий гетман казацкого Черноморского и Екатеринославского войск, адмирал Черноморского и Каспийского флотов, губернатор Малороссии, он мог бы стать еще и владетелем Польши или иного княжества — любого, какое он пожелал бы создать на завоеванных для России территориях.

Светлейший князь — или просто светлейший, как его звали по всей России, — долгое время правил вместе с Екатериной. Они знали друг друга тридцать лет и были вместе почти двадцать. Потемкин презирал условности — и историки до сих пор спорят о его роли и месте в ее жизни. Она обратила внимание на остроумного молодого человека в тот день, когда стала русской императрицей, а в минуту тяжелого политического кризиса приблизила к себе. Когда их роман кончился, он, в отличие от всех прочих возлюбленных императрицы, остался при ней — другом, соратником, соправителем. Она любила, уважала и опасалась его — их отношения всегда были чреваты бурными ссорами. Она называла его «колоссом», «героем», «тигром», «величайшим оригиналом века», своим «кумиром». Он был ее «гений» — раздвинул границы империи, создал флот на Черном море, покорил Крым, победил в войне с Турцией, основал Севастополь и Одессу. Со времен Петра Великого Россия не знала деятеля такого масштаба.

Как ни была ограничена Екатериной его власть, он мыслил себя самовластным монархом. Он поражал всех грандиозными проектами, энциклопедическими познаниями и изысканными вкусами, он пренебрегал этикетом и приличиями, он принимал иностранных послов в домашнем халате, он не скрывал ни своего безудержного сластолюбия, ни беззастенчивого роскошества. «Князь Потемкин — символ необъятной Российской империи, — говорил хорошо знавший его принц де Линь. — В нем то же сочетание диких бесплодных степей и золотоносных жил».[2]

Его влияние на императрицу было безмерным — для нее он был вне критики и оговора, и слишком многие ненавидели его за это. Но даже враги признавали его мощный ум и творческий дар.

Теперь он лежал на траве, у обочины дороги.

Место это — даже не на главной кишиневской дороге, сегодня его трудно найти, но за двести с лишним оно вряд ли изменилось.[3] Справа зеленела широкая долина, слева — холмы, покрытые лесом, впереди — дорога, спускавшаяся в лощину. Потемкин, исколесивший эту степь вдоль и поперек, днем и ночью, выбрал для своего последнего привала роскошные декорации.

Вокруг него столпилась его свита. Многие уже плакали.

В свите Потемкина наряду с генералами и высокими чиновными особами путешествовали казацкие атаманы, молдавские бояре, бывшие оттоманские паши, а также православные священники, раввины и муллы, чье общество Потемкин особенно любил. Отдыхая, он беседовал о богословии, слушал рассказы про обычаи восточных племен, изучал греческую архитектуру, голландскую живопись, итальянскую музыку или английские парки...

Женщина — единственная женщина в свите — была одета в русское платье с длинными рукавами, какие любила императрица, но на ногах ее были французские чулки и туфли, выписанные из Парижа самим светлейшим. Шею ее украшали бесценные алмазы из непревзойденной потемкинской коллекции. Это была тридцатисемилетняя племянница Потемкина, графиня Александра Браницкая. Потемкин не скрывал своих романов с придворными дамами. Его отношения с племянницами смущали даже французов, помнивших Версаль Людовика XV. Сколько их было — красавиц, возлюбленных светлейшего? Любил ли он Браницкую больше других?..

Взволнованные доктора — француз и двое русских — стояли возле распростертого князя, но ничем уже помочь не могли.

На князе был шелковый халат на меху, несколько дней назад присланный Екатериной из Петербурга, а в карманах лежали связки писем императрицы, в которых она советовалась с ним, делилась новостями, обсуждала государственные решения. Она сожгла большую часть его писем — но сентиментальному князю мы благодарны за то, что он хранил ее письма, почти никогда не расставаясь с ними.

Эта двадцатилетняя переписка рассказывает об удивительном союзе, трогательном своей интимностью и впечатляющем своим государственным значением. С их историей не могут сравниться истории ни Антония и Клеопатры, ни Людовика XVI и Марии Антуанетты, ни Наполеона и Жозефины: сила человеческого чувства в их отношениях была так же сильна, как и политические последствия.

Его союз с Екатериной окутан тайнами. Были ли они тайно обвенчаны? Был ли у них ребенок? Верно ли, что они остались близки, позволяя друг другу иметь любовников и любовниц? Часто ли Потемкин сам подбирал Екатерине фаворитов, а она помогала ему соблазнять его племянниц, превращая императорский дворец в его домашний гарем?

Чем более усиливалась его болезнь, тем заботливее становились письма Екатерины. Она присылала ему халаты, шубы, ласково отчитывала за невнимание к собственному здоровью, за небрежение диетой и лекарствами, умоляла его не переутомляться. Читая ее письма, он плакал.

Императорские курьеры неслись по России, меняя взмыленных лошадей. Они приносили князю последние новости из Петербурга, а государыне письма из Молдавии. Так было всегда, когда он уезжал на юг. Письма доставлялись обычно за десять дней, иногда за неделю. ; >

«Друг мой сердечный Князь Григорий Александрович, — писала она 3 октября. — Письмы твои от 25 и 27 я сегодня [...] получила [...] И доктора твои уверяют, что тебе полутче. Бога молю, да возвратит тебе скорее здоровье».[4]

За десять дней до этого письма Потемкину, казалось, стало лучше — и тон императрицы был спокоен. Но еще 30 сентября она была вне себя от тревоги. «Всекрайне меня безпокоит твоя болезнь, — писала она ему в Яссы. — Христа ради, ежели нужно, прийми, что тебе облегчение, по рассуждению докторов, дать может [...] Бога прошу, да возвратит тебе скорее силу и здравье. Прощай, мой друг [...] посылаю шубенку».[5]

Их разделяли почти две тысячи верст.

«Матушка Всемилостивейшая Государыня, — продиктовал он своему секретарю 4 октября. — Нет сил более переносить мои мучения. Одно спасение остается оставить сей город, и я велел себя везти в Николаев. Не знаю, что будет со мною. Вернейший и благодарнейший подданный» — подписи он не поставил, только приписал внизу дрожащей рукой: «Одно спасение уехать».[6]

Последние письма Екатерины привез ему накануне самый скорый его курьер — бригадир Бауер, преданный адъютант, которого он посылал в Париж за шелковыми чулками, в Астрахань за стерлядью, в Петербург за устрицами, в Москву за танцовщицей или шахматистом, в Милан за нотами, скрипачом-виртуозом или духами (Бауер сочинил себе шуточную эпитафию: «Здесь Бауер лежит, свои скончавший дни. Гони, ямщик, гони!»{1}).[7]

Собравшись вокруг умирающего князя, его приближенные не могли не думать о том, как отзовется его смерть в Европе, как пойдет дальше война с турками. Русские армии под верховным командованием Потемкина покорили огромные территории в Причерноморье и в Бессарабии, и Турция теперь надеялась только на мирные переговоры. Европейские политики — от первого лорда казначейства Уильяма Питта в Лондоне, который не смог предотвратить войну, до старого ипохондрика — канцлера князя Венцля фон Кауница в Вене — внимательно следили за течением болезни князя.

Его деятельность могла перекроить карту Европы. Потемкин жонглировал коронами, как цирковой артист. Собирается ли этот переменчивый мистик сделаться королем? Или, оставаясь верноподданным русской императрицы, он сохранит больше власти? Если он будет коронован — то королем Дакии или Польши, где он уже владеет огромными землями? Спасет ли он Польшу или снова разделит ее?

Ответы на эти вопросы зависели от того, чем закончится путь Потемкина из Ясс, пораженных эпидемией малярии, в Николаев — город, недавно основанный Потемкиным, его последнее детище — военно-морскую базу на реке Буг.


Кортеж выехал накануне, остановился на ночь в небольшой деревеньке и снова отправился в путь в 8 часов утра. Через пять верст Потемкину стало так плохо, что его перенесли в спальную карету, но он все еще мог сидеть. Еще через пять верст он приказал остановиться.

Графиня положила его голову себе на колени. По крайней мере она была с ним... Лучшими друзьями всей его жизни были женщины.

— Я горю! — жаловался он. — Я как в огне.

Графиня Браницкая — Сашенька, как ее называли Екатерина II Потемкин, — успокаивала его.

Он отвечал, что у него темно в глазах и он различает только голоса. Слепота — симптом предсмертного падения давления. Малярийная лихорадка, возможно, в сочетании с воспалением легких и с болезнью печени, наконец переломила организм. Князь спросил у докторов: «Чем вы можете вылечить меня теперь?» Доктор Сановский ответил, что «осталось надеяться только на Бога». Он протянул Потемкину дорожную икону. Потемкин поцеловал икону и выпустил ее из рук.

Стоявший рядом казак сказал, что светлейший отходит.

«Прости меня, милостивая матушка-государыня.» — С этими словами он умер.[8]

Ему было пятьдесят два года.

Стоявшие вокруг замерли в молчании — они стали свидетелями смерти великого человека. Браницкая положила его голову на подушку, потом закрыла лицо руками и упала на траву в обмороке.

Некоторые громко плакали; другие вставали на колени и молились. Один из казаков успокаивал взыгравшую лошадь.

Так умер один из самых знаменитых государственных мужей Европы.

Современники, удивляясь его причудам, понимали масштаб его личности. Все путешественники, приезжавшие в Россию, стремились встретиться с ним; в любом собрании он оказывался центром внимания: «Когда его не было поблизости, говорили только о нем, в его присутствии все смотрели только на него». Иеремия Бентам, английский философ, гостивший в его имениях, назвал его «князем князей».[9]

Замечательно сказал о нем принц де Линь, знавший всех титанов своего времени, от Фридриха Великого до Наполеона: «Это самый удивительный человек, которого мне доводилось встретить [...] скучающий среди удовольствий; несчастный от собственной удачливости; неумеренный во всем, легко разочаровывающийся, часто мрачный, непостоянный, глубокий философ, способный министр, искусный политик — и вдруг десятилетний ребенок [...] В чем заключался секрет его волшебства? Гений, гений и еще раз гений; природная одаренность, отличная память, возвышенный строй души; насмешливость без стремления оскорбить, артистичность без наигранности [...] способность завоевывать в лучшие моменты любое сердце, бездна щедрости [...] тонкий вкус — и глубочайшее знание человеческой души».[10]

Граф Сегюр, встречавшийся с Наполеоном и Вашингтоном, говорил, что для него «всего любопытнее и важнее было знакомство со знаменитым и могущественным князем Потемкиным [...] Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не бывало царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе нерешительного. Он представлял собою самую своеобразную личность, потому что в нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность. Везде этот человек был бы замечен своею странностью». Американский путешественник Льюис Литтлпейдж писал, что «удивительный» светлейший князь имел в России больше власти, чем имели у себя дома кардинал Уолси, граф-герцог Оливарес и кардинал Ришелье.[11]

А.С. Пушкин, родившийся через восемь лет после смерти Потемкина, расспрашивал его постаревших племянниц и записывал их рассказы: имя князя, говорил он, «будет отмечено рукой истории».[12]


Следовало безотлагательно сообщить императрице. Написать Екатерине могла Сашенька Браницкая, которая посылала ей новости о здоровье князя, но она была вне себя от горя. Отправили адъютанта к секретарю Потемкина Василию Попову.

Когда печальный кортеж повернул обратно к Яссам, кто-то вспомнил, что надо отметить место, чтобы потом поставить памятник. Камней не нашли, и тогда атаман Антон Головатый, знавший Потемкина тридцать лет, вернулся на холм и воткнул в землю запорожскую пику.[13]

Получив ужасную новость, Попов написал императрице: «Нас постиг страшный удар! Всемилостивейшая государыня, светлейшего князя Григория Александровича нет больше среди живых».[14] В Петербург был отправлен молодой офицер с приказом не останавливаться в пути.

Через семь дней, 12 октября, одетый в черное, запыленный курьер доставил письмо в Зимний дворец. Императрица упала в обморок. Придворные подумали, что с нею удар. Доктора отворили ей кровь.

«Слезы и отчаяние, — записал секретарь государыни Храповицкий. — В 8 часов пустили кровь, в 10 легли в постель». Императрица была так плоха, что к ней не пустили даже внуков.[15]

«Она потеряла в нем не любовника, — записал Массон, учитель математики великих князей Александра и Константина, хорошо понимавший смысл отношений императрицы и Потемкина. — Это был друг».[16]

Ночью она не могла заснуть. «Ужасный удар обрушился на мою голову, — писала она своему постоянному литературному корреспонденту барону Гримму. — В шесть часов пополудни курьер привез мне известие, что мой ученик, мой друг, почти мой кумир, князь Потемкин Таврический умер в Молдавии после болезни, тянувшейся почти месяц. Вы не можете представить себе, как я потрясена...»[17]

В каком-то смысле императрица так до конца и не оправилась от этого удара. Вместе с Потемкиным кончился золотой период ее царствования — а также и добрая слава Потемкина. Екатерина говорила, что «болтуны» всегда чернили подвиги князя. Она была совершенно права: едва весть о смерти светлейшего достигла Петербурга, как начала расти легенда, заслонившая подлинные черты этого необыкновенного человека.

12 января 1792 года Василий Попов, доверенное лицо князя, приехал в Петербург с особым поручением. Он привез главное сокровище Потемкина — письма Екатерины, все так же связанные в пачки.

Императрица отослала всех, кроме Попова, заперла дверь — и долго плакала.[18]


Часть первая: ПОТЕМКИН И ЕКАТЕРИНА (1739-1762)

1. ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ ЮНОША

Лучше я хочу услышать, чтобы ты был убит,

нежели бы себя осрамил.

(Напутствие смоленского дворянина своему сыну,

отправляющемуся в армию.)

Л.H. Энгельгардт. Мемуары


— Когда я вырасту, — хвастался маленький Потемкин, — буду архиереем или министром.

Наверное, над его мечтами смеялись, потому что он родился в семье провинциального дворянина без имени и состояния. Его крестный отец любил повторять: «Грицу моему либо быть в чести, либо не сносить головы».[19]

Григорий Александрович Потемкин родился 30 сентября 1739 года{2} в деревне Чижево, недалеко от Смоленска. Семья была не богата, но и не бедна: 430 душ. Чем незначительнее род, тем на большее он претендует. Потемкины, как многие польские шляхтичи, имели весьма сомнительную генеалогию, но среди своих предков они уверенно называли Телезина — царя италийского племени, угрожавшего Риму около 100 года до Рождества Христова, и Истока — далматинского князя XI века нашей эры. И вот после многовековой безвестности потомки царственных персон явились на смоленских землях под скромным именем — Потемкины, или, на польский манер — Потемкинские.

В первой половине XVII века Потемкины удачно лавировали между московскими царями и польскими королями, получая земли вокруг Смоленска от тех и от других. Со времен прадеда Потемкина семья служила только Московии, постепенно отвоевывавшей эти исконно киевские земли у Речи Посполитой.

Смоленск был окончательно присоединен к России при царе Алексее Михайловиче в 1667 году. Царь подтвердил привилегии шляхты и позволил Смоленскому полку выбирать своих воевод, но приказал отныне брать в жены только русских девиц. Тем не менее о своих польских корнях смоленские дворяне помнили долгое время. Может быть, еще отец Потемкина носил дома широкие польские шаровары, длинную блузу и говорил по-польски.

Словом, детские годы Потемкин провел в полупольском окружении, унаследовав тесные связи с польским дворянством. Свое польское происхождение Потемкин использовал впоследствии, когда, купив земли в самой Польше, собирался превратить их в политический инструмент в отношениях России и Речи Посполитой.

Единственным знаменитым предком Потемкина был Петр Иванович Потемкин — военачальник и окольничий (один из высших придворных чинов). В 1667 году он был отправлен с первым русским посольством в Испанию и Францию, а в 1680 году — посланником в другие европейские страны. Посол Потемкин делал все возможное для защиты престижа своего повелителя, которого в Европе по-прежнему считали варваром.

Отец Григория, Александр Васильевич Потемкин, служил в армии Петра Великого, в молодости прошел всю Северную войну, участвовал в Полтавской битве, в осаде Риги, в захвате четырех шведских фрегатов, был ранен и награжден, а после окончания войны командовал гарнизонами в Казанской и Астраханской губерниях. Подробности его военной карьеры неизвестны. Известно лишь, что, когда он подал в отставку по состоянию здоровья, его призвали в Военную коллегию и, согласно обычаю, потребовали продемонстрировать старые раны. Однако, узнав в одном из членов коллегии своего бывшего подчиненного, Александр Васильевич объявил, что ни в коем случае не подвергнется такому унижению, и в ярости ретировался. В отставку он вышел в чине подполковника только в 1739 году, уже после рождения сына.[20]

Будучи женат, Александр Васильевич женился в начале 1720-х годов вторично — на двадцатилетней вдове Дарье Васильевне Скуратовой (урожденной Кондыревой). В отдаленных от столицы местах двоеженство, хотя и противное государственным и церковным законам, не было редкостью. Уже беременная, молодая жена узнала о существовании первой супруги мужа. Отправившись к ней, Дарья Васильевна со слезами упросила ее уйти в монастырь, чтобы узаконить брак.

Дарья Васильевна родила пять дочерей и сына — Григорий был третьим ребенком в семье. Она дожила до того времени, когда сын стал первым лицом государства. С портрета, написанного в староста, смотрит суровое лицо с крупным носом и острым подбородком. Черты лица грубее, чем у сына, но считалось, что он на нее похож.

Ее третьей беременности сопутствовали хорошие приметы: чижевские старожилы впоследствии уверяли, что она во сне видела, как солнце с неба упало к ней на живот.

Счастье, однако, было омрачено клеветой.

После рождения наследника к хозяину, в числе других гостей, приехал с поздравлениями его двоюродный брат Сергей Потемкин, сообщивший, что Григорий — не его сын. Причины, побудившие оклеветать Дарью Васильевну, вполне прозаичны: Сергей Потемкин хотел унаследовать имение Александра Васильевича. Видимо, подозрение пало на Григория Матвеевича Кисловского — одного из московских родственников, гостившего у Потемкиных незадолго до рождения сына и ставшего его крестным отцом.

Александр Васильевич подал прошение о расторжении брака и признании Григория незаконным ребенком. Дарья Васильевна в ужасе обратилась за помощью к Кисловскому. Тот приехал из Москвы и едва урезонил ревнивого старика.[21]


Усадьба Потемкиных Чижево находилась на маленькой речке Чиво — в нескольких часах езды на лошадях от Смоленска: в 350 верстах от Москвы и 837 верстах от Петербурга.

Деревянный одноэтажный дом Потемкиных стоял на небольшом холме. Баня, где родился Григорий, наверное, была единственной подсобной постройкой.

О раннем детстве Потемкина неизвестно ничего, но, надо полагать, оно не очень отличалось от детства других мелких дворян. Вот характерное воспоминание дальнего родственника Потемкина, Льва Николаевича Энгельгардта — по его собственному рассказу, он провел свои детские годы, бегая с дворовыми мальчишками босиком, в крестьянской рубахе: «Физически мое воспитание сходствовало с системою Руссо, хотя бабка моя не только [не] читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту».[22]

Григорий был наследником имения и единственным, кроме отца, мужчиной в семье. Можно себе представить, как его баловали мать и сестры. Привыкший свободно чувствовать себя в женском обществе, он называл себя баловнем судьбы.[23]

В 1746 году семидесятичетырехлетний Александр Васильевич скончался. Дарья Васильевна, вторично овдовевшая в сорок два года, осталась одна с шестью детьми в затруднительном положении. Взрослый Потемкин будет безрассудно расточителен — отличительная черта тех, кто, достигнув высот, помнит о прошлых материальных невзгодах.

У Дарьи Васильевны не было связей в Петербурге, зато имелись родственники в Москве, и скоро вся семья отправилась в белокаменную.

Первым впечатлением Григория от древней столицы, вероятно, стали ее колокольни. Москва была полной противоположностью Санкт-Петербургу, новой столице Петра Великого. Если Северная Венеция являлась окном в Европу, то Москва хранила память о древней Руси. Иностранцы, считавшие единственным цивилизованным местом Европу, неприязненно отзывались о первопрестольной русской столице: «Что особенно безвкусно и отвратительно в облике Москвы, так это ее церкви — квадратные массивы разноцветных кирпичей с позолоченными шпилями». В самом деле, и разноцветные купола Василия Блаженного, и узкие запутанные улочки, окружавшие московский Кремль, были так же диковинны и странны, как древние суеверия. Европейские путешественники вообще отказывали Москве в сходстве с европейским городом: «Я не могу сказать, на что она больше похожа — на большую деревню или на скопление множества деревень».[24]

Крестный отец Потемкина Кисловский, отставной президент Камер-коллегии, поселил Дарью Васильевну с детьми в маленьком доме на Никитской улице. Позднее Григория определили в гимназию при Московском университете вместе с сыном Кисловского Сергеем.

Учеба давалась ему легко. Он быстро овладел греческим, латынью, немецким и французским, не говоря уже о польском; позднее говорили, что он понимает итальянский и английский языки.

Особенно же влекло его богословие. Священник приходской церкви Николая-Чудотворца помог мальчику изучить церковную службу. Замечательная память позволяла ему без труда запоминать наизусть пространные богослужебные тексты. Еще в те годы он подружился с Амвросием (Зертис-Каменским), позднее митрополитом Московским.

Мальчик помогал в алтаре, но смирным нравом не отличался и, казалось, в любую минуту готов был совершить озорную выходку. Однажды, когда он появился перед гостями своего крестного в облачении приехавшего в гости грузинского архиерея, Кисловский воскликнул: «Доживу до стыда, что не умел воспитать тебя, как дворянина!»

Конечно, уже в отрочестве Потемкин понимал, что он не такой, как все, и мечтал о великом будущем. Многочисленные свидетельства донесли до нас его собственные высказывания на этот счет: «буду министром или архиереем»; «начну военной службой, а не так, то стану командовать попами».

Матери он обещал, что когда разбогатеет, то сломает ветхий дом, в котором они жили, и поставит на этом месте собор. Впоследствии он пожертвует крупную сумму на стоявшую неподалеку от этого дома Никитскую церковь. Историки, считающие, что он обвенчался с Екатериной II в Москве, называют местом венчания именно этот храм.[25]

Государственная служба была для русского дворянина единственно возможным способом добиться успеха в жизни. Воспитанный в семье петровского офицера, Потемкин понимал это с детства.

В 1750 году одиннадцатилетнего Григория повезли в Смоленск — записывать в военную службу. В Герольдмейстерской конторе он получил подтверждение своего дворянства; между прочим, поминались и славный римский предок и окольничий Алексея Михайловича. Пятью годами позже, в феврале 1755 года, Потемкин будет определен в конную гвардию{3} — один из гвардейских полков.

Окончив учебное заведение Литкена в Немецкой слободе, он поступил в Московский университет, где числился среди первых учеников по греческому языку и священной истории. Современник Потемкина Денис Фонвизин, учившийся в Московском университете в те же годы, что и Потемкин, так рассказывал о времени своего студенчества: «Учились мы весьма беспорядочно. Ибо с одной стороны причиною тому была ребяческая леность, а с другой нерадение и пьянство учителей».[26]

Хотя впоследствии недруги и называли Потемкина невеждой, читал он очень много. Так, однажды приехав в гости к родственникам, он не выходил из библиотеки и даже засыпал под бильярдным столом с книгой в обнимку. В другой раз Потемкин попросил одного из приятелей, Ермила Кострова, одолжить ему десяток книг. Скоро он их вернул, и Костров не поверил, что книги уже прочитаны. «Если ты мне не веришь, можешь меня проэкзаменовать!» — отвечал Потемкин. Другой студент, Афонин, как-то одолжил ему том «Естественной истории» Бюффона — и Потемкин вернул его на следующий день, поразив владельца книги знанием самых мелких подробностей.[27]

В 1757 году за успехи в греческом языке и богословии Потемкин получил золотую медаль. В том же году Иван Иванович Шувалов — фаворит императрицы Елизаветы Петровны, основавший и курировавший Московский университет, приказал командировать лучших студентов в Петербург — для представления императрице. Потемкин попал в число двенадцати счастливцев.

В Петербурге он оказался впервые.


По сравнению с северной столицей даже Москва казалась глухой провинцией. Петр Великий основал свой «парадиз» в 1703 году на болотистых берегах и островах устья Невы, тогда еще принадлежавших Швеции. После поражения Карла XII в Северной войне Петербург стал официальной столицей России. С 1712 года сюда стали переезжать из Москвы государственные учреждения. Петру не терпелось увидеть свою мечту воплощенной: на работах по осушению болот и строительству города погибли тысячи крестьян.

Теперь, в конце 1750-х годов, это был красивый город: изящные дворцы высились на гранитных набережных, блистали шпицы Адмиралтейства и Петропавловской крепости, достраивался новый Зимний дворец. Проспекты, проложенные словно для великанов, поражали своей шириной, но их немецкая прямизна была чужда русской душе.

«Этот город, с необычайно широкими и длинными улицами, являет очень живописный вид, — писала английская путешественница. — Не только городу, но и образу жизни здесь присущ особый размах. Аристократы как будто состязаются друг с другом в дорогостоящих причудах».[28]

Но не менее удивляли иностранцев и петербургские контрасты: «Дома обставлены самой роскошной мебелью из всех стран, но в гостиную с инкрустированным полом вы поднимаетесь по грязной и вонючей лестнице». Ни дворцы, ни балы не могли скрыть диковинного характера этой страны: «С одной стороны — модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой — купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами».[29]

Новый каменный Зимний дворец Елизаветы Петровны, на берегу Невы, еще недостроенный, был великолепен, хотя с апартаментами, расписанными позолотой, соседствовали неотделанные комнаты — холодные, сырые, заваленные инструментами.

Шувалов провел студентов в залу, где императрица принимала иностранных послов.

История восшествия на престол Елизаветы Петровны характерна для России XVIII века.

В 1722 году Петр I выдал указ, согласно которому правительствующий государь имеет право назначать себе наследника по собственному усмотрению. Однако, умирая, распоряжений о наследнике он не оставил. При поддержке гвардии императрицей стала его вдова Екатерина I, а фактическим правителем — организатор этой поддержки АД. Ментиков.

Екатерина I умерла через два года, в 1727 году, и императором объявили внука Петра Великого — двенадцатилетнего Петра (он был сыном царевича Алексея, погибшего под следствием в 1718 году). Отрок Петр II прожил недолго: в начале 1730 года он умер/ И хотя к этому времени уже подросла дочь Петра I — Елизавета (ей только что исполнилось 20 лет), высшие чины государства, преследуя собственные выгоды, предложили трон племяннице Петра I — Анне Ивановне, вдовой герцогине Курляндской.

Анна Ивановна прожила до 1740 года, причем с каждым годом все большую власть сосредоточивал в своих руках ее фаворит Би-рон. При Анне Ивановне был извлечен из забвения указ 1722 года, согласно которому бездетная Анна назначила наследником престола своего внучатого племянника — Ивана. В октябре 1740 года, к моменту смерти Анны Ивановны, племяннику исполнилось три месяца. Первые дни после провозглашения Ивана регентом был Би-рон. Но скоро он был арестован, сослан, и правительницей при мла-денце-императоре провозгласили мать ребенка — Анну Леопольдовну.

25 ноября 1741 года совершился новый переворот: гвардия возвела на российский престол дочь Петра I — 32-летнюю красавицу Елизавету. Младенца вместе с родителями отправили в вечную ссылку — на север, в Холмогоры, а когда Иван подрос, его заточили в Шлиссельбургскую крепость.

У Елизаветы Петровны не было собственных детей, и уже в самом начале своего царствования она назначила наследником престола своего племянника — Петра (в будущем Петр III), сына своей родной сестры, покойной Анны Петровны, и герцога Голштинского.

В конце 50-х годов Елизавета Петровна, несмотря на болезни и возраст, была по-прежнему хороша собою. «Увидев ее в первый раз, невозможно было не поразиться ее красоте, — вспоминала Екатерина И. — Она была крупная женщина, несмотря на свою полноту нисколько не утратившая изящества фигуры».

Елизавета, как и ее английская тезка из предыдущего столетия, была воспитана в тени славного отца и провела молодость в изоляции, на опасной грани между троном и монастырем. Это обострило ее природный политический инстинкт — однако здесь сходство заканчивалось. Она была импульсивна, великодушна, кокетлива, но вместе с тем расчетлива, мстительна и жестока — истинная дочь Петра I.

Она отменила смертную казнь, но за вольные разговоры по-прежнему ссылали в Сибирь и урезали языки. Двором правили любовь к роскоши и тщеславие императрицы, обожавшей пышные празднества и дорогие наряды. Одно и то же платье она никогда не надевала дважды и меняла наряды несколько раз в день. После ее смерти в императорском гардеробе насчитали пятнадцать тысяч платьев. Елизавете Петровне очень шел мужской костюм, и поэтому любимым придворным развлечением были балы-маскарады, куда женщинам предписывалось являться в мужских платьях, а мужчинам в женских. «Действительно и безусловно хороша в мужском наряде была только сама императрица, так как она была очень высока и немного полна; вся нога у нея была такая красивая, какой я никогда не видала ни у одного мужчины, и удивительно изящная ножка». О состязании императрицы с придворными красавицами за первенство на балах существует много анекдотов. Так, однажды, не сумев расчесать перепудренные волосы, государыня была вынуждена обрить голову — и приказала всем фрейлинам последовать ее примеру. «Дамы повиновались, заливаясь слезами». В другой раз, она обрезала ножницами ленты у одной придворной дамы и локоны у двух других.[30]

Она была набожна, но не аскетична и выбирала возлюбленных, невзирая на их происхождение. Алексей Григорьевич Разумовский был родом из украинских казаков; в юности он пел на клиросе в церковном хоре. Он и его младший брат пастух Кирилл получили несметные богатства и графское достоинство. В 1749 году новым избранником Елизаветы Петровны стал Иван Иванович Шувалов, и на вершину придворной иерархии вознеслось новое семейство.

К тому времени, когда молодой Потемкин приехал в Петербург, вельможный круг состоял большей частью из представителей этой новой аристократии. Как говорил Пушкин, бывшие «пирожники, денщики, певчие» получали титулы и богатства за личные заслуги — или просто попав в фавор к царствующей особе. Они занимали высшие правительственные, придворные и военные должности наряду с потомками родовитых бояр и князей.[31]

Шувалов представил Елизавете Петровне восемнадцатилетнего Григория Потемкина. За отличие в учебе императрица приказала произвести его в капралы гвардии.

Вероятно, посещение двора вскружило Потемкину голову, потому что вернувшись в Москву, он забросил занятия. В 1760 году обладатель золотой медали был отчислен «за леность и нехождение в классы». Надо было искать выход из тупика.

Выход был — он заочно числился в гвардии и благодаря Шувалову и Елизавете Петровне имел даже звание капрала. Но денег на поездку в Петербург для действительного вступления в гвардейскую службу у него не было — родственники, воспринявшие исключение из университета как катастрофу, отказались ему помогать. Он поссорился с матерью, и в последующие годы они почти не встречались. Конечно, позднее Дарья Васильевна, одаренная императорскими благодеяниями, будет гордиться сыном, но при этом никогда не станет скрывать, что порицает его личную жизнь.

Потемкин занял пятьсот рублей — огромную по тем временам сумму — у архиепископа Амвросия (Зертис-Каменского). Впоследствии он часто говорил, что собирался вернуть долг сторицей — но не успел: Амвросий был убит в 1771 году во время чумного бунта в Москве.

По прибытии в столицу Потемкин явился в главную квартиру своего полка — поселок из казарм и конюшен, выстроенных прямоугольником на берегу Невы возле Смольного монастыря. Рядом на лугу паслись полковые лошади; здесь же проводились учения и смотры.

Гвардейская молодежь того времени отличалась безудержной разгульностью: неугомонные пиршества, дуэльные истории, карточная игра, публичные женщины — все это характерные приметы гвардейского быта середины XVIII века. Поэтому, видимо, иные строгие отцы предпочитали отдавать детей не в гвардию, а в армию — как, например, отец пушкинского Гринева в «Капитанской дочке»: «Чему научится он, служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а не шаматон!»[32]

Потемкин весьма скоро стал в своем полку одним из первых удальцов. В двадцать два года он был высок, широк в плечах и очень привлекал женское внимание. Он «мог похвастаться самой роскошной шевелюрой во всей России». За красоту и таланты товарищи прозвали его Алкивиадом — высокая похвала в неоклассический век. В круг чтения культурных людей XVIII века обязательно входили Плутарх и Фукидид, так что все представляли себе образ благородного афинянина — умного, образованного, чувственного, непостоянного и пылкого.

Кроме того, Потемкин был необычайно остроумен — его замечательный талант пародиста впоследствии высоко поднял его над царством придворных шутов. Скоро он завоюет расположение гвардейских заводил — братьев Орловых, — а те, в свою очередь, посвятят его в тайны двора. у\")

Гвардия охраняла императорские дворцы, что и придавало ей огромный политический вес. «Допущенные к играм* балам, вечерам и театральным представлениям, внутрь святилища двора», они чуть ли не правили столицей. Их придворные обязанности давали им возможность наблюдать вблизи и в подробностях жизнь императорской фамилии, что, соответственно, возбуждало чувство личного участия в ее делах.[33]

В конце 50-х годов здоровье Елизаветы Петровны резко пошло на убыль. Случались дни, когда, она, казалось, находилась между жизнью и смертью. Это тщательно скрывали, но об этом знали все, кто имел отношение к петербургскому двору.

В случае смерти Елизаветы Петровны императором становился ее племянник великий князь Петр Федорович. Его не любили и опасались многие. И в придворных кругах и в гвардии уже зрел замысел возвести на престол его жену — Екатерину. Будучи в караулах, Потемкин имел возможность видеть эту женщину. Она никогда не была красива в собственном смысле этого слова, но обладала необыкновенной магией царственного достоинства, женской привлекательностью, природной веселостью и способностью очаровывать всех, кто имел с ней дело. Однажды про нее сказали: «Вот женщина, из-за которой порядочный человек мог бы вынести без сожаления несколько ударов кнута».[34]

Лучшее описание Екатерины в эти годы оставил Станислав Понятовский: «Ей было 25 лет. Она только что оправилась от первых родов и достигла расцвета, какой только возможен для женщины, от природы наделенной красотой. У нее были черные волосы, ослепительной белизны и свежести цвет лица, выразительные глаза навыкате, длинные черные ресницы, заостренный носик, губы, словно зовущие к поцелую, прелестной формы руки, гибкий и стройный стан; легкая, и при этом исполненная благородства походка, приятный тембр голоса, а смех — такой же веселый, как ее нрав, заставлявший ее с легкостью переходить от самых вздорных ребяческих забав к таблице шифров — монотонность этого тяжелого труда пугала ее не больше чем текст, каким бы важным или опасным ни было его содержание.»[35]

Примерно в то время, когда Потемкин поступил в гвардейскую службу, она начала привлекать на свою сторону гвардейцев. Юноша из провинции оказался на пороге заговора, который через некоторое время возведет ее на трон — а потом и соединит их судьбы.  


2. ГВАРДЕЕЦ И ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ: ЕКАТЕРИНИНСКИЙ ПЕРЕВОРОТ

Один Бог знает,

откуда моя жена берет свои беременности.

(Великий князь Петр Федорович о своей жене)

Екатерина II. Записки


Будущая Екатерина II не имела ни капли русской крови, но, с четырнадцатилетнего возраста живя при дворе императрицы Елизаветы Петровны, прилагала все усилия к тому, «чтобы русские полюбили ее». Мало кто подозревал в ней талантливого политика, дальновидного государственного деятеля и великую актрису, страстно желавшую стать российской императрицей — роль, для которой она обладала всеми необходимыми качествами.

Принцесса София-Фридерика Ангальт-Цербсгская родилась 21 апреля (2 мая) 1729 года в Штеттине. Поворот в судьбе дочери мелкого немецкого князя произошел в январе 1744 года, когда императрица Елизавета искала подходящую партию для своего наследника, Карла-Петера-Ульриха, герцога Голштинского, недавно провозглашенного великим князем Петром Федоровичем. По ряду причин — политических, дипломатических и личных — императрица остановила свой выбор на принцессе Софии, которая перешла в православие, приняв имя Екатерины Алексеевны, и 21 августа 1745 года обвенчалась с Петром. Присутствовавшие на церемонии обратили внимание не только на ее скромное платье и ненапудренные волосы, но также на хороший русский язык и манеру держать себя со сдержанным достоинством.

Екатерина быстро поняла, что Петр не годится ни в мужья, ни в цари. Сразу после знакомства с ним она отметила, что он «очень ребячлив», «не очень любит народ, над которым ему суждено [...] царствовать», и «взирала с изумлением на его неразумие и недостаток суждения о многих вещах». Брак ее был не просто несчастлив: только благодаря удивительной силе характера ей удалось пережить его — и обратить себе на пользу.

Петр боялся русского двора и, вероятно, с самого начала чувствовал, что справиться с ним не сумеет. Он был внуком Петра Великого, правящим герцогом Голштинии и некоторое время наследником двух престолов — русского и шведского. Но, видно, он родился под несчастливой звездой. В раннем детстве отец отдал его на попечение педантичного и жестокого гофмаршала, который бил его, морил голодом и ставил коленями на горох. Главной страстью подростка стало муштрование игрушечных, а потом и живых солдат. Попав в Россию, он возненавидел ее всей душой и отчаянно тянулся ко всему немецкому, особенно прусскому. Он не уважал русскую религию, отдавая предпочтение лютеранству, презирал русскую армию и молился на своего кумира — прусского короля Фридриха Великого. Екатерина не могла не заметить бросающейся в глаза неразвитости и жестокости своего супруга, но «выказывала [...] безграничную покорность императрице, отменное уважение великому князю и изыскивала со всем старанием средства приобрести расположение общества». Со временем последнее стало первым и самым главным.[36]

Вскоре после приезда Екатерины Петр переболел оспой, и его без того неправильные черты стали безобразными. Теперь он казался ей «отвратительным», хотя его поведение было намного хуже его внешности. Ночью после венчания невеста пережила жестокое унижение: она осталась в спальне одна. Во время сезонных перемещений двора из Летнего дворца в Зимний, из Петергофа в Царское Село, или в Москву, или в Лифляндию, она утешалась верховой ездой и чтением французских просветителей (с этого времени книги станут спутниками всей ее жизни). Она изобрела седло особой конструкции, которое позволяло ей сидеть на лошади боком, когда за ней наблюдала императрица, и по-мужски, когда она оставалась одна.

Екатерина, кокетливая и чувственная (хотя сама она, возможно, еще этого не осознавала), состояла в браке с вечным подростком, а окружена была самыми красивыми и утонченными мужчинами России. Некоторые из них уже влюбились в нее, например, Кирилл Разумовский, брат фаворита императрицы, и Захар Чернышев, ее будущий министр. Она все время была на виду, но необходимость хранить верность мужу и родить наследника поставила ее в самое затруднительное положение. Екатерина искала разрядки и, как многие несчастные женщины высшего света, пристрастилась к картам, особенно к фараону.

В начале пятидесятых годов ее замужество превратилось из тяжелого в невыносимое. Екатерина имела все основания предать огласке недостойное поведение своего супруга, но жалела его. Петр, вероятно, страдал тем же физиологическим недостатком, что Людовик XVI, и, несомненно, был невежественным и поздно сформировавшимся мужчиной. Подробности их семейной жизни повергли бы в ужас любую женщину: Екатерина лежала в постели одна, а ее муж играл в солдатики или терзал над ее ухом скрипку. Он держал в комнате жены собак и заставлял ее часами стоять на карауле с мушкетом.

Легкие флирты не затрагивали ее чувств, пока не появился двадцатишестилетний Сергей Салтыков, потомок древнего боярского рода. По словам Екатерины, он был «прекрасен, как день». Она влюбилась. Возможно, он стал ее первым любовником. Как ни парадоксально, этого потребовала высочайшая воля: императрица Елизавета Петровна желала иметь наследника любой ценой.

После первого выкидыша Екатерина забеременела снова. А 20 сентября 1754 года родился наследник, Павел Петрович: «...императрица велела акушерке взять ребенка и следовать за ней». Плачущая Екатерина осталась «одна на родильной постели» в комнате с плохо затворявшимися окнами и дверьми. Салтыкова отослали от двора.

Кто же был отцом будущего императора Павла I, к которому восходят все последующие Романовы, до Николая II? Салтыков или Петр? Утверждениям самой Екатерины, что ее брак был только формальностью, нельзя полностью доверять: она имела все основания принижать роль мужа, а позднее стремилась отстранить сына от трона. Павел вырос курносым, некрасивым, а Салтыков, прозванный «le beau Serge» — «прекрасный Серж», — славился своей красотой. Впрочем, Екатерина лукаво отмечает, как нехорош собой был его брат. Скорее всего, отцом наследника все же был Салтыков.

Петр, совершенно неприспособленный к тонкостям придворных интриг, мог вызывать жалость, но его пьяное самодурство было невыносимо. Однажды Екатерина обнаружила у него в комнате повешенную крысу. На вопрос, что это значит, великий князь отвечал, что она совершила преступление и приговорена к смертной казни (крыса залезла в картонную крепость и съела двух солдатиков из крахмала). В другой раз он расплакался перед женой и объявил, что Россия его погубит.

В своих «Записках» Екатерина утверждает, что она, несчастная молодая мать, начала задумываться о будущем только тогда, когда безобразия великого князя стали опасны для нее и для ее ребенка, подразумевая, что ее восшествие на трон было чуть ли не вынужденным. На самом же деле Екатерина строила заговоры с целью захвата престола с середины 1750-х годов, опираясь на разных людей, от канцлера Бестужева до английского посланника в Петербурге. Когда же Елизавета начала угасать, Петр запил, а Европа оказалась на пороге Семилетней войны и струны российской политики туго натянулись, Екатерина исполнилась решимости во что бы то ни стало выжить — и на самом верху.

Теперь, после того, как она подарила стране наследника, ее домашняя жизнь стала спокойнее. Она наслаждалась положением красивой женщины при дворе, где все дышало любовными интригами: «Я [...] нравилась, следовательно, половина пути к искушению была уже налицо, и в подобном случае от сущности человеческой природы зависит, чтобы не было недостатка и в другой, ибо искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому, и, несмотря на самые лучшие правила морали, запечатленные в голове, когда в них вмешивается чувствительность, как только она проявится, оказываешься уже бесконечно дальше, чем думаешь...»

В 1755 году на балу в Ораниенбауме, в загородном дворце великого князя недалеко от Петергофа, Екатерина встретила Станислава Понятовского, 23-летнего поляка, секретаря нового английского посланника. Понятовский был представителем прорусской партии польского шляхетства, сформировавшейся вокруг его дядей, братьев Чарторыйских, и их родственников. Образованный и светский молодой человек века Просвещения, с налетом меланхолического идеализма, влюбился в Екатерину; она отвечала ему взаимностью. Екатерина впервые почувствовала себя по-настоящему, страстно любимой.


Столкновение англичан и французов в верховьях реки Огайо повлекло за собой события, разжегшие Семилетнюю войну. Участие в войне России в значительной степени определялось тем, что Елизавета ненавидела Фридриха II, насмехавшегося над ее сластолюбием. Другие державы внезапно сменили союзников, и в результате «дипломатической революции», альянсы «старой системы» разрушились. Когда в 1756 году дипломатическая круговерть закончилась, Россия, заключив союз с Францией и Австрией, вступила в войну против Пруссии. В 1757 году русские войска вошли в Пруссию.

Война отравляла придворную жизнь и разрушила связь Екатерины с Понятовским — он должен был уехать из Петербурга. Екатерина была беременна от Понятовского: их дочь Анна родилась в декабре 1757 года и, так же, как сын, была изолирована от матери Елизаветой.

В это самое время Екатерина оказалась в очень опасной ситуации. После победного сражения при Гросс-Егерсдорфе 19 (30) августа 1757 года фельдмаршал Апраксин, с которым Екатерина поддерживала дружеские отношения, получил весть о болезни императрицы. Он дал пруссакам спокойно отступить, вероятно, полагая, что Елизавета вот-вот умрет и Петр III заключит мир со своим кумиром Фридрихом Великим. Однако Елизавета не умерла. Как все тираны, она боялась смерти, а такие мысли, какими позволил себе руководствоваться Апраксин, приравниваются к государственной измене. Екатерина оказалась под сильным подозрением. Великая княгиня осталась в одиночестве и в серьезной опасности. Она жгла свои бумаги, выжидала, а затем пошла на огромный риск, вооружившись своим редкостным самообладанием.

13 апреля 1758 года Екатерина, решив испытать силу привязанности Елизаветы Петровны к себе и ее отвращение к племяннику, обратилась к императрице с просьбой отправить ее домой, к матери. Императрица пожелала допросить великую княгиню лично. Петр бурчал обвинения, Екатерина мужественно защищалась. Она пустила в ход все свое обаяние, разыграла оскорбленные чувства и снова разоружила императрицу выражением искренней душевной привязанности. Отпуская ее, Елизавета шепнула: «Мне надо будет многое вам еще сказать...» Екатерина поняла, что победила, и была счастлива, когда узнала, что Елизавета назвала ее «очень умной женщиной», а своего племянника «дураком».

После того, как волнение улеглось, Екатерина II Петр продолжали сосуществовать довольно мирно. Великий князь взял себе в любовницы известную своей дурнотой Елизавету Воронцову, племянницу канцлера, и снисходительно смотрел на связь Екатерины с Понятовским, который ненадолго вернулся. Понятовский все так же любил Екатерину, но ему снова пришлось уехать, и она опять осталась одна.

Два года спустя Екатерина обратила внимание на Григория Орлова, капитана Измайловского гвардейского полка. Получив три ранения в битве при Цорндорфе, Орлов вернулся в Петербург. По легенде, она впервые залюбовалась им из окна, когда он стоял на часах.

Григорий Григорьевич Орлов был красив и одарен «самой счастливой наружностью и умением держать себя». Он принадлежал к породе гигантов{4} — все пятеро братьев Орловых были «гаргантюанского покроя». У Григория, вспоминали современники, было ангельское лицо, он был добродушен, весел, всеми любим и отличался удивительной силой. Когда пятнадцать лет спустя Орлов посетил Лондон, Гораций Уолпол так описал его обаяние: «Орлов Великий, или, точнее, Большой, здесь [...] Он танцует, как гигант и ухаживает, как исполин»{5}.[37]

Орлов, сын провинциального губернатора, не принадлежал к богатой знати. Дед его принимал участие в стрелецком мятеже и был приговорен Петром I к смерти. Взойдя на плаху, он смахнул с нее голову предыдущего казненного. Петра так восхитило его самообладание, что он помиловал его. Особенным умом Орлов не отличался. «Очень хорош собой, — писал французский посланник Бретейль своему министру Шуазелю в Париж, — но... очень глуп».[38] Вернувшись в Россию в 1759 году, Орлов был назначен адъютантом к графу Петру Шувалову — одному из самых влиятельных государственных лиц, двоюродному брату фаворита Елизаветы Петровны. Вскоре Орлов соблазнил любовницу Шувалова, княгиню Елену Куракину. К счастью для Орлова, Петр Шувалов умер, не успев ему отомстить.

В начале 1761 года Екатерина II Орлов полюбили друг друга. Понятовский отличался утонченностью и искренностью чувств, Григорий Орлов был мужествен, по-медвежьи добродушен, а главное, представлял политическую силу, которая в скором времени могла понадобиться. Еще в 1749 году Екатерина имела возможность предложить своему мужу поддержку верных ей гвардейцев. Теперь она получила опору в лице братьев Орловых. Самым энергичным и жестоким из них был Алексей. Очень похожий на своего брата, он отличался «грубой силой и бессердечностью»[39] — качествами, сделавшими Орловых незаменимыми в 1762 году.

Орлов с товарищами обсуждал планы возведения Екатерины на престол в конце 1761 года, хотя, вероятно, проекты эти были еще довольно расплывчаты. Примерно в это время с Орловыми знакомится Потемкин. Один источник указывает, что внимание Григория Орлова привлек ум Потемкина, хотя у них могли быть другие общие интересы — оба слыли отчаянными игроками и удачливыми соблазнителями женщин. Друзьями они не стали, но Потемкин начал вращаться в близком к Орловым кругу.

Екатерина нуждалась в таких союзниках. В последние месяцы жизни Елизаветы Петровны у нее уже не осталось никаких иллюзий относительно своего супруга, который открыто говорил о намерении развестись с ней, жениться на Воронцовой и порвать с союзниками, чтобы спасти Фридриха Прусского. Петр представлял опасность для нее, для ее сына — и для себя самого. Она ясно видела, из чего ей предстоит сделать выбор: «...во-первых, делить участь Его Императорского Высочества, как она может сложиться; во-вторых, подвергаться ежечасно тому, что ему угодно будет затеять за или против меня; в-третьих, избрать путь, независимый от всяких событий. Но, говоря яснее, дело шло о том, чтобы погибнуть с ним или через него, или же спасать себя, детей и, может быть, государство, от той гибели, опасность которой заставляли предвидеть все нравственные и физические качества этого государя».


В тот самый момент, когда Елизавета Петровна действительно начала угасать и Екатерина должна была подготовиться к спасению от «гибели» и возглавить возможный переворот, она обнаружила, что беременна от Григория Орлова. Она тщательно скрывала свое положение, но временно сошла с политической сцены.[40]


В 4 часа пополудни 25 декабря 1761 года 50-летняя императрица Елизавета Петровна сделалась так слаба, что уже не могла отхаркивать кровь. С распухшими руками и ногами, она лежала, тяжело дыша, в своих апартаментах в недостроенном Зимнем дворце. У постели умирающей императрицы собрались придворные, волнуемые надеждой и страхом. Духовник императрицы читал молитвы, но она уже не могла повторять за ним.

Трон переходил к 34-летнему Петру. В воздухе носились опасения по поводу воцарения Петра и надежды на Екатерину. Многие вельможи хорошо знали, что наследник не годится в монархи. Чтобы спасти свое положение и свою семью, каждый из них должен был сделать правильный расчет, но главным по-прежнему оставались молчаливое терпение и бдительность.

Гвардейцы, мерзнувшие на часах у дворца, гордились ролью, которую они играли в возведении на трон и низложении монархов. Больше всего рвались в бой горячие головы, сгруппировавшиеся вокруг Орловых — в том числе и Потемкин. Однако связь великой княгини с Григорием Орловым и тщательно оберегавшаяся тайна ее положения были известны очень немногим. Скрыть беременность — нелегкая задача и для частной женщины, не говоря уже о принцессе. Екатерине удалось это даже у одра императрицы.

Два фаворита Елизаветы — добродушный, могучий Алексей Разумовский и круглолицый, миловидный Иван Шувалов, которому в это время было еще только тридцать четыре года — смотрели на умирающую с любовью и печалью. Наследник отсутствовал — он пил со своими товарищами-немцами, выказывая то же отсутствие такта и достоинства, за которое его скоро возненавидят все. Но его жена Екатерина, которая и любила, и ненавидела государыню, заливалась слезами и не отходила от ее постели двое суток.

Екатерина являла собой воплощение заботливости и преданности. Кто поверил бы, глядя, как она оплакивает отходящую тетушку, что несколько лет назад она говорила — хоть и приписывая авторство этих слов Понятовскому: «Ох уж эта колода! Она истощает наше терпение! Скорей бы она умерла!»[41] Шуваловы уже предлагали Екатерине изменить порядок престолонаследия в пользу ее и ее малолетнего сына — но безуспешно. Интриганы потерпели крушение и удалились; Екатерина устояла, все более приближаясь к трону.

Дыхание императрицы стало слабеть. Позвали великого князя. Как только Елизавета Петровна испустила последний вздох, придворные упали на колени перед Петром III. Он тут же отправился в Совет, чтобы принять бразды правления. По словам Екатерины, он приказал ей оставаться у тела усопшей вплоть до его особого распоряжения.

Все рыдали: Елизавету любили, несмотря на ее сластолюбие и жестокость. Она много сделала для того, чтобы, продолжая дело отца, вернуть России статус великой европейской державы. Убитый горем Разумовский заперся в своих апартаментах. Шувалова одолели «ипохондрические мысли». Обер-прокурор Сената князь Никита Трубецкой распахнул двери в залу, где собрались придворные, и объявил со слезами на глазах, что императрица скончалась. Новое царствование уже вызывало глухой ропот — но пока еще «весь двор наполнился плачем и стенанием». Гвардейцы, шедшие во дворец присягать новому императору, «выглядели грустными и подавленными [...] Солдаты говорили приглушенными голосами и все разом [...] День Рождества [...] на этот раз стал днем скорби, у людей были мрачные лица».[42]

В 7 часов утра сенаторы, генералы и придворные принесли присягу Петру III и пропели «Тебе Бога хвалим». Когда к новому императору обратился митрополит Новгородский, Петр III не скрывал своего восторга, вел себя почти неприлично и «валял дурака». Позже сто пятьдесят первых дворян империи собрались на обед, чтобы отпраздновать наступление нового царствования — в галерее, отделенной от спальни покойной императрицы тремя комнатами. Екатерина, «чувствительная» женщина и хладнокровный политик, продолжала исполнять свою роль и три дня бодрствовала у тела умершей.

Тем временем в Пруссии русские войска взяли крепость Кольберг и занимали Восточную Пруссию, а другие корпуса продвигались вместе с австрийцами вглубь Силезии. Крах Фридриха Великого казался неминуемым. Дороги на Берлин лежали открытыми. Спасти прусского монарха могло только чудо — и это чудо сотворила для него смерть Елизаветы. Петр III приказал остановить наступление и начал переговоры с королем Пруссии, который не мог поверить своему счастью. Фридрих уже готов был уступить Восточную Пруссию, но теперь от него не требовали даже этого. Петр III готовился начать войну против Дании, чтобы вернуть Голштинии область Шлезвиг. «Мессалина Севера мертва!» — воскликнул Фридрих и приветствовал «истинно германское сердце» Петра III.

На похоронах Елизаветы Петровны, 25 января 1762 года, чтобы развеять скуку траурной церемонии, Петр III придумал такую игру: он отставал от катафалка на несколько метров, а потом догонял его, таща за собой престарелых придворных, которые несли его траурный шлейф. «Слух о недостойном поведении императора распространился мгновенно».

Недовольные новым царем обратили свои взоры на его супругу. Сразу после смерти Елизаветы князь Михаил Дашков прислал к Екатерине человека со словами: «Повели, мы тебя взведем на престол».[43] Дашков принадлежал к тому же кругу гвардейцев — героев Семилетней войны, что и братья Орловы. Но беременная Екатерина не дала хода их рвению. Любой заговор более или менее зависит от случая, но в екатерининском перевороте удивительно не то, что он был удачен, а то, что он имел все шансы на успех уже за полгода до его осуществления.

Как момент, так и энергичность выступления определил сам император. За свое шестимесячное царствование Петр умудрился восстановить против себя почти все политические силы общества — при том, что методы его правления, хотя подчас и неосторожные, никак нельзя назвать варварскими. Так, 21 февраля 1762 года он отменил страшную Тайную канцелярию (ее функции перешли к Тайной экспедиции, находившейся в ведении Сената), а тремя днями раньше обнародовал указ о вольности дворянства, отменявший введенную Петром I обязательную службу.

Эти меры вполне могли завоевать ему популярность, если бы другие его действия не были враждебны коренным интересам России. Сильнее всего была оскорблена армия: она почти окончила разгром прусской армии, но Петр III заключил мир с Пруссией и отдал под управление Фридриха корпуса, воевавшие вместе с австрийцами. 24 мая Петр, как герцог Голштинский, предъявил ультиматум Дании, который должен был повлечь за собой войну, противную российским интересам. Возглавить армию собирался он сам.

Гвардейцев Петр III презрительно называл янычарами, намекая на то, что турецкие пехотинцы возводили на престол и свергали султанов, и собирался расформировать гвардию. Ропот гвардейцев усиливался. Потемкин, еще мало знакомый с Орловыми, попросил принять его в ряды заговорщиков. Вот как это произошло. Один из «орловцев», капитан Преображенского полка, предложил Дмитрию Боборыкину, университетскому товарищу Потемкина, «вступить в общество». Боборыкин отказался: он не одобрял их «разнузданной жизни» и связи Григория Орлова с Екатериной, но поделился своими чувствами с другом. Потемкин немедленно попросил Боборыкина познакомить его с капитаном преображенцев и примкнул к заговору. Так, уже первое известное нам действие Потемкина показывает его бесстрашным, амбициозным и импульсивным человеком. Присоединение к партии Орловых решило судьбу молодого провинциала.

Петр III тем временем раздавал ключевые государственные посты членам своей голштинской фамилии. Георга-Людвига Голштейн-Готторпского, своего дядю, он назначил членом Совета, шефом конногвардейцев и фельдмаршалом. Этот Георг-Людвиг, приходившийся дядей и Екатерине, некоторое время ухаживал за молодой принцессой в Цербсте. (Когда он прибыл из Голштинии 21 марта 1762 года, Потемкин был назначен его ординарцем, что давало ему возможность информировать заговорщиков о дворцовых делах.) Другой голштинский принц был назначен генерал-губернатором Петербурга и командующим всеми войсками на Балтике.[44]

Императрица Елизавета дала согласие на секуляризацию значительной части земель православной церкви, а Петр 21 марта подписал соответствующий указ. Его поведение на похоронах Елизаветы Петровны демонстрировало не только неумение себя вести, но и презрение к духовенству. Все это оскорбляло армию и церковь, восстанавливало против нового монарха гвардию и лишало смысла победы в Семилетней войне.

Недовольство в Петербурге было так велико, что Фридрих II, больше всех выигравший от сумасбродств Петра III, опасался, что, если русский император оставит Россию для похода в Данию, его немедленно лишат престола. Дразнить армию было неосторожно, оскорблять церковь — безрассудно, ссориться с гвардейцами — откровенно глупо, а все вместе — самоубийственно. Но заговор, сдержанный беременностью Екатерины в момент смерти Елизаветы Петровны, оставался без руководителя.


10 апреля 1762 года Екатерина родила сына от Григория Орлова. Ее третий ребенок получил имя Алексея Григорьевича Бобринского. Даже через четыре месяца после воцарения Петра III лишь самому узкому кругу в гвардии была известна ее связь с Орловым. Действия Петра говорят о том, что не знал и он, — а это, в свою очередь, дает понять, почему заговор остался в тайне. Новый император не имел источников информации, то есть не мог воспользоваться важнейшей пружиной самодержавной власти.

Екатерина оправилась после родов в начале мая, но все еще продолжала колебаться. Напиваясь, ее супруг все громче угрожал развестись с ней и жениться на Воронцовой.

Законным наследником Петра считался его сын, шестилетний великий князь Павел: многие примкнули к заговору в убеждении, что именно он будет провозглашен новым императором, а Екатерина станет регентшей. Ходили слухи, что Петр хочет заставить Салтыкова признаться, что он отец Павла, чтобы отделаться от Екатерины, жениться на Воронцовой и положить начало новой династии.

Почти все уже забыли, что жив еще один российский император: Иван VI, свергнутый в младенчестве, в 1741 году, и заточенный теперь в Шлиссельбургской крепости на берегу Ладожского озера. Ему было теперь больше двадцати лет. По преданию, Петр III посетил Ивана в сыром застенке и обнаружил, что у несчастного помрачен рассудок. «Кто ты?» — спросил его Петр. «Я император», — последовал ответ. На вопрос, откуда он это знает, Иван отвечал — от ангелов и Богородицы. Петр подарил ему халат. Иван надел его и в восторге забегал по своей темнице, «как дикарь, которого одели в первый раз». Понятно, что Петр был рад обнаружить, что по крайней мере одного из потенциальных соперников можно сбросить со счетов.[45]

Петр собственными руками превратил группу противостоявших ему гвардейцев в мощную партию. 21 мая он объявил, что покидает Петербург, чтобы возглавить датский поход. Подготавливая войска к выступлению, он переехал из Петербурга в Ораниенбаум, откуда и собирался начать кампанию.

Тремя неделями раньше, в конце апреля, император праздновал мир с Пруссией. Изрядно выпив, он предложил тост за императорскую фамилию, имея в виду себя и своих дядей-голштинцев. Все, кроме Екатерины, встали. Петр обратил на это внимание, а когда она ответила, что также является членом императорской семьи и имеет право пить за себя сидя, крикнул через весь стол: «Дура!» Повисла скандальная пауза. Екатерина вспыхнула, ее глаза наполнились слезами, но через минуту она взяла себя в руки.

По некоторым свидетельствам, в ту же ночь Петр приказал своему адъютанту арестовать жену, чтобы отправить — в лучшем случае, в монастырь. Испуганный адъютант бросился к принцу Георгу-Людвигу Голштинскому, который понял все безрассудство этого шага и вразумил своего племянника.

Теперь не только политическое, но и физическое существование Екатерины и ее детей оказалось под угрозой. Ей действительно ничего не оставалось, как защищаться. В течение трех следующих недель Орловы готовили гвардейцев к выступлению. В каждом полку имелись преданные им офицеры. Потемкин должен был подготовить конных гвардейцев.


План состоял в том, чтобы арестовать Петра, когда он выступит из Ораниенбаума в датский поход, и заключить его в Шлиссельбург. По словам самой Екатерины, действовать были готовы человек тридцать-сорок офицеров и десять тысяч солдат.[46]

Екатерина Романовна Дашкова, урожденная Воронцова, не сомневалась, что переворот произошел благодаря ее усилиям. Эта бойкая 19-летняя женщина, жена одного из верных Екатерине гвардейцев, считала себя Макиавелли в юбке. Она представляла аристократическую партию: крестница императрицы Елизаветы Петровны, она была племянницей канцлера Михаила Воронцова и родной сестрой любовницы императора. Поведение сестры вызывало у нее отвращение. Екатерина Дашкова продемонстрировала, что семейные связи не всегда определяют политические предпочтения: Воронцовы стояли у власти, а она участвовала в заговоре против них. «Политика интересовала меня с раннего возраста», — писала она в своих записках, которые вместе с мемуарами самой Екатерины представляют собой лучшее свидетельство об этих днях.

Никита Иванович Панин, как обер-гофмейстер и воспитатель маленького великого князя Павла, контролировал одну из ключевых фигур на шахматной доске двора, и Екатерина не могла обойтись без его поддержки. Идея Петра III объявить Павла незаконным ребенком грозила Панину потерей высокого придворного поста обер-гофмейстера. Полный, ленивый, медлительный, Панин на первый взгляд не производил впечатления энергичного политика. Дашкова писала, что «этот сорокавосьмилетний человек, всю жизнь проведший при дворе или в должности посланника, немного старомодный, одевавшийся изысканно и носивший парик a trois marteaux (в три локона), всем обликом походивший на придворного Людовика XIV, был слабого здоровья и очень ценил покой».[47] Тем не менее Панин не одобрял тирании Петра III. Как многие высокообразованные царедворцы, Панин надеялся заменить правление Петра аристократической олигархией. Он был противником фаворитизма, хотя его собственный род возвысился благодаря царской прихоти.{6} В 1750-х годах к Никите Панину была благосклонна Елизавета Петровна, пока ставший фаворитом Иван Шувалов не настоял на отправке его послом в Швецию. Вернувшийся только в 1760 году, не отравленный ядом придворных интриг, он был выгодным приобретением для любой партии. Итак, и Екатерина, и Панин желали свержения Петра, но с одним существенным различием: Екатерина хотела править сама, тогда как Панин, Дашкова и многие другие надеялись возвести на трон малолетнего Павла. «Молодой заговорщице, — писала Дашкова, — было очень нелегко завоевать содействие такого осторожного политика, как Monsieur Panin», однако взаимопонимание в конце концов было достигнуто.

12 июня Петр выехал из Петербурга в Ораниенбаум. Екатерину, которая ждала в Монплезире, летней петергофской резиденции, отделяло от Ораниенбаума всего восемь верст.

27 июня случилось непредвиденное: был арестован капитан Пассек, один из гвардейцев-заговорщиков. Хотя дворян редко подвергали дознанию с пристрастием, раскрытие заговора казалось неминуемым.

Орловы, Дашкова и Панин впервые встретились вместе, чтобы выработать срочный план действий. Потемкин вместе с другими гвардейцами ждал их указаний. Бравые Орловы, по словам Дашковой, пришли в смятение, но, «чтобы показать им, что не побоюсь разделить с ними опасность, я попросила от моего имени передать солдатам: мною только что получены вести от императрицы [...] и им следует успокоиться». Ошибка могла стоить этим людям жизни, и едва ли самоуверенность юной княгини их успокаивала.

Самой же Дашковой грубоватые Орловы не внушали доверия. Она велела Алексею Орлову, главному организатору переворота, прозванному за шрам на лице «lе Balafre» — «помеченный шрамом», — немедленно скакать в Монплезир. Но Григорий Орлов колебался, ехать ли прямо ночью за императрицей или ждать следующего дня. Дашкова утверждает, что решение приняла она: «Я потеряла самообладание от гнева и тревоги... Я требовала объяснить, почему они медлят с исполнением моего приказания Алексею Орлову... «Теперь речь идет не о том, можно ли обеспокоить императрицу, — сказала я. — Лучше привезти ее сюда без чувств, чем рисковать, что, оставшись в Петергофе, она всю жизнь будет несчастной или вместе с нами взойдет на эшафот. Скажите вашему брату, чтобы он не медля скакал в Петергоф и привез императрицу».[48]

Наконец любовник Екатерины согласился. Петербургские участники заговора получили приказ поднимать гвардейские полки. В середине ночи Алексей Орлов выехал из Петербурга в сопровождении нескольких гвардейцев. Одни стояли на запятках кареты Орлова, другие ехали в отдельном экипаже. Среди них был и вахмистр Потемкин.

В 6 часов утра они прибыли к Монплезиру. Потемкин с другими ждал у экипажа, готового помчаться в обратный путь, а Алексей Орлов отправился будить возлюбленную своего брата. Екатерина быстро оделась. Переворот мог свершиться только сегодня — или никогда.


Алексей Орлов помог Екатерине подняться в карету, набросил ей на плечи свой плащ и велел гнать в Петербург что было духу. Потемкин и еще один офицер, Василий Бибиков, вскочили на запятки, чтобы охранять драгоценную путешественницу.

Историки спорят о том, что делал в решающие часы Потемкин; рассказ, приведенный здесь, был записан англичанином Реджинальдом Полом Кери, позднее знакомым с Потемкиным и, возможно, слышавшим эту версию от него.[49]

Екатерина мчалась в столицу, буквально не успев снять ночной чепец. По удачному совпадению, встреченная ею по пути карета везла ее французского парикмахера Мишеля, который пересел к ней и причесал ее, хотя к прибытию во дворец прическа осталась ненапудренной. На подъезде к Петербургу они встретили карету Григория Орлова. Екатерина, вместе с Алексеем и Парикмахером, пересела к нему. Экипажи понеслись к казармам Измайловского полка, где нашли «двенадцать солдат и барабанщика». Вполне достаточно для захвата империи...

Солдаты бросились целовать ей руки, ноги, начали приносить присягу. Полковник — и бывший поклонник Екатерины — граф Кирилл Разумовский также преклонил колени и поцеловал руку новой государыне.

Екатерина снова села в карету и, предшествуемая священником и солдатами, отправилась в Семеновский полк. «Они встретили нас криками Виват!» Объезд казарм превратился в триумфальное шествие. Однако не все гвардейские офицеры поддержали переворот: брат Дашковой и племянник канцлера, Семен Романович Воронцов, оказал сопротивление и был арестован. Когда Екатерина находилась между Аничковым дворцом и Казанским собором, во главе конных гвардейцев появился вахмистр Потемкин. Возможно, она уже знала его имя как одного из организаторов переворота, потому что позднее хвалила «офицера Хитрово и унтер-офицера 17-ти <лет> по имени Потемкин» за «сметливость, мужество и расторопность», проявленные в этот день, — хотя ее поддержали и другие офицеры — конные гвардейцы. Потемкину на самом деле было двадцать три года.[50]


Императорский кортеж, в сопровождении нескольких тысяч гвардейцев, направился к Зимнему дворцу, где Сенат и Синод готовы были присягнуть Екатерине и вручить ей отпечатанный манифест. Панин привез во дворец своего воспитанника — его подняли с постели, и он был еще в ночной рубашке и колпаке. Новость летела по городу, ко дворцу стекался народ и приветствовал появившуюся у окна Екатерину. Двери Зимнего распахнулись, и залы заполнили солдаты, священники, послы и простой народ, чтобы присягнуть новой царице или просто поглазеть на революцию.

Вскоре за Паниным и великим князем приехала Дашкова: «Я приказала горничной приготовить мне парадное платье [...] и поспешила в Зимний дворец». Появление разодетой княгини вызвало конфуз: сначала ее не хотели впускать, а затем она не могла протиснуться сквозь толпу. В конце концов солдаты подняли ее «и понесли над толпой. Мне говорили самые лестные и трогательные слова, желали счастья и благословляли... Мое помятое платье и растрепанная прическа представлялись моему воображению как дань победе [...] в таком виде я предстала перед императрицей».[51]

Императрица и княгиня обнялись, но радоваться победе было рано: армия Петра, достигшая Ливонии, могла вернуться и разгромить гвардейцев. Под его контролем оставалась и крепость Кронштадт, охранявшая морские рубежи столицы. По совету Панина, Орловых и других офицеров, включая графа Кирилла Разумовского, Екатерина послала в Кронштадт адмирала Талызина.

Теперь осталось захватить самого императора. Екатерина приказала гвардейцам приготовиться к походу на Петергоф. Возможно, вспомнив, как шел мужской наряд Елизавете, Екатерина потребовала себе гвардейский мундир. Солдаты с радостью сбрасывали ненавистную прусскую форму и надевали старую. Екатерине отдал свой мундир капитан Талызин (кузен адмирала), а княгине Дашковой — поручик Пушкин: оба эти офицера-гвардейца были приблизительно нашего роста», — вспоминала Дашкова.[52]


Пока Екатерина принимала своих сторонников в Зимнем дворце, Петр III прибыл, как было намечено, в Петергоф, чтобы отпраздновать вместе с супругой день св. Петра и Павла. Но Монплезир пустовал. На постели Екатерины, словно призрак, лежало ее праздничное платье. Увидев его, Петр разрыдался.

Единственным из его придворных, кто не потерял голову, был престарелый фельдмаршал граф Бурхардт фон Миних, участник переворота 1740-1741 годов, недавно возвращенный из ссылки. Он предложил немедленный марш-бросок на Петербург — но перед ним был не Петр Великий. Император послал эмиссаров, чтобы вступить в переговоры либо арестовать Екатерину, но все они перешли на ее сторону: канцлер Михаил Воронцов, стоявший на подножке кареты мятежной Елизаветы двадцать лет назад, вызвался отправиться в столицу, но, лишь только туда явился, бросился на колени перед новой государыней. Обескураженный Петр со своим двором вернулся в Ораниенбаум. Наконец, около 10 часов вечера, Миних уговорил его попытаться захватить Кронштадт. Петр был пьян, и взойти на борт галеры ему помогали Миних и Елизавета Воронцова. Через три часа они подошли к Кронштадту.

Миних крикнул часовому, что прибыл император, но в ответ послышалось: «Императора больше нет». Адмирал Талызин успел вовремя: Кронштадт уже признавал только Екатерину. По возвращении в Ораниенбаум несчастный император, который всегда предчувствовал свою судьбу, желал только одного: отречься от Престола и вернуться в родную Голштинию.

А в Петербурге Екатерина выстраивала гвардейские полки у Зимнего дворца. Именно в эти незабываемые часы Потемкин впервые встретился со своей императрицей.


3. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Приезжает конная гвардия; она была в бешеном восторге...

так что я никогда не видела ничего подобного, плакала,

кричала об освобождении отечества.

Екатерина II Станиславу Понятовскому, 2 августа 1762 г.


Из всех европейских монархов российская императрица,

я думаю, богаче всех брильянтами.

Она испытывает к ним какую-то особую страсть;

возможно, это ее единственная слабость.

Сэр Джордж Макартни о Екатерине II


Вечером 28 июня 1762 года только что провозглашенная Екатерина II показалась на пороге Зимнего дворца в зеленом мундире капитана Преображенского полка, в сопровождении свиты и с обнаженной саблей в руках. В легком сумраке петербургской белой ночи она спустилась по ступенькам к своему серому скакуну по кличке Брильянт и вскочила в седло как опытная наездница.

Собравшиеся на площади двенадцать тысяч гвардейцев были готовы совершить бросок на Петергоф и арестовать Петра III. Они пожирали глазами 33-летнюю царицу, словно рожденную для гвардейского мундира.

Вымуштрованные солдаты замерли, но стройности парада не получалось: площадь больше напоминала сутолоку лагеря.

Екатерина взяла поводья Брильянта, ей протянули шпагу, но тут оказалось, что на шпаге нет темляка. Должно быть, она огляделась вокруг, и один из остроглазых гвардейцев мгновенно понял ее затруднение. Он подскакал к ней, снял темляк со своей шпаги и подал с поклоном. Она поблагодарила его и, конечно, сразу обратила внимание на могучую фигуру, пышную шевелюру и выразительные черты лица Алкивиада. Григорий Потемкин не мог выбрать лучшего момента представиться императрице. Впрочем, ловить случай он умел как никто.

Княгиня Дашкова, не менее прекрасная в гвардейском мундире, следовала за императрицей на своей лошади. В этой «женской революции» было что-то от маскарада...

Чтобы поспеть в Ораниенбаум к рассвету, надо было немедленно выступать. Но Алкивиад все еще стоял возле императрицы.

Екатерина повесила темляк Потемкина на свою шпагу и пустила Брильянта вперед. Потемкин также пришпорил коня, чтобы вернуться в строй, но тот последовал за Брильянтом. Екатерина улыбнулась, «потом заговорила с ним, и он ей понравился своею наружностью, осанкою, ловкостью, ответами». Так, рассказывал сам Потемкин много лет спустя, «упрямство непослушной лошади повело его на путь почестей, богатства и могущества».[53]

Мемуаристы спорят о том, отдал ли Потемкин Екатерине свой темляк или же султан. Но для суеверного Потемкина важнее всего то, что его конь не захотел покидать коня государыни, словно указывая, что их седокам суждено находиться рядом, — и часто вспоминал об этом «счастливом случае». Однако броситься предлагать царице свои услуги его заставил не случай. Зная артистизм Потемкина и великолепные качества наездника, вполне можно предположить, что виноват был вовсе не конь.

Наконец длинная колонна мужчин двинулась вперед за двумя женщинами. Играла походная музыка; солдаты пели и выкрикивали: «Долгие лета матушке Екатерине!»


В 3 часа ночи колонна остановилась у Красного Кабачка отдохнуть. Екатерина легла на узкий соломенный матрас рядом с Дашковой, но заснуть не могла. Орловы со своим авангардом продолжали путь. Через два часа остальные двинулись за ними и встретили вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына с новым предложением от Петра. Но Екатерина не желала слышать ни о чем кроме безоговорочного отречения. Вице-канцлер присягнул ей.

Скоро пришла весть, что Алексей Орлов без боя занял обе летние резиденции. В 10 часов утра новую самодержицу приветствовал Петергоф, откуда сутки назад она умчалась в ночном чепце. Григорий Орлов, в числе сопровождающих которого был и Потемкин, уже отправился в Ораниенбаум, чтобы заставить Петра подписать акт об отречении. Получив бумагу, Орлов привез ее императрице, а Потемкин остался охранять низложенного монарха. Фридрих Великий, которому Петр III, можно сказать, принес в жертву свое царствование, говорил, что «он позволил свергнуть себя с престола, как ребенок, которого отсылают спать».[54]

Бывшего императора привезли в карете вместе с его любовницей и двумя приближенными, под охраной стражи, в которую входил и Потемкин. Петергофские войска приветствовали конвой криками: «Да здравствует императрица Екатерина Вторая!» Петр снял свою шпагу, ленту Андреевского ордена и мундир Преображенского полка. Его отвели в хорошо знакомую ему комнату, и к нему вошел Панин. Бывший царь упал на колени и умолял не разлучать его с Воронцовой. Ему было отказано.

Прежде чем отправить пленника в Шлиссельбург, его отвезли в его имение Ропшу (в девятнадцати милях от берега Финского залива). Неизвестно, находился ли Потемкин в составе команды, охранявшей низложенного императора, с первого дня, но спустя несколько дней мы обнаруживаем его в Ропше. Екатерина разрешила мужу взять скрипку, негра и собаку. Больше она никогда его не видела.[55]


Через несколько дней княгиня Дашкова, направляясь к императрице, с удивлением обнаружила в одной из комнат Григория Орлова, «растянувшегося на канапе (он ушиб ногу) и вскрывающего большие пакеты, присланные из Совета». Дашкова спросила его, что это означает. «Императрица приказала мне их вскрыть».[56] Новый режим вступал в силу.

Екатерина возвратилась в ликующую столицу 30 июня. Она победила — и теперь должна была заплатить за свою победу. Цена составляла более миллиона рублей при годовом бюджете страны в 16 миллионов. Поддержавшие Екатерину получили щедрые подарки: петербургский гарнизон — половину годового жалованья, всего 225 890 рублей. Григорию Орлову было обещано 50 тысяч рублей; Панин и Разумовский получили пенсии по 5 тысяч рублей. 9 августа Григорий и Алексей Орловы, Екатерина Дашкова и еще семнадцать главных заговорщиков получили по 800 душ крестьян либо по 24 тысячи рублей.

Григорий Потемкин был в числе одиннадцати гвардейских офицеров, получивших по 600 душ либо по 18 тысяч рублей: несомненно, она не забыла темляк. Его имя появляется и в других документах, носящих пометки Екатерины. На списке из шести вахмистров конного гвардейского полка, представленных к пожалованию корнетами, против имени Потемкина она означила «быть подпоручиком» — и обещала ему еще 10 тысяч рублей.[57]

Сразу после переворота Екатерина оказалась между двух огней: Никита Панин настаивал на том, чтобы она получила только регентские полномочия — до совершеннолетия ее сына Павла, воспитанием которого Панин руководил; естественно, против такого хода событий были братья Орловы — защищая самодержавие Екатерины, они хотели ее брака с Григорием Орловым. Их желанию мешало одно препятствие: Екатерина была замужем. Препятствие устранимое.

Петр III оставался в Ропше под охраной команды из 300 солдат, возглавлявшейся Алексеем Орловым. Орлов отправлял Екатерине неофициальные, сердечные — но жуткие письма. В них упомянуто имя Потемкина (еще одно свидетельство, что она знала, кто это такой). Петра Орлов называл в своих отчетах «уродом». Повторяющиеся мрачные шутки Орлова словно просили санкции Екатерины на страшное дело.

Едва ли она удивилась, узнав 5 июля, что Петр убит. Подробности остались неизвестны. Мы знаем только то, что низложенный император был задушен.[58]

Смерть Петра пришлась на руку всем. В стране, где трону вечно угрожали самозванцы, бывшие императоры являли собой живой укор и постоянную угрозу своим преемникам. Казалось, они восстают даже из могил. Само существование Петра III ослабляло положение Екатерины на троне. Мешало оно и планам Орловых. Участвовал ли в убийстве Потемкин? В течение его последующей карьеры его упрекали во всех смертных грехах — но никогда в этом. Следовательно, скорее всего, можно считать его непричастным к преступлению. Но в роковой день он находился в Ропше.

Екатерина горько плакала — не по Петру, а по своей репутации: «Моя слава омрачена. Потомство никогда мне этого не простит». Дашкова была потрясена, но также думала в первую очередь о себе: эта смерть «случилась слишком рано и для вашей, и для моей славы», — сказала она Екатерине.[59] Но Екатерина быстро оценила выгоды произошедшего. Никто не был наказан. Алексей Орлов на протяжении тридцати с лишним лет ее царствования играл в государстве самые видные роли. Однако в Европе Екатерина снискала репутацию цареубийцы и мужеубийцы.

Два дня тело императора в синем голштинском мундире, без орденов, в простом гробу стояло в Александро-Невской лавре. Посиневшую шею прикрыли галстуком, а шляпу надвинули как можно ниже, чтобы не так бросалась в глаза чернота лица: признак смерти от удушья.

Когда к государыне вернулось самообладание, она выпустила вызвавшее много шуток объявление о смерти Петра III «от геморроидальной колики». В Европе этот диагноз стал эвфемизмом для обозначения политического убийства: через несколько лет Екатерина пригласит в Петербург д’Аламбера, но тот напишет Вольтеру, что не отваживается принять приглашение — он подвержен геморрою, а в России эта болезнь, судя по всему, смертельна.[60]


Русские цари традиционно короновались в Москве, древней столице. Петр III, презиравший свою приемную родину, вообще не позаботился об этой церемонии. Екатерина не собиралась повторять эту ошибку. Узурпатор должен совершить все обряды, узаконивающие его положение. Государыня приказала в кратчайший срок приготовить все для пышной церемонии.

4 августа, в тот день, когда Потемкина произвели в подпоручики по личному распоряжению императрицы, он вместе с тремя эскадронами конных гвардейцев отправился в Москву для участия в коронации. Его мать и родственники по-прежнему жили в первопрестольной; блудный сын, оставивший дом молодым повесой, возвращался, чтобы охранять новую царицу. 27 августа восьмилетний великий князь Павел, единственная законная опора нового режима, в сопровождении своего воспитателя Панина и 27 карет, запряженных 257 лошадьми, выехал из северной столицы под охраной Григория Орлова. Императрица отправилась пятью днями позже, со свитой из 23 придворных, в 63 экипажах, на 395 лошадях. В город золотых куполов Екатерина II цесаревич въехали в пятницу, 1 сентября. Она не любила Москвы — здесь она когда-то тяжело болела, да и Москва не любила ее. Теперь она снова укрепилась в своем чувстве: маленький Павел простудился и проболел все праздники.

В воскресенье, 22 сентября, в Успенском соборе, в сердце Кремля императрица была коронована «Екатериной Второй и Самодержицей Всероссийской» перед лицом выстроившихся полукругом 55 иерархов православной церкви. Как и Елизавета, она сама возложила корону себе на голову, чтобы подчеркнуть, что сама сделала себя законной владычицей, взяла скипетр в правую руку, державу в левую, и все присутствующие преклонили колени. Запел хор. Салютовали пушки. Архиепископ Новгородский совершил миропомазание и причастил императрицу.

Екатерина возвращалась во дворец в золотой карете, под охраной спешившихся конных гвардейцев, среди которых был и Потемкин. В толпу бросали деньги, народ падал ниц. Перед объявлением коронационных торжеств Григорий Орлов был назначен генерал-адъютантом, и все братья Орловы, так же как Никита Панин, жало-ваны графами Священной Римской империи.


Подпоручик Потемкин, стоявший на часах во дворце, снова появляется в списках награжденных: он получает набор столового серебра и еще 400 душ в Московской губернии. 30 ноября он определен камер-юнкером, с дозволением оставаться в гвардии, тогда как остальные камер-юнкеры оставляли свои полки для службы при дворе.[61]

Последовала утомительная неделя балов и торжественных приемов, а тем временем болезнь великого князя усугублялась. Если бы он умер, худшего предзнаменования для нового царствования не могло бьггь, ибо Екатерина свергла мужа в значительной мере под предлогом защиты Павла, чьи права на престол были полностью законны. Император не перенес геморроя; смерть его сына покрыла бы Екатерину еще большим позором. Первые две недели октября цесаревич провел в бреду, но потом стал поправляться.

Атмосфера, однако, оставалась напряженной. Царствование Екатерины едва началось, а уже зрели новые заговоры. Гвардейцы по-прежнему чувствовали свою силу. Орловы требовали брака Екатерины с Григорием, а Панин желал правления от имени Павла.

Итак, всего через год с небольшим после приезда из Москвы и поступления в гвардию Потемкин из выгнанного студента университета превратился в придворного, удвоил свое состояние и продвинулся на два чина. Теперь, вернувшись в Петербург, Орловы рассказали императрице о самом забавном малом во всей гвардии, подпоручике Потемкине, который так смешно передразнивал чей угодно голос и мимику, что его товарищи умирали от хохота. Екатерина ответила, что желает познакомиться с искусством молодого лицедея. Орловы позвали Потемкина развлечь императрицу. Должно быть, он решил, что его час настал. «Баловень судьбы», как он называл сам себя, вечно переходивший от отчаяния к самому безудержному веселью, не сомневался, что его ждет необычная судьба.

Григорий Орлов говорил, что Потемкин особенно удачно передразнивает одного из придворных, бесподобно копируя его голос и манеры. Вскоре после коронации гвардейцы впервые официально представлялись императрице — и она потребовала, чтобы Потемкин изобразил ей эту сценку. Тот отвечал, что ничего подобного он делать не умеет.

Услышав его, все присутствующие застыли на месте. Голос, легкий немецкий акцент и неповторимая интонация... Екатерины! Старые придворные решили, что карьера молодого человека кончилась, не успев начаться. Орловы, вероятно, с любопытством ждали увидеть, какой эффект произведет дерзкая выходка их подопечного. Все устремили взоры на императрицу, а она громко рассмеялась и признала игру Потемкина восхитительной.

На этот раз Екатерина как следует рассмотрела подпоручика и камер-юнкера Потемкина и восхитилась красотой Алкивиада. Будучи истинной женщиной, она не упустила из виду и его вьющихся шелковистых кудрей — «лучшей шевелюры в России». Обернувшись к Орловым, она пожаловалась, что волосы у него красивее, чем ее собственные: «Я никогда не прощу вам, что вы представили мне этого человека». В самом деле, Орловым предстояло пожалеть о том, что познакомили Потемкина с императрицей. Об этих эпизодах рассказали люди, которые близко знали Потемкина в то время — его троюродный брат и его сослуживец по гвардии. Даже если в их рассказах есть доля вымысла, они звучат совершенно правдоподобно.[62]

За одиннадцать с половиной лет, прошедших с переворота до начала их романа, Екатерина наблюдала за Потемкиным. В 1762 году ничто не говорило о его предстоящем восхождении к власти, но чем чаще она его видела, тем неотразимее находила его оригинальность. Они словно двигались по двум орбитам, медленно, но неизбежно сходящимся. В двадцать три года он поразил императрицу смелостью и артистизмом. Через некоторое время она узнает, что он обладает еще и глубокими знаниями греческого языка, богословия и народных обычаев. Однако сведений о Потемкине за эти годы сохранилось немного, и почти все они легендарны. Прослеживая день за днем жизнь екатерининского двора, мы встречаем его, время от времени выступающего из толпы, чтобы обменяться острой шуткой с императрицей, — и исчезающего снова. Он делал все, чтобы его появления запечатлевались в ее памяти.

Подпоручик Потемкин воспылал страстью к своей государыне — и не заботился о том, чтобы это скрывать. В неустойчивом придворном мире он не боялся ни Орловых, ни кого-либо другого. В своей игре он делал самые высокие ставки. Царствование Екатерины II кажется нам не только долгим и славным, но и прочным — однако тогдашним иностранным послам положение женщины-узурпатора и цареубийцы представлялось очень и очень шатким. Потемкину, который провел в столице немногим более года, предстояло много узнать об императрице и вельможах.

«Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей, — писала Екатерина своему бывшему возлюбленному Понятовскому, который напугал ее намерением посетить Россию. — Последний гвардейский солдат, глядя на меня, говорит себе: вот дело рук моих». Понятовский все еще любил Екатерину — он будет любить ее всегда — и стремился вернуться к ней. Ответ Екатерины дает самое ясное представление о петербургской атмосфере — и о том раздражении, которое вызывало у нее наивное чувство Понятовского: «Раз нужно говорить вполне откровенно и раз вы решили не понимать того, что я повторяю вам уже шесть месяцев, это то, что, если вы явитесь сюда, вы рискуете, что убьют обоих нас».[63]

Окружая себя великолепным двором, который, как она полагала, ей необходим, Екатерина одновременно вела закулисную борьбу с интриганами. Одно за другим поступали сообщения о новых заговорах, в том числе и в рядах гвардии. Тайную экспедицию, подчинявшуюся генерал-прокурору Сената, все годы ее царствования возглавлял зловещий Степан Шешковский. Императрица постаралась ограничить применение пыток в дознании, особенно в тех случаях, когда преступники сами сознавались в своей вине, но неизвестно, насколько это ей удалось: чем дальше от Петербурга, тем свободнее чувствовали себя блюстители закона. Впрочем, преступников не столько пытали, сколько били и пороли. Штат Тайной экспедиции был крошечным — всего 40 человек (как тут не вспомнить о сети НКВД и КГБ в советское время!), — но все разговоры придворных и иностранцев слушали чуткие уши слуг и солдат, а о выражении недовольства мог донести любой чиновник. Иногда Екатерина приказывала установить слежку за своими политическими оппонентами, а Шешковского была готова принять в любой момент. Тоталитарное государство в XVIII веке было невозможно, но Тайная экспедиция всегда готова была следить, арестовывать и допрашивать — и в первые годы нового царствования работала очень энергично.

Две персоны имели большее, чем Екатерина, право на престол: узник Шлиссельбурга Иван VI и ее собственный сын Павел. Первые заговорщики, якобы умышлявшие в пользу Ивана, были обнаружены в октябре 1762 года, когда императрица отправилась на коронацию в Москву. Двое гвардейцев Измайловского полка, Гурьев и Хрущев, подверглись пыткам и побоям с разрешения Екатерины, но «заговор» оказался простым хвастовством.

Екатерина была хладнокровным игроком: она уравновешивала враждебные партии при дворе и одновременно укрепляла свою безопасность, беззастенчиво подкупая гвардию богатыми подарками. Екатерина сразу дала понять, что, подобно Петру I и герою тогдашней Европы Фридриху II, она сама будет управлять империей. Она стала править Россией с помощью штата секретарей, ставшего фактическим правительством империи. Через два года она заметит 34-летнего Александра Алексеевича Вяземского. Неутомимый, хотя и не любимый подчиненными администратор, он почти тридцать лет будет заправлять внутренними делами империи на посту генерал-прокурора Сената — должность, совмещавшая обязанности современных министров внутренних дел, финансов и юстиции.

Никита Иванович Панин стал ключевой фигурой правительства Екатерины. Этот поборник ограничения самодержавия дворянской думой предложил императрице самой назначить Совет, распустить который она, однако, будет не вправе. Осуществление панинского проекта, с одной стороны, ограничивало бы власть Екатерины, а с другой, сдерживало бы гвардию. Екатерина поручила Панину возглавить внешнюю политику в качестве первоприсутствующего Коллегии иностранных дел, но никогда не забывала, что в 1762 году он хотел возвести на трон не ее, а Павла. «Опасного змея» надежнее было держать в доме, а не за его пределами. Они нуждались друг в друге: она считала Панина «самым ловким, умным и усердным придворным», но никогда его особенно не любила. Как воспитатель Павла, на которого продолжали смотреть как на законного наследника, Панин, естественно, являлся сторонником передачи ему трона по достижении им совершеннолетия. Правление фаворитов он откровенно порицал и враждовал с Орловыми.[64]


Кроме двух этих главных партий имелся еще целый лабиринт семейных кланов и группировок. Захара Чернышева, своего поклонника 1750-х годов, Екатерина назначила управлять Военной коллегией, а его брата Ивана — флотом; поначалу Чернышевы занимали нейтральное положение, лавируя между Орловыми и Паниным. Но, как мы видели на примере княгини Дашковой и Воронцовых, члены влиятельных фамилий часто склоняются к оппозиционным партиям. Дашкова скоро превысила те полномочия, которыми, как ей казалось, она располагала. «Хваставшаяся тем, что возвела [Екатерину] на престол»,[65] Дашкова, как и елизаветинские вельможи Михаил Воронцов и Иван Шувалов, скоро отправится «путешествовать за границу» — эвфемизм для названия мягкой ссылки на европейские курорты.

Двор Екатерины быстро превратился в калейдоскоп сменяющих одна другую партий, в которые аристократов объединяли дружба, родственные связи, жажда богатства — или более или менее сходные взгляды. Двумя основными полюсами противоборства партий были поддержка союза с Австрией либо с Пруссией и близость к императрице либо к наследнику. Действовало простое и старое правило: «враг моего врага — мой друг».


Первым успехом иностранной политики нового правления стало возложение польской короны на голову недавнего возлюбленного Екатерины. Вскоре после переворота, 2 августа 1762 года, она писала Станиславу Понятовскому: «Я немедленно посылаю графа Кайзерлинга в Польшу, чтобы сделать вас королем после смерти нынешнего короля».

Этот шаг многие считали капризом императрицы, пожелавшей отблагодарить Понятовского за его любовь. Однако все обстояло сложнее. Польша представляла собой уникальное европейское государство. Фактически она состояла из двух государств — Царства Польского и Великого княжества Литовского, имела два правительства, но один парламент — Сейм; выборные короли почти не обладали реальной властью; назначая государственных сановников, они не могли отправлять их в отставку, тогда как шляхта (дворянство) была почти всесильной. Сеймы избирались всей шляхтой, а так как она составляла почти десять процентов населения, государственное устройство Польши оказывалось едва ли не демократичнее английского. Один-единственный голос мог аннулировать решение Сейма — действовало знаменитое liberum veto: беднейший польский дворянин оказывался сильнее царя. Чтобы разрешить возникающий в такой ситуации конфликт, дворяне могли объединяться в конфедерацию, временный альтернативный сейм, который распускался после решения поставленной перед ним задачи. Но на самом деле страной правили магнаты, владевшие территориями, по размеру равными иным европейским странам, и командовавшие собственными армиями. Поляки необыкновенно гордились своей странной конституцией, а хаос, царивший в огромной по европейским масштабам стране, считали драгоценной свободой.

Выборы польских королей можно назвать одной из излюбленных игр дипломатов XVIII столетия. Участниками этого дипломатического турнира были Россия, Пруссия, Австрия и Франция. Традиционно Польша, Оттоманская Порта и Швеция являлись союзниками Версаля, но с 1716 года, когда Петр Великий даровал Польше ее ущербную конституцию, Россия стала сажать на варшавский трон слабых королей, поддерживать власть магнатов — и держать у польских границ свою армию, готовую к действию. Поэтому Екатерина стремилась поддержать установленный Петром протекторат. Понятовский идеально подходил для этой задачи: с помощью его дядей Чарторыйских, опиравшихся на русские штыки и английское золото, Екатерина смогла бы держать Польшу под контролем.

Понятовский возмечтал о том, чтобы, став королем, жениться на Екатерине, и, как пишет его биограф, исполнить две свои заветные мечты. «Если я желал трона, — писал он Екатерине, — то только потому, что видел на нем вас». Когда ему дали понять, что это невозможно, он умолял: «Не делайте меня королем, но разрешите быть с вами».[66] Такой галантный, хотя и жалобный идеализм не предвещал ничего хорошего в будущих отношениях Понятовского с блюстительницей государственных интересов России. Другие участники игры были обессилены Семилетней войной, и все козыри оставались на руках у Екатерины и Панина. Для разгромленной Пруссии союз с Россией, заключенный 31 марта (11 апреля) 1764 года, был единственным выходом. 26 августа (6 сентября) Сейм, окруженный русскими войсками, проголосовал за Понятовского, который принял имя Станислава Августа.

Союз с Пруссией и протекторат над Польшей должны были стать столпами пропагандируемой Паниным «северной системы» — проекта, согласно которому северные державы, включающие Данию, Швецию и, возможно, Англию, стали бы противостоять «католическому блоку» — французским и испанским Бурбонам и австрийским Габсбургам.

Итак, Понятовский был сделан королем Польши, но о браке с русской императрицей не могло идти и речи.


Могла ли Екатерина сочетаться браком с Григорием Орловым? Прецеденты имелись. По слухам, Елизавета сочеталась морганатическим браком с бывшим украинским певчим Алексеем Разумовским, который теперь проживал на покое в Москве.

Один старый придворный явился в Покой Алексея Разумовского и застал его за чтением Библии. Посетитель этот был канцлер Михаил Воронцов, исполнявший свою последнюю политическую роль перед «заграничным путешествием». Он пришел, чтобы предложить Разумовскому княжеский титул: вежливый способ спросить, состоял ли тот в тайном браке с императрицей Елизаветой. Екатерина II Орловы желали знать: имеется ли брачная запись? Разумовский, вероятно, улыбнулся. Он закрыл Библию и достал шкатулку из черного дерева, инкрустированную золотом и перламутром. В шкатулке лежал старый пергаментный свиток, запечатанный императорским орлом...

Екатерина должна была действовать осторожно. Она прекрасно понимала, что означало бы возведение Орловых на вершину власти. Публично обвенчавшись с Орловым, она поставила бы под угрозу право на престол великого князя Павла Петровича, а возможно, и его жизнь, оскорбила бы и аристократию, и армию. Но она любила Орлова. Она была обязана Орловым троном. Она родила Григорию сына.{7} В XVIII веке личная и государственная жизнь монархов составляла единое целое. Екатерина всегда мечтала о семье. Родители ее умерли; тетка терроризировала ее и отобрала у нее сына; интересы Павла угрожали ее царствованию, если не жизни; Анна, ее дочь от Понятовского, рано умерла. Сделавшись императрицей, она мечтала о простом семейном счастье с Григорием Орловым, в котором видела спутника на всю жизнь. Поэтому она не противилась решительно этой идее.

Дипломатические способности братьев Орловых, однако, оставляли желать лучшего. На какой-то дружеской вечеринке Григорий похвастался, что, если захочет, может свергнуть императрицу с престола за месяц. Кирилл Разумовский парировал: «Может быть, мой друг, но зато и недели не прошло бы, как мы бы тебя вздернули». Перепалка шутливая — но жуткая. Когда Екатерина намекнула на возможность брака с Орловым Панину, тот якобы ответил: «Императрица может делать что ей угодно, но госпожа Орлова никогда не будет российской императрицей».[67]

Такое неустойчивое равновесие становилось опасным. В мае 1763 года, когда Екатерина отправилась в сопровождении Орлова из Москвы в Воскресенский монастырь, произошло событие, положившее конец притязаниям Орловых. Был арестован камер-юнкер Федор Хитрово, год назад поднявший за Екатерину вместе с Потемкиным конных гвардейцев. На допросе он сознался, что собирался убить Орловых, чтобы предотвратить планируемый брак и устроить замужество Екатерины с Иваном VI. Сама ли Екатерина с помощью Панина создала этого игрока, чтобы отказать Орловым? Если так, она добилась своей цели.

Вернемся к Алексею Разумовскому, который достал свиток из шкатулки. Воронцов протянул руку — но хозяин бросил свиток в огонь. «Передайте государыне, — сказал он, — что я всегда был только покорным рабом ее величества императрицы Елизаветы. Желаю быть также покорным слугой императрицы Екатерины. Просите ее оставаться ко мне благосклонной». История эта скорее всего легендарна, но пересказывающие ее считают, что Разумовский хотел таким жестом воспрепятствовать браку Екатерины. Впрочем, она очень любила обоих Разумовских — добродушных шармеров и ее старых друзей. Возможно, документа не существовало, а сжигание таинственного свитка было просто шуткой. Но если вопрос был задан — то скорее всего Алексей Разумовский дал тот ответ, какой хотела услышать Екатерина.[68]


В момент, когда Екатерина праздновала свой успех в Польше, она получила новый вызов от «безымянного узника номер один» — заключенного в крепости Ивана VI. 20 июня 1764 года императрица оставила столицу и отправилась в поездку по балтийским областям, 5 июля молодой офицер Василий Мирович, желая восстановить славу своего рода, предпринял попытку освободить Ивана VI из шлиссельбургского застенка, чтобы возвести его на престол. Он не знал, что Екатерина подтвердила отданное Петром III приказание: если кто-нибудь попытается освободить узника, тот должен быть убит.

4 июля Мирович, внезапно потерявший своего сообщника (тот утонул), составил манифест, объявлявший восшествие на трон императора Ивана VI. Зная атмосферу нестабильности, царившую после убийства Петра III, и суеверное преклонение русского народа перед царями, мы не можем удивляться тому, что Мировичу удалось собрать вокруг себя группу сообщников. В 2 часа ночи они захватили ворота крепости и двинулись к камере Ивана. Между мятежниками и охранниками началась перестрелка — и внезапно смолкла. Бросившись в камеру, Мирович нашел тело бывшего императора, истекающее кровью. Он все понял, поцеловал покойника и сдался.

Екатерина продолжила свою поездку еще один день, но затем вернулась, опасаясь обширного заговора. Допросы, однако, показали, что Мирович действовал в одиночку. Состоявшийся в сентябре суд приговорил его к смертной казни отсечением головы. Шестерых солдат присудили к десяти- или двенадцатикратному прогону сквозь строй из тысячи солдат; выживших ждала ссылка. Казнь Мировича состоялась 15 сентября 1764 года.

Умерщвление двух императоров шокировало Европу. Французским философам, уже вступившим в лестную для них переписку с императрицей, которая, как им казалось, разделяла их взгляды, пришлось изыскивать оправдания для августейшей корреспондентки. «Я согласен с вами, что наша философия не хотела бы похвастаться множеством таких учеников. Но что делать? Друзей надо любить такими, какие они есть, со всеми их недостатками», — писал д’Аламбер Вольтеру. «Это дела семейные, — отвечал фернейский мудрец, — и меня они не касаются».[69]


Екатерина знала, что быть только правительницей недостаточно. Ее двор как зеркало отражал ее успехи, а она стремилась стать его лучшим украшением.

«Я никогда не встречал особы, чья внешность, манеры и поведение в такой же мере соответствовали бы тому, что я ожидал увидеть, — писал английский посланник сэр Джордж Макартни. Несмотря на возраст — 37 лет — ее все еще можно назвать красивой. Те, кто знали ее молодой, утверждают, что она никогда не была так хороша, как теперь, и я охотно в это верю». Принц де Линь в 1780 году вспоминал: «Она была скорее красивой, чем хорошенькой. Величавость ее чела смягчалась приветливым взглядом и любезной улыбкой».[70] Проницательный шотландский профессор Уильям Ричардсон, автор «Анекдотов о Российской империи», писал: «Российская императрица выше среднего роста, грациозна и хорошо сложена, хотя не стремится это подчеркнуть; имеет хороший цвет лица, но пользуется румянами, как все женщины в этой стране. У нее красивый рот и хорошие зубы; ее голубые глаза смотрят на вас пронзительным взором. В целом назвать ее внешность мужественной было бы оскорбительно, но сказать, что она исключительно женственна, значило бы проявить к ней несправедливость».[71] Знаменитый Джакомо Казанова, который кое-что понимал в женщинах, уловил механизм ее чар: «Государыня, роста невысокого, но прекрасно сложенная, с царственной осанкой, обладала искусством пробуждать любовь всех, кто искал знакомства с нею. Красавицей она не была, но умела понравиться обходительностью, ласкою и умом, избегая казаться высокомерной. Коли она и впрямь была скромна, то, значит, она истинная героиня, ибо ей было от чего возгордиться».[72]

Макартни находил ее беседу «блестящей, может быть, несколько чрезмерно, ибо ей нравилось блистать в разговоре».[73] Казанова подметил ее стремление демонстрировать осведомленность: встретившись с ней на прогулке в Летнем саду, он заговорил о греческом календаре; она говорила мало, но, когда они встретились снова, продемонстрировала прекрасное знание предмета: «Я почувствовал, что она наверняка постаралась исследовать сей предмет, дабы блеснуть передо мной».[74]

Екатерина обладала глубоким тактом. Когда она обсуждала проект реформ с новгородскими дворянами, губернатор объяснил ей, что «эти господа не богаты». Она туг же парировала: «Прошу прощения, господин губернатор. Они богаты своим усердием».[75] Очаровательный ответ заставил депутацию прослезиться.

Работая, Екатерина одевалась в русское платье с длинными рукавами, но когда она отдыхала или появлялась на публике, «ее наряд, всегда богатый, никогда не бывал кричащим [...] ей необыкновенно шел вышитый мундир, и она обожала появляться в нем». Войдя в комнату, она всегда делала «три поклона, на русский манер» — направо, налево и вперед. Понимая, как много значат обычаи, она тщательно соблюдала православные обряды.[76]

Эта удивительная женщина прилагала все усилия, чтобы быть великой императрицей, и ко времени относилась по-немецки.

«Тратьте как можно меньше времени — говорила она. — Время не мне принадлежит, но империи».[77] Одной из самых сильных ее сторон было умение выбирать талантливых людей и находить им верное применение: «Екатерина имела редкую способность выбирать людей, — писал граф Рибопьер, хорошо знавший императрицу и ее сановников, — и история оправдала почти все ее выборы». А определив себе помощников, она искусно руководила ими. Она старалась не унижать тех, кто работал вместе с ней: «Моя политика — громко хвалить, но тихо ругать».[78] В самом деле, многие из ее мыслей украсили бы сегодняшний учебник по менеджменту.

Считалось, что в империи подданные слепо повинуются самодержцу. Но Екатерина знала, что на практике дело обстоит совершенно иначе (чего не понял ее муж и не поймет ее сын), и как-то раз сказала секретарю Потемкина Попову, что отдает только те приказания, в исполнении которых не сомневается.

Екатерина была любезна и щедра со своими придворными, добра со слугами, однако она получала изрядное удовольствие от обращения к тайным рычагам власти: читала полицейские доносы, а затем, как истинный диктатор, повергала свои жертвы в ужас, давая им понять, что за ними ведется слежка. Много лет спустя молодой француз граф де Дама, находясь один в своей комнате и наблюдая из окна парад войск, отправлявшихся сражаться со шведами, пробормотал: «Если бы шведский король увидел этих солдат, он сразу заключил бы мир». Через два дня, когда он представлялся императрице, она наклонилась и прошептала ему на ухо: «Вы в самом деле полагаете, что, сделав смотр моим гвардейцам, шведский король пошел бы на мировую?»[79] И рассмеялась.

Но не всех обманывало ее обаяние. Была доля правды в словах служившего при дворе желчного князя Щербатова, что она «за правило себе имеет ласкать безмерно и уважать человека, пока в нем нужда состоит, а потом, по пословице своей, выжатой лимон кидать».[80] Это было не совсем так, но власть действительно всегда стояла для нее на первом месте. Потемкин стал исключением, подтверждающим правило.

Как камер-юнкер, Потемкин проводил теперь много времени в императорских дворцах. Ему приходилось стоять за креслом государыни и прислуживать ей и ее гостям во время трапез: он часто видел императрицу, узнавал ее повседневную жизнь. Она стала выказывать к нему интерес — а его ответное рвение намного превосходило то, что требовалось от такого молодого придворного.


Часть вторая: ПРИБЛИЖЕНИЕ (1762-1774)

4 ЦИКЛОП

Природа сотворила Орлова русским мужиком,

и им он останется до смерти.

Дюран де Дистрофф


Когда императрица и подпоручик конной гвардии встречались в одном из бесчисленных коридоров Зимнего дворца, Потемкин падал на колени, целовал ей руку и признавался в страстной любви. В том, что им приходилось встречаться, не было ничего удивительного: любой придворный мог столкнуться с государыней во дворце. Вообще доступ во дворец был открыт для всякого прилично одетого человека, не носящего ливреи. Однако поведение Потемкина следует признать безрассудным, если не дерзким. От неловкости ситуации его спасали только собственное очарование и — кокетливая любезность императрицы.

Вероятно, многие молодые офицеры при дворе считали себя влюбленными в Екатерину, а многие притворялись, что питают к ней чувства из карьерных соображений. Десятки поклонников, включая Захара Чернышева и Кирилла Разумовского, влюблялись в императрицу и выслушивали ее мягкую отповедь. Но Потемкин не желал мириться ни с условностями двора, ни с господством Орловых. Он шел дальше всех. Многие придворные тайно роптали против братьев-цареубийц. Потемкин открыто щеголял своей дерзостью. Он презирал придворную иерархию задолго до того, как сам вознесся на ее вершину. Он подшучивал над шефом тайной полиции. Вельможи настораживались при появлении Шешковского, а Потемкин, весело смеясь, спрашивал: «Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?»[81]

Вести себя таким же образом по отношению к Орловым он мог только с молчаливого согласия Екатерины. Ей ничего не стоило его остановить — но она этого не делала. Это было почти жестоко с ее стороны, потому что тогда, в 1763-1764 годах, перспектива сделаться ее любовником была для Потемкина совершенно неочевидна. Он был слишком молод; Екатерина не могла принимать его всерьез. Она любила Григория Орлова, и для нее, как потом она сама будет говорить Потемкину, много значили привычка и преданность. О красивом и бравом, хотя и не особенно одаренном Орлове она, уже после расставания с ним, писала, что «сей бы век остался, естьли б сам не скучал».[82] Тем не менее, она не скрывала, что испытывает некоторую симпатию к Потемкину. А камер-юнкер делал все возможное, чтобы встречаться с ней как можно чаще.


Каждый день Екатерина вставала в 7 часов утра. Если ей случалось подняться раньше, она сама затапливала камин, чтобы не будить слуг. До 11 часов работала, либо одна, либо с министрами или секретарями, в 9 часов иногда давала аудиенции. Она собственноручно писала письма своим корреспондентам: Вольтеру, Дидро, доктору Циммерману, госпоже Бьельке, барону Гримму — и сама шутила, что страдает графоманией. Ее теплые, живые письма полны юмора, хотя иногда чуть тяжеловесного. Восемнадцатый век — век эпистолярный. Стиль и содержание писем составляли предмет особой гордости и заботы представителей большого света. Письма авторитетных сочинителей — принца де Линя, Екатерины, Вольтера — переписывались и читались в европейских салонах.

Екатерина сама составляла проекты указов и распоряжений. В середине 1760-х годов она уже набрасывала свой Наказ комиссии для составления нового Уложения законов, которая соберется в 1767 году. С юного возраста она делала обширные выписки из книг, особенно из Беккариа и Монтескье (это свое увлечение она именовала «легисломанией»).

В 11 часов государыня совершала туалет, приглашая к себе в спальню наиболее приближенных особ, например, Орловых. Затем нередко она отправлялась на прогулку — в теплое время она любила Летний сад, где к ней могли свободно подходить жители столицы; например, когда Панин устроил там Казанове встречу с императрицей, ее сопровождали только Григорий Орлов и две фрейлины. В час дня императрица обедала, в половине третьего возвращалась в свои апартаменты до шести: это был «час любовника» — она принимала Орлова.

Если вечером имело место собрание, она одевалась и выходила. Мужчины носили длинный камзол «а ля франсез», а женщины — платья с длинными рукавами, с твердым корсажем на китовом усе и небольшим шлейфом. Отчасти потому, что это отражало русское богатство и любовь к роскоши, отчасти потому, что новый двор стремился самоутвердиться, кавалеры и дамы соревновались в количестве и размере брильянтов — на пуговицах, пряжках, ножнах шпаг, эполетах и на полях шляп. Лица обоего пола носили ленты российских орденов; сама Екатерина любила показываться с лентой Андреевского ордена — красной с серебряной нитью и алмазами — и св. Георгия через плечо, Александра Невского, св. Екатерины и св. Владимира на шее и двумя звездами — Андреевской и Георгиевской — на левой стороне груди. Вкус к богатым платьям Екатерина унаследовала от двора Елизаветы. Она любила роскошь, понимала ее политический смысл и не жалела на нее денег — однако никогда не доходила до расточительности своей предшественницы. Понимая, что чрезмерный блеск только умаляет ту власть, которую призван подчеркнуть, со временем она приняла более сдержанный стиль.

Дворец охранялся снаружи гвардейцами, а покои государыни — специальным элитным подразделением, сформированным Екатериной в 1764 году из дворян — шестьюдесятью кавалергардами, в синих бархатных мундирах с серебряным шитьем и тяжелых серебряных шлемах с высоким плюмажем.

По воскресеньям происходили куртаги; по понедельникам представления французских комедий; по четвергам обычно французская трагедия и балет; по пятницам и субботам во дворце часто устраивались маскарады. На эти многолюдные, почти публичные празднества собиралось до 5000 гостей. Кто опишет такой вечер лучше Казановы?


«Все, по справедливости, кажется мне пышным, великолепным и достойным восхищения. Три или четыре часа проходят незаметно. Я слышу, как рядом маска говорит соседу:

— Гляди, гляди, государыня; она думает, что ее никто не признает, но ты сейчас увидишь Григория Григорьевича Орлова: ему велено следовать за нею поодаль.

...Сотни масок повторили то же, делая вид, что не узнают ее. [Орлова] все признавали по высокому росту и голове, опущенной долу».[83]

Екатерина любила наряды и маски. Она сама описала, как однажды, явившись в маскарад в офицерском мундире и розовом домино, принялась ухаживать за девушками. Княжна Настасья Долгорукова приняла ее за молодого человека и танцевала с ней. Екатерина шепнула девушке: «Как я счастлив!» — и поцеловала ей руку. Та покраснела: «Пожалуй, скажи, кто ты таков?» — «Я ваш», — ответила Екатерина, но своего инкогнито не раскрыла.[84]

Екатерина удалялась к себе в половине одиннадцатого в сопровождении Орлова. Засыпать она любила в одиннадцать часов.


Ранним вечером Екатерина любила собирать избранный кружок, около двух десятков человек, в своих апартаментах, а позднее — в пристройке к Зимнему дворцу, названной ею Малым Эрмитажем. Завсегдатаями этих собраний были конфидентка государыни графиня Брюс, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, которого она называла «врожденным арлекином», конечно, Орловы и, среди прочих, все чаще — Потемкин.

Русский двор был гораздо более свободным, чем большинство европейских дворов того времени, включая английский. Даже когда Екатерина принимала министров, не входивших в ее ближайшее окружение, они беседовали с ней сидя, тогда как британские премьеры могли садиться только с разрешения Георга III, что случалось нечасто. В Малом Эрмитаже вольность заходила еще дальше. Екатерина играла в карты — обычно в вист или фараон — примерно до 10 часов вечера. Гвардейцы, проведшие всю свою молодость за зелеными столами, чувствовали себя здесь как дома. Кроме того, они участвовали в шарадах, загадках и даже пении.

Хозяином салона был Григорий Орлов: в Зимнем дворце Екатерина ставила своего любовника выше себя, так что он мог спускаться в ее покои без доклада. Не допуская вольностей в своем кругу, Екатерина, однако, не скрывала чувств к Орлову. «Мое присутствие не заставило их воздержаться от взаимных ласк», — записал один английский путешественник.[85] Итак, балагур и меломан Орлов задавал тон, а Екатерина казалась едва ли не одной из приглашенных.

Орловы достигли того, чего желали, — или почти. Хотя о браке Григория с императрицей речь уже не шла, Орлов оставался ее постоянным спутником, что придавало ему огромный вес. Однако правила императрица самостоятельно. Орловы плохо подходили для политической роли: ум, сила и обаяние не соединились в одном человеке, а распределились между братьями. Алексею Орлову досталась жестокость, Федору — образованность и дипломатическая смекалка, а Григорию — только красота, добродушие и здравый смысл.

Недоброхоты рассказывали, что Орлов, «взросший в трактирах и в неблагопристойных домах [...] вел [до 1762 года] развратную молодого человека жизнь», хотя и обладал «сердцем и душой доброй. Но все его хорошие качества были затмены его любострастием; он [...] учинил из двора государева дом распутства; не было почти ни одной фрейлины у двора, которая не подвергнута бы была его исканиям», утверждал князь Щербатов, строгий судья нравов российского дворянства.[86] «Фаворит, — писал английский посланник сэр Роберт Ганнинг, — большой гуляка».[87] Тогда, в 1760-е годы, Екатерина то ли закрывала глаза на его измены, то ли на самом деле о них не знала. Орлов не был так прост, как утверждали европейские дипломаты, но конечно не являлся ни интеллектуалом, ни политиком. Он переписывался с Вольтером и Руссо, но, вероятно, только для того, чтобы угодить Екатерине и потому, что того требовало положение просвещенного вельможи.

Екатерина никогда не стремилась поставить Орлова на высокий пост: он занимал только две важные должности. Сразу после переворота она поручила ему возглавить Комиссию по делам инородцев, ведавшую привлечением колонистов в причерноморские области и районы, пограничные с Северным Кавказом. На этом посту он развернул энергичную деятельность и заложил основы для будущих успехов Потемкина. В 1765 году она сделала его начальником всей артиллерии русской армии. Характерно, впрочем, что относительно этого назначения Екатерина проконсультировалась сначала с Паниным, который посоветовал ей предварительно ограничить круг его полномочий. Артиллерийского искусства, однако, Орлов так и не освоил и, «казалось, знал о нем меньше, чем любой школяр», — утверждал француз Дюран, видевший его на учениях. Настоящее мужество Орлов проявил позднее — в 1771 году, в борьбе с московской эпидемией чумы.[88]

Везде и всюду сопровождавший императрицу, Орлов никогда не получал из ее рук той власти, какую она впоследствии предоставит Потемкину.


Как мы уже говорили, Потемкин торопился продемонстрировать Екатерине свою смелость и остроумие, а ее приветливое обращение давало ему такую возможность. Как-то ему случилось забрести в гостиную, где Орлов играл с императрицей в карты. Нагнувшись над столом, он стал заглядывать в карты фаворита. Тот прошептал ему, чтобы он убирался, но Екатерина перебила его: «Пусть. Он нам не мешает».[89]

В конце лета 1762 года Потемкин получил свое первое — и последнее — заграничное поручение: отправиться в Стокгольм известить графа Ивана Остермана, русского посла в Швеции, о новом царствовании. Именно в эту северную страну традиционно отсылали от русского двора слишком пылких влюбленных. (По сходным причинам ранее туда отправлялись сам Панин и первый возлюбленный Екатерины Сергей Салтыков.) Из немногих дошедших до нас свидетельств о раннем этапе карьеры Потемкина можно понять, что он не сделал никаких выводов из этого урока и продолжал свою игру, как будто напрашиваясь на более суровые меры.

По его возвращении Екатерина продолжала выказывать к нему прежний интерес. Потемкин, которого она позднее будет называть своим учеником, использовал все возможности такого положения. Однажды, исполняя свои обязанности камер-юнкера, он сидел за столом напротив императрицы. Она спросила его что-то по-французски. Он отвечал по-русски, а когда ему указали, что отвечать государю следует на том же языке, на каком предложен вопрос, парировал: «А я, напротив того, думаю, что подданный должен ответствовать своему государю на том языке, на котором может вернее мысли свои объяснить; русский же язык учу я с лишком двадцать два года»: типичный пример его галантной дерзости.[90]

Екатерина сама занялась устройством карьеры своего юного протеже. Зная его интерес к религиям, она назначила его помощником обер-прокурора Синода и позаботилась самолично очертить круг его обязанностей. В ее указе от 19 августа 1763 года говорилось: «Повелели мы в Синоде беспрерывно при текущих делах, а особливо при собраниях, быть нашему камер-юнкеру Григорию Потемкину и место свое иметь за обер-прокурорским столом, с тем, дабы он слушанием, читанием и собственным сочинением текущих резолюций и всего того, что он к пользе своей за потребное найдет, навыкал быть искусным и способным к сему месту для отправления дел, ежели впредь, смотря на его успехи, мы заблагоусмотрим его определить к действительному по сему месту упражнению». Первое участие Потемкина в работе Синода было кратко, возможно, из-за враждебности Орловых, но из указа Синода за № 146 мы знаем, что он ежедневно посещал заседания весь сентябрь 1763 года.[91]

Восхождение началось.


Демонстрируя свои чувства императрице и начиная политическую карьеру, Потемкин не стремился ограничивать себя: Алкиви-ад снискал репутацию удачливого любовника. В самом деле, чего ради хранить верность Екатерине, пока место около нее занято

Орловым? Племянник Потемкина Александр Самойлов записал, что его дядя «отличал в своем сердце [...] некоторую знатного происхождения молодую, прекрасную и всеми добродетельми украшенную девицу», которая также была «сама к нему неравнодушною». Однако, продолжает он, «имени ее я не назову». Некоторые историки полагают, что речь идет о графине Брюс, впоследствии исполнявшей при императрице роль испытательницы претендентов на почетную должность фаворита. Но графине, как и ее покровительнице, шел тогда тридцать шестой год, и едва ли Самойлов назвал бы ее «девицей».[92]

Так или иначе, Екатерина продолжала позволять Потемкину играть роль ее «верного рыцаря». Любил ли он ее на самом деле? В случае с Потемкиным трудно отделить человека от его положения. Он был амбициозен и предан Екатерине — как императрице и как женщине. Но однажды он внезапно исчез.

Легенда гласит, что Григорий и Алексей Орловы пригласили Потемкина играть в бильярд. Он приехал, братья набросились на него и жестоко избили. В драке был поврежден левый глаз Потемкина. Он позволил какому-то знахарю наложить повязку, но снадобье принесло только вред, и в конце концов глаз ослеп.

И признания в любви Екатерине, и драка с Орловыми — часть потемкинской мифологии; другие источники утверждают, что он повредил глаз, играя в лапту. Первая версия принимается многими, потому что Потемкин действительно вел себя вызывающе, однако нам она не кажется правдоподобной, поскольку Григорий Орлов всегда вел себя корректно по отношению к своему молодому сопернику.

Это было его первое несчастье. За два года он прошел путь от безвестного смоленского дворянина до приближенного самодержицы всероссийской — но занесся слишком высоко. И все же, как ни ужасна была потеря глаза, удаление от двора сыграло ему на руку. Это первый из многих случаев, когда Потемкин использовал временное удаление от императрицы, чтобы заставить ее думать о себе.

Потемкин перестал бывать при дворе. Он ни с кем не виделся, отрастил бороду и, с ранних лет склонный к мистицизму и религиозной созерцательности, стал говорить о пострижении в монахи. Несмотря на все его актерство, современники не сомневались, что монашеская стезя привлекала его всерьез — так же, как не казался наигранным его аскетизм и чисто русское презрение к светскому успеху, в первую очередь — к своему собственному. В тот год он действительно переживал глубокий кризис. Знаменитое потемкинское обаяние в значительной степени было связано с резкими перепадами его настроения: циклотимический синдром, много объясняющий в его характере. Он впал в депрессию; пропала его уверенность в себе. Некоторые утверждали даже, что он сам повредил себе глаз в припадке то ли ярости, то ли отчаяния.[93]

Одной из причин его уединения было, конечно, уязвленное самолюбие. Ослепший глаз остался наполовину прикрытым. Он стыдился его и, возможно, считал, что теперь императрица от него отвернется. Потемкин всю жизнь будет стесняться своего ослепшего глаза и, позируя для портретов, всегда станет поворачивать голову в полупрофиль. А пока он убедил себя, что Карьера его кончена. Орловы придумали новое прозвище: Алкивиад, говорили они, превратился в Циклопа.


Потемкин отсутствовал полтора года. Императрица иногда спрашивала о нем у Орловых. Некоторые утверждали, что она даже стала реже собирать свой кружок, так ей не хватало его шуток и пантомим. Через некую доверенную даму она посылала ему приветы. Позднее Екатерина расскажет Потемкину, что графиня Брюс сообщала ей, что он по-прежнему ее любит. В конце концов, как пишет Самойлов, та, которая была благосклонна к Потемкину, велела передать ему следующее: «Весьма жаль, что человек толь редких достоинств пропадает для света, для отечества и для тех, которые умеют его ценить и искренне к нему расположены». Вероятно, это возвратило ему надежду. Проезжая мимо места добровольного заточения Потемкина, Екатерина якобы приказала Григорию Орлову призвать его ко двору. Честный и открытый Орлов всегда выказывал перед императрицей уважение к Потемкину. Возможно также, он полагал, что, лишенный своей красоты и самоуверенности, тот уже не представляет для него опасности.[94]

Страдание имеет свойство закалять терпение и волю. Вернувшийся ко двору одноглазый Потемкин был уже не прежний Алкивиад. Через полтора года после потери глаза он все еще носил на голове «пиратскую» повязку, демонстрируя всегдашнее сочетание робости и наклонности к позе. Екатерина встретила его приветливо. Он снова занял свою должность в Синоде. Отмечая третью годовщину своего восхождения на престол пожалованием серебряных сервизов тридцати трем поддержавшим ее лицам, она упомянула и его в конце списка, далеко позади Кирилла Разумовского, Панина и Орлова. Последние все так же сохраняли прочное положение, однако государыня не забыла своего дерзкого поклонника.

Теперь Орловы изобрели более деликатный план устранения соперника. Согласно одной из легенд, Григорий Орлов обратил внимание императрицы на то, что дочь Кирилла Разумовского будет великолепной партией для смоленского дворянина, и Екатерина не возражала.[95] Свидетельств об ухаживании Потемкина за Елизаветой Разумовской не осталось, но мы знаем, что позже он помогал ей, а Разумовский «относился к нему как к сыну».

В самом деле, отношение графа Разумовского к Потемкину характерно для этого выходца из народа, одного из самых симпатичных людей в екатерининском окружении. Если его сыновья, выросшие гордыми аристократами, стеснялись прошлого отца, то сам он иногда приказывал своему камердинеру: «Ступай, принеси мне свитку, в которой я приехал в Петербург: хочу вспомнить хорошее время, когда я пас волов да покрикивал: цоп! цоп!»[96] Разумовский жил в роскошном дворце; считается, что именно он ввел в России употребление шампанского. Потемкин с увлечением слушал его рассказы. Не за шампанским ли бывшего гетмана родилась его любовь к казачеству? Что же касается брака с дочерью Разумовского, то он не состоялся потому, что Потемкин продолжал любить Екатерину, а она не лишала его надежды на славное будущее.[97] Время от времени императрица, отвлекаясь от Орлова, «обращает свои взоры на других, — писал английский посланник граф Бэкингемшир, — особенно на одного галантного и способного человека, вполне достойного ее благорасположения; он имеет хороших советников и, возможно, некоторый шанс на успех».[98]

В 1765 году он получил новую должность, снова показывающую, что Екатерина создавала посты специально для него. После недолгой службы в Синоде она поручила ему должность казначея и надзор за шитьем мундиров. В 1767 году Потемкин вместе с генерал-прокурором Сената князем Вяземским и одним из секретарей императрицы, Олсуфьевым, был определен в Комиссию по составлению нового Уложения одним из трех опекунов по делам иноверцев. Государыня постепенно знакомила Потемкина с высшими сановниками. А в действиях Екатерины Второй не бывало ничего случайного.


Комиссия по составлению Уложения — нового свода законов Российской империи — была выборным органом из пятисот депутатов, необыкновенно широко для того времени представлявшим дворянство, городское сословие, государственных крестьян и нерусские народности. В 1767 году они съехались в Москву, получив наказы от своих избирателей. У Вяземского и Олсуфьева имелись и более серьезные обязанности, поэтому татары, башкиры, якуты, калмыки — всего пятьдесят четыре народа — были вверены попечению Потемкина.

Чтобы проследить за устройством депутатов, Потемкин прибыл в Москву с двумя эскадронами конных гвардейцев. Екатерина приехала в феврале и отправилась в путешествие по Волге до Казани и Симбирска, со свитой из 1500 человек, включая Орловых, обоих Чернышевых и иностранных послов — путешествие, имевшее целью продемонстрировать, что государыня вникает в нужды своей страны. Затем она вернулась в Москву, чтобы открыть работу Комиссии.

Возможно, Екатерина планировала отменить или реформировать крепостное право, в соответствии с идеями Просвещения, однако она не собиралась менять сложившийся политический порядок. Крепостное право образовывало одну из прочнейших скреп между троном и дворянством: сломать ее означало подрубить основы собственной власти. Пятьсот статей написанного ею «Наказа» представляли собой компиляцию из сочинений Монтескье, Бекка-риа и энциклопедистов. Целью Комиссии было упорядочить существующие законы — но даже этот шаг ограничивал ее полновластие. Екатерина верила в русское самодержавие, да и большинство французских философов были сторонниками не демократии в современном смысле этого слова, а лишь упорядоченной системы законов, ограничивающей самодержавный произвол. Екатерина была искренна в своих намерениях выслушать законодательные инициативы своих подданных, но при этом, немного рисуясь, желала продемонстрировать также прочность своей власти и стабильность России.

30 июля 1767 года Екатерина вместе с православными депутатами выслушала молебен в Успенском соборе и приветствовала заседателей в Кремлевском дворце. На следующее утро в Грановитой палате был зачитан «Наказ», и Комиссия открыла свои заседания церемонией, сходной с открытием английского парламента.

Комиссия не справилась со своей главной задачей (депутаты оказались слишком неподготовлены для систематической работы над законами), но позволила собрать материал для последующего законотворчества Екатерины. В конце 1767 года заседания Комиссии в Москве были прекращены и перенесены в Петербург, где Комиссия снова собралась через два месяца — в феврале 1768 года. Начавшаяся осенью война с Турцией положила конец бесплодным прениям депутатов.

22 сентября 1768 года камер-юнкер Потемкин получил чин действительного камергера. Вопреки традиции ему дозволили числиться в гвардии — теперь капитаном. Спустя два месяца его отозвали с военной службы и, по особому поручению императрицы, приписали ко двору. Впервые в жизни он пожалел об этом: 25 сентября 1768 года Оттоманская Порта объявила войну России.


5. ГЕРОЙ ВОЙНЫ

Генерал граф Потемкин был один из тех воинских

предводителей, которые чрез храбрость и искусство,

чрез рвение к службе Вашего Императорского величества

и победоносными своими делами вознесли

славу и пользу оружия Российского.

Фельдмаршал Румянцев


«Безпримерные Вашего Величества попечения о пользе общей учинили Отечество наше для нас любезным, — писал Потемкин императрице 24 мая 1769 года. — Долг подданической обязанности требовал от каждого соответствования намерениям Вашим.

И с сей стороны должность моя исполнена точно так, как Вашему Величеству угодно.

Я Высочайшие Вашего Величества к Отечеству милости видел с признанием, вникал в премудрые Ваши узаконения и старался быть добрым гражданином. Но Высочайшая милость, которою я особенно взыскан, наполняет меня отменным к персоне Вашего Величества усердием. Я обязан служить Государыне и моей благодетельнице. И так благодарность моя тогда только изъявится в своей силе, когда мне для славы Вашего Величества удастся кровь пролить. Сей случай представился в настоящей войне, и я не остался в праздности.

Теперь позвольте, Всемилостивейшая Государыня, прибегнуть к стопам Вашего Величества и просить Высочайшего повеления быть в действительной должности при корпусе Князя Прозоровского, в каком звании Вашему Величеству угодно будет, не включая меня навсегда в военный список, но только пока война продлится.

Я, Всемилостивейшая Государыня, старался быть к чему ни есть годным в службе Вашей; склонность моя особливо к коннице, которой и подробности, я смело утвердить могу, что знаю. В протчем, что касается до военного искусства, больше всего затвердил сие правило: что ревностная служба к своему Государю и пренебрежение жизни бывают лутчими способами к получению успехов... Вы изволите увидеть, что усердие мое к службе Вашей наградит недостатки моих способностей и Вы не будете иметь раскаяния в выборе Вашем.

Всемилостивейшая Государыня, Вашего Императорского Величества всеподданнейший раб

Григорий Потемкин».[99]


Война давала Потемкину наилучшую возможность вырваться из придворной рутины и отличиться — но еще и снова дать Екатерине почувствовать, что она нуждается в нем. Парадоксальным образом каждая разлука с императрицей приближала его к ней.

Русско-турецкая война началась, когда русские казаки, преследуя войска Барской Конфедерации (польской партии, восставшей против-короля Станислава Августа и русского влияния в Польше), перешли польскую границу и вошли в городок Балту, формально принадлежавший туркам, и перебили там евреев и татар. Франция поддержала Порту и внушила турецкому правительству, и безного недовольному распространением русского влияния в Польше, предъявить России ультиматум с требованием вывести все войска с земель Речи Посполитой. В Стамбуле арестовали русского посла Обрескова и заключили в Семибашенный замок. Это был традиционный турецкий способ объявления войны.

Екатерина немедленно создала Государственный совет, куда включила своих главных доверенных лиц, от Никиты Панина, Григория Орлова и Кирилла Разумовского до братьев Чернышевых, чтобы координировать военные действия.

Она разрешила Потемкину то, о чем он просил. «Нашего камергера Григория Потемкина извольте определить в армии», — приказала она военному министру Захару Чернышеву.[100] Через несколько дней Потемкин, генерал-майор от кавалерии — чин, соответствовавший придворному званию камергера, — уже отправлял рапорт генерал-майору князю Александру Прозоровскому из польского городка Бар.

Перед русской армией, номинальной численностью 80 тысяч человек, стояла задача овладеть Днестром — водным путем, соединявшим Черное море с южной Польшей. Стратегической целью России был выход к Черному морю. Русские войска разделились: Потемкин служил в Первой армии под командованием генерала князя Александра Михайловича Голицына, направлявшейся к крепости Хотин. Вторая армия, под командованием генерала Петра Александровича Румянцева, защищала южные рубежи. Если первая кампания пройдет удачно, они отвоюют черноморское побережье до Прута и Дуная. А если смогут перейти Дунай и выйти в турецкую Болгарию, то оттуда рукой подать до Константинополя, столицы Османской империи.


Императрица была необыкновенно уверена в своих силах. «Войска мои [...] идут воевать против турков с такою же охотою, как на свадебный пир», — хвасталась она Вольтеру.[101]

Жизнь русских рекрутов подчас заканчивалась еще до того, как они прибывали к месту службы. Когда они уходили из дома, семьи прощались с ними как с покойниками. Рекрутов вели колоннами, иногда за тысячу верст; многие умирали, не выдержав перехода. Граф Ланжерон, француз, служивший в России в конце XVIII века, утверждал, что из рекрутов до армии доходит лишь половина, и описывал страшный палочный режим, с помощью которого их держали в повиновении. (Впрочем, порядок этот едва ли отличался от принятого в прусской армии или на британском флоте.)

Русский солдат, однако, считался «лучшим солдатом в мире, — писал Ланжерон. — Он соединяет в себе все качества солдата и героя. Он умерен, как испанец, вынослив, как богемец, исполнен национальной гордости, как англичанин и подвержен вдохновению, как француз, валлонец или венгр».[102] Фридрих Великий, испытавший на себе храбрость и выносливость русских солдат во время Семилетней войны, сравнивал их с медведями. Потемкин служил в кавалерии, прославившейся своим бесстрашием и сражавшейся бок о бок со свирепыми казаками — легкой нерегулярной конницей.

Многие в Европе полагали, что в XVIII веке война стала менее кровавой. В самом деле, Габсбурги и Бурбоны по крайней мере делали вид, что воюют, соблюдая аристократические правила военного искусства. Но иначе обстояло дело в отношениях между русскими и турками. Мусульмане-татары, а потом турки угрожали православной Руси много веков, и русские солдаты смотрели на войны с Оттоманской Портой как на крестовые походы.

В течение осени 1768 — весны 1769 года, несмотря на то, что Россия и Турция находились в состоянии войны, военные действия не открывались. В момент разрыва отношений ни та, ни другая сторона не были готовы к войне и полгода собирали силы. Потемкин прибыл в Бар как раз в тот момент, когда начались первые столкновения.

16 июня 1769 года 12-тысячная татарская конница под предводительством крымского хана, союзника турецкого султана, пересекла Днестр и атаковала лагерь Потемкина. Через пятьсот лет после Чингисхана крымские татары, прямые потомки монголов, оставались лучшими наездниками в Европе. Совершая набеги на Украину и атакуя русские войска в южной Польше, они со своими луками и стрелами производили не менее устрашающее впечатление, чем их воинственные предки. Как всякая нерегулярная армия, они были малодисциплинированны, но их действия на Украине дали Турции время собрать войско, численность которого оценивалась в 600 тысяч человек.

В своем первом сражении Потемкин отразил атаку татарской конницы и был отмечен в списке отличившихся. 19 июня он принимает участие в Каменецкой битве, а затем помогает генералу Голицыну взять Каменец. 19 июля Екатерина заказывает торжественный молебен по случаю этой победы, но скоро Голицын отступает. В августе разгневанная императрица отзывает его из армии. Есть основания предполагать, что Потемкин через Орловых участвовал в интриге против Голицына.[103] Но прежде чем приказ Екатерины достиг его, Голицын собрал свои силы и перешел Днестр.

Кавалерия генерал-майора Потемкина участвовала в военных действиях почти каждый день: он отличился 30 июня, отразил турецкие вылазки 2 и 6 июля, 14 августа он со своими кавалеристами героически сражался в Прашковской битве, а 29-го помог разбить Молдаванчи-пашу. «Необычайную отвагу и искусство проявил генерал-майор Потемкин, — писал Голицын, — прежде наша кавалерия не знала такой дисциплины и мужества».[104]

Вероятно, Екатерина с удовольствием читала эти реляции. Правда, для Голицына победы пришли слишком поздно. Тем не менее его утешили фельдмаршальским чином и шпагой с алмазами. Брат министра иностранных дел, генерал П.И. Панин принял командование Второй армией, а Первую в сентябре возглавил П.А. Румянцев. Так вступил в апогей своей карьеры один из прославленных русских генералов, который стал покровителем — а затем и соперником Потемкина.


Потемкин безгранично его уважал. 43-летний Румянцев — высокий и сухощавый, придирчивый военачальник и человек острого ума — был родным братом графини Брюс. Как и его кумир Фридрих Великий, «он никого на свете не любил и никого не уважал», но был «самым блестящим из русских генералов, одаренным необычайными способностями». Так же, как его герой, Румянцев был поборником жесточайшей дисциплины — и великолепным собеседником. «Я проводил с ним целые дни с глазу на глаз, — вспоминал Ланжерон, — и не скучал ни одной минуты». Обладатель огромного состояния, он жил «в феодальной роскоши» и очаровывал своих гостей самыми утонченными аристократическими манерами. Ходили слухи, что он побочный сын Петра Великого.[105]

Потемкин, камергер при дворе, генерал на фронте, не упускал ни случая отличиться на поле боя, ни возможности воспользоваться доступом к командующему. «Как усердие и преданность к моей Государыне, так и тот предмет, чтоб удостоиться одобрения столь высокопочитаемого мною командира, — писал он Румянцеву, — суть основанием моей службы».[106] Румянцев ценил его ум, но знал, вероятно, о его положении при дворе и не отказывал ему в просьбах.

Начался второй год войны. Медленность успехов раздражала Екатерину, но наступала зима и сражения с главными турецкими силами откладывались до весны.


При первой возможности Румянцев разделил армию на несколько способных к маневрированию корпусов и двинулся вниз по Днестру. В январе Потемкин, теперь прикомандированный к корпусу генерала Штофельна, участвовал в стычках, отражая вылазки Абдул-паши. 4 февраля 1770 он участвовал и захвате Журжи; кавалерия совершила несколько дерзких атак, разбила 12-тысяч-ный отряд врага, захватила две пушки и несколько знамен. Несмотря на жестокий мороз, Потемкин не щадил себя. В конце месяца в Совете был зачитан рапорт Румянцева, где он писал о «ревностных подвигах генерал-майора Потемкина», который «сам просился у меня, чтоб я его отправил в корпус генерал-поручика фон Штофельна, где самым делом и при первых случаях отличил уже себя в храбрости и искусстве». Командующий рекомендовал представить Потемкина к награде, и тот получил свой первый орден — св. Анны.[107]

Когда войска, преследуя турецкую армию, двинулись к югу, Потемкин, как сообщал Румянцев в другом рапорте, «при движении армии по левому берегу реки Прута со вверенным ему деташементом, охраняя правую той реки сторону, как покушения против себя неприятельские отражал, так и содействовал армии в поверхностях над ним».[108]17 июня главные русские силы перешли Прут и атаковали 22 тысячи турок и 50 тысяч татар. Генерал-майор Потемкин с резервным корпусом перешел реку тремя милями ниже по течению и запер вражеский тыл. Лагерь охватила паника; турки бежали.

Через три дня Румянцев двинулся навстречу 80-тысячной турецкой армии, удобно расположившейся при слиянии Прута с рекой Ларгой и ожидавшей основных сил под командованием великого визиря.

7 июля 1770 года Румянцев пошел в наступление. Потемкин впервые видел большой лагерь турецкой армии: огромное скопление шелковых палаток и шатких повозок, развевающиеся зеленые флаги и конские хвосты (символы власти Османской империи), экзотические мундиры, женщины, слуги — то ли армия, то ли базар. Оттоманская Порта не была еще тем вялым и апатичным гигантом, каким она станет в следующем веке, и, когда султан поднимал знамя пророка, могла собирать огромные силы из самых отдаленных пашалыков, от Месопотамии до Балкан.

«Турки, которые считаются ничего не смыслящими в военном искусстве, имеют свой метод ведения боя», — объяснял позднее де Линь.[109] Метод этот состоял в накоплении огромного количества солдат, которые выстраивались треугольниками и волнами накатывали на противника. Янычары представляли собой некогда самую грозную пехоту в Европе. Со временем, подобно римским преторианцам, они стали интересоваться больше дворцовыми переворотами, чем войной, но по-прежнему гордились своей удалью. Вооруженные ятаганами, копьями и мушкетами, они носили красные с золотом шапки, белые блузы, широкие шаровары и желтые сапоги.

Цвет татарской конницы составляли татары и спаги, представители турецкой знати. Элита турецкой армии воевала только когда была готова к бою и часто бунтовала: янычары, например, нередко продавали на сторону продовольствие, убивали своих начальников или отбирали у всадников лошадей, чтобы покинуть поле боя. Основную массу войска составляли не получавшие никакого жалования рекруты, собранные анатолийскими вельможами; им предоставлялось мародерствовать. Артиллерия, несмотря на усилия французских советников, сильно отставала от русской. Мушкеты устарели; хотя меткость стрелков была поразительна, частота стрельбы оставалась очень низкой.

Когда все было готово к наступлению, воинственная толпа из сотен тысяч солдат приводила себя в состояние возбуждения при помощи опиума. «Пятисоттысячное войско, — рассказывал Потемкин графу Сегюру, — стремится как река», — и уверял, что знаменитые треугольники построены по принципу убывания храбрости воинов: «В вершине [...] становятся отважнейшие из них, упитанные опиумом; прочие ряды, до самого последнего, замещены менее храбрыми и, наконец, трусами».[110] Атака, вспоминал де Линь, сопровождалась «ужасными воплями и криками Алла-Алла!» Выдержать такой натиск могла только самая дисциплинированная пехота. Попавшему в плен русскому солдату немедленно отрезали голову с криком «Не бойсь!» — и поднимали ее на пику. Религиозный фанатизм турок «возрастал пропорционально опасности».[111]

Самым устойчивым против турецких атак оказался строй каре. Турки — «самый опасный, но и самый жалкий противник не свете, — утверждал де Линь. — Они опасны, если позволить им пойти в наступление; жалки, если мы их опережаем». Спаги или татары, «роясь как пчелы», обступали русские каре и гарцевали вокруг, доводя себя до изнеможения. Но румянцевские каре, по-прусски вымуштрованные, связанные между собой егерями, продвигались вперед под прикрытием казаков и гусар. Опрокинутые в одном месте, турки либо разбегались, как зайцы, либо стояли насмерть. «Страшная резня», — рассказывал Потемкин, вот чем обычно все кончалось. «Турки обладают врожденным воинским инстинктом, который делает их превосходными солдатами; однако они способны только на первое движение и не в состоянии продумать следующий шаг [...] Смешавшись, они начинают вести себя как сумасшедшие или как малые дети».[112]


Именно так и случилось, когда румянцевские каре атаковали лагерь при Ларге, встречая удары турок стоическим терпением и артиллерийским огнем. 72 тысячи турок и татар оставили свои укрепления и бежали. Потемкин, прикомандированный к корпусу князя Репнина, атаковал укрепления крымского хана и, «предводя особливой каре, был из первых в атаке укрепленного там ретран-шамента и овладении оным», — рапортовал Румянцев. Получив очередную награду, орден Георгия 3-ей степени, он послал императрице благодарственное письмо.[113]

Стремясь предупредить соединение армий Румянцева и Панина, новый великий визирь выступил с главным турецким войском. Он переправился через Дунай и пошел вверх по Пруту. 21 июля 1770 года, чуть южнее Ларги, Румянцев вывел свою 25-тысячную армию навстречу 150 тысячам великого визиря, вставшим лагерем за тройным укреплением у озера Кагул, — и решил атаковать, невзирая на огромное неравенство сил. Опираясь на опыт предыдущего сражения, он выставил перед главными турецкими силами пять каре. Кавалерия Потемкина защищала обозы от «нападения многочисленных татарских орд [...] чтобы прикрыть армию с тыла». Давая Потемкину это поручение, Румянцев сказал ему: «Григорий Александрович, доставьте нам пропитание наше на конце шпаги вашей».[114]

Турки, ничему не научившиеся при Ларге, не ожидали подобной дерзости, яростно сражались весь день — и отступили, оставив на поле 138 пушек, 2 тысячи пленных и 20 тысяч убитых. Румянцев прекрасно воспользовался этой победой, спустившись к низовьям Дуная: 26 июля Потемкин помог Репнину взять Измаил, а 10 августа — Киликию. 16 сентября генерал Панин штурмом взял Бендеры, и наконец Румянцев завершил кампанию, взяв 10 ноября Браилов.

Чтобы ударить по турецкому тылу, Екатерина отправила Балтийскую эскадру в Средиземное море, через Северное море, Ла-Манш и Гибралтар. Главнокомандующий Алексей Орлов никогда не воевал на море; реально флотилией командовали два шотландца — Джон Элфинстон и Сэмюэл Грейг. Несмотря на все усилия Петра Великого воспитать русских моряков, в дальние плавания ходили только ливонцы и эстонцы. Русских морских офицеров было очень мало, подготовка их никуда не годилась. Когда Элфинстон прямо сказал Екатерине, что он думает о русских мореходах, она отвечала: «Невежество русских объясняется молодостью, а невежество турок — дряхлостью».[115] Русской экспедиции помогала Англия: в те времена «восточный вопрос» в Лондоне еще не поднимался. Напротив, врагом Англии была Франция, а Турция — союзником французов. Когда русские суда достигли британских берегов, большая их часть нуждалась в ремонте, 800 матросов были больны. Можно представить себе, какое зрелище являли измученные качкой русские, пополнявшие запасы воды в Гулле и Портсмуте.

Собрав суда в Ливорно, орловский флот наконец вошел в османские воды. После неудачной попытки поднять восстание греков и черногорцев Орлов нерешительно атаковал турецкий флот у острова Хиос. Турки отошли в Чесменскую бухту. В ночь с 25 на 26 июня 1770 года российские брандеры вошли в бухту и подожгли турецкий флот. «Битком набитая кораблями, порохом и пушками, — писал барон де Тотт, наблюдавший за боем с турецкого берега, — бухта превратилась в огнедышащий вулкан, поглотивший все морские силы Турции разом».[116] Это было самое страшное поражение Турции после битвы при Лепанто. Турки потеряли 11 тысяч человек. Алексей Орлов хвастался императрице, что вода в заливе сделалась красной. : <

Когда новость о Чесменской победе вскоре после известия о Кагульском сражении достигла Петербурга, столица возликовала. Служили благодарственные молебны; для каждого матроса была выбита медаль с краткой надписью: «Я был там». За кагульскую победу Екатерина наградила Румянцева фельдмаршальским жезлом и повелела воздвигнуть обелиск в Царскосельском парке, а Алексей Орлов получил титул графа Чесменского. Такого триумфа Россия не ведала со времен Полтавы. Слава Екатерины росла — особенно в Европе: больной Вольтер был готов пуститься в пляс от радости по поводу истребления такого множества варваров.

Потемкин решил воспользоваться успехом и в ноябре 1770 года, когда военные действия прекратились, отпросился у Румянцева в Петербург. Враги Потемкина утверждали, что Румянцев был рад избавиться от него. Однако полководец несомненно восхищался умом и воинскими доблестями Потемкина и одобрял поездку в столицу, поручив защитить свои интересы и интересы армии. Его письма к своему протеже дышат таким же отеческим духом, как письма Потемкина к нему — истинно сыновним.

Потемкин вернулся в Петербург с репутацией героя и восторженной рекомендацией Румянцева: «Он сам искал от доброй своей воли везде употребиться. Он [...] в состоянии подать объяснение относительно до нашего положения и обстоятельств сего края».[117]

Императрица, счастливая двумя громкими победами, встретила его тепло: камер-фурьерский журнал сообщает, что за время его короткого пребывания он обедал у нее одиннадцать раз. Легенда гласит, что имела место и аудиенция, во время которой Потемкин не мог снова не броситься на колени. Они договорились, что будут поддерживать переписку — вероятно, через ее библиотекаря В.П. Петрова и преданного императрице камергера И.П. Елагина. Мы не знаем, что происходило за закрытыми дверьми, но, скорее всего, и он, и она почувствовали, что между ними может возникнуть нечто серьезное. Отношения Екатерины с Григорием Орловым начинали охладевать, но престиж Алексея Орлова — теперь Чесменского — вознесся высоко. Сместить Григория Орлова Потемкин пока не мог — и все же поездка оказалась не напрасной.[118]

Орлов, без сомнения, заметил радушный прием, оказанный Потемкину, и позаботился, чтобы тот отбыл обратно. Потемкин вернулся в армию в конце февраля и привез Румянцеву письмо от Орлова, в котором фаворит поручал Потемкина заботам главнокомандующего и просил стать ему наставником.[119] Таким способом Орлов мягко указывал своему сопернику его место, но это же означало; что поездка прибавила ему веса.


В 1771 году военные действия возобновились. Но, в отличие от предыдущего года, армию, где служил Потемкин, ждали разочарования. В течение года Румянцев атаковал турецкие позиции в низовьях Дуная, пробиваясь в Валахию. Получив задание удержать Крайовскую область, Потемкин «не только что при многих случаях неприятеля [...] отразил, но нанося ему вящший удар, был первый, который в верхней части Дуная высадил войска на сопротивный берег онаго».[120] 5 мая он атаковал городок Цимбры на другом берегу Дуная, сжег склады и увел корабли на русский берег.

17 мая Потемкин опрокинул 4-тысячный турецкий отряд и гнал его до реки Ольга. Затем турки атаковали его 27 мая и снова были отброшены. Он снова соединился с Репниным, и 10 июня они вместе нанесли поражение корпусу под командованием сераскира (турецкого фельдмаршала) и заняли Бухарест.

Вскоре после этих успехов Потемкин заболел лихорадкой, свирепствовавшей летом в этих краях. Болезнь была так серьезна, что «выздоровлению своему [он был] обязан своему крепкому сложению», — писал Самойлов, так как «не соглашался принимать помощи от врачей». Обессиленный генерал вверился попечению двух казаков, поручив им обрызгивать себя холодной водой. Он живо интересовался обычаями состоявших под его началом казаков, восхищался их свободолюбием и умению радоваться жизни. Они прозвали его Грицко Нечеса, «серый парик» (какой он иногда носил), и предложили стать почетным членом войска. 15 апреля 1772 года Потемкин просил атамана принять его в ряды казаков, а в мае, включенный в списки Запорожской Сечи, отвечал ему: «Я счастлив».[121]

Потемкин выздоровел, когда армия уже перешла Дунай и двинулась к ключевому укреплению области, крепости Силистрия, контролировавшей устье Дуная. Именно здесь ему предстояло нажить себе непримиримого врага в лице Семена Романовича Воронцова, молодого представителя семьи, возвысившейся при Петре III.

Родившийся в 1744 году, хорошо образованный Воронцов, сын известного своим взяточничеством провинциального губернатора и племянник канцлера Петра III, во время переворота 1762 года был арестован за поддержку императора, но затем восстановил свою репутацию, одним из первых бросившись в турецкие траншеи при Кагуле. Как все Воронцовы, он очень гордился своим именем, но и Екатерина, и Потемкин считали его недостаточно надежным, отчего впоследствии он провел большую часть своей деятельной жизни в почетном изгнании, на посту русского посла в Лондоне. Но пока, под Силистрией, ему пришлось смириться с тем, что кавалерия Потемкина спасла его гренадер от 12 тысяч турецких конников.

Спустя шесть дней они поменялись ролями: «Мы не только прикрыли его, но и загнали турок обратно в крепость».[122] Воронцов, писавший эти слова в 1796 году, приводит оба сражения как доказательство некомпетентности Потемкина. Оба злились на необходимость принять помощь друг от друга.

Силистрия не сдалась, и армия вернулась за Дунай. Екатерина начинала понимать, что слава стоит дороже, чем она думала. Армия требовала все новых и новых рекрутов. Год выдался неурожайный. Жалованье солдатам задерживалось, а самих их косила лихорадка. В Турции разразилась чума, и генералы опасались, чтобы эпидемия не перекинулась на южные армии. Надо было срочно вступать в переговоры с турками, пока они не забыли Ка-гул и Чесму. Но в сентябре 1771 года страшная новость пришла из Москвы.


Чума объявилась в древней столице и стала распространяться с ужасающей быстротой. В августе умирало по 400-500 человек в день. Дворяне бежали; чиновники не знали, что предпринять; губернатор уехал из города; Москва погружалась в хаос; разлагающиеся трупы усеивали улицы; дымили зловонные костры. По городу бродили толпы отчаявшихся горожан и крестьян, уповающих на последнюю надежду: чудотворную икону Божьей Матери Боголюбской.

Епископ Амвросий, единственный оставшийся на месте представитель власти, приказал убрать икону, чтобы уменьшить риск заражения. Рассвирепевшая толпа растерзала его. Это был тот самый Амвросий, который когда-то дал Потемкину денег на поездку в Петербург. В стране, истощенной войной, толпа, как всегда, набирала силу. Чума грозила развязать и нечто более страшное — крестьянский бунт в провинции. А смертность все продолжала расти.

Григорий Орлов, которому Екатерина до сих пор не давала возможности проявить себя, вызвался отправиться в Москву. Он выехал 21 сентября 1771 года. Когда он приехал, смертность достигла

21 тысячи человек в месяц. Орлов бросился энергично действовать: сжег 3 тысячи старых домов, провел дезинфекцию 6 тысяч, устроил приюты для сирот, открыл городские бани, закрытые на карантин, и раздал продовольствия и одежды на 95 тысяч рублей.

22 ноября, когда он уезжал, смертность заметно уменьшилась — возможно, благодаря холодам, но, так или иначе, порядок в Москве был восстановлен. 4 декабря в Петербурге Орлова встречал ликующий народ. В Царскосельском парке Екатерина построила в его честь триумфальную арку и даже приказала выбить памятную медаль. Казалось, будущее Орловых — рода героев, как их называл Вольтер, — безоблачно.

В следующем году, когда начались переговоры о мире с турками, Екатерина доверила Григорию Орлову поручение государственной важности. Он по-прежнему вызывал ее восхищение. «Граф Орлов, — писала она г-же Бьельке, — красивейший человек своего времени».[123]


Приезжал ли Потемкин в Петербург после отъезда Орлова, чтобы помочь Екатерине преодолеть очередной кризис? Точных сведений о нем за эти месяцы мы не имеем, но в какой-то момент перемирия он, несомненно, снова посетил столицу.

Отъезд Орлова на юг вызвал к жизни еще один заговор против императрицы, что также играло на руку Потемкину. Некоторые офицеры Преображенского полка решили, что Орлов отправился в армию, «чтобы убедить ее присягнуть ему» и сделаться «государем Молдавии и императором». Они грозили воплотить вечный кошмар Екатерины: свергнуть ее и возвести на престол великого князя Павла. Заговор был раскрыт, но все же чем ближе подступало совершеннолетие Павла, тем сильнее волновалась императрица. Шведский дипломат Риббинг писал в одной из июльских депеш 1772 года, что она удалилась в одно из своих имений, чтобы обдумать необходимые меры, в сопровождении Кирилла Разумовского, Ивана Чернышева, Льва Нарышкина — и Григория Потемкина.[124] Первые имена не требовали пояснения — этим людям Екатерина доверяла почти двадцать лет. Но присутствие 31-летнего Потемкина было неожиданно. Это — первое упоминание его в качестве близкого советника императрицы. Впрочем, даже если швед допустил ошибку, из нее явствует, что Потемкин в Петербурге и уже гораздо ближе к Екатерине, чем кто-либо мог предположить.

Есть и другие намеки на то, что он давал ей приватные советы гораздо раньше, чем принято считать. Когда она вызвала его в конце 1773 года, то сказала, что он давно уже близок ее сердцу. В феврале 1774 года она писала ему, что жалеет, что их отношения не начались «полтора года назад» — то есть в 1772 году.[125] Теперь она чувствовала, что влюбляется.

Когда Григорий Орлов начал переговоры с турками в местечке Фокшаны в Молдавии, Потемкин, если верить преданию, также находился на переговорах, причем шокировал окружающих поведением, которое потом станет знаменитым. Пока Орлов вел переговоры, Потемкин часами лежал на диване, в халате, погрузившись в задумчивость. Это очень на него похоже. Но не менее вероятно и то, что он со своими войсками находился в Молдавии, как и вся армия.[126]

Орлов не обладал ни дипломатическим опытом, ни складом характера, необходимым для порученной ему роли. Может показаться, что Екатерина имела особые причины удалить его из Петербурга, но, с другой стороны, как представить себе, что она рискнула успехом переговоров, только чтобы отдалить его от себя? Некоторые предполагают, что ему помогал опытный Обрес-ков, русский посол в Порте, недавно освобожденный из Семибашенного замка. И все же Орлов едва ли мог справиться с долгим и уклончивым торгом — традиционным приемом турецкой дипломатии.

Затем он поссорился с Румянцевым. Орлов хотел возобновить военные действия; Румянцев, который знал, как мало осталось солдат, как близка эпидемия и как тают деньги, отказывался. Твердый и резкий фельдмаршал, вероятно, вывел из себя вспыльчивого и недальновидного великана, и тот, к великому изумлению турецкой делегации, прямо во время заседания объявил, что повесит Румянцева. Турки, считавшие себя воплощением цивилизованности, конечно, только покачали головами, дивясь славянскому варварству. Однако переговоры шли все труднее. Екатерина решительно требовала, чтобы турки отказались от контроля над Крымом. Те отвечали, что Черное море — «чистая и непорочная дева», озеро султана. Принять условия Екатерины означало для Порты утратить контроль над северным побережьем Черного моря, за исключением крепостей, и позволить России сделать еще один шаг к осуществлению заветной мечты Петра I.

Успехи Румянцева беспокоили и Австрию, и Пруссию. Фридрих II не хотел, чтобы его союзница Россия приобрела слишком много оттоманских земель. Австрия, враждебная и Пруссии, и России, тайно обсуждала с Портой оборонительный трактат. Пруссия желала компенсации за союзническую верность России, Австрия — за неверность Турции. Изрядный аппетит как у России, так и у Пруссии вызывала анархичная Польша. Австрийская императрица Мария Терезия не одобряла грабежа, однако, как выразился Фридрих II, «плакала, но взяла». Слабая и сама себя разрушающая Польша напоминала открытый банк, откуда коронованные разбойники могли брать сколько им нужно, чтобы оплачивать свои дорогостоящие войны. Австрия и Пруссия договорились с Россией о первом разделе Польши и позволили Екатерине выставлять требования Турции.

Когда раздел Польши был уже почти решен, на сцену выступил традиционный союзник Турции — Швеция. Много лет Россия тратила миллионы рублей на взятки, чтобы эта северная держава оставалась ограниченной монархией, балансирующей между французской и русской партиями. Но в августе 1772 года ее новый король Густав III восстановил абсолютизм в полной мере и теперь подталкивал турок к продолжению войны.

Тем временем Орлов устал от упорного нежелания турок предоставить независимость Крыму. Утомила ли его сложность дипломатии, замысловатый турецкий этикет или присутствие зевающего Потемкина, но Орлов выставил ультиматум, и турки удалились. Переговоры были сорваны.

Орлова заботило другое: происходящее при петербургском дворе. 23 августа, не дожидаясь высочайших распоряжений, он помчался в Петербург. Если в это время Потемкин все еще лежал на диване, вероятно, он задумался еще сильнее.


Подъехав к Петербургу, Григорий Орлов был остановлен на заставе по специальному приказу императрицы и вынужден был отправиться в свое имение Гатчину.

Несколькими днями раньше, 30 августа, 22-летний красавец, офицер конной гвардии Александр Васильчиков, был официально назначен генерал-адъютантом императрицы — и поселился в Зимнем дворце. При дворе знали, что их любовная связь длится уже месяц. Васильчикова представили государыне По инициативе Панина. Она внимательно присмотрелась к нему. В Царском Селе, когда он сопровождал ее карету, она подарила ему золотую табакерку с надписью «За усердие к службе» — необычная награда для караульного. 1 августа он был назначен камер-юнкером.

Узнав, что Григорий Орлов едет в Петербург, Екатерина взволновалась и разгневалась: бросить и без того зашедшие в тупик переговоры означало выставить ее частную жизнь на обозрение всех кабинетов Европы. В самом деле, иностранные послы смутились: они считали, что Орлов — партнер Екатерины на всю жизнь. Они привыкли балансировать между Паниными и Орловыми, теперь союзниками братьев Чернышевых. Политического смысла появления Васильчикова не мог угадать никто. Очевидно было лишь, что Орловы сходят со сцены, а Панины возвышаются.

Охлаждение между Орловым и Екатериной длилось уже около двух лет; причины его нам точно неизвестны. Теперь ей было сорок лет, ему — тридцать восемь: возможно, оба казались друг другу слишком старыми. Он никогда по-настоящему не разделял ее интеллектуальных интересов. В политике она ему доверяла, однако умом Орлов все-таки не блистал: Дидро, позднее встречавшийся с ним в Париже, сравнил его с котлом, «который вечно кипит, но ничего не варит». Может быть, разочарованию в Орлове способствовало и общение Екатерины с Потемкиным — и тем не менее остается непонятным, почему она заменила Орлова другим. Возможно, выплачивая многие годы свой долг Орлову и его семье, она еще не чувствовала себя готовой к сближению с эксцентричным и властным Потемкиным. Позже она пожалеет, что не призвала его сразу.

В тот же день, как Орлов отбыл в Фокшаны, расскажет она позднее Потемкину, ей живо описали все разнообразие его любовных подвигов. Конечно, она подозревала его в неверности много лет. Иностранные послы были прекрасно осведомлены о его любовных аппетитах и неразборчивости. «Он любит так же, как ест, — утверждал Дюран, — и ему все равно, что калмычка или финка, что первая придворная красавица». Как бы то ни было, Екатерина решила, что не может более доверять ему.[127]

Екатерина откупилась от Орлова с щедростью, которой будут отмечены все ее последующие расставания с возлюбленными: он получил годовую пенсию в 150 тысяч рублей, 100 тысяч на заведение дома, строящийся Мраморный дворец, 10 тысяч душ, другие многочисленные блага и привилегии — и два серебряных сервиза, один на каждый день и один для особых случаев.[128] В 1763 году император Священной Римской империи Франц, супруг Марии Терезии, жаловал ему титул князя Римской империи. В России титул князей носили только потомки древних царских фамилий.{8} Когда русские монархи XVIII века желали поднять кого-либо до этой ступени, они обращались к Римскому императору. Теперь Екатерина позволила своему бывшему любовнику пользоваться этим титулом.

Орлов был возвращен ко двору только через восемь месяцев — в мае 1773 года — но фаворитом оставался Васильчиков. Нетерпеливый Потемкин по-прежнему томился ожиданием.

Вероятно, в армию Потемкин вернулся разочарованным. Впрочем, 21 апреля 1773 года Екатерина произвела его в генерал-поручики. Все завидовали ему. Семен Воронцов писал брату, что не может смириться с возвышением Потемкина, который был еще поручиком гвардии, когда он имел уже чин полковника.[129] Кампания 1773 года протекала вяло, энтузиазм утратили даже ветераны румянцевских побед. Была предпринята еще одна попытка переговоров, на этот раз в Бухаресте, но время ушло.

Армия Румянцева, сократившаяся до 30 тысяч, еще раз осадила упрямую Силистрию. «Когда армия приближилась к переправе чрез реку Дунай и когда на Гуробальских высотах сопротивного берега в немалом количестве людей и артиллерии стоявший неприятельский корпус приуготовлен был воспящать наш переход, [...] граф Потемкин, 7-го июня, первый от левого берега учинил движение чрез реку на судах, и высадил войска на неприятеля», — рапортовал Румянцев. Высадившись на другом берегу, генерал-поручик захватил турецкий лагерь. Его воспринимали уже как любимца августейшей особы: генерал Юрий Долгоруков утверждал, что силы «робкого» Потемкина переправлялись через реку в беспорядке и что Румянцев уважал его только за «кредит при дворе».[130] Но записки князя Долгорукова известны своей необъективностью, тогда как требовательный Румянцев — как и его офицеры — искренне восхищался Потемкиным и высоко оценил сделанное им в этом походе.

Гарнизон Силистрии предпринял мощную вылазку против Потемкина. 12 июня, неподалеку от крепости, он отразил еще одну атаку, захватив неприятельскую артиллерию. Румянцевские войска подошли к уже знакомым стенам. 18 июня генерал-поручик Потемкин «во главе авангарда, преодолев жестокое сопротивление, выбил врага из фортификаций перед крепостью». 7 июля он разбил 7-тысячную конницу. Даже в объятиях Васильчикова, а может быть, именно благодаря его приятному, но скучному обществу Екатерина не забывала Потемкина: в июне, описывая Вольтеру переход через Дунай, она упоминает его имя.[131] Ей не хватало его.

В начале осени Потемкин руководил строительством артиллерийских батарей на острове против Силистрии. Погода портилась; турки давали понять, что намерены удерживать крепость любой ценой. «На острову [...] где отягощала и суровость непогоды и вопреки [...] вылазок от неприятеля, производил он в действие нужное тогда предприятие на город чрез непрестанную канонаду и нанося туркам превеликий вред и страх».[132] Когда русские наконец вступили в Силистрию, турки бились за каждый дом. Румянцев отступил. Начинались морозы. Батареи Потемкина возобновили бомбардировки крепости.

В этот напряженный момент в лагерь Румянцева прибыл императорский курьер с пакетом для Потемкина. Письмо, датированное 4 декабря, говорит само за себя:


“Господин Генерал-Поручик и Кавалер. Вы, я чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию, что Вам некогда письмы читать. И хотя я по сю пору не знаю, предуспела ли Ваша бомбардирада, но тем не меньше я уверена, что все то, чего Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите.

Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу попустому не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься зделаете вопрос, к чему оно писано?На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.

Екатерина[133]


В грязном, холодном и опасном военном лагере это письмо должно было показаться посланием с Олимпа, из обители богов. Оно не производит впечатления записки, набросанной второпях. Это лукавая, осторожная и тщательно продуманная декларация, в которой сказано все — и как бы ничего. Можно подозревать, что он уже знал «образ мыслей» о нем Екатерины: знал, что она уже полюбила того, кто страдал по ней больше десяти лет. Своенравная небрежность в отношении августейших посланий должна была только прибавить ему очарования в глазах императрицы, окруженной лестью и подобострастием. Восхищенный Потемкин понял это письмо как долгожданный призыв в Петербург.

Опасения Екатерины за его жизнь были небеспочвенны. Румянцеву пришлось отвести армию обратно за реку, а Потемкину досталась честь взять на себя самое опасное: прикрытие отходящих на вражеском берегу. И тем не менее нельзя сказать, что Потемкин торопился в столицу.

Критики Потемкина, такие, как С. Воронцов и Ю.Долгоруков, писавшие в основном после его смерти, когда чернить его стало модно, называли его трусом и неумелым воином. Однако мы видели, что фельдмаршалы Голицын и Румянцев восхищались его подвигами задолго до его возвышения, а многие офицеры писали друзьям о его отваге во всех кампаниях, вплоть до Силистринской. Рапорт Румянцева описывал Потемкина как «одного из воинских предводителей, которые чрез храбрость и искусство вознесли славу и пользу оружия российского». Где правда?

Конечно, Румянцев в рапорте, составленном в 1775 году, уже после возвышения Потемкина, мог преувеличить его заслуги, но заподозрить такого прямодушного человека в откровенной лжи невозможно. Потемкин геройски сражался в Первой русско-турецкой войне и заслужил свою славу.


Когда армия встала на зимние квартиры, он наконец бросился в Петербург. Нетерпение его сделалось заметно. Наблюдатели придворных интриг спрашивали друг друга: «Куда он так спешит?»[134]


6. «НА ВЕРХУ ЩАСТИЯ»

Твои прекрасные глаза меня пленили,

и я трепещу от желания сказать о своей любви.

Потемкин Екатерине II, февраль-март 1774 г.


Эта голова забавна, как дьявол.

Екатерина II о Потемкине


Все так изменилось с тех пор,

как приехал Григорий Александрович!

Е.М. Румянцева П.А. Румянцеву, 20 марта 1774 г.


Генерал-поручик Григорий Потемкин прибыл в Санкт-Петербург в январе 1774 года, надеясь, возможно, что сразу будет приглашен к ложу императрицы и к управлению государством. Если он действительно рассчитывал на это, его ждало разочарование.

Генерал поселился во флигеле дома своего зятя Николая Самойлова и отправился представляться императрице. Рассказала ли она ему об окруживших ее интригах? Призвала ли его к терпению? Потемкин был измучен ожиданием. С детских лет он верил, что рожден править, а с тех пор, как поступил в гвардию, любил императрицу. Он был сама страсть и стремительность, но ждать все же научился.

Он стал часто являться ко двору. Придворные видели, что он «пошел в гору». Однажды он поднимался по лестнице Зимнего дворца, а Григорий Орлов спускался ему навстречу. «Что говорят при дворе?» — спросил Потемкин. «Ничего, — отвечал Орлов, — разве только то, что вы идете вверх, а я вниз». Но ничего не происходило — по крайней мере на публике. Шли дни, недели. Ожидание изматывало нетерпеливого Потемкина. Екатерина оказалась в сложной и щепетильной ситуации, как личной, так и политической, и действовала очень осторожно. Ее официальным любовником оставался Васильчиков — он продолжал жить во дворце, — но Екатерина находила его удручающе скучным и жестоко тосковала. «Всякое [его] приласканье во мне слезы возбуждало», — писала она потом Потемкину.[135] Тот становился все более нетерпелив: она посылала ему обнадеживающие письма; она вызвала его в столицу. Он преданно ждал двенадцать лет и теперь примчался при первой возможности. Ей известно, как он умен и талантлив. Почему она не разрешает ему стать ее помощником? Она признала, что чувствует к нему то же, что он к ней; Зачем она держит при себе Васильчикова?

Но все оставалось по-прежнему. Он потребовал объяснений. Она отвечала что-то вроде: «Calme-toi.{9} Я обдумаю твои слова и сообщу свое решение».[136] Может быть, она хотела дождаться благоприятной политической ситуации. Екатерина как никто верила в необходимость тщательных приготовлений. Скорее всего, она просто хотела, чтобы он решил вопрос силой, нуждаясь не только в его уме и любви, но и в его бесстрашной самоуверенности. Потемкин быстро понял, почему он нужен Екатерине именно сейчас, но не мог не видеть, что она переживает кризис — политический, военный, эмоциональный, — самый сильный с момента своего вступления на престол.


Трудности Екатерины начались год назад, когда она отставила Орлова. Его падение как будто обозначило триумф Никиты Панина, который, как воспитатель Павла, претендовал на особую роль в управлении государством. Но в мае 1773 года жизнерадостный князь Орлов вернулся из-за границы, вскоре занял свой пост в Совете, и равновесие восстановилось.

Однако скоро случились происшествия, по меньшей мере на год нарушившие равновесие во всей стране. 17 сентября 1773 года перед возбужденной толпой казаков, калмыков и татар, собравшихся в Яицком городке, столице яицкого казачества, за тысячи верст от Москвы и еще дальше от Петербурга, предстал человек, объявивший, что он — император Петр III, который не был убит и теперь пришел к ним, чтобы повести против злодейки Екатерины. Он называл ее «немкой, дочерью дьявола». Смуглый, темноволосый, бородатый Емельян Пугачев, дезертировавший из армии, ничем не напоминал Петра III, но в тех далеких краях это не имело никакого значения. Ровесник Потемкина (он родился около 1740 года), Пугачев участвовал в Семилетней войне и в осаде Бендер, за что-то был посажен под арест и бежал.

«Сладкоязычный, милостивый, мяхкосердечный российский царь» обещал своим подданным все и вся. Показав разгневанным мужикам «царские знаки» на теле, он жаловал их «землями, водами, лесами, жительствами, травами, реками, рыбами, хлебами, законами, пашнями, телами, денежным жалованьем, свинцом и порохом».[137]

Щедрый манифест завоевывал почти всех, кто его слышал, и в первую очередь яицких казаков. Казачьи воинства представляли собой общины равноправных граждан, составившиеся из беглых крепостных и преступников, старообрядцев, дезертиров и разбойников, обосновавшихся у границ империи. Каждое войско — Донское, Яицкое, Запорожское — имели собственную культуру, но все были организованы как примитивные демократии.

Яицких казаков особенно взволновали недавние нововведения, касающиеся ограничения рыбной ловли. Год назад они подняли мятеж, который был жестоко подавлен. Что же касается крестьян, то пятый год русско-турецкой войны тяжело давил на их плечи, и они хотели верить в своего «Петра III».


Самозванство было распространенным явлением в России. В начале XVII века, в Смутное время, Лжедмитрий даже правил Москвой. Огромная неграмотная страна, видевшая в царе воплощение силы и блага, избранника Божия, верила в образ милосердного, христоподобного правителя, странствующего среди народа, а затем обнаруживающего себя, чтобы этот народ спасти.{10} Напомним, что самозванцев знала и Англия: например, Перкин Уорбек в 1490 году выдавал себя за Ричарда, одного из убиенных «принцев в Тауэре».


Самозванство стало историческим призванием для бродяг, дезертиров и староверов, живших на границах империи. Петр III правил слишком мало: это рождало иллюзию, что если бы злые дворяне и немцы не свергли его, он помог бы простому народу. К концу екатерининского царствования число лже-Петров достигло двадцати четырех — но ни один из них не добился такого успеха, как Пугачев.

5 октября 1773 года Пугачев подошел к столице Уральского края, Оренбургу, с 3-тысячной армией и 20 пушками. 6 ноября «анператор Петр Федорович» основал Военную коллегию при своей главной квартире в Берде, под Оренбургом.

Когда в середине октября новость достигла Петербурга, «дочь дьявола» приняла происходящее за локальный казацкий мятеж и отправила усмирять его генерала Василия Кара. В начале ноября орда повстанцев, достигшая уже 25 тысяч, отбросила его отряд, и Кар с позором вернулся в Москву.

Города встречали Пугачева звоном колоколов, священники выносили иконы, народ молился о здравии Петра III и его сына великого князя Павла Петровича. В начале декабря войска Пугачева осаждали Самару, Оренбург и Уфу; в 30-тысячную армию вливались все новые недовольные — казаки, татары, башкиры, киргизы и калмыки.

Впрочем, Пугачев уже начал делать ошибки: он женился на любимой наложнице, что едва ли было уместно для императора, имеющего жену в Петербурге. И тем не менее становилось ясно, что восстание представляет собой реальную угрозу для государства.


Момент, выбранный Екатериной для письма Потемкину, отнюдь не случаен. Она написала ему сразу по получении известия о неудаче Кара. Поволжье поднималось под руководством сильного и авторитетного вождя. Через пять дней после отправки письма Потемкину она поручила командование правительственным отрядом генералу Александру Бибикову, другу Панина и Потемкина. Как политик, она нуждалась в советнике по военным вопросам, который не принадлежал бы ни к одной из придворных партий. Как женщина — в друге, которого уже любила. Годы их странной дружбы, потенциально такой близкой и всегда такой далекой, как будто подготавливали этот момент.

Кроме мятежа у Екатерины имелся и другой повод для волнений, другой претендент на престол, гораздо более опасный: ее сын. 20 сентября 1772 года великому князю Павлу Петровичу исполнилось 18 лет, и она должна была официально признать его совершеннолетие, то есть разрешить вступить в брак, обзавестись собственным двором и начать играть значимую политическую роль. Первое было возможно, второе выполнимо, третье совершенно исключалось. Принять Павла в качестве соправителя, даже в минимальной степени, было с точки зрения Екатерины первым шагом к потере престола.

Невеста была выбрана к лету 1773 года — принцесса Вильгельмина, вторая дочь ландграфа Гессен-Дармштадтского. 15 августа она приняла православие, получив имя Натальи Алексеевны. Свадьба состоялась в конце сентября 1773 года — именно в те дни, когда в Яицком городке поднимался мятеж Пугачева.

Вскоре после женитьбы Павла едва не разразился новый политический скандал, в который оказались замешаны молодые супруги: состоявший на русской службе уроженец герцогства Голштинского, принадлежавшего Павлу, Каспар фон Сальдерн стал развивать в разговорах с великим князем заманчивую идею. Сальдерн убеждал Павла в том, что теперь, будучи совершеннолетним, он имеет такие же права на престол, как и его мать, и что следует установить новый политический режим — совместное правление, по образцу Австрии, где мать и сын — Мария Терезия и Иосиф — делили между собою власть. По слухам, в беседах с Сальдерном живое участие принимала энергичная Наталья Алексеевна.

Никита Панин знал о плане Сальдерна, но не донес о нем Екатерине. Донес кто-то другой, и на Павла, его молодую жену и Панина легло тяжкое подозрение в составлении заговора против императрицы. Сальдерн успел уехать из России, а возмущенная Екатерина пообещала, что «велит привезти к себе злодея, связанного по рукам и ногам».[138] Поскольку дело не имело продолжения, никто наказан не был.


В довершение ко всем заботам, осаждавшим императрицу, — войне, сложностям в отношениях с сыном, угрозе заговора и ширящемуся крестьянскому восстанию, — 28 сентября 1773 года в Петербург прибыла литературная знаменитость. Императрица, конечно, восхищалась «Энциклопедией», но Дени Дидро не мог выбрать более неподходящего момента для своего визита. Энциклопедист, разделявший общее заблуждение французских философов насчет возможностей быстрого практического воплощения теоретических построений, он рассчитывал дать Екатерине советы по немедленному реформированию ее государства. Дидро говорил, что Екатерина обладает «душой Цезаря и обольстительностью Клеопатры».[139] Беседы с философом, прожившим пять месяцев неподалеку от Зимнего дворца, развлекали императрицу, тосковавшую в обществе Васильчикова. Но скоро Дидро начал ее раздражать — хотя, если вспомнить, чем закончилось пребывание Вольтера у Фридриха Великого, визит энциклопедиста к северной царице придется признать почти успешным. Екатерина жаловалась, что, доказывая свои идеи, он с такой горячностью хватал ее за руку, что у нее оставались синяки. Но одно доброе дело он точно сделал — познакомил императрицу со своим компаньоном Фридрихом Мельхиором Гриммом, который стал любимым корреспондентом Екатерины до конца ее жизни.

После визита Дидро Екатерина окончательно убедилась, что абстрактная программа реформ в России неприменима: «Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит, — говорила она ему, — между тем как я, несчастная императрица, имею дело с человеческой кожей, которая чрезвычайно чувствительна».[140]

После женитьбы Павла граф Никита Панин утратил пост воспитателя великого князя (поскольку был упразднен сам этот пост) и потерял свои апартаменты во дворце, но при отставке от воспитательных дел получил пенсию в 30 тысяч рублей и 9 тысяч душ. Панин по-прежнему продолжать ведать иностранной политикой и упорно старался построить «северную систему». Однако после истории с Сальдерном Екатерина все меньше доверяла ему.

Противовесом Панину оставались Орловы. Григорий Орлов был отстранен от должности любовника, но ему простили Фокшаны и он снова стал заседать в Совете. Союзник Орловых — Захар Чернышев — получил чин фельдмаршала и место президента Военной коллегии.

Постоянно наблюдая ожесточенное противостояние Панина и Орловых, Екатерина не могла опереться ни на кого из них. Своего сына Павла она считала недалеким, он был ей чужд, и она не могла доверить ему никакой роли в управлении государством. Она сделала официальным фаворитом Васильчикова, но его общество тяготило ее.

Екатерина никогда не была так одинока.

Страдала и ее европейская репутация. Женоненавистник Фридрих, окруженный суровым мужским двором, злопыхательствовал: Орлов возвращен ко всем обязанностям, говорил он, «кроме постельной». Фридрих понимал также, что неопределенное положение Панина вредит идее союза с Пруссией. «Хуже нет, — заявлял прусский король, — когда кол и дыра решают судьбы Европы».[141]

В конце января Потемкин, по-прежнему не игравший никакой роли, решил, что должен действовать.


Потемкин объявил, что его больше не интересует земная слава: он удаляется в монастырь. Оставив дом Самойлова, он поселился в Александро-Невской лавре, располагавшейся на тогдашней окраине Петербурга, и, отрастив бороду, стал жить послушником. Напряжённое ожидание на пороге успеха вполне могло толкнуть неуравновешенного Потемкина к погружению в религиозный мистицизм; но не надо забывать, что он был прирожденным политиком и актером. Его почти театральный уход от мира ставил Екатерину перед выбором. Высказывались предположения, что они с императрицей разыграли этот спектакль вместе, чтобы оправдать его возвышение и придать ему большее значение. Позднее они действительно дали примеры подобных «постановок», но все же на этот раз состояние Потемкина кажется на самом деле балансирующим между душевной депрессией, искренней религиозностью — и театральной игрой.[142]

Его келья изрядно напоминала штаб-квартиру; в промежутках между постами появлялись многочисленные посетители. Приезжали и уезжали кареты; слуги, придворные и шуршащие платьями статс-дамы, в частности, графиня Брюс, мелькали в ограде барочного монастыря, как персонажи оперы, привозя записки и шепотом передавая слова императрицы. Как полагается опере, она началась с арии. Потемкин сообщил Екатерине, что написал ей песню. «Как скоро я тебя увидел, — приводит ее слова Массон, — я мыслю только о тебе одной... Боже! какая мука любить ту, которой я не смею об этом сказать, ту, которая никогда не может быть моей! Жестокое небо! Зачем ты создало ее столь прекрасной? Зачем ты создало ее столь великой? Зачем желаешь ты, чтобы ее одну, одну ее я мог любить?» Потемкин убедил графиню Брюс передать императрице, что его «несчастная и жестокая страсть довела его до отчаяния и он должен бежать предмета своих мучений; один вид его возлюбленной усугубляет страдания, и без того непереносимые». Императрице передали, что «он по любви к ней возненавидел свет; самолюбию ее было лестно».[143]

Екатерина отвечала устно примерно следующее: «Я не могу понять, что довело его до такого отчаяния, поскольку я никогда не объявляла, что отвергла его. Я считала, что мой любезный прием даст ему почувствовать, что свидетельства его преданности мне не неприятны».[144] Этого было недостаточно. Посты и молитвы продолжались, так же как и визиты, разумеется, шокировавшие насельников монастыря.

Наконец Екатерина приняла решение и послала за Потемкиным графиню Брюс — по забавному совпадению, родную сестру фельдмаршала Румянцева. Она прибыла в монастырь в дворцовой карете. Ее провели к обросшему бородой Потемкину, одетому в монашескую рясу и простертому на полу своей кельи перед образом св. Екатерины. Для того чтобы графиня не усомнилась в его искренности, он продолжал молиться еще довольно долгое время, но в конце концов выслушал ее. Затем быстро побрился и надел мундир.


Что чувствовала Екатерина во время этой оперной интерлюдии? Через несколько недель, когда они наконец стали любовниками, она рассказала ему в нежном и волнующем письме, что уже любила его, когда он вернулся из армии:


“Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсила сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю чтоб он имел. [145]


Императрица находилась за городом, в Царском Селе. Потемкин прискакал туда — скорее всего, в сопровождении графини Брюс. Камер-фурьерский журнал сообщает, что он представлялся вечером 4 февраля 1774 года: его провели прямо в апартаменты государыни, где они оставались наедине в течение часа. Затем он снова упомянут 9-го числа как присутствовавший на обеде в Екатерининском дворце. В феврале они официально обедали вместе четыре раза, но можно догадываться, что они провели друг с другом гораздо больше времени: несколько недатированных записок Екатерины можно отнести к этим дням. Первая, с обращением «Mon ami»{11} свидетельствует о нарастающей теплоте ее отношения, но предупреждает, чтобы он остерегался шокировать великого князя, который уже ненавидит Орлова за то, что тот был любовником его матери. Во второй, написанной через несколько дней, Потемкин именуется уже «Mon cher ami»{12}. Здесь Екатерина уже употребляет прозвища, придуманные ими вместе для придворных: один из Голицыных — «Monsieur lе Gros»{13}, зато Потемкин — «l'esprit»{14} .[146]

Они становились все ближе с каждым часом- 14 февраля двор вернулся в Зимний дворец. На обеде 15-го в числе двадцати гостей был и Потемкин.

Возможно, любовные отношения Екатерины и Потемкина начались именно в эти дни. Немногие их записки датированы, но одну можно предположительно считать написанной около 15 февраля — ту, где императрица отменяет их встречу в бане, потому что «все мои женщины сейчас там и вероятно уйдут не ранее чем через час».[147] Это первое упоминание о встрече в бане, но позднее «мыленка» станет излюбленным местом их свиданий.

18 февраля императрица присутствовала на представлении русской комедии в придворном театре, а затем, возможно, встретилась с Потемкиным у себя. Она не спала до часу ночи — необыкновенно поздно по сравнению с ее обычным распорядком. «Я встревожена мыслью, — писала она ему по-французски, — что злоупотребила Вашим терпением и причинила Вам неудобство долговременностью визита. Мои часы остановились, а время пролетело так быстро, что в час ночи еще казалось, что нет и полуночи...»[148]

«Какие счастливые часы я с тобою провожу... — пишет она в один из этих первых дней. — Я отроду так счастлива не была, как с тобою». Они оба были эпикурейцами и знали толк в наслаждении: «...мне кажется, будто я у тебя сегодни под гневом. Буде нету и ошибаюсь, tant mieux{15}. И в доказательство сбеги ко мне. Я тебя жду в спальне...»[149]


Васильчиков оставался на своем месте — по крайней мере официально. Екатерина II Потемкин прозвали его «холодным супом» (soupe a la glace). Это теперь она признается, что жалеет о потерянных полутора годах. Но присутствие Васильчикова раздражало Потемкина, который был истерически ревнив. Вероятно, он вспылил, потому что в одном из следующих писем Екатерина упрашивает его вернуться: «Принуждать к ласке никого неможно... Ты знаешь мой нрав и сердце, ты ведаешь хорошие и дурные свойства... тебе самому предоставляю избрать приличное тому поведение. Напрасно мучися, напрасно терзаеся [...] без ни крайности здоровье свое надоедаешь напрасно».[150]

О Васильчикове почти забыли, но для него эти дни должны были показаться настоящей пыткой. По отношению к тем, кого она не уважала — а она, несомненно, стыдилась его посредственности, — Екатерина была безжалостна. Васильчиков понимал, что никто не смог бы сыграть ту же роль, что Потемкин. «Положение совсем иное, чем мое, — говорил он о Потемкине. — Я был содержанкой. Так со мной и обращались. Мне не позволяли ни с кем видаться и держали взаперти. Когда я о чем-нибудь ходатайствовал, мне не отвечали. Когда я просил чего-нибудь для себя — то же самое. Мне хотелось анненскую ленту, и, когда я сказал об этом, нашел назавтра у себя в кармане 30 тысяч. А Потемкин, тот достигает всего, чего хочет. Он диктует свою волю, он «властитель»».[151]

«Властитель» настоял, чтобы «холодный суп» убрали со стола. Васильчиков освободил апартаменты в Зимнем дворце. Они стали залом заседаний Совета, потому что Потемкин отказался жить в чужих комнатах; для него обустраивались новые, а он пока переехал от Самойлова к Ивану Перфильрвичу Елагину.

В конце февраля его отношения с императрицей — уже не любовное ухаживание и не вспышка страсти: они живут как счастливая супружеская пара. Потемкин настолько уверен в себе, что пишет императрице письмо, в котором почти требует назначить его генерал-адъютантом. В этой должности состояло несколько человек; это были просто придворные. Но в данном случае смысл был ясен. Он добавляет, вполне в своем духе: «Сие не будет никому в обиду, а я приму за верх моего щастия».[152] Наверное, они вместе смеялись этой шутке. Его появление было «в обиду» всем, от Орловых до Паниных, от Марии Терезии и Фридриха Великого до Георга III и Людовика XVI. Оно изменило сначала внутренний политический ландшафт, а потом и союзнические отношения России. Письмо было передано через Стрекалова, как все прошения. Однако на этот раз ответ пришел гораздо быстрее обыкновенного.

«Господин Генерал-Порутчик!.. — отвечала она на следующий день. — Я прозьбу Вашу нашла... умеренну в рассуждении заслуг Ваших, мне и Отечеству учиненных». Обратиться с официальным прошением — очень по-потемкински. «Он был единственным из ее фаворитов, кто сам осмелился сделаться ее любовником», — как выразился один из мемуаристов. Екатерина оценила смелость своего возлюбленного: «...я приказала заготовить указ о пожаловании Вас Генерал-Адъютантом. Признаюсь, что и сие мне весьма приятно, что доверенность Ваша ко мне такова, что Вы прозьбу Вашу адресовали прямо письмом ко мне, а не искали побочными дорогами».[153]

С этого момента Потемкин становится одним из главных деятелей своего века.


«Здесь открывается совершенно новое зрелище, — докладывал 4 марта английский посланник сэр Роберт Ганнинг в Лондон графу Саффолку, министру по делам Северной Европы, — по мнению моему, заслуживающее более внимания, чем все события, происходившие здесь с самого начала этого царствования». Дипломаты, которые, как Ганнинг, сразу поняли, что Потемкин по масштабу своих дарований не идет ни в какое сравнение ни с Орловым, ни с Васильчиковым, сгорали от нетерпения узнать, что последует дальше. Интересно, что за несколько дней до его появления в качестве официального фаворита императрицы, даже не вхожие ко двору иностранцы сообщали своим государям, что Потемкин прибыл, чтобы любить императрицу — и помогать ей править. «Господин Васильчиков, чье понимание было слишком ограниченно чтобы допустить, что он имеет какое-либо влияние на дела или пользуется доверием своей возлюбленной, — объяснял Ганнинг, — заменен человеком, несомненно обладающим тем и другим, в высочайшей степени». Посол Фридриха Великого граф фон Сольмс шел в своих прогнозах еще дальше: «По-видимому Потемкин [...] сделается самым влиятельным лицом в России. Молодость, ум и положительность доставят ему такое значение, каким не пользовался даже Орлов».[154]

Главный союзник России испытывал еще большее отвращение, чем при появлении Васильчикова два года назад. Подробно информируемый Сольмсом, Фридрих II писал своему брату Генриху, коверкая имя нового героя — «генерал Патукин или Тапукин», — что его приход к власти «может обернуться весьма неблагоприятным для наших дел». И оставался верным своей философии: «Баба останется бабой, и при женском правлении п.... всегда будет иметь больше влияния, чем твердая политика, направляемая здравым рассудком».[155]

Русские придворные не менее пристально наблюдали за Потемкиным, фиксируя каждый шаг нового фаворита, каждый его новый бриллиант и украшение в его комнатах. Всякая деталь имела свое значение. «Мне представляется, что сей новый актер станет роль свою играть с великой живостью и со многими переменами, если только утвердится», — писал генерал Петр Панин князю Александру Куракину 7 марта. Очевидно, Панины думали, что им удастся использовать Потемкина, чтобы уничтожить кредит Орловых. «Новый генерал-адъютант дежурит постоянно вместо всех других, — писала графиня Сивере своему мужу, одному из первых сановников Екатерины. — Говорят, он очень скромен и приятен». Потемкин уже набирал влияние, каким никогда не располагал Васильчиков. «Если тебе что-нибудь нужно, мой дорогой, — сообщала графиня Румянцева своему супругу, фельдмаршалу, в армию, — попроси Григория Александровича».[156]


Екатерина поспешила поделиться своей радостью по поводу избавления от Васильчикова и обретения Потемкина со своим эпистолярным другом бароном Гриммом: «Я отдалилась от некоего превосходного, но весьма скучного человека, которого немедленно и сама точно не знаю как заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке».[157]


Часть третья: ВМЕСТЕ (1774-1776)7. ЛЮБОВЬ

7. ЛЮБОВЬ

Les portes seront ouvertes... Pour moi je vais me coucher..{16}

Милушенька, как велишь: мне ли быть к тебе или ко мне пожалуешь?

Екатерина II Г.А. Потемкину


Потемкин был чудовищно богат
Поместьями, деньгами и чинами
В те дни, когда убийство и разврат
Мужчин дородных делало богами.
Он был высок, имел надменный взгляд
И щедро был украшен орденами.
В глазах царицы за один уж рост
Он мог занять весьма высокий пост!
Байрон. Дон Жуан. VII: 37. Пер. Т. Гйедич

В любви Екатерины и Потемкина все необыкновенно. Богато одаренные личности, они были поставлены судьбой в исключительное положение. И все же начавшийся между ними роман был похож на всякий роман. Страсть их пылала так бурно, что, следя за ее развитием, забываешь, что они управляли огромной империей, ведущей войну с внешним и внутренним врагом. Она — императрица, он — подданный, оба обладали непомерным честолюбием и жили в окружении дышащего соперничеством двора, подмечавшего каждую деталь и придающего политическое значение каждому взгляду. В потоке чувств они часто забывали себя — но ни она, ни он не были частными лицами: Екатерина всегда оставалась государыней, а Потемкин с первого дня был не просто фаворитом, но политиком высочайшего ранга.

По меркам своего времени любовники были далеко не молоды — Потемкину тридцать четыре, Екатерина на десять лет старше, — но это делало их отношения еще более трогательными. В феврале 1774 года Потемкин уже почти ничем не напоминал прежнего Алкивиада; его странная внешность в одинаковой мере поражала, отталкивала и притягивала. Огромный рост, по-прежнему подвижные черты лица; знаменитые каштановые волосы, длинные и нерасчесанные, иногда покрывались париком. Голова его имела несколько грушеобразную форму. В мягком очертании его профиля было что-то голубиное — возможно, отсюда прозвище, которым его так часто называла Екатерина. Лицо удлинненное, бледное и неожиданно чувствительное для такого гиганта: лицо скорее поэта, чем генерала. Рот был одной из самых красивых его черт: полные красивые губы и ровные белые зубы — большая редкость по тем временам; на подбородке ямочка. Правый глаз — голубой с зеленоватым отливом; левый — незрячий, полуприкрытый. Как говорил шведский дипломат Ян Якоб Йеннингс, встречавшийся с ним позднее, «дефект глаза» был не слишком заметным. Потемкин до конца жизни стеснялся этого изъяна и щурился, что придавало ему подчас уязвленный и немного пиратский вид. «Дефект» действительно делал этого великана похожим на какое-то мифическое существо. Панин называл его «lе Borgne» — слепцом, — но остальные по примеру Орловых — Циклопом.[158]

Дипломатический корпус был заинтригован. «Его фигура огромна и непропорциональна, а внешность далеко не притягательна», — писал Ганнинг, но: «Похоже, что Потемкин прекрасно знает людей и более проницателен, чем его соотечественники, и обладает при том такой же ловкостью в интриге и гибкостью, как каждый из них. Хотя манеры его отличаются исключительной распущенностью, он один поддерживает хорошие отношения с духовенством. Эти качества могут давать ему надежду подняться на ту высоту, на которую претендует его непомерное честолюбие».[159]

Сольмс сообщал, что «Потемкин высок ростом, хорошо сложен, но имеет неприятную наружность, так как сильно косит. [...] При его молодости и уме генералу Потемкину будет легко занять в сердце императрицы место Орлова, которого не умел пополнить Васильчиков».[160]

Манеры его напоминали то обитателя Версаля, то кого-то из его друзей-казаков — вот почему Екатерина называла его то казаком, то татарином, то именем какого-нибудь дикого животного. Его современники сходились во мнении, что в этом диковатом человеке, одновременно красивом и уродливом, смешивались первобытная энергия, почти животная сексуальность, неподражаемая оригинальность, завораживающий ум и удивительная чувствительность. Его либо любили, либо ненавидели.

Екатерина по-прежнему оставалась красивой, привлекательной для мужчин и величественной женщиной. Высокий открытый лоб, живой взгляд голубых глаз, черные ресницы, красиво очерченный рот, нос с небольшой горбинкой, белая матовая кожа. Из-за своей гордой осанки она казалась выше своего роста. Чтобы скрыть начинающуюся полноту, она носила «широкие платья с пышными рукавами, напоминавшие старинный русский наряд». Все отмечали ее «гордое достоинство, смягченное грацией»; «по-прежнему красивая, необыкновенно умная и проницательная, но романтичная в своих сердечных предпочтениях».[161]


Екатерина II Потемкин стали неразлучны. Разделенные несколькими комнатами, они писали друг другу письма. Оба прекрасно владели пером — и, к счастью для нас, придавали словам большое значение. Иногда они обменивались записками по нескольку раз в день. Эти тайные любовные записки, в которых речь шла и о делах государственной важности, чаще всего неподписаны. Почерк Потемкина, на удивление мелкий для такого великана, со временем становится все хуже и к концу его жизни делается едва читаемым. Русский язык перемежается с французским; первый часто используется для государственных вопросов, а второй — для сердечных материй. До нас дошло более тысячи этих посланий: история многолетнего любовного и политического партнерства. Некоторые типичны для своего века, но другие написаны как будто сегодня. Одни не могли быть написаны никем, кроме императрицы и государственного деятеля; другие говорят вечным — и обычным — языком любви.

Екатерина обращается к своему возлюбленному: «душенька», «голубчик», «сокровище». Потом появляется чисто русское: «батюшка», «батенька», «батя» или «папа» — и бесконечные уменьшительные от Григория — Гриша, Гришенька, Гришенок и даже Гришефишенька. В разгар их любви имена становятся еще более колоритными: tonton (юла), «гяур», «казак», «тигр», «лев», «фазан» и другие, передающие сочетание силы и нежности. Если он «заносился», она переходила на шутливо-официальный тон: «милостивый государь мой», «господин подполовник». Давая ему новый титул, она непременно использовала его в обращении: «гневный и превозходительный господин генерал-аншеф и разных орденов кавалер».

Потемкин же пишет либо «матушка», либо «Всемилостивейшая государыня» — старинные русские обращения к царице — и совсем не называет ее Катенькой, как будут делать некоторые ее любовники после него. Это вызвано не недостатком чувства, а скорее глубоким уважением к своей повелительнице. Так, посланцев, приносивших письма Екатерины, он заставлял вставать на колени, пока составлял ответ. Этот романтизм забавлял Екатерину: «Напиши пожалуй, твой церемониймейстер каким порядком к тебе привел сегодня моего посла и стоял ли по своему обыкновению на коленях?»

Потемкин всегда волновался, что их письма могут перехватить. Некоторые из его ранних посланий аккуратная императрица сжигала сразу по прочтении, поэтому от первого периода их отношений сохранились в основном ее записки — и те его письма, на которых она писала свои ответы. Лучше сохранились его послания за более поздние годы, в которых в равной степени трактуется о делах государственных и личных. Потемкин хранил драгоценные письма в тугом свертке, перевязанном бечевкой, иногда носил с собой в кармане или на груди, чтобы иметь возможность перечитать в любой момент. «Гришенька, здравствуй, — начинает Екатерина, вероятно, одно из мартовских писем 1774 года. — Я здорова и спала хорошо [...] Боюсь я — потеряешь ты письмы мои: у тебя их украдут из кармана и с книжкою. Подумают, что ассигнации, и положат в карман, как ладью костяную».[162] Но, к счастью для нас, письма по-прежнему были при нем и семнадцать лет спустя, когда он умер.


Когда 9 апреля двор вернулся из Царского Села, Потемкин переехал из дома Елагина, где жил с тех пор, как стал любовником императрицы, в только что отделанные для него апартаменты Зимнего дворца: «Говорят, они великолепны», — писала графиня Сивере на следующий день. Потемкина привыкают видеть повсюду в городе: «Я часто вижу Потемкина, который носится в карете шестеркой». Его роскошная карета, породистые лошади и скорая езда становятся неотъемлемой частью его образа. Обычно он присутствовал на выходах императрицы. 28 апреля, когда Екатерина посещала театр, Потемкин сидел в ее ложе и «говорил с императрицей все представление; он пользуется полным ее доверием», — отмечала Сиверс.[163]

Новые комнаты Потемкина в Зимнем дворце располагались прямо под покоями императрицы. Окна тех и других выходили на Дворцовую площадь и на внутренний двор. Желая посетить Екатерину — в любой момент, без доклада, — Потемкин поднимался по винтовой лестнице, устланной зеленым ковром. Зеленый был цветом любви: такой же вид имела лестница, соединявшая апартаменты Людовика XV с будуаром маркизы Помпадур.

Потемкин получил апартаменты во всех императорских дворцах, включая Летний дворец в Петербурге и Петергофскую резиденцию, но за городом они больше всего времени проводили в Екатерининском (или Большом) дворце Царского Села, где Потемкин проходил в спальню государыни по такому холодному коридору, что они часто предостерегали друг друга в письмах о том, чтобы не простудиться. «Сожалею, душа беспримерная, что недомогаешь. Вперед по лестнице босиком не бегай, а естьли захочешь от насморка скорее отделаться, понюхай табак крошичко».[164] Они редко оставались вместе на всю ночь (что позже Екатерина будет разрешать другим фаворитам), потому что Потемкин любил играть в карты до поздней ночи, а потом лежать все утро, тогда Как Екатерина просыпалась рано. Она следовала распорядку дня немецкой классной дамы — хотя и наделенной изрядной чувственностью, — а он вел жизнь закоренелого вояки.


На вечера Екатерины, где собирался интимный круг, Потемкин часто врывался в турецком халате, надетом обычно на голое тело и плохо прикрывающем ноги и волосатую грудь. Как бы ни было холодно, он носил туфли на босу ногу; зимой иногда набрасывал шубу — и присутствующие затруднялись определить, имеют ли дело с денди или с грубияном. Довершался наряд этого персонажа восточной вольтеровской драмы розовым платком на голове. С самых первых дней их романа Потемкин поставил себя в исключительное положение: например, мог не явиться на зов государыни. В ее комнатах он появлялся, когда хотел сам, всегда без доклада, не дожидаясь приглашения. Он входил и выходил, как медведь-шатун — то самый остроумный из гостей вечеринки, то угрюмый невежа, не приветствующий даже императрицу.

Вкусы у него были «варварские, истинно московитские»; пищу он любил «больше всего простонародную, особенно пирожки И сырые овощи» — и держал эти кушанья у своей кровати.[165] Поднимаясь наверх, он мог грызть яблоко, репу, редиску или чеснок, ведя себя в Зимнем дворце так же, как в детстве, когда бегал с дворовыми мальчишками вокруг Чижево. Выбор князем этих закусок, типичных для народа его страны, был осознанным и имел такой же политический смысл, как красные норфолкские яблоки, которые любил держать под рукой Гораций Уолпол.

Столь неприличное поведение шокировало и придворных, и щепетильных дипломатов, но когда он считал нужным, Потемкин являлся в безупречном кафтане или военном мундире и держался очень чопорно. Задумавшись, что часто с ним случалось, он начинал грызть ногти. «Первый ногтегрыз в Российской империи», называла его Екатерина.[166] Вывесив в Малом Эрмитаже правила поведения в своем кружке, Екатерина, несомненно, именно ему адресовала пункт 3: «Быть веселым, однако ж ничего не портить, не ломать и ничего не грызть».

Потемкинские привычки вторгались и в быт Екатерины: в ее гостиной он поставил турецкий диван. «Мистер Том [английская борзая] громко храпит у меня за спиной на турецком диване, учрежденном генералом Потемкиным», — сообщала она Гримму. Его вещи были разбросаны по ее аккуратным комнатам. «Долго ли это будет, что пожитки свои у меня оставляешь. Покорно прошу, по-турецкому обыкновению платки не кидать. А за посещение словесно так, как письменно, спасибо до земли тебе скажу и очень тебя люблю».[167]


Ни дружбу, ни тем более любовь невозможно разложить на составные части. И все же их отношения основывались на сексе, смехе, восхищении умом друг друга и властолюбии — в последовательности, непрерывно менявшейся. Его остроумие, заставившее ее смеяться двенадцать лет назад» оставалось тем же. «Говоря об оригиналах, которые меня смешат, и особливо о генерале Потемкине, — писала она Гримму 19 июня 1774 года, — он нынче более в моде, чем другие, и смешит меня так, что я держусь за бока». Письма пронизаны ее смехом — и честолюбием, и взаимным притяжением: «Миленький, какой ты вздор говорил вчерась. Я и сегодня еще смеюсь твоим речам. Какие счастливые часы я с тобою провожу».[168]

Потемкин успешно соревновался с «мистером Томом», кто устроит больше беспорядка в царских покоях. Ее письма к Гримму переполнены рассказами о дурачествах Потемкина. «Я шью новую подстилку для Тома [...] генерал Потемкин уверяет, что прежнюю украл он».[169] Позднее Потемкин поселит во дворце обезьяну.

Екатерина никогда не скучала с Потемкиным и всегда скучала без него. Не видя его некоторое время, она начинала ворчать: «Я скучаю смертельно. Когда я снова увижу Вас?» Она гордилась его притягательностью для других женщин и длинным списком побед: «Не удивляюсь, что весь город безсчетное число женщин на твой щет ставил. Никто на свете столь не горазд с ними возиться, я чаю, как Вы. Мне кажется, во всем ты не рядовой, но весьма отличаешься от прочих».[170]


“Миленький, и впрямь, я чаю, ты вздумал, что я тебе сегодня писать не буду. Я проснулась в пять часов, теперь седьмой *— быть писать к нему... От мизинца моего до пяты и от сих до последнего волоску главы моей зделано от меня генеральное запрещение сегодня показать Вам малейшую ласку. А любовь заперта в сердце за десятью замками. Ужасно, как ей тесно. С великою нуждою умещается, того и смотри, что где ни на есть — выскочит. Ну сам рассуди, ты человек разумный, можно ли в столько строк более безумства заключить. Река слов вздорных из главы моей изтекохся. Каково-то тебе мило с таковою разстройкою ума обходиться, не ведаю. О, Monsieur Potemkine, quel fichu miracle Vous aves opere de diranger ainsi une tete, qui ci-devant dans le monde passoit pour etre une des meilleures de Europe?{17} Право пора и великая пора за ум приняться. Стыдно, дурно, грех, Ек[атерине] Вт[орой] давать властвовать над собою безумной страсти. Ему самому ты опротивися подобной безрассудностью [...] Пора перестать, а то намараю целую метафизику сентиментальную, которая тебя наконец рассмешит, а иного добра не сделает [...] Прощай, Гяур, москов, казак...[171]


Любовь в эти месяцы тесно перемешана с делами: «Я тебя люблю чрезвычайно, — пишет она в апреле, — и, когда ты ко мне приласкаешься, моя ласка всегда твоей поспешно ответствует», — и далее продолжает об устройстве состояния Павла Потемкина, которому собирается поручить комиссию по расследованию причин пугачевского мятежа: «По Павла послать надобно».[172]

Екатерина буквально не могла обходиться без него: однажды вечером, когда он не пришел, она «встала, оделась и пошла в вивлиофику к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна».[173]

Если он был занят, она не решалась ему мешать — и к тому же не могла позволить себе столкнуться с кем-нибудь из слуг или секретарей: «Я приходила, а у тебя, сударушка, люди ходят [...] Я искала к тебе проход, но столько гайдуков и лакей нашла на пути, что покинула таковое предприятие к вышнему моему сожалению [...] Я к Вам прийти не могла по обыкновению, ибо границы наши разделены шатающимися всякого рода животными».[174]

Ученица Вольтера и поклонница Дидро не устает жаловаться, что потеряла рассудок. Просвещенная монархиня начинает говорить языком школьницы: «Чтоб мне смысла иметь, когда ты со мною, надобно, чтоб я глаза закрыла, а то заподлинно сказать могу того, чему век смеялась: “что взор мой тобою пленен”». Намекает ли она на ту песню, которую он сочинил ей? «Глупые мои глаза уставятся на тебя смотреть: разсужденье ни в копейку в ум не лезет, а одурею Бог весть как». Он снится ей: «Со мною зделалась великая диковинка: je suis devenue somnambule»{18}. Она рассказывает, как встретила «прекрасного человека» — а потом проснулась: «теперь я везде ищу того красавца, да его нету [...] Куда как он мил! Милее целого света. [...] Миленький, как ты его встретишь, поклонись ему от меня и поцалуй его».[175]

Естественно, ходили слухи о необычайных мужских достоинствах Потемкина — а также о том, что Екатерина заказала сделать с них слепок. Это звучит не более правдоподобно, чем другие истории про Екатерину в этом же роде, однако рассказы о «славном оружии» Потемкина вошли в петербургскую мифологию.{19} [176]

На первом этаже Зимнего дворца, под часовней Екатерины, находилась ее баня, где, как можно понять, происходила значительная часть их встреч.{20} «Голубчик, буде мясо кушать изволишь, то знай, что теперь все готово в бане. А к себе кушанье оттудова отнюдь не таскай, а то весь свет сведает, что в бане кушанье готовят».[177]

Любовники много и подробно пишут о здоровье: «Adieu, Monsieur, — заканчивает она одно из утренних посланий, — напиши пожалуй, каков ты сегодни: изволил ли опочивать, хорошо или нет, и лихорадка продолжается и сильна ли?.. Куда как бы нам с тобою было весело вместе сидеть и разговаривать». Когда жар спал, она уговаривает его прийти: «Во-первых, прийму тебя в будуаре, посажу возле стола, и тут Вам будет теплее и не простудитесь, ибо тут из подпола не несет. И станем читать книгу, и отпущу тебя в пол одиннадцатого». Он поправляется — но теперь занемогла она: «Я спала хорошо, но очень немогу, грудь болит и голова, и, право, не знаю, выйду ли сегодни или нет. А естьли выйду, то это будет для того, что я тебя более люблю, нежели ты меня любишь, чего я доказать могу, как два и два — четыре. Выйду, чтоб тебя видеть. Не всякий вить над собою столько власти имеет, как Вы. Да и не всякий так умен, так хорош, так приятен».[178]

Потемкин был известен своей ипохондрией — болезненной тревогой о собственном здоровье, — но, и здорового и больного, нервное напряжение не покидало его, и иногда Екатерина переходит на тиранический тон немецкой матроны, приказывая ему успокоиться: «Пора быть порядочен. Я не горжусь, я не гневаюсь. Будь спокоен и дай мне покой. Я скажу тебе чистосердечно, что жалею, что неможешь. А баловать тебя вынужденными словами не буду». Но когда он заболевал серьезно, она не скупилась на ласковые слова: «Душа моя милая, безценная и безпримерная, я не нахожу слов тебе изъяснить, сколько тебя люблю. А что у тебя понос, о том не жалей. Вычистится желудок...»[179]

Потемкин требовал все больше и больше внимания. Он желал подтверждений, что она думает о нем всегда, а в противном случае обижался. «Позволь доложить... — успокаивала она «друга милого и любезного» после очередной его обиды, — что я весьма помню о тебе» А сей час, окончив тричасовое слушанье дел, хотела поддать спросить. И понеже не более десяти часов, то пред тем опасалась, что разбудят тебя. И так не за что гневаться, но в свете есть люди, кои любят находить другим людям вины тогда, когда надлежало им сказать спасибо за нежную атенцию всякого рода». Рассердившись по-настоящему, она этого не скрывала: «Вы и вам дурак, ей Богу ничего не прикажу, ибо я холодность таковую не заслуживаю, а приписую ее моей злодейке проклятой хандре». Она терпела перепады его настроения, находила его страстность лестной и старалась понять его огорчения: «Вздор, душенька, несешь. Я тебя люблю и буду любить вечно противу воли твоей». Ее любовь стремилась успокоить и утешить вечно от чего-то страдающую и мятущуюся душу: «Прийди ко мне, чтоб я могла успокоить тебя безконечной лаской моей».[180]

Его меняющееся настроение становилось предметом их игр. «Что-то написано было на сем листе? — спрашивает она, делая вид, что не прочла одно из его бешеных посланий. — Уж верно брань, ибо превосходительство Ваше передо мною вчерась в том состояло, что Вы были надуты посереди сердца, а я с сокрушенным сердцем была ласкова и искала с фонарем любви Вашей утомленную ласку, но до самого вечера оная обретать не была в силе [...] Брань родилась третьего дни оттого, что я чистосердечно искала дружески [...] изъясниться с Вами о таких мыслях, кои [...] были в собственную Вашу пользу. Вчерась же вечеру я поступала с лукавством нарошно. Признаюсь, нарошно не посылала к Вам до девяти часов, чтоб видеть, приидешь ли ко мне, а как увидела, что не идешь, то послала наведаться о твоем здоровье. Ты пришел и пришел раздут. Я притворялась, будто не вижу [...] погоди маленько, дай перекипеть оскорбленному сердцу. Ласка сама придет везде тут, где ты сам ласке место дашь». Возможно, после этого он посылает ей чистый лист бумаги. Императрице обидно, но одновременно и смешно. Она вознаграждает его почти полной энциклопедией его прозвищ: «Гяур, Москов, казак яицкий, Пугачев, индейский петух, павлин, кот заморский, фазан золотой, тигр, лев в тростнике».[181]

Под внешне холодным немецким темпераментом Екатерина скрывала такой эмоциональный голод, который задушил бы любого мужчину, не говоря о беспокойном Потемкине. Получавший все, чего он желал, поднимаясь все выше и выше, избалованный любимой им женщиной, он превратился в такой клубок нервов, поэтически экзальтированных чувств и славянского своенравия, что был не в состоянии просто быть счастливым: «...спокойствие есть для тебя чрезвычайное и несносное положение». Чтобы дышать, ему нужен был простор. Его непоседливость притягивала ее, но и оскорбляла: «Я пришла тебя будить, а не то, чтоб спал, и в комнате тебя нету. И так вижу, что только для того сон на себя всклепал, чтоб бежать от меня. В городе, по крайней мере, бывало сидишь у меня, хотя после обеда с нуждою несколько, по усильной моей прозьбе, или вечеру; а здесь [в Царском Селе] лишь набегом. Гаур, казак москов. Побываешь и всячески спешишь бежать... естьли одиножды принудишь меня переломить жадное мое желанье быть с тобою, право, холоднее буду. Сему смеяться станешь, но, право, мне не смешно видеть, что скучаешь быть со мною и что тебе везде нужнее быть, окроме у меня».[182] Однако Потемкин умел манипулировать людьми не хуже самой императрицы: избегая ее, он приводил ее в отчаяние. Живой ум Потемкина быстро утомлялся, хотя общество Екатерины никогда не заставляло его скучать. У них было слишком много общего.


Несмотря на воспитание в духе идей Просвещения, Потемкину, человеку традиционного русского склада, было нелегко поддерживать ровные отношения с женщиной, обладающей не только большей властью, чем он, но и полностью независимой от него. Потемкин держал себя высокомерно и часто распущенно, но он находился в очень двусмысленном положении, как в политическом, так и в личном плане — и потому мучил Екатерину. Он дико ревновал ее к другим мужчинам. Она обожала его всей душой — и все же роль официального любовника его не устраивала.

Сначала он ревновал к Васильчикову. Екатерина поручила ему самому определить условия отставки прежнего фаворита: человеку «умнее меня отдаю на размышление сию статью». Потемкин и Елагин устроили Васильчикова прекрасно, хотя, конечно, по сравнению с тем, что жаловали потом его преемникам, весьма скромно. Васильчиков получил полностью отделанный дом, 50 тысяч рублей «на учреждение дома», 5 тысяч пенсии и серебряный сервиз на двадцать четыре персоны (без сомнения, включавший супницу для холодного супа). Бедному Васильчикову пришлось «низко кланяться» и благодарить Потемкина — впрочем, было за что благодарить.[183] И при всем том он не мог смириться с тем, что Екатерина может расстаться с ним самим точно так же легко, как с «холодным супом».

«Нет, Гришенька, *— отвечает она ему после какой-то ссоры, — статься не может, чтоб я переменилась к тебе. Отдавай сам себе справедливость: после тебя можно ли кого любить. Я думаю, что тебе подобного нету... Как бы то ни было, но сердце мое постоянно. И еще более тебе скажу: я перемену всякую не люблю». Репутация распутницы удручает ее: «Quand Vous me connaitres plus, Vous m’estimeres, car je Vous jure que je suis estimable. Je suis extremement veridique, j’aime la verite, je hais le changement, j’ai horriblement souffert pendant deux ans, je me suis brule les doigts, je ne reviendrai plus, je suis parfaitement bien... si Vous continuees a avoir l’esprit alarme sur des propos de commer, saves Vous ce que je ferai? Je m’enfermerai dans ma chambre et je ne verrai personne excepte Vous, je suis dans le besoin [de] prendre des parties extremes et je Vous aime au-dela de moi-meme»{21}.[184]

Она выказывала ангельское терпение — но всякое терпение имеет предел: «Буде Ваша глупая хандра прошла, то прошу меня уведомить, ибо мне она кажется весьма продолжительна, как я ни малейшую причину, ни повода Вам не подала к такому великому и продолжительному Вашему гневу. И того для мне время кажется длинно, а, по нещастию, вижу, что мне одной так и кажется, а вы лихой татарин».[185]

Их отношения, казалось, держались на этих перепадах — однако оба от них уставали. Парадоксальным образом, его выходки поддерживали уважение и любовь Екатерины, хотя, конечно, он спекулировал своим неровным характером. Ее восхищала его страстность, ей льстила его ревность, но, ничем не сдерживаемый, он иногда заходил слишком далеко. «Фуй, миленький, как тебе не стыдно, — выговаривает она ему. — Какая тебе нужда сказать, что жив не останется тот, кто место твое займет. Похоже ли на дело, чтоб ты страхом захотел приневолить сердце [...] Признаться надобно, что и в самом твоем опасеньи есть нежность. Но опасаться тебе причины никакой нету. Равного тебе нету. Я с дураком пальцы обожгла. И к тому я жестоко опасалась, чтоб привычка к нему не зделала мне из двух одно: или навек безщастна, или же не укротила мой век... Теперь читай в душе и в сердце моем. Я всячески тебе чистосердечно их открываю, и естьли ты сие не чувствуешь и не видишь, то недостоен будешь той великой страсти, которую произвел во мне...»[186]

Потемкин потребовал полного отчета. Он объявил, что ему предшествовало пятнадцать любовников, то есть открыто обвинил императрицу в безнравствености. Чтобы успокоить его ревность, Екатерина составила «Чистосердечную исповедь» — совершенно удивительный документ для любого века. Исповедально-женский тон, кажется, принадлежит нашему времени, светская и практичная мораль — восемнадцатому столетию. Чувства влюбленности и чести не изменяются. Других примеров, когда монархиня подобным образом давала бы объяснения по поводу своей интимной жизни, мы не знаем. Она описывает четырех любовников, предшествовавших Потемкину — Салтыкова, Понятовского, Орлова и Васильчикова. Об отношениях с первым и последним она сожалеет. Потемкин предстает сказочным героем, богатырем. «Ну, Госп[один] Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих. Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого да четвертого из дешперации я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, еcтьли точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и еcтьли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась».[187]

А затем она признается в том, что считает неотъемлемом качеством своей натуры: «Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви». Это не нимфомания, в которой столько обвиняли Екатерину, а потребность в эмоциональном Комфорте. Восемнадцатый век назвал бы это признанием в чувствительности; девятнадцатый — поэтической декларацией романтической любви; сегодня мы видим в этих строках только одну грань сложной, страстной натуры.

Их взаимная любовь была огромна, хотя крутой нрав и властность Потемкина делали ее бурной и неспокойной. Тем не менее Екатерина заканчивает свою исповедь предложением: «...есть ли хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».


8. ВЛАСТЬ

Она от него без ума.

Она должны очень любить друг друга, так как

вполне схожи между собой.

Иван Елагин Дюрану де Дистроффу


«Эти два великих характера казались созданными друг для друга», — писал Массон. — Сначала он обожал свою государыню как любовницу, а потом нежно любил как свою славу».[188] Сходство их честолюбия и талантов было и основанием их любви, и ее проклятием. Великая любовь императрицы открыла новую политическую эру: всем сразу стало ясно, что, в отличие от Васильчикова и даже Григория Орлова, Потемкин способен проявить свое влияние и жаждет сделать это как можно скорее. Но в начале 1774 года, в самой сложной ситуации за годы екатерининского царствования, обоим приходилось проявлять осторожность: в прикаспийских областях, на юге Урала, на востоке от Москвы бушевало пугачевское восстание — и дворянство было взволновано. Турки по-прежнему не хотели подписывать мир, а армия Румянцева устала и страдала от болезней. Неверный шаг в отношении Пугачева, поражение в дипломатической игре с турками, провокация против Орловых, оскорбление гвардии — любое из этих действий могло бы стоить любовникам жизни.

Для того чтобы они не строили никаких иллюзий, Алексей Орлов-Чесменский решил продемонстрировать им, что внимательно наблюдает за светящимся окном императорской бани. Братьям Орловым, изрядно упрочившим свое положение по сравнению с 1772 годом, возвышение Потемкина угрожало в первую очередь.

«Ал[ексей] Григорьевич] у меня спрашивал сегодня, смеючись, сие:

— Да или нет?

На что я ответствовала:

Об чем?

I На что он сказал:

По материи любви.

Мой ответ был:

Я солгать не умею.

Он паки вопрошал:

Да или нет?

Я сказала:

— Да.

Чего выслушав, расхохотался и молвил:

А видитеся в мыленке ?

Я спросила: «Почему он сие думает ?»

Потому, дескать, что дни с четыре в окошке огонь виден был попозже обыкновенного. Потом прибавил: «Видно было и вчерась, что условленность отнюдь не казать в людях согласия меж вами, и сие весьма хорошо».[189]

Екатерина пересказала этот разговор своему любовнику; вероятно, они вместе посмеялись, как озорные дети, с удовольствием шокирующие взрослых. Но в шутках Алексея Орлова всегда было что-то мрачное.


Потемкин с первых дней начал помогать Екатерине. Они старались согласовывать свою игру. «Веди себя при людях умненько, — говорит она ему, — и так, чтоб прямо никто сказать не мог, чего у нас на уме, чего нету». Потемкин вселял в нее чувство, что нет ничего невозможного, что все их мечты о славе выполнимы и все проблемы будут решены.[190]

Очень скоро Екатерина ощутила давление, направленное против Потемкина. В начале марта кто-то из ее окружения, некто Аптекарь — возможно, Панин или один из Орловых — советовал ей отдалить его от себя: «Был у меня тот, которого Аптекарем назвал [...] Хотел мне доказать неистовство моих с тобою поступков и, наконец, тем окончил, что станет тебя для славы моей уговаривать тебя ехать в армию, в чем я с ним согласилась. Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучения [...] Я же ни в чем не призналась, но и не отговорилась, так чтоб [не] могли пенять, что я солгала».[191]

Екатерина стремилась предотвратить конфликт с Орловыми: «...одного прошу не делать: не вредить и не стараться вредить Кн[язю] Ор[лову] в моих мыслях, ибо я сие почту за неблагодарность с твоей стороны. Нет человека, которого он более мне хвалил и, по видимому мне, более любил и в прежнее время и ныне до самого приезда твоего, как тебя. А естьли он свои пороки имеет, то ни тебе, ни мне непригоже их расценить и разславить. Он тебя любит, а мне оне друзья, и я с ними не расстанусь».[192]

Потемкин требовал места в правительстве. Самыми важными ведомствами были военное и внешнеполитическое. Вернувшись с Дуная прославленным воином, он, естественно, обратил свои взоры на Военную коллегию. Уже 5 марта 1774 года, через неделю после его назначения генерал-адъютантом, Екатерина передает приказы Захару Чернышеву, президенту Военной коллегии и союзнику Орловых, через Потемкина.[193] Пугачевское восстание способствовало возвышению Потемкина. В неудачной борьбе с Пугачевым обвиняли Захара Чернышева, которому победы Румянцева не принесли никаких дивидендов: в случаях общественных катастроф любое правительство нуждается в том, чтобы свалить на кого-нибудь вину. «Граф Чернышев очень встревожен и все твердит, что подаст в отставку». 15 марта Екатерина назначает Потемкина подполковником Преображенского гвардейского полка (сама она числилась его полковником). Прежде этот пост занимал Алексей Орлов, то есть назначение свидетельствовало о высшей степени ее благоволения. Кроме того, он стал поручиком кавалергардов. «Их было всего шестьдесят человек; выбирались по желанию каждого; высокого росту, из дворян; они все считались поручиками в армии; капралы были штаб-офицеры, вахтмейстер — полковник, корнет — генерал-майор, поручик [...] Потемкин; ротмейстер — сама императрица; должность их была стоять по двое на часах у тронной, а когда императрица хаживала пешком в Александро-Невский монастырь [...] то они все ходили пешком по сторонам ее; мундир их парадный был синий бархатный, обложен в виде лат кованым серебром, и шишак тоже из серебра и очень тяжел».[194]

Потемкин знал, что со всеми придворными партиями справиться невозможно, и потому стал «учтив предо всеми», как писала графиня Румянцева, — особенно перед Паниным. Панин казался «более довольным», чем до появления Потемкина; но говорили также, что Потемкин, «имеющий вообще репутацию лукавого и злого человека», может «воспользоваться добротой Панина».[195]

С помощью Панина Потемкин надеялся нейтрализовать великого князя цесаревича Павла, который жаждал роли, соответствующей его положению. Павел не любил Орлова, но нового фаворита возненавидел еще больше, сразу почувствовав, что тот обеспечит его изоляцию. Нанося визит матери, Павел столкнулся с Потемкиным и, поборник прусской военной дисциплины, выказал недовольство его нарядом. «Батинька, В[еликий] К[нязь] ко мне ходит по вторникам и по пятницам от 9 до 11 часов. Изволь сие держать в памяти вашей».[196] Хорошо еще, что Павел не застал Потемкина в незапахнутом халате, с платком на голове.

Панин попытался склонить раздраженного цесаревича на сторону «умного» фаворита.[197] В результате Потемкин использовал Панина, который думал, что использует Потемкина.


Сначала Потемкин сконцентрировал свои усилия на уральском мятеже. 22 марта генерал Александр Бибиков разбил 9-тысячную армию Пугачева, снял осаду Оренбурга, Уфы и Яицкого городка и выгнал самозванца из его «столицы» Берды. Фаворит предложил своего троюродного брата, Павла Сергеевича Потемкина, на пост главы Тайной комиссии, которая учреждалась в Казани для изыскания причин мятежа (подозревали козни французов и турок) и наказания преступников. Екатерина приказала Захару Чернышеву вызвать Павла Потемкина с турецкого фронта.

Павел Сергеевич был истинным представителем культуры своего века: бравый воин, тонкий придворный, поэт и полиглот, первый переводчик Руссо на русский язык. Как только он прибыл в Петербург, Екатерина отправила его к Бибикову.[198] Теперь, когда Бибиков был близок к поимке Пугачева, а Павел Потемкин спешил помочь ему покончить с неприятными деталями, влюбленные сосредоточились на русско-турецкой войне.


«Что значит, матушка, артикулы, которые подчеркнуты линейками?» — читаем каракули Потемкина на проекте мирного соглашения. Ниже — объяснение Екатерины: «Значит, что прибавлены и на них надстоять не будут, буде спор бы об них был». Призванный в советники императрицы, он немедленно начал работать вместе с ней над инструкциями для фельдмаршала Румянцева. Сначала наблюдатели решили, что он пытается низвергнуть своего бывшего начальника. Легенда утверждает, что Потемкин всю жизнь завидовал тем, кто имел несчастье равняться с ним талантом. Это не так. «Говорили, что он не хорош с Румянцевым, — сообщал Сольмс Фридриху, — но теперь я узнал, что, напротив того, он дружен с ним и защищает его от тех упреков, которые ему делают здесь». Жена фельдмаршала также с удивлением отмечает:

«Григорий Александрович столько много тебе служит во всяком случае и, пожалуй, поблагодари его. Вчерась он мне говорил, чтобы ты к нему обо всем писал прямо».[199]

Чтобы подтолкнуть турок к столу переговоров, требовался какой-то энергичный ход, но для запланированной переправы через Дунай истощенная армия Румянцева нуждалась в подкреплении.

В конце марта 1774 года Потемкин убедил Екатерину «дать полную мочь П.А. Румянцеву, и тем, — по ее собственному выражению, — кончилась война».[200] Румянцев получил полномочия провести переговоры на месте согласно инструкциям, данным ему Екатериной и Потемкиным, но без необходимости сноситься с Петербургом. 10 апреля фельдмаршалу послали новые мирные условия, отредактированные Потемкиным. Но тут умер султан Мустафа III.

На турецкий престол вступил его брат Абдул-Хамид. Французы — а возможно, и двуличные пруссаки — подстрекали Порту к продолжению войны: Фридрих, хотя и завладев изрядным куском Польши, продолжал завидовать русским завоеваниям на юге. Переговоры надо было снова завоевывать. Румянцев приготовился переходить Дунай.

Первым шагом Потемкина к власти стало вступление в члены Государственного совета, консультативного военного кабинета, созданного Екатериной еще в 1768 году. Возвышение фаворита описывали как быстрое и легкое, но на самом деле благосклонность императрицы отнюдь не гарантировала ему власти. Потемкин считал, что он готов заседать в Совете, однако немногие были того же мнения. Кроме того, все члены Совета имели чин первого или второго класса по табели о рангах, а Потемкин — лишь третий.

«Я не член Совета, — говорил он французскому дипломату де Дистроффу. — Почему же вы не сделаетесь им? — Этого не желают, но я заставлю».[201] Такая откровенность удивила француза. Почти всех дипломатов он шокировал своими откровенными репликами «в сторону». Послы понимали, что, проведя всего несколько месяцев в алькове императрицы, Потемкин жаждет скорее получить реальную власть и не терпит промедлений.

Когда двор переехал на лето 1774 года в Царское Село, Екатерина все еще отказывалась назначить его в Совет. «В субботу, когда я сидел за столом рядом с ним и с императрицей, — записал Дистрофф, — я увидел, что он не только не разговаривает с ней, но даже не отвечает на ее вопросы. Она была вне себя, и все мы в большом смущении. Молчание нарушил шталмейстер [Лев Нарышкин], но и тому не удалось оживить беседу. Встав из-за стола, императрица удалилась и потом вернулась с заплаканным лицом».[202] Добился ли Потемкин своего?

«Миленький, — писала Екатерина 5 мая, — как ты мне анамесь говорил, чтоб я тебя с чем-нибудь послала в Совет сегодня, то я заготовила записку, которую надлежит вручить Кн[язю] Вяземскому. И так, естьли итти захочешь, то будь готов в двенадцать часов или около того. А записку и с докладом Казанской Комиссии при сем прилагаю». Это кажется разовым поручением, но фактически она приглашала Потемкина принять участие в Совете. Вручив записку генерал-прокурору, Потемкин уселся за главный стол — и остался за ним навсегда. «Ни в одной другой стране, — сообщал Ганнинг в Лондон на следующий день, — фавориты не возвышаются так быстро. К величайшему удивлению членов Совета, генерал Потемкин занял место среди них».[203]

Примерно в это время Казанская Тайная комиссия открыла «заговор»: план убийства Екатерины в Царском Селе. Пойманный пугачевец признался на допросе, что посланы убийцы. Екатерина не принимала этих сведений всерьез: «Я думаю, что гора родит мышь».[204] Но Потемкин обеспокоился и запросил у Вяземского подробности дела.

Впоследствии выяснилось, что история действительно была вымышлена из страха наказания, — одна из причин, почему Екатерина возражала против русской традиции пороть подозреваемых. Она была слишком далеко от Казани, но все же попыталась внушить Бибикову, что необходимо ограничить применение кнута.

30 мая Потемкин — генерал-аншеф и вице-президент Военной коллегии. В эти дни битв за командные посты для фаворита Екатерина II Потемкин переживают свой «медовый месяц». Записка по-французски, отправленная, возможно, в самый день его повышения, полна все того же любовного лепета: «Генерал, любите ли Вы меня? Я очень любить Генерала».[205] Уязвленный военный министр Чернышев вскоре подал в отставку и был отправлен управлять белорусскими провинциями, отошедшими к России по первому разделу Польши. Кризис, начавшийся двумя годами раньше с падения Орлова, закончился.


Потемкин получает новые высокие назначения, на него сыплются почести и деньги. 31 марта 1774 года он назначен генерал-губернатором Новороссии, огромной области на юге России, граничившей с Крымским ханством и Османской империей; 21 июня он — главнокомандующий иррегулярных войск. Он становится немыслимо богат.

Жалованье солдата-пехотинца составляло тогда 7 рублей в год, офицера — 300. Потемкин получает по 100 тысяч к своим именинам или к праздникам. Его столовые средства составляют 300 рублей в месяц. Во всех императорских резиденциях он живет и обслуживается дворцовым персоналом бесплатно. Говорили, что 1-го числа каждого месяца на его туалетный столик ложилось 12 тысяч рублей, но, скорее всего, как утверждал Васильчиков, Екатерина время от времени просто выдавала ему значительные суммы. Потемкин тратил деньги так же легко, как они ему доставались; с одной стороны, это положение его смущало, с другой — он постоянно требовал все больше и больше. При этом он далеко еще не достиг потолка ни своего богатства, ни своей экстравагантности. А скоро потолок исчезнет вовсе.[206]

Екатерина следила за тем, чтобы Потемкин получал столько российских и иностранных наград, сколько возможно, — упрочивать его статус означало укреплять и свое положение. Монархи любили доставлять своим фаворитам иностранные ордена. Иностранные государи жаловали их неохотно — тем более любовникам цареубийц, узурпировавших трон, — но иногда все же уступали. Переписка по поводу этих орденов между европейскими монархами и русскими поемами — увлекательнейшее чтение.

«Миленький, здравствуй... — приветствовала Екатерина Потемкина. — Что встала, то послала к Вице-канцлеру по ленты, написав, что они для Ген[ерал]-Пор[учика] Пот[емкина], после обедни и надену на него. Знаешь ли его? Он красавец, да сколь хорош, столь умен. И сколь хорош и умен, столь же меня любит и мною любим совершенно наравне».[207] В этот день он получил русский орден Александра Невского и польский Белого Орла, присланный Станиславом Августом.

Одна из трогательных черт Потемкина — его детский восторг по поводу орденов. Скоро его коллекция будет включать орден Андрея Первозваного, Фридрих II пришлет прусского Белого Орла; Дания — Белого Слона; Швеция — св. Серафима. Но Людовик XVI и Мария Терезия откажут в орденах св. Духа и Золотого Руна, объявив, что они только для католиков, а Георг III будет шокирован, когда русский посол в Лондоне передаст ему просьбу об ордене Подвязки.[208]


«Она, кажется, хочет доверить ему бразды правления», — сообщал Ганнинг в Лондон.[209] Действительно, произошло невозможное:

Потемкин поднялся выше князя Орлова. Этого иностранные послы принять не могли. Они привыкли к Орловым и думали, что те могут вернуться к власти в любую минуту. Происходящее казалось невероятным и самим Орловым.

Григорий Орлов примчался к Екатерине 2 июня — это зрелище испугало даже императрицу. «Говорят, что результатом [...] было больше, чем объяснение, и что горячий спор имел место по этому случаю между Князем и Императрицей». От природы мягкий Орлов теперь находился в постоянно взвинченном состоянии. А в гневе он был страшен. Екатерина называет его «fou»{22} и расстроена тем, что ей пришлось от него выслушать. Однако она не потеряла умения находить с ним общий язык, и он согласился на «заграничное путешествие». Ей было все равно, куда он отправится. У нее был Потемкин: «Прощайте, друг мой. Завтра пришлите сказать мне, как вы себя чувствуете. Я очень скучаю без вас».[210]

9 июня 1774 года Румянцев, переправив два корпуса через Дунай, пошел в наступление и разбил главную турецкую армию под Козлуджи. Великий визирь оказался отрезан от дунайских фортов. Русская конница стала спускаться на юг, мимо Шумлы, в сегодняшнюю Болгарию. Екатерина II Потемкин надеялись, что наступление Румянцева скоро приведет к окончанию войны и долгожданному миру.

Внутри страны тоже все складывалось благополучно. Пугачевский мятеж был усмирен. Неожиданно умер от лихорадки победитель Пугачева — Бибиков, Екатерина II Потемкин очень сожалели об этой утрате, но в Приуралье было тихо, и на место Бибикова назначили ничем не выдающегося Федора Щербатова. Правда, в начале июля императрица узнала, что Пугачев, несмотря на все поражения, снова собрал изрядные силы. Тогда она отставила Щербатова и назначила генерала князя Петра Голицына: «При сем, голубчик, посылаю и письмо, мною заготовленное к Щербатову. Изволь поправить, а там велю прочесть в Совете подписанное».[211]

20 июня турки запросили мира. Обычно это привело бы к перемирию и многомесячным переговорам. Но не зря Потемкин убедил государыню «дать полную мочь» Румянцеву: встав лагерем у болгарской деревни Кючук-Кайнарджи, фельдмаршал объявил, что если мир не будет подписан, русская армия продолжит наступление. Туркам пришлось согласиться. Счастливой новости ожидали со дня на день.

Но тут случилась беда. На Волге снова объявился Пугачев. 11 июля он подошел к Казани с 25-тысячной армией. Казань отстояла всего на полторы сотни верст от Нижнего Новгорода, а Нижний — на такое же расстояние от Москвы. Древний татарский город, покоренный Иваном Грозным в 1552 году, насчитывал 11 тысяч жителей. Генерал Павел Потемкин, назначенный ведать Казанской и Оренбургской Тайными комиссиями, прибыл в город 9 июля, за два дня до подхода Пугачева. Старый губернатор хворал. Потемкин принял командование, но, увидев, что в его распоряжении всего 650 человек пехоты и 200 весьма ненадежных всадников-чувашей, заперся в крепости. 12 июля Пугачев занял Казань; мятежники буйствовали в городе с 6 часов утра до полуночи. Они перебили всех безбородых и одетых в «немецкое платье» мужчин, а женщин доставили в лагерь самозванца. Прежде чем армия вышла из Казани, деревянный город запылал. Павел Потемкин остался дожидаться отряда Михельсона.

Мятеж на Волге разгорелся в полную силу и, что было еще хуже, начинал увлекать за собой казаков. Бунт превратился в настоящую войну, подобную Жакерии, охватившей в середине XIV века север Франции. Под знамя самозванца встали тысячи заводских и помещичьих крестьян, 5 тысяч башкирских всадников. Примкнувшие к мятежу казаки скакали от деревни к деревне, поднимая крестьян.{23} 21 июля новость о падении Казани дошла до Петербурга. Правительство охватила паника: неужели бунтовщик дерзнет пойти на Москву?


На следующий день Екатерина срочно созвала Совет. Она объявила, что намерена самолично отправиться в Москву для спасения империи. Совет безмолвствовал. Пораженная падением Казани, государыня не скрывала своего волнения.

Екатерина обратилась к Никите Ивановичу Панину с вопросом, что он думает о ее решении. «Мой ответ был, — писал Никита Панин брату, — что не только не хорошо, но и бедственно в рассуждении целостности всей Империи», поскольку покажет мятежникам, что им удалось смутить столицу. Екатерина стояла на своем.[212] Потемкин поддерживал ее — может быть, потому, что ему, как наименее «европеизированному» из этих вельмож, когда отечество оказалось в опасности, Москва виделась подлинной, православной столицей, а может быть, потому, что он просто еще не чувствовал себя достаточно самостоятельным, чтобы противоречить императрице.

Орлов «с презрительной индифферентностью все слушал, ничего не говорил и извинялся, что он не очень здоров, худо спал и для того никаких идей не имеет» (Орлов был в обиде на Екатерину за возвышение Потемкина и возвращение доверия Панину); Разумовский и Голицын молчали; «скаредный Чернышев трепетал между фаворитами, полслова раза два вымолвил, что самой ей ехать вредно, и спешил записывать только имена тех полков, которым к Москве маршировать вновь поведено». Все согласились, что на борьбу с бунтовщиком необходимо отправить «знаменитую особу с такой же полной мочью, какую имел покойный генерал Бибиков», — но никаких конкретных предложений не последовало. Орлов отправился досыпать, и Совет разошелся, постановив дожидаться вестей из Турции.[213]

После заседания взволнованный Панин подошел к Потемкину и предложил в качестве «знаменитой особы» своего брата, Петра Ивановича Панина. Это был прославленный боевой генерал, достаточно именитый, чтобы внушить доверие перепуганным помещикам; в это время он жил в Москве в отставке. Правда, имелось одно существенное «но»: строгий педант в вопросах как военной дисциплины, так и привилегий дворянства, он держался старомодного убеждения, что править государством подобает мужчинам. Екатерина терпеть его не могла — и даже учредила за ним тайный полицейский надзор. Поэтому Никита Панин, не решившись озвучить свое предложение в Совете, передал его императрице через Потемкина. Вероятно, тому удалось убедить государыню, что в ситуации, когда колеблется даже ее ближайшее окружение, выбора у нее нет.

Когда Панин заговорил с ней об этом, Екатерина, которой, несомненно, пришлось использовать свои незаурядные актерские способности, заверила его, что «никогда не умаляла своей доверенности» к его брату, отпустила его от службы «с прискорбием» и будет счастлива, если он возьмет на себя роль спасителя отечества. Никита Панин немедленно написал брату.[214]

Заставив Екатерину проглотить такое унижение, Панины произвели чуть ли не государственный переворот. Теперь они угрожали Екатерине и Потемкину едва ли не меньше, чем сам Пугачев. Панины потребовали предоставить генералу полный контроль над гражданскими и судебными властями в губерниях, охваченных бунтом, а также над войсками (исключая лишь Первую армию Румянцева, Вторую армию, оккупировавшую Крым, и корпус, стоявший в Польше) с правом смертной казни. «Увидишь, голубчик, из приложенных при сем штук, что Господин Граф Панин из братца своего изволит делать властителя с беспредельной властию в лучшей части Империи». Она же не намерена, «побоясь Пугачева, выше всех смертных в Империи хвалить и возвышать [...] пред всем светом первого враля и [ей] персонального оскорбителя».[215] Потемкин взял переговоры с Паниными на себя.

Екатерина II Потемкин еще не знали, что до того, как Казань пала, Румянцев подписал на выгоднейших условиях трактат с турками: Кючук-Кайнарджийский мир. Вечером 23 июля два курьера (один из них — сын Румянцева) прискакали с этой новостью в Петергоф. Отчаяние императрицы сменилось бурной радостью. «Я думаю, сегодня счастливейший день моей жизни», — сказала она.[216] Трактат дал России выход к Черному морю — крепости Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн и полоску побережья между Днепром и Бугом; российские торговые суда могли отныне проходить через проливы в Средиземное море; можно было строить Черноморский флот; Крымское ханство отпало от Порты — арена для будущих свершений Потемкина в Причерноморье была готова. Екатерина распорядилась об устройстве пышных торжеств; через три дня двор переехал в Ораниенбаум.

Все это усиливало позицию Потемкина в отношениях с Петром Паниным, который ждал в Москве подтверждения выдвинутых им условий. Сохранившиеся проекты этих полномочий показывают, что и Екатерина, и Потемкин стремились «окоротить» генерала сколько возможно. Направляя через несколько дней инструкции императрицы Петру Панину, Потемкин сообщал, что тот обязан этим назначением исключительно его усилиям. Назначение Панина состоялось 2 августа: ему поручалось только командование общее войсками, уже сражающимися против Пугачева, и управление Казанью, Оренбургом и Нижним Новгородом. Но в Поволжье у Потемкина оставался его кузен Павел Сергеевич, так что фактически власть над Казанью была поделена между ним и Паниным.

Последние новости с Волги еще больше ослабили Паниных. Оказалось, что после падения Казани Михельсон разбил Пугачева несколько раз, и сама страшная новость, достигнув петербургского Совета, уже устарела. Пугачев не шел на Москву, а бежал к югу. Кризис миновал.

27 июля в Ораниенбауме начались торжества по случаю победы над турками, но Екатерина продолжала с тревогой следить за событиями на Волге.

Отступление Пугачева немногим отличалось от наступления. К нему по-прежнему присоединялись крестьяне и казаки, сдавались города, звонили колокола и горели усадьбы. 6 августа был разграблен Саратов, где Пугачеву присягнули священники. Были повешены 24 помещика и 21 чиновник.

Добравшись до Царицына, Пугачев убедился в том, что самозванцам нет чести в своем отечестве. Казаки узнали в «Петре III» Емельяна Пугачева и отказались идти за ним. Он двинулся дальше вниз по Волге с 10 тысячами человек, но был арестован своими же приближенными. «Вы хотите изменить своему государю?» — воскликнул он, — но «анператор» уже утратил свою власть. Атаманы выдали его правительственным войскам в Яицком городке — там, где восстание началось год назад. Между честолюбивыми полководцами — Павлом Потемкиным, Петром Паниным, Иваном Михельсоном и Александром Суворовым — разгорелась склока за право считаться «поимщиком» Пугачева, хотя по сути это право не принадлежало ни одному из них. Суворов передал бунтовщика Петру Панину, который не позволил Павлу Потемкину допросить его. С августа по сентябрь они отправляли в Петербург рапорт за рапортом; письма, противоречащие одно другому, иногда приходили в столицу в один день. Теперь, когда гроза миновала, эта борьба и раздражала, и смешила Екатерину и Потемкина. «Голубчик, Павел прав: Суворов тут участия более не имел, как Томас, — писала императрица, сравнивая успехи Суворова с заслугами своей собачки, — а приехал по окончании драк и по поимке злодея».[217] Потемкин выражал всеобщее ликование в письме к Петру Панину: «Мы все исполнены радостью, что наконец покончено с бунтовщиком».

Рвение Панина дошло до того, что он убил нескольких свидетелей. Добравшись до самозванца, который, как выяснилось, служил под его командованием при Бендерах, он ставил его на колени и бил по лицу, причем повторял это для каждого любопытного посетителя — за исключением Павла Потемкина, которому на самом деле и полагалось допрашивать плененного злодея. Екатерина II Потемкин разрубили этот гордиев узел, распустив Казанскую комиссию и создав для следствия по делу Пугачева Особую комиссию при Тайном департаменте Сената в Москве, куда был назначен Павел Потемкин — но не Петр Панин. Потемкин, несомненно, хлопотал за своего троюродного брата. «Я надеюсь, что все распри и неудовольствия Павла кончатся, как получит мое приказание ехать к Москве, — писала ему Екатерина, соединяя, как всегда, в одном письме дела политические и частные: — Пожалуй, возврати ко мне письмы Пе[тра] Ивановича]. Ответ нужно сочинить и разрешить некоторые запросы его. А я, миленький, очень тебя люблю и желаю, чтоб пилюли очистили все недуги. Только прошу при них быть воздержан: кушать бульон и пить чай без молока».[218]


Петр Панин предлагал объявить, что убийцы представителей властей и их сообщники будут преданы смерти через отрубание рук, ног и головы, а их тела положены на площадях. Деревням, где были учинены убийства, надлежало выдать виновных, из коих каждого третьего ожидала виселица; в случае отказа выдавать злодеев каждого сотого мужика следовало вешать за ребра, а прочих пороть. Екатерина, однако, не одобрила таких мер.

Панин писал Екатерине, что «приемлет с радостью пролитие проклятой крови государственных злодеев на себя и на чад [своих]».[219] Древняя казнь, к которой предлагал прибегнуть Панин, предполагала протыкание грудной клетки преступника железным крюком и подвешивание на глаголи — старинной виселице с длинной перекладиной. Екатерина опасалась, что такие меры едва ли упрочат ее европейскую репутацию, но Панин уверял, что они необходимы для устрашения черни. Виселицы ставили на плоты и пускали вниз по Волге. Впрочем, учитывая размах восстания, смертных приговоров было вынесено не так уж много: официально к смертной казни были приговорены всего 324 человека, включая изменивших государству священников и дворян, — цифра, вполне сопоставимая с масштабом репрессий в Англии после Каллоденской битвы 1746 года.[220]

Яицкое казачье войско было распущено, а станицу Зимовеевскую — родину Пугачева — Екатерина, предвосхищая советскую традицию именования населенных пунктов в честь руководителей государства, переименовала в Потемкинскую.

В начале ноября Пугачев был доставлен в Москву, как опасный зверь, в специально построенной железной клетке. Москвичи заранее предвкушали кровавое зрелище. Екатерину это беспокоило: восстание уже нанесло чувствительный ущерб ее славе философа на троне.

Вместе с Потемкиным она приняла тайное решение о смягчении казни — поразительное для времени, когда смертные приговоры в Англии и Франции приводились в исполнение с изощренной жестокостью. В Москву были посланы генерал-прокурор Вяземский и секретарь Сената Шешковский, который, как Екатерина сообщала Потемкину, «имеет особый дар допрашивать простолюдинов». И тем не менее Пугачева не пытали.

Екатерина старалась лично досматривать за ходом следствия, естественно, привлекая к делу Потемкина. Она посылает своему главному советнику проект Манифеста «о преступлениях казака Пугачева». Больной Потемкин не отвечает. Императрица настаивает: «Изволь читать и сказать нам о сем, буде добро и буде недобро». И, возможно, на следующий день, снова торопит его: «Превозходительный Господин, понеже двенадцатый час, но не имам в возвращении окончания Манифеста, следственно, не успеют его переписывать, ни прочесть в Совете [...] буде начертания наши угодны, просим о возвращении. Буде неугодны — о поправлении». Возможно, Потемкин действительно был болен — или занят подготовкой московских торжеств. «Душа милая, ты всякий день открываешь новые затеи».[221]

Суд открылся 30 декабря 1774 года в Большом Кремлевском дворце. 2 января 1775 года Пугачев был приговорен к смертной казни четвертованием и отсечением головы. Вспарывания живота и потрошения заживо не предполагалось — эта выдумка принадлежала британской цивилизации. И все же москвичи с нетерпением ожидали увидеть, как злодею отрубят сначала руки и ноги, а потом голову. У Екатерины были иные планы. Она объявила генерал-прокурору Вяземскому, что жестоких казней не желает. 21 декабря она сообщала Гримму, что «через несколько дней фарс маркиза Пугачева завершится. Когда вы получите это письмо, можете быть уверены, что более никогда не услышите об этом господине».[222]

Декорацией для заключительной сцены «фарса маркиза Пугачева» стала Болотная площадь возле Кремля. 10 января 1775 года Пугачева, «одетого во все черное», привезли «на повозке наподобие золотарской». Он стоял, привязанный к столбу, рядом с ним — двое священников и палач. На плахе сверкали два топора. На спокойном лице преступника «не было видно и тени страха». Он поднялся на эшафот, разделся и лег, вытянув руки и ноги.

И тут произошло «нечто странное и неожидаемое». Палач взмахнул топором — и, в нарушение приговора, отсек Пугачеву голову. Толпа взревела от негодования. «Стоявший там подле самого его какой-то чиновник вдруг на палача с сердцем закричал: «Ах сукин сын! что ты это сделал! и потом: — Ну, скорее — руки и ноги!» В толпе говорили, что «за такую ошибку» палачу самому вырвут язык. Но тот не обращал внимания на возмущение зрителей и, закончив свою работу, перешел к вырезанию языков и вырыванию ноздрей тех, кому приговор суда оставил жизнь. Голову и части тела Пугачева подняли на шесте в середине эшафота. Пугачевщина кончилась.[223]

Примерно в эти дни Екатерина писала Потемкину: «Душатка, cher Epoux{24}, изволь приласкаться. Твоя ласка мне и мила и приятна [...] Безценный муж...»[224]


9. ГОСПОЖА ПОТЕМКИНА

Красавец мой миленький, на которого ни единый король непохож...

Екатерина II Г.А. Потемкину


4 июня 1774 года императрица написала Потемкину из Царского Села в Петербург записку загадочного содержания: «Батинька, я завтра буду и те привезу, о коих пишете. Да Фельдмаршала] Голицына шлюбки велите готовить противу Сиверса пристани, буде ближе ко дворцу пристать нельзя...»[225] Александр Михайлович Голицын, первый армейский командир Потемкина, занимал пост генерал-губернатора Петербурга, располагал своими шлюпками, а Яков Ефимович Сивере, наместник тверской и новгородский, имел пристань на Фонтанке, неподалеку от Летнего дворца,там где Павел I построил потом Михайловский замок.

5 июня, как она и обещала, Екатерина вернулась в столицу. На следующий день, в пятницу, она обедала в узком кругу в саду Летнего дворца, возможно, чтобы попрощаться с отъезжающим за границу Орловым. В воскресенье, 8 июня Екатерина II Потемкин присутствовали на торжественном обеде со штаб- и обер-офицерами Измайловского полка. Тосты сопровождались пушечным салютом, обеД сопровождали итальянские певцы. Затем императрица отправилась пешком по набережной Фонтанки к дому Сиверса.

В полночь Екатерина от Летнего дворца отправилась на прогулку на лодке по Фонтанке. Она часто посещала своих придворных, живших на набережной Невы или на островах. Но что делала она на реке ночью — она, привыкшая ложиться раньше 11 часов вечера? Она выехала тайно, возможно, в плаще с капюшоном, закрывавшим лицо. Считается, что с ней не было никого, кроме ее верной наперсницы Марьи Савишны Перекусихиной. Генерал-аншеф Потемкин, сопровождавший ее весь день, отсутствовал. Другая лодка, чуть раньше, унесла его в сумрак петербургской ночи.[226]

Лодка Екатерины прошла по Фонтанке мимо Летнего дворца и повернула по Неве к невзрачной Выборгской стороне. У одной из пристаней Малой Невки дамы пересели в карету с задернутыми шторами, доставившую их к церкви св. Сампсония Странноприимца. Этот храм, первоначально деревянный, в украинском стиле, был возведен по велению Петра Великого в честь Полтавской победы (перестроенная в камне в 1781 году, церковь с высокой колокольней сохранилась до наших дней).

Потемкин ждал императрицу в церкви. В церкви присутствовало еще только трое мужчин: священник и двое свидетелей. Свидетелем Екатерины выступал камергер Евграф Александрович Чертков, Потемкина — его племянник Александр Николаевич Самойлов. Последний начал читать Евангелие. Дойдя до слов «Жена да убоится мужа своего», он смутился и взглянул на императрицу. Та кивнула — и он продолжал.[227] Затем священник приступил к обряду. Самойлов и Чертков держали венцы. По окончании церемонии были сделаны брачные записи — выписки из церковной книги — и вручены свидетелям, которые поклялись хранить тайну. Потемкин стал тайным супругом Екатерины II.


Такова легенда о венчании Екатерины и Потемкина. Неопровержимого доказательства этого факта не существует, но скорее всего он действительно имел место. Впрочем, легенды о тайных браках всегда были составной частью монархической мифологии. В России считали, что императрица Елизавета Петровна была обвенчана с Алексеем Разумовским; в Англии принц Уэльский спустя много лет заключит с миссис Фицгерберт брак, законность которого вызовет оживленные споры.

Существует несколько вариантов рассказа об этом венчании. Некоторые утверждают, что оно состоялось в Москве в следующем году, или в Петербурге в 1784-м, или даже в 1791 году.[228] Московская версия называет храм Большого Вознесения у Никитских ворот, расположенный рядом с домом матери Потемкина. Позже церковь была отремонтирована на средства, завещанные Потемкиным, в память о его матушке, Дарье Васильевне. Теперь этот храм известен всем как место, где Александр Пушкин венчался с Натальей Гончаровой 18 февраля 1831 года, — одно из нескольких обстоятельств, связывающих поэта с Потемкиным{25}.

Конечно, тайный брак мог быть заключен и в другой день, но все же 8 июня — дата наиболее вероятная. Письмо Екатерины ясно указывает на некое секретное предприятие и называет пристань Сиверса. Камер-фурьерский журнал фиксирует ее отплытие из этого места и возвращение туда же. Отмеченные в журнале события дня оставляют время для поездки ранним либо поздним вечером. Все устные предания, восходящие к свидетелям церемонии и записанные в девятнадцатом веке П.И. Бартеневым, упоминают церковь св. Сампсония, середину или конец 1774 года и одних и тех же свидетелей. Местонахождение брачных записей неизвестно. Считается, что запись, принадлежавшая Потемкину, перешла к его любимой племяннице Александре Браницкой, которая открыла секрет своему зятю князю Михаилу Воронцову, а документ оставила дочери, княгине Елизавете Ксаверьевне. Граф Орлов-Давыдов вспоминал о том, как однажды А.Н. Самойлов показал ему пряжку с драгоценным камнем и сказал, что получил ее от императрицы на память о венчании с его покойным дядюшкой. Экземпляр, принадлежавший Самойлову, по словам его внука графа А.А. Бобринского, был похоронен вместе с ним. Об экземпляре Черткова ничего не известно.

Исчезновение доказательств и строго соблюдавшаяся секретность сами по себе не должны вызывать удивления. Никто не осмелился бы раскрыть эту тайну ни в эпоху сына Екатерины Павла I, ни во время правления ее внуков — Александра I и Николая I. Романовы стыдились частной жизни Екатерины; неясность обстоятельств рождения Павла I ставила под вопрос саму легитимность их династии. Даже столетие спустя, в 1870 году, П.И. Бартенев должен был испрашивать августейшего разрешения на проведение своих архивных разысканий, а их результаты появились в печати лишь после революции 1905 года.

Самые яркие свидетельства заключены в письмах Екатерины; в том, как она и Потемкин вели себя по отношению друг к другу; в описаниях их отношений, оставленных близко их знавшими людьми. Она называет его «дорогим мужем», а себя «верной женой» по меньшей мере в 22 письмах. «Умру, буде в чем переменишь поступок... милой друг, нежный муж...» — один из первых примеров этого обращения. «Батинька, Ch[er] Ep[oux]{26} [...] люблю тебя очень, мой бесценный друг», — пишет она. Племянника Потемкина она называет «наш племянник».[229] С некоторыми другими его родственниками она вплоть до своей смерти обращалась как с собственными — настолько, что ходили слухи, что Александра Браницкая — ее дочь.[230] Письмо, в котором она почти открыто пишет об их браке, относится, возможно, к началу 1776 года:


«Владыко и Cher Ероих!.. Для чего более дать волю воображению живому, нежели доказательствам, глаголющим в пользу твоей жены? Два года назад была ли она к тебе привязана Святейшими узами ?.. люблю тебя и привязана к тебе всеми узами.[231]»


Брак, как оба, вероятно, надеялись, сблизил их еще больше. Возможно, он успокоил Потемкина, влюбленного в Екатерину, мучимого ревностью и сознанием непрочности своего положения, но стремящегося к независимости.

Впрочем, даже если не принимать имеющихся указаний на совершение церковного обряда, достаточно того, что до конца жизни Потемкина Екатерина обращалась с ним именно как с супругом. Что бы он ни делал, он никогда не терял своей власти; он имел полный доступ к казне и право на самостоятельные решения.

Послы иностранных держав строили догадки: один дипломат узнал от «достойного доверия человека», что «у племянниц Потемкина есть свидетельство».[232] Имелась в виду брачная запись, однако само слово «брак» не упомянуто ни разу; об этом послы докладывали своим монархам только лично. Французский посол граф Сегюр сообщал в Версаль в декабре 1788 года, что Потемкин пользуется «особыми правами», основание которых — «великая тайна, известная только четырем человекам в России. Случай открыл ее мне, и если мне удастся вполне увериться, я оповещу Короля при первой возможности».[233] Возможно, что Людовик XVI уже знал эту тайну: в октябрьском письме своему министру иностранных дел графу Верженну он называет Екатерину «мадам Потемкин» — впрочем, это могло быть и просто шуткой.[234]

Император Священной Римской империи Иосиф II так объяснял английскому посланнику лорду Кейту загадку Екатерины и Потемкина: «По тысяче причин и обстоятельств она не может избавиться от него, даже если бы захотела это сделать. Чтобы понять положение императрицы, нужно побывать в России». Возможно, то же самое имел в виду и английский посол в России Чарльз Уитворт, сообщая в 1791 году из Петербурга, что Потемкин никому не подотчетен и не может быть отставлен от дел.[235]

Сам Потемкин намекал на то, что он почти император. Во время Второй русско-турецкой войны принц де Линь заметил ему, что он мог бы стать князем Молдавии и Валахии. «Это для меня пустяк, — отвечал Потемкин. — Если бы я захотел, я мог бы стать королем польским; я отказался от герцогства Курляндского. Я стою гораздо выше».[236] Что могло быть выше королевского трона, как не пост супруга императрицы Всероссийской?

Они понимали, что об их тайне догадываются. «Что делать, миленький, не мы одне, с кем сие делается, — рассуждает она. — Петр Великой в подобныя случай посылывал на рынки, где обыкновенно то говаривали, чего он в тайне держал. Иногда par combinaison{27} догадываются...»[237]


16 января 1775 года, получив известие о казни Пугачева, императрица в сопровождении Потемкина выехала из Царского Села в Москву, на торжества по случаю победы над турками. Екатерина собиралась совершить эту поездку сразу после подписания мира, но «маркиз Пугачев» ей помешал. Потемкин, если верить Ганнингу, настойчиво советовал ей посетить древнюю столицу, вероятно, для того, чтобы отпраздновать выход к Черному морю и закрепить свой авторитет после подавления восстания.

25 января Екатерина II великий князь Павел торжественно въехали в Москву. Москвичи не преминули напомнить ей, что она в сердце России. Ганнинг сообщает, что «во все время церемонии со стороны народа почти не было возгласов или вообще какого бы то ни было выражения хотя бы малейшего удовольствия».[238] Но пугачевское восстание научило ее, что внутренние области империи нуждаются в пристальном внимании: она осталась в Москве почти на весь год. Екатерина жила во дворце Головина и в подмосковном Коломенском. Там же отводились апартаменты Потемкину, но Екатерина находила их мрачными и неуютными — как, впрочем, и саму Москву.

Царствующим особам не полагается медовый месяц, и все же очевидно, что они с Потемкиным хотели провести какое-то время вместе, в уединении. В июне она купила имение князя Кантемира Черная Грязь и решила построить там новый дворец, назвав его Царицыно. Стремясь к покою и уюту, они подолгу жили в Царицыно в домике из шести комнат, как чета скромных буржуа.[239]

Они вместе вели государственные дела. Екатерина не во всем соглашалась со своим «учеником», так же как и он с ней. «...Буде найдешь, что все мои пропозиции бешены, то не прогневайся... луче не придумала», — писала она ему, обсуждая ревизию соляной торговли и соглашаясь поручить контроль за ней Павлу и Михаилу Потемкиным. Обращаться с финансами — как с собственными, так и с государственными — Потемкин не умел. Он предлагал смелые идеи, но не годился в управляющие. Когда он пожелал сам заняться соляной проблемой, она отвечала, что предпочитает его «сим не отягощать, ибо от сего более будет ненависти и труда и хлопот, нежели истинного добра». Он обиделся. Она утешала его, но строго: «Я дурачить вас не намерена, да и я дурою охотно слыться не хочу [...] Прошу, написав указ порядочно, прислать к моему подписанию и притом перестать меня бранить и ругать тогда, когда я сие никак не заслуживаю». Если он ленился, например, задерживая исправление документа, она выговаривала: «От понедельника до пятницы, кажется, прочеть можно было».[240]

Для устранения последствий бунта Екатерина хотела внести изменения в административную систему государства, обеспечив участие в судебных инстанциях дворян, мещан и государственных крестьян. Она хвастается Гримму, что заболела «новым недугом — легисломанией». Потемкин исправляет ее проекты, как будет исправлять потом «Устав благочиния» и «Жалованью грамоты» дворянству и городам: «Просим и молим при каждой статье поставить крестик таковой +, и сие значить будет апробацию Вашу. Выключение же статьи просим означивать #. Переменение же статьи просим прописать точно». Его предложения восхищают ее своей продуманностью: «Вижу везде пылающее усердие и обширный твой смысл».[241]


Следующим предприятием правящей четы стало пиратское похищение. В феврале 1775 года императрица поручила Алексею Орлову соблазнить некую молодую особу в Ливорно, в Италии, где он командовал русским флотом, и привезти ее в Россию.

Ей было двадцать лет. Стройная, изящная, с серыми глазами, черными волосами и итальянским профилем, она пела, рисовала и играла на арфе. Разыгрывая набожную девственницу, она сменяла любовников, как куртизанка. Женщина пользовалась разными именами, но важнее всех было одно: она называла себя «княжной Елизаветой», дочерью императрицы Елизаветы Петровны и Алексея Разумовского.

Каждая эпоха состоит из противоположностей, и золотой век аристократии был одновременно веком самозванства; век чистокровных родословных — веком подделки. Путешествовать стало легче, но расстояния преодолевались не быстро, и Европу наводнили молодые люди обоих полов сомнительного происхождения, которые объявляли себя отпрысками аристократических или царствующих домов. Россия, как мы видели, имела свою самозванческую традицию, и дама, на свидание с которой отправился Орлов-Чесменский, была одной из самых романтических ее представительниц.

Сначала она появилась под именем Али Эмены, объявив себя дочерью персидского сатрапа. Затем она появлялась в разных точках Европы под самыми разными именами и титулами: принцесса Владимирская, Султана Селиме, девица Франк или Шелл; графиня Сильвиска; графиня Треймилл в Венеции; графиня Пиннеберг в Пизе. Потом она стала княжной Азовской — это имя уже напоминало о Петре Великом, который завоевал, а потом потерял этот черноморский порт. Как многие авантюристы, она обладала незаурядным обаянием и умением располагать к себе людей. Тонкая, загадочная, несчастная — такая, какой и полагается быть таинственной принцессе. Доверчивые старые аристократы влюблялись в нее, защищали ее, снабжали деньгами...

К концу русско-турецкой войны она перебралась в край маскарадов — в Италию, страну Казановы и Калиостро, где авантюристов было не меньше, чем кардиналов. Никому так и не удалось узнать ее настоящее происхождение, хотя скоро все дипломаты в Италии стали гадать, дочь ли она польского трактирщика или нюрнбергского булочника.

На ее крючок попался князь Кароль Радзивйлл; участник польской антирусской Конфедерации. Она стала политическим орудием польской шляхты — но совершила ошибку, написав английскому послу в Неаполе. Сэр Уильям Гамильтон, позднее муж любовницы адмирала Нельсона, питал слабость к молодым красавицам сомнительного происхождения. Он выдал ей паспорт, но сообщил об этом Алексею Орлову, который немедленно рапортовал о ней в Петербург.[242]

Ответ Екатерины высвечивает обыкновенно скрытую сторону ее характера и напоминает, что она была безжалостным узурпатором трона. После истории с Пугачевым она не собиралась шутить с самозванцами, даже с молоденькими женщинами. Тон ее письма показывает ее такой, какой, вероятно, ее видели только Орловы за закрытыми дверьми: если власти Рагузы не выдадут злодейку, писала она Орлову, когда интересующая ее особа отправилась в этот город, «можно будет сделать и бомбардираду». Но лучше все же захватить ее, «делая как можно меньше шума».[243]

Орлов разработал план, чтобы воздействовать на романтическое воображение авантюристки и ее любовь к пышности. Вместе с ним действовали двое его помощников, чья хитрость вполне соперничала с его жестокостью. Неаполитанец Хосе де Рибас поступил служить на русский флот в Италии; этому талантливому шарлатану, который станет впоследствии прославленным русским генералом и одним из близких друзей Потемкина, помогал некто Иван Христинек, который вошел в доверие к свите «княжны» и заманил ее на встречу с Орловым в Пизу.

Орлов писал ей страстные письма, возил ее в театр, позволял пользоваться своей каретой. Никому из русских не разрешалось сидеть в ее присутствии, как будто она была действительно членом императорской семьи. Он говорил, что ненавидит Потемкина, сместившего его брата Григория, и предлагал использовать свой флот, чтобы помочь ей взойти на русский престол и вернуть его семье подобающее ей место у трона новой императрицы. Для Орлова эта игра была забавным времяпрепровождением: скорее всего, «княжна» стала его любовницей; их роман продолжался неделю. Вероятно, женщина поверила, что ей удалось его одурачить и что он действительно влюбился в нее. Орлов был мастером жестоких шуток. Он сделал самозванке предложение. Ловушка захлопнулась.

Она согласилась осмотреть флот Орлова в Ливорно. Вице-адмирал Сэмюэл Грейг согласился встретить княжну на борту с царскими почестями. Вступив на корабль вместе с двумя польскими шляхтичами, двумя камердинерами и четырьмя слугами-итальянцами, с царскими почестями, она обнаружила, что их ждет священник в окружении экипажа в парадных мундирах. Салютовали пушки; матросы кричали: «Да здравствует Елизавета!» Священник благословил «жениха и невесту». Рассказывали, что она плакала от счастья.

Но, оглядевшись вокруг, она увидела, что «жених» исчез. Его подручные схватили «злодейку» и отвели в трюм. Мы знаем, что в то время, как корабль шел к Петербургу, Потемкин переписывался с Алексеем Орловым и, конечно, обсуждал это дело с императрицей, которая также показывала ему письма от Орлова. Участие Грейга в похищении женщины многие находили весьма неблаговидным для британского офицера, однако вряд ли сам адмирал, делавший карьеру на русской службе, испытывал угрызения совести по поводу этого дела, тем более что в Москве Екатерина лично выразила ему свою благодарность.

«Княжну» привезли в Петербург 12 мая 1775 года и под покровом ночи доставили в Петропавловскую крепость, хотя по некоторым сведениям сначала ее содержали в одной из загородных резиденций Потемкина. Ее допросил губернатор Петербурга фельдмаршал Голицын, чтобы выяснить, кто ей помогал. Вероятно, как многие авантюристы, которым удавалось убедить других в истинности их историй, она сама верила в свою легенду. Голицын докладывал императрице, что «жизнь ее наполнена небылицами». Несомненно, Екатерина II Потемкин следили за ходом следствия с особенным вниманием: русские крестьяне собирались в армии, поверив куда более невероятным рассказам. Но когда пленница написала Екатерине, прося о встрече с ней, и подписалась «Елизавета», та отвечала: «Велите сказать этой женщине, что, если она желает облегчить свою судьбу, пусть не ломает комедию».[244]

Пока Екатерина II Потемкин праздновали в Москве победу над Турцией, «княжна Елизавета», уже в сыром подземелье, больная чахоткой, продолжала строить свои воздушные замки. Она писала Екатерине патетические письма, прося облегчить условия ее заключения, но ее никто не слушал. В июне и в июле того года в Петербурге случилось два наводнения, и еще одно, огромной силы, в 1777 году. Одна из легенд гласит, что самозванка захлебнулась в своем тюремном подвале, залитом водой, — так представляет ее смерть известная картина Флавицкого. Другая легенда утверждает, что она умерла, дав жизнь ребенку Алексея Орлова, и что того якобы мучили угрызения совести. Но все это только легенды: «княжна Елизавета» умерла от туберкулеза 4 декабря 1775 года. Ее похоронили тайно и поспешно.

В историю эта женщина вошла под именем, которым сама никогда не пользовалась, — княжны Таракановой. Это имя связано с тем, что она называла себя дочерью Алексея Разумовского: его племянники носили фамилию Дарагановы — отсюда, вероятно, Тараканова. Возможно также, что эта фамилия происходит и просто от тараканов — единственных свидетелей ее последних дней.[245]


В июле 1775 года в Москве состоялись грандиозные торжества - первые из организованных Потемкиным: праздновали победу над Турцией. Неотъемлемый элемент праздников в XVIII веке составляли триумфальные арки и фейерверки. Арки, на манер древнеримских, иногда делали из камня, но чаще из полотна, натянутого на деревянный каркас, или из папье-маше. Екатерина обсуждала с Потемкиным каждую деталь.

Подготовка к торжествам утомляла всех. В Москву со своим полком прибыл Семен Воронцов. «Я показал Потемкину, в каком состоянии мой полк, и он дал слово, что не будет делать публичного смотра три месяца [...] Но через десять дней прислал сказать, что императрица и весь двор прибудут глядеть наши учения. Я понял, что он просто желает уронить меня в общем мнении». На следующий день между ними произошло бурное объяснение.[246]

8 июля в Москву прибыл фельдмаршал Румянцев. Потемкин послал ему почтительное письмо, обещая встретить «батюшку» в Чертаново, «где стоит маркиза [триумфальная арка] и все готово», подписавшись «Ваш верный слуга Г. Потемкин». Встретив Румянцева, он проводил его к императрице.

10-го числа государыня со свитой прошла пешком от Пречистенских ворот до Кремля. Потемкин подготовил грандиозное представление. «Все улицы в Кремле установлены были войсками, а подле самой колокольни стояло несколько вестовых пушек. По всему пространству от Красного, главного крыльца до дверей Успенского собора сделан был помост, огражденный парапетом и устланный сукном красным, а все стены соборов и других зданий окружены были, наподобие амфитеатра, подмостками одни других возвышеннейшими, и все они установлены были бесчисленным множеством благородных и лучших зрителей [...] Но ничто не могло сравниться с тем прекрасным зрелищем, которое представилось нам при схождении императрицы с Красного крыльца вниз в полном ее императорском одеянии и во всем блеске и сиянии ее славы». Земля содрогнулась от звона колоколов, и Екатерина, в большой короне и пурпурном плаще, отделанном горностаем, прошла в собор, с Румянцевым по левую руку и Потемкиным по правую. Балдахин над ее головой несли двенадцать генералов, а шлейф — кавалергарды в красно-белых мундирах и серебряных шлемах с плюмажем из страусовых перьев. Затем прошел двор в роскошных платьях. У ворот Успенского собора государыню приветствовали архиереи. Последовала торжественная служба. «На все оное не могли мы довольно насмотреться», — вспоминал очевидец.[247]

После молебна императрица, в окружении четырех фельдмаршалов, вручала награды в Грановитой палате. Румянцеву был пожалован титул Задунайского; эта идея принадлежала Потемкину. «Мой друг, верно ли надо дать фельдмаршалу титул Задунайский?» — уточняла Екатерина. Потемкин, как всегда, поддержал своего бывшего командира. Румянцев получил также 5 тысяч душ, 100 тысяч рублей, серебряный сервиз и шляпу с драгоценными камнями стоимостью 30 тысяч рублей. Князь Василий Долгоруков за взятие Крыма в 1771 году получил титул Крымский. Но самые крупные награды ждали Потемкина: осыпанный брильянтами миниатюрный портрет императрицы, грамота о пожаловании ему титула графа Российской империи и церемониальная шпага. Императрица желала подчеркнуть его политическую деятельность, особенно вклад в заключение мира с Турцией. «Ах, что за светлая голова у этого человека! — писала она Гримму. — Ему более, чем кому-либо, мы обязаны этим миром».[248]

Праздники должны были продлиться две недели: Потемкин приготовил все для народного гулянья и ярмарки на Ходынском поле, где он возвел два павильона, символизирующие «Черное море со всеми нашими завоеваниями». Там же был разбит целый парк с дорожками, представлявшими Дон и Днепр, с театрами и столовыми, названными по именам черноморских портов, с турецкими минаретами, готическими арками и классическими колоннами. Екатерина дала его воображению развернуться и осталась очень довольна первым опытом Потемкина в организации политического праздника. Вереницами карет правили кучера, «наряженные турками, албанцами, сербами, черкесами, гусарами и неграми в красных тюрбанах». В небе пылали вензели императрицы. 60 тысяч человек пили вино из фонтанов И угощались жареными быками.[249]


12 июля празднования приостановились из-за болезни Екатерины. Есть легенда, что «болезнь» была не чем иным, как рождением дочери от Потемкина. Если Екатерине и в прежние годы удавалось скрывать свою беременность, то тем легче это было сделать теперь, когда она почти всегда появлялась на людях в широком русском платье, скрадывающем ее полноту. В Европе, конечно, подозревали самое пикантное. «Госпоже Потемкиной добрых сорок пять лет: самое время рожать детей», — иронизировал Людовик XVI за год до этого.[250] Говорили, что девочка получила имя Елизаветы Григорьевны Темкиной и воспитывалась в семье Самойловых. В России действительно имелась традиция давать внебрачным детям фамилию отца, отбросив первый слог: Иван Бецкой был незаконнорожденным сыном князя Ивана Трубецкого, Иван Ронцов — графа Романа Воронцова.

И все же эта история не кажется нам правдоподобной. Потемкин придавал большое значение своим родственным связям, заботился обо всех своих родственниках, но нет никаких свидетельств о том, что он оказывал какое-то внимание девице Темкиной. Никак не выделяла ее и Екатерина. А старинный род Темкиных существовал на самом деле и к Потемкиным не имел никакого отношения. Кроме того, иметь побочных детей не считалось зазорным. Екатерина II Орлов не скрывали, что Алексей Григорьевич Бобринский — их сын. Если бы Темкина была дочерью Потемкина от женщины незнатного происхождения, он тем более не стал бы этого скрывать. Судьба Елизаветы Темкиной остается загадкой — но вовсе не обязательно связанной с Екатериной и ее супругом.[251] 

Итак, императрица провела неделю в Пречистенском дворце, а затем празднования возобновились.


Накануне июльских торжеств 1775 года Потемкин получил печальное известие от своего зятя Василия Энгельгардта: тот сообщал о смерти своей жены, сестры Потемкина, Елены (Марфы). У Энгельгардта осталось шесть дочерей (замуж вышла только старшая) и сын в армии. Младшим дочерям было от 8 до 21 года. «Прошу быть милостивым и заступить Марфы Александровны место...» — писал Энгельгардт Потемкину 5 июля. «По приказанию вашему я их к [вашей] матушке пришлю».[252] Отец вполне мог растить дочерей и в Смоленске, но он знал, что при дворе девицам может посчастливиться. Потемкин вызвал племянниц в Москву.

Екатерина, как и полагается жене, познакомилась с родственниками Потемкина. Встретившись со своей суровой свекровью, Дарьей Васильевной, которая по-прежнему жила в Москве{28}, она проявила свою всегдашнюю наблюдательность и деликатность: «Я приметила, что Матушка Ваша очень нарядна сегодня, а часов нету. Отдайте ей от меня сии». Когда прибыли племянницы, она встретила их так же тепло и сообщала Потемкину: «Матушке твоей во утешение объяви фрейл[ин]ами, сколько хочешь из своих племянниц». 10 июля, в разгар празднеств, фрейлиной императрицы была назначена старшая из девушек, 21-летняя Александра Энгельгардт.[253] Скоро фрейлиной стала и Варвара. Обеих признали первыми красавицами при дворе.

С неожиданной просьбой обратились к Потемкину в Москве англичане. Как известно, в 1775 году британские колонии в Америке, восстали против Англии. Эти события на целых восемь лет отвлекли внимание западного мира от российских дел — чем потом с блеском воспользуется Потемкин. Французские и испанские Бурбоны увидели в американских событиях прекрасную возможность отомстить Англии за победу в Семилетней войне. Лондон отклонил предложение Панина об англо-русском союзе: Англия не стала помогать России в войне с Оттоманской Портой. Однако теперь Георг III и его министр по делам Северной Европы граф Саффолк оказались перед лицом американской революции. Британия располагала лучшим в мире флотом, но очень посредственной армией. Для сухопутных операций она традиционно пользовалась наемными силами — и теперь решила обратиться за ними к России.

Около 1 сентября 1775 года Саффолк жаловался на «усиливающееся безумие несчастных и заблуждающихся подданных ее величества по ту сторону Атлантического океана»: это означало, что русские солдаты требуются немедленно. Англия просила «20 тысяч пехоты, приученной к дисциплине, вполне вооруженной (за исключением их полевых орудий) и готовой, как только весной откроется плавание по Балтике, к отплытию на транспортных судах, которые будут высланы отсюда». Панин проигнорировал эту просьбу, и Ганнинг обратился к Потемкину; тому дело показалось очень интересным. Но Екатерина отказала, направив Георгу III вежливое письмо с пожеланием удачи.[254]

В конце концов англичанам пришлось воспользоваться услугами всегдашних наемников гессенцев. Американцы, сильные своей верой в свободу и партизанской тактикой, разгромили неспособных к маневрированию и деморализованных англичан — но что было бы, если бы против них выступили суровые и бесстрашные казаки? Размышления на эту тему продолжались вплоть до эпохи холодной войны — а впрочем, не окончились и вместе с ней.

Бурные отношения Екатерины и Потемкина начинали утомлять их обоих. «Естьли б друг друга меньше любили, умнее бы были, веселее». Накал страсти за полтора года остыл, а Потемкин тяготился положением официального фаворита. При его талантах и властности трудно было выносить установленные между ними в государственных делах отношения учительницы и ученика. Брак не изменил его положения перед лицом двора: он по-прежнему во всем зависел от воли государыни. При этом она любила его дикий нрав — как раз то, что заставляло его рваться прочь.

Она отчаянно пыталась восстановить прежнюю идиллию. «И ведомо пора жить душа в душу. Не мучь меня несносным обхождением, — пишет она. — Я хочу ласки, да и ласки нежной, самой лучей. А холодность глупая с глупой хандрой вместе не произведут, кроме гнева и досады. Дорого тебе стоило знатно молвить или душенька или голубушка». Ей грустно и досадно от мысли, что супруг ее разлюбил: «Неужто сердце твое молчит? Мое сердце, право, не молчит».[255]

Она делала все, что могла, чтобы ему угодить: осенью 1775 года, перед отъездом из Москвы в Коломну, сообщал Ганнинг, «было позабыто о том, что в следующую среду имянины графа Потемкина, вспомнив о чем, ее величество отложила на некоторое время предполагаемую свою поездку, с тем чтобы в этот день граф мог принимать поздравления дворянства и всех сословий». Ганнинг добавляет, что императрица подарила ему 100 тысяч рублей и по его рекомендации назначила архиерея в южные провинций. Это очень по-потемкински: изменить распорядок дня императрицы, получить царский подарок — и не забыть добиться нужного ему политического назначения.[256]

Иногда Екатерина жалуется, что он заставляет ее терпеть унижение в присутствии других: «Милостивый государь мой Григорий Александрович. Я желаю Вашему Превосходительству всякого благополучия, а в карты сего вечера необходимы Вы должны проигрываться, ибо Вы меня внизу вовсе позабыли и оставили одну, как будто бы я городовой межевой столб». Ниже рукой Потемкина: строка условных знаков, «то есть ответ».[257] Каков был этот ответ? И что еще она могла сделать, чтобы он был счастлив?

Некоторые их письма представляют собой эпистолярные дуэты: он посылает страстные заверения в любви, она отвечает ясны-ми, успокаивающими словами:


Моя душа безценная,                      Знаю.

Ты знаешь, что я весь твой,            Знаю, ведаю.

И у меня только ты одна.                Правда.

Я по смерть тебе верен,                 Без сомненья.

и интересы твои мне нужны.           Верю.

Как по сей причине,

так и по своему желанию,

мне всего приятнее

твоя служба и употребление

заранее моих способностей.           Давно доказано.

Зделав что ни есть для меня,         С радостию, чего?

право не раскаешься,                    Душой рада, да тупа.

а увидишь пользу.                         Яснее скажи.[258]


Но Потемкин все больше отдалялся от императрицы. Говорили, что он притворялся больным, чтобы избежать ее объятий. Вспышки гнева могут разнообразить начало любовной истории, однако становятся тяжкими и утомительными между мужем и женой. Его поведение стало невыносимо, но в этом была и ее вина. Она не понимала всей щекотливости положения фаворита, это разрушило и многие из ее последующих романов. Екатерина хотела любви не менее жадно, чем Потемкин. Они были похожи на две топки, требующие бесконечного количества славы и власти, с одной стороны, любви и внимания — с другой. Ненасытные аппетиты делали их отношения столь же плодотворными, сколь и болезненными. Они были слишком похожи, чтобы быть вместе.

В мае 1775 года, перед началом московских торжеств, Екатерина отдала дань православной традиции, совершив паломничество в Троице-Сергиеву лавру, — обычай, восходящий к тем временам, когда женщины сидели взаперти в теремах, а не на тронах. Во время этого путешествия Потемкин снова продемонстрировал свое безразличие к светскому успеху, свою набожность и, возможно, недовольство своим положением. Он опять оставил двор и провел несколько дней в монашеской келье.[259]

Постоянная смена его настроений утомляла их обоих. Возможно, именно это она имела в виду, говоря, что хотела бы любить его меньше: это чувство отнимало у них слишком много сил. Они продолжали любить друг друга и работать вместе весь 1775 год, но напряжение росло. Екатерина начинала понимать, что происходит. Она нашла в Потемкине соратника, редкий алмаз — но как найти для него поле деятельности? И как сохранить их союз, удовлетворив жадные запросы обоих? Оба оглядывались вокруг в поисках ответа.


Все это время Екатерина не оставляла своего законотворчества. Ей помогали двое секретарей, которых она недавно «одолжила» у Румянцева: Петр Завадовский и Александр Безбородко. Безбородко отличался выдающимся умом, но при том еще неряшливостью и на редкость непривлекательной внешностью, а вот Завадовский был не только образован и опрятен, но и замечательно хорош собой. Его поджатые губы и серьезные глаза выдавали отсутствие чувства юмора, но зато он был склонен к упорному, методичному труду — полная противоположность Потемкину, а может быть, необходимое противоядие.

Скоро Екатерина, Потемкин и Завадовский образовали странный союз.


10. ССОРЫ И ПРИМИРЕНИЕ

Душа, я все сделаю для тебя, хотя б малехонько ты о меня

encouragupoвал{29} ласковым и спокойным поведением...

Сударка, муж безценный.

Екатерина II графу Потемкину

В таких делах все женщины так близки,
Что государыням равны модистки.
Байрон. Дон Жуан. IX: 77. Пер. М. Кузмина

«Mon mari m’a dit tantdt: Куды мне итти, куды мне деваться? — писала Екатерина Потемкину примерно в это время. — Mon cher et bien aime Epoux, venes chez moi, Vous seres re?u a bras ouverts»{30}.[260]

2 января 1776 года Петр Завадовский получил должность генерал-адъютанта. Двор был озадачен.

Дипломаты поняли, что в личной жизни императрицы что-то происходит, и решили, что карьера Потемкина кончена: «Императрица начинает совсем иначе относиться к вольностям, которые позволяет себе ее любимец. [...] Уже поговаривают исподтишка, что некоторое лицо, определенное ко двору г.Румянцевым, по-видимому, скоро приобретет полное ее доверие». Пошли слухи, что на посту президента Военной коллегии Потемкина вот-вот сменит либо Орлов-Чесменский, либо племянник Панина князь Репнин. Но английский дипломат Ричард Оукс заметил, что интересы Потемкина расширяются: «Кажется, в последнее время он гораздо больше интересуется иностранными делами, чем показывал сначала».[261]

Пока британцы раздумывали о смысле загадочных назначений, проницательный французский посланник шевалье Мари Даниель Бурре де Корберон, оставивший подробный дневник своего пребывания в России, понял, что Завадовский — не та фигура, которая может сместить Потемкина: «Лицом лучше Потемкина, — отметил он. — Но о фаворе его говорить пока рано». И продолжал в том же саркастическом тоне, в каком дипломаты обычно обсуждали интимные дела монархов: «Его таланты подверглись испытанию в Москве. Но Потемкин, похоже, пользуется прежним влиянием [...] так что Завадовский взят, возможно, лишь для развлечения».[262]

С января по март 1776 года императрица избегала многолюдных собраний, стараясь уладить свои отношения с Потемкиным. В январе из-за границы вернулся Григорий Орлов, что еще больше осложнило ситуацию: теперь при дворе находились трое ее фаворитов, настоящих или бывших. Орлов, по-прежнему добродушный, был уже не прежний красавец: сильно располневший, он страдал приступами «паралича». Он был влюблен в свою кузину Екатерину Зиновьеву, 15-летнюю фрейлину императрицы; некоторые утверждали даже, что он сделал ее своей любовницей. Слухи о том, что болезнь Орлова вызвана медленным ядом, которым отравлял его Потемкин, совершенно неправдоподобны и отражают только жестокость придворных нравов. «Паралич» Орлова больше всего похож на симптомы застарелого сифилиса, плод его известной неразборчивости.

Екатерина появлялась лишь на обедах в узком кругу. Часто на них присутствовал Петр Завадовский; Потемкин — реже, чем раньше, но все же достаточно много, чтобы вызвать огорчение нового генерал-адъютанта. Должно быть, Завадовский чувствовал себя неуютно между двумя людьми, которые считались самыми искусными мастерами беседы своего времени. Потемкин оставался любовником Екатерины, но Завадовский влюблялся в нее все больше и больше. Мы не знаем точно, когда она заменила одного другим (если это произошло именно так), и можем указать лишь на зиму 1776 года. Скорее всего ни тогда, ни позже она не отказывалась полностью от близости с человеком, которого называла своим мужем. Пыталась ли она вызвать ревность в одном из них, выказывая благосклонность обоим? Конечно, да. Поскольку сама она признавалась, что не может прожить ни дня, не будучи любима, то совершенно естественно, что в ответ на демонстративную холодность Потемкина она обратила взор на своего секретаря.

В каком-то смысле эти напряженные полгода — самый интенсивный период их отношений. Они любили друг друга, считали друг друга мужем и женой, но чувствовали, что взаимно отдаляются, и пытались найти способ остаться вместе навсегда. Случалось, что Потемкин плакал в объятиях своей государыни.


«Хто велит плакать? — нежно вопрошает она своего «владыку и дорогого супруга» в том письме, где напоминает о связавших их «святейших узах». — Переменяла ли я глас, можешь ли быть нелюбим? Верь моим словам, люблю тебя».[263] Потемкин наблюдал за развитием отношений между Екатериной и Завадовским и по меньшей мере терпел их. Он был так же капризен, как всегда, но уже, очевидно, не грозил убить того, кто претендовал на его место. Письма этого периода отражают его ревность к Завадовскому, но Потемкин был так уверен в себе, что не воспринимал молодого человека как реального соперника. Вероятно, до некоторой степени он даже одобрял ее выбор. До какой именно?

«Жизнь Ваша мне драгоценна и для того отдалить Вас не желаю», — прямо говорит ему Екатерина.[264] Мы уже видели, что иногда они заканчивали ссоры письмами-диалогами. Второй из таких дошедших до нас эпистолярных дуэтов похож на примирение после жестокой схватки. Императрица так же нежна и терпелива со своим невозможным «оригиналом», а он, нехарактерно для себя, мягок почти так же, как она:


Позволь, голубушка, сказать последнее,     Дозволяю.

чем, я думаю, наш процесс и кончится.      Чем скорее, тем луче.

Не дивись, что я безпокоюсь в деле

любви нашей.                                            Будь спокоен.

Сверх безсчетных благодеяний

твоих ко мне,                                            Рука руку моет.

поместила ты меня у себя на сердце.         Твердо и крепко.

Я хочу быть тут один

преимущественно всем прежним                Есть и будешь.

для того, что тебя никто так не любил;      Вижу и верю.

а как я дело твоих рук, то и желаю,

чтоб мой покой был устроен тобою,         Душою рада.

чтоб ты веселилась, делая мне добро;    Первое удовольствие.

чтоб ты придумывала все

к моему утешению                                 Само собою придет.

и в том бы находила себе отдохновение

по трудах важных, коими ты занимаешься

по своему высокому званию.

Аминь.                                                  Дай успокоиться мыслям, дабы чувства

                                                            действовать свободно могли; оне нежны,

                                                            сами сыщут дорогу лучую. Конец ссоры.

                                                            Аминь.[265]


Но он не всегда так любезен. Чувствуя свою уязвимость, он бросает ей самые жестокие упреки. «Бог да простит Вам [...] пустое отчаяние и бешенство не токмо, но и несправедливости, мне оказанные, — отвечает она. — Я верю, что ты меня любишь, хотя и весьма часто и в разговорах твоих и следа нет любви». Оба сильно страдают. «Я не зла и на тебя не сердита, — говорит она ему после очередного спора. — Обхождения твои со мною в твоей воле». Она предлагает прекратить вечное напряжение: «Я желаю тебя видеть спокойным и сама быть в равном положении».[266]

Пока они обдумывали, как жить дальше, двор внимательно высматривал признаки падения Потемкина и возвышения Завадовского. Первый хотел сохранить свою власть, а значит, и оставить за собой апартаменты в Зимнем дворце. Она предлагала ему то, что предложила бы всякая любящая женщина — «Нетрудно решиться: останься со мною».[267] Но в конце концов душевное равновесие потеряла и Екатерина.


«Иногда, слушая вас, можно подумать, что я чудовище, имеющее все недостатки, и прежде всего — глупость... [Мой]ум не знает других способов любить, как делая счастливыми тех, кого он любит. И по этой причине для него невозможно быть, хоть на минуту, в ссоре с теми, кого он любит, не приходя в отчаяние... Мой ум занят выискиванием добродетелей и заслуг в том, кого он любит. Я люблю видеть в Вас все чудесное...[268]»


Чувствуя, что Потемкин отдаляется от нее, она так сформулировала суть проблемы: «Мы ссоримся о власти, а не о любви».[269]Эти ее известные слова — в некотором смысле женская версия их истории. Их любовь была не более трудной, чем политическое сотрудничество. Даже если бы власть составляла единственный предмет их разногласий, то отказ от любви тем более осложнил бы их отношения. Наверное, правильнее было бы сказать, что напряженная страсть исчерпала себя и Потемкин все больше нуждался в свободе и поприще для своих созревших творческих сил. Едва ли у Екатерины хватило бы мужества признать, что он потерял интерес к ней как к женщине, тогда как власть всегда останется предметом их споров.

Судя по ее письмам, Потемкин не переставал выказывать ей свое недовольство. «Друг мой, вы сердиты, — пишет она ему, — вы дуетесь на меня. Вы говорите, что огорчены, но чем?.. Какого удовлетворения можете вы еще желать? Даже церковь, когда еретик сожжен, не требует большего... Если вы будете продолжать дуться на меня, то на все это время убьете мою веселость. Мир, друг мой. Я протягиваю вам руку. Принимаете ли вы ее?»[270]


Вернувшись из Москвы в Петербург, Екатерина написала князю Дмитрию Голицыну, своему послу в Вене, что желает, чтобы «Его Величество [император Священной Римской империи] удостоил Генерала Графа Григория Потемкина, много мне и государству служащего, дать Римской Империи княжеское достоинство, за что весьма обязанной себя почту». 16/27 февраля 1776 года Иосиф II неохотно согласился, несмотря на протест своей матери, королевы Марии Терезии. «Очень забавно, — усмехался французский поверенный в делах Корберон, — что набожная императрица-королева награждает любовников не принадлежащей к истинной церкви русской царицы».[271]

«Князь Григорий Александрович! — приветствует Екатерина Потемкина 21 марта. — Всемилостивейше дозволяем Мы Вам принять от Римского Цесаря присланный к Вам диплом на Княжеское достоинство Римской Империи». В России было много князей, но Потемкин становится отныне светлейшим князем — или просто светлейшим. Вспомнив случай Григория Орлова, дипломаты сделали вывод, что это прощальный подарок фавориту. Екатерина «подарила ему еще 16 тысяч крестьян, приносящих ежегодный доход по 5 рублей с души». Что это? Отставка — или подтверждение его заслуг?[272]

«Я обедал у графа Потемкина, — записывает Корберон 24 марта. — Говорят, что его кредит падает, что Завадовский по-прежнему пользуется интимным доверием и что влиятельные Орловы снова ему протежируют».[273]

Светлейший хотел быть не только князем, но и монархом: он уже опасался, что Екатерина может умереть и оставить его на произвол Павла, от которого «ему нечего ждать, кроме Сибири».[274] Чтобы избежать этого, требовалась независимость — владения за пределами России. Некогда императрица Анна Ивановна сделала своего фаворита Эрнста Бирона герцогом Курляндии, прибалтийского княжества, подчиненного России, но формально принадлежавшего Польше. Потемкин пожелал получить Курляндию, которой управлял сын Бирона Петр.

2 мая Екатерина сообщала своему послу в Варшаве графу Отто-Магнусу Штакельбергу: «Желая отблагодарить князя Потемкина за его службу отечеству, я намерена отдать ему герцогство Курляндское», — и предлагала способ действий. Фридрих Великий приказал своему посланнику в Петербурге предложить Потемкину помощь в этом деле и 18/29 мая направил князю теплое письмо. Но Екатерина ничего не делала без оглядки: Потемкин еще не проявил себя как правитель и ей нужно было действовать осторожно, как в Курляндии, так и в России. Требование независимого трона станет лейтмотивом всей дальнейшей карьеры Потемкина, но она всегда будет стараться удержать его энергию в пределах России.[275]

В то самое время, когда, по мнению иностранцев, Потемкин полностью потерял доверие императрицы, непредсказуемая пара переживала кульминацию своей любви. Она посылает ему, наверное, лучшее признание, какое может сделать женщина: «Батинька Князь! До рождения моего Творец назначил тебя мне быть другом... За дар твой благодарствую, равномерно же за ласку».[276] Вероятно, они снова на какое-то время соединились, но болезненные переговоры не прекращались. Оба чувствовали, что им не спасти свой союз.

В начале апреля 1776 года в Петербург приехал прусский принц Генрих, чтобы подтвердить союз своего брата Фридриха с Россией. Усилия, приложенные Фридрихом, чтобы сократить российские приобретения в русско-турецкой войне, охладили отношения между двумя державами. Младший брат Фридриха был умелым военачальником, тонким дипломатом, одним из инициаторов раздела Польши 1772 года и тайным гомосексуалистом. На четырнадцать лет младше Фридриха, он казался пародией на него и жестоко ему завидовал — такова судьба младших братьев всех королей. Он одним из первых стал заигрывать с Потемкиным, который, вдруг обнаружив интерес к иностранным делам, устраивал путешествие Генриха. «Я буду счастлив, — писал ему принц, — если во время моего пребывания в Петербурге смогу засвидетельствовать вам свою дружбу и уважение». 9 апреля, в день своего приезда, он подтвердил это заявление, добавив к уже обширной коллекции иностранных орденов Потемкина прусского Черного Орла, что дало награжденному повод обменяться с Фридрихом II лестными письмами. Можно не сомневаться, что принц Генрих горячо поддержал курляндский проект.[277]

В день приезда прусского принца случилось несчастье.


В 4 часа утра 10 апреля 1776 года у великой княгини Натальи Алексеевны начались роды. Императрица поспешила в покои невестки и оставалась с ней и с Павлом до 8 часов утра.[278]

Время было самое неподходящее: принц Генрих требовал августейшего внимания. Вечером государыня и принц присутствовали на концерте скрипача Лиоли «в апартаментах его сиятельства князя Григория Александровича Потемкина», сообщает камер-фурьерский журнал. Принц обсуждал с Потемкиным русско-прусский союз; следуя инструкциям Фридриха, Генрих старался понравиться фавориту. Ночью Наталья Алексеевна, казалось, вот-вот подарит империи наследника.

Великая княгиня уже успела разочаровать императрицу. Павел любил ее, но она вряд ли оправдывала его привязанность. Екатерина II Потемкин подозревали, что у нее роман с Андреем Разумовским, ближайшим другом Павла и большим любителем женщин. Тем не менее 11 апреля Екатерина вернулась к постели роженицы, провела возле нее шесть часов, а затем обедала у нее в покоях с двумя князьями, Орловым и Потемкиным. Весь следующий день она также провела у великой княгини.

Иностранные дипломаты почти досадовали на то, что роды отсрочили «падение Потемкина», как записал Корберон. Великая княгиня была близка к агонии. «Кушание было подано во внутренние Ее Величества покои, только кушать не изволила, а кушал князь Григорий Александрович Потемкин», — отмечено в камер-фурьерском журнале.[279]

Доктора делали все, что было в их силах, следуя правилам заботливого живодерства, которое тогда именовалось медициной. Хирургические клещи употреблялись для родовспоможения с середины XVIII века; кесарево сечение, хотя и очень опасное, практиковалось с римских времен: мать почти всегда погибала от инфекции, болевого шока и потери крови, но ребенка иногда удавалось спасти. Врачи великой княгини не попробовали ни того, ни другого, а время ушло. Ребенок погиб в утробе и инфицировал организм матери. «Дело наше весьма плохо идет, сообщала Екатерина своему статс-секретарю С.М. Козмину, возможно, на следующий день, в письме, помеченном 5 часами утра, и уже думала о том, как ей обращаться теперь с Павлом. — Какою дорогой пошел дитя, чаю, и мать пойдет. Сие до времяни у себя держи...» Она приказала коменданту Царского Села приготовить отдельные апартаменты для Павла. «Кой час решится, то сына туда увезу».[280]

Пока все ждали неизбежной развязки, князь Потемкин играл в карты. «Я уверен, — говорит Корберон, — что, когда все рыдали, Потемкин проиграл [...] 3 тысячи рублей в вист».[281] Это неверно. Императрице и ее супругу надо было решить много важных вопросов. Екатерина послала ему список из шести кандидаток на роль новой жены цесаревича. На первом месте стояла принцесса София Доротея Вюртембергская, которую императрица и раньше хотела видеть супругой Павла.

15 апреля в 5 часов утра великая княгиня умерла. Обезумевший Павел отказывался в это верить. Он кричал, что доктора лгут, что она еще жива, что он хочет к ней, что не даст похоронить ее. Доктора пустили ему кровь, а затем Екатерина выехала вместе с убитым горем сыном в Царское Село. Потемкин присоединился к ним, в сопровождении своей старой приятельницей графини Брюс. «Sic transit gloria mundi»{31}, — писала Екатерина Гримму. Наталья Алексеевна ей не нравилась, и дипломаты уже сплетничали, что она не дала врачам спасти невестку. Вскрытие, однако, показало, что та страдала дефектом, который не позволил бы ей родить ребенка естественным путем, и что медицина того времени была бессильна ей помочь. Но поскольку дело происходило в России, где царствующие особы внезапно умирали от «геморроя», Корберон сообщал, что никто не поверил официальной версии{32}.[282]

«Два дня великий князь пребывал в невообразимой прострации, — писал Оукс. — Принц Генрих почти не отходил от него». Прусский принц, Екатерина II Потемкин объединили свои усилия, чтобы как можно скорее устроить женитьбу Павла с принцессой Вюртембергской: империи требовался наследник. «Выбор принцессы откладывать не станут», — сообщал Оукс через несколько дней.[283]

Павел, что вполне понятно, вовсе не горел желанием вступать в новый брак, но его подтолкнула к этому мать. Столь же нежная к приемным родственникам, сколь жестокая к собственным, она показала ему письма Андрея Разумовского к великой княгине, найденные среди вещей покойной. Екатерина II Потемкин подготовили все для поездки Павла в Берлин на смотрины невесты. Братья Гогенцоллерны были в восторге от перспективы влиять на наследника российского престола: принцесса София приходилась им племянницей. Сыграло свою роль и унаследованное Павлом Петровичем от отца преклонение перед Фридрихом Великим.

Двор мог возвращаться к своему любимому занятию: наблюдать за падением фаворита.


Гроб с телом Натальи Алексеевны, облаченным в белое платье, стоял в церкви Александро-Невской лавры. Мертворожденный ребенок лежал в открытом гробике у нее в ногах. Светлейший оставался в Царском Селе с Екатериной, принцем Генрихом и Павлом, который горевал не только о жене, но и о разбитой иллюзии своего семейного счастья. Дипломаты не могли понять, почему императрица держит при себе и Завадовского, и Потемкина («Царствование последнего подходит к концу, — уверял Корберон, — его место в Военном министерстве уже отдано графу Алексею Орлову»), и волновались, видя, что князь как будто обращает происходящее в свою пользу. И французский, и английский посланники соглашались, что принц Генрих поддерживает его против Орловых и много сделал «чтобы замедлить удаление князя Потемкина, привязав его лентой к своим интересам» (речь шла о ленте ордена Черного Орла).[284]

Похороны Натальи Алексеевны состоялись 26 апреля в Александро-Невской лавре. Екатерину сопровождали Потемкин, Зава-довский и князь Григорий Орлов; Павел не нашел в себе сил присутствовать на церемонии. Дипломаты старались подмечать каждый жест — так же, как потом советологи, которые внимательно анализировали подробности кремлевского протокола и иерархии на похоронах советских руководителей. Как те, так и другие часто ошибались. Корберон отметил «верный знак» падающего кредита Потемкина: Иван Чернышев, президент Морской коллегии, сделал «три низких поклона» князю Орлову и «один едва заметный Потемкину, хотя тот кланялся ему непрерывно».[285]


Светлейший мог дурачить наблюдателей в свое удовольствие. 14 июня, когда принц Генрих и великий князь Павел отправились в Берлин, он по-прежнему оставался у власти. Поездка оказалась удачной. Павел вернулся с Софией Вюртембергской — будущей великой княгиней Марией Федоровной, матерью двух императоров.

Говорят, князь Орлов и его брат донимали Потемкина насмешками по поводу его неминуемой опалы. Тот не протестовал. Он знал, что, если все пойдет как задумано, эти шутки скоро потеряют смысл. «Здесь слух пронесся из Москвы, — писал Кирилл Разумовский правителю канцелярии Потемкина, — что ваш шеф зачал будто бы с грусти спивать. Я сему не верю и крепко спорю, ибо я лучшую крепость духа ему приписываю, нежели сию». Корберон отмечает, что Потемкин «погряз в разврате». В самом деле, в тяжелые периоды светлейший имел обыкновение снимать эмоциональное напряжение, предаваясь безудержным удовольствиям.[286] Екатерина II Потемкин обсуждали его будущее, обмениваясь то нежностями, то оскорблениями. Правы были те, кто утверждал, что в эти дни закладывались основания его дальнейшей карьеры.


«Катарина [...] и теперь всей душою и сердцем к тебе привязана», — пишет она ему в мае 1776 года. Она хотела знать правду о его чувствах к ней: «Кто из нас воистину прямо, чистосердечно и вечно к кому привязан, кто снисходителен, кто обиды, притеснения и неуважение позабыть умеет?» Потемкин был счастлив сегодня и взрывался назавтра — от ревности, чрезмерной чувствительности и просто из-за своего скверного нрава. Его ревность была, как и все в нем, непоследовательна, но не он один страдал от этого чувства. Вероятно, Екатерина спрашивала его о какой-то женщине... «Я не ожидала и теперь не знаю, в чем мое любопытство тебе оскорбительно».[287]

Она требовала, чтобы он соблюдал приличия на людях: «От уважения, кое ты дашь или не дашь сему делу, зависит рассуждение и глупой публики». Некоторые историки утверждают, что в эти дни Потемкин разыгрывал ревность, чтобы добиться своего и одновременно пощадить ее женскую гордость. Он вдруг потребовал удаления нового секретаря. «Просишь ты отдаления Завадовского, — пишет она. — Слава моя страждет всячески от исполнения сей прозьбы... Не требуй несправедливостей, закрой уши от наушников, дай уважение моим словам. Покой наш возстановится».[288] Скорее всего, они почти пришли к соглашению и решили на время расстаться, чтобы спасти уважение друг к другу. Между 21 мая и 3 июня присутствие Потемкина при дворе не зафиксировано.

20 мая, согласно сообщению Оукса, Завадовский появился в качестве официального фаворита Екатерины и получил в подарок 3 тысячи душ. В годовщину восшествия императрицы на престол он был произведен в генерал-майоры с пожалованием еще 20 тысяч рублей и тысячи крестьян. Потемкин уже не возражал. Буря миновала, супруги наконец успокоили взаимные претензии, и он позволял ей утешаться с Завадовским. «Вот, матушка, следствие Вашего приятного обхождения со мною на прошедших днях, — благодарил он ее. — Я вижу наклонность Вашу быть со мною хорошо...»[289]

Однако и умиротворенный Потемкин не может долго оставаться в тени. 3 июня он снова является в Царское Село: «Я приехал сюда, чтоб видеть Вас для того, что без Вас мне скушно и несносно. Я видел, что приезд мой Вас амбарасировал...{33} Всемилостивейшая Государыня, я для Вас хотя в огонь... Но, ежели, наконец, мне определено быть от Вас изгнану, то лутче пусть это будет не на большой публике. Не замешкаю я удалиться, хотя мне сие и наравне с жизнью». Под этой страстной декларацией Екатерина приписывает свой ответ: «Mon Ami, Votre imagination Vous trompe{34}». Я Вам рада и Вами не еmbarrasирована. Но мне была посторонняя досада, которую Вам скажу при случае».[290]


Светлейший снова появляется возле государыни. Несчастный Завадовский, как сообщает камер-фурьерский журнал, исчезает в тот же день. Дипломаты этого не понимают: они уверены, что окончательное отстранение Потемкина от всех постов — только вопрос времени. Их предположения как будто подтверждаются, когда Екатерина жалует князю огромный, но запущенный Аничков дворец возле моста через Фонтанку, раньше принадлежавший Алексею Разумовскому. За этим могло последовать только освобождение Потемкиным его апартаментов в Зимнем и отъезд на европейские курорты.

Потемкин сокрушался, что, если потеряет свои покои во дворце, он потеряет все. Екатерина не уставала успокаивать его: «Батинька, видит Бог, я не намерена тебя выживать изо дворца. Пожалуй, живи в нем и будь спокоен. По той причине я тебе и не давала ни дома, ни ложки, ни плошки».[291] Позднее он освободит апартаменты фаворита, но никогда окончательно не покинет Зимнего дворца и никогда не потеряет доступа в будуар Екатерины.

Его новая резиденция полностью соответствовала их пожеланиям. До конца жизни Потемкина его жилищем станет Шепелевский дворец — отдельное здание, выходящее на Миллионную улицу и связанное с Зимним дворцом галереей, переброшенной через Зимнюю канавку. Императрица и князь могли навещать друг друга через коридор, ведущий от дворцовой часовни, никого не встречая — и, в случае Потемкина, не одеваясь.

23 июня светлейший отправился с инспекцией в Новгород. Один английский дипломат заметил, что из его комнат во дворце вынесли часть мебели: Потемкин в опале и удаляется в монастырь... Но более сведущие наблюдатели отмечали, что его поездка оплачивается из казны и что на его пути ставятся триумфальные арки: это было возможно только по высочайшему указу.[292] Никто не знал, что писала ему Екатерине перед его отъездом: «Князь Григорий Александрович, купленный Нами Аничковский у Графа Разумовского дом Всемилостивейше жалуем Вам в вечное и потомственное владение». К сему было добавлено 100 тысяч рублей на обустройство дворца. Невозможно подсчитать, какую сумму Екатерина потратила на Потемкина за эти два года — деньгами, подарками, оплатой его долгов. Он жил в том запредельном мире, где размеры богатства исчисляются царской мерой: для него было обычным делом получить от Екатерины 100 тысяч рублей, тогда как жалованье полковника составляло 1 тысячу в год. Считается, что всего князь получил 37 тысяч душ, многочисленные поместья вокруг Петербурга и Москвы и в Белоруссии (один Кричев, например, насчитывал 14 тысяч душ), брильянты, сервизы, серебро — и девять миллионов рублей. Но всего этого ему было мало.[293]

Через несколько недель князь возвратился. Екатерина приветствовала его теплым письмом. Он поселился в своих прежних апартаментах. Наблюдатели были снова сбиты с толку: светлейший «приехал в субботу вечером и явился ко двору на следующий день. Его возвращение в апартаменты, которые он занимал во дворце прежде, вызывают у многих опасения, что он вернет себе прежнее положение». Они удивились бы гораздо больше, если бы узнали, что князь редактирует письма Екатерины к Павлу в Берлин.

Можно почти не сомневаться, что супруги играли по заранее намеченному сценарию, как делают и сегодняшние политики, чтобы обмануть любопытную прессу. Начав год со вспышек ревности и опасений за свою любовь и дружбу, теперь они установили свой брак на новых основаниях. Оба обрели свободу, сохранив поддержку друг друга — в политике, повседневных делах и в любви. Это было очень непросто. Сердечные дела не решаются переговорами, как мирные трактаты, особенно между такими эмоциональными людьми. Это сделали время, природа, ошибки, ум и взаимное доверие. Из влиятельного любовника Потемкин превратился в «министра-фаворита». Они обманули всех.

В день, когда светлейший вернулся ко двору, оба знали, как жадно присутствующие будут ловить знаки ее милости или его опалы. Князь прошел в покои государыни «с самым спокойным видом». Та играла в вист; он сел напротив нее. Как ни в чем не бывало, она сдала ему карты и заметила, что ему всегда везет.[294]


Часть четвертая: ПАРТНЕРСТВО (1776-1777)

11. ЕЕ ФАВОРИТЫ

Екатерина, следует сказать,
Хоть нравом и была непостоянна,
Любовников умела поднимать
Почти до императорского сана.
Екатерина всем понять дала,
Что в центре августейшего вниманья
Стал лейтенант прекрасный. Без числа
Он принимал придворных излиянья,
Потом его с собою увела
Протасова, носившая названье
Секретной eprouveuse{35}— признаюсь,
Перевести при музе не решусь.
Байрон. Дон Жуан. IХ:70, 84. Пер. Т. Гнедич

Роман Потемкина и Екатерины II как будто закончился, но на самом деле он не завершался никогда. Он превратился в устойчивый брак. Супруги влюблялись и заводили себе любовников и любовниц, но их отношения между собой оставались для них важнее всего. Эта ситуация породила миф о Екатерине-нимфоманке и Потемкине — сутенере императрицы. Возможно, сегодняшняя свобода нравов мешает нам в полной мере оценить трогательность их партнерства.

Завадовский стал первым официальным фаворитом, который делил ложе с Екатериной, в то время как Потемкин царствовал в ее душе, оставаясь ее супругом, другом и первым государственным лицом. Мы знаем, что за шестьдесят семь лет жизни Екатерина имела по меньшей мере двенадцать любовников (далеко не та армия, которую ей приписывают). Обманчива даже и эта цифра: каждый раз, обретая новое счастье, она надеялась, что теперь обрела его навсегда. Она редко прерывала отношения по собственной воле. Салтыкова и Понятовского у нее отобрали; Орлов ей изменял, и даже Потемкин удалился от нее по своей инициативе. После Потемкина ее связи с мужчинами, намного ее младшими, выглядели действительно скандальными — но таково было ее положение.

Реальность существенно отличается от мифа. Да, она сделала пост любовника официальной должностью, и Потемкин помогал ей. Историки часто выпускали из виду треугольник «Екатерина — Потемкин — молодой фаворит», однако именно такой треугольник и составлял «семью» императрицы.


Роман с Завадовским стал первой попыткой царского menage-a-trois{36}. Присутствие Потемкина делало положение фаворитов достаточно унизительным, поскольку они не имели ни возможности, ни права препятствовать его близости с Екатериной. Роль фаворита была весьма сложной и без Потемкина, в чем Завадовский очень скоро убедился на собственном опыте.

Письма Екатерины Завадовскому дают нам удивительную возможность заглянуть в душный и жуткий мир фаворита. Он искренне любил Екатерину, но пробыл в этой должности всего полтора года. По ее письмам видно, что она тоже отвечала ему привязанностью, но паритет между ними отсутствовал. Он был ровесником Потемкина и благоговел перед ней. Она относилась к нему покровительственно. Если Потемкин жаждал простора и свободного времени, то Завадовский хотел находиться при ней неотлучно, и ей приходилось объяснять ему: «Время принадлежит не мне, но империи».

Возможно, новый фаворит имел меньше любовного опыта, чем Потемкин, и потому так безоглядно влюбился. «Ты самый Везувий», — писала она Завадовскому. Возможно, к его неопытности относятся и слова: «...когда менее ожидаешь, тогда эрупция{37} окажется; но нет, ничего, ласками их погашу. Петруша милый!» Ее переписка с Завадовским менее формальна, чем с Потемкиным. Он называет ее «Катюша» или «Катя», а не «Матушка» и «Всемилостивейшая Государыня». Письма императрицы к Завадовскому кажутся более интимными: «Петрушинька, радуюсь, что моими подушечками тебя излечила, а буде ласка моя способствует твоему здоровью, так не будешь болен никогда».[295]

Завадовский часто болел, скорее всего, от постоянного нервного напряжения. Он не выдерживал интенсивности окружавших его интриг и ненависти. Несмотря на то что Екатерина постоянно заверяла его в своих чувствах, он не мог успокоиться: на его частную жизнь смотрели «в микроскоп». Она не понимала, что с ним творится, а он не обладал способностью Потемкина добиваться от нее того, чего хотел. Прежде всего он должен был сносить вездесущность самого светлейшего, которому уделяли внимание каждый раз, как он того требовал. Когда они ссорились, их отношения улаживал Потемкин: «Нужно нам обоим восстановление душевного покоя! — писала Екатерина. — Я наравне с тобою три месяца стражду, мучусь... Князю Гри[горию] Александровичу] говорить буду». Разговоры с Потемкиным о чувствах Завадовского едва ли способствовали восстановлению душевного равновесия фаворита. Позднее он утверждал, что постоянное присутствие кипучего Потемкина было ему безразлично, но на самом деле князь угнетал его и он старался его избегать. «Я не понимаю, — писала императрица Завадовскому, — почему на меня не можешь возреть без слез». Когда Потемкин получил титул светлейшего князя, Екатерина приказала Завадовскому: «Буде ты пошел новую Светлость поздравить, Светлость примет ласково. Буде запресся, ни я, никто не привыкнет тебя видеть».[296]

Рассказывали, что Потемкин однажды, вспылив, потребовал у императрицы отставить Завадовского, ворвался к ним в комнаты и запустил в Екатерину шандалом.[297] Это очень похоже на Потемкина, но, если такая вспышка действительно случилась, мы не знаем, что послужило ее причиной. Возможно, скучный Завадовский ему надоел или рассердил своей дружбой с его недругом Семеном Воронцовым. Завадовский, несомненно, был весьма ограниченной натурой, ничем не схожей с Потемкиным; возможно, он раздражал и Екатерину.

Дипломаты заметили подавленное настроение фаворита. Уже в середине 1776 года Корберон желал узнать «имя следующего фаворита [...] потому что, говорят, Завадовский уже клонится к закату». Сравнивая работу дипломатов по расшифровке екатерининского фаворитизма с реальностью XX века, ее можно сравнить и с «кремлевской аналитикой», и со сплетнями из желтой прессы: они занимались разгадыванием обманных маневров, иногда двойных. «О фаворе судят по степени немилости», — записал французский поверенный в делах.

Через год и Екатерина наконец заметила уныние Завадовского. В мае 1777 года она написала ему: «Мне князь Ор[лов] сказал, что ты желаешь ехать, и на сие я соглашаюсь [...] После обеда, буде будешь кушать, я могу с тобою увидеться». Между ними произошел тяжелый разговор — естественно, переданный в подробностях Потемкину: «Я посылала к нему и спросила, имеет ли он, что со мною говорить? На что он мне сказал, что, как он мне вчерась говорил, угодно ли мне будет, естьли кого выберет». Екатерина разрешила фавориту выбрать посредника, нечто среднее между литературным агентом и адвокатом по бракоразводным делам, для переговоров об условиях его отставки. «Выбрал Гр[афа] Ки[рилла] Григорьевича] Ра[зумовского]. Сие говорил сквозь слез, прося при том, чтоб не лишен был ко мне входить, на что я согласилась. Потом со многими поклонами просил еще не лишать его милости моей et de lui faire un sort.{38} На то и на другое я ответствовала, что его прозьбы справедливы и чтоб надеялся иметь и то, и другое, за что, поблагодари, вышел со слезами». И заканчивала, посылая какой-то подарок в растущую библиотеку Потемкина: «Прощай, милый, занимайся книгами. Оне по твоему росту». После беседы с Разумовским Екатерина преподнесла Завадовскому «три или четыре тысячи душ... к тому 50 тысяч рублей и впредь 30 тысяч пенсиона, да серебряный сервиз на шестнадцать персон...»[298]

Екатерина нелегко переживала это расставание. «Я в страдании сердечном и душевном», — сообщала она Потемкину. Она всегда была щедра к своим любовникам, но Завадовскому, как мы увидим, подарила меньше всех, исключая только Васильчикова. Прав был Массон, констатируя: «Екатерина была снисходительна в любви, но неумолима в политике».[299]

Завадовский был подавлен. Екатерина тоном строгой воспитательницы велит ему успокоиться, для чего «переводить Тациту» — психотерапия неоклассического века. Разумеется, она не забыла добавить: чтобы князь Потемкин «был с тобою по прежнему, о сем приложить старание нетрудно [...] приближатся умы, обо мне единого понятия и тем самым ближе к друг другу находящиеся, нежели сами понимают». Перспектива налаживать отношения с Потемкиным посыпала его раны солью. 8 июня Завадовский уехал на Украину. «Князь Потемкин, — отметил английский посланник сэр Джордж Харрис, — снова на верху могущества».[300] Не надо пояснять, что Екатерина, которая не хотела «быть ни на час охотно без любви», уже нашла нового избранника.


В субботу 27 мая 1777 года императрица прибыла в новое имение Потемкина Озерки, за Александро-Невским монастырем. Когда сели обедать, ее приветствовал пушечный салют: Потемкин чествовал почетных гостей с размахом. На обед съехались тридцать пять человек — первые лица государства, Александра и Екатерина

Энгельгардт, Павел и Михаил Потемкины — и, в самом конце списка, гусарский майор Семен Гаврилович Зорич, тридцатилетний серб, смуглый курчавый атлет. Он впервые попал на официальный придворный прием. Однако создается впечатление, что Екатерина с ним уже встречалась. Красавца Зорича, которого дамы тут же прозвали Адонисом, а мужчины — vrai sauvage{39}, считали почти героем. Потемкин помнил его с турецкой войны: Зорич побывал в турецком плену. Обычно турки сразу уничтожали попавших к ним в руки неверных, но офицеров-дворян оставляли для выкупа. Зорич объявил себя графом и выжил.

Вернувшись, он попал в свиту Потемкина. Светлейший имел обыкновение представлять своих адъютантов ко двору, и Екатерина обратила на Зорича внимание. Через несколько дней он стал новым официальным фаворитом. Он был первым в ряду екатерининских «mignons» — любимчиков, — не имевших никаких других официальных обязанностей. Восхищаясь красотой Зорича и ласково называя его то Симой, то Сенюшей, Екатерина тем не менее не могла жить без Потемкина. «Отдайте Сенюше приложенное письмецо, — просит она супруга. — Куда как скучаю без вас».[301] Если тихий, скромный секретарь послужил противоядием от буйства Потемкина, то пылкий серб был приятной переменой после элегического Завадовского.

Завадовский же, услышав о появлении Зорича, срочно вернулся в Петербург. Он метался «наподобие уязвленного еленя» — и двор обращался с ним соответственно. Ему было приказано держаться в рамках, «чтобы утишить беспокойство».[302] Чье беспокойство? Возможно, императрицы, но скорее всего ипохондрика Потемкина. Скоро Завадовский убедился, что окончательно потерял прежнее место.

Завадовский вызывает симпатию своей преданной службой государству и романтическим страданием. Двадцать лет он не переставал жаловаться своим друзьям на всесилие и капризность Потемкина. Храня верность Екатерине, он не женился еще десять лет, а когда построил дворец в Екатеринодаре, с 250 комнатами, фарфоровыми изразцами, малахитовыми каминами и роскошной библиотекой, его главным украшением стала статуя Екатерины в натуральную величину.[303] От последовавших за ним фаворитов он существенно отличался тем, что, хотя его царственная любовница и не давала ему полномочий, хоть отдаленно напоминающих потемкинские, он сделал выдающуюся служебную карьеру при Екатерине и после нее.{40}

А в Зорича Екатерина влюбилась страстно. Потемкин был доволен своим бывшим адъютантом и подарил ему бриллиантовое перо на шляпу и трость. Екатерина, которая будет требовать от всех фаворитов уважать Потемкина, писала: «Князюшка, перо мною получено и отдано Симе», — и сравнивала его с приехавшим в Петербург Густавом III, известным щеголем: «и Сима разщеголял, по милости Вашей. Vous lui aves envoye une canne superbe. II ressamble au Roy de Suede avec la sienne, mais il surpasse celui-ci en reconnaissance pour Vous{41}».[304] Скоро выяснилось, что больше всего «vrai sauvage» интересуется сменой нарядов. Кроме того, он страдал болезнью века: страстью к игре. Когда первая волна восхищения его мужественной красотой прошла, Екатерина поняла, что с ним будет очень непросто. Новый фаворит не понимал, как он должен относиться к светлейшему.

Через несколько месяцев все знали, что его ждет отставка. Дипломаты снова стали гадать об особе преемника. «На случай отставки господина Зорича имеется персидский кандидат», — писал сэр Джеймс Харрис уже 2 февраля 1778 года. Но Зорич оставался на своем месте, во всеуслышание объявляя, что, если его отошлют, он «призовет своего преемника к ответу», то есть по меньшей мере вызовет на дуэль. «Я обрублю уши, — грозился он, — тому, кто посягнет на мое место». Понятно, что подобные декларации только приближали минуту его падения. Скоро Харрису показалось, что он отгадал нового кандидата. Как и все дипломаты, сэр Джеймс решил, что «Потемкину, вероятно, поручат поиск нового любимчика, и я слышал, что он уже остановился на некоем Архарове [...] Средних лет, скорее Геркулес, чем Аполлон».[305]

Три месяца спустя двор перебрался на лето в Царское Село. Здесь, в театре, рассказывает Харрис, Потемкин представил императрице «высокого гусарского офицера, одного из своих адъютантов. Она обращалась с ним очень приветливо». Как только Екатерина удалилась, Зорич «яростно набросился на Потемкина и, прибегая к самым сильным выражениям, вызвал его на дуэль». Потемкин с презрением отклонил дерзкий вызов. Зорич примчался в апартаменты императрицы и похвастался своим подвигом. «Когда перед Екатериной появился Потемкин, его приняли холодно, а Зорич, казалось, в прежнем фаворе», — писал английский посланник.[306]

Потемкин вернулся из Царского Села в город — и снова выяснилось, что наблюдатели введены в заблуждение. «Дикарь» получил приказ скакать за князем и упросить его вернуться к ужину. Светлейший возвратился. За ужином «они опять выглядели друзьями». То, что Зорич рассердил Потемкина, было не ново, все фавориты время от времени навлекали на себя его гнев, но сэр Джеймс проницательно отмечал: «Этот хитрец извлечет из дерзости Зорича наибольшую выгоду».[307]

Неудивительно, что шесть дней спустя Харрис констатировал отставку Зорича, «о которой ему очень мягко объявила сама государыня». Зорич разразился градом упреков. Однако он получил богатое белорусское имение Шклов с 7 тысячами душ и огромную сумму наличных денег. В последний раз его видели при дворе 13 мая 1778 года. На следующий день Екатерина встретилась с Потемкиным на обеде в Кекерекексинском дворце, по дороге из Царского Села: «Дитятя уехал et c’est tout, — писала она Потемкину, — du reste nous parlerons ensemble...{42}»[308] Последние слова, возможно, относились к ее новой отраде.


В Кекерекексинский дворец (позже финское название — «лягушачий» — было заменено на «Чесменский») князь Потемкин прибыл с майором Иваном Николаевичем Римским-Корсаковым. Естественно, расставаясь с Зоричем, Екатерина уже увлеклась новой особой. 8 мая, когда Римский-Корсаков стал адъютантом Потемкина, Зорич еще сыпал своими угрозами. Екатерина не была бессердечной гедонисткой, и перемена фаворитов каждый раз вызывала у нее если не жестокий стресс, то по крайней мере эмоциональный кризис. Поначалу, пока Зорич еще не покинул столицы, Екатерина, по словам Харриса, размышляла о возвращении «тихого и заурядного» Завадовского. Потемкин, «не знающий себе равных в умении пользоваться моментом», представил Корсакова.

Через два дня Екатерина, в сопровождении двора и нескольких родственников Потемкина, включая двух его племянниц, отправилась в имение князя Осиновую рощу, чтобы «забыть свои заботы [...] в обществе нового любимца». Читая, с каким энтузиазмом она описывает Гримму «озера, холмы, леса, поля, скалы и хижины» Осиновой рощи, где «весь двор живет в доме из десяти комнат» и в сравнении с которой «Царское Село, Гатчина и даже Царицыно по местоположению дрянь», трудно догадаться, что ее новое чувство уже встретило препятствие.[309] Внимание красавца-адъютанта оспаривали две немолодые, но страстные женщины.

В числе двадцати гостей находилась графиня Брюс (по слухам, «испытательница» екатерининских фаворитов). Скорее всего, именно ее привлек обаятельный Корсаков. Екатерина заметила это и колебалась, прежде чем дать волю своим чувствам. «Боюсь пальцы обжечь и для того луче не ввести во искушение», — писала она Потемкину в загадочном послании, в котором она как будто просит его сделать так, чтобы некто держался на расстоянии: «...опасаюсь, что вчерашний день расславил мнимую атракцию,{43} которая, однако, надеюсь лишь односторонняя и которая Вашим разумным руководством вовсе прекратиться лехко может». Она определенно желала заполучить нового «дитятю» себе: «И так, хотя не хотим и не хотя хотим. Morbleu, voila qui est clair comme le jour{44}».[310] Несмотря на невнятность этой скороговорки, видно, что она уже влюблена — и не желает соперничества.

«Разумное руководство» Потемкина сделало свое дело. Графиня Брюс, если это была она, отступила, и Екатерина объявила своего нового mignon. Загородная поездка окончилась. Через два дня Римский-Корсаков был назначен флигель-адъютантом. Прозвав «античного красавца» «Пирром, царем Эпирским», она хвасталась Гримму, что «он вызывает отчаяние художников и скульпторов». Екатерина чередует типажи своих любовников: насколько Зорич был грубо-мужествен, настолько Римский-Корсаков изящен: портреты передают его действительно классические черты. Он любил петь, и Екатерина говорила, что у него соловьиный голос. Для него приглашается учитель пения. Подарки, полученные им, помимо 4 тысяч душ, оцениваются в полмиллиона рублей. Высокомерный и тщеславный, он «добр, но глуп».[311]

Екатерина снова наслаждается счастьем: «Благодаря Вам и царю Эпирскому, — пишет она Потемкину, — я весела как зяблик и хочу, чтобы и Вы были также веселы и здоровы». Устроив счастье императрицы, Потемкин, все более занятый управлением армией, снова поднялся на такую высоту, что Завадовский, обнаруживший в когда-то принадлежавших ему апартаментах очередного фаворита, поражен, что «князь Г[ригорий] П[отемкин] не имеет против себя балансу, — ворчал он в письме своему бывшему начальнику Румянцеву. — Во все века редко Бог производил человека столь универсального, каковым есть Князь П[отемкин]: везде он и все он.»[312]

«Нетерпеливость велика, — пишет Екатерина в первые дни своей новой любви, — видеть лучшее для меня Божеское сотворение. По нем грущу более сутки, уже навстречу выезжала». Харрис описывает чувства императрицы суше: «Корсаков пользуется горячей привязанностью, всегда сопровождающей новизну». Корсаков, несомненно, был очень доволен своим положением и быстро вошел во вкус. Потемкин предложил произвести его в камер-юнкеры, но молодой человек потребовал сразу камергерского чина. Чтобы не обижать светлейшего князя, Екатерина заодно определила камергером и Павла Потемкина. Скоро Корсаков уже генерал-майор; польский король пришлет ему орден Золотого Орла, и он будет носить его, не снимая. Жадное чувство императрицы к Корсакову сквозит в письмах: «...что же любишь, за то спасибо», — откровенно объявляет она ему.[313]

Но Екатерина не видела или не хотела видеть тревожных симптомов. Даже по письмам складывается впечатление, что Корсаков всегда далеко от нее и она никогда не знает, где именно. «Ни единая минута из мысли не выходишь. Когда-то вас увидим». Он очевидно избегает ее общества: «Буде скоро не возвратишься, сбегу отселе и понесусь искать по всему городу». Этот эмоциональный голод составлял ахиллесову пяту Екатерины — железного политика.[314]

Скоро Екатерина опять разочаровалась. В начале августа 1778 года, через несколько месяцев после назначения Корсакова, Харрис сообщал в Лондон, что фавор нового избранника уже клонится к закату, а Потемкин, Григорий Орлов и Никита Панин борются между собой за новую протекцию. Через пару недель он узнал даже, что «секрет графа Панина носит имя Страхов [...] На него впервые обратили внимание на балу в Петергофе 28 июня». Если возникнет эта новая связь, доносил Харрис министру по делам Северной Европы, она «должна кончиться падением Потемкина».[315]

В январе 1779 года количество предполагаемых кандидатов умножилось. Кроме Страхова упоминали некоего Левашева, майора Семеновского полка, говорили, что какой-то молодой человек, по фамилии Свиховский, едва не зарезался от отчаяния, когда потерял надежду получить Место фаворита. Эти слухи о любовных делах Екатерины часто основывались только на досужих вымыслах, но их интенсивность отражала напряженную придворную борьбу. Отгадывание имени очередного счастливца становилось столь же популярно при дворе, как вист или фараон.

Надо полагать, весь Петербург — за исключением, увы, одной императрицы — знал, что в Корсакова влюблена графиня Брюс. «Брюсша» сдержала свои чувства только на время. Они оба жили во дворце, в нескольких шагах от спальни императрицы, и любили друг друга буквально у нее под носом. Неудивительно, что государыня никогда не могла найти своего фаворита. Опытная придворная дама, ровесница Екатерины, вероятно, потеряла голову от красоты «Пирра». Со светлейшим она к этому времена испортила отношения — возможно, по поводу Корсакова. Потемкин, скорее всего, знавший о романе графини с самого начала, хотел удалить ее. Еще в начале сентября 1778 года он, вероятно, деликатно намекнул об этом императрице. Они поссорились. Дипломаты решили, что причиной тому его ревность к панинскому кандидату Страхову.

Князь, который не хотел ни ранить императрицу, ни снова терять ее доверие за попытку помочь, решил довести дело до конца. Наиболее правдоподобно, что однажды, когда императрица отправилась искать Корсакова по дворцу, кто-то из доверенных Потемкина указал ей нужную комнату.[316] Екатерина застала графиню со своим любовником в компрометирующем положении, чем и закончился фавор Корсакова.


Екатерина была разгневана и уязвлена, но она никогда не мстила изменившим ей фаворитам. Даже через год она доброжелательно писала Корсакову: «Прозьбу мою, дабы вы успокоили дух ваш и ободрили мысли, вам повторяю. На сей прошедшей неделе вы имели опыты, что пекусь о вашем благосостоянии, чем и доказано, что вы не оставлены». Несмотря на щедрые подарки, Корсаков не покинул Петербурга и, более того, самым недостойным образом болтал в гостиных о подробностях своей связи с императрицей. Вероятно, об этом узнал Потемкин и, когда Екатерина обсуждала с ним, награждать ли следующего фаворита, намекнул, что стоило бы положить предел ее снисходительности, и, может быть, даже рассказал о поведении Корсакова. Самолюбие Екатерины снова было задето.

Корсаков упорно не желал сходить со сцены. Изменив императрице, он изменил и участнице своей измены, Прасковье Брюс, и завел роман с графиней Екатериной Строгановой, которая ради него бросила мужа и ребенка. Это было уже слишком даже для Екатерины. Неугомонный донжуан отправился в Москву. В довершение личных невзгод Екатерины уже опальная графиня Брюс последовала за «царем Эпирским». Он не принял ее жертвы, и она вернулась к своему мужу, Якову Ефимовичу Брюсу.[317]

После этого неприятного эпизода Екатерина провела целых полгода, никого к себе не приближая. Харрис отмечал, что именно в такие грустные периоды влияние Потемкина особенно усиливалось. Скорее всего, они на время вернулись к прежней близости, что будет происходить впоследствии еще не раз.

Двор тем временем был занят поисками нового фаворита. Среди кандидатов были некто Станев и побочный сын Романа Воронцова Иван Ронцов, год спустя возглавивший лондонскую толпу в беспорядках, организованных лордом Джорджем Гордоном. Наконец, весной 1780 года она нашла достойного себя человека: Александра Дмитриевича Ланского.


Двадцатилетний Александр Ланской, избранный Екатериной на пятьдесят втором году ее жизни, этот, по словам английского путешественника, «очень красивый юноша», был наименее амбициозным из всех фаворитов императрицы. Что же касается его нрава, то, как говорил секретарь Екатерины Безбородко, «Ланской конечно не хорошего был характера», но по сравнению с последующими фаворитами «сущий ангел». Мнению Безбородко, который замечал все, происходившее в кабинете государыни, вполне можно доверять. Хотя Ланской и был замешан по крайней мере в одной интриге против светлейшего, он охотнее других любимцев вошел в семью Екатерины-Потемкина.[318]

Ланской, также служивший в конногвардейском полку, несколько месяцев состоял адъютантом Потемкина — потому, вероятно, Екатерина его и заметила. Однако Харрис, в это время встречавшийся с Потемкиным ежедневно, утверждает, что тот предлагал другого кандидата, а переубедили его подаренные ко дню рождения имения и деньги. Английский посланник говорит о 900 тысячах рублей — сумме, вполне убедительной даже для очень алчного спорщика. Имел Потемкин на примете другого кандидата или нет, но в будуарных вопросах он всегда проявлял гибкость.

Произведенный в генерал-поручики, Ланской скоро стал идеальным учеником и компаньоном Екатерины. Не получивший хорошего образования, он увлекался живописью и архитектурой и с огромным желанием учился. В отличие от других он, насколько возможно, избегал политики и прилагал все усилия, чтобы оставаться в хороших отношениях с Потемкиным, что также было нелегко. Хотя сам он любил роскошь, а его родственники жаждали денег, Ланской был лучшим из всех избранников Екатерины, потому что искренне обожал ее, и она, платя ему тем же, провела с ним четыре спокойных и счастливых года.

Если Екатерина начинала флиртовать с кем-то другим, Ланской «не ревновал, не изменял ей, не дерзил, но так трогательно [...] сокрушался о ее немилости и так искренне страдал», что снова завоевывал ее любовь. Екатерина надеялась, что он останется с ней до конца ее жизни.[319]


Фаворитизм при дворе Екатерины осуждали многие — прежде всего те, кто, будучи отстранен от участия в государственных делах, оказался в политической оппозиции (например, великий князь Павел Петрович, Семен Воронцов, Петр Панин). Критики императрицы утверждали, что фаворитизм отравлял всю атмосферу двора. «К коликому разврату нравов женских и всей стыдливости — пример ея множества имения любовников, един другому часто наследующих, а равно почетных и корыстями снабженных, обнародывая через сие причину их щастия, подал другим женщинам, — писал князь Михаил Щербатов в своем сочинении «О повреждении нравов в России», опубликованном через много лет после смерти Екатерины. — Видя храм сему пороку сооруженный в сердце императрицы, едва ли за порок себе считают ей подражать». Потемкина же обвиняли в том, что именно из-за него при дворе расцвели «властолюбие, пышность, подобострастие ко всем своим хотениям, обжорливость и следственно роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость и, можно сказать, все другие знаемые в свете пороки».[320]

Эта щекочущая воображение читателей клевета стала еще более модной в последние годы царствования Екатерины, когда ни один иностранец, писавший о России, не обходился без упоминания об амурных делах царицы. Падкий на сплетни оксфордский профессор Джон Паркинсон, посетивший империю после смерти Потемкина, собирал и популяризировал анекдоты о Екатерине: «В одной компании зашел спор о том, какой из каналов обошелся в самую большую сумму. Один из присутствовавших заметил, что об этой материи не может быть двух мнений: самый дорогой канал — Екатерининский». Даже такая выдающаяся личность, как посол сэр Джон Макартни, не избежал подобных пошлостей, заявив, например, что вкус Екатерины к русским мужчинам объясняется тем, что «русские кормилицы имеют обычай постоянно оттягивать мужской орган у младенцев, что чудесным образом удлиняет его».[321]

Дипломаты без устали проходились насчет «функций» и «обязанностей» фаворитов и отпускали каламбуры, которых постыдились бы сегодняшние желтые газеты. Чаще всего они основывали свои сведения на сплетнях, а историки повторяли их, подтверждая всегдашние мужские фантазии о сексуальных аппетитах женщин-правительниц: один из немногих случаев, когда истина с огромной охотой искажалась хранителями исторического предания.

Природа фаворитизма была связана с особенным положением императрицы и ее необычными отношениями с Потемкиным. Всякий новый фаворит вступал в «семью», состоявшую не из двух, а из трех членов. Живя в мужском мире, Екатерина не могла обходиться без фаворитов. Не могла она и публично заключить брак и, по закону или по духу, являлась супругой Потемкина. Их характеры, таланты и эмоциональный склад были слишком сходны, чтобы жить вместе, но Екатерина постоянно нуждалась в обществе любимого человека. Она жаждала иметь семью, а ее сильный материнский инстинкт требовал предмета для заботы и обучения. Эти эмоциональные потребности были не слабее, чем ее пресловутые сексуальные запросы. Она действительно принадлежала к числу тех, кто не мог обходиться без партнера, и чаще всего давала отставку своему избраннику, лишь предварительно найдя ему замену. Такая привычка свидетельствует больше о неуверенности в себе, чем о склонности к распутству, но возможно, что одно связано с другим. Была и другая причина, почему Екатерина, становясь старше, продолжала выбирать молодых любовников, даже в ущерб своему достоинству и репутации. Она сама коснулась этой темы в своих мемуарах, описывая соблазны, окружавшие ее при дворе Елизаветы. Двор был полон молодых красивых мужчин; она была императрицей. Кто на ее месте поступил бы иначе?

Положение фаворита Екатерины стало официальным постом. «Любить императрицу России, — объяснял принц де Линь, уважавший Потемкина и Екатерину, — это придворная должность».[322] Назначая своего любовника публично, она в каком-то смысле следовала просвещенческой идее гласности, полагая, что честность и разумность победят предрассудки и сплетни.

Внешние приличия поддерживались, но восемнадцатый век все же был веком откровенности. Сама Екатерина держалась на людях очень сдержанно, хотя иногда позволяла себе рискованные шутки. Так, посещая какую-то гончарную мастерскую, она сделала столь смелое замечание по поводу формы одного из изделий, что шокированный Корберон записал его в своем дневнике условными знаками. Позднее ее секретарь отметил, как ее забавляло то, что мифологические героини объясняли свои беременности посещениями богов.[323] Несколько вольных шуток за целую жизнь, проведенную на публике, — не диво.

Там, куда свидетели не допускались, Екатерина обращалась с любовниками со сдержанной грубоватостью. Письма Потемкину и Завадовскому выдают ее безудержную чувственность. При этом, насколько нам известно, она никогда не вступала в связь без любви. Нет никаких свидетельств тому, что она когда-либо приближала к себе мужчину, не веря, что вступает в долгие и серьезные отношения.

С другой стороны, вероятно, должны были иметь место и «переходные случаи» и «однонощные свидания» в поисках совместимости, однако они были неизбежно редки. В Зимний дворец практически невозможно было кого-нибудь ввести — и вывести обратно, — миновав горничных, лакеев и придворных. Мы помним, как, подходя к комнатам Потемкина в 1774 году, Екатерина часто не могла войти из-за присутствия адъютантов и незаметно возвращалась в свои апартаменты, хотя он был официальным фаворитом.

Жизнь Екатерины проходила настолько на виду, что даже наш век папарацци кажется торжеством частной тайны. Каждый шаг, сделанный ею во дворце, подмечался и комментировался» Только Потемкин мог входить к ней и выходить, когда желал, потому что их покои соединял прямой коридор, но зато все и признавали, что он — исключение.


Роман императрицы получал официальный статус в тот день, когда фаворит назначался на должность генерал-адъютанта ее величества. В некоторых случаях, как мы видели, они выбирались из числа адъютантов Потемкина — должность, исполнение которой подразумевало частые встречи с государыней.[324] Поэтому, когда дипломаты спешили сообщить, что Потемкин представил Екатерине такого-то офицера, это могло иметь важные последствия{45}. Государыня действительно предпочитала выбирать любовников из числа помощников Потемкина: они были как бы отмечены его личностью и знали принятый порядок.

Прежде чем получить назначение, молодой человек проходил ряд испытаний. Легенда гласит, что Потемкин просто выбирал одного кандидата из длинного списка. Затем, если тот нравился Екатерине, он попадал к «eprouveuse» («испытательнице»): сначала эту роль играла графиня Брюс, затем Анна Протасова. Сен-Жан, автор весьма сомнительных мемуаров, возможно, служивший в кавалерии Потемкина, заявляет, что князь стал чем-то вроде специалиста по семейным проблемам: будущий фаворит проводил с ним полтора месяца, чтобы «обучиться всему, что необходимо знать» партнеру Екатерины.[325] Затем его осматривал доктор Роджерсон, после чего, наконец, следовало главное испытание. Эта легенда почти полностью ложна, особенно в том, что касается роли Потемкина.

Как они выбирались? По вкусу, по случаю, иногда с помощью хитрости. В сутенерство Потемкина верили почти все: «Теперь он играет ту же роль, что Помпадур в конце жизни при Людовике XV», — заявлял Корберон. Действительность была гораздо сложнее, потому что она затрагивала чувства проницательной и самолюбивой женщины. Ни Потемкин, ни кто иной не мог «поставлять» Екатерине мужчин. Оба они были для этого слишком горды. Так, он не «поставлял» ей Завадовского, который являлся ее секретарем. Как ее друг и супруг, он в конце концов санкционировал их союз, хотя предварительно сделал попытку избавиться от скучного секретаря. Говорят, что он «назначил» Зорича. В день, когда состоялся обед в Озерках, непосредственно перед тем, как Зорич стал фаворитом, они с Екатериной обменялись посланиями, из которых можно многое понять.

Князь пишет императрице, «всеподданнейше прося» определить Зорича себе в помощники, «пожаловав ему такую степень, какую Ваше Императорское Величество за благо признать изволите». Таким образом Потемкин выяснял, одобряет ли Екатерина персону Зорича. Она приписала: «Определить с чином подполковника».[326] Потемкин желал, чтобы она была счастлива, а он сохранил бы свою власть. Возможно, подобным косвенным путем — а вовсе не так вульгарно, как передавали дипломаты, — он «пробует воду», спрашивая, желает ли Екатерина видеть определенного молодого человека при дворе, не унижая при этом ее достоинства. Она же, выбрав фаворита, часто обращалась к Потемкину за тем, что называла «его разумным руководством».

Но, разумеется, выбор она делала сама: Ланской, например, состоял адъютантом Потемкина, но князь прочил в фавориты кого-то другого. Панин и Орловы соперничали, представляя государыне своих кандидатов, поскольку считалось, что фавориты обладают некоторым влиянием. Так, Румянцев и Панин надеялись выиграть от возвышения Потемкина, но он разочаровал их обоих.

Подвергались ли кандидаты проверке у «eprouveuse»? На это нет никаких указаний, зато известно ревностное отношение Екатерины к своим избранникам. Этот миф возник из-за того, что графиня Брюс, возможно, имела связь с Потемкиным до его возвышения (именно она призвала его к императрице из монастыря), и потому, что у нее же был роман с Корсаковым. Может быть, это установление выдумал Корсаков, чтобы оправдать свое поведение? О медицинской проверке также нет никаких твердых свидетельств, но что может быть разумнее, чем отправить лихого гвардейца на осмотр к врачу, прежде чем допускать его к постели императрицы?

После этого счастливец обедал с государыней, присутствовал на приеме, который ей угодно было дать, а затем переходил в Малый Эрмитаж, где играл в карты в избранном кругу (Потемкин, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, один из Орловых, если в тот момент Екатерина была к ним благосклонна, племянники и племянницы Потемкина и кто-нибудь из иностранцев). Она играла несколько робберов в вист или фараон либо устраивала буриме или шарады. В 11 часов Екатерина вставала, и молодой человек провожал императрицу в ее апартаменты. За исключением торжественных дней и особых случаев, так заканчивался каждый вечер. Екатерина всегда чувствовала благодарность Потемкину за его советы, за великодушие в деликатных делах, за отсутствие ревности. Вот как, например, она писала Потемкину о Корсакове: «Это ангел! Огромное, огромное спасибо».[327]


Фавориты извлекали огромную выгоду из своей должности — они получали имения, крестьян, драгоценности и деньги в количестве, достаточном, чтобы основать аристократическую династию.

Фаворит вселялся в роскошно отделанные, устланные зелеными коврами комнаты, соединенные с покоями Екатерины лестницей. Говорили, что там его ждала некоторая сумма денег в качестве приветственного подарка — 100 тысяч рублей. Доказательств этому факту у нас нет, но мы знаем, что Екатерина регулярно делала своим любимцам щедрые денежные подарки и, конечно, оплачивала их платье и обеспечивала столовые средства. Легенда утверждает также, что в благодарность за свою должность фавориты возвращали Потемкину около 100 тысяч рублей — как будто приобрели должность откупщика или взяли в аренду принадлежащее ему место.[328] Поскольку позднее фаворит получал огромные богатства, он вполне мог отблагодарить человека, который дал ему подняться в высшие сферы, как никому не возбраняется благодарить своего покровителя, — но даже если бы подобная система существовала, вряд ли с провинциала, не имеющего за душой ни копейки, требовалась такая огромная сумма. Нам известно, что один из фаворитов, получив назначение, подарил Потемкину золотой чайник, а другой отблагодарил патрона золотыми часами. Обычно же Потемкин не получал ничего.

Фаворит и его родственники становились очень богаты. «Поверь мне, друг мой, — писал Корберон, — здесь это ремесло в большом почете!» Иностранцы не могли надивиться суммам, отпускаемым на содержание фаворитов, особенно при их отставке. «Не меньше миллиона рублей ежегодно», — подсчитывал английский посланник Харрис. Он полагал, что, например, Орловы получили с 1762 по 1783 год 17 миллионов.[329] Проверить эту цифру невозможно, но следует признать, что Екатерина действительно была чрезвычайно щедра, даже когда ей наносили обиды. Может быть, она надеялась, что ее великодушие продемонстрирует, что она не чувствует себя ущемленной.

Как бы то ни было, недостатка в молодых людях, жаждущих занять место фаворита, не наблюдалось. В один из периодов, когда она выбирала нового компаньона, адъютант Потемкина Лев Энгельгардт заметил, что «в придворной церкви у обедни сколько молодых людей вытягивались, кто сколько-нибудь собою был недурен, помышляя сделать так легко свою фортуну».[330]

Порядок выбора фаворитов может показаться циничным, но отношения Екатерины с ее избранниками были самыми теплыми. Она на самом деле страстно влюблялась в каждого из них и окружала каждого заботой и вниманием. Каждый роман начинался со вспышки ее материнской любви, немецкой сентиментальности и восхищения красотой нового возлюбленного. Она восторгалась им перед всяким, кто был готов слушать, а так как она была императрица, слушать были готовы все. Хотя многие ее избранники не отличались особенным умом, она любила каждого так, будто собиралась провести с ним весь остаток своих дней. Когда возникала необходимость расстаться, она впадала в депрессию и иногда на несколько недель забрасывала дела.

Распорядок ее жизни очень быстро делался для фаворита смертельно скучным: бесконечные обеды, вист и постельные обязанности с женщиной, которая, несмотря на все свое обаяние, старела с каждым годом; в 1780 году ей шел уже шестой десяток. Все это было очень непросто для человека двадцати с небольшим лет после того, как его переставала радовать роскошь и волновать близость к власти. Ласка Екатерины действовала удушающе. Если фаворит обладал характером, он едва мирился с тем, что стареющая императрица обращается с ним как с малолетним учеником. «Паренек считает житье свое тюрьмою, очень скучает», — записал как-то раз секретарь императрицы ее слова об одном из фаворитов. Двор кипел недоброжелательством; фавориты чувствовали себя «как между волками в лесу». При этом «лес» был заселен молодыми и очаровательными дамами, и соблазн распрощаться с императрицей становился почти непреодолимым.[331]


Роль Потемкина в жизни Екатерины лишь усугубляла положение молодого человека. Оказывалось, что в обязанности фаворита входит не только услаждать немолодую даму, но и обожать Потемкина. Большинство фаворитов признавали, что, тогда как их баловали и ими умилялись, Потемкин всегда оставался хозяином.

Даже если фаворит искренне любил Екатерину, подобно Завадовскому или Ланскому, ему приходилось мириться с постоянным присутствием Потемкина, чьи комнаты по-прежнему соединялись с апартаментами императрицы. В конце семидесятых годов он проводил много времени на юге России, но, приезжая в Петербург или в Царское Село, продолжал врываться к ней в любой момент. В такие дни фавориты неизбежно оттеснялись в тень, тем более что никто из них не мог сравняться с ним умом и обаянием. Не удивительно, что Завадовский прятался и проливал слезы. Екатерина ставила за правило, чтобы ее любимцы почитали Потемкина и терпели это унизительное положение. Все они писали ему комплиментарные письма, а Екатерина заканчивала свои непременным «поклоном» от фаворита.

Трудно отделаться от ощущения, что Екатерина желала, чтобы молодые люди относились к ней и к Потемкину как к родителям. Собственного сына Павла ей не позволили воспитывать самой, поэтому естественно, что она переносила свои нерастраченные материнские чувства на фаворитов, годившихся ей в сыновья. «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей», — утверждала она, словно директриса лицея, готовящего будущих сановников.[332]

Если она исполняла роль матери, то Потемкину отводились в этом странном «семействе» функции отца. «Любезный дядюшка, — писал Потемкину Ланской, — не можете представить, как мне без вас скушна, приезжайте, батюшка, наискарее». Когда Потемкин серьезно заболел в Крыму, Ланской писал: «Вы не можете себе представить, сколь чувствительно огорчен я болезнию вашей. Несравненная наша Государыня Мать тронута весьма сею ведомостию и неутешно плачет».[333]

Что касается светлейшего, он, как и Екатерина, относился к фаворитам как к детям. После отставки задиристого Зорича он великодушно отписал в Польшу королю Станиславу Августу, чтобы обеспечить отосланному достойный прием. Он объяснял королю, что некое «несчастное происшествие» заставило Зорича «на время потерять в этой стране те преимущества, которых он достоин за свои воинские заслуги и безупречное поведение».[334] Из благодарственных писем Ланского явствует, что светлейший посылал ему фрукты и дружеские записки — и поддерживал его родственников.

Придворным и дипломатам потребовались годы, чтобы понять, что фаворит только потенциально влиятелен — реальную власть он получит, если ему удастся каким-то образом сместить Потемкина. Граф фон дер Герц уверял Фридриха II, что «их специально выбирали из числа посредственностей, неспособных... придать себе какой-либо вес».[335]

Для того чтобы обладать властью, человек нуждается в публичном престиже, который заставит других подчиниться. Но сама откровенность института фаворитизма подразумевала, что публичный престиж занимающего эту должность минимален. «Именно та определенность, с какой она устанавливала их положение, ограничивала почетность их должности, — отмечал хорошо знавший Екатерину и Потемкина граф де Дама. — Они управляли ею в мелочах, но никогда в делах серьезных». Обыкновенно восхождение нового избранника «имело значение только для протежировавшей ему партии, — объяснял Харрис британскому министру иностранных дел виконту Веймуту. — Они [...] креатуры Потемкина, и любая их смена послужит только его усилению».[336]

Легенда гласит, что Потемкин мог добиться отставки фаворита в любой момент. Обеспечив счастье Екатерины, он мог быть спокоен и управлять вверенной ему частью империи. Вообще светлейший извлекал огромную выгоду из системы фаворитизма. В периоды, когда Екатерина находила себе постоянного партнера, Потемкин завоевывал место в истории. За годы, проведенные ею с Ланским, Потемкин стал государственным деятелем, изменил направление внешней политики России, присоединил Крым, основал города, заселил пустыни, построил Черноморский флот и реформировал русскую армию.

Раньше или позже он пытался добиться отставки каждого любимца, но на самом деле Екатерина отставила по его требованию всего одного, обычно не обращая внимания на его протесты. Светлейший, который не был ни упрям, ни мстителен, в конце концов смирялся и дожидался, когда кризис наступит без его участия. Он знал: самый глупый фаворит — тот, кто воображает, что в силах свалить его.

Чаще всего фавориты сами ускоряли развязку, обманывая Екатерину, как Корсаков, впадая в депрессию, как Завадовский, либо впутываясь в интриги против светлейшего, как Зорич. Когда Потемкин приступал к императрице с требованием отставки молодого человека, что происходило достаточно часто, она, вероятно, предлагала ему заняться своими делами, или дарила очередное имение, или делала комплименты по поводу последних планов его строительства. В других случаях она, напротив, упрекала его за то, что он не сообщил ей, что ее обманывают: по всей видимости, он знал, что влюбленной императрице говорить об этом бесполезно.


Потемкин любил хвастаться, что Екатерина всегда нуждается в нем, когда расстраиваются ее дела, политические или любовные. Особенно необходим он становился в моменты будуарных кризисов. Как доносил Харрис во время ее ссоры с Ланским в мае 1781 года: «В периоды этих революций власть моего друга делается безгранична; все, чего бы он ни попросил, даже самое немыслимое, — будет выполнено».[337]

В периоды отчаяния, как после измены Корсакова, он снова становился ее мужем и любовником. «Когда никакое другое средство не помогает ему добиться цели, — сообщал Иосифу II австрийский посланник граф Людвиг Кобенцль, один из немногих иностранцев, по-настоящему хорошо знавший Екатерину и Потемкина, — он на несколько дней снова берет на себя обязанности фаворита». Переписка между императрицей и Потемкиным так интимна и доверительна, что можно не сомневаться: ни он, ни она не испытывали никаких колебаний по поводу возобновления близости, в любой год до самой смерти Потемкина. Поэтому некоторые мемуаристы именуют его «фаворит-аншеф», а остальных — «унтер-фаворитами».[338]

Потемкин и Екатерина разрешили свою личную дилемму, установив описанный порядок, который должен был охранять их дружбу, оберегать любовь императрицы от политики и гарантировать политическое могущество Потемкину. Эта система работала лучше, чем любой брак, и все же имела свои изъяны. Никто, даже эти двое искусных манипуляторов, не мог по-настоящему контролировать фаворитизм — взвешенную смесь эмоций, страстей, амбиций и алчности.

И все же эта система служила им противоядием от ревности. В 1780 году, когда Екатерина обрела счастье с Ланским, ее перестали волновать скандальные похождения Потемкина. «Сие положение усилило власть Потемкина, — доносил Харрис, — которую ничто не может разрушить, если только дошедший до меня слух не верен». Слух заключался в том, что Потемкин «женится на своей племяннице».[339]


12. ЕГО ПЛЕМЯННИЦЫ
Потемкин был в то время знаменит.
Геракла он имел телосложенье...
Байрон. Дон Жуан. VII: 36. Пер. Т. Гнедич

После того как его связь с императрицей перестала быть постоянной, Потемкин погрузился в океан открытых и тайных романов — столь сложных, что им дивились современники и затруднялись распутать историки. «Подобно Екатерине, он был эпикурейцем, — писал сын одного из потемкинских адъютантов, граф Александр Рибопьер. — Чувственные удовольствия занимали важное место в его жизни; он страстно любил женщин и страстям своим не знал преграды».[340] Теперь он мог позволить себе вернуться к своему любимому образу жизни. Поздно вставая, навещая Екатерину по приватному коридору, он переходил от лихорадочной работы к крайнему гедонизму, от государственных бумаг и проектов к любовным свиданиям, от богословских споров к карточной игре.

Когда пятеро сестер Энгельгардт прибыли ко двору в 1775 году, дядюшка немедленно превратил необразованных, но хорошеньких барышень, оставшихся без матери, в светских дам, с которыми обращались как с членами императорской фамилии. Почти сразу после их приезда он приблизил к себе одну из них — красавицу Варвару. Очень скоро при дворе зашептали, что развратный князь соблазнил всех своих юных родственниц.

Ничто так не шокировало его современников, как легенда о пяти его племянницах. Все дипломаты с нескрываемым злорадством сообщали домашние новости Потемкина своим заинтригованным министрам. «Способ, каким князь Потемкин покровительствует своим племянницам, — информировал Корберон Версаль, где только что воцарился чопорный Людовик XVI, — даст вам понятие о состоянии нравов в России». Чтобы подчеркнуть всю глубину морального падения князя, он добавлял: «Одной из них всего двенадцать лет, и ее, без сомнения, ждет та же участь». Нечто подобное писал Семен Воронцов: «...князь Потемкин устроил гарем из собственной семьи в императорском дворце, часть которого он занимал».[341]


«Почти великие княгини» стали первыми грациями екатерининского двора, самыми богатыми невестами империи и родоначальницами аристократических династий. Ни одна из них никогда не забывала, кто она и кто ее дядя: вся их жизнь была окружена почти царственным ореолом.

В Петербург явились только пять дочерей Василия Энгельгардта. Старшая, Анна, вышла замуж до возвышения Потемкина (впрочем, он не терял из вида и ее и доставил ее мужу, Михаилу Жукову, пост астраханского губернатора). Следующая по старшинству, Александра, которой в 1776 году исполнилось 22 года, стала ближайшим другом Потемкина после императрицы. Она приехала в Петербург уже сложившейся женщиной, и ей нелегко было приспособиться к придворным тонкостям. Она была так же самолюбива, как Потемкин, обладала «умом и твердой волей». «Величественностью» она старалась скрыть «недостатки своего образования».[342] Портреты изображают ее стройной брюнеткой с выступающими скулами, умными голубыми глазами, большим чувственным ртом, изящным носиком; величественная осанка вполне к лицу конфидентке первого государственного деятеля империи.

Третью сестру, 20-летнюю Варвару, поэт Державин называл «златовласой Пленирой». Даже в зрелом возрасте она сохранила стройную фигуру, а черты ее лица «дышали девической свежестью». Кокетливая, капризная, вспыльчивая, она вечно чего-то требовала. Но при жизни светлейшего никто не мог критиковать ее за дурное поведение и манеры — однажды она оттаскала за волосы подругу; в другой раз велела высечь своего камердинера.

У 15-летней Надежды рыжие волосы причудливо сочетались со смуглой кожей; вероятно, она чувствовала себя гадким утенком среди прекрасных лебедей, но светлейший и ее сделал фрейлиной. Она отличалась упрямством и своеволием; Потемкин, придумывавший прозвища для всех и каждого, окрестил ее «безнадежной».

Пятая, Екатерина, была кротка и послушна. Ее ангельское личико изображено на портрете работы Виже-Лебрен. Младшей, Татьяне, в 1776 году было только 6 лет, но она вырастет такой же умницей и красавицей, как Александра.


Итак, покинув альков императрицы, Потемкин влюбился в Варвару.

«Матушка, Варинька, душа моя; жизнь моя, — писал Потемкин Варваре. — Ты заспалась, дурочка, и ничего не помнишь. Я, идучи от тебя, тебя укладывал и разцеловал, и одел шлафраком и одеялом, и перекрестил».[343] Можно было бы подумать, что дядюшка просто поцеловал племянницу, желая ей спокойной ночи, но все же письмо с очевидностью говорит о том, что он покидал ее утром.

«Ангел мой, твоя ласка столько же мне приятна, как любезна. Друг безценный, сочти мою любовь к себе и увидишь, что ты моя жизнь и утеха, мой ангел; я тебя целую без счета, а думаю еще больше». Даже в век чувствительности такие выражения едва ли можно принять за излияние только родственных чувств. Он называет ее «сокровищем», «божественной Варюшкой», «сладкими губками», «любовницей нежной». При этом письма отражают и их семейные отношения: «...приходи обедать, я и сестер звал».[344]

37-летний князь был на семнадцать лет старше Варвары. Сестры и их брат Василий каждый день появлялись при дворе и каждый вечер у Потемкина — в доме Шепелева или в Аничковом дворце. Они присутствовали на обедах, которые он давал, и наблюдали, как он играет в карты с императрицей в Малом Эрмитаже. Они составляли самое драгоценное его украшение и одновременно его семью. Ничего удивительного, что именно Варвара — первая кокетка в семье — стала любовницей князя, фамильного героя.

Впрочем, он поучает ее, как взрослый ребенка. Сообщая, что императрица пригласила ее на обед, он добавляет: «Сударка, оденься хорошенько, и будь хороша и мила», — и напоминает, чтобы она следила за своим поведением. Из загорода, возможно, из Царского Села, он пишет: «Я завтра буду в городе [...] Отпиши, голубушка, где ты завтра будешь у меня — в Аничковом или во дворце». Варенька часто видела императрицу и светлейшего вместе. «Государыня сегодня изволила кровь пустить, и потому не кстати ее беспокоить, — сообщает он ей. — Поеду к Государыне и после к вам зайду».[345]

Варенька тоже любила его. Она называет его теми же нежными словами и, как все женщины, беспокоится о его здоровье, одновременно купаясь в доставляемой им роскоши: «Папа, жизнь моя, очень благодарю за подарок и письмо, которое всегда буду беречь. Ах, мой друг папа, как я этому письму рада! Жизнь моя, приеду ручки твои целовать... В мыслях тебя целую миллионы раз». Но через какое-то время начинаются ссоры: «Напрасно вы меня так ласкаете, — заявляет она. — Я уже не есть так, которая была [...] Послушайте, я теперь вам серьезно говорю, если вы помните Бога, если вы, когда-нибудь, меня любили, то, прошу вас, забудьте меня на веки, а я уж решилась, чтобы оставить вас. Желаю, чтобы вы были любимы тою, которую иметь будете; но, верно знаю, что никто вас столь же любить не может, сколько я».[346] Ревновала ли она к какой-то другой женщине (на что, безусловно, имела основания) или только делала вид?

«Варенька, ты дурочка и каналья неблагодарная, — отвечает ей Потемкин. — Можно ли тебе сказать: Варенька неможет [т.е. болеет], а Гришенька ничего не чувствует. Я за это, пришедши, тебе уши выдеру». Вероятно, она в самом деле порою сердила его: «Хорошо, батюшка, положим, что я вам досадила, да ведь вы знаете, когда я разосплюсь, то сама себя не помню...»[347] Таким образом, Варенька дулась и рисовалась, а Потемкин переживал муки немолодого человека, влюбившегося в избалованную юную особу.

Императрица, которая приглашала Варвару на все обеды и празднества, знала об их связи и не возражала против счастья Потемкина. Она делала все, чтобы держать его племянницу рядом с ним и с собой. Когда одна из фрейлин оставила дворец, Потемкин просил императрицу, чтобы ее комнаты были отданы «моей Варваре Васильевне». «Прикажу...», — отвечала Екатерина.[348]

Слух о скандальном романе дошел до Дарьи Васильевны Потемкиной. Мать светлейшего горько упрекала сына, но тот бросал ее письма в огонь, не читая.

Когда Потемкин стал проводить много времени в южных краях России, Варвара не скрывала своей обиды. Екатерина решила вмешаться: «Слушай, голубчик, Варенька очень неможет. Si c’est Votre depart qui en est cause, Vous aves tort.{46} Уморишь ее, а она очень мне мила становится. Ей хотят пустить кровь».[349]

Освободилась ли Варенька от любви к Потемкину? Или дело было в чем-то другом? Возможно, лукавая девица повела двойную игру против дяди. Поначалу письма ее были полны изъявлений сердечных чувств; потом тон изменился. Потемкин по-прежнему любил ее — но знал, что ей пора замуж: «Победа твоя надо мною и сильна, и вечна. Если ты меня любишь — я счастлив, а ежели ты знаешь, сколько я тебя люблю, то не остается тебе желать чего-либо больше».[350] Теперь, когда она стала женщиной, она хотела большего. Она уже познакомилась с князем Сергеем Федоровичем Голицыным, представителем многочисленной и могущественной семьи, и влюбилась в него.

Впрочем, Варвара настаивала, что расставание произошло по его вине: «Ну, теперь все кончилось; ожидала я этого всякую минуту с месяц назад, как я примечала, что вы совсем не таковы против меня, как были прежде. Что же делать, когда я так несчастлива? [...] Посылаю к вам все ваши письма, а вас прошу, если помните Бога, то пришлите мои [...] Я очень чувствую, что делала дурно, только вспомните, кто этому причиною?»[351]

Потемкин добился того, чтобы князь Голицын женился на Варваре. «Позавчера, — записал английский посол Харрис 14 сентября 1778 года, — во дворце состоялось их торжественное обручение.» В январе следующего года Екатерина присутствовала на свадьбе Варвары (как потом будет присутствовать на венчании всех остальных сестер). Варвара и Потемкин оставались близки до конца жизни князя, и она продолжала писать ему письма в том же тоне: «Целую ручки твои; прошу тебя, папа, чтоб ты меня помнил; я не знаю, отчего мне кажется, что ты меня забудешь — жизнь моя, папа, сокровище мое, целую ножки твои». Подписывалась она по-прежнему: «Дочка твоя — кошечка Гришииькина».[352]

Варвара и Сергей Голицыны жили счастливо и имели десять детей. Екатерина II Потемкин крестили их старшего сына Григория. Современники, естественно, считали его сыном Потемкина. И в детстве, и в зрелом возрасте Григорий Голицын поражал всех своим сходством с дядей: еще одна загадка генетики.

После свадьбы Варвары Потемкин переключил свое внимание на другую племянницу — Александру. До нас не дошло ни одного любовного письма, и мы не знаем, что происходило за закрытыми дверьми, но современники не сомневались, что они находились в самой короткой близости. Императрица сердечно любила ее, и был даже слух о том, что Сашенька — ее дочь{47}.[353] «Очень приятная молодая особа, очень талантливая, великая мастерица дворцовых интриг» скоро стала хозяйкой дома Потемкина. Приглашение на ее обед означало его благосклонность. Эта барышня, деликатно намекал Харрис английскому кабинету, «умеет ценить подарки». Она принимала от английского посланника презенты и деньги, и неслучайно Харрис рекомендовал ее свому преемнику Алену Фицгерберту как источник конфиденциальной информации.[354]


Следующей после Сашеньки стала Екатерина Энгельгардт. Катенька, Катишь или «котенок», как ее называли императрица и Потемкин, была Венерой среди своих граций-сестер. «Восхитительное лицо в сочетании с ангельской кротостью, — писала Виже-Лебрен, — делали ее очарование неотразимым». Потемкин называл ее «ангелом во плоти» — «и никогда это название не было более справедливым», утверждал позднее принц Нассау-Зиген.[355]

Она была малообразованна и не желала ничему учиться, зато была очень соблазнительна. «Высшим счастьем ее было, — вспоминала Виже-Лебрен, — лежать на кушетке, без корсета, закутавшись в огромную черную шубу». Когда гости спрашивали ее, почему она никогда не надевает великолепных брильянтов, которые дарил ей Потемкин, она отвечала: «Для чего, для кого, зачем?!»[356] Она была слишком флегматична для Потемкина, который влюблялся обычно в страстных и энергичных женщин, но тем не менее оставалась с ним дольше других его племянниц.


В конце 1779 года в гареме Потемкина случился скандал. Варвара, теперь уже замужняя дама, стала вести себя все более вызывающе и как-то раз с порицанием отозвалась о личной жизни императрицы. Государыне это не понравилось, Потемкин также пришел в ярость и приказал племяннице уехать в деревню — имение ее мужа Голицына. В этот самый момент «ангел во плоти» Екатерина объявила о своей беременности от дяди. Доктор Роджерсон прописал ей лечение на европейских водах. Светлейший уговорил Варвару поехать вместе с сестрой. Таким образом, Варвара отправилась не в ссылку, а в Европу, а Екатерина поехала не прятать свой живот, а путешествовать вместе с Голицыными. Утверждали, что она уехала на шестом месяце.

Двумя годами раньше, когда Екатерину Энгельгардт только что назначили фрейлиной, на нее сразу обратил внимание сын Екатерины и Григория Орлова Бобринский, что очень позабавило императрицу, которая шутила по этому поводу в письмах к светлейшему. Бобринский влюбился всерьез. Французский поверенный в делах Корберон утверждал даже, что после того, как открылась беременность Екатерины Энгельгардт, императрица обещала устроить их свадьбу. Бобринский был типичным внебрачным сыном «великих родителей» — положение, которое делало его всем и одновременно ничем. Побочные сыновья многих монархов делали блестящие карьеры — высшей вершины достиг, наверное, маршал Людовика XVI Мориц Саксонский, сын польского короля Августа II, но Бобринский славился только шумными историями и долгами. Неизвестно, отказался ли он жениться на девице, которую обрюхатил ее дядя, или браку воспротивился Потемкин, не пожелав отдавать племянницу за дурака и, еще того хуже, сына Орлова.[357]


Младшая из племянниц, Татьяна, ставшая фрейлиной в 1781 году, в возрасте 12 лет, была «очень умненькой». Когда князь уезжал на юг, она писала ему письма крупным детским почерком. Как и его племянницы, она скучала без него: «Я не знаю, дорогой дядюшка, когда буду иметь счастье увидеть вас. Те, у кого я спрашиваю, отвечают, что ничего не знают и что вы останетесь на всю зиму. Ах, как это долго, если только они говорят правду. Но я не верю этим шутам». Он делал ей дорогие подарки: «Дорогой дядюшка, тысячу, тысячу и миллион раз спасибо за вас щедрый подарок. Я никогда не забуду вашей доброты и прошу вас не оставлять ее. Я буду делать все, что в моих силах, чтобы быть ее достойной». Но любовницей его она не стала.[358]


Екатерина заботилась не только о племянницах Потемкина, но и об остальных его родственниках: его троюродный брат Павел Сергеевич Потемкин после пугачевского дела стал наместником Кавказа, а брат Павла Михаил — главным инспектором Военной коллегии и членом ближайшего кружка императрицы. Александр Самойлов, сын сестры Потемкина Марии, стал секретарем Государственного совета и генералом — «бравым, но неумелым». Другие племянники, Василий Энгельгардт и Николай Высоцкий, сын его сестры Пелагеи, состояли адъютантами императрицы и также считались почти членами семьи.

Фаворит Александр Ланской был очень ласков с племянницам Потемкина. «Месье Ланской оказывает нам всевозможные знаки внимания», — сообщает в одном из писем к дядюшке Татьяна. В другом письме она рассказывает дяде, как великие князь и княгиня Павел Петрович и Мария Федоровна встретили ее в саду — «они нашли, что я очень выросла, и беседовали со мной с большой добротой».[359]

Екатерине удалось создать какое-то подобие семьи, в которой племянницы и племянники Потемкина, наряду с ее фаворитами, заменяли ей собственных детей. Она выбрала себе семью, как другие выбирают друзей.


Отношения Потемкина с его племянницами были необычными, но не представляли собой исключения для того времени и совершенно не шокировали Екатерину. Она рассказывает в своих записках, что, когда она была подростком, за ней, до ее отъезда в Россию, ухаживал (мы не знаем, насколько успешно) ее дядя, Георг-Людвиг Голштинский, и даже хотел на ней жениться. Такое поведение — и даже более откровенное — было почти обычным для венценосных фамилий. Многие Габсбурги женились на своих племянницах. В начале века регента Франции Филиппа Орлеанского подозревали в соблазнении собственной дочери, герцогини Беррийской.

Август II, король Польши и лицемерный союзник Петра Великого, установил непобиваемый рекорд — прецедент, до которого Потемкину было далеко. Любитель искусств, вечно нуждающийся в деньгах и скользкий в политике бонвиван, которого Карлейль называл «веселым грешником, здоровым сыном Белиала», породил, согласно легенде, не только наследника и 354 детей от легиона своих наложниц, но и сделал своей любовницей собственную дочь графиню Оршельскую. На этом кровосмешение не остановилось, и графиня влюбилась в своего сводного брата графа Рудорфского. Простым смертным, разумеется, подобное воспрещалось, но что касается высокопоставленных особ — в XVII веке французский кардинал Мазарини сделал своих племянниц богатейшими невестами страны и, ходили слухи, своими любовницами. Героиней последнего романа долгой жизни Вольтера также стала его племянница, алчная и неразборчивая мадам Дени (они держали свои отношения в тайне, которую раскрыла только их переписка). В следующем за Потемкиным поколении Байрон щеголял романом со своей сводной сестрой.

В России союзы между дядюшками и племянницами были не менее распространены. Говорили, что Никита Панин имел связь с княгиней Дашковой — женой своего племянника, — хотя она это отрицала. Кирилл Разумовский жил в Батурине с дочерью своей сестры Анны, графиней С. Апраксиной. Впрочем, об этой истории выдающегося вельможи почти не упоминают, потому что она происходила в деревне, вдали от света. Грех Потемкина заключался в вызывающей открытости, которая шокировала современников так же, как екатерининские фавориты: это были параллельные линии одного и того же установления. Светлейший считал себя почти императором и откровенно наслаждался вседозволенностью.[360]

Историки заклеймили отношение Потемкина с его племянницами позором, но сами девушки искренне любили его всю жизнь. Далеко не оскорбленные и поруганные сироты, Александра и Варвара стали матерями счастливых семейств, оставаясь в прекрасных отношениях с дядей. Говорили, что Екатерина, в замужестве Скавронская, время от времени снова становившаяся его любовницей, только «терпела» его, но она точно также «терпела» своего мужа, бриллианты и окружавшую ее роскошь. Несомненно, племянницы боготворили своего покровителя и повторяли в каждом письме, что скучают и хотят его видеть. Повторим и мы, что в те времена в этом не было ничего из ряда вон выходящего.


Есть два типа любителей женщин: одни жаждут только наслаждения и презирают своих избранниц; для других, настоящих ценителей женской природы, процесс соблазнения закладывает основу для искренней любви и дружбы. Потемкин, безусловно, относился ко вторым; он обожал общество женщин. Его архив переполнен сотнями неподписанных посланий от женщин, страстно влюбленных в одноглазого гиганта. Вот листки, исписанные мелким почерком по-французски: «Как вы провели ночь, мой милый, желаю, чтобы для вас она была покойнее, нежели для меня: я не могла глаз сомкнуть». Им никогда не хватало времени, которое он им уделял: «Сказать ли? — продолжает та же корреспондентка. — Я вами недовольна. Вы казались таким рассеянным; что-то такое есть, что вас занимает». Его любовницы томились во дворцах своих мужей, узнавая подробности о нем от друзей и слуг: «Знаю, что вечером вы не были у императрицы; что вы захворали. Скажите мне, я беспокоюсь и не знаю, когда получу вести о вас. Прощайте, мой ангел, я не успеваю сказать вам больше, множество обстоятельств тому мешают...»[361]

Дамы переживают по поводу его здоровья, путешествий, игры, рациона. Его умение привлекать к своей персоне столько внимания — возможно, результат того, что в детстве его окружали обожавшие его сестры: «Милый князь, если бы только вы могли принести мне эту жертву — не так сильно предаваться игре! Это только расстраивает ваше здоровье». Любовницы жаждут видеть его: «Завтра бал у великого князя — надеюсь иметь удовольствие видеть вас там».[362]

А вот письмо другой женщины: «Матинька, как досадно, я тебя так издали только видела, а так хотелось тебя поцеловать, ты мой милый дружочек [...] Боже мой, как мне досадно, мочи нет! Dites-moi au moins si vous m’aimez{48} мой миленькой. C’est la seule chose qui peut nie reconcilier avec moi-meme{49} [...] мне бы хотелось всякую минуту быть с тобой; все бы тебя целовала, да тебе бы надоела; je vous ecris devant un miroir{50} и мне кажется, что я с тобою болтаю et je vous dis tout ce qui me vient dans la tete{51}[363]

Эти записочки, которые неизвестные женщины сочиняли, сидя у столика с зеркалом и баночками с помадой, пудрой и флаконами духов, рисуют живого Потемкина: «Целую вас миллион раз прежде чем позволить вам уйти [...] Вы слишком много работаете [...] Целую вас 30 миллионов раз, и нежность моя только растет [...] Поцелуйте меня мысленно. Прощайте, жизнь моя».[364] Но по-настоящему обладать им не мог никто. Его романы с племянницами тем более понятны, что он не имел права жениться и обзавестись семьей. Он мог любить многих, но он был женат на императрице и империи.

13. ГЕРЦОГИНИ, ДИПЛОМАТЫ, ШАРЛАТАНЫ

Или великолепным цугом
В карете английской, златой,
С собакой, шутом или другом,
Или с красавицей какой...
Г.Р. Державин. Фелица

Ваша светлость даже представить себе не можете, какого размаха достигает коррупция в этой стране.

Сэр Джеймс Харрис виконту Стормонту.

13 декабря 1780 г.


Летом 1777 года в устье Невы вошла великолепная яхта Елизаветы, герцогини Кингстон, графини Бристольской. Герцогиня была искушенной соблазнительницей; в Лондоне ее считали двоемужницей и распутницей. Однако Петербург находился очень далеко, а русские демонстрировали удивительную неспешность в разоблачении всякого рода шарлатанов. В то время, когда Европу захватила мода на все британское, в России английские герцогини еще были в диковинку, хотя многочисленные английские купцы уже образовали в Петербурге целый «Английский ряд», или Английскую набережную. Главным англофилом при русском дворе был князь Потемкин.

Потемкин готовился к карьере государственного деятеля, тщательно изучая языки, обычаи и политику европейских держав и окружая себя стекавшимися в Россию иностранцами. В конце 1770-х годов Россия стала одним из модных пунктов «туристического маршрута» для английских путешественников, а Потемкин — одной из обязательных ее достопримечательностей. Открыла маршрут герцогиня Кингстон.

Ее приветствовал президент Морской коллегии Иван Чернышев (его брата Захара Чернышева Кингстон очаровала, когда тот служил послом в Лондоне). Он представил ее Екатерине, великому князю Павлу и, разумеется, светлейшему. Даже на Екатерину и Потемкина произвели впечатления богатства этой аристократки, чей плавучий дворец переполняли чудеса механики и предметы английского и европейского искусства.

Герцогиня Кингстон была одной из тех женщин XVIII века, которые сделали карьеру в аристократическом обществе, где господствовали мужчины, через обольщение, брак и обман. Леди Элизабет Чадли родилась в 1720 году и в возрасте 24 лет тайно обвенчалась с Огастом Херви. Наследник графа Бристольского, Херви принадлежал к семье, столь же ловко накапливавшей богатства, сколь склонной к излишествам. Чадли была одной из самых развратных и женщин своего времени, рано снискавшей знаменитость на дешевых эстампах: она стремилась к известности, и издатели листков следили за всеми перипетиями ее приключений. Апогеем «легитимного» периода ее биографии стало появление на балу-маскараде венецианского посла в 1749 году в костюме Ифигении перед жертвенником: с распущенными волосами, в газовом платье — «столь прозрачном, — комментировала Мери Уортли Монтегю, дочь первого герцога Кингстона, — что жрец без труда мог бы рассмотреть внутренности жертвы». Эстампы, запечатлевшие это зрелище, долгие годы оставались в числе самых популярных. Говорили, что эта выходка помогла ей соблазнить самого короля, престарелого Георга II.

Пробыв много лет любовницей герцога Кингстона, одного из виднейших вигов, она вышла за него замуж, не разведясь с первым супругом. После смерти герцога началась склока вокруг его наследства. Открыв брак герцогини с Херви, родственники герцога Пьерпонты, призвали ее к суду палаты лордов, где она была признана виновной. Ее ждало клеймо преступницы, но тут Херви очень вовремя получил наследство и избавил ее от позора. Она потеряла герцогский титул, но получила деньги и продолжала называть себя герцогиней. Преследуемая разъяренными Пьерпонтами, «герцеговитая графиня», как называл ее Гораций Уолпол, бежала в Кале, купила яхту и оборудовала на ней гостиную, столовую, кухню, галерею живописи и орган (все необходимое она взяла из замка Кингстона, Торсби-Холла). Ее матросы позволяли себе все что угодно, включая два мятежа, так что английский экипаж пришлось уволить. Когда наконец она подняла парус, ее пестрое окружение составляли французский экипаж, английский капеллан (он же, вероятно, внештатный корреспондент нескольких английских газет) и несколько компаньонов.

По прибытии в Россию эта компания вызвала войну священников — явление, более привычное в центральных британских графствах, чем на берегах Невы. Прием, который дала герцогиня на борту своей яхты, ее преданный капеллан подробно описал в «Джентльмен Мэгезин»: «Как только подали обед, оркестр из флейт, барабанов, кларнетов и французских рожков заиграл английские марши [...] После обеда было исполнено несколько концертов на органе». Но петербургская английская община была возмущена дерзостью особы, которая, по словам их священника Уильяма Тука, «заслуживала всеобщего презрения». Тем не менее в Петербурге «дерзкие выходки» понравились.

Герцогиня со своей свитой получила от императрицы дом на Неве и стала проводить много времени с Потемкиным. Она очень хорошо вписалась в его беспорядочный образ жизни. Князь действительно флиртовал с глуховатой, густо нарумяненной герцогиней, которая продолжала одеваться как молоденькая девушка. Светлейший поручил ее попечению одного из своих помощников, Михаила Гарновского. Последний состоял при Потемкине кем-то вроде ординарца-коммивояжера: он был его шпионом, советником и коммерческим агентом, а теперь добавил к своим обязанностям и амплуа жиголо. Гарновский стал любовником графини, которая проводила за туалетом «по пять-шесть часов» и являла собой деликатес, который в Англии назвали бы бараниной, поданной под видом ягненка. Она делала богатые подарки Потемкину, преподнесла полотно Рафаэля Ивану Чернышеву и предлагала взять с собой в Европу младшую племянницу Потемкина Татьяну, чтобы заняться ее воспитанием...

Кингстон планировала ослепить Петербург и, не задерживаясь долго, отбыть под звуки фанфар. План этот рухнул, когда сентябрьское наводнение 1777 года выбросило ее яхту на берег. Французские матросы разбежались. Нанимать новый экипаж и оплачивать починку судна пришлось на средства русской императрицы. К тому времени, когда герцогиня оставила Петербург сухопутным маршрутом, она называла Екатерину своим «великим другом», а Потемкина «великим министром, полным ума, [...] образцом порядочного и галантного мужчины». Он и Екатерина вежливо пригласили ее приезжать еще, хотя очень устали от ее присутствия. Гарновский проводил ее до границы.

Через два года она действительно вернулась. По словам ее бывшего садовника из Торсби, который теперь служил у Екатерины, она украсила «великолепнейший» особняк в Петербурге «красными камчатными обоями», «пятью люстрами с музыкальным секретом, органом, живописью и серебряной посудой». Она купила несколько имений в Ливонии, в том числе, по свидетельству молодого англичанина Сэмюэла Бентама, одно у Потемкина, больше чем за 100 тысяч фунтов стерлингов, и дала одному из них название «Чадли».

К 1780 году «Кингстонша» надоела и Екатерине, и Потемкину. «Она служила всеобщим посмешищем», — записал Бентам. Тем не менее она посылала в лондонские газеты всяческие небылицы о своем общении с российской императрицей. «Екатерина держится приветливо на публике, — замечал Бентам, — но она [Кингстон] не имела с ней никаких приватных бесед, которыми хвастается в английских газетах». Герцогиня держала открытый дом, но «к ней не ходил никто, кроме русских офицеров, желающих бесплатно пообедать». После неудачной попытки выйти замуж за одного из Радзивиллов, она посетила «Чадли» и снова уехала в Кале. В 1784 году она снова приехала, уехала в 1785-ом и больше уже не могла обгонять время. Герцогиня Кингстон умерла в Париже в 1788 году, и Гарновский, получивший 50 тысяч рублей по ее завещанию, сумел распорядиться большей частью имущества «Чадли» и трех других имений, составив себе отличное состояние.[365]

Герцогиня несомненно повлияла на эстетические вкусы Потемкина: к нему перешли самые дорогие предметы ее коллекции.{52} «Часы-павлин», произведение механика Джеймса Кокса, привезенные герцогиней в 1778 году — один из известнейших экспонатов петербургского Эрмитажа, — ходят и по сей день. Составляющие его фигуры — золотой павлин в натуральную величину, стоящий на золотом дереве, и сова в золотой клетке высотой 12 футов, с подвешенными по кругу колокольчиками. Циферблат вделан в шляпку гриба, над которым каждую секунду подпрыгивает стрекоза. Каждый час, когда бьют куранты, сове вращает головой, а павлин поет и распускает роскошный хвост. Кингстон привезла также часы-орган, еще один предмет удивительной красоты, — возможно, этот орган и играл на ее яхте. Эти часы стоят теперь в Меншиковском дворце, филиале Эрмитажа, и бьют по воскресеньям, в полдень. Их музыка доносит до нас звуки, раздававшиеся в гостиной Потемкина двести лет назад.

Светлейший приобрел эти вещи после смерти герцогини и — вероятно, они перевозились в разобранном виде — приказал своим механикам собрать их и установить в его дворце.


Впрочем, герцогиня оставила о себе и менее красивые воспоминания. В 1779 году, когда ей были еще рады, она привезла с собой молодого англичанина довольно благородной наружности, который назвался специалистом по военному делу и коммерции. «Майор» Джеймс Джордж Семпл действительно служил в британской армии, сражаясь против американцев, и несомненно знал толк в торговле, хотя особого рода. Приехав в Россию, он был уже известен как «северный самозванец» или «король мошенников». Через несколько лет вышла целая книга о нем: «Северный герой. Удивительные приключения, любовные интриги, хитроумные предприятия, непревзойденное лицедейство, чудесные избавления, инфернальные обманы, дерзкие прожекты и злодейские подвиги». Семпл был женат на кузине Кингстон, но, когда она готовилась ко второму русскому путешествию, находился в долговой тюрьме. Она выкупила его и предложила сопровождать ее в Петербург. Возможно, проходимец стал любовником «герцеговитой графини».[366]

Потемкин, ценивший артистизм, был очарован — еще только начиная свои контакты с западным миром, он не проявлял щепетильности в знакомствах. Но и в последующие годы общество занятных безродных плутов предпочитал скучным аристократам. «Северный герой» органично вписался в англо-французский кружок «заднего двора», куда также входили ирландский рыцарь удачи по фамилии Ньютон, впоследствии гильотинированный во Франции, француз де Вомаль де Фаж, расстриженный монах, его любовница и таинственный шевалье де Ла Тессоньер, помогавший Корберону в отстаивании французских интересов.[367] Очень жаль, что авантюрист века номер один приезжал в Россию пятнадцатью годами раньше: Казанова и Потемкин понравились бы друг другу.


Международное население потемкинского двора представляло собой миниатюрную пародию на дипломатический мир. Серьезно занявшись военными делами и обустройством юга России, светлейший стал вторгаться в сферу Никиты Панина: внешнюю политику. Неофит в дипломатии, Потемкин тем не менее обладал всеми качествами, необходимыми для этой области политической деятельности.

Дипломатию XVIII века часто описывают как балет, в котором все танцоры знали каждое па наизусть. На должность послов назначались высокообразованные аристократы, которые, в зависимости от расстояния до их столиц, обладали некоторой степенью свободы в отстаивании интересов своих королей, хотя иногда их инициативы расходились с линией их правительств и подписанные ими трактаты дезавуировались их собственными министрами иностранных дел. Дипломатическая корреспонденция доставлялась нескоро: депеши из столицы в столицу везли курьеры, покрываясь дорожной пылью и останавливаясь на ночлег в трактирах, полных тараканов и крыс. Дипломаты любили делать вид, что отправляют свою должность как аристократы-любители — чтобы чем-то занять избыток свободного времени. Министерства иностранных дел имели крошечный штат (например, британский Форин Оффис в 1780 году состоял из 20 человек).

Дипломатия считалась прерогативой королей. Иногда монархи вели тайную переписку, диаметрально противоположную по содержанию стратегии их министерств. Послы и военные служили своим королям, а не странам. В тот космополитичный век иностранцев принимали на службу к любому двору, особенно в дипломатические миссии и в армии. Сегодняшнее убеждение, что человек должен служить той стране, где родился, показалось бы тогда глупым и ограниченным.

«Мне нравится быть иностранцем повсюду, — говорил вельможа без родины, принц де Линь, своей подруге француженке, — пока вы со мной и где-нибудь у меня есть небольшое имение». Де Линь объяснял, что, «если вы остаетесь в одной стране слишком долго, вас перестают уважать».[368] Посольства и армии были наполнены ливонскими баронами, итальянскими маркизами, немецкими графами, вездесущими шотландцами и ирландцами-якобитами. Итальянцы специализировались на дипломатии, а шотландцев и ирландцев считали искусными вояками.

После якобитских восстаний 1715 и 1745 годов многие кельтские фамилии рассеялись по разным странам; некоторые из этих «перелетных гусей», как их называли в Англии, поступили на русскую службу{53}. Лейси, Брауны и Кейты{54} командовали европейскими армиями. Братья Кейты — Джордж, изгнанный лорд-маршал Шотландии, и его брат Джеймс — воевали с турками в русской армии, а затем стали близкими друзьями Фридриха Великого. Встретившись во время русско-турецкой войны с оттоманским посланником, генерал Джеймс Кейт был немало удивлен, услышав шотландскую речь, — тюрбан украшал голову уроженца Керколди,[369] В сражении при Цорндорфе, одной из главных битв Семилетней войны, командующих русской, прусской и шведской армиями звали Фермор, Кейт и Гамильтон.

Пышный этикет скрывал жестокую войну послов за информацию и политическое влияние. Их правительства оплачивали авантюристов, ловких актрис, шифровальщиков, курьеров и соблазнительниц — горничных и аристократок. Большую часть депеш перехватывали так называемые черные кабинеты — секретные отделы, где вскрывали, переписывали и снова запечатывали письма, а затем расшифровывали их содержание. Российский «черный кабинет» был одним из самых эффективных{55}. Когда короли и дипломаты желали что-то сообщить иностранному правительству неофициальным путем, они посылали нешифрованную депешу — это называлось писать «еп clair», в открытую.

Соперничавшие друг с другом послы управляли дорогостоящей сетью шпионов, в основном домашних слуг, и тратили огромные суммы на «пенсионы» министрам и придворным. Фонды секретных служб использовались либо для получения информации (английские подарки Александре Энгельгардт), либо для влияния на политику (ссуды английского посольства Екатерине в 1750-х годах). Последняя статья расходов чаще всего не приносила никакого эффекта, и в целом представление о продажности петербургского двора было сильно преувеличено.[370] Россия считалась особенно коррумпированной, но вряд ли отличалась в этом отношении от Франции или Англии. За влияние на Петербург соревновались между собой в первую очередь Англия, Франция, Пруссия и Австрия. Теперь они употребляли весь арсенал своих средств, чтобы завоевать благосклонность Потемкина.


В 1778 году политическая ситуация в Европе была весьма напряженной. Франция, жаждавшая отомстить англичанам за Семилетнюю войну, собиралась поддержать американские колонии Англии в их борьбе за независимость (война началась в июне 1778 года, и в следующем году к Франции присоединилась Испания).

Россию волновали другие проблемы. Турецкий султан не хотел мириться с условиями Кючук-Кайнарджийского трактата 1774 года; больше всего его раздражали независимость Крыма и открытие Черного и Средиземного морей для русских торговых судов. В ноябре 1776 года Екатерине и Потемкину пришлось посылать в Крым армию, чтобы посадить на ханский престол лояльного к России Шагин-Гирея и предотвратить беспорядки, подстрекаемые Константинополем. Теперь в Крыму начинали роптать против русской креатуры, и две империи опять приближались к войне.

Между тем Австрия, и Пруссия соперничали из-за немецких княжеств. С 1726 года Россия союзничала с Австрией и переключилась на Пруссию только в 1762-м, с воцарением Петра III. В Австрии не прощали этого предательства, так что теперь у Екатерины и Фридриха не было иного выбора, как держаться друг друга. Никита Панин поставил на этот союз свою дипломатическую карьеру, однако дальше его замыслов «северной системы» — блока североевропейских стран, к которому должна была присоединиться и Англия — дело не пошло. Зато Фридрих получил такое влияние на русскую политику в отношении Польши и Турции, которое почти равнялось праву вето.

Потемкин всегда считал , что интересы России лежат не на севере, а на юге. Австро-прусский и англо-французский конфликты интересовали его в той мере, в какой они затрагивали русские отношения с Портой. Территориальные приобретения, сделанные во время Первой русско-турецкой войны, были сокращены благодаря двуличной политике Фридриха и доказали невыгодность союза с Пруссией.

Светлейший начал изучать дипломатию. «...Он нонеча учтив предо всеми. Веселым всегда и говорливым делается. Видно, что сие притворное только. Со всем тем, чего бы он ни хотел и ни просил, то, конечно, не откажут», — писала Е.М. Румянцева.[371] В 1773-1774 годах Потемкин особенно усердно ухаживал за Никитой Паниным.

Панин являл собой воплощение медлительности русской бюрократии. Дипломаты считали его «великим обжорой, заядлым игроком и большим любителем поспать». Как-то раз одна депеша пролежала нераспечатанной в кармане его халата четыре месяца. Он проводил жизнь «среди дам и придворных средней руки», отличаясь при том «прихотливостью вкусов изнеженного юноши». Когда шведский посол попробовал заговорить с ним о государственных делах за столом, Панин остановил его: «Видно, дорогой барон, что вы не привыкли возиться с политикой, раз позволяете ей мешать вам обедать». «Вы не поверите мне, если я скажу, что граф Панин уделяет своим служебным обязанностям не больше получаса в день», — сообщал Харрис в Лондон.[372]

Поначалу Потемкин «думал только об упрочении своего фавора и не вмешивался в иностранные дела, в управлении которыми Панин выказывал предпочтение королю прусскому», — писал польский король Станислав Август.[373] Теперь он стал показывать свою силу. Скорее всего, с самого начала своего романа с Екатериной он убеждал ее, что интересы России состоят в том, чтобы поддержать завоевания Петра на Балтике, сохранить влияние на Польшу, а затем заключить союз с Австрией и овладеть Черным морем. Екатерина никогда не любила Фридриха, не доверяла Панину, но переориентация на Австрию предполагала полную перестройку внешней политики. Императрица не хотела торопиться, однако напряжение между ней и Потемкиным стало расти. На одном из заседаний Совета он сообщил, что получены известия о волнениях в Персии, которые, по его мнению, можно обратить на пользу России. Панин не желал ничего слышать о южных делах, и их столкновение заставило прекратить заседание.[374] Панин не собирался сдаваться без боя, а Потемкин еще не доказал своей компетентности в иностранных делах. «Подождите немного. Это не будет длиться вечно», — сказал как-то Панин одному из своих доверенных лиц. Но Потемкин с каждым годом только укреплял свои позиции. Екатерина поощряла его дипломатические стремления: она поручила ему переговоры с принцем Генрихом Прусским; когда Густав III, восстановивший абсолютную монархию в Швеции, прибыл в Петербург, его встречал и сопровождал все тот же Потемкин. Замысел князя состоял в том, чтобы убедить императрицу отказаться от «северной системы» и заключить союз, который позволил бы ему заняться осуществлением его мечты на юге России.


В начале 1778 года в центре и на юго-восточной окраине Европы одновременно вспыхнули два конфликта. Они еще раз подтвердили, что ориентация Панина на Пруссию устарела, и развязали руки Потемкину, рвавшемуся заняться обустройством южной России. В обоих случаях Екатерина согласовывала с ним и военные, и дипломатические демарши.

Первый конфликт получил название «картофельной войны». В декабре 1777 года умер курфюрст баварский. Император Иосиф II, чье влияние росло по мере того, как старела Мария Терезия, давно планировал обменять австрийские Нидерланды на Баварию, чтобы распространить австрийское присутствие в германских землях и компенсировать Австрии потерю Силезии, отошедшей к Пруссии. В январе 1778 года Австрия заняла большую часть Баварии. Это поставило под угрозу недавно приобретенный Пруссией статус великой державы в рамках Священной Римской империи. 65-летний Фридрих собрал немецких князей, не желавших расширения границ Австрии, и в июле вторгся в принадлежавшую Габсбургам Богемию, Иосиф двинул свои войска ему навстречу.

В Центральной Европе снова началась война. Но союзница Австрии Франция была занята войной с англичанами, а Екатерина не спешила поддержать Фридриха. В результате ни австрийская, ни прусская армия не решались дать генерального сражения и ограничились вялой перестрелкой. Солдаты перезимовали, питаясь мерзлой картошкой с богемских полей, отчего инцидент и получил свое название.

Тем временем в Крыму свергли Шагин-Гйрея. Потемкин приказал войскам, стоявшим на полуострове, восстановить власть хана. Турки, желавшие возвращения Крыма под их покровительство, ничего не могли поделать без европейской поддержки. Австрийская и прусская армии собирали урожай на богемских полях, а Франция готовилась отстаивать независимость Северо-Амери-канских штатов.

И Потемкин, и Панин согласились с Екатериной, что России, хотя и связанной союзным договором с Пруссией, не стоит вступать в европейскую войну. Франция также не хотела серьезной войны, ее единственной целью было не позволить Англии обзавестись союзником на континенте, и она занялась миротворчеством в обоих конфликтах. Россия предложила выступить вместе с Францией посредницей между Австрией и Пруссией, а Франция за обязательство Екатерины не помогать Пруссии обещала помочь ей в переговорах с Портой.

Посредники убедили Австрию отступить. Не прекращая ссор об отношениях друг с другом, о ее фаворитах и его племянницах, Екатерина II Потемкин напряженно сотрудничали. «Батя, — писала она ему, — план операции из рук Ваших с охотою прийму [...] Пеняю, сударь, на тебя, для чего в притчах со мною говорить изволишь». Потемкин приказал корпусу Репнина выступить на запад, на подмогу Пруссии. Говорили, что обе стороны конфликта в Германии предложили Потемкину крупные взятки: австрийский канцлер Кауниц — большую сумму денег, а Фридрих — герцогство Курляндское. «Если бы я согласился принять Курляндию, — якобы заявлял позднее Потемкин, — мне ничего не стоило бы добавить к ней и польскую корону: императрица заставила бы короля отречься в мою пользу».[375] Тем не менее нет никаких доказательств тому, что взятки предлагались или принимались, особенно если вспомнить скупость Фридриха, вошедшую в пословицу{56}.

В марте 1779 года в Айналикаваке была заключена русско-турецкая конвенция, подтверждавшая независимость Крыма под управлением Шагин-Гирея. 2/13 мая было подписано Тешенское мирное соглашение; Россия выступала гарантом статуса-кво в Священной Римской империи. Оба эти соглашения еще больше упрочили престиж Екатерины в Европе.

В 1778 году светлейший в Петербург снова прибыл прусский принц Генрих, чтобы подтвердить пошатнувшийся русско-прусский альянс. Генрих изо всех сил старался подольститься к Потемкину: «Я польщен оказанными мне знаками благорасположения императрицы, дружбой великого князя и вашим вниманием, князь», — писал он ему.[376] К тому времени принц Генрих уже хорошо знал Потемкина. Остается только гадать, было ли ему смешно, когда Потемкин спустил с поводка свою обезьяну во время деловой беседы с Екатериной, которая начала с ней играть и не скрывала своего удовольствия по поводу изумления Генриха. Понимал то Принц или нет, эти шутки означали, что союз с Пруссией Потемкина больше не интересует. Он искал средства подорвать линию Панина и внедрить собственную стратегию.


В конце концов Потемкин получил неожиданного — и невольного — помощника. В качестве полномочного министра и экстраординарного посланника сент-джеймсского двора в Петербург прибыл сэр Джеймс Харрис. Этот обходительный и высокообразованный 32-летний джентльмен представлял собой Обвеем иной тип англичанина, чем прежние знакомцы Потемкина Семпл и Кингстон. Инструкции, полученные Харрисом от министра по делам Северной Европы графа Саффолка, предписывали ему вести переговоры о «наступательном и оборонительном союзе» с Россией, которая, как предполагалось, могла помочь Англии на море в войне против американцев и французов. Сначала Харрис обратился к главе иностранной коллегии — Панину, но, получив холодный прием, решил подружиться со светлейшим.[377]

28 июня 1779 года Харрис, собрав всю свою смелость, подошел к князю в передней апартаментов императрицы и обратился с дерзкой лестью, которая должна была понравиться адресату. «Я заявил ему, что настал момент для России играть главную роль в Европе и что он один способен возглавить эту политику», Харрис уже заметил возрастающий интерес Потемкина к международным делам и восхищался его «проницательностью и безграничным честолюбием».[378]

Во все время своей службы в Петербурге сэр Джеймс Харрис полагал, что борьба между Англией и Францией занимает Россию гораздо больше, чем конфликт с Турцией. Потемкин обратил анг-лоцентризм прирожденного вига себе на полВзу. Соперничество между западными державами и вынашивание тайных планов Екатерины и Потемкина шли одновременно и параллельно. По-Настоящему Потемкина объединяли с Харрисом только любовь к Англии и враждебное отношение к Панину.

Довольный смелой вылазкой Харриса, светлейший тут же пригласил его на обед в загородном доме одного из своих племянников. Если поначалу Харрис ворчал по поводу вольных нравов Екатерины и «рассеянности» Потемкина, то теперь он почти влюбился в Непосредственность человека, которого стал отныне называть «своим другом». Харрис умолял Потемкина организовать морскую экспедицию в помощь Англии в обмен на пока неопределенные блага, чтобы восстановить баланс сил и упрочить международное влияние России. Князь, которого, по словам Харриса, привлекла эта идея, отвечал: «Кому же поручить составление декларации и подготовку экспедиции? Граф Панин не сможет и не захочет [...] он пруссак, и ничего более; граф Чернышев [морской министр] бездельник и не выполнит ни одного приказа».[379]

Одновременно за Потемкиным ухаживали французский поверенный в делах Корберон и новый прусский посланник Герц. В турнире иноземцев победил Харрис: светлейший обещал ему приватную аудиенцию у императрицы, чтобы он смог лично изложить ей свою просьбу.[380]

22 июля 1779 года Корсаков, тогдашний фаворит, подошел к Харрису на маскараде, когда Екатерина окончила играть в карты, и провел его в гардеробную государыни. Харрис изложил свой проект Екатерине, которая выслушала его благожелательно, но рассеянно. Она понимала, что экспедиция втянет Россию в англо-французскую войну. Харрис спросил, предоставила ли бы она на месте английского короля независимость Америке. «Я лучше отдала бы свою голову!» — последовал гневный ответ. На следующий день Харрис передал проект меморандума Потемкину.[381]

Соперничество Потемкина с Паниным как будто работало на пользу Англии, но, с другой стороны, такое соотношение сил требовало от Харриса особой осторожности. В одном из разговоров Потемкин поразил англичанина заявлением, что «сам он так несведущ в иностранных делах, что многое из сообщаемого для него внове». Когда дело дошло до обсуждения английского предложения в Совете, Екатерина попросила не Потемкина, а Панина обратиться к Харрису с пожеланием составить еще один меморандум.

Тем не менее Потемкин и сэр Джеймс проводили вместе целые дни, играя в карты и строя планы. Возможно, Потемкин водил Харриса за нос, но все же тот ему искренне нравился. Пока Харрис рассуждал о делах, Потемкин в спешном порядке знакомился с английской цивилизацией. Курьеры без устали носили их письма друг к другу. Опубликованные письма Харриса представляют собой его официальный отчет о его отношениях, но те, что хранятся в российских архивах, дают истинное представление об их частых контактах. Например, в одном из писем говорится о гардеробе, который один из должников Харриса прислал ему вместо 1500 гиней. «Вы дали бы мне неоспоримое подтверждение вашей дружбы, — пишет чрезвычайный посланник, — если бы убедили императрицу приобрести его [...] Простите мне мою откровенность,,.» Уважил ли эту просьбу Потемкин, неизвестно, но он был щедрым другом. В мае 1780 года Харрис отправил своему отцу, признанному знатоку классиков, «посылку с греческими произведениями, которые мне преподнес для вас князь Потемкин».[382]

Когда Потемкин встречал Харриса в Зимнем дворце, он отводил его в покои императрицы, как в свои собственные, и они беседовали допоздна. «Я дал князю Потемкину и его компании souper dansant{57}», — сообщал Харрис своей сестре Гертруде в 1780 году. Гости выпили «три бутылки токайского, присланного польским королем, и дюжину бутылок шампанского и бордо». Сам Харрис, по его собственному уверению, пил только воду.[383]

Наблюдая этот всплеск русско-английской дружбы, дипломаты других держав вовсю подсматривали, подслушивали и не скупились на деньги, чтобы выведать, о чем идет речь. Больше всего взволновались французы. Корберон неусыпно шпионил за многочисленными домами Потемкина. Он записал, что Харрис поставил у себя в саду шатер «на десять человек», который, как он заявлял, подарил ему Потемкин. Корберон осмелился даже явиться к Потемкину и высказать претензии по поводу его враждебности к Франции. Он «достал из кармана бумагу и огласил список всех случаев», когда Харрис встречался с князем по неформальным поводам. Тот прервал его монолог, объявив, что занят. Об этом эпизоде рассказал Харрис, услышавший его, возможно, от племянницы Потемкина Александры (англичанин проводил в ее обществе столько времени, что Корберон подозревал его в волокитстве). Пруссаки также внимательно следили за происходящим. «Весь последний месяц дом английского посла наполнен родственниками князя», — докладывал Герц Фридриху 21 сентября 1779 года.[384]

Этот спектакль закончился тем, что Харрис составил второй меморандум, передал его Потемкину, который сунул его то ли в карман халата, то ли под подушку, — а затем бумага пропала и оказалась у сначала Корберона, а потом у Панина. Какую-то роль в этом деле сыграл шевалье де Ла Тессоньер, один из обитателей «заднего двора», но украла документ француженка мадемуазель Гибаль, любовница Потемкина и гувернантка его младших племянниц. Позже рассказывали, что Панин сделал на меморандуме пометки, опровергавшие аргументы англичан, и оставил его на столе у Екатерины, чтобы она приняла пометки за мнение светлейшего.

Поскольку очевидный смысл этой истории — дискредитация Потемкина и его образа жизни, многие историки считают ее мифом, но какая-то доля правды в этом рассказе, вероятно, все же есть. Екатерина, конечно, не спутала бы почерк Потемкина с рукой Панина, однако Тессоньер действительно рыскал по дому князя, а письма Татьяны Энгельгардт подтверждают существование мадемуазель Гибаль.[385]


В самый разгар этой интриги в Петербург прибыла европейская знаменитость. Человек, называвший себя графом Алессандро ди Калиостро и выдававший себя за полковника испанской службы, открыл кабинет целителя, алхимика, мага, заклинателя духов и адепта египетского масонства. Его сопровождала прекрасная дама. Маленький, смуглый, лысеющий сицилиец с черными глазами и высоким лбом на самом деле звался, вероятно, Джузеппе Бальзамо и являл собой редкий образец харизматической личности.

Век Разума принизил значение религии, и желание заполнить образовавшуюся пустоту стало одной из причин моды на масонство, как в рационалистской, так и в оккультной версии. Последняя быстро распространилась в форме гипнотизма, некромантии, алхимии, каббалистики, которыми занялись мартинисты, иллюминаты, розенкрейцеры и сведенборгианцы. Глубокое знание человеческой натуры, если не реальные целительские способности Сведенборга, Месмера и Лафатера помогали людям в эпоху, когда врачи и ученые могли объяснить очень немного. Некоторые, как Казанова или Жорж Псальманазар, были просто шарлатаны, разъезжавшие по Европе и дурачившие легковерных аристократов сказками о философском камне и эликсире жизни. Они представлялись носителями экзотических титулов, обладателями богатств, ценителями искусств и предлагали вниманию аудитории некую смесь из практических врачебных советов, обещаний вечной молодости и рассказов о загробной жизни, — а также о своей способности превращать металлы в золото. Их патриарх, граф де Сен-Жермен, уверявший, что прожил две тысячи лет и в молодости видел распятие Христа, произвел неотразимое впечатление на Людовика XV, «сотворив» из эфира бриллиант стоимостью 10 тысяч ливров.

Калиостро стяжал огромный успех в Митаве, столице Курляндии. Теперь он надеялся повторить свой опыт в Петербурге. Медиум «прибыл в благоприятный для него момент, — сообщала Екатерина Гримму, — когда несколько масонских лож желали видеть духов». «Мастер чародейства» демонстрировал столько духов, сколько желали видеть зрители, и успешно распродавал таинственные снадобья. Особенно смешило императрицу его заявление об умении превращать мочу в золото и даровать вечную жизнь.[386]

Тем не менее Калиостро пользовался популярностью как целитель и пропагандист ритуалов египетского масонства. Корберон и некоторые придворные, такие, как Иван Елагин и граф Александр Строганов, сделались истыми последователями заклинателя духов.

Потемкин, хотя присутствовал на некоторых сеансах Калиостро, но никогда в них не верил. Они с Екатериной постоянно шутили по поводу трюков сицилийца. Гораздо больше привлекла Потемкина «графиня Калиостро». Говорили, что светлейший имел роман с женой чародея Лоренцой, иначе Серафиной, иначе принцессой ди Санта Кроче. Екатерина поддразнивала Потемкина, проводившего много времени в их доме.

По одной из легенд, какая-то из влюбленных в князя знатных дам встретилась с Серафиной и заплатила ей 30 тысяч рублей, чтобы та уехала. Потемкин был польщен. Он сказал подруге Калиостро, что она может остаться, сохранив деньги, и компенсировал расстроенной даме потраченную сумму. Самая неправдоподобная версия гласит, что этой знатной дамой была сама императрица.[387]

Впрочем, бесконечно дурачить публику и кредиторов искателям приключений не удавалось даже в тот лукавый век. Через некоторое время испанский посол объявил, что Калиостро никакой не гранд и не полковник, и Екатерина весело сообщала Гримму, что чародей и его спутница выдворены из России.{58}


Когда в начале февраля 1780 года Панин вызвал Харриса и зачитал ему высочайший отказ на предложение о союзе с Англией, сэр Джеймс бросился к Потемкину за разъяснениями. На этот раз светлейший объяснил ему, что опасение «новой войны пересилило стремление к славе». Харрис был поражен. Потемкин добавил, что новый фаворит, Ланской, опасно болен и государыня страдает «расстройством нервов». Сэр Джеймс поверил Потемкину только когда тот заявил, что даже его влияние «временно потеряло силу». Харрис упрекнул его в робости, в ответ на что тот вспылил и объявил, что «докажет, что никто в этом государстве не пользуется большим влиянием, чем он». Это обнадежило Харриса, но затем Потемкин сказался больным. Он не принимал несколько недель, а потом снова стал говорить о том, что императрица — чрезвычайно мнительная женщина, дрожащая над своими любимчиками. Потемкин все так же переходил от заявлений о своем бессилии к взрывам хвастовства и проклинал «сонного и неповоротливого» Панина — он, который сам мог пролеживать на диване целыми днями.

В феврале 1780 года светлейший вызвал английского посланника и «с характерным для него воодушевлением» объявил об открытии экспедиции из 15 кораблей и 15 фрегатов «для поддержания российской торговли». Но это решение — продолжение успешного посредничества России в войне за Баварское наследство — нанесло сильный удар по миссии Харриса.[388] Англия заявила, что будет захватывать нейтральные суда и конфисковывать их грузы, причем это решение касалось и русских судов. Правительства нейтральных держав, включая Россию, пришли в раздражение, и в марте 1780 года Екатерина подписала декларацию о «вооруженном нейтралитете», чтобы поставить на место зарвавшихся англичан, укрепить русскую морскую торговлю и еще более поднять свой престиж. Теперь завоевывать благосклонность России Харрису стало еще сложнее.


Сэр Джеймс раздумывал, кто заплатил Панину, Франция или Пруссия, в то самое время, как французы и пруссаки полагали, что ему платят англичане. Из тучи, нагнетенной этой дипломатической истерией, посыпался настоящий золотой дождь.

Харрис не сомневался, что Корберон, «как истинный француз», «платит жалованье лакеям в каждом русском доме». Версаль действительно решил любой ценой удержать Россию от вступления в войну; Корберон хвастался даже, что может купить самого Потемкина.[389] «Я подозреваю, что честность моего друга поколеблена», — поверял Харрис свои опасения виконту Стормонту, а Корберон в то же самое время доносил в Версаль, что Харрису выделен кредит в 36 тысяч фунтов, и 100 тысяч рублей уже уплачены Потемкину. Орлов-Чесменский обвинял князя в получении 150 тысяч английских гиней. Харрис полагал, что Франция преподнесла родственникам Потемкина 4 или 5 тысяч фунтов.

В конце марта 1780 года терпение Харриса кончилось. Если Франция дает взятки «его другу», Англия должна перегнать ее. На петербургском рынке взяток начался бум. Напоминая Стормонту, что он имеет дело с «необычайно богатым человеком», Харрис требовал ту же сумму, какую «Торси, хоть и безуспешно, предлагал Мальборо». Такой запрос мог озадачить даже самого щедрого казначея Европы{59}. Не обходили своим вниманием Потемкина ни пруссаки, ни австрийцы. Харрис заметил, что прусский посланник ежедневно беседует о чем-то со светлейшим, и узнал, что тот снова предлагает ему Курляндию или «иной способ обеспечить его безопасность на случай, если императрица оставит его» — то есть на случай восшествия на престол Павла. В то же самое время говорили, что австрийцы предлагают ему некое княжество.[390]

Брал Потемкин взятки или нет? В конце 1779 года упоминались суммы в 100 тысяч рублей и 150 тысяч гиней, но исследование архивных фондов секретных служб показывает, что в ноябре Харрис израсходовал только 1450 фунтов, а позже получил выговор за трату 3000 фунтов. Сложенные вместе, эти суммы могли бы, конечно, порадовать Александру Энгельгардт, но не достигали даже столовых расходов князя. Богатство, даже самое внушительное, вовсе не означает неподкупности, но, вероятно, Харрис был прав, говоря, что повлиять на Потемкина «можно только попав ему в тон и оценив его неповторимый юмор и непредсказуемый характер». Екатерина, чтобы отблагодарить своего помощника за проект вооруженного нейтралитета, выдала ему сумму, по словам Харриса, эквивалентную 40 тысячам фунтов, но «этот удивительный человек так избалован, что почти не считает нужным за это благодарить». Прусский посланник Герц также подтверждал, что взятками на Потемкина не подействовать: «Богатства не помогут: его собственные средства неисчислимы».[391]

То же мнение подтверждал и презрительный вопрос Панина: «Неужели вы полагаете, что князя Потемкина можно купить за 50 тысяч фунтов?» Когда слухи о том, что Харрис заплатил ему 2 миллиона рублей, дошли до самого князя, он пришел в возмущение. Светлейший был слишком горд и слишком состоятелен, чтобы брать деньги. При этом, однако, Панин и Потемкин обвиняли друг друга в лихоимстве. На одном из заседаний Совета Потемкин заявил, что портретами Людовика XVI можно делать отличные «ставки при игре в вист». Панин парировал, что если князь нуждается в деньгах, то английские гинеи всегда к его услугам. Потушить ссору удалось только императрице.[392]

Для того чтобы все-таки выяснить, поддерживает ли светлейший российско-английский альянс, Харрис дал взятку одному из секретарей Потемкина. Возможно, это был Александр Безбородко, все больше вытеснявший Панина во внешнеполитических вопросах. Стормонт санкционировал выдачу 500 фунтов, заметив, впрочем, что это очень много. Когда дошло до дела, у Харриса выманили около 3 тысяч. Секретарь сообщил, что все европейские монархи, от Фридриха до Иосифа, бомбардируют Потемкина предложениями денег и княжеских престолов, но безуспешно, а об английском деле Потемкин особенно не радеет, за исключением моментов, когда его охватывает дух соперничества с Паниным. «Агент» добавлял, что князь действует по внушению внезапных, «непредсказуемых побуждений» и в принципе может «поддержать линию любого правительства», но в данный момент особенно склоняется к Австрии. Последнее было правдой.[393]

Дипломаты уже знали, что Потемкин строит обширные планы касательно южных областей. Даже обсуждая с ним морские проблемы Великобритании, Харрис заметил, что голова светлейшего «неотступно занята мыслью о создании империи на востоке» и что он «один поддерживает в императрице интерес к этому проекту». Дерзкие мечты Потемкина действительно заразили Екатерину. Пересказав свою беседу с ней, Харрис сообщал, что она «долго говорила [...] о древних греках, об их предприимчивости и быстроте ума [...] сохранившихся в их далеких потомках». Корберон не преувеличивал, отмечая, что эти «романтические идеи принимаются здесь с энтузиазмом».[394] Светлейшего не занимали ни Лондон, ни Париж, ни Берлин, ни Филадельфия. Он мечтал о городе императоров — Царьграде. Чтобы овладеть им, нужно было победить Османскую империю.


Часть пятая: КОЛОСС (1777-1783)


14. ВИЗАНТИЯ

Меня пригласили на праздник, который князь Потемкин

давал в своей оранжерее [...] Против входной двери

был устроен маленький храм, посвященный Дружбе,

со статуей богини, держащей бюст Государыни [...]

Кабинет, где она ужинала, весь затянут прекрасной

китайскою тафтою в виде палатки [...]

В другом маленьком кабинете стоит диван, обитый

 богатой материей, которую вышивала сама Государыня.

Шевалье де Корберон. 20 марта 1779 г.


Когда турецкий султан Мехмед II в 1453 году занял Константинополь, он направился к знаменитому храму Святой Софии. Перед воротами великого христианского святилища он посыпал голову землей в знак благоговения перед Всевышним и вошел. В храме он увидел турецкого солдата, тащившего мраморную плиту. «Это ради веры», — объяснил солдат. Мехмед поразил его мечом. «Для вас — пленники и их добро, — объявил он. — Здания города принадлежат мне». Завоевав Византию, Османы не собирались отказываться от великолепия Царьграда.

К титулам турецкого хана, арабского султана и персидского падишаха Мехмед мог добавить теперь «Caiser-i-Rum»: «Цезарь Римский». Для европейцев он стал не только Великим Турком: отныне его часто будут называть императором. Оттоманский дом унаследовал престиж Византии. «Никто не сомневается, что вы — император римлян, — говорил Мехмеду Завоевателю в 1466 году критский историк Георгий Трапезунтиос. — Хозяин столицы империи — император, Константинополь — столица Римской империи. А тот, кто есть и пребудет императором Рима, тот император всей земли».[395]

Османская империя простиралась от Багдада до Белграда и от Крыма до Каира; в Восточной Европе в ее состав входила территория, занимаемая в наши дни Болгарией, Румынией, Албанией, Грецией и Югославией. Под ее владычеством находились главные святыни ислама, от Мекки и Медины до Дамаска и Иерусалима. Черное море оставалось «чистой и непорочной девой» султана,

а на Средиземноморье, от Кипра до Алжира и Туниса, господствовали его порты. Эту интернациональную империю называли турецкой, однако обычно единственным турком в административной иерархии являлся сам султан, а различными областями многонационального государства управляли перешедшие в мусульманство славяне, составлявшие верхний эшелон двора, чиновники и янычары.

Понятие классов практически отсутствовало: Османская империя представляла собой меритократию, которой от имени султана управляли дети албанских крестьян. Значение имело только одно — каждый подданный, даже главный министр, великий визирь, являлся рабом султана. До середины XVI века султаны были сильными, жестокими лидерами. Но постепенно грязное дело управления перешло к великим визирям.

Поначалу за отсутствием закона о престолонаследии смена султана чаще всего не обходилась без кровопролития. Новый император избавлялся от своих братьев — число которых иногда достигало нескольких десятков, — удушая их тетивой от лука: деликатная форма казни, не проливавшая царской крови. В конце концов чувство монаршего самосохранения прекратило этот варварский обычай, и принцев стали держать во дворцах как почетных пленников, полуусыпленных удовольствиями, полуживых от страха.

Государственным управлением ведал великий визирь, часто славянского происхождения, с двумя тысячами придворных и слуг и гвардией из 500 албанцев. Ранг каждого сановника, паши (буквально — «ноги султана») обозначался конскими хвостами: пережиток кочевого прошлого тюрков. Визири носили зеленые туфли и тюрбаны, придворные чины — красные, муллы — голубые. Дворец султана, сераль, стоял на византийском акрополе и представлял собой длинную цепь замкнутых дворов, соединенных воротами. Эти ворота, за которыми вершилось правосудие, стали символом оттоманской власти: на западе империю называли Высокой Портой.{60}

Сластолюбие императоров поощрялось как источник обильного резервуара наследников. Если школа, где воспитывали императорских пажей, будущих чиновников, была полна албанцами и сербами, то гарем, производивший наследников султанского престола, изобиловал белокурыми и голубоглазыми славянками с крымских невольничьих рынков. До конца XVII века, как это ни удивительно, господствующим языком двора был сербскохорватский.

Султану по-прежнему принадлежало неограниченное право карать и миловать, и он широко им пользовался. Мгновенная смерть составляла элемент придворного этикета. Многие великие визири больше прославились своей смертью, чем делами. Их истребляли так безжалостно, что приходится только удивляться, почему этот пост оставался вожделенным для оттоманских чиновников. Смертные приговоры, которые султан выносил, притопнув ногой или отворив особое решетчатое окошко, приводились в исполнение немыми палачами, орудовавшими удавкой или секирой. Выставление головы казненного также являлось обязательным ритуалом. Головы высших сановников помещались на мраморных столбах во дворце, набитые хлопком, если принадлежали важным персонам, и соломой, если преступник занимал средний ранг. Головы чиновных подданных, а также отрубленные уши и носы «украшали» ниши внешних стен дворца. Провинившихся женщин — иногда прекрасных обитательниц гарема — завязывали в мешок и сбрасывали в Босфор.

Но более серьезную угрозу для султана представляли его собственная гвардия, янычары — и толпа. Население Константинополя всегда отличалось своенравием. Теперь стамбульская чернь, которой манипулировали янычары или улемы, влияла на политику все сильнее. Агент Потемкина Николай Пизани сообщал в 1780-е годы, что визири и другие интриганы «мутят городской сброд», чтобы «напугать правителя [...] всякого рода дерзкими выходками».[396]

В 1774 году Мустафу III сменил робкий и мягкосердечный Абдул-Хамид I. Контроль администрации над народом и дисциплина в армии падали, коррупция процветала. Не в силах больше рассчитывать на свое военное могущество, Османы решили сделаться такой же европейской державой, как прочие, — или почти: если для большинства европейских стран война была «дипломатией другими средствами», то турки сделали дипломатию средством войны. Усиление России поменяло приоритеты их политики. Потенциальные враги России — Франция, Пруссия, Швеция и Польша — стали потенциальными союзниками Высокой Порты. Ни одна из этих стран не собиралась спокойно наблюдать, как Россия громит турок; каждая была готова поддержать Порту, по крайней мере деньгами.

Один из потемкинских агентов писал, что империя, «как стареющая красавица, не понимает, что ее время прошло».[397] Тем не менее у нее оставались огромные ресурсы живой силы плюс мусульманский фанатизм. Управляемая удавкой, зеленой туфлей и константинопольской чернью, империя напоминала пораженного проказой сказочного великана, члены которого отваливались от огромного тела, но все еще внушали ужас врагам.


27 января 1779 года великая княгиня Мария Федоровна родила второго сына, которого Екатерина назвала Константином и которого они с Потемкиным прочили на роль константинопольского правителя после разгрома Высокой Порты. Двумя годами раньше великая княгиня уже подарила Екатерине первого внука, Александра, наследника Российской империи. Теперь она преподнесла грекам наследника византийского престола.

Опираясь на классическую историю, восточное православие и собственное воображение, Потемкин создал культурную программу, геополитическую систему и пропагандистскую кампанию, которые историки обозначают единым названием: греческий проект. Суть его состояла в том, чтобы завоевать Константинополь и посадить на трон великого князя Константина. Екатерина наняла будущему императору в кормилицы гречанку по имени Елена и настояла на том, чтобы его учили греческому языку. Когда Екатерина ознакомила Потемкина с составленной ею программой обучения внуков, он предложил изменение: «Я [...] желал бы напомнить, чтоб в учении языков греческий поставлен был главнейшим, ибо он основанием других. Невероятно, сколь много в оном приобретут знаний и нежного вкуса сверх множества писателей, которые в переводах искажены не столько переводчиками, как слабостью других языков. Язык сей имеет армонию приятнейшую и в составлении слов множество игры мыслей; слова технические наук и художеств означают существо самой вещи, которые приняты во все языки. Где Вы поставили чтение Евангелия, соображая с латынским, язык тут греческий пристойнее, ибо на нем оригинально сие писано». Екатерина ответила: «Переправь по сему».[398]

Мы не знаем, когда именно они начали обсуждать проект реставрации Византии, но скорее всего очень скоро после их сближения (вспомним одно из любимых прозвищ, которым императрица наградила своего возлюбленного: «гяур», по-турецки «неверный»). Мы сказали бы, что Потемкин и греческий проект были созданы друг для друга. Он прекрасно знал историю Византии и восточное богословие; как все образованные люди своего времени, Екатерина II Потемкин были воспитаны на классиках (хотя он читал по-гречески, а она нет). Он часто приказывал своим секретарям читать ему из древних историков и имел под рукой почти все их труды. В XVIII веке энтузиасты классики хотели не только читать о древних временах — они хотели состязаться с ними.

Идея была не нова: Московия называла себя Третьим Римом со времен падения Константинополя, который русские по-прежнему именовали Царьградом. В 1472 году великий князь Московский, Иван III, женился на Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора. Ивана III величали царем (цесарем) и «новым императором нового Константинополя — Москвы». В следующем веке монах Филофей сформулировал знаменитое «два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть». Внук Ивана III — Иван IV (Грозный) — венчался на царство. Но мысль о возрождении классического величия, опиравшаяся на религиозную и культурную преемственность, принадлежала Потемкину. Несмотря на свою импульсивность в порождении идей, он обладал терпением и интуицией, необходимыми для их осуществления: он преследовал свою византийскую мечту с того момента, как оказался у власти, и шесть лет боролся с пропрусской политикой Никиты Панина.

Уже в 1775 году, когда Екатерина II Потемкин праздновали победу над Турцией в Москве, князь подружился с греческим монахом Евгением Булгарисом, которому предстояло обеспечить «богословскую поддержку» греческого проекта. 9 сентября 1775 года Екатерина, по внушению Потемкина, назначила Булгариса архиепископом Херсона и Славянска, когда этих городов еще не существовало. Херсон, названный в честь греческого Херсонеса, родины русского православия, виделся еще только бурному воображению Потемкина.

Декрет Екатерины о назначении Булгариса архиепископом подчеркивал греческое происхождение православия и, возможно, был составлен Потемкиным, одним из первых действий которого по занятии должности фаворита стало основание греческой гимназии. Теперь он поручил управление ею Булгарису. Потемкин хотел, чтобы архиепископ написал историю отношений древних скифов, греков и славян. Булгарис не выполнил этого пожелания, но зато перевел «Георгики» Вергилия и посвятил их «величайшему филэллинисту», сопроводив одой на строительство Херсона — новых Афин на Днепре.[399]


Прослеживая зарождение греческого проекта, можно понять, как происходило сотрудничество императрицы и князя. «Мемориал по делам политическим», описывающий проект, составил в 1780 году секретарь Екатерины Александр Безбородко, однако считать его автором идеи означает не понимать взаимоотношений внутри триумвирата, который отныне станет определять внешнюю политику России.[400]

Потемкин замыслил греческий проект еще до того, как Безбородко стал играть политическую роль: об этом свидетельствуют его письма, разговоры, покровительство Булгарису, наречение второго внука Екатерины Константином и основание Херсона в 1778 году. Записка Безбородко, несомненно, заказанная Екатериной и Потемкиным, представляла собой «техническое обоснование» идеи и описывала византийско-турецко-русские отношения с середины X века. Проект трактата с Австрией 1781 года, составленный Безбородко, показывает последовательность их работы: секретарь составлял текст на правой половине листа, а на левой Потемкин делал карандашом заметки, адресованные Екатерине. Потемкин формулировал общий смысл идеи, а Безбородко прописывал детали — что и дало последнему основание заявить после смерти светлейшего, что тот «был редкий человек, особливо на выдумки, лишь бы только они не на его исполнение оставлялися».[401]

Первым шагом к исполнению греческого проекта должно было стать налаживание отношений с Австрией. Император Священной Римской империи и соправитель Габсбургской монархии, Иосиф II не отказался от плана овладеть Богемией — плана, породившего «картофельную войну». Он понимал, что для овладения этой областью, которая сделает габсбургские земли более цельными, ему необходима помощь Екатерины и Потемкина. Для этого Иосифу надо было отвлечь Россию от ориентации на Пруссию. Если по ходу дела Австрии удалось бы расширить свои границы за счет Османской империи — он был не против.

В течение долгих лет Иосиф и его мать Мария Терезия избегали контактов с Россией, считая Екатерину цареубийцей и нимфоманкой. Теперь Иосиф решил пойти против матери, в чем его поддержал канцлер, князь Венцель фон Кауниц, автор «дипломатической революции» 1756 года, помирившей Австрию с ее старым врагом, Францией. Кауниц инструктировал своего австрийского посланника в Петербурге: «Поставьте отношения с господином Потемкиным на дружескую ногу [...] Сообщите мне, каков он к вам сейчас».[402]

22 января 1780 года Иосиф передал Екатерине через ее посла в Вене князя Дмитрия Голицына, что желал бы с ней встретиться. Предложение поступило как нельзя кстати. 4 февраля она дала свое согласие, сообщив об этом только Потемкину, Безбородко и Панину, к неудовольствию последнего. Встречу наметили на 27 мая, в Могилеве.


Императрица и Потемкин ждали Иосифа с нетерпением и непрерывно обсуждали встречу. В конце апреля светлейший уехал в Могилев готовить свидание глав двух империй. 9 мая 1780 года Екатерина выехала из Царского Села со свитой, куда входили Александра и Екатерина Энгельгардт и Безбородко. Никиту Панина оставили в Петербурге. Император Иосиф прибыл в Могилев первым. Екатерина продолжала обсуждать с Потемкиным детали встречи: «...буде луче найдешь способ, то уведоми меня», — пишет она, предложив, «как выгоднее будет условиться о свидании без людей», и заканчивает: «Прощай, друг мой, мы очень тоскуем без тебя».[403]


15. ИМПЕРАТОР СВЯЩЕННОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ
Не ты ль, который взвесить смел
Мощь Росса, дух Екатерины,
И опершись на них, хотел
Вознесть твой гром на те стремнины,
На коих древний Рим стоял
И всей вселенной колебал ?
Г.Р. Державин. Водопад

21 мая 1780 года князь Потемкин приветствовал императора Иосифа II, прибывшего в Россию инкогнито, под именем графа Фалькенштейна. Иосиф хотел немедленно приступить к обсуждению политических дел, но князь предложил ему сначала отправиться в церковь. «До сих пор мы виделись с Потемкиным только в публичных местах и он не проронил о политике ни слова», — жаловался император своей матери, императрице-королеве Марии Терезии.[404] На нетерпение императора Потемкин отвечал только уклончивой любезностью: опоздание Екатерины на один день было рассчитанным политическим маневром. Никто не знал, что они с Потемкиным задумали. Фридрих II, турецкий султан и английский посланник в Петербурге одинаково напряженно ждали результата встречи.

Князь вручил императору письмо от Екатерины, где она прямо высказывала свои надежды: «Клянусь, что сегодня для меня нет ничего труднее, чем скрыть мою радость. Само имя графа Фалькенштейна внушает полное доверие...» Потемкин, также в письме, пересказал свои первые впечатления Екатерине. «О Фальк[енштейне] стараться будем разобрать вместе», — отвечала она, выезжая из Шклова в Могилев.[405]

Последнее легче было сказать, чем сделать: загадочный характер императора озадачивал современников так же, как он озадачивает историков. В его правлении, как ни в чьем другом, сказались противоречия просвещенного деспотизма: одержимый экспансионистским духом, Иосиф жаждал освободить свой народ от предрассудков прошлого. Себя он считал военным гением и монархом-философом, подобным Фридриху Великому, вражда с которым чуй* не лишила его Престола. Восторженный идеалист, он презирал людей и не понимал, что политика — это искусство возможного.' Его напряженные реформаторские усилия основывались на безграничном честолюбии. Он почти всерьез полагал, что государство — это он.

О своем инкогнито он заботился так же, как о своем быте и своих реформах. «Вам известно [...] что во всех моих путешествиях я строго соблюдаю и ревностно охраняю права и преимущества, какие дает мне имя графа Фалькенштейна, — инструктировал Иосиф австрийского посланника в Петербурге Кобенцля. — Поэтому я буду в мундире и без орденов [...] Позаботьтесь подобрать для меня в Могилеве небольшую и скромную квартиру».[406]

Объявивший себя «первым чиновником государства», Иосиф появлялся на людях в простом сером мундире в обществе одного или двух сопровождающих, желал есть только самую простую пищу и спать не во дворцах, а в трактирах, на походной кровати. Это был вызов импрессарио встречи — Потемкину. Потемкин принял вызов: в России было мало трактиров, и князь оборудовал под них дворцы.

«Он слишком много правил и недостаточно царствовал», — говорил об Иосифе принц де Линь. После смерти своего отца в 1765 году Иосиф стал императором Священной Римской империи германской нации, — «кайзером» по-немецки, «цесарем» по-русски. Но власть над габсбургской монархией, включавшей Австрию, Венгрию, Галицию, австрийские Нидерланды, Тоскану, Словению и Хорватию, он делил ро своей матерью, величественной Марией Терезией. Несмотря на свою католическую набожность, именно она заложила основание для преобразований Иосифа, к которым он приступил с таким рвением, что они превратились сначала в анекдот, а затем в проклятие. Его реформы сыпались на подвластные ему народы как палочные удары. Он не понимал неблагодарности подданных. Когда он запретил использование гробов на похоронах (для экономии времени и древесины), ему ответили такой яростью, что распоряжение пришлось отменить. «Он даже души хочет облачить в мундиры! — восклицал Мирабо. — Это верх деспотизма».

Личная жизнь Иосифа была трагична: первая его жена, Изабелла Пармская, одаренная натура, предпочитала своему мужу его сестру. Когда через три года брака она умерла, 22-летний император был безутешен. Через семь лет от плеврита умерла и его обожаемая дочь. Потом, чтобы получить право на владение Богемией, он женился на наследнице Виттельбахской и обращался с ней очень жестоко.

Де Линь вспоминал, что Иосиф «не имел ни капли чувства юмора и не читал ничего, кроме официальных бумаг». На себя он смотрел как на совершенство рационального достоинства, а на других — с сарказмом и пренебрежением. «Самым большим врагом этого государя, — говорила Екатерина, — был он сам».

И в этом-то человеке нуждался теперь Потемкин, чтобы осуществить свои главные свершения.[407]


24 мая 1780 года императрица въехала в Могилев через триумфальную арку; ей предшествовал эскадрон кирасир — зрелище кортежа произвело впечатление даже на саркастического Иосифа: «Это было великолепно —- польская шляхта верхами, гусары, кирасиры, генералы... наконец, она сама в двухместной карете, с фрейлиной девицей Энгельгардт». Под пушечный салют и колокольный звон Екатерина, вместе с Потемкиным и фельдмаршалом Румянцевым-Задунайским, отстояла молебен и направилась в дом наместника. Последовали четыре дня театральных представлений и фейерверков. Заштатный Могилев, отобранный у Польши только в 1772 году, полный поляков и евреев, превратился в город, достойный императоров. Итальянский архитектор Бригонци построил театр, где для высоких гостей пела его соотечественница Бонафина.[408]

Светлейший познакомил императора и императрицу. После обеда они стали обсуждать дела в присутствии только Потемкина и Александры Энгельгардт. Екатерина нашла, что Иосиф «очень умен, любит говорить и говорит хорошо». Она не объявляла прямо о своих видах на Константинополь и планах раздела Османской империи, но оба знали, зачем встретились. Иосиф писал матери, что «проект учреждения империи на востоке кипит у нее в голове и волнует ее душу». Иосиф поделился с Екатериной своими планами, о которых она писала Гримму, что «не осмеливается их разгласить».[409] Они должны были нравиться друг другу — и делали для этого все, что могли.

Фельдмаршал Румянцев поинтересовался, предвещают ли эти торжества союз с Австрией. Императрица ответила, что «союз сей касательно турецкой войны выгоден, и князь Потемкин то советует». Румянцев сказал, что ей стоило бы самой решать такие вопросы. «Один ум хорош, — парировала Екатерина, — а два лучше».[410]

Иосиф, подобно другим бездарным военачальникам (как тут не вспомнить Петра III и цесаревича Павла) любил военные смотры и парады и хотел в полной мере насладиться ими во время визита в Россию. Потемкин вежливо сопровождал его, показывая русские полки, но находил его непоседливость утомительной. Однажды ему самому пришлось командовать маневрами кавалерии. Для наблюдения за этими маневрами Иосиф и Екатерина заняли места в специальном шатре, а прочие зрители смотрели, сидя верхами. Послышался далекий гул и появились несколько тысяч всадников во главе с князем Потемкиным. Он поднял саблю, чтобы скомандовать «в атаку», но его конь, не выдержав тяжелой ноши, вдруг присел на задние ноги и взвился на дыбы. Потемкин едва удержался в седле. Находясь на расстоянии лье от зрителей, полк перешел в галоп и остановился у самого императорского шатра в строгом порядке. «Я никогда не видел ничего подобного», — восхищался Иосиф.[411]


30 мая Екатерина II Иосиф оставили Могилев и в одной карете выехали в Смоленск, где на время расстались. Иосиф со свитой всего из пяти человек в сопровождении Потемкина отправился осматривать Москву, а Екатерина вернулась в Петербург. Легенда гласит, что Потемкин пригласил Екатерину посетить Чижево, где принял ее вместе со своим племянником Василием Энгельгардтом, теперь владельцем имения.

Иосиф не понимал Потемкина. «Князь Потемкин желает ехать в Москву, чтобы все мне показать, — сообщал он матери. — Его кредит неизменно высок. Ее величество даже раз назвала его за столом своим верным учеником [...] Но пока он не сказал ничего примечательного. Надеюсь, он покажет себя во время поездки». Однако императора снова ждало разочарование. Князь ничем себя не показал и вообще провел с Иосифом слишком мало времени. К моменту отъезда из Москвы император негодовал: Потемкин «позволил себе отдыхать. В Москве я виделся с ним всего трижды и он ни разу не поговорил со мной о делах». Этот человек, заключал он, «слишком ленив и беззаботен, чтобы приводить что-нибудь в движение».[412]

18 июня Иосиф и Потемкин прибыли в Петербург. В Царском Селе Потемкин приготовил для графа Фалькенштейна сюрприз. Он приказал английскому садовнику Екатерины, с символичной фамилией Буш{61} соорудить для императора, любителя постоялых дворов, таверну. Впоследствии садовник с гордостью рассказывал, как он вешал над входом в павильон вывеску с надписью «Доспехи графа Фалькенштейна». На груди у садовника красовалась табличка «Хозяин таверны». Иосиф отужинал в «Доспехах графа Фалькенштейна» вареной говядиной, супом, ветчиной и «вкусными, но простыми русскими блюдами».[413]

Тем временем и русские министры и иностранные дипломаты были как на иголках, чувствуя приближение глобальных перемен. Хотя, несмотря на взаимные комплименты, Екатерина II Иосиф ни о чем конкретном пока не договорились, сам факт визита императора в Россию произвел сильное впечатление и в Европе и при петербургском дворе. Граф Никита Иванович Панин и его воспитанник великий князь Павел Петрович, сторонники союза с Пруссией, пришли в отчаяние. Сам же Фридрих, чтобы уравновесить успех Иосифа, решил отправить в Петербург с визитом своего племянника и наследника, Фридриха Вильгельма.

26 августа Потемкин и Панин вместе приветствовали прусского принца, однако от его приезда в Петербург Пруссия не выиграла ничего. Екатерина отнеслась к нему равнодушно, назвав «неповоротливым, неразговорчивым и неуклюжим толстяком Гу». Фридрих Вильгельм скоро надоел всей столице, за исключением великого князя Павла, который был рад любому представителю обожаемой им державы.

Французский поверенный в делах Корберон и прусский посланник Герц, принимая желаемое за действительное, убеждали себя и своих королей в том, что визит Иосифа ничем не грозит. Корберон, однако, посетил обед, на котором присутствовали супруги Кобенцли и только что прибывший граф де Линь с сыном. Корберон нашел, что «гранд-сеньор Фландрский» всего лишь «старая развалина» — и сильно его недооценил.[414]

Принц Шарль-Жозеф де Линь приехал в Петербург специально по поручению Иосифа — это было тайное орудие Австрии против прусского визитера.


Пятидесятилетний принц де Линь был по-мальчишески живой, умный и острый на язык аристократ века Просвещения. Наследник княжества, полученного его предком в 1602 году, он женился на наследнице Лихтенштейна, но в первые же недели после женитьбы назвал свой брак абсурдным, а потом вовсе перестал его замечать. В Семилетнюю войну он командовал собственным полком и даже отличился в сражении при Колине. «Я желал бы быть хорошенькой девушкой до 30 лет, генералом [...] до 60-ти, — говорил он после войны Фридриху Великому, — а потом, до 80-ти, кардиналом». Одно обстоятельство, однако, жестоко его угнетало: он хотел, чтобы его всерьез считали генералом, но никто, от Иосифа до Потемкина, никогда не поручал ему военного командования.

Главным талантом де Линя было умение дружить. «Очарователь Европы» проживал каждый день как комедию, которая готова вылиться в эпиграмму, на каждую девушку смотрел как на возможное приключение, из которого родится поэма, и ожидал, что каждый монарх жаждет быть покоренным блеском его острот. Польстить он действительно умел. «Какой бесстыдный лицемер этот де Линь!» — возмущался один из очевидцев его светской игры. И тем не менее он был другом Иосифа II и Фридриха Великого, Руссо и Вольтера, Казановы и королевы Марии Антуанетты. Ни в ком, как в де Лине, не отразился в такой степени дух космополитизма XVIII века: «Мне нравится всюду быть иностранцем... — говорил он. — Французом в Австрии, австрийцем во Франции, французом и австрийцем в России».

Письма де Линя переписывали, а его остроты повторяли во всех гостиных Европы — впрочем, для того они и сочинялись. Прекрасный писатель, он оставил непревзойденные портреты великих людей своего времени, в том числе и Потемкина. Его «Пестрые заметки» вместе с «Историей моей жизни» Казановы — два лучших описания эпохи: де Линь находился на верхней, Казанова на нижней ступени этого общества. На балах и за карточными столами, в театрах и борделях, придорожных трактирах и королевских дворцах они встречали одних и тех же шарлатанов, герцогов, куртизанок и графинь.

Потемкина принц привел в восторг. Их дружбе предстояло то разгораться, то затухать и остаться запечатленной в многочисленных письмах де Линя, хранящихся ныне в архивах Потемкина. «Дипломатического жокея», как он сам называл себя, приглашали на все приватные собрания, где императрица играла в карты, на прогулочные поездки и обеды в Царском Селе.

Неповоротливый Фридрих Вильгельм не имел в светском общении никаких шансов против де Линя, которого Екатерина объявила «самым приятным и легким в обхождении человеком, какого она когда-либо встречала, соединяющим глубокий оригинальный ум с детской проказливостью». Как-то раз, устроив в Эрмитажном театре спектакль, бал и ужин в честь прусского принца, Екатерина исчезла с глаз публики. Присутствовавшие на приеме недоумевали, куда она могла удалиться. Оказалось, она играла в бильярд с Потемкиным и де Линем.[415] Когда Фридрих Вильгельм уехал, ничего не добившись, Екатерина II Потемкин с облегчением вздохнули. Зато де Линя русские не хотели отпускать ни за что. Как истинный джентльмен, «дипломатический жокей» немного продлил время своего визита. В октябре Потемкин показал ему один из своих полков и наконец позволил отбыть, осыпав подарками. Потемкин не переставал спрашивать у Кобенцля, когда де Линь вернется.

Именно этого и хотели австрийцы. Они расточали Потемкину комплименты; Кобенцль просил своего императора упоминать имя светлейшего в каждой «открытой» депеше.

17/28 ноября 1780 года Мария Терезия наконец освободила Иосифа от своей суровой опеки. В скорбных письмах, которыми обменивались Вена и Петербург, сквозила радость. «Император, — писал де Линь в письме к Потемкину 25 ноября, через неделю после смерти императрицы, — исполнен дружеских чувств к вам [...] Я имел истинное удовольствие убедиться, что они полностью совпадают с моими [...] Давайте мне знать время от времени, что вы меня не забыли».[416]

После того, как тело императрицы-королевы было погребено в Кайзергруфте — императорской усыпальнице в венской капуцинской церкви, — Иосиф мог начинать сближение с Россией. Потемкин подтвердил Кобенцлю серьезность своих намерений. Екатерина распорядилась, чтобы все предложения австрийцев поступали непосредственно к ней, а не в Коллегию иностранных дел — к «старому мошеннику» Панину.[417]

В это же время случилась и другая смерть — в разгар борьбы за союз с Россией между Австрией, Пруссией и Англией — в Москве умерла мать Потемкина, Дарья Васильевна. Екатерина узнала об этом по дороге из Петербурга в Царское Село; Потемкин находился в своей летней резиденции, Озерках. Екатерина настояла на том, что сообщит ему печальную новость сама, и изменила маршрут. Потемкин безутешно рыдал.[418]


Сэр Джеймс Харрис, считавший, что союз России с Австрией поможет ему добиться своих целей, не понимал, почему в Петербурге отказываются заключать союз с Англией. Когда он спрашивал об этом Потемкина, тот отшучивался, ссылаясь на «дурака и вруна фаворита» — Ланского, на слабости самой государыни и «ловкую лесть» Иосифа II, внушившего ей, что она — «величайшая из царствующих особ Европы». Эти инвективы, может быть, и отражали искреннее раздражение Потемкина, так и не нашедшего способа управлять Екатериной, но в гораздо большей степени являлись тактической уловкой. Потемкин, разумеется, дурачил Харриса.[419] Тот наконец понял, что напрасно поддерживал Потемкина в его противостоянии Панину: если последний выказывал откровенную враждебность, то первый, несмотря на свою дружелюбность, Англией как политической союзницей просто не интересовался.

Харрис просил отозвать его из Петербурга, но Лондон по-прежнему требовал от него добиться альянса. Опору для своего нового плана английский посланник нашел во время ночных разговоров с Потемкиным. Для того чтобы Россия поддержала Англию в ее войне, говорил Потемкин, та должна предложить «нечто заслуживающее внимания». В ноябре 1780 года в шифрованной депеше к виконту Стормонту Харрис пояснял: «Князь Потемкин, хотя прямо не говорит этого, ясно дал мне понять: единственное, что может убедить императрицу стать нашей союзницей, — это уступка Минорки».

Это предложение кажется странным только на первый взгляд. В 1780 году Потемкин строил Черноморский флот и планировал распространить русскую торговлю через проливы в средиземноморские порты, и порт Магон на Минорке мог бы стать для его кораблей очень выгодной базой. Планируя раздел Османской империи, Потемкин был предельно осторожен и никогда не высказывал своего предложения напрямую — шла все та же игра, которую так любил Потемкин: строить воображаемые империи, ничем не рискуя.

Мысль о создании русской военно-морской базы на Минорке не оставляла Потемкина, тем более что Англия должна была оставить там запасов снаряжения и продовольствия на 2 миллиона фунтов стерлингов. Он ежедневно переговаривался с Харрисом и договорился о его аудиенции у императрицы 19 декабря 1780 года. Перед назначенным визитом он сам беседовал с государыней два часа и вышел «с самым удовлетворенным видом». Это был апогей их дружбы с Харрисом. «Однажды, поздно вечером, когда мы сидели с ним вдвоем, он вдруг принялся описывать, какие преимущества вынесла бы Россия из этого проекта [...] Он уже представлял себе, как русский флот стоит в Минорке, греки заселяют остров и он сам становится столпом славы императрицы посреди моря».[420]

Екатерина оценила выгоды возможного приобретения, но сказала Потемкину: «невеста слишком хороша, тут не без подвоха». Похоже, разговаривая с ним, она не умела сопротивляться силе его обаяния и убеждения, но, как только оставалась одна, трезвость мысли тут же к ней возвращалась: российский черноморский флот еще не был построен. Она отказала Харрису и скоро убедилась в своей правоте — через некоторое время Англия потеряла Минорку.

Потемкин ворчал, что Екатерина «подозрительна, нерешительна и недальновидна», но снова наполовину лукавил. Харрис все еще хотел верить, что светлейший благоволит Англии: «Обедал в среду в Царском Селе с князем Потемкиным [...] Он так рассудительно и благосклонно говорил об интересах двух наших дворов, что я более чем когда-либо сожалел о его частых приступах лени и рассеянности». Он все еще не понимал, что главный интерес Потемкина лежит не на западе, а на юге.


Тем временем Иосиф и Екатерина договорились об условиях оборонительного трактата, включавшего секретную статью о Высокой Порте, но тут великое предприятие Потемкина натолкнулось на препятствие, которое сегодня кажется смешным. Речь шла о так называемом «альтернативе» — дипломатической традиции, согласно которой монарх, поставивший свою подпись первой на одном экземпляре договора, ставил ее второй на другом. Император Священной Римской империи, по титулу старший из европейских монархов, всегда подписывался первым на обоих экземплярах. Покорение Востока наткнулось на протокольную неувязку: Екатерина отказывалась признать, что Россия ниже Рима, а Иосиф не желал принизить достоинство цесаря.

Это был один из тех кризисов, когда особенно ярко становилась видна разница в характерах Екатерины и Потемкина: она упрямилась, он умолял ее проявить гибкость и подписать договор. Потемкин носился между императрицей и Кобенцлем. В конце концов она приказала передать австрийскому послу, «чтобы он отстал от подобной пустоши, которая неминуемо дело остановит». Выход из дипломатического тупика нашла сама Екатерина, предложив через Потемкина Иосифу обменяться, вместо договора письмами, оговаривавшими все пункты соглашения.[421]

Едва не пережив крах главного проекта своей жизни, Потемкин заболел. Екатерина отправилась к нему и провела в его апартаментах весь вечер, «с 8 часов до полуночи». Мир был восстановлен.

10 мая 1781 года, в самый разгар споров по поводу австрийского трактата, Потемкин отправил графа Марка Войновича, выходца из Далмации, на персидский берег Каспийского моря.

Этот план он вынашивал целый год, параллельно ведя переговоры с Австрией. 11 января 1780 года, за десять дней до того, как Иосиф предложил встретиться с Екатериной в Могилеве, светлейший приказал генералу Суворову, самому способному из своих военачальников, собрать в Астрахани боеспособный корпус. Кораблям, строившимся с 1778 года на Волге, в Казани, он приказал двигаться на юг. Заключение союза с Австрией могло потребовать еще несколько лет, а тем временем Россия, оставив в покое Османов, прозондировала бы почву в Персии.

Персидская империя в те годы охватывала южный берег Каспийского моря, включая Баку и Дербент, всю территорию сегодняшнего Азербайджана, большую часть Армении и половину Грузии. Потемкин мыслил освободить православных армян и грузин, так же как греков, валахов и молдаван, и присоединить их земли к Российской империи. Потемкин был одним из немногих русских политиков своего времени, понимавших значение торговли: он знал, что факторию на восточном берегу Каспия будут отделять всего «30 дней перехода от Персидского залива и 5 недель — от Индии, через Кандагар». О том, что параллельно с греческим проектом Потемкин обдумывал персидский, мы знаем из его разговоров с его английскими друзьями. Французы и англичане следили за персидскими планами светлейшего с напряженным вниманием; даже спустя шесть лет французский посол будет стараться раскрыть их содержание.

В феврале 1780 года заболел Александр Ланской, и Потемкин приказал отложить выступление. После визита Иосифа и подтверждения проекта раздела Османской империи было бы глупо распылять силы. Потемкин изменил план. В начале 1781 года он отменил вторжение в Персию, а вместо этого убедил Екатерину послать ограниченную экспедицию под командованием 30-летнего Войновича, которого одни называли далматинским «пиратом», а другие «итальянским шпионом венских министров». В Первой русско-турецкой войне Войнович служил Екатерине и однажды даже занял со своим корпусом Бейрут, сегодняшнюю столицу Ливана.

29 июня 1781 года экспедиция, состоявшая всего из трех фрегатов и нескольких транспортных судов, вышла в воды Каспийского моря, чтобы устроить торговый пост в Персии и заложить основы центральноазиатской политики Екатерины. В персидской администрации царил беспорядок. Владетель Ашхабадской провинции Ага-Мохаммед-хан заигрывал со всеми потенциальными союзниками. Этот правитель, кастрированный в детстве врагами своего отца, надеялся сам стать шахом. Он приветствовал идею создания русской фактории на восточном берегу Каспия, которая, возможно, помогла бы его войску.

В состав экспедиции, насчитывавшей всего 600 человек, входили только 50 солдат-пехотинцев и уважаемый Потемкиным ботаник, немецкий еврей Карл-Людвиг Таблиц, которому, по всей видимости, принадлежит хранящийся в архиве французского Министерства иностранных дел отчет об этом предприятии. Войнович был самый неподходящий кандидат на такую сложную роль, но и без того экспедиция была слишком мала и не могла рассчитывать ни на чью помощь: возможно, результат одного из многочисленных компромиссов между пылкими фантазиями Потемкина и осторожностью Екатерины.

Князь приказывал Войновичу действовать «только убеждением», но по прибытии тот «стал делать прямо противоположное». Обнаружив на восточном берегу Каспия Ага-Мохаммеда и его армию, Войнович доказал, что он «такой же плохой царедворец, как политик». Персидский князь желал образования русской фактории и даже предлагал послать в Петербург своего племянника, но вместо этого Войнович учредил форт, как будто 600 человек с 20 пушками могли противостоять персидской армии. Салютуя персам пушечным огнем, он переполошил и без того подозрительных местных воевод, до которых дошел слух, что по Дагестану идет Суворов с 60 тысячами человек. Эту дезинформацию, возможно, забросили в Персию англичане. Ага-Мохаммед решил, что надо избавиться от сомнительных гостей.

Правитель местечка, где высадилась экспедиция, пригласил Войновича и Таблица на обед. Как только они переступили порог, ДОМ окружили 600 персидских солдат. Эмиссарам предложили либо сложить головы, либо немедленно убираться восвояси. У них хватало благоразумия выбрать последнее: позднее Ага-Мохаммед прославился своей жестокостью, ослепив все мужское население 20-Тысячного города, оказавшего ему сопротивление.

Флотилия бесславно вернулась домой. Только на Потемкине лежит вина за это опрометчивое предприятие, которое могло кончиться катастрофой, но таков был византийский стиль его правления: на случай провала венского плана требовалась альтернатива. До завоевания Россией Центральной Азии оставалось еще сто лет.[422]

Иосиф согласился на обмен письмами. 18 мая 1781 года Екатерина подписала секретное письмо «своему дорогому брату», и Иосиф ответил ей тем же. Она обещала Австрии поддержку против Пруссии; но, что было важнее всего для Потемкина, Иосиф обещал помогать России в случае нападения турок. Таким образом, Австрия брала на себя функции гаранта русско-турецких мирных трактатов. Эта переориентация русского внешнеполитического курса была личным триумфом Потемкина. «Система с Венским двором, — писала ему Екатерина, — есть Ваша работа».[423]

Екатерина II Потемкин снова принялись дурачить международное сообщество. Французы, пруссаки и англичане опять разбрасывали взятки, выясняя, что происходит. Харрис подозрительно отмечал, что его «друг» пребывает «в приподнятом состоянии духа», но «избегает политических тем». Кобенцль, конечно, все знавший, с удовольствием доносил своему императору: «Дело по-прежнему остается тайной для всех, кроме князя Потемкина и Безбородко».[424] Очень скоро Иосифу предстояло убедиться, что Екатерина всегда добивается того, чего хочет. Несмотря на приоритет греческого проекта, она не оставила трактата о вооруженном нейтралитете и убедила подписать его и Австрию, и Пруссию. «Чего хочет женщина, того хочет Бог, — размышлял Иосиф, — и, оказавшись в их руках, всегда заходишь дальше, чем предполагал». Екатерина II Потемкин торжествовали.

Только через месяц, 26 июня, Харрис впервые получил смутные сведения о трактате, заплатив 1600 фунтов секретарю Безбородко, но, несмотря на это, удивительным образом, тайна сохранялась еще почти два года.[425]

Главными противниками союза с Австрией оставались великий князь Павел и граф Никита Панин. Последний удалился в свое смоленское имение, но в июле 1781 года, когда Екатерина пригласила английского врача барона Димсдейла, чтобы привить оспу великим князьям Александру и Константину, он вернулся в Петербург, чтобы проследить за этой процедурой. «Если он думает, что вернется на пост первого министра, — заявила Екатерина, — он ошибается. При моем дворе он может отныне быть только сиделкой».[426] Но как защитить новый политический курс от наследника престола — великого князя? Екатерина II Потемкин не могли не обсуждать между собой этого вопроса. Почему бы не отправить его путешествовать по Европе, сделав главным пунктом европейского вояжа Вену?


16. ДВЕ СВАДЬБЫ И КОРОНА ДАКИИ
Или средь рощицы прекрасной
В беседке, где фонтан шумит,
При звоне арфы сладкогласной,
Где ветерок едва дышит
.........................................
На бархатном диване лежа
Младой девицы чувства нежа
Вливаю в сердце ей любовь.
Г.Р. Державин. К Фелице

Чтобы не вызвать у Павла Петровича подозрений о том, что идея заграничного вояжа исходит от ненавистного ему Потемкина, Екатерина убедила князя Репнина, племянника Никиты Панина, предложить великому князю эту идею от своего лица. Хитрость удалась, и Павел попросил императрицу отпустить его в путешествие вместе с женой. Екатерина согласилась, сделав вид, что отпускает его неохотно, — впрочем, она действительно волновалась, не зная, как поведет себя за границей ее неуравновешенный сын. «Я осмеливаюсь просить ваше императорское величество о снисхождении [...] к неопытной молодости», — писала она Иосифу.[427] Император выслал приглашение. Павел и Мария Федоровна были в восторге. Они стали приветливы даже с Потемкиным, который, в свою очередь, принялся расхваливать цесаревича всем и каждому.

Однако из маршрута путешествия был исключен Берлин — столица Пруссии. Когда об этом стало известно Панину, тот подтвердил Павлу его опасения о том, что путешествие замыслено ему во вред, и стал намекать, что Павла во время его отсутствия могут отстранить от престолонаследия, что могут отобрать у него детей, могут даже убить. Все помнили, чем кончилась поездка в Вену для сына Петра I — царевича Алексея. Павел впал в истерику.

13 сентября 1781 года великие князь и княгиня объявили, что в путешествие не поедут, мотивируя это тем, что боятся оставить детей, которым недавно сделали прививку оспы. Чтобы успокоить их, Екатерина пригласила докторов Роджерсона и Димсдейла. Двор бурлил три дня. Дипломаты прикидывали, насколько отказ наследника подчиниться императрице вредит сближению с Австрией. Потемкин был так «озадачен и даже подавлен», что почти решился отпустить Павла к хитрому берлинскому лису — Фридриху. Но, по словам вездесущего Харриса, именно благодаря его усилиям вопрос о поездке был решен: Харрис, все еще веривший, что союз России с Австрией даст Англии новую надежду, посетил Потемкина и напомнил ему, как опасно впадать в уныние. Светлейший, по своему обыкновению, ходил взад-вперед по комнате, а потом внезапно кинулся к императрице. Екатерина была, конечно, не Петр Великий, но отказ Павла повиноваться ее повелениям мог повлечь за собой самые серьезные последствия: Павел должен был ехать во что бы то ни стало. Через час все было решено.

Отъезд представлял собой маленькую трагедию. 19 сентября наследник и его жена, отправлявшиеся инкогнито под именем графа и графини Северных, поцеловали своих сыновей. Великая княгиня упала в обморок, и в карету ее отнесли без чувств. Великий князь последовал за женой с выражением ужаса на лице. Императрица, Потемкин, Орлов и Панин попрощались с ним. Садясь в карету, он что-то шепнул Панину.

Наследник опустил шторы на окнах и велел трогать. На следующее утро Панин получил отставку.[428]


Одерживая свои дипломатические победы, светлейший готовил между тем свадьбы своих племянниц — Александры и Екатерины Энгельгардт. 10 ноября 1781 года Катенька — «Венера», в которую в разное время была влюблена половина двора, включая сына Екатерины Бобринского, — обвенчалась в придворной церкви с графом Павлом Мартыновичем Скавронским. Слабый здоровьем, но богатый потомок ливонца, шурина Петра I, Скавронский был большой оригинал. Воспитанный в Италии, которую считал своей родиной, он устраивал Потемкина своим мягким характером. Страстный меломан, он прославился тем, что запрещал слугам обращаться к себе иначе как речитативом, а гости его общались с ним и друг с другом вокальными импровизациями. Императрица сомневалась в его способности понравиться женщине, находя его «глуповатым и неловким». Потемкин не соглашался; и слабость, и богатство Скавронского вполне ему подходили.[429]

Через два дня состоялась свадьба Александры Энгельгардт — она вышла замуж за польского союзника своего дяди, великого коронного гетмана, 49-летнего Ксаверия Браницкого. Добродушный, но амбициозный, Браницкий сделал карьеру благодаря дружбе с королем Станиславом Августом Понятовским. Казанова, оскорбивший в Варшаве его любовницу, итальянскую актрису Би-негги, дрался с ним на дуэли. Оба были ранены, но стали друзьями. Фигуру Браницкого хорошо обрисовал французский посланник в Петербурге граф Сегюр — когда он проезжал через Варшаву, Браницкий встретил его в традиционном польском костюме — в красных сапогах, коричневой блузе, меховой шапке и с саблей на боку — и со словами: «Вот вам двое хороших спутников», — вручил два украшенных драгоценными камнями пистолета.

Поссорившись с королем, Браницкий начал искать поддержки в России. В 1775 году он познакомился в Петербурге с Потемкиным и скоро стал его опорой в Польше. 27 марта этого года он писал «своему дорогому генералу», что «Польша выбрала его», чтобы сообщить о получении князем польского дворянства. Женитьба Браницкого на племяннице светлейшего еще более упрочивала союз последнего с Польшей.[430]

Утром невесту отвели в покои императрицы, где та «собственноручно украсила ее своими драгоценностями». У нас есть описание похожей свадьбы — одной из фрейлин императрицы, дочери Льва Нарышкина: «Платье невесты было наподобие итальянского пеньюара из серебряной парчи, с длинными рукавами [...] и широким кринолином». Невеста обедала с императрицей. В церкви она стояла на «полотнище из зеленого шелка, вышитом золотом и серебром». Когда жених и невеста обменялись кольцами, священник «взял шелковую ленту длиной два или три ярда и обвязал их руки». После венчания был праздничный обед, а затем невеста вернула драгоценности императрице и получила 5 тысяч рублей{62}.[431]


Екатерина Скавронская, как мы будем теперь ее называть, вероятно, еще долго оставалась любовницей Потемкина, несмотря на замужество. «Между нею и ее дядей все по-старому, — доносил Кобенцль Иосифу II. — Муж очень ревнует, но не имеет смелости этому воспрепятствовать». И через несколько лет после свадьбы Скавронская была «хороша, как никогда», и по-прежнему оставалась «любимой султаншей своего дяди».

В 1784 году Потемкин устроил назначение Скавронского на место посла в Неаполь, в страну обожаемых им маэстро. Екатерина, однако, не сразу отправилась в Италию вместе с супругом, и тому приходилось наслаждаться итальянской оперой одному, а Потемкин тем временем мог наслаждаться обществом своей смиренной родственницы в Петербурге. В конце концов Екатерине все же пришлось уехать, впрочем, не надолго.

Письма ее мужа светлейшему — шедевры подобострастия. Выражая свою благодарность и вечную преданность, Скавронский умолял князя помочь ему избежать дипломатических ошибок. Должно быть, Потемкин усмехался, читая эти эпистолы, хотя ему нравились статуи, которые Скавронский присылал ему из Италии. Павел Мартынович никогда не забывал сообщить князю, что его жена жаждет вернуться в Россию и увидеться с ним. Возможно, это было правдой: «ангел» скучала по родине, но не флиртовать она не могла. Она сделалась первой кокеткой Неаполя — немало для города, в котором вскоре заблистала Эмма, леди Гамильтон. Но когда успехи Потемкина обратили на него внимание всей Европы, Катенька поспешила вернуться, чтобы разделить его славу.[432]

Графиня Александра Браницкая тем временем отправилась с мужем в Польшу, но по-прежнему оставалась конфиденткой Потемкина и императрицы. В то время как ее муж делал все, чтобы промотать их состояние, она многократно его увеличивала. Она жила в своих польских и белорусских поместьях, но часто приезжала в Петербург. Ее письма к дяде дышат искренним чувством. «Батюшка, жизнь моя, мне так грустно, что я далеко от вас [..,] Прошу об одной милости — не забывайте меня, любите меня всегда, никто не любит вас как я. Господи, как я буду счастлива вас увидеть». Ее уважали и считали «примером верности супругу», что немало для той эпохи и для женщины, состоящей замужем за старым ловеласом. У них была большая семья. Возможно, она действительно полюбила грубоватого Браницкого.[433]


Великий князь выехал из Царского Села, смертельно ненавидя Потемкина. Последний же стремился сохранять баланс соперничающих придворных партий и иностранных дипломатов. По словам английского посланника, в ноябре 1781 года он собирался вернуть часть полномочий Панину. Может быть, он хотел тем самым уравновесить возвышающегося Безбородко. Но стоит заметить, что одним из его лучших качеств, редких даже в политиках-демократах, было отсутствие мстительности, и, возможно, он просто хотел смягчить опалу Панина. Как бы то ни было, триумф Потемкина сломил бывшего министра: в октябре Панин серьезно заболел.

Цесаревич, прибыв в Вену, жестоко разочаровал пригласившую его сторону, особенно после того, как Иосиф открыл ему союз с Россией. Как писал Иосиф своему брату, «слабость и малодушие великого князя» не позволят ему стать хорошим правителем. Павел провел в австрийской столице полтора месяца, рассказывая Иосифу о своей ненависти к Потемкину. Прибыв в итальянские владения Габсбургов, он донимал брата Иосифа, герцога Тосканского, гневными тирадами против двора своей матери, и рассказывал ему о греческом проекте и альянсе России с Австрией, о «бессмысленных» планах Екатерины «возвыситься за счет турок и возродить Константинопольскую империю». По словам Павла, Австрия подкупила ренегата Потемкина, и когда он, Павел, взойдет на трон, то немедленно посадит его за решетку.[434]

За перепиской Павла и всех членов его свиты следили. Потемкин попросил через Кобенцля сообщать ему осуществляемые австрийским «черным кабинетом» перлюстрации почты Павла. Но не дремала и русская тайная полиция: в апреле 1782 года было перехвачено и перлюстрировано письмо флигель-адъютанта императрицы бригадира Павла Бибикова к Александру Куракину из Петербурга в Париж. Бибиков писал о том, что «кругом нас совершаются дурные дела [...] отечество страдает», «кривой» (Потемкин) делает ему «каверзы и неприятности» по службе, и изъявлял надежду на то, что сможет послужить когда-нибудь великому князю Павлу Петровичу не только словом, но и делом.

Бибикова немедленно арестовали. Императрица собственноручно составила вопросы, по которым его допрашивали. Бибиков оправдывался своей обидой на то, что его полк расквартировали на далеком юге. Екатерина послала протокол допроса Потемкину и распорядилась передать следствие в Тайную экспедицию Сената, где Бибикова нашли достойным казни за поношение властей и чести генерала князя Потемкина.

Потемкин просил Екатерину помиловать несчастного: «Естьли добродетель и производит завистников, то что сие в сравнении тех благ, которыми она услаждает своих исполнителей [...] Вы уже помиловали, верно. Он потщится, исправя развращенные свои склонности, учинить себя достойным Вашего Величества подданным, а я и сию милость причту ко многим на меня излияниям». Бибиков плакал перед следователями, говорил, что боится мести Потемкина, и предлагал принести светлейшему публичные извинения.

«Моего мщения напрасно он страшится, — писал Потемкин Екатерине, — ибо между способностьми, которые мне Бог дал, сей склонности меня вовсе лишил.»[435]

Бибикова отправили служить в Астрахань, Куракин по возвращении из путешествия вынужден был жить в собственном имении, а Павел Петрович после этой истории оказался в еще большей изоляции, чем до путешествия.


Союз с Австрией скоро пришлось проверить на деле — в Крыму, последнем оплоте татар и ключевой точке потемкинской экспансионистской политики. В мае 1782 года князь отправился в Москву, чтобы осмотреть свои поместья. Когда он находился в пути, турки инспирировали в Крыму восстание против хана Шагин-Гирея, который снова бежал с полуострова. В ханстве опять воцарилась анархия.

Императрица послала к Потемкину курьера. «Мой дорогой друг, возвращайтесь как можно скорее», — писала она 3 июня 1782 года. Она сообщала также новость о победе английского флота под командованием адмирала Родни над французским в битве при острове Святых в Карибском море 1(12) апреля, которая несколько улучшила положение Англии, потерявшей свои американские колонии. Екатерина понимала, что ее крымская политика поддержки Шагин-Гирея устарела, но деликатный вопрос «что делать?» зависел от позиции европейских держав — и от Потемкина. «Все сие мы б с тобою в полчаса положили на меры, — писала она своему супругу, — а теперь не знаю, где тебя найти. Всячески тебя прошу поспешить своим приездом, ибо ничего так не опасаюсь, как что-нибудь проронить или оплошать».[436]

В крымском мятеже князь увидел исторический момент: Англия и Франция были заняты войной, им было не до Крыма. Он немедленно прискакал в Петербург. Решено было снова восстановить Шагин-Гирея во главе Крымского ханства, а в случае, если это повлечет за собой войну с Портой, прибегнуть к обещанной помощи Австрии. Иосиф с такой готовностью откликнулся на призыв «его императрицы, его друга, его союзника, его героини», что, пока Потемкин организовывал военную кампанию для преодоления крымского кризиса, Екатерина превратила греческий проект из потемкинской химеры в факт реальной политики. 10 сентября 1782 года она предложила Иосифу проект: в первую очередь она желала восстановить «древнюю греческую монархию на руинах [...] теперешнего варварского правительства», для своего младшего внука, великого князя Константина. Затем она хотела образовать королевство Дакию — так называлась некогда римская провинция, занимавшая территорию сегодняшней Румынии. Это должно было быть «государство, независимое от трех монархий [...] под властью христианского государя [...] которому смогут доверять оба императорских двора.» Дакия предназначалась Потемкину.

Ответ Иосифа был не менее решителен: он в принципе одобрял проект, а взамен хотел получить крепость Хотин, часть Валахии и Белград Днестровский. Венеция должна была уступить ему Истрию и Далмацию в обмен на Морею, Кипр и Крит. Все это, добавлял он, невозможно без французской помощи, и спрашивал, может ли Франция рассчитывать на Египет.[437]

Верил ли сам Потемкин, что Византийская империя возродится под скипетром Константина, а сам он станет королем Дакии? Повторим, что он всегда был гением возможного: в середине XIX века действительно было создано румынское государство, так что эти планы вовсе нельзя считать беспочвенными.

В 1785 году, обсуждая турецкую проблему с французским послом Сегюром, он утверждал, что мог бы занять Стамбул, но новая Византия — «химера», «бессмыслица». Однако затем лукаво заявлял, что три из четырех великих держав могли бы отодвинуть турок в Азию и освободить Египет, Архипелаг, Грецию и Балканы от оттоманского ига. Однажды светлейший спросил у своего секретаря, читавшего ему Плутарха, может ли он, Потемкин, занять Константинополь. Секретарь тактично ответил, что это вполне вероятно. «Этого довольно! — воскликнул Потемкин. — Если бы кто-нибудь мог сказать мне, что это не для меня, мне следовало бы застрелиться».[438]

Потемкин приказал своему племяннику, генерал-майору Самойлову, начать подготовку к восстановлению порядка в Крыму, но главную операцию решил возглавить лично. Отъезд светлейшего на юг стал финалом петербургского периода его партнерства с Екатериной. Императрица поняла, что отныне они будут так же много времени проводить в разлуке, как раньше проводили вместе.

1 сентября 1782 года князь оставил столицу и отправился усмирять крымских татар.


17. ПОТЕМКИНСКИЙ РАЙ
То плен от персов похищаю,
То стрелы к туркам обращаю...
Г.Р. Державин. Фелица

Крым был не только ослепительно красив; он представлял собой скрещение торговых путей, сменявшиеся хозяева которого держали под контролем Черное море. Древние греки, готы, гунны, византийцы, хазары, евреи-караимы, грузины, армяне, генуэзцы и явившиеся позднее татары были здесь только торговыми гостями на земле, не принадлежавшей в конце концов ни одной нации.

Крымская династия Гиреев вела свою родословную от Чингисхана, превосходя знатностью род Османов. Если бы род Османов вдруг пресекся, подразумевалось, что им наследуют чингизиды Гиреи, всегда считавшиеся скорее их союзниками, чем подданными.

Ханство было основано в 1441 году, когда Газы-Гйрей отложился от Золотой орды и провозгласил себя ханом Крыма и черноморского побережья. Его преемник Менгли-Шрей признал верховную власть турецкого султана, и с этого времени государства поддерживали напряженные, но уважительные союзнические отношения. Татары охраняли Черное море, защищали северные границы Турции и поставляли славянских рабов на константинопольские невольничьи рынки и галеры. Их армии числом от 50 до 100 тысяч всадников держали под контролем восточные степи и вторгались в Московию каждый раз, когда требовались новые рабы. Вооружение татар составляли мушкеты, пистолеты, луки со стрелами и круглые щиты. Гиреи считали, что выше их нет никого. «Крымский трон озарил своим сиянием весь мир», — велел написать один из них на стене Бахчисарайского дворца, где татарские правители восседали в своем серале под охраной 2100 секванов, константинопольских янычар.

Триста лет ханство являлось одним из сильнейших государств в Восточной Европе, а татарская конница — лучшей. В XVI веке, в период своего расцвета, татары владели территорией от Трансильвании и Польши до Астрахани и Казани: их границы с русскими землями проходили на полпути от Крыма к Москве.[439] Ханы получали престол не по наследству, а выбирались. Ниже ханов стояли мурзы — главы династий, также происходящих от монголов, которые и выбирали одного из Гиреев ханом, а другого, не обязательно его сына — наследником, калгай-ханом. Значительную часть подданных Бахчисарая составляли кочевники-ногайцы.

В 1768 году, когда Порта объявила войну России, хан Кирим-Гирей выступил из Крыма во главе 100-тысячной армии, чтобы атаковать русских на бессарабско-польской границе, где служил тогда Потемкин. Там Кирим-Гирей умер (возможно, был отравлен), и татары задержались в Бессарабии, чтобы провозгласить нового хана, Девлет-Гирея. Сопровождавший татарское войско французский советник Османов барон де Тотт стал одним из последних свидетелей первобытного величия монархии чингизидов: «Одетый в плащ с брильянтами и плюмажем, с луком и колчаном, предшествуемый стражей, ведшей под уздцы лошадей с султанами на головах, и сопровождаемый знаменем Пророка и всем своим двором, он вошел во дворец, где воссел на трон в зале Дивана и стал принимать почести от своих вельмож». Выступая на войну, хан, как и его потомки, останавливался в шатре, «обитом изнутри пурпурным сукном».[440]

Русско-турецкая война 1768-1774 годов стала катастрофой для ханства. Девлет-Гирей погиб, и его место занял менее талантливый воин. Татарская армия осталась вместе с турками на Дунае, и в 1771 году русская армия под командованием Василия Долгорукова без труда заняла Крым. Пугачевский бунт и дипломатические интриги не позволили России сохранить все, что она завоевала в ходе этой войны, но Екатерина II Потемкин настояли, чтобы Кючук-Кайнарджийский трактат 1774 года включал пункт о независимости татар от султана, за которым оставалась только роль калифа, духовного лидера. «Независимость» стала шагом к падению.


У трагедии Крыма было имя и лицо. Шагин-Гирей, калгай-хан, или, как называла его Екатерина, татарский дофин, получил образование в Венеции. В 1771 году он приезжал в Петербург во главе крымской делегации. «Нежная натура, — писала она Вольтеру, — он пишет арабские стихи [...] Когда ему разрешат смотреть на танцующих дев, он присоединится к моим воскресным собраниям».[441] Русский двор произвел на Шагин-Гирея огромное впечатление.

В апреле 1777 года он был избран на ханский трон. Знакомство с западной культурой не долго скрывало его неспособность к политике, некомпетентность в военных делах и природную жестокость. Просвещенный деспот-мусульманин, он опирался на наемную армию во главе с польским шляхтичем.

Русские тем временем поселили в Еникале на Азовском море 1200 греков, примкнувших в Архипелаге к армии Алексея Орлова. Эти, как их называли, «албанцы» скоро поссорились с татарами. Османы выслали флотилию с одним из бывших татарских ханов, чтобы сместить русского ставленника с бахчисарайского престола. В Крыму начался мятеж, и Шагин-Гирей бежал. В феврале 1778 года Потемкин приказал готовить военную операцию, а турки объявили Шагина неверным за то, что он «спит на кровати, сидит на стульях и не молится, как подобает мусульманину».[442] Восстановленный на престоле Шагин-Гирей, вообразивший себя, по словам Потемкина, крымским Петром Великим, зверски расправился со своими врагами.

Торговля Крыма держалась на православных — греческих, грузинских и армянских купцах. Татары, раздраженные «албанцами», подстрекаемые муллами и провоцируемые польскими сторонниками хана, стали преследовать православных. В 1779 году Россия организовала выход с полуострова 31 098 человек. Православные были рады найти прибежище в единоверном государстве, тем более что им обещали экономические привилегии. Однако жилье для них не подготовили, и многие умерли в пути, но все же Потемкину удалось поселить большую их часть в Таганроге и недавно основанном Мариуполе.

Шагин-Гирею, оставшемуся без торговли и сельского хозяйства, оставалось уповать на милость России. Летом 1782 года в Крыму начался новый бунт. Шагин-Гйрей снова бежал, умоляя русских о помощи, а ханом избрали одного из его братьев, Батыр-Гирея.


Потемкин прискакал на Черное море с Балтийского всего за шестнадцать дней — скорость, с какой обычно ездили только курьеры. 16 сентября 1782 года он въехал в свой новый город, Херсон, 22 сентября в Петровске (теперешнем Бердянске) встретился с Шагин-Гиреем, чтобы обсудить план русской интервенции, а затем отдал приказ генералу де Бальмену о вступлении в Крым. Русский корпус подавил мятеж, убив около 400 человек, занял Бахчисарай, и Шагин-Гирей снова воцарился в своей столице под охраной русских солдат. К 30 сентября, дню именин Потемкина, которые он обыкновенно отмечал с Екатериной в ее апартаментах, заботливая императрица послала ему подарок — несессер и дорожный столовый прибор: «Заехал ты, мой друг, в глушь для своих имянин».[443]

В середине октября спокойствие в Крыму было частично восстановлено, и Потемкин вернулся в Херсон. Отныне и до конца жизни он будет проводить очень много времени в этих краях. Екатерина тосковала по нему, но, как она писала, «хотя не люблю, когда ты не у меня возле бока, барин мой дорогой, но признаться я должна, что четырехнедельное пребывание твое в Херсоне, конечно, важную пользу в себе заключает». Он торопил строительство Херсона и ездил осматривать работы в Кинбурнской крепости напротив Очакова. «Как сему городишке нос подымать противу молодого Херсонского Колосса!» — восклицала Екатерина.[444] Они гадали, объявит ли Порта войну. К счастью, оказалось, что объединенные силы России и Австрии нагоняют на турок должный страх. Колосс поспешил обратно в Петербург, чтобы убедить Екатерину присоединить Крымское ханство к России.


Когда в конце октября 1782 года Потемкин вернулся в Петербург, все заметили в нем решительную перемену. «Теперь он рано встает, занят делами, любезен со всеми», — докладывал Харрис новому британскому министру иностранных дел Грэнтаму.[445]

Он начал продавать свои дома и поместья, собрал «тьму наличных денег» и даже уплатил свои многочисленные долги. Казалось, и Господь Бог решил вернуть долги Потемкину: 31 марта 1783 года умер граф Никита Панин, а еще через две недели — князь Григорий Орлов. «Как же они удивятся, встретившись на том свете», — сказала Екатерина.[446] Никита Панин скончался от удара, Григорий Орлов — в мрачном умопомешательстве, приключившемся с ним после того, как в 1781 году умерла его молодая жена. Оба, хотя и признавали таланты Потемкина, всегда противостояли ему и люто соперничали друг с другом.

А Потемкин готовился к делу всей своей жизни. Идеи сыпались из него, как искры из вензеля императрицы во время фейерверка. Он решил добиться от нее окончательного решения крымской проблемы. Историки описывают Екатерину как упрямого стратега, а Потемкина — как осторожного тактика, но в разных ситуациях они вели себя по-разному. В данном случае он несомненно занял более жесткую линию и добился своего.

В конце ноября князь наконец убедил Екатерину, что Крым, который «положением своим разрывает наши границы», должен быть присоединен к России, иначе Османы смогут беспрепятственно войти через полуостров «к нам, так сказать, в сердце». И присоединять Крым надо именно сейчас, пока еще есть время, пока Англия отвлечена войной с американцами и французами, Австрия не остыла к потемкинским проектам, а Стамбул не оправился от внутренних бунтов и чумы.

Дополняя имперскую риторику исторической эрудицией, он восклицал: «Положите ж теперь, что Крым Ваш и что нету уже сей бородавки на носу [...] Всемилостивейшая Государыня! [...] Вы обязаны возвысить славу России. Посмотрите, кому оспорили, кто что приобрел: Франция взяла Корсику, Цесарцы без войны у турков в Молдавии взяли больше, нежели мы. Нет державы в Европе, чтобы не поделили между собой Азии, Африки, Америки [...] Поверьте, что Вы сим приобретением бессмертную славу получите и такую, какой ни один Государь в России еще не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство в Черном море». И заканчивал: «Нужен в России рай».[447]

Екатерина колебалась: не поведет ли такое решение к новой войне? Может быть, достаточно занять только Ахгиарскую гавань? Потемкин жаловался Харрису на ее нерешительность: «Никогда не глядят вперед либо назад, но руководствуются только сиюминутным побуждением [...] Если бы я был уверен, что за доброе дело меня одобрят, а за ошибочное осудят, я бы знал, на что опереться».[448] Харрису удалось принести реальную пользу: Потемкин получил от него заверение, что Англия не станет препятствовать расширению России за счет Порты.

Наконец, 14 декабря 1782 Тода, Екатерина выдала ему «секретнейший» рескрипт о присоединении Крыма — но только в том случае, если Шагин-Шрей умрет или будет свергнут, или откажется отдавать Ахтиарскую гавань, или если турки объявят войну... Условий было столько, что это означало: Потемкин может действовать, если уверен в успехе. Все-таки Османы могли начать войну, а великие державы— вмешаться.[449]


Не удивительно, что Потемкину приходилось столько работать, Он должен был подготовиться к войне с Турцией, хотя и надеялся ее избежать. Екатерина держала Иосифа в курсе, тонко рассчитав, что, чем менее неожиданной станет для него запланированная акция, тем меньше вероятность его протеста. Европа же, если все пройдет быстро и бескровно, просто не успеет ничего понять. Надо было торопиться — Франция и Англия уже начали переговоры об Америке и 9/20 января подписали в Париже предварительное соглашение о мире. Время до ратификации давало России еще полгода. Дипломаты гадали, как далеко зайдут ее правители: «Виды князя Потемкина простираются все дальше с каждым днем, — сообщал Харрис в Лондон, — и, кажется, уже превосходят амбции самой императрицы, [...] хотя он старается это скрыть. Он [...] сожалеет, что наша война заканчивается».[450]


Миссия Джеймса Харриса в Петербурге также заканчивалась. Когда его друг Чарльз Джеймс Фокс, сторонник пророссийской политики, вернулся в министерство, Харрис попросил отозвать его, пока отношения с Россией не испортились. Сэр Джеймс виделся с Потемкиным в последний раз весной 1783 года. Через несколько месяцев, 20 августа, английский посланник получил прощальную аудиенцию императрицы и отбыл на родину.

Харрис ошибся, возложив надежды на человека, который с удовольствием разыгрывал роль друга Британии, но на самом деле придерживался совершенно иной стратегии. Когда австрийский альянс вступил в силу, стало ясно, что Потемкин обманул чаяния англичанина.

Сэр Джеймс уехал из Петербурга, составив себе прекрасную репутацию на родине, поскольку, сделавшись другом Потемкина и преподав ему основы английской цивилизации, он подошел ближе к вершине российской власти, чем все британские послы и до, и после него. Но сам он не мог не испытывать смешанных чувств к тому, кто обвел его вокруг пальца. «Князь Потемкин нам более не друг», — с грустью констатировал он. Архивы Потемкина тем, не менее показывают, что они долго еще поддерживали вполне дружескую переписку. Харрис снабжал путешественников — например, автора знаменитых мемуаров, архидиакона Кокса — рекомендательными письмами к князю. «Я знаю, что должен принести вам свои извинения, — писал Харрис Потемкину, — но знаю и то, как вы любите сочинителей...» Екатерина в конце концов стала считать Харриса «смутьяном и интриганом», а Потемкин говорил следующему послу, что много сделал для Харриса, но тот «сам все испортил». Позже их дружба вовсе угасла из-за возросшей враждебности Англии и России (еще один пример печальной судьбы дружбы дипломатов).[451]


Февраль и март 1783 года князь провел, выстраивая военные планы в отношении Швеции и Пруссии, потенциальных союзников Турции, и одновременно усиливая южную границу. Главным пунктом ожидавшейся войны была турецкая крепость Очаков, возвышавшаяся над Днепровским лиманом и контролировавшая выход к Черному морю. Тогда же Потемкин начал реформу обмундирования и вооружения русских солдат. Неожиданно для русского генерала и военачальника XVIII века он проявил заботу о нуждах «пушечного мяса» и предложил отказаться от прусских порядков.

Русские пехотинцы должны были пудрить волосы и заплетать их в косу, на что иногда уходило до 12 часов. На ногах они носили высокие узкие сапоги, чулки, штаны из лосиной кожи, а на головах жесткие треугольные шляпы, не защищавшие ни от ветра, ни от холода. «Одежда войск и амуниция таковы, что придумать почти нельзя лучше к угнетению солдата», — писал Потемкин и предлагал «всякое щегольство [...] уничтожить». Протест против прусских кос — одно из самых известных высказываний Потемкина: «Завиваться, пудриться, плесть косы, солдатское ли это дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то готов».[452] Уже через несколько месяцев своего пребывания на посту фаворита он распорядился, чтобы офицеры учили солдат, не прибегая к «бесчеловечному битью», а заменяли его «отеческим и терпеливым разъяснением». С 1774 года он работал над облегчением вооружения конницы, создавая новые драгунские полки и совершенствуя снаряжение кирасир.

Не подверженный пруссомании большинства западных и русских генералов и опережая время, Потемкин взял за образец легкое снаряжение казаков и создал новую военную форму: теплые удобные шапки, позволявшие закрывать уши, коротко стриженные волосы, портянки вместо чулок, свободные сапоги, штыки вместо церемониальных шпаг. Потемкинская форма установила стандарт «красоты, простоты и удобства [...] обмундировки, приспособленной к климату и духу страны».[453]Настало время уезжать. Если крымская кампания удастся, говорил он, «меня скоро увидят в новом свете, а если мои действия не встретят одобрения, я удалюсь в деревню и никогда больше не появлюсь при дворе».[454] Но князь опять лукавил: он был уверен, что может делать все, что пожелает.

Перед отъездом он постриг волосы. «Великая княгиня изволила говорить, — сообщал светлейшему Михаил Потемкин, — как вы остриглись, то ваша фигура переменилась в дезавантаже».[455] Оплатив все счета и обрезав вместе с волосами все старые связи — моральные, политические и финансовые, — 6 апреля 1783 года Потемкин в сопровождении свиты, включавшей его младшую племянницу, Татьяну Энгельгардт, отправился завоевывать рай.


По дороге на войну Потемкин заехал в Белую Церковь, имение другой племянницы — Сашеньки Браницкой, — на крестины ее ребенка, и пробыл там несколько дней. В этот раз князь ехал на удивление неспешно. Его догоняли все более тревожные письма императрицы: «Пожалуй, не оставь меня без уведомления о себе и о делах».

Они радовались своему дипломатическому замыслу как двое разбойников, задумавших ограбить проезжего купца. Предполагая, что император Иосиф завидует русским приобретениям 1774 года, Екатерина говорила Потемкину, что «твердо решилась ни на кого, кроме себя, не рассчитывать. Когда пирог будет испечен, у каждого появится аппетит». Что касается союзницы Турции — Франции, то «французский гром или, луче сказать, зарницы» беспокоили ее так же мало, как нерешительность Иосифа. Потемкин прекрасно понимал важность союза с австрийцами, но не отказывал себе в удовольствии пошутить по поводу колебаний императора и его канцлера: «Кауниц ужом и жабою хочет вывертить систему политическую новую, — писал он Екатерине 22 апреля и убеждал ее держаться принятой линии: — Облекись, матушка, твердостию на все попытки, а паче против внутренних и внешних бурбонцев [...] На Императора не надейтесь много, но продолжать дружеское с ним обхождение нужно».[456]

Агенты Потемкина занимались «приуготовлением умов» крымских и кубанских татар, а армия готовилась воевать с турками. Генералу де Бальмену поручили самую легкую часть: 19 апреля он добился от Шагин-Гирея акта об отречении, подписанного в Карасубазаре взамен на щедрую денежную помощь и, возможно, обещание другого престола. Добравшись в начале мая до Херсона, Потемкин снова убедился, что русская бюрократия, не подталкиваемая его кипучей энергией, не способна произвести почти ничего. «Матушка Государыня, — докладывал он, — приехав в Херсон, измучился как собака и не могу добиться толку по Адмиралтейству. Все запущено, ничему нет порядочной записки».[457]

Архивы показывают, как работал этот феноменальный человек. Его рескрипты генералам — де Бальмену в Крыму, Суворову и Павлу Потемкину на Кубани — не упускают ни одной детали: с татарами обращаться мягко; полки размещать по квартирам; артиллерии быть наготове на случай осады Очакова; шпиона «арестовать и доставить ко мне». Он же в подробностях разрабатывает текст и церемонию присяги.[458]

В то же самое время он ведет переговоры с двумя грузинскими царями о российском протекторате, с персидским владетелем и армянскими повстанцами об образовании армянского государства. Ко всем этим хлопотам добавилась еще и чума, занесенная в Крым из Константинополя. «Ищу средств добраться до источника, откуда идет зараза, — писал Потемкин Безбородко. — Предписываю, как иметь осторожность, то есть, повторяю зады, принуждаю к чистоте, хожу по лазаретам чумным и тем подаю пример часто заглядывать в них остающимся здесь начальникам». И все это была только часть дел, которыми светлейший занимался одновременно. «Богу одному известно, что я из сил выбился». Понятно, что не забывал он и о Екатерине: «Вы мне все милости делали без моей прозьбы. Не откажите теперь той, которая мне всех нужнее, то есть — берегите здоровье».[459]

Между тем Фридрих Великий решил помешать планам Екатерины и Потемкина, настроив против России Францию: «Прусский Король точно как барышник все выпевает вероятности перед французами. Я бы желал, чтоб он успел [французского] Короля уговорить послать сюда войск французских, мы бы их по-русски отделали». Король шведский Густав III настоял на том, чтобы посетить Екатерину: он надеялся воспользоваться трудностями России на юге и вернуть себе потерянные владения на Балтике. Но, упав с лошади во время парада, он сломал руку, и свидание было отложено. «Александр Македонский пред войском от своей оплошности не падал с коня», — иронизировала Екатерина, намекая на стремление Густава III подражать великому полководцу древности.[460] К тому времени, когда Густав доберется до места встречи (Фридрихсгам в Финляндии), крымский пирог будет не только испечен, но и съеден.

Граф де Верженн, французский министр иностранных дел, обратился к австрийскому посланнику в Париже, чтобы скоординировать реакцию на действия России. Иосиф И, подталкиваемый Екатериной и опасавшийся упустить возможность расширить свои границы за счет Турции, объявил ошеломленному Верженну о русско-австрийском трактате. Без поддержки Австрии Франция действовать не могла. Англия радовалась прекращению американского конфликта, и лорд Грэнтам объяснял Харрису: «Если Франция не собирается беспокоиться о турках [...] зачем вмешиваться нам? Теперь не время затевать новую вражду».[461]

Расчет Потемкина на союз с Иосифом оправдался. «...Твое пророчество, друг мой сердечный и умный, сбылось, — писала ему Екатерина, — Pappetit leur vient en mangeant»{63}.[462]


Екатерина с нетерпением ждала от Потемкина новостей о выезде хана из Крыма, после чего татары смогли бы принести присягу, а она — опубликовать манифест о присоединении полуострова: «Пока ты жалуешься, что от меня нет известий, мне казалось, что от тебя давно нету писем...»[463]

Хан не спешил покинуть Крым, хотя и получил пенсию в 200 тысяч рублей, а пока он оставался на полуострове, крымские татары не решались демонстрировать свою лояльность к России. Шагин-Гирей послал свой обоз в Петровскую крепость, но его приближенные внушали муллам, чтобы те не доверяли русским. Наконец Павел Потемкин и Суворов сообщили с Кубани, что ногайские орды готовы присягнуть. Князь хотел, чтобы присоединение произошло без кровопролития и по крайней мере имело видимость добровольного выбора народа. В конце мая он сообщал: «Жду с часу на час выезда ханского».[464]

Он прискакал в Крым и остановился в Карасубазаре, чтобы принять присягу 28 июня, в день восшествия Екатерины на престол. Но дело затягивалось.

Екатерина переходила от забот о Потемкине к отчаянию. «Ни я, и никто не знает, где ты». В начале июня она скучает по нему: «...Жалею и часто тужу, что ты там, а не здесь, ибо без тебя я, как без рук». Через месяц начинает сердиться: «Ты можешь себе представить, в каком я должна быть безпокойстве, не имея от тебя ни строки более пяти недель [...] Я ждала занятия Крыма, по крайнем сроке, в половине мая, а теперь и половина июля, а я о том не более знаю, как и Папа Римский».[465] Потом появляется новый повод для беспокойства: она боится, что Потемкин заразится чумой. А он, вероятно, решил положить к ее ногам сразу и Крым, и Кубань.

И вот наконец мурзы и муллы со всего древнего Крымского ханства собрались, чтобы поклясться на Коране в верности далекой православной императрице. Потемкин лично принимай присягу, сначала у духовенства, потом у прочих. Но самое яркое зрелище разворачивалось на Кубани. В назначенный день в степи под Ейском встали шесть тысяч ногайских шатров. Вокруг лагеря паслись многотысячные стада низкорослых лошадей. Предводителям ногайцев зачитали отречение Шагин-Гирея, они присягнули Суворову и вернулись к своим ордам, повторившим присягу. После этого начался праздник: было зарезано 100 быков и 800 баранов. Ногайцы пили водку, поскольку вино запрещено Кораном, а потом состязались с казаками в скачках. Распрощавшись сб свободой через 600 лет после того, как Чингисхан привел их предков из Монголии, ногайцы снова разбрелись по степи.

10 июля Потемкин прервал свое молчание: «Матушка Государыня. Я чрез три дни поздравлю Вас с КрЫмом. Все знатные уже присягнули, теперь за ними последуют и все». 20 июля Екатерина получила это письмо. Устав от напряженного ожидания, она отвечает сначала холодно, но успокаивается, получив объяснения, и снова радуется его шуткам: «Я очень смёялась тому, что пишешь о слухах размножения заразы теми, у коих сборное место Спа и Париж. C’est un mot delicieux»{64}.[466]

Через несколько дней светлейший преподнес своей государыне еще один подарок: под протекторат России встала Грузия.

Кавказ был поделен на множество мелких царств и княжеств, подчиненных трем империям: России, Турции и Персии. На северо-западе только что присоединилась к России Кубань. Дальше в предгорьях русские генералы старались подчинить мусульманских горцев — Чечню и Дагестан. В южной части, которую делили между собой Турция и Персия, оставалось два островка христианства: царства Картли-Кахетинское и Имеретинское.

Вступив в войну с турками в 1768 году, Екатерина помогала Ираклию, царю Картли-Кахетинскому, но после 1774 года оставила его на произвол шаха и султана. Ободренный успехом австрийского союза, Потемкин решил усилить давление на Османов, вступив в переговоры с грузинами. Он хотел присоединить к России оба царства и отправил гонцов к Ираклию, чтобы выяснить, не враждует ли тот с Соломоном, владетелем Имеретинским.

31 декабря 1782 года царь Ираклий вверил «себя, своих детей и свой христианский народ» покровительству России. Светлейший поручил переговоры своему кузену, командующему Кавказским корпусом. 24 июля 1783 года Павел Сергеевич Потемкин подписал от его имени Георгиевский трактат с Ираклием.

Светлейший, все еще стоявший лагерем у Карасубазара, был в восторге:

«Матушка Государыня. Вот, моя кормилица, и грузинские дела приведены к концу. Какой Государь составил толь блестящую эпоху, как Вы. Не один тут блеск. Польза еще большая. Земли, на которые Александр и Помпей, так сказать, лишь поглядели, те Вы привязали к скипетру российскому, а таврический Херсон — источник нашего христианства, а потому и людскости, уже в объятиях своей дщери. Тут есть что-то мистическое.

Род татарский — тиран России некогда, а в недавних времянах стократный разоритель, коего силу подсек царь Иван Васильевич. Вы же истребили корень. Граница теперешняя обещает покой России, зависть Европе и страх Порте Оттоманской. Взойди на трофей, не обагренный кровйю, и прикажи историкам заготовить болыце чернил и бумаги».[467]

Императрица ратифицировала трактат, сохранив за грузинским царем титулование, коронование и чеканку собственной монеты. В сентябре Павел Потемкин проложил дорогу по горной тропе через перевал и проехал в Тифлис в карете, запряженной восьмеркой лошадей. В ноябре в грузинскую столицу вошли два русских батальона. Светлейший начал руководить строительством фортификаций на новой границе России, а двое сыновей Ираклия присоединились к его свите.

Но и это было еще не все. Неудача каспийской экспедиции Войновича не заставила Потемкина отказаться от планов антитурецкого союза с Персией. Безбородко, один из немногих, кто понимал геополитическую стратегию Потемкина, знал, что князь планирует продублировать австрийский альянс на востоке. Потемкин убедил Екатерину разрешить ему продвигаться дальше, чтобы создать в Закавказье два княжества: Армянское и еще одно, на Каспийском побережье (сегодняшний Азербайджан), управлять которым мог бы смещенный с крымского трона Шагин-Гирей.

В начале 1784 года Потемкин вел переговоры с персидским наместником Али Мурат-ханом о переходе Армении под протекторат России. Переговоры с ханами Шуши и Гойи и с карабахскими армянами продолжались несколько месяцев. Потемкин направил в Исфахань посланника, но Али Мурат-хан умер и посланник вернулся ни с чем. Персидско-армянский проект не дал результатов, но и без того завоевания Потемкина были огромны.

Екатерина восхищалась им как императрица, как возлюбленная и как друг: «За все приложенные тобою труды и неограниченные попечения по моим делам не могу тебе довольно изъяснить мое признание. Ты сам знаешь, колико я чувствительна к заслугам, а твои — отличные, так как и моя к тебе дружба и любовь. Дай Бог тебе здоровья и продолжение сил телесных и душевных».[468]


В конце августа 1783 года князь тяжело заболел. Две недели он лежал при смерти в татарском доме среди зеленых пастбищ Карасубазара и только в середине сентября ему стало лучше. Когда жар отступал, князь выезжал осматривать войска. Когда он наконец перебрался из Крыма в Кременчуг, Екатерина отчитывала его: «Ты не умеешь быть болен и [...] во время выздоровления никак не бережешься [...] зделай милость, вспомни в нынешнем случае, что здоровье твое в себе какую важность заключает: благо Империи и мою славу добрую. Поберегись, ради самого Бога, не пусти мою прозьбу мимо ушей. Важнейшее предприятие в свете без тебя оборотится ни во что».[469]

После присоединения Крыма, Кубани и Грузии Екатерина констатировала — с самоуверенностью, напоминающей сегодняшним читателям сталинскую: «На зависть Европы я весьма спокойно смотрю: пусть балагурят, а мы дело делаем», — и заверяла его в неизменности своих чувств: «Про меня знай, что я на век к тебе непременна». Чтобы доказать это, она приказала отпустить 100 тысяч рублей «на достройку петербургского твоего нового дома на Литейной улице»: будущего Таврического дворца.[470]

Потемкин знал, что ногайские орды всегда будут создавать нестабильность на Кубани, и, предвосхищая переселения, которые будут производить правители СССР через полтора века, решил перегнать кочевников в приволжские и приуральские степи. Возможно, подстрекаемые Шагин-Гиреем, который тайно перебрался на Тамань, всего через месяц после присяги ногайцы перерезали пророссийски настроенных мурз. Суворов не стал медлить, подготовил сложную операцию и 1 октября перебил цвет ногайской конницы в урочище Керменчик.

Русский посланник в Константинополе Яков Булгаков, ведя переговоры о торговом трактате и наблюдая за реакцией Османов на последние события, сообщал, что «о Крыме спорить не будут, ежели не воспоследует какого нового обстоятельства со стороны Европы».[471] Но Европа была занята другим: только что, 23 августа (3 сентября), в Версале был подписан мирный договор между Англией и Соединенными Штатами и их союзниками. Правда, Пруссия и Франция попытались организовать отпор российской экспансии на юге, и в конце сентября Екатерина ждала, что турки «с час на час» объявят войну, однако благодаря тому, что Иосиф твердо заявил о своей поддержке России, война за Крым не состоялась. Австрийский император очень высоко оценивал деяния Потемкина: «Я прекрасно знаю, как нелегко найти таких прекрасных и преданных слуг и как редко случается, чтобы они нас понимали», — писал Иосиф Екатерине 12 ноября.[472]

28 декабря 1783 года Булгаков подписал Айналикавакское соглашение, в котором турки признали окончательную потерю Крыма.

Екатерина ждала Потемкина в Петербург: «Дай Боже, чтоб ты скорее выздоровел и сюда возвратился. Ей, ей, я без тебя, как без рук весьма часто». Он отвечал: «Матушка Государыня! Я час от часу благодаря Бога лутче теперь [...] совсем оправясь, поеду к моей матушке родной на малое время».[473]

Но, вернувшись в Петербург в конце ноября 1783 года, Потемкин наткнулся на стену злобной ненависти. Его в очередной раз попытались дискредитировать: императрице донесли, что вспышка чумы вызвана небрежением Потемкина, а она после московского чумного бунта 1771 года относилась к подобным материям весьма щепетильно. Кроме того, говорили, что итальянские колонисты, прибывшие осваивать южные степи, погибли, потому что для них не подготовили жилье. Оба обвинения были ложью; особенно жестоко Потемкин сражался с эпидемией, и, более того, именно благодаря его усилиям чума была остановлена. По словам Безбородко, интригу направлял морской министр Иван Чернышев, имевший все причины быть недовольным светлейшим: тот строил на Черном море собственный флот, неподвластный Морской коллегии. К антипотемкинской партии подключились и вернувшаяся из дальних странствий княгиня Дашкова, и даже юный фаворит Ланской. В итоге Потемкин, добившийся феноменальных успехов, оказался вынужденным оправдываться.[474]

Он перестал бывать у Екатерины. Миллионная улица, по которой, в периоды пребывания светлейшего в столице, невозможно было проехать из-за карет гостей и толп просителей, теперь опустела. Враги князя торжествовали.


2 февраля 1784 года светлейший проснулся поздно, как обычно. Камердинер положил на стол у его кровати конверт с императорской печатью. Императрица, встававшая в 7 утра, распорядилась не будить князя. Потемкин прочел письмо и позвал своего секретаря, Василия Попова. «Читай!» — приказал он ему. Прочитав, Попов выбежал в комнату перед спальней и сказал дежурившему там адъютанту Льву Энгельгардту: «Идите поздравлять князя фельдмаршалом».

Его светлость встал с постели, надел мундирную шинель, повязал на шею розовый платок и пошел к императрице. Екатерина назначила его президентом Военной коллегии, наименовала Крым Таврической губернией и присоединила ее к подвластной Потемкину Новороссии. «Не прошло еще двух часов, как уже все комнаты его были наполнены, и Миллионная снова заперлась экипажами; те самые, которые более ему оказывали холодности, те самые более перед ним пресмыкались». 10 февраля Екатерина обедала в его покоях в Шепелевском дворце.[475]

Теперь Потемкин пожелал собственными глазами увидеть Константинополь. «Что если я из Крыма на судне приеду к Вам в гости? — писал он русскому послу в Турции Булгакову. — Я без шуток хочу знать, можно ли сие сделать?» Желание Потемкина было не только романтическим порывом. Конечно, он жаждал увидеть Царьград, но главной его заботой было обустройство южной России, а для этого он нуждался в мире с Портой. Возможно, он хотел лично договориться об этом с султаном. Булгаков, надо полагать, содрогнулся от мысли о таком вояже. 15 марта он ответил Потемкину, что, хотя того почитают в Турции русским великим визирем, организовать подобный визит чрезвычайно затруднительно.[476] Константинополя Потемкин так и не увидел, но судьба вела его на юг. Отныне он собирался «первые четыре или пять месяцев года всегда проживать в своих наместничествах».[477] В середине марта 1784 года князь снова уехал из Петербурга. Надо было спускать на воду корабли, строить города, основывать царства.


Часть шестая: СОПРАВИТЕЛЬ (1784-1786)

18. ИМПЕРАТОР ЮЖНОЙ РОССИИ
Не ты ль, который орды сильны
Соседей хищных истребил,
Пространны области пустынны
Во грады, в нивы обратил,
Покрыл понт черный кораблями,
Потряс среду земли громами ?
Г. Р. Державин. Водопад

«Я ежечасно сталкиваюсь с новыми, фантастическими азиатскими причудами князя Потемкина, — писал граф де Дама, наблюдавший деятельность наместника юга в 1780-х годах. — За полчаса он перемещает целую губернию, разрушает город, чтобы заново отстроить его в другом месте, основывает новую колонию или фабрику, переменяет управление провинцией, а затем переключает все свое внимание на устройство праздника или бала...»[478] Так воспринимали князя европейцы, видевшие в нем восточного сатрапа, заказывающего новые города так же, как платья для своих любовниц. Они полагали, что русские варвары неспособны по-настоящему заниматься делами, как французы или немцы. Когда же оказывалось, что Потемкин действительно благоустраивает вверенный ему край, да еще с поражающим воображение размахом, его завистники, как иностранцы, так и соотечественники, придумывали сказки про «потемкинские деревни».

То, что он совершил за пятнадцать лет своей государственной деятельности — поразительно. «Основание первых городов и поселений пытались осмеять, — писал один из его первых биографов. — И тем не менее эти учреждения заслуживают нашего восхищения [...] Время подтвердило наши наблюдения [...] Послушайте тех, кто видел Херсон или Одессу».[479] Сегодня «потемкинские деревни» — города с многомиллионным населением.

Россия знала два периода мощной экспансии на юг: в царствование Ивана Грозного, присоединившего Астраханское и Казанское ханства, и в правление Екатерины Великой. Политическая идея была не нова: колонизация, писал В.О. Ключевский, являлась «основным фактом русской истории». Но Потемкин уникально сочетал творческие идеи предпринимателя с вооруженной силой военачальника и дальновидностью проницательного государственного деятеля. Если при Панине Россия следовала «северной системе», то Потемкин перенаправил внешнюю политику империи с севера на юг.


Наместником Новороссии, Азова, Саратова, Астрахани и Кавказа Потемкин стал вскоре после начала своего фавора, но с конца 1770-х годов, а особенно после присоединения Крыма, он сделался в полном смысле соправителем Российской империи. Как Диоклетиан некогда понял, что Римская империя расширилась настолько, что нуждается в двух императорах — Западном и Восточном, — так Екатерина отдала южную Россию в полную и безраздельную власть князя. Потемкин был рожден для огромных пространств. В Петербурге им двоим было тесно.

Власть Потемкина распространялась и в вертикальном, и в горизонтальном направлениях: он возглавлял Военную коллегию и являлся главнокомандующим иррегулярных войск, то есть в первую очередь казаков. Новорожденный Черноморский флот подчинялся не петербургскому адмиралтейству, а ему. Но самое главное — его власть зависела от него самого, его собственного престижа и успехов — таких, как присоединение Крыма, — а не от близости к Екатерине.

Светлейший демонстративно властвовал на юге как император. Названия и границы областей менялись, но это касалось только территорий, присоединенных между 1774 и 1783 годами, от Буга на западе до Каспия на востоке, от Кавказа и Волги почти до Киева. Ни один русский монарх, ни до, ни после Екатерины, не делегировал никому таких полномочий. Но и отношения ее с Потемкиным были уникальны.

Потемкин завел на юге собственный двор, дополнявший северный и соперничавший с ним. Как подобает царю, он заботился о простом народе, презирал дворянство и раздавал чины и имения. В путешествиях его сопровождала огромная свита; в городах его приветствовали вся провинциальная знать и весь народ; его приезд отмечали пушечным салютом и балами. Но дело не ограничивалось декорациями. Издавая указы от имени императрицы, он перечислял также и все свои титулы и ордена, как делают царствующие особы. Власть его была практически абсолютной: все его подчиненные, включая инженеров и садовников, имели военный чин, и он отдавал им военные команды.

Князь любил создавать видимость величественной праздности таким его и запечатлели многие мемуаристы, — но это была только поза. Он разрушал свое здоровье непосильной работой. Может быть, его поведение можно сравнить с притворством самолюбивого отличника, который делает вид, что никогда не делает уроков, а сам зубрит по ночам. В начале 1780-х годов он вел управление через свою собственную канцелярию, состоявшую не меньше чем из пятидесяти человек, включая ответственных за переписку на французском и греческом языках. У него был собственный премьер-министр — Василий Степанович Попов, которому он, как потом и императрица, безгранично доверял. Так же, как его начальник, Попов играл в карты всю ночь, спал до середины дня, но в любое время суток был готов откликнуться на призыв князя: «Только и слышно было «Василия Степановича», да «Попова», «Попова», да «Василия Степановича». Попов заведовал канцлярией светлейшего. Столь же неутомимый Михаил Леонтьевич Фалеев, молодой купец, с которым Потемкин познакомился во время Первой русско-турецкой войны, стал его квартирмейстером, подрядчиком и соратником в исполинских трудах. Потемкин сделал этого гениального предпринимателя дворянином, и его, что редко бывает с купцами-выскочками, почитали и любили в городе, который он построил вместе со светлейшим, — Николаеве.[480]

Потемкин пребывал в вечном движении, за исключением дней, когда его подкашивала депрессия или лихорадка. Сколько бы городов он ни основывал, где бы ни находился, один в кибитке, на сотню верст обогнав свою канцелярию, или в одном из своих дворцов, столицей юга оставалась вечно творящая— и всегда чем-то мучающаяся — персона самого князя.


Карьера Потемкина началась и окончилась рядом с казаками. Сначала он расформировал Запорожское войско, а потом восстановил его, уже в составе регулярной армии.

На острове в середине Днепра существовала уникальная республика из 20 тысяч воинов, контролировавших огромный треугольник незаселенных земель к северу от Черного моря. Запорожцы не сеяли и не пахали — то был удел рабов, а они пользовались свободой: само название «казак» происходит от тюркского слова «свободный». Запорожская Сечь, как большинство казачьих воинств, представляла собой грубую форму демократии; на время войны избирался гетман или атаман. Войско жило по своим законам: предателей завязывали в мешок и сбрасывали в пороги, убийц хоронили заживо, привязав к жертвам преступления. Женщины, для сохранения дисциплины, в Сечь не допускались.

Запорожцы многим отличались от других казаков. Например, они так же ловко, как лошадьми, управляли «чайками» — длинными многовесельными лодками. Они носили длинные усы и брили головы, оставляя одну прядь, «оселедец». Костюм их состоял из широких шаровар с шелковым поясом, наподобие турецких, сатинового кафтана и высокой меховой шапки или тюрбана, иногда со страусовыми перьями и знаками различия, украшенными драгоценными камнями. Нередко они поступали наемниками в чужие армии: так, в середине XVII века король польский предоставил казачье войско принцу Конде, чтобы сражаться с испанцами под Дункерком, а казачья флотилия из сотни «чаек» в том же веке дважды атаковала Константинополь.

Казачество сложилось как вольное полуразбойничье воинство, охранявшее южные рубежи России, но вместе с тем казаки представляли опасность для самой России. При Петре I украинские казаки под водительством Мазепы воевали на стороне шведского короля Карла XII. Казаки спровоцировали в 1768 году войну с Турцией, а затем несколько раз грабили русские войска, направлявшиеся на войну. Во время войны Потемкин завел с Сечью дружеские отношения и даже сам стал почетным запорожцем. Однако после подавления пугачевского бунта он предупредил их, чтобы они прекратили грабежи, и советовал реорганизовать как Сечь, так и другие воинства. Казаки начинали мешать империи — и планам Потемкина.

На рассвете 4 июня 1775 года русские войска под командованием генерала Текелли окружили Сечь и приказали сдаться под угрозой уничтожения. Запорожцы, которых Потемкин называл «неразумными детьми», подчинились. Екатерина поручила князю подготовить манифест о ликвидации Сечи: «...и в нем-то вносить нужно все их буйствы, почему вредное таковое общество уничтожается». Манифест вышел 3 августа 1775 года. Наказанию подверглись только трое предводителей запорожцев, сосланных на Соловецкие острова и в Сибирь. Войско переселили в Астрахань, но многие казаки бежали к туркам, и в 1780-е годы Потемкин будет переманивать их обратно.[481]

Переместили и переименовали также Яицкое казачье войско; реформированное Войско Донское встало под управление Потемкина, который назначил нового гетмана и комиссию для ведания гражданскими делами казаков.

Из лояльных к правительству запорожцев князь предложил сформировать особые полки. После пугачевского мятежа Екатерина относилась к казакам настороженно и не спешила финансировать их новые поселения, но на Каспии и на Азове Потемкин построил казачьи флотилии. Доброта, с какой он обращался с казаками, вызывала недовольство многих дворян. Он окружал себя преданными запорожцами и тех из них, которые оказывались беглыми крепостными, никогда не возвращал хозяевам. Благодарные воины прозвали его «защитником казаков».[482]


31 мая 1778 года Екатерина одобрила потемкинский план строительства черноморского порта, название которого, Херсон, должно было напоминать о древнем Херсонёсе. Строительство этого города стало возможным благодаря миру с Турцией и ликвидации Запорожской Сечи.[483] Со всей империи собирали плотников для новых верфей. 25 июля князь назначил губернатором города одного из офицеров Адмиралтейств-коллегии — Ивана Ганнибала{65}.

Первый город Потемкина должен был стать и базой для Черноморского флота, который еще только зарождался в маленьких азовских гаванях, и опорным пунктом для торговли со Средиземноморьем. Выбор места был непростой задачей, поскольку договор 1774 года давал России лишь узкий коридор, по которому можно было выйти к морю. Коридор проходил через устье Днепра, одной из главных водных магистралей Древней Руси, образовывавшей при впадении в море широкий и мелководный лиман. Здесь, на Кинбурнской косе, Потемкин построил крепость, но дельту Днепра по-прежнему контролировал турецкий Очаков, мощный город-крепость на противоположном берегу. Идеального места для защиты гавани не было. Морские инженеры предлагали закладывать город в Глубокой пристани, но ее невозможно было укрепить, и Потемкин выбрал крепость Александершанц, выше по Днепру. Напротив нее имелся остров, позволявший прикрыть порт и верфь. Однако днепровские пороги делали крайне трудным подход к будущему городу по реке, а гряда холмов с южной стороны осложняла выход к морю. Еще хуже было то, что Херсон оказывался на краю знойных степей, среди болотистых ручьев, за тысячи верст от леса, необходимого для строительства кораблей, не говоря уже об источниках продовольствия.[484]

Препятствия были почти непреодолимы, но Потемкин раз за разом одерживал над ними победу. В Петербурге никто не верил в успех этого предприятия. «Заложение Херсона весьма прославляется, — иронизировал Завадовский, — автор свое дело любит и возвышает». Но Екатерина верила в успех. «Без тебя Херсон не будет построен», — писала она Потемкину.[485]

И благодаря неукротимой воле Потемкина город был построен. В августе 1784 года Ганнибал собрал двенадца