КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

В гольцах светает [Владимир Васильевич Корнаков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Васильевич Корнаков В гольцах светает

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Пурга не унималась. Ветер с натужным ревом метался в верхушках деревьев. Тысячи злых, как осы, снежинок впивались в медвежий нос, кололи глаза, забивались в настороженные уши. Медведь садился под деревом, вытянув большую морду навстречу разъяренной метели, водил темным носом. Он поднимал то одну, то другую лапу и тихо скулил, словно обиженный щенок. Но маленькие колючие глаза мерцали смертельной злобой, шерсть на загривке, свалявшаяся от долгой лежанки в берлоге, грозно вздымалась.

Хозяин тайги отступал нехотя, готовый к кровавой схватке. Разбрасывая снег и подминая хрупкий багульник, медленно уходил все дальше от логова...

Глава первая

1

Человек, заросший колючей щетиной, как корявая елка, сидел у костра. Отложив шомпол, хмуря густые брови, он долго и внимательно глядел на свет в дуло винтовки: крутые нарезы сияли сплошными зеркальными кольцами.

Не выражая ни радости, ни удовлетворения, он щелкнул затвором, подошел к дереву, прислонил к нему ружье и сумрачно огляделся. Тишина, чутко дремлет собака, положив лобастую морду на вытянутые лапы, спит и этот парень... Все с тем же угрюмым видом повернулся к валежине, подтолкнул обгорелый сушняк, вытащил большой с костяной рукояткой нож из кожаных ножен, что болтались на поясе, с самым сосредоточенным видом принялся строгать мерзлую березку, крепко сжимая короткопалой пятерней рукоятку ножа.

Он был одет в побуревшую от грязи и дыма меховую душегрейку-безрукавку, поверх вылинявшей сатиновой рубахи, ватные брюки, прожженные искрами таежных костров, ичиги из сохатиной кожи, по-охотничьи перехваченные ремешками выше колена. Покатые плечи, длинные тяжелые руки и широкий затылок выдавали в нем медвежью силу. Казалось, и квадратное лицо с небольшими карими глазами было высечено из куска гранита. Всем своим видом он напоминал или человека, занятого тяжелыми мыслями, или человека, на долю которого выпали суровые испытания.

Выстрогав две острые палочки, он нанизал на них тушки рябчиков и воткнул в подтаявшую землю возле пышущих жаром углей. Потом тщательно вытер нож о брюки, сунул в ножны, нахмурившись, уставился в костер. Пламя пожирало оставшиеся перья, тушки густо брызгали соком, подергивались румянцем, разнося аппетитный аромат.

Так он сидел долго, изредка склоняясь к огню и поворачивая тушки. Солнце скатывалось все ниже, спеша укрыться за голубоватые гольцы. Прозрачные бесплотные лучи скользили по земле, туго спеленованной в белый саван, по забитым снегом стволам лиственниц, пересчитывали иссеченные метелью ветви, скрещивались на поникших верхушках. От земли и деревьев тянуло зябким дыханием.

Человек у костра, не поднимая головы, пошевелил плечами, словно пытаясь избавиться от неприятного ощущения холода. Сейчас же рядом послышалось осторожное шуршание. Он поднял голову, встретился глазами с вопрошающим взглядом собаки, которая, поднявшись на передние лапы, пристально следила за хозяином.

— Нишкни, Сокол,— глухо обронил он, и огромный серый кобель снова послушно улегся возле спящего, согревая его теплом своего тела.

Этим спящим был молодой, лет шестнадцати, парень-эвенк. Он лежал на подстилке из ветвей и ерника, устроенной возле вывороченной с корнем лиственницы. С одной стороны его согревал костер, с другой — теплая шуба Сокола, который по приказанию хозяина не покидал своего поста почти целый день. Парень, укрытый телогрейкой, лежал на спине. Смуглое лицо его было бледно, резко выдавались широкие скулы, дышал он глубоко, с присвистом. Крупные капли пота набухали на лбу возле широких черных бровей, скатывались к вискам, оставляя блестящий след. Угрюмый взгляд человека у костра лишь мгновение задержался на лице спящего, и что-то похожее на сдержанную улыбку мелькнуло в колючей щетине. Он снял меховую шапку, запустил руку в подклад, вытащил сложенный в несколько рядов, обтрепанный лист бумаги. Разгладил на коленях заскорузлыми пальцами, пробежал глазами и снова, похоже, улыбнулся...

Это был план, набросанный неопытной рукой. Карандаш оставил на бумаге корявые кружки, черточки, палочки всевозможных размеров, разбросанные в беспорядке, как будто без всякого смысла. Нагромождения разрезала жирная извилистая черта. В верхнем конце ее был брошен большой конус. В него и вцепились загоревшиеся глаза.

— Жизня, — прошептал он. Запустил пальцы за воротник рубахи, сжал в кулак, с легким треском отлетели пуговицы. — Жизня! Мослы раскрошу — выковырну...

Он неторопливо, по-звериному повел взглядом вокруг. Ни шороха. Дремлет отгудевшая метелью тайга. Спокойно спит парень-эвенк. Чутко дремлет Сокол, положив лобастую голову на могучие лапы. Солнце, сомкнув лучи над вершинами деревьев, уперлось в голую скалу. Ни звука. Затаились укрощенные вьюгой сопки.

Человек у костра, стиснув кулаками голову и облокотившись на колени, смотрит в догорающий костер. Головни потрескивают, тлеют синеватым жаром — и в застывших глазах его мечутся искры. Он вспоминает. Перед ним, как след по весенней слякоти, тянется вся его нескладная жизнь…


Управляющий прииском нервно прошелся по комнате, остановился около стола, крепко потер длинные тонкие пальцы.

— Значит, ничего, Семен Наумович? — негромко спросил он, присаживаясь на край табуретки.

— Ничего-с, Арнольд Алексеич. Тайна, покрытая мраком, — ответил урядник. — Это человек без прошлого...

— По крайней мере для нас, — голос Зеленецкого прозвучал жестко. Полное красное лицо урядника покраснело еще больше, светлые водянистые глаза округлились. Он крякнул, постучал толстыми пальцами по картонной папке, на которой наискось крупным почерком было написано: «Герасим Григорьевич Ломов. Жизнь в поступках и датах». Лишь единственный исписанный листок лежал между голубыми корками. Это было все, что дотошному уряднику удалось узнать об этом нелюдимом человеке, хотя он приложил немало усилий и расторопности. А ведь урядник считал себя специалистом в подобного рода делах! За какие-то три года, что он состоял в этой должности на далеком Витимском прииске, он успел не только прекрасно познакомиться с каждым из двухсот рабочих, но и какими-то, ведомыми лишь ему путями неплохо знал прошлое почти каждого из них. На каждого рабочего у него было заведено личное дело, которое он вел собственноручно, кропотливо собирая и занося все значительные факты из прошлой и настоящей жизни подопечных... Только один человек не поддавался никаким ухищрениям и уловкам блюстителя законности — Герасим. Четвертый год живет этот человек на прииске, а его «жизнь в поступках и датах» не пополнилась ни строчкой. За три года этого нелюдима не видели нигде, кроме сырого забоя и смрадного общежития. Никому не доступны его думки...

Правда, на четвертом году случилось событие, которое положило начало жизнеописанию Герасима Ломова и которое аккуратно было зафиксировано урядником Новомеевым на одном листе: «18 февраля, год 1906. По свидетельству очевидцев и лично урядника приисков «Преображенский», «Счастливо-семейный» и «Рождественский» его благородия Новомеева. В вышеозначенный день на прииске «Преображенский», что находится на землях, принадлежащих тунгусам Витимского Острога, царила необычная для будней обстановка. По показаниям самих рабочих, на прииске затевался бунт против действий со стороны управляющего прииском господина Зеленецкого, кои заключались в штрафе (в сумме десяти копеек с каждой души) за похищенный при промывке золотоносного песка самородок. Эти справедливые меры со стороны господина управляющего и послужили поводом к противозаконным действиям. Рабочие категорически отказались от работы и впредь, пока не будут отменены указания управляющего. Они, не скрывая своих противозаконных намерений, митинговали, игнорируя указания приказчиков, даже условились послать своих выборных на соседние прииски, как я предполагаю, за поддержкой... По свидетельству очевидцев, двое рабочих не принимали никакого участия в подготавливающемся бунте, коими были Герасим Ломов и вновь прибывший на прииск рабочий Павел Силин. Первый занимался своим делом, подлаживая ручку к кайлу, второй стоял у ворот и как будто чутко прислушивался к окружающей его обстановке. На лице его была улыбка (он вообще человек веселого нрава), а рука его крепко сжимала рукоятку подъемника. То, что он прислушивался к крамольным речам окружающих, подтверждается и таким фактом. Покончив со своим делом, Герасим Ломов подошел к забою и довольно громко приказал:

— Опускай! Чо ухи растопырил?!

Ему пришлось повторить эти слова дважды, прежде чем они были услышаны его напарником, то есть рабочим Силиным. Ответ Силина заключал в себе нескрытое намерение примкнуть к бунту, а именно:

— Может, наоборот — поднимай? А?

При этом он весело улыбнулся и по-приятельски хлопнул рабочего Ломова по плечу. Ломов, как я полагаю, не желая иметь ни с ним, ни с другими рабочими приятельских отношений, ударил его кулаком в живот... Это послужило началом драки, в коей принимали участие все рабочие. Только благодаря вмешательству полицейского наряда драка была закончена без кровопролития.

Итак, зачинщиками драки можно усмотреть, рабочего Ломова, заранее оговаривая справедливость его действий, кои предотвратили назревающий бунт, и полностью снимая возможные подозрения; с другой стороны, вновь прибывшего рабочего Силина, подозреваемого в подстрекательстве к противозаконным действиям...»

Вот и все, что было известно уряднику о Герасиме Ломове. Сейчас это не стоило и гроша ломаного. Управляющий был в курсе подробностей этого события. Ему, видимо, по каким-то соображениям потребовались сведения о прошлой жизни Герасима Ломова. С этой целью он и оказал честь холостяцкому жилищу его благородия Новомеева. О, это был чувствительный удар и по профессиональному самолюбию.

«Проклятая воша!» — выругался он мысленно по адресу Герасима. Подняв глаза на Зеленецкого, который о чем-то размышлял, он тотчас опустил их. Потом, сдержанно крякнув, снова раскрыл папку, перевернул злополучный листок. В самом низу, после столь подробного описания события на прииске, следовали две приписки: «19 февраля, год 1906. Герасим Григорьевич Ломов произведен в должность охранника золотоносных участков от незаконного хищения золотых запасов со стороны старателей-промысловиков». «20 февраля, год 1906. Охранник Герасим Григорьевич Ломов отправился в тайгу с отводчиком площадей Иркутского горного округа с целью застолбления участка лично на имя господина управляющего».

Эти приписки подводили черту в биографии Герасима Ломова. Далее следовало несколько чистых листков, приготовленных урядником для дальнейшего писания жизни этого загадочного человека «в поступках и датах». Удастся ли заполнить их? Какие строки лягут на эти сероватые плотные листы? Что они расскажут?..

Молчание затянулось. Свет трех свечей, вставленных в легкий медный подсвечник, искусно вделанный в морскую раковину, красноватыми бликами падал на сосредоточенные лица. Собеседники являли собой полнейший контраст. Урядник — тучный средних лет мужчина, с полным лицом и светлыми жидкими волосами на пробор, затянутый в темный мундир, — олицетворял собой власть и в то же время готовность оказать услугу. Тонкое, с ястребиным носом лицо управляющего представляло типичное лицо человека, который привык повелевать. В эту минуту оно не говорило ровно ничего. Только какая-то жилка нервно и напряженно билась, едва уловимо подергивая правое веко. Он сидел, слегка склонив голову на грудь, сощурив небольшие проницательные глаза, смотрел в одну точку. Это и был известный всей витимской тайге человек, управляющий тремя крупнейшими приисками и поверенный во всех делах их владельцев... Это был делец большого масштаба.

Даже сейчас, в минуту явной озабоченности, вся его фигура дышала властью и достоинством. Зато его собеседник чувствовал себя прескверно. Он с ужасом сознавал, что чести его мундира нанесен непоправимый ущерб, и в глазах кого? — самого Арнольда Алексеевича! Он тщетно искал выход. Наконец, еще раз крякнув, он решился прервать мысли Зеленецкого.

— А знаете, Арнольд Алексеич, — пробасил он по возможности бодрым голосом, — мне удалось заполучить полнейшие данные об этом подстрекателе Силине. Полнейшие. Да, могу вам доставить удовольствие...

Заметив, что управляющий поднял голову, урядник торопливо вытащил из шкафа такую же голубую папку с тем же росчерком: «Павел Илларионович Силин. Жизнь в поступках и датах». С нескрываемым удовольствием раскрыв первую страничку, Новомеев воскликнул:

— Послушайте, Арнольд Алексеич! Биография примечательная для бунтовщика. Павел Илларионович Силин, 29 лет, уроженец Читканской волости Баргузинского уезда, русский, крестьянин. В 1904 году привлекался к уголовной ответственности, а именно за рукоприкладство. Приговорен к одному году тюремного заключения. Срок наказания отбыл полностью в Верхнеудинской тюрьме Забайкальской области.

Урядник перевел дух, победно взглянул на Зеленецкого.

— Теперь извольте выслушать собственные выводы, Арнольд Алексеич. Заметьте: в 1904 году! Начало войны России с Японией. Это можно расценивать как умышленное уклонение от исполнения долга перед императором. Заметьте еще. Это не обычное рукоприкладство, а на почве классовой борьбы. Тут политикой пахнет, Арнольд Алексеич. Политикой!..

Новомеев вспотел от натуги. Расстегнув ворот мундиpa, он грузно опустился на табуретку. Однако лицо его сияло. Управляющий, напротив, оставался непроницаемым.

— Надеюсь, Семен Наумович, вы приняли меры? — меланхолично осведомился он, бросив на урядника взгляд, от которого тому стало тесновато в своем мундире.

— О да! Самые необходимые. — Новомеев хотел что-то добавить, но, заметив, что собеседник встал из-за стола, умолк и тоже поднялся. Несколько секунд хозяин и гость в молчании стояли друг против друга.

— Полагаю, что застолбление участка прошло благополучно и пустоши теперь принадлежат вам? — справился урядник, невольно подчеркивая слово «пустоши». Это почувствовал и Зеленецкий, в глазах его мелькнула усмешка.

— Да, пустоши отныне принадлежат мне, Семен Наумович. Отводчик уже вернулся.

Урядник, похоже, смутился.

— Поздравляю, Арнольд Алексеич. А этот... Ломов...

— Герасим остался в тайге для исполнения своих обязанностей.

Ответ Зеленецкого отрубал все поводы для любопытства и возможных догадок. Тем не менее урядник счел нужным продолжить разговор на эту тему.

— Извиняйте, Арнольд Алексеич. Ходят слухи, что этот Ломов владеет тайной крупной золотой россыпи, купленной им у одного старого приискателя. Не считаете ли вы...

— Это только слухи, Семен Наумович, — перебил управляющий...


— Вызнаю. Вытяну, — шепчет Герасим, почти не разжимая губ, и снова по-звериному оглядывается вокруг. Взгляд задерживается на небольшом снежном холмике под замшелой лиственницей. Освещенный лучами, холмик сияет голубоватым светом. Из-под снежного покрова торчат безлистые ветки осинника и задымленный носок унта. Это последнее пристанище человека не вызвало в душе Герасима никаких чувств, как и утром, когда Сокол привел его к этому табору.

Герасим не пытался разгадать, что произошло здесь, на хребте, бывшем во власти жестокой трехдневной вьюги. Какую тайну хранит этот холмик? Как полуживой парень оказался в медвежьей берлоге? Мозг и сердце неотступно жгла одна мысль — мысль о золотой горе. Знает ли о ней что-нибудь этот парень? Согласится ли указать к ней дорогу? Герасим припомнил слова старика: «Двадцать восемь ходков жизни поклал, ровно по ветру пустил. Орочены стерегут тайну о золотой горе пуще драконов... Боятся, чтобы русские не завладели ихней тайгой...»

— Вытяну. С языком вытяну...

Так во власти черных дум Герасим терпеливо ждал, когда проснется охотник. Ждать пришлось долго. Солнце последними лучами окатило сопки гольцов, когда наконец тот проснулся. Приподняв голову, он быстрым взглядом окинул мрачную фигуру Герасима, проворно вскочил на ноги. Но слабость дала себя знать. Покачнувшись, он безвольно опустился на землю. Черные, широко раскрытые глаза настороженно и упрямо рассматривали Герасима. Взгляды их встретились. Угрюмый и предостерегающий, удивленный и настороженный. Герасим отвернулся, склонился к рожням с тушками рябчиков. Продолжая рассматривать его, парень пошарил вокруг себя руками, вдруг резко повернулся: рука коснулась мягкой шубы Сокола, который все так же тихо лежал за его спиной. Будто робкий луч солнца блеснул в глазах охотника, осветил осунувшееся лицо. Возможно, подсознательное чувство отложило в его памяти появление этого четвероногого друга в решающую минуту там, в берлоге?

— Нинакин! — тихо проронил он, осторожно поглаживая лобастую голову собаки. Сокол поджимал уши, вопросительно поглядывая на хозяина.

— Он раскопал тебя, — вставил Герасим, сосредоточенно колдуя над флягой. Он выхлебнул из кружки спирт, отмерил снова, поставил перед охотником, рядом воткнул рожень с зажаренными рябчиками. — А вон твое ружье, — он кивнул на дерево, где висел старенький, отполированный ладонями лук.

Парень взглянул на свой лук, перевел взгляд на Герасима, потом на кружку, нахмурился. Ему показалось, что он где-то видел это угрюмое, заросшее лицо, слышал этот знакомый щекочущий запах спирта. Да, это так. Это лицо он видел прямо перед собой, а дух спирта и сейчас стоит в горле. Парень осторожно отодвинул кружку. Затем взял рябчика и так же осторожно положил перед носом собаки.

— Как звать? — спросил Герасим, не глядя на охотника. — Меня — Герасим. А тебя?

Парень метнул на него быстрый жгучий взгляд:

— Я — Дуванча. Ты зачем здесь? — в свою очередь спросил он, с трудом выговаривая русские слова.

Герасим, не мешкая, достал истрепанный рисунок, развернул вздрагивающими пальцами, глянул в упор на охотника:

— Не на посиделки шел. — Ткнул пальцем в конус. — Ключ, вода...

Герасим вспотел, но охотник в ответ лишь хмурился. Герасим в отчаянии переводил взгляд с парня на рисунок, с рисунка на присмиревшие гольцы.

— Угли! — почти крикнул он. — Угли!

— Анугли! — воскликнул охотник и словно чего-то испугался.— Анугли-Бирокан?!

С ловкостью кошки он бесшумно вскочил на ноги и сверху вниз уставился на Герасима. У Герасима екнуло сердце. В этом взгляде он прочел ненависть и решимость. «Пуще дракона», — мелькнуло в его сознании. Он тоже поднялся на ноги, стиснул зубы, не мигая впился в темные глаза охотника. Так, скрестив взгляды, они стояли несколько мгновений. Тонкий гибкий эвенк и низкорослый кряжистый русский, готовые к смертельной схватке. Сокол, подобрав мускулы, сидел в стороне, также готовый к борьбе...

И первый отступил Дуванча. Он неожиданно обмяк, опустил голову. Из груди его вырвался мучительный вздох.

Парень долго стоял с опущенной головой, потом подошел к дереву, снова долго рассматривал почерневший от времени лук, затем снял его, закинул за плечо, побежал от табора, похоже, нарочно зацепился луком за тот же самый сучок. Лук спружинил, притянул его обратно к дереву. Он рванулся, тетива соскользнула с плеча, и он полетел в сугроб, как раз в темный провал берлоги.

Охотник оказался на ногах быстрее, чем этого ожидал Герасим. Он лихорадочно повел глазами вокруг, замер. На бледном лице его отразились благоговейный страх, боль, тоска. Герасим перехватил этот взгляд и спиной почувствовал неприятный холодок. Среди темных стволов в затухающем свете дня мерцал все тот же одинокий холмик...

Парень без единого шороха, тенью скользнул мимо Герасима, махнул рукой в сторону заката солнца.

— Анугли,— печальным шелестом листвы донесся до Герасима его шепот. И еще тише, печальнее: — Эни...[1]

«Че сдеялось?» — подумал Герасим, однако молча забросил котомку за спину, подхватил винтовку и двинулся вслед за призрачной фигурой охотника.

На закате бесконечной грядой вставали гольцы. Они упирались в небо, тонули в сумеречном свете облаков.

Герасим едва поспевал за своим легким на ногу проводником, не отводя взора от таинственных и грозных сопок.

— Доберуся, — выдавил он сквозь зубы и прибавил шагу...

2

Урендак лежала в холодной, запорошенной снегом юрте. Из полузакрытых глаз по морщинистым впалым щекам текли тихие слезы. Хотя в юрте и не было дыма, хотя горе еще не подняло полога ее юрты, но глаза роняли мутные капли сами собой, как сосульки под весенними лучами.

Трое суток пролежала она вот так, укрывшись шкурами, с полузакрытыми глазами, ожидая возвращения из тайги мужа и сына. Трое суток жестокие когти предчувствия цепко сжимали старческое сердце. Трое суток все мысли и мольбы были обращены к всемогущим духам, чтобы те позволили мужу и сыну благополучно закончить охоту. Наконец вьюга улеглась, а у нее нет сил подняться. Она лежит, вслушиваясь в каждый шорох, вся превратясь в ожидание. Неторопливо, как ленивый ручей, течет время. Но вот на улице залаяли собаки. Послышалась возня и радостное повизгивание. К юрте подходил свой!

Женщина подняла голову, с радостным ожиданием уставилась на полог. Козья шкурка приподнялась, в юрту проникла маленькая рукавичка, вся в замысловатых рисунках, затем заглянуло разрумянившееся девичье лицо.

— Я рада видеть эни, — мягким певучим голосом поздоровалась девушка, останавливаясь посреди юрты и смущенно улыбаясь. Хотя и не ее ожидала мать, но радость ее была не меньше.

— Мои глаза всегда рады видеть дочь Тэндэ.

— Я иду в юрту старого Дяво. По пути зашла к эни. Над ее юртой нет дыма. Может, здесь нужны мои руки? — опустив темные пушистые ресницы, проговорила Урен.

Девушка не высказала всего, что можно было прочесть на ее зардевшемся лице. Трижды за время вьюги сердце приводило ее сюда, к этой юрте. Она проводила минуты, часы один на один со взбешенной стихией, не отрывая глаз от юрты и не смея поднять полога. Только на четвертый день тревога и беспокойство заставили ее преодолеть и девичью скромность и почти суеверный страх... Если б она увидела, что мужчины вернулись из тайги, она исчезла бы так же незаметно, как и появилась.

Урен хозяйничала в холодной юрте. Выгребла из очага заснеженный пепел, вышла из жилища и вернулась с полным котелком свежего снега.

— Ветер и снег больше не закрывают солнце. Они скоро вернутся, — с нескрываемой радостью сообщила Урен, навешивая котел над огнем. Все с той же застенчивой улыбкой она достала из-под полы куртки завернутый в тряпку кусок сохатины и принялась строгать его небольшими продолговатыми кусочками.

Урендак лежала, опершись на локоть. В зубах дымила любимая трубка. То ли оттого, что в юрте весело пылал очаг, то ли оттого, что рядом находился близкий человек, только на душе у нее стало тепло и радостно. Из-под шкур Урендак вытащила мягкую белоснежную шкурку горностая и стала мять ее в руках. Робкая улыбка светилась в уголках ее обескровленных губ. Была заветная мечта в сердце старой женщины: втайне от всех готовила она подарок своей будущей невестке — шапочку из шкурок горностая. Она представляла, как белоснежный мех оттенит смуглое лицо девушки, видела радостные глаза ее — и старческие, потерявшие гибкость руки работали проворнее.

С улицы донесся лай собаки, на этот раз злобный, нападистый. Карамо и Вычелан облаивали явно ненавистного им человека. На лице Урен отразилась тревога. Она быстро сняла котел с огня, надела шапку и выбежала из юрты. Увидев пришедшего, девушка вздрогнула. Первой мыслью было убежать, спрятаться, но поздно: Куркакан заметил ее сразу же.

Отбиваясь посохом от наседавших псов, шаман шел к Урен, той самой красавице, которая собиралась стать женой сына Луксана! Она только что вышла из его юрты! Значит, Куркакан правильно определил, что охотники не вернулись из тайги и старуха одна в своей юрте. Кажется, сама судьба привела его в эту минуту к юрте Луксана!

— Духи предсказывают солнце над твоей головой, но солнце встает не из-за этой юрты, — прошипел Куркакан в лицо девушки.

Урен отшатнулась. Беззубая улыбка и вся сгорбленная, увешанная погремушками фигура шамана вселяли ужас и отвращение!

Куркакан, еще раз оглянувшись на девушку, подобрал полы халата и полез в юрту. Он плотно закрыл полог, прошел в передний угол и, полный таинственности, молча уселся на шкуры. Хозяйка следила за ними слезящимися глазами, в которых стояли благоговение и испуг, рожденный недобрым предчувствием.

3

Как только чуткое ухо Буртукана уловило, что ветер перестал сечь берестяную кровлю, он выскользнул из юрты, потянулся на все четыре лапы, выгибая темную спину, радостно взвизгнул. В ту же минуту из-за полога показалось добродушное, с реденькой бороденкой лицо хозяина. Он радостно улыбнулся и вышел из юрты.

Ослепительное предзакатное сияние полыхало над тайгой. Притихшими стояли вековые кедры, раскинув могучие лапы над вершинами лиственниц. В их густых темных ветвях лежал снег, точно там все еще теснились обрывки вязких облаков, запутавшиеся в цепких иглах. Над всем властвовала непривычная тишина. Лишь снег, набившийся в ветвях, да сугробы у деревьев говорили о разыгравшейся буре.

Аюр зажмурился, крепко потер глаза, сел на лежавшее возле юрты дерево. Вытащив из-за пазухи короткую трубку, кожаный кисет, опушенный бахромой кисточек, ударил железкой о камень, закурил. Курил он не спеша, с явным наслаждением. Стиснув березовый чубук крепкими зубами, пускал вверх тоненькие струйки дыма. Широкое лицо с резко очерченными скулами было открыто и мужественно, небольшие темные глаза светились добродушием...

«Чик! Чик!» — первый птичий голос разбудил тишину. В ветвях лиственницы встрепенулись пестрые крылышки дятла. Он на мгновение повис вниз головкой на ветке, вцепившись острыми коготками в шишку. Затем, взмахнув крыльями, перебрался на самую вершину сухостоины.

Здесь он ловко пристроил свою добычу в щель, и стук крепкого клюва разнесся по лесу... Совсем рядом раздался нежный щебет. Над головой Аюра по веткам прыгала маленькая голубенькая птичка, с белыми пятнышками по бокам черной головки. Она совсем маленькая, чуть побольше закопченной трубки Аюра, но ничуть не боится его. Он протягивает к ней руку, птичка смотрит на нее, вертит головкой, порхает на другую ветку...

Оживает тайга, наполняется птичьим гомоном. С радостным сердцем слушает охотник пульс таежной жизни. Лишь нетерпеливое повизгивание собаки нарушает благодушные мысли.

— Пора, Буртукан. Айда, как говорят русские,— улыбается Аюр, жилистой рукой трепля упрямый загривок собаки.

Он сует кисет за пазуху, поднимается. Лыжи всегда стоят на своем месте, у входа в юрту.

— Семе-ен! — кричит Аюр, наклоняясь к пологу.

— Оййя, — слышится ленивый голос.

— Елкина палка, лежишь, как старый барсук! Завтра в юрте совсем не останется еды!

— Печаль не ест мое сердце. Схожу к Тэндэ. Он всегда имеет лишний кусок мяса, — равнодушно отвечает парень, завертываясь в оленью шкуру.

— Стыд моим глазам! — сердится Аюр. — Он не знает радости охотника. Его ноги разучились ходить, а руки — делать работу. Никогда не видали сопки таких людей!

Аюр умолкает. Бесполезно спорить с сыном. Но обида и горе не оставляют его.

— Совсем негодным сделал сына Гасан, пока я ходил по русским деревням. Хуже женщины! Стыд моим глазам, — бормочет он, отряхивая снег с лыж.

Лыжи широкие, короткие, с чуть выгнутыми носами, подбитые сохатиными камусами. Такие лыжи удобны в тайге. По рыхлому снегу и легкому насту они отлично выдерживают человека. Лоснящаяся шерсть несет со скоростью ног оленя, не дает скольжения назад.

— Хорошие лыжи, — вслух думает охотник. — Но я плохо сделал, что взял их у хозяина. Лучше бы ходил пешком.

Прочная и гибкая пластина лыжи пружинит. На конце ее канавки. Параллельно друг другу, на вершок в длину, они разрезают лоснящуюся шкуру.

Эти отметины снова рассердили Аюра:

— Елкина палка. Стыд моим глазам...

Он умолк на полуслове, услышав радостный лай Буртукана. Между деревьями мелькала девичья фигура. Девушка бежала быстро, тяжелые черные косы развевались за ее спиной.

— Урен?!

Аюр узнал дочь Тэндэ, соседа по юртам. И как не узнать! У какой другой женщины есть такие красивые волосы? За них можно отдать столько чернобурок, сколько пальцев на обеих руках!

Охотник с улыбкой ждал приближения девушки.

— Почему так быстро бегут ноги козы?! Уж не гонится ли за ней олень? — весело крикнул он, когда Урен была в пяти шагах. Но, заметив на лице девушки тревогу, нахмурился.

— Урендак одна в своей юрте. Они еще не вернулись из тайги, — прерывисто дыша, проговорила Урен. Она нагнулась, зачерпнула горсть снега и жадно проглотила. — Туда пришел имеющий шапку с кистями! — крикнула она уже на бегу.

Семен на четвереньках стоял в проходе в юрту и, раскрыв рот, не мигая смотрел вслед девушке.

— Елкина палка! Ты вылез, старый барсук! — заметив жадный взгляд сына, воскликнул Аюр. — Пусть твои руки заготовят для огня!

При последних словах Семен поспешно скрылся в жилище.

Появление Куркакана в юрте соседа встревожило Аюра. Насколько ему известно, этот человек не любит посещать жилье, где ничего нет, кроме дыма. Да и девушка сказала не все, что можно было прочитать на ее лице.

— Зачем пришла лисья морда в юрту Луксана? — вполголоса размышлял Аюр, хмурясь. — Зачем лиса полезет в пустую ловушку? Не принес ли свежий ветер в ее голову злой мысли?!

Чем больше думал Аюр, тем тревожнее выглядело появление шамана. Надо было идти. Аюр бросил на снег лыжи, привычно засунул ноги в ремни, схватил сошки[2]. Вскоре его кряжистая фигура мелькала среди деревьев. Он бежал быстро, слегка наклоняясь вперед, размахивая сошками, зажатыми в правой руке. Охотника отделяла от жилища Луксана всего сотня шагов, когда он увидел Куркакана. Шаман быстро уходил от юрты. Сейчас он мало был похож на того сгорбленного вещего старца, который только что сидел в этом жилище. На вид ему можно было дать лет сорок. Он напоминал высохшее, но довольно крепкое дерево, которое звенит под ударами топора. Он шел быстрым пружинистым шагом, сбивая посохом снежные шапки с лиственничных лап, низко нависших над землей, и скрипуче смеялся.

Плюнув ему вслед, Аюр отвернулся и быстро побежал вперед.

Изо всех щелей юрты валил густой дым. Агор сбросил лыжи и, раскидав жавшихся к ногам собак, поднял полог. Едкий дым ударил в лицо. Он упал на землю, только тогда его глаза смогли разглядеть происходящее. Из очага торчали хвосты обгоревших горностаевых шкурок, а подальше, уткнувшись лицом в твердую, высушенную костром очага землю, лежала Урендак. Он подполз к ней, поднял с земли безжизненное тело, положил на шкуры. Когда яркое пламя осветило юрту, на него глянули широко раскрытые безумные глаза. Жизнь еще теплилась в этом убитом горем теле. Губы старухи подергивались в судороге, словно она хотела сказать что-то важное, прежде чем душа ее отлетит в низовья реки Энгдекит[3]. Аюр склонился над ней и скорее догадался, нежели услышал ее слова.

— В груди Урендак было два сердца. Духи захотели взять одно. Дочь Тэндэ не должна... Горе останется с ней... Нет, оно рассеется, как этот пепел...

Урендак не договорила. Страшная судорога прошла по телу, изо рта хлынула кровь...

— Следом за лисьей мордой идет смерть, — прошептал Аюр.

Накрыв тело Урендак шкурами, он вышел из юрты. Пришел на то место, где недавно видел шамана. Четкий неглубокий след пересекал поляну с угла на угол и терялся в призрачной тени сопок. Аюр хмуро рассматривал отпечатки легких поджарых ног Куркакана. Подняв голову, он неожиданно увидел необычный, хотя и слабый дымок. Он длинным столбиком поднимался над лесом, справа от голой сопки, где стояла юрта Куркакана. То был дым не очага и не костра! Дым обыкновенного очага или костра поднимается облаком и сразу же растекается, стелется над землей. Так дымить может только печь...

Догадка заставила Агора вернуться назад. Прикрыв вход двумя крест-накрест поставленными жердями, он выбежал на след Куркакана. Но не пошел по следу, а побежал напрямик через распадок.

Как только показалась брезентовая палатка с железной трубой, Аюр окончательно убедился, что в сопки приехал хозяин. Хотя он знал, что шуленга[4] всегда перед окончанием зимней охоты покидает свою юрту в Остроге и объезжает стойбища своего рода, но тревога и подозрение не проходили.

— Зачем он здесь?

Аюр приблизился к палатке. До слуха донесся громкий хохот Гасана и скрипучий смех шамана. Аюр сжал кулаки. Он чувствовал связь между этим смехом и смертью Урендак...

Охотник быстро нагнулся, сбросил с ног ненавистные лыжи и воткнул их в снег. Это было первое, что подсказало сердце. Не оглядываясь, он быстро зашагал прочь.

Утром Аюр ушел на поиски Луксана и его сына.

4

В просторной брезентовой палатке стояла томительная жара. Посредине гудела раскаленная докрасна жестяная печь, жаркие волны расползались кругами, колыша плотную материю.

В переднем углу под потолком горели два фонаря. Терпко пахло керосином, потом и кожами.

До пояса обнаженный, Гасан лежал на мягких оленьих шкурах, положив голову на мясистые руки. На коленях возле него стоял молодой парень. В каждой руке он держал по куску меха. Осторожно, будто выполняя очень тонкую работу, он гладил оплывшую спину шуленги. Когда шкурка становилась влажной, парень проворно бросал ее на землю и хватал другую. Гасан добродушно кряхтел, прислушиваясь, как мягкий мех щекочет спину и приятная истома охватывает тело. По смуглому лицу парня текли ручейки пота, и он не заметил, как одна крупная капля упала на спину хозяина.

— Собака, — прохрипел старшина.

Назар вздрогнул, но его рука все так же осторожно продолжала гладить хозяйскую спину.

«Собака?!» — встрепенулся Куркакан в великом недоумении, хотя казалось, спокойно дремал, прикорнув у жаркой печки.

Ему сейчас же представилась сценка, которая произошла шесть лет назад, и связанные с нею события. Тогда в стойбище приехал начальник золотого прииска Зеленец. Он привез бумагу, которая велела Гасану каждую зиму возить на своих оленях товары для прииска из далекого русского города Читы. Начальник и шуленга долго махали руками, тыкали в морды друг другу растопыренными пальцами. Потом Зеленец сказал: «Ладно, собака!» — и, смеясь, похлопал Гасана по плечу.

Так начальник золотой земли назвал Гасана. А потом Гасан дал это имя ему, Куркакану, своему первому другу. А теперь он так же назвал этого, умеющего лишь гладить его жирное тело!

Куркакан даже заерзал от злости, уставясь в сутуловатую спину парня. Кто сделал Гасана хозяином всей тайги?!.

И снова перед глазами, как ледоход на реке, потянулись события. Воспоминания ласкали сердце, он рос в собственных глазах, поднимался все выше.

Да, чтобы стать помощником начальника золотой земли и хозяином всей тайги, Гасану надо было иметь много оленей, в десять раз больше, чем у него с сыном пальцев на руках и ногах. Кто привел ему это стадо? Куркакан! Он колотил в бубен у каждой юрты, отгоняя злую болезнь, колотил, пока не валился с ног. И люди вели оленей в указанное место, в жертву духам...

Правда, не все были такими послушными. Жена Аюра хотела показать плохой пример, но она поплатилась за неуважение к духам: в одну луну от нее и ее юрты остался пепел. Тогда снова пришлось много бить в бубен, где горел очаг этой семьи, чтобы задобрить духов... С этого дня много раз зима сменяла лето. Трава укрыла обгоревшую землю, но противный страх как вошел, так и остался в сердце. Будто не по земле он ходит, а по тонкому льду, будто вся тайга глядит на него неумолимым свидетелем...

Куркакан сжимается в комок. Раскаленная печка палит нестерпимым жаром. Кажется, что не ту женщину, а его собственные кости гложет огонь. Уши слышат не ее предсмертные крики, а вой своего сердца. Куркакан вскакивает, звеня погремушками, озирается затравленным хорьком.

Умиротворенно сопит и кряхтит Гасан, почесывая пяткой ногу. Парень так же осторожно елозит шкурами по могучей оплывшей спине шуленги. И снова горделивые мысли берут свое, ползут, как тараканы из щелей.

Гасан стал хозяином всей тайги. Совсем походит на начальника золотой земли. Имеет такие же обрубленные волосы вместо косы, русскую жену, громко кричит, ругается русскими словами и живет в юрте, в которой много тепла и света, а глаза не ест дым. Если бы не Куркакан, не иметь сопкам хозяина Гасана. Да, это так!..

После всего этого Куркакану показалось особенно обидно, что хозяин назвал этого парня собакой.

Разве полевая мышь может равняться с лисой! Лисица проглатывает полевку вместе с хвостом!..

Пятка Гасана приподнялась и дружелюбно дотронулась до руки парня. Тот поспешно разогнул спину, собрал мокрые шкурки и отошел к пологу, ожидая указаний.

Гасан лениво приподнялся, взял кусок меха, неторопливо обтер лоснящееся от пота лицо, кивком головы подал знак Назару и только тогда заговорил.

— На этот раз лисица вернулась с пустым желудком! Или ты пришел соленого нахлебавшись, как говорит Зеленец?

В юрту снова вошел парень. Он принес деревянный столик и обтянутый кожей стул, точно такой же, на каком сидел Куркакан.

— Духи привели меня вовремя к очагу Луксана, — осклабился шаман.

— Пусть Назар принесет что-нибудь, чем можно набить желудок, не боясь поцарапать его! — распорядился повеселевший шуленга.

— Гасан слышал, что имеющий бубен хотел проглотить немного воды? — обратился он к Куркакану, когда Назар вышел. — Уж не говорят ли его духи, что в юрте Гасана нет ничего, кроме воды? Или они думают, что Гасан разучился уважать свою шапку? Ха!

При последних словах Куркакан важно поднял голову. Старшина прошел в передний угол и склонился над мешком. Когда он поднялся, в руках у него была бутылка спирта. Гасан встряхнул ее, и жидкость встрепенулась искорками. Глаза Куркакана заблестели. Он поспешно стащил с себя меховой халат, взмокший от липкой испарины, бросил у входа, прошел к столику.

— В сердце Гасана живет любовь к тебе! — Шуленга пухлой ладонью стукнул по дну, бутылка громко стрельнула. Пробка ударилась в брезентовую кровлю, отброшенная пружинистой силой, хлестнула шамана в худосочную грудь. Гасан затрясся от хохота. Смеялся и Куркакан, хотя мог и рассердиться. Длинными пальцами он поймал кончик своей жиденькой косы, болтавшейся на голой спине, потер ею ушибленное место и поднес к носу.

— Арака!

— Спирт! Сердитая вода! Ха-ха-ха! — рычал Гасан, обеими руками царапая живот. Продолжая хохотать, он налил две железные кружки до половины, одну придвинул гостю. Тот аппетитно потянулся, схватил посудину.

— Нет, — жестом остановил Гасан. — Наливать пустой желудок спиртом могут лишь длинноухие![5] Ха!

Снова вошел Назар, на этот раз с таким же, как он, молодым парнем, тоже работником старшины. Они внесли в юрту олененка, связанного по всем четырем ногам, и бросили возле стола.

Гасан вытащил из-под шкур широкий нож. Дохнув на блестящую сталь, с минуту любовался зеркальным блеском лезвия. Ловко перебросив нож в правую руку, подошел к олененку.

Животное забилось, хотя парни изо всех сил прижимали его к земле. Дрожащим фонтанчиком брызнула кровь. Гасан припал к шее оленя. Пил долго, шумно сопя. Заткнув пальцем рассеченную жилу, уступил место Куркакану. Они напились, утерлись куском кожи и уселись на стулья. Парни выволокли животное.

Хозяин и гость некоторое время сидели с закрытыми глазами, тяжело отдуваясь. Ни тот, ни другой не притрагивались к кружкам. Необходимо было выждать, чтобы кровь, наполнившая желудок, впиталась, а от спирта она мгновенно свернется, как от жаркого пламени. Наконец Гасан открыл глаза и взял кружку. Куркакан сейчас же схватил свою, сделал маленький глоток и посмотрел на старшину. Тот, как всегда, пил большими медленными глотками. Куркакан тоже поднес кружку к губам и, уже не отрываясь, вылил спирт в рот. Бросив кружку на стол, он проворно заткнул концом косички свой хрящеватый нос, шумно вытолкнул из груди воздух, как когда-то учил Гасан. Сперва спирт обжег кишки, потом его дух стал переселяться в голову. Куркакану стало весело.

«Пожалуй, кожа на лице хозяина-Гасана натянута, как на моем новом бубне», — подумал он, взглянув на красное лицо шуленги, и тоненько хихикнул.

Назар принес большой четырехугольный лист бересты, загнутый по краям, полный мяса. Здесь было мясо, отваренное большими кусками, мясо, зажаренное на углях, и трепещущая печенка.

— Пусть видят твои духи, как любит тебя Гасан! — Старшина взял из рук Назара тяжелый лист, с шумом поставил на стол.

— Да, это видят послушные мне, — закивал головой Куркакан.

Запах обильной и жирной пищи щекотал ноздри. Хозяин и гость жадно набросились на еду. Сперва жевали печенку, обсасывая пальцы, потом взялись за мясо. Несколько минут в палатке слышалось чавканье, довольное посапывание да стук костей. Когда добрая половина мяса исчезла с листа, Гасан бросил недоеденный кусок на стол, поднял голову. Губы и щеки его лоснились от жира. Он схватил валявшийся на полу кусок меха, обеими руками прижал его к лицу, утерся, бросил Куркакану.

— Имеющий бубен молчит. Может, плохо смазал горло? Спирт смазывает горло лучше самого жирного куска, и языку легко выталкивать слова. Так говорит сам Гантимур, выгоняющий лихорадку из своего тела. Скоро вторая дочь Гасана уйдет в его юрту. Тогда Гасан станет равным самому князю!

— Гасан станет равным, пожалуй, самому русскому царю, — подхватил шаман. — И Куркакан будет помогать ему.

— Голова Куркакана достойна сидеть на плечах! — заверил Гасан.

Он снова наполнил кружки. Новая порция сделала голову шамана легкой, а язык — разговорчивым.

— Послушные мне услышали желание хозяина. Когда снег уйдет из сопок, дочь Тэндэ придет к очагу его сына.

Куркакан выдернул из-за пояса меховых штанов рукавичку и бросил Гасану. Тот схватил ее обеими руками, смял.

— Гордая коза придет в юрту сына Гасана. Ты имеешь то, на чем носят шапку.

Старшина снял шелковый шнур, опоясывавший голое тело, бросил на стол увесистый кожаный кошелек. Куркакан перегнулся над столиком, проворно развязал шнурок.Дьявольское сияние хлынуло в глаза, ослепило! Сняло золото, колдовские свойства которого были хорошо известны пастырю духов! Глаза его загорелись зеленым блеском, он бормотал приглушенно и быстро:

— Куркакану много пришлось говорить сегодня. Он чуть не умер от страха, когда она посмотрела на него глазами вернувшейся из низовьев Большой реки! Куркакан знал о чем говорить! Хозяин-Гасан хорошо помнит, когда она оставила в сопках своего сына. Это было лет и зим пятнадцать назад, пожалуй. Тогда тайга была также во власти снега и ветра, а стойбище хозяина-Гасана торопилось на летнюю стоянку. Он тогда ехал на боку оленя[6], и духи пожелали, чтобы ремешки порвались. Он остался в тайге, его нельзя было искать, так пожелали духи и сам хозяин всей тайги Гасан.

Куркакан бросил быстрый взгляд на старшину, лицо которого при последних словах выразило неподдельное самодовольство.

— Сегодня, когда солнце, но успев выйти из-за горы, снова спряталось в снегу и Куркакан собирался встать с постели, к нему пришли его духи. Они сказали: тайга хочет взять второго сына Луксана, который скоро станет мужчиной. Но она может и не взять его, если он откажется от дочери Тэндэ, которая принесет горе в любую юрту, куда войдет женой... Ведь она отдала свое сердце русскому Миколке[7], как и сын Гасана. Хе-хе-хе... — Шаман пугливо взглянул на хозяина, скрюченными пальцами соскреб со лба пот. — Когда в сопки придут зеленые дни, сын хозяина-Гасана будет иметь жену, которую хочет его сердце.

— Этот кисет будет на твоем поясе! — веско заключил шуленга.

Когда хозяин и гость вылезли из палатки, над тайгой опускалась ночь. Круглая луна медленно плыла над темными островерхими хребтами, утратившими выпуклые очертания. Вот она на мгновение зацепилась за высокую скалистую вершину, у подножия которой среди осинника приютились две заиндевевшие палатки, затем снова покатилась над притихшей тайгой. Противоположные лесистые сопки и убегающий вниз безлесый распадок мерцали холодным голубоватым светом.

Гасан и Куркакан остановились у палатки, жадно глотая чистый воздух.

Вдруг Куркакан замер с широко раскрытым ртом, готовым забрать очередную порцию морозного воздуха. Его взгляд был прикован к полянке.

Две очень правильные прямые линии пересекали распадок. Они начинались сразу от большой четырехугольной тени, отбрасываемой палаткой, и терялись где-то внизу, в перелеске.

В тот же миг заметил их и Гасан. Они одновременно склонились над лыжней.

— Ха! Кто не знает этого следа! — громко воскликнул Гасан, распрямляя спину. — На восход и закат солнца, на десять оленьих переходов тайга знает этот след. Когда ноги Гасана отвыкли ходить по сопкам, он подарил эти лыжи Аюру. Пусть ноги длинноухого делают то, что должны были делать ноги Гасана! Пусть все в сопках думают, что хозяин-Гасан ходит по тайге! Ха-ха-ха...

Неожиданно смех оборвался.

Гасан поспешно наклонился над следом. Затем вернулся к месту, где лыжню накрывала тень палатки.

— Сто чертей и сам дьявол Миколки! — прохрипел он.

Теперь и Куркакан увидел, что лыжи стоят возле палатки, воткнутые острыми концами в сугроб. Дух спирта мгновенно покинул его голову. След шел от перелеска, где стоит юрта Луксана. Значит, Аюр был там, потом пришел сюда. Зачем он принес лыжи? Он мог слышать, что говорил Куркакан!

— Его уши могли слышать, — обронил он.

— Что боится шапка? — прорычал Гасан. Обеими руками он схватил лыжи и грохнул их о ствол дерева. Упругие пластины разлетелись в щепки. Тяжело дыша, Гасан подошел к шаману.

— Что боится твоя глупая шапка?! — повторил он, жарко дыша ему в лицо. — Страх съел твою голову! — Гасан обрел былую уверенность. Голос его звучал громко и насмешливо. Он стоял расставив ноги. — Огонь однажды уже проглотил юрту и жену Аюра. И теперь с его юртой может произойти то же самое: она ведь из кожи белостволой, а береста горит лучше, чем оленьи шкуры. Разве Куркакан забыл, что в сердце этого длинноухого живет любовь не к духам, а к русскому Миколке: таким он вернулся от русских, с которыми прожил пять лет!

— Послушные Куркакану могут обидеться на него. И очаг он зажег на месте старой юрты. Это плохой признак. Там ведь поселились злые духи. Хе-хе-хе! — подхватил Куркакан.

— Твоей шапке снова есть на чем сидеть! — Гасан сделал широкий жест рукой, точно обнимая ночную тайгу, гордо заключил: — Кто здесь хозяин? Гантимур?! Ха! Гасан! Он скоро сам будет князем! Ты забыл, зачем я здесь?

— Нет, — Куркакан встрепенулся. — Охота была хорошей. Много шкурок принесут люди в твою лавку...

— Ты пятый, кто сказал такие же слова, — оборвал старшина. — Во всех стойбищах Гасана хорошая охота. Сейчас я ухожу в Острог. Меня ждет князь Гантимур, чтобы подписать с русскими бумаги на большой торг землей, речками и озерами.

— Без большой печати хозяина-Гасана все бумаги Гантимура равны кисету, в котором нет желтых крупиц, — заметил Куркакан.

— Ха! Это так. Без меня тунгусское общество, как называет царь все стадо длинноухих, как сопки без солнца!..

5

Урен остановилась в десяти шагах от юрты, поправила вылезшие из-под беличьей шапки волосы, устало прислонилась к шершавому стволу лиственницы. Хотя она все еще не могла отдышаться и лицо ее пылало румянцем, возбуждение понемногу проходило. Горячей щекой она чувствовала, как застывшая и иссеченная снегом кора отбирает жар, успокоительный холодок растекается по телу, проникает к сердцу...

— Амукэль! — донесся до нее сердитый окрик, приказывающий идти.

Урен вскинула пушистые ресницы и улыбнулась. Из-за полога показался ее восьмилетний братишка Петька. Ухватив за уши Вычелана — огромную желтую лайку, — он пятился задом и внушительными окриками приглашал следовать за собой. Мальчуган прилагал все свои силенки, однако дело не ладилось. То ли Вычелану не хотелось просто так, за здорово живешь, покидать теплую юрту, то ли не нравилось само обращение, — он упорствовал. Но и Петька был не менее упорен, и наконец ему удалось оттащить упрямца на два-три шага от полога. Не выпуская уха Вычелана, он утер вспотевшее лицо, поправил свой маленький лук, что висел за плечом, и с озабоченным видом перекинул ногу через спину пленника. Но не тут-то было! Вычелан, разгадав нехитрый замысел хозяина, уселся, и Петька, съехав по его широкой спине, очутился на снегу. Пока незадачливый ездок успел осознать всю бедственность положения, Вычелан уже сидел в сторонке и с лукавым упреком посматривал на хозяина.

Завидев Урен, он со всех ног бросился к ней. Петька же, наоборот, без особого энтузиазма встретил сестру. Он поднялся на ноги, стряхнул снег и, насупясь, следил за четвероногим хитрецом.

— Сын Тэндэ собрался на охоту? — с самым невинным видом спросила Урен.

Петька метнул на нее сердитый взгляд и еще больше насупился.

— У кого за спиной лук, тот идет не в гости. Или дочь Тэндэ видит вместо лука еще одну косу?

Урен рассмеялась.

— Не сердись. Когда в сопки снова придут дни снега, ты будешь ходить на охоту со мной.

Петька, похоже, обрадовался, однако промолчал. Урен скрылась за пологом. Вслед за ней навострился было и Вычелан, но тут Петька, изловчившись, ухватил его за хвост...

В юрте было тихо. Старая Сулэ — мать Урен — дремала на шкурах. Сестра сидела у костра и терпеливо сшивала кусочки разноцветного шелка. Урен склонилась к ее уху, что-то шепнула. Та, быстренько отложив работу, встала.

Захватив длинные ремни, они обе выскользнули из юрты.

Сестры неторопливо бродили среди нарядных, словно одетых в лебяжий пух, деревьев, собирали сучья для очага. Они были удивительно похожи друг на друга: черные тяжелые косы ниже пояса, открытые живые глаза, по-детски припухлые губы, небольшие, чуточку широкие носы. Но Урен — тонкая, гибкая, движения ее стремительны; Адальга же, полная, медлительная, сейчас выглядела вовсе неуклюжей... Где же ей угнаться за своей легкой, как коза, сестренкой! Раньше было трудно, а теперь и подавно.

Адальга, тяжело дыша, привалилась спиной к дереву, вытирая рукавичкой вспотевшее лицо... А солнце смотрит во все глаза, ласкает. Скоро весна. Уже хорошо слышно ее дыхание. Адальга задумчиво улыбается. В глазах ее тихая радость. Она слушает, но слушает не тайгу, не пульс оживающей природы, она слышит голос нового человека, который все увереннее заявляет о своем существовании. Кто он будет, этот новый человек? Как примет его тайга? Но он войдет в нее весной... Весной!..

— Ау-у-у! Адальга-а-а! — звонко кричит Урен. Разгоряченная, озорная, она подбегает к сестре, обнимает трепетными руками, улыбается: — У нашей Адальги скоро будет сын...

— Я слышу его голос, — тихо шепчет молодая женщина. — Только он не увидит отца.

— Ой! — вскидывает пушистые ресницы Урен. — Ты забыла об Аюре. Разве ты не радуешь его сердце, как первый цветок весны?! Может, скажешь, в твоем сердце нет места для него? Ой...

Щеки Адальги пылают, как маков цвет.

— Аюр стал совсем русским. Захочет ли он остаться в сопках или опять уйдет в деревню?

— Тогда и ты пойдешь с ним.

— Ойе! — испугалась Адальга. — Разве ты пошла бы следом сына Луксана?

— Да. Пошла бы, — спокойно подтвердила Урен. — Разве тень стоит на месте, когда человек идет? Мы пойдем рядом.

Адальга с сомнением покачала головой. Сестры уселись на валежину. Молчали. Адальга сосредоточенно теребила кончик косы. Урен прутиком вычерчивала на пушистом снегу человеческую фигурку. Задумчивые деревья простирали над ними свои тяжелые ветви, будто лениво потягивались под ласковыми лучами.

— Зачем имеющий бубен пришел в юрту Луксана? — вдруг спросила Урен. Однако, заметив недоумение на лице сестры, спохватилась: — Ой, я живу своими мыслями! Сейчас была в юрте Луксана. Старая мать одна. Мне неохота было уходить от нее, но туда пришел имеющий шапку с кистями. Он смеялся нехорошим голосом. Зачем он пришел?

— Пожалуй, старая Урендак просила об этом, — не совсем уверенно ответила Адальга, всматриваясь в тревожное лицо сестры.

— Мое сердце говорит: он пришел с плохими мыслями, — тихо возразила Урен.

— Ойе! — испуганно воскликнула сестра. — Если твои слова услышат... Разве ты не боишься?

— Боюсь маленько, — призналась Урен. — Боится голова, а сердце не хочет бояться. Почему? Наверное, вот почему. Когда я была у русского отца Нифонта, он сказал мне: теперь твое сердце принадлежит самому Миколке Чудотвору. Его юрта там, на небе. А Куркакан говорит, что мое сердце во власти духов. Но ведь я имею всего одно сердце! И оно не хочет принадлежать никому. Пусть Чудотвор и Шапка померяются в силе и ловкости, а я посмотрю, кто же возьмет мое сердце... — Девушка улыбнулась и лукаво взглянула на сестру. — Мое сердце, пожалуй, маленько походит на сердце твоего Аюра...

Адальга смутилась. Что поделаешь, она уступала в характере своей беспокойной сестре и привыкла во всем соглашаться с ней. И не потому, что кривила душой, а просто ее мысли разбегались от слов сестренки — порой озорных и смешливых, порой серьезных и рассудительных, — и ей казалось, что лучше уж нельзя сказать или чтобы сказать так, надо много думать. Адальга краешком глаза посмотрела на сестру. Урен хмурила брови. Адальге захотелось расшевелить ее, снова увидеть хорошую улыбку на ее лице. Как? Она пошарила глазами вокруг. И вдруг — зайчишка! Он выскочил из осинника, присел на пригорке, по которому бродили солнечные лучи, привстал на задних лапках, прядая ушами. Адальга тихонько толкнула сестру локтем.

— Смотри, пушистый пришел к нам в гости.

Урен подняла голову, и снова хорошая улыбка засияла на ее лице.

— Он пришел посмотреть на тебя.

— Нет, на тебя, — возразила Адальга.

— На тебя...

— На тебя...

— Пусть пушистый длинноухий бежит по следу сына Луксана, — негромко крикнула Адальга, — и скажет, что вторая дочь Тэндэ ждет его!

Однако косой не торопился в путь. Он торчал столбиком, шевеля черными кончиками ушей и посматривая на сестер. Тогда Урен стегнула прутиком ветку — лавина снега плюхнулась на них, осыпав с головы до ног. Зайчишка отпрянул в сторону. Уселся на безопасном расстоянии и снова косил в их сторону темными бусинками.

— Он не хочет идти, он хочет долго смотреть на тебя, — заметила Урен.

— Нет...

Между сестрами готов был завязаться ласковый спор, но в это время подоспел Вычелан. Немало довольный, что наконец избавился от рук Петьки, он вихрем промчался мимо своих хозяек. Косой тоже не дремал. Подпрыгнув на месте, пустился наутек.

— Теперь длинноухий быстро добежит до сына Луксана. Только вот не забыл бы зайти и к Аюру, — весело заключила Урен и добавила с задумчивой улыбкой: — Весна идет в тайгу. Скоро мы снова увидим большие реки. На берегу зажгутся еще два очага. Это будут юрты жены Аюра и жены Дуванчи. Нам надо иметь больше шкурок, чтобы хорошо встретить дни первых цветов. Завтра я последний раз пойду на охоту...

Глава вторая

1

Дуванча и Герасим шли по тайге часа два-три. Спустились с хребта, перебрались через ключ, прошли вверх по ручью еще около версты. Заночевали в глухом распадке. Развели костер и без ужина улеглись спать.

Ночь Герасим провел настороже. Плохо спал и его спутник.

Стонал, метался, разговаривал с кем-то печальным и ласковым голосом. На рассвете оба были на ногах. Продрогшие, молча сидели у костра. Герасим угрюмо грыз сухари, а охотник жадно глотал кипяток.

Герасим поднялся первый, увязал котомку и забросил ее за плечи. Но охотник, к его удивлению, не собирался покидать табора. Он встал, подложил в костер сучьев и снова уселся на прежнее место. Герасим стегнул его нетерпеливым взглядом:

— Пойдем, чо ли?

Дуванча поднял глаза, взглянул на него с хмурым удивлением.

— Иманда дюке! — сердито произнес он и кивнул в сторону Сокола, который тщательно зализывал мякишки лап.

— Дюке, — повторил Дуванча. Ткнув пальцем в снег, поднес к глазам Герасима: на коже виднелись тончайшие, почти микроскопические порезы. Он снова указал на собаку. Наконец Герасим сообразил. Под солнечными лучами снег превратился в мелкие иглистые ледяшки, за ночь мороз спаял их между собой, и образовалась колючая, жесткая корочка, которая подламывается под ногой человека и никогда не выдерживает ноги животного, ранит даже очень проворного и легкого. Идти по насту — все равно что шагать по битому стеклу.

Герасим склонился над Соколом, внимательно осмотрел лапы.

— Ничо, не издохнет, — негромко заключил он, но лицо охотника ясно говорило, что придется подождать, пока солнце не растопит наст. Герасим сбросил котомку, сел, принялся смотреть в сторону гольцов, которые пламенели алым заревом, хотя над тайгой стоял вязкий бледно-голубоватый свет, а солнце еще пряталось где-то под горизонтом.

Прошло не менее трех часов, как Герасим и Дуванча покинули табор...

Весна в горах своеобразна. Она не придерживается календаря и приходит, как не очень аккуратный гость: то слишком рано, то непростительно затягивая свой приход, заставляя томиться заждавшихся хозяев. Весна приносит с собой не только теплое солнце, но и сильные ветры со снегом. И они сорок-пятьдесят дней борются между собой, в равной степени властвуя в горах. Поэтому весна в понятии таежного человека — что-то непостоянное, от нее можно ожидать всевозможных сюрпризов: то горы от верхушки до подножия заливают солнечные лучи, то они потонут в снежном шквале. Но один солнечный день меняет лицо тайги. Легкая дымящаяся испарина поднимается над лесом. Дышит тайга: дышат оживающие лиственницы и кедры; дышит багульник, высвободив свои хрупкие веточки из снежного плена; дышат в проталине ярко-зеленые листочки брусничника, роняя потемневшие крупные ягоды. Запахи смолы, хвои, багульника и ягодника сливаются — терпким весенним настоем дышит просыпающаяся тайга. До уха доносится тихий ласковый шум. Лес и горы полны таинственных: шорохов. Шуршит подтаявший снег, шуршат ветки, нежась под теплыми солнечными лучами...

Дуванча шел гривкой невысокого приплюснутого хребта, крутые бока которого тянулись направо и налево на десятки километров и заканчивались глухими распадками, где, должно быть, в летнее время струились безымянные ключи. С правой стороны вплотную скатывались отлогие сопки, покрытые мелким березняком и осинником. Много неприятностей таят в себе эти почти безлесые сопки путника. Идти по ним — все равно что идти по трясине. Хитрые сплетения багульника, прикрывающие каменные россыпи, связывают ноги, цепляются за одежду. Приходится пробираться, отвоевывая каждый метр. А здесь идти было легко. Кругом высились стволы могучих лиственниц, ветви которых смыкались высоко над головой. Только изредка на пути встречался низенький, распластавший по земле свои иглистые ветви, кедр-стланик. И снова чистые, подтаявшие прогалы между стволами.

Дуванча изредка останавливается, прислушивается, шумно вдыхает запахи тайги: весна... Стоит, подставляя ее терпкому дыханию разгоряченное скуластое лицо, тихо улыбается: весна!.. И снова идет вперед легким пружинистым шагом...

Позади, слегка переваливаясь с боку на бок, шагает взмокший Герасим. От раскисших ичигов и телогрейки валит густой пар. Герасим на ходу вытирает потное лицо ладонью, ни на минуту не выпуская из виду гибкую фигуру охотника.

Перед глазами Герасима мельтешит большой изогнутый лук да задорно торчит короткая косичка. Вот Дуванча останавливается над какой-то бездной, заглядывает вниз. Герасим подходит к нему.

Гривка, по которой они шли несколько часов, круто обрывалась. Внизу, саженях в двадцати, лежал распадок. Но это не была обычная горная впадина, разрезающая хребты. Перед глазами путников разверзлось тесное ущелье, на треть заполненное льдом. Там и здесь торчали вершины кедров с обломанными сучьями и обшарпанной корой. Только на самых макушках трепетали закуржавевшие ветви.

Прозрачная вода струилась по ледяному руслу, омывая вершины затопленных великанов. Ее посылал какой-то неиссякаемый источник, находящийся высоко в гольцах. Летом это, видимо, обыкновенный родник, воды которого тихо журчат между камнями по глубокой горной впадине, не привлекая внимания. Но стоит первым морозам хотя бы в одном месте перехватить русло, как ручей, вырываясь из-под льда, закипает, превращаясь в бушующий котел. Наледи слой за слоем затопляют распадок.

Лицо одного выражало любопытство, другого — хмурую озабоченность.

— Усэ Бирокан, — вдруг обронил Дуванча, указывая вниз.

Герасим сплюнул.

— Угли. Как проберемся до них?

Дуванча спокойно взглянул на него, махнул рукой вниз по направлению щетинистой сопки и уселся на пригорке возле зеленой проталины. Он осматривал полегшие зеленые кустики брусничника, отыскивая грозди темно-бордовых ягод в сморщенной, словно подпеченной кожуре, прищелкнул языком:

— Имиктэ!

Дуванча оттаивал, оживал. Его радовало все — ласковое солнце, зеленые кустики брусничника с гроздьями ягод — имиктэ, даже этот кипящий сердитый ключ — Усэ Бирокан.

Зато Герасим был угрюм. Он сосредоточенно вглядывался вниз, куда указал Дуванча, и ему казалось, что нет никакой возможности перебраться на противоположный склон ущелья. Правда, в двухстах шагах перед одиноко торчавшей скалой берег спускался к ключу отлого, но ледяное поле там было шире, чем здесь. Оно достигало сажен тридцати...

Герасим понимал, что днем через впадину не переберешься. Полвершка воды — пустяки, но под водой вместо земли отполированный лед, и неизвестно, насколько он прочен.

А заветные гольцы — вот они. Прямо перед глазами, за чертовой впадиной. Как же они перейдут через эту проклятую рытвину?

Герасим повернулся к охотнику и замер. Прямо перед ним, шагах в пятнадцати, стояла коза, похожая на изваяние, высеченное художником из серого с подпалинами гранита. Она застыла, выставив вперед длинные тонкие ноги, высоко подняв маленькую головку и тяжело поводя заметно пополневшими боками. Ее появление для Герасима было настолько неожиданным, что он мгновение сидел, не шевелясь, уставив глаза на незваную гостью. Но вот он вспомнил о винтовке, бесшумно протянул руку.

— Охо! — тихонько крикнул Дуванча, взмахнув луком. Коза спружинила, повернулась в воздухе и скрылась за гребнем, рассыпая легкую дробь копыт.

Герасим оторопело уставился на охотника, выругался:

— Че с голоду задумал сдохнуть?

Дуванча понял его, понял по глазам. Лицо его вспыхнуло негодованием: этот русский хотел убить козу, которая собирается стать матерью. Он быстро подошел к Герасиму, присел перед ним на корточки, цепкими пальцами дотронулся до вороненой стали ружья.

— Пэктэрэун!

Черные глаза его озорно блеснули. Пока Герасим успел что-либо сообразить, винтовка была в руках охотника. Он проворно отскочил на два шага назад, щелкнул курком и взял на мушку Герасима. Шея Герасима вытянулась, брови дрогнули, поднялись кверху и застыли.

— Не шуткуй, заряжено, — непослушным языком произнес он.

Дуванча звонко рассмеялся, опустил винтовку. Конечно же, он не думал стрелять! Он хотел только напугать этого злого человека.

— Пэктэрэун! — восхищенно повторил он, присаживаясь на корточки возле Герасима. Тот шумно выдохнул воздух, утер выступившую на лбу испарину. — Пэктэрэун,— еще раз повторил Дуванча, прижимая к плечу ружье и поводя стволом, как бы выискивая цель. Сколько раз он с замирающим сердцем поднимал к плечу старую отцовскую кремневку, но стрелять не пришлось ни разу. Даже на козу отец не разрешал тратить пулю. И сам он стрелял редко, сберегая заряды на крупного зверя. Отец... Теперь его душа в низовьях реки Энгдекит. Дуванча проводил его, как требует обычай. У отца есть все, что нужно в том мире. Старая кремневка, кусок лепешки, высушенные жилы, нож...

Дуванча со вздохом опустил винтовку. На лице его отразилась глубокая печаль. В скорбном молчании прошло несколько минут. Потом, тряхнув головой, он взглянул на Герасима, как бы спрашивая разрешения, поднял и потянул на себя пузатую рукоятку затвора. Из стола выскользнул желтый патрон. Он нажал еще, патрон вылетел и воткнулся в брусничник. Но на его место в ту же секунду выскочил другой! Дуванча растерянно посмотрел на Герасима, перевел взгляд на ягодник. Нет, тот, первый, патрон торчал в зеленых листьях! А этот другой взялся неизвестно откуда!

— Ойе! — удивленно воскликнул Дуванча, глядя на ружье широко раскрытыми глазами. Герасим усмехнулся, протянул руку:

— Дай, покажу.

Он подал затвор вперед, загоняя патрон в ствол, потом потянул на себя — патрон упал к ногам завороженного охотника. Так он таскал затвор взад и вперед, и из ствола вылетали желтые патроны. Дуванча собирал их. Когда патронов стало столько, сколько на его руке пальцев, Герасим показал ему пустой ствол. Затем он взял все патроны и один за другим затолкал их на свое место, в коробку. Он набивал их так же, как охотник набивает свою трубку табаком.

— Ойя! — Дуванча прищелкнул языком, не сводя восхищенных глаз с ружья.

Герасим протянул ему винтовку.

— Возьми. Стрельнешь.

Однако Дуванча решительно мотнул головой, встал. Снизу донесся лай. Сокол лаял громко, с сердитым рычанием. Дуванча быстро закинул лук за плечо, махнул рукой.

Спускаться берегом было трудно. Разопревший снег скользил под ногами. Герасиму то и дело приходилось цепляться за стволы деревьев. Но он не отставал ни на шаг.

Они быстро достигли одинокой скалы, из-за которой слышался злобный лай Сокола. Когда они обогнули камни, их глазам представилась такая картина. Огромный бурый медведь со свалявшейся шерстью на впалых боках стоял на задних лапах, подпирая спиной одинокий кедр у подошвы скалы. Сокол, ощетинив загривок, метался вокруг вздыбившегося зверя. Медведь глухо рычал, шевеля полусогнутыми когтистыми лапами, следил за собакой. Он выбирал момент, когда можно будет одним взмахом перешибить хребет надоедливому зверьку, и до того был увлечен охотой, что не услышал приближения людей.

Герасим поспешно сдернул с плеча винтовку, однако Дуванча остановил его жестом.

— Это он, — прошептал охотник вдруг изменившимся голосом.

Но Герасима поразили не столько голос, сколько глаза Дуванчи. Сперва глаза его вспыхнули ненавистью, потом в них отразилась боль. Широкие черные брови охотника сошлись двумя стрелами, глаза загорелись жаждой битвы. Герасим почувствовал, что встретились кровные враги, что эта не первая их встреча. Действительно, Дуванча встретил врага, который несколько лет назад нанес ему кровную обиду. Зверь предательски напал на отца, переломал ребра, лишил глаза. Зверь унес половину жизни отца, сделал его калекой...

С этим медведем встреча охотника произошла несколько дней назад, на хребте, объятом пургой, когда, вконец сломленный голодом, морозом и длительной погоней за лисицей, отец доживал последние минуты. Медведь, видимо разбуженный дымом костра и шумом, выскочил из берлоги, что была в пяти шагах от табора, и с отчаянным ревом скрылся среди снежного урагана.

Отец вскрикнул, поднял трясущуюся руку:

— Это он! — и ничком упал в снег... Душа его «отлетела» в другой мир. Сделав все, что требовал последний долг перед отцом, Дуванча бросился бежать от этого ужасного места. Но на пути снова незримо встал враг: берлога, которая чуть не стала его последним пристанищем.

И вот теперь настал час честного поединка.

— Это он! — снова прошептал Дуванча, выдергивая нож.

Он быстро срезал крепкую сушинку и вырезал из нее палку примерно в свой рост. На толстом конце палки он сделал канавку, так чтобы в ней уместилась рукоятка ножа, затем снял ремешок с унта и крепко прикрепил нож к палке. Жестом приказав Герасиму оставаться на месте, Дуванча быстрым шагом направился к зверю.

Теперь медведь заметил человека. Голодный и разъяренный, он хотел сразу же наброситься на него, но Сокол сейчас же вцепился медведю в зад. Медведь снова поднялся на дыбы. Он не обращал больше внимания на собаку, снующую возле ног. Злыми глазами он следил за приближающимся человеком, который, казалось, не выказывал враждебных намерений. Больше того, он даже не смотрел в его сторону. Он шел мимо. Только пройдя шагов двадцать, человек повернул назад. И опять шел мимо, теперь уже другим боком. Медведь поворачивался всем своим громадным туловищем в ту сторону, куда шел человек.

Черный пятачок дула сторожко следил за зверем, хотя Герасим и слышал кое-что о мастерстве таежных охотников. Выстрел был готов грянуть каждую секунду, но эта секунда пока еще не наступила. Опасная игра продолжалась.

Дуванча постепенно ускорял шаг, и медведь начинал двигаться живее. Теперь уж охотник ходил полукругом, каждый раз приближаясь к зверю все ближе и ближе. Когда между ними осталось не более семи-восьми шагов, медведь заметно изменил свое поведение. Он разогнул могучие лапы, подобрал мускулы, готовясь к стремительному броску. Наступала роковая минута. Внезапно Дуванча побежал, держа свой дротик острием в сторону зверя. Правая рука, отведенная до отказа, крепко сжимала конец черенка, а левая придерживала его посредине. Медведь быстро стал разворачиваться в сторону, куда бежал человек. Но тот неожиданно сделал стремительный прыжок назад и, пригнувшись, бросился на медведя. Острый дротик до самого черенка вошел под левую лопатку зверя. Дуванча отскочил — медведь, глухо рявкнув, рухнул на пригретые солнцем камни.

Когда подоспел Герасим, зверь был мертв.

Герасим с растерянным видом стоял над громадной тушей, с которой Сокол слизывал горячую кровь. Он не проронил ни слова, лишь крепко поскреб затылок и с уважением взглянул на охотника. Тот, в свою очередь, как ни в чем не бывало объявил, что у скалы будет табор. Герасим молча согласился. Солнце уже висело над гольцами, а более удобное место было трудно найти: скала надежно защищала от ветра, к тому же подмывало поскорее растянуться у костра в ожидании ужина...

Вскоре у скалы пылал яркий костер. На тагане висел котелок с тающим снегом; брызжа соком, жарился шашлык. Герасим сидел на корточках, подкладывал в котел снег и посматривал на охотника, который выкраивал из медвежьей шкуры узенькие ремешки, складывал за пазуху. Вскоре охотник поднялся, коротко произнес:

— Усэ Бирокан...

Над распадком закипела работа. Дуванча резал ерник, а Герасим стаскивал его в кучу. Через полчаса охотник подошел к вороху и, достав ремешки, принялся связывать ерник большими пучками. Герасим помогал ему изо всех сил. Когда на берегу лежало не менее трех десятков пучков, Дуванча встал и указал вниз, на лед. Захватив по два пучка, они спустились к ключу.

Вода тихо струилась по ледяному руслу, отливая под темнеющим небом свинцовым блеском. С легким всплеском упал первый пучок прутьев. Шагнув на него, Дуванча бросил другой. Герасим подносил к берегу все новые пучки, охотник возвращался, брал их и шаг за шагом продвигался вперед. Наконец Дуванча благополучно перебрался на противоположную сторону. Из груди Герасима вырвался вздох облегчения...

Переправа была готова. Через ледяную впадину протянулась дорожка из ерника. Ночной мороз скует их, и тогда «мост» может выдержать не только человека.

Когда озябшие, но довольные Герасим и Дуванча вернулись к костру, над сопками уже спускалась тихая пасмурная ночь. Герасим достал флягу и кружку, плеснул немного спирту, протянул Дуванче:

— Пригуби. Враз отойдешь...

Усталость и обильный ужин клонили ко сну. Герасим, натаскав веток и еловых лап, растянулся на пышной постели. А Дуванча сидел у огня, поджав под себя ноги. В левой руке он держал лук, а в правой — охотничий нож. Обухом ножа медленно водил по тугой тетиве, как скрипач смычком, и жила издавала тихие заунывные звуки. Парень, склонив голову набок, смотрел на огонь и также тихо подпевал. Песня тоскующего сердца тихо плыла над засыпающей тайгой.

Охотник поверял песне самое сокровенное, самое дорогое, счастье и печаль. Перед его взором стояла небольшая, одетая свежим снегом полянка. Это тот безлесый распадок, рассеченный ручьем, неподалеку от которого стоит юрта отца. А вот и одинокое, совсем маленькое деревце. Оно протянуло тонкие застывшие ветки над ручьем. Мороз сделал их такими же, как вода в ключе. Они подламываются от насевшего на них снега и с шуршанием легкого крыла птицы падают на землю. Он стоит около деревца, осторожно дотрагивается до тонких веток. Ветки вздрагивают, сбрасывают с себя снег и распрямляются. Теперь им легко, радостно и на его сердце. Он подпрыгивает, хочет дотянуться до заснеженной верхушки, но не может и сердится на самого себя, что еще такой маленький. И вдруг слышит быстрые, легкие шаги. Девушка в меховой куртке идет по заснеженной полянке. Смуглое лицо ее горит ярким румянцем и ласковой улыбкой. Волосы цвета темной ночи выбиваются из-под беличьей шапки. Они одеты морозом. Поэтому Урен похожа на маленькую елочку. Две тяжелые косы струятся по груди, спадая до пояса. Урен подходит к нему — и в самое его сердце заглядывает солнце! Он показывает рукой на вершину дерева, Урен кивает головой. Крепкие руки его легко подхватывают девушку за талию и поднимают вверх. Маленькой рукой в узорной варежке Урен стряхивает снег. Вершинка кивает легкими ветками. Они оба весело смеются.

Хорошо им вместе. Всегда хорошо. Они рядом провели свою недолгую жизнь, как два полевых цветка, деля жгучее дыхание солнца, оброненную тучей влагу и напористые нападки ветра. Юрты их отцов зимой и летом почти рядом. Они целыми днями рыскали по тайге, карабкались на сопки, взбирались на деревья, выслеживали зверушек, собирали ягоды и пасли оленей. Солнце, принося в тайгу летний или зимний день, заставало их вместе. Теперь они уже шестнадцатый раз встречают дни зелени и цветов. Время начинать самостоятельную жизнь.

Да, шестнадцатая весна — птицы должны иметь свое гнездо! — так сказал отец Урен. Дуванча и сейчас слышит его слова. Слышит так, если бы сидел с ним в одной юрте. Сердце его ликует, но в нем есть место и грусти. Поэтому и тоскует его песня...


Герасим лежал на спине, подложив руки под голову, смотрел в небо. Песня охотника тревожила, ворошила пережитое. Вспомнился прииск, дом управляющего и, как роза среди бурьяна, Лиза. Тонюсенькая, голубоглазая Елизавета Степановна. Она впорхнула в его обветренное, зачерствевшее сердце, как утренний луч в темную комнату. Ему и сейчас нестерпимо захотелось взглянуть на нее, услышать ее голос. Герасим даже потихоньку ругнулся.

— И все эта песня. Бередит душу... И у этого парня заноза на сердце, — вдруг догадался Герасим, — Ишь тоскует...

Видно, он высказал свои мысли вслух, Дуванча очнулся, отложил лук.

— Анугли, — ответил он, по-своему поняв его слова.

— Угли. Лизавета, — пробормотал Герасим, засыпая. Он еще успел заметить, как пышными хлопьями повалил снег, мягко опускаясь на голову и плечи безмолвного охотника. Последней его заботой была золотая гора: «Не запогодило бы, скроет...»

2

Ночь прошла в тревоге. Вычелан вел себя как никогда беспокойно. То вскакивал, щетиня загривок, рычал, то, нетерпеливо взвизгивая, кидался вниз по узкой расщелине ключа, возвращался.

Урен не смыкала глаз. Обняв колени и положив на них голову, задумчиво смотрела на костер. Пламя мигало далекими звездочками в темноте ночи и отражалось в широко раскрытых глазах девушки. Неподвижное смуглое лицо Урен выражало нежную грусть и скрытую в глубине сердца радость.

Казалось, вот-вот взметнутся брови, дрогнут припухлые губы — и раскрывшимся цветком засияет улыбка...

Когда Вычелан начал особенно беспокоиться, тревога передавалась и девушке. Она вставала, рассыпая рой мохнатых снежинок, которые успели пригнездиться на куртке, шапке, на косах; брала в руки свою почти новенькую пистонку с коротким стволом и ступала в темноту. Мир, очерченный слепящим светом костра, расширялся. В снежном мраке обозначался тесный прогал ручья среди сопок, проступали деревья. Урен долго стояла на льду, всматриваясь и вслушиваясь в тайгу. Но тайга молчала. Грустную тишину лишь нарушал Вычелан. Сдержанно рыча, он метался среди деревьев... Раз на рассвете Урен почудилось, что где-то в низовьях ключа блеснул огонек. Одинокий, слабый, он вспыхнул и потух. Сердце Урен замерло. Она вся напряглась, застыла. Вот огонек вспыхнул снова, замерцал тусклым холодным светом. Вот рядом вспыхнул другой, третий. Урен разочарованно вздохнула: обыкновенные звездочки! Просто разъяснивает, а ей-то почудилось...

Что? Костер в тайге. А у костра — он. Почему обязательно там должен быть Дуванча, а не другой охотник? Урен улыбнулась и, окликнув собаку, вернулась к костру.

Вычелан еще долго не мог успокоиться. Он был какой-то колючий, ершистый. Он неохотно принимал ласку хозяйки, которая гладила его загривок и мягко упрекала:

— Ой, Вычелан, ты всю ночь прыгал и сердился. Ты вел себя, как листок осеннего дерева во время ветра. Ты и сейчас не хочешь смотреть в мои глаза. Зачем, Вычелан, на твоем сердце зло? Ты видишь, я не сержусь на тебя. А ведь ты забыл, зачем мы здесь. Тот пушистый, спрятавшись в старом дереве, пожалуй, смеялся над прыгающим Вычеланом. А потом он, наверное, помахал тебе хвостом и побежал своей тропой. Что мы принесем в свою юрту?!

Вычелан не разделял забот своей хозяйки. Он забыл о соболе, затаившемся в дупле старого дерева, и об охоте вообще. Лишь мимолетным взглядом он удостоил дряхлое, с обломанной макушкой и изрешеченное дятлами дерево, сиротливо торчащее среди полных сил и жизни собратьев. Для него уже не существовал этот маленький хищник. А ведь почти целый день он гнал его по тайге, распутывал всевозможные уловки, разыскивал след, когда тот шел воздухом — с ветки на ветку, с дерева на дерево. Так они очутились в этом глухом распадке, у незнакомого ручья. До самого вечера он не отходил от дуплистого пня, кидаясь на него, рвал зубами и когтями, призывая хозяйку громким лаем. Закатилось солнце, стемнело, соболь не высовывал носа. Но вдруг на Вычелана напало непонятное беспокойство, и он покинул свой пост у дупла... Может, поблизости бродил зверь или ночевал охотник?

— Кто здесь, Вычелан? — допытывалась Урен, ловя себя на том, что разговором хочет рассеять смутную тревогу. — Кого слышат твои уши? Ой, не сына Луксана ли?..

Казалось, Вычелан только и ждал этого вопроса. Он живо поднял голову с теплых колен хозяйки, лизнул в щеку, заскулил.

— Ой, Вычелан...

Урен порывисто поднялась, поправила пушистые волосы, вылезшие из-под беличьей шапки, перебросила на грудь тяжелые косы, потеребила помятые ленточки и снова перекинула их за спину. Поймав взгляд Вычелана, который как бы говорил: «Ой, хозяйка, вместо того чтобы хватать ружье и бежать моим следом, ты любуешься своими черными хвостами», Урен улыбнулась:

— Не торопи свои ноги, Вычелан. Сопки еще во власти сна, и солнце не скоро поднимет полог дня. Не торопись, Вычелан...

Взволнованная, Урен присела на валежину. Пес нехотя вернулся к костру и сердито ткнулся мордой в ее колени.

— Ну, что, Вычелан? — тормошила его Урен. — Что слышат твои уши? Он идет в юрту? Да?

Вычелан скулил, вертел головой, вырывался.

— Разве Вычелан не умеет ждать? Ты видишь, я жду. Когда солнце проложит первую тропку над тайгой, мы пойдем встречать его.

Урен медленно осматривается вокруг, точно приветствуя тайгу, стряхивающую со своих плеч паутину сумерек, небо, роняющее последние хлопья. Она подставляет щеку — и робкая снежинка щекочет кожу...

Снежинка ли это? Слеза ли холодной ночи?
Ой, нет...
Не лебеди ли это? Не белокрылые ли это?
Ой, да.
Их крылья быстры и сильны. Их много, как звезд.
Высоко над сопками их тропа!
Они роняют пух, нежный пух, и крыльями загораживают ночи глаза.
Не потому ли светлеет тайга?..
Урен пела. Среди просыпающейся тайги звенел ее голос. Сперва тихий, грустный, как голос закованного льдом ручейка. Но вот он становится громче. Вот вырывается проталинкой, журчит, звенит под весенним солнцем...

Снежинка ли это, пушинка ли белокрылых,
Но мое лицо хранит ее след, нежный след.
Снежинка ли это, пушинка ли гордых,
Но я сама хочу стать, как она, и лететь, как она.
Там над сопками — моя тропа!
К тому, кто в сердце, — моя тропа!..
Из-за сопок брызнули алые лучи. Урен встала.

— Солнце стелет след над сопками. Пошли, Вычелан!

Пес со всех ног бросился вперед, утопая в облаках снега. Урен на секунду задерживается у дуплистого кедра. На свежем снегу темнеют аккуратные, спаренные наискосок следы-пятачки. Стежка уходит в глубину темного распадка. Урен бросает взгляд на дерево, на блестящие, иссиня-черные ворсинки, оставленные соболем на коре, на обитый лапами снег. Соболь заслуживает того, чтобы гнаться за ним день, два, неделю, только не сейчас... Урен без сожаления уходит от совсем свежего следа зверька, который отнял у нее почти сутки.

Девушка торопится, но идти по ущелью трудно даже ей, привыкшей к ходьбе. Снег — как непропеченная лепешка, посыпанная толстым слоем муки. Жесткая корочка наста подламывается — и ноги проваливаются в липкую мешанину. Хочется поскорее выбраться из неуютного уголка, затертого сопками. Урен спешит, не смотрит по сторонам. След собаки рваной цепью пролегает между деревьями. Вычелан идет прямо к намеченной цели, ведомой лишь ему одному. Куда он рвется? К кому? Кто там впереди? Сын Луксана, а может, не он... Еще ни разу Урен не встречалась с ним в тайге один на один. И не представляет, как будет выглядеть эта встреча. Но у нее жарко пылают щеки и замирает сердце.

Впереди слышится рычание. Вычелан что-то обнюхивает, шумно отфыркивается. Урен снимает с плеча ружье и осторожно пробирается к нему. Вскоре перед ней открывается маленькая прибрежная полянка. Снег разворочен, торчат космы рыжей ветоши. Вычелан с вздыбленным загривком мечется взад-вперед. Так вот что было причиной его беспокойства! Кабаны!

Урен опускает ружье, хочется плакать от досады. Она крепко растирает рукавичкой вспотевшее лицо. По привычке «читает», что произошло здесь ночью. Жертвой была коза. Должно быть, загнанная волками по насту, с израненными в кровь ногами, она нашла укрытие от непогоды и врагов у подножия хребта, под огромным камнем, прикрытым лапами стланика. Здесь на нее и наткнулось семейство кабанов. Коза пробовала спастись. Прыгнула через валежину — ноги не удержали. Она перелетела через голову, оставив две глубокие ямы. Прыгнула еще — и неизвестно, удалось ли ей подняться снова. Дальше ничего нельзя было разобрать: снег перевернут до земли. Прожорливое стадо оставило лишь клочки шерсти...

Не впервые Урен сталкивалась со следами кровавого разбоя. Таков закон тайги — слабые погибают, становятся жертвой сильных. Да только ли звери живут этим законом?

Разве сами люди не следуют ему?.. Да, таков закон тайги, таков закон жизни. Однако в душе Урен зреет смутный протест. Иногда она ловит себя на том, что ей не хочется стрелять в козу. Ведь это животное не причиняет никому зла, а врагов у нее — вся тайга, лишь потому, что она не имеет зубов и ее можно съесть безнаказанно...

Урен стояла на развороченной полянке, мысли ее метались. Перед взором уже стояла другая картина. Занесенная снегом юрта, одинокая печальная эни. И вдруг этот человек, вселяющий ужас и отвращение: «Духи предсказывают солнце над твоей головой. Но солнце встает не из-за этой юрты...»

Сердце Урен затрепетало, потом замерло, словно перед решительным прыжком. «Этот человек принес смерть эни. Плюнь в это беззубое лицо, Урен. Плюнь же! Или ты не видела оскаленной морды хорька, дочь Тэндэ?..»

Вдруг тайга полыхнула алым пожарищем, ослепила. Урен крепко зажмурилась, сердце гулко застучало. Она не шевелилась, ждала: сейчас духи накажут ее за дерзкие мысли, пламя испепелит ее! И вдруг где-то глубоко в сознании проснулся еще один голос. Он все громче восставал против воли духов.

Девушка медленно, с опаской открыла глаза. Не было никакого пожирающего пламени. Над верхушками деревьев висело очень яркое и очень ласковое солнце и смотрело в глаза Урен, прогоняя остатки испуга. Девушка перевела дыхание, беззвучно рассмеялась.

— Солнце встает там, куда смотрят мои глаза. И я ищу того, кто живет в моем сердце! Кто может помешать мне? Вы, сопки? Разве ты, солнце? Нет?

— Не-ет, — откликнулась утренняя тайга. — Не-ет.

— Я хорошо слышу ваш голос! Но гдеего искать?.. Может, он в своей юрте...

Девушка встрепенулась, жадными глазами взглянула на сопку, из-за которой вырвалось солнце и которая безмолвно преграждала путь к стойбищу.

— Нет. Я не могу идти туда сейчас! — она упрямо сдвинула брови. — Если сын Луксана в своей юрте, я скоро увижу его. Я должна идти следом соболя, чтобы не вернуться с пустыми руками.

Но сердце, сердце говорило другое. Оно бунтовало, звало совсем в обратную сторону! Туда, куда по-прежнему упрямо рвался след собаки. Урен боролась и наконец уступила.

— Я немного пройду следом маленькой воды. Совсем немного и вернусь обратно...

Но она делала шаг за шагом, не имея сил вернуться назад, пока не вышла к узкому, забитому водой и снегом ущелью. Ключ кипел. С вершины наплывала желтоватая наледь, обсасывала снег, сплавляя его в ледяную корку и устремляясь уже скользким руслом дальше. Ниже ущелье переходило в широкий обрывистый распадок, на дне которого торчали вершины затопленных кедров.

Местность была незнакомой. Урен никогда не видела этого ключа. Значит, зашла далеко. Да, ее отделяют от стойбища целые сутки пути! Вон по ту сторону ключа поднимаются белые горы. Это самые высокие горы в тайге — Анугли. Урен там никогда не бывала, но много слышала о них, что не следовало передавать незнакомым людям. Белые сопки грозны и пугают своей неприступностью...

Но что ее удерживает у этого ручья? Она пристально смотрит вниз: там возвышается голая скала! Чем она манит к себе? Почему сердце рвется к ней?.. Костер! Там, над лесом, поднимается дым!.. Урен вздрогнула. Однако второй раз за сутки ей пришлось разочароваться. То было зябкое дыхание кипевшего ключа. Легким куржаком оно плыло над лесом, цеплялось за скалу, растворялось...

Девушка снова рассердилась на себя.

— Я бегаю по сопкам, как та маленькая девчонка Урен бегала за своей тенью. Вычелан! — позвала Урен решительным голосом. — Вычелан!..

«Дррррр-ррр-кк», — плывет над тайгой трескучая песня желны.

— Вычелан! — еще раз кричит Урен, вслушиваясь в тайгу. Тишина. Девушка сжимает теплое ложе ружья, отрывает взгляд от скалы.

Не оглядываясь, Урен идет обратно. Вот гора, за которой где-то далеко стойбище. Вот и табор. Костер еще дымит. А вот и след соболя...

Зверек сразу же спускается в ключ и спешным наметом уходит вверх. Уловка его понятна. Он торопится как можно дальше уйти от преследования, поэтому и выбрал просторную жилу льда...

Теснина, которая все больше сужается, заполнена холодным полумраком, но Урен жарко. Легкая каборожья куртка, кажется, плотнее облегает тело, пот щекочет лицо. Не убавляя шага, она снимает беличью шапку — блестящие прядки волос спадают на щеки.

Вычелана все еще нет, и Урен не думает о нем. Азарт погони вытесняет все другие мысли, увлекает все дальше. Она не останавливается, не наклоняется над следом. Но ни одно движение хитрого зверька не ускользает от нее.

Соболь стремится вперед, взрыхляя снег гибким телом. Он даже не останавливается, когда рядом в снежном вихре взлетает рябчик. Наконец соболь сдерживает бег, переходит на размеренные прыжки, оставляя аккуратные печатки лап. Урен ждет: вот-вот он должен повернуть в сопку. Какую? С той и другой стороны высятся одинаково хмурые, одинаково дремучие горы. Но девушка наверняка знает, что соболь пойдет налево, на солнцепек. Там он будет искать пищу...

Урен еще раз внимательным взглядом окидывает стежку и замечает, что здесь соболь прошел, когда снег совсем перестал идти, и, окончательно успокоившись, он стал выискивать добычу... Идти следом больше не стоило, и она решительно свернула к сопке. На берегу задержалась ровно столько, сколько требовалось, чтобы снять кожаный мешок со спины, вытащить лепешку и осмотреться.

Урен жевала на ходу, заедая твердую лепешку снегом. Вокруг громоздились кедры, камни, валежник — приходилось быть особенно зоркой, чтобы не проглядеть в этой чепуре след соболя. Но вот он! След идет наперерез по валежине.

«Хитрый пушистый полез в камни, — отметила Урен, тыча пальцем в подтаявший снег. — Но и Урен умеет ходить по тайге! Она догонит его, когда он будет искать пищу...»

Соболь хозяйничал среди россыпей, там и здесь оставляя четкие метки. Он раскапывал гнезда пищух, грыз коренья листвянок, забирался в багульник, пропадал между камней и появлялся снова.

Солнце припекало, с деревьев падала капель, кое-где на камнях блестели робкие лужицы. Урен, заткнув шапку за пояс, на котором висел кожаный кисет с припасами для ружья, упрямо шла следом.

Соболь то спускался вниз, то снова взбирался на солнечный крутяк. В одном месте след насторожил девушку. Поведение зверька явно изменилось. Он припал на камни, затаился. Сделал несколько осторожных прыжков, сжался и стремительно взвился в воздух. Под листвянкой на взбитом снегу каплями брусничного сока алела кровь. Белка слишком увлеклась лакомыми корешками и не успела избежать острых зубов хищника. Среди обитой шишки, шелухи и веточек валялся оборванный кончик хвоста. На этом следы обрывались. Но Урен без труда восстановила дальнейшее.

На верхушке дерева было устроено пухлое шарообразное гнездо из веток — гайно. Оно и сказало все. Урен хорошо были знакомы повадки хищника. Он предпочитает расправляться с добычей в ее же собственном жилище: тепло и безопасно. Нередко устраивается в нем и на ночлег. Но на этот раз соболь ушел, ушел воздухом. Урен шла за зверьком, определяя его путь по едва заметным царапинкам на коре. Головокружительные прыжки вскоре утомили сытого соболя. В ключе он спустился и пошел ровными прыжками в сопку, выбирая самые недоступные места.

След завел Урен на самую вершинку. Утомительная ходьба давала знать, и девушка решила немного передохнуть. Она понимала: садиться после долгой ходьбы не следовало — разгоряченная кровь бросится в ноги, наполнит их непосильной тяжестью. Придется много шагать, прежде чем пройдет усталость. Она просто прислонилась спиной к дереву и принялась заплетать растрепанные косы, прислушиваясь к каждому шороху. Вот донесся далекий глуховатый лай.

— Вычелан! — Пальцы Урен выпустили косу.

Быстрый взгляд скользнул вниз. Увлеченная преследованием, она старалась не думать ни о чем, что могло отвлечь ее от охоты. Хотя это было нелегко, но Урен умела владеть собой. А сейчас вот лай Вычелана отнял у нее силы, ей снова, как девчонке, захотелось бежать, куда зовет сердце...

Ключ взбухшей желтоватой жилой прошивал тайгу, зарывался в ее складках, выныривал перед скалой, которая торчала над лесом, как наконечник стрелы с налипшими снежинками. На берегу этого ключа Урен была утром, там где-то лает сейчас Вычелан. Лает хриплым голосом, умолкает, лает снова. Наверное, давно зовет Урен, но она не слышала.

«Кого видит Вычелан? Зачем он зовет меня?» — с тревогой спрашивает себя Урен и не находит ответа. Горячее воображение рисует картину за картиной, одну мрачнее другой: ведь все мысли, все существо ее связано с одним именем — именем Дуванчи. Урен неожиданно обнаруживает, что сейчас бросится по тайге на голос Вычелана, побежит, как безумная, — и пугается этой влекущей силы. Она медленно распрямляется, крепко сжимает ружье. Влажная сталь возвращает силы.

Девушка неторопливо, словно проверяя свою волю, поворачивается спиной к скале, выходит на соболиную стежку. Опять преследование. Сперва зверек идет вершиной, потом берет ниже и возвращается обратно, спускается в ключ. Уходит вверх размашистыми прыжками. Урен не нравится поведение соболя.

— Хитрый, с острыми зубами! Не хочет ли он заставить меня провести еще одну ночь в сопках? — шепчет она, ускоряя шаг.

Волосы покрываются густым налетом инея, мерцают голубоватым пламенем в последних лучах солнца. Снег под ногами начинает похрустывать. Но шапка по-прежнему за поясом. Урен идет все дальше в глубь теснины, которую поспешно покидает свет дня.

След привел к истоку, где сопки сбегались сплошной грядой, и, нырнув в кедрач левого склона, исчез. Не сразу Урен распутала новую уловку коварного хищника. Соболь взбежал по склоненному дереву и неожиданно сделал стремительный прыжок в сторону. Земли он едва коснулся и опять взлетел на кедр, быстро пошел воздухом вниз по распадку.

«Хитрый пушистый идет спать!» — торжествующе улыбнулась девушка. Она быстро шагала в обратном направлении, лишь мельком следя за следом соболя.

Очень скоро Урен оказалась у лиственницы, где соболь расправился с добычей. Взяв ружье наизготовку, она стукнула сучком по стволу и, отпрыгнув назад, положила палец на спусковой крючок. Зверек метнулся на ветке — распластался в сумеречном воздухе, но закончить прыжка не успел. Грянул выстрел. Гибкое тело плюхнулось в снег.

— Теперь я могу слушать свое сердце! — воскликнула девушка, влажными пальцами разглаживая черный с искринкой мех соболя. В ее глазах была радость трудной победы. — Теперь пушистый пойдет на моем поясе. Его красивая шуба принесет немного солнца в мою юрту.

Но радость победы — короткая радость, когда рядом с ней стоит тревога. Под деревом уже опять сидела печальная девушка. Она торопливо заряжала пистонку, непослушными руками насыпая порох в берестяной наперсток. Она чуть не выронила ружье из рук, когда рядом затрещал багульник и из него выскочил взмокший Вычелан. Но не сам Вычелан был причиной испуга, а его странная ноша. В зубах он держал что-то очень похожее на человеческую ногу. Урен отшатнулась, когда он бросил свою ношу около нее и растянулся рядом, вывалив язык. Не одна страшная мысль мелькнула в голове девушки, пока она не установила истину.

Урен внимательно осмотрела ободранную медвежью лапу со следами зубов собаки и принялась тормошить Вычелана.

— Где ты взял ее? Где ты был весь путь солнца? На таборе охотника у скалы? Кого ты там видел?

Но Вычелан на этот раз не проявлял никакого участия. Он хватал снег зубами и часто-часто дышал, вздрагивая вздувшимися боками. Урен выпрямилась, оглянулась: тайга затихала под сумеречным светом надвигающейся ночи.

— Мое сердце не может больше ждать. Мы пойдем в юрту отца. Будем идти всю ночь. Пойдем, Вычелан!

Вычелан нехотя поднялся, прихватив медвежью лапу, затрусил за хозяйкой.

Урен шла всю ночь, борясь со сном и усталостью. Уже на рассвете, на последнем перевале наткнулась на след и сразу узнала его. С детства она знала эту тяжелую, немного косолапую походку — походку родного и близкого человека. Здесь прошел отец. Вычелан принюхивается к следу, опять подхватывает лапу: след старый, и хозяин уже дома. Солнце успело источить снег, примятый ногой отца. Он был здесь утром. Но взволнованная Урен делает несколько шагов его следом, который идет от сугроба к сугробу, от одного дерева к другому, пропадает в чаще. Кого ищет отец?

«Разве сын Луксана не вернулся?! — Губы Урен вздрагивают. Искрой мелькает надежда: — Может, отец не встретил его? Быстрее домой!»

3

Анугли...

С незапамятных времен этот таежный ручей, затерявшийся среди гольцов, носит это имя.

Лишь самые старые кедры да заросшие зеленым мохом камни были свидетелями того далекого прошлого. Тогда еще люди охотились со стрелами с костяными наконечниками. Много силы и ловкости требовалось, чтобы добыть себе мяса, хотя тайга кишела всяким зверьем.

Жил в одном стойбище ловкий и сильный охотник по имени Учугей. Много он исходил сопок за свою жизнь и не раз похвалялся перед сородичами, что знает тайгу, как свою юрту. И в жилище Учугея всегда находился лишний кусок мяса для обессилевшего охотника или умирающей с голоду женщины. Но сам Учугей никогда не ходил за мясом к сородичам. Гордый человек думал, что так будет всегда. Но скоро к нему пришла старость. Трудно стало ходить по тайге. Глаза стали плохо видеть, а в ногах и руках поселилась слабость. Но и тогда Учугей не просил помощи у сородичей. Жил в своей юрте один, по тайге ходил один.

Однажды два солнца бродил Учугей по тайге. Не одну сопку перевалил, но звери убегали от его бессильных, как укус комара, стрел. Спустился Учугей в поисках мяса в небольшой ключ, в котором вода была холодная и светлая и бежала между большими, покрытыми зеленым мхом камнями. Напился воды из ключа, утер пот с лица меховым рукавом и пошел вверх по лесистому распадку. А со всех сторон на него смотрели высокие горы. Они были так высоки, что небо опиралось на их головы. Дошел Учугей до самой вершины ключа, где вода расползалась мелкими ручейками, совсем обессилел. И видит, стоит среди камней большой сохатый. Затряслись руки Учугея от радости, но стрела отскочила от твердой кожи и, вернувшись, упала к его ногам. А сохатый только повернул рогатую голову, посмотрел на охотника и снова опустил морду. Учугей подошел ближе и увидел, что левый бок зверя сильно помят и залит кровью. В одном месте из-под шерсти торчит конец сломанного ребра. Понял тогда он, что этот старый сохач мерился силой на любовных гульбищах и был побежден молодым быком.

Обрадовался Учугей, что так много мяса добыл. Напился горячей крови, наелся мяса и стал думать, куда девать ему так много еды. Но недолго думал. Он нарезал мяса, сколько мог донести до юрты, а остальное развешал на сучьях деревьев, чтобы звери не съели.

Никому не сказал Учугей, что у него в лесу много мяса осталось, в котором очень нуждались его сородичи. «Учугей стал старым, ему трудно ходить по сопкам,— думал он, — теперь ему надолго хватит еды, он не пойдет просить мяса у людей».

Скоро Учугей съел все мясо, что принес из лесу, но на его сердце не было печали. Он взял кожаный мешок и пошел в лес. Он чуть не потерял сердце от горя, когда подошел к первому дереву, — на сучьях висели голые кости, а на них, как муравьи, копошились маленькие белые червячки! Учугей бросился к другому дереву, к третьему, но везде видел то же. Учугей бегал от дерева к дереву, пока не свалился.

— О анугли![8] Вы съели все мясо у Учугея и принесли ему смерть! — крикнул он громко, так громко, что облака от звука его голоса оторвались от неба и упали на головы высоких гор, и они навсегда стали белыми.

С тех пор небольшой ручей стал называться этим именем. Так говорит легенда, которая родилась в тайге...


На крутом берегу ключа горел костер. Бледное пламя освещало шершавые стволы кедров, между которыми четко вырисовывался человеческий силуэт. Человек стоял безмолвно, как гранитная статуя, с высоко поднятым подбородком. В полукилометре лежала подошва гольца. До половины его тесно толпился многовековой кедрач. Дальше, к вершине, пейзаж менялся с каждым десятком сажен. Лес редел. Заскорузлый осинник да тощая береза прикрывали каменистые склоны, их сменял жидкий кустарник, за ним начинались владения вечных снегов.

Это был самый высокий голец. Ломаным усеченным конусом он упирался в небо, прячась в мягких белесых облаках. Только один раз в сутки, в ясную погоду, человеческому взору было доступно видеть его островерхую снежную вершину. На восходе она показывалась на несколько секунд и снова исчезала в вязких облаках.

Над тайгой наступал тихий, неторопливый восход.

Где-то за спиной Герасима из-за сопок пробивались первые лучи, а он не сводил лихорадочного взора с гольца. В эти последние решающие минуты он опять и опять вспоминал все подробности из рассказа старика, который случайно услышал три года назад в одном из читинских кабаков. Он и теперь, казалось, слышал этот задумчивый стариковский голос:

— Молвят, что вся гора-то с головы до пят вылита из чистого золота. А сколько его, проклятого, в ручье — лопатой не провернешь. Двадцать восемь годков я искал его в горах да тайге-матушке. Всю жизнь приложил... Не потрафил...

— А кто тот клад тама припас, дед? Бог или сатана со своими сообчниками? — смеялись мужики. Никто ни на грош не верил рассказчику.

— Сатана али кто, — печально продолжал старик, — только видеть эту гору червонную не каждому дано... Она открывается тому, кто подойдет к ней на голодный желудок, до солнышка. Тому и явится на один миг...

— А как подходить-то к ней, дед? Того не сказано в твоей притче?..

Старик продолжал все тем же голосом, поглаживая крючковатыми пальцами истрепанный лафтак бумаги с карандашными зарисовками...

— Местность та зовется Углями. Высокие гольцы отгораживают ее от солнышка. Внизу Витим-река... Хозяйствуют в этих местностях орочены-охотники...

Тогда и вмешался он, Герасим. Подошел к столу, решительно раздвинул бражников, бросил на стол последние медяки:

— За бумагу энту.

Старик удивленно поднял брови, вдруг захорохорился:

— Откудава ты свалился? А еслив не отдам?

— Прибью, — коротко заключил Герасим.

Старик заморгал. Мужики лупили глаза на Герасима.

— А-а. Возьми ты эту сатанинскую рисунку, — старик отпихнул от себя лист. — Токмо помни: двадцать восемь годков...

Алая полуподкова медленно расползалась по бледно-голубому небу. Герасиму казалось, что она движется медленно, слишком медленно. Вот она приблизилась к гольцу, вот она коснулась рваных краев облака. И вдруг облако вспыхнуло под лучами, словно там стояло второе солнце, более ослепительное, более яркое!

— Он! — шумно выдохнул Герасим и прикрыл глаза ладонью, боясь ослепнуть.

Сквозь облако четко вырисовывался снежный купол гольца. Он был точно отлит из матового стекла, внутри которого полыхал гигантский очаг, и хрупкое вещество, доведенное до плавления, испарялось мириадами ослепительных искр...

Вот она, «золотая сопка»! Видно, чудесное явление природы породило эту легенду, услышанную Герасимом в кабаке из уст старика...

Снежный купол быстро исчезал. Через несколько секунд над гольцом снова сомкнулись тяжелые облака. Солнечные лучи теперь поливали его склоны, сползая все ниже.

Герасим быстро подошел к костру, забросил за плечо ружье, остановился в раздумье. Охотник безмятежно спал. Герасим постоял, что-то соображая, снял с дерева лук, положил перед Соколом, тихо приказал:

— Нишкни.

Не оглядываясь, он спустился к ключу.

Русло представляло хаотическое нагромождение гранитных глыб, между которыми, пробиваясь сотнями незаметных расселин, струилась вода. Но осыпи, пленившие ключ, временами сами становились его пленниками. Взбунтовавшийся ручей вырывался на свободу и с грохотом катился через гранитные глыбы, срывая дерн с берегов, подмывая корневища вековых кедров. Это случалось летними днями, когда гольцы топятся под жарким солнцем, и во время затяжного ненастья, нависающего над сопками. А сейчас ключ дремал под полуметровой толщей снега...

Герасим осторожно пробирался вниз по ключу, перепрыгивая с камня на камень. Каждые двадцать сажен путь преграждал завал из кедров и лиственниц, вывороченных с корнем. Тогда он взбирался на обрывистый склон, шел им, минуя завал, затем снова спускался вниз и снова прыгал с глыбы на глыбу.

Солнечные лучи пробивались сквозь сплетения кедровых ветвей, вспугивая бледно-голубоватые сумерки. Наступал час, когда весеннее солнце мимоходом заглядывает в этот глухой распадок, чтобы оставить свои следы: оголить каменистый бок склона, прожечь снежную шапку на валуне, заросшем мхом.

Герасим всматривался в каждый камень, в каждый изгиб ключа. Но заветная скала, ниже которой схоронены богатства, не появлялась. Иногда его взор притягивал сверкающий излом гранита, усыпанный блестками слюды, или слой красноватой суглинистой породы. Он останавливался, вытаскивал нож, отколупывал комочек твердой почвы и, смачивая слюной, растирал на ладони. Пробы золотоносной породы приносили одни и те же результаты: на ладони оставались едва различимые блестки слюды и черный налет шлиха, который по весу не уступает золоту и всегда остается в лотке вместе с золотым песком. После каждой пробы Герасим хмуро вытирал руки о ватные штаны и шел вперед.

Однажды, когда огромный завал снова преградил путь, Герасим не стал обходить его, полез напрямик, надеясь сверху рассмотреть дальнейший путь ручья. Он взобрался на вершину завала и чуть не свалился от неожиданности.

— Золото!

Сомнений быть не могло. В шести-семи шагах, на огромном валуне, в зелени мха лежал крупный самородок. Он играл, отражая желтые зайчики под лучами солнца. Герасиму стало жарко. Он расстегнул телогрейку, сдерживая себя, чтобы не броситься бегом и не свернуть шею, подошел к камню. Он сгреб металл вместе с мхом. Когда разжал пальцы, на ладони лежало около десятка крупных золотых таракашков. Герасим даже не подумал над тем, как они попали на этот камень. Он пересыпал их из руки в руку, щупал, пробовал на зуб и снова пересыпал.

— Жизня, — бормотал он. — Жизня!

Наконец, спохватившись, принялся счищать снег с камня. Его пальцы неожиданно наткнулись на что-то твердое, гладкое. Это была кость, белая с красноватыми прожилками, кость руки человека. Вскоре он откопал из-под снега весь человеческий скелет. Он лежал почти поперек ручья, на краю этой огромной каменной плиты, прижавшись левым боком к стволу кедра. Ветхие лохмотья прикрывали кости ниже пояса. Полусогнутые руки были выброшены вперед, словно для объятия. Пальцы держали развязанный кожаный мешочек, туго набитый золотым песком. Будто последней мыслью человека было желание спасти уже ненужное золото. Кто он? Какой смертью наказал пришельца глухой распадок? Погиб ли он от голода или черной болезни? Его не тронул зверь, его сожрали черви, и, может быть, в то время, когда в нем еще теплилась жизнь. Возможно, обессилев, он прикорнул на этом камне под сдержанный говор ручья, а проснулся — взбунтовавшийся ключ грохотал и ревел вокруг камня-островка. Спасительный валун стал его последним пристанищем.

Но Герасим не раздумывал о судьбе своего предшественника. Он толкнул скелет ногой, и кости рассыпались. Голова с клочьями рыжих волос глухо стукнулась о камень, перевернулась и уставилась на пришельца пустыми глазницами.

Теперь Герасим шагал быстро, мало обращая внимания на расселины. Он ощущал в кармане тяжесть золотого песка, аппетит его распалялся. Тот человек сумел найти золото — значит, оно здесь! И в каком другом месте оно может быть, кроме тех скал, у водопада? И это место находилось поблизости: ключ стал заметно расширяться, как будто вода натыкалась на неожиданное препятствие.

Действительно, через минуту он увидел скалу. Остановился над самым обрывом, заглядывая вниз. Он размышлял, собирая все свои познания, приобретенные на прииске. Водопад рушит породу, как лопата, промывает ее и сбрасывает вон в тот котлован, откуда вода уже снова течет спокойно. Значит, золото надо искать там: у этого огромного лотка самое настоящее золотое дно! Его надо вскрыть как можно скорее, пока не проснулся ключ.

Герасим быстро спустился вниз. Котлован имел овальную форму, сажен шесть в диаметре. Над ним висела гигантская изогнутая сосулька в шершавых оплывах. Герасим подошел к ней, постоял, прикидывая, затем, отмерив пять широких шагов по течению ручья, начертил прикладом ружья длинный четырехугольник поперек котлована.

— Жизня, — пробормотал Герасим, чувствуя нестерпимое желание сейчас же, сию минуту ломать, крошить этот лед. Он уселся прямо на снег, вздрагивающими пальцами свернул цигарку. Жадно, взахлеб, глотал крепкий махорочный дым, шарил горящим взглядом вокруг, размышлял вслух:

— Жизня. Теперь Гераське никто не указ. Ни одна сволочь. Ни эта жирная воша — урядник, ни этот господин управляющий. Никто.

Герасим сжал кулак, словно собираясь сейчас же сунуть его кому-то под нос, и замер. Сдвинув брови, уставился на свой черный от копоти и каменной пыли, потрескавшийся, как печеная картофелина, кулак, помрачнел. В груди скребло, как от глубокой затяжки. Опять в его мысли вклинилась эта Лиза! Да не так себе — мелькнула в памяти, и все. А вот она, перед глазами, Елизавета Степановна, стройная, свежая, как утренняя ромашка.

— Как жа? — буркнул Герасим. — Как жа такой лапой до нее... Медведя обнимать только...

Герасим забыл о цигарке. Вспомнил лишь, когда она припекла пальцы. С ожесточением размял окурок, встал, упрямо усмехнулся.

— Ничо. Ополосну лапы золотым песком. Не побрезгует Лизавета Степановна.

Взобравшись на крутой берег, Герасим двинулся к табору. Склонив голову, упорно шагал, продираясь сквозь кустарник по колено в обмякшем снегу. Шел, пока на пути не встала изодранная солнцем снежная гривка. Стащив с плеча винтовку, Герасим приспособил его вместо посоха и полез наверх. Карабкался, хватаясь за ветви, стволы деревьев. Остановился, отпыхиваясь. До макушки оставалось немного. Герасим было двинулся дальше, но сейчас же снова прилип спиной к дереву... Мысли его взвихрились, как искры из головешки, по которой ударили палкой. Только теперь он вспомнил о своем проводнике...

Дуванча появился почти рядом.

Герасим видел упрямо сдвинутые брови, задумчивые глаза, чуть-чуть пробивающийся темный пушок на обветренной щеке. Так же, не поднимая головы, охотник прошел мимо, свернул вершиной сопки на восход. Теперь Герасим видел его спину, косичку, черный лук, потертую куртку, распластанный рукав. Почему распластанный, ведь он еще утром был цел? Перед глазами маячили подошвы унтов, исхоженные до лоска. На одной пятке темнела дырочка. Неожиданно это темное пятнышко замелькало быстрее, замельтешило. Охотник побежал!..

— Убегнет! Придут те... — Герасим стиснул винтовку. Перед глазами промелькнули эти два дня: печальный холмик, схватка со зверем, переправа по хлипкому снегу, который укрыл тропу, где каждый неверный шаг грозил опасностью, ночь, песня охотника, которая врывалась в душу, будила тоску...

— Сгубит! — Очень медленно, как непосильную тяжесть, Герасим поднял винтовку. Поймал на мушку косичку охотника.

Выстрел, точно бич, стеганул Герасима. Он сгорбился, винтовка вывалилась из рук, гулко стукнув о валежину. Герасим привалился к дереву.

— Убил...

Он поднял руку, чтобы расстегнуть ворот, который вовсе не был застегнут, но душил клещами, и снова увидел свои грязные заскорузлые пальцы.


Дуванча проснулся вскоре после ухода Герасима. Костер еще не успел прогореть, в распадок, заполненный мягким голубоватым дыханием утра, заглядывали первые лучи.

Он сел, осмотрелся. Увидев под деревом собаку, радостно улыбнулся.

— Мэнду!

Сокол ответил своей обычной сдержанной радостью, но с места не встал, не подошел. Удивленный охотник поднялся, шагнул к Соколу, но тот сейчас же подобрал мускулы, предупреждающе зарычал.

Дуванча сразу понял четвероногого друга, как только увидел свой лук перед его мордой. Вечером он вешал его на дерево, а теперь он лежит под лапами Сокола!

Дуванча подошел к костру, поднял с земли зализанную огнем банку. Повертев ее в руках, поставил на место, подошел к котомке, что висела на дереве, снял, снова повесил на место. Потом снова попытался подойти к Соколу — опять предостерегающее рычание...

Дуванча отошел на несколько шагов в сторону, разделся и начал обтираться снегом... Раскрасневшийся, освежившийся, присел у костра. Тело, растертое снегом, горело, расслабленные сном мышцы наливались силой. Но на душе было не очень радостно. Несколько нехитрых опытов подтвердили догадку. Ему разрешалось брать все, кроме лука. Значит, русский не разрешает ему уходить. Дуванча с уважением взглянул на Сокола, хотя все его существо возмущалось, протестовало. Разве гость имеет право заставить хозяина не выходить из юрты?! Хозяин не может прогнать даже плохого гостя, но может уйти сам! Да, это так. Пусть русский знает, что он плохой гость и Дуванча не хочет видеть его!

Юноша легко вскочил на ноги, подошел к Соколу, который следил за каждым его движением, присел на корточки.

— Слушай голос моего сердца. Ты вернул мне жизнь, и ты должен знать, что она мало меня радует. Почему? Я сделал плохо. Совсем плохо. Я показал тропу русским в Анугли. Эти сопки, где проходит тропа ручья, хотели видеть многие русские. Однако не могли найти след к ним. Люди стойбищ и духи крепко хранили тайну этого ключа. Так говорят старые люди. А я сам привел русского сюда! Почему? Не думай, что у меня сердце зайца! Я не мог не сделать того, что просил твой хозяин. Я не мог умереть, не оплатив долга. Моей душе не нашлось бы места в низовьях реки Энгдекит! Я сделал то, что сделал бы каждый на моем месте и сам мой отец... Ты видел совсем маленькую снежную сопку у костра. Там остался отец. Да, злой ветер застал нас во второе солнце, когда мы гнались за лисицей, ушедшей с нашей петлей. Мы уже увидели ее, но ветер и снег завладели сопками. Отец остался там.

Дуванча вздохнул.

— Я сделал все, что просил твой хозяин, а он не хочет отпускать меня. Но я пойду. Меня ждет мать, совсем одинокая мать... Урен... тот, кому послушны духи... Я должен разговаривать с ним, он скажет, что мне делать... Я должен идти...

Дуванча протянул руку, намереваясь взять лук. Сокол зарычал на этот раз угрожающе. Рука приближалась, клацнули зубы — и рукав куртки от локтя до низу повис лентами.

— Ойя! — с упреком воскликнул Дуванча, разглядывая распластанный рукав. — Но я не могу оставить свой лук!..

Он выдернул нож. Сокол вздрогнул всем телом, еще плотнее прижался к земле, из горла прорвался рокот. Напрягаясь до предела, он следил за рукой человека, в которой зловеще блестел нож.

Однако Сокол боялся зря. Нож в руках охотника делал самые безобидные вещи: резал длинные ленты из кожи, которая у него нашлась под полой куртки. Между тем охотник готовил хитроумную ловушку. Соединив несколько ремешков, сделал петлю и положил ее на верхнюю кромку котелка, а конец пропустил под дужку. Бросив в котелок кусочек печенки и сухарь, он с самым мирным намерением протянул котелок Соколу.

Сокол оскалился. Банка повисла возле самого кончика носа, опустилась на землю. Охотник повернулся к собаке спиной, следя за ее тенью, которая четко вырисовывалась на чистом снегу.

Сокол осторожно поднял морду, сейчас же снова опустил ее на лапы. Но запах свежей печенки щекотал ноздри. Едва Сокол успел схватить мясо, как банка подпрыгнула и стукнула его по носу. Он вскочил, рванулся, пытаясь стряхнуть эту посудину, которая предательски лишила его оружия — клыков и зрения. Но банка еще сильнее прижала нос, железными когтями впилась в загривок, и что-то еще мягкое, но такое же цепкое сжало шею. Сопротивление причиняло лишь боль.

Дуванча дождался, пока четвероногий пленник немного успокоился, подтянул его к дереву и, привязав ремень к толстому сучку, присел на корточки.

— Ты не должен на меня сердиться, — тихо произнес он, ласково поглаживая взъерошенный загривок Сокола. В ответ из банки донеслось глухое рычание. Дуванча нахмурился. — Я не могу тебя выпустить. Ты перегрызешь ремень и пойдешь моим следом. Что тогда делать? Ойя! Я подарю большому другу приносящего счастье! Да, это так!

Дуванча быстро развязал на груди ремешки, стягивающие куртку, снял с шеи деревянного человечка — дорогой его сердцу амулет, благоговейно и торжественно надел на шею Сокола, потерся щекой о пушистые кончики ушей, прижатых банкой, встал, закинул за плечо лук.

— Пусть глаза друга долго видят солнце!..

Охотник быстрым шагом уходил вершиной гривки на восход. Солнце, припекая все настойчивее, слепило глаза. С шорохом оседал снег. Все мысли Дуванчи были прикованы к дому, где ждут его мать, Урен... Острая тоска подхлестывала, торопила. И он побежал. Лук прыгал на плече, и его приходилось придерживать правой рукой, а левой цепляться за стволы деревьев. Занятый своими думами, он недоглядел, споткнулся о корень дерева, и в то же мгновение, точно рассерженная пчела прожужжала над головой, за спиной щелкнул выстрел.

Дуванча выбрался из сугроба, в который зарылся с головой, вскочил на ноги. Под деревом, опустив руки, точно неживой стоял Герасим. Его глаза с мрачной отрешенностью смотрели на Дуванчу...

Два человека опять, как в тот вечер у костра, стояли друг против друга. Но они были очень разными сейчас! Один горел гневом и страстью боя, другой выглядел жалким пленником. Охотник не знал, что творится в душе этого человека, но, вероятно, и не видел достойного противника. Он с отвращением сплюнул и бросил прямо в лицо Герасиму жаркую фразу:

— В тайге есть один зверь, нападающий сзади, — это рысь. На земле живет человек, похожий на нее, — это ты!

Ни один мускул не дрогнул на лице Герасима, даже когда в руках охотника очутилась выпавшая из его рук винтовка. Охотник взял ее наперевес, рывком дернул рукоятку затвора — опаленная гильза просвистела в воздухе. Один за другим из ствола выскользнули три оставшихся патрона. Теперь-то он хорошо знал, как обращаться с русским ружьем!

Патроны он бросил к ногам Герасима, винтовку швырнул под сопку и, не взглянув на него, зашагал прочь.

Герасим по-прежнему прижимался к влажному стволу дерева, бессильно опустив руки... Деревья роняли капель, солнечные лучи радостно шарили по тайге, оживляя ее, пробуждая. Что-то оттаивало, зашевелилось в груди Герасима.

— Не задел, кажись, — наконец пробормотал он с шумным вздохом.

Ласковая, успокаивающая тишина окружала Герасима. Но ему казалось, что вот-вот с горы сорвется камень, увлечет за собой другой — и целая лавина ринется с сопок, сокрушая все на своем пути. Он еще не понимал, что этот обвал назревает в нем самом, в собственной душе, но чувствовал его отдаленный рокот.

...И вдруг тоска одиночества сжала сердце. Он один. Один, как подстреленный зверь. А за спиной источенный червем скелет. Человек, подохший с золотом в руках. Наверное, и он искал для себя жизнь! Искал, пряча от людских глаз душу, постепенно становясь зверем.

Герасим до боли сжимает зубы, поднимает голову. Перед ним четкий след охотника. Он властно манит, зовет туда, к людям. Герасим делает несколько шагов, останавливается, медленно оглядывается вокруг.

Сверкающий бок гольца, одетый льдом и снегом ключ. Скала. Буроватая гранитная глыба. Она облита блестками солнца. Казалось, положи руку на ее шершавый бок, и сейчас же ласковое тепло хлынет по всему телу... Заветная скала! Герасим угрюмо глядит на нее, потом на след охотника и снова на скалу. Нет, трудно уйти от нее!

— Всю жизнь. Всю, — глухо бормочет Герасим, борясь с собой. — Гнул спину на хозяина... Вернуться? И снова в хозяйские лапы? В мерзлый забой? Л Лизавета Степановна... А оно ведь вот, рядом. Несколько ден работы — и никто тебе не указ. А ты слюни распустил. Струхнул. Не! Опробую дно, хошь здохну. Опробую...


Дуванча уходил все дальше от рокового ключа. Он шел прямиком на восход солнца. Сердце его рвалось туда, где теплился родной очаг, где ждала одинокая мать. Он почти бежал весь день. С заходом достиг просторного распадка, где брала свое начало небольшая речушка Багда. Эта речонка была не совсем обыкновенная. Вода в ней струилась не прозрачная, голубая, а молочного цвета. Густой налет извести покрывал прибрежные камни на протяжении всего ее недолгого пути до полноводного красавца Малого Гуликана, поэтому она и получила название Багда, то есть Белая. Даже скованная льдом Багда отвечала своему названию. Желтоватые известковые надтеки застыли разлитыми сливками.

Эти места — белая речушка, небольшая поляна, окруженная лиственницами и березами, высокие сопки — дороги Дуванче. Здесь он родился, здесь провел первые четыре лета своей жизни. Немногое сберегла память, но это немногое глубоко схоронено в сердце.

Вон там, на самой середине поляны, стоит широченный, в три обхвата, пень, он вконец одряхлел, и не по своей прихоти. Его кололи ножи-пики и жалили стрелы. Целыми днями напролет он был в центре внимания шумливой детворы. Он должен был нести на себе чучела зверушек, переносить уколы стрел неумелых, но настырных лучников. Пень дряхлел, разваливался от ран, а босоногие мальчишки закаляли мускулы, набивали руку и оттачивали глаз... И еще навечно осталась в памяти береза, могучая, стройная красавица. Рядом с ней стояла юрта отца. Под нежный шепот ее листьев засыпал усталый мальчонка, а под веселый щебет и шумливую возню птиц в зеленых кудрях просыпался готовый к новым приключениям и испытаниям.

Не раз охотничьи тропы приводили Дуванчу сюда, на берег Белой речки. И всегда он проводил здесь короткие минуты отдыха. Здесь он чувствовал себя снова беззаботным, озорным парнишкой. Ему хотелось кричать, лазать по деревьям, гоняться за птицами. Старый пень он обычно приветствовал точной, сильной стрелой, пущенной за полсотни сажен, потом бежал к красавице березе, садился под ней, гладил бархатную кору, целовал ветви.

И сейчас незаметно для себя юноша оказался на краю заветной поляны. Вот сейчас он сдернет лук и пустит свою последнюю стрелу, приветствуя старого приятеля, а потом стремглав побежит... Нет, ничего подобного не произошло. Дуванча остановился, точно чья-то могучая рука схватила его за ворот. Вот он рванулся, сделал шаг, другой, снова остановился ошеломленный. Нет, перед ним был уже не тот тихий, дорогой сердцу уголок! Не было старого пня, на его месте из-под снега торчал обуглившийся скелет; не было и красавицы березы, а лишь жалкие ее останки — ободранный, обнаженный столбик в рост человека. Такие же столбики колючим строем окружали поляну, перешагнув на другой берег Багды. В них было что-то угрожающее, враждебное, чужое.

Долгое время Дуванча стоял неподвижно, стиснув кулаки до боли и не чувствуя ее. Он хорошо понимал, что означают эти столбы! Скоро придут сюда те, кто их оставил, вырубят лес, перевернут землю. Зачахнет, иссохнет Багда, уйдут звери, улетят птицы...

Вне себя от гнева юноша метнулся к останкам своей любимицы березы. Ни солнце, ни метель не успели иссушить ее нежное тело. Столбик густо сочил, роняя светлые крупные слезы. Теперь уже никогда он не погладит ее бархатной кожи, никогда не прикоснется к ее мягким кудрям! Все больше в тайге встречается вот таких знаков, которые несут горе. Раньше он только слышал о них, а теперь видит их своими глазами. Кто их оставил? Кто? Он. Этот русский со злыми глазами!

Юноша резко повернулся в сторону, где теснились гольцы, оплавленные последними лучами солнца, поднял кулаки:

— Ты, достойный носить шубу рыси! Я еще увижу тебя!..

Выдернув нож, он с остервенением накинулся на ненавистные знаки. Резал, кромсал, обрывая ногти и раня руки. Он не умел читать, но инстинктивно чувствовал, что именно в этих глубоко выжженных цифрах и буквах скрыто то, что отнимает этот клочок тайги. Он не знал, что уничтожает имя управляющего приисками Зеленецкого и лишает его права на этот золотоносный участок. Он просто срезал ненавистное клеймо, чтобы на его месте вырезать лук со вложенной стрелой.

4

Аюр провел в лесу три ночи, осматривая кусты и заглядывая под вывороты. Вдоль и поперек исколесил тропинки вокруг стойбища. Тайга была безмолвна. Больше он не мог продолжать поиски: в горы шла весна, в стойбище начались сборы в дорогу.

Тяжело на душе охотника. В безмолвной скорби стоит он на гриве небольшого хребта, у подножия которого расположились юрты стойбища. Опершись грудью на длинный ствол берданки, он всматривается в знакомые окрестности... Так он делал всегда, еще в детстве. Как только взрослые начинали собираться в дорогу, взбирался на самую высокую гору и стоял часами, прощаясь с сопками, среди которых провел лето или зиму...

Охотник очнулся от прикосновения Буртукана, который доверчиво терся мордой о его ногу. Он присел на корточки, прислонившись спиной к потеплевшему на солнце камню, вытащил кисет. Набив трубку сухими листьями, смешанными с красным мхом, сплюнул от кисло-едкого дыма. Всегда к выезду из тайги в кисете не остается табаку, и Аюр курит листья, но никак не может привыкнуть к ним: дым царапает горло и грудь, как когтями, вызывая слезы.

Тихо беседует Аюр с четвероногим другом.

— Весна идет в сопки. Скоро тайга заговорит ручьями, оденется в зелень и цветы. Да, весна всегда будит радостную улыбку в сердце человека. Ее дыхание заставляет даже старика разогнуть спину. Человеку кажется, что он стал много сильнее и что каждое новое солнце будет приносить ему много радости. Может, новое солнце принесет ему одни новые морщины, но он ждет другую весну и радуется ее приходу...

Я четыре весны не был в сопках. Жил с русскими, ходил по деревням. Я видел, что и там горе ездит на спине человека, а слезы текут большой рекой. Да, большой... Однако это не ленивая река. Она, пожалуй, как наши Гуликаны, напоенные тающим снегом. Она кипит гневом, и каждая весна добавляет его. Мой русский брат Павел думает, что скоро придет весна, и эта река проглотит всех, кто несет людям зло и горе. И я думаю так. Почему? Аюр ласково треплет остроухую морду Буртукана, задумчиво улыбается:

— Ведь наши Гуликаны — слезы двух самых сильных людей в сопках, людей-братьев. Много горя пережили люди, пока родились эти реки, а реки не одну весну копили гнев, пока не победили злых духов.

Да, такая весна придет, ее ждут люди. Поэтому они радуются каждому ее приходу: может — эта, может — другая. Они ждут, что новое солнце будет светить не так, как ушедшее. Оно перестанет ходить только над белой юртой Гасана. Да, пусть это слышит Урендак, которой он послал смерть.

Аюр пружинисто вскочил на ноги, устремил гневный взгляд на лесок у скалы, где еще три дня вился слабый дымок. Осины и лиственницы мирно дремали в глубокой тени, ничто не нарушало их спокойствия.

— Пойдем, Буртукан, надо спустить ловушки Луксана. Нельзя оставлять их настороженными. Зверь попадет — сгниет. Луксан, пожалуй, не вернется.

Аюр прикусил язык, испуганно оглянулся.

— Ой, елкина палка! Язык Аюра не говорил этого, Буртукан! — воскликнул он с боязнью. — Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется,— повторил он громко, чтобы слышала тайга.

— Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется, — ответил лес.

— Нет, язык Аюра не говорил, что Луксан не вернется, — тихо откликнулись сопки.

— Он вернется! — крикнул охотник.

— Он вернется, — прошумели деревья.

— Он вернется, — повторили горы.

Аюр стоял лицом на восход и, крепко сжимая руками ствол ружья, слушал голоса сопок. Он знал, что тайга повторяет каждый звук: закричит громко птица — близкие сопки и кедры сейчас же подхватят ее крик, передадут дальним, и те откликнутся на ее голос; выстрелит охотник из ружья — горы повторят его звук. Аюр также знал, что русские называют этот голос тайги эхом.

Когда последний звук замер в дальних сопках, Аюр вскинул берданку за плечо. В тайге больше нечего было делать. Вьюжные сопки не сохранили и следа охотников. Оставили ли они им жизнь? Аюр нагнулся за лисицей, однако рука повисла в воздухе. Он смотрел на чернобурку, широко раскрыв глаза, точновидел ее впервые. Это была последняя и самая дорогая добыча зимы, и она предназначалась для расплаты с Гасаном за ружье. Однако не об этом сейчас подумал охотник.

— Елкина палка! — он сердито хлопнул себя по коленям. — Только Миколка Чудотвор может позавидовать мне.

Аюр сердился на себя за то, что забыл обычай своего народа, обычай тайги. Всегда, если не вернется охотник из сопок, сородичи оставляют зверька или птицу на том месте, где он промышлял: настоящий охотник обязательно придет сюда — здесь его ждет добыча!

— Они хорошие охотники, — вслух думает Аюр, уже пробираясь сквозь цепкие кусты багульника. Здесь, в сивере, среди густого осинника были расставлены ловушки и петли Луксана. Вот первая ловушка, устроенная в прогале осин и прикрытая сверху кустарником. Кряжи были спущены, плотно лежали друг на друге, но ловушка была пуста. Вокруг — на ветках, на потемневшем снегу — висели и валялись перья рябчика. Кряж сработал вхолостую. Умный зверек расправился с приманкой и безнаказанно ушел. Проделки маленького проворного колонка были хорошо известны Аюру. Подняв верхний кряж, он сунул между бревнами чернобурку, осмотрел ловушку: лисица сидела точно так же, как и в его ловушке, в которую попала живой.

— Теперь Луксан будет знать, куда идти. Он найдет здесь добычу, — тихо объяснил Аюр Буртукану, — Луксан хороший охотник, а у его сына крепкая рука и сильное сердце. Так я говорю?

Но пес, насторожив уши и щетиня загривок, смотрел вдоль склона горы и тихо ворчал. Аюр, наклонясь вперед всем корпусом, внимательно присматривался к осиннику. Там показался человек. Аюр чуть не вскрикнул от радости... Но тот вдруг согнулся, так что видна была лишь спина. Вот он выпрямился во весь рост. В одной руке он держал красную лисицу, а другой — рылся за пазухой.

— Елкина палка, — тихо прошептал Аюр. — Все черти Нифошки и шапка Куркакана! Или он забыл, что там стоят ловушки Тэндэ?!

Аюр закрыл глаза и тихонько опустился в снег. Когда он осторожно открыл их, ему пришлось испытать стыд за свои мысли! Дуванча не собирался уносить чужую добычу. Он подвешивал лисицу на дерево, чтобы ее не достал зверь.

Больше Аюру незачем было прятаться. Он вскочил и бегом бросился юноше навстречу.

— Мои глаза видят сына Луксана!

— Я рад видеть Аюра! — Дуванча также бежал навстречу, прорываясь сквозь кустарник.

Они крепко обнялись под радостный лай Буртукана.

— Мэнду, — произнес Аюр.

— Мэнду, — ответил Дуванча.

— Ты вернулся один, — утвердительно произнес Аюр, всматриваясь в похудевшее лицо молодого охотника... — На твоей куртке следы зубов...

— Отец остался в белой тайге, — устало ответил Дуванча, рассеянно взглянув на разодранный рукав.

— Очаг в юрте отца потух, — Аюр нахмурился и отвернулся: недостойно смотреть, как плачет мужчина. — Ловушки принесли тебе добычу, — хмуро добавил он.

Аюр скрылся в осиннике и быстро вернулся, неся лисицу за передние лапы. Дуванча отнесся к ней равнодушно. Едва взглянув на чернобурку, снова опустил голову. Это обидело Аюра.

— Ты забыл, что должен подарить эту пышнохвостую своей Урен! Или дочь Тэндэ больше не сидит в твоем сердце?

Дуванча слабо улыбнулся.

— Айда до хаты, — заключил Аюр, забрасывая лисицу за спину.

Глава третья

1

Аюр проснулся от сильного холода. В берестяной юрте стоял полумрак. Пучок молочного света заглядывал в дыру дымохода, освещал очаг с кучкой остывшего пепла. Проворно сбросив с себя одеяло из легких каборожьих шкур и зябко передернув плечами, он принялся разводить костер.

С треском вспыхнула береста, осветив юрту неровным желтоватым светом, разом обнажив всю убогость жилища. У входа лежала кучка дров, заготовленных впрок, справа и слева очага — две постели из шкур. В переднем углу собран весь скарб одинокого охотника. Здесь стоял большой деревянный туес и лежала торба из кожи. На кожаном лоскутке стояли жестяная кружка и котелок. Картину дополнял деревянный человечек со сложенными на груди руками. Он висел на толстой жиле почти под потолком, почерневший от копоти.

Подложив в очаг сучьев, Аюр вышел из жилища.

Над утренней тайгой полз легкий туман, цепляясь за макушки заиндевевших деревьев. Буртукан, весь закуржавевший от мороза, с радостным визгом бросился ему на грудь, лизнул щеку.

— С добрым утром, Буртукан... Это утро, пожалуй, может быть самым добрым утром для нас. Я пойду сегодня к Тэндэ, — торжественно объявил охотник, лаская четвероногого друга, и вдруг с улыбкой воскликнул: — Ойе, здесь вечером побывала маленькая коза! Клянусь бородой Миколки, это так, Буртукан. Она пришла следом за своим отцом...

Аюр, прищурясь, смотрел на аккуратные следы, которые шли к пологу, возвращались обратно и пропадали за деревьями. Он сразу же догадался, что привело Урен к его жилищу. Вчера, спустившись с хребта с Дуванчей, почти возле самой юрты они встретили Тэндэ. Тот вел оленя на поводу, впереди бежал Вычелан. Он отправлялся на поиски Луксана и его сына. После встречи Тэндэ поехал дальше, решив опустить ловушки и добыть медведя, берлогу которого приметил давно, чтобы отпраздновать отъезд на летнюю стоянку. Однако когда Аюр и Дуванча подходили к юрте, Тэндэ неожиданно догнал их.

— Голова стала у меня, как пустая трубка. Я забыл кисет у очага! — крикнул он с лукавой улыбкой, скрывая истинный смысл возвращения.

Тогда Аюр как-то не придал этому значения, а теперь-то уж для него было понятно все...

И вот она прибежала сюда, прибежала, чтобы взглянуть на него или услышать его голос... Аюр поймал себя на том, что мысленно любуется этой девушкой, и смутился. «Большой огонь греет и того, кто от него далеко. Маленькая коза всегда будет для меня сестренкой. Аюр отдаст свою жизнь за то, чтобы Урен и Дуванча были вместе...»

Охотник поднялся на лабаз. Здесь хранилось все его богатство — шкурки зверей, добытые за долгие зимние месяцы. Он бережно вытащил из мешка черного соболя, долго рассматривал его на свет, гладил мех рукой, дул на него — шерсть переливалась, как весенняя лужица, на которую упал свет луны. Наконец с довольной улыбкой он слез с лабаза, набил котелок снегом и вернулся в юрту.

Дуванча все еще спал, растянувшись во весь рост, и чему-то улыбался. Аюр не стал будить его. Он достал кожаный мешочек и вытряхнул остатки муки в котелок. Муки хватило как раз на одну лепешку. Но это, кажется, не огорчило Аюра. Он улыбался своим мыслям и тихо напевал. Воткнув заостренную палочку возле огня, прислонил к ней лепешку и, не переставая напевать, поворачивал ее то одним, то другим боком к жаркому пламени.

Покончив со стряпней, он легонько толкнул Дуванчу в бок. Однако это не помогло: юноша продолжал спать, безмятежно улыбаясь. Аюр пощипал свою реденькую бороденку, заговорщически сощурясь, склонился к самому уху парня и тихо произнес:

— Урен! Дочь Тэндэ.

Дуванча мигом вскочил, зацепив головой подбородок Аюра.

— Урен! Я рад видеть тебя, как солнце над утренней тайгой, как первый цветок весны, одетый росой и сохранивший дыхание ночи... Урен...

Дуванча говорил вдохновенно, с жаром пылкого сердца, но глаз не поднимал. А когда поднял их, увидел перед собой добродушную физиономию Аюра, который, как всегда, пощипывал бороденку и лукаво улыбался. Смущение заставило его опустить глаза снова.

— Я вижу, ты проснулся с добрым утром, — заметил Аюр.

— Когда я спал, ко мне приходила дочь Тэндэ, — признался юноша так же смущенно, присаживаясь к огню. — Я видел, что Урен складывала мою юрту...

— Ты скоро увидишь ее, равную солнцу Ульяну. — Аюр впервые назвал девушку русским именем и сделал это с особенным удовольствием. Он не заметил резкой перемены в лице своего юного товарища и продолжал с нескрываемым восхищением: — Ульяна. Это имя, пожалуй, рождено самой тайгой, оно как кумелан, сшитый из разных кусочков красивой материи и нежных мехов. Гуликан отдал ему первые буквы, луна — последние, а поляна связала их вместе. Да. В этом имени я вижу кусочек тайги. Слышу ее голос. Вижу Гуликан, несущий на себе след луны; вижу берег, одетый цветами с каплями росы. — Аюр умолк, пораженный переменой в лице юноши. Дуванча сидел со сжатыми кулаками, исподлобья смотрел в костер, глаза его метали молнии. Он даже не почувствовал долгого удивленного взгляда Аюра. Еще минуту назад он сиял, как солнце. А теперь похож на грозовую тучу. Что его разгневало? Может, черная мысль ревности заглянула в его сердце?! Может, слишком увлекся Аюр, незаметно для себя? Но он хотел сказать лишь одно: как красиво это имя и как красива девушка, что его носит!

— Я говорил тебе о девушке, которая день и ночь сидит в твоем сердце, а не о длинной бороде Миколки Чудотвора! — воскликнул Аюр, толкнув парня кулаком в бок. — Но я зря терял слова. Лучше бы мне поговорить со старым пнем — он сразу бы стал молодым, услышав это имя: Ульяна!

Дуванча вскинулся всем телом, так что Аюр невольно подался назад.

— Нет! Я не знаю такой! — почти закричал он. — Она никогда не придет к моему очагу, который хранит следы рук моей матери. В моем сердце живет Урен. Только она. А это имя дано русским крестителем, и я не назову его никогда! Пусть это слышит, кому послушны духи...

Юноша говорил прерывисто, гнев захлестывал его. Аюр слушал, вскипал, наконец не выдержал:

— Все черти Миколки и духи Куркакана! Ты потерял голову!

— Никогда! Никогда девушка с этим именем не войдет в мою юрту. Она вернет его обратно Миколке, или я выдерну ее из своего сердца. — Дуванча поднял кулаки. — Да, это будет так.

— Елкина палка! Тогда она уйдет к сыну Гасана, и он будет смеяться над твоей глупой головой.

— Тогда они умрут вместе.

В жилище наступило тягостное молчание. Слышно было прерывистое дыхание молодого охотника да резкий стук ножа о дерево. Аюр резал холодное мясо кабарги, хмуря брови, собирался с мыслями. Он понял, что его друг охвачен пламенем ненависти к русским, хотя и не знал, откуда она пришла. Понял он и другое: криком ничего не добьешься, крик, как ветер, лишь раздувает огонь. Нужны убедительные, спокойные слова, и он искал их.

Нарезав мясо, Аюр разломил пополам еще горячую лепешку, налил чаю. Теперь заговорил спокойно, даже с улыбкой:

— А знаешь ли ты Тимофея Бальжаулова, у которого есть младшая дочь Ульяна, и Алексея Наливаева, у которого, кроме его бороденки и друга, нет ничего? — Взглянув прямо в глаза парня, Аюр хмуро заключил: — Тэндэ и Тимофей, Аюр и Лешка — одно и то же. Мы носим русские имена, данные святым отцом, но разве мы стали другими? Может, и нам ты скажешь: не подходите к очагу моего отца, вам здесь нет места?

— Нет! — с жаром воскликнул Дуванча.

— Тогда почему ты говоришь это девушке, которая стала твоей тенью?

— Почему? Мои отец и мать знали Алексея и Тимофея, но они знали только Урен, и я хочу знать только Урен. Да, это так. — Дуванча стиснул голову руками, глухо добавил: — Я пойду к тому, кому послушны духи, пусть он скажет, что делать...

Аюр швырнул в огонь недоеденное мясо, хмуро спросил:

— Зачем?

— Разве люди не несут свою печаль и радость в жилище того, кому послушны духи? Так было всегда. Это обычай тайги. Это тропа, по которой ходила мать моей матери. Я пойду просить помощи...

— Заяц бегает одной тропой, пока на ней не поставят петлю. Слушай, что я расскажу. Один глупый заяц пошел к лисе просить помощи. Лиса оставила его в своей норе, а сама выбежала поговорить с небом. Потом пришла и сказала: беги вот этой тропой, только быстро, на конце ее тебя ждет радость. Глупый заяц побежал со всех ног и засунул шею в петлю, которую поставила сама же лиса, чтобы хорошо пообедать... Ты не должен идти к этой лисице! — сурово заключил Аюр.

Дуванча вспыхнул:

— Почему ты называешь его лисицей?! Он имеет бубен, и ему послушны духи. Он всегда приходил на помощь отцу. Я всегда видел его доброе сердце...

— У тебя сердце доверчивее, чем у зайца. Вся тайга знает, что зимой белка носит шубу цвета пепла, весной надевает шубу цвета коры лиственницы, летом — цвета крови, а осенью — цвета сажи. Как скажешь, какую шубу носит она всегда?! Так трудно узнать, какое сердце у этого человека, если он его имеет!

— Я пойду к нему! — метнув жгучий взгляд на Аюра, упрямо повторил Дуванча. — Пусть у него совсем нет сердца, но ему послушны духи! Он не отдал душу русскому Миколке, он не любит русских. Я их тоже не люблю. Они оставляют все меньше тайги для людей. Они отнимают последний кусок земли, где остались первые мои следы. Нет, я пойду к нему! Как скажут духи, так и будет!

Дуванча вскочил на ноги, порываясь сейчас же идти. Аюр укоризненно покачал головой:

— Ты можешь бежать, если тебе больше нечего делать у этого очага. Однако послушай, что я расскажу. Этого ты никогда не услышишь в юрте Куркакана.

Аюр поворошил прутом в очаге, обгоревшие сучья вспыхнули, хвост искр устремился вверх, обжигая законченного человечка. Чумазый идол закружился, точно живой. Снизу на него смотрели две пары глаз. Одни испуганно, почти со страхом, другие же — с размышляющей усмешкой.

— Святые отцы русских говорят, что сатана (это главный дьявол Миколки Чудотвора) сильно любит таких людей, которых он называет грешниками. Сатана садит их на сковородку и жарит. Однако у него много забот, каждое солнце их приносит еще больше. Надо помогать ему, а то самый большой грешник в сопках не скоро дождется приглашения главного дьявола Миколки...

— О ком ты говоришь? — хрипло прошептал Дуванча, склоняясь вперед и дыша благоговейным страхом в лицо Аюра. — Это тот, кто охраняет очаг?

— Да, — согласился Аюр. — Это тот. Много лет он сидел на самом почетном месте в моей юрте. Он даже не знал, что в ней есть дым. Да, он должен был охранять очаг от несчастья, — так говорил Куркакан. Однако несчастье пришло! Пять лет назад, когда я был в сопках, от юрты остались угли, а от жены обгорелые кости. Только сын Семен остался у меня. В ту ночь он был далеко, пас оленей Гасана...

— Но случилось то, что должно было случиться! — глухо выкрикнул Дуванча. — Ушедшая в низовья Большой реки не хотела отдать оленей в жертву духам, которые послали черную болезнь.

— Я слышал то же. Слышал, что Куркакан много ночей колотил в бубен, — Аюр нахмурил брови, задумался. — Что слышал я еще? Ничего больше. Все остальное унесла с собой жена. Но она оставила маленький след, я знаю, куда он ведет. Висящий под потолком оказался в очаге. Он был зарыт в холодном пепле, и огонь не тронул его. Почему он оказался там?

— Почему?! Ушедшая в низовья реки Энгдекит хотела спасти его, — уверенно заключил юноша.

— А может, она бросила его туда раньше? Может, она узнала то, что не знают другие? Может, она хотела видеть в огне не этот кусок дерева, а того, кто его придумал?

Последние слова Аюра прозвучали жестко. Однако он сейчас же овладел собой. Пока ошеломленный парень собирался с мыслями, Аюр заговорил мягко, с улыбкой поглаживая любимую трубку:

— Не об этом я хотел рассказать тебе до того, как ты уйдешь отсюда... Сова никогда не видит солнца, поэтому думает, что над сопками всегда ночь. Ты никого не знаешь, кроме святого отца и равных Гасану, поэтому в твоем сердце живет ненависть ко всем русским. Я четыре года прожил в русских деревнях. С чем я ушел туда? С темной ночью за спиной и в самой душе. А там я увидел солнце... Был у меня друг Павел. Лицо он имел цвета только упавшего на землю снега, а глаза — цвета чистого неба. Мы с ним спали под одной шубой, ели одну лепешку, курили одну трубку. Сколько деревней и степей мы прошли с ним — не запомнить! Только хорошо помню одно: всегда мы были с ним братьями. Помню еще: везде, куда мы приходили, чтобы найти работу рукам и кусок хлеба для желудка, мы видели много слез и совсем немного радости. Люди льют не только слезы, но и пот своего тела — чего больше, не скажешь. А равные Гасану смеются: «Миколка терпел и вам велел». Многие русские могли равняться с тобой в ненависти к этим своим гасанам! Да, почти все. Павел всегда ненавидел своего барина, который сосал пот и слезы из его батьки и матки. Да, его старики имели земли не больше моей юрты. Она столько же давала им пищи, сколько солнце тепла в дни дождей. Почти все, что родил и этот кусок земли, брали барин и святые отцы. Старые люди всегда были в долгу у «сосущего кровь». Это говорил мой приятель Павел, это я видел своими глазами. Я больше не видел его, приказники царя, говорят, забрали Павла, увезли. Мне стало тесно в деревне, и я ушел в сопки.

Аюр шумно вздохнул. В задумчивости он разглядывал большую прокопченную трубку. Молчал, хмуря брови, и Дуванча.

— Запомни: медведь не похож на полевку, так и русские не похожи один на другого...

— Сэвэн! — вдруг донесся с улицы торжественный женский голос.

— Сэвэн! В сопках стало на одного медведя меньше! Тэндэ ждет всех, кто имеет ноги! Сэвэн...

— Отец Адальги вернул... — Аюр осекся. Смущенно взглянул на Дуванчу, засуетился. Вытащил из торбы беличью шапку и, сбросив старую, надел на голову, сменил унты, вместо ремня c сумкой для патронов надел алый матерчатый пояс. Дуванча равнодушно наблюдал за его сборами.

2

Возле жилища Тэндэ суетились люди. На костре пускали клубы пара вместительные медные котлы, подвешенные на таганах. Урен и Адальга, в долгополых платьях из коричневого сатина и простоволосые, крошили мясо на большой, гладко обструганной доске. В сторонке сидели три желтых пса, умильно поглядывали на хозяек, облизывались.

Здесь же находился отец девушек, высокий крепкий мужчина лет пятидесяти. Широкие, немного покатые плечи, руки с сильно развитыми кистями говорили о его былой силе. Теперь тело начало откладывать жир, мускулы утрачивали гибкость. Но Тэндэ по-прежнему ходил прямо, высоко держа голову. Большие черные глаза смотрели молодо и живо. Правый глаз был наполовину прикрыт веком, и это придавало его широкому лицу с пучками редких волос на подбородке добродушно-плутоватое выражение.

Засучив рукава куртки, он обезжиривал только что снятую шкуру красной лисицы. За этим занятием и застал его Аюр.

— Здравствуй, — приветствовал Аюр.

— Здравствуй, — не спеша ответил хозяин, бросив взгляд на алый кушак гостя.

— Солнце греет, как в день, когда у оленя отрастают рога, — заметил Аюр, снимая шапку.

— Весна приходит в горы, — ответил Тэндэ.

Обменявшись несколькими словами, хозяин и гость замолчали. Аюр внимательно следил за работой девушек, которые также не остались равнодушными к его появлению. В глазах Урен он читал тревожный вопрос: «Почему ты пришел один?» Однако Аюр делал вид, что не замечает ее взгляда. Он смотрел на Адальгу, и руки той начинали действовать проворнее, когда ее глаза встречались с глазами Аюра, она опускала голову, густо краснела.

Наконец хозяин натянул шкуру на сушила и, обтерев руки, пригласил гостя в юрту...

Просторное жилище Тэндэ из оленьих и звериных шкур могло свободно вместить двенадцать-пятнадцать человек. В нем было достаточно тепла даже в самые сильные морозы. Конусные стены украшали дюжина различных рогов: здесь были маленькие отростки гурана, раскидистые ветви изюбра и могучие лопаты лося. Гирлянды кабаньих клыков и кабарожьих бивней цвета белого мрамора опоясывали жилище три раза. В переднем углу лежало несколько медвежьих шкур, украшенных четырехугольными и круглыми ковриками-кумеланами, искусно собранными из шкур самых разнообразных зверей, мехов различных цветов и оттенков. Такие же изделия тончайшей работы украшали стены жилища. Все это убранство говорило о том, что хозяин хороший охотник, а его дочери искусные мастерицы.

Всякий раз, как Аюр поднимал полог этого жилища, в его памяти оживали прошедшие годы, когда он имел такую же юрту, умелую и проворную жену. Но сейчас он пришел сюда с другими мыслями. Он пришел затем, чтобы вернуть ушедшее, и его сердце немного замирало, как когда-то в молодости.

Аюр вошел в жилище первым, с уважением поздоровался с женой Тэндэ, которая, полулежа на мягких шкурах, сшивала жилами берестяной турсук. Хозяйка бросила на гостя мутный взгляд, кивнула головой.

Усевшись на медвежью шкуру и подогнув под себя ноги, хозяин и гость некоторое время молчали. Но вот Тэндэ вытащил кисет, набив трубку табаком, молча протянул ее Агору. Это был знак того, что можно начинать разговор. В юрту вбежали дочери Тэндэ. Девушки тихонько проскользнули в передний угол и занялись своими женскими делами, перебирая туески и мешочки. Они, казалось, не обращали ни малейшего внимания на мужчин.

— Сын Луксана скоро придет, чтобы увидеть первого в сопках охотника Тэндэ, — громко сказал Аюр, незаметно наблюдая за девушками. Он видел, как в глазах Урен мелькнула радость, и остался доволен. Девушки бесшумно выбежали из юрты.

Тэндэ достал нож. Отрезав кончик своей косы, бросил волосы в очаг в знак большой печали о сородиче, душа которого находится теперь в низовьях реки Энгдекит.

Снова некоторое время хозяин и гость сидели в глубоком молчании.

— Сын Луксана достоин самого лучшего места у каждого очага. Я всегда с радостным сердцем встречаю его, — мягко произнес Тэндэ, раскуривая трубку, тем самым давая понять, что разговор можно продолжить...

— Да, это так. Он вернулся из сопок с черными мыслями. Их трудно изгнать словами. Но одна, улыбка которой равна взгляду утреннего солнца, может разогнать эти тучи, — заметил Аюр, попыхивая трубкой. — Меня не оставляет печаль. Мало остается мужчин в Чильчигирском роду. Совсем мало.

— Женщины стали мало приносить мужчин, — откликнулся Тэндэ.

— Это так. Однако есть мужчины, не имеющие жены, а женщины, не имеющие мужа. Это совсем плохо. — Аюр бросил проницательный взгляд на хозяина.

— Это тоже приносит горе нашему роду, — согласился тот.

Мужчины помолчали.

— С какими мыслями в голове и сердце пришел ты ко мне?

— В моей голове нет места плохим мыслям, но на сердце есть большая печаль. Моя юрта пуста. В ней нет той, что приносит радость сердцу и счастье жилищу...

— Твои слова правильны. Но я не знаю, какую женщину ты выбрал?

— Мое сердце и разум выбрали Адальгу, первую дочь Тэндэ, — тихо ответил Аюр и после небольшого раздумья добавил: — У меня нет ничего, кроме рук и ног, а в сердце есть место только для одной...

Мужчины снова замолчали. Тэндэ обдумывал ответ, которого ждал Аюр, глотая дым крепкого табака.

— Когда душа мужа моей первой дочери отправилась в низовья реки Энгдекит, это случилось в десятое солнце после свадьбы, она вернулась ко мне, — неторопливо заговорил он. — Я думал, что в моей юрте всегда будет молодая женщина, ухаживающая за отцом. Моя жена стала никуда не годной, как трухлявое дерево... — Тэндэ расправил плечи и гордо посмотрел на Аюра. — Однако мои руки и ноги еще крепки, не знают усталости. Поэтому я тоже хочу видеть у своего очага молодую женщину.

— Да, это так, — подтвердил Аюр, хорошо понимая, что хочет сказать Тэндэ.

— У моей первой дочери скоро будет ребенок, но говорить об этом — дело женщин. Она станет женой Аюра, но и в мою юрту должна прийти молодая женщина из его семьи[9].

— Это будет так! — Аюр проворно достал из-за пазухи шкурку дорогого соболя, протянул хозяину. Тэндэ неторопливо поднялся, вышел на улицу и вернулся с такой же шкуркой. Мужчины поцеловались, как родные.

Из груди старухи вырвался короткий тяжкий вздох. Это было единственным свидетельством того, что она слышала все, о чем разговаривали мужчины. Может, она вспомнила свою молодость или ясно поняла, что теперь она трухлявый кусок дерева, никому не нужный и никуда не годный? Но это длилось мгновение. Старая женщина снова была безучастна ко всему окружающему. Мужчины решили ее судьбу — так и будет.

3

Сэвэн...

Это призывное слово со скоростью стрелы облетело стойбище.

К большому камню на берегу ручья, где стояло жилище Тэндэ, собрались люди. Сюда пришел каждый, кто был в состоянии двигаться. Даже старая жена Тэндэ, Сулэ, вылезла из своей юрты. Грузная, с обвислыми щеками и растрепанными седыми волосами, опираясь на суковатую палку, она щурила глаза от яркого солнца.

На небольшой лесной полянке, на раскинутых шкурах сидело десятка три мужчин и женщин. Они расположились полукругом возле котлов, прикрытых лоскутами бересты. Вкусный запах тушеного мяса щекотал ноздри, заставляя глотать слюну. Но люди не прикасались к еде. Они нетерпеливо посматривали на падь, которая лежала сразу же за большим камнем и клином уходила вниз, на закат.

— Олени идут!

Люди повскакали со своих мест, приветливо размахивая шапками. Караван быстро пересекал поляну. Впереди ехал Куркакан, за ним следовали Семен и Назар, ведя за собой десятка четыре оленей.

Все с молчаливым нетерпением ждали их приближения. Ждали, когда шаман ступит на землю и скажет напутственное слово. Но на этот раз Куркакан заговорил раньше, не покидая седла:

— Близится время большого пути птицы. Великий Дылача[10] много старается, чтобы подготовить место корма и отдыха на ее пути, который проходит над землей, хранящей следы ног оленя и ног охотников трех великих родов[11] и охраняемой духами предков.

Куркакан прижал руки к груди. Люди в глубоком молчании склонили головы. Голос Куркакана вознесся, окреп:

— Птица найдет пристанище на этой земле и унесет на своих крыльях хвалу о ней. Пусть старается Великий Дылача, очищающий землю для рождения, освобождающий реки и озера для большой охоты...

— Пусть старается Великий Дылача! — прошелестел сдержанно-ликующий ропот, и снова установилась тишина.

Куркакан резко поднял голову, так что испуганно вздрогнули кисточки на шапке, прикрывающие лицо, выпрямился:

— Настал день, когда люди всех трех родов должны переменить место жилья. Их ждут берега рек и озер, многие дни радости и удачи.

Полянка оживилась, пришла в движение. Куркакана бережно взяли под руки, помогли сойти с седла.

Мужчины, оживленно переговариваясь, толпились возле животных. Несколько человек отыскивали своих оленей, которые содержались в стаде шуленги для общественных нужд, остальные дивились щедрости старшины рода.

— Дяво много видел солнце, но ни разу не видел, чтобы столько оленей посылал хозяин, — говорил высокий сутулый старик, тряся сивой бороденкой. — Добрым стало сердце хозяина. Почему?

— У хозяина-Гасана доброе сердце, — с гордостью подтвердил Назар.

— Твой язык достоин лизать унты хозяина, — негромко заметил Аюр, проходя мимо. Назар вздрогнул. Его испуганные глаза искали Куркакана, но натыкались на сердитые взгляды охотников, которые топтались возле своих оленей, сдержанно галдели.

— Олени потеряли тело, как будто сделали не четыре перехода, а в пять раз больше, — сердито говорил Тэндэ, ощупывая опавший круп белого быка. — Заездил их груз хозяина...

— Это, пожалуй, так, — поддакивали менее смелые, поглядывая в сторону Куркакана. Смотрел туда и Аюр, но иные мысли тревожили его сердце. Он чуял начало борьбы и готовился к ней...

Над поляной раздался удар бубна, призывающий к вниманию. Все повернули головы в сторону шамана, который стоял возле камня с бубном в руках.

Но усмирить сердце не так просто, если оно негодует! Что-то сердитое шепчет Тэндэ, беззубо шамкает старый Дяво над ухом пугливого Назара, жестко ходят брови Аюра...

Снова гулко вздохнул бубен и рассыпал мелодичную скорбную дробь, оповещая минуту, когда все мысли живых должны быть обращены к душам умерших. Тем же тихим вздохом отозвался голос шамана:

— Не остался ли кто в тайге?

— Луксан, — выдохнули несколько человек.

— Луксан — почетный тунгус Чильчигирского рода, — добавил Аюр громче. Он хотел, чтобы его услышал Дуванча, но тот не сводил с Куркакана печального взора и был весь в его власти. Зато глаза шамана на мгновение коснулись лица Аюра и снова погасли под веками. Он ударил в бубен и воздел руки к небу. Так он проделал трижды.

— Не ушла ли чья душа в дни снега и ветров в низовья реки Энгдекит? — снова последовал вопрос.

— Душа Урендак, жены Луксана, — сейчас же ответил Аюр. Теперь их взгляды сцепились. Глаза шамана засуетились, словно солнце вдруг стало невыносимо ярким.

Он резкими жестами повторил обряд.

Закончив прощание с душами умерших, Куркакан торопливо прошел на свое место, которое было приготовлено специально для него из мягких кабарожьих шкур.

Пришел черед праздничного угощения. Люди рассаживались вокруг котла тесным полукольцом.

— Кто из носящих две косы больше всех видел солнце? — громко спросил Куркакан, точно стараясь заглушить нарастающий страх в своем сердце.

— Сулэ, жена Тэндэ, — дружно ответили мужские голоса.

Люди обернулись к старухе.

— Сколько лет и зим твоей жене? — обратился Куркакан к Тэндэ.

— Сколько лет и зим моей жене? — следуя обычаю, в свою очередь спросил Тэндэ у старого Дяво.

Тот потеребил жидкую бороду и, подумав, ответил:

— Шестьдесят лет и зим, пожалуй.

— Шестьдесят лет и зим, пожалуй, — повторил Тэндэ.

Куркакан подал знак, и тотчас две женщины поставили перед Сулэ дымящийся паром котел. Ей предоставлялось право открыть сэвэн — праздник в честь охотника, добывшего медведя. Старуха взяла горсть мяса и высыпала себе в рот. Затем подала горсть шаману, третью горсть протянула Тэндэ — хозяину угощения.

— Сильный охотник Тэндэ! Кто может сравниться с ним в силе и ловкости?! — торжественно подхватили мужские и женские голоса.

Из-за большого камня внезапно показалась лобастая медвежья голова. Затем зверь неторопливо поднялся на задние лапы и уставился на людей. Люди изобразили ужас на своих лицах. Мужчины, подталкивая друг друга, указывали на медведя. Женщины подзадоривали их едкими насмешками.

Поднялся Дуванча. Он твердым шагом подошел к камню и, схватив специально приготовленную полутораметровую палку, направился к зверю. Он ходил полукругом, постепенно ускоряя шаг и приближаясь к медведю. Вот он пустился бегом, так что проворный зверь едва успевал поворачиваться. На какое-то мгновение бок медведя оказался незащищенным, и дротик охотника молниеносно коснулся его груди.

— Сильный охотник — сын Луксана! — приветствовали победителя дружные голоса. Самые старые люди стойбища взяли Дуванчу за руки и посадили рядом с Тэндэ.

— Есть ли еще среди людей, носящих одну косу, кто хочет равняться в силе и ловкости с Тэндэ и сыном Луксана? — крикнула Сулэ.

Вскочил Аюр.

Выдернув охотничий нож, он, пригнувшись, пошел на медведя. Зверь, казалось, вздрогнул. Десятки глаз сейчас уже с неподдельным испугом караулили каждое движение охотника.

Аюр, склонившись всем корпусом вперед, топтался в пяти-шести шагах от медведя. В полусогнутой руке сверкало лезвие ножа. Внезапно он сорвал с головы шапку и бросил ее в лапы зверя. Тот на лету схватил ее — и в то же время черенок ножа чиркнул по его брюху.

Медведь разочарованно присел на камень. Аюр, вложив лезвие в ножны, спокойно наблюдал за изумленными сородичами.

— Великий охотник Аюр! — грянули восторженные голоса.

— Меня этому научил мой приятель Павел. Каждый из вас может сделать то же, что видел, — спокойно ответил охотник.

Два тех же старца взяли его за руки и усадили рядом с Дуванчей. Однако юноша молча встал и под одобрительные взгляды сородичей уступил ему место рядом с Тэндэ.

— Я бы никогда не поверил своим ушам в то, что видели сейчас мои глаза, — громко произнес Тэндэ, повернувшись к Аюру. — Ты действительно великий охотник.

— Есть ли среди людей, носящих одну косу, кто хочет равняться в силе и ловкости с Тэндэ, сыном Луксана и Аюром? — снова спросила Сулэ.

Она повторила свой вопрос дважды, пока не поднялся еще один смельчак.

Это был Семен. Парень подобрал палку и вразвалку пошагал к медведю. Он постоял возле него, видимо размышляя, с чего начать, потом бестолково начал бегать вокруг. Мужчины с веселыми лицами следили за неуклюжими прыжками неповоротливого парня. Женщины давились со смеху. Медведь, казалось, тоже подсмеивался над незадачливым охотником. Но вот парень, видимо вдоволь натоптавшись, прыгнул к медведю. В тот же миг его палка отлетела в сторону от удара лапы, а сам Семен, потеряв равновесие, плюхнулся к медвежьим ногам.

Громкий смех потряс тайгу. Люди, схватившись за животы, катались по снегу. Старый Дяво свалился на спину и в припадке смеха молотил пятками по спине соседа.

— Великий охотник Семен! Ему бы носить две косы!..

Две женщины со смехом подхватили сконфуженного парня и усадили между собой.

Семен сидел надутый и красный, сердито поглядывая на злополучного медведя. А тот вдруг сбросил с себя шкуру — Семен от удивления и неожиданности открыл рот. Возле камня стояла улыбающаяся Урен! Парень покраснел еще больше и опустил голову.

— Урен, вторая дочь Тэндэ! — радостно кричали женщины.

Мужчины молча, с уважением смотрели на девушку.

— Пусть подойдет дочь Тэндэ, — льстиво позвал Куркакан. Его голос зазвучал еще ласковей, когда Урен смело приблизилась к нему. — Духи обратились к тебе лицом и обещают радость твоему очагу.

— Видишь, чья шуба на этом человеке сейчас, но ты увидишь и другую, — шепнул Аюр на ухо Дуванче, который с восхищением и тревогой смотрел на Урен.

Куркакан дал знак Семену, и тот подал ему полотняный мешок.

С таинственным видом шаман вытащил из мешка небольшой матерчатый сверток и почтительно протянул его девушке. Урен под нетерпеливыми взглядами людей развернула материю — и на лице ее, как свет зари, отразилось восхищение. На ее теплых ладонях на куске белого холста лежала прекрасная шапочка из голубого атласа, опушенная собольим мехом и унизанная золотыми монетками. Изумление и восторг завладели людьми.

— Это подарок самого Великого Дылача. Пусть наденет его дочь Тэндэ, — посыпались советы и восклицания.

Удовлетворенный Куркакан заметил торжественно:

— Люди не ошиблись. Тот, кто поддерживает жизнь на этой земле, равен Великому Дылача. Это подарок самого хозяина-Гасана!

Девушка вздрогнула, шапочка, которую она собиралась примерить, вывалилась из рук и упала к ногам. Люди оцепенели. В тяжелом молчании застыла полянка.

— Хозяин-Гасан не забывает обид, — растерянно и не очень зло обронил Куркакан.

— Да, это так, — эхом откликнулись робкие голоса.

Урен стояла с гордо поднятой головой. Глаза ее были опущены, но она чувствовала на себе десятки выразительных взглядов — испуганных, удивленных, злых и тревожных. Только двое спокойно любовались ею: отец и Аюр.

— Я не сказал всего, что должен сказать, — скорбно начал Куркакан. — Великий Дылача много старается, но его усилия могут пропасть, как след на воде, если не будет стараться хозяин-Гасан. Люди Чильчигирского рода могут остаться без еды и пищи для ружей. Голод погасит их очаги...

Солнце скользнуло за густое облако, и зловещие тени легли на лица людей — казалось, дыхание смерти уже коснулось их. И шаман сидел согбенный в скорбной печали, точно у погасшего очага. Но Аюр знал, что у него на сердце! Охотник еще немного медлил, чувствуя напряженную, окаменевшую руку Дуванчи, тяжелое дыхание Тэндэ, потом быстро встал.

— Эта земля... — сказал он громко, и глаза Куркакана спрятались под вздрагивающие веки. — Эта земля хранит не только следы отцов наших отцов. Она хранит их обычаи. Кто может их нарушить, чтобы принести оскорбление ушедшим в низовья реки Энгдекит?

— Никто, пожалуй. Да, никто, — отозвались люди.

— А обычай говорит, что вторая дочь Тэндэ должна стать женой сына Луксана, — Аюр проворно достал из мешка чернобурку, шагнул к Урен и ловко набросил мех на ее плечи.

— Эту шубу сын Луксана дарит той, которую в зеленые дни приведет в свою юрту. Так говорит обычай.

Урен смущенно улыбнулась. Лицо ее вспыхнуло.

Люди одобрительно загудели, но голоса сейчас же перешли в ропот вспугнутой листвы под мимолетным взглядом шамана.

Куркакан пошел в наступление:

— Духи пошлют горе! Дочь Тэндэ отдала свою душу русскому Миколке. Она может войти женой в юрту только равного себе.

Куркакан сделал последний ход, и Аюр ответил на него:

— Когда душа жены Луксана покидала жилище, она сказала такие слова: «Пусть слышит Тэндэ, и добрые духи будут всегда охранять его жилище. Он должен сделать, как велит обычай. Его вторая дочь должна прийти к этому очагу, чтобы продолжать мою жизнь».

Взгляд Аюра уперся в Куркакана. Это был взгляд обличителя. Но еще страшнее были его спокойные слова, которые, точно ледяные капли, падали за воротник Куркакана, заставляя его сжиматься.

— Эти слова вошли в уши того, кто был там, — заключил Аюр.

— Да, послушные Куркакану передали слова ушедшей в низовья реки, — подтвердил шаман неповинующимся языком.

Облегченный вздох, как ветер, пролетел над полянкой. Теперь все взоры были устремлены на Тэндэ. Слово оставалось за ним.

Тэндэ ласково посмотрел на свою гордую дочь и громко произнес:

— В жилище сына Луксана нет женщины, и некому разобрать его юрту. Это сделают твои руки. — Он перевел взгляд на Адальгу. — В жилище Аюра тоже нет женщины. Его юрту разберут твои руки.

Люди поднимались со своих мест, возбужденно переговариваясь, расходились.

Куркакан стоял на том месте, где остались следы маленьких ног Урен, и, горбясь, стряхивал мокрый снег с голубой шапочки.

В стойбище начались сборы в дорогу, женщины разбирали юрты, мужчины вьючили оленей.

4

Сонная беззвездная ночь висит над тайгой...

У подножия сопки горит полтора десятка небольших костров. Их пламя красноватыми бликами ложится на холм, покрытый отопрелой ветошью, вырывает из темноты стволы деревьев. Костры то вспыхивают, то тускнеют, и кажется, что все вокруг шевелится: шевелится жухлая трава на склоне сопки, шевелятся голые ветки деревьев, роняя вышелушенные шишки.

Стойбище спит, утомленное переходом. Не спят лишь двое. Они сидят возле костра бок о бок, лица их хмурятся.

— Ты видел этого человека во всех его шубах! — Аюр с силой ткнул прутом в пылающие головни, обернулся к Дуванче. Взгляд его прямой, под темной кожей бугрятся желваки, он едва сдерживает гнев. — Зачем пошли к нему твои ноги?!

— Я показал тропу в Анугли русским, — упрямо твердит юноша. — Они ставят там свои черные знаки на каждом дереве. Мое сердце не находит места. Духи должны сказать, что мне делать.

— Клянусь иконой Чудотвора! Если бы ты ждал помощи духов лисьей морды, руки Урен никогда бы не коснулись твоего жилища. Она ушла бы к жирному Перфилу!

— Нет! Она никогда не уйдет к этому толстому пню! Ведь моя мать и духи пожелали, чтобы мы были вместе. Ты сам в тот день сказал так. Ты слышал слова моей матери.

— Я не слышал этого, — усмехнулся Аюр.

— Но сам Куркакан подтвердил.

— Старая лиса хотела сказать другое. Или ты забыл эти слова: «Дочь Тэндэ отдала свою душу русскому Миколке. Она может войти женой в юрту только равного себе». А кто равный ей? Перфил, сын Гасана!

Аюр ждал, что сейчас парень встанет в тупик, но ошибся. Дуванча ответил без раздумий.

— Заяц бегает одной тропой, пока на ней не поставят петлю, — так сказал Аюр. Имеющий бубен слышал слова моей матери, но не сказал их. Он хотел отвести беду от стойбища. Духи встали между мной и дочерью Тэндэ. Они хотят, чтобы она стала женой равного себе. Имеющий бубен будет говорить с ними. Хорошо говорить!

Эти слова и уверенный тон, каким они были произнесены, взбесили Аюра.

— Все черти Миколки и его главный дьявол! — воскликнул он, вскакивая. — Теперь старая лиса будет точить зубы, чтобы лучше проглотить глупого зайца. Хорошо точить!

Неподалеку раздался протяжный глухой стон. И сейчас же над сопкой захохотал филин. В ветвях блеснули два зеленых огонька, и снова жуткий хохот пронесся над ночным лесом.

Дуванча зябко передернул плечами, точно за ворот куртки упали хлопья снега, взглянул на своего товарища. Лицо Аюра было спокойно, но видно было, что он чутко вслушивается в ночные шорохи. Снизу опять донесся стон, прерываемый выкриками.

Кричала женщина.

— Пойду посмотреть на Адальгу, — хмуро проронил Аюр, не глядя на Дуванчу, и нехотя добавил: — Скоро вернусь.

Едва он сделал несколько шагов, как среди деревьев метнулась чья-то тень. Он остановился от неожиданности, затем бросился следом. Два-три прыжка, и он увидел человека, который прятался за стволом дерева. Когда глаза Аюра привыкли к темноте, он узнал его.

— Семен! — Встреча с сыном сперва удивила, затем рассердила Аюра: — Елкина палка! Почему ты мечешься, как тень?

Семен неожиданно громко расхохотался, однако из за укрытия не вышел.

— Семен хотел знать, так ли крепко сердце великого охотника, как сильны его руки!

— Елкина палка, — повторил Аюр. — Ты хохочешь, как старый филин, не могущий поймать мыши. Лучше бы тебе родиться с двумя косами!

— Жена Аюра приносит ребенка, хотя он не провел с ней ни одной ночи, — тихо ответил Семен.

— Что бормочет твой язык?

Снова послышался стон Адальги.

— Иди к огню, — сердито бросил Аюр сыну и быстро зашагал вниз, к ключу...

Семен вышел из-за дерева. Прислушиваясь к шагам отца, сдержанно рассмеялся.

— Ойя, великий охотник! Разве может камень равняться с самой скалой?! Он валяется у ее ног. Хозяин-Гасан равен гольцу, над шапкой которого висит солнце. И в его сердце живет любовь к Семену. — Парень повернулся в сторону, где за деревьями мерцал одинокий костер. Дуванча сидел неподвижно, с опущенной головой.

— Сын Луксана — сильный охотник! — со злостью прошептал Семен... — Он живет в сердце дочери Тэндэ! А есть ли в ее сердце место для Семена? Она скоро придет в юрту другого... Семен никогда не сможет погладить ее косы. Они ласкают глаза, как маленькие ручейки среди сопок. Почему она идет к другому? Разве ей мало места в сердце Семена? Зачем дочь Тэндэ смеется над ним?..

Семен нетвердым шагом двинулся вверх по распадку. Миновав стойбище, затихшее в глубоком сне, он обошел сопочку и очутился возле походного полотняного жилища Куркакана. Из юрты доносился громкий голос Гасана:

— Собака! На твоих плечах старый бубен! Твой язык умеет лишь болтаться, как облезлый хвост, да лакать спирт!..

«Однако шибко сердится хозяин-Гасан», — отметил Семен.

— Он слышал, что мы говорили. Он слышал, что хозяин-Гасан хочет взять дочь Тэндэ. Поэтому я не мог сказать другое, слова застряли в горле, — слабым голосом оправдывался Куркакан.

— Я вырву сердце изтвоей тощей груди...

Гасан умолк. Лишь слышалось его тяжелое дыхание.

— Послушные мне помогут хозяину-Гасану. Этот детеныш в моих руках. Он хорошо уважает духов, — снова заговорил Куркакан, но его голос заглушил уничтожающий хохот.

— Ха! Духи! Они смогли выколотить сердце из старой зайчихи. Но они разбежались, как мыши от зубов лисицы, перед этим длинноухим! На облезлых мышей может надеяться твоя пустая голова. Гасан заставит длинноухих ползать у его ног. Гордая коза придет к сыну Гасана. Гасан сказал — так будет!

Семен задумчиво почесал затылок: «Хозяин Гасан хочет взять дочь Тэндэ. И он сделает это».

Аюр до боли в глазах всматривался в распадок, где маячил темный силуэт. Оттуда время от времени доносились приглушенные стоны, полные боли и муки. Аюр сжал кулаки.

— Почему Адальга должна оставаться одна в холодной юрте, пока сопки не услышат первый голос ее ребенка?! Почему у русских другой обычай? Бабки и мамки не отходят от постели той, кто собирается стать матерью. Они не дают пролететь мухе над ее лицом... Пусть Адальга принесет сына. Я назову его Пашкой. Маленьким Павлом...

5

В ту же ночь у далекого, затертого гольцами ключа замерзал Герасим.

Он лежал вниз лицом на остывшем пепелище и не шевелился. Земля, прогретая ночными кострами, израсходовала весь запас тепла, не успев даже подсушить полы телогрейки. Он еще чувствовал на груди ее слабое дыхание, а с боков медленной неотвратимой гибелью надвигался мороз. Спина уже занемела под скованной льдом телогрейкой. Холод подползал к сердцу.

Герасим поднял голову; почувствовав тупую боль в затылке, он снова ткнулся лицом в засыпанные пеплом руки.

— Сокол, — прошептал он, теряя сознание.

Но пес услышал. Он вскочил, стряхнул с себя снег и в два прыжка оказался возле хозяина. Он несколько раз обежал вокруг, тычась мордой в холодные щеки и скуля, но Герасим оставался неподвижным.

Сокол завыл громче, умолк, прислушиваясь к своему голосу, который одиноким воплем метался среди ночных сопок. Потом ткнулся носом в затылок хозяина и тотчас отпрянул, уколовшись об острые ледяшки. Он облизнулся, помешкал, потом снова, теперь осторожно, потянулся к затылку, лизнул...

Через секунду Сокол лежал на спине хозяина, прижимая его своим большим горячим телом, и сосредоточенно обкусывал ледяшки с волос. Так он делал всегда: когда его собственная шуба обрастала цепкими сосульками, ложился и обкусывал все до одной...

Рядом, дыша густой испариной, кипел ключ. Он словно радовался полученной свободе. С клекотом вырывался, подминая снег, и в диком счастье устремлялся между камнями... В такой же бешеной радости он бросился на своего освободителя, когда тот ничего не подозревал. Швырнул на ледяную стену ямы, закрутил, выбросил наверх...

Да, Герасим тогда и не чувствовал, что Анугли не так-то легко расстаются со своим богатством. Он ждал беды вовсе не отсюда, не ведал, что собственноручно прокладывает ей путь каждым ударом топора...

Трое суток Герасим грыз лед. Да, грыз. Потому что лед не кололся кусками, а крошился, мелкой сечкой брызгал из-под топора, хлестал в лицо. И какие это были сутки! Жил, точно в лихорадке. Боялся среди ночи разводить большой костер, хватался за винтовку при каждом таежном звуке и днем и ночью! Ждал каждую минуту, каждый час, что вот вернется тот парень с сородичами. И тогда... Временами ему хотелось бросить все и уйти туда, к людям...

Герасим осунулся, почернел.

На четвертое утро он выбросил из ямы, которая укрывала его с головой, последние котелки льда. Опустился на четвереньки, вершок за вершком исследуя скованный морозом речник. Наковырял котелок песка. Впервые за эти дни на льду запылал большой костер. Герасим, обливаясь потом, вырубал камни, таскал в огонь. Проба принесла неожиданные результаты. Полкотелка растаявшего галечника дали два самородка — один из них был чуть меньше ногтя на мизинце. Теперь уж Герасим был целиком во власти «золотого дна». Он калил камни в костре, сбрасывал их в шурф, а когда они остывали, вытаскивал их, вычерпывал котелком воду, снова калил камни и кидал в яму. К вечеру Герасим начал кайлить галечник. С оплывших стен ямы стекали ручейки, подтаявший грунт дымился испариной, а Герасим все кайлил и кайлил. Он успел выбросить наверх больше десятка котелков речника для промывки, и тут роковая находка круто повернула его планы. Когда он выковырнул крупный самородок, почти такой же, как первый, и что особенно важно — выковырнул из того же уголка, догадка молнией ослепила его. Водопад не только смывает золото, но и кропотливо сортирует его: крупное кладет ближе, мелкое — дальше. Значит, надо пробраться ближе к скале! Но ведь там, должно быть, огромная чаша воды, укрытая саженным льдом.

Однако Герасим забыл обо всем на свете, как одержимый махал топором! Раз! Раз! Р-раз! Оплывшая стенка уступала, крошилась, разлеталась сотнями осколков... Зловеще сверкал топор в сгущающихся сумерках. Прерывисто дышал Герасим. Предостерегающе блестел лед... И вдруг гулкий вздох прокатился над засыпающей тайгой. Тугой свист хлестнул по сопкам. Герасима оглушило, швырнуло на стену, придавило многопудовой тяжестью.

Очнулся он на льду, приподнялся на четвереньки, встал. Все вокруг кипело, бурлило в ослепительном свинцовом блеске. Первой отчетливой мыслью была мысль о костре. Но он погас. Герасим покачнулся, закрыл глаза. Упал бы, если бы не Сокол. Пес лизнул его коченеющую руку и заскулил.

— Иди, Сокол,— слабым голосом приказал Герасим, цепляясь непослушными пальцами за густой загривок. Так они выбрались на берег, добрались до пихтарника, в гуще которого был табор.

Одежда сжимала железным обручем, противно хрустела при каждом движении, рвала тело.

— Костер,— почти беззвучно бормотал Герасим.

Карман, где лежал узелок со спичками, смерзся. Спички превратились в слиток льда. В котомке, которую удалось развязать и вытряхнуть, спичек не оказалось: утром положил в карман последние. Патроны?! Тусклые цилиндрики мерцали на земле. Но винтовки нет. Она осталась на льду. Да будь и ружье, едва ли хватит сил разжечь костер с помощью холостого выстрела. Может — уголек, может — маленькая искорка? Нет! Своими руками утром завалил костер снегом.

— Шабаш, — прошептал Герасим, падая лицом в пепелище и загребая руками золу.

Первый раз он очнулся от боли в руках. Казалось, к кистям прикладывают раскаленное железо, кожа лопается. Он не понял, что к ним под дыханием теплой и влажной земли возвращается жизнь, и забылся снова.

Долго Герасим лежал в забытьи. Очнулся от резкой боли в спине, как будто с нее сдирали кожу. Из груди вырвался слабый стон. Сокол ткнулся ему в щеку, обдав жарким дыханием, радостно взвизгнул.

— Сокол! Нишкни, Сокол. Нишкни...

Герасим вдруг понял, что он еще жив. Сокол укрыл его своим горячим телом, и Герасим пришел в себя.

— Нишкни, Сокол, нишкни, — повторяет Герасим. Он шевелит пальцами: действуют, хотя и с трудом. Он вытаскивает руку из пепла, старается дотянуться до своего плеча, и это ему удается.

— Сокол, лапу, — шепчет он. — Выберемся... К людям. Там жизня, а не тут.

Крепко сжимая лапы Сокола, Герасим ползет на локтях и коленях по протоптанной тропинке через пихтарник, натыкаясь на стволы, сучья. Сокол согревает спину, затылок, руку.

Герасим выполз из пихтарника и зажмурился от яркого света луны, которая медленно катилась над заиндевевшей тайгой. Он попытался встать на колени, но они не сгибались — голенища обмерзли. Он сгибает колени, вкладывая все силы, но снова валится на бок. Однако лап собаки не выпускает. Выпустить — значит потерять последний шанс на спасение. Мороз сейчас же скует мокрую спину, и это будет конец.

Сокол визжит от боли и испуга, вырывается, но повинуется приказанию хозяина, как привык повиноваться всегда.

— Нишкни, Сокол. — Герасим поднимается.

Тишина немая. Только пощелкивает лед в ключе, над которым висит сивый хвост морозной испарины. Герасим идет, как пьяный. Ноги целы. Унты, туго перетянутые выше колен ремешками, не пропустили воды. Только пальцев не чувствует...

Герасим идет прямо на восход.

Под самым ухом хрипло воет Сокол. На грудь Герасима падают хлопья пены. Щелкают зубы обезумевшего от боли пса — и ухо распластано надвое... Но Герасим не выпускает лап. Останавливается, прижимается спиной к дереву, обнимает непослушными руками шею Сокола. Пес хрипит, рвет когтями спину и плечи, но хватка Герасима мертва: в нее вложены все надежды на жизнь. Скоро Сокол затихает. Герасим часто и прерывисто дышит, спотыкается и идет. Он не замечает, что Сокол как-то странно обвис, затих. Он замедляет шаг, ощутив на спине неприятный холод. Жуткая догадка колет сердце... Герасим пытается разжать пальцы и не может. Тогда он поднимает руки — Сокол обрубком дерева падает в снег. Герасим опускается на колени, прижимается окровавленной щекой к окоченевшей морде собаки...

А мороз усиливается. Сухая дымка крадется между деревьями. Герасим идет дальше, на ходу растирая руки снегом.

— Доберуся!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

На высоком холме одиноко стоит осевший набок массивный крест. Два продолговатых дома, опаленные зноем и присыпанные зеленой плесенью мха, приютились у подножия сопки; пирамидообразная церквушка, прикорнувшая в складках холма; около двухсот прокоптелых юрт; огромное озеро и гольцы.

Трудно сказать, сколько лет стоит крест на этой сопке. Он прибыл в гольцы из центра цивилизации, когда по затерявшимся следам казаков-землепроходцев в безвестную таежную глухомань, в неизведанные богатые земли — в сопки, русла рек и ручьев — двинулись представители власти, арендаторы и купцы-промышленники. Вслед за ними потянулись священники-миссионеры. Одни набрасывали царево ярмо на бродячие народы, другие с помощью Николая-угодника потуже стягивали его, однако не мешая языческому культу властвовать над душами приобщенных к христианской религии, так же как купцы и арендаторы не мешали местным князькам владеть тайгой, только выкраивали для себя львиную долю...

Но против воли тех и других в таежной глухомани прорастали добрые семена, занесенные русским народом...

Вот что об этом рассказывает одна из легенд.

Это случилось в те зеленые дни, когда дальний голец, за которым ночует солнце, был еще выше ростом, как олень в дни самых больших рогов. И люди звали его Большим Шаманом. Потому что каждый, чьи глаза посмотрят на его шапку перед заходом солнца, скажет — придет завтра дождь или снег в сопки или над тайгой будет висеть небо цвета ключевой воды: перед ненастьем Большой Шаман начинает хмуриться, закрывает свою шапку густыми облаками и прячется от глаз людей.

Была у Шамана дочь-река. Любил он глядеться в ее прозрачные воды. Выпустит солнце в тайгу и не сводит глаз с бегущей у своих ног, купает седые кудри в волнах цвета ясного неба. Но в середине дней зелени и цветов река начинала сохнуть. Жаркое небо выпивало ее волны. Тогда Большой Шаман начинал потеть, закипал мутными ручьями и поил свою дочь. Река ревела от радости, пугая сопки, бросалась ему на грудь и срывалась с ледяных камней, как кабарга с отстоя[12].

В такие дни и пришли на озеро русские лодки. Они не смогли подойти к берегу, где стояли юрты стойбища. Река подхватила их и понесла к Большому Шаману, чтобы бросить лодки на страшный порог и растерзать. Никто в стойбище не знал, как помочь русским. Но нашелся охотник, который придумал, как спасти их. Когда он выбежал из своей юрты с луком и стрелами в руках, русские были уже недалеки от гибели. Река несла их к камню, который был ростом в три юрты и висел на груди Большого Шамана. В него и пустил свою стрелу охотник. Камень оторвался, с грохотом упал в воду. От его удара волны вышли из берегов и выбросили русские лодки на землю.

Стрела охотника спасла от смерти пришедших из-за гольцов. И они в знак дружбы с хорошими людьми поставили этот крест.

Долго прожили пришедшие из-за гольцов в стойбище. Они охотились с его людьми, научили их добывать огонь, делать железные наконечники к стрелам. Теперь люди могли приготовить себе горячую пищу, согреть свое тело в дни снега и ветров, их стрелы стали сильными.

Потом пришли другие русские. Они привезли с собой бумаги, которые велели людям стойбища отдавать всю добычу царю. А когда они узнали, зачем поставлен этот крест, то пожелали вырвать его с корнем. Но злые люди лишь смогли сдвинуть его набок — сопка крепко держала то, что было оставлено с добрым сердцем...

Глава первая

1

Юрта из белоснежных оленьих шкур, с железной трубой вместо обычного дымохода, возвышалась среди десятка ободранных ороченских юрт, как белокаменный особняк в гуще захудалых провинциальных домишек. Вправо от нее и ниже сажен на двадцать по отлогому склону — огромное озеро. Оно начиналось у северной части хребта, здесь делало плавный поворот и, расширяясь, шло на запад. Противоположный берег тонул в утренней дымке, и только далеко на северо-западе поверх тумана проглядывали вершины гольцов, алые под солнечными лучами...

Юрты дымились всеми своими порами, точно все их нутро было наполнено дымом. Возле леса стояло десятка полтора конусов из жердья. Подъезжали туземцы на оленях, стаскивали вьюки, быстро набрасывали на эти скелеты шкуры. Суетились люди, шныряли собаки...

Исправник Салогуб отвел скучающий взгляд от окна и перевел бесцветные глаза на открытую дверь. В проеме виднелась длинная человеческая фигура в виде вопросительного знака в затасканном сюртуке. Человек что-то сосредоточенно писал. Скрипел дощатый стол, скрипела разбитая табуретка, скрипело перо, скрипела бумага.

— Имя у тебя, братец, какое-то насекомовидное: Шмель, — поморщился исправник и зевнул.

Шмель встрепенулся, плавно взмахнул пером и уставился на исправника плутоватыми серыми глазками. Лицо у Шмеля длинное и узкое, на нем такой же длинный нос. Казалось, кто-то в сердцах схватил его щипцами за переднюю часть лица и вытянул вперед так, что на месте остались лишь маленькие глазки.

— То не имя, ваше благородие, — певуче, с мягким скрипом ответил он, — а прозвание.

— Прозвище, а не прозвание, — поправил исправник и приготовился снова зевнуть, но быстро прикрыл рот ладонью. Мимо окна шел здоровенный инородец в дохе из черного соболя. Глаза исправника загорелись. «Доха! Их императорское величество такой не нашивал! Не подумал бы, что в тайге... Что это за особа?»

— Ну, а как тебя по-христиански-то? — спросил Салогуб, рассеянным взглядом провожая инородца.

В эту секунду возле белоснежной юрты встретились два больших рыжих пса и без предисловий вцепились друг другу в глотки. Со всех концов к месту поединка спешили собаки. По земле уже катался разношерстный клубок.

— Евстюхой батюшка с матушкой кликали, — ответил писарь.

— Не кликали, а звали, — опять поправил Салогуб.

Из свалки вырвался желтый нес с оторванным ухом и с визгом бросился прочь.

— Ну и поделом, поделом, не лезь, коли не звали. Оторвали, говоришь, ушко-то.

— Никак нет, ваше благородие, вы изволили не заметить, ухи наши обои на месте. — Шмель для убедительности подергал себя за длинные уши. — А сюды мы не лезли. Нас сам господин голова, потомок кровей князя Гантимурова, самолично определили, а инородцы тутошние на суглане утвердили нас в должности письмоводителя управы и уполномоченного тунгусского общества, стало быть, сделали общественным доверенным во всех делах.

— Ты о чем, служба?..

Из белоснежной юрты выбежала молоденькая девушка в алом шелковом халате. Она наморщила черные брови, изобразила на прелестном смуглом лице сердитую гримаску и, крикнув, топнула ножкой, но псы не повиновались ее голосу. Тогда она повернулась так стремительно, что подол халатика взвихрился, выше колен обнажив смуглые стройные ножки, и проворно скрылась за пологом.

— А чей это шатер, служба? — полюбопытствовал заинтересованный Салогуб.

— Энтот? — писарь причмокнул губами. — Гасюхи, стало быть, Козьмы Елифстафьевича Доргочеева, уважаемого старосты Чильчигирского роду, — спохватился Шмель.

— Роскошный дворец у инородческого старшины.

Из юрты снова вышла девушка, на этот раз с небольшим ведерком в руках. Она без страха приблизилась к псам и окатила их водой. Разношерстный клубок распался, собаки с визгом и лаем пустились наутек. На поле битвы остался один рыжий кобель. Подняв искусанную лапу, он жалобно скулил. Девушка поставила ведро на землю, подошла к нему и прижалась щекой к морде. «Гм, что за чертовщина, — хмыкнул Салогуб, — Личико. Фигурка. Прелестное создание. Мадонна. А лобызается с этим... Тьфу...»

— Так, так, Пчелка, — промычал он, не сводя глаз с девушки, пока та не скрылась за пологом жилища.

— Вы изволили ошибиться насчет нашего прозвания, ваше благородие, — поправил Шмель. — Не Пчелка, а Шмель. Насекомое, стало быть, того же роду, только сам, а не сама.

— А за что же дали тебе такое прозвище?

— Наш покойный родитель, царство ему небесное, содержали пасеку, а мы возымели пристрастие к ульям, хотя ухаживать за этими животными душа претила — злые, как черти. Только мы не без понятиев. Обернем, бывало, руки и личность тряпкой — и к пчелкам. До того пристрастились, что каждую свою трапезу сопровождали медком. Ну и родитель наш, не к ночи будь помянута его душа... — Шмель набожно перекрестился и продолжал: — Ну, родитель ненароком и открыли нашу слабость, стало быть, застали вечерком возле улья. Отпотчевали наше тело лозами и прозвали трутнем. Мы, понятно, обиделись, потому какой мы трутень, коли сами добывали мед? И произвели себя в Шмели. Родитель наш согласились. Да и, стало быть, все одно насекомое того же роду, только прозвание приятственнее...

— Значит, любишь над чужим огнем руки погреть?

— Оно так, ваше благородие, чужой или свой, лишь бы теплее было, но тогда несообразительным были, все одно что глупый кутенок. А родитель наш добрейшей души человек...

— Гм, — Салогуб прильнул носом к стеклу.

Девушка снова вышла из юрты. В руках она держала кусок белой материи и темную бутылку, по всей вероятности со спиртом. Рыжий пес, приветливо махая хвостом, смотрел на милую хозяйку. Та подошла к нему, подняв полы халатика, опустилась на землю, взяла ею огромную лапу в свои хрупкие руки. Положив голову на ее колени, пес ласково пошевеливал хвостом.

— Ишь ты пристроился. Песья морда...

Откинув за спину черные тяжелые косы, девушка склонилась над псом. Ее высокая грудь коснулась собачьего носа, отвороты халата раскрылись — из-под них выскользнул черный человечек и повис на шнурке. «Кладезь противоречий! — воскликнул про себя изумленный Салогуб. — Еще и эта дурацкая образинка...»

Он снова перевел взгляд на полуоткрытую грудь девушки и постарался представить, как эта замусоленная фигурка покоится на нежной смугловатой коже.

— Чья будет эта барышня? Каким образом эта дивная роза взросла среди дремучей тайги?

— Это Вера Козьминична Доргочеева, стало быть, кровная дочка старосты рода Козьмы Елифстафьевича Доргочеева, — поспешно ответил Шмель, угодливо обнажая желтые зубы. — А мать ее, стало быть, жена шуленги Козьмы Елифстафьевича, будет Агния Кирилловна Поташкина, кровная сестра жены местного управляющего золотыми приисками господина Зеленецкого, известнейшего человека во всей Иркутской губернии...

— Знаю, осведомлен, — перебил исправник.

— Так вот, стало быть, — с энтузиазмом продолжал Шмель, — летов шестнадцать назад, когда здесь появились теперешний управляющий и Козьма Елифстафьевич моложе были, Агочка... Агния Кирилловна, стало быть, по неизвестным причинам оказались одинехоньки в тайге. Потрафил на нее Козьма Елифстафьевич, на полубезжизненную... Ну и покидались тогда господин управляющий! Да Гасюха не из тех, чтобы упустить такую раскрасавицу, да и сами Агния Кирилловна категорически и не за какие блаженствия решили не возвращаться в сродственный дом. Козьма Елифстафьевич заплатили управляющему разбогатейший калым, но из рук своих пташку не упустили... Ах и красавица были Агния Кирилловна! Не бабочка, а изюмчик! — вздохнул Шмель, качнувшись всем телом.

— Ну, а дочка шуленги еще не замужняя? — поинтересовался Салогуб.

— Вера Козьминична, стало быть? Просватана за нашего многоуважаемого голову инородной управы, наследника кровей Гантимуровых... А жалко Веру Козьминичну! Непорочная девица. Чистой воды капля.

«А неплохой вкус у их сиятельства», — заключил исправник про себя.

— И она по согласию идет за него?

Шмель замялся.

— Как-никак, наш голова — потомок князей Гантимуровых, стало быть, высокородных кровей...

Девушка встала и, оставив пса лежать с забинтованной лапой, скрылась в юрте.

— Ну да и Козьма Елифстафьевич не против войти в сродственные связи с ихним сиятельством. — Шмель снова вздохнул.

— А ты как же попал в эти дремучие края? — рассеянно спросил исправник, не выпуская из виду полога юрты.

— Я-то? А как преставились наш родитель, царство ему небесное, мы и отправились искать счастья. Хотели пристроиться на руднике, да, слава тебе господи, бывший писарь управы отдал богу душу и высвободил место. Ну, нас, стало быть, как понаторевших в энтом деле, и определили сюда. Здесь-то оно теплее.

Полог юрты приподнялся, высунулась нежная ручка и прелестное лицо. Ручка плавно поднялась — и к ногам пса упал кусок мяса. В ту же секунду полог опустился снова.

Салогуб стоял возле окна, но девушка больше не появлялась.

«А его сиятельство заставляет себя ждать», — отметил он и довольно громко проворчал:

— Где же эти чертовы старосты?..

— Шуленги Большого и Малого Кандигирских родов пребывают здесь, — живо ответил Шмель. — А Козьма Елифстафьевич выехал навстречу своим инородцам. Все они, стало быть, будут в управе.

— Ну, а купцы почему до сих пор не являются? Ведь ты упредил их.

— Точно так, ваше благородие. Они извещены нами. И, стало быть, будут с минуты на минуту.

Салогуб побарабанил толстыми пальцами по стеклу.

— Вот что, служба, — заключил он, отходя от окна, — заготовь мне подробный отчет о том, сколько было добыто пушного зверя в прошлом году и сколько было продано в ярмарку купцам-промышленникам. Представь копии торговых листов. Да постарайся сготовить немедля.

— Всегда рады стараться, ваше благородие, — сгибаясь, ответил Шмель.

Исправник остановился посредине комнаты, скучающим взглядом окинул обветшалые, почерневшие стены. Одна стена была сплошь оклеена всевозможными бумагами — пожелтевшими от времени и еще свежими, лишь крапленными пылью. Здесь были объявления, циркуляры, протоколы, газеты. Стена предупреждала и грозилась, скорбела и торжествовала, воздавала хвалу. Огромная Россия, жизнь которой отражали эти документы, казалось, билась в истерических конвульсиях. Почетное место среди бумаг занимал большой желтый лист, убористый типографский шрифт которого выражал мысли и дела Верхнеудинской городской палаты. Он гласил: «...собрались на заседание под председательством непременного члена Забайкальского по крестьянским делам присутствия во второй месяц войны... помолиться о даровании государю нашему и всему царствующему дому здоровья и преуспеяния...» Далее документ пространно повествовал о чисто мирских заботах и деяниях. «Согласно докладам волостных старост и имеющимся данным крестьяне трех волостей Верхнеудинского уезда неисправно исполняют губернские повинности, ссылаясь на отсутствие в семье кормильца, на непосильное бремя повинностей военного года... Разобрав и расследовав, по сему предписываем: уклоняющихся подвергать наказанию розгами от двадцати пяти до пятидесяти ударов, согласуясь с обстоятельствами... Пожелаем верховному вождю нашему одержания полной победы над вероломным врагом...»

Исправник тем же скучающим взглядом пробежал протокол сверху донизу, перевел ленивый взгляд на газету. «Забайкальские областные ведомости» пестрили объявлениями: о пропаже коня и находке трупов утопленников, о сдаче в аренду золотоносных участков, находящихся в ведении тунгусского общества Витимской управы. Среди этой пестроты ярко выделялись телеграммы с театра военных действий. Генерал-адъютант Куропаткин в бодрых тонах «наиподданнейше доносил его императорскому величеству о некоторых стратегических успехах под Порт-Артуром». Конца телеграммы нельзя было прочесть. Газета была порвана, и порыжевший лафтак стыдливо прикрывал пышные фразы генерала. Исправник не счел нужным расправить ее, не пытался он и восстановить в памяти события минувших лет, сколь героических, столь и бесславных. Он никогда не был солдатом, но был твердо убежден, что стратегия — не только искусство побеждать противника, а главным образом искусство лавировать среди подчиненных. Поэтому он считал себя стратегом, поэтому сейчас и созерцал парадное донесение Куропаткина с самодовольной улыбкой. «Да, ваше превосходительство, стратегия — вопрос деликатный, — заключил он, с удовольствием раскачиваясь с носка на пятку. — Вы проиграли баталию, хоть и вся Россия служила вам благодарственные молебны...»

Уже довольный собой, исправник удостоил вниманием объявления Забайкальского областного полицейского управления «О предостережении пожаров, а также и степени наказания за раскладку огня в недозволенных местах в количестве от двадцати до десяти ударов розгами»; сообщение областного статуправления «Об бесхлебице в Баргузинском и Читканском уездах, ввиду гибели большей части посевов»; извещение Баргузинского окружного полицейского управления «О строжайшем запрете промыслового вылова рыбы бродячими тунгусами Витимской управы в принадлежащих им реках как-то: с помощью берд, корыт, на бормоша — и о степени наказания виновных...» Последний документ заинтересовал исправника. Он прочел его дважды, пряча усмешку в пышных усах. Высочайший закон ратовал за строжайший запрет торговли крепкими спиртными напитками на землях тунгусского общества, «а равно и на золотых приисках, кои в большой степени способствуют эксплуатации народов и обнищанию их...»

Исправник еще раз качнулся с носка на пятку, вытащил аккуратненькую щеточку, приласкал усы. Мурлыча что-то веселое, он подошел к столу, тяжело опустился на табурет. «А его сиятельство заставляет себя ждать», — снова отметил он даже с некоторым удовольствием и шумно вздохнул.

Расстегнув ворот форменного сюртука из темно-синего сукна, Салогуб вытащил из нагрудного кармана небольшую фотографию, бережно пристроил ее к медному чернильному прибору, предварительно обмахнув с него пыль, задумался.

На желтоватой карточке была запечатлена молодая женщина с обнаженными плечами, с массивной золотой цепочкой на шее. Много было общего между девушкой на снимке и его обладателем: те же пшеничные волосы, тот же большой нос, те же полные губы.

Не сводя отеческих глаз с портрета дочери, Салогуб легким платочком обмахнул красную шею, мягко улыбнулся.

«Ты привезешь своей доченьке серебристую лиску? Ведь да же? Да? Ну, скажи, папочка, своей доченьке «да». Ну скажи!» — с милым капризом шептала дочь, когда он, распростившись с домочадцами, садился на извозчика. Он выезжал в далекую витимскую тайгу за тысячу верст от Иркутска. Ему, исправнику Иркутского горного округа, поручалось по рекомендации баргузинского крестьянского начальника произвести ревизию в Витимской тунгусской управе. Однако это была не совсем рядовая поездка по тайге, с которыми он привык иметь дело. Перед отбытием в Острог Салогуб имел свидание с губернатором Иркутской губернии, их превосходительством генералом Ровенским. Заканчивая аудиенцию и еще раз напомнив исправнику об особой чести и государственной важности дела, губернатор вручил ему документ, подтверждающий его губернаторскую волю, «О бесплатной выдаче охотникам тунгусского общества дюжины бердан и десяти ящиков патронов к ним». Губернаторское внимание простиралось и дальше. Помедлив, Ровенский взял со стола небольшую скромную коробочку, раскрыл легким движением холеных пальцев. В коробочке, слепя блеском, покоилась новенькая медаль «За усердие» на белой аннинской ленте.

— Помню, баргузинский крестьянский начальник, будучи выездом в Витимской управе, аттестовал одного из старост к награде по гражданскому ведомству, — заметил губернатор с легкой скорбью. — Но война и последующие неурядицы в стране вызвали более серьезные заботы. — Губернатор сделал паузу. — К этой медали представлялся один из чиновников гражданского департамента. Но высочайший приказ опоздал ровно на шесть месяцев. Мне кажется, сия медаль принесет больше пользы отечеству, если будет вручена не покойнику...

Сила государственной власти не только в оружии. Впрочем, вы сами прекрасно понимаете. Не забывайте, повторяю, вам придется иметь дело с полудикими племенами. Выиграть эту баталию — ваш долг и честь, — заключил губернатор, слегка склоняя голову...

Трое суток по железной дороге до Читы. Затем на лошадях. Лошадей сменили олени. Бесконечные горы, леса, реки, тайга и редкие одинокие зимовья. Пятнадцать суток но бездорожью... Чертова глухомань!..

Исправник нервно передернул плечами, стряхивая неприятные дорожные воспоминания. Однако глаза, устремленные на фотографию, по-прежнему светились нежностью. «Ты привезешь доченьке серебристую лиску? Ну скажи, папочка, да?»

В дверях вежливо кашлянули. Исправник поднял голову. К столу бесшумно подплыл Шмель, прижав локти к тощим бокам. Он, вытянув шею, бегло взглянул на фотографию, которую исправник с опозданием постарался спрятать в карман, деликатно вздохнул:

— Рассимпатичная барышня, стало быть, самые что ни на есть большие чувствования вызывает.

Салогуб строго взглянул в умильное лицо писаря, крякнул от удовольствия.

— Дочь, братец. Единственная наследница...

Шмель крутнул носом, спохватился:

— Родовые старосты Козьма Елифстафьевич Доргочеев, Павел Семенович Кузнецов, Наум Нефедьевич Толбоконов тута, стало быть, ждут приглашения вашего благородия.

— Проси, проси, — всколыхнулся исправник, спешно застегивая ворот. «А его сиятельство почивает. Жаль, превосходный случай преподать ему урок стратегии», — мысленно заключил он, с некоторым неудовольствием прислушиваясь к воркующему голосу писаря. Происходящее в смежной комнате заинтересовало его настолько, что он сейчас же забыл о князе, позволив себе краешком глаза следить за тем, что там делается.

Шмель спешно репетировал родовитых инородцев. Он сдернул с них шапки и каждому по очереди сунул под мышки. Но взлохмаченный вид старшин, видимо, вызвал его неудовольствие. Он укоризненно покачал головой, затем скользнул к своему столу, с торжествующим видом извлек облезлую сапожную щетку. С этим орудием подплыл к инородцам и принялся прилизывать их всклоченные гривы. Скуластые лица старшин недовольно хмурились, особенно одного, в котором Салогуб узнал прошедшего мимо окна, но они все же подставляли свои головы под щетку Шмеля.

— Это большой начальник, почти губернатор, стало быть, от самого императора — царя Николая Второго посланник. Экие вы беспонятливые, — возмущался Шмель. — Ваше благородие — посланник русского царя-императора, зарубите это на своих почтенных носах.

«Ну и Пчелка», — отметил исправник с удовольствием, и сейчас же у него промелькнула сладостная мысль: «Гм... посланник самого императора, государя!.. Это же своего рода стратегия, черт возьми!..»

Салогуб расправил плечи, гордо вскинул тяжелую голову, пригладил усы. Нарочный его императорского величества! Это коренным образом меняет положение по отношению к князю. И он, Салогуб, не рискует попасть в опалу. Генерал-губернатор ведь дал понять: важно выиграть баталию, а какими средствами — неважно...

В дверь один за другим протиснулись родовые старосты. Впереди важно, с высоко поднятой головой шагал Гасан, облаченный в долгополую соболью доху. Исправник тотчас поднялся из-за стола, с любезной улыбкой, однако не теряя подобающей его высоким полномочиям осанки, поспешил навстречу.

— Милости прошу, добро пожаловать, господа старшины, — склоняя голову, пожимал он грубые пальцы старшин. — Садитесь, рад познакомиться с почтенными людьми...

Старшины рядком уселись на скамью и с любопытством уставились на исправника.

— Итак, господа старшины, я имею честь передать вам высочайшую милость их императорского величества Николая Второго, — начал исправник, однако, спохватившись, крякнул и повысил голос: — Русский царь любит вас и ваш народ. Очень любит вас государь. Об этом он велел передать вам — его помощникам и начальникам своих родов. Царь в подарок послал вам ружья и много патронов.

Старшины оживились.

— Русский царь хочет знать, как вы живете, промышляете. Не обижает ли кто ваш народ?

— Купцы обижают, пожалуй, — после раздумья вставил старшина с седыми пучками волос на лысеющем черепе. Это был Павел Семенович Кузнецов, шуленга Большого Кандигирского рода. Его товарищ не совсем уверенно кивнул головой. — Купцы Черные берут пушнину за спирт и не дают ничего из пищи и припасов для ружья...

Однако старик не успел окончить своей речи. Гасан бесцеремонно толкнул его в бок и гордо взглянул в глаза исправника.

— Когда старый волк остался один в своем логове, он стал обижаться на свою мать за то, что она принесла его на свет. Не то думал сказать язык шуленги Кандигир-рода. Настоящих мужчин, охотников, стало мало. Некому ходить по тайге. Это должен знать сам царь.

Исправник несколько секунд созерцал внушительную фигуру старшины. «Ну и доха у этого важного инородца! И сам не так прост. Ишь ты, настоящих охотников мало. Не успел ли он переговорить с князем?.. Горд и властен, бестия. Не его ли имел в виду господин крестьянский начальник?»

— Да, русский царь узнает об этом, — громко ответил он. — Также государь хочет знать: так ли любит ваш народ его, как он их?

Ответил Гасан:

— Разве скажешь, что рябчики не любят лисицу за то, что она не умеет ходить по деревьям? Только зачем об этом спрашивает царь?

Товарищи Гасана не без опаски покосились на исправника и поспешно в знак согласия пригнули головы. Салогуб лишь хмыкнул. На лице старшины он не видел ни злобы, ни ехидства, только читал откровенную гордость и самодовольство.

«Сам черт не разберется в их речи», — заключил он про себя, не вставая. Он неторопливо вытащил коробочку и раскрыл ее.

— Царь очень любит вас и ваш народ, — торжественно повторил он, поглаживая сияющую медаль и исподволь наблюдая за вытянувшимися лицами старост. Он заметил, как глаза Гасана вспыхнули жаждой, как он весь подался вперед. — Государь посылает эту высокую награду одному из вас...

Зычный голос оборвал речь исправника...

— Один — это Гасан! Кто может равняться с ним? Большой подарок царя губинатр может отдать только ему!

Гасан, скрестив руки на груди, стоял с высоко поднятой головой и сверху вниз смотрел на исправника. Салогуб медлил, созерцая его внушительную фигуру, дышащую уверенностью и властью, хотя выбор был сделан сразу. Налюбовавшись вдоволь, он торжественно подошел к старшине и под довольно равнодушные взгляды двух других старост прикрепил к его груди ослепительную медаль.

— Государь велел вручить эту медаль тебе, лучшему его помощнику, большому начальнику тайги, — раздельно и громко произнес исправник. — Царь любит тебя и всех вас. Вы должны...

— Да, это так, — снова перебил Гасан, выпячивая грудь и благоговейно дотрагиваясь пальцами до медали. — Наш народ пошлет царю много пушнины. Это сказал Гасан!

Салогуб удивленно вскинул брови: «Ну и догадлив, бестия!»

— Да, ваше общество не платило ясак три года. Это нехорошо. Сейчас вы должны искупить свою вину перед государем. Вы должны послать пушнину царю, и царь вас будет любить еще больше.

— Будет так, как сказал Гасан! — Шуленга круто повернулся к двери, за ним робко потянулись его товарищи.

Исправник проводил их до порога, дружелюбно пожал на прощание руки и, довольный собой, вернулся к столу. С блуждающей улыбкой на полном лице он откинулся на подоконник, с удовольствием потянулся.

— Баталия, смею доложить, выиграна. Без малейших усилий со стороны его сиятельства, — вполголоса размышлял исправник. — А гордая рожа у этого старосты, и силен, и властен, и догадлив, бестия. Этот заставит скакать под свою дудку инородцев.

Легкое покашливание прервало размышления исправника. В дверях с многозначительной улыбкой на лице появился Шмель.

— Купцы второй гильдии братья Черных явились по указанию вашего благородия. Стало быть, ждут уденции.

— Аудиенции, служба, — миролюбиво поправил Салогуб. — Отчет тобой приготовлен?

— Энтот, что говорили, ваше благородие? Вотчас будет сготовлен.

— Пусть обождут. Я занят, — распорядился Салогуб властным голосом, так, чтобы слышали в прихожей.

Шмель беззвучно удалился из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.

В прихожей на грубой массивной лавке сидели купцы, держа шапки в руках. Они встали навстречу писарю, разом поклонились. В глазах беспокойство и тревога.

— Вот, господа торговые люди, ихнее благородие заняты, — проговорил Шмель, разгибая спину.

— Это мы слышали, господин писарь, — густым тихим голосом ответил высокий мужчина с черной окладистой бородой. — Но о чем разговор будет, тебе-от известно?

— Как вам сказать, господа торговые люди, — ухмыльнулся Шмель. — Приказано сготовить отчет о том, сколько вы в минувшем году напромышляли пушнины у инородцев путем обмена на спирт. Вот мы и стараемся, стало быть.

Шмель уселся на табурет и, ткнув замызганное перо в чернильницу, зашуршал бумагой.

Купцы беспокойно переглянулись. Бородатый приблизился к столу, зашептал:

— Господин писарь, ты-от знаешь, как мы мытаримся по тайге. Порадей, а мы ужо не оставим тебя в накладе.

Шмель молча скрипел пером. Бородатый подал знак своему товарищу. Захрустели ассигнации.

— Прими, господин писарь, за хлопоты, — прогудел он, протягивая пачку денег.

— Сорт не тот, господа торговые люди. Шума много, а звону нету, — бросил Шмель, продолжая строчить.

Его левая рука нырнула в столешницу, на столе появилась массивная глиняная плошка с обкусанными краями. Шмель невозмутимо продолжал скрипеть пером под вздохи и шепот купцов, под звон монет. Когда плошка оказалась почти наполненной золотыми полуимпериалами, она так же бесшумно исчезла в ящике стола. Шмель поднялся, шепнул что-то бородатому детине и скрылся за дверью. Через минуту он появился на пороге, приглашая купцов к его благородию. Купцы гуськом вошли в комнату, отвесили глубокий поклон. Салогуб, слегка кивнув, внимательно следил за лицами «торговых людей», которые смиренно стояли перед ним. В комнате царило молчание.

— Садитесь, — властным голосом предложил Салогуб и внушительно постучал пальцем по листочку бумаги на столе. — Купец второй гильдии Иван Черных?

— Я буду Иван Черных, купец второй гильдии, ваша милась, — густым басом ответил чернобородый, комкая огромными лапами длинноухую беличью шапку. Богатая долгополая шуба черного меха и плотного сукна свободно покоилась на его широких плечах, круглое слегка горбоносое лицо дышало достоинством, небольшие серые глаза смотрели с едва заметной лукавинкой. Глаза исправника разом охватили всю эту могучую фигуру и, казалось, прощупали до самых печенок.

«Хитрый купчишка, хотя и держится простачком», — подумал Салогуб и строго сказал:

— Так, Иван Черных, сколько скупил пушнины у охотников тунгусского общества в прошлую ярмарку?

— Ужо так, самую малось, ваша милась. Три соболишки да дюжины четыре хвостков бельчонки. Известно, наша судьбина купеческа не сладка. Што промыслим, на то и живем. Перебиваемся с воды на хлеб, — с готовностью ответил купец.

— Ну, а на что же вы живете, господа торговые люди? Как промышляете себе хлеб-соль? — прицелился в его лицо исправник.

— Так и живем, ваша милась. Мытаримся в проклятущей тайге.

— Значит, говоришь, что скупил у инородцев: соболей бурых с хвостами и лапами — три, белок серых сибирских — четыре дюжины. Так? — сощурил глаза исправник.

— Так оно и есть, ваша милась. Это в торговых листах-от помечено. А больше ни-ни. Вот истинный крест, — пряча в бороде усмешку, снова перекрестился купец.

«Врет бестия и святыми подкрепляет, — почти с удовольствием отметил про себя Салогуб. — И в отчете, заготовленном Пчелкой, то же сказано: согласно торговым листам, засвидетельствованным старостами родов и головой управы, купец Иван Черных в прошлую ярмарку скупил три соболя и четыре дюжины белок на общую наличную сумму 290 рублей 00 коп. Догони их!»

Исправник оторвал взгляд от листа и громко спросил:

— Купец второй гильдии Прохор Черных!'

— Я буду, ваша милась, второй гильдии купецкий брат Прохор, — поспешно поднялся безусый юнец.

Он во всем был схож со своим старшим братом. Такой же густой голос, те же глаза с лукавинкой, те же повадки, только много моложе.

— Сколько скупил пушнины у инородцев? — строго глядя в лицо молодого купца, спросил исправник, заранее предвидя ответ.

— Самую малось, ваша милась, — бойко ответил тот. — Двух соболишек с хвостами и лапами и дюжину бельчонок. Промышляем вместе с братом на харч, тем и сыты.

«Успел-таки Пчелка погреть руки возле этих купчишек, — подумал Салогуб. — Интересно, сколько же он из них выколотил? Но погодите же, чертовы дети, вы у меня не выкрутитесь!»

— Ну, а в тайге, на промысле, не скупаете рухлядишку? — с недоброй усмешкой спросил он.

Прохор метнул быстрый взгляд на брата, так же бойко ответил:

— Никак нет, ваша милась. Живем тут безвыездно.

— Так, безвыездно! И помимо ярмарки, минуя установленный порядок, также ничего не скупаете?

— Так точно, ваша милась, — подтвердил Прохор, не заметив предупреждающего взгляда брата.

Исправник подался вперед, хлопнув пухлой ладонью по столу, заключил:

— Зачем же вы, господа торговые люди, торчите здесь круглый год? Ведь ярмарка бывает один раз в году?

Прохор было открыл рот, но старший брат сунул ему в лицо пушистую шапку, поднялся.

— Верна, ваша милась, — с завидной чистосердечностью подтвердил он. — Какой-от резон нам проживаться тута без дела. Скупаем мы поделку рук жен инородцев — кумеланы там, кисеты, другу мелочь. Они на это страсть дошлы. Ну и сбываем по малой цене золотнишникам. Убыточно это, сами в накладе остаемся,да хлеб-соль промышлять надо. Так и мытаримся в проклятущей тайге. — Купец смиренно склонил голову, однако, заметив, что исправник ждет еще чего-то недосказанного, добавил с подкупающей искренностью: — Как перед богом, ваша милась. И инородцев жалко. Как-никак, люди тожа. Просят: возьми, мол, купец, шкурки на зелье к ружьишку или там на какой харч. Откажешь разве? Бывает, возьмешь что-нибудь из рухлядишки и спать не можешь, как грех на душу. Ну, а чтобы обидеть инородца или заниматься меной на спиртишко, избави бог. Вот истинный крест.

Салогуб уже не слушал, даже не смотрел на купца. Он демонстративно отвернулся к окну, слегка барабанил пухлыми пальцами по столу. Так продолжалось несколько минут. Исправник выстукивал грозную дробь, купцы тревожно переглядывались, ждали. Наконец исправник поднялся, резко отодвинув табурет.

— Так, господа торговые люди, — официальным голосом начал он. — Я пригласил вас для откровенной и важной беседы, однако вы намеренно скрываете свои действия. Я имею предписание его императорского величества Николая Второго, касающееся лично вас, точнее, ваших нежелательных государю действий. Я облечен высочайшим правом произвести расследование и обо всем сообщить на имя его императорского величества, а также сообщить о мерах, кои будут приняты мною лично.

Исправник сделал многозначительную паузу, взглянув на поникших купцов, удовлетворенно усмехнулся: «А, чертовы купчишки!»

— Итак, господа торговые люди, я принужден сообщить на их высочайшее имя следующее: проведенное мною расследование во всей своей убедительности обнаружило факты незаконных действий со стороны купцов второй гильдии Баргузинского уезда Иркутской губернии братьев Черных, кои вопреки высочайшему указу, копия которого вывешена в управе для всеобозрения, скупают в избытке пушного зверя у инородцев Витимского Острога путем обмена на спирт, обедняя государственную казну, эксплуатируя народы тайги. Это подтверждают родовые старшины и, смею надеяться, засвидетельствуют еще и сами тунгусы. Все, господа торговые люди!

Салогуб подошел к окну, показывая, что разговор окончен. Но купцы продолжали стоять, переминаясь с ноги на ногу.

— Считаю своим долгом предупредить, — не оборачиваясь, заметил исправник. — Каждый из вас за свои незаконные действия поплатится штрафом, а далее ваша судьба будет передана мною на милость и решение их императорского величества.

Исправник, заложив руки за спину, пошевеливал пальцами.

— Ваша милась,— с простоватой покорностью произнес старший купец, — позвольте узнать-от: в который день и час наша повинная братия может принести штраф, положенный вашей милостью?

— Письмоводитель управы возвестит вас об этом.

Купцы, низко кланяясь, вышли из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. Исправник, удовлетворенно улыбаясь, вернулся к столу.

«И здесь, смею увериться, я не проиграл. Пока все идет отлично. Пусть почивает его сиятельство в своей норе. Каждый мой успех при надобности обернется против него. Его сиятельство лишен искусства стратегии. Более того, он потворствует бесчинствам купцов, невыполнению высочайших предписаний и указов... Превосходно! — Салогуб довольно вздохнул. — А купчишка хитер. Сообразителен, мошенник. Он чем-то сродни этому гордому старосте. Только власти лишен и покладист не в меру...»

2

Из тайги Гасан вернулся с рассветом. Загнал пару оленей и был сильно не в духе. Только когда он узнал, что в Острог прибыл исправник и требует его к себе, он на время забыл о ночной встрече с Куркаканом, о дочери Тэндэ, о своих планах. Прежде чем идти к русскому начальнику, Гасан решил зайти к Гантимурову...

Князя Гасан застал в постели. Тот полулежал на широком топчане, на груде мягких шкур, прикрытых куском цветастого шелка. Просторный халат из такой же материи укутывал тощее, как мумия, тело князя, перетянутое в талии алым пояском с кисточками. На квадратном высоком столике возле топчана стояла початая бутылка спирта и стакан из тонкого хрусталя.

— Господин старшина... — равнодушно встретил Гантимуров встревоженного Гасана.

— Здравствуй, Гантимур, — ответил тот, усаживаясь на табурет.

В голосе раннего гостя чувствовалась та же тревога, какую выдавала вся его внушительная фигура. Хозяин это сразу заметил. Его тонкие губы тронула презрительная усмешка. Гость в свою очередь внимательно смотрел в лицо хозяина, но его глаза не видели ничего, что выдавало бы беспокойство или тревогу князя. Он знал, что сердце этого тощего на вид человека не лишено страха, однако он умеет его маскировать, как охотник ловушку.

Гасан выпалил напрямик:

— Гантимуров сидит в своей цветной норе, а где русский начальник?

— Его благородие находится в управе. Ожидает тебя, — невозмутимо ответил князь. — Выпей, господин старшина. А то твое лицо расскажет больше, чем пожелает язык.

Старшина решительно отказался:

— Запах спирта расскажет больше, чем язык и лицо Гасана!

— Ты, пожалуй, правильно рассуждаешь, — согласился Гантимуров. — Но князю позволительно. К тому же он изгоняет из своего тела лихорадку.

Гантимуров поднес стакан к губам и, сделав небольшой глоток, поставил на стол. Его узкие холодные глаза смотрели мимо Гасана, в угол комнаты, затянутой липкой паутинкой. Там барахталась муха, к своему несчастию, рано проснувшаяся от безмятежной зимней спячки. По стенке, обтянутой красным шелком крупной и яркой расцветки, к пленнице спешил толстый паук...

Гасан беспокойно озирался кругом. Словно ему было тесно в этой яркой комнате, которой хозяин гордился так же, как и своими жиденькими в ниточку усами и родовитым происхождением.

— Пусть скажет Гантимур. Будет сердиться русский начальник на Гасана?

Гантимуров, казалось, не слышал. Его взор был по-прежнему прикован к паутине. Толстый паук уже подобрался к своей жертве. Вдруг неизвестно откуда появился другой, еще больше. Они встретились, помедлили, видимо «обнюхивая» друг друга, и сообща бросились на добычу.

Князь снова отпил глоток, погладил свою тоненькую косичку.

— Его благородие прибыл в Острог для ревизии по поручению господина крестьянского начальника и, видимо, с некоторыми полномочиями его превосходительства генерал-губернатора. Визит исправника преследует единственную цель, поставленную свыше: выяснить, почему Витимское тунгусское общество неисправно вносит ясачную подать. Согласно податным листам недоимки последних трех лет составляют свыше пятнадцати тысяч рублей. Сумма представляет интерес, тем более имеется предписание об увеличении размеров подати в связи с военными действиями...

Гантимуров замолчал, равнодушно наблюдая в окно начало весеннего дня, тем же бесцветным взглядом удостоил Гасана, который обретал прежнюю уверенность.

— Господин староста может объяснить, почему Витимское тунгусское общество неисправно исполняет свой долг перед отечеством, перед императором? Может быть, должностные лица плохо управляют своими людьми или пушнина идет не по назначению — в руки старост, головы, церкви, купцов?

— Ха! — Гасан гулко хлопнул ладонью по коленке. — Так может сказать тот, кто имеет вместо головы старый бубен! В сопках стало мало мужчин-охотников — это услышит русский царь!..

Однако все сошло лучше, чем даже ожидал Гасан. Русский царь прислал ружья и большую награду Гасану. Он хочет получить пушнину, но это сделать нетрудно. Длинноухие всегда делают то, что говорит их начальник!

Выйдя из управы, Гасан остановился, потрогал сияющую медаль. Он еще выше поднял голову, увидев подходивших к управе купцов. Это были братья Черных, хорошо известные во всем Остроге и его окрестностях, включая золотые прииски. Гасан безмолвно свысока созерцал их постные физиономии, хотя весь вид торговых людей веселил его сердце. Купцы вышагивали так смиренно, с такими благочестивыми и кроткими лицами, точно переродились из волков в ягнят! Все-таки Гасан не выдержал, расхохотался.

— Купцы Черные имеют вид самих ангелов Миколки, которые сидят в юрте Нифошки! — крикнул он, когда купцы подходили к крыльцу. — Ха! Они идут к губинатру!..

Черных не ответили на едкую шутку. Немало удивленные и озадаченные, они остановились перед старшиной с новехонькой медалью на груди. Один, что-то соображая, гладил бороду, другой просто таращил глаза на медаль из-за плеча брата.

— Вижу-от ты побывал у господина исправника, — приглушенным басом заметил чернобородый.

— Он привез Гасану подарок самого царя! — старшина благоговейно притронулся к медали.

Чернобородый вздохнул, кажется, с видимым облегчением.

— Тебе повезло, Гасюха, — поднимаясь на крыльцо, не без лукавства продолжал он. — Прими-от поздравления нашей братии. А сопроводительную бумагу тебе выдали?

— О чем говорит купец Черный, — не понял шуленга, но тут же нашелся. — Бумагу царь пошлет, когда Гасан соберет всю пушнину со своего народа... Гасан сейчас говорил начальнику, что у купца Черного доброе сердце. Теперь ты должен помогать мне. Полог твоей палатки будет закрыт, пока я не скажу...

— Будет, как хошь, — подтвердил чернобородый.

Расставшись с купцами, Гасан направился к своей лавке. Шел он не спеша, провожаемый любопытными и удивленными взглядами сородичей, которые сидели и стояли около своих юрт. Возле лавки уже толпились десятка три мужчин-охотников, все они также пялили глаза на сверкающую под лучами медаль, учтиво уступая дорогу.

Гасан, неторопливо печатая шаг, поднялся по ветхим ступенькам на крыльцо, распахнул тяжелую дверь.

В лавке было полутемно и сыро.

Это довольно большое помещение, разгороженное пополам высоким прилавком, с темными заплесневелыми стенами, одновременно служило и магазином и складом. Большая часть его была завалена штабелями мешков с мукой, крупой и другими продуктами, ящиками с махоркой, порохом и патронами. На стене висели две новенькие винтовки и полдюжины длинноствольных охотничьих берданок.

Лавка когда-то считалась казенной собственностью. Власти содержали здесь приказчиков. Завозили продукты и товары, скупали пушнину. Но переброска грузов по бездорожью и на большое расстояние была сопряжена с огромными трудностями и затратами средств. И власти, считая это дело убыточным и невыгодным, мало проявляли заботы о снабжении стойбищ. Люди вынуждены были обращаться к купцам, которые выкраивали на этом огромные прибыли, а пушнина растекалась по свету, минуя казну.

Когда староста рода Гасан Доргочеев заключил контракт с золотопромышленной компанией на перевозку грузов, лавка перешла в его собственность. Имея около семисот вьючных оленей, он завозил из Читы самые различные товары, обеспечивая всем необходимым охотничьи стойбища. Он стал полновластным хозяином в тайге на сотни верст окрест. Хотя тунгусское общество имело в своем распоряжении так называемые «общественные сусеки», из которых продукты и охотничьи припасы выдавались по особым книжкам в кредит и даже за счет общественных накоплений, однако это было чистейшей формальностью. «Общественные сусеки» соперничать с Гасаном Доргочеевым не могли, они почти всегда пустовали...

Дверь скрипнула, в лавку ввалился неуклюжий молодой парень. Он подошел к Гасану, тупо уставился на его грудь, дыша спиртным перегаром. Это был его сын, приказчик.

— Перфил смотрит глазами филина! — расхохотался Гасан. — Это подарок самого царя!

— Царя?! — куцые брови Перфила полезли вверх. Он протянул руку к медали, но Гасан хлопнул его по пальцам.

— Ха! Сто чертей Нифошки! Это не хвост собаки, за который ты достоин держаться.

Гасан был в прекрасном расположении духа.

— Тащи бумагу с фамилиями людей Чильчигир-рода. Раскрой пять ящиков спирта. Будем собирать пушнину для царя...

Старшина вышел на крыльцо. В руках он держал длинный список. Толпа застыла. Разговоры мгновенно утихли.

Десятки глаз смотрели на хозяина. Старшина повернул голову направо, затем налево, надувшись, взял бумагу вверх ногами, громко произнес:

— В сердце русского царя живет любовь к Гасану и его народу. Но в сердце русского царя может прийти гнев, если носящие одну косу перестанут давать ему шкурки. Три зимы люди Чильчигир-рода не посылали пушнину царю, записанную в подающем листе. Сейчас будем посылать. Так велит сам губинатр, который привез Гасану этот подарок царя! Он привез ружья для охотников и не возьмет за них деньги. Он привез патроны...

Толпа зашевелилась, глухо загомонила. Гасан крикнул:

— Слушайте, что говорит Гасан. Сейчас каждый, имеющий глаза, руки и ноги[13], даст русскому царю белок, лисиц, хорьков, рысей, росомах — равно четырем шкуркам соболя[14].

Толпа затихла, послышался ропот.

— Пожалуй, царь обижает народ...

— Наши желудки могут ссохнуться, как старые грибы...

— Да, это так.

Гасан стоял, безмолвно наблюдая за толпой. Когда до его слуха доносились довольно громкие возгласы, его взгляд сейчас же брал смельчака на прицел, и тот поспешно умолкал, пряча глаза. Но вот толпа зашевелилась, пропустила вперед Дяво. Согнутый, опираясь на посох, он мелкими шажками подошел к крыльцу и, подняв выцветшие глаза на Гасана, тихо заговорил:

— Много зим и лет сменилось с того дня, когда я взял в руки лук и стрелы. В те дни еще отец хозяина Гасана ходил на боку оленя в берестяной люльке. Тогда наш народ отдавал много шкурок царю, в юрты приходил голод. Пусть послушают люди, что видели глаза Дяво в стойбище у Черных болот. Я охотился вторую зиму, когда в стойбище приехал русский начальник, посланный самим царем. Он взял с каждого охотника столько шкурок зверей, сколько стоили четыре соболя, и у людей не осталось ничего. С приходом зеленых дней в стойбище пришел голод. Носящие одну косу уже не могли ходить по тайге. Люди стали есть собак, но собаки убегали в сопки. Тогда люди стали есть свою одежду и юрты, и скоро они остались голые и без жилища. Вот что видели мои глаза в стойбище у Черных болот.

Толпа молчала, скорбно поникнув, глаза Гасана метали гневные искры.

— Тогда люди были слепы, как дневные совы, и слабы, как белка без хвоста! У них не было ружей! — воскликнул он, сдерживая ярость. — Тогда царь не посылал людям ружья и патроны. Тогда не было в сопках Гасана и его лавки.

— С того дня царь всегда просил с охотников шкурок зверей равно одной или двум шкуркам соболя, — проговорил Дяво, точно не слыша гневных слов шуленги.

— Да, так было всегда, — тихо подтвердил молодой плечистый охотник, что стоял позади старика. Он не отступил за спины сородичей под взглядом хозяина.

— Детеныш полевки, только что увидевший солнце, знает больше Гасана?.. Пока каждый из вас не сделает того, что слышал, лавка будет закрыта! — крикнул Гасан и взялся за ручку двери.

— Но наши желудки пусты, хозяин...

— В юртах совсем нет пищи...

Толпа волновалась, а Гасан, не повернув головы, скрылся за дверью.

— Пусть люди идут к купцам Черным! — тряхнул суковатой палкой старик.

— Да, это так! Правильно говорит Дяво! — заволновались охотники.

Толпа распалась на две части. Одни нерешительно топтались на месте, другие, захватив кожаные мешки, повалили к просторной брезентовой палатке купцов.

Едва охотники приблизились к купеческому жилью, как навстречу им вышел Черных-старший. В густой бороде его пряталась лукавая усмешка. Вперед выступил Тэндэ. Бросив мешок на землю, он возбужденно заговорил, указывая на себя и сородичей:

— Люди пришли к купцу Черному. Они принесли шкурки.

— Купец Черный всегда-от помогал вашему брату, но русский начальник рассерчал на него за это. Он рассерчал и на вашего старшину за то, что вы не отдаете царю рухлядишку. Он сказал, чтобы купец Черный и шуленга не открывали лавки, пока не будут собраны все шкурки. Не можу я помочь вам, братья, хошь и рад несказанно, — мешая русские и эвенкийские слова, сокрушенно развел руками купец и ушел в палатку...

Когда чернобородый скрылся за пологом, Гасан, наблюдавший за всем происходившим из окна, подал знак Перфилу и вышел на крыльцо. Перфил и Семен вытащили два ящика спирта, поставили так, чтобы их видели и те, что стояли здесь, и те, что толпились у купеческой палатки. Каждый взял в руки по бутылке и встряхнул. Прозрачная жидкость заискрилась, играя под солнечными лучами, привлекая жадные взоры. Толпа всколыхнулась, охотники, подхватив мешки, ходко двинулись к лавке.

— Каждый, кто даст, что просит русский царь, получит бутылку изгоняющей печаль, — торжественно объявил Гасан и положил на крыльцо список.

Плечистый молодой охотник, громко глотнув слюну, решительно подошел к крыльцу. Он бросил на влажную землю седоватую шкурку чернобурки, затем мех красной лисицы и посмотрел на шуленгу. Тот молчал. Тогда охотник достал из мешка десяток белок.

— Пусть Дуко поставит свой знак. Он настоящий охотник, — громко произнес старшина.

Семен подал парню заостренную палочку, смоченную в чернилах. Дуко забрал ее неуклюжей горстью и нарисовал на чистой стороне листа лук с вложенной стрелой. Перфил сунул ему в руки бутылку спирта.

— Пусть твое сердце не знает печали! Сам царь будет любить тебя. А в лавке Гасана ты можешь взять какие надо товары! — напутствовал парня шуленга.

Дуко сделал несколько торопливых шагов от крыльца и, усевшись на землю, принялся острием ножа вытаскивать пробку. Руки и губы его дрожали, ноздри раздувались, как от быстрого бега. Вытащив пробку, он жадно припал к горлышку бутылки. Тянул не отрываясь, пока посудина не опустела наполовину. Тогда Дуко поставил бутылку между коленями, шумно дохнул, засаленным рукавом куртки обтер губы. Лицо его побледнело, глаза загорелись возбужденным блеском...

Сбор пушнины шел полным ходом. У крыльца быстро росла груда шкурок. Охотники подходили, вытряхивали мешки, получали свою порцию спирта из рук Перфила. Многие садились здесь же на землю, жадно припадали к горлышкам. Спирт мгновенно овладевал головой и сердцем. Раздавались повеселевшие голоса, песни.

Гасан неподвижно стоял на крыльце. Когда подошел Тэндэ и вытряхнул из мешка положенную долю, в глазах его мелькнули веселые огоньки.

— Сегодня у Гасана хороший день. Он придет и к тебе! — дружелюбно крикнул он, протягивая вторую бутылку. — Это подарок Гасана.

— У моего очага всегда найдется место для того, кто приходит с хорошими мыслями, — ответил охотник. Он принял бутылку из рук старшины, сунул ее за пазуху и, вытащив из мешка десяток белок, положил их в общую кучу.

— Сто чертей Миколки! У этого длинноухого сердце орла! — тихо выругался Гасан вслед охотнику. И осмотрелся кругом: не заметил ли кто-нибудь поступка Тэндэ?

Гасан успокоился: Тэндэ сдавал пушнину последним. На душе его стало совсем весело, когда он увидел, что к лавке приближается священник. Этот тощий старикашка всегда вызывал у него смех.

Вдруг Гасан почувствовал, что кто-то хватает его за ноги. На крыльце ворочался, цепляясь за его унты, Дуко.

— В мо-ем сердце жи-вет л-любовь к хозяину-Гасану, — бормотал он, стараясь поймать руку старшины.

Шуленга молча двинул ногой, и вялое тело, сползая по ступенькам, свалилось на землю рядом с пустой бутылкой.

Старшина с важным лицом медленно пошел навстречу отцу Нифонту. Однако его опередили. Толпа подвыпивших охотников обступила священника со всех сторон.

— Нифошка...

— Креститель наш...

— Отец царя на небе...

— Шаман самого Миколки-Чудотвора...

— Нифошка... — слышались пьяные голоса. Люди крепко обнимали отца Нифонта, цепляясь за старенькую рясу, лезли целоваться.

— Отстаньте, басурмановы дети, во имя отца и сына и святого духа. Причастил я вас к вере христианской, православной на свою голову, нечистые рожи, — лопотал священник, отмахиваясь обеими руками от дружеских объятий.

Захмелевшие охотники неожиданно посыпались во все стороны. Гасан молча работал тяжелыми кулаками.

— Дай бог тебе, Козьма Елифстафьевич, долгих лет на земле, — осеняя трясущимися перстами грудь Гасана, молвил перепуганный отец Нифонт. — Шел я смиренно в управу. Да напали эти басурмановы дети. Чуть дух не испустил. Ровно беленов объелись, — оправляя измятую рясу, незлобиво объяснял батюшка.

— Пресвятая мать-богородица! — удивленно воскликнул он, заметив на груди шуленги яркую медаль. — Наяву это или во сне? Никак на груди твоей, сын мой, заслуги? За какие грехи? Тьфу, нечистый попутал — за какие святые дела пожалован Козьма Елифстафьевич?

— Это послал Гасану сам царь! Скоро ему бумагу пошлет! — важно ответил старшина.

— Ну дай бог. Дай бог, — заспешил отец Нифонт. — Явлюсь посланнику большого мира. Да по пути сверну к твоей супруге, Агнии Кирилловне.

— Пусть язык Нифошки передаст губинатру: Гасан хорошо собирает шкурки! Скоро он увидит меня! — крикнул шуленга вдогонку священнику...

— Неплохо, стало быть, умеешь работать, Гасюха, — раздался рядом ласковый голос.

Гасан обернулся. Перед ним с красной папкой под мышкой стоял Шмель.

— Сколько соболишек выколотили из энтих грешных, Козьма Елифстафьевич?

— С каждого равно четырем соболям, — спокойно ответил Гасан.

Шмель от неожиданности раскрыл рот.

— Зачем, Козьма Елифстафьевич, четырем? С их императорского величия и двух довольно. А стало быть, остальные два соболишка в пользу Николая-угодника и его служивых, — ухмыльнулся Шмель.

— У тебя морда самой лисицы, а нос хорошей собаки, Шмелишка, — рассмеялся старшина и хлопнул писаря по плечу. — Но Гасан собрал для царя равно четырем соболям.

Лицо Шмеля вытянулось. Гасан расхохотался.

— Хороший нос Шмелишки на этот раз обманул его! Однако печаль пусть не ест твое сердце. Пойдем к купцу Черному, Шмелишка!

3

Красное солнце коснулось голубовато-льдистого гольца, помедлило, стало погружаться в вязкое облако.

По стеклу полыхнули косые лучи. Салогуб сощурился от яркого пламени, но продолжал стоять у окна. Возле дома с высоким крыльцом кружились люди. Танец напоминал русский хоровод. Десятка три мужчин и женщин, взяв друг друга под руки, составляли тесный круг. Только в танце не было плавного скольжения и стремительности, характерных для русского хоровода. Люди топтались на месте, монотонно что-то выкрикивая, и в такт быстро поднимали то одну, то другую ногу, раскачиваясь всем телом в правую и в левую сторону.

— Адё-ёра... я... аддёёёра. Га-сооога... я... гассооога. А-ленна... я... аллееена,—доносились хриплые голоса.

Эти три малопонятных всхлипа составляли все музыкальное сопровождение танца.

— Примитивный, но любопытный и своеобразный танец, — вполголоса заметил исправник, не оборачиваясь.

— Теперь будут топтаться до восхода, пока усталость не свалит с ног, — бесцветным голосом сообщил Гантимуров.

Князь сидел на лавке возле стола, с равнодушным видом чистил длинные блестящие ногти.

— Значит, ваше сиятельство, пришли к выводу, что невозможно работать с этими людьми, — продолжил разговор Салогуб. Он отошел от окна, заложив руки за спину, медленно прошелся по комнате.

— Таково мое личное мнение. В жилах этих людей течет кровь разбойников. Они невежественны. Я не могу ручаться, что однажды не засну с охотничьим ножом в горле, — ответил князь, продолжая орудовать острием перочинного ножика.

Исправник остановился, изучая тощую фигуру князя. Гантимуров сидел, заложив нога за ногу, завернутый в яркий цветастый халат на теплом подкладе, опушенный по подолу и полам белоснежным мехом горностая. На ногах такие же цветастые меховые башмаки. Вся фигура князя с головы до пят дышала надменным величием.

«От князя в вашем сиятельстве седьмая вода на киселе. А спеси на дюжину князей хватит»,— с раздражением отметил про себя Салогуб.

— Смею заметить, ваше сиятельство, что и дикаря может заставить скакать под свою дудку искусный в своем деле музыкант. — Исправник сделал паузу, подыскивая слова. — Да, ваше сиятельство. Я имел честь слышать, что таковым искусством род Гантимуровых обладает в полной мере. В частности, ваш родитель, отставной штабс-капитан, и ваш брат, ваше сиятельство...

— Того и другого постигла незавидная участь. Они закончили свои земные дни под ножами туземцев. Благодарю, это не входит в мои намерения, ваше благородие, — едва уловимая улыбка тронула губы князя.

— Они пали во славу и процветание отечества! — с пафосом воскликнул исправник, багровея. Про себя же решил: «И вы, ваше сиятельство, подохнете в этой тайге, но долг свой исполните. Заставим!»

— Я склонен думать, от живого отечеству больше пользы, — невозмутимо заметил Гантимуров. — Это также мое личное мнение, и вы имеете право утверждать обратное. Поэтому я предлагаю перейти к существу вопроса, определенного вашим приездом.

Гантимуров не пошевелился, не поднял головы, даже не повысил голоса. Но эти спокойные слова и скрытая в них острая усмешка ошеломили исправника. От неожиданности он вытянулся во фронт, замер, шея и полное лицо его налились кумачом.

— Я не смею ничего утверждать, ваше сиятельство, — ответил он хриплым, но довольно резким голосом, — а в равной степени оспаривать ваше мнение. Однако позволю себе раскрыть доподлинную цель своего приезда.

Салогуб резким движением выдернул из нагрудного кармана тщательно сложенный газетный лист, пристукнув каблуками, протянул князю.

— Это, смею надеяться, ваше сиятельство, дает исчерпывающие объяснения на все вопросы.

Гантимуров не ответил. Его взгляд скользил от строки к строке, губы его заметно бледнели. В этих коротких строках чувствовалась такая неукротимая сила, что князю казалось, будто он держит в руках скрученную до предела стальную спираль.

«Окончилось Читинское восстание, прекратились митинги, открытые собрания. Не видно на улицах вооруженных граждан, их места заняты теми же старыми полицейскими... но победа царизма — временная победа... У рабочего класса, пролетариев нет другой задачи, кроме полного низложения самодержавия... Итак, товарищи, мы видим, что нет места унынию. Вперед же, за работу! Новый и решительный бой не за горами!..»

Исправник в упор смотрел в лицо князя, видел, как с него сползает маска надменного величия, злорадствовал: «Что, ваше сиятельство, не по нутру подобные заявления? Смею заверить, отныне поубавится у тебя, князь, спеси...»

— Восстание разгромлено, а в ваших руках, ваше сиятельство, газета читинских социал-демократов, — почти с удовольствием уточнил он. Гантимуров вздрогнул, быстро сложив газету, положил на край стола. Это был февральский номер «Забайкальского рабочего».

— Смею доложить, ваше сиятельство, — многозначительно продолжал исправник, — этим и объясняется цель моего приезда и существо вопроса.

— Как вы оцениваете реальные возможности этих пролетариев? — перебил Гантимуров, кутаясь в халат.

Салогуб помолчал, хотя «реальные возможности пролетариев» тотчас встали перед его глазами в образе десятков тысяч вооруженных рабочих, тысяч неблагонадежных солдат да тысяч солдат, открыто вставших на сторону восстания. Потускневшее лицо князя вдруг стало ему особенно неприятным. Однако он не сожалел, что зашел дальше, чем следовало в своем откровении, которое было направлено к одному — пристращать чванливого князька, заставить повиноваться.

Салогуб взял со стола газету, небрежно бросил в столешницу.

— Единственное, что смею сказать вам, ваше сиятельство: не следует закрывать глаза на действительность. А этого достаточно, чтобы нам почувствовать ответственность за судьбу отечества. — Исправник поперхнулся, заметив на лице Гантимурова мимолетную ироническую улыбку, и повысил голос: — Смею доложить, я облечен известными полномочиями его превосходительством генерал-губернатором Ровенским от имени их величества императора Николая Второго! В силу этого я имею честь говорить от высочайшего имени, ваше сиятельство.

Гантимуров слегка поклонился, хотя лицо его оставалось бесцветным.

— Можете говорить от собственного имени. Этого достаточно, чтобы выполнить порученное вам дело.

Исправнику пришлось мужественно проглотить и эту пилюлю. Однако отступать было некуда: назвался груздем — полезай в кузов!

Медленно, подбирая более веские слова, он начал:

— Вы, в силу отдаленности от Большой земли, не придаете серьезности сложившейся обстановке. Я бы сказал, не чувствуете приближения грозы. Да, обстановка, ваше сиятельство, такова, что в скором времени нам придется вместо хлеба и вин закупать за границей солдат и оружие. Это я заявляю со всей ответственностью.

— Какие задачи возлагаются на тунгусское общество? — без каких-либо эмоций осведомился князь.

«Истукан, а не князь, — со злостью отметил исправник. — Но мы заставим вас, ваше сиятельство, плясать под нашу дудку».

— Отечество, ваше сиятельство, помнит заслуги князей Гантимуровых[15]. Я передаю слова генерал-губернатора, — Салогуб почтительно склонил голову. — И теперь оно возлагает на вас большие надежды, я бы сказал, видит в вас опору в эти трудные дни.

Гантимуров снова слегка поклонился:

— Сделаю все возможное.

«И сделаешь. Если своевременно не улизнешь из этой чертовой глухомани или не окончишь дни под ножами своих инородцев».

Салогуб расправил плечи, приободрился.

— Сближение, я бы сказал, единение с народом тайги, сулит большую пользу отечеству, — с чувством продолжал он. — Осмелюсь заметить, вы сами понимаете, ваше сиятельство, пушнина нужна и Америке и Британии. Таким образом, таежный люд в известной мере поможет предостеречь роковой пожар или затушить его, если таковой возникнет.

Салогуб горделиво воззрился на неподвижного князя, любуясь собственным красноречием.

— Да, именно с помощью черных рук дикарей цивилизация задушит этих самых пролетариев. Стратегия, кня... — увлекшийся исправник вовремя спохватился. — Смею передать, ваше сиятельство, еще одно важное указание их превосходительства. Ни в коей мере нельзя допускать сближения инородцев с рабочим людом приисков. Становому приставу и уряднику по этому вопросу даны соответствующие инструкции.

Подобие улыбки промелькнуло на лице Гантимурова.

— Их превосходительство плохо знает туземцев. У них ненависть к русским в крови. Вековая вражда за господство в тайге, искусно поддерживаемая шаманами.

— Гм... Мне кажется, этим искусством должны обладать не только шаманы...

На крыльце послышались легкие шаги, скрипнула дверь.

На пороге появился отец Нифонт. Он стащил с головы колпак из сивых шкур козьих ножек, троекратно перекрестился на передний угол, по-стариковски с хрипотцой произнес:

— Мир, дети мои...

Исправник расторопно подошел к священнику, неуклюже припал к сухонькой руке, до кистей прикрытой замызганным рукавом рясы.

— Продлит господь твои годы, сын мой!

Отец Нифонт клал персты на тучный затылок. Гантимуров оставался недвижим, лишь немного повернул голову в сторону священника.

— Мое тело опять мучит лихорадка, батюшка, — произнес он, встретив вопрошающий взор священника.

— Помоги, милостивый боже, изгнать недуг из тела раба твоего, — пропел отец Нифонт, осеняя крестным знамением Гантимурова.

Священник присел на стул, придвинутый услужливой рукой исправника, и, осведомившись о дороге, здоровье, спросил:

— Долго ли собираешься пробыть у нас, оторванных от мира, сын мой?

— В обратный путь готовлюсь. Рассчитывал побывать на прииске, но до половодья надобно быть в Чите.

— Недолго нас своим вниманием посетил. Недолго, — вздохнул отец Нифонт... — Я-то уж от мирских дел отошел. Но не грешно знать, что делается на свете белом. Намедни, будучи по делам богоугодным на прииске, слухом пользовался, что в Чите неспокойно. Боже упаси нас, — перекрестился священник.

— Слух верен. Подняли головы смутьяны в Чите, Верхнеудинске. Но войска генералов Мюллера-Закомельского и Ренненкампфа триумфально прошли от Иркутска до Читы. Всыпали пролетариям по пятую седьмицу, отбили охоту до крамольных выступлений.

— Вот сатанинские дети, разрази их гром! — истово перекрестился священник.

— Опасаться нечего, — поспешил успокоить Салогуб. — Солдаты их императорского величества наведут порядок. Вы можете спокойно служить верой и правдой на благо отечества.

— Мое святое дело, сын мой, и для душ людских пользительное. Насаждаю веру православную в таежной глуши. Приобщаю инородцев к вере христианской. Вот уже третий год милостью божеской здесь.

— Много ли инородцев в христиан обращено, батюшка? — полюбопытствовал Салогуб, созерцая сморщенное, как печеное яблоко, остроносое лицо служителя церкви.

— Не многие остались нехристями. Завтра, бог даст, остальных в православные обратим. Посети церковь, сын мой.

— Обязательно навещу, и с великим удовольствием, — заверил исправник. — Значит, с охотой инородцы принимают православную веру?

— С охотой и любовью, — подтвердил отец Нифонт и незаметно потер спину, должно быть вспомнив «дружеские объятия» приобщенных.

— Почетный родвич Козьма Елифстафьевич Доргочеев, сохрани бог его душу, сказывал передать, сын мой, — спохватился он, — что пушной сбор проходит успешно и он скоро явится сюда. Его люди, исполнив свой долг, предаются веселью.

Исправник прислушался. С улицы доносились охрипшие голоса.

— Превосходно, старшина! — оживился исправник. — Вот таких людей надо иметь под рукой, ваше сиятельство. Этот старшина, без сомнения, обладает искусством руководить своим народом.

— Но, к сожалению, таких людей очень немного, — невозмутимо заметил Гантимуров.

Тяжко простонали ступеньки крыльца, в комнату ввалился Гасан, легкий на помине. Салогуб поспешил навстречу.

— Гасан сделал, что сказал! — старшина с гордостью протянул отчет, подготовленный рукой писаря.

— «Четыре соболя с хвостами и лапами с каждой души мужского пола, итого двести восемьдесят соболей», — вслух прочитал Салогуб. — Превосходно, шуленга! Ты один покрыл недоимки прошлых лет всего тунгусского общества. Превосходно!

Рука исправника ласково скользнула по плечу Гасана.

— Ха! Гасан умеет говорить со своим народом! Об этом должен знать сам царь!

— Да, его величество будет знать об этом... Безусловно, все твои люди, старшина, сдали пушнину государю?

— Да, не осталось ни одного, не отдавшего четыре шкурки соболя, — подтвердил тот. Гасан сказал неправду: двое из его рода не сдали пушнину. Он схитрил: не хотелось уменьшать своей славы в глазах русского начальника.

4

— Это случилось, когда я охотился второе лето. Болезнь, взявшая мои ноги, застала меня в тайге. Несколько дней и ночей я лежал, и вокруг были лишь деревья и сопки. В сумке не осталось ничего, чем можно было поддержать жизнь. Кругом было много грибов и ягод, но я не мог пошевелиться, чтобы затолкать их в рот. Моя душа уже собиралась уходить из обессиленного тела, когда ушей коснулся шум шагов, потом ослабевшие глаза увидели человека. Он был совсем рядом, но не видел меня. Он проходил мимо. Я не мог пошевелить рукой, голос пропал от голода и страха: человек уходил, и с ним уходила жизнь! Слезы текли из моих глаз. И тогда я почувствовал: кто-то лижет мою ослабевшую руку. Я открыл глаза и чуть не пропал от радости: собака! Она облизала мне лицо, села рядом и стала звать хозяина. Он вернулся. Два дня потерял он, идущий по своим делам, пока унес меня на своей спине в стойбище.

И человек этот был Гасан. Да, в те дни он имел одну жену из нашего рода. Потом он стал шуленгой. Это было, пожалуй, в ту зиму, когда жена Луксана потеряла первого сына. Потом он взял себе в жены пришедшую из русского прииска. За нее он отдал Зеленецу много шкурок зверей, шибко много. Скоро он совсем ушел из своего стойбища. Это случилось в лето, когда мужа Урендак поломал медведь. Гасан стал первым хозяином в сопках, он стал перевозить для прииска еду и одежду.

Тэндэ помолчал, произнес с горечью:

— Теперь у Гасана совсем нет сердца.

— У него есть сердце — сердце рыси, — поправил Аюр.

— Ему нет места у этого очага! — с гневом воскликнул Дуванча.

Аюр бросил в очаг пучок сухих ветвей. На мгновение мрак окутал лица собеседников. Сучья с треском вспыхнули, неровным пламенем осветилось жилище.

Мужчины были не одни в юрте. Рядом с Тэндэ в переднем углу сидела молодая женщина. Широкое полное лицо ее ничего не выражало. Она спокойно курила трубку и, казалось, не слушала разговоров мужчин. Это была родственница Аюра, вторая дочь брата его жены — «акинми», — которая согласно обычаю и решению мужчин с этого дня становилась женой Тэндэ.

— Да это так, — пробормотал Тэндэ, видимо, отвечая на какие-то свои мысли. Он осторожно взял бутылку, разлил спирт по кружкам. Одну пододвинул Дуванче, другую — своей второй жене, третью поставил около себя.

— Да, это будет так, — снова повторил он. Неуверенной рукой поднес кружку к губам, выпил. Выпила женщина и, утерев губы толстой косой, снова сунула трубку в зубы.

— Почему вы не были сегодня в лавке? — разгрызая кусок твердой оленины, спросил Тэндэ. Не ожидая ответа, продолжал: — Много шкурок собрал Гасан для царя. Он, как много! Совсем потерял голову нацепивший блестящую лепешку.

— Наши глаза не хотели видеть его в этот день, — сердито буркнул Аюр. — Следующим солнцем пойдем в лавку.

— Да, следующее солнце принесет большой день, — подхватил Тэндэ. — На берегу озера носящие одну косу будут равняться в силе и ловкости. Глаза приезжего начальника увидят тех, руки и ноги которых крепки, как лезвие моего ножа, тела гибки и сильны, как тело рыси, глаз остер и верен, как глаз ночной совы. Я тоже буду равняться в силе и ловкости! У меня еще крепкие руки!

Тэндэ повел покатыми плечами, сжал увесистые кулаки, потряс ими перед своим лицом.

— Я хочу равняться в силе и ловкости со своим братом[16]. Или Аюр считает меня недостойным взяться за пояс?!

— Я с радостным сердцем выйду на поле, — неожиданно весело улыбнулся Аюр и подтолкнул Дуванчу: — А ты будешь равняться в стрельбе с Гасаном! Пусть начальник видит, что тебе нет равных в сопках!

— Это будет именно так, — подтвердил развеселившийся Тэндэ.

Юноша заупрямился:

— Я не хочу видеть этого человека.

Тэндэ шумно засопел.

— Твои стрелы побьют хозяина. Если ты не сделаешь то, что слышал, потом захочешь отрубить свою глупую голову, — серьезно возразил Аюр.

Дуванча удивленно посмотрел на него.

— Но ты только сейчас сказал, что твои глаза не хотят видеть этого человека!

— Когда ветер дует с восхода навстречу человеку, он поворачивает лицо в сторону захода солнца. Однако ветер часто дует то в одну, то в другую сторону, — рассмеялся Аюр.

— Это так, — расслабленно пробормотал Тэндэ. Он тяжело поднялся, громко попрощался: — Завтра я увижу вас.

Тэндэ, слегка качнувшись, шагнул к пологу. Нулэн быстро встала, потянулась за своим мужем. Вслед за ними из юрты незаметно выскользнул Дуванча...

Шагнув за полог, Тэндэ сразу окунулся в вязкую вечернюю мглу. В нос ударил дым костров, запахи пробуждающегося леса и подтаявшего озера... Где-то впереди маячила круглая сопка. Оттуда доносились звуки танца. Их подхватывал звонкий весенний воздух, расплескивал над тайгой. Тускло светились окна управы. Из дымоходов юрт вырывались костры искр, рассыпались ярким веером, осыпали пристывшую землю. Огненных хвостов было много. Они были там и здесь, кругом по всей поляне.

Тэндэ медленно двинулся к своей юрте, до которой было не больше тридцати шагов. По пятам тенью скользила Нулэн. За ее спиной легко и бесшумно следовал Дуванча.

Послышался веселый заливистый смех Урен. Все ближе ее звонкий голос. Все медленнее идет Дуванча, все сильнее стучит его сердце. Внезапно из-за палатки выплыла громоздкая тень. Она с головой покрыла Тэндэ и его жену. Заколебалась у самых ног юноши. В ночи раздался громкий самодовольный голос:

— Хозяин уже ждет Гасана! А гордая коза встречает его веселым смехом!

Тэндэ лишь успел почувствовать, как Нулэн прильнула к его спине, как вперед метнулось чье-то гибкое тело. От неожиданности он отшатнулся, протер глаза.

Дуванча, расставив ноги, стоял перед Гасаном, преграждая ему путь в жилище. Глаза его блестели отчаянной решимостью.

— Ха! Детеныш длинноухого! — рявкнул шуленга. Он шагнул к пологу — в руке юноши холодной молнией сверкнул нож. Озадаченный Гасан остановился. — Ха! В твоей груди сердце мужчины. Но у Гасана сегодня хороший день. Он не хочет обмывать подарок царя твоей кровью.

С проворством, которого нельзя было ожидать, шуленга прыгнул к юноше. Могучей рукой стиснул его правую руку. Однако и Дуванча был не менее ловок. Нож не упал на землю. Неуловимым движением юноша перехватил его левой рукой, занес для удара. Кровавую схватку предотвратила Урен.

— Разве к жилищу Тэндэ ведет узкая тропа?! Разве на ней нельзя разойтись двоим встречным! — насмешливо крикнула девушка и шепнула Дуванче: — Убери свой нож. Или ты хочешь меня оставить одну, чтобы я умерла от горя! Я завтра увижу тебя.

Дуванча нехотя повиновался. Урен проводила его нежным взглядом, распахнула полог, гордо выпрямилась:

— У очага найдется место для хозяина-Гасана.

— Да, это так. Полог моей юрты открыт, — подхватил Тэндэ, едва пришедший в себя.

Гасан, шумно сопя, шагнул в жилище. За ним вошли Тэндэ и его молодая жена.

Шуленга остановился посредине юрты, по-бычьи наклонив голову и тяжело отдуваясь. Казалось, он высматривает жертву и вот-вот кинется на нее. Но Гасан вдруг весело расхохотался:

— Старый олень привел молодую козу! — он шагнул к женщине и толстыми пальцами ущипнул тугое бедро. — Ха! У старого оленя неплохой глаз!

Женщина испуганно нырнула за спину Тэндэ, который молча стоял перед развеселившимся шуленгой. Глаза его горели ненавистью, на сердце клокотала злоба. Но он молчал, беспомощно оглядываясь на полог, как будто ожидая помощи. И она пришла. В юрту вбежала дочь.

Урен дерзко взглянула на Гасана, протянула руку Нулэн, и они скрылись за матерчатой ширмой, отгораживающей передний угол — женскую половину.

— В юрте Тэндэ много молодых коз, как в зеленые дни на соленом озере. Но они пугливы как зайцы и злы как осы, — Гасан рассмеялся. — Чтобы сделать их ручными, нужен настоящий мужчина.

Гасан, не снимая шубы, уселся на шкуры и погладил медаль.

Тэндэ молча подал лист бересты с кускамихолодной медвежатины, поставил бутылку спирта, кружку.

— Гасан станет первым хозяином во всей тайге. Это сказал повесивший на его грудь подарок царя. Он может сделать все, что захочет, — разглагольствовал старшина, наливая спирт в кружку. Он разом выплеснул полкружки спирта в глотку, глотнул воздух, забросив в рот кусок мяса, продолжал:

— В груди Гасана нет зла на Тэндэ. Если он захочет, сделает Тэндэ большим хозяином. Тэндэ привел в свою юрту молодую самку, но хватит ли у него чем кормить ее?! Душа этой старой росомахи не скоро покинет тело, — шуленга ткнул пальцем в сторону старухи, которая лежала на шкурах с закрытыми глазами. — Она будет долго глотать пищу. В другой юрте Гасана есть такое же старое дерево. Гасан не касается его, а пищу дает. Ха! Гасан может кормить всех в сопках! Гасан может заставить всех носящих одну косу привести к нему своих жен! Гасан может иметь табун молодых самок. Все может Гасан! Ха!

Тэндэ угрюмо молчал.

— Однако Гасан не хочет обижать того, кому спас жизнь, — бросив пустую кружку, громко произнес шуленга. — Он пришел за молодой козой, и Тэндэ отдаст ее. В ее груди сердце орлицы, но сын Гасана сделает ее ручной.

Тэндэ сидел с опущенной головой. Хмель уже давно прошел, но голова была точно свинцовая. По ней стучали и стучали слова Гасана.

— Почему молчит Тэндэ? Разве он не слышал слов Гасана?! Или не знает, кого выбрал Гасан?!

Охотник молчал.

— Почему молчит твой язык?! — недовольно повторил шуленга, подаваясь вперед.

— Урен должна стать женой сына Луксана, — ответил Тэндэ. — Так говорит обычай.

Гасан от удивления раскрыл рот.

— Обычай? Ха! Обычаем желудок не набьешь! Эту юрту может проглотить голод.

— Тэндэ будет думать, — тихо проронил охотник.

За ширмой раздался девичий крик. В ту же секунду из-за нее выбежала Урен. Глаза ее горели, губы вздрагивали. Она вся дышала гневом и была особенно хороша.

— Пень никогда не увидит рядом с собой зеленой ветки! — с дрожью в голосе крикнула она.

— Сто чертей Нифошки и лихорадка Гантимура! — изумленный Гасан даже подпрыгнул на месте. — Дочь Тэндэ забыла обычай!

— Обычаем желудок не набьешь. Разве не так сказал твой язык?

Урен подступила ближе.

— Ха! Эта с сердцем орлицы действительно достойна настоящего мужчины! Но будет так, как сказал Гасан! Гасан будет ждать до зеленых дней. Пусть хорошо думает Тэндэ!

Гасан медленно поднялся и, еще раз с уважением взглянув на Урен, молча вышел. А Урен опустилась перед отцом на колени, прижалась лицом к груди.

— У тебя, моя дочь, сильное сердце. У твоего отца тоже сильное сердце, однако на нем много заботы. Отец будет думать...

Глава вторая

1

Солнечный луч скользнул по мшистой крыше, упал на землю, наткнулся на пустую бутылку — стекло полыхнуло радугой, рассыпая веселые зайчики. Луч задержался, ощупывая посуду, переместился на лицо человека. Человек зашевелился, открыл глаза. Сел, ошалело озираясь. Возле крыльца лежали мужчины и женщины. Сон застал людей там, где свалили их хмель и усталость.

Человек быстро вскочил на ноги, схватил валявшийся кожаный мешок, сунул в него руку. Мешок упал на пристывшую землю. Человек расслабленно опустился рядом. Сидел, хмуря лоб, потирая лиловый синяк под правым глазом. Привлекательное лицо с открытыми карими глазами, широким подбородком и резко выступающими скулами выражало полную растерянность. Огромным напряжением мысли человек заставлял свою память воскресить события ночи. Увидев пустую бутылку, пошарил глазами вокруг, увидел вторую — проворно вскочил на ноги, подхватил мешок, перешагивая через тела сородичей, заспешил к палатке купцов Черных.

Купцы спали.

Охотник осмотрелся. У входа один на другом стояли ящики из-под спирта, передний угол был завален пушниной. Сверху красовались шкурки четырех чернобурок. Это, казалось, обрадовало охотника. Он подошел к бородатому купцу, тихонько дернул за рукав шубы. Тот замычал и повернулся на другой бок. Гость стал настойчивее. Наконец чернобородый открыл глаза, сел, лениво потянулся.

— Но, выкладывай-от, чо тама у тебя. Опохмелиться, поди, надо.

— Этой ночью моя голова и сердце были во власти араки, купец Черный, — начал гость.

— Но, — зевнул хозяин.

— Я приходил в твою юрту.

— Но...

— Ты взял шубу чернобурки у меня, а дал всего бутылку спирта...

— Чо мелешь? — усмехнулся купец в бороду. — Я что-то не припомню твою рожу. Тут много братвы вашей перебывало. Но спирт-от я не давал ни одной душе. Рухлядишки и видать не видывал. Ты, брат, наверно, во сне то видел.

— Я вижу шкурки в твоей юрте, купец Черный, — возразил охотник.

— То, брат, пушнина шуленги вашего, Козьмы Елифстафьевича, — ответил купец с той же усмешкой. — Иди, брат, охмелиться тебе все одно не доведется.

— У меня совсем не осталось шкурок. В юрте не будет еды, — проронил охотник безнадежно. — Ты взял чернобурку, купец Черный.

— Може-от была твоя, да вся вышла, брат. Тебе полезно охолонуть.

Купец лениво поднялся, взял охотника за шиворот и выбросил на улицу... Охотник сел, понуро опустил голову. Губы его беззвучно шевелились.

— Дуко?! Зачем ты здесь? — раздался над его головой удивленный голос.

Дуко медленно поднял тяжелую голову. Перед ним стояли Аюр и Дуванча. Он медленно встал, растерянно улыбнулся.

— Купец Черный обидел, — дыхнул он спиртным смрадом. — В моей юрте не будет еды.

— Пустой желудок сделает твою голову умнее, — проворчал Аюр. — Ты пропил за одну ночь зиму большого труда. Твои ноги и руки работали на купца Черного.

— Да, это так, — безропотно согласился Дуко. — Надо идти к сыну хозяина-Гасана...

У лавки Гасана все еще валялись сонные, угоревшие от спирта люди. Некоторые из них ворочались, садились, тупо озираясь вокруг. Опухшие лица, взлохмаченные головы, бессмысленные глаза...

— Спирт делает головы людей дурными. Они суют их в петли, как рябчики, — тихонько ругался Аюр.

Охотники вошли в лавку. Из-за стойки высунулось жирное лицо Перфила, злорадно ухмыльнулось, исчезло.

Вошедшие поздоровались. Под прилавком послышалось глухое бульканье и посапывание.

Охотники переглянулись. Перфил красный, как шуба огневки, поднялся на ноги. Маленькие глазки ощупали сумки охотников, все еще стоявших возле порога, презрительно сощурились, толстые губы приоткрылись.

— Если вы пришли не с пустыми руками, вам нечего стоять у дверей. Вы принесли шкурки для русского царя?

— Да, — ответил Аюр.

Перфил положил перед ним лист бумаги, достал ручку, чернила, зевая, уставился в его лицо.

Аюр развязал тощий на вид кожаный мешок. Положил на прилавок черную лисицу, бурого соболя и опустил мешок на пол.

— Русский царь просит пушнины, равной четырем шкуркам соболя. Разве Аюр не знает этого?

— Я дал, сколько надо, — спокойно возразил тот.

— У Аюра глаза дневного филина. Или он думает, что сын хозяина-Гасана потерял голову? — усмехнулся Перфил.

— Черная шкурка равна трем соболям и шкурка соболя, — снова возразил Аюр.

— Русский начальник рассердился, когда узнал, что Аюр и сын Луксана не отдали шкурки царю. Он сказал: для них черная лиса равна двум соболям, — Перфил звучно расхохотался.

— Русский начальник?! Значит, твой язык идет его следом? Однажды жирный заяц пошел следом волка, и от него остался один хвост, — рассмеялся Аюр в тон Перфилу.

Он достал из мешка шкурку соболя, положил на прилавок. Перфил, вздрагивая всем телом от смеха, лениво смахнул шкурки на пол. Подвинул бумагу. Аюр старательно, по буквам нарисовал свое имя.

Перфил перевел тупой взгляд на Дуванчу. Тот положил на прилавок серую шкуру рыси, сиводушчатую лисицу, огневку.

— Равное трем, — равнодушно бросил Перфил.

Дуванча взглянул на Аюра, достал связку белок, считал по пальцам, морща лоб, сбивался. Пересчитывал снова. Потел.

— Двадцать и пять, — подсказал Аюр.

— Пусть отдыхает твой слабый разум, — хохотнул Перфил. Его рука лениво потянулась, подхватила связку белок, кинула под прилавок.

— Но там в пять раз больше! — воскликнул Дуванча.

— Русский царь будет хорошо любить сына Луксана, — затрясся Перфил.

— Сын волка! — крикнул Дуванча, наваливаясь на прилавок.

Глаза Перфила блеснули.

— Не сердись, сын Луксана. Сын хозяина вернет шкурки, — спокойно произнес Аюр. Его внимательные глаза в упор смотрели на Перфила.

— Но я говорю, что его отец должил в лавке муку и припас для ружья! — неожиданно запетушился Перфил, махая толстыми руками. — Вот бумага, где написано, что он брал. Муки один мешок, крупы наполовину меньше, табаку пять осьмушек, чаю три куска, припас для ружья...

Перфил бросил на прилавок бумагу и сердито заключил:

— За это ты должен отдать пушнину, равную трем соболям. А ты разве не его сын?

— Но ты взял больше.

Перфил проворно нагнулся, швырнул шкурки на прилавок.

— Пусть твои пальцы сами считают, если ты разучился доверять хозяину.

Дуванча стоял в нерешительности. Подошел Аюр и столкнул пушнину за прилавок.

— Сын Луксана не хочет считать беличьи хвосты. Он помнит, что должил отец.

Спокойный голос Аюра удивил Перфила. Он смотрел на покладистого добродушного охотника и ничего не понимал. Перфил привык видеть сердитые лица и слышать злобные крики своих сородичей — это его забавляло, распаляло алчность, и он вертел ими, как хотел. А непонятное поведение этого человека обескураживало. Он, кажется, побаивался его.

— За эти шкурки сын Луксана получит, что захочет, — вяло произнес Перфил, косясь на Аюра. — Аюр должил у хозяина-Гасана ружье?

— Да, это так, — невозмутимо подтвердил тот, бросая на прилавок соболя и красную лисицу.

— Он должил лыжи...

— Но я отдал их обратно.

— Бывает, молодую козу приведут в юрту, а потом отдают обратно. Однако все равно калым платят хозяину, — снова хохотнул Перфил.

Аюр бросил на прилавок еще одного соболя.

— Пусть видят глаза хозяина, Аюр платит за его козу, побывавшую под седлом.

Глаза Перфила вспыхнули злобой. Он поспешно повернулся к Дуко.

— Твои ноги зачем пришли?!

— Должить, — мрачно ответил тот.

— «Должить»,— передразнил Перфил.— А если сын хозяина не станет тебе должить?

— Подыхать буду, — покорно произнес Дуко.

— Это правильно! Без хозяина-Гасана ты пропадешь, как полевка, у которой оторвали ноги! — с удовольствием подытожил Перфил. — Однако, будет душа Дуко в теле или отправится в низовья реки Энгдекит, не обеднеет юрта хозяина-Гасана. А если хозяин сейчас прогонит тебя с пустыми руками?

— Подыхать буду, — повторил Дуко.

— Но у сына хозяина-Гасана доброе сердце, — вдоволь насладившись властью, закончил Перфил. — Только зимой, которая будет, ты принесешь ему больше того, что запишу, на два соболя.

Дуко покорно согласился.

— Олень не должен идти за пищей к волку. Я дам тебе шкурки, — спокойно произнес Аюр.

Дуко торжествующе посмотрел на Перфила. Тот метнул злобный взгляд на Аюра.

Дверь скрипнула, в лавку робко протиснулись еще три охотника. Стащив с головы шапки, они нерешительно топтались возле порога, мрачно поглядывая на хозяина.

— Зачем вы здесь? — прикрикнул Перфил.

— Должитъ, хозяин, — вздохнули они разом.

— А если сын Гасана не...

Раздался призывный звон, Перфил перекрестился.

— Нифошка зовет в свой дом на крестины. Двери лавки будут закрыты, пока все оставшиеся не дадут Нифошке выстричь макушки. Так сказал Гантимур...

Охотники вышли. Возле крыльца все еще сидели несколько человек. Подняв сонные лица, они смотрели на небольшой деревянный домик с крестиком наверху. Маленькие окна церквушки пылали под лучами утреннего солнца. На крыльце стоял отец Нифонт и колотил куском железа по медному чайнику, подвешенному на веревке к горизонтальной палке. Заунывные звуки неслись над Острогом. Среди юрт шныряли старшины, «приглашая людей» для крещения.

— Креститель зовет тебя в юрту Миколки, — шепнул Аюр на ухо Дуванче.

— Я не хочу идти туда, — снова заупрямился тот. — Я не хочу носить русское имя!

— Елкина палка! Ты забыл слова: «Дочь Тэндэ может войти в юрту женой только равного ей!» Пойдем! — воскликнул Аюр.

2

Отец Нифонт, вдоволь наколотив бока медной посудины, вытер бурую от ржавчины ладонь о подол рясы, посмотрел в сторону стойбищ. Возле юрт стояли люди, глядели на церковь, но не двигались с места. Люди сидели также рядом с лавкой хозяина, но и они, видимо, не собирались шевелиться. Тропка, ведущая в церковь, была пустынна.

Священник вздохнул и засеменил к дверям.

В церквушке стоял полумрак. Те немногие лучи дневного света, которые пробивались сквозь три маленьких оконца, поглощались черным земляным полом и потемневшими стенами. Пахло керосином, сыростью, прелым деревом. Посредине стоял высокий столик, врытый в землю. Левый передний угол был плотно огорожен досками. Возле стены, противоположной входу, на деревянной чурке, прикрытой цветным лоскутом, стояла небольшая икона Николая-угодника. Отец Нифонт подолом рясы обмахнул благообразный в потускневшей медной оправе лик Чудотворца и отправился к дощатому закутку. Вскоре вернулся к столику. Поставил две бутылки, маленькую медную чашечку, положил молитвенник в изодранном черном переплете и снова скрылся за дощатой стенкой. На этот раз вынес кусок белой материи и большую миску.

Завершив приготовления, священник вышел на крыльцо. Лицо его приняло подобающее духовному сану выражение: по тропинке к церквушке шел исправник Салогуб. Отец Нифонт проворно раскинул на левой стороне крыльца белый лоскут, поставил на него миску. Он был не очень твердо убежден в полезности своего занятия для душ инородцев, но в приношениях их видел источник существования. Он не был алчным, как его предшественник, который, по слухам, на пожертвованиях инородцев за пять лет сколотил солидное состояние, но откладывал кое-что впрок...

Отец Нифонт с важным видом, на какой только была способна его тщедушная фигурка, созерцал приближавшегося исправника. Салогуб подошел к крыльцу, тяжело опустился на колени.

— Благослови, батюшка, у врат божьего храма, — прогудел он.

Отец Нифонт сошел к коленопреклоненному.

— Господь милостив. Да благословит он твою душу и продлит годы. Аминь.

Исправник не без труда поднялся, стряхнул с колен липкую землю.

— Служение еще не началось? — спросил он, взбираясь на крыльцо.

— Сейчас будет, сын мой. Инородцы приближаются к храму.

Салогуб оглянулся: по тропке гуськом брели орочены. Впереди шел широкий в плечах, с синяком под глазом парень. На левом боку его висел огромный нож. Он шел медленно, часто останавливаясь, не сводя широко раскрытых глаз с церквушки.

— Пойдем, сын мой, — заторопился отец Нифонт. Исправник поспешил за ним, однако не забыл бросить в миску золотой.

— Тебе надобно, сын мой, на час крещения пройти в мою келью. Не то нехристи не смеют вступить в церковь, — тихо проговорил отец Нифонт, неслышно ступая по земляному полу.

— Да, да, батюшка, — поспешно согласился исправник, шагая вслед.

Отец Нифонт завел исправника в дощатый закуток, служивший жильем.

— Здесь не очень удобно для тела, но для души пользительно. Ублажай, сын мой, наперед душу, нежели тело, как нарек господь, — наставительно произнес священник. — И душа твоя познает радость в вечном мире.

— Да будет соблюдена господня воля, — уныло проронил Салогуб, робко присаживаясь на жесткое ложе.

Священник поспешил к столику, заслышав шум шагов на крыльце. В церквушку ввалился довольный Гасан.

— Где губинатр, Нифошка?

— Он вышел.

Старшина нахмурился.

— Гасан собрал всех длинноухих, кто не отдал душу Миколке. Пусть Нифошка скажет это самому губинатру.

— Да приголубит господь твою душу, сын мой, — дружелюбно пожелал отец Нифонт. — Пускай входят твои люди для крещения.

Гасан распахнул дверь, властно махнул рукой толпившимся на крыльце людям. Но те стояли в нерешительности, заглядывая в мрачное помещение.

Взгляд Гасана остановился на Дуко. Тот сдвинулся с места, опасливо просунул черную голову в дверь. Старшина молча схватил его за полу меховой куртки, втащил в церквушку.

— Проходи, сын мой, для крещения и принятия христианства, — ласково пропел священник.

Дуко озирался по сторонам, но, должно быть, не заметив русского начальника, решительно подошел к столику.

Сильные плечи парня покорно обвисли, лишь бронзовое лицо выдавало напряжение, длинные брови то сходились у переносья, то разбегались в стороны, темные глаза блестели,

— Преклони голову, сын мой, — повелительно приказал священник.

Дуко смиренно исполнил его требование.

Отец Нифонт запустил пальцы в густую шевелюру, стараясь отделить прядь. Но сделать это было не совсем просто. Свалявшиеся волосы лежали потником.

— Антихристов сын, гриву омываешь только по престольным праздникам. Равно святой мученик Гавриил, который, как писание Матфея гласит, многие лета великой жаждою томил свою душу, дабы из тела своего соблазн изгнать, — тихо причитал отец Нифонт, цепкой пятерней исследуя голову Дуко.

Наконец ему удалось выхватить прядь и, скрежеща большими ножницами, отделить от головы. Он облегченно перевел дух, ткнул ворсистое перо в бутылку с жидкостью, провел по выстриженной макушке.

— Окрещивается раб божий... господи милостивый. Теперь предать бы твою гриву, иродов сын, полымю великому... Окрещивается раб божий Николай. Имя для тебя недозволенное, святое. Кирилл, Ануфрий. В святости мошенники пребывали, хоть и до земных вожделений падучи. Окрещивается раб божий Иоан Пахомович. Аминь! — заключил отец Нифонт, укладывая перо на столик.

Священник взял медную чашечку и бутылку с ликером. Окрещенный, услышав знакомый запах, облизнулся, умильно уставился на руки отца Нифонта, благоговейно созерцая тонкую струйку зеленоватой жидкости. Священник поднес к губам Дуко медную чашечку, произнес певуче:

— Приобщается раб божий Пахом Иванович. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь.

Дуко слизнул жидкость, зажмурил глаза, с наслаждением потянул носом.

— Еще стриги макушку, Нифошка! — услужливо склонил он голову. — Пусть русский шаман Миколка не сердится на меня. Стриги еще!

— Иродов сын, пристрастие к зелью имеешь, — проворчал отец Нифонт, набрасывая на шею охотника железный крестик на суровой нитке.

— Стриги еще, Нифошка, — настаивал Дуко. — Миколка первый русский шаман.

— Николай Чудотворец, сын мой, — нетерпеливо пробормотал священник, махнув рукой старшине.

— Да, Миколка Чудотвор. Большой русский шаман Чудотвор...

Но Гасан взял его за шиворот и подтолкнул к выходу.

— Иди с богом, сын мой, — напутствовал отец Нифонт.

В церквушку вошел Дуванча. Гасан поднял руку. Во взгляде парня было такое, что вызвало злобный смех шуленги,

— Ха! Детеныш длинноухого! Он видит солнце потому, что у Гасана доброе сердце! Гасан самый сильный человек в сопках! Это увидит сам губинатр!..

Громкий торжествующий голос шуленги прорывался сквозь дощатую стену закутка, давая пищу возбужденному мозгу исправника.

— Аспид, — вполголоса рассуждал Салогуб. Он подумал, потрогал пальцем рыжий ус, стараясь нарисовать в своем воображении образ, подходящий для этого слова. — Осьминог... Аспидный осьминог! — это сравнение развеселило исправника. Он пошевелил пальцами, покрытыми рыжеватой растительностью, довольно рассмеялся.

— Такой проглотит с потрохами и глазом не моргнет. Мошенник! Но для веры... Что такое вера? Нет, это стихия отца Нифонта. Пусть его ублажает души святым блудом. Вот для царя и отечества зело полезный человек этот Гасашка. Он заставит плясать под свою дудку. Не хочешь, да затанцуешь. Такие люди для службы государственной нужны... А дочка у этого шуленги прелестнейшая девица.

Салогуб вздохнул. Память тотчас нарисовала ему белую юрту, девушку в алом халате. Он мысленно и далеко не благоговейно созерцал стройную девичью фигурку. Вдруг воображение подсунуло ему холеное надменное лицо. Салогуб пошевелил усами, но лицо не отступало. Сейчас же к нему пристроилось тощее тело, завернутое в яркий халат.

— Голова. Потомок князей Гантимуровых. От княжеской крови-то в тебе осталось — седьмая водица на киселе... Почему я должен ездить сюда, в эту чертову глухомань? Службу исполнять, преподавать уроки стратегии. А князь будет набивать свой карман. Мошенник! Нет, голубчик, князем скоро станет Гасан. Он обладает способностью руководить своими инородцами. А тебе придется того, убираться на родину своих идолов... А признаться, я тебе не завидую. Нет, твое сиятельство! Действительно, эти дикари способны на всякие мерзости.

В памяти исправника встал образ лохматого инородца с ножом на поясе. Он передернул плечами, налил рюмку из пузатой черной бутыли, поднял, любуясь малахитовой зеленью вина. Сделал небольшой глоток, кончиком языка облизнул губы.

— Все-таки батюшка неплохой гастроном. Прекрасный ликерчик добыл, справляя богоугодные дела. Оказывается, он не так прост. Мошенник! Допустимо, что его вонючая келья наполняется ароматом какой-нибудь дикой розочки, а?!

Исправник недовольно нахмурился. «Этот дьявольский запах. Керосин. Не ублажает же батюшка этой жидкостью свою душу!..»

В одиночестве исправник провел более двух часов. Отец Нифонт появился в дверях неслышно, с пухлым узлом в руках, из которого торчали беличьи хвосты. Салогуб было поспешил на помощь, но тот отклонил его попытку.

— Скудны стали приношения, — проговорил он со старческим кряхтением хороня узел под свое ложе.

— Инородцы обеднели или стали менее почтительны, батюшка? — не без лукавства полюбопытствовал Салогуб.

— Вопрос мудреный, сын мой, однако приношение скудное, — уклончиво ответил священник. Он, видно, не очень горел желанием вести разговор на эту тему, и Салогуб поспешил направить беседу в другое русло.

— Как прошло крещение?

— Слава богу. Последние инородцы обращены в веру христианскую, — с видимым облегчением ответил отец Нифонт. — Теперь младенцев окрещать будем да инородцев обучать закону божьему.

— Значит, весь Витимский Острог отныне православный, христианский? Триумф! Обо всем этом я непременно сообщу их императорскому величеству. Гм, — исправник кашлянул, покосился на священника. Однако тот занимался своим делом. Салогуб пошел дальше: — Государю будет приятно слышать, да и архиепископу тоже небезынтересно.

— Продли, господь, годы его, — оживился отец Нифонт, неистово взмахивая рукой. Он проворно нырнул за полог, отделяющий угол кельи, вернулся с хрустальной рюмкой, обтер ее полой рясы.

— После службы божьей не грешно и смочить горло богоданным напитком. Недуг и немощь из тела изгоняет, сын мой.

— В силе его я убедился, — вежливо отказался Салогуб. — Когда прилег я на твое ложе, меня охватило головокружение. Думал звать тебя, да не к месту останавливать службу. Слава богу, надоумил обратиться к этому напитку. Словно рукой сняло...

— Господь милостив, — заметил отец Нифонт и малость пригубил из рюмки.

Исправник пошевелил усами, наконец задал вопрос, который интересовал его:

— Почему в церкви стоит запах керосина, батюшка?

Священник взглянул на него, многозначительно поднял палец.

— В святом писании, запамятовал где, сказано: при окрещении ублажай голову окрещаемого елеем, но не имея под рукой должного, ублажай сие место благовониями великими... Керосин для голов инородческих даже пользительней: паразитов испепеляет. Тот же запах наполнял церковь еще при служении отца Ануфрия, — заключил отец Нифонт, приглашая гостя покинуть келью.

— Знавал я, батюшка, твоего предшественника, отца Ануфрия, — произнес Салогуб. — Великий был мошенник.

— Бог ему судья, — сухо ответил тот.

Исправник лукаво сощурился...

Выйдя на крыльцо, Салогуб почувствовал несказанное облегчение. Он расправил плечи, словно стряхивая удушье и сырость мрачной обители... Над головой висело ослепительное солнце, вздымая с земли едва приметную паутинку весенней испарины. Казалось, все кругом дышало. Дышали оживающая земля, густое чернолесье, и бледно-голубое озеро, и мшистые крыши домов, и охотничьи юрты.

Но гольцы по-прежнему сверкали блестящим изломом кварца. Их не коснулась весна.

Салогуб усиленно работал легкими, вдыхая этот многосложный весенний настой, одутловатое лицо его выражало блаженство.

— Инородцы сходятся на игрища. — Отец Нифонт, подобрав полы рясы, стал спускаться с крыльца. Из юрт выходили принарядившиеся люди с ружьями, луками. Одни седлали оленей, другие пешими торопились к озеру. Исправник проворно спустился с крыльца и, нагнав священника, не без интереса спросил:

— Любопытны ли их игрища, батюшка?

— Инородцы искусны в стрельбе, — ответил тот. — А равно и в езде на оленях. Сказывают, что Козьма Елифстафьевич, лучший стрелок, выбивал трубку из зубов бегущей супруги.

Салогуб даже приостановился от удивления, но отец Нифонт продолжал семенить ногами, и он поспешил за ним.

— Да однажды нечистый попутал ноги Валентины Семириконовны, то бишь первой супруги Козьмы Елифстафьевича. Споткнулась она, и стрела пронзила... Антихристовы дети! — неожиданно всполошился отец Нифонт. — Басурманы. Испоганили землю.

Исправник посмотрел на предмет возмущения батюшки равнодушно. На земле вокруг лавки валялись бутылки, битое стекло.

— Анафема, Козьма Елифстафьевич. Устроил гульбище, — петушился священник.

— Это небольшой грех. Козьма Елифстафьевич для пользы государя старается, — примирительно проговорил Салогуб. — А что же сталось с его супругой?

— Ништо. Валентина Семириконовна по сей день пребывает в здравии. Лучная стрела пронзила обе ее косы и приткнула к земле.

Отец Нифонт сердито умолк. Невозможно было предположить, что это безобидное стекло могло испортить его настроение. Видимо, у отца Нифонта имелись основания быть недовольным шуленгой. Салогуб понял это, хотя и не мог объяснить, и счел самым лучшим не докучать священнику вопросами.

3

Урен и Дуванча сидят под раздвоенной березой на невысоком пригорке. Перед ними лежит бесконечное поле голубого льда, прикатанное солнечными лучами. Озеро наполняет воздух острым запахом камыша. Кое-где изо льда проглядывают зеленые листья кувшинок, желтые стебли тростника, камышовые стрелки... А над головой склоняются гибкие ветки березки. Они еще голые, но с побуревшей живой кожицей и наклюнувшимися почками. Позади — густой лес: березняк вперемешку с осинником, сосны рядом с лиственницами. Там, в лабиринте стволов и ветвей, все еще хоронится снег, зернистый, пестрый, точно присыпанный крупными песчинками. Острый запах прели и смолья кружит голову.

Дуванча пристально смотрит в глаза Урен и не узнает их. В них нет прежних искорок, которые делают их смеющимися даже тогда, когда лицо остается спокойным. В них что-то новое. Незнакомое ему что-то есть и в лице, и во всей фигуре его Урен. Гордая она сегодня. Голова откинута назад, рука крепко сжимает косу, переброшенную на грудь; смотрит куда-то далеко и не видит Дуванчу. А ему очень хочется дотронуться до пушистой косы, погладить... Положить голову к ней на колени и смотреть в ее глаза...

Дуванча хмурит брови, отворачивается. Разве Урен сердится на него, что он встал на пути этого человека? Взялся за нож у полога ее юрты?

— Ты не смотришь на меня. Почему? — тихо спрашивает Дуванча, крепко сжимая лук. — Разве с весенними днями твое сердце стало другим?..

Девушка, как будто очнувшись, вскидывает на него свои прекрасные глаза, чуть улыбается.

— Дай твою руку, — таинственно шепчет она. — Вот так. Слышишь: ку-ку, ку-ку...

Да, Дуванча слышит! Хорошо слышит, как бьется сердце Урен, и крепче прижимает руку к упругой, трепетной груди. А еще он слышит, как пахнут губы Урен. Да, от них веет ароматом весны: она грызла веточку березы, поэтому губы ее хранят запах пробуждающейся тайги...

— Слышишь? Для кого поет кукушка в лесу? Ну, скажи, сын Луксана...

— Не для меня ли? — радостно улыбается Дуванча. Голова его сама собой клонится к плечу девушки.

— Для того, кто рядом со мной, — шепчет Урен.

Дуванча очень осторожно прижимается щекой к ее груди, закрывает глаза. Урен вздрагивает, но не отодвигается...

— Мы всегда будем рядом, — шепчет он. — Всегда. Ты заставила меня идти в юрту к Миколке. Я получил русское имя, но я верну им его со стрелой, когда ты станешь моей... Я не отдам тебя никому. Ты моя, Урен. Моя...

Тень грусти снова набегает на лицо девушки. Оно становится строгим.

— Да, пусть отец думает, но я уже решила. Решило сердце... Но я боюсь...

Дуванча поднял голову, горячо воскликнул:

— Ты не должна никого бояться! Я рядом. Отец-креститель обрезал мне волосы, но мои стрелы не стали слабее. Пусть твоего сердца не касается дыхание ночи...

Урен улыбнулась, протянула смуглую руку, отломила от ветки гибкий отросток, осторожно сняла бурую смолистую кожицу почки: на прутике проглянула бледная зелень. Листок только зачинался.

— До зеленых дней еще есть время, — заметила Урен и снова улыбнулась. — Смотри, олени уже бегут! — воскликнула она, сжимая руку Дуванчи.

Вдоль побережья катилась разномастная лавина оленей. Она имела форму почти правильных шеренг. Но вот шеренги начали ломаться, с середины и с боков вырвались всадники. Лавина распалась, рассыпалась по полю, понеслась еще стремительнее. Сотни возбужденных голосов подбадривали, горячили всадников и животных. Люди, полукругом оцепившие поляну, кричали, заглушая один другого; вверх летели луки и шапки. Наиболее нетерпеливые и проворные бежали сбоку. Разноголосый гам, фырканье разгоряченных животных, щелканье копыт разносились далеко окрест.

Разметанная лавина стремительно приближалась к пригорку. Урен, затаив дыхание, следила за бегом. Все ближе лавина. Уже слышно прерывистое дыхание оленей, шелест прелой ветоши под десятками копыт. Уже отчетливо видны возбужденные лица передних всадников. Впереди мчится молодой охотник. Ветер развевает полы меховой куртки, косичка летит следом. Широкое лицо лоснится от пота. Глаза лихорадочно горят. Его крупный белый олень, гордо откинув назад безрогую голову, идет размашистой рысью.

— Семен! — радостно крикнула Урен, приветливо махая рукой.

— Семен! — Дуванча, как и Урен, вскочил на ноги.

— Сын Аюра! — грохнул многоголосый хор людских голосов. — Самый ловкий и проворный!..

Да, это был Семен. Неуклюжий, неразворотливый на земле, парень совершенно преобразился. Он сидел, чуть откинувшись назад всем телом, широко разбросив ноги, правая рука с занятыми сошками была отведена в сторону.

Он стрелой пролетел мимо пригорка. Следом за ним с пригорком поравнялся Назар.

— Назар! Второй в ловкости и проворстве! — приветствовали зрители...

— Дуко! Третий в ловкости и проворстве!..

Вслед за Дуко мимо пригорка промчалась целая группа всадников. Мелькнули лица, прогудела земля, и всадники умчались дальше, провожаемые восторженным ревом толпы.

Возбужденные крики постепенно стихали, напряжение спадало, когда совсем неожиданно раздался звонкий неудержимый смех Урен.

— Ой, старый пень прыгает, как подбитый рябчик!

Она обращалась к Дуванче, но ее услышали почти все!

Люди зашевелились. Взрыв многоголосого хохота потряс окрестности.

Появление сына Гасана разозлило Дуванчу. Но вид Перфила был настолько потешен, что он уже не мог удержаться от смеха.

Посредине поляны толстый Перфил состязался с рослым оленем. Он старался высвободить ногу из повода недоуздка, но разгоряченный, увлеченный гонкой олень рвался вперед, таща за собой незадачливого наездника. Перфил неуклюже прыгал возле левого бока на одной ноге, не выпуская из рук повода. Зрелище становилось любопытнее по мере приближения их к пригорку. Мокрый, взлохмаченный Перфил уже не сопротивлялся. Он оставил злополучный повод в покое и покорно скакал, крепко обнимая зад оленя.

— Проворный и ловкий сын Гасана! Кто может равняться с ним?! — громовым хохотом приветствовали его зрители.

— Он прыгает, как подбитая куропатка!

— Зачем ему иметь две ноги? Он может ходить на одной!

Но Перфил вроде не слышал насмешек и острот.

Неожиданно толпа расступилась. Стихли остроты.

На поле вышел Гасан. Глаза его горели бешеной злобой. Он медленно вскинул массивный изогнутый лук и, не целясь, опустил тетиву. Не успел затихнуть зловещий аккорд, как сильное животное забилось в предсмертных судорогах.

Толпа сдержанно загудела. Нельзя было понять, одобряют люди поступок старшины или же осуждают: в их голосах была дань меткому выстрелу Гасана и осуждение его жестокости.

Гасан самодовольно огляделся, громко произнес:

— Из этого быка люди могут сделать еду!

Толпа загудела громче, на этот раз одобрительно. Многие тут же поспешили исполнить распоряжение шуленги.

Уже довольный собой, Гасан вернулся к подножию пригорка, где стояли исправник и отец Нифонт.

— Отличный выстрел, старшина! — торжественно встретил его Салогуб. — Тридцать сажен — наповал.

— Стрела Гасана надвое разрезает стрелу, летящую мимо на двадцать шагов, — ответил тот, медленно закатывая рукава алого шелкового халата. — Это увидят глаза самого губинатра.

— Любопытно, весьма любопытно, — заметил Салогуб. Обращаясь к отцу Нифонту, добавил: — Старшина обещает нам приятное зрелище. Будем держать пари на его стрелы?

— В этом Козьма Елифстафьевич искусен. — Отец Нифонт не скрывал недовольства старшиной. — Но от спора я воздержусь, ибо спорить о том, что во власти божьей, рискованно.

— Значит, батюшка не доверяет искусству старшины?

— Сие во власти божьей. Нельзя предугадать, что среди инородцев не отыщется много ловчее мошенника.

Но Салогуб уже не слушал отца Нифонта. Он любезно беседовал со старшиной.

— Шуленга, слышал я, что твоя стрела выбивает трубку из зубов бегущего, как всадника из седла.

— Стрела Гасана пробивает беличий глаз, разрубает стрелу, летящую мимо. Стрела Гасана все может! Ха! Это скоро увидят глаза губинатра!

— Хорошо, старшина, оценю твое искусство, — пробасил Салогуб, размышляя: «Почему он называет меня губернатором? А? Хитрит, мошенник. Ну да пусть его — с меня не убудет!»

На побережье начиналась борьба. Больше десятка пар охотников, крепко схватив друг друга за кушаки и ремни, напряженно топтались на месте, пуская в ход всю силу и ловкость. Лица их были красны, глаза возбуждены, на руках набухли вены. Полукругом полыхало несколько костров, вокруг которых сидели зрители, держа в руках вертела с нанизанным мясом. Исход каждого поединка люди встречали восторженными криками. Победителю сыпались сдержанные похвалы, а побежденному доставались колкие замечания и остроты, однако в добродушном тоне.

В одной паре мерялись силой Аюр и Тэндэ. Схватившись за кушаки, они то притягивали друг друга к себе и несколько секунд ломали тела, испытывая силы, то снова расходились. Борьба напоминала вялый и однообразный танец.

У Аюра не было никакого желания торжествовать победу над Тэндэ. Его голову занимали более важные мысли.

— О чем говорил Гасан? — тихо спросил он, слегка притягивая Тэндэ к своей груди.

Тэндэ вздрогнул.

— Урен отбирает хозяин, — тихо ответил он.

— Что сказал ты?

— Сказал, думать буду. Другое не мог. Зачем этот человек вернул мне жизнь тогда?

— Пусть печаль оставит твое сердце. Волк раскрыл пасть, но он лишь щелкнет зубами, — пообещал Аюр.

— Так ли?

Тэндэ сомневался. Но в сердце его запала крохотная искорка надежды. Это Аюр угадал наверняка по тому, как расслабли мускулы Тэндэ, как он поспешно откликнулся на его слова.

— Скажи Урен, чтобы она хорошенько следила за моим знаком. А тебя Гасан не должен видеть...

— Будет так...

— Эти люди делают то же, что и длинноухие, засунувшие свои головы в одну петлю! — раздался над поляной насмешливый голос. Тотчас все дрогнуло в общем смехе. На головы Аюра и Тэндэ посыпались остроты.

— Аюр и Тэндэ обнимались, как имеющие разные косы!

— Они говорили, что в их сердце живет большая любовь друг к другу!

Каждая фраза вызывала новую волну смеха.

Противники, оставив кушаки, стояли посреди поля. Только теперь они заметили, что остались одни. Остальные уже давно закончили поединок. Аюр повернулся, отыскивая глазами того, кто сказал первые слова. Это был Перфил. Он, щурясь, оглядел его с ног до головы и от души рассмеялся.

— Мы сейчас беседовали с самим Миколкой. Миколка сказал, что падающему с оленя лучше заплести две косы. Тогда он сможет связывать их под брюхом оленя, на котором сидит!

И снова раздался громкий взрыв хохота. Смеялись все, от мала до велика. Впрочем, трое не смеялись. Это были Перфил, позеленевший от бессильной злобы, Гасан, сгорающий от бешенства, и отец Нифонт.

Последний стоял рядом с исправником, морщился, точно сосал клюкву.

— Антихристов сын. Приобщили тебя, ирод, к вере христианской на радость Сатане и Иуде. Да достанется твоя коса чертям на потеху, — вполголоса благословлял Аюра отец Нифонт.

— Что-то любопытное сказал этот инородец, — улыбаясь, поинтересовался Салогуб.

Отец Нифонт передал слова Аюра и, только увидев колыхающийся живот исправника, понял свой промах.

— Каков мошенник! А? Остер на язык! — взрыдывал Салогуб, придерживая обеими руками живот. — Этот молодец не тобой приобщенный?

— Отсохни мои руки и язык, — перекрестился священник. — Приобщенные мною инородцы богоприлежные.

— У этого мошенника здравый рассудок, — заключил Салогуб, доброжелательным взглядом провожая Аюра. — Его надо привлечь на сторону церкви. Большая польза будет для дела.

— Для церкви этот инородец зловреден, — отец Нифонт пожевал губами, — а пользу извлечь можно.

— Это то, для чего мы служим, — внушительно заметил исправник.

— Церковь всегда служит на благо отечества, сын мой, — важно ответил священник. А на душе сдержал: «Отнеси, господь, тучею этого антихриста».

— Старшина готовит зрелище, — сообщил Салогуб. — Посмотрим, посмотрим, каков он на деле...

Гасан стоял на том месте, где недавно пробовали силы Аюр и Тэндэ. В обнаженных по локоть руках держал лук со вложенной стрелой. Притихшие люди сидели в напряженном ожидании. Начинался самый интересный вид состязаний, который является верхом искусства и требует не только зоркого наметанного глаза, но и крепких мускулов, железной воли и выдержки.

На поле находился еще один человек с луком и стрелами. Это был Семен. Он стоял у кромки льда в пятидесяти шагах от Гасана и напряженно следил за ним, ожидая сигнала.

Гасан медленно повернулся лицом к озеру. Семен вскинул лук, отпустил слегка натянутую тетиву. Стрела плавно заскользила по воздуху, вычерчивая отлогую дугу и уводя за собой сотни людских глаз. Гасан стоял все в той же позе. Жили и работали одни цепкие глаза, выжидая почти не поддающийся ощущению отрезок времени, чтобы пронзить летящую цель. В мгновение, когда стрела достигла самой высокой точки и как будто качнулась, обретя равновесие, Гасан вскинул лук. Тугой вибрирующий звук тетивы резанул тишину, стрела скользнула по мишени, вырвав клок хвостового оперения.

Сдержанный гул прошел среди зрителей и тут же затих. В голубом прозрачном воздухе снова плыла стрела, пущенная Семеном. И снова стрела Гасана устремилась ей наперерез. Раздался глухой металлический стук наконечников.

Люди восторженно зашумели.

Гасан неторопливо закладывал в лук новую стрелу.

— Превосходные выстрелы, старшина, — с удовольствием отметил исправник. — Но разрубить эту неуловимую мишень тебе не удастся. Держу пари на свои часы. Каково твое мнение, ба...

Салогуб проглотил конец фразы. Вместе с затихающим аккордом тетивы на лед падали две равные половинки разрубленной стрелы.

Снова над озером грянул многоголосый хор.

— Первый по стрелам Гасан!

— Его стрелам нет равных!

Гасан, отставив ногу, смотрел в сторону исправника.

— Гасан отдаст новое ружье, если найдется, кто побьет его стрелы! — зычно крикнул он.

Гомон и шум прекратились. Над побережьем нависла мертвая тишина. Люди вопросительно переглядывались, опускали глаза.

Гасан наслаждался.

— Нет в сопках равных Гасану!

— Пожалуй, так, — с явным сожалением ответило несколько голосов.

Однако нашелся человек, который решил в этот день победить Гасана. Уверенным шагом он вышел на поле, провожаемый радостными взглядами сородичей. В руках он держал потемневший от времени лук и три стрелы.

— Сын Луксана? — удивился Гасан.

— Да, — ответил Дуванча, останавливаясь против старшины. В глазах его горела открытая ненависть.

— Проткнуть летящую стрелу труднее, чем беличий глаз! Или длинноухий забыл об этом?

К лицу Дуванчи прилила кровь. Но он сдержался, молча заложил стрелу...

Аюр, не спускавший глаз с молодого охотника, понял, что пришло время действовать. В голове его был разработан подробный план. Он зародился вчера, когда Аюр из слов Тэндэ узнал, что русский начальник будет присутствовать на игрищах. Аюр убедил Дуванчу пойти к отцу Нифонту для крещения, дал знать Тэндэ, что у него имеются кое-какие мысли, убедил Дуванчу выйти на поле для состязания с Гасаном. Теперь оставалось выполнить заключительную часть, и все обойдется как нельзя лучше!

Он тихо приблизился к исправнику, который был всецело поглощен ожиданием поединка. Выждал несколько секунд, набрал полную грудь воздуха, гаркнул, как заправский солдат, бегло, торжественно, зычно.

— Здрав желам, ваш благородие!

Исправник слегка вздрогнул, повернул к нему удивленное лицо.

— Каково? А? — неопределенно пробасил он, испытующе оглядывая подтянутую фигуру охотника, вытянувшегося во фронт. — Служивый?

— Так точно, ваш благородие! — гаркнул Аюр, съедая исправника выпученными глазами.

— Какого полку? Войска? — строго спросил тот, невольно расправляя плечи.

— В Забайкальском казачьем полку, ваш благородие! — не моргнув глазом отчеканил Аюр. Ему оставалось добавить, что служить-то служил, да не он, а его дед, царство ему небесное...

— Вольно, братец, — разрешил исправник. — Значит, казак. Отлично. Службу знаешь, выправку имеешь.

Салогуб замолчал, наблюдая за полем. Аюр решил воспользоватьсяслучаем.

— Ваш благородие, наш народ прислал меня просить...

— Говори, говори, служба, — ободряюще произнес Салогуб.

— В нашем роду есть двое, которые желают стать мужем и женой по обычаю русских.

— Любопытно. Весьма любопытно, — повернулся к нему заинтересованный исправник. — Так в чем же дело? Церковь обвенчает как надо, по-христиански.

— Они желают, чтобы ваше благородие стал для них крестителем-отцом, — поспешно дополнил Аюр.

— Посаженым отцом, — догадался Салогуб. — С удовольствием!

Аюр утер ладонью вспотевшее лицо.

Исправник повернулся к священнику, приглушенно пробасил:

— Сами послушники идут в руки церкви.

— Торжествует вера православная, сын мой, — поднял палец священник. — Инородцы за обручением в церковь идут!

— Я покидаю Острог. Мне бы хотелось видеть венчание, чтобы подробно сообщить об этом государю.

— Не запамятуй, сын мой, о скромных служителях церкви.

— Сочту своим долгом, — многозначительно ответил Салогуб.

— Где же жених и невеста?

— Они рядом, — живо ответил Аюр, указывая на Урен, которая сидела в двадцати шагах на пригорке. — Вон та, сидящая под березой. А вон...

— Эта барышня в малиновом халатике? — в голосе исправника проскользнула удивленная нотка. Широкие брови слегка приподнялись, палец, нацеленный лизнуть ус, застыл.

— Да.

— Она прелестна! — Салогуб приласкал ус. Услужливое воображение тотчас нарисовало ему другой образ, дочь старшины. Та и другая во многом напоминали друг друга. Только у той волосы спадали пышными локонами, а у этой были подобраны, отчего лицо казалось строже. Красота той была более утонченной, более нежной и даже хрупкой, а у этой наоборот, скорее мужественной, чем нежной. Одна напоминала розу, взлелеянную искусным садовником, другая — взращенную самой природой.

— Она очаровательна. Я с удовольствием исполню твою просьбу. И безотлагательно. А не тот ли счастливец ее суженый, что сейчас станет запускать стрелы?

— Да, это так, — несколько озадаченно пробормотал Аюр, пытаясь объяснить догадливость исправника.

— А это что за молодец? Он, похоже, стережет черноокую?

Аюр мгновенно обшарил глазами пригорок. Лицо его вспыхнуло негодованием.

— Это торгующий в лавке хозяина... Его глаза стыдятся людей.

— А-а. Тот, что прыгал рядом с оленем, как старый козел? — заметил исправник и снова обернулся к священнику.

А Урен ничего не замечала. Строгое, немного задумчивое лицо ее было обращено на поле. Она сосредоточенно глядела в одну точку. Внезапно вся она выказала волнение: полусогнутая рука поднялась и застыла напряженно, лицо осветилось, готовое для радостной улыбки, губы полуоткрылись. Аюр последовал за ее взглядом — и встретился со взглядом Дуванчи, который стоял к нему лицом с луком в руках. Аюр ободряюще махнул рукой. А Дуванча быстро повернулся лицом к озеру и замер.

В ту же секунду из лука Семена порхнула стрела. Дуванча вскинул лук и, не целясь, опустил тетиву. Стрела, едва успев достичь верхней точки, распалась на две равные части.

Побережье громыхнуло.

— Стрелы сына Луксана не имеют равных!

Гасан со злостью махнул рукой Семену. В воздух снова взвилась стрела. Трижды взмывали стрелы, трижды Дуванча вскидывал лук, трижды на лед падали рассеченные на равные части стрелы. Люди торжествовали. Дуванча смущенно улыбался. Он по-своему радовался победе. Он победил ненавистного ему человека!

— Может, длинноухий захочет равняться в стрельбе по бегущей трубке? Ха! — Гасан топтался, не находя места от ярости.

Дуванча, даже не взглянув на него, закинул лук за плечо, быстро зашагал через поле, провожаемый злым смехом.

— Длинноухий боится стрелять по бегущей трубке!

Аюр и Урен с нетерпением поджидали Дуванчу. Один — со сдержанной улыбкой, другая же — с радостным волнением. Едва он приблизился, как Аюр подал знак следовать за собой и строго шепнул:

— Делай так, как скажут русский начальник и Нифошка.

Исправник встретил их ласково.

— Какая парочка, а? Хороша! Стреляешь ты отлично. Непревзойденно. Нет! И невеста у тебя прелестна.

Дуванча старался не глядеть на исправника. И тот в свою очередь не обращал на него внимания, зато рассматривал Урен, которая, потупя взор, стояла перед ним.

— Сейчас батюшка соединит ваши руки и сердца, — проронил Салогуб, с сожалением отводя взор от девушки.

— Есть ли свидетели со стороны невесты? — осведомился отец Нифонт.

— Да, — с готовностью подтвердил Салогуб и взял смуглую руку Урен в свою ладонь.

— Есть ли свидетели со стороны жениха?

— Да, — подтвердил Аюр и взял руку Дуванчи.

— Согласна ли, дочь моя, стать женой раба божьего Дмитрия?

Аюр передал слова священника Урен.

— Да, это так, — утвердительно кивнула головой девушка.

— Согласен ли, сын мой, стать законным супругом...

— Урен, — хмуро подсказал Дуванча, твердо добавил: — Да, это так.

Неожиданно появился Гасан. Он тяжело сопел, лицо было красно от гнева. Он заговорил, торопливо глотая слова:

— Русский начальник, губинатр. Эта...

— Обожди, старшина. Не мешай, — оборвал исправник и нежно пожал девичьи пальцы.

Отец Нифонт взял руки юноши и девушки, свел их вместе, заключил:

— Венчаются... На веки веков. Аминь! Не забывайте церкви, дети мои, — отец Нифонт покосился на Гасана.

— Да. Это будет так, — смиренно согласился Аюр и шепнул Дуванче: — Вы можете уходить. Я догоню вас.

И здесь случилось непредвиденное. Урен смело шагнула к исправнику, с доверчивой улыбкой протянула ему маленькую руку. Поступок был настолько неожиданным, что Салогуб на мгновение растерялся. Рука было поднялась, чтобы тронуть ус, однако быстро изменила направление и ласково обняла девичьи пальцы.

— С богом, — пробормотал Салогуб, но тут же поправился: — Мир и любовь твоему очагу, прелестная барышня. Очень тронут вашей признательностью, — галантно раскланялся он.

Урен гордо посмотрела на взбешенного Гасана и отошла к Дуванче, который пасмурно следил за ней, казалось, не одобряя ее поступка. Но достаточно было одного ее взгляда, чтобы на его лице засияла улыбка.

Дуванча и Урен пошли рядом, Аюр повернулся к исправнику.

— Желаю долго видеть солнце, ваш благородие.

— С богом, служба, — ответил Салогуб, задумчивым взглядом провожая счастливую пару.

— Да. Превосходная пара. Как находишь, старшина?

Гасан молчал.

— Первыми пришли в церковь за обручением, — многозначительно подхватил отец Нифонт.

— Есть о чем сообщить их величеству. Лично присутствовал при обручении, хотя и без кольца, отцом посаженым! А тебе, старшина, — голос исправника построжал, — окрестить первенца этой пары. Крестным тебя нарекаю!

— Занятие богоугодное и для души пользительное, — назидательно подтвердил отец Нифонт.

— Для царя послужить надо, старшина, — уже мягче произнес и исправник.

— Гасан знает, что делать!

— Нет сомнения. Ты умеешь делать так, как надо царю. И государь узнает об этом. Ты превосходно стрелял, старшина, — спохватился исправник, вытаскивая из внутреннего кармана сюртука массивные серебряные часы с такой же массивной серебряной цепочкой. — Эти часы я дарю тебе за хорошую службу русскому царю и за искусную стрельбу!

Как ни велика была злоба Гасана, но она на время уступила место славолюбию — ненасытному чувству, которое руководило этим железным человеком, определяя все его поступки, рождая презрение ко всему окружающему, гордость и довольство собой.

— Гасан хорошо умеет стрелять! Гасан умеет хорошо служить царю! — подтвердил он, разрывая зубами отворот шелкового халата, чтобы прикрепить подарок исправника.

— Несомненно. Я убедился в твоих способностях, старшина, — громко заметил Салогуб, мысленно прикинув, во сколько обойдутся эти часы горделивому старшине, в богатствах которого не сомневался.

— Ах да! Сегодня мы старшиной званы на ужин, батюшка, — с удовольствием напомнил Салогуб священнику, который с плохо скрытым недовольством наблюдал за стараниями Гасана.

— Сперва ублажай душу, сын мой, а потом тело. Меня еще ждут святые дела, — с достоинством ответил отец Нифонт.

— Святые дела прежде всего, — согласился Салогуб, окончательно убеждаясь в неблагосклонном отношении священника к старшине.

Гасану наконец удалось вырвать клок из отворота халата и продернуть серебряную цепочку. Вид его был довольно потешен. На левой стороне груди висела сияющая медаль на белой ленте, справа, увлекая тяжестью тонкий шелк, болтались часы, свисающие почти до пояса.

Исправник со сдержанной улыбкой рассматривал его фигуру. «Аспидный осьминог. С ним умело обходиться следует. Выпустит щупальца, оплетет, засосет. Но мы заставим служить их для своей пользы». Ему пришло в голову подзадорить старшину, кольнуть его самолюбие, что он и сделал в самой обидной форме.

— А ты, старшина, проиграл пари этому искусному стрелку.

Кровь ударила в лицо Гасана, однако он рассмеялся.

— Ха! Этот длинноухий может ломать стрелы. Но он испугался равняться с Гасаном в стрельбе по бегущей трубке! Гасан сделает то, что не сделает никто в сопках!

Старшина стремительно повернулся и ринулся на поле, где уже начинались танцы и игры. Сперва он шагал торопливо, но когда приблизился к людям, пошел тихо, выставив живот, на котором покоились серебряные часы на цепочке.

Люди почтительно сторонились, давая дорогу.

— Все длинноухие должны оставить берег! Гасан станет пускать стрелы! — властно распорядился он, останавливаясь на середине поля.

Игры спешно заканчивались. Группы мужчин и женщин рассыпались. Люди отходили к линиям костров. Шум мгновенно утих. И в этой тишине отчетливо звучала песня. Низкие мужские голоса выводили грустную мелодию, сопровождая ее глухими выкриками.

Гасан медленно повернулся на звук песни. Шагах в сорока на маленьком бугорке сидели трое мужчин. Глаза их были плотно зажмурены, тела плавно раскачивались в такт песне.

Пели двое. А третий — старик с сивыми растрепанными волосами — время от времени ударял скрюченными пальцами по тетиве лука, вырывая из нее глухие стоны. Голова его была откинута назад, открывая морщинистую шею, в зубах торчала трубка, должно быть давно угасшая.

Шуленга лениво поднял лук. Трубка вылетела из зубов старика, как сухой сук отлетает от дерева, отшибленный умело брошенным камнем. Певцы вскочили, озираясь по сторонам. Старик стоял на коленях, слепо оглядываясь вокруг, шарил по земле трясущимися руками. Гасан смеялся.

— Трубка длинноухого сидела на пути стрелы Гасана! И теперь ушла на тот берег!

По побережью, как легкий низовик, прошелестел осуждающий ропот.

— Разве достоин тот, кто потерял уважение к старикам, ходить по земле? — раздался громкий голос Аюра.

Толпа сумрачно загудела.

— Хозяин-Гасан потерял уважение к человеку, который больше его видел солнце....

— Духи отнимут у него, что приносит ему радость.

— Горы не дадут приюта, кто забыл обычаи предков...

— В низовьях реки Энгдекит не найдется места для такого человека...

Гасан, нагнув голову, выжидал. Он не проронил ни одного слова. Медленным давящим взглядом обвел лица сородичей. И взбунтовавшийся поток, способный все смять, истолочь на своем пути, заколебался, покорно укладываясь в свои берега.

— Старая ворона всех больше видела солнце, однако она набивает свой желудок тем, что оставляет ей волк!..

— Волк зря щелкнул зубами, и теперь его ярость не находит места, — довольно громко заметил Аюр.

— Опасно злить его сердце, — удрученно ответил Тэндэ. — Он будет злиться на всех людей...

— Разве может волк злиться на медведя, отнявшего у него пищу? Урен стала женой сына Луксана потому, что так захотел русский начальник. Гасан не станет злиться на него.

— Русский начальник покинет сопки, а хозяин-Гасан останется здесь, — Тэндэ вытер потное лицо рукавом куртки.

Аюр не ответил. Слова Тэндэ заставили его задуматься. Однако его успокаивало одно: Гасан побоится мстить за обиду, нанесенную ему исправником.

— Он побоится русского начальника, — уверенно заключил он. Тэндэ с сомнением покачал головой.

Аюр готов был рассердиться на Тэндэ, но его взгляд приковало другое. Он снова увидел Перфила. Тот по-прежнему стоял за деревьями, не спуская глаз с пригорка, где сидели Урен и Дуванча. Лицо Перфила искажала злоба, когда с пригорка доносился тихий счастливый смех Урен. Он топтался, готовый сорваться, но каждый раз что-то удерживало его на месте. Наконец Перфил вышел из-за деревьев, крадучись приблизился к пригорку.

— Сын Гасана хочет равняться в силе с длинноухим! — вызывающе бросил он.

Дуванча стремительно вскочил на ноги. Но прежде чем он успел ответить, Аюр в три прыжка оказался рядом и встал между ними.

— Сыну Луксана не достойно равняться в силе с падающим со спины оленя, — усмехнулся он. — Я возьмусь за твой пояс.

Он пригнулся, угрожающе развел полусогнутые руки, целясь схватить Перфила в крепкие объятия. Перфил попятился назад, круто повернулся и нырнул за деревья под звонкий смех Урен.

— Сын Гасана сделал то же, что и мышь, увидев зубы лисицы! — крикнул Аюр.

Но Дуванча не разделял его веселья.

— Зачем ты бросился, как коза, защищающая слабого детеныша?

— Я сделал, как надо. Разве можно знать, что рысь не выпустит железные когти... Семен?! — вдруг удивленно воскликнул Аюр. — Елкина палка! Барсук сам толкает глупую шею в петлю!

По полю вдоль побережья бежал Семен. Он двигался не очень быстро и равномерно, высоко задрав подбородок, сжимая зубами мундштук коротенькой трубки. Лицо его выражало огромное напряжение, глаза были устремлены вперед, крупные капли пота, как серебряные монетки, ползли по бледным щекам.

Гасан хладнокровно ожидал приближения цели. Едва трубка замаячила перед правым глазом, он вскинул лук. То ли постарел Гасан, то ли не выдержали нервы Семена, только стрела, пропустив мишень, размозжила мундштук у самых зубов Семена. Напряжение сотен людей вылилось в единый вздох. Прозвучал единственный голос, голос Дуко:

— Состязание выиграл Семен! Его сердце сильнее стрелы хозяина.

Люди одобрительно загалдели. Гасан пошарил по толпе глазами.

— Ха! Длинноухий, умеющий лакать спирт! — воскликнул он насмешливо. Дуко умолк, сверкнув глазами. Больше Гасан не сказал ничего. Он поправил сползавшие набок часы и, не удостоив взглядом Семена, который тайком выплевывал кровь, зашагал к исправнику.

— Превосходный выстрел, старшина! — приветливо встретил его Салогуб. — Особо первый. Непревзойденно! Трубка старца порхнула, ровно пташка из клетки. Превосходно.

— Гасан умеет стрелять, как умеет заставлять свой народ слушать, что говорит! — подчеркнул тот. — Куда пропал Нифошка?

— Батюшка отправился ублажать свою душу святыми делами. Не думаешь ли, старшина, что пора насытить наши желудки?

— В юрте Гасана найдется, чем набить желудок губинатра, не опасаясь его поцарапать!

— Гм... Будет ли в твоей юрте этот... голова? — поморщился Салогуб, вспомнив о князе.

— В юрте Гасана все есть, — поняв по-своему, ответил старшина. — Если губинатр любит голову...

— Не то чтобы, — снова поморщился Салогуб.

— Хоть сто голов найдется в юрте Гасана!

— Ты о чем ведешь речь, старшина? — спросил Салогуб, стараясь угадать, не хитрит ли тот. — Князь Гантимуров тобой не зван к обеду?

— Гантимур в своей юрте выгоняет лихорадку из тела!

— Хорошо, старшина, — облегченно вздохнул Салогуб. — Я на минуту зайду в церковь, а после посещу твой особняк.

Исправник схитрил. Ему просто не доставляла удовольствия прогулка рядом с этим самодовольным старшиной.

— Гасан будет ждать губинатра. Хорошо ждать. — Проводив исправника внимательным взглядом, шуленга рассмеялся. — Ха! Русский начальник не знает Гасана!

Он повернулся и решительно двинулся к берегу озера. На поляне горели костры. Остро пахло жареным мясом. Раздавались песни. Люди собирались группами. Начинались танцы. Гасан прошел мимо оживающей полянки, обогнув пригорок, спустился в небольшую ложбинку, обрамленную поверху густым чернолесьем. В конце логотины поднимался огромный щербатый валун, исхлестанный дождями, потрескавшийся от знойных лучей и жестоких морозов. Это был камень шаманов. Около него шаманы «беседовали» со своими духами.

Возле старого валуна горел яркий костер. Восемь человек, увешанные жестяными и деревянными фигурками, колокольчиками, с полуприкрытыми бахромой из ремешков лицами сидели вокруг. Они срывали с рожней кусочки печеной оленины, быстро забрасывали в рот.

Гасан подошел к костру, молча опустился на корточки, сдернул с ближнего рожпя кусок мяса.

— Гасан не хочет больше видеть эту красавицу. Он отдает ее в твои слабые руки...

Из-под кистей блеснули хитрые глазки. Куркакан поймал пальцами конец косички, махнул им по сальным губам.

— Она стала женой по русскому обычаю. Хе-хе-хе...

4

Вышвырнув из палатки настырного туземца, купец Черных до мокроты в глазах зевнул, лениво перекрестил рот. Постоял, полюбовался грудой пушнины, нагнулся, тихо сунул волосатый кулачище в бок Прохора. Тот проворно уселся на шкурах, сонно уставился на брата.

— Так, саму малось, ваша милась, — быстро пробормотал он.

— Окстись, чо мелешь, — чернобородый добродушно щелкнул меньшого по носу.

— Это вы, брат? — очухался тот, щупая нос. — Сон одолел. Исправник вместо вас померещился. Ажно сердце зашлось. Кумекаю, прахом пошли наши старания.

— Не мели, — строго оборвал брат. — Лучше вылазь, прочухайся на свежем-от воздухе. Это завсегда полезно.

— И то верно, — живо согласился Прохор и бодро вскочил на ноги.

Он вышел из палатки, зажмурился, протирая кулаком припухшие веки. Кругом все сияло. Сияли узорные кружева остатков снега, сияли лужицы под хрупкой кожицей льда, сияли тощие сосульки, повисшие на замшелых карнизах избушек, полыхало озеро.

Возле лавки Гасана копошились люди. Они напоминали Прохору больших муравьев, которые оживали, пригретые солнцем, поднимали головы, удивленно осматриваясь по сторонам.

Из палатки вышел Черных-старший. Он до хруста в суставах потянулся во весь богатырский рост, скрестил на груди длинные руки — могучие мускулы взбугрились, грозясь разорвать грубое сукно поддевки.

— Над чем морокуют эти туземцы? — равнодушно наблюдая за людьми, среди которых много было знакомых ему ночных посетителей, — проронил Прохор. — Ума не приложу...

— А ты о своем животе лучше промышляй, — снова оборвал брат. — Так оно будет складнее.

Он придвинулся к Прохору и строго шепнул:

— Ты зенки задарма не пяль. Обежи туземцев. Кумуланы и другую поделку скупить нада. Да не дорожись. Не грешно-от туземцу накинуть аршин материи за мастерскую поделку. Дело прибыльное, в накладе не останемся.

— И то верно, — подхватил Прохор. — Дело прибыльное, дорожиться нечего. Тутушние золотнишники падки до поделок туземцев...

— Энту поделку в Читу переправим ноне. На тамошних торгах она втрое обойдется супротив здешних цен, — поглаживая бороду, заметил Черных-старший.

— И то верно, — оживился Прохор, которому улыбалась поездка в город. — По тамошним ценам это будет куда прибыльнее.

— Но балаканьем-от сыт не будешь. Дельце надо обделать. Скумекал? Но и ладно. А сейчас шкурки схоронить надо. Кабы этот Шмелишка не пронюхал да не накрыл ненароком. Отнеси бог мороком этого писаришку.

Прохор скрылся в палатке. Чернобородый постоял несколько минут, позевывая и крестя рот. Вокруг было тихо. Должно быть, туземцы после пьяной ночи все еще отдавались сну. Даже на собак нашла сытая леность. Они лежали возле юрт, свернувшись калачиками, подставляя солнцу заиндевевшие шубы.

Купец еще раз зевнул и не спеша полез в палатку. Там невозможно было что-либо разглядеть. Все предметы теряли свои очертания, сливались воедино и маячили темной массой. Чернобородый крепко зажмурил глаза, привыкая к темноте. Прохор, стоя на коленях, растапливал жестяную печь. На его лице плясали голубовато-пурпурные зайчики, которые проскальзывали в щели над брезентовым пологом, играли в шелковых мехах.

Черных-старший прошел в передний угол, взял из груды пушнины чернобурку, привычно прощупал мех.

— Добротная рухлядишка ноне попалась, — заключил он. Обращаясь к брату, добавил: — Брось печь-от. Постереги лучше ход, покуда я барахлишко схороню. Не то писаришка засунет свой нос ненароком.

Прохор проворно выскочил из палатки, но сейчас же влетел обратно:

— Господин писарь пожаловал! Я только за угол, гляжу — идет. Я разом обернулся...

— Да не мели ты. Сказывай толком: далече ли? — прикрикнул брат, бросая шкурки в угол.

— Да нет же. Вовсе рядом.

— Придержи Шмелишку разговорами доле, — распорядился старший.

Прохор живо нырнул в полог и почти лицом к лицу столкнулся с писарем.

— Доброго утра тебе, господин писарь, — с преувеличенным радушием приветствовал Прохор, загораживая широкой спиной вход в палатку.

— Здравия желаем, господа торговые люди, — с достоинством ответил Шмель, норовя обойти купца слева.

— Ан как спалось-можилось господину писарю энтой ночью? — поинтересовался Прохор, передвигаясь влево...

— Слава богу, не обижаюсь, стало быть, — ответил Шмель и стал обходить справа.

— Не померещилось ли что во сне господину писарю? — полюбопытствовал Прохор, снова преграждая путь.

— Почивал, ровно ангел, — ухмыльнулся Шмель, нерешительно перебирая ногами.

— Ишь ты. А мне-то померещился сам господь бог,— складывая руки на груди, сообщил Прохор. — К чему? Ума не приложу.

— Сами Иисус Христос, стало быть, самолично? — удивленно воскликнул Шмель и изобразил на лице такое благоговение, что его было бы грешно заподозрить в умысле.

— У меня ажно сердце зашлось...

— Какое, стало быть, счастье, — подхватил Шмель, отступая от полога. — А об чем говорили тебе ихнее сотворение?

— Он сказывал, что купцы Черных честно хлеб-соль промышляют, — самодовольно продолжал Прохор, приближаясь к писарю. — Еще сказывал...

Шмель ужом скользнул под рукой купца и нырнул в палатку. Прохор опешил, постоял, с досады плюнул вслед писарю и уныло побрел к юртам туземцев.

Шмель появился в палатке бесшумно. Если бы не сноп света, на миг ослепивший хозяина, он бы не заметил его присутствия. Пронырливые глаза писаря очертили полный круг, схватывая все разом, хотя голова и оставалась неподвижной.

— Здравия желаем, господа торговые люди, — с подчеркнутой небрежностью поприветствовал он купца.

— Здорово живем...

Черных полулежа лениво мял беличью шкурку. Шмель, небрежно откинув полы сюртука, сел, скрестив длинные ноги.

— Скуден, стало быть, промысел ноне, господа торговые люди? — сочувственно осведомился Шмель, наблюдая, как жесткая кожица белки приобретает молочно-белый оттенок в руках чернобородого.

Черных, пытливо, из-под бровей посмотрев на хитроватое лицо писаря, заговорил степенно:

— Така уж наша судьбина злыдня. На хлеб-соль промышляем и тем много довольны. Токмо бы с голоду не околеть...

— Указ ихнего императорского величества сполняете честно, — перебил Шмель, нацеливаясь плутоватыми глазами в лицо купца.

— Как перед самим господом богом...

— М-да, — таинственно промычал Шмель, заставив купца насторожиться. Он вытащил из нагрудного кармана сюртука знакомую щербатую ручку, поцарапал пером за ухом, достал пузырек с чернилами и раскрыл папку. В палатке установилась напряженная тишина, как перед решительной схваткой на бранном поле. Затишье нарушил ехидный голос Шмеля.

— Указ ихнего императорского величества сполняете честно, стало быть? А прошлой ночью инородцев обснимали, как липку, господа торговые люди. Так и будет доложено ихнему...

— Зазря напраслину-от возводишь, господин писарь, — невозмутимо заметил купец. — Наперед узнать надо...

Но Шмель не слушал купца. Обмакнув перо в чернильницу, заключил официальным тоном:

— Так и занесем в книгу, господа торговые люди. Прошлой ночью вы добыли у инородцев путем обмена на спирт сто соболишек...

— Зазря напраслину возводишь, господин писарь, — упрямо повторил Черных. — Такого и в глаза видеть не доводилось.

Шмель с усмешкой взглянул в угол, прикрытый брезентом, проворно поднялся с места. Однако купец Черных опередил его. Он вскочил на ноги, решительно заслонил своей могучей фигурой угол палатки.

— Стало быть, сами согласны оставить в книге сто соболишек, — вздохнул Шмель, усаживаясь на шкуры.

— Зачем-от зазря нам промеж собой грызться. Можно обладить все по-божескому, по-христианскому. Мы-от не каки-нибудь разбойники с большой дороги, а люди. Христяне тоже, — с лукавством заговорил Черных.

— Служба, она, стало быть, понятия и обхождения требует, — вставил Шмель, любуясь острием пера.

— И то верно. Не сполни-от службу как следует, самому накладно будет. Ужо мы знаем, господин писарь не единожды радел за нас горемышных. И мы-от премного благодарны остались, и господину писарю ненакладно вышло.

— Мы всегда готовые помочь честному человеку, но службу править надо, — вздохнул Шмель.

— Мы тоже не беспонятливы. Десятого соболишку примите, господин писарь, за свои радения.

— Ни. Никак нельзя, господа торговые люди, — возразил Шмель и прислушался: с улицы доносились гулкие удары. Купец перекрестился. Шмель, благоговейно подняв глаза к потолку, осенил себя крестом: — Пятого.

— Но нашему брату-от на хлеб-соль иметь надо, — возразил Черных, хотя и понимал, что спорить с этим человеком все равно что толочь в ступе воду. — Ужо смилуйтесь, господин писарь, примите осьмого.

— Пятого. Причем монетой. Примать шкурки мне не позволительно службой, а на монетке изображена сама государева личность. Стало быть, грешно брезговать государем. — Шмель не поднимал глаз от раскрытой папки, продолжая что-то быстро царапать пером.

Купец со вздохом развязал мошну.

— Десятым соболишком голове нашему, стало быть, князю Гантимурову поклонитесь. Дюжиной с каждой души — ихнему благородию исправнику да одной чернобурой шубкой — дочери его кровной. От энтова вам не убыток, а милость заслужите, — невозмутимо продолжал Шмель, краешком уха улавливая волшебный звон золота.

Черных больше не возражал, молча протянул писарю увесистый мешочек. Тот с ловкостью жонглера подбросил его на ладони, проворно сунул за пазуху и, выдрав из папки листок бумаги, протянул купцу.

— Пишите на имя ихнего благородия исправника о том, что вами справлен штраф. Писать следует с понятием.

— Ужо знамо-от дело. Скумекаем, — недовольным голосом возразил Черных.

Он вооружился пером и папкой Шмеля, напряженно сопя и брызгая чернилами, царапал расписку на имя исправника. «Нами, купцом второй гильдии Черных и купецким братом, справлен штраф, положенный его благородием... в количестве соболей с хвостами...»

Черных угловатым росчерком вывел свою фамилию, утер рукавом выступивший на лбу пот...

Шмель бегло пробежал текст, с ухмылкой сунул расписку за пазуху.

«А двадцати и четырех соболишек для ихнего благородия многовато, стало быть, будет с них и дюжины», — с удовольствием подумал он, а вслух произнес:

— Итак, господа торговые люди, заготовьте штраф указанный: стало быть, по дюжине соболишек с души, итого двадцать четыре и чернобурую шубку, я представлю шкурки ихнему благородию.

Купец Черных усмехнулся в бороду.

— Рухлядишку мы сготовим и завтрашним днем передадим его милости из полы в полу. Так-от, господин писарь.

Шмель облизнулся: мед-то лишь мазнул по губам! Ему ничего не оставалось, как помянуть в душе недобрым словом сметливого купца.

— А господину голове мы разом-от сготовим, — равнодушно добавил Черных и, пройдя в угол палатки, размашисто сдернул теперь уже бесполезный брезент.

У Шмеля разгорелись глазки при виде искрящегося богатства. Неожиданно в палатку ворвался сноп солнечных лучей, шкурки ожили, вспыхнули золотистыми, серебряными, чарующими взор тонами. Шмель не обратил внимание на вошедшего Прохора. А тот, обдав застывшего писаря неприязненным взглядом, подошел к брату, заслонив собой угол.

— Люди Зеленецкого успели приспособить, почитай, половину поделки у туземцев, — сумрачно шепнул он. — Пытался перебить в цене, накидывал, да туземцы крепко стоят, сказывают, Зеленецкий материю давал, припас давал.

— Разом-от скупи всю остатную поделку до последнего куска, — распорядился Черных-старший.

Прохор быстро вышел из палатки, на ходу успев-таки кольнуть взглядом Шмеля, который ответил ему приветливой ухмылкой и снова уставился в угол. Но когда в палатку снова ворвался сноп лучей, чудная картина уже померкла. Глазам Шмеля представился серый кусок брезента да широкая спина чернобородого. Он разочарованно вздохнул, толкнул ручку и чернильницу в карман, захлопнул папку.

— Это передашь князю с большим-от поклоном нашей братии. — Купец подал писарю матерчатый сверток.

Шмель подхватил пухлый, но очень легкий сверток обеими руками, раза три подбросил его, схватывая на лету цепкими пальцами, и раскланялся.

— До встречи, господа торговые люди. Не забудьте сготовить штраф ихнему благородию, не запамятуйте о его дочери.

Стойбище копошилось, как огромный развороченный муравейник. Между юртами оживленно и громко перекликались люди. На мшистых крышах изб щебетали воробьи, им вторили на свой лад синицы, клесты, хлопочущие меж ветвей лиственниц, перекликались дятлы. Веселый, разноголосый гомон стоял над Острогом, залитым трепетными лучами весны.

Шмель шел своей обычной скользящей походкой, напоминая ощипанного гуся. Левым локтем он придерживал красную папку, а правой рукой обнимал матерчатый сверток. Он крутил головой по сторонам и тихо посвистывал, подражая беззаботным птахам, хотя настроение было не очень бодрое. И его не в силах были приподнять не только весна и солнце, но и золото, тяжесть которого он ощущал около сердца. Шмель шел к своему начальнику — князю Гантимурову, а этого человека побаивался даже он, Шмель. Чопорный, точно высохший кактус, всегда невозмутимо спокойный и холодный, князь вызывал в нем неприятный страх. Он никогда не улыбался, не повышал голоса, казалось, что это не человек, а раз и навсегда заведенный точный механизм. А таких людей Шмель не понимал. Он старался избегать с ними встреч, а при них держался строго, официально, не спрашивал и не отвечал лишнего. Он отлично изучил своих старшин, купцов, которых сравнивал с пчелами-медуницами, но князь для него оставался загадкой. Шмель знал о нем немного: что он уважает «скромные подарки», предпочитает днями отсиживаться в своей шелковой норе, глотая спирт и перевалив все дела и заботы на плечи его, писаря и полномочного доверенного тунгусского общества... Дальше этого познания Шмеля не шли.

5

Гантимуров сидел в своей полумрачной комнате в домашнем халате и в комнатных туфлях. Заложив ногу за ногу, он бесцветным пустым взглядом смотрел в окно.

К окну вплотную подступал лес. Великолепные лиственницы отбрасывали тени на зернистый, изорванный в клочья снег; розовели березы в лучах солнца; зеленели кусты багульника, наряжаясь пухлыми почками. На гибких ветвях хлопотали юркие клесты, обивая желтовато-бледные шишки.

Гантимуров не любил сибирскую весну. За все годы в тайге он ни разу не почувствовал, что такое здешняя весна: когда оживает земля, просыпаются ручьи, лед на озере отпревает от берегов; когда начинает шевелиться все живое; когда запах свежей смолы и набухающих почек лиственницы и березы переплетается с запахом багульника, а запах талого снега — с острым ароматом прибрежных трав. Нет, он видел прелестей здешней весны. С наступлением весенних дней усиливалась лихорадка. Тело и лицо его приобретали цвет яичного желтка. В такие дни Гантимуров почти не выходил из своей комнаты, тянул спирт и безотрывно смотрел в окно. Он не тосковал по родине. Он не знал ни обильных теплых дождей, ни разрушительных тайфунов, ни желтоватых лессовых полей, ни рокота морского прибоя, ни шумящих садов. Он не имел представления, с какой целью его далекий предок ступил на русскую землю, какими делами заслужил милость российского государя, — это было для него безразлично.

Дед князя всю жизнь провел среди эвенков Урдульгинского ведомства в управлении инородцами, за счет их прибавляя к своему княжескому титулу огромные богатства, расширяя пожалованные государем земли пашенные и выгонные. Неприкрытая алчность деда вызвала возмущение инородцев. Они восстали против своего правителя, и государь российский принужден был отстранить его по причине «немолодых лет». На место деда был избран его сын — отец нынешнего князя — отставной штабс-капитан Гантимуров.

В те годы здешнему князю исполнилось двадцать пять лет. Вскоре после реорганизации родового управления в инородную управу при Витимском Остроге он был назначен головой. После трехлетнего пребывания здесь князь получил известие о кончине деда, а еще через год — о таинственном исчезновении отца и брата. Но не смерть родичей огорчила его. Когда-то обширный, насчитывающий около шестидесяти человек, род князей Гантимуровых мелел, привилегированная родословная, которой пуще своей жизни дорожил князь, грозила оборваться. Если... Впрочем, на этот счет у последнего по отцовской линии из рода Гантимуровых были свои соображения...

В дверь вкрадчиво постучали, послышалось вежливое покашливание. Гантимуров бесцветным голосом разрешил:

— Войдите.

Шмель протолкнул пухлый сверток. Боком проскользнул в дверь, бесшумно прикрыл ее за собой.

— Желаем здоровья вашему сиятельству, — Шмель нерешительно остановился около порога, беззвучно перебирая ногами.

Гантимуров посмотрел мимо него, едва заметно кивнул на невысокую лавку возле дверей.

— Торговых людей навестил? — равнодушно произнес он.

— Именно так, как говорит ваше сиятельство, стало быть, побывал у купцов Черных, — ощупывая рукой край лавки, ответил Шмель. — Торговые люди кланяются вашему сиятельству.

Гантимуров легонько кивнул головой на кровать, на которой сидел.

Шмель благоговейно положил сверток на цветастый пуховик и отступил к порогу. Все это он проделал быстро и бесшумно, как призрак.

— Штраф с торговых людей взыскан?

— Точно так, ваше сиятельство, — встрепенулся Шмель, вытаскивая лист бумаги из кармана. — Стало быть, все исполнено, как было указано вашим сиятельством. Вот расписка торговых людей на имя ихнего благородия. По две шкурки соболей справлено с одной души, итого, стало быть, четыре, с лапами и хвостами.

Гантимуров взял расписку. Шмель с безвинным видом давал объяснения:

— Торговые люди имеют что ни на есть большое желание поклониться ихнему благородию десятью соболями с каждой души. Мы, как служебная личность, не имеем нравов идти против их самоличных усмотрений, поэтому, стало быть, не включаем дарственную пушнину в казенную отчетность.

Лицо князя оставалось непроницаемым.

— Отчетные бумаги господину исправнику приготовлены?

— Именно так. Исполнены в акурате, стало быть, ваше сиятельство.

Гантимуров двумя пальцами взял со стола лист и пробежал сверху донизу: «...улов зверей в настоящем году и прошлом и ему предшествующем у тунгусов Витимского Острога всех родов был самым скудным в особенности соболей... И только вышеуказанным можно объяснить недоимку в отравлении ясачной пошлины названного Острога...»

Князь положил бумагу на стол и, не поворачивая головы, чуть приметно пошевелил тонкими пальцами. Шмель в мгновение ока подал ручку, успев шоркнуть перо о свои прилизанные волосы и обмакнуть в чернильницу.

Гантимуров неторопливо, почти вертикально начертил свою фамилию.

— Исполняете службу исправно, господин писарь, — по-прежнему не поднимая головы, произнес он.

Шмель обомлел. Растерянно сунул руки за спину, спохватившись, опустил их вдоль туловища, согнулся в поклоне.

— Каково мнение торговых людей о господине исправнике? И твое собственное? — поинтересовался князь, не отводя взора от окна.

Шмель нерешительно переступил с ноги на ногу.

— Как знает ваше сиятельство, ихнее благородие не дозволяет скупать шкурки у инородцев. Особливо путем обмена на спирт, — осторожно начал он, точно переваривая отзвуки собственного голоса в самых дальних клетках мозга. — Если глядеть отсюда, стало быть, с энтой точки зрениев, то торговые люди могли быть недовольными ихним благородием... Также ваше сиятельство знает, что они кланяются подарком ихнему благородию, стало быть, если поглядеть с энтой точки зрениев, выходит, торговые люди могли остаться довольны ихним благородием... — Шмель взглянул на равнодушное лицо Гантимурова, заключил: — А что касательно меня, исполняющего службу, стало быть, у меня других мнениев не может быть, кроме какие есть у вашего сиятельства.

Шмель еще раз взглянул на князя и поклонился. Гантимуров посмотрел поверх его головы, тонкие губы чуть заметно дрогнули. Он прекратил вопросы, ограничился лишь коротким замечанием, которое, как показалось Шмелю, было произнесено более теплым тоном.

— Навестишь господина исправника, расскажешь о его настроении.

— Будет исполнено в акурате, как приказано вашим сиятельством, — живо согласился Шмель.

— Надо подготовить реестр выделенных степных земель под покосы арендаторам, — напомнил Гантимуров, когда Шмель уже отступал к двери. — Подготовить торговые листы на продажу золотоносных участков, рыбных угодий. Сделать соответствующие заявки на торги уездному полицейскому начальнику. Торговля землями и водоемами будет произведена в управе... Займитесь совместно со старостами распределением присланного губернатором оружия и припасов... Побеспокойся об отсылке почты на прииск.

— Будет исполнено в точности, как приказано вашим сиятельством.

Шмель откланялся, боком скользнул к двери. Он сбежал с крыльца, остановился, облегченно вздохнул, разогнул спину, пригладил ладонями жидкие волосы. Ухмыльнувшись, зашагал прочь, весело посвистывая. Поравнявшись с заезжей комнатой, где остановился исправник, бросил беглый взгляд на подслеповатые окна, проследовал дальше.

С побережья доносился разноголосый людской гам. Игры были в разгаре. Подле озера катилась лавина оленей. Люди кричали, махали руками, бежали сбоку рядом с животными. Шмель постоял на крыльце управы, наблюдая за кипевшим побережьем, и, не переставая насвистывать, неторопливо зашел в помещение, задвинул засов. Он прошел к столу Гантимурова, уселся, вытащил из кармана сюртука мешочек. Раза два-три перекинул с руки на руку, с наслаждением прислушиваясь к звону. Длинными нетерпеливыми пальцами развязал шнурок. Высыпав золото на стол, принялся считать, складывая монетку к монетке ровными столбиками, по десятку. Их оказалось восемь: почти два годовых жалования, положенных за службу государем.

Шмель, откинувшись всем телом назад, вытянув ноги, любовался этими сверкающими столбиками. Затем принялся ставить их друг на друга. Они падали. Золото со звоном растекалось по столу. Шмель ловил его цепкими пальцами. Все же одна монетка оказалась проворнее, прокатилась по столу, юркнула в щель. Он выдвинул столешницу — пятирублевый лежал на газете. Схватив его щепотью, он осторожно пронес его над столом, благоговейно положил в общую кучу.

— Вот так, стало быть, личность к личности, хоть и царской, соприкосновение имеет. — Шмель потянулся, как сытый кот. Скользнул взглядом по ящику стола, вздохнул: почта, которую следовало переправить на прииск. Подхватив газету двумя пальцами и не сгибая руки, он положил ее на стол, успев-таки прочитать: «Вставайте на борьбу, решительный кровавый бой!..»

Шмель поджал губы:

— Кровавый бой. Это не для нас, потому как мы не можем подставить свою единственную физиономию. Стало быть, большую убежденность имеем против насильствования. А вот господину уряднику прииска это казенное предписание в самую что ни на есть пору: служебностью предусмотрено и личность обширную имеет. А вот ему и самоличное указание в письменности.

Шмель так же двумя пальцами подхватил тугой конверт с пятью сургучными печатями Иркутского полицейского управления, осторожно положил рядом с газетой. Зато тощий конверт, адресованный управляющему прииском Зеленецкому, заслужил его особое внимание. Он долго вертел его в руках, рассматривая на свет, понюхал и умильно вздохнул.

— Эх, бумага, стало быть, все одно принадлежность письменности, а чувствования разные вызывает. Эту, на имя господина управляющего прииском, подержать в руках одна приятность... Эх, золотишко... Самую что ни на есть большую влюбленность к тебе имеем...

Шмель навалился на стол, запустил пальцы в груду монет, ворошил, подбрасывал кверху, ловил на лету. Неизвестно, сколько бы времени тешил свою душу Шмель богатством, если бы его взгляд не упал на газету. Так, не переводя духа, он прочитал полстраницы от буквы до буквы. И самым ощутимым для него прозвучали два слова: «Долой царя!» Они прозвучали как приговор. Шмель сполз на стул, вытянулся, закрыл глаза. Побелевшие губы повторили одно и то же:

— Долой царскую личность, стало быть...

Он вскочил, как безумный, бросился к своему столу. Раскидав бумаги, вытащил большой кожаный мешочек и, прижав к груди обеими руками, бегом вернулся на прежнее место. Он долго не мог развязать мешок — руки тряслись. Потом поднял его над столом, тряхнул — со звоном ринулось золото, скопленное за три года. Оно искрилось, переливалось, скакало по столу, падало на пол. А Шмель, как одержимый, разбрасывал, раскидывал свое богатство, видя перед собой одну физиономию: царя, который мелькал перед глазами призраком смерти...

Со скорбным, осунувшимся лицом Шмель неподвижно сидел на полу среди раскиданного золота, занятый одной мыслью, которая становилась все яснее, зримее.

— Долой царскую личность, окончена моя жизненная дорога, стало быть...

Со спокойной решимостью Шмель поднялся на ноги. Сперва Шмель тряхнул головой, точно сбрасывая оцепенение, затем звонко шлепнул себя по лбу и, схватив письмо, волчком завертелся по комнате.

— Долой царскую личность, стало быть, мы имеем полную согласованность с этим! Царскую физиономию мы обменяем на прииске, стало быть, превратим в песок...

Шмель, ползая на коленях, собрал все до единой монетки,быстренько завернул конверты и газету в бумагу, перевязал пакет ремешком...

Из управы Шмель вышел с ухмылкой на лице. Постоял, потянулся, осмотрелся.

Побережье, подобно морскому валу, то вдруг замирало в напряженной тишине, то вдруг обрушивало грохот возбужденных голосов.

Во всю трубу дымила юрта Гасана, разнося запах жареного мяса, который щекотал в горле, вызывая обильную слюну. Возле полога сидели два желтых пса и аппетитно облизывались.

Шмель шумно понюхал воздух, спустился с крыльца.

Но он не пошел к юрте Гасана. Дошел до лавки, постоял, осматриваясь по сторонам. Кругом было пустынно. Он неторопливо вернулся обратно. Так слонялся в одиночестве, не переставая посвистывать, не меньше трех часов, пока не увидел исправника. Салогуб возвращался с побережья и держал путь к жилищу Гасана.

Писарь видел, как исправник приблизился к юрте, остановился в нерешительности, поглядывая на собак. Он, видимо, окликнул хозяев, потому что из юрты тотчас вышла Агния Кирилловна и сделала легкий реверанс его благородию. Исправник молодецки выгнул грудь, подошел к ней, припал к ручке. Хозяйка и гость скрылись в жилище...

Шмель прослонялся еще полчаса, прежде чем заметил Гасана. Взглядом через плечо он проводил его в юрту, выждал для приличия четверть часа, неторопливо направился к жилищу шуленги. Не дойдя пяти шагов, остановился, опасливо косясь на собак, которые не спускали с него глаз. Потоптался на месте, однако из юрты никто не показывался. Запах мяса настолько разогревал воображение, что Шмель, проворно шмыгнул в полог. Он осмотрелся, пригладил волосы и, готовый в любой миг изобразить на своем лице улыбку, застыл у входа.

Юрта, снизу доверху обтянутая цветастым шелком, напоминала огромный конус, украшенный затейливой резьбой. Легкие, голубого цвета занавески, много выше человеческого роста, разделяли жилье на несколько частей.

Первая комната, куда вошел Шмель, представляла собой кухню и прихожую. Направо от входа стоял небольшой столик из некрашеных, но тщательно оструганных тесин, две такие же табуретки, слева жарко дышала жестяная печь, уставленная кастрюльками и мисками.

Яркая расцветка юрты в колеблющемся свете двух фонарей слепила глаза.

За занавеской сидели Гасан и исправник. Сквозь легкую материю хорошо были видны их силуэты. Хозяин и гость разговаривали между собой. Гасан по своему обыкновению не жалел голоса.

— Гасан умеет говорить со своим народом! Царь должен любить его!

— Козьма Елифстафьевич, ты стратег. Ты так же превосходно руководишь своим народом, как твои стрелы поражают цель.

— Ха! Гасану нет равных!

Шуленга с бутылкой в руках встал на ноги. Шмель проглотил слюну.

— Агаша! — окликнул Гасан.

Из смежной комнаты появилась полная белокурая женщина, в строгом коричневом халате, комнатных туфлях.

— Здравия желаем, Агния Кирилловна, — любезно поклонился Шмель, шаркая ногами о мягкие шкуры и делая вид, что прикрывает за собой полог.

— Добро пожаловать, Евстигней Вахромеич, — певучим голосом ответила женщина. — Проходите, проходите.

Хозяйка, несмотря на свои тридцать шесть лет, была красива. Пышные льняные локоны спадали на слегка покатые плечи, над большими васильковыми глазами узкие густые брови, небольшой, чуть вздернутый нос — все черты ее несколько располневшего лица были четки и строго пропорциональны. Но красота ее была какой-то безжизненной, словно восковой цветок, прелестный, но мертвый.

Агния Кирилловна скрылась за занавеской. Шмель потянулся вслед. Он подобострастно раскланялся с исправником, затем с Гасаном.

— Здравия желаем вашему благородию и Козьме Елифстафьевичу.

— Здравствуй, братец, — ласково приветствовал его Салогуб, подтыкая кусок белого шелка за ворот сюртука.

— Мои глаза рады видеть тебя, Шмелишка, — усмехнулся Гасан, разливая спирт. — Шмелишка может быть гостем, как и любой вошедший.

— Что же, братец, не посетил игрища? И князь не оказал внимания столь любопытному зрелищу? — осведомился Салогуб.

— Мы с его сиятельством князем Гантимуровым исполняли служебные дела, как было приказано вашим благородием, — с достойным видом пояснил Шмель, раскладывая перед исправником бумаги. — Вот окажите внимание, ваше благородие, расписка торговых людей о справлении штрафа двадцатью и четырьмя соболями и одной черно-бурой шубкой и отчетец. Стало быть, справлено все в акурате.

Салогуб взглянул на Шмеля, внимательно просмотрел расписку, снова поднял на Шмеля испытующий взор. Но тот даже не моргнул глазом.

— Значит, взыскано с торговых людей двадцать четыре соболя и чернобурая лисица, — уточнил исправник построжавшим голосом. — Что означает сумму...

— В одну тысячу шестьсот восемьдесят рублей, для равного пересчета, стало быть, в казенной стоимости, — подхватил Шмель, с честью выдержав взгляд исправника. — Именно так, ваше благородие, и завтрашним утром пушнина в указанном количестве будет предоставлена вашему благородию.

— Ну, а расписка торговых людей освидетельствована его сиятельством?

— Точно так, ваше благородие.

Исправник вздохнул с облегчением.

— По возвращении осведомлю господина крестьянского начальника о твоих способностях и стараниях. — Салогуб ласково посмотрел на писаря: «Непостижимо! Как, братец, Пчелка пронюхал о моих сугубо личных мыслях? Зело неплохой стратег, мошенник. Его сиятельство, смею доложить, греет свои ручки через его посредство!»

— Передай его сиятельству нижайший поклон, братец...

— Премного благодарственны вашему благородию, — поклонился Шмель. Он выпрямился, метнул взгляд на Гасана, поймав глазами массивные часы, нацепленные на грудь, ухмыльнулся.

Гасан, расценив его улыбку по-своему, надулся, громко распорядился:

— Агаша! У Шмелишки пересохло горло! Ха!

Шмель молча раскланялся и без дальнейших слов выскользнул на кухню. Он покрутился около столика, уселся так, что «комната» оказалась перед глазами. Таким образом занавеска стала для него вроде экраном, воспроизводящим все, что там происходило. Неслышно ступая по мягким шкурам, к нему подошла Агния Кирилловна, поставила на стол графинчик со спиртом, стаканчик, тарелку с солеными груздочками.

— Премного благодарственны, Агния Кирилловна, стало быть, за ваше гостеприимство. И вашему супругу Козьме Елифстафьевичу тоже, стало быть, мое уважение, — Шмель с удовольствием потер длинные пальцы.

— Кушайте на здоровье, Евстигней Вахромеич, — радушно ответила хозяйка.

Она ушла, но вскоре вернулась, поставила перед писарем миску с тушеной олениной, тарелку с отварным языком.

— Кушайте на доброе здоровье, Евстигней Вахромеич.

— Премного благодарственны, — ответил Шмель. Опрокинув стаканчик в рот, занюхал пряным груздочком, налил другой.

На занавеске отражалась внушительная фигура Гасана. Он стоял на ногах и протягивал стаканчик исправнику. Гремел его голос:

— Гасан и губинатр делают то, что нужно царю! Губинатр не должен обижать Гасана.

— Не могу, Козьма Елифстафьевич, — довольно вежливо, но твердо отказывался Салогуб. — Вот если б стаканчик напитка, который я отведал у отца Нифонта!

— Ха! Питье Нифошки! Его достойно лакать женщине!

— Оно изгоняет недуг, Козьма Елифстафьевич. Это питье употреблять положено самим богом.

— Агаша, тащи сюда напиток Нифошки, которым ты полоскаешь желудок перед едой. Сам губинатр просит его!

Салогуб энергично пошевелил усами, должно быть не очень довольный выражением старшины.

Агния Кирилловна прошла мимо Шмеля с пузатой темной бутылкой под сургучной печатью.

— Вот от этого напитка я не откажусь. Нет. Благодарствую, Агния Кирилловна. Благодарствую...

— Кушайте, пожалуйста, — смущенно ответила хозяйка.

— Питье Нифошки! От него кровь не бегает быстрее. Его достойно пить в самые жаркие дни,— заметил Гасан, наполняя стаканчик исправника.

— Это зелье, старшина, полезно, — возразил Салогуб, отхлебывая ликер. — Любопытно, откуда оно появилось в ваших краях.

— У Гасана есть все!..

Агния Кирилловна снова прошла мимо Шмеля, который пригубливал третью или четвертую рюмку. Она несла целый ворох тарелочек с холодными закусками.

— Агния Кирилловна... Агочка, — неверным языком пролепетал Шмель.

— Сейчас, Евстигней Вахромеич. Подождите минуточку, — ответила она и скрылась за голубой ширмой.

Шмель подслеповато уставился на занавеску, рыгая и что-то жарко нашептывая. Агния Кирилловна расставляла перед исправником закуски, радушно приговаривала:

— Не желаете ли соленых груздочков? Откушайте маслят в маринаде. Ленок в соусе. А вот заливной язык. Отведайте земляничного варенья...

— Да вы волшебница, дорогая Агния Кирилловна! — восклицал Салогуб, нежно целуя белую руку хозяйки.

— Агаша — большой шаман, и дочь ее стала такой же. Однако Гасан любит набить желудок теплой печенкой...

— А где ваша прелестнейшая дочка, дорогая Агния Кирилловна? — спросил исправник, щекоча усами руку хозяйки.

— Вера ушла на берег... на игры, — волнуясь ответила та.

— Дочь Гасана скоро станет равной князю!

— Она так же очаровательна, как и вы, дорогая Агния Кирилловна.

То ли исправник слишком нежно лобызал ее руку, то ли его слова и обхождение растревожили ее, только Агния Кирилловна вышла, вернее, выбежала из «комнаты» помолодевшей. Глаза ее блестели, на щеках рдел румянец. Шмель смотрел на нее посоловевшими глазами, тихо ворковал.

— Агния Кирилловна, Агочка...

— Что для вас, Евстигней Вахромеич... Груздочков добавить или маслят? — сдерживая волнение, спрашивала Агния Кирилловна, своей близостью распаляя Шмеля.

— Агния Кирилловна, Агочка. Пальчики, стало быть, оближешь... Наше сердце самое что ни на есть влюбленное...

Шмель, изловчившись, приложился губами к ее полной руке.

— Что вы, Евстигней Вахромеич, — испуганно отступила Агния Кирилловна. — Разве это дозволено?! — шепнула она, опасливо косясь на занавеску.

— Агочка, — жарко бормотал Шмель, — вы... Вы есть самая что ни на есть изюминка... А ихнее благородие есть кот. Ихнее благородие... Он всех нас и тебя, Агочка... как мышат — ам, и нету, стало быть...

— Тише, Евстигней Вахромеич. Ради бога, — испуганно взмахнула рукой Агния Кирилловна, зажимая ладонью рот Шмеля. Он слюнявил ее горячую, чуть влажную руку и что-то бормотал.

Вдруг Агния Кирилловна отшатнулась, Шмель подслеповато оглянулся.

— А... Рита... Первая дочь Гасана, стало быть, — с досадой пробормотал он.

— Проходи, Риточка, — ласково пригласила Агния Кирилловна. — Ты к кому? К отцу или ко мне?

Девушка молча стояла у входа. Широкое полное лицо выражало печаль. Не поднимая глаз, она теребила шнурки заношенного красного халата, который был надет поверх костюма из шкур. Халат был явно с чужого плеча, непомерно длинный и узкий для ее приземистой фигуры. Голова девушки была не покрыта, темные волосы, вырвавшись из косичек, спадали на глаза, щеки.

— Что случилось, Риточка? — обеспокоенная Агния Кирилловна подошла к девушке, взяла ее за руку.

— Мать помирает. Она хочет еще раз увидеть отца, — хмуро проговорила Рита.

Агния Кирилловна бросилась за ширму и, должно быть, оповестила Гасана. Сейчас же раздался его громкий недовольный голос.

— Ха! Гасан разве шаман?! Или Нифошка?! Кусок жирного мяса и бутылка спирта заменят сто Нифошек и шаманов!

Агния Кирилловна вышла поникшая. Она зашла в смежную комнату, вернулась с бутылкой спирта и большой миской. Толкнула в руки девушки миску, и они выбежали из юрты...

Юрта первой жены Гасана стояла рядом. Это было обыкновенное жилище охотника: небольшое, покрытое старыми оленьими шкурами, с очагом посредине и голыми закопченными стенами.

В юрте горел костер. Больная лежала на тощих шкуpax, покорно сложив руки на животе, и тяжело с перебоями дышала. Она встретила Агнию Кирилловну равнодушно. Отекшее лицо, покрытое крупной испариной, не выразило ни радости, ни горя. Агния Кирилловна опустилась перед ней на колени, отерла ее лицо рукавом халата, участливо спросила:

— Что с тобой? Где болит?

Женщина с трудом пододвинула руку к сердцу.

Агния Кирилловна беспомощно оглядывалась по сторонам. Рука женщины снова сползла вниз, дотронулась до ее пальцев, глаза указали на бутылку со спиртом. Агния Кирилловна налила немного в кружку, приподняла ее голову, влила спирт в рот.

— Я знала. Хозяин-Гасан стал первым в сопках, а я никуда не годной. Пусть духи возьмут мою душу, — больная со вздохом опустила голову.

Агния Кирилловна стояла на коленях. По щекам катились крупные слезы.

Вот так, может быть, придется доживать свои дни и ей. Может быть...

………………………….

Подснежник...

Еще вчера солнечные лучи шарили по серому пригорку, тщательно перебирая жухлые стебельки былинок, скрюченные березовые листочки, и не приметили ворсистый напряженный бутончик среди прели у корневища лиственницы. А сегодня он раскрылся, неторопливо расправил лепестки и стал осматриваться вокруг, от удивления покачивая головкой... Сзади в темных прогалах лиственниц еще прятались лафтаки ослизлого снега, а у подножия пригорка серело иглистое ледяное поле, простираясь направо и налево, в длину и вширь на десятки километров, с тихим шуршанием оседая под лучами солнца. Но подснежник жил, дышал, чутко вздрагивая бледно-голубыми лепестками. По соседству голубел еще один, там еще и еще...

Внезапно легкая тень накрыла подснежник. Смуглые тонкие пальцы нежно притронулись к лепесткам и вспорхнули. Раздался девичий голос, ломкий от волнения, как неокрепший ледок.

— Вергульки! Как здесь красиво. Вся гора смотрит голубыми глазками. Тайга надевает весеннюю одежду. Хотя этот лед на озере будет еще долго, цветы не боятся его. Они не увянут, пока не умрут.

Вера устало опустилась на землю. Она не хотела ни о чем думать, только смотреть и дышать. Да, дышать этим весенним воздухом, смотреть на просыпающуюся тайгу! Кто мог отнять у нее это право? Никто! Даже сам князь. Он может взять ее тело, но сердце Веры останется вольным, как этот маленький ветерок. Он трогает голубые лепестки — и они чуть вздрагивают, как будто вергулька хочет оторваться от земли и улететь вместе с ветром. Почему у Веры нет крыльев?! Почему она не может улететь отсюда далеко-далеко?! В город! В большой город. Там высокие дома и фонари на столбах. Вера хорошо помнит, что рассказывала мать! Но как Вера будет жить там, в городе?! Там нет сопок! Там нет деревьев! Там нет цветов! Одни большие дома! А Вера всегда привыкла видеть тайгу. Как она будет жить там? Но там не будет князя! Князь. Нет, Вера не хочет думать о нем. Не хочет!..

Вера сжимает смуглые пальцы. Нет! Она склоняется над подснежником, прикасается щекой к его бархатным лепесткам. Подснежник щекочет кожу. До ушей Веры доносится песня. Тихая, печальная:

Земля выпускает маленькую зелень,
деревья смотрят листочками.
Весна!
Но в сердце Риты, пожалуй,
как в темной холодной юрте, зима.
Это поет Рита. Она вышла с большой вязанкой корья осины за спиной. Видно, собралась дубить кожу...

— Рита! — кричит Вера. — Иди ко мне. Твоя песня говорит голосом моего сердца. Иди ко мне!

Девушка поднимает на нее хмурый взгляд, прибавляет шагу. Хочет пройти быстрее мимо.

— Рита! Сестра!..

Рита останавливается, с неприязнью оглядывает Веру.

— Сестра? Рита и Вера — сестры?! Посмотри на свои пальцы. Разве когда они видели работу? Твои глаза никогда не видели дыма и слез. Разве эта черная вода похожа на этот лед, хотя они одно и то же?!

Девушка поворачивается и быстро уходит прочь. У Веры опускаются руки. Она растерянно смотрит на свои тонкие хрупкие пальцы, по щекам катятся слезы. Почему ее никто не любит? Почему все люди обходят ее? Разве Вера сделала им плохое?..

— Вера! Вера-а-а-а!

Девушка нехотя поднимает голову. Возле юрты стоит мать. Она машет рукой. Зовет. Вера оборачивается назад к озеру. Темные волны обгладывают лед. Вода кажется черной. Вера вздрагивает. Утерев слезы и закинув за спину косы, бегом бросается к юрте...


Острог ожил с первыми лучами солнца. Зашевелился. Изо всех юрт высыпали эвенки, чтобы посмотреть на отъезд русского начальника. Наиболее смелые подходили ближе, глядели, смиренно сложив на животе руки. Возле управы стояло восемь пар оленей. Четыре из них под седлами, остальные лишь с недоуздками на мордах. Животные рослые и сильные. Это обстоятельство и то, что в отряде были запасные олени, говорило не только о щедрости старшины, но и о том, что каравану предстоит долгий и нелегкий путь. Возле оленей хлопотали ездовые Гасана, молодые ребята, не раз совершавшие путь через сопки и глухие таежные распадки, отделяющие Острог и прииск от Читы. Ездовые подносили пухлые холщовые мешки, стянутые крест-накрест кожаными ремнями, вьючили на спины оленей. Им помогали казаки — четверо рослых молодых парней, которые представляли эскорт исправника. Сборами руководил вездесущий Шмель. Он неустанно суетился, ревностно наблюдал за погрузкой, покрикивал на ездовых и с беспокойством посматривал через головы туземцев в сторону купеческой палатки. Купцы мешкали и это расстраивало писаря. Наконец он приметил, как те вышли из своего жилища и гуськом направились к управе. Когда они подошли, Шмель демонстративно повернулся к ним тощим задом и, приняв важную позу, раскрыл папку.

Купцы дружно поздоровались, но Шмель даже не обернулся. В ответ на приветствие он лишь плавно взмахнул рукой и распорядился, указывая пером на белых оленей, которые выглядели мускулистее и выносливее других.

— Энтих четырех оставьте под груз ихнего благородия. Под казенную пушнину и пяти хватит.

Семен молча отбил от каравана четверку облюбованных Шмелем оленей, подвел к крыльцу.

Только после этого Шмель повернулся к купцам, которые чинно стояли, ожидая его внимания.

— Здравия желаем, — с холодным равнодушием произнес он, скользнув по купеческим лицам внимательным взглядом, строгим голосом добавил:

— Почему мешкаете, стало быть, заставляете томиться служебную личность и ихнее благородие?

— Не по себе-от замешкались, господин писарь. Шкурки для их милости собирали. Все загашники повытряхнули, чтобы справить штраф его милости, — ответил Черных-старший.

Шмель, уловив в его голосе плохо скрытую усмешку, холодно распорядился:

— Выкладывайте, господа торговые люди. Полюбопытствуем, что вы сготовили для ихнего благородия, стало быть, как сполнили указ.

— Все-от справлено честно, — спокойно ответил чернобородый.

Шмель едва взглянул на шкурки, пересчитал хвосты, уложил соболей в мешок. Придраться было не к чему, шкурки были отличного качества: иссиня-черный мех отражал блестки солнца, радовал глаз. Особое его внимание заслужила чернобурка. Он благоговейно встряхнул шкурку, подул на нее, поласкался щекой о мягкий с серебристым отливом мех. Умильно вздохнув, с видимым сожалением положил шкурку в брезентовый мешок...

Проследив за упаковкой, Шмель в прекрасном настроении ожидал исправника. Все было готово к выезду, однако Салогуб медлил. Шмель нетерпеливо посматривал на жилье Гасана, но пойти туда не решался. Наконец из юрты вышла Агния Кирилловна. Шмель услышал знакомый певучий голос.

— Вера-а-а!

Он взглянул на озеро — на берегу стояла Вера, маленькая, одинокая. «Разнесчастливая судьба выпала Вере Козьминичне, стало быть, самая что ни на есть разнесчастливая», — вздохнул Шмель.

В то время когда Вера подбегала к юрте, из нее вышел исправник, за ним Гасан, Гантимуров и старшины родов. Исправник задержался с женщинами, оказав трогательное внимание женскому полу.

— Видит бог, мне жаль расставаться с вами, Агния Кирилловна, и с вашей прекрасной дочкой, — донесся до Шмеля его густой голос.

— Счастливого пути, Вениамин Тимофеич, — скромно ответила Агния Кирилловна.

Салогуб поцеловал руки женщин, взял во фронт, лихо щелкнул каблуками, повернулся и грузно зашагал прочь, догоняя князя. На ходу к нему пристроился Гасан, но исправник даже не удостоил его взглядом. Он мимоходом поздоровался с купцами, которые ответили ему глубоким поклоном, и обратился к Шмелю.

— Бумаги приготовлены? — спросил он, многозначительно шевельнув бровью.

— Так точно, ваше благородие. Стало быть, все исполнено в акурате согласно энтим бумагам, под нашим личным наблюдением.

— В добрый час, значит, господа, — оживился Салогуб. Он принял благословение отца Нифонта, церемонно раскланялся с князем.

— Я счастлив, ваше сиятельство, надеяться, что наша встреча послужит дальнейшему благу и процветанию отечества.

— Можете заверить в этом их превосходительство, — слегка склонил голову князь.

Исправник снова поклонился. Купцов и народ одарил ласковым взглядом и торжественно крикнул:

— Служите достойно! Для пользы государства Российского. Император оценит ваши заслуги.

Казаки вытянулись, застыли.

— Да, это так. Царь будет любить Гасана еще больше! — подытожил шуленга.

— Именно так, старшина, не забывай о своем долге перед государем! И о нашей беседе помни! — строго предупредил исправник. Ездовой подвел ему белого оленя, и Салогуб с помощью Шмеля водрузил свое тело в довольно тесное деревянное седло, обтянутое шкурами. Казаки разделились по двое, заняли места впереди и сзади исправника.

— С богом! — воскликнул Салогуб. Караван ходкой рысцой двинулся в путь, взяв курс на побережье. Шмель некоторое время придерживался стремени исправника, потом остановился, приветливо помахал алой папкой вслед.

Над Острогом нависла тишина. Лишь слышалось постукивание копыт удаляющегося отряда. И в этой тишине, подобно грому среди ясного неба, раздался голос Гасана, в котором слышалось торжество и скрытая угроза:

— Больше здесь нет губинатра! Гантимур и Гасан здесь хозяин!

Он с победным видом огляделся вокруг, с чувством хлопнул отца Нифонта по плечу.

— Иродов сын, — взбеленился священник. — Господь самовлюблением тебя наделивши, но скромностью обидевши!..

Бормоча себе под нос, отец Нифонт резво засеменил к своей церквушке. Князь, кажется, хотел его задержать, даже чуть приподнял руку, но, видимо, раздумал. К нему бесшумно подошел Шмель.

— Ваше сиятельство наказывали касательно переправления почты на прииск, — изогнулся он. — У нас имеется самая что ни на есть необходимость побывать там самолично.

— Передайте господину управляющему, что и я навещу его в скором времени...

Слова Гантимурова заглушил властный голос Гасана:

— Люди должны готовиться к переходу на летние стоянки. Они должны собираться для охоты на реках и озерах. Лавка Гасана открыта!

Люди зашевелились, загомонили...

Глава третья

1

Управляющий Зеленецкий сидел в своем маленьком кабинете, стараясь привести мысли в порядок. Его энергичное лицо выражало усталость и озабоченность. Он только что закончил проверку золотоносных песков, подготовленных для летней промывки, и результаты были не очень утешительны. Около трети всех песков, добытых за зимние месяцы на прииске «Рождественский» — самом крупном и богатом, — давали менее ползолотника на пуд породы. Эти пески были подняты с расчетом на промывательную машину, которую обещала зимой прислать на прииск компания, но зима прошла, и теперь уже не оставалось никакой надежды... Зато рабочие на этот раз проявили необыкновенную настойчивость. Они наотрез отказались начинать промывочные работы, требуя или машину, или надбавки за свой почти каторжный труд... А тут еще эти зловещие слухи... Они бог весть откуда просачивались на прииск, отрезанный от внешнего мира, ползли от шурфа к шурфу, из барака в барак, будоражили рабочих. Где-то в неосязаемом, но близком Питере рабочие фабрик и заводов сбросили своих хозяев-капиталистов. А тут поднялись Чита, Верхнеудинск, Иркутск — все Забайкалье и почти вся Сибирь.

Обстановка на прииске накалялась. Рабочие предъявляли свои требования и открыто поговаривали о посылке ходатаев в Читу, чтобы разузнать, что к чему и как следует жить дальше. Усердствования урядника ни к чему не приводили, стражники избегали стычек с золотнишниками. Нужны были решительные меры... Но какие?

Впервые за шестнадцать лет Зеленецкий чувствовал себя беспомощным перед назревающими событиями. Он нервничал.

В двери кабинета легонько постучали. В полутемную комнату просунулась белокурая головка. Качнувшись в почтительном поклоне, сказала:

— К вам, Арнольд Алексеевич...

Зеленецкий одернул пиджак, быстрым шагом вышел в гостиную. Посредине комнаты стоял Шмель. Он поклонился, шаркнув ножкой по половицам, покрытым темной охрой.

— Желаем господину управляющему самого наилучшего, стало быть, приносим наше самое что ни на есть уважение. Решили обеспокоить вас при дому по безотлагательственным делам.

— Правильно поступили, Евстигней Вахромеевич, — радушно ответил Зеленецкий. — Прошу, садитесь. Сейчас Лиза быстренько соберет закусить.

Шмель отрицательно мотнул головой.

— Премного благодарственные, посидеть за столом после пути одна приятность, но сейчас не могем: безотлагательственные дела на прииске, стало быть, казенные...

С самым занятым видом он развязал полотняный мешок, вытащил пакет, обмахнув рукавом, подал управляющему:

— Почта для вас, Арнольд Алексеевич, предоставленная их благородием исправником Иркутского горного округа...

— Как? Разве господин Салогуб в Остроге? — удивленно воскликнул управляющий.

— Были, стало быть, приезжали по государственным делам. А теперь выехали в Читу...

— Уже выехал? Почему же он обошел прииск?

Шмель нетерпеливо, перебирая ногами, поглядывал на дверь.

— Указаниев не было и время... Их благородие привезли распоряжение в письменности, особо господину уряднику... А теперь разрешите кланяться, стало быть, дела безотлагательственные.

— Как покончите с делами, приходите, Евстигней Вахромеевич, — не стал задерживать писаря управляющий.

Вернувшись в кабинет, Зеленецкий сел за стол, с нетерпением вскрыл пакет. В первую очередь прочитал письмо Зольберта, которое было на редкость кратким и довольно необычным. В нем сообщалось, что управляющему приисками господину Зеленецкому предлагается, не ожидая сплава, принять срочные меры для отправки груза к месту назначения, который должен быть получен компанией в пятнадцатидневный срок. Ответственность за исполнение целиком и полностью возлагается на него, управляющего. Внушительный тон письма подкреплялся такими вескими словами: «По прибытии груза в точном соответствии с днем, указанным в письме, на имя господина управляющего, сверх узаконенной суммы будет начислено два процента от общей стоимости полученного груза и в равном количестве лицу, что доставит груз в полной сохранности...» Условия закреплялись бумагой, засвидетельствованной городским нотариусом и приложенной к письму. В конце письма, ниже печатного текста, следовала также от третьего лица приписка, сделанная рукой Зольберта: «Одновременно господину управляющему предлагается обстоятельно сообщить компании о рудничных делах. Принимать все меры для увеличения добычи и действовать только в соответствии с инструкциями, дополнения к которым будут высланы...»

В этих немногих строках и самом тексте чувствовалась тревога, хотя Зольберт тщательно скрывал ее.

В памяти управляющего невольно встал утонченный образ этого англичанина с немецкой фамилией, который в первое же свидание поразил его нагловатой самоуверенностью.

— В России деньги валяются под ногами прохожих, но русские не умеют положить их в свои пустые карманы. Это сделаем мы, конечно, с небольшой разницей для русских: русские рубли мы переделаем в доллары и фунты стерлингов и положим в свой карман...

Зеленецкому — мелкому чиновнику — пришлось внести весь небольшой капитал своей невесты, чтобы получить место управляющего прииском... Шестнадцать лет ему сопутствовала удача. Благодаря расторопности и энергии, некоторым знаниям золотопромышленного дела, а главное предприимчивости Зеленецкому удалось поставить дело на широкую ногу. Уже через пять лет Зольберт и компания стали хозяевами двух крупнейших в витимской тайге приисков. Управляющий приобретал известность. Вскоре ему предложили взять руководство третьим прииском, расположенным по соседству, разработки которого только начинались...

И теперь вот ветер, должно быть, взял обратное направление. В воздухе запахло штормом, и Зольберт почувствовал это. Иначе чем объяснить его плохо скрытую тревогу и такую поспешность?

Зеленецкий побарабанил тонкими пальцами по столу, безучастно принялся перебирать циркуляры и инструкции администрации горного округа. И вдруг среди этих скучных назидательных бумаг оказалась газета «Забайкальский рабочий» — печатный голос Читинского комитета РСДРП! Все то, что доносили слухи, сообщалось в секретных бумагах на имя урядника, было сказано в газете открыто, в полный голос! Это было громом среди ясного неба... Управляющий вскочил из-за стола. Быстро подошел к окну и захлопнул обе створки. Так он поступал, когда над истомленными зноем сопками раздавались могучие грозовые залпы. Нет, это не было неоправданной осторожностью. Как-то в первый год жизни в тайге, стоя у окна, он был очевидцем гибели одинокого исполина. Он возвышался на каменистом бугре, раскинув корявые ветви, наводя густую тень на зеленую поросль, а в одночасье от него осталось щепье. Огненный меч расколол его с маковки до корневища, разметал, уничтожил... Страх перед гневом стихии выработал привычку, которая дала себя знать и сейчас, хотя небо над крышей не грохотало, не кололось. Да и грозе быть еще не время, не настал ее черед.

За окном стоял погожий весенний день. Дышали под солнцем прибрежные тальники и отвалы промытой лотками породы... Сколько ее, пустой и золотоносной земли, вывернуто за пятнадцать лет! Она высится огромными курганами и небольшими холмиками... могильными! Да, да. Вон и березка стоит — точь-в-точь крест. Странно, как это не бросалось в глаза прежде! А там свежевырытая продолговатая яма... И от всей этой непривычной тишины веет чем-то замогильным...

— Нервы, — тихо обронил Зеленецкий. — Нервы... Он защелкнул створки на крючки, вернулся к столу, сидел долго, стиснув голову ладонями.

— Как же газета попала в мой дом? Кого мне благодарить за эту услугу? Господина исправника? И он, похоже, куда-то спешит!

Что ж, во всяком случае важно одно: буря не застигнет меня неожиданно.

Буря, гроза... Какие события назревают в центре России? Сколь они опасны? Когда он вспыхнет, этот «решительный бой», о котором заявляют пролетарии?.. Каков его конец, если он состоится?.. Невозможно допустить, что империя рухнет, как то вековое дерево!.. Впрочем, все это пустые размышления...

Управляющий решительно поднял голову, глаза холодно сверкнули.

«В конце концов я лишь мелкий чиновник и управляющий!.. Что же мне делать? Что? Ах, да, принимать меры, как это благоразумно советует господин Зольберт. Прекрасно! Он, кажется, задумал улизнуть. Что ж, и мне здесь не вековать. К тому же я располагаю собственным золотоносным участком. При удаче я в короткий срок обеспечу себе безбедную жизнь...»

Зеленецкий тщательно пригладил жидкие волосы.

«Начнем по порядку. Сперва письмо господину Зольберту, потом письмо князю Гантимурову, затем Герасим, потом господин урядник и рабочие... Итак, ничего существенного не произошло. Я позволю себе сделать это своей маленькой тайной. Да, даже по отношению к господину уряднику. Как же князь? Осведомлен? А писарь? Зачем он пожаловал на прииски? Любопытно. Да. Чертовски любопытно!.. Что ж, посмотрим. Как трактует Библия, тайное становится явным...»

Первое письмо Зеленецкий написал быстро, подробно сообщив о катастрофическом положении на прииске, и не без умысла: предупреждая хозяина, он снимал с себя ответственность за последующие события. Над вторым письмом, хотя и в несколько строк, думал долго. Исполнить указания хозяина и умножить счет управляющего мог единственный человек — Гасан. А характер эвенкийского шуленги и своего шурина Зеленецкий знал очень хорошо...

Управляющий перечитал письмо, удовлетворенно потер тонкие пальцы: превосходно! Потом он попросил Лизу позвать Герасима. С ним разговор предстоял особый, от которого во многом зависел успех задуманных мероприятий.

Герасим будто ждал приглашения, явился тотчас и как именинник — в алой толковой косоворотке под белым крученым пояском, в новенькой суконной паре, начищенных сапогах. Борода была коротко подстрижена, только прическа составляла исключение: непокорные волосы дыбились, торчали взъерошенной щеткой... Вообще с того вечера, когда он полуживой и оборванный вернулся из тайги, в нем произошла резкая перемена. Причина благодаря тетушке Анне, конторской сторожихе, которая была единственным очевидцем появления Герасима, не осталась секретом. Через час в доме управляющего, куда в первую очередь прибежала сторожиха, стало известно, что Герасим вернулся из тайги чуть ли не при смерти и не в своем уме. Что он лежит в бреду, называет себя каким-то страшным зверем, ругается, вспоминает какого-то парня орочена и вообще несет всякую несуразицу. Но главное, что удалось уяснить тетушке Анне, — это то, что Герасим где-то в Углях открыл золотую гору и что он без ума любит Елизавету Степановну. А еще через четверть часа, после посещения конторки Зеленецким и Лизой, об этом знал чуть ли не весь прииск. С тех пор разговор о золотых россыпях Герасима и его предстоящей свадьбе занимал досужие языки приисковых молодок. Кое-кто из разбитных мужиков пытался завести с ним дружбу, но безуспешно. Герасим почти нигде не появлялся, кроме дома управляющего, и то только по приглашению.

Зеленецкий встретил Герасима с серьезным лицом. Провел в кабинет, предложил сесть.

— Я пригласил тебя, Герасим, по очень серьезному делу, — управляющий постучал пальцами по столу.

— Об чем разговор? — Герасим, не поднимая глаз на Зеленецкого, вытащил кисет, поискал бумагу в карманах, не нашел, зажал кисет в руке.

— Ты видишь, что положение на прииске катастрофическое. Шурфы заливает водой, пески лежат непромытыми... Люди отказываются работать, требуют надбавки, а где я возьму деньги? Мне нужна твоя помощь.

— Угли, — усмехнулся Герасим. Управляющий бросил на него молниеносный проницательный взгляд.

— Я серьезный человек, Герасим. Сказки меня не соблазняют.

— Угу, — Герасим заметил на столе газету. Однако продолжал тискать кисет в кулаке...

— Как тебе известно, я располагаю собственным золотоносным участком. Хочу начать его разработки безотлагательно, к этому меня вынуждает обстановка на прииске.

— Вольному воля, — заметил Герасим с заметным облегчением. Невольный вздох, который пробился из глубины его души, и то, как опали его мускулистые плечи, выдавая спад напряжения, не прошли мимо Зеленецкого. Он насторожился: «Что там внутри у этого человека? Глыба, скала, голец! Разумнее оставить его на минутку наедине с Лизой. Солнечный луч любой камень превращает в щебенку: а голец — в потоки воды...»

Управляющий встал.

— Извини, Герасим, мне надо к господину уряднику. Я скоро вернусь. Прошу подождать меня... Лиза!..

В дверях тотчас появилась белокурая головка:

— Я слушаю, Арнольд Алексеевич.

Герасим тяжело повернулся на стуле, стиснул кисет.

— Я ненадолго отлучусь, — Зеленецкий ласково коснулся пальцами пушистых локонов девушки. — Так что Герасима оставляю на твое попечение.


Домик-конторка урядника Комлева по соседству с просторным домом управляющего, обнесенным глухим забором из дранья, казался крохотным и убогим. То же проглядывало и внутри помещения, перегороженного дощатой заборкой. Массивная лавка, вытесанная из полукругляка, такой же стол и две табуретки, топчан, портрет Николая Второго, железная печь — все убранство служебной половины.

Урядник сидел за столом, читал только что полученное предписание полицейского управления, потел. В углу на лавке дремал стражник, склонив голову на дуло карабина. Дочитав письмо, Комлев поднял вопрошающий взгляд на Зеленецкого, с яростью рванул ворот мундира.

— Требуют усилить меры по пресечению агитации. Брать на учет крамольников и... А кто будет сполнять это? Кто?! Разве эти... воши, — урядник метнул яростный взгляд на прикорнувшего стражника. — Чего киснешь? Марш сполнять службу, немедля!

Выпроводив стражника за двери, Комлев продолжал:

— Им-то там чего. Сиди да пиши! А тут сполняй как хочешь! Вертись.

Губы Зеленецкого дрогнули в усмешке: «Знал бы ты, дурья голова, что делается там. Каково приходится твоим сослуживцам... А здесь еще цветочки...»

— Как быть, Арнольд Алексеич? — вопрошал урядник. — Рабочие митингуют...

— Я как раз по этому вопросу пришел к вам, Семен Наумович. У меня есть кое-какие соображения. — Управляющий выпрямился, урядник придвинулся к нему, наваливаясь грудью на стол. — Есть одно крупное месторождение золота...

— Эта воша разведал, — перебил Комлев, крякнув.

«Опять эти сказки? А может статься — нет...» — в душу Зеленецкого закрадывались сомнения, однако он ответил твердо:

— Я говорю вам, Семен Наумович, одно с уверенностью: есть сведения, их следует проверить. Если месторождение действительно крупное, то можно начать его разработку... Понимаете?

— Нет, убей бог, не понимаю, что к чему, — откровенно признался урядник. — Тут оружие надо, солдат...

— Не спешите, — остановил Зеленецкий. — Нас пока здесь двое, а рабочих две сотни. Нам жить среди них, нам отвечать за судьбу прииска. Надо быть более предусмотрительными. Я предлагаю другое: объявим рабочим, что в ближайшее время перейдем на новый участок, заметьте — богатый участок... Короче говоря, подарим им надежду на лучшее будущее. Это даст нам возможность по крайней мере на сезон промывки прекратить безобразия. А там посмотрим.

Комлев наконец-то сообразил что к чему и побагровел.

— Контакты! Мундир, Арнольд Алексеич, не дозволяет. Из уважения к вам, разве что...

— Кого вы предлагаете в разведку? Кто особенно ведет себя беспокойно...

— Кто? — урядник крякнул. — Этот Силин, кол ему в печенки. Да всех бы я их — за решетку! Всю нерву вытянули.

— Хорошо. Предоставим право выбрать людей самим рабочим.

— Самим рабочим! Да это же... как ее... демократизма, Арнольд Алексеич!

— Я не знаю, как это называется. Но уверяю вас, что сами рабочие выберут тех же, что и мы с вами.

— Может, и верно, — урядник задумчиво поскреб тучную шею. — Но не будет ли это неисполнением с моей стороны служебных обязанностей? Ведь пишут. Требуют усиливать меры, а мы тут разводим...

— Семен Наумович, нам с вами здесь жить, нам и изыскивать меры, чтобы предотвратить возможный бунт.

— Как хотите, Арнольд Алексеич, а я не могу. Ведь эти воши подумают, что я испугался их.

Урядник вскочил на ноги, расправил плечи. Зеленецкий стал прощаться.

— Погодите, Арнольд Алексеич. Я не против ваших мероприятиев, но, понимаете, не могу. Мундир не дозволяет... А эти россыпи достоверно богатые? Я хотел того... Рекомендовать туда одного из моих стражников... Для порядку, Арнольд Алексеич. Мало что может статься...

— Одного можно, — понимающе улыбнулся управляющий и как бы вскользь добавил: — Получил письмо от господина Зольберта. Предписывают срочно переправить металл в Читу. Так что подготовьте стражу, Семен Наумович...

* * *
Чай остыл, Герасим так и не прикоснулся к чашке. Склонив голову, глядел и глядел на Лизу, слушал прерывистый от волнения голос да тискал свои заскорузлые пальцы, пряча руки под столом. Странные и страшные минуты переживал Герасим! Близость Лизы пьянила его, распаляла, доводила до бешенства.

«Ить баба. Баба! Обнаковенная баба! А я на нее ровно на икону. Сижу истуканом, слова в глотке стрянут!»

Герасиму хотелось схватить ее гибкое тело, прикрытое легким платьем, смять, сломать! А потом смотреть на нее — побежденную, растерзанную, послушную — и торжествовать. Да, торжествовать! Наслаждаться своей властью над ней — сейчас такой недосягаемой!

Герасим стискивал зубы. Он прикрывал глаза, и тогда на намять приходила та полубессознательная ночь в конторке. Он снова видел перед собой ее большие серые глаза, чувствовал ласковое прикосновение нежных пальцев, которые растирали его щеки, руки, тело, — и сжигающая страсть проходила, уступая место тихой благоговейной нежности...

Герасим открывал глаза — видел лицо Лизы, чистое, немного задумчивое, с чуть вздернутым носиком и ямочкой на подбородке. Он радовался! Радовался, что перед ним все та же Лиза — не сломленная, не растерзанная. Радовался, что оказался сильнее этого безумного чувства!..

Он снова и снова смотрел на Лизу. Она рассказывала. Рассказывала с тихой грустью, теребя пальчиками пышную косу.

— После смерти мамы отец продал наше зимовье на читинском тракте. Запил. Он пил с горя — я хорошо понимала это. Когда у нас ничего не осталось, отец нанялся на прииск, по счастье не вернулось к нам: оно навсегда ушло вместе с мамой. Отец часто жалел, что завез меня в эту тайгу, и все собирался вырваться отсюда. Но так и не выбрался — умер. Я осталась одна, если бы не Арнольд Алексеевич и Янина, я не знаю, что бы со мной было. Они взяли меня в свой дом, как дочь...

Лиза подняла глаза на Герасима. Золотистые ресницы вспорхнули и сомкнулись. Удивительная картина мелькнула перед взором Герасима. Утреннее небо в легкой дымке, тихое, чуткое — и вдруг по нему скользнули робкие лучи еще далекого солнца, скользнули и угасли... Нет, на улице вечерело. За окном блестели лужицы. Перекликались воробьи, устраиваясь на ночлег. Легкая испарина ползла по крышам домов.

Солнечные лучи на миг пробрались в гостиную и обняли Лизу мягким розовым светом. Она предстала перед Герасимом в какой-то сказочной красоте.

— Расскажите о себе, — донесся до него робкий голос.

Герасим тряхнул головой:

— Чо расскажешь. Было всяко... Но скажу тебе, Лизавета Степановна...

Герасим поднялся, решительно шагнул к Лизе. Девушка вскочила со стула и попала в его объятия.

— Не надо, — в волнении прошептала она. — Вы такой сильный, но я знаю, вы никогда не сделаете зла. Я не боюсь вас...

Герасим осторожно, как что-то хрупкое, что можно разрушить, неуклюжим прикосновением, гладил еевздрагивающие плечи, тяжело дышал.

— Это верна. Меня тебе бояться нечего. Тем более теперь. Чую, новую душу в меня вставили. Вроде пробудился. Заснул в сумрачный день, а встал — солнце над головой. Двадцать шесть годов спал медведем в чернолесье. Людей не видел, себя не признавал за человека с руками и головой. Наверно, так бы и подох, если бы не ты да тот парень... Может, издох бы, как тот, — с золотом в глотке... Вот оно.

Герасим выдернул из кармана тяжелый кисет, стиснул в руке.

— Вот оно. Блестит. Слепит. Но не всяк чует, чем оно пахнет. Я вырвал его из рук мертвеца, скелета...

Лиза испуганно отшатнулась. Побледнела.

— Уберите, Герасим! — вскрикнула она. — Уберите. Вы не похожи на многих других. Лучше всю жизнь держать в руках лопату, чем это золото.

Кисет выскользнул из рук Герасима, с глухим стуком упал на пол...

В прихожей послышались легкие шаги. Лиза побледнела еще больше.

— Спрячьте, Герасим. Оно может принести несчастье, — растерянно прошептала она и выскользнула из гостиной. Но Герасим, кажется, не слышал ее предостерегающих слов. Не слышал он, как в комнату вошел управляющий, не видел и его мимолетного пронзительного взгляда, хищного блеска прищуренных глаз. Герасим стоял посредине гостиной, ссутуля спину и опустив длинные руки.

Зеленецкий быстро прошел мимо, не задерживаясь и не оборачиваясь, весело бросил:

— Я принес хорошую новость, Герасим. Проходи-ка ко мне...

Герасим стоял не шелохнувшись. Он вроде застыл, окаменел. Однако самое легкое, почти неуловимое прикосновение заставило его очнуться. Рядом с ним стояла Лиза, тревожно оглядываясь на полуприкрытую дверь кабинета Зеленецкого.

— Тебя ждут, Герасим...

Девушка подобрала самородки, подала кисет, а Герасим стоял истуканом, чувствуя, как теплеет, отлегает на сердце.

— Иди, Герасим...

«Тебя», «иди», а не «вас», «идите»! Возможно, Герасим не уловил этого деликатного различия — не силен был в подобных премудростях. Ему говорили «ты» — и били по морде, к нему обращались на «вы» — и плевали в лицо. Так что разница не очень-то велика... Но Герасим все хорошо понял, понял сердцем.

С радостью, схороненной глубоко в груди, Герасим вошел в кабинет. Молча сел. Молчал и Зеленецкий, исподволь изучая его лицо. Важно было знать настроение этого человека сейчас. Герасим хмурил брови, больше обычного щурил глаза — вроде старался спрятать что-то драгоценное от постороннего взора...

— Что же это такое, Герасим? — уверенно начал Зеленецкий. — На прииске только и ведут разговоры о вашей свадьбе. А ты мне ничего не сказал еще. Ведь я же Лизе почти отец...

Под Герасимом скрипнул стул.

— Она пришла в наш дом двенадцати лет, а теперь ей уже девятнадцать. Да, быстро идет время. Молодая поросль растет, набирает сил, а старики дряхлеют... Лиза очень хорошая девушка, хозяйственная, чистая, нежная. Я тебе завидую, Герасим. С такой женой всю жизнь проведешь в спальне, как один день...

Герасим резко повернулся к Зеленецкому, на скулах налились желваки.

— Нет, не сердись, Герасим, — постарался исправить опрометчивость Зеленецкий. — Ведь Лиза для меня дочь. Я хотел проверить искренность твоих чувств.

— Сам разберуся.

— Теперь я знаю, ты любишь Лизу, а она неравнодушна к тебе. Я рад пожелать вам счастья от всего сердца, Герасим. Только вот... Да, удастся ли мне увидеть Лизу счастливой...

Зеленецкий сделал скорбное лицо. Герасим с напряжением следил за ним.

— Да, ты же знаешь, Герасим, обстановка на прииске накаляется. Назревает бунт. Если не принять срочные меры, будет поздно. Все рухнет, неотвратимо погибнет... Мы погибнем — я, Янина, Лиза...

Управляющий прошелся по кабинету, наблюдая за Герасимом.

— Меры эти сводятся к одному. Сейчас я получил точные сведения о крупном месторождении золота. Находится оно недалеко от моего золотоносного участка. Называется Анугли...

— В Угли я не пойду, — оборвал Герасим.

— Выслушай меня до конца, Герасим, — спокойно продолжал Зеленецкий. — Предотвратить катастрофу могут только Анугли. Поэтому я, рискуя своим капиталом и будущим семьи, купил их. Об этом написал князю Гантимурову.

— Не князь, а народ Углям хозяин.

— Но я купил их на свои средства. Поэтому хозяин им отныне я.

— Купляй. Только в этом я не пособник. С Углей я получил свое сполна. — Герасим вытащил кисет, помял, сунул обратно в карман. Управляющий молча пододвинул ему газету, снова прошелся.

— Ты пойми меня, Герасим, как следует. Прилично устроить жизнь одной семьи — надо не так уж много. Другое дело, когда перед тобой две сотни бастующих рабочих, готовых растерзать тебя из-за проклятых денег, золота, наконец, куска хлеба... А благополучие нашей семьи — благополучие Лизы. Я думаю, ты не позволишь, чтобы с Елизаветой...

— Душу вытрясу, кто хоть палец подымет. — Герасим, просыпая махорку, свернул цигарку.

— Верю. Но ты не знаешь, что такое бунт, не знаешь, что такое сотни озлобленных людей. Они превратят в труху все, что встанет на их пути. Ты же помнишь ту драку, когда ты хотел работать, а другие нет. И теперь они сметут все. И первым эта участь постигнет наш дом. Меня, Елизавету...

— Хватит! — Герасим сжал кулаки, поднялся, шагнул к управляющему.

Губы Зеленецкого дрогнули, но он не шевельнулся.

— Анугли не только в моих интересах, но и в твоих, в интересах Елизаветы, в интересах всех рабочих. От тебя многого не требуется. Укажешь дорогу и вернешься. Тогда вы с Елизаветой будете вправе определить свою дальнейшую жизнь. Останетесь здесь или уйдете — дело ваше...

— Ладна. Но помни: Лизавета Степановна ничо не должна знать!..

— Хорошо, — согласился управляющий, подавляя негодование. — Теперь слушай... Изучи русло ключа...

— Нет! Доведу — и обратно. Там не мое дело.

— Хорошо. Набросай мне план ключа, — управляющий пододвинул лист бумаги, карандаш.

Герасим непослушной рукой начертил русло ключа, скалы, котлован. Зеленецкий опытным глазом окинул план, чуть заметно улыбнулся: «золотое дно». При необходимости его можно вычерпать за несколько дней и малыми силами.

— Вот что, Герасим, ты укажи только место для постройки жилья. Не у скал, а сажен на сотню выше. Понял? Хорошо. Кого возьмешь с собой?

— Не моя забота.

— Хорошо. Предоставим это право рабочим...

2

Отец Нифонт подошел к управе, на ходу перекрестив Веру, которая сидела около юрты и быстро-быстро обрывала лепестки подснежника, поднялся на крыльцо.

Войдя в полутемную комнату князя, он стащил шапку, по привычке пошарил глазами по стенам, но, не найдя иконы, перекрестился в передний угол, украшенный массивным луком и стрелой — подарком Гасана. Гантимуров, по своему обыкновению, сидел на кровати возле столика. Он отметил появление священника учтивым поклоном, зато Гасан, который сидел напротив Гантимурова и, видно, «съел все жданки», встретил его бурно.

— Мои глаза рады видеть Нифошку!

Отец Нифонт не очень приветливо взглянул на него, пристроился на краешек лавки, определив посох между коленями.

Несколько минут в комнате стояла тишина. Гантимуров невозмутимо глядел в окно. Гасан, шумно сопя, наполнял спиртом стакан, отец Нифонт сосредоточенно жевал губами.

Молчание нарушил князь:

— Давно я не посещал церкви.

— Редкий, хлеб-соль имущий, о большем тщится, — ответил священник. Взглянув на Гасана, строго добавил: — Забыли о церкви.

— Я не премину посетить твою обитель... Не с пустыми руками, — князь указал глазами на сверток, который принес Шмель.

— Гантимур говорит, как надо, Нифошка! — воскликнул Гасан, нетерпеливо ворочаясь на табуретке. Он привык рубить с плеча, и игра «в кошки-мышки» была ему явно не по нутру. Гасан бросал недовольные взгляды на Гантимурова, но тот с невозмутимым видом слушал сетования отца Нифонта.

— Приношения церкви скудны, сын мой. Едва хватает на крещение да на справление других богоугодных дел. Икону Николая-угодника переписать надобно, да никак невозможно в деньгах сбиться...

— Я дам тебе деньги, — не выдержал старшина его причитаний. — Сделай мою дочь женой Гантимура, как велит твой Миколка!

В комнате снова установилась тишина. Отец Нифонт сделал удивленное лицо, посмотрел на Гантимурова. Тот холодным взглядом смерил Гасана.

— Козьма Елифстафьевич весьма в грубой форме изложил мое благородное намерение, — спокойно подтвердил он, внимательно изучая свои ногти. — Выбор моего разума и сердца пал на дочь Козьмы Елифстафьевича, Веру Козьминичну. Я человек немолодых лет, мне следует устраивать свою жизнь...

Князь не совсем точно высказал свои мысли. Ему нужна была женщина, способная продлить родословную, которая неминуемо грозила оборваться. Конечно, для этого не стоило обращать внимания на цвет кожи, но князь, хорошо знающий психологию белых женщин, судил по-своему. Он предпочитал им смуглокожих — более выносливых, неприхотливых и, главное, безропотных. Если к тому же девушка недурна собой и гордая — что, безусловно, вольется в кровь потомков, — и обещает принести в дом мужа завидное богатство...

Этим и объяснялись подлинные намерения князя Гантимурова, о которых отец Нифонт имел весьма неполное представление.

— Похвально, сын мой, — одобрил отец Нифонт. — Церковь не запрещает подобных браков. И если будет выражено обоюдное согласие вступающих в брак и родителей обручаемых...

Гасан вскинулся, точно ему наступили на больную мозоль. Однако князь осадил его пронизывающим взглядом.

— Агния Кирилловна и Козьма Елифстафьевич, как вам известно, доброжелательно относятся к нашему браку.

— Это так!

Князь даже не взглянул на Гасана, продолжал ровным голосом:

— Сама Вера Козьминична, как присуще неискушенным девицам, ведет себя неразумно.

— Согласия на брак не имеет, — уточнил отец Нифонт, хотя прекрасно знал мнение на этот счет Веры Козьминичны не хуже самого князя. Будучи приглашенным Агнией Кирилловной, по ее просьбе он старался сделать все возможное, чтобы Вера со спокойным сердцем приняла предложение князя, однако успеха не имел. И вопрос его был по крайней мере праздным. Прежде чем князь успел что-либо ответить, Гасан громыхнул кулаком по столу.

— Она будет женой Гантимура! Это говорит сам Гасан.

— Церковь осуждает насилие, сын мой.

— Это не насилие, а наставление на истинный путь заблудшей, как говорит церковь, — поправил Гантимуров.

Священник пожевал губами.

— Такой брак церковь берет под свою защиту, ибо, на путь истинный заблудшего наставляя, тщится о благе души его.

— Завтра до полудня, — заключил князь.

— Да, это так, Нифошка!

— Ну с богом, сын мой, с богом, — заторопился отец Нифонт, недовольно покосившись в сторону шуленги. Он знал, что этот человек редко отступает от своего слова, и обращение к церкви лишь маскарад, придуманный князем. Изменить что-либо уже было нельзя, оставалось позаботиться о собственном куске хлеба.

— В сердце Нифошки любви к шкуркам больше, чем к самому Миколке на небе, — заключил Гасан, проводив отца Нифонта за порог.

Князь молчал, сосредоточенно уставясь в окно. Гасан тяжело заворочался.

— Зачем ты сказал Нифошке, что дочь Гасана не хочет стать женой Гантимура? Разве Гасан говорил тебе это?! Гасан свяжет свою дочь и принесет сюда.

— Думаю, в этом не будет надобности, — ответил князь, не поворачивая головы. — Смирить непокорную лошадь помогают железные удила. Об этом позаботится отец Нифонт.

— Имеющий голову, прежде чем набросить седло на оленя, должен спросить хозяина. Разве Нифошка, а не Гасан хозяин?

Князь медленно повернул к нему лицо, посмотрел долгим взглядом. Он знал этого человека и поэтому всегда оставался равнодушным к его словам и не удивился границам человеческого самолюбия.

Но сейчас не считаться с ним было, во всяком случае, неосторожно. Поэтому Гантимуров заставил себя чуть-чуть улыбнуться и ответил с иронией:

— Ты правильно думаешь, но умен тот, кто поручает смирить непокорную лошадь другому, в этом случае он не рискует свернуть собственную шею.

— Ха! Голова Гантимура достойна быть самой большой головой! — воскликнул Гасан. — Если Нифошка сломает свою тощую шею, то и тогда русский Миколка не смочит глаз.

Гасан налил полстакана спирта, отпил половину и протянул Гантимурову:

— Пусть, Гантимур прополоскает свои кишки. Теперь Гантимур и Гасан — имеющие одну мать!

Князь презрительно скривил тонкие губы. Сделал вид, что не замечает протянутого стакана, взял со стола бутылку с недопитым спиртом, чуть встряхнул, перевел взгляд на окно.

По обнаженному боку сопки снизу вверх скользили кроваво-огненные блики. Скользили и пропадали. Вслед за ними ползли легкие тени. Гантимуров зябко передернул острыми плечами, плотнее кутаясь в просторный халат. Наступал вечер. В этот час жесткие пальцы лихорадки начинали перебирать его тело.

3

Дела Шмеля на прииске начались с приключений.

В самом веселом настроении он подошел к первому бараку, открыл дверь, шагнул через высокий порог. Что случилось дальше, он плохо помнил. Нога по колено ухнула в воду, он дрыгнул ею, как резвый лончак, что-то громыхнуло, покатилось по полу. Шмель уже собрался повернуть восвояси, но его остановил смех, дружный, многоголосый, с подвизгиванием.

— Ой, бабочки. Этот не из нашенских. Нашенские-то к темноте привычные... Ох...

Шмель растерянно озирался. За большим кухонным столом, отгороженным от остальной части барака холщовой занавеской, сидели десять или пятнадцать женщин.

— Анисья, подсвети пришлому фонарем, что ли!

Рядом брякнуло ведро — Шмель испуганно оглянулся.

Около него над мыльной лужей, воинственно уперев обнаженные руки в бедра, стояла полногрудая молодка. В левой руке Шмель заметил тряпку.

— Извините. Мы никаких касательств к вам, стало быть, к женской общественности, не имеем, — пролепетал он, на всякий случай отступая на шаг к двери. Женщины расхохотались еще громче.

— Ах ты, кобель долговязый! Смотри-кось: «никаких касательств не имеем!» Всю стирку испортил...

Молодуха угрожающе шагнула к Шмелю, тот попятился, нащупал пятками порог.

— Мы служебная личность...

Шмель, изловчившись, ущипнул молодухин бок и как пробка вылетел за порог. Но и молодуха оказалась проворной — мокрая тряпка звучно припечаталась к его спине. Сделав несколько стремительных прыжков, Шмель устало присел на пенек, который торчал посредине улочки, стащил сапог, выжал штанину.

Опасаясь еще раз встретиться с досужими бабенками, Шмель заглядывал в бараки со всеми предосторожностями. Однако ему не везло. Длинные подслеповатые бараки пустовали. Поселок выглядел наспех покинутым. Стояли громоздкие телеги, валялись топоры, лопаты, торчали трубы летних каменных печушек, на веревках болталось белье. Пустовали шурфы и забои. Сиротливо стояли бутары рядом с огромными ворохами золотоносной породы, над томными пастями шурфов горбились ворота, мерцая отполированными рукоятками. Ни стука, ни крика, ни голоса. Непривычная тишина.

Шмель постоял на окраине поселка, безнадежно озираясь по сторонам, тоненько вздохнул:

— Несоизволительные порядки на этих приисках, стало быть, мы как служебная личность имеем...

Писарь вдруг насторожился, вытянул шею. До него донеслась песня, приглушенная, сдержанная...

Эх, вдоль да по речке,
Вдоль да по таежной...
Пели женщины, затем к ним присоединились мужчины. Однако песня не набирала силы, лилась монотонно, как вялая речонка. Вроде тянули ее люди, занятые другими мыслями...

— Стало быть, отдыхают господа золотнишники, наслаждаются природностью, а мы тут ищем их по самым безотлагательственным делам, — досадовал Шмель, пробираясь напрямик по изрытому руслу ключа к зеленеющим тальникам. До берега реки, куда стремился в свое время «золотой» ручей, было не так уж далеко, но каждый шаг стоил труда. Галька осыпалась и оседала под ногами, увлекала в полузатопленные шурфы, ямы, заросшие густым шиповником.

Шмель «перемыл» все косточки золотнишникам, пока наконец ступил на твердую, нетронутую землю. Здесь он тщательно выщипал со штанин навязшие колючки, погладил поцарапанные руки, приосанился...

Едва он сделал шаг к тальникам, как песня вдруг грянула во всю мощь, а как только, продравшись сквозь густые заросли, ступил на прибрежную поляну, — оборвалась. Шмель остановился, нерешительно переступая с ноги на ногу. Группы мужчин, женщин и детишек располагались там и здесь — на самом берегу реки и под тальниковыми ветвями. На скатерках, тряпицах лежала снедь, стояли кружки. Пять или шесть мужиков, засучив штаны, бродили по отмели с мешками в руках, вылавливая мелкую рыбешку.

— Здравия желаем, стало быть, наше вам уважение, — поклонился Шмель, пряча за спиной мешок.

Тишина. Золотнишники переглядывались, помалкивали. Одни продолжали цедить воду мешками, другие закусывали, третьи дымили самокрутками. Среди всех выделялся здоровенный голубоглазый детина с курчавой русой бородой. Он пускал кольца густого дыма и любовался ими.

— Наше вам самое что ни на есть почтение, господа золотнишники, — с достоинством повторил Шмель.

Голубоглазый детина подмигнул товарищам, отшвырнул самокрутку, вскочил на ноги. Подбоченясь, подошел к писарю и, кланяясь, выпалил скороговоркой:

— Проходи-ка, гостюшка, да уж не обессудь: чем богаты, тем и рады. Самовар свезли на базар за то, что подать не сполна сдавал. Коровку взяли на веревку, свели в полицию за то, что задом повернулась к становому приставу. Хлебушко у бога на жнитве, солюшко на спине — милости просим, угощайтесь.

Золотнишники грохнули. Шмель завертел головой, ухмыляясь.

— Неплохо, стало быть, имеете принадлежность к веселости. Только мы и сами не без понятиев.

Шмель кокетливо повел острыми плечами, распрямился, тряхнул мешком и пошел. Пошел плавно, по-бабьи, дробно выстукивая каблуками и взмахивая мешком.

Иии-их!
Пригласил меня милок ох во субботний вечерок.
Пригласил, а сам сидит, как истукан на меня глядит…
Золотнишники покатывались со смеху. Молодухи окружили Шмеля, прихлопывая в ладоши. Шмель прошелся вокруг раз, другой, третий, остановился, поклонился:

— Здравия желаем, стало быть, наше вам что ни на есть уважение!..

— Здорово.

— Здоровы будем.

— Здравствуй, мил человек...

Рабочие зашевелились. Русобородый подхватил Шмеля под руку, затащил в круг, усадил.

Шмель сразу же стал среди золотнишников своим человеком. Перед ним появилась чистая тряпица, на ней краюха хлеба, соленый груздок, вяленая рыбина. Голубоглазый, улыбаясь, подал ему полнехонькую кружку спирта.

— Меня зовут Павел, а кличут Пашка — рвана рубашка, пупок на голе. А тебя как? Откуда, из каких мест-земель?

— Мое прозвание Шмель, стало быть, прозвание насекомовидное, но не Пчелка, потому как сами до женского полу склонности имеем, — ответил писарь, умильно поглядывая в сторону сгрудившихся любопытных молодок.

Бабенки озорно зашушукались, золотнишники заулыбались. Павел придвинул Шмелю кружку.

— Шмель так Шмель, на здоровье ешь да пей.

— Премного благодарственны, — Шмель поклонился во все стороны, приложился к кружке. Выпил под одобрительные взгляды мужиков, лизнул донышко, зажевал груздочком.

— Спирт что ни на есть лучший, сразу чувствования вызывает, но у нас к вам дела безотлагательственные с точки зрениев...

Шмель развязал мешок, достал кожаный кисет и, вынув одну монету, положил ее на тряпицу перед Павлом. — Вот, стало быть, самые что ни на есть настоящие, с царской личностью... Имеем желание променять их на золотой песок...

Золотнишники заметно (…)ились[17].

— На мену, значит? спросил Павел. — Что берешь-просишь?

— Наличность на наличность, стало быть, по объемности.

Наступило молчание.

— Побойся бога.

— Да ты откуда будешь-то, из каковских? — строго спросил Павел.

Шмель заерзал, поглядывая осоловелыми глазами на хмурые лица золотнишников.

— Мы с Витимского Острогу, стало быть, проживаем в соседях, а на службе состоим писарем и уполномоченным тунгусского общества во всех казенных делах.

— Теперь понятно, какого поля ягодка. — Павел взял пятирублевый, подбросил на руке, поймал, потом гулко хлопнул им по ладони Шмеля.

— Валяй откуда пришел. Хлебом-солью встречали, помелом провожали. Уж не обессудь...

Посыпались угрюмые реплики:

— Скопил на чужом горбу...

— Нажился на народной крови...

— Обобрал туземцев...

Шмель чувствовал себя не в своей тарелке. Растерянно оглядывался, лопотал:

— Вы не с той точки зрениев... Мы, стало быть, никаких касательств к народу не имеем. Берем, как служебная личность, но только с торговых людей, мы тоже не без понятиев... А вот прослышали о вашей бедственности...

Лица золотнишников посуровели.

— Бедности?! Беден тот, у кого денег много, а друзей нет. Ишь, помощник отыскался — с петлей навстречу...

Ввязались остроязыкие бабенки.

— Смотрите-ка, кровопиец несчастный. А еще «склонности к женскому полу имеем». Тьфу...

— Да какая баба такого близко подпустит к своему подолу?!

Шмель вконец растерялся.

— Вы не с той точки зрениев...

Вдруг кто-то из ребятишек предостерегающе крикнул:

— Комель идет!..

Реплики мгновенно утихли, грянула дружная песня:

Эх, вдоль да по речке,
Эх, вдоль да по таежной,
Серая уточка плывет...
Красный, как цвет сараны, урядник вышел на поляну в сопровождении двух стражников.

— Прекратить пению! — рявкнул он, останавливаясь на широко расставленных ногах. — Говорить буду!..

Золотнишники, раскачиваясь, словно под ветром, продолжали петь. Шмель глянул на урядника, ухмыльнулся, повернулся к нему задом, начал подтягивать тоненьким голоском... Песня то набирала силу, удалью стремилась к поднебесью, то падала, струилась.

Эх, да по бережку,
Эх, да по лесистому,
Золотнишник-молодец идет...
— Митингуете! Погодите у меня, канальи! — разъяренный урядник подскочил к Шмелю. — А, господни писарь! И ты митингуешь!

Шмель встал, покачиваясь, поддернув штаны, обобрал налипшую на них траву, почесал за ухом.

— А, господин урядник, стало быть, всей своей личностью!

— Воша! — воскликнул Комлев. — Митингуешь!

— Ни-ни, — замотал головой Шмель. — Мы, как служебная личность, могем обидеться, потому как воша — насекомое паразитическое, стало быть, не имеет никаких занятиев, только бегает от одной личности к другой...

— Молчать! — рявкнул Комлев.

— Молчать мы тоже не могем, потому как имеем человеческое обличье, а лаять не привыкли, стало быть, до этого не у кого было...

Комлев ошалело таращил глаза на подвыпившего писаря, забыв даже, что их разговор с интересом слушают золотнишники. А тот продолжал себе.

— Мы, как служебная личность, недавно имели разговор с ихним благородием исправником Салогубом... Мы самолично привезли вам ихнее распоряжение в письменности... А еще мы доставили вам газету, а в ней тоже пропечатано касательно вас... стало быть, говорится, рабочие народы встают на кровавый бой, долой царя...

— За решетку, — наконец прохрипел урядник. Он схватил писаря за рукав, с силой дернул, Шмель упал. Однако тотчас поднялся, невозмутимо отряхнул штаны.

— Мы могем обидеться, стало быть, ихнее благородие или ихнее превосходительство могут получить сообщение в письменности о том, как вы во время ярмарки в Остроге собираете пушнину в самоличных целях...

Комлев крякнул, оглянулся. Рядом с ним, качаясь, как маятник, с опущенной головой и растрепанный стоял Павел. Он был сильно пьян.

— А-а, ты Павел Силин! Митингуешь! — прорычал урядник. — По тебе давно плачет решетка!..

— Никак нет, ваше благородие, пьем-гуляем, а решетка и на ум не идет. — Павел дал резкий крен в сторону, натолкнулся на Шмеля. Шмель боднул головой, протер глаза: ведь еще минуту назад этот бородач был трезвехонек!

— Пьешь-гуляешь и неповиновение высказываешь!

— Какое же веселье-гулянье без песни, а как запоешь — все на свете забываешь, даже о вашем благородии, — Павел надежно удерживался за рукав Шмеля.

— Некогда мне рассуждать с вами, — напыжился Комлев. — Марш в поселок! Господин управляющий будет говорить с вами. В вашем же интересе...

Урядник свирепо глянул на хмельного писаря, круто повернувшись, пошел прочь.

— Давно бы так, ваше благородие, — улыбнулся ему вслед Павел, выпрямляясь во весь свой богатырский рост. — Но а ты хошь и не нашего поля ягодка, а отбрил их благородие по-нашенски. Теперь будет наворачивать без оглядки до самого поселка.

Золотнишники, окружившие Павла и Шмеля, рассмеялись.

— Слышь, о каком кровавом бое ты вел разговор? А? — Павел пристально взглянул в лицо писаря.

— А стало быть, о... — Шмеля вдруг осенила догадка: долой царскую личность — узнают, не возьмут денежки! — Стало быть, ни о какой... Мы с самоличной целью попугали их...

Силин хмуро теребил бороду.

— Ты хотел сделать меновую. Мы заберем твои деньги, за пятирублевый — золотник. Только в загашниках золотишко не таскаем. Пойдем в поселок.

Шмель согласился, прикинув: восемьсот рублей с лишком — почти два фунта золотого песка!

— Мы тоже с понятиями, хоть и имеем жалостливость расставаться с царской личностью...


Собрание золотнишников проходило возле приисковой конторки. Пришли все. Не было лишь урядника и его стражников. Рабочие курили, сдержанно гудели, перекидывались словами.

— Уговаривать небось будет.

— Не выйдет.

Но когда на крыльцо вышел управляющий, гул понемногу улегся.

— Я пригласил вас, — начал управляющий, по привычке пригладив волосы, — чтобы вместе с вами обсудить один вопрос...

Среди рабочих прокатился сдержанный гул. Послышался насмешливый голос.

— Обсуждала свинья с гусем, как согнуть дышло, да криво вышло!

В ответ — смех. Но Зеленецкий как будто не слышал, продолжал спокойно:

— Обсудить серьезный вопрос. Прииск стоит второй день. Пески лежат. Вы отказываетесь работать. Но вы понимаете, я лишь управляющий. Без указаний на то хозяев не могу как-то облегчить вашу жизнь...

— Отсюда бы и начинал. А то начал во здравие, а кончил за упокой.

— Тогда не о чем разговаривать. Айда по домам...

— Стойте, — поднял руку Зеленецкий. — Так как я отвечаю за прииск, я на свой страх и риск разрешаю вам промывку трети всех песков для своих нужд. Указание дано, приказчики отведут пески. Промывать в нерабочие дни. А обо всем остальном позаботитесь сами.

Рабочие заволновались:

— На кой нам золото, если жрать нечего? Ведь лавка торгует на деньги...

Шмель так и подскочил на месте! Крутнулся, вежливо тронул за рукав Герасима, с которым стоял рядом возле крыльца.

— Мы извиняемся за беспокойственность, стало быть, имеем желание узнать: по какой стоимости можно заменить деньги на золото?

— Всяко, — буркнул тот. — Подыхать с голоду будешь — золотник за копейку отдашь...

Управляющий продолжал:

— Золото из этих песков все будет принято на деньги, как подъемное[18]. — Зеленецкий сделал паузу, достал из кармана пиджака крупный самородок, бросил одному из рабочих. Самородок пошел по рукам. — Далее, есть сведения о богатом месторождении наземного золота, которое, по приблизительным подсчетам, даст три-четыре золотника на пуд породы. Этот самородок оттуда. На этих же днях туда необходимо отправить разведку. Исследовать месторождение, подготовить жилье, с тем чтобы к концу лета начать его разработку. Нужно двух человек. Решайте сами, кого отправим.

Толпа всколыхнулась:

— Павла! Силина!

— Старикана! Старикана! Ножина!..

Зеленецкий внутренне усмехнулся: «вот вам и демократизма», господин урядник. Довольный собой, он наблюдал за рабочими, которые передавали самородок из рук в руки, оживленно переговаривались. Самородок дошел до Ножина и Силина, которые стояли рядом, могучие, как кедры, бородатые. Вот он тускло засиял на ладони Ножина. Глаза темнокожего великана вспыхнули, он дотронулся до своей цыганской бороды, с наслаждением погладил. Донесся его глухой голос:

— Всю жизнь золотарю, а этакого держать не доводилось. Барашка!

Управляющий снова усмехнулся.

Ножин и Силин перебросились двумя словами. И вот раздался громкий, как всегда чуть насмешливый голос Павла.

— Золотишко и верно богатое. Этакие камушки с неба не валятся, хоть и говорят, что господь славный парень. — Он подбросил самородок, поймал, помолчал, будто прислушиваясь к отзвуку слов в сердцах товарищей, продолжал решительно: — Перебраться на другое место просто, да не совсем. Ребятишки, скарб кое-какой. Потом заработки... Я к тому веду, хозяин, что надо, как говорят, договориться на берегу, а после лезть в воду. Ты подумал, теперь нам дозволь хорошенько обмозговать...

4

Домой Гасан вернулся в сумерки. Бросив шапку жене, он ущипнул ее руку, что свидетельствовало о его прекрасном настроении, прошел к столу.

— Теперь Гасан равен самому Гантимуру! — Он с удовольствием поскреб пухлую грудь всей пятерней и крикнул, не поворачивая головы: — Агаша! Тащи сюда чем можно набить желудок, не боясь поцарапать его! Мои кишки неплохо прополосканы, но пусты, как мешок охотника, отдавшего шкурки царю!

Гасан довольно расхохотался.

Агния Кирилловна не заставила долго ждать. Ко всему равнодушная, она вошла, поставила на стол миску с холодной олениной, бутылку спирта, алюминиевую кружку.

— Уж не думаешь ли ты, что равный Гантимуру будет лакать из этой посудины?! — неожиданно возразил Гасан, свысока глянув на жену. — Тащи прозрачную кружку, из какой пьет другой из имеющих одну мать!

Агния Кирилловна, как обычно, молча исполнила его приказание. Она собралась выйти, однако Гасан удержал.

— Нифошка следующим солнцем сделает дочь Гасана княгиней. Ты в этот день можешь прополоскать себе горло.

Он придвинул жене алюминиевую кружку, до краев наполненную спиртом. Агния Кирилловна отхлебнула глоток — спирт застрял в горле. Она часто и судорожно глотала слюну, на глазах выступили слезы.

— Ха! Питье Нифошки отучило тебя быть настоящей женщиной! Не станет ли дочь Гасана подобной тебе?! Тогда и у Гантимура будет жена с сердцем Нифошки!

— Боюсь я за нее, — тихо заметила Агния Кирилловна.

Но голос Гасана заглушил ее слова:

— Со следующим солнцем она уйдет в юрту Гантимура! Потом Гасан и Гантимур сделают себе деревянную юрту, равную самой высокой сопке, за которой солнце будет садиться ночевать. Пусть вся тайга видит ее. А когда русский Миколка пожелает взять душу Гантимура, во всей тайге будет один хозяин: Гасан! — Гасан вспотел. — В тайге будет один хозяин: Гасан! — крикнул он, поднимаясь на отяжелевшие ноги.

— Дай бог. — Агния Кирилловна облегченно вздохнула: князь долго не проживет!

С этой мыслью она вышла из-за стола вслед за мужем.

Гасан едва дошел до смежной комнаты, сразу же растянулся на земляном полу, пышно устланном шкурами.

— Вы на койку бы легли, — предложила Агния Кирилловна, стаскивая с него унты.

Но Гасан уже храпел.

Агния Кирилловна вынесла унты на кухню, вытащила из них стельки и положила сушить возле печки, убрала со стола, зашла в комнату дочери.

Комнатка представляла собой маленький отгороженный уголочек. Против входа стоял небольшой топчан и совсем крохотный столик, убранный салфеткой с вышитым крупным узором. Рисунок изображал оленя и охотника с луком в руках. Хотя черты человека были переданы довольно приблизительно, но воинственная поза, тонкая прямая фигура, скуластое лицо и черные насупленные брови подчеркивали гордость и упрямство.

Столик украшали ворсистые гураньи рожки с двумя большими и одним маленьким отростками, которые несли на себе небольшое четырехугольное зеркальце — подарок матери.

Агния Кирилловна склонилась над койкой. Дочь спала, завернувшись в одеяло и крепко обняв подушку.

— Не разделась даже, — тихо обронила она. Хотела снять с дочери халат, но раздумала. Присела на краешек топчана, склонила голову. Плечи давило стопудовым грузом. Грустные мысли щемили сердце.

Вот и выросла дочка. Стала взрослой. Завтра она уйдет. Она не узнает ничего о своей матери. Будет ругать ее, а может, и проклянет навеки...

Воспоминания, созвучные настроению, потекли сами собой.

Агния плохо помнила свою мать. Она умерла двадцати семи лет, через десять лет после ее рождения. А через год умер отец. Она осталась со своей теткой, которой было тогда лет девятнадцать. Через год Янина вышла замуж, и они переехали в Читу, где Арнольд Алексеевич служил чиновником. А еще через год он купил место управляющего здешним прииском. Здесь они жили без прислуги. Тетка все делала сама, Агния помогала ей. Так прожили пять лет. На шестом году случилось... Лучше бы не видеть света! В девичью комнату вошел Арнольд Алексеевич. Тетки не было дома. Она ездила в церковь... Девушка хотела умереть и убежала из дому. На вторую ночь ее случайно нашел старшина Доргочеев. Он спас ее от смерти и позора...

А какая судьба ждет дочь?!

Агния Кирилловна дотронулась губами до горячей щеки Веры — на глаза навернулись слезы. Она поспешно вышла из комнаты.

Как только затихли мягкие шаги матери, Вера открыла глаза...

Красный язык фонаря трепетал и прыгал, потрескивая, жадно высасывал через поры фитиля керосин. Сотни алых теней метались по нависшей над лицом стене, шныряли по матерчатым перегородкам. И вся эта раскаленная, кровавого цвета масса кружилась в бешеной пляске, ослепляла, давила. Не хватало воздуха. Хотелось крикнуть. Крикнуть громко:

«Мама!»

Но в горле пересохло, как в большой зной. Девушка порывисто села на койке. Взгляд упал на портрет охотника... И вдруг она совершенно отчетливо услышала знакомые слова.

«В груди той, кто имеет мышиные хвосты вместо двух кос, сердце орлицы!»

Вера машинально пощупала свои косы. Нет, теперь они толстые и тугие. Не как четыре года назад. Да, тогда она была совсем девочкой и каждый день бегала к скале, у которой среди малиновых кустов и гибких рябин бежал крохотный ручеек. Светлый-светлый, как чистое небо, он перекатывался с камешка на камешек, разговаривал. Вера лежала под кустом рябины и наблюдала, слушала, затаив дыхание, жизнь леса. По теплым от лучей солнца камням расхаживали сизые голуби, важные и говорливые; из камней выскакивала толстенькая короткая пищуха с полным ртом травы и, зыркнув по сторонам, деловито раскладывала зелень на камне, на просушку; пробегал бурундук; прыгала белка; в цветущем голубичнике хлопотала лесная курица, озабоченная поведением своих несмышленых детей. А над головой в синем небе многоголосой свирелью посвистывали неутомимые белохвостые стрижи, алогрудые ласточки.

Возле скалы она и встретила этого юношу. Вера набрала охапку сухих ветвей, стянула их ремешком и отправилась домой, легко перепрыгивая с камня на камень.

Над скалой по-прежнему носились веселые стрижи, купаясь в золотых лучах. Вера шла и не могла отвести от них глаз. Увлеченная, она сделала один неверный шаг — и ее нога оказалась в глубокой расселине. Вязанка хвороста отлетела в сторону. Вера готова была расплакаться, но когда подняла глаза, перед ней стоял этот юноша, с луком в руках и оленем на поводу. Он живо наклонился, протянул ей руку. Но Вера не приняла помощи. Упрямо сжав губы, она напружинилась и проворно выбралась из ямы. Хотя правое колено кровоточило, саднило, девчонка, гордо взглянув на охотника, прихрамывая, пошла прочь. Юноша в полной растерянности смотрел ей вслед.

— В груди той, кто имеет мышиные хвосты вместо двух кос, сердце орлицы! — крикнул он ей не то с восхищением, не то с обидой.

Вера даже не оглянулась. А назавтра, с восходом солнца придя на это место, она с удивлением обнаружила на нижнем сучке лиственницы маленького человечка, выжженного из березового корня...

Встреча не повторилась. Но с того дня Вера часто щупала свои тощие косички и с огорчением отмечала, что незнакомый юноша был прав. И много дней спустя, когда отец перестал кочевать со стойбищем, грустившая по тайге Вера воскресила образ охотника на куске шелка.

Но грусть не прошла. Слова не забылись. Они и сейчас стоят в ушах.

«В груди той, кто имеет мышиные хвосты вместо двух кос, сердце орлицы!» Их покрывают грозные слова: «Со следующим солнцем дочь Гасана уйдет в юрту Гантимура!»

Вера забылась лишь утром.

Агния Кирилловна испугалась, застав дочь разметавшейся по постели, бледную, осунувшуюся. В тревоге она склонилась над ней, ласковой рукой прикоснулась ко лбу. Вера открыла глаза. Агния Кирилловна ощутила на себе безучастный взгляд всегда живых, восторженных глаз.

— Что с тобой, доченька? — дрогнувшим голосом воскликнула она. — Не больна ли ты?

— Нет, мама, — тихо ответила Вера и постаралась улыбнуться. Но от ее улыбки в юрте стало еще мрачнее. Такое впечатление остается, когда луна, на секунду вырвавшись из плена облаков, холодным взглядом окидывает поникшую, прибитую косой изморосью осеннего дождя землю.

— Слава богу, — вздохнула Агния Кирилловна, обнимая дочь. — Вставай, доченька. Час уже поздний, а хлопот много.

— Я сейчас, мама.

Агния Кирилловна поцеловала дочь и вышла из комнатки. На душе было неспокойно. Необъяснимая тревога сжимала сердце. Все валилось из рук. Она никак не могла отыскать спички и вдруг обнаружила, что они у нее в руке. Наложив в печку сучьев, поставила на нее кастрюльки, чайник и присела, занятая своими мыслями, а потом спохватилась, что забыла поджечь дрова. Она долго сидела перед печкой, наблюдая разгорающийся язычок пламени, а сердце все ныло, ныло. Впрочем, Агния Кирилловна нашла успокоительный ответ: пробил час, и дочь улетает из своего гнездышка, опустеет девичий уголок. Она и не подозревала, что чувства в гордом сердце дочери не сломлены, они лишь задремали. То же самое таит в себе клок обгоревшего сена. Присыпанный толстым слоем пепла, он чуть-чуть тлеет, кажется угасшим, но даже легкое дуновение ветерка — и он вспыхивает жгучим пламенем, увлекая вверх кучи мертвого пепла.

Накинув халатик, девушка вышла из юрты. Утро было тихое, небо голубое и высокое. Солнце успело далеко отойти от крестоносной сопки и обильно поливало теплом землю, юрты, дома. Только церквушка отца Нифонта все еще пряталась в густой тени.

Такое утро всегда приносит какое-то необъяснимое чувство радости, от которого замирает сердце, кажется, что этот день обещает тебе что-то хорошее и светлое. Так всегда казалось Вере, когда она утром выбегала из юрты, чтобы окунуться в бесконечные потоки солнечных лучей. У полога ее неизменно поджидал пес. Витим прыгал ей на грудь, лизал румяную от сна щеку, и они возились, бегали вокруг юрты. Пес визжал от удовольствия, а Вера заливалась серебристым смехом.

Все это осталось позади.

Девушка стояла возле полога и безучастно смотрела вокруг. Притихший пес сидел около ее ног. Он заглядывал ей в глаза и, казалось, недоумевал. Он пробовал даже тихонько куснуть ее тонкие пальцы, затем перевернулся на спину, смешно дрыгая ногами, вскочил, потянул за полу халата. Но Вера стояла неподвижно. Она погладила морду своего любимца и молчаливая вернулась в юрту.

Мать хлопотала возле печки, стуча кастрюльками. Она встретила дочь непринужденно веселым восклицанием, пытаясь заронить крохотную искру бодрости в ее сердце.

— Тебе нравится сегодняшний день, доченька?

— Да, мама, — ответила Вера.

— Вот-вот придет отец, а мы еще не в сборе, — внезапно спохватилась Агния Кирилловна. — Ты посмотри только, какие унты подарил он тебе!

Она увлекла дочь в свою комнату. Открыла маленький, знакомый Вере с детства, сундук, окованный полосками бурого железа.

— Полюбуйся. Они сшиты для тебя. Они тебе нравятся?

— Да, мама, — подтвердила Вера, равнодушно разглядывая аккуратные унты из белоснежных оленьих камусов, отороченные поверху широким, в ладонь, расписным узором, собранным из разноцветных кусочков меха и материи.

— Я знала, они тебе понравятся. Ты знаешь, кто их сшил?! Рита! К твоей свадьбе. Козьма Елифстафьевич подарил ей за это два куска шелка. Ведь у Риты свадьба тоже не за горами.

Губы Веры дрогнули, Агния Кирилловна, поняв, что причинила боль, спохватилась.

— А это подарок от меня. Подвенечное платье моей мамы. Оно будет тебе к лицу. Ты ведь у меня красавица.

Агния Кирилловна прикинула пышное со множеством мягких оборок платье, сшитое из материи цвета и веса лебяжьего пуха, к фигурке дочери и осталась довольна.

— Как оно тебе идет! Сейчас нарядимся. И отец не узнает своей дочери.

Вера вела себя, как послушный ребенок. Она дала надеть на себя платье, унты, причесать и даже машинально глянула в зеркальце, поданное матерью. В белом пышном платье Вера выглядела несколько смешно и достаточно нескладно. Вся гибкость девичьей фигуры, так прекрасно передаваемая неказистым халатиком, исчезла, потонула в бесконечных складках. Тем более удручающее впечатление производили унты и особенно деревянный человечек. Черный, засаленный, на таком же пропитанном потом тоненьком ремешке.

Это было нелепо и смущало Агнию Кирилловну. Но, зная, что унты подарены отцом, а что с амулетом дочь никогда не расстается, она долго не решалась высказать свое мнение.

— Доченька, ты, может, наденешь мой медальон? Он тебе будет к лицу. — Агния Кирилловна хотела высказать свои опасения, что этот человечек может не понравиться князю, натура и щепетильность которого ей были хорошо известны, но воздержалась и в душе похвалила себя за это, заметив, как вспыхнуло лицо дочери, как оно мгновенно преобразилось...

— Нет! Не надо, мама! — Вера загородила рукой амулет.

— Я не настаиваю, доченька. Ведь ты только наполовину моя, а наполовину отцова.

С улицы донеслись глухие шаги.

— А вот и отец. Будь умницей, доченька. Ты ведь знаешь своего отца.

Вера не успела ответить, как в комнату вошел Гасан в новом ярком халате. С важным видом оглядев дочь, он заключил:

— Ха! Дочь Гасана достойна больше, чем Гантимур! Это скажет каждый, кто имеет сердце мужчины!

Вера не подняла глаз. Да в этом не было и нужды. Гасан никогда не замечал своей дочери, не видел ееи сейчас. Он видел в ней лишь то, что может сделать его равным князю, доставить утешение его ненасытному самолюбию, на алтарь которого он мог принести собственное сердце.

Гасан распорядился:

— Агаша, иди в юрту Миколки, Гантимур ждет Нифошку в своей цветной норе.

Агния Кирилловна засуетилась. Накинула на полуобнаженные плечи дочери розовый шарф, заглянула в глаза, поцеловала в лоб и с тихими слезами вышла на улицу.

Вслед за ней вышел Гасан, а за ним Вера. Они миновали десять сажен, которые отделяли юрту от домика князя, поднялись на крыльцо. Возле дверей Гасан остановился, повернулся и сверху вниз посмотрел в сторону стойбищ. Около юрт толпились люди. Много людей. Их взоры были устремлены на домик князя. В этих разных по своему выражению взглядах можно было читать и покорное почтение, и бессознательный страх, и открытое неодобрение, и откровенную ненависть.

Вера внимательно всматривалась в знакомые лица. Люди сдержанно кивали ей. Она не чувствовала вражды к себе, но и не ощущала сочувствия. Отец молча распахнул дверь, пропуская ее вперед.

Князь сидел на своем обычном месте у окна и чистил ногти. Он медленно повернул голову в сторону вошедших, скользнул взглядом по робкой фигурке девушки, приподнялся. На его выжелченном лихорадкой лице проступили живые краски.

— Ха! Гасан видит — она достойна Гантимура! — подытожил старшина, подталкивая дочь вперед.

Нетерпеливый взгляд князя снова коснулся покорной девичьей фигуры, остановился на груди и вдруг потускнел, губы презрительно дрогнули.

— Старшина забыл, что имеет дело с князем, а не с охотником из его стойбища...

Вера вздрогнула и подняла голову. Гасан тяжело топтался на месте, ничего не понимая.

— Почему сердится Гантимур?

— Старшина потерял зрение, — помедлив, ответил князь. — Если бы его дочь повесила на свою грудь не эту образинку, а слепую полевку, как он выражается, он бы также не заметил.

— Будяр! — прорычал Гасан, наконец поняв, что оскорбило сердце князя. Он подскочил к дочери, схватил за плечи, рывком повернул к себе.

— Не надо! — в отчаянии крикнула Вера, обеими руками сжимая амулет.

Рыча, Гасан разжал хрупкие пальцы дочери. И тут случилось неожиданное. Вера собрала все силы и оттолкнула отца. Не ожидая этого, он тяжело рухнул на пол. Вера, как во сне, легко перепрыгнула через его тело и исчезла за дверью...

Некоторое время в комнате царила тишина. Побледневший князь застыл в немом удивлении. Ошеломленный Гасан лежал, раскинув руки. Лицо его выражало полную растерянность. Но вот оно вспыхнуло, глаза сверкнули бешенством. Он вскочил на ноги. Метнулся к стене — в руках оказались лук и стрела. Выскочив на крыльцо, он остановился, шаря вокруг яростным взглядом...

Вера уже бежала по озеру, с каждым шагом сокращая расстояние до полыньи, разверзшей ледяное поле. Пальцы крепко сжимали концы шарфика. Платье летело за ней легким облачком. Вся ее фигурка выражала отчаянную решимость...

Десятки глаз в немом молчании провожали ее...

Гасан наконец заметил Веру. Он вскинул лук. Еще мгновение... Но тонкая рука неожиданно перехватила стрелу поперек.

— Старшина забыл, что она нужна мне живая, — раздельно произнес Гантимуров, и вдруг его голос сорвался. Он зашептал: — Твои люди должны догнать ее. Вернуть...

Ослепленный яростью, Гасан глядел на него и не мог сообразить, чего хочет от него этот маленький тщедушный человечек...

Вера бежала. Бежала из последних сил. Близко уже чернела яма. Вода тяжело ворочается, вскипает...

— Вера Козьминична, обождите, стало быть... — послышался тонкий жалобный голос. Шмель быстро свернул с тропы, ведущей в Острог, колотя бока оленя длинными ногами, двинулся к озеру.

Девушка, кажется, услышала его — ведь он от нее был так близко! Она остановилась, повернулась к нему лицом, выпрямилась. Но сейчас же подточенный волной и солнцем лед бесшумно расступился, колеблясь, сомкнулся над головой иглистыми обломками, стиснув конец розового шарфика.

Стало необыкновенно тихо. И в этой тишине отчетливо послышался глухой стук лука, выпавшего из руки Гасана. Лук ударился о крыльцо. Спружинил. Скатился по ступенькам. Упал на землю. Гасан проводил его безразличным взглядом.

— В ее жилах текла кровь Гасана, — тихо произнес он.

Сейчас же страшный нечеловеческий крик потряс души свидетелей только что разыгравшейся трагедии. Агния Кирилловна бежала к озеру. За ней мчался Перфил. Он нагнал ее возле управы, схватил в охапку. К нему подоспели отец Нифонт и Рита. С трудом удерживая обезумевшую женщину, они вели ее к юрте. Она вырывалась, выкрикивала бессвязные слова, от которых кровь стыла в жилах.

Гасан стоял неподвижно, уставившись себе под ноги, тихо повторял:

— В ее жилах текла кровь Гасана...

К крыльцу подъехал Шмель. Он слез, выпрямился во весь свой рост, подошел к Гантимурову, молча протянул конверт. Князь уже овладел собой. Лишь тонкие пальцы слегка дрожали, когда он вскрывал письмо. Управляющий в нескольких словах излагал просьбу. Необходимость выезда старшины Доргочеева подкреплялась вескими словами: «дело государственной важности». В приписке Зеленецкий просил князя о встрече по очень важному делу.

Гантимуров еще раз пробежал краткое письмо, повернулся к Гасану.

— Необходимо сейчас же выезжать на прииск. Просит сам государь.

Гасан, едва взглянув на гербовый лист, уставился на озеро, где среди голубого льда кровавым цветком маячил лоскут шелка. Из его груди вырвалось глухое рычание, от которого князю стало не по себе.

— Просит сам государь, — торопливо повторил он, кутаясь в халат.

— Будет так! — Гасан распрямил плечи, властно взглянул на Шмеля. — Ты...

Тот поклонился.

— Мы пришли сказать вам, господин старшина, и вам, господин голова, что никаких общих делов с вами не имеем. Уходим, стало быть. — Шмель повернулся к ним задом и ушел достойной походкой.

Гасан удивленно взглянул на князя. Однако Гантимуров лишь презрительно скривил губы и удалился в свою комнату. Старшина яростно воскликнул:

— Собака! Когда хозяин выпускает палку из рук, она перестает бояться. Но рука Гасана еще крепко держит палку!

Гасану удалось в толпе отыскать Семена. Он сделал ему повелительный знак, и послушный Семен сейчас же подошел к нему.

— Надо пять и еще одного оленя. Скоро! Надо найти Назара — он поедет со мной.

Семен беспрекословно повиновался. Вскоре у крыльца стояла шестерка сильных оленей. Гасан покинул Острог.

5

Проводив Гасана, Семен в нерешительности топтался на месте. Толпа уже растекалась по юртам, и ничто не напоминало о разыгравшейся трагедии. Лишь на бесконечном ледяном поле по-прежнему розовел шарфик, затертый обломками льда. Жизнь стойбища входила в свою колею... Молчаливые, сосредоточенные люди возились возле жилищ. Вытаскивали из юрт скарб, укладывали и увязывали вьюки.

До Семена доносилось веселое лопотание детворы, которую особенно радовала перекочевка на летние стоянки, где ее ожидали солнечные дни, зеленая и нарядная тайга с ручейками, большими и малыми, то тихими и голубоватыми, притаившимися между корнями деревьев, то стремительными и прозрачными, прыгающими с камешка на камешек; лесные полянки с сонливыми озерками, расписанные, как самые нарядные кумеланы. Радость детишек разделяли собаки, стосковавшиеся по настоящей тайге. Они нетерпеливо повизгивали, шныряли под ногами людей. Слышались сердитые окрики взрослых.

Семен чувствовал себя одиноким, как верный пес, неожиданно потерявший хозяина. Он с детства привык чувствовать железную руку этого человека и слепо поклонялся его силе...

Еще раз оглянувшись на голую сопку, за которой скрылся хозяин, на озеро, Семен вздохнул: «Зачем хозяин-Гасан отправил свою дочь в озеро? Разве им тесно было в сопках?..» Семен снова вздохнул и тихо побрел. Шел среди юрт совершенно чужой, упрямо потупив голову, исподлобья отвечая на хмурые взгляды сородичей. Остановился на краю поляны, возле юрты отца.

У полога сидела Адальга, укладывая нехитрые пожитки. Она подняла пытливые глаза на Семена, ладонью утерла потный лоб, сказала с упреком:

— Ты ходишь, когда все собираются ехать.

Семен покраснел от злости. Даже женщина осмелилась сделать ему замечание! Однако ответить ничего не успел. Из юрты вышел Аюр. Отец и сын молча смотрели друг другу в глаза.

— Елкина палка! Волк, убивший дочь, уехал, а его хвост остался! — воскликнул Аюр, стискивая пальцами острогу.

— Кто мог удержать глупую с двумя косами, если ее душа захотела уйти в низовья Большой реки? — злобно усмехнулся Семен. — Разве один великий охотник?

— Твоя голова пуста, как ловушка ленивого! У тебя нет больше отца. Кто живет вместе с волком, никогда не станет собакой.

— В юрте хозяина-Гасана найдется место для меня, — гордо ответил Семен.

Аюр молча провожал взглядом неуклюжую фигуру сына. На душе кипело зло. Ничто его так не бесило, как тупость, слепота людей, которые добровольно накидывают на свою шею петлю и не хотят вытаскивать бестолковую голову даже тогда, когда им говорят об этом. И тем более этим слепым был сын. Человек, в жилах которого течет его кровь!

Аюр взглянул на жену, которая с жалостью глядела вслед Семену, сердито заметил:

— Твои глаза делают больше, чем руки.

Адальга потупила взор, руки ее заработали проворнее. Аюр, бросив острогу на землю, скрылся в жилище.


Семен шел подле перелеска. Дойдя до берега озера, он обогнул пригорок, очутился в глухой ложбинке, где стоял камень шаманов. Юрта из корья была пуста. Большая куча холодного пепла да подсушенные солнцем бурые кости говорили о том, что шаманы уже давно закончили свои сокровенные беседы с духами и теперь предаются отдыху...

Вправо, на закат солнца, шла глубокая мягкая тропинка. Толстый слой влажного мха был протоптан до самой земли. Семен пробирался в полумраке, хотя солнце стояло высоко. Две островерхие обрывистые скалы надвигались одна на другую, оставляя тесный провал, заросший длинностволым кедрачом. Все эти каменные и зеленые нагромождения сливались где-то высоко над головой, отрезая щель от внешнего мира, и человеку, вступившему впервые на мшистую тропку, показалось бы, что он вступил в глухое подземелье. Но Семена не угнетали ни мрак, ни мертвая тишина. Он хорошо знал эти места.

Тропинка вывела его на крохотную полянку, по кромке которой, прижимаясь к лесу, располагался десяток юрт. Он вошел в одну из них и плотно прикрыл за собой полог...

Куркакан, голый до пояса, стоял на четвереньках перед огромной клеткой из прутьев и быстро бормотал малопонятные слова. Он лишь на мгновение повернул скорбное лицо в сторону Семена, и снова тревожные слова посыпались с его губ.

В клетке, точно растрепанная кочка, сидел большой серый филин. Он печально лупил мутно-зеленые глаза и хрипло дышал широко раскрытым клювом. Тяжелый недуг, видимо, сразил птицу.

— Ой, горе. Горе свалилось на мою голову! — со стоном вырвалось из груди Куркакана. Даже мрачному Семену стало не по себе от этого вопля. Он отодвинулся к выходу, приподнял полог, впустив в жилище немного света. Жалостные причитания Куркакана обостряли тоску.

— Горе моему сердцу... Разве я не берег тебя, как свой глаз? Или ты не ел со мной один кусок? Может, я обидел тебя сердитым взглядом? Нет. Нет...

Продолжая убиваться, Куркакан дрожащими руками собрал кусочки мяса, валявшиеся в клетке, поднес к самому клюву филина. Но птица, падкая до кровавого пиршества, не приняла угощения. Куркакан сгорбился, бессильно опустил руки. И тут, совсем не кстати, раздалось громкое цоканье белки. Шаман встрепенулся. На четвереньках метнулся ко второй небольшой клетке, в которой содержалась живая пища филина. С радостной надеждой он подхватил трепещущего зверька и бережно опустил к ногам издыхающей птицы. Белка метнулась в один угол, другой, сжалась в комочек, закинув пушистый хвост на спину. Глаза филина вспыхнули пронзительным зеленым светом. Распустив огромные крылья, он сделал несколько неуверенных шажков к своей жертве. Клюв хищника поднялся, как изогнутый медвежий коготь, и опустился на голову зверька. Но удар был слаб. Белка перевернулась, кинулась вперед и вцепилась в противника. Филин жалобно закричал, свалился на бок, судорожно забил крыльями. Такой же крик вырвался из души шамана. Трясущейся рукой он поймал зачумленного зверька и с размаху швырнул в тлеющий очаг. Взметнулись пепел и искры. Семен чувствовал, как гибкое тело коснулось его колена, мелькнуло в полоске света и пропало за пологом. Резкий запах горелой шерсти ударил в нос…

Парень с удивлением заглянул в очаг, поднял глаза на Куркакана. Но шаман был весь во власти скорби. Тряся головой, он растирал на ладони какие-то листочки, смачивал слюной, прикладывал месиво к ноге любимца. Пепел, точно снег, кружа по жилищу, оседал на его согбенную спину...

Наконец Куркакан отполз от клетки, уселся на шкурах.

— Много мы прожили рядом. Когда я ел, он садился на мои колени и клевал пищу из моих рук. Когда я ложился спать, он дремал у моего плеча... Я водил его в ночную степь на охоту... Горе мне...

Долго сидел Куркакан жалкий, пришибленный. Семену стало невмоготу слушать его стенания. Он даже не подозревал, что у этого человека такое жалостливое сердце.

— Этот с ночными глазами будет жить, — произнес Семен уверенно, чтобы облегчить страдания хозяина.

Глаза Куркакана засветились надеждой.

— Входящий в жилище духов с добрыми словами может остаться в нем. — Казалось, только теперь хозяин заметил своего гостя. Он пошарил рукой в изголовьях постели, вытащил початую бутылку спирта. — Какие вести принес Семен?

Парень облизнул сухие губы, промолчал. Хозяин налил в кружку спирта, бросил кусок холодной оленины.

Семен медленно, с наслаждением вытянул половину, облизнулся, допил остатки. Подобрав оленину, понюхал, положил на колени. Только после этого заговорил. Он коротко передал то, что пришлось увидеть в этот день на побережье, сообщил об отъезде Гасана на прииск.

— Ее сердцем завладели злые духи, — заключил Куркакан, выслушав рассказ Семена, и крепко зажмурил опухшие веки, давая понять, что ему необходима тишина для тайной беседы с духами.

На самом деле Куркакан в эту минуту был далек от камланий, как и Семен от веры в них. Он размышлял над тем, что удалось ему узнать. Смерть дочери хозяина его ничуть не обеспокоила. Он даже злорадствовал на этот счет, обиженный тем, что Гасан обратился к отцу Нифонту, а не к нему. Тревожил поспешный отъезд Гасана. Чем окончится эта поездка для хозяина? Если принесет успех, то это еще больше усилит власть Гасана в сопках, что, безусловно, сулит выгоды и ему, Куркакану; если окончится неудачей, то это будет в равной степени и его собственной неудачей. Так или иначе, надо выполнить приказание хозяина. Однако выполнить с таким расчетом, чтобы укрепить свою пошатнувшуюся власть среди людей стойбища, заставить их повиноваться...

— Душой дочери хозяина-Гасана завладели злые духи... Надо большое камлание, чтобы она нашла место в низовьях реки Энгдекит...

Куркакан, закрыв веки, следил за Семеном. Тот сосредоточенно рвал мясо крепкими зубами.

— Как живет первая дочь Тэндэ? Ведь она пришла к очагу твоего отца? — вкрадчиво спросил он, хорошо видя, что в груди Семена кипит обида и гнев.

Глаза парня вспыхнули.

— У Семена нет отца!

Куркакан живо схватил кружку, плеснул спирта, протянул гостю: «Собака, не имеющая хозяина, достается тому, кто первым сумеет протянуть руку, чтобы погладить ее».

— У этого очага и в сердце хозяина-Гасана всегда есть место для тебя, — ласково проговорил он.

— Да, это так, — подтвердил Семен и залпом вылил спирт в глотку. — Я всегда делал то, что говорил он.

— Да, да. Как живет вторая дочь Тэндэ?

Семен нахмурился, засопел. Выждав, Куркакан произнес тихим голосом:

— Послушные Куркакану говорят: та, что смеялась над Семеном, когда стойбище покидало место снега и ветров... Та, что смеялась над Семеном, не должна увидеть зеленых дней. Да, да, которая смеялась над сыном Аюра...

Кровь, раскаленная спиртом, жгучей волной ударила в лицо Семена.

— Так ли думает хозяин-Гасан?

Куркакан не спешил с ответом. Он вылил в кружку остатки спирта, подвинул.

— Хозяин-Гасан знает, что сделаешь, как он сказал.

— Да, это будет так, — парень ловил непослушными пальцами кружку. — Я умею держать лук...

— Это знает каждый в сопках. Однако пусть слушают твои уши...

Шаман бросил скорбный взгляд на клетку с филином, продолжал еще тише, полузакрыв глаза.

— Так случилось в одном стойбище в день свадьбы. Духи рассердились на них и пожелали, чтобы мать, которая готовила для своей дочери красивый кумелан, забыла в нем совсем маленькую иглу. После большого праздника ставшие мужем и женой вошли в свою юрту, чтобы продолжать веселиться. Женщина села на кумелан и больше не встала. Не успело солнце сделать и трех оленьих шагов, как ее душа ушла в низовья Большой реки...

— Иметь иглу достойно женщине, — возмущенно ответил парень. — Семен охотник и знает, что делать.

— Да, ты сильный охотник, — льстиво подтвердил Куркакан, хотя слова Семена не на шутку обеспокоили его. Ведь для него было далеко не безразлично, каким образом отправить душу дочери Тэндэ в низовья Большой реки! Расчеты могли рухнуть.

— Куркакан должен знать, что думает Семен. Тогда он скажет, почему рассердились духи...

Семен заплетающимся языком рассказал о своих планах.

— Семен имеет голову, — удовлетворенно заключил Куркакан. — Хозяин-Гасан узнает об этом!..

6

Гасан за одну ночь покрыл расстояние в шестьдесят верст и появился в доме управляющего совсем неожиданно.

— Не ожидал так скоро, Козьма Елифстафьевич. Рассчитывал увидеться не раньше вечера. Но если учесть силу и выносливость ваших отличных оленей и ваше прекрасное знание тайги... — любезно встретил его Зеленецкий.

— Да, это так, — сдержанно подтвердил Гасан, освобождая свое тело от брезентового плаща, влажного от утреннего тумана, пахнущего лесом и дымом костра. Ему помогала Лиза. — За луну Гасан сделал переход, равный двум солнцам.

— Скорость вашего продвижения... О! Вас с высочайшей наградой, Козьма Елифстафьевич! — удивленно воскликнул Зеленецкий. — Медаль и... часы.

— Эту медаль послал Гасану сам царь. А это — подарок губинатра.

— Вы великий человек! Взять хотя бы эти сопки — кто лучше вас знает их?

— Гасан знает сопки, как Зеленец цену желтому металлу!

Управляющий поперхнулся. Однако, углядев бесхитростное выражение лица гостя, понял, что сравнение высказано без всякого умысла.

— Проходите в гостиную, Козьма Елифстафьевич. Я, как всегда, один. Жена, и ваша тетушка, весь божий день проводит в лавке. Хозяйствует.

Гасан стянул с головы отсыревшую соболью шапку, оглянулся по сторонам, подыскивая для нее подходящее место. Увидев удаляющуюся Лизу, коротко взмахнул левой рукой. Шапка, описав плавную дугу, упала на белокурую головку. Лиза испуганно вскрикнула, Гасан весело расхохотался.

— Вы фокусник, Козьма Елифстафьевич, — сквозь смех заметил Зеленецкий, увлекая его в гостиную. — Лиза, нам что-нибудь закусить...

— Как тайга, Козьма Елифстафьевич? Как таежные дороги, ведомые лишь Николаю-угоднику да вам? — Зеленецкий присел на краешек стула, напротив старшины.

— Гасан знает тайгу лучше Миколки!

— Конечно, трудно найти другого, кто бы знал тайгу так же, как вы. А как...

— Да, в сопках нет другого человека.

— Безусловно, безусловно, Козьма Елифстафьевич. А смогли бы вы сейчас добраться через эти дьявольские сопки до Читы? Ведь...

— Гасан может!

— Ведь это очень трудно и рискованно.

— Гасан все может!

— Ведь сейчас сопки полны опасностей. Я бы никогда не решился на этот переход.

— Мышь не показывает носа из своей норы, когда в сопки приходит маленький дождь.

— Прекрасно, — рассмеялся управляющий, хотя ему пришлось проглотить пилюлю. — Другого ответа я от вас и не ожидал. А теперь отметим нашу встречу и ваши награды. Лиза уже позаботилась о нас. Я отлучусь на минуточку, Козьма Елифстафьевич, с вашего разрешения...

Управляющий скрылся в своем кабинете.

Проводив его, Гасан огляделся по сторонам. Здесь он бывал впервые, хотя с управляющим виделся часто. Встречи происходили в приисковой конторке. И меха, выкуп за жену, Гасан передал Зеленецкому в конторке.

Со стен просторной комнаты на Гасана смотрели портреты. Самые разнообразные по цвету рамки обрамляли неподвижные молодые и иссеченные морщинами лица. Все это общество высокомерно взирало на Гасана. Точно таким же взглядом со стены встретил его и сам хозяин — молодой, узколицый, с рыжими усиками. «Это второе лицо Зеленца похоже на морду рыси, которая проглотила детеныша козы и залезла на дерево отдохнуть», — размышлял Гасан, разглядывая портрет...

— А для вас, Козьма Елифстафьевич, я припас по вашему характеру. — Управляющий поставил на стол бутылку спирта. — А я не могу. Сердце слабое. Мне уж что-нибудь поскромнее. Ликерчиком балуюсь...

— Напиток Нифошки! — воскликнул Гасан, наполняя свою посудину спиртом. — Моя Агаша...

Гасан умолк. Могучая рука дрогнула. Спирт расплескался по скатерти. Воцарилось молчание.

— А как поживает Агния Кирилловна, Козьма Елифстафьевич? Ваша и ее дочь? Надеюсь, они чувствуют себя прекрасно, — предчувствуя недоброе, поспешно обронил Зеленецкий.

— Нет у Гасана дочери! Она утонула... Горе съело разум Агаши, — произнес Гасан...

Рюмка выскользнула из рук управляющего. Изумрудная жидкость расползлась по накрахмаленному полотну. «В ее жилах текла кровь Гасана!» — донеслись до него слова. Поразил голос: в нем слышалась упрямая, непобеждаемая сила. Зеленецкий вдруг почувствовал себя совсем маленьким против этого человека. Обмахнув глаза платком, он с грустью заключил:

— Какое горе для нашей семьи... И на прииске, Козьма Елифстафьевич, обстановка складывается не к счастью... Народ выходит из повиновения... Отказывается работать...

— Ха! Надо заставить длинноухих слушаться! — снова возвысил голос Гасан.

Управляющий нервно усмехнулся, вытащил из кармана лист гербовой бумаги с печатью городского нотариуса.

— У вас сильное сердце, Козьма Елифстафьевич. Никакое горе не в состоянии сломить его, поэтому...

— Да, это так! С сердцем зайца нет места в сопках.

— Поэтому царь обращается именно к вам. Вот послушайте, что он пишет.

«Русский царь просит господина старшину первого Чильчигирского рода Козьму Елифстафьевича Доргочеева срочно перевезти груз золотопромышленной компании до города Читы. Так как ему ведомы все таежные тропы, считаем безопасным поручить доставить груз государственной важности именно ему...»

Гасан с важным видом выслушал, не отводя глаз от знакомого гербового листа.

— Царь поручает вам большое дело.

— Это говорит он сам? — уточнил тот, осторожно дотрагиваясь до герба.

— Да, да, именно сам государь обращается к вам с просьбой.

— Гантимур говорит, что Гасан нужен самому царю, и Гасан приехал. Пусть Зеленец скажет, что я должен перевезти в город!

— Сейчас увидите, Козьма Елифстафьевич.

Управляющий взял Гасана за локоть и провел в свой кабинет. Направо от входа у переборки небольшим штабелем стояли ящики. Они были очень маленькие, обитые темной жестью, тонкая проволока стягивала их крест-накрест и оканчивалась массивной свинцовой пломбой, на которой были вытиснены инициалы управляющего. Ящичков было не меньше двух десятков. Зеленецкий взял один из них и подал Гасану. Тот, не предполагая его тяжести, чуть не выронил ящичек из рук.

— Эта коробка тяжелее четырех зайцев! — удивленно воскликнул он.

Управляющий довольно потер пальцы, пояснил:

— В каждой такой коробочке двадцать пять фунтов.

Он достал крохотные кусачки, ловко пересек проволоку в четырех местах и осторожно снял крышку. Желтое сияние хлынуло в глаза изумленного старшины. Он никогда не видел столько золота, хотя был связан с прииском шесть лет. Золото обычно переправлялось водным путем, в середине лета. Когда в реках устанавливался твердый уровень воды, охранники на легоньких лодках реками и речками спускались к Витиму, поднимались вверх, добирались до первого близкого к городу селения, где их ожидали подводы. Так кружным путем годовая добыча металла достигала Читы...

Гасан купал руку в золотом песке, с наслаждением ощущая, как тяжелый, окатанный водой и камнем металл скользит между пальцами, щекочет кожу. Зеленецкий пристально наблюдал за его лицом, но не видел, чтобы этакое богатство завладело его душой! Гасан лишь испытывал удовольствие — не больше.

— Половина коробки принадлежит вам, Козьма Елифстафьевич, — со вздохом заметил управляющий. — Когда вы доставите этот груз в город, вы сможете сразу же получить свое золото...

— Если бы это золото дал Гасану не сам царь, Гасан отдал бы его тебе, — круто повернулся старшина, заставив управляющего вздрогнуть. — Гасан пойдет быстро. За пять и два солнца он будет в городе. Пусть Зеленец подготовит груз — Гасан приведет оленей...


Гасан и Назар быстро удалялись от рудника. Мягкая мшистая тропа, петляя между лиственницами, шла отлогим затяжным подъемом. Полуголодные, но отдохнувшие олени, чувствуя обратный путь и до мелочей знакомую дорогу под ногами, бежали дружно, без понуканий...

Справа от тропы, по залитому солнцем склону толпились высокие раскидистые лиственницы, склонив книзу тяжелые ветви. Совсем рядом струился ручеек. Невдалеке пробовала голос кукушка.

«Сколько я увижу зеленых дней? — подумал Назар, прислушиваясь к хрипловатому голосу кукушки. — Один, два... Обманывает, пожалуй, не имеющая юрты... А зеленые дни уже пришли в тайгу. Они принесли радость и тревогу. С приходом лета я должен привести в юрту жену. Так сказал язык самого хозяина-Гасана...»

Назар с улыбкой вспоминает свою невесту, свою Риту, робкую и тихую дочь Гасана. Три года работал он за нее у хозяина. И вот срок пришел. Хозяин должен сдержать свое слово. Так говорит обычай. Как сказать об этом Гасану?

Всю дорогу Назар думает об этом, но не может осмелиться. «Надо сказать, — решает он. — Хозяин-Гасан увозит от Зеленеца хорошее настроение». Он поднимает глаза. Тучная спина шуленги все так же размеренно покачивается впереди, закрывая собой большой кусок леса.

«Надо сказать!»

Назар чувствует, как сердце начинает бешено прыгать, голова становится пустой, а язык прилипает к горлу. «Подожду, пожалуй, маленько».

Назар отворачивается от докучающего солнца, лениво помахивая сошками, осматривает отлогий берег хребта. Вдруг почти из-под самых ног Гасана, из-под толстой валежины метнулся заяц. Гасан крикнул, заяц присел, прядая длинными ушами. Линька еще не закончилась, и длинноухий был грязно-белый. Назар, не останавливая оленя, с завидной ловкостью метнул в него сошки. Удар пришелся в цель, точно в руке его был настоящий охотничий дротик. Заяц подпрыгнул кверху и закрутился на месте.

— В руке Назара есть, что надо иметь настоящему охотнику! — на ходу бросил Гасан.

Назар, радостно улыбаясь, прицепил зайца к седлу, вскочил на оленя. Ехал молча, переваривая похвалу и чувствуя, как в груди рождается смелость. Он даже попробовал тихо произнести свою просьбу. Получилось. Назар ткнул оленя в бок концами сошек, заставляя приблизиться к оленю хозяина. Но старшина неожиданно свернул с тропы и остановился возле большой выворотни. Он слез с оленя, потоптался на месте, разминая уставшие ноги, распорядился:

— Оленей надо напоить и накормить. Будем ждать, пока солнце не станет греть спину.

Парень проворно взялся за привычное дело. Он сводил оленей к ручью, напоил. Выбрав место побогаче ягелем, привязал поводья недоуздков к левой ноге оленя с таким расчетом, чтобы животное не могло поднять головы. Сделал он это из осторожности, так как голодные олени вряд ли покинули бы богатое пастбище.

Когда Назар вернулся к выворотне, Гасан уже храпел, растянувшись на мягком мху. Он насобирал сучьев, развел костер и принялся обдирать зайца. Через несколько минут жаркое пламя лизало заячью тушку, насаженную на рожень. Назар глотал обильную слюну: в этот день во рту не было ни крошки. Он с удовольствием съел бы кусок еще не дожаренного мяса, но сдерживал себя: хотелось, чтобы хозяин-Гасан первым отведал добычи. Ведь он решился наконец сказать ему то, о чем думал всю дорогу! И теперь ждал, когда хозяин проснется.

Назар терпеливо поворачивал тушку то одним, то другим боком к пламени, не допуская, чтобы она пригорала. Когда мясо поспело, Назар отодвинул его в сторону и принялся ждать часа, назначенного хозяином. Сейчас солнце грело левое ухо — значит, ждать еще долго. Парень вытащил нож, не вставая срезал тоненькую березку и от нечего делать принялся вырезать крохотную женскую фигурку. Ковырялся больше часа, вспоминая и нанося на кусочек дерева все черточки лица и фигуры своей невесты. Получилось что-то похожее на обыкновенного деревянного человечка, какой носит на груди почти каждый охотник. Однако это не огорчало Назара. Его воображение прекрасно дополняло то, что не удалось руке. Он любовался белой фигуркой, тихо напевал о своей будущей жене, о том, как она прекрасна и покорна, о том, какие у нее умелые руки. Песня уводила его далеко, в чудный мир...

Гасан тяжело заворочался, открыл глаза. Назар проворно сунул фигурку за пазуху и только сейчас почувствовал, что солнце начало пригревать затылок... Гасан уселся на валежину, шумно зевнул и пошевелил ноздрями.

— Назар приготовил, чем набить желудок! — воскликнул он довольным голосом.

— Да, это именно так, хозяин-Гасан.

Назар с радостной улыбкой подал старшине зажаренную тушку. Тот оторвал заднюю ногу и жадно принялся за еду. Назар последовал его примеру. Ели молча.

— Ты хорошо слушаешь Гасана. Он возьмет тебя в город, — сообщил шуленга, выплевывая раздробленные хрупкие кости.

— Да, Назар всегда сделает то, что скажет хозяин, — снова подтвердил парень. Замялся. Слова вертелись, просились с языка, но не могли выйти наружу. Назар вспотел. Наконец он сделал отчаянное усилие и выдавил из себя срывающимся голосом:

— Пришли зеленые дни... Хозяин-Гасан... Хозяин-Гасан говорил... его дочь, первая дочь...

Удивленный старшина перестал жевать. И вдруг громко, расхохотался, прижимая локтями живот.

— Назар вместе с длинноухим проглотил язык! Назар может взять дочь Гасана, но ей придется встать на его место — у Назара сердце женщины. Дочь Гасана, пожалуй, сама будет ездить на нем.

Гасан хохотал, Назар сидел смущенный и растерянный, боясь взглянуть в глаза хозяина. Гасан так же неожиданно оборвал смех, как и начал.

— Разве Гасан забывает то, что говорит?! Но куда приведет Назар имеющую две косы? Может, она расстелет над его головой свой халат? Он может взять дочь Гасана и юрту, когда придет из Читы. Это сказал сам Гасан!

Старшина, бросив недоглоданную кость на землю, поднялся на ноги. Назар понял это как распоряжение о выезде... Остальной путь они проделали без остановок и быстро.

В Острог въехали глубокой ночью. Побережье встретило мертвой тишиной. Оно напоминало огромное пожарище. Выглядело сиротливо и пустынно. Стойбища откочевали на летние стоянки, и Острог снова опустел на все летние месяцы.

Гасан сразу же хотел зайти к Гантимурову, но, не увидев в жилище князя света, свернул к лавке. Здесь он застал сына. Перфил сидел на прилавке, подвернув под себя ноги, и, медленно раскачиваясь, тянул грустную песню. Он взглянул на отца безразличными глазами, отвернулся, продолжая изливать свою тоску.

— Отчего Перфил воет, как волк на голодный желудок?! — недовольно воскликнул Гасан, подходя к прилавку.

Перфил ответил тем же равнодушным взглядом.

— С солнцем Гасан уходит в город — его просит сам царь! Перфил должен хорошо смотреть за своей второй матерью.

Однако и эти слова не дошли до Перфила. Он даже не прервал своей заунывной песни, лишь посмотрел в сторону отца пустыми глазами. Посмотрел и отвернулся. Такое равнодушие взбесило Гасана.

— Воющий на пустой желудок потерял голову!

Его глаза обшаривали раскачивающуюся рыхлую фигуру сына. Неожиданно они замерли, еще больше сузились и приняли знакомый малахитовый оттенок. На коленях Перфила лежала маленькая, расписанная цветными узорами рукавичка. Гасан рванулся, звякнув наградами, схватил ее, скомкал.

— Ха! Пень никогда не увидит рядом с собой зеленую ветку!

Перфил оцепенело смотрел на отца. Весь смысл слов дошел до его сознания лишь в тот момент, когда затуманенный мозг обожгло страшное воспоминание. Перед отъездом стойбища на летнюю стоянку в лавку забегал пьяный Семен и говорил... Прошло почти две ночи. Значит, сегодняшним солнцем дочь Тэндэ...

Перфил в два прыжка оказался за дверью. Он бежал через пустую поляну, мимо скелетов жилищ, взлохмаченный, страшный. Бежал в сторону, где в молочном рассвете маячил лес. Он достиг кромки леса и оказался возле юрт оленеводов отца. На счастье, Назар не успел увести оленей на пастбище. Они еще стояли возле юрты. Прерывисто дыша, трясущимися пальцами Перфил с трудом отвязал трех крайних оленей, завалился на спину переднего и отчаянно заработал пятками...

Вскоре Перфил гнал по следам ушедшего стойбища...

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Гуликаны...

Это реки-братья. Рождаются они где-то среди горных кручей знаменитого Витимского плоскогорья и сотни верст катят свои темно-голубые воды рядышком. Рокочут среди каменных россыпей, все время стремясь слиться в одно русло. Но природа словно ополчается против них. Швыряет на пути каменные глыбы, громоздит неприступные гранитные утесы, воздвигает горные хребты. Однако сломленная упорством рокочущих волн, сдается. На третьей сотне верст реки сливаются с торжественным ревом, взбивая гривы пышной пены, и уже спокойно несут свои воды дальше, к полноводному Витиму.

Много легенд родилось в тайге о реках-братьях. Вот одна из них.

Эта легенда много видела лет и зим, как и сами реки, о которых в ней рассказывается. Она впервые увидела солнце, когда люди бродили по тайге, как и звери, которых добывали себе в пищу. Тогда и прошел слух по тайге, что в сопках живут два брата необыкновенной силы, что даже сам имеющий сильные лапы не может равняться с ними. Неизвестно, кто сказал об этом — то ли летающие по воздуху, то ли прыгающие по земле, только слух шел от сопки к сопке, и скоро об этом узнала вся тайга. По одному люди приходили к месту, где жили эти двое, которых звали Гуликан Большой и Гуликан Малый, чтобы своими глазами увидеть то, что слышали уши. И каждый, кто приходил, сильно удивлялся их жилищу. Их юрта была сделана из больших камней, подобных скалам. Никто из живущих в тайге не сумел бы поднять ни одного из этих камней. Но люди удивлялись еще больше, когда их глаза видели тех, кто жил в этой юрте. Гуликаны были такие же, как и они, пришедшие сюда! Удивление людей было большим, и его нельзя было не видеть. Тогда первый из Гуликанов подошел к камню, который лежал возле юрты, и знаками сказал, что каждый из пришедших может испытать свою силу. Каждый попробовал, однако камень был таким тяжелым, что никто не смог сдвинуть его с места. Тогда за него взялся сам Гуликан. Но и он также не смог сдвинуть камень с места! Тогда он подозвал второго. И они вдвоем легко подняли камень. Снова подходили люди к камню, но теперь уже по двое, и легко делали то, что одному было не под силу...

Тогда люди поняли, что необыкновенная сила Гуликанов не в двух, а в четырех руках. Поняли — и перестали ходить по тайге в одиночку. Так между ними родилась дружба. Но не всем пришлось по сердцу, что люди стали жить семьями. Особенно не понравилось это злым духам. Они рассердились, что люди научились обходиться без их помощи, перестали бояться и уважать их. Они решили разлучить Гуликанов, чтобы убить дружбу, а с ней — и силу людей. И поставили между ними большую гору. Сильно плакали Гуликаны. Тайга и сопки содрогались от их плача, а слезы потекли двумя большими реками. Они хотели соединиться сразу, но злые духи стали бросать на их пути камни и ставить горы. Со злым ревом катились слезы Гуликанов там, где на их пути лежали камни. Бешено метались, обходили их и снова хотели слиться. Однако злые духи снова загораживали путь. Так продолжалось много дней, наконец злые духи устали бороться с Гуликанами. И вот Гуликаны снова вместе!

Так родились в сопках эти реки-братья. Поэтому в верховьях они шумят и сердятся, а в низинах, где сливаются, текут спокойно и тихо.

Глава первая

1

Аюр стоит на высоком обрыве и из-под ладони всматривается в противоположный берег, окаймленный узкой зеленой полянкой, на которую надвигаются скалистые горы. На краю прибрежной поляны среди черемушника высится вместительная юрта Тэндэ. К ней и прикован взор Аюра. Он добродушно щурит глаза, защищаясь ладонью от ослепительных лучей, на лице его радостное ожидание.

Внизу, у подножия двухсаженного яра — темные волны Гуликанов. Правда, они только кажутся темными, на самом деле воды Гуликанов прозрачные, как слеза, но глубина придает им густую синь. Даже июньское солнце, которое только что оторвалось от верхушки сопки и косо полыхнуло по волнам Малого Гуликана, не смогло разрезать эту живую массу, достать дна. Малый Гуликан пылал, в то время как его старший брат все еще сонно перекатывал волны, прячась в легких полутенях лесистых гор...

Аюр по-прежнему стоял неподвижно.

— Идут! — вырвался из его груди радостный возглас, когда возле юрты Тэндэ показалась праздничная толпа. Он быстро повернулся и с улыбкой поспешил к жилищу Дуванчи.

— Солнце бежит по небу со скоростью оленя. Смотри не проспи солнца! — крикнул Аюр, просовывая голову за полог.

— Разве можно проспать солнце, которое несет радость? Я уже на ногах, — послышался бодрый голос Дуванчи.

— Я сбегаю посмотрю маленького Павла и вернусь, — предупредил Аюр, опуская полог.

Он на ходу потрепал упрямые загривки повзрослевших щенков, зашел в свою юрту, которая стояла на зеленом обрывистом мыске, омываемом обоими Гуликанами.

В берестяной юрте было прохладно. Солнечные лучи пробирались в дымоход, ударялись в жердье и рассыпались по стенам веселыми зайчиками. Они заглядывали в люльку, подвешенную низко над полом, ласкали смуглую щеку малыша. Любопытные зайчики, видно, доставляли сыну одно удовольствие. Он смешно топорщил пальчики, стараясь схватить их ручонками, и, целиком поглощенный этим занятием, вовсе не замечал отца.

— Маленький Павел уже проснулся. Он немного должен побыть один, — тихо прошептал Аюр и осторожно вышел.

Дуванча уже ждал его. Легкий праздничный наряд, который он надел впервые, делал его стройнее, торжественнее. Просторная темно-зеленая рубаха, выпущенная поверх темных штанов, перехвачена ярким пояском; на ногах — легкие дымленые унты с узкими голенищами выше колен; на поясе — цветная бахрома ремешков, заплетенных в косу.

— Сын Луксана перестал видеть того, кто носит одну косу, — с деланной обидой заметил Аюр и весело рассмеялся. — Равная солнцу взяла у него слух и зрение. Я стою рядом с ним уже столько времени, а он не видит меня.

— Солнце приносит людям радость. Когда оно стоит перед глазами, они не видят ничего больше, — смеясь, ответил Дуванча. — Я вижу, что великий охотник тоже надел на себя легкую одежду и быстрые унты?

— Сегодня и старики не захотят сидеть на месте, — с добродушной улыбкой ответил тот, одергивая темно-синюю, немного тесноватую рубашку, подпоясанную в талии алым кушаком.

Перебрасываясь шутливыми словами, Аюр и Дуванча направились к середине поляны, протянувшейся берегом Большого Гуликана.

По обеим сторонам поляны суетились оживленные, празднично одетые люди. Радостные, возбужденные голоса, счастливый смех подтверждали, что их сердца сияют, как и эта поляна, одетая росой и первыми ранними цветами, что сегодня ни у кого из них нет печали и заботы. Вернее, забота была. Но может ли такая забота омрачить сердце, когда человек готовит себя и свое жилье к празднику? От этого он испытывает лишь радостное нетерпение. Люди готовились встретить большой праздник — начало цветения и ликования природы, к которому обычно приурочиваются свадьбы, и праздник становится вдвойне радостным. И уж в этот день в стойбище не встретишь ни одного равнодушного или безучастного лица!

...Там и здесь полыхали костры, на которых обжаривались туши коз, лопатки и стегна оленей, подвешенные над огнем и нацепленные на вертела, висели закоптелые артельные чаши, медные и жестяные котлы. Возле котлов сновали проворные женщины. Здесь же толкались ребятишки, приспосабливая к огню палочки с нанизанными кусочками мяса. Мужчины держались особняком, разрешая вопросы предстоящих игр то громко и возбужденно, то переходя на таинственный шепот, прерываемый сдержанным смехом. Поляна представляла два лагеря: один — сторону невесты, другой — сторону жениха. Их разделяла широкая, в сотню шагов, ничейная полоса поля, в конце которой красовалась белоснежная юрта для новобрачных, украшенная полосками цветной материи.

Неподалеку от юрты, около крохотного костра, сидели Куркакан и шаман второго стойбища. Между ними в земле торчали два вертела со вздетыми на них тушками тетеревов. Ароматное мясо птиц, откормившихся за зиму на богатых ягодниках, слегка шипело, обильно и горячо сочило на свежую зелень. Это были не просто тетерева, которые во множестве населяют тайгу, а птицы, добытые жильными петлями во время их брачной песни. Вместе с зелеными почками березы они впитали в себя великую силу предсказывать людям тайги их судьбы. Человек, «наделенный духами», тонкой наблюдательностью, лишь мимолетно взглянув на грудную кость испеченной птицы, без большой ошибки скажет: будет ли летняя тайга изнывать от зноя или сопки потонут в вязком тумане дождя... Поэтому тушки тетеревов были отнесены на почтительное расстояние от пламени, и шаманы то и дело ощупывали их, обсасывая пальцы.

Глаза Куркакана шныряли по поляне. Он внимательно прислушивался к голосам охотников.

— Первые зеленые дни обещают хорошую охоту.

— В междуречье не будет голодных дней. Солнце заставит зверя идти к озерам.

— Тогда только ленивый может остаться с пустым желудком.

Этот безобидный разговор и вызывал недобрую усмешку на губах Куркакана. Егозлило то, что люди радуются лету, что в их сердцах живет надежда, что они вообще веселы и беззаботны.

На поляне появилась праздничная толпа. Впереди шел Тэндэ, одетый так же, как и Аюр. За ним — Урен, справа от нее — Адальга, слева — Нулэн, позади ковыляла старая Сулэ. Торжественное шествие замыкали три молодые женщины.

Урен приветливо улыбалась. В ее глазах светилось счастье и радость. И все это, точно в голубой волне Гуликана, тотчас отражалось на лицах людей, которых мимолетно касался ее взгляд. Урен была так нарядна, как это бывает один раз в жизни. Изящные унты из дымленой кожи с короткими голенищами, украшенные цветной материей, плотно облегали стройные ноги; яркий алый халатик хорошо передавал гибкость стана; пышные длинные косы покоились на груди и заканчивались яркими лентами; голову украшала круглая шапочка с плоским верхом из голубой ткани, унизанная по краям прозрачными бусами и мелкими серебряными монетками, словно лепестки подснежника каплями росы. На груди покоился светло-коричневый человечек.

Десятки восхищенных глаз встречали и провожали девушку.

Ее усадили на мягкие шкуры, раскинутые на траве у лесистого увала, слева от ничейной полосы. Так что берег Гуликана, юрта и Куркакан оказались напротив нее. По другую сторону полосы сидел Дуванча. Их отделяло около полусотни шагов. Да, надо было набраться терпения, пока самые старые люди стойбища не соединят их руки...

Дуванча и Урен смотрели на огонь возле юрты, куда были устремлены десятки таких же нетерпеливых возбужденных глаз...

В один голос ударили бубны, звук их прокатился над поляной и завяз в сопках. Шаманы беседовали со своими духами, прислонив уши к бубнам. Им, видимо, долго не удавалось договориться. Бубны звучали снова и снова, разжигая нетерпение людей и рождая тревогу. Наконец шаманы разом вскочили на ноги, высоко подняли испеченных тетеревов, встряхнули. Неожиданно из птиц вывалились две небольшие плоские кости. Но ни одна не коснулась земли, а с легким стуком упала на подставленный бубен. Шаманы долго изучали их цвет, хотя вывод был сделан давно. Кости отливали матовой белизной, лишь незначительную часть затягивала паутина красноватых крапинок.

И снова, на этот раз торжественно и гулко, прозвучали бубны, одновременно раздались голоса шаманов.

— Слушайте, что говорят духи. Великий Далыча дарует жаркие дни. Но он не в силах отвести беду. Горе стоит за плечами...

То ли не расслышали люди последних слов шамана, то ли не придали им значения, увлеченные всеобщим ликованием, только предостережение потонуло в радостных возгласах, волной плеснувших над поляной.

— В сопки идут жаркие дни!..

Оба лагеря пришли в движение. Мужчины повалили через ничейную полосу, точно соседи, живущие через дорогу, решили взаимно навестить друг друга. Они встречались на полпути, улыбались и, не останавливаясь, проходили мимо. Начинались излюбленные летние состязания в быстроте ног, силе мускулов, зоркости глаз и ловкости.

Аюр среди первых вступил в лагерь невесты. Неторопливо прошелся возле костра, лишь краешком глаза взглянув на румяный окорок, и направился к Дуко. Тот в свою очередь, не обращая внимания на Аюра, сидел спиной к костру и с видимым увлечением беседовал с Нулэн, которая исподволь следила за костром... Теперь уж Аюр не сомневался, что на пути к куску вкусного мяса стоит достойный соперник, и чувствовал зуд в руках.

Когда Аюр подходил к Дуко, он заметил Семена. Тот валким шагом подошел к соседнему огню, недалеко от которого Тэндэ старательно чистил трубку, и, присев на корточки перед обжаренной олениной, вытащил нож. Семен облюбовал кусок пожирнее, не обращая внимания на Тэндэ, который явно следил за ним, так же неторопливо отрезал кусочек и забросил в рот. Под громкий хохот зрителей Семен невозмутимо проглотил мясо и, сделав вид, что кусок не по вкусу, потянулся к другому. Теперь уж Тэндэ наблюдал за его проделками с усмешкой.

— Семен решил набить желудок, не делая никакой работы! — воскликнул он.

Снова над поляной взметнулся смех. Но Семен точно не слышал. Он лениво протянул руку к жирному куску, проткнул его ножом и... отпрянул от костра, унося под мышкой изрядный кусок мяса. Тэндэ с досады плюнул и с удвоенной энергией принялся чистить свою закоптелую трубку.

— Сын Аюра первым уносит на свою сторону добычу! Кто может догнать его? — воскликнула Урен.

Семен остановился как вкопанный, испуганно оглянулся назад — добыча вывалилась из рук. Его глаза встретились с задорными глазами Урен. Девушка напоминала Семену цветок шиповника среди яркой зелени. Одной рукой она придерживала косы, которые струились по ее груди, другой прикрывалась от слепящих лучей солнца. Она улыбалась. Семен растерянно оглянулся вокруг. Встретился с горящим взглядом Дуванчи и опустил глаза: «Юрта ждет дочь Тэндэ...» Вдруг он резко повернулся к берегу: Куркакан! Семену показалось, что из-под кистей шапки на него устремлены тлеющие, как угли очага, глаза...

Но праздник продолжался, и на Семена никто больше не обращал внимания. Избегая глаз Урен, он потоптался на месте, поднял свою добычу и неторопливо заковылял обратно к костру, где сидел Тэндэ. Навстречу ему мчался Аюр с полупудовым стегном на плече. Следом вихрем летел Дуко, с каждым прыжком нагоняя приземистого соперника, который далеко уступал ему в проворстве. На середине поля Дуко настиг Аюра! Вот он рванулся вперед всем телом, чтобы схватить его. Но Аюр отпрянул в сторону, и Дуко с маху зарылся лицом в траву. Миг — и он снова на ногах. Подхлестываемый хохотом, мчится за своим противником. Он снова нагнал его, но взять Аюра не так просто. Наученный опытом, Дуко решил обойти его слева, чтобы напасть сбоку. Аюр сдернул с плеча оленью лодыжку и ловко сунул ее под ноги преследователю. Дуко снова растянулся на земле. Зрители покатывались со смеху, а Аюр приближался к спасительной линии. Навстречу неслись торжественные возгласы — лагерь жениха торжествовал победу. Однако рано. Длинные руки Дуко схватили Аюра у самой черты.

Противники несколько мгновений смотрели друг на друга, обдавая жарким дыханием, затем расхохотались. Под смех и шутки обеих сторон они торжественно перенесли мясо на середину поля, положили на траву.

Борьба продолжалась. Аюр и Дуко взялись за кушаки. Здесь почти сразу же определились преимущества кряжистого Аюра. Дуко был увертлив и гибок, но ему недоставало мускулов противника. Он старался держаться на расстоянии, избегая могучих объятий... Но вот Аюр без видимых усилий притянул его к себе, оторвал от земли.

— Руки Аюра достойны состязаться с медведем! — воскликнул Дуко со смехом...

Высокое солнце медленно плыло над шумным междуречьем, неторопливо подсекая и свертывая длинные тени деревьев, разбросанные там и сям. Наконец оно достигло самой центральной точки на дне голубой чаши, остановилось, отвесными лучами прощупывая поляну.

Состязания подходили к концу. Позади остались стрельбы из луков и кремневок по беличьим чучелам, бег на оленях. И вот уже под одобрительные голоса расстаются достойные соперники — Аюр и Дуко. Аппетитная оленья нога достается Аюру. Лагерь встречает победителя восторженными криками.

Одобрительный шум и возгласы стали дружнее, когда до ушей зрителей донесся незлобливый голос побежденного Дуко.

— Состязаться с Аюром — все равно что равняться с сыном Луксана в меткости. Его стрелы самого хозяина сделали на голову меньше!

Слова пришлись по сердцу зрителям. Посыпались веселые шутки:

— Хозяину, пожалуй, не на чем будет носить шапку.

— Русский царь сошьет из его шапки себе кисет.

— Подаривший блестящий кружок будет мочить глаза, как в большое ненастье: кто соберет ему шкурки?

Трижды злобно ударили бубны, хотя и оповещали они начало радостного праздника, отдых, веселье и обильную еду. Теперь все взоры устремились в сторону новобрачных. Урен и Дуванча переглянулись. Лицо Урен зарделось. Дуванча напряженно замер.

К ним подходили Сулэ и Дяво, самые старые люди. Урен не сводила глаз с матери — согнутой, сморщенной, с вечными слезами в глазах. Только сейчас Урен отчетливо поняла, что мать совсем-совсем старая. Сердце больно кольнуло, защемило. Это было так некстати: ведь кругом все ликовало!

Урен вздрогнула от прикосновения пальцев матери, затем, почувствовав горячую, чуть влажную руку Дуванчи, спокойно улыбнулась.

— Пусть сердца сына Луксана и дочери Тэндэ не знают печали, как кукушка юрты! — торжественно в один голос произнесли Сулэ и Дяво. — Пусть сын Луксана и дочь Тэндэ всегда идут рядом, как волны Гуликанов! Пусть радость живет в сердцах сына Луксана и дочери Тэндэ столько, сколько дождь, упавший на землю и поднятый солнцем, чтобы упасть снова!..

— Радость будет жить в сердцах сына Луксана и дочери Тэндэ столько, сколько дождь, упавший на землю и поднятый солнцем, чтобы упасть снова! — дружно подхватили люди.

Урен в волнении смотрела на радостные лица, которые окружали ее со всех сторон, и вдруг заметила чьи-то широко раскрытые страхом глаза, обращенные на нее, но тотчас потеряла их из виду.

Мужчины, женщины и ребятишки махали руками, подбрасывали шапки и луки.

Урен и Дуванча с крепко сплетенными руками сделали свой первый шаг...

2

Вернувшись с рудника, Назар бросил измученных оленей у изгороди. Покрепче притянув поводья к пряслу, зашел в юрту. В пустом жилище было так же темно и тоскливо, как и в самой душе. Ощупью он нашарил кожаную сумку, подвешенную в переднем углу на жерди. В ней была трубка и сухой измятый мох, смешанный с березовым листом. Набив трубку, склонился над очагом, вороша и ощупывая головешки. Но очаг был холоден. Зола и угли не сохранили ни одной искры. Видно, товарищи еще с вечера ушли с оленями на пастбище и заночевали. Никому не хотелось возвращаться в опустевший Острог...

Назар сидел возле холодного очага, сосал незажженную трубку, а мысли одна горше другой сами по себе лезли в голову... Только кукующая в зеленом лесу да он не имеют юрты. Пожалуй, в сопках нет больше таких. Его сердце уже давно чувствует, что надо жить вдвоем, и всегда помнит первую дочь хозяина. Сердце Назара, пожалуй, совсем как маленькая юрта: в ней только одной есть место.

Но у Назара нет юрты. Куда приведет он имеющую две косы? Где спрячет ее от ветра и снега? Это сказал сам хозяин-Гасан. Назару надо ждать, когда хозяин-Гасан даст ему юрту. И он станет ждать. Но захочет ли ждать та, что живет в его сердце? Не захочет ли она уйти к другому?..

С улицы доносилось покашливание оленей. Вспомнив, что животные все еще стоят у привязи, Назар вышел из юрты.

Первое мгновение Назар ничего не мог сообразить. Олени внезапно шарахнулись в сторону и бросились наутек.

Назар кинулся вдогонку, вскочил на изгородь. Олени бешеной рысью шли кромкой поляны. Назар различил фигуру всадника, который почти лежал на спине переднего оленя и остервенело молотил ногами.

Человек напоминал коршуна, оседлавшего добычу в три раза больше себя.

— Сын хозяина-Гасана, — сразу же определил Назар, хотя предутренняя изморось растворяла фигуру всадника. Да и кто, кроме хозяина, может увести оленей?

— Ой... хозяин! Сын хозяина-Гасана!.. Эти олени не сделают и половины перехода... Лучше ехать на спине полевки...

Слова Назара глухо отдавались в темных сопках. Олени, не сбавляя хода, нырнули вправо и утонули в тенях леса.

— Встал на тропу, — машинально отметил Назар и вздохнул: — Пожалуй, сильно торопится сын хозяина.

Назар спрыгнул с изгороди, направился было в юрту, но остановился в раздумье. В сердце закрадывалась тревога. Куда едет сын хозяина? Если далеко, то олени не сделают и половины перехода! Хозяин-Гасан опять рассердится на Назара. Почему он не зашел в юрту?

— Где были глаза этого жирного и толстого? — уже вслух выругался Назар. — Разве я хотел, чтобы он взял этих оленей? Пожалуй, надо идти к хозяину-Гасану...

Гасана Назар застал возле лавки и тотчас хотел убежать, но удивление и страх приковали его к месту. Вид хозяина был страшен. Он сидел на крыльце на подогнутых ногах, лохматый, полуголый. Могучие кулаки его поднимались и с ожесточением опускались на собственные колени. Гасан бормотал злобно, вполголоса:

— Кто дает сопкам жизнь? Солнце? Да, солнце. Гасан взял сопки в одну руку, а еще в одну хотел взять само солнце. Ха! Тогда Гантимур и сам губинатр смотрели бы на его руки!.. А это второе солнце?! Оно тоже дает свет. От него мало тепла, но люди могут видеть одни другого. Почему у Гасана всего две руки? Почему Гасан не имеет десять рук? Тогда он мог бы взять и это другое солнце, которое дает немного света ночью. Ха!..

Назару показалось, что хозяин действительно намеревается схватить луну, и опасливо покосился на небо. «Хозяин-Гасан потерял голову». — Назар боязливо сжался. В душу проник хриплый смех хозяина.

— Гасан хотел сделать сопки своей юртой и посадить в нее солнце. Но зачем ему теперь юрта? У него нет Агаши и ее дочери...

Гасан, стиснув голову руками, повторял одно и то же:

— У него нет Агаши и ее дочери!..

Назар не выдержал, круто повернулся и бросился наутек. Сейчас же за спиной раздался хриплый окрик, в котором слышались удивление и злоба.

— Назар?!

— Нет, глаза хозяина-Гасана видят не того, кого зовет его голос! — не оборачиваясь, ответил Назар. Он бежал, не видя ничего перед собой, прямо к палатке купцов Черных. Остановился, когда над головой раздался спокойный глуховатый голос:

— Прет-от как ошалелый. Этак палатку свихнешь ненароком. Вертайся обратно. Слышь, Гасюха скулит, вроде хвост защемили.

— Я не хочу идти туда. Хозяин-Гасан потерял голову, — испуганно пролепетал парень, чувствуя на своих плечах сильные руки и не пытаясь вырваться.

— Легше, брат, выколотить семя из недозрелой шишки, нежели-от разум из головы твоего хозяина. Земля сколыхнулась под ногами, Гасюха чует энто и скулит. Вертайся, парень, иначе не сносить тебе головы.

Черных тихонько подтолкнул Назара, и тот со страхом в сердце, однако послушно поплелся к лавке хозяина.

Гасан встретил его все тем же хриплым смехом, от которого по спине поползли мурашки.

— Ха! Когда собака показывает хвост, хозяин посылает за ней стрелу. Разве длинноухий забыл об этом?

Назар стоял возле крыльца с понуро опущенной головой, молчал.

— Ха! Собака, показывающая хвост!..

Назар втянул голову в плечи, чувствуя, как могучая лапа сгребла его за ворот куртки и оторвала от земли. Воротник сжал горло, перехватил дыхание, в ушах зазвенело нудной комариной песней, как будто воздух кишел ненасытной мошкарой. Перед глазами заплясали зеленые огни. Откуда-то издалека доносился прерывистый голос Гасана:

— Собака, показывающая хвост... Она пропадет в руке Гасана, как зайчишка в когтях орла!

Гасан почти кричал, но до слуха Назара доносился лишь шепот, который становился все глуше, как будто Гасан отступал все дальше, растворялся в призрачных тенях утра. Однако последние слова вспугнули затухающую мысль. «Пропадет, как зайчишка в когтях орла!» Они упали камнем в неокрепший лед. Память Назара сработала... Ободранные ветром скалы. Бурые россыпи камней, редкая, словно промереженный холст, тайга. Восход. По-детски жалобный крик нарушает тишину. Зайчишка! Он пушистым комком бьется в когтях орла, прижатый к земле. Хищник готовится нанести последний удар клювом. Но происходит неожиданное. Заяц, видимо, нашел в себе силы, которые победили страх. Он вывернулся из смертельных объятий, перевернулся на спину и задними лапами ударил орла в грудь. Полетели перья, и хищник перекувырнулся через голову в снег...

Все еще видя перед собой эту таежную сценку, Назар почти бессознательно подогнул затекшие ноги и, вложив остатки сил, выбросил их назад. Гасан глухо вскрикнул, неуклюже взмахнув руками, уселся на землю. Назар упал на живот, ткнулся лицом во влажную от росы землю, некоторое время оставался недвижим. Но вот он вскочил на четвереньки и, как зверь, ошеломленный выстрелом, бросился наугад, стремясь убежать, спрятаться. Когда Назару казалось, что хозяин далеко позади, он вдруг наткнулся на что-то мягкое и получил такой удар в бок, что отлетел на две сажени...

* * *
День приближался неторопливой, размеренной походкой пешехода, которому предстоит совершить дальний путь. Шаг за шагом рассвет прокладывал дорогу солнцу, отвоевывая у сумерек то клочок влажной зелени, то разряженную хрустальными бусами ель, то закоптелый остов жилья. Пядь за пядью он обнажал ночные тайны. Взглянув на голубоватый клочок гольца, скользнул к подножию, где кипел и дышал паром наледи ключ. Здесь в густом ельнике лежал лось. Гигант лежал на правом боку, откинув голову назад и повернув влево, как будто в последний раз желая увидеть свой бок. Оскаленные зубы, налитые кровью глаза, судорожно подобранные ноги и перешибленные, залитые кровью деревца. Казалось, исполин делал отчаянные попытки вскочить на ноги и не смог. Он стал жертвой собственной непредусмотрительности. То ли совершая переход к озерам, то ли уходя от преследования, лось очутился возле этого ключа. Видно, чувствуя усталость, выбрал место в ельнике и улегся. Не чуял он, что по соседству — смертельный враг. Наледь со зловещим шипением подкрадывалась к лежбищу. Когда великан попытался встать, было поздно: лед крепко пришил бок своими смертоносными иглами. Здесь и застали его волки. Они сожрали его заживо.

Рассвет равнодушно взглянул на останки исполина, которые спешила укрыть наледь, чтобы сохранить на вечные годы, и проследовал дальше. Он достиг леса, проник в густые заросли березника. В кустарнике полыхнул красновато-грязный мех лисицы. Огневка осторожно подняла острую мордочку, умильно тявкнула и с озорным проворством отпрянула назад. Гибкое тело распласталось и замерло. Рассвет заглянул под ветви — лисица зажмурилась, стрелой метнулась вперед, обивая с листьев росу. В нерешительности остановилась над распластанным тетеревом, победно тявкнула, тронула лапой неподвижную птицу и снова отпрянула назад...

Наконец день бросил свет на зеленую падь. Пугливая косуля оторвала мордочку от мокрого кустика визили, насторожилась: утренний ветер принес известие об опасности. Трехсаженные прыжки уносят ее от враждебных кустарников.

И вот рассвет добрался до Острога.

По лужайке, подминая хрупкую зелень, медленно полз Гасан. Свет зловещими отблесками ложился на широкое лезвие ножа, зажатого в руке, отражался в глазах, сощуренных в тупой злобе. У крыльца, все еще в вязкой тени, комком маячил Назар. Широко раскрытые глаза остекленело смотрели на хозяина, невнятное бормотание срывалось с губ. Вот грузное тело Гасана легко откинулось назад, тусклой молнией блеснуло лезвие. Назар не тронулся с места, не вскрикнул, лишь судорожный лепет прозвучал отчетливо и ясно.

— Нет, Назар не хотел ударить хозяина-Гасана... Назар стал зайчишкой в когтях орла. Назар так и подумал, когда его схватила рука хозяина-Гасана... Да, это так. Он стал зайчишкой в руках самого орла…

Нож внезапно круто изменил свой маршрут, резко нырнул к земле и по рукоять впился в почву у колена Назаpa. Гасан шумно глотнул воздух, плюхнулся на подогнутые ноги. Раздался торжествующий смех.

— Ха! Все длинноухие в руках Гасана!

Страх проходил. Назар обрел дар речи. Непослушным языком он торопливо и подробно рассказал хозяину о том, как ходил на охоту с его ружьем, как видел зайца и как длинноухий ушел от смертельных объятий.

— Ха! Имеющий быстрые крылья и сильное сердце сам отпустил зайчишку, — перебил Гасан. — Пусть он расскажет всем, кто прыгает, бегает, ходит, что ему нет равных. Так сделал и Гасан!

Назар слушал, соглашался, невольно отмечая, что голос хозяина становится глуше, мрачнее.

— Назар получит первую дочь Гасана и юрту. Назар может взять юрту Гасана. Пустую, как после черной смерти. Но у него сердце вороны. Он пропадает без орла. Орел кормит всех ворон, живущих в сопках. Так было всегда. Они не могут жить без его сильного сердца и крепких когтей. Пропадет он — пропадут все каркающие. Пропадут все, кто жил около его юрты...

Тело Гасана судорожно дергалось. Назар почувствовал, как страх снова овладевает его сердцем. Гасан задыхался, выкрикивал бессвязные слова, как будто делал отчаянные попытки разорвать невидимые ремни, что опутывали тело.

— Гасан хотел взять само солнце! Он не хотел выпускать его в тайгу! Но теперь в самой юрте Гасана ночь. А в сердце, как в юрте. Пропадет Гасан, пропадут все люди в сопках. Пропадет Гасан! Ха!

Назар испуганно отшатнулся. Он уже слышал эти слова, но только сейчас до конца понял их — они были страшнее собственной смерти. «Пропадет хозяин, не будет у Назара юрты, не придет к нему Рита».

Эта мысль оказалась сильнее страха! Назар придвинулся к хозяину и сделал отчаянное усилие, чтобы заставить язык повиноваться.

— У хозяина-Гасана сильное сердце. Он равный самому орлу.

Назар при всей своей недогадливости прекрасно знал, что говорить. Этот пугливый срывающийся шепот разом разорвал все путы. Гасан вскочил на ноги и, потрясая кулаками, громко рассмеялся.

— С солнцем Гасан поедет за бумагой русского царя, чтобы быть равным губинатру! Назар поедет с ним...

Парень со спокойным сердцем стоял перед хозяином. Теперь он видел его таким, каким видел всегда: сильным, гордым, властным.

— Пусть знает хозяин-Гасан, — начал он негромко. — Я не давал оленей его сыну. Я увидел Перфила, когда тот стал на тропу к берегу Гуликанов...

Гасан не расслышал его слов. Тогда Назар повторил их снова, как хорошо заученную клятву.

Гасан вскинулся:

— О чем говорит Назар?!

Парень опасливо подался назад и, не спуская глаз с кулаков хозяина, коротко рассказал о том, что произошло ночью.

Гасан взревел. Первой мыслью было бежать по следу сына, догнать, вырвать его бессильное сердце. Он тяжело топтался на месте, заставляя Назара пятиться. Внезапно остановился, захохотал.

— Этот пень захотел увидеть гордую козу! Но усталые олени не донесут его до берега Гуликанов и за три солнца!.. Пусть Назар приготовит оленей для перехода в русский город. Гасан хочет увидеть Гантимура.

Старшина быстрым шагом уходил в сторону управы. Взгляд Назара скользнул по пустынному Острогу, и на душе стало тоскливо. Среди закоптелых остовов единым живым островком выступала белая юрта хозяина. Рядом прикорнула еще одна, обычная маленькая, из закопченных шкур. Над черным узлом жердья висел легкий дымок. Назар пристально наблюдал за этим едва уловимым дыханием, беззвучно повторяя одно слово: «Рита».

И Рита словно услышала его! Она выбежала из юрты, упала на колени, и до Назара донесся полный тоски и муки вопль.

— Ойееее...

Назар пристыл к месту, в горле пересохло. Широко раскрытыми глазами он смотрел на девушку.

— Оййййееее...

— Рита! — Назар бросился к ней.— Рита-а-а...

Девушка вскочила и в отчаянии прижалась к его плечу.

— Моя мать... Я одна. Совсем одна. Назар должен взять... Ты говорил... Я пойду с тобой сейчас или умру от горя. Или Назар забыл Риту?

Слезы девушки жгли душу Назара жарче пламени, рвали сердце.

— Хозяин-Гасан... Он отдаст тебя и юрту, когда я вернусь из города, — бормотал он, пятясь назад. — Да, да. Так сказал хозяин-Гасан... Он сейчас ждет меня... Да... Да...

3

Промчавшись мимо последних юрт Острога, Перфил сразу окунулся в вязкие тени предрассветного леса. Непривычная, настороженная тишина обложила его со всех сторон. Безотчетно, но ясно он слышал прерывистое дыхание оленей, цоканье копыт и бешеный стук собственного сердца. И все это выводило, выстукивало одно слово, которое обжигало воспаленный мозг: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!» Перфил, привалившись к потной шее оленя, отчаянно колотил пятками.

Узкая, разбитая копытами и размытая весенними стоками тропа крутыми полупетлями карабкалась вверх. Она вдруг бросала Перфила под темные ветви лиственниц, и тогда в лицо хлестала тугая волна сырого воздуха; то поднимала на каменистую гряду, и тогда мозг пронизывало ломкое цоканье копыт.

Впереди, над вершиной хребта, небо быстро светлело. Точно чья-то могучая рука поднимала грязноватую штору. Перфил не сводил лихорадочных глаз с расползающейся бледной полоски и колотил ногами: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»

Когда он достиг вершины перевала, шапки дальних сопок купались в алом зареве.

Здесь на самой гриве становика, у тропинки стоял полуистлевший гроб, сложенный из половинок тонких бревен. Он покоился на перекладинах между деревьями, на высоте человеческого роста. На земле валялись крышка из полубревна, заржавленный нож без рукоятки, кучки сгнившего тряпья и котелок. Кто из сородичей нашел здесь свое последнее пристанище? Неизвестно. Мало ли таких усыпальниц разбросано по тайге.

Возле безымянного гроба Перфил остановил оленей и кубарем свалился на землю. В тридцати шагах от тропы — заброшенный табор: небольшая полуразрушенная ограда, три юрты да столько же кучек пепла и головешек. Он быстро осмотрел груды золы. Одну, другую, третью.

Нет! Стойбище не останавливалось здесь. Оно прошло мимо! А это было единственное место на всем шестидесятикилометровом пути, где можно было добыть корм для оленей! Опоздал... Но стойбище может остановиться там, у Большого ручья, где живут люди Кандигирского рода! Перфил вернулся к тропе и отчаянно заработал пятками: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»

Теперь тропа круто падала вниз среди лиственниц, камней и осинника. Ноги оленя то и дело разъезжались в стороны. Он дрожал всем телом. Но Перфил ничего не замечал.

Вот уже между камнями мелькнула голубая жила Гуликана. Тропа неожиданно круто вильнула влево, берегом реки. Однако загнанное животное уже не могло развернуться. Олень ткнулся мордой в каменную глыбу и упал на колени, роняя с оскаленных зубов кровавую пену. Только теперь Перфил понял свою ошибку. Он взял оленей, которые за двое суток прошли почти сто пятьдесят верст!

Перфил лихорадочным взглядом ощупал запасных оленей, и его снова охватило отчаяние. Измученный вид животных не вселял надежды. До Большого ручья было почти столько, сколько осталось позади... А солнце легко оторвалось от сопки и быстро катилось по голубому небу. А может быть... Перфил отвязал поводья запасных оленей. Седло стаскивать не было времени. Вскочил: «Быстрей! До Большого ручья!»

Перфил не оглядывался. Если б оглянулся, то встретился бы с полным тоски взглядом загнанной важенки. Положив окровавленную морду на шершавый камень, она смотрела вслед тем, с кем делила трудные переходы, кустик ягеля, брачные дни. Из полуприкрытых глаз текли мутные слезы. Казалось, что животное безмолвно оплакивает свою судьбу...

Перфил мчался берегом Гуликана вниз по течению. Теперь в висках уже не отдавалось цоканье копыт, все тонуло в грохоте реки. Утесы сжимали русло, оставляя лишь небольшую створку. Темные волны дыбились возле гранитной массы и свинцовым потоком устремлялись в ворота. Срывались с двухсаженной высоты, кипя и пенясь, разбивались, мириады брызг поднимались в воздух. Вода шла на прибыль.

Только к концу второго часа безжалостной гонки скалы заметно отступили, тропа скользнула к самой воде и пошла кромкой узенькой полянки. Здесь истерзанный Гуликан обретал спокойствие, бежал степенно, вихрясь воронками, образуя тихие заводи, в которых находили корм и пристанище стаи крякв, шилохвостей, чирков.

Уток не очень пугало появление скачущего всадника, но из осторожности они отплывали от берега и с удивлением провожали это взлохмаченное потное существо, которое беспрестанно молотило ногами, словно линялыми крыльями.

Между тем солнце взбиралось все выше. Теперь Перфил не глядел на него, но каждую минуту мог с небольшой ошибкой определить, сколько времени осталось до полудня. Сперва солнце смотрело прямо в глаза, а теперь лучи почти не мешали смотреть на тропу. Значит, полдень уже недалеко!

Вот и Большой ручей! Он незаметно вынырнул из-за густого тальника и прервал тропу. Перфил, не задерживаясь, ринулся в воду. Спуск был пологий и песчаный. Олень сразу же по брюхо зарылся в прозрачную воду, вдруг вытянулся, застыл. Как оледенелый, свалился на бок. Перфил успел спрыгнуть и стоял по пояс в студеной воде... У ног, скрытое волнами, лежало распростертое тело оленя.

Обнаружив, что при падении выпустил повод второго оленя, Перфил оглянулся на берег. Олень стоял передними ногами в воде и крупно дрожал. Перфил махнул рукой. Мокрый от пят до головы, зарываясь в сыпучий песок, на четвереньках взобрался на крутой яр.

Возле первой юрты стоял олень. Перфил возликовал. Не обращая внимания на яростный лай двух больших псов, дрожащими руками схватился за повод. Собаки вертелись возле него. Одна попыталась укусить за ногу.

— Будяр! — злобно выругался Перфил и с силой пнул настырного кобеля под ребра.

Из юрты высунулось старческое лицо, послышалось робкое возражение.

— В юрте нет еды, хозяин. Надо идти за мясом.

Перфил даже не взглянул на старика, завалился на спину оленя.

— Когда прошло здесь Чильчигир-стойбище? — громко спросил он.

Охотник, подумав, тихо ответил:

— Вчера, пожалуй, хозяин. Чай пили, однако... Еды нет. Олень совсем один...

Перфил больше не слушал. Рысью сорвался с места, провожаемый злобным лаем. Теперь он вовсе не жалел ног оленя, зная, что такой переход животное способно выдержать при самой быстрой езде. И он летел со всех ног. Вскоре уже достиг места, где тропа спускалась в волны Гуликана, перекидывалась на противоположный берег... Здесь река разливалась широко, тихо струилась по крупной гальке, и даже во время весеннего паводка переправа не представляла опасности: вода едва достигала брюха оленя.

— Когда солнце пригреет макушку, Перфил будет в междуречье!

Дочь Тэндэ еще увидит зеленые дни! А кто ей поможет? Сын Гасана!


Урен и Дуванча тихо приближались к юрте, в которой должны провести те два-три дня, что отведены для общего веселья. Со всех сторон сыпались поздравления, пожелания. Люди встречали их и шумной толпой валили следом. Урен смущенно улыбалась. Дуванча чувствовал себя немного стесненно и поэтому выглядел повзрослевшим, строгим.

Они не подозревали, что каждое их движение стерегут все те же широко раскрытые глаза... Затерявшись среди ликующей толпы, Семен не выпускал их из виду. Чем ближе они подходили к юрте, тем больший страх охватывал его душу. Вот они остановились в двух шагах от полога. Вот Урен внимательно смотрит вокруг, словно стараясь навсегда оставить в своей памяти эти радостные, добрые лица, улыбки, глаза, это яркое солнце, это голубое небо. Если б она вдруг встретилась с глазами Семена! Они бы сказали ей все... Но Урен не замечала их. Стояла по-прежнему прямая и гордая, немного потупив голову.

Неумолчно грохотали бубны. Куркакан, обливаясь потом, прыгал вокруг юрты, воздев костлявые руки к небу. Ему снова, видимо, не удавалось договориться с духами, убедить их охранять очаг новобрачных. Он снова метался вокруг юрты, изнемогая от резких движений, тяжелого наряда и жаркого солнца.

Наконец Куркакан устало опустил бубен. Умолк бубен и второго шамана.

Урен медленно подняла руку, смуглыми пальцами коснулась полога, улыбнулась Дуванче и в то же мгновение заметила мчавшегося по полю всадника. Он приближался с невероятной быстротой. «Перфил?! Зачем он так торопится? Может, старый пень еще раз хочет увидеть дочь Тэндэ, пока она не вошла в юрту?»

Урен все с той же улыбкой подняла полог. Гулко ударили бубны, и никто не услышал жуткого вздоха тетивы. Урен качнулась назад, повернулась лицом к Дуванче, медленно, точно нехотя, повалилась на его руки-

Люди оцепенели. Только взметнулся одинокий хриплый крик:

— Ойе! Что сделал Се... — и потонул в грохоте бубнов.

— Горе! В сопки идет горе!..

Куркакан метался вокруг юрты, поливая шкуры жидкостью из оленьего пузыря. Неприятный запах полз над поляной...

В толпе был один человек, который сразу разгадал намерение шамана. Это был Аюр. Когда Куркакан бросил спичку и шкуры вспыхнули зловещим факелом, в сознании Аюра встала его пылающая юрта, обгоревшее тело жены.

— Духи рассердились на дочь Тэндэ! — угрожающе шипел Куркакан. — Духи обернулись против дочери Тэндэ! — жутко выкатив глаза, кричал он. — Она стала женщиной по обычаю русских. Горе. Горе...

Люди мрачно молчали.

— Горе идет в стойбище. Духи велят бросить ее тело в огонь, чтобы отвести горе.

Толпа угрожающе зашевелилась. Огонь безрассудного страха зажег соломинку — еще мгновение, и он перекинется к самому стогу, и тогда вспыхнет всепожирающим пламенем.

Аюр выскочил вперед, встал между толпой и Дуванчей.

— Духи могут сердиться на меня. Я привел дочь Тэндэ к русскому крестителю! — крикнул он громко.

Может, по-другому бы развернулись события, но в толпу вклинился Перфил. Вид его был страшен. Люди шарахнулись в разные стороны. Перфил мешком свалился Куркакану под ноги и остался недвижим. Куркакан оцепенел: что-то недоброе предвещало появление сына Гасана.

Аюр, не теряя ни минуты, подбежал к Дуванче, дернул за руку:

— Быстро за мной!..

До берега было десять шагов. Аюр вскочил в лодку.

Следом за ним прыгнул Дуванча с Урен на руках. Темные волны подхватили лодку, унося жертву от когтей пламени, которое бушевало на берегу, бросая кровавые отблески на воду Гуликана.

4

Гантимуров провел обычную кошмарную ночь. Лихорадка приходила и уходила, как по строго продуманному расписанию. С заходом солнца князь ложился в постель и ждал. Ждать долго не приходилось. По коже пробегала дрожь, словно кто-то бросал на тело пригоршню толченого льда. Затем еще и еще. Озноб начинал перебирать и трясти кости. Он поворачивался лицом к стене, подтягивал колени к подбородку, стискивал зубы. Озноб сменялся жаром. Тогда князь сбрасывал с себя мягкую медвежью шкуру, прикладывал к худощавой груди спиртовой компресс, завертывался в одеяло и лежал неподвижно. Воспаленные глаза устремлены в потолок, обтянутый, как и стены, цветным шелком. Князь считал багровые в отблесках фонаря цветы. Это было нелегко. Цветы шевелились, расплывались, подмигивали; то вдруг в быстрой пляске налетали друг на друга, сливались и огненным смерчем неслись навстречу, давили, прижимали к кровати. Князь напрягал все свои силы — выдерживал сумасшедший натиск, снова считал. Наконец наступала разрядка. Напряжение нервов выливалось в безмерную усталость. Князь лежал с закрытыми глазами, но не спал. Наступали немногие минуты, когда хладнокровие изменяло ему. Начиналась борьба, князь сам себе задавал вопросы и отвечал на них.

«Ты одинок, как факел в пустыне. Тебя окружает пустота, глушь, мрак».

«Но какая звезда светит ярче? Одинокая или окруженная тысячами других? — тонкие губы князя кривились. — Смешаться с толпой? Раствориться в этом низменном мире? Зачем ты живешь? Каков смысл твоей жизни?»

Лицо князя принимало надменное выражение.

«Три века Гантимуровы стоят над народом. Трон князей передается по наследству подобно царской короне. Династия князей Гантимуровых украсит страницу русской летописи, как жемчужная нить туалет небогатой барышни. Гантимуровы переживут династию Романовых!»

На этом обычно заканчивался сколь короткий, столь и неравный поединок. К князю возвращались хладнокровие и самообладание. Утомленный физически, он засыпал.

Но теперь князь уже не мог спать. Второй раз встречал восход солнца с открытыми глазами. Образ гордой дочери Гасана и картина ее гибели вошли в кошмарные ночи. Острый разум безжалостно обнажал черную пустоту в жизни, которую уже нельзя заполнить. Выражение лица князя приобрело новую черточку. В уголках плотно сжатых бескровных губ пролегли чуть заметные морщинки. Князь чувствовал приближение катастрофы. Казалось, на нить нанизана последняя жемчужина, и судьба готова завязать узел...

Властный стук в дверь прервал размышления. Так заявлял о своем посещении только Гасан.

Гантимуров поднялся с постели, сунул ноги в туфли, освежил лицо холодной водой, тщательно вытер, покрыл постель одеялом и, завернувшись в теплый халат, открыл дверь. Гасан вошел, остановился посредине комнаты.

«Если бы все люди умели выражать свои мысли, как этот самодовольный дикарь, тогда бы язык для них стал совершенно излишним», — подумал князь, взглянув на старшину.

— Сын первой жены Гасана уехал на берег Гуликанов! Его сердце не хочет, чтобы гордая коза умерла. Но она умрет! Так хочет Гасан. Но об этом может узнать губинатр...

Гантимуров, казалось, пропустил мимо ушей слова старшины. Лишь тонкие брови приподнялись, указывая, что ему не совсем безразлично сообщение.

— Поездка на рудник окончилась удачей?

— Гасан повезет золото в Читу.

Старшина свысока созерцал хрупкую фигуру князя, который наблюдал в окно рождение дня. Он даже не подозревал, что Гантимуров, словно кедровка, шелушит его слова, выхватывая семя, отбрасывая шелуху...

Упоминание о золоте лишь подтвердило его предположения. Отсюда и начиналась цепочка несложных рассуждений. Компания спешит, если предпринимает столь рискованное путешествие по тайге. Почему? Срок доставки груза определен в десять дней. Вознаграждение по крайней мере в двадцать раз превышает обычное. Значит... Восстание. Это было то слово, которое неотступно преследовало его последние дни. В кошмарные ночи вторгались вооруженные охотники и еще какие-то люди, пылала тайга, и он метался в ней, как запуганный олень... Днем мысли приходили в порядок. Он рассуждал спокойно, но тревога не уходила, наоборот, она становилась реальнее, зримее. Князь начинал бояться этой глухомани, где ни судьи, ни пристава — один вольный ветер да охотники, которые по первому слуху с Большой земли поднимут на ножи, когда этого вовсе не ждешь.

Гантимур зябко передернул плечами. Восстание! Уходить. Куда? На родину... Что такое родина? Тому, у кого есть золото, везде родина. Это истина... Следует выбираться в город. Да, будучи на пожаре, рискуешь неожиданно сгореть...

Взглянув на старшину, который, потрясая кулаками, излагал свои мечты, Гантимуров усмехнулся:

— В какое время сын старшины достигнет междуречья?

Вопрос вернул Гасана к действительности.

— Этот пень! Он будет там через два солнца.

— Сегодня отец Нифонт отправляется в междуречье по своим делам, он может нагнать его в пути и поговорить с ним.

— Голова Гантимура достойна быть самой большой головой! Но он не имеет сердца Гасана, который скоро станет больше чем князь.

На желтоватых щеках Гантимурова дрогнули желваки.

— Господин управляющий просил князя навестить его. Князь отправится вместе с вами, старшина, — холодно произнес он.

Глава вторая

1

Перфил проспал почти сутки. Необычное нервное напряжение вылилось в мертвецкий сон. Когда он увидел, что вся его утомительная гонка оказалась бесцельной, последние душевные силы покинули его.

Очнулся он от прикосновения чего-то холодного, с трудом раскрыл опухшие веки. Сперва увидел костлявые черные руки, которые двигались взад и вперед перед его глазами. Потом ощутил связь между этими движениями и холодным прикосновением ко лбу, затем увидел прищуренные глаза и беззубый рот Куркакана. Наконец понял, что шаман изгоняет недуг из его тела потиранием березовой палки[19].

Перфил уселся на шкурах, тупо огляделся.

— Глаза Куркакана рады видеть сына хозяина! — торжественно воскликнул шаман. Он внимательно изучал лицо безмолвного Перфила, но ничего не видел, кроме мрачной отчужденности. Взлохмаченный, перемазанный, опухший, Перфил вселял в него страх.

Почему так внезапно прибыл сын Гасана? Что случилось? Что сулит это ему, Куркакану? Эти тревожные вопросы вихрем носились в голове.

— Снова увидевший солнце забыл об уважении, — быстрые пальцы Куркакана перебирали гладко обструганную палку. — Целый путь солнца и луны его душа была во власти злых духов. Они хотели взять душу сына Гасана. Но Куркакан много старался. Куркакан мерил его голову! Куркакан тер его самой белостволой. Куркакан много беседовал со своими духами! Куркакан сделал, что глаза сына Гасана снова увидели солнце.

Шаман распалялся. Он уже не говорил, а выкрикивал. Но Перфил не замечал его. Всматривался в полутемный конус юрты и не шевелился. Он даже не удивился, что очутился здесь. Неожиданно он пошевелил ноздрями, уловил знакомый раздражающий запах. Повернув голову к пологу, увидел Семена. Тот сидел возле входа на обрубке дерева, окутанный полумраком, и наливал спирт. Перфил поднялся, равнодушно шагнул мимо бормочущего Куркакана, опустился прямо на землю рядом с Семеном. Тот молча протянул ему кружку...

Семен и Перфил сидели неподвижно. В юрте заметно холодало. Куркакан, сердито отфыркиваясь, стал раздувать очаг, поднимая облака серебристой пыли. Ему долго не удавалось разжечь костер. Головня потрескивала, алела, робкий огонек лизал отсыревшие ветви лиственницы, затухал. Куркакан наконец не выдержал.

— Буни, — зло выругался он и, протянув руку, схватил бутылку из-под носа Перфила, плеснул спирта на ветки. Синеватое пламя взметнулось вверх.

— Спирту! — бросил Перфил, не оборачиваясь.

Куркакан проворно разогнул спину: сын Гасана обрел дар речи!

— Арака равна доброму духу! — Куркакан выждал, когда Перфил выпил спирт, и заговорил вкрадчивым голосом.

— Хорошо ли хранят духи вторую мать сына Гасана? Вернулся ли разум в ее голову?

Перфил ответил равнодушно:

— Слезы съели ее глаза.

Куркакан зажмурился, полувоздел руки к небу.

— Хорошо ли берегут духи самого хозяина-Гасана?

Этот вопрос Куркакан задал не без тревоги. Так же не без тревоги ждал ответа. Однако Перфил снова медлил. Налил спирта, хлебнул, остатки отдал Семену. Равнодушно сковырнув грязь с покрасневшей щеки, бесцветно обронил:

— Он уехал в город. Об этом его просит сам царь.

У Куркакана — как камень с плеч.

— Сам царь?! Гасан станет равным губинатру. Хе-хе-хе! Куркакан и его послушные хорошо помогают хозяину-Гасану. Они станут помогать и сыну!

Перфил молчал. Это обидело Куркакана, но он не подал виду.

— Зачем сын Гасана пришел на берег двух Гуликанов?

— Встретить зеленые дни.

Жидкие брови шамана поползли кверху.

— Встретить зеленые дни? Однако праздник начался без тебя?

— Олени на тропе подохли.

Куркакан не верил, но не чувствовал длясебя никакой опасности в этом визите и решил прекратить бесполезные расспросы. Он хорошо видел далеко не бодрое настроение своих собеседников и искал тему для разговора, который мог бы развлечь их. Сделать это при помощи спирта до сих пор не удавалось. Перфил с каждым глотком становился угрюмее. Семена, очевидно, тяготили мрачные мысли. Куркакан смотрел на него, злился: спирт всегда делал Семена таким, как жирный кусок мяса голодную собаку, и его язык становился хвастливым! А теперь он сидит как ночь, только глаза блестят. Смерть дочери зайца владеет его головой и сердцем!..

Сам Семен это подтвердил.

— Страшно. Пока смотрят мои глаза, она будет стоять в них. Плохо. Совсем плохо я сделал... — тихо прошептал он.

В юрте воцарилось молчание. Слышно было, как в очаге потрескивают ветви.

Мозг шамана лихорадочно работал. Духи? Куркакан даже сплюнул в сердцах. Ими можно напугать Семена?! Он погрыз кончик косы, усмехнулся. Как мог забыть? Теперь глупая голова взяла верное направление!

Сделав вид, что не замечает Семена и не слышит его слов, Куркакан заговорил восторженным голосом:

— Плохо, что сын Гасана не застал начала праздника. Он не видел больших игр на берегу Гуликанов. Здесь первым стал Семен! Люди много кричали ему.

— Да, это так. Кричала сама дочь Тэндэ... — Семен умолк, ссутулился.

Куркакан поперхнулся: его слова стали совсем бессильными как березовая палка, изгоняющая недуг! А этот ленивый боится высунуть язык!

Шамана бесило.

— Хозяин-Гасан вернется из города равным губинатру. Он возьмет Семена в свою юрту!..

— Да, это так, — вяло обронил Семен.

Куркакан воспрянул духом. Он продолжал говорить, и говорил долго. Даже не заметил, как Семен и Перфил уснули. Они где сидели, там и свалились. Куркакан встал, носком унта отодвинул Семеновы ноги, которые загораживали проход, подошел к Перфилу. Хотел подложить под голову ему шкуру, но раздумал. Махнув рукой, вернулся на свою постель. Тревожные мысли не выходили из головы. В ушах отчетливо стояли слова Семена: «Плохо... Совсем плохо я сделал...» Он перестает верить Куркакану. Перестает уважать его. Почему? Аюр?! Да, он сразу догадался, что душа дочери Тэндэ не нужна духам. Нужна — хозяину. Он знает. Да... И его охватил страх. Он вспомнил два немигающих глаза. Они пронизывали до самых печенок, леденили кровь.

— Это глаза волчицы! — прохрипел Куркакан, вскакивая. — Самой волчицы!..

Был такой случай в жизни Куркакана.

Стойбище тогда зимовало в вершине Большого ручья, в глухом распадке. Звездным январским вечером он шел после сытного «сэвэна» в свою юрту. Идти было недалеко. И вдруг в десяти шагах от себя он заметил серые тени.

Волки бежали наперерез, через ручей, след в след. Куркакан хорошо знал, что во время гоньбы поведение стаи зависит от настроения волчицы, и не особенно испугался, полагая, что она пробежит мимо. Однако на всякий случай остановился возле дерева, придерживаясь рукой за ветви.

Волчица даже не удостоила его вниманием. Зато последний волк остановился, пощупал его светящимися глазками, махнул хвостом и побежал за стаей. Куркакан дружелюбно помахал ему вслед бубном. Однако едва он сделал два-три шага от дерева, как к изумлению обнаружил, что светлячки несутся к нему с бешеной быстротой! И что ему помогло взлететь на дерево?! Через мгновение он сидел на тонких сучьях, обхватив спасительный ствол обеими руками. Правда, кусок унта остался в зубах волчицы да бубен на потеху ее собратьям.

Долго пришлось отсиживаться Куркакану на лиственнице, едва не застудил кровь. И сколько раз собирались волки оставить его в покое! Они отбегали, скулили, зовя самку, но та не желала уходить от дерева.

Наконец один волк подбежал, игриво куснул ее ухо, потрогал лапами морду, и отхватившая унт, на прощание щелкнув зубами, побежала своей дорогой...

Тогда спасло дерево, а теперь?..

Куркакан бессильно опустился на шкуры, склонив голову. Плохо, когда олени отбиваются от стада и уходят в тайгу к своим диким сородичам. Хуже, когда в стадо приходит дикий олень и становится его вожаком: стадо перестает слушаться хозяина и может затоптать его. Этот, живший у русских, хочет стать вожаком. Будет совсем плохо, если все люди пойдут его следом...

Долго сидел Куркакан в раздумье. Умирающий очаг в последний раз глянул мутным глазом, и сумерки сомкнули объятия. Сейчас же в углу замерцали две зеленоватые точки. Многие годы этот холодный свет властвовал в ночи, согревал сердце хозяина. А теперь он мертв. Теперь это всего-навсего чучело из травы и шерсти. Куркакан пожелал, чтобы его любимец-филин и после смерти оставался рядом...

Свежий ветерок неожиданно всколыхнул полог, заглянул в юрту, плеснув запахом хвои и дождя.

— Буни! — чертыхнулся Куркакан. Он встал, прикрывая голое тело кабарожьей шкурой, подобрался к пологу, расправил его и придавил камнями. Бормоча проклятия, вернулся на место. Попробовал прилечь, но сейчас же вскочил. Страх и бессильная злоба томили сердце.

— Куркакан сам пойдет к этому с глазами волчицы...

Наспех закутавшись в свой грубый наряд, шаман вылез из юрты.

Вечерний лес обдал свежим дыханием, крупные капли дождя ударили в лицо. Он втянул голову в плечи и быстро двинулся к стойбищу.

Куркакан рискнул открыто пойти в наступление.

2

Дождик налетел совсем неожиданно. Невесть откуда набежала тучка, рассыпалась радостной слезой и ушла догонять уходящее за гольцы солнце. Она даже не нарушила говорливой таежной жизни: отсчитывала годы кукушка, щелкал клест, стучал дятел. Стук топора раздавался в тайге звонкой радостью...

Герасим, подрубив сушинку, уперся плечом в ствол, нажал. Дерево качнулось и упало с гулким уханьем. Смахнув с мокрых волос щепье, Герасим принялся кряжевать сушинку. На душе у него, как в затяжное ненастье, пасмурно. Рядом монотонно гудит вылезший из берегов Гуликан. Сколько задержит их здесь река — день, два, неделю? А ведь он рассчитывал обернуться за четыре, многое — шесть дней. Да, прикидывал! И Лизавете Степановне не сказал ни слова. Ушел крадучись, как преступник. Хоронился — от кого? От самого себя? «Лизавета Степановна не должна ниче знать!» Слюнтяй. Всякая сволочь может из Гераськи лепить булки. Зачем опять пошел в Угли? Кому их надо?.. Кому жа?..

— Сволочь, — Герасим с силой всаживает топор в дерево. Радугой брызжет красноватое щепье. От костра доносятся веселые голоса, смех... Они стегают Герасима, как бич. Почему они могут смеяться и радоваться, а он — скрипеть зубами от боли? Почему жизнь давит на его хребтину, как бычье дышло?..

Сплюнув сквозь стиснутые зубы, Герасим садится на бревно, достает кисет, отрывает клок газеты. Однако, заметив чернильные росчерки, бросает. Рвет снова. В глаза лезут буквы. Он бессознательно складывает их. Неожиданно рождается емкое слово «кровь». Оно еще ничего не говорит Герасиму, но его упорный взгляд движется дальше по строке. Рядом с первым встает второе слово — «мужика». Кровь мужика — это доступно пониманию, если кровь сосут из твоих жил с самого детства.

«Кровь мужика вдоволь пили и фабриканты и помещики. Но кровопийцы захлебнутся! Царизм на краю гибели...»

Герасим хмуро оглядывается в сторону костра, туда, где сидят Силин и молодой парень-бурят и весело переговариваются. Он поднимает с земли брошенный клочок газеты, снова упорно складывает буквы: «Рабочие и мужики доказали, что они способны сбросить со своих плеч эту нечисть. Свернуть голову кровожадному царизму. Тогда свобода, воля — мужику, кандалы — для тех, кто их породил!.. За оружие, товарищи пролетарии!..» Герасим хмурит брови, но в душе рождается какое-то непривычное волнение. Он силится постичь весь смысл этих слов — понятных и в то же время таинственных. Свобода, воля... Не он ли ищет ее всю жизнь! Сперва искал в городе, потом здесь, в тайге. Пытался добыть нечеловеческим трудом и с помощью золотой россыпи. Но она ускользнула из рук. Он даже не добыл право быть рядом с любимой!..

Нет, не верит Герасим этим страстным словам. Многое непонятно ему. Он долго смотрит на газету, размышляет. Потом складывает ее, сует в карман. Сидит, хмуро прислушивается к веселым голосам напарников...

У костра — оживление. Павел Силин и его товарищ разбирают харчи, переговариваются.

— Ух! Совсем забыл. День шли вместе, маленько работали вместе, а забыл, — на широком простодушном лице парня огорчение, — забыл спросить: как тебя звать?

Силин, развязывая мешочек с чаем, подмигивает:

— Матка с батькой Миколкой нарекли да в церковь понесли. Но поп да дьяк судили-рядили — враз заголосили: «Миколка, помилуй господи, — на небе бог! Да и на земле Миколка не так уж плох: одному спину почешет, другого тюрьмой потешит...» Вот судили-рядили — установили: Пашка — рвана рубашка, пупок наголе.

Парень смеется заразительно весело, блестя черными глазами.

— Ух, веселый Пашка — рвана рубашка. Ты Пашка, а я Дагбашка: мы — братишки!

— Все мы братишки. — Силин обхватывает своей огромной пятерней твердую руку Дагбы, улыбается.

— Все братишки? — удивленно восклицает тот. — Нет, ты братишка. А Гераська какой братишка? Как волк на барана, смотрит на человека Гераська. Почему он такой?

Силин задумчиво накручивает на палец русые колечки бороды. Подходит Герасим с кряжем на плече. Бросив его, садится, завязывает оборку на ичиге.

— Мудреный вопрос, брат, — наблюдая за мрачным лицом Герасима, отвечает Павел. — Послушай-ка такую притчу. Жили-были три мужика. Но жили — не тужили, землицу пахали, хлеб жевали, своим потом запивали, нужду треклятую песней сдабривали. Прослышал об их веселом житье Миколка. Кумекает: мол, дай-ка я пособлю, прикину на загорбок нужды, чтоб хребет пониже к земле склонился, небось думать забудут о песне. Ну и прикинул. Собрались мужики и соображают, как с этакой нуждищей по свету мыкаться. Один придумал: мол, заберу я свою долю на загорбок — она все же не так велика, — буду волочь одинешенек. Так и сделал. А двое других порешили не делиться, тащить ее, окаянную, полником по переменке. Одни несет — другой отдыхает, так перебрасывают нужду с загорбка на загорбок да песни попевают. Ну, а третий со своей нуждой едва ноги переставляет, на душе — ночь, зверем глядит: гнет она, треклятая, все ниже к земле, невмоготу уж.

Павел помолчал, заметив, как сверкнули глаза Герасима, продолжал:

— Но пришла пора, и открылись глаза у мужика. Вернулся он к своим братьям, что горе-нужду не развешивали, а на одном загорбке несли...

— Вернулся к братишкам! — с удовольствием повторил Дагба. — И он стал не такой, как этот Гераська?

Герасим так приналег на оборку, что сыромятный ремешок не выдержал, лопнул. Молча зыркнув на Дагбу, не сказав ни слова, пошел от костра.

— У-у, колючая ветка в стоге сена, — сердито прогудел ему вслед Дагба. — Он немного стал нойоном, арендатором. Золота много нашел...

Силин поднялся, притянул к себе парня, размышляюще заговорил, провожая взглядом сутулую спину Герасима.

— Не то. Он, ты и я, как тройка гнедых. Всю жизнь гнем горб на хозяина. Я узнал его с год назад. Работали в одном забое, покуда не заварилась каша. А заварилась через него.

Заграбастал управляющий по гривеннику с каждой души из заработка за украденный самородок, но и золотнишники взбунтовались. Отказались от работы, а Герасим первый полез в забой. Вот и случилась драка. После этого хозяин и приблизил его. Да, видать, не сладка Герасиму эта милость. Темно у него на душе, заскорузло. И золото нашел, верно, но и ему не рад. Видишь, как гнет его к земле, паря,

— Помрет-пропадет Гераська, — вздохнул Дагба.

— Отойдет. Ты не приставай к нему.

Павел легонько толкнул Дагбу, улыбнулся:

— Но, ладно. Давай-ка вари чаек, как ты говоришь, ташеланский, чтоб на душе оттеплило. А я пособлю Герасиму дров натаскать.

— Братишка еще не пил такой чай, какой в Ташелане варят? Дагбашка сварит! — обрадовался парень...

Силин и Дагба с наслаждением пьют зеленый, чуть подсоленный, с блестками масла чай, отдуваются, потеют. Герасим сидит в сторонке, глотает чай, угрюмо уставившись на костер. Даже сейчас между его бровями резкая, глубокая складка. Когда же раскроется душа этого нелюдимца? Распахнется ли?..

А Павел смакует каждый глоток да похваливает.

— Хорош чаек. Ни разу не пивал. Такой пить надо с настроением, на душе теплеет.

— Дагбашка сварил бы еще лучше, но у него нету молока! — краснеет от удовольствия и горячего чая парень...

На берегу жарко пылают костры. Дым расползается над деревьями, легкой пеленой висит над ложбинкой. Приближающаяся ночь усиливает звуки: явственнее становится гул реки, людские голоса, покашливание оленей. Над табором властвует какая-то чуткая настороженность. Люди ходят и сидят, пьют чай, готовятся к ночлегу, переговариваются, но все это делают с хмурой озабоченностью.

А Гуликан гудит, утюжа песчаное дно...

Иногда от палатки, что притаилась на отшибе у сопочки, доносится властный голос.

— Ха! Гасан знает, что делать. Или ты, а не Гасан здесь хозяин?

И снова предостерегающий рокот.

— Сволочь, — не выдерживает Герасим этой удручающей музыки.

— Кого ругаешь ты, сердитый Гераська? — живенько откликается Дагба, протирая котелок пучком травы. — Кого?

— Тебя.

Дагба аж подскакивает на месте. В полном недоумении смотрит на Силина, который, полулежа на локте, безмятежно дымит трубкой, переводит жгучий взгляд на Герасима, щеки его вспыхивают.

— Меня?! Что, Дагбашка на твоей дороге сел? Нойон я? Зеленецкий? Или чай хлебал с ним из одной кружки?.. Глупый баран ты, Гераська.

Парень горячится, сыпя вопросами и восклицаниями, а Герасим даже не смотрит в его сторону. Отвернувшись, как от надоедливой мухи, курит, жует самокрутку. Силин в свою очередь с интересом наблюдает за ним.

«А ведь прошибет он тебя до самой печенки, будь она хошь за тридцатью и тремя запорами. С таким, паря, если не заговоришь, так взвоешь», — размышляет он с удовольствием.

Наконец Дагба, видимо излив негодование, сердито усаживается у костра.

Вечер мог окончиться миром, если б не Павел, которому очень хотелось добиться от Герасима хотя бы слова человеческого.

— Слышь, — начинает он с самым безвинным видом, обращаясь к насупленному Дагбе, — а я ведь неверно закончил притчу о мужиках. Душой покривил, сказал, как сердцем хотел. Не вернулся он к своим братьям, — Силин глубоко затягивается табачным дымом, Дагба поднимает брови. Только Герасим сидит не шелохнувшись. — Не вернулся. Видно, крепко его душа обросла мохом, и продал он ее одному богатею, вроде нашего управляющего Зеленецкого. Чуешь? А потом решил ожениться на его дочке. Чтоб поближе стать к золотишку, значит, да сесть на загорбок своих же мужиков.

Дикие огоньки в глазах Герасима предупреждают Павла, но он спокоен... Герасим встает даже медленнее, чем обычно, хотя все в нем бурлит, так же неторопливо выдергивает из земли обожженный огнем таган. Павел вовремя успевает свалиться на землю — дубинка свистит над самым ухом и, глухо хлестнув по дереву, с хрустом надламывается.

Длинная минута проходит в зловещей тишине. Дагба сидит, раскрыв рот, не в состоянии вымолвить ни слова. Герасим и Силин молча стоят друг против друга.

— Но, язви тебя, скор ты на руку! — наконец вздыхает Силин. — Будь я таким же, то нам с тобой таганов не хватило бы. Пришлось бы тебе, брат,— Силин подмигивает Дагбе, — новые рубить да нам подбрасывать... Но садись, паря, поговорим на открытую душу. Садись!

Павел садится у костра, достает трубку.

— Закуривай. Охолонешь скорее.

Герасим швыряет таган на землю, вытаскивает кисет, руки его заметно дрожат. Наконец и Дагба обретает дар речи. Он возмущается, разглядывая сломанный таган.

— На чем чай варить будем? Надо новый рубить. Если бы ты, Гераська, сломал его о свою баранью голову, Дагбашка срубил бы тебе еще десять...

Парень, продолжая ворчать, идет вырубать новый таган, а Силин и Герасим молча жгут табак. Нелегко завязать разговор по душам, если души-то как два разных сапога. Ох, нелегко!..

Герасим под запал пожирает самокрутку, играет желваками. Силин прочищает трубку, внимательно осматривает пруток, пропитанный никотином. «Вот этак бы душу Герасима прочистить, — думает он, — но как найти к ней такой же пруток?»

— Нескладна твоя житуха, Герасим, — тихо говорит Павел. — Озлобила тебя трижды клятая жизнь, а ты и поддался, залез в себя и створки захлопнул. Бредешь одинешенек по пням да колодам. Неужели тебе не встретилась ни одна добрая душа? Неужели тебе и помянуть добрым словом некого?

Герасим некоторое время молчит, ковыряя сучком землю.

— А тебе кака забота, — бурчит он. — Или в душеспасители метишь?

Голубые глаза Силина вспыхивают гневом.

— Эх, ты. Плевать мне на твою душонку, будь ты каким-нибудь выродком-кровопийцем. Ты же рабочий до самой середки, язви тебя. Ты им и останешься, хоть закладай душу самому дьяволу. Мы с тобой одного поля ягодки, как ни верти. Значит, нам не по разным стежкам тащиться. Чуешь?

Герасим пытливо смотрит на Павла и вдруг чего-то пугается. Неловкими пальцами застегивает на груди грязную рубаху, будто опасаясь, что все скопленное в сердце годами и тщательно упрятанное от людских глаз, вот-вот прорвется наружу...

Силин продолжает:

— Чую, и в эти Угли ты идешь не с легким сердцем. Вроде тебя силком туда тянут. По чо ты идешь туда?

Эти слова возвращают Герасиму все его самообладание. Он снова уходит в себя.

— А ты?

— Меня послали золотнишники. Народ послал. Я иду, чтоб на прииске хошь малость нужды убыло. Чтоб рабочим и их семьям, ребятишкам жизнь чуть полегчала... Не о своем хребте забота...

Какая-то болезненная усмешка скривила плотно сжатые губы Герасима. Он хотел что-то сказать, потом поднялся на ноги, скомкал в кулаке ворот телогрейки. Постоял, задумчиво шаря по земле глазами, негромко обронил:

— Полегчала...

Герасим делает шаг от костра, останавливается, оборачивается к Силину, снова хмуро роняет:

— Полегчала...

Еще больше ссутулившись, он уходит. Силин внимательно смотрит ему вслед, теребит бороду: «Хлебнул ты, брат Герасим, горького через край. Зверем глядишь, а душа, как у младенца. Поэтому-то ты и прячешь ее от людей... Ничо, поймешь, что вокруг тебя не только недруги, как от сна очнешься. И захочется тебе столь доброго людям сделать, что и сто годков покажутся малостью...»

Павел, улыбаясь своим мыслям, встает, поднимает с земли сломанный таган. Может, с этого тагана и зачнется его жизнь? Почем знать...

— Не печалься, братишка, — раздается за спиной Силина звонкий голос Дагбы. — Я срубил новый таган. Вон какой хороший. Березовый, веником пахнет, лесом пахнет, степью...

Павел крепко притягивает парня к себе, тихо говорит:

— Ты не трожь Герасима. Пускай побудет сам с собой. Чую, скоро ты увидишь его в иной одежке.

Дагба в недоумении смотрит в сторону мохнатой лиственницы, где под ветвями на брошенной телогрейке лежит Герасим. Лежит с открытыми глазами, сложив руки на груди. Непонятно, в какой другой одежке он будет скоро?..

Парень озадаченно чешет нос, однако сейчас же вспыхивает как порох.

— Слышал, братишка, как Гасан ругался с помощником Комля? — восклицает он, усаживаясь рядом. — Слышал, как Гасан кричал: «Я здесь хозяин!» Почему он хозяин? Разве тайга его? Лес его? Вода его? Птички его?

Силин не очень весело улыбнулся.

— Скажи, а ты давно здесь, в тайге-матушке?

— Второе лето кочую.

— А родом-то далекий?

— Из Ташелана. Это от Верхнеудинска недалеко будет. Пока чашку-две чаю улусник выпьет — дойдешь до Ташелана. Верст двадцать, говорят. Там мои батька с маткой жили. Юрта и земля была, травы вокруг много было. У-ух, как много.

Дагба восторженно осматривается вокруг и, вскинув брови, со свойственной ему неожиданностью спрашивает:

— Скажи, братишка, кто такой кабинет? Наверно, шибко большой начальник, арендатор? А кто такой ре-се-де-ре-пе? Наверное, самый большой нойон, больше кабинета?

Павел с нескрываемым любопытством смотрит на парня, не зная, что и ответить.

— Как тебе сказать. Да ты откуда знаешь об этом? Сорока на хвосте принесла, а?

Дагба вздыхает.

— Был в Ташелане русский арендатор Никитка. Земли много имел, степь большую имел. Мои батька и матка каждое лето косили ему сено. Косили, пока не пропали. Я остался один и тоже все косил. Потом пришли к Никитке улусники, говорят: большой нойон ре-се-де-ре-пе из города хорошую бумагу прислал. Вот что, говорят, в этой бумаге: «Бедные улусники, отбирайте земли у кабинета и сделайте их своими». Вот суглан нашего Ташелана поставил: разделить все земли по бедным юртам. Мне говорят: Дагбашка, возьми и ты себе немного земли, будешь сам хозяин.

Дагба снова шумно вздохнул.

— Но, а ты? — Силин подвинулся ближе. — Обрадовался, поди.

Брови Дагбы взлетают вверх.

— Почему обрадовался? Я жил, сено косил для Никитки — получал деньги. Зачем мне земля?! Самому себе сено косить — самому себе деньги платить? Зачем?

Силин весело смеется.

— А ты бы сказал Никитке: давай-ка, мол, засучай рукава да бери косу. Я на тебя горб гнул, теперь ты на меня попотей. А сено сбывал бы самому кабинету.

— Зачем продавать-торговать? Разве я арендатор? Разве нойон? Или кабинет какой? Тьфу!

— И ты бросил все и ушел?

— А что бросать Дагбашке? Юрту взял Никитка за долг. А земля есть кругом. Улусники сказали: «Иди, Дагбашка, на прииск». А мне неохота идти на прииск. Я хочу видеть много земли, шибко много. Во как здесь, и я стал охранником у Комля, стал ходить в город и обратно. Иду по тайге и радуюсь: ой, как много земли! Арендатора нет. Кабинета нет! Тайга большая и ничья. Она моя, твоя, Гераськина и многих людей, кто ходит здесь, слушает ее голос... Хорошо! Иду по тайге — она говорит со мной голосом птичек. Лягу спать — говорит ручейками. Хорошо!

Парень тихо смеется.

— Хорошо!..

И снова у костра тихо. Силин задумчиво глядит в счастливое в своей невинной радости лицо парня. Братишка! Еще совсем дите. Но и он почувствует великую силу, когда поймет, увидит, что вокруг него! Идет с открытой душой навстречу суровой правде, ищет дорогу. Да, когда-то вот так искал и он, Павел Силин. Искал с веселой шуткой, хотя сердце сгорало от ненависти. Шесть месяцев тюрьмы, освобождение, бурлящая Чита, просыпающаяся родная деревня с тихой могилкой стариков. А он один как перст. Мотался неприкаянный. А вот нашел. Нашел на далеком Витимском прииске. Да и не один нашел дорогу к правде. Ножин-старикан, десятки других, как он, с огрубевшими руками, обветренными лицами и ненавистью в сердце. Как это случилось? Началось с драки, виновником которой был Герасим, которая вылилась буйной, скопленной годами силой. Она сблизила, собрала людей, как пальцы в кулак. Вот тогда и Ножин, скупой на слова, неторопливый на дело, да и каждый почувствовали в себе такую силу, что горы в пору ворочать!..

Найдет эту дорогу и Дагба и Герасим... а нашел ли его закадычный друг Аюр Наливаев? Где сейчас он, Лешка?

В верхушках деревьев прошелестел ветер. Ветви встрепенулись, обмахивая звездное небо...

3

Миновав опушку, Куркакан затаился под лиственницей. Осмотрелся. Монотонно шуршал дождь. На яру грудкой лежало обгорелое жердье, горбились сплавленные огнем шкуры.

Перед юртами горели костры. Возле некоторых сидели люди. Они держались тесными группками, как куры в ненастье, притихшие и хмурые. Время от времени кто-нибудь из них поднимал глаза на опушку и смотрел долго-долго...

Куркакану становилось не по себе от этих угрюмых взоров. «Если все они пойдут его следом?!»

Он быстро добрался до берега Малого Гуликана, нырнул в черемушник. Тропа виляла почти над самой водой, гибкие ветви хлестали по лицу, осыпали холодными брызгами. Дождь барабанил по речной волне, пузырился.

Вынырнув из черемушника, Куркакан очутился в четырех шагах от берестяного жилья Аюра. Прислушался. До слуха доносился голос самого хозяина. Добродушный, как мурлыканье довольного кота. Куркакана покоробило. Идя сюда, он рассчитывал на встречу с разъяренной рысью и приготовился к схватке, а встретил... Здесь было что-то непонятное...

— Буни, — выдохнул он, придвигаясь к юрте.

Аюр сидел на груде разбросанных шкур, держа на коленях сынишку. Посредине ярко горел костер, наполняя юрту веселым треском. Аюр волочил по шкуре трубку, малыш тянул ручонки, норовя поймать ее. Глазенки сына блестели, схватив трубку обеими руками, он тащил ее в рот.

— Ойя, Павел! — приговаривал Аюр, раскачиваясь. — Ойя, ты хочешь иметь такую же большую трубку, из которой курил твой крестный! Скоро ты станешь большим, научишься строить русские слова, как юрту. Тогда твои глаза увидят то, что оставила на трубке его рука. «На память!» — вот что увидят твои глаза, когда ты станешь большим. Твои глаза будут видеть только солнце. Ночь, пожалуй, совсем уйдет из сопок. Тогда Павел, пожалуй, захочет...

Полог распахнулся, и в юрте бесшумно появился Куркакан. Его глаза разом обежали жилище, остановились на лице Аюра. Аюр потрепал пухлую щечку сынишки, спокойно заключил:

— Пожалуй, Павел захочет жить в русской избе.

Продолжая разговаривать, Аюр осторожно устроил сынишку в люльку и, словно не замечая Куркакана, вернулся на свое место.

Куркакан вскинулся:

— В этом жилище забыли обычай!

— Когда волк приходит к своему соседу, щелкает зубами, медведь ревет, а человек говорит «здравствуй», — заметил Аюр. — Вошедший всегда найдет место у этого очага.

— Кто не уважает духов и того, кому они послушны, равен траве без дождя, стреле без лука, — бросил Куркакан, пристраиваясь возле очага.

— Дождя в сопках мало — слез много: всегда трава останется зеленой. А стрела... — Аюр поднял голову, простодушно уставился на Куркакана. — Пусть имеющий бубен скажет: разве нельзя стрелять без лука?

Куркакан ответил смешком.

— Сопки помнят: был один, кто хотел сошками загонять солнце за горы. Он, пожалуй, имел голову великого охотника...

Глаза Аюра вспыхнули, Куркакан осекся.

— Пусть говорит имеющий шапку с кистями: как стрела без лука попала в дочь Тэндэ? Как?!

Куркакан не ожидал ловушки. Он отшатнулся, побледнел.

— Твой глупый язык говорит, что знают одни духи!

Аюр расхохотался. Но так, что Куркакана покоробило: в смехе была ненависть.

— Елкина палка! Клянусь иконой Чудотвора — я знаю больше всех духов!..

Куркакан вскочил. Поднялся и Аюр.

— Ты отдал душу русскому Миколке — ты перестал быть человеком нашего рода. Так говорит обычай! Да, так говорит обычай! Ты можешь принести горе! Горе! Слезы! Об этом узнают все люди стойбища, — Куркакан говорил все увереннее, тише, с шипением. — Да, люди стойбищ хорошо знают, что несут им русские. Они рубят тайгу, роют землю. Звери уходят из тех мест, где они появляются. Голод идет по их следам. Голод. Голод. Люди узнают об этом...

Аюр даже растерялся под неожиданным натиском шамана.

— Елкина палка! Если бы все люди знали, что знает Аюр! — воскликнул он и умолк, сбитый с толку смехом Куркакана.

— Что знает Аюр? Что? Пожалуй, то, что сын Луксана показал тропу русским в Анугли. Хе-хе-хе...

Аюр не ответил, нырнув в угол юрты, вернулся с берестяным туесом. Куркакан ничего не успел сообразить, как он, отшвырнув крышку, сунул ему под нос лоскут вонючей кожи.

— Без вонючей воды шкуры не хотят гореть. Это видели все, кто был на берегу Гуликанов. Они видели в твоих руках такой же пузырь. А этот я нашел на месте своей юрты... Вот что знает Аюр!

Куркакан взмахнул руками, намереваясь схватить туес, но тот ускользнул из-под носа. Шаман хрипло рассмеялся...

— Как скажешь, что этот найденный ходил на поясе Куркакана? Как?.. Как-то длинноухий пришел к лисе, сказал: «Один глупый заяц ходит к осине рядом с твоей юртой и грызет кору. Он хочет, чтобы осина упала на твою голову!» Рассердилась лиса! Сильно рассердилась! Спросила: «А на кого он походит?» Язык глупого вылез из своей юрты: «Он похож на комок снега. Концы ушей у него помазаны сажей!» — «И он не имеет хвоста?!» — спросила лисица. «Да, это так!» — «Это ты и есть тот заяц? Проглочу тебя вместе с унтами!»

Куркакан перевел дух, снова рассмеялся.

— Как скажешь? Разве на нем есть следы рук Куркакана? Разве в юрте каждого не найдешь такой пузырь, в котором он носит по тайге воду? Может, ты сам сжег свою юрту?!

Куркакан беззвучно смеялся. Аюр обрел спокойствие, хотя на его лице играли желваки.

— Но к лисице могут прийти все длинноухие и сказать: «Твой пышный хвост мешает нам видеть солнце. Мы обольем его вонючей водой и подожжем». Разве скажешь, что это не твой хвост мешает, а хвост глупого зайца?!

Смешок застрял в груди шамана. «Они могут пойти одним следом! Этот с глазами волчицы знает, о чем думает мое сердце.»

— Буни! — прохрипел он в лицо Аюра и, задыхаясь, выскочил из юрты...

Солнце догорало, лучи били прямо в глаза. Куркакан плевался, бормотал проклятия и мчался через поляну. Если б на его пути выросла юрта, то он бы врезался в нее, осыпая ругательствами недальновидных жильцов. Так почти и вышло. Куркакан с разбегу ткнулся в оленью морду, отскочил, неистово выругался, только после этого пришел в себя.

Посредине поляны возились люди. Их было много. Слышались повеселевшие голоса.

— Нифошка приехал...

— Он оставил своего Миколку одного. Миколка будет скучать без крестителя...

Отец Нифонт не слушал охотников, суетился, устанавливая палатку. Люди помогали ему.

— Скоро ли придет купец Черный на берег Гуликанов?..

— Пожалуй, ружье надо. Красивую материю надо. Патроны надо.

— Привез ли с собой креститель напиток Миколки?..

Люди приумолкли, как только Куркакан подошел к ним.

— Люди помогают строить свое горе, — зашипел он, прокладывая себе дорогу к отцу Нифонту.

Служители культа встретились, как ежи. Куркакан, полусогнувшись, недобро усмехался, отец же Нифонт держался с достоинством, выказывая полное пренебрежение своему противнику.

— Носящий на голове облезший унт пришел на берег Гуликанов. Зачем?

— Прицепи на косу язык, ирод... Какие новости привез сын Козьмы Елифстафьевича?

— Новости? Он приехал сказать, что Нифошка придет собирать шкурки для своего ленивого Миколки. Хе-хе-хе!

4

Легкий низовик прошелся по опушке — и она тотчас отозвалась разноголосым шепотом. Здесь он запутался в листве березки, смахнул крупные капли росы и мимоходом зацепил нежную шелуху ствола; тут вспугнул ветку лиственницы; там надломил полусгнивший сучок; пересчитал нарядные перья косача, который чутко дремал, пригнездившись на нижнем суку старой лиственницы. Косач беспокойно заворочался, пошевелил красными бровями, вытянул шею, замер. Все спокойно! Он почистил клюв, расправил крылья и неторопливой походкой, словно заждавшийся ухажер, прошелся по ветке. Раскачивая ее, добрался до самого конца и озабоченно заглянул вниз: зеленая поляна все еще густо дымила. Рыхлая испарина отделялась от травы, нехотя ползла кверху, цепляясь за мокрый кустарник...

Но вот яркое солнце вырвалось из-за сопки напротив, и лучи вольным потоком хлынули на опушку, очищая ее от тумана.

Этого только и ждал молодой петух! Он расправил свои крылья, гордо осмотрелся и сорвался с места. Встревоженная ветка полными пригоршнями рассыпала радужный бисер росы, а косач уже прохаживался по лесной поляне. Вот он замер, звучно ударил крыльями по росистой траве и, подбоченясь, пустился в пляс. Плясал он самозабвенно. Вытянув над землей черную как смоль шею, цветастым веером распустив хвост и распластав крылья так, что правое крыло чертило по земле, несся по кругу. Над утренней тайгой полилась призывная брачная песня.

— Буль-буль-буль-буль-буль... Чу-у-ффышш. Буль-буль-буль...

Тетерев замирал, прислушивался, снова несся в лихом танце. В пылу пляски он не заметил, как из нарядного крыла выпало перышко — так подчас танцор не замечает оброненного платка. Перо вспорхнуло на ветку куста и тут, подхваченное ветерком, взмыло над опушкой. Солнце тотчас скрестило на нем лучи, обожгло, раскрасило.

А снизу неслась теперь уже многоголосая песня.

— Буль-уль-уль... Чу-ффышшш...

Это была песня весны, жизни, любви. Она вольно плыла над безмятежной тайгой...

Герасим совсем неожиданно для себя вдруг понял, что жадно слушает эту радостную таежную песню, почувствовал, что вместе со свежим дыханием утра она распирает грудь, как весенние соки почку. То было совсем новое ощущение мира, жизни. Ведь и раньше тайга была прекрасна, но он не замечал этого. А теперь вот...

Хотелось вздохнуть во всю мочь, расправить плечи.

Всю ночь Герасим провел в тяжелом раздумье, не сомкнув глаз. Снова и снова по зернышку перебирал свою жизнь. Что искал? Что-то важное, оброненное памятью? Нет. Хотел вспомнить один светлый, по-человечески радостный день в жизни — и не мог... Вся жизнь прошла со сведенными челюстями. Со стиснутыми зубами взял в руки золото, которое было смыслом всей жизни, со стиснутыми зубами принял в сердце любовь.

Кто его сделал таким? Кто же? Разве он не кормился грудью матери, разве не смеялся беззаботным детским смехом? А потом, когда начал понимать мир, разве не жил светлой человеческой мечтой? Но мечты и надежды с каждым днем укорачивались. Сперва — как кнут, который почти круглые сутки держал в руке, пася хозяйский табун; потом — как дратва, которой латал сапог... Там и здесь над ним стояло одно и то же ненавистное лицо — благодушное и гладкое или злобное и испитое: хозяин. Отвык улыбаться, приучился даже любить со стиснутыми зубами.

Вот и побрел одинешенек по пням да колодам искать жизнь, о которой говорят: живи себе, как хочется, а не как велит бог да хозяин. Может, и верно не той дорогой... но нашел ли? Нашел ли эту райскую жизнь, к которой стремился? Не держит ли длинная хозяйская рука его и здесь, в таежной глухомани, даже когда у него в кармане кисет с золотом?

Герасим ложился и вставал, сжимая кулаки.

— Сволочь, — тихо ругался он, не находя злобе места. — Уйти. Сейчас уйти. Отвернуть башку ему. Забрать Лизавету Степановну. Заплатить сполна за все. За всю жизнь...

Может, Герасим и бросил бы все, рванулся бы навстречу своим желаниям, но его удерживало одно: Лиза. Найдет ли она в себе силы пойти против воли Зеленецкого и вообще захочет ли? А чем-то оскорбить ее Герасим был не в состоянии. Но и разворошенная ненависть была велика. Она требовала выхода.

Наконец Герасим встал, подошел к костру. Павел и Дагба мирно спали бок о бок.

— Дрыхнет. Подсобил бы найти дорогу пряму. Краснобай. — Герасим поднял сломанный таган, повертел в руках, бросил в костер, чувствуя, как грудь захлестывает злоба. — Сам-то какой идешь? Идешь в Угли. «Народ послал»! Хозяин послал! И Гераську и тебя. Хозяин! Если подохнешь от стрел ороченов — по его милости. Тогда полегчат... Полегчат!..

Герасим тихонько опустился на землю, задумался, сосредоточиваясь на внезапно мелькнувшей догадке.

— Что же эта?! — пробормотал он, собираясь с мыслями. Ему отчетливо вспомнился дом управляющего, рассыпанное золото на полу, растерянная Лиза и ее испуганный голос: «Спрячь, Герасим, оно может принести нам несчастье...» Почему он тогда не придал этому никакого значения? Он, как младенец, дал обвести себя вокруг пальца управляющему. Ведь видел, чувствовал, что поет птичка не о том, что на сердце...

— Обманул, сволочь! Всех обманул. «Мое счастье — счастье Лизаветы Степановны...» О народе думат, а наказал строить жилье подале от золота. Для отводу глаз! Один золото хочет вычерпать... А тама скрыться. Не выйдет, хозяин! Хошь подохну, а оставлю тебя с пустым брюхом...

Эта мысль настолько распалила Герасима, что он забыл обо всем на свете. Сперва это была обыкновенная жажда мести: вычерпать золото из котлована, расшвырять, отдать хоть самому дьяволу, лишь бы оно не попало в руки ненавистного хозяина. Потом, взглянув на Силина, он вспомнил золотнишников, хмурых, озлобленных; вспомнил темные сырые забои; вспомнил тесные сумрачные бараки; вспомнил полуголодных чумазых детишек...

— Кровопивец. Думал с моей подмогой обмануть всех. Нет, подсоблю золотнишникам. Для них пойду в Угли... Подсоблю мужикам! Своим подсоблю...

В груди Герасима проснулось новое чувство, которое все больше и больше подчиняло его своей влекущей силе...

Герасим присел возле воды, по уши окунулся в мутноватые волны, вылез, тряхнул головой. Оказывается, как хороша вода утреннего Гуликана! Она освежает, как ветерок в зной, бодрит, как хмельной квас.

Зачерпнув два котелка воды, он осторожно пробирался сквозь густой тальник, когда донесся властный голос:

— Гасан должен идти!

На берегу, в том месте, где выбравшаяся из теснины река катилась вольной шиверой, стояли двое. Старшой охраны — костистый сутуловатый человек — и Гасан. Заложив руки за красный пояс, что в несколько рядов опоясывал талию, старшой хмуро доказывал:

— Река дурит. За ночь, почитай, на четверть прибавила. Я как старшой в ответе...

— Гасан пойдет!

Весь вид старшины подчеркивал ту же непреклонную решимость, что слышалась и в его словах.

Герасим еще раз оглянулся на реку. Размытые, осевшие берега, обвислый дерн, оголенные корневища деревьев.

Ниже шиверы — поворот, узкие порожистые ворота. Волны кидаются на валуны, барахтаются, вскипают...

Дагба встретил Герасима, как молодой петух. Щеки горели румянцем, глаза сверкали.

— Гераська! А мы проснулись с братишкой — нету тебя. Куда девался? Не пошел ли рубить новый таган? Потом думаем: нет, слушает песню Гераська! Почему не разбудил меня с братишкой, когда тайга начала говорить голосом песни — красивой песни? А почему твои глаза блестят, как бляхи на узде, которую чистили песком? Почему?

— Заткнись, — не очень злобно ответил Герасим, вешая котлы над огнем.

— Как — заткнись? Зачем — заткнись? — Дагба вскинул свои быстрые глаза на Павла: — Этот Гераська говорить не может. Колючая ветка в стоге сена!

Герасим молча поправил костер.

— Эх, елки-палки! Вы хошь бы доброе утро сказали друг дружке. А то продрали глаза и сразу в когти, — улыбнулся Павел, натягивая унт.

— Какое доброе утро! Все настроение сломал этот Гераська!

— Ну ничего. Недруги злой умысел тешут, а други морды чешут, — успокоил Силин. Прислушиваясь к оживлению на таборе, спросил: — Кажись, этот Гасан собрался переправляться? Как думаешь, Герасим, одолеет он эту разнузданную силищу?

— Одолеет. Если и свихнут шею, не больша беда. На одного кровопивца в тайге убавится, — думая о чем-то своем, ответил Герасим.

— Я говорю: колючая ветка этот Гераська, — не утерпел Дагба. — А скажи, мы пойдем или будем сидеть здесь?

— Отцепись ты, — огрызнулся Герасим. — Поглядим. Торопиться некуды. Успеем исполнить наказ хозяина.

Герасим таинственно, как показалось Силину, усмехнулся. Что же на уме у него? Он и верно преобразился. Глаза горят, как в лихорадке. Спина распрямилась. И эта усмешка-

Раздумье Павла оборвал голос Гасана, который громыхнул, покрывая рокот реки.

— Все должны быть готовы идти через Гуликан. Скоро!

Близился полдень. Неподвижное легкое небо обнимало тайгу. Оно не давило на сопки, казалось, его приспущенные края парили над зелеными гребнями гор... А люди и животные в страхе жались друг к другу, держась подальше от мрачной стремнины.

Гасан стоял на берегу перед столпившимся караваном. Над головой его широкими кругами ходил ворон. Тенью проносясь по лицу, ронял скрипучий крик.

— Найдется ли кто в пугливом стаде, кто не боится волн Гуликана?! Гасан даст ему этот мешок, — старшина тряхнул тугим кожаным кисетом. Развязал шнурок — по ладони поползли золотые таракашки. — Здесь больше, чем стоят все ваши глупые головы. Гасан отдаст все это одному смелому!

Голос старшины звучал насмешливо. Цепкие глаза выхватывали кого-нибудь из толпы, и тот хмуро отворачивался...

— Среди длинноухих Зеленеца нет ни одного с сердцем мужчины. — Глаза Гасана нащупали длинную фигуру Шмеля. — Может, сам с мордой лисицы не боится Гуликана? В сердце Шмелишки больше любви к желтым крупицам, чем к своему длинному телу.

Шмель отвел умильный взгляд от мешочка, подавив вздох, с достоинством ответил:

— Я теперича никаких общих делов с господином шуленгой не имею. Душа претит, стало быть.

— Ха! Твой тощий зад надо завернуть в юбку. Зря носишь штаны.

Среди стражников послышались возмущенные голоса:

— Насмехается, идол. Вроде и не люди перед ним.

— Изголяется, душу изматывает, а мы слова сказать но могем...

Стражники вопрошающе поглядывали на старшого, но тот угрюмо отмалчивался. Гасан продолжал издеваться, подкидывая на руке кисет с золотом.

— Среди длинноухих нет мужчин. Может, Миколка сделал вас женщинами? Надо снять с вас штаны... Может, вы способны носить детей? Ха-ха-ха!

Гасан самодовольно смеялся, прямо в сумрачные лица людей.

В эту минуту к нему подошел Герасим. Подошел своей неторопливой цепкой походкой, остановился, словно обожженный солнцем камень против сопки.

— Дай сюды, — процедил он сквозь зубы и, протянув руку, выдернул кисет из властной пятерни шуленги. Широко размахнувшись, он швырнул золото в свинцовые волны.

По берегу пробежал одобрительный гул.

— Так его, Герасим! Так его басурманина, по-нашенски...

— Уу-ух, молодец этот Гераська!

Гасан смотрел на дерзкого угрюмца, щеки его постепенно краснели, глаза тонули под пухлыми веками.

— Ха! Приказник Зеленеца! В руке Гасана он отдаст душу Миколке!

Могучая лапа старшины поднялась и, хищно растопырив пальцы, двинулась к шее Герасима, по-бычьи пригнутой, напряженной. Но цели не достигла. Железные пальцы Герасима впились в нее, остановили — на пухлую ладонь Гасана звучно шлепнулся кожаный мешок с золотом.

— Тута больше, чем весишь ты с потрохом. Лезь в реку! Или боишься замочить портки? — в глухом голосе Герасима клокотала ненависть, узловатые пальцы судорожно сжимали чехол с ножом, висевший на поясе. Страшен был и Гасан в своем бешенстве. Казалось, вот-вот он ринется на противника, сомнет, растопчет. Но Герасим был не один. Это чувствовалось и в напряженном молчании, и в горящих ненавистью глазах людей, которые теперь уже не опускали головы под пронизывающим взглядом старшины.

— Будяр! Пугливое стадо сбилось в кучу. Гасан бы раскидал вас, как муравейник. Но он должен идти. Его ждет сам царь! — шуленга круто повернулся к реке, с неукротимой силой взмахнул рукой — второй кисет с золотом полетел вслед первому. — Гасан пойдет!..Назар!..

Глаза старшины выхватили испуганного парня, но тот сейчас же юркнул за спины своих товарищей.

— Здесь нет того, кого зовет хозяин-Гасан.

— Будяр! — Гасан сорвался с места. Назар беспомощно оглянулся на мрачные лица стражников, заметил Дагбу, который стоял ближе всех, рядом с Павлом, схоронился за него.

— Собака, показывающая хвост! — Гасан, тяжело сопя, надвинулся на Дагбу, отшвырнул плечом, как ветку на пути.

— Ха! Детеныш длинноухого хочет стать на дороге самого Гасана... Гасан здесь хозяин!

Дагба, как дикая кошка, прыгнул вперед, снова встал перед взбешенным шуленгой, загораживая перепуганного Назара.

— Ты собака-человек! Дагбашка пропадет, подохнет, но не уйдет. Тайга ничья. Тайга моя, Пашкина, его — всех, кто здесь!

Гасан застыл от неожиданности.

— Что говорит щенок, который вертится под ногами Гасана?!

Гасан рванулся и остановился, услышав тихий насмешливый голос, который отчетливо прозвучал среди всеобщего молчания:

— Но будет. Помиловались и будет. А он сказал верно. Тайга не твоя — царская.

— Ха! Гасан и царь — одно и то же!

Павел расхохотался, да так весело, что не удержался Дагба, заулыбались стражники.

— Елки-палки, и веселый же ты человек! «Гасан и царь — одно и то же». Да кто ты? Листок на этой березине. Царь чуток дунет и ты затрепыхаешься, дунет похлеще — и нет тебя. Нету Гасана! Чуешь?

— И пропал Гасан, подох, как травка под косой, — подытожил Дагба.

Гасан ошалело смотрел на Павла. Смотреть приходилось снизу вверх, потому что тот был почти на голову выше.

— Твоя борода зачем здесь? — наконец воскликнул он.

Павел, скрестив руки на груди, улыбнулся.

— Да вот пришел поглядеть, как ты будешь мочить портки в этой речонке. Погляжу, не понапрасну ли ты носишь штаны...

— Сто чертей Нифошки! Смотреть лучше, чем делать! Но твоя борода увидит, что у Гасана сердце сильнее, чем у всего стада длинноухих!

Шуленга с достоинством повернулся и грузно зашагал к берегу.

— Собака-человек, — прошептал ему вслед Дагба.

— Да. Но в нем есть что-то от этой стремнины, — тихо ответил Павел...

Гасан остановился на прежнем месте, обвел тяжелым взглядом берег.

— Сгинем, хозяин. Чует моя душа. Не к добру это воронье каркает, — обронил старшой, хмуро глянув на ворона, который по-прежнему кружил в лазоревом небе, рассыпая нудный скрип. Гасан обдал его насмешливым взглядом, властно махнул рукой.

— Назар! Лук!

— Хозяину-Гасану нет равных по стрелам! — громко крикнул Назар, подбегая к хозяину и протягивая лук.

Лук перегнулся вдвое в могучих руках. Почерневшее, отшлифованное ладонями дерево, казалось, испустило гулкий вздох, который на миг заглушил рокот реки. Тетива не выдержала. Скрученные жилы лопнули со звуком перетянутой струны. Дерево спружинило, хлестнуло по воздуху. Рука Гасана отлетела назад. Он дернулся всем телом, однако удержался на ногах. Пока люди успели осмыслить, что произошло, злополучный лук и стрела полетели в волны. Гасан взревел.

— Будяр! Сто чертей Нифошки и лихорадка Гантимура! Ружье!

Однако в толпе мешкали. Тогда Гасан подскочил к молодому кряжистому стражнику, что стоял ближе всех, опираясь на карабин, и выхватил из его рук ружье.

Все произошло молниеносно. Лязгнул затвор. Грохнул выстрел.

Последний крик ворона застрял в глотке, крылья надломились, и он растрепанным комком плюхнулся в воду.

Над толпой раздался торжествующий возглас.

— Первый по стрелам хозяин-Гасан!..

Старшина сунул в руки опешившего парня ружье.

— Назар сказал не все. В сопках есть один, кто не боится Гуликана. Это сам Гасан! За ним пойдут все...

Люди снова молча, выжидательно смотрели на старшого, на него набросился и Гасан:

— Может, ты здесь хозяин?! Может, ты не должен делать, что говорит Гасан?!

Старшой нахмурился.

— Вот что, братва,— нерешительно начал он, бросая взгляды из-под кустистых бровей. — У меня тоже дома детишки, мальки. Я, как старшой, за вас в ответе. Все может случиться, все под богом ходим. Однако ж наказ есть. Предписывает следовать за хозяином в огонь и в воду...

— Это так, — оборвал Гасан. — Гасан здесь хозяин! И он знает, что делать. Назар пойдет моим следом. За ним — начальник длинноухих и остальные. Люди Гасана пойдут в хвосте. Каждого, у кого волны Гуликана отнимут сердце, проткнут стрелы.

Последние фразы он выкликнул зычно. Охранники мрачно оглянулись на воинственных туземцев, которые были готовы хоть сейчас выполнить приказание хозяина. У одного в руках был карабин, у двоих за спинами висели луки и берестяные сумки со стрелами. Охранники в глубоком молчании ждали, что скажет старшой. На него были устремлены шесть пар угрюмых глаз. От одного его слова зависело, примут ли они с миром условия шуленги или на берегу вспыхнет схватка. И это слово последовало.

— Перечить не волен.

— Будет так, как сказал Гасан!

— А ты сам наперед попробуй, паря, — снова раздался спокойный голос Силина. — Разузнай, разведай дорогу. Зачем же лезти всем в воду, не зная броду...

— Тогда царю скажешь, что ты самый смелый: первый замочил унты в сердитой реке, — как всегда, подключился Дагба.

— Верно. Ты ведь хозяин. Вот и укажи путь...

Гасан гордо поднял голову.

— То, что узнает царь, ты увидишь.

Старшина подошел к оленю, вскочил в седло.

Белый, без единой марашки, олень, гордо вскинув к спине темно-бурые рога, размашисто шел навстречу рокочущим волнам. Берег притих. Пощелкивали копыта, со звоном брызгала галька.

Неподалеку ухнуло подмытое дерево. Олень шарахнулся в сторону, но, осаженный сильной рукой, застыл на месте, с опаской кося глаз на рухнувшую сосну. Зеленая макушка, зарывшись в свинцовые волны, судорожно билась. Волны с разбегу кидались на препятствие, вскипали, рвали его, расшатывали, но дерево продолжало цепляться за берег.

Гасан хлестнул оленя. Животное, задрав морду, кинулось в реку. Гасан оказался по колено в воде. Течение напирало плотной лавиной, стремясь вырвать почву из-под ног, бросить пластом. Олень стоял на месте, напрягая все силы. Люди на берегу бестолково засуетились.

— Пропадет этот Гасашка. Помогать надо.

— Бичеву. Сгинет! — зычно крикнул старшой и шагнул в воду. — Гасан, хозяин!

Старшой застыл с открытым ртом. Грузное тело Гасана вдруг свалилось на левый бок. Повисло над самой водой. Зад оленя круто вильнул в сторону, провалился в пучину, будто животному внезапно подрубили задние ноги. Одна мысль обожгла мозг людей: «Конец!» На мгновение люди оцепенели. Но вот олень выправился, встал против течения. Волны разбивались о его широкую костистую грудь. Вытянув морду навстречу волнам, олень шумно дышал. Гасан усмехнулся. В критический момент он нашел верное решение: падая всем корпусом на бок, круто развернул оленя против течения.

Гасан дал животному небольшую передышку, осмотрелся и снова продолжал борьбу со стремниной. Упорно держась против течения, осторожно пробирался к противоположному берегу.

Глубина осталась позади. Дальше река мелела, и Гасан повернул обратно. Мокрый от унтов до собольей шапки, он подошел к Силину, остановился, широко расставив ноги:

— Еще что хочет сказать борода? Ха!

— То, что ты силен, паря, — это верно. Но все же царь растопчет тебя и следа не оставит.

Тело Гасана всколыхнулось, как от толчка. Он метнул взгляд на Герасима, который ответил откровенной ненавистью, на Дагбу, лицо которого выражало два противоположных чувства — искреннее восхищение и неприязнь, и громко заявил:

— Гасан сам станет царем в сопках!

— Ишь ты, царем, — улыбнулся Павел. — Нет, паря, царем ты не станешь. Одного-то народ больше не хочет тащить на своем загорбке. Чуешь, мужики дадут ему скоро под зад. Отошла коту масленица, а от поста взвоет... Мужики...

— Эти длинноухие?! Ха!

— Эти мужики будут царствовать на земле. Ты доживешь до того дня или нет, а они-то доживут верно. Им страсть хочется посмотреть, как будут выть их кровопийцы. А тебе на чо глядеть, на свои слезы? Не шибко радостно...

— Ха! Сопки не видели, чтобы Гасан мочил глаза! Они всегда будут слышать его смех. Ха-ха-ха...

Смех Гасана прозвучал как-то неуверенно, тревожно...

На берегу начались приготовления к переправе. Оленей потяжили друг к другу за поводья длинной живой цепочкой. Ее возглавлял белоснежный олень Гасана. За ним на коротких ременных поводьях, привязанных к седлам, шли два вьючных. Потом олень Назара. За ним следовал олень старшого... В хвосте каравана двигались ездовые Гасана. За каждым из них шел запасной олень. Шествие замыкала долговязая фигура Шмеля...

Солнце замешкалось, жарко отпыхиваясь, когда цепочка людей и животных двинулась с места...

У самой воды Гасан оглянулся. Караван вытягивался по зеленому распадку длинной пестрой нитью. Дальше распадок карабкался вверх, упирался в подошву небольшого гольца, шапка которого всегда напоминала ему шкурку горностая, брошенную на яркой лужайке. Много раз случалось проходить ему здесь, и он всегда любовался им. Может, потому, что обожженный солнцем голец блистал ярче других? Но сейчас... Гасан отвел взгляд от гольца и встретился с ясными, как небо над головой, глазами. На бугорке стоял Павел и смотрел на него. Он казался большим и сильным. Может, потому, что рядом с ним стоял Дагба? Колечки бороды, русый чуб его шевелились под легким ветерком, шевелилась и серая просторная рубаха, выпущенная поверх брюк. Казалось, он стремительно шагает вперед, приближается к нему, Гасану. Гасан слышит его голос... «Ты здесь листок... Ты никогда не станешь царем. В сопках будут царствовать мужики. А тебе придется мочить глаза!..»

— Будяр!

Гасан выпрямился, как лук, освобожденный от тетивы, взмахнул рукой: вперед! Олень смело окунулся в мрачные волны, фыркнул. Осторожно передвигая сильными ногами, двинулся почти навстречу стремнине. За ним окунулся второй, третий... Течение напирало на животных, тащило вниз. Они боролись, напрягая силы, и упорно продвигались вперед, удаляясь от берега все дальше.

За спиной Назара уже ревела вода, когда сбоку вдруг раздался глухой плеск. Олень испуганно шарахнулся. Берег, за который держалась подмытая сосна, рухнул. Течение подхватило дерево, ткнуло вершиной в размытый яр и, крутнув, помчало вниз.

Какое-то мгновение Назар не видел ничего, кроме обнаженного многорукого корневища, которое мчалось наперерез. Гибель надвигалась быстро и неотвратимо. Гасан тоже видел это. Он что-то крикнул. Но что именно — Назар не понял. Он лишь заметил, что в руке Гасана блеснул нож. Пересеченный повод, на котором шел второй олень, скользнул в воду... Назар дрожащими руками шарил по поясу, стараясь вытащить нож, и не мог. Страшный водоворот был уже рядом. Раз, два... Назар, сжавшись в комок, бросился в воду, и в этот миг раздался скрежет, хруст, треск. Корни сосны запахали дно. Дерево вздрогнуло, роняя комья земли, остановилось. Но то была лишь отсрочка гибели. Сосна крутнулась в бешеном водовороте, вершина ее молниеносно описала полукруг. Налетела. Ударила многопудовой тяжестью в грудь первого оленя — тот вздыбился, перевернулся на спину, подминая Гасана. Надвинулась на второго — смахнула.

Первым вынырнул Гасан. Глотнув воздуха, зарываясь в волны, он рванулся к берегу. Рванулся и вдруг опять ушел под воду... Рядом, вспенивая стремнину, всплыл белый олень... Гасан вынырнул снова, на этот раз рядом с мордой погибающего животного. Ухватившись за рога оленя, он старался снять с него уздечку. Должно быть, повод при падении захлестнул его ногу. Нечеловеческими усилиями удерживаясь на воде, Гасан боролся со стремниной, с обезумевшим животным. Он скрывался под водой и выныривал снова. Наконец ему, видимо, удалось вырваться из рокового плена. Он по плечи выскочил из воды, рев волн покрыл его торжествующий возглас:

— Ха!..

Сейчас же течение рвануло его, швырнуло на каменистый порог. Взметнулась алая рубаха и исчезла. Водоворот смял, поглотил его. Люди даже не успели прийти в себя, как все было кончено: не было Гасана, Назара и четырех животных. Пятого спас старшой. Он успел перерезать повод. Люди были потрясены...

Старшой непослушными руками стащил шапку, перекрестился. Охранники последовали его примеру. Туземцы стояли с опущенными головами.


Павел, Дагба и Герасим сидели возле костра, молчаливым взглядом провожая караван, который возвращался в Острог. Гнетущую тишину нарушало лишь щелканье копыт. Тем более звонко прозвучал одинокий веселый голос:

— Желаем самого что ни на есть лучшего! Мы уходим, стало быть, утверждаемся в прежней должности...

— Зачем радуется этот Шмелишка? — удрученно обронил Дагба. — Как ворона подохшему коню. Пропал человек, два человека...

— Сильный был зверь, — мрачно заметил Герасим. — Орочей гнул. Всю тайгу держал под лапой. Теперича этот слюнтяй замест его метит. Вона, визжит от радости. Освободилась ему дорога.

— Верно. Живого небось как черт ладана боялся, а теперь раскукарекался. Такие людишки вроде слякоти под ногами: хошь не наколет, но ступать противно. — Павел оглядел опустевший берег. Кучи головешек, пепла, местами робкие струйки дыма. Кудлатая сосна, припертая стремниной к берегу. Тяжелые волны вскипают у забурившегося корневища. Свинцовый водоворот...

— Одно слово — Шмелишка не колючей веток. Им можно парить спину. Скажи, он может стать на место Гасана? Может стать хозяином тайги?! — Молодой горячий Дагба не мог долго оставаться в одном настроении. Энергия искала выхода, и переходы были неожиданны: — А скажи, братишка, у царя можно отобрать тайгу? Дагбашка видел, как улусники отобрали землю у кабинета. Царь один, а нас ух как много!

Полными надежды глазами Дагба смотрел на Павла. Тот присел рядом, положил руку на его плечо:

— Можно!..

Дагба вскочил, радостно огляделся вокруг: можно!..

Из-за деревьев вышел Назар, осторожно приблизился к костру, остановился, никем не замеченный.

— Назар пришел к русской бороде и его приятелям.

Робкий голос Назара поднял всех на ноги. Даже Герасим открыл рот от изумления.

— Да ты откуда взялся, паря? Как с неба...

— Назар вылез из самого Гуликана, который хотел проглотить его унты, — невозмутимо ответил тот.

Доверчивые глаза смотрели на Павла, как бы говоря: «Я пришел, мне, пожалуй, больше никуда неохота идти». Павел и его спутники рассматривали мокрого, перепачканного песком и глиной Назара.

— Хозяина-Гасана проглотил Гуликан... Назару незачем идти в Острог. Он ждал, когда тропа уведет караван. Да, Назару теперь незачем идти в Острог. Он пойдет на берег двух Гуликанов, — печально вздохнул парень.

— Давай садись к огню. Продрог, поди, до костей. — Павел подвинул валежину к костру, усадил Назара.

— Дагбашка сейчас чай греть будет. Вкусный чай.

Герасим достал из мешка флягу, налил в кружку спирту:

— На, отогрей душу.

Назар жадно выхлебнул спирт.

Вскоре у костра шел дружеский разговор. Только Дагба не принимал участия, сидел, хмурил брови, думал о чем-то своем.

Раскрасневшийся Назар, прихлебывая горячий чай, без устали работал языком:

— Сильно сердитый Гуликан. Он проглотил хозяина-Гасана. Назар едва успел зацепиться за ветку. Он должен пойти на берег двух Гуликанов. Он может и не пойти...

— Берег двух Гуликанов! — воскликнул Павел, припоминая хорошо знакомые слова.

— Да, это так. Там два стойбища хозяина-Гасана. До него два солнца пути, — Назар махнул рукой вниз по реке.

— Слышь, паря? А ты не знаешь, случаем, Аюра Наливаева? А? Лешку? Аюра?

Назар подпрыгнул.

— Ты Пашка! Русский Пашка! Твое имя всегда сидит на языке великого охотника Аюра!

Павел стиснул руки Назара, чувствуя, как горячая волна хлынула к сердцу.

Герасим молча наблюдал за радостной сценой, тер щетинистую щеку, соображал. Потом вытащил из кармана тряпицу, сжал в кулаке деревянного человечка. Посидел, подумал, решительно протянул фигурку Назару:

— Глянь. Эта штуковина не знакома?

— Ойя? — воскликнул Назар, повернув изумленное лицо к Герасиму. — Это приносящий счастье. Его можно отдать только хорошему человеку. Значит, ты хороший человек.

Герасим кашлянул, словно у него запершило в горле, и отвернулся. Павлу показалось, что по его лицу пробежала усмешка. Даже не усмешка, а судорога, тень мучительной боли.

Назар тщательно изучал человечка, тихо, но уверенно говорил:

— Глаза Назара видят на теле приносящего счастье одну зарубку — знак того, что охотник добыл медведя. Пожалуй, тот, кто сделал ее, стал охотником всего одну или две весны раньше. Человек сделан из корня белостволой, имеющий его принадлежит роду Чильчигир. Он сильный и крепкий охотник: в ремень можно просунуть две шеи Назара. В его сердце приходило большое горе: все глаза приносящего счастье проткнуты, пожалуй, тоже в дни снега и ветров.

Назар задумался, но не надолго. Потом твердо заключил:

— Это был сын Луксана — первый приятель Аюра. Да, это именно так. В дни снега и ветров у него было большое горе: тайга взяла отца.

Плечи Герасима дрогнули, обвисли.

— Ты идешь на берег Гуликанов! — с радостью воскликнул Назар.

— Нет. — Павел во власти хлынувших воспоминаний не заметил предостерегающего взгляда Герасима. — Мы пошли в Угли.

Слова обрушились на голову Назара как гром. Он втянул голову в плечи, сжался, вскочил.

— Анугли-Бирокан,— прошептал он и стрелой бросился в тайгу.

Глава третья

1

Июньский день догорал. Утомленная зноем тайга отдыхала, лила свои запахи щедро, вольной рекой... Лиза стояла у одинокой вербы посреди просторного двора. С грустью смотрела на пылающие вдали вершины величественных гор. Они влекли ее, томили душу. Это было что-то новое, не изведанное до сих пор. Ушла куда-то беззаботность, она вдруг повзрослела, и мир открылся перед ней еще одной стороной. Еще вчера ее забавлял урядник Комлев, который, посещая их дом, смотрел на нее обожающими глазами. Его откровенный приценивающийся взгляд щекотал ее девичье самолюбие. А теперь она ненавидит...

А вот Герасима не боится ни чуточки. Хотя он всегда такой угрюмый, хотя не сказал ей ни одного ласкового словечка и еще ни разу не улыбнулся... Он чем-то напоминал ей отца, такого же угрюмого, нелюдимого с виду, но с прямой и чистой душой. Да, отец так же не умел выражать своих чувств, как другие, — легко и свободно. Все у него получалось нескладно, неловко, а порой и грубовато. Как-то он сказал ей слова, смысла которых она тогда еще до конца не понимала, но запомнила.

— Чувства в человеке как родники, дочка. Который наверху протекает — к нему всякая грязь примешивается, а который из глубины пробивает дорогу — тот отцеженный на сто рядов...

Да, она сумела понять душу Герасима, угадала сердцем. Поняла, что очень нужна этому сильному и в то же время слабому в своем одиночестве человеку как друг.

Лиза прислонилась к шершавой коре вербы, и ей показалось, что она коснулась обветренной небритой щеки Герасима.

— Где же он теперь? Что он унес в душе?

В сердце закрадывалась тревога. Казалось, что в уходе Герасима кроется какая-то тайна. Ей становилось страшно.

Лиза зашла в амбар, нацедила холодного квасу и вернулась в дом.

Зеленецкий и Гантимуров сидели в гостиной, понемногу пригубляли ликер, скучали. Они всегда встречались как деловые люди, а деловой вопрос был решен в первый же вечер. Князь, как говорится, из полы в полу получил за аренду Ануглей десять фунтов золотого песка, продлил Зеленецкому аренду на рыбную ловлю в озере, а задержался в доме управляющего просто так: не было желания возвращаться в Острог.

Князь и управляющий молчали. Гантимуров, по своему обыкновению, изучал ногти, Зеленецкий тщательно исследовал рюмку. Ни один из них не привык доверять друг другу свои мысли или по крайней мере раскрывать их первым. Молчание становилось тягостным, и управляющий, как хозяин дома, вынужден был заговорить.

— Да, ваше сиятельство, каковы новости из центра России? — спросил он, испытующе взглянув в холодное лицо князя. — До нас доходят неспокойные слухи...

— Вы, думаю, больше осведомлены, Арнольд Алексеевич. Соседствуете с представителем полицейской власти, — равнодушно ответил князь.

— Но, ваше сиятельство, визит господина исправника в ваши края...

— Господин Салогуб имел сугубо специальное поручение, других вопросов мы не касались. Считаю подобные разговоры уделом толпы...

Зеленецкий сощурился: «За подобное сравнение вы поплатитесь, ваше сиятельство!»

— С удовольствием готов верить вам, — предостерегающе заметил он. — И буду рад, если... Одну секунду, ваше сиятельство...

Управляющий с улыбкой скрылся в своем кабинете, однако вышел оттуда в полной растерянности.

— Газета... Выпуск Читинского комитета РСДРП, — прошептал он, бледнея.

Князь невозмутимо наблюдал за его побледневшим лицом, хотя мозг его напряженно работал. Газета. Призыв к оружию. Как она попала на прииск? С почтой... По воле писаря...

— Какая опрометчивость! Я предложил ее на курево Герасиму. Да, предложил сам. Что будет?.. Какие последствия для меня повлечет эта ошибка, если газета попадет в другие руки?

«А только ли «для вас»... Она может послужить спичкой... А пожар способен перекидываться!» — Гантимуров с презрением взглянул на управляющего, поднялся из-за стола.

— Недопустимая опрометчивость. Но я надеюсь на лучший исход... Да, во всяком случае — для себя.

Князь сразу же догадался, что хотел сказать управляющий, и пожелал выведать все до конца.

— Я забыл предупредить вас, — заметил он холодно. — Моя роспись дает вам юридическое право на разработку ключа, но не гарантирует вам безопасности. Невозможно подчинить закону племя дикарей, вооруженных ножами и стрелами. Вы понимаете? Ваша экспедиция может закончиться плачевно, тем более при таких обстоятельствах...

Зеленецкий нервно рассмеялся.

— Это исключено, ваше сиятельство. Во-первых, разработки, как таковой, не будет. Запасы будут изъяты спокойно, без шума. Правда, мною дано указание рубить жилье, но это в верховьях ключа... Ну, а во-вторых, я целиком полагаюсь на Герасима. Откровенно говоря, есть верное средство руководить поступками этого человека: Лиза!

— Несмотря на вашу известную благоразумность, — спокойно перебил Гантимуров, — мне кажется, вы на сей раз просчитались.

Не сразу Зеленецкий понял, какую неосторожность допустил. Перехватив внимательный взгляд князя, он обернулся и увидел Лизу, Она стояла в дверях бледная, стиснув кувшин. Несколько секунд Зеленецкий растерянно смотрел на нее, молчал. Затем встал, неуверенно шагнул к девушке.

— Лиза, ты пойми, это в твоих же интересах. Я как отец...

Мгновение назад князю казалось, что Лиза сейчас упадет, как подрубленная березка, но нет! Едва управляющий шагнул к ней, она выпрямилась, высоко подняла голову. Ее голубые глаза вспыхнули такой решимостью, которой невозможно было ожидать в этом робком создании!

— Я считала вас отцом!.. А вы... Я не останусь в вашем доме больше ни минуты!..

Лиза пробежала мимо ошеломленного Зеленецкого, толкнула на стол кувшин с квасом, повернулась к двери. Но управляющий схватил ее за руку.

— Никуда ты не уйдешь, — прошептал он с нервной усмешкой. — Я имею родительские права! Ты будешь ждать Герасима в этом доме...

Почти на руках он затащил Лизу в свой кабинет, повернул ключ.

— Все будет по-моему... Извините, ваше сиятельство. Семейные неурядицы, — пробормотал Зеленецкий, возвращаясь в гостиную и не глядя на гостя.

Гантимуров видел, как дрожат тонкие пальцы управляющего, приглаживающие жидковатую прическу, чуть усмехался. В последнее время князь открыл в себе новую черточку: все цветущее, жизнерадостное вызывало в нем жалость к самому себе, а надломленное, увядающее на глазах — почти радость... Он поклонился.

— Разрешите откланяться, я выезжаю в Острог.

— Не смею задерживать, — попытался улыбнуться Зеленецкий.

Но князь не успел выйти. В гостиную ввалился раскрасневшийся урядник.

— Извините, ваше сиятельство. — Комлев выдернул из кармана платок. — Митингуют, Арнольд Алексеевич. Вы заварили кашу — вам и расхлебывать. Не зря этот Ножин, кол ему в печенки, остался здесь. Организованный бунт — без шуму, без крику. Вас требуют. Пески пустые или еще что, но требуют вас, немедля!

Комлев крепко растер шею платком, прислушался; из-за двери доносились приглушенные рыдания! Он поднял вопрошающий взгляд на управляющего, крякнул.

— Говорил вам, что их всех надо за решетку. А наперво этого Силина. Политический, кол ему в печенки.

Зеленецкий нервно потер пальцы.

— Идите, Семен Наумович. Я сейчас буду.

Однако дому управляющего в этот вечер не суждено было видеть спокойствия. Едва хлопнула калитка за спиной урядника, вошел старшой каравана. Это было полной неожиданностью.

— Козьма Елифстафьевич приказал долго жить. Утоп.

Старшой, стащив шапку, перекрестился.

— Как?! — Зеленецкий бессильно опустился на стул...

Старшой неторопливо рассказал о гибели Гасана.

— Сколько погибло золота? Сколько? — бескровными губами прошептал управляющий.

— Два вьюка. Караван вернулся. Какое будет указание?

— Сто фунтов! — Зеленецкий схватился за волосы. — Сто фунтов. Сто! Это конец. Конец!..

Гантимуров торопливо покинул гостиную. В прихожей столкнулся со Шмелем.

— Вы...

Шмель переступил с ноги на ногу, вздохнул.

— Так точно, как говорит ваше сиятельство, стало быть, имеем желание утвердиться в прежней казенной должности.

— Олени ждут нас? — уточнил князь.

— Точно так, ваше сиятельство. Тотчас будут возле крыльца, стало быть, готовы для движениев...

Шмель проворно выскользнул за дверь.


Тройка оленей быстро продвигалась вперед, вспугивая чуткую ночь покашливанием, щелканьем копыт. Обкусанная луна вынырнула из-за деревьев, торопливо двинулась по звездному небу. Гантимуров, вытащив часы, щелкнул серебряной крышкой: без восьми час. Почти четыре часа пути. Князь поежился: лихорадка начала свое дело. Сдерживая дрожь, достал из кармана дохи бутылку со спиртом, приложился к горлышку...

«Вот и все, господин шуленга, — беззвучно прошептал князь. — Пробил твой час. К чему стремился? К власти? Да, достойный конец твоим стремлениям. Этого следовало ожидать. Власть, как твои родные сопки, снизу кажется самой высокой, взошел — поймешь, что ошибся: она низка. Вокруг много действительно высоких. Восходишь на другую, и так, пока не сорвешься в пропасть... И ты, господин шуленга, не первая жертва. Утешься, ты не первый и... не последний. А кто следующий? К-кто? — Гантимурова передернуло: не он ли?! — Нелепо. Какой конец уготован тебе, князь? Нож этих дикарей или... Нелепо и то, что ничего не изменит твоя смерть. Так же будет заходить и восходить солнце, так же будет светить луна, так же будут существовать люди, будут смеяться, петь и... венчаться. Ничего не изменится. Но князя уже не будет. Да, нелепо до глупости...»

Гантимуров плотнее закутался в доху и предался своим грустным размышлениям.

Впереди по-прежнему маячила полусогнутая фигура проводника. Голова его моталась взад и вперед: он боролся со сном, должно быть, в душе завидуя своим товарищам, что остались на руднике ждать разгрузки каравана. Шмель, как всегда, ехал в хвосте и пребывал в прекрасном настроении, мурлыча под нос бодрую песенку:

Комар шуточку шутил,
Да на ножку наступил...
Ой, ненароком!
Комариха подбегала,
По суставчикам складала...
Ой да наплутала!
Вот комарик встрепенулся,
Да на ножку оглянулся...
Ой, рассердился!
— Ты, ангелочек, оглазела!
Кусок ножки куда дела?..
Ой! Комарик!
Ой! Сударик!..
Шмель вдруг шлепнул себя по шее.

— Гнусность какая, стало быть, комаришки. Покоя не дают человеческой личности. Эх, Агочка! Ангелочек!

Шмель положительно не мог сердиться в эту тихую июньскую ночь...

Ехали без остановок. До Острога добрались к вечеру следующего дня. И как только из-за поворота показалась белоснежная юрта Гасана, Шмель уже не отрывал от нее глаз. Он хотел ускользнуть, как только подъехали к управе, однако князь задержал.

— Дело.

Шмель, вздохнув, поплелся в управу.

— Долго не стану задерживать. У меня к вам последнее поручение. Возьмите бумагу.

Князь прошелся по комнате.

— Прежде оформите аренду на Анугли, сроком на пять лет. На имя господина управляющего. Хотя, возможно, она ему и не понадобится...

— Как со стоимостью, ваше сиятельство, стало быть, с размером арендной платы? — ухмыльнулся Шмель.

— Пятьдесят рублей в год.

Шмель быстро настрочил документ, князь прочитал, расписался, поставил печать.

— Теперь, прежде чем писать, как следует выслушайте меня. Вы получите от меня полфунта золота к тому, чем сумеете воспользоваться из состояния старшины: ведь вы остаетесь с его супругой.

Князь усмехнулся, уловив умильный вздох Шмеля, продолжал:

— Слушайте. Возвращаясь с прииска ночью, при переправе через бурно разлившуюся горную речку князь погиб.

Шмель как раз чесал за ухом и от неожиданности укололся.

— Вы утопли, стало быть, отдали богу душу? Как я могу писать, если вы передо мной, стало быть, во всей живности?

Гантимуров, не слушая его, продолжал:

— Вы были очевидцем смерти князя. Об остальном вам лучше молчать. Дойдет до губернатора, начнутся дознания. Пишите.

Шмель послушно взялся за ручку.

— Губернатору Иркутской губернии, их превосходительству генералу Ровенскому...

Князь ходил по комнате и диктовал. Прочитав письмо, аккуратно сложил, спрятал в карман халата.

— Вы меня хорошо поняли?

Шмель ухмыльнулся:

— Мы тоже с понятиями: ваше сиятельство с сегодняшнего дня пребывает в покойниках.

Князь ответил скорбной улыбкой.

Получив золото, Шмель отправился к юрте Гасана. Не без трепета поднял он полог. Ступил в полутемную кухню, зажмурился, робко кашлянул.

— Это ты, Риточка? — послышался из-за перегородки слабый голос.

На Шмеля пахнуло чем-то знакомым, близким, родным. Он вздохнул и устало уселся на шкуры. Рядом с пологом всколыхнулась ширма и отползла вправо. Агния Кирилловна остановилась как вкопанная. Левая рука ее лежала на груди, придерживая легкий халат, правой она крепко сжимала ширму, точно боясь упасть. И еще заметил Шмель — лицо, бледное, исхудалое, с сухими блестящими глазами...

— Евстигней Вахромеич, — прошептала она.

— Да, это мы, Евстигней Вахромеевич, всей своей личностью.

Агния Кирилловна неуверенным шагом подошла, дотронулась до его руки. Шмель на какое-то мгновение ощутил холод ее пальцев.

— Что с вами?

— Мы по казенным делам, стало быть, сказать вам, что Козьма Елифстафьевич приказал долго жить. Утоп...

Шмель осекся.

— Козьма Елифстафьевич?! Что вы? Что вы говорите?.. — совсем тихо прошептала Агния Кирилловна и бессильно опустилась на шкуры.

— Агния Кирилловна. Агочка. Мы здесь... весь что ни на есть влюбленный...

Шмель почувствовал, как жаркое пламя пышет в груди, кружит голову. Он неумело ласкал беззвучно плачущую женщину, отмечая про себя, что руки ее теперь не ледяные, а самые настоящие, живые и трепетные...

2

Сквозь берестяную стенку хорошо слышно, как мечутся взбунтовавшиеся Гуликаны. Мечется и душа Дуванчи. Он плохо слушает Аюра: то и дело оглядывается на полог, будто ждет кого-то. Аюр сердится.

— Урен привязала тебя своей длинной косой к себе. Ты стал ее хвостом, которым она может отпугивать мух. Клянусь иконой Чудотвора — это так! — заметив, как радостно заблестели глаза Дуванчи, восклицает он. Но тот не обижается.

— Разве ты не стал хвостом Адальги? Разве ты не возишь на спине ее сына?

Аюр смущенно улыбается.

— Я три солнца не видел Адальгу. Она сидит с Урен и совсем забыла нас с Павлом.

Он смотрит на голого малыша, который барахтается на шкурах с Петром. Петька, выставив ухватом два чумазых пальца, насупив брови, как учил Аюр, надвигается к малышу, бубнит:

— Коза пришла, большие рога принесла, пожалуй, совсем забодает...

Пашка брыкает ручонками и ножонками. Оба смеются.

Аюр, отгоняя дым от ребятишек, мечтает вслух.

— Когда у тебя будет сын, он и Пашка будут братьями. Я сделаю их хорошими охотниками, научу строить русские слова, как учил меня Павел.

— А я умею строить русские слова, — неожиданно заявляет Петька. — Аюр говорил: учись строить из русских слов юрту — Петька строит. Теперь он может построить целую юрту!

Петька скоренько придвигается к огню, ладошкой расчищает землю и, выдернув из очага обгорелый прутик, сосредоточенно морщится.

— Петр идет по тайге — его глаза видят тропу, по которой коза ходит пить воду. Он смотрит дерево и находит. — Петька решительно проводит на земле черту, воодушевленно продолжает: — Он привязывает к дереву петлю, и его глаза видят русскую «ю-ю». Вторую он может построить на другом дереве. Возьмет лук и привяжет к белостволой. Тогда он увидит «ре-ре». Потом найдет корень от срубленного дерева и положит на него сошки: «те-те». Потом построит «а-а» — возьмет раздвинет ноги сошек и свяжет их внизу ремнем... Теперь пусть смотрит Аюр: я построил целую юрту из русских букв!

Глаза Петьки сияют. По жесткой земле, спотыкаясь и падая друг на друга, упрямо шагают буквы: «юрта». Аюр одобрительно треплет взъерошенные волосенки Петьки:

— Клянусь всеми чертями Нифошки, которые приходятся ему крестниками, ты построил красивую юрту!

Аюр смотрит на Дуванчу, видит его нетерпение, поднимается и многозначительно подмигивает Петьке.

— Пусть Петр сидит с Павлом. Мы пойдем посмотреть Гуликаны.

Дуванча выскальзывает из юрты вперед Аюра.

Ласковый июньский день обдает ароматом цветущих трав, щекочет нервы, будоражит, пьянит. Почему-то хочется громко крикнуть, затаиться и слушать. Слушать, как твой голос вспугнет оснеженные кусты черемушника, облетит зеленые сопки, вернется легким дыханием, неся с собой запах хвои, листьев, цветущего брусничника, смородинка.

Аюр уселся на высоком берегу, сломав черемуховую ветку, бросил в волны Малого Гуликана. Течение подхватило ее, схлестнуло со стремниной своего старшего брата, вскипело высокой гривкой. Казалось, что ветка, нырнув в волны Большого Гуликана, стремительно помчится по его ревущей струе, но случилось другое. Течение, точно наткнувшись на вогнутую стену, круто вильнуло в левую сторону, и вот уже ветка кружится у противоположного берега под кустами черемушника, как раз в том месте, где высится просторная юрта Тэндэ. Аюр удовлетворенно причмокнул.

— Что ты видишь? Я только сейчас держал в руках веточку, а она уже там. — Он лукаво сощурился. Однако Дуванча ничего не видит и не слышит. Вернее, видит лишь одну высокую юрту Тэндэ.

Аюр дергает его за полу.

— Разве ты не хочешь быть там, где твой ум и сердце?

Дуванча удивленно смотрит на него, ничего не понимает. Аюр хмурит брови.

— У тебя скоро не на чем будет носить шапку! Смотри сюда.

Он снова бросает большую ветку в реку. Результат тот же: ветка колышется у противоположного берега рядом с первой! Лицо Дуванчи сияет.

— Ты самый большой шаман! Ты нашел тропу к дочери Тэндэ! Я увижу ее...

— Ты можешь ступить на тот берег, однако будешь сидеть там, пока волны Гуликана не уйдут на свое место.

— Я могу остаться там, пока шапка гольца не станет зеленой!

Парень приготовился сейчас же прыгнуть в берестянку, и Аюру пришлось немного рассердиться, чтобы задержать его.

— Косы Урен не станут короче, если ты посидишь маленько на этом берегу.

— Да, Гуликан перенесет меня на своей спине, как этот небольшой кустик. — Бросив веточку, Дуванча проводил ее радостным взором. Кинул другую, третью. Шарил рукой вокруг себя, бросал все, что попадет под руку: щепку, кору, бересту.

Аюр достал кисет и трубку. Закурив, погрузился в размышления: «Любовь, как огонь в юрте, дает тепло, свет, радует сердце своим дыханием. Однако за огнем надо смотреть: много подложишь дров — сгоришь, мало — затушишь. Его надо беречь, чтобы не замыло дождем, не завалило снегом. Большой костер ослепляет человека: ночь становится темнее. По небу идет гроза, а он ничего не видит, кроме веселых языков пламени. А это плохо, совсем плохо...»

Обо всем этом и собирался Аюр рассказать Дуванче, наблюдая, как щепки, ветки, корье, плюхнувшись в воду, списывают дугу — и вот уже целый хоровод колышется под черемуховым навесом. «Совсем ослеплен парень! А гроза идет. Над ним гремит гром, а он не хочет слышать. Ни о чем не думает парень».

Аюр с проворством юноши прыгнул к Дуванче, схватил трубку, когда рука того была готова отправить ее вслед щепью.

— Елкина палка! Все черти Чудотвора и икона Миколки. Ты мог бы забросить в волны Гуликана мои унты и вместе с ними меня! Ставший хвостом дочери Тэндэ ничего не видит!

Он хотел еще что-то сказать, но, заметив улыбку на лице Дуванчи, безнадежно махнул рукой.

— Хвост может идти гонять мух.

— Да, это так! — воскликнул Дуванча. Спрыгнув с яра, он быстро отцепил берестянку, вывел из-под навеса ветвей и, вооружась длинным шестом, вскочил в нее.

— Пусть твои ноги крепче держатся за дно лодки! — не удержался Аюр, хотя и знал, что юноша отлично управляет этой легкой посудиной.

Едва Дуванча оттолкнулся от яра, как вольная струя подхватила берестянку, вмиг домчала до места, где Малый Гуликан схлестывается со старшим братом, виляет в сторону. Здесь он нагнулся еще ниже, лег влево, как лыжник на повороте, и лодка, описав стремительный полукруг, нырнула в черемушник. Дуванча проворно вскарабкался на яр, махнул Аюру рукой и скрылся за пологом. Однако Аюр не торопился уходить, стоял. Ждать пришлось недолго. Вскоре из жилища вышла Адальга. Румяная, веселая.

Петька и Пашка не испытывали тяжести одиночества. Веселье было в разгаре. Петька, взвалив на плечи малыша и придерживая его руками, на коленях ползал по шкурам, представляя собой норовистую лошадку. Ездок молотил чумазыми пятками по его бокам — обоим было весело.

— Павел пойдет в юрту крестителя, который ждет его. Он должен стать совсем русским. Петр пойдет с нами, он будет крестником.

Аюр стащил с себя рубаху, принялся старательно укутывать сынишку. Возился долго — малыш отбивался руками и ногами. Тогда он попросту надел на него рубаху и подпоясал рукавами. Взглянув на сына, остался доволен.

— Совсем большой Павел. Еще кушак надо...

Отец Нифонт сидел возле своей палатки, теребил скудную бороденку, вполголоса проклиная инородцев и призывая на голову Куркакана всякие напасти.

— Нетути Козьмы Елифстафьевича, дай бог ему многие лета, анафеме. Сгубил свою дочь. Разрази его бог да зачти грехи его великими стараниями для христианской церкви. Козьма Елифстафьевич сейчас бы достиг уважения к церкви у этого богомерзкого ирода, да укоротит его дни господь, как и косу, — вздыхал отец Нифонт.

Но Куркакан был невозмутим. Он сидел в нескольких шагах от палатки, всем своим видом выражая полное презрение отцу Нифонту и его Николаю-угоднику. Немного подальше полукругом сидели охотники. Сидели молча, сосредоточенно дымя трубками, поглядывая на опушку, что поднималась за палаткой отца Нифонта. Вот уже третий день длится томительное ожидание, хотя и ждать-то нечего. Рокочут, гудят Гуликаны, преграждая путь. Но заняться нечем: реки отрезали от озер, где можно промышлять крупного зверя, в тайге взбунтовались ручьи и ручейки, нельзя выйти на рыбную ловлю. Люди ждут. Часто кто-нибудь поднимается и, сопровождаемый гурьбой притихшей детворы, идет к реке. Возвращается хмурый: нет, волны Гуликанов не думают отступать!

Отец Нифонт от нечего делать считает и пересчитывает скучные лица охотников. Третий день он видит их перед собой, третий день продолжается безмолвный поединок с Куркаканом. Отец Нифонт исчерпал все свои возможности. Пробовал зазывать — не идут, выносил из юрты икону Угодника — не действует, гремел блестящими крестиками, которые собственноручно сделал из консервных банок, — не привлекают. И все Куркакан. Не зря он торчит здесь от восхода до заката!

Когда отец Нифонт сотый раз посылал в спину своего врага проклятия, когда уже подумывал о возвращении в Острог не солоно хлебавши, он увидел Аюра, который подходил к палатке с сыном на руках. Он имел торжественный вид, алый кушак перехватывал талию, подчеркивая праздничное настроение.

Люди зашевелились, спина Куркакана хищно выгнулась. Отец Нифонт, как разгоряченный рысак, нетерпеливо топтался на месте.

— Аюр, Павел и его крестник говорят «здравствуй» тем, у кого нет плохих мыслей на сердце! — Аюр поклонился сородичам, его примеру последовал Петька.

— Здравствуй. Мэнду. Мы всегда рады видеть тебя, — разноголосо, но дружно откликнулись люди. И, как колючая поземка, прошелестело одинокое ругательство:

— Буни...

— Люди сидят, как рябчики в большой дождь. Уж не пасут ли они бороду купца Черного, которой хорошо можно мести русскую избу? — подмигнул Аюр. Охотники заулыбались, но звонкий голос Дуко заставил их насторожиться.

— Ойе! Что говорит Аюр! Купец Черный, пожалуй, может рассердиться, если его бородой станут мести пол. Тогда ведь его лицо станет обгорелой кочкой и ему нечего будет гладить!

Аюр продолжал серьезным голосом:

— Я много ходил по русским деревням. Пожалуй, везде видел одно: когда русский косит, он оставляет маленький, не больше юрты, кусок травы «Миколке для бороды!» Борода Чудотвора станет длинной и густой, он будет радоваться и пошлет хороший урожай — так думают в русских деревнях. А когда приходят дни снега и ветров, люди идут на поле, срезают оставленную траву для веника, чтобы мести избу. Значит, они подметают бородой самого Миколки. Миколка не сердится, что его борода хорошо метет избу, а почему должен сердиться купец Черный? Разве его борода хуже Чудотвора?..

— Правильно! — воскликнул Дуко. — Купец Черный должен отдать свою бороду Миколке Угодителю, а то борода крестителя облезла, как хвост старой вороны...

Люди развеселились. Торжествовал и Куркакан. Взглянув на отца Нифонта, он злорадно хихикнул:

— Нифошка тоже имеет облезлый хвост на месте бороды.

Отец Нифонт уже не в состоянии был снести такого богохульства, торопливо засеменил навстречу Аюру. Проходя мимо Куркакана, он, не таясь, сорвал на нем зло.

— Ирод. Антихрист. В аду кипеть тебе.Коса твоя поганая дьяволу на потеху. — Он готов был подобное пожелать и Аюру, но тот обезоружил его безвинной улыбкой.

— Мать царя на небе! Сам отец святого? Павел идет в твою юрту, чтобы надеть маленький крестик.

— Антихрист, — осторожно буркнул отец Нифонт, громко добавил: — Николай-угодник благословит тебя, сын мой!

Напустив важный вид, священник проследовал мимо разъяренного Куркакана. За ним торжественно прошагал Петька, следом — невозмутимый Аюр.

Охотники понимающе переглядывались, с любопытством и опаской посматривали на Куркакана.

Крещение больше всего доставило удовольствие Петьке. По приказанию отца Нифонта он с важностью принял голого малыша и трижды прошествовал вокруг большого туеса, наполненного водой. Отец Нифонт тоненьким голосом тянул «Верую», Пашка отчаянно дрыгался, Петька строго выговаривал:

— Эха, Пашка. Почему ты не слушаешь голос Миколки? Он поет, как большой комар на ухо: и-иии, ууу-ууу, ииий...

Петька принялся старательно подвывать, чем рассердил отца Нифонта. Прервав пение, тот выхватил из Петькиных рук мальчонку и с излишним рвением начал его купать.

— Окрещивается раб божий Павел... Аминь.

— Пусть скажет Нифошка. — Петька дернул отца Нифонта за подол рясы: — Русский Миколка пьет воду из этого туеса?

— Цыц, — огрызнулся тот. Поймав лукавый взгляд Аюра, возвысил голос: — Окрещивается раб божий Павел...

Крещение кончилось без осложнений. Священник выстриг у малыша немного волос, и он вернулся к отцу. В палатку пробивался хриплый голос Куркакана. Аюр торопился, но отец Нифонт, нарочито мешкая, возился с блестящим крестиком, повязывая на шею Пашки алую тесемку, и, как бы между прочим, сердито бормотал:

— Для пользы ихней души стараешься, к вере христианской приобщаешь. Не разумеют того, что духи эти дьявольские — тьфу — грабят ихние же души. Слушают богомерзкие речи этого ирода с бубном... Вон как расходился, иродов сын. Разрази его, господи, — священник перекрестился. — Распояснил бы ты этим заблудшим, сын мой, истину, повернул бы к церкви православной, вразумил бы этого сатанинского выродка.

— Да, я буду стараться для Миколки, — с готовностью согласился Аюр, по-своему оценивая предложение отца Нифонта.

Первым, кого он увидел, выходя из палатки, был Куркакан, точнее — его согнутая спина. Шаман бормотал, выкрикивал, потрясая длинными руками.

— Великий Дылача пошлет плохое лето. Духи отвернутся от людей. Они послали смерть дочери Тэндэ. Она нарушила обычай тайги, стала женой по обычаю Миколки. Они пошлют голод в каждую юрту, кто зайдет к Нифошке. Голод и ночь! Они пошлют черные стрелы. Многим пошлют!.. Вот тебе, — костлявый палец Куркакана повис в воздухе.

— Правильно говорит имеющий бубен! — крикнул Аюр. Палец Куркакана прыгнул вверх, рот открылся от изумления. Аюр приметил, как посерело лицо старого охотника, которого шаман избрал своей целью. «По себе выбрал дерево хитрая шапка. Трухлявое».

— Правильно говорит имеющий бубен.

Куркакан молчал.

— Правильно, — в третий раз подтвердил Аюр, прислушиваясь, как стенает за его спиной отец Нифонт. — Духи хотели отнять солнце у дочери Тэндэ. Однако она будет жить! Каждый из вас скоро увидит ее! Она будет жить! Так хочет русский Миколка! Миколка говорит: духи не станут обижать тех, кто уважает Чудотвора.

Отец Нифонт поспешно выступил вперед:

— То же самое сказали бы уста самого Николая-угодника, сын мой. Господь защитит вас от напастей поганых идолов и ихнего пастыря. Как сказано в Библии, от святого...

— Тебе, — крикнул Аюр, обращаясь к старому охотнику, и поднял палец, — русский Миколка говорит: хочешь, чтобы духи не послали слезы или не отняли солнце, принеси в мою юрту своего сына.

Лицо старого охотника просияло. Он заворочался, нерешительно посматривая то на Куркакана, ярость которою не знала меры, то на Аюра, то на отца Нифонта.

— Русский Миколка будет охранять счастье твоего очага. А он сильнее духов, как вода Гуликана сильнее огня. Правильно сказал Аюр?

Отец Нифонт не заставил себя ждать.

— Николай Чудотворец благословляет вас, сыны мои.

— Голод пошлют духи. Горе, — прошептал Куркакан.

Но никто не смотрел на него. Все взоры были устремлены на Аюра, с которым творилось что-то непонятное. Крепко прижимая сына, он опустился на колени и, подняв голову к небу, беззвучно шевелил губами. Так, с глубоко таинственным видом, простоял долго. Неторопливо поднялся, изобразив на своем лице досаду и смирение, повернулся к Куркакану.

— Пусть скажут духи: когда уйдут волны Гуликанов на свое место? Когда люди могут охотиться за зверем и рыбой?

Шаман ожег его взглядом. Стараясь избежать коварства этого человека, медлил.

— Пусть скажут духи, когда в юрте будет много мяса и рыбы?

— Правильно, духи должны знать.

— Духи должны сказать, когда волны Гуликанов уйдут на свое место.

Охотники наседали, Куркакан юлил, выискивая тропку среди гибельной трясины.

— Он потерял голову! Каждый знает, что надо много бить в бубен, тогда можно сказать.

— Когда духи скажут, что хочет знать каждый? — не отступал Аюр.

— Солнце успеет уйти в сопки и вернуться обратно, — прохрипел шаман.

Аюр хлопнул себя по коленкам, рассмеялся.

— Айя! Духам Куркакана надо два солнца, чтобы открыть рот два раза. А русский Миколка сейчас сказал; «Я отправлю волны Гуликанов на свое место! Пусть люди хорошо охотятся! Пусть купец Черный придет на берег Гуликанов. Волны уходят!»

Куркакан аж подскочил на месте. Почва уходила из-под его ног, однако он продолжал яростно цепляться:

—Твой язык болтается, как хвост плохой собаки!

— Волны Гуликана уходят. Так хочет Миколка. Так он сказал. Пусть люди посмотрят сами, — повторил Аюр.

Желающих проверить его слова нашлось много, хотя каждый из них еще недавно видел Гуликан своими глазами. Но Аюр знал, что говорит. Отправляясь к отцу Нифонту, он приметил, что реки начинают свертываться. А кому знаком нрав горной реки, он знает, что она спадает сразу, в одночасье.

С реки донеслись возбужденные голоса, визг детворы, топот. Впереди всех мчался Дуко.

— Волны Гуликанов уходят! Уходят! — кричал Дуко, размахивая руками. Его крик отозвался многоголосым эхом. Люди выходили из юрт, торопились на берег.

— Русский Миколка знает больше духов!

— Он хочет, чтобы люди не мочили глаз. Он оставил жизнь дочери Тэндэ.

Люди, взволнованно гудя, окружили Аюра и отца Нифонта. Старый охотник не без труда протиснулся сквозь живую изгородь, с сияющим лицом потрогал крестик на шее Пашки.

— Красивый. Светит как солнце. Сын моей жены будет иметь такой же.

— Твоя голова станет умнее, — одобрил Аюр.

— Моей жены дочь тоже будет иметь подарок Миколки...

— И моей...

Всеми забытый Куркакан топтался в бессильной злобе.

3

Вода в Гуликанах спала. Темные волны так же быстро укладывались в свое русло, как и взбухали, оставляя за собой подъеденный яр, ослизлые плавни, холмики замытого песка и галечника. Яр у слияния двух рек теперь заканчивался длинным хвостом ребристой отмели.

Время от времени на отмель наплывало руно окуней, и тогда вода закипала от множества проворных зеленоватых рыб с огненными плавниками.

— Большая рыба идет, — с радостью отметил Аюр, наблюдая, как косяки окуня торопливо поднимаются против течения. Крупной рыбы не было видно, но он чувствовал ее, чувствовал, как по речной борозде шел таймень и ленок. До слуха то и дело доносились мощные всплески.

Аюр ощущал зуд в руках. Закончив скоблить черенок остроги, он легко поднялся на ноги, провел ладонью сверху вниз по гладкому древку, удовлетворенно улыбнулся. Взяв на прицел толстую щепку, он коротким уколом пригвоздил ее к земле.

— Руки не разучились держать острогу за дни, когда я ходил по русским деревням, — с удовольствием отметил он, играя легким черенком с массивным железным наконечником.

Он произнес эти слова довольно громко. Потому что Адальга, которая возилась под яром у берестяной лодки, повернула к нему раскрасневшееся лицо и ласково улыбнулась. Она уже закончила починять берестянку — темные бока посудины желтели яркими заплатами распаренной бересты. Адальга накладывала в лодку смолистые щепки для костра; подготовка к ночному промыслу подходила к концу.

Нетерпение Аюра усиливалось. День уходил медленно. Неторопливое солнце плавно спускалось на вершину сопки, надставленную тугим сизым облаком. Бледный ободок луны, словно увядший листок, предсказывал темную ночь.

Прислонив острогу к берестяной стене жилья, Аюр склонился к пологу. Однако в жилище не вошел. Внимание привлек какой-то шум. Сейчас же из кустов черемушника вынырнул Назар, он бежал, потешно размахивая руками.

Не добежав до Аюра, парень выпалил одним духом:

— Гуликан проглотил хозяина-Гасана. Он хотел взять и меня! Но я имею две ноги!..

— В моем сердце живет радость, когда глаза видят храброго Назара. Мэнду, — ответил Агор.

— Мэнду. Мои ноги за луну сделали путь, равный двум переходам!

— Елкина палка и иконы святого! Волны Гуликана унесли хозяина — так говорит твой язык? Может, он скажет, что Гуликан проглотил твои унты вместе с головой?

— Это видели мои глаза, а мои ноги хотят бежать еще, и я едва остановил их у твоей юрты.

— Они не стоят на месте. Может, твои ноги собрались в русскую пляску «Ах вы, сени, мои сени?» — уточнил Аюр. — А язык сидит, как кукующая в дождь. Разве нечего тебе сказать?

— Мой язык может проделать путь в пять раз больше, чем ноги. Но я бегу к сыну хозяина-Гасана.

Назар, крутнувшись на месте, бросился бежать к опушке, где стояла юрта шамана. Перед пологом Назар с маху плюхнулся на четвереньки, просунул голову в юрту: полумрак. Крутнув головой, он почтительно приветствовал жилище.

Вдруг сильная рука схватила его за пояс, и он очутился посреди жилища.

— Назару незачем иметь ноги, когда он приходит в юрту хозяина! — хохотнул Перфил.

— Да-да, ему надо иметь крепкую куртку. Хе-хе-хе! — Куркакан подложил в очаг веток.

— Сын хозяина-Гасана всегда говорит, как надо, — согласился Назар. — Но мои ноги за луну сделали путь в два перехода. Меня, пожалуй, нельзя было догнать и на четырех ногах. Я хотел сказать, что Гуликан проглотил хозяина-Гасана вместе с шапкой.

В юрте воцарилась мертвая тишина. Ни движения, ни вздоха. Три пары глаз вперились в лицо Назара. Они испугали его.

— Я говорю, что видел...

— Что ты видел?! — подскочив к Назару, Куркакан поймал его короткую косичку и больно дернул. — Что говорит длинноухий?!

— Назар говорит, что видел...

— Тебе надо оторвать косу вместе с головой, — наконец прохрипел Куркакан, следя за лицом Перфила. Но тот был угрюм, и только. Семен сидел с опущенной головой. Шаман устало опустился на шкуры.

— Пожалуй, Назару есть что сказать?

Действительно, несмотря на страх, парень сгорал от нетерпения. Он не заставил просить себя дважды.

— Да, это так. Я могу рассказывать сто солнц!

Назар рассказал о том, что ему удалось увидеть на переправе, не забывая прихвастнуть. Когда удавалось приврать особенно ловко, он с гордостью взглядывал на своих собеседников.

Когда он закончил говорить, в юрте снова установилась тишина.

— Назар принес плохие вести, — обронил Куркакан. — А еще что видели его глаза?

— Они видели русского Пашку — первого приятеля Аюра. И с ним еще двоих. Они идут в Анугли, — выпалил тот.

Куркакана словно ветром сдуло со шкур.

— Что? Русского Пашку? Анугли? Может, ты видел облезлую бороду самого Миколки?

— Я говорю, что видел. Вот приносящий счастье, подаренный сыном Луксана русскому... Сердитому русскому, который выбросил золото хозяина-Гасана в реку и хотел проткнуть его ножом...

Шаман выхватил из рук парня темную фигурку и, подобно коршуну с добычей в когтях, уселся на свое место.

— Я сидел у одного костра с русским Пашкой, пил чай из одной чашки. Русский Пашка и его приятель спасли меня от плохого настроения Гасана. В их сердцах поселилась любовь ко мне, — начал было Назар, однако, услышав злобный смех шамана, прикусил язык.

— Назар сидел с русскими?! Он, пожалуй, показал им тропу в Анугли. Он достоин сидеть в огне. Хе-хе-хе...

— Ой, нет. Назар не сидел с русскими. Он, пожалуй, не видел русских совсем.

Куркакан осклабился:

— Кто видел Назара на берегу Гуликанов?

— Никто, пожалуй. Один Аюр.

— Аюр?! Этот с глазами волчицы.

В углу громыхнуло. Семен, откинув бутылку ногой, вскочил. Он молча взглянул на Куркакана и так же молча вышел... «Сын волчицы», — только и успел прошептать Куркакан ему вслед.

Перфил все так же ни слова не говоря тянул спирт, Куркакан продолжал допытываться:

— Ты видел его? Что сказал ему твой язык, который болтается, как хвост плохой собаки?

— Ничего. Только то, что хозяина-Гасана проглотил Гуликан. — Назар на всякий случай придвинулся к пологу. — Совсем ничего, пожалуй.

— Не говорил о русском Пашке?

— Не говорил. Мои ноги торопились в эту юрту.

Шаман облегченно вздохнул, поняв, что на этот раз парень не врет.

— Хозяин-Гасан хотел взять тебя с собой в волны Гуликана. Там построить тебе юрту. Он может еще прийти...

— Ой, Назару не надо юрту! Нет. Пусть слышит это хозяин-Гасан.

Куркакан с удовольствием поскреб под мышкой.

— Он, пожалуй, может и не прийти. Если Назар будет делать, как велят духи, сын хозяина-Гасана отдаст ему юрту и свою сестру.

— Да, это будет именно так, — обрадовался Назар.

— Ты должен сказать людям так: «Русский Пашка, первый приятель Аюра, и с ним еще много русских идут в Анугли, чтобы сделать там прииск. Сын Луксана показал им тропу и подарил приносящего счастье. Они помогли утонуть хозяину-Гасану».

— Ой, как скажешь? Русские спасли меня от плохого настроения хозяина.

— Хе-хе-хе! Назар хочет, чтобы хозяин-Гасан приходил с каждой луной. Или чтобы все люди узнали, что Назар показал тропу в Анугли.

— Нет. Назар не хочет...

— Тогда он скажет, что слышал. Больше его глаза ничего не видели, а уши не слышали.


Семен понуро брел через поляну.

Сколько дней, ночей минуло с того дня, когда Перфил приехал на берег Гуликанов! И все это время Урен стояла перед его глазами. Она не хотела уйти ни на миг, даже когда он глотал спирт. И сейчас она шла перед ним, заглядывала в глаза. Он слышал ее печальный голос: «Зачем ты отнял у меня солнце? Теперь я вижу одного тебя. И всегда буду ходить рядом. Зачем ты отнял у меня солнце, сын Аюра?»

Парень прибавил шагу, побежал. Вечерний берег светился огнями, громко переговаривались люди у палатки отца Нифонта. Но он ничего не видел и не слышал. Он не заметил, как оказался возле юрты отца. Сердитый голос заставил его очнуться.

— Елкина палка! Ты бормочешь, как старый тетерев на закате солнца!

Семен вздрогнул, однако головы не поднял.

— Я хотел сказать, что хозяина-Гасана проглотил Гуликан...

Семен стоял, как пришибленный, молчал. Молчал, хотя ему хотелось крикнуть отцу, всем, что он плохой человек и ему нет места в сопках. Он ненавидит самого себя, хозяина-Гасана и эту облезлую ворону с бубном. Семен не хочет больше идти туда. Он пришел домой, к своему отцу... И ему совсем тяжело, душно, как перед большой грозой. Семен ждет, что вот-вот заговорит небо. Тогда станет легко, он сбросит с себя эту куртку, пропахшую юртой Куркакана. Пусть дождь обмоет его тело, как кусок земли, на которой живут следы плохого человека...

Аюр собрался уходить. Семен сделал к нему шаг, протянул руку:

— Я хотел сказать, что...

— Сто чертей Нифошки! Я не хочу слышать, как воет твой голос! Ты достоин носить хвост собаки, потерявшей хозяина. Можешь бежать его следом!

Семен медленно поднял голову, словно распрямляясь под нелегкой ношей, в упор посмотрел на отца.

— Я пойду следом хозяина, — прохрипел он. — Пойду следом его сына.

Тяжело повернувшись, как птица с перешибленным крылом, Семен бросился в темноту. Остановился, глухо обронил:

— Запомни, великий охотник, мои последние слова. Когда мы встретимся, я не сверну с тропы. Первый, кто поднимет нож, буду я!..

Горбясь, Семен вошел в юрту Куркакана.

— Я хочу спирту! Много спирту! Я стану хвостом сына хозяина-Гасана!

4

Герасим упрямо шагал вперед. Словно одержимый, шел и шел к какой-то ведомой лишь ему одному цели.

— Куда бежишь ты, Гераська, как лончак? К невесте на именины? — наконец не выдержал Дагба, перелезая через валежину вслед за ним.

Герасим оглянулся, ожег его лихорадочным взглядом, вроде подмигнул:

— К невесте не туды. Обратно. В Угли. Тама захороню все, чо на хребте виснет, потом налегках к невесте! Расчухал? — Герасим взглянул на Силина, загадочно усмехнулся и снова, упрямо пригнув голову, зашагал вперед.

Дагба тряхнул плечом, поправляя котомку, которая уже жгла спину, пробурчал:

— Непонятный человек. Кого хоронить? Зачем торопиться?.. Почему не хотел идти в Угли, а сейчас идешь бегом? Непонятный человек...

За Дагбой широко шагал Силин. Он понимал, что в душе Герасима совершился переворот. Он вспомнил короткий разговор там, на переправе.

— Если не пойдем в Угли, вернемся. Чо будет?

— Хозяин взбесится, поди.

— Я не об том. Не об этой сволочи... Тебя же народ послал. Золотнишники? Верно?..

— Верно. Я тебе говорил...

— Но у тебя была бы... невеста. За которую душу отдать можно. Не отдать даже — это легко. Перекроить ее, как старый сапог. Ты б тогда захотел подыхать?.. Если бы тебе сказал твой народ...

— Помирать, Герасим, никогда и никому не хочется. Только блаженный скажет, что, мол, помирать — одна радость. Но я так соображаю. И зернышко родится, чтобы в конце концов погибнуть. Но как — вот вопрос. Одно целый век лежит в сусеке, другое же едва вызреет — и в землю. От него не останется и следа, но оно принесет жатву хлеборобу. Разве это назовешь смертью? Вот в том-то и вся мудрость...

— Может, до этого я башкой и не дошел бы. Душа хочет того. Одни раз что-то сделать для людей. Хошь выдирай ее с корнями. Но ладна... Давай спать. Завтра пойдем в Угли...

Все дальше уходили они от переправы, приближаясь к таинственным Ануглям. За полдень достигли берега речушки, белой как молоко... Оба берега и русло реки были застолблены. Линия ошкуренных пней в рост человека как бы огораживала кусок тайги со всех четырех сторон...

— Я столбил... для Зеленецкого, — хмуро обронил Герасим, останавливаясь посредине полянки и сбрасывая котомку.

— Зачем столбил? — Дагба уселся на мягкую траву, с удовольствием вытянув усталые ноги. — Разве теперь эта земля, этот лес его?

— Сейчас поглядим, — коротко бросил Герасим, подхватывая винтовку. — Поглядим…

Герасим подошел к березовому столбику, что белел в пятнадцати шагах, остановился. На столбике уже не значилась фамилия Зеленецкого. На вершине его красовался лук со вложенной стрелой. Сок, заполнив глубокие вырезы, застыл янтарем. Острие стрелы было направлено в сторону гольцов, как бы преграждая путь дальше, к Ануглям... Вокруг столба валялись безжизненные ветви, а от корневища пробивались побеги с бледно-зелеными листочками. Казалось, береза начала вторую жизнь...

«А че ждет меня? Че думает обо мне этот парень?» — бессвязные картины воспоминаний навалились на Герасима.

К товарищам вернулся угрюмый. Поднял на плечи котомку, жестко улыбнулся.

— Он был тут. Оставил свои памятки. Хозяин этой земли — опять он. Народ... Привал сделаем на той стороне. Тут жарко...

Действительно, здесь, на полянке, жара чувствовалась особенно остро. Знойное голубое небо, казалось, обрушивало на нее все свои лучи... Путники в молчании перешли речушку, поднялись на косогор, расположились в тенях густых берез и осинника. Костра не стали разводить. Поели вяленой рыбы с сухарями — и на отдых. Усталость давала себя знать. Даже неугомонный Дагба молчал, прикорнув под изумрудными ветками березки.

В удушливой тишине было слышно, как печально шепчутся листочки осины, как где-то в ветвях нудно зудит комар. И тем более отчетливо донесся шорох в кустарнике, который заставил всех троих приподнять головы, насторожиться. Ерник качнулся, пропуская чье-то гибкое тело, замер. Герасим напрягся, протянул руку к винтовке. И вот зелень расступилась... на полянку выскочил козленок! Он сделал несколько шагов в сторону застывших от изумления людей и остановился на широко расставленных хрупких ногах. Высокий, тонкий, с желтой прилизанной шерсткой, раскрашенной светло-коричневыми пятнами, он высоко вскинул голову и насторожил длинные уши. Наклоняя острую мордочку то вправо, то влево, смотрел на людей большими темными глазами. Наконец козленку надоело рассматривать неподвижные существа, он мотнул головой, брыкнул задними ногами и потянулся к траве. Ему никак не удавалось дотянуться до кустика визили, который стелился у его копыт, но малыш не собирался уступать. Вытянув вперед некстати длинные ноги, взглянул на людей, как бы спрашивая: «Верно ли я делаю?» — решительно сунул голову между вздрагивающими коленями. Но облюбованный кустик по-прежнему оставался недосягаемым. Тогда козленок брыкнулся всем телом, крутнул головой и, подгибая колени, осторожно потянулся к ароматным листьям. Неокрепшие ноги не выдержали. Он ткнулся мордочкой в траву, недовольно фыркнул и в недоумении взглянул на Дагбу. Тот не выдержал, расхохотался. Козленка как ветром сдуло. Тонко пискнув, он скрылся в кустарнике...

Обстановка разрядилась облегченным вздохом. Усталость как рукой сняло. Герасим положил винтовку, утер с лица обильную испарину. Павел с улыбкой смотрел на то место, где только что был козленок.

— Но и резвый, елки-палки. От горшка два вершка, а ходит по тайге хозяином...

— Ух, красивый! — восторженно воскликнул Дагба.

— Пошел матку звать. Для него любая матка, кака поблизости. Живут одной семьей. — Герасим вскочил на ноги, забросил за плечо винтовку. — Но пойдем дальше. Иль упрели?

— Опять торопишься ты, Гераська, — нарочито насупился Дагба.

Герасим подошел, крепко стукнул его по плечу.

— Чо уставился бараном? Я же сказал тебе. Сделаем чо надо в Углях. Потом быстро домой. Тебе само перво место на свадьбе. «Колюча ветка...»

Герасим шумно вздохнул, увидев широкую улыбку на лице Силина, заторопился:

— Пошли. Заночуем. Завтра — Угли.

— Теперь опять маленько понятный Гераська! — заключил Дагба, забрасывая котомку на плечи.

5

Переговариваются между собой Гуликаны. Их голоса то понижаются до нежного шепота, то крепчают, и тогда брезентовые стены палатки вздрагивают от могучего баса...

Отец Нифонт пугливо озирается, крестится:

— Господи Иисусе!..

И снова пощипывает свою скудную бороденку. Щурясь на сумеречный свет фонаря, тихо шепчет:

— Царствие небесное и вечный покой рабу божьему Козьме. Смирила гордыню могила. Силу души имел необыкновенную, только с норовом. По своей дороге шел прямо, без лукавства в душе. Прямой был человек, хоть и свирепый не в меру. А откуда эта свирепость? От гордыни. А гордыня?.. Ну, да простит ему господь... Не верю, что нет уже на земле Козьмы Елифстафьевича. Не верю. Эха, все под богом ходим. Тута в гостях, а тама дома...

Не переставая вздыхать, отец Нифонт наливает в рюмку ликера, жует губами...

Первый выезд внес в его душу смятение. Этих людей, которых он насильно приобщал к вере христианской, от которых охотно принимал приношения, теперь не узнавал. Он видел этих трудолюбивых — порой веселых, порой угрюмых, но всегда одинаково честных и добродушных — людей в их многотрудной повседневной жизни. Да, нелегкой жизни. Здесь вплотную ему довелось столкнуться с беспредельной властью шамана, который держит их в постоянном страхе, безнаказанно вершит свои темные дела. Он почувствовал, как крепки еще ядовитые корни языческого поклонения, как святы подчас порочные обычаи истлевших предков! Но понял он и другое. Понял, что в душе забитого темного народа назревает перелом, и впервые почувствовал гордость за свои дела. Это чувство пришло к нему в тот день, когда люди с радостными лицами несли к нему своих младенцев для крещения. Темнота и суеверие, которые представлялись ему в образе Куркакана, отступали перед лицом христианской церкви.

Далеко уходит в своих призрачных мыслях отец Нифонт. Ему мерещится школа при церквушке, где он обучает этих маленьких дикарей закону божьему; вместо Куркакана — доктор в белом халате, маленькая больница, а в ней счастливые женщины-роженицы; радостные лица охотников, вырванных из когтей смерти. Многое-многое другое мерещится старику под таинственный шепот Гуликанов.

— Благослови, господи, на дела православные, — шепчет он, прислушиваясь к голосам на улице. — Дай сил и разума...

Одернув полы ветхой рясы, отец Нифонт выходит из палатки. В двадцати шагах пылает костер. Вокруг него тесным кольцом сидят мужчины. Они переговариваются, смеются — около костра царит оживление. Отец Нифонт усматривает и причину веселья: спирт. Бутылка идет по кругу из рук в руки.

— Испепелит их зелье сатанинское, как полымя великое, — вздыхает священник. — Вот и Козьма Елифстафьевич крепкой души был, царство ему небесное, а пристрастия к зелью не избег. Эха...

Еще раз вздохнув, отец Нифонт скрывается в палатке...

У костра хозяйничает Семен. Он пришел пьяным и не с пустыми руками. При нем оказалось две бутылки спирта. Истомленные ожиданием люди встретили его оживлением: кто-то сбегал за дровами и подшуровал костер, кто-то принес кружку, кто-то раздобыл кусок лепешки и мяса.

— Хозяина-Гасана проглотил Гуликан,— сбивчиво бормотал Семен, пуская новую бутылку по кругу. — Да, проглотил вместе с новыми унтами... Разве от этого в сопках стало темнее? Хозяин-Гасан всегда любил Семена. Гасан хочет, чтобы все люди пили немного спирта за то, что его проглотил Гуликан. Да...

Под пьяное бормотание Семена мужчины проглатывали свою порцию. Голоса становились громче.

— Пропал хозяин. Совсем пропал, пожалуй.

— Он заставлял сопки плакать.

— Он отнял солнце у дочери своей жены.

— Плохое сердце стало у хозяина Гасана. А разве он не был самым сильным охотником, когда не знал его царь?

— Кто будет привозить еду и товары? Если бы не пропал он, сейчас не пришлось бы ждать купца Черного. Кто станет кормить людей?

— Голод идет в сопки!

Назар вынырнул из темноты, присев в кругу опешивших людей, хмуро добавил:

— Русские идут в Анугли, чтобы перевернуть землю, распугать зверей. Их ведет первый приятель Аюра — Пашка. Это видел я.

Молчание. Известие поразило людей, как молния.

— Что ты говоришь?!

— Русские идут в Анугли, чтобы сделать там прииск. Тропу им показал Дуванча, подаривший им вот это.

Люди осматривали человечка, лица их мрачнели.

— Его подарил русским сын Луксана, показавший тропу в Анугли Пашке и его приятелям, — лепетал Назар. — Они хотели убить меня, но я не зря имею две ноги. Я за луну сделал два перехода и только что пришел на берег...

— Ойе! Ноги несли Назара действительно быстро: его тело пропахло спиртом и юртой Куркакана! — раздался насмешливый голос Дуко. Однако реплика осталась без внимания. Слишком ошеломляющим было известие.

— Русские принесут в сопки голод.

— Зачем Дуванча привел в сопки русских?

— Не живет ли в его сердце, как и в сердце Аюра, большая любовь к русским? А разве сам губинатр не стал для него отцом, — тихо прозвучал голос откуда-то из темноты. Никто не догадался, что это говорит Куркакан, никто не подозревал о его присутствии.

— Большая любовь к русским? Но разве он перестал любить сопки. Может, он разучился пускать стрелы?

Дуко не досказал всего, что хотел, отступил в сторону, ощутив на руке прикосновение костыля шамана. Однако Куркакан предпочел не приближаться к костру. Опершись на костыль и оставаясь в тени, он внимательно изучал угрюмые лица охотников.

— Великий Дылача закрыл свое лицо тучами, — начал он скорбно. — Он увидел, что люди забыли обычаи отцов, следы которых хранит эта земля. Люди отдали души своих детей в руки Миколки. Не сделавшие еще шага на земле не найдут пристанища в низовьях Большой реки.

Куркакан оглянулся: люди слушали его. Он повысил голос.

— Но великий Дылача видел, что не сами люди шли в эту поганую юрту. Их заставил человек вашего рода, но ставший тенью Миколки Угодителя и приятелем русских.

Шаман выпрямился, точно слова, которые он высказал, принесли облегчение. В полной тишине готовился он к решительному броску. Люди у костра тоже собирались с мыслями, молчали.

— Только один человек может заставить замолчать облезлую ворону. Это — Аюр, — тихо прошептал Дуко. — Только Аюр...

Люди молчали. Куркакан не спешил, выжидал. Поднялся Дяво. Он с трудом полураспрямил сухонькое тело, пожевал губами.

— Дяво столько видел солнце, сколько листьев на самой большой белостволой. Русские приносили слезы, но он видел и других русских, которые отдавали охотнику последнее, что у них оставалось. Назар мог увидеть не то, что сказал язык. Он мог увидеть не тех русских... Надо идти к Аюру...

— Дяво говорит немного правильно. Но что скажет Аюр? Разве идущий в Анугли не приятель ему? — схитрил Куркакан.

Люди зашевелились, одобрительно загалдели. Семен приподнял голову, сел.

— Спирту. Я хочу выпить за то, что Гасана проглотил Гуликан... Я сейчас пойду к великому охотнику...

— К великому охотнику!

— К сыну Луксана!

— Они должны сказать!

— Пускай скажут.

Поляна зашуршала от десятка проворных ног. Позади всех ковылял Семен. Куркакан выждал, подошел к Назару, который лежал возле костра, ткнул ногой в бок. Тот вскочил, бессмысленно озираясь, но костыль шамана быстро заставил его прийти в себя. Назар поплелся к берегу. Вслед за ним двинулся Куркакан.

Берестяная юрта Аюра находилась на крутом берегу Гуликана. Дуко ворвался в нее как вихрь. Адальга встретила его изумленными глазами, Аюр — добродушной улыбкой.

— Клянусь иконой Чудотвора, сами черти Нифошки хватали тебя за пятки!

— Там люди. Они хотят видеть тебя и Дуванчу. Русские и твой Пашка идут в Анугли. Люди хотят спросить Дуванчу: зачем он привел в сопки русских? А тебя — зачем ты имеешь приятелем Пашку? Они здесь, ты слышишь их...

— Елкина палка! — Аюр, сняв сынишку с коленей и усадив на шкуры, вскочил на ноги. Топот и голоса уже были рядом.

— Где сын Луксана? Его юрта пуста...

— Где он может быть, если не в этой юрте.

— У Аюра! Он здесь.

Аюр вынырнул так стремительно, что сбил с ног первого, кто протянул руку к пологу.

— Все черти Нифошки! Люди лезут ко мне, как в берлогу медведя! Они забыли, что у меня есть две руки! Или они стали слепыми! Елкина палка, зачем вы пришли?

Толпа загудела:

— Мы хотим видеть тебя.

— Да. Мы должны видеть и Дуванчу.

— Где сын Луксана?

— Елкина палка, вы ищете его, как шапку, которая упала с вашей головы!

Охотники переминались с ноги на ногу, царапали затылки, чувствуя, что мужество оставляет их сердца. Однако Куркакан не зря был среди них.

— Люди забыли, зачем пришли!

Толпа заволновалась, придвигаясь ближе:

— Где сын Луксана? Где он?

— Его нет. Он на соленых озерах. Далеко. Он не знал, что так будет нужен людям, и ушел за мясом, чтобы не подохнуть с голоду.

— Заяц делает петли. Он спрятал показавшего тропу русским...

— Мы должны посмотреть твою юрту. Мы должны видеть сына Луксана.

— Все черти Миколки! Люди разучились верить словам? Тогда слушайте: кто захочет поднять этот полог, будет моим врагом. — Аюр загородил вход спиной и выдернул нож. — Кто не верит мне?!

Молчание. Охотники не отвечали. Внезапно позади раздался срывающийся голос:

— Я!

Семен неторопливо вышел из толпы. В руке его сверкало широкое лезвие. Аюр дрогнул.

— Я хочу посмотреть твою юрту! — повторил сын, останавливаясь в трех шагах.

— Все черти и главный дьявол Миколки! Я научил тебя держать нож, и я знаю, как его выбить из твоей руки, — прошептал Аюр.

Пригнувшись и выставив вперед локоть, Семен бросился на отца. Тот отпрянул в сторону, споткнулся, упал. Семен кинулся к нему.

— Елкина палка! — Аюр зацепил ногой за пятку Семена и с силой рванул на себя. Тот взмахнул руками, опрокинулся на спину. Нож отлетел в сторону.

— Елкина палка! — повторил Аюр, вскакивая на ноги. Но Семен снова бросился, как разъяренный бык. Аюр нагнулся и резко выпрямился — Семен кубарем перелетел через него. Гулко плеснул Гуликан...

— Аюр отнял жизнь у своего сына! — раздался в ночи хриплый голос.

— Он достоин смерти. Так велят духи.

Толпа раскололась. Три тени метнулись к Аюру. Двое, не сделав пяти шагов, сшиблись лбами и растянулись на земле. Третий навалился на него, подмял под себя. Он был тяжелый и мускулистый. Аюр, прижатый к земле, задыхался. Ему казалось, что его зашили в жесткую кожу и душат. Собрав силы, он сбросил с себя тяжелое тело. В следующий миг его колено ударило во что-то мягкое и... звезды на небе вдруг сорвались с места, понеслись в стремительном хороводе.

— Караван... Купец Черный пришел! — едва услышал он. — Караван!


Перфил уселся, пощупал лоб, который горел, словно на него положили головешку.

— Будяр, — злобно проворчал он, заметив рядом скрюченную фигурку. Из куртки торчала тощая косичка. Эта косичка почему-то взбесила Перфила. Уж очень воинственно она топорщилась и очень напоминала ему о поражении! Он снова выругался, хватил кулаком по этой воинственной косичке — человек вскрикнул, уселся, ошалело уставился на Перфила.

— Назар?!

— Я, пожалуй, — неуверенно пробормотал тот.

— Перфил думал... — но он не досказал, что именно думал. Вскочил, подошел к яру. Здесь на самой кромке лежал человек. Лежал без движения.

— Аюр! Великий охотник отправил свою душу в низовья Большой реки.

Перфил хотел наклониться, послушать, живет ли сердце в теле этого человека, но из юрты кто-то вышел. Перфил толкнул тело ногой, и оно, сбивая камешки, покатилось вниз, где ворочались волны Большого Гуликана. Перфил торопился уйти с берега и не заметил, что из-за юрты его сторожили глаза Дяво...

6

Семен барахтался под яром, стараясь выбраться из воды. Он хватался за ветки черемушника, но они сгибались, и он снова зарывался с головой в холодные волны. Наконец ему удалось зацепиться за шершавый ствол и подтянуться на руках. С трудом он взобрался на обрывистый яр. Идти не было сил. Семен мешком свалился на траву. Он ни о чем не думал, просто смотрел на звезды.

— Караван пришел! Купец Черный!..

Кричали совсем недалеко. Слышно, как люди бегут по поляне. Но Семену туда незачем идти. Он не хочет никуда идти, он хочет спать. Пускай люди бегут к палатке купца Черного.

— Караван купца Черного привез немного спирту...

«Куркакан? Почему он на другом берегу Гуликана?!

Там юрта Тэндэ. Тэндэ! — Семен приподнялся. Вскочил на ноги. — Нет. Не Куркакан, а он на другом берегу Гуликана! Вот она, большая юрта. Юрта Тэндэ!»

Теперь Семен понял, какую услугу оказал ему Гуликан! Он принес его туда, куда сам бы он никогда не пошел... Он не помнил, как очутился в воде. Очнулся, когда свинцовые волны быстро тащили его, а он работал руками и ногами, чтобы не пойти ко дну. Течение прибило его к берегу, неподалеку от юрты Тэндэ...

Зубы начали постукивать. Однако Семен все сидел. Сидел, хотя хотелось убежать. Он не мог подняться. Перед глазами снова стояла Урен. «Это ты? Гуликан принес тебя к юрте моего отца. Зачем? Так слушай, что я скажу. Ты должен сейчас пойти к моему отцу и сказать то, что не сказал никому. Тогда тебе будет легко...»

— Да, я пойду, — прохрипел Семен.

С трудом отрывая ноги от земли, Семен брел к юрте. Сердце настороженно стучало, и стук его отдавался в ушах мелодичным стоном. Будто в груди сидел чей-то голос и однообразно по словам твердил: ой-е, ой-е, ой-е. Семену было страшно.

Собаки встретили его сдержанным лаем, спокойно улеглись возле полога. Семен приостановился у входа, опасливо оглянулся назад, нерешительно полез в юрту.

В сонном полумраке лениво потрескивал очаг да хрипела грудь старой Сулэ, которая дремала на таких же, как и сама, старых шкурах. Остро пахло пареными листьями, травами, кедровой корой.

Не задерживаясь, осторожно прошел мимо Сулэ к матерчатой перегородке, за которой светился жирник. Боязливо приподнял темную ткань. Что испытал Семен в эту секунду, он не мог бы объяснить никогда! Он замер с приподнятой рукой, сжимая пальцами край занавески. Лишь тяжелые капли пота, взбухшие на лбу, над широко раскрытыми глазами, говорили, что в нем теплилась жизнь. Прямо перед ним, в трех шагах, сидела Урен! Он видел ее красивое, немного бледное лицо. Долгое время оно с улыбкой смотрело в глаза Семена и не шевелилось. Затем качнулось, и до его ушей, как далекий рокот весеннего неба, донесся смех.

— Ой! Может, Семен вместо меня увидел самого злого духа!

Семен не шевельнулся. Словно проталинка под лучом солнца, затеплилась мысль. Она росла, становилась отчетливее. Действительно, не станет же ушедшая в низовья Большой реки так весело смеяться! Взгляд Семена скользнул ниже лица Урен и тут приметил еще одну убедительную деталь: на коленях девушки лежал красивый кисет, над которым работали ее руки. Не могут же пальцы ушедшей шить кисет!

Он пошевелил рукой, утер потный лоб и шумно вздохнул.

— Я думала, что ты будешь мерзлым, пока не придет солнце. Тогда мне пришлось бы зажигать большой костер, — весело засмеялась Урен, наблюдая, как Семен неловко трет мокрый лоб.

— Разве ты не... — в замешательстве прошептал он.

— Я еще долго буду смотреть на солнце. Пусть видит пославший стрелу, что я сильнее его и ничуть не боюсь его черного сердца. — Урен грустно улыбнулась. — Мне уже совсем хорошо.

— Я плохой человек. Мне нет места в сопках.

— Зачем ты говоришь это? Я не верю. Я помню день, когда ты был первым в беге оленей. Тебя встречали радостными голосами, бросали шапки и луки. Ты хороший, сильный. Это знают все, — заключила девушка. Лицо ее порозовело.

Семен с открытым ртом смотрел на нее.

— Ты принес с собой запах Гуликана и цветов. Я часто смотрю на цветы, когда приходит солнце. Но они лучше, когда на них упадут слезы ночи. Давно я не видела...

Семен проворно повернулся и стремглав бросился к выходу. Он словно одержимый ползал по поляне. Где-то еще далеко рокотал гром, по небу скользили молнии. Перед глазами Семена яркими светляками вспыхивали головки молочая, алые трубки сараны, синие с желтым глазком ромашки... Семен ловил хрупкие стебельки, ломал, выдергивал с корнем, обжигая пальцы о жесткую осоку.

Прижимая к груди яркую охапку душистых цветов, Семен вбежал в юрту. Он положил их на колени изумленной девушки, по грудь засыпав ее пестрой зеленью. Урен зарылась в нее лицом, смеялась и всхлипывала, с упоением вдыхая запах тайги. А Семен стоял мокрый, с оцарапанными руками, осыпанный красными и голубыми лепестками, испачканный землей.

— У тебя доброе сердце, — проговорила Урен.

Семен хотел что-то ответить, но лишь махнул рукой и выбежал из юрты. Берега достиг быстро, обшарил кусты, где обычно стояла лодка, но ее не было видно. Тэндэ уплыл на ту сторону. Не раздумывая, он бросился вверх по реке. Неподалеку был перекат, который служил бродом для верховых и пеших. Сейчас он мерцал стосаженной полосой. Глухо ворчал, вскипал, чернел валунами. Вода еще не совсем опала. Но будь она в два раза больше, и тогда бы не смогла остановить Семена! Наспех, выломав палку, он побрел. Замшелые камни скользили под ногами, течение старалось повалить навзничь, путь преграждали валуны. Но он шел.

Добрался до берега, снова побежал, хлюпая унтами и тяжело дыша...

Куркакан уже был дома, он удивился, увидев всегда ленивого и равнодушного Семена в таком виде. Несколько мгновений он смотрел на него, потом спросил скрипучим, по возможности ласковым голосом:

— Какие вести принес Семен в жилище духов?

Семен зло рассмеялся, ответил:

— Вести?! Хорошие вести! Моя глупая голова стала умнее!

— Голова сына Аюра всегда была умной, — с беспокойством сказал шаман. — Это говорил хозяин-Гасан, в чьем сердце жила любовь к Семену.

— Моя голова была пустой, как ловушка ленивого. Гасан любил меня, как лисица любит полевку!

Слова Семена покоробили Куркакана. Он заерзал на месте, не зная, что ответить. Скользнув взглядом по мрачному лицу Перфила, проговорил вкрадчивым голосом.

— Сын хозяина-Гасана любит Семена. Он теперь станет на место отца.

— Это будет так, — подтвердил Перфил и протянул Семену кружку со спиртом.

— Ты станешь равным самому сыну хозяина-Гасана... — Куркакану не удалось досказать своей сладкой речи.

— Имеющий бубен говорит голосом трубы охотника, который зовет глупого оленя, — злобно рассмеялся Семен. — Нет, теперь я не пойду на голос трубы. Я уйду в город. Мне нет места в сопках. Я расскажу всем, что видел и слышал в этой юрте.

Страх и бешенство охватили Куркакана. Он вскочил на ноги и яростно набросился на Перфила:

— Почему сидит сын Гасана?! Собака превратилась в рысь! Ей надо сломать хребет!

Перфил отбросил бутылку, неторопливо поднялся. Пухлое лицо его пылало, глаза светились холодными бусинками.

«Хозяин-Гасан, — мелькнуло в голове Семена. — Да, это он!»

— Проглоченный Гуликаном взял лицо своего сына! — с ненавистью рассмеялся он в лицо Перфила. — Я не боюсь тебя!

Перфил молча обошел его сбоку, жирным телом загораживая выход, качнулся на широко расставленных ногах и медленно поднял руки с растопыренными пальцами, готовясь вцепиться в горло. Сбоку тенью метнулся Куркакан — и в правой руке Перфила блеснул нож.

Глаза Семена были прикованы к блестящему лезвию, которое медленно и зловеще описывало полукруг перед его лицом. Перфил с тяжелым сопением заводил руку, готовясь ударить наотмашь. Семен медленно отступал в глубь юрты.

— Ха! Собака захотела подохнуть в образе самой...

Перфил не договорил. Семен быстро отскочил назад и всем телом грохнулся ему под ноги. Через секунду он был уже на улице, и оттуда донесся его громкий смех.

— Пусть сын проглоченного Гуликаном нюхает серую землю! Скоро вы оба превратитесь в филина, набитого травой и шерстью.

Куркакан метался по юрте. Перфил стоял на коленях, обтирая с лица пепел.

— Волчонок заставил тебя глотать пепел! Ты достоин этого!

Куркакан попытался излить бессильную ярость в злорадном смехе, ноосекся, поймав свирепый взгляд Перфила. Он вдруг понял, что у рысенка отросли клыки!

— Куркакан старается для тебя, — повышая голос, пошел он в наступление. — Ты должен стать на место отца. Но ты можешь не стать им. Он может рассказать...

— Ха! Перфил сломает ему хребет! — прорычал тот, подхватывая нож, оброненный при падении.

— Тогда все увидят то, что могут услышать, — с беспокойством проговорил Куркакан. — Прежде чем лезть в юрту медведя, охотник посылает туда собаку. Куркакан будет думать.

Шаман опустился на шкуры. Сидел, бормоча под нос и трясясь всем телом, как затравленный волк. Глаза его то вспыхивали зелеными искрами, то затухали.

«Зайцы стали бегать одним следом. Плохо. Совсем плохо. Почему? Разве сопки стали другими? Разве солнце стало ходить другой тропой? Разве Куркакан вместо головы стал носить бубен? Почему зайцы стали иметь зубы волчицы? Куркакан сломал шею одному. Хе-хе! Сломал! Но на его место стал другой. Маленький волчонок. Буни! За ним, пожалуй, будет другой. Будет! Куркакан сломит шею каждому! Тогда в их сердце будет жить любовь к духам! Да, это так!.. Кто сломит шею этому волчонку? Кто? Хе-хе! Сын Луксана! Он хорошо слушается. Он привел русских в Анугли... Надо ждать его с соленого озера».

— Может, с глазами волчицы все еще видит солнце?

— Он уже сделал по Гуликану два перехода.

— Перфил говорит хорошие слова, — задумчиво произнес Куркакан. — Можно сказать всем, что сын принес смерть своему отцу. Пускай сын Гасана слушает. Он должен ехать к Гантимуру. Скоро суглан будет выбирать шуленгу на место его отца. Им должен стать Перфил. Сопки должны видеть, что Гуликан не проглотил хозяина-Гасана!

— Перфил будет на месте отца! У него много оленей, много шкурок. Он поедет к Гантимуру! Но он сперва сломает хребет всем русским, которые идут в Анугли. Они помогли моему отцу утонуть!..

— Об этом подумает Куркакан... — шаман вздрогнул. Над жильем вдруг грохнуло так, точно рухнула самая высокая сопка. Над опушкой прокатился удар грома, и тотчас сильные струи дождя хлестнули по юрте. Тайга зашумела...

Семен стоял возле опушки. Дождь лил как из ведра. Но он не прятался. Стоял, слушал, как шевелится, дышит тайга, протягивал руки, ловил упругие струи, подставлял под них лицо. Видно, долго собирало солнце эти капли. А когда там, наверху, им стало тесно, они хлынули на землю. Легко небу, легко тайге, легко Семену. Всем легко!

— Семе-е-ен! Семе-ен! Се-ме-ее-ен! — прозвучали среди ночи призывные голоса.

«Меня зовут?!»

— Семен!

«Ой, Аюр!.. Адальга! Дуко! Все зовут меня!»

— Ой! Я здесь! Я иду в юрту отца!

Семен со всех ног бросился через поляну. Навстречу ему вынырнула полусогнутая человеческая фигура. Они столкнулись нос к носу.

— Кто это? — крикнул Назар, шарахаясь в сторону.

— А! Хвост облезлой вороны! — Семен схватил Назара за шиворот.

— Ты хорошо боролся с великим охотником. Я, пожалуй, помогал тебе, — бормотал тот, стараясь вывернуться. — Я должен идти, меня ждет Куркакан.

Не обращая внимания на мольбы парня, Семен быстро бежал через поляну, не выпуская его куртки, и громко выкрикивал:

— Ой! Я здесь! Я иду в юрту отца! Иду!..

Глава четвертая

1

Ночь спустилась предгрозовым затишьем. Где-то вдали небо громыхало, расплескивая молнии. С озера тянуло густой сыростью. Дуванча плотнее закутался в легкую сохатинную куртку, осторожно пошевелился, расправляя занемевшие суставы и устраиваясь удобнее.

Долго просидел он на лиственничных лапах за обгорелой корягой, пристроенной между большими кочками. Перед глазами, сразу же за озером, лежала небольшая зеленая падь. С закатом солнца падь ожила. Первым появился гуран-трехлеток. Он спустился с хребта и настороженно замер, обнюхивая воздух. Так он стоял долго, залитый догорающими лучами. Не обнаружив ничего подозрительного, стремительными прыжками спустился вниз. Гуран снова замер на берегу озерка, и только после этого опустил острую мордочку, чтобы полакомиться соленой землей. Он был не больше чем в двадцати шагах от Дуванчи. Их разделяла лишь полоска воды. Гуран стоял к нему боком, и он мог разглядеть блеск темного влажного глаза и бархатно-золотистую кожицу на отрастающих рожках.

Внезапно гуран вскинул голову, прислушался, облизывая запачканную мордочку. Обеспокоенно бякнув, отпрянул в сторону.

Дуванча внимательно всматривался в лес, к которому было приковано внимание чуткого обитателя тайги. Загадка быстро разрешилась. На поляну неторопливо вышел изюбр. Дуванча подобрался, положил руку на ложе винтовки. Однако пришлось разочароваться. Это была самка. Она шла тихо, несколько раз останавливалась, тщательно изучая поляну, на которой уже спокойно пасся гуран-трехлеток. Но терпкая испарина озера и шум реки растворяли все запахи и шорохи, которые могли бы выдать охотника.

Вдоволь налюбовавшись зверем, снова внимательным взглядом шарил Дуванча по темнеющей пади. Он ждал пантача[20]. И только это спасло изюбриху, которая, ничего не подозревая, спокойно наелась солонцов и, отойдя к подножию хребта, где зелень была сочнее и гуще, стала щипать траву.

Быстро темнело, но пантач не приходил.

Теперь уже зоркие глаза охотника не могли ничего разглядеть в двадцати шагах. Все потонуло в наплыве густых сумерек. Грянул гром, на этот раз над самой головой, хлестнул дождь.

Дуванча прижался к коряге, бережно накрыл ружье полой куртки, чтобы уберечь от дождя. Это была одна из тех берданок, которые прислал губернатор в подарок и которую он, Дуванча, выиграл в состязании с Гасаном...

Вскоре дождь перестал, туча умчалась дальше. До рассвета оставалось много времени. Можно было вздремнуть, но спать не хотелось. Мошка звонким роем носилась над головой, лезла в глаза, забивалась в уши и за ворот. Рядом лениво ворочался Гуликан. В кочках натужно стонала болотная выпь.

Под тревожный крик ночной птицы Дуванча снова и снова возвращался к тому, что не давало покоя. Это были не воспоминания, а размышления — тяжелая борьба. События дней вставали перед глазами, рождая вереницу вопросов и ответов.

...Большой праздник. Веселые люди. Смеющиеся лица. Радостные голоса. Урен. В ее глазах задумчивая улыбка. Гулкие удары бубнов, и... зловещий стон тетивы. Никто не видел, откуда вылетела стрела! Все смотрели на Урен. А он, Дуванча, ничего не видел, кроме ее глаз. Даже когда она упала на его руки. Стрелу увидел после. Совсем маленькая и черная, как уголь, она злобно впилась в грудь Урен. Кто ее послал? Духи?!

«Духи научились ставить самостреляющие луки в юртах, как охотник на тропе зверя», — слышится насмешливый голос Аюра.

Да, луки-самострелы умеет ставить каждый охотник. Но кто слышал, чтобы их ставили духи?.. А кто скажет, что видел лук? Никто. А кто имеет черные стрелы? Никто. Зачем охотнику пачкать свои стрелы сожженным соком белостволой, чем замазывают швы на лодках?! Духи! Они любят все подобное цвету ночи — так говорят старые люди. Они посылают черную болезнь, посылают огонь, который превращает человека в кусок обгорелого дерева. Они посылают горе, и на лицах людей пропадает свет солнца...

Почему они хотели отнять жизнь у дочери Тэндэ? Почему?! Она отдала душу Миколке. Она имеет русское имя!

«Тэндэ и Тимофей, Аюр и Лешка — одно и то же. Разве мы стали другими?..»

«Послушные Куркакану говорят: она может стать женой лишь равного ей... Горе, слезы!..»

«А кто равен ей? Елкина палка, Перфил, сын Гасана!

Она уйдет в юрту этого жирного. Так хочет Куркакан и хозяин, а не духи!..»

«Она стала женой по обычаю Миколки. Этого никогда не видели сопки! Послушные Куркакану шлют горе. Горе!..»

«Духи рассердились? Но креститель мог сделать ее женой жирного Перфила! Ведь в тот день лицо Гасана говорило об этом. Что тогда могли сделать духи?! Что мог сказать Куркакан? Что?! Духи всегда посылают горе тем, кто нарушит обычай своих отцов. Дуванча дал крестителю выстричь макушку. Он сделал так, как сказал Аюр. Но он вернет имя русским вместе со своей стрелой — так он сказал тем, кто должен его слушать! Он показал русским тропу в Анугли. Он мог рассердить духов. Но почему они послали стрелу не в него? Почему?!»

Очень трудно стряхнуть с себя мрачный сон. Кажется, что вот уже проснулся, начал соображать, понимать и ощущать мир, и вдруг снова впадаешь в тяжелый кошмар. Что-то подобное происходило и в душе Дуванчи. Сознание, отравленное со дня рождения, прояснялось медленно, как небо в дни затяжного ненастья.

Дуванча очнулся, ощутив внезапно наступившую тишину. Так бывает, когда погруженный в раздумье человек вдруг замечает, что в комнате установилась непривычная тишина: оказывается, перестали тикать часы. Не сразу он понял, что в кочках перестала стонать выпь, ослепленная первым лучом дня.

Ночь неторопливо отступала. От сопки ползла бледная полоса, вытягивая за собой облако. Озеро задышало туманом, который долго полз по воде, будто набирая разбег, затем потянулся вверх, расползаясь над поляной. В таких же дымных клубах ворочался Гуликан.

«Мокрый дым не даст увидеть панты», — озабоченно подумал Дуванча.

Он опустился на колени, сдвинул влажные ветви в кучу, уселся, прислонившись спиной к мокрой кочке. Все это он проделал с большой осторожностью, почти бесшумно. Тотчас тревожное рявканье гурана разорвало утреннюю тишину. Его нельзя было увидеть, он прятался в наплыве тумана, но голос и стук копыт отчетливо указывали его путь. Еще долго сопки повторяли отрывистый лай. Затем над поляной снова нависла тишина.

Озеро дышало все обильнее. Перед глазами ползла сплошная сивая масса. Усиливающийся ветерок со стороны Гуликана подбрасывал новые пышные хлопья. Почти не оставалось надежды, что туман рассеется до восхода.

Дуванча не заметил, как подкрался сон. Он задремал в том положении, как и сидел, подогнув ноги. Когда открыл глаза, небо алело. Над умытой зеленью ползли обрывки тумана, точно запоздалые птицы торопливо покидали ночлег. Но поляна была безмолвной. Только у перелеска паслась одинокая коза. И сегодня пантач не пришел. Отыскать изюбра в сопках почти невозможно в дневное время, а тем более скрасть на ружейный выстрел. Лишь в большую жару, какая бывает в тайге в середине лета, зверь выходит на мочилище[21], спасаясь от злого паута... Дуванча просидел на озере пять ночей. Сколько еще придется просидеть: ночь, две, три?..

Юноша решил не уходить с солонцов, пока солнце не оторвется от сопок. Лежал, наблюдая, как жаркое пламя расплескивается по небу, слушал радостную песню жаворонка.

Внезапно над озером послышался ровный всплеск больших крыльев. Дуванча поднял голову и улыбнулся. Вдоль озера летела пара лебедей. Они летели совсем низко от воды, вытянув длинные шеи и неторопливо взмахивая белоснежными крыльями. Не первый раз ему приходится видеть лебедей в тайге, но они всегда радуют его. Может быть, его радует гордая сила этих могучих птиц, а может быть, они своим цветом походят на родные гольцы...

Лебеди поравнялись с сидкой и перекликнулись, что Дуванча понял так: «Наши глаза видят охотника, его руки не сделают нам зла. Только не надо мешать ему караулить панты. Они нужны для Урен». Птицы спокойно продолжали свой путь. Дуванча провожал их улыбкой... Но вдруг лицо его преобразилось. Он замер. Глаза загорелись. Рука привычно коснулась винтовки. Почти на самом конце озера стоял пантач. Изюбр стоял неподвижно, подняв острую морду. Наконец он зарылся мордой в траву. Дуванча ждал напрасно, зверь продолжал объедать сочную зелень, время от времени поднимая голову и прислушиваясь. Видно, что-то насторожило его, и он не шел к лакомым солонцам.

Солнце проглянуло краешком глаза, грозясь затопить сидку лучами. Однако Дуванча выжидал. Он не боялся промаха. Надо было дать зверю успокоиться. Не сводя глаз с изюбра, он взял ружье наизготовку, снял курок с предохранителя. И уже не соблюдая никакой осторожности, вскочил на ноги. Изюбр поднял голову, но было поздно. Он метнулся вверх и рухнул на передние ноги еще до того, как сопок коснулось эхо выстрела.

Обивая густую росу и проваливаясь между кочками, Дуванча подошел к зверю, осторожно срезал панты. Отростки были уже большие, светло-коричневого цвета. Время, когда рога имеют полную силу, уходило, но в них еще было достаточно целебного сока. Он бережно завернул панты в кусок мягкой кожи, стянул ремешком. Освежеванную тушу с помощью стяга столкнул в воду, чтобы уберечь от порчи.

На солонцах Дуванчу больше ничего не задерживало.

2

Семен уже подошел к юрте отца, когда неожиданно Назар рванулся, крутнулся волчком, и в руках Семена осталась одна куртка. Назар мелькнул мимо юрты и растворился в сумерках. Семен опешил. Пока успел что-либо сообразить, с реки раздался голос Аюра:

— Елкина палка! Луна свалила на меня дьявола Куркакана!.. Назар?!

Семен бросился к отцу:

— Держи его!

Однако в этом не было никакой нужды. Назар и не помышлял убегать. Ноги его словно приросли к мокрой траве. Он был потрясен.

— Другой проглоченный Гуликаном? Может, я сплю? — прошептал перепуганный насмерть парень. Но, почувствовав, что его хватают за руку, рванулся.

— В моих руках осталась твоя куртка. Если теперь твои унты задумают прыгать, у меня останется рука, — заверил Семен, тяжело отдуваясь.

Над ухом раздался недоумевающий голос Аюра:

— Семен? Клянусь иконой Чудотвора я шапкой Нифошки. Что я вижу?

— Сейчас услышишь все. Идем в юрту.

Семен двинулся к жилью, крепко сжимая руку Назара. Тот не сопротивлялся, послушно брел рядом.

— Другой проглоченный Гуликаном идет моим следом, — бормотал он, оглядываясь назад. — Может, Гуликан не проглотил Аюра? Однако это видели глаза сына хозяина-Гасана...

Назар по простоте своей души думал, что Аюр действительно заканчивает третий переход по Гуликану, и вот тебе на... Аюр даже не собирался мочить унтов! Все произошло гораздо проще. Когда на берегу завязалась схватка и на Аюра бросились сразу трое, один из них был не кто иной, как Дуко. Он подстроил так, что Назар и Перфил сшиблись лбами и остались на месте. Расчет его был прост: навалиться на Аюра, предотвратить кровопролитие. Однако Аюр оказался не из простаков. Он так двинул коленом в живот Дуко, что тот едва отдышался, а сам покатился под яр. Когда Дуко пришел в себя, над ним стоял Перфил. Сына хозяина он узнал по голосу и затаился, поняв, что тот принял его за Аюра, причем неживого. Перфил толкнул его ногой, и он тоже полетел под яр, где у самой воды между камнями лежал Аюр. Вскоре их нашел Дяво...

Подтолкнув вперед Назара, Семен вошел в юрту. Адальга встретила его испуганным взглядом. Семен был мокрый от волос до пят, посыпанный песком и лепестками, взъерошенный и улыбающийся.

— Моя голова стала умней, — сообщил он Адальге, встряхивая куртку Назара. Та вопросительно взглянула на мужа.

— У Семена, пожалуй, не видели воды одни зубы, — заметил Аюр.

Адальга быстро подошла к Семену и с ласковой улыбкой помогла ему стащить набухшую куртку и унты. Семен чувствовал прикосновение ее проворных рук, видел ее глаза, улыбку, и жаркая волна обняла сердце. Адальга. Аюр. А там, в люльке, спит маленький Павел. Все родное, близкое. Удивительно, почему он не замечал этого раньше...

Назар сидел в тесном окружении. Справа возле входа — Семен, слева — Дуко, напротив — Аюр. Он выкладывал все начистоту. Если и случалась заминка, красноречивый взгляд Аюра тотчас восстанавливал его словоохотливость. Даже когда Назару нечего было сказать — взгляни на него Аюр, язык заработал бы снова...

— Ты говоришь, Павел прицепил язык самого Гасана? Узнаю приятеля! — рассмеялся Аюр.

— Русский Пашка и его приятель спасли меня от плохого настроения хозяина-Гасана. А потом поили чаем. Ой, хороший Пашка! — с готовностью подтвердил Назар.

— А мой приятель не сказал тебе: «Пусть твои унты бегут в юрту Куркакана и скажут: плохие русские идут в Анугли»? — перебил Аюр.

— Нет, это сказал Куркакан.

Аюр задумчиво пощипал бородку.

— Зачем Павел идет в Анугли? Почему он не свернул ко мне? Я должен увидеть его...

Аюр вытащил кисет, набил трубку, протянул кисет Дуко. В дымоходе синело небо. Светало. Они встретили новый день, не ложась спать. Но усталость не томила их.

— Имеющий бубен думает, что я совершил пять переходов по Гуликану, — улыбнулся Аюр, попыхивая трубкой. — А я курю табак, вижу это небо, с которого день снимает звезды, и думаю, как помочь Куркакану потерять шапку вместе с головой.

Дуко сдержанно рассмеялся.

Аюр осторожно притронулся к лиловой ссадине на виске, задумчиво произнес:

— Да, я увижу своего приятеля!

— Я хочу пойти с отцом, — Семен вскочил на ноги.

Аюр смотрел на него и не узнавал. Совсем другим стал сын.

За пологом послышалось легкое шарканье ног, в юрту просунулась седая голова Дяво.

— Дяво рад видеть вас...

Аюр поднялся навстречу.

— У этого очага всегда есть место для хорошего гостя, — он постелил на оленину мягкую шкуру кабарожки, пригласил садиться.

— Костыль принес Дяво с плохим словом, — тихо начал старик. — Люди собираются у твоей юрты. На их сердце кипит гнев. Утонул хозяин-Гасан. Русские идут в Анугли, среди них равный брату для тебя. Плохо. Дяво много видел русских. Он помнит русских охотников, которые спасли ему жизнь, когда он отдал свои унты купцу за спирт. Да, Дяво много видел русских. Если они идут сделать большой прииск, за ними придут начальники, купцы. Плохо. Что думает Аюр?

Старик поднял свои проницательные глаза.

— Думаю увидеть Павла.

Дяво подумал, покачал головой.

— Нет, я верю тебе, но поверят ли люди? Многим еще дым из юрты имеющего бубен мешает видеть солнце. Ты не должен идти. Люди могут подумать, что ты хочешь остаться со своим приятелем. Потом вернется сын Луксана с соленого озера, а у него горячее сердце. Нет, ты не можешь оставить юрту своей жены и сына Луксана без своих крепких рук и сильного слова...

— Я пойду! — Семен с радостью и надеждой смотрел то на отца, то на Дяво.

Аюр ждал, что скажет старик. И тот сказал:

— Да, сын Аюра...

— День уже снял все звезды. Скоро он выпустит солнце. Ты можешь собираться в дорогу, — подтвердил Аюр, взглянув на сына.

3

Дуванча перешел через реку и оказался на зеленой опушке, где стояла юрта шамана. Он собирался обогнуть ее кромкой поляны, как перед ним вдруг появился Куркакан. Шаман вышел в полном наряде. Остановился в трех шагах и, поймав удивленный и в то же время неприветливый взгляд Дуванчи, таинственно произнес:

— Сами добрые духи ходят следом сына Луксана. Он встретил на дороге того, кто может отвести беду от его очага...

Дуванче не хотелось смотреть в лицо этого человека, хотелось уйти. Но сейчас же глубокое чувство уважения и страха заставило почтительно склонить голову. Если бы шаман стал настаивать или убеждать его пойти с ним, то он бы, наверное, ушел. Однако тот больше не проронил ни слова и, лишь указав жестом следовать за ним, не оглядываясь, направился к своему жилищу. Поведение шамана придавало его словам и голосу еще большую таинственность.

Дуванча послушно побрел следом.

Куркакан не пошел в свою большую юрту из шкур, а остановился возле полога маленькой берестяной юрточки, с почерневшими, покоробленными от солнца боками, которая стояла в самой гуще молодого листвяка, неподалеку от большого жилища. Он подождал Дуванчу, отодвинул берестяной полог в сторону и тем же властным жестом предложил войти. Пропуская его в юрту, шаман бросил внимательный взгляд вокруг: за деревом стоял Назар. Прикрыв полог, Куркакан быстро подошел к нему.

— Назару есть что сказать?

— Я едва унес ноги от Аюра, — заторопился парень. Но Куркакан схватил его за косу.

— Что болтает твой язык? Разве Аюр вылез из Гуликана?!

— Я говорю, что видел. Он в своей юрте курит трубку.

Куркакан взвизгнул.

— Что ты видел еще?

— Много людей караулят юрту Аюра.

— Караулят! Хе-хе-хе! Еще что ты видел?

— Семен ушел к русским, чтобы привести их на берег Гуликанов.

— Семен? Этот волчонок?! Нет. Они не придут на берег Гуликанов. Не придет, пожалуй, и Семен. Когда сопки спрячут солнце, Куркакан выпустит сына Луксана. Хе-хе-хе...

В юрточке стоял глухой полумрак. Пахло сыростью, гнилой берестой, прелыми шкурами, которые валялись на земле направо и налево от входа. Посредине было небольшое углубление для очага, наполовину засыпанное пеплом и обгорелыми ветками. Солнечный луч робко заглядывал в дымоход, наискось затянутый паутиной, а на ремне болтался тугой ком прокоптелой ветоши. Длинной связкой поперек юрты висели «духи» в образе черных, серых и белых, еще пахнущих смолой человечков.

Дуванча стоял посредине юрты, боясь шевельнуться, пока не вошел Куркакан. Ткнув пальцем на облезлую шкуру, шаман принялся разжигать очаг. Делал он это своеобразно, все с тем же таинственным видом. Сидя на подогнутых ногах, брал скрюченную бересту, поджигал в руках и, не сгибаясь, бросал в очаг. Когда куски бересты разгорелись, наполняя юрту треском и едким дымом, Куркакан стал бросать в огонь подсохшие ветви. Он совсем не обращал внимания на гостя, который молча наблюдал за ним. А тот чувствовал себя птицей в тесной клетке. Душа его металась. Непонятная боязнь, с которой он вступил в жилье духов, куда можно войти лишь для тайной беседы с ними, усиливалась: он видел, что шаман готовится к большому камланию, о чем говорила белоснежная оленья шкура, расстеленная возле очага. Хотя он ни разу не присутствовал при этом обряде, он чувствовал, как растет, обнимает грудь щемящий холодок, и с напряжением ждал. В то же время недоверие и неприязнь к шаману не оставляли сердца.

Куркакан, прекрасно угадывая настроение молодого охотника, готовился к большой «беседе» с духами. Некоторое время он сидел с закрытыми глазами, обратив лицо к деревянным человечкам и воздев руки к небу. Лишь судорожно вздрагивали сморщенные веки, прикрытые засаленными кистями, и быстро-быстро шевелились тонкие губы.

Казалось, этому бормотанью не будет конца, как стону болотной выпи. И тем более неожиданным было дальнейшее. Куркакан взмахнул руками — юрта потонула во мраке. Дуванча вздрогнул, оглянулся вокруг: беззвучная ночь. Он лишь успел услышать, как что-то плюхнулось в очаг и поглотило его. Солнечный луч так же бесследно исчез.

Слышно, как бьется собственное сердце. Ночь без звука и дыхания. Так продолжалось долго. Потом вдруг в углу ухнул филин, крикнула сова. И снова — гробовая тишина.

Дуванча хорошо знал, что в стойбище найдется не один человек, который с большим мастерством передает голоса тайги. Но в этой юрте они действовали жутко. Он весь напрягся, стараясь увидеть Куркакана, однако тщетно: тот растворился.

Снова те же жуткие звуки:

— Ууу-ххх!

— Фубу.

Откуда-то подал свой голос ястреб, прострекотал полусонный бекас, простонала выпь, снова пугающее уханье — и тишина. Мурашки снуют по спине, голове, рукам. Ночь продолжалась. Послышалось тоненькое пение комара и замерло. Потом комар запел снова, на этот раз громче, настойчивее. К нему присоединился второй, третий. И вскоре сплошная комариная песнь завладела миром. Достигнув самого высокого накала, она неожиданно оборвалась уханьем филина. Ему тотчас откликнулась сова. Выпь перекликнулась с бекасом и ястребом... Голоса ночи переплетались, крепли — и вот уже единой песней звенит ночная тайга. Она завладевает душой и телом. Уже нет сил уйти от нее. Кажется, птицы порхают, проносятся где-то вверху, над головой шумят и свистят их крылья...

И вдруг в этой кромешной тьме проглянул огонек. Дуванча протер глаза, перевел дух. Тишина, запах спирта. Робкий огонек очага. Куркакан? Где он? И Куркакан предстал перед ним. Нет, это был даже не Куркакан, а голубая и прозрачная, как волны Гуликана, его тень. Очаг внезапно полыхнул синеватым пламенем, и сияние неба, льда и воды охватило юрту! Куркакан стоял как изваяние. Удар бубна — и он сорвался с места. Завертелся, заметался возле очага. Пел, плакал и грохотал бубен, метался Куркакан, то голубым, то кроваво-красным светом вспыхивал очаг. Музыка и пляска все нарастали. Дуванче казалось, что он бежит вперед. Бежит все быстрее и быстрее. У него перехватывает дыхание, сердце уже не стучит, а трепещет, но он не может остановиться. Он несется все с большой скоростью. Несется так, что слова Куркакана едва успевают за ним.

— Русские... сын Луксана... дочь Тэндэ... Горе. Горе. Голод! Голод. Пусть уйдет. Уйдет. Куркакан слышит ваш голос. Слышит...

Трижды прозвучала звонкая трель жаворонка, Дуванча пришел в себя.

Утро. В дымоход, где мирно покачивается пучок ветоши, заглядывал солнечный луч, рассыпая ласковый свет. Чуть тлел очаг, пахло спиртом и керосином. Куркакан, уронив голову на грудь, сидел на белоснежной шкуре. Вид у него был, как после большой гонки. Дуванча с невольным благоговением всматривался в его лицо.

Куркакан заговорил тихо, по-прежнему не поднимая глаз:

— Когда из сопок уходит солнце — в них приходит ночь, когда из сердца уходит уважение к духам — оно становится куском обгорелого дерева. Зачем здесь человек с черным сердцем?

Дуванча ничего не ответил. После того, что он пережил, он уже был во власти силы, которая не подчинялась ему. Слова Куркакана он принимал как должное: духи узнали, что и должны были узнать.

А Куркакан тихим голосом продолжал:

— Духи говорят, что они послали стрелу в дочь Тэндэ и она должна была умереть потому, что сын Луксана показал тропу русским в Анугли. Да, дочь Тэндэ могла умереть. Как умер за свою дочь Гасан. Хозяин-Гасан перестал уважать духов — они отняли у него жизнь. Да, они хотели послать смерть и дочери Тэндэ, но они услышали голос сына Луксана, когда он сказал, что сделает, как велят духи. Поэтому они не захотели отнять у него дочь Тэндэ. Она может жить, если сын Луксана сделает, как обещал послушным Куркакана. Настал день — русские идут в Анугли. Они несут горе. Они стирают с земли следы отцов, матерей... И тот, кто подарил им приносящего счастье...

Дальше Дуванча плохо слышал Куркакана. Мысли неслись, путались. Куркакан знает все. Да, обо всем ему сказали духи. Даже о том, что жива Урен, — ведь об этом не знал никто в междуречье, кроме Тэндэ и Аюра! Знает, что он оставил своего приносящего счастье...

4

— Вот Угли! — Герасим остановился на гривке, стащил с головы шапку, огляделся. — Вот тот голец, червонный. В тумане. Утром вспыхнет свечой. Сполохнет всю тайгу и опять укроется. Один раз распахивается. Зато все вокруг другу жизню получает...

Герасим говорил тихо, с волнением. И это чувство передавалось его спутникам, которые в торжественном молчании стояли перед лицом величественной природы — один со скрещенными на груди руками, другой, заломив их за голову. Голец-исполин величаво возвышался, казалось, над всем миром. Густые облака, как живые существа, вились над ним, тщательно кутая его в непроницаемую вуаль. Будто какие-то злые силы старательно укрывали его, боясь, что исполин предстанет во всем своем гордом могуществе — затопит тайгу лучезарным светом...

Именно такой смысл придавали этому чудному зрелищу глуховатые слова Герасима.

— Может, когда-нибудь он совсем отряхнет с себя их, как шелуху. Может быть, на тыщи верст полыхнет. Какая тогда будет тайга? Глянуть бы... — Герасим скомкал шапку, зашагал к дереву под обрывом. Здесь постоял в раздумье, склонился, поднял позеленевшую гильзу. — Здесь. Здесь началась новая жизня Гераськи... Но пошли. Спустимся в ключ — отабаримся. Чайку сгоношим. Ташеланского.

Герасим подмигнул Дагбе, легко и быстро зашагал вниз. За ним, как резвый лончак, ринулся Дагба, на ходу приговаривая:

— Не узнать стало Гераську. Чай ташеланский полюбил, подмигивает Дагбашке, как невесте. Вроде новый дыгыл надел на себя Гераська? — Дагба остановился, вопросительно посмотрел в глаза Силина. Тот подошел, молча взял его руку, крепко сжал.

— Утро встречает Герасим...

Место для табора Герасим облюбовал сразу под гривкой, по соседству с густым ельником, саженях в тридцати от скал.

— Здесь и остановимся. Ключ рядом. Дрова. И вон голец, как на ладони. Любуйся утром, сколь хошь, — заключил он, сбрасывая котомку.

— А барак где строить будем? — поинтересовался Дагба.

— Барак? А на кой он нам, барак? Хозяин пущай сам строит. Нам не к чему переводить время. — Заметив недоумение на лице парня, Герасим улыбнулся одними глазами. — Вари чай, браток. Покруче. А мы дров сготовим...

Вечером Семен был уже на переправе. Обошел берег, с помощью Буртукана отыскивая следы русских. Но вокруг было исхожено все вдоль и поперек. Пес метался, скулил, смотрел на хозяина, как бы спрашивая:

«Здесь оставили следы множество унтов, какой же тебе нужен, хозяин?»

Семен еще раз обошел покинутый берег, остановился в раздумье. На берегу много маленьких куч пепла, костры горели не больше одной ночи. А люди с прииска как раз и ушли на следующий день. А здесь костер горел долго. Почему? Они ждали, когда Гуликан уйдет на свое место. Их было трое — постелей из веток три. Один из них сильно большой: Павел! Когда они ушли отсюда?.. Пепел холодный, но пушистый. Ночная роса не падала на него, земля под ним еще сухая и теплая. Они перешли Гуликан сегодняшним утром. Завтра они будут в Ануглях.

— Завтра мы увидим Павла, Буртукан! — воскликнул Семен. Но пес нюхал землю и вдруг, взвизгнув, бросился к реке. Подбежав к двум приземистым лиственницам, что стояли рядышком на отшибе, склонив густые ветви над водой, залаял. Семен поспешил к нему. Только теперь он увидел то, что заставило его осмотреть мирный берег другими глазами. Над головой между деревьями был сооружен настил из четырех тонких елочек, только что срубленных, крапленных смолой. На нем лежала знакомая соболья шапка, со свалявшимся, замытым песком мехом. Рядом с ней — нож в ножнах с тяжелой рукояткой из рога.

— Хозяин-Гасан, — прошептал Семен, невольно опуская голову перед этим жалким памятником человеку. — Одну шапку оставил Гуликан от хозяина. Жил ли этот человек, ходил ли по земле?.. Да, Семен прожил у его бока всю жизнь, получал еду и спирт. Много еды, много спирту. Он любил Семена... Любил? Нет. Он любил его руки. Они делали то, что нужно было хозяину. Хорошо делали!.. Теперь руки Семена свободны, только плохо, что это не видит хозяин-Гасан. Да, от него осталась одна шапка, а еще что?.. Перфил, его сын?

Семен сжал кулаки, с ненавистью огляделся. Он здесь, этот сын рыси! Он был здесь совсем недавно. Зачем он пришел сюда? Чтобы найти шапку отца и оставить свой нож, который вчера был в его руке?.. Буртукан, ищи!

Пес, пригнув голову к земле, кинулся по берегу, остановился на тропе у брода.

— В Анугли?! Следом Павла! А может, в Читу? Ищи, Буртукан!

Перфил шел в Анугли. Перейдя речку, он сразу же свернул с тропы в тайгу. Но как узнать, пошел ли он следом русских или же нет? Как отыскать след Павла?

Кликнув собаку, Семен быстро вернулся к табору. Осмотрел еще раз и нашел. Нашел конец оборки, которой подвязывают ичиг. Сейчас же Буртукан взял след русских, привел к берегу. В надвигающихся сумерках Семен переправился через реку, облегченно вздохнул: следы Павла и Перфила расходились.

— Толстый знает тайгу немного хуже, чем свою лавку, — обрадованно заключил Семен, соскакивая с оленя. — Он не пойдет ночью. Мы можем маленько отдохнуть, Буртукан, накормить оленя. Пойдем с первым светом!


Этим же тихим вечером Дуванча вышел из маленькой юрточки Куркакана. После душного жилья «духов», в котором он, казалось, провел вечность, засыпающая тайга обдала волной знакомых, родных запахов. Он глубоко вздохнул, осмотрелся. Побережье перемигивалось кострами, настойчиво манило к себе. Дуванча хмуро отвернулся, постоял, размышляя вслух.

— Урен ждет панты. Разве я могу унести их с собой? Но я не должен видеть дочь Тэндэ, пока не сделаю, что велят духи!.. Я только положу панты и уйду. Я даже не увижу ее глаз...

Оглянувшись на юрту Куркакана, Дуванча нерешительно двинулся к реке. На берегу остановился, борясь с самим собой, и осторожно двинулся к юрте. Шагов за двадцать до юрты на него налетел Вычелан. Чуть не свалив с ног, он прыгнул на грудь, лизнул щеку.

— Ты узнал меня. Узнал, — в волнении прошептал Дуванча, обнимая шею собаки. Из юрты доносился голос Урен, его Урен! С какой радостью бросился бы он сейчас к ней! Он ведь не видел ее глаз, ее улыбки шесть дней!

— Я должен идти, Вычелан, идти. Я принес панты для нашей Урен. Они вернут ей силы. Ты отнесешь их ей...

Юноша вытащил из-за пазухи рога, обернутые кожей, подал в зубы собаке.

— Иди, Вычелан. Я скоро увижу свою Урен. Да, увижу!

И Дуванча бегом бросился к реке...

Эта ночь Аюру показалась бесконечно длинной. Он сосал трубку, ворочался с боку на бок. Однако сон не шел. Он думал о Павле. К воспоминаниям примешивалось смутное чувство тревоги. На исходе шестая ночь, а Дуванча не вернулся с солонцов... Почему-то не выходило из головы торопливое бегство Назара. Он не сразу побежал к юрте Куркакана. Все торчал здесь, пока Семен собирался в дорогу. И вдруг пустился во все лопатки, как только сын сел на оленя. Зачем ему было торопиться?..

Так с тревожными мыслями Аюр и задремал на рассвете. Очнулся от нежного прикосновения рук, сел.

— Если бы сам ангел прилетел в мою юрту... — Аюр взглянул на спящую Адальгу, смущенно улыбнулся. — Здравствуй, Урен.

— Здравствуй. Тайга еще не открывала глаз, а у твоего очага я чувствую улыбку солнца, — тихо ответила Урен, присаживаясь рядом. — Возле твоей юрты спят люди, как у палатки купца Черного. Почему?

Аюр не видел Урен с самого праздника и теперь внимательно смотрел на нее. Смотрел и с удовольствием отмечал: нет, черный день не оставил на ее лице тени! Только она немного стала серьезнее, взрослее.

— Люди караулят полог моей юрты от главного дьявола Куркакана, — невесело пошутил он. — Но я вижу, ты пришла не только посмотреть на мою бороду.

Урен подала сверток.

— Эти рога мне принес Вычелан. Вечером.

— Дуванча?!

— Да. Он не захотел увидеть меня. Когда я выбежала, его уже не было. Он оставил свои следы на берегу, против юрты Куркакана.

— Елкина палка. Я разучился соображать. Зачем надо было торопиться Назару? Не отправила ли лисья морда Дуванчу следом Семена?

— Я думала тоже. Думала всю ночь.

— Ты жди меня здесь. Я найду этого прыгающего кузнечика.

Аюр вышел из юрты, взглянул на лица «стражей», сердито обронил:

— Вам бы лучше караулить Гуликаны. Они тоже приятели русских: бегут с их стороны... А разве они не поят и не кормят вас?

Люди хмурились, молчали.

— Но был ли здесь Назар?

— Нет, пожалуй.

— Вот он!..

Действительно, из черемушника вышел Назар! Увидев Аюра, он бросился наутек. Но, сделав два прыжка, взмахнул руками и растянулся на земле. Из кустов раздался наставительный голос Дяво.

— Назар нюхает следы своих унтов, потому что не слушает старого Дяво. А Дяво много видел солнце и знает, как поймать токующего косача...

Из черемушника вышел и сам старик. Конец его тонкого пояса был захлестнут на ноге Назара.

Увидев Аюра, старик остановился, утирая потное лицо.

— С самого вечера охотился за ним. Но косач токовал в юрте имеющего бубен до самого утра.

Аюр склонился, сгреб Назара за шиворот, встряхнул, поставил на ноги.

— Когда ушел сын Луксана?

— Его послал Куркакан, — пролепетал Назар, дыша перегаром спирта. И только вторая встряска привела его в чувство. — Давно, с первой звездой на небе...

— Все черти Нифошки! Ты сейчас пойдешь к людям и скажешь, что задумала старая лиса, которой ты приходишься хвостом!

— Да, Назар пойдет...

Люди собрались возле жилища Аюра, как на зов бубна. Назару пришлось рассказать все, что он знал.

— Куркакан послал в Анугли Дуванчу. Он не хочет, чтобы русские пришли на берег Гуликанов. Он не хочет, чтобы на берег Гуликанов вернулся Семен. Да, Назар хорошо умеет слушать. Русские и Семен не придут... Дуванча умеет держать винтовку. Он ушел с первой звездой... Куркакан, имеющий бубен и лисью морду, плохой человек, — поспешно заключил Назар, озираясь на пасмурные лица сородичей.

— Почему он не хочет, чтобы вы увидели русских и могли спросить их, почему они идут в Анугли? Почему он не хочет, чтобы жил мой сын?

Аюр вопросительным взглядом обвел лица сородичей.

Сейчас же раздался голос Дуко:

— А зачем он хотел сбросить тебя в Гуликан? Разве для того, чтобы ты наловил для его духов рыбы? Ты делаешь для людей то, что не может сделать он и ему послушные. Это видит каждый, видит и сам имеющий шапку с кистями. А кто научил тебя ходить на медведя?.. Если они придут сюда, то Аюров будет два, три, много. Каждый из нас станет Аюром.

Дуко взглянул на сородичей и радостно вздохнул: его слушали, хорошо слушали!

— А почему Куркакан хочет, чтобы Семен не вернулся на берег Гуликанов, — пусть скажет Назар. Если ты, Назар, не захочешь глотать дым юрты Куркакана, что он с тобой сделает?

Назар растерянно оглянулся.

— Он и сын хозяина-Гасана не дадут юрту и Риту... И оторвут мою косу, пожалуй, с головой вместе...

Среди людей пробежал возмущенный ропот, точно робкий ветерок тронул застоялую воду, и вдруг она вскипела, взметнулась валом.

— Разве так велит обычай нашего народа? Разве Назар не работал у хозяина три лета и три зимы?..

— Урен!!!

Десятки восхищенных глаз смотрели на девушку.

— Пусть говорит дочь Тэндэ. Дочь с берегов Гуликанов, — поднял старческую руку Дяво.

— До какого дня я дожил! Да, до какого дня! Из моих глаз просится слеза, а у меня тоже сильное сердце, — бормотал Тэндэ, не сводя взора со своей дочери.

А Урен говорила. Говорила тихо, с улыбкой.

— Когда Гуликаны дышат туманом, они мешают нам видеть друг друга. Я не вижу тебя, Егор. — Урен подошла к плечистому охотнику. — Я не вижу, какие у тебя добрые глаза, какие сильные руки, которые могут помочь мне. Назар не видит, какие красивые глаза у его Риты, не видит ее умелых рук. Он не видит, что рядом с ним много хороших людей, которые помогут ему построить юрту. Но туман боится солнца. А оно приходит из-за этой сопки, где город...

Люди зашевелились, заговорили:

— Ой, правильно говорит дочь Тэндэ!

— Все мы теперь видим, что Назар может стать настоящим охотником. Только ему надо помочь построить юрту...

Как ни были возбуждены люди, они сразу затихли, как только Дяво поднял руку: самый старый человек хочет говорить!

— Дяво много видел солнце, и Дяво много думал, прежде чем сказать эти слова,— тихо начал старик, распрямляя спину. — Когда сливаются два равных ручья, они не съедают одни другого, они становятся сильнее. Зной не может их выпить. Они бегут одной дорогой, хотя родились у разных сопок... Если русские равные нам — у нас одна дорога. Мы должны увидеть их. Так я думаю...

Люди ответили волной возгласов:

— Да, мы должны их видеть! Надо торопиться.

— Если они равные нам — у нас одна дорога.

— Пусть Аюр идет к Павлу.

— Дяво!.. Урен!..

Вскоре Аюр, Дяво и Урен быстро ехали по тропе берегом Гуликана. Впереди бежал Вычелан, принюхиваясь к следу. Вот он бросился к воде, взвизгнул.

— Дуванча! Он пошел в Анугли прямой дорогой, — с тревогой заметил Аюр. — Надо торопиться! Не отставай, Урен!

5

Хорошо горит сухая сибирская лиственница! Она вспыхивает разом, пылает с озорным треском, взметая хвост искр высоко к небу. Возле такого костра даже глухая, настороженная в своей тишине ночь не в тягость, на душе светло как днем. К тому же, если у такого костра три человека, просидишь до утра, не замечая времени, не видя и не слыша того, что творится за пределами веселого пламени...

Дагба и Герасим сидят рядом, озаренные ярким светом, отдыхают. Трещит костер, шумит водопад. Павел неторопливо ведет рассказ:

— Одной ночью запалили его домину. Я сразу учуял, кто пустил петуха хозяину: Аюр Наливаев, Лешка. Это его рук дело. Но не в том соль. Дом сгорел дотла, но хозяин остался невредим. Верно говорили, без портков выскочил... Но когда я вернулся в свою деревню — на месте погорелья дом стоит лучше прежнего. И хозяин живехонек-здоровехонек. А половина мужиков ушла по свету: разорил их кровопиец. А мать и батьку моих вогнал в могилу. Выходит, хозяин оказался сильнее, одолел мужиков. И в том ничего хитрого. Каждый мужик дорожился своей шкурой, держался за свою землицу — вот хозяин и передавил их, как сусликов...

Павел достает трубку, кисет, закуривает. Дагба хмурит брови, размышляет.

— Я бы наперво из него душу вытряхнул, а потом бы запалил, — говорит Герасим.

— Но а вместо его объявился бы другой! — Павел ждет, что скажет Герасим.

— И другова тожа.

— Верно, трясти их надо... Но ты слыхал, Герасим, есть такое подлое растение, о котором говорят: хочешь оборвать маковку, лезь в корень, а корень у него на полсажени в земле. Один не одолеешь...

— Корень — царь! — вдруг восклицает Дагба. — А кто такой «ре-се-де-ре-пе»? Я думаю, это самый большой начальник. С его бумагой улусники отобрали у царя землю.

Силин с нескрываемым удивлением смотрит на парня: вот так братишка!

— Кто? Рабочие. — Павел волнуется. — Это люди... словами не скажешь.

Павел поднимает голову, запевает густым мягким голосом. И плывет песня над присмиревшей тайгой. В ней — жажда жизни, свободы, торжество победы. От нее нельзя уйти, она выворачивает душу, заставляет сжимать кулаки...

Юный изгнанник в телеге той мчится,
Скованы руки, как плети, висят,
Сбейте оковы, дайте мне волю —
Я научу вас свободу любить...
Дома оставил он милую сердца,
Будет она о нем тосковать...
Герасим, так и не собравшись закурить, сжимает в кулаке кисет. А песня то крепчает — ветром полощет в ветвях, то утихает — шелестит листвой березы в предгрозовое затишье.

Вспомнил он бедный про дело народное,
Вспомнил, за что пострадал…
Вспомнил и молвил: «Дайте мне волю! —
Я научу вас свободу любить...»
Последним вздохом песня замирает над тайгой. Но кажется, что она все еще звучит во весь голос, зовет...

— Эту песню я слыхал в Акатуевской тюрьме. С ней умирали рабочие. Такие же люди, как ты, Герасим, я, но покрепче закваски. Вот такие и носят это имя...

Герасим шарит в кармане, протягивает Павлу газету:

— Глянь, не об этом ли здесь...Не из Читы ли эта...

Силин торопливыми пальцами расправляет газету, тихо читает.

— «Забайкальский рабочий»... Основная задача пролетариев... Закрыты собрания и митинги, не видно на улицах вооруженных рабочих отрядов, их места заняли ненавистные городовые и полицейские. Партия ушла в подполье... Но победа царизма — временная победа!..»

Павел читает с нарастающим волнением, голос его крепнет, звучит в притихшей тайге набатом. Дагба и Герасим, вытянув шеи, застыли в безмолвном напряжении.

Казалось, они вот сейчас сорвутся с места, устремятся вперед.

— «Решительный бой готовится... Вооружайтесь, товарищи! За оружие! Победа в наших руках!..»

Прочитана последняя строка, но пламенные слова волнуют сердце, зажигают кровь. Все трое сидят в торжественном молчании.

— Где взял ее, Герасим? — шумный вздох вырывается из могучей груди Силина, глаза горят вдохновенным светом.

— У этой сволочи...

— У Зеленецкого? — Павел встает. Встают и его товарищи, плечом к плечу. — Я чуял это. Еще из разговоров писаря понял кое-что. Теперь небо разведрило. Почуял хозяин, что жареным запахло. Заюлил. Угли... Пески... Теперь и я понял, почему эта сволочь сделалась котенком. С моей подмогой хотел выгрести золото и захорониться подале. Нет!..

Неожиданно из темноты вырывается пламя — Герасим, качнувшись, медленно поднимает руку, словно пытаясь защитить левый бок, падает на грудь Силину.


Дуванча остановился под тем самым деревом, у которого еще недавно в раздумье стоял Герасим. Прямо у подошвы гривки пылал костер. Русские были как на ладони. ...Но он не мог поднять ружье! Этот большой русский смотрел на него и разговаривал песней. Он звал его идти рядом! Звал голосом, глазами. Дуванче казалось, что они сидят у одного костра. Вокруг тайга, и она поет: поют ручьи и реки, поют ветви и листья, поет туча над головой. А они сидят, и Дуванче кажется, что сейчас он положит свою большую руку ему на плечо и скажет: «Я ждал тебя, сын Луксана! Ты же меня знаешь: я приятель Аюра. Я давно ждал тебя!..»

Юноша прислонился щекой к влажной коре, вздрогнул.

«Русские отняли у меня последний кусок тайги! Вот он, кто оставил свои черные знаки на теле белостволой! Он оставил их здесь, в Ануглях. Я давно ждал, когда тропа снова встретит нас. Да! Он должен умереть. Все русские должны умереть — они несут несчастье...»

Он медленно поднимает ружье. «Но он спас мне жизнь». Хохот филина, крик совы, слова Куркакана: «Ты должен сделать то, что обещал духам. Ты подарил им приносящего счастье!.. Горе и слезы».

Крошечная мушка, мелко вздрагивая, остановилась на груди Герасима. Но тот вдруг поднялся на ноги, встал рядом со своим товарищем.

Три пары глаз устремлены на Дуванчу! Эти глаза будто говорят: «Мы видим твое ружье, но не боимся тебя! Иди к нам... Ты же знаешь, злые духи любят все черное, а разве на наших лицах есть тень ночи? Иди к нам...»

Темень вдруг густой массой навалилась на плечи Дуванчи.

— Я сделаю то, что должен. Но я не убью их, как рябчиков. Нет! Я выйду к костру. Пусть первым поднимет свой нож он. Потом второй, третий. Я буду драться с каждым из них. Да! — твердо прошептал юноша, кладя на землю ружье и выдергивая нож.

Неожиданно рядом сверкнул огонь. Выстрел ошеломил Дуванчу. Он видел, как покачнулся русский, удивленными глазами взглянул на него и стал падать...

Зловещее клацанье затвора отдалось в душе Дуванчи волной безрассудной ненависти. Он в три прыжка очутился под деревом, у которого темным затаившимся комком маячила фигура. Дуванча схватил ненавистного человека за плечи, изо всех сил рванул к себе. Грохнул выстрел, пуля с топким свистом ушла в небо...

Дуванча и Перфил, подламывая кустарник, в молчаливой ярости катаются по земле. Перфил тяжел, из-под него трудно вывернуться. Он давит всем своим грузным телом, стараясь добраться до глотки Дуванчи. Но тот борется изо всех сил. Борется, пока под спину не попадает острый камень. Руки его слабеют от нестерпимой боли в позвоночнике. Он чувствует, как толстые пальцы стискивают горло, слышит злобное хрипение и крик. Он доносится откуда-то издалека, но Дуванча сразу узнает голос Семена.

— Стой, Дуванча, если ты поднял ружье на русского, оставь пулю для Перфила, сына человека, который заставил Семена пустить стрелу в дочь Тэндэ.

Эти слова врываются в его сознание и бьют в самое сердце. Урен, духи, Перфил, Куркакан! Мрак исчезает мгновенно. Ненависть удесятеряет силы. Обеими руками он сжимает толстую шею Перфила, стискивает, как клещами. Перфил хрипит, стараясь освободиться от жестких объятий, рвется всем телом, и оба летят под косогор...

Герасим умирал на руках Силина. Жизнь быстро оставляла его, но когда среди деревьев грохнул второй выстрел, он открыл глаза:

— Кого? Братишку?.. Уходи от огня...

Эти едва слышные слова проникли в самое сердце Дагбы. Черствый, непомерно большой ком подкатил к горлу.

— Я тут... Я живой, братишка, — срывающимся голосом шептал Дагба, прижимаясь щекой к руке Герасима и плача по-детски обильными слезами. — Братишка…

Силин бережно отнес Герасима от костра, уложил под деревом, на разостланную Дагбой телогрейку. По-прежнему безучастные ко всему окружающему, Павел и Дагба стояли на коленях перед умирающим товарищем.

— Это он, — еще глуше прошептал Герасим. — Он пробудил меня и он сгубил. Подыхаю без обиды... Только рано. Один раз добро... хотел сделать. Рано... — из груди Герасима прорвался хриплый вздох. Видно было, он хотел еще сказать что-то важное, но не мог. Силин понял это по его широко раскрытым глазам, уже тронутым пеленой. Он приподнял голову Герасима, положил себе на колени.

— Это золото для народа... Оно здесь... скалой... Скажи Лизавете Степановне, я не замарал рук. Они у меня рабочие...

Герасим неожиданно широко улыбнулся. Как, оказывается, хорошо, открыто он мог улыбаться! Заросшее щетиной лицо его осветилось, как утреннее небо, брови поднялись вверх, открыв большие приветливые глаза, складка исчезла...

Так и затих Герасим с лицом, озаренным чудным светом.

Павел сложил ему руки на груди, поднялся.

— Кто?!

Ощущение мира вернулось к нему. На гривке слышалась яростная возня, хриплое прерывистое дыхание. Там кто-то боролся не на жизнь, а на смерть!

Неподалеку раздался испуганный голос... Кто-то быстро мчался к костру.

События ночи развертывались ошеломляюще быстро. Едва Силин взял в руки винтовку Герасима, шагнул в тень деревьев, как кустарник на склоне затрещал под чьим-то тяжелым телом. Мелькнули лица, крепко сцепленные руки и ноги. Люди с маху сшиблись с деревом в пяти шагах от костра. Один остался лежать неподвижно, второй перевернулся раз, другой. Вскочил на ноги, с перекошенным лицом бросился к тому, что лежал с широко раскинутыми руками.

— Гасан! — воскликнул Дагба, вцепившись в руку Силина. Павел не успел ничего ответить, хотя у него мелькнула та же мысль.

По склону стрелой пронеслась собака. Огромный пес с лету прыгнул на человека, когда тот хищной птицей склонился над неподвижным противником, сшиб, опрокинул навзничь и придавил лапами...

Из-за деревьев выскочил всадник, без шапки, с исцарапанным в кровь лицом. Он кубарем свалился на землю.

— Дуванча! — вскрикнул он и бросился к распростертому телу.

Когда Дуванча очнулся, он увидел озабоченные лица склонившихся над ним людей. Но одно из них, обрамленное темными пушистыми прядками, с глазами, полными любви и нежности, было особенно дорогим.

— Урен! — Юноша сел, смущенно потупив голову.

— Теперь сына Луксана не надо лечить... Елкина палка, у нас есть о чем говорить, — спохватился Аюр, шлепнув Павла по широкой спине.

— Вот ведь как свиделись, друг Лешка. Не думал. — Силин шумно вздохнул, протянул руку Дяво: — Пойдемте к Герасиму...

Дяво гневно взглянул на Перфила, который одиноко сидел под охраной двух собак, распрямил старческую спину. Встали Семен и Дагба.

Дуванча и Урен остались наедине. Как много хотелось им сказать друг другу, но они не находили слов. Девушка теребила косу, а Дуванча смотрел в ее взволнованное лицо.

Урен подняла на него глаза, тихо спросила:

— Ты стрелял?.. Я не верю...

Дуванчу словно стегнули. Он вскочил, молча подошел к Герасиму. Товарищи так же молча расступились, освобождая ему место. Знакомое побелевшее лицо встретило его улыбкой.

— Ты умер с моим именем в сердце... Теперь я буду носить русское имя: Дмитрий, — прошептал юноша. Он быстро повернулся, подошел к Перфилу, выдернул нож.

Но Перфил не принял вызова. В злобе и страхе он озирался по сторонам.

— Бери нож! — повторил Дуванча. — Духи облезлого хорька велят тебе умереть!

— У жирного Перфила пропал язык, он сам сейчас пропадет от страха. Надо помочь ему, — Семен выдернул нож.

Сейчас же рядом с разгневанными охотниками встала Урен.

— Нет. На ваших руках не должно быть его крови. Пусть он уходит. Пусть он всегда носит на себе презрение людей...

— Правильно говоришь, дочка. — Дяво поднял костыль, нацелил в Перфила. — Пусть он уходит. Сопки велики, но ему в них не найдется места. Он будет умирать один, страшной смертью. Ненависть людей и одиночество убьют его... Уходи, не знающий рода.

Перфил медленно поднялся, побрел в тайгу, едва переставляя ноги.

Над тайгой вставал день. Чистый, без облака, новый день. Небо пылало заревом под лучами еще не видимого солнца.

Люди скорбно стояли над маленьким свежим холмиком под березкой. В глубоком молчании Дуванча снял с шеи человечка, осторожно надломил веточку, повесил.

— При жизни был одинешенек, а со смертью обрел друзей. — Павел тряхнул плечами, подошел к березе. — Давайте оставим память по Герасиму, по нашей встрече.

Он легонько пригнул березку, которую подхватили еще пять пар рук, свили петлей, продернули вершинку. Береза всколыхнулась и склонилась над холмиком тугим узлом.

— Этот узел сделали пять разных рук.

— Один кулак.

— Здесь слились три ручья, которые родились у разных сопок...

— Солнце стелет тропу над белой сопкой! — воскликнула Урен.

Все повернулись в сторону гольца-исполина...

Люди держались тесно, плечо к плечу. Силин стоял посредине, крепко обняв Аюра и Дагбу. Перед ними стояли Семен, Дуванча и Урен. Легкий ветерок играл в ее волосах, путался, набегал снова. А впереди нее, распрямясь, подставив лицо свежему дыханию утра, стоял старый Дяво.

Далеко позади, из-за яблоневого хребта, вставало солнце. Лучи его пронизывали сивые облака над вершиной гольца, зеленый пояс которого все еще путался в тонкой паутине тумана. Голец посылал тысячи голубых искр над просыпающейся тайгой. Вот лучи коснулись его — и он вспыхнул, заливая тайгу лучезарным светом...

— Туман убегает от солнца!

Из груди Павла вырвался вздох, он крепче стиснул плечи друзей:

— В гольцах светает!

Примечания

1

Эни — мама.

(обратно)

2

Сошки — две длинные раздвигающиеся планки, соединенные на одном конце. Они служат упором при стрельбе, а при ходьбе — посохом. Эвенки не расстаются с ними никогда.

(обратно)

3

В отличие от христианских «рая» и «ада» у эвенков существовало единое понятие: низовья реки Энгдекит, или Большой реки, где находили пристанище души умерших.

(обратно)

4

Шуленга — старшина эвенкийского рода.

(обратно)

5

Длинноухими, т. е. зайцами, Гасан называл всех подчиненных ему эвенков.

(обратно)

6

Эвенки перевозили детей в берестяных люльках, притороченных к седлу. Было немало случаев, когда их теряли.

(обратно)

7

Эвенки были язычниками, и русским Миколкой они называли бога. Здесь имеется в виду то, что дочь Тэндэ и сын Гасана уже приняли христианскую веру.

(обратно)

8

Анугли — дословно — белые червячки.

(обратно)

9

У эвенков существовал обычай обмениваться юношами и девушками, достигшими зрелости. Мужчина, например, у которого нечем оплатить калым, договаривается с родителями своей избранницы об обмене. Если они дали согласие, то ему остается заручиться согласием своих родственников, у которых есть дочь на выданье или вдова, которая может «выручить» жениха.

Существовал у эвенков и другой обычай. Мужчина, также не имеющий средств выкупить жену (калым за невесту исчислялся обычно в стоимость оленя, сумма его приравнивалась 20—200 головам), может с согласия родителей отработать у них три года, и по истечении этого срока девушка становится его женой.

Тем и другим обычаем пользовались, как правило, охотники-бедняки

(обратно)

10

Дылача — солнце.

(обратно)

11

В витимской тайге существовало три эвенкийских рода: Чильчигирский, Большой и Малый Кандигирские, которые считали себя ее хозяевами.

(обратно)

12

Отстой — отвесная скала, на которой ищет спасения кабарга от преследования.

(обратно)

13

Не имеются в виду дряхлые старики.

(обратно)

14

Размер ясака приравнивался к шкурке соболя, которая по ценам 1900 г. стоила 40—90 руб. Отсюда и пошло: «равно шкурке соболя».

(обратно)

15

Династия князей Гантимуровых около трех веков господствовала над народами Сибири, последнее столетие — над эвенками Забайкалья.

(обратно)

16

По обычаю, Аюр и Тэндэ становились братьями.

(обратно)

17

В книге неразборчиво. – Примеч. вычитывающего.

(обратно)

18

Иногда рабочему выпадало счастье найти золото до промывки, прямо в шурфе. Это обычно крупные самородки. Найденное золото считалось его собственностью и скупалось компанией по казенной цене.

(обратно)

19

Один из методов «лечения», применяемый шаманами.

(обратно)

20

Пантач — изюбр-самец. Его отрастающие рога — панты, наполненные соком, обладают ценными целебными свойствами.

(обратно)

21

Мочилище — глубокие озера, плеса рек.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   Глава четвертая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  • *** Примечания ***