Лакуна (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Барбара Кингсолвер Лакуна

Историческая справка

Все статьи и заметки из «Нью-Йорк таймс» приводятся в тексте в том виде, в котором были опубликованы изначально. Перепечатано с разрешения корпорации «Таймс».


Диего Ривера. «Ривера по-прежнему восхищается Троцким и сожалеет, что они разошлись во мнениях». 15 апреля 1939 года.


«США отказались принять тело Троцкого; советское правительство объявило его предателем». 25 августа 1940 года.


«Арестован 2541 иностранец — подданный фашистской Германии и стран-союзников». 13 декабря 1941 года.


Сэмюел Э. Тауэр. «Глава комиссии по расследованию заявил, что в Голливуде обнаружено 79 подрывных элементов», 23 октября 1947 года; «Скотт заявил о связи Трумэна с коммунистами». 26 сентября 1948 года.


Фрагменты следующих статей также использованы с позволения правообладателей.


Энтони Станден. «Японские жуки: прожорливые, хищные полчища». «Лайф», 17 июля 1944 года.


«Битва при Пикскилле». «Лайф», 19 сентября 1949 года.


Фрэнк Десмонд. «Маккарти обвинил коммунистов в том, что они занимают американские рабочие места». «Уилинг интеллидженсер», 10 февраля 1950 года.


Все остальные газетные статьи в романе выдуманы. Образы и высказывания исторических лиц соответствуют действительности, но их разговоры с главным героем, Гаррисоном Шепердом, вымышлены от начала до конца: это художественное произведение.


Автору также хотелось бы отметить книги, принесшие неоценимую пользу в работе над романом: Ален Дюгран, «Троцкий в Мексике, 1937–1940» (Манчестер, Англия: «Карканет», 1992); Лев Троцкий, «Моя жизнь: попытка автобиографии» (Нью-Йорк, Патфайндер пресс, 1970); «Дневник Фриды Кало: личный автопортрет» (Нью-Йорк: Гарри Н. Абрамс, 2005); Малка Друкер, «Фрида Кало: мучение и триумф» (Альбукерке, издательство Университета Нью-Мексико, 1995); Хейден Херрера, «Фрида: биография Фриды Кало» (Нью-Йорк, «Харпер энд Роу», 1983); Уолтер Бернстайн, «Наизнанку: мемуары изгоя» («ДеКапо», 2000); Уильям Манчестер, «Слава и мечта» (Бостон, «Литтл, Браун», 1973); Марта Норберн Мид, «Ашвилл: в стране небес» (Ричмонд, Виргиния, «Диетц пресс», 1942); Эрнандо Кортес, «Пять писем Кортеса императору», перевод Дж. Байярда Морриса (Нью-Йорк, «Нортон», 1969). Также хочу поблагодарить наследников Льва Троцкого, Долорес Ольмедо, Фриды Кало и Диего Риверы за доступ в их дома и архивы. Gracias Государственному институту антропологии и истории (Instituto Nacional de Antropología e Historia, INAH) за неусыпную заботу о сокровищах мексиканской истории (в особенности фресках Риверы) и терпение к общественному вниманию. И наконец, особая благодарность Марии Кристине Фонтес, Джуди Кармайкл, Терри Картен, Монтсеррат Фонтес, Сэму Столоффу, Элен Гейгер, Фрэнсис Голдин, Мэтту Макгауэну, Соне Норман, Джиму Малузе, Фентону Джонсону, Стивену Хоппу, Лили и Камилле Кингсолвер.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МЕКСИКА 1929–1931 (В. Б.)

Исла-Пиксол, Мексика, 1929

Вначале были ревуны. Они всегда разражались воплями в первый час рассвета, когда кромка неба только принималась светлеть. Начиналось всегда с одного-единственного, чьи натужные мерные стоны, напоминавшие визг пилы, будили остальных. Они подхватывали жуткий мотив, и гомон, вырывавшийся из их малиновых глоток, плыл над деревьями, эхом прокатывался по пляжу, пока наконец не охватывал все джунгли. Так было вначале, и так было каждое утро на земле.

Мальчик и его мать верили, что на деревьях верещат демоны с круглыми как плошки глазами, исчадия ада, дерущиеся за право жрать людскую плоть. Первый год после переезда в Мексику к Энрике они каждое утро просыпались, перепуганные ужасным воем. Иногда мать пробегала по выложенному плиткой коридору в комнату сына, появлялась в дверях с распущенными волосами и забиралась к нему под одеяло. Ноги у нее были ледяные, точно мороженая рыба; мать плотно укутывала себя и сына вязаным покрывалом, словно паутиной, и они лежали, прислушиваясь.

Вообще-то они должны были жить как в сказке. Именно это мать обещала мальчику в холодной комнатушке в Виргинии: если они убегут с Энрике в Мексику, она станет невестой богатого человека, а ее сын — юным сквайром, хозяином гасиенды, окруженной полями ананасов. Остров со всех сторон охватывала блестящая лента моря, точно обручальное кольцо, а дальше, на материке, таилось сокровище — нефтяные промыслы, на которых Энрике сколотил состояние.

Но сказка обернулась «Узником Зенды»[1]. Мальчик не превратился в юного сквайра, а его мать спустя много месяцев так и не стала невестой. За завтраком их тюремщик, Энрике, холодно взирал на искаженные ужасом лица своих пленников. «Это вопят aullaros[2], — бросал он, унизанными серебром пальцами вытаскивал из серебряного кольца белую салфетку, клал ее на колени, брал нож и вилку и принимался за еду. — Кричат друг на друга, потому что делят угодья, прежде чем отправиться за добычей».

«Их добычей можем стать мы», — дружно думали мальчик и его мать, когда лежали, съежившись, под паутиной покрывала и вслушивались в нарастающий гортанный вой. «Запиши-ка ты все это в свой блокнот, — говорила мама, — историю того, что случилось с нами в Мексике. Когда от нас останутся одни кости, хоть кто-то узнает, куда мы делись». Она же подсказала первую фразу: «Вначале были aullaros, жаждущие нашей крови».

Энрике жил в этой гасиенде всю жизнь — с тех самых пор, как его отец построил ее и побоями заставил индейцев посадить поля ананасов. Юный Энрике с детства осознал пользу страха, и прошел почти год, прежде чем он сказал им правду: вопят всего-навсего обезьяны. Говоря это, он даже не потрудился взглянуть на них, не оторвал глаз от тарелки с яичницей — лишь презрительно усмехнулся в усы, не скрывавшие его кривой улыбки. «Это знает любая деревенщина. И вы бы знали, если бы утром выходили прогуляться, а не валялись в постели, точно два ленивца».

Оказалось, это правда: кричали действительно длиннохвостые обезьяны, питающиеся листьями. Как этим заурядным созданиям удавалось исторгать столь дикие вопли? Но так оно и было. Мальчик рано утром ускользал из дома и научился узнавать их, спрятавшихся высоко в ветвях деревьев на фоне белого неба. Скрюченные мохнатые фигурки, раскачивающиеся из стороны в сторону и ухитряющиеся сохранять равновесие, хвостами перебирали ветки, точно гитарные струны. Некоторые обезьяны баюкали детенышей, рожденных на опасной высоте и обреченных цепляться за жизнь.

Выходит, никаких лесных демонов не существует. А Энрике вовсе не злой король, а самый обычный человек. Он походил на крошечного жениха со свадебного торта: та же круглая голова с лоснистыми волосами, расчесанными на пробор, те же усики. Но мать мальчика не была невестой, а уж для фигурки ребенка на пироге и вовсе не было места.

Чтобы подразнить мальчика после этой истории, Энрике даже не приходилось ничего говорить: он просто поднимал взгляд на деревья. «Единственный злой дух здесь — ребенок со слишком богатым воображением», — говаривал он. Эта фраза, точно математическая задача, доставила мальчику немало головной боли. Он никак не мог определить, какая из частей уравнения неверна: то ли то, что он еще ребенок, то ли его богатое воображение. Энрике считал, что успешному дельцу оно не нужно. А вот другое начало для истории, и это тоже правда.

Рыбы живут по тем же законам, что и люди: стоит показаться акуле, как они бросаются врассыпную, оставляя вас на произвол судьбы. Трусливое сердце заставляет тех и других сбиваться в стаи и бежать от опасности еще до ее появления. Как-то они ее чуют.

В глубине океана скрывается безлюдный мир. Волны катятся над головой, а ты неторопливо плывешь среди пурпурных деревьев в коралловом лесу, над которым восходит светило из сверкающих рыбок. Солнечные лучи пронзают толщу воды, точно огненные стрелы, касаются чешуйчатых боков, подпаляют плавники. В косяке тысячи рыб, но они всегда движутся вместе, словно одно огромное, блестящее и хрупкое существо.

Все создания этого мирка совершенны, кроме одного, которое не может дышать под водой. Болтаясь в серебристой вышине, как большая уродливая марионетка, мальчик зажимает нос. Травинки волос покрывают его руки. Водянистый свет бросает отблеск на покрытую мурашками бледную кожу, непохожую на чешуйчатый покров водяного, каким пришелец хочет быть. Рыбы мечутся вокруг него, и мальчик чувствует себя одиноко. Он понимает: глупо маяться одиночеством лишь потому, что ты не рыба, — но ничего не может с собой поделать. И все-таки не уходит, плененный царящим под водой оживлением: ему хочется поселиться в их городе, и чтобы вокруг кишел яркий, текучий мир. Блестящий косяк приближается с одной стороны и выплывает с другой — скопище пятен, двигающихся, словно большое живое существо. Стоит набежать тени, как рыбы поворачивают вспять, сливаясь в плотную, безопасную стаю и бросая мальчика снаружи.

Кто научил их спасаться, бросая его на съедение? У рыб собственный бог, кукловод, управляющий их единым сознанием; его нити протянуты к каждому сердцу в этом тесном мирке. Ко всем сердцам, кроме одного.

Мальчик открыл для себя мир рыб после того, как Леандро дал ему очки для подводного плаванья. Повар Леандро сжалился над тощим долговязым парнишкой-американцем, которому день-деньской нечем себя занять, кроме как рыскать среди скал на берегу, делая вид, будто охотится. Очки были сделаны из резины и деталей летных очков; в них были вставлены стеклянные линзы. Леандро сказал, ими пользовался его брат, пока был жив, и объяснил, что, прежде чем их надеть, нужно плюнуть на стекла, тогда очки не запотеют. — Andele[3]. Давай иди в воду, — подбодрил он. — Тебя ждет сюрприз.

Бледнокожий мальчишка, дрожа, стоял по пояс в воде и думал, что ни в одном языке мира нет слов ужаснее, чем «тебя ждет сюрприз». После них все меняется. Когда мать уходила от отца (шумно, переколотив немало посуды о стены) и увозила сына в Мексику, не оставалось ничего, кроме как ждать в коридоре холодного дома, пока тебе обо всем расскажут. Перемены никогда не бывают к лучшему: сели на поезд, только что отец был — и вот его уже нет. Дон Энрике из консульства в Вашингтоне, потом Энрике в материнской спальне. Все меняется в ту самую минуту, когда дрожишь в коридоре и ждешь, чтобы юркнуть из одного мира в другой.

А теперь, после всего, еще и это: стоишь по пояс в воде, нацепив очки для плаванья, а с берега на тебя смотрит Леандро. Подошли несколько деревенских мальчишек, размахивая загорелыми руками, в которых сжимали длинные ножи для ловли устриц. Белый песок, точно светлые мокасины, покрывал их ступни. Ребята остановились посмотреть на него, замерли на месте, ожидая, что будет. Ему не оставалось ничего другого, кроме как набрать в грудь побольше воздуха и окунуться в океан.

И — боже мой! — обещание сбылось: там оказался целый мир. Рыбы сумасшедших расцветок, пятнистые и полосатые, золотистые и с голубыми головами. Целые семьи рыб, общество, зависшее в подводном царстве, сующее острые носы в кораллы. Рыбы ткнулись в пару волосатых стволов, его ноги, которые для них были не более чем деталью пейзажа. Мальчик напрягся — до того был напуган, но счастлив. Больше он не станет бездумно плескаться в волнах. Не станет думать, будто океан — это только вода.

Он не вылезал на берег весь день, пока краски не потемнели. К счастью, его матери и Энрике было что выпить на террасе с гостями-американцами; выпуская в воздух синие струйки сигарного дыма, они обсуждали убийство Обрегона[4] и то, что теперь некому остановить реформы, пока эти indios[5] не захапали всю землю. Если бы не мескаль с лаймом, мать быстро устала бы от серьезных мужских разговоров и задумалась, не утонул ли ее сын.

Но пока что это волновало только Леандро. На следующее утро, когда мальчик пришел на кухню посмотреть, как готовят завтрак, повар сказал:

— Picaro[6], ты за это поплатишься. За каждое преступление человек несет наказание.

Леандро весь день боялся, что очки, которые он принес, стали орудием смерти. Наказание не замедлило явиться в виде солнечного ожога размером с черепаху, горячего как огонь. Когда преступник задрал ночную рубаху, чтобы показать обгоревшую кожу на спине, Леандро рассмеялся. Сам он был коричневый, как кокос, и ему не приходило в голову, что на солнце можно обгореть. Но в тот раз он сказал не «usted pagará»[7], как слуга должен обращаться к господину. Он произнес «tu pagarás»[8], ты поплатишься, как другу.

Преступник не сдавался:

— Ты сам дал мне эти очки, значит, это ты виноват.

И снова почти весь день не вылезал из воды и сжег спину до корки, как шкварки на сковородке. Вечером Леандро натирал его топленым салом, приговаривая:

— Picaro, сорванец, как тебе не стыдно безобразничать?

No seas malo[9], интимное «ты», как друг, любовник — или же взрослый ребенку. А кто именно из них — непонятно.


В субботу перед Страстной неделей Саломее захотелось выбраться в город послушать музыку. Сыну тоже пришлось ехать: нужно же ей было виснуть на чьем-то локте, фланируя по площади. Она предпочитала называть мальчика вторым именем, Уильям или просто Уилл, что звучало как крик боли. Хотя в ее устах скорее напоминало скрип колеса — вещи, которая служит человеку, но только когда движется. Мать звали Саломея Уэрта. В молодости она сбежала в Америку и стала Салли, какое-то время была Салли Шеперд, но ничто не вечно под луной. С американкой Салли было покончено.

В тот год — последний в гасиенде на Исла-Пиксол, хотя никто еще об этом не знал, — Саломея беспрестанно на что-то обижалась. Сегодня же надулась потому, что Энрике не собирался гулять с ней по площади, просто чтобы похвастаться платьем. У него было слишком много работы. Это значило, что он будет сидеть в библиотеке, то и дело проводя пальцами по прилизанным волосам, потягивать мескаль и потеть под воротничком, склонившись над колонками цифр. Так он узнавал, сколько у него прибыли на этой неделе: то ли вагон, то ли маленькая тележка.

Саломея надела новое платье, нарисовала губы дугой, взяла сына за руку и пошла в город. Сперва они почуяли запах площади: жареные стручки ванили, конфеты из кокосового молока, свежесваренный кофе. Площадь кишмя кишела прогуливавшимися парочками, чьи руки переплетались, точно вьющиеся стебли, душащие ствол дерева. Девушки разрядились в полосатые шерстяные юбки и кружевные блузки; рядом с ними вышагивали ухажеры с тонкой талией. Дух фиесты, заключенный в прямоугольник: на столбах по углам висели четыре длинные гирлянды электрических ламп, обрамлявшие светлое пятно в ночи над головами гулявших.

Над коваными балконами подсвеченной снизу гостиницы и прочих зданий на площади, точно брови, лежали тени. Приземистый собор казался выше, чем на самом деле; он угрожающе маячил во мраке, словно человек, со свечой в руках вошедший в темную спальню. Музыканты расположились в небольшом круглом бельведере, остроконечную крышу и кованые перила которого недавно побелили вместе со всем, что было на площади, включая исполинские старые смоковницы. Их стволы сияли в темноте, но только до определенного уровня, как будто прокатившаяся по городу волна побелки оставила на деревьях отметку паводка.

Казалось, Саломее нравится плыть по площади в потоке людей, несмотря на то что в своих изящных туфлях из кожи ящерицы и щегольском креповом платье, открывавшем ноги, она выглядела чужой. Толпа расступалась перед ней. Наверно, ей льстило быть единственной зеленоглазой испанкой среди индейцев — или, скорее, креолкой: мексиканкой по рождению, но не по крови. Ее голубоглазый сын, наполовину американец, куда меньше радовался своему положению высокого сорняка, пробившегося посреди широколицых горожан. Оба они стали бы неплохой иллюстрацией для книги о классах общества — темы, популярной в учебниках тех лет.

— На будущий год, — произнесла Саломея по-английски, стискивая его локоть цепкой крабовой клешней любви, — ты придешь сюда со своей девушкой. Это последняя Noche Palmas[10], когда ты вынужден таскаться со своей старой перечницей. — Ей нравилось вставлять в речь жаргонные словечки, особенно в присутствии других. — Решено и подписано, — заявляла она, отгораживая их обоих этими словами от толпы и захлопывая за собой дверь.

— Не будет у меня никакой девушки.

— Тебе через год четырнадцать. Ты уже выше президента Портес Хиля[11]. Почему же у тебя не будет подружки?

— Портес Хиль даже не президент. Его назначили из-за убийства Обрегона.

— А может, тебе тоже повезет, после того как первый novio[12]какой-нибудь девушки получит от ворот поворот. Неважно, как именно ты добьешься своего, малыш. Главное — она станет твоей.

— На будущий год, если захочешь, этот город станет твоим со всеми потрохами.

— A у тебя появится подружка. Вот и все, что я хочу сказать. Ты уйдешь и бросишь меня одну. — Саломея гнула свое. И переубедить ее было очень сложно.

— А если тебе здесь не понравится, мама, ты уедешь куда-нибудь еще. В какой-нибудь красивый город, где у людей есть развлечения получше, чем описывать круги по площади.

— А ты, — не сдавалась Саломея, — ты заведешь подружку. — Она сказала это так, словно речь шла о какой-то определенной девушке. И та уже стала ей врагом.

— Тебе-то о чем беспокоиться? У тебя есть Энрике.

— Ты так брезгливо произносишь его имя, будто это какое-то постыдное заболевание.

Перед кованым помостом для музыкантов толпа освободила место для танцев. Старики в сандалиях неуклюже обнимали за бока своих похожих на кадушки жен.

— Как бы то ни было, мама, на следующий год ты еще не будешь старой.

Она положила голову ему на плечо. Он победил. Саломею раздражало, что сын ее перерос: заметив это впервые, она впала сперва в ярость, потом в отчаяние. Согласно ее формуле жизни, это значило, что она на две трети мертва. «Первая часть жизни — детство. Вторая — детство твоих детей. А третья — старость». Еще одна математическая задача, не имеющая правильного ответа, в особенности для ребенка. Расти вниз, родиться обратно — вот было бы решение.

Они остановились, чтобы послушать стоявших на сцене красавцев мариачи, которые, вытянув губы, слились в долгом поцелуе со своими трубами. Сбоку по облегающим черным брюкам музыкантов тянулись ряды серебряных пуговиц. Площадь была запружена народом; с ананасных полей прибывали все новые мужчины и женщины, чьи ноги по-прежнему покрывала пыль дневных трудов. Они выходили из темноты в квадрат электрического света. Некоторые устраивались у плоской каменной груди церкви прямо на голой земле, расстелив одеяло, где могли усесться, прислонясь спиной к прохладным камням, отец и мать, а рядом с ними спали укутанные младенцы. Это были торговцы, пришедшие в город на Страстную неделю; на каждой из женщин было платье ее деревни. На южанках были странные юбки, похожие на тяжелые складчатые одеяла, и тонкие блузки из вышивки и лент. Они носили их и на Страстной неделе, и на Пасху, и во все остальные дни — хоть на свадьбу, хоть в свинарник.

Женщины принесли пучки пальмовых ветвей и теперь развязывали их, разделяя листья. Всю ночь их руки будут сновать в темноте, сплетая полоски листьев в неожиданные фигурки, напоминающие о воскресении из мертвых: кресты, венки из гладиолусов, голуби Святого Духа, даже сам Христос. Все это надо своими руками изготовить за ночь к запрещенной мессе Пальмового воскресенья, а после сжечь, потому что все эти предметы объявлены вне закона. И священники вне закона, и месса — все запретила Революция.

Ранее в тот год в город въехали кристерос[13]; на груди у них, точно бусы, висели патроны. Всадники прогалопировали по площади в знак протеста против закона, запрещавшего священникам служить. Девушки приветствовали наездников радостными криками, бросали цветы, как будто сам Панчо Вилья восстал из мертвых и сел на коня. Коленопреклоненные старухи раскачивались с закрытыми глазами, обнимая кресты и целуя их, точно детей. Завтра все эти крестьяне понесут свои тайные предметы поклонения в храм, где нет священника, сами зажгут свечи и вознесут общую молитву. Словно косяк рыб, движимый благочестием, ради спасения души готовый презреть закон. А после пойдут домой и уничтожат улики.

Было уже поздно, и супружеские пары уступили место для танцев молодежи — девушкам, в чьи густые косы, венками уложенные вокруг головы, были вплетены красные нити. Белые платья взбивались пеной, а юбки были так широки, что девушки могли поднять их над головой за края подола и помахать ими, точно бабочки крыльями. Высокие каблуки мужских сапог со стуком взрывали землю, как копыта жеребцов в стойле. Когда музыка умолкала, юноши склонялись к партнершам, как животные перед случкой. То отойдут на шаг, то подадутся вперед. Девушки поводили плечами. Мужчины зажимали под мышками платки, а потом махали ими перед подбородками партнерш.

Саломея решила, что хочет немедленно вернуться домой.

— Но тогда нам придется идти пешком. Ты же сама сказала Нативидаду, чтобы он приехал за нами в одиннадцать.

— Значит, пойдем пешком, — настаивала мать.

— Подожди полчасика. Иначе придется идти пешком в темноте. Нас могут убить бандиты.

— Никто нас не убьет. Все бандиты на площади, пытаются стащить кошельки. — Саломея умудрялась рассуждать трезво, даже когда впадала в истерику.

— Ты же ненавидишь ходить пешком.

— Больше всего я ненавижу смотреть, как всякая деревенщина пускает друг другу пыль в глаза. Корова — она и в платье корова.

Тьма опустилась на город, точно завеса. Наверное, кто-то выключил свет. Толпа выдохнула. Девушки-бабочки поставили свечи в стаканчиках на свои увенчанные косами головы. Когда они танцевали, огоньки плыли по невидимой глади, как отражение луны в озере.

Саломее так не терпелось поскорее очутиться дома, что она заблудилась. Догнать мать было не так-то просто.

— Индианки, — бросила она презрительно. — Какой мужчина польстится на них? Если слаще кукурузы в жизни ничего не ела…

Танцовщицы были бабочками. Саломея за сто шагов видела грязь под ногтями девушек, но не их крылья.


Энрике был уверен, что нефтяники обязательно договорятся. Но, вероятно, на это потребуется время. Они приехали на Исла-Пиксол с женами и остановились в городе. Энрике попытался уговорить их перебраться в гасиенду: гостеприимство сыграет в его пользу во время переговоров. «Гостиница допотопная. А лифт вы видели? Птичья клетка, висящая на цепочке от часов. Комнаты меньше портсигара».

Саломея стрельнула в него глазами: откуда ему это знать?

Жены были коротко стриженные, в модных платьях, но все вступили в третью стадию того, что Саломея называла «тремя частями жизни». А то и в четвертую. После обеда, пока мужчины курили в библиотеке тукстланские сигары, женщины с напомаженными, завивающимися у щек локонами, в туфлях на острых каблучках и шляпках, приколотых от ветра булавками, вышли на мощеную плиткой террасу. С бокалами красного вина в руках они смотрели на залив, размышляя о царящем под водой безмолвии. Дамы сошлись на том, что «водоросли качаются, как пальмы. Тихо, как в могиле».

Мальчик, сидевший на низкой стене на краю террасы, подумал: Вот бы расстроились эти попугаихи, узнай они, что там так же шумно, как и везде. Непривычно, но не тихо. Как в загадочном мире из романов Жюля Верна, где кипит собственная, ни на что не похожая жизнь и его обитателям нет дела до того, что происходит за его пределами. Часто он отгонял пузырьки воздуха от ушей и просто вслушивался, дрейфуя, в бесконечный хор тихих скрипов и щелчков.

— В чем разница, — на следующий день спросил он у Леандро, — между шумом и разговором?

Саломея еще не успела запомнить имени Леандро и называла его «новый повар». Последняя galopina[14] была смазливая девица по имени Офелия; Саломея прогнала ее, потому что та слишком нравилась Энрике. Леандро занимал больше места: он стоял, расставив босые ноги, твердо, как оштукатуренные колонны, поддерживавшие черепичные крыши над галереями этого коричневато-желтого дома. Вдоль прохода между кухней и домом тянулся ряд тюльпанных деревьев в больших терракотовых кадках. Леандро, как дерево, большую часть дня стоял на кухне: своим мачете резал на высоком рабочем столе чайот, чистил креветки или варил sopa de milpa — суп из зерен кукурузы с нарезанными кубиками цветами тыквы и авокадо. Делал суп шочитль с курицей и овощами на мясном бульоне. Салаты из кактусов нопаль с кориандром и авокадо. Рис он варил с какими-то сладкими приправами.

Каждый день он говорил: «Хватит мешать, возьми нож». Но с улыбкой, не так, как Саломея с ее «Как тебе не стыдно, вымой ноги, грязнуля, не тащи в дом песок».

На вопрос о различии между разговором и шумом Леандро ответил:

— Са depende[15].

— От чего?

— От намерения. Хочет ли рыба, чтобы другие ее поняли. — Леандро устремил серьезный взгляд на гору креветок, как будто у тех могло появиться последнее желание перед казнью. — Если рыба лишь хочет показать, что она здесь, то это шум. А может, они говорят друг другу: «Плыви отсюда» или «Это мой корм, а не твой».

— Или, например, «как тебе не стыдно, грязнуля».

Леандро рассмеялся, потому что по-испански это прозвучало забавно: «Su nombre es lodo»[16].

— Exacto[17], — согласился он.

— Значит, для другой рыбы это разговор, — резюмировал мальчик. — А для меня это шум.

Леандро нужна была помощь: приходилось кормить слишком много ртов, американцы любят поесть. К тому же был день рождения Саломеи, и она потребовала кальмаров. У жен нефтяных магнатов вылезут от изумления глаза под шляпками-колоколами, когда они увидят кальмара a la Veracruzana[18]. А мужчины за разговорами проглотят щупальца, даже не заметив. Они рассказывали, как их наемники подавили восстание в Соноре и прогнали Эскобара, точно шелудивого пса. И чем больше мескаля лилось в их бокалы, тем быстрее бежал Эскобар.

После ужина Леандро сказал: «El flojo trabaja doble», лентяй делает двойную работу, потому что мальчик, пытаясь унести на кухню всю посуду разом, уронил на пол две белые тарелки, и они разбились вдребезги. Повар оказался прав: подметать оказалось в два раза дольше, чем еще раз сходить на кухню. Но Леандро вышел и помог убрать беспорядок; американцы глазели, как он, стоя на коленях, собирает осколки, и брюзжали, что прислуга во всех странах одинаково неуклюжа.

После этого Саломея попыталась заставить всех танцевать. Она завела граммофон «Виктрола» и помахала мужчинам бутылкой мескаля, но они отправились спать, оставив ее порхать по гостиной, точно воздушный шар, который выпустили из рук. Был день ее рождения, но даже сын, которому она подарила жизнь, отказался с ней потанцевать.

— Уильям, ради бога, ты такой зануда, — отрезала она.

Вечно уткнет нос в книгу, скучный, как погашенная марка. «Жердь, сопляк, зануда», — вот лишь некоторые из ругательств, приходивших в голову Саломее, когда она перебирала лишнего. После этого он все-таки попытался с ней потанцевать, но было поздно. Мать еле держалась на ногах.

Мужчины поговаривали, что Саломея неприступная. Роскошная цыпочка, первый сорт, красотка. А еще вертихвостка. Так один из нефтяных магнатов сказал жене, пока остальные были на улице. Объяснил ситуацию. «Вертихвостка» означало «есть муж в Америке». До сих пор не получила развода — какой-то бедолага из Вашингтона, счетовод в правительстве США. Она у него под носом закрутила роман с этим мексиканским атташе, тогда ей было, вероятно, не больше двадцати пяти, и уже с ребенком. Оставила мужа без гроша. Поосторожнее с этой штучкой Саломеей, предостерег он жену. Она себе на уме.


На Cinco de Mayo[19] в деревне устраивали фейерверки в память победы над Наполеоном в битве при Пуэбла. У Саломеи болела голова — последний подарок на день рождения, — и она весь день пролежала в своей крохотной спаленке в конце коридора. Мать называла ее «Эльбой», местом своего изгнания. Энрике последнее время рано уходил спать и закрывал тяжелую дверь своей комнаты. Сейчас шум раздражал Саломею. Она пожаловалась, что, если уж на то пошло, сегодня на площади взрывы раздаются чаще, чем когда отбивали атаку наполеоновских войск.

Мальчик не пошел в город на праздник. Он знал, что в конце концов наполеоновские генералы вернулись, захватили Санта-Ану и правили Мексикой примерно до 1867 года — достаточно долго для того, чтобы местное население заговорило по-французски и привыкло носить облегающие брюки. Ему нужно было дочитать книгу об императоре Максимилиане, которую мальчик взял у Энрике в библиотеке. Такой план обучения придумала для него Саломея — чтение заплесневелых книг, — потому что на Исла-Пиксол не было подходящей школы для мальчика, который уже перерос самого президента Портес Хиля. Но лучше всего читалось не в доме, а в лесу. Под деревом возле устья реки, в двадцати минутах ходьбы по тропинке от дома. Книга о Максимилиане была слишком большой, поэтому вместо нее разумнее было брать с собой «Загадочное происшествие в Стайлзе»[20].

У стволов самых высоких фикусов были подпорки, похожие на паруса; они разделяли углубления, занавешенные листьями папоротника и пачулей. Пансион для стрекоз и дроздов; как-то раз мальчик обнаружил там даже свернувшуюся кольцом змейку. Основания стволов многих деревьев в этом лесу были шириной с хижины в деревне Леандро, а ветки росли так высоко, что их не было видно. Неизвестно, кто там обитал. Когда-то на них ревели обуреваемые жаждой крови демоны с круглыми как блюдца глазами, но, быть может, эти ветки служили всего лишь балконами обезьяньих гостиниц и гнездовьями для птичек оропендол, чье воркование напоминало журчанье воды, льющейся из жестяной фляги.


Вдоль стен библиотеки Энрике тянулись деревянные книжные шкафы. В комнате не было окон, только полки, забранные спереди железными решетками, точно окна тюрьмы. Запертые шкафы, битком набитые книгами. Прямоугольные отверстия между сварными прутьями были достаточно широки, чтобы тонкокостный мальчишка с длинными пальцами мог просунуть руку, словно в железный браслет. Он касался книг, трогал их корешки, как Эдмон Дантес из «Графа Монте-Кристо» в тюрьме гладил лицо своей невесты, которая пришла его проведать. Он мог осторожно вытащить книгу с переполненной полки и, просунув обе руки сквозь решетки, перевернуть и рассмотреть обложку, иногда даже приоткрыть, если хватало места. Но вынуть из шкафа — не мог. На решетках висели железные замки.

Каждое воскресенье Энрике приносил ключ, открывал шкаф и доставал ровно четыре книги, которые без разговоров оставлял на столе. Все они были по истории, воняли плесенью и должны были чему-то научить мальчика. Иногда среди них попадались неплохие — «Зозобра»[21] или «Цыганское романсеро»[22], стихотворения молодого человека, который любил цыган. Сервантес был небезнадежен, но приходилось продираться сквозь какой-то старинный испанский. Проведя с Дон Кихотом всего неделю, прежде чем вернуть его в обмен на новую стопку книг, мальчик почувствовал, будто подглядывал сквозь замочную скважину.

Но, как бы то ни было, ни одна из этих книг не продержалась бы и восьми минут против Агаты Кристи и прочих романов, которые он привез с собой, когда они приехали сюда на поезде. Мать разрешила ему взять всего два чемодана: один с книгами, другой с одеждой. Если уж на то пошло, вещи брать вообще не стоило: он быстро вырос из них. Надо было взять два чемодана книг. «Загадочное происшествие в Стайлзе», «Граф Монте-Кристо», «Вокруг света за восемьдесят дней», «Двадцать тысяч лье под водой», книги на английском, которые не пахли плесенью. Большую часть он уже не раз перечитал. «Три мушкетера» взывали к нему, размахивая шпагами, но мальчик неизменно убирал их назад в чемодан. Что останется, если он прочитает все книги? Ночами он не смыкал глаз, со страхом думая об этом.

Саломея смутно представляла себе настоящую школьную программу, да и он, признаться, припоминал учебу с трудом: пробирающий до костей холод, шерстяные пальто, грубые мальчишки и спорт — ужасная штука, которой заставляли заниматься каждый день. Одна дама в коричневом свитере давала ему книги, и это было самое приятное воспоминание о доме. Но то место, где они жили сейчас, домом не назовешь. Саломея повторяла: «Раз уж мы здесь и школы тут нет, придется тебе прочесть все книги в этой чертовой библиотеке. Если, конечно, нас не прогонят». В противном случае ее план становился еще более расплывчатым.

В библиотеке частенько воняло, если нефтяные магнаты весь вечер курили там сигары. Саломея на дух не переносила сигары и мужские разговоры. А также запертые книги, о чем бы они ни были, и тощих высоких мальчишек, чересчур погруженных в чтение. Но все равно купила сыну блокнот в лавке у паромного причала — в тот день, когда они попытались сбежать от Энрике и плакали, потому что идти им было абсолютно некуда. Саломея бессильно сидела на железной скамье в своем креповом платье; плечи ее вздрагивали. Все это продолжалось так долго, что мальчик отошел к витрине табачного киоска и принялся листать журналы. Там-то он и заметил блокнот в картонной обложке, самую прекрасную книгу на свете, потому что она могла стать чем угодно.

Пока он разглядывал блокнот, сзади подошла Саломея, положила подбородок ему на плечо, вытерла щеку тыльной стороной ладони и сказала: «Что ж, мы его берем». Продавец аккуратно завернул покупку в коричневую бумагу и перевязал бечевкой.

Вот история, начать которую попросила мать, — рассказ о том, что случилось в Мексике до того, как ревуны сожрали их с костями. Позже она много раз меняла решение и просила его перестать писать. Это ее раздражало.

Вечером, после того как они сбежали, купили блокнот и, стоя на пирсе, поели вареных креветок из бумажного кулька, глядя на отчаливавшие паромы, они, конечно же, вернулись к Энрике. Они были пленниками острова, как граф Монте-Кристо. У гасиенды были тяжелые двери и толстые стены, весь день сохранявшие прохладу; сквозь окна всю ночь напролет был слышен шум моря — «ш-ш-ш, ш-ш-ш», точно биение сердца. Мальчик похудеет здесь так, что останутся кожа да кости, а когда книги закончатся, будет голодать.

Или нет, не будет. Блокнот из табачного киоска давал надежду, для узника — план побега. Пустые страницы станут книгой обо всем на свете, волшебной, бесконечной, словно море ночью, биением сердца, которое никогда не остановится.

Саломею не пугало, что кончатся книги: она боялась, что ее одежда выйдет из моды. «На этом острове ничего не купишь. Разве что он хочет, чтобы я, как эти коровы, носила юбки до пола». В прошлом году чемодан с ее лучшими платьями отправили почтой из Вашингтона, если верить адвокату, который вел дела. Но, похоже, и чемодан, и решение о разводе потерялись в пути. Энрике предполагал, что однажды они все-таки получат чемодан, ojalá[23], если на то будет Божья воля. В том смысле, что, если Господь против, сапатисты[24] захватят и ограбят поезд. «Подумать только! — воскликнул мальчик. — Я прямо вижу, как сапатисты с пистолетами на поясе читают у костра мисс Агату Кристи, едят с маминых лиможских тарелок и расхаживают в ее пеньюарах».

Энрике пощипал усики и ответил: «Подумать только! Какая жалость, что за такие фантазии не платят деньги».


— Революция в Мексике — дань моде, — в последний вечер заявил Энрике за ужином с нефтяниками. — Как те дурацкие шляпки, которые носят наши жены. Я не знаю, что вам говорят в Вашингтоне, но эта страна будет трудиться в поте лица за иностранный доллар. — Он поднял бокал. — Сердце Мексики, как верной жены, навеки отдано Порфирио Диасу[25].

Сделка была заключена, нефтяники уехали. На следующее утро за завтраком Энрике позволил Саломее посидеть у него на коленях и запечатлеть на его губах поцелуй вроде того, в котором трубач сливается с трубой. Добрый знак, заявила она после того, как Энрике уехал осматривать новый консервный завод. «Ты слышал его слова: „шляпки, которые носят наши жены“?» Теперь ее первой задачей стало перебраться обратно в его спальню. Второй — уволить служанку.

У мальчика же задача была всегда одна — потихоньку улизнуть из дома. Пробраться задними комнатами, через кухню, пройти по длинной аллее деревьев, с которых облетала красная кора, обнажая гладкий черный ствол. По песчаной тропинке пересечь ананасное поле и по низкой стене скал выйти к морю; за спиной рюкзак с книжкой, свертком с лепешками на обед, купальным костюмом и очками для подводного плавания. Никто не видел шагавшего по песчаной тропинке беглеца, кроме Леандро, который смотрел ему вслед, и под его взглядом мальчик даже в одежде чувствовал себя голым. Леандро, каждое утро приходивший босиком из деревни, пахнущий дымом очага, на котором готовили завтрак, но в чистой рубашке, выстиранной и выглаженной его женой. Саломея сказала, что у Леандро уже есть жена и двое детей — один постарше, второй совсем маленький. И это в таком юном возрасте, хмыкала мать, довольная, что кто-то испортил себе жизнь еще быстрее, чем она сломала свою. Если Леандро уже вступил во вторую часть жизни (ту, что с детьми), значит, недолго ему осталось.

Рыбы каждый день приплывали к рифам за кусками лепешки, которую мальчик захватывал на кухне и разламывал на части, пуская свой хлеб по водам. Одна рыба, с носом, похожим на клюв попугая, и огненно-красным брюхом, всегда первой подплывала за ежедневным подаянием, отогнав своих собратьев. Едва ли это был друг. Скорее, кто-то вроде тех мужчин, которые съезжались в гасиенду на бесплатное угощение и глазели на Саломею в атласном платье с глубоким V-образным декольте.


Саломея составила план наступления. Сперва, проинструктировала она Леандро, мы каждый день будем готовить любимые блюда Энрике. Начиная с завтрака: кофе с корицей, горячие, только что со сковороды лепешки, ананас с ветчиной и то, что она называла «яичницей в разводе»: два яйца на тарелке, одно с неострой красной сальсой, второе — с острой зеленой. Саломея понимала романтику по-своему.

От дому к кухне вела аллея тюльпанных деревьев. С низкими кирпичными стенами, настилами из досок, заменявшими разделочные столы, кухня со всех сторон была открыта морскому ветру, который уносил дым из очага. Столбы по краям держали крышу; в углу горбилась кирпичная печь для хлеба. Нативидад, старейший слуга в доме, почти слепой, каждое утро приходил с зарей, чтобы вымести топку и снова затопить печь, на ощупь укладывая поленья бок о бок, будто детей на кровати.

Леандро приходил, отодвигал уголья к краям, чтобы не напекало середину тяжелого железного противня, и протирал его клочком тряпки, пропитанным топленым жиром, чтобы лепешки не прилипали. Возле банки с топленым жиром стояла большая миска с липким кукурузным тестом; Леандро отщипывал от него шарики и расплющивал в ладонях. От жара на каждой бледной лепешке проступало ожерелье из черных жемчужин. На пышных, так называемых «гордитас», он вырезал углубления, в которые накладывали пасту из фасоли. Но для «эмпанадас»[26] он раскатывал тесто тонким слоем, заворачивал начинку в лепешку и клал на сковородку с раскаленным маслом.

Больше всего Энрике любил pan dulce[27] из пшеничной муки. Пышные и мягкие, посыпанные сверху сахаром, с ананасной начинкой, сладкие, чуть терпкие от печного дыма. Энрике уволил не одну кухарку, прежде чем появился этот ангел небесный, Леандро. Pan dulce испечь не так-то просто. Ваниль должна быть из Папантлы. Муку нужно смолоть на каменной ручной мельнице. Тесто не такое, как для лепешек, — кукурузное, на воде с лаймом, грубое и жидкое. Леандро говорит, что это может любой мексиканец. А вот сухая мука для европейского хлеба — совсем другое дело. Ее нужно смолоть так мелко, чтобы она облачком поднималась в воздух. Самое трудное — смешать ее с водой. Это надо делать быстро. Если струей лить холодную воду на муку — пиши пропало: получатся комки.

— Dios mío[28], что ты наделал?

Ребяческая отговорка: ведро слишком тяжелое.

— Flojo[29], ты с меня ростом, у тебя хватит сил поднять ведро.

Тесто пришлось выбросить и начать все сначала. Леандро — ангел божий, кроткий и терпеливый, ополоснул руки в ведре с водой и вытер о белые брюки. Я тебе покажу, как это делается. Берем два кило муки. Высыпаем горкой на стол. В эту горку пальцами крошим сливочное масло, сыплем соль и соду. Потом делаем углубление в виде кратера вулкана. Наливаем туда холодную воду. Понемногу, аккуратно сдвигаем горы в озеро, смешиваем воду с берегами, чтобы получилось болото. Постепенно. И никаких островов. Тесто поднимается, пока не останется ни гор, ни озера, лишь огромный ком лавы.

— Вот так-то, muchacho[30]. Не каждый мексиканец это умеет. Леандро легонько отбил тесто о стол, пока оно не стало однородным, одновременно мягким и густым. Теперь оно всю ночь простоит в закрытой миске. Утром Леандро его тонко раскатает, порежет мачете на прямоугольники, на каждый положит ложку ананасной начинки, свернет треугольником и посыплет сахаром, вымоченным в ванили.

— Теперь ты знаешь секрет, как угодить хозяину, — сказал Леандро. — Готовить в этом доме — все равно что вести войну. Я capitan[31] хлеба, а ты мой sergente mayor[32]. Если он прогонит твою маму, ты сможешь найти работу, если сумеешь готовить pan dulces и blandas[33].

— А что такое blandas?

— Sergente, ты не должен так ошибаться. Blandas — те большие мягкие лепешки, от которых он без ума. Такие широкие, что в них можно запеленать младенца, и нежные, точно ангельские крылья.

— Si, señor![34] — отдал честь высокий парнишка. — Такие широкие, что в них можно запеленать ангела, и нежные, как попка младенца.

Леандро рассмеялся.

— Тогда уж ангелочка, — поправил он. — Самого маленького.


Двадцать первого июня 1929 года огромная игуана забралась на манговое дерево в патио, отчего Саломея завизжала и выскочила из-за стола. В тот же день закончилось и Трехлетнее Молчание, хотя игуана тут была ни при чем.

Причиной тому стала подписанная президентом декларация, отменившая трехлетний запрет на богослужения. Война с кристерос окончилась. Церковные колокола звонили все воскресенье, призывая обратно священников с их золотыми кольцами, земельными владениями и абсолютной неприкосновенностью. Энрике воспринял это как доказательство своих слов: Мексика преклоняет колени перед алтарем, готовая вернуться в дни правления Порфирио Диаса. Настоящие мексиканцы по-прежнему ценят идеалы смирения, религиозности и патриотизма. «И порядочных женщин», — добавил он специально для Саломеи и процитировал Диаса: «Только у себя дома, как бабочка в стеклянной банке, женщина может достичь высшей ступени благочестия». Он ожидал, что Саломея с сыном поедет в город к мессе примирения. — Если он хочет, чтобы я была бабочкой, позволил бы мне остаться дома, в этой проклятой стеклянной банке, — кипела от злости Саломея в коляске по дороге в церковь. Она всей душой одобряла Трехлетнее Молчание. По ее мнению, утомительнее мессы могла быть только необходимость прийти на нее в хлопковых чулках. Саломея прекрасно помнила правление Порфирио и мрачный диктат монахинь, не знавших снисхождения к дерзкой дочери коммерсанта, приходившей в школу в платье, которое открывало щиколотки. Чудесным образом ей удалось сбежать, как графу Монте-Кристо: она отправилась в ознакомительную поездку по Америке, где и подцепила счетовода из фирмы ее отца; бедолага не смог устоять перед ее чарами. Тогда Саломее было шестнадцать, но она легко решила эту математическую задачу, заявив, что ей исполнилось двадцать. В двадцать четыре она повторила тот же трюк, тем самым достигнув равновесия. В новой ипостаси она приняла имя Салли, как того требовала религия целесообразности. Даже сейчас, когда они уже подъезжали к городскому собору, Саломея закатила глаза и сказала: «Опиум для народа», повторяя за правительственными мужами, которые пытались изгнать духовенство. Но произнесла это по-английски, чтобы возница не понял.

В церкви теснились фермеры, дети с серьезными лицами, старухи на слоновьих ногах. Некоторые переходили от одной фрески, изображавшей остановки на Крестном пути, к другой, неторопливо вращаясь по орбите толпы, точно планеты. К причастию выстроилась длинная вереница горожан, но Саломея прошла в самое начало и приняла облатку на язык с таким видом, будто это очередь в булочной и ей еще нужно переделать массу дел.

Священник был в накидке из золотой парчи и островерхой шляпе. За три года изгнания его платье ничуть не истрепалось и оставалось таким же нарядным. Все взгляды были обращены к нему, как растения к солнцу; не смотрела на него только Саломея. Она улизнула при первой же возможности, направилась к повозке, велела Нативидаду трогаться и принялась ожесточенно рыться в расшитой бисером сумочке в поисках аспирина. Все, что имело отношение к Саломее, происходило либо из пузырька, либо из бутылки: во-первых, пудра, духи и помада для завивки. Во-вторых, головная боль из-за бутылки мескаля. Ну и лекарство — пузырек с пилюлями от несварения желудка. Быть может, ее танцы под «Виктролу» и модный жаргон двадцатых годов тоже взялись из какого-нибудь пузырька. Притаились где-нибудь под скатертью на столике в ее комнате, помогая прогнать уныние.

Если Энрике ее не любит, заявила Саломея в коляске, то она тут ни при чем и не представляет, чем Господь может помочь. Разведенная жена пришлась не ко двору матери Энрике, а значит, та и виновата. И слуги, которые вечно все путают. Ей и хотелось бы обвинить во всем Леандро, но едва ли это было возможно. Тесто из пшеничной муки, из которого он пек булки, было превосходным, шелковистым, как белое платье Саломеи, которое, казалось, можно вылить из кувшина, будто молоко; в этом платье она по-прежнему надеялась в один прекрасный день выйти замуж.

А еще, по всей видимости, виноват этот долговязый мальчишка, ее сын, который подскакивает на кочках в коляске, убирает волосы, упавшие на глаза, и смотрит на океан. На верхушке свадебного торта нет места для парнишки, вымахавшего ростом с президента, которого даже не выбирали.


Чтобы добраться до нефтяных месторождений в Уастеке, Энрике нужно было переправиться на пароме на материк, потом доехать на panga[35] до Веракруса и пересесть на поезд. Если его не будет день, значит, и неделю, а лучше бы целый месяц. Саломея хотела сопровождать Энрике в Веракрус, но он отказал, заявив, что она думает лишь о покупках. Вместо этого позволил им приехать в коляске на городскую пристань и проводить паром. В льстивом утреннем свете Саломея махала с причала платком, подталкивая локтем сына, чтобы тот тоже помахал. В пьесе под названием «Энрике думает, как поступить» у обоих была своя роль. «Скоро он объявит нам свое решение, малыш, вот тогда мы сможем вздохнуть спокойно. И понять, что с тобой делать». Энрике упоминал о пансионе в Федеральном округе[36].

В блокноте в картонной обложке кончались чистые страницы — в книге под названием «Что случилось с нами в Мексике». Он попросил Саломею купить в табачном киоске новый, но та ответила: «Сперва посмотрим, получит ли эта история продолжение».

Когда паром скрылся из виду, они пообедали на malecon[37] напротив рыбацкой пристани, глядя на кружащих над морем чаек, пытающихся стащить пищу. Мужчины в маленьких деревянных лодках вытаскивали из воды улов, сминая холмики серых сетей, вздымавшиеся над каждой лодкой, точно грозовые тучи. К полудню траулеры уже стояли у причала; их ржавые корпуса кренились в одном направлении, а мачты клонились друг к другу, как пьяные супруги. В воздухе пахло рыбой и солью. Пальмы бурно размахивали ветвями на морском ветру — жест отчаяния, на который никто не обращал внимания.

— У любой истории есть продолжение, — заметил мальчик. — И этот обед — следующая ее часть.

Но Саломея повторила то, что теперь говорила постоянно: «Перестань, убери блокнот. Это меня раздражает».

По дороге домой она велела кучеру остановиться в деревеньке неподалеку от лагуны. «Высади нас здесь и возвращайся в шесть часов. Ни о чем не спрашивай», — велела она. Лошадь знала все дороги, и это было удобно, потому что Нативидад почти ослеп. Саломее и это было на руку: свидетели ей были не нужны.

Деревенька оказалась так мала, что в ней даже не было рынка, только гигантская каменная голова на площади, оставшаяся от столетий, когда правили индейцы. Саломея вылезла из коляски и прошла мимо головы, под подбородком которой выросла травяная борода. В конце дорожки мать сказала: «Идем, нам сюда» — и свернула по тропинке в лес. В своих туфлях с ремешками на пятках она шагала быстро, поджав губы и опустив подбородок, так что кудри, точно занавес, скрывали ее лицо. Они вышли к деревянному мосту, висевшему на веревках над ущельем. Саломея сбросила остроносые белые туфли, подцепила пальцем за ремешки, в одних чулках ступила на мост над грохочущим потоком, остановилась и оглянулась.

— Не ходи за мной, — велела она сыну. — Жди здесь.

Ее не было целую вечность. Мальчик с блокнотом на коленях притулился в конце моста. Огромный паук с огненно-красным брюшком прополз мимо, поднимая то одну, то другую ногу, и неторопливо втянул все тело в щелку в одной из досок. До чего страшно понимать, что в любой трещине может таиться какое-нибудь мерзкое существо. В кроне дерева перепархивала с ветки на ветку стая попугаев. Тукан высунул длинный клюв из листвы и прокричал: «Ами, ами!» Сидя на корточках у края ущелья, мальчик снова поверил в лесных демонов. И на закате они появились и завыли.

Наконец вернулась Саломея, сняла туфли, чтобы пройти по мосту, потом снова их надела и направилась к деревне. Нативидад уже ждал их, неподвижный, точно каменная голова; лошадь щипала траву. Мать забралась в коляску и за всю дорогу не произнесла ни слова.


Кража карманных часов стала своего рода местью. Тайной, которую он мог хранить от матери, — за то, что она отказалась говорить, зачем ходила в джунгли. Мальчик стащил их в тот день, когда из города приехал портной, чтобы узнать мнение Саломеи о ткани для нового костюма Энрике. Тот был в отъезде. Из чистой вежливости портной пропустил с Саломеей стаканчик chinguirito[38], а потом еще один. У мальчика была уйма времени, чтобы пробраться в ее комнату и взглянуть на Папину Шкатулку, пылившуюся под шкафчиком, в котором мать держала ночной горшок. Саломея засунула ее туда из ненависти к отцу.

Туда ему и дорога, говорила Саломея. Только раз она позволила сыну взглянуть на содержимое шкатулки. Фотография мужчины, который, как ни крути, все-таки был его отцом. Горстка старых монет, брелоков, запонок, украшенных драгоценными камнями, и карманные часы. Мальчик мечтал их заполучить. В тот первый раз, когда с разрешения Саломеи он сидел на полу и трогал все, что хранилось в шкатулке, а мать, привстав на локте, смотрела на него с кровати, мальчик раскачивал часы на цепочке перед ее глазами, как гипнотизер: «Тебе очень хочется спать».

Она ответила: «El tiempo cura у nos mata». Время сперва лечит, потом убивает.

Вообще-то эти вещи принадлежат тебе, заявила мать. Но на самом деле они не принадлежали даже ей, она без спроса прихватила их с собой, когда бросила мужа и сбежала в Мексику. «Чтобы нам было что продать, если придется солоно». Она, должно быть, имела в виду — еще солонее, чем с Энрике.

Теперь же часы, которые она взяла без спроса, были украдены снова: око за око. Мальчик пробрался в ее комнату и стащил их, пока Саломея в гостиной, развалившись на шелковом диване, смеялась шуткам портного. Из всех сокровищ, хранившихся в шкатулке, мальчику было нужно только это. Время сперва лечит, а после прерывает все, что происходит в твоем сердце. Синий дым тукстланских сигар просочился из библиотеки и заполнил весь дом. На этот раз с Энрике приехали двое американцев, чтобы отравить южное побережье Мексики своим дымом и бесконечными разговорами: избирательная кампания, Ортис Рубио, этот ужасный Васконселос. В обществе гринго Энрике всегда нервничал, а Саломея расцветала. Она подливала мужчинам коньяк и, наклоняясь, демонстрировала декольте. Один американец смотрел не отрываясь, а второй даже ни разу не взглянул. Кажется, оба были женаты. В полночь они в своих мягких фетровых шляпах и кожаных ботинках отправились прогуляться по пляжу. Саломея повалилась в кресло; казалось, силы разом оставили ее.

— Тебе пора спать, — заявила она.

— Я не ребенок. Это тебе пора спать.

— Не мели вздор. Если он рассердится, мы с тобой отсюда вылетим.

— И куда мы пойдем? Не пешком же по воде.

Один из гостей, мистер Морроу, служил послом, а второй занимался нефтью, как и Энрике. По словам Саломеи, этот второй корчит из себя важную персону, но она, если захочет, заставит его раскошелиться.

— Он богаче Господа Бога, — заявила она.

— Значит, в кармане у него восходит солнце. А в ботинках прячется благодать.

Саломея осеклась.

— Это ты вычитал в одной из своих книжек?

— Не совсем.

— В каком смысле «не совсем»?

— Не знаю. Звучит как строчка из «Цыганского романсеро». Но это не оттуда.

Серые глаза матери округлились от удивления. Несколько часов назад она сбрызнула свою завивку лаком, но прическа успела растрепаться, и короткие кудряшки свисали на лоб. Она походила на девчонку, которая, наигравшись с подружками, только что вернулась домой.

— Значит, ты сам это придумал, про восход в кармане и благодать в ботинках? Прямо поэзия.

Ее глаза были прозрачными как вода; кончики волос касались бровей. Пламя свечи бросало на атласное платье тонкие длинные тени — рисунок, невидимый при свете дня. Мальчик гадал, каково это — быть матерью. Вот такой очаровательной женщиной, которая смотрит на тебя с удивлением. По крайней мере раз в день.

— Тебе ведь нужен новый блокнот? Чтобы записывать свои стихи.

Но он уже был на последней странице. Большую часть заняло описание матери в свете свечи, и кончилось все не лучшим образом. Вернулись мужчины, включили «Виктролу», и тот, которого звали Я-Заставлю-Его-Раскошелиться, попытался станцевать с Саломеей чарльстон, но в ботинках его не было благодати. Они явно жали.

Примечание архивариуса

Эти страницы повествуют о ранних годах жизни Гаррисона Уильяма Шеперда, гражданина Соединенных Штатов, который родился в 1916 году в городе Личгейт, штат Виргиния, и в детстве был увезен матерью в Мексику. Так говорил он сам. Но очевидно, что эти страницы не могли принадлежать перу мальчика. Талант Шеперда заявил о себе рано, этот факт известен и отмечен не раз, однако все-таки не в тринадцать лет. В тот год у него действительно был блокнот, в котором он вел дневник, — привычка, пронесенная через всю жизнь. Результаты нежданно-негаданно попали от автора ко мне и собраны здесь.

В январе 1947 года мистер Шеперд принялся за мемуары на основе ранних дневников. Страницы, которые вы прочли, он передал мне собственноручно, чтобы я их отпечатала на машинке и назвала «Глава первая». Я взяла их для начала книги. Сомневаться в авторстве Шеперда нет никаких оснований; к тому времени из-под его пера вышла не одна книга. Он как мог воспользовался материалами из первого блокнота в картонной обложке, который купил в порту на Исла-Пиксол и, вполне вероятно, впоследствии уничтожил. В его правилах было все переписывать, отказываясь от предыдущих вариантов текста. Он любил порядок.

Спустя несколько месяцев мистер Шеперд оставил мысль о мемуарах. По многим причинам. Одна из них, по его словам, была такова: следующий блокнот, его второй юношеский дневник, исчез, и у него нет никакой охоты вспоминать, что же там было написано. Мне кажется, что большую часть содержимого мистер Шеперд помнил, но свои мысли я оставлю при себе. Это его личное дело.

История второго дневника примечательна. Мистер Шеперд признался, что не может его найти; так оно и было. Обнаружился блокнот только в 1954 году, в чемодане среди его вещей, которые много лет хранились в Мехико у одной знакомой писателя. После ее смерти разбирали вещи и нашли дневник в кожаном переплете, размерами меньше бутерброда (ок. 7,5 х 12,5 см); немудрено, что он затерялся. Блокнот лежал в кармане брюк, завернутый в носовой платок. Следовательно, он никогда не хранился с более поздними дневниками и долгое время считался утраченным. Мистер Шеперд действительно больше никогда его не видел. Блокнот не подписан; как вы увидите сами, проставлена только дата и заголовок на первой странице. И лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств (и письму с поручением) удалось установить владельца чемодана, и чемодан переслали мне. Сам мистер Шеперд, разумеется, к тому времени уже скончался. Не восстань так неожиданно из небытия недостающий фрагмент истории, было бы нечего рассказывать. Но дневник нашелся. Нет никаких сомнений, что это писал мистер Шеперд: его почерк, его стиль и заголовки. Он и впоследствии так же помечал начало дневника.

Отличие в стиле — от мемуаров писателя к записям подростка — читатель вскоре заметит сам. Предыдущие страницы написаны тридцатилетним мужчиной, последующие — мальчиком четырнадцати лет. Все остальные его дневники отражают обычное взросление. Во всех прослеживается привычка, которую мистер Шеперд пронес через всю жизнь, — умалчивать о себе. Любой другой написал бы в дневнике: «Я съел на ужин то-то и то-то», но мистер Шеперд считал, что, если ужин стоит на столе, значит, у него на то свои причины. Он писал, словно фотографируя все происходившие с ним события, и поэтому его нет ни на одном снимке. Причин тому множество, но я опять-таки предпочитаю о них не распространяться.

Блокнотик в кожаной обложке, утраченный и вновь обретенный, содержит дневниковые записи, которые автор вел с 1929 по лето 1930 года, когда уехал с Исла-Пиксол. Расшифровать их было не так-то просто, уж очень блокнот оказался мал. Мистер Шеперд вел заметки на свободных страницах домашней счетной книги, обычной для 1920-х годов; автор коротко упоминает, что украл ее у экономки. Датировать записи юноша тогда еще не привык.

Третий дневник охватывает период с июня 1930 по 12 ноября 1931 года. Поступив в школу, мистер Шеперд стал чаще проставлять даты. Этот блокнот в твердом переплете, какими пользовались школьники тех лет, был куплен в книжном магазине в Мехико.

Остальные идут по порядку, несколько записных книжек разных форм и размеров, но со схожим содержанием. Ни один человек так не чтил слова, будь то свои или чужие. Я приложила все усилия, чтобы не отстать от него. Почерк у мистера Шеперда был довольно четкий, и мне он был уже знаком. Я верю, что эти тексты вышли из-под его пера, если сделать поправку на грамматику и орфографию подростка. Впрочем, в этом почти нет надобности — для мальчика, учившегося на «Загадочном происшествии в Стайлзе» и прочих романах. Я обращалась за помощью с переводами с испанского, на который автор время от времени переходил, вероятно, в юности до конца не осознавая разницу между языками. Он бегло разговаривал на обоих. По-английски с матерью, по-испански — с большинством окружающих до возвращения в Соединенные Штаты. Но иногда мешал языки, и тогда мне приходилось догадываться о смысле фраз.

Обычно подобные примечания ставят в начало книги. Я же поместила вперед написанную мистером Шепердом первую главу. Он ясно дал понять, что хочет начать книгу именно так. Моя скромная фигура по понятным причинам отошла на второй план. За долгие годы я поняла, что так разумнее. Мои пояснения лишь предваряют остальной текст. Я озаглавила разделы, чтобы систематизировать материал. Примечание пометила собственными инициалами. Надеюсь, что я ему помогла.

В. Б.

Личный дневник, Мексика, Северная Америка

НЕ ЧИТАТЬ. EL DELITO ACUSA[39].

2 НОЯБРЯ, ДЕНЬ МЕРТВЫХ

Леандро пошел на кладбище возложить цветы на могилы своих покойников: матери, отца, бабушек, сына, который умер, когда ему была минута от роду, и брата, погибшего в прошлом году. Леандро считает, неправильно говорить, будто у тебя нет семьи. Пусть даже они умерли, но они у тебя все равно есть. Не так-то приятно представлять себе призраков, которые выстроились в ряд под окнами и только и ждут, пока ты с ними познакомишься.

Леандро, его жена и покойники собрались на пикник на кладбище за скалами на другой стороне острова. Тамале в банановых листьях, atole[40] и pollo pipián[41]. Леандро сказал, это единственные блюда, способные выманить его брата от богини. Он имел в виду богиню смерти, ее зовут Миктлан-как-то-там — Леандро не смог это выговорить. Он не умеет читать. На этот раз тамале готовил не он. У него дома жена — капитан маисовых лепешек, а племянницы — ее сержанты. Уходя от нас, он возвращается в свой глиняный дом с тростниковой крышей, и женщины готовят ему еду. А Леандро, наверно, сидит в кресле и жалуется на нас. И никто не подходит, чтобы снять с него ботинки. Потому что он их не носит.

Все служанки тоже ушли на Diá de los Muertos[42], и матери пришлось самостоятельно разогревать caldo[43] на обед. Она ворчала, что мексиканская прислуга норовит улизнуть по любому удобному поводу, да разве в Вашингтоне кухарка позволила бы себе отправиться на кладбище, чтобы бросить цветы на могилу? Мать говорит: у этих индейцев столько богов, что на каждый божий день находится отговорка, лишь бы не работать. Ох уж эти мексиканки! А ведь мать и сама мексиканка. Но лучше ей об этом не напоминать, если не хочешь схлопотать оплеуху.

Сегодня утром она заявила: «Я не какая-нибудь там метиска, мистер, не забывайте об этом». Дон Энрике гордится, что в нем нет ни капли индейской крови, только испанская, и мать тоже этим гордится. Но ей радоваться нечему: она не верит в индейских богов. Даже в Бога Чистокровных Испанцев: этот ей тоже не нравится. Когда служанки ушли на праздник, она обожгла руку и взвизгнула: «Chingado[44]Pinche[45], malinche[46]. Мать — настоящий кладезь ругательств.


Дон Энрике привез из магазина в Веракрусе конторские книги, чтобы установить, как на самом деле обстоят дела в хозяйстве. Матери объяснил: «Desconfía de tu mejor amigo como de tu peor enemigo». Доверяй лучшему другу не больше, чем худшему врагу. Всегда. Все. Записывай. Он швырнул книжки на ее туалетный столик; мать от испуга подскочила, и рукава ее пеньюара задрожали. Он называет эти блокноты «Книги правды».

А правда такова. Одну книжку утащил домашний вор. Мать все равно отделалась от этой обязанности. Она начала вести записи, а потом Крус взяла на себя труд записывать, по каким дням госпожа им платит. Иначе мать утверждает, что платила, даже если это не так, а она не помнит, потому что напилась. Дон Энрике велел Крус вести счета, пока он в Уастеке. Он говорит, что деньги текут из этого дома, как кровь из раны.

7 НОЯБРЯ

Семьдесят две секунды, дольше, чем всегда. Если маме удастся задержать дыхание на столько, то она сможет получить развод. Но на самом деле это не считается, потому что только на берегу. На кровати, cercado de tierra, окруженной сушей. Встав коленями на подушку, зажав нос и подняв к глазам часы, чтобы следить за временем. В воде задержать дыхание гораздо сложнее, потому что холодно. Надо сперва набрать в грудь побольше воздуха, очень быстро, а потом задержать дыхание и нырнуть. «Ради бога, не делай этого под водой, а то потеряешь сознание и утонешь», — просит Леандро. До того как стать поваром, он зарабатывал на жизнь ловлей омаров и добычей губки.

От солдатской жизни ныряльщика скатиться до galopino. Готовить! Это не опаснее, чем сосать нянькину грудь! Грубостью было сказать это сегодня утром Леандро, который не имеет права надерзить в ответ. После Дня мертвых он вернулся с необычной прической: волосы собраны на шее в конский хвост и перехвачены пеньковым шнурком. Наверно, его причесывала жена.

Леандро сказал, что его брат, который сделал маску для подводного плавания, утонул в прошлом году, когда нырял за губкой. Ему было тринадцать, моложе тебя, а уже помогал матери. Леандро процедил это, не поднимая глаз; он резал лук, с силой стуча ножом по доске.

Тут с рынка вернулся с помидорами и epazote[47] Нативидад, и не было возможности ответить: «No lo supe»[48]. Всегда найдется какой-нибудь ужас, о котором ты не знал.

Или, как выражается Леандро, «всего знать невозможно».

Нырять невероятно интересно, но его брат из-за этого утонул. «Если хочешь знать, такова солдатская доля, — поясняет Леандро. — А от готовки не умирают».


Сегодня отлив начался рано. Деревенские мальчишки, собирающие устриц, пришли в пещеру и заявили, что это их пляж. «Vete, rubio», — визжали они, проваливай, белобрысый, уползай, точно краб по коралловым скалам. Тропинка от лагуны ведет темным туннелем через заросли мангровых деревьев на другую сторону острова. Тамошний пляж — узкая полоса камней; в прилив он исчезает. Сегодня утром был самый низкий уровень воды за все время. Глыбы подводных скал торчали, точно головы морских животных. Дно здесь слишком каменистое для лодок. Сюда никто не ходит. Даже сборщики устриц не накричат здесь на «белобрысого», который на самом деле никакой не белобрысый: волосы у него такие же по-мексикански черные, как у матери. Слепые они, что ли, эти мальчишки? Смотрят и не видят.

Качаться на волнах — все равно что лететь по небу: смотришь вниз на город рыб, на то, как они плывут за покупками. Улетаешь сото el pez volador. Как летучая рыба. Ноги тянут вниз, и паришь на глубине, перемещаясь от оживленных коралловых рифов в тихую синеву на мелководье. По дну скользят тени ныряльщиков.

В глубине бухты на другом конце острова из воды поднимается скальный уступ. Он заметен с парома, весь в белых полосах гуано, которые, как флаги, отмечают углубления, где гнездятся морские птицы, полагая, что там они в безопасности. У подножия утеса под водой чернеет что-то, что с парохода не разглядеть. Темное нечто — или ничто — огромная глубокая впадина в скале. Это оказалась пещера, достаточно большая, чтобы в нее можно было нырнуть и заползти. Или ощупать края и заглянуть внутрь. Там очень глубоко. Водный туннель, скрывающийся в скале, как тропинка в зарослях мангров.


Неожиданно приехал мистер Я-Заставлю-Его-Раскошелиться. После его ухода мать была не в настроении. Должно быть, его щегольские туфли ее тоже укололи. Она поругалась с доном Энрике.

24 НОЯБРЯ

Сегодня пещера исчезла. В прошлую субботу была там. Осмотрел поверхность у самого основания утеса, но без толку. А потом начался прилив, и волны слишком сильно били о скалу, чтобы продолжать поиски. Неужели туннель в скале мог сперва открыться, а затем исчезнуть? Сегодня, должно быть, вода поднялась гораздо выше обычного, и пещера оказалась так глубоко, что и не отыскать. Леандро говорит, что приливы — сложная штука, а скалы на той стороне острова опасны и лучше оставаться здесь, на мелководье возле рифов. Он не обрадовался, услышав о пещере. Он знал о ее существовании, она даже как-то называется, la lacuna. Так что настоящим открытием это не назовешь.

Laguna? Лагуна?

Нет, lacuna. Леандро пояснил, что это не лагуна. Не совсем пещера, но отверстие, которое, как рот, проглатывает то, что в него попадает. Для наглядности он открыл рот. Она уходит в утробу земли. По словам Леандро, на Исла-Пиксол полно таких углублений. В древние времена Бог плавил камни, и они текли как вода.

Это не Бог, а вулканы. У дона Энрике есть книга про них. Леандро ответил, что некоторые пещеры так глубоки, что достигают центра Земли, и на их дне можно увидеть дьявола. А другие туннели тянутся всего-навсего с одного конца острова на другой.

Как их различить?

Никак, да и незачем: любая из них достаточно глубока, чтобы в ней мог утонуть мальчишка, который думает, что знает больше Бога, потому что читает книги. Леандро очень рассердился. Велел держаться подальше от этого места, иначе Господь тебе покажет, кто проделал эти дыры.

Печальная история сеньора Рыбки

Жила-была среди рифов желтая рыбка с синими полосками на спине. Ее так и звали — сеньор Рыбка. В одно злополучное утро рыбку поймал голыми руками жестокий мальчишка, Бог Земли. Сеньор Рыбка хотел отведать лепешки из рук Бога, но горек хлеб нищего, и бедолага поплатился за легковерие. Его принесли в дом в очках для подводного плаванья и посадили в стакан с морской водой на подоконнике в Спальню Бога. Два дня сеньор Рыбка кружил по стакану с трясущимися от страха плавниками и тосковал о море. Однажды ночью сеньор Рыбка захотел умереть. Наутро его желание исполнилось.

Его должны были похоронить по христианскому обряду под манговым деревом в глубине сада, но вмешалась горничная и все испортила. Девушку, которую мать взяла на этот раз, зовут Крус, то есть крест, и вынести ее действительно нелегко. Она пришла в Спальню Бога, чтобы забрать его Грязные Чулки, пока он читал на улице. Должно быть, девица заметила дохлую рыбку и решила ее выбросить. Вернувшись в Спальню, Бог не нашел ни тела, ни стакана с водой, а сеньор Рыбка отправился в кухонный бак с отбросами для свиней. Леандро подтвердил, что так оно и было. Он видел, как Крус выкинула туда рыбку.

Леандро вместе с мальчиком рылся в объедках в поисках сеньора Рыбки. От вони Юному Богу пришлось зажать нос; ничего не найдя, он едва не разрыдался и почувствовал себя из-за этого безмозглым верзилой. В тринадцать лет — и плакать из-за дохлой рыбки! Вернее, даже не столько из-за нее, сколько из-за того, что она упокоилась в куче мокрой луковой шелухи и склизких тыквенных семечек. Нашу еду готовят из другой части этой дряни. Должно быть, внутри нас пища так же разлагается; нет ничего по-настоящему хорошего или вечного, потому что все живое рано или поздно сгниет. Стоит ли плакать из-за такой глупости? Но Леандро сказал: «Ну-ну, успокойся, по te preocupes[49], мы же знаем, что сеньор Рыбка где-то здесь». Он придумал отличную штуку: почему бы не выкопать в саду большую яму и не закопать все вместе? Так они и сделали. Двое друзей устроили пышные похороны, как в древности — для королей ацтеков; в помойном ведре было все, что могло понадобиться покойному сеньору Рыбке по пути в иной мир, и даже больше.

25 ДЕКАБРЯ

Деревня просыпается легко, в отличие от солнца, которое, кажется, встает с большим трудом, совсем как мать. Вчера праздновали канун Рождества. Сегодня она проспит до полудня, потом проснется, приложит ладонь ко лбу, и оборки на рукавах ее пеньюара задрожат. От ее сухого и резкого, как выстрел из «браунинга», окрика служанки побегут за порошками от головной боли. А все остальные — прочь из дома.

По дороге в деревню к рождественской мессе стекается множество людей, крупицы семей в коричневых скорлупках. Вот, как Иосиф Марию, мужчина везет на осле беременную жену. Три долговязые девочки в платьях едут на серой кобыле, свесив ноги, точно гигантское насекомое. Задира петух мог бы глядеть веселее: посмотри-ка, дружок, все твои товарищи висят вниз головой у дороги в лавке мясника, дожидаясь, пока их зажарят. Сосиски развешены в ряд, точно чулки, а белая шкура кабана болтается на крючке, как будто он ушел, позабыв пальто. Свинья, его жена, жива, привязана к папайе во дворе; вокруг нее носятся поросята. Они свободны и могли бы убежать прочь, но не уходят, потому что здесь их мать.

На маленькой деревенской церквушке нет колокола; только аромат копаля плывет из окон, смешиваясь с отдающим гнилой рыбой запахом океана. Был там и Леандро с семьей; он положил ладони на головы своих детей, точно на грейпфруты. Позже на празднике он даже не сказал: «Feliz Navidad» [50] или «Привет, приятель, я каждый день прихожу к вам в дом». Только хлопал ладошками сына висящей на смоковнице пиньяте[51]. В честь святого младенца на дороге трещали шутихи, испуская голубой дым, и среди прочего смуглого, как каштаны, люда затерялся одинокий незаметный мальчик.

1 ЯНВАРЯ 1930 ГОДА: ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ГОДА И ДЕСЯТИЛЕТИЯ

Каждая cabeza[52] в доме полна порошков от головной боли. На террасе в мерцающих лужах — осколки стекла. Иншок весь декабрь преследовавший детей по двору, не издает ни звука. Он встречает Новый год на кухне; над его скелетом вьются тучи мух.

Прекрасный день, чтобы отправиться на поиски туннеля в иной мир. А может, и встретиться с дьяволом. Мать крикнула: «Gállete malinche dios mio[53], не хлопай дверью!» Вопреки обыкновению ни слова об акулах: пусть жрут мальчишку, если хотят. Ясное небо, пустой пляж и вода как холодные руки, просящие подаяния. Даже рыбы, обитающие у рифов, сегодня молчат.

Пещера снова оказалась на месте; черная пасть в скале. На этот раз устье обнаружилось ниже под водой, но все-таки до него было можно донырнуть и протиснуться между каменных губ в отверстие, расширявшееся в темноте. И наступил последний день вселенной; время забраться внутрь, думая о погибшем брате Леандро. Загребая холодную воду, считать удары оглушительно колотящегося сердца: тридцать, сорок, сорок пять, половина девяноста. Дождаться и повернуть обратно, на ощупь пробраться к выходу и с саднящими легкими вынырнуть на свет.

Солнце и воздух. Дышать. Все-таки жив. Стрелка часов переместилась наверх; еще один год, украденный у смерти.

5 ЯНВАРЯ

Завтра Праздник трех королей. Вот только здесь это будет Праздник сестер и матери дона Энрике; они приедут на пароме. Леандро придется для них готовить. Крус и остальные служанки на праздники ушли в деревню, но мать решила устроить пир для гостей, со слугами или без. Она делает вид, будто они с доном Энрике женаты, так что сеньору нужно будет называть abuela[54]. Новоявленная бабка в шикарном платье закуривает сигарету, скрещивает ноги и выпускает дым в окно.

Мать хочет зеленый и красный chalupa[55] и torta[56] с сахаром. Леандро предпочел бы побыть с семьей. Он разозлился на мать за то, что она заставила его остаться, и зубоскалит над хозяйкой. Стыд и срам. Но он знает, что его не поймают. Капитан и его сержант в сговоре.

Сложнее всего приготовить rosca de reyes: пирог, который называется «кольцо королей», из пшеничной муки, той же самой, что и для лепешек, нежных, как попка младенца. Комок теста, достойного короля, лежит, раскатанный, на столе, длинный и толстый, точно морской огурец. Сото репе[57]. Проткнуть и засмеяться: «Сото bato»[58]. Обычно Леандро держится гораздо благопристойнее.

Сосиска! Пиписька!

Pachango![59]

Штуковина! Королевская штуковина!

Леандро, отирая слезы, заявил, что мать нас убьет, перекрестился и помолился за обоих. Потом свернул королевскую штуковину в кольцо и соединил концы. Внутрь поместил крохотную глиняную фигурку похожего на поросенка младенца Иисуса. На самом деле, пояснил Леандро, это не Иисус, а юный бог Пильцинтекутли. Он умирает в декабре, когда дни становятся темнее, и воскресает 2 февраля, на Сретение. Древние с трепетом относились к свету и тьме. Сейчас стоят темные дни, сказал Леандро. Тому, кто найдет в пироге фигурку, повезет, когда вернется свет.

Остаток года глиняная статуэтка дожидается в банке в ящике стола, когда ее спрячут в пирог. Леандро достал поросенка Иисуса из банки, поцеловал и положил в rosca. Верх украсил круглыми фруктами, покрытыми желе, но место, где спрятал фигурку, пометил квадратным ломтиком, как тайным опознавательным знаком. Когда подадут пирог, сказал он, бери этот кусок.

Неужели удача улыбнется, даже если сжульничаешь, а не получишь фигурку случайно?

Miʼjo, ответил Леандро. Твоя мать даже не помнит день, когда тебя родила. И если сирота хочет, чтобы ему повезло, то придется самому позаботиться об этом.

У какого же сироты оба родителя живы? Ты же говорил, что у всех есть семья, даже если это призраки. Или забудь о своем cumpleaños[60].

Леандро взял лицо сироты в свои ладони, поцеловал в губы, а потом шлепнул по попе, как малыша, а не мальчика, высокого, как взрослый мужчина. Мальчика, которого обуревают ужасные мысли о том, чтобы поцеловать мужчину как мужчину. Леандро ничего такого не имел в виду. Обычный beso[61] ребенку.


После ужина Леандро ушел домой. Все слуги сбежали, оставив объедки на кухне, дурное настроение и пыль. Что толку от удачи в пустом доме?

2 ФЕВРАЛЯ, СРЕТЕНЬЕ

Леандро отсутствовал девятнадцать дней, теперь вернулся. На Сретенье ему придется приготовить сотню тамале без помощи сержанта. Лучше спрятаться на дереве и весь день читать. Книга не убежит от тебя к своей семье, когда заблагорассудится. Леандро даже читать не умеет. Вот пусть и стряпает весь день свои тамале.

Сегодня начинается год удачи под покровительством Пильцинтекутли, глиняного поросенка Иисуса.

13 ФЕВРАЛЯ

Сегодня пещера снова показалась, чуть ниже поверхности воды. Она расположена посередине скалы под холмом, на котором растет бугорок травы. Теперь будет легко ее снова найти, но лучше искать утром, когда солнце только-только встало и еще не начался прилив. В туннеле опять было холодно и темно. Голубой свет мерцал вдалеке, как запотевшее окно. Должно быть, это другой конец и никакого дьявола там нет, а есть обычный проход, по которому можно попасть на противоположную сторону. Но плыть туда слишком далеко, да и страшно.

Однажды Пильцинтекутли скажет: «Вперед, счастливчик! Vete, rubio, плыви на свет. Найди другой конец земли. Там твое место».


Самое странное, что мать верит в колдовство. Она опять была в деревне, где стоит гигантская каменная голова. Отпустила Нативидада с коляской и заявила: «На этот раз пойдем вдвоем». Снова сняла туфли, чтобы пересечь подвесной мостик, и зашагала через лес по тропинке вдоль озера. На воде хлопали желтыми крыльями яканы; у берега дремал аллигатор, зарывшись в водоросли до самых выпуклых глаз. Под высокими деревьями мать свернула в джунгли. Мы идем к brujo[62], наконец пояснила она, потому что нас обоих кто-то сглазил, из-за чего она не может забеременеть. Вероятно, виновата мать дона Энрике.

Бамбуковая хижина brujo стояла на поляне внутри круга камней. Казалось, ее построили тысячу лет назад. Вместо двери висела занавеска из бус, связанных из раковин улиток; когда мальчик отвел их в сторону, бусы глухо забренчали. Внутри обнаружился жертвенник, уставленный маленькими глиняными фигурками, зелеными ветками в кувшинах, раковинами-гребенками, в которых курился копаль — то же благовоние, что и в церкви. Колдун велел снять рубахи, что мать проворно и исполнила, оставшись в шелковом белье. Но brujo на нее даже не взглянул, возвел глаза к потолку хижины и запел, а значит, это действительно был колдун, а не просто мужчина.

Он выглядел настолько дряхлым, насколько это вообще возможно, и все-таки жил. Его напев был тих и быстр: «Echate, echate»[63]. Сперва колдун покружил вокруг матери, легонько похлопал по ее телу веткой с листьями, омоченной в воде из кувшина, стряхнул капли на волосы, грудь и живот. После этого обошел и все остальное, включая сына. Потом окурил мать дымом из ракушки с копалем. Своими узловатыми руками старик поднял фигурку, вырезанную из бумаги, — человечка, похожего на кошку, — и сжег ее на свечке. Некоторые фигурки на его жертвеннике напоминали мужской половой орган, член. Каменные pachango.

Когда колдун закончил, мать дала ему несколько монет. Она ни проронила ни слова, пока они не вернулись по мосту в деревню. Площадь была пуста; виднелась только гигантская каменная голова. Нативидад еще не приехал.

— Энрике об этом говорить нельзя, — велела мать. — Разумеется, ты это и сам понимаешь.

— Он хочет, чтобы ты родила ему ребенка?

Мать поправила платье и подтянула чулок.

— Ну, это бы все изменило, правда?


Маленькая дочь Леандро умерла в январе после Праздника трех королей; никто в доме не знал об этом. Крус сегодня сообщила матери. Его не было три недели не потому, что злился на своего сержанта, а потому что хоронил ребенка. Две головки-грейпфрута в церкви; теперь вот осталась только одна. Крус поссорилась с матерью, потому что жалованья, которое платит дон Энрике, не хватит, чтобы прокормить даже цыпленка. Она сказала, что у жены Леандро не было молока, вот девочка и умерла.

Как он мог возвращаться домой, к семье, которой нечего есть, а потом приходить сюда и готовить сотню тамале? Держится так, будто у него ничего не случилось. Настоящего Леандро здесь никогда не было. Он только притворяется.

9 МАРТА

Сегодня пещера исчезла. Под бугорком на утесе не оказалось ничего. Если она и там, то глубоко под водой. Поросший травой холмик на скале очутился почти у самой поверхности океана. А может, сегодня просто прилив выше.

Дон Энрике уехал в Уастеку. Мать схватилась за нож. Утром размахивала кухонным. Не для того, чтобы порезать лук, но чтобы показать: она не шутит, а значит, нужно держать язык за зубами. И не только про brujo, но и про мистера Кошелька. То есть не писать здесь о его неожиданном визите, пока хозяина нет дома. Наплевать: мать слишком ленива, чтобы поднять матрас и найти этот блокнот.

13 МАРТА

Пещера вернулась. Днем скала распахнула пасть и поглотила мальчика. Но против течения было трудно грести. Как и в прошлый раз, легкие саднили, и он быстро повернул назад. Брат Леандро шептал: «Иди сюда, живи со мной», но мозг, жаждущий воздуха, струсил и запросился обратно. Завтра решающий день.

Последняя воля

Да будет известно, что, если Г.У.Ш. утонет в пещере, он ничего никому не завещает. Все вещи, которыми он владел, — ворованные: карманные часы, этот блокнот и один удачный год.

Тело он отдает на съедение рыбам.

Леандро оставляет теряться в догадках, куда же он запропастился.

Мать и мистера Кошелька посылает к дьяволу.

Dios habla por el que calla[64].

14 МАРТА

Внутри пещеры лежат кости. Останки человека! Вот что нашлось на другой стороне.

Наверно, так себя чувствуешь, когда едва не утонул: кровь бешено стучит в висках, все заволокла черно-красная пелена. Соленая вода обжигает глаза, и почти слепнешь, устремляясь к свету, пока наконец не вынырнешь и не глотнешь воздуха.

В конце туннеля обнаружился выход из пещеры в джунгли, к маленькому пруду с соленой водой. Почти идеально круглый, величиной с комнату мальчика; прямо над головой — ясное небо в ряби листвы. Фикусы окружили прудик, точно праздные зеваки, и таращатся на пришельца из другого мира, который неожиданно вынырнул из воды. Деревья нагнулись, чтобы лучше видеть; их бугорчатые колени торчат из воды. Тигровая цапля стоит на камне, поджав ногу, и неприветливо косится на незваного гостя. Сан-Хуан Пескадеро, зимородок, порхает с ветки на ветку и кричит: «Убить его, убить его, убить его!»

По берегам пруда валяются в беспорядке каменные глыбы — остатки какого-то строения из кораллового известняка. Руины оплетает лоза, вцепившись в камни корнями, точно пальцами, испачканными в песке. Здесь был какой-то древний храм или что-то в этом роде.

В полдень сквозь кроны деревьев еле-еле пробивается тусклый свет, но вода чистая и прозрачная. Мальчик выполз на животе на плоский камень, примостился на краешке, оглянулся и увидел на дне пещеры нечто вроде комнаты, просторной и глубокой. Под водой, точно песчаный замок, высилась груда камней, посреди которых там и сям что-то блестело. То ли желтые листья, то ли золотые монеты. Казалось, будто попал в сказку. Древний храм в лесу, а под водой — пиратский клад. Правда, по большей части сокровище оказалось раковинами и черепками, поросшими морским мхом, да и лежало слишком глубоко, чтобы можно было нырнуть и достать его.

На то, чтобы все осмотреть, ушли часы. На некоторых из расколотых каменных глыб были вырезаны узоры из кругов и линий, а может, изображения богов. Один походил на скелет, который, раскрыв объятия, оскалился в улыбке. Водяная змея сползла с камня и зигзагом скользнула по поверхности воды. Лианы в джунглях перепутались, как рыбацкие сети. Почва в лесу была топкая, и пешком выбраться отсюда едва ли бы удалось. Впрочем, плыть обратно в пещеру — тоже не лучший выход. Похоже, из этой сказки нет возврата. Не оставалось ничего другого, кроме как скользнуть черепахой в пруд, нырнуть на дно и залечь посреди илистых камней и древних сокровищ.

Там и нашлись останки. Кости ног, зажатые среди камней. От испуга перехватило дыхание. Плавать в пруду было не так-то просто, потому что наступил отлив и потащил за собой, опускаясь все ниже; вода утекала под камни по краям пещеры, придушенно хлюпала, словно утопая: ahogarse, ahogarse[65]. Волна с силой потащила трусливого исследователя прочь из укромного уголка, всосала в туннель и выплюнула в открытое море.

Задыхаясь, мальчик вынырнул и понял, что начался прилив. Вода отступила очень далеко. Коралловые рифы торчали, точно головы. Огромная круглая луна висела на востоке, поднимаясь из моря, белая, словно устрица.

Сейчас казалось, что на самом деле нет ни костей, ни храма и пещера опять исчезнет. Настоящей была только луна, большая и полная, как дыхание.


В книге из библиотеки дона Энрике сказано, что в древности язычники строили на этом острове храмы. Не такие высокие, как пирамиды ацтеков, а небольшие ступенчатые святилища с площадками для жертвоприношений. Вырезали изображения своих богов, которых было немало. Книга подтверждала слова Леандро: древние по свету и знакам свыше определяли, когда сажать кукурузу, когда жениться. Но рассказывала она истории и пострашнее: язычники приносили жертвы, бросая в лесные пруды золото, а иногда и девушек (живьем). Наверно, и эта пещера была сенотом. Не зря же в ней обнаружились кости.

Книгу написал священник; так себе, но местами интересно. Эрнан Кортес послал войско, чтобы уничтожить расположенный здесь языческий город и построить храм. Если развалины в джунглях — действительно остатки того древнего города, тогда в сеноте наверняка должны быть золото, драгоценности и кости несчастных девушек. Скорее всего, Леандро что-то об этом знает, но спрашивать у него не стоит. На его верность нельзя положиться, он может разболтать матери. Поэтому он никогда не услышит о том, что я нырял в пещеру.

24 МАРТА

Во-первых, сегодня пещеры не было. По крайней мере, так казалось. Но на самом деле она была, на глубине примерно двух метров, скрытая приливом, и из нее вытекал бурный поток.

В прошлый раз, когда поток внутри пещеры утащил мальчика в пруд в джунглях, было утро. Вероятно, за время, потраченное на исследование окрестностей, начался отлив, и вечером выплыть обратно оказалось легко. Тогда луна только вставала. Все дело в приливе и отливе. Нужно забираться внутрь пещеры в промежуток между ними. В противном случае в пруду прибавится костей.

25 МАРТА

Все пошло не так. Никакого прилива: из пещеры весь день вытекал поток воды. В полнолуние все было нормально.

Дон Энрике говорит, что в полнолуние самые высокие приливы в полдень и в полночь. А когда луна встает или садится, уровень воды самый низкий. Так утверждает мужчина во фраке и бриджах, который, сядь он в лодку на весла, непременно бы свалился в воду и утонул. Но Леандро сказал то же самое про луну и прилив, так что, пожалуй, это правда. Как определить, растет луна или убывает?

Сегодня вечером луна была во второй четверти; Леандро заявил, что она убывает. В такие дни она вогнута, как буква С, а не выпуклая, как D. Он говорит, когда луна похожа на D, как в слове Dios[66], значит, растет, чтобы осветить Божье небо. А когда убывает, то смахивает на С, как Cristo[67] на кресте. Теперь прилива ждать долго.

12 АПРЕЛЯ

Сегодня было полнолуние, прилив и неудача — порезал кухонным ножом палец. Кровь повсюду, даже на тесте, которое стало розовым. Пришлось выбросить. «Ох нет, давай подадим его матери и дону Энрике! Clayuda[68] на крови ее сына, как жертвы, которые ацтеки приносили своим богам».

Леандро ответил: «Молись, чтобы Господь простил тебя за такие слова. Хватит бездельничать, меси тесто».

Сегодня взошла луна, пляж был тих, никто не поплыл в пещеру. Три мушкетера смогли бы: нырнули с клинками в зубах, а не с повязками на пальцах. Но их было трое, один за всех и все за одного.

Сегодня луну закрыла тень. Дон Энрике говорит, что это затмение. Но если верить Леандро, это El Dios и El Cristo склонили друг к другу головы и плачут над тем, что творится внизу, на земле.

2 МАЯ

День святой Риты Кашийской. Матери понадобились сигареты, но сегодня никто не торговал — праздник. Все женщины в длинных гофрированных юбках отправились на процессию; в волосы они заплели цветы и ленты. Мальчики несли восковые свечи длиной со взрослого человека. Впереди всех, похожая на морщинистую невесту, шла старуха, которая продает на рынке нопаль. Дряхлый жених шаркал возле нее, взяв суженую за руку.

Леандро объяснил, что в прошлом году устроить праздник не удалось из-за запрета на богослужения. Но святая Рита Кашийская не совсем святая, скорее богиня. Все не так, как говорят, и никто не без греха.

12 МАЯ

Сегодня уровень воды был идеальным. В пещеру и на ту сторону. Течение несло всю дорогу, и удалось снова коснуться тех останков. Завтра опять должен быть отлив. Но на поиски сокровища, спрятанного от Эрнана Кортеса, в этом месяце остается всего несколько дней.

13 МАЯ

Мать сказала сегодня вечером. Всего через несколько часов мы уплывем на пароме. Отсюда просто так не уехать, но она утверждает, что нет ничего невозможного. Бросай все.

Не говори никому, предупреждает она: дон Энрике будет в ярости. Даже Крус не должна знать, не собирай вещи, потому что она заметит. Подожди, пока не настанет пора бежать, и возьми только то, что влезет в рюкзак. Только две книги. Не бери гуарачи[69], не глупи, у тебя есть нормальные ботинки.

Bueno[70], продолжает она. Отлично. Если хочешь, можешь оставаться. На этом дурацком острове, в этой дыре, где даже Иисус Христос не услышит тебя, пока ты трижды не прокричишь. Я с радостью уеду одна и поставлю за тебя свечку в Национальном кафедральном соборе, когда доберусь туда. Потому что, когда Энрике обо всем узнает, он убьет тебя вместо меня.

Мистер Кошелек встретит нас на материке.

И не вздумай проболтаться Леандро. Ни единого слова, мистер.

Дорогой Леандро, эту записку ты даже не прочтешь, потому что не умеешь читать. Карманные часы в банке в шкафу, вместе с глиняным Пильцинтекутли. Этот подарок ты найдешь в будущем году, когда тебе придется готовить rosca без сержанта, который замесит тесто. Часы золотые; отвези их в Монте-Пьедад и выручи деньги для семьи. Или оставь себе на память об уехавшем сорванце.

Мехико, 1930 г. (В. Б.)

11 июня

La luna de junio, первое полнолуние июня, пора нырять за сокровищами. Но об океане здесь напоминает лишь запах тухлой рыбы по субботам; накануне все хозяйки готовили рыбу, и теперь отбросы дожидаются, когда их заберет мусорщик. Океан снится в последнем утреннем сне, перед тем как в комнату врывается уличный шум. Автомобили, полиция на лошадях, шум волн стихает, и пленник просыпается на новом острове. В квартирке над булочной.

Мать утверждает, будто casa chica[71] значит, что его жена знает, но не возражает, потому что квартирка обходится дешево. Служанка здесь даже не ночует: негде разместиться. Уборная и газовая плитка в одном помещении. Основная кухня внизу, в пекарне; вход туда с улицы, дверь открывается ключом. Ни сада, ни библиотеки нет в этом городе, пропахшем машинами. Матери это нравится, якобы напоминает о детстве, несмотря на то что это было давным-давно и в другом городе. И, если ее детство было таким счастливым, почему же она ни разу не навестила родителей до самой их смерти?

— Хватит ныть, мистер, мы наконец-то выбрались с этого острова, где ничего никогда не происходило. По крайней мере, здесь не нужно трижды кричать, чтобы Jesus Cristo тебя услышал.

Еще бы: после второго же крика Иисус посмотрит вниз и увидит, что тебя сбил трамвай.

Зато, настаивает мать, у Господа здесь шикарный дом, самый большой собор в мире. Одна из достопримечательностей федерального округа. Пока что мы видели только одну достопримечательность, «Ла Флор», заведение, куда мистер Кошелек и его друзья ходят пить кофе. Мы отправились туда одни вопреки его распоряжениям. Друзья-коммерсанты еще не знают о его новом предприятии, секрете в коробочке, casa chica. Крышка коробочки — плата за молчание, которая, по словам матери, невелика. А значит, вряд ли она станет держать язык за зубами.

Ей понадобилось в «Ла Флор», чтобы посмотреть, как одевается столичная публика, и не выглядеть неотесанной деревенщиной, как жители того острова. Фермера, выбравшегося на день в город, в толпе сразу отличишь по закатанным до колена белым штанам. Все мужчины, которые пьют кофе в «Ла Флор», носят черные брюки. Дамы — в модных коротких платьях, шляпках колоколом и скромных черных чулках. Официантки в белых передниках испуганно таращат глаза. В общем, все как в Вашингтоне, только по-другому. Трудно отличить настоящий город от того, о котором читал в книге. В патио растут гигантские папоротники, как в лесу из «Путешествия к центру Земли»; еще здесь подают отменный шоколад. Пирожные называются «кошачьи язычки». «Кошачий концерт», поправляет мать, но на самом деле кошки молчат. В нашем переулке их столько, что одним выстрелом из рогатки можно раздобыть добрую дюжину язычков.

Мать была в хорошем настроении и по дороге домой согласилась зайти в магазин канцелярских товаров за новым блокнотом. «Ты любишь эту книжечку больше, чем меня, уходишь в свою комнату и забываешь обо мне», — надулась она.

Сейчас мать зашла и сказала: «Бедняжка, ты как рыба, вытащенная из воды. Я и подумать не могла».


Сегодня ходили в собор. С окраины Мехико до главной площади, Сокало, добирались все утро — сначала двумя автобусами, потом трамваем. Casa chica расположена в захолустье к югу от площади, на которой проводятся бои быков, в грязном переулке, переходящем в Инсургенте. Мать говорит, мы живем между столицей Мексики и Terra del Fuego[72].

Сокало — огромная площадь с пальмами, похожими на зонтики от солнца. С одного ее боку вытянулся длинный Национальный дворец из розового камня, с крохотными, словно отверстия флейты, окошками по всему фасаду. Вымощенные кирпичом улочки, ведущие к Сокало, узки, точно звериные тропы в высокой траве; по обеим их сторонам, насколько хватает глаз, теснятся дома. Внизу магазины, над ними живут люди; облокотившись о перила, женщины смотрят с кованых балконов на прохожих. Велосипеды с тележками, лошади, автомобили едут вереницей, иногда в противоположные стороны по одной и той же улице.

Собор огромный, как и говорили, с гигантскими деревянными дверями, которые того и гляди захлопнутся за тобой навсегда. Весь фасад украшен резьбой: над одним входом плывет корабль Церкви, похожий на испанский галеон, а над другим Иисус протягивает ключи от Царства Божия. Вид у него такой же хмурый, как у булочника, когда тот отдает матери ключ, чтобы мы открыли дверь и поднялись через пекарню к себе в квартиру. Дом принадлежит мистеру Кошельку.

Внутри собора нужно пройти мимо величественного алтаря Прощения, золоченого, с крылатыми ангелами. Там висит распятый Христос в черной набедренной повязке; вокруг него балкончики — наверно, на них садятся ангелы, когда устают летать. Скульптура получилась настолько изобличительной, что даже мать, шагая мимо, чуть склонила голову. Мы шли по нефу, и грехи сочились с ее туфель, оставляя невидимые лужицы на чистых плитах пола. Вероятно, в глазах Господа она безнадежно подмочила свою репутацию. Но, чтобы мать услышала, Ему придется кричать не три, а тридцать три раза.

Снаружи за церковью оказался маленький музей. Служитель сообщил, что испанцы возвели собор на развалинах древнего ацтекского храма. Они специально сделали так, чтобы ацтеки оставили всякую надежду на помощь своих богов. Уцелело лишь несколько фрагментов древнего святилища. Служитель объяснил, что древние ацтеки набрели на это место, проблуждав не одну сотню лет в поисках родины. Добравшись сюда, они увидели сидевшего на кактусе орла, который пожирал змею, и решили, что это знак свыше. Вполне достаточный повод считать это место домом; уж, во всяком случае, не хуже тех соображений, которые до сих пор двигали матерью.

Самым интересным экспонатом был древний календарь, огромный резной камень величиной с кухню, круглый, привинченный к стене, точно гигантские часы. Из середины смотрело злое лицо, как будто неизвестный специально прошел через камень, чтобы взглянуть на нас, и увиденное пришлось ему не по вкусу. Божок высунул острый язык; в когтистых лапах он сжимал две человеческие головы. Вокруг него плясали улыбающиеся ягуары в непрерывном круговращении времен. Леандро, наверно, слышал об этом календаре. Он бы обрадовался, узнав, что испанцы, повергнув все остальное в прах, решили его сохранить. Но Леандро не умеет читать, а значит, бессмысленно писать ему об этом.


Мистер Кошелек наведывается по понедельникам, четвергам и субботам. Мать может вешать на дверь табличку, как в булочной внизу.

Они обсуждали Будущее Мальчика: Кошелек говорит — отдать с сентября в Препараторию, но мать возражает, дескать, его туда не примут. Там будет трудно, латынь, физика и прочее в этом духе. Что в этом смыслит мальчик, который пять лет учился на романах Жюля Верна и «Трех мушкетерах»? Она хочет отдать сына в небольшую школу, которую держат монахини, а Кошелек называет ее фантазеркой: такие заведения прикрыли еще в революцию, когда священники сбежали из Мексики. Все монашки давно повыходили замуж, заявил Кошелек, если не дуры, конечно. Мать утверждает, что видела такую школу на Авениде-Пуиг, к югу отсюда. Но Препаратория бесплатная, а католический пансион, если удастся его отыскать, будет стоить денег. Посмотрим, кто победит — мистер Кошелек или мисс Пустой Кошелек.

24 ИЮНЯ

День св. Иоанна, и церкви звонят во все колокола, хотя еще только вторник. Горничная говорит, что это знак для прокаженных, чтобы шли мыться. Сегодня единственный день в году, когда им разрешено касаться воды. Неудивительно, что от них так воняет.

На обратном пути из магазина женской одежды «Римская колония» полило как из ведра, и мы купили у мальчишки-газетчика шапки из бумаги. Когда идет дождь, разносчики перестают кричать о Новом Бюрократическом Плане и превращают свой товар во что-то действительно полезное. А потом мы заблудились; волосы прилипли к лицу матери, точно короткие черные ленты, и она смеялась и в кои-то веки была счастлива. Без причины.

Мы спрятались от дождя под навесом, заметили, что это книжный магазин, и зашли внутрь. Это было настоящее чудо: книги на любые темы, в том числе и медицинские, с человеческим глазом, нарисованным в разрезе, и репродуктивными органами. Мать вздохнула: ее не оставляла надежда на то, что удастся попасть в бесплатную Препараторию. Она сообщила хозяину магазина: ей нужно то, что наставит ее мальчика на путь истины, и он отвел ее в отдел ветхих, обтрепанных книг. Лавочник сжалился над матерью и пообещал, что, если мы потом принесем книги обратно, он вернет большую часть их стоимости. Ура, наконец-то новое чтение. Это тебе подарок ко дню рождения, пояснила мать; он был почти неделю назад, и ее мучила совесть, что мы никак его не отпраздновали. Так что выбери себе что-нибудь на четырнадцатилетие, сказала она. Но никаких приключений. Возьми что-нибудь серьезное, например по истории. И никакого Панчо Вильи, мистер. Если верить матери, в историю вошел только тот, кто умер больше двадцати лет назад.

Ацтеки мертвы уже сотни лет, поэтому мальчик взял две книги о них. Одна — сборник писем Эрнана Кортеса испанской королеве Хуане, которая отправила его завоевывать Мексику. Он посылал ей многочисленные рапорты, каждый из которых начинался со слов «Всемогущей и христианнейшей императрице». Вторую книгу написал епископ, который жил среди язычников и рисовал их, даже голыми.


Снова дождь. В такой день приятно читать. Огромную пирамиду в основании собора построил король Ахуитцотль. К счастью, испанцы оставили множество описаний цивилизации ацтеков, прежде чем разметать ее в прах, а из камней построить церкви. У язычников были жрецы, весталки и храмы из глыб известняка, с резными фасадами в змеях. У них были боги воды, земли, ночи, огня, смерти, цветов и кукурузы. И множество богов войны — излюбленного занятия туземцев. Бога войны Мешитли родила Святая Дева, которая жила при храме. Епископ отметил любопытную подробность: когда выяснилось, что несчастная ждет ребенка, ацтекские жрецы хотели забить ее камнями, но раздался голос: «Не страшись, мать, твоя честь непорочна». Потом родился бог войны с синим лицом и зелеными перьями на голове. Его мать в тот день, должно быть, не на шутку перепугалась.

Потому-то ей построили храм с садом для птиц. А ее сыну — храм для человеческих жертвоприношений. Вход в него был в виде пасти змеи; туннель вел внутрь, где посетителей ждал сюрприз. Из их черепов складывали башни. Кругом расхаживали жрецы с черными от пепла сожженных скорпионов телами. Как жаль, что мать не привезла нас сюда на пятьсот лет раньше.


Каждый день льет как из ведра, переулок превратился в реку. Женщины стирают в воде белье. Когда поток пересыхает, повсюду валяется мусор. Горничная утверждает, будто каждый из жильцов обязан чистить свой участок улицы и мы должны платить ее мужу за это. Мать отказывается наотрез: если мы вынуждены ютиться наверху, точно голуби, то с какой радости оплачивать уборку этой чертовой улицы?

В спальне матери есть балкончик, который выходит в переулок; вторая комната на противоположной стороне и смотрит во внутренний дворик, на другие дома. Семейство напротив разбило тут сад, отгороженный от улицы. Дед носит белые штаны, закатанные до колен, ухаживает за тыквой и голубятней, круглой кирпичной башенкой с нишами наверху, в которых гнездятся голуби. Шваброй старик гоняет попугаев, которые клюют его цветы. Когда луна растет и напоминает D сото Dios, его голуби воркуют ночи напролет.


Письма Кортеса — настоящий приключенческий роман, интереснее «Трех мушкетеров». Он первым из испанцев обнаружил этот город (который тогда назывался Теночтитлан), столицу империи ацтеков. В то время город стоял на озере. По насыпям над водой тянулись дороги, достаточно широкие для того, чтобы Кортес со спутниками проехали по ним на лошадях по нескольку в ряд. Он слышал об этом великолепном городе и сперва написал ацтекам письма, чтобы язычники не убили его на месте. Хорошо придумал. Его встретил царь Монтесума с двумястами вельможами в нарядных одеждах и вручил Кортесу ожерелье в виде золотых креветок. Затем они сели поговорить. Монтесума рассказал, что много лет назад их господин отправился на родину, в Страну восходящего солнца, и они ждали, когда один из его потомков вернется, чтобы править ацтеками, которые станут его верными слугами. Кортес упоминал в письмах, что послан к ним могущественным властелином, и язычники решили, что он и есть их подлинный владыка. Испанцам это было на руку. Кортес обрадовался и позволил себе отдохнуть от тягот путешествия. Монтесума одарил его золотыми украшениями и дал в жены одну из своих дочерей.

Ацтеки, жившие в других городах, были настроены менее дружелюбно и убивали испанцев. Больше всего беспокойства причинял Куальпопока. Кортес потребовал, чтобы смутьяна привели к нему на расправу, а Монтесуму на всякий случай заключил под стражу, правда, мирно и под видом дружеской заботы. Куальпопока приехал вне себя от ярости и заявил, что не считает себя слугой никакого заморского властелина, а испанцев ненавидит. Мятежника сожгли заживо на площади.

Матери надоело слушать эти истории. Я тебе не испанская королева, огрызается она, и потуши свечу, пока та не упала на кровать и не сожгла тебя заживо.


Она говорит: мы не можем держать у себя книгу целую вечность, даже если это лучший приключенческий роман на свете. И подарок на день рождения. Всю историю переписывать слишком долго, поэтому только основное. Кортес отпустил Монтесуму, и они, как ни странно, остались друзьями. Царь показывал гостю дома и рынки, такие же превосходные, как в Испании, и каменные храмы выше собора в Севилье. Внутри стены некоторых из них были выпачканы кровью человеческих жертв. При этом ацтеки славились великой культурой и безупречными манерами, их правители были мудры, а с гор по каменным трубам текла вода. У Монтесумы был роскошный дворец и клетки со всевозможными видами птиц, от водоплавающих до орлов. За ними ухаживали три сотни слуг.

Но больше всего Кортесу хотелось побывать на золотых приисках. Он прикинулся дурачком — заявил Монтесуме, что земля, похоже, плодородная, а значит, Его Величеству стоит завести там ферму (у прииска). Договорились на кукурузных полях, просторном доме для господина и пруде с утками. Хитрый Кортес.

А потом правитель Гондураса позавидовал удаче Кортеса, послал в Мехико восемьдесят мушкетеров и заявил, что только у него есть полномочия от имени королевы Испании покорить страну и править туземцами. Как ни сладко жилось Кортесу, но пришлось бросить все и сперва поспешить в порт Веракруса, чтобы защитить свои позиции, а потом вернуться в Теночтитлан спасать гарнизон. Потому что местное население в конце концов раскусило уловки Кортеса, и жизнь его повисла на волоске. Туземцы напали на его людей; испанцы яростно сопротивлялись. Монтесума забрался на башню и крикнул, чтобы подданные прекратили сражаться, но его ударили камнем по голове, и через три дня царь скончался. Кортесу чудом удалось бежать. Ему пришлось бросить почти все золотые щиты, шлемы и прочие столь чудесные вещи, что их нельзя ни вообразить, ни описать. Так объяснял Кортес; впрочем, скорее всего, у него рука не поднималась их описывать, потому что одна пятая часть добычи предназначалась Ее Христианнейшему Величеству Королеве.


Читал и выписывал почти всю ночь, пока не догорела свеча. Утром мать сказала: хватит лениться, иди на рынок. Нам нужны кофе, кукурузная мука и фрукты, а больше всего сигареты. Мать может год прожить без пищи, но ни дня без этих палочек.

На рынке Пьедад нужного не оказалось. Сидевшие там старухи курили, но у них не было сигарет, потому что пятница. Они посоветовали сходить на рынок Мелькор-Окампо. Нужно идти на юг по улице Инсургенте до ближайшего соседнего городка Койоакана. Затем в переулок Франция. На том рынке есть все.

Мать права: город заканчивается к югу от нашего дома. Это, конечно, еще не Южная Америка, но улицы переходят в грязные закоулки, а окрестности смахивают на деревню: выходящие в грязные дворики плетневые хижины, в которых живут семьи, дети, играющие в грязи, матери, разжигающие огонь, чтобы испечь лепешки. Сидящие на одеялах старухи ткут одеяла, на которых будут сидеть другие старухи. Между домами — поля фасоли и кукурузы. Как и сказали торговки, через два кукурузных поля от последней автобусной остановки показался Койоакан с рынком, на котором есть все. Сигареты, кучи тыквенных цветков, зеленый стручковый перец, сахарный тростник, фасоль. Зеленые попугаи в бамбуковых клетках. Ватага leprosos[73] шагает на север, в город, за утренним подаянием. Бедолаги худы как скелеты — кожа да кости; лохмотья висят на них, точно белые флаги. Протягивают за милостыней то, что еще осталось от рук.

За ними навстречу попалась хмурая игуана, громадная, как аллигатор, в ошейнике с привязанной длинной веревкой, которую держал беззубый человек. Незнакомец пел.

Сеньор, она продается?

А как же иначе, мой юный друг? Продается все, даже я. Вопрос в цене.

Ваша ящерица. Это еда или питомец?

Mas vale ser comida de rico que perro de pobre, ответил он. Лучше быть едой богача, чем собакой бедняка. Но сегодня денег хватит только на фрукты и сигареты. Горничная и так постоянно ревет, незачем заставлять ее готовить на обед ящерицу. Обратная дорога отняла много времени, но мать не рассердилась. Она обнаружила в кармане желтого платья пару бычков.


Воскресенье — самый плохой день. У всех остальных есть семья, место, куда пойти. Даже церковные колокола разговаривают, звонят все разом. Наш дом — как пустая сигаретная пачка, которая мозолит глаза, напоминая о том, чего в ней нет. Горничная ушла к обедне. Мистер Кошелек — к жене и детям. Мать постирала корсеты и нижнее белье, повесила сушиться на перила балкона и обнаружила, что больше ей совершенно нечем заняться. Когда в доме нечего есть, она говорит: «Ну, малыш, сегодня на обед у нас курево». То есть придется покурить, чтобы как-то отбить аппетит.

Сегодня она утащила и спрятала письма Кортеса, потому что ей было одиноко.

— Ты все время читаешь, мысли твои где-то далеко. А до меня тебе нет дела.

— Тебе до меня тоже нет дела, когда приходит мистер Кошелек. Иди поищи его.

Дверь в ее спальню захлопывается; дребезжат стекла. Потом снова распахивается: мать не может сидеть взаперти.

— Если столько читать, можно ослепнуть.

— Тогда у тебя должно быть отличное зрение.

— Ишь, голос прорезался! Грубиян. Твой блокнот меня бесит. Прекрати. Перестань записывать все, что я говорю.

В-с-е. Ч-т-о. О-н-а. Г-о-в-о-р-и-т.

В конце концов ей пришлось обменять Кортеса на сигареты, потому что без них она умрет. Рынок в Койоакане не такой, как на Сокало, куда привозят только готовый товар. Девушки в синих шалях сидят на одеялах с охапками кукурузы, которую они час назад наломали на поле. Ожидая покупателей, девушки лущат початки. Потом замочат зерна в известковой воде, растолкут в сырой никстамаль[74] и замесят. К вечеру вся кукуруза превратится в лепешки. Никстамаль — единственный вид муки, которую здесь знают. Даже наша горничная не умеет печь хлеб из белой пшеничной муки.

Пока девушки готовят лепешки, юноши срезают на болотах у дороги стебли бамбука и плетут из них клетки для птиц. Если клетку никто не покупает, юноши карабкаются на дерево, ловят птиц и сажают в клетки. Поэтому за целыми початками кукурузы и пустыми клетками нужно приходить до десяти утра. К концу недели они сотворят мир. А на седьмой день отдохнут от дел, как Господь.

Старик с ящерицей приходит каждый день. Они очень похожи — та же белесая шелушащаяся кожа и глаза в складках морщин. Старика зовут Сьенфуэгос, а его питомца — Манхар Бьянко, цыпленок со сливками.

На площади возле рынка Мелькор сохранился дворец Кортеса. Покорив ацтеков, он правил ими отсюда. Сперва здесь размещался гарнизон, мушкетеры, с которыми Кортес рассчитывал захватить Теночтитлан; об этом сообщает табличка на площади. Это самое место он описал в третьем письме к королеве. До чего странно сперва прочесть о площади, а потом очутиться на ней, слушать пение птиц и поплевывать на булыжники. Правда, тогда это был берег озера. В великом городе были дамбы, удерживавшие воду. Время от времени ацтеки вытаскивали из них камни; волна обрушивалась на спящего Кортеса с солдатами, и им приходилось выплывать.

21 ИЮЛЯ

Вопрос со школой остается открытым. Вступительные экзамены в Препараторию через несколько недель; завтра мы опять пойдем в магазин за Книгами, Которые Наставляют на Путь Истины. Обменяем письма Кортеса на что-нибудь другое; протестовать и скандалить бессмысленно. Сегодня вечером — последний шанс дочитать и выписать самые интересные фрагменты.

Последняя осада Теночтитлана: Кортес велел перегородить проезды по дамбам, чтобы уморить жителей голодом. Горожане в ответ швыряли в испанцев кукурузные пироги и кричали: «Нам не нужна ни вода, ни пища, а если понадобится, мы съедим вас!»

Кортес велел солдатам построить тринадцать кораблей в пустыне и выкопать канал, чтобы привести их на озеро. Он собирался атаковать мятежников сразу с земли и с воды: последний бросок. Кортес направил свой корабль прямо на флотилию каноэ, с которых летел град стрел и дротиков. «Мы гнались за ними три лиги[75], убивали и топили врагов; свет не видел такого сражения», — писал он королеве, добавляя, что Господь укрепил дух его войска и подорвал силы врага. Вдобавок у испанцев были мушкеты.

Горожане сражались не на жизнь, а на смерть, даже женщины. Отказ покориться ошеломил Кортеса. «Я ломал себе голову, как внушить им страх, заставить язычников осознать свои грехи и тот урон, который мы способны им нанести». Он велел все поджечь, даже деревянные святилища, где Монтесума держал птиц. По словам Кортеса, гибель птиц стоила ему немалых душевных мук. «Но, поскольку для язычников она была еще мучительнее, я решился на это».

Люди так визжали и вопили, словно настал конец света.

22 ИЮЛЯ

Новая книга и вполовину не так интересна: это географический атлас Мексики. Город Мехико расположен в двух с половиной километрах над уровнем моря. В древние времена он состоял из нескольких частей, раскинувшихся на каменных островах посреди соленого озера; районы соединяли дороги, проложенные по дамбам. Испанцы прорыли каналы, чтобы осушить озеро, но местность по-прежнему болотистая, и старые здания покосились. Когда идет дождь, некоторые улицы превращаются в реки, автомобили — в древние каноэ, и люди вплавь перебираются с одного острова на другой. Правители по-прежнему возводят величественные строения с росписью по фасадам. Газеты называют их «храмами Революции». Современные люди отличаются от древних разве что числом.

4 АВГУСТА

Мать празднует победу: вышла в свет в сопровождении мистера Кошелька. Он отвез нас на своем автомобиле на ланч в «Сэнборн», что в центре города возле собора, в Casa Azulejos[76]. В огромной столовой посередине здания такой высокий стеклянный потолок, что внутрь залетают птицы и порхают по залу. На одной стене нарисован сад с павлинами и белыми колоннами. Мать сказала, что это Европа. Щеки ее раскраснелись — вероятно, от знакомства с Важными Персонами.

Официантки в длинных полосатых юбках толкали тележки с напитками всех цветов радуги — соками из граната, ананаса, гуайявы. Важные Персоны даже не обратили на это внимания: они обсуждали программу государственных капиталовложений и причины, по которым революция обречена на поражение. Мать надела самое нарядное шелковое платье, голубую шляпку-колпак и серьги. Ее сын был в слишком узком и коротком фраке. Мистер Кошелек — в клетчатом костюме и с нервной гримасой; мать он представил как свою племянницу, которая приехала на год погостить. Среди его друзей были нефтепромышленники с набриолиненными волосами и один старый доктор по фамилии Вилласеньор. С ним жена, Старая Развалина в пенсне и высоком кружевном воротнике. Все гринго, кроме доктора с супругой.

Дельцы говорили, что чем быстрее развалится мексиканская нефтяная промышленность, тем лучше: тогда они возьмут дело в свои руки и исправят положение. Один из них поделился своей теорией, почему Америка развивается, а Мексика отстает: когда англичане прибыли в Новый Свет, то не придумали, чем занять индейцев, и всех поубивали. Испанцы же нашли местное население, которое давным-давно привыкло служить господам (ацтеки), и империя впрягла этих покорных слуг в свое ярмо, чтобы создать Новую Испанию. И это стало роковой ошибкой, объяснил он: кровь туземцев смешалась с испанской, и получилась испорченная раса. Доктор с ним согласился и добавил, что у метисов в государстве такой разброд и шатание, потому что сами они — бурлящий котел наследственных противоречий. «Метис разрывается между противоположными расовыми порывами. Разум его алчет благородных социальных реформ, а животные инстинкты противятся любому прогрессу, которого удается достичь стране. Понимаете, о чем я, молодой человек?»

Да, вот только какую именно часть мозга метиса обуревают низменные корыстные соображения — индейскую или испанскую?

Мать ответила, что ее сын хочет стать юристом, и все рассмеялись.

Но он не шутил. Кортес и губернатор Гондураса рвали друг друга на части безо всяких внутренних противоречий. Кортес сжигал заживо людей и птиц, чтобы внушить врагам страх. Ацтекские жрецы заливали святилища кровью жертв, и тоже чтобы вселять ужас.

Нефтепромышленник по фамилии Томпсон заявил матери, что ей следует сделать из мальчика военного, а не какого-нибудь там крючкотвора-законника. Президент Ортис Рубио отдал двух своих сыновей в военную академию в Геттисберге, и это то что надо.

Мать спросила у жены доктора, остались ли еще маленькие католические пансионы. Старая Развалина со слезами на глазах ответила, что из-за революции все закрыли. Но есть одно местечко, куда принимают учеников, чьи способности недостаточны для Препаратории. Правительство позволило Acción Católica[77] взять в свои руки школы для глухонемых, умственно отсталых и трудных детей.

Миссис Доктор добавила, что революция подорвала моральные устои, превратила храмы в редакции газет и кинотеатры. Раньше, сказала она матери, существовали законы, сдерживавшие всяческие безобразия, такие как азартные игры, концерты, разводы, выступления циркачей. Во времена Порфирио такого срама в глаза не видали.

Мать как раз ничего не имеет против развода и циркачей. Ее любимая песня — «Сойдет что угодно». Но она положила руку на кружевной рукав миссис Доктор. Словно беспомощная мать, которая растит сына одна и нуждается в совете.

13 АВГУСТА

День святого Ипполита, вступительные экзамены в Препараторию. Сущая пытка. Хуже всего оказалась математика. Экзамен по латыни обернулся игрой в отгадки. За окном весь день галдели зеленые попугаи, клевавшие желтые цветы, похожие на трубки.

25 АВГУСТА

Сегодня начинается год мучений в школе для умственно отсталых, глухонемых и трудных детей на авениде Пуиг. Класс похож на тюремную камеру, полную страдающих преступников; окна расположены высоко вдоль одной стены и забраны решетками. Не ученики, а какие-то малыши да обезьяны. Ни одному, похоже, даже близко нет четырнадцати: все они ростом с павианов. Святая Дева с глубоким сожалением остается снаружи, на своем цементном пьедестале в крошечном садике. Своего сына Иисуса она отправила внутрь вместе с прочими бедолагами, и сбежать ему тоже не удалось. Он пригвожден к кресту на стене и умирает целый день, закатывая глаза за спиной сеньоры Бартоломе: даже Ему невыносим вид ее глиняных тумбообразных ног и этих омерзительных туфель.

Она учит лишь одному: «Estricta Moralidad[78] Тропический климат располагает юных мексиканцев к распущенности нравов, говорит наставница.

Сеньора Бартоломе, perdón[79]: мы находимся на высоте 2300 метров над уровнем моря, так что, строго говоря, это не тропики. Среднемесячная температура варьируется от двенадцати до восемнадцати градусов Цельсия. Так сказано в «Географическом атласе».

Наказан за дерзость. Трудный подросток, и точка. В первый же учебный день. Завтра, вероятно, превращусь в глухонемого. А там, глядишь, и до умственно отсталого недалеко.

1 СЕНТЯБРЯ

В классе не читать. Сеньора Бартоломе говорит, что книга отвлечет от ее уроков гигиены, морали и самообладания. «В кабинете директора ты запоешь по-другому». Видимо, намекает, что там «железная дева»[80] и дыба.

После обеда старшие мальчики дерутся на мечах, младшие играют в «куриц и ястребов». И, если один из учеников сделает ноги, спасаясь из этого дурдома, сеньора может только обрадоваться. Мать тоже ничего не заметит. Не до того ей: кипит от злости из-за огромного дома Кошелька в Колония-Хуарес с девятнадцатью служанками. Нам едва ли дастся там побывать — из-за жены мистера К. Большие планы матери оказались никуда не годными. Как мусор, плавающий на воде в переулке после дождя. Суббота — лучший день на рынке Мелькор-Окампо. Всем заправляет старая торговка сигаретами по имени Ла Перла; она велит девушкам прибраться в цветочных ларьках. Guapo, ven aqui[81], возьми деньги и сходи купи мне пульке. Я вижу тебя здесь каждый день, novio, ты что, для школы слишком красив?

Красавчик! По мнению смахивающей на ящерицу старухи.

13 СЕНТЯБРЯ

Сегодня Кошелек наведался в casa chica, но ушел рано. Все в паршивом настроении, даже Бог. Дождь лил как из ведра; казалось, что небеса иссякнут, и вода отступит, как море в отлив. Мать сперва рыдала, потом пила чай, как иностранка, пытаясь утопить в нем свои мексиканские страсти. Он кричал, что она витает в облаках, он мужчина, а не золотая жила, Национальная революционная партия распадается, и все, что он строил, над чем работал, уходит в песок, как вода на улицах. Американские компании сбегут за границу, как Васконселос. Мать понимает, что мы можем в любую минуту лишиться этой квартирки. Будем собирать объедки на рынке, как нищие. И мыться только в День св. Иоанна.

15 СЕНТЯБРЯ

День Независимости; город кипит парадами в честь революции. В школе кретины подготовили костюмированное представление — национальные танцы. Девочек нет, так что без пары. Учителя устроили патриотический банкет: рис в цветах национального флага, зеленая и красная сальса. Чашки с рисовым отваром, засахаренный миндаль, всего по чуть-чуть и не досыта. Во главе стола — миска с гранатами. Сеньора Бартоломе положила записку: «Берите по одному, Господь наш Иисус наблюдает за вами!»

Вторая записка появилась на другом конце стола, возле засахаренного миндаля: «Берите сколько хотите, Иисус наблюдает за гранатами». Мальчишки от смеха фыркали рисовым отваром. Шутник заработал всеобщее одобрение — и порку. Но у директора слабые руки. На половине устал, присел отдохнуть и поинтересовался: «Неужели для тебя не нашлось местечка получше этой мерзкой богадельни?»

16 СЕНТЯБРЯ

Сбежал из школы еще до утренней переклички. Вверх по авениде Пуиг и прямо, мимо больницы для прокаженных. Мимо площади Санто-Доминго, где писцы пишут письма для тех, кто сам не умеет. Несколько кварталов multifamiliares [82] с крошечными балкончиками вроде нашего; дома выкрашены в розовый, голубой или коричневато-желтый цвет. Деревянные трамваи едут по прямой: с севера на юг, с запада на восток. Так построили город ацтеки — с Templo Mayor[83] в центре. Испанцы не смогли изменить того, что заложено изначально.

На Сокало толпились продавцы льда, женщины с длинными косами, торгующие овощами, шарлатаны, продающие чудеса. Запах копаля. Звуки шарманки. Продавец carnitas[84] и голодные мальчишки, преследующие его по пятам, как собаки. Несколько учащихся Препаратории разыгрывают на улице сценку про Ортиса Рубио и Кальеса: президент был марионеткой, а старый диктатор Кальес — его кукловодом. Ученики Препаратории тоже улизнули с уроков.

Кратчайший путь домой — по берегу канала Вига, в котором плавают газеты и одна дохлая собака, распухшая, точно желтая дыня.

29 СЕНТЯБРЯ

Сегодня на рынке Мелькор видел фантастическое зрелище. Служанка несла на спине клетку, полную птиц. Голубая шаль была обернута вокруг клетки и завязана спереди. Девушка шла ровно, не клонилась вперед: вероятно, клетка из ивовых прутьев была очень легкая, но возвышалась над ее головой, с башенками, как японская пагода. Внутри сидело много птиц: зеленые, желтые, они хлопали крыльями, как видения, рвущиеся прочь из головы. Ангелоподобная незнакомка, ни на кого не глядя, следовала по рядам за госпожой. Ее хозяйка остановилась поторговаться и купить еще птицу. Женщина была такой крохотной, что сзади тоже казалась служанкой. Но потом она обернулась так резко, что юбки и серебряные серьги взметнулись; выражение лица у нее было пугающе-свирепое — точь-в-точь черноглазая королева ацтеков. Косы уложены вокруг головы тяжелой короной, как у девушек с Исла-Пиксол; осанка царственная, хотя на госпоже были такие же сборчатые юбки, что и на служанке. Королева отдала продавцу деньги, взяла двух зеленых попугаев, аккуратно посадила в клетку на спине девушки и стремительно зашагала прочь.

Старая торговка Ла Перла усмехнулась:

— Смотри не влюбись в нее, guapo, она замужем. И ее мужчина вооружен.

Которая из них? Служанка или королева?

Ла Перла расхохоталась; Сьенфуэгос, хозяин ящерицы, вторил своей товарке.

— Выдумал тоже, королева! — бросила она.

Скорее уж puta[85]. Таков был приговор Ла Перлы.

Но Сьенфуэгос не согласился:

— Это ее муж бегает за женщинами, а не наоборот.

Они поспорили, шлюха ли крошечная ацтекская королева или нет. Ящерица нашла и сожрала кусок лепешки. Наконец Сьенфуэгос и Ла Перла сошлись в одном: маленькая королева замужем за discutido pintador. За нашумевшим художником.

Кто же о нем шумит?

— Газеты, — ответил Сьенфуэгос.

— Все вокруг, guapo, — добавила Ла Перла, — потому что он коммунист. И самый безобразный человек на свете.

Сьенфуэгос поинтересовался, откуда ей знать, как он выглядит, он что, волочился за ней? Ла Перла пояснила, что видела его однажды на площади Кабальито с прочими смутьянами, когда рабочие устроили забастовку. Он жирный, как великан, и ужасно уродливый, с мордой жабы и зубами коммуниста. Говорят, он ест мясо молоденьких девушек, завернув в лепешку.

— Он людоед. Да и по его женушке видать, что она жрет детей.

— Судя по тому, что было сегодня, у них на обед рагу из попугаев.

— Нет, guapo, — возразила Ла Перла. — Это не для еды! Птицы нужны для его картин. Он рисует странные вещи. Если, проснувшись утром, говорит, что хочет нарисовать шляпу англичанина, его жена должна идти на рынок и отыскать ему шляпу англичанина. И все равно, большую или маленькую: если уж задумал нарисовать, eso[86]. Жена бежит на рынок и покупает.

— Тогда, должно быть, у нее при себе много денег, — заметил Сьенфуэгос, — в газетах говорят, что сейчас он расписывает Национальный дворец.

6 ОКТЯБРЯ

Мать с Кошельком пришли к дипломатическому соглашению. На следующей неделе она побывает у него дома в Куэрнаваке и, возможно, посетит несколько вечеринок. Мать хочет выучить новые танцы. Чарльстон для старых кляч, утверждает она, сейчас его танцуют только зануды. В этом городе красотки носят длинные юбки и танцуют sandunga и jarabe[87].

Девушки-бабочки с косами и в длинных юбках неожиданно вошли в моду. Мистер Кошелек не согласен; говорит, только преступники да националисты позволяют своим девушкам танцевать эти танцы. Но мать купила пластинку, чтобы научиться sandunga. Наконец-то «Виктролу» распаковали, и она подала свой беззаконный голос.

15 ОКТЯБРЯ

Мать всю неделю в Куэрнаваке с Кошельком. Она разделяет мнение, что лучше поискать работу, чем протирать штаны в школе для кретинов. Потому что деньги нефтепромышленников утекают за границу как вода. Пока ничего найти не удалось, не считая поручений Ла Перлы; но за эту работу денег не платят. Попытка наняться писцом, чтобы писать письма за неграмотных на площади Санто-Доминго ни к чему хорошему не привела. Мужчины в кабинках вопили, как обезьяны, охраняющие свою территорию. Несмотря на то что очереди длинные и люди ждут целый день. Булочнику с первого этажа нужен был помощник месить тесто на два дня, пока жена в отъезде. Но она уже вернулась, и он сказал: «Проваливай, нам тут нищие не нужны».

18 ОКТЯБРЯ

Мать вернулась в добром здравии, хорошем настроении и при деньгах — очередная плата за молчание. Купила газету с рассказом о долгих приключениях Панчо Вильи. Каждую субботу публикуют новый фрагмент, чтобы читатели покупали следующий выпуск. Но когда газету дочитали, можно бесплатно подобрать ее с тротуара. Вчерашние герои падают под ноги горожан.

По субботам студенты университета устраивают на улице carpas[88], разыгрывают пьески вроде историй о Пончо и Иуде[89], только с Васконселосом и президентом. Васконселос неизменно спасает Мексику для коренного населения: в сельской школе снимает со стены крест, прогоняет монахинь и учит крестьянских детей читать. Вот бы ему побывать на авениде Пуиг. У президента Ортиса Рубио роли разнообразнее: марионетка гринго, младенец в корзине, лысая собачка escuincle[90]. Только что не игуана на поводке. Одни газеты соглашаются со студентами: президент — проходимец. Другие утверждают, что он спас страну от Васконселоса, иностранцев и русских. Газеты единодушны лишь во мнении о нашумевшем художнике: он покрывает стены наших домов краской, как дерево дает цветы. В одной газете напечатали его фотографию. Ла Перла была права: урод!

Говорят, он рисует огромную картину на лестнице Национального дворца, длинного красного здания на Сокало с окнами, похожими на отверстия во флейте. Сьенфуэгос и Ла Перла поспорили, можно ли зайти внутрь и посмотреть. Старик с ящерицей утверждает, что обязаны пустить, потому что там суд и государственные учреждения.

— Скажи им, что ты женишься.

— Ничего не выйдет, старый ты дурак, — отрезала Ла Перла. — Если он женится, где его невеста?

— Ладно, — не растерялся Сьенфуэгос. — Тогда скажи, что разводишься.

24 ОКТЯБРЯ

Dios mió. Картины на стенах приковывают взгляд. Сьенфуэгос оказался прав, они во дворце, но можно пройти через главный вход во внутренний двор с фонтаном в виде летящей лошади и портиком по периметру. В тесных кабинетиках мужчины в рубашках без пиджаков регистрируют браки и ведут налоговую отчетность. За их дверьми, на стенах коридоров, Мексика смеется и истекает кровью, рассказывая свою историю. Люди на картинах выше, чем в кабинетах. Темно-коричневые женщины в джунглях. Мужчины тешут камни, ткут холсты, стучат в барабаны, несут цветы размером со швабру. В центре одной фрески сидит Кецалькоатль в величественном головном уборе из зеленых перьев. Все тут: индейцы с золотыми браслетами на смуглых руках, Порфирио Диас с высокими седыми волосами и французской шпагой. В углу эскиз: мексиканская собачка escuincle рычит на европейских овец и прочий только что прибывший скот, как будто знает, какие беды ждут страну. Здесь и Кортес, в коридоре возле конторы, занимающейся оценкой имущества для налогообложения. Художник изобразил его похожим на беломордую обезьяну в шлеме с гребнем. Монтесума стоит на коленях, а испанцы занимаются тем, что в конечном счете их погубит: жирные монахи воруют мешки с золотом и порабощают индейцев.

Но Кортес не стал ни началом Мексики, ни ее концом; так сказано в книгах. Если верить фрескам, это древняя страна, которая будет жить вечно и писать свою историю с ее яркими красками, листьями, фруктами и гордыми голыми индейцами, не знающими стыда. Их великий город Теночтитлан по-прежнему здесь, у нас под ногами, и в нем, как и прежде, кипит торговля и желания. Красавица приподнимает юбку, обнажив татуированную лодыжку. То ли шлюха, то ли богиня. А может, просто ей, как матери, нужен поклонник. Художник показывает нам, что эти три типа женщин на самом деле одно, потому что в нас по-прежнему живы разные предки; они и не умирали. Как здорово рассказывать такие истории, шептать о чудесах прямо в чужом мозгу! Жить одним лишь воображением и получать за это деньги. Дон Энрике ошибался.

А где же сам нашумевший художник? Караульный сказал, что обычно он здесь днем и ночью, в любое время суток может вызвать сюда своих помощников, которые замешивают краску и штукатурку. В любой день, но не сегодня.

На стене над главной лестницей — огромная фреска, не законченная даже наполовину. Большая часть стены скрыта под лестницами и лесами, так что можно забраться на самый верх. Некоторое время караульный вглядывался в дощатый настил, словно ожидал увидеть на нем спящего художника. Но сегодня его здесь нет.

— Может, пристрелил кого, — поделился часовой. — Приходи завтра. У него здесь, в министерстве, множество друзей. Его всегда вытаскивают из тюрьмы.

25 ОКТЯБРЯ

Сегодня художник пришел на работу. В девять утра уже был на лесах. Высоко, так что почти не видно, но явно был здесь, потому что рабочие сновали вокруг, будто его собственный пчелиный рой. Мальчишки-подмастерья бегали по всему двору с водой и штукатуркой, лестницами и досками. Они замешивают штукатурку в ведрах и на веревке поднимают к художнику. Это не просто картина, презрительно процедили мальчишки. Это фреска. Трудно объяснить. Настенная живопись. Не рисунок на штукатурке: то и другое наносится вместе, одновременно, так что картина не осыплется, пока не рухнет сама стена. Капитан Штукатурки на лесах всегда работает вместе с художником: наносит последний, тонкий слой белой тестообразной массы. Не слишком быстро, но и не слишком медленно, чтобы художник успел нарисовать на штукатурке, пока она не высохла.

— Эти двое работали вместе, еще когда Бог мамкину титьку сосал, — пояснил подмастерье. Капитана Штукатурки они боялись, похоже, больше, чем художника, хотя оба метали с лесов громы и молнии: то слишком много воды в штукатурке, то недостаточно. Каждый мальчишка сегодня схлопотал нагоняй.

Оказалось, мастер, замешивавший штукатурку (вообще-то его зовут Сантьяго, но сегодня его имя просто смешали с грязью), как на беду, не явился на работу. Поговаривали, будто ему разбили голову в драке из-за женщины. А без Сантьяго, по словам художника, даже собака его бабушки приготовит штукатурку лучше, чем эти балбесы.

Я умею делать штукатурку.

Тогда иди сюда.

Оказалось, это все равно что месить тесто для pan dulce, да и могло ли быть иначе? Порошок, который они называют известкой, такого же тонкого помола и так же белым облаком окутывает подмастерий, когда они сыплют его в ведерки для штукатурки. Ресницы и тыльные стороны рук у них белые — и ноздри, потому что мальчишки дышат этой пылью. Они всыпают порошок в воду, а не наоборот.

Постой-ка. Расстели на полу холст, высыпь на него холмик порошка. В середину влей воду — как озеро в кратере вулкана. Пальцами смешай лагуну в болота, чтобы масса загустела. Постепенно, иначе будут комочки.

Даже старый Капитан Штукатурки на лесах отложил работу, чтобы посмотреть. Страшновато.

— Где ты этому научился?

— Это все равно что месить тесто для pan dulce.

Эти слова вызвали у смех у подмастерий. Мальчики не пекут хлеб. Но дела их шли неважно, поэтому насмешники замолчали, а один уточнил:

— Как никстамаль для лепешек?

— Нет, как тесто из пшеничной муки. Из него в Европе пекут хлеб и сдобные булочки.

Ха-ха-ха, сдобные булочки! Так новая работа принесла новое прозвище. И Капитан Штукатурки, и художник обратили внимание на массу. Капитана Штукатурки зовут сеньор Альва, художника — сеньор Ривера. Он даже толще, чем на фотографии в газете; мальчишки боятся его как огня, так что, наверно, он действительно людоед. Но, когда художник спустился с лесов, чтобы помочиться, он позвал: «Эй, Сдобная Булочка, иди сюда! Дай-ка я взгляну на мальчишку, который делает такую отменную штукатурку».

— Приходи завтра, — велел он. — Ты можешь нам опять понадобиться.

29 ОКТЯБРЯ

Художник не отпускает мальчишек, пока ходят трамваи. То замешиваешь штукатурку, то привязываешь веревки, то таскаешь на леса что попросят. С потолка дворца свисают остроконечные железные фонари, и приходится нагибаться, чтобы не удариться головой. Фреска на лестнице высотой в две стены, одна над другой. Ее нужно завершить до конца года.

Сперва кладут слой крупнозернистой штукатурки с песком, чтобы выровнять выпуклости и складки на кирпичной стене. Затем еще три слоя, каждый ровнее и белее предыдущего; больше мраморной пыли, меньше песка. Неровности сглажены, преданы забвению, и художник начинает с чистого листа. Каждый день на стене появляется очередная частичка истории, а в карманах у мальчишек — очередные песо.

Сегодня сеньор Альва стремительно, как обезьяна, спустился по лесам и набросился на одного из караульных. Они грубо отозвались о фресках. Зашли четверо парней в шляпах tejano[91] и пригрозили, что, когда художник уйдет домой, вымажут стену дегтем, чтобы спасти Мексику, защитить государственные символы от оскорбления. Сеньор Альва крикнул караульным, чтобы те прогнали нахалов. Художнику, похоже, безразлично, что они говорят. Он продолжает писать.

10 НОЯБРЯ

Сеньор Ривера уехал. Стена расписана только наполовину. Индейцы и всадники скачут по белому воздуху. Под горами нет земли. Угольные наброски на шершавой белой стене пока ожили только наполовину и ждут. Не может быть, чтобы все вот так кончилось, но сеньор Альва уверяет, что художник уехал. В Сан-Франциско, рисовать для гринго. Единственное оставшееся задание — разобрать леса и оттереть с пола брызги штукатурки. Вот и все, мальчики, сказал он. Песо тоже уехали в Сан-Франциско.

18 ЯНВАРЯ 1931, День святого Антония

Священник освящал животных. Светские дамы принесли в церковь попугаев и канареек, прижимая клетки к парчовой груди, и ворковали со своими птицами, вытянув губы трубочкой. Другие держали кошек, которые бешено извивались, пытаясь вырваться и сожрать попугая. Или лысых собачек escuincles, неодобрительно взиравших на все глазами навыкате. Сзади ждали своей очереди селяне с козами и ослами на веревках. После того как благополучно освятили собак и попугаев, к алтарю были допущены крестьянки со скотиной; все взгляды были прикованы к ослиным дарам на полу.

Какой-то старик притащил за плечами мешок земли, кишащей гусеницами и муравьями. Когда он шагал к алтарю, дамы в модных шляпках шарахнулись в сторону, так что длинные нити жемчуга качнулись на их шеях, будто под ногами у женщин накренилась палуба. Священник в чистеньком облачении отпрянул от престола, когда крестьянин поставил мешок и черные муравьи хлынули врассыпную. «Ну-ка крестите этих тварей!» — крикнул старик. — «Я отнесу их домой, чтобы они обратили в свою веру остальных. Тогда, может, они перестанут жрать мой урожай и оставят мне мой кусок хлеба».

Сьенфуэгос пришел с Манхар Бьянко на поводке. Дамы не знали, как молиться за ящерицу-христианку. Их собачки, должно быть, до сих пор не могут успокоиться.

31 МАРТА

Одно из двух, либо школа, либо работа, говорит мать. Так что — снова школа, осточертевшая до смерти. Сегодня там обнаружился труп! Обернутый в черное полотнище, он лежал на составленных в ряд четырех деревянных стульях в кабинете директора. Тот еще не вернулся с обеда, когда к нему в кабинет послали грешника, кающегося в проступках, в число которых входили и плевки. Пришлось долго ждать, разглядывая тело, чьи ноги торчали из-под покрова, и было ясно, что это ноги мертвеца — мужчины или женщины, непонятно, однако дыхания не было слышно. Трупного запаха тоже не чувствовалось. В детективах часто пишут о таком. Вероятно, бедолага скончался недавно и не успел разложиться. Или трупный газ был, но не ощущался, поскольку вся школа провоняла мочой и запахи похожи. Время тянулось мучительно долго, отмеряемое задержанным дыханием.

Двадцать минут. Едва ли под полотнищем сеньора Бартоломе. Слишком худая. И не директор — все видели, как он ушел обедать. Что же это за школа, в которой учеников наказывают, оставляя в одной комнате с трупом?

Пятьдесят минут. В саду на солнце возвышалась на постаменте Пресвятая Богородица, полная грусти, но не сочувствия. Как все матери.

Пятьдесят восемь минут: директор вернулся в приподнятом настроении, распространяя еле уловимый запах пульке. При виде грешника опустился в кресло и резко помрачнел. Последнее время у него рука не поднимается пороть.

— А, так это ты, Шеперд, наш беспокойный иностранец. Что на этот раз?

— Читал на уроке, сэр. И участвовал в одном соревновании.

— Каком именно?

— Кто доплюнет до черты на полу, сэр.

— Что-нибудь поучительное? Я про книгу, которую ты читал.

— Нет, сэр. Бут Таркингтон.

Директор так откинулся в кресле, что, казалось, сейчас упадет — или уляжется и заснет. О трупе под покрывалом не обмолвился ни единым словом. Кто же это? Явно выше недоростков, обреченных на эту школу. Но тело лежит, так что наверняка не определишь.

— Скажите, пожалуйста, сэр, никто из учительниц не заболел?

Сидя так близко от трупа, что мог дотянуться и дать ему затрещину, директор ответил:

— Они все здоровы настолько, насколько это вообще возможно для женщин их возраста и конституции, — вздохнул он, — то есть практически бессмертны. А почему ты спрашиваешь?

— Тогда, вероятно, кто-то из учеников? Быть может, кто-то из мальчиков неожиданно умер?

С директора мигом слетел сон.

— Умер?

— Ну, скажем, не вынес слишком долгого наказания и скончался?

Директор выпрямился в кресле.

— У тебя богатое воображение. Ты кого-то подозреваешь? Быстрый взгляд на ноги, торчащие из-под полотнища.

— Нет, сэр.

— Тебе бы романы писать, малыш. Ты прирожденный писатель.

— Это хорошо или плохо, сэр?

Директор разом улыбнулся и погрустнел.

— Не знаю. Но в одном я уверен: в этой школе тебе не место.

— Да, сэр. Мне тоже так кажется.

— Я говорил об этом с сеньорой Бартоломе. Она сказала, что твое знание латыни превосходит ее преподавательские способности. Заставлять ее давать материал в таком большом объеме нечестно по отношению к другим ученикам. Куда им спряжения, они едва способны сопрячь ботинки с чулками.

Повисло молчание.

— Мы обсуждали перевод в Препараторию на следующий год.

— Сэр, там убийственные вступительные экзамены. Во всяком случае, для того, кто пропустил все, чему учат после шестого класса школы.

— Пожалуй, так оно и есть. Но как так получилось?

— Семейные трудности. Как в романе.

— Что ж, тогда остается надеяться, что ты когда-нибудь напишешь обо всем.

— Нет, сэр, только о самых интересных днях. Потому что чаще всего жизнь течет как в дурном романе и никто из героев ничему не учится.

Директор облокотился о стол и свел пальцы, так что ладони стали походить на бутон. Вопрос о лежавшем подле него трупе так и остался без ответа. День оказался более чем интересным.

— Возвращайся в класс, юный Шеперд, — наконец проговорил директор. — Я скажу сеньоре Бартоломе, что разрешил тебе читать на уроках приключенческие романы для подготовки к карьере писателя. Однако советую быть внимательнее на математике. Она может оказаться полезнее, чем ты думаешь.

— Да, сэр.

— И еще. Мы знаем, что ты посещаешь школу нерегулярно.

— Я нашел работу, сэр, но потом потерял.

— Я понимаю, что едва ли могу удержать тебя в стенах школы. И все-таки, пожалуйста, приходи в пятницу. Перед пасхальными каникулами наша школа пройдет процессией по улице святой Агнессы. Нам нужно шесть мальчиков постарше, чтобы нести Santo Cristo[92]. И ты, пожалуй, будешь единственным среди них, кто в состоянии запомнить, куда идти.

— Нести что?

Директор отодвинулся от стола и откинул с трупа шелковый покров, открыв окровавленную голову и голые плечи.

— Наше распятие. Мы его только что почистили и покрыли лаком, теперь можно нести в церковь.

— Ах да, конечно, сэр, corpus Deum[93]. Он жив.


Школа закрыта на Страстную неделю, и у матери в душе кипят страсти из-за ожидаемого краха мексиканской нефтяной промышленности. По словам Кошелька, сейчас производительность равна четверти от того объема, который был до появления американцев. Они полагали, что жила окажется глубже, усмехается он.

— Я тоже, — говорит мать.

В отчаянии она обратилась за советом к жене доктора. Как обычно, выслушала рассуждения о том, что нужно уповать на Божью помощь, так что посещение мессы в соборе в Пальмовое воскресение — часть плана. Крестьяне с умоляющими глазами и голодные дети держали пальмовые листья, которые качались в неподвижном воздухе, так что казалось, будто вокруг джунгли. Миссис Доктор надела палантин из чернобурки, как Долорес дель Рио. Она потащила мать к передним рядам, подальше от запаха нищеты. Пришлось не один час постоять на коленях, но мать выдержала.

После мессы вышли на улицу как на праздник. В город стекались люди из провинции, быть может, даже с Исла-Пиксол. Все взгляды были устремлены на Святую Деву, которую процессии носили по городу — в украшенном драгоценностями венце и множестве новых платьев, надетых одновременно.


Череда скучных дней. Стащил из книжной лавки журнал «Нэшнл джиогрэфик». Там была фотография индуса с шестьюстами булавками в теле. Два вертела в животе, один в языке. Каждое утро он одевается полтора часа. А чтобы справиться с жизненными катастрофами, проходит через огонь.

8 МАЯ

Перед окончанием учебного года директор вызвал мать на беседу. Она бы с большим удовольствием прошла через огонь, но все-таки надела свое худшее платье и отправилась в школу. Директор сказал матери, что в интересах мальчика перейти на следующий год в другое заведение. Есть несколько вариантов — технические, профессиональные, но он бы советовал выбрать Препараторию. Он прочел матери нотацию, на все лады спрягая глагол «подготовить». Подготовить к Препаратории. Но мать ни к чему не готова. Она ответила директору, что это не его дело, а вообще-то ее сын едет в Соединенные Штаты к отцу, и она уверена, что там школы получше.

Это правда? На обратном пути домой мать дулась и ничего не ответила.

10 ИЮНЯ

Ангельская служанка с птичьей клеткой опять появилась на рынке Мелькор. На этот раз она была без клетки, но снова торопливо шагала за королевой ацтеков, принимая всевозможные покупки, которые крохотная смуглянка совала ей в руки. Глиняные миски, мешки фасоли, голова дьявола из папье-маше. Госпожа прихрамывала, но в остальном ничуть не изменилась: так же презрительно взирала на служанку и каждого встречного, смеряя всех и вся грозным взглядом черных глаз.

Ла Перла тоже их узнала. «Это позорище, жена художника», — так она отзывается о незнакомке. «Они уехали, но еще вернутся, вот увидишь, гринго их вышвырнут. Об этом напишут в газетах. Коммунисты вечно устраивают заварухи, лишь бы попасть в газеты».

24 ИЮНЯ, День святого Иоанна

Прокаженные снова моются.

Ла Перла была права, художник попал в газеты. Президент хочет, чтобы тот закончил работу на лестнице Дворца. Теперь всем важным шишкам понадобился художник: посол Морроу нанял его расписывать резиденцию в Куэрнаваке. Мать заявила, что видела этот особняк, когда была там, и самого посла тоже; теперь он сенатор Соединенных Штатов. Уверяет, будто заговорила с ним на улице, а что в этом такого, они же знакомы. Посол Морроу приезжал в гости к дону Энрике, в тот самый раз, когда она уломала Кошелька в его черно-белых туфлях потанцевать с ней. Теперь вот думает, что надо было выбирать Морроу.

6 ИЮЛЯ, CUMPLEAÑOS. ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ

День рождения не праздновали, но мать сказала взять из ее кошелька несколько монет и купить себе на рынке carne asada[94] или что-то приятное. Вот только денег в кошельке не оказалось.

Жена художника сегодня накупила всякой всячины — похоже, готовилась к какому-то семейному торжеству. Но служанки при ней не было! Под всеми своими корзинами маленькая королева выглядела как вьючный ослик. Когда она шла, из связки у нее за спиной выпало два банана. В конце рынка двое мужчин разгружали телегу с кукурузой в листьях, предназначенной для зеленого тамале, и укладывали початки в высокую пирамиду. Королева из-под поклажи ткнула пальцем в кукурузу, велев наполнить для нее большой мешок.

— Хватит пялиться, guapo, — усмехнулась Ла Перла. — То, что у тебя сегодня день рождения, еще не значит, что любая девушка согласится быть твоей. У тебя сейчас глаза выпадут, как те два банана, и покатятся за ней по улице.

— Как она понесет кукурузу? У нее сил не хватит.

— Так иди поговори с ней. Скажи, что за десять песо поможешь донести покупки. Она тебе заплатит, она богатая. Давай, чего ждешь? — Ла Перла ткнула его в бок сильной рукой, точно кинжалом.

Пересек улицу, точно перешел реку вброд.

Сеньора Ривера, вам помочь донести покупки?

Она поставила две корзины, взяла битком набитый мешок и с шумом плюхнула его на землю перед незнакомцем.

— Давай. Каждый волен, если хочет, смастерить из своих штанов воздушного змея.

Больше не произнесли ни слова. Дорога с ней заменяла разговор: ее кружащиеся юбки, короткие ноги, которыми она перебирала с проворством маленькой собачки, гордо посаженная голова с короной кос. Уступите дорогу королеве, которая тащит за собой мальчишку, точно воздушного змея на веревке. Ее дом находился через четыре улицы от рынка и еще по одной, на Лондрес на углу Альенде. Она прошла через высокую парадную дверь, не обмолвившись словом, — ни «иди за мной», ни «подожди здесь», — и величаво подплыла к служанке со скомканным фартуком в руке; старуха забрала мешок с кукурузой и удалилась. А Королева осталась стоять где была, в рамке дверного проема, залитого ярким солнечным светом. Высокая стена окружала прелестный внутренний двор, в который выходили квартиры.

Невозможно было оторвать глаз от ее странной маленькой фигуры, от пальм и смоковниц, машущих за ее спиной ветвями, словно опахалом. Дворик казался сном. Птицы в клетках, фонтанчики, буйно разросшиеся цветы в горшках, стебли растений, обвивающие стволы деревьев. А посреди этих джунглей — художник! В обносках, точно нищий, и очках, как у профессора, развалился в кресле на солнцепеке. Курил сигару и читал газету.

— О, доброе утро, сэр.

— Кто это? — поинтересовался он, не отрывая глаз от чтения. Его жена бросила на смельчака предостерегающий взгляд.

— Сэр, вся страна радуется вашему возвращению.

— В этой стране меня и в грош не ставят.

— И все же, сэр, если вам понадобится помощник замешивать штукатурку…

Художник уронил газету на толстое брюхо, поднял голову и снял очки; его выпуклые глаза выделялись на круглом лице, точно два крутых яйца. Приглядевшись, он расплылся в улыбке:

— Сдобная Булочка! Мне тебя не хватало. От других мальчишек нет никакого толку.

Королева смотрела так хмуро, что ее черные брови сошлись на переносице, точно ладони в рукопожатии. Но, когда ее супруг поднялся, похлопал странного парнишку по спине и тут же нанял на работу, изумленно приоткрыла рот.


Огромная фреска на лестнице растет вниз не по дням, а по часам, точно пускает корни. Президенты, солдаты, индейцы оживают. Солнце открывает глаза, пейзаж пробивается как трава; сегодня из кратера вулкана показался огонь. Сеньор Альва говорит, что художник стремится к началу времен, центру фрески, где орел со змеей в клюве сидит на кактусе, наконец-то добравшись домой.

Сеньор Ривера рисует на стене угольные наброски и каждый день начинает новый фрагмент. Он заключает сцену в рамку из длинных линий, сбегающих к точке схода на горизонте. Потом, сверяясь с картиной в голове, пишет тени, затем работает с цветом и заканчивает фреску так быстро, что мы едва успеваем смешать штукатурку для следующей. Гашеная известь обжигает руки; мы дышим белой мраморной пылью. Сегодня разругал помощника, который делает пигмент, за то, что синяя паста вышла слишком темной. Но штукатурка получилась отличная.

14 ОКТЯБРЯ

Посол и сенатор Морроу скончался во сне. Его супруга в этом время играла в гольф. Все газеты пишут только о нем, Лучшем Друге Мексики. Его дочь замужем за Чарльзом Линдбергом, так что тому достаточно лишь махнуть толпе, и все разразятся радостными криками. Или зальются слезами. Мать говорит, что она сразу раскусила посла: такие, как он, любят своих жен и умирают молодыми. Злится, что Кошелек так и не дал денег.

26 ОКТЯБРЯ, LUNA DE OCTUBRE[95]

Кто-то из мальчишек сказал, что художник снова уезжает. Сеньор Альва говорит, что хотят устроить большую выставку его работ в музее в Нью-Йорке. Но его картины — на стенах Мехико. Разве можно их отсюда забрать?

12 НОЯБРЯ

Он уехал. Сеньора Альву забрал с собой. В забытой белой земле у основания стены у орла нет ни кактуса, ни змеи, и ему никак не найти дом. История Мексики ждет своего начала.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ 1932–1934 (В. Б.)

1 ЯНВАРЯ 1932 ГОДА

Для сына, выбившегося из колеи, мать нашла другую и направила его на путь истинный. «Обратной дороги нет», — заключила она, подняв бокал. Так что отступать некуда.

Поезд идет на север от Мехико. В убогих пустынных городках вдоль вагонов бегут дети и тянут руки к окошкам. Городки сменяются каменистыми равнинами, где уже никто не живет. Остроконечные агавы торчат точно когтистые лапы чудовища, заключенного в подземелье. Вечером свет иссякает, и земля меняет цвет сперва на темно-коричневый, потом на оттенок высохшей крови и, наконец, становится чернильной. Утром краски возвращаются, вновь проступая на широкой, похожей на фреску равнине.

В купе еще один пассажир, американец по фамилии Грин; он сел в Уичапане. Еще не стар, но уставился в окно, точно старик, покачиваясь в такт чемоданам над головой и воде в стакане, который держит в руке. Каждый час отхлебывает по маленькому глотку, будто это последняя вода на земле. Иногда ночью вдалеке мелькают огни, одинокие, как свечи. Нефтяные скважины, сжигающие ненужный газ.

Вчера вечером проходивший мимо проводник сообщил, что через три часа граница, а сейчас уже полночь и он имеет честь пожелать нам благополучия в новом году. Он шагал по вагону, повторяя одни и те же слова и свое честное пожелание.

С Новым годом, мистер Грин.

Перед самой границей показались пекановые сады, темные купы деревьев, ветки которых были наполовину в тени, а на другую половину на свету, выхваченные из мрака фонарями лущильных машин. Люди работают там глухой ночью, утром нового года. Поезд вздохнул и остановился на границе, дожидаясь, пока таможенники придут на службу. В белеющем небе показалась тонкая полоска реки, по берегам которой бродили собаки; их загнутые бубликом хвосты отражались в серой глади воды. Берега замусорены: доски, железо, обрывки просмоленной бумаги. На рассвете среди груд мусора появляются дети, и оказывается, что это не свалка, а дрянной городишко. Следом из хибарок выходят женщины и, наконец, мужчины: выпрямляются, потягиваются, схватившись руками за поясницу, поддергивают штаны, мочатся в канаву. Присаживаются на корточки на берегу, чтобы умыться.

Старики, тощие как скелеты, шаркают вдоль стоящего поезда, заглядывают в окна. Стоят и не уходят, пока полицейские палками не отгонят их от бронированных вагонов. Кажется, эти люди достигли крайней степени нищеты; они беднее попрошаек и borrachos[96] из Мехико: у тех по крайней мере всегда наготове революционная баллада, которую они и напевают себе под нос, уронив голову на грудь и опершись о дверной косяк. Здесь кончается Мексика, мир и первая глава. Путешествие на поезде похоже на глубокую узкую пещеру в море. Если повезет, с другой стороны окажется выход в какое-то новое место. Но не здесь.

6 ЯНВАРЯ

За пять дней поезд миновал множество низших миров. Покрытые травой холмы, темные болота растущих деревьев. Сейчас за окном не видно ничего, кроме бескрайних, как море, полей сухих деревьев. Ни одного зеленого листа. Гринго читают журналы, не обращая внимания, что в их мире не осталось ничего живого. Только мексиканцы с беспокойством смотрят в окно. Женщина с четырьмя детьми — единственные, кто проделал тот же невообразимо долгий путь из самого Мехико. Сегодня, когда поезд проезжал мост над ущельем, по которому текла река, она заставила детей затянуть песню в честь Праздника трех королей, чтобы малыши не плакали. Женщина достала из сумки rosca; из бумажного свертка на потертые бархатные сиденья посыпались крошки. Семейство приникло друг к другу, отгородившись от всех, чтобы отметить свой маленький праздник.

7 ЯНВАРЯ: ФЕДЕРАЛЬНЫЙ ОКРУГ СЕВЕРНОЙ АМЕРИКИ

Сегодня человеческий груз в целости и сохранности наконец-то прибыл на вокзал Юнион-стейшн. Стоял лютый холод: шагнул из вагона — и кажется, будто тебя бросили в ледяную воду и велели ее вдохнуть. Мексиканка с детьми боязливо поставила ногу на перрон, точно улитка, ощупывающая дорогу. Она так перепугалась стужи, что завернула детей в платки, как тамале, и подтолкнула вперед, к вокзалу. Adiós.

Придет ли он? А если нет? Мать не придумала другого плана на случай, если отец не приедет за своим багажом. Но вот он: больно хлопнул по плечу, смерил взглядом голубых глаз. Непривычно: член семьи со светлыми глазами. Кто бы мог подумать! По одному-единственному подкрашенному снимку сроду не догадаться. Вероятно, сын его тоже разочаровал.

— Твой поезд опоздал на час.

— Простите, сэр.

Мимо, точно голуби, которых спугнули с куста, порхнула стайка бездомных мальчишек, роняя чемоданы на ноги пассажиров.

— Шайка бродяжек с товарняка, — произнес отец.

— С товарняка?

— Приехали в город на вагонах.

Мороз был свирепый, от каждого вдоха щипало в носу. После долгого пути тело под одеждой зудело, как от чесотки. Люди в длинных пальто, рев паровых машин. Наконец дошло, о чем говорил отец: маленькие оборванцы ехали на вагонах. Dios mió.

— И куда же они теперь?

— Побежали сломя голову в какую-нибудь ночлежку. Или слушать святош. Прими Господа на один вечер в обмен на малиган[97].

— Малиган — это такие деньги?

Взрыв хохота походил на звуки трубы марьячи. Его позабавил этот простофиля, задающий несуразные вопросы, его сын. Внутри вокзал напоминал собор: высокий купол, величественный свод, уходящий в небеса, но слишком мало пространства, чтобы вместить всех, кто набился внутрь. Гигантский мраморный портал выходил на улицу, но солнце снаружи было холодным, светило, но не грело, как электрическая лампочка. Сновали толпы людей, безразличные к тому, что их звезда не горит.

— Куда все идут?

— Домой, сынок. Рабочему человеку пора перекусить и подремать после обеда. Это еще что! Ты бы видел, что творится по понедельникам.

Неужели сюда поместится еще больше людей? Внутри вокзала по-прежнему гудели поезда; казалось, у здания бурчит в животе, словно оно переваривает пищу. Как ацтекский храм, напившийся крови. Совет матери на прощанье: старайся во всем видеть хорошее, этот человек ненавидит нытье, поверь мне.

— Юнион-стейшн похож на храм.

— На храм? — покосился отец. — Тебе сколько, четырнадцать?

— Пятнадцать. Летом будет шестнадцать.

— Понятно. Храмы. Построенные на деньги государства мошенниками Гувера.

Он бросил подозрительный взгляд на трамвайную остановку, словно, пока он был на вокзале, город без его ведома коварно изменился. Румяный, в веснушках, с белесыми, поблекшими снизу усами. Фотография не отразила негероический цвет лица: в Мексике такая кожа обгорела бы до хрустящей корки. Одна загадка решена.

Он нырнул в толпу и быстро зашагал; оставалось лишь набычиться, точно боксер, и внимательно смотреть под ноги, чтобы не наступить в лошадиный помет, волоча за собой чудовищных размеров чемодан. К поезду его подвез водитель матери; потом вещи нес носильщик. Здесь никто не поможет, в Америке каждый заботится о себе сам.

— Они собираются выстроить целый ряд таких вот храмов на юге Пенсильвании. Видишь, торчит громадина, как бельмо на глазу? Монумент Вашингтона. — Он указал на парк, где за деревьями без листьев маячило светлое каменное строение. Тут же всплыло воспоминание: длинный узкий коридор, уходящий вверх, точно темная мышиная нора. Эхо спора на лестнице, рука матери тянет вниз, в безопасное место.

— Мы туда ходили, правда? Один раз, с мамой?

— Ты это помнишь? Да, сынок. Ты разревелся на лестнице.

Запыхавшись, он остановился на углу, выдыхая облачко пара, будто закипевший чайник.

— Теперь наверх пустили лифт. Еще один храм мошенников Гувера. Так и знай. — Он фыркнул от смеха, будто попробовал на вкус собственное остроумное замечание, и его разобрала отрыжка. Народу на трамвайной остановке прибывало. Проехал военный на огромном гнедом жеребце; копыта гулко стучали о мостовую.

— Мама говорила, ты работал на президента Гувера.

— А я и не отрицаю, — с потаенным раздражением произнес отец, как будто не хотел признаваться, что работал на Гувера. Или тот ни при каких условиях не должен был об этом знать. Жалкий счетоводишка при правительстве, говорила мать, но один из последних граждан Америки на стабильной должности, так что сам бог велел поездом отослать к нему сына.

— Президент Гувер — величайший из людей, — преувеличенно громко произнес отец. На него оглянулись. — Не так давно ему установили телефон для связи с начальником штаба. Теперь он в два счета может переговорить с Макартуром. Разве на столе у президента Мексики есть телефон?

Похоже, Мексика станет поводом для упреков. Вероятно, чтобы поквитаться с матерью. У Ортиса Рубио есть телефон; в газетах писали, что он шагу не ступит без того, чтобы не позвонить Кальесу[98] домой, на улицу Сорока Воров в Куэрнаваку. Но отец и слышать об этом не хочет. Многие задают вопрос, не нуждаясь в ответе. Через гущу людей он пробился в вагон и, расталкивая пассажиров, устроился на сиденье. Чемодан под деревянной лавкой не поместился, пришлось его оставить в проходе. Получилось неловко. Выходившая из трамвая толпа обтекала его, как река валун.

Ехали долго. Он смотрел в окно. Невозможно представить этого человека в одной комнате с матерью, в одной постели. Она бы его прихлопнула, как муху. А потом позвала служанку, чтобы та вытерла оставшееся от него мокрое место.

Здешние мужчины носили костюмы, как коммерсанты в Мехико, но из-за холода одевались теплее. Наряды женщин были сложнее: длинные шарфы, какие-то неизвестные штуковины, в которые прячут руки. На шее у одной была горжетка из лисицы, которая держала в пасти собственный хвост. Окажись здесь Кортес, он написал бы королеве целую главу о дамских нарядах.

Спустя немало остановок отец проговорил:

— Мы выйдем у школы. Они сказали, что в твоем случае лучше начать незамедлительно. — Он произнес это медленно, как будто под «твоим случаем» подразумевалась умственная отсталость. — Это пансион. Будешь жить вместе с товарищами, Гарри.

— Да, сэр. (Гарри. Теперь, значит, Гарри?)

— Вам будет очень весело. — Отец закусил ус и добавил: — По крайней мере, я на это надеюсь.

В смысле, за эти деньги. Гарри. Гарри Шеперд смотрел в окно. Кто платит, тот и выбирает мальчику имя.

Мелькали пейзажи: мраморные сооружения, парки с голыми деревьями, похожими на скелеты, дощатые склады. Бледные светлокожие мужчины в черных костюмах и шляпах. А потом наоборот: темнокожие мужчины в светлых рубашках и брюках, без шляп. Они кирками рыли длинную канаву; их мускулистые плечи, несмотря на холод, были обнажены. Во всей Мексике не сыскать индейца, такого же черного, как эти люди. Их руки блестели, как полированные деревянные клавиши рояля.

После долгой поездки на трамвае пересели на автобус. Огромный чемодан занял отдельное сиденье у окна, в котором виднелись особняки, вытянувшиеся вдоль реки. Отец порылся в кармане, выудил часы и нахмурился. Помнил ли он о других часах, тех, что забрала мать и которые в свою очередь пропали из ее шкатулки с драгоценностями? Сейчас об этом тошно вспоминать — не потому, что воровать грешно, но из-за связанной с часами ужасной тоски. По этому человеку. Отцу.

17 ЯНВАРЯ

Ваше императорское величество, заведение под названием «Академия „Потомак“» оказалось на удивление скверным. Тюрьма в кирпичном доме, выстроенном на манер особняка, где вожди племени так называемых наставников правят пленниками. В дортуаре длинные ряды кроватей, как в больнице, причем ровно в двадцать один ноль-ноль все пациенты обязаны затихнуть и не подавать признаков жизни. Команда «выключить свет» значит, что ни почитать, ни заняться чем-то еще не получится. Утром тела по команде снова оживают.

Самое странное, что юные пленники, похоже, ничуть не стремятся бежать. На занятиях покорно исполняют приказания, но стоит наставнику выйти из класса, как мальчишки начинают бить друг друга по головам чернильницами и передразнивать радиоведущих по имени Эмос и Энди. В дортуаре разглядывают напечатанную в чьем-то желтом журнальчике картинку с девчонкой по имени Салли Рэнд. Голая, с опахалами из перьев, она похожа на замерзшего птенца.

В субботу днем узников выпускают на свободу: в кои-то веки нет ни зарядки, ни уроков. Дортуар пустеет. Утром сперва в церковь, потом в столовку — и на свободу.

Все остальные девятиклассники моложе. Но при этом выше, чем те умственно отсталые, и не так плюются. Девятый класс — своего рода компромисс: слишком велик, чтобы возвращаться в шестой. Наставники преподают латынь, математику и прочие предметы. Муштра и психомоторика. Лучше всего литература. Учитель посоветовал посещать занятия с одиннадцатым классом. Сэмюел Батлер, Даниель Дефо и Джонатан Свифт. Какая разница, относится их творчество к периоду реставрации или неоклассицизма? Неограниченное количество новых книг.

Муштра заключается в чистке и демонстрации огнестрельного оружия; очень похоже на мытье посуды.

Самое худшее — математика. В эту пустую башку никогда не влезет ничего сложнее tablas de multiplicar[99]. Алгебра — лунный язык. Тому, кто туда не собирается, его знать незачем.

ВОСКРЕСЕНЬЕ, 24 ЯНВАРЯ

Как нужно говорить в Америке.

1. Ни в коем случае не произносить «Простите меня». Герои книг постоянно повторяют эту фразу. Здесь же спрашивают, кто тебя упек в тюрягу.

2. Если крикнуть «Иди жарь спаржу!», тебя не оставят в покое, как это было бы в случае с испанским.

3. «Отвали» значит «Иди жарь спаржу».

4. «Пидор» значит гомик. А еще придурок, говнюк и «здесь тебе не хор мальчиков».

5. «Мексика» — не страна, а прозвище. Эй ты, Мексика, подь сюды.


Соединенные Штаты — страна честного и тяжелого труда. Несмотря на то что газеты утверждают, будто все сидят без работы, а честность не имеет к геометрии никакого отношения.


Мальчишки перемещаются плотными группами, как косяки рыб возле рифов. В коридорах они настигают, обходят тебя и снова соединяются, словно ты каменная глыба, а не разумное существо. Неуклюжее кривоногое существо, попавшее в чужой мир.

21 ФЕВРАЛЯ

Президент Гувер так всем надоел, что пришлось ему повесить на ворота Белого дома цепь и запереться внутри. Так говорит парень по кличке Борзой. Вчера какой-то однорукий ветеран попытался прорваться в ворота, но ему дали по шапке и бросили в кутузку, где впервые за две недели бедолага получил нормальный харч.

6. Харч — это еда.


Борзой ворует газеты и сигареты из учительской столовки. Когда в туалете он достает из пиджака газету, вокруг собирается толпа мальчишек. Ждут не дождутся, пока он громким голосом уличного торговца прочитает им заголовки собственного сочинения: «Экстренный выпуск! Срочно в номер! Жалкий трус Гувер забился под кровать! Наконец-то миссис Гувер отдохнет!»

На самом деле Борзого зовут Билли Бурзай. Он тут на особом положении. Раньше учился как все, пока его папаша не потерял работу в магазине радиодеталей, а у мамаши шарики не зашли за ролики. Теперь Билли занимается только половину дня, а потом работает на кухне и драит уборные. По ночам читает то, что стащил с учительского стола; по его словам, учится на бегу.

В школе у Борзого есть почитатели, но нет друзей; он говорит, что все его приятели за ее пределами. По поручению поваров (эта ею работа в столовке) ему приходится выходить в город. Его посылают к мяснику, в магазин за холстами, иногда даже в оружейную лавку. Борзой говорит, что поварам нужны пистолеты для самообороны, потому что еда — сущие помои.

28 ФЕВРАЛЯ

Задачка на логику: где лучше скучать — на уроке математики или когда тебя выгнали из класса? Сидеть под замком в библиотеке с учебником алгебры ничуть не интереснее. Но огромная комната, полная книг, конечно, ничуть не похожа на наказание. Во всяком случае, там спокойнее, чем снаружи с мальчишками, которые играют в американский футбол, сталкиваясь плечами и перебрасываясь словечками вроде «Классно!» или «Эй, мужики!».

13 МАРТА

Каждое утро Борзой бреется, стоя голым в уборной. Выглядит на все двадцать. Говорит, ему столько же, сколько остальным, просто жизнь тяжелая. Мол, когда мыльный пузырь Южных морей лопается[100] и отец оказывается на бобах, взрослеешь быстро. Домой Билли тоже не ходит. Это у нас общее — отец, который не смотрит сыну в глаза. Чем не повод для дружбы, говорит Борзой.

Пока что это единственный друг. Парень по кличке Карандаш, который спит на соседней койке, общается, но только если никого нет рядом. Мальчишка-грек по имени Дамос говорит: «Эй, Мексика, подь сюды», но периодически обзывается «деревенщиной». Борзой им велел попридержать язык: парнишка из Мексики отлично стреляет, может, даже был в отряде Панчо Вильи.

Теперь они прицепились к этому прозвищу. Так сразу не понять, потому что ребята произносят его как «Пантсвилль»: «Эй, Пантсвилль, подь сюды!» Похоже на название городка, где на улицах сушится белье, — из тех, что видны в окно поезда по дороге к Уичапану.

14 МАРТА

Похитили сына Счастливчика Линди[101]; все напуганы, даже мальчишки, запертые в кирпичной школе. Сокрушительный удар для героя, перелетевшего океан. В газетах пишут, что уж если самого Линдберга постигло такое несчастье, то все дети в опасности. Но в Америке и так хватает неудачников: они спят в парках, закутавшись в газеты вместо пальто. Люди в теплой добротной одежде смотрят на них из окон трамваев и приговаривают: «Этим лодырям не мешало бы задать встряску». Перепугались из-за беды, которая приключилась с Линди: горе никого не щадит, даже героев.

20 МАРТА

От Борзого пахнет картофельными очистками, сигаретами и ведром, в котором он полощет швабру. В субботу, когда остальные расходятся по домам, он говорит: «Эй, Панчо Вилья, от всего сердца приглашаю тебя помочь мне в моих трудах». То есть убрать в столовой после обеда, протереть влажной тряпкой в буфете, попрыгать на швабре и покататься в проходах между длинными столами. Ну и так далее. Вместо платы Борзой зажимает голову своего помощника под локтем и костяшками пальцев ерошит волосы. Здесь у всех такие дружеские жесты, а у Борзого в особенности.

27 МАРТА

Военная стратегия — это интересно. Командовать армией — все равно что домашней прислугой. Тут мать — непревзойденный полководец и прирожденный разведчик: она нутром чует, когда лучше напасть, чтобы застигнуть противника врасплох. Сержант Острейн говорит, что у Соединенных Штатов шестнадцатая по величине армия в мире; ее численность намного уступает войскам Великобритании, Испании, Турции, Чехословакии, Польши, Румынии и прочих держав (о Мексике ни слова). Плохое вооружение нашей армии, похоже, заставляет Острейна краснеть до кончиков медных пуговиц. Стыд и срам, говорит он, генерал Макартур и майор Эйзенхауэр вынуждены стоять на Пенсильвания-авеню, как обычные люди, и ждать трамвая до Маунт-Плезанта, чтобы ехать в зал заседаний Сената.

Ребята утверждают, будто видели их и майора Паттона; они играли в гольф на поле в Форт-Майер. Мальчишки мечтают вырасти, завести пони, как у генералов, и по субботам скакать на них по полям, а сзади чтобы ехала Салли Рэнд и груди у ней подпрыгивали, как футбольные мячи. Поэтому остальным даже в голову не придет сбежать из академии.

10 АПРЕЛЯ

Кей-стрит похожа на кусочек Мексики. Торговцы рыбой тянут здесь тот же напев, что и на malecón[102], только по-английски: «Полдоллара за макрель, ле-е-еди!» Старухи с чаем и травами клянутся, что вылечат любой недуг. Воздух пахнет как дома: горелым мясом, соленой рыбой, конским навозом. Очутиться здесь сегодня — все равно что вынырнуть на поверхность и наконец глотнуть воздуха. После тринадцати воскресений, проведенных в темном туннеле.

Снаружи рынка стоят прилавки с изделиями из кожи, чайниками и всякой всячиной для тех, у кого в кармане завалялась монета-другая. Промтовары продают снаружи рынка, еду — внутри. У входа в мясной ряд стоят точильщики с огромными голыми ручищами. Торговцы в белых фартуках катят с пристани полные тележки устриц. У cilindro[103] нет одного уха; обезьянка в синей шапочке танцует под звуки его шарманки. Женщины продают инжир и розы, яйца и сосиски, сыр и цыплят, освежеванных кроликов, даже живых птиц в клетках, как на рынке в Койоакане. Одна предлагает conejillos de Indias[104]. Борзой говорит, что здесь их называют не индейскими кроликами, а морскими свинками. Почему — толком не объяснил, но согласился, что эти животные похожи скорее на кроликов, чем на свиней.

Сегодня утром Борзой заявил кухарке, что для походов на рынок ему нужен помощник. Помилуйте, сказал он, мне одному не унести все, что вы просите. Первым делом ему было нужно зайти в Атлантическую и Тихоокеанскую чайную компанию, которую он называет «А и Т»; там продают не только чай. Каждую субботу оттуда в ящиках на телеге привозят в академию недельный запас риса, говядины, муки, кофе и еще полсотни продуктов. Если требуется что-то сверх этого списка, в контору отправляют посыльного: лавочникам нужен помощник, чтобы все упаковать. Остальное докупают на рынке. За покупками ходит Борзой, а теперь и его помощник Панчо Вилья.

Дорога до «А и Т» отняла несколько часов. По пути непременно надо взглянуть на кучу классных штук, покормить собак, похлопать по плечу друзей. Поглазеть на иссиня-черных рабочих, копающих канаву длиной с Пенсильвания-авеню. Откуда они взялись?

— Из Африки, ясное дело, — ответил Борзой.

— Они приехали сюда из самой Африки, чтобы рыть ямы?

— Вот придурок. Нет, раньше они были рабами. Потом Эйб Линкольн их освободил. Ты что, никогда не слышал о рабах?

— Слышал. Но не о таких. В Мексике их нет.

«Придурок» — это pendejo[105]. Но зато Борзой отвечает на вопросы, которые другим ребятам не задашь. Тем черным мужчинам и их женам запрещено делать здесь покупки и ездить на трамвае, сказал он, таков закон. Им даже нельзя зайти пообедать в кафе. Если кому-то из рабочих, которые копают канаву на Пенсильвания-авеню, захочется отлить или попить воды, ему придется пройти две мили до Седьмой улицы и там поискать кафе, где ему разрешат сходить в туалет или дотронуться до стакана.

До чего все это странно. Нет ничего необычного в том, чтобы быть слугой и получать гроши. Всех богачей Мексики в детстве растили слуги. Но они пили из того же кувшина, из которого наполняли стакан хозяина, и ходили в тот же ночной горшок, еще теплый от мочи их patrón[106]. В Мексике никому и в голову бы не пришло, что эти две струи смешивать недопустимо.

17 АПРЕЛЯ

Школа закрывается на две недели на пасхальные каникулы. Конец семестра не за горами, а там и лето. Большинство ребят разъедутся по домам, но не все. Некоторые останутся исправлять оценки по математике и в поте лица повторять историю Виргинии в июльскую жару. Жить в провонявшем носками дортуаре, а не с отцом. Он это четко объяснил в письме, в котором приглашал погостить, пока школа закрыта на пасхальные каникулы. Это будет здорово, писал он, погостишь у своего старика. И продлится это «здорово» две недели, но никак не все лето.

Считать дни от субботы до субботы; остальное неважно. Поход на рынок с Билли Бурзаем. Остаток недели тянется вяло, словно в полусне.

3 МАЯ

В письме отец ни словом не упомянул о своей даме. Должно быть, она покидала его квартиру в спешке, чтобы освободить место Пасхальному Гостю, Отец тайком с ней обедает. Батарею в ванной, точно паутина, облепили серовато-коричневые чулки; с бюро предательски подмигивает губная помада. Почему он ее прячет? Неужели не знает про ухажеров матери? Послушал бы он, что творится по ночам за стенкой, в ее спальне, если думает, что сын незнаком с постельными утехами и прочей поросячьей возней.

А может, боится, что о даме пронюхают в Мексике: ему это невыгодно. Они с матерью до сих пор не развелись из-за мексиканской бумажной волокиты. При слове «развод» он так кривится, словно оно набило ему оскомину. Имя матери произносит с таким видом, будто поминает Господа всуе. Иногда равнодушно говорит «Мексика», и слово это абсолютно бесцветно. Как стена, которую забыли покрасить.

5 МАЯ

Экскурсия в Музей с Идеальным Отцом. Трескучие морозы сменились палящим зноем; где-то между этим, по слухам, цвели вишни. В трамваях давка, все прижаты друг к другу — мужчины в белых льняных костюмах, девушки в матросских платьях и фетровых шляпках. Пот здесь пахнет иначе. Об этом тоже мог бы написать Кортес: ваше императорское величество, пот северян нестерпимо воняет. Наверное, потому что они так укутаны. Белый пиджак болтается на отце и с каждой минутой теряет свежесть, как луноцветы в саду на Исла-Пиксол.

Музей называется «Смитсоновский» — кирпичный замок со шкурами и чучелами особей всех видов, кроме нашего. Почему бы не добавить сюда несколько человек? Отец рассмеялся этим словам, как будто играл спектакль перед зрителями. Настроение у него изменилось. Теперь он, похоже, склонен воспринимать сына как шутку, а не серьезное оскорбление. В музее оказались залы с экспонатами из Теночтитлана и других древних мексиканских городов, чудесными изделиями из золота, которые Кортес не удосужился увезти. Вместо этого они очутились в Вашингтоне.

На обратном пути до квартиры отца трамвай проехал большой парк и склады, после чего показалось удивительное зрелище: целый город из палаток и лачуг, кипящий людьми. Костры, на которых готовилась пища, дети, белье на веревках — словом, в самом центре Вашингтона, посреди высотных зданий, раскинулась нищая мексиканская деревня последнего разбора. На табличке было написано от руки: «Лагерь экспедиции за вознаграждением». Над хижинами там и сям виднелись американские флаги, похожие на сохнущее белье. Флаги выгорели на солнце, как вывернутые наизнанку штаны на веревках. Размеры лагеря потрясали: казалось, целое племя нищих стеклось в столицу.

— Ишь, прорва, — пробурчал себе под нос отец. — Понаставили своих лачуг по всей Пенсильвании[107]. Каждое утро приходится пробираться на работу сквозь эти дебри.

Женщина в платке протянула к вагону голого младенца. Ребенок сучил ручками. Здешние дебри не похожи на джунгли, где на деревьях в листве ревут обезьяны.

— Что им нужно?

— То же, что и всем, ясное дело. Поживиться на дармовщину, — ответил отец, точно Борзой.

— Почему их так много? И зачем флаги?

— Это ветераны войны. По крайней мере, так они говорят, потому что ветеранам положено вознаграждение. Они хотят его получить.

Через каждые несколько метров стояли по стойке смирно мужчины в лохмотьях, точно столбы забора с той стороны лагеря, которая выходила на улицу. По осанке и позе было видно, что это бывшие солдаты. Они провожали трамвай голодными взглядами.

— Они здесь всю неделю? На что живут их семьи?

— Варят кашу из топора.

— Они сражались во Франции? Иприт и прочее?

Отец кивнул.

— Мы проходили Мёз-Аргоннское наступление. По военной стратегии. Ужас.

Снова кивок.

— Так почему им не могут заплатить сейчас, раз они воевали?

— Я бы тоже был там, в Аргоннском лесу, — внезапно побагровел отец, — если бы смог. Разве мать не говорила тебе, что я не воевал?

Вот повод переменить тему.

— А сколько им должны заплатить?

Как ни странно, отец знал ответ: по пятьсот долларов каждому. Он же счетовод при правительстве. Пять сотен за то, что рисковал собой на войне и чтобы смог на эти деньги начать новую жизнь. Конгресс обманул солдат, решил выплатить вознаграждение позже, когда они состарятся. И ветераны пришли сюда со всех концов страны, чтобы объясниться с президентом.

— Мистер Гувер намерен с ними встретиться?

— Не в этой жизни. Если они хотят с ним поговорить, пусть лучше ему позвонят.

14 МАЯ

Тот первый поход на рынок с Борзым был как для матери первая утренняя сигарета. Теперь в ожидании время тянется медленно: считаешь минуты, ковыряешь парту, пытаясь хоть чем-то занять мысли до субботы. Живешь в страхе, что больше не позовет. В пятницу вечером мальчишки разводят в казармах вонь: перекладывают грязное белье из тумбочек в ранцы, чтобы на выходных забрать домой, а потом падают и засыпают. Лишь стрекочет сверчок да косая полоска бледного лунного света падает из окна. Час за часом в голове крутится: Билли Бурзай. Позовет ли он завтра? Или нет?

Какая разница. Вместо этого можно пробраться в библиотеку и наконец-то посидеть в тишине и покое. Почитать книгу. Уж во всяком случае, это интереснее шумной Кей-стрит. Таскаться хвостом за этим грубым верзилой еще хуже, чем играть в американский футбол. Идешь-идешь, никак не дойдешь, Борзой знает каждого встречного, причем не только мальчишек, но и мужчин. И всех ему надо хлопнуть по плечу, с каждым позубоскалить, а ты стой себе, как болонка, и жди. Так что толку, позовет он или нет?

17 ИЮНЯ

Казармы опустели; почти всех ребят на лето разобрали по домам слуги в модных экипажах или матери на извозчиках. Забавно посмотреть, кто богат, а кто нет. В отсутствие родителей все мальчишки важничают, как особы королевской крови.

Завтра начинается настоящая работа, за деньги. Борзой называет это «ловлей жемчуга». Мыть посуду в столовке. Отец договорился, чтобы покрыть расходы на пансион за лето. Но сегодня днем в пустых казармах нечем заняться — разве что достать из тумбочки брюки и снова их сложить. Или завалиться на койку с «Одиссеей». Пока в дверях не покажется голова Борзого. Лопоухий, с улыбкой во весь рот и грошовой стрижкой.

— Здорово, книжный червь. Все в потолок плюешь, никак не оторвешься?

— А зачем мне отрываться?

— Сходить на кудыкину гору собрать помидоры. Сам-то как думаешь?

— Кей-стрит?

Улыбка исчезает, потому что голова парня скрывается за дверью. «Одиссею» можно открыть на любой странице, все равно на какой. Снова показывается ухмылка; Борзой вернулся. Отпрыск разорившегося семейства, чрезвычайно довольный собой. Ломит в паху, до того хочется снова увидеть эту улыбку и пойти за ней хоть на край света. Так мать, должно быть, ждет первой сигареты. И так любит мужчин. Вероятно. Но в данном случае это невозможно.

— Что нас не убьет, то покалечит, — приговаривает Борзой, надраивая на кухне кастрюли.

28 ИЮНЯ

Президент Гувер попросил у министра финансов пять центов, чтобы позвонить другу. «Вот вам десять, — ответил министр Меллон. — Позвоните обоим».

Если верить Борзому, два миллиона американцев оказались на улице. Половина, должно быть, мальчишки, которым не повезло драить кастрюли за гроши и еду. Или фермеры. Радиомастера, учителя, няньки, а может, выпускники, которым нигде не нашлось работы. «Просто сердце кровью обливается», — признается Борзой. Он то злится из-за принятого Конгрессом закона о пособиях беднякам, то переживает из-за политики президента, потому что это Беспрецедентный Грабеж Казны. Так гласят заголовки новостей. Гувер утверждает, будто в стране не кризис, а депрессия: все погрузились в уныние и жалеют себя. Если нытики встряхнутся и улыбнутся, все тут же наладится.

16 ИЮЛЯ

На лето остались только двадцать два курсанта, и большинство живет дома. На двух крайних койках в длинной гулкой казарме только Борзой и Панчо Вилья; все остальные кровати пустуют. Ощущение как в больнице после эпидемии чумы.

У Борзого есть друг, который живет в лагере Армии вознаграждения. Никки Анджелино, двоюродный брат матери из Пенсильвании. Иногда Никки можно застать в палаточном городке, иногда нет. Там уйма народу, причем обитатели картонных хижин постоянно переходят с места на место. Впрочем, Никки Анджелино в лагере все знают. Он прославился тем, что, никем не пойманный, перелез через ограду Белого дома и оставил на пороге подарок Гуверу: медали за Аргоннское сражение и фотокарточку своей семьи. У Анджелино есть девушка, которую он называет женой, но в тонком коротком платье она выглядит совсем девчонкой. Чтобы прикрыть грудь, даже в жару носит ворованный зеленый свитер. Ребенка заворачивает в старые рубашки, порванные на пеленки. Он родился месяц назад, здесь, в лагере. Девушка не любит об этом говорить.

Сначала в нос бросается запах Армии вознаграждения: в лагере пахнет едой и испражнениями. Фу! От Борзого тут же прилетает подзатыльник.

— А что такого? Здесь воняет!

— Ничего, — в лагере Борзой легко раздражается.

— Что — ничего? Ты меня ударил!

— Ты сказал фу. Здесь тысячи людей, которые служили твоей родине.

— Моя родина — Мексика.

— Пошел к черту.

— Хорошо, они служили нашей родине.

— Здесь их жены и дети, им некуда пойти, не на что жить. Все, что им нужно, — чтобы правительство выплатило обещанное. А ты говоришь — фу.

— Что поделать, дерьмо воняет. Даже если оно из задницы героя.

— Знаешь, что пишут в газетах? Что демонстранты якобы недовольны уже полученными пособиями, хотя эти выплаты в семь-восемь раз выше, чем в других странах. Черным по белому в чертовой «Нью-Йорк таймс».

— Разве они уже что-то получили?

— Ничего. Как демобилизовались, гроша медного не видели.

— Почему же газеты пишут по-другому, если это ложь?

— Вот олух. Если президент лжет, то с какой стати газетам говорить правду? — Борзой нахмурился, высматривая в толпе Никки.

— Как может правительство отказаться платить, если они служили?

— Им выдали сертификаты ветеранов иностранных войн. Их нужно обналичить. А теперь из-за банковского кризиса им придется ждать еще десять лет. Когда их посылали на фронт, уговор был другой. Если Конгресс не может заплатить солдатам, нечего было объявлять фрицам войну.

— Логично.

— Видишь тех двоих за фургоном с хлебом? Они из ведомства по делам ветеранов, проверяют документы тех, кто пришел за бесплатным хлебом. Впрочем, они все равно никого не прогоняют. Говорят, что точно девяносто четыре процента.

— Что — точно девяносто четыре процента? Что твой старик и есть твой отец?

— Вот идиот. Я вчера с ними разговаривал. Это количество людей, у которых на руках документы о демобилизации из армии или с флота. Ну и жены ветеранов, у которых есть документы. Каждый пятый — инвалид.

Борзой решил поискать в районе складов. Семейные потихоньку перебираются со всем выводком туда, в старые кирпичные корпуса на Пенсильвания-авеню, — обживают дома, предназначенные на слом. Почти на каждом складском окне вывешены сине-белые флаги белья. Из распахнутых больших дверей навстречу гостям несутся дети — и запахи: еда, капуста, прелая обувь. Борзой пошел по Пенсильвания-авеню за фургоном с хлебом, надеясь отыскать Никки в толпе, облепившей грузовик.

Хлеб привозят из пекарни в Нью-Йорке, пояснил он; несколько ветеранов, у которых есть работа, покупают его в складчину и бесплатно посылают сюда. Несмотря на то что в газетах обитателей лагеря называют бунтовщиками. Помогать бунтовщикам непатриотично. Очутись здесь репортер, он бы понял, что бунтом и не пахнет. Здесь только Ник Анджелино, перемахнувший через забор, чтобы оставить на пороге фотографию своего ребенка.

Наконец показался Анджелино с буханкой хлеба и запеленутым младенцем размером с эту буханку. Он хотел было махнуть рукой, но побоялся выронить либо хлеб, либо ребенка. Борзой поспешил ему навстречу. Он обожает слушать рассказы Ника о стрелках в окопах, о газовой атаке и о том, как слепли солдаты. Аргоннский лес — словно фантастическая история, которую вместе пережили все эти люди, и в конце концов она привела их сюда.

22 ИЮЛЯ

Лето перевалило за середину. Вскоре армия мальчишек вернется и снова захватит школу, наполняя коридоры шумом. А пока дортуар — по-прежнему лагерь двух бродяг с товарняка. Борзой притворяется нищим, вывесив флаги Гувера, то бишь вывернув наружу пустые карманы. Иногда в шутку накрывается гуверовскими одеялами, то есть газетами. В жару сидит на койке в чем мать родила, поигрывая мускулами, как борец, и полночи что-то рассказывает, покуривая сигареты, которые стащил из офицерской столовой.

Сегодня пятый день после полнолуния, С сото Cristo; небо залито белой кровью. В спальне ни души, только Борзой сидит на койке голый, как Салли Рэнд, с таким самодовольным видом, будто понимает, до чего хорош. Глаза в глаза, не отводя взгляда, когда он откидывается на стену. Луна освещает клубы дыма над его головой, точно грозовые тучи. Там, где свет касается его кожи, Борзой кажется статуей из мрамора. Если бы не волосы на груди.

— Чего вылупился?

— Ничего.

— Ну и вали к себе в Мексику.

— Да пожалуйста. Так и сделаю.

— Когда? — в упор посмотрел Борзой.

— Тебе-то что?

Подошел, сел рядом, вынул изо рта зажженную сигарету.

— Попробуй. Сперва кружится голова, зато потом хорошо.

— Ладно.

Но голова и так кружилась. Болела и кружилась. При виде того, чего так дерзко касался лунный свет.

25 ИЮЛЯ

Чтобы осенью продолжить учебу, нужно выдержать переэкзаменовку. Борзой говорит, что за ловлю жемчуга им не мешало бы прибавить нам жалованье.

— Надо присоединиться к Армии вознаграждения.

Борзой смеется.

— Скажи это Суини.

28 ИЮЛЯ

Сегодня разразился кошмар. Последний день летних каникул должен был пройти замечательно, а вместо этого погибли люди. Если вам кажется, что нынче отличный денек, значит, вы просто чего-то не учли. Быть может, пока вы завтракали, кого-то забили насмерть. Это произошло у нас на глазах. На Кей-стрит стояла ужасная жара, но Борзой покрикивал, что нужно пошевеливаться, чтобы поскорей добраться в лагерь. Люди, стоявшие у задних дверей фургона с хлебом, передавали буханки голодным, как в Библии. Хлебы, плывущие из рук в руки.

Лагерь за лето изменился; возник на берегу реки и разросся до складов на Пенсильвания-авеню, где сегодня все и началось. Ясное дело, Борзой, как мотылек на огонь, полетел в самую гущу заварухи, и угнаться за ним не было никакой возможности. Но мотылек на свечке умирает, а Борзой всегда ухитряется уцелеть. Крича благим матом, что свалка намечается знатная. Оказалось, что инспектора полиции на его синем мотоцикле послали выгнать семейства ветеранов Армии вознаграждения со складов. Здания должны снести и построить новые храмы.

Борзой говорит, что Глассфорд попал в переплет. Этот самый инспектор. Во-первых, Гувер намылил ему шею за то, что тот вообще допустил, чтобы люди поселились на складах, а теперь еще и требует, чтобы их сегодня же вышвырнули на улицу. Очевидцы, наблюдавшие за всем с раннего утра, сказали, что уже приходили две роты морских пехотинцев в касках, чтобы выполнить приказ. Их послал сюда вице-президент Кертис — на трамваях! Но Глассфорд, брызжа от злости слюной, отправил их обратно, потому что вице-президент не имеет права отдавать приказы военным.

— Это правда?

— Ты у меня об этом спрашиваешь? Я что, член правительства?

Инспектор потел в застегнутом на медные пуговицы мундире; переговариваясь с бойцами Армии вознаграждения, он снял шлем и то и дело вытирал лоб. На кону его должность. Но семьям ветеранов приходится хуже. Толпа зевак росла. Приехали двое мужчин в белых костюмах на лимузине, тоже мокрые от пота, и о чем-то беседовали с Глассфордом, указывая на здание. Борзой пробрался поближе, едва не сбив с ног старика с корзиной в руках. Тот совсем рехнулся и орал полиции: «Где ты был в Аргоннах, приятель?» Кто бы мог подумать, что у такого старикашки в легких столько воздуху.

Прочие тоже подхватили: «Они рисковали во Франции жизнью и здоровьем! А вы их гоните на улицу как собак!» Но в основном толпа стояла молча, ожидая, что будет дальше. На окне второго этажа свернули транспарант — простыню, на которой было написано: «Господи, благослови наш дом».

— Ладно, пошли на Кей-стрит, — вдруг бросил Борзой и зашагал к «А и Т». На этот раз чутье на беспорядки его подвело, и, когда началась заваруха, он как раз складывал в ящик мешки с кукурузной крупой на задах лавки. Тут вбежала какая-то женщина и закричала, что инспектора Глассфорда застрелили. Борзого как ветром сдуло. Пока мы добрались до места, слухи менялись: одни говорили, что Глассфорда убили, другие — что он жив. В конце концов он велел очистить территорию и получил по голове пущенным из окна склада кирпичом. Так оно все и было; толпа роптала, к месту событий стекались все новые зеваки, а в самом складе творился бедлам. Из дверей выбегали женщины с кастрюлями и детьми; повсюду слышались крики и плач. Несколько солдат Армии вознаграждения лежали в крови на мостовой. Их ранили, а может, и застрелили.

Борзой, казалось, готов кого-нибудь убить. Из главного лагеря у реки доносился рев: люди узнали о случившемся и спешили с кирпичами в руках защищать своих жен и детей; подчиненные Глассфорда в ответ открыли стрельбу. Им ни капли не было стыдно: куча людей видела, как они стреляют по своим. Толпа гудела. Прямо как Кортес и ацтеки: одна из сторон всегда лучше вооружена.

Вдалеке раздавалась сирена скорой помощи; похоже, карета не могла проехать. Толпа колыхалась, как океанские волны. Пробраться сквозь нее было невозможно; свободно ходили только слухи: якобы Гувер позвонил Макартуру, чтобы тот поскорей натянул свои габардиновые штаны, шагал с войсками сюда и разогнал Армию вознаграждения. Полгорода стоит в заторах в самый жаркий день в году; конторы пустеют: всем хочется посмотреть, что же будет с этими несчастными. Они мнутся на крыльце полуразрушенного дома, прижимая к животу тюки с жалкими пожитками, и каждый зевака, каждый коммерсант, каждый школьник и покупатель с ужасом задают себе один и тот же вопрос: «Куда же им теперь идти?»

По улице прокатился глухой ропот.

Из-за угла выбежал запыхавшийся мальчишка-газетчик, схватился за стену и откинулся на нее, пытаясь отдышаться. «Там танк!» — крикнул он. — «Гусеницы давят мостовую в месиво!»

Похоже, пора было уносить ноги, но сбежать оказалось невозможно. Стоявшие впереди попятились, вжав остальных в витрину телеграфной конторы, к мужчинам в канотье и секретаршам в туфлях на острых каблучках. Две девушки в шляпках колоколом, одна в белой, другая в черной, вышли из дверей телеграфа и поинтересовались: «Ой, а что случилось?» Люди высыпали из учреждений, а поскольку идти им было некуда, они слонялись по улице неподалеку от демонстрантов.

И тут, цокая копытами, прискакала кавалерия. Отряд майора Паттона. Вероятно, ему удалось опередить танки Макартура, потому что кони смогли пробраться между машинами, запрудившими Пенсильвания-авеню. Лошади выделывали курбеты и, испугавшись толпы, вставали на дыбы. Всадники держали в правой руке длинные сабли, высоко подняв над головой. За ними, громко печатая шаг, прибыл пулеметный расчет.

— Ничего себе! — ахнула девушка в белой шляпе.

Над головами толпы ощетинились штыки. Люди теснее прижались к домам: на улицу въехали танки, перемалывая гусеницами мостовую. Демонстранты выстроились в шеренгу поперек дороги. Женщины удерживали детей; мужчины вытянулись по стойке смирно, как солдаты, каковыми и были. Они отдали честь знаменосцу кавалерии; мальчишка в лохмотьях, сидевший у отца на плечах, помахал флажком, который сжимал в руке. Дама из толпы зевак выкрикнула пронзительно, и все подхватили: «Троекратное ура нашим солдатам! Ура! Ура! Ура!»

Кавалеристы Паттона обогнули собравшихся с фланга и двинулись в атаку.

Толпа отпрянула, началась давка, девушка в белой шляпке завизжала и шарахнулась в сторону; острый каблучок ее белой туфли ранил как кинжал. Разразилась паника. «Подними ее, скорее!» — бросил Борзой, со своей стороны поддерживая девушку под локти, но та, похоже, потеряла сознание. На нее свалился мужчина, на мужчину — еще кто-то, и вот уже на мостовой барахталась куча мала из счетоводов и секретарш. Опираясь ладонями о кирпичную стену телеграфной конторы, можно было потихоньку подняться на ноги. Расталкивая толпу локтями, Борзой принялся пробираться вперед, к демонстрантам, тогда как все остальные жались к домам; казалось, он уже не вернется. Давка была такая, что нечем дышать. Поверх моря голов и шляп было видно, как кавалеристы, наклоняясь в седле, рубят саблями тех, кто внизу.

Простых людей. Эта мысль как громом поразила. Они избивают солдат Армии вознаграждения и их жен острыми саблями.

В толпу врезался человек с окровавленным лицом; его щека была разрублена до кости. Передние заорали; стоявшим сзади оставалось лишь догадываться, что происходит. Кавалеристы кричали: «Разойдись!» — но толпа в ответ скандировала: «Позор! Позор!» Бойцы Армии вознаграждения, перегородившие улицу, взялись за руки, но всадники направили лошадей на оцепление, сминая и круша демонстрантов. Толпа взвыла; каждая атака конницы исторгала новые крики.

Вдруг откуда ни возьмись появился Борзой:

— Пошли!

— Нам не выбраться. Мне все кости переломали.

Борзой распахнул дверь телеграфа и, точно фокусник, продевающий платок в кольцо, втащил нас в контору сквозь кучку людей у входа. Запертые внутри подняли глаза; на лицах было написано потрясение.

— Давай в переулок, — крикнул Борзой. Никто не пошевелился, когда он, обогнув столы и клерков, направился в туалет, вскарабкался на батарею и с треском открыл окно. Как ни странно, переулок был пуст. В нос ударила нестерпимая вонь: кучи мусора, ящики с отсыревшим салатом — должно быть, из соседнего ресторана. Никому больше в голову не пришло выбираться из давки этой дорогой. Борзой рысцой припустил на юг.

— Школа в другой стороне.

— Точно! — кивнул он, не замедляя шага.

Запах гари заглушил вонь ресторана.

— Черт побери, это же газ, — прохрипел Борзой. — Давай скорее сюда, или нам крышка.

От реки в переулок повалили люди, закрывающие лицо руками. Перед глазами потемнело; казалось, вдыхаешь соленую воду. Будто плывешь в пещере, задержав дыхание так долго, как никогда прежде. Воздух напитался ядом; саднило горло. Люди спотыкались о груды мусора и упавших на землю. Мальчишка-торговец скрючился, точно эмбрион, на огромной пачке своих газет, все новости из которых внезапно устарели.

— Не бойся, он жив, — подбодрил Борзой, — от газа не умирают.

Лицо у него побагровело, как печенка, глаза слезились, но угнаться за ним было по-прежнему нелегко. В переулок въехала карета скорой помощи, и люди обступили ее. Между двумя домами открылась живая картина бунта: пехотинец достал из-за пояса синюю бутыль, откупорил и бросил в толпу.

29 ИЮЛЯ

Сегодня обо всем написали в газетах. Борзой, не говоря ни слова, сидит на кровати и читает, а закончив, передает страницы.

Больница Геллингер переполнена пострадавшими. Все бойцы Армии вознаграждения, которым удалось добраться до моста на Одиннадцатой улице, присоединились к демонстрантам в лагере на берегу реки. Мистер Гувер велел войскам остановиться у моста, но Макартур «не удостоил новый приказ вниманием» и скомандовал пулеметчикам разместиться на мосту, а сам повел колонну пехоты через Потомак в лагерь. Они факелами подожгли брезентово-картонные хижины. Все как и говорил Кортес: жечь людей плохо, но поскольку им от этого еще хуже, то все-таки нужно решиться.

Было стыдно читать эти газеты, ловить себя на нетерпении разузнать новые ужасные подробности вчерашней бойни. Как артиллерия прошла маршем по лагерю на берегу реки, уничтожая грязные палатки и крытые толем лачуги из ящиков из-под фруктов и клеток для перевозки кур. Господи, благослови наш дом. Наверно, семьи на коленях молили Бога о чуде, если у этого скряги еще осталась хоть капля сострадания.

Армия вознаграждения разбила в лагере огороды. Борзой каждую субботу проверял, как всходят посевы, и мы радовались чахлым росткам кукурузы на берегу Потомака. Из-за них казалось, будто лагерь в Мексике. Настоящая деревня, где живут и кормятся люди. Голодные дети с нетерпением ждали, пока початки созреют, — после месяцев, проведенных на овсянке, так хочется запеченной в золе сладкой кукурузы. Отчего-то при мысли о том, как кавалерия Макартура топчет эти посевы, на глаза наворачиваются слезы.

Борзой никогда не ложился после отбоя. Он прятался в лазарете; сидел ссутулившись на краю койки и курил. И читал новые газеты.

— Ты только посмотри на это, — и он швырял страницы.

За хождение после отбоя строго наказывают, но в лазарете ни души. Вечерний экстренный выпуск: вчера после заката в лагере на берегу реки Анакостия в воздух взметнулся столб пламени высотой в пятнадцать метров; огонь распространился на близстоящие деревья. Чтобы защитить соседние владения от возгорания, понадобилось шесть пожарных бригад. Президент из окна Белого дома заметил странное зарево на востоке и признал, что Макартур действовал верно, разогнав лагерь бунтовщиков. По его мнению, Армия вознаграждения состоит из коммунистов и бывших преступников.

Автор статьи восхищался Макартуром, защитившим государственную казну: эти отбросы, забывшие о приличиях, сосут из нации соки.

— Почему в газетах их называют преступниками?

— Потому что с ними обошлись как с преступниками, — пояснил Борзой, — а людям угодно так думать. Газеты пишут что хотят.

Читать далее не имело смысла, но остановиться было невозможно. В вечернем экстренном выпуске опубликовали фотографии. В разделе светской хроники. Пока солдаты поливали бензином лачуги, сливки общества катались по реке на яхтах, наблюдая, как Макартур спасает государственную казну. Когда некая миссис Харкурт увидела мальчика, раненого штыком в живот, ей стало дурно, и потребовалась медицинская помощь. По дороге со службы сенатора Хайрама Бингема из Коннектикута едва не задавили на улице напротив склада. Раны политика оказались не смертельны, но газеты писали о них едва ли не больше, чем обо всех остальных вместе взятых, включая женщину из лагеря на берегу Анакостии, ослепшую после того, как ей в лицо плеснули горящим бензином, и ветеранов Аргоннского леса, застреленных в собственной стране. Дюжине детей сломали руки и ноги и разбили голову. Двое малышей умерли, надышавшись газа.

— Как думаешь, был среди них ребенок Ника?

— Господи Боже мой, — проговорил Борзой, не повернув головы, — химическая бомба стоит дороже сотни буханок хлеба.

Примечание архивариуса

Следующий за этим дневник до читателя не дошел: его уничтожили в 1947 году. Прошу прощения, что этим пояснением разглашаю тайну. Записную книжку предали огню сентябрьским вечером на улице в железном ведре; начинал накрапывать дождь. Мистер Шеперд наблюдал из окна наверху. Я лично сожгла блокнот.

Это была тонкая тетрадка в линейку со штампом «Академия „Потомак“» на парусиновой обложке — очевидно, из тех, что во множестве раздавали курсантам. Но именно эту автор в 1933 году использовал как дневник. Почему он решил его сжечь — не мое дело. Я лишь переписчик. Однако мистер Шеперд ясно дал понять, что не хочет, чтобы этот блокнот попался кому-то на глаза. Как и остальные его дневники, если уж на то пошло. Он терпеть не мог публичности и объяснений. Даже если его неправильно понимали. «Dios habla por el que calla», — говаривал он, что значит «за молчащего говорит Господь». Если, конечно, после всего, что было, он в это верил.

Поэтому он едва ли пожалел бы о пропавшем блокноте «Академия „Потомак“, 1933 год». Видимо, было там нечто, смущавшее его, и мистер Шеперд решил уничтожить тетрадь. А впоследствии так же обошелся и с остальными своими дневниками. Но именно этот вытащил первым из стопки блокнотов и бумаг, которые хранил в папке на полке у себя в кабинете. Я не буду гадать, зачем писать то, что никто никогда не должен видеть, не говоря уже о том, чтобы хранить эти блокноты аккуратно сложенными в папку. Единственное место, где его слова были доступны для посторонних глаз, — это книги с его именем на корешке. Гаррисон Шеперд. Закрывая книгу, можно было тешить себя мыслью, будто автор стал твоим другом. Многие этим грешили. Но он никогда не разрешал публиковать на суперобложке свою фотографию, чтобы не поощрять ничьих заблуждений. Притом что был хорош собой: холеный брюнет с римским профилем, высокий, приблизительно метр девяносто роста. Как уже говорилось, без телесных изъянов. Только очень высокий.

Однако, быть может, вы о нем слыхом не слыхали и понятия не имели, к чему вам это. Пока не прочли эти строки.

Итак, сожженный дневник. Ученые, которые занимаются старинными рукописями, придумали название этому явлению, отсутствующему фрагменту текста. Это называется «лакуна». Белое пятно в истории. Этот блокнот действительно исчез, я знаю, что он пропал и никогда не обнаружится где-нибудь в чемодане, как в конце концов нашлась та первая тетрадка в кожаном переплете. В сожженной тетрадке академии «Потомак» автор, видимо, писал о своих друзьях и прочем, пока в середине 1934-го не бросил школу посреди последнего учебного года. Я не читала этот дневник, прежде чем сжечь. И не замалчиваю никаких постыдных фактов. Мистер Шеперд упоминал, что обучение в школе превратилось в кошмар, но в подробности не вдавался. Потом он вернулся в Мексику к матери, которая бросила любовника-американца и устроилась швеей в ателье в Койоакане. У мистера Шеперда с матерью возникли разногласия, и он снова пошел работать к Диего Ривере — поначалу снова смешивать штукатурку. Но к концу 1935 года получал жалованье вместе с домашней прислугой.

Впрочем, некоторые записи времен обучения в академии «Потомак» сохранились — пачка отпечатанных на машинке страниц с описанием битв и диалогами, которые он впоследствии использовал в романе «Вассалы ее величества» (1945). Что же до дневника, то он ясно дал понять, что хочет его уничтожить. Впоследствии, будучи в здравом рассудке, он недвусмысленно высказал то же желание относительно прочих дневников: ныне все они собраны в одном томе.

Я не объяснила этого сразу. И сейчас исправляю свое упущение. Если хотите уважить волю покойного, какой бы она ни была, то дальнейшее остается на ваше усмотрение. Если совесть вам подсказывает, что так будет лучше, закройте эту книгу и не читайте дальше.

В. Б.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ САН-АНХЕЛЬ И КОЙОАКАН 1935–1941 (В. Б.)

КАК ПРИГОТОВИТЬ EMPANADAS DULCES[108]

Они могут быть треугольными или закрученными, как улитки, с начинкой внутри. Тесто в обоих случаях одинаковое: белая мука с топленым свиным салом и щепоткой соли. Разбейте в холодную воду яичные желтки (столько, сколько даст Олунда) и смешайте жидкое озеро с вулканом муки. Все равно что готовить штукатурку.

Раскатайте тесто прямоугольником шириной во весь кухонный стол, который так узок, что стоит двум муравьям забраться в сахар, как становится тесно. Затем чистым мачете разрежьте тесто на квадраты величиной с небольшие носовые платки. На каждый выложите ложку начинки и загните по диагонали треугольником. И к черту квадрат гипотенузы. Для начинки можно взять ананас или заварной крем. Чтобы приготовить крем, подогрейте литр молока с сахаром и корицей. Смешайте семь яичных желтков с кукурузным крахмалом и тонкой струйкой влейте в кипящее молоко. Помешивайте, пока не отвалится рука. Lecbecilla [109]получится желтой и очень густой.

Для ананасной начинки смешайте мякоть с сиропом из коричневого сахара и анисом.

Другой способ — выложить начинку целиком на прямоугольник из теста, свернуть его трубочкой, а затем нарезать на круглые куски, похожие на улиток. Для этого лучше подойдет ананасная начинка. Крем вытечет.

Если вы живете в обычном доме, выпекайте пирожки в печи. Если же вы обитаете в суперсовременном доме, который придумал какой-то идиот, обратитесь в соседнюю гостиницу «Сан-Анхель инн». Одна из тамошних кухарок, Монтсеррат, встретит вас у задней двери, заберет противень и отнесет на кухню. Когда пирожки испекутся, она пришлет за вами одну из горничных.

Вот такой рецепт. Следуйте ему, если у вашего хозяина аппетит как у слона, а кухня размером с букашку: это поможет вам сохранить работу. Сделайте все в точности так, как написано, потому что он сказал: «Запиши рецепт, mi’ijo, вдруг ты тоже покинешь меня, как она. Ты единственный, кто умеет готовить как моя жена».

Он и не подозревает, что с самого начала, когда супруги еще жили у ее родителей, готовили слуги, а не она. Когда же они перебрались сюда, большинство блюд его жена тайком покупала в гостинице Сан-Анхель по соседству.


Служанка по имени Канделария — тот самый ангел с птичьей клеткой, спешивший следом за хозяйкой, который несколько лет назад мелькнул перед глазами на рынке Мелькор. Только спустя несколько дней работы здесь выяснилось, что это одна и та же девушка. Такое лицо невозможно забыть. Гладкая кожа, смуглая, как у крестьянки, и волосы до колен. Олунда заставляет ее завязывать косы петлями — для безопасности и гигиены. Ее госпожа, королева ацтеков, ушла. А Канделария осталась. Пожалуй, во всей Мексике не сыщешь дома уродливее, чем этот. Functionalismo[110], архитектурный стиль, безобразный, как изгородь из навоза. Впрочем, изгородь — как раз самое красивое: двор окружает ряд органных кактусов, высаженных так близко друг к другу, что свет еле пробивается между ними. С верхнего этажа видна гостиница через дорогу и поле, где пасется скот. Сан-Анхель находится всего в двух автобусных остановках от окраины города и в одной от Койоакана, однако на здешнем поле работает крестьянин с железной мотыгой, которая выглядит так, словно ее выковали во времена Монтесумы. Выпрямляясь, чтобы перевести дух, старик упирается взглядом в эту модернистскую груду стекла и крашеного бетона, похожую на недоразумение. Кажется, будто юный великан играл с кубиками, но, заслышав зов матери, убежал, побросав игрушки прямо на улице Альтависта.

Два кубика, большой розовый и маленький голубой, стоят поодаль друг от друга; в каждом громоздятся одна над другой комнаты, соединенные бетонной винтовой лестницей. Большой розовый — владения художника; его студия на втором этаже недурна. Окно размером с озеро и целая стеклянная стена, смотрящая на соседские деревья. Половицы желтые, как солнце на щеке. В этой комнате кажется, будто счастье есть. В остальных же чувствуешь себя так, словно попал в ящик.

Маленький голубой кубик предназначен для маленькой жены художника. Слугам позволено подниматься по лестнице не дальше кухни (впрочем, туда и ходить не стоит). Комнаты хозяйки заперты, как склеп, с тех пор, как королева ушла. Скатертью дорога, хмыкает Олунда. «Вот увидишь, она не вернется. Я собаку съем живьем, если госпожа снова покажет сюда нос. После того как в очередной раз застукала хозяина без штанов, только на этот раз со своей собственной сестрой!»

До чего странная пара. Зачем мужу и жене жить в разных домах? Которые соединяет крохотный мостик с красным трубчатым ограждением, перекинутый с крыши на крышу. Его видно из гостиницы напротив. Функционалистская tontería[111]. Ест он, а кухня на ее половине. И, если удалось что-то приготовить, приходится тащиться с едой вниз по лестнице, похожей на ушную раковину, потом по солнцепеку через посыпанный гравием внутренний двор, после чего карабкаться наверх по другому бетонному уху в студию, где возвышается хозяин в высоко подтянутых штанах, перехваченных ремнем на его обширном тугом брюхе, ожидающем кормежки.

Теперь он сообщил, что она возвращается, и хочет встретить ее эмпанадас, budines[112] и enchiladas tapatias[113]. Видно, ноги его не было на этой крохотной кухоньке, иначе он бы знал, что с тем же успехом можно попытаться испечь энчилады в ореховой скорлупке. Мешать штукатурку было проще. А жить с матерью — нет. Так что хозяин получит свои энчилады.

30 НОЯБРЯ

Собакам стоит остерегаться Олунды. Хозяйка в конце концов вернулась. Перебралась обратно вместе со своей мебелью и странными коллекциями, втиснутыми в комнаты над кухней. Чтобы занести ее кровать по лестнице и просунуть в узкий дверной проем, не разбив стеклянной стены, потребовалась ювелирная точность. Канделария и Олунда ходили помочь и вернулись с волосами дыбом. Клянутся, что у хозяйки ручная обезьянка. Она прячется, а потом, когда несешь в студию еду, прыгает тебе на спину. Олунда забрала свою кровать из маленькой гостиной под кухней: хозяйка хочет устроить там столовую. Все равно Олунда скорее согласится спать в прачечной в подвале. И дело не только в мартышке. Характер у маленькой хозяйки точь-в-точь как у матери.

Комната слуг во дворе — пожалуй, самое безопасное место, даже с Пердуном Сезаром в качестве соседа. Он утверждает, что изначально этот домик предназначался не для слуг: его построили в углу двора как гараж для машины, но художник решил ставить автомобиль снаружи, на улице Альтависта, чтобы освободить место для водителя. Сезар пояснил, что архитектор не запланировал комнат для водителя и слуги, потому что он коммунист, как и художник. Олунда это подтверждает. Они говорят, что дом был задуман как революционный, свободный от классовой борьбы, а комнат для прислуги нет, потому что хозяева отрицают прачек и поваров.

В самом деле, зачем им слуги? Вполне достаточно выстиранного белья, чистых полов и enchiladas tapatias.

4 ДЕКАБРЯ 1935 ГОДА: КОРОЛЕВА БЕРЕТ НА КАРАНДАШ

Она сидела на троне — своем месте во главе обеденного стола из красного дерева. Уму непостижимо, как ей удалось втиснуть в эту комнатушку мебель своих родителей, включая буфет для посуды. Старинные резные стулья так велики, что королева кажется маленькой как ребенок, болтает ногами под гофрированными юбками, не доставая до пола. Она была не в духе, чихала, куталась в красную шаль и царапала какие-то имена в гроссбухе, в который намерена вносить траты и доходы от продажи картин мужа. Еще одно дело, которым после переезда хозяйка решила заняться вместо Олунды. Теперь всех записывают в гроссбух, в том числе и нового мальчишку-повара и сумму его жалованья.

— Харриззон Чепхарт! — проговорила хозяйка, схватившись за горло, точно подавилась куриной костью. — Тебя действительно так зовут?

— Немногие, сеньора. По-английски мое имя звучит лучше.

— Я и сказала по-английски!

— Простите, сеньора.

18 ДЕКАБРЯ: ВТОРАЯ АУДИЕНЦИЯ У КОРОЛЕВЫ

Она по-прежнему больна и лежит в постели; Олунда говорит, хоть хозяйке и двадцать пять, но болячек на все девяносто. Сейчас ее донимают почки и нога. Тем не менее она сидела, откинувшись на подушки, разодетая, как индейская невеста: блузка с кружевной манжеткой, красные губы, серьги, по меньшей мере одно кольцо на каждом пальце и корона заплетенных лентами кос вокруг головы. Но выглядела при этом полумертвой и отрешенно смотрела в окошки под потолком. Ее спальня похожа на бетонную коробку немногим более размеров кровати.

— Сеньора, простите за беспокойство. Олунда послала меня, чтобы забрать тарелки после обеда.

— Неудивительно, что она не пришла сама: ей стыдно за эту jocoque[114]— Она подняла взгляд. — Олунда La Rotunda[115]. Ее по-прежнему так дразнят?

— Нет, сеньора. Если хотят жить.

— Как она умудрилась так растолстеть на своей готовке? Посмотри на меня. Я таю на глазах.

— Все дело в гренках с сиропом.

Королева недоуменно насупилась.

— А тебя, доходяга, как зовут?

— В первый раз мое имя вам не понравилось. Когда вы записали его в гроссбух.

— Черт, ну точно. Ты тот самый. Непроизносимый. — Казалось, она проснулась и села в кровати. Когда она смотрит на вас, ее глаза под густыми бровями похожи на два горящих уголька в камине. — Как тебя зовет Диего?

— Muchacho, смешай штукатурку! Muchacho, неси обед!

Она рассмеялась. Получилось похоже: у хозяина очень выразительные глаза, и когда он кричит, широко их раскрывает и наклоняется вперед.

— Так ты смешиваешь штукатурку Диего на обед?

— Нет, что вы, сеньора, никогда. Честное слово. Он взял меня сперва как подмастерье, чтобы мешать штукатурку, а через несколько месяцев перевел сюда, на кухню.

— Почему? — Она вскинула голову, как красавица кукла, сидящая на подушках. Кстати, одна из многих. На полке за кроватью полно тряпичных и фарфоровых кукол. И все они, как сама хозяйка, казалось, разоделись для вечеринки, которая обещает быть шумной.

— Ему нравятся мои pan dulce и blandas, сеньора. Я хорошо управляюсь с мягким тестом. Когда я мешал штукатурку, остальные подмастерья называли меня Сдобной Булочкой.

— Ты ухитряешься печь blandas в этом доме? На этой дурацкой крошечной кухоньке с fuego eléctrico[116]? Да ты просто сын Божий. Скажи Олунде, что теперь ты отвечаешь за все.

— Едва ли она этому обрадуется.

— И что ты думаешь об этой кухне?

Пауза, чтобы угадать правильный ответ. Всем известно, как любит этот дом художник; ошибиться с ответом смерти подобно. Такое чувство, будто снова очутился в академии, только сменилось начальство.

— Все в один голос утверждают, что это выдающийся дом, сеньора.

— Дай им волю, они скажут, что навоз цветами пахнет, — заключила королева, — только бы угодить дуракам.

— А что вы думаете, сеньора?

Королева бросила хмурый взгляд на белую стену и окно в металлической раме.

— Баухаус, — рявкнула она так, что показалось, будто дважды пролаяла собака. — Чудовищно, правда? Как ты вообще помещаешься на кухне?

— Так же как вы в уборной. Кухня прямо под ней, того же размера.

— Но ты меня в два раза больше!

— Действительно, стоя посередине кухни, можно дотронуться до всех четырех стен.

— Этот pendejo Хуан О’Горман[117] выпендрился, модернист чертов. Не знаю, о чем они с Диего думали. Дом похож на больницу. — Она обвела комнату унизанной кольцами рукой. — А лестницы! Чтобы подняться к этому дурацкому мостику и добраться до Диего, мне приходится вылезать в окно и идти маленькими шажками по стене дома, как акробату. Ну что за идиотизм! Клянусь жизнью, он того не стоит, chulito[118]. Так как тебя зовут? Скажи еще раз, обещаю, что постараюсь запомнить.

— Гаррисон. Шеперд.

— О Господи. Нет, я не стану тебя так называть. Напомни, как тебя зовет Диего?

— Сдобная Булочка.

— Подмастерья не очень-то добры к мальчишкам, которые смешивают штукатурку. Да ты и сам это знаешь. Но честное слово, Харриззон! Звучит так, будто кого-то душат. Что это за имя?

— Был такой президент, сеньора.

— Где? В какой-нибудь дыре, где не хватает кислорода?

— В Соединенных Штатах.

— Ну, так оно и есть.

Значит, теперь придется выслушивать недовольство еще одной страной. Родина матери, родина отца, а больше ничего и нет. Лучше молча составить тарелки на поднос. Через две минуты Сезар с Олундой подерутся за объедки.

— Значит, ты из Гринголандии, — настаивала королева.

— Да, сеньора, я там родился. Мой отец — гражданин Америки. Мать отправила меня туда учиться, но ничего не вышло.

— Отчего же?

Похоже, экзамен подходит к концу. Надо ухватиться за эту последнюю надежду на спасение.

— Меня выгнали из школы.

— Вот как?

Сработало: даже ленты в ее косах с любопытством подались вперед. Куклы вытаращили глаза.

— Почему тебя выгнали, chulito?

— Был скандал.

— Из-за чего?

— Из-за другого ученика.

— Другого ученика — и?.. — Ее волосы буквально встали дыбом.

— Conducta insólita. Непристойного поведения. Больше ничего не могу сказать, сеньора. Если вы узнаете всю правду, то вышвырнете меня на улицу.

Королева с улыбкой скрестила руки на груди:

— Вот так я и буду тебя звать — Инсолито[119].

Экзамен выдержан с отличием. Награда — потенциальный союзник в этом невозможном доме.

5 ЯНВАРЯ 1936 ГОДА

Спустя недели, проведенные в постели, когда королева питалась лишь воздухом да розовыми бананами, она наконец-то встала. Сошла вниз по лестнице, вся в лентах и оборках, как на День всех святых в Оахаке, чтобы занять законное место в доме и терроризировать прислугу. Объявила, что завтра на Праздник трех королей соберется сотня гостей. Позже уточнила: «На самом деле всего шестнадцать, но на всякий случай готовь на сотню». Чалупас[120], флаутас[121], тако[122], gaznates[123] и миндальные пирожные. Столовая — единственное место, где Канделария и Олунда могут усесться резать овощи, не рискуя выколоть друг другу глаз. И rosca; хозяйка завизжала, вспомнив об этом: «Скажи Сезару, чтобы отвез тебя в город за rosca, а то здесь, в Сан-Ангеле, их уже не осталось ни в одной пекарне». Но Канделария успокоила ее, что все есть: «Парень умеет печь кексы».

Сеньора раскрыла рот от изумления, как будто к ней в дом заявилась рыба в фартуке.

— Я так и знала, Инсолито, ты тот еще чудак. Парень, которые умеет печь rosca.

— Эй, чудак, иди наверх и принеси мне миску, — закатив глаза, велела Олунда. Она больше всех возражала против того, чтобы печь rosca. (Слишком хлопотно. Слишком тесно.) Потом настаивала, что нет Пильцинтекутли, чтобы спрятать в пирог. Когда Канделария достала из ящика фарфоровую статуэтку, Олунда стремительно вышла из комнаты. Сам младенец Иисус ополчился на нее.

Новый год перевернул все в доме кверху дном. Хозяйка развешивает на окнах в стиле баухаус яркие бумажные флажки, трепещущие на ветру, и дом смущается, как простая девчонка, переборщившая с косметикой. Головы ацтекских божков ее мужа королева украсила красными гвоздиками, превратив в алтари, и накрыла на стол, как священники готовят табернакль: извлекла из комода и благоговейно расправила белую кружевную скатерть из Агуаскальентеса, на нее кончиками пальцев, точно благословляя, поставила синие и желтые тарелки, а за ними пришел черед столового серебра бабушки Кало. В завершении водрузила посередине стола нечто вроде скульптуры из цветов и фруктов: гранаты, бананы, питахайя — все подобрано по форме и цвету. Сегодня утром хозяйка заканчивала приготовления, как вдруг в комнату прошмыгнула обезьянка и схватила со стола бананы. Королева закричала во все горло и побежала за мартышкой во двор, размахивая веткой мимозы, которой украшала композицию посередине: «Противный ребенок!»

Олунда говорит, что этот мохнатый малыш — единственное дитя, на которое может рассчитывать сеньора. За шесть лет брака она лишь дважды была беременна и оба раза теряла ребенка: первый раз выкидыш случился в госпитале для гринго, второй — здесь, дома. Говорят, это из-за аварии, в которой оказались задеты женские органы и которую «слишком больно обсуждать», хотя Олунда с Канделарией по-прежнему судачат об этом. Если им верить, за последние два года хозяйка пережила два выкидыша, четыре операции, тридцать визитов врачей и колоссальную истерику из-за измены мужа: прежде чем уйти из дома, она перебила немало расписной глиняной посуды и год не могла его простить.

— И это только роман с ее сестрой Кристиной, чужих женщин мы не берем в расчет. Послушай, как тебе удается добиться, чтобы тесто так блестело?

— Нужно смазать его топленым сливочным маслом и белком одного яйца.

— Гм, — Олунда скрестила руки на горном хребте груди.

— А где же сеньора жила? До того как вернулась?

— В квартирке на улице Инсургенте. Иногда Канделарии приходилось ездить туда наводить порядок. Подай-ка мне те сушеные фиги, mi’ija. Расскажи ему, Канди, какой там стоял кавардак. Убирать было еще труднее, чем здесь.

— Все из-за картин, — пояснила Канделария.

— Он рисовал у нее в квартире?

— Нет, она сама.

— Миссис Ривера тоже художник?

— Если это можно так назвать. — Олунда резала куриные грудки для чалупы и ворчала, вымещая на курах старые обиды.

Канделария рассказала, как однажды, придя в квартиру сеньоры, обнаружила там залитый кровью лист железа.

— Я сперва подумала, что она порезалась, устанавливая лист на мольберт, или кого-то убила. Скорее всего, мужа, учитывая, что он натворил. Но хозяйка невозмутимо уселась со своими красными красками, насвистывая, и как ни в чем не бывало добавила в картину еще крови.

— Хватит сплетничать, — оборвала Олунда: она явно завидовала, что не видела этого своими глазами. — Канди, сними шкурку со всех помидоров вон из того ведра, а ты, чудак, режь лук, пока слезы из задницы не польются.

2 ФЕВРАЛЯ

Восемь видов тамале к Сретенью. На помощь позвали даже Сезара, который весь день грозил, что уволится: мол, он «шофер, а не батрак для кухарок». Злится он с самого октября, потому что к нему в комнату поселили этого чудака; теперь вот и фартук пришлось надеть, а там и конец света не за горами. Художник ответил, что очень сожалеет, но теперь за хозяйство отвечает Фрида. «К тому же, дружище, ты становишься слишком стар, чтобы водить машину, так что привыкай помогать на кухне». Так и есть: вчера по дороге в аптеку Сезар заблудился четыре раза. Хозяйка зовет его Генерал Нетуда.

Но еще больше, чем фартук, он презирает этот блокнот. Называет «шпионством». Как завидит ручку с бумагой — недрогнувшей рукой выключает свет. Но чаще всего вечером к тому времени, когда все тарелки в доме отчищены, вымыты и убраны, он уже храпит, как кит. И шпион может предаваться своему занятию, пока кит не очнется от сонного оцепенения. Все равно что снова очутиться в casa chica с матерью: «Потуши эту чертову свечу, пока не спалил весь дом».

19 ФЕВРАЛЯ

Канделария не помнит тот день, когда несла на спине клетку с попугаем по рынку Мелькор. Говорит, что, вероятно, тогда она только-только приехала из деревни; художник с хозяйкой взяли ее на работу вскоре после свадьбы, когда жили в доме родителей сеньоры на улице Альенде. Канделария не помнит ни попугаев, ни зачем их покупали, ни того, сколько супруги прожили в том доме с чудесным внутренним двориком, прежде чем построили этот. Она не знает, где ей больше нравится — там или тут. Похоже, она забыла практически все. Только так и можно выжить на службе у господ Ривера, когда вокруг бушуют страсти.

2 МАРТА

Сеньора пишет картину в маленькой студии рядом со спальней. Не так уж там и грязно: она подстелила под стул тряпку, которая вечером выглядит так, словно на нее пролился сине-красно-желтый дождь. Хозяйка вытирает ножи и кисти; она в сто раз опрятнее художника, который бросает все на пол и уходит прочь, громко топая ковбойскими сапогами. Но Канделария и Олунда отказываются нести ей наверх обед, отговариваясь тем, что, когда сеньора рисует, она становится еще раздражительнее обычного. Никогда не благодарит, потому что жизнь, по ее словам, — борьба, а не благодать, а слугам платят за то, чтобы они приносили что их попросят. Сегодня ей потребовались фаршированные перцы чили, еще синей краски и, как ни странно, совет.

— Очень красивая картина, сеньора. — Когда люди просят совета, обычно им нужно одобрение. — Дело движется быстро. К концу месяца мы наверняка ее закончим.

— Мы? — оскалилась королева, точно кошка, показывающая зубы другой кошке. — Как сказала муха, сидевшая на спине быка: «Мы пашем это поле!»

— Простите.

— Ничего страшного, Инсолито. Если мне скажут, что картина ужасна, я отвечу, что это «мы» написали.

На картине были изображены парящие в небе люди, связанные лентами.

— Ты любишь живопись? — поинтересовалась хозяйка. — Ты ее понимаешь?

— Не особо. Скорее слова. Они действительно красивы. Стихи и все такое прочее.

— Чем же вы занимались в школе?

— Жуткими гадостями, сеньора. Сплошная муштра и психомоторика. Школа была военная.

— Dios mió, бедный кутенок. Но ведь им так и не удалось тебя сломать, верно? Я заметила, что ты нет-нет да и писаешь хозяину на ботинки.

— Простите?

— Я слышала, как ты читал служанкам газету внизу в столовой. Коверкал заголовки, чтобы их посмешить. Эх вы, мятежнички. — Она по-прежнему стояла лицом к картине и говорила не оборачиваясь. Неужели собирается уволить?

— Это пустяки, сеньора, так, для препровождения времени. Мы же все равно работаем.

— Не бойся, я революционерка. Я одобряю мятеж. А куда тебя послали учиться, в Чикаго или куда-то в этом роде? В какую-нибудь промозглую дыру?

— В Вашингтон.

— Ах да, трон королевства Гринголандия.

— Что-то в этом роде. Скорее, кукурузные поля на окраине королевства. Школу окружали фермы и поля для поло.

— Поло? Это что за злак?

— Это игра. Богачи играют в бейсбол верхом на пони. Королева положила кисть и обернулась.

— Ну разве не дикость? Богачи в Соединенных Штатах даже не умеют с толком тратить деньги. — Она покосилась на тарелки с обедом, изучая rellenos[124]. — Закатывают балы, в то время как другие люди не имеют крыши над головой и голодают. А эти толстосумы подают крохотные закуски на приемах! Живут друг у друга на головах, как птицы в клетке. Женщины похожи на репу. А когда разоденутся — на репу в платье.

— Вы правы, сеньора. В Мексике гораздо лучше.

— Мексика тоже катится к чертям. Каждую неделю гринго растаскивают ее по кускам, подменяя очарование наших маленьких площадей и индейской культуры модными уродствами. Кончится тем, что они превратят заросли наших агав в поля для бейсбола на пони. И боюсь, что с этим ничего не поделать. Большая рыба всегда съедает мелкую.

— Да, сеньора.

— Кутенок, не называй меня «сеньора». Меня от этого тошнит.

— Простите. Но вы совершенно правы. Моя мать мексиканка, но всю жизнь хотела лишь одеваться как американская дама да женить на себе американцев.

Хозяйка приподняла бровь:

— Американцев?

— Разумеется, не всех сразу. Ей это удалось лишь однажды, с моим отцом. Все остальные рыбы выскользнули из сетей.

Королева рассмеялась и покачала увитой лентами головой, точно флагом на ветру. Уж она-то никогда не превратится в репу.

— Инсолито, приходи и плачься мне почаще.

— Олунда держит меня на коротком поводке, сеньора.

— Прекрати называть меня «сеньора». Сколько тебе лет?

— Летом будет двадцать.

— Да мы с тобой почти ровесники! Мне двадцать пять. Так что зови меня просто Фридой. Сезар не стесняется, значит, и тебе можно, это не государственное преступление.

— Сезар вам в дедушки годится.

Сеньора наклонила голову:

— Ты же не боишься меня? Просто стесняешься, верно?

— Пожалуй.

— Беда в том, что тебе не хватает огня в крови. Ты не совсем мексиканец, но и не гринго, Инсолито. Ты как этот дом. Двойственный человек, состоящий из двух разных половин.

— Наверно, вы правы, сеньора Фрида.

— В комнатах твоей матери — любовь к поэзии и красоте. И, вероятно, тайные страсти. А на половине гринго — рассудок, рационализм, умение выживать.

— Все так. Вот только живу я на кухне. Причем крохотной.

— Слава богу, на кухне в твоем доме правит Мексика.

4 МАРТА

Господь наш Иисус еще не воскрес. Откуда нам это знать? Олунда ворчит, что опять нужно готовить постные блюда. Но это же объеденье: фасолевый суп, картофель в соусе из овощей, жареная фасоль. Вечером за ужином художник намекнул, что ему требуется больше помощников мешать штукатурку, а хозяйка отрезала: «Sapo-rana! Сам знаешь, с твоим аппетитом помощник нам нужен на кухне». Она называет его жабой, потом встает, идет к нему и целует эту жабу. До чего странная пара. И кстати, почему эти коммунисты соблюдают Великий Пост?

Газеты с репортажами о новой фреске художника во Дворце изящных искусств слетают со станков с такой скоростью, что того и гляди загорятся. Он копирует собственную фреску, которая произвела скандал в Соединенных Штатах, и еще до завершения ее пришлось уничтожить, такой страх она внушала гринго. А любой мексиканец, которому удалось напугать гринго, — национальный герой. Теперь каждый вечер в доме толпятся другие художники, садятся ужинать, даже не смыв с волос краску. Писатели, скульпторы, самоуверенные накрашенные дамочки, добивающиеся права голоса, и студенты, которые, видимо, вместе с прокаженными ждут дня San Juan Bautista[125], чтобы наконец помыться. Некоторые уже явно вышли из студенческого возраста и занимаются неизвестно чем (если вообще чем-то). Наконец, есть среди них один японец, одетый как гринго: он приехал, чтобы сделать фреску в новом Меркадо.

Единственное место в доме, где можно разместиться, чтобы перемыть столько посуды, — прачечная под лестницей. Сверху во двор доносятся голоса гостей, пьющих до полного единодушия, иногда всю ночь напролет, как дельцы, приезжавшие навестить дона Энрике. Эта же компания хочет выгнать из Мексики всех американских нефтяников. Сеньора кричит: «Спасем Мексику для мексиканцев! Спасем мексиканцев для Мексики! Вот две заповеди нашей революции!» И все дружно запрокидывают головы, глотая за Мексику текилу.

Сегодня художник объяснил слугам, старавшимся прошмыгнуть за стульями гостей, чтобы собрать со стола тарелки, что это цитата из Моисея.

— Сеньор Ривера, неужели Библия говорит о Мексике?

Время от времени бедняжка Канделария служит сеньору объектом развлечения. И не исключено, что не только в этом смысле.

Он пояснил, что речь идет о другом Моисее, Саенсе, который в 1926 году сказал: «Быть может, десять лет революции и не спасли всех мексиканских детей, но по крайней мере мы спасли их от папы и итальянского Ренессанса».

— В Ренессансе есть свои сильные стороны, — возразила его супруга.

— Честное слово, Фридуча, кому нужны эти порхающие пухлые херувимы?

Вообще-то она как раз сейчас пишет картину, на которой есть херувимы. Похожи на непослушных детей с крыльями. Хозяйка вечно недовольна тем, что рисует, и разговаривает сама с собой: «О боже, это никуда не годится. Выглядит как куча собачьего дерьма». Канделария боится к ней приближаться. Возле материного кладезя ругательств сеньора вполне может воздвигнуть собственную пирамиду.

А вот в мужа она верит свято. Всегда говорит гостям: «Диего — это культурная революция, и к черту остальных художников!» Несмотря на то что среди гостей как раз художники. Как-то раз в студии она сказала: «Он велик. Помни об этом, если тебе покажется, что смотришь на толстую жабу, которой не поднять с пола собственные штаны. Его творчество — вот в чем секрет. Он делает то, что никто до него не мог». Наверно, слышала, как Олунда на него жалуется. В этом странном бетонном жилище голоса разносятся эхом.

Сеньора утверждает, что у мексиканцев натянутые отношения с собственной историей, потому что нация формировалась из множества разных племен: тольтеки, ацтеки, майя, индейцы из Оахаки и Соноры, — и с самого начала все они сражались друг с другом. Потому-то европейцам и гринго удалось все прибрать к рукам. «А Диего под силу взять все эти разные племена и сплотить в одну patria[126] — Мексику», — поясняет она. Он рисует это на стенах, и фрески его так огромны, что их невозможно забыть.

Это многое объясняет, говорит она. Почему о нем столько говорят. И почему некоторые мечтают свести с ним счеты — не только гринго, но и те мексиканские парни в техасских шляпах, которым не хочется слышать, что их когда-то родила мать-индианка. Художник пробуждает в публике чувства. До чего захватывающе, должно быть, рассказывать историю La Raza[127] в дерзких красках, ничего не стыдясь: индейцы с орлиными профилями, вышедшие из глубины веков в настоящее, строем проходят мимо Кортеса и скрываются из виду в центре схода перспективы собственного будущего.

9 АПРЕЛЯ

Президент Карденас[128] согласен с гостями, собирающимися за ужином у Ривера: пора выгнать американских нефтепромышленников. Теперь мексиканская нефть — только для мексиканцев. В газетах пишут, что отныне рабочие будут трудиться только восемь часов в день и получать долю от прибыли. Карденас выгнал даже Важную Шишку Кальеса, шефа каждого мексиканского президента с тех самых пор, когда скалы земные еще не остыли. Теперь тот может круглосуточно наслаждаться обществом своих заграничных друзей, потому что президент велел его арестовать и посадил на самолет до Нью-Йорка.

— Карденас просто пай-мальчик, — заметила Олунда. — Обычно конкурентов просто убивают.

Принес этот день освобождение и рабам Микроскопической Кухни. Сеньора хочет закатить на Пасху пир горой и решила устроить его в обычном доме с нормальной кухней — у своего отца, на улице Альенде. Там, где они жили раньше, возле рынка Мелькор, с внутренним двориком, похожим на джунгли. Она велела Сезару отвезти туда слуг, чтобы те начали готовить к субботе, а помогать им будут тамошняя старуха экономка и две служанки. Обеденный стол был завален пачками газет; художнику до сих пор приходит сюда немало корреспонденции. Остальные просили повеселить их, пока они порежут всю тысячу помидоров. Канделария добрая, а Олунде подавай лишь истории про то, как автомобиль сорвался в каньон Орисаба, так что, читая на кухне, всегда приходится идти на компромисс. На улице Альенде слуги попроще: старая Перпетуя, похоже, совсем глухая, а служанки смеются чему угодно: «По прибытии в Нью-Йорк Кальес заявил репортерам… „Меня вышвырнули из Мексики, потому что я забыл штаны и бумажник в спальне шлюхи на авенида Колон“». Канделария с девушками визжали от хохота.

Вдруг откуда ни возьмись на пороге появилась миссис Фрида. Олунда бросила вилку, которой мяла авокадо, и зажала свои мясистые уши руками. Служанки, не поднимая глаз, принялись усердно резать нопали.

— Твое невежество прискорбно, — отрезала сеньора. — Сегодня исторический день. Прочитай им все правильно.

— Да, сеньора.

Она стояла, выжидая.

— По прибытии в Нью-Йорк бывший Jefe Maximo[129] заявил репортерам: «Меня изгнали, потому что я пресекал попытки установить диктатуру пролетариата».

— Очень хорошо. Продолжайте.

Она развернулась и ушла помогать отцу, оставив кухонный пролетариат размышлять над реальными новостями дня. Власти штата Чьяпас в ответ на требование Синдиката местных трудящихся проголосовали за повышение платы всем работникам кофейных плантаций по всему штату. В официальном заявлении Конгрессу президент Карденас подчеркнул: «В новом демократическом государстве организованные рабочие группы оказывают истинное влияние на политическую и экономическую деятельность нашей страны».

Олунда переводила взгляд с авокадо на порог кухни, потом на газету и снова на миску с овощами. Наверное, мечтала о Синдикате мяльщиков авокадо.

19 АПРЕЛЯ

У хозяйки рецидив болей в спине, глазная инфекция, камни в почках и роман с японским скульптором. Так утверждает Олунда, но едва ли это возможно: когда бы сеньора успела? Но у Канделарии есть доказательство: когда она в прошлый раз открывала японцу калитку, по винтовой лестнице во двор вихрем вылетел художник с пистолетом. Отныне скульптору заказан вход на обе половины дома.

22 АПРЕЛЯ

Сеньора уехала в больницу, прихватив с собой кисти и нескольких кукол. Сегодня передала, что еще ей нужны фаршированные перцы чили, и хозяин отправил в больницу слуг с обедом. Вероятно, чтобы посмотрели, не притаился ли где японец, порываясь завести интрижку с женщиной в гипсовом позвоночном корсете. По пути Сезар дважды заблудился, а потом остался в машине подремать и набраться сил перед дорогой домой.

— Инсолито! — крикнула она с больничной койки. — Посмотри на свою бедную Фридучу! Я разваливаюсь на куски, я умираю. Давай сюда корзину. — Сегодня на ней была надета только половина украшений из пиратского сундука, но волосы были уложены как обычно. Должно быть, в Hospital Inglés[130] у нее в подчинении медсестры и санитары-носильщики.

— Вы завезли моему отцу обед?

— Конечно. Сеньор Гильермо передает вам привет.

— Без матери ему придется туго. Она единственная, кто заставлял слуг хоть немного пошевелить nalgas[131].

Она достала салфетки, столовое серебро и разложила на кровати так же аккуратно, как дома накрывала к обеду на стол.

— Позвольте заметить, сеньора, что та же самая экономка ухаживала за вами в детстве.

— Вот-вот. Ей сто лет в обед. Старая развалина.

— На улице Альенде все хорошо. Не стоит беспокоиться. Перпетуя наняла двух новых горничных. Белен и еще одну. Сегодня они сажали во дворе лилии.

— Лилии! Дом не мешало бы хорошенько отремонтировать и покрасить. Я бы выкрасила его в свинцово-синий. С красной каемкой. Что у нас нового? — поинтересовалась она, разрезая перец. Для умирающей у нее отменный аппетит.

— Едва ли вам это понравится.

— То есть? Неужели Диего уже нашел мне замену?

— Ну что вы, вовсе нет. По вечерам приходят все те же гости.

— Художники?

— В основном поэты и драматурги.

— Contemporáneos[132]. Ты прав, не хочу о них слышать. Вильяррутия с его «Ностальгией по смерти»! В чем же дело, muchacho? Вперед, выпей яд, сведи счеты с жизнью! Мне кажется, у него с Ново роман: они совершенно равнодушны к флирту. А Асуэла просто унылый.

— Мариано Асуэла? Тот самый? Автор романа «Те, кто внизу»?

— Он самый. Тебе не кажется, что он угрюм?

— Он великий писатель.

— Но и большой циник, разве не так? Вспомни Деметрио из «Тех, кто внизу»: что это за герой? Сражается за революцию, совершенно не представляя зачем. Помнишь тот эпизод, когда жена спрашивает его, за что он борется?

— Конечно. А он бросает камень в каньон.

— И они стоят как два идиота и смотрят, как камень катится с горы.

— Трогательная сцена, сеньора Фрида. Вам не кажется?

— Может, и так, если ты камень. Мне все-таки хочется думать, что историей движет нечто большее, нежели сила тяготения.

— Но сила тяготения всегда побеждает. Взять хотя бы ваш рост.

— Я не шучу, Соли, я тебя предупреждаю: берегись, чтобы твое сердце не остыло. Мексиканские писатели сплошь циники. А художники — идеалисты. Вот тебе мой совет: если задумаешь устроить вечеринку, зови художников, а не писателей.

Она подняла голову, точно кошка, изучающая мышь перед тем, как съесть.

— Но… ты ведь писатель, верно? Ты пишешь ночами.

Откуда она узнала? Теперь они положат этому конец.

— Страницу за страницей. Мне рассказал Сезар. Говорит, мараешь бумагу, словно одержимый.

Ни слова.

— А еще, насколько я заметила, тебя очень заинтересовало, что Ново и Вильяррутия спят с мужчинами, а не с женщинами, не так ли?

Молчок.

— Я тебя ни в чем не обвиняю.

— Что вы, сеньора Фрида, какие могут быть секреты.

— Ну что за mierda[133]. Ты всегда называешь меня сеньорой, когда врешь. Кстати, как развиваются события в сентиментальной пьесе «На кухне»?

— Все по-старому, Фрида. Мы ничтожные скучные слуги.

— Соли, ты не скучный и не ничтожный. Рано или поздно тебе придется мне открыться. Одной израненной душе довериться другой. Утро вечера мудренее, Соли. Посоветуйся с подушкой.

4 МАЯ

Визит к матери, чтобы отвести ее на день рождения в «Ла Флор». Она выглядит как всегда ослепительно в фиолетовом платье и шляпке-колоколе в тон. Теперь мать замышляет покорить сердце одного американского инженера, работающего на правительство. Описывает его как «очень непростой случай». И очень нехолостой: они познакомились, когда он пришел в магазин за подарком, но не жене, а любовнице. «Бывшей любовнице», — с надеждой уточняет мать.

— Это вселяет надежду. Ты никогда не боялась конкуренции.

— А ты? На прошлой неделе к нам снова заходила та девушка, Ребекка, я тебе о ней рассказывала, подруга девицы, которую ты прошлой зимой возил в Посадас. Если хочешь знать, эта Ребекка в десять раз красивее. А с той занудой тебе просто не повезло. Она к тому же еще и коротышка. Но подруга у нее что надо.

— Я не хочу ничего об этом знать.

— Ее зовут Ребекка. Запиши себе, mi’ijo, по крайней мере сделай вид, что тебе интересно. Или мне придется нанять проститутку, чтобы в твоей никчемной жизни появилась женщина?

— Большое спасибо, конечно, но в моей никчемной жизни полно женщин. Еще одна — и моя жизнь треснет, как спелый гранат.

— Я о женщине в постели.

— Этим домом правит женщина в постели. Безраздельно.

— Mi’ijo, ты меня огорчаешь. Послушай, эта Ребекка умница, совсем как ты. Хочет поступить в университет, но пока работает швеей. Она к тебе не заходила? Я ей объяснила, где ты работаешь. Разумеется, я не упоминала о кухне, сказала, что ты вроде как секретарь. И собираешься стать адвокатом. Ведь сказать, что ты собираешься, — это не обман.

— Давай лучше вернемся к твоей личной жизни. Это интереснее.

— Уж поверь, скоро она станет еще интереснее. Сорок лет! Посмотри на меня, я старая развалина. — Она закрыла лицо ладонями, но бросила быстрый взгляд сквозь пальцы на арбузный салат. — А тебе почти двадцать! Невероятно.

— Наполовину развалина.

— И что же ты будешь делать в свой двадцатый день рождения, мистер?

— Скорее всего, готовить. Сеньора родилась в один день со мной. Правда, она об этом не подозревает.

— Знаешь что, если мы с тобой куда-нибудь пойдем, не смей никому говорить, что ты мой сын, слышишь? Посмотри на себя — взрослый мужчина! Как ты мог так со мной поступить? Нетушки, мистер. Мужчинам в наши дни подавай глупых девчонок, смазливые мордашки, раскрасавиц, а не старых дохлых кляч.

На нефтепромышленниках она давно поставила крест: эта порода оказалась бесперспективной. У дона Энрике национализировали все имущество. Мать сообщила, что гасиенду на Исла-Пиксол передали крестьянам из деревни в качестве общей фермы. В доме открыли школу.

— Ну и хорошо. По крайней мере, хотя бы в одной провинциальной школе будут какие-то книги.

— Ты бы их поддержал, да? Мальчик на побегушках у коммуняк.

— Видишь ли, смысл национализации в реституции. Это значит, что некогда дон Энрике или его семья отобрали землю у крестьян.

— Но разве они ею пользовались? Твой Леандро теперь, должно быть, главный на ферме. Решает важные вопросы — как правильно надевать ботинки.

— Почему это он мой? Он женат. Кстати, единственный во всем доме.

— Уел, ничего не скажешь. Бедняга Энрике, судьба его не пощадила. Представляешь его мину, когда его выгнали из собственного дома? А его мать? Тут уж точно без армии не обошлось! — и мать откусила кусочек арбуза.

— Общение с американцами улучшило твой английский.

— А вообще-то мне плевать на Энрике и его родственников, пусть катятся к черту. Заруби себе это на носу. Вот так-то.

— А ты заруби себе на носу, что тот, кто моет у коммунистов тарелки, еще не коммунист. Это не заразно.

— Я тебя просто дразню. Я бы даже коммуниста окрутила в два счета, будь он знаменит и с тугим кошельком. Подружке твоего художника страшно повезло.

— Вообще-то она не подружка, а жена.

— Ну я же говорю. Но до чего же уродлива! Расфуфыренная, как индианка. Да уж, не Гарбо. На что он только клюнул?

— Ему нравится, как она одевается. Они патриоты.

— Шутишь! — мать покачала головой. — Как по мне, простушка. Если слаще кукурузы в жизни ничего не ела…

— Ты как-то спросила: «Какой мужчина польстится на такую?» На Исла-Пиксол, помнишь? Теперь ты знаешь ответ.

— Сигаретки не найдется? — Она взяла сигарету и зажгла, отодвинув в сторону тарелку с недоеденным салатом. Бедняжка по-прежнему живет от затяжки до затяжки. Мать сняла с языка табачную крошку и заявила:

— Ворона всегда останется вороной, даже в павлиньих перьях.

Бессмысленно напоминать матери, как ей когда-то хотелось научиться танцевать sandunga. Если сейчас в Мексике время простушек, то, по предположению матери, скоро они проиграют смазливым мордашкам и раскрасавицам. Поток дневных посетителей «Ла Флор» схлынул, но она по-прежнему оглядывала патио, как всегда, наготове.

— Так что же сталось с доном Энрике? Просит милостыню на улице?

— Нет, конечно. Перебрался в другое место. Куда-нибудь на нефтяные промыслы в Уастеку. У Энрике деньжата не переводились, как бы он ни жаловался, что мы много тратим.

Она подалась вперед, взглянула из-под полей шляпы-колокола и внезапно стала другой — озорной девчонкой, которая подбивает дружка на очередную каверзу.

— Не беспокойся за дона Энрике, mi’ijo, — заговорщицки подмигнула она. — Dios les da el dinero a los ricos, porque si no lo tuvieran, se morirían de hambre.

Господь дает деньги богатым, потому что если бы они были бедны, то голодали бы.

1 ИЮЛЯ

Вероятно, кошелек господ Ривера не такой тугой, как кажется матери. Сеньоре Фриде пришлось пойти на хитрость, чтобы найти деньги на празднование своего дня рождения: она нарисовала портрет жены адвоката и продала ему. Вечеринка будет в доме на улице Альенде, чтобы поместились все приглашенные, потому что она позвала три четверти населения республики, не считая мариачи. Художники и мрачные поэты тоже приглашены. Олунда в бешенстве. Куриные escabeche[134], свинина и нопаль в соусах пипиан и моле поблано. Пюре из батата с ананасом. Помидоры и кресс-салат. Свиные ребрышки и тушеные помидоры она называет «скатертемарателями». По последнему донесению, еще она хочет креветки и маринованные свиные ножки. Придется, видимо, сеньоре рисовать портреты приглашенных гостей и на выходе продавать им, чтобы после праздника расплатиться с мясником. Двадцатый день рождения повара будет утомительным.

14 ИЮЛЯ

Уборка дома. Восемь картин переехали из тесной студии сеньоры Фриды в кладовку на половину художника. Замечательный портрет ее бабушки и дедушки, странный автопортрет с обезьянкой и та кровавая картина, о которой рассказывала Канделария и которую хозяйка написала, когда жила на улице Инсурхенте. Прежде чем унести картины наверх, название каждой нужно занести в гроссбух: кровавый портрет зарезанной девушки называется «Всего-то несколько царапин». Она написала его после того, как мужчина из Зона-Роса двадцать шесть раз пырнул свою подружку ножом, а когда прибывшая полиция обнаружила труп, заявил: «В чем дело? Всего-то несколько царапин!» История облетела все газеты. Сеньора заметила: «Инсолито, ты представить себе не можешь, на что покупаются люди».

Интересно, она имела в виду картину или историю убийства?

5 АВГУСТА

Гости, собирающиеся за ужином с краской в волосах, теперь получили название — Синдикат технических работников, художников и скульпторов. Опустошив тарелки, они приносят из кабинета художника печатную машинку и прямо за обеденным столом делают газету. Главный редактор, сеньор Буэрреро, смешивал краски в бригаде, которая помогала художнику создавать фрески. Они спорят об всем на свете: что лучше — искусство или философия? Станковая живопись для буржуазии или фрески для народа? Что патриотичнее, пульке или текила? Слуги узнают много нового, больше, чем в любой школе. Сегодня рассуждали о том, как победить фашизм в Испании. Мексика против фашизма, хотя гринго и англичане уверены, что Франко железной рукой наведет в Испании порядок. Старый друг Риверы Сикейрос сейчас там, сражается бок о бок с испанцами.

Сикейрос странный. Такой где угодно драку найдет, и на войне, и в мирное время. Когда он приходил к ужину, Олунда хваталась за распятие и умоляла: «Dios mió, не ставь хорошую посуду, ее разобьют еще до десерта». Ривера называет его «скорострельный художник», потому что тот создает фрески с помощью распылителя и авиационной краски. Сикейрос зовет Риверу «коммунистом высокого полета» за то, что он получает заказы от гринго и «баронов-разбойников». На это Ривера отвечает: посмотри на своего друга Сталина, вот кто самый главный разбойник, и вот тут-то обычно тарелки летят на пол.

В действительности же эти двое спорят лишь об одном: кто лучший художник — Сикейрос или Ривера.

19 АВГУСТА

Сеньора всю неделю в больнице; похоже, дело серьезное. Ее снова забрали в Английский госпиталь. Еду ей доставлять далеко. Сегодня на обратном пути мы завезли обед художнику во Дворец изящных искусств, где он реставрирует фреску после того, как сквозь ту стену протянули электрические провода. Речь о картине, которая так пугала жителей Нью-Йорка. Прошлым летом мальчишки, мешавшие штукатурку, заключали пари, что на ней чудовища с головами чертей, а может, что и похуже. При ближайшем рассмотрении непонятно, чего же в ней такого страшного. Никаких чудовищ. Должно быть, белые и чернокожие рабочие бок о бок. В Соединенных Штатах они пользуются разными туалетами. Но художник объяснил, что дело в портрете Ленина, вождя русской революции.

Мальчишки-подмастерья другие, не те, что прошлым летом, и никто уже не помнит прозвище Сдобная Булочка. Его больше нет. Иногда прошлое умирает.

25 АВГУСТА

Сеньора Фрида по-прежнему в больнице. В доме скука и хаос; на синей половине царит обезьянка, которая прячется на лестнице, дожидаясь возвращения своей хозяйки. Малыш висит на одной лапе на перилах, почесывая nalgas. Художник на своей половине занят приблизительно тем же. Сеньора Фрида — средоточие всего.

29 АВГУСТА

Художник у себя в студии работает как одержимый. Канделария отказывается носить ему еду и убирать комнату, пока он там; почему — не говорит. Наверно, вот почему: студия выглядит так, словно огромная собака, сожрав обед, носки, краски, брюки и карандаши, забралась внутрь и наблевала во все углы.

Убрать комнату не так-то просто. Художник занимает много места. Кажется, он рисует пейзажи. В отличие от жены он не интересуется мнением слуги о своей работе. Он допрашивает. Вчера: «Сколько ты пробыл в этом доме?»

— Весь день, сеньор. Я сплю в гараже, в одной комнате с Сезаром.

— Я это знаю. Ты когда-то помогал мешать штукатурку. Тебя дразнили Сдобной Булочкой. Я спрашиваю, сколько ты уже живешь с нами в Сан-Анхеле.

— Я здесь с прошлого октября, сеньор. До этого дважды бывал летом, когда вы отмечали праздники и понадобился еще один повар. После ухода служанки вы взяли меня на постоянную работу. Меня рекомендовала Олунда. Должно быть, теперь жалеет.

— Почему это?

Пауза.

— Не сочтите меня нескромным, но я лучше нее пеку хлеб. К тому же Олунда в целом считает жизнь весьма печальным делом.

— Понятно. Пока достаточно.

Сегодня же устроил второй допрос, еще более резкий. Начал прямо:

— Твоя фамилия Шеперд, и ты иностранец, верно?

— Только наполовину, сэр. Мать — мексиканка, отец — гринго.

— Он живет в Соединенных Штатах? И чем занимается?

— Считает деньги в правительственной канцелярии. Строительные и дорожные работы.

— Ясно. Тебе можно доверять?

— Трудно сказать, сэр. Как бы я ни ответил, утвердительно или отрицательно, и то и другое может оказаться правдой.

Похоже, этот ответ ему понравился; художник улыбнулся краем губ.

— Наполовину американец не значит наполовину подлец, сеньор Ривера. У вас щедрый и интересный дом. Едва ли слуга может требовать большего.

— Но требуют же, каждую минуту. Я так понял, ты писатель?

— Ради всего святого, сеньор, что навело вас на эту мысль?

— Один человек. А именно Сезар.

— Неужели?

— Он говорит, ты каждую ночь что-то пишешь. Ты кому-то доносишь на нас?

Упорства этому наушнику Сезару не занимать.

— Вовсе нет. Я всего лишь веду дневник. Кухонный вздор, небольшие сценки из жизни. Исторические приключения. Ничего особенного. Чепуха, не предназначенная ни для чьих глаз.

— Сезар утверждает, что ты пишешь по-английски. Почему?

— При всем уважении к вашему старому товарищу, но откуда ему знать, что это по-английски?

Художник задумался.

— Твои записи не предназначены ни для чьих глаз, в том числе и Сезара.

— Вы же понимаете, что у каждого могут быть свои секреты за душой.

Лягушачья физиономия расплылась в беспомощной улыбке:

— Ты говоришь с человеком, который размазывает свою душу по стенам общественных зданий. Где уж мне это понять!

— Вы правы, сэр. Но вспомните, как ваша жена относится к своему творчеству: она пишет для себя. Примерно так и здесь. Разумеется, мои блокноты не искусство и не идут ни в какое сравнение с ее картинами. Она замечательный художник.

— Не бойся, я тебя не выгоню. Но нам придется позаботиться о безопасности. Мы не потерпим шпиона в своем доме.

— Разумеется. — Долгая пауза. Ясно как день, что нельзя спрашивать почему. Быть может, нужно что-то добавить в свое оправдание? Какие-то личные подробности? — Что касается английского, сэр, то это привычка со школы. Нас учили печатать на машинке. Должен признаться, это очень удобно. Но на клавиатуре не было испанских букв. Поэтому я начал писать по-английски, да так и продолжаю.

— Ты умеешь печатать на машинке? — искренне удивился Художник.

— Да, сеньор. Когда зашла речь об испанских буквах, сержант в школе сказал, что не существует машинок с другой клавиатурой, кроме английской. Но это неправда. У той, которую вы иногда оставляете на обеденном столе, на клавишах испанские буквы.

— Ох уж эти гринго. Ну и шовинисты.

— Это и стало камнем преткновения в школе. Без диакритических знаков и eñe далеко не уедешь. Начинаешь историю про человека по имени Señor Villaseñor, который в ванной размышляет о прожитых годах, но вместо этого выходит «еп el baño, reflexionando en las experiencias de sus anos»[135].

Художник рассмеялся и капнул синей краской на свой огромный живот. Олунда будет ругаться, когда увидит пятно на брюках. У этой жабы чудесный смех. Наверно, это привлекает в нем женщин — помимо тугого кошелька. Во всяком случае, уж точно не лицо. Но его радость, то, как он отдает себя целиком. По его же словам, размазывает душу по стенам.

После этого подозреваемого с горой грязных тарелок отпустили из комнаты допросов. Если Сезару удастся прочесть здесь свое имя, пусть поволнуется. Пусть весь день ломает себе голову над злоключениями сеньора Вилласеньора, который в ванной размышляет о собственном анусе.

3 СЕНТЯБРЯ

Сеньора Фрида вернулась из больницы, но пока не вполне здорова. Оба дома, и хозяин, и хозяйка, и им денно и нощно требуется помощь. Канделария из двух зол — дьявола и дракона — выбрала то, которое нужно причесывать. И отлично, потому что дьяволу нужен переписчик. Из коммунистической партии его выгнали из-за бесконечного спора, кто лучше — Сталин или Стоцкий (или Поцкий, или как там его). Другие коммунисты больше не придут к ужину и не будут за него печатать. У хозяйки, похоже, с ним личные счеты. У Олунды масса догадок. Бедная жаба Диего: теряет людей быстрее, чем успевает рисовать на стене новых.

14 СЕНТЯБРЯ

Сегодня Генерал Нетуда заблудился по дороге к дому в Койоакане, где прожил сорок один год. Задание было обычное: отвезти обед сеньору Кало. Впервые Сезар повез Гильермо Кало фотографировать окрестности еще в карете. По его словам, во всем Мехико не было ни единого автомобиля. Славные были деньки. Что ж, у лошадей есть свои преимущества, с этим не поспоришь: они знают дорогу домой.

Так странно каждый раз возвращаться в дом на улице Альенде, куда сеньора Фрида привела с рынка Мелькор незнакомца в тот день рождения много лет назад, робкого парнишку, который нес ее сумки, потому что каждый волен, если хочет, смастерить из штанов воздушного змея. И оказалось, что во внутреннем дворике под деревьями читает газету художник; такое вот совпадение. До чего странно, что тот мальчишка все-таки сделал из штанов змея, облетел на нем вокруг света и каким-то чудом вернулся в дом, где все и началось.

1 ОКТЯБРЯ

Трудный день. Печатать под диктовку художника сложнее, чем мешать для него штукатурку. Не так утомляет работа, как расспросы. Хозяин говорит, что умный слуга — не всегда хорошо. Канделария, например, может прибрать все бумаги на его столе и уйти, разобравшись в том, что написано, не больше обезьянки Фуланг-Чанга. Ведь хозяин ни в чем не подозревает Фуланг-Чанга. Только неграмотную, наивную Канделарию.

— А ты? — раздражается он. — Что ты видел сейчас, пока печатал счета?

— Ничего, сеньор Ривера.

— Ничего, даже официального бланка президента республики? Не заметил письма от Карденаса?

— Признаться, сеньор, оно не укрылось от моего взгляда. Печати очень приметные. Но вы важный человек. Неудивительно, что вам приходят заказы от правительства. А читать письмо я не стал, это правда. Я не интересуюсь политикой.

Художник закрыл газету, снял очки и вперил взгляд из кресла, где любит сидеть, когда читает или диктует.

— Не интересуешься?

— Сеньор Ривера, вы защищаете интересы простого народа, и все знают, что это хорошо. Но власти везде одинаковы, вне зависимости от того, что обещают. В конце концов оказывается, что на бедняков им просто наплевать.

— Циник! В революционной Мексике это редкость. По крайней мере, среди твоих сверстников.

— Я не учился в университете. Возможно, это помогло мне остаться при своем мнении.

— Суровый молодой человек. И ты не допускаешь исключений?

— Что-то их не видно. Иногда я читаю газеты. Беру из вашей студии, когда они вам больше не нужны, сеньор. Признаюсь в этом.

— На, возьми эту, все равно там сплошная чепуха. — Он сложил газету и бросил на стол. — Ты когда-нибудь слышал о человеке по фамилии Троцкий?

— Нет, сэр. Он поляк?

— Русский. Тут и от него есть письмо. В одной пачке с президентским.

— Я его не видел, сеньор Ривера. Клянусь, это правда.

— Я тебя ни в чем не обвиняю. Я лишь хотел сказать, что ты ошибаешься — идеалисты существуют. Но о русской революции ты по крайней мере слышал?

— Да, сэр. Ленин. Из-за его портрета на фреске у вас возникли недоразумения с гринго.

— Именно. Вождь большевиков. Сверг монархию и изгнал кровососов-богачей, живущих за счет рабочих и крестьян. Привел к власти пролетариат. Что ты на это скажешь?

— При всем уважении, сеньор, сколько он продержался?

— Всю революцию и семь лет после нее. До самой смерти он заботился о благе народа. А сам жил в крохотной холодной квартирке в Москве.

— Поразительно, сеньор. А потом его убили?

— Он умер от апоплексического удара. У него осталось двое преемников: один был честен, второй хитер. Думаю, ты и сам догадаешься, что хитрый одержал верх.

— Правда?

— Да. Сталин. Эгоистичный, одержимый жаждой власти бюрократ — словом, в твоем представлении, типичный правитель.

— Мне жаль, сэр. Я был бы рад ошибиться.

— Но ты не ошибся. Другой, честный, тоже мог бы сейчас управлять страной. Он был лучшим другом и правой рукой Ленина. Избранным председателем Петроградского совета, народным комиссаром; все были уверены, что преемником Ленина станет именно он. Совершенно непохожий на одержимого бюрократа Сталина. Как можно было предпочесть его защитнику народных интересов?

— И все-таки вышло именно так?

— Из-за исторической случайности.

— Понятно. Честного защитника народных интересов убили.

— Нет, к досаде Сталина, Троцкий по-прежнему живет в эмиграции. Разрабатывает теоретическую стратегию, поддерживает демократическую народную республику. И прячется от наемных убийц Сталина, которые ползают по миру, точно полчища муравьев, и охотятся на него.

— Интересная история, сеньор. С точки зрения сюжета. Позвольте спросить, а о какой исторической случайности шла речь?

— Спросишь его самого. Через несколько месяцев он будет здесь.

— Здесь?

— Здесь. Это тот самый Троцкий, о котором я говорил. Письмо вон там, на столе, под посланием от Карденаса. Я попросил президента предоставить ему политическое убежище под моим попечительством.

Что ж, вот и разгадка. Отсюда и все вопросы. Художник ухмылялся; его непослушные волосы стояли на голове дыбом, точно нимб — или же рога дьявола. Двойной подбородок подчеркивал улыбку.

— Ну что, мой юный друг, политика по-прежнему навевает на тебя скуку?

— Должен признаться, сеньор, что в этом вопросе мне все труднее стоять на своем.

8 ОКТЯБРЯ

Иногда, когда художник перечитывает напечатанное за день, можно успеть взглянуть на книги из его библиотеки. Вся стена заставлена шкафами. На нижних полках — папки в деревянных обложках, где Фрида держит документы по хозяйству и личные бумаги. Каждая помечена особым рисунком: на той, в которой хранятся письма Диего, изображена голая женщина. На папке Фриды — завистливое око. На папке со счетами — просто знак доллара.

Остальное пространство занимают книги обо всем на свете: о политической и математической теории, европейском искусстве, индуизме. Одна полка длиной во всю комнату целиком отведена под историю народов Мексики: тут и книги по археологии, и по мифологии. Скучные научные журналы, посвященные памятникам древности. Но в целом книги великолепны. Художник снял с полки одну, чтобы похвастаться: это оказался древний кодекс, составленный сотню лет назад. Монахи стремились точно воспроизвести копии древних текстов, которые индейцы писали на плотной бумаге из древесной коры. Строго говоря, страниц в рукописи не было: это был длинный лист, который складывался гармошкой. Писали древние маленькими картинками. Вот человек, разрубленный пополам. А вот гребцы на лодке.

Художник сказал, что это Кодекс Ботурини[136], повествующий о странствованиях ацтеков. По велению богов они оставили Ацтлан и отправились на поиски новой родины. Путешествие продолжалось двести четырнадцать лет. Длинный лист поделен на двести четырнадцать полос, на каждой из которых описано, что произошло в тот год. Как правило, ничего хорошего. Голова на вертеле над костром! Человек с вывалившимися глазными яблоками! Правда, на большинстве страниц изображены просто поиски дома. От книги так и веет тоской, страстным стремлением обрести свою землю. Пиктограммы усталых путников, которые несут детей и оружие. Через всю книгу тянутся крохотные чернильные следы — горестные черные приметы страданий. Развернутый во всю длину, кодекс занял студию почти целиком. Вот сколько можно блуждать в поисках дома.

2 НОЯБРЯ

День мертвых. Сеньора устроила по всему дому алтари в память о родных усопших — предках и нерожденных детях. «Кто твои покойники, Инсолито?» — допытывается она.

Хозяева требуют на время прекратить писать и убрать этот блокнот. Сезар проследит, чтобы приказ был выполнен. Расставили силки и напали на жертву в обед в кабинете художника; для этого оба супруга впервые собрались в одной комнате. «Это необходимо для безопасности. Больше никаких записок. Мы пообещали гостю, что примем все меры. Ты представить себе не можешь, до чего он напуган». Дьявол и дракон в одном логове: художник сидел за столом, а она шагала по желтым половицам; юбки шуршали и волновались, точно крохотное море. Нельзя писать даже список покупок. Утверждают, будто Сезар боится спать в одной комнате якобы с агентом ГПУ. «Бедный старый Генерал Нетуда, вечно он все путает», — говорит хозяйка. А ведь столько раз повторяла: «Соли, перестать писать для меня равносильно смерти». Так что она прекрасно понимает, о чем просит. Перестать писать и умереть.

— Это для безопасности, — поясняет художник. Человек, который, наплевав на все запреты, бросает на холст краску.

Где твои покойники, Инсолито? Они здесь, и дьявол унес блокнот на алтарь усопших в этом одиноком доме. Друзья-слова ушли навсегда.

Сообщение из Койоакана

Из соображений безопасности все рассказы о событиях будет раз в неделю просматривать сеньора Фрида — или в любое другое время, когда ей угодно. Согласно ее личному приказанию, здесь нет места оценкам, признаниям и вымыслу. Цель этих записок — «зафиксировать важные события для истории». С благодарностью отмечаю снисходительность сеньоры к ведению дневника.

Г.У.Ш., 4 января 1937 года
9 ЯНВАРЯ. Прибытие гостя

Сегодня на рассвете нефтеналивной танкер «Руфь» из Осло высадил в порту Тампико единственных пассажиров. На берег их доставили на моторной лодке под охраной норвежцев. На мексиканской почве гостей приветствовали сеньора Фрида, мистер Новак (американец), а от правительства Мексики — генерал Бельтран. Диего Р. по-прежнему в больнице с почечной инфекцией. На правительственном поезде гость и встречающие прибыли в столицу.

11 ЯНВАРЯ. Приезд гостей в дом в Койоакане

Гостя нужно называть Львом Давидовичем. Его жену — Натальей. Чтобы отвлечь внимание возможных наемных убийц, встречающая сторона собралась в доме в Сан-Анхеле, а Льва и Наталью тайно доставили в Койоакан. Секретарь, который уже давно служит у супругов, прибудет на следующей неделе. Он ехал отдельно, через Нью-Йорк.

12 ЯНВАРЯ

Гостей разместили в доме: бывшая столовая стала спальней, а в прилегающей маленькой комнатке устроили кабинет Льва. Он в необычайно приподнятом настроении, несмотря на тяготы многолетнего изгнания, необходимость скрываться от Сталина и двадцать один день в море. Выходит из стеклянных дверей кабинета в залитый солнцем внутренний дворик, потягивается, поигрывает мускулами: коренастый, сильный, настоящий русский крестьянин — вождь пролетарской революции. Он создан для труда, а не для заключения или подполья. Когда работает, сидя за столом, широкая рука сжимает ручку так, словно это рукоять топора. Когда Лев улыбается, у него блестят глаза, а на щеках над седой бородкой появляются ямочки. Похоже, радость — его естественное состояние. Быть может, революционерами становятся из убеждения, что мы созданы для счастья, а не для смирения? Удивительный человек! Подняв глаза в ясное небо, признается: если на всем белом свете его готова принять лишь одна страна, он рад, что это именно Мексика.

Если захочет, он может отправиться на прогулку; разумеется, с охраной. Наталья рассказывает, что в Норвегии они с прошлого сентября сидели под домашним арестом. Сталин угрожал Норвегии торговыми санкциями, если правительство не откажет беглецу в убежище. И он наверняка уже знает, что Троцкий здесь.

14 ЯНВАРЯ

Прибыл секретарь: в этих записках его будут звать Ван. Высокий, светловолосый, широкоплечий, как футболист. Хорошо, что он поехал отдельно: наверняка такой д’Артаньян притягивает взгляды прохожих, и вскоре сеньора сама в этом убедится.

Кабинет и спальня Льва — самые безопасные комнаты в доме: они расположены в крыле, которое смотрит во внутренний дворик. Прекрасное освещение сквозь двери галереи, выходящей во двор, и вид на манговые деревья. Ван сегодня весь день очень занят — распаковывает книги.

16 ЯНВАРЯ

Сеньора Фрида будет потрясена, когда увидит, как изменился дом ее детства. Хорошо, что решили перевезти ее отца в Сан-Анхель; все вещи сеньора Гильермо убраны. Стены снаружи, как и предполагалось, покрасили в свинцовый цвет; теперь это Синий дом, как и хотела сеньора. Но на самом деле — Синяя крепость. Стену внутреннего дворика увеличили до семи метров; сейчас каменщики передвигают козлы, чтобы заложить окна кирпичами. По общему мнению, такие меры безопасности необходимы. Теперь посетители проходят сквозь высокие деревянные двери с улицы Лондрес через охраняемый вестибюль во внутренний двор.

Там все такие же джунгли: каменщики пока вытоптали не все цветы. Дом сохраняет U-образную форму; для ужинов и политических встреч служит просторная гостиная, которая смотрит на улицу Лондрес (камин и окна в свинцовой оправе остались нетронутыми). Спальня и кабинет Льва — во втором длинном крыле. В крошечных задних комнатках, соединяющих два крыла, ютятся остальные обитатели: Перпетуя, горничные Белен и Кармен Альба, секретарь Ван, повар Г. Ш., охранники Октавио и Феликс. Окна этих комнатушек выходят наружу, на улицу Альенде, и каменщики заложили их кирпичами, превратив в темные чуланы. Один охранник постоянно дежурит у дверей на улице Лондрес. Сеньор Диего уже оправился и привез свой пистолет-пулемет Томпсона.

На кухне, отделяющей внутренний двор от улицы Альенде, удалось сохранить нормальное освещение и вентиляцию. После долгих препирательств с Перпетуей, стращавшей каменщиков cocineras ahumados, кухарками, прокопченными на манер окороков, рабочие согласились оставить окна как есть, чтобы выходил печной дым. Перемены смутили и утомили Перпетую; смирившись с неизбежным, она стала помощницей главного повара, Г. Ш., который поклялся стараться изо всех сил. Кухня замечательная, с причудливым узором из синих и желтых плиток, с печами, длинными, как диваны, и милыми глазу широкими деревянными столами, на которых можно раскатывать тесто. На такой кухне одно удовольствие каждый день готовить обеды для гостей, впрочем, как и угощение для вечерних сборищ.

Указания для слуг: ни при каких условиях не подавать пищу, купленную неизвестно где и у кого. Не пускать в дом посторонних. Г. Ш. должен помогать гостю печатать и вести корреспонденцию (по рекомендации Диего Р.) и продолжать вести записи (по требованию сеньоры Фриды). Таким образом, первое сообщение из Койоакана о событиях недели с 9 по 16 января завершено и готово к проверке.

19 ЯНВАРЯ

Дом в Койоакане очень удобен. Старые дома вообще устроены разумно. Несмотря на то что внешние окна заложили кирпичами, сквозь те, что выходят во внутренний двор, в главные комнаты поступает достаточно света. Эти джунгли, огороженные высокими синими стенами, — уютный мирок для гостей, несвободных в передвижениях. Перпетуя ухаживает за лилиями и смоковницами, так что дом по-прежнему светел и радостен и ничуть не похож на тюрьму. Она рассказывает, что Гильермо велел построить его для своей семьи более тридцати лет назад, и за все эти годы до сих пор никому не понадобилось переворачивать тут все вверх дном. (Ее возмущение недавними переменами вполне понятно). Толстые стены весь день держат тепло. Этот дом во многом отличается от того, что выстроили по заказу Риверы в Сан-Анхеле, особенно в том, что касается кухни. Но об этом помолчим.

Всем очень понравился синий цвет, в который выкрасили стены по желанию сеньоры Фриды.

Кстати, о еде: гости предпочитают чай кофе. Еще из необычного им нравится пресный хлеб, порезанный тонкими кусками и подсушенный в печи, пока не станет жестким, как черствый. В остальном охотно едят нормальную пищу. Наталья объяснила, что маринованной рыбы им не хочется после долгой норвежской зимы, когда ничего другого они почти не ели. Попросила приготовить пюре из репы и непривычные для этих мест овощи, название которых Ван перевел как «брюссельская капуста». Завтра Перпетуя поедет в город на поиски заказанного, потому что на рынке Мель-кор нет ни чая, ни репы. Но вообще гости привыкают к традиционным блюдам: им понравились сладкие оладьи, печеная гуава и сливки. Сегодня утром позавтракали энчиладой с яйцами и чаем.

В дни, когда не нужно готовить особого угощения, все помогают Льву разбирать вещи и наводить порядок в кабинете. Гость живо интересуется Мексикой — высотой гор, населением городов, историей и так далее. Когда поедет в город, Перпетуя заберет у матери Г. Ш. принадлежащий ему географический атлас. Он, конечно, устарел, но на первое время сойдет: за десять лет высота пика Орисаба[137] не изменилась.

Общается Лев с помощью Вана, поскольку плохо знает английский и испанский, тогда как его секретарь, похоже, говорит на всех языках: французском, норвежском, русском. Утверждает, что французский и голландский — его родные языки. Настаивает, что сам передвинет большие ящики: дескать, другие помощники Льву не нужны. С этим не поспоришь: Ван действительно высок и силен как бык (хотя и гораздо симпатичнее). Досадует по-английски на «местного переписчика», не подозревая, что у Г. Ш. тоже два родных языка. Но Лев не против лишних рук. Разумеется, Ван привык защищать своего начальника; это вполне естественно. Он попал на службу ко Льву во Франции, где супруги жили с 1933 по 1935 год, после чего перебрались в Норвегию. Ранее Лев с Натальей скрывались в Стамбуле, а до того — в Казахстане. Лев Давидович обитает в изгнании под постоянным страхом смерти с 1927 года. «Я живу в огромном мире, — медленно проговорил он сегодня, — но мне в нем мало места».

Мексика — большая страна, сэр. Вот увидите.

Ван пояснил:

— Он говорил в переносном смысле. Лев Давидович хотел сказать, что живет на планете без паспорта.

21 ЯНВАРЯ

Сегодня утром пришла телеграмма. Ее привез Диего, вооруженный пистолетом в кобуре. Сообщение оказалось зашифровано. Лев несколько часов провел в кабинете, стараясь его расшифровать. От помощи Вана отказался. Наталья все это время ходила из кухни в кабинет, ломая руки. В конце концов у Перпетуи убежало молоко. Новости касаются сына, который живет в Париже. Ван пояснил, что у супругов двое сыновей; младшего три года назад посадили в лагерь, и он, скорее всего, погиб. Две дочери тоже умерли.

Лев не совсем понял, о чем говорится в телеграмме, и уверен лишь в одном: что она от Левы и тот жив. У сына есть личный шифр, который не знает ни одна живая душа, даже Наталья. Лев решил, что наемники ГПУ покушались на Леву и в газетах наверняка напишут, что он убит. И, чтобы как-то успокоить родителей, он послал весточку, что уцелел и находится в укрытии.

Однако непохоже, чтобы супруги успокоились. Пусть на этот раз сыну удалось скрыться от убийц, говорит Наталья, но что будет дальше? Лев в ярости: его дети ни в чем не виноваты перед Сталиным, их не за что убивать. Младший, Сергей, любил только книги, спорт и девушек, а его бросили в лагерь. «Теперь вот Лева. Все его преступление в том, что он сын своего отца. Но ведь родителей не выбирают!»

23 ЯНВАРЯ

Диего приехал рано, расстроенный, с пачкой газет, которые получает экспресс-почтой. В двух сообщается о смерти Левы, но все знают, что это неправда. Есть новости и похуже: заголовки говорят, что советский суд признал Л. Д. Троцкого виновным в преступлениях против народа и государства. Заочный процесс над ним в Москве продолжался несколько недель. Ван признался: Лев просил, чтобы ему позволили присутствовать на суде и выступить в свою защиту, но Сталин был неумолим. Цель процесса — дискредитировать всех, кто когда-либо высказывался против Сталина. Также признаны виновными некоторые из друзей Льва, а именно Радек, Пятаков и Муралов. Все трое сейчас содержатся в Москве под стражей.

Обвинения странные и противоречивые: якобы соратники Троцкого спускали поезда с рельсов, сотрудничали с Рудольфом Гессом и нацистами, шпионили в пользу императора Японии и крали хлеб. А еще покушались на Сталина, отравив его сапоги и бриолин.

Он бриолинит волосы?

— Осторожно, молодой человек, — заметил Лев. — За одно лишь то, что вы об этом знаете, вас могут расстрелять.

Наказание за то, в чем обвиняют Льва, — смертная казнь. Но он не падает духом, несмотря на то что французские и американские газеты называют его проходимцем, а мексиканские — «негодяем в наших рядах». Журналисты размышляют, почему он изменил своим принципам. Они даже не знакомы со Львом, но это не мешает им с уверенностью рассуждать о чувствах Троцкого и мотивах его поступков! Газеты принимают на веру, что он предатель, даже не задумываясь над тем, каким образом ему удалось пустить под откос столько поездов после того, как его посадили на грузовой корабль до острова Принкипо.

Правила безопасности соблюдаются строго: новости недвусмысленно дают понять, что Сталин намеревается подослать ко Льву наемных убийц. Уличная охрана меняется каждый час. Лоренцо устраивает учебные тревоги, во время которых Лев с Натальей должны быстро спрятаться в укрытие. Когда приезжает Диего, Льву положено удалиться в одну из внутренних комнат; только после этого ворота откроются и машина заедет во двор. На улице Альенде могут дежурить снайперы, чтобы обстрелять дом. Любого незнакомого человека, который стучится в двери, даже если это мальчишка-посыльный с мукой и яйцами из бакалейной лавки, охрана ощупывает, заставляет разуться, снять ремень и открыть для досмотра все сумки и свертки. ГПУ так просто не сдастся, и никто не знает, что они придумают (хотя, конечно, едва ли они попытаются пробраться в дом под видом мальчишки из бакалеи).

Лев рассказывает, что стал революционером в семнадцать лет и вот уже сорок лет постоянно рискует жизнью. Его друзья знают, что выдвинутые против него новые обвинения — не более чем выдумка. «И мои враги это тоже знают. Так что ничего нового тут не написали». Он отложил газету и позвал Наталью сесть к нему на колени. Она повиновалась, но недовольно выпятила нижнюю губу, как те лохматые собачки с плоской мордой и шерстью, падающей на глаза. Лев снял очки в круглой оправе и запел ей по-русски. Ему захотелось послушать баллады о мексиканской революции. Перпетуя их знает на удивление много, и голос у нее вполне тверд для такой старухи.

24 ЯНВАРЯ

Лев и Наталья отправились на прогулку по рынку Мелькор; с самого приезда это их первая вылазка за пределы дома. Многочисленная охрана и Диего с пистолетом, вероятно, произвели в мирном Койоакане переполох. Но так называемый «негодяй в наших рядах» гордо вскидывает голову и в глаза людям смотрит прямо.

Лев и Наталья ушли на прогулку, вся охрана их сопровождает, и в доме наступила тишина. День тянулся медленно; разбирали с Ваном переписку и опубликованные статьи Льва. Трудно поверить, что все это ухитрился написать один-единственный человек — «комиссар», как зовет его Ван. Троцкий работает каждый день, как если бы календарь на его столе был открыт на последней странице; впрочем, так оно и может случиться. Сегодня, пользуясь отсутствием Льва, Ван задал массу вопросов, причем настроен был явно недружелюбно. Место рождения, образование и так далее.

Рассказал немного и о себе: трудное детство, мать-француженка лишилась гражданства из-за брака с голландцем, отцом Вана, скончавшимся вскоре после рождения сына. У Вана слабость к лакомству, которое он называет «нидерландской лакрицей». Пакетик похожих на черные стеклянные бусины конфет он держит в ящике стола и ревностно охраняет, поскольку убежден, что в Мексике такие не купить.

Итак, вот двое мальчишек, оставшихся без отцов, готовых служить Льву верой и правдой, а двое его родных сыновей далеко. Лев очень добр, помнит, кто из помощников пьет чай с сахаром. Заставляет разминаться и потягиваться, чтобы, когда печатаешь, не болела спина, а сам всю ночь работает не смыкая глаз. Но, конечно же, Ван всегда будет любимчиком. Ведь он так долго служит у Льва.

Ван удивился, узнав, что «местный переписчик» тоже смешанного происхождения — наполовину гринго. После этого перешел на английский. Его испанский оставляет желать лучшего. Ему нужна помощь с переводами на политических сходках, особенно когда разговор порхает над столом, точно стая ворон. Вчера вечером перешли с русского на английский (для мистера Новака), потом на испанский (для товарищей Риверы) и опять на русский; Ван вставил несколько замечаний на французском, похоже, просто чтобы показать, что он знает язык. Прошу прощения за эту оценку (если это оценка), но сеньора Фрида наверняка и сама помнит, что никому из присутствовавших французский не понадобился.

Бумаги, которые разбирали сегодня, — переписка за последние четыре года. В основном по-французски, но некоторые письма напечатаны по-русски: целые страницы вытянувшихся в строчки странных буковок, похожих на лилипутов, наклонившихся набок, чтобы размять кости. Так что неправда, будто печатные машинки бывают только с английским шрифтом. Обычно невозмутимый Ван улыбнулся, услышав рассказ про сержанта-гринго из академии «Потомак» и пишущих машинках. Он достаточно знает испанский, чтобы оценить шутку про сеньора Виллануэва и его anos в bano. Или притворился, что все понял. Похоже, Ван боится лишиться положения единственного переводчика при комиссаре.

Прошу сеньору Фриду меня простить, потому что в предыдущем абзаце высказано по крайней мере одно мнение. Но ничего не придумано. Второй еженедельный доклад из Койоакана готов к просмотру.

30 ЯНВАРЯ

Телеграмма из Парижа: в Москве казнили Радека, Пятакова и Муралова. Лев опечален известием о смерти друзей, но по-прежнему поглощен работой. Газеты поливают его грязью; обвинения становятся неправдоподобнее с каждым днем. Лев говорит, что, когда общественность негодует, нужно уметь ловко соврать.

— Приятно слышать, что вас это возмущает, комиссар, — заметил Ван.

Но Лев, сжимая в руках русскую газету, ответил, что ничуть не возмущен. Пальцы его были настолько перепачканы чернилами, словно он не человек, а печатный станок:

— Я говорю как натуралист: констатирую факт. Необходимость во лжи обусловлена жизненными противоречиями. Нас заставляют клясться в любви к родине, в то время как она попирает наши достоинства и права.

— Но газеты обязаны говорить правду, — не унимался Ван.

Лев поцокал языком:

— Правду они говорят в порядке исключения. Как писал Золя, лживая пресса бывает двух видов: желтая врет каждый день без зазрения совести, а порядочная, вроде «Таймс», честна по незначительным поводам, поэтому ей ничего не стоит при необходимости обвести читателя вокруг пальца.

Ван поднялся со стула, чтобы собрать разбросанные газеты. Лев снял очки и потер глаза.

— Я не хочу обидеть журналистов: они такие же, как все. Они лишь рупоры других людей.

— Вы правы, сэр. Газеты ведут себя как ревуны на Исла-Пиксол.

Это сравнение, похоже, заинтересовало Льва; он перешел с английского на испанский.

— Кто такие ревуны? — спросил он.

— Обезьяны, очень страшные. Каждое утро они воют: один начинает, сосед, заслышав его, подхватывает, как заведенный, и вскоре уже джунгли содрогаются от их громоподобного вопля. Такими их создала природа. Наверно, им приходится реветь, чтобы охранять свою территорию. И показать остальным, кто тут самый сильный.

— Да вы тоже натуралист, — заметил Лев. По-испански он говорил с трудом, но тем не менее не сдавался и продолжал на том же языке. Ван вышел из кабинета.

— Где обитают эти животные?

— На Исла-Пиксол. Это остров неподалеку от Веракруса.

— Обезьяны не умеют плавать. Как же они очутились в изоляции?

Он сказал en isla; вероятно, имел в виду en una isla, на острове.

— Это не всегда был остров; с материком его соединял каменный перешеек, но его уничтожили, когда прорыли судоходный канал. Кажется, это было еще при императоре Максимилиане[138]. Обезьяны, очутившиеся на острове, уже не смогли вернуться.

22 ФЕВРАЛЯ

Во дворе зацвела жакаранда. Ее лиловые цветы невозможно не заметить: дерево как будто поет. Поход на рынок по улице Лондрес превращается в концерт: маленькая жакаранда на углу задает тон, и эту мелодию подхватывают прочие деревья по дороге. Даже у Перпетуи сияют глаза, когда она, прижав руку к плоской старой груди, один за другим достает из корзины огурцы.

В окно в конце кабинета бьет ослепительный лиловый свет. За столом сидит Ван и переносит речь с фонографа на бумагу; квадратный стан в раме окна похож на фигуру Посейдона в фиолетовом море. Или какого-нибудь тевтонского бога, который обращает все, к чему прикасается, даже воздух, в лиловое пламя. То, что от его красоты захватывает дух, — не выдумка и не оценка. Перпетуя не единственная в этом доме, кто думает об огурцах.

1 МАРТА

Октавио задержал в переулке человека с винтовкой. Каждый раз после того, как газеты разражаются проклятиями в адрес негодяя, окопавшегося в Койоакане, появляются вооруженные люди. До сих пор это были обычные местные сорвиголовы, поклявшиеся защищать своих жен. Лев опасается не этих простаков, а агентов коммунистов, выполняющих приказ сталинского ГПУ. Хотя какая разница, кто в тебя пустит пулю — босоногий стрелок или наемный убийца; и то и другое смертельно. Лоренцо теперь спит в передней столовой. Красивые окна придется заложить кирпичами. Каменщики устроили кавардак, и Ван перебрался в чулан к Г. Ш.; вдвоем там тесновато. Хотя свои многочисленные саржевые пиджаки Ван оставил в чемодане в другой комнате.

Неделя выдалась слишком жаркой для ранней весны. Слугам запретили появляться в передних комнатах: там до глубокой ночи идут переговоры с сановниками из правительства. Зной в этом чулане с замурованными окнами стоит нестерпимый. Ван расстроен, что его не допускают на встречи, но Диего пояснил, что это необходимо. Ждут самого президента Карденаса: он должен помочь организовать для Льва следственную комиссию.

Приготовив и подав ужин, вымыв посуду и прибрав кухню, слуги, за неимением других занятий, сидят на своих койках в трусах и майках, курят панетеллы да рассказывают байки, чтобы убить время. Прямо как в школе. Ван вызывает отнюдь не братские чувства. Мать сказала бы, что он в самом соку.

3 МАРТА

Долгими вечерами все охранники собираются в одной комнатушке, дышат одним и тем же спертым воздухом и пьют из общего кувшина теплый пульке со слюнями. Чтобы развеять скуку, играют в карты на песо. Или, как сегодня вечером: расскажи о желании, за которое ты был бы готов хоть завтра умереть. В это играли мальчишки в школе: в конце концов выяснялось, что мечта у всех одна — потискать чьи-нибудь пышные tetas[139]. Ван с высоты своего положения добавил в список «победу революции комиссара». Он сидел на кровати, остальные на полу, передавая по кругу пачку сигарет.

— Теперь ты, Шеперд. Расскажи, чего ты хочешь.

— Создать шедевр, который тронет сердца людей.

— Pendejo, ты делаешь это каждый день на кухне.

— Я говорю о произведении искусства, которое наутро не окажется в ночном горшке. О рассказе или чем-то таком.

— Как фрески Риверы, побуждающие народ подняться с колен и бороться за свои права! — заметил Лоренцо. Пьян или нет, но предан господину.

— Или что-то поменьше, вроде картин, которые пишет хозяйка. То, что всем понравится.

— Querido[140]. Вот все, о чем ты мечтаешь, пастушья собачка!

— Наш пастушок, — проговорил Ван и потрепал Г. Ш. по лохматой голове, как свою собаку. При всех. Собачка задыхалась.

10 МАРТА

Телеграмма от мистера Новака из Нью-Йорка: он уговорил профессора Джона Дьюи возглавить следственную комиссию. В Мехико приедут несколько американских журналистов, чтобы следить за ходом дела. Диего и Лев счастливы: это даст Троцкому возможность ответить на обвинения Сталина так, чтобы слышал весь мир.

Примечание: сеньора Фрида, просмотрев отчет о событиях прошлой недели, повторила требование оставаться объективным, особенно в том, что касается секретаря Вана.

6 АПРЕЛЯ

Сегодня поездом из Нью-Йорка прибыл профессор Джон Дьюи. Он возглавит комиссию по расследованию обвинений, выдвинутых на суде в Москве против Льва Давидовича Троцкого. Профессор и семеро журналистов будут месяц жить в гостинице «Сан-Анхель инн». Там же по распоряжению мистера Дьюи до начала слушаний пройдет и вступительная пресс-конференция; в интересах справедливости — без участия обвиняемого.

Сами слушания будут проводиться здесь — из соображений безопасности Троцкого. Его адвокат, мистер Голдман, завтра приедет поездом из Чикаго. Улицу Лондрес перегородили мешками с песком, чтобы перекрыть проезд транспорта. Ожидается, что процесс получит широкую огласку. Столичные газеты уже посвятили «негодяю в наших рядах» несколько экстренных выпусков.

10 АПРЕЛЯ: ПЕРВОЕ ЗАСЕДАНИЕ ОБЪЕДИНЕННОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ

Заседание открыл профессор Джон Дьюи. Поблагодарил правительство Мексики за демократизм, заявив, что нельзя судить человека, не давая возможности оправдаться. «Я посвятил жизнь просвещению умов ради общественного блага и согласился возглавить эту комиссию по одной-единственной причине: поступить иначе означало бы предать дело всей моей жизни». Обязанность комиссии — расследовать обвинения в саботаже и антиправительственной агитации, выдвинутые Сталиным.

Обвиняемый — Лев Давидович Троцкий, 1879 года рождения. С семнадцати лет боролся против царизма, возглавил революцию большевиков, в 1917 году был избран комиссаром Петроградского совета. Автор манифеста Третьего интернационала (1919). В 1927-м исключен из коммунистической партии и выслан в Казахстан.

За столом с Троцким сидят его жена, адвокат и Ван, обязанность которого — предоставить необходимые документы. За соседним столом — двое американцев и Г. Ш., которые должны переводить и записывать все вопросы, заданные Льву, и его ответы. Американец по фамилии Глотцер — официальный судебный секретарь и знает стенографию, язык, который позволяет записывать все очень быстро, но только при условии, что слова понятны. Поэтому ради него и профессора Дьюи заседание ведется на английском. Г. Ш. остается только записывать и переводить вопросы, заданные по-испански.

Сегодня их не было: зачитывали свидетельские показания. Перекрестный допрос начнется завтра.

12 АПРЕЛЯ

Сегодня был всего один вопрос по-испански — от сеньора Понтона из Лиги Наций (перевод): «Сэр, прошу вас ответить на вопрос наших мексиканских корреспондентов: вы постоянно обвиняете Сталина в недемократичности. Это так?»

Лев ответил: «Да. Была создана номенклатура партийных работников, которые, войдя в состав правительства, отказались от собственного мнения. По крайней мере, они больше открыто не высказывают свою точку зрения. Все приказы на их столах спущены сверху. Эти чиновники ведут себя так, словно партийная иерархия определяет суждения и решения. И все распоряжения, касающиеся государственной политики, поступают сверху и превращаются в команды».

Когда Лев не выступает, он кладет ноги на стол и откидывается на стуле. Сегодня так сильно отклонился назад, что казалось, еще чуть-чуть — и свернет себе шею безо всякого ГПУ. При этом он все слушает. Задумавшись, скашивает глаза к носу и опускает голову, так что подбородок уходит в воротник. Троцкого ничуть не заботит, каким его видят остальные: он так пылко отстаивает свою точку зрения, что кажется, будто все лежащие на столе бюрократические бумажки сейчас загорятся. Так, должно быть, выглядят истинные революционеры.

Отчет о первом дне заседаний завершен и представлен на рассмотрение 12.04.37.

14 АПРЕЛЯ

Вопрос сеньора Понтона и ответ Льва попал на первую полосу сегодняшнего выпуска «Вашингтон пост»! Причем так, как перевел Г. Ш.; второй раз диалог процитирован в предисловии редактора к обсуждению суда в Москве и деятельности комиссии. В статье даже приводится описание мистера Троцкого, откинувшегося на стуле; заголовок крупными буквами гласит: «Облик истинного революционера».

Это всего лишь заметки и каракули, переданные вместе с копией перевода, сеньора Фрида. Ужасное потрясение. Первая в жизни попытка перевода да несколько случайных наблюдений — и теперь их читает весь мир? Сегодня утром было трудно сосредоточиться на завтраке. «Да не дрожи ты так, mi’ijo, — заметила Перпетуя, — и сядь. Если тебя в понедельник повесили, значит, неделя началась неудачно».

Да уж, повезло как удавленнику. Двадцатилетний galopino, ничего не смыслящий в политике, мог перепутать «да» и «нет», renunciar[141] и renacer[142], и что потом? От этого может зависеть ход истории. Что если неверное слово будет кому-то стоить жизни? Неудивительно, что все писатели пессимисты. Поваром быть проще: здесь из-за твоей ошибки человек останется голодным или в самом худшем случае посидит в нужнике.

Но Ван похвалил перевод. За завтраком прочитал статью Льву с Натальей, сразу переводя на русский. Они слушали слова повара и ели сухой хлеб, из-за которого все тот же трясущийся от волнения повар обжег пальцы.

14 АПРЕЛЯ

После завершения сегодняшнего заседания Лев подошел к передней двери, чтобы взглянуть на собравшуюся у дома огромную толпу. Там были не только журналисты, но и разномастный рабочий люд — даже прачки. Босоногие головорезы больше не покушались на Льва, узнав из газет, с каким жаром он защищает рабочих и крестьян. Остается лишь опасаться, что на Святой неделе они сбросят с носилок фигуру Иисуса и водрузят на его место Троцкого. Делегация от объединения шахтеров пришла пешком из самого Мичоакана.

Троцкий обратился к толпе по-испански; говорил медленно, но хорошо. «Я здесь потому, что, как и ваш народ, верю в демократию и борюсь за рабочий контроль над промышленностью. Но в пустом пространстве наши усилия ни к чему не приведут». (Должно быть, он хотел сказать «в вакууме».) «Настоящих перемен способно добиться лишь международное движение рабочих за мировую революцию». На этих словах молчавшая весь день толпа одобрительно загудела.

Почти каждый день Троцкий находит время, чтобы позаниматься испанским с местным переписчиком. Вану не нравится, что Лев отвлекается от работы; мол, есть переводчики, которые всегда готовы к услугам. «Поверь старому революционеру: никому нельзя доверять полностью», — возразил Троцкий. Кажется, это была шутка. Однако сегодня, когда Лев выступал перед толпой, стало ясно, что он имел в виду.

15 АПРЕЛЯ

Заседания длятся целый день. Мистер Дьюи говорит, что деятельность комиссии подходит к концу, однако народу все прибывает — как иностранцев в доме, так и мексиканцев у дверей. Лев так увлекся процессом, что был бы не прочь, если бы он продолжался, пока солнце не остынет. Сидящий возле него Ван тоже выглядит довольным; похоже, его ничуть не смущает толпа наблюдателей — мексиканских и зарубежных репортеров в мягких фетровых шляпах и рубашках с закатанными рукавами, журналистов, даже писателей, которые следят за каждым движением Вана, когда, запустив длинные пальцы в папку для бумаг, он вытаскивает из стопки документов нужную Льву страницу, помеченную неразборчиво либо словом, либо датой, либо чьим-то именем. Они как отец и сын. Лев и Ван.

Вопросов на испанском почти не было. Обычно их задает сеньор Понтон из Лиги Наций. Сегодня их было два. Первый: «Сэр, правда ли, что вы убеждены, будто государство рабочих и крестьян обязано предоставить своим гражданам избирательное и прочие права, как в социально-демократическом обществе?»

Лев ответил: «А почему нет? Ведь даже в капиталистических странах коммунисты участвуют в парламентской борьбе. Если же мы строим рабочее государство, в нем тем более должны соблюдаться избирательные права, свобода печати, собраний и так далее».

Второй вопрос: «Сэр, вы утверждаете, что Советский Союз под руководством Сталина из государства рабочих и крестьян превратился в антидемократическую бюрократию. Вы предполагаете, что революция свергнет разложившийся строй и утвердит власть рабочего класса. Или же что государство под давлением других держав выродится в капиталистическое. Как по-вашему, чем то и другое чревато для народа?»

Лев ответил: «Вы совершенно правы, молодой человек. Но человечеству никогда не удавалось найти историческим событиям рациональное объяснение. Вожди, утверждающие, что ради прогресса одних приходится жертвовать другими, вредят обществу. Диктат советского правительства — следствие отсталости и изоляции, в которой страна веками жила при царизме. Мы привыкли оправдывать деспотизм; люди охотно принимают то, к чему приучены. Когда человечество истощено, оно ищет новых врагов — и новую веру. Нам же нужно развиваться, несмотря ни на что».

17 АПРЕЛЯ

После тринадцати заседаний комиссия завершила работу. Если бы процесс продлился еще хотя бы день, столовая треснула бы, как яйцо. Лев, как всегда бодро, завершил слушания: «Все, что довелось пережить, не уничтожило во мне веры в чистое и светлое будущее человечества. В восемнадцать лет я входил в рабочие кварталы Николаева, движимый мальчишеским стремлением к истине, здравому смыслу и солидарности. С тех пор моя вера окрепла, но не остыла».

Все замерли; у репортеров увлажнились глаза. Мистер Дьюи заметил: «Господа, выступать после такой горячей речи — лишь зря сотрясать воздух».

Мистер Дьюи с коллегами изучат показания и вынесут письменный вердикт — виновен подсудимый или нет. На это уйдет не одна неделя. Но Лев торжествует. Он ответил на обвинения перед всем миром.

28 АПРЕЛЯ

Жизнь в доме возвращается в привычную размеренную колею. Если можно назвать «размеренным» существование человека, который работает за троих и делает несколько дел одновременно: поторапливает переписчика, чтобы тот побыстрее закончил письмо и принес книгу, а сам попутно надиктовывает на восковой цилиндр фонографа размышления о политической теории. Очень тепло; сидим в рубашках с коротким рукавом. Ван всегда последним снимает твидовый пиджак. Когда он, потянувшись за книгой, нечаянно дотрагивается до руки Г. Ш., его прикосновение обжигает, точно кипяток. Ван и Лев — люди северного темперамента; при этом Вана, похоже, яркое мексиканское солнце и пейзажи раздражают, а Льва воодушевляют. Ему нравятся даже кактусы.

1 МАЯ

После завершения процесса сеньора Фрида возобновила ежедневные визиты, чтобы удостовериться, что Лев всем доволен. Позволю себе заметить: не стоит привозить Фуланг-Чанга, чтобы «подбодрить» обитателей дома. Наталья его терпеть не может: вчера, пока сеньора Фрида была на кухне, шлепнула обезьянку по голове газетой Консервативной партии.

Лев с воодушевлением встретил новость о восстании рабочих в Барселоне: по его мнению, это признак того, что Третий интернационал — союз Сталина с коммунистическими партиями других стран — развалился. Льва попросили сформулировать декларацию Четвертого интернационала; отсюда и неистовый поток слов, застывающий на восковых цилиндрах фонографа. Теперь альтернатива сталинскому Коминтерну хранится в банках на его столе, дожидаясь, пока ее превратят в напечатанные слова, а затем и в действия людей.

Чтобы отметить это событие, слуги по решению сеньоры Фриды готовятся к «празднику Четвертого интернационала». Сеньора Риверу больше заботит безопасность, чем убранство стола.

2 МАЯ: ТАНЦЫ

Когда сегодня утром приехала сеньора Фрида и захватила столовую, Лев уже был в кабинете, а Наталья еще не успела позавтракать. Пришлось ей доедать на кухне. Прошу прощения, но не могу не отметить: это единственное ее пристанище. Наталья недавно жаловалась, что чувствует себя незваной гостьей.

Еще раз прошу прощения, сеньора, но невозможно было удержаться от смеха при виде того, как вы украшали стол к празднику: в обеих руках красные гвоздики и одна во рту. Вы были похожи на Кармен.

Чему ты смеешься? Думаешь, так просто творить историю?

Длинными юбками подметала пол, точно шваброй, кружа вокруг стола, аккуратно выкладывая на белую скатерть гвоздики с длинными стеблями. Узор походил на огромный глаз, а стебли — на ресницы, расходящиеся в стороны, точно солнечные лучи.

Вы правы, застолья — часть истории. Стены, на которых художник пишет фрески, и восковые цилиндры Льва — еще не все. Сеньора нахмурилась и еще раз переложила цветы, прежде чем закончить узор. Командовала, не поднимая глаз: «Принеси ножницы!» Отрезала головки гвоздик от стеблей так стремительно, что с кончиков пальцев могли пролиться потоки крови, как на ее картинах.

Потом уперла одну руку в бок, а другую, с ножницами, угрожающе подняла вверх.

— Сегодня у нас танцы. Будет много красивых художников. Белен и Кармен Альба сказали мне, что ты отлично танцуешь sandunga и jarabe. Я тебя не спрашиваю, откуда они это знают. Но кто тебя научил танцевать?

— Мать.

— Твоя мать патриотка? Мне казалось иначе.

— Она это отрицает, но, когда мы только приехали в Мехико, мать увлекалась народными танцами. Сейчас же у нее наступила эпоха свинга и высокооплачиваемых инженеров.

— А ты тоже нам откажешь? Или все же хотел бы потанцевать с индианкой? — Она протянула ладонь и, плавно покачивая бедрами и кокетливо пощелкивая ножницами, точно танцовщица фламенко кастаньетами, закружилась, так что предложенная ей рука обхватила ее стан.

Сеньора Фрида ставит в тупик: то по-мужски сурова и резка, то легкомысленна, как женщина или ребенок, но неизменно требует, чтобы ее любили. Умудряется командовать даже великаном мужем, пока он не сбегает, чтобы укрыться в спасительных объятиях более кроткой, податливой женщины. Это правда, а вовсе не оценка: ее кошачья улыбка, эти руки, эти кисти — как удар под дых.

Спустя час она наконец осталась довольна делом своих рук — узором из красных цветов на белой скатерти. «Здесь сядет Лев, — тихо проговорила она, — а здесь… Наталья». Второе имя сеньора произнесла так, словно ей стоило больших трудов пустить ту за стол.

Ревновать к Наталье? Фрида, как можно?

Трудно вместо красок писать цветами. К концу праздника их лепестки увянут. На вашей белой скатерти появятся пятна, которых можно было избежать. Но на этих словах вы резко обернулись и посмотрели сурово, поджав губы; рука сжимала красный шарф, а серебряные сережки, точно чьи-то ладони, гладили ваши плечи.

— Мертвые цветы и ненужные пятна! Прости меня, Соли, но как еще мне оставить в жизни след, если не с помощью lo absurdo у lo fugar[143].

Вы спросили, как это перевести на английский. С «абсурдом» все понятно. Со вторым не так-то просто. Fugar обозначает нечто, что со временем исчезает. Что бы мы делали без абсурда и бегства?

Тут дверь со стуком распахнулась; конечно же, это оказался Диего — с книжками и пиджаком в руках, роняя на ходу вещи. Каблуки его ботинок грохотали по плитке, точно ружейные выстрелы. Пересек комнату, поцеловал вас, убрал цветы и принялся все переделывать. Вашу работу, вас, всех в комнате. Все теряется в присутствии Диего. Он всегда прав, потому что всегда приковывает взгляды. Для Фриды существует только ее Диего и более ничего и никого.

Давным-давно, в школе, был такой парень, Борзой. Он тоже всегда оказывался прав, даже когда ошибался. Как-то вы сказали, Фрида, что рано или поздно придется вам довериться, открыть одно израненное сердце другому. Что вы, быть может, сумеете помочь. Поскольку эти еженедельные отчеты все равно, кроме вас, никто не читает, то вот признание, которого вы добивались: скандал вышел из-за безнравственного поведения. Для Инсолито существовал только Борзой, и никого больше. Insólito значит «смешной». И все то, о чем вы говорили, — абсурдное и мимолетное. Что бы мы делали без lo absurdo у lo fugar. Наверно, вы тоже одиноки в этом доме и спросили: «Мой друг, что бы я без тебя делала?»

16 МАЯ

В газетах пишут, что мистер Браудер, член американской коммунистической партии, приехал в Мексику, чтобы предостеречь здешних коммунистов от любого общения с Троцким. Дескать, «единение любой ценой» значит поддержку Сталина. Ломбардо Толедано и многие другие лидеры мексиканской компартии ужинали в доме Ривера, ели блюда этой кухни. Но Диего исключили из партии, и бывшие товарищи игнорируют его приглашения встретиться со Львом.

Невыносимая жара. Ван по вечерам ходит в бар «Золотая сережка» — говорит, что просто проветриться. И Лоренцо с ним — чтобы познакомиться с девушками. «Хочешь с нами?» — спросил Ван. Не стоит. Скорее всего, бар окажется очередной душной дырой.

1 ИЮНЯ

Главнокомандующего Красной Армией казнили за измену Родине. Тухачевский высказался в поддержку Троцкого, и поэтому его убили. Лев опасается, что начнутся репрессии и пострадают тысячи военных. Больше писать не о чем.

4 ИЮНЯ

Сегодня утром пришла телеграмма от Левы, как обычно, шифрованная. Небывалые репрессии в Советском Союзе. В знак протеста против казней руководитель контрразведки подал в отставку и присягнул на верность Троцкому и Четвертому интернационалу.

Лев тревожится за жизнь Рейсса[144], но обрадовался новости, что тому удалось сбежать от Сталина. В кабинете сегодня царит веселье, несмотря на удушающую жару. Лев велел перенести во двор большой красный письменный стол. Комиссар выглядит забавно, когда работает за столом, сидя в огромной соломенной шляпе и старомодном трикотажном белье. Даже Ван в конце концов сменил рубашки под горло на майки с V-образным вырезом, и за день его широкие голландские плечи обгорели на солнце. К вечеру они почти сравнялись цветом с темно-красной столешницей.

Сегодня Ван перевернул чернильницу и рассмеялся своей неловкости. С каждым днем он держится все дружелюбнее. Поблагодарил за помощь, когда понадобилось поменять ленту в печатной машинке, и после, когда нужно было починить электрический шнур фонографа. Похвалил за исправления в переводе; сказал, что мы отлично сработались. Придет время, и кто знает, где нам еще вместе предстоит потрудиться за пределами этих стен.

5 ИЮНЯ

Сегодня сеньора Фрида пожелала отужинать вместе с гостями. Наталье нездоровится, она осталась в постели. Ван куда-то ушел на весь вечер.

8 ИЮНЯ

Должен отметить, что каждый раз, как сеньора Фрида выходит из дома с чаем на подносе, комиссар сияет, точно солнце. А раньше терпеливо ждал, когда можно будет вернуться к прерванным занятиям. Теперь же частенько поднимает глаза и смотрит, не несут ли чай. Прислушивается к звону браслетов. Ван согласен: Лев ведет себя странно. Сегодня Лев с сеньорой уехали к сеньоре Кристине, не сообщив зачем, и пробыли там несколько часов. Это уже не в первый раз. Такое нарушение правил безопасности не может не волновать. И это не оценка, Фрида.

10 ИЮНЯ

Сегодня, уходя на дневную прогулку, Лев велел убрать в кабинете и перенести стол обратно в дом. Ожидаются дожди.

Очевидно, комиссар не предполагал, что уборка окажется такой добросовестной. Ван обнаружил шкатулку с письмами, которые немало его встревожили. Сеньора Фрида наверняка знает, что это за письма. «Современным рабочим нужны не только фрески вашего мужа, но и то, что даете миру вы: красота, истина, страсть. Настоящее искусство и революция слились в сердце и на губах». Некоторые письма, еще более откровенные, спрятаны в книгах, которые Лев брал у сеньоры Фриды. Очевидно, потом собирался отдать. Письма остались на месте.

Вечером Ван, точно заключенный, мерил шагами крохотный чулан. Когда волнуется, он сосет лакричные леденцы, сперва выложив рядком вечернюю порцию, как мать делала с сигаретами.

— Может, кому-нибудь расскажем?

— С какой стати?

Ван беспокоится за безопасность своего начальника. И ему неловко перед Натальей, которой он очень предан: ведь он прожил с супругами столько лет. Он хочет, чтобы все разъяснилось. Но едва ли объяснение его устроит.

— Боже мой, — повторяет он, то шагая по комнате, то падая на кровать; его широкие плечи и белая майка с вырезом светятся в темной спаленке с закрытыми наглухо окнами. — Я думал, она смотрит на него как на отца. Она ведь даже зовет его El Viejo![145]

— Этот «старик» всего на пять лет старше Диего. Наверно, она так пытается скрыть свои чувства.

Замурованные в крохотном чулане: двое мужчин, окутанные жарой, точно одеялом, и каждого раздирает своя страсть и отчаяние. А источник печали у всех один, даже если обстоятельства разные: муки любви, страдания, причиняемые вожделением.

Он ни о чем не догадывается. Вот-вот разденется догола, как каждый вечер. Обнажается невинно и постепенно; так разносят блюда на званом обеде. Его длинный плоский живот — словно тортилья из белой муки, а прекрасные ноги, вытянутые во всю длину на крошечной кровати, превосходят самые буйные фантазии.

— Почему они так глупо себя ведут?

— Иногда любовь как болезнь. Они не хотели. Просто так получилось.

11 ИЮНЯ

Четыре картины сеньоры Фриды будут выставлены в Государственном университете. Наверно, она рада, хотя и словом не обмолвилась — ни об этом, ни о других личных делах с последнего просмотра этого дневника. Почти каждый день приезжает повидаться со Львом, но слуг избегает. Особенно Вана.

Признания ее повара, которых она несколько раз пыталась добиться, остались без внимания — или, по крайней мере, без комментариев.

12 ИЮНЯ

Незабываемая прогулка: странная, ни на что не похожая и в конце обернувшаяся горьким унижением. Признания из этого дневника были использованы против его автора. И это не оценка, а факт.

Домашнее хозяйство функционирует, как и все в мире. По словам Льва, русские терпят тиранию Сталина лишь потому, что не знали ничего другого, веками прозябая под гнетом царизма. Так и тут. Видимо, жестокость хозяйки вызвана ее прошлым. Муж был к ней несправедлив — или жизнь в целом.

Как заметил Лев на процессе, наша главная задача — двигаться вперед так, чтобы остальные при этом не скатывались назад.

Итак, официально разрешенное описание событий: сеньора Фрида предложила отправиться на прогулку, чтобы оказать всем услугу — «сбежать от невыносимой жары». Но, разумеется, Наталье по-прежнему нездоровится, а Диего так занят, что ему даже и заикаться об этом не стоит. Поэтому на прогулку отправились только сеньора, Лев и двое его секретарей — две пары, точно игральные карты в ее руке. Она с особенной тщательностью позаботилась о том, чтобы все осталось в тайне, и сама села за руль — мол, Сезар не умеет держать язык за зубами. И с этим не поспоришь.

Долго ехали до пыльной городской окраины, на пристань. Сочимилко — странная деревушка: поля, залитые водой. На самом деле это рукотворные острова, земли которых возделывались еще во времена ацтеков, когда город стоял на озере. Каналы и квадратные поля-острова — последнее свидетельство исторической подоплеки существования этого хаоса, называемого Мехико. По дороге Фрида с воодушевлением рассказывала об этом, время от времени отпускала руль и принималась оживленно жестикулировать, объясняя, как древние, до тех пор питавшиеся одними лягушками, создали острова, чтобы выращивать овощи. Как укладывали внутри изгородей из тростника слои кувшинок и плодоносного ила, чтобы остров поднялся над водой и крестьяне могли сажать растения.

Теперь же здесь буйство красок и прохладной воды. Поля тыквы и кукурузы, взрыв цветов и идеально ровная сеть каналов между островками. Брумгансии склонили к воде розовые колокольчики; в камышах стоят на одной ноге белые цапли. По краям каждого поля высятся огромные старые тополя, затеняя протоки. Сразу ясно, как все это построили: сперва высадили прямоугольником под водой саженцы тополей, чтобы укрепить плетеные тростниковые изгороди и шесты, задавшие периметр острова. Теперь тополя, посаженные давным-давно, превратились в исполинские деревья с густой кроной, между которыми раскинулись заросли софор. На некоторых островах стоят крестьянские хижины, крытые тростником, а дети бегают и плавают от дома к дому, голые, как рыбки. Женщины забрасывают удочки или продают проплывающим мимо на лодках кувшины с пульке. Каждый боковой канал открывает глазу потрясающее зрелище — длинная лента зеленой блестящей воды, над которой сплелись деревья, образовав туннель.

Пассажирские лодки, построенные для каналов, — широкие плоскодонные trajineras. Яркие, похожие на уток; каждая лодка окрашена в красный, синий и желтый цвет. Поперек носа — арка, на которой цветами выложено женское имя. Каждый, кто берет лодку, заказывает свое. Фрида и Лев поспорили: ей хотелось, чтобы лодку назвали Revolución. Не самый лучший выбор (заметил Ван) с точки зрения безопасности нашего гостя. Лев настоял на своем, и лодочник написал на арке «Кармен», первое имя сеньоры Фриды. Они со «стариком» удобно устроились на лавке на одном борту, а Ван и Г. Ш. — на другом, две пары лицом к лицу за дощатым столом. На всех лодках посередине, от носа до кормы, устроен длинный узкий столик для пикников. Наш был выкрашен ярко-желтой краской, которая, похоже, пришлась Фриде под настроение. Она должна знать, как называется этот цвет. Каналы были загромождены раскрашенными с такой же буйной фантазией лодками, в которых сидели парочки и семьи, сбежавшие от городского зноя. Лодками управляли гребцы с шестами. Крестьяне, везущие на каноэ овощи на городской рынок, с трудом пробирались между катающимися.

Мимо проехали на каноэ музыканты с маримбой; двое мужчин в белых рубашках, стоя бок о бок за длинным инструментов из деревянных брусков, извлекали из него дрожащие звуки. Фрида бросила музыкантам несколько песо и попросила сыграть «Интернационал». Проплывали лодки и с другими музыкантами; кругом их было полным-полно — в одном каноэ, рискуя опрокинуть лодку, стоял целый ансамбль марьячи, умеряя пыл песни желанием остаться сухими.

Это был дикий плавучий рынок. Мужчины продавали цветы, женщины в крошечных лодчонках подплывали и предлагали обед в огромных алюминиевых котелках: передавали в лодку жареную кукурузу, pollo mole[146], carne asada и тортильи в глиняных мисках, которые потом споласкивали в канале. Лев купил букет красных роз и воткнул одну за другой в корону из кос на голове Фриды. Налил всем красного вина, а когда выпили, наполнил бокалы еще раз. Заплатил музыкантам, чтобы сыграли «Челито Линдо» и еще двенадцать или четырнадцать песен, все про любовь, а вовсе не про революцию. Наклонившись к воде, чтобы дать музыкантам денег, он забыл отпустить ладонь Фриды, которую сжимал под столом. Любовники ничуть не скрывались, весь день обнимались, и она держала его под руку.

Ван смотрел в сторону, как-то по-детски, что совсем на него не похоже, наблюдая пейзажи, мимо которых мы проплывали. Очевидно, ему было неловко. Впрочем, как и смотреть на влюбленных напротив; они больше подходят друг другу, чем жаба и голубка. Хорошая пара: индианка и ее русский крестьянин. А на лавке напротив бок о бок — скандинавский бог и местный переписчик, так тесно, что при каждом повороте лодки касаются друг друга плечом или ногой. Воздух неподвижен, ни ветерка; мягкий знойный гул поглотил все: музыку и жару, бешено стучащий пульс. Ван так близко, что можно погладить его по щеке, стиснуть колено. Сдержаться стоит бешеных усилий.

Внезапно тишину прорезал громкий вопль. Наш сонный гребец испуганно поднял шест, но оказалось, что это всего-навсего лодка со школьницами. Они оживленно махали нам руками. Следом за ними шла еще одна лодка, в которой, естественно, сидели мальчишки; они брызгались и кидались цветами в своих жертв.

— Это цветочная война! — визжали девчонки, посылая обратно стрелы с длинными стебельками, и каждый раз промахивались, точно ацтекские воины, метившие в Кортеса, пока их сердца не разнесло в клочья пушечным огнем.

— En garde![147] — крикнула Фрида, выхватила из короны на голове несколько роз и принялась швыряться ими. Лев тоже бросил несколько цветов — наверно, впервые за всю свою долгую жизнь борца. Фрида достала из воды гвоздику с длинным стеблем и ею, как мечом, ударила Льва по щеке и по груди.

— Я ранен! — воскликнул он, театрально схватившись за сердце, и рухнул на лавку. — Поражен в самую грудь букетом цветов. Как это называется?

— Encarnado[148], — ответила Фрида.

— Descargado por encarnado[149], — повторил Лев. Кровавые раны. Которые могут быть смертельны.

Она поцеловала его в щеку. Ван не отрываясь глазел на деревья. Лодки со школьниками скрылись в боковом канале, оставив за собой на воде ковер из разноцветных боеприпасов. Подплыло другое каноэ; продавец игрушек забрался в лодку. Его карманы были полны плетеных брелоков из пальмовых листьев.

— Здесь есть дети?

— Нет, — ответила Фрида, но Лев одновременно с ней сказал «да».

— Дети только что уплыли, — пояснил Ван.

— Ну, такая игрушка необходима в любом возрасте, — мужчина выудил из кармана длинную плетеную трубочку. — Это trapanovio[150]. Попробуйте, сеньорита. — Он протянул брелок Фриде; та с готовностью засунула туда палец и сделала вид, что не может его достать. Все знают эту шутку: чем сильнее пытаешься вырваться, тем крепче плетеная трубочка держит.

— Сеньор, теперь вам придется его купить и держать второй конец при себе, — обратился старик ко Льву, надеясь выманить свои пять песо. — Иначе она станет ловить на него кавалеров; опасное оружие! Кому еще из вас нужны ловушки для ловли novias[151]? Вам, молодые люди?

— Наверное, вот этому, — смеясь, сказала Фрида и положила голову на плечо Льву. — Он спит и видит, как бы поймать одного-единственного novio.

Незачем было об этом говорить вот так, подчеркивая мужской род, — novio.

— Но об этом забудь, — она высвободила палец с брелоком из ладони Льва и погрозила Вану, точно капризному ребенку. — Ему для охоты на девушек такие ловушки не нужны, он и так неплохо оснащен. Сколько сейчас времени, четыре часа? Они уже выстроились в очередь в «Золотой сережке», ждут не дождутся, когда же он придет.

— Что-что? — Лев подался вперед. — Ты по вечерам ходишь в бар?

— Не каждый день. И девушки в очередь не выстраиваются.

— Мне такое рассказывали! — не унималась Фрида; казалось, вино ударило ей в голову, но, быть может, она притворялась. Продавец игрушек, почуяв неладное, поспешил к себе на каноэ.

— Так в чем же дело, Ван? — поинтересовался Лев; в его голосе не было и тени осуждения. — Ты мне ничего не рассказывал о девушках.

Ван покраснел.

— Не о девушках, а о девушке. Ее зовут Мария дель Кармен.

— Ах вот оно что, Мария дель Кармен, — пропела Фрида. — Значит, на этой лодке, названной «Кармен», не один, а двое влюбленных. Расскажи-ка мне, что там за девушка. Служанка?

— Официантка. Но училась в университете. Иногда по вечерам преподает мне испанский.

— Надо же, как повезло, — с хищной улыбкой протянула Фрида, точно кошка, поймавшая мышь. — Окончила университет и наверняка красотка. Преподает испанский! Вы уже с ней проходили, что такое esternón[152]? — Она коснулась сердца, наклонилась и взяла свои груди в ладони. — А как насчет pezónes[153]?

Ван залился румянцем. Даже уши и шея покраснели.

— Я знаю эти слова. Если вы спрашиваете об этом.

Фрида встала и, наклонившись над столом, приблизила лицо к его лицу:

— Y besos suaves?[154]

Лев взял ее за руку и потянул обратно на лавку:

— Фрида, он мужчина, а не ребенок. Если у него в городе есть девушка, то тебя это не должно волновать.

— Меня волнует все, mi viejo. В особенности влюбленные. — Она бросила на Вана испепеляющий взгляд, аккуратно сняла с пальца брелок, с минуту разглядывала, а потом бросила через стол тому, по ком никто не вздыхал:

— Инсолито, ты единственный, кому это пригодится. И лучше поищи себе другую дичь.

14 ИЮНЯ

В доме разразилась гроза. Диего и Наталья узнали о романе своих супругов, и это, как и следовало ожидать, привело к скандалу. Сегодня утром Лев уехал в дом, расположенный в пустыне неподалеку от Сан-Мигель-Регла; кров предоставили близкие друзья Диего. Когда пришла Фрида, Наталья устроила ей довольно неприятную сцену. Бедняжка Белен так перепугалась, что уронила тарелку с оладьями.

Разумеется, Ван уехал со Львом, и Лоренцо тоже, но прочие охранники остались. Лев говорит, что не может злоупотреблять гостеприимством друзей Ривера и навязывать им целую армию постояльцев, даже если хозяева поддерживают Четвертый интернационал. Диего опасается, что дом не удастся как следует охранять. Усложняет положение и то, что теперь Диего может причислить себя к длинной веренице желающих смерти гостя.

Фрида, похоже, расстроилась, но ничуть не раскаивается в произошедшем. Странное сочетание. Разумеется, сеньора, вы не вините никого, кроме себя? Вы хотели, чтобы все открылось, это же очевидно. Вспомните, о чем вы просили на этих страницах: история без прикрас.

17 ИЮНЯ

На кухне страсти раскалились жарче печи. Перпетуя говорит, что вчера сеньора Фрида ездила в Сан-Мигель-Регла под тем предлогом, будто бы ей нужно передать деньги семье Ландерос за то, что согласились приютить Льва.

— Что ей там делать? Только шашни крутить, — цокает языком Перпетуя, — но, раз уж взялся за гуж, не говори, что не дюж. Даже если тяжело.

— У старичка явно остался порох в пороховницах, — заметила Кармен Альба.

— Старичка? — фыркнула Перпетуя. — Ему нет и шестидесяти. Глупые девчонки, ничего-то вы не понимаете. Чем дольше порох хранится, тем он суше.

Но Белен нервно поглядывала на дверь кухни, опасаясь, как бы не вошла жена того, о ком шла речь.

30 АВГУСТА

Вчера прибыла телеграмма: ГПУ убило в Испании бывшего секретаря Троцкого Эрвина Вольфа. Наталья заметила, что нужно как-то сообщить эту печальную весть Льву. В Сан-Мигель ехали в молчании; Сезар держался подозрительнее обычного, несмотря на то что ему больше не приходится делить комнату со шпионом, ведущим дневник.

Дорога до Реглы идет мимо знаменитых пирамид Теотиуакана, потом через небольшие городки в горах, на чьих крутых улочках полным-полно таверн, ослов, пыли и розовых особняков в колониальном стиле, оставшихся от прежних времен, когда в Мексике еще не стыдились богатства. Теперь в бывших особняках квартиры; на балконах сушится белье.

Лев обитает в крошечной задней комнатушке в большой гасиенде в Сан-Мигель-Регла. Кажется, он в полной безопасности на этом пустынном форпосте, куда заглядывают лишь грифы: стены высокие, у окна караулит Лоренцо. Супруги Ландерос здесь почти не бывают; по крайней мере, и семейство, и слуг попросили не ходить в заднюю часть дома. Вокруг ни одной женщины; комнаты, в которых обитают Ван, Лев и Лоренцо, похожи на ящики огромного комода: вокруг кроватей валяются записные книжки, пистолеты, ботинки и чернильницы. Если Лев прогостит тут еще какое-то время, то просто утонет в море своих бумаг.

Здешний воздух бодрит Льва, и каждое утро он подолгу гуляет по пустым дорогам. Он полюбил кактусы: насчитал сотни разновидностей, обитающих в сухих лощинах. К ужасу Вана, он их выкапывает, заворачивает в мешковину и на плечах несет домой. Вроде бы хочет разбить сад из этих странных щетинистых растений. Ван тоже щетинится. Наверно, скучает по «Золотой сережке».

Обратно ехали даже медленнее; Сезар буквально засыпал за рулем. Не прибавляло прыти и предстоящее объяснение с Натальей; маленький бульдог, жадно принюхивающийся, чтобы понять, куда же делся хозяин. Придется ей сказать, что Лев пока не собирается возвращаться. Он вовсе ее не забыл; просто слишком любит жизнь во всей ее полноте. Удивительный пример для любого бесприютного скитальца: изгнанный отовсюду, кроме безлюдной пустыни, заявляет, что ему нравятся кактусы.

Делать в доме почти нечего. Разве что готовить для томящихся от безделья охранников и Натальи, которая почти ничего не ест. Вот уже полтора месяца она питается лишь фанодормом и водой с лимонным соком. Ежедневно в два часа ставит свои черные туфли у кровати, точно два автомобильчика, и ложится прямо в одежде, чтобы как-то пережить остаток дня.

Одна из новостей, которые нужно было сообщить Льву, — визит Джозефа Хансена, американского троцкиста. Наталья возлагает на него большие надежды: говорит, что больше всего на свете Лев любит свою работу. Теперь же, с приездом Хансена, наверняка вернется в Мехико.

8 СЕНТЯБРЯ

Вернулся Лев, как и предполагали, и вместе с ним его море бумаг. Ван целый день переносит на бумагу записи с восковых цилиндров, пока Лев наговаривает новые. Перепечатки, которым не видно конца и краю, прерываются только на учебную тревогу.

Дом бурлит, точно суп: Диего хочет, чтобы мистер Хансен с женой Ребой жили в смежных комнатах. Теперь всем охранникам придется тесниться в одной крохотной комнатушке — если, конечно, никто не захочет разделить постель со старой Перпетуей, которая храпит, как боров. Горничные устроили во дворе под инжиром соломенную постель, чтобы ночью хоть немного отдохнуть.

Наплыв гостей и крайние меры предосторожности сплотили слуг в одну большую семью. Угроза реальна, это легко понять, но не так-то просто смириться. Белен и Кармен Альба не могут навещать матерей. Двери открываются редко; даже поход на рынок должен совпадать со сменой караула, чтобы не мешать Льву работать. Ван больше не ходит по вечерам в таверну. Охранники спят с пистолетами за поясом: любой стук в дверь может таить опасность. Летняя жара спала, и все уже не так, как прежде.

12 СЕНТЯБРЯ

Приехал Джозеф Хансен с женой Ребой. Лев и Джо так обрадовались встрече, что проговорили ночь напролет. Реба помогла приготовить дополнительные постели — матрасы на полу комнатушки, в которой теперь в свободное от дежурства время будут спать пятеро мужчин. Реба горячо извинялась и сказала, что готова лечь в комнате Перпетуи. Диего не предупредил ее, сколько человек уже живет в доме, вероятно потому, что сам не потрудился это заметить. Она чуть не плакала. «А завтра вам придется нас всех кормить. Вы, должно быть, устали спасать этих мужчин, которые спасают мир».

Хансен хочет написать биографию Льва. В таком случае эти записки уже не понадобятся. Мистер Хансен более сведущ в политике и, вне всякого сомнения, передаст разговоры объективнее, без тяги невежи повара к жареному и соленому. История переходит в умелые руки.

Как бы то ни было, в том, чтобы писать, приспосабливаясь к чужим требованиям, приятного мало. Необходимо отметить: автор понимает, что это задание было любезностью, за которую он благодарен. Но условия его связывали по рукам и ногам. Дневник, предназначенный для чужих глаз, — не рассказ, а донос.

16 СЕНТЯБРЯ

Фрида.

Кармен Фрида Кало де Ривера, если быть точным. И Ван.

Обнаружены спящими на тюфяке под инжиром, где обычно отдыхают служанки, но сегодня их в честь национального праздника отпустили по домам.

Исключительно для истории: парочка лежала, сплетя руки и ноги; его огромная белая рука накрывала ее крошечное изогнутое тело. Ее черные волосы окутали обоих, пустив корни в ложе, как будто эти двое были единым растением. Они спали спокойно и крепко, не подозревая, что на них смотрит свидетель, который вечером выпил пива в честь Дня независимости и вышел тайком отлить в клумбу с геранью. Любовники не догадывались, что их застали. Видимо, они до сих пор об этом не знают. Наблюдение занесено в дневник. В доме, похоже, все взбесились, точно собаки, которых держат взаперти.

7 НОЯБРЯ

Комиссия Дьюи официально признала Льва невиновным по всем пунктам обвинений, выдвинутых на процессе в Москве. Спустя несколько месяцев, потраченных на рассмотрение дела, они вынесли письменное заключение для всего света. Разумеется, Сталин по-прежнему жаждет его крови, более чем когда-либо. А европейские и американские газеты, кричавшие о вине Троцкого, едва обмолвились о Комиссии Дьюи. Диего говорит, что гринго с опаской поглядывают на Гитлера, в особенности сейчас, из-за аншлюса[155] и создания политической коалиции — «оси Берлин — Рим — Токио». Утверждает, что в случае войны Англия и Америка захотят, чтобы Россия приняла их сторону. Поэтому ни за что не признают, что Троцкий прав, а Сталин — чудовище. Это чудовище им еще пригодится.

Но все же тучи рассеялись, и как раз вовремя — ко дню рождения Льва и годовщине Октябрьской революции. Ривера закатили пир на весь мир, позвали музыкантов с маримбами; во дворе и в доме яблоку было негде упасть. Охранники едва не лопнули от волнения. Среди гостей — уже не художники-коммунисты, но простые крестьяне, мужчины в белых брюках и гуарачах, члены профсоюзов, которые поддерживают Льва. Женщины входили, робко склонив голову, так что косы едва не подметали мощенный камнем двор. Некоторые принесли в подарок живых цыплят, ноги которых были аккуратно связаны пеньковой веревкой. Но готовить угощение к празднику начали за неделю.

Сеньора Фрида была неотразима в золотой теуанской блузке, зеленой юбке и синей шали. Она привезла с собой огромный бумажный сверток, в котором оказался автопортрет — подарок Льву на день рождения. Но отчего-то в праздничной суете так и не отдала. Гости уже спали на стульях и подоконниках; уже светало, когда хозяйка заглянула на кухню и спросила:

— Ради Петрограда, объясните мне кто-нибудь, почему, черт побери, мы празднуем день Октябрьской революции седьмого ноября?

— Белен задала Вану тот же вопрос. Очевидно, у русского пролетариата ушло больше месяца, чтобы сбросить иго, длившееся семь веков.

— Диего говорит, чтобы ты шел спать. Он считает, что негоже заставлять слуг дольше одного дня готовить столько блюд, чтобы поздравить десять миллионов голодающих крестьян.

— Не беспокойтесь, все остальные угнетенные повара давным-давно легли спать. Я мыл котелки из-под шоколада. Кстати, мне неловко об этом говорить, но приготовления начались за неделю. А чего ждал Диего? Чтобы вы сами все сделали?

Она осторожно уселась на деревянный стул возле желтого стола, точно канарейка на насест.

— Ох, Соли. Ты же знаешь, мы с этой жабой можем ругаться по любому дурацкому поводу.

— Не говоря уже о том, о чем он не знает.

Тут вы подняли глаза, посмотрели, точно испуганный ребенок, и вцепились в шаль, словно она способна вас защитить от призрака или пули. Так странно было вас напугать. «Когда человечество истощено, оно создает новых врагов», — утверждает Лев. Жестокость стихийна. «Главная наша задача — двигаться вперед».

— Не бойтесь, никто не расскажет Диего про вас и Вана. Осталась лишь запись в дневнике, просто чтобы вы знали, что вас видели. Можете вырвать эту страницу. Но жене человека, который днем и ночью не расстается с «люгером», следовало бы быть осторожнее.

— Я думала, ты будешь в ярости. Из-за Вана.

— Для ярости нужна страсть. А между мной и Ваном это исключено. Как вы сами заметили тогда во время прогулки на лодке. Вы уже тогда были с ними обоими?

— Послушать тебя, так я просто животное. «Взбесились, точно собаки». Это жестоко.

— Меня удивили не вы, а Ван. И Лев: оба кажутся такими высоконравственными. Простите, что я об этом говорю.

Вы задумались над сказанным, уставившись в одну точку и не оглядываясь на дверь.

— Что ты знаешь о любви?

— В общем-то ничего. Она мигает, точно электрическая лампочка.

Казалось, вы пытаетесь отыскать в себе крупицу доброты.

— Люди жаждут утешения. Ты еще так молод. Успеешь еще стать святошей.

— Вы старше всего на несколько лет. Как вы сами тогда сказали.

— Но все-таки старше. К тому же вся латаная-перелатаная. Я тоже обречена, как и эти люди, — пусть и по другой причине.

Кастрюли и котелки сияли. Вся работа была переделана.

— Соли, в этом доме слишком много страдания. Завтра любой из нас может получить пулю в голову. Мужчинам вроде Диего и Льва приходится жертвовать собой. «Лучше всю жизнь провести на ногах, чем умереть стоя на коленях» и все такое прочее. Но, несмотря на весь свой фатализм, они хотят жить.

— Кто же не хочет.

— Вот и они хотят, причем больше остальных. Они любят жизнь так сильно, что трясут мир, пока у того не посыплются зубы. Потому-то они такие, какие есть.

— А Фрида помогает им наслаждаться жизнью. Когда ей того хочется.

— С Ваном это было всего один раз. Кажется, он в тот вечер перепил. С этими огромными молчунами никогда не угадаешь. Он мучается от одиночества.

— Кто? Ван?

— Да. Ты знал, что он был женат?

— У Вана была жена?

— Да. Француженка. Насколько я поняла, они познакомились очень молодыми; оба служили партии. У них родился сын. Девушку звали Габриэла. Она хотела поехать с ним, но Наталья не разрешила; кажется, они серьезно поссорились. Ты же знаешь, Наталья на Вана не надышится. Он ей как сын.

— Ее можно понять. Учитывая, что им пришлось пережить. Ее потери.

— Ты прав. Так что какой там Диего — меня бы убила Наталья, узнай она про нас с Ваном.

Жена. У Вана была жена по имени Габриэла. У него есть сын. Наверно, это и есть одиночество: все со всеми связаны, их плоть — точно яркая текучая жизнь, омывающая тебя, и единое сердце, которое заставляет всех двигаться в такт. Но стоит показаться акуле — и все бросаются врассыпную, оставляя тебя на съедение.

Это последняя запись. 7 ноября 1937 года.

Койоаканский дневник

25 АПРЕЛЯ 1938 ГОДА

Умерла мать. Боже милостивый, в которого она никогда не верила, не дай ей сгинуть в одиночестве в каком-нибудь сумрачном царствии небесном без музыки и мужчин. Саломея, мать, не знавшая матери, и сама не более чем ребенок. Мертва, и сердце ее не на месте.

Вначале были ревуны, и мать с сыном, обнявшись, дрожали от страха перед демонами, караулившими в листве. И неважно, сколько раз мужчины повторяли ей: «Ничего страшного. Обычное дело». «Напиши обо всем, что случилось с нами, — просила она. — Обещай мне. Когда от нас останутся одни кости и обрывки платья, хоть кто-то узнает, куда мы делись». Она же подсказала первую фразу: «Они жаждали нашей крови». Но разве история может завершиться так быстро и страшно? Саломея в разбитой машине, и сердце ее тоже разбито — в последний раз. Остались лишь кости да обрывки платья. Кто знает, куда она делась?

Новый ее поклонник был корреспондентом иностранной газеты. Они ехали на аэродром, чтобы взглянуть на отважного летчика, который, по слухам, должен был приземлиться там всего на несколько часов. Настоящий ас, собирающийся позже в том же году облететь вокруг света. Ах, эти мужчины с их большими планами. Журналист — англичанин по фамилии Льюис. Наверно, пообещал матери, что на аэродроме она сможет встретиться со знаменитостями. Вместо этого они встретились в лоб с грузовиком из Пуэблы, везущим на рынок скот. Часть коров сбежала. У Льюиса сломана ключица и многочисленные рваные раны от разбитого ветрового стекла. А матери на колени приземлился двигатель его «студебеккера», вызвав то, что доктор назвал спонтанным пневмотораксом. Это значит, что весь воздух улетучился в дыру, пробитую в легком, а сердце сместилось в правую часть грудной клетки. Сорвалось с места, которое занимало сорок два года, даже в смерти не найдя пристанища. Быть может, хотя бы в последних содроганиях оно обрело свое право. Или остановилось, тоскуя по иной доле.

Льюис рассказал все, что помнил об аварии, и принес соболезнования — с койки в Английской больнице. Голова у него была перебинтована, как в кино у мумии. «Вы ее сын, — заметила мумия. — Она говорила, что вы собираетесь учиться в университете на адвоката». Он знал ее совсем недолго. И не счел себя вправе говорить речи на похоронах. Диего со свойственной ему щедростью оплатил гроб и заупокойную мессу, несмотря на то что атеист. Как и мать. Впрочем, немногочисленные собравшиеся друзья все равно не заметили ошибки, так как никто не знал усопшую при жизни. Лишь один-единственный сын, несущий бремя собственных костей, старался заглушить несвойственную мужчине тоску. Какая жгучая боль, точно на рану насыпали соли, как мучителен этот короткий путь, с каким презрением мир относится к женщинам наподобие Саломеи. Во сколько гостиных она входила, опираясь на руку ухажера, неизменно готовая очаровать нужных чиновников. И в итоге ни один не пожелал проводить ее в последний путь.

Отчего столь ничтожно закончилась жизнь, полная таких больших надежд? Ее последнее жилище — комнатка над магазином кружев и корсетов. Один чемодан с платьями и патефонными пластинками (отдан коллеге). Каждая последующая casa chica была теснее предыдущей. Неужели поклонники со временем стали скупее? Или ее предложение уже не встречало спроса? Доживи она до старости, быть может, ей пришлось бы ютиться в чайной чашке, чтобы кто-то прихлебывал ее сквозь зубы под седыми усами?

По крайней мере, после смерти мать хотя бы попала в газеты. Строчкой в экстренных новостях об отважном летчике по имени Говард Хьюз: «Что касается пишущей братии, один корреспондент был ранен, а его знакомая погибла в автокатастрофе по дороге на аэродром на шоссе Виадукто Алеман». Ее след в истории: «знакомая».

26 АПРЕЛЯ

Из соображений безопасности Лев, разумеется, не смог пойти на мессу, за что не перестает извиняться. Узнав о случившемся, содрогнулся всем телом. После того как в феврале не стало Левы, они с Натальей сами не свои от горя. Сына убили в парижской больнице, где, казалось бы, можно не бояться за свою жизнь. Больше из их детей в живых не осталось никого — только внук Сева от старшей дочери. Товарищи Льва попали под репрессии; всех, кто сидел в воркутинском лагере, расстреляли в один день. Но Соединенные Штаты по-прежнему считают Сталина своим союзником. Даже предложили экстрадировать Льва, чтобы на родине его казнили.

С тех самых пор, как Карденас экспроприировал американские нефтяные промыслы, газеты твердили, что санкции неизбежны и возможна война. На прошлой неделе улицу Франчия запрудили студенты, скандировавшие: «Пусть гринго только сунутся! Мы прогнали Наполеона!»

Наталья утром и вечером пьет фанодорм и чай — чашку за чашкой. Фрида бы сказала, что так она топит свои печали, вот только проклятые научились плавать. Но бывает горе, с которым невозможно смириться. Когда Лев прерывает работу и смотрит в окно, взгляд его холоден, как тела его детей. Наверно, светлое, чистое будущее, которое он когда-то видел, теперь свелось к угольно-черным линиям, сходящимся в центре перспективы.

Вчера вечером вышел во двор, чтобы выкурить трубку и поговорить — ничего особенного, просто отрывочные воспоминания. Рассказал, как много лет назад ужинал со Сталиным, к которому тогда относились как к заурядному самолюбивому бюрократу, раздражавшему товарищей по партии. Они сидели за бутылочкой вина с Каменевым и Дзержинским, болтали о том о сем, как водится у молодежи, и кто-то задал вопрос: что в жизни всего приятнее?

Лев вспоминал, что Сталин необыкновенно оживился: «Налег грудью на стол, сжав нож, точно пистолет, и, по очереди направив его в каждого из нас, признался: „Выследить врага, все подготовить, беспощадно отомстить за себя, а потом лечь спать“».

11 АВГУСТА

Теотиуакан — обиталище богов. Шипе-Тотека, правящего вожделением и рождением. Лупоглазого Тлалока, приносящего дождь. Этот загадочный город пирамид, расположенный к северо-западу от озера, лежал в руинах уже во времена ацтеков и Кортеса, которому жрецы показывали развалины храмов и объясняли, что тут жили боги, когда создавали мир. Логично предположить, что им понадобилась штаб-квартира.

Через центр города проходит Дорога Мертвых; на ней возвышается величественная пирамида Луны, а напротив нее — пирамида Солнца, еще выше. Вдоль всей главной улицы тянутся храмы; на фасадах некоторых из них извиваются резные змеи. Между громадными каменными плитами мостовой проросли софоры и тянут к небу кроваво-красные пальцы соцветий. На самом деле никто не знает, кто жил и умер в Теотиуакане и почему. Но, когда бродишь среди огромных храмов, широко раскрыв глаза от изумления, легко представить себе кровь, плоть и сердца, вырванные, чтобы умилостивить жестокую судьбу.

Поездка сюда с Фридой очень походила на жертвоприношение — ее обычный сценарий для пикника. Однако, как ни странно, все обернулось иначе — хоть в учебник по истории. Она приехала в Синий дом после завтрака, заглянула на кухню и жестом велела поскорее выйти, как будто что-то скрывала.

— Ты должен поехать со мной в Теотиуакан, — заявила она. — Прямо сейчас. На весь день.

Она была одета так, словно подготовилась ко всему, — в габардиновый комбинезон с закатанными до колен штанинами, но при этом в своих обычных доспехах из украшений.

— У меня куча дел.

— Соли, это важно. Называешь себя мексиканцем, а сам ни разу не видел пирамиды Теотиуакана.

— А еще я не крутил романы со всей мексиканской элитой. Гражданин из меня никудышный.

— Послушай, нам с тобой есть о чем поговорить.

— Верно. Но едва ли получится.

— Я оставила «родстер» на Альенде. Поедем вдвоем. Поведу я, не Сезар. Может, хватит вредничать?

— Простите, Фрида, но у меня тут огромный окунь. Славный малый, жаль только, отказывается самостоятельно сбросить чешую и нырнуть в соус из помидоров и каперсов. Сегодня званый ужин. Соберутся двенадцать человек, чтобы послушать статью Диего, Льва и мистера Бретона. Напоминаю на всякий случай, вдруг вы забыли.

— Да пусть на их статью хоть птицы гадят, мне наплевать. А окунем займется Перпетуя. Зря ты думаешь, что без тебя нельзя обойтись.

— Вы меня увольняете?

— Да, черт возьми, если это нужно, чтобы ты составил мне компанию. Ну ладно, я пока покурю, а ты решай.

Она прислонилась к стене и закурила сигарету прямо на виду у мужчин, если бы те потрудились выглянуть из окна кабинета Льва. В некоторых вопросах тот на удивление старомоден; так, он уверен, что женщина не должна курить. Еще на дух не переносит дам в брюках. А Фрида сегодня как с цепи сорвалась.

— Дело вот в чем, — она покосилась на окно кабинета и выдохнула струйку дыма, — помнишь Гамио? Приятеля Диего, профессора какой-то древней чепухи, который раскапывает пирамиды. Так вот, он утверждает, будто нашел какую-то диковину.

— Вы так взволнованы, что сесть с вами в машину было бы самоубийством.

— Ну и прекрасно, оставайся с Диего, Стариком и месье Поэтом с Львиной Гривой, настолько самовлюбленным, что меня так и тянет нассать ему в стакан. Тебе наверняка понравится их Манифест революционного искусства для pindonga[156] «Партизан ревью»[157].

— Я и так знаю, о чем он. Я же его печатал.

— И о чем же? — внезапно заинтересовалась она. Наверно, Фриде не дали его прочесть. Но летать на трапеции между Диего и Фридой рискованно — можно разбиться. Осторожность не помешает.

— В основном там осуждаются ограничения творчества, введенные Сталиным в революционном государстве. Ничего нового. Мне казалось, Диего вам об этом рассказывал.

— Супруги господ Бретона, Троцкого и Риверы в этой исторической дискуссии не участвуют. С тех пор как объявился этот паразит-поэт, у мужчин образовался свой кружок.

— Ваша правда. Это заметно.

Фрида поджала губы:

— Хорошо хоть, Жаклин[158] не прочь покурить и посплетничать. Иначе на озере Пацкуаро[159] мы бы умерли со скуки. Пока наши мужья, не поднимая головы, работали над этим chingado манифестом.

— Вы бы и сами могли его написать, не такой уж он и большой. «Творческое воображение подразумевает отсутствие принуждения. Неотъемлемое право художника — самостоятельно выбирать сюжет». И далее в том же духе.

— Гениально, ничего не скажешь, — присвистнула Фрида, — такое мог бы написать и Фуланг-Чанг.

— Там еще немного о сюрреализме. Что Мексике, в силу ее природы, динамизма и прочего, суждено стать родиной сюрреализма и революционного искусства. Смесь рас и так далее. Так что там раскопал профессор?

— Ну ладно, слушай. Он сказал, что они восстанавливали стену храма, которая то ли обрушилась, то ли еще что-то, и наткнулись на массовое захоронение. Что-то старинное. Диего обожает всякие древности, Гамио об этом знает, вот и пригласил нас посмотреть, пока кости не выкопали. А у Диего этот ужин. Так что я поеду одна, вот только докурю. У тебя осталось двадцать секунд.

Ехали весело. Фрида держалась оживленнее обычного, то и дело принималась теребить ожерелья и не умолкая рассказывала о каких-то наполовину придуманных исторических событиях, перемежая повествование советами.

— Надо тебя научить водить машину, — неожиданно заявила она. — Сезар не вечен. Знаешь, Соли, иногда мне кажется, что он уже умер. За этот год он превратился в мумию.

Машина с бешеной скоростью неслась на северо-запад. Городские окраины сменили деревни, такие же, как и к югу от Мехико, — притаившиеся между лаймовыми садами и каменистыми участками пустыни. В придорожном мусоре рылись куры; посередине дороги там и сям стояли петухи, важные, как полицейские. Манговые деревья расправили листья, точно зонтики. Машина вздрогнула, когда Фрида резко вывернула руль, чтобы объехать мальчишку, который гнался за тощей коровой. Перед глазами, будто грозное видение, замаячила гибель матери.

— Я не шучу, — заверила Фрида, вернув большую часть колес «родстера» на дорогу. — Ты должен научиться водить машину. Я тебе приказываю как хозяйка.

— Головокружительная карьера: из секретарей главного политического теоретика в мире — в личные водители сеньоры Ривера.

— Я хочу как лучше. Ты станешь свободнее.

— Уметь водить, не имея надежды когда-либо обзавестись машиной. Любопытное представление о свободе. Вам явно стоит выпустить свой манифест.

— И когда ты только стал таким sangrón[160]? Раньше был милым. Несколько километров она ни проронила ни слова, что значительно улучшило вождение. Переключать передачи в «родстере» рычагом в полу, похоже, проще, чем в «форде-Т» с его ручными рычагами сцепления и газа. И все равно Фрида переключает скорости грубо, как мясник. В «шевроле» даже есть прибор, который показывает уровень бензина — не нужно гадать, кончился он или нет. Сезар то и дело забывает заправить «форд», и тогда ему приходится давать задний ход в гору, чтобы раздобыть последние капли бензина из бака под сиденьем. Фрида такая же.

Наконец она свернула в деревню, вышла спросить дорогу, вернулась и уселась на пассажирское сиденье. Последовавший урок вождения прошел успешно — пожалуй, даже чересчур.

— Не гони так, — предупредила Фрида, хотя по сравнению с тем, как она гнала до этого, машина еле ползла. — Сперва нужно передвинуть рычаг в другую сторону.

— Это высшая передача.

— Значит, ты чего-то напутал. Когда переключаешься на верхнюю, двигатель ревет.

— Это если не отжать сцепление. Смотрите: переходим на нейтральную передачу, это где перекладина у Н, отпускаем сцепление, а потом выжимаем, чтобы переключиться на высшую.

— Вот же хитрец! И откуда ты только это знаешь?

— Я часами ездил с Сезаром, стараясь не дать ему забраться в какие-нибудь дебри. Вот и выучил, как переключать передачи. А что еще оставалось делать? Слушать в миллионный раз историю про Панчо Вилью в Сэнборне?

Фрида рассмеялась:

— Бедняга Сезар. Выпил цитрат магния в присутствии Панчо Вильи. И это его коронная история про войну.

— Пусть он водит, как черепаха, зато понятно, как что работает. С коробкой передач он обращается бережно, точно с женщиной. И скорее отрежет себе пальцы, чем будет так скрежетать рычагом, как вы, Фрида.

— Иди к черту.

Когда наконец над черепичными крышами и пальмами Сан-Хуан-Теотиуакана замаячили вершины пирамид, учительница и ученик вздохнули с облегчением. Археологический памятник из-за раскопок был закрыт; бригада ушла на обед. Повсюду валялись их лопатки и тетради. Дожидаясь возвращения Гамио, Фрида решила забраться на вершину пирамиды Солнца, чтобы сверху осмотреть окрестности. Подъем длился полчаса: лестница оказалась крутая и со множеством ступенек (двести двадцать восемь, если быть точным). Фрида втаскивала больную ногу на очередную ступеньку, осыпая их градом проклятий: cuarenta-y-dos-chingada, cuarenta-y-tres-chingada[161]. Попадались такие высокие, что приходилось буквально карабкаться на четвереньках, однако от помощи Фрида неизменно отказывалась. «Может, я и калека, но пока еще жива, — фыркала она. — Вот если у меня остановится сердце, тогда ладно, отнесешь тело вниз». Все еще злилась из-за урока вождения.

От вида с вершины захватывало дух: внизу открылись геометрические формы древнего города, а за ними — цепь черных вулканов. Казалось, пирамиды застывшей лавы вздымаются прямо из земли, а не выстроены на ней. А спустя полчаса, стоя на помосте на центральной площади, мы, оглянувшись на пирамиду Солнца, ясно увидели то, что Фрида назвала «шуткой древних». Контуры пирамиды — лестницы, парапеты, скругленная вершина — точь-в-точь повторяли форму высящегося за ней вулкана. Гигантский монумент, подражающий горе.

— Они так подшутили. Над Господом Богом, — заявила Фрида и уселась на пыльной площади, чтобы сделать набросок пирамиды и вулкана.

— Может, и так. Но за этой шуткой стоят годы подготовки и адский труд. Наверняка на строительстве умирали люди. Зачем расставаться с жизнью лишь для того, чтобы подшутить над Богом?

Фрида держала во рту запасной карандаш и ничего не ответила — даже глаз не подняла от эскиза.

У вернувшегося наконец доктора Гамио оказалась масса предположений на этот счет. Люди хотели прославиться. Трудились изо всех сил, чтобы оставить след в веках. Подобие считалось священным и было необходимо, как хлеб и вода. Профессор проводил Фриду на раскопки, придерживая под локоть и то и дело выражая беспокойство, как бы сеньора не споткнулась о камень. На словах Гамио огорчился, что Диего не смог приехать, но на самом деле ему было все равно: как и все остальные, профессор был влюблен в Фриду.

Раскопки оказались открытыми: массовое захоронение, защищенное от солнца и непогоды временным жестяным навесом. Спускаешься на несколько грязных ступенек — и вот они, скелеты людей, лежат рядком, точно рыбы в банке; узкие желтоватые кости чуть светлее красной земли, в которую их закопали. Отчего-то скелеты были идеально плоскими, точно их прогладили горячим утюгом. Глаз не сразу различил слои пыли, отделявшие останки от прочих вещей. На умерших были украшения, пережившие плоть; на костях болтались браслеты. Но самое странное, что на шее у каждого висело нечто вроде галстука или ожерелья из нижних челюстей человека, причем все зубы сохранились! Невозможно было отвести взгляд от этих странных зубчатых бусин, нанизанных на одну нить, которая свисала на то, что когда-то было грудью; такое украшение не надела бы даже Фрида. Профессор указал на зарубки на костях, как от ножа мясника: по его словам, это доказывало, что несчастных принесли в жертву богам.

По ногам тянул прохладный ветерок, от которого тряслась крыша. Вдалеке собиралась гроза, но этот ветер, казалось, дул из-под земли. Профессор это подтвердил: в раскопках обнаружились лавовые трубы, длинные пещеры, по которым некогда рекой текла расплавленная земля. Почва под древним городом вся пронизана ими.

— Вы хотите сказать, туннели? Как подводные пещеры на побережье?

Гамио пояснил, что порода другая, но формация та же. Боги велели древним искать выходы с Земли, и те их нашли здесь.

Профессор говорил и говорил, не выпуская локоть Фриды. Она затравленно озиралась; наконец Гамио отвлек какой-то студент-волонтер, и нам удалось улизнуть по Дороге Мертвых. Фрида предложила укрыться от палящего солнца древних булыжных мостовых на берегу речушки Сан-Хуан. Та почти пересохла — лишь тонкая струйка воды текла по дну поросшего травой оврага. Фрида расстелила скатерть в рощице старых перечных деревьев с узловатыми стволами; на склоняющихся к земле ветках, похожих на листья папоротника, пели птицы. Сеньора повалилась на землю и выпалила, отдуваясь:

— Слава богу, мы спасены! Я уж решила, что меня собираются принести в жертву. Уморить нудными историческими теориями, — с этими словами она принялась разбирать тяжелую корзину для пикника, которую захватила из дому.

— Интересно, зачем они делали бусы из человеческих челюстей?

Фрида коснулась собственного ожерелья из крупного нефрита — свадебного подарка Диего.

— Такая была мода, — заявила она. — Диего мне показывал похожие картинки. Большинство горожан не были ни достаточно знатны, ни богаты, чтобы собирать настоящие человеческие зубы; обычный простой народ. Поэтому они изготавливали фальшивые из кремня и вставляли в глиняные челюсти. — Она вынула из корзины бутылку вина, раскупорила и налила в два дорогих хрустальных бокала, которые едва ли стоило брать с собой в поездку, рискуя разбить. Но такова уж Фрида: любит, чтобы все было на высоте, а там хоть трава не расти.

— До чего это печально, если вдуматься: в сущности, вся история сводится к очередной идиотской моде.

— Мода не глупа, — возразила Фрида, протягивая бокал вина, и пролила несколько багровых капель себе на колено.

— Она еще хуже: она вредна. Мать всю жизнь провела в страхе показаться на людях в прошлогоднем платье. Посмотрите, как мучается Лев каждый раз, как газеты наперебой клеймят его позором. Стоит выступить одному, как остальные считают своим долгом подхватить, чтобы, не дай Бог, не отстать от общего хора. Так и тут. Следование моде.

— Мода и глупость — не одно и то же.

Блюда, которые Фрида достала из корзины, впечатляли обилием: тамале со свининой в банановых листьях, фаршированный чайот и опунция, жаренная в кляре.

— Не говорите вашему приятелю профессору, но я согласен с тем, что вы сказали про пирамиду, повторяющую формой гору. Это шутка. Древние были самыми обычными людьми. Нас поражают скульптуры огромных змей, мы воображаем, будто предки трудились ради нас, чтобы мы помнили их. А может, им просто нравились змеи.

— И когда же на тебя снизошло это великое откровение?

— Сегодня.

— Вот видишь, я же говорила, каждый мексиканец обязан побывать здесь.

— Послушайте, Фрида, я хочу вам кое в чем признаться, и мне все равно, если вы поднимете меня на смех. С тех самых пор, как в четырнадцать лет прочитал историю Кортеса, я сочиняю роман об ацтеках. В основном в уме, но многое переношу на бумагу. И теперь мне стало ясно, что я все это время заблуждался. Я годами писал глупости.

Она кивнула и откусила кусок тамале:

— В каком смысле глупости?

— Я представлял их себе по книгам. Древние казались мне… такими, как говорил профессор. Одержимыми манией величия. Герои и сражения, мифические короли.

— Так ведь никто не знает, какими они были на самом деле, так что можешь придумывать все, что душе угодно. — Фрида порылась в корзине в поисках салфеток. Она захватила из дома желто-синие. — Соли, история сродни живописи. Ей незачем повторять вид из окна.

— Получается, древние не были никакими героями. Большинство, наверное, как мать, все гадали в страхе, как выдать поддельное ожерелье из челюстей за настоящее.

— Сказать по правде, такая история мне нравится больше, — заметила Фрида. — Величие навевает скуку.

Опунция была отменная: толстые куски, слегка обжаренные с сахаром и анисом.

— Вы все это приготовили сегодня утром?

— Не я, а Монтсеррат из «Сан-Анхель инн», — поправила она с набитым ртом. — Серьезно, — все так же жуя, задумчиво добавила Фрида, — мне нравится твоя история.

— Да какая разница. Все равно писателя из меня не выйдет.

— Глупыш, ты уже писатель. Сезар бился, чтобы тебя уволили за то, что ты постоянно что-то пишешь в блокноте, да и Диего пытался заставить тебя бросить это дело. У меня сердце разрывалось от жалости. Теперь им взбрело в голову сделать из тебя профессионального секретаря. А ты, несмотря ни на что, продолжаешь писать о добрых сердцах и скандалах. Вопрос в другом: с чего ты взял, что писателя из тебя не выйдет?

— Чтобы стать писателем, нужны читатели.

— Тогда я не художник. Кому охота разглядывать мою мазню?

— Да хотя бы той американской кинозвезде. Диего мне рассказывал, что этот актер пересмотрел все ваши картины и даже купил пару.

Фрида наливала вино, но на этих словах взглянула исподлобья из-под темных бровей:

— Эдвард Г. Робинсон[162]. Если хочешь знать, он купил четыре картины. По двести долларов за каждую.

— Dios mió. Вот видите.

— Ничего я не вижу. Кроме мальчишки, который грызет ногти и переводит чернила.

— Глупый мальчишка. Как вы и сказали.

— Давай вернемся к сюжету твоего романа. О чем же, по-твоему, мечтают люди, если не о величии и возможности себя увековечить?

От обильного обеда не осталось ни крошки — только жирные пальцы да анисовые зернышки между зубов. Бутылка вина опустела.

— Я верю, что большинство мечтает сытно пообедать, а потом славно отлить.

Фрида снова порылась в корзине и неожиданно достала еще полбутылки вина, оставшиеся с прошлой прогулки.

— Ну и любовь, Соли. Не забудь об этом. Мы — кровь и плоть, которую время от времени обуревают мечты и постоянно — желания.

— Любовь? Боюсь, что чистая любовь вроде той, которую испытывает Лев ко всему человечеству, встречается нечасто. В массе своей мы самые обычные люди. Если и совершаем подвиги, то лишь для того, чтобы нас полюбили. Пусть хоть на десять минут.

— Любовь есть любовь, Соли. Мы жертвуем многим и ждем того же взамен. Не считай себя ничтожеством. Лев в твоем возрасте больше походил на тебя, чем ты думаешь.

— Ну хорошо, людьми правят любовь и почки. Я так считаю. А сейчас я очень хочу писать. Не смотрите, пожалуйста.

— Мог бы выбрать дерево и потолще, — крикнула она. — Уж на что ты худой, а оно тебя и вполовину не закрывает.

— Дайте же джентльмену спокойно пописать!

Фрида в комбинезоне откинулась на траву и посмотрела на меня из-под черных ресниц. Невозможно объяснить, как и почему, но она совершенно переменилась. Из ядовитой змеи превратилась в друга.

— Если ты хочешь сочинять романтические истории про ацтеков, — проговорила она, — то есть если тебе это действительно интересно, тогда непременно стоит попробовать.

Это был настоящий задушевный разговор. О наших предках, чья жизнь, возможно, была важнее и полнее нашей. А если нет, то как им удалось нас одурачить. Фрида предположила — им помогло то, что они ничего не записывали. По словам доктора Гамио, жители Теотиуакана не знали письменности.

— Поэтому нам не прочитать их дневников, — заключила Фрида, — и злых писем, которые они посылали неверным любовникам. Они умерли, не пожаловавшись на жизнь.

Тут она права. Ни сожалений, ни мелочной зависти. Лишь каменные статуи богов и величественные здания. Нам доступна лишь их безупречная архитектура, но не несовершенная жизнь. Но художнику, чьи полотна — сплошь исповеди и проповеди, спорить об этом странно. Без ревности и сожалений ее холсты остались бы пусты.

— Тогда вам лучше сжечь все свои картины. Если хотите, чтобы потомки считали вас героиней.

Фрида коснулась пальцами бус и нахмурила брови. Подняла бокал и покачала в нем красную жидкость, разглядывая на просвет.

— Мне кажется, художник обязан говорить правду, — наконец призналась она. — Конечно, нужно хорошо владеть своим ремеслом и упорно трудиться, но все-таки, чтобы стать настоящим художником, необходимо стремиться к истине. Взять хотя бы детей, которые занимаются у Диего. Они могут прекрасно нарисовать дерево, лицо, что попросишь. Но о жизни они знают с воробьиный нос. А писать-то надо именно это. Иначе зачем вообще смотреть на картины?

— Но как художнику набраться жизненного опыта?

— Я тебе скажу, Соли. Он должен натереть душу о жизнь. Поработай несколько месяцев на медном руднике или на фабрике, где шьют рубашки. Питайся омерзительными жирными тако — просто для опыта. Переспи с несколькими мексиканскими парнями.

— Спасибо за совет. Вы-то, кажется, предпочитаете иностранцев.

— Я — другое дело. Я уже все перепробовала; для этих костей не осталось ничего, кроме могилы. — Она осушила бокал. — Ты злишься на меня. Почему?

— Боже мой, неужели непонятно? Потому что вы обходитесь со мной как с ребенком.

Фрида изумилась.

— Я понимаю, я не такая важная особа, как вы. Или тот же Ван. Но иногда на службе у вас с Диего я даже не чувствую себя человеком. Я мышь, которая путается под ногами у великанов, страшась, как бы на нее не наступили.

— Если я с тобой не флиртую, ты должен воспринимать это как комплимент. Быть может, я не всегда уважаю себя, но мужчин я не уважаю вовсе. Они как цветы — яркие, разноцветные, пробуждающие желание. Рвешь их — и бросаешь на землю. А тебя я уважаю. И всегда уважала. С тех самых пор, как впервые тебя увидела.

— Вы даже не помните, когда это было. За несколько лет до того, как я стал работать у вас в доме. В день вашего рождения.

— На рынке Мелькор, — она склонила голову набок, но ничуть не смутилась и не улыбнулась. — Ты предложил мне помочь донести мешок с кукурузой. Я ответила, что любой волен смастерить из штанов воздушного змея.

Фрида — сущее чудо или же ловкая обманщица. Великолепный и страшный друг. Предсказывает неизведанное. Второй такой нет и никогда не будет.

— Я одобряю твой выбор, Соли.

— Какой еще выбор?

— Кортес и ацтеки. Напиши подлинную историю Мексики. Мне кажется, ты прав. Нужно заставить немую культуру заговорить, облечь этих скучных героев в плоть и кровь.

— Вы так считаете?

— Что толку делать вид, будто история — это чертова «Одиссея» Гомера?

Над головой качнулась ветка; ярко-красная птица — того же оттенка, что и цветы софоры, — опустилась на дерево, чуть отдохнула и улетела прочь. Фрида собрала остатки обеда.

— Хорошо, что мы сегодня поговорили. У нас не так-то много времени.

— В каком смысле?

— Мне надо готовиться к выставке. У меня будет настоящая выставка, только из моих картин. Представляешь?

— Это замечательно.

— Что ты, Соли, мне так страшно! Как будто я все это время лежала голая в ванне, разглядывая собственные курчавые pendejos[163], а теперь на меня сквозь занавеску таращится сотня людей и аплодирует.

— Ничего себе. И когда же выставка?

— Дело не в том когда. Главное — где! В Нью-Йорке. Поеду в конце лета. Выставка открывается в октябре, а после нее будет еще одна, в Париже. Если хочешь знать, выставку в Париже затеял месье Поэт с Львиной Гривой. Андре. Надо, наверно, быть с ним добрее. А, ладно. — Казалось, Фрида задыхалась.

— Что с вами?

— Пожалуй, я немного волнуюсь. Все-так надолго оставляю Диего. И всех, но его в другом смысле.

— Поверить не могу. Вы с жабой жить друг без друга не можете.

— Вот и посмотрим. Вообще-то перед отъездом я хотела бы кое-что исправить.

Она откинулась на спину и закрыла глаза. Спустя минуту спросила:

— А откуда ты знаешь, что, когда мы встретились на рынке Мелькор, у меня был день рождения?

— Потому что у меня тоже был день рождения.

Фрида широко раскрыла глаза, точно кукла, и села на траве:

— У нас день рождения в один день?

— Да.

— Всегда?

— Все эти годы.

Она примолкла, вспоминая.

— Все эти вечеринки и праздники… Значит, ты трудился как раб в свой собственный cumpleaños?

Вот так. Даже Фрида знает не все.

Она снова откинулась на спину и закрыла глаза:

— Mi vida[164], не держи от меня секретов. Даже не пытайся. Ты же видишь, как мы с тобой связаны? И так будет всегда. Мы пришли в эту жизнь одним и тем же путем.

Исправив, к собственному удовлетворению, то, что было испорчено, Фрида почти сразу уснула, из одного причудливого пейзажа перенесясь в другой — собственные сны. Вскоре она бросит все — Диего, Мексику, дом и всех, кто в нем.

Кости древнего города излучали тепло, но сквозь чрево его холодной струйкой сочилась речушка. В траве на берегу прошмыгнула ящерица и скрылась за выступом, притаилась за камнем, который даже в тени казался округлым и блестящим. На ощупь камень был гладок; стоило его перевернуть, и оказалось, что это не просто булыжник, а резная статуэтка. Человечек из нефрита или обсидиана, древняя фигурка, небольшая, помещающаяся в ладони. Удивительный артефакт. Надо отдать его профессору. Не стоит забирать отсюда статуэтку.

Каждая деталь фигурки была идеальна: круглый живот с вырезанным на нем пупком, короткие ножки и свирепое лицо. Головной убор, похожий на аккуратную кучку печенья. Глубоко посаженные глаза под изогнутыми бровями. А промеж круглых губ — дырка рта, точно туннель из другого времени, говорящий: «Я ищу дверь в иной мир. Я ждал тысячи лет. Возьми меня с собой».

«Нью-Йорк таймс», 15 апреля 1939 года

Ривера по-прежнему восхищается Троцким и сожалеет, что они разошлись во мнениях

Художник объяснил, что вышел из Четвертого интернационала, чтобы не мешать его вождю: оказывается, их разрыв спровоцировало письмо

Диего Ривера

14 апреля, Мехико. То, что произошло у нас с Троцким, нельзя назвать ссорой. Это прискорбное недоразумение, которое зашло слишком далеко и привело к необратимым последствиям. Я вынужден был порвать отношения с великим человеком, к которому по-прежнему питаю огромное почтение и восхищение. Я бесконечно далек от опрометчивого желания вступать в полемику с Троцким, которого считаю центром и несомненным главой революционного движения Четвертого интернационала.

Мексиканская пословица гласит: «Тот, кто не мешает, помогает». Я и впредь не намерен ни словом, ни действием мешать ни Троцкому, ни Четвертому интернационалу.

Недоразумение, вышедшее у нас с Троцким, спровоцировало письмо, которое я написал другу, французскому поэту Андре Бретону. Один из секретарей Троцкого по моей просьбе перепечатал письмо по-французски. Троцкому случайно попалась на глаза копия письма на столе секретаря, как он мне сам сообщил. Мои рассуждения о состоянии левых сил в мире, социальной роли художника, его правах и месте в революционном движении, а также личное мнение о Троцком так рассердили последнего, что он высказался обо мне в тоне, который я нахожу неприемлемым и который послужил причиной нашего разрыва.

Троцкий трудится без передышки, посвящая все силы своего ума долгой и утомительной работе по подготовке освобождения рабочих всего мира. При нем всегда целый штат молодых секретарей, добровольцев со всех концов света, готовых прийти на помощь. В то время как другие день и ночь пекутся о безопасности человека, который вместе с Лениным привел русский пролетариат к победе. И поныне эти и тысячи других героев Октября продолжают в изгнании, обусловленном сталинской контрреволюцией, трудиться для торжества рабочего движения во всем мире.

Враги, «организаторы поражения», Сталин и его ГПУ, преследуют героя Октября. Они упорно пытаются ему навредить, психологически уничтожить его (вспомним хотя бы истребление всего семейства)… Они угрожали и подвергали гонениям его ближайших соратников, пока наконец не казнили всех. Вполне естественно, что все это вкупе с болью, которую причиняет подобное положение дел, повлияло на героя Октября, несмотря на его недюжинную выдержку и силу воли. Стоит ли удивляться, что нрав Троцкого стал жестче, несмотря на его незаурядную доброту и благородство.

Я глубоко сожалею, что мне выпало на долю соприкоснуться с тяжелой стороной его натуры. Но я считаю ниже своего достоинства уходить от конфликта.

Дом Троцкого 1939–1940 (В. Б.)

В то утро, когда Лев и Наталья уезжали из Синего дома, с неба спустилась белая цапля, расправив крылья, точно парашют, и приземлилась во дворе. Вытянула изогнутую шею, сравнявшись ростом с человеком, и повертела по сторонам головой с длинным клювом, вглядываясь во всех, кто случился поблизости. Потом пошагала по плитам к воротам, сгибая долгие ноги в коленях, как человек, который едет на велосипеде. Начальник охраны чуть приоткрыл птице ворота; четверо мужчин с пистолетами провожали взглядом цаплю, которая перешла улицу Альенде и скрылась за углом.

Фрида сказала бы, что это знак в честь отъезда Льва. Но ее здесь нет, она в Париже, где кругом одни идиоты, если верить ее письмам. А Наталья не готова верить в знаки; она надела тот же шерстяной костюм и шляпу, в которых была в день, когда они приплыли на корабле из Норвегии. Лев не стал так кутаться: на нем была белая рубашка с расстегнутым воротником. Каждый нес по чемоданчику. Ван, рассеянный по причине очередной влюбленности (на этот раз в американку), не поднимая глаз, таскал ящики с бумагами в машину, присланную Диего. Самого Диего не было.

Под взглядом цапли все, должно быть, испытали укор; да и кто из домашних без греха? Фрида укатила прочь, бросив Диего и Льва, и им оказалось нечем, кроме раздражения, заполнить пустое место, лишившееся страсти. Бедняга Диего таков, каков есть. Организатор, который не может вовремя прийти на встречу, секретарь, забывающий ответить на письма. У него душа анархиста, а не партийного функционера.

Разумеется, отчасти виноват Сталин: над домом нависла исходящая от него угроза, он расправился с детьми Троцкого, его товарищами и соратниками, истребил весь его род. Злодеяния Сталина расплющили души обитателей этого дома, точно древние скелеты в пыли.

Но виновнее всех беспечный секретарь, из-за которого все и открылось.

Диего написал в газеты письмо о разрыве с Троцким, пояснив, что не хочет стоять на пути у великого человека. «Перенесенные страдания повлияли на него», — рассуждал он, не вдаваясь в подробности: так, словом не обмолвился о романе Старика и Фриды (потому что вроде бы все простил). В своей записке Ривера пожаловался Бретону: «Старый бородатый козел каждую минуту серьезен. Неужели нельзя хоть на вечер оставить революцию в покое и выпить со старым другом, который рискует всем? Который дал ему кров и кормил его и его свиту чертовых два года? Какой смертный способен выдержать этот угрюмый русский характер?»

Он нацарапал эту записку прямо в кабинете Льва, пока тот отсутствовал, и отдал перепечатать; чистой воды бравада. Письмо нужно было сразу же отослать во Францию. Но вместо этого занятой секретарь, торопясь приготовить ужин, оставил записку на столе у фонографа, где ее и обнаружил Лев. Прочитав, пришел на кухню, снял очки и, потирая глаза, сообщил, что слишком устал и ужинать не будет. Разве что съест кусок хлеба. Хочет пораньше лечь спать, потому что завтра надо кое-что сделать.

Вот так ошибка может повлиять на ход истории. Троцкий должен был стать преемником Ленина в качестве генерального секретаря, но из-за ничтожной случайности пост достался Сталину. Диего никогда не рассказывал, что же там произошло, упоминал лишь, что малейший каприз способен изменить судьбу. Одно-единственное письмо, случайно забытое на столе. Останься Диего и Лев союзниками, могли бы поднять народ на борьбу со Сталиным. Мексиканские крестьяне обожают Диего, но им понадобился бы стратегический талант Льва. Из Мичоакана, прорвавшись сквозь армии в Испании в Европу, исполнить мечту Льва о социалистической демократии во всем мире. И вот неосторожность разрушила этот союз.

Почему Диего обозвал друга «козлом»? Надеялся, что слово улетучится с дневной почтой, вот почему. Горькие слова испаряются после ссоры, точно слюна. Чтобы запомниться, им нужны те, кто их запишет, передаст, — подлецы-соучастники. Диего никого не хотел обидеть своим письмом; он по-прежнему уважает Льва. На той неделе у художника воспалились глаза, а желудок свело спазмом, потому что переел за обедом сэндвичей со свининой. Вот в этой-то душевной неразберихе у него и вырвались ядовитые фразы. Теперь сказанного не воротишь.

А секретарь? Повинна ли в том его праздность или гордыня? Письмо было по-французски, но неужели нельзя было попросить Вана помочь изменить формулировки и напечатать более тактичный вариант? И почему он не отправил письмо сразу же, как велели? Воспоминание о прошлогодней жакаранде в окне, звон на кухне — видно, что-то разбилось, — и он ни с того ни с сего позабыл о поручении и оставил письмо на столе.

Ошибка стеснила ему грудь, как жертве катастрофы: преданность Льву, словно куски металла, давила тяжестью. Искореженный двигатель Риверы извергал бензин, угрожая взорваться. Чтобы выпутаться, нужно было сделать выбор. Диего предложил остаться в качестве повара, переписчика и мальчика на посылках за те же деньги, которые художник платил с самого первого дня, когда смущенный парнишка смешивал для него штукатурку в Национальном дворце. Но Лев тоже попросил остаться у него на службе. Ему более, чем когда-либо, необходим надежный секретарь — из-за опасного переселения и растущей рассеянности Вана. Лев предлагает постель и кров в доме чистых, ярких грез, которые завтра же могут погибнуть. Художник предлагает деньги и требует лишь преклонения.

В семь часов утра, после кратковременного дождя, Лев Троцкий собрал чемодан и, перешагивая лужи на мощенной камнем дорожке, в последний раз покинул Синий дом. Они с супругой устроились на заднем сиденье машины вместе с охранником Лоренцо, на коленях у которого лежало ружье; впереди расположился Ван, тоже вооруженный. Водитель сидел очень прямо, точно все его тело, как у индуса, пронзали тысячи гвоздей вины.

— Мы готовы, сынок. Вперед, — велел Лев, и маленькая компания проехала шесть кварталов до пустого разваливавшегося дома на улице Калле-Виена, нанятого у некоего семейства Турати, — нового пристанища Троцких.


Только в кино убитым горем удается искуснее притворяться веселыми. Усилиями Льва все приободрились. Наталья, позабыв про фанодорм, принялась за уборку: сметала паутину с высоких бледно-зеленых потолков особняка, выстроенного в эпоху Порфирио Диаса, мыла окна из свинцового стекла и переставляла мебель. Иногда, повязав фартук, она готовит Льву завтрак. Сегодня покрасила рейки на стене и все деревянные шкафчики в столовой в симпатичный желто-коричневый цвет, который Фрида нашла бы скучным. Какое облегчение, что она больше не читает эти записи.

Американцы, Джо и Реба Хансен, перебрались сюда из квартиры, в которой укрылись от гостеприимства и сложностей семейства Ривера. Приехала и еще одна пара, мистер О’Рурк со своей странной девушкой мисс Рид. Все с облегчением собираются за простыми ужинами в гостиной, где стоит длинный стол, накрытый ветхой желтой скатертью в клетку, и никто не беспокоится, что ее нечаянно зальют вином. Вместо этого обсуждают новости дня, и никакие тайные тучи домашних интриг не омрачают беседы. Ван, когда печатает, слушает музыку по радио и насвистывает какой-нибудь мотивчик, если никого больше нет в кабинете. Похоже, его радость, как всегда, вызвана отношениями с девушкой.

Нерадостен лишь Лоренцо, но это уже не новость. Он беспокоится как на дежурстве, так и в свободное от караула время — встревоженный памятник, дергающий свои пышные черные усы; за долгие часы, проведенные в наблюдении за враждебным миром, лицо обгорело докрасна. За ужином Лоренцо снимает шляпу, открывая пугающе белый лоб. Защищать Льва — нелегкий труд с того самого дня, как он сошел на берег в порту Тампико. Лоренцо предчувствует десятки угроз — не только нападение босоногих повстанцев, отважившихся на самосуд, но и хитроумные замыслы мексиканских сталинистов. Толедано последнее время захаживает на собрания профсоюзов и предлагает деньги любому, кто согласится пустить в Троцкого пулю. А деньги сейчас нужны всем.

Обо всем докладывают Льву, но не Наталье. Она узнает только о самом худшем, когда полиции приходится кого-то арестовать и история попадает в газеты, потеснив привычные сплетни о «русском предателе в наших рядах». Лоренцо и трое молодых охранников круглые сутки по шесть часов дежурят на крыше, обходя ее по периметру вдоль кирпичного парапета. Изначально черная каменная ограда, окружавшая двор, была три метра высотой, но потом каменщики ее надстроили, сделали кирпичные башенки с бойницами для ружей. Было бы хорошо, если бы Лев купил дом, потому что нужно кое-кто поменять. По словам Джо Хансена, средства выделяют американские троцкисты. Социалистическая рабочая партия.

Кухня здесь вполне приличная: газовая плита с четырьмя конфорками, дощатый рабочий стол и холодильник. Во внутреннем дворике за высоким забором радуют глаз деревья, вытянувшиеся треугольником между особняком и стоящим напротив, чуть боком к нему, длинным узким кирпичным домиком охраны. Наконец-то охранники и секретари могут побыть одни: в домике четыре комнаты на первом этаже и столько же на втором. Сад утопает в тени жакаранды и смоковниц. Лев хочет забрать кактусы, которые выкопал в Сан-Мигель-Регла, и высадить здесь во дворе; сейчас они чахнут в горшках где-то в закоулках Синего дома. Сегодня после обеда указал, где намерен посадить каждый из них. Отдельные части сада будут соединять каменные дорожки, так что получится парк в миниатюре. Для такого масштабного плана, конечно, здесь мало места. Но этот крошечный клочок земли, эти жалкие метры — последнее прибежище Льва.

Изнутри дом и двор кажутся просторными. Пугающее ощущение стесненности, заточения поражает лишь снаружи — например, когда возвращаешься с рынка. Дом с садом занимают участок в форме утюга в Койоакане, на углу Калле-Виена и Рио Курубуско. Высокие черные стены ограды сходятся в точке, словно темный нос океанского лайнера: огромный тихоходный корабль жизни Троцкого плывет по Курубуско, точно улица — по-прежнему канал в городе на озере, каким его застал Кортес. Как будто все еще можно построить корабль в пустыне и собраться к берегам нового света.


На этой неделе из деревни приехала мать Лоренцо и привезла с собой еще одну пару зорких глаз для охраны — сына дочери, Алехандро. А также две пары кроликов и несколько пестрых куриц. Лев обрадовался живности как ребенок. Теперь у кроликов собственные лазейки у ворот, а куры, как «свободные путешественники», бродят по всему двору. Наталья была против — из соображений санитарии и безопасности кур.

— Наталочка, — ответил ей муж, — тут волков нет. И куры — единственные в доме, кому нечего бояться хищников. Пусть бродят где хотят.

Разумеется, она уступила. Лев поставил стул в кабинете таким образом, чтобы наблюдать в окно за своими питомицами, клюющими жучков в пыли.


Из Синего дома дважды приходила Перпетуя, принесла посуду, которая нравится Наталье: ее любимую белую глазированную тарелку, на которой нарисована рыбка, выпрыгнувшая из воды, — подарок Фриды в честь прибытия Троцких. Наталья поблагодарила Перпетую и убрала блюдо в буфет, но сегодня достала и прислонила к стене. Годы, проведенные со Львом, были полны лишений и запретов; в ее жизни было так мало прекрасного. Никакой она не бульдог, а обычная женщина, загнанная судьбой в стеклянную банку и пытающаяся в ней танцевать. Это заметно по тому, как она ставит ракушку на подоконник, а в угол — покрашенный в красный цвет стул: ей не привыкать создавать натюрморт, чтобы поселиться в нем.

Племянник Лоренцо, Алехандро, — самый молодой из охранников; ему лет девятнадцать-двадцать. Родом из крохотной деревушки неподалеку от Пуэблы, единственный из охранников, кто не принадлежит ни к какому политическому движению, но Лоренцо за него поручился. Лев приветствовал новичка.

Похоже, Алехандро рад был вырваться из беспросветной деревенской нищеты. Он застенчив, неловок; Фрида назвала бы его «чудаком». Сказала бы, что он ей нравится, что так и надо, а потом все таращились бы на беднягу, точно на рыбку в аквариуме. Наверно, иначе она и не может; с тех пор как вышла за Диего, она и сама постоянно в центре внимания.

В Нью-Йорке и Париже она взлетела высоко, и газеты решили подрезать ей крылышки. Теперь же, когда она несолоно хлебавши возвращается домой, они и вовсе распоясались и распускают о ней ужасные слухи. Наверно, ей, как Наталье, хочется забиться в угол, создать там натюрморт и нарисовать в нем себя. Ей не приходится скрываться от наемных убийц, но когда о тебе трубят на всех углах — это тоже своего рода тюрьма.

Свободой, впрочем, в доме пользуются не только куры. Лев разрешает писать все что угодно. Сам неутомимо работает над биографией Ленина и дюжиной политических статей, но признается, что ни одна книга не сравнится с хорошим романом. Жалеет, что сам пока не написал ничего в этом роде.

До чего странное открытие. Поздно вечером он заглянул в кабинет за словарем и с удивлением обнаружил, что один из его секретарей по-прежнему стучит по клавишам печатной машинки.

— Юный Шеперд! Какие дела задержали тебя так поздно в штабе?

«Штаб-квартирой Четвертого интернационала» называется большой кабинет возле столовой. Наталья перенесла туда все три стола для пишущих машинок, свое бюро, телефон, книжные полки, шкафчики с картотекой и так далее. Она решила устроить отдельный кабинет, где, не раздражая комиссара, могли бы работать все — она сама, Ван и американцы, которые приезжают учиться у Льва. Лев обычно сидит в своем кабинетике возле спальни в другом крыле, пишет в тишине и покое, лишь время от времени вызывая кого-то из секретарей, если нужно что-то продиктовать.

— Простите, сэр. — Быстро собрать бумаги, засунуть в папку. Ни в чем не сознаваться, пока не припрут к стенке. — Ничего такого, что принесет народам свободу.

Лев стоял на пороге, широко раскрытыми от удивления глазами глядя на собеседника, и ждал объяснения. На нем была рубашка с галстуком; седые волосы после долгого рабочего дня стояли дыбом. Комиссар во время раздумий имеет привычку их ерошить.

— Сэр, мне не хотелось бы об этом говорить.

— Понимаю. Секретное донесение врагам?

— Ну что вы. Конечно, нет!

— А что тогда? Любовное письмо?

— Хуже, сэр. Роман.

От изумления лицо его сморщилось, как печеное яблоко; вокруг глаз за круглыми очками показались морщинки, а на поросших бородой щеках — задорные ямочки. Лев улыбается как никто другой. Он вытащил Натальин стул и уселся на него верхом, точно на лошадь, поставив локти на спинку. Комиссар хохотал до слез.

— Вот так mechaieh[165]!

Не оставалось ничего другого, кроме как ждать более вразумительного пояснения.

— Я беспокоился, сынок, о чем ты думаешь, когда мысли твои витают далеко. — Он поцокал языком и произнес что-то по-русски. — Надо же, роман! Но почему ты говоришь, что он не принесет никому свободу? Где человек ищет убежища от невзгод, будь он беден, богат, свободен или в тюрьме? В книгах Достоевского! Гоголя!

— Удивительно, что это говорите вы.

Синее мерцание уличного фонаря подсвечивало венчик его седых волос. Окна, выходящие на улицу, были наполовину заложены кирпичами, но сверху пробивался свет. Похоже на декорации детективного фильма. Комиссар поднялся и подошел к шкафу в глубине кабинета, обойдя столы и ящик с фонографом, провода от которого змеились по полу. Лев включил лампу возле книжной полки.

— Я хочу тебе кое-что показать. Это первая книга, которая у меня вышла. Рассказ молодого человека двадцати семи лет от роду. При царском режиме его посадили в тюрьму за революционную деятельность, но ему удалось осуществить головокружительно дерзкий побег; он очутился в Европе, откуда намеревался вернуться с народной армией. — Лев нашел книгу и задумчиво постучал по ней большим пальцем. — История произвела фурор среди петербургских рабочих. Да и среди всех советских людей. Каждый, кто знал грамоту, прочел эту книгу.

— Это роман?

— Увы, нет. Каждое слово в ней — правда. — Он раскрыл книгу и перевернул несколько страниц. — И вот с тех пор только теория да стратегия. Я превратился в жуткого зануду.

— Но ваша жизнь по-прежнему похожа на приключенческий роман. Вас подстерегают подосланные Сталиным наемные убийцы, а коммунистическая партия и Толедано лезут из кожи вон, чтобы очернить ваше имя. Не обижайтесь, но, если вы опишете все, что с вами происходит, в таком духе, газеты встанут на вашу сторону. Они будут публиковать истории о ваших подвигах в еженедельных приложениях, как про Панчо Вилью во время войны.

— Привлечь газеты на свою сторону? Ну что ты, мой мальчик. Это удел цирковых акробатов и никчемных политиканов.

— Простите, сэр.

— Впрочем, русским это понравилось бы, — улыбнулся Лев. — Мы питаем слабость к мрачным и захватывающим сюжетам. — Он захлопнул книгу. — Так о чем твой роман?

Комиссар внимательно выслушал рассказ о приключениях древних мексиканцев, несмотря на то что вымысла там было больше, чем исторических фактов, так что вряд ли из этого получится что-то хорошее. Потом достал из шкафа стопку книг, способных вдохновить начинающего писателя.

— Ты читаешь по-русски? Нет? Ну, разумеется, Джек Лондон. И Колетт; это женская проза. Ах да, и вот этот роман Дос Пассоса, он называется «Большие деньги». — Еще Лев отдал запасную печатную машинку, рабочую, нужно только смазать, и столик, чтобы можно было писать по ночам у себя в комнате. — Теперь тебе не придется тайком пробираться в штаб, — заметил он. — Лоренцо все время так нервничает, что, чего доброго, нечаянно пристрелит тебя через окно. И твоя жизнь, сынок, тоже превратится в остросюжетный детектив. А кто же тогда закончит роман?

Алехандро, деревенский паренек, почти все время молчит. Но утверждает, что хочет выучить английский. Робко признавшись в этом, начинает спрягать: «I am. You are»[166]. Он живет в другом конце дома для охраны, но каждое утро в четыре часа, после смены, во время которой мерит шагами крышу с ружьем наготове, приходит сюда. В эту комнату, до сих пор не державшую никаких секретов, кроме спрятанной под кроватью шкатулки, в которой таятся украденная статуэтка божка, недописанный никудышный роман да плетеная игрушка trapanovio — память о глубочайшем унижении.

Алехандро первый, кто увидел trapanovio с того самого дня в Сочимилко; услышав рассказ о том, что произошло, он не рассмеялся, а вздохнул прерывисто, закрыл лицо руками и заплакал.

Он всегда приходит в четыре часа, когда весь мир спит, не заботясь о чужих грехах. Не has, they have. Странная это любовь. Или не любовь вовсе, а плотская утеха, не первая и не последняя, благодарная, поспешная, когда в страхе прислушиваешься к смене караула. А после, на виду у своего беспокойного сообщника, Алехандро молится.

Фрида вот уже месяц как дома и разваливается на части, точно кукла из пряжи. Диего хочет с ней развестись. Она заподозрила это прошлой осенью и решила, что уедет и не вернется, пока он не поймет, что на самом деле жить без нее не может. Но такие планы редко увенчиваются успехом. Из Двойного дома она перебралась в Койоакан; так непривычно наблюдать, как Синий дом наполняется ее вещами. Она еще раз покрасила стены — в кроваво-красный и темно-синий, как море в глубине. В спальне Льва и Натальи (а до этого — запасной комнате для прислуги) с тканым ковром и аккуратно убранной кроватью теперь теснятся ее туалетный столик, украшения, полки с куклами и чемоданы с одеждой. В бывшем кабинете Льва водворились ее краски и мольберты. В общем-то, ничего удивительного: все-таки это дом Фриды, а до ее рождения он принадлежал ее отцу.

Сегодня утром прибежала Белен и передала, что Перпетуя зовет на помощь, потому что хозяйка сошла с ума. Истерика, как и деньги, у Фриды кончается быстро: когда подоспела подмога, все уже закончилось. Перпетуя отворила дверь, молча указала во двор и вернулась на кухню. Фрида сидела на каменной скамье; отрезанные волосы густыми черными скобками лежали у ее ног.

— Наталья прислала спросить, не нужно ли вам чего.

Фрида встретила эту ложь деланой улыбкой, открывшей новые золотые пломбы на ее резцах. Похоже, она выпила, несмотря на ранний час.

— Все, что мне нужно, — кастрировать этого подлеца и покончить со всем раз и навсегда. — Она угрожающе пощелкала в воздухе ножницами, вспугнув черного кота, который прятался в гнезде из кос. Кот вскочил и выгнул спину.

Нет смысла напоминать, что у самой Фриды в Нью-Йорке и Париже были романы. По крайней мере, об этом шумели газеты. Красавец фотограф из Венгрии.

— Но ведь у Диего всегда были женщины, правда? Только не обижайтесь.

— И ты пришел сюда, чтобы сообщить мне это mierda? Что если я уже давным-давно несчастна, значит, пора бы и привыкнуть? Спасибо, друг.

— Простите. — Кот юркнул в заросли лавра.

— Ты представить себе не можешь, Соли, что со мной случилось. У меня на руках выскочил грибок. Еще один недуг! Тысяча операций, гипсовые корсеты, лекарства, противные, как моча, ни одного здорового органа — и все равно ухитряюсь опять заболеть! Вот из-за чего стоит печалиться, — она подняла расчесанные руки в жутких розовых пятнах.

— Конечно. Я с вами полностью согласен.

Несмотря на отчаяние, она разрядилась, как павлин; на ней была зеленая шелковая юбка и столько украшений, что хватило бы пустить ко дну лодку. Даже утопая, Фрида не оставляла кокетства.

— Вспомните Париж и Нью-Йорк. Им понравилась ваша выставка. Ван мне вчера показывал журнал мод с вашей фотографией на обложке.

— Если хочешь знать, в Париже и Нью-Йорке ко мне отнеслись как к говорящему пони. Подумать только, мексиканка, которая потешно одевается и ругается как солдат! Каждый день я чувствовала себя… как это говорится? Попала как белая ворона в ощип.

Переводить Фриду не так-то просто.

— Как кур в ощип? Это значит «попасть в затруднительное положение». Еще говорят «белая ворона», то бишь тот, кто все время на виду, потому что отличается от других.

— И то и другое. Как щипаная белая ворона. Прохожие на улицах тыкали в меня пальцем.

— Потому что вы знамениты. Люди видели ваши картины.

— Послушай, никогда не становись знаменитым. Это ужасно. Видел бы ты, что эти критики писали в газетах. На картины едва взглянули, зато очень заинтересовались их автором. «Лучше бы вместо этих кошмаров писала пейзажи. И постоянно рисует себя; она ведь даже не красавица!»

— Мы читали рецензии. Среди них было много хороших. Диего утверждает, будто Пикассо и Кандинский считают, что вы талантливее их обоих вместе взятых.

— Пусть так. Но этот таракан Андре Бретон не позаботился забрать мои картины с таможни, пока я не приехала и не наорала на него. А про рецензентов я тебе сказала правду: они рассуждают о том, что я, по их мнению, должна рисовать.

Двор более обычного походил на сказочный домик, в котором вместо потолка — кроны деревьев, а пол выстлан плющом. Сквозь ковер из плюща проросли белые каллы и тянули головки-капюшоны к Фриде, точно змеи к заклинателю.

— Я понимаю, вам пришлось нелегко. Но люди не виноваты, что таращатся на вас как на диковину.

На лице Фриды было написано недоумение. Сегодня на ней были чеканные, тяжелые золотые серьги в виде змей, но со своей стриженой блестящей головой она походила на морского льва. С золотыми зубами.

— Какую еще диковину?

Кармен Фрида Кало де Ривера. Кто сможет ее объяснить, пусть даже ей самой?

— Вы играете определенную роль. Признайте, что это так. Мексиканской крестьянки, королевы ацтеков или кого-то еще. И ваши наряды выделяются из толпы.

— Если я не выберу, то они выберут за меня: жена нашумевшего художника, — сверкнула золотыми резцами Фрида. — Газеты с удовольствием укутали бы меня в кисею и превратили в мученицу, ангела или скучную ревнивую жену. Разумеется, в жертву — Диего ли, жизни. Болезни. Посмотри на мою ногу. — Она приподняла зеленый шелк, показав обнаженную изувеченную ногу. Зрелище было пострашнее рук, пораженных грибком: тонкая как тросточка из-за перенесенного в детстве полиомиелита, кривая, вся в шрамах после аварии; долгие годы хромоты и бесчисленных унижений.

— Ты ведь никогда ее раньше не видел, верно? — уточнила Фрида.

— Да.

— А сколько мы с тобой знакомы?

— Почти десять лет.

— И за все это время мог ли ты себе представить такое? Нога выглядела ужасно — как у прокаженного, нищего или ветерана войны. Она могла принадлежать кому угодно, но только не прекрасной женщине.

— Нет.

Она опустила длинную шелковую юбку, словно прикрыла труп.

— На белых ворон вроде нас с тобой всегда будут показывать пальцем. Нам остается лишь выбирать, кем мы хотим казаться — калеками или яркими звездами. Блеск украшений и прочая мишура ослепляют зевак. И среди миллиона слухов и сплетен никто не задастся вопросом: «Почему эта мексиканка, индианка, королева ацтеков или кто там еще всегда ходит в длинных юбках?»

Носком обнаженной ноги Фрида собрала лежавшие на земле локоны в аккуратную кучку. Все, за что она берется, превращается в произведение искусства, будь то цветы, украшающие стол, или саморазрушение.

— Как продвигается твой чудесный роман, сплетни о древних? Пишешь все дни напролет?

Так и подмывало рассказать ей о письменном столике в доме для охраны, о пишущей машинке, смазанной маслом, о кипе страниц, растущей с каждой ночью. Фрида обрадовалась бы вновь обретенному сообщнику. Но она не умеет хранить секреты.

— В каком смысле — белых ворон? На меня никто не глазеет.

— Это ты так думаешь.

Кот опасливо кружил возле ног Фриды, приглядываясь к странной черной шкурке.

— А как поживает твой дорогой товарищ Ван?

— Уж он-то точно на меня не смотрит.

Кот решил, что неизвестное существо, лежащее у ног хозяйки, не хищник и не добыча, и ушел прочь, высоко поднимая лапы, словно шагал не по плющу, а по воде.

— Разрядиться как павлин — не единственный способ скрыться от всех. Голубь тоже может спрятаться.

— Так вот ты какой? Голубок, притаившийся в щели среди камней?

— Я переписчик. И повар. Иногда чищу кроличьи клетки. Она вздохнула.

— Пустая трата времени. Я-то думала, в тебе есть chispa[167]. Искра Божья или нечто в этом роде. А оказывается, ты обычный серый голубь. — Она расправила юбку и накинула на плечи шаль, обдумывая услышанное.

— Мне очень жаль, что нога причиняет вам такие страдания. Я слышал разное.

— Послушай, Соли, что я тебе скажу: самое главное в человеке — то, о чем не знаешь.


Сейчас в доме обитает дюжина человек, и на всех один туалет. Мисс Рид называет это «танцем ожидания». Четверо американцев всегда засиживаются допоздна — странная и смешная мисс Рид (которая одевается как мальчик) и ее муж ночуют в одной из комнат дома для охраны, но редко уходят к себе до рассвета; в это время Лев как раз просыпается и делает зарядку. Джо и Реба занимают ту же комнату, что и раньше, и наведываются в ванную через двор. Для прочих время отмеряют стремительные забеги и выпитые чашки кофе. Говорят, что Лоренцо и трое остальных охранников как-то помочились прямо с крыши, пояснив, что для борьбы с ГПУ все средства хороши. Видимо, это и есть их секретное оружие. Но такое утреннее соревнование — не для слабонервных.

Тайное время — без пятнадцати восемь. Лев и Наталья уже давным-давно умылись. Американцы встают поздно, следовательно, их нечего опасаться, а утренний караул еще не сменился, чтобы не потревожить Наталью. Тогда-то можно проскользнуть через столовую на половину Натальи и Льва и пробраться на цыпочках в его кабинет. Скоро сюда придет Лев; это так же верно, как то, что на стене по-прежнему будет висеть карта Мексики. Но без пятнадцати восемь он еще кормит кур во дворе.

Тесная ванная под жестяной односкатной крышей примыкает к кабинету и спальне Льва; ее пристроили к дому когда-то между правлением Порфирио Диаса и временем, когда в Мексике появилась современная канализация. Внутри, как солдаты, выстроились в шеренгу ванна на львиных лапах, раковина на пьедестале и шкафчик, набитый лекарствами Льва вперемешку с бритвенными приборами всех мужчин дома. На тумбочке — таз с кувшином. На полу — омерзительный ворсистый коврик, который давно пора выбросить. Льву надо выпустить манифест: «Политическая задача общей ванной: ни у кого нет права выбрасывать коврик». Ну и в конце — командир этого войска, унитаз. Наверху бачок, с которого свисает цепочка, дожидающаяся от рядовых салюта.

Выходить лучше не через ту дверь, что ведет в кабинет Льва (он, скорее всего, уже пришел), а через пустую комнату, которую Наталья называет Севиной, по-прежнему надеясь, что из Парижа все-таки привезут их сироту-внука. Пока же там стоит деревянный платяной шкаф с пальто и пиджаками. Сегодня утром в комнате оказалась Наталья: она складывала на стол для белья принадлежащие Льву шелковые пижамы в полоску. Иногда неловкости не избежать.

— Доброе утро.

— Доброе утро.

Похоже, нужно сказать что-то еще.

— Как у Льва много пижам.

— Да.

— Красивые. Другие люди и днем-то так нарядно не одеваются.

— Другим людям не приходится задумываться о том, что они могут умереть в этой самой пижаме. И так их сфотографируют для газет.

— Боже мой!

— Не стоит извиняться. Мы привыкли. — На мгновение она подняла глаза — два серых камешка, — а потом снова перевела взгляд на стопку белья. — Я хотела кому-то об этом сказать, и лучше вам, чем Вану. Последнее время у Льва высокое давление.

— Высокое? Насколько?

— Очень высокое. Доктор вчера испугался за его здоровье.

— А что думает сам Лев?

Наталья сложила последнюю пижаму.

— Лев считает, что пуля настигнет его раньше паралича. Если можно так ответить на ваш вопрос.

— Я понимаю, вы просто хотели, чтобы кто-то еще знал, как обстоят дела.

— Едва ли вы можете чем-то помочь. У него ужасно болит голова.

— Он всегда так спокоен.

— О да, Лев спокоен, как никто другой. Именно это я и имела в виду, когда упомянула про смерть в пижаме. Он тревожится не из-за фотографий. Я не хотела сказать, будто он тщеславен. Не могу подобрать слова. Я не настолько хорошо знаю английский…

— Наверно, вы имели в виду чувство собственного достоинства?

— Да, именно так.

— Ему следует больше отдыхать. Каждое утро он возится с курами, но ведь любой из нас мог бы о них позаботиться.

— Ну что вы, он обожает все живое. Я не видела его таким счастливым с тех пор, как у нас жили Бенно и Стелла. Это собаки, которых мы держали во Франции. — Наталья замолчала, размышляя о собаках — а может, и о своих покойных детях. — Мне кажется, общение с животными его успокаивает, — наконец проговорила она. — Хоть о ком-то в мире он может позаботиться.

— Но ведь Лев не станет возражать, если предложить ему помощь?

— Попробуйте, вдруг он вас послушает. Он вас зовет «сынок». Вы, конечно же, заметили это.

— Еще бы. У Льва большое сердце. Он весь мир любит как родной отец.

— Он вас считает спокойным и упорным.

— Правда?

— Вы ему напоминаете Сергея. Лев бы вам этого не сказал, но это так. Сергей тоже был тихий и скромный. И очень внимательный ко всем. Старался делать людям добро.

— Вам, наверно, его очень не хватает. Как и всех детей. Наталья покачала головой и, поджав губы, уставилась в окно.

Стояло прохладное утро; ночью прошел дождь, и лужи еще не просохли. В дальнем конце двора, у стены, охваченной пламенем цветущих красных бутенвиллей, стоял Лев; вокруг него толпились куры. Он бросал им зерно и что-то негромко кудахтал по-русски; было видно, что он полностью поглощен своим занятием. Услышав шаги, вздрогнул и поднял глаза:

— Ты пришел попросить у моих друзей доказательства их преданности?

— Нет, яиц пока не надо, завтрак почти готов.

— А я тут думал о том, что курица — птица коллективная. Но кролики, когда приходит пора, тоже очень преданные создания. У нас тут, можно сказать, две фракции.

— Меньшевики и большевики.

Он кивнул, поджав губы:

— Омлетшевики. И партия, выступающая за рагу из потрохов с приправами.

— Наталья решила, что, быть может, вам нужно помочь за ними ухаживать.

— Нет-нет. — У стенки кроличьей клетки, возле полного ведра с пометом, стояла плоская лопатка. Лев вычистил курятник. Потом он это ведро с удобрениями рассыплет по саду.

— Сэр, вы великий мыслитель. Вам ни к чему заниматься крестьянской работой.

— Ошибаешься, сынок. Ею должны заниматься все. Вот тебя зовут Шеперд[168]. А ты когда-нибудь пас овец?

— Нет, сэр.

Лев взял лопатку, наблюдая, как куры бродят по саду.

— Ты слышал, что Сталин расправляется с крестьянами?

— Но почему?

— Чтобы накормить народ, он решил создать огромные фермы, так называемые колхозы. Как фабрики — с огромным количеством техники и целой армией неквалифицированных трудящихся. Вместо того чтобы довериться опыту тех, кто умеет работать на земле. Добросовестных зажиточных крестьян он сажает, пытаясь уничтожить как класс.

Одна из куриц поймала ящерицу, и та дико извивалась у нее в клюве. Курица бросилась прочь; остальные птицы погнались за ней, чтобы отобрать добычу. Удивительно, до чего хищные птицы.

— Ладно, перед завтраком хватит о Сталине, мой юный друг Шеперд, пастух без овец. Но я действительно считаю, что каждый должен копаться в земле. Доктора, интеллигенция. И особенно политики. Как нам улучшить жизнь рабочего человека, если мы не уважаем его труд?

Лев аккуратно сложил ветхую зеленую кофту с дырами на локтях, в которой каждый день возится с животными. Видимо, не рассчитывает, что его убьют, пока он кормит кур. Или надеется на лучшее. Широко расставив ноги в ботинках, снял очки и на мгновение посмотрел на солнце, обратив к небу морщинистый лоб; ни дать ни взять настоящий крестьянин. В эту минуту Лев походил на воплощение Народной Революции с одной из фресок Диего. Потом бывший председатель Петроградского совета убрал навозную лопатку и отправился завтракать.


Сегодня женился Ван. Кто бы мог себе это представить два года назад в этот самый день, во время прогулки на ярко раскрашенной лодке по каналам Сочимилко? Разумеется, Фрида была права: Вану не нужна trapanovio, чтобы найти истинную любовь. Как и Льву, похоже. Они с Натальей, взявшись за руки, стоят вдвоем на палубе этого океанского лайнера, корабля с верными друзьями и пересаженными кактусами, наблюдая, как солнце садится за окружающей их высокой стеной. Фриде повезло в любви (и не только в ней) гораздо меньше; вот уже несколько недель она не встает с постели. Ее тело того и гляди развалится на части — и слава богу, говорит она, поскольку Диего оно больше не нужно.

Ван и его девушка, американка Банни, сегодня утром поженились в городской ратуше, отделе бракосочетаний, чья дверь расположена точнехонько под фреской, на которой Диего изобразил древних майя, собирающих какао-бобы, хотя влюбленные едва ли это заметили. Они планируют в скором времени перебраться в квартиру в Нью-Йорке. Наталья уронила несколько слезинок, таких же крошечных и заурядных, как ее туфли. Она всегда знала, что лишится и этого сына, как и всех остальных.

Лев держался веселее, произнес в честь новобрачных несколько торжественных тостов и по памяти прочел русское любовное стихотворение. На Банни был венок из цветов (дань старомодным представлениям Натальи); в качестве свадебного подарка молодая жена каким-то чудом раздобыла для Вана пакетик его любимых лакричных леденцов. Голубоглазый и почему-то босой, он стоял во дворе возле невесты и произносил неловкие тосты. Когда Банни, привстав на цыпочки, надела ему на голову свой венок, Ван расплылся в широкой улыбке, открывшей даже коренные зубы. Так он радовался, что любимая с ним нежна. Он и не подозревает, что от его красоты замирает сердце: от того, как он пожимает плечами, точно маленький голландский мальчишка. — сперва высоко поднимает, а потом резко опускает. От его прекрасных белых ног.

Праздники редки в этом доме и оттого, быть может, так радостны. И если не все светились от счастья, то, по крайней мере, никому не пришлось готовить день напролет.


Великобритания вступила в войну. Уинстон Черчилль послал во Францию экспедиционные войска, тысячи солдат, чтобы защитить линию Мажино и уберечь Европу от гитлеровской агрессии. Каждый вечер, когда вся посуда вымыта, Лев включает радиоприемник, и дом затихает. Шумные споры, которые обычно сотрясают кухню, вытесняет один-единственный негромкий дрожащий голос, прилетевший по воздуху из другого мира в выкрашенную в желтый цвет столовую. Почему Лев верит сводкам по радио, если прочие новости лгут? Он и сам не может ответить на этот вопрос. Но ему страстно хочется знать, что происходит в мире, поэтому он собирает все слухи и отсеивает заведомо ложные, надеясь, что удастся отделить зерна от плевел.

Не верится, что всю эту кашу заварил один-единственный человек, Гитлер, который ухитрился весь мир бросить в котел своих амбиций. Теперь это лишь вопрос порядка, в котором народы оказываются втянутыми в войну и неожиданно обнаруживают себя плечом к плечу с другими (или лицом к лицу): канадцы на французской земле, немцы в Польше, русские и финны на берегах Балтийского моря. Но даже среди ужасов войны Лев не теряет оптимизма, утверждает, что она сделает нас всех интернационалистами. Современный пролетариат объединится, потому что очевидно: богатым от нее выгода, а бедным — гибель.

— Наверняка французские рабочие понимают, что их трудами наполняются карманы капиталистов из лондонского Сити, которые финансируют войну.

Лев уверен, что рабочие и крестьяне всех стран поймут: их общий враг — владелец завода, который наживается на их труде, в то время как они прозябают в нищете и бесправии.

Но что понимает мальчишка в кожаном комбинезоне, который на фабрике где-нибудь во Франции или Великобритании варит металлический корпус бомбы? Что эта штука полетит по воздуху, упадет за сотни миль отсюда и убьет мальчишек в кожаных комбинезонах на какой-нибудь немецкой фабрике. Газеты будут трубить о победе или поражении, а двое мальчишек так никогда и не узнают, до чего их жизни были похожи.


Из Парижа приехал Сева, чтобы впервые на своей памяти обнять бабушку с дедушкой. Льва он называет «месье дед»; у Натальи сердце кровью обливается. Розмеры, которые и привезли Севу, — давние друзья Троцких: Альфред, с его длинной шеей, усами и беретом похожий на карикатурного француза, и круглая Маргарита, прижимающая всех к груди. Лев объяснил, что они с Альфредом боролись со Сталиным со времен Принкипо[169]. Теперь Розмеры несколько месяцев проведут в Мехико; они тут сняли дом. Во Франции неспокойно, если не сказать хуже, а мальчику нужно время привыкнуть. Со дня смерти Зинаиды, своей матери, Сева большую часть времени жил у Розмеров, пока Маргарита не определила его в церковный приют для сирот. Лев об этом словом не обмолвился. Зинаида была его старшей дочерью; вот лишь несколько скупых фактов: заболела туберкулезом и вместе с сыном уехала из СССР лечиться в Берлин. Сталин аннулировал ее визу; муж Платон сгинул в лагерях.

Севе сейчас тринадцать; высокий подросток в шортах и кожаных сандалиях. Говорит по-французски и по-русски, но не знает ни слова по-испански; гуляет по двору и внимательно разглядывает колибри, порхающих над красными цветами. Маргарита спросила, как называются эти птицы. Сказала, что во Франции таких нет. Наверно, это правда, потому что Сева прибежал домой, раскрасневшись от волнения, до того ему понравились эти создания. Маргарита велела ему отдышаться и спокойно объяснить, чего он хочет. Сева попросил сеть или наволочку. Что-нибудь, чтобы поймать птицу.

Наталья крепко обняла его, мучаясь угрызениями совести из-за страстей, которые правят этой семьей.

— Нет, Сева, птиц ловить нельзя, — сказала она. — Твой дедушка борется за свободу.

Прощальное письмо

Будь славен Авангард, потому что в нем имя твое. Ван зачарованный, чье призвание — совершенствование, будь славно каждое слово, способное вместить тебя. Будь славен твой пиджак на вешалке, одно плечо которого по-прежнему выше другого в память о товарище, которого ты обнял.

Будь славно все, кроме расставания, которое нам предстоит. Градом ударов обрушиваются воспоминания. Но вскоре они обратятся в сокровище, которое сыплется, словно золотые монеты сквозь пальцы скупца, ведущего счет богатству: годы за одним письменным столом, локтем к локтю. Твой ритмичный фламандский говор, будто сдвинули и опустили каретку пишущей машинки: каждое предложение отчетливо и точно — библиотека с полями мака. Потрясение от привкуса твоих лакричных леденцов всякий раз, как мы случайно путали чашки. Братство тесных комнатушек в запертых на все замки домах, мерное течение речи перед сном, схожее беспокойство, окрасившее наше отрочество: пойманная рыбка в аквариуме, спаниель, сбежавший в парижском парке. Ты всегда уходил первым. Как прекрасно было любоваться тобой, когда ты, точно в струи воды, погружался в блаженный сон.

Будь славен каждый бессонный час, когда твой свет разгонял ночной мрак. Сон лишь украл бы бесценные монеты из этого припрятанного вандалом клада.

Г. У. Ш., октябрь 1939 года

Сложенное в конверт, оно превратилось в обычное письмо, которое мог увидеть любой, кто зайдет в кабинет, причем на этот раз не случайно. На конверте было напечатано имя Вана (и на всякий случай адрес), так что теперь стихотворение походило на одну из бесчисленных депеш из сумки почтальона. Служебная записка, которую надо заполнить. Трусливое прикрытие, да, но какой же автор любовного стихотворения хотел бы стоять, залившись румянцем, пока предмет его страсти скользит взглядом по строчкам? Такие письма нужно прятать в карман пальто и читать в уединении, где-нибудь в другом месте. Ван и Банни вечером уезжают на поезде.

Его чемоданы собраны, и ум тоже; казалось, мысленно Ван уже был в Нью-Йорке, когда заглянул в кабинет за своими черными туфлями. В последний раз снял пальто с вешалки у двери и, как обычно, надел — сперва на одно плечо, потом на другое. Туфли отчего-то оказались на шкафчике с картотекой. Наверно, их туда поставила Наталья, когда подметала.

— Ну что ж, товарищ Шеперд, мы неплохо потрудились на благо мира в этом маленьком штабе, не правда ли?

— Правда, Ван. Все было замечательно. Ты многому научил меня. Все и не сосчитаешь.

Он пожал плечами и бросил взгляд на конверт на углу стола:

— Письмо в воскресенье?

— Едва ли оно сегодняшнее. Кажется, пришло в пятницу.

— Ты уверен, это точно мне? Не комиссару?

— Адресовано тебе. Наверно, очередная порция вырезок из газет или что-то в этом роде. Едва ли это важно.

Ван улыбнулся, покачал головой и скользнул взглядом по столовой, где Лев корпел над ежедневной порцией газет. — Да здравствует революция и работа, которой не видно конца. А мой труд здесь завершен.

Он бросил конверт в мусорную корзину.


Дожди прекратились. Скоро с севера вернутся перелетные птицы.

Американские троцкисты тоже продолжают присылать помощников — небольшой, но равномерный поток молодых людей, жаждущих поработать на Льва. Все они хорошие ребята, сердечные, сильные; их в основном определяют в охранники и помощники к повару. Троцкисты называют себя Социалистической рабочей партией; большинство принадлежит к «центральному крылу», расположенному в Нью-Йорке. Первыми приехали Джейк и Чарли. Они провезли через границу пухлый конверт с деньгами от всемирного движения; средствам нашлось отличное применение в хозяйстве. Как и бутылке бренди, подоспевшей как раз к свадьбе Вана.

Последний из новичков — Гарольд, «смотавшийся» из Америки вместе с Джейком и Чарли; все трое сыплют жаргонными словечками вроде «начистить рыло», «усек?» и «расфуфыриться». Мать была бы в восторге от этих ребят, хотя их хвалебные оды простым людям, скорее всего, вывели бы ее из терпения.

После отъезда Вана голова Льва занята письмами и черновиками, но ребят он к секретарской работе почти не подпускает. Говорит, что тут нужна особая сноровка: лучший секретарь для писателя и сам должен быть писателем. («Даже, пожалуй что, романистом», — заговорщицки подмигивает он.) На столе в кабинете Льва громоздятся бумаги, пузырьки с чернилами, коробочки с восковыми цилиндрами для фонографа. Лежащий там же календарь каждое утро приходится выкапывать из-под завалов, чтобы перевернуть страницу на новый день. Высятся стопки книг на нескольких языках: русском, французском, испанском и английском — вперемежку, точно разные пласты его удивительного мозга. Каждый слой — новая страна в его странствиях.

Теперь же Лев собирается добавить к ним еще одну — Соединенные Штаты. Его пригласили выступить на процессе в Конгрессе. Некто Дайс попросил Троцкого стать свидетелем обвинения против американской коммунистической партии. Лев с готовностью согласился. Говорит, что их преданность Сталину подозрительна. Американские коммунисты по-прежнему верят наветам, выдвинутым Сталиным против Троцкого, но Лев уверен, что стоит им узнать правду, как они присягнут на верность движению за социалистическую демократию в России. Он считает, что Комиссия Дайса поможет превратить мировую войну в основу для всемирной революции.

Джейк и Чарли твердят, что это ловушка; Новак в телеграммах предупреждает, чтобы Лев не пересекал границу. США вот-вот вступят в войну, причем, скорее всего, на стороне СССР, против Гитлера. И доставят Льва Троцкого в кандалах к Сталину в качестве подарка союзникам. Наталья в ужасе: американские газеты в один голос называют Льва чудовищем. А он все равно хочет ехать. Комиссия Дайса выправила ему документы и гарантировала защиту полиции во время путешествия. Но ни Наталье, ни мексиканскому помощнику визы не дадут.

Лев ухитряется обойти любые трудности. Он планирует взять с собой секретаря и переводчика, чей юридический статус безупречен; к тому же он никогда не принадлежал ни к какой политической партии. А еще у него есть американский паспорт, потому что его отец — гражданин США и служит в правительстве. Лев даже надеется, что тот приютит их в Вашингтоне на время процесса, который продлится несколько недель.

Если даже отец и узнает в человеке, стоящем у него на пороге, своего сына, то, скорее всего, прогонит прочь, как бродягу. А если Сталин предложит за голову Льва крупный куш, отец с радостью его примет. Но Лев в это не поверит; для него отечески любить весь мир так же естественно, как дышать. Ни в одном словаре не найдется слов, чтобы объяснить ему отчуждение между отцом и сыном. Отъезд назначен на девятнадцатое ноября.


Чемоданы собраны; битком набиты бумагами. Наталье пришлось напомнить Льву, чтобы он захватил теплые вещи и пальто. На севере будет холодно. Лев раскопал важные документы с процесса, который проводила Комиссия Дьюи; ему тогда пришлось немало потрудиться, чтобы доказать свою невиновность. Он по-прежнему пылает такой ослепительной верой в справедливость, что больно смотреть.

Утром Лоренцо отвезет всех на станцию. До границы с Америкой охрану обеспечит мексиканская полиция. Вечером Маргарита Розмер устроила прощальную вечеринку в честь отъезда Льва, хотя Наталья считает, что радоваться тут нечему. Но Маргарита всегда ее подбадривает, как и присутствие остальных друзей: Хансенов, Фриды и, разумеется, Диего. Они со Львом прекрасно ладят с тех пор, как раздружились.

Если что и способно поднять Фриду с постели, так это вечеринка. Она явилась в настоящем теуанском платье с украшенным лентами корсажем, а короткие волосы завила как кинозвезда. Фрида привезла с собой двоих детей сестры, которые обожают Севу. Диего приехал позже, в шляпе как у Панчо Вильи. Дети запускали фейерверки, чем едва не довели до белого каления Лоренцо: он так опасался нападения, что четыре раза прерывал праздник и велел всем уйти со двора в сарай, потому что охранники на крыше заметили на улице подозрительный автомобиль. Один раз это оказался «бьюик», который привез Розмеров. Машина принадлежит их другу Джексону, молодому бельгийцу, который время от времени куда-нибудь их подбрасывает. На вечеринке Маргарита рассказала, как этот самый Джексон в Париже ходил по пятам за Фридой.

— Он, конечно, не признается, — добавила Маргарита, — но его подружка, Сильвия, утверждает, что он влюбился по уши. Вы его помните? Он бродил за вами дни напролет, мечтая познакомиться.

— Всех не упомнишь, — ответила Фрида, наклонив голову, так что одна золотая серьга скользнула по ее черным волосам. Она не улыбнулась, у нее не загорелись глаза; Фрида лишь притворилась смущенной — привычка, не подкрепленная чувством.

— В день открытия вашей выставки Джексон до вечера ждал на улице у галереи с букетом размером с далматинского дога. Наконец появились вы, язвительно сообщили, что, если хочет, он может вместо воздушного змея запустить в небо собственные штаны, и швырнули цветы в канаву!

— Бедняга, — заметил Диего, — Фрида всех убивает.

На этих словах супруги обменялись такими печальными взглядами, что, напиши они такую картину, ее пришлось бы сорвать со стены.

Маргарита не унималась — ей не давали покоя муки юноши, оставшегося в одиночестве со сломанными цветами.

— Это правда! Наверно, он не знал, что она замужем. Фрида говорит, что к концу года их должны развести.


Наталья на седьмом небе от счастья, Лев вне себя от ярости, остальные — серединка на половинку. Не будет ни поездки, ни свидетельских показаний. Лев даже не сел в поезд. Должно быть, Комиссия Дайса пронюхала о его революционных настроениях — или же просто догадалась. В самый последний момент министерство иностранных дел аннулировало визу Льва. Его навсегда лишили права въезда в США.

Газеты тут же подсуетились и опубликовали свою версию. Взяли интервью у Толедано и Сикейроса, который теперь с ним заодно; правда, оба знают о том, что же на самом деле произошло, еще меньше, чем куры Льва. Но охотно выступили с комментариями: дескать, Троцкий при поддержке нефтяных магнатов и ФБР планировал заговор против народа.


Алехандро поднаторел в английском, но общается по-прежнему с трудом. Робость душит его, точно тесный ворот сорочки. Но, как младенец из утробы, он пытается вырваться на свет божий, влиться в клан мужчин. Когда рядом другие охранники, он вместе со всеми мочится с крыши, клянется в верности Четвертому интернационалу, а также Христу, особенно в Рождество и другие церковные праздники.

Лев просит Лоренцо и остальных быть снисходительнее: со временем паренек привыкнет к революционной дисциплине. Мол, надо дать ему время. Алехандро неопытен и страшно боится ошибиться.


Февраль для Льва — самый тяжелый месяц. Слишком много смертей запятнали его стены. Иногда Лев погружается в воспоминания, беседует с милыми призраками всех, кого знал, — первой жены, друзей, сыновей и дочерей, товарищей и соратников. Всех уничтожил Сталин, причем большинство лишь затем, чтобы насолить Льву. Лев с Натальей открыто обсуждают, куда ей податься, если он станет следующим в череде жертв. Джо и Реба клянутся, что без труда увезут ее в Нью-Йорк. Ван, разумеется, уже там. «Захватите и меня с собой, чтобы похоронить в Америке, — просит Лев. — Соединенные Штаты с радостью примут мой труп».

До чего же масштабное полотно выткал Лев за шестьдесят лет жизни, встреч душ и тел, бесчисленных рукопожатий и публичных клятв; теперь же ему взамен остался лишь этот дом. И, когда Льва не станет, только несколько человек смогут по памяти рассказать о нем. Малая толика против груды газетных небылиц о «негодяе в наших рядах». Что найдут читатели в библиотеке, если даже попытаются доискаться истины? Едва ли стоит рассчитывать на правдивые воспоминания. Как и на будущее.

Сегодня Троцкий попросил перепечатать написанное от руки письмо, явно не предназначенное для посторонних глаз; это было нечто вроде завещания, распоряжения на случай смерти. Озаглавлено лаконично: «27 февраля 1940 года».

«Сорок три года своей интеллектуальной жизни я был революционером; сорок два из них сражался под знаменем марксизма. Если бы мне пришлось начинать все сначала, разумеется, я бы постарался исправить кое-какие ошибки, но в целом прожил бы жизнь точно так же. Я умру пролетарским революционером. Моя вера в коммунистическое будущее человечество сегодня крепче, чем в дни юности.

Только что со двора вернулась Наталья и открыла в моей комнате окно, чтобы проветрить. Я вижу широкую полосу зеленой травы вдоль забора, светло-голубое небо и солнце, заливающее все своим светом. Жизнь прекрасна. Пусть будущие поколения очистят ее от всякого зла, угнетения и насилия и в полной мере насладятся ею». Сегодня Наталья объявила, что пора бы и «прогуляться». Так они со Львом называют вылазки на природу, долгие поездки в пустыню, где он сможет в свое удовольствие побродить по заросшим кактусами оврагам, а Наталья тем временем расстелет в грейпфрутовой роще плед для пикника. «Ему нужно выбраться из этого гроба», — заметила она за завтраком, хотя всякий раз, как Лев покидает крепость, Наталья от волнения не находит себе места. Но она знает его слабости. С каждым месяцем, проведенным вдали от Фриды, Наталья все более выходит из ее тени и становится личностью, женой. Синий дом ее угнетал. А может, был лишь испытанием, которое выпало им со Львом.

Слова, обретшие в этом доме смысл, — прощение и доверие.

Наталья как комиссар пикника командовала кухонными войсками, собиравшими провизию, а комитет рулевых, разложив на столе в столовой карты, проводил рекогносцировку местности. Безопаснее выбирать безлюдные дороги. Решено было ехать в Куэрнаваку, чтобы по пути взглянуть на вулканы Попокатепетль и Истаксиуатль. Шутили, что американская фракция повеселит мексиканских товарищей, пытаясь выговорить эти названия.

Позвонили Розмерам, потому что для пикника потребуется два автомобиля: старый «форд», предоставленный в бессрочное пользование Диего, и «бьюик» их приятеля Джексона. Тот готов везти друзей куда угодно по первому требованию; наверно, ему нравится управлять такой огромной машиной. Ребу и Джо, мисс Рид, Лоренцо, еду, вино, пледы и один пулемет отправили на «бьюике» вместе с Розмерами. На переднее сиденье меньшего «форда» втиснулись охранники Алехандро и Мелькиадес; водитель с трудом сдерживал недовольство капризами автомобиля (или тоску по «шевроле родстеру» Диего с мощным двигателем и плавным переключением передач). Лев и Наталья уселись на заднее сиденье вместе с внуком, не помнившим себя от восторга, и не менее взволнованным парнишкой по фамилии Шелдон, волонтером, который совсем недавно прибыл из Штатов.

Лев, как обычно, лежал, пригнувшись, на коленях других на заднем сиденье, пока машина не выбралась с пыльных городских улиц на грязные проселки. Вдоль дороги тянулись широкие невозделанные поля, поросшие колючими кактусами, защищавшими никому не нужную территорию. Ехали на лошадях пастухи в широкополых шляпах, гнавшие коров, чьи большие отвислые уши придавали им безнадежно печальный вид на фоне неприветливых пейзажей. Единственными зелеными пятнами на местности были плантации нопаля да мелькавшие время от времени поля сахарного тростника.

— Вот о чем я подумал, Шеперд, — проговорил Лев после того, как было решено, что возможная опасность миновала и он может выпрямиться, — нам нужно всегда брать с собой второго шофера. — Ты мог бы научить Мелькиадеса водить машину?

— Да, сэр.

Лев имел в виду, на случай если первого шофера пристрелит снайпер. Пассажирам потребуется прикрытие, чтобы бежать. Вот такие ужасы Льву приходится предвидеть и решать каждый день — словно это были счета или поломанная дверная петля.

Дорога тем временем поднималась по склону горы. Холмистые поля бурой травы и дубовые рощи сменились сухими сосновыми лесами. Планировали объехать Куэрнаваку и проселками выбраться к ущелью неподалеку от Амекамеки. Стоял jueves santo, Страстной четверг, и все попадавшиеся по пути деревенские церкви были затянуты в пурпур в знак траура по распятому Христу, который вскоре воскреснет. Алехандро незаметно крестился на каждый храм — наверно, смущался в таком обществе. Еле приметное движение согнутой руки у груди, мельчайший из возможных жестов, который все же не укроется от всевидящего Господня ока.

Иногда на поворотах дороги за соснами открывался захватывающий вид на Попокатепетль и Истаксиуатль, ослепительные снежные вершины вулканов-двойников.

— С ума сойти! — ахал на заднем сиденье Шелдон, который никогда прежде не выезжал за пределы Нью-Йорка; Джейк и Чарли его знали еще по «центральному крылу». Теперь парнишка восхищался всем, что видел, так же пылко, как Алехандро крестился на каждый храм.

— Попо… По… — попытался было выговорить Шелдон, но сдался. Остальные обессилели от смеха.

— Попробуй произнести «Куэрнавака», — предложил Сева, который с тех самых пор, как Розмеры привезли его в Мексику, заговорил по-испански и по-английски так же свободно, как вода течет из крана.

— Корнавака! Спасибо, дружище! Ну и, пожалуй, на сегодня хватит.

Сева очень привязался к Шелдону и всегда его защищает, когда того дразнят охранники. Неудивительно, что Сева ходит за ним хвостом; Шелдон — замечательный товарищ. С готовностью соглашается дежурить в самые трудные смены, не обижается на шутки и никогда не берет второй pan dulce, пока блюдо снова не пустят по кругу. Мексика, первое серьезное путешествие в жизни Шелдона, привела его в восторг. Говорит, что тут шикарно.

— Ацтеки называли город «Куаунауак», — пояснил Лев. — Это значит «возле леса».

И откуда он только это узнал? Лев читает все на свете.

— Но ведь «Куэрнавака» переводится как «коровий рог», да, дедушка? — уточнил Сева. — Зачем же испанцы поменяли название?

Мелькиадес предположил, что это сделали сами ацтеки, чтобы не лопнуть от смеха, слыша, как испанцы пытаются выговорить «Куаунауак».

Наконец добрались до места — тенистой лесной лощины, по которой текла холодная бурная речка для отважных пловцов. Троцкий с внуком отправились пройтись и вернулись с добычей: Лев нес на плече сверток из мешковины величиной с толстое бревно. Внутри оказался его любимый кактус, viejito, «старичок»: его так называют потому, что вместо игл на нем растут длинные белые волоски. Мелькиадес и Лоренцо вдвоем погрузили кактус в багажник «бьюика»; клялись, что сверток весил по меньшей мере килограмм тридцать. Какой там Сталин и высокое давление! Лев еще нас всех переживет.

Что же до самого Льва, то он радовался как ребенок. На нем была нелепая старая соломенная шляпа, которую он надевает только на пикники. Никто не помнит, когда он в последний раз был в ней — или улыбался. Или фотографировал. Но этот день стоило запечатлеть на память, и Лев снимал всё. Вот Наталья и Маргарита расставляют на пледе у подножия сосны тарелки с курицей в кляре. Наталья в маленькой шляпке с полями сидит на камне у воды и улыбается в камеру. Охранники дурачатся. Сева в плавках позирует на высоком утесе, с которого собирался нырнуть, но Наталья встревоженно окликнула его по-русски, и мальчик так и не прыгнул. Потом камеру взял Шелдон, так что Лев получился на большинстве фотографий. Из всех событий этого дня важнейшим — а значит, заслужившим, чтобы его сняли, — была его радость.

За час до заката компания избрала исполнительный комитет для сборов, и все расселись по машинам. Белая цапля клевала крошки, оставшиеся от обеда. Птица весь день охотилась за улитками на берегу реки, не обращая внимания на выкрутасы охранников, которые прыгали с утеса, вытряхивали воду из ушей и жаловались на замерзшие cojones[170]. Казалось, это та же цапля, которая откуда ни возьмись слетела во двор Синего дома в утро, когда Лев с Натальей уезжали оттуда. Тот день остался в памяти печальной мистерией: изгнание детей Божьих из райского сада. Но это был не рай: отъезд пошел Льву с Натальей на пользу. И неудивительно, что эта цапля похожа на ту: все они выглядят одинаково.


Неожиданно пришло письмо от отца. Датировано апрелем, но получено только сейчас, в мае, — по странному совпадению, в день рождения матери. То, что оно вообще дошло, само по себе чудо, потому что отправлено на адрес дома в Сан-Анхеле, то есть Диего, а уж тому если что в руки попало, так он либо засунет его под качающуюся ножку стола, либо вообще запихнет в сэндвич. Должно быть, адрес сообщила отцу мать, когда еще была жива.

Сказать отцу, в общем, было особенно нечего. В прошлом году болел и купил машину. Описание машины заняло два абзаца; о болезни — ни слова. Синхронизация на низких передачах, рычаг переключения скоростей и сцепление на полу. Очевидно, «шевроле родстер», как у Диего, только белый и более ранней модели. В конце высказывалась надежда, что теперь, после смерти матери, отец с сыном лучше узнают друг друга и будут чаще общаться. Свой адрес он не указал, пояснив, что намерен поменять квартиру; вместо этого на конверте стоял адрес его поверенного, чья контора располагалась на Первой улице в Вашингтоне.

«Чаще общаться», например, могло значить одно письмо каждый год, кратный четырем. Это еще куда ни шло.

24 МАЯ

Должно быть, они оставили автомобиль на улице Виена и подкрались к дому за два часа до рассвета. Лоренцо вспоминает, что нападавшие были в полицейских мундирах; это-то его и смутило. Незнакомцы приблизились как ни в чем не бывало, неожиданно заломили ему руки за спину, связали и вставили в рот кляп. Алехандро стоял возле ворот с другой стороны; его схватили одновременно с Лоренцо и тоже связали. Приставили к голове пистолет и спросили, где проходит телефонный кабель. Он ничего не ответил, но преступники тем не менее быстро нашли и перерезали провода вместе с новой электрической сигнализацией. Постучали в ворота, и Шелдон открыл, не обратив внимания на отчаяние, с которым Алехандро под дулом пистолета произнес пароль, а может, и вовсе позабыл его спросить. Алехандро точно не помнит.

Бандиты ворвались во двор и открыли огонь по дому охраны; треск пулемета моментально всех перебудил. Нападавшие поливали очередями и главный дом, окна спальни Льва и Натальи. Грохот выстрелов оглушал, пока в темноте кое-как не удалось забраться под кровать и прижаться к холодному полу, думая о том, что настал смертный час. Во дворе стояло странное зарево, но это был не свет луны или уличных фонарей. В воздухе запахло порохом, потом газом; странное воспоминание. В дом полетели зажигательные бомбы.

Наталья и Лев прижались к полу возле кровати. Наталья вспоминает, что не снимала ладони с груди Льва, чтобы знать, бьется ли у него сердце. Проход из их спальни в комнату Севы был объят пламенем. На мгновение там показался черный силуэт. Они видели, как неизвестный поднял пистолет и четыре раза выстрелил по скомканным одеялам, кучей валявшимся на кровати.

«Сева, Сева», — позвала Наталья, когда призрак исчез, перепугавшись, что бандиты забрали внука, а то и вовсе убили. Наконец, к своему облегчению, смешанному с ужасом, женщина услышала вопль Севы. Наталья подползла к порогу и обнаружила, что мальчик лежит под кроватью, раненный в ногу. Сева сказал, что, когда тот человек зашел в комнату, он уже успел спрятаться. Бандит выпалил и по Севиной кровати. Одна пуля прошла насквозь и попала мальчику в ногу.

Один за другим обитатели дома охранников стали подниматься с пола, ощупывали себя, стараясь стряхнуть наваждение и влезть обратно в свою шкуру, точно в костюм, сорванный в спешке. Все живы. Все выжили. Только Шелдон куда-то подевался. Алехандро предположил, что парнишку застрелили. Кажется, он видел, как тот упал у ворот; наверное, бандиты утащили тело. Сева постоянно спрашивает, где Шелдон. Настаивает, что если мы живы, то и он жив.

Лоренцо признался, что узнал негодяя, который чуть не сломал ему руку, несмотря на то что тот наклеил фальшивые усы. Это Альфаро Сикейрос, художник, старый друг Диего, ставший ему врагом. Но Лоренцо никто не поверил, хотя тот не привык выдумывать и уверен в своих словах.

Сегодня приезжали полицейские и кухонными ножами выковыривали куски свинца из стен спальни Льва. Семьдесят шесть пуль. Изрешеченная, осыпающаяся стена, или, точнее, то, что от нее осталось, похожа на лицо прокаженного. Пули прошли в считаных сантиметрах от подушки Льва. Полиция весь день собирала улики. Все уцелевшие собрались в разрушенном дворе, щурясь от света, не готовые видеть жизнь, сохранившуюся в их темнице.


Само по себе выживание — не повод для радости. Если бы жизнь была костюмом, который можно мгновенно сорвать с себя, а потом снова надеть, то этот рывок испортил бы его. Сегодня хуже, чем вчера. Ночью тяжелее, чем днем, а днем просто плохо. Никто не спал. От свиста закипевшего чайника у всех замирает сердце. У Натальи забинтованы руки: она получила ожоги, пытаясь потушить загоревшуюся Севину кровать. Сидит на стуле со слезами на глазах, протягивая руки вперед, словно обнимает призрака. Лев меряет комнату шагами; в голове у него сумятица. Столько его товарищей уже погибло, что он, должно быть, счел это покушение репетицией неизбежного. Остальные обитатели дома, скорее всего, тайком обдумывают, как бы отсюда улизнуть. И из-за этих мыслей чувство вины заглушает страх.

Лоренцо злится сам на себя из-за нападения и теперь изматывает всех учебными тревогами, которые все и без того выучили наизусть. «После драки кулаками не машут, — угрюмо напоминает Лев. — В следующий раз они заявятся не через ворота». Но Лоренцо не унимается, вне себя от гнева и стыда за собственный промах: «Когда звенит звонок для смены ночного караула, тот, кто внутри, отодвигает только один засов. Вы слышали? Только один засов! Тот, который отпирает решетку. Потом спрашивает пароль. Если пароль верный, впускает пришедших, но только в переднюю». Но в передней электрическая сигнализация, а провода перерезали. Алехандро потерял голову от ужаса. Неважно, что заставило Шелдона открыть ворота — он не смог их защитить.

Газеты превзошли сами себя. Пишут, будто бы это представление устроил сам Троцкий, чтобы привлечь к себе внимание. Полиция допросила всех обитателей дома, а беднягу Алехандро продержала два дня, видимо, почуяв его уязвимость. Не давали спать, толкали прикладом в плечо, допрашивали о так называемом фальшивом нападении: если все было по-настоящему, снова и снова допытывались полицейские, почему же тогда все выжили? Как так получилось, что по комнате выпустили семьдесят пуль и ни одна не попала в цель?

Доведенный до отчаяния Алехандро заметил, что вообще-то ранили Севу. Пусть в ногу, но все-таки. Если нападение было подстроено, какой же дед стал бы подвергать опасности жизнь внука?

Полиция передала его слова репортерам, правда, переиначив: бессердечный негодяй сделал внука невинной жертвой в своей игре! Некоторые газеты, торопясь перепечатать оскорбительную утку, даже написали, что Сева мертв.

Алехандро совсем потерял голову от горя и винит себя в этих грязных сплетнях. Он и раньше-то не отличался словоохотливостью, а теперь даже не просит за завтраком налить ему кофе. Терзается из-за сказанных слов; такое ощущение, что замолчал навсегда.

28 МАЯ

Розмеры уехали — стосковались по дому или еще по чему-то, что манит их в Европе. Маргарите было жаль оставлять друзей в такую минуту; ее не столько беспокоили беспорядки во Франции, сколько состояние Натальи. Но билеты куплены, и отступать поздно. Правда, есть и хорошие новости: заехав сегодня утром попрощаться, Розмеры уговорили Наталью проводить их до порта. Небольшой отпуск на побережье. Реба поехала с ней; они вернутся поездом на следующей неделе. Ожоги Натальи почти зажили. Ей не хотелось бросать Льва, но он настоял на своем. Причем им даже не придется ехать в Веракрус на поезде: разумеется, Джексон согласился их отвезти на своем великолепном «бьюике».

Прощание во дворе длилось неимоверно долго. Теперь каждый поцелуй Льва и Натальи полон печали. А Маргарита обнимает всех по два раза. Когда наконец все завершилось, они едва не потеряли водителя. В конце концов Джексон отыскался в доме: они с Севой играли с моделью планера.

25 ИЮНЯ

Шелдона Харта нашли в деревне Тлалминалко в доме, принадлежащем родственникам Сикейроса. Севе еще не сообщили, что его друг Шелдон не вернется. Полиция обнаружила тело в яме глубиной в четыре фута[171], засыпанной негашеной известью.

Арестовали тридцать человек, в том числе самого Сикейроса, хотя ему, скорее всего, разрешат покинуть страну. Мексиканские газеты называют его «полусумасшедшим художником» и «беспечным пиратом». Виновные в случившемся уже установлены — Троцкий все сделал сам, — поэтому появление настоящего преступника вносит некоторую неловкость. Одна из газет со свойственной всем писакам странной логикой предположила, что Троцкий заплатил художнику за фальшивое нападение. Причем то, что нападение фальшивое, преподносилось уже не как догадка, а как реальный факт. Стоит газетам докопаться до «правды», как прочие мнения перестают существовать.

Шелдон был славным малым. Настоящим другом: еще одно слово, пустившее побеги смысла в доме Троцких.


Диего уехал. Он уже в Сан-Франциско. Пока полиция уничтожала следы, которые на самом деле вели к сталинским клевретам, Диего обвинили в участии в нападении. Сейчас материалы обвинения рассматриваются в суде, Сикейрос сидит за решеткой, но газеты как с цепи сорвались: нашумевший художник — убийца! Какой же репортер устоит перед такой версией? Диего пришлось уехать не попрощавшись; Лев расстроился. Несмотря ни на что, они остались хорошими товарищами.

Лоренцо совсем обезумел — поставил на оба входа в спальню Льва и Натальи железные двери в три дюйма [172]толщиной. Лев шутит, что теперь ложится спать, будто забирается в подводную лодку. Еще Лоренцо планирует устроить бомбоубежище, три новые кирпичные башенки для наблюдения за улицей и ограждение из сетки и колючей проволоки, которое выстоит, если дом забросают гранатами.

Льву уже надоело повторять, что после драки кулаками не машут. Говорит, что убийцы не прибегнут дважды к одному и тому же способу: «Лоренцо, друг мой, если бы они были такими дураками, тебе было бы не о чем беспокоиться».


Уныние вроде бы понемногу рассеивается. Наталья наконец достала летние платья и убрала старомодные русские пальто на меху. В этом городе погода одна и та же двенадцать месяцев в году, разве что может пойти дождь. Но Наталья скрупулезно следует смене времен года: весной носит светлые платья из набивной ткани, а осенью — темные пальто, по-прежнему руководствуясь парижским или московским климатом. Так она выживает. И Лев тоже. Прошлое — все, что мы знаем о будущем.


Еще один добрый знак: Наталья пригласила гостей на чай. На рынке Мелькор Реба столкнулась с их неизменным шофером Джексоном и его подружкой Сильвией и не раздумывая пригласила их зайти, чтобы Наталья поблагодарила Джексона за то, что он отвез их в Веракрус. Реба переживала, что, наверно, нужно было спросить согласия Льва, но Наталья ее успокоила: Сильвия — старая знакомая Розмеров, а Джексон за эти несколько месяцев оказал бесчисленное количество услуг. Кажется, Наталье Джексон с Сильвией нравятся. Она пригласила их приходить снова; их визит вносит разнообразие в жизнь этой крепости.

У Льва, похоже, об этой парочке свое мнение. Он необыкновенно долго возился с курами, прежде чем присоединиться к компании за чашкой чая. Наталья потеряла терпение и отправила за мужем секретаря.

— Простите, сэр, но ваша супруга прислала спросить, как можно битых три четверти часа кормить одиннадцать куриц.

— Скажите Наталье, что мне с курицами интереснее, чем с ее гостями. Нет-нет, не говорите. Этот Джексон славный малый. Вот только вообразил себя писателем.

— О чем же он пишет?

— В том-то и беда. Он сам не знает. Показывал мне наброски. Это будет нечто вроде исследования, посвященного теории «Третьего лагеря» Шахтмана. На самом же деле тоска смертная. Его мысли не отличаются глубиной. Если он вообще думал, когда это писал.

— Однако!

— И он хочет, чтобы я написал рецензию.

— Это нелегко.

— Не то слово. Ох, сынок. Я не понаслышке знаком с ГУЛАГом и ГПУ. И все равно не хватает храбрости сказать в лицо молодому человеку, который был так добр к моей жене: «Друг мой, ничего нового вы не придумали. К тому же ваша книга просто скучна».

— Хотите, я передам Наталье, что куры сегодня очень голодны?

Лев со вздохом загремел лопаткой для зерна. Куры подняли головы и жадно следили за каждым его движением.

— Подумать только, в 1917 году я командовал пятимиллионной армией. А теперь одиннадцатью курами. У меня даже петуха нет.

— От петухов обычно одно беспокойство.

Троцкий хмыкнул.

— Чтобы у вас появился повод остаться здесь подольше, сэр, могу задать вам один вопрос. Про то, как вы были комиссаром.

— Что ж, задавайте. Доктор уверяет, что у меня давление зашкаливает. Так о чем вы хотели спросить?

— Диего мне рассказал, что вы должны были стать преемником Ленина. Вы были вторым лицом в партии, вас поддерживал народ, вы устроили бы революцию в демократической Советской республике.

— Все верно.

— Почему тогда вместо вас к власти пришел Сталин? В книгах пишут, что «вопрос о том, к кому перейдет власть, не был окончательно решен», нечто в этом роде. Но Диего объяснял иначе.

— И как же?

— Что это была историческая случайность. Как будто подкинули монетку: выпасть могли и орел и решка.

Лев молчал так долго, что казалось, будто Джексон и Сильвия уедут раньше, чем комиссар проронит хоть слово. Вопрос был дерзкий, пожалуй, даже грубый. Ван сто раз говорил, что Лев не любит об этом вспоминать, да и не станет.

Но он все-таки заговорил:

— Как вы знаете, Владимир Ильич Ленин скончался от удара в 1924 году, вскоре после Тринадцатого съезда партии. Съезд истощил его силы; впрочем, и мои тоже. Я болел уже несколько недель и во время заседаний свалился с воспалением легких. Наталья настояла, чтобы, когда съезд завершится, мы поехали отдыхать на Кавказ. Она была права: иначе бы я просто умер. Наконец все закончилось, я обнял товарищей и своего друга Владимира и отправился в путь.

Он замолчал, снял перчатки и вытер глаза.

— Мы с Натальей ехали на поезде на Кавказ. Пили чай в вагоне-ресторане. Вдруг подходит проводник с телеграммой: Ленин скончался от удара. Телеграмму послал Сталин. «Дорогой товарищ Лев» — кажется, так он назвал меня. Выражал соболезнования в постигшем нас горе, уверял в дружбе и солидарности и описывал подробности будущих похорон. Сказал, что по множеству причин, главной из которых было нежелание вызывать беспорядки, семья и правительство решили отказаться от пышной государственной церемонии. Хоронить будут скромно, на следующий день. Я бы уже не успел вернуться; разумеется, Сталин заверил меня, что не стоит беспокоиться. Семья все понимает. Предполагалось, что по возвращении я произнесу на государственной церемонии речь в память о друге.

— И вы поехали дальше.

— Да, мы поехали на Кавказ, чтобы отдохнуть неделю. Но не успела она закончиться, как я узнал, что Сталин меня обманул. Каждое слово в телеграмме оказалось ложью. Хоронили Ленина не в семейном кругу и не на следующий день. Похороны были пышными и состоялись спустя три дня после того, как я получил телеграмму. Если бы я знал, я бы успел вернуться. Я должен был выступить на похоронах. Успокоить народ, потому что время было тревожное. Ленин умер неожиданно; в стране началась паника. Люди испугались за свое будущее.

— Но вместо вас на похоронах сказал речь Сталин.

— В газетах написали, что я отказался приехать — дескать, не хотел прерывать отпуск. Сталин так прямо и заявил. Но, разумеется, не с трибуны. На похоронах он говорил о мужестве и руководстве. Сказал, что оправдает надежды, которые возлагает на него народ, в час, когда другие оказались недостойны доверия и пренебрегли своими обязанностями… Все догадались, о ком он говорит.

— Но ведь всего лишь несколько дней назад народ был вам предан. Неужели это ничего не значит?

— Люди перепугались. В тот момент им больше всего нужна была надежная опора.

Лев поднял взгляд в небо над стеной, окружавшей двор. Эти воспоминания причиняли ему боль сильнее любых ран. Ван оказался прав: жестоко было задавать этот вопрос.

— Сэр, вы не могли этого предвидеть. Вы ни в чем не виноваты.

— Мне не следовало ему верить. Принимать за чистую монету якобы дружеские слова соболезнования в телеграмме. Да, я очень плохо себя чувствовал, меня лихорадило; Наталья мне постоянно об этом напоминает. К тому же Ленин умер так внезапно. И вот чем обернулось мое легковерие. Сотнею тысяч смертей. Предательством революции.

— Когда же вы вернулись в Москву?

— Слишком поздно. В том-то все и дело. Сталин быстренько ввел в государственный аппарат преданных ему людей. А ведь чиновники должны были держать нейтралитет и охранять интересы государства. Но верность Сталину гарантировала его будущее. Стране не так-то просто оправиться от смены власти.

— Но люди заслуживают честного правительства. Вы постоянно об этом говорите.

— А еще им нужны герои. И враги. В особенности когда народ напуган. В это проще поверить, чем в правду.

Лев в задумчивости уставился на дверь в столовую. Гости уходили. Он махнул им лопаткой для зерна. Джексон и Сильвия помахали в ответ. Наталья стояла во дворе, накинув на плечи плащ. Небо хмурилось; собирался дождь.

— Значит, это была историческая случайность. Ложная телеграмма, которую вы получили в поезде.

— Никакая это была не случайность.

22 АВГУСТА

Невозможное не должно случаться. Кто-то должен был это остановить.

Утром Лев был в превосходном настроении. Пересадил четыре кактуса в новый садик. Радовался, что придумал новый способ пересадки — с помощью парусинового гамака, мелкой проволочной сетки и противовеса. «Теперь дело пойдет быстрее!» — объявил он с таким видом, словно изобрел двигатель внутреннего сгорания.

К обеду закончил вычитывать предпоследнюю главу книги о Сталине. Днем диктовал статью об американской мобилизации. С половины четвертого до четырех лил дождь, небо затянуло тучами. В пять, как обычно, сделал перерыв: пил чай с Натальей, а после попросил помочь с кроликами. В одной клетке окотились сразу две самки. Нужно было пересадить одно семейство в другую клетку, чтобы крольчихи не сожрали приплод.

Лев взял большую пятнистую крольчиху по кличке Минутка за загривок, но тут неожиданно в ворота вошел Джексон. Лев передал крольчиху помощнику, указав, куда пересадить ее семейство. Джексон явился не с пустыми руками: он держал папку для бумаг и шляпу, а через руку у него был перекинут плащ. Сказал, что вскоре уезжает в Нью-Йорк, но закончил свою первую статью и просит Льва ее прочесть и высказать беспристрастное мнение.

Лев оглянулся с таким уморительно беспомощным видом, будто хотел сказать: «Спасите! Уж лучше ГУЛАГ!» Но вслух ответил: «Конечно. Пойдемте ко мне в кабинет».

Они скрылись в доме; вероятно, Лев попросил Наталью напоить гостя чаем, после чего они, должно быть, прошли в кабинет. Легко представить: Лев садится, расчищает на заваленном бумагами столе место, чтобы положить статью, и, набравшись терпения, собирается ее прочесть и высказать тактичные замечания. Будущее ждет. Мировая революция дожидается, пока Троцкий уделит внимание ограниченному, но подающему надежды молодому человеку, потому что в жизни не будет чудес, если она не основана на доброте.

Должно быть, Троцкий предложил Джексону сесть напротив, в кресло у стола. Но тот остался стоять — видимо, переживал, как великий человек оценит ход его мыслей и не заметит ли грамматических ошибок. Возможно, Джексон взволнованно мерил комнату шагами, чем раздражал Льва. Или трогал вещи на столе: стеклянное пресс-папье, свадебный подарок Натальи, гильзы в стаканчике для карандашей, оставшиеся от майского налета, в котором участвовал Сикейрос. Пальто Джексон положил на стол.

И тут до нас донесся вопль. Полустон, полукрик, в котором отчетливо слышалось негодование.

Джо и Мелькиадес скатились по лестнице с крыши; все обитатели дома высыпали во двор. «Лев?» — окликнула Наталья из кухни. Два крольчонка упали на землю и корчились в пыли. В окне кабинета открылось странное зрелище: Лев стоял, обхватив Джексона руками, как будто обняв, и кричал. Все было залито кровью. Джо, Лоренцо и Наталья завопили в один голос. Долговязый Джо первым добежал до кабинета, повалил Джексона и прижал к полу. Наталья, бледная как мел, рухнула на дверь. Лев без очков сидел за столом; руки и лицо его были залиты кровью. На полу валялась странная маленькая кирка с укороченной рукояткой. Явно не кухонный инструмент. Что-то другое.

— Все будет хорошо, родной, — прошептала Наталья. Мелькиадес направил ружье на человека, который извивался на полу, и взвел курок. Джо упер колено в грудь Джексона и ловил за руки, которыми тот молотил по воздуху.

— Не пускайте сюда Севу, — проговорил Лев. — Ему незачем это видеть.

Потом велел Джо и Мелькиадесу:

— Не убивайте его.

— Лев, — задыхаясь от рыданий, произнес Мелькиадес. Ему наконец удалось схватить Джексона за запястья и прижать их к полу; от усилия у него побелели костяшки. Лоренцо достал из ящика стола принадлежавший Льву кольт 38-го калибра. Он всегда хранился там, с шестью патронами в обойме. На столе возле фонографа лежал еще один пистолет, 25-го калибра; Лев легко мог до него дотянуться, когда читал статью Джексона. Под столом — кнопка вызова охраны. Но убийцы никогда не повторяются.

Мелькиадес не опустил ружье. Теперь оба дула были нацелены в голову негодяя на полу. Время от времени тот принимался извиваться под коленями Джо, пытаясь вырваться.

Лев отнял руки от лица и посмотрел на кровь. Ее было очень много. Белые манжеты его рубашки пропитались ею, точно бинты. Кровь капала на бумаги — черновики, напечатанные сегодня утром. Троцкий очень медленно повторил:

— Не убивайте его.

Невозможно было смотреть на него. И невозможно выполнить эту просьбу.

— Не время думать о милосердии, — сдавленным голосом процедил Джо.

Лев прикрыл глаза; было видно, что ему трудно говорить:

— Нет надежды, что они… скажут правду. Если вы не оставите его в живых.

Когда прибыла карета Зеленого Креста, Лев был жив, но наполовину парализован. Его тело вдруг стало невероятно худым и странным на ощупь: когда его грузили на носилки, обездвиженная половина оказалась холоднее. Реба, Алехандро и другие остались дома с Севой. Наталья села на заднее сиденье скорой. Было темно. На улицах горели фонари.

В больнице Лев заговорил по-французски, а перед тем, как его увезли на операцию, — по-русски. Языки отпадали один за другим, долгое изгнание облетало с него слой за слоем, точно луковая шелуха.

Хирурги установили, что лезвие пробило череп Льва на семь сантиметров и проникло в мозг. Троцкий скончался на следующий день, не приходя в сознание. Это было вчера.

Последнее сказанное им по-английски предложение начиналось со слов «нет надежды». Наталья впоследствии призналась, что ей было странно слышать эти слова из уст человека, который десятки лет жил надеждой. Но дело не в надежде и не в милосердии. Нет смысла обсуждать это с Джо и Натальей, но приказание было высказано четко: «Нет надежды, что они скажут правду, если вы не оставите негодяя в живых».

Лев говорил о газетах. Мертвого убийцу можно объявить кем угодно, хоть невинной жертвой. Еще одним сумасшедшим художником, которого нанял Троцкий для своего последнего розыгрыша, но все пошло наперекосяк. Несть числа лжи и обманам, правда же только одна — и еле различима.

Лев был прав: если оставить негодяя в живых, весь мир узнает, кем он был на самом деле. Убийцу схватила полиция и уже напала на след, ужасной нитью тянущийся в прошлое сквозь наши воспоминания: на прошлой неделе Реба не случайно наткнулась на Джексона на рынке Мелькор. Наталью в Веракрус он отвез не по доброте душевной, а с умыслом.

И модель планера он тогда Севе подарил не просто так: негодяю нужно было пробраться в дом и запомнить расположение комнат. А вспомнить его привязанность к Сильвии, старой подруге Розмеров, и знакомство с самими Розмерами! Возил их повсюду в своем элегантном «бьюике». Даже то, что у него оказался «бьюик». Откуда он взял столько денег? Мы не догадались спросить.

Взятый под стражу, убийца сразу же с гордостью признался в том, что он тайный агент Сталина и уже давно служит в ГПУ. Джексон — не настоящая его фамилия и не единственная. Сколько способов он испробовал, прежде чем обнаружил лазейку? След ведет в прошлое, в Париж, когда Джексон ходил по пятам за Фридой, ждал ее у галереи с букетом цветов. Столько кропотливой работы — и все ради того, чтобы обрушить ледоруб на голову Льва Троцкого.

«Нью-Йорк таймс», 25 августа 1940 года

США отказалось принять тело Троцкого

Причины не уточняются, но предположительно власти опасаются демонстраций

СОВЕТСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ОБЪЯВИЛО ЕГО ПРЕДАТЕЛЕМ

Газеты называют смерть Троцкого «заслуженным концом»; обвиняемый утверждает, что действовал без сообщников


Экстренный выпуск

«Нью-Йорк таймс»

ВАШИНГТОН, 25 АВГУСТА

Сегодня Государственный департамент объявил о запрете перевозить тело Троцкого из Мексики в Америку.

Причина не уточнялась, но логично предположить, что правительство опасается коммунистических и антикоммунистических демонстраций, если гроб с телом Троцкого будет доставлен в США.

«В ответ на запрос американского консула в Мехико Джорджа П. Шоу, — гласило заявление, — департамент проинформировал его, что не видит причин перевозить тело Троцкого в США и считает это нецелесообразным».


Правительство Советского Союза обвиняет Троцкого в измене Родине

МОСКВА, 24 АВГУСТА («Ассошиэйтед пресс»)

Сегодня советские газеты впервые сообщили о том, что в прошлую среду вечером в Мехико скончался Лев Троцкий, назвав его гибель «бесславным концом» «убийцы, предателя и иностранного шпиона».

Новость стала первым упоминанием о смерти Троцкого после появившегося в четверг краткого сообщения о покушении на жизнь изгнанного из страны бывшего коммунистического вождя, которое было организовано одним из его сторонников.

Печатный орган коммунистической партии, газета «Правда», предъявил Троцкому обвинения во вредительстве Красной Армии во время гражданской войны, заговоре против Ленина и Сталина в 1918 году, организации убийства Кирова и преступном замысле против Максима Горького, а также в шпионаже в пользу британской, французской, германской и немецкой разведок.

«Троцкий достиг дна морального падения, запутался в собственных сетях и пал от руки своего же последователя, — пишет „Правда“. — Так негодяй встретил бесславный конец и отправился в могилу с клеймом иностранного шпиона и убийцы на челе».

Вокзальный дневник АВГУСТ 1940 ГОДА (В. Б.)

Сегодня суббота, последний день августа. Поезд, покачиваясь, скользит на север. Четыре часа пополудни, солнце ярко светит в левый бок вагона, переливаясь на грязных окнах, словно соляная корка, так что можно сказать наверняка: поезд идет на север. Последние десять дней — точно обрывки в мешке с лоскутками. Все воспоминания утратили смысл. Все сгинуло; в карманах пепел.

Лев оказался прав во всем. История Джексона Морнарда так омерзительна, что газеты с радостью ухватились за нее. Президент Карденас осудил действия России и Соединенных Штатов, союза иностранных держав, запятнавшего честь нашей страны покушением. Из угольных шахт и с нефтяных промыслов Мичоакана и Пуэблы в столицу стеклись триста тысяч мексиканцев, чтобы пройти траурной процессией по Пасео-де-ла-Реформа[173]. Половина из них проделали этот путь босиком. Четверть едва ли сумела бы выговорить имя Льва Давидовича Троцкого. Знала лишь, что он, по словам президента, был одним из вождей нашего века Революции. Герой, павший от руки негодяев, не верящих в победу народа.

Когда же состоялись похороны? Покушение было во вторник, в среду Лев скончался, а остальное кануло в Лету. Бумаги, книги, одежда, даже записи в дневниках. Полиция забрала все подчистую из комнат охранников, конфисковала как улики. И этот крошечный блокнот теперь — единственная надежда восстановить хронологию событий. Начнем с сегодня и отмотаем назад: последний день в Мехико, поезд скользит на север; поезд трогается; пассажиры садятся в вагоны на вокзале Колония-Буэна-Виста; покупка свертка с сэндвичами и блокнотика, перевязанного проволокой, в новом «Сэнборне» на вокзале в центре города, за песо из маленького кошелька Фриды.

Остальное как в тумане. В какой из дней Фрида передала кошелек с деньгами и документы на то, чтобы провезти ее ящики через таможню?

Точно после убийства, но до похорон. И после допроса в полиции. Даже Наталью допрашивали два часа. Остальных продержали битых двое суток. Фрида была готова покусать полицейских, из-за которых ей пришлось спать на неудобном топчане в холодной вонючей камере. Притом что в день убийства ее нигде и близко не было. Лучшие показания дал Джо, он запомнил больше остальных, несмотря на то что, когда приехал Джексон, был на крыше и не заметил, как тот прошел во двор.

Вот чего никто не видел: нервной улыбки, с которой он попросил высказать критические замечания о статье. Переброшенного через руку плаща; должно быть, под ним он и спрятал орудие убийства. Никто больше не поймал взгляд Льва через плечо: «Уж лучше ГУЛАГ!» Его молчаливую мольбу. Секретарь должен защищать комиссара. И Ван бы так и сделал. Стоило под любым предлогом отказать Джексону Морнарду в просьбе — и он бы ушел. «Извините, но вы же знаете, как Лев занят. Ему нужно закончить статью об американской мобилизации. Оставьте ваши бумаги, и он при первой же возможности прочитает ваш труд». Могло быть и так. И Лев был бы спасен.

Теперь же мисс Рид сидит на краю кровати и держит Наталью за руку, будь то вторник или воскресенье, утро или ночь. Джо и Реба в кабинете Льва упаковывают документы и папки с бумагами. Это единственная комната, в которой полиция все оставила на своих местах. Из дома тоже почти ничего не взяли. Но из домика охраны вынесли все подчистую. Поразительно. Вернуться из пустой камеры с кирпичными стенами, войти в ворота, увидеть кактусы Льва, растущие на прежнем месте, как будто ничего не произошло, и кур, ждущих кормежки. А потом — пустой домик охраны с распахнутыми настежь дверями и кирпичными стенами. Железные койки, матрасы. Чисто выметенные полы, как в день приезда. В комнате — столик, который одолжил Лев, но на столике пусто, даже печатной машинки нет. Исчезли книги. Чемоданы и коробки из-под кровати. Одежда, зубной порошок, несколько фотокарточек матери. И все дневники, начиная с самого первого, с Исла-Пиксол. Как и коробка напечатанных страниц весом с собаку, которые, словно верный друг, встречали каждый вечер. Пухлая стопка бумаги, с каждым днем становившаяся все выше и надежнее. Теперь все это неважно. Все потеряло смысл.

Фрида ругает полицейских: мол, эти безмозглые тараканы конфисковали все записи на английском, потому что не смогли разобраться, что это такое. У них не хватило ума понять, что это всего-навсего личные дневники и рассказы. Сплетни о древних, улики, за которыми не скрывается никакого преступления, кроме иллюзий молодого человека, возомнившего себя писателем. Погруженного в собственные мысли и пренебрегшего секретарскими обязанностями, способного забыть на столе письмо. Оставившего своего хозяина на растерзание докучливому посетителю, очередному зануде с дурно написанной статьей.

Джо и Реба соберут вещи, оставшиеся от Льва, бумаги, исписанные его мыслями, чтобы отправить в какую-нибудь библиотеку и выручить денег Наталье на билет. Если удастся отыскать Вана, он поможет с продажей. Его последнее письмо было послано из Балтимора; он там преподавал французский. Наверно, Ван еще не слышал о смерти Льва. Уму непостижимо. Все это не укладывается в голове, сколько бы ни рассуждали Лев с Натальей о возможной кончине, ожидая ее с каждым рассветом. Думать — еще не значит предвидеть.

Наталья постепенно прикончит пузырек с фанодормом, цепляясь за руку мисс Рид, пока наконец не сможет открыть глаза, сесть на корабль и уплыть. Соединенные Штаты не позволят ей приехать с Джо и Ребой. Остается Париж; там она остановится у Розмеров. Ей пора в путь. Лоренцо уверен, что теперь чекисты начнут охотиться на нее как на живое напоминание о супруге. Бедняжка так боится ГПУ, этих волков из ее кошмаров, что не может уснуть.

Фрида едет в Сан-Франциско; Диего уже там. У нее, как всегда, есть план: ее друг, доктор Элоэссер, вылечит Фриду от всех болезней, и Диего захочет ее вернуть. Мелькиадес собирается на юг, к родственникам, и Алехандро, вероятно, поедет туда же. Сан-Франциско, Париж, Оахака; обитатели дома разбегаются на все четыре стороны. Бумаги Льва будут храниться где-то в одном месте, но что станется с секретарями, которые их печатали, вносившими свою скромную лепту в его рассуждения? Была еще и другая лепта — хороший завтрак, ведь на сытый желудок как раз и придумываются величайшие планы. Кто обо всем этом вспомнит? Парни из Нью-Йорка играют против мексиканцев в футбол во дворе; нет больше дома Троцкого, как будто и не было вовсе. Дом приберут и продадут новым владельцам, которые разрушат башенки с бойницами, выкопают посаженные Львом кактусы, а кур отдадут или съедят.

Этот дом — словно пригоршня монет, звеневших в одном кармане, а после брошенных на прилавок в качестве платы. Карман опустел, монеты вернулись в обращение, отдельные, невидимые, канули в бездну. Их и вместе-то собрали, кажется, лишь затем, чтобы расплатиться по счетам. Прошлое сохранилось бы, если бы кто-то описал все это в дневнике. Но записей больше не существует.

Фрида говорит, что пора бы нам всем отряхнуть прах Троцкого со своих ног и убраться прочь.

— Соли, у меня к тебе предложение, — заявила она, усевшись за деревянный столик у себя в студии. Перпетуя прибежала со срочным поручением: мол, Фрида зовет. — Тебе опасно здесь оставаться. Нужно бежать. Полиция забрала все вещи из твоей комнаты, даже носки. А все из-за твоих записей. Наверняка за тобой уже следят. — Полиция забрала много что много у кого, но Фрида уверена, что слова опаснее всего. Мол, прав был Диего насчет «твоих чертовых дневников»: конфискованные блокноты подвергают своего автора опасности.

Но у Фриды созрел план. Ей нужно переправить восемь картин в Музей современного искусства в Нью-Йорке на выставку «Двадцать столетий мексиканского искусства». А за ней будет еще одна выставка — «Портреты двадцатого века». Фрида стала воплощением двадцатого века. Возможно, галерея Леви тоже заинтересуется ее работами. Нужен провожатый — «или как там это называется по-английски». Название потом уточним в документах, сказала она. Pastor de consignación, назвала она меня, — «пастух груза», официально уполномоченный агент для сопровождения картин на поезде в Нью-Йорк.

— Твой паспорт в порядке. Помнишь, прошлой осенью ты собирался ехать со Львом на тот процесс.

— Фрида, полиция не позволит мне эмигрировать, пока не закончено следствие по делу об убийстве.

— А кто сказал, что ты эмигрируешь? Я с ними уже все решила. Ты не подозреваемый, а значит, можешь ненадолго уехать из Мексики. Я им сообщила, что ты повезешь мои картины.

— Вы уже переговорили с полицией?

— Ну конечно. Сказала, что ты должен присмотреть за грузом, потому что больше я никому доверить его не могу, — ответила она, постучав карандашом по столу. По мнению Фриды, главная трудность этого плана была в том, чтобы выбрать картины для выставки; в остальном же он не мог встретить никаких препятствий.

— И что потом?

— Ничего. Захватишь документы на каждую картину, предъявишь на границе, проследишь, чтобы на таможне поставили печать. Декларации стоимости и все такое. И непременно возьми квитанции к камере.

— Камере?

— Не бойся, в тюрьму тебя не посадят.

У нее отросли волосы — достаточно для того, чтобы снова заплести ленты в косы и уложить их в корону вокруг головы. Когда же она их отрезала? Запись разговора, случившегося в то утро, сгинула вместе с блокнотом. Каждое воспоминание бьет больно, как удар камнем. В студии Фриды у окна, там, где сиживал Ван, записывая рассуждения Льва, теперь стоит мольберт с ее незаконченным автопортретом: Фрида в мужском костюме, отрезающая свои косы. «Твои чертовы записи». Но ведь эти картины для нее все равно что дневники.

Сегодня Фрида тарахтела, как пустая бутыль из тыквы, в которую насыпали семян, — болтала и без конца перебирала вещи на столе.

— Значит, главный проводник скажет своим подчиненным, чтобы те отнесли ящики в отдельный отсек багажного вагона и поставили в клетку. Ты пойдешь с ним и проследишь, чтобы все было сделано как надо. Он запрет ящики в клетке и выдаст тебе квитанцию, чтобы ты потом их забрал. Смотри не потеряй.

— Что еще за клетка?

— Не такая, как для львов. Ну, может, они туда и львов сажают, если те дорого стоят.

Фрида изо всех сил старалась казаться веселой. Перебирала тюбики с краской, похожие на большие серебряные сигары с коричневым ярлычком посередине, трогала кисти в стаканчике. Она была напугана. Не сразу можно было догадаться, что дело именно в этом: Фрида боялась. Не за себя — за своего друга, которого она прежде столько раз бросала на растерзание. А теперь вот решила спасти.

— Понятно. Значит, картины будут не в большом чемодане или чем-то похожем?

— О господи. Да подожди ты чуть-чуть, сам все увидишь. Для каждой сколачивают отдельный ящик. У Диего есть знакомый мастер, который этим занимается, большой дока. Он заворачивает картины в несколько слоев крафт-бумаги, как мумии, и каждую убирает в два ящика, один в другом. А в щель между ними набивает солому, чтобы не повредить во время перевозки. Ящики огромные. В таких даже ты поместился бы.

Это было в пятницу, потому что Перпетуя жарила рыбу. Накануне похорон? Сколько же времени сколачивали эти ящики?

На следующей неделе полиция вернула кое-что из вещей, но совсем немногое; даже одежду не отдали. «Ох уж эти свиньи, — проворчала Фрида, — наверняка все ценное украли, а остальное сожгли». Пришлось Ребе попросить Наталью открыть гардероб и выдать несколько рубашек Льва, чтобы одеть охранников, оставшихся без вещей. Такие знакомые рубашки. Странно было, проходя по саду, видеть чьи-то чужие спины в них. Лучше всех они подошли Алехандро. Кто бы мог подумать, что у маленького набожного Алехандро один размер с покойным. Лев казался настолько значительнее своего тела.

В другой день (какой?) Фрида сообщила, что ходила в участок и кричала на полицейских, пока те не вернули остальное. Наверно, от испуга заперли двери на замок, а вещи выбросили в окно. Фрида передала чемоданчик и документы для поездки в Нью-Йорк. Это было вчера, в столовой Синего дома. Бросить прощальный взгляд на безумные синие стены и плетеные желтые стулья. И чудесную кухню. Обнять Белен и Перпетую.

— Большинство твоих вещей полиция уже уничтожила, — без всякого выражения произнесла Фрида, передавая чемодан. — Здесь все, что тебе потребуется в поездке, а остальное не нужно. Осталась еще старая одежда и кое-какая мелочь, но сейчас тебе это вряд ли пригодится. Я приказала все сложить в чемодан и отнести к Кристине.

— А какие-нибудь бумаги остались?

— Только книги. Кажется, ты их брал у Льва, так что я отдала их Наталье. Все вещи из твоей комнаты лежали в большом металлическом ящике, помеченной буквой С, — наверно, твоя комната стала третьей, где похозяйничала полиция. Я догадалась, что это твое, потому что там была твоя одежда. Больше ничего не осталось, разве что несколько старых журналов. Когда поселишься в Гринголандии, пришлешь нам свой адрес, и мы тебе все отправим. Соли, прыгай от радости! Ты будешь гринго!

— И все?

Фрида сама раскрыла чемоданчик. Трудно было заставить себя заглянуть внутрь: ведь надежда умирает последней. Разумеется, там не оказалось ни рукописи, ни дневников. Только рубашки и брюки. Несколько шерстяных свитеров: Фрида уверена, что в Нью-Йорке даже в августе идет снег. Еще там обнаружилась магнезия, раствор для полоскания горла и успокоительный порошок — словом, все, что, по мнению Фриды, необходимо в Гринголандии. Бритва и зубная щетка. Фрида настаивала, что ничего другого брать не стоит: большой чемодан вызовет подозрения.

— Помни, это не эмиграция.

Но на прощанье она обняла своего друга порывисто, как ребенок, и не хотела отпускать.

— У меня для тебя два подарка. Один от Диего. Правда, он еще об этом не знает, но я уверена, он бы и сам с радостью тебе его подарил. Соли, скитальцу между двумя домами, на память о путешествии. Смотри, это же кодекс!

Это действительно оказался кодекс. Древняя книга ацтеков, сложенная гармошкой длинная таблица в картинках, описывающая их путешествие из страны предков к новой родине. Разумеется, копия, не оригинал. Но наверняка недешевая. Едва ли Диего это понравится. Впрочем, подарок всегда можно вернуть.

— А это от меня, — просияла Фрида. — Я написала для тебя картину!

Фрида дарит картины только тем, кого любит. Было невероятно трудно удержаться от слез, когда она приволокла из другой комнаты тяжелую коробку. Должно быть, там небольшой портрет: внешний ящик оказался размером с чемодан, и его запросто можно было провезти как обычный багаж. Но, несмотря на небольшие размеры, весил он так, будто набит свинцом. Вероятно, Фрида не поскупилась на краски.

— Жаль, что ты ее пока не увидишь, я ее уже упаковала. Надеюсь, тебе понравится. Напиши мне потом, как тебе подарок. Только подожди до Америки. Это важно. Договорились? И не подглядывай. Это мой подарок, так что не подведи. Не открывай этот чертов ящик, пока не приедешь домой к отцу или где ты там будешь жить. Обещаешь? Хорошо?

— Ну конечно, Фрида. Кто бы смог вам отказать?

— И не перепутай с остальными. Я попросила мастера написать на ящике твое имя. У тебя в папке лежат бумаги, чтобы провезти эту картину через таможню. Смотри не отдай по ошибке в музей.

— Вы с ума сошли! Разумеется, я ничего не забуду.

— Да, я сошла с ума. Я думала, ты давно это понял, — она не сводила глаз с ящика. — Погляди-ка, Соли, это знак. Мы с тобой пришли в жизнь одним и тем же путем, а теперь ты должен ради меня совершить другое путешествие. Это твоя судьба.

— Почему вы так думаете?

— Потому что тебя так зовут. Для меня ты просто Соли. Я забыла, что на самом деле ты Шеперд. Тебе на роду было написано стать pastor de consignación. Пастухом груза.

Восемь картин, чемодан с носками и магнезией. И два подарка от людей, чьи лица ускользают из памяти уже сейчас, когда поезд ползет на север.

Ах да, украденный божок. Только сейчас про него вспомнил. Даже он исчез: должно быть, полиция забрала его при обыске с остальными вещами. Жаль. Быть может, он искал этот поезд тысячи лет. Длинный узкий тоннель сквозь мрак, дорога сквозь время и землю. Забери меня в другой мир.

Каждый день всплывают новые воспоминания. Морская пещера на Исла-Пиксол, вода холодит покрытую мурашками мальчишечью кожу. Образы, разговоры, знаки. Первая встреча на рынке с Канделарией и Фридой: в чем она была? Мать в крошечной квартирке на улице Инсургенте. Билли Бурзай. Первые дни в Мехико. Исла-Пиксол, названия деревьев и деревень. Рецепты и правила жизни от Леандро; чему он учил? Кого любила мать и почему она была так счастлива в тот день под дождем? Риф с рыбами; какого они были цвета? Что лежало на дне пещеры? Сколько времени нужно было, чтобы проплыть сквозь нее и не утонуть?

Дневники пропали. Должно быть, Лев в конце, когда у него украли прошлое, чувствовал себя так же. Жизнь людей, не подтвержденная их живым присутствием, фотографиями или дневниками, прячется по углам, точно призраки. Меняется, как химера. Предостережения оборачиваются своей противоположностью, как реальное происшествие, попавшее в газеты. Жизнь, память о которой сохранилась не полностью, — бессмысленное предательство. Каждый день все новые и новые обрывки прошлого тяжело перекатываются по кельям пустого мозга, роняя оттенки цвета, запахи, предложения, нечто, что меняется, а потом исчезает. Падает, словно камень на дно пещеры.

После этого блокнота другого не будет. Незачем. Ни растущих стопок страниц. Ни детских надежд. Можно подумать, кипа бумаги в один прекрасный день вырастет настолько, что забравшийся наверх мальчишка сравняется с Джеком Лондоном и Дос Пассосом. Вот где горчайшее разочарование: ночи, полные надежд, проведенные за пишущей машинкой, пока на крыше над головой стучат каблуки Лоренцо, и сердце каждого лопается от уверенности, что цель выбрана верно. Все это в прошлом, и уже не будет другой машинки. Копить слова — занятие для шарлатана. Что толку от них, если за считаные минуты они обращаются в пепел? Сунули в бочку в участке и сожгли промозглым августовским вечером. Наверно, полицейский грел на огне руки. Вот и весь прок. Уж лучше бродить свободно, как курица, без прошлого и будущего. И желать лишь того, что удовлетворит теперешний голод: пчела или ящерица, а может, и змея.

Гаррисон У. Шеперд покидает Мексику с карманами, полными пепла. Вольный странник.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ АШВИЛЛ, СЕВЕРНАЯ КАРОЛИНА 1941–1947 (В. Б.)

Примечание архивариуса

Меня зовут Вайолет Браун. Точнее, звали. Когда вы прочитаете эти строки, меня уже не будет в живых. Говорю об этом без обиняков.

И если имя мое звучит красочно, то во мне самой нет ничего примечательного. Это всего лишь два слова, оставшиеся на память от двух человек, которые никогда не встречались. Один из них — моя мать. Она обожала любовные романы, героини которых непременно носили какие-нибудь романтические имена — например, Вайолет. Мать болела туберкулезом и умерла, когда я еще была совсем девчонкой. Фамилия же мне досталась от мужа, Фредди Брауна, который тоже не задержался в моей жизни — погиб во время наводнения в 1916 году. Река Френч Брод вышла из берегов и уничтожила почти весь Ашвилл, в том числе и кожевный завод «Риз и сыновья», где работал мой муж. Я овдовела в тот же год, что вышла замуж, однако по-прежнему зовусь миссис Браун. Окружение оставляет на женщине свой след или, лучше сказать, отпечаток, выпуклый рисунок; это слово, как и многие другие, подсказал мне мистер Шеперд. Он как-то заметил, что на мне проштамповали имена, будто адрес на посылке, люди, которые понятия не имели о ее содержимом, но при этом приняли решение, как именно ее посылать.

Мать перед смертью умоляла меня выйти замуж; вскоре так и случилось. Мне тогда было пятнадцать. Сейчас я старше, чем она была тогда, и понимаю, что есть немало и других достойных путей. Я прожила жизнь старой девы и была счастлива. Я служила помощницей великого человека. О большем не мечтаю. Вот начало и конец того, что необходимо разъяснить обо мне. Главная же цель этих записок — рассказать о жизни мистера Шеперда. Если вы читаете эту книгу, значит, он уже мертв, и я тоже. Наконец-то наш спор прекратился. Если мы вообще спорили.

По характеру он был замкнут, и эта его черта в полной мере себя проявила, когда он бежал из Мексики. Он перестал вести дневник, разочаровался в печатном слове и его последствиях. Он мне сам об этом рассказывал. Все записи мистера Шеперда пропали, все, о чем он писал еще подростком. И он оставил надежду стать писателем. Я подтверждаю это. Мы тогда уже были знакомы, и если бы меня спросили, кем станет этот молодой человек, то я бы первым делом подумала, что поваром; впрочем, подошло бы и другое занятие, отвечающее его скрытному нраву. Но знаменитым писателем? Увольте. Да, он любил читать. Но тогда многие это любили.

Он навсегда перестал вести регулярные дневники, вероятно потому, что изменилась сама его жизнь. Письма писал под копирку и собирал заинтересовавшие его вырезки из газет. Иногда, если что-то его трогало, записывал свои мысли. Я сама видела, как он уходил в кабинет и, точно одержимый, принимался стучать по клавишам, чтобы сохранить в памяти событие. Будь он женат, рассказывал бы обо всем жене. Но он никогда не был женат, так что выслушивала его печатная машинка. Частенько записывал диалоги целиком. У него была невероятная память на разговоры; наверно, сказывался опыт тех лет, когда ему приходилось писать под нетерпеливую диктовку хозяина. Но способность к этому, вероятно, была у него всегда. Записав, прятал страницу в папку-скоросшиватель и забывал о ней. Можно сказать, что это было письмо самому себе — или же Богу. «За молчащего говорит Господь», — частенько повторял он. Должно быть, к Нему и обращался мистер Шеперд.

Он редко показывал мне свои личные записи и сам прекрасно умел подшивать бумаги в папку. Если уж мужчина умеет готовить, то что ему остальное? Я не встречала человека застенчивее: мистеру Шеперду стоило большого труда напрямую выразить свои чувства.

Мы познакомились вскоре после вышеупомянутого переезда из Мексики в Соединенные Штаты. Я точно знаю, что убийство выбило мистера Шеперда из колеи, причинило ему сильные душевные муки. Он не любил вспоминать об этом периоде своей жизни. Несколько месяцев он провел в Нью-Йорке; мне об этом известно лишь потому, что на юг он перебрался уже зимой. У меня не сохранилось свидетельств о том, чем он занимался в Нью-Йорке, за одним-единственным исключением. Он навестил отца Шелдона Харта, парнишки, убитого во время нападения, чтобы выразить соболезнование и рассказать о последних днях жизни его сына, потому что, кроме мистера Шеперда, никто бы это не сделал. В газетах писали всякие мерзости: выставили юного Шелдона пособником «фальшивого покушения». Якобы он напал на друзей, а потом убежал. Что-то в этом духе.

Мистер Шеперд жалел, что не осталось мексиканских фотографий Шелдона Харта, которые можно было бы передать отцу. Он вспоминал об этом чаще, чем можно было бы предположить. Парнишка не выпускал камеру из рук и уговаривал остальных фотографироваться. Теперь я, кажется, догадываюсь, почему это так мучило мистера Шеперда. Ведь именно так он вел свои дневники: писал о других и никогда — о себе. Кстати, именно воспоминания о Шелдоне Харте укрепили мою волю, когда я боролась с собственной совестью из-за того, что иду против желания мистера Шеперда. Он печалился, что покойного Шелдона нет ни на одной фотографии. И считал неправильным, что можно вот так сгинуть в безвестности.

В Нью-Йорке ему нужно было отвезти ценные картины в художественные галереи, что он с успехом и исполнил. Вероятно, задержался, чтобы проследить, как развесят картины, и сообщить об этом миссис Кало-Ривере. Дружба с ней какое-то время поддерживала его на плаву; у нее же самой было великое множество друзей, и, видимо, она в его поддержке не нуждалась. Мне так кажется. Они с мистером Риверой в том же году снова поженились, вернулись домой и зажили прежней жизнью. Насколько я знаю, она никогда не предлагала мистеру Шеперду вернуться в Мексику. У него же самого в 1940 году, когда он прибыл в Америку, не было других планов, кроме как добраться до Вашингтона, отыскать контору адвоката и узнать адрес отца.

Контора оказалась на той же улице, где мистер Шеперд много лет назад во время разгона демонстрации прятался от слезоточивого газа. Он вспоминал, что не счел это дурным знаком. Отец написал ему, что намерен переехать, и потому дал адрес адвоката. Сын надеялся, что они с отцом поладят: ведь у него больше никого не осталось. Если бы все пошло нормально, мистер Шеперд снял бы квартирку неподалеку и, наверное, ухаживал бы за отцом в старости.

Однако в конторе адвоката его ждал сюрприз. Отец его действительно переселился, но в лучший мир. Болезнь, о которой он вскользь упомянул в письме, оказалась злокачественной опухолью кишечника. Об этом мистеру Шеперду рассказал адвокат, к которому отец обратился перед смертью, чтобы привести в порядок дела земные. Он оставил сыну небольшую сумму денег и ключи от машины, той самой, о которой рассказывал в письме. «Шевроле родстер» той же модели, на которой мистер Шеперд учился водить в Мексике, только белый. Этот автомобиль пробыл у него десять лет. Я это точно знаю.

Вот так обстояли дела. Если он и воспринял произошедшее как знак, тот явно гласил: «Поезжай!» Он сел в машину и поехал. В те дни улицы Вашингтона были запружены автомобилями; в довоенное время бензин лился рекой. Мистер Шеперд ориентировался по указателям, ведущим из города, за неимением лучшего направляясь в сторону Мексики. Двадцать четыре года; во всем мире — ни единого друга, ни пристанища. Наконец он выбрался на автомагистраль Блу Ридж и поехал по ней до конца. Ему понравилось название. Он помнил его с детства; в то короткое время, что его мать и отец были женаты, семья жила в долине к западу от Вашингтона. Путешественник надеялся увидеть уходящие в небо синие горы, когда-то напоминавшие ребенку океан. Но сейчас он проделал сотни миль, не увидев ничего синего. Только серое небо да бурые горы, поросшие голыми деревьями; потом дорога внезапно закончилась. Это был государственный проект, и у правительства не хватило денег. Вот так мистер Шеперд очутился в Ашвилле. Кажется, стоял ноябрь. Молодой человек понятия не имел, что делать дальше. И остался в городке.

Ашвилл — не худшее место. Наш городок раскинулся на склонах Грейт-Смоки-Маунтинс; вокруг него — высокогорные вершины и вековые леса. По долине текут, извиваясь, реки Суоннаноа и Френч Брод; собственно, благодаря им и возник городок. Мистер Джордж Вандербильт счел выгодным добывать в горах уголь и лес и сплавлять на баржах по рекам (а впоследствии — перевозить по железной дороге). На этом он сколотил состояние, большую часть которого и по сей день можно видеть в поместье Билтмор. Если вам охота заплатить пятьдесят центов, чтобы взглянуть на миллион долларов, это можно сделать в любой день, кроме воскресенья. В особняке есть бесценные полотна, библиотека, сорок спален и шахматный столик Наполеона. Впоследствии, во время войны, мистеру Шеперду довелось работать в особняке, но на экскурсию он туда никогда не ходил.

В нашем городке, как и везде, есть свои негодяи и свои герои. В ноябре 1930 года обанкротился «Центральный банк и траст», в котором город держал все свои средства. Это была катастрофа. Городским служащим несколько месяцев не платили жалованье. Я тогда была машинисткой у начальника канцелярии муниципалитета, с трудом сводила концы с концами, но мы все равно ходили на работу. Потому что за простой нам тоже никто платить не собирался. Другие потеряли гораздо больше. Пустовали не только отобранные у хозяев и выставленные на продажу дома в лучших районах города — Гроув-парк, Бокетчер-маунтин, — но и старинные особняки в лесах вдоль Таннел-роуд, вьющейся вниз по склону Блу Ридж.

По этой-то дороге мистер Шеперд и приехал в город, когда автострада неожиданно закончилась. Спустя несколько дней и ночей пути по высокогорью он очутился в длинном туннеле через ущелье Суаннаноа, из темноты которого и вынырнул в долину. Путешественник остановился на Таннел-роуд у одного из больших домов, переделанных в пансион. Владелица дома, миссис Битл, была вдовой; дети ее уже выросли. В 1934 году положение ее стало настолько отчаянным, что она пустила жильцов. Я была первой ее постоялицей. Всякий раз, как появлялись свободные места, миссис Битл выставляла во дворе табличку: «Чистые комнаты с обедами за десять долларов в неделю. Здесь живут только хорошие люди». Вероятно, формулировка привлекла мистера Шеперда, заставила его изменить путь и положила конец его долгим странствиям.

Миссис Битл привязалась к нему и даже позволила безо всякой дополнительной платы поставить «родстер» к ней в гараж. Мистер Шеперд долгие годы поддерживал этот автомобиль в порядке, хотя, разумеется, ближайшее время машине предстояло провести в гараже. В войну было невозможно купить ни новый автомобиль, ни бензин для старого. На заводах «Крайслер» делали танки, «Форд» собирал двигатели «Циклон» для бомбардировщиков; автомобили же и тот и другой выпускать перестали. Железная дорога вместо леса мистера Вандербильта перевозила людей и боевую технику, а аэропорт Ашвилл-Хендерсонвилл забрали военные. В особняках, пустовавших с тех пор, как город обанкротился, поселились семьи государственных служащих, которые рассудили, что у нас безопаснее, чем в столице, после нападения японцев на нефтезаводы в Лос-Анджелесе. Нацисты что ни день топили американские танкеры у самых берегов Каролины. Все боялись, что на очереди наши мраморные залы. По этой причине Национальная галерея перевезла большинство своих экспонатов на хранение в поместье Билтмор.

Мы гордились, что нам поручено хранить такое сокровище. Прежде нашему городку никогда не выпадала такая честь. Все было готово в мгновение ока. Тогда была на счету каждая мелочь: корсеты, туфли, заколки, — но мы не жаловались. Армейский корпус занял торговые ряды в центре города, что было даже к лучшему: все равно магазины стояли пустые. Ходили слухи, что в «Гроув-парк инн» сидят высокопоставленные военнопленные. Мы решили, что в гостинице держат под замком самого Муссолини; именно он лежит в огромных старинных ваннах, сидит в ройкрофтовских креслах и с тяжелым сердцем ждет заслуженного наказания.

Военные устраивали в Вудфин-хаус вечера танцев, но я не ходила. За год до Перл-Харбора мне стукнуло сорок, и любезничать с солдатами я уже была старовата. Хотя, конечно, в войну мы все в определенном смысле чувствовали себя молодо. Наш город снял трамвайные рельсы, чтобы послать на переплавку, а потом дошло дело и до железных решеток на старом здании тюрьмы! Мы считали, что во время войны ни у кого из американцев рука не поднимется совершить преступление. Все как будто слегка помешались.

Мистер Шеперд старался не привлекать к себе внимания. В пансионе гадали, почему его не призвали в армию. Остальные постояльцы были либо одинокие женщины, либо мужчины, по той или иной причине признанные негодными к службе. Мы решили, что мистер Шеперд, как многие его сверстники, не прошел по состоянию здоровья: вел он себя странно, держался особняком и был невероятно худ. Буквально кожа да кости. Многим мальчишкам пришлось так туго во времена Великой депрессии, что спустя десять лет, когда их призвали в армию, они не прошли медицинскую комиссию. Видимо, голодное детство дало о себе знать: либо сердце, либо зубы, либо ноги, но что-то в них непременно недотягивало до общих требований. И таких молодых людей, к сожалению, было немало, целых тридцать девять процентов. Я это знаю, потому что служила секретарем на призывном участке. Я повидала многое, и, насколько могу судить, мистер Шеперд явно принадлежал к их числу. Впоследствии его призвали на гражданскую службу, но об этом я еще расскажу.

Чтобы платить за комнату у миссис Битл, он подрядился готовить для остальных постояльцев, которых было шестеро, включая и саму хозяйку. Завтраки и ужины, а по воскресеньям — обеды. Так повелось примерно с начала войны. Он умело растягивал продовольственные талоны на весь срок действия. Миссис Битл выросла в богатой семье и совершенно не умела считать деньги. Она собирала талоны у всех постояльцев, получала продукты — и все равно к субботе оставалась лишь банка горчицы да коробка овсяных хлопьев «Ралстон». Бедняжка никак не могла понять, в чем тут дело, хотя мы и пытались ей объяснить. Она путала жетоны с талонами. Мистер Шеперд предложил свои услуги и блестяще справился с задачей. В понедельник брал наши карточки категории А, В и С, добавлял к ним жетоны на мясо и шел в город, чтобы первым получить все самое лучшее. А потом кормил нас всю неделю; еще и оставалось.

Вся хитрость была в фруктах и овощах. По талонам их не выдавали, в списке были в основном расфасованные продукты, супы, тушенка и прочее, что можно было отправить за границу. Что же до миссис Битл, то она, вероятно, искренне полагала, будто горох растет на кусте уже замороженным, а сыр делают не из молока, а добывают из упаковок. Но мистер Шеперд сказал, что в Мексике каждая кухарка знает, как из ничего приготовить обед. Он нарезал помидоры в соус быстрее, чем миссис Битл открыла бы консервную банку с томатной пастой. Весной, потеснив хозяйкины георгины, сажал овощи. Миссис Битл возмущалась; остальные радовались.

Копаясь в грядках, мистер Шеперд смахивал на огородное путало: это подметил Редж Борден, один из постояльцев, который как-то наблюдал за ним в окно. Молодой человек был очень высок и отличался крайней худобой, которая больше смахивала на истощение. В нем угадывался какой-то страх, больший, чем просто застенчивость. Не то чтобы он был робок или пуглив. Ему ничего не стоило накрыть банкой забравшуюся в буфет мышь, а как-то раз он по всему дому гонялся за воробьем, от которого миссис Битл в ужасе запрыгнула на стул. Всегда был готов помочь передвинуть шкаф и в целом производил впечатление настоящего мужчины. Но иногда случалось нечто, от чего мистер Шеперд буквально цепенел. Например, боялся вида крови; от неожиданно громкого звука у него дрожали руки. Если на кухне вдруг падал на пол нож, бедолага бледнел от испуга, точно увидел привидение. Иногда по нескольку дней не выходил из комнаты, чаще всего летом. Приходилось миссис Битл самой вставать к плите, а нам — терпеливо съедать приготовленное хозяйкой, сетуя, что бедный мистер Шеперд снова подцепил грипп. При этом мы прекрасно знали, что инфекция тут ни при чем. Это правда: на него находило без всяких видимых причин. Мог испугаться Реджа Бордена, появившегося в плаще на пороге комнаты. Ни с того ни с сего.

В целом же мистер Шеперд ничем не отличался от любого широкоплечего парня его возраста — так же вел себя, так же смеялся. Так забавно говорил, что хотелось задать ему вопрос лишь для того, чтобы услышать, как именно он ответит; слова он подбирал самые неожиданные. Лицо у него было прелестное, как у девушки, в особенности глаза. Несмотря на работу на кухне, пальцы у него были тонкие, нежные, что называется, музыкальные; правда, хотя у миссис Битл имелось пианино, мистер Шеперд к нему ни разу не подошел.

Мисс Маккеллар явно была в него влюблена, но, насколько я знаю, несмотря на все ее предложения погладить ему рубашку, ничего другого ей погладить не удалось. Редж Борден донимал мистера Шеперда расспросами, почему он не служит. У самого-то Реджинальда был стеклянный глаз. А мистер Джадд, разумеется, слишком стар; бедолага с трудом соображал, какая именно сейчас идет война. Оба в глаза смеялись над мистером Шепердом за то, что тот не воюет, и ворчали за его спиной, дескать, иностранец. Но миссис Битл стояла на своем: он не какой-нибудь там итальяшка или японец. Немцев она ненавидела, считала сплошь негодяями — за исключением тех, которые держали скобяную лавку в центре города: ведь там всегда можно было купить гвоздей. В целом же и миссис Битл, и остальным постояльцам нравилось, как мистер Шеперд готовит, и это их с ним мирило.

Еще к нему приставали с вопросами, почему у него, такого молодого и сильного, нет невесты. Мистер Борден не раз заговаривал об этом за ужином, чем очень обижал мистера Шеперда. Я его всегда защищала. Всю свою жизнь, кроме одного-единственного года, я прожила в одиночестве и считаю, что в этом нет ничего дурного. Мисс Маккеллар строила предположения: либо он пережил несчастную любовь, либо в Мексике у него осталась девушка. Единственное, что мы точно знали об этом юноше, — то, что раньше он жил в Мексике и у него явный талант к готовке, сравнимый лишь с его умением оставаться незаметным.

Чтобы заработать на карманные расходы, мистер Шеперд преподавал испанский в городском педагогическом институте — учреждении с хорошей репутацией. Я до самой войны работала там секретарем директора и рекомендовала мистера Шеперда как человека скромного и порядочного; собственно, ничего другого я о нем и не знала. Испанский пользовался меньшей популярностью, чем французский, так что преподавал мистер Шеперд всего два дня в неделю. На служащих он не произвел никакого впечатления.

Третий свой талант он тщательно скрывал. Три года мы жили под одной крышей, поднимались по одной и той же лестнице в ванную, вечером по понедельникам, сидя на соседних стульях, слушали «Голос Файрстоун» по Эн-би-си. И за все это время никто ни разу не видел, чтобы мистер Шеперд заправил ручку чернилами. Если у него и была пишущая машинка, то я ее никогда не слышала, а уж этот-то звук я узнаю всегда. Из соседней комнаты отличу на слух «Ройял» от «Смит-Короны». В те годы он ничего не писал. И я это знаю наверняка, потому что мистер Шеперд сам мне об этом рассказывал. Произошедшее отбило у него всякую охоту сочинять; после того как все его записи пропали, он забросил дневники.

Из Мексики он привез ящик с картиной, подаренной ему миссис Кало, но так его и не открыл. Другим это могло показаться странным, но не мне. Его нельзя было назвать любопытным в том смысле, в каком это принято понимать. Если вручить мистеру Шеперду сверток с наказом не открывать до Рождества, он бы к нему не прикоснулся. Казалось, он не ждет от жизни ничего хорошего. Вот и ящик с картиной убрал в шкаф, и миссис Битл каждую неделю во время уборки обмахивала его щеткой от пыли. Даже если бы у кого-то из нас и были картины, хозяйка все равно не позволила бы вбить в стену гвоздь. В доме висели только картины, принадлежавшие ей самой; покойный мистер Битл любил пейзажи. Так что ящик мистера Шеперда так и остался стоять в темноте. Я не раз интересовалась, не жалеет ли он об этом. Он отвечал, что если и так, то каждый раз, как он думает о картине, ему представляется, будто в ящике притаилось что-то живое; стоит выпустить это существо на свет божий — и уже не хватит духу снова запереть его в ящик.

В конце 1943 года мистер Шеперд перебрался в собственный дом. Знаменательное событие. Мы с мисс Маккеллар повесили в гостиной гофрированную бумагу, а на свои карточки купили в подарок новоселу стопку простыней. Переехать мистеру Шеперду удалось благодаря тому, что его призвали на службу. Нет, ему не пришлось понюхать пороху. По его собственным словам, служба у него была самая безопасная из всех возможных: нужно было проследить за пересылкой многих знаменитых картин из музеев Вашингтона в поместье Билтмор. Гитлеровская Германия и страны-союзники с завидным упорством пускали ко дну наши корабли и обстреливали берега. Безопасность национального достояния оказалась под угрозой.

Мистер Шеперд и сам не знал, откуда дядя Сэм пронюхал, что он справится с этой задачей. Подавая заявление в педагогический институт, он указал в списке предыдущих обязанностей «агент по перевозке и сопровождению предметов искусства в музеи». Ему показалось, что это звучит солиднее, чем «повар», к тому же объясняет, почему он уехал из Мексики (мистер Шеперд опасался, что его примут за преступника). Каким-то образом властям стало обо всем известно; в те годы военный комитет знал все обо всех. Военные позвонили в нью-йоркские галереи и, к немалому своему удивлению, узнали о связи мистера Шеперда с известными художниками мистером и миссис Ривера. Так выяснилось, что мистер Шеперд — их знакомый. Проверка отняла несколько месяцев. Какое-то время он трудился в Службе контрактов и поставок, но ему не приходилось ни разъезжать, ни бывать в местах опаснее комнаты с обнаженными статуями.

Эта работа дала ему возможность оплатить пустовавший несколько лет двухэтажный дом с верандой на Монтфорд-авеню. Возле дома была автобусная остановка, с которой мистер Шеперд ездил в библиотеку; он частенько прогуливался по этой улице, на одном конце которой располагалось кладбище и психиатрическая больница с красивым парком. Пустой дом приглянулся мистеру Шеперду своим тоскливым видом; до сих пор, где бы он ни жил, ему везде было не по себе. Больше всего на свете он хотел тишины и покоя.

Вскоре после переезда он открыл подарок миссис Кало. Учитывая все случившееся, можно назвать это ящиком Пандоры. Внутри оказался обычный эскиз, который, видимо, первым попался художнице под руку; впрочем, он ей был нужен лишь для прикрытия. Сам же подарок прятался поверх картины. Ящиков было два, один в другом, и щель между ними оказалась набита никакой не соломой, а бумагой: там были все дневники и отпечатанные на машинке страницы, которые полиция Мехико забрала из комнаты мистера Шеперда после убийства. Сотни смятых листов бумаги, которые оставалось лишь разгладить и разложить по порядку. Удалось сохранить почти все.

Кто бы мог подумать, что мистер Шеперд несколько лет писал книгу. Он был уверен, что все сгорело. Но миссис Кало удалось уговорить полицейских не уничтожать рукописи. Очевидно, она обладала определенным влиянием. Потом она спрятала дневники в ящик, не сказав автору, что именно он везет. Хотела ли она подшутить над другом или уберечь его от опасности? Не знаю. Но она первая догадалась, какая судьба ждет эту книгу, после того как мистер Шеперд привел записи в порядок, дописал недостающие фрагменты и несколько раз отредактировал, пока наконец не добился чего хотел. Спустя некоторое время рукопись очутилась в нью-йоркском издательстве «Стратфорд и сыновья». Это был роман «Вассалы ее величества»; он вышел в 1945 году, перед Рождеством. Но об этом и так все знают — по крайней мере, должны бы.

Мистер Шеперд оказался прав: в ящике действительно таилось нечто живое. И это сделала для него миссис Кало. Он-то был готов махнуть на все рукой, отказаться от надежд, уехать на поезде в другой мир. Она же, за неимением лучшего, вернула ему слова.

В.Б.

8 ОКТЯБРЯ 1943 ГОДА

Ашвилл, Северная Каролина Гринголандия

Милая Фрида,

вы сотворили чудо. Но разве хватит слов, чтобы вас отблагодарить? Слова — как дохлые мыши с обглоданными ушами, которых кошка приносит в зубах и складывает к вашим ногам. Вы вернули мне жизнь. Вот увидите, это правда.

Сегодня утром на заднем крыльце появилась белая кошка; казалось, ее тоже прислали вы. Она не мяукала, спокойно стояла и ждала с таким видом, словно точно знала, что будет. Ветер ерошил ей шерсть, будто пытался расстегнуть и снять пушистую шкурку. Представляю, как бы вы ее нарисовали: с оголенными внутренностями и тонкими ребрами, изогнутыми, точно оправа кольца вокруг драгоценного кроваво-красного камня хищной любви. Так выглядела кошка. Стоило двери приоткрыться, как она тут же юркнула внутрь и свернулась клубком на каминной полке. «Ха-ха, ты думал, я беспомощна? Теперь ты мой!» — читалось в ее глазах. Конечно же, это Фрида.

Но пусть ее зовут Чиспа[174]. Она моя муза, та самая искра, которую вы некогда заподозрили во мне и которая теперь мирно мерцает на камине. В остальном же дом тих и полон тайн. Полы сделаны из длинных и узких сердцевин стволов деревьев, привезенных со склонов гор, а трубы сложены из круглых, как печенье, камней, обкатанных в реке Суоннаноа. Оконные стекла с перекладинами, как в доме вашего отца, потрескавшиеся, но крепкие. Скошенные дубовые пороги похожи на толстые рамы для картин. С каждого открывается прекрасный вид на соседнюю комнату со стенами в квадратах солнца; кажется, будто там ждет сама жизнь. Древесина рассказывает о годах, проведенных в горах, о дождях и засухе, длившихся до самого моего рождения, когда эти деревья срубили. Дом построили в том же году, когда я появился на свет.

В общем, мы прекрасно друг другу подходим — крыша, давшая приют, и поселившаяся под ней одинокая душа, припавшие к земле посреди вязов и кленов. Остальные дома на этой тенистой улице — такие же, как мой, с остроконечными крышами и висячими стропилами; архитектура, которую здесь называют «движением искусств и ремесел». Она в корне отличается от излюбленного функционализма Диего; в ней нет ничего ни шокирующего, ни современного. Пожалуй, вам обоим она показалась бы скучной. Но зато теперь вы сможете увидеть мысленным взором, где живет ваш старый друг: печет тамале на собственной кухне, стены которой выложены блестящей белой плиткой с зеленой окантовкой. Представьте, как он бродит в носках по золотистым комнатам, где книжные шкафы встроены прямо в стены, а с потолка свисают на цепях янтарные лампы. А потом нарисуйте в воображении картину: вот он наверху, и перед глазами у него, как в сказке, блестит сокровище, точно у ребенка, поднявшего крышку волшебного сундука.

Каролина — прекрасное место; кругом одни горы и реки. Получили ли вы открытку? В этих небоскребах сплошь банки да пекарни; впрочем, как везде. Но присмотритесь повнимательнее: на заднем плане — горы. Они маячат повсюду, точно мать, протягивающая одеяло, в которое можно закутаться и укрыться от пустых тревог. В июне их склоны покрывают цветущие белые рододендроны. Осенью леса полыхают пожаром красок. Даже у зимы есть свое ледяное очарование, хоть вы едва ли в это поверите. Но вам наверняка понравилась бы переменчивая природа этих мест и здешние жители, скромностью похожие на мексиканских крестьян. Задние дворы разделены тонкими проволочными изгородями, как небольшие поля, и женщины, работающие на огородах, перекрикиваются поверх заборов; здесь это называется «копаться в земле», учитывая погоду. Они вешают рабочие брюки сушиться на веревках, а их говор заставляет вспомнить пьесы Шекспира. Это не та жалкая Гринголандия, которую вы помните, не Нью-Йорк. Здесь бы вам точно понравилось. Поздравляю с успехом вашей выставки, в особенности той, что проходила в музее мисс Гуггенхайм. Наверняка Диего гордится, что вас включили в число тридцати одной из самых знаменитых художниц столетия (а вы, подозреваю, завидуете остальным тридцати). Статью о вас в Vogue явно писал какой-то идиот: разумеется, нет у вас ни комплекса неполноценности, ни одержимости кровью, словом, ничего такого. Автор потратил от силы пятнадцать минут, чтобы взглянуть на ваши картины. Все равно что пятнадцать минут вести машину, после чего написать психологический анализ Генри Форда. Бог с ним совсем, выбросьте из головы. Так вы теперь готовы считаться сюрреалистом? Оказывается, французское Общество милосердия намерено субсидировать ваши картины в рамках программы по развитию сюрреализма. Удивляетесь, откуда ваш друг прослышал об этом? И почему он напускает на себя таинственный вид и сколько еще будет томить вас ожиданием? Недолго. Дело вот в чем: ваш бывший Пастух Груза теперь занимается тем же в Гражданском корпусе, курирует перевозку сокровищ искусства и экспонатов, оплачиваемых правительством. Жалованье — сорок долларов в неделю, и каждый из них важен. И все это только благодаря вам — эта работа, этот дом. За все перед вами в долгу. Однако истинная цель этого письма — поблагодарить вас за неоценимую услугу: за то, что вы спасли мои бумаги и дневники. Фрида, вы всегда говорили, что самое важное в человеке — то, о чем не знаешь. Тогда и самый главный фрагмент любой истории — тот, которого не хватает. Вы дали мне все. Вернули мне меня самого, то, что называется yo soy[175], самое существование. Я спасен. Казалось, я тонул, но увидел свет. И выжил.

Обнаружилось это четыре дня назад. Я только сейчас открыл ящик. Вы, должно быть, недоумевали, почему я об этом словом не обмолвился в телеграммах из Нью-Йорка. Помню, что писал о картине, которую вы мне подарили, и как-то неискренне вас поблагодарил. Простите меня. Вы, наверно, решили, что мне наплевать на ваш подарок. И если вы успели послать меня ко всем чертям — что ж, вполне справедливо; я провинился, но в другом. Причина не в том, что мне якобы нет дела до вашего творчества; ваши картины не знают равных. Все не так просто.

До меня не сразу дошло, что вам удалось для меня сделать и чем я теперь владею (и владел три года, не подозревая об этом). Последние три дня я просыпался, и меня охватывала радость, как от встречи с приехавшим на поезде долгожданным гостем. Я одевался, бродил по дому. Я даже представить себе не могу, как вам удалось подкупить полицию. Интересно, сколько страниц рукописи вы успели прочесть и что вы обо всем этом думаете. Мне довольно и того, что вы уже для меня сделали. Вы поверили в меня как в писателя. Не ребенка или слугу, но равного вам. И при мысли о том, что теперь мне предстоит оправдать это доверие, у меня бешено колотится сердце.

Первый шаг сделан: я обзавелся пишущей машинкой. Больше у меня почти ничего нет — военная экономия. Из мебели — только то, что оставили в доме прежние разорившиеся владельцы: голые детские кроватки с одними лишь узкими матрасиками да старый резной стул с гнутыми ножками и дырами на подлокотниках. Электрическая плита и деревянный холодильник, в котором нет льда (мне сказали, лед будет зимой). Моя нора — комнатка на втором этаже — глядит на улицу из-под свеса остроконечной крыши. Вместо письменного стола — дверь от ванной, снятая с петель и положенная на два сломанных радиоприемника, которые я нашел в переулке (кто-то их выпотрошил в поисках меди и проволоки). И моя добыча: пишущая машинка, найденная в кладовке института, где я преподаю испанский. Наверно, последняя машинка в городе: все остальные либо переплавили на пули, либо отправили нуждающимся в Северную Африку или на Коралловое море вместе с сахаром, целлюлозой и этиловым бензином. У моей находки не хватает всего лишь нескольких клавиш; с ее помощью я надеюсь закончить книгу, которой вы спасли жизнь. Тот самый роман, о котором мы говорили: история Кортеса в государстве ацтеков. Теперь сплетни о древних узнают все.

Спасибо вам и за статуэтку. Я нашел ее, пока вы спали на берегу реки в тот день, когда мы с вами ездили на пикник в Теотиуакан. Пожалуйста, не говорите о том, что я ее умыкнул, ни доктору Гамио, ни Диего; он как патриот едва ли одобрит расхищение предметов народного искусства (да и на новой работе это не прибавит мне уважения). Этот божок, пролежавший две тысячи лет ничком в грязи, умолял забрать его в новый мир. Вы помогли выполнить его просьбу. Он вместе со мной шлет вам благодарность со своего нового пристанища — стола возле окна, из которого взору открываются удивительные пейзажи Каролины.

С изумлением и признательностью,

ваш друг Инсолито.

2 НОЯБРЯ 1943 ГОДА

Дорогая Фрида,

в окно хлещет блестящий косой дождь. Словно какое-то божество посетило наш темный осенний туннель, точно Зевс, пролившийся золотым дождем на Данаю. Но в нашем случае это не просто ослепительный свет, а листья бука. Держу пари, вы не видели ничего величественнее этих американских деревьев, умирающих тысячью смертей. Гигантский бук возле дома словно собирается сбросить каждую частичку своей коры. Мир обнажается и стоит голым; итог целого года из жизни деревьев ровным сырым ковром устилает тротуары. Земля пахнет дымом и ливнями, зовет вернуться, прилечь, смириться с неизбежностью гниения, тихого возвращения к истокам сущего. Вот так мы празднуем в Америке День мертвых: поднимаем воротники, почуяв запах дождевых червей, зовущих нас домой.

Но, как вы знаете, на моей кухне правит Мексика. Сейчас там поднимается pan de muerto[176], наполняя дом золотистым благоуханием; это напомнило мне ваши хлебы в виде посыпанных сахаром черепов. Едва ли моим соседям пришлось бы по вкусу такое угощение. Здесь День мертвых отмечают очень странно: вырезают головы из тыкв, внутрь ставят свечку, чтобы светились глаза, а дети ходят по домам и выпрашивают сладости. Но почему-то эти сорванцы прибежали на два дня раньше! Теперь же сладости готовы, а праздник, похоже, уже закончился. Разбили стоявшие на улицах тыквы в рыжее месиво. Может, хоть кошка не откажется разделить pan de muerto. В этом году на одного покойного стало больше. Ваш отец. Не верится, что старого Гильермо нет в живых. Что он больше не ковыляет по дому, прищуривая большие глаза всякий раз, как входит в комнату, и видит не мебель, а косые полосы света на полу. Ваша скорбь понятна, но больно слышать, что вы с головы до ног превратились в развалину. От словосочетания «костный туберкулез» у меня мурашки по коже. Как последний в этом году помидор, который лежал в миске на кухне, а когда я взял его, чтобы порезать, лопнул у меня в руках и растекся вонючей жижей: под прекрасной тутой кожицей оказалась гниль. Наверно, вам кажется, что ваше тело сыграло с вами ту же злую шутку. Даже названия прописанных вам методов лечения напоминают болезни — электричество и кальциевая терапия. Но у вас замечательные врачи, в особенности доктор Э. из Сан-Франциско; кажется, он добрый человек. Наверняка операции пройдут успешно. У вас впереди бесчисленное количество дней, похожих на этот, которые непременно запомнятся, и множество abrazos[177] от вашего друга

Соли.

21 МАЯ 1944 ГОДА

Дорогая Фрида,

в это воскресное утро ваш яркий образ прокрался в мою одиночную камеру и заставил после долгого перерыва вновь написать вам. Между рамами окна возле стола залетел странный жук и не может выбраться. Бьется о стекло, отвлекая от проверки нескладной главы: «Гарнизон взяли приступом, разбили противника наголову!» У этого маленького бомбардира роскошная изумрудно-зеленая форма с медно-красными полосками на крылышках и внушительный хоботок. Словами этого не передать. У вас бы получилось лучше, попадись этот жук вам на глаза. Вы смогли бы его нарисовать.

Еще отвлекают девушки, которые проходят мимо дома по улице к остановке, чтобы сесть на автобус до Хейвуда. Все как одна Фриды! С тех пор как потеплело, они носят крестьянские наряды: пестрые юбки и блузки с оборками на плечах. Правда, юбки не такие длинные, как у вас: здесь это запрещено законом и карается штрафом. Честное слово, я не шучу: вышел приказ экономить ткань. А то не из чего шить форму солдатам. Еще Комитет военно-промышленного производства на прошлой неделе объявил, что на рукавах блузок должно быть не более одной оборки. Я подумал, что вам это покажется интересным; я прямо вижу, как вы читаете эти строки в своем обычном наряде с тысячей оборок, сверкая золотыми зубами, — а ведь этот ценный металл можно было бы отдать на переплавку для корпусов снарядов. Нет, вам сюда приезжать точно нельзя: вас тут же конфискуют. Ваше отчаяние из-за войны вполне понятно. Но я надеюсь, что это письмо порадует вас иной точкой зрения. Гринго всей душой отдаются борьбе с фашистами, и это, разумеется, прекрасно, хотя, конечно, ваши друзья сражались с фашизмом Испании задолго до того, как разразилась мировая война. Но видели бы вы этих янки! Теперь они провозглашают единство с другими народами, как некогда вы с Диего, когда поднимали бокалы и пели «Интернационал», пока мы мыли посуду. Интересно, что бы сказал обо всем этом Лев. Едва ли ему пришелся бы по вкусу союз Рузвельта с маршалом Сталиным и то, что наши народы плечом к плечу сражаются с общим врагом. Но разве не согласился бы он с президентом, что идеал требует жертв? Наши солдаты спасли Советский Союз от голодной смерти, переправив через персидские пустыни несколько тонн продовольствия. Теперь же войска Сталина платят добром за добро — бьют Гитлера на Восточном фронте. А ведь год назад казалось, что дело табак: фашисты шли в наступление как в Европе, так и на Тихом океане. Теперь же поговаривают, что, возможно, нам удастся выиграть войну.

Если так, то победой мы будем обязаны не только солдатам, но и домохозяйкам: каждая из них как может сражается с врагом. Для вас война — бессмысленное разрушение и убийство, поединок, который транслируют по радио; здесь же это — закон жизни. Если не хватает ткани, девушки как ни в чем не бывало носят блузки с одной-единственной оборкой на рукаве. Если нацисты за прошлый год потопили восемь миллионов тонн военных кораблей, значит, так тому и быть; женщины соберут восемь миллионов тонн шпилек для волос — и не беда, что нельзя заплести косы. Соседские дети булыжниками сшибают с ворот старые дверные петли и несут в металлолом, солдатские невесты отдают свое серебро, а старики — бронзовые наконечники с тростей. И это священная жертва. Как мы радовались, когда новый завод Говарда Хьюза выпустил линкор спустя всего двадцать четыре дня после того, как был заложен киль! Из-за Хьюза погибла моя мать — много лет назад, когда этот ас приземлился в Мехико. Но, как бы я ни тосковал по ней, сейчас, когда из собранного моими соседями сырья он выплавил корабль «Джон Фитч», я уже не питаю к нему ненависти. Все вместе, со шпильками и скрепками, мы одолеем Хирохито и его военные заводы «Мицубиси».

Война на каждой странице всех журналов. Даже в рекламных объявлениях, которые, как ни странно, сейчас не призывают ничего покупать. Наоборот: фабриканты ставят на продукцию флажок Е[178] в знак того, что она идет на нужды фронта. Не покупайте ничего, кроме облигаций военного займа, сдавайте кровь для Красного Креста. «В точности выполняйте указания доктора, не отнимайте у него время», — напутствует мой журнал: половина врачей на фронте, а тем, что остались в тылу, приходится работать за двоих. Ездите только в случае крайней необходимости. После победы нам сулят золотые горы: новую модель радио, автомобили с шинами из синтетического каучука и прочие диковины, которых штатские еще в глаза не видели. А пока не мечтайте даже о застежках-кнопках, и большая удача, если получится найти по талонам сыр или сливочное масло. Бекон вообще пропал из наших краев. Впрочем, как и новые машины; в этом году населению не продали ни одной. Те же, у кого автомобиль с довоенных времен, клеят на ветровое стекло ярлык А — «полупустой»[179]; бензин тоже по карточкам. На площади Пэк, как в прежние времена, лежат кучки лошадиного помета. Один старикашка вернул к жизни «стэнли стимер»[180], и, когда протарахтел на нем по улице, соседка упала в обморок — думала, воздушная атака. Современный американский девиз — «Обойдемся старым». Ни тебе наручных часов, ни новых сорочек, ни простыней. В общем, как в церкви; терпеливо сноси страдания в надежде на светлое будущее.

Вы не поверите, до чего стойко люди переносят лишения. Это заставляет их чувствовать себя смелыми и нужными. Богач ли, бедняк, жена банкира или секретарша — все идут на рынок с одной и той же промтоварной книжкой и возвращаются с одними и теми же продуктами. Это уже не та буржуазная Гринголандия, которую вы знали, где дамы устраивают вечеринки, пока бездомные на улицах мрут от голода. Теперь все согласны с вашей Розой Люксембург: «Высший идеал — в служении интересам народа». Женщины согласны экономить даже на пище и одежде для собственных детей. У моих соседей семеро мальчишек, которых зовут Ромул, Вергилий и так далее; ребята бегают в тряпичной обувке и делают игрушки из мусора, найденного на обочине. При этом их мать каждый божий день встречает меня фразой: «Прекрасное утро, не правда ли, мистер Шеперд?» Другая соседка принесла мне «яблочный пирог» из крекеров (боится, что холостяк будет голодать) и объяснила, как нужно стелить постель: раз в две недели выворачивать белье наизнанку, чтобы оно прослужило дольше. Даже во сне мы можем выиграть войну!

Подобный образ мысли ободряет. Американцы относятся к будущему как к дому, который они собственноручно возводят с помощью досок и молотков, а не как к зреющему плоду, который неожиданно может сгнить по естественным причинам. Помните, вы предостерегали меня от мексиканских писателей, которые могут остудить мой пыл? Это было в больнице. Мы обсуждали «Тех, кто внизу», фрагмент, где революционная борьба сравнивается с камнем, который катится с горы, повинуясь бессмысленной силе тяжести. Вы тогда советовали не приглашать писателей, если я надумаю закатить вечеринку.

Но американцам подавай другую версию истории: они уверены, что камень может катиться не с горы, а в гору. Возможно, вам это покажется бредом, но на деле подобная наивность не так уж и плоха. Здесь у автора получается закончить роман, даже не подумав отравиться. И в истории Кортеса можно усмотреть жизнеутверждающую мысль о том, что каждый — хозяин своей судьбы. Люди воспряли духом и рвутся в бой.

Здесь, в доме моего отца, как вы когда-то назвали Америку, я внимательно присматриваюсь, размышляя о том, не обрел ли наконец пристанище. Страна «честного курса» и упорного труда, как говаривал мой старик. Вот и я честно ограничиваю себя в желаниях и упорно стучу по клавишам, пока пальцы не одеревенеют от усталости. Быть может, хоть кому-то здесь понадобится то, что я пишу. Смотрите, как гордо вытягивается на строчке это местоимение, как распрямляет плечи. Я стараюсь привыкнуть к гордому американскому «Я».

Стопка контрабандных страниц почти превратилась в книгу. Старая пишущая машинка скрежещет железными зубами; битва почти закончена. Как ни печально, но Кортес в конце концов взял город. Меня так и подмывало переписать историю, вернуть Мехико ацтекам. Но, не будь этих четырех сотен лет угнетения, что бы изображал на фресках Диего? И я решил оставить неизбежность мексиканской революции, в основном ради вас.

Мне нужен ваш совет. Быть может, у вас или у Диего есть в Нью-Йорке знакомцы, которые не откажутся краем глаза взглянуть на рукопись, когда я наконец ее домучаю. Надо будет куда-нибудь ее отослать. Невозможно больше хранить в доме эту кучу бумаги, которая, словно оспа, расползлась по всему полу и пугает кошку. Придется мне проявить силу воли, в противном случае одна книжка превратится в две.

Передавайте привет Диего и Перпетуе, если этот перпетуум-мобиле по-прежнему с вами. Буду рад известиям о Наталье и Севе.

С любовью,

ваш друг Инсолито

30 ИЮНЯ 1944 года

Дорогая Фрида,

спасибо за адрес вашего друга в Нью-Йорке. Мистеру Моррисону еще предстоит пожалеть о вашей неосторожности, потому что я наверняка ему напишу. Печально слышать о неприятностях Диего, но борьба за право построить каменный храм-музей в Педрегале звучит сюрреалистичнее, чем название любой картины с вашей парижской выставки. Уж он-то не станет размениваться на мелочи. Вы ничего не написали о вашем здоровье, и я счел это хорошей новостью: значит, операции в Калифорнии прошли успешно. Жаль, что нет вестей от Натальи, но тому может быть множество причин, учитывая, что дела во Франции обстоят плачевно и прямое почтовое сообщение с Мексикой отсутствует. Но все равно движение за социалистическую демократию, похоже, восстает из пепла, рабочий класс борется с режимом Виши, если верить известиям из Парижа. Лев бы наверняка порадовался за бедную Францию.

Дни, проведенные со Львом и Натальей, кажутся такими далекими, что я всякий раз вздрагиваю, натыкаясь на упоминания о прошлом. Взгляните на фотографию из журнала, которую я прикладываю к письму: вы наверняка узнаете двоих молодых людей из Нью-Йорка, которые некогда охраняли Льва. Чарли и Джейк. Вы должны их помнить. Я подскочил на месте, когда увидел их на странице по соседству с Мэри Мартин[181], рекламирующей зубной порошок Calox. Снимок сделан на митинге за мир в Карнеги-холле, где собралось несколько сотен человек с требованием прекратить войну. Статью не высылаю, но вы и сами можете догадаться: «…присутствовали троцкисты, члены профсоюза водителей грузового транспорта, преподаватели-социалисты, а из старой гвардии — квакеры; чокнутые представители общественных меньшинств, которые надеются поднять сопротивление и ищут легких путей». Иными словами, обычная ваша пятничная встреча с друзьями, только без молитв. Здешние жители ничем не отличаются от мексиканцев, и страсти тут кипят те же. Да и газетчики похожи. Любой мало-мальски толковый репортер ради красного словца с легкостью пожертвует фактами.

Сдается мне, что и новости о событиях в Калифорнии, которые так вас переполошили, того же сорта. Нас хотят запугать. Стремясь перещеголять гигантскую обезьяну, карабкающуюся по небоскребу, журналисты объявляют безобидных здешних японцев предателями, лелеющими коварные замыслы. И кинозвезды, рассказывающие о садовниках, которые якобы поливают их овощи ядом, — еще цветочки. Сродни сплетням о том, что Диего ест человечину. Кому, как не вам, знать этих писак. Они не дают вам покоя с того самого дня, как вы стали женой известного художника, а вы по-прежнему делаете все, что вам заблагорассудится. Все это чепуха. Не слушайте их, Фрида. Предложение отправить японцев, живущих в Америке, в концлагеря — полная нелепица, из-за которой не стоит беспокоиться.

Верьте в нашего мистера Рузвельта, который никому не даст упасть духом. Американцы встречают его с таким же благоговением, как флаг: большинство знает лишь один флаг и одного президента. Представьте себе, он занял этот пост, когда я еще учился в военной академии! Тогда мы с мальчишками частенько прохаживались на его счет, пусть и беззлобно; теперь же это наш собственный Ленин, замысливший новую американскую революцию. На прошлых выборах его поддержали даже коммунисты. Все единогласно одобряют гарантии полезного труда и защиту от былых лишений. Недавно президент даже обложил предприятия налогом, чтобы не наживались на войне, и регулирует цены на продовольствие, чтобы все получали по справедливости. Все для блага народа!

Ваш старый друг

Инсолито

«Лос-Анджелес геральд энд экспресс», 1 июня 1943 года

ЯПОНЦЫ ПО-ПРЕЖНЕМУ РЫЩУТ ВДОЛЬ ПОБЕРЕЖЬЯ АМЕРИКИ

Специально для Херст ньюс

Лотки с овощами и фруктами пустуют, бывший товар давно сгнил, но город все еще не очищен от грязи и разложения. Комиссия Дайса сегодня опубликовала отчет, в котором говорится, что более 40 000 лиц, представляющих опасность, по-прежнему разгуливают на свободе, спустя год после того, как Западное командование ПВО приняло закон под номером 9066 о помещении японцев, в том числе родившихся в Америке, в места заключения в центральных штатах. В докладе приводятся доказательства существования шпионской организации, согласно которым многие, если не все так называемые рыбаки и овощеводы использовали свой статус в качестве прикрытия для получения доступа к средствам стратегического назначения.

В поле зрения военного командования остается свыше 100 000 эвакуированных, заключенных в лагеря военнопленных; наблюдатели отмечают, что интернированным в целом безразлично, кто победит — Америка или Япония. Однако министерство юстиции рассматривает просьбу выпустить некоторых арестованных, присягнувших на верность стране, чтобы занять их в сферах деятельности, не связанных с войной. В Западных штатах против такого решения возразил один-единственный человек. Вчера сенатор Хайрам Джонсон торжественно пообещал: военное министерство не пустит в тихоокеанские штаты ни одного японца, присовокупив, что после завершения войны большинство здешних японцев будут отправлены к себе на родину.

Пожалуй, каждый калифорниец помнит зажигательные бомбы, в последний год градом валившиеся на форт Стивенс и леса на тихоокеанском побережье. Невозможно забыть и артобстрел нефтеперегонного завода «Голета», возгорание которого привело в ужас весь наш город. Военные корабли японского флота маячат возле наших берегов, а пилоты-камикадзе готовы в любую минуту поднять самолеты в воздух и поразить цель, чтобы в обмен на собственную жизнь получить обещание бессмертия. Однако мало кто осознает, сколько врагов по-прежнему скрывается под видом мирных граждан в тихоокеанских штатах.

В сообщении агентству «Херст ньюс» генерал Джон Л. ДеВитт сегодня заявил: «Мы себе же во вред игнорируем данные отчета, опубликованного Комиссией Дайса». Он также отметил низкий и подлый характер противника: «Миграция никак не сказывается на врожденных свойствах той или иной расы. Японцы — враждебная нам нация. Пусть многие из тех, кто появился на свет в США, якобы „американизировались“, но расовые черты остались неизменными». На недавнем совещании у военного министра ДеВитт обратил внимание на неявные признаки зреющего среди японцев заговора. Тот факт, что до сих пор никаких беспорядков не было, пояснил генерал, лишь доказывает их скорую неизбежность.

Где бы ни родился японец — у себя на родине или в Америке, — до полной и окончательной капитуляции ноги его не должно быть на нашей земле. Врагам самое место в лагере. В ответ на слухи о том, что японцев якобы должны отпустить, губернатор штата пообещал полную безопасность наших граждан. «Мы на порог не пустим тех, чье присутствие угрожает жизни населения. Мы не станем мириться с их произволом. Имущество их отобрано и роздано новым владельцам, торговые договоры аннулированы, банковские счета закрыты. Агенты ФБР готовы провести обыски и аресты в домах и на предприятиях тех, на кого падет подозрение в укрывательстве врагов».

Для граждан США это долгожданные известия. В то время как наши солдаты гибнут от вражеских пуль за рубежом, министерство юстиции, несмотря на военное время, лезет из кожи вон, чтобы сохранить свободу слова, и готово предоставить трибуну тем, кто распространяет ложь и враждебные идеи в тылу противника.

Сообщение разрешено к публикации СВ и ВМС США.


«Нью-Йорк таймс», 13 декабря 1941 года

Арестован 2541 иностранец — подданный фашистской Германии и стран-союзников

По утверждению Бидла, список включает 1370 японцев, 1002 немца и 169 итальянцев

Специально для «Нью-Йорк таймс»

Вашингтон, 12 ДЕКАБРЯ. Сегодня вечером генеральный прокурор Фрэнсис Бидл объявил, что к вечеру четверга в ходе облавы на иностранцев, представляющих опасность для государства, министерство юстиции арестовало 2541 гражданина Германии, Японии и Италии, покинувших свои дома после объявления войны между Японией и США.

Мистер Бидл подчеркнул: несмотря на то что они признаны «носителями угрозы миру и безопасности нации», арестованные иностранцы — «лишь малая толика из 1 100 000 граждан враждебных нам государств, в настоящее время проживающих на территории США».

«Были задержаны только те, чьи действия уже расследует ФБР», — заявил мистер Бидл.

Помощник прокурора заверил, что никто из заключенных не будет интернирован до конца войны, за исключением случаев, когда появится «веская причина опасаться за внутреннюю безопасность Соединенных Штатов».

Министерство юстиции предупредило, что, если у гражданина Японии, Германии или Италии обнаружат кино- или фотокамеру, это оборудование будет конфисковано вне зависимости от цели его использования, а его владелец может быть заключен под стражу. Также подданным Германии и стран-союзников запретили любые полеты на самолетах.


Арестовано еще 26 иностранцев


Вчера в результате облавы на потенциальных диверсантов, шпионов и врагов количество задержанных увеличилось на 26 иностранных граждан: 16 немцев, шесть японцев и пять итальянцев. Арестованных также переправили на остров Эллис и передали агентам Бюро по иммиграции и натурализации. Представители ФБР, как обычно, отказались прокомментировать случившееся.

Уильям Г. Маршалл, помощник начальника Бюро по иммиграции, заявил, что с воскресенья было задержано 553 подданных стран-противников; в это число вошли и те, кого поймали на прилегающих к Нью-Йорку территориях. Управление гражданской авиации запретило всем гражданам враждебных держав любые полеты на пассажирских, правительственных и частных самолетах.

Министерство труда отметило, что подданным стран-противников не положена страховка на случай безработицы, поскольку по закону такие выплаты гарантированы только «гражданам, имеющим разрешение на работу».

Вчера была закрыта большая табличка перед итальянским домом под номером 626 по Пятой авеню.

12 СЕНТЯБРЯ 1944 ГОДА

Дорогая Фрида!

Спасибо, что прислали мне вырезки из газет. Простите, что усомнился в ваших словах, известия действительно путающие, а в здешних краях об этом мало что известно. Ничто не ново под луной, и бредни этих писак — лишнее тому доказательство. Стремятся любой ценой запугать народ.

Ваш Инсолито — все тот же полукровка, который в настоящее время обитает в доме своего отца и ломает голову над тем, как здесь все устроено. Днем мы насвистываем «Интернационал» и протягиваем руку помощи заокеанским друзьям. Моя соседка вяжет носки для московских сирот. По вечерам же запираем двери на все засовы и заглядываем под кровати — не притаился ли там враг. Но я все равно не тронусь с насиженного места, это мой дом; надо же и мне где-то жить. При этом я чувствую себя ребенком, который напряженно пытается понять то, что любой прохожий на улице знает наизусть: кого казнить, а кого миловать. Уверен я лишь в одном: книга дописана. Я испытываю странную грусть, словно наконец проводил загостившегося у меня друга, вздорного, но веселого, и теперь скучаю по нему. Поджимаю губы, рассматривая свое отражение в зеркале, гадая, как другим почти каждый день удается находить веские причины, чтобы бриться, переодеваться из пижамы в костюм и выходить из дома. Ваш друг мистер Моррисон порекомендовал мне редактора, который выказал проблеск интереса к роману. Его ответ заставил меня три дня подряд, щурясь, точно сова, выбираться из дома на поиски конверта или любой другой упаковки, чтобы отправить рукопись в Нью-Йорк. Похоже, на это уйдет больше времени, чем на всю книгу. В канцелярских магазинах не хватает бумаги даже на стандартные ярлыки, обозначающие, что товары отправлены на фронт. Так что, возможно, из-за этой экономии редактору не придется утруждать себя чтением романа. Пожалуй, лучше будет отдать рукопись в макулатуру, когда в очередной раз будет объявлена кампания по ее сбору, в качестве балласта для военных кораблей.

Посылаю вам в ответ две вырезки; это еще летние. Наша городская газета теперь выходит два раза в неделю, но эта статья явно стоила драгоценного материала, на котором напечатана (обратите внимание на дату: наш с вами день рождения). Помните, я вам писал про этого жука? А другую страницу я вырвал из почтенного журнала (с емким названием «Лайф»[182]) и посылаю в основном из-за красивой фотографии. Словно Кортес, сообщаю моей королеве о причудах Нового Света. Feliz cumpleaños[183], друг мой, и привет из Америки, где мы обходимся старым. Abrazos [184],

Соли

Журнал «Лайф», 17 июля 1944 года

Японские жуки: прожорливые, хищные полчища

Энтони Станден

Японские жуки, в отличие от японцев, не таятся. И все же сходство между ними огромно. И первые и вторые невелики размером, но многочисленны и плодовиты, ненасытны, жадны и хищны. И те и другие сметают все на своем пути к цели. Трудно понять, что ими движет; в особенности это касается жуков. Невозможно догадаться, почему их так тянет на желтое, если вся их пища зеленого цвета, а также почему они с такой жадностью набрасываются на герань (чей запах заманивает их в ловушку), учитывая, что герань для них смертельно ядовита. Как бы то ни было, жуки прочно обосновались на нашем Атлантическом побережье и пожирают яблоки, персики, виноград, розы, траву на пастбищах и прочие полезные и красивые растения, каждый год нанося хозяйству ущерб на сумму в семь миллионов долларов, и угрожают распространиться почти по всей стране. Мы давным-давно объявили им войну, и пусть наши шансы на победу ничтожны (едва ли получится уничтожить всех жуков до единого), но мы надеемся достичь хоть каких-то успехов, а именно сократить количество насекомых до разумных пределов, хотя, разумеется, вредить они все равно не перестанут.


«Рупор Ашвилла», 7 июля 1944 года

Камикадзе достигли Ашвилла

Карл Николас

Они крошечные и хитрые; с каждым днем их становится все больше. Они летят к цели, невзирая на препятствия, и истребляют все на своем пути. Японские жуки добрались до нашего побережья и уже появились в городе. Странные зеленые насекомые в равной степени угрожают растениям и благополучию жителей.

«Они облепили все белье, которое я постирала и повесила сушиться в саду», — жалуется миссис Джимми Хайдер, домохозяйка с Шарлотт-стрит, предпринявшая решительное наступление на вредителей. Впереди маршировали ее сыновья Гарольд и Олтер с бадминтонными ракетками наперевес, а за ними шла сама миссис Хайдер с пульверизатором и поливала противника инсектицидом. Еженедельные обработки сада помогут сдержать натиск врага. «Жуки летают повсюду и постоянно врезаются в тебя ни с того ни с сего», — сетует миссис Хайдер и предупреждает других садоводов, что в этом году вредители нанесут хозяйству большие потери, в особенности помидорам и стручковой фасоли.

Ученым прожорливые твари известны под названием «хрущик японский». Министерство сельского хозяйства утверждает, что впервые паразиты появились в районе Нью-Джерси за несколько лет до Перл-Харбора — прибыли в страну в ящике с фруктами. Зимуют жуки под землей; в теплые месяцы изголодавшиеся насекомые выбираются на поверхность и набрасываются на посевы. Вредители добрались уже до западной части Каролины и нанесли урон садам на многие тысячи долларов.

Домохозяйки и садоводы со страхом ожидают, что будет. На Шарлотт-стрит взлетают в воздух бадминтонные ракетки, однако мистер Уик Бентсен из окружной службы консультации фермеров утверждает, что пока не существует средства, чтобы остановить японскую угрозу.

Мистеру Линкольну Барнсу, редактору Издательство «Стратфорд и сыновья», Нью-Йорк

11 декабря 1944 года

Уважаемый мистер Барнс,

сумма гонорара, который вы предложили, превосходит все ожидания.

Ваши замечания, несомненно, послужат улучшению романа, но, к сожалению, у меня нет возможности просмотреть указанные вами страницы, так как рукопись существует в единственном экземпляре — том, что у вас (как, впрочем, и конверт, в котором она была прислана).

Бумаги здесь по-прежнему не хватает. Скудные поставки снабжения к Арденнскому наступлению никак не отразились на энтузиазме, с которым в Ашвилле, штат Северная Каролина, собирают макулатуру и металлолом. Поэтому будет лучше всего, если вы вернете рукопись на редактуру в любое удобное для вас время.

В письме вы упоминаете о моей секретарше-машинистке, которой собираетесь дополнительно прислать правку. Уверяю вас, что она будет работать в тесном контакте с автором, а также с помощником, отвечающим на звонки, поваром и экономкой, поскольку все эти лица в настоящее время носят одни и те же четырехдолларовые ботинки. Весьма удобно, учитывая, что одежда у нас по талонам.

С признательностью,

Гаррисон У. Шеперд
21 ДЕКАБРЯ

Сегодня Сталину исполнилось шестьдесят пять лет. Ретивый журналист по радио назвал его «советским Томом Пейном[185]и Полом Баньяном[186] в одном лице». Льву бы сейчас было шестьдесят четыре, но не судьба. Революция постоянно возрождается, любил повторять он, а такие, как Сталин, и вовсе бессмертны.

1 ФЕВРАЛЯ

Сегодняшняя новость: союзники открыли плотины вдоль побережья Нидерландов, и хлынувшие волны унесли тысячи немецких солдат. Как ацтеки, открывшие плотины, чтобы утопить Кортеса и его солдат в озере Теночтитлана. Но то был вымысел, а война реальна. Завтра фермеры острова Валькерен проснутся и увидят залитые водой посевы, дохлую скотину и деревья, чьи корни разъела соль. На войне победа зачастую неотделима от поражения.

Здесь очень одиноко; повсюду призраки, от которых негде укрыться. Сегодня заметил у уличного торговца мороженым ледоруб, похожий на тот, которым убили Льва. Этого месяца он боялся больше всего. И его испытаний.

10 ФЕВРАЛЯ

Сегодня получше. На время отложил рукопись ради «честного труда», как говаривал Лев. Покрасил столовую, панель между досками; краска из излишков военного имущества, но цвет приличный, фланелево-серый. Соседка любезно отдала старый обеденный стол, который ей уже не нужен, а в субботу прислала сына, чтобы помог красить. Настоящий Том Сойер. Дал ему двадцать пять центов, но, подозреваю, куда больше мальчишку обрадовала бы дохлая крыса и бечевка, чтобы крутить ее над головой.

5 АПРЕЛЯ 1945 ГОДА

Дорогая Фрида,

было очень приятно получить ваше письмо, несмотря на то что новости, о которых вы пишете, не самые радостные. Хочется верить, что вы шагаете по улице, шурша юбками, а не едете в кресле-каталке. Больно даже подумать об этом. На этой неделе вам бы с Диего маршировать с флагами по Пасео-де-ла-Реформа, протестуя против компромиссов Чапультепекской конференции.

По сравнению с Мехико у нас тут тишь да гладь, но заголовки газет все-таки радуют: «Сегодня поточная линия компании „Ашвилл каскет“, изготавливающей гробы, простаивала без дела (мертвая тишина!), потому что рабочие, несмотря на условия военного времени, устроили забастовку, презрев свои обязанности, и тем самым отсрочили заключение соглашения между руководством компании и профсоюзом обойщиков». Следующая новость: писателя Уильяма Сидни Портера[187], точнее его останки, выкопают из могилы на городском кладбище и перевезут в Гринсборо. Администрация Ашвилла выразила протест, заявив, что не стоит тревожить прах усопшего. Окончательное решение вынесет суд. Остается лишь надеяться, что хоть тут обойдется без обойщиков.

В Гроув-парк прибыл на охоту адмирал Хэлси: наконец-то хоть одна история, не связанная со смертью. Мода тоже жива: модельер Лили Даше придумала, как изготовить нарядные весенние шляпки из семидесяти шести тысяч женских фуражек, от которых армия отказалась, заменив их пилотками. В минувшее воскресенье было на что посмотреть. Вам бы понравилось, как гринго празднуют Пасху: в этот день каждая женщина, даже самая серая мышка, отваживается стать Фридой.

Своих же новостей особо и нет. Глициния, вьющаяся по стенам моего дома и оплетающая карниз, зацвела лиловыми цветами точь-в-точь того оттенка, что и жакаранда. Быть может, вы что-то знаете о Ване? Это был вопрос, на который не требуется ответа. Преподавательница французского в городском педагогическом институте, некая мисс Эттвуд, последнее время настойчиво атакует вашего покорного слугу, чтобы он пригласил ее в кино. Поскольку все приличные мужчины на фронте, она считает обязанностью оставшихся водить девушек на «Портрет Дориана Грея». Содрогаюсь при мысли о переполненном зале кинотеатра. Порою и из дома-то выходить жутко; отчего-то меня снедает тревога, которая никогда не утихает. Но мисс Эттвуд разве откажешь. Херд Хэтфилд в роли Дориана вполне хорош, несмотря на то, как подло он обошелся с Сибил Вейн и Глэдис Холлуорд. Кажется, долг выполнен и на этой неделе на эттвудском фронте наступило затишье. В конце семестра институт закроется. Жители Каролины перестанут коверкать ваш родной язык, а его единственный носитель в Ашвилле с радостью запрется в своем увитом лозою коттедже, пока его бывшие ученицы будут укладывать парашюты и заниматься прочим в этом духе. Эти девушки так похожи на мою мать самоуверенностью, с которой они хлопают жвачкой, и диким жаргоном. «Вот так номер!», «Фу, гадость», «Он такой милашка». Но матери бы сейчас было почти пятьдесят; совсем старуха. Как бы она убивалась из-за этого, будь она жива. Пожалуй, даже лучше, что она умерла.

Ну и напоследок: скоро в Нью-Йорке в издательстве «Стратфорд и сыновья» выйдет моя книга. Редактор, мистер Барнс, сегодня это подтвердил. Он хочет озаглавить роман «Вассалы ее величества»; дурацкое название, поскольку если что и правит героями, так это жадность и вожделение. Изначально книга называлась «За десять лиг от нашего ночлега», поскольку она о людях, которые постоянно куда-то идут, не оправдывая ни своих, ни чужих ожиданий, включая и читательские. Но мистер Барнс заявил, что в этом названии слишком много слов. Впрочем, какая разница. «Стратфорд» прислал чек на две сотни долларов, аванс до выплаты гонорара; если получится найти бумагу, собираются напечатать тысячу копий. Чудо, от которого поневоле содрогнешься. Как могут слова, написанные в тихих темных комнатах, выйти на свет, в этот шумный мир?

Вы должны знать ответ. Вы снимаете кожу, изливаете на холст душу, а после позволяете кураторам развешивать ваши кишки в залах на потеху светским сплетникам. Разве это можно пережить?

Ваш друг

Соли

13 АПРЕЛЯ 1945 ГОДА

Умер Рузвельт. Как гром среди ясного неба. Только что держал ручку — и вот уже рухнул на пол на глазах у секретаря (для которого, наверно, это было все равно что наблюдать закат такого светила, как Лев). В действительности же это как кончина Ленина — пламенного борца за народное благо, которого настиг удар, и весь народ замер как был, гадая, что же делать.

Вчера в южном Ашвилле возле железной дороги собралась толпа и простояла всю ночь на холоде, надеясь увидеть катафалк с гробом в освещенном вагоне, когда процессия проедет мимо. Они думали, что тело президента повезут из Уорм-Спрингс в Вашингтон через наш городок. Но поезд так и не пришел. А сегодня утром в экстренном выпуске газеты сообщили, что кортеж направился через Гринвилл. Однако некоторые по-прежнему ждут; в основном женщины с детьми. Говорят, что в долине к востоку от Отина со вчерашнего дня стоит на коленях добрая сотня расчищавших табачные поля негритянок и тянет руки к железной дороге.

И не думает расходиться по домам.

Теперь присягу принял Гарри Трумэн в своем галстуке в горошек. Не очень-то он похож на пламенного борца за благо народа. Сам признался журналистам: «На вас когда-нибудь падал бык или стог сена? Если так, значит, вы понимаете, что я чувствовал вчера вечером».

Иногда история раскалывается и на одно-единственное мгновение беспомощно замирает, как полено, которое топор рассек надвое, и половинки держатся на последней щепке, чтобы в конце концов распасться и рухнуть на землю. Так говорил Лев. Так было после смерти Ленина, когда Лев ехал на поезде на Кавказ, не подозревая, что топор уже обрушился на его друга и Сталин на похоронах взошел на трибуну, чтобы обмануть толпу, не помнящую себя от страха и горя. Наверно, и сейчас один из таких моментов, когда неизвестно, качнется ли маятник истории к свету или канет во тьму. За чьим лицом на газетных снимках теперь таится предательство? Какие тираны орудуют в полумраке светомаскировки, отправляя фальшивые телеграммы тому, кто едет в поезде, жертвуя здравым смыслом в угоду силе? Люди насмерть перепуганы и готовы поверить всему.

8 МАЯ 1945 ГОДА

Конец света не наступил. А если и наступил, то только для немцев. В 6 часов 01 минуту все высыпали на улицу, чтобы послушать рев пожарной сирены, обозначающий полночь в Германии, официальное прекращение огня. Женщины во дворах вытерли руки о фартуки и велели мальчишкам перестать палить друг в друга из палок и не шуметь. Хозяева бакалейных и продавцы на Хейвуд-стрит закрыли магазины и, пока выла сирена, замерли, подняв глаза к небу. В стеклах витрин за их спинами пылал закат. Кто-то прижимал руки к сердцу, и все взгляды были обращены на восток. К Европе.

Никто не знает, что делать с этим миром. Когда сирена смолкла, все собравшиеся на Хейвуд-стрит, не сговариваясь, обернулись и посмотрели в другую сторону. Туда, где Япония.


Соседский мальчишка, которого зовут даже не Том Сойер, а еще невероятнее — Ромул, нашел в монтфордских лесах неизвестный цветок и притащил домой, чтобы определить, что это такое. Говорит, его мама сказала, что это останки какого-то зверя и лучше их не трогать. Но отец возразил, мол, это растение, вот хоть у соседа спроси. Они подозревают во мне образованного человека. Мы организовали экспедицию в библиотеку, отважно сражались с незнанием, и победа осталась за нами. В справочнике Бартрама «Флора Северной и Южной Каролины» обнаружились цветные иллюстрации этого растения. Оказалось, что это розовый венерин башмачок. Ромул не на шутку расстроился.

20 АВГУСТА 1945 ГОДА

Сегодня ровно пять лет с тех пор, как Лев в последний раз видел солнце. Или произнес «сынок» — он единственный, кто когда-либо звал меня так. Озорной вид, с которым давал почитать недавно обнаруженный роман. И полный мольбы последний взгляд через плечо, когда он уходил с Джексоном: «Спасите меня от этого зануды!» Белые манжеты, намокшие, как бинты, капли крови на белой бумаге — все эти образы почти улетучились, стерлись из памяти. Но всплывает очередная картина, и вздрагиваешь, словно заметил в углу комнаты незнакомца, хотя думал, что один. Воспоминания не всегда сглаживаются со временем; некоторые режут, как острый нож. Льву бы жить и жить. Убийство тяготит как неоплаченный долг, а смерть — как незаконченное дело.

Сегодня ни в одной комнате дома не было покоя, и даже радио не отвлекло: передали новость о жестоком убийстве в южном районе городе, на одном из кожевенных заводов. На кухне надрывался чайник, точно Наталья, истошно выкликавшая имя Льва. Звук может трансформироваться прямо в голове.

Казалось, хотя бы в библиотеке можно укрыться от мыслей, но увы. В комнате наверху на столах вперемешку с книгами лежали стопки газет с рваными краями. Его стол, все предложения, оставшиеся незаконченными. Где-то на восковых цилиндрах по-прежнему хранится его голос. Его настольный календарь (если, конечно, он еще на месте) открыт на 20 августа — последняя страница, которую он перевернул, полный жизни и надежд. При мысли об этом сердце сжалось от тоски; оставалось, упав в библиотеке на колени, ждать, пока что-то внутри не лопнет, пролившись на кленовые доски пола. Темная кровь, сочащаяся между половиц.

С небес на землю обрушился ад. Репортер «Таймс» полетел свидетелем, чтобы проверить, станет ли ему в час начала атаки жаль «бедолаг, которые вот-вот должны погибнуть». Оказалось, нет: дескать, достойная расплата за Перл-Харбор. Вообще-то в то утро летчики собирались сбросить бомбу совсем на другой японский город, на других мужчин, собак, детей и матерей, но, как назло, небо над ним затянули тучи. Когда пилотам надоело кружить над окрестностями, выжидая хорошей погоды, они полетели на юг и выбрали Нагасаки, небо над которым было чистым.

Не было гвоздя — подкова пропала, не было облака — погиб целый мир.

Кровь за кровь. Не те, так эти. Война — вот основная математическая задача. Невероятным усилием мысли мы выводим ответ, уверенные, что нам все же удалось решить чудовищное уравнение со множеством неизвестных.

2 СЕНТЯБРЯ 1945 ГОДА

День победы над Японией. Не будь на клавиатуре пишущей машинки букв «п» и «я», сегодня она оказалась бы абсолютно бесполезна. Заголовки газет могли бы быть больше, только если бы слова «ЯПОНЦЫ СДАЛИСЬ» напечатали по вертикали во всю страницу, а не сверху. Аллилуйя, Хирохито пал на колени.

На одном из многочисленных церковных пикников в честь победы одна девочка утонула в Суоннаноа. Сегодня вечером наведался Ромул, чтобы покачаться на садовых качелях у меня на веранде и сообщить эту новость, потому что он там был: пропала девочка с белыми лентами в волосах, ее искали несколько часов и нашли на песчаном дне реки, на небольшой глубине. Рассказал и замолчал. С площади Пэк доносилась музыка; кто-то по-прежнему праздновал победу. Ромул признался, что не понимает, хороший сегодня день или плохой.

Макартур заявил, что окончилась великая трагедия. Мы включили радио, и уверенные голоса приободрили мальчика. Когда-то этот самый Макартур проезжал мимо на коне, а стайка мальчишек немногим старше Ромула приветствовала его громкими возгласами. Он то играл в поло за академией, то нацеливал солдатские штыки в грудь участников Армии вознаграждения. «Смерть больше не льется с небес, — сказал он. — Люди ходят выпрямившись во весь рост под солнцем, и повсюду воцарился мир». Еще Макартур признался, что говорит за тысячи навеки замолчавших губ, за тех, кто упокоился в джунглях и на дне океана. Но как он может говорить за столько немых ртов, оказавшихся под водой? В них теперь тычутся носом рыбы, жируя на чужом несчастье.

19 НОЯБРЯ

Дорогая Фрида,

посылаю вам маленький подарок — мою книгу, только что прибывшую из Нью-Йорка. Мистер Барнс обещал, что в магазинах она появится к пятнице на той неделе, но мне отправил два экземпляра с припиской: «Это для ваших родителей». Обложка просто загляденье, как вы сами убедитесь. Вдалеке виднеются храмы-близнецы Тлалока и Уицилопочтли; языки пламени и полуодетые женщины, убегающие от вражеских солдат, видимо, призваны искупить любые исторические неточности. Мне было сказано, что в случае «Унесенных ветром» такой формат оправдал себя.

В городке даже не догадываются, что у меня вот-вот выйдет книга. Соседки находят подозрительным, что у меня нет ни честолюбия, ни семьи. Мисс Эттвуд по-прежнему названивает; с фронта пока что мало кто вернулся, так что она обходится старым запасом. На прошлой неделе мы были в кафе «У Бака», которое открылось недавно — к восторгу публики. Еду в нем упаковывают как почтовую посылку и относят на посыпанную гравием стоянку, где вы в машине ждете заказ. Предполагается, что посетители будут есть прямо в салоне, глазея на соседей с кетчупом на подбородке и салфеткой на руле. Вы бы рыдали от смеха. Зато теперь мы можем купить бензин, продукты, а скоро дело дойдет и до автомобилей. Так почему бы не воспользоваться всем этим сразу?

После окончания войны у американцев осталась масса нерастраченной энергии, которая не находит себе применения. А еще куча денег от продажи облигаций военного займа, которые не на что потратить. Разве что кому-то понадобятся свинцовые трубы или солдатские полевые ботинки, поскольку это единственное, что фабрики навострились выпускать. Почти все товары по-прежнему по карточкам. Трумэн пытается контролировать рост цен, пока сохраняется нехватка продукции, но производители учуяли, что денежки у народа водятся. Привели в Конгресс специалистов по рекламе, дабы те убедили законодателей, что свободная торговля необходима, а Гарри Трумэн — приверженец идей Карла Маркса. Но все мои соседки решительно на стороне Гарри и Маркса: они прекрасно понимают, что контроль над ценами — единственное, что отделяет нас от бифштексов по двадцать долларов. Признаюсь вам в непатриотичном желании купить холодильник, но если сейчас в городе появится «Филко»[188], то без продовольственных карточек, введенных Управлением по регулированию цен, пусть катится к миссис Вандербильт, а я не готов платить за холодильник столько же, сколько по закладной за дом.

Тем временем мужья соседок строят планы, как купить машину на черном рынке, посложнее Кодекса Ботурини с его многочисленными поворотами сюжета. Ромул, мой юный информатор, сообщил, что ег