Жизнь Джейн Остин (fb2)


Настройки текста:



Клэр Томалин

Переводчик благодарит Луиз Уэст и Изабел Сноуден, сотрудниц Дома-музея Джейн Остин (Чотон, Великобритания), а также Надю Кауфман-Карски-Чинаев — за предоставленную информацию и своего отца Руслана Дериглазова — за неоценимую помощь в работе над переводом.


Жизнь Джейн Остин

Жизнь писательницы

была вовсе не столь скудна событиями,

как принято считать.

Внучатые племянники Джейн Остин,
Уильям и Р. А. Остин-Ли

Глава 1 Год 1775-й

Зима 1775 года выдалась суровой. 11 ноября натуралист Гилберт Уайт[1] заметил, что в Селборне, деревушке в графстве Хэмпшир, где он тогда жил, листья почти полностью облетели. «Деревья оголяются», — записал он в дневнике. Всего в пятнадцати милях от него, в деревне Стивентон, жена приходского священника со дня на день ожидала рождения своего седьмого ребенка. Ей исполнилось тридцать шесть лет, одиннадцать из них она была замужем. Четверо крепких мальчишек бегали по дому и большому саду, по двору, окруженному служебными постройками, пробирались в поля и в лес на склоне холма. Старший, Джеймс, в свои десять уже выказывал недюжинные способности к учению, разделяя отцовскую любовь к книгам, а единственная дочь Кэсси забавляла мать своим несмолкаемым щебетом, следуя за ней повсюду — в коровник, в птичник к цыплятам и уткам… Кэсси было уже почти три года. В общем, за стенами кабинета мистера Остина редко бывало тихо.

Ноябрьские дни тянулись медленно, и все шли дожди, удерживая мальчиков в доме. К концу месяца темнело в три часа пополудни, и надо было поживей управляться с ужином, если хотели обойтись без свечей. Дитя все не рождалось. Пришел декабрь, принеся с собой обычные насморки и простуды. Ударил мороз, и пруды сковало таким льдом, что мальчишки отправились кататься на коньках. 16-го числа Уайт записал: «Туман и солнце, прелестный день».

16 декабря родилась наконец Джейн Остин. Месячная задержка с ее появлением на свет вызвала у отца шутку о том, что, дескать, они с супругой «в преклонных годах стали путаться в вычислениях». Ему было сорок четыре. Дитя появилось вечером, по его словам, без особого предупреждения. Нужды во враче не было: его редко звали ради такого рядового события, как роды, к тому же ближайший лекарь жил в Бейзингстоке, а туда, почитай, семь миль по плохой дороге. Во всяком случае, «все произошло легко и быстро», писал Джордж Остин на следующий день своей невестке Сюзанне Уолтер. Они были рады второй дочери, «игрушке, а в будущем приятельнице для Кэсси. Назовем мы ее Дженни». Далее в письме мистер Остин обсуждает предстоящее (если только погода позволит) состязание пахарей между хэмпширцами и жителями Кента. Священник в отдаленном деревенском приходе не только пастырь, но и земледелец.

Младенец был немедленно окрещен дома отцом — у Остинов так было заведено. Церковная церемония должна была состояться позже. А пока всерьез наступила зима. Снег лег толстым нетающим слоем, наметя сугробы высотой с ворота. Вскоре дорожки стали непролазными. «Суровая сибирская погода», — писал Уайт.

Миссис Остин лежала в своей спальне на верхнем этаже, в кровати под пологом, тепло укутанная пуховыми одеялами, а возле нее в колыбели спал младенец. За хозяйством — уборкой, готовкой и за всем тем, что требуется детям, — приглядывала, по всей видимости, ее золовка Филадельфия Хэнкок. И конечно, за стиркой, которой с появлением новорожденной значительно прибавилось. Служанки разводили огонь и кипятили в котлах воду, а из деревни приходила прачка и усердно трудилась целый день. На улице белье от мороза вставало колом, и дом был полон развешенными простынями и свивальниками.

Из-за плохой погоды соседи не наносили визитов, за исключением нескольких отважных джентльменов, которые прибыли верхом и привезли поздравления и подарки от своих жен. В сочельник дети разложили на подоконниках веточки остролиста. Ранним утром в Рождество мистер Остин оделся потеплее и зашагал вверх по склону холма к своей крошечной неотапливаемой каменной церквушке Святого Николая. Он надеялся, что освещения будет достаточно, чтобы отслужить службу и прочесть проповедь для тех фермеров и деревенских жителей, которые придут ее послушать. А потом — обратно вниз по заснеженному холму в безмятежной тишине. В Стивентоне жило не более тридцати семей, дома протянулись редкой цепью на некотором расстоянии от дома священника. В деревне не было ни лавки, ни гостиницы.

Если в доме действительно хозяйничала тетя Филадельфия, то с ней наверняка приехала и кузина Бетси, серьезная, темноволосая, хорошенькая Бетси. Она родилась в Индии, где по-прежнему пребывал ее отец, и иногда тетя Филадельфия поговаривала о том, чтобы туда вернуться. Бетси исполнилось четырнадцать, то есть она была почти взрослой, старше всех остальных детей в доме. И в их глазах она выглядела крайне утонченной особой. Большей частью она жила «в городе» (подразумевался, разумеется, Лондон). Там у нее имелась своя лошадь, о чем мальчишки Остин не могли и мечтать, а когда Бетси не ездила верхом, то добиралась куда нужно не пешком, а в материнской карете. Она учила французский; в десять лет уже играла в детском спектакле; у нее имелся клавесин и четыре нити жемчуга — недавний подарок отца. Джеймс, Эдвард и даже четырехлетний Генри смотрели на кузину с восторгом.

Когда детям было позволено зайти в спальню к матери, они увидели круглолицую малышку с пухлыми щечками и черными глазками. Все согласились, что больше всего она похожа на Генри, — он когда-то был таким же крупным и миловидным младенцем. Миссис Остин кормила дочь грудью, как и всех своих детей. О том, чтобы выйти из дому, она пока и не помышляла. Да и продолжающаяся «сибирская» зима не прибавляла ей решимости, а когда в феврале началась оттепель, потоки воды и слякоть тоже удерживали ее в доме. Так что малышка провела три месяца в уюте материнской спальни, наслаждаясь вниманием, которое не надо было ни с кем делить.

Зима все-таки закончилась, тетя Филадельфия и Бетси уехали, и миссис Остин опять взяла все домашние хлопоты в свои руки. Утро 5 апреля выдалось пасмурным, но потом наконец выглянуло солнце. Маленькую Джейн завернули в несколько шалей, ее мать надела свою ротонду, поверх тоже замоталась шалью, и все семейство проследовало по дорожке к старой церкви, где на кладбище рос тис, в дупле которого хранили ключ, висели старинные колокола, а стрельчатую арку портала украшали две высеченные из камня головки, мужская и женская. Состоялось официальное крещение. Одной крестной матерью стала тетка мистера Остина из Кента, другой — кузина миссис Остин из Оксфордшира (обеих крестных звали Джейн), а крестным отцом — священник, женатый еще на одной кузине миссис Остин и живущий в Суррее. Вряд ли кто-либо из них проделал неблизкий путь, чтобы присутствовать на церемонии; произносить за крестных положенные слова было обычным делом. В дальнейшем ни один из них ничего не сделал для своей крестницы, и все же они — важная часть биографии Джейн Остин, свидетельство того, что на юге Англии у нее были обширные родственные связи.


Разбираться, что и как на самом деле произошло в ее жизни, не так-то просто. Она не оставила своего жизнеописания и не вела дневников, а может, они не сохранились. Ее сестра уничтожила почти все находившиеся у нее письма, племянница поступила так же с теми, которые сохранил один из братьев, так что остались лишь немногие, уцелевшие в других местах. Их всего 160, ни одно не относится ко временам ее детства; самое раннее из них она написала в возрасте двадцати лет. Первая биографическая запись появилась уже после ее смерти, и автор, ее брат Генри, отмечает, что жизнь его сестры «была крайне скудна событиями». После этого последовало полувековое молчание, а потом появились воспоминания ее племянника Джеймса Эдварда Остина-Ли. Он согласен с Генри: «Жизнь ее была на удивление бедна событиями: никакие перемены и драмы не нарушали ее ровного течения». Так и возникло представление, будто Джейн Остин прожила почти бессобытийную жизнь. Да, если сравнивать, например, с Чарльзом Диккенсом или с ее современницей Мэри Уолстонкрафт, Джейн Остин жила спокойно и неприметно. Ее отец не избивал ее мать; ей не пришлось в двенадцать лет работать на гуталиновой фабрике; однако, если взглянуть попристальнее, жизнь в доме священника вовсе не была безмятежной. Она была заполнена всевозможными событиями, драмами и даже трагедиями, которые оставили на душе писательницы следы столь же несмываемые, что и любая фабрика. Какие именно это были следы, выяснилось позднее; как выяснилось и то, что она сумела преодолеть детские травмы и поставить их на службу своему искусству.


Мистер и миссис Остин надеялись, что это их последний ребенок. У сестры миссис Остин Джейн Купер детей было двое, и «она уже давно не рожает, значит уже и не будет», — заключила миссис Остин в одном из своих писем[2]. (Правда, ее сестра Джейн вышла замуж тридцати двух лет, к тому же за сорокалетнего господина.) Однако, судя по всему, с точки зрения миссис Остин, тут было чему позавидовать. Финансовое положение Остинов оставляло желать лучшего. Джордж Остин был по уши в долгах, он занимал деньги у всех, в том числе и у мужа той же Джейн Купер. Он был должен брату миссис Остин Джеймсу Ли-Перро, своей собственной сестре Филадельфии Хэнкок и, отдельно от нее, ее мужу. Годовой доход мистера Остина, который складывался из десятины со Стивентона и соседней с ним деревни Дин, составлял всего лишь около двухсот десяти фунтов. Продажа продуктов с его фермы приносила, конечно, дополнительные средства, но и их не хватало, чтобы сводить концы с концами[3]. За три года до рождения Джейн он начал брать учеников-пансионеров. Приходской дом с семью спальнями и тремя мансардами вполне мог быть превращен в небольшую школу. Затея эта съела последние сбережения. Буквально перед крещением Джейн мистеру Остину пришлось, воспользовавшись связями Филадельфии, занять еще триста фунтов у лондонского стряпчего. Счетные книги мистера Остина — это бесконечное жонглирование выплатами долгов и новыми займами, которые, видимо, сильно тревожили его жену — если она вообще о них знала. Да, вырастить детей и вывести их в люди стоило денег, и в семействе Остин вполне хватало забот с Джеймсом, Джорджем, Эдвардом, Генри, Кассандрой, Фрэнсисом и Джейн. Самой простой формой контроля рождаемости тогда были раздельные спальни супругов, но у Остинов эта идея не прижилась, так что позднее в семье появился еще один ребенок.

Надо сказать, миссис Остин довольно необычно, на сегодняшний взгляд, растила детей. Женщина дисциплинированная и организованная, она вначале кормила малыша сама (с ее собственных слов мы знаем, что Кассандру, например, — три месяца), а затем отдавала в деревню какой-нибудь женщине на год или полтора, пока с ним не станет проще управляться дома. Вполне возможно, впрочем, что она придерживалась этого правила не со всеми детьми. Например, первенца, Джеймса, она, вероятно, держала при себе дольше. А вот Джейн, скорее всего, отдали в деревню сразу после крещения. Трехмесячное дитя уже крепко привязано к матери, так что незнакомый человек и новая обстановка для него довольно болезненный опыт. Но мысль об этом не приходила в голову миссис Остин. Ведь неразрывная связь матери и ребенка — во многом современное представление. В те времена детей легко отдавали на сторону. Из чего вовсе не следует, что они не страдали сначала на новом месте, а затем — по возвращении домой. Уильям Коббет[4] порицал подобную практику, вопрошая: «Кому не приходилось видеть этих сосланных детей, когда их приносят к матери? Как они плачут, вырываются из материнских рук и тянутся к няне!»

Бедные деревенские женщины были, безусловно, рады дополнительным деньгам за то, чтобы нянчить детей мелкопоместного дворянства. Деревенская кормилица зарабатывала в неделю около двух с половиной шиллингов, но даже и так называемая сухая няня (та, что, не являясь кормилицей, только присматривала за детьми) могла вносить недурной вклад в доходы своей семьи. Мы не знаем, находила ли миссис Остин для каждого из своих детей кормилицу, или после нескольких месяцев у материнской груди в деревне их переводили на смесь из молока и муки[5]. Скорее, верно последнее, поскольку в отношении трехмесячной Кассандры она использовала выражение «отняла от груди». Как бы то ни было, няни считались фигурами малозначительными; до нас не дошли имена ни одной из них.

Итак, дети Остинов росли в деревне, там их кормили, купали, учили первым шагам и первым словам. Когда малыши достигали более или менее сознательного возраста, они возвращались в родной дом. Если смотреть на дело с чисто «физической» точки зрения, система эта работала неплохо. В то время в Лондоне более половины детей умирали, не дожив до пяти лет, и, хотя в провинции дела обстояли несколько лучше, уровень детской смертности был высоким повсюду. А Остины не только не потеряли ни одного ребенка, но и вырастили всех здоровыми.

А вот каковы были психологические последствия воспитательной системы миссис Остин — это другой вопрос. Так, в случае с Джейн отсутствие близости с матерью давало себя знать на протяжении всей жизни. Более того, во всех взрослых письмах Остин неизменно чувствуется скрытность, отчужденность. Перед вами создание с богатым и живым внутренним миром, но все это спрятано под твердым панцирем. Лишь изредка наружу показывается клешня — и она может больно ущипнуть, если вы чем-то заденете ее обладательницу. Это письма человека, который боится открыть свое сердце; в этом отстраненном взрослом вы чувствуете ребенка, неуверенного и незащищенного, ищущего любви и обороняющегося от возможного неприятия.


Система миссис Остин позволяла легче и аккуратнее вести хозяйство в приходском доме, и хозяйка дома не видела в ней ничего жестокого или необычного. Как и многие ее современники, она считала, что до тех пор, пока в детях явственно не проснется разум, их нужно лишь держать хотя бы в относительной чистоте, кормить и не давать им мерзнуть. Одна из ее современниц, также мать большого семейства, писала, что роль мачехи устраивает ее не меньше, чем роль матери: «Я не прочь избавиться от этой обузы на то время, пока они всего лишь овощи, а потом — лишь животные». По словам одного из внуков[6], мистер и миссис Остин каждый день навещали своих отданных в деревню детей и требовали, чтобы время от времени их приносили домой, то есть у каждого ребенка, по сути, было два дома, где их любили. Во всяком случае, этим детям жилось лучше, чем тем, которых отсылали совсем далеко, так что родители в результате становились для них абсолютно чужими. «Она отдала его на попечение достойной жены соседа-фермера, и целых четыре года отец и мать лишь время от времени интересовались в письмах, здоров ли их ребенок» — так писал о детстве своего героя Генри Брук[7] в романе «Знатный простак», опубликованном в 1760-х годах, и это его свидетельство принято считать совершенно достоверным.

Один из детей Остинов все же не вернулся от своей деревенской няньки. Второй сын, Джордж, десятью годами старше Джейн, страдал припадками и сильно отставал в развитии. Для миссис Остин это стало печальным напоминанием о ее брате Томасе (он родился, когда ей было восемь лет) — как только стала очевидна его отсталость, его отослали на попечение чужих людей. Та же судьба ждала и Джорджа, хотя маленьким мальчиком он время от времени появлялся в приходском доме. В 1776 году он еще, по всей видимости, бывал в Стивентоне и, видимо, стал первым из братьев, кого узнала маленькая Джейн. Он мог ходить и не был дауном (иначе не прожил бы так долго в отсутствии медикаментов, известных современной медицине). Поскольку Джейн взрослой понимала язык глухонемых — она упоминает разговор «на пальцах» в письме 1808 года, — существует мнение, что Джордж не мог говорить. Впрочем, это не мешало ему участвовать во всех играх деревенской ребятни.

«У нас есть одно утешение: он не может стать плохим или испорченным ребенком», — писал его отец с христианским смирением[8]. Остины заботились о благочестии и доброте, но они заботились также и о семейном благополучии. Надо признать, их система воспитания работала успешно (если не считать Джорджа) — дети вырастали стойкими, не склонными жалеть себя, крепко привязанными друг к другу.

Даже Джордж дожил до преклонных лет, за ним и его дядей Томасом осуществлялся совместный уход в деревне Монк-Шерборн. О нем редко упоминают, но он пережил своего старшего брата Джеймса и сестру Джейн и не был забыт остальными: они регулярно вносили деньги на его содержание. В свидетельстве о смерти от 1838 года он поименован «джентльменом».

В июне 1776 года, когда Джейн не исполнилось еще и шести месяцев, ее родители отправились из Стивентона в Лондон. Трехлетняя Кассандра и двухлетний Фрэнк, взятые из деревни незадолго перед этим, должно быть, с радостью вернулись в место, которое привыкли считать своим домом, к длинным летним дням и играм со своими маленькими деревенскими друзьями. Наверное, Кассандра представляла себя «мамой» малышки Джейн, а та тянула к ней ручки, — возможно, это и стало началом глубокой неразрывной связи между сестрами на всю жизнь.


Супруги отправились в Лондон, в частности, для того, чтобы навестить сестру мистера Остина Филадельфию (Филу, как они ее называли) и племянницу Бетси. Пока Остины гостили у них, из Индии пришло сообщение о смерти Тайсо Сола Хэнкока, мужа Филы. На самом деле он скончался в ноябре 1775-го, еще до рождения Джейн, но новости в ту пору доходили медленно, письма из Индии шли полгода, а то и больше. Миссис Хэнкок была потрясена смертью мужа, но еще более тем, что он не оставил после себя ни гроша. «Имущество покойного едва покроет его долги», — писал мистер Вудмен, адвокат, который консультировал Филадельфию и ссуживал деньгами Джорджа Остина.

Хэнкок был крестным отцом маленького Джорджа — увы, надежды на то, что он станет платить деньги на его содержание, теперь растаяли; кстати сказать, Хэнкока уже давно беспокоило увеличение семейства Остин и то, как родители будут содержать всех детей. Впрочем, финансовая ситуация его вдовы и дочери вовсе не была столь ужасной, как могло показаться.

Тремя годами ранее индийский патрон мистера Хэнкока, великий Уоррен Гастингс из Ост-Индской компании, став бенгальским губернатором, сделал подарок своей крестнице Бетси Хэнкок — пять тысяч фунтов, а в 1775-м удвоил эту сумму, и Бетси стала если и не слишком богатой, то все-таки вполне состоятельной наследницей с хорошими видами на замужество. Хэнкоки обещали не разглашать этого обстоятельства. О наследстве Уоррена Гастингса не знал никто, кроме двух доверенных лиц — адвоката Вудмена, шурина мистера Гастингса, и Джорджа Остина, брата миссис Хэнкок.

Но и Филадельфия, как оказалось, тоже могла особенно не беспокоиться. Она располагала собственными средствами, что явствует из открытого ею банковского счета: она получила три тысячи пятьсот фунтов от Вудмена и почти пять тысяч фунтов от Ост-Индской компании. Филадельфия Хэнкок стала состоятельной независимой вдовой.

Мать и дочь Хэнкок были теперь еще теснее связаны друг с другом. Они остались вдвоем и могли жить, ни в чем себе не отказывая. Хотя обе, и Фила, и Бетси, обожали своего брата и дядю Джорджа Остина, у них и в мыслях не было хоронить себя заживо в английской глубинке. Бетси, потеряв отца, которого едва помнила, и став наследницей значительного состояния, заявила, что она теперь никакая не Бетси. Отныне ее зовут Элиза. Никому и в голову не пришло ей перечить.


Элиза Хэнкок занимала очень важное место в жизни Джейн Остин, и тому есть множество причин. Они были очень привязаны друг к другу. Элиза была старше на четырнадцать лет, однако обе умерли довольно рано, Джейн пережила кузину лишь на четыре года, — соответственно, жизненные пути их почти совпали. При этом Элиза напоминала экзотическую птицу с ярким оперением, а ее история словно бы сошла со страниц романов, которые Джейн так любила высмеивать. В том, что касалось стиля и вкуса, Элиза являла собой истинную представительницу семьи Остин — была бойкой на перо, любила музыку и танцы, в остальном же разительно отличалась от своих кузин. Она была беспечна и легкомысленна, могла весьма свободно писать о своих чувствах или их отсутствии. И все же всегда оставалась любящей дочерью, а впоследствии стала нежной, заботливой матерью.

В биографиях Филадельфии Хэнкок и ее дочери и по сей день много белых пятен, прежде всего — вопрос о настоящем отце Элизы, который мы затронем позже. А пока, в 1776-м, Джордж Остин мог не волноваться насчет положения их дел и продолжать понемногу выплачивать свой долг сестре.

Они с женой вернулись в Хэмпшир, и жизнь потекла обычным чередом. Руководство работами на ферме, продажа пшеницы, овса и ячменя; занятия со старшими сыновьями; выполнение пасторских обязанностей — крестины, отпевания, воскресные службы — и забота о прихожанах, об их нуждах и печалях.

Единственное знаменательное событие той зимы произошло 13 декабря, почти в канун первого дня рождения его младшей дочери. Как и все священники графства, в тот день он отслужил особую службу, где призывал проклятия на голову бунтарей-американцев. А после службы он спустился с холма и вернулся в свой жизнерадостный дом, атмосфера которого напомнила одному из посетителей о «свободном обществе, о простоте, гостеприимстве и хорошем вкусе, обычно царящих среди жителей восхитительных долин Швейцарии».

Глава 2 «Меритократы»[**]

В романах Джейн Остин лишь леди Кэтрин де Бур да сэр Уолтер Элиот придают особое значение происхождению других и горды своим собственным (что, впрочем, их совсем не красит). Также обращает на себя внимание то, что Остин предпочитает описывать небольшие семьи; Беннеты с их пятью дочерьми, в общем-то, исключение.

Опыт самой Джейн, как известно, был другим. У нее имелись не только сестра и шестеро братьев, но еще и огромное количество кузенов и кузин — как в различных графствах Англии, так и за ее пределами. Семейная история и семейные связи воспринимались как чрезвычайно важные. Братья, кузины, тетушки, дядюшки, повторяющиеся имена, путаные побеги семейного древа — все это способно нагнать тоску на постороннего человека; и тем не менее в этом надо, хотя бы конспективно, разобраться, если мы хотим освоиться в мире, который Джейн называла своим.

Начнем с ее матери, урожденной Ли. Несмотря на свою приземленность и практичность, миссис Остин гордилась историей своего рода и ценила его аристократические корни. Ли происходили от того самого лорд-мэра Лондона, что провозгласил Елизавету I королевой. Многим из них были пожалованы дворянские титулы, другие заключали браки с аристократами. Свое причудливое имя — Кассандра — миссис Остин получила в честь Кассандры Уиллоуби, жены ее двоюродного деда, первого герцога Чандосского; о столь примечательном факте, как родство с герцогом, разумеется, следовало с гордостью помнить и сообщать другим. Впрочем, мозгами семья также не была обделена: например, дядя миссис Остин, Теофилус Ли, полвека возглавлял Бейллиол-колледж в Оксфорде.

Она и выросла неподалеку от Оксфорда, в деревушке Харпсден; отец ее был скромным приходским священником. Кассандра Ли была умным ребенком и даже впечатлила дядю Теофилуса своими стихами; однако вовсе не она, а ее брат Джеймс унаследовал немалое состояние от другого их двоюродного деда и добавил к фамилии Ли еще одну — Перро. На долю Кассандры пришлось менее двух тысяч фунтов.

Когда их отец оставил пасторскую должность, Кассандру вместе с сестрой Джейн (обеим было уже далеко за двадцать) отправили в Бат — идеальное, как считалось, место для незамужних женщин, удачно сочетавшее пользу для здоровья со всевозможными светскими развлечениями. К сожалению, все эти удовольствия быстро закончились со смертью преподобного Ли. Вскоре Кассандра решила выйти замуж за Джорджа Остина. Выбрав для себя трудную жизнь жены деревенского священника, она привнесла в нее бодрость, уверенность, живость ума, а также и свою семейную историю…

У Остинов никаких аристократических предков не было и в помине. Зато в этом семействе любили писать и, что любопытно, относились к этому занятию всерьез. В 1708 году бабушка Джорджа Остина написала пространный труд, озаглавив его так: «Меморандум для чтения, составленный из собственных моих мыслей по поводу событий 1706, 1707 годов». Она поясняла, что делала записи «начерно, в часы досуга» для памяти и «собственного удовольствия». Но этот документ должен был также напоминать ее детям: ясность ума и речи порой значит больше, чем унаследованное состояние.

Элизабет Остин, урожденная Уэллер, была дочерью дворянина из города Танбридж, что в графстве Кент. В 1693 году она вступила в брак с Джоном Остином, единственным сыном богатого владельца текстильной мануфактуры. Его денег и ее приданого хватило на то, чтобы поселиться в большом удобном особняке в деревне Хорсмонден, и за следующие десять лет она произвела на свет семь отпрысков — дочь и шестерых сыновей. Но идиллии не вышло — год от года ухудшалось здоровье Джона, да еще накапливались долги, которые он успел понаделать до своей женитьбы. Результаты этой безалаберности в полной мере ощутила на себе его вдова: сам Джон умер, когда младший из сыновей был совсем малюткой. В своем завещании Джон вверил детей попечениям супруги, но заявил, что хотел бы, чтобы два его зятя — мужья родных сестер — стали опекунами сирот. Он просил и своего отца не оставлять внуков, что тот и обещал. Старый мистер Остин пообещал также, что никакие предметы домашнего обихода не будут проданы для уплаты долгов его сына, но, прежде чем тело несчастного Джона было предано земле, отношения между его отцом, вдовой и зятьями успели порядком испортиться. Немало комедий построено вокруг завещаний и той алчности и озлобления, что они возбуждают во вполне обычных, нормальных людях. Одна из подобных комедий (впрочем, довольно «черная») разыгралась тогда и в семействе Остин.

Старый мистер Остин «забыл» свое обещание. Элизабет пришлось напоминать о нем свекру, и под ее давлением он выделил двести фунтов, чтобы спасти имущество невестки и внуков. Но еще до того, как передать ей деньги, старик внезапно скончался. Зачитали завещание, и вот тут-то обнаружилось его недоброжелательство к жене единственного сына… Старший мальчик провозглашался наследником всего состояния, а шестеро остальных были оставлены дедушкой без гроша. Миссис Остин умоляла зятьев мужа вспомнить об их устном обещании, но они все отрицали. «Тем самым вчинили они мне немалую обиду, ведь у смертного одра моего мужа, а затем и свекра обещали быть добрыми ко мне и моим детям».

Разумеется, она ничего не могла с этим поделать. Средств, чтобы устраивать судебное разбирательство, недоставало: «Платить стряпчим мне было нечем». В течение нескольких лет вдова продала столовое серебро, постельное белье и даже собственную кровать с балдахином, занимала деньги на ведение хозяйства, но выплатила долги мужа. Затем, когда дети стали подрастать, она озаботилась их образованием, поскольку в Хорсмондене школы не было.

Здесь Элизабет проявила исключительную силу духа. Она навела справки и узнала, что при школе в городке Севеноукс сдается дом. Сдавался он даме, которая готова будет стать домоправительницей у директора, а также взять на попечение нескольких учеников. Миссис Остин удалось получить это место, причем директор не только сдал ей дом, но и обещал бесплатное обучение ее сыновьям. Это был шаг вниз по общественной лестнице, но польза для детей значительно перевешивала соображения такого рода: «И совершила я это потому, что в том была великая польза для моих детей, а я особо пеклась об их образовании… ибо человеку ученому всегда проще продвинуться на жизненной стезе». Это слова истинной меритократки, и весьма разумной.

В июне 1708-го миссис Остин приступила к работе в Севеноуксе. В течение одиннадцати лет она вела дела аккуратно и здраво, за эти годы дочь вышла замуж, а сыновья встали на ноги. Старший из них, Джон, рос отдельно, был воспитан дядюшками и тетушками, послан в Кембридж, а затем вступил в права наследования имением деда. Желания как-то помочь своим менее удачливым братьям он не проявил. Элизабет Остин умерла на шестом десятке в Севеноуксе в 1721 году, а похоронили ее в родном Танбридже. Ее жизнь не назовешь легкой; она не видела помощи ни от отца, ни от мужа, ни от свекра, ни от зятьев и вырастила детей сама благодаря собственной твердости и смекалке. Такой была прабабушка Джейн Остин.


Второй из шести ее сыновей, Фрэнсис, стал юристом, осел в Севеноуксе, упорно работал, успешно вкладывал заработанные деньги и в итоге разбогател, а два дальновидных брака еще приумножили его богатство. Четвертый сын, Уильям, стал врачом, открыл практику в Танбридже и в 1727 году женился на вдове другого врача (у которой от первого брака остался сын Уильям Уолтер). У них родилось четверо детей: первая девочка умерла, в 1730 году появилась на свет дочь Филадельфия, в 1731-м — сын Джордж, будущий отец Джейн Остин, а рождение последнего ребенка, Леоноры, стоило матери жизни[10]. В 1736 году Уильям Остин женился во второй раз, на женщине много старше себя, а всего через год и сам умер. Его вдова не испытывала ни привязанности, ни чувства долга по отношению к осиротевшим детям. Они были поручены заботам своего дяди Стивена, младшего из братьев Остин (который был от этого совсем не в восторге), и переехали к нему в Лондон, а в их доме обосновалась мачеха. Для сирот, изгнанных из родного гнезда, настали нелегкие времена…

Стивен Остин торговал книгами при соборе Святого Павла, у него и его жены Элизабет имелся свой сын и не было никакого желания увеличивать семью. В конце концов они согласились приютить только малютку Леонору, а Филадельфию и Джорджа поручили заботам теток: девочку отправили к тетушке по материнской линии, а мальчика — к сестре их отца, тете Купер, в Танбридж. В 1741 году Джордж поступил в школу и в течение шести лет изучал математику, греческий и латынь. Весьма прилежный ученик, он в шестнадцать был удостоен стипендии, которая дала ему возможность поступить в оксфордский колледж Святого Иоанна. Годы, проведенные в Оксфорде, стали по-настоящему счастливыми для юного Джорджа. В 1751 году, успешно сдав экзамены и получив очередную стипендию, он решил продолжать обучение — в области богословия.

С Филадельфией жизнь обошлась более сурово. В мае 1745 года ей исполнилось пятнадцать лет, и ее отдали в ученицы модистке из Ковент-Гардена Хестер Коул. Запись в ремесленном реестре, хранящемся в Государственном архиве, свидетельствует об уплате сорока пяти фунтов миссис Коул, вдове Кристофера Коула, галантерейщика, за обучение Филадельфии изготовлению шляп на протяжении пяти лет. Так что пока Джордж учился в Оксфорде и готовился стать настоящим джентльменом, его сестра в Лондоне обучалась ремеслу, которое в те времена считалось чуть ли не предосудительным. Слова «маленькая модистка» звучали более чем двусмысленно. Джон Клеланд[11] в своем популярном тогда полупорнографическом романе «Фанни Хилл» препоручил свою героиню Фанни заботам некой миссис Коул из Ковент-Гардена, «загадочной женщины средних лет», модистки для видимости, на деле же — сводни: «Во внешнем салоне, или скорее магазине-мастерской, сидели три молодицы, по виду весьма всерьез увлеченные изготовлением шляп. На самом деле это служило прикрытием для обретения куда более ценного товара. <…> Как позже выяснилось, я попала в руки, хуже и лучше которых во всем Лондоне нельзя было сыскать». Совпадение имен и профессий поражает тем сильнее, что «Фанни Хилл» впервые была опубликована в конце 1740-х годов, в то самое время, когда Филадельфия обучалась у Хестер Коул. Скорее всего, Клеланд знал о существовании реальной миссис Коул — Ковент-Гарден ведь не такой уж большой район. Он мог упомянуть о ее «дополнительном заработке» просто в шутку — и это наверняка поставило и Филадельфию, и ее соучениц Сару и Розу в весьма неловкое положение. Но даже если он писал правду, делать какие-то выводы в отношении Филадельфии Остин, исходя из сочинения Клеланда, разумеется, не стоит. Хотя бы потому, что в Ковент-Гардене одновременно могли проживать и две миссис Коул.

Как только пять лет учения подошли к концу, Филадельфия с предприимчивостью, напоминающей бабушкину, забросила моды и шляпки и заявила, что собирается в Индию. В то время мужчины ехали туда, чтобы сколотить состояние на торговле — кто честным путем, а кто и не очень. Женщин, как все понимали, тоже манила возможность разбогатеть — найти мужа посостоятельнее среди работавших в Индии англичан. Англичанок там явно не хватало. Умненькая и хорошенькая Фила (как ее звали в семье) не дождалась в Англии ни одного предложения — ведь мужчины здесь искали в невестах не только шарм, но и деньги. Да и репутация модистки мешала сделать удачную партию. Звучит несколько цинично, но факт остается фактом: очень многие девушки отправлялись в колонии на поиски мужей, тем самым увеличивая тамошнее белое население. Возможно, в случае с Филадельфией идея принадлежала дяде Фрэнсису, юристу, один из клиентов которого работал на Ост-Индскую компанию и нуждался в жене. Так или иначе, но и сама Фила должна была выказать незаурядную силу духа, энтузиазм, а также подлинную ненависть к ремеслу модистки, чтобы пуститься в такое рискованное путешествие. Нужно было подать прошение на имя директора компании, указав имена своих друзей в Индии и спонсоров, или поручителей, в Англии.

Филадельфия получила соответствующее разрешение, и вот тут-то и началась ее настоящая история. Годы «шляпного» ученичества были позабыты и, похоже, впоследствии никогда не упоминались в семье. Путешествие вокруг Африки и через Индийский океан заняло полгода, и все это время, с того самого момента, как она ступила на борт «Бомбейского замка», Фила должна была полагаться только на себя.

А за два года до нее точно такой же путь проделал один сообразительный восемнадцатилетний паренек из Вестминстера. Директор школы, которую он окончил, очень сожалел, что его подопечный не идет в университет, а вот опекуны парня были убеждены: пусть лучше отправляется клерком в Ост-Индскую компанию — это шанс в жизни получше и повыгоднее. Его звали Уоррен Гастингс, он, как и Филадельфия, был бедным сиротой, стремившимся занять достойное положение в жизни. Так что у этих двоих уже было много общего, хотя и встретились они лишь через несколько лет. Он уехал на север, в Калькутту, она же осталась в Мадрасе — там, где сошла на берег в августе 1752 года. В Индии тогда ширились волнения и беспорядки: Ост-Индская компания с трудом балансировала между попытками взять на себя управление страной и соблюсти при этом свои торговые интересы. Кроме прочего, ее зачастую обворовывали свои же служащие, которые предпочитали сколачивать личные состояния вместо того, чтобы выполнять официальные обязанности.

Запись в ремесленном реестре, хранящемся в Государственном архиве Великобритании (Public Record Office IR 1/18f/146 — Государственный архив Великобритании IR1/1 8f146).

Четвертая строка снизу гласит, что Филадельфия Остин (вместо Austen употреблен распространенный вариант написания фамилии — Austin) отдана в ученицы Хестер Коул, модистке из Ковент-Гардена. В графе «Имя родителя» пропуск, поскольку Филадельфия была сиротой. Начало ее обучения датировано 9 мая 1745 года. Скорее всего, это день ее пятнадцатилетия: известно, что ее крестили 15 мая 1730 года.

Один из этих служащих и стал мужем Филадельфии. Полгода спустя после прибытия в Мадрас она вышла замуж за человека по имени Тайсо Сол Хэнкок. Ему было тридцать, он прожил в Индии пять лет — формально в качестве врача Ост-Индской компании, на самом же деле наживая капитал на торговле. Преуспел он в этом не слишком, да и вообще вряд ли представлял собой партию, о которой может мечтать молодая особа. Он не блистал ни особыми талантами, ни остроумием, ни обаянием, однако его лондонским поверенным был Фрэнсис Остин, так что, возможно, договоренность о браке была достигнута заранее; Хэнкок был рад обзавестись обворожительной молодой женой, и, конечно, ему хотелось обеспечить ей достойную жизнь. Новость об этом браке, скорее всего, достигла Джорджа в Оксфорде летом 1753 года.

Для их сестры Леоноры никаких брачных перспектив не существовало и в помине. Она осталась жить с дядей Стивеном Остином и его женой Элизабет в их доме в Ислингтоне, где лишняя пара рук для домашнего хозяйства была весьма кстати. Никто не хотел тратить деньги на обучение Леоноры какому-либо ремеслу, хотя, скорее всего, она помогала в книжном магазине. Можно предположить, что они с Филадельфией виделись, пока та проживала в Ковент-Гардене. Вскоре после того, как Фила отправилась в Индию, дядя Стивен умер; Леоноре неоткуда было ждать помощи или поддержки в устройстве жизни, и она осталась со своей теткой, дядиной вдовой. Та вскоре вторично вышла замуж за некоего мистера Хинтона, тоже торговца книгами, — и Леонора служила в их доме чем-то вроде малопримечательного предмета домашнего обихода.

Джордж Остин и его сестра Фила, Хэнкок по мужу, достаточно часто писали друг другу. Время шло, обоим перевалило за тридцать, но из Индии все не приходило вестей о прибавлении в семействе, а из Англии — сообщения о предстоящей женитьбе. Жизнь Филадельфии резко изменилась в 1759 году, когда они с мужем переехали на север, в Бенгалию, и там подружились с Уорреном Гастингсом. К тому времени Гастингс (самый большой, пожалуй, меритократ из них всех) уже встал на тот блистательный путь, который впоследствии приведет его к посту губернатора — вначале Бенгалии, а затем и всей Индии. Он усердно трудился, к тому же любил и понимал индийскую жизнь, как никто другой в компании. Человек он был с гонором и вел себя скорее как индийский деспот, чем как британский чиновник, — хороший хозяин, но никудышный сослуживец. Жена его умерла в 1759 году, и с тех пор он был одинок и вообще несчастлив в личной жизни. Их единственная дочь прожила всего несколько недель, а маленького сына Джорджа предстояло отправить в Англию из соображений пользы для здоровья и образования. Гастингсу принадлежал дом в Калькутте и еще один, с садом, в Алипуре. Какими же пустыми и одинокими казались теперь эти великолепные поместительные дворцы! Кстати, не исключено, что когда-то Филадельфия с его женой одновременно путешествовали на «Бомбейском замке» и знавали друг друга, что еще сильнее сблизило его с Хэнкоками.

Эти два человека, Гастингс, неполных тридцати лет от роду, поднимающийся все выше на волне успеха, и Хэнкок, ничем особо не примечательный мужчина за сорок, стали деловыми партнерами и провели множество торговых авантюр по продаже «соли, леса, ковров, опиума и риса для мадрасского рынка». Это давало обоим неплохие деньги, а Хэнкоку — еще и ощущение, что у него появился влиятельный друг и патрон. Мы не знаем, как он отреагировал, когда Фила после восьми бездетных лет заявила, что беременна, но он очень обрадовался рождению девочки в декабре 1761 года и впоследствии вел себя как любящий отец. Малютку окрестили Элизабет и в первые годы жизни называли Бетси или Бесси; позднее она, как нам уже известно, стала Элизой. Гастингс согласился стать крестным отцом. Имя ей дали то же самое, что носила его умершая дочь.

Так чьим она была ребенком — Хэнкока или Гастингса? Лорд Клайв[12] утверждал, что миссис Хэнкок «потеряла голову из-за мистера Гастингса», и предупреждал свою жену, чтобы та не водила с ней компанию. Вопрос об отцовстве резонен, даже если на него и нет определенного ответа. С одной стороны, бездетность Филы в первые восемь лет ее брака и очевидная вероятность того, что молодой, богатый и внешне привлекательный вдовец вполне мог приглянуться хорошенькой женщине одного с ним возраста, муж которой ей не слишком интересен. С другой стороны, Хэнкок всегда был нежным мужем и отцом. Вел бы он себя подобным образом, если бы подозревал, что что-то не так? На мой взгляд, это тоже вероятно. Может быть, он предпочитал не раздумывать на этот счет; ворчун и брюзга, он вместе с тем был человеком, способным любить: главным для него было то, что в семье появилась дочь. Да и хотя бы из одной гордости он мог не признавать двусмысленности ситуации.

В любом случае все внешние приличия тщательно соблюдались, и вряд ли какие-либо слухи достигали Джорджа в Оксфорде (хотя он, возможно, и испытывал определенное недоумение). В 1764 году Гастингс и Хэнкок завершали свои торговые операции, связанные с опиумом. Гастингс уже сколотил впечатляющее состояние, да и Хэнкок отложил вполне недурную сумму. Они собирались все вместе отплыть в Англию — семейство Хэнкок с четырехлетней Бетси и Гастингс. С собой везли индийских слуг; путешествие стоило Хэнкоку полторы тысячи фунтов.


Тем временем делал успехи и Джордж Остин. В двадцать четыре года он был рукоположен в священники в соборе Рочестера. Тот самый возраст, который сэр Томас Бертрам, персонаж романа «Мэнсфилд-парк», признавал наиболее подходящим для женитьбы, но для Джорджа вопрос о создании семьи пока не стоял. Как и сестры, он не имел ни состояния, ни дома. В отцовском доме в Танбридже по-прежнему обитала их мачеха, и все же Джордж предпочитал тоже оставаться в Кенте. Здесь жил дядя Фрэнсис, который все больше богател год от года, жили другие дяди и тетка; к тому же Джорджу нашлось место священника в его старой школе. Теперь он имел крышу над головой и даже мог увеличить свой доход, беря на пансион учеников (как делала его бабушка). Но для того, чтобы начать вполне независимую жизнь, этого было явно недостаточно. Ему пришло в голову во время школьных каникул отправиться в Оксфорд, чтобы возобновить прежние связи. И когда через три года он был приглашен туда, в свой прежний колледж Святого Иоанна, в качестве помощника капеллана, вернулся с радостью. Джордж получил степень магистра богословия. Он вызывал общие симпатии и вскоре был назначен инспектором, то есть отвечал за дисциплину выпускников. За яркие глаза и привлекательную внешность они прозвали его «красавцем-инспектором». К этому времени он уже, конечно, познакомился с племянницей главы оксфордского Бейллиол-колледжа мисс Кассандрой Ли и, вероятно, задумался о том, что, как ни удобна холостяцкая жизнь, она все же имеет и свои недостатки.

Однако прошло еще какое-то время, прежде чем он смог жениться. И это несмотря даже на то, что в 1761 году он получил приход в Стивентоне: одна из его кузин вышла замуж за землевладельца с имениями в Кенте и Хэмпшире и посодействовала этому назначению. Правда, отец Кассандры Ли вряд ли считал небогатый захолустный приход блестящей перспективой для своей дочери, так что прошло еще три года (за которые мистер Ли скончался), пока Джордж не убедил ее, что этот приход да еще те небольшие суммы, которые каждый из них ожидал в наследство, являют собой достаточно крепкий фундамент для начала совместной жизни. И она приняла его предложение. Составили и подписали брачный контракт, церемония бракосочетания состоялась 26 апреля 1764 года в старой церкви Святого Суитина в Бате. Жениху было тридцать два, невесте — двадцать четыре. Никто из Остинов на свадьбе не присутствовал, там были только мать Кассандры, ее брат Джеймс Ли-Перро и сестра Джейн — они стали свидетелями.

На невесте был красный дорожный костюм, подходящий для путешествия через Сомерсет, Уилтшир и Хэмпшир. Они отправились в путь сразу после церемонии, на ночь остановились в уилтширском городишке Девизес, а на следующий день приехали в дом священника в Дине — там им предстояло жить, пока приводили в порядок ветхую постройку в Стивентоне.

Лишь осенью Филадельфия получила известие о женитьбе брата, а в январе 1765 года вместе с домочадцами уехала из Индии обратно в Англию. Они добрались в Лондон через полгода, 16 июня. Семейство Хэнкок поселилось в особняке на Норфолк-стрит, а Гастингс устроился неподалеку, на Эссекс-стрит, ведущей к Стрэнду[13]. По приезде Гастингс узнал о том, что его сын Джордж, которого он не видел с четырехлетнего возраста, прошлой осенью умер от дифтерии. Известие не только огорчило, но и смутило Филу, ведь последние полгода мальчик прожил в доме ее брата Джорджа Остина и его молодой жены. По всей видимости, Фила рекомендовала брата Гастингсу как опытного наставника, да к тому же женатого и осевшего в деревне, — просто идеальный вариант. Да и Джорджу Остину это сулило дополнительный доход. План был всем хорош, только вот ребенок, сначала потеряв мать, а затем разлучившись еще и с отцом, отправленный через полмира под опеку незнакомых людей, видимо, не смог перенести очередной перемены. Как позднее писала Бетси Хэнкок своей кузине Филе Уолтер, «душевные и телесные страдания всегда тесно связаны». Впрочем, семейное предание говорит, что молодая миссис Остин очень полюбила мальчика и они с мужем были потрясены его смертью. Они в то время ждали своего первого ребенка.

Джордж и Филадельфия были дружны по-прежнему. Летом 1766 года Фила с мужем навестила Остинов в Хэмпшире. Она помогала невестке при появлении на свет второго сына, Джорджа-младшего, а мистер Хэнкок стал крестным мальчика. В Лондоне он был также представлен сестре жены Леоноре и проявил к ней самое сердечное расположение.

В следующие два года мистер Остин время от времени занимал у Хэнкока деньги, как-то раз даже изрядную сумму в двести двадцать восемь фунтов. Однако настал момент, когда Хэнкок осознал, что не сможет достойно содержать жену и дочь, если не приумножит свое состояние, и решил вернуться в Индию. Семью он оставил в Лондоне, а сам отплыл из Англии в 1768 году.

В его отсутствие Гастингс оказывал некоторую финансовую помощь Филадельфии, за которую ее муж выражал свою признательность. Гастингс также состоял с миссис Хэнкок в переписке — и тоже с ведома супруга. Единственное из сохранившихся писем (от 31 января 1772 года) предельно корректно, это не любовное письмо, но оно полно тепла и привязанности. Гастингс называет ее «милым бесценным другом» и просит «поцеловать мою дорогую Бесси и заверить в моих нежнейших чувствах, милостивый Бог да благословит вас обеих». Спустя некоторое время Гастингс тоже отправился в Индию, и вскоре Хэнкок сообщил жене, что их друг нашел новую «фаворитку», миссис Имхофф, жизнерадостную и прелестную даму, замужем за немцем (собственно, именно она впоследствии стала второй женой Гастингса, разведясь с мужем). Услышав о миссис Имхофф, Филадельфия немедленно заявила, что она и сама вернется в Индию с Бетси, которой было уже десять лет. В ответном длинном письме от 23 сентября 1772 года муж запрещал ей даже думать об этом, перечисляя все те возможные несчастья, которые могут приключиться с Бетси, — от потери родителей в незнакомой стране до совращения каким-нибудь галантным повесой из Калькутты или просто слишком раннего замужества… «Ты хорошо знаешь, что ни одна девушка, будь она даже всего четырнадцати лет от роду, не может, появившись в Индии, не привлечь внимания всех местных бездельников, а ведь их тут множество, красавцы как на подбор, но без всяких иных достоинств». Он выразил и еще одно свое опасение: что дочь может получить «ложные понятия о счастье, скорее всего весьма романтичные». Через несколько дней он написал жене вновь, чтобы сообщить, что мистер Гастингс положил пять тысяч фунтов на имя своей крестницы.

Подтекст этих писем кажется достаточно отчетливым: Филадельфия не хотела потерять свое место в сердце Гастингса (или же боялась, что это место утеряет ее дочь) и готова была даже отправиться в Индию, лишь бы сохранить его. Хэнкок видел тщетность подобного шага и указал жене на возможные последствия. Возможно, Фила и сама писала Гастингсу и просила сделать что-либо для Бетси, чтобы убедиться, что новое увлечение не заставило его позабыть о девочке. Во всяком случае, все участники истории сохранили свое достоинство, и не в последнюю очередь — Хэнкок.

Он всегда был рассудительным и осторожным человеком. Об этом лишний раз свидетельствует все то же упомянутое выше письмо: «Тому, что мои брат и сестра Остин в добром здравии, я сердечно рад, но не могу сказать, что известия о стремительном увеличении их семейства доставляют мне такое же удовольствие… особенно учитывая, что мой крестник не имеет никаких видов на будущее и его придется обеспечивать средствами к существованию…» Да, семья Остин и вправду разрасталась очень быстро. В первые же три года родились трое сыновей, один за другим, а затем, после переезда из Дина в Стивентон, в четыре последующие года на свет появились еще четверо малышей. Замечания мистера Хэнкока были справедливы, и все же ему не следовало огорчаться на этот счет. Несмотря на смерть маленького Гастингса под их кровом, на слабоумие их второго сына и даже на их своеобразную методу обращения с малышами, Джордж Остин и Кассандра Ли вырастили своих отпрысков умными и целеустремленными.


Знали ли дети Остинов о том, что в Лондоне у них, помимо блистательной тети Филадельфии, есть еще одна тетка? В 1769 году скончалась приютившая Леонору Элизабет Хинтон. Умирая, она оставила племянницу первого мужа на попечение своего второго мужа, мистера Хинтона. Сохранилось письмо Хэнкока к жене от 17 января 1779 года, в котором упоминается «бедная Леонора», благородное поведение Хинтона и отсутствие всякого наследства после его усопшей супруги, — и вот Хэнкок предлагает взять на себя часть финансовых забот о свояченице. Ясно, что о ее переселении к брату и речи не заходило. Остается только гадать отчего — то ли «бедную Леонору» считали невежественной и дурно воспитанной, то ли за ней числились какие-то более серьезные прегрешения (ведь нравственность девицы, оставшейся в Лондоне без матери, легко могла пострадать). После упоминания в письме Хэнкока о ней больше ничего не было слышно. Даже ее смерть никак не отмечена в дошедших до нас письмах. Она скончалась в возрасте пятидесяти лет и была похоронена в Ислингтоне 4 февраля 1784 года. Ее сестра Филадельфия в то время находилась во Франции, а брат Джордж был поглощен бесчисленными семейными заботами — у него тогда уже было восемь детей. Старший племянник Леоноры Джеймс учился в Оксфорде, а ее племяннице Джейн исполнилось восемь лет. В семействе, где каждому приходилось вести свои маленькие сражения за то, чтобы получить и удержать достойное место, кто-то волей-неволей должен был проиграть. Так или иначе, Леонора — бедная, невзрачная и ничем не примечательная — была попросту забыта.

Глава 3 Мальчики

Как уже упоминалось, семейство Остин содержало школу для мальчиков. Когда маленькую Джейн, закаленную жизнью в деревенском доме на грязной немощеной улице, привезли обратно в пасторский дом, она оказалась в еще более шумном месте, среди множества мальчишек — четверых своих братьев и родительских учеников, старшему из которых исполнилось пятнадцать. Их было слышно повсюду — и в доме, и снаружи; их болтовня и их интересы царили за завтраком и обедом. Ученики прибывали дважды в год, в феврале и в конце августа, и дважды в год покидали дом, на рождественские каникулы и в июне: год в школе мистера Остина делился надвое, как и в привилегированных мужских частных школах.

Некоторые из учеников были сыновьями местных сквайров, другие приезжали издалека — в первый раз их привозили родители, а затем, когда они уже знали дорогу, их просто сажали в почтовую карету, которая делала остановку на главной дороге у постоялого двора «Дин Гейт». Оставшиеся полмили вниз по холму они проходили пешком. Тяжелые сундуки с вещами — а также, возможно, любимой книжкой и домашним пирогом — прибывали отдельно, их доставляли на телеге к самой двери дома, а потом заносили на верхний этаж. Дженни с любопытством наблюдала за всем этим, а Кэсс разъясняла сестренке, что к чему.

В доме, полном мальчиков, без конца слышался шум, топот по лестнице, хлопанье дверей, крики и смех из мансардных комнат, где они спали, хихиканье и тяжелые вздохи из гостиной, где они готовили уроки. Им было позволено смотреть в микроскоп и изучать большой глобус в кабинете мистера Остина, но в основном они занимались латынью: грамматикой, чтением и переводом, а наиболее одаренные, такие как старший сын Остинов Джеймс, еще и греческим. Эдвард и Генри тоже посещали уроки, а Фрэнк был еще слишком мал, он и Кэсси пока учили алфавит под руководством матери. Так что Дженни была предоставлена самой себе и на нее никто не обращал особого внимания, кроме Кэсс — ее «маленькой мамы».

Действительно, дел у миссис Остин было невпроворот. Ей надо было присмотреть за работой в огороде, на птичнике, на маслобойне, за приготовлением пищи для стольких прожорливых мальчишек, да еще проследить, чтобы все они были умыты и обстираны. Девять рубашек, семь пар чулок, две пары бридж, семь носовых платков, два ночных колпака и всего лишь одно полотенце — таков был обычный список вещей ученика. (Никаких ночных рубах, да мальчики прекрасно обходились и без них — спали нагишом или в своих обычных рубашках.) Кроме того, миссис Остин должна была следить за порядком в переполненном доме.

Учеников было не так уж много, так что школа Остинов больше походила на большую семью, чем на образовательное учреждение. В свободное от уроков время у девочек Остин словно бы прибавлялось братьев, которые возились и играли с ними. Игра, которую очень любили в то время в сельских домах, выглядела так: девочки садились на верхней ступеньке лестницы на плотную скатерть, а мальчики брались за углы скатерти и стаскивали их вниз. Можно себе представить, какая куча-мала возникала и сколько было радости и смеха. Играли и в прятки, и в жмурки, а еще в Стивентоне бывали танцы, в которых иногда участвовали даже самые младшие. Летом играли в крикет, а зимой мальчишки могли наблюдать за началом охоты и пробежать пару миль за взрослыми охотниками. Иногда по их просьбе Джеймс взбирался на дерево, чтобы согнать оттуда куницу, сбивавшую гончих с лисьего следа.

Некоторые из мальчиков стали друзьями младших Остинов на всю жизнь, среди них четыре брата Фаул из Кинтбери в графстве Беркшир — Фулвор-Крэйвен, Том, Уильям и Чарльз, сыновья однокашника мистера Остина по Оксфорду, — они были ровесниками старших мальчиков Остин.

О том, что за жизнерадостная атмосфера царила в школе, говорит стихотворение, написанное миссис Остин. Она отправила его одному из учеников, сыну беркширского баронета Гилберту Исту, который после Рождества задержался дома дольше, чем полагалось, наслаждаясь танцевальным сезоном. Она призывала его вернуться в «Дом Знаний», где, как она пишет, «Что ни день, то урок, И для игр есть свой срок».

     О Виргилии мы
     Вам поведать должны,
И рассказ сей весьма интересен;
     Ты не слышал начало,
     Но осталось немало —
Шесть томов удивительных песен.
     Что танцор ты отменный
     Подтвердят, несомненно,
Все, кто видели, как ты порхаешь…
     Но не скрою тревоги:
     Упражняешь ты ноги,
А вот ум развивать забываешь!
     Обрати же вниманье
     Ты на наше посланье
И подумай: «Я скоро приеду!»
     И на радость всем нам
     Возвращайся к друзьям —
Фаулам, Стюарту, Генри и Нэду[14].

Перо миссис Остин вернуло Гилберта в школу; позднее он продолжил учебу в Оксфорде, а стихотворение бережно сохранил. Оно говорит нам не только о том, как ловко миссис Остин управлялась с пером, но и как глубоко она интересовалась всем, что происходило с их учениками.

Когда Дженни не было еще и трех лет, а ее матери исполнилось тридцать девять, миссис Остин обнаружила, что снова беременна. Если они с мужем и не пришли от этого в восторг, то, во всяком случае, проявили покорность Божьей воле. В конце июня 1779 года на свет появился их шестой, и последний, сын Чарльз — ему хватило такта родиться во время летних каникул, когда в доме оставались только его родные братья и сестры. Через две недели после рождения малыша Джеймс отправился вместе с отцом в Оксфорд, чтобы поступить в колледж Святого Иоанна. Ему было четырнадцать лет, то есть он стал студентом на два года раньше, чем в свое время отец. Но ему уже не пришлось, как когда-то мистеру Остину, демонстрировать чудеса прилежания и сообразительности, чтобы получить стипендию. Право претендовать на нее Джеймсу давали материнские родственные связи.

Колледж Святого Иоанна предоставлял стипендии всем, кто мог доказать кровную связь, пусть и самую отдаленную, с семейством «отца-основателя» сэра Томаса Уайта[15]. Поскольку Ли с таким энтузиазмом изучали и хранили семейную историю, Джеймс без труда предоставил необходимые данные из своей родословной. Они с отцом отужинали с дядюшкой миссис Остин, который в свои восемьдесят шесть все еще возглавлял Бейллиол-колледж и был язвителен, как всегда: когда воспитанный Джеймс захотел снять с себя новенькую, только полученную мантию перед тем, как сесть за стол, ему было сказано: «Разоблачаться не обязательно, молодой человек. Мы ведь не собираемся драться». После поступления Джеймс вернулся домой, а с октября начал ездить из Стивентона в Оксфорд и обратно, что вполне позволяли короткие учебные семестры. И еще он начал писать стихи, как и его мать.

Тем летом Эдвард также был в отъезде. В мае 1779 года Остинов навестил их дальний родственник Томас Найт, стивентонский помещик, в своем имении не проживавший. Он только что женился и совершал свадебное путешествие со своей молодой женой Кэтрин. Найтам так понравился Эдвард, что они пригласили его с собой. Вероятно, они подумали, что у миссис Остин и без того хлопот хватает, и оказались правы. Конечно, брать с собой в свадебное путешествие двенадцатилетнего мальчика довольно необычно, но Эдвард отличался таким открытым солнечным нравом, что Найты за время поездки по-настоящему к нему привязались. Эта привязанность сохранилась и после, Томас и Кэтрин пригласили мальчика навещать их в Кенте, а затем, поскольку своих детей у них так и не появилось, стали воспринимать Эдварда почти как родного сына.

Приблизительно в это же время была устроена и дальнейшая судьба бедняги Джорджа. Родители, надо думать, обсудили все с братом и сестрой миссис Остин Джейн (как и Кассандра, вышедшей замуж за священника Эдварда Купера из Бата) — необходимо было еще обеспечить заботу и об их слабоумном брате Томасе. В тихой деревушке Монк-Шерборн, недалеко от Бейзингстока, была найдена семья Калхем, которая взялась присматривать и за Томасом Ли, и за Джорджем Остином. В стихах Крабба[16] упоминаются бедные идиоты, подвергающие себя разнообразным опасностям: то попадут под колеса быстрого экипажа, то свалятся в колодец… Было важно найти людей, на которых можно положиться; совершенно очевидно, что Ли и Остины их отыскали. Нет ни одной записи о визите к брату и сыну, но разумно предположить, что такие визиты имели место — уже хотя бы потому, что необходимо было расплачиваться с Калхемами.


О раннем детстве самой Джейн сохранилось мало свидетельств. Прямо о своих детских годах она вспомнила лишь однажды (кроме упоминаний о том, что была стеснительной), но это очень живое воспоминание — оно словно бы переносит тебя в одну комнату с Джейн и ее братом Фрэнсисом и заставляет услышать хэмпширский диалект, на котором дети говорили со своими нянями. Воспоминание это содержится в стихотворении, написанном для Фрэнсиса спустя тридцать лет, в 1809 году, когда родился его старший сын. Джейн выражала надежду, что малыш будет походить на отца, а затем обращалась к прошлому, когда Фрэнк, маленький ростом, но подвижный и сообразительный, возглавлял их детскую «банду». Она вспоминала, как брат непокорно выглядывал из двери, когда их всех уже уложили спать, и спорил с няней, подражая ее мягкому простонародному выговору: «Бет, я не ляжу на кровать».

Прими, мой Фрэнк, сей дар благой,
Тебе ниспосланный судьбой…
Пусть будет сын точь-в-точь как ты
И воплотит твои мечты,
Пусть радость наших детских дней
Наследует в душе своей.
Он станет в спальне ввечеру
Твою устраивать игру,
Чуть няня выйдет, он — кричать:
«Бет, я не ляжу на кровать».

Так и видишь за спиной Фрэнка младшую сестру, перепуганную, но и восхищенную смелостью пятилетнего героя. Фрэнк был известен в семье своей бесшабашностью, и через много лет Джейн писала: «Он страха не знает и боль презирает, и часто за это ему попадает».

Девочка, выросшая в школе для мальчиков, неизбежно станет играть в мальчишеские игры. Поэтому нетрудно поверить, что Джейн писала героиню «Нортенгерского аббатства» Кэтрин Морланд во многом с самой себя — «мальчишеские игры в крикет и бейсбол[17] она предпочитала не только куклам, но даже таким возвышенным развлечениям поры детства, как воспитание морской свинки, кормление канарейки или поливка цветочной клумбы». Позади дома Остинов наверняка был такой же зеленый склон, как и позади дома Морландов, и Джейн любила по нему скатываться. А описание героини как «шумной и озорной девочки», которая терпеть не может «чистоту и порядок», бегает по полям и даже ездит верхом, вполне соотносится с одним известным нам фактом: Фрэнк, будучи всего семи лет от роду, ухитрился купить себе пони, которого назвал Белкой и на котором, как только смог, отправился на охоту; миссис Остин сшила ему красную охотничью курточку из своего подвенечного наряда, он сам готовил себе спозаранку завтрак на кухне… Уж наверное, когда брат ей позволял, шестилетняя Джейн тоже садилась на Белку.

Бегая по окрестностям с братьями, Джейн порой отправлялась с ними в деревню, где каждый дом и каждое лицо были хорошо знакомы. Появление незнакомца — захожего разносчика или направлявшегося домой моряка — производило настоящий переполох. Если дети выбирали другое направление для своих прогулок — вверх по тропинке, то могли дойти до отцовской церкви. Или до дома семьи Дигуид, скрытого среди деревьев. Он был гораздо больше пасторского жилища, очень ветхий, с высоким старинным портиком. И здесь тоже жили мальчишки, ровесники братьев Остин, их было четверо, все страстные наездники и охотники.

В дождливую погоду они играли в большом амбаре, который был для детей просто незаменим. В хорошую — могли подняться по холму к Чиздаунской ферме, расположенной за деревней, — там все работали на их отца. А еще дальше проходила главная дорога, по которой кареты путешествовали на невообразимые расстояния, в места, названия которых постепенно становились знакомыми: Уинчестер, Саутгемптон, Портсмут, Андовер, Рединг, Ньюбери, Бат и Лондон. Кареты везли не только людей, но еще и письма, которые оставляли на постоялом дворе «Дин Гейт». Дети должны были забирать их оттуда и приносить домой. Их родители всегда ждали этих писем, читали, перечитывали, потом обсуждали в гостиной новости от тетушек, дядюшек, кузенов и кузин: от тети Хэнкок и кузины Элизы («из города»), от тети и дяди Купер и их детей, Джейн и Эдварда, из Бата, от тети и дяди Ли-Перро из Скарлетса, что в Беркшире, от старого дяди Фрэнсиса Остина из Танбриджа и от многих других.

В кабинете отца бесконечными рядами стояли книги: один из его шкафов занимал шестьдесят четыре квадратных фута стены. А мистер Остин все продолжал увлеченно собирать книги, и не только классику, но и новинки, которые он читал семейству вслух. К тому же был достаточно учен, чтобы показывать детям целые миры в миниатюре — под микроскопом: «анимолекулы» в капле воды, изысканную сложность язычка бабочки, личинку насекомого или рыбью чешуйку. Это захватывало воображение и доказывало, как премудро все во вселенной устроено Создателем. Но мир мистера Остина простирался и за пределы кабинета — на ферму. Дети часто видели, как он разъезжает верхом и совещается с управляющим Джоном Бондом. Их отцу приходилось быть в курсе цен на пшеницу и ячмень, на овец и поросят, нанимать и увольнять рабочих, решать, какие сорта зерновых сеять и когда начинать сбор урожая. А ведь были еще и пасторские обязанности, и воскресные службы. Он писал свои проповеди сам, но был достаточно бережлив в отношении своих мыслей: один из сохранившихся черновиков показывает, что он прочел одну и ту же проповедь семь раз в Дине и восемь — в Стивентоне. Джордж Остин был человеком занятым, но жизнерадостным, и, несомненно, домашний уют он ценил еще больше оттого, что сам вырос сиротой. Он не предавался ни пьянству, ни чревоугодию — традиционным слабостям деревенских священников. Будучи учителем и наставником своих сыновей, он умудрился не потерять их дружбы. Он спокойно принимал тот факт, что его дети не похожи друг на друга и пойдут они разными дорогами: Джеймс и Генри склонны к умственным занятиям, Эдвард не слишком преуспевает в учебе, но более практичен, а Фрэнсис — настоящий человек действия. Все они в равной степени получали от отца доброту и внимание. Вместе с тем мистер Остин не забывал и о житейском. Напутствуя Фрэнсиса перед отправлением в его первое морское путешествие, он советовал не только прилежно молиться, но и чистить зубы, да и вообще не забывать регулярно мыться[18].

Величайшим днем всякой недели было воскресенье, когда мистер Остин, преображенный черным облачением, вел службу в церкви. Ну а его жена безраздельно властвовала в столовой, на кухне, в птичнике, саду и огороде… Там трудились не покладая рук. Выпекался хлеб, варилось и хранилось в подвалах пиво, в приходском хозяйстве были свои коровы, которые давали молоко, и девушка-молочница сбивала масло из сливок. Раз в месяц приходила прачка, принималась за горы грязного белья и распространяла вокруг себя пар и мыльную пену. В июне начинался сенокос, и детей снабжали маленькими граблями; в июле варили джемы и варенье; в августе собирали урожай; в сентябре слышались выстрелы — начиналась охота. Свобода, которую давали летом хорошая погода и длинные дни, была бесценной; чем дальше двигался год и короче делался день, чем раньше зажигали свечи и разводили огонь в гостиной и столовой, тем сильнее дети начинали ждать погожих морозных дней, чтобы можно было вновь убегать из дому на волю. Джеймс Остин писал о «женских ножках», которым не пристало пробираться через грязь, снег и слякоть, а вот мужчины и мальчишки почти всегда могли преодолеть неприятную дорогу верхом. Это была одно из различий между полами, с которым все считались и которое превращало плохую погоду в род тюремного заключения для женщин и девочек. Тем не менее простуды бывали у всех, и миссис Остин простужалась серьезнее, чем остальные. Даже такой энергичной особе, как она, иногда приходилось из-за болезни оставаться в постели. Но эпидемий не было, и трагедия, случившаяся с маленьким Джорджем Гастингсом, больше ни с кем не повторилась.


Проведя детские годы среди мальчишек, Джейн точно знала, чего от них можно ждать. Ей всегда было с ними легко, их шутки и интересы были первым, что она узнала. Это очевидно из ее самых ранних сохранившихся произведений — сохранились лишь те, что она написала после двенадцати лет. Они полны мальчишеского юмора и таких тем, как поездки и происшествия, лошади и разные «экипажи», — короче говоря, всего того, что так же страстно волновало тогдашних молодых людей, как нынешних — машины и мотоциклы. В них много и о состоянии подпития — это тоже тема, которая всегда развлекает мальчишек, — и пьяные ссоры, и персонажи, найденные «мертвецки пьяными», а то и вовсе умершие от пьянства.

Еще один источник шуток — это еда. В ранних произведениях Джейн мы находим «зловонную» рыбу, недожаренное мясо и другие блюда, которые, по-видимому, не пользовались популярностью у школяров, — говяжий студень с луком, рубец, селедку и гусиные потроха. Господин в гостинице заказывает к ужину «целое яйцо» для себя и своего слуги. Еда смешна и сама по себе, и по ассоциациям, которые вызывает. Лицо девушки становится «белым, как молочный пудинг», при получении ужасного известия. Другая девушка — по имени Кассандра — жадно поглощает шесть порций мороженого в кондитерской, отказывается заплатить за него и дерется с кондитером. Третья, несмотря на провокации, остается «холодной, как творожный крем». Из двух сестер одна любит собирать картины, а другая яйца из-под кур[19]: типично школярская игра слов. А есть еще и такой эпизод, тоже из мальчишеского юмора, — герой бросает невесту, поскольку день свадьбы совпадает с началом охотничьего сезона.

Некрасивые, нескладные девушки — вот еще один предмет для шуток. Одна «толстая, уродливая коротышка», у другой «страшное косоглазие» и «сальные волосы». Попытки улучшить внешность с помощью красной и белой краски тоже дают хороший повод посмеяться.

А еще в этих ранних произведениях бодро и весело творится всевозможное насилие, некоторые происшествия можно назвать «убийствами ради смеха». Есть тут и повешение, и стальной капкан, который ловит девушку за ногу, и персонажи, которые, изголодавшись, откусывают собственные пальцы.

Джейн была несентиментальным ребенком, она выросла на грубоватых бесшабашных выдумках и черном юморе мальчишек, которые жили в доме ее родителей и постепенно превращались из детей в юнцов, на их разговорах, в которых иногда принимала участие. То, что она слышала, иногда шокировало ее, и она училась шокировать сама — с помощью пера и чернил.


На Рождество 1782 года, когда Джейн исполнилось семь, ей довелось услышать кое-что новое: ее братья поставили пьесу. Это была трагедия под названием «Матильда», и, вероятно, именно она виной тому, что через несколько лет Джейн заметила по поводу другой пьесы: «Это трагедия, и потому читать ее не стоит». Братья Остин выбрали «Матильду» по нескольким причинам: ее написал уважаемый священник из Суррея Томас Франклин, всего за семь лет до них эту пьесу выбрал для постановки Гаррик[20], да к тому же в ней было всего пять основных действующих лиц. Надо сказать, Джейн судила о пьесе разумнее Гаррика. Действие разворачивается во времена Вильгельма Завоевателя, два брата — Моркар, граф Мерсии[21], и Эдвин влюблены в Матильду, дочь норманнского лорда. Когда выясняется, что она любит Эдвина, Моркар заключает их обоих в темницу и решает убить своего брата. Хитрая интрига предотвращает этот грязный поступок, Моркар раскаивается, и любовники сочетаются браком. Все произведение невыносимо подражательно и явно рядится под Шекспира.

Сомненье! Ужас! Горе мне, о Небо!
Видало ль ты такую глубину
Бесчестия, столь мерзостный пример
Притворства? О коварная Матильда!
Жестокое и лживое созданье…

В этой «братоубийственной» постановке принимали участие братья Остины и братья Фаулы. Джеймс даже написал к пьесе эпилог, который произносил Том Фаул. Что касается ролей Матильды и ее служанки, Кассандра и Джейн в свои десять и семь лет, наверное, были еще маловаты для них, и остается только гадать, не одиннадцатилетний ли Генри надел ради такого случая одно из платьев матери? А может быть, их кузине Джейн Купер дозволили приехать из Бата, чтобы принять участие в спектакле?

Джеймс отнесся к драматургии очень серьезно. Он написал не только эпилог, но и пролог, в котором сравнивал античную сцену с современной и демонстрировал завидное знание всех тех спецэффектов, связанных с изображением погоды, что были необходимы в «Матильде».

Театр первый ты вообрази:
Телега служит сценой, вся в грязи,
Актеры грубы, декораций нет,
Не льется фонарей сребристый свет,
Изображая переливы волн…
Дворец огромный, чудесами полн,
Не поразит, возникнув на холсте.
Шумы за сценой тоже все не те:
Никто не бьет по бочке жестяной,
Чтоб зритель слышал грохот грома злой,
Никто горохом в банке не гремит,
Как будто сильный ветер зашумит…

И все в таком духе еще во множестве строф: свои знания он изложил, а вот достичь в стихосложении той легкости, что была у их матери, не сумел.

Скорее всего, представление в большом амбаре Остинов прошло вполне удачно, «Матильда» привлекла внимание Друзей-соседей, Дигуидов, Порталов, Терри, Лифордов, хотя их сыновья и были заняты всего лишь в ролях оруженосцев и слуг. О том, что у Джеймса все-таки были некоторые сомнения в успехе мероприятия, говорит начало эпилога: «Эй, благородная публика! Что, никто не заснул?» Можете быть уверены: сидящая в зале семилетняя девочка смотрела на сцену во все глаза.

Глава 4 Школа

«Сердце обливается кровью, как подумаешь об огорчении этих восьмилеток» — так отозвалась Джейн Остин на сообщение о том, что двух ее маленьких племянниц против их воли отсылают в пансион. И она знала, о чем говорит: даже в тридцать два года писательница прекрасно помнила, как саму ее по достижении семилетнего возраста отправили в школу. Мальчики Остин оставались дома по меньшей мере до двенадцати лет, с девочками же обошлись гораздо менее милостиво. Возможно, миссис Остин опасалась, что в доме, где столько мальчишек, Джейн совсем отобьется от рук. Кроме того, принимая решение, родители руководствовались и финансовыми соображениями — сдавать комнату дочерей еще нескольким новым ученикам было выгодно: так не только покрывались расходы на пансион для девочек, но и появлялся дополнительный доход. На мнение миссис Остин наверняка повлияла и сестринская привязанность к миссис Купер, которая отправляла в ту же школу свою дочь Джейн и была не прочь найти для нее компанию. К тому же пансион содержала овдовевшая сестра мистера Купера, миссис Коули, и решение отправить девочек именно к ней тоже было в своем роде поддержкой семьи. И никого, похоже, не волновало, что Джейн Купер было уже как-никак одиннадцать лет, а Джейн Остин всего семь.

Еще до того, как был придуман весь этот «школьный план», Куперы, чтобы их дочь не скучала, имели обыкновение приглашать Кассандру к себе в Бат. О том, как Джейн тосковала по старшей сестре, красноречиво говорит один случай. Их отец отправился в Андовер забирать Кэсс, возвращавшуюся из Бата, а Чарльз и Джейн решили пойти пешком им навстречу. Как же был удивлен мистер Остин, увидев на дороге, вдали от дома, обоих своих детей! Возможно, это страстное нежелание расставаться с Кассандрой навело маленькую Джейн на мысль, что уж лучше отправиться в школу с сестрой, чем сидеть дома без нее.

Миссис Коули, помимо того что приходилась Джейн Купер тетушкой по отцу, пользовалась общим уважением как вдова директора оксфордского Брэйзноз-колледжа, да и собственная ее школа располагалась в Оксфорде. То, что это место было им обоим так хорошо знакомо, грело душу родителям Остин. И потом, их старший сын Джеймс учился в колледже Святого Иоанна, а дядя миссис Остин по-прежнему возглавлял Бейллиол. Конечно, для двух маленьких девочек это вряд ли было большим утешением, зато успокаивало родителей. И видимо, миссис Остин решила, что может доверять выбору сестры, и отбросила все сомнения по поводу отъезда из дома семилетнего ребенка. Все же некоторая попытка оправдаться слышится в том, как спустя десятилетия она уверяла, что Джейн сама настояла на том, чтобы ехать с Кассандрой: «Да если б даже Кассандре должны были отрубить голову, Джейн тоже подставила бы свою»[22]. Впрочем, внучка миссис Остин Анна (дочь старшего сына, Джеймса), которая и передает эту историю, относит все эти рассуждения к отъезду в другую школу, когда Джейн уже исполнилось девять. Если так — решение родителей, принятое двумя годами раньше, становится еще менее понятным.

Да, истосковавшись по Кассандре за время поездок той в Бат, Джейн не хотела расставаться с ней снова. И несомненно, деля с сестрой спальню и первые секреты, она получала то тепло, которого тщетно ждала от вечно занятой матери. Но все-таки Джейн была слишком мала, чтобы понимать, что на самом деле значит уехать из родного дома и оказаться под надзором незнакомых людей. В ее жизни это была вторая «ссылка».

Не сохранилось письменных упоминаний о том, встречалась ли миссис Остин с миссис Коули. Неизвестно, кто из родителей отвез дочерей в Оксфорд весной 1783 года, однако сразу после их отъезда родители отправились в путешествие. Это значит, что не виделись они достаточно долго.

Миссис Коули селила учениц в собственном доме, как и Остины. Ребенку, выросшему на деревенском просторе, вероятно, было нелегко привыкнуть к городскому дому. И потом, для семилетки, которая прежде никогда не задумывалась о времени, школьный семестр представлялся целой вечностью. А чувство беспомощности и утраты дома, родителей, братьев, знакомых лиц и мест сделало мир вокруг унылым и мрачным.


Пансионы для девочек были достаточно распространенным явлением в Англии 1780-х, и не в последнюю очередь потому, что содержание подобной школы было одним из немногих достойных способов заработка для женщин. Чтение оставленных об этих школах воспоминаний способно не только изумить, но и привести в ужас. В то же самое время, когда девочки Остин прибыли в Оксфорд, семилетняя Элизабет Хэм, дочь состоятельных родителей из Западной Англии, оказалась в «Школе мадам Такер» в Уэймуте, где учениц кормили по принципу «съела хлеб — понюхала сыр» и укладывали спать всех вместе в гостиной. Изо дня в день Элизабет сидела на деревянной скамье в одной и той же непроветриваемой комнате и часами шила до рези в глазах, а миссис Такер время от времени оживляла обстановку, принимаясь вслух читать «Путешествие пилигрима»[23]. Девочку забрали из школы, когда она подхватила чесотку, но, как только она поправилась, ее отправили в еще худшее заведение в Тивертоне, которое содержали две весьма благовоспитанные сестры. Здесь ее положили в одну постель с ученицей на пять лет старше, которую сочли подходящей компаньонкой, поскольку она тоже была из Уэймута. Но та задолго до рассвета спихивала соседку с кровати, и Элизабет, вся дрожа, сидела, на полу холодными утрами.

Делить постель с соученицей было вполне обычным делом[24]. Горячо любимая сестра Артура Янга[25] Боббин заболела в своем модном лондонском пансионе, где спала на тесной грязной кровати вдвоем с глухой девочкой, которая, кроме прочего, всегда лежала на одном боку, что причиняло Боббин мучительное неудобство. Как и Джейн, она была деревенским ребенком, привыкшим бегать на свежем воздухе. Но ученицам запрещали бегать, на улице они находились очень недолго, а еще их крайне скудно кормили. «Она ненавидела школу, — писал отец Боббин после ее ранней смерти. — О, как я сожалею, что мы отправили ее туда»[26].

Дети в школах зачастую голодали, поскольку их директрисы сами сражались с бедностью. Так, например, в тивертонской школе, где очутилась Элизабет Хэм, на завтрак давали кружку горячей воды, забеленной молоком (чай девочки могли покупать сами), и крошечную булочку, на обед — вареную баранину или пудинг из почек. К вечернему чаепитию приходила старушка, которая продавала сухое печенье, три штуки за полпенни, к нему тоже давали горячей воды. А на ужин был хлеб с сыром и сидр. Что до занятий, девочки учили наизусть отрывки из «Словаря» Джонсона, зубрили учебники грамматики и географии. Никто не проверял, что и как они усвоили. Они читали Библию по утрам и историю Англии или Древнего Рима в полдень, учитель правописания и арифметики занимался с ними каждое утро с одиннадцати до полудня, и дважды в неделю приходил учитель танцев. Иногда у учениц бывали своеобразные праздники, когда им позволяли навещать окрестные фермы, где они объедались свежим хлебом и топлеными сливками. Девочки не могли ни на что пожаловаться в своих письмах домой, так как письма «исправлялись» и запечатывались учительницами. Для Элизабет Хэм худшим стало то время, когда ее еще с несколькими ученицами оставили в школе на рождественские каникулы, — и они не только голодали, но и замерзали. Как-то поздним вечером она с удивительной предприимчивостью спустилась вниз и украла жареную гусиную ногу, пока учителя развлекались на своей вечеринке, — так и тянет поаплодировать маленькой воришке, когда читаешь это.

Конечно, не все девочки проходили через подобные испытания, и хочется надеяться, что миссис Коули своих подопечных хотя бы кормила более-менее сносно. Мария Эджуорт[27], тоже в семилетнем возрасте отправленная в школу, в Дерби, после смерти матери и вторичной женитьбы отца, прожила там по крайней мере год, не бывая дома, и всегда вспоминала школу с теплым чувством. Их учили французскому, итальянскому, танцам, вышиванию, каллиграфии, а еще она развлекала соучениц тем, что по ночам, когда они укладывались спать, рассказывала разные истории. Попав потом в гораздо более престижную лондонскую школу, Мария не очень-то обрадовалась, ведь там ее заставили носить специальный корсет для позвоночника и металлический воротник — чтобы исправить осанку.

Но примеров ужасающего убожества школ для девочек гораздо больше, и ведь выбирали их для своих дочерей богатые и, казалось бы, сведущие родители. Приятельница доктора Джонсона[28] миссис Траль в 1783 году отправила своих дочерей Гарриет и Сесилию, четырех и пяти лет, в пансион; там случилась эпидемия кори, Гарриет умерла, а Сесилию спасло только вмешательство матери. Однако в десятилетнем возрасте ее вновь отослали в школу. Ровесница Джейн Остин Мэри Батт, которая затем стала писательницей миссис Шервуд, также перенесла эпидемию кори в своей школе — в одной с ней комнате от этой болезни умерла девочка, и рядом с ней не было ни матери, ни отца, которые, скорее всего, ни о чем и не догадывались, пока ее не стало.


Школу миссис Коули это несчастье тоже не обошло стороной. Директриса решила перевезти своих немногочисленных учениц из Оксфорда в Саутгемптон, что родители Остин, скорее всего, только приветствовали, поскольку это было ближе к дому. Но в портовый Саутгемптон в большом количестве прибывали войска из-за границы, и летом 1783 года они принесли заразную лихорадку, которая расползлась по всему городу. Обе девочки Остин и их кузина Джейн Купер тоже заразились. Миссис Коули почему-то не сочла необходимым известить родителей — то ли полагая, что справится сама, то ли попросту из бессердечности и равнодушия. К счастью, Джейн Купер не послушалась запрета писать домой и умудрилась послать сообщение матери в Бат. Встревоженные миссис Купер и миссис Остин тотчас появились в Саутгемптоне. Болезнь Джейн Остин к тому времени так обострилась, что опасались за ее жизнь.

Мать выходила ее и забрала домой. Кассандра и Джейн Купер тоже поправились, но заразившаяся от дочери миссис Купер, вернувшись в Бат, умерла. Это случилось в октябре того же года. Ее муж был совершенно сражен горем и так и не смог от него оправиться. Так Джейн Купер стала проводить все больше времени в Стивентоне, став фактически членом семьи и любимицей своих кузенов и кузин.

Взрослая Джейн Остин писала об учительницах женских школ с сарказмом, но не без сочувствия: «Хоть в чем-нибудь разбираться — редкое достоинство, особенно в среде несведущих школьных наставниц»; «„Я скорее соглашусь быть школьной учительницей — а уж хуже некуда, — чем выйти за человека, к которому не питаю никаких чувств“. — „А по-моему, как бы там оно ни вышло, все лучше, чем быть учительницей“, — возразила ей сестра. — „Я ходила в школу и хорошо понимаю, что это такое; ты же знаешь о школьной жизни только понаслышке…“» Но нигде не встречается никаких отсылок к ее собственным школьным дням, кроме того, что в одном письме к Кассандре проскользнула фраза: «Я просто умирала от смеха… как мы говорили в школе». Да уж во всяком случае, лучше умереть от смеха, чем от лихорадки.

Ужасы школьной жизни в каком-то смысле сослужили Джейн неплохую службу. Она описывала себя как стеснительного ребенка, а стеснительным детям свойственно замыкаться в себе, особенно когда они несчастливы. Единственное, в чем семилетний ребенок может найти отдушину, — это книги: выдуманные другими людьми миры предлагают бегство от повседневности. А уж затем собственное воображение подсказало ей и другой путь бегства, который открыла для себя и Мария Эджуорт. Так что бездушная миссис Коули могла бы гордиться невольным вкладом в умственное и творческое развитие Джейн.

В «Чувстве и чувствительности» Шарлотта Палмер «не без пользы провела семь лет в прославленном столичном пансионе», — собственно, польза эта заключалась в том, что над каминной полкой висел вышитый цветными шелками пейзаж ее работы, а манеры ее и повадки были глупы до совершеннейшего абсурда. По контрасту с подобными учебными заведениями добрейшая миссис Годдард в «Эмме» возглавляла «настоящую, без обмана, старомодную школу-пансион», держала «просторный дом и большой сад, кормила детей обильной и здоровой едой, летом не мешала им резвиться в саду, а зимой собственноручно оттирала им обмороженные щеки». Тут слышится явное одобрение Джейн Остин, и совершенно очевидно, что миссис Годдард и ее добрые болтушки-помощницы созданы вовсе не по образу миссис Коули. Так что родители безродной Гарриет Смит, которую судьба привела в это заведение, оказались удачливее многих гораздо более уважаемых и более заботливых отцов и матерей. Но школа миссис Годдард становится еще и отправной точкой для атаки на «высокоученые заведения, где, не жалея пустых и вычурных фраз, превозносят обучение, построенное на самоновейших принципах и новомодных системах, в коем гуманитарные познания сочетаются с правилами высокой нравственности и где учениц за непомерную плату корежат на все лады, отнимая у них здоровье и награждая взамен тщеславием». В общем, Джейн на всю жизнь усвоила, что школы для девочек — это прежде всего места мучений для учениц, да и для учительниц тоже.


Итак, сестры снова оказались дома. Эдвард к тому времени покинул родительский кров, он был официально усыновлен мистером и миссис Томас Найт. Генри Остин позже говорил, что отцу весь этот план с усыновлением нравился значительно меньше, чем матери, да и она настаивала на нем лишь ради блага самого Эдварда. Так что, похоже, как и с отправлением девочек в школу, ее голос был тут решающим. Правда, в случае с сыном Эдвардом обстоятельства благоприятствовали такому плану. Его переезд в другое семейство совершился не вдруг, мальчик был достаточно взрослым, чтобы понимать и ценить то, что происходит. Сохранив связи со Стивентоном, он прекрасно вписался в мир Найтов. Они были богаты, мягкосердечны, хотя и не блистали умом. Да и Эдвард не отличался ни интеллектом, ни творческими способностями, зато имел доброе сердце и ровный нрав. И хотя впоследствии он взял имя Найтов, но в душе остался Остином, преданным своей настоящей семье. Эту преданность не смогли поколебать ни годы путешествий, ни женитьба на дочери баронета, ни унаследованные в дальнейшем огромные поместья и состояние Найтов.

Усыновление Эдварда Найтами и болезнь девочек совпала с получением Джеймсом степени в Оксфорде. Он остался в своем колледже младшим преподавателем, но часто приезжал домой и снова увлекся театральными представлениями. Возможно, его вдохновило появление новых соседей в Эше, деревушке, расположенной за Дином, — там поселился преподобный Джордж Лефрой с женой Анной и тремя ребятишками. Его жену соседи сразу прозвали «мадам Лефрой», отмечая таким образом как происхождение ее супруга от французских протестантов-гугенотов, так и ее собственную незаурядность, — Анна пользовалась репутацией ценительницы поэзии, знатока Мильтона, Поупа, Коллинза, Грея, «поэтических пассажей Шекспира». Она и сама писала стихи. Красивая и умная, с прекрасным чувством юмора, она разительно отличалась от приземленных жен окрестных сквайров. Она любила приемы и балы и вызывала «оживление в любом обществе, в котором оказывалась». Эти слова принадлежат ее брату, но отражают общее мнение. Анна элегантно одевалась, ее волосы были всегда красиво причесаны и припудрены, с лица не сходила приветливая улыбка. И она не позволяла детям или домашним заботам отвлекать ее от приятных разговоров о новом стихотворении или пьесе. «Мадам Лефрой» скоро сделается любимой наставницей Джейн Остин. Девочка будет ею искренне восхищаться и именно к ней бежать за советом или ободрением. Анна всегда находила для Джейн время — «идеальная» мать, которую легко было предпочесть собственным, столь обыденным родителям…

Видимо, 1784 год восьмилетняя Джейн провела дома. Теперь она была в состоянии прочесть любую книгу с полок отца. Она выучилась читать и по-французски (возможно, благодаря урокам у миссис Коули). Об этом говорит принадлежавший ей том «Fables choisies»[29] с ее именем и датой: «Декабрь 1783». На форзаце книги ее брат Фрэнсис пробовал писать свое имя с разнообразными росчерками и завитушками и какой-то усталый ученик — может быть, сама Джейн — нацарапал: «Хорошо бы уже закончить», а еще, крошечными буквами: «Мама сердится папа ушел» (вероятно, отклик на события дня в приходском доме).

Задний форзац тома «Fables choisies», принадлежавшего Джейн Остин (из собрания правнуков адмирала сэра Фрэнсиса Остина).


Миссис Лефрой, по всей видимости, советовала Джейн, какие книги прочесть, пополняя список, предлагаемый отцом и матерью. В 1784 году умер доктор Джонсон, что, возможно, и подтолкнуло младшую Остин к чтению в журнале «Бродяга» его эссе, написанных хорошим «подвижным» слогом, с драматическими зарисовками из жизни: тут можно найти и охотника за богатством, и капризную пятнадцатилетнюю мисс, раздраженную надзором старших, и удочеренную племянницу, попранную, отверженную и ставшую проституткой, и много-много других историй. Они написаны так живо и выразительно, что словно бы позволяют ребенку, склонному к размышлению, заглянуть в окошко взрослой жизни.

Позднее Джейн связала имя Джонсона с Анной Лефрой в стихотворении ее памяти, трогательно соотнося его величие «среди всех людей» с ее исключительностью в кругу друзей. Стихотворение это очень искреннее, но разочаровывает расхожими выражениями вроде «ангел», «бесценный друг», «пленительная грация», «энергия души прекрасной», которые не дают представления о живом человеке, не позволяют увидеть, как складывалась их дружба…

В июле в большом стивентонском амбаре состоялось еще одно представление, на этот раз комедии, а именно — «Соперников» Шеридана. Пьеса впервые увидела сцену в год рождения Джейн в театре «Друри-Лейн»[30], а теперь была «разыграна молодыми Леди и Джентльменами в Стивентоне», как написал Джеймс в начале пролога, который должен был произносить тринадцатилетний Генри. Все это было, пожалуй, поамбициознее «Матильды». Без сокращений пьеса длится пять часов, в ней двенадцать главных персонажей, и три из них — женских; Джеймс должен был либо привезти друзей из Оксфорда, либо занять в постановке младших братьев и сестер. Некоторое подтверждение тому, что он выбрал второе, содержится в финальных словах пролога, где Джеймс обращается к сидящим в зале девочкам:

Создания цветущие, от вас
Одной награды дивной ждем сейчас:
Мы юны, нам ли большего желать?
Не хмурьтесь, мы готовы умолять —
Лишь улыбнитесь! В зрелые года
Мальчишек страхи сгинут навсегда,
Но ту улыбку не забыв, сердца
Благодарить вас будут без конца,
Вы нас узрите вновь у ваших ног:
Ведь каждый, взрослым став, любовь сберег.

По сравнению с его более ранним прологом это, можно сказать, прорыв. К тому же просто удивительно, что пятнадцатилетний мальчик с таким изяществом говорит о грядущей взрослой любви. Если младшие действительно приняли участие в спектакле, то можно смело предположить, что Джейн Купер и Кассандра играли Лидию и Джулию и что, возможно, даже Джейн Остин дали роль — служанки Люси. Детям, выросшим в доме, полном книг, должно быть, казалась очень смешной начальная сцена, где служанка Люси прячет книги, которые без спросу взяла из библиотеки ее госпожа Лидия, а та нервничает, что ее застанут за чтением самых неподобающих из них:

ЛИДИЯ. Скорее, Люси, милочка, спрячь книги. Живо, живо! Брось «Перигрина Пикля» под туалет. Швырни «Родрика Рэндома» в шкаф. «Невинный адюльтер» положи под «Нравственный долг человека»… «Лорда Эймуорта» закинь подальше под диван. «Овидия» положи под подушку… «Чувствительного человека» спрячь к себе в карман. Так… так… Теперь оставь на виду «Поучения миссис Шапон», а «Проповеди Фордайса» положи открытыми на стол…

ЛЮСИ. Ах, сударыня, парикмахер выдрал из них все листы вплоть до «Предосудительного поведения»…

ЛИДИЯ. Ничего, открой их на «Трезвости». Брось мне сюда «Письма лорда Честерфильда». Ну, теперь они могут пожаловать!

И тут приходит миссис Малапроп (сыгранная, быть может, миссис Остин?), дабы сообщить, что собирается отправить свою девятилетнюю дочь в пансион, «чтобы ее там обучили всяческим уловкам».

После года, проведенного дома, девочки Остин вместе с оставшейся без матери кузиной Джейн Купер были вновь отправлены в школу. На этот раз в пансион миссис Ля Турнель в Рединге. Школа пользовалась хорошей репутацией, располагалась в помещениях, сохранившихся от Редингского аббатства (школьный сад выходил на его руины, где дети могли бегать и играть сколько хотели), но даже и здесь директриса оставляла желать лучшего. Хотя она и была известна под внушительным именем миссис, или мадам, Ля Турнель, в действительности ее звали Сара Хакитт. Псевдоним она взяла для того, чтобы привлекать родителей будущих учениц, — на самом деле Сара даже не говорила по-французски. Тем не менее кое-какие связи с Францией у пансиона все-таки имелись: им владела мадам Сент-Квентин, а когда спустя несколько лет началась Французская революция, там стали преподавать несколько француженок-эмигранток.

Миссис Ля Турнель отличалась некоторыми странностями. Ей перевалило за сорок, у нее была искусственная нога загадочного происхождения и страсть к театру. Больше всего она любила рассказывать истории об актерах и актрисах. Вряд ли Остины ожидали подобного, выбрав для дочерей эту школу в бывшем аббатстве. Ля Турнель не преподавала сама, ограничиваясь исполнением роли смотрительницы, или домоправительницы, в белом муслиновом переднике, с кружевными манжетами и большими плоскими бантами на чепце и на груди. Она восседала в гостиной, отделанной деревянными панелями, ковры на стене за ее спиной изображали могилы и плакучие ивы, а на полке над камином выстроился целый ряд миниатюр. По утрам, сидя у камина, она предлагала детям ранний завтрак — на треножнике черного дерева, который ученицы прозвали «котом», стояла большая тарелка с хлебом, намазанным маслом, и все это было довольно уютно. Молодым учительницам даже позволялось выходить к столу в папильотках. После завтрака племянница миссис Ля Турнель, мисс Браун, читала утренние молитвы, правда впечатление несколько портил настойчивый шепот ее тетки: «Поторапливайся!» — вызванный тем, что в соседней комнате дожидалась прачка.

Этот пансион, похоже, был безобидным, хоть и безалаберным. Ученицы спали по шесть человек в комнате, их учили правописанию, шитью и французскому языку. Конечно, им преподавали и танцы — обязательный предмет для каждой девушки, — возможно, и игру на фортепиано. Известно, что учившаяся чуть позднее девочка принимала участие в школьных спектаклях, так что вполне вероятно, что в обучении Джейн и Кассандры пьесы тоже занимали свое место. У них было полно свободного времени, так как после утренних занятий они были предоставлены сами себе. И они больше не болели. Однажды их пригласили на обед в близлежащую гостиницу братья — Эдвард Остин и Эдвард Купер. Эти восемнадцатилетние молодые люди, видимо, сочли, что будет довольно забавно посетить школу для девочек, а у добродушной миссис Ля Турнель не нашлось никаких возражений. Еще одним визитом, о котором сохранилось письменное свидетельство, было посещение школы кузеном их матери, преподобным Томасом Ли из Глостершира, который завернул сюда, проезжая через Рединг, и дал каждой племяннице по полгинеи. Возможно, он написал родителям, что девочек там мало чему учат, что навело мистера Остина на раздумья, стоит ли платить тридцать пять фунтов в год за то, чтобы дочери бездельничали вдали от дома. Как бы то ни было, на исходе 1786 года сестер забрали от миссис Ля Турнель. И на этом закончилось формальное образование Джейн.

Глава 5 Связи с Францией

Хорошо ли, плохо ли Кассандру и Джейн обучали французскому языку у «мадам Ля Турнель» — неизвестно, но дома их ждало кое-что получше. Их кузина Элиза, свободно говорившая по-французски, собралась на Рождество в Стивентон вместе со своей матерью и шестимесячным малышом Гастингсом Франсуа Луи Эженом Капо де Фейидом. Приезд французской графини с замысловато наименованным наследником волновал воображение. Джейн знала двоюродную сестру только по разговорам родителей и по письмам, приходившим из Франции, — она была еще совсем маленькой, когда Элиза покинула Англию. Да, еще у них имелся портрет, присланный в подарок мистеру Остину, — на нем была изображена стройная серьезная дама с широко расставленными глазами и пышно взбитыми напудренными волосами. Загадочная Элиза заинтриговала десятилетнюю Джейн, как и вся ее история, начиная с рождения в Индии до недавнего стремительного приезда в Лондон с юга Франции, на Позднем сроке беременности, — она желала, чтобы ее ребенок появился на свет на английской земле. Брак и материнство словно одарили ее каким-то волшебством, и она оставалась молодой и прекрасной. Ее день рождения приходился на декабрь, как и у Джейн: одной должно было исполниться двадцать пять, другой — одиннадцать.

Кассандра и Джейн, вернувшись, застали дома только двоих братьев, маленького Чарльза и неподражаемого Генри, шутника и балагура, сильно вытянувшегося в свои пятнадцать лет. Джордж, разумеется, отсутствовал, а трое остальных оставили дом ради приключений. Джеймс отправился в свое первое заграничное путешествие — на юго-запад Франции, чтобы навестить никому из них дотоле не известного супруга кузины Элизы, графа Жана Франсуа Капо де Фейида, в его поместье возле городка Нерак. Правда, по последним известиям, корабль Джеймса все еще стоял на якоре в Джерси, дожидаясь попутного ветра. Счастливчик Эдвард находился в Швейцарии (дальше планировался Дрезден, а потом Италия), а Фрэнсис — в мореходной школе в Портсмуте. Режим в этой школе был жестким, если не сказать жестоким, дисциплина поддерживалась с помощью кнута, поговаривали об издевательствах сильных над слабыми, безделье и пьянстве. Но Фрэнсис ни на что не жаловался. Он сам решил поступить в эту школу, успешно занимался там с апреля и собирался домой на короткие рождественские каникулы.

Перед Рождеством не знающий покоя дом священника освободился от учеников, разъехавшихся к родителям, чтобы тут же наполниться вновь — гостями. «Здесь собралось приятнейшее общество: сестра Хэнкок, мадам де Фейид и ее малыш, они приехали к нам в прошлый четверг и останутся до конца следующего месяца», — писала миссис Остин своей кентской племяннице Филе Уолтер 31 декабря 1786 года. Ожидались еще племянники Куперы, и «пятеро из моих детей тоже дома, Генри, Фрэнк, Чарльз и девочки, которых мы окончательно забрали из школы». Миссис Остин не указала полный титул своей племянницы Элизы, но французская графиня отбрасывала ослепительное сияние на все маленькое стивентонское общество. Как будто райская птичка слетела в пасторский дом. Элиза с восторгом рассказывала о жизни в Лондоне, где они с матерью поселились возле Портмен-сквер, приобрели собственный экипаж и четверку лошадей и однажды ездили на придворный прием, причем на Элизе было платье с таким тяжелым кринолином, что она утомилась даже стоять в нем. Она рассказывала, как наносила визиты герцогиням и ездила в «Алмак»[31], где, как всем известно, собирался весь высший свет, и оставалась там до пяти утра.

Кузина Элиза одевалась по французской моде, говорила по-французски, как на родном языке, и привезла с собой горничную-француженку. Хотя месье граф не мог ее сопровождать, она без умолку рассказывала о его имениях и замках, о поездках с ним в Пиренеи и по отдаленным провинциям Франции, о театральных постановках в кругу их аристократических друзей и об их блистательной жизни в Париже. Как и миссис Лефрой, Элиза перешла важный рубеж в жизни женщины, не отказываясь от своих вкусов и удовольствий. Ничто в графине не казалось скучным или домашним, она обожала своего малыша, но заявляла, что у него «две мамы» — она сама и миссис Хэнкок, — и оставалась по-девичьи зависима от матери. Элиза обладала веселым характером, добрым сердцем, живо интересовалась всеми кузенами и кузинами и выказывала готовность принимать участие во всех семейных развлечениях, словно бы у нее и в помине не было никаких забот или обязанностей.

Каждый день она садилась за фортепиано, специально ради этого арендованное Остинами, и играла им. То, что Джейн с тех пор тоже полюбила музицировать, безусловно, заслуга Элизы. А еще у них устраивались танцы: «Во вторник в гостиной немного потанцуют, будут только наши дети, племянники и племянницы… маленькая семейная вечеринка». Предполагалось, что все гости останутся до конца января. Генри, как старший из оставшихся дома сыновей, принял на себя роль гостеприимного хозяина и партнера Элизы по танцам. Он умел вовремя пошутить, польстить, поддразнить, а она наслаждалась этими поддразниваниями, столь неприкрыто восхищенными. Генри был любимцем отца, его обожала Джейн, и Элиза тоже оценила его шарм и не имела ничего против того, чтобы заполучить английского Керубино в ряды своих воздыхателей. Перед тем как она покинула Стивентон, было условлено, что Генри навестит ее в Лондоне весной. «Мадам делается довольно бойкой», — писала ее тетка.

Скорее всего, именно Элиза с матерью привезли Джейн в качестве подарка на день рождения книги французского детского писателя Арно Беркена, чья серия нравоучительных рассказов и пьес под названием «Друг детей», опубликованная совсем недавно, завоевала огромную популярность. Появились уже и переводы на английский, но Джейн получила книги в оригинале, изданные в маленьком формате — как раз для маленьких ручек. (В томе V кем-то написано: «Pour[32] дорогой Джейн Остин»). Добродетели, которые пытался взращивать Беркен, — щедрость, доброта к слугам и животным, попечение о нищих, трудолюбие, а для девочек еще и осмотрительность; подразумевалось, что в случае малейших сомнений в чем-либо они должны испрашивать совета у матери. Пьески Беркена предназначались для совместного разыгрывания родителями и детьми, для неких «домашних празднеств», призванных дать нравственный урок всей семье, а детям привить «смелость, изящество, легкость в общении и хорошие манеры». Элиза, с ее любовью к домашним театральным представлениям, должно быть, ценила Беркена именно как автора этих пьесок и ожидала, что и Остинам они придутся по душе. Если так, она явно недооценила своих родственников — им было достаточно одного взгляда, чтобы понять, какую пресную сентиментальную ерунду он пишет. Джейн, разумеется, вежливо поблагодарила кузину, но ее собственные ранние пьесы и рассказы говорят о попытках «исправить» Беркена. Там, где он пытается учить и возвышать, она погружается в фарс, бурлеск и пародию, ставит нравственные принципы с ног на голову, своим напором и энергией разрушает все его наилучшие намерения. Пьесы Беркена безжизненны, а некоторые из ранних опусов Остин вполне могли бы лечь в основу диснеевских мультиков.

Но что бы она ни думала о подарке Элизы, сама кузина не могла не восхищать. Джейн привязалась к ней всем сердцем, и эта дружба связывала их всю жизнь. Спустя четыре года Джейн посвятила Элизе одно из самых многообещающих своих ранних произведений «Любовь и дружба», которое все помнят по той сцене, где героини «поочередно упали без чувств на диван». Собственно, эта шутка списана с Шеридана[33], но множество других, достойных его пера, — свежи и оригинальны, и вообще юмором искрятся все тридцать три страницы этого сочинения. История Лауры, рассказанная ею в серии писем, напоминает историю Элизы: «Родилась я в Испании, а образование получила в женском монастыре во Франции», отец ее ирландец, а мать является «внебрачной дочерью шотландского пэра и итальянской певички». Она пишет дочери своей старшей подруги, как Элиза могла бы писать дочери своей тети Остин, — с налетом беспечности, присущей Элизе. Большая часть писем повествует о путешествиях, часто в компании подруги Софии, причем обе переживают бурные сентиментальные приключения, главное из которых — крушение экипажей, повлекшее гибель их любимых. А в другом эпизоде почтенный старый джентльмен неожиданно обретает четырех прежде незнакомых внуков и выдает каждому банкноту в пятьдесят фунтов, после чего покидает их вновь. (Возможно, намек на ожидания Элизы по поводу крестного, Уоррена Гастингса, и его дара маленькому Гастингсу?)

Лаура и София игнорируют все преподанные Беркеном уроки. Они не только пренебрегают советами родителей, но и умудряются не заметить их смерти. Они призывают друзей и возлюбленных «сбросить оковы родительского самоуправства». Пятнадцатилетнюю девушку убеждают сбежать с офицером, охотником за приданым; два героя — незаконнорожденные сыновья знатных леди — грабят своих матерей, оставляют их голодать, а сами поступают на сцену, став вначале бродячими актерами, а потом звездами Ковент-Гардена. Все молодые люди занимаются воровством, делают долги и отказываются их возвращать. Это черная комедия, абсурдная и безудержная, с размахом сокрушающая все домашние ценности и приличия. Чтобы посвятить такое произведение кузине, Джейн должна была быть уверена, что Элиза поймет и оценит ее шутки.

Элиза хорошо знала о «горячей привязанности» Джейн и радовалась ее обществу гораздо больше, чем обществу Кассандры. «В глубине души я отдаю предпочтение Джейн», — писала она Филе Уолтер 26 октября 1792 года. Они много беседовали — Джейн задавала вопросы, Элиза рассказывала о своей жизни дома и за границей. Генри тоже успел многое узнать о жизни и нраве графини, а вскоре и Джеймс, вернувшись из Франции, будет в свою очередь описывать характер и имения графа Капо де Фейида. Все эти сведения в конце концов сложились в одну картину. Да, история Элизы мало напоминала обычные рассказы кого-нибудь из родственников, скорее — захватывающий роман.


Детские воспоминания Элизы начинались с той поры, когда она жила в Лондоне с молодой матерью, старым отцом и маячившей где-то на заднем плане неотразимой фигурой крестного. Напомним, когда ей исполнилось шесть лет, мистер Хэнкок вернулся в Индию. От него приходили ласково-ворчливые письма, на которые она редко отвечала. Молодой крестный тоже вскоре уехал, и тоже в Индию. Элизу не отсылали в школу, она жила с матерью на модной лондонской улице, к ней приходили хорошие учителя. Ее учили верховой езде, пению, игре на арфе и фортепиано, правописанию и арифметике. Вместе с другими детьми она участвовала в постановках маленьких пьес, учила французский, читала стихи и бывала с матерью в театре. Одежду ей шили у хороших портных. Она ходила в церковь и подавала милостыню бедным. Она была привязана к своим дяде и тете Остин и посещала их (как мы уже знаем), а также ездила в Кент к Уолтерам. Кузина Филадельфия Уолтер, названная в честь своей тетки Хэнкок и приходившаяся также кузиной и Джейн Остин, бережно сохранила письма Элизы, полные искренней любви и добродушных подшучиваний. Именно из этих писем мы и черпаем большую часть сведений о ней.

Дорогая роскошная жизнь в Лондоне продолжалась, и все же миссис Хэнкок что-то в этой жизни не удовлетворяло — скорее всего, то, что достойного места в обществе они так и не заняли. Знать высокомерно относилась к нажитым в Индии состояниям, во всяком случае если речь не шла о столь внушительных деньгах, что о низком происхождении их обладателей можно было попросту забыть. Хэнкоки такими огромными богатствами не располагали. Когда Элизе исполнилось десять, далекая расплывчатая фигура ее крестного стала несколько ближе и четче: со слов матери неожиданно выяснилось, что он отписал ей значительные деньги. Мистер Хэнкок просил жену ни с кем не говорить об этом: «Позвольте мне предостеречь вас от того, чтобы знакомить с этим обстоятельством даже ближайшего друга. Скажите Бетси, что ее крестный сделал ей большой подарок, не вдаваясь в подробности, и пусть она напишет по этому случаю вежливое письмо с благодарностью»[34]. Вероятно, тогда она и начала задаваться вопросом об отцовстве…

Считавшийся ее отцом Хэнкок скончался, когда Элизе было тринадцать, и тогда же ее крестный отец удвоил сумму, положенную на ее имя. Теперь она располагала десятью тысячами фунтов, которые хранились под попечением доверителей — мистера Вудмена, приходившегося Гастингсу шурином, и мистера Остина, родного дяди Элизы. Она росла с ощущением, что отличается от ровесниц и своими загадочными «индийскими» корнями, и этими деньгами.

Возможно, неопределенность их социального положения подтолкнула миссис Хэнкок к тому, чтобы уехать за границу, когда дочери исполнилось пятнадцать лет; но этому поспособствовало также и поощрение со стороны ее друга, сэра Джона Ламберта, англо-французского баронета, с которым миссис Хэнкок тесно общалась. Филадельфия с дочерью посетили Германию, побывали в июне 1778 года в Брюсселе, а затем отправились в Париж, где начали вращаться в блестящем обществе и где их связи с «лордом Гастингсом», как его называли французы, стали предметом живейшего обсуждения. Элиза привлекала внимание и чувствовала, что попала в мир великолепный, как сказки «Тысячи и одной ночи». В письмах кузине Филе она давала подробные отчеты об изысканном обществе, в котором вращалась. Тут и Мария-Антуанетта на балу, в «турецком» платье, украшенном бриллиантами и прочими драгоценностями, перьями, цветами, серебристым газом. Тут описываются светские сплетни, модные шляпки, прически, серьги и новый цвет, который предпочитает королева, «вроде Помпадур, но с черным отливом» — в свете его остроумно прозвали le mort de Marlborough[35]. Элиза расписывает кузине и Лоншамп, «монастырь в Булонском лесу» с его парадом elegantes и equipages[36], и новый оперный театр Тюильри, такой большой, что мог бы вместить «пять сотен лошадей», — хотя сама она еще и не была в опере. Зато видела подъем воздухоплавателя Бланшара. Она высмеивает французов за «убийство» Шекспира переводами «Ромео и Джульетты», «Короля Лира», «Макбета» и «Кориолана» и рассказывает о грандиозном успехе «Женитьбы Фигаро» Бомарше. А еще провозглашает, что сердце ее «совершенно глухо» к любым проявлениям чувств, «кроме тех, что дарует нам дружба», и наслаждается дружеской близостью с девушкой-парижанкой, воспитанницей католического монастыря. Они даже обменялись портретами, а когда жарким летом 1780 года Элиза и миссис Хэнкок покинули Париж и перебрались в Комб-ля-Виль, близ Фонтенбло, она заявила, что будет ежедневно писать своей подруге-послушнице, как любая романтическая героиня.

Ее письма полны энергии и добросовестно описывают то, что, как ей казалось, могло позабавить получателя, но из них непросто уяснить, что же она чувствовала на самом деле. Первое значительное событие ее взрослой жизни — брак с французским офицером в девятнадцать лет, — кажется, стало для нее самой полнейшим сюрпризом. Это не был брак по любви. Элиза утверждала, что она не столько сама выбрала жениха, сколько поступила «согласно суждениям тех, чьим советам я просто обязана следовать», «титулованных и высокопоставленных менторов»[37]. Кто были эти менторы? Совершенно точно не двое доверителей, попечителей ее наследства, поскольку те находились в Англии. Это мог быть друг миссис Хэнкок сэр Джон Ламберт. Элиза просила кузину Филу отправлять письма в Париж на имя «шевалье Ламберта». Он безусловно был «титулованным и высокопоставленным» и имел влияние на ее мать. К тому же он был наполовину французом.

Мы не знаем, имелись ли у сэра Джона свои причины желать этого брака, но кто-то должен был представить Элизу тридцатилетнему Жану Франсуа Капо де Фейиду как состоятельную наследницу, имеющую отношение к «лорду Гастингсу»; он же был ей отрекомендован как аристократ с обширными имениями на юге Франции. В обеих рекомендациях была, конечно, доля правды, но полной достоверностью не могла похвастать ни та ни другая. Состояние Элизы, хоть и неплохое, не было все же огромным. Капо де Фейид происходил из семьи скромного стряпчего, который впоследствии стал мэром Нерака и управлял «Еаих et Forêts»[38] в своей провинции — отдаленных и небогатых Ландах. Титула у Жана Франсуа не было, и заявление Элизы, что, выйдя за него замуж, она станет графиней, основывалось либо на ее богатой фантазии, либо, что вероятнее, просто на заблуждении. Видимо, Капо де Фейид надеялся получить титул с помощью приданого жены и, как свойственно всем гасконцам, заранее бахвалился на этот счет. Вероятно, сэр Джон ожидал каких-то выгод от этого сватовства. Во всяком случае, он, несомненно, имел общие дела с Капо де Фейидом (известно, что спустя годы после смерти Элизы Генри Остин улаживал дела с наследниками Ламберта).

Элиза была представлена де Фейиду, когда тот служил в одном из полков ее величества королевы Франции. Он считался одним из самых красивых офицеров, посещал придворные балы и в праздничной атмосфере французского двора начала 1780-х явно был весьма заметной фигурой. Филадельфии Хэнкок, похоже, он так понравился, что она дала согласие на брак дочери, да еще и ссудила будущего зятя деньгами. Именно этого и опасались доверители. «Они [семейство де Фейид], кажется, хотят лишить ее последнего шиллинга», — писал 26 декабря 1781 года мистер Вудмен Уоррену Гастингсу, жалуясь на не слишком выгодный брак Элизы, который, впрочем, миссис Хэнкок находила «совершенно удовлетворительным, ведь у джентльмена такие связи и виды на будущее».

А мистера Остина смущало то, что Элиза может обратиться в католичество, — и она действительно упоминала в письмах о монахине (возможно, из того самого монастыря, где училась ее подруга), пытавшейся ее обратить. Но ему не стоило так уж беспокоиться на этот счет. В Нераке позиции протестантской религии были достаточно сильны, и даже некоторые из де Фейидов были протестантами. Капо де Фейид к тому же оказался англофилом. «Граф страстно желает увидеть Англию», — писала Элиза. Более того, он выразил желание, чтобы его ребенок был «коренным англичанином»[39]. Для француза это так необычно, что невольно задумаешься о его мотивах. Они могли быть и религиозными, но все же более вероятно, что дело тут в «лорде Гастингсе», — законных детей у того не было, и он мог проявить особую благосклонность к отпрыску Элизы. Это предположение подтверждает и имя, которое дали ребенку.

Элиза шутила по поводу мужа: «Он молод и считается красавцем, военный, да к тому же француз — как много причин сомневаться в его постоянстве», хотя тут же признавала: «Он обожает меня»[40]. По правде сказать, Жаном Капо де Фейидом владела одна страстная мечта, но вовсе не об Элизе. Он хотел денег, и не затем, чтобы завести блестящий выезд и обеспечить себе роскошную жизнь в Париже, а чтобы осуществить один проект в родных Ландах. Речь шла об осушении обширного — в пять тысяч акров — болотистого участка земли, который назывался Марэ. Земля эта располагалась возле Нерака, и Капо де Фейид рассчитывал превратить ее в плодородные сельскохозяйственные угодья. Скорее всего, эту идею вынашивал еще его отец, когда управлял «Еаих et Forêts», французское правительство поощряло подобное улучшение земель и обеспечивало за них освобождение от налогов. Де Фейид подал королю прошение об осушении этих земель и об освобождении от налогов. Это был хороший план, в случае успешного осуществления он мог принести значительный доход, но прежде требовал больших финансовых вложений.

Отец оставил ему после своей смерти в 1779 году землю и деньги, но явно недостаточно. В 1780 году де Фейид вышел в отставку, сохранив половинное жалованье, а в 1781-м женился на Элизе Хэнкок. В начале 1782 года он получил от короля патент на осуществление своего проекта и отправился на юг надзирать за работами, оставив молодую жену и ее мать в Париже. Дело, однако, пошло со скрипом, отчасти потому, что кое-кто из местных землевладельцев оспаривал его право на землю, отчасти же оттого, что крестьяне начали протестовать против огораживания общинных земель, где они с незапамятных времен пасли скот и собирали камыш. К тому же затраты оказались куда значительнее, чем он рассчитывал. На ведение работ ушло все его наследство и частично наследство жены, и он снова занял деньги у миссис Хэнкок.

История Элизы с этого момента становится экономическим романом, иллюстрирующим, как в конце восемнадцатого века деньги перемещались по миру. Английская невеста приносила мужу деньги, скопленные в Индии (а может, и добытые мошенническим путем), эти деньги вкладывались в осушение болот во французских Ландах — цель сама по себе благая, но приводившая в ярость местных жителей, поскольку все финансовые выгоды предназначались лишь Капо де Фейиду. Но на этом история денег и улучшения земель отнюдь не заканчивается. В мае 1784 года Элиза с матерью отправились на юг посмотреть, как идут работы. Чтобы достойно их принять, Капо де Фейид вынужден был подыскивать дом, ведь ни один из имевшихся не годился для Элизы. Он все же умудрился снять один, вполне подходящий для графини, и сначала отправил туда мать, чтобы та подготовила теплый прием для своей богатой невестки. Шато-де-Журдан, ставший их резиденцией на ближайшие два года, поражал (и до сих пор поражает) неуместной бессмысленной романтичностью. Он больше походил на декорацию к «Спящей красавице», чем на жилище земельного преобразователя. Расположенный между Нераком и Марэ, он представляет собой замок совершенно во французском вкусе — не крепость, а большой каменный трехэтажный дворец с мансардой, ставнями на окнах и пряничными башенками по углам. Стоит он на вершине крутого холма, и его окна смотрят на лес и небо. Место тут довольно пустынное, в 1780-х годах ближайший город находился за двадцать миль.

Миссис Хэнкок и Элиза проделали длинный (четыреста пятьдесят миль) путь на юг в июне. Элиза проводила столько времени на солнце, что начала покрываться «загаром, который усилил смуглый цвет моего лица». В Ландах они могли посещать лишь несколько аристократических семейств, которые жили неподалеку, в основном же их соседями были крестьяне, говорившие на невразумительном наречии и жившие в таких примитивных условиях, что казались существами какой-то другой породы. Зима заперла Элизу в четырех стенах, а почти все ее домочадцы свалились с высокой температурой. А весной внезапно умерла ее свекровь. Опечаленный супруг Элизы с головой ушел в работу, приобретавшую все больший размах. И сегодня, гуляя по этим местам и видя каналы, поля зерновых, виноградники, целые мили леса, еще можно оценить проведенные им тогда преобразования…

Де Фейид и себе построил шато, квадратное, лишенное романтичности сооружение при дороге, а затем, не обращая внимания на растущие долги, понастроил еще конюшен, ферм, служб и дом для своего брата, в тот момент находившегося в Вест-Индии. Масштабы этих работ так захватили Элизу, что в посланиях кузине Филе (и Остинам, без сомнения, тоже) она с энтузиазмом расписывала земельные владения — дар короля «месье де Фейиду и его наследникам навечно». И похоже, наследник должен был появиться очень скоро. Но к несчастью, у нее случился выкидыш, который она очень тяжело переживала. Похоже, ей предстояло остаться здесь надолго.

Для поправки здоровья Элиза с мужем и матерью отправились в Пиренеи, на курорт Баньер-де-Бигор. Его облюбовали английские семейства, и Элиза хвасталась, что встретила там лорда Честерфилда. Этот лорд отметился в истории главным образом своей апатичностью: будучи назначен послом в Испанию, он так никогда и не доехал до Мадрида. На чету де Фейид курорт произвел желаемый эффект: Капо де Фейид оправился от хворей, а Элиза вновь забеременела. Несмотря на это, она намеревалась под новый год отправиться в гости к друзьям, чтобы поучаствовать в домашних спектаклях: «Я обещала провести время карнавала… в очень приятном обществе, среди людей, устроивших элегантный театр, чтобы разыгрывать пьески для самих себя»[41].

Муж, похоже, напомнил ей, как важно, чтобы их ребенок родился в Англии, тем более что в Лондоне как раз находится лорд Гастингс. К сожалению, работы в Марэ лишали его возможности сопровождать жену. Элиза и миссис Хэнкок в очередной раз погрузились со всеми своими вещами в экипаж и в конце мая отправились преодолевать сотни миль плохой дороги и непредсказуемую переправу из Кале в Дувр (причем пассажиров перевозили на корабль шлюпкой). Все это было крайне утомительно и трудно для женщины на большом сроке беременности. Мать и дочь достигли Лондона в июне, как раз к рождению малыша.


Такова была история Элизы до Рождества 1786 года. Жизнь ей улыбалась, и казалось, что дальше все будет только лучше и лучше. Ее кузен Джеймс Остин находился на полпути к Нераку, что еще больше сблизило две семьи. Элиза произвела на свет сына и наследника для своего супруга, и рядом с ней по-прежнему находился самый близкий для нее человек — мать, готовая во всем помочь и поддержать. Граф тем временем продолжал свои работы, которые должны были обогатить не только его самого, но и их детей и внуков. И никто, похоже, еще не замечал, что с полугодовалым Гастингсом (пухлым и очаровательным, по свидетельству его двоюродной бабушки Остин) что-то не в порядке. Но постепенно становилось все очевиднее, что семье предстояло в очередной раз пройти через горький опыт — наблюдать, как внешне здоровый от рождения ребенок перестает нормально развиваться.

В два года Гастингс не умел ни стоять, ни говорить, зато производил много шума. С ним часто случались судорожные припадки. У него был странный взгляд, и, в общем-то, любому было сразу видно, что ребенок не вполне нормален. Элиза повела себя иначе, чем в свое время ее тетка Остин в ситуации со своим вторым сыном. Неизвестно, сообщила ли она мужу неприятную новость, но сына держала при себе и пыталась всячески способствовать его развитию. Она трогательно и настойчиво указывала на достижения своего малыша, хотя заключались они всего лишь в том, как он «сжимает кулачки и боксирует совершенно в английском стиле». Кузина Фила в письме брату выражала опасения, что Гастингс «похож на бедного Джорджа Остина», и все же Элиза продолжала хвастать «замечательными способностями моего шалунишки» и даже не рассматривала возможности воспитывать его вне дома. Несмотря на свою репутацию веселой, любящей удовольствия особы, Элиза обладала и упорством, и добротой.

Внешне она ничуть не изменилась. Ей повезло, мать помогала ей во всем, и Элиза даже могла вести светскую жизнь, почти по-прежнему. В апреле Генри провел месяц в городе у нее в гостях и вернулся домой весьма довольный. Он готовился к поступлению в Оксфорд и собирался, как и Джеймс, получить стипендию отца-основателя — воображение уже рисовало ему блистательное будущее. Вместе с Элизой они решили, что Генри будет сопровождать ее при возвращении во Францию. Эту свою затею они обсуждали без умолку, так что успели всем надоесть.

А пока Элиза вместе с кузиной Филадельфией Уолтер посетила Танбридж-Уэллс[42] и поразила воображение даже тамошнего искушенного, видавшего виды общества. Не остались незамеченными ни ее платье, «самое роскошное в зале», ни ее экстравагантный стиль. «В пятницу утром мы с графиней охотились за шляпками по всем лавкам… Она подарила мне прелестную шляпку, которую надо носить сдвинув на один бок, и, поскольку все дело в сочетании цветов, я выбрала зеленый с розовым, с веночком из роз и перышек… Но ей нравятся совершенно невероятные цвета», — сообщала Фила, не зная, восхититься ей или возмутиться. Они посещали скачки, слушали прославленных итальянских певцов, танцевали на балах до полуночи, бывали в театре. Элизе особенно понравились спектакли «Который из мужчин?» и «Светское общество». Первая из этих пьес принадлежала перу женщины-драматурга Ханны Коули[43] и рассказывала об очаровательной вдове, которая никак не могла остановить свой выбор ни на одном из поклонников. Героями второй пьесы, довольно рискованного фарса Гаррика, являлись супруги, которые чудом избежали адюльтера. Скверное французское поведение противопоставляется старой доброй английской морали, и мисс Титтап, зараженная французским влиянием, заявляет: «Знаешь ли, мы должны пожениться, так как и прочие светские люди женятся, но я стану думать о себе очень дурно, если после свадьбы испытаю хоть каплю привязанности к мужу». Элизе так понравились обе пьесы, что она предложила поставить их в Стивентоне. Конечно, и Генри, и Джейн с готовностью прочли их.

В Танбридж-Уэллсе Элиза как-то призналась Филе, что, хотя граф, ее муж, «отчаянно» ее любит, сама она не испытывает к нему ничего, кроме уважения. После этих откровений кузины отправились на бал, который продолжался до двух часов ночи и закончился энергичным французским контрдансом «Буланжер»: шесть пар танцевали без перерыва полчаса, причем фигуры танца постоянно менялись. Танцевать вот так, до упаду, — это был глоток свободы, то, что женщины могли позволить себе так редко! Даже благоразумная Фила ощущала это, что отмечала в своем письме Элиза, выражая надежду, что «любимое развлечение — танцы взбодрили твой дух». Женщины понимали такие вещи без лишних слов. Для Элизы, терзаемой беспокойством за маленького сына, отвлечься в беззаботном танце, наверное, было жизненно необходимо.

Следующим семейным событием стало возвращение Джеймса осенью из путешествия на континент. Он был по уши влюблен во Францию, хотя и шокирован легкостью тамошних нравов, и горел желанием ставить новые спектакли в Стивентоне[44]. Воодушевленные энтузиазмом Элизы, они с Генри начали даже более тщательную подготовку к рождественским представлениям, чем в прошлом году. Мистер Остин согласился, что в амбаре необходимо построить соответствующие декорации, все засели за работу, и вот — были поставлены две пьесы, давние фавориты лондонской сцены. Пьесы Ханны Коули между ними не было, но одна, называвшаяся «О чудо! Женщина хранит секрет», тоже принадлежала перу женщины, Сюзанны Сентливр. «О чудо!..» — пьеса о донне Виоланте, дочери португальского дворянина, которая, рискуя потерять возлюбленного, укрывает у себя сестру, сбежавшую от навязанного ей брака. И хотя и репутация, и собственный брак Виоланты оказываются под ударом, она стойко хранит секрет. Элиза играла главную героиню и произносила написанный Джеймсом эпилог, который, если и не был напрямую посвящен эмансипации женщин, повествовал о всё возрастающем их влиянии на мужчин. А это сильно отличалось от тех дней, когда португальские дворяне притесняли своих жен.

Хвала Творцу, то время миновало,
И Женщина Мужчине ровней стала.
Уже не отрицая пораженья,
Мужчины — мудрецы, «венцы творенья» —
У наших ног оружие слагают,
Себя искусным чарам подчиняют.
Коль захотим — легко мы их обманем
И твердость их смягчать улыбкой станем.

Кажется, для Джеймса в написании прологов и эпилогов заключалась большая часть удовольствия от всех театральных затей. Пролог он посвятил Рождеству и его веселым традициям, «завезенным к нам с жизнерадостных французских берегов» — галантный поклон в сторону Элизы и графа, — традициям, злобно прерванным «Кромвелем и его бандой», которые нашли «рождественский пирог невыносимо папистским». После Рождества состоялось еще два представления «Чуда», а за ними последовала — вот каков был энтузиазм! — еще одна старая комедия, «Шансы»[45]. Ну а в довершение они все-таки поставили «Светское общество», и Элиза получила возможность сыграть мисс Титтап.

Театральная лихорадка захватила всех и безраздельно царила в доме.

Спектакли предназначались для развлечения друзей и соседей, но ведь всем известно, что наибольшее удовольствие получают сами участники и все самое увлекательное всегда происходит за кулисами. Оба брата, и Генри, и Джеймс, были очарованы Элизой: первый считал, что имеет уже некоторые «права» на нее, на стороне второго был возраст — на пять лет старше. Конечно, кузина была замужем и распри из-за нее были неуместны… Но Элиза, по собственному признанию, любила пофлиртовать и пококетничать и, как осторожно выразится в своих мемуарах сын Джеймса спустя восемьдесят лет, «была дамой… изысканной и искушенной более во французском, чем в английском духе»[46]. Младшая сестра наблюдала споры братьев вокруг распределения ролей, костюмов и репетиций. Спустя какое-то время Джейн написала собственную пьесу и посвятила ее Джеймсу, начав текст словами: «С робостью вверяю вашему вниманию и попечительству нижеследующую драму, хоть она и значительно уступает таким прославленным пьесам, как „Школа ревности“ и „Человек, вернувшийся из странствий“». Интересно, о чем она думала?

До Рождества Элиза предвкушала «блестящую компанию, полный дом гостей, много развлечений и частые балы» — и не была разочарована. Игры и танцы отвлекали ее от мрачных мыслей о сыне, которого еще предстояло показать отцу. Сама она не виделась с мужем более двух лет. И похоже, не особенно торопилась во Францию.

В феврале начали возвращаться ученики мистера Остина, а это значило, что Элизе пора было покидать Стивентон. Она вернулась на Орчад-стрит в Лондоне, оставив Остинов еще за одной постановкой — на сей раз «Жизни и смерти великого Мальчика-с-пальчика» Филдинга, бурлеска в высокопарной трагической манере. К тому времени Джейн, вероятно, уже написала три сцены своей пьесы «Тайна», которая посвящена ее отцу.

АКТ ПЕРВЫЙ
Сцена первая

Сад.

Входит Коридон.


КОРИ. Но тише! Меня прервали.


Коридон выходит.

Заходят, беседуя, старый Хамбаг[47] и его сын.


СТАРЫЙ ХАМ. Вот по этой-то причине я и желаю тебе последовать моему совету. Ты уверен в его благопристойности?

МОЛОДОЙ ХАМ. Уверен, сэр, и, разумеется, поведу себя так, как вы мне наказали.

СТАРЫЙ ХАМ. Тогда вернемся в дом.


Уходят.

В Лондоне Элизе пришлось переживать уже не только из-за своего сына, но и из-за крестного отца. Уоррен Гастингс был отозван из Индии, чтобы предстать перед судом по обвинению в целом ряде должностных преступлений. Причем обвинители у него были как на подбор: Бёрк[48], Шеридан и Фокс[49], прославившиеся своими ораторскими способностями. Публичный суд стал унизительным испытанием для Гастингса. Это разбирательство сделалось модным развлечением сезона: уже на рассвете у Вестминстера выстраивалась очередь желающих купить билет на следующее заседание, где красноречие Шеридана доводило мужчин до слез, а дам — до обмороков. Гастингс, бледный, худощавый и надменный, у многих вызывал сочувствие и, однако, был повержен своими именитыми обвинителями[50].

Вместе с тем он оставался очень богатым человеком. Пока шел суд, он жил с женой на Сент-Джеймс-сквер, да еще держал дом в Виндзоре. Он принимал у себя Элизу с миссис Хэнкок, предложил им свою ложу в опере и вообще всячески развлекал их, несмотря на испытание, которое ему выпало. Элиза также ходила в Вестминстер, чтобы наблюдать за процессом, однажды даже просидела там с десяти утра до четырех часов дня. Все Остины горячо переживали за Гастингса, будучи уверены в его невиновности. В конце концов дело против него было закрыто, но разбирательство тянулось до 1795 года, и после он уже не мог вернуть своего прежнего положения. И это стало еще одной трещиной в стройном здании планов и перспектив Элизы.

Ее намерение взять Генри с собой во Францию так и не осуществилось, поскольку кузен — правда, с большой неохотой — вынужден был отправиться в Оксфорд, в колледж Святого Иоанна, где уже учился Джеймс. В июле Элиза с матерью принимали у себя на Орчад-стрит мистера и миссис Остин, Кассандру и Джейн, возвращавшихся домой после визита в Кент. Затем Элиза решила навестить Джеймса и Генри в Оксфорде. В письме Филе Уолтер от 22 августа 1788 года она рассказывает о том, как кузены встречали и развлекали ее.

Мы посетили несколько колледжей, музей и тому подобные места; наши галантные родственники весьма элегантно принимали нас в своем колледже Св. Иоанна… мне так понравился сад, что захотелось тоже стать студенткой, чтобы гулять там каждый день. И потом, меня просто покорили черные мантии, да и квадратная шапочка оказалась мне очень к лицу. Не думаю, что вы бы узнали Генри с напудренными волосами, в столь благородном одеянии, к тому же он теперь даже выше, чем его отец. Мы провели день в Бленхейме. Я была очарована парком, это прелестное место, и внешний вид особняка мне тоже понравился, но когда я вошла в комнаты, то была сильно разочарована — мебель там старая и такая ветхая…

И это — всё о Бленхейме. Зато нет никаких сомнений, кто из кузенов больше ей угодил. Что же до ее мужа, то он увидел своего сына Гастингса, лишь когда мальчику исполнилось два с половиной года. Только тогда, зимой 1788-го, его жена и теща наконец появились в Париже. Какое впечатление произвел на него наследник Марэ, нигде не упомянуто. Вряд ли Капо де Фейид разделял решительность и оптимизм жены; отцы ведь беспристрастнее матерей, особенно когда ребенок приносит разочарование. В любом случае графа отвлекли трудности с финансами, да и политические волнения во Франции внушали беспокойство. Должно быть, ему нелегко было заставить себя посмеяться вместе с Элизой над той помесью английского с французским, на которой пытался болтать маленький Гастингс, или над тем, как он щедро одаривал «всю компанию надкусанными яблоками и печеньем».

«Удача оставила нас. У графа де Фейида перемежающаяся лихорадка, которую он подхватил в деревне», — писала 5 февраля 1789 года миссис Хэнкок мистеру Вудмену. Элиза, по словам матери, той зимой «похудела, как никогда», ее беспокоили головные боли, и лишь «наш дорогой малыш совершенно здоров».

Миссис Хэнкок с Элизой вернулись в Лондон летом того же года, чтобы уладить кое-какие денежные дела. Они привезли с собой горничную, остановились в доме мистера Вудмена и спали вдвоем на одной кровати, чтобы не создавать лишних хлопот.

С этого момента эпистолярное общение надолго прерывается. Достаточно взглянуть на дату, чтобы понять — почему. 14 июля парижане взяли штурмом и разрушили Бастилию, символ деспотической власти французской короны. Революция преобразила Францию, да и всю Европу, до неузнаваемости. Но что важнее для нашего повествования — она изменила как жизнь Капо де Фейида с его планами, так и жизнь его жены и ее семейства в Англии.

Глава 6 Дурное поведение

Летом 1788 года семейство Остин предприняло поездку в Кент. Они отобедали в Севеноуксе с дядей Фрэнсисом, который в свои девяносто все еще зорко присматривал за денежными делами всего их клана, как настоящий патриарх. Фила Уолтер тоже была на этом обеде и 23 июля в письме Элизе описывала приподнятое настроение всей семьи, «все были оживлены и искренне рады друг другу». Но в том же письме Фила неодобрительно отзывается о Джейн. Важно, что это первая характеристика Джейн самой по себе. Джейн, пишет Фила, «манерна и с причудами», «совсем не хороша» и, на взгляд кузины, по-видимому, не женственна, поскольку «очень напоминает своего брата Генри», «так же напускает на себя важность». В общем, совсем не таким виделся Филе идеал двенадцатилетней девочки. Кассандра же, напротив, была хорошенькой, умненькой и учтивой. Фила далеко не всегда бывала доброжелательным судьей, она и сама признавала, что ее суждение резковато, но оно позволяет предположить, что Джейн действительно не вполне отвечала общепринятым представлениям о благовоспитанности. Незаурядный ребенок не всегда вызывает восхищение. Возможно, шутки Джейн смутили Филу или она как-то помешала Филе и Кэсс во время их «умных и учтивых» разговоров или просто чересчур пристально посмотрела на Филу — и та почувствовала себя не в своей тарелке…

Было условлено, что на обратном пути из Кента домой Остины отобедают с Элизой и ее матерью на Орчад-стрит. Своих родственниц Остины застали за упаковкой вещей и сборами во Францию. В ответном письме Филе от 22 августа Элиза упомянула об этом визите, но не стала спорить с неприязненными замечаниями в адрес Джейн и ограничилась тактичным «полагаю, это было твое первое знакомство с Кассандрой и Джейн». Зато она рассыпалась в комплиментах дядюшке: «Он был невероятно добр ко мне, какой же он превосходный, милый человек. Я искренне люблю его, как, разумеется, и всю их семью». Мистер Остин совсем поседел и потерял несколько передних зубов, но был, как обычно, бодр и энергичен, добросовестно занимался нуждами прихода, школы для мальчиков и своей фермы. Финансовые трудности удалось преодолеть, но они с женой сознавали, что и в шестьдесят лет им придется работать. В ближайшие годы ожидать замужества девочек не приходилось, так что они пока помогали матери с работой по дому и в саду, шили одежду для себя и рубашки для отца и братьев. Они также совершенствовались в необходимых благовоспитанным девицам умениях: Кассандра училась рисовать, а Джейн — играть на фортепиано, занимаясь с помощником органиста из Винчестерского собора Джорджем Чардом. Ее способность писать рассказы и пьесы, уже замеченная в семье, к числу таких умений не относилась, хотя и развлекала всех.


Будущее мальчиков Остин представлялось вполне радужным. На Рождество Фрэнсис с успехом окончил мореходную школу и, заехав домой попрощаться, отплыл в Ост-Индию на фрегате «Выносливый». Ему не было еще пятнадцати, и звание мичмана он должен был получить лишь на следующий год. С собой он вез отцовское письмо с советами, как себя вести. Отец умолял помнить о важности религии и молитвы; поддерживать переписку с теми, кто может оказать ему покровительство; аккуратно вести счета. Мистер Остин обещал, что все домочадцы будут часто ему писать. Он указывал:

Твое поведение в обществе и по отношению к тем, кто вокруг тебя, может иметь значительное влияние на твое будущее благополучие, не говоря уже о сегодняшнем счастье и удобстве. Ты можешь вести себя пренебрежительно, зло и эгоистично и пожать отвращение и антипатию либо добрым расположением, приветливостью и уступчивостью стяжать почет и любовь; какой из этих противоположных путей избрать — мне нет нужды говорить тебе[51].

Это прекрасный образчик этических воззрений мистера Остина: он видел не только нравственный, но и практический смысл в добром расположении и уступчивости и убеждал сына воспитывать в себе эти качества, чтобы в тесном корабельном мирке стать удобным и приятным товарищем. Его младшая дочь впоследствии не раз станет утверждать, что бывают моменты, когда доброе расположение, приветливость и уступчивость стоит отложить ради более высоких качеств — прямоты и чистосердечия. Но это будет позднее, а пока, на бумаге, ее больше занимало насилие и порок.

Фрэнсис оторвался от семьи на целых пять лет. Вообще-то, во флоте длительная разлука с семьей, даже для такого юнца, воспринималась просто как особенность профессии, но у Фрэнсиса связи с родными были очень крепкими. Джейн писала и с гордостью посвящала рассказы «Фрэнсису Уильяму Остину, эсквайру, мичману корабля его величества „Выносливый“». На всех ее ранних произведениях стоят такие вот посвящения друзьям или членам семьи, не важно, находились ли они рядом или отсутствовали. Прошло больше года после отъезда Фрэнсиса, и она посвятила ему «Джека и Элис», историю, которая, должно быть, заставила его посмеяться, — о тихой деревушке, где проживает целая ватага скверных девчонок, самолюбивых, лживых, «завистливых и зловредных», а еще «низкорослых, толстых и противных». Одна из них попадает ногой в капкан, потом ее отравит соперница, за что и будет повешена. Амбициозная девочка пленяет старого герцога, покидает страну и становится фавориткой Великого Могола. Еще в этой деревушке живет семейство, так «пристрастившееся к бутылке», что их сын умирает от выпивки, а дочь ввязывается в драку с местной вдовой, набожной леди Уильямс, которую и саму тащат домой с маскарада «мертвецки пьяной». Особое внимание уделено воздействию алкоголя на женщин. Джейн разумно замечает, что их голова, «говорят, не так крепка, чтоб сносить опьянение», — похоже на житейскую мудрость, почерпнутую от старших братьев. Возможно, она начала придумывать эту историю вместе с Фрэнсисом еще до того, как он ушел в море. Двое детей, до крайности заинтересованные миром взрослых, смеющиеся над пьянством, жестокостью и даже смертью, кажутся весьма вероятными создателями «Джека и Элис». Джейн уже приходилось видеть смерть во время пребывания в школе, а Фрэнсису теперь предстояло, возможно, столкнуться с ней лицом к лицу. Но лучше умереть смеясь, чем покрыть себя позором, — таким было жесткое послание сестры ее отважному брату.

Итак, Фрэнк отбыл, Эдвард после своего «гранд-тура» обосновался в Кенте, но дома оставался Чарльз, да и Генри с Джеймсом частенько наведывались — семестры в Оксфорде были короткими, а соблазн поохотиться в родных местах, вокруг Стивентона, — непреодолимым. Оба брата имели охотничьи разрешения (на отстрел и продажу дичи), и их вклад в «семейный котел» ценился очень высоко[52]. А еще были новые театральные замыслы: на Рождество 1788 года они поставили два известных фарса — «Султан» и «Высший свет под лестницей». В первом — девушка-англичанка в одиночку, одним лишь напором и куражом, сокрушает все правила и традиции гарема, а во втором — слуг ловят на том, что они выдают себя за своих господ[53].

Элиза находилась в Париже, куда ей был отправлен подробный отчет об этих постановках. В нем, в частности, упоминалось, что Джейн Купер, ставшая в свои семнадцать лет настоящей красавицей, играла в пьесе на пару с Генри. В письме Филе Уолтер от 11 февраля 1789 года Элиза отреагировала на новости так: «Говорят, что Генри стал еще выше ростом».

Это был последний всплеск театральной активности, поскольку у Джеймса имелись гораздо более серьезные и честолюбивые планы. В семье его воспринимали как писателя, почтительно относились к его стихам и «прологам», а вот теперь он решил обратиться к прозе и начать выпускать еженедельный журнал. В январе 1789 года вышел первый номер, и не какой-нибудь любительский, а все честь честью — журнал был напечатан в типографии и предлагался публике по три пенса за экземпляр. Назывался он «Зевака», а образцом для него послужили знаменитые издания доктора Джонсона «Бродяга» и «Бездельник». Каждый выпуск состоял из рассказа или статьи, которые публиковались без подписи, но имена авторов журнала, конечно, известны: одним был Генри, вторым — Бенджамин Портал, сосед и однокашник по Оксфорду. Журнал распространяли в Лондоне, Бирмингеме, Бате, Рединге и Оксфорде; он продержался четырнадцать месяцев и удостоился награды, должно быть сильно порадовавшей Джеймса, — одно из его сочинений в 1791 году было перепечатано в «Ежегодном обозрении».

Это был изящный скетч, написанный от лица молодого оксфордского преподавателя по поводу женитьбы его приятелей. Первый из них, землевладелец, вступает в брак с дочерью своего арендатора, «лишенной всяких достоинств, кроме определенного здоровья и свежести, и всяких познаний, кроме тех, что она почерпнула в деревенской школе», и затем наблюдает, как его cara sposa[54], как он ее называет, превращается в вульгарную и расточительную мегеру. Второй женится на шотландской дворянке, которая так гордится своими именитыми родственниками, что привозит с собой на постоянное жительство полдюжины из них. Третий из друзей божится, что ему в браке повезло гораздо больше, но когда рассказчик едет к нему в гости, то случайно слышит через тонкую перегородку, как жена бранит мужа за то, что тот привез гостя, а к обеду почти нечего подать и все слуги заняты глажкой. Из-за грязных сапог рассказчику не дают хорошей чистой комнаты, и ему приходится удовольствоваться выкрашенным в зеленый цвет чердаком, без занавесок на окнах. Этого оказывается достаточно для преподавателя Оксфорда, и он придумывает предлог, чтобы возвратиться в свое холостяцкое жилище, где, сидя у камина, «с особым удовольствием» размышляет о бегстве с зеленого чердака.

В роли писателя Джеймс мог позволить себе подшучивать над землевладельцами и дворянами, хотя сам был молодым человеком без имения и без гроша за душой. И вместе с тем он начинал понимать, что и ему пора жениться. Выгодной женитьбе и получению доходного места был посвящен не один юмористический рассказ в его журнале. Рассказам этим присущ легкий, но устойчивый женоненавистнический тон — он был в ходу в Оксфорде, даже между студентами, имеющими сестер. Существует мнение, будто Джейн Остин являлась той самой «Софией Сентиментальной», что писала в «Зеваку» 28 марта 1789 года — два месяца спустя после выхода первого номера — и жаловалась, что, дескать, журнал не заботится о читательницах, а надо бы специально для них печатать «трогательные истории» о влюбленных «с миленькими именами» и чтобы те непременно разлучались, или пропадали в море, или дрались на дуэли, или сходили с ума. Целью этого письма было, разумеется, не заявить о попранных правах читательниц, а высмеять убогие литературные вкусы женщин. Но псевдоним София Сентиментальная все же скорее принадлежал не Джейн, а Генри или Джеймсу.

Лучший из рассказов Джеймса описывает попытку одного викария собрать деньги на деревенскую воскресную школу. Сэр Чарльз Кортли предлагает ему обратиться к епископу и готов даже довезти его в своей карете до епископского дворца. Богатая незамужняя дама читает герою лекцию о вреде образования для простых людей. Другая заявляет, что уже заплатила местный налог в пользу бедных и от нее не стоит ожидать еще каких-либо трат. Последним викарий пытается убедить мистера Хэмфри Дискаунта дать немного денег на школу, доказывая, что тогда местные дети будут заняты учебой и не станут залезать в его сад, но тот указывает в окно на два стальных капкана: «Ручаюсь, эти негодяи и так станут обходить мои владения стороной, как только двое-трое из них сломают здесь ноги». Как видим, тема капканов возникает и в рассказе Джеймса, и в рассказе его сестры, обоих ужасает это приспособление, но если у нее тема все же переведена в шутку, то у него приобретает характер политического выпада.

Если бы и остальные публикации «Зеваки» были так же хороши… Но далеко не все выпуски журнала удались. Так, в нем опубликовано несколько довольно топорных статей о разнице между англичанами и французами («Англичанам недостает веселости, а французам — серьезности, англичанам надо бы поучиться говорить, французам — придерживать свои языки»). Была еще история о доме, перевернутом вверх дном, как только дети увидали бродячих актеров и решили устроить домашний театр (явный намек на постановки в Стивентоне). Был рассказ о викарии, который решил совершенствоваться — научиться стрелять и ездить верхом. В журнале представлена целая галерея оксфордских типажей: степенный муж с бакенбардами и прилизанными волосами, бородатый ученый в грязной рубашке, «всезнайка» и персонажи, пытающиеся «казаться ленивее и невежественнее, чем есть на самом деле». Генри опубликовал описание бала в небольшом городке с маленькими живыми зарисовками — неожиданно обнаруживается, что самая энергичная танцорка уже не так молода и даже успела обзавестись потомством; кажущаяся любящей пара решает развестись, а неохотно танцующий кавалер смотрит на партнершу, «словно желая, чтобы она на него поохотилась». Все это, без сомнения, подсмотрено в жизни, на балах в ассамблее в Бейзингстоке.

Истории Генри удивительно дерзкие, но о женщинах он пишет скорее с недоумением, чем с уверенностью. Наиболее неуклюжий из его юмористических опытов — рассказ молодого человека о своей кузине, пытающейся поймать его в брачные сети. Дама оголяет лодыжки и грудь более, чем дозволено модой, красит лицо и носит накладные локоны, вытаскивает кузена на прогулки и заводит с ним разговоры о «Страданиях юного Вертера». И это притом, что она старше его. В жизни Генри, должно быть, проявлял себя куда занимательнее, чем в этой шаблонной ерунде, иначе его собственная старшая кузина вряд ли находила бы в нем столько очарования.

Комический стиль Джейн был совсем другого рода. Она ничего не посвящала Генри целых два года, но уж когда посвятила — это было нечто исключительное. «Замок Лесли» — история в письмах, где голос каждого корреспондента звучит по-иному. Шарлотта Латтерелл, занятая приготовлением угощений к свадьбе сестры, тяжело принимает известие о том, что жених упал с лошади и лежит при смерти. Она может думать только о настряпанных ею яствах и обращается к убитой горем сестре с блистательным «диккенсовским» монологом. Мы смеемся над ним, так как легко узнаем ситуацию: никто ведь не хочет отвлекаться от своих дел на чужие, пусть даже серьезные и трагические.

Дорогая Элоиза, — начала я, — охота тебе убиваться из-за таких пустяков. — (Чтобы ее утешить, я сделала вид, что не придаю случившемуся особого значения.) — Прошу тебя, не думай о том, что произошло. Видишь, даже я ничуть не раздосадована, а ведь больше всего досталось именно мне: теперь мне не только придется съесть все, что я наготовила, но и, если только Генри поправится (на что, впрочем, надежды мало), начинать жарить и парить сызнова. Если же он умрет (что, скорее всего, и произойдет), мне так или иначе придется готовить свадебный ужин, ведь когда-нибудь ты все равно выйдешь замуж. А потому, даже если сейчас тебе тяжко думать о страданиях Генри, он, надо надеяться, скоро умрет, муки его прекратятся, и тебе полегчает — мои же невзгоды продлятся гораздо дольше, ибо, как бы много я ни ела, меньше чем за две недели очистить кладовую мне все равно не удастся[55].

Шарлотта первая в целой череде «зацикленных», болтливых женщин, которые выйдут из-под пера Джейн, — миссис Беннет, миссис Норрис, мисс Бейтс… И она, честное слово, не хуже. Когда ее посещает мысль отправиться в Лондон, она пишет: «Больше же всего мне всегда хотелось попасть в Воксхолл[56], чтобы увидеть собственными глазами, в самом ли деле там, как нигде, умеют тонко нарезать холодную говядину. Сказать по правде, у меня есть подозрение, что мало кто умеет резать холодную говядину так, как это делаю я…» Любой автор мог бы гордиться подобными строчками, но для автора шестнадцати лет они просто поразительны.


Ранние произведения Джейн, написанные на протяжении нескольких лет, были в произвольном порядке переписаны в три тетради. Неоконченный «Замок Лесли», созданный, скорее всего, между январем и апрелем 1792 года, записан во второй из них. На обложке этой тетради Джейн написала: «Ех dono mei Patris» («Подарок моего отца»). Нельзя не восхититься тем, как он ценил способности дочери и как поддерживал ее. Он покупал для нее бумагу, которая в то время стоила дорого. Он и Кассандру снабжал бумагой для рисования. Джейн посвятила Кассандре «Историю Англии» («составленную пристрастным, предубежденным и малосведущим историком») и дала задание проиллюстрировать ее. Кстати говоря, это единственное из произведений Остин с иллюстрациями того времени.

«История» полна намеков, понятных лишь Остинам. Джейн поддразнивает отца, когда пишет о своем уважении «к Римско-католической церкви». Она намекает на отсутствующего Фрэнсиса в своем «предвидении», что адмирала Фрэнсиса Дрейка скоро превзойдет новый герой — «достойный соперник, кто, пусть пока и молод, обещает со временем оправдать пылкие и оптимистические ожидания своих родственников и друзей». В тексте есть шарада на слово «карлик», в которой подразумевается Кар, фаворит Якова I: «Мой первый слог — имя молодого красавца, столь любезного сердцу монарха, второй — наиболее привлекательная часть его внешности, а все вместе подлинная характеристика достоинств сего придворного паяца». Остины любили словесные игры, и «История» звучит как рождественское развлечение — подходящее чтение для семьи, собравшейся у камина. Джейн могла быть уверена, что родители уловят ссылку на роман их бывшей соседки, Шарлотты Смит[57], когда сравнивала фаворита королевы Елизаветы I лорда Эссекса с одним из героев Смит — романтичным Деламером, погибшим на дуэли. Джейн сама признавала, что в истории ей интересны не сухие факты и даты, а увлекательный сюжет. А еще возможность повеселить своих домашних.

Завершив «Историю», Джейн пометила ее «Суббота, 26 ноября 1791 года» (то есть незадолго до ее шестнадцатого дня рождения). К тому времени «Зевака» прекратил свое существование. И хотя Джеймс продолжал писать стихи для собственного удовольствия, да и миссис Остин не оставила привычки сочинять вирши на разные случаи, желание Джейн писать и быть признанной как писательница теперь начал всерьез воспринимать глава семьи. Мистер Остин изящно отдал дочери должное, начертав на обложке ее следующей тетради: «Излияние фантазий одной очень юной Леди, в совершенно новом стиле». Он ценил ее работу так высоко, что даже прощал кое-какие вольности. Так, в «Замке Лесли» упоминается о том, что молодая мать, бросив ребенка, убежала с любовником; в дальнейшем ее муж переходит в католичество, чтобы аннулировать брак, и обе стороны счастливо вступают в новые союзы. Надо признать, довольно смелые шутки для дочери англиканского священника.


Ясно, что Джейн могла свободно брать любые книги из отцовской библиотеки. Еще ребенком она прочла «Сэра Чарльза Грандисона», а ведь в этом романе находится место и материнскому пьянству, и отцовским изменам, и любовнице отца, и незаконным детям. В этом, как и в невозмутимом отношении, с которым он встречал самые дерзкие ее произведения, мистер Остин был исключительным отцом своей исключительной дочери. Если верить Генри, читать она начала очень рано, так что даже трудно сказать, «в каком возрасте она еще не была превосходно знакома со всеми достоинствами и изъянами лучших романов и статей на английском языке». Из этих воспоминаний, конечно, не следует, что Джейн в пять лет читала доктора Джонсона и Сэмюэля Ричардсона. Но Генри рисует живую картину — так и видишь, как эта не по годам развитая девочка уютно свернулась с книжкой в руках. Брат к тому же упоминал о ее завидной, «цепкой памяти»[58]. В общем, книжные полки отцовского кабинета значительно «подпитали» ее талант; под впечатлением от историй, написанных другими, она и сама начала писать.

Но составить более-менее систематическое представление о ее чтении в юном возрасте достаточно сложно. Начнем с того, что пятьсот томов из библиотеки мистера Остина были впоследствии распроданы; и потом, когда Генри писал свои воспоминания о сестре в 1817 году, он всячески стремился подчеркнуть ее добродетельность и респектабельность, а уж никак не эклектичность ее вкуса. Он прежде всего упомянул о том, что Джонсон и Каупер были ее любимыми «писателями-моралистами», а Ричардсона она ценила больше Филдинга. «Ей претила всякая грубость», — объяснял Генри; может быть, и претила, но уже после того, как «грубое» произведение было с удовольствием прочитано. Ханжой она никогда не была. И она наслаждалась Филдингом. Не только его фарсом «Жизнь и смерть великого Мальчика-с-пальчика» (который ей дали прочесть братья), но и «Томом Джонсом»[59]. Она была знакома и со Стерном, с его «Тристрамом Шенди» и «Сентиментальным путешествием», о чем Генри не упомянул. Не назвал он ни одной из бесспорно важных для Джейн женщин, романисток и драматургов, — ни Шарлотту Леннокс[60], ни Фанни Бёрни[61], ни Шарлотту Смит, ни Марию Эджуорт, ни Ханну Коули. Возможно, в 1817-м он счел неподобающим упоминать о пьесах, которые читались, обсуждались, ставились всей семьей. Он ничего не написал даже о Шекспире, хотя ведь «для англичанина он — неотъемлемая часть души», как высказывается Генри Крофорд (в «Мэнсфилд-парке»), с которым вполне согласен и Эдмунд Бертрам: «Все мы, без сомнения, в какой-то мере знакомы с Шекспиром с малых лет… мы говорим его словами, повторяем его сравнения, пользуемся его описаниями…» Вполне справедливо будет счесть, что Эдмунд говорит здесь как за Бертрамов, так и за Остинов. Кэтрин Морланд также зачитывалась Шекспиром, а Дэшвуды читали «Гамлета» вместе с Уиллоби. (Хотя в письмах самой Джейн есть всего лишь три беглые ссылки на его произведения.)

А вот непосредственное влияние Джонсона усмотреть проще. Известно, что Джейн читала и «Расселаса», и статьи в «Бродяге» и «Бездельнике». Через много лет она назвала его в письме «мой дорогой доктор Джонсон» и с интересом прочла его биографию, написанную Босуэллом[62]. На нее повлияло и то, как он мыслит, и то, как строит фразу. Какая-то безусловно «джонсоновская» нота, одновременно ироничная и печальная, звенит в таком, например, предложении Остин: «Помешать ее счастью могли лишь ее муж и ее совесть». Это из раннего романа «Леди Сьюзен», и похожий отзвук можно расслышать и в знаменитой начальной фразе «Гордости и предубеждения» («Всем известна та истина, что молодому человеку, располагающему средствами, необходима жена…»), которая легко могла бы служить началом статьи из «Бродяги».

Заглядывая через плечо Джейн на страницы книг, которые она читала в юные годы, мы приходим к понимаю того, как самобытна она была; видим, как она, проанализировав и оценив, брала только то, что было ей нужно, и сохраняла свое творческое воображение независимым. Ни одно из ранних произведений Остин не написано в манере Ричардсона, или Фанни Бёрни, или Шарлотты Смит — у нее не найдешь ни неизменно праведной героини, ни героя, который проносил бы свою нерешительность через все пять томов. И это притом, что в юности Джейн положительно восхищалась Шарлоттой Смит, этой Дафной дю Морье[63] 1780–1790-х годов, все еще занимательной даже сегодня, — с ее интригующими героями и великолепными пейзажами: тут и горы Уэльса, и Швейцария, и Америка, и юг Франции… Каждый из ее романов, будь то «Эммелина», «Этелинда» или «Старый особняк», состоит из четырех-пяти томов. В ранних работах Остин слышатся отголоски романов Смит, а в «Истории Англии» она упоминает одного из персонажей своей старшей коллеги, страстного и бесшабашного Фредерика Деламера, который поразил ее воображение. Деламер живет чувствами, он импульсивен и впадает чуть ли не в безумие, когда ему мешают достичь желаемого. Он хорош собой, темноволос, горд и родовит. Склонен к авантюризму, но не способен поступить бесчестно: похитив Эммелину и собравшись было ехать с ней в Шотландию, он одумывается еще до того, как они достигают Барнета. Эммелина не любит его, но она им очарована — как и юная Джейн Остин. А вот героиням Смит, слезливым девицам, которые вечно лишаются чувств или падают с лошадей, униженным и обманутым теми, кто выше их по положению, в мире Остин места нет (если только не счесть Фанни Прайс их дальней родственницей). И все-таки Остин находила удовольствие в чтении романов Шарлотты Смит, насыщенных событиями, хорошо написанных, изобретательных. «Если книга хорошо написана, она всегда мне кажется слишком короткой», — говорила Джейн в защиту Смит[64].

Романы Сэмюэля Ричардсона уж точно никогда не были слишком коротки. «Это же просто невыносимая книга», — говорит о «Истории сэра Чарльза Грандисона» Изабелла Торп в «Нортенгерском аббатстве», выдавая себя с головой, — ведь сама Джейн очень любила эту книгу. «Она знала работы Ричардсона так хорошо, как никто уже более знать не будет», — написал ее племянник Джеймс Эдвард Остин-Ли в своих «Мемуарах», утверждая, что каждое происшествие романа было ей знакомо, а каждый герой являлся словно бы другом. Книга эта была для Остин столь важна, а сейчас столь малоизвестна, что на ней стоит остановиться немного подробнее. Ее сюжет построен вокруг пары прямо-таки эталонных персонажей, сэра Чарльза и красавицы Гарриет Байрон. Она влюбляется в него уже в первом томе — после того, как он спасает ее от похищения и бесчестья, и хранит любовь на протяжении всех семи томов, в восьмистах тысячах слов. Он же разрывается между Гарриет и итальянкой, которой дал слово и полсердца в придачу и от которой постепенно освобождается — со скоростью улитки, но зато благородно. Читателю тем временем предоставляется возможность знакомиться с различными семействами и друзьями героев, зачастую весьма забавными, — и легко вообразить, как Джейн нравилось осваивать этот мир, словно большой дом со множеством комнат, лестниц, коридоров…

Ричардсон замечательно описывает сестер Грандисона, которые становятся подругами Гарриет. Особенно хорош образ младшей, Шарлотты, героини остроумной и несдержанной, следить за развитием характера которой наиболее интересно. Шарлотта не желает быть вежливой с дураками и не расположена выходить замуж (она называет супружество «западней»), а когда все-таки — весьма неохотно — соглашается вступить в брак, то дурно ведет себя на собственной свадьбе, ворчит во время церемонии и запрещает новоиспеченному супругу занять место в карете подле себя. Она ссорится с ним из-за того, что он нарушает ее уединение, а ее шутки доводят его до такой ярости, что он разбивает ее клавесин. И все же он страстно ее любит и, когда проходит вспышка злости, просит не меняться — всегда оставаться такой же непоседой и все так же поддразнивать его.

«Сэр Томас Грандисон и его дочери Каролина и Шарлотта», иллюстрация к книге Сэмюэля Ричардсона «Сэр Чарльз Грандисон» (впервые изданной в 1754 году), оттиск 1886 года с оригинальной печатной формы Исаака Тейлора 1778 года.


Главная причина диковатого поведения Шарлотты — ее отец, сэр Томас Грандисон. Это одна из основных тем книги: как скверные нравы родителей влияют на детей и как дети пытаются справиться с этим. После смерти леди Грандисон, когда девочки были еще подростками, отец пригласил к ним гувернантку миссис Олдхэм, вдову его приятеля. Когда она становится любовницей отца, сестры отказываются с ней общаться, и сэр Томас переселяет ее в свой дом в другом графстве (кстати, главные владения Грандисонов располагаются в Хэмпшире, что не могло не занимать Остинов). Шарлотта, на которую отец не обращает внимания, обручается с армейским офицером, охотящимся за ее приданым. Миссис Олдхэм тем временем рождает двоих сыновей, но сэр Томас не только не женится на ней, но и не дает ни ей, ни ее детям никакого содержания. Он умирает, оставив своему законному сыну и наследнику все это улаживать, — и тот берется за дело с несказанной добротой: выделяет бедной женщине содержание, относится к ней с уважением и старается дать своим сводным братьям шанс в жизни. Подобным образом он ведет себя и по отношению к своему дяде, а также к матери девушки, опекуном которой является, — щедро и великодушно выплачивая их долги.

«Грандисон» полон размышлений о месте и положении женщин, а также о любви, браке и чувственности. На страницах романа возникает даже мужеподобная мисс Барневельт, которая изливает Гарриет Байрон свои недвусмысленные чувства: «Двадцать раз пожалела, пока сидела возле нее, что не родилась мужчиной, для ее же блага… была б я мужчиной, схватила бы ее, перекинула через плечо и убежала бы куда подальше…» Сэр Чарльз возражает против любви с первого взгляда, поскольку она чересчур чувственна: «легко воспламеняется», «являет собой какой-то припадок, грубый пароксизм», опасный прежде всего для женщин. Нерушимое постоянство в неразделенной любви оспаривается, и находятся аргументы против «преданных нимф»: «Подобает ли женщине сидеть да плакать в три ручья, став безразличной к своей жизни и ко всем связям семейственным, когда она прожила лишь треть отпущенного ей срока?» Другое обсуждение посвящено одиноким «девушкам со скудными средствами», которые в своем «беззащитном и беспомощном» состоянии противопоставлены мужчинам, — те, напротив, «способны выдвинуться в профессии, а если даже разбогатеют на торговле, то могут возвыситься и стать уважаемыми людьми». Это все предметы, которые могли заинтересовать Остин, а некоторые из них позднее появятся и в ее произведениях. В «Грандисоне» почтенная пожилая леди размышляет: «женщины богатые и независимые, обладающие сердцем и умом и пользующиеся ими как должно», вполне могут и не вступать в брак, а вот у бедных женщин такой свободы выбора нет. А еще старшая приятельница советует юной не быть чересчур романтичной и не искать любви, а лишь благопристойного мужа. Гарриет Байрон, которой повезло получить и то и другое, вопрошает: «Разве брак — не высочайший род дружбы, известной смертным?» Это мнение будут разделять все главные героини Остин.

Как бы ни были важны все вышеперечисленные темы для Джейн, все же самым «полезным» для нее в творческом отношении стал образ Шарлотты. Искренняя молодая женщина, часто ошибающаяся в своих суждениях и поведении, но прелестная, полная жизни, совершенно настоящая — говорит ли она сама за себя или предстает через восприятие ее другими героями. С ее сестринской любовью и верностью, ее шутками и остроумием, «насмешливостью, которая бросается в глаза и заставляет сразу и любить ее, и бояться», Шарлотта Грандисон, безусловно, послужила одним из первых творческих импульсов для создания образа Элизабет Беннет.

Была и еще одна остроумная молодая героиня — в «Сесилии» Фанни Бёрни. Леди Гонория Пембертон так безжалостно дразнит Сесилию и ее напрочь лишенную юмора мать, что заставляет читателя пожалеть о мимолетности своего появления в этой замечательной книге. Будучи длиною почти в тысячу страниц, «Сесилия», должно быть, заполняла многие зимние вечера у камина в Стивентоне, за что Джейн платила усталостью и резью в глазах. Она обожала комических «монстров» Бёрни и ее диалоги, но основное, чему она научилась у этой писательницы, идет «от противного»: быть краткой, выбрасывать лишнее, заострять свои приемы, разнообразить их. А еще предпочитать несовершенных и живых героинь безупречным и безукоризненным. Но главное, что доказала Бёрни своей первой книгой (кстати, самой краткой из всех ею написанных), — это то, что у социальной комедии, вышедшей из-под пера женщины, имелась своя аудитория. После «Эвелины» мистер Остин уж точно не счел бы, что его дочери неприлично или бессмысленно пробовать себя в сочинительстве.

Глава 7 Свадьбы и похороны

В конце 1780-х, когда Джейн только вступала в переходный возраст, клан Остинов претерпевал изменения, так сказать, менял конфигурацию — там разрастался, здесь ужимался; кому-то из членов семейства жизнь улыбалась, к другим повернулась темной стороной. Миссис Хэнкок и Элиза еще не успели ощутить на себе медленно разрастающиеся последствия Французской революции. Они, как обычно, приехали в Англию в 1790 году: никому пока не возбранялось свободно путешествовать, да и пребывание в Париже почти никто еще не считал опасным для себя лично. Тем летом Элиза с матерью провели некоторое время в Стивентоне, и вот именно тогда-то Джейн и посвятила кузине «Любовь и дружбу» — самое длинное из написанных ею на тот момент сочинений и самое верное доказательство ее привязанности. Но если эта дружба крепла, то в отношениях Элизы и Генри явно что-то нарушилось — пробежал холодок. Элиза, во всяком случае, была склонна винить в этом его. За несколько лет их флирта Генри из «маленького Керубино» успел превратиться в молодого человека девятнадцати лет и теперь, похоже, начал показывать характер. Как далеко заходят подобные отношения? Соломенная вдова, не испытывающая любви к мужу, но зато с аппетитом к жизни и молодым энергичным воздыхателем — можно только догадываться, что за представления она устраивала, то разгораясь, то становясь холодной, а затем выражая удивление его поведением… Молодому человеку в этой ситуации оставалось злиться, протестовать или попросту дуться. Короче говоря, произошла ссора. Генри уехал обратно в Оксфорд.

А Элиза вернулась в Париж с миссис Хэнкок и Гастингсом, но ненадолго. Ее муж вновь отправился на юг, к своим мелиоративным проектам. Он был пламенным роялистом, что неудивительно для человека, получившего свои земли от короля. Как писала Элиза Филе Уолтер 7 января 1791 года, «душой он — в Пьемонте и Турине», то есть там, где находились в ссылке некоторые из французских принцев крови. А революция ширилась и становилась все свирепее: чем громче произносились лозунги, тем больше лилось крови… Теперь уже и англичане, и другие европейцы почувствовали страх, а для Элизы, любящей величаться «мадам графиней», жить в Париже сделалось невыносимо. В начале 1791 года она привезла мать и сына в Англию, не имея планов в ближайшее время возвращаться. Гастингсу были рекомендованы морские купания, и семья поначалу остановилась в Маргейте[65], а затем перебралась в свой прежний лондонский дом на Орчад-стрит, возле Портмен-сквера. Миссис Хэнкок удалось научить внука читать.

Остины тем временем были полны переживаний по поводу помолвки Эдварда: он собирался жениться на дочери кентского баронета Элизабет Бриджес из Гуднестоун-парка. Жениху исполнилось восемнадцать, он был моложе Кассандры и всего на два года старше Джейн, однако и Бриджесы, и Найты, да и Остины одобрили этот брак, который должен был состояться в конце года. Все девицы Бриджес славились красотой и элегантностью, обучались в лучшей лондонской школе на Квинс-сквер; одновременно с Элизабет обручились две ее сестры. Казалось, весь мир решил пережениться. Даже Джейн размечталась о будущих женихах. Взяв у отца приходскую метрическую книгу, она одно за другим выписывала имена воображаемых претендентов: «Генри Фредерик Говард Фицуильям из Лондона», «Эдмунд Артур Уильям Мортимер из Ливерпуля»… Подобные ее фантазии совершенно не удивляют, пока внезапно в конце страницы не возникает простонародное «Джек Смит» — «сочетался браком с Джейн, урожденной Остин». Похоже, на мгновение мысли дочери приходского священника-консерватора унеслись в довольно непривычном направлении. И как бы хотелось узнать побольше об этой ее мечте!


Как бы она ни жила воображением в книгах и фантазиях, ей, ребенку, наблюдающему взрослую жизнь, предстоял неумолимый переход к самой этой жизни. Миссис Остин достигла пятидесяти прежде, чем Джейн исполнилось четырнадцать, — целая пропасть между матерью и дочерью; и снова Кассандре предстояло взять на себя роль наставницы и помощницы по мере того, как Джейн взрослела. Регулы у девушек в восемнадцатом веке начинались поздно, в пятнадцать-шестнадцать лет, и им приходилось приноравливаться к этому неловкому и малоприятному процессу в то самое время, когда по настоянию матерей они учились еще и привлечь поклонника, и предстать перед ним элегантной и невозмутимой. Только вообразите — без водопровода и проточной воды стирать и сушить свои салфетки, прячась от мальчишек-подростков, носящихся по дому. Думается, даже в самых практичных семьях с налаженным хозяйством девушки стеснялись и чувствовали крайнее неудобство, приводя себя в порядок.

Дружба с другими девушками стала теперь гораздо важнее для Джейн. Их кузина Джейн Купер часто приезжала в Стивентон, а еще по соседству с Остинами поселились две новые семьи — и в каждой были дочери.

Марта и Мэри Ллойд появились весной 1789 года; их мать была вдовой священника и, как и миссис Остин, могла похвастаться аристократическим родством. Это делало семейство Ллойд особенно приятным и желательным прибавлением к местному обществу. Барышни Ллойд приходились кузинами Фаулам, ученикам мистера Остина, к тому же третья из сестер вышла замуж за старшего Фаула. Джеймс Остин был на этой свадьбе и там познакомился с Ллойдами, а вскоре после этого те арендовали у Остинов приход Дин. Мэри стала любимицей миссис Остин, но не ее дочери Джейн. Хотя они с Мэри Ллойд были почти ровесницами, Джейн предпочитала старшую сестру Марту, не обращая внимания на разделяющие их десять лет. У Марты было прекрасное чувство юмора, и скоро стали появляться рассказы и стихи, ей посвященные; а еще они с Джейн, когда возникала такая необходимость, прекрасно устраивались на ночлег в одной кровати — разговаривая и смеясь до самого утра. Ллойды навсегда стали неотъемлемой частью жизни Остинов.

В том же году семья Бигг с тремя незамужними дочерьми, Кэтрин, Элизабет и Алитеей, унаследовала большое поместье Мэнидаун, в четырех милях от Дина. Мистер Бигг (или, точнее, Бигг-Уивер) был состоятельным землевладельцем, а дочери — его наследницами, но это ничуть не помешало их искренней дружбе с бесприданницами Остин; девицы Бигг были умны, и вкусы их совпадали со вкусами Джейн и Кэсс. Так что в округе образовалось целое сообщество молодых леди, с которыми можно было болтать, обмениваться впечатлениями и книгами, разучивать танцевальные па и новые мелодии, ходить на прогулки и ездить за покупками в Бейзингсток, а также сплетничать о соседях и членах собственных семей.

Джеймс оставил Оксфорд, чтобы принять сан, и поселился в доме священника в Овертоне, неподалеку от родительского гнезда. Он ценил хорошее общество и искал его (ему довелось даже пару раз охотиться бок о бок с особами королевской крови), и вот он встретил женщину, отвечавшую всем его честолюбивым чаяниям. Обеспеченная будущность Энн Мэтью, генеральской дочери и внучки герцога, не вызывала сомнений. Стройная, темноволосая, с красивыми глазами, она в свои тридцать два года была, как говорится, уже «сдана в архив». Но Джеймс разглядел свой шанс и не упустил его: посватался, получил согласие Энн и теплый прием в ее семье, несмотря на то что был всего лишь младшим священником. Отец обещал дочери содержание — сто фунтов в год. Вместе с доходом самого Джеймса этого должно было хватить и на меблировку дома, и на собственный выезд, и на свору гончих.

Пока устраивались все эти радостные дела, на долю Элизы и ее матери выпали тяжелые испытания. Миссис Хэнкок была больна, ее мучила опухоль в груди, и Элиза кинулась на поиски хорошего врача. Всегда и везде найдутся шарлатаны, готовые заработать на чужом горе, — отыскалась и тут некая «докторесса» (Элиза от кого-то услышала о ней и пригласила к матери), которая принесла «утешительную надежду» и «великолепное средство», предупредив, однако, что нужно набраться терпения и подождать. Впрочем, каким бы ни было это ее «средство», оно вряд ли сильно проигрывало большей части доступных тогда способов лечения[66]. Миссис Хэнкок решила, что боль уменьшилась, и Элиза позволила себе надеяться на «несказанное счастье видеть, как моя любимая матушка возвращается к жизни». Они старались подбодрить одна другую. Тянулись летние месяцы, Элиза, отказавшись от всех прочих дел, заперлась на Орчад-стрит, но, стараясь отвлечь мысли матери от болезни, еле справлялась с собственной «мучительной тревогой». Она была так занята и так несчастна, что даже ничего не сообщала Остинам, пока в июне ее не навестил Эдвард. Он направлялся в Озерный край, и Элиза смогла настолько овладеть собой, что поддразнивала кузена почти по-старому: дескать, как же он так спокойно поедет в это приятнейшее путешествие без своей возлюбленной? «Я с сомнением спросила, как он выживет без нее, на что он отвечал с тихой смиренной улыбкой, которую представители его пола обычно надевают в подобных обстоятельствах»[67]. И ни слова о Генри.

Миссис Хэнкок хотела отправиться в Стивентон, но не могла. В августе у нее начались сильные боли. 1 августа Элиза сообщала Филе в Кент: «Мама идет на поправку так медленно, что, хоть я и стараюсь держаться, руки у меня иногда опускаются и я дрожу при мысли, что все наши старания могут быть тщетными… как страшна даже тень подобных сомнений, когда речь идет о наших любимых…»

Меж тем «докторесса» продолжала твердить об исцелении. Однако теперь Элиза позвала в дом хирурга, мистера Рупса, и миссис Хэнкок, с октября прикованная к постели, кроме него и дочери, больше никого к себе не допускала. В конце месяца случился «ужасный приступ», и Элиза срочно вызвала еще и терапевта, прописавшего больной настойку опия. Элиза находилась в состоянии, «близком к безумию», и даже плохо осознавала, что врач думает о болезни ее матери.

Надежда сменялась отчаянием, а потом вновь возрождалась. «Никогда 1791 год не изгладится из моей памяти, ведь с самого первого месяца… чувства мои были обнажены и беззащитны перед новым испытанием», — писала Элиза. К Рождеству миссис Хэнкок страдала от сильного кашля, отсутствия аппетита, расстроенного пищеварения, а главное — от прежней боли. Опухоль не уменьшалась, но больная великодушно выразила дочери свою надежду: «Уже то, что я жалуюсь, — признак наступающего улучшения». «К моей невыразимой печали, сама я не могу тешить себя подобными мыслями», — пишет та в Кент. А затем, на мгновение, в этом письме мелькает прежняя Элиза, которая сообщает, что была звана на два изысканных бала. Но разумеется, намерения отправиться туда у нее не возникло. Фила не без злорадства писала своему брату об обратившейся в прах «веселой рассеянной жизни» бедной Элизы и предсказала, что скоро она останется «всеми покинутой и одинокой»[68].

Заботиться о пятилетнем Гастингсе стало труднее, когда его «вторая мама» перестала заниматься его воспитанием, и все же Элиза не хотела признавать безнадежность своих усилий. Она переодела сына из детской юбочки в жакет и брюки, рассчитывая, что в такой одежде ему будет проще ходить. На самом же деле для него представляло трудность даже стоять прямо.

Из Франции тоже доходили только плохие вести. В сентябре в Марэ графа атаковала толпа разъяренных крестьян; ему удалось спастись, но новый дом был разграблен, а все работы по осушению земель встали. Он отправился в Париж. Денег у него не было, он задолжал своей теще шесть с половиной тысяч фунтов.

Миссис Хэнкок умерла в конце февраля 1792 года в Хэмпстеде[69], куда в последние недели жизни ее привезла Элиза, уповая на свежий целительный воздух. За свои шестьдесят с лишним лет она пережила много всевозможных событий и приключений. Надпись на ее могиле гласила: «Филадельфия, жена Тайсо Сола Хэнкока, — нравственное совершенство соединилось в ней со всеми добродетелями доброй христианки» и с подлинным смирением, с которым она претерпела «суровые испытания долгой и тяжелой болезни»[70]. Жан Капо де Фейид сумел выбраться в Англию, чтобы поддержать жену и сына, и они вместе совершили довольно мрачную поездку в Бат. Но вскоре он узнал, что, если еще задержится, будет объявлен эмигрантом, а собственность его конфискуют, и поспешил обратно в Париж.


Свадьба Эдварда состоялась в декабре 1791 года. Она была «двойной», так как одновременно выходила замуж и одна из сестер Элизабет. Джейн посвятила брату довольно безрадостную историю «Три сестры» о женитьбе по расчету. Двусмысленный, прямо скажем, свадебный подарок. Любая невеста, даже одаренная хорошим чувством юмора, нашла бы его бестактным. Свадьбы тогда вовсе не представляли собой сбор всех родственников, так что Джейн вряд ли присутствовала на свадьбе Эдварда. А вот на свадьбе Джеймса в марте 1792 года, скорее всего, была, ведь она отмечалась ближе к дому, в Лейверстоке. А вскоре Джеймс и Энн перебрались еще ближе к Стивентону: они поселились в пасторате в Дине вместо Ллойдов. На отъезд друзей Джейн написала стихотворение — и посвятила его Марте, а Мэри она посвятила рассказ «Эвелина», полный поспешных браков и их обустройства, переездов, рассеянности и похорон. Ллойды переехали в Ибторп, за восемнадцать миль, — далековато для ежедневных визитов, так что Кассандру и Джейн вскоре пригласили туда погостить.

В июне Элизу напугала драка разъяренной толпы с конногвардейцами на Маунт-стрит, в центре Лондона. Не она одна задавалась тогда вопросом, не перебрался ли революционный дух через Ла-Манш? Самые влиятельные лица Хэмпшира собрались, чтобы выразить одобрение правительству Питта[71], отсутствие солидарности с французским Конвентом и осуждение революционных групп в самой Англии. Поскольку Хэмпшир являлся графством непоколебимых тори[72], сам факт, что местные землевладельцы сочли необходимым высказаться о французских событиях и английских революционных группах, доказывает, как им было неспокойно.

Тем же летом Элиза с сыном появилась в Стивентоне, где Гастингс сделался «забавой всей семьи». Она позволила себе отдохнуть душой и временно забыть о невзгодах, особенно глядя на мистера Остина, чье «сходство с моей дорогой матерью стало еще заметнее». Иногда это сходство вызывало у нее слезы: «Я всегда нежно любила дядю, но теперь он стал мне еще дороже как ближайший и любимый родственник моей матушки, потерю которой я никогда не перестану оплакивать». Джейн переросла Элизу, но была так же ею очарована и оставалась ее любимицей. Старшая кузина хвалила обеих сестер за то, что их манеры, и внешность, и суждения весьма переменились к лучшему. И Генри… Генри был теперь больше шести футов ростом и тоже сильно изменился. Лед, можно сказать, растаял, и между ними установились «очень пристойные родственные отношения», как писала Элиза Филе Уолтер в октябре 1792 года, добавляя: «Ты ведь знаешь, что его готовят для Церкви». Сама Элиза царила на балах в Бейзингстоке.

Джейн было шестнадцать — возраст и вообще-то непростой, а тут еще все осложнялось тем, что она была младшей в доме, да еще беспрестанно становилась свидетельницей романов братьев и сестер. На декабрь планировалась еще одна свадьба: Джейн Купер, которая постоянно жила в Стивентоне после смерти отца, обручилась с морским офицером, капитаном Томасом Уильямсом. Они познакомились в июле на острове Уайт, и не прошло и месяца, как он сделал ей предложение. Сыграть свадьбу намеревались до Рождества. Жених-моряк не имел состояния, но был настолько уверен в своем будущем, что совершенно покорил красавицу Джейн и отмел все благоразумные предостережения. Да, эта свадьба была, пожалуй, самой романтичной в их семействе. Их венчали в стивентонской церкви, Джейн с сестрой стали свидетельницами, а провел церемонию Том Фаул. Он и Кассандра тоже подумывали обручиться.

Только вот стремительное ухаживание и женитьба — это был не их удел. У Тома не имелось никаких средств, кроме бедного прихода в Уилтшире, и никаких перспектив; у Кассандры и вовсе не было денег. Оба зато были наделены здравым смыслом и понятием о долге и даже без напоминаний со стороны их семей знали, что им придется ждать — возможно, годы, — прежде чем они смогут пожениться. Без денег о браке и речи быть не могло. Тем временем молодые жены братьев Остин, Энн и Элизабет, уже «несколько прибавили в весе», как выразилась Элиза, или на менее деликатном языке их соседа Кулсона Уоллопа — «понесли».

В этот год помолвок и свадеб были все основания поразмыслить о том, насколько женщина в состоянии определять свою собственную судьбу. Деньги, деньги, снова деньги. Без них независимость для женщины была попросту невозможна, не важно — в браке или нет. Элиза рассказала Джейн о том, как ее мать девушкой отправили в Индию, чтобы там она вышла замуж за человека, который был ей совершенно безразличен, фактически совершив таким образом сделку: ее тело и ее общество за его деньги. Джейн эта часть истории ее тетушки просто потрясла, и она тем летом включила ее в свое сочинение. В «Кэтрин, или Сельском приюте» подруга главной героини, осиротевшая мисс Уинн, повторяет опыт молодой Филадельфии Остин.

Старшая дочь принуждена была принять предложение одной из своих кузин снарядить ее в Ост-Индию и, подавив собственные склонности, воспользоваться единственной возможностью устроиться в жизни; хоть это и было против ее представлений о приличиях, против ее желаний и вообще так противно всем ее чувствам, что, если бы ей только представился случай, предпочла бы она лучше пойти в услужение. Ее красота завоевала ей мужа, как только она добралась до Бенгалии, и теперь уже, почитай, год состояла она в великолепном, но несчастливом замужестве. Супруг ее был вдвое старше, нрав его не отличался добродушием, а манеры — приятностью, хоть он и слыл за человека уважаемого. Китти получала известия от своей подруги всего дважды с тех пор, как был заключен этот брак, — письма ее, правда, мало удовлетворяли: та не выражала чувств своих открыто, и все же каждая строчка письма говорила, как она несчастлива.

Это мрачное и неприукрашенное изложение опыта тетки написано через несколько месяцев после смерти миссис Хэнкок. Что думали о нем мистер и миссис Остин — неизвестно, а посвящено оно было Кассандре. В этой истории безжалостная торговля героиней все же стоит особняком, прочие события отличаются большим оптимизмом. Вообще можно сказать, что это сатирическая комедия из английской деревенской жизни, которая по тону приближается к позднейшим романам Остин, но Джейн снова и снова возвращается к мотиву сделки, совершенной с мисс Уинн. Приятельница Кэтрин Камилла Стэнли, дочь члена парламента, объявляет, что мисс Уинн — счастливица, так как, отправившись в Индию, вышла замуж за «несметно богатого человека». Кэтрин отвечает: «Вы зовете это счастьем? Девушку с умом и сердцем посылают в Индию на поиски мужа, чтобы она там связала себя с человеком, о нраве которого не может судить до тех пор, пока ее суждение уже не принесет ей никакой пользы; который может оказаться тираном, или дураком, или сразу и тем и другим. Вы это называете удачей?» Речи Камиллы выдают пустоголовую богатую девицу, заботящуюся лишь о «развлечениях», а вот одаренная воображением Кэтрин не может не содрогаться от отвращения. Камилла отмахивается от ее мнения: «Ваша подруга не первая отправилась в Ост-Индию на поиски мужа. Будь я так же бедна, как она, то сочла бы это неплохим развлечением». Здесь слышится вполне реальный спор, и вызвал его живой невыдуманный пример тети Филадельфии: уникальный случай в творчестве Остин.


Элиза с Гастингсом оставались в Стивентоне всю осень. Теперь для них в доме всегда была комната, несмотря даже на присутствие учеников мистера Остина. Ведь младшие сыновья вслед за старшими разлетелись из родительского гнезда: двенадцатилетний Чарльз отправился в ту же мореходную школу в Портсмуте, которую закончил Фрэнсис, а тот получил чин лейтенанта и по-прежнему находился в Ост-Индии. С деньгами у мистера Остина было на тот момент неплохо, и благодарить за это он должен был не только учеников, но и своего дядю Фрэнсиса, который в конце концов скончался в почтенном возрасте девяносто двух лет и оставил племяннику наследство. Правда, вряд ли он одобрил бы то, что племянник вложил часть этого наследства в государственный лотерейный билет — и ничего не выиграл.

В январе, вскоре после семнадцатого дня рождения Джейн, в Кенте родилась дочь Эдварда и Элизабет, Фанни. А в апреле родилась дочь Джеймса и Энн, Анна[73]. Как гласит семейное предание, миссис Остин была разбужена среди ночи и вызвана в Дин, куда она решительно шлепала с фонарем по грязным дорожкам, чтобы помочь невестке при рождении внучки, которая станет ее любимицей. Джейн надлежащим образом отметила то, что стала теткой, написав шуточные приношения своим племянницам: «Мнения и Назидания насчет поведения Молодых Дам» для Фанни, «Всякую всячину» для Анны.


В течение трех лет далекая французская гроза становилась все ближе и все страшнее, пока наконец в феврале 1793 года не разразилась войной между Англией и Францией. Для Остинов непосредственным результатом этой войны стало то, что Генри отказался от мысли стать священником, распрощался с учебой в колледже, записался в полк оксфордской милиции в качестве «джентльмена с видами на чин лейтенанта» и присоединился к нему в Саутгемптоне. Следующие семь лет он служил и получал повышения (хотя возвращался и к занятиям во время увольнительных). Он пользовался любовью своих товарищей-офицеров и побывал за это время в таких разных местах, как Брайтон, Ипсуич и Дублин, где стоял их полк. Ему открылся целый новый мир, и это пришлось ему очень по вкусу.

Элизу последствия революции и войны затронули значительно сильнее. В феврале 1794 года арестовали ее мужа. Он был в Париже и пытался оказать содействие пожилому маркизу, задержанному по неподтвержденному обвинению в организации заговора против Республики. Проявив больше благородства, чем понимания, во что встревает, Капо де Фейид попытался подкупить одного из секретарей Комитета общественной безопасности. Этот человек обманул графа, а позднее дал показания против него. Прочими свидетелями выступали экономка де Фейида и дама, считавшаяся его любовницей; была еще цветная горничная Роза Кларисса, но ее не стали вызывать в суд, поскольку она не умела ни читать, ни писать. 12 февраля Жан Капо де Фейид был приговорен к смерти и через несколько часов после оглашения приговора отправлен на гильотину. Брак их с Элизой продлился двенадцать лет.


В следующие два года Джейн Остин написала небольшую повесть «Леди Сьюзен». Как и многие ее юношеские работы, она посвящена дурному поведению. Вместе с тем она отличается законченностью, отточенностью, изощренным психологическим анализом и не похожа ни на то, что уже было написано, ни на то, что Джейн еще предстояло написать: во всех отношениях удивительное сочинение для дочери деревенского священника. Изложенная в письмах, эта повесть четкостью сюжетной линии и яркостью образов напоминает пьесу, а цинизмом тона похожа на скандальные произведения драматургов эпохи Реставрации, которые, вполне вероятно, ее и вдохновили[74]. И все-таки по тону повесть совершенно самобытна. Джейн создает героиню-хищницу, которая на протяжении всего повествования остается в центре повествования и остроумно излагает собственную историю. Она совершенно испорчена, но так обворожительна и интересна, что мы неожиданно для себя занимаем ее сторону в схватке с ее занудными жертвами.

Леди Сьюзен иногда соотносят с Элизой де Фейид, и не только потому, что она красивая и умная молодая вдова. Нет, это вовсе не портрет Элизы. Однако высказывались предположения, что на Джейн оказал влияние знаменитый роман Шодерло де Лакло «Опасные связи». А кто мог показать Джейн эту скандальную книгу, как не Элиза? Но с другой стороны, даже если у Элизы и был экземпляр «Опасных связей», сложно поверить, что она дала бы его своей незамужней кузине. Цинизм романа — это одно, а вот откровенный сексуальный контекст — совсем другое. Но Элиза вполне могла пересказать Джейн основные коллизии этой книги. Сложно не увидеть сходство в некоторых важных моментах. Обе истории внешне вроде бы остаются в строгих моральных рамках, но на деле разрушают их, отдавая отрицательным персонажам всю живость и шарм. Леди Сьюзен — плохая мать и вместе с тем блистательный Дон Жуан в юбке. Как и мадам де Мертей, она использует обаяние, чтобы манипулировать своими жертвами, использовать их и предавать — будь то любовники, друзья или родня. Для обеих героинь власть — удовольствие.

Леди Сьюзен осваивается в новой ситуации быстрее, чем те, с кем она имеет дело, и никогда не позволяет обстоятельствам застать себя врасплох; никогда не покажется она ни рассерженной, ни расстроенной. Даже когда всё против нее, она остается приветливой, любезной и обходительной, и даже те, кто ей не доверяет, признают: «У нее нежный голос и обворожительные манеры». Один из важных посылов Остин: леди Сьюзен, по сути, являет собой то, что советуют молодым дамам различные учебники хороших манер. Можно даже прибавить: она представляет собой как раз то «доброе расположение, приветливость и уступчивость», что мистер Остин в свое время рекомендовал сыну Фрэнсису. Эта героиня великолепно выучилась использовать требования и условности общества для того, чтобы достигать своих целей.

Она будет стараться выдать свою дочь замуж за человека, которого для нее избрала, но никто не увидит, как она ее запугивает и принуждает. Она пошлет девушку в пансион в шестнадцать лет, как для того, чтобы унизить, так и для того, чтобы «завести хорошие связи». Как же хорошо она понимает английское общество! Она воздействует на тех, кто предубежден против нее, очаровывая их: «Теперь он уверовал в силу моих чар, и я могу наслаждаться плодами победы над тем, кто готов был меня невзлюбить и кого против меня настроили». Того, в ком она чувствует недоверие к себе, она разоружает своими безупречными манерами. Остин холодно констатирует: важно не то, что ты есть, а то, чем ты кажешься; не натура, а репутация. Леди Сьюзен совершает адюльтер и разрушает брак, но она не позволяет своему женатому любовнику навестить ее в деревне инкогнито: «…это я ему настрого запретила. Непростительно поведение тех женщин, которые забывают, что пристало им делать, дабы не уронить себя в глазах света». До тех пор, пока она не разоблачена, ей нечего опасаться — она безупречная леди.

В повести принято усматривать некоторый цинизм, но в этом-то, безусловно, и есть ее суть, как и в «неженственной» хищной натуре леди Сьюзен. Повесть короче и линейнее, чем «Опасные связи», что и неудивительно, если учесть разницу возраста и жизненного опыта авторов. «Леди Сьюзен» была бы лучше, если б для героини сыскался достойный оппонент. За неимением такового она пускается во все тяжкие, в чем-то проигрывает, впадает в скуку и заканчивает повествование, пожав плечами. Но энергия и уверенность, с которыми разработаны эта идея и этот персонаж, — замечательны. Эта работа стоит особняком в творчестве Остин как набросок образа взрослой женщины, которая умом и силой характера превосходит всех, кто встречается на ее пути, и знает, что принуждена жить и растрачивать себя в этом скучном мире.

Набросок получился просто блистательным! Настолько, что Остин сама испугалась, почувствовав, что зашла на опасную территорию, позволила себе слишком много иронии, смелости, гротеска. Она отложила повесть и никогда не пыталась ее опубликовать, хотя и сделала рукописную копию лет десять спустя. Впрочем, если бы у нее не осталось интереса к этому тексту, она бы не стала его хранить. Это сочинение Джейн не нашло никакого продолжения (хотя бы отдаленно похожего). По-видимому, она выступила цензором собственного воображения и отбросила интерес к женской испорченности, в частности сексуальной. Вплоть до «Мэнсфилд-парка» и Мэри Крофорд от искры, зажженной леди Сьюзен, не разгорелось даже маленького пламени, да и в «Мэнсфилд-парке» писательница его быстро потушила. И все же это пламя когда-то было.

Глава 8 Соседи

Находясь дома, Джейн читала, писала и жила своим воображением, а вне дома, среди соседей, оказывалась в другом мире с его сюрпризами и драмами. Общество, в котором вращались и развлекались молодые Остины, состояло из священников, сквайров, аристократов, членов парламента, докторов и юристов со всеми их домочадцами; жили они в основном в радиусе пятнадцати миль от Стивентона. Степенное сельское общество, так сказать, надежда и опора Англии — вот что немедленно приходит на ум. На самом деле, многих из них можно было назвать «псевдоаристократией». Эти семьи стремились жить как аристократы, но при этом не владели ни землей, ни унаследованными состояниями. Вокруг было до крайности мало Дэшвудов или Дарси, Бертрамов, Рашуортов или Эллиотов. Основная часть соседей больше походила на Бингли с его неуверенностью, в каком кругу ему пристало вращаться и где поселиться. Многие лишь недавно приехали в Хэмпшир из других графств или даже других стран, кое-кто вместе с местожительством сменил и имя. Лишь у нескольких семей связи с Хэмпширом были прочнее и длительнее, чем у Остинов, а некоторые и здесь надолго не задержались — кто-то переезжал вновь по собственной воле, а кто-то из-за долгов или скандала.

Среди аристократов, на чьих балах Джейн время от времени появлялась в 1790-х годах, был, в частности, лорд Дорчестер из Кемпшотт-парка — на самом деле, ирландец более чем скромного происхождения. Когда-то он жил в Канаде и добился высоких армейских чинов, затем женился на дочери графа, сам сделался баронетом и в 1783 году получил пожизненную пенсию в тысячу фунтов годовых. Он был достойным человеком и послужил своей стране, спасая Квебек. Имя, которое он себе избрал, по-английски звучало громко и многозначительно, но на самом деле он по-прежнему оставался Гаем Карлтоном из Стребена, стопроцентным меритократом, не имевшим никаких местных корней. Он просто арендовал Кемпшотт на несколько лет, а затем переехал в другой дом, в Мэйденхед[75].

В Хаквуд-парке жил сосед Дорчестера, лорд Болтон, также щеголявший новым титулом. Он приехал из Нортумбрии, где звался Томасом Ордом. Все переменилось, когда в 1778 году он женился на одной из незаконных дочерей пятого герцога Болтона: ей повезло унаследовать часть болтонских имений. Вот тогда ее муж взял себе имя Болтона. Это случилось в 1795 году, когда Джейн Остин исполнилось двадцать, а два года спустя новоиспеченный Болтон сделался бароном. Он вызывал живой интерес у мистера Остина, поскольку строил чрезвычайно элегантные свинарники и посещал их «каждое утро, как только проснется», как писала Джейн Кассандре. Еще она сообщала сестре, что предпочла на балу «пропустить два танца, чем иметь партнером старшего сына лорда Болтона, который танцует нестерпимо плохо». А в другом письме она не слишком вежливо прошлась по леди Болтон, пытавшейся преобразиться с помощью нового парика.

За несколько лет до того, как Болтоны поселились в Хаквуд-парке, там провел детские годы и долго жил преподобный Чарльз Паулетт. Когда Остины с ним впервые познакомились, он служил в крошечном приходе в Уинсладе, а в 1790 году, несмотря на отсутствие ученой степени, был назначен одним из капелланов принца Уэльского. Его отец, морской офицер, умер совсем молодым, не успев сыграть никакой роли в судьбе сына. Гораздо существеннее оказалось то, что Чарльз приходился внуком третьему герцогу Болтону и его давней любовнице (ставшей в конце концов женой) актрисе Лавинии Фентон, первой исполнительнице роли Полли Пичем в «Опере нищих»[76]. Хоть и небольшого роста, и странноватого телосложения, Паулетт был человеком интересным, да к тому же остроумным. Он бывал даже очарователен, так что Джейн Остин не слишком оскорбилась, когда он попытался поцеловать ее на рождественской вечеринке 1796 года. Через два года, в связи с танцевальным вечером, который он давал, Джейн отозвалась о нем гораздо суровее. К тому времени он обзавелся женой, «именно такой, какую мечтали увидеть соседи: взбалмошной, глупой и претенциозной». Он и сам успел сделаться притчей во языцех для всех соседей, а уж жена его и вовсе поражала «дороговизной и откровенностью нарядов», — впрочем, только этим она и привлекла внимание Джейн. Вскоре после кончины жены Паулетт разорился и был вынужден уехать на континент, откуда так никогда и не смог вернуться. Легко можно вообразить, как он (словно какой-нибудь персонаж Теккерея) живет в меблированных комнатах в Брюсселе, удивляя новых постояльцев то воспоминаниями о скромной приходской жизни, то рассказами о принце Уэльском на балу в Хаквуде и о «моем дедушке-герцоге»[77].


Вот Портсмуты из Хёрстборн-парка действительно являлись старинным аристократическим родом, но времена, о которых здесь идет речь, были для этого семейства омрачены разными напастями и скандалами. Невозможно предположить, чтобы слухи об этом не циркулировали по округе, где, говоря словами Джейн, каждого «окружают добровольные соглядатаи из числа соседей», хотя никто из Остинов не поминает этих скандалов в своих письмах. Третьего графа Портсмута (тогда носившего титул лорда Лимингтона) знали в Стивентоне с раннего детства — с тех пор, как его в 1773 году привезли к мистеру Остину в качестве ученика. Пятилетний лорд был «плохо развит для своего возраста, но добродушен и опрятен», как следует из письма миссис Остин Сюзанне Уолтер. Ее сыновья, Джимми и Нэдди, «очень обрадовались новому товарищу для игр». Но через полгода мать лорда Лимингтона забрала сына от Остинов, «обеспокоенная его заиканием, которое становилось все хуже». Мальчика отвезли в Лондон на лечение к некоему месье Анже, но и после этого юный лорд не избавился от проблем с речью. Он вообще рос легковозбудимым и странным. Внешне его жизнь была вроде бы совершенно обычной, на деле же семья не спускала с него глаз. Его младших братьев, Ньютона и Кулсона Уоллопа (тоже хорошо знакомых Остинам), отправили на учебу в Итон.

В 1799 году, как только тридцатидвухлетний лорд Лимингтон унаследовал отцовское имя и титул, братья вынудили его жениться на почтенной[78] Грейс Нортон, которой к тому времени уже стукнуло сорок семь. О ее мотивах можно только догадываться, а вот семейство Портсмут желало этого брака по одной простой причине: чтобы исключить появление детей (во всяком случае, законных) у старшего и чтобы право наследования перешло ко второму брату Ньютону. Представления новоиспеченного графа Портсмута о деторождении были весьма смутными. Так, он полагал, что срок от зачатия до появления младенца на свет составляет… пятнадцать месяцев; кроме того, он слыл импотентом. И все-таки семья сочла за лучшее подстраховаться. Следующим их шагом стало назначение доверенных лиц, под чье попечение поместили его имущество и капиталы. Одним из них стал лондонский поверенный Джон Хэнсон, который также вел дела молодого лорда Байрона.

Среди прочих странностей лорда Портсмута выделялся навязчивый интерес к похоронам («черной работе») и скотобойням. Для своего развлечения он заставлял слуг разыгрывать перед ним мнимые похороны, а когда посещал бойни, то бил ожидавших смерти животных палкой, приговаривая: «Так тебе и надо». Может, в этих жутких забавах отразились неотступные детские воспоминания о наказаниях, к которым прибегал месье Анже? Это, разумеется, всего лишь догадка. Граф также находил удовольствие в избиении слуг, а однажды, когда его кучер сломал ногу и хирург уже оказал ему необходимую помощь, граф пришел — и сломал больную ногу снова. Но внешние приличия строго соблюдались. Джейн Остин записала в ноябре 1800 года, что лорд Портсмут весьма любезно беседовал с ней на балу и очень просил в следующем письме кланяться от него Кассандре (та находилась в отъезде), — и ни слова не упомянула о чем-либо странном или противоестественном в его манерах. «Леди Портсмут появилась в другом платье», — добавляла она, из чего можно заключить, что незадолго перед тем она видела графиню где-то еще.

Затем Портсмуты дали бал в своем великолепном поместье Хёрстборн, куда Джейн отправилась с радостью. Огромный дом, построенный Джеймсом Уайеттом[79] в 1770-х, располагался в живописном парке с озером и тщательно ухоженными деревьями. Можно не сомневаться, ничто не напоминало об ужасающих причудах графа, обо всех этих «черных работах» и истязаниях людей и животных, когда хэмпширское общество плавно двигалось в фигурах котильона. (Джейн записала лишь, что на следующий день ее рука немного дрожала от выпитого накануне вина.)

А «портсмутская» сага между тем приобретала все более зловещие черты. Поверенный Джон Хэнсон, опекун лорда Портсмута, «арендовал» принадлежавшее Портсмутам имение в Фарли, неподалеку от Бейзингстока. На самом деле аренда ничего ему не стоила. Хэнсон представил графу своих дочерей и занялся устройством увеселений. В частности, в августе 1805 года организовал охоту, на которую среди прочих приехал и Байрон «для истребления пернатого сословия» — как раз перед тем, как ему отправиться в Кембридж. Он тогда познакомился с местными «охотничьими» семействами, например с хорошо знакомыми Остинам Терри из Даммера.

У Хэнсона были причины поселиться с домочадцами в Хэмпшире. Он вынашивал вполне определенные планы и, как только в 1813 году скончалась леди Портсмут, моментально взялся за дело. Он привез графа в Лондон и составил брачный контракт между ним и своей дочерью Мэри-Энн Хэнсон, а Байрона попросил засвидетельствовать документ. Знаменитому поэту Хэнсон заявил, что Портсмут мечтает о браке с молодой девицей и сопротивляется новым попыткам братьев женить его на старухе. Разумеется, ни братья лорда Портсмута, ни прочие доверенные лица ни о чем не догадывались.

Сын Хэнсона Чарльз заготовил брачное свидетельство с невписанными именами, и церемония была поспешно проведена в церкви Святого Георгия в лондонском районе Блумсбери. Байрон тоже там присутствовал и затем записал в дневнике, что Портсмут «отвечал как будто бы от всего сердца, порой даже опережая священника». Еще он отметил, что по дороге в церковь Портсмут заверил его, будто бы «неравнодушен к мисс Хэнсон с тех пор, как она была ребенком» (правда, на обратном пути объявил своему кучеру, что совершенно не собирался жениться, а если уж так вышло, то предпочел бы другую сестру). Надо сказать, Мэри-Энн совсем не была красавицей в отличие от ее младшей сестры Лауры. Но Байрон «ясно видел ее графиней — поздравил все семейство и молодых — выпил бокал вина (чистый шерри) за их счастье и прочее — и отправился домой. Был зван на обед, но остаться не мог». Похоже, он совсем не отдавал себе отчета в том, что участвует в чем-то неблаговидном.

Новая графиня распустила всех слуг из Хёрстборна и установила там настоящий террор. Мужа она регулярно секла, да еще поселила в поместье отцовского друга, адвоката, который издевательствами и побоями довел графа до полного повиновения. Этот «режим» продлился до 1822 года, когда брат Портсмута Ньютон начал процесс против Мэри-Энн, доказывая, что брак недействителен, а ее дети (одного из них назвали Байрон) — незаконнорожденные. Самого Байрона обвиняли в том, что он ее любовник, хотя он все отрицал («У меня была связь лишь с ее отцом, да и то совершенно несентиментальная — в виде длинных адвокатских счетов»), и нет никаких причин ему не верить. В конце концов все Хэнсоны впали в нищету и бесчестье, а вот лорд Портсмут, избавленный от своих гонителей, выказал удивительную жизнестойкость и скончался далеко за восемьдесят.

Эта заключительная часть истории Портсмутов происходила уже после смерти Джейн Остин. Но во время скандального бракосочетания в марте 1814 года она сама была в Лондоне у брата Генри и с загадочной лаконичностью написала Кассандре: «Что за лютая погода! И лорд Портсмут женился на мисс Хэнсон!» Пожалуй, ужасы семьи Портсмут дадут фору тем модным готическим романам, что были хорошо известны Джейн и осмеяны ею в «Нортенгерском аббатстве». Этот свой роман она начала писать в 1798 году, но работала над ним, периодически переписывая, в течение нескольких лет — как раз когда разворачивался сюжет Портсмутов — Хэнсонов. Даже если предположить, что до нее доносились лишь смутные слухи о пристрастии графа к похоронным играм, мучению людей и животных, вторая часть «Нортенгерского аббатства» явно связана с этим кошмарным соседством. Страхи и подозрения Кэтрин Морланд относительно событий в аббатстве оказались ошибочными, но она вовсе не напрасно боялась его хозяина, генерала Тилни, человека и в самом деле жестокого и странного. И все же на фоне того, что происходило неподалеку от Джейн, в аристократическом семействе Портсмут, страшные догадки Кэтрин из «Нортенгерского аббатства» кажутся наивной ерундой.


Терри, с которыми Байрон встречался в 1805 году, тоже были старинной хэмпширской семьей. Они жили в небольшой прелестной усадьбе в Даммере[80], откуда легко можно было полями дойти до Стивентона. Многие из отпрысков сквайра и его жены фигурируют в письмах Остин. Когда все тринадцать собирались вместе, то казались Джейн «чересчур шумными», но она дружила с девочками Терри, и ей случалось танцевать с мальчиками — со старшим, Стивеном, который вступил в полк милиции Северного Хэмпшира, с Робертом, отправившимся в регулярную армию, с Майклом, который стал священником и впоследствии обручился с племянницей Джейн Анной. Вторая из сестер Терри впоследствии прочла «Эмму» и особенно восхищалась описанием миссис Элтон. Две другие сестры вышли замуж за сыновей местных сквайров: одна за Дигуида, соседа Остинов по Стивентону, другая — за Харвуда из Дина. Правда, семейство Харвуд переживало нелучшие времена: они так запутались в долгах и закладных, что и не надеялись найти выход. Их старший сын не смог жениться и до конца дней выплачивал отцовские долги, а младший, взявший в жены одну из сестер Терри, в конце концов из землевладельца превратился в простого фермера. Они сделались кем-то вроде хэмпширских Дарбейфилдов[81]. У Дигуидов тоже были свои проблемы — и «милый Гарри Дигуид» (как называла его Джейн Остин) вместе с женой и детьми окончил свои дни в добровольной ссылке в Париже, став еще одной жертвой экономического упадка семьи.

Старые состояния таяли, вместо них составлялись новые. В поместье в Лейверстоке проживали предприимчивые Порталы, семья гугенотского происхождения. В начале века из-за религиозных преследований во Франции они перебрались в Англию, в Саутгемптон, и не замедлили отличиться. Генри де Портал в 1711 году принял английское подданство, тогда же арендовал мельницу на реке Тэст, переоборудовал ее и на следующий год начал производство бумаги. Он так преуспел в этом, что в 1719 году купил и перестроил мельницу еще и в Лейверстоке, а через пять лет подписал контракт с Банком Англии на выпуск банкнот. Именно Порталу принадлежала идея ставить на них водяные знаки.

Его сын Джозеф стал шерифом графства и купил имение в Лейверстоке, которое при нем и его потомках процветало. К 1790-м годам Порталы превратились в крупных хэмпширских землевладельцев. В 1800 году Джейн Остин включила их в список самых почтенных семей, приглашенных на очередной бал. Старый усадебный дом в Лейверстоке Порталы снесли и выстроили красивый особняк в неоклассическом стиле[82]. Им принадлежал еще дом в соседнем местечке Фрифолк и усадьба Эш-парк, которую они сдавали внаем богатому холостяку Джеймсу Холдеру, сколотившему состояние в Вест-Индии. У него была репутация отчаянного ловеласа: оставшись с ним однажды наедине в гостиной, Джейн Остин на всякий случай не отходила от двери.

Некоторые из новых состояний имели довольно темные корни. Сэр Роберт Макрет, владелец усадьбы в Охёрсте, начинал как бильярдный маркёр в клубе «Уайтс»[83], затем стал букмекером и без излишней щепетильности начал давать деньги в рост. Он разбогател и за какие-то услуги правительству получил в управление «карманный округ»[84], а затем и рыцарское звание, сохранив при этом репутацию нечистого на руку человека.

Еще одним новоприбывшим семейством были Бигги. В Хэмпшире они появились только в 1789 году, когда Лавлас Бигг, состоятельный вдовец из Уилтшира, унаследовал поместье Мэнидаун от своих кузенов Уиверов и переехал туда с пятью дочерьми и двумя сыновьями. Словно чтобы всех запутать, отец и мальчики изменили фамилию на Бигг-Уивер, а девочки упорно сохраняли прежнюю — Бигг. Две старшие вскоре вышли замуж, а три остальные стали подругами Кассандры и Джейн Остин. Что до сыновей, то старший умер в 1794 году, а младший, Гаррис, страдавший заиканием, как и лорд Портсмут, не был отправлен в школу, а занимался с учителями дома.

За Элизабет Бигг всерьез ухаживали двое: злополучный Джон Харвуд из Дин-хауса и Уильям Хиткоут, сын баронета из поместья Хёрсли-парк, неподалеку от Уинчестера. Хиткоутов все знали как достойное, уважаемое семейство, давних друзей Порталов. Их дочери удачно повыходили замуж, один из сыновей служил во флоте, другой, Уильям, стал священником. Это не мешало ему быть страстным любителем охоты на лис. Сохранился даже его портрет в охотничьей куртке (он изображен вместе с отцом и хозяином гончих[85]). Если верить портрету, Уильям обладал такой привлекательной внешностью, что легко мог послужить прообразом для Дарси или, скажем, Уиллоби. Старший из братьев Хиткоут стал членом парламента и переизбирался многократно, что было неудивительно в этом графстве тори.

Тори в ту пору побеждали в Хэмпшире под лозунгом «Хиткоут и Шут навсегда». Правда, товарищ Хиткоута Уильям Шут был одним из тех, кто приехал недавно и под другим именем. Он родился в графстве Норфолк и до двадцати лет звался Уильямом Лоббом, пока его отец не унаследовал от своей бабушки Шут знаменитую усадьбу Байн неподалеку от Бейзингстока. Дом в Вайне был (и до сих пор остается) большим прекрасным особняком в тюдоровском стиле[86]. Столь роскошное наследство давало право на смену фамилии всей семье — Уильяму, его сестре Мэри и их младшему брату Томасу. Сохранив собственность в Норфолке, они в 1776 году переехали в Хэмпшир. Младший, Том, был как раз в том возрасте, чтобы подружиться с детьми Остинов. Он охотился с Джеймсом и Генри, танцевал и играл в карты с Кассандрой и Джейн. «Живой и остроумный», он, вполне возможно, посещал вместе с сестрой театральные постановки в Стивентоне или даже принимал в них участие. Особенно близко Том сошелся с Джеймсом, и эта дружба продолжалась всю жизнь.

Старший, Уильям, учился в Харроу и Кембридже, для завершения образования совершил большую поездку по Европе и прекрасно говорил по-французски. Томас не смог поехать за границу из-за войны. В 1792 году из Кембриджа он прямиком направился в один из новообразованных хэмпширских кавалерийских полков и, как и Генри Остин, стал блестящим офицером. Кроме того, он проводил вербовку в окрестностях Бейзингстока. Лучшим досугом для него служило чтение.

Уильям Шут унаследовал от отца усадьбу Вайн в 1790 году, ему как раз исполнилось тридцать три года. Молодой холостяк, располагающий средствами и одним из лучших домов в округе, оказался в центре внимания местного общества. Разумеется, все соседи с дочерьми на выданье считали, что ему необходима жена. Четырнадцатилетняя Джейн Остин слышала, как вокруг судили-рядили и строили догадки, кому же из местных девиц так повезет.

Унаследовав поместье, Уильям Шут также стал членом парламента и, соответственно, одним из самых влиятельных молодых людей в графстве. Не испытывая особого интереса к парламентской деятельности, он исправно голосовал с остальными тори на протяжении тридцати лет, но никогда не брал слова. Его сердце оставалось в Хэмпшире, где он держал свору гончих и конюшню прекрасных лошадей. Политика в его глазах просто не могла конкурировать с охотой. Иногда он высылал распоряжение из палаты общин, чтобы его гончих вывели встречать хозяина по дороге из Вестминстера домой — она занимала у него около семи часов, — и затем, сопровождаемый ими, с наслаждением скакал галопом последний отрезок пути. Неудивительно, что Шут сделался героем местного охотничьего фольклора.

Он был жизнерадостным, полным сил человеком, добросовестно выполнял свои обязанности на выездных сессиях суда присяжных в Уинчестере, устраивал обеды для землевладельцев во время местных выборов и посещал клуб в Бейзингстоке. В 1793 году его сестра Мэри обручилась с их соседом, сквайром Уивером Брэмстоном из Окли-холла. Отъезд Мэри, которая, по всей вероятности, вела дом, избавляя тем самым брата от лишних хлопот, заставила Уильяма Шута задуматься о собственной женитьбе. Проблем с выбором для него в Хэмпшире не существовало, однако матерей графства ждало большое разочарование. Член парламента от уилтширского городка Девизес Джошуа Смит привез в Лондон трех своих незамужних дочерей. Шут был представлен одной из них, Элизабет, застенчивой серьезной девушке чуть старше двадцати. За ней он и решил приударить. Ее дневник[87] отражает процесс ухаживания — скажем так, не совсем в духе Элизабет Беннет. «Мистер Шут обедал», — читаем мы в конце апреля, за этой записью 15 мая следует: «Мистер Шут рано утр.». 10 июня: «Мистер Шут обедал. Разговор на диване». Через два дня после «диванного» разговора она пишет: «Мистер Шут рано утр. Мистер Шут обедал. Ответ». Нет, это еще не конец, лишь на следующий день читаем: «Мистер Шут обедал. Мисс Канлифф ужинала и осталась ночевать. Окончательное решение». Вот это уже означало помолвку. Затем Элизабет отправилась в Уэймут[88], где дышала морским воздухом и читала «Времена года» Томсона[89], пока следом не приехал мистер Шут и не заменил Томсона на Робертсона[90], «Историю Америки» которого взялся читать невесте вслух. В доме Смитов в Уилтшире устраивались музыкальные вечера, а еще они вместе читали «Много шума из ничего». Элиза не отваживается раскрывать в дневнике свои подлинные чувства к Уильяму Шуту, зато скрупулезно помечает, что потратила шесть пенсов на зубную щетку.

Когда Смиты в октябре вернулись в Лондон, визиты мистера Шута участились. Теперь он приходил по утрам и вечерам, и к завтраку и к ужину и иногда приводил с собой брата Тома. 6 октября братья отправились в Хэмпшир на свадьбу своей сестры Мэри и вернулись спустя три дня. Во вторник 15 октября Элиза записала: «Я венчалась в церкви Св. Маргарет в 9.30 утра, выехали в 11.45, останавливались на 20 мин. в Бэгшоте и прибыли в Вайн в четверть шестого. Морозный день, солнечное безоблачное небо, пусть это будет счастливым знаком». Она никогда прежде не видела этого дома с палладианским крыльцом, часовни с витражами и резьбой по дереву, готических комнат, длинной галереи и изысканного холла в классическом стиле. Несмотря на все это великолепие, для Элизабет, должно быть, первый вечер стал немалым испытанием — ведь помимо того, чтобы освоиться в незнакомом доме, ей пришлось выслушать доклады экономки, дворецкого, лакеев и горничных.

«Сбор орехов», иллюстрация к «Временам года» Джеймса Томсона (1726–1730), издание 1794 года.


На следующий день ей нанесли визит мисс Бигг из Мэнидауна с отцом. Через два дня с утренними визитами явились: Джеймс Остин с родителями и одной из сестер, Джон Харвуд из Дина, преподобный мистер Лефрой и миссис Лефрой из Эша, а также невестка новобрачной, миссис Брэмстон из Окли-холла. Миссис Шут ответила на некоторые из этих визитов 13 ноября — побывала в Мэнидауне у Биггов, в Эше у Лефроев, в Стивентоне, где опять же видела только одну из дочерей Остинов. Она также отобедала в Окли-холле у Брэмстонов, осталась там и к ужину, после которого до одиннадцати вечера играла с хозяевами в карты (в «снип-снап»). На следующий вечер она посетила бал в бейзингстокской ассамблее, где танцевала с преподобным Чарльзом Паулеттом и с одним из братьев Уоллоп. А через неделю познакомилась у Лефроев с лейтенантом Фрэнсисом Остином, только что вернувшимся с Востока.

Жизни Шутов и Остинов во многом соприкасались. Поместье Вайн относилось к приходу Шерборн — Сент-Джон, в котором викарием был Джеймс Остин. Он обедал у Шутов — без жены — почти каждую неделю, любил охотиться с братьями Шут, а еще пользовался подписью Уильяма для франкирования своих писем[91]. В дневнике Элизы Шут можно найти многократные упоминания о «мистере Остине» (через i — Austin), иногда и о прочих Остинах. Она так и не научилась писать фамилию Austen правильно. Например: «16 янв. [1794]. Бал в Бейзингстоке. Танцевала шесть танцев с м-ром Г. Остином». Что же, очарование Генри срабатывало как обычно. Ведь, вообще-то, Элиза редко отмечала в дневнике более двух танцев с одним и тем же партнером. «Вторн. 26 марта [1799]. Обедала в комп. м-ра Остина: миссис, три мисс Остин, мистер Дигуид и мы двое». «Три мисс Остин» — это Мэри, Кассандра и Джейн.

Легко предположить, что Элиза Шут должна была дружески сойтись с сестрами Остин, и не только потому, что она сблизилась с добрыми подругами Кассандры и Джейн, девицами Бигг. Элизабет была скромной и приветливой, зачастую неуверенной в себе. Так, она очень нервничала перед появлением на балу в свое первое Рождество в Хэмпшире (ее мать даже писала ей: «Рада, что в Бейзингстоке не танцуют менуэтов[92]. Я ведь знаю, какой ужас ты испытываешь перед танцами, хотя и без всякого повода»). Она была хорошо образованна: знала французский и итальянский, читала на этих языках, а по-французски еще и прилично писала. Как и Остины, она с энтузиазмом поглощала романы Фанни Бёрни, Уильяма Годвина, Шарлотты Смит, «Жиля Блаза» Лесажа и «Новую Элоизу» Руссо; читала мадам Севинье, мадам де Ментенон, Кларендона, Вольтера, «Бродягу» Джонсона и, разумеется, Шекспира. Любила театр и музыку, играла на клавесине, неплохо рисовала. Муж усадил ее писать портреты своих гончих, будучи уверен, что они заслужили этого не меньше, чем люди. Элиза оказалась также страстной садовницей и превратила большой коридор в Вайне в оранжерею. Природа вызывала горячий отклик в ее душе, ее дневник полон «падающих звезд», «светлячков на лужайке» и записей вроде той, что она сделала сентябрьским вечером, когда допоздна оставалась на воздухе: «Было восхитительно, и такая дивная луна». Поездка в Бокс-Хилл в сентябре 1802 года вызвала у нее лирические восторги по поводу дивных холмов, лесов и пейзажей одного из самых красивых мест в Англии.

Тем не менее Элиза Шут не стала подругой ни для одной из «мисс Остин». И те несколько фраз, что Джейн в своих письмах посвятила чете Шут, показывают, что ей не было до них никакого дела, как бы она при этом ни симпатизировала младшему из братьев Шут, Тому. В 1796 году она пишет по поводу визита Уильяма: «Не понимаю, чего он добивается своей вежливостью». А спустя четыре года в письме к Кассандре так комментирует визит миссис Шут с золовкой миссис Брэмстон в Дин-хаус: «Они собирались позже заехать в Стивентон, но у нас были планы получше». Для неприязни, которая так отчетливо звучит в этих словах, наверняка должна была иметься какая-то причина. Может, Джейн казалось, что Шуты кичатся своим великолепным домом и более высоким положением. Или Элиза Шут лишала ее общества и внимания Лефроев и Биггов. Судя по записям в дневнике, Элиза действительно частенько обедала с ними, участвовала в общих поездках. И все же эта неприязнь остается загадочной. Элиза Шут, оторванная от своей веселой и дружной семьи, нуждалась в друзьях. В Вайне ей было очень одиноко, и страсть мужа к охоте усугубляла это одиночество. Очень часто записи в дневнике звучат так: «джентльмены охотятся», «мистер Шут охотится» или просто «пустой день». Проходили месяцы, годы, детей у нее так и не появилось, и Элизабет становилась все печальнее.

Прожив в браке десять лет, она взяла в дом приемного ребенка. Скончалась супруга кузена мистера Шута, оставив многочисленное семейство, и трехлетнюю Каролину Уиджетт привезли в Вайн, чтобы миссис Шут было не так тоскливо. Всю свою жизнь Каролина вспоминала, как плакала по отцу и няне. Она стала любимицей в семье, преодолела свой страх перед шпалерами на стенах и пять лет спала в спальне миссис Шут. Затем ее переселили в собственную комнату, где не было камина, — это следует из ее воспоминаний. Она особенно привязалась к дядюшке Тому Шуту, который каждый год приезжал из Норфолка на всю зиму со своими лошадьми — Бузотёром, Хитрецом и Громом. Никому и в голову не приходило дать Каролине возможность повидаться с родней, даже когда ее братья отправились в школу в Уинчестере. Лишь когда девочке исполнилось двенадцать, возобновились ее отношения с родной семьей. Ее судьба напоминает историю Фанни Прайс в «Мэнсфилд-парке». И это не единственная параллель между жизнью Шутов и творчеством Джейн Остин.


Из всех, кто жил по соседству с Остинами, меньше всего свидетельств сохранилось о деревенских жителях Стивентона. А ведь все остиновские дети провели среди них первые годы жизни. Несмотря на это, пропасть между джентри и низшим сословием (которое Джеймс Остин называл «девятью десятыми человечества», «созданными» для труда) оставалась глубокой и постоянной. И по обе стороны этой пропасти верили, что так предустановлено Богом. Мать Элизы Шут сообщала в письме дочери о смерти служанки, многие годы отдавшей их семье, благосклонно, но не называя ту ни по имени, ни «миссис»: «Бедная старая Стивенс умерла как праведница, исчерпав силы в долготе своих дней, без вздоха и жалоб предала душу Создателю…» Далее следует церемонная фраза о том, что она «исполняла свои обязанности на том месте, на которое Ему угодно было ее поместить», и заканчивается все пожеланием «лучшего в следующей жизни».

Остины были не столь церемонны. В письмах Джейн можно найти немало фамилий крестьянских семей из Стивентона. Замужних она называла «дамами». Так, мы читаем про «даму Стэплс» (Элизабет) со множеством ребятишек, «даму Кью» (еще одна Элизабет) с мужем Уильямом и четырьмя их детьми. А есть еще Роберт и Нэнни Хилльярд, Мэри Хатчинс, Бетти Доукинс, Стивенсы, семейство Батт, Мэтью и Сюзанна Тилбери с детьми и другие Тилбери — обо всех них упоминается в письмах. Как и о Дэниеле Смолборне с женой Джейн и восемью отпрысками; о двух управляющих фермами, Корбетте и Джоне Бонде, которые работали на мистера Остина; о Литлуортах. Образ Бет Литлуорт особенно отчетлив, поскольку она была товарищем детских игр маленьких Остинов (об этом вспоминал и взрослый Эдвард Остин). По письмам же можно проследить и дальнейшую судьбу этой «маленькой, хрупкой на вид» женщины, которая не чуралась никакой, даже мужской, работы.

Большинство мужчин выполняли работу на ферме за семь-восемь шиллингов в неделю, а женщины пополняли семейный бюджет, занимаясь прядением. Правда, в самом конце века их труд вытеснили фабрики, лишив их заработка. Деревенские дети, те, что посообразительнее и поудачливее, находили работу в домах помещиков и священников. Мальчиков нанимали на конюшню или в сад, и если они хорошо справлялись, то становились кучерами, садовниками или даже дворецкими; миловидные девочки помогали по хозяйству, в детской или на кухне. Грамоте учились лишь немногие деревенские ребята, они очень рано начинали работать — пасти скот или отпугивать ворон. В описываемые времена выгоднее всего было работать на бумажных фабриках Порталов: мужчинам там платили двадцать два шиллинга в неделю, а женщинам — семь пенсов в день, к тому же работникам оплачивались праздничные дни, что было тогда редкостным исключением из правил.

Никто не ожидал от крестьян, что они станут вести себя как дворяне. Управляющий Остинов Джон Бонд обрюхатил свою невесту еще до свадьбы, и никого это не смущало. С другой стороны, мистер Остин упоминает в письме о том, как его сосед мистер Дигуид рассчитал своего слугу, соблазнившего деревенскую девушку; тот потом женился на ней, но Дигуид не передумал, «хоть и жаль было расставаться с этим слугой — он ему очень нравился, — но сделать это было необходимо». Подобные условности, должно быть, приводили слуг в недоумение.

Остины зачастую проявляли истинную доброту в отношении своих слуг. Когда сгорел дом престарелых Бондов, Джеймс Остин поселил их у себя, отдал в их пользование уголок кухни и мансарду, там они и доживали свой век. Альтернативой для бедняков был работный дом, где они содержались на два шиллинга шесть пенсов в неделю из приходского налога. Детей там разлучали с родителями и определяли на работу — мотать шелк или трепать паклю и лен. К удивлению богатых, бедняки нередко предпочитали терпеть нужду и лишения, только бы не расставаться с детьми.

Леди считали своей обязанностью помогать крестьянской бедноте — одеждой, одеялами, детскими вещами. На эти подарки очень рассчитывали, они были просто необходимы. Миссис Шут в больших количествах раздавала одеяла. Джейн Остин приносила крестьянам подарки к Рождеству. «Я отнесла пару шерстяных чулок Мэри Хатчинс, даме Кью, Мэри Стивенс и даме Стэплс; сорочку Ханне Стэплс и шаль Бетти Доукинс», — пишет она в письме Кассандре в 1798 году. Поскольку никаких собственных средств у нее не было и она располагала лишь теми карманными деньгами, что давали родители, по этим рождественским приношениям деревенским женщинам можно судить, как серьезно она воспринимала необходимость помогать беднейшим из своих соседей. Одна из них, кстати, вполне могла быть ее няней.

Страница из дневника Элизы Шут, 1799 (Hampshire Record Office 23М93/70/1/7 — Архив графства Хэмпшир, 23М93/70/1/7).


Соседи Остинов, эти порой эксцентричные или даже неистовые в своих проявлениях люди, представляли собой богатый материал для романиста. Для Джейн Остин, по мере того как она взрослела, этот материал был даже чересчур обилен и разнороден. Из ее писем видно, что она внимательно приглядывалась к окружающим. Но герои войны, принудительные браки, безумные графы и незаконнорожденные отпрыски аристократов не нашли своего места в ее романах, как и разорившиеся сквайры, удачливые иностранные фабриканты или деревенские девочки — молочные сестры детей священника, выросшие в предприимчивых женщин. Остин взяла из окружающей ее жизни ровно столько, сколько ей было нужно. Нам остается только делать предположения. Например, шумные жизнерадостные Терри могли послужить прототипами для Мазгрейвов в «Доводах рассудка», а в миссис Клей (дочери мистера Шепарда, «осмотрительного и осторожного» адвоката сэра Уолтера Эллиота) с ее стремлением к баронетству угадывается Мэри-Энн Хэнсон. Вполне вероятно, что приезд Уильяма Шута и вызванный им в округе переполох отразились в начальных главах «Гордости и предубеждения». Восторженно описанная поездка Элизы Шут в Бокс-Хилл отозвалась в «Эмме», а удочерение маленькой племянницы ее мужа — в «Мэнсфилд-парке».

Глава 9 Танцы

«Выезжает кто-нибудь из ваших сестер в свет, мисс Беннет?» — спрашивает у Элизабет леди Кэтрин де Бур, и та отвечает: «Да, сударыня, все», чем повергает знатную даму в шок — ведь младшей из сестер нет еще и шестнадцати. Не пускать Лидию Беннет в общество было бы нелегкой задачей даже для самых непреклонных родителей, а взгляды Беннетов, как и Остинов, на то, что значит «выезжать в свет», отличались непринужденностью. Они жили в деревне, здесь нравы были проще, и девочки Остин могли участвовать в домашних танцах с ранних лет — танцевать с братьями, друг с другом или с соседскими детьми. Каждый год появлялись новые танцы (их названия можно прочесть в дамских бальных книжечках), но все они состояли из знакомых шагов, подскоков, поз, танцоры образовывали кольцо, брались за руки, двигались взад-вперед, хлопали в ладоши, кланялись и приседали в реверансах — в общем, повторяли движения, которые были им так же привычны, как спуститься или подняться по лестнице в собственном доме.

От танцев дома легко было перейти к танцам у Лефроев или у Дигуидов, а там и у Терри в Даммере, и у Биггов в Мэнидауне. К пятнадцати годам у Джейн, скорее всего, имелось белое муслиновое платье для наиболее торжественных танцевальных вечеров, а волосы в таких случаях она украшала лентой. Но гораздо чаще танцы начинались экспромтом. В гостях у соседей, после ужина или вечернего чая, кто-нибудь высказывал предложение: а не сдвинуть ли мебель и не пройтись ли кружок-другой, если среди присутствующих есть желающие присоединиться. Танцы были основным зимним развлечением в кругу хэмпширских соседей. За музыку главным образом отвечали матери и тетушки, садившиеся за рояль, да еще иногда случался слуга со скрипкой. Джейн, как мы знаем, умела играть на пианино, но никто не ждал от нее подобных жертв, ведь рядом всегда находился кто-нибудь постарше, готовый сесть за инструмент и дать молодым людям порезвиться. Как и ее кузины, Элиза и Фила, «Джейн обожала танцевать и делала это превосходно»[93].

Да, она любила танцы, но это не мешало ей высмеивать их «назначение в обществе» и приписываемую им власть: в «Гордости и предубеждении» она заставляет матушек из Меритона, жаждущих поймать зятьев, верить, что «кто интересуется танцами, тому ничего не стоит влюбиться». Мистеру Дарси дозволено высказать чисто мужское сомнение по этому поводу: «Любой дикарь может танцевать». Это так, но в конце концов матушки оказываются правы, и даже мистер Дарси становится более энергичным и менее суровым. И именно благодаря танцам один молодой человек влюбится в Джейн, и она ответит ему тем же.

В семнадцать лет Джейн посещала балы в ассамблее Бейзингстока, которая располагалась в здании ратуши. Там, заплатив небольшой взнос, собирались все местные семейства. Даже здесь никаких особых формальностей не соблюдалось: во всяком случае, как мы уже знаем, менуэтов здесь не танцевали. 14 ноября 1793 года, за месяц до восемнадцатилетия Джейн, в бейзингстокской ассамблее состоялся бал, на котором новоиспеченная миссис Шут знакомилась с соседями. Кассандру и Джейн, скорее всего, сопровождал Фрэнк, вернувшийся с Востока после пятилетнего отсутствия. Ему исполнилось девятнадцать, и он прекрасно выглядел в своей лейтенантской форме, высокий и загорелый. Спустя несколько дней он был зван на торжественный ужин, который в честь Шутов устраивали Лефрой, но его сестры приглашены не были. Не позвали девиц Остин и на танцевальный вечер к Шутам 5 декабря, где восемь или девять пар, угостившись холодным ужином, танцевали до двух ночи; там были и Лефрой, и Харвуды, и Бигги. Кассандра и Джейн в это время готовились к поездке в Кент к одной из троюродных сестер по отцовской линии. Задумала эту поездку миссис Остин, которой хотелось, чтобы дочери пообщались с новыми людьми в более широком кругу, а также помогли родственнице.

Элизабет Остин из Танбриджа вышла замуж по расчету за богатого человека и переехала в Саутгемптон, где ее муж сделался судебным исполнителем. Она готовилась к рождению первенца, а сестры, чем могли, помогали кузине. Как и предполагала их мать, девиц свозили на бал в местную ассамблею. Джейн согласилась стать крестной малыша и осталась в гостях до крестин, а Кассандра вернулась в Стивентон и отправилась на очередной бал в Бейзингстоке вместе с Генри. Тогда-то Генри и танцевал шесть танцев с миссис Шут. На балу среди прочих присутствовали Алитея и Гарриет Бигг, Лефрой, брат и сестра Терри, Кулсон Уоллоп (брат лорда Портсмута) и Чарльз Паулетт. Миссис Остин написала по этому случаю стишок, чтобы позабавить Джейн.

Я расскажу тебе, кто бал
воей персоной украшал,
В четверг приехав в Бейзингсток:
Танцоров круг был неширок,
Зато изыскан чрезвычайно:
Супруги прибыли из Байна,
Сквайр Хикс с женой был, честь по чести,
А Брэмстоны явились вместе
С ее сестрой, чудной особой
(Не будь ее, заплакал кто бы?).

Миссис Остин была наблюдательна и остра на язык, и младшая дочь не только ценила эти материнские качества, но и переняла их.


Однако в наступившем 1794 году жители Хэмпшира были заняты не только танцами. Графство собиралось пополнить полки кавалерии и милиции. Хэмпширцам не терпелось дать отпор наступавшим французам. Франция к этому времени погрязла в гнусностях всякого рода: там царил террор, короля и королеву отправили на гильотину, христианская религия отвергалась, а кроме того, изобрели совершенно новый календарь с десятидневной неделей. Впрочем, милиция была нужна и для подавления бунтарских собраний дома, в Англии, ведь и здесь находились сочувствующие французским идеям, мыслители-радикалы и недовольная беднота.

Бейзингсток сполна прочувствовал военные приготовления. Переполненный офицерами 84-го полка, маленький городок гудел. Здесь квартировали полковник Ролл, капитан Родд и многие другие, так что в течение года случилась не одна «большая потасовка», как отмечала в своем дневнике Элиза Шут. Полк Генри Остина охранял в Портсмуте французов, плененных в морских сражениях. Сам он умудрился обосноваться в Петерсфилде[94], откуда легко мог добираться до дому.

Элиза исчезла из поля зрения Остинов. Как только весть о смерти ее мужа достигла Англии, она отбыла на север страны и до конца года жила у своих друзей на границе графств Нортумберленд и Дурэм. Между тем во Франции вся мебель и обстановка Марэ распродавалась без малейшего учета прав самой Элизы или ее сына.

Четверо из братьев Остин так или иначе участвовали в войне. Впрочем, в отношении Джеймса об этом можно говорить с большой натяжкой. Тесть-генерал устроил его военным капелланом, что давало Джеймсу дополнительный доход. Сам же он должен был лишь представить «заместителя», который выполнял бы его работу за куда более скромное вознаграждение (обычная практика того времени). Мистер Остин также сделал все возможное для Фрэнка: он усердно вел переписку с Уорреном Гастингсом по поводу продвижения сына по службе, даже составлял списки лиц, которые могли бы этому посодействовать, — лордов и адмиралов вплоть до Четема, первого лорда Адмиралтейства. Гастингс все еще находился под судом, но обвинение явно выдыхалось, и мистер Остин, вероятно, не зря полагался на его влияние. Фрэнка оставили служить неподалеку от родины, он участвовал в эвакуации британских войск из Голландии. Чарльз, закончивший учебу в Портсмуте, тоже принял участие в этой операции, во время которой сильно обморозился. Таким оказалось первое его знакомство с морской жизнью.

В начале 1795 года некоторые солдаты из полка Генри присоединились к бунту полуголодных бедняков возле Ньюхейвена. Генри как раз находился в Оксфорде, куда ему было разрешено вернуться для продолжения учебы, но был немедленно вызван в полк. Он отделался отправкой сообщения, что болен, и вернулся, когда волнения уже подавили, а бунтовщиков приговорили к жесточайшим наказаниям. Генри довелось увидеть, как их расстреляли перед всем Брайтонским гарнизоном. Затем в сентябре он отвел своих бойцов на зимние квартиры в Челмсфорд, после чего возобновил занятия в Оксфорде. Это была странная жизнь: между аскетическим университетским существованием и военным лагерем, где их полковник Чарльз Спенсер поддерживал веселое светское общение между офицерами и безжалостно суровую дисциплину среди солдат.


Но Генри больше занимало другое. В феврале 1795 года Элиза де Фейид вдовела уже год. В апреле с ее крестного наконец сняли все обвинения, и Генри прислал ему свои поздравления из колледжа Святого Иоанна: «Дорогой сэр, позвольте мне, скромному и доселе безмолвному наблюдателю событий, имеющих важность национальную, преступить строгость приличий и в этот знаменательный момент, хотя и без позволения, но вовсе не желая оскорбить, принести свои теплые и почтительные поздравления от всего сердца, глубоко потрясенного тем, что вам довелось пережить. Позвольте мне поздравить мою страну и себя как англичанина». Далее он упомянул о «многих примерах проявленной вами доброты ко мне». Мы не знаем, в чем именно проявлялась эта доброта — в рекомендациях или, может быть, в деньгах. Тон письма Генри кажется чересчур напыщенным и слащавым, но он нуждался в благоволении Уоррена Гастингса.

Прошло уже восемь лет с тех пор, как Генри и Элиза флиртовали в Стивентоне. Он был тогда шестнадцатилетним мальчиком, а она кокетливой дамой двадцати шести лет. Теперь она стала свободной, а он совершенно взрослым, и в один прекрасный день Генри вполне официально попросил руки Элизы. Им ничто не мешало пожениться: браки между кузенами были тогда обычным делом, ее любила его семья, и она отвечала им тем же. Как лейтенант, он располагал кое-какими средствами, и она имела независимое состояние, а также определенные виды на будущее. И все же он получил отказ. Амбициозный Генри, такой блистательный в красном офицерском мундире, отправился восвояси с поджатым хвостом. То ли ей казалось, что они чересчур хорошо друг друга знают, то ли она чрезмерно ценила свою независимость. А может быть, Элиза рассчитывала на более длительное ухаживание. Так или иначе, если она и пожалела о своем отказе, то Генри был слишком горд, чтобы и дальше бегать за ней. Нет так нет, а домочадцев он, судя по всему, даже не поставил в известность о своих планах.

Но у Элизы среди братьев Остин имелся, как мы знаем, еще один обожатель — Джеймс. Конечно, он был теперь мужем и отцом… Но в мае 1795 года, когда малышке Анне исполнилось два года, а его жене Энн не было и сорока, она однажды после ужина вдруг почувствовала себя плохо и через несколько часов умерла без всякой видимой причины. Пораженному Джеймсу пришлось справляться не только с собственным горем, но и с осиротевшей дочкой, и он, конечно же, обратился за поддержкой и помощью к семье. Анну забрали из Дина в Стивентон, где бабушка и юные тетушки окружили ее заботой. А Джеймс, скорбящий, но зато свободный, начал вновь подумывать о своей вдовствующей кузине.

Анна тем временем сделалась нежно любимым членом стивентонской семьи. И Кассандра, и Джейн привязались к ней почти как к собственной дочери. Чуткая приметливость Джейн в отношении детей впервые возникла именно из наблюдений за маленькой племянницей; когда маленькие Гардинеры в «Гордости и предубеждении» пытаются выразить охвативший их восторг «даже своими фигурками, посредством всевозможных скачков и ужимок», мы видим Анну Остин в ее счастливые моменты.

Спустя годы Анна положила на бумагу свои воспоминания о пасторате в Стивентоне. Она описала две смежные комнаты наверху, которые делили Джейн и Кассандра: в глубине располагалась спальня, а при входе с лестницы так называемая гардеробная, на самом деле их маленькая гостиная с голубыми обоями и полосатыми голубыми занавесками.

Я помню простой ковер шоколадного цвета, который покрывал пол этой комнаты, и скромную меблировку. Напротив камина стоял крашеный шкаф, а над ним находились полки для книг; пианино тети Джейн, и на столике меж окон, над которым висело зеркало, — две овальные шкатулки для рукоделия, в которых помещались маленькие бочонки из слоновой кости, — в них хранились шелковые нитки, метры и прочее…

Анну так зачаровывали шкатулки для рукоделия и их содержимое, что она не упомянула ни о красках и карандашах Кассандры, ни о маленьком бюро красного дерева, в котором Джейн хранила свои перья и бумагу[95].

Осенью 1795 года война подступила к сестрам Остин еще ближе: жених Кассандры Том Фаул согласился стать военным капелланом в полку, направлявшемся в Вест-Индию сражаться с французами. Это вовсе не походило на синекуру Джеймса — Томасу в самом деле предстояло отплыть на чужбину на военном корабле. Предложение исходило от барона Крейвена, дальнего родственника Фаулов, который также отправлялся с полком. Том согласился на этот смелый шаг, чтобы обеспечить их с Кассандрой будущее. Ведь лорд Крейвен пообещал устроить его на выгодное место в Шропшире, когда они вернутся из похода. Такой же сдержанный, как и его невеста, Том утаил от патрона свою помолвку, зато с достойным восхищения благоразумием составил до отъезда завещание. Он должен был отплыть в конце года.

Настала суровая зима. Премьер-министр Питт рекомендовал беднякам есть мясо вместо хлеба, который продолжал дорожать. Совет Питта так угрожающе напоминал знаменитые слова Марии-Антуанетты[96], что в графстве Беркшир мировые судьи, испугавшись бунтов, почли за лучшее увеличить налог на содержание бедных. В других графствах этот шаг нашли весьма мудрым и последовали их примеру.

В октябре толпа напала на карету короля, когда он проезжал через Сент-Джеймс-парк по пути в парламент. Со свистом и улюлюканьем били стекла и кричали: «Дайте нам мира и хлеба!», «Нет — королю!», «Нет — войне!» Народ разогнали, а король, человек неробкого десятка, на следующий день отправился с королевой и принцессами в театр «Ковент-Гарден» — на этот раз без всяких происшествий. Питт принял решение собрать средства с помощью среднего класса и ввел налог на пудру для волос; результатом стал отказ от ее употребления. Впрочем, некоторые держались до конца — например, Эдвард Остин-Найт со своей женой Элизабет. Да и мистер Остин, без сомнения, продолжал носить свой старомодный пудреный парик. А вот Фрэнк и Чарльз последовали примеру большинства и просто подстригли свои темные волосы покороче. Поэтому на портретах они выглядят весьма современно в отличие от Джеймса и Эдварда, запечатленных как представители ancien regime[97].

Это все о том, что касалось семьи и окружающей действительности. Другая семья и другая действительность занимали воображение Джейн в 1795 году. Вскоре после того, как была дописана «Леди Сьюзен», Остин начала работу в более крупном жанре. Это была первая версия «Чувства и чувствительности», поначалу названная писательницей «Элинор и Марианна». Кассандра вспоминала, что новое сочинение было прочитано семье до 1796 года и поначалу имело форму писем, как и «Леди Сьюзен». Рукописи не сохранились, и мы не можем судить, как много от «Элинор и Марианны» осталось в опубликованном романе. Но с самого начала история выстраивалась вокруг двух сестер и несхожести их натур — старшая отличалась сдержанностью и благоразумием, а младшая была готова рискнуть приличиями ради прекрасных опасностей жизни.

Глава 10 Кукла и кочерга

Любой биограф Джейн Остин быстро осознаёт, что ее достоверного портрета или описания просто не существует. В одних воспоминаниях она предстает «красивой, с русыми волосами», в других — «смуглолицей» брюнеткой с карими глазами, а в третьих — обладательницей «того редкого цвета лица, которым, кажется, бывают одарены только светлые брюнетки. У нее веснушчатая кожа, не слишком нежная, но чистая и здоровая на вид… прекрасные, от природы вьющиеся волосы, не темные и не светлые», а вот в других Джейн приписываются «огромные черные глаза, великолепный цвет лица и длинные-длинные темные волосы, ниспадающие ниже колен». (Интересно, что эти, такие противоречивые, свидетельства принадлежат людям, близко знавшим писательницу.)

И это только начало неразберихи. Силуэт, внезапно обнаруженный в 1944 году (между страницами издания «Мэнсфилд-парка» 1816 года), подписанный «Paimable Jane»[98] и признанный ведущим английским остиноведом Р. У. Чепменом[99], изображает даму с крупным носом и маленьким ртом. Однако существует свидетельство племянницы Джейн, Анны, утверждавшей, что нос у тетушки был маленький. Длинный тонкий нос и темные глаза мы видим на портретах мистера Остина, всех его сыновей, его сестры Филадельфии и племянницы Элизы, а из воспоминаний знаем, что Генри и Джейн во многом походили на отца. Во всяком случае, Джейн уж точно не обладала орлиным носом, как миссис Остин, — та им сильно гордилась, считая горбинку признаком аристократизма.

Старший из сыновей Фаулов, знавший Джейн с раннего детства, утверждал, что она была хорошенькой: «Даже очень хорошенькой — лицо яркое и свежее — как у куклы — нет, неверно, ведь оно было так выразительно — скорее как у ребенка — да-да, она напоминала ребенка, очень резвого и веселого». Это, пожалуй, самое привлекательное из всех описаний Джейн, Фаул словно роется в памяти, пытаясь добиться наиболее живого образа, привязанность вдохновляет, но не ослепляет его.

Сэр Эджертон Бриджес, брат миссис Лефрой, который был соседом Остинов гораздо позднее, изображает ее «высокой, худощавой, с высокими скулами, прекрасным цветом лица, со смеющимися глазами — небольшими, но умными» и критикует гравюру, сделанную для «Мемуаров» Джеймса Эдварда Остина-Ли, изданных в 1870 году: там ее лицо выглядит слишком широким и пухлым. Впрочем, высокие скулы никак не отражены на наброске к портрету Джейн, сделанном Кассандрой. Кроме того, по другим воспоминаниям, лицо ее было «полноватым» и отличалось круглотой. Анна, которая нежно любила тетку, заканчивает свое описание словами: «Трудно понять, отчего при всех внешних достоинствах она все же не являлась воистину красивой женщиной». Эта невнятная фраза, видимо, означает, что Джейн не считалась красавицей в общепринятом смысле. Что до наброска Кассандры, то, по словам Анны, он был «страшно не похож» на тетю Джейн, и при жизни Кэсс его никому не показывали. А вообще нельзя не обратить внимание на то, что из всего семейства Остин лишь больной Джордж и Джейн не были запечатлены на заказном портрете или силуэте.

Мнение кузины Филы Уолтер, что Джейн девочкой была вовсе не хороша, уже приводилось выше. А вот Элиза называла Джейн и Кассандру «двумя самыми хорошенькими девушками в Англии», что, впрочем, скорее говорит о доброй натуре самой Элизы. Генри отмечал, что характер Джейн отражался в ее лице, отдельные черты которого были весьма привлекательны, но, похоже, даже на взгляд любящего брата, в общую картину красоты они не складывались. Перефразируя Джона Донна, Генри говорил, что ее горячая кровь изъяснялась, приливая к скромным щекам, — чудесная фраза для описания яркого румянца Джейн. Как видим, все отмечали прекрасный цвет ее лица. Ее племянник Джеймс Эдвард изображал тетушку в своих «Мемуарах» как «очень привлекательную… яркую, довольно смуглую брюнетку… с пухлыми щечками, с маленькими, хорошо очерченными носом и ртом, блестящими карими глазами и каштановыми волосами, вьющимися от природы и обрамляющими лицо… черты ее были не так правильны и красивы, как у сестры». Заканчивает он следующим образом: «Обе они, как полагали, слишком рано стали носить одеяния, подобающие зрелому возрасту; и… вряд ли придавали достаточно значения тому, чтобы наряд был модным или к лицу». Джейн предпочитала коротко остригать волосы спереди, оставляя сзади длинные локоны, которые можно было подколоть или убрать под чепец — так и причесываться было быстрее и проще, и в папильотках надобность отпала. «Во всяком случае, мои волосы были аккуратно убраны, а это все, к чему я стремилась», — писала она сестре в ноябре 1800 года после бала у лорда Портсмута, что лишний раз доказывает, как ей не хотелось возиться с прической. В другом случае, желая позабавить Кассандру и Эдварда, она сообщала им, что волосы ей укладывала Нэнни Литлуорт — женщина из деревни, чья семья выполняла различные работы для Остинов, вряд ли умелая парикмахерша. В общем, Джейн сложно себе представить с высокими напудренными шедеврами на голове, как те, что носили ее невестка Элизабет Остин-Найт и миссис Лефрой.

Ее миновала оспа. Эта болезнь изуродовала множество лиц ее современников и современниц, а упоминание о ней часто использовалось в качестве предостережения против непомерного тщеславия. Джейн Остин тщеславием не страдала. Ей приходилось делать над собой усилие, чтобы проявлять интерес к модам и фасонам. Кажется, Кассандра интересовалась ими больше и, как следует из ответов Джейн, достаточно часто касалась подобных тем в своих письмах. «Ненавижу описывать такие вещи», — ворчит Джейн по поводу ультрамодного головного убора, одолженного ради предстоящего бала. А в другой раз: «Ужасную пору сотворения платья я перенесла лучше, чем ожидала».

Так говорит только тот, кому недосуг заниматься своей внешностью. «Все не могу определиться, как шить новый наряд; хорошо бы, если эти вещи можно было бы покупать готовыми» (в письме 1798 года). Спустя годы, когда однажды в Лондоне Джейн дала сделать себе прическу по последней моде, она «нашла ее чудовищной» и очень сожалела об оставленном дома чепце, под которым ее можно было бы спрятать. Приблизительно в то же время (году в 1813-м) она писала Кассандре, что отделала свое платье лентой: «Теперь пользы от него больше, чем раньше, и в нем можно самым замечательным образом отправиться куда угодно». Удобное платье, в котором можно отправиться куда угодно, — вряд ли следящий за модой человек того времени захотел бы, чтобы его кто-то увидел в подобном.

Джейн не слишком утруждала себя описаниями нарядов и в романах. В «Нортенгерском аббатстве» неотступный интерес, который проявляет к моде миссис Аллен («Ею владела безобидная страсть изысканно одеваться»), откровенно высмеивается и самим автором, и самым разумным персонажем этой книги Генри Тилни. «Но взгляните на эту странную даму. Что за платье! Таких не носят уже бог знает с каких пор. Только посмотрите на ее спину!» — это все, чем другие люди способны заинтересовать миссис Аллен. А в знаменитом отрывке, где юная героиня Кэтрин Морланд перед отходом ко сну размышляет, в чем появиться на завтрашнем балу, автор прерывает ее следующим комментарием: «Женщина наряжается только для собственного удовольствия. Никакой мужчина благодаря этому не станет ею больше восхищаться, и никакая женщина не почувствует к ней большего расположения».

Она действительно так считала, независимо от того, написала ли она это в 1790-х или добавила в 1803 году. В письмах она могла иногда высказываться по поводу фруктов на женских шляпках (по мнению Джейн, гораздо естественнее носить на голове цветы, а не фрукты) или обсуждать оттенок материала для платья, и все-таки сложно избавиться от ощущения, что, живи она в наше время, не вылезала бы из старых джинсов и растянутого свитера и имела бы лишь одну твидовую юбку для церкви и одно приличное платье для вечерних выходов.

Что касается ее телосложения, то здесь воспоминания в основном сходятся: «стройная и изящная», «высокая и тонкая, но не сутулая», «высокая и худощавая особа» и даже «худая и прямая как палка». Все это, кстати говоря, заставляет сомневаться в том, что найденный в 1944 году силуэт изображает именно Джейн. Та дама вовсе не выглядит «худощавой». Генри называл фигуру сестры «подлинно элегантной, еще немного добавить росту — и он уже будет выше среднего» — изящная братская формулировка. Племяннику Джеймсу Эдварду запомнился «довольно высокий и стройный стан, легкая и вместе твердая поступь; внешность, говорящая о здоровье и живости». Анна также упоминала о тетушкиной быстрой, решительной походке.

Какой же образ возникает из всех этих воспоминаний? Писательница была высокой и стройной, с вьющимися волосами, скорее темными, чем светлыми. Сохранился один локон ее волос — бронзового цвета, но ведь известно, что волосы со временем выцветают. Судя по наброску Кассандры, Джейн, безусловно, была брюнеткой. У нее были небольшие глаза, яркие и блестящие; совершенно определенно не голубые, а карие или черные. Аккуратный небольшой нос и маленький рот. Круглые щечки, как у куклы, которые вспыхивали ярким румянцем от быстрого движения или волнения. Не красавица, но чрезвычайно привлекательная для тех, кто хорошо ее знал и умел оценить оживление, отзывчивость, ум, отражавшиеся в ее лице. И конечно, как и большинство людей, она менялась в зависимости от ситуации и окружения. Когда она пребывала среди тех, кого любила, с кем ей было легко, то сияла радостью и счастьем. Когда же оказывалась в обществе, внушавшем ей скуку и недоверие, то замыкалась и черты ее лица становились напряженными. Наверное, тогда она вполне могла произвести то впечатление, что запомнилось недоброжелательной Мэри Митфорд[100], сравнившей Джейн Остин с кочергой, прямой, жесткой и бессловесной.

Глава 11 Письмо

Самое раннее из сохранившихся писем Джейн Остин обращено к Кассандре — она поздравляет сестру с днем рождения. Джейн написала его в субботу 9 января 1796 года, сидя дома, в отцовском пасторате. Это письмо — совершенно замечательный документ. В их семье все любили писать письма. Легко представить, как она строчила аккуратно и быстро, наслаждаясь и самим процессом, и возможностью пообщаться с нежно любимой сестрой. Письмо это не предназначалось для чужих глаз, а потому кое-где требует расшифровки. С небольшими же объяснениями оно делается столь же занимательным, как первая страница романа — романа того хорошо всем нам знакомого рода, где молодые женщины обмениваются новостями о своих приключениях, увлечениях и обсуждают постепенное продвижение к тому, что должно увенчать всю их жизнь, — к браку. Так получилось, что Джейн Остин как раз сама писала такой роман, и это совпадение, надо думать, ее забавляло.

Кассандра находилась в отъезде, с Рождества гостила у своих будущих свекров Фаулов в Беркшире. Она отправилась туда, чтобы разделить с ними тревоги, связанные с предстоящим их сыну Тому отплытием из Фалмута в Вест-Индию. Конечно, путешествие через океан было достаточно опасным, но, с другой стороны, его уже неоднократно и вполне благополучно проделывал не один из членов семейства Остин, что немного успокаивало Фаулов. К тому же отсутствие Тома не должно было быть таким длительным, как, например, Фрэнсиса. Так что Джейн не выражает сочувствия сестре, а лишь добродушно поддразнивает ее, обыграв в конце письма странноватое название корабля Тома Фаула «Понсборн». Упоминает она и его брата Чарльза, который довольно смело пообещал купить ей несколько пар шелковых чулок. По словам Джейн, сама она истратила столько денег на белые перчатки (для бала) и розовый шелк (для нижнего белья), что на чулки просто ничего не осталось.

Главной темой письма вроде бы является описание бала, состоявшегося накануне в Мэнидауне у Биггов, но на самом деле Джейн дает сестре понять, что ее интересует более важный и более личный предмет. Вторая фраза письма гласит: «Вчера был день рождения мистера Тома Лефроя, так что вы почти ровесники». Еще один Том, и, собственно говоря, фактически ровесник самой Джейн — им обоим только-только исполнилось двадцать лет. Этот блистательный незнакомец явился из Ирландии. В Хэмпшир он приехал погостить, так что к танцевальным партнерам, знакомым сестрам Остин с самого детства, не относился. Он был светловолос и хорош собой, умен и обаятелен. Получил степень в Дублине и собирался изучать юриспруденцию в Лондоне, а перед тем как начать занятия, приехал на рождественские каникулы к дядюшке и тетушке Лефрой в Эш. После этого первого упоминания Том Лефрой то и дело появляется в письме Джейн. Похоже, она просто не может удержаться от упоминаний об этом «воспитанном, привлекательном, приятном молодом человеке», весело выписывая строчку за строчкой и окуная хорошо отточенное перо в маленькую чернильницу.

Джейн только что достигла того возраста, в котором Кассандра обручилась со своим Томом, и обеим сестрам это, безусловно, кажется важным: девушки обычно подмечают такие вещи. Джейн описывает мельчайшие подробности вчерашнего бала: кто там был, и что произошло, и какие строились планы дальнейших увеселений. Ей нужно пересказать сестре уйму сплетен и перечислить всех гостей — все имена Кассандре знакомы, список не нуждается в дополнительных объяснениях. На балу присутствовали соседи со своими друзьями и родственниками, бывшие ученики их отца со своими сестрами, оксфордские друзья Джеймса и Генри. Оба брата тоже были там, хотя Джейн и упоминает среди танцоров лишь старшего, Джеймса. Она ничего не говорит о его недавней тяжелой утрате, зато пишет о том, что «он в последнее время весьма продвинулся в своих танцевальных способностях». Сестры поощряли Джеймса совершенствоваться в танцах — так, считали они, ему будет легче найти новую жену.

Среди джентльменов на этом балу преобладали духовные лица, словно Хэмпшир являлся какой-то особо плодоносной почвой для них. Но были среди гостей и землевладельцы, и даже один баронет, а вдова другого баронета, который в свое время служил каноником в Уинчестерском соборе, привезла с собой в карете трех дочерей и сына, чтобы они порадовались, поразмялись и расширили круг своего общения. Еще Джейн в письме упоминает среди присутствующих сына бейзингстокского доктора Джона Лифорда, подчеркивая свое расстройство по этому поводу и облегчение, что избежала необходимости с ним танцевать, а также Джона Портала — присутствие этого джентльмена порадовало ее гораздо больше (а его красавец-кузен Бенджамин накануне приходил в Стивентон с визитом).

Сестры Бигг вместе со своим пятнадцатилетним братом Гаррисом убедили отца иллюминировать оранжерею, чтобы добавить вечеру блеска.

Джеймс Остин танцевал с Алитеей Бигг — Джейн была уверена, что Кассандра порадуется, услышав об этом. Но еще больше она думала развлечь сестру рассказом о поведении Элизабет Бигг в пикантной ситуации: та отвергла одного поклонника и поощряла другого. Элизабет открывала бал с преподобным Уильямом Хиткоутом, привлекательным, веселым и состоятельным молодым священником, и к концу вечера все знали, что Хиткоут оттеснил Джона Харвуда, незадачливого сына мелкого землевладельца из Дина, который лелеял надежду жениться на Элизабет. Харвуды давали бал на предыдущей неделе, но даже привлекательность Дин-хауса не смягчила сердце мисс Элизабет Бигг.

Джейн пишет: «Мистер Х. [Хиткоут] танцевал первый танец с Элизабет и затем вновь танцевал с ней, но они понятия не имеют о том, как произвести впечатление. Впрочем, льщу себя надеждой, что они извлекут пользу из трех подряд уроков, что я им дала». Она имеет в виду свое поведение с Томом Лефроем. Джейн называет его «мой ирландский друг» и дразнит Кассандру (которая и так уже побранила младшую сестру в предыдущем «милом длинном письме»): «Вообрази самое безрассудное и скандальное обращение друг с другом, вот именно так мы и вели себя — танцевали, а потом сидели вдвоем». Она так и сияет от восторга, провозглашая это, но затем признает: «…я смогу показать себя… еще только раз», ведь Том Лефрой уезжает вскоре после следующего бала. У них было только три бала, чтобы продолжить знакомство. Дядя и тетя Лефрой так «высмеяли его из-за меня», что теперь ему «стыдно появляться в Стивентоне», и он «сбежал», когда Джейн в последний раз приходила в Эш навестить миссис Лефрой. Очередной бал должен был состояться у самих Лефроев, в их доме священника в Эше, в следующую пятницу, 15 января.

Здесь письмо на какое-то время прерывается. Джейн вновь берется за него, чтобы сообщить еще кое-что о своем «ирландском друге». Дело в том, что, пока она писала, он явился с визитом. Так было принято: джентльмены навещали дам, с которыми танцевали, на другой день после бала. Тома сопровождал его кузен-подросток, тринадцатилетний Джордж. «Этот последний весьма преуспел в смысле хороших манер; что же до другого [т. е. Тома], у него есть лишь один недостаток, который время, я полагаю, совершенно излечит, — его визитка слишком светлая. Он большой почитатель Тома Джонса, а потому носит одежду того же цвета, что тот, когда был ранен».

Ссылка на «Тома Джонса» Филдинга — еще одна провокация Джейн. Речь идет о романе, в котором откровенно и с юмором подаются физическое влечение, внебрачные связи, незаконнорожденные дети и вкрадчивое лицемерие служителей Церкви, а грехи плоти объявляются гораздо менее значительными, чем низость духа рассудительных воздержанных людей. Сообщив Кассандре, что они с Томом Лефроем обсуждали эту книгу, она намекнула, какие свободные и даже смелые разговоры они вели. Она встает на сторону главного героя — «безрассудного и скандального» — против правильных благоразумных персонажей, которые являются его врагами в книге (и могли бы стать ее врагами в реальной жизни, поскольку многие были бы оскорблены в лучших чувствах, узнай они, что за непристойную книгу читает дочь священника). И с эффектным росчерком пера она откладывает свое письмо до следующего дня.

Кто еще был в стивентонском доме, пока она сидела и строчила свое послание сестре? Она не упоминает об отце, который, должно быть, читал, дремал или обдумывал завтрашнюю проповедь в своем кабинете, выходящем окнами в сад, или разговаривал с управляющим Джоном Бондом во дворе. Конечно, на кухне и в надворных службах суетились слуги, но сейчас они не настолько ей интересны, чтобы о них писать; впоследствии ситуация изменится. Из всех братьев дома находился только Генри. С ним приехал друг Джон Уоррен, знакомый Остинам с детства, поскольку он учился у мистера Остина. Ему без всяких церемоний отвели одну из комнат на чердаке, хотя он и стал теперь младшим преподавателем оксфордского Ориэл-колледжа. Он и Джейн были давними приятелями и накануне тоже танцевали друг с другом. После бала Остины оставили его в придорожной гостинице, чтобы он мог с утра пораньше поймать почтовую карету в город. (Джон вернулся в Хэмпшир через несколько дней и дал Джейн повод усомниться в прежнем предположении, что влюблен в нее, подарив ей собственноручно нарисованный портрет Тома Лефроя. Вот еще одно свидетельство, что взаимное увлечение Тома и Джейн привлекло всеобщее внимание и сделалось предметом обсуждений.)

Генри на следующий день должен был отправиться в Оксфорд, чтобы защитить степень магистра перед тем, как возвратиться в свой полк, находившийся в Челмсфорде. Он на самом деле не так уж сильно прикипел к милиции и иногда подумывал, не вступить ли в другой полк, вскоре отправлявшийся к мысу Доброй Надежды. (Джейн писала: «От всего сердца надеюсь, что он, как обычно, разочаруется в своем плане».) При всей любви к Генри она ясно видела неосновательность его притязаний и его непостоянство, хотя, может быть, и не знала о том, что одновременно он вынашивал совершенно другой план — сделаться священником в соседнем приходе, в Чотоне[101]. Генри был также вовлечен в запутанные финансовые дела: ему предстояло выплатить долг своему отцу и занять гораздо большую сумму у Элизы. В то же самое время он добивался внимания молодой девицы с хорошим приданым, дочери сэра Ричарда Пирсона, который заведовал морским госпиталем в Гринвиче. «Ох уж этот Генри!» — как однажды воскликнет Джейн по другому поводу.

Миссис Остин в письме дочери появляется лишь мимоходом: руководит переделкой нескольких старых бумажных колпаков, которые были затем «отданы», вероятно, деревенским детям. Кажется, это занятие было задумано, чтобы развлечь Анну в зимний полдень. Из остальных братьев Джейн упоминает только о Чарльзе. Ему исполнилось шестнадцать, он служил мичманом в Портсмуте под командой Уильямса, мужа их кузины Джейн (урожденной Купер). Фрэнк был в плавании в составе флота метрополии и, в частности, поддерживал дисциплину среди матросов, о чем вряд ли особенно распространялся в присутствии сестер. Запись в его вахтенном журнале, сделанная почти одновременно с письмом Джейн, гласит: «Шестнадцать матросов наказаны, получили по дюжине плетей каждый — за то, что отсутствовали на палубе во время вахты». Фрэнк был хорошим, исполнительным офицером, честно выполняющим свой долг.

Последний абзац письма, добавленный в воскресенье, — это обсуждение даты приезда Кассандры, а также тех новостей, что она сообщала сестре из Беркшира. Смерть ребенка кого-то из знакомых и карточные выигрыши-проигрыши упомянуты в одном предложении. Это объясняется не только недостатком места в конце листа, но и философским отношением Джейн к смерти. И она подписывает письмо: «…всегда твоя, Дж. О.».

То, что где-то в доме лежала завершенная рукопись «Элинор и Марианны», придает особое значение этой подписи. Более того, это единственное из сохранившихся писем Джейн Остин, которое она пишет совершенно как героиня одного из своих же первых произведений. На какое-то время она словно становится собственным персонажем, проживая короткий яркий период, когда женщина раздумывает над выбором спутника и взволнованно ощущает и собственную силу, и прелесть приключения. Мы не можем не думать о том, что на самом деле линия ее жизни развернется вовсе не в том направлении, в каком ей тогда мечталось, и что, как окажется, судьбой Джейн станет не Том Лефрой и не кто-либо вроде него, а рукопись, лежащая в одной из комнат. Не замужество, а искусство. И в своем искусстве она будет воссоздавать эту особую мимолетную пору в жизни молодой женщины с таким остроумием, таким психологизмом, что их с лихвой хватило бы не на одного писателя. Но, читая это ее январское письмо 1796 года, мы чувствуем, с какой радостью в тот миг она променяла бы свой гений на возможность выйти замуж за Тома Лефроя, и уехать в неведомую Ирландию, и жить там, воспитывая многочисленных детишек.

Если вернуться к началу письма, то первое же предложение выдает ее мысли о будущем: «Прежде всего надеюсь, ты проживешь еще двадцать три года». Это пожелание в день рождения Кассандры переносит сестер в 1819 год, когда младшей исполнится сорок три, а старшей — сорок шесть. Обе они к тому времени будут, как им представляется, жить в разных частях страны, под разными именами, с мужьями и ватагой детей. Это модель жизни, переданная им матерью, — рожать детей и воспитывать их, вести хозяйство, ухаживать за садом, надзирать за птичником и коровником, помогать бедным, принимать у себя соседей и, в свой черед, посещать их. А еще обдумывать партии для своих дочерей. И разумеется, они по-прежнему будут писать одна другой такие же бодрые, полные семейной конкретики письма, как их мать пишет своим друзьям и родственникам. А важнейшее приключение их жизни — тот самый короткий захватывающий миг, когда девушка словно бы стоит на авансцене и все будущее зависит от ее теперешних действий, — будет давным-давно позади… Тысяча восемьсот девятнадцатый! Этот год уже из следующего века, казавшийся таким далеким и невероятным, словно по мановению волшебной палочки возник под пером Джейн.

Глава 12 Самозащита

«Не думай, что молодой человек двадцати лет от роду — существо безобидное», — писала мать Элизы Шут своей дочери в то Рождество. 1795 года, предупреждая ее об опасностях бального флирта, однако слова эти могли бы предназначаться и для Джейн. Томас Ленглуа Лефрой не был «безобидным существом», но у Джейн имелась своя система защиты, и еще до его отъезда она начала прибегать к ней. В своем втором письме Кассандре она высмеивает прочих своих поклонников, после чего с напускной веселостью добавляет: «В будущем я думаю ограничиться только мистером Лефроем, который, по-моему, не стоит и шести пенсов». А затем, заимствуя торжественность у самых нелепых своих персонажей, возвещает: «Вот и настал тот День, когда я в последний раз буду флиртовать с мистером Томом Лефроем, и, когда ты получишь это письмо, все будет кончено… Слезы струятся по моему лицу, пока я пишу эти строки в тоске и печали». Это шутка, да, но явно направленная на то, чтобы сбить сестру с толку; на самом деле ей не до шуток — стоит только прочесть письмо, написанное неделей раньше, со столь недвусмысленным признанием: она влюблена.

Том Лефрой тоже был влюблен, хотя и не сделал предложения. Уже в преклонных летах, своему племяннику «он весьма многословно рассказал, что был влюблен в нее, хотя и уточнил, что это была мальчишеская любовь»[102]. Мальчишеская любовь, может быть, самая страстная любовь на свете, и подобное уточнение не только не гасит пламя памяти, но, напротив, заставляет его вспыхнуть еще ярче. Должно быть, имело место нечто большее, чем просто танцы и беседы с глазу на глаз, — возможно, поцелуи и уж во всяком случае волнение в крови, участившееся дыхание… Но каким бы он ни являлся почитателем Тома Джонса, когда дошло до дела, сам он не явил себя Джонсом, да и Джейн не очень-то походила на Софию Вестерн[103]. Они принадлежали вовсе не к тому классу и воспитывались не в тех традициях, чтобы принести семейное одобрение в жертву любви.

Лефроям, потомками французских протестантов-гугенотов, приходилось со всем усердием пробивать себе дорогу в жизни на новой родине. Отец Тома — армейский офицер, сам в свое время заключивший неблагоразумный брак, — после выхода в отставку проживал в Ирландии, имея на попечении немало голодных ртов. У Томаса, старшего из мальчиков, было пять сестер. Он полностью зависел от двоюродного дядюшки, который уже помог ему закончить колледж в Дублине, а теперь оплачивал его занятия юриспруденцией в Лондоне. Все свои надежды семья возлагала на Тома, и он не мог позволить себе рисковать будущим, связавшись с девушкой без средств.

Он знал это так же хорошо, как и его родственники, и в конце концов хэмпширские Лефрои просто отослали его восвояси — то ли чтобы защитить Джейн от его ухаживаний, то ли чтобы обезопасить Тома от ее надежд. Миссис Лефрой, с ее опытом, прекрасно понимала: для них и речи не может быть о браке. Ее сыновья (один из них Джордж, тот самый, что вместе с Томом навещал Джейн после бала) впоследствии рассказывали, как их мать отправила Тома паковать вещи, чтобы он «никому больше не причинил вреда», и что она винила племянника за то, «как плохо он поступал с Джейн». Сам собой напрашивается вывод, что Джейн принимала его ухаживания всерьез. И без сомнения, миссис Лефрой дала племяннику столь же разумный совет, что и миссис Гардинер — своей племяннице Лиззи Беннет, когда увидела, что та увлечена Уикхемом.

Том еще раз или два появлялся в Хэмпшире. Его предусмотрительно держали в стороне от Остинов. В декабре 1797 года, когда Джейн возвратилась домой после визита в Бат, Лефрои увезли «молодого племянника» на торжественный обед в семействе Шут. То, что Джейн хранила грустную память о своем друге и ее интерес к нему не ослабевал, отчетливо проявилось в письме Кассандре, написанном в ноябре 1798-го, почти через три года после их короткой любовной истории. Она описывает визит миссис Лефрой: та ни словом не обмолвилась о племяннике, «а я была слишком горда, чтобы задать хоть один вопрос, и, только когда отец поинтересовался, где же он сейчас, я узнала, что он вернулся в Лондон, а затем отправится в Ирландию и займется адвокатской практикой». «Вернулся в Лондон» — значит до этого снова посетил Хэмпшир и, видимо, был вновь мудро выпровожен обратно до того, как Джейн возвратилась из поездки в Кент. Главным героем этой короткой истории, примером отцовской чувствительности и заботы, безусловно, является мистер Остин, поинтересовавшийся тем, о чем его дочь так хотела и не могла спросить.

Так что с того рождественского визита в 1795 года Джейн никогда больше не видела Тома Лефроя, а с 1798 года он обосновался в Ирландии. В декабре того же года Джейн сообщила Кассандре, что «одна из семейства ирландских Лефроев собирается замуж», после чего уже никогда не упоминала ни о ком из них. Год спустя и сам мистер Томас Лефрой женился на богатой уэксфордской наследнице, сестре его приятеля по колледжу. Он стал отцом семерых детей, усердно трудился как адвокат, сочетая деловые успехи с необычайной набожностью. В течение одиннадцати лет он заседал в парламенте от партии тори, выступал против свобод для Римско-католической церкви в Ирландии и основал миссионерское общество для работы с традиционно католическими районами, а в 1852 году, после «Великого голода»[104], был назначен главным судьей Ирландии. Если бы Джейн Остин дожила до этого времени, ее не могла бы не позабавить такая ирония судьбы — утесненные в правах католики-ирландцы должны были полагаться на суд и справедливость того, чьи предки когда-то бежали из Франции от жесточайшего католического притеснения.

Знакомство с Томом Лефроем при всей его непродолжительности стало очень болезненным, но в то же время и поучительным опытом для Джейн. Отныне не только в туманных грезах и не только из романов и театральных пьес — всем существом своим она знала, каково это быть очарованной опасным незнакомцем, чувствовать сердечный трепет и надеяться, вздрагивать от прикосновения и отводить смущенный взгляд… и страстно желать того, чего у тебя никогда не будет и о чем лучше не упоминать. Ее творчество много приобрело от этого знания, которое, как темный подземный поток, струится под гладкой поверхностью комедии.


Творчество — вот к чему она обратилась теперь. В то лето, которое последовало за отъездом Тома, жизнь в Стивентоне сильно изменилась в связи с тем, что Остины решили больше не брать учеников. Обитателей в доме осталось пятеро: четверо взрослых и маленькая Анна, что облегчало жизнь не только мистеру Остину, которому теперь не надо было преподавать, но и окружавшим его женщинам. Насколько стало меньше дел, связанных с приготовлением пищи, со стиркой и уборкой! У Джейн появилось больше свободного времени и личного пространства, и это, несомненно, подтолкнуло ее к тому, чтобы больше и тщательнее работать. Результаты оказались впечатляющими. В октябре 1796 года она начала роман под названием «Первые впечатления», а через девять месяцев, к следующему лету, он был завершен. Не позднее ноября 1797 года она вернулась к роману «Элинор и Марианна» и решила, что эпистолярная форма не вполне отвечает ее целям. Переход к прямому повествованию требовал изменения всей структуры романа и основательной его переработки, чем она и занялась зимой и весной 1798 года. Назывался он теперь «Чувство и чувствительность». В конце 1798-го — начале 1799-го она завершила черновой вариант «Нортенгерского аббатства», который поначалу назвала «Сьюзен». Эти четыре года она работала над тремя из ее основных романов. А ей еще не исполнилось и двадцати четырех.

Сложилась традиция, по которой Джейн читала домочадцам свои работы вслух. Мы легко можем представить себе, как писательница, прежде чем спуститься к обеду в половине четвертого или после вечернего чая в половине седьмого, сидит наверху, в своей комнатке с голубыми обоями, и проверяет диалоги героев вначале на собственный слух, вымарывая то, что смущало или отзывалось фальшью (как делает человек, когда он собирается читать другим). Исправления она делала всегда очень аккуратно, хорошим почерком, который она выработала из бережливости, поскольку бумага была очень дорогой. Благодаря ли этим исправлениям или привычке сочинять целые фрагменты в уме, но ее герои почти всегда разговаривают как живые люди — не прописными истинами, а так, как если бы они действительно обменивались сведениями, постигая или опровергая взгляды и чувства других, обижая, обманывая кого-то, с кем-то флиртуя, — отражая ту жизнь, которую им подарила Джейн. Будь это миссис Джон Дэшвуд, которая завидует чайному сервизу своих безденежных золовок («Сервиз куда роскошнее здешнего! Чересчур роскошный, по моему мнению, для любого жилища, какое подойдет им теперь. Но ничего не поделаешь…»), или добрая миссис Дженнингс, безрезультатно предлагающая оливки, игру в карты и отменное констанцское вино в качестве панацеи для разбитого сердца Марианны. Мы не знаем, допускали ли Остины-слушатели критику и замечания; известно лишь, что отцу, матери и старшей сестре хватало остроумия оценить то, что писала Джейн, и они видели, что ее многообещающие юношеские наброски и скетчи расцветают во что-то действительно исключительное.

Мистер Остин был такого высокого мнения о «Первых впечатлениях», что в ноябре 1797-го написал в Лондон издателю Томасу Кэделлу, спрашивая, не захочет ли тот издать роман. Этот Кэделл лишь незадолго перед тем унаследовал фирму своего выдающегося отца, издававшего Гиббона[105] и дружившего с доктором Джонсоном. Мистер Остин, учитывая репутацию отца и самолюбие наследника, счел небесполезным подпустить лести: «Сознавая, сколь большое значение имеет для книги выход в почтенном издательстве, я обращаюсь к Вам». Он не называет имени автора, просто сообщает, что «в его распоряжении находится рукопись романа из трех частей, длиной сопоставимая с „Эвелиной“ мисс Бёрни», и спрашивает, каковы будут издержки автора, если выпустить книгу за свой счет, или — какой аванс предложит издатель, «если после прочтения роман получит его одобрение»? Как видим, мистер Остин готов был и деньги выложить, если потребуется. Отправленное 1 ноября, письмо необычайно быстро вернулось обратно; на верхней части конверта значилось: «Отклонено; к возврату».

Ясно, что Кэделл не захотел утруждать себя прочтением романа, который предлагал ему какой-то неизвестный хэмпширский священник. Причиной этого издательского просчета послужила обычная лень. Правда, благодаря промаху Кэделла «Первые впечатления» были переработаны в «Гордость и предубеждение». Но если вы, как и я, верите, что и первый вариант романа был достаточно хорош (судя по мнению ее отца, а также и по другим юношеским работам Джейн), то вы также сможете допустить, что после первой публикации и успеха в том же 1798 году Остин вполне могла бы до 1800 года написать еще одно произведение, не хуже.

Сказал ли мистер Остин дочери о своем письме Кэделлу или нет — неизвестно, но попыток издать роман он более не предпринимал.


Так уж случилось, что на конец 1790-х годов и дочерям, и сыновьям Остинов выпали всевозможные жизненные потрясения и перемены. Некоторые из них промелькивают в сохранившихся письмах Джейн. Если за период с 1796 по 1801 год уцелело лишь 28 писем, то за очень важный для всех Остинов 1797 год — ни одного, поскольку Кассандра старательно уничтожила многие семейные архивы. Первое письмо, в котором упоминается Том Лефрой, по-видимому, сохранилось только по ошибке.

Принцип, которому следовала Кассандра, уничтожая или сохраняя письма, безусловно, отвечал ее собственным представлениям и добрым намерениям. Но в результате ее стараний создается впечатление, что жизнь младшей сестры была посвящена исключительно каким-то пустякам. Иногда письма напоминают комическую скороговорку. В них почти нет ни чувства, ни нежности, ни грусти. Они мчатся на всех парах, как если бы мысли Джейн с невероятной скоростью перескакивали с одного предмета на другой. Читателю нужно постоянно напоминать себе, что эти письма во многом не отражение настоящей жизни, а лишь ее сокращенная отредактированная версия. Она включает лишь попытки развлечь Кэсс различными происшествиями, преимущественно с другими людьми. За рамками остались те дни, когда Джейн чувствовала себя одинокой, те периоды, что были посвящены раздумьям, мечтам или сочинительству. Даже о погоде в ее письмах упоминается лишь применительно к различным занятиям, к окружающему обществу.

Что обращает на себя внимание в этих письмах 1790-х годов, так это огромное доверие и взаимопонимание сестер. В любых вопросах они полагаются только друг на друга, ни на кого другого. Например, когда летом 1796-го Джейн жила в Кенте у Эдварда и его жены Элизабет, она в письме спрашивала у сестры, сколько чаевых оставить слугам. Ей было проще письмом спросить совета у Кассандры, чем обратиться к брату и невестке! В другом письме она жалуется, что застряла в Кенте до тех пор, пока кто-то из братьев не соблаговолит сопроводить ее обратно домой, поскольку, разумеется, одна она путешествовать не могла. «Я очень рада пребыванию здесь, — пишет она в сентябре, — но с удовольствием вернулась бы домой до конца месяца». Пока же Джейн заполняла свое вынужденное пребывание в Кенте тем, что помогала другим дамам шить рубашки для Эдварда; «И могу с гордостью сообщить, — писала она, — что я самая аккуратная работница из всех присутствующих». Джейн не выражала протестов против шитья, как некоторые другие интеллектуалки, но она не могла не заметить, что, пока дамы сидели дома с шитьем, у мужчин было гораздо более увлекательное занятие — охота. Это вдохновило ее на такой пассаж в письме: «Говорят, в этом году невероятное количество птиц, так что, может быть, я еще подстрелю парочку…»

Должна ли была Кассандра понять это так, что сестра собирается взять в руки ружье? Права женщин были темой появившегося в тот год невероятно смешного романа «Хермспронг, или Человек, каких нет», экземпляр которого был у Джейн. Просвещенный автор Роберт Бейдж[106] высказывался за равноправие женщин и выражал восхищение Мэри Уолстонкрафт[107], которая потребовала для своего пола свободы заниматься фермерством, юриспруденцией и прочими мужскими делами. Так почему бы Джейн не выйти пострелять птиц? Двумя неделями позже она шутит в письме, что могла бы стать студентом-медиком, юристом или офицером, если по пути домой надолго застрянет в Лондоне. А то еще, чего доброго, угодит в лапы какой-нибудь толстухи, которая пристрастит ее к выпивке и отправит делать карьеру по более традиционному женскому пути.

В письмах много шуток для Кассандры. По приезде в Лондон: «Ну вот я снова в этом царстве зла и разврата и уже чувствую, как портятся мои нравы». Затем обращает острие в сторону Эдварда: «Этим утром скончался один фермер, Кларинбульд, и, думаю, Эдвард рассчитывает кое-чем разжиться с его фермы — если сможет надуть сэра Брука». Чтобы дорогой Эдвард «надул» собственного шурина!.. Но она всякий раз полагается на сестру — та вырежет из писем лишнее. «Как только получишь это, сразу хватайся за ножницы!» — умоляет Джейн, очернив еще чью-нибудь репутацию. Конечно же, Эдвард никоим образом не обманул сэра Брука, хотя и мог бы, случись у него лишние пятьсот или шестьсот фунтов стерлингов. «Ну что за чудесные молодые люди!» — умильно, как ни в чем не бывало, строчит Джейн в другом письме о нем и еще одном их брате, Фрэнке, — они только что вернулись домой с полным ягдташем дичи.

Ее шутки отличаются изяществом построения, сама структура предложений заставляет читателя улыбнуться: «М-р Ричард Харви собирается жениться, но, поскольку это хранится в глубокой тайне и пока известно только половине округи, ты должна держать язык за зубами». Она описывает танцы, устроенные родней и друзьями жены Эдварда. Дамы по очереди аккомпанировали танцорам на фортепиано, а Джейн открывала бал. Танцевали допоздна, а затем, после ужина, в темноте шли домой, целую милю под двумя зонтиками. Накрапывал дождь, и прогулка по свежему влажному ночному воздуху, должно быть, была восхитительна, ведь в то лето стояла небывалая жара — такая, что люди на улицах Лондона падали в обморок. Жара не спадала, и через несколько дней Джейн записала одну из самых известных своих острот: «Что за ужасное пекло! Из-за него постоянно пребываешь в состоянии неэлегантности». Разумеется, такие проявления, как пот, кровь или слезы, противоречили самому понятию элегантности, и каждая молодая леди, стремившаяся занять место в обществе, должна была неустанно оберегать себя от них.

В одном письме она сообщает, что, по мнению одной ее приятельницы из Кента, Кассандра наверняка занята свадебными приготовлениями, — несомненно, так оно и было. Здесь переписка прерывается, а в промежутке до ее возобновления обрушились все мечты Кассандры о счастье. Весной 1797 года из Вест-Индии пришло сообщение о смерти Тома Фаула. В мае ожидалось его возвращение из Сан-Доминго, «но, увы, вместо него самого пришла весть о его смерти». Он умер в феврале от лихорадки, как 3 мая написала со слов Джейн Элиза де Фейид их общей кузине Филе Уолтер. Это горе поразило всю семью Остин, ведь Том был не только женихом Кассандры, но и самым близким другом Джеймса. Годы спустя Джеймс напишет стихотворные строчки о «друге моего сердца, брате моей души» и о том, как он надеялся соединить его руку с рукой горячо любимой сестры. То и дело он мысленно обращался к берегам Вест-Индии, «где непрестанно плещется океан». Память о друге он пронес через всю жизнь. Что же до Кассандры — эта потеря стала для нее невосполнимой. Но не было ни криков, ни безумных рыданий, ни отказов от еды; Кассандра черпала силы в религии, здравом смысле и постоянной занятости. «По словам Джейн, ее сестра держится с твердостью и достоинством, какие мало кто выказал бы в столь мучительной ситуации», — писала Элиза в том же письме. После смерти Тома Кассандра получила тысячу фунтов. Похоже, она больше и не взглянула ни на одного мужчину, хотя ей в то время не исполнилось и двадцати пяти и она была красива. Впоследствии Джейн иногда пыталась обратить ее внимание на потенциальных ухажеров, но безрезультатно. И ей больше никогда не приходилось называть старшую сестру «самым смешным писателем современности» — шутки Кассандры кончились, она примирилась со своим уделом старой девы. Привязанность к сестре стала для Кэсси важнее, чем раньше: Джейн была для нее одновременно и ребенком, которому требовалась защита, и другом, которого нужно направлять и поддерживать, и сестрой, которой можно было отдать всю свою неизрасходованную любовь.

Принеся личную трагедию Кассандре, 1797 год одновременно положил конец напряженной, но комичной неразберихе между двумя братьями Остин и их кузиной Элизой. Никто из них не разделял веры Кэсс в то, что настоящая любовь приходит лишь раз в жизни, а Элизе нравилось утверждать, что она и вовсе не способна любить. Летом 1796 года она вновь появилась в Стивентоне, и Джеймс наконец собрал мужество в кулак и начал ухаживать за ней. Их возможный союз выглядел весьма достойно и явно снискал бы одобрение всей семьи: молодой вдовец с маленькой дочкой и его кузина-вдова со своим бедным мальчиком, оба к тому же со средствами — на его доход и ее состояние они могли бы жить вполне безбедно. И вот он наезжал из Дина, привозил стихотворные приношения и только что не ходил на задних лапках, пытаясь завоевать ее расположение. Обожающая внимание и поклонение, Элиза наслаждалась этой ситуацией и даже подумывала, не принять ли предложение кузена. Затем она отправилась в Лондон и там пришла к выводу, что Джеймс для нее недостаточно хорош и что ей слишком дорога свобода, а возможность пофлиртовать еще дороже[108]. Стать женой деревенского священника, круглый год сидеть в пасторате, заниматься детьми и распивать чаи с женами местных сквайров, пока супруг пишет проповеди, охотится или собирает десятину, — нет, это было решительно не для нее. Она привыкла к более яркой и оживленной жизни. Любила ездить в Брайтон и на другие курорты. Пока Гастингс лечился морскими купаниями, его мама могла немного пококетничать с офицерами — вот это ей вполне подходило. Ни одна из обрушившихся на Элизу трагедий не изменила ее взгляда на жизнь как на игру, из которой надо с умом извлечь столько удовольствия, сколько возможно. В свои тридцать пять она одевалась и вела себя как первая красавица. Носила на руках болонку. Находясь в Лондоне, прогуливалась в парке бок о бок с принцессой Уэльской. В общем, довольно сложно было представить, как бы Джеймс вписался в эту картину.

Он же не позволил себе долго сокрушаться из-за отказа Элизы. Как и все Остины, Джеймс был реалистом и знал, что для ведения хозяйства ему необходима жена. Если одна невеста отказала, нужно попросту отыскать другую. И она тут же нашлась. Сложно не заподозрить миссис Остин в том, что она поучаствовала в устройстве этого брака, пригласив свою любимицу, двадцатишестилетнюю Мэри Ллойд, погостить в Стивентоне. Выбор был вполне естественным — Ллойды дружили с Остинами, к тому же некоторое время жили в доме священника в Дине, так что брак с Джеймсом означал для Мэри возвращение в хорошо знакомое жилище. 30 ноября 1796 года миссис Остин написала будущей невестке письмо по случаю помолвки, в котором выразила свое восхищение и радость: «Доведись мне делать этот выбор, дорогая Мэри, именно ты была бы той, кого бы я желала видеть супругой Джеймса, матерью Анны и моей дочерью… Если в чем-то я и могу быть уверена в этом ненадежном мире, так это в том, что ты осчастливишь всех троих…»

Союз этот и в самом деле стал счастливым, хотя Мэри, чье лицо было изрыто оспинками, ужасно ревновала Джеймса к прежней пассии, Элизе, и, как считала Джейн, держала мужа в ежовых рукавицах. Джеймс смирился с тем, что его элегантная кузина никогда не получала приглашений в их дом. И хотя он привык хранить записи и свидетельства о всех важнейших событиях своей жизни (например, тщательно сберегал письма матери), среди его бумаг не осталось никаких упоминаний о поездке во Францию и визите к графу Капо де Фейиду. Согласно семейному преданию, Мэри Остин, надолго пережившая Элизу, отзывалась о ней дурно до конца своих дней. Такими глубокими были злость и ревность к сопернице. Ни в чем не повинная (или изображавшая, что неповинна) Элиза говорила о выборе Джеймса мягко и снисходительно: «Она не богата и не красива, зато обладает здравым смыслом и чувством юмора»[109].

Джеймс и Мэри обвенчались снежным январским днем в местечке Хёрстборн-Террант, близ Ибторпа, где миссис Ллойд жила с дочерьми. Джеймс так написал об этом дне:

Холодно было, и все вокруг
Свежим снегом покрылось вдруг.
И все же солнце ярким лучом
Вспыхнуло в речке, раскрасило холм,
Словно заставив зиму саму
Расплыться в улыбке, вспомнив весну.

К новобрачной являлись с визитами. Миссис Шут нашла ее «совсем непосредственной и очень приятной», да и все местное общество очень хорошо приняло новую миссис Джеймс Остин. Даже отец первой жены Джеймса, генерал Мэттью, смотрел на этот брак вполне благосклонно. И только малышка Анна, вернувшаяся в Дин из Стивентона, вовсе не была довольна. Отношения между ней и мачехой не сложились, и Джейн, преданная племяннице всей душой, тоже так никогда и не смогла перебороть свою неприязнь к Мэри.


Джеймс и Мэри поженились в начале 1797 года, весть о смерти Тома Фаула пришла в мае, а в июне Элиза де Фейид последовала совету своего поверенного и распорядилась, чтобы капиталы, положенные на ее имя Уорреном Гастингсом, были изъяты из-под попечения доверителей, в частности ее дяди Остина, и стали напрямую доступны ей. Это было сделано незамедлительно, и шесть месяцев спустя, в последний день года, Элиза повенчалась с Генри в церкви богатого лондонского района Мэрилебоун. Если Остинов сообщение это и застало врасплох, то отец семейства, во всяком случае, порадовался свадьбе племянницы и своего любимца-сына настолько, что отправил ему в полк весомую сумму в сорок фунтов, — их должно было хватить на изрядное празднование. Впрочем, в 1797 году, когда война вошла в самую опасную стадию, шампанское в Англии не пили.

Генри исполнилось двадцать шесть лет, Элиза была на десять лет старше. Его офицерское жалованье недавно увеличилось на триста фунтов, поскольку он взял на себя обязанности полкового казначея и был произведен в капитаны, она же могла рассчитывать на то, что осталось от ее состояния, а также на огромное наследство во Франции (если там восстановится прежний строй). Оба были людьми достаточно прагматичными, чтобы понимать взаимную выгоду этого брака, и все же, кажется, между ними и вправду существовало подлинное чувство, которое вспыхивало, разгоралось, потухало и возникало вновь на протяжении многих лет. Похоже, Элизу уязвило намерение Генри жениться на Мэри Пирсон. И потом, ее все больше беспокоило состояние собственных дел: арендная плата в столице росла, слуги требовали увеличить им жалованье, появлялись какие-то новые налоги… Она встретила Генри в Лондоне в мае 1797-го, выяснила, что он отказался от церковной стези, и пришла к выводу, что у него есть виды на будущее. Они задумали встретиться осенью в Восточной Англии. Там должен был квартировать его полк, а Элиза собиралась привезти туда Гастингса ради морских купаний. Вообще-то, в декабре она планировала ехать на север, навестить друзей, так что свадьба, похоже, была сыграна экспромтом. Она написала Уоррену Гастингсу за три дня до нее из своего дома на Манчестер-сквер, объясняя, что Генри «уже некоторое время располагает приличными доходами, и превосходные качества его души, характера и ума вместе с неизменной привязанностью ко мне и заботой о моем мальчике, а также великодушное согласие с моим решением завещать в дальнейшем всю мою собственность последнему побудили меня наконец принять предложение, которое я отклоняла более двух лет»[110].

Здесь была и правда, и доля фантазии. О том, что Генри в 1796 году обручился с Мэри Пирсон, знали не только все Остины (Джейн даже познакомилась с ней), но и сама Элиза, выразившая кузену свое сочувствие, когда он рассказал, что невеста бросила его. К тому же Генри задолжал Элизе немалую сумму, а доходы его были «приличными» для холостяка, но не для целого семейства, особенно исходя из представлений Уоррена Гастингса, да и самой Элизы. Слова о маленьком Гастингсе больше соответствуют действительности. Он тяжело болел в декабре, страдал от судорог и лихорадки. Мальчик теперь мог ходить самостоятельно, но оставался умственно отсталым и хрупким. К счастью, Элиза обзавелась новой служанкой, очень дельной и сноровистой. Очаровательная Франсуаза Бижон уехала со своей восемнадцатилетней дочерью Мари-Маргаритой из французского Кале, спасаясь от террора, и теперь взяла на себя большую часть забот о Гастингсе. Но и сама Элиза продолжала щедро изливать на него свою любовь, а Генри выказывал достаточно внимания к ребенку, чтобы угодить его матери. Вскоре все они отправились в Ипсуич, Элиза ехала с Генри (по дороге кокетливо выражая сомнения в мужнином искусстве управлять коляской), а Гастингс — с мадам Бижон, «попечению которой я без колебаний могу его доверить». Они сняли дом с садом, и мальчик мог целый день проводить на свежем воздухе, что Элиза считала, даже в феврале, целительнее любых лекарств.

Судя по письму Элизы к Филе Уолтер от 16 февраля 1798 года, в полку она встретила очень теплый прием полковника, лорда Чарльза Спенсера («Такого спокойного, милого, так хорошо воспитанного… что, даже будь я в третьем браке, а не во втором, я все же была бы без ума от него»), и близкого друга Генри капитана Тилсона («замечательного красавца»). Она была в восторге оттого, что титул «comtesse», графини, ставил ее тут в привилегированное положение. И конечно, ей доставляли удовольствие бесконечные приемы, танцы, визиты, общение с офицерами и их женами… Одна из них одевалась так смело, что сразила даже Элизу — как отказом от корсета и откровенно оголенной грудью, так и маленьким черным паричком по последней столичной моде. «Такая манера одеваться, а вернее, раздеваться была бы замечена даже в Лондоне, так что суди сама, что за шум она вызывает здесь, в провинциальном городишке», — пишет Элиза кузине. А затем, оставив эти яркие впечатления в стороне, заводит речь о Генри. Он выказал «удивительную сердечность, рассудительность» и прочие добрые качества, но что еще важнее — полнейшую готовность дать жене жить так, как ей заблагорассудится. «Он сознает, что я не слишком-то привыкла к подчиненному положению и вела бы себя в нем довольно неуклюже». Смирился Генри и с ее отвращением к слову «муж».

В том же жизнерадостном письме она планирует поездку в Хэмпшир. А еще передает слухи о близящемся вторжении французов. Элиза выражает опасение, что враги могут завладеть ее состоянием, и сообщает Филе, что полк ждет пополнения и находится в полной боевой готовности. И она не была бы собой, если б не добавила: «Отправлюсь-ка и я на учения да закажу себе обмундирование не откладывая в долгий ящик».


Итак, Джеймс, Эдвард, Генри и кузина Элиза — все были в браке и вполне устроены. Кассандра и думать больше не хотела о замужестве. Кассандра, но не Джейн. В 1797 году, как будто желая загладить вину за своего ирландского племянника, миссис Лефрой пригласила в Эш молодого преподавателя из Кембриджа, из колледжа Святого Эммануила. Джейн в то время как раз работала над «Первыми впечатлениями». Считалось, что преподобный Сэмюэль Блэкол подыскивает себе жену, поскольку он как раз должен был оставить университет и получить от него место в хорошем приходе, — именно на таком основании и начинали свое сватовство многие молодые священники. Миссис Лефрой, похоже, убедила себя в том, что они с Джейн вполне подойдут друг другу.

Лаконичный отчет Джейн об их встречах позволяет предположить, что мистер Блэкол высказал все свои нужды и чаяния тяжеловесно и определенно, но впечатления не произвел. Поводы и условия для их общения, должно быть, старательно изобретались и Лефроями, и Остинами. Это не прибавляло Джейн энтузиазма ни по отношению к Блэколу, ни к ситуации в целом; даже ее дражайшая миссис Лефрой могла быть бестактной. На Рождество 1798 года Лефрой пригласили Сэмюэля Блэкола вновь, но, хотя он и высказал в ответном письме надежду «вызвать на сей раз более глубокий интерес к своей особе» у семейства Остин, что-то помешало ему приехать, и он так и не смог походатайствовать за себя лично. Джейн с раздражением заявила Кассандре, что «безразличие скоро станет взаимным, если только его внимание ко мне, возникшее поначалу просто от незнания, не укрепится оттого лишь, что он вовсе меня не видит». И далее: «От себя миссис Лефрой не добавила ничего, что имело бы отношение ко мне, — возможно, считает, что и так уже сказала предостаточно». Можно только посочувствовать Джейн, отшатывающейся от столь неуклюжих попыток устройства ее судьбы и тяжкого сватовства. Остается ощущение, что манера мистера Коллинза, в которой он делает предложение Элизабет Беннет, могла быть отчасти списана с попыток мистера Блэкола заинтересовать Джейн. Впрочем, если эти попытки и вызывали у нее тоску, то никакого зла на него она не держала. Много позднее, в 1813 году, услышав о его предстоящей женитьбе, она вспомнила о нем как о «самом Совершенстве… правда голосистом и назойливом, но к которому я неизменно испытываю уважение», и выражала надежду, что его жена окажется «тихого нрава и достаточно несведуща, но, — любезно добавила Джейн, — от природы умна и любознательна».

Джейн была горда и никогда не навязывалась тем, кто не испытывал к ней интереса. В январе 1799 года, вскоре после своего «отчета» о неудавшемся сватовстве Блэкола, она так описывала Кассандре бал, на котором побывала: «Не думаю, чтобы я пользовалась особым успехом. Приглашали меня только тогда, когда это было уж совсем неизбежно… Там был один джентльмен, офицер из Чешира, весьма привлекательный молодой человек, который, как мне сказали, желал быть мне представленным, но, поскольку его желание, по-видимому, не отличалось особой силой, знакомство так и не состоялось». Язвительность, с которой она описывает этот не слишком лестный для нее эпизод, вероятно, делала ее неудобной партнершей для джентльмена, не особенно уверенного в себе. Как бы весело она ни улыбалась, как бы легко ни ступала по паркету, ее ум заставлял собеседника постоянно оставаться настороже. В «Чувстве и чувствительности» так описывается мнение леди Миддлтон об Элинор и Марианне: «Они не льстили ей, и она считала их черствыми, а потому, что они любили чтение, подозревала их в сатиричности, быть может не совсем зная, что такое сатиричность». Подобные мысли, надо полагать, проносились в головах леди и джентльменов в Хэмпшире и Кенте.

Глава 13 Друзья из Восточного Кента

Леди и джентльмены в графстве Кент, которых Джейн лишала покоя остротой своего ума, — это те, кто составлял круг ее брата Эдварда и его жены Элизабет. Некоторые их них в свою очередь придирчиво наблюдали за ней. Это выяснилось много лет спустя, когда ее племянница Фанни взяла в руки перо и записала, что тетушка Джейн производила впечатление «бедной родственницы», которой недоставало утонченности. Возможно, недостаток утонченности усматривали в шуточках, которыми случалось обмениваться Джейн и Кассандре… Например, когда благодетельница Эдварда, миссис Найт, слегла с каким-то недомоганием, Кэсс в письме к сестре предположила, что на самом деле она собралась рожать. А Джейн пошла еще дальше, намекая на возможный аборт. И это притом, что миссис Найт была сорокавосьмилетней вдовой!

И все же отчеты Джейн о визитах в Кент выглядят весьма радужными, во всяком случае на первый взгляд. Обычно она приезжала к брату и его жене в теплое время года. В отличие от стивентонских Остинов Эдвард жил в полном достатке, на широкую ногу. Джейн шутила в письме к сестре, находясь дома, в Хэмпшире: «Люди в этой части света так ужасающе бедны и так экономны, что у меня не хватает на них никакого терпения. Кент — единственное счастливое место, там все богаты»[111]. Она посещала Кент летом 1794 и 1796 годов, а в 1798-м вместе с родителями и Кассандрой впервые очутилась в поместье Найтов, Годмершем-парке. К тому времени у Эдварда и Элизабет уже родилось четверо детей — за Фанни последовали три сына, — и они ожидали пятого. Супруги переехали сюда из своего первого дома, Роулинга, по настоянию миссис Найт, которая сочла, что обширное поместье им теперь нужнее, чем ей, и переселилась в дом в Кентербери.

Сестры Остин скоро переменили свое не слишком почтительное отношение к миссис Найт на искреннее внимание и учтивость. Она оказалась человеком необыкновенно заботливым и щедрым. Щедрым до такой степени, что со временем назначила Джейн что-то вроде негласного ежегодного содержания, тем самым сделавшись единственной (во всяком случае, известной нам) меценаткой писательницы[112]. Благодарность той постепенно переросла в настоящую дружбу. Во всяком случае, миссис Найт была далека от того, что Джейн называла «счастливым безразличием богачей Восточного Кента».


Хотя и Роулинг прежде вполне устраивал Эдварда с семейством, Годмершем являл собой нечто совершенно другого порядка. Поместье располагалось в широкой, безмятежно-красивой долине реки Стауэр, между Эшфордом и Кентербери, вблизи старинного «пути пилигримов»[113]. В 1798 году в лесу водились олени, а плавно изогнутые холмы были усеяны живописными рощицами, предназначенными не только радовать глаз, но и служить убежищем для дичи. Просторный современный дом, как и в большинстве английских палладианских усадеб, располагался в величественном уединении. Землевладельцам совсем не хотелось, чтобы дома арендаторов портили им вид, так что парк был огорожен стеной и, чтобы войти или выйти, требовалось воспользоваться ключом (о чем упоминается в дневниках Фанни Остин). Центральная часть дома, выстроенная в 1730-х, могла похвастать великолепным холлом, отделанным мрамором и лепниной, а также огромными парадными комнатами. Крылья здания появились почти на полвека позднее; в одном располагались кухонные помещения, а в другом — грандиозная библиотека. Там Джейн однажды оказалась в полном одиночестве меж «пяти столов, двадцати восьми стульев и двух каминов — в моем единоличном распоряжении».

На другом, более крутом берегу реки был выстроен летний домик в виде греческого храма, куда так и тянуло прогуляться. Ниже находилась еще одна «обитель уединения», или, как ее называли, «Эрмитаж», а на реке стояла купальня. Детям очень нравилось купаться там и плавать на лодке. Была пешеходная дорожка-серпантин. Имелись огороженные фруктовые сады и большой ледник, чтобы снабжать поместье свежей провизией. До церкви можно было без труда дойти пешком, через парк и одну из запертых калиток; туда таким же образом добирались и владельцы еще нескольких окрестных усадеб. Эдвард держал лошадей, экипажи и фаэтоны для частых и приятных поездок в Кентербери или к соседям и мог не раздумывая истратить шестьдесят гиней на пару лошадей для выезда. Конечно, все это составляло разительный контраст со Стивентоном, где Остины, обзаведясь коляской в 1797-м, уже через год были вынуждены отказаться от нее.

В Годмершеме строго соблюдались все традиции, связанные с тем или иным временем года. Каждый год в январе и в июле Эдвард собирал на обед работников и арендаторов, и тогда в помещениях для слуг раздавались звуки барабана и свирелей; дамы на этих обедах не присутствовали. На Рождество пели веселые рождественские гимны, устраивали различные игры[114], танцевали. В Крещенский сочельник выбирали Короля и Королеву среди детей. Годовщины свадьбы Эдварда и Элизабет тоже отмечались всем семейством, а в дни рождения все дети на полдня освобождались от уроков со своими гувернантками. В доме держали птичек и котят. У Фанни даже была своя корова в коровнике, а еще маленькие грабельки, и она воображала, что вместе с работниками возделывает сады и косит траву. Эдвард был веселым отцом, который любил играть и шутить с детьми. Он учил Фанни ездить верхом, а однажды за завтраком пообещал ей шестипенсовик, если только она сумеет промолчать пять минут. Он обожал рыбачить и мог выйти пострелять дичь, но в настоящей охоте с гончими не участвовал. Летом он играл в крикет и устраивал вылазки на морское побережье, особенно в Рамсгейт[115] с его знаменитым пирсом. Он исполнял свои обязанности крупного землевладельца — участвовал в квартальных судебных сессиях в Кентербери, а когда возникла угроза французского вторжения, собирал добровольцев, занимался с ними, проводил построения в парке, а затем вывел маршем в Эшфорд для серьезных двухнедельных учений.

Просторный, полный воздуха и света дом был буквально создан для множества гостей. Его содержали в порядке десятки слуг. Во всех спальнях гостеприимно горели камины. Завтрак подавали в десять, а обед довольно поздно, в половине седьмого вечера; для тех же, у кого аппетит просыпался между этими трапезами, приносили подносы с закусками и напитками. Чаще всего в Годмершеме гостили сестры Элизабет, но и Остинов тоже приглашали нередко. Генри устремлялся сюда, когда только мог. Даже женившись, он приезжал несколько раз в году и всегда сам по себе — словно любимый холостой друг семьи[116]. Он знал, как вписаться в здешний домашний уклад, и умел завоевать расположение детей: раздавал шестипенсовики и участвовал в их играх. Он наезжал во время зимних праздников, участвовал в балах в Кентербери и Эшфорде и вывозил дам в театр, а по вечерам вслух читал Шекспира всем, кто только изъявлял готовность его слушать. Летом он ездил на скачки или сопровождал Элизабет во время прогулок, а однажды даже спас ее от разъяренного оленя, сломав при этом палец. Генри нравилось ездить из Годмершема в Рамсгейт и Дил[117]. Он ловил щуку и угря в Стауэре, охотился на куропаток, цесарок и коростелей. Наслаждался добрым французским вином из подвалов брата и с удовольствием пользовался его экипажем или фаэтоном. Ничего удивительного, что он называл Годмершем «Храмом наслаждений» и даже написал восторженное стихотворение, в котором представлял себя этаким современным пилигримом.

Странник, вот он, твой приют,
Дверь открыта пред тобой.
Что ж, входи! Тебя тут ждут
Радость, ласка и покой,
Грация и обаянье,
Тонкий вкус и блеск ума.
Вмиг придешь ты к пониманью —
Здесь живет любовь сама!
Всех полна благословений
В этом Храме наслаждений…

Генри был любимым деверем Элизабет, но и Фрэнк приезжал достаточно часто, а когда он обручился с девушкой из Рамсгейта, ее тоже пригласили погостить. Иногда прибывал с визитом Чарльз. Джеймс однажды летом привозил на несколько недель в Годмершем свою семью, а его дочь Анну, когда она подросла, приглашали и саму по себе. Старшие Остины, как мы уже знаем, были у сына и невестки в 1798 году. Кассандру приглашали очень часто, и она помогала Элизабет при рождении детей. Джейн звали в гости значительно реже. Если верить ее хэмпширской племяннице Анне, которая хорошо знала их всех, жена Эдварда недолюбливала Джейн. Элизабет, по словам Анны, «была очень приятной женщиной, прекрасно образованной, но без особых талантов. Она любила домашний уют, в чувствах к другим была сильна, но избирательна». Из двух сестер Остин она «предпочитала старшую». Почему? «Ганстоунским Бриджесам в ту пору вполне хватало маленьких талантов, а большие для них оказывались уже свыше меры». Хотя к этому мнению следует отнестись осторожно, слова Анны, в общем-то, находят подтверждение в других источниках.

Например, в воспоминаниях другой племянницы, Фанни, которая записала их, хотя и со многими неточностями, в 1869 году, когда ей было уже за семьдесят. Фанни вспоминала, что тетушка Джейн

была вовсе не такой утонченной, как можно было ожидать при ее таланте. Они [Остины] были небогаты и общались по большей части с людьми незнатными и заурядными и, хотя и превосходя тех образованностью и культурой, мало отличались от них в смысле утонченности… Тетя Джейн была слишком умна, чтобы не отбросить все признаки «обычности» (если я могу употребить такое выражение) и не попытаться облагородить саму себя… Обеих тетушек [Кассандру и Джейн] воспитали в полнейшем незнании Света и его обычаев (я подразумеваю моды и тому подобное), и, если бы только папина женитьба не привела их в Кент… они, хоть и оставались бы сами по себе такими же умными и достойными, находились бы значительно ниже на общественной лестнице.

Этот пассаж приводил и до сих пор приводит в расстройство и негодование многих поклонников Джейн Остин и считается примером родственного вероломства, а также абсолютно ошибочного представления об «утонченности» в Викторианскую эпоху. Но следует помнить, что Фанни очень любила тетку и свои воспоминания о ней, изложенные в письме к младшей сестре Марианне, закончила так: «Если эти рассуждения тебе неприятны, прости меня, но они просились с моего пера, и вот появились и изрекают правду…» Важность их состоит хотя бы уже в том, что из них можно понять, как Джейн принимали в Годмершеме: неизменно доброжелательно, но с отчетливым налетом снисходительности, чего она не могла не чувствовать. Например, приходящий куафер, который время от времени являлся в дом подстригать и укладывать дамам волосы, снижал для нее плату за свои услуги, — видимо, было очевидно, что ее воспринимают как бедную родственницу.

Автору, для которого ложное положение в обществе являлось одной из основных тем, в Годмершеме было что понаблюдать и о чем написать, но находиться здесь зачастую оказывалось не так уж приятно. Ничего необычного в подобной ситуации нет, для писателя она только естественна. Никто так зачарованно не исследует высшее общество, как тот, кто ощущает свою непричастность к этому волшебному кругу. Одним из очевидных примеров, конечно, является Ивлин Во. Генри Джеймс оставил достоверные зарисовки жизни в великосветских домах Англии, хотя и оставался сторонним наблюдателем. Оба писателя научились, как и Остин, «отбрасывать все признаки „обычности“» и впоследствии были, как и она, провозглашены непререкаемыми авторитетами по части поведения настоящих джентльменов и леди.

Упоминания Джейн Остин о кентских джентри не отличались ни почтением, ни даже вежливостью. «Явились, уселись, встали и отбыли», — описывала она визит неких благородных дам. Или о дочерях одной из них: «Каролина нисколько не стала не грубее, а Гарриет — нисколько не изящнее». Или: «Элизб. для дамы ее возраста и положения имеет высказать поразительно мало, а мисс Хаттон немногим больше». Мисс Флетчер, одна из молодых леди, с кем, как считали родные, Джейн могла бы подружиться, заинтересовала ее только тем, что любила «Камиллу» Бёрни, — и больше ничем. Похоже, из всех обитателей Кентербери Джейн готова была считать интересными людьми одних только молодых офицеров. А годмершемские вечера в семейном кругу попросту усыпляли. «Дай угадаю, Элизб. занимается рукоделием, ты ей читаешь, а Эдвард отправился почивать», — писала Джейн Кассандре, когда та навещала брата в декабре 1798 года.

Никто из соседей Эдварда или его родственников со стороны супруги не стал адресатом писем Джейн. Единственной близкой подругой, которую она приобрела в Кенте, была гувернантка Энн Шарп. Только в хрупкой, умной мисс Шарп обнаружила Остин душевное сродство. Та любила театр и писала достаточно бойко, чтобы сочинить пьесу для своих учеников под названием «Наказанная гордость, или Вознагражденная невинность». Пьеса эта даже была поставлена, хотя и всего лишь для развлечения слуг. И вот этой незаурядной особе приходилось зарабатывать свой хлеб единственно возможным способом — непростым учительским трудом. Джейн привязалась к ней мгновенно и — на всю жизнь. Несмотря на то что Энн Шарп в 1806 году оставила Годмершем и затем работала по большей части на севере Англии, подруги состояли в постоянной переписке.

Мисс Шарп стала для Джейн «моей дорогой Энн». В 1809 году, скучая и томясь в доме брата, писательница то и дело переносилась мыслями в те гораздо более жизнерадостные времена, когда мисс Шарп была рядом. Джейн интересовалась обстоятельствами жизни своей подруги, много раз приглашала ее в гости и однажды, насколько нам известно, летом 1815 года, зазвала-таки в Хэмпшир. Джейн Остин отправляла ей свои романы и интересовалась ее мнением. Известно, что Энн больше всего любила «Гордость и предубеждение», находила «Мэнсфилд-парк» превосходным, а «Эмму» ставила между этими сочинениями. В сущности, Джейн относилась к Энн Шарп как к родной сестре. Однажды она так распереживалась за подругу, что выразила безнадежное романтическое пожелание, чтобы в нее влюбился отец ее подопечных, вдовец сэр Уильям П. из Йоркшира: «Как бы я хотела, чтобы он женился на ней! О сэр Уил., сэр Уил.! Как же я стану любить вас, если вы полюбите мисс Шарп!»[118] Нет нужды говорить, что сэр Уильям ей не внял. Ни он, ни мисс Шарп не являлись героями романа, и должно было пройти некоторое время, прежде чем другая романистка заставит хозяина дома жениться на гувернантке…

Именно Джейн, а не кто-либо из годмершемских обитателей, в свое время известила Энн о смерти ее бывшей работодательницы Элизабет Остин. Одно из своих последних писем Джейн тоже написала своей дорогой Энн, а после кончины сестры Кассандра сочла своим долгом отправить мисс Шарп (как она продолжала ее называть) прядь волос сестры и несколько памятных вещиц. Скудость этих даров подчеркивает ту бедность и бережливость, что были привычны для всех трех: одним из них стала длинная тупая игла, пролежавшая в рабочей шкатулке Джейн около двадцати лет. Без сомнений, следующие тридцать она сберегалась как настоящее сокровище. Мисс Шарп дожила до 1850-х годов. Племянник Остин, Джеймс Эдвард, нашел ее «ужасающе манерной, но довольно занятной». Это суждение возвращает нас к словам Филы Уолтер о Джейн Остин: «манерна и с причудами». Похоже, в Кенте Джейн нашла родственную душу, одну из самых лучших своих подруг, ту, что, не отличаясь ни богатством, ни удачливостью, была подлинно близкой. К тому же дружбу эту не нужно было делить с родней — Энн была только ее подругой. А то, что мисс Шарп сама зарабатывала себе на жизнь и позднее открыла школу для девочек в Эвертоне, позволяет понять, что именно в ней интересовало и привлекало Джейн Остин.


Манерность и причуды могут быть средством самозащиты. Как и молчание. Но в случае с Джейн Остин особенно сложно понять, когда она сама хранит молчание по какому-то вопросу, а когда это результат работы ножниц Кассандры. Ее молчание по поводу политики общеизвестно, и принято считать, что оно указывает на согласие с консервативными взглядами ее семьи. Ребенком она накарябала на полях «Истории Англии» Голдсмита[119]: «Благородно сказано! Это речь тори!» — но этот боевой клич единственный из известных нам. После смерти Джейн ее племянница Каролина, дочь Джеймса Остина, пытаясь вспомнить, какую точку зрения тетушка высказывала в обществе, не смогла припомнить «ни одного ее слова или выражения» касательно политики. Но даже если писательница и осталась верной тори, ее симпатии не обязательно распространялись на членов парламента от их графства.

Кроме того, политика была мужским делом. Как и охота. Генри Остин доверительно сообщил нам, что любимым поэтом-моралистом его сестры был Каупер и что особенно она любила его поэму «Задание», которую могла цитировать по памяти. Однако она хранила молчание по поводу его отвращения к охоте с ее жестокостью… Впрочем, взывать словами Каупера к братьям и их друзьям, страстным любителям поохотиться, пострелять, затравить дичь, все равно было бы довольно нелепо. Генри не упускал возможности поохотиться, когда находился в Годмершеме. Все сыновья Эдмунда с юности приучались к охоте. Страстными охотниками были и Джеймс с сыном. Так что если Джейн и разделяла чувства Каупера, то вслух этого предпочитала не говорить. В своих письмах она упоминает об охоте в совершенно нейтральном тоне. В «Мэнсфилд-парке» она отправляет Эдварда Бертрама охотиться вместе с Генри Крофордом, а в незаконченном романе «Уотсоны» не без сочувствия пишет о переживаниях десятилетнего Чарльза Блэйка, отправившегося на свою первую охоту. Нет никаких свидетельств того, что Джейн Остин хотя бы раз побывала на празднествах, завершавших в те времена большую охоту. И все же привязанность к братьям если и не пересиливала, то во всяком случае заглушала моралите Каупера.

Права женщин были еще одной темой, по которой она хранила молчание. В 1790-е в обществе немало говорили о «Защите прав женщин» Мэри Уолстонкрафт. Эта книга появилась в 1792 году и произвела фурор. Но уже первая глава никак не могла вызвать симпатий у дочери священника, у которой два брата служили во флоте, а еще один — с 1793-го в милиционном полку. «Защита» начиналась с выпада против монархии, а затем переходила на армию: «регулярная армия несовместима со свободой» — «каждый корпус скован одной деспотической цепью» — «считается, что бедный джентльмен может продвинуться по службе благодаря собственным заслугам, на деле же он становится холуем, паразитом, подлым угодником». Это что касается Генри. Следующим шел флот: «Господа морские офицеры похожи один на другого, только их пороки принимают различные формы… об уме же их и вовсе сказать нечего» — это о Фрэнсисе и Чарльзе. Затем Церковь: «Слепое подчинение, навязанное в колледже в форме веры, учит младшего священника раболепно почитать настоятеля, если он хочет чего-то добиться. Не может быть контраста более разительного, чем холопская зависимость бедного кюре и учтивое высокомерие архиепископа. Пиетет одного и презрение другого делают исполнение каждым из них своих обязанностей одинаково бессмысленным». Это касалось ее отца, ее брата Джеймса, а также половины ее родственников и знакомых.

Разумеется, и речи быть не могло, чтобы она согласилась с подобными утверждениями Уолстонкрафт. Но это на первый взгляд. То, как сама Остин изображала некоторых армейских офицеров или священников, немилосердных, чванливых и льстивых, позволяет предположить, что две писательницы расходились не во всем. Во всяком случае, главное у Уолстонкрафт — аргументы в пользу того, что женщины достойны лучшего образования и более высокого статуса в обществе, — должно было как минимум привлечь внимание Джейн. А тот факт, что у нее имелся экземпляр «Хермспронга» Роберта Бейджа, лишь укрепляет нас в этом предположении. Бейдж был радикалом и «едва ли христианином» (по его собственным словам), открыто заявлявшим о поддержке Уолстонкрафт. Ее требования прав для женщин цитирует и одобряет его герой. Хермспронг, этакий философ-американец, верящий в равенство, искренность и прямоту так же, как и в права женщин, оспаривает все устоявшиеся мнения тори. Он противостоит английской классовой системе, которая воплощена для него в старом греховоднике-пэре с его продажной свитой — священником, адвокатом и любовницей. Основной шарм книги заключается в блистательных остроумных диалогах, большинство из которых герой ведет со своей главной союзницей Марией Флюарт, молодой женщиной, которая обладает независимым умом, бойким язычком и выдающимися умениями по части расстройства планов старого пэра. Когда Хермспронг требует поцелуя и сетует на ее сопротивление, Мария восклицает: «Поцелуй! Боже, я-то думала, судя… по вашему натиску, что вы хотели меня раздеть». Хермспронг и Флюарт используют подобную откровенность как оружие против своих недругов, привыкших к вежливой лжи и светским условностям, — и одерживают победу. В «Чувстве и чувствительности» Остин описывает похожее противостояние, окончившееся, однако, иначе. Никогда не высказываясь публично по поводу положения женщин, в своих книгах она тем не менее настаивает на моральном и интеллектуальном равенстве полов.


Если она и не молчала по вопросам религии, то высказывалась вполголоса. Религия присутствует в ее творчестве, что естественно для дочери священника. Но для Остин религия — это не предмет для сомнений и исследований и не источник удивления или ужаса, как для Джонсона и Босуэлла. Семейные молитвы, проповеди и причастие то и дело упоминаются в ее письмах, но религия (так сказать, по умолчанию) главным образом ассоциируется с благотворительностью, с помощью бедным; это больше общественный, чем духовный, фактор. В ее романах ни одного из героев мы не застаем ни за молитвой, ни в церкви, ни в поисках духовного руководства у священников. Марианна Дэшвуд, в пучине несчастья и раскаяния, говорит о том, что хочет принести обет Богу и станет сдерживать свою любовь к Уиллоби «религией, доводами рассудка, постоянными занятиями», и все же мы не видим ее веры в действии. Определеннее нам показана вера Фанни Прайс, дающая героине силы сопротивляться всему, что кажется ей дурным. Вера также делает ее нетерпимой к грешникам, и она готова отвернуться от них, как мистер Коллинз, рекомендующий Беннетам отвергнуть беспутных Лидию и Уикхема. Как писательница, Остин интересовалась различными религиозными проявлениями и обрядами; по поводу внутренних духовных борений она хранила молчание.

Глава 14 Путешествия с матушкой

Миссис Остин предельно откровенно объяснила Мэри Ллойд в 1797 году, отчего она так рада ее браку с Джеймсом: «Я жду, что ты станешь настоящим утешением для меня в старости, когда Кассандра уедет в Шропшир, а Джейн — один Бог знает куда». Она словно всплескивает руками в непреодолимом сомнении — сумеет ли ее младшая дочь стать хорошей женой, а если нет, послужит ли матери утешением на склоне лет? Джейн была непредсказуема, уклончива и уж во всяком случае не уступала миссис Остин умом и ироничностью. Старшая Остин любила подтрунивать над другими, но ведь никто не любит, когда смеются над ним самим.

Как мать, она, разумеется, хотела, чтобы дочери вышли замуж. Чего еще ей хотелось? Чтобы им повезло, как ее племяннице Джейн Купер, ставшей женой блестящего морского офицера, которому за заслуги во французской кампании уже было пожаловано рыцарское звание. Кузина Джейн теперь звалась леди Уильямс, как бы там Джейн Остин ни высмеивала «его королевское высочество сэра Томаса Уильямса». Этот последний прекрасно относился к Чарльзу Остину, и тот был счастлив служить под его началом. А Джейн Уильямс всегда были особенно рады в Стивентоне. Ведь благодаря такой вот хорошей партии, какую сделала она, выигрывала вся семья, укрепляясь и получая новые возможности.

Но только, увы, ничто не вечно. Через несколько месяцев после того, как миссис Остин написала это письмо к Мэри, умер Том Фаул — и у Кассандры не стало будущего в Шропшире. А в следующем году Джейн Уильямс разбилась насмерть на острове Уайт, выпав из своего кабриолета при столкновении с понесшей лошадью. Сэр Томас сделался вдовцом всего через шесть лет после их венчания в Стивентоне.

Тем временем Джейн Остин не проявляла никакого матримониального интереса ни к тем молодым людям, что жили по соседству, — Дигуидам, Терри, Порталам, Харвудам, Тому Шуту, — ни к приезжим. Они с Кассандрой прекрасно ладили со всеми своими старинными приятелями и с друзьями братьев, но это были почти родственные отношения, которые ни к чему не вели. Тяжелая утрата Кэсс и еще большее сближение сестер словно навязывали им положение старых дев. Их отец отныне всегда объединял дочерей, любовно называя обеих «девочки». Племянница Анна, вернувшаяся в Дин с отцом и мачехой, вспоминала, что в эти годы сестры были неразлучны.

Я вспоминаю частые визиты тетушек, как они в ветреную погоду шли по мокрым, грязным дорожкам из Стивентона в Дин в паттенах[120], которые в ту пору носили даже благородные дамы. Помню их шляпки: поскольку они были точь-в-точь одинаковые по цвету, форме и материалу, я любила угадывать и, по-моему, всегда угадывала правильно, какая из них принадлежит какой из тетушек.

Есть что-то печальное в том, что две девушки, которым лишь чуть за двадцать, не только носят совершенно одинаковые шляпки, словно подчеркивая свою нераздельность, но и вообще ничем не хотят различаться в одежде.

Если им приходилось разлучиться, они постоянно писали друг другу. «Дядя очень удивлен, что я так часто получаю от тебя известия», — писала Джейн Кассандре из Бата в 1799 году. В этом мягком замечании слышится неприятный им обеим подтекст, намек на любопытство и бестактность их дяди. Да, они писали друг другу очень часто; они нуждались в этом, поскольку могли разговаривать одна с другой совершенно откровенно и в письмах отводили душу. Письма давали выход раздражению, гневу и разочарованию, помогали сестрам смело смотреть в лицо миру, а еще — делиться шутками, сплетнями, дорожными наблюдениями и толковать об одежде, какой бы унылой она ни казалась другим. Кассандра в этих письмах иногда пробовала себя в прозе — например, находясь в Годмершеме зимой 1798 года, отправила в Стивентон «повесть о двух счастливых неделях», которую Джейн сочла «весьма изящной». Сама Джейн не предпринимала попыток превращать свои письма в литературные произведения. Письма служили лишь, так сказать, точилом для острых лезвий ее прозы.

В них могла внезапно вкрасться вольная шутка, как в случае с женой соседского священника, миссис Холл, родившей мертвого ребенка «на несколько недель раньше, чем следовало, из-за пережитого испуга. Полагаю, ей случилось внезапно глянуть на своего супруга». Э. М. Форстер[121] назвал это «змеиным шипением», но скорее мы имеем дело с нарочитым «мальчишеским» дурновкусием, как в ее юношеских сочинениях. Как и в юности, Джейн просто не удерживает разбег пера — слишком уж отталкивающе, надо думать, выглядел мистер Холл. Ниже в том же письме она доброжелательно рассуждает о новорожденном младенце из деревни, для которого собиралась подобрать кое-какую одежку.

Есть в этих письмах и другие сюрпризы. «Не удивлена, что ты хочешь перечесть первые впечатления, ты так редко это делаешь и так давно их читала в последний раз». Она подтверждает существование этой своей работы, хотя никогда и не обсуждает ее в письмах. Отказ от написания названия заглавными буквами — словно понижение голоса; она упоминает «Первые впечатления» как будто бы нехотя. Но это не ложная скромность. Она сознает, что ее сочинение стоит перечесть, несмотря на отказ издателей. Позднее она решит, что его стоит и переписать.


Обе сестры были с родителями в Годмершеме летом 1798 года. Кассандра осталась там помочь Элизабет с очередным новорожденным, а Джейн отправилась домой вместе с мистером и миссис Остин. Следующая подборка писем дает подробную картину ее повседневного общения с родителями; Джейн вновь «точит ножи», превращая суету матери по поводу ее собственного здоровья в сплошную шутку. Миссис Остин почувствовала себя неважно еще на первом этапе их сложного путешествия, и ей потребовалось пару раз принять лечебные микстуры и несколько раз закусить куском хлеба. Но к тому моменту, когда они достигли гостиницы в Дартфорде, ей полегчало настолько, что она съела обед, состоявший из бифштекса и вареной курятины. Она решила занять вместе с Джейн комнату с двуспальной кроватью, оставив вторую комнату в полном распоряжении мистера Остина. Джейн не комментирует это решение. «Сегодняшний день был во всех отношениях приятнее, чем я ожидала, — пишет она. — Вокруг не было толпы, да и особых расстройств не приключилось». Это, видимо, нужно понимать как выражение того, что день прошел недурно.

В гостинице отец уселся читать роман, а мать устроилась у камина. Джейн же тем временем обнаружила, что пропали ее коробки с деньгами, письмами и бумагами. Хозяин гостиницы высказал предположение, что их могли привязать к карете, идущей в Грейвсенд, — оттуда багаж отправят в Вест-Индию. Так оно и оказалось. Карету быстро нагнали, коробки вернули. На следующее утро семейству предстоял дальнейший путь, в связи с чем миссис Остин стремительно почувствовала себя хуже, жаловалась на «жар в горле» и «тот особый вид желудочного расстройства, который всегда предшествует ее болезням». Добравшись до Бейзингстока, они прямиком направились к Лифорду, семейному врачу, который прописал настойку опия, по двенадцать капель на ночь. Миссис Остин тут же завела с доктором уютную беседу о преимуществах чая из одуванчиков перед опием. Кстати, из-за этого они пропустили ажиотаж на улицах, сопровождавший прибытие еще одного больного — короля, следовавшего через Бейзингсток из Уэймута в Виндзор. Город был полон народа, собравшегося его приветствовать.

Миссис Остин с трудом вытащили от Лифорда и довезли последние несколько миль до Стивентона. Джейн теперь отвечала за настойку опия, которую должна была капать матери каждый вечер. Эта обязанность ей нравилась. Когда из Дина поприветствовать вернувшихся путешественников приехал Джеймс, миссис Остин вновь воспрянула духом и оживленно болтала с сыном до самого отхода ко сну, но затем уж опийная настойка мистера Лифорда свалила ее с ног на весь следующий день. Джейн с отцом обедали вдвоем. «Как странно!» — писала она Кассандре. Странно отдавать распоряжения на кухне, странно остаться дома единственной из детей и сидеть за этим большим столом. Мистер Остин был занят размышлениями, как помочь Фрэнку, служившему на Средиземном море и, казалось, навсегда застрявшему в лейтенантах. Определенно отцу пришла пора вмешаться и написать влиятельным людям. Чарльз, в свои восемнадцать тоже лейтенант, горел желанием перевестись на какой-нибудь боевой корабль, который скорее примет участие в настоящем деле. Мистер Остин написал адмиралу Гамбье, родственнику первой жены Джеймса, а тот в свою очередь посовещался с лордом Спенсером, первым лордом Адмиралтейства, который приходился родней бывшему начальнику и другу Генри, полковнику Чарльзу Спенсеру. Обращения эти возымели действие, и к Рождеству Фрэнк был произведен в коммандеры, а Чарльз получил назначение на фрегат. Генри также получил повышение — был произведен в капитаны и официально назначен полковым казначеем. Так что для воинственных Остинов настал тройной триумф.

В Стивентоне дни текли тихо и размеренно. Джейн вела хозяйство и, когда могла, уделяла время сочинительству. У заезжего торговца она купила шесть сорочек и четыре пары чулок. Миссис Остин выдала дочери шестнадцать шиллингов на взнос в новую бейзингстокскую библиотеку, и Джейн внесла их от имени Кассандры. Ее отец беспокоился о своей пастве и о всё скудеющей десятине. Он купил «Жизнь Джонсона» Босуэлла и готовился провести особую благодарственную службу в честь победы адмирала Нельсона при Абукире. По вечерам читал Каупера вслух, и Джейн слушала «когда могла». Миссис Остин лежала в кровати, выискивая у себя новые ужасающие симптомы, которые далеко не всегда совпадали с диагнозами доктора Лифорда. Приходили с визитами Дигуиды и Харвуды. Возникали проблемы со слугами. Так, в доме появилась новая прачка, «по виду которой казалось, что будет не стирать, а пачкать, хотя кто знает?». А еще Мэри, бывшая уже на сносях, взяла в дом девочку из деревни «в качестве Щётки», как писала Джейн, а Джеймс опасался, что юная помощница окажется недостаточно выносливой. В Стивентоне также появилась новая служанка, которая хорошо готовила и шила, да к тому же обещала стать дельной молочницей. Джейн распаковала книги, которые отправляла к переплетчику в Уинчестер. В деревне родами умерли две женщины — такие новости тщательно скрывали от Мэри. Миссис Остин не собиралась повторять своей героической прогулки в ночь рождения второго ребенка Джеймса, на этот раз она, наоборот, просила известить ее, лишь когда все будет позади. Скоро у Джеймса и Мэри благополучно родился сын.

Темноглазый Джеймс Эдвард стал любимым племянником Джейн. Его мать она осудила за «неряшливый вид; и капота, чтобы принять в нем родных, у нее нет, и занавески слишком скромные» — и привела невыгодное для Мэри сравнение с Элизабет в Годмершеме, «уж такой прелестной в своем миленьком аккуратном чепчике и в немыслимо белом, невообразимо опрятном платье». Окруженная беременными невестками и соседками, Джейн временами позволяла себе в мыслях как бы оказаться на их месте — и вообразить себе мужа, и собственный дом, и ребенка. Почему нет? Ей было всего двадцать два.

В декабре силы миссис Остин восстановились настолько, что она спустилась вниз. «Вчера в полдень мама торжественно вошла в гардеробную, пройдя сквозь толпы восторженных зрителей». Она тем не менее все еще жаловалась на «астму, отеки, грудную водянку, печеночные колики», а также расстройство кишечника. Ипохондрию при таком драматическом раскладе можно было воспринимать почти с удовольствием. «Подагра и раздражение в области лодыжек» стали следующими симптомами, но они нисколько не мешали ни матери, ни Джейн находиться в бодром расположении духа. И тем более они не удержали Джейн от того, чтобы провести несколько дней в Мэнидауне у Кэтрин Бигг и побывать на балу, где она не пропустила ни одного из двадцати танцев. «В холодную погоду и с несколькими парами, которые мне симпатичны, я могла бы с таким же успехом танцевать неделю подряд, как танцевала полчаса». А еще она открыла для себя, как приятно бывает пройтись в одиночестве. «Последнюю неделю погода стояла приятнейшая, было очень холодно, но сухо, и я даже дошла до Дина пешком одна. Не помню, право, совершала ли я подобное прежде», — сообщает она Кассандре. Это удивительно, если вспомнить, что она преспокойно заставила Элизабет Беннет без сопровождения бродить по бездорожью. Почувствовав вкус таких прогулок, Джейн, видимо, стала совершать их довольно часто. В морозную погоду так легко было идти по дорожкам, и железные ободки ее паттенов звенели, и без помех работало воображение.

В Кенте Кассандра тоже посещала балы, один из которых даже удостоил своим присутствием принц Уильям, племянник короля. Джейн провела тихое Рождество в Дине, два дня спустя принимала в Стивентоне Дигуидов и Джеймса («Полагаю, мы будем милой и молчаливой компанией») и присутствовала на регистрации крещения своего новорожденного племянника в первый день 1799 года. Продвижение Фрэнка по службе вызвало множество поздравлений, устраивались званые вечера, а затем Дорчестеры дали большой бал в Кемпшотт-парке. Элиза Шут пометила его в своем дневнике как «удачный» — с супом и сэндвичами; она оставалась там до трех утра. Джейн, уехавшая с бала намного раньше, отправилась в дом брата Джеймса, и там они с Мартой Ллойд проболтали полночи, лежа в новой детской кровати. Няне с малышом пришлось по такому случаю переночевать на полу.

В январе она вернулась к привычному шутливому тону писем: «Мне стало приходить на ум… что я как-то давно молчу о мамином здоровье, но, думается, ты и так совершенно точно угадываешь ее состояние, ты ведь догадывалась и о куда более диковинных вещах. Она чувствует себя сносно… Хотя сама бы, конечно, сказала, что у нее страшный насморк etc.». Тут и Эдвард в Годмершеме тоже начал жаловаться на здоровье. Он, похоже, унаследовал материнский талант выявлять у себя разные интересные симптомы — например, «жар в конечностях», «кишечные расстройства, тошноты и дурноты»… Весной он планировал поездку в Бат с Элизабет и двумя старшими детьми, причем хотел пригласить мать и Джейн присоединиться к ним.

Джейн прежде бывала в Бате, дождливым и мрачным ноябрем, и тогда останавливалась у дядюшки и тетушки Ли-Перро. Теперь у нее была причина стремиться туда снова, ведь большая часть действия книги, над которой она в тот момент работала («Нортенгерское аббатство»), происходила именно там. Кэсс вернулась из Кента в марте, чтобы сменить сестру на домашнем посту, и Джейн с матерью приготовились в мае выехать на запад.


Бат по-прежнему оставался самым известным курортом Англии. За последние шестьдесят лет город особенно разросся вокруг римских развалин и средневековых аббатств. Ему повезло на планировщиков и архитекторов, которые так удачно располагали новые улицы и бульвары на крутых живописных берегах петляющей реки Эйвон. Дорога из Лондона в Бат содержалась в превосходном состоянии. Это было то место, куда все ехали себя показать и на других посмотреть. Челтнем и Брайтон пытались затмить Бат, но им это плохо удавалось. В Бат приезжали пить воды и выполнять различные предписания множества местных докторов. Дядя Ли-Перро хотел излечиться от своей подагры, а Эдвард — от всего, чем он только, по собственному мнению, ни страдал. Он принялся пить воду, принимать ванны и даже опробовал новое лечение электричеством — при помощи как слабого разряда, так и массажной щетки, довольно небезопасной, судя по описанию.

Также в Бате можно было рассчитывать на лучшие развлечения. В здешнем театре любили появляться лондонские актеры и актрисы. Здесь давались концерты, в залах или на открытом воздухе, в последнем случае их частенько сопровождали фейерверками. Устраивались званые завтраки, а в двух ассамблеях с особым тщанием организовывались балы. Были в Бате и публичные библиотеки, где можно было не только почитать свежие газеты, но и посплетничать. А главное — здесь было множество людей, с их модными нарядами, вызывающими шляпами, с их экипажами и лошадьми, разговорами, покупками и симптомами болезней. Бат являл собой апофеоз светской городской жизни, где богатые дамы и господа могли блаженствовать сами и развлекать других в приятной обстановке — где их не отвлекало присутствие бедных, за которых они несли ответственность дома, в своих поместьях. А те немногочисленные нищие и карманники, что встречались в Бате, не могли никого особенно расстроить.

Миссис Остин хорошо знала город еще с девичества. Ее брат Ли-Перро, регулярно наезжавший в Бат с женой, занимал дом номер 1 по Парагону — внушительное здание с террасой и великолепным видом. Парагон, как и многие другие улицы курорта, выходил не на частные сады, а на общественный, но ведь привлекательность Бата и заключалась в публичности и многолюдье, а вовсе не в тихих домашних радостях. Было что-то театральное в самом расположении города, всё здесь было на виду, и все это сознавали.

Литература уделяла Бату немалое внимание. В «Эммелине» Шарлотты Смит героиня хотела затеряться, спрятаться в здешних меблированных комнатах на время опрометчивой беременности; Арабелла в «Даме Кихот» Шарлотты Леннокс вначале произвела переполох, появившись под вуалью в питьевой галерее, да еще и нагрубив курортным завсегдатаям. Шеридан сбежал из Бата со своей первой женой, а затем описал эту сцену в пьесе «Соперники». И сама Джейн уже отправляла своих героев на увеселительную прогулку в этот город. В «Любви и дружбе» содержалось предупреждение против «скоротечных удовольствий Бата», а кроме того, она сделала курорт местом проживания мистера Клиффорда[122], владельца изумительной коллекции карет и лошадей. Этот персонаж стал своего рода предтечей реального человека, который собирался продать Эдварду пару лошадей за шестьдесят гиней и «всю свою жизнь думал о лошадях больше, чем о чем-либо другом».

Эдвард Остин и его спутники сняли апартаменты в угловом доме на Квинс-сквер, неподалеку от питьевой галереи, Верхней ассамблеи и Парагона. Миссис Остин с дочерью расположились в смежных спальнях на втором этаже — «недурных размеров, с грязными одеялами и всеми удобствами», то есть с бегающим по лестнице котенком и «толстухой-хозяйкой в трауре». Джейн как образцовая тетушка учила племянников, Фанни и Эдварда, писать. Элизабет была так добра, что подарила золовке шляпу (вероятно, от ее внимания не укрылись шляпки-близнецы Джейн и Кэсс). Они планировали побывать на концерте в садах Сидни, хотя Джейн и выражала свой энтузиазм по этому случаю довольно странным образом: «Концерт этот заключает для меня даже больше прелести, чем обычно, поскольку сады Сидни достаточно велики и я смогу отойди подальше и не слышать никаких звуков». Дядюшка Ли-Перро слишком много ходил и перетрудил ноги, так что теперь собирался отдохнуть. Джейн же, напротив, наслаждалась прогулками по окрестностям с новыми знакомыми. Один из этих знакомых отвечал лучшим чаяниям Джейн, звали его мистер Гулд, он был очень молод, «только поступил в Оксфорд, носил очки и слышал, что „Эвелину“ написал доктор Джонсон»[123].

Эдварду к началу июля нужно было возвратиться в Годмершем, чтобы дать традиционный обед арендаторам. Но миссис Остин еще не напутешествовалась и собиралась продолжить — навестить своих кузенов Ли в Эдлстропе, племянника Эдварда Купера в Харпсдене (где он недавно поселился в доме ее родителей) и еще одну кузину, миссис Кук, в графстве Суррей. Джейн эти планы не слишком вдохновляли, и она написала Кассандре, что предпочла бы провести лето дома, особенно если бы к ним приехала погостить ее дорогая подруга Марта Ллойд. Больше всего Джейн настораживала перспектива оказаться в гостях у тети Кук, которая только что опубликовала роман, и, хотя издан он был анонимно, конечно, предполагалась читка в кругу семьи. Действие «Беттлриджа, или Исторической повести, основанной на фактах», перенесенное в эпоху междуцарствия, разворачивалось вокруг одного имения, его законных владельцев-роялистов и пропавшего документа, который должен был восстановить их в правах. Потайное место, где хранился этот документ, — сундук с двойным дном явлен был во сне. Происходили в этом романе и другие драматические события: лунной ночью двое всадников похищают молодую женщину из «грота, ее любимого приюта», и затем заключают в башню, где она вынуждена спать на старой резной кровати черного дерева, изукрашенной страшными рожами. Миссис Кук пользовалась всеми клише готического романа и особый пиетет питала к миссис Радклифф («Королеве всего ужасного»). Сложно не заподозрить, что Джейн, как раз работавшая над своим «Нортенгерским аббатством», с восторгом ухватилась за все эти сундуки с двойными днищами и утерянные документы. Так что, вероятнее всего, в ее пародии на готические романы ужасов есть и элемент родственного поддразнивания.


Ей пришлось-таки сопровождать мать во всех визитах к разнообразной родне. Пока они путешествовали, с семейством Ли-Перро случилась беда. Богатую тетю Джейн обвинили в магазинной краже и, как ни сложно в это поверить, посадили за решетку. Обвинение выдвинул владелец галантерейной лавки в Бате. Его помощник побежал за миссис Ли-Перро, когда она вышла от них с покупками, и нашел моток кружев то ли в ее свертках, то ли в кармане — это осталось невыясненным. Она заявила, что кружева ей положили по ошибке, когда обслуживали в лавке. Хозяин спросил адрес Ли-Перро, получил его, а спустя четыре дня на улице Парагон появился констебль с ордером на арест. И вот почтенную миссис Ли-Перро, которой было уже за пятьдесят, посадили в тюрьму по письменным показаниям торговцев, данным под присягой. Более того, ей грозила смертная казнь, поскольку кружева стоили дороже шиллинга. Скорее всего, признай суд справедливость обвинения, ее отправили бы на каторгу в Австралию на четырнадцать лет, что для дамы ее возраста и образа жизни все равно было бы равнозначно смерти.

Муж поддерживал ее непоколебимой верностью. Он настоял на том, чтобы разделить с ней новое пристанище в домике тюремщика, мистера Скеддинга, в сомерсетском городишке Илчестер, куда ее отправили. Учитывая ее положение и доходы, миссис Ли-Перро не стали помещать в тюремную камеру и обряжать в арестантское платье. Но и домик Скеддингов очень сильно отличался от того, к чему она привыкла: «Грубость, грязь, шум с утра до самой ночи. Люди, не сознающие, что все это может быть кому-то неприятно, воображают, что мы вполне довольны, и справедливости ради надо сказать — стараются, чтобы так и было»[124]. Старшие мисс Скеддинг иногда развлекали своих вынужденных постояльцев музыкой, но что до младших детей — те вели себя с полнейшей бесцеремонностью. Их мать чистила нож от жареного лука, облизывая его. Две собаки и три кошки сражались за каждый кусок, печной дым шел куда угодно, только не в трубу, и в детской, по соседству с супругами Ли-Перро, стоял шум, как в Бедламе[125]. В этом отчаянном положении, надо сказать, миссис Ли-Перро обнаружила в своих письмах не только изобразительные способности, сравнимые с кистью Хогарта[126], но и подлинное достоинство. Когда миссис Остин предложила отправить одну или обеих своих дочерей, чтобы они разделили невзгоды тетушки, та не захотела и слушать. Позволить «этим элегантным молодым леди» страдать подле нее? И что бы Джейн ни думала о предложении своей матери, она несомненно была очень признательна тете за отказ.

Кое-кто и в самом деле считал миссис Ли-Перро виновной, и даже ее собственный адвокат тайком распускал злобные сплетни, что его клиентка — клептоманка, а заодно высмеивал и ее мужа, называя его подкаблучником. Существовала еще одна история о том, как она пыталась украсть растение из теплицы садовника, якобы подтверждающая первое обвинение. Поговаривали, что это опять же случилось в Бате. Скорее всего, это была одна лишь досужая болтовня. Более правдоподобным считалось мнение, что обвинители хотели заманить ее в ловушку и шантажировать, хотя, если так, действовали они весьма неумело. Проведя семь месяцев в Илчестере, миссис Ли-Перро предстала перед судом присяжных в Тонтоне. Миссис Остин вновь предложила прислать своих дочерей, но тетушка заявила, что зал суда тоже не очень подходящее место для молодых леди. Самой ей выбирать не приходилось. И вот она стояла перед судьями в переполненном зале. Она говорила сама за себя, коротко, но выразительно, а потом суду зачитали множество прекрасных характеристик личности обвиняемой. Судья подвел итог, и присяжные в десять минут решили: «не виновна», что вызвало море слез и поцелуев. Мистер и миссис Ли-Перро были наконец свободны, но их траты приблизились к двум тысячам фунтов, а вызвавший все эти неприятности владелец лавки продолжал процветать — никому и в голову не пришло с ним сквитаться. «У меня есть шанс умереть от популярности», — холодно шутила миссис Ли-Перро.

Доктор Джонсон, столь обожаемый Джейн, авторитетно выступил в своем журнале «Бродяга» против судебных законов Англии и особенно против смертной казни за копеечное воровство, как за убийство. История Ли-Перро, безусловно, подчеркивает жестокость и абсурдность этих законов. Даже если бы она и оказалась виновна, это несоразмерная жестокость: за столь малый проступок заключать пожилую даму в тюрьму и содержать там в страхе перед повешением или отправкой в ссылку на край света. Даже в наши дни женщины, обвиненные в магазинных кражах, иногда кончают с собой. Миссис Ли-Перро просто повезло — она оказалась крепким орешком, да и муж оказал ей неоценимую поддержку. Джейн никогда не возвращалась к этому происшествию (о нем, впрочем, не упоминал никто в семье), но оно и не укрепило ее расположения к родственнице. Скорее она чувствовала раздражение, какое может испытывать нуждающаяся племянница по отношению к богатой, властной и не слишком щедрой тетке.

Джеймс Остин, наиболее вероятный наследник состояния Ли-Перро, обещал быть на суде вместе с женой, но в сильный февральский снегопад сломал ногу и не мог выходить вообще. Элиза Шут отметила в дневнике его отсутствие в церкви и записала, что службы за Джеймса проводил Чарльз Паулетт. Сама она была очень занята — руководила варкой питательного бульона, который доставляли деревенским беднякам. Времена для тех настали очень тяжелые и становились все хуже. В Дине миссис Лефрой основала «Соломенную мануфактуру»[127], чтобы местные женщины и дети могли заработать несколько пенсов, плетя коврики и другие предметы для хозяйства. Но подобная благотворительность приносила мало пользы. Элиза Шут в письме подруге выражала сочувствие хэмпширским работникам.

…Бедняки недовольны, и для того есть причины: я слышала, пшеница будет в этом году стоить недешево, и все остальное, что необходимо для жизни, тоже очень дорого. Бедняк не может купить ни пива, ни ветчины, ни сыра. Стоит ли удивляться их ропоту: плата за их труд недостаточна, и гордость бедняка (а почему мы не допускаем, что она у него есть?) уязвлена необходимостью просить помощи в церковном приходе, весьма часто получая грубость в ответ. Признаться, мне кажется, что на нашем политическом горизонте сгущаются тучи…[128]

Это замечательно наблюдательное и сочувственное письмо удивительно для жены записного тори, страстного любителя охоты на лис. Очевидно, Элиза далеко не на все смотрела глазами Шута. В этом же письме она не менее убедительно высказывается по поводу положения жен.

Мистер Шут как будто удивлен, что я могу отлучиться на двадцать четыре часа, когда он дома, хотя ему и кажется совершенно естественным покинуть меня ради дел или развлечений, — такова разница между мужьями и женами. Жены — род ручных животных, которые, по мнению мужчин, всегда должны поджидать их дома, мужья же — господа и повелители, вольные отправиться туда, куда им вздумается.

Дама с таким ироничным и независимым взглядом на вещи кажется привлекательной соседкой. Но между Элизой Шут и Джейн Остин так и не возникло взаимопонимания. Возможно, Джейн считала ее заносчивой, хотя на деле она была просто застенчива. Элиза же, видимо, побаивалась соседки. В общем, гордость и предубеждение. Что и говорить, Шуты вели жизнь куда более пышную. Например, в октябре 1800 года они посетили важное музыкальное мероприятие в Уинчестере. Здесь давали ораторию «Сотворение мира» Гайдна для пятисот семей графства (среди присутствовавших был и Шеридан), после чего состоялся бал. Остины о подобных развлечениях не могли и помыслить. Они переживали нелегкие времена. Ферма приносила меньше трехсот фунтов, к тому же общий упадок не замедлил сказаться на церковных десятинах. Джейн, как и миссис Шут, отмечает в письмах бедственное положение местных жителей, упоминает судебных приставов, отбирающих дома за неуплату, говорит о необходимости снабжать крестьян одеждой. И хотя мистер и миссис Остин и старались украшать стивентонский сад, выкладывали дерн, сажали новые растения, а в дом закупили новые столы, на самом деле они очень устали. В ноябре буря со страшным шумом повалила два вяза у самого их дома и сломала майское дерево[129] с флюгером, которые все дети помнили с рождения. Эта зима на всех производила удручающее впечатление.

И Генри с Элизой не спешили порадовать своим визитом. В марте 1799 года Генри отправился со своим полком в Ирландию, чтобы охранять побережье от французов и подавлять постоянное недовольство ирландцев. Он оставался там в течение семи месяцев, в основном в Дублине, и успел весьма расположить к себе наместника, лорда Корнуоллиса, который ранее занимал пост генерал-губернатора Индии, но был направлен правительством на усмирение ирландского восстания. Генри привлекали богатые и могущественные особы, и он быстро соображал, какую пользу сможет извлечь из знакомства с ними, когда выйдет в отставку. Он рассчитывал применить свой опыт полкового казначея в банковском деле…

Тем временем Элиза удалилась в место, которое она называла своим «эрмитажем», — возле Доркинга в Суррее, — заявив, что предпочитает пианино, арфу и книги любой другой компании. Словно в подтверждение ее слов, до наших дней сохранился печатный том пьесок для голоса и арфы «Feuilles de Terpsichore»[130] и копия от руки переписанных песен Пёрселла, Генделя, Гайдна и Моцарта с подписями «миссис Генри Остин» и «Элиза Остин, 19 августа 1799». Ее обычная веселость угасла. Филе, которая просила кузину похлопотать за своего брата перед Уорреном Гастингсом, Элиза ответила, что питает «неодолимое отвращение к подобным хлопотам». Чувствовала она себя неважно, но еще больше беспокоилась за сына: тот страдал частыми и сильными эпилептическими припадками. «Если они не загубят его жизнь, то повредят его умственным способностям, и эта печальная истина служит неослабным источником горя для меня». И с грустью заключала: «Душевные и телесные страдания всегда тесно связаны».

Глава 15 Три книги

Когда двадцатилетняя Джейн Остин написала первый вариант «Гордости и предубеждения», она приходилась почти ровесницей своей героине Элизабет Беннет. К моменту публикации книги в 1813 году ей исполнилось тридцать семь: возраст более близкий к матери Элизабет. Семнадцать лет между созданием произведения и его выходом в свет — срок немалый. И «Чувство и чувствительность» также увидело свет с шестнадцатилетней задержкой. А «Нортенгерскому аббатству» потребовалось двадцать лет, чтобы найти своего издателя, и случилось это уже после смерти писательницы. Только подумать, как легко все эти романы могли быть утеряны для нас!..

Конечно, Джейн делала копии. Но понять, чем более ранние варианты отличались от окончательных, нам не дано — ведь рукописи ни одного из напечатанных романов не сохранились[131]. Некоторым нравится рассуждать о том, было ли Остин девятнадцать, двадцать один или двадцать пять, когда она написала тот или другой фрагмент, но на самом деле это напоминает попытки нарезать желе правильными твердыми кусками. Мы знаем, что роман «Гордость и предубеждение» изначально был длиннее, поскольку в одном из писем Кассандре Джейн сообщает, что «общипала и подрезала» его. Можно предполагать, что речевые характеристики персонажей становились все отчетливее с каждой правкой, и, однако, мы много дали бы за возможность увидеть некоторые из этих утраченных фрагментов.

Один из спорных, сбивающих с толку моментов, явно перешедших из более ранней версии романа в окончательную, — то, что Джейн Беннет умеет ездить верхом, а Элизабет — нет. Учитывая особенности их натур, это кажется противоречием. Остается только догадываться, откуда оно возникло: возможно, именно в результате «подрезания»… Можно определить поздние вставки вроде ссылок на поэзию Скотта или на роман Марии Эджуорт «Белинда», которых не могло быть в более ранних вариантах. Помимо этого — ничего определенного. По моему предположению, главные персонажи и сюжетные линии полностью оформились к 1800 году, когда Остин дописала три романа, и один из них, по мнению ее отца, был достаточно хорош для публикации. Она продолжала работу над ними, но по существу это уже были те самые книги, которые мы знаем. И хотя заглавия двух из них перед публикацией изменились, я буду в дальнейшем называть их окончательными именами.

Первое, что бросается в глаза в этих трех первых романах Остин, — в каждом из них представлен кардинально иной подход к предмету. «Чувство и чувствительность» — это, грубо говоря, дискуссия, «Гордость и предубеждение» — мелодрама, а «Нортенгерское аббатство» — сатира, роман о чтении романов. От молодого писателя можно было бы ожидать, что, найдя удачную творческую концепцию, ее он и станет разрабатывать раз за разом. С Джейн Остин все совсем не так. Она была слишком изобретательна, слишком многими литературными приемами владела, чтобы остановиться на чем-то одном, и с изумительным мастерством справилась с тремя такими различными формами.


В «Чувстве и чувствительности» в образах Элинор и Марианны воплощена дискуссия о типах поведения: скрытность и вежливая ложь одной сестры сопоставляется с откровенностью, правдивостью, непосредственностью другой. Остин размышляет, насколько общество терпимо к искренности и как прямодушное поведение может сказаться на человеке. Этот вопрос в 1790-е годы ставили как составную часть более широкой политической дискуссии такие писатели-радикалы, как Уильям Годвин[132] и Роберт Бейдж. Они высказывались за ту самую непосредственность, с которой ведет себя Марианна, в то время как консерваторы настаивали: для сохранения общественного строя просто необходима некоторая доля закрытости и лицемерия. Это серьезные вопросы, и роман Остин интересен, в частности, именно тем, что в начале романа она вроде бы вполне определенно поддерживает одно мнение, но по мере развития сюжета начинает склоняться в пользу другого. Мне представляется, что именно эта двойственность делает «Чувство и чувствительность» одной из двух самых глубоких и захватывающих ее книг наряду с «Мэнсфилд-парком», в котором есть похожая неоднозначность. Литература, как мы видим, в отличие от политической полемики, вполне может это допускать…

В начале романа обе сестры, Элинор и Марианна, влюблены в уклончивых молодых людей. Остин представляет старшую, Элинор, образцом хорошего поведения и одобряет уверенность своей героини в том, что сдержанность и даже ложь совершенно необходимы. Элинор мирится с обязанностью «лгать, когда того требует вежливость», и не признается в своих трудностях и печалях даже горячо любимой младшей сестре. Марианна, которая лгать ни за что не станет, просто не может, поначалу предстает довольно глупой девицей, раздувающей собственные эмоции и создающей лишние трудности близким, горюет ли она по умершему отцу или показывает всем и каждому, как сильно влюблена в нового знакомого, Уиллоби. Она следует велениям своего сердца, вследствие чего и ведет себя необдуманно и даже рискованно, оправдываясь словами: «Поступая дурно, мы всегда это сознаем». Как и Фанни Прайс в «Мэнсфилд-парке», Марианна руководствуется лишь своим внутренним голосом.

Но откровенные выражения чувств Марианны далеко не всегда глупы. Вот как она отвечает грубовато-добродушному соседу, сорокалетнему сэру Джону Миддлтону на его разглагольствования о девушках, которые «ловят в свои сети» мужчин: «Этого выражения… я особенно не терплю. Не выношу вульгарностей, которые почему-то принимают за остроумие. А „ловить в сети“ и „покорять“ — самые из них невыносимые. Какой невзыскательный вкус, какая грубость чувств кроются в них! А если когда-нибудь они и казались оригинальными, то время давно отняло у них и такое оправдание». Это горячее бескомпромиссное мнение Марианны, очевидно, принадлежит самой писательнице, даже если Джейн Остин никогда и не позволяла себе высказать подобное вслух хэмпширским сквайрам. Красноречие Марианны, ее неприятие лицемерия, бесстрашие в выражении своих взглядов и чувств показаны в романе как весьма привлекательные. Остин не нарушала принятых норм поведения, как Марианна, и не вступала в переписку с мужчиной, с которым не была обручена, хотя и дала всем понять, как увлечена Томом Лефроем. Как повествователь, она откровенно не одобряет опрометчивости Марианны, но по мере развития действия выказывает все большее сочувствие к ней. Реакции Марианны зачастую преувеличенны и абсурдны, а дикое поведение с Уиллоби опасно для ее же репутации и душевного здоровья, но со времени приезда в Лондон ключевыми ее характеристиками становятся искренность и ранимость.

Элинор, как и ее соперница, хитрая Люси Стил, знает, что сдержанность, скрытность, притворное безразличие — это то, на чем держится светское общение. Один из мотивов книги — непозволительность чрезмерной откровенности в обществе, особенно для беззащитной женщины. Исходя из общественных норм, поведение Марианны неправильно; и сама Джейн Остин поняла это достаточно быстро. Но так ли уж оно неправильно по существу? Марианна проходит через предательство и унижение со стороны человека, которого она любит и которому доверяет, и после этого выражает сожаление о своем поведении, «непростительно опрометчивом… во всем, что касалось меня самой». Но читатель понимает, что она вела себя искренне, невинно, преданно, — и оправдывает ее. Это оправдание поддерживается тем, что Уиллоби продолжает любить Марианну даже после того, как бросает ее и заключает корыстный выгодный брак, а также тем, что даже Элинор сознает: он стал бы хорошим мужем ее сестре, несмотря на его дурные поступки… Так что нравственные качества Марианны, которые так осложняют ей жизнь, по сути, вовсе не так уж дурны, и ответы Остин на ею же поставленные в начале романа вопросы становятся далеко не однозначными.

Возможно, вначале писательница хотела просто противопоставить двух сестер: одну, следующую по установленному светскому пути с вежливой ложью и подавлением подлинных чувств, и другую, которая отказывается от этого пути, но в процессе переработки романа Марианна завоевывала все больше и больше ее симпатий. Как Толстой, создавший свою Анну Каренину, чтобы обличить грех прелюбодеяния, в конце концов был очарован собственным созданием, так и Остин, начав с портрета шестнадцатилетней эгоистки, по мере того как вырисовывался ее характер и разворачивалась ее история, стала ценить ее все больше.

Бал, на котором Марианна оказывается унижена, — один из самых сильных эпизодов романа. Перед нами не просто неловкий светский инцидент, а настоящая трагедия, и это делает сцену бала уникальной в творчестве Остин. Вот еще одно свидетельство того, что автор воспринимает Марианну не просто как глупенькую девушку, а видит в ней настоящую глубину характера и чувства. И хотя она вновь направляет историю в комическое русло, на образе Марианны лежит трагическая тень. Читатель задумывается о том, как трагически могла бы сложиться ее судьба: Марианна могла разделить судьбу воспитанницы полковника Брэндана Элизы Уильямс, которую Уиллоби соблазнил и бросил беременной. Или умереть от болезни, которую сама признает следствием желания расстаться с жизнью. И кажется вполне вероятным, что первая версия романа заканчивалась именно так — смертью Марианны.

Но даже и в окончательном варианте она наказана, и ее наказание пожизненно, ведь она не может стать женой Уиллоби, которого любит и который любит ее. Ни одна из строк о том, как Марианна выучилась любить полковника Брэндана, не греет читателя, и Остин не рискует предъявить ни одного их диалога, сама, возможно, чувствуя всю неубедительность этого сюжетного поворота.

А вот что писательница действительно предъявляет нам, так это ошеломляющую мысль Элинор о смерти жены Уиллоби: она «на миг пожелала, чтобы Уиллоби овдовел». Для Элинор так удивительно таить подобные убийственные пожелания, что большинство читателей даже не замечают, что Остин наделила ими свою положительную героиню. Сцена, в которой уже женатый Уиллоби разговаривает с Элинор, в то время как в одной из спален лежит больная Марианна, просто поразительна. Так далека она от всяческих художественных схем и так глубоко проникает в подлинную сущность человеческой натуры!

Жанр «Чувства и чувствительности» находится на грани между трагедией и комедией. Благополучное разрешение всех любовных коллизий в финале не меняет этого, основной тон книги достаточно мрачен. Конечно, миссис Дженнингс — дивное существо, ее нельзя не оценить, но все же в романе слишком многое определяет трио зловредных отвратительных женщин. Миссис Ферраре, богатая, глупая и жестокая, запугивает своих сыновей и сама остается одураченной. Лживая и подлая Люси Стил мертвой хваткой впивается в свою жертву и не отстанет, пока не достигнет желанного положения в обществе. А Фанни Дэшвуд, воплощение жадности и зависти, захватывает наследство своих несчастных золовок.

Так же как вопрос о примате правды или вежливой лжи в обществе характерен для 1790-х годов, так и саморазрушительный импульс Марианны отвечает моральным исканиям той эпохи. Связь любовных переживаний и самоубийства стала важной темой в литературе после публикации «Страданий молодого Вертера» Гете. Роман был переведен на английский в 1779 году, породил целый поток подражаний и оказал огромное влияние как на писателей, так и на читателей.

Одной из тех, кто подпал под его влияние, стала Мэри Уолстонкрафт. Ее история — совершенно в духе поздних 1790-х — была известна Остинам лучше многих. Покровителем Мэри выступал отец одного из бывших их учеников, сэр Уильям Ист, который, кроме того, еще и являлся соседом и приятелем семейства Ли-Перро. Сэр Уильям проявил особую доброту к Мэри Уолстонкрафт весной 1796 года, когда она приходила в себя после неудавшейся попытки самоубийства. Причиной послужило то, как обошелся с ней неверный возлюбленный, которому она неосмотрительно доверилась. Уолстонкрафт умерла в сентябре следующего года, за два месяца до того, как Джейн начала перерабатывать первый вариант «Чувства и чувствительности». О дружбе с сэром Уильямом Мэри упомянула в своих мемуарах, которые появились еще через год (при переиздании это упоминание было исключено). Я вовсе не хочу сказать, что в своей Марианне Джейн Остин изобразила Мэри Уолстонкрафт, но чувствительность, искренность, отказ той и другой подчиняться навязанным правилам, а также попытки самоубийства из-за несчастной любви, безусловно, перекликаются в обоих этих случаях.

Марианне автор судил оправиться от тяжелой болезни, которую она сама на себя накликала, образумиться и укорять себя за желание умереть. Она обещает: «Теперь я буду жить только для моих близких… а если я и стану появляться в обществе, то лишь для того, чтобы показать, что мое высокомерие укрощено, мое сердце стало лучше и я способна исполнять свой светский долг и соблюдать общепринятые правила поведения с кротостью и терпимостью». Когда она утверждает, что память о возлюбленном «лишней власти… не получит… будет сдерживаться религией, доводами рассудка, постоянными занятиями», — это звучит так, как будто она читает руководство по поведению, предостерегающее юных леди от страсти в любой форме[133]. А когда она решается на брак с полковником Брэнданом (брак, в котором, как ясно читателю, для нее не может быть горячей любви), мы чувствуем, что она заслуживает большего. Впрочем, как и Элинор. Элинор тоже меняется; она вознаграждена за свое благоразумие и самоуничижение браком, о котором мечтала, но вместе с тем ее взгляды становятся шире.

«Чувство и чувствительность» — книга, которая вызывает слезы, несмотря на достаточно схематичный сюжет и некоторые шаблонные повороты: тут и соблазненные и покинутые девушки, и злобная мать-тиранка, скаредно трясущаяся над своим кошельком, и навязанная помолвка героя с коварной интриганкой, и чудесное от нее избавление… И все же местами роман просто блистателен! Чего стоит хотя бы вторая глава, настоящий шедевр драматического жанра, где Остин заставляет Фанни Дэшвуд в тринадцати репликах кардинально изменить мнение мужа, да так, что он ничего и не заметил. Мы видим совершенство манипуляции и в то же время невероятную изобретательность диалога. Мэри Лассель[134] писала, что этот роман «ни автор, ни его родные никогда не ценили так высоко, как более поздние произведения», — возможно, дело в том, что Остинам не хватило широты взглядов оценить столь неприкрыто страстную героиню.


«Гордость и предубеждение» всегда была самой любимой из книг Джейн Остин и в семье писательницы, и за ее пределами. И правда, как не наслаждаться великолепным юмором, солнечной героиней, сказочной развязкой… хотя она и рождалась в горькое для сестер Остин время: 1797-й был годом смерти Тома Фаула, и именно тогда Джейн разрабатывала свою систему защиты, чтобы подавить чувства к Тому Лефрою. Как известно, не сохранилось ни одно из ее писем за этот год. Очевидно, писательница в романе отстранялась от своих личных обстоятельств: ни в какой другой книге не чувствуется, что она настолько захвачена своим произведением и созданным ею миром, совершенно не похожим на тот, в котором она жила. Действие происходит в маленьком провинциальном городишке, и, однако, мы не можем себе представить, чтобы мистер Беннет беспокоился о ценах на поросят или о состязании пахарей. Его семейство с их кухаркой, экономкой, дворецким, лакеем, кучером и горничными живет в куда большем комфорте, чем Остины. Мистеру Беннету никогда не приходилось задумываться о работе, а миссис Беннет гордится тем, что ее дочери не обременены домашними обязанностями. Отдельные мотивы привязывают роман к современной Остин действительности (например, военный лагерь в Брайтоне 1790-х годов, офицеры полка милиции), но в основном она все изобретает сама, постигая тонкости и возможности жанра. Элизабет Беннет — великолепное создание и, как кому-то может показаться, вылитая автор, но нет, Элизабет — совсем не Джейн Остин.

Сюжет развивается стремительно, и всего за несколько глав девицы Беннет знакомятся с четырьмя новыми молодыми людьми, каждый из которых воспринимается как потенциальный жених. Заданный с самого начала темп повествования сохраняется и дальше. Это очень трогательная история, обаяние которой во многом обусловлено истовым стремлением героинь к любви, скрепленной браком. Элизабет и Джейн Беннет, а также их младшая сестра Лидия нацелены на это в полном соответствии с заветным желанием их матери. Автор подчеркивает физическую прелесть, красоту и энергию молодых женщин, но если Лидии особую привлекательность придает крепость и подвижность здорового животного, то Лиззи — ее острый ум. В общем-то, красота и ум в ней фактически нераздельны, и Дарси замечает, что ее лицо «кажется необыкновенно одухотворенным благодаря прекрасному выражению темных глаз».

Остин наделяет свою героиню четырьмя дивными качествами: она энергична, находчива, уверена в себе и способна сама принимать решения, — и именно эти ее качества создают самые драматичные и самые характерные ситуации в книге. Мы видим Лиззи в действии, бегущей, смеющейся, дразнящей кого-то, спорящей, противоречащей и отказывающейся подчиняться указаниям. Она напоминает Марианну Дэшвуд своей энергичностью и остроумием, но в отличие от нее вполне может постоять за себя. Она использует свое чувство юмора и для защиты, и для нападения, но при этом не переступает рамок общественных приличий. Совершенно очевидно, что Элизабет — нравственный центр всей книги, и ее суждения о других людях по большей части здравы и правильны. Она ошибается лишь дважды: когда судит о Дарси и об Уикхеме, — и именно на этих двух промахах строятся главные повороты сюжета.

Мужчины в романе, как и девушки, вполне реальные существа, из плоти и крови, — сильные, молодые, привлекательные. Бингли с его легким нравом и приятной манерой обращения, высокий красавец Дарси, обаяшка Уикхем в военной форме, перед которой невозможно устоять… Даже полковник Фицуильям обладает ярко выраженной мужской привлекательностью. Хотя он и «не слишком хорош собой», он прекрасный собеседник, их с Лиззи разговоры отличаются «живостью и непринужденностью». Этот строй блестящих мужчин, по поводу которых у девушек так легко возникают планы и мечты, помогает изобразить мистера Коллинза хуже чем просто смешным. Он отвратителен. И если у мистера Беннета он вызывает смех, то у Лиззи — почти паническое омерзение. Она знает достаточно об отношениях полов, чтобы находить саму мысль о решимости ее подруги Шарлотты терпеть его объятия — невыносимо гадкой. Ей так не верится в то, что Шарлотта на самом деле может согласиться на этот брак, что их дружба дает трещину. (Шутка Остин о миссис Холл, родившей мертвого ребенка, стоило ей лишь глянуть на своего супруга-священника примерно того же возраста, что и мистер Коллинз, похоже, возникла из такого же физического отвращения в реальной жизни.) Впрочем, Остин допускает, что Шарлотта, будучи на пять лет старше Лиззи, вынужденно принимает такое здравое решение — покупает положение замужней дамы, избавляясь тем самым от зависимости и униженности засидевшейся в девках, в обмен на весь спектр супружеских обязанностей. Взгляд на брак как на одну из форм проституции, предложенный Мэри Уолстонкрафт и разработанный Остин в «Кэтрин, или Сельском приюте» (на основе истории ее родной тети Филы), определенно присутствует в голове Лиззи.

При этом Остин очень аккуратно соотносит собственное брезгливое отношение к бракам, заключенным подобным образом, с честным описанием того, как Шарлотта сумела устроить свою жизнь в новом статусе. Она находит удовольствие в том, чтобы управлять своим маленьким хозяйством — гостиной, несколькими слугами, коровником, птичником — и принимать своих гостей. При этом она постепенно учится смягчать впечатление от бесконечных мужниных нелепостей. Правда, некоторые из его замечаний все-таки вгоняют ее в краску, другие же она старается попросту пропускать мимо ушей. Она поощряет такие его занятия, как садоводство, и предусмотрительно уходит в дальнюю комнату, когда он сидит в своем кабинете, — чтобы свести до минимума общение с ним. Возможно, здесь содержится деликатный намек на то, что миссис Коллинз пытается держать такую же дистанцию и на супружеской половине. Хотя на самом-то деле, чтобы внедрить в семейную жизнь обычай спать в отдельных спальнях, требовалась недюжинная твердость. Во всяком случае, с единственным из братьев Остин, о чьих обыкновениях мы что-то знаем, такой номер бы явно не прошел. Однажды Эдвард уехал из Годмершема, и его жена взяла с собой в постель двенадцатилетнюю дочь Фанни. А потом та оставила запись в своем дневнике, что была среди ночи выдворена из спальни неожиданно вернувшимся отцом, чтобы он мог занять свое законное место на супружеском ложе. Элизабет Остин, как мы знаем, была почти все время беременна. С другой стороны, вторая жена Джеймса Остина, энергичная и решительная, умудрилась обойтись лишь двумя детьми, с семилетней разницей между ними. Джейн считала, что жена верховодила в семействе Джеймса, и, вероятно, так и было. Кстати, Джеймс более всего напоминал мистера Коллинза своим положением в обществе — его регулярно приглашали отобедать в Вайне у Шутов после воскресных служб.

Неловкое, неподобающее поведение в обществе — одна из главных тем Остин — во многом определяет комедийный тон «Гордости и предубеждения» и является важнейшим сюжетообразующим фактором. Лиззи испытывает наибольшие смущение и сожаление оттого, что ее мать и впрямь столь вульгарна и глупа, как считает мистер Дарси, и способна разрушить все надежды дочерей на сближение с достойными людьми. Насколько лучше дела идут в Кенте и Дербишире! Ведь дома Лиззи, Джейн и их отцу остается лишь смущенно прятать глаза при очередной выходке миссис Беннет. Впрочем, как бы Лиззи ни любила отца, она ясно видит, что этим тягостным положением все они обязаны слепому увлечению его юности. Она его любимица и «меньше других дочерей» дорога матери. И все-таки свое жизнелюбие Лиззи (а не одна только Лидия) позаимствовала именно от миссис Беннет, которую часто и совершенно напрасно изображают неряшливой, безвкусно одетой старухой. На самом деле ей лишь немного за сорок, и она все еще не прочь поехать поразвлекаться в Брайтон. Когда Лидия воображает, как будет там «напропалую флиртовать по меньшей мере с шестью офицерами сразу», мы узнаем, что мечты эти способна была понять одна миссис Беннет, «которая переживала почти то же самое».

Остин приходилось читать в «Эвелине» и «Цецилии» Фанни Бёрни, как вульгарные пожилые женщины заставляют героинь морщиться от произносимых ими фраз. Но эти вульгарные пожилые женщины им не матери. В «Сэре Чарльзе Грандисоне» Ричардсона поведение матери вызывает огорчение дочери, но по ходу действия мать меняется и делается вполне презентабельной. И Бёрни, и Ричардсон видят драматизм подобных ситуаций, но им обоим далеко до острой на язык Остин. И хотя Лиззи Беннет, разумеется, не может позволить себе послать мать подальше (даже наедине сама с собой), но порой испытывает по отношению к ней соответствующие чувства.

Миссис Беннет доминирует в повествовании с самого начала. Какой гулкой иронией отзываются знаменитые слова: «Все знают, что молодой человек, располагающий средствами, должен подыскивать себе жену», а ведь это абсолютное убеждение миссис Беннет, которое разделяет с ней каждая из матерей по соседству. По мере развития действия мы видим, как миссис Беннет раз за разом оказывается права. Молодые люди и впрямь выстраиваются в очередь за женами. Вздорные предсказания, что Бингли женится на одной из ее дочерей, сбываются. Сводящие домашних с ума маневры, призванные оставить Джейн наедине с ее обожателем, действительно заставляют его наконец на что-то решиться. Непобедимое желание миссис Беннет, чтобы история Лидии и Уикхема закончилась благополучно, чудесным образом исполняется. И конечно, ее вера в то, что десять тысяч в год лучше пяти, пять тысяч лучше одной, а хоть что-то лучше, чем ничего, имеет под собой крепкие основания. Ведь и сами Остины придерживались таких же взглядов. Деньги были важны, они могли облегчить замужней женщине многие тяготы, связанные с бесконечными родами, и избавить от непосильной работы. Конечно, для миссис Дарси вопрос таким образом не стоял. Да и невозможно себе представить, чтобы она каждой год производила на свет по ребенку, как Элизабет Остин по милости Эдварда. Хороший землевладелец и хозяин, добрый и внимательный брат, разборчивый читатель и собиратель книг, озабоченный культурным развитием сестры и признающий роль женщин в обществе, Дарси явно не собирается превращать Элизабет в «жалкое животное», когда они наконец сочетаются браком в конце книги. Вне страниц романа (в письме сестре) Джейн Остин наделяла его смесью «любви, гордости и нежности» по отношению к жене. И несомненно, его прекрасная современная библиотека содержала романы. А литература — презираемая мистером Коллинзом, для которого, когда речь заходит о выборе жены, одна женщина фактически неотличима от другой, — помимо того что дарила величайшее удовольствие, тоже убеждала в значительности роли женщины.

Что в романе приводит в замешательство, так это то, как требовательный и образованный Дарси терпит грубую лесть сестер Бингли и их не менее грубые выпады против Беннетов. Он даже предполагает породниться с ними, выдав за Бингли свою младшую сестру, хотя эти упрямые пустые особы, злоба которых отполирована «в одном из лучших частных пансионов», безусловно, не могут служить образцом для Джорджианы Дарси. Сложно поверить, чтобы он находил их поведение и разговоры приемлемыми, а их самих приятными в общении; так и кажется, что их жуткие манеры — рудимент ранней редакции текста. Мне кажется, они были оставлены писательницей в окончательном варианте романа лишь по структурным соображениям: их присутствие дает простор для комических диалогов, в которых Остин может в динамике показать развитие чувств Дарси к Лиззи. В этом есть резон, но правдоподобие сюжета несколько страдает.


В том, что касается Уикхема и его приятелей-офицеров, книга перекликается с собственным опытом Остин. Незадолго до того, как она начала роман, писательница весьма саркастически отзывалась в письме Кассандре о притягательности для некоторых из ее соседок офицеров, расквартированных в Кентербери. Стояли офицеры милиции и в Бейзингстоке (Элиза Шут давала для них обеды и описывала в дневнике их «эскапады» летом 1794 года). Том Шут состоял в полку милиции, да и Генри, без сомнений, было что порассказать о своих товарищах. Из этих-то впечатлений и рассказов и возникли образы Уикхема, полковника Форстера, Денни, Пратта и Чемберлена, однажды наряженного в женское платье Лидией, Китти и миссис Форстер. В образе Уикхема, который никак не может выбрать ни невесту, ни карьеру и разве что любезностью частично искупает слабоволие, есть слабый намек на Генри Остина. Конечно, Генри не был негодяем, но и история злодеяний Уикхема иногда кажется надуманной и словно бы взятой из романа другого жанра. Наблюдая его в действии, мы видим не бессердечную подлость, а скорее легкомыслие, желание вытянуть счастливый лотерейный билет.

Приз, который он в конце концов выигрывает, представляет немалый интерес. Лидия — дурная девчонка, испорченная матерью, которая видит в ней словно бы вторую себя, она эгоистична и глупа. Но ее необузданная энергия позволяет ей добиться того, чего хотела сама Элизабет, — то есть Уикхема, и Остин показывает, как Лиззи не может до конца простить Лидии ее успех. Мы чувствуем, что не столько нравственное превосходство, сколько легкая зависть вызывает эту натянутую раздражительную манеру в обращении к Лидии, беззаботная веселость и аморальность которой позволили ей заполучить желанного Уикхема. Более того, автор позволяет Лидии получать удовольствие от этого предосудительного брака. Это одна из находок книги. Остин слишком честна, чтобы соглашаться с тем, что подобные истории должны оканчиваться лишь так, как предсказывают злорадные соседи, — и заблудшие девушки либо оказываются на панели, либо доживают жизнь в полном забвении, в раскаянии и бедности. Когда она начала писать «Мэнсфилд-парк», она прислушалась к настояниям отца и приговорила Марию Рашуот именно к такому исходу, но это было позднее. Лидия же вполне довольна собой и ситуацией, своим очаровательным, пусть и насильно женатым мужем, и у нее есть не только деньги, но и богатые зятья, готовые и дальше оплачивать ее беспечную жизнь. В итоге такая беззастенчивая способность радоваться жизни даже вызывает смутную, безотчетную симпатию.

Верхом изобретательности всей книги является то, как Остин обставляет согласие Элизабет принять предложение Дарси. Поскольку лучшие эпизоды в романе те, в которых Лиззи отказывает — вначале Коллинзу, затем самому Дарси, — ее последний отказ, на сей раз леди Кэтрин, подчеркивающий готовность в конце концов выйти замуж за Дарси, можно счесть гениальной находкой писательницы. Эта сцена настолько насыщенна и драматична, что держит читателя в напряжении до самого конца.


«Нортенгерское аббатство» было начато вскоре после еще одной семейной трагедии, гибели двадцатисемилетней кузины Джейн Уильямс в августе 1798 года. И вновь в романе сложно уследить намеки на личные обстоятельства, хотя сама манера, в которой он написан, больше других произведений Остин напоминает развлечение для семьи — здесь и детальное описание Бата, хорошо знакомого большинству Остинов, и ссылки на книги, которые читались и обсуждались в Стивентоне. Одна из главных шуток заключается в том, что героиня совершенно не годится в героини, если исходить из привычных законов жанра. Она не красива и не умна, у нее нет ни особых способностей, ни воздыхателей — обычная девушка, одна из десяти детей простого деревенского священника. Когда добродушные и скучные знакомые берут ее с собой в Бат, она влюбляется в первого же молодого человека, который пригласил ее на танец. Он же, пусть и находя привлекательными ее простоту и прямодушие, вовсе и не думает о ней как о возможной невесте. Не думает до тех пор, пока не замечает, что она влюбилась в него и со сверкающими глазами прислушивается ко всему, что он скажет: «…единственной причиной, заставившей его серьезно к ней приглядеться, была уверенность в ее привязанности к нему. Подобная разновидность чувства совершенно необычна в романах и весьма унизительна для гордости героини. Но если она так же необычна в реальной жизни, пусть мне хотя бы принадлежит честь открытия этого детища необузданного воображения».

Позиция писательницы напоминает отношение благодушной старшей сестры, которая время от времени прерывает рассказ, чтобы выдать свои комментарии в духе Филдинга и «Тома Джонса»: «Здесь я могу покинуть Кэтрин простертой на подобающем истинной героине бессонном ложе с головой на терниях облитой слезами подушки. И да будет она считать себя счастливой, если ей доведется хотя бы один раз вкусить полноценный ночной отдых на протяжении трех предстоящих месяцев!» Напоминая о Филдинге, она предлагает такую максиму: «Обладать хорошей осведомленностью — значит ущемлять тщеславие окружающих, чего разумный человек всегда должен избегать, в особенности женщина, имеющая несчастье быть сколько-нибудь образованной и вынужденная поелику возможно скрывать этот недостаток». И еще — одну из своих самых своих известных, по поводу чтения романов: «„Что вы читаете, мисс?“ — „Ах, это всего лишь роман!“ — отвечает молодая девица, откладывая книгу в сторону с подчеркнутым пренебрежением или мгновенно смутившись… коротко говоря, всего лишь произведение, в котором выражены сильнейшие стороны человеческого ума, в котором проникновеннейшее знание человеческой природы, удачнейшая зарисовка ее образцов и живейшие проявления веселости и остроумия преподнесены миру наиболее отточенным языком».

Главный источник комического в этом произведении — высмеивание традиций и шаблонов готических романов, которые были тогда в моде: тут и загадочные древние постройки, и потайные места, и внезапно потухающие огни, и ночные ужасы, и неразборчивые послания, и слухи о подозрительных смертях, и люди влиятельные и опасные… Жанр этот просуществовал достаточно долго, чтобы современные читатели могли оценить юмор, даже если они и не читали миссис Радклифф и ее подражателей. К тому же юмор этот подан так тонко и точно, что «Нортенгерское аббатство» сегодня смешно так же, как и в дни, когда оно было написано.

Глава 16 Двадцатипятилетие

Человек, который подошел к своим двадцати пяти годам с тремя замечательными романами, по праву может считать себя на верном пути к успеху, славе, богатству, счастью. Именно так и обстояли дела у Джейн Остин: она завершила работу над тремя значительными, совершенно самобытными книгами, и обязана этим была только собственной энергии и яркому изобретательному уму. Несмотря на неудачу с лондонским издателем Томасом Кэделлом, она не сомневалась в отцовской поддержке. Джейн могла позволить себе шутить по поводу своих произведений, то обвиняя Марту Ллойд в том, что та планирует, заучив «Первые впечатления» наизусть, издать их по памяти как собственное сочинение, то дразня Кассандру, — сестра якобы недостаточно часто перечитывает этот роман. Это шутки уверенного в себе автора. Все было при ней, только немного доработать три рукописи да найти издателя, который понимает в своем деле, и — начинай новый роман!

Этого не произошло. Писательница замолчала без малого на десять лет. Только летом 1809 года, приближаясь к тридцатипятилетию, вернулась она к работе. На первый взгляд не было никакой причины, почему бы ей не продолжать писать так же плодотворно, как раньше. Ее родные не дают никаких объяснений. Семейный биограф, племянник Джеймс Эдвард, замечает лишь: «…можно было ожидать, что новые пейзажи и знакомства подстегнут ее вдохновение», однако этого не случилось, и он словно разводит руками, не находя истолкований тетушкиному молчанию.

Правда в том, что как художник Остин очень мало зависела от новых пейзажей и знакомств. Вся работа происходила в ее собственном воображении, когда у нее складывался отчетливый образ определенной ситуации или определенных персонажей. Ее книги никогда не отображали того, что непосредственно происходило вокруг нее. Лишь изредка она использовала определенные фрагменты. Так, топазовые крестики, купленные ей и Кэсс братом Чарльзом, превращаются в «Мэнсфилд-парке» в янтарный крестик, подаренный гардемарином Уильямом Прайсом сестре; Коб в Лайме, где она сама побывала, наталкивает ее на изображение знаменитой драматической сцены в «Доводах рассудка», а служба Генри в полку милиции дает почву для осмысления образов Уикхема и его приятелей-офицеров в «Гордости и предубеждении». Нет, она не брала сюжетов из жизни и не записывала историй своих друзей и родных. Приключений тетушки Филы и кузины Элизы хватило бы на целую серию захватывающих романов — они так и просятся на бумагу. Можно было бы описать всевозможные странности и проступки полудюжины хэмпширских семейств… Но, как мы видим, Хэмпшир почти не запечатлелся в произведениях Остин. Не найти в них и узнаваемых портретов соседей, даже самых эксцентричных, злых или забавных. Мир ее воображения был самодостаточным и совершенно независимым.

А вот в чем она действительно нуждалась, так это в определенных условиях работы, которые позволяли отвлечься от повседневной жизни вокруг. Эти условия она потеряла вскоре после своего двадцать пятого дня рождения. Вот что заставило ее замолчать: колоссальное событие в ее «жизни без всяких событий» — еще одна «ссылка».

Решение мистера и миссис Остин уехать вместе с дочерьми из дома, в котором они провели более тридцати лет, стало для Джейн абсолютно неожиданным. Неприятным сюрпризом ко дню рождения, в декабре 1800 года. Прежде родители никому из детей и словом ни о чем не обмолвились. В ноябре домой в отпуск приезжал Чарльз и среди прочего посещал бал у лорда Портсмута вместе с Джейн, но известие о переезде он получил лишь в начале нового года и был им так же шокирован, как и она. После его отъезда сестры тоже разъехались кто куда — Джейн в Ибторп к Марте, а Кассандра в Годмершем, где ее очень ждали в связи с появлением на свет шестого ребенка. Родители Остин остались дома вдвоем и, как парочка расшалившихся детей, предоставленных самим себе, принялись подначивать друг друга, расписывая прелести и возможности новой жизни. Они решили положить конец привычной жизни с привычными обязанностями, которую вели уже сорок лет, и без оглядки на кого бы то ни было замыслили план переезда из Стивентона в Бат.

Никто не может винить их за стремление отдохнуть после стольких лет непрестанных трудов. Правда, они могли бы преподнести свое решение несколько тактичнее, но ведь суть дела это все равно не изменило бы. По сохранившимся свидетельствам Джейн объявили о переезде сразу, как она перешагнула порог после возвращения из Ибторпа. «Ну, девочки, все решено, мы решили покинуть Стивентон тогда-то и отправиться в Бат», — объявила миссис Остин, если верить семейному преданию. Джейн была просто потрясена. Так вспоминает Мэри Остин, которая присутствовала при этом, хотя у нее и имелась причина воспринимать все в более радужном свете, особо не замечая ничьей печали, — ведь для нее с Джеймсом эта перемена явилась весьма благоприятной: им предстояло переехать в Стивентон и принять обязанности по приходу. Дочь Джеймса, Анна, слышала впоследствии, что тетушка Джейн даже потеряла сознание. Как бы то ни было, решение родителей стало для нее шоком, и весьма болезненным.

Оно сказалось на всех детях Остинов. Эдвард, Генри, Фрэнк и Чарльз, находившиеся вдали от родного дома, но прежде уверенные, что могут вернуться в любой момент, постарались приехать еще раз до того, как родители отбудут, — «пока Стивентон еще наш», как написала Джейн. Все они чувствовали одно и то же: двери в детство закрываются и прежняя жизнь заканчивается навсегда. Кассандра уничтожила несколько писем, полученных от Джейн сразу после того, как та узнала о решении родителей. Видимо, они были полны ропота, даже злости. А очевидное стремление родителей и брата с невесткой устроить все как можно быстрее совсем не помогало Джейн взять себя в руки. В январе она сообщила Кэсс, что получила от Джеймса и Мэри приглашение на годовщину их свадьбы — были также приглашены Том Шут и сестра Мэри, Элизабет Фаул с супругом, — но отклонила его. Никаких пояснений сестрам не требовалось: «Меня позвали, я отказалась».

В письмах сестре она ясно дала понять, что старший брат с женой изъявляли чрезмерную готовность вступить во владение Стивентоном. Джейн писала, что одна из стивентонских лошадей, бурая кобыла, после их отъезда отойдет Джеймсу: «Ему не хватило терпения подождать, он уже сейчас забрал ее в Дин… таким же образом они мало-помалу захватят и все остальное, я полагаю…» И Джейн была бессильна перед этим «захватом», ведь он происходил с согласия ее родителей. Ей оставалось лишь наблюдать за развитием событий. «Что до наших рисунков… этих старых библейских картинок, развешенных по всему дому… они достанутся Джеймсу». Ее печаль по этим картинкам, может и не слишком красивым, но таким привычным и милым, поймет любой, у кого была своя беспорядочная странноватая домашняя коллекция, где каждый рисунок связан с каким-то семейным воспоминанием. Джейн отвергла предложение матери (и Кассандры) расстаться с одной из самых дорогих для нее вещей: «Поскольку я не собираюсь проявлять щедрость по чужому требованию, я не отдам Анне свое бюро, хотя поначалу думала об этом сама».

Вместе с Мартой она принялась разбирать библиотеку мистера Остина в пятьсот томов, которые он намеревался продать, так же как и большую часть мебели, и пианино, на котором Джейн играла столько лет, и ее «огромную коллекцию нот». От старых раскрашенных декораций тоже собирались избавиться: Джеймс совершенно очевидно и полностью потерял интерес к домашнему театру. Джейн надеялась убедить его выкупить отцовские книги по гинее за том, и он действительно забрал большую часть из них — только неизвестно, по какой цене. На распродажу попало лишь двести томов. Джейн с негодованием писала, что за все книги удалось выручить всего семьдесят фунтов: «Весь мир словно сговорился обогатить одну часть нашего семейства за счет другой»[135].

Она изо всех сил старалась сохранять легкий раскованный тон в своих письмах Кэсс, но шутки ее часто казались вымученными: «Мы определенно слишком долго здесь прожили, да и бейзингстокские балы пришли в полный упадок… хотя лучше, чтобы никто не знал, сколь мало я приношу в жертву, покидая Хэмпшир, а то, подозреваю, ни у кого здесь не останется ко мне ни нежности, ни интереса». Она с удовольствием предвкушала, как они станут проводить «лето на море или в Уэльсе», и делалась непринужденней, когда доходила до планов и надежд их матери, связанных с Батом, впадая в привычный по отношению к миссис Остин комический тон. «Мама так же уверенно, как и ты, думает оставить у нас двух служанок — отец единственный, кто не посвящен в этот секрет… Мы планируем обзавестись постоянной кухаркой и молодой ветреной горничной, а еще степенным работником средних лет, который мог бы взять на себя двойные обязанности — мужа одной и любовника другой… Никаких детей, разумеется, быть не должно…» Здоровье миссис Остин оставалось крепким, невзирая на все треволнения, ведь «она не хочет, чтобы какое-нибудь недомогание нарушило приготовления к отъезду».

Миссис Остин считала, что Бат пойдет на пользу и ей с ее хрупким здоровьем, и мужу, которому уже исполнилось семьдесят. Находиться поближе к брату Ли-Перро, богатому, приветливому и гостеприимному, тоже казалось ей важным: помимо очевидных преимуществ жизни возле состоятельного родственника, это позволяло присмотреть за имуществом, которое рано или поздно должно было отойти к Джеймсу. Мистеру Остину нравилось то, что из Бата они легко смогут ездить в путешествия в Девоншир и Уэльс, которые, как он думал, очень понравятся дочерям, — и оказался совершенно прав. Это было единственное обстоятельство, которое привлекало Джейн. Однако ее мать оно интересовало значительно меньше, так что, когда они через несколько месяцев добрались до Бата, миссис Остин заявила, что больше не тронется с места, и остальным членам семьи пришлось ее переубеждать.

В письмах Джейн того времени есть живость и блеск, но это скорее попытка сохранить бодрость, чем подлинный энтузиазм. Она делает то, что должна делать, пытается сохранить бодрость духа в ситуации, над которой не властна. На ее глазах разрушалось все, к чему она привыкла, она потеряла то, что так любила, ей пришлось исполнять чужие решения, не имея права голоса, — и все это за перспективу городской жизни в новом доме, который еще даже не был найден. Ни пристанища, ни покоя… Потери ее были неисчислимы, и объяснить кому-либо, что она чувствовала, было невозможно. Ей нравилось время от времени посещать Бат и использовать его в своих произведениях, но жить там она совершенно не хотела. В феврале она ускользнула от родителей, предоставив им самим готовить дом к отъезду, и отправилась к Алитее и Кэтрин Бигг в Мэнидаун. Вот там ничего не менялось. Затем домой вернулась Кассандра, приехали с последними визитами Эдвард с женой и Фрэнк, нарочно отпросившийся в отпуск… Фрэнк с отцом после этого направились в Лондон, а оттуда в Годмершем, а мать с дочерьми в начале мая поехали в Ибторп. Кэсс осталась у Ллойдов еще на несколько недель, а Джейн с миссис Остин поехали в Бат, где чета Ли-Перро, полностью восстановленная в своем прежнем, унылом величии после выпавших на их долю унизительных судебных тяжб, ожидала их на улице Парагон. Находясь здесь, Остины должны были подыскать и снять себе дом.


Четыре письма, написанные Джейн за первые недели пребывания в Бате, свидетельствуют о попытках борьбы с унынием. Сам Бат она характеризует так: «Туман, полумрак, дым и смятение». Дядя и тетя проявляли доброту и радушие, но о встрече с какими-то старыми знакомыми Джейн сообщает: «Мы были счастливы встретиться и все такое», и это «все такое» сразу меняет смысл фразы. Когда ее отвели в ассамблею, она развлекалась тем, что наблюдала, как подвыпившая жена гоняет хмельного мужа по комнатам, разыскивая его любовницу. Затем: «Еще один дурацкий прием накануне, возможно, будь многолюднее, вынести его было бы легче». Но: «У меня больше никак не получается получать удовольствие от общения». Это не непринужденное «Чем больше я наблюдаю мир, тем меньше он мне нравится» Элизабет Беннет, это безотрадное, даже пугающее заявление. Ни «старые бузотеры», приходившие играть в вист с ее дядей, ни мисс Лэнгли, «похожая на любую другую коротышку с широким носом, большим ртом, платьем по последней моде и выставленной наружу грудью», не могли поднять ее мнение о людях.

Она подозревала, что родители выбрали Бат не только для своего стариковского удовольствия, но и как место охоты за мужьями. Это служило дополнительной причиной горечи и раздражения. Когда родители ее матери достигли пожилого возраста, они точно так же перебрались в Бат, захватив с собой двух незамужних дочерей, разменявших третий десяток. Здесь, в Бате, и Кассандра Ли вышла замуж за Джорджа Остина, и ее сестра Джейн Ли тоже нашла себе спутника жизни. Джейн Остин, разумеется, сознавала эти параллели и, ощущая себя выставленной на брачной ярмарке, испытывала жгучее чувство унижения. Возможно, это и побудило ее принять предложение прокатиться по окрестностям в фаэтоне, запряженном четверкой, с человеком, которого она явно не собиралась «ловить в свои сети», — с неким мистером Эвелином. Он был женат и думал исключительно о своих лошадях. Именно он продал Эдварду пару коней для его кареты, когда они были в Бате в последний раз. Кэсс предупредила сестру, чтобы та не позволяла себе никаких вольностей с мистером Эвелином, но Джейн заверила: «Он абсолютно безобиден; его никто здесь не опасается, он собирает семена для своих птичек и все такое».

Была еще некая миссис Чемберлен, которая, как предположила Кассандра, могла бы стать подходящей приятельницей. Но эта дама лишь вызвала еще одно убийственное замечание Джейн: «Что до приятности, она такая же, как и другие». Попытки Кэсс вмешаться, кажется, не приносили в этом случае совершенно никакой пользы. Джейн, пересилив себя, отправлялась на прогулки с миссис Чемберлен, но… «Прогулка была прекрасная, с чем моя спутница соглашалась всякий раз, как я это высказывала… На этом и заканчивается наша дружба, поскольку Чемберлены покидают Бат через день или два». Она могла бы прибавить: и именно так заканчивается почти любая дружба в Бате. «У нас здесь устраивается маленький прием ввечеру; ненавижу маленькие приемы — они держат тебя в постоянном напряжении». Затем она предупреждает сестру: «У тети сильный кашель, не забудь, когда приедешь, что ты наслышана об этом». Жизнь на курорте, похоже, отличалась такой скукой, что могла привести в отчаяние деятельного человека. Знать же, что она продлится неизвестно как долго, по-видимому, было и вовсе невыносимо. Но Джейн умела соблюдать приличия, даже если на самом деле ей хотелось кричать.

И письма прерываются на три с половиной года.


Утрата Стивентона немало осложнила жизнь Джейн. Самое главное — она так горевала, что лишилась способности писать. Толчком для депрессии может послужить повторение неприятных обстоятельств, и, похоже, в этом случае так и произошло. В младенчестве, а затем в семилетием возрасте Джейн уже лишалась дома и долго потом не могла забыть эти тягостные переживания. Именно так и формировалась та «девочка с причудами», какой ее увидела кузина Фила, — осторожная с незнакомыми людьми, готовая смеяться и над собой, и над другими, тщательно скрывающая, что на самом деле чувствует. То, что чувства ее были глубокими и зачастую болезненными, — вне сомнений. Она не смогла бы писать романы, если бы не знала подобных чувств, но даже в своих письмах она их не проявляла, разве только в форме шутки.

Ребенком, оправляясь после школьного опыта, она находила силы развлекать семью своими сочинениями. В то же время она создавала в них воображаемый мир, в котором ей все было подконтрольно. Героини, отчасти похожие на нее саму, проявляли недюжинную проницательность и здравый смысл, могли существенно влиять на собственную судьбу, даже давали советы своим родителям. Очевидно, Джейн получала огромную радость от сочинительства, никак не меньше того удовольствия, что дарила своим домашним, а перспектива значительно расширить круг своих читателей служила для нее дополнительным стимулом.

Отъезд из Стивентона разрушил хрупкий порядок, который она для себя выстроила, позволявший ей, по настроению, принимать участие в семейных делах или обосабливаться от них. Да, раньше ей доставляли удовольствие поездки в Кент, Бат, Лондон или Ибторп, но даже тогда она, бывало, стремилась остаться дома в тишине и покое. Как мы помним, в 1799-м она писала сестре, что предпочла бы провести лето дома с Мартой Ллойд, а не сопровождать мать в путешествиях. Так что в ее нежелании расставаться с родным домом были и вполне рациональные причины, и отголоски детских страхов. То, что новая «ссылка» произошла по вине тех же людей, что и прежде, — ее родителей, и то, что она не могла ни протестовать, ни жаловаться, делали ситуацию только хуже.

Ее старший брат Джеймс разделял ее глубокую привязанность к родным местам. В одном из своих стихотворений он писал, что заболел бы, доведись ему «быть изгнанным» из Хэмпшира. Уезжая из дома, он болезненно скучал по привычным пейзажам и испытывал невероятное облегчение, когда наставало время вернуться. Он выразил это, немного чопорно и торжественно, в следующих строках:

Присуще это чувство каждой жизни
И нами властвует в любом конце земли:
Томление по дому, по отчизне,
Когда от милых весей мы вдали…[136]

Есть у него и еще одно странноватое стихотворение, в котором он представляет себя после смерти, лежащим на стивентонском погосте подле своей жены. Ему этот образ приносил спокойствие и утешение, настолько сильно он ощущал свое неразрывное единство с этим местом. Поэтические опыты Джеймса носили сугубо личный характер, больше в духе Бронте, чем Джейн Остин, и чувства свои он выражал в стихах совершенно открыто. Он позволял себе быть романтиком в отличие от младшей сестры, хотя она ничуть не меньше его срослась со Стивентоном и его окрестностями. При этом Джеймсу не приходилось расставаться с домом в школьные годы, а ей — пришлось, и та «ссылка» лишь усилила врожденную настороженную опаску перемен, новых людей и мест. Все те же виды все из тех же окон, та же домашняя рутина и те же ежедневные прогулки по саду, к церкви или в деревню, те же запахи и звуки — все это, свое, привычное, и создавало те надежные, безопасные условия, в которых ее воображение могло работать.

Джейн никогда не описывала собственную депрессию так, как доктор Джонсон, упоминавший о своей «тоске зеленой», или доктор Босуэлл с его унынием и страхом смерти. Остин не предавалась жалости к самой себе, не позволяла себе никаких сокрушений. Ее не постигла настоящая болезнь, как Каупера, который погрузился в размышления о собственной греховности и боялся быть отверженным Богом. Как известно, Джейн любила его поэзию и в уста своей героини Фанни Прайс вложила некоторые его строчки. Ее описание неизменно подавленного настроения Фанни, следствия полученной в детстве психологической травмы, как и неумения Марианны в «Чувстве и чувствительности» побороть свое горе, вплоть до ее желания себе серьезной болезни, показывает, как хорошо писательница сама понимала депрессию. Но при всем этом понимании и самоконтроле депрессия поразила самую суть ее существа, расшатала основы ее творчества. Невероятный творческий всплеск 1790-х годов разом прекратился.

Глава 17 Мэнидаун

Следующие четыре года Остины не сидели на месте и проводили в Бате едва ли половину времени. Миссис Остин вполне удовольствовалась бы размеренной оседлой жизнью, но мистеру Остину хотелось путешествовать, он фактически был одним из зачинателей традиции (так широко распространенной сегодня), достигнув пенсионного возраста, устремляться на морское побережье и на осмотр разных достопримечательностей. В свои семьдесят он сделался увлеченным и неунывающим туристом, особенно же полюбились ему курортные городишки Девоншира и Дорсетшира. И хотя в 1801 году возникла новая угроза нападения французов и Нельсон обстрелял Булонь, чтобы продемонстрировать, на чьей стороне настоящая сила, западные английские графства все это затронуло мало. Мы читаем о том, как расквартированные на побережье солдаты женились на местных девушках, а рыбацкие деревушки и маленькие приморские городки росли и боролись друг с другом за туристов, поскольку в обществе становилось все более модным принимать морские ванны, а также снимать дома с видом на море.

А виды там, надо сказать, восхитительные и климат мягкий. Джейн Остин наслаждалась прогулками по побережью и купаниями в море, хотя, похоже, она так никогда и не научилась плавать. Ей приходилось довольствоваться купальней; когда она входила в воду, за ней присматривала девушка-служанка. Но даже и такое купание приносило ей столько же радости и удовольствия, как и танцы. Остины ездили в Сидмут[137] в 1801 году, в Долиш и Тинмут[138] в 1802-м и тогда же, вероятно, посетили Тенби и Бармут[139]. В ноябре 1803 года они были в Лайме[140], который славится тем, что в ноябре там солнечно. А если учесть еще долгий осенний визит двух сестер в Годмершем в 1802-м, затем еще один в следующем году и снова несколько недель в Лайме летом 1804 года, на этот раз с Генри и Элизой, то арендованный в Бате дом выглядит не столько постоянным жильем, сколько временным пристанищем.

Между тем дом номер 4 по Сидни-плейс был новым и ладным, с террасой, очень хорошо расположенным — не в самом центре многолюдного Бата, но и не слишком далеко от знаменитого моста Палтни. Высокие окна гостиной глядели через дорогу на недавно разбитые сады Сидни, а позади дома имелся садик. Джеймс, Мэри и девятилетняя Анна навестили мистера и миссис Остин с дочерьми весной 1802 года. Анна позднее с нежностью писала, что для ее бабушки и дедушки «это стало коротким отпуском в их семейной жизни» и что прекрасная белоснежная шевелюра и яркие глаза мистера Остина всегда восхищали всех. Они наслаждались переменами, развлечениями и оживленной городской жизнью.

А еще они имели возможность пользоваться услугами лучших докторов Бата. Миссис Остин заболела, и на сей раз серьезно, — некоторое время даже опасались за ее жизнь. Она поправилась благодаря доктору Боуэну и заботливому уходу своих дочерей. Стихи, которые она написала, пока выздоравливала, лишний раз доказывают ее жизнестойкость и неизменное чувство юмора. Назвала она их довольно смело: «Диалог Смерти с миссис Остин».

Смерть молвила: «Тщусь я уже столько дней
Забрать эту леди к себе поскорей,
Напрасно! Хоть скоро уж семьдесят ей…
Откуда мое невезенье?» —
«Отвечу тебе, раз не можешь понять,
Какая с тобой сражается рать:
Супруг, чьим молитвам нельзя не внимать,
И дочки, чья нежность отцовской под стать…
Да Боуэново уменье».

В этих строчках — поразительная безмятежность. Миссис Остин спокойно приняла бы смерть и так же спокойно ее избежала, еще и отпуская шуточки по этому поводу. Можно понять, откуда у Джейн ее отношение к смерти, о которой она рассуждала не моргнув глазом, без всякой сентиментальности или сожалений. Конечно, ее следовало опасаться, но, если уж смерть пришла, оставшимся в живых необходимо принять это как факт и продолжать жить. А еще строчки, написанные миссис Остин, показывают, какой дружной и сплоченной могла быть их семья в минуты серьезных потрясений, несмотря на былые недовольства и разногласия.


Единственное известное нам письмо Джейн за 1801–1805 годы было написано в Лайме в сентябре 1804-го. Оно показывает, сколь мало писательница переменилась со времени отъезда из Стивентона, как внутренне, так и в общении с другими. Письмо адресовано Кассандре, которая пребывала в более модном курортном Уэймуте с Генри и Элизой (до того они тоже заглянули в Лайм), а затем собиралась в Ибторп; Джейн же оставалась с родителями. Оно отличается резковатой интонацией. Джейн, сестру двух морских офицеров, раздражают письма, которые их мать получает от тетушки Ли-Перро: та не понимает разницы между шлюпкой и фрегатом…

Она описывает прогулку с одной из молодых леди, которая могла бы сделаться приятельницей, мисс Армстронг. У нее «есть здравый смысл и некоторый вкус», но Джейн не устраивало то, что «она, кажется, слишком легко сходится с людьми». Остин гораздо больше интересуется двумя слугами, Дженни и Джеймсом, которых родители привезли с собой. Она дает им книги и газеты и, проявляя себя заботливым и просвещенным работодателем, отправляет их вдвоем в длинную прогулку вдоль утесов до Чармута. Она выражает радость, что Дженни придумала для нее новую прическу.

А еще Джейн замечательно потанцевала на балу в ассамблее Лайма, о чем и сообщает сестре. Эти балы проводили в зале с канделябрами каждый вторник, по два шиллинга с постоянных посетителей и по четыре — с гостей. Там играли две скрипки и виолончель, а в других залах желающие могли сразиться в карты или в бильярд. Миссис Остин играла в карты с «Шевалье» — возможно, со старым другом ее покойной невестки миссис Хэнкок, сэром Джоном Ламбертом, который поддерживал переписку с Элизой и вернулся из Франции после заключения мира. Джейн танцевала с неким мистером Крофордом, но не с тем «человеком чудного вида», который разглядывал ее некоторое время, а потом спросил, намерена ли она еще потанцевать, и который, как она подозревала «по его непринужденности», был ирландцем. «Я вообразила, а что, если он принадлежит к достопочтенным Барнуоллам, детям ирландского виконта, — самоуверенным, странноватым людям, которые как раз отвечают всем требованиям Лайма», — заключает она не без высокомерия. Ее вообще очень интересует, кто отвечает требованиям общества, а кто нет. Джейн опасается, как бы миссис Остин во время визита гостей не вынесла штопать свои чулки, как это сделала мать мисс Армстронг. Страхи подобного рода родителям случается вызывать даже у своих взрослых детей.

Теперь, когда Генри уехал, Джейн не с кем было гулять, и она много времени проводила на море в одиночестве, от чего в конце концов крайне устала. Отец с матерью не могли одолеть крутой подъем от побережья Лайма к чармутским скалам, и прогулка по берегу на западный край города по заросшим тропинкам страшила их. Они не отваживались даже выйти на Коб, знаменитый каменный пирс, похожий на гигантский палец, изогнутый крючком. Поверхность его была покатой, а каменные лесенки, по которым на него поднимались, — крутыми, без всяких перил или поручней.

Втроем Остины выходили в места общих гуляний — степенно прогуливались по набережной или по дороге, ведущей к морю из-за города. По воскресеньям они все следовали из своего съемного дома на Брод-стрит в приходскую церковь, которая представляла собой любопытное смешение норманнского и готического стиля с якобианскими вкраплениями в виде хоров и кафедры. В общем, даже если проповедь священника не захватывала, там было на что посмотреть. Джейн выступала в роли послушной дочери, взяв на себя все хозяйственные заботы в их съемном жилище: «Я со всей возможной поспешностью обнаруживаю грязь в графине с питьевой водой и выдаю кухарке ром».

Спустя много лет, уже в преклонном возрасте, Кассандра рассказывала племяннице Каролине, что они с сестрой подружились на одном из девонширских курортов с молодым человеком, которому так понравилась Джейн, что он даже спросил, смогут ли они увидеться следующим летом. Это мало напоминает натиск Томаса Уильямса, пылкого возлюбленного Джейн Купер, с его почти моментальным предложением руки и сердца, и все же Кэсс считала, что интерес был взаимным. К сожалению, следующей вестью об их новом знакомом стало сообщение о его смерти… Если это правда и Джейн действительно надеялась на что-то большее, этот эпизод добавляет горечи ее жизненному опыту. Как бы то ни было, Кассандра не указала ни имени, ни точного места или даты. Когда Каролина упомянула об этом случае спустя сорок лет после того, как ей о нем рассказала тетушка, вся эта история уже покрылась таким же густым романтическим туманом, как дикие берега Девоншира в ненастную погоду.


Другой эпизод, относящийся к тому же времени, гораздо лучше задокументирован и бросает более ясный свет на то, что творилось в душе Джейн. Осенью 1802 года они с Кассандрой, как обычно, скитались с места на место. Сестры провели две ночи в своем старом доме в Стивентоне с Джеймсом и Мэри, а затем отправились в Годмершем с Чарльзом, временно оставшимся без службы, поскольку мир между Англией и Францией поставил множество военных кораблей на прикол. В конце октября, проведя восемь недель в Кенте, сестры вместе с Чарльзом вернулись в Стивентон, чтобы повидаться со старыми друзьями. (А также и кое с кем из недоброжелателей. Например, из дневника Элизы Шут мы знаем, что в ноябре она обедала со всеми Остинами в доме Брэмстонов в Окли-холле.) А спустя еще две недели Джейн и Кэсс получили приглашение сестер Бигг погостить в Мэнидауне, где сестры Остин и раньше бывали так часто и с такой радостью. Алитея и Кэтрин все еще не вышли замуж, а их сестра Элизабет Хиткоут вернулась под отчий кров со своим малышом Уильямом после трагической смерти супруга весной того же года.

Пяти молодым женщинам было о чем поговорить между собой, и они предвкушали долгие уютные зимние вечера. При этом сестры Бигг держали на уме кое-что еще. Кроме них, в доме обитали их отец, здоровяк шестидесяти лет, и младший брат Гаррис, достигший в мае совершеннолетия. Он заканчивал учебу в оксфордском Уорчестер-колледже, так что Джейн и Кассандра не видели его достаточно давно. Робкий заикающийся мальчик превратился в рослого широкоплечего молодого человека, куда более уверенного в себе. Помимо всего прочего, он являлся наследником внушительного состояния.

Вечером 2 декабря Гаррис попросил Джейн стать его женой. Его сестры, судя по всему, сговорились с Кассандрой и постарались оставить пару наедине в библиотеке или, возможно, в одной из маленьких гостиных. Вероятно, перед этим они поощряли и ободряли Гарриса — ведь он был их младшим братишкой, которому, как им казалось, требовалась помощь. Из-за своего заикания он учился дома до поступления в Оксфорд, а поскольку оно так и не прошло, тяготился светской жизнью и порой бывал довольно агрессивен[141]. Возможно, любящие старшие сестры убедили его, что жена, которую он с ранних лет знает и которой симпатизирует, поможет ему решить все проблемы и сделает его счастливым человеком. Вообразил ли Гаррис, что влюблен в Джейн, или нет — неизвестно, но он поверил, что она будет хорошей женой, и предложил ей свою руку.

Джейн, без сомнения питавшая самые добрые чувства к брату своих подруг, с которым она станцевала немало танцев в те времена, когда он был еще совсем мальчишкой, предложение приняла. Разница в возрасте между ними составляла всего пять лет — почти ничего, если вспомнить, что ее кузина Элиза была старше Генри на целых десять. Весь Мэнидаун ликовал. Вечер прошел в поздравлениях, и по своим спальням все разошлись в приподнятом настроении.

Джейн теперь могла стать хозяйкой большого дома и поместья в Хэмпшире, всего в нескольких милях от места, где родилась и где теперь жил ее брат Джеймс. Она могла сделаться почти такой же важной дамой, как Элизабет Остин в Годмершеме. Она могла обеспечить достойную жизнь своим родителям и дать приют Кассандре. Она, вероятно, смогла бы помогать братьям в их продвижении по службе. Она могла быть уверена, что ее будут окружать нежно любящие невестки и друзья. Она стала бы доброй госпожой для работников поместья. У нее появились бы собственные дети. Такие мысли проносились в ее голове, и каждая из них казалась чудом, обещанием счастья, на которое она уже перестала надеяться.

И у нее будет вполне достойный молодой супруг. Тут она призадумалась. Семь лет назад она танцевала здесь же, в Мэнидауне, с Томом Лефроем, сидела подле него, шутила с ним, шокируя общество своей непринужденностью. Она тогда верила, что дорога ему, и знала, как дорог ей он. И пусть весь свет видел это — ее не заботили никакие пересуды. Возможно даже, что и Гаррис наблюдал, как они с Томом танцуют, такие беззаботные и счастливые. Ей оставалось лишь сравнить чувства того вечера с нынешними, чтобы окончательно понять, какая пропасть лежит между настоящим счастьем и иллюзорными мечтами. Ночь прошла, а Джейн так и не смогла уснуть — как героиня романа, не сомкнувшая глаз под грузом навалившихся на нее чувств и мыслей: «…на подобающем истинной героине бессонном ложе… на терниях облитой слезами подушки», как насмешливо писала она сама в «Нортенгерском аббатстве». Она думала, думала и, как только наступило утро, уложила свои вещи, решительно оделась и попросила кого-то — возможно, Алитею — найти Гарриса.

И вот они вновь оказались вдвоем в библиотеке. Со всей возможной деликатностью Джейн объяснила ему, что стать его женой не может. Она уважает его, ценит ту честь, которую он ей оказал, но, по здравом размышлении приходит к выводу, что одного уважения недостаточно и принять его руку будет по отношению к нему нечестно. После подобных объяснений она и Кэсс, разумеется, не могли оставаться в Мэнидауне, как планировалось ранее. Алитея и Кэтрин распорядились насчет коляски и сами отвезли подруг в Стивентон, где изумленная Мэри наблюдала, как сестры Остин и сестры Бигг на прощание обнимаются и плачут. Джейн настояла, чтобы Джеймс отвез их в Бат буквально на следующий день, и была совершенно непреклонна. А объяснять что-либо отказалась. Когда Мэри позднее выяснила, что произошло, то из практических соображений очень сожалела о том, что Джейн переменила свое решение, но вместе с тем говорила, что понимает, почему она так поступила.

Если вернуться к Гаррису, то он не слишком долго томился и чах. Спустя два года он нашел молодую леди с острова Уайт, которая, несмотря ни на что, искренне его полюбила. Они поженились, и она родила ему десять детей. Их старший сын стал священником, вигом[142] и поэтом, перевел всю «Илиаду» на английский язык, активно поддерживал бейзингстокский Институт механики и оказывал помощь сельскохозяйственным рабочим в получении земельных наделов. Мы, безусловно, рады, что на свет появились «Мэнсфилд-парк» и «Эмма», а не маленький Бигг-Уивер, который помешал бы написанию других книг, доведись Джейн стать его матерью. Но в любом случае сын Гарриса вырос достойным человеком, который вполне заслужил бы одобрение Остин.

На первый взгляд этот эпизод со сватовством отразился на Джейн не сильнее, чем на Гаррисе. Дружбе между сестрами Остин и Бигг он нисколько не повредил. Женившись, Гаррис переехал в свой собственный дом, и Джейн могла навещать подруг в Мэнидауне, как и раньше. Но на самом деле эта ситуация стала для нее достаточно болезненной и подвела черту под мыслями о замужестве и о материнстве. Отныне, как и Кассандра, она причисляла себя к старым девам[143].

Безрадостная перспектива. Оглядываясь вокруг, она видела незавидные примеры. Ее подруга Марта Ллойд, на десять лет старше самой Джейн, жила со своей старой немощной матерью и материной подругой, миссис Стент. «Бедная миссис Стент! Ее судьба все время всем мешать, но мы должны быть сострадательны, ведь со временем сами можем стать такими миссис Стент, ни на что не годными и нигде не желанными», — писала Джейн сестре, хотя самой ей не исполнилось еще и тридцати[144]. Мысли такого рода, опасения перед будущим, видимо, не на шутку ее тревожили. И не без причин, если учитывать возраст ее родителей и тот очевидный вопрос, как она и Кассандра станут жить без них.


Неудачное сватовство Гарриса как будто бы вернуло ее к рукописям. Она возила эти драгоценные пачки с места на место год за годом, и они причиняли ей немало хлопот. Их надо было оберегать от воды, огня и прочих опасностей, связанных с частыми переездами. Они легко могли затеряться в пути, в съемных домах или гостиницах: сразу вспоминается, как ее коробки были ошибочно отправлены с постоялого двора в Дартфорде в Вест-Индию. Даже жилища родственников и друзей не обеспечивали полной безопасности — всюду были горничные, разжигавшие камины, и дети, искавшие бумагу для игр и рисования. Рукописи переехали с ней в Бат, вначале к Ли-Перро, затем на Сидни-плейс. Затем они отправились с ней через девонширское и уэльское побережья, а также прочие места, в которые Остинов заносило за эти годы, в Годмершем и обратно в Хэмпшир, к многочисленным друзьям и знакомым. Разумеется, Джейн не могла их оставить на полке пустующего или сданного внаем дома в Бате. Чем об этом больше думаешь, тем больше поражаешься тому, что ничего не пропало. Беречь свои рукописи, должно быть, стало для Джейн одним из важнейших неписаных правил жизни.

Она переписала и выправила «Нортенгерское аббатство» (все еще называвшееся «Сьюзен»). Генри предложил заняться ее делами вместо мистера Остина и в начале 1803 года поручил одному из своих деловых партнеров, юристу Уильяму Сеймуру, предложить роман лондонскому издателю Ричарду Кросби. Тот заплатил за рукопись десять фунтов и обещал вскоре напечатать ее. В рекламном проспекте «Цветы литературы» он даже известил читателей, что книга уже находится «в печати»… Однако за этим ничего не последовало. Это было хуже, чем слепой отказ Кэделла, ведь на этот раз надежды Джейн подкреплялись тем, что рукопись приняли.

Она тем не менее начала писать новый роман, который назвала «Уотсоны». Это история довольно еще молодых женщин, четырех незамужних сестер без средств, более или менее отчаянно пытающихся устроить свою жизнь до того, как умрет их больной отец и положение еще ухудшится. У них пока есть дом, но, поскольку их отец священник, с его кончиной они обречены лишиться и крыши над головой. Параллель с ситуацией Джейн и Кассандры очевидна, но схожесть эта вскоре обрела трагическую реальность. Джейн еще только предполагала смерть мистера Уотсона в романе, а в январе 1805 года сама лишилась отца. И отложила роман до лучших времен.

Как предположил ее племянник-биограф, она прервала работу, сочтя, что поместила свою главную героиню слишком низко на общественной лестнице. Но более правдоподобной кажется другая причина: эта история чересчур болезненно затрагивала личные страхи Джейн, Кассандры и их приятельницы Марты Ллойд, распрощавшихся с надеждами на замужество и вынужденных мириться с такой же мрачной неизвестностью в отношении своего будущего. Остин, решившей избегать автобиографичности, справляться с такой степенью схожести между творчеством и реальной жизнью было мудрено. Беседы между сестрами Уотсон звучат беспощаднее всего, что она когда-либо написала. Старшая, Элизабет Уотсон, оправдывая откровенную охоту за мужьями одной из младших сестер, замечает: «Замужество требуется нам всем… отец не в состоянии обеспечить нас… Стариться же среди бедности и насмешек — участь незавидная». Эмма, самая младшая из них, выросшая на попечении и под влиянием богатой тетушки, протестует: «Как можно, забыв все на свете, думать об одном только замужестве и преследовать мужчину единственно ради этого? Не могу этого понять. Бедность, без сомнения, великое зло, но для женщины, тонко чувствующей и просвещенной, все же не наихудшее. Я скорее соглашусь быть школьной учительницей — а уж хуже некуда, — чем выйти за человека, к которому не питаю никаких чувств». Элизабет, лучше осведомленная о суровой действительности женского существования, отвечает: «А по-моему, как бы там оно ни вышло, все лучше, чем быть учительницей. Видишь ли, Эмма, я ходила в школу и хорошо понимаю, что это такое; ты же знаешь о школьной жизни только понаслышке».

Две средние сестры унылы, сварливы и далеки от реальности в своих ожиданиях, связанных с мужчинами — на самом деле не более чем случайными знакомыми. На их лицах постоянное выражение «недовольства и озабоченности». Их брат Роберт женился на дочери адвоката, располагающей собственными средствами, что позволяет ей безжалостно унижать своих невесток. Их мать умерла, а отец по болезни заперт в четырех стенах. Эмме Уотсон жизнь дома представляется еще безрадостнее оттого, что она выросла в ожидании богатого наследства от своей вдовой тетушки, которая вопреки этим упованиям на старости лет бросилась в объятия корыстного ирландского капитана. Эмме приходится «возвращаться под родительский кров без гроша за душой», как бесцеремонно высказывается ее братец, добавив в осуждение взбалмошной тетки: «Ей-богу, нельзя доверять деньги женщинам!»

Да, обстановка в доме бедных Уотсонов мрачна, но и представители высшего общества, появляясь в романе, ничего не меняют к лучшему. Лорд Осборн, восхищавшийся Эммой на балу, — один из тех господ, что способны обсуждать женщину, не заботясь о том, что она может услышать: «Отчего бы вам не пригласить эту новую красавицу Эмму Уотсон? Потанцуйте-ка с нею, а я на вас полюбуюсь… А коли выяснится, что с ней нет необходимости беспрерывно вести беседу, представьте между делом и меня». А затем интересуется, «так ли она хороша при дневном свете». Решив все же переброситься несколькими словами с Эммой, он возвращается в залу, извиняя себя тем, что якобы ищет свои перчатки, не удосужившись, однако, спрятать пару, зажатую в руке. Его приятель Том Мазгрейв — самодовольный фат, который мог бы почти без всяких изменений появиться в романе 1990-х годов. Когда молодые леди приезжают в гостиницу, где будет проходить бал, Мазгрейв, еще по-будничному одетый, располагается в дверях своей комнаты, беззастенчиво рассматривая проходящих. Он пытается навязать себя Эмме в провожатые против ее воли, ему кажется удачной мысль «нагрянуть к Уотсонам без предупреждения», и он во всеуслышание похваляется своими знакомствами в высших кругах.

Эти и другие наблюдения провинциальной жизни, записанные за время жизни в Бате, поражают своей правдивостью, как и все у Остин. Холодная и пустынная гостиничная зала до начала танцев, напудренный парик ливрейного лакея из самого роскошного дома во всей округе, папильотки в волосах дочери хозяев дома и два атласных платья ее матушки, «надеваемые попеременно в течение всего сезона». Мы узнаем, что во время передвижения по городу в открытой коляске беседа затруднительна из-за разноголосой уличной сутолоки. Мы видим, что тарелка мясной поджарки составляет весь ужин Элизабет и Эммы, когда они остаются дома вдвоем и обслуживают себя сами. Мы присутствуем при милостивом приглашении лорда взглянуть, как спускают охотничью свору в его владениях. Оно сопровождается рекомендацией надевать на прогулку полусапожки и выезжать верхом, притом что его собеседница не может себе позволить ни того ни другого[145].

Картина общественной жизни в «Уотсонах» безрадостна и пессимистична. Мэри Лассель, которая подмечает особенности стиля Остин тоньше других критиков, находит, что здесь, несмотря на динамично развивающийся сюжет, писательница «словно сражается с подавленностью, малоподвижностью и тяжестью, навалившимися на ее перо». Один только эпизод освещает этот неоконченный роман: когда Эмма проявляет жалость к десятилетнему Чарльзу, которому не терпится потанцевать на своем первом балу. Приглашенная им девица покидает его со взрослым кавалером, а Эмма предлагает станцевать с ним вместо нее. И мальчика охватывает чувство благодарности и восторга оттого, что его новая партнерша такая хорошенькая, и его не уложили спать в такое позднее время, и он сможет поведать ей о своей жизни, уроках латыни, о своей первой лошади и первой охоте, о чучелах лисы и барсука, которые он был бы рад показать ей… Все это изображено любовно-реалистично и доказывает, как внимательно Остин слушала детей. Маленький Чарльз, безусловно, самый славный ребенок в ее творчестве.

В остальном «Уотсоны» безотрадны. Смерть так редко возникает в романах Остин, что невольно задаешься вопросом: как бы она описала последние минуты мистера Уотсона? А он должен был умереть согласно первоначальному плану писательницы, каким он запомнился Кассандре. Но прежде чем она достигла этого момента в повествовании, ей пришлось столкнуться с целой чередой смертей в реальной жизни.

В октябре 1801 года в возрасте пятнадцати лет умер нежно любимый сын Элизы Гастингс, измученный все учащавшимися эпилептическими припадками. Пухлый светловолосый карапуз, когда-то ставший в Стивентоне игрушкой для всего семейства Остин, страдал недугом даже более серьезным, чем их Джордж. И хотя он выучился говорить и даже изумлял иногда Джейн своими фразами (вроде «мой бесценный друг»), его состояние с возрастом неуклонно ухудшалось, и он претерпевал «печальное разнообразие болей». Незадолго до его кончины Элиза наконец поняла, что у мальчика нет надежды на нормальную жизнь, и теперь поддерживала себя упованием на то, что ее «дорогое дитя» вместо «мучительного существования» обретет «блаженное бессмертие», как она писала Филе Уолтер 29 октября. Она похоронила его в Хэмпстеде, подле своей матери, добавив к надписи на надгробии: «…и также в память ее внука Гастингса, единственного сына Жана Капо, графа де Фейида, и его жены Элизабет, рожденного 25 июня 1786, умершего 9 октября 1801».

Элиза отправилась в Годмершем одна. Они с Генри много времени проводили врозь. Он отказался от офицерского чина и стал отчасти банкиром, отчасти армейским поставщиком. Вначале открыл контору в центре Лондона, а затем еще и отделение своего банка в хэмпширском городке Олтон. Через несколько месяцев после смерти пасынка Генри обратился к Уоррену Гастингсу с просьбой о финансовой помощи, которая была вежливо отклонена. «Меня приводит в состояние, близкое к ужасу, возможность показаться вам низким или жадным…» — пытался он объясниться в следующем письме, но покровительства из этого источника больше ждать не приходилось. Другой шанс возник с заключением Амьенского мира[146], когда вновь стало возможным путешествовать на континент. Семейное предание Остинов гласит, что Генри с Элизой отправились на родину ее первого мужа с тем, чтобы вернуть состояние Капо де Фейида или, во всяком случае, то, что ей причиталось. Они оказались во Франции как в ловушке, поскольку мир внезапно закончился, и смогли возвратиться в Англию лишь благодаря совершенному французскому Элизы. Судя по сохранившимся во Франции сведениям, месье Остину никто там особенно не обрадовался. Брат и сестра Жана Капо де Фейида уже предъявили свои претензии на Марэ и вступили во владение поместьем. Впрочем, ни у кого не было средств продолжать осушение, земля оставалась бесплодной, так что весь уже вложенный в нее труд пропал зазря.

Другая смерть поразила Джейн Остин еще сильнее. В двадцать девятый день ее рождения произошел несчастный случай с ее дорогой подругой, миссис Лефрой, отправившейся верхом за покупками в Овертон в сопровождении слуги. По дороге она встретила Джеймса Остина и пожаловалась на свою безмозглую ленивую лошадь, а на обратном пути эта самая лошадь понесла. Слуга не сумел ее удержать, и, пытаясь спешиться, миссис Лефрой ударилась оземь. Последствия падения были такими тяжелыми, что доктор Лифорд ничего не смог поделать, и через три часа она умерла.

Джейн едва успела смириться с этим, как заболел ее отец. Он испытывал «тяжесть в голове, лихорадку, сильную дрожь во всех членах и полнейшее бессилие». Болезнь развивалась очень быстро, и, «не осознавая своего состояния, он был избавлен от горечи расставания и отошел едва ли не во сне». Такое сообщение отправила Джейн брату Фрэнсису в январе 1805 года. Она с нежностью писала о «добродетельной и счастливой жизни» отца и с поразительным для нас бесстрастием о «безмятежном спокойствии его лица»: «…так чудесно! — он сохраняет свою добрую благожелательную улыбку, которая всегда его отличала… Если бы мы не ощущали потерю такого Родителя, то достойны были бы называться животными». И все же такие фразы кажутся слишком отрешенными. Если перед Джейн и оживали воспоминания детства — как она играла на церковном дворе, как отец разрешал ей записывать имена воображаемых женихов в метрическую книгу, — она хранила эти мысли и свою скорбь при себе. Джейн оставалась разумной и сдержанной, как всегда, и делала что считала необходимым: нашла отцовский компас и ножницы, чтобы отправить Фрэнку, и всячески заботилась о матери, не давая воли своей печали.

Мистер Остин скончался в доме на Грин-парк-билдингс, в который они переехали всего за несколько недель перед тем, по окончании срока найма на Сидни-плейс. Теперь им вновь пришлось переезжать. Они нашли скромные апартаменты на Гай-стрит, 25, а братья Остин тем временем взялись обдумывать, как бы поддержать их «дорогое трио» — мать и двух сестер, которые остались с совсем небольшими средствами. Церковь ничего не делала для вдов и сирот священников, что было хорошо известно как сестрам Уотсон, так и сестрам Остин. Приход мистера Остина перешел Джеймсу, а его небольшая годовая пенсия больше не выплачивалась.

Щедрый Фрэнк отозвался сразу, предлагая от себя сто фунтов в год, хотя он и обручился недавно с девушкой-бесприданницей из Рамсгейта. Но он чувствовал себя таким счастливым со своей девятнадцатилетней красавицей Мэри Гибсон и таким богатым после назначения командиром восьмидесятипушечного флагманского корабля «Канопус». Прежде это было французское судно, но англичане захватили его в битве при Абукире, и теперь оно преследовало французов в Атлантике.

Миссис Остин приняла лишь половину предложенных Фрэнком денег. Более осмотрительные Джеймс и Генри предложили по пятьдесят фунтов каждый. Генри писал о своем «ненадежном финансовом положении» и не забыл упомянуть пятьсот фунтов годового жалованья, которое ожидало Фрэнка на «Канопусе». Он и Джеймс съездили в Бат проведать мать, и старший брат уехал, размышляя, как она будет счастлива проводить лето «в деревне среди своих родных», а зиму «в комфортабельных апартаментах в Бате». Он не упомянул о сестрах. Ему, видимо, и в голову не приходило, что они хотели бы обрести постоянное жилище. Чарльз был далеко, охранял Атлантику от американских торговых судов, искавших связи с французами, и ничего не мог поделать. Ожидалось, что Эдвард предложит еще сто фунтов в год. И у миссис Остин, и у Кассандры, помимо того, имелся свой маленький капитал — вместе набралось бы еще около двухсот фунтов. У Джейн не было ничего.


«Ненадежное» финансовое положение Генри наводит на размышления о том, куда же делось состояние его жены. От него оставалось достаточно, чтобы, как и раньше, позволять себе дорогую столичную жизнь с экипажем и французским поваром месье Алаваном в их доме на Аппер-Беркли-стрит, ведущей к Портмен-скверу. Генри также нужны были хорошие места для его контор: первую он открыл в Сент-Джеймсе, а вторую — в Олбани. Он мог позволить себе достаточно часто посещать Годмершем. Собственно, там он и находился, когда получил известие о смерти отца, туда же он вернулся в мае и июне, затем — ненадолго — в августе и на целый месяц в конце года. По-видимому, банковская рутина обременяла его не так уж сильно. Без сомнения, он считал, что его дела больше зависят от хороших связей с богатыми людьми, готовыми платить высокие процентные ставки по займам, чем от ежедневной бухгалтерии. Он был по-своему прав, да и в любом случае банковский бизнес отличался немалым риском.

Бывшая няня Гастингса, мадам Бижон, была слишком привязана к их семейству, чтобы оставить службу после смерти своего подопечного. 7 июня 1805 года ее дочь Мари-Маргарита венчалась в католическом соборе на Кинг-стрит, неподалеку от хозяйского дома. Генри был в Годмершеме, но Элиза, надо думать, дала свое благословение. Жениху Пьеру Фрайте Перигору, солдату из Перигора, на юго-западе Франции (французы часто называли себя по тому месту, откуда были родом), было тридцать пять, а невесте — тридцать, как и Джейн Остин. Новоиспеченный муж исчез сразу после свадьбы, а бездетная мадам Перигор, как она отныне себя называла, осталась при матери — и при Генри с Элизой.

В июне того же года Джейн с матерью и сестрой отправились из Бата в Годмершем, где уже гостил Генри. По пути они остановились в Стивентоне, чтобы захватить с собой Анну. Мэри только что родила второго ребенка, дочь Каролину, и была очень занята — это поколение малышей никто не отдавал ни нянькам, ни кормилицам. Мэри не меньше девяти месяцев кормила Каролину грудью.

В Кенте юные кузины, Фанни и Анна, чудесно проводили время вместе: прихватив корзинки с сыром и хлебом, уходили парк, где нашли для себя местечко в этаком «готическом» духе, и там читали романы. Дневник Фанни свидетельствует также, что их бабушка и тетки играли с ними «в школу», а еще устраивали театральные представления. Тогда-то Джейн и подружилась с гувернанткой Энн Шарп, также принимавшей участие в этом маленьком домашнем театре.

Ср. 26 июня. Тетушки и бабуля играли с нами в школу. Тетя К. была миссис Тичем, гувернанткой, тетя Джейн — мисс Попем, учительницей, тетя Гарриет — горничной Салли, мисс Шарп — учителем танцев, аптекарем и сержантом, бабушка — Бетти Джонс, пирожницей, а мама — служанкой при купальне. Они все оделись как надо, и мы провели дивный день. После десерта мы играли пьесу «Вознагражденная добродетель». Анна была герцогиней Сент-Олбанс, я — Прекрасной сиреной, а Фанни Кейдж — пастушкой Флорой. Вечером нам дали плошку взбитых сливок.

В августе они поставили «Испорченное дитя» — один из главных «хитов» того времени на лондонской сцене, в котором в главной роли «маленького Пикля» год за годом блистала миссис Джордан[147]. Возможно, еще одна роль для мисс Шарп, которая, как мы видим, ничего не имела против мужских персонажей. Было много танцев и веселья. Однажды вечером Джейн и Элизабет отправились на бал в Кентербери, где должны были встретиться с Генри.

Фанни, конечно, ничего не пишет в своем дневнике о передвижениях войск в Кенте, вызванных новой угрозой вторжения. Это больше беспокоило ее отца и его приятелей-землевладельцев, которые боялись, что солдаты вспугнут дичь. Непонятно, что их пугало сильнее — французская оккупация или нехватка фазанов в лесах. К счастью, этому испытанию они не подверглись. Это была последняя угроза со стороны французов, в конце августа Наполеон свернул Булонский лагерь и решил попытать полководческого счастья в других местах. Эдвард отвез Фанни в Лондон, к Генри и Элизе, где она побывала на театральном вечере и повстречалась с лордом Чарльзом Спенсером на ужине в Олбани. Затем отец с дочерью вернулись в Кент, и все семейство, включая миссис Остин, Джейн и Кассандру, отправилось в Уортинг. Вот такую насыщенную, оживленную и шикарную жизнь вели обитатели Годмершема.

«Полагаю, семи лет достаточно, чтобы изменилась каждая клеточка кожи и каждая мысль в чьей бы то ни было голове», — писала Джейн сестре в том году, размышляя над драмами и потрясениями, что выпали на их долю. Не было нужды говорить, что в эти семь лет они потеряли дом и отца. У Джейн не оставалось никаких брачных перспектив и почти никаких надежд напечатать свои произведения. Не имея ни гроша за душой, она всецело зависела от братьев и должна была принять любые их планы по устройству ее жизни. Но все это не то, о чем пишут в письмах. О таком по возможности стараются вообще не думать.

Глава 18 Братская любовь

«Удача вряд ли улыбнется каждому из нас… Но счастье, выпавшее одному, вполне может радовать всех остальных». Эти слова произносит героиня писательницы, Эмма Уотсон, пытаясь делать хорошую мину при плохой игре. Джейн Остин, возможно, хотелось убедить себя в их справедливости или, во всяком случае, поразмыслить на эту тему. Порой семья — источник поддержки, где везучие родственники делятся удачей с остальными, но в плохие времена она может превратиться в западню, из которой хочется вырваться. К такому выводу приходит Эмма Уотсон, к нему пришла и сама Джейн в годы, последовавшие за отцовской смертью. Какое бы счастье ни выпадало братьям Остин, они не спешили делиться им с сестрами.

Вот Джеймс. Ему перешел отцовский приход, и он удобно устроился в Стивентоне вместе с Мэри и тремя детьми, малышом Джеймсом Эдвардом, крошкой Каролиной и Анной, умненькой, чувствительной и страдающей от ощущения, что ею пренебрегает не только мачеха, но и отец. Больше детей у них не было. Джеймс посвящал свое время исполнению церковных обязанностей, охоте (он и сына с малолетства приучил к ней и купил ему пони) и тихому кругу своих светских знакомых, прежде всего регулярным обедам в Вайне у Шутов. Немало сил и времени тратил он на стихотворство. Он писал как забавные стишки для развлечения домочадцев — например, о проступке кошки Тигрицы, укравшей мясо, предназначавшееся на ужин главе семьи, — так и серьезные сочинения, длинные и тоскливые. Но он больше ничего не печатал со времен «Зеваки». Он, безусловно, был одаренным человеком, но не умел правильно распорядиться своими талантами. Его жена вела дом, занималась садом, коровником и птичником, сама правила маленькой коляской и поддерживала добрые отношения с соседями. Один-два раза в год они отправлялись в Бейзингсток посмотреть спектакль или потанцевать на балу. Они всегда были готовы оказать гостеприимство Кассандре и Джейн, но это не снимало напряженности в отношениях между Джеймсом и младшей сестрой.

Джордж, самый невезучий член семьи, все в том же состоянии, по-прежнему жил в деревушке Шерборн со своим дядюшкой Томасом. Одному было уже под сорок, другой приближался к шестидесяти. Джеймс, находившийся неподалеку, должен был приглядывать, все ли у них в порядке, и миссис Остин, если хотела, могла навещать сына и брата, когда гостила у Джеймса. Узнавал ли Джордж свою мать? Если он действительно страдал церебральным параличом, то вполне вероятно, что узнавал, как и других членов семьи. Остины, хоть и заботились, чтобы за Джорджем был хороший уход, в своих письмах о нем не упоминали, в том числе и Джейн.

Как бы в противовес печальной судьбе Джорджа, Эдвард наслаждался всяческим благополучием. Он владел не только Годмершемом с его землями, но и большими имениями в Хэмпшире. Чотон-хаус, возле Олтона, сдавался в аренду, как и усадебный дом в Стивентоне, — там по-прежнему проживало семейство Дигуид. Семье жены Эдварда принадлежали еще несколько замечательных поместий в Кенте, и, кроме того, его состояние должно было умножиться после смерти его благодетельницы миссис Найт. В детях он также был счастлив — в 1806 году у него уже было пятеро сыновей и четыре дочери. Старшие мальчики готовились в Илтамском пансионе к поступлению в Уинчестер, девочки учились дома с гувернантками. Правда, подруга Джейн, мисс Шарп, как раз в начале 1806 года ушла от них, сославшись на слабое здоровье (и тут же устроилась на другую работу). Эдвард мог позволить себе вывозить семью на дорогие морские курорты и в Лондон, где они останавливались на Джермин-стрит[148], обедали с Генри, Элизой и их блистательными светскими друзьями, ходили в театры. Эдварду недоставало воображения, он не слишком интересовался книгами и отвлеченными идеями, зато отличался здравым смыслом, деловитостью, добротой и непосредственностью. Он обожал свою семью и родственников жены, пользовался всякой возможностью доставить им удовольствие и радовался случаю придумать новую поездку или развлечение. Но вот что касалось его сестер… После смерти отца у него и мысли не возникло помочь им и матери обзавестись постоянным жилищем, хотя в распоряжении Эдварда и находилось столько домов… Зато у Элизабет все чаще возникала мысль, что Кассандра должна помогать ей с детьми. Возможно, Кассандра и использовала визиты в Годмершем для того, чтобы намекнуть брату: ей с матерью и сестрой не помешал бы собственный дом. Если так — ей пришлось подсказывать это брату снова и снова.

Вот Генри не нужны были никакие подсказки в том, что касалось его жизни и его поведения. Амбициозный и энергичный, он, должно быть, завидовал счастливчику Эдварду. Ведь ему-то всего приходилось добиваться собственным умом.

Да, Генри стоит несколько особняком среди остальных. Почти такой же любитель приключений и по-своему такой же смелый, как и его бравые братья-моряки. Единственный из братьев, кто остался бездетным (больной Джордж, разумеется, не в счет). Принято считать его любимцем и отца, который давал Генри денег больше, чем другим братьям, и Джейн, много раз поминавшей в своих письмах, как он обаятелен, как занимателен, как она наслаждалась его обществом… В то же время есть что-то снисходительное в ее тоне, словно она относится к нему как к милому, но абсолютно несамостоятельному мальчишке. Я уже высказывала предположение, что в образе Уикхема есть что-то от Генри; писательница наделила и других своих персонажей качествами брата: Генри Тилни — его остроумием, а Генри Крофорда — его талантом выразительного чтения и способностью всех очаровывать в самых разных целях. Готовность Крофорда меняться к лучшему под влиянием добросердечной невинности, сохраняя при этом вкус к опасным забавам, мне кажется, также частично заимствована у Генри Остина. Брат и сестра походили друг на друга в том, как энергично использовали данные им возможности. В случае с Джейн — возможности, подаренные ей силой воображения, в случае с Генри — предоставленные самой жизнью. Брак, продвижение по службе, высокопоставленные друзья, возможный благодетель, новое отделение банка, даже простая увеселительная поездка — все это способно было занять его мысли и побудить к энергичным действиям.

В 1806 году он с оптимизмом взялся за расширение своего банковского дела, взяв в напарники Джеймса Тилсона, брата своего приятеля по полку милиции, которого Джейн также хорошо знала. Генри и Элиза переехали в Бромптон[149], затем на окраину города, где продолжали вести странноватую полусемейную жизнь. Новый, 1807 год Генри встречал в Годмершеме без жены, участвовал в домашних спектаклях и прочих увеселениях, а в июле уже вновь был в Кенте и вновь en garçоп[150] — Элиза осталась в Лондоне со своими нотами и книгами. Дневники Фанни дают полное представление, насколько она и ее мать были очарованы Генри: общительным, интересным, умным, ну просто идеальным гостем.

И все же в отношении Генри остаются некоторые вопросы. Судя по письмам Джейн, мисс Пирсон, с которой он был помолвлен до того, как жениться на Элизе, и которая, как он уверял, его бросила, затаила на него обиду. Вероятно, она считала, что жених сам дал ей повод разорвать помолвку. И вообще, Генри со своими богатыми друзьями (не говоря уж о богатой жене) и угодливыми письмами производит нелучшее впечатление. Его словно несло по течению в том беспокойном претенциозном обществе, куда его ввели приятели-офицеры из аристократов и где тон задавал принц Уэльский. Впрочем, он просто был человеком своего времени и не видел причин, почему бы не брать от жизни все. Я не верю в то, что он оставил духовную карьеру потому, что Элиза предпочитала видеть своего супруга светским человеком. Нет, он сам усматривал больше возможностей для себя на других путях.

Фрэнсис, который в детстве был особенно близок Джейн, а потом много лет отсутствовал, вновь стал близким в этот тяжелый 1806 год. Она знала о его морской службе достаточно, чтобы восхищаться его отвагой, выносливостью, сноровкой, и очень сочувствовала брату в постигшем его невезении: ему не довелось принять участие в Трафальгарской битве в октябре 1805 года[151]. Конечно, она многого не знала — ни о жестоком обращении с матросами, ни о тайных услугах Ост-Индской компании, ни о сомнительных сделках в интересах разных иностранных держав — и видела в брате трезвого, разумного, хорошо воспитанного человека, который честно служит своей стране на море и заслуживает счастливой жизни дома. И конечно, поддержала его желание без лишних промедлений жениться на любимой девушке, Мэри Гибсон из Рамсгейта. Ему было тридцать два — самый подходящий возраст. Да и материальные обстоятельства благоприятствовали: Фрэнсис получил приличную премию и официальные благодарности от палаты общин за успешное преследование французов в Атлантике на своем «Канопусе» и за вклад в поражение французского флота в битве при Сан-Доминго.

Что же до младшего брата, Чарльза, его никто не видел с 1804 года, когда он отплыл в Северную Америку. Он отличался любящим сердцем, скучал по сестрам, к которым был очень привязан, и нашел утешение, обручившись с шестнадцатилетней красавицей на Бермудах. Фанни Палмер происходила из семьи местных английских юристов, которые всего добились сами, но за ней не давали никакого приданого. Они с Чарльзом поженились в мае 1807 года. То был романтический брак на краю света — молодого морского офицера и розовощекой златокудрой девушки, почти ребенка, чье решение одобрила лишь ее замужняя сестра. Со стороны жениха на бракосочетании, естественно, и вовсе никого не было. Письма шли одно за другим, но познакомиться с Остинами Фанни смогла лишь через четыре года, когда Чарльза отозвали в Англию. Они приехали с двумя маленькими дочками. Малышек и их юную маму тепло приняли в семье мужа, особенно Кассандра и Джейн, всегда питавшие нежность к младшему брату.

А что же сама Кассандра? По ее собственным словам, Джейн была «солнцем ее жизни, золотым бликом на каждой радости», а она лишь оттеняла собой младшую сестру. Кассандра остается для нас смутным, непрорисованным образом, всего лишь темным контуром, как тот силуэт — единственное ее изображение, что нам известно. Ее племянница Каролина (младшая дочь Джеймса) в своих воспоминаниях писала: «Я не то чтобы не любила тетю Кассандру, но, если мой визит приходился на время ее отсутствия, я не скучала по ней». Есть, по-моему, что-то противоестественное в том, что жизнерадостная хорошенькая девушка чуть за двадцать выбирает для себя роль непорочной вдовы и отвергает все радости молодой жизни в уверенности, что никогда не оправится от потери возлюбленного. Единственной страстью ее жизни, как мы можем судить по письмам, стала Джейн. Кассандра пишет об этом уже после смерти сестры, называя ее «частью себя». Она упрекает себя за то, что так сильно ее любила, и соглашается с тем, что Господь наказал ее за такую привязанность: «Я осознаю… что рука, нанесшая мне этот удар, действовала справедливо».

Джейн однажды заявила, что Кэсси бывает веселой, и та смеялась над шутками младшей сестры, но никто не мог припомнить ни одной из ее собственных шуток. Однако не слышали от нее и никаких жалоб — например, на то, что ее постоянно используют в качестве безотказной невестки, тетушки и няньки. Более того, она сделала все, чтобы защитить Джейн от подобной участи. Кэсс была единственной, с кем писательница обсуждала свое творчество. Лишь ей одной позволялось ободрить сестру или расспросить о ее планах. Она была также непосредственной свидетельницей угнетенного состояния Джейн и своими глазами видела, как отсутствие постоянного дома мешало ей писать, как растрачивался ее данный от Бога дар.

Весь 1806 год сестры оставались такими же неприкаянными. Первые три месяца они провели в Стивентоне у Джеймса и Мэри, а также в Мэнидауне, обитательницы которого порешили забыть о неловкости, вызванной предложением Гарриса. В середине марта Джейн и Кэсс без всякой радости вернулись в Бат, где их мать переехала вместе с Анной в новые апартаменты, но уже вела переговоры о том, чтобы снять что-то другое. К их облегчению, этот очередной переезд не состоялся, и они до лета остались на Трим-стрит, в доме без сада, зажатом между другими зданиями. Марта Ллойд, лишившись матери, заняла квартиру неподалеку от них. Было решено, что при следующем переезде Остинов она поселится вместе с ними. Вопрос состоял только в том, где же обосноваться.

Никто из братьев не выдвигал никаких предложений, кроме Фрэнсиса. Тот мечтал поскорее жениться и планировал свадьбу на июль; он знал, что будет надолго уходить в плавания, оставляя в Англии молодую жену, и предложил зажить одним домом с матерью, сестрами и Мартой. И что бы Мэри Гибсон ни думала о перспективе совместного житья с четырьмя незнакомыми женщинами намного ее старше, этой идеи жениха она не оспаривала. Поскольку Фрэнку полагалось жить неподалеку от порта, он предложил Саутгемптон — в их родном графстве Хэмпшир и поблизости от хорошо знакомого им Портсмута. Саутгемптон в ту пору был весьма привлекательным городом: его окружали средневековые стены, в нем имелись удобные для прогулок набережные у моря и вдоль берегов реки Итчен. Он развивался как популярный курорт, куда приезжали на воды и ради морских купаний. Остины решили для начала нанять квартиру и уже на месте искать подходящий дом.

Но прежде миссис Остин с дочерьми пустилась на все лето в свои любимые родственные визиты. Пока они путешествовали, Фрэнк обвенчался со своей Мэри в Рамсгейте, а медовый месяц молодые решили провести в Годмершеме. В честь этого события Джейн написала стихотворение для Фанни, изобразив прибытие новобрачных в поместье как бы от ее лица. Она отправила свое сочинение племяннице, предполагая, разумеется, что его увидит и Фрэнк. Написанное романисткой, хорошо представляющей сцену перед великолепным усадебным домом, где дети ждут «прекрасную пару», чтобы ее поприветствовать, оно так и искрится радостью за брата. Хотя от Остин меньше всего можно было ожидать эпиталамы, это, пожалуй, один из лучших ее стихотворных текстов.

Вот вниз по холму они съезжают,
Вот огибают парк вокруг,
Коровы на пастбище замирают,
Чутко ушами прядут на звук.
Братья, бежим скорее к воротам!
Ну-ка, раскроем пошире их!
Встретить их первыми всем охота:
Что за невеста! Что за жених!
К дому карета уж подкатила,
Вот они, вот они! — Рады за вас,
Дядюшка Фрэнсис с невестою милой!
Ура новобрачным! В добрый час!

Сама Джейн еще не встречалась с Мэри Гибсон, но знала, что молодая невестка успела подружиться с Фанни. После помолвки осенью 1804 года Мэри гостила в Годмершеме, когда там находились ее жених и Чарльз. В дневнике Фанни запечатлено, как две девушки собирали орехи во время своих прогулок вдоль реки и как они горевали, когда «гадкое, ужасное, противное Адмиралтейство» призвало обоих молодых людей явиться на свои суда в считаные часы. Теперь же Фанни небрежно записала в дневник: «Получила письмецо от тетушки Джейн с ее стишками».


Сестры Остин и их мать уехали из Бата в начале июля. Джейн и Кассандра ликовали, покидая город, который обе возненавидели и куда больше никогда не возвращались: в дальнейшем, когда им понадобилось ехать на воды, они выбрали Челтнем[152]. После короткой остановки в Клифтоне миссис Остин повезла их в Эдлстроп в Глостершире, где ее кузен Томас Ли занимал дом священника, а его племянник — главный дом. Старый джентльмен был рад похвастать усовершенствованиями, которые произвел в усадьбе нанятый за большие деньги самый модный тогда ландшафтный архитектор Хамфри Рептон. Он объединил земли, принадлежавшие двум домам, одним огромным парком, соорудил в саду водопад и огородил деревенский общинный луг. Вряд ли местные крестьяне почитали эту последнюю выдумку Рептона за усовершенствование, но что они могли поделать против архитектурной моды и прихотей землевладельца?

Визит в Эдлстроп оказался коротким, поскольку кузен Ли увлек их в Уорвикшир погостить у него в Стоунли-Эбби. Собственно, усадьба ему не принадлежала, но он внезапно узнал, что имеет шанс ее унаследовать. Отсюда и спешка. В результате неясно выраженной в завещании воли скончавшегося родственника — очень, кстати, характерной детали судеб Остинов и Ли — возникли и другие претенденты, и мистер Ли преисполнился решимости вовремя оказаться на месте. Он крепко водворился в Стоунли вместе с десятками слуг, чья хозяйка только что умерла, а тылы его прикрывали адвокат и целая толпа друзей, среди которых были и дамы Остин, совершенно очарованные происходившим. Другие претенденты, в том числе и брат миссис Остин Джеймс Ли-Перро, взялись за дело более осмотрительно: собрались в Лондон и составили жалобу на поведение не в меру ретивого родственника. Но наследство есть наследство, иногда, чтобы его заполучить, приходится лезть из кожи вон.

Имение Стоунли, бывшее цистерцианское аббатство, располагалось в плодородной местности на берегах реки Эйвон. Миссис Остин писала своей невестке Мэри в Стивентон о великолепии этого места, заходясь от восторга, смакуя каждый момент своего пребывания и подробно описывая все детали обстановки, окружающие владения, вышколенность слуг. Она подсчитала окна на фасаде, их оказалось сорок пять. Она предложила кузену Томасу разместить указательные столбики в коридорах, похожих на лабиринты. Она наслаждалась всей гаммой усадебных радостей — от огорода и рыбных садков до бильярдной. Миссис Остин даже начала волноваться, не накладно ли одевать десятки слуг в траур по их недавно почившей хозяйке. Она описывала парадную спальню с высокой кроватью под темно-малиновым бархатным балдахином, «жутковатое обиталище, как раз подходящее для героини романа» (кивок в сторону Джейн), и тенистый парк вокруг дома, под чью сень «солнце не пробивалось даже в середине августа». Хамфри Рептон еще не успел здесь развернуться, хотя вскорости он доберется и сюда[153]. Миссис Остин писала о поездках в окрестные замки. О шоколаде, кофе, чае, сливовых пирогах, кексах, горячих и холодных булочках, хлебе и масле, которые подавали за завтраком. «И подсушенные тосты для меня», — заключает она, слегка хвастаясь своим аскетизмом.

Еще одна дальняя родственница Ли, вдовствующая леди Сайе-Селе, присоединилась к их семейной компании. Это была малоприятная и странноватая старуха. «Довольно утомительная, но вместе с тем забавная, она вызывает смех у Джейн», — писала миссис Остин. Отрадно, что Джейн все-таки иногда смеялась, несмотря на такое количество дряхлых родственников и приживалов вокруг. Во всяком случае, она вынесла из Стоунли одно полезное впечатление: местная часовня с ее нехитрым убранством, простыми деревянными скамьями и хорами для членов семьи так напоминает позже появившуюся в «Мэнсфилд-парке» часовню в Созертоне, имении мистера Рашуота, что, очевидно, именно она и послужила моделью.

Из Стоунли они отправились к кузену Эдварду Куперу в Стаффордшир. Вообще-то, Хэмстол-Ридуэр был мирным и уютным сельским местечком с прекрасным хозяйским домом и пасторатом, но старший из мальчиков оказался двенадцатилетним задирой, а остальные восемь маленьких Куперов один за другим подцепили коклюш. От них заразилась и Джейн и кашляла потом до самой зимы.

А в октябре Остины отбыли обратно в Стивентон, где их уже поджидали Фрэнк со своей Мэри, и затем — в Саутгемптон. Кэсс дала согласие провести Рождество в Годмершеме, поскольку там ожидалось появление на свет десятого малыша. Фанни писала в своем дневнике: «Нояб. 16, мама не ходила в церковь. Около половины девятого вечера моя дорогая мама благополучно разрешилась дочерью. Она хорошо провела ночь, я видела потом ее и малышку, та огромная. Пятн. 21, малышка будет наречена Кассандрой-Джейн». То была дань признательности Кассандре, и Джейн явно не возражала, чтобы ее имя следовало за именем сестры. «Мама» не выходила из своей комнаты до 15 декабря, когда пообедала в классной, из дому вышла лишь в середине января, а в церковь впервые отправилась в конце месяца. Но у детей рождественские празднества шли своим чередом, устраивались танцы и игры: «Отними туфлю», «Апельсины и лимоны», «Подразни Джека» и множество других, джентльмены стреляли кроликов и бекасов, а мальчики ездили верхом в парке.

Таким было Рождество в Годмершеме, а у Джейн в Саутгемптоне все оказалось далеко не так радужно. Марта уехала в Беркшир к своей сестре Элизе Фаул. Мэри была беременна и плохо себя чувствовала, то и дело падала в обмороки — обычно после «изрядного ужина», как не совсем благожелательно выражалась ее невестка. Глядя из нашего более свободного века, невольно чувствуешь, как же, вероятно, это было тяжело: сносить беременность и нездоровье фактически до того, как насладишься первым счастливым периодом влюбленности… Затем Джеймс напросился в гости на Новый год со своей Мэри и маленькой Каролиной. К концу их визита Джейн писала Кэсс: «Когда ты получишь это, наши гости соберутся уезжать или уже будут в пути, и я смогу спокойно распоряжаться своим временем, освободить мозг от мучительных раздумий над рисовыми пудингами и яблочными клецками и, возможно, пожалеть о том, что не приложила больше усилий, чтобы угодить им всем». Это высказывание поймет любой, кому доводилось устраивать семейное празднество, не имея достаточно места и денег. Джейн любила их всех — и одновременно ненавидела, ведь любимые люди отнимали у нее почти все время.

Она никогда не притворялась, что питает нежные чувства ко второй жене Джеймса. Мэри Остин не интересовалась книгами, зато слишком интересовалась деньгами, да и сам Джеймс с годами менялся в нелучшую сторону. Когда он сообщил, что планирует вновь приехать погостить, Джейн написала Кэсс: «Мне и жалко и обидно, что его визиты не приносят больше радости. Общество такого хорошего и умного человека должно бы приносить радость само по себе… но его разговоры кажутся принужденными, его суждения во многом заимствованы у жены, а время он здесь проводит, расхаживая по дому и хлопая дверями или звоня в колокольчик, чтобы ему принесли стакан воды».

Ее чувство детали в этом письме изумительно и украсило бы любой роман. Мы словно видим перед собой живого Джеймса — человека, который не в ладу ни с сестрой, ни с самим собой, отдает лихорадочные приказания-капризы и высказывает не свои взгляды, навязанные ему волевой женой. Между прочим, Мэри в дневнике называла его «Остин», точно так же как в «Эмме» миссис Элтон величает мистера Найтли просто «Найтли», к отвращению Эммы. Сама Джейн никогда не забывала прибавлять «мистер» к имени каждого джентльмена, которого упоминала в письмах, как и миссис Шут — в своих дневниках. Обращение Мэри Остин в данном случае было самое обыкновенное и не подразумевало неуважения к мужу, но все же в подобных вещах есть свои нюансы, которые хорошо ощущала Джейн. То, как Джеймс хлопал дверями и звонил в колокольчик, создает впечатление именно «Остина», а не «мистера Остина» — сложно представить, чтобы так вел себя его отец.

Джейн не нашла утешения и в своих новых соседях в Саутгемптоне. «Наши знакомства множатся слишком быстро», — ворчит она. «Ничто в них не вызывает ни приязни, ни неприязни» — это о некоем дружелюбном адмирале и его дочери. Еще одно семейство «живет на широкую ногу и явно кичится своим богатством, но мы дали им понять, что сами живем совершенно иначе; так что скоро они почувствуют, что мы не стоим их внимания». После этого приступа хандры кое-что ее все же подбодрило. В феврале она написала Кассандре, по-прежнему находившейся в Кенте, про дом, который они отыскали. Дом был старый и в нелучшем состоянии, но просторный и с большим садом, простиравшимся до городских стен. Именно сад радовал Джейн больше всего. Она пишет о нем, как садовник, надолго лишенный своего ремесла и вот вернувшийся к привычному делу и к настоящему блаженству. Сразу вспоминается, как много лет назад она показывала гнезда зябликов детям Эдварда в их стивентонском саду. Она распорядилась посадить жасмин в честь строчек Каупера: «Густой ракитник — дождь златой, жасмина чистый цвет…» «Мы поговариваем и о ракитнике», — продолжает она, а еще они собирались высадить смородину, крыжовник и малину, новые кустарники и розы. Так приятно читать в ее письмах, что она хоть в чем-то находила отраду.

Дом располагался на Касл-сквер и принадлежал маркизу Лансдауну, который только что выстроил себе псевдоготический замок тут же неподалеку[154]. У Джейн были какие-то дела с художником лорда Лансдауна, «как его следовало бы называть, домашним художником… ведь он живет в замке — домашние капелланы уступили место более необходимому виду услужающих… полагаю, когда он не расписывает стены, то работает над лицом миледи». У этой старомодной шутки есть свое объяснение: многие презирали ее светлость, поскольку до того, как стать женой, она была любовницей маркиза; надо думать, она обильно накладывала косметику на лицо. Впрочем, миледи была совершенно безобидна и даже добавляла занимательности этому месту: она ездила в маленьком фаэтоне, запряженном невероятно крошечными пони, которым сама и правила, — разумеется, это экзотическое зрелище привлекало наезжавших в гости детей. Очарованные племянники и племянницы Остин смотрели на фаэтон изо всех окон.

Генри привез Кэсс домой из Годмершема, где перед отъездом два вечера подряд развлекал всех, читая вслух какую-то пьесу. А здесь, в Саутгемптоне, они все вместе переехали в дом на Касл-сквер. В это самое время Фрэнк получил приказ отправиться на свой корабль «Сент-Олбанс» и заняться его снаряжением перед отправкой в качестве конвойного судна к мысу Доброй Надежды и затем в Китай. Мать и сестры должны были позаботиться о благополучном разрешении его молодой супруги в апреле. Роды прошли, однако, не вполне благополучно. Фанни получала известия о том, как обстоят дела у Остинов, и записала в дневнике, что «Мэри была так плоха, что все немало тревожились», и что после родов у нее опять начались тяжелые обмороки. Так что ее невесткам пришлось попереживать. Как и Элизабет, жене Эдварда Мэри предстояло родить одиннадцать детей и умереть во время последних родов. Но на этот раз она оправилась. В мае Фрэнк приехал на крестины своей дочери и пробыл с семьей до конца июня, после чего отплыл к мысу Доброй Надежды.

Еще до его отъезда посмотреть, как все они устроились в Саутгемптоне, приехал Эдвард. Он навещал свои владения в Чотоне после того, как съехали арендаторы, и предложил матери и сестрам присоединиться к нему в сентябре и вместе отдохнуть в Чотон-хаусе, пока тот стоит пустой. Пока дамы будут гостить в Чотоне, он собирался отвезти старшего сына на его первый учебный семестр в Уинчестер. К тому же в Чотон легко могли бы приехать из Стивентона Джеймс и Мэри — в доме вполне хватало комнат для них всех. Так и порешили. Жена Фрэнка отбыла в Рамсгейт показать новорожденную дочку своей родне, а другие дамы из семейства Остин отправились в свою первую поездку в Чотон. Шпалеры на стенах, запутанные коридоры, огромные старые камины, большой холл, галерея и величественные семейные портреты поразили их должным образом, хотя и не заставили вовсе отказаться от более современных соблазнов: дневник Фанни содержит упоминание о том, что в течение пяти дней они с тетушкой Джейн трижды наведались в Олтон за покупками.

Затем семейство вернулось в Саутгемптон, где миссис Остин, Джейн и Кассандра несколько дней принимали Эдварда, Элизабет, Фанни и ее брата Уильяма на Касл-сквер. Здесь к ним опять присоединился Генри. Все вместе они сходили в театр посмотреть на Джона Баннистера в пьесе Артура Мерфи «Как его удержать», много лет не терявшей своей популярности сатире на женщин, которые не дают себе труда нравиться своим мужьям после свадьбы. Еще они предприняли лодочную поездку в Хайт[155] и путешествие к живописным развалинам аббатства Нетли. «Мы онемели от восторга… Хотела бы я хоть отдаленно передать на бумаге это возвышенное впечатление», — с энтузиазмом строчила затем Фанни. Другие посетители Нетли дара речи не теряли и порой даже протестовали против палаток с игрушками и имбирными пряниками и компаний, расположившихся на пикник[156]. В дневнике Фанни сообщает: «Мы съели печенье, которое взяли с собой, и вернулись в полном восхищении. Мы с тетушкой Джейн затем допоздна гуляли по Хай-стрит». На следующий день Генри нанял открытый экипаж и собрал всех на прогулку в Нью-Форест[157]. Всех, кроме «тетушки Джейн», которой, вероятно, уже вполне хватило совместных семейных увеселений, отчего она и почла за лучшее остаться дома в одиночестве.

Глава 19 Семейная утрата

Весь следующий год Джейн посвятила братьям и их семьям. В декабре 1808 года ей исполнилось тридцать три, и она окончательно утвердилась в статусе незамужней тетушки. Если она не находилась в Саутгемптоне с Фрэнсисом, Мэри и их малышом, то была в Стивентоне с Джеймсом и его тремя детьми или в Годмершеме с Эдвардом и его ватагой из десяти отпрысков. Она бывала также и у Фаулов в беркширском Кинтбери, где пасторат, как и в Стивентоне, перешел к старшему сыну Фулвору. Старый мистер Фаул уже умер, как и один из его сыновей, Чарльз, с которым Остины тоже дружили в детстве и которому лишь немного перевалило за тридцать, но в доме подрастало восемь маленьких Фаулов, всегда готовых радоваться приезду «тетушек».

Бездетными оставались лишь Генри и Элиза, у которых Джейн провела июнь и июль. Их дом в Бромптоне не отличался большими размерами, зато привлекал гостеприимством. Они умели поддержать разговор, устраивали званые вечера для своих лондонских друзей, посещали концерты и театры.

У них даже была своя ложа в оперном театре «Пантеон»[158] на Оксфорд-стрит. Элиза определенно отличалась от прочих невесток: ее запутанная космополитическая биография накладывала на нее свой отпечаток и отдаляла ее от других. Ближе всех она была к Джейн, которую помнила маленькой девочкой. Своеобразия их дому добавляли две служанки-француженки, мадам Бижон и ее дочь Мари-Маргарита, мадам Перигор. Джейн находила обеих очаровательными и интересными. В общем, Бромптон был совершенно особым местом, здесь могли себе позволить неспешные приятные беседы и ценили самые разные удовольствия жизни: не только музыку, живопись и чтение, но и хорошую еду и вино.

В Мэнидауне тоже находилось время для неторопливых разговоров. Две недели, которые Джейн провела в тот год у сестер Бигг, прошли столь приятно, что она решила пригласить их летом в Саутгемптон с ответным визитом. Ее мать собиралась уехать к Джеймсу, так что барышни заранее предвкушали, как уютно соберутся своим сплоченным кружком и насладятся непринужденным общением. Но затем вся затея чуть не рухнула, поскольку Джейн застряла в Годмершеме: некому было сопроводить ее в Саутгемптон ко времени приезда сестер Бигг. Джейн ужасно огорчилась и даже бросилась умолять Эдварда, что было для нее совершенно не характерно. В семье считали, что в Годмершеме ей ничуть не хуже, чем в любом другом месте, и что она преспокойно проведет там еще два месяца, пока не приедет Генри и не отвезет ее домой. Никому не приходило в голову, что у нее могут быть свои собственные планы, с которыми нужно считаться. Должно быть, она чувствовала себя чем-то вроде живой посылки.

Ей пришлось представить Эдварду и Элизабет «личную причину» необходимости увидеться с сестрами Бигг, и лишь тогда они вняли и Эдвард согласился отвезти сестру в Саутгемптон. Вероятно, она сказала, что не хотела бы обижать обитательниц Мэнидауна после того, как отказала их брату; да и вообще Бигги считались в Хэмпшире важной семьей. И все равно Эдвард отзывался об этой поездке с неудовольствием, а Джейн смиренно писала сестре: «До тех пор, пока у меня нет собственных средств на дорожные расходы, я не должна роптать». Хотя надеяться, что собственные средства когда-либо у нее появятся, в общем-то, не приходилось.

Эти уютные две недели в узком кругу подруг должны были стать последними для Кэтрин Бигг: в свои тридцать три она собиралась замуж за преподобного Герберта Хилла, священника почти шестидесяти лет. Когда в октябре наступил день свадьбы, Джейн записала: «Завтра мы должны подумать о бедной Кэтрин», что позволяет понять, как она смотрела на судьбу подруги[159]. Она постепенно приходила к мысли, что стародевье положение, прежде так ее страшившее, может быть формой свободы.

В августе приехал Фрэнк и заявил, что они с Мэри хотели бы зажить своим домом на острове Уайт. Джейн вполне понимала: «им вполне хватает друг друга» и они «должны быть очень счастливы»; она была рада за брата и невестку, но сама уже достаточно насмотрелась на младенцев и на беременности, чтобы прийти к выводу, что прекрасно обойдется и без них. События последующих месяцев только утвердили ее в этом.

Кассандра отправилась в Годмершем помочь Элизабет при одиннадцатых родах. Там уже водворилась новая нянька, а мальчики уехали в школу (двое старших к тому времени учились в Уинчестере). Пятнадцатилетняя Фанни записала 27 сентября в своем дневнике: «Мама, как обычно, нездорова», а уже 28-го: «Около трех часов дня, к нашей великой радости, наша дорогая мама разрешилась чудесным мальчиком и чувствует себя превосходно». 4 октября она писала: «Мама встала к обеду», на следующий день: «Папа — на квартальной судебной сессии», в субботу малыш был крещен Брук-Джоном, а спустя три дня Элизабет умерла: семья была оглушена этим внезапным ударом. Доктор не мог дать никакого объяснения, за полчаса до кончины она съела «изрядный ужин», как явствует из дневника Фанни. Ей было всего тридцать пять: знатная, состоятельная леди, окруженная всеобщей заботой, вышедшая замуж по любви в восемнадцать лет и с тех пор находившаяся в почти постоянном состоянии беременности[160].

Генри примчался в Годмершем, и полетели письма между Кассандрой и Джейн, а от них обеих — к другим членам семьи, которых нужно было оповестить. «Пусть Всевышний укрепит вас всех», — писала Джейн. Она думала о «дражайшем Эдварде, чья потеря и чьи страдания не сравнимы ни с чьими», но также и о «муках Генри», вполне сознавая особое его положение в Годмершеме, «но он, разумеется, приложит все силы, чтобы стать источником помощи и утешения». Она не стала писать «панегирика усопшей», ограничившись лишь строкой о «ее твердых принципах, истинной преданности, совершенстве во всем», и в основном думала о детях: о Фанни, вынужденной занять положение хозяйки дома и заменить мать для новорожденного, и мальчиках, находившихся в школе. Джеймс увез их к себе в Стивентон, к разочарованию Джейн: «Я была бы так рада, если бы они побыли с нами в такое время». А бедную маленькую Лиззи и семилетнюю Марианну спустя три месяца собрали и отправили в пансион в Эссексе без всякого противодействия со стороны их старшей сестры или тети Кэсс. Но Джейн продолжала беспокоиться о «милой малютке Лиззи и особенно о Марианне», и «дорогие малютки» не выходили у нее из головы в тот день, когда им предстояло отправиться в путь. Сестренки протестовали так сильно, что в конце концов были возвращены под родной кров и стали учиться с гувернанткой, но прежде им пришлось провести целый год вдали от дома.

«Полагаю, ты видела тело — какое оно производит впечатление?» — спрашивает Джейн у сестры в письме с любопытством, малопонятным современному человеку. Наверное, она вспоминала о единственном покойнике, виденном ею до сих пор, — об отце, светлое и умиротворенное выражение на лице которого очень ее утешило, — и надеялась, видимо, услышать от сестры нечто подобное и об их усопшей невестке. В том же письме Кэсс она рисует в своем воображении, как Эдвард, «неутешный в своем горе, бродит из комнаты в комнату и, верно, нередко заходит наверх, в спальню, чтобы взглянуть на то, что осталось от его Элизабет».

Десять дней спустя юные Эдвард и Джордж прибыли на Касл-сквер. Они ехали из Стивентона в экипаже, настояв на том, чтобы сидеть на козлах с кучером, и, хотя он дал им свое пальто, промерзли до костей. Джейн прекрасно справилась со своей задачей — утешить осиротевших мальчиков. Она была слишком здравомысляща, чтобы ожидать от них беспрерывного сокрушения и тоски или чрезмерного рвения к псалмам и молитвам. Вместо этого она делала с племянниками бумажные кораблики, которые затем обстреливались каштанами, играла с ними в карты и бирюльки, придумывала загадки и шарады. А что самое замечательное — отправилась с ними на лодке по реке взглянуть на строящийся военный корабль и даже позволила значительную часть пути сидеть на веслах. Она хорошо помнила из своего детства, что именно радует мальчиков, и инстинктивно чувствовала, насколько лучше подбодрить их и отвлечь подобными вылазками и играми, чем настаивать на трауре. Это был один из редких моментов семейной истории Остинов, когда Джейн была у руля, — и она все сделала абсолютно правильно.

Среди всех этих хлопот забрезжил еще и переезд. Эдвард в конце концов все-таки предложил матери и сестрам дом или, вернее, даже два дома на выбор: один поблизости от Годмершема в прелестной деревушке Уай, другой — коттедж его управляющего в Чотоне. Управляющий скончался, а его вдова собиралась съехать в середине лета. Чотонский коттедж не требовал больших расходов, при нем имелся сад, службы, а внутри — шесть спален и мансарды, которые можно было использовать как кладовые. Миссис Остин очень понравился вариант в Уае, но остальные трое (Марта среди прочих) легко переубедили ее в пользу Чотона. Они знали это местечко и уже оценили его близость к Олтону. Там размещалось отделение банка Генри, и Джеймс жил всего в двенадцати милях, что, разумеется, имело немалый вес в глазах их матери. И потом, это был все тот же сельский Хэмпшир — дорогие сердцу места, с которыми их всех связывали давние привычки и вкусы. Так и порешили, и все начали готовиться к переезду, который должен был состояться в июле.

Кассандра всю зиму оставалась в Годмершеме, где время, обычно занятое общими празднованиями (в том числе годовщин свадьбы Эдварда и Элизабет), тянулось очень грустно. А вот Джейн в Саутгемптоне, напротив, пребывала в превосходном настроении. Она настояла, чтобы Марта сходила с ней на спектакль, выдвинув следующую абсурдную причину: ее подруга «должна хоть раз увидеть театр изнутри, пока живет в Саутгемптоне, и, полагаю, вряд ли захочет видеть его еще». В другой раз они обе отправились потанцевать в местную ассамблею. Джейн была удивлена, получив приглашение на танец («Ты, полагаю, удивишься, услышав, что меня пригласили») от черноглазого джентльмена, имени которого она не знала. После чего они с Мартой, возможно, танцевали друг с другом, вместо того чтобы влиться в ряды «многих дюжин молодых женщин, стоявших без партнеров, причем каждая с парой уродливо обнаженных плеч».

Если обнаженные плечи и вызывали ее неодобрение, остальное радовало и занимало. В том году появились новые танцы, названия которых звучали весьма злободневно, словно перекликаясь с недавно принятым законом об отмене рабства: «Прекрасная невольница», «Вальс мистера Каннинга»…[161] Джейн напомнила Кассандре, как они обе танцевали на местном балу пятнадцать лет назад, и заявила, что сейчас она так же счастлива, как и тогда. Вряд ли она могла утверждать подобное в предшествующие десять лет. Остин словно возрождалась, вновь становилась жизнерадостной и целеустремленной. Она дразнила Марту, притворяясь, что верит, будто подруга закрутила безнравственный роман с местным священником, почтенным семейным человеком. Марта — «настоящий друг и почти что сестра», не совсем тактично писала она Кэсс. Подруги съездили на бал и в январе — отпраздновать не то день рождения королевы Шарлотты, не то просто хорошее настроение Джейн.

В апреле она написала издателю Ричарду Кросби, который, как мы помним, купил «Нортенгерское аббатство» (тогда еще называвшееся «Сьюзен») у поверенного Генри за десять фунтов и так ничего и не предпринял. Письмо Остин отличается жесткостью и уверенностью: она предлагает прислать копию романа, если он утерян, и настаивает на его издании без дальнейших промедлений. Или она найдет другого издателя. Правда, уверенности у нее убавляется при мысли, что чужие люди начнут совать нос в ее бумаги и дела, и она просит ответить ей до востребования, на вымышленное имя — «миссис Эштон Денис». Кросби все это совершенно не впечатлило, и три дня спустя он ответил, что они не оговаривали сроков издания, и предложил за десять фунтов продать рукопись миссис Эштон Денис обратно.

У Джейн не было никакой возможности собрать такую сумму. За весь 1807 год (единственный, за который сохранились ее счета[162]) она потратила всего около пятидесяти фунтов, да и те из денег, что давала мать. Кроме того, иногда проявлял щедрость Эдвард, да еще великодушная миссис Найт. Из этих пятидесяти четырнадцать фунтов ушло на одежду, больше восьми — на услуги прачечной, около четырех — на почтовые расходы, чуть более шести — на подарки, 3 фунта 10 шиллингов 3,5 пенса — на благотворительность. Аренда пианино стоила ей 2 фунта 13 шиллингов 6 пенсов и менее фунта — различные развлечения. Бюджет, как видим, весьма скромный. Так что, находясь в полной зависимости от доброй воли других и не будучи уверена в своем будущем, выкупить рукопись она попросту не могла. Кросби по-прежнему не хотел ни печатать книгу, ни возвращать рукопись автору. Джейн пришлось смириться, и лишь в 1816 году она получила свой роман обратно.

Из дома на Касл-сквер съехали в мае. Марта отправилась к друзьям в Лондон, остальные — в Годмершем, где как раз гостили Генри и Элиза: редкий случай, когда они оказались там вместе. Вместо пьес Генри теперь читал домочадцам в библиотеке молитвы, что красноречиво выражало перемену настроения в доме после смерти Элизабет. Фанни ходила на прогулки с тетей Элизой и попыталась отразить в дневнике присущую той манеру разговора. «Дядя и тетя Генри Остин уехали рано ce matin. Quel borreur!»[163] — писала она после их отбытия. Они тоже переезжали, на недавно вошедшую в моду Слоан-стрит[164].

Следующими из Годмершема выехали Джейн с матерью. 7 июля они уже были в чотонском коттедже, а вскоре к ним присоединились и Кассандра с Мартой. Переезд в постоянный дом, где вновь появилась возможность наладить свой собственный ритм работы, оказал на Джейн поразительное действие. Как будто бы она вновь стала самой собой — и вернулось воображение, вернулись творческие силы. Черная туча рассеялась. Почти сразу она вновь начала писать. Извлекла на свет «Чувство и чувствительность» — и переработка началась.

Глава 20 В Чотоне

Чотон был сонным местечком, тишину которого несколько раз в день нарушало громыхание карет, проезжающих через центр деревушки, откуда расходились три дороги: одна на север — в Олтон и Лондон, две на юг — в Уинчестер и в Госпорт. Коттедж Остинов находился на углу, невдалеке от развилки, так что кровати на верхнем этаже иногда встряхивало, когда мимо проезжали большие, запряженные шестью лошадями экипажи. Пассажиры тех, что ехали помедленнее, любопытствуя, могли заглянуть в комнаты. «От одного джентльмена, проезжавшего мимо в почтовой карете, я слышала, что наши чотонские дамы выглядели очень уютно за завтраком», — сообщала миссис Найт в письме Фанни 26 октября 1809 года, вскоре после того, как Остины въехали в бывший дом управляющего. Миссис Остин полюбила смотреть на деревенскую улицу, часто садилась в солнечной столовой и наблюдала жизнь, которая текла за окном[165]. Джейн также развлекалась наблюдениями за проезжающими экипажами. В начале учебного семестра в Уинчестере она разглядывала «бесконечную вереницу почтовых карет, набитых будущими героями, законодателями, дураками, злодеями».

Г-образный дом красного кирпича, построенный около 1700 года, вначале служил фермой, затем гостиницей. Он был двухэтажным, с мансардами под черепичной крышей. Напротив него, как раз в развилке дорог, находился неглубокий пруд, а позади дома располагался «нерегулярный парк, приятная смесь живых изгородей, лужаек, посыпанных гравием дорожек, фруктового сада, возникшего, должно быть, после двух-трех огораживаний, для того, чтобы дать занятие леди», как мы узнаем из воспоминаний младшей дочери Джеймса Каролины. Еще там имелся двор, огород, обширные службы. А отшагав десять минут по Госпортской дороге, можно было выйти к церкви, пасторату и усадебному дому. В Чотоне в основном проживали работники, трудившиеся на фермах и в лесах Эдварда. Они почтительно относились к матери и сестрам хозяина и выполняли для них различные работы, например перекапывали сад или кололи дрова. Дамы в свою очередь учили деревенских ребятишек читать и шили одежду для бедных, которых становилось все больше в эти трудные времена. Распространяли они свою доброту и на некую мисс Бенн, сестру бедного священника, у которого было слишком много голодных ртов и слишком мало доходов, чтобы помочь ей. «Бедная мисс Бенн» появляется в письмах Остин значительно чаще, чем гораздо более благополучные соседи.

До того как леди въехали, Эдвард обновил в коттедже водопровод. Это, конечно, не значит, что в доме появилась система канализации. В некоторых столичных домах имелись ватерклозеты (у Генри и Элизы, например), но ожидать такой роскоши от деревенского коттеджа не приходилось. Исправная помпа да выгребная яма — этого было вполне достаточно. Произвел он и некоторые другие изменения: было решено в гостиной заложить окно, выходящее на улицу, а вместо него сделать высокое, красивое, в готическом стиле, с видом на сад. Потолки были низкие и ничем не украшенные, ни одна из спален не отличалась большими размерами, но дом меблировали неплохо и достаточно удобно, во всяком случае по сельским меркам, как вспоминала все та же Каролина.

Миссис Остин и Марта спали каждая в собственной спальне, а еще одну, «парадную», держали для гостей. Джейн же, согласно семейному преданию, продолжала делить спальню с сестрой, как и в Стивентоне. В их комнате находился камин, перед которым можно было удобно устроиться в кресле, и стояли две кровати[166]. Может показаться удивительным, почему Джейн не захотела поселиться одна и не потребовала для себя уединения, столь необходимого ей как писательнице, особенно после того, как в периоды своих многочисленных недавних разъездов и разлук с Кэсс пользовалась собственной комнатой. Но сестры становятся порой так же неделимы, как супруги, и так же привыкают к возможности поболтать перед сном. Джейн описывала в письме Анне, как она читает Кассандре вслух «в нашей комнате по вечерам, когда мы уже в ночных сорочках».

И вероятно, они находили удовольствие в своеобразной игре — противопоставлении своих натур. Я знала двух сестер среднего возраста, которые в невинные 1950-е многословно объясняли моей матери, что воспринимают себя словно бы мужем и женой: старшая отправляется на работу, надев строгий костюм, а младшая занимается домом и садом и предпочитает платья в цветочек. Они совершенно точно являлись сестрами, а не лесбийской парой, и такая жизнь их обеих вполне устраивала. Ни Кассандра, ни Джейн и не пытались играть мужскую роль, у них и так было слишком много братьев, но они наслаждались тем, что взаимно дополняли друг друга. «Знаю я твои чопорные взгляды», — дразнила Джейн сестру. Для множества племянников и племянниц Джейн являлась не старшей родственницей, упоминаемой лишь в письмах, а любящей, веселой, полной жизни тетушкой, в то время как Кассандра казалась им «холоднее и невозмутимее». Кэсс бывала натянутой, даже скучной, а Джейн умела всех развлечь и позабавить. Если старшая тетушка прочитала Фанни целую лекцию по астрономии, после которой у той разболелась голова, то младшая хохотала с Анной над какой-то дурацкой историей (заставляя Кэсс удивляться «их глупости»). Семейству Остин их разные роли были хорошо известны и понятны.

И Кассандра знала, когда сестру необходимо оставить одну. Джейн вставала раньше всех и спускалась вниз к фортепиано. Чуть ли не первое их приобретение в Чотоне, оно стояло в дальней гостиной, так что в спальнях его не было слышно. Пока она упражнялась на инструменте, или писала, или просто размышляла, служанка разжигала камин в гостиной и кипятила чайник. К девяти часам Джейн готовила завтрак для всех. Было решено, что приготовление завтрака да хранение ключа от винного буфета — вот и все ее обязанности по дому. Не слишком обременительные, поскольку утром пили лишь чай с тостами. Так что когда Кэсс и Марта находились дома, Джейн пользовалась почти мужскими привилегиями — сестра и подруга фактически освободили ее от хлопот по хозяйству, взяв все на себя. Сохранилась поваренная книга Марты с рецептами супов, тортов, пудингов и овощных пирогов[167]. В доме имелась кухарка (ей платили восемь фунтов в год), но составление меню и значительная часть кулинарной работы все равно ложились на самих хозяек[168]. Миссис Остин теперь тоже освободилась от своих обязанностей главной домоправительницы и с радостью занялась садом. Ее внучка Анна описывала бабушку за работой: «Она сама выкапывала картофель, который, я нисколько не сомневаюсь, сама и сажала, ведь огород приносил ей такую же радость, как и цветочные клумбы. Мама говорила, что, хлопоча в саду, она надевала такой же зеленый рабочий капот, какие носили поденщицы». Семидесятилетняя миссис Остин, сажающая картофель в рабочем капоте, надо думать, стала одной из достопримечательностей Чотона.

Для Остинов здесь не нашлось подходящего общества, как в Стивентоне. Никто не устраивал танцев, и почти никто не приглашал на званые обеды, так что в основном занимались только своими собственными делами да иногда принимали родственников, которые вносили оживление в их маленький круг. «Нашу крошечную компанию изредка оживляют друзья», — сообщала Кэсс кузине Филе после рождественских праздников 1811 года.

Собравшись в плавание в Китай, Фрэнк перевез жену с ребенком поближе к ним, и только семейство успело перебраться в Роузтри-коттедж на Олтонской дороге, на свет появился их второй малыш. Поскольку на сей раз родился мальчик, Джейн написала для Фрэнсиса поздравительное стихотворение. Придерживаясь в этом отношении тогдашних общепринятых взглядов, она сознавала, что рождение сына важнее, чем рождение дочери. Стихи начинались так:

Прими, мой Фрэнк, сей дар благой,
Тебе ниспосланный судьбой,
Мук стоил сын жене твоей,
Но меньше крошки Мэри-Джейн.

Упоминание о муках позволяет предположить, что она вновь присутствовала при родах. С этих пор, как будто отчетливее осознав, через что приходится пройти роженице, к тому же помня о смерти Элизабет, она стала упоминать о замужних женщинах с гораздо большим сочувствием. При этом никогда не критиковала своих братьев.

Стихотворение, написанное Джейн Остин для брата Фрэнсиса в связи с рождением сына (British Library Add. MSS 42180, f. 7 — Британская библиотека Add. MSS 42180, f. 7).


Иногда в Чотон случалось заглянуть кому-нибудь из их бывших соседей, о других же просто доходили вести. Гарри Дигуид, ближайший сосед по Стивентону, женился на девушке из Даммера, Джейн Терри, и переехал в Олтон. Джейн относилась к Дигуидам с определенным пренебрежением, которое еще усилилось, когда ее шестнадцатилетняя племянница Анна, старшая дочь Джеймса, заявила о намерении выйти замуж за шурина Дигуида, Майкла Терри, застенчивого священника лет тридцати пяти. Классический случай: девушка, скучающая и чувствующая себя дома лишней, с головой бросается в первые же подвернувшиеся ей романтические отношения. Но как только отец, хоть и с неохотой, дал свое согласие на помолвку, роман выдохся. Анну пригласили в Годмершем, и мистер Терри помчался в Кент повидаться с ней и даже снискал одобрение Фанни и ее отца, но после возвращения домой невеста заявила, что передумала. Это вызвало у ее отца и мачехи раздражение не меньшее, чем сама помолвка, и Анну на три месяца отправили в Чотон, где она и провела с бабушкой и тетками лето 1810 года. Считалось, что она находится в опале и немилости. На самом же деле девушка радовалась жизни и была окружена большей заботой и вниманием, чем в Стивентоне.

Джейн поддерживала постоянные контакты с Биггами; племянник Алитеи и Кэтрин, Уильям Хиткоут, и ее племянник Джеймс Эдвард были близкими друзьями и вместе учились в Уинчестере. От подруг из Мэнидауна, так же как от Джеймса и Мэри из Стивентона, доходили известия о Шутах, Портсмутах, Харвудах, Брэмстонах и Лефроях.

Вторая помолвка Анны порадовала Джейн столь же мало, как и первая. На сей раз племянница выбрала Бенджамина Лефроя, младшего сына ее усопшей приятельницы миссис Лефрой. «Было в ней что-то, что держало нас в постоянном напряжении», — писала Остин так, словно бы вся семья и вправду только и думала, что еще может выкинуть Анна, привлекательная, своенравная, непредсказуемая. Пятнадцать лет прошло с тех пор, как сама Джейн шокировала соседей своим поведением со старшим кузеном Бенджамина, и наверняка это оставалось где-то в глубине ее души, даже когда она высказывала свои, подобающие настоящей тетушке, декларации о плохо сочетающихся характерах Бена и Анны: он «чудаковатый» одиночка, а она любит общество и отличается непостоянством. Якобы присущее Анне непостоянство исчезло без следа, стоило ей выйти замуж, а Джейн, как известно, и сама однажды расторгла уже объявленную помолвку… Сложно удержаться от вопроса, не была ли эта суровость по отношению к умной очаровательной племяннице вызвана, пусть и подсознательно, сожалениями о своем утерянном Лефрое?

Будущего тестя привело в бешенство, что Бен отказался рукополагаться в священники. Тот заявил, что скорее разорвет помолвку, чем примет сан. Джеймс жаловался на это матери и сестрам в один из своих частых визитов в Чотон, которые он совершал верхом и в одиночестве, как ему больше всего нравилось. Иногда он привозил новое стихотворение.

О своих ранних пробах пера времен «Зеваки» Джеймс теперь отзывался пренебрежительно. Похоже, он и сестру в ее литературных трудах никак не поддерживал и не ободрял, хотя позднее довольно тепло откликнулся на «Мэнсфилд-парк». В некрологе, написанном после смерти Джейн, он превозносил нрав сестры и почти вовсе замолчал ее творчество. Он хвалил ее за то, что, обладая чутьем на все смешное, она умудрилась никого не обидеть, за то, что выполняла свою часть домашней работы, даже когда писала очередной роман, а также за то, что не поддалась тщеславию — бичу всех авторов. Еще в одном, позднейшем стихотворении Джеймс выделил Вальтера Скотта как романиста, даже и не упомянув о Джейн. Это дает основание подозревать в нем некоторую, может и неосознанную, ревность старшего сына, привыкшего считаться в своей семье литературным талантом, к младшей сестре, пытающейся утвердиться на его территории — и для чего? — для того, чтобы создавать всего-навсего романы. Но что такое роман? «…Всего лишь произведение, в котором выражены сильнейшие стороны человеческого ума, в котором проникновеннейшее знание человеческой природы, удачнейшая зарисовка ее образцов и живейшие проявления веселости и остроумия преподнесены миру наиболее отточенным языком». В этой горячей защите романа в «Нортенгерском аббатстве» звенит отзвук личного спора. А еще воздается справедливость двум другим женщинам-романисткам, Бёрни и Эджуорт. Обсуждали ли Джеймс и Джейн тему женского творчества или нет, но у обоих можно найти полемические нотки.

Генри тоже случалось нагрянуть с визитом в Чотон, иногда с предупреждением, а иногда и экспромтом. Он приезжал в своей двуколке повидаться с партнером по банку в Олтоне, а затем забирал одну из сестер на прогулку в Селборн или Петерсфилд. Эдвард приезжал из Кента осенью 1809-го и 1810-го, равно как и весной 1812-го, — всегда с Фанни, ставшей теперь его незаменимой преданной спутницей, они делили время между Чотоном и Стивентоном, ездили на Олтонскую ярмарку, отвозили мальчиков в Уинчестер и бывали на званых обедах в Вайне. Фанни была всегда рада вернуться домой в Годмершем, но ее отец так полюбил визиты в Хэмпшир, что в конце концов решил: когда истечет срок аренды Чотон-хауса нынешними жильцами, не продлять ее, а держать дом для собственного пользования.

Чарльз все еще находился в Атлантике, на Бермудах (откуда возвратится лишь в 1811 году). Он писал о своих родившихся там дочках и просил сестер стать их крестными. Фрэнк вернулся домой в июле 1810 года и впервые увидел сына. Он удостоился официальных благодарностей от Адмиралтейства за успешный поход, а от Ост-Индской компании получил тысячу гиней и серебряное блюдо за то, что доставил из Китая в Англию некие «сокровища». Как и Уоррен Гастингс, Фрэнк отличался прагматизмом, он успешно приспосабливался к любым условиям и никогда не пытался их изменить. Он поступил на флот, чтобы зарабатывать деньги и служить своей стране. Перевозя золотые слитки для Ост-Индской компании, он не сомневался, что приносит пользу Англии. Собственно, этим его дела с компанией и ограничились. Дальше он отправился служить на Северное море, воевал с американцами в начавшейся в 1812 году войне, а затем конвоировал караваны судов на Балтике. В 1811 году Мэри родила ему второго сына.


Все эти дела семейные отражаются в письмах тетушки, сестры, крестной, добропорядочной деревенской жительницы. Но отдельно от продвижений по службе братьев, от рождения их детей шла другая жизнь Джейн Остин. И она умудрилась эту свою жизнь — каждодневный писательский труд организовать с деловитостью и дисциплиной, которым могли бы позавидовать и ее братья-моряки. Знаменитое описание ее рабочих привычек из мемуаров ее племянника наделяет писательницу почти сверхъестественным умением трудиться, несмотря на помехи и сбои, то прерываясь, то начиная опять…

Она очень старалась, чтобы о ее занятии ничего не заподозрили слуги или гости, никто, кроме родственников. Она писала на маленьких листочках, которые легко было припрятать или прикрыть кусочком промокательной бумаги. Между передней и прочими комнатами находилась двустворчатая дверь, которая скрипела, когда ее открывали; Джейн возражала против того, чтобы ее смазали, поскольку так она знала, что кто-то входит.

Превосходная и вместе с тем несколько тягостная картина, скорее всего, верная лишь отчасти. Непонятно, как бы Джейн управлялась с правкой в таких условиях. Аккуратная и требовательная к себе, она не смогла бы пройтись по всей рукописи «Чувства и чувствительности», что-то исправляя и переписывая, пользуясь одними только листочками под промокашкой. Временами другие обитательницы коттеджа должны были оберегать ее тишину и покой с помощью каких-то более эффективных средств, чем скрипучая дверь. В конце концов, она могла работать у себя наверху или в гостиной ранним утром вместо музыкальных занятий.

Ободрение и практическая помощь пришли от Генри. В конце 1810 года издатель Томас Эджертон согласился напечатать «Чувство и чувствительность». Возможно, помогли армейские связи Генри, но все же Эджертон, получив от бывшего офицера рукопись некой безымянной леди, не настолько загорелся энтузиазмом, чтобы чем-либо рисковать. Он согласился выпустить книгу при условии, что автор сам оплатит типографские расходы, а также частично рекламу и распространение, сохранив при этом за собой права на произведение. «Напечатано на средства автора», — сообщается в первом издании «Чувства и чувствительности». На самом деле заплатили Генри и Элиза. В марте они вновь принимали Джейн на Слоан-стрит, где она начала вычитывать гранки.

Писательница надеялась, что книга выйдет в июне. Родственники и ближайшие друзья, такие как миссис Найт, были в курсе (Джейн ожидала, что ее патронессе должен понравиться образ Элинор), но она умоляла их сохранять ее авторство в секрете. Другая романистка, Мэри Брайтон, напечатавшая свою книгу в то же самое время, объясняла одной из подруг, почему она не хотела бы, чтобы ее имя стало известно широкой публике: «Чтобы на тебя указывали, узнавали и обсуждали, чтобы подозревали в гоноре и важничанье, чтобы тебя, как всех писательниц, сторонились самые непритязательные из представительниц нашего пола и ненавидели самые претенциозные из представителей противоположного! Дорогая, да я лучше сознаюсь в том, что я канатная плясунья»[169].

Да, даме не пристало искать всеобщего внимания, однако то, что ее творение наконец печатается, вызвало у самой Джейн целую бурю чувств. «Нет, разумеется, никакое занятие не заставляет меня полностью отбросить мысли о Ч&Ч, — писала она Кассандре. — Я не могу забыть о нем, так же как мать не может забыть свое грудное дитя». В этих письмах слышится радостный искренний голос, больше напоминающий Марианну, чем Элинор, голос той самой девушки, что увлеклась Томом Лефроем пятнадцать лет назад. Как любой автор, Джейн страшилась реакции читателей, но в душе все же верила, что роман хорош.

Апрель подходил к концу, а издатель дошел лишь до девятой главы и первого появления Уиллоби. Это был еще даже не конец первой части. Генри торопил его как мог, но ему пришлось уехать по делам. Что же, за дело взялась Элиза. «Работа не остановится в его отсутствие, гранки будут отсылать Элизе». Знать, что Элиза беспокоится о выходе книги, что на нее можно положиться в отсутствие Генри, было важно для Джейн — у кузин была общая цель и общие интересы. Они всегда были подругами, теперь же их дружба стала только глубже и крепче, и они строили планы, как Элиза летом на пару недель приедет в Хэмпшир.


31 октября 1811 года в «Морнинг кроникл» появилось объявление о выходе «Чувства и чувствительности»: «Новый роман леди —…». Спустя неделю другая газета писала: «Выдающийся роман!» — а в конце ноября в газетных объявлениях он стал называться «интересный роман леди О—…». Кем бы ни была загадочная «леди О—…», она сослужила свою недурную рекламную службу. Мы не знаем, каким тиражом вышла книга, вряд ли больше тысячи экземпляров. Трехтомное издание продавалось по пятнадцати шиллингов, было распродано к лету 1813 года и принесло Джейн сто сорок фунтов дохода. Важность для нее этих денег — первых заработанных самостоятельно — могут, пожалуй, сполна оценить лишь те, кому доводилось жить в полной финансовой зависимости. Они означали не только успех, пускай пока и весьма скромный, но — свободу! Теперь она кое-что могла решать сама. Во всяком случае, дарить подарки и планировать свои поездки. Казалось бы, заведенный раз и навсегда порядок начал потихоньку меняться.

Задолго до того, как был распродан первый тираж «Чувства и чувствительности», Эджертон понял, что книга имеет успех, и выразил готовность купить следующее произведение Остин. Отклики были очень благожелательными, пусть порой и тяжеловесными: «Весьма приятный и занимательный роман» и «Хорошо написано; персонажи благородны, изображены свободно и обоснованно. События правдоподобны, чрезвычайно интересны и приятны, а развязка соответствует пожеланиям читателей»[170]. Еще важнее, что книга очаровала бомонд, тех людей, которые формировали вкусы и взгляды. Ее обсуждали на званых обедах, в письмах друзьям и любовникам. Леди Бессборо, славившаяся умом и острым как бритва языком, приятельница Шеридана и принца Уэльского, сестра последней герцогини Девонширской, хоть и жаловалась, что концовка романа «дурацкая», сочла его крайне увлекательным. Юная наследная принцесса Шарлотта, которая в свои шестнадцать лет постоянно становилась источником споров между отцом, принцем-регентом, и живущей отдельно матерью Каролиной, находила, что «наши с Марианной характеры очень похожи, хотя я, разумеется, не так хороша… но та же опрометчивость, неосторожность etc. Должна сказать, книга очень меня заинтересовала». Влиятельнейшее семейство лорда Холланда также восхищалось романом. Несколько лет спустя в Палермо старший отпрыск лорда, морской офицер, говорил Чарльзу Остину, что «многие годы не выходило ничего сравнимого с „Гордостью и предубеждением“ и „Чувством и чувствительностью“».

В ноябре 1812 года Эджертон предложил за рукопись «Гордости и предубеждения» сто десять фунтов; Джейн надеялась на сто пятьдесят, однако согласилась, несомненно по совету Генри. Авторское право тогда, разумеется, выглядело иначе, чем сейчас: оно распространялось лишь на четырнадцать лет и, если автор был жив, продлялось еще на четырнадцать. «То, что рукопись покупают, освобождает Генри от многих хлопот, чему я очень рада», — писала Джейн Марте, подразумевая, что брату больше не придется вкладывать деньги. В письме Кэсс она вновь назвала роман «моим дорогим дитя». Его рекламировали как «произведение автора „Чувства и чувствительности“», продавали по более высокой цене в восемнадцать шиллингов и встретили в высшей степени благосклонными отзывами. Особый энтузиазм вызвал образ Элизабет Беннет. Шеридан рекомендовал книгу как одну из умнейших, что ему приходилось читать, — возможно, она напомнила ему о мастерстве диалога, которым и сам он владел когда-то… Во всяком случае, ему хватило великодушия признать и похвалить дарование более крупное, чем его собственное. Какой-то джентльмен из писательской братии сказал Генри Остину, что роман слишком остроумен и никак не мог быть написан дамой. Уоррен Гастингс откликнулся с таким восхищением, что в свою очередь вызвал восторг у Джейн. Свет читал, смеялся и покупал.

Но сохранявшая анонимность Джейн Остин оставалась в стороне от всей этой шумихи. Она находилась в Чотоне, вдвоем с матерью, когда роман «Гордость и предубеждение» увидел свет. Кэсс и Марта были в отъезде. Писательница отправила по экземпляру каждому из братьев и отпраздновала появление нового романа, сидя сырым январским вечером у камина и по очереди с миссис Остин читая первые главы мисс Бенн. «Она была изумлена, бедняжка! Скрыть этого она не смогла, но, похоже, ей очень понравилась Элизабет. Должна признать, мне она кажется самым восхитительным существом, которое когда-либо появлялось на страницах книги, и как я смогу выносить тех, кому она не понравится, — просто не знаю». Мисс Бенн и не догадывалась, как ей повезло!

Когда миссис Остин в следующий визит мисс Бенн взялась в свою очередь читать вслух, она слишком торопилась. По мнению дочери, «хотя она превосходно понимает характеры персонажей, говорить так, как они должны, не может». Джейн порой выводила из себя решительная, упрямая мать, привыкшая распоряжаться, несмотря на свой возраст. Ей обязательно нужно было настоять на своем даже в оценке и толковании сочинений своей взрослой дочери.

Анонимность, сколь бы она ни подобала леди, имела свои существенные недостатки. Любой автор мечтает поговорить о своей только что вышедшей книге, но подле Джейн не оказалось никого подходящего. Она писала Кассандре об опечатках, а также о том, что по недосмотру заставила Беннетов самим подавать себе ужины. А еще признавала: «Кое-где „сказал он“, „сказала она“ сделали бы диалог более непосредственным». Поскольку в Чотоне не было никого, с кем ей бы хотелось все это обсуждать, Джейн, несмотря на распутицу, ходила гулять в Олтон — это, по крайней мере, позволяло избегать материнских визитеров…

Первой она решила раскрыть свой секрет юной Анне. А еще писала Кэсс, находившейся в Стивентоне, что в Чотоне читают книги мисс Эджуорт и миссис Грант. Ей это вряд ли было приятно: какого автора порадует, что читают сочинения других, а не его собственные? У глупой миссис Дигуид имелись все три тома «Писем» миссис Грант, и «вряд ли для нее имело значение, на какой из двенадцати месяцев эти три тома запасены в ее доме»[171].

Зато когда в письме к сестре она обращалась к «Гордости и предубеждению», ее перо летало радостно и свободно: она любила свое «дорогое дитя» и, конечно, имела на это полное право.

Роман этот такой легкий, и веселый, и игристый, ему не хватает тени, его здесь и там следовало бы растянуть более длинной главой, желательно со смыслом, если таковой удастся отыскать, а если нет — торжественной пространной чепухой о чем-либо, не связанном с сюжетом: подошло бы эссе о литературе, или критика на роман Вальтера Скотта, или история Буонапарте — да все что угодно, лишь бы создавало контраст и заставляло читателя с удвоенной силой восхищаться игривостью и эпиграмматичностью основного стиля. Сомневаюсь, чтобы тебе понравилась эта идея. Знаю я твои чопорные взгляды.

Ей нравилось дразнить Кэсс, когда она была счастлива. Не много найдется в ее письмах таких блаженных, таких забавных, таких непринужденных фраз. Тут, не нуждаясь ни в какой самозащите, она могла высказываться так же беззаботно и жизнерадостно, как и Элизабет Беннет в самых пленительных из своих монологов.

Глава 21 «Мэнсфилд-парк»

Весной 1811 года, когда Остин, находясь в гостях у Генри и Элизы на Слоан-стрит, читала гранки, Элиза устроила музыкальный вечер. Она привлекла профессиональных пианистов, арфистов и певцов, украсила гостиную фонариками и цветами, повесила над камином взятое напрокат зеркало. Было приглашено восемьдесят гостей — пришли шестьдесят шесть, но и они заполнили всю гостиную на первом этаже, и холл, и коридоры. Вечер имел большой успех, продолжался до полуночи и был упомянут в «Морнинг пост». Джейн наслаждалась музыкой, а еще, сообщала она потом Кассандре, поболтала об их брате Чарльзе с каким-то подвыпившим капитаном. В другой раз Элиза повела Джейн в гости к графу д’Антрэгу, у которого были жена-музыкантша и сын Жюльен. «Забавно будет посмотреть на обычаи французского круга», — писала Джейн.

Ни она, ни Элиза и не подозревали, что Эммануэль Луи д’Антрэг был шпионом, работавшим на русское и на английское правительства. Он в то время находился в затруднительном положении. Покровительствовавший ему Каннинг недавно был смещен с поста министра иностранных дел, и д’Антрэг опасался за собственное будущее. К тому же он был озабочен тем, как бы избавиться от жены (о чем писал в дневнике). Разумеется, Остины во время своего визита ни о чем подобном не догадывались. «Месье старый граф обладает очень привлекательной наружностью и спокойными приятными манерами, впору хоть бы и англичанину, — полагаю, он человек весьма образованный и с большим вкусом. У него имеется несколько превосходных картин, которые восхитили Генри так же сильно, как Элизу — музицирование его сына».

«Старому» графу было пятьдесят восемь лет. Что же до графини, то в былые времена она носила имя Анны де Сен-Юберти и в 1780-х годах блистала на оперной сцене. (Остинам было хорошо известно, что подобные браки заключались и в английском обществе: например, родственник усопшего жениха Кассандры граф Крейвен в 1807 году женился на известной актрисе Луизе Брайтон[172].) Скорее всего, как раз в 1780-х, в период своего первого замужества, Элиза и познакомилась с д’Антрэгами: он был гасконцем, как и Капо де Фейид, и таким же популярным в Версале молодым офицером. Правда, в отличие от де Фейида свой титул он получил по наследству. Больше ничего определенного сказать о нем было невозможно. Граф колебался между свободомыслием и религиозностью, то с пеной у рта отстаивал республиканские взгляды, то поддерживал монархию, так что в 1790 году ему пришлось оставить Францию. Замок д’Антрэг сожгли крестьяне, и он больше никогда туда не возвращался, странствуя по Европе в поисках тех, кому можно было подороже продаться. Наполеон заключил его в тюрьму в Триесте, освободившись из которой граф отправился в Россию, где поступил на службу к Александру I в качестве советника по образованию. В Англию он прибыл в 1807 году и выглядел в глазах англичан злополучным émigré[173]. Жена его основала певческую академию под покровительством герцогини Йоркской.

За спокойными приятными манерами, так впечатлившими Джейн Остин, скрывался человек, всю жизнь занимавшийся интригами, а теперь оказавшийся у разбитого корыта. Его положение в Англии так и не упрочилось. А в следующем году д’Антрэг, как и его жена, был жестоко убит в Испании, причем собственным слугой, дезертиром из французской армии. Молодой граф Жюльен винил в смерти родителей Наполеона, но биографы д’Антрэга полагают, что за действиями слуги не стояло ничего, кроме личной обиды. На этом история графа заканчивается, и Джейн Остин больше о ней не упоминала.

Остается вопрос: почему Генри и Элиза водились с такими сомнительными и даже опасными знакомыми? Имели ли они хотя бы отдаленное представление о связях д’Антрэга? Или, может быть, эти связи как раз и привлекали Генри? Этого мы не знаем. Годы войны взбили такую человеческую пену, что в лондонском обществе того времени ни в ком и ни в чем нельзя было быть уверенным. Генри зарабатывал на жизнь, находя людей, которым мог быть полезен, — и какой же ненадежный это оказывался бизнес: он рассчитывал на их честность, они полагались на свои ожидания… На самом деле все плутовали. В том же году, когда убили чету д’Антрэг, при входе в палату общин был застрелен премьер-министр Спенсер Персеваль. Это сделал торговый агент, которого разорила экономическая война с Францией.

Между тем в 1811 году Джейн Остин начала писать «Мэнсфилд-парк». В том же году принц Уэльский, после целых десятилетий обманутых надежд, сделался в конце концов принцем-регентом. Короля вновь сразило безумие, и на этот раз никто уже не верил в исцеление. Тем не менее в июне в Хэмпшире отмечали его семьдесят третий день рождения. А в Лондоне принц-регент пышно праздновал свое возвышение. Торжества, устроенные им, поражали своей чрезмерностью. Они обошлись в сто двадцать тысяч фунтов стерлингов. Эту колоссальную сумму принц не постеснялся отобрать у нации, которая вот уже почти двадцать лет находилась в состоянии изнурительной войны и едва могла прокормить своих бедняков. Супругу принц на это немыслимое празднование не пригласил: он вел с ней свою собственную затянувшуюся войну. Об отношении Джейн Остин к принцу-регенту красноречиво говорит запись о принцессе Уэльской, сделанная ею спустя несколько месяцев: «Бедная, я буду защищать ее сколько смогу, потому что она женщина и потому что ее супруга я ненавижу».

А еще в 1811-м разразился скандал: герцог Кларенс отослал от себя любовницу, мать своих десятерых детей, актрису Джордан. Она оставила их общий дом и поселилась на Кадоган-стрит, буквально за углом от Генри и Элизы. Возможно, они стали свидетелями приезда пяти юных Фицкларенсов[174] в феврале 1812 года, когда герцог сам доставил их к черному ходу, а затем и их отъезда обратно в июне, после того как мать вынуждена была признать, что в их интересах вернуться к отцу. В палате лордов Кларенс высказывался в пользу работорговли, а еще выставлял себя на посмешище, преследуя богатых молодых наследниц. К женитьбе его всячески подталкивал принц-регент, который, в свою очередь, яростно сражался с супругой за опеку над их дочерью. Поведение принцессы Шарлотты, которая так решительно соотносила себя с Марианной в «Чувстве и чувствительности», выходило из-под контроля. Она флиртовала с совершенно неподходящими молодыми людьми, среди которых был и ее кузен, старший сын миссис Джордан.

С одной стороны, общественная, политическая и нравственная неразбериха, с другой — всем правил протекционизм. В декабре 1811 года принц-регент назначил Кларенса адмиралом флота, поставив его во главе той самой системы, в которой продвижение по службе зависело от знакомства с «правильными» людьми (что Остины всегда хорошо понимали[175]).

Принцы могли жить, не обращая никакого внимания на законность, религиозные принципы и нерушимость брака, но ответственность за их поведение словно бы ложилась на нацию. «Мэнсфилд-парк», наряду с прочим, — роман о состоянии нравов в Англии, он обращается к вопросам, которые возникали из-за поведения высочайших особ, из-за того, какое общество формировали своим примером английские правители. Роман основывается на противопоставлении героини с твердыми нравственными и религиозными взглядами, которая не поступится ими ни при каких условиях, считающей брак без подлинного чувства беспринципным, а сексуальную распущенность — отвратительной, группе искушенных, прекрасно образованных и обеспеченных светских людей, ищущих удовольствий без оглядки на какие-либо принципы. Генри и Мэри Крофорд испорчены своим влиятельным дядей-адмиралом, который открыто содержит любовницу и передает племянникам легкомысленное отношение к пороку. Мария и Джулия Бертрам сбиты с пути тщеславием и жадностью, они не могут сопротивляться соблазнам, и их окончательно разлагает отъезд из родительского поместья, где сестры вынуждены были хотя бы внешне соблюдать приличия, в Лондон, где их ничто не сдерживает. Это, так или иначе, один из пластов восприятия «Мэнсфилд-парка», и параллели с расцветом эпохи Регентства напрашиваются сами собой.

Именно отстаивание морали и критику развращенных нравов особенно оценили первые читатели романа. Джейн Остин записала, что даже издатель мистер Эджертон «восхвалял его за Моральность». Другие также отмечали его «безупречную мораль», восторгались «нравственными устремлениями», находили выпады против современной системы образования замечательными и превозносили «глубокую разработку темы священства». Когда обсуждалось второе издание книги[176], племянник Остин Джеймс Эдвард умолял ее написать продолжение, «в котором будет дан пример счастливого и полезного для общества супружества в образах Эдмунда и Фанни».

Однако с самого начала появились читатели, которые реагировали совершенно иначе, и среди них — две умнейшие (после самой Джейн) женщины из семейства Остин. Вместо того чтобы превозносить высоконравственную интонацию книги, мать писательницы сочла добродетельную героиню «пресной». Анна также заявляла, что она «не выносит Фанни». И сыну Эдварда Джорджу не нравилась Фанни, он предпочитал Мэри Крофорд. Семья лорда Холланда нашла, что роман уступает двум предыдущим. Алитея Бигг считала, что «Мэнсфилд-парку» не хватает живости «Гордости и предубеждения», и мисс Шарп, превозносившая искусство подруги в создании образов, писала: «…поскольку Вы умоляете меня быть предельно откровенной, я должна сознаться, что предпочитаю „Г&П“». Что же до Кассандры, то хоть она и «полюбила Фанни всей душой», но убеждала Джейн выдать ту за Генри Крофорда, — что заставляет усомниться, в самом ли деле «нравственные устремления» книги впечатляли ее так же, как других читателей.

Реакция Генри возникает как сквозной комментарий в письмах Джейн, и она очень интересна. Читая первую часть, он выражает симпатию к Генри Крофорду: «Он восхищается Г. Крофордом — я имею в виду, по-настоящему — как приятным, умным человеком». Генри заявляет, что знает, как закончится история, но по мере развития сюжета чувствует себя все более озадаченным. Дочитав роман до конца, он ограничивается более общими похвалами. «Его одобрение ничуть не меньше, — сообщила Джейн сестре. — Он нашел вторую половину последней части чрезвычайно интересной». Такая уклончивая оценка заставляет подозревать, что Генри тоже был не слишком доволен тем финалом, который выбрала сестра.

«Мэнсфилд-парк» всегда особо интересовал читателей и вызывал больше споров, чем любое другое произведение Остин. В 1917 году Реджинальд Фаррер[177], восхищаясь мастерством писательницы, обвинил ее тем не менее в «полной нечестности», пристрастном отношении к Крофордам, «к которым она, совершенно очевидно, привязана как художник, хоть и не одобряет их как моралист». Он счел образ Фанни возмутительным: холодная, уверенная в своей правоте, закосневшая в своих предрассудках, «ужасающее воплощение женского педантизма и ханжества». А развязку романа он называл «обманом читателя» и художественной неудачей. Через двадцать лет Фаррера поддержала Куинни Ливис[178], заявив, что находит книгу, при всем ее блеске, «противоречивой и невразумительной», подорванной «решимостью Остин продвигать традиционные моральные взгляды». В 1950-е точку зрения Фаррера развил Кингсли Эмис[179]: «Даже представить себе, что вы приглашаете мистера и миссис Эдмунд Бертрам провести с вами вечер, и то нелегко». С ними не только не может быть весело (в отличие от Крофордов, с которыми не соскучишься), они лишены всякого чувства юмора, напыщенны и внушают лишь отвращение. В Фанни нет «ни понимания собственной натуры, ни великодушия, ни смирения». Эмис приходит к заключению, что в данном случае здравый смысл и нравственное чувство изменили самой Джейн Остин.

На защиту Фанни и «нравственных устремлений» встал американский критик Лайонел Триллинг[180]. Он начал с восхваления образа Мэри Крофорд, признавая, что он «создавался — сознательно задумывался — так, чтобы завоевать расположение почти любого читателя… Она откровенна, открыта, умна, нетерпелива. Ирония — ее естественное состояние, и нам начинает казаться, что в ней мы слышим автора, почти как в Элизабет Беннет». Все это так хорошо высказано, что дальше ждешь объяснения, отчего же мы должны полюбить Фанни больше, чем Мэри… Однако то, что следует далее, разочаровывает. Критик пишет, что Остин хочет удержать нас от восхищения живым умом Мэри, «из-за самой этой своей живости согласующимся с мирским, с плотским, с дьяволом». То ли дело Фанни — настоящая христианка, которая поддерживает стремление Эдмунда стать священником и выполнять свой долг. Устроенная героями театральная постановка достойна осуждения, ведь на сцене каждый из них примеряет чужое естество. И Триллинг делает вывод, что если при первом чтении романа Мэри кажется нам чрезвычайно привлекательной, то при втором — мы видим, как она лицемерна и насколько «внешность для нее важнее истинной сути». Следом за Триллингом его британский коллега Тони Таннер[181] превозносит Фанни за ее «спокойствие, незаметность, хрупкость и самоотречение», с которыми она противостоит Крофордам с их любовью к позерству, «свободным от морали поведением, их умами, ослепленными светским блеском, и неискренними сердцами».

Но эти разоблачения теряют всякую силу, как только вы возвращаетесь к книге и оказываетесь лицом к лицу с ее персонажами. Все-таки большинство читателей любят Крофордов. Вот почему, считает Роджер Гард[182], «некоторым критикам приходится с мелочным усердием отыскивать или даже приписывать им недостатки». Заявлять же, что занятие театром негативно характеризует героя, бессмысленно уже хотя бы потому, что мы знаем, какое удовольствие театр доставлял самой Остин. Почему же она использовала «театральные» сцены именно таким образом? Быть может, подсмеиваясь вместе с Элизой над воспоминаниями об их домашних постановках, она сочла возможным обратиться к ним в романе. Нет никаких оснований считать, что она осуждала их вне контекста «Мэнсфилд-парка».

И все же Таннер прав, указывая, что Остин наделяет Фанни, такую тихую и незаметную, достаточной нравственной силой, чтобы победить всех этих ярких, живых героев, нарушивших ее мир. Она из тех, кому тяжелое детство и жесткая дисциплина, сознание необходимости бороться и терпеть сослужили хорошую службу. При этом она, в сущности, одновременно и настоящая героиня, и страшная зануда.

Возможно, Остин, создавая «свою Фанни», использовала собственные воспоминания о застенчивой, несчастной девочке, отправленной из родного дома в школу и столкнувшейся там с жизнью, которую еще не могла понять до конца. Но какой бы ни была отправная точка, что-то, пока она писала, изменило суть истории, которую она намеревалась рассказать, так же как это произошло с «Чувством и чувствительностью». Именно эта смена основного вектора повествования и дала книге ту силу и энергию, что продолжают привлекать читателей и заставляют ее перечитывать. Как и «Венецианский купец», она остается открытой самым разным и даже противоположным толкованиям. Вы можете встать на сторону Мэри Крофорд или против нее, так же как и в случае с Шейлоком; то же и с Фанни Прайс. Шекспировская пьеса и роман Остин настолько живые и гибкие, что их можно воспринимать как под одним углом, так и под другим[183].

Жизнь Фанни в «Мэнсфилд-парке», пожалуй, самые горькие страницы в творчестве Остин. Ее тетка, леди Бертрам, в сущности, слабоумна. Она не зла, это почти комический персонаж, но последствия ее беспредельной безмятежности совсем не забавны. Как хозяйка дома и глава семейства она совершенно беспомощна, а сохранять достоинство ей позволяют лишь хорошие манеры ее мужа и сыновей. Ее благодушная вера в то, что красота достойна больших денег, происходит от ее собственного успеха в молодости, когда она, хорошенькая девушка, заполучила более выгодную партию, чем могла рассчитывать. Единственный совет, который она дает Фанни за восемь лет: «Каждая молодая девица просто обязана принять такое великолепное предложение», когда руки той добивается состоятельный, пусть и неприятный ей человек. Леди Бертрам слишком поздно отправляет свою горничную Чепмэн помочь Фанни одеться к балу, а затем приписывает себе успех племянницы. Ее щедрость простирается до того, что она дает десять фунтов племяннику Уильяму, но она не замечает, как Фанни третируют под ее крышей. Ее мопс и ее «работа», под которой подразумевается рукоделие и которую большей частью выполняет Фанни, — вот все, на что она обращает внимание (нельзя даже сказать «интересуется»). Она едва замечает своих детей и не особенно скучает по мужу в его отсутствие. Сон на диване — одно из ее любимых времяпрепровождений, и она спит так крепко, что другие могут вести в ее присутствии личные разговоры. Леди Бертрам редко выходит на воздух. Она лишь «готовится взволноваться» по поводу свадеб дочерей, а когда сообщает племяннице в письме о болезни своего старшего сына, это производит впечатление «своего рода игры в перепуг». Она и ее сестра миссис Прайс, обе на диво невозмутимые, после многих лет разлуки до такой степени потеряли интерес друг к другу, что «трое или четверо Прайсов могли быть сметены с лица земли, любой из них или все вместе, кроме Фанни и Уильяма, а леди Бертрам не очень-то и задумалась бы о том или, возможно, стала бы повторять лицемерные речи миссис Норрис, мол, какое счастье и какое великое благо для бедняжки, их дорогой сестры Прайс, что они так хорошо пристроены». Из предположения, что бедным детям лучше было бы умереть и быть «хорошо пристроенными» в загробной жизни, рождаются самые горькие строки романа, отражающие, впрочем, общие представления того времени.

Миссис Норрис, старшая сестра леди Бертрам, — одна из самых больших литературных злодеек. Она слишком ужасна, чтобы вызывать смех, но мы все же смеемся. Остин так хорошо ее изобразила, что мы получаем удовольствие, даже ужасаясь. Миссис Норрис отличается подлостью, назойливостью, подхалимством перед власть имущими и агрессивностью с теми, кто находится в ее власти. Она преисполнена решимости быть в центре всех событий в Мэнсфилд-парке, а свое положение укрепляет за счет чужих страданий. Фанни сразу становится ее жертвой — бедная девочка, взятая в дом из милости, маленькая, бесправная и кроткая. Причем, как предельно точно пишет Остин, злобное отношение тетушки питает само себя: «Она невзлюбила Фанни, потому что пренебрегала ею» (курсив мой. — К. Т.). Припомните также ее косвенный упрек сэру Томасу за содержание работников в зимние месяцы, удовольствие, с которым она узнает, как двух горничных в Созертоне прогнали «за то, что они пришли в белых платьях», и как она не дает накормить одного из мальчиков-работников на кухне в Мэнсфилде.

Сэр Томас не сильно отличается от своей супруги и ее сестры. Правда, он наделен некоторым чувством достоинства. Но он плохо выбрал себе жену, не умеет разговаривать с собственными детьми, в воспитании которых не принимал участия, и не умеет осадить свояченицу, которая портит характеры его дочерей и унижает его племянницу. Он не в состоянии понять натуры других людей, позволяет одной из дочерей вступить в брак с полнейшим болваном и пытается заставить Фанни выйти замуж без любви. Фанни знает, как он не прав, но положение обязывает ее молчать. Она ожидает, когда «добрый, благородный» дядя сам поймет, что союз без взаимной привязанности непростителен. Однако этого не происходит. Напротив, дядюшка поступает с ней весьма невеликодушно: отсылает ее в Портсмут, чтобы она иначе взглянула на все преимущества выгодного замужества, хотя на всем протяжении ее детских лет ему и в голову не приходило, что она может хотеть повидаться с родителями, братьями и сестрами. Его самодовольство и уверенность в собственной правоте смогло поколебать лишь поведение его родных дочерей.

Образы Марии и Джулии Бертрам, на мой взгляд, такие же слабые, как и сестер Бингли в «Гордости и предубеждении». В обеих книгах нам сообщают, что, когда им это нужно, они очаровательны, однако мы не видим, в чем же заключается это очарование. Описание сестер Бертрам совсем кратко, их даже сложно отличить друг от друга — обе высокие, светловолосые, в полном расцвете своей красоты; они почти постоянно действуют вместе или говорят одна о другой. Даже в финале, когда их судьбы расходятся, мы узнаем, что Джулию от того дурного пути, по которому пошла Мария, спасло не какое-либо собственное свойство характера, а лишь то, что она моложе и, соответственно, имела меньше времени и возможностей испортиться. Но поскольку их образы столь схематичны, эти последние формальные выводы едва ли имеют значение.

Их пороки поднимают вопрос о том, откуда же Фанни почерпнула свои твердые принципы. Не от кузин же, в самом деле, и не от их гувернантки, не от обеих тетушек и не от сэра Томаса, который внушает ей тот же ужас, что и собственным дочерям. И все же она где-то обретает свои нравственные ценности: скромность, самоотверженность, трудолюбие. В этом она напоминает героиню «Целебса» Ханны Мор[184], которая, впрочем, унаследовала все эти качества от своих добродетельных родителей (и не вызывала особой симпатии у Джейн Остин[185]). Послушание родителям у героини Ханны Мор также входило «в комплект» ее достоинств, а вот Фанни, именно отказываясь в вопросе выгодного брака от покорности сэру Томасу и леди Бертрам, дабы остаться чистой перед собственной совестью, поднимается до истинного героизма. В этот момент, когда, так сказать, мышь бросает вызов льву, Фанни восхищает даже тех из читателей, кому она, вообще-то, не нравится. А еще она спрашивает дядю о рабах, работающих на него в Вест-Индии. Брайан Саутхем[186] высказал предположение, что ее вопрос («Ты разве не слышал вчера вечером, как я его спросила про торговлю рабами?») встречен мертвым молчанием, поскольку сэр Томас не может ответить ей, не уронив собственного достоинства (ведь он, безусловно, поддерживает работорговлю), и что, поднимая эту тему, Фанни достаточно смело заявляет о своих аболиционистских симпатиях[187].

Во всех других случаях Фанни осторожна и строга в своих суждениях. Шутки заставляют ее, как и ее кузена Эдмунда, чувствовать себя не в своей тарелке. Она радуется звездам, музыке и поэзии, цветам, а еще своему брату Уильяму, но ее не назовешь жизнерадостной, может быть, оттого, что несчастливое детство иссушило ее душу. Фанни не только меньше всех остиновских героинь способна радоваться жизни, но и вообще говорить о чем-либо, а когда все же открывает рот, то из него выходят лишь высокопарные деревянные фразы. Это правдоподобно, конечно, но именно из-за этого ее свойства особенно сложно поверить, что Генри Крофорд мог в нее влюбиться. Предполагается, что он восхищен ее характером, ее добротой, ее высокими моральными принципами, но как он мог обо всем этом узнать? Крофорд впервые обращает на нее внимание на ужине, где сам произносит монолог чуть ли не в страницу длиной. Монолог этот обращен к Фанни, но та ничего не отвечает, негодуя про себя: «Что за испорченная душа!» В конце концов она попрекает его за участие в театральной постановке («все и так зашло достаточно далеко»), после чего пугается и вспыхивает румянцем. На следующий день Генри говорит сестре: «Еще никогда я не проводил в обществе девушки столько времени, пытаясь ее развлечь, и так мало в том преуспел!» Тут трудно заподозрить взаимную симпатию.

Затем Генри наблюдает, как она слушает рассказы брата о морской жизни, и ему хватает врожденного вкуса, чтобы оценить то, что он видит. Генри восхищается «невыразимой прелестью и терпением» Фанни, ее аккуратной прической и тем, как она, при всей ее занятости бесконечными поручениями тетушки, успевает поговорить с ним.

Только вот, не слыша ее, сами мы с трудом можем составить собственное мнение. Когда Крофорд сообщил ей о продвижении по службе ее брата Уильяма, после чего признался в своих чувствах, Фанни «до крайности огорчилась и несколько времени не могла вымолвить ни слова», а затем произнесла: «Прошу вас, мистер Крофорд, не надо. Пожалуйста, не надо. Подобный разговор мне очень неприятен. Я уйду. Мне это невыносимо». Когда он навещает ее в Портсмуте, где ему удается-таки завоевать ее расположение, то спрашивает ее совета по поводу управления своим имением, на что она отвечает: «В душе каждого из нас есть наставник, и он направил бы нас лучше любого стороннего человека, лишь бы только мы к нему прислушивались». И это фактически последние слова, которые она ему адресует (они же являются ключевыми в понимании ее нравственной позиции). И они же, по сути, должны бы убедить его, а заодно и нас, что у этих двоих вряд ли когда-нибудь возникнет полное взаимопонимание.

А вот Мэри Крофорд может, по выражению Триллинга, «пустить беседу галопом». Ее живость и остроумие напоминают саму Джейн Остин. Да и отсутствие почтительности по отношению к духовенству не так уж сильно отличает ее от создательницы образов мистера Коллинза и мистера Элтона. Эта непочтительность отчасти находит оправдание в книге — в образе мужа старшей сестры Мэри, доктора Гранта, который добивается места каноника в Вестминстере, а умирает «из-за трех на протяжении одной недели обедов по случаю вступления в сан». Порой циничные замечания Мэри напоминают некоторые фразы из писем Джейн, а малопристойная шутка о пороках на флоте[188], должно быть, тешила и саму писательницу. Но Мэри далеко не всегда остается лишь искушенной, взбалмошной жительницей Лондона, в отношении Фанни она проявляет и доброту, и щедрость. Она вступается за Фанни, когда ту жестоко распекает миссис Норрис. И открывает Фанни сердце, искренне рассказав о своих чувствах к Эдмунду.

Философ Гилберт Райл[189] высказал мнение, что настоящий герой книги — моряк Уильям Прайс, брат Фанни. Ведь именно он делает ее счастливой, а их родственная любовь — мерило, по которому оцениваются все прочие привязанности в романе. С этой точки зрения с Крофордами тоже все в полном порядке: их любовь друг к другу не вызывает сомнений. Кстати, интересно, что читателям, принимающим развязку романа, приходится принимать и то, что Фанни фактически выходит замуж за другого своего брата — кузена, которого любит с самого детства… Их жизнь будет протекать в тесной связи с Мэнсфилд-парком, в хороших отношениях с сэром Томасом и леди Бертрам, тогда как другие грешники останутся непрощенными. На смену эпохе разгула и неприкаянности приходила эпоха королевы Виктории. Помимо всего прочего, «Мэнсфилд-парк» оказался еще и провидческим.

Была ли сама Джейн удовлетворена своей героиней и развязкой романа? Однажды она написала: «Романы и героини — образцы совершенства… надоели до тошноты»[190], — и это наводит на серьезные размышления. Эта запись, сделанная в последний год ее жизни, свидетельствует о том, что на ту же Фанни Прайс она оглядывалась со смешанными, сложными чувствами.

Джейн была достаточно большим художником, чтобы не ограничиваться в своих произведениях однозначными истинами. То, что Фанни, порой возвышающаяся до героизма, вместе с тем ненавидит Мэри Крофорд, не отнимает у последней ни ее прелесть, ни готовность полюбить Фанни. Есть разные способы творить добро, как и разные степени дурного поведения. Генри Крофорд совершает типичное для романов злодеяние — совращает миссис Рашуот, но — «за сценой» (как это было прежде и с Уиллоби, и с Уикхемом), что наводит на мысль: Остин была куда менее уверена в этой части истории, чем в тех, весьма подробных главах, где проявляется его неотразимое обаяние, его доброта.

Однако, что бы в «Мэнсфилд-парке» ни вызывало сомнений у разных критиков — кому-то может не нравиться педантизм и ханжество Фанни, кто-то может не доверять яркой жизнерадостности Мэри, — несомненной остается художественная достоверность романа. Некоторые его сцены поистине великолепны. Например, визит в Созертон, весь «театральный» эпизод и главы, посвященные Портсмуту, демонстрируют такое мастерство, какого смогли достичь лишь немногие писатели-романисты.


Пока Джейн работала над «Мэнсфилд-парком», Элиза заболела. Рак груди — заболевание наследственное, и ее болезнь в точности повторяла материнскую. Это значило, что, едва уловив первые симптомы, она прекрасно поняла, через что ей предстоит пройти. Ужасная перспектива! После ее смерти весной 1813 года Джейн говорила, что это была «долгая и страшная болезнь» и что Генри «давно знал, что она обречена, и кончина ее в конце концов стала облегчением». Генри также писал в эпитафии о том, что жена страдала долго и тяжко. Сколько времени она болела? От полутора до двух лет, не меньше. Бронхит, мучивший ее после того блистательного музыкального вечера, возможно, и стал первым симптомом, хотя в то время он лишь помешал ей отправиться в Кенсингтонские сады, чтобы полюбоваться на сирень и каштаны в цвету.

В тот свой визит Джейн пригласила Элизу в Чотон, и в августе та действительно приехала на две недели. Кассандра отмечала, как хорошо выглядит кузина (как ей показалось, лучше, чем когда-либо), и в течение недели они наслаждались тишиной и покоем в своем тесном кругу. Затем в дом нагрянул Чарльз, только что вернувшийся в Англию после семилетнего отсутствия, с женой, которую никто из них еще не видел, и дочерьми — трехлетней и годовалой. Как выразилась Кэсс, дом «заходил ходуном», но Элиза осталась еще на одну неделю, веселую и шумную. После чего отправилась в Годмершем в сопровождении Генри. Там он ездил на охоту с племянниками и в Кентербери с Эдвардом, а она совершала прогулки с Фанни. «Мы с миссис Г. О. [Генри Остин] беседовали с глазу на глаз, как мило!» — отмечала та в своем дневнике еще пару лет назад. Теперь, 9 сентября 1811 года, Фанни писала: «Мы с миссис Г. О. понемногу находим общий язык, но мы никогда не сблизимся». Что-то в Элизе коробило многих из Остинов. Было ли тут дело в ее манере держаться — слишком легко и независимо — или в том, что они подозревали за ней какие-то более серьезные прегрешения? «Она была дамой умной, изысканной и искушенной, более во французском, чем в английском духе», — с обдуманной осторожностью писал Джеймс Эдвард Остин-Ли в своих «Мемуарах о Джейн Остин». Элиза была по крови такой же англичанкой, как и все они, образование она получила в Англии, но «французский дух» обозначал нечто инородное, не вполне соответствующее английским представлениям… Возможно, они находили легкомысленным ее отношение к религиозным обрядам. В общем, какой бы ни была причина, недоверие к ней стало чуть ли не семейной традицией. Считалось, что некоторая неустойчивость нрава Генри лишь усугубилась из-за женитьбы на «его любящей удовольствия кузине». Однако повесить ярлык «любительницы удовольствий» на женщину, испытавшую столько боли в переживаниях за мать, в многолетних терзаниях за свое единственное дитя, в собственных физических страданиях, представляется по меньшей мере несправедливым.

В Годмершеме Генри катался с Фанни верхом, а на следующий день отвез Элизу в Солтвуд-касл[191]. Затем она отправилась на две недели в Рамсгейт дышать морским воздухом, а он — домой, в Лондон, где она присоединилась к нему в середине октября. К этому моменту, скорее всего, она уже не сомневалась, что больна. Во время болезни ее лучшими утешительницами оказались французские компаньонки — мадам Бижон и мадам Перигор, давно уже ставшие больше чем просто служанками. Генри же был настоящим несгибаемым Остином, как хорошо осознавала Джейн: «Ему не свойственно печалиться. Он слишком занят, слишком деятелен, слишком жизнерадостен». Элизе перевалило за пятьдесят, а он был в самом расцвете сил. Генри увлеченно занимался банковскими делами, в которых его партнером в 1812 году сделался Фрэнсис, вложивший в дело свои наградные деньги и свои связи.

Сохранилось всего два письма Джейн за этот год, и потому мы мало знаем о том, что происходило в семействе. В мае Эдвард и Фанни «тихо отобедали» на Слоан-стрит, а еще ездили в театр — в тот вечер выступала миссис Сиддонс[192] — и в оперу. В июне Генри навестил их в Кенте, в сентябре ненадолго приехал в Стивентон, а в декабре вновь развлекал Эдварда и Фанни в столице походами в театр и по магазинам. В дневнике Фанни в это время нет никаких упоминаний о «миссис Г. О.», состояние которой, вероятно, было уже весьма прискорбным.

В феврале 1813 года Генри находился в Оксфорде, но, поскольку в апреле Элизе стало заметно хуже, поспешил в Чотон и привез Джейн в Лондон. Это случилось 22-го, а через три дня Элизы не стало. Джейн задержалась в Лондоне еще на неделю, а когда собралась обратно, пригласила мадам Перигор с собой, погостить у них дома. Разумеется, ею двигала благодарность за внимание к Элизе, уход за ней, и все-таки это был необычайно дружелюбный жест по отношению к прислуге брата — еще одно свидетельство ее особого сочувствия к работающим женщинам и их нелегкой доле.

Похороны состоялись уже после отъезда Джейн и Мари-Маргариты. Дневник миссис Джеймс Остин рассказывает свою историю: «Суббота, 1 мая. Тигрица [стивентонская кошка] окотилась. Миссис Г. Остин предали земле. Воскресенье, 2 мая. Надели траур». Ни Джеймс, ни Эдвард не присутствовали на погребении своей кузины в Хэмпстеде. Генри похоронил жену возле ее матери и сына, добавив к надписи на надгробии: «…а также в память Элизабет, супруги Г. Т. Остина, эсквайра, прежде вдовы графа Фейида, женщины блестящего, щедрого и развитого ума. Справедливая, бескорыстная и милосердная, она скончалась после длительных и тяжелых страданий 25 апреля 1813 в возрасте 50 лет, о ней горюют все, в ком есть ум и душа, ее оплакивают бедняки»[193]. Сложно не заметить, что в этой эпитафии нет ни слова о ее христианской вере, лишь о милосердии.


Были и другие смерти, которые потрясли Остинов. В октябре 1812 года умерла добрая, щедрая миссис Найт. Являвшийся ее наследником Эдвард теперь должен был носить имя Найт, как и все его дети, к крайнему неудовольствию Фанни («Как мне это ненавистно!»). В начале 1813 года скончались двое из ближайших соседей по Стивентону. Мистер Бигг-Уивер оставил своих дочерей, Элизабет Хиткоут и Алитею, вполне обеспеченными, но им пришлось покинуть Мэнидаун. Мэри Остин отобедала у них последний раз в июле. Приблизительно в то же время в Дине умер и старый мистер Харвуд, но его семья унаследовала лишь долги и закладные. Младший мистер Харвуд был священником. «Если миссис Хиткоут не утешит его теперь и не выйдет за него замуж, я сочту, что у нее… нет сердца», — писала Джейн. Он любил Элизабет Бигг еще девочкой и с трудом пережил ее замужество с Хиткоутом. Затем она овдовела, возродив его надежды, но ему было нечего предложить ей, кроме бедности. Элизабет он нравился, но не настолько. Он продал немного земли и продолжал бороться за существование в Дине, она же вместе с Алитеей перебралась в Уинчестер.

Эдвард со своим «гаремом», как называла это Джейн, провел в Чотон-хаусе все лето 1813 года. Годмершем тем временем отдали во власть малярам и декораторам. В мае Генри вновь отвез Джейн на Слоан-стрит, где мадам Бижон и мадам Перигор подготавливали все для его переезда на Генриетта-стрит в Ковент-Гардене. Там он собирался жить над собственной конторой. «Мадам Перигор приехала в пол-4-го — чувствует она себя превосходно, да и ее мать в неплохом, для нее, состоянии [мадам Бижон страдала астмой]. Она посидела со мной, пока я завтракала, — говорила о Генриетта-стрит, о слугах и постельном белье. Она слишком занята сборами, ей некогда унывать».

Секрет авторства Джейн начинал потихоньку раскрываться. Некая мисс Бёрдетт выразила желание познакомиться с ней. «Я была несколько напугана, услышав, что она желает быть мне представленной. Такая уж я дикарка и ничего не могу с этим поделать. Тут нет моей вины», — жаловалась Джейн, подразумевая, что против собственной воли делается экспонатом на выставке лондонского света.

От чего она получала удовольствие, так это от походов с Генри по художественным галереям в поисках портретов миссис Бингли и миссис Дарси. Первую она разыскала: «Точь-в-точь она, фигурой, лицом, чертами и милым выражением; сложно вообразить большую похожесть. На ней белое платье с зелеными украшениями, и это подтверждает мои прежние догадки, что зеленый — ее любимый цвет. Осмелюсь предположить, что миссис Д. будет в желтом». Но портрета миссис Дарси не нашлось. «Думаю, мистер Д. слишком высоко ценит любое ее изображение, чтобы выставлять его напоказ. Воображаю его чувства — смесь любви, гордости и нежности»[194].

Генри намеревался съездить в Хэмпстед, но, если они вместе с Джейн и посетили там три дорогие им могилы, никаких упоминаний об этом не осталось. Сестра была так же мало расположена долго оплакивать усопших, как и брат. Ее письма весьма жизнерадостны, она наслаждается пребыванием в Лондоне, тем, что может разъезжать в дорогой открытой коляске брата: «Я довольна своей одинокой элегантностью и готова беспрестанно смеяться. Ведь на самом-то деле у меня маловато оснований щеголять по Лондону в ландо». Она, как всегда, была остра на язык. Навестив Шарлотту Крейвен, кузину Марты Ллойд, содержавшую школу для состоятельных барышень, она нашла, что «ее волосы уложены с таким изяществом, что сделают честь любому образованию», а комната, в которой они сидели, «полна самых элегантных современных удобств — и если бы не обнаженные амуры на каминной полке, вероятно предназначенные воспитанницам для изучения, — никто бы не почуял и тени назидательности».

«Мэнсфилд-парк» был окончен летом. Генри частенько наведывался в Чотон, а еще заезжал Чарльз с новорожденной дочкой. Джейн читала Фанни «Гордость и предубеждение». «Тетя Дж. О. читает за мистера Дарси», — записала та в своем дневнике 21 мая. Должно быть, это стоило послушать. Фанни прибегала в коттедж из Чотон-хауса рано утром, чтобы провести побольше времени с тетушкой Джейн, которую словно заново открыла для себя и уму которой не переставала удивляться. «Мы с тетей Дж. провели вместе восхитительное утро». 5 июня: «Тетя Дж. провела со мной утро и читала мне и папе „Г&П“». «Тетушки К. и Дж. пришли читать до завтрака, и последняя осталась с нами завтракать… весь день я провела в коттедже». «Обитатели коттеджа обедали у нас. Тетя Дж. пришла пораньше». Есть даже уникальное упоминание о тетушке Джейн верхом на лошади: «Понедельник, 5 июля. Мы с тетей Джейн и папа ехали верхами до Чотон-хауса». Дневник Фанни также свидетельствует, что тем летом Джейн причиняли беспокойство постоянные лицевые боли. И хотя она старалась не обращать на них внимания, все же зачастую предпочитала переночевать в большом доме, а не возвращаться в коттедж по ночной прохладе. Это продолжалось до самой осени.

В августе Генри отправился с визитом к Уоррену Гастингсу, но «мистер Гастингс ни единым словом не упомянул об Элизе». Это вывод Джейн из рассказа Генри. Если подразумевалось, что он не упомянул о смерти своей крестницы, то даже это удивительно для человека, известного своей верностью старым друзьям. Имелось ли в виду нечто большее, Джейн не нашла нужным уточнять. В любом случае Элиза слишком много значила в ее жизни, чтобы позволить воспоминаниям о ней изгладиться из памяти. Мадам Бижон с дочерью тоже знали Элизу на протяжении двадцати лет — и их Джейн также не забыла.


Впоследствии в связи с «Мэнсфилд-парком» Джейн сделала то, чего не делала прежде, — собрала и записала мнения читателей. Она предвосхитила традицию собирать вырезки из газет. Правда, в ее коллекции оказались не печатные отзывы — на «Мэнсфилд-парк» их и не было, — а суждения, высказанные в частных письмах и разговорах, которые она затем записала. Эти «Мнения», собранные лишь для «Мэнсфилд-парка» и «Эммы», — один из самых захватывающих личных документов, говорящий очень многое не только о романах, но и об их авторе. Прежде всего он доказывает, как много для нее значило получить отклик на свою работу. Мы видим, что она была достаточно беспристрастной и записывала отрицательные отзывы, а не одни только похвалы, и притом без всяких оправдательных ремарок со своей стороны. Например, Августа Брэмстон из Окли-холла «признает, что считает „Ч&Ч“ и „Г&П“ абсолютной чепухой, но надеется, что „М-П“ понравится ей больше, а закончив первую часть, утешает себя тем, что худшее позади», — вполне ясно, что невообразимая глупость миссис Брэмстон веселит, а не оскорбляет Остин. С другой стороны, высказанное мисс Шарп предпочтение «Гордости и предубеждения» перед «Мэнсфилд-парком» Джейн задокументировала добросовестно и тщательно. Сбор и расшифровка читательских мнений, отличающая их смесь серьезности и глупости подкупают до крайности, как и вообще вся эта затея. Даже великим писателям свойственно порой сомневаться в себе. В хорошие дни они радуются, как боги, в дурные — перебирают нелицеприятные рецензии и грубые комментарии. Джейн Остин не была исключением.

Глава 22 Посвящение

В июле 1813 года, когда закончился траур по Элизе, ситуация у Остин сложилась следующая: роман «Чувство и чувствительность» распродан с прибылью, «Гордость и предубеждение» стал настоящим бестселлером, писательница завершила работу над «Мэнсфилд-парком» и уже оформились идеи новой книги, которой предстояло стать «Эммой». Джейн исполнилось тридцать семь, и ее писательское воображение работало невероятно энергично. Ее письма за последующие два года наполнены живостью, радостью, весельем. Она не только была полна творческих сил и уверенности в себе, но и наслаждалась ощущением достатка — не то чтобы она разбогатела, но у нее впервые появились собственные деньги, за которые ей никого не приходилось благодарить. «Не отказывайся, я очень богата», — умоляла она Кассандру, отправив той в подарок отрез ткани на платье.

Генри также процветал, на своем, куда более впечатляющем, уровне. Благодаря успехам своего банка и влиятельности своих друзей он сумел получить назначение на пост главного сборщика налогов по графству Оксфордшир. Для этого понадобились внушительные поручители: дядюшка Ли-Перро гарантировал обеспечение в десять тысяч фунтов, а Эдвард — еще в двадцать тысяч. Генри вновь сделался беспечным холостяком, и Джейн забавляло то, как он ухлестывает сразу за несколькими женщинами. Одной из них была мисс Бёрдетт, почитательница Джейн, уже просившая представить ее писательнице, подруга семейства Тилсон (Джеймс Тилсон являлся партнером Генри по бизнесу). Другая, «молоденькая хорошенькая болтушка, думающая лишь о нарядах, развлечениях и поклонниках», играла с Генри в шахматы. Джейн играть в шахматы не умела и чувствовала, что с этой юной леди «у них нет совершенно ничего общего». Третья была вдова из Беркшира. Генри, что и говорить, умел привлечь внимание дам. И непременно желал познакомить их всех с Джейн. Он также не мог удержаться от того, чтобы не болтать повсюду о творческих достижениях сестры. Ему она это прощала, да и вообще начинала привыкать к тому, что ее узнают. А вот участвовать в литературных сборищах не хотела. И наотрез отказалась от попытки познакомить ее с французской писательницей мадам де Сталь, когда та зимой 1813/14 года прибыла в Лондон. Позднее де Сталь выразила мнение, что романы Остин vulgaire[195], — они слишком тесно связаны с провинциальной английской жизнью, к которой мадам питала отвращение за ее ограниченность и скуку, и на корню губят всякое остроумие, всякий интеллектуальный блеск… Возможно, она просто не столь хорошо владела английским языком, чтобы оценить блеск другого рода, нежели ее собственный[196].

А Джейн продолжала вести свою «ограниченную» жизнь. Впрочем, она часто бывала в Лондоне у Генри, общалась с издателями, вращалась в кругу его коллег и обеспеченных приятелей, посещала вместе с ним театры, многие из которых так удобно располагались возле Генриетта-стрит. В сентябре 1813 года, по дороге из Чотона в Годмершем, она гостила в столице вместе с Эдвардом и тремя его старшими дочерьми. Хотя Джейн теперь и располагала деньгами, ей было приятно, когда «добрый, замечательный Эдвард» дал ей на расходы пять фунтов из своего «кентского богатства». Как-то вечером, сидя в гостиной и глядя на своих двух братьев, она придумала собственное выражение для описания их беседы: «Увлечены уютной болтовней»[197]. Джейн сводила племянниц к дантисту («Но я не позволила бы ему осмотреть меня, даже предложи он по шиллингу за каждый зуб или вдвое больше!»). Лиззи и Марианна были теперь достаточно взрослыми, чтобы брать их в театр. Два вечера подряд тетушка отправлялась с ними на театральные представления, и особое удовольствие они получили от «Распутника» Томаса Шедуэлла[198]. «Должна признать, что мне еще не доводилось видеть на сцене столь интересного персонажа, как это блудливое и бессердечное исчадие ада», — описывала Джейн собственные впечатления.

В Кенте она повидалась с Чарльзом, его женой и тремя дочерьми, из-за которых расстроилась, не найдя в них черт Остинов. «Никогда не видела, чтобы фамильные черты жены оказали столь сильное и неуместное воздействие», — жаловалась она. Эдвард, по обязанности мирового судьи вынужденный посещать кентерберийскую тюрьму, взял как-то сестру с собой. В Годмершеме она наслаждалась роскошными блюдами, которые специально для нее приносили на подносах, и разожженным еще до завтрака камином в спальне. Она отобедала в Чилхем-касл и была в высшей степени довольна тем, что может теперь спокойно посиживать у огня и пить столько вина, сколько душе угодно. Ах, какая скука для мадам де Сталь! А еще в Чилхеме давали бал — совсем небольшой, по свидетельству Фанни. Он стал последним, на котором побывала Джейн.

В свои почти тридцать восемь лет о себе и Кэсс она говорила обобщенно: «Мы, formidables»[199].

В ноябре она вернулась на Генриетта-стрит к Генри. Эджертон выразил готовность напечатать «Мэнсфилд-парк», но, не желая рисковать своими деньгами, снова предлагал автору оплатить расходы. Обладая трезвым умом, Эджертон понимал, что «Мэнсфилду» не грозит популярность «Гордости и предубеждения», который он готовил ко второму изданию.

Зима 1814 года выдалась такой же суровой, как и в год рождения Джейн. Эта зима выступила словно бы повитухой для «Эммы»: никто не тревожил писательницу в Чотоне и она смогла без помех думать и писать весь январь и февраль. «„Эмма“ начата 21 января 1814, закончена 29 марта 1815», — записала Кассандра. Такая предельная точность предполагает, что она либо хранила выписку из рукописи сестры, либо, что более вероятно, Джейн (как и прочие дамы в семействе Остин) вела дневник[200], в котором и обозначила даты начала и окончания работы над двумя последними своими романами, а Кассандра впоследствии, прежде чем его уничтожить, выписала эти даты.

В начале марта все еще лежал снег; Генри заехал за Джейн и вновь привез ее на Генриетта-стрит, где она взялась читать «Корсара» Байрона. Вскоре к ним присоединились Эдвард с Фанни, и 7 марта они все вместе отправились в «Ковент-Гарден» посмотреть на миссис Джордан, в свои пятьдесят один все еще «непревзойденную» (по определению Байрона, любовавшегося актрисой три вечера спустя после Остинов). Они смотрели, как она играет Нелл в опере «Дьяволу по счету»[201]. «Ожидаю, что будет крайне забавно», — писала Джейн до спектакля, и этой частью вечера разочарована не была: «Комедия действительно была весьма забавна». Разочарованием стало продолжение представления — опера Томаса Арна[202] «Артаксеркс», в которой место миссис Джордан на сцене заняли два кастрата.

В апреле Джейн вернулась в Хэмпшир, где ее застали «великолепные новости о разгроме Буонапарта и его свержении»[203]. В Олтоне засияла иллюминация и был приготовлен ужин для бедных. А 9 мая, без всяких фанфар, вышел «Мэнсфилд-парк». В июне на свой день рождения приехал Генри и на обратном пути забрал Кэсс с собой в Лондон. Он отпраздновал победу над Наполеоном в своем духе: посетил бал, устроенный клубом «Уайтс» в Берлингтон-хаусе[204]. Джейн была поражена, даже слегка шокирована: «Генри в „Уайтс“! Ох уж этот Генри!» Это напоминает отношение Элинор к Уиллоби: Джейн слишком очарована братом, чтобы осуждать его, как любого другого, за суетность, переменчивость, ветреность. Он был неутомим. Он решил вернуться в старый добрый Челси и снял дом номер 23 по Хэнс-плейс. Мадам Бижон с дочерью оставались у него в услужении. После стольких лет тесных отношений они воспринимались уже не как прислуга, а скорее как члены семьи. Когда Джейн вновь отправилась в Лондон, в ее письмах упоминается «условленная встреча» с мадам Бижон и споры с ней, кто должен снабдить Генри малиновым джемом; мадам Перигор относила одежду Джейн к красильщику, а еще нашла плетеной ивы ей на шляпку. Кроме француженок, Генри держал на Хэнс-плейс лишь одного слугу и одну горничную. Джейн осталась очень довольна предоставленной ей спальней в мансарде, а также неотапливаемой комнатой на первом этаже, которая выходила прямо в сад. Она провела с Генри август и описывала в письме Кассандре, как прохаживается туда-сюда между домом и садом, размышляя, а затем вновь возвращаясь к неоконченной странице…


Племянницы, подрастая, требовали все большего внимания и кое в чем следовали за ней и Кассандрой. Фанни, с пятнадцати лет заменившая мать своим братьям и сестрам, постоянная компаньонка отца, теперь переживала первый любовный опыт и нуждалась в советах. Смышленая и своенравная Анна заполняла время до замужества писанием романа. Джейн, как примерная тетушка, была готова служить и помогать обеим советом и утешением. Она убеждала Фанни не искать совершенства в претенденте на ее руку, но и не выходить замуж без любви, а Анну — хорошенько выверять все факты и события, избегать выражений вроде «пучина разврата» и помнить, что в лит