Финт хвостом (сборник) (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Финт хвостом. Сборник рассказов

Предисловие

Предполагается, каждый из нас — любитель либо кошек, либо собак! С чем ассоциируется у нас собачий образ? Верность, покорность, искренность... А кошки — тут дело другое. Тут ассоциации потемнее — своенравие, эгоцентризм, тайна...

Ежели отталкиваться от «Тигриного племени» Элизабет Маршалл Томас, приручены кошки были по чистой случайности — в результате «одомашнивания» полей и лугов. Научились люди снимать урожаи зерна, научились его хранить — за зерном направились все местные крысы и мыши. Дикие кошки, в свой черед, тоже потянулись под крышу — в погоне за привычной добычей — и эволюционировали в кошек иных, таких, какими мы их знаем. «Одомашненные» посевы, крысы, мыши и кошки распространялись сперва по Северной Африке, потом по Азии, Европе, а в конце концов — стоило людям обучиться кораблестроению и торговле — по всему миру. Есть, правда, и еще версия, по которой кошек приручали как «суррогатных детей»... уж больно схожи «плач» кошачий и плач человечьего младенца!

А вот после этого история домашней кошки принимает интересный оборот. Примерно за тысячу лет до нашей эры в Египте кошек (за умение изничтожать мышей) ценили столь высоко, что на экспорт их наложен был строжайший запрет, а уж убившего кошку ожидала и вовсе смертная казнь. Кошки, родня почитавшимся за свирепость львам, коих идентифицировали с самим богом солнца Ра (на древних папирусах он нередко изображается в виде огромного кота с кинжалом в лапе, поражающего Змея Тьмы Апопа), обожествлялись также и как воплощение богини Баст, покровительницы деторождения для молодых, недавно вступивших в брак женщин. В Бубасте и Бени-Хасане обнаружены большие кошачьи кладбища. И, совершенно очевидно, кошек хоронили абсолютно с тем же церемониалом, что и людей,

В раннехристианской традиции «положительные» функции богини Баст передались деве Марии. Одна из старинных итальянских легенд даже утверждает: в яслях одновременно с Марией рожала... КОШКА! А «Священная книга Арадии», составленная знаменитым фольклористом XIX в. Чарлзом Годфри Лиландом, именует Диану «кошкой среди звезд-мышей». Однако христианство «наложило права» и на «плохую» кошку Египта — Сехмет, богиню-львицу, трансформировавшуюся впоследствии в Сфинкса, — и на «кошку Греции», сотворенную богиней Дианой в противовес созданному братом ее Аполлоном льву.

Диана и ее кошка стали олицетворять «темные» фазы лунного цикла и получили всю атрибутику Гекаты, богини подземного мира, вдохновительницы темных, под покровом тьмы совершаемых дел. У христианских живописцев вошло в обычай изображать в сценах Тайной Вечери кошек, сидящих у ног Иуды.

Еще в X в. кошки «котировались» (опять же как истребители мышей) весьма высоко, особенно у ирландцев, валлийцев и саксов, — а зачастую полагались и животными магическими. Однако к столетию XIV Церковь под угрозой многочисленных ересей, идущих из Восточной Европы, объявила «охоту на ведьм» — в качестве «ответного удара» тому, что считала организованным заговором против себя. По ассоциации вину возлагали и на кошек. Их даже демонизировали — за вертикальные зрачки, за ночной образ жизни... Общий результат — кошки, все до единой, оказались в опале. В обычай вошли подлинные зверства: на Иванов день по всей Европе кошек запихивали в мешки и корзины и швыряли в костры, а пепел — растаскивали по домам «на удачу»! (Во Франции такое практиковалось до конца XVIII столетия.) А во время коронации Елизаветы I по улицам протащили — а потом торжественно сожгли — статую Папы Римского, внутри которой находились двенадцать живых кошек. Предсмертные вопли животных объяснили «криками демонов, овладевших Святым Отцом». Создавались и «кошачьи органы»: вместо труб к клавишам привязывались за хвосты двадцать кошек. На клавиши нажимали. Кошки — мяукали. А как насчет «Великого истребления» парижских кошек, затеянного в 1730-е гг. подмастерьями-печатниками, протестовавшими против низкой заработной платы?..

К концу XVIII в., однако, отношение к кошкам сравнительно улучшилось. Первыми в Европе «реабилитировали» их французы. Еще в середине XVII столетия при дворе кардинала Ришелье «состояли» дюжины кошек — и он даже завещал содержание тем, что переживут его смерть. Французский астроном Жозеф Жером де Лалан назвал в кошачью честь созвездие (хотя имя «Jelis» и не пережило XIX столетия). Знатные дамы расточали кошкам щедроты и основывали в их честь медали. В Англии их стал включать в свои портреты художник Уильям Хогарт — и кошки постепенно «сентиментализировались». В 1800-е гг. в Великобритании основали Королевское Общество Защиты животных от жестокости, в 1900 году аналогичное Общество возникло и в Нью-Йорке (в основном для вмешательства в трудную судьбу ломовых лошадей, но также и в защиту животных вообще, кошек — включительно).

...Я узнала и оценила кошек не то чтобы очень рано. Росла я любительницей собак. В доме обретался дивный кокер-спаниель, и там, где я жила (большой город, домашнюю живность на улицы не выпускают), я и кошек-то, считай, не видела. Все, что знала я об этих загадочных существах, — они гоняют и едят мышей (так в мультяшках моего детства было), а еще — тетя моя, в Западной Германии жившая, постоянно их в письмах мне своих описывала. Кошки эти (и тетя вместе с ними) постоянно попадали в трудные ситуации с соседями — и все из-за кошачьего свойства убивать птичек!

Только в Манхэттене (куда я перебралась в 1970-е гг.) свела я благодаря соседке по квартире первое близкое знакомство с кошками. Соседка въехала, незамедлительно приволокла в дом пару котят, прожила два месяца, порешила, что Нью-Йорк ей не по душе, и отправилась в родной Энн-Арбор — а одного из котят (двух бы родители в дом не впустили) оставила мне. И оказалась я внезапно кошковладелицей, и удочерила сразу вскоре и еще кошку, постарше и заполучила, разумеется, череду загубленных птичек — однако крыша над моей квартирой обеспечивала моим кошкам несколько ограничейное пространство для прогулок. С тех пор кошки у меня не переводились, и, как ни странно, стоит мне впервые зайти в чей-то дом — так и жду: меня там встретит кошка. А коли судить по историям, собранным в этой книге, я — не первая и не последняя из «повернутых на кошках»!

Годы шли, и появлялись антологии «кошачьих историй» — научно-фантастических, фэнтезийных, детективных, реалистичных, умилительных. Но лично мне интересен жанр «ужасов» — оттого и хотелось собрать наконец коллекцию «кошачьих историй» потемнее и пооригинальнее. Ясное дело, абсолютно правильный «кошачий ужастик» — это «Черный кот» Эдгара Аллана По, но тут вы «Черного кота» не найдете, полагаю, его и так слишком часто переиздают. Зато два переиздания я в сборник включила: классический «черный детектив» Стивена Кинга и никогда ранее не входивший в сборники образец «поэзии в прозе» Уильямса Берроуза, впервые опубликованный дешевой брошюркой.

Чего я хотела вообще? Историй о кошках — по самому широкому спектру. Изъясняясь метафорически — нечто типа «пожарного» научно-фантастического «тур де форс» Сьюзен Уэйд. Теория хаоса, разрушение человеческих отношений.

Если поконкретнее — многое тут фокусируется на разнесчастных судьбах «аутсайдеров общества» и их кошек (хорошие примеры — рассказ Джоэла Лэйна и совместное творчество Коджа—Мальзберга). Есть и черный, на грани, юмор — такой, как в джейн-йоленовской «поэме фауны» или в истории Майкла Каднума «Человек, который обижал кошек». Короче, антология, посвященная кошкам — необычным, интригующим, ужасающим. Но — не кошкам жестоким, но — не кошкам замученным. Хотя... есть и немножко «кошачьих мучений», иногда — серьезных, иногда — просто диковатых. Есть и парочка-другая «плохих кошек». (Жестоких? Сильно сомневаюсь...)

Главное — не забывайте: перед вами сборник произведений в жанре «ужасов» и «саспенса».

Наслаждайтесь!..

А.Р. Морлен. Никакой рай не будет раем...

Простых кошек не бывает...

Колетт

В недалеком прошлом те, кто ездил по дороге Литл Иджипт, там, где южный Иллинойс сливается с Кентукки в районе реки Камберленд, замечали рекламу Жевательного табака Каца, нарисованную на сараях вдоль дороги, — в то время Говард Гарни много работал. Теперь, чтобы увидеть творения Гарни, придется ехать или лететь куда-нибудь в Нью-Йорк или — если, конечно, повезет — застать где-нибудь какую-то из его передвижных выставок. Хотя организаторам выставок не мешало бы застраховаться — ведь Гарни был своеобразным Джексоном Поллоком в настенной живописи, он работал с красками, которые попадались под руку, думая как можно быстрее закончить и получить деньги, поэтому за его работами на стенах сараев надо было ухаживать, как если бы они были нарисованы сахарной карамелью или паутиной, — ведь краска нередко осыпалась на гнилые доски. Кто-то говорил мне, что за этими картинками с рекламой Каца надо ухаживать так же, как за редкостями из египетских гробниц.

Но, кроме недолговечности его работ, египетский аспект значил для Гарни гораздо больше, чем реклама Жевательного табака Каца, — он жил ради этих кошек.

Да и умер он из-за них. Но это уже другая история... о ней вы никогда не узнаете из книжек с фотографиями настенных творений Гарни и не услышите в передачах, посвященных его жизни и работе. Но кое-кто рассказывал о египтянах, которые общались с ним... несмотря на то, что Говард знал, что кошки не боги, но он все равно их любил. И поэтому они отвечали ему любовью.


Когда я впервые познакомился с Говардом Гарни, я подумал, что это один из типичных стариков, которых можно увидеть в сельской глубинке: штаны слишком большого размера, поддерживаемые подтяжками или затянутые ремнем так туго, что едва можно было дышать, спина вопросительным знаком и плечи, подтянутые к воротнику, — такие старики обычно носят застиранные бейсболки или шотландские шапочки с помпонами, и независимо от того, как часто они бреются, их щеки всегда украшает восьмидюймовая щетина, покрытая слоем пыли. Такие люди обычно могут замешкаться на краю тротуара, потом останавливаются и стоят, погруженные в раздумья. Их не замечаешь до тех пор, пока такие старики не начинают кашлять.

Я устанавливал диафрагму на фотоаппарате, когда услышал его кашель в двух футах от меня — такие звуки моментально привлекают внимание. Это было в один из таких дней, когда облака закрывают солнце каждые несколько минут, постоянно изменяя количество естественного света, падающего на сарай, расписанную сторону которого я пытался сфотографировать... Машинально я оглянулся и произнес:

— Я не мешаю? Я пытаюсь настроить фотоаппарат.

Старик продолжал стоять, его руки по запястья тонули в карманах брюк, темные пятна от жевательного табака виднелись на его небритом подбородке, он уставился на меня затуманенными бледно-голубыми глазами. После нескольких попыток разомкнуть губы он наконец сказал:

— Ни одна уважающая себя кошка не хочет стать моделью... приходится рисовать в тот момент, когда на тебя не обращают внимание...

— Ага, — сказал я, вновь обратив внимание на шестифутовую кошку, нарисованную рядом с легендарным текстом: «Жевательный табак Каца — это кошачье мяу».

Эта кошка Каца была одной из лучших, из всех, что я видел, она была не похожа на другие плакаты с кошками, например Чесси из рекламы железных дорог, каждая кошка Каца была чем-то новым: другой цвет, другая поза, иногда изображалось несколько кошек сразу. Но эта была настоящим произведением искусства: серый тигр, животное, чью шкуру хотелось погладить и которая ощущалась мягкой, все кончики волос были белыми, и это придавало кошке своеобразную ауру, ее мягкая толстая шея говорила о том, что это скорее кот, достаточно взрослый, чтобы приносить потомство, но не такой старый, чтобы мочиться под себя или бояться драк. Это был молодой самец, двух— или трехлетний. У него были благородные глаза, доверительный взгляд зеленых глаз с легкой желтизной, серо-розовый нос и рот, скрывавший кончики клыков. Он лежал на боку, так что были видны все четыре подушечки лап, каждая из которых была окрашена серыми и розовыми тонами, и может быть, даже каких-то оттенков не хватило в палитре художника. Его хвост был загнут кверху и покоился на задней лапе, он был загнут колечком... Но что-то в этой милой мордочке говорило, что стоило только погладить его грудку и сказать «Иди ко мне», и кот прыгнет прямо к вам в руки...

Но... учитывая то, что кот был серого цвета, а сарай, бывший фоном, быстро менял яркость, мне приходилось настраивать диафрагму, иначе мне бы не удалось запечатлеть этого кота Каца. Но облака перемещались все быстрее и быстрее...

— По-моему, Малыш сегодня не хочет фотографироваться, — произнес старик добродушным тоном, и я упустил очередную возможность сделать снимок в тот момент, когда снова выглянуло солнце.

Фотоаппарат повис у меня на груди, и я оглянулся и спросил:

— Это ваш сарай? Мне надо заплатить за то, что я фотографирую?

Старик кротко взглянул на меня, его затуманенные глаза широко раскрылись и в них отразилась боль, когда он произнес очередную фразу.

— Я уже получил за это деньги, но я хочу сказать, что это мой кот...

Когда он сказал это, все мое раздражение и недовольство моментально рассеялись и превратились в чувство стыда, смешанное с благоговейным страхом — этот старик в широченных штанах, должно быть, был тем самым Говардом Гарни, художником, который разрисовывал все сараи рекламой табака Каца по всему южному Иллинойсу и западному Кентукки, человеком, который еще пару лет назад продолжал рисовать и прекратил этим заниматься только тогда, когда возраст не позволил ему подниматься и спускаться по стремянке.

Я видел его профиль по Си-эн-эн несколько лет назад, когда он рисовал одну из последних реклам Каца, но все старики похожи друг на друга, особенно после того как облачаются в униформу из бейсболки и измазанных краской штанов, во всяком случае, работа произвела на меня гораздо большее впечатление, чем человек, бывший ее создателем.

Протянув руку, я сказал:

— Простите за то, что я сказал... просто... просто у меня осталось слишком мало дней от отпуска, а погода явно не располагает к съемке.

Рука Гарни была сухой и жесткой, он пожимал мне руку до тех пор, пока я сам не высвободил ее, и он ответил:

— Если обиды нет и обижаться не на что. Я надеюсь, Малыш подождет, пока облака тебя не устроят. Малыш очень терпеливый, но иногда стесняется посторонних...

То, как он произнес слово «Малыш», заслуживало того, чтобы написать эту кличку большими буквами, а не просто обозначать домашнее животное.

Оценив направление облаков, я понял, что Малышу придется ждать довольно долго, поэтому я направился к машине, взятой напрокат, которую я припарковал в нескольких ярдах от сарая, приглашая Гарни освежиться баночкой пепси из холодильника на моем заднем сиденье. Штаны Гарни при каждом шаге издавали шуршащий звук, чем-то напоминающий шуршание кошачьего языка, лижущего руку. А при каждом слове его дыхание, пропитанное запахом табака, чем-то напоминало запах, исходящий от кошек, — теплый и утробный... Старик сел в машину так, чтобы видеть Малыша, выставив ноги из машины и в то же время погрузившись в мягкое кресло. Шумно прихлебывая из банки, он сообщил мне:

— Я уже говорил, ни одна уважающая себя кошка не хочет быть моделью, поэтому единственный способ — создать свою собственную кошку... Память наилучший помощник...

Я чуть не захлебнулся пепси, когда он произнес эти слова, ведь я считал, что Гарни рисовал случайных кошек, болтавшихся вокруг сараев... но создавать такие точные, персонифицированные портреты по памяти и благодаря воображению...

— Забавно, когда меня впервые пригласили на работу к Кацу — это было еще в тридцатые годы, — важнее всего для них было выставить название на публику и написать огромными буквами. То, что я пририсовал кошек к рекламе Каца, — это моя идея, мне за это не доплачивали. Но ведь как здорово, а? И ведь люди стали на это обращать внимание. А потом, эти кошки составляли мне компанию, когда я работал, — чертовски одиноко там наверху на лестнице, когда ветер заползает за воротник и не с кем поговорить на такой верхотуре.

Мальчишкой я залезал в отцовский сарай, и кошки терлись о мои ноги, мурлыкали, иногда прыгали мне на плечи. Точно так же кошки цеплялись за меня, когда я работал. Я не помню кличек кошек в детстве, они то появлялись, то пропадали, часто их давили коровы — нет, коровы делали это не нарочно, просто они были слишком велики, а кошки слишком малы. Но мне всегда нравилось находиться с кошками рядом. Вы, наверное, будете смеяться, но...

Гарни понизил голос, несмотря на то что рядом с нами не было никого, кроме нарисованного Малыша на стене сарая.

— Когда я был молодым и даже не очень молодым, у меня была мечта. Я хотел стать маленьким, как кошка, хотя бы на один вечер. Чтобы я мог понежиться вместе с другими кошками, чтобы нас было пять или шесть и все мы были бы примерно одного размера, и мы бы вместе мурлыкали, они бы лизали мне мордочку, и мы бы терлись друг о друга, а потом спали бы прижавшись. Когда у человека бессонница, нет ничего лучше кошки, урчащей под ухом. Это правда. Никакие таблетки не нужны, если рядом есть кошка.

Вот поэтому я и согласился на работу у Каца, когда услышал о ней, несмотря на то что я все-таки побаивался высоты. К тому же Великая Депрессия была хорошей мотивацией, но мимо имени Кац, созвучного слову «кошка», было трудно пройти... к тому же им было до лампочки, что я вытворял с их рекламой. Мне стало смешно, когда телевизионщики начали мне задавать вопросы типа «рисовал ли я маленьких девочек в детстве»...

Слова Гарни заставили вспомнить об альбоме с его работами, который лежал у меня в багажнике (это был альбом, который я использовал в качестве справочника, особенно когда я собирался фотографировать очередной сарай, который, возможно, снимал раньше в другом освещении или при других погодных условиях), я вышел из машины и направился к багажнику, в то время как Гарни продолжал говорить о «молокососах-журналистах», которые брали у него интервью целых три минуты.

— ...Они даже не спросили меня, как звали кошек, как будто для них это не имело значения...

— А это что за маленькие киски? — спросил я, наткнувшись в альбоме на фотографию одного из самых детальных рекламных плакатов: четыре котенка лежали рядком в колыбельке из соломы, их смешные маленькие мордочки были вытянуты, и казалось, что стоит сделать еще один шаг, и они спрячутся в солому. Это были настоящие дворовые котята, даже если не принимать во внимание солому, они совершенно не были похожи на типичных котят с рождественских открыток или слащавых картинок, выставляемых художниками на Медисон-авеню, настоящие беспризорные котята из тех, к которым иногда удается подкрасться и потрогать, прежде чем они убегут в дальний угол пахнущего навозом сарая, в котором они родились. Такие котята обычно вырастают худющими длиннохвостыми созданиями, крадущимися как тени или появляющимися неожиданно за спиной и грозящими вонзить вам в ботинок коготь, прежде чем убежать. Такие кошки обычно быстро взрослеют и к трем годам ходят с отвисшим животом.

Но когда Гарни увидел увеличение восемь на десять, его лицо озарилось, а оттопыренные губы вытянулись в улыбку, обнажая серые десны и гнилые зубы.

— Ты сфотографировал моих маленьких девочек! Они такие хитрушки, Присей и Миш-Миш очень похожи, но сфотографировал ты их в хорошем освещении...

— Постойте, постойте, я хочу записать, — сказал я, потянувшись за блокнотом на заднем сиденье. — Значит, кто есть кто?

Его лицо светилось гордостью человека, который показывает фотографии своих внуков (или даже правнуков), он указывал на каждого котенка по очереди, нежно касаясь поверхности глянцевой фотографии, как будто ощущая каждого пальцем.

— Это Смоки, серенький, а это Присей — видите, какая симпатяга, глаза, как у лисы, а вот это Миш-Миш, несмотря на то что они близнецы, Миши имеет более богатый окрас...

— Миш-Миш? — переспросил я, желая узнать, откуда взялось это имя. Ответ Гарни удивил и растрогал меня.

— Я взял это имя из журнала «Милвоки Джорнал», они печатали разные забавные статьи... так вот там была статья о том, как арабы любили своих кошек, и перевод «кис-кис» звучал по-арабски «миш-миш», обычно так называют кошек персикового окраса. Видите, мордочка у Миш-Миш имеет такой окрас?

Не знаю, как к этим арабам относиться, считать их врагами или нет, но нельзя обвинять народ, который так заботится о кошках. Я слышал, что египтяне молились кошкам как богам... делали мумии из своих кошек. Поэтому мне наплевать, что их потомки нас ненавидят, я думаю только о том, что эти люди заботятся о кошках, — я считаю, если человек ненавидит кошек, он не любит самого себя...

Мне стало смешно. Прежде чем Гарни продолжил, я процитировал Марка Твена по памяти: «Если бы человека можно было скрестить с кошкой, это улучшило бы человека, но ухудшило бы кошку».

Теперь наступил черед Гарни смеяться, его дряблая шея содрогалась от смеха, потом он продолжил:

— Так вот, следом за Миш-Миш идет Тинкер, по внешнему виду никогда не скажешь, что это девочка, она двухцветка, но по личному опыту я знаю, что большинство серых кошек с белыми лапами — девочки. Не знаю, почему так бывает, ведь белые кошки с черными лапами и грудью никогда не встречаются, ведь не бывает черных кошек в белых носках и фартуке. Природа творит странные вещи, не так ли?

Перечислив имена «малышек» (которые я записал в блокнот), Гарни стал перелистывать страницы альбома и каждый раз присваивал имена изображенным животным, что придавало им реальность, и наконец перешел к коту. Это был черный кот с белыми лапами по кличке Минг, с ясными зелеными глазами, шикарным длинным мехом и свалявшейся шерстью на груди. Затем был коленкоровый Бинни с широкой серой грудкой и огромными желто-зелеными глазами, как у филина, пушистые, как одуванчики, Стэн и Олли, черно-белые котята, один явно толще другого, но оба с такими чертами, что невозможно было удержаться и не взять их на руки, множество других (слава Богу, у меня оставалось много свободных страниц в блокноте), но как только очередная кошка получала имя, я уже не мог смотреть на нее как на обычную кошку с рекламы Каца. Например, узнав, что Бинни — это Бинни, я стал относиться к ней как к реальной кошке, имеющей свой характер и свою историю, узнал, что она любила играть с бобами, когда была котенком, любила гоняться за собственным хвостом. В какой-то момент кошки Гарни стали для меня гораздо большим, чем игра краски и воображения. Это не имело ничего общего с работами мастеров холста или, наоборот, специалистов по плакатной живописи.

Жаль, что тот репортер упустил суть творчества Гарни, «молокососов-журналистов» интересовало только то, как давно Гарни занимается этим бизнесом.

После того как Гарни посмотрел последнюю фотографию, он грустно сказал:

— Мне немного стыдно... у меня такое ощущение, что я стал одним из этих мазил, которые выставляются в галереях... Нет, мне это нравится... но... просто... я не знаю. Странно видеть всех своих кошек в одном альбоме, я ведь привык видеть их по отдельности, там, где я нарисовал их. Как будто кто-то неожиданно приручил их, сделал их домашними из бездомных дворовых кошек.

Я не знал, что ответить, я понимал, что Гарни был недостаточно проницательным, чтобы понимать, что его настенные рисунки — это произведения искусства; возможно, у него не было отточенной манеры, возможно, он нигде не обучался живописи, но его нельзя было назвать незнающим — он явно был в затруднении; с одной стороны, он вышел из того времени, когда работа была тем, за что платят деньги, и в то же время то, что его показывали по телевидению, и то, что заставило меня фотографировать его работы, означало, что в них было нечто особенное. Он не мог осознать того, что сделал нечто большее, чем просто работу, за которую ему платили. Я осторожно взял книгу у него с колен, положил ее на сиденье между нами и сказал:

— Я вполне вас понимаю... Я работаю рекламным фотографом, делаю фотографии для клиентов, и если меня хвалят за мои композиции, появляется странное чувство... я становлюсь посредником между товаром и потребителем...

Бледно-голубые водянистые глаза Гарни бесцельно блуждали в то время, как я говорил, и на мгновение мне показалось, что я теряю его внимание, но неожиданно он удивил меня восклицанием:

— По-моему, Малыш перестал стесняться... солнце как раз светит на него.

Я выскочил из машины и встал перед сараем; слова Гарни оказались правдивыми — Малыш больше не стеснялся и демонстрировал свету свое совершенство. Странно, даже несмотря на то что буквы рядом с котом были плохо видны, я мог рассмотреть каждый волосок на шкуре кота.

А за моей спиной Говард Гарни громкими глотками пил воду и по-старчески повторял:

— Да, сэр, мой Малыш больше не стесняется...


Через пару часов я прощался с Гарни; еще не заходя в дом престарелых и комнату, где он жил, даже не заходя туда, я знал, как выглядит эта комната — одинокая кровать с заношенным покрывалом, на тумбочке несколько номеров «Ридерз Дайджест», туалет без дверей, с висящей на множестве крючков одеждой и — самое ужасное — никаких животных, которые могли бы составить ему компанию. В такие места иногда попадают щенята или котята, но только изображенные на страницах местного журнала, если редактор решит разбавить скучные статьи чем-нибудь типа материала о стариках и животных.

В таких местах человек не может почувствовать себя маленьким котенком, нежащимся с другими котятами на подстилке из соломы.

С комичной официальностью Гарни поблагодарил меня за пепси и за то, что я «позволил ему посмотреть на котяток» в альбоме. Я спросил его, часто ли он выходит, чтобы посмотреть на свои работы, но сразу же пожалел о своих словах. Он безразлично сплюнул себе на ботинок и сказал:

— С тех пор как я сдал свое водительское удостоверение, я выхожу не часто... руки у меня не такие, как прежде, будь то руль или кисть. Однажды я чуть-чуть не задавил кошку на дороге и сказал себе: «Вот и все, Говард, слава Богу, что кошка убежала. Но рисковать больше не стоит...»

Не зная, что еще сказать, я открыл заднюю дверь машины и вынес альбом; сначала Гарни не хотел его брать, даже несмотря на то что я убеждал его, что у меня есть еще один такой альбом фотографий плюс негативы в студии в Нью-Йорке.

Он нежно прикасался пальцами к переплету альбома, как будто имитация под кожу казалась ему мягким кошачьим мехом — для меня это было слишком, я понимал, что не могу остаться и больше никогда его не увижу. Я попрощался с ним и оставил его стоящим перед домом престарелых с альбомом в руках. Я понимал, что должен был бы сделать гораздо больше, но что я мог сделать? Я вернул ему его кошек, я все равно не смог бы вернуть ему прожитую жизнь... и то, что он поделился своими воспоминаниями со мной, уже доставило мне боль, особенно его фантазии насчет того, что он мечтал стать котенком. Мне кажется, что даже старые друзья, люди, живущие рядом друг с другом, не часто раскрывают такие личные мысли — особенно если их не просят об этом. Как только узнаешь человека поглубже, становится трудно смотреть ему в лицо, как будто заглядываешь с помощью специальных рентгеновских очков в душу человека. Никто не должен быть таким уязвимым по отношению к другим людям.

Особенно к тем, кого едва знаешь...

Через несколько дней после того как я познакомился с Говардом Гарни, мой отпуск закончился, и я вернулся в свою студию, чтобы превращать безжизненные товары в нечто... потенциально необходимое людям, которые совсем недавно не имели понятия, что им нужно именно это, до тех пор пока, вернувшись домой после работы, не обнаруживали в своем почтовом ящике очередной номер «Венити Феар» или «Космополитен», который просматривали на досуге. И дело не в том, что я чувствовал ответственность за превращение неизвестного в нечто необходимое, даже если я хранил то, что когда-либо фотографировал, для меня это не было чем-то близким. Я мог ценить свои работы, уважать мои труды... но я никогда бы не назвал бутылку мужского одеколона именем домашнего любимца.

Я завидовал Говарду за то, что он любил то, что делал, потому что у него была свобода делать то, что он хотел, и потому что люди из канувшей в лету фирмы «Жевательный табак Каца» мало заботились о том, что нарисовано рядом с их названием (о, если бы такое безразличие было доступно в моей работе...).

Но мне было жалко Говарда потому, что, работая над тем, что любишь, очень трудно, трудно закончить этот процесс, приносящий удовлетворение, тем более что такой конец неизбежен.

Что сказал старик в интервью по телевидению? Что он слишком стар, чтобы залезать на лестницу? Это было так же ужасно для него, как то, что он больше не может водить машину...

Забавно, но у меня было такое чувство, что, если б он мог залезть на лестницу, он бы продолжал рисовать кошек на сараях независимо от того, платит ему Кац или нет.

Я вряд ли мог сказать о себе то же самое.


Как-то раз я снимал серию фотографий женского одеколона, который оказался бутылочкой с содержимым, скорее напоминавшим промышленные отходы, чем жидкость с благоухающим ароматом, описанным как «смесь трав, усиленная ароматом корицы», хотя пахло от нее, как от дешевого дезодоранта, и в этот момент зазвонил телефон. Автоответчик был включен на полную громкость, поэтому я мог слушать сообщения не отрываясь от съемок, но я поспешил к телефону, услышав дребезжащий голос, который спросил:

— Это не вы подвезли мистера Гарни до дома пару месяцев назад?

— Да, вы со мной разговариваете, это не автоответчик...

Женщина на другом конце провода начала без предисловий:

— Извините за беспокойство, но мы нашли вашу визитку в комнате мистера Гарни... перед ежедневной прогулкой он каждый раз листал тот альбом, который вы ему подарили, но он не выходил из дому за неделю до того, как...

У меня заныло в желудке, и скоро я почувствовал, как все тело немеет от ожидания... в то время как женщина, ответственная за содержание престарелых, продолжала сыпать словами, рассказывая о том, что никто не видел старика с тех пор, как он сел в проезжавшую машину с канадскими номерами, что означало, что он мог уехать куда угодно, но, возможно, направился в сторону Нью-Йорка. Я покачал головой, хотя женщина на другом конце провода не могла видеть моего движения, и ответил:

— Нет, мадам, здесь его нет. Он должен быть где-то неподалеку. Я в этом уверен. Если его нет в Литл Иджипт, тогда он, возможно, в другом штате. В Кентукки... поищите там, где есть реклама табака Каца...

— Что?

Я приложил трубку к груди, пробурчал «Ах ты глупая старая перечница!», чтобы успокоиться, а затем сказал:

— Он рисовал рекламу на сараях... он прощается с ними. — Когда я произнес последние слова, я удивился тому, что именно это пришло мне на ум... и мой инстинкт художника — инстинкт, который разделяли мы с Гарни — подсказал мне, что я действительно был прав.


Несмотря на то что женщина из дома престарелых получила от меня всю информацию, она больше не звонила мне после того, как тело Говарда Гарни нашли в некошеной траве, окружавшей один из сараев, на которых была запечатлена его работа.

Я узнал о его смерти одновременно с другими людьми, которые смотрели Си-эн-эн поздним осенним вечером, по сети показывали его ранние и поздние работы вместе с сентиментальным некрологом, который завершался показом «маленьких кисок», возле которых и было найдено его тело. Камера приблизилась к Миш-Миш, показывая серо-белую шерсть на мордочке, персиковое пятно под глазом, и эта киска выглядела так реально, что каждый, независимо от того, любит он кошек или нет, мог понять что Говард Гарни был не просто художником. Он был гением, таким же великим, как Грандма Мозес или другие художники такого же плана.

Дж. Суарес был первым, кто издал книгу, посвященную Кошкам Каца, так стали известны творения Гарни. Знаменитые фотографы, такие как Херб Риц, Энни Лейбовиц и Аведон, приняли участие в работе. Меня среди них не было, я занимался другими фотографиями для одного из обществ борьбы со СПИДом. Потом появились специальные репортажи о нем, и даже выпустили почтовую марку с его портретом и фотографией одной из кошек Каца.

Ирония заключается в том, что Гарни вряд ли получил бы удовольствие от всей той шумихи, которая была раздута вокруг его работ, — то, что он делал, было слишком личным. И дело даже не в том, что он с такой теплотой рассматривал портреты своих «девочек» у меня в машине, и даже не в том, что он поделился со мной своей детской мечтой стать таким же маленьким, как котенок. Был один положительный момент в том, что его работы были представлены публике. Это дало мне возможность понять, что на самом деле случилось с ним, и для этого даже не нужно было приезжать в маленький город, где я познакомился с ним, или видеть дом престарелых, ставший его пристанищем.

Какие-то полицейские нашли его тело, оно лежало в высокой траве рядом с сараем, на котором он рисовал своих «девочек», он лежал на левом боку, свернувшись калачиком, прикрывая лицо руками, совсем не так, как спят или отдыхают кошки. Очевидно, у него был сердечный приступ, но не это было причиной его искаженного лица, очевидно, его покусали муравьи. И не важно, что написали в протоколе полицейские, не надо быть врачом, чтобы знать, что сердечный приступ не бывает безболезненным.

Возможно, Говард Гарни не собирался прощаться со своими созданиями во время своего импровизированного путешествия, может быть, у него просто появилась ностальгия после того, как он просмотрел фотографии, которые я дал ему.

Странно, зачем ему был нужен этот альбом, ведь он и так помнил всех своих кошек, которых когда-либо создавал, но ведь никто никогда не узнает о том, что заставило его заняться этой работой в эпоху Депрессии и превратить это в смысл всей жизни. Возможно, мое решение собрать все фотографии его работ и привело его к смерти, о которой я услышал по Си-эн-эн. Но даже если это так, я не могу себя в этом винить — в конце концов Гарни не всю жизнь рисовал кошек, ничто не мешало ему рисовать на холсте, но я думаю, что Гарни это вовсе не было нужно.

Разве он не говорил, что то, чем он занимался, было для него работой, ведь надо было что-то делать... Я сомневаюсь, что рисование для него было чем-то практичным и что он мог предвидеть день, когда его кошки сойдут со стен сараев и будут «одомашнены» в музеях и выставочных залах по всей стране.

Или... может быть, у него были мысли о том, что может произойти, и он знал, что эти кошки не смогут быть с ним рядом слишком долго...

Наверное, читая надпись на его надгробной плите — кем написанную я не знаю, — я понял, что я не единственный человек, который знает, что в действительности случилось с Говардом Гарни, там, в высокой траве, рядом с его «девочками»... именно потому на его серой надгробной плите были написаны слова:

«Никакой рай не будет раем, если там не будет моих кошек».

И мне кажется, мне хочется верить, что там, в высокой мягкой траве, ему было хорошо со своими «маленькими девочками»...


«В память о Бини, Минге, Малыше, Олли, Чернушке, Смоки, Присси, Миш-Мише, Дэви, Расти, Весельчаке, Эрике, Лапушке...»

Нэнси Кресс. Отдушина Мэриголд

Он дрожал от холода, пытаясь уснуть. Мама укрыла его одеялом, однако обогреватель в машине опять не работал, и как он ни кутался в одеяло, согреться не получалось. Холодный воздух проникал откуда-то снизу, как раз из-под его сиденья. Наверное, где-то в днище была дыра. Очень даже может быть, что машина сломается на этой холодной дороге, и они замерзнут, как те мыши, которых он видел вчера на заправке. Он потянулся к руке матери.

— Тимми, я за рулем! Мы можем попасть в аварию!

Он убрал руку и спрятал ее между коленями, пытаясь согреть. Там же он держал и свою любимую наволочку, которая когда-то была ярко-синей. Мать говорила, что он уже большой мальчик, чтобы таскать ее с собой, но он все равно держал ее при себе, пряча от матери. Мать ничего не заметила, потому что была за рулем. Она всегда была за рулем. Уже два года почти все время за рулем — с тех пор как ему исполнилось пять лет. Тимми поежился от холода.

— Мы скоро приедем?

— Нет. Ты пока спи...

— Тут слишком холодно, я не могу заснуть.

— А я в этом что, виновата? — резко оборвала его мать.

Первые солнечные лучи желтыми полосками падали ей на лицо. Тимми вытянулся поперек сиденья, съежившись напротив окна. Стекло было покрыто изморозью.

Конечно, мама не виновата, что холодно. Она вообще ни в чем не виновата. Просто они убегают и прячутся от отца, нехорошего человека, который будет лгать Тимми, если сумеет его найти. Лгать и делать ему больно. В том, что холодно, виноват именно он, отец. Так же, как и во всем остальном, что происходит, когда они с мамой были в пути.

Тимми сел прямо, стараясь держать лицо подальше от замерзшего окна. Дорога стала более оживленной; появились дома и дорожные знаки. Может быть, это значит, что они уже почти приехали. Иногда мама не говорила ему всей правды. И в этом тоже был виноват отец.

Тимми понимал некоторые дорожные знаки; в прошлом городе, где они останавливались, он как раз пошел в начальную школу, и у него был самый лучший учитель, мистер Кеннисон. Все говорили, что он самый лучший. У него в классе было много учеников. Мальчишки из других школ завидовали Тимми. Хотя, конечно, в Дансвилле Тимми звали по-другому. Там он был Джоном. Тимми он был только в пути, когда они в спешке покидали очередной город, как вот сегодня утром. У Джона-Тимми даже не было времени упаковать свою коллекцию камней. Возможно, он никогда больше не увидит мистера Кеннисона снова.

От этой мысли ему захотелось заплакать, но он знал, что мама разозлится, если он снова заплачет. Она говорит, что он уже большой мальчик, а большие мальчики не плачут, тем более — так она говорит — ей тяжелее, чем ему, и он должен это понимать. Если он заплачет, она снова его ударит, а потом заплачет уже она. Поэтому Тимми не плакал, а напевал. Иногда это помогало. «Четыре мыши без одной погнались за фермеровской женой...»

— Замолчи!

Он перестал напевать и стал читать вслух дорожные знаки. Иногда это тоже помогало.

ОСТОРОЖНО: ДЕТИ! ОГРАНИЧЕНИЕ СКОРОСТИ — 20 МИЛЬ В ЧАС. ВПЕРЕДИ ПОВОРОТ. И еще один — ярко-желтый — знак с нарисованным на нем цветком: ОТДУШИНА МЭРИГОЛД [Мэриголд — цветок ноготок — Примеч. gер.]. Тимми прочел его медленнее остальных. Он не знал, что на дорожных знаках можно рисовать.

— Ну вот! В итоге это оказалось не так уж и далеко.

Он мельком взглянул на мать. Она улыбалась. Он решил рискнуть.

— Ма, там написано «Отдушина Мэриголд». Что такое «отдушина»?

— Выход для чего-то, чтобы убежать. Как вода из пруда. Мы приехали, Тимми.

Она остановила машину. Тимми огляделся, но не увидел никакого пруда. Зато дом отличался от остальных, виденных yа дороге: он был большой и совсем-совсем белый, с огромной лужайкой и окруженный деревьями. Богатый дом. Не такой, как другие. Тимми опять принялся напевать, однако на этот раз — тише.

— Ну давай, выходи из машины. Я не собираюсь нести тебя на руках!

Тимми медленно вылез из машины. Дом выглядел слишком богатым. Он незаметно стянул наволочку с колен и сунул ее в карман пальто. Ему нужно быть осторожным, чтобы мать не заметила, как карман оттопыривается. Тем более что карман был дырявым. Но он вовсе не собирался выкидывать наволочку, пусть даже мама его побьет, если узнает.

Высокая и худая женщина в очках в тонкой оправе быстро шла им навстречу через лужайку. В руках у нее была кошка, рыжая с белым, с длинной пушистой шерстью.

— Бэтти?

— Да, — ответила мама. — А вы Джейн?

— Да. Добро пожаловать в Отдушину Мэриголд. А ты, должно быть, Джон?

— Тимми, — ответила за него мать. Она очень пристально смотрела на шубу Джейн. Шуба была золотистой, как шерсть у кошки, и такой же пушистой и мягкой. Мама поплотнее запахнула свое старенькое пальто, и ее губы сжались в тонкую линию. Тимми отошел чуть в сторонку, стараясь не привлекать внимания. Джейн протянула ему кошку:

— Хочешь погладить Бутc? Она очень ласковая.

Бутс взглянула на Тимми большими желтыми глазами. Тимми осторожно положил руку ей на голову. Кошка заурчала, и Тимми внимательно посмотрел ей в глаза. В ее глазах что-то было... какое-то странное место, где-то очень глубоко внутри. Он погладил ее еще раз.

Мать оттолкнула его руку.

— Если вы не возражаете... мы с ним замерзли. Может, оставим все церемонии на потом?

Джейн изменилась в лице.

— Прошу прощения. Идите за мной.

Она повела их через лужайку. Возле широкого чистого крыльца Бутс выпрыгнула у нее из рук и скрылась за углом. Тимми проводил ее взглядом, думая о том странном загадочном месте в глубине ее глаз.

Спальня была предназначена для него одного. Там стояла кровать с Суперменом на покрывале и двумя подушками, и еще была полка с книжками и игрушками. Тимми остановился в дверях и уставился в пол.

— Ничего здесь не трогай, — сказала мать. — Это не твое.

— Да нет, он может играть, с чем захочет, — сказала Джейн. — Я специально держу это для гостей.

— Я не хочу, чтобы он привыкал к тому, чего не может иметь, — резко оборвала ее мать. — Не все могут себе позволить жить так, как вы.

Тимми понял, что мама завидует. Мистер Кеннисон объяснил ему это слово. В школе было много детей, которые не учились в классе у мистера Кеннисона, но очень этого хотели. Они плохо относились к ученикам мистера Кеннисона, и он объяснил, что они завидуют. И сейчас мать говорила в точности как те дети. Тимми не хотел, чтобы его ругали, и поэтому не смотрел на игрушки. Он вошел в комнату и забрался на кровать с Суперменом.

— Снял бы обувь сначала, маленький ты засранец, — прошипела мать. Тимми видел, что она готова расплакаться. Он скинул ботинки. В последнем доме, где они останавливались, он спал прямо в ботинках, потому что боялся, что Эрик Чени, который жил там все время, их украдет. Эрик крал все, что плохо лежало.

— Пойдемте, я покажу вам вашу комнату, — сказала Джейн матери. Выходя, мать хлопнула дверью. Тимми слышал, как мать и Джейн идут по коридору. Мать громко топала по полу. Он задумался о том, как долго Джейн будет терпеть их с мамой, прежде чем попросит уехать.

Когда он убедился, что мама уже не вернется, он слез с кровати и забрался на кресло-качалку. Он выглянул в окно и поискал глазами Бутс. Ее нигде не было видно. И тут дверь открылась и вошла Джейн.

Она побьет его за то, что он не в постели... как миссис Чени, в том, предыдущем доме. Она отберет его наволочку. Она пожалуется матери... Тимми замер в кресле-качалке.

— Тимми, малыш, что случилось? Ты кого-то ищешь? — спросила Джейн.

— Нет!

Она подошла к нему. Тимми вздрогнул. Она остановилась.

— Ты ищешь Бутс?

Как она узнала? Мама никогда не знала, о чем он думает. Он настороженно посмотрел на нее. Джейн улыбалась.

— Бутс — хорошая кошка. Утром ты можешь с ней поиграть. Но сейчас у нее котята, и она не оставляет их одних надолго.

Тимми кивнул. Котята. Они, наверное, живут в том таинственном месте в глубине глаз Бутс. Там они в безопасности. Ему ужасно захотелось увидеть котят.

— Если ты все равно не спишь, может быть, сходим посмотрим котят? — спросила Джейн.

Он заставил себя промолчать. Это могла быть ловушка. Она хочет, чтобы он согласился, а потом побьет его за это, как иногда делала мать, когда была слишком уставшая или злая. Тимми сидел неподвижно, стараясь ничем не выдать своих мыслей. Но Джейн взяла его за руку и вывела в коридор, откуда они спустились в подвал. Тимми вдруг стало трудно дышать. Эрик тоже водил его в подвал, вместе с миссис Чени, и там... Он украдкой огляделся, высматривая путь к побегу.

Однако Джейн просто подвела его к большой коробке, где лежала, сверкая глазами, Бутс, и четверо котят сосали молоко у нее из животика. Два серых, один рыжий с белым, совсем как Бутс, и один пятнистый — черно-рыже-белый. Тимми осторожно погладил одного котенка, а когда Джейн на него не накричала, погладил еще раз.

— Они уже подросли и почти готовы покинуть Бутс, — сказала Джейн. — Может быть, хочешь взять одного себе? Насовсем?

Тимми немедленно убрал руку.

— Мама мне в жизни не разрешит.

— Я могла бы с ней поговорить...

— Нет, не надо! — Тимми резко встал. — Я хочу вернуться в комнату.

— Хорошо, — сказала Джейн. Она смотрела на него внимательно, но беззлобно. Точно так же, как иногда на него смотрел мистер Кеннисон.

— Ты можешь спускаться сюда и смотреть на котят, когда хочешь.

Нет, он не может спускаться сюда, когда хочет. Матери это не понравится. «Не распускай слюни, все равно этого у тебя никогда не будет! — говорила она. — Не заставляй меня чувствовать себя совсем уж плохой матерью, разве мало того, что мне и так уже хреново? Как мы живем?! И все это из-за тебя».

Тимми вернулся в комнату и лег в постель. Одеяло с Суперменом было мягким и теплым. Он очень устал, но еще долго лежал без сна, размышляя о добром и безопасном месте в глубине глаз Бутс.


— Он очень замкнутый, очень, — сказала Джейн в телефонную трубку. — И все же под этой робостью и забитостью тлеет злость. Очень сильная злость. Это чувствуется сразу.

Тимми подслушивал, спрятавшись в тесном шкафу под лестницей. В этом большом старом доме много мест, где можно спрятаться. За два дня он обнаружил их все.

— Я знаю правила, Клаудия. Не надо их мне повторять. Говорю же, я знаю... Да, я все понимаю, ей было трудно. Но говорю тебе: это не просто злость и раздражение от плохого отношения. Здесь нечто большее... Она бьет его, вечно ругает, она не способна ни к каким реальным контактам с ребенком. С первого взгляда я бы сказала, что она — пограничная личность с неустойчивой психикой и болезненной склонностью к нарциссизму... Нет, Клаудия, мне не надо напоминать о том, что нельзя осуждать жертву!

Джейн глубоко вздохнула. Она была действительно очень раздражена. Тимми еще сильнее прижал наволочку к щеке. В ней, как в колыбели, лежал котенок. Один из двух серых.

— Извини, Клаудия. Просто я рассердилась и сорвалась. Но я тебе говорю: это совсем другой случай, уж поверь моему опыту... я все-таки профессиональный психолог. Пожалуйста, просто прочти расшифровку стенограммы суда и скажи свое мнение. Я имею в виду, что не каждая женщина получает у нас убежище, пусть даже она платит деньги. Иногда попадаются такие особы, которых и женщинами-то назвать можно с очень большой натяжкой, а то, что они нам рассказывают, — просто наглая ложь. Нет, конечно, я понимаю, что ничего нельзя сказать наверняка, но меня — как профессионала — просто оскорбляет, что кто-то там мог подумать, что я вошла с ним в контакт без разрешения организации... Мне это просто обидно. Тем более что это говоришь мне ты. Но если бы ты видела этого ребенка... Нет, никогда. Ни разу. Я ни разу не слышала, чтобы он первым начал разговор. Он все время настороже. Весь такой напряженный... Я ни разу не видела, чтобы он улыбался. И она...

Котенок заурчал. А вдруг Джейн услышит?! Тимми в отчаянии попытался приглушить его урчание наволочкой. Котенок заурчал громче.

— Хорошо, Клаудия. Хорошо. На следующей неделе. Но, пожалуйста, прочти стенограмму и скажи, что ты думаешь. Спроси у Терри, тебе он даст.

Тимми стиснул котенка в наволочке. Надо, чтобы он прекратил урчать. Надо, иначе Джейн услышит и найдет его здесь, где ему быть не положено, и тогда... Его сознание ухнуло в черноту, в темное место, которое всегда было где-то поблизости, — в место, где жили плохие мысли. Его не должны тут найти! Тимми сжал котенка сильнее. Тот жалобно запищал.

— Клаудия, я тебе говорю, Тимми потенциально опасен. Именно потому, что он подавляет свое раздражение. Очень опасен. Если в ближайшее время он не найдет отдушины для своих чувств...

Плохие мысли обрушились на него темной волной. Тимми сжал котенка еще сильнее, и писк оборвался. Шкаф неожиданно показался ему слишком тесным и темным. Он затаил дыхание.

Джейн положила трубку. Он слышал, как ее шаги удаляются по коридору. Передняя дверь открылась и тут же закрылась. Тимми вывалился из шкафа, жадно хватая ртом воздух. Плохие мысли медленно убирались обратно в черноту... медленно, очень медленно.

Он залез обратно в шкаф и достал наволочку. Котенок лежал неподвижно. Вообще даже не шевелился. Тимми никак не мог отдышаться. Он боялся прикоснуться к котенку. Только не умирай, мысленно умолял он. Только не умирай.

Спустя пару минут котенок шевельнулся и слабо мяукнул.

Тимми бережно отнес его в подвал и положил в коробку к остальным котятам. Бутс там не было. Он поднялся к себе в комнату и, скинув ботинки, забрался с ногами на кровать. Он сидел очень тихо, не шевелясь и не издавая ни звука. Иногда это помогало ему избавиться от плохих мыслей. Все, что для этого нужно, — это сидеть очень тихо. Не шевелиться. Не думать. Только напевать, чтобы песенка вытеснила нехорошие мысли... «Рассерженный фермер обстриг им хвосты. Сказал: не со злости, а для красоты...»

Какое-то время спустя к нему в комнату заглянула Джейн.

— Тимми, скоро обедать. Ты тут все утро сидел, у себя?

Тимми в ответ промолчал.

Джейн оглядела комнату. Тимми знал, что она ищет мать. Тимми не видел мать с прошлого ужина, когда она накричала на Джейн за то, что у нее такая красивая посуда. Он не знал, что делала мама сегодня утром и куда она подевалась.

— Хочешь сандвич с арахисовым маслом? — ласково спросила Джейн. — А потом мы могли бы сходить посмотреть на котят.

Он смотрел вниз, на свои ботинки, стараясь даже не шевелиться.


Тимми нашел себе место на улице, за задней стеной гаража, под большим раскидистым кустарником, густые ветки которого свисали до самой земли, так что получалось некое подобие глубокой пещеры, даже несмотря на то что зимой на кустах не было листьев. В пещере было холодно, но Джейн подарила Тимми новое теплое пальто, ботинки и перчатки. Он хранил их в пещере, чтобы мать не увидела и не заставила его вернуть их Джейн. Он выходил из дома в своих старых вещах и переодевался уже в пещере. Через небольшую прореху в кустарнике ему был хорошо виден указатель с надписью: ОТДУШИНА МЭРИГОЛД. А самого Тимми было не видно.

Однако на третий день Джейн раздвинула ниспадающие ветки и пролезла в пещеру.

— Тимми? Прости, я могу войти?

Тимми уставился на Джейн, но ничего не сказал.

— Я только на минутку. Смотри, я принесла тебе подарок. Твоя мама сказала, что не разрешит тебе завести котенка и забрать его с собой, когда вы переедете в новый дом, так что я принесла тебе это.

Она положила на заснеженную землю какую-то коробочку.

— Мне ничего не надо.

— Может, сначала посмотришь?

Тимми опять промолчал. Коробочка была маленькая, металлическая и черная. На одной стенке было отверстие, закрытое стеклом, на другой — маленький переключатель и небольшая панель, закрывающая отсек для батареек. Джейн щелкнула переключателем.

Из коробки выскочила кошка.

Нет, не из коробки — кошка выскочила прямо через стенку коробки. Большая, золотисто-рыжая кошка, крупнее и ярче, чем Бутс. У нее были ярко-зеленые глаза. Она сделала круг — прошлась, высоко задрав хвост. Зеленые глаза внимательно оглядывали все вокруг. Потом кошка пошла по второму кругу, уже пошире, и когда она проходила рядом с ногой Тимми, он увидел, как ее хвост прошел сквозь джинсы. Кошка была сделана из света.

— Это голопроекция, — сказала Джейн. — И ты можешь ее никому не показывать. Пусть это будет твоим секретом. Проектор совсем небольшой, он поместится у тебя в кармане.

Кошка сделала третий круг, затем набросилась на мышь, которую Тимми не видел. Но кошка видела. Она отпустила добычу, снова догнала, поймана за хвост, а потом остановилась и села.

Тимми протянул руку и щелкнул переключателем на коробке. Кошка растворилась в воздухе. Он щелкнул еще раз, и кошка опять появилась. Пару секунд она просто сидела, а потом вновь начала ходить кругами.

Тимми дождался, пока кошка снова не сядет, и тоже присел и приблизил свое лицо к золотистой кошачьей мордочке. В глубине ее глаз — куда глубже, чем у Бутс, — было такое же доброе и безопасное место.

Доброе и безопасное место, куда никто больше не сможет попасть, потому что кошка сделана из света, а выключатель у Тимми.

— Теперь это твое, — сказала Джейн. — Как ты ее назовешь?

Тимми посмотрел на кошку, потом — на указатель, видневшийся за свисающими ветками кустарника. Указатель с названием города и красивым цветком, нарисованным от руки.

— Тимми, — мягко повторила Джейн, — как ты ее назовешь?

— Мэриголд, — сказал Тимми.


Он играл с Мэриголд каждый день. Не в пещере под кустарником, потому что теперь это было уже не его потайное место, а под кухонным крыльцом, куда можно было пролезть через сломанную решетку; в шкафу под лестницей; за длинным диваном в библиотеке, где пахло старыми книгами; на самом верху лестницы, ведущей на чердак; среди деревьев вокруг дома, где действительно обнаружился ручеек, вытекающий из большого пруда. И никогда — в подвале, где жили Бутс и котята. Теперь ему не нужна была Бутс. Мэриголд была лучше. И она никогда не мурлыкала.

Тимми часами наблюдал за ней, сотканной из золотого света, с огромными зелеными глазами. Он ходил за ней кругами и напевал ей: «Четыре мыши без одной погнались за фермеровской женой...»

Мама уехала на три дня. Когда она вернулась, ее шатало и даже стошнило на ковер в столовой. Тимми, спрятавшийся в буфете среди коробок с растворимыми супами, наблюдал, как Мэриголд ходит бесшумными кругами сквозь углы коробок.

— Бетти! — воскликнула Джейн.

— Твоя уборщица... уберет... — Голос у матери дрожал.

— Вы не хотите узнать, чем занимался ваш сын, пока вы три дня пьянствовали?

— Уверена... о нем ты позаботилась.

— Да. Позаботилась. Но вам не кажется, что это ваша задача?

— Конечно, сука. Мне кажется. Так что... даже и не думай, что ты его у меня отберешь.

Голос Джейн изменился. Теперь она была не похожа на ту добрую Джейн, которая подарила ему кошку из света.

— Вы посмотрите на себя! Какая вы мать?! Вы вообще недостойны иметь такого сына, как Тимми. Вы хоть понимаете, что вы с ним делаете? Вы бежите не для того, чтобы защитить сына от жестокого отца. Это у вас такое оправдание для жалости к себе и для того, чтобы жить за счет добрых людей, которые терпят вас исключительно из-за Тимми... — Джейн издала странный звук, и ее голос опять изменился, стал напряженным и жестким. — Прошу прощения. Это было непрофессионально с моей стороны. Но, Бэтти, вам нужна помощь. Нет, я вам помочь не смогу. Но я знаю одного человека, который помог бы вам почувствовать себя лучше. Коллега, которому я доверяю. Он действительно очень хороший...

— Правда? Он действительно... «очень хороший», Джейн? Как это мило с его стороны. Знаешь что?! Шла бы ты на хрен с твоей добротой. У нас с Тимми все замечательно. И нам не нужна ничья помощь, и уж тем более — помощь такой вот хорошей и доброй тетушки с зажатой задницей, с твоим большим домом, и плоскими сиськами, и идиотским желанием всем помогать. Знаешь, что тебя действительно напрягает, сука? То, что я не собираюсь кланяться тебе в ножки и целовать тебе задницу, как это делают остальные, которым ты так любезно помогаешь... мы уезжаем, мы с Тимми. Больше ты нас не увидишь.

— Вы не можете забрать Тимми, пока Клаудия не подготовит документы и...

— Да?! Не могу?! Тимми! Тимми, черт тебя подери, ты где?

Тимми выключил Мэриголд и спрятал коробку в карман. Он слышал крики матери, которая била посуду и переворачивала мебель в столовой. Потом она вышла в коридор, и Тимми услышал, как она открывает дверь буфета. Он попробовал забиться за ящик, однако там не хватало места. Тимми засунул наволочку в другой карман. Дверь буфета резко распахнулась, повиснув на одной петле. Мама схватила его за шиворот и вытащила наружу.

— Прячешься и подслушиваешь! — закричала она. Ее лицо было все перекошено, и от нее плохо пахло. — Видишь, сука, что мне приходится выносить?! И ты еще обвиняешь меня, как и все остальные! Прячется, и подслушивает, и шпионит за мной и нет от него никакого спасения! — Она потащила Тимми за руку к выходу. Ему было больно. Тимми попробовал освободить руку, но от этого стало еще больнее. Но он не плакал. Потому что он знал: если он сейчас заплачет, мать его ударит.

— Отпусти его! — крикнула Джейн и ударила маму по руке. Мама его отпустила. Джейн ударила маму еще раз. И еще раз. Мама расплакалась. Мама закрыла голову руками. Тимми попытался отползти в сторону и вдруг почувствовал, что в комнате есть кто-то еще, кто-то большой. Он замер на полу.

— Какого черта здесь происходит? — спросил отец. Джейн медленно поднялась с пола. Ее лицо было уродливо красным. Очки разбиты, юбка порвана.

— О Господи... Мистер Коллинз?

— Что здесь...

— Простите, пожалуйста. Ох, простите. Я Джейн Фаркхар, я вам звонила, чтобы вы приехали...

Отец ничего не ответил. Тимми взглянул на него снизу вверх и все вспомнил. Джейн сняла разбитые очки и поправила порванную юбку.

— Я очень рада, что вы приехали, мистер Коллинз. Ситуация резко ухудшилась, ваш сын крайне нуждается в вас. Бэтти просто не может... она... — Джейн запнулась.

Отец подошел к лежащей на полу матери. Ее глаза были закрыты. Лицо отца побагровело. Он свирепо взглянул на Джейн:

— Какого хрена вы с ней сотворили? Вы что, не знаете, что она больна? Мать вашу, что с вами такое?!

Тимми закрыл глаза. Но он чувствовал, когда отец смотрел на него. Он действительно это чувствовал.

— Тимми. Ты здесь — единственный мужчина. Разве я тебе не говорил, что это твоя обязанность — заботиться о матери?


Он сидел среди деревьев, у ручейка, который он про себя называл отдушиной. Хотя на самом деле это был самый обыкновенный ручей. Он не взял с собой ни Мэриголд, ни наволочку. Он не хотел, чтобы с ними что-то случилось. Он ждал, напевая: «Рассерженный фермер обстриг им хвосты. Сказал: не со злости, а для красоты...»

Может быть, Джейн найдет его первой, но он в это не верил. Отец всегда находил его, в любом городе — так же, как он нашел его в Дансвилле, когда он выходил из класса мистера Кеннисона. Именно так все всегда и происходило. Папа их находил, а потом вроде как давал им с мамой время уехать, и они с мамой садились в машину и ехали в другой город, и мама звонила из телефонов-автоматов в какую-то организацию, и там ей говорили, куда ей ехать. Но сейчас до этого было еще далеко. Сейчас отец их нашел.

— Тимми. Ты меня очень подвел.

— Прости, папа, — сказал Тимми, хотя знал, что это не поможет. Никогда не помогало.

— У твоей матери не все в порядке с головой. Я тебе говорил. Я говорил тебе в Дансвилле, что это твоя обязанность — заботиться о матери, чтобы она не волновалась, пока я не закончу с делами и не смогу забрать вас домой. Я тебе это не раз говорил, да, Тимми?

— Да. — Тимми пытался думать о Мэриголд, о добром и безопасном месте в глубине ее глаз. Но он не видел его, не чувствовал. Он очень сильно дрожал. А чтобы туда попасть, нужно быть спокойным и тихим.

— Ты подвел меня, Тимми. Ты подвел нас обоих. И ты это знаешь, не так ли, сынок?

— Д-а-а-а-а-а.

— И я даже не могу тебя наказать, пока мы не уедем отсюда. И все из-за этой суки Джейн Фаркхар, которая лезет, куда не просят. Ладно, сейчас она нам мешает. Но ты же знаешь, что я все равно тебя накажу, когда мы уедем отсюда, да, Тимми? И ты понимаешь, что это все — для твоей же пользы. Ты понимаешь?

— Д-а-а-а-а-а.

— Если мальчик не может защитить женщину, из него вырастет плохой мужчина.

Тимми ничего не ответил. Отец развернулся и пошел обратно, вдоль Отдушины Мэриголд, которая на самом деле была обыкновенным ручьем. Тимми слышал, как хрустит снег у него под ботинками. Дрожь никак не проходила. В другое время отец бы не стал выжидать. В другое время он бы сразу его наказал. Для его же пользы. Тимми дрожал. Ему было холодно. Очень холодно.


— Это судебное постановление, запрещающее вам приближаться к нему, — сказала Джейн. Рядом с ней стоят полицейский и еще какой-то мужчина в черном костюме с дипломатом. — До слушания дела Тимми останется под моим попечительством. Если вы приблизитесь к нему на расстояние менее двухсот футов, вас арестуют.

Мама стояла рядом с отцом. Рядом с ним она выглядела совсем маленькой. Она была в новом платье, ее волосы были расчесаны, а лицо было очень бледным. Она ничего не сказала. Когда папа был рядом, она почти всегда молчала. Она смотрела в пол и улыбалась своим мыслям. Мать и отец держались за руки. Джейн откашлялась.

— Из всех нездоровых психологических зависимостей... — Она резко расправила плечи. — А теперь уходите, вы оба.

— Мы это запомним, — сказал отец. — Тимми, сынок, скоро мы тебя заберем.

— Только не в этом штате, — сказала Джейн.

Тимми слышал, как машины отъезжают от дома: сперва машина матери, потом — отца. Вот так все всегда и происходит. Он будет ехать за ней, не выпуская ее из виду до самого дома.

Так все всегда и происходит. Но такого не было еще никогда — чтобы мама с папой оставили его с какой-нибудь чужой тетей. Это было что-то новенькое.

Джейн встала на колени рядом с Тимми.

— Ты теперь в безопасности, понимаешь? Они больше не смогут вернуться и как-то тебя обидеть. Мистер Джекобсон, адвокат, — он им не даст тебя обидеть... и офицер Френч, и я.

Со мной ты в безопасности, Тимми. Ты понимаешь?

Тимми смотрел в пол и молчал.

— Хочешь, сходим посмотрим котят? Все трое уже подросли.

Все трое. Их было четверо. До того дня, пока серый котенок — один из двух серых — не начал мурлыкать в буфете.

Джейн как будто поняла, что сказала что-то не то. Тимми отвернулся и пошел наверх. Коробка с Мэриголд лежала у него в кармане. Он никогда больше не будет смотреть на котят. Никогда.

— Тимми, — окликнула его Джейн. — Тимми, малыш, если тебе будет что-нибудь нужно, ты обязательно мне скажи, хорошо?

Тимми ничего не ответил и даже не обернулся.


Ночью он проснулся в холодном поту. Их здесь нет. Их действительно здесь нет: ни матери, ни отца. Они не спят в раздельных комнатах, как спали дома, и не спят вповалку голыми, как спали в пути. Но плохие мысли по-прежнему были здесь, в голове у Тимми, и он не знал, как их прогнать. Теперь они стали еще настойчивее. Теперь ему не от кого больше прятаться. Матери рядом нет. И отца тоже. Все его потайные места теперь раскрыты, и плохие мысли приходят... «Рассерженный фермер обстриг им хвосты. Сказал: не со злости, а для красоты...»

Иногда плохие мысли превращались в плохие сны, и он просыпался с криком. Его рот был зажат его старой любимой наволочкой, чтобы никто не услышал крика. Его руки делали это сами, пока он спал.

Тимми вылез из кровати, включил Мэриголд и стал смотреть, как она ходит кругами и играет с невидимой мышью. Но круги ему нравились больше. Он мог опуститься на пол, приблизить лицо к ее мордочке и увидеть то доброе и безопасное место в глубине ее глаз.

Но он не мог попасть в это место. Никогда, никогда.

— Его внутренние защитные барьеры потихонечку рушатся, — сказала Джейн в телефонную трубку, — но реального прогресса пока никакого. Господи, на это больно смотреть... Он видится с доктором Ламбертом три раза в неделю, но пока не сказал ему ни единого слова. И он ничего не ест.

Тимми теперь заставлял Мэриголд ходить кругами все больше и больше. Все утро, весь вечер и еще — по ночам, когда он не мог заснуть. «Четыре мыши без одной, погнались за фермеровской женой...»

— Ему нужна отдушина для его злости, — сказала Джейн в телефонную трубку. — Господи, это ужасно!

Мэриголд ходила кругами, задрав свой пушистый хвост.

— Тимми, малыш, тебе надо поесть.

Она не понимает. Еда помогает плохим мыслям. Когда он поест, его сознание превращается в сытое место, куда нравится проникать плохим мыслям. Когда он ничего не ест, его сознание им не нравится — оно становится слишком чистым и полным света, такого же золотистого света, из которого сделана Мэриголд.

— Тимми, если ты не поешь, мы будем вынуждены отправить тебя в больницу. Малыш, ну пожалуйста, съешь хоть чуть-чуть.

Иногда Тимми видел Мэриголд — как она ходит кругами, с высоко задранным хвостом, — даже когда она была выключена. Но включенной она была лучше. Если он и сумеет когда-нибудь оказаться в том безопасном месте в ее глазах, то это будет только тогда, когда Мэриголд включена. — Ему нужен катарсис, — сказала Джейн в телефонную трубку. Ее голос был странным, жестким и отчаянным. Тимми прятался в буфете. Голос Джейн был похож на голос матери, когда она хотела, чтобы он ее слушался.

— Да, Марти, я понимаю, — сказала Джейн, — сегодня вечером. Я встречу тебя у дома.


Мэриголд не включалась.

Тимми сидел на полу у себя в комнате и нажимал на переключатель. Ничего не происходило. Он нажал еще раз. Ничего. Тимми швырнул коробку через всю комнату, потом подполз к ней на коленях и снова принялся нажимать.

Он долго сидел на полу, тяжело дыша и стараясь не шевелиться.

Ножи хранились на кухне. Он взял один, бесшумно поднялся к себе и отколупнул крышку, закрывающую отсек для батареек. Там было пусто. Кто-то вынул батарейки.

Тимми склонился над черной коробкой. Мэриголд исчезла. И безопасное место в глубине ее глаз тоже исчезло, осталось только темное место у него в голове, куда приходят плохие мысли. Мэриголд исчезла...

Он отчаянно закричал и снова швырнул коробку через всю комнату. Потом подбежал к ней и принялся топтать ногами. И золотистая кошка, сделанная из света, носилась по комнате, высоко задрав хвост. Только ее здесь не было, она умерла, он убил ее в буфете под лестницей, потому что она мурлыкала слишком громко, точно так же, как он убил маму и папу, как он хотел их убить, снова и снова тыкая в них ножом, всякий раз, когда они его били, он хотел переехать их па машине, сжечь их в огне... отрезать им головы разделочным ножом... плохие мысли теперь все здесь, потому что Мэриголд мертва, и он убил ее, кромсал ее кухонным ножом, пока она не испортилась и не умерла, как сейчас, и весь ковер изрезан на куски и весь залит красным... забрызган мамочкиными кишками...

— Тише, тише, Тимми, — напевала Джейн, обнимая его. Доктор Ламберт тоже был здесь, большой, похожий на отца в его зимнем пальто. — Теперь все будет хорошо, малыш. Теперь все будет хорошо, просто поплачь. Я здесь, с тобой. Тебе просто нужна отдушина для всей этой боли. Тише, все хорошо...

Отдушина. Спасение. Он все рыдал и рыдал, а потом заснул у нее на руках.


Его не надо везти в больницу, сказал доктор Ламберт. Тимми по-прежнему нужно приходить на сеансы три раза в неделю, но теперь все будет хорошо, потому что теперь Тимми с ним разговаривал. Сначала совсем немного, но потом — все больше и больше. О матери и отце и о времени, когда они были в пути. И он опять начал есть, сначала немного, а потом все больше и больше. Джейн улыбалась.

Но лучше всего было то, что Мэриголд вернулась.

Теперь ему не нужна была черная маленькая коробка. Мэриголд появлялась всегда, когда он смотрел особенным образом, уголком глаза. Поначалу она ходила там же, где Бутс и котята, которые уже совсем выросли и научились подниматься по лестнице, взбираясь на каждую ступеньку, как будто это была гора. Когда Бутс или ее котята ходили по комнатам, Мэриголд была с ними — большая кошка, сделанная из золотистого света, идущая вместе с котятами из плоти и крови. А потом Мэриголд начала появляться сама по себе, уже без Бутс или котят. Она приходила, размахивая хвостом, каждый раз, когда Тимми хотел ее видеть. И самое лучшее было то, что, когда Тимми разбил коробку, Мэриголд научилась говорить.

— У меня появилась отдушина, Тимми, — сказала ему Мэриголд. — Теперь я выбралась наружу. Теперь я могу приходить к тебе всегда, когда ты захочешь, а так я живу в том безопасном месте в глубине. Ты сломал коробку, и у меня появилась отдушина.

— Даже не верится, что за такой краткий срок произошло такое заметное улучшение, — сказала Джейн по телефону. — Это невероятно.

Мэриголд прижала уши и задрала хвост.

Тимми начал ходить в школу. Специальную школу, где в классе всего лишь шесть учеников, и он был единственным, кто умел читать. Иногда Мзриголд тоже приходила в школу. Но это происходило не часто, и чтобы увидеть ее, Тимми приходилось ждать, когда он вернется к Джейн. Школа была не хорошей и не плохой. Тимми было все равно.

— Он по-прежнему очень замкнутый, — сказала Джейн в телефонную трубку, — и Марти Ламберт опасается делать прогнозы. Но я настроена оптимистично.

С ее голосом было что-то не так.

— Джейн тоже нужна отдушина, — сказала Мэриголд Тимми.

— У нее нет тебя, — ответил Тимми. — И я тебя ей не отдам. Мэриголд, можно мне тоже пойти с тобой в то безопасное место, куда ты уходишь?

В ответ Мэриголд лишь улыбнулась и исчезла. Тимми это не понравилось. Он ненавидел, когда она так исчезала. Он долго сидел неподвижно; плохие мысли пытались проникнуть в его сознание, пока рядом не было Мэриголд. А потом она возвращалась и ходила кругами с задранным хвостом как ни в чем не бывало.

Снег уже почти растаял, когда Джейн сказала Тимми, что им нужно поехать в суд, чтобы рассказать историю Тимми одному хорошему человеку — судье, который хочет помочь Джейн оставить Тимми у себя насовсем. Мать и отец Тимми тоже там будут, сказала Джейн, но они не смогут прикоснуться к Тимми и даже с ним заговорить. Так что ему не надо бояться.

— Мать и отец уже здесь, — сказала Мэриголд, вышагивая вокруг Джейн. — Только Джейн этого не знает. Они прячутся с той стороны деревьев, и они заберут тебя, как только этого захочет отец.

Тимми расплакался.

— Малыш, не надо. Не плачь. — Джейн попыталась обнять Тимми. Он оттолкнул ее. Что она знает о том, что сказала ему Мэриголд?! О том, на что способен его отец?! И вообще обо всем?!

Тимми выбежал из дома и спрятался под крыльцом кухни. Мэриголд тоже пришла туда. Они сели рядышком в темноте.

— Плохие мысли опять идут, — прошептал Тимми.

— Я знаю, — ответила Мэриголд.

— Я…

— Тебе больно, — сказала Мэриголд. То же самое все время говорил и доктор Ламберт, но Тимми никогда ему не отвечал, потому что доктор Ламберт на самом деле ничего не знал. Это были всего лишь слова вроде тех, что говорил отец, о необходимости наказания, или слова матери о том, что она больна. Всего лишь слова. Но Мэриголд знала.

— Тебе тоже нужна отдушина, — сказала Мэриголд. — Как тогда, когда ты сломал мою коробку и выпустил меня. Помнишь, как это было хорошо?

— Но я сломал твою коробку, потому что плохие мысли меня заставили, — ответил ей Тимми.

— Но после того, как ты это сделал, плохие мысли ушли, — не сдавалась Мэриголд. — И помнишь, как это было хорошо?

Тимми помнил. И Мэриголд тоже. Когда говорила Мэриголд о чем-то таком, это были не просто слова.

— Тебе нужна отдушина, — повторила Мэриголд.


— ...в интересах ребенка, — сказал судья. За эти два дня он сказал еще много других длинных и непонятных слов. Тимми перестал слушать. Это были всего лишь слова, и тем более он устал. Мать и отец сидели в другом конце комнаты на жестких коричневых стульях и пытались ему улыбнуться. Он на них не смотрел. Он вообще ни на кого не смотрел. Мэриголд отказалась прийти в суд, и Тимми это обидело и взбесило. Как она могла не прийти?! Ведь она должна быть рядом, когда она ему так нужна.

— ...нет никаких убедительных доказательств того, что родители обращались с ребенком жестоко, и если вы, миссис Коллинз, обещаете пройти курс психиатрической помощи, и если вы можете обеспечить Тимоти условия, чтобы он ходил в школу, я не вижу причины, чтобы лишить вас родительских прав...

— Нет! — закричала Джейн. — Вы не можете!

Она вскочила со стула. Тимми хотел, чтобы она села. Она выглядела так глупо в своем длинном платье, что висело на ней, как на вешалке, и в очках, сползших на нос.

— ...также нет убедительных доказательств, что ребенок нуждается в посторонней опеке, мисс Фаркхар...

— Нет... — сказала Джейн упавшим голосом. Тимми видел, как она сжала руки, так что кожа стала совсем белой. Как лапки у Бутс. Он отвернулся.

— Неужели вы не понимаете, ваша честь? Тимми никогда не знал любви. Сейчас любовь для него означает боль. Но он не трудный ребенок, и со временем...

— Я огласил решение, — перебил ее судья. — У вас есть три дня, чтобы вернуть Тимми родителям, мисс Фаркхар. Дело закрыто.

Джейн сжала плечо Тимми. Ему это не понравилось. Ему не нравилось, как мать с отцом на него смотрят. Ему хотелось вернуться домой, к Мэриголд.

Этой ночью он взял ее с собой в библиотеку, где они устроились за диваном. Теперь Мэриголд позволяла ему брать себя на руки. Это было странное ощущение — нести такую тяжелую кошку, целиком сделанную из света. И еще она бледно светилась в темноте. В библиотеке было холодно — на ночь Джейн выключила обогреватель, — и пахло там, как не пахло больше нигде. Тимми нравился этот запах.

— Они сказали, что мне придется отсюда уехать, — сообщил он Мэриголд. — Вернуться к родителям.

— Я поеду с тобой, — сказала Мэриголд.

— Я знаю. Но мама снова меня ударит, и тогда мы опять убежим и отправимся в путь, и когда мы где-нибудь остановимся, отец найдет нас и побьет меня за то, что я снова не позаботился о маме.

— Но я буду с тобой, — сказала Мэриголд.

— Я знаю, — повторил Тимми несчастным голосом.

Только этого мало. Мэриголд уже мало. Как такое может быть?!

— Плохие мысли опять приходят, Мэриголд, — прошептал он. — Я хочу... — Он заплакал.

— Помнишь то хорошее чувство, когда ты разбил мою коробку? — спросила Мэриголд.

— Возьми меня с собой, в то безопасное место, Мэриголд! Забери меня от плохих мыслей!

— Я не могу, — вздохнула Мэриголд.

— Возьми меня в безопасное место в глубине твоих глаз!

— Я не могу. — Мэриголд взмахнула хвостом. — Но ты можешь, Тимми.

— Я боюсь, — всхлипнул он.

— Помнишь, как тебе было хорошо потом?

Мэриголд посмотрела на него. В темноте за диваном ее глаза были ярко-зелеными. И в глубине этих глаз Тимми снова увидел то доброе и безопасное место.

— Плохие мысли уже здесь, Мэриголд!

— Тебе нужна отдушина, — сказала Мэриголд голосом Джейн и вдруг заурчала, чего никогда прежде не делала. Ее урчание звучало почти как песенка. У этой песенки были слова, слова Мэриголд, которые были правдой: «Рассерженный фермер обстриг им хвосты. Сказал: не со злости, а для красоты...»

Тимми прокрался на кухню. Ножи были на месте — остро заточенные ножи для отрезания хвостов наглым мышам. Он взял два, по одному в каждую руку, потому что теперь ему больше не надо было нести Мэриголд, она сама радостно бежала за ним. Тимми и Мэриголд спустились в подвал. Тимми не был здесь с той, первой недели, когда они приходили сюда с Джейн смотреть котят. Плохие мысли тяжело наваливались на него, и ему было больно от них — так же больно, как и тогда, когда его бил отец...

Коробка за печкой была пуста.

— Джейн отдала котят в хорошие руки, когда они подросли, — сказала Мэриголд. Тимми посмотрел на нее. На ее золотистой мордочке не отражалось вообще ничего. И это было невыносимо.

— Мэриголд, плохие мысли опять наступают. Я не могу их остановить, мне от них больно...

На этот раз Мэриголд ничего не ответила, и это было гораздо хуже, чем ее спокойный и равнодушный взгляд. Гораздо хуже. Тимми поднялся по лестнице, потом — еще по одной, ведущей к спальням на втором этаже.

Джейн спала на боку, ее рот был слегка приоткрыт. Она храпела. Без очков ее лицо выглядело каким-то пустым. От плохих мыслей Тимми было так больно, что он едва сдерживал крик.

Тимми поднял нож. Он смотрел на Джейн, храпящую с открытым ртом. Только она не храпела, а шла по полянке, держа Бутс в руках. «Тебе нравится Бутс? Она очень ласковая. Хочешь взять себе одного котенка? Насовсем? Хочешь еще один сандвич с арахисовым маслом, малыш?»

— Я не могу, — прошептал Тимми.

— Давай, Тимми, — сказала Мэриголд, на этот раз голосом матери, нетерпеливым и злым. Давай же, Тимми, какого черта... ты можешь хоть что-нибудь сделать правильно, маленький ты засранец...

Плохие мысли сжигали его изнутри. Кололи, били и жгли... и кровь, и мозги вытекают наружу... и у них больше нет рук... и их внутренности на полу... отрезать им головы разделочным ножом...

— Помнишь, как хорошо было в тот раз? — спросила Мэриголд. — Уже потом?

«Это тебе, — говорит Джейн. — Твоя мама сказала, что не разрешит тебе завести котенка и забрать его с собой, когда вы переедете в новый дом, так что я принесла тебе это. Вот здесь нажимаешь на кнопку...»

...«Рассерженный фермер обстриг им хвосты. Сказал: не со злости, а для красоты...»

И тогда Тимми увидел...

Оно было здесь, в глазах Мэриголд. Когда он сломал ее коробку, это было хорошо. Это была отдушина, это было спасение... Это был путь к Мэриголд, которая всегда будет рядом, и никогда не покинет его, и никогда не ударит, не причинит ему боль и не позволит, чтобы ему причинили боль нехорошие мысли. Отдушина — это путь в безопасное место в глубине глаз Мэриголд, просто плохие мысли пытались сбить его с толку, потому что они плохие. Он сломал коробку Мэриголд, но этим он только освободил ее. Освободил, чтобы она могла показать Тимми то безопасное место, куда никогда не проникнут плохие мысли... никогда-никогда...

— Спасибо, — сказал Тимми. Он сказал это вслух и поднес острый нож себе к горлу. Мэриголд улыбнулась. Тимми с силой вонзил нож куда нужно и услышал крик. Кто-то кричал, и не один человек, а двое. Но это было уже не важно, потому что теперь ему больше уже никогда не придется слышать, как кто-то кричит, и плохие мысли ушли, и он все же добрался до безопасного места в глубине глаз Мэриголд; до того места, где мыши гоняются за фермеровой женой, где Бутс и ее котята всегда будут вместе, и, конечно, там будет и Мэриголд, его кошка... его кошка; до того места, которое он создал сам, потому что никто не смог бы создать его для него. Безопасное место. Отдушина Мэриголд.

Сьюзан Вейд. Белая ладья. Черная пешка

Впервые Эллиот Франклин заметил странное поведение кошек спустя неделю после того, как его жена забрала дочь и уехала к своим родителям в Даллас.

— До конца лета, — сказала Рита. — Так что Анна сможет брать уроки танцев у мадам Дюпри. Здешняя студия не приносит ей ничего хорошего — даже ты это видишь.

Эллиот не видел в Танцевальной школе-театре ничего дурного. В особенности в возрасте Анни. Танцевальная школа не была очень уж важна для Анни, но он знал, что положение не улучшится, если он скажет об этом Рите. Так что он удовольствовался уверениями Анни, что, само собой, она умеет сама звонить по межгороду и что, само собой, она помнит его рабочий номер.

— И кроме того, это двенадцатая станция пожарного департамента Остина, — добавила она, — так что я смогу узнать номер в справочнике, если я его забуду. Чего я не сделаю.

— И ты знаешь, в какую смену я работаю?

— Смена «В», — сказала она. Ее серые глаза заставляли его сомневаться, что ей всего лишь семь лет. — Кроме того, я всегда помню твое расписание, папочка.

— Я просто буду скучать по тебе, — извиняющимся тоном сказал Эллиот. — Очень.

Анни обняла его.

— Я тоже, папочка. Но это только шесть недель.

Он знал, где она подхватила эту фразу. Это был Ритин ответ на все его возражения. А он не мог заставить себя предупредить Анни, что это может быть ложью. Рита так и не привыкла к Остину, она принадлежала Северному Далласу до мозга костей. Эллиот подозревал, что только взрыв юношеского протеста заставил ее выйти за него замуж. Когда он прошел, она стала настаивать на своем нежелании жить здесь.

В июне ему исполнилось тридцать шесть, Возраст, который сделал его слишком старым для перевода в другие глазные пожарные департаменты. В течение четырех дней после того, как Рита объявила о своих планах, он подозревал, что она ждала, пока он застрянет в Остине, прежде чем навсегда уехать в Даллас.

Если она не вернется к началу занятий в школе, это будет значить, что она ушла от него.

Если он обвинит ее в этом до этого срока, она будет настаивать, что все было хорошо, а у него разыгралась паранойя.

Эллиот был убежден, что после восьми лет совместной жизни с Ритой паранойя появится и у самого нормального мужчины. Но это был уже совсем другой их спор, из серии «кто больше сумасшедший».

Так что в конце концов он отпустил их — свою раздраженную жену и свою единственную дочь. Он думал о своем поражении, когда покорно помогал грузить сумки в багажник «бьюика», и мрачно смотрел, как они уезжают по пригородной улице и скрываются из виду.

Следующую неделю он провел в непрекращающемся унынии, прерванном единственным ярким пятном — звонком в дом тестя в Далласе, когда ему даже позволили поговорить с Анни. Все другие звонки грубо прерывались Роджером Уоллером, отцом Риты. «Она спит», — говорил он. Или: «Они в студии на занятиях». Он всегда вешал трубку прежде, чем Эллиот успевал попросить что-нибудь передать.

Эту неделю Эллиот тянул свои смены как обычно — двадцать четыре часа работы, сорок восемь отдыха, — оплачивал счета и ходил за продуктами. Но внутри него росла уверенность, что он потерял свою дочь навсегда.

Еще не наступил вечер субботы, после еще одной неудачной попытки поговорить с Анни, когда он понял, что она могла написать ему. Он рыскал в поисках ключа от почтового ящика двадцать минут, пока не откопал его в корзине на столе в зале.

Длинные летние сумерки взяли верх над мучительно угасающим днем, и первый прохладный вечерний ветерок подул, когда он спускался с холма к почтовому ящику. Ручей, бежавший под дорогой в том месте, оказался полон. Это было удивительно, если учесть, какая жара стояла в последнее время.

Эллиот достал недельные запасы почты из забитого ящика. Когда он стоял там, отбирая ненужную макулатуру от счетов, что-то мелькнуло на краю поля зрения, быстрое, неясное движение на дороге, заставившее встать дыбом волосы на его шее. Он повернул голову, чтобы рассмотреть это внимательнее, но высокие платаны и дубы, которые росли вдоль ручья, превращали закатный свет в темноту. Сначала он не мог ничего разобрать. Он стоял без движения, и по мере того как его глаза привыкли к темноте, он увидел странную картину.

Пара мощных потоков дождевой воды скобками окружала изгиб дороги, ведущий к мосту над ручьем. Напротив него на другой стороне ручья ровным рядком сидело около десятка кошек. Совершенно черных. Каждая кошка занимала определенное положение и определенную позу, так что все вместе они выглядели как отряд солдат, замерших на своих постах. Маленькие худощавые молодые кошки сидели рядком перед старшими, аккуратно свернув хвосты вокруг черных тел, уши насторожены, глаза смотрят прямо перед собой. Позы больших кошек были более разнообразны, но все еще слишком правильны. Огромный лоснящийся кот с большими ушами, которые делали его похожим на лиса, сидел на берегу ручья, будто обозревая ряды своего отряда. С другой стороны сидели две кошки, каждая подняв одну лапу и выпустив когти.

Определенно очень странно. Конечно, Эллиот замечал бездомных кошек поблизости. Из-за близости реки и неокультуренной лесной полосы за домами вокруг было много животных — опоссумы, еноты и сотни белок. Но он никогда не видел такую мрачную группу кошек. Что-то еще мелькнуло на периферии его зрения. Очень медленно Эллиот повернулся, стараясь держать живописную группу черных кошек в поле зрения.

С этой стороны ручья собралась другая группа. Кошки из этой группы были полностью белыми. В противоположность ровным рядам черных позы белых кошек выглядели беспорядочными и хаотическими.

Две стаи сидели друг напротив друга, не двигаясь и не мигая. Эллиот заметил, что одна из белых кошек смотрела по сторонам — среднего размера самка, у которой не хватало половины уха. Она сидела, подняв хвост, на расстоянии добрых шести футов от своей фаланги.

Ни одна из кошек не шевелилась.

Это была самая, черт побери, странная вещь, которую Эллиот когда-либо видел.

Без всякого предупреждения белая кошка с рваным ухом бросилась по диагонали через дорогу. Она схватила котенка из черных рядов, сжала его голову в зубах и унеслась мимо вражеского фланга к излучине ручья.

Это случилось со скоростью света, беззвучно, даже без крика жертвы. Но Эллиоту показалось, что он услышал, как сломалась шея котенка, когда кошка исчезла среди теней.

Он поглядел ей вслед, пытаясь проследить ее путь, но угасающий свет был против него. Когда он снова взглянул на дорогу, кошки растворились во тьме, как будто их здесь никогда не было.

— Наверное, у меня галлюцинации, — произнес он. Голос прозвучал хрипло. Он прочистил горло и повернулся к дому.

Белая хищница сидела на заграждении моста перед ним, спокойно слизывая кровь со своей белоснежной шерсти.

Эллиот бросил почту. Кошка взглянула на него на мгновение и продолжила неторопливое приведение себя в порядок.

— Я понял, — прошептал Эллиот. — Белая ладья бьет третью пешку. Правильно?

Закончив слизывать темную кровь со своей груди, белая кошка мелькнула хвостом и растворилась в сумерках.

Смена Эллиота начиналась на следующий день. Официально — в двенадцать, но существовала традиция пораньше освобождать ребят из предыдущей смены, так что он пришел к одиннадцати.

К двенадцатой станции относилась большая территория, покрывающая Северный Остин от бульвара Ламар до 35-й улицы, так что звонков бывало много. Большинство звонков были от больных — обычно сердечные приступы; иногда ножевые или огнестрельные ранения. Но и пожаров было много.


Смена была самой напряженной на памяти Эллиота, а ведь это еще не полнолуние. На самый крупный вызов их подняла сирена в 4.04 утра. Звук напоминал громкое «у-у-у-уа-а» и застал его в фазе сновидений. Обычно Эллиот быстро просыпался, но вызов поймал его в неправильное время, и потом он не мог вспомнить ничего, предшествовавшего выезду на пожар.

Это был один из тех вытянувшихся в ряд комплексов домов, что испещряли северную часть Остина, двадцать квартир в двухъярусном доме в форме буквы «Г». Похоже, это был серьезный пожар. Отражения световых сигналов пожарной машины скользили по поверхности здания, красные и оранжевые огни вспыхивали в темных окнах, как искры. Завораживающее зрелище.

Потом кто-то закричал, и Эллиот увидел, что за ограждением слоняются около двадцати человек. Тоуи подал машину вперед, посмотрел на него и резко сказал: «Франклин! Ты в порядке?» Эллиот спохватился и взялся за рацию. «Машина 12 на месте. Присоединяемся к основной бригаде. У нас жилой комплекс с густым дымом на верхних этажах. Вспомогательной машине необходимо проложить линию. Будем тянуть рукава».

Васкез уже принялась вытягивать рукав, и Эллиот вспрыгнул на машину, чтобы помочь ей, пока Тоуи готовился пускать воду. Войгт схватил одну из лестниц и направил на верхний ярус.

— Там никого нет? — крикнул Эллиот одному из гражданских, здоровому парню в джинсах, который выглядел полностью проснувшимся. — Где это началось?

Парень ответил:

— В квартире по соседству с моей, мы полагаем, — и указал на дверь в конце верхнего яруса. — Три восемьдесят пять. Дымовая сирена уже отключилась — думаю, ее услышали все.

— Проверьте, все ли здесь, — сказал ему Эллиот. — Проверяйте по номерам квартир. Мы будем искать, но постарайтесь убедиться, что все на месте.

Какая-то беспричинная тревога глодала его. Он снова взялся за рацию.

— Войгт! Они думают, что началось в квартире три восемьдесят пять...

Войгт был на полпути наверх, его форменная куртка распахивалась, когда он вытягивал перед собой очередную секцию лестницы.

— Цепляйся справа и скажи, что там внутри, Войгт! — крикнул Эллиот.

Войгт остановился напротив открытой двери, из которой валил дым. Его голос прозвучал громко и возбужденно:

— Неплохо! Мы сможем закрепиться здесь.

Потом Войгт споткнулся напротив ограждения верхнего яруса и выругался. А несколько секунд спустя по лестнице промчалась белая кошка. У нее не хватало половины уха — Эллиот заметил это, когда она метнулась через стоянку и растворилась. При виде рваного уха его тревога резко усилилась.

Неожиданно кое-что пришло ему в голову — инспекция по безопасности, с которой они были гут несколько месяцев назад. Он закричал:

— Нет, Войгт! Мне нужно отрезать соседнюю квартиру. Заблокируй ее!

Подошел парень в синих джинсах:

— Джанет говорит, что жильцы из квартиры три восемьдесят пять в отъезде — так что мы почти уверены, что все здесь.

Эллиот показал парню два больших пальца и побежал к лестнице, вытягивая секцию.

— Васкез — приготовься, но воду не пускай. Мы с Войгтом разломаем потолок в боковой квартире. Нам нужно остановить распространение огня на верхнем ярусе.

Тоуи уже открывал вентиль на машине. Войгт все еще стоял на входе в квартиру, но по крайней мере он застегивал куртку. Васкез уже протянула багры наверх и вернулась, чтобы проложить еще одну линию без лишнего напоминания. Она была хорошей помощницей.

Эллиот забрался в горящую комнату — шевелящийся черный дым скрыл из виду абсолютно все. Он не мог разобрать, как далеко по квартире распространился огонь.

— Говорю тебе, мы можем закрепиться здесь, — сказал Войгт откуда-то изнутри.

— Войгт, — позвал Эллиот, — оставь это. Заходи в соседнюю квартиру и помоги пробить дыру в потолке.


— Но ведь только часть кухни... — сказал Войгт.

— Делай, как я сказал, Войгт. — Эллиот схватил багор и побежал к квартире с другой стороны.

Эллиот слышал звук сирен — значит, еще одна команда на подходе, в любой момент его могут сменить. Дым уже струился из вентиляционных шахт. Он всадил свой складной крюк в стену над головой и потянул, плечевые суставы заныли. Стареешь, Эллиот. Потом Войгт оказался рядом с ним, тоже всаживая свой крюк. Из первой дыры в стене вырывался жар. Но пламени еще не было — они успели как раз вовремя.

— Мы возимся вокруг да около, пока там все горит! — закричат ему Войгт. — Мы могли бы закрепиться там!

Эллиот не стал тратить время на ответ. Ему понадобилось несколько минут на то, чтобы пробить потолок. Тоуи сообщил, что вспомогательная машина уже цепляется к пожарному крану, чтобы проложить еще одну линию.

Эллиот послал свободных людей из команды на поиски в здании, пока Тоуи помогал одному из пятнадцатой команды подключить вспомогательную линию. Через несколько секунд пожарный кран был открыт, подавая воду в рукава.

Эллиот поставил Войгта на вспомогательную позицию во второй бригаде.

— Вот дерьмо, — сказал Войгт, направляя струю воды на верхний ярус. — Ничего не происходит.

— Подожди, — сказал Эллиот. Он схватил другой рукав и побежал к квартире три восемьдесят пять, полыхавшей, как фейерверк. Вокруг было черно от дыма и жарко, как в аду. Васкез была наготове у своего рукава, как он и говорил ей.

— Собьем его! — сказал он.

Они нырнули внутрь, разливая перед собой воду широким веером. Когда они добрались до гостиной, оранжевое пламя освещало их путь неверным адским светом. Вода, которую они накачивали, превращалась в пар, и становилось еще жарче.

Он боялся, что вспыхнет все. Становилось так жарко, что ограниченные очаги пламени в течение нескольких секунд могли вызвать спонтанное возгорание во всей квартире.

Пожарный костюм не мог уберечь при таком воспламенении, он просто таял на теле и изжаривал тебя. Пара становилось все больше. Жар неистовствовал.

— Становится жарковато, а? — сказал он.

— Все будет нормально, — ответила Васкез. Ее голос звучал глухо из-за маски.

В крыше прогорело отверстие. Он понял это по тому, что дым стал рассеиваться и языки пламени стали ярче и выше. Но стало чуть прохладнее — жар выходил через дыру. Затем пламя принялось спадать.

— У нас получается! — закричала Васкез.

Голос Тоуи прозвучал по рации:

— Вы можете выбраться здесь? На крыше огонь.

Эллиот оставил Васкез и парня из пятнадцатой и побежал на первый этаж. Пламя вырывалось сквозь крышу квартиры три восемьдесят пять. Искры выстреливали в темноту и лениво скатывались с крыши.

Дерьмо. Все было таким сухим, что мог начаться поверхностный огонь. А часть крыши чуть подальше уже начала тлеть.

Гражданские с криками бегали по лестнице внизу. Из-за шлема его собственное дыхание звучало громче, чем крики, даже громче, чем голоса, доносящиеся из рации.

— Постарайся их успокоить, — сказал он Тоуи, когда пробегал мимо него. Он схватил наконечник шланга, установленного на крыше машины. Резиновая кишка разматывалась

позади него, пока он взбирался вверх, поливая крышу вокруг разлома. Его собственный пот обжигал его внутри костюма, и он чувствовал себя медлительным и глупым.

Совершенно неспособным просчитать варианты распространения огня.

Хаос, подумал он. Огонь и чертов хаос.

Целые облака пара волнами выходили из отверстия в крыше над квартирой три восемьдесят пять.

— Вы все внутри? — крикнул Эллиот, все еще поливая крышу.

— Мы заходим, — прокричал Войгт.

— Все в порядке! — крикнула Васкез. Ее голос звучал так, будто она улыбалась. — Не волнуйся, Франклин. Похоже, мы справились.

Что-то заставило Эллиота повернуть голову. На перилах сидел крупный черный кот. Он посмотрел на Эллиота и удовлетворенно зевнул, показав розовый язык и острые белые клыки.

Спина Эллиота покоилась мурашками, Кот выглядел знакомо.

Он повернулся. Огня больше не было.

— Закрывай, — крикнул Эллиот Войгту и Васкез.

Подошел Дварик, начальник Четвертого батальона, задержавшись, чтобы почесать кота под подбородком. Эллиот очень уважал Дварика, старого пожарного, который боролся с огнем с сороковых годов. Эллиот ожидал, что Дварик распустит их, но он только спросил:

— Твоя оценка, Франклин? Нам понадобится вторая бригада?

— Думаю, мы сбили пламя, шеф, — сказал Эллиот.

— Все гражданские снаружи?

— Сейчас там прошла розыскная команда, — сказал Эллиот, как только парень из пятнадцатой бригады сообщил, что в здании чисто.

— Каковы потери? — спросил Дварик.

— Две секции, — ответил Войгт. Это прозвучало как обвинение. — А этот сраный кот оцарапал меня к чертям.

Рот Дварика дернулся.

— Ущерб в основном от дыма и воды, — добавила Васкез.

— Отлично, пойду проверю с другой стороны, — произнес Дварик прежде, чем Эллиот смог что-то сказать. — Я проверил здесь — на чердаке в пожарном колодце есть отверстия.

Если бы вы стали действовать со стороны фасада, вы могли бы потерять весь ряд квартир.

— Спасибо, шеф, — сказал Эллиот. В виде исключения Войгт держал рот закрытым.

— Веди своих людей на отдых, — сказал Дварик. — Через несколько минут мы начнем спасать имущество.

Черный кот спрыгнул с перил и принялся, громко мурлыча, тереться о ботинки Эллиота.

Из-за составления отчета и звонка в последнюю минуту Эллиот пришел домой со смены позже, чем обычно. Он добрался до дома около двух пополудни, совершенно измотанный. Ночью им не удалось спокойно поспать больше часа подряд.

Когда он остановился на парадных ступенях, чтобы поднять газеты, что-то прошмыгнуло мимо его уха, стрекоча, как крошечный винтовой самолетик. Колибри. Она на несколько мгновений зависла над Ритиной кормушкой для колибри и потом умчалась прочь. Эллиот снял с крючка кормушку, чувствуя себя виноватым, что позволил ей высохнуть. Он оглядел двор.

Трава пожухла и стала коричневой по краям. Он зашел в дом и наполнил кормушку. Затем он повесил ее на крышу крыльца и вытащил разбрызгиватель и шланг. Давление воды было низким. Когда он крутил ручки настройки, пытаясь достать до иссушенных краев газона, он заметил одного из черных котят, свернувшегося позади рядка лилий рядом с водопроводным краном и равнодушно на него глядящего.

— Похоже, ты здорово проголодался, приятель, — сказал ему Эллиот.

Котенок приподнялся, тело его напряглось, как будто он собирался броситься на него.

— Да что с вами такое, ребята? — сказал Эллиот. — Что вы там задумали?

Котенок не издал ни звука, но Эллиот видел, как вздымаются его ребра в такт быстрому дыханию. Он зашел в дом и открыл банку тунца, вынес ее и подвинул к кусту жимолости в конце ряда лилий. Черный котенок осторожно выглядывал из тени густых листьев.

— Все в порядке, — сказал Эллиот. — Ты можешь выйти и поесть.

Котенок смотрел на него, не двигаясь.

Изнеможение наползло на Эллиота, как туман. Он оставил все и зашел в дом, будучи не в состоянии даже принять душ перед тем, как рухнуть в постель.

Но сон его был неспокойным. Ему снилось, что он борется с белым пламенем, которое, как кошка, прыгало с крыш и из окон на людей, окружающих его, оставляя на своем пути черные искореженные трупы.

Во вторник утром он снова позвонил в дом тестя. На этот раз трубку взяла Анни.

— Анни! — закричал он. — Как ты там, родная моя?

— Привет, папочка, — ответила она. — Здесь здорово. Скоро дедушка поведет меня кататься на коньках, а потом в магазин игрушек. Он говорит, что купит мне Барби.

— Ты хочешь Барби? — переспросил Эллиот. Куклам она всегда предпочитала поезда и бейсбольные карточки.

— Конечно, — ответила она в знакомой манере. Совершенное подражание Рите, даже растянутое «е», превращавшее «конечно» в четырехсложное слово. — Элизабет говорит, что если у меня будет Барби с пляжным домом, то я смогу прийти к ней и поиграть.

— А кто такая Элизабет? — спросил Эллиот.

— Ну па-а-апа, — ответила она.

Еще одна Ритина особенность речи, из тех, что всегда смущали Эллиота.

Услышав это от Анни, он заскрежетал зубами.

— Элизабет Лестерфильд. — Ее благоговейный тон был тем самым, который раньше предназначался только для Нолана Райана. — Она живет вниз по улице, рядом с парком. У нее есть восемь Капитанов, пять Кенов и шестнадцать Барби.

Поначалу он не нашел, что сказать.

— Это здорово. Послушай, Анни, малышка, я тут подумал, что могу приехать и сводить тебя в зоопарк...

— Дедушка водил меня туда вчера, — ответила она.

Он заколебался.

— Ну, тогда на Шесть Флагов...

— Мы идем туда завтра, — сказала Анни. На том конце линии раздался чей-то голос. — Дедушка говорит, что нам пора. Пока, папа.

— До свидания, родная. Я люблю тебя, — добавил Эллиот, но в трубке уже раздавались гудки.

После разговора с Анни он вышел, чтобы полить газон. Трава выглядела посвежевшей, но слишком кочковатой. Скоро ее надо будет косить.

Черный котенок лежал на том же месте под лилиями. Эллиот заглянул за куст жимолости — банка из-под тунца была начисто вылизана.

— Полагаю, ты изрядно оголодал, а, Чертенок? — сказал он и взялся за шланг. — Дай мне включить воду и получишь еще одну банку, договорились?

Молодой кот смотрел на него, не мигая, насторожив уши, но на этот раз не принимая позу для атаки.

— Я всегда сочувствовал жертвам несправедливости, — сказал Эллиот, устанавливая разбрызгиватель. — Штука в том, что мы на одной стороне, ты и я. Пытаемся упорядочить хаос. Как ты думаешь, Чертенок?

Котенок принял небрежную львиную позу. Эллиот услышал негромкое мурлыканье.

После того как он дал Чертенку еще одну банку тунца, Эллиот зашел в дом и предпринял попытку убраться в столе в той комнате, которая служила ему офисом. Двадцать минут спустя в одном из ящиков он нашел старый набор для оригами, принадлежавший Анни.

Закончилось все тем, что день он провел, складывая кошек из маленьких квадратиков черной и серебряной бумаги.

На закате он пошел проверить почту. На улице было тихо. Время обычного оживленного движения миновало, и большинство людей сидели по домам. Чем они занимались? Готовили ужин, читали газеты, смотрели телевизор? Эллиот смотрел на окна, яркие прямоугольники в летних сумерках, но не мог представить себя внутри. Те части его жизни, что были нормальными, отправились в Даллас.

Разбрызгиватели все еще работали, чтобы воскресить иссушенный газон, громко скрипели сверчки. Никакой личной почты, но зато ярко раскрашенная открытка от Терра Тойз, анонсирующая выставку Летних Открытий. Если бы Анни была дома, он бы отвез ее туда завтра, на обратном пути с их ежеутреннего купания в Бартон-Спрингз.

На бетонной стене моста были нанесены свежие отметки, странные процарапанные шестиугольные символы. Эллиот подтянулся, уселся на стену рядом с почтовыми ящиками и стал ждать, что будет дальше.

Белые собрались первыми на этот раз.

Сначала он чуть было не пропустил их, потому что с этой стороны почтовые ящики частично загораживали русло грозового потока. Но кошки были там. С последнего раза их позиции изменились.

Через минуту свои места заняли черные. Их передняя линия выглядела неровной, потому что у них не хватало пешки. Чертенок был самым худощавым из всех молодых кошек, самым маленьким. Он не узнал Эллиота, просто смотрел прямо перед собой.

Шея Эллиота напряглась. Черные определенно были превзойдены; белые пешки были крупнее и их было больше, хотя старшие фигуры с обеих сторон казались примерно равными.

Пешка рядом с Чертенком сделала свой первый ход. Это был крупный кот, хотя все еще подросток, и сначала он стоял на Б3. Он сделал два осторожных шага вперед, выходя из неровного переднего ряда.

Защитный ход? Или начало некоей длинной комбинации?

Затем, привлеченная перспективой легкой добычи, кошка с рваным ухом прыгнула из белой шеренги.

Он был так сосредоточен на кошках, что заметил грузовик Бронко, только когда он уже наехал на них. Он застиг белую хищницу скользящим ударом, отбрасывая ее тело в придорожную канаву.

Эллиот вскрикнул от неожиданности. Бронко даже не замедлил хода. К тому времени, когда он повернул за угол, остальные кошки исчезли. Эллиот подумал, что черная пешка была задета задним колесом грузовика и сбита в русло грозового ручья.

Белая кошка лежала без движения на обочине, ветерок еле-еле ерошил ее белоснежный мех.

— Игра с жертвованием фигур, — сказал он. — Твои приятели сделали серьезный ход, Чертенок.

Звук его голоса упал в тишину и растворился.

Он медленно пошел назад по улице через сумерки. Придя домой, он поднялся наверх и аккуратно расставил на отполированной тиковой поверхности стола своих кошек-оригами в два отряда, лицом друг к другу.

В следующую смену Войгт позвонил и сказал, что заболел. Смена закончилась так же спокойно, как беспокойна была их предыдущая смена. Действительно мирный день на Станции-12.

Эллиот обдумывал все это. Перед последней сменой белые взяли черную пешку, а после случился этот большой пожар в квартире с белой кошкой внутри. Вчера черные одержали победу, а в этот раз на Станции-12 не было ни одного вызова.

Была ли здесь какая-нибудь связь? Или он просто выдумывал?

Он не придумывал кошек в огне — Войгт остался дома потому, что в царапины на его горле попала инфекция. Но кошки были везде. Те две, возможно, были просто испуганными домашними животными. А что касается диких кошек на берегах русла потока — может быть, его глаза были обмануты сумеречными тенями.

На станции было так тихо в этот вечер, что Тоуи уговорил Эллиота сыграть с ним в шахматы. Эллиоту нравились их игры, но с тех пор как начались эти дела с кошками, черные и белые фигурки на доске заставляли его чувствовать беспокойство.

— Тебе придется что-то делать с Войгтом, — сказал Тоуи, выдвигая вперед коня.

— Зачем? — автоматически ответил Эллиот, двигая пешку. — Он безнадежен. Ковбой. Ничто его не переменит.

— Ага, но если ты не врежешь хорошенько по его заднице между ушами в следующий раз, когда он примется обсуждать один из твоих приказов, вы оба закончите в глубокой заднице.

Тоуи был прав, Эллиот знал это. Но у него сейчас не было сил разбираться с позами Войгта. На чем бы он ни пытался сосредоточиться, его мысли возвращались к Анни и Рите.

Ладно, они с Ритой не имели на все общей точки зрения. Многие пары вместо этого действовали наобум. Он был преданным, трудолюбивым мужем, всегда хорошо обеспечивал семью. А еще он много времени проводил с Анни, водя ее плавать, в Детский музей, на долгие прогулки и в Центр природы. Он был хорошим отцом, занимался хозяйством — что еще Рите было нужно?

Он попытался подумать, что он мог бы делать по-другому, в чем нуждалась его жена и чего он не дал ей. Десять ходов в шахматной партии, а он так и не смог представить себе этого.

— Твои мысли где-то гуляют, — сказал Тоуи с отвращением и взял коня Эллиота. — Что с тобой творится в последнее время?

Эллиот втянул голову в плечи, затем опустил их, пытаясь расслабить.

— Рита взяла Анни и уехала в Даллас.

Тоуи оторвал взгляд от доски.

— Она собирается возвращаться?

Эллиот пожал плечами.

— Печально слышать это, — сказал Тоуи и двинул ладью.

Эллиот изучил ситуацию на доске, пытаясь сосредоточиться. Но вне зависимости от его игры Тоуи брал его ферзя в три хода.

Когда он позвонил в Даллас тем вечером, трубку взяла Рита. Ее голос был наигранно радостным. Он познакомился с этой интонацией на вечеринках, на которых она чувствовала себя неуютно, как в тот раз, когда они пошли к Тоуи на пикник. Вероятно, его голос звучал так же на премьерах балета.

— Привет, — сказал он. — Это я.

Пауза.

— Ага.

— Как дела? — Глупый вопрос. Но это все, что он смог из себя выдавить.

— Прекрасно, — ответила она.

— Славно. Это славно. Слушай, я хотел спросить тебя...

— Ты хочешь сказать, что наконец-то решил поговорить со мной? Что ж, чудеса, да и только.

— Ты уже поняла вопрос? Тогда можешь ответить.

Он услышал, как она со всхлипом вздохнула, и представил, как она теребит телефонный шнур. Он никогда не разговаривал с ней грубо, потому что она этого не выносила, но сейчас у него осталось не так много терпения.

Она еще раз вздохнула.

— Вопрос в том, — отчетливо сказала она, — что ты звонил — сколько? — может, десять раз, чтобы поговорить с Анной. И ни разу не попросил к телефону меня.

— А что мне было говорить? — спросил он. — Ты не слушала меня, когда находилась со мной в одной комнате. Я не мог себе представить, что ты изменила свое мнение с тех пор, как уехала в Даллас.

— Что ты имеешь в виду — не слушала?

— Именно это, — коротко ответил он. — Я столько раз просил тебя не уезжать, а ты послала меня к черту.

— Я...

— И не трудись объяснять, что ты уехала только для того, чтобы Анни могла ходить на свои уроки танцев — это ерунда. У тебя просто кишка была тонка сказать, что ты хочешь уйти от меня.

На этот раз пауза затянулась.

— Может, я не хочу уходить, — сказала Рита. Ее голос был слабым и испуганным. Эллиот зажмурил глаза.

— Так чего же ты хочешь, Рита? Я пытался понять это восемь лет, и я все еще не вижу ни капли смысла в твоих чертовых поступках. Так скажи мне, Бога ради!

— Я уже сказала, — ответила она. — Нас нет уже две недели, и это первый раз, когда ты захотел поговорить со мной. Это тебе о чем-то говорит, Эллиот?

— Что...

— Я хочу, чтобы ты меня заметил, черт тебя подери, Эллиот! Я слишком много прошу? Много?

Он услышал резкий обвиняющий щелчок, когда она повесила трубку.

В эту ночь он не смог заснуть. Он слушал тихие глухие шаги на крыше над его кроватью, скрытые передвижения, легкие скольжения и иногда прыжки. Кошачьи маневры.

Через некоторое время он почти мог увидеть их наверху — грациозный смертоносный балет, то, как они двигались, отрабатывая свои ритуальные боевые упражнения. Они не знали усталости; звуки их атак и отступлений не замолкали. Он мог бы поспорить, что начал отличать звуки лап Чертенка от других.

Он лежал в темноте, прислушиваясь, и его видения их танцев стали такими отчетливыми, что он не смог бы сказать, бодрствует ли он и видит галлюцинации или спит и видит сны.

В конце концов он был вынужден взять подушку и отправиться спать вниз, на диван.

Эллиот слонялся вокруг станции после следующей смены, пытаясь поменяться с кем-нибудь из смены С, чтобы у него оказались свободными все выходные.

Сначала он не мог найти желающих, у всех уже были планы. А потом капитан проверил расписание и выяснил, что у Эллиота выходной на День Труда.

— Грядет воссоединение семейства. Мои родители очень хотят, чтобы мы все собрались, — сказал капитан. — Я выйду в твою смену, если ты заменишь меня на День Труда.

Это была паршивая сделка, но Эллиот все равно согласился. К четвергу по станции расползлись слухи, что у него на выходные большие планы.

В пятницу утром он побрился с особым тщанием. Когда он стоял, покрытый мыльной пеной, перед зеркалом в ванной станции, он думал о том, что сказала Рита по телефону.

Это прозвучало так, будто ей было нужно больше его внимания. И в самом деле, они с Алии проводили гораздо больше времени, чем с Ритой. Или даже чем все втроем.

Тогда почему она никуда не ходила с ним и Анни? Он порезался бритвой и вздрогнул. Потому что они любили проводить время на улице, а это времяпрепровождение заставляло ее жаловаться и ворчать, что она хочет домой. Он понял, что они с Анни постепенно стали заговорщиками. Они все еще приглашали Риту поплавать вместе или поиграть в волейбол в Мирном парке. Фокус в том, что эти приглашения звучали не очень-то соблазнительно.

Он смыл остатки пены с лица и посмотрел на свое отражение.

Он любил делать что-то. Для него взобраться на Заколдованную Скалу было весельем. А Ритин идеал развлечений — пойти на художественный фильм, где можно сидеть в кондиционированной темноте и пить дорогую минеральную воду.

Собирался ли он поменять свои развлечения на ее? Никогда. И он не был уверен, что хочет быть хоть в каком-то ответе за ее развлечения — почему она просто не может жить по-своему? Анни может, а ведь ей всего семь лет.

Петерсон, проходивший мимо открытой двери, заметил, как он стоит перед зеркалом.

— Эй, Франклин, все еще красавчик, а? Знаешь, надо ведь прихорошиться, если хочешь с кем-нибудь переспать. Ух ты, ну разве он не хорош?

— Что ты знаешь о красоте, Петерсон? — окликнул его Тоуи. — Твоя мама рассказывала мне, что в детстве тебя покусала безобразная змея, и с тех пор ты такой.

Все навалились на него, даже Васкез, которая обычно бывала довольно спокойной. Они держали пари, что Эллиоту повезет, и подшучивали над ним, действительно ли он собирается провести выходные со своей женой.

Эллиот сумел посмеяться над этим. Если бы он позволил их подколкам достать его, ему было бы нелегко.

Но из-за их поддразниваний он стал возмущаться ситуацией еще больше. Почему Рита была такой неразумной?

Этим вечером он забронировал билеты на бейсбол, а потом зашел в круглосуточный магазинчик и взял сухого кошачьего корма и дюжину банок тунца.

Он открыл тунца и вышел на крыльцо с банкой, коробкой кошачьего корма и большой миской из кабинета — одна из старых Анниных мисок для кукурузных хлопьев, заметил он с острой болью. Чертенка не было на его обычном месте за лилиями.

— Чертенок! — позвал Эллиот.

Он услышал скрипучий звук мурлыканья за собой и обернулся. Чертенок свешивался с навеса над крыльцом рядом с кормушкой для колибри.

— Присматриваешь за птичками, а, приятель? Лучше спускайся и поешь вот это.

Он поставил тунца за кустом жимолости и открыл коробку с кормом. Чертенок мягко спрыгнул на траву и пристально посмотрел на Эллиота.

— Я уезжаю в Даллас на пару деньков, дружище, — сказал он. — Прости за сухой кошачий корм. — Он щедро сыпанул корма в миску, поставил ее рядом с тунцом и отошел в сторону. — Когда я вернусь, получишь еще тунца.

Чертенок медленно подошел к кусту, все еще внимательно глядя на Эллиота.

— Я должен повидать мою девочку, — объяснил Эллиот. — У меня есть билеты на бейсбол — будут играть «Рейнджеры». Анни понравится. По крайней мере она всегда любила бейсбол.

Чертенок принялся за еду, его уши были повернуты в сторону Эллиота, как будто он прислушивался к каждому слову.

— Жаль, что Райан больше не устраивает вечеринок, — сказал Эллиот. — Иначе Анни не смогла бы устоять. Он ее герой. Но в последнее время она изменилась. Ну, ты понимаешь — с тех пор, как они уехали в Даллас.

Чертенок жадно ел тунца, аккуратно и размеренно опуская и поднимая голову.

— Так что, Чертенок, сегодня вы собираетесь надрать кое-кому хвосты? — спросил Эллиот. — Хорошие парни должны победить?

Уши котенка шевельнулись.

— Отпустит Рита Анни со мной на игру? — мягко спросил Эллиот. — Нам удастся договориться?

* * *

Роджер Уоллер и его жена владели самым бросающимся в глаза домом в Хайленд-Парке. Эллиот почувствовал смущение, когда парковал свою раздолбанную машину перед особняком в колониальном стиле. Движение в Далласе было напряженным, а ведь уже почти восемь часов.

Не уверенный, как его примут, он оставил сумку с вещами в машине и подошел к двери.

Когда он нажал на звонок, колокольчики прозвонили два такта из «Колоколов Святой Марии».

Дверь открыла Анни.

— Папочка! — завизжала она и бросилась к нему.

Восторженный Эллиот подхватил ее и закружил.

— Как поживает моя девочка? — спросил он, и не успела она ответить, добавил: — Я очень скучал по тебе.

Она положила головку ему на плечо и удовлетворенно вздохнула.

— Я тоже, папочка.

Затем она выскользнула из его объятий.

— Пойдем посмотрим на моих Барби, — потребовала она и за руку потащила его в дом.

— Ладно, — сказал он. — Через секундочку. Сначала я должен поговорить с твоей мамой.

Она остановилась и озадаченно посмотрела на него.

— Но...

— Только на минутку, Анни, девочка моя, — сказал он твердо. Роджер Уоллер появился в дверях холла.

— Эллиот, — сказал он спокойно и протянул руку.

— Добрый вечер, сэр, — ответил Эллиот, пожимая его руку. — Я как раз объяснял Анни, что должен поговорить кое о чем с Ритой, прежде чем смогу посмотреть на ее Барби.

— Боюсь, что Риты сейчас нет дома, — сказал Роджер.

— У нее свидание, — выпалила Анни.

Роджер, нахмурившись, посмотрел на нее.

— Анна, ты не права. Беги наверх и поиграй. Твой папа скоро придет к тебе.

Анни отправилась наверх без возражений, что удивило Эллиота. Она остановилась наверху лестницы и громко прошептала:

— Поскорее, папочка.

— Да, родная, — ответил он и посмотрел на тестя.

Роджер сделал приглашающий жест в сторону кабинета.

— Давай выпьем кофе, Эллиот. Нам нужно поговорить.

На ночь Эллиот остановился в «Марриотте», заплатив 120 долларов за комнату, — в ближайшем отеле к дому Уоллеров. Роджер согласился без колебаний, когда Эллиот предложил взять Анни на бейсбол. Роджер пошел еще дальше, предположив, что она захочет остаться с отцом в субботу, чтобы пойти на Шесть Флагов.

Когда Эллиот упомянул, что на игру у него три билета, а не два, Роджер сказал:

— Прекрасно. Конечно, я не могу говорить за Риту, но я думаю, что ты поздновато решил наладить с ней отношения. Она отправилась на игру со своим старым другом. Я полагаю, она пытается убедиться, что не так уж несчастна без тебя.

Растерянный Эллиот промямлил:

— Спасибо, сэр.

— Не за что, — ответил тесть. — Я расскажу Рите о том, что ты взял Анну. Приходи завтра на обед — ты сам сможешь пригласить Риту на игру.

Вот и все, что Эллиот смог сделать. Теперь, сидя за столом, покрытым льняной скатертью, он жалел, что вместо этого не пригласил Риту и Анни куда-нибудь в ресторан.

Мэриэн как раз разложила по их тарелкам аккуратные горки креветочного салата в половинках авокадо, кресс-салата и маленькие горячие сырные крекеры.

Эллиот пытался прижать вилкой авокадо, чтобы его можно было порезать, но кусок скользил по тарелке, пока не оказался в опасной близости от ее края. Он уже представил липкое пятно, которое останется на белоснежной скатерти Мэриэн. Решив лучше съесть немного кресс-салата, он посмотрел на жену.

Ее волосы были великолепного темно-рыжего цвета, а кожа была бледна и совершенна. Сегодня под ее глазами лежали тени, а уголки губ то и дело опускались.

Когда они впервые встретились, этот налет трагической хрупкости привел его к сумасшедшим вершинам ухаживаний. И почему сейчас это его так чертовски раздражало?

Он так и промучился весь обед над скатертью Мэриэн. Рита отказалась идти с ним на бейсбол.

Игра была не такой уж плохой, Анни изменилась не настолько, чтобы не получить от нее удовольствия. Что касается Эллиота, для него было мало вещей более чудесных, чем живой бейсбол. А этот день был чертовски близок к совершенству: толпа была полна энтузиазма, и «Рейнджеры» играли от души.

Но в его дочери произошли едва уловимые изменения. Во-первых, она была одета в платье. Это было простое красное платье, но туфельки на плоской подошве сочетались с ним. А еще у нее появилась сумочка.

Зачем, черт побери, Анни могла понадобиться сумочка? Раньше ее всегда устраивали карманы. Одна из его домашних обязанностей заставляла Эллиота опустошать карманы Анниной одежды перед стиркой — обязанность, которая появилась у него с тех пор, как Рита наткнулась на живую змею в кармане Анниных бриджей. Это случилось после одной из их охот за окаменелостями вдоль рукава Шоал. Анни потом рассказала ему, когда он пришел утешить ее, запертую в своей комнате, что, найдя трилобита, она отвлеклась, просто засунула змею в карман и забыла о ней.

Она подняла на него свои облачно-серые глаза и спросила:

— Почему она так злится на меня, папа? Это всего лишь уж.

А он находился в центре, наблюдая события с двух сторон одновременно: как испугалась Рита, найдя в корзине для белья живую змею, и каким безосновательным этот страх выглядел для Анни.

Теперь он был чужаком, не зная, что чувствуют двое других. Ему это не нравилось.

Анни была более внимательна к игре, чем он. Она вскакивала с места вместе со всеми, оставляя его в одиночестве сидеть среди подпрыгивающих тел.

Он уговорил Риту сходить с ним поужинать после того, как Анну уложили в кровать. По предложению Роджера они пошли в дорогой итальянский ресторан, атмосфера в котором была чересчур романтичной, чтобы чувствовать себя в нем комфортно.

Эллиот заказал креветки в чесночном соусе, а Рита — пасту с баклажанами и грибами. Он наблюдал: эта ее знакомая манера складывать пополам салфетку, прежде чем положить ее к себе на колени, сосредоточенный изгиб верхней губы, когда она пробовала вино Он смотрел на нее, помня о каждой детали ее внешности, и думал: «Я ужинаю со своей бывшей женой».

Эта мысль приводила его в смятение и прострацию, как в то время, когда на него сыпались обломки во время пожара в небоскребе, а он не мог понять, где верх, а где низ.

— Я хотел бы, чтобы вы с Анни вернулись домой, — выпалил он, и как только он произнес это, он понял, что это было ошибкой.

— По крайней мере ты сказал «вы с Анни», — ответила она. — Полагаю, что должна быть благодарна, что ты включил в список меня.

Он вздохнул, но был освобожден от необходимости отвечать, так как официант принес их салаты.

После того как официант ушел, он сказал осторожно:

— Я пытаюсь понять, почему ты решила уйти. Но я хочу, чтобы наша семья снова была вместе. Прости, если я сказал, что-то не то.

— Я не могу вернуться домой, пока не пойму, что наилучший выход для меня.

— Почему нет? — спросил он. — Почему мы не можем вместе разобраться с этим? Ведь это логично, разве нет?

Она покачала головой. Огонь свечей украсил ее волосы бликами тлеющих угольков, и на секунду он представил ее как прекрасную незнакомку.

— Я не могу, Эллиот, — сказала она. — Разве ты не видишь — у меня не хватит мужества снова уйти. Так что я не вернусь, пока не пойму, что это лучше всего для меня.

— А что лучше всего для Анни? — спросил он.

Она спокойно посмотрела на него.

— Вот прекрасный пример того, почему мне трудно объяснить тебе что-то, Эллиот, — сказала она. — Ты так замкнут, ничто тебя не трогает. Ничто не имеет для тебя большого значения — возможно, за исключением Анни. И уж, конечно, не я. Это одна из причин, почему я ушла — я больше не могла делать вид, что между нами что-то осталось.

Она слабо улыбнулась.

— Ты помнишь, — спросила она, — как мы ходили завтракать после уроков по физике? Мы сидели в том кафе часами и все не могли наговориться.

Он кивнул.

— Что случилось с этим? Куда ушло это горячее желание делить себя со мной? Мне бы правда хотелось знать, Эллиот.

Он задумался об этом, пытаясь отыскать искренний ответ, который бы удовлетворил ее.

— Это... Я думаю, это потому, что твоя жизнь так переплелась с моей, что мне кажется глупым объяснять тебе это.

Она серьезно кивнула.

— Это могло бы иметь смысл... если бы я представляла, какова на самом деле твоя жизнь.

— Что? — Он почувствовал, что застарелая обида разгорается в его груди. Она говорила на тайном языке всех женщин, на том языке, который невозможно понять и который всегда заставлял его чувствовать, будто он видел мир с добавлением целого измерения, которое не мог постичь. Это было как разница между черно-белым зрением и цветным. А если ты страдаешь цветовой слепотой, ты никогда не поймешь, о чем говорит человек, различающий цвета, что он видит. Даже если очень стараться.

Принесли их заказ, и он съел немного креветок. На вкус они были похожи на застывший канцелярский клей.

— Ты уходишь на работу, — сказала Рита, — а когда возвращаешься домой, будто двадцать четыре часа вычеркнули из твоей жизни. Да, ты можешь рассказать мне что-то о делах на станции, например, что Лоеттнер пытался подставить тебя перед капитаном, но ты никогда не рассказываешь мне ничего стоящего о том, что ты делаешь. Если бы я не узнала твою улыбку под каской в новостях в прошлом месяце, то так бы и не знала, что тебя лечили от отравления дымом.

Несправедливость упрека так кольнула его, что он закашлялся.

— То, что я делаю, не всегда хорошо и изысканно, Рита. Чего ты хочешь? Чтобы я возвращался домой и жил в хаосе и грязи борьбы с огнем постоянно?

— Какой хаос? Я понятия не имею, что такое борьба с огнем, — сказала она. — И это только один из симптомов, Эллиот. Ты держишь слишком большую дистанцию между нами.

Он заглянул ей в глаза.

— Ты уверена, что это я держу дистанцию, Рита? Если дистанция в нашем браке такова, думаю, частично это из-за того, что тебя это устраивает.

— Не стоит...

— И, черт побери, нашему браку не станет лучше, если я стану тащить свою работу домой. Поверь мне, тебе не захочется слушать про это. «Здорово, Рита, сегодня с утречка я вынес из обгоревшего разрушенного дома троих мертвых подростков, вся кожа на них сгорела, так что они выглядели как куски сырого мяса, обугленного по краям. А как прошел день у тебя, дорогуша?»

Вилка дрожала в Ритиных пальцах. Голову она опустила, так что он больше не видел ее глаз.

— Очень милый застольный разговор, ты не находишь?

Рита бросила вилку.

— Я хочу уйти, — сказала она.

Она не разговаривала с ним всю дорогу до дома ее отца. Ее молчание нависало над ним, как горящее здание перед тем как полностью вспыхнуть, предвестник разрушения.

После того как он вернулся из Далласа, он принялся записывать схватки кошек в блокнот на пружине, который он купил в аптеке. Он выбрал его из всего многообразия школьных товаров. Увиденное угнетало его, Рита уже наверняка внесла Анни в список одной из модных частных школ Далласа.

Теперь он без труда мог различать всех кошек в двух группах. Черный ферзь представлял собой крупную беременную кошку с зелеными глазами и густой шерстью; черный слон был самцом, похожим на миниатюрную пантеру, с лоснящейся темной шерстью и аккуратными закругленными ушами, лежащими почти плоско на его голове. Узнавание облегчало понимание тактического эффекта от их маневров.

Он принес со станции домой одну из больших карт, с расчерченной сеткой территории Станции-12, и расставил своих кошек-оригами в местах пожаров. Когда пожар выходил из-под контроля — он помечал место серебряной кошкой; когда им удавалось погасить огонь — он использовал черную кошку. Через несколько дней карта выглядела как одно из боевых построений кошек.

На самом деле они не играли в шахматы, он понял это сейчас, не считая того, что шахматы — это тоже ритуализированное сражение. Но он мог взять шахматы за модель для понимания того, что означает их конфликт. С этой картой он почти что мог постичь их стратегию, те силы игры, которые — однажды понятые — позволят ему предсказать следующий ход.

Сначала он помечал только активность пожаров после кошачьих боев на своей станции, но через неделю он понял, что имеют значение пожары по всему городу.

Он мог сделать только одно: принести домой карты других станций и запастись бумагой для оригами.

Эллиот обедал, сидя на крыльце, потому что обеденный стол был покрыт картами. Он предложил свой недоеденный гамбургер Чертенку, который растянулся на дереве краснодневов — Ритиной гордости. Чертенок вежливо понюхал угощение, но не притронулся к нему. Его черная шерсть приобретала глубокий синий оттенок на дневном свету. Он сильно подрос за последние недели и больше не выглядел как котенок.

— Я тебя не виню, — сказал Эллиот. — Я должен был распланировать все заранее, вместо того чтобы есть эту гадость.

Но позже он не смог заставить себя составить список необходимых продуктов, а в последний раз, когда он пошел в магазин, поймал себя на том, что стоит в отделе продуктов и, не мигая, смотрит на гору латука.

Темноглазая молодая женщина с ребенком обеспокоенно смотрела на него.

— Вы в порядке? — спросила она, голос ее был полон тревоги. Он поблагодарил ее и поспешно отступил, оставляя позади свою наполовину заполненную тележку.

Поскольку Чертенок отказался от гамбургера, Эллиот выкинул его в кухонное мусорное ведро, которое уже начало вонять. Он отнес пакет с мусором к обочине и оставил так. Мусорные баки на улице так долго были без присмотра, что их украли.

Стук в дверь разбудил его в шесть следующим утром.

Он свалился с дивана, на котором спал в последнее время, протер глаза. Стук раздался снова, на этот раз более настойчиво. Он открыл дверь, будучи в одних трусах.

Это был их сосед через дорогу — как его звали? — университетский профессор, который водил «сааб». Британец, чей акцент Рита всегда находила таким очаровательным. Скорее всего он пришел жаловаться насчет газона. Эллиот оставил попытки вспомнить его имя и сказал:

— Да?

— Ой, — сказал сосед жизнерадостно, — простите, что разбудил вас, но эти чертовы кошки снова рылись в отбросах. — Он махнул рукой через улицу. — Этим утром они раскидали содержимое вашего мешка по всей дороге. Мы должны переловить их и усыпить, если вас интересует мое мнение.

Эллиот сошел с крыльца и посмотрел на дорогу. Мешок для мусора был разорван с одного бока, и отбросы были раскиданы по всей проезжей части и по обочинам. Вероятно, возмездие белых за то, что он кормит одного из их соперников.

Или они затеяли силовую игру на территории черных.

— Вы видели кошек? Какого они были цвета?

— Нет, но я уверен, что это были кошки. Собаки просто вываливают содержимое из мешка. Когда мешки вот так порваны, это кошки. Вы знаете, вокруг слоняются просто десятки этих диких тварей.

— Да, я знаю, — сказал Эллиот. — Две разные стаи. И они или совершенно черные, или полностью белые. Вот что странно.

Человек рассмеялся.

— Вовсе не странно, в самом деле. В действительности они все из одной группы скрещивания. На основании этого шаблона доминантных и рецессивных генов, отвечающих за окраску, если кошка не белая, она черная.

— Простите? — сказал Эллиот.

— Это как двойное отрицание, — сказал сосед. — Если шаблон генома сообщает телу, что шерсть должна быть белой, тогда она будет белой. Но если код повторяется дважды, тогда как будто белый включается и снова выключается. И вуаля! Черная кошка. Прекрасно подходящая для того, чтобы перебегать через дорогу перед вашим врагом или сидеть верхом на метле, в зависимости от вашего вкуса.

— Как два минуса дают плюс, — сказал Эллиот. — Вы это имеете в виду?

Сосед — этот пустой обворожитель чужих жен — выглядел озадаченно.

— Ну, не совсем так, — начал он.

— Забудьте, — сказал Эллиот. — Я займусь этим. — Он вернулся в дом.

— Но разве вы не собираетесь убрать эту грязь? — спросил сосед.

Эллиот захлопнул дверь, не ответив.

Этим вечером черный ферзь вернулся, приведя с собой новый помет пешек, и Чертенок занял место ладьи при ферзе.

Его карта пожаров была вся покрыта кошками-оригами, их бумажные тела составляли сложный узор на сетке домов. Он был уверен, что белые кошки выигрывали, пожары вспыхивали по всему городу, вереницы поджогов и случайных возгораний. А победы черных создавали рукотворное спокойствие. Но только после внезапного прекращения ужасных наводнений в Сан-Антонио в середине августа он понял, что сражения кошек были также связаны с более крупными, более значительными событиями.

Эллиот стал всегда носить с собой блокнот, кратко записывая новости, которые он слышал, видел или читал, и пытаясь увязать конфликт кошек с внешними событиями. Да, схема была трудноуловима, но она была очевидна для всякого, кто внимательно следил за ней.

Тоуи заметил блокнот и стал приставать, выспрашивая, почему он вечно сутулится над этими записями и больше не играет в шахматы и волейбол.

Эллиот не хотел обсуждать свое открытие. Он доверял Тоуи, но для него в мире существовало слишком много случайных сил, чтобы он мог открыть раньше времени то, что узнал. Он смотрел на все свидетельства вечного сражения: черные и белые фигуры шахмат, черные и белые шестиугольники волейбола, черные и белые плитки на полу станции.

Он вносил в блокнот все доказательства. После разыгранной комбинации, которая стоила белым второй ладьи, трое человек в Мехико были преданы суду как «магазинные убийцы». Когда белые отомстили, взяв черного королевского слона, мексиканские власти отказались подчиниться американскому закону об экстрадиции осужденных преступников.

Когда белые воспользовались преимуществом и напали на черного ферзя в короткой стычке, предложение президента по здравоохранению было отклонено комитетом. Потом черные атаковали и взяли оставшегося белого коня, красиво осуществив сцену захвата. Была разработана компромиссная программа, комитет проголосовал за нее, и через неделю закон был принят.

Было и еще кое-что: шестеро альпинистов, погибших в лавине на итальянской стороне Альп, взрыв уличного насилия в Восточном Остине, бушующие лесные пожары в Калифорнии.

После побед черных было объявление о том, что между бандами в Остине заключено перемирие, а шестнадцать подростков-туристов, объявленных погибшими, были спасены из огня в Калифорнии.

Волны расходились от этой местности и его жизни расширяющимися кругами. Эллиот купил пятидесятифунтовую упаковку кошачьего корма и принялся кормить всю стаю черных кошек. Его дом стал их безопасной территорией; он никогда не видел поблизости белых кошек. Так что он построил жилище для черных кошек за гаражом, полагая, что если они будут питаться лучше, чем их соперники, они будут выигрывать чаще.

И каким-то образом их победа была связана с его собственной: вернуть Риту, снова стать семьей.

Пока что преимущество было очень незначительным — большинство диких кошек были хорошими охотниками, — но придет зима...

В третью неделю августа он стал думать, что произойдет, если он прямо вмешается в их сражение.

В следующую смену они были вторым составом, когда поступил вызов — четырехквартирный дом в Дав-Спрингз. Дым и языки пламени уже были видны к тому времени, когда они добрались туда, но предыдущей ночью черные выиграли, так что Эллиот не очень беспокоился.

Антонио Гарца был в главном составе.

— Пропавшие жильцы, — прокричал он им, прежде чем их машина остановилась. — Ищите и спасайте — живо!

Эллиот и Войгт побежали к зданию. Гарца послал остальных протянуть еще одну линию на второй этаж. Они направлялись прямо в огонь.

— Видал — Гарца не какой-нибудь слизняк, — сказал Войгт. — Не то что некоторые. Он протянет этот патрубок и пройдет первым.


Эллиот собирался наподдать Войгту на следующей неделе и поинтересоваться, кого он назвал слизняком. Сейчас на это нет времени. Но позже...

Они ворвались на второй этаж.

В квартире было полно дыма. Даже в кислородной маске Эллиот дышал гарью и копотью и ни черта не видел.

От жары его бросило в пот. Квартира была полностью объята огнем. Но внутри было подозрительно тихо. Единственным, что он слышал, было его собственное дыхание и звук воздуха, проходящего через маску.

Эллиот провел три года во вспомогательной команде, прежде чем его повысили. Он всегда проводил розыскные работы, как учили в книгах, передвигаясь вдоль стены, положив на нее правую руку, ощупывая пространство левой рукой, не пропуская ни одной двери и ни одного отверстия. Запаса кислорода хватит на пятнадцать минут, прежде чем он должен будет отступить, выходя тем же утомительным образом, как и входил. Если не будешь прикасаться к стене, то заблудишься, а если заблудишься — умрешь.

Становилось все жарче и жарче, воздух жег его даже сквозь огнезащитный комбинезон. Под курткой возникало ощущение, что его форменную футболку гладят раскаленным утюгом прямо на нем.

Проблема заключалась в том, что он не знал, когда жарко превратится в слишком жарко. Огненный хаос включал в себя слишком много переменных.

Скорее всего ему уже пора было выбираться, но у него еще осталось кислорода на несколько минут. А Гарца сказал, что есть пропавшие. У него не было желания выкапывать обугленные останки из-под обломков — или даже просто тела.

В том дыму он ни в чем не мог быть уверенным, но он полагал, что находится в одной из спальных, когда наткнулся на стенной шкаф. Трещины в дверцах изнутри были заложены одеялом, и края его обуглились.

Эллиот забил огонь на одеяле и рванул дверцу. В течение секунды, пока дым не заполнил шкаф, он успел все разглядеть. Ребенок лет восьми плакал, забившись в угол. Эллиот схватил девочку, прижал ее лицо к своей груди и заторопился обратно, пригибаясь, левой рукой держась за стену. Он взялся за рацию и сказал: «Машина 12, нашел пострадавшую, выхожу. Вызывайте «скорую»».

Девочка натужно кашляла и корчилась, заставляя повышаться уровень адреналина в крови Эллиота. Зажужжал сигнал кислородной маски, оповещая о том, что кислорода осталось на четыре минуты. Ему казалось, что он двигается на пределе возможностей, но адреналин заставил его увеличить скорость.

А потом он увидел дверь.

Он сильнее сжал ребенка и побежал, все еще пригибаясь как можно ниже, чтобы уберечь ее от самого густого дыма. Он сбежал по лестнице, пронесся мимо пожарных рукавов и бережно уложил ее на траву.

Девочка все еще корчилась и кашляла, так что Эллиот понял, что она пострадала не очень сильно. Подбежал парень из двадцатой бригады и надел на нее кислородную маску, прежде чем она открыла глаза.

— Ты можешь дышать? — спросил парень. — Что у тебя болит?

Ее лицо было покрыто слоем копоти иона дышала с трудом.

— Как тебя зовут? Ты здесь живешь?

Сигнал маски Эллиота перестал жужжать. Кислород закончился. Он склонился над ребенком и снял шлем. Она схватила его руку и оттолкнула в сторону кислородную маску.

— Я думала, — выдохнула она, — что сгорю. — Она так надрывно кашляла, что на ее глазах выступали слезы и смешивались с грязью на лице. Тот пожарный снова надел на нее маску и на этот раз она не оттолкнула ее. — Я слышала, как огонь приближается, — сказала она Эллиоту, голос ее звучал глухо через маску. — Я звала и звала, но никто не приходил...

Он стащил перчатки и взял ее за руку. Ее пальцы были ледяными из-за пережитого шока, но хватка — отчаянно сильной.

— Я пришел, — сказал он. — Мы вытащили тебя. Теперь ты в безопасности.

И тогда он увидел Чертенка, взгромоздившегося на кислородную сумку с самым самодовольным видом.

За двенадцать лет службы в департаменте Эллиот ни разу не выносил из огня человека. Домашних животных — конечно, трупы — да, но никогда живых. После того как пожарные оповещатели стали так распространены, большинство людей просыпались и успевали выбраться из дома, прежде чем огонь становился опасным. Или так, или пожарные выносили мертвое тело.

Эта девочка была умной и везучей. Достаточно умна, чтобы спрятаться в шкафу, когда не сумела выбраться из дома... и ей повезло, что они нашли ее вовремя. Но ребята говорили, что в этом есть только заслуга Эллиота, считая, что он должен потребовать награду.

Когда закончилась их смена, все в компании настаивали на том, чтобы вытащить Эллиота отпраздновать это событие. Все закончилось тем, что они засели в баре на Бартон-Спрингз-роуд, устроившись всей шумной радостной толпой вокруг барной стойки в форме подковы, по очереди покупая Эллиоту порции импортной текилы.

Даже начальник Эдвардз заглянул и заказал всем по выпивке.

— Тост, — сказал он, поднимая бутылку с пивом в направлении Эллиота. — Франклин, не всем предоставляется случай показать, из какого теста они слеплены. Сегодня ты доказал, что способен на многое. Так что за Эллиота — твердую руку!

Все принялись улюлюкать, вопить и хлопать Эллиота по спине. После пятой рюмки чувствительность в его горле исчезла и пить стало легче.

Около четырех хозяйка бара подошла к ним и попросила немного успокоиться, потому что они мешали другим посетителям. В четыре тридцать она их выставила.

Немного поворчав, все стали расходиться по домам.

Они с Тоуи остались, чтобы поесть. Эллиоту нужно было протрезветь, чтобы иметь возможность сесть за руль.

— Скажи-ка, Тоуи, ты не замечал в последнее время множество кошек?

— Что ты имеешь в виду? — Тоуи складывал на столе из спичек бревенчатую хижину. Он укладывал спички так ровно, что стены строения не выглядели, как сделанные вручную.

— На происшествиях, — сказал Эллиот. Голос его звучал глухо и как будто издалека. — Кошки на каждом пожаре. Черные и белые. И сегодня тоже.

— Да, я видел кошек. Они повсюду. А чего ты ожидал?

— Но там всегда одни и те же кошки, вот что странно, Тоуи. Эти черные кошки как силы порядка или чего-то подобного, всегда крутятся поблизости, когда мы неплохо справляемся. Или как сегодня, когда я вынес ребенка. А эти белые кошки — силы хаоса, всегда появляются на пожарах, с которыми мы не можем справиться.

— Ты говоришь, что это кошки хаоса? — Тоуи так сильно рассмеялся, что на его лбу выступил пот. Когда Эллиот не присоединился к нему, Тоуи постепенно взял себя в руки, потом посмотрел на него оценивающе. — Ты пьян, приятель. Пьян в задницу.

— Но, Тоуи, ты же сам сказал, что видел их сегодня. А помнишь белую кошку, которая так сильно поцарапала Войгта? Она вышла из горящей квартиры...

— Ну и что? Кошки есть везде, — сказал он снова. — И кроме того, я ничего не имею против кошки, желающей подгадить Войгту.

Официантка принесла их гамбургеры.

— Поешь немного, — сказал ему Тоуи, — прежде чем станешь снова нести эту чушь. Или ты собираешься привить мне котофобию, мистер Герой?

К вечеру у Эллиота разыгралось жуткое похмелье, но он обещал Анни позвонить и выслушать ее рассказ об уроках танцев. Он не знал, как рассказать о сегодняшнем происшествии, чтобы не выглядеть хвастающимся, так что промолчал и просто слушал Аннину болтовню об Элизабет Лестерфильд, новом платье для танцев и обо всех этих Барби, которых купил ей Роджер, и как мама сказала, что они с Элизабет пойдут в одну школу.

— А ты не хочешь вернуться в Остин к школе? — спросил Эллиот, прежде чем она смогла остановиться. Затем добавил: — Нет, не стоит отвечать, Анни, девочка моя, я поговорю об этом с твоей мамой.

— Хорошо. Только, папочка...

— Да? — Вспышка надежды почти парализовала его. Может быть, она все-таки хотела вернуться домой.

— Ты не мог бы называть меня «Анна», а не «Анни»?

— Конечно, родная, — выдавил из себя Эллиот. Ему пришлось прокашляться, прежде чем он мог продолжить. — Как скажешь.

— Тогда Анна, пожалуйста, — сказала она. Каждый звук ее голоса был испытанием для его мужества. — Это звучит более гордо, ты не находишь?

Она вырастет такой же, как Рита, — падкой на вещи, тогда как ей будет необходимо внимание. Он понял это, когда ехал на работу в четверг. Он упустил шанс помириться с Ритой, и из-за этого не мог быть с Анни. Она вырастет, изуродованная куклами Барби. Все это и бесконечные наставления Уоллеров убедят ее в том, что необходимо быть слабой и хорошенькой, а не самодостаточной и сильной.

Эллиот приехал на работу около половины двенадцатого, опоздав сменить Дурхэма, но никто не жаловался. На этой неделе готовил Тоуи. Он сделал свои знаменитые красные бобы с рисом, так что все завтракали вместе. Разговоры были только об Эллиоте и о том, когда он получит награду. Васкез вырезала из газеты статью с фотографией, на которой он склонился над маленькой девочкой, сжимая ее руку. Она даже приклеила эту статью на кусочек картона и заламинировала.

Она предложила ее Эллиоту со словами:

— Для твоего блокнота, Франклин.

Он был тронут и смущен.

— Спасибо. — Он не мог придумать, что еще сказать. Васкез, похоже, это не беспокоило.

— Я смотрю, ты на высоте, а, лейтенант? — сказал Петер-сон с легким налетом сарказма в голосе. — Каково это — быть героем?

Эллиот пожал плечами и уткнулся в бобы. Даже стряпня Тоуи его не привлекала. Ничто не радовало вкус.

— Поговори с нами, — сказал Петерсон. — Скажи нам, каково чувствовать себя героем — спасти ребенка?

Эллиот оглядел сидевших за столом, надеясь на помощь. Все смотрели на него, ожидая его слов. Даже Тоуи. Эллиот прочистил горло.

— Это странно.

— Странно быть героем? — спросил Петерсон. — Да ладно, лейтенант.

Все молчали.

— Она сказала, что слышала, как приближается огонь. Она звала кого-нибудь, но никто не пришел. Я все думаю... — Он прервался и обвел всех глазами, но все молчали. — Я не могу перестать думать, что все могло пойти по-другому. У меня кончался кислород — а что, если бы я повернул назад чуть раньше? Что, если бы огонь добрался до нее, прежде чем я успел надеть новую маску и вернуться?

Лица вокруг стола стали серьезными, и никто не встречался с ним взглядом.

— Я все думаю, — продолжал он, — что мы обречены на поражение. У хаоса больше сил, чем у порядка, — так устроена вселенная. Против нас играют краплеными картами.

Никто не зашевелился и не заговорил. А потом Тоуи сказал:

— Эй, ребята, ешьте. Еда остывает. Или вам не нравится моя стряпня?

Как только возобновилась обычная болтовня, Эллиот выскользнул из столовой. Он пошел в комнату отдыха, сел на койку и уставился на шкафчик. Все ускользало от него. Анни пойдет в школу в Далласе, и Рита скажет, что они не могут вернуться, пока идет учебный год. Они будут иногда приезжать на выходные, если он не будет работать в это время.

Но она скоро все забудет, дети так устроены. Она забудет охоту за окаменелостями в русле ручья, забудет о купаниях в ледяной воде Бартон-Спрингз каждым летним утром. Любовь к бейсболу испарится из ее памяти, как вода с горячего тротуара.

А Рита? Он с трудом узнавал ее.

Кто-то открыл дверь позади него. Эллиот не оборачивался.

— Эй, Франклин! — Это был Войгт. Он вошел и уселся на соседнюю койку, лицом к Эллиоту. — Эй, ты славный парень, Франклин. Мне не стоило обзывать тебя слизняком в

тот раз.

— Это не имеет значения.

— Просто хотел сказать тебе это. — Но Войгт не уходил. Через минуту он добавил: — Тоуи сказал, что твоя старуха бросила тебя и забрала дочурку.

Эллиот ничего не мог с этим поделать; его передернуло.

— Эй, приятель, — сказал Войгт, — я знаю, это нелегко. То же самое произошло со мной прошлым летом. Я бы не относился к тебе так дерьмово, если бы знал, что с тобой это происходит. Понимаешь, я знаю, как это тяжело. Наши семьи, парень, — это самое главное. Когда моя старуха ушла, я почти пропал. Я был близок к тому, чтобы взять ружье и выбить себе мозги.

Эллиот отдал бы все на свете, чтобы Войгт замолчал, но не мог найти слов.

Войгт водил пальцем по полоскам известкового раствора между кирпичами на стене комнаты.

— Просто держись изо всех сил. Сейчас ты думаешь, что надежды нет, но подожди и увидишь. Дела пойдут неважно там, в Далласе, — сломается ее машина или ее приятель бросит ее — любое маленькое изменение в существующем положении вещей, и бац! Она вернулась. Так случилось со мной. И нам со старухой никогда не было так хорошо вместе.

Эллиот посмотрел на него.

— Что ты сказал?

— Нам с женой никогда...

— Нет, перед тем — про существующее положение вещей.

Войгт пожал плечами.

— Это та самая хаотическая ерунда, о которой ты говорил тогда. Понимаешь, дела у нее идут неважно, что-то изменяется — потому что что-то всегда изменяется, — и она возвращается домой.

Эллиот был ошеломлен. Он так боролся, чтобы сохранить порядок — теперешний порядок, — и не понимал, что вся жизнь его уже изменилась. Теперь положение вещей заключалось в том, что Рита и Анни жили в Далласе.

Войгт хлопнул Эллиота по плечу.

— Держись, приятель. Что-то обязательно переменится и тогда все перевернется.

Из динамика раздался голос диспетчера:

— Сработала сигнализация на Морнингсайд, 2385. Пожар в квартире.

Они были второй бригадой. Весь ряд квартир был в дыму.

Эллиот не понимал, что происходит. Пожарные шланги тянулись вверх по лестнице, но он никого не видел, не слышал ничего по рации, не знал, что делают люди.

— Кто в основной бригаде? — прокричал Тоуи, когда они остановились. — Какие приказы?

Никто не отвечал.

— Тяните вспомогательную линию, — сказал ему Эллиот и выпрыгнул из машины.

Войгт и Васкез спрыгнули сзади, и все втроем они побежали к лестнице.

Водитель шестнадцатой машины — надпись на куртке гласила: «Рейнольдс» — помогал женщине в купальнике и шортах, на обнаженных плечах которой белели большие пузыри. Ее волосы были опалены с одной стороны, она выглядела полубезумной, ее темные глаза были широко распахнуты. Девочка лет двенадцати или тринадцати стояла рядом с ними.

Рейнольдс потряс женщину.

— Мэм, вы должны сказать нам, в какой комнате. Мы ищем, но как вы сами думаете, где он может быть?

— Вы в основной бригаде? — спросил его Эллиот. — Какова ситуация?

Рейнольдс даже не посмотрел на него.

— Его не было с вами — где нам искать?

Девочка ответила:

— Мы не знаем. Он всегда прячется, да, мам?

Женщина теперь рыдала беззвучно, рот ее широко открывался в крике, но не раздавалось ни звука. Нити слюны висели между ее зубами.

Эллиот посмотрел на девочку.

— А где он обычно прячется?

— Он любит забираться в кладовую. Иногда он тайком бегает к Томми поиграть в видеоигры.

— В какой квартире живет Томми? — Голос Рейнольдса дрожал.

Девочка покачала головой.

— Не знаю. Мы только недавно переехали — а он мне не говорил. А на прошлой неделе я нашла его точно на другом конце здания в прачечной.

— Мы найдем его, — сказал Эллиот. — Бригада 12 присоединяется к основной. Васкез, начинай искать по всем квартирам в этом ряду — пропал маленький мальчик, который любит прятаться. Поняла? Возьми рацию. И проверь все шкафы. Войгт, вперед.

Ему следовало отойти и принять командование станцией, но, похоже, шестнадцатая ее даже не установила. Когда они с Войгтом поднялись по лестнице, он понял почему.

Командующий бригадой лежал без сознания. Шлема на нем не было. Все волосы на его лице были сожжены, а дыхание было затруднено.

Васкез была рядом с ним. Эллиот приказал ей и Войгту отнести лейтенанта вниз, чтобы им занялись врачи, а сам направился вдоль сплетенных шлангов внутрь.

Один из пожарных шестнадцатой бригады заливал водой квартиру.

— Что случилось с вашим лейтенантом? — прокричал Эллиот.

Парень не оборачивался.

— Он выбил дверь, не надев полностью костюм. Думаю, он вдохнул огонь. Но Рейнольдс вытащил его, а мне здесь нужна помощь. Ты можешь передать им, чтобы подняли давление в рукаве?

— Сукин сын, — сказал Эллиот. Он включил рацию и запросил у диспетчерской подкрепление, всматриваясь сквозь клубы дыма и пара и пытаясь составить представление о ситуации. Похоже, пожар начался на кухне, потолок которой уже прогорел насквозь. Такие дома строили в восьмидесятых, во время бума — скорее всего с нарушением строительных норм, с неправильно построенными пожарными колодцами. Вода, которую лил этот парень, скорее всего просто выталкивала огонь на чердаки других квартир.

— Сейчас вернусь, — сказал он.

Он побежал к следующей двери, чтобы оценить распространение огня, говоря Рейнольдсу, что нужно протянуть больше линий. Рейнольдс все еще разговаривал с той женщиной. Этот чертов парень был абсолютно бесполезен.

Соседняя квартира была уже черна от дыма; Эллиот подбежал к следующей, пинком открыв дверь.

Чертенок ждал его внутри в напряженной стойке. Он заорал, увидев Эллиота.

— Именно здесь нужно останавливать огонь? — спросил Эллиот, оглядываясь. Легкие клубы дыма струились из вентиляционного отверстия.

Положение вещей в этой комнате должно было измениться.

Что он сказал другим за завтраком? Что они обречены на поражение? Что ж, был по крайней мере один способ исправить это.

На мгновение он увидел ребенка, мальчика с темными круглыми глазами, прячущегося где-то, слушая, как к нему приближается огонь.

— Нет.

Эллиот потряс головой, отгоняя видение. Нет, этот мальчик был где-то в другом месте, сидел на дереве или играл в видеоигру. Картинка поблекла и превратилась в Анни, сжимающую губы совсем как Рита со словами: «Зови меня Анной».

— Бригада 12 основной бригаде — вспомогательная линия проложена, — сказал Тоуи.

— Три бригады ведут поиски — с мальчиком пока не везет, — это была Васкез, тоже по рации. Голос ее звучал сурово.

— Этот мальчишка явно убежал куда-то, — сказал ей Эллиот.

Войгт подбежал к Эллиоту, чуть не споткнувшись о Чертенка.

— Что нам делать?

Эллиот опустил взгляд на кота, который смотрел на него выжидающе.

— Довольно консервативной тактики, — сказал он мягко. — Прости, приятель. Белая пешка бьет черную ладью.

— Что? — закричал Войгт. Пот струился по его лицу под стеклом шлема. — Каков приказ?

Эллиот взял его за руку и вытолкнул на лестничную площадку.

Позади Войгта Эллиот увидел женщину и ее дочь, стоявших прижавшись друг к другу внизу лестницы. Лицо женщины кривилось, и он видел, как трясутся ее плечи, но белый шум бегущей воды заглушал все звуки.

— Прижмем его, — сказал он, на этот раз громче.

Войгт посмотрел на него с недоверием и покачал головой.

— Что?

— Шевелись — тяни этот рукав вперед, — прокричал Эллиот, указывая на вход в первую квартиру. — Мы протянем этот патрубок!

Лицо Войгта посветлело. Он схватил линию и нырнул в дым.

Эллиот обернулся в поисках Чертенка, но кота уже не было. Он догадывался, что скоро появится один из белых. А он должен был установить командную станцию.

Он повернулся и медленно отступил к лестнице, глядя на расстилающийся хаос.


Моему брату, Дэрилу, пожарному и философу.

Гэйхен Уилсон. Добрые друзья

Вот опять «ГОСПОДЬ ЛЮБИТ ТЕБЯ» — до смерти, дорогая! Всегда забываешь, как глубоко и совершенно тебя любят.

Что за прелестная, скажу тебе, абсолютно прелестная шляпка.

Ну не гадкий ли, прямо убийственный дождь? Бедняжка Маффин прямо вся из-за него извелась. Сидит печально у окна и смотрит на эти глупые капли, что хлопаются о террасу, и ну ни слова не желает слушать, когда я пытаюсь ее приободрить.

Вот мы и на месте.

Остановитесь здесь, водитель. Здесь! У того маленького зеленого навеса с толстым швейцаром, черт побери! А теперь мы проехали. Сдачу можете оставить себе, хотя вы этого и не заслуживаете.

Господи, совершенно невозможно поверить, какой сброд сегодня водит такси. Ты видела, какой дрянной взгляд он на меня бросил? Эмигрант поганый. У него, наверное, в багажнике все причиндалы для какой-нибудь идиотской бомбы, взрывчатка, вываренная из навоза наших коров или из чего там еще они ее делают, если верить газетам. Думаю, нам следует благодарить небо, что настоящая взрывчатка этим поганцам не по карману.

Да, Господи Иисусе, пойдем поскорей внутрь, пока мы обе не промокли до нитки.

Ах, дорогая, ну вот, теперь, когда мы вошли и я увидела, что тут творится, я, право, уже жалею, что предложила тебе этот ресторан. Боюсь, он стал слишком модным. Ты только посмотри на этих ужасающих людей, Господи помилуй! Ты хоть кого-нибудь из них знаешь?

Бог мой, ты видишь, какая у нее прическа?

У меня совсем вылетело из головы, что об этом месте уже стали писать в газетах. Кто был с кем, и где они сидели, и что ели, и хорошо ли это было приготовлено, и глядели ли они друг на друга влюбленными глазами, и занялись ли любовью под конец дня?

Самое время, чтобы кто-то появился о нас позаботиться.

Да, здравствуйте, Андре, и я рада вас видеть. Да, много времени прошло. Немало. Да, тот стол нас вполне устроит; вы ведь помните, что он один из моих любимых. Я сяду у стены, а мисс Турнье сядет на стул. Спасибо, Андре.

Как будто он посмел бы предложить неподходящий стол, дорогая. Пусть только попытается, вот увидишь, как пух во все стороны полетит, и можно подумать, он этого не знает!

Господи, как время летит! Мы ведь целую вечность не виделись, правда? А теперь ты ну просто должна рассказать мне все. И ничего, слышишь, ничего не утаивай. Например, это ведь ты его оставила? Правда? Я имею в виду Чарльза.

Молодец! Я так и знала, что со временем ты одумаешься. Ну, просто знала. Ты разумная девушка, Мелани, милочка. Всегда такой была. И плевать мне, что они там говорят.

Да, Жак. Добрый день. Да, я закажу как обычно, но не знаю, на что решится мадемуазель Турнье. Чего бы тебе хотелось, милая? Кир-роял. Слышите, Жак? Нет, меню, думаю, мы попросим потом. Но все равно спасибо.

Просто ушам своим не верю. Ты это видела, милая? Ты видела, как он ну просто навязывал нам это проклятое меню? Правда-правда, здесь теперь все равно что заплеванная греческая забегаловка. У меня такое чувство, будто я сижу у сальной стойки с работягами, Господи помилуй. И не успеешь оглянуться, как обслуга станет расхаживать в подтяжках или, еще того хуже, в передниках. Это уж слишком! Правда-правда!

Ну все, хватит об этом. Это не стоит нашего времени, давай перейдем к тому, что действительно что-то значит. Так что произошло с Чарльзом? Ты сделала это по собственному почину или пришлось вмешаться Цисси?

Ну и молодчина же ты! Сделала все сама, душечка? Как же, наверное, гордилась Цисси. Он тебя не стоил, милая, но ты это и сама, конечно, знаешь. Совершенно чудесно, я тебе скажу, что ты наподдала под зад этому дерьмовому ублюдку.

Хотелось бы мне сказать, что я так же управилась со всем тем, что было между мной и Говардом. Думаю, ты кое-что об этом слышала, почти все, кажется, знают. К сожалению.

Разумеется, история была крайне неприличная. Обычно я довольно хорошо умею разрубать запутанные отношения, ты сама знаешь. Но не в этот раз. Боюсь, бедный Говард и впрямь забрался мне в душу. Что правда, то правда, он был моей слабостью.

Господи, ты это слышала?

Ты слышала, как я такое говорю?

И вправду бедный Говард! У меня до сих пор слабость к этому сукину сыну или была бы, будь он еще жив. Пора взглянуть правде в глаза, пройдет еще пару месяцев, прежде чем мне удастся перестать думать о нем. Определенно месяцев. Можешь мне поверить.

Эти его печальные глаза, ну, всегда, всегда заставляли меня растаять. Я просто ничего не могла с собой поделать, какую бы непростительную, паршивую гадость он ни выкинул, эти проклятые печальные глаза всегда глядели мне прямо в душу. Всегда, черт побери! Правду сказать, он был совсем как приблудный щенок.

Как бы то ни было, когда Маффин увидела, что я в затруднении, она немедленно пришла ко мне на помощь и враз со всем покончила. Она была чудесна, разумеется, просто неподражаема.

Честно говоря, тебе, правда, стоило поглядеть на выражение лица Говарда. Говорю тебе, это было как из фильма «Крик». Думаю, я никогда не видела такого полного и абсолютного потрясения.

И никаких тогда уж печальных взглядов, милая, — у него просто времени не оставалось ни на что, когда Маффин бросилась на него как будто со всех сторон, просто превратилась в белое расплывчатое пятнышко. А Говард — сплошные выпученные глаза, оскаленный рот, и руками машет во все стороны в попытке от нее отмахнуться!

Удивительно, ну просто невероятно то, что на самом деле она так ни разу и не коснулась этого ублюдка! Не оставила на нем ни царапинки, ничего, что могло бы навести кого-то на какие-то мысли.

И это было так забавно, понимаешь, потому что я ну совершенно точно знала, к чему она клонит. Словно смотреть фильм по ночному каналу, который ты уже видела в кинотеатре.

Она так ловко им маневрировала, дорогая! Она просто загоняла его, словно чудненькая маленькая овчарка. От самого бара, по ковру в гостиной, на террасу, а там он перевалился на перила и со всего маху — и с каким грохотом! — плюхнулся прямо на крышу такси, припаркованного у нас под окнами.

Могу только надеяться, что водитель был вроде того тупицы, что вот только что не смог найти ресторан, честно-пречестно. Крыша такси от удара прогнулась, а жалкий огонек на крыше замигал, завертелся, будто желтая лампочка на рождественской елке. А Говард, ну он, раззявив рот, все пялился на меня, из обломков.

Конечно, теперь его печальный вид сыграл мне на руку, душенька. Это было мило, уж поверь мне. Полицейские поспрашивали в округе и узнали, каким всегда бедный Говард был мрачным, каким депрессивным, и, разумеется, они поняли, как я всегда старалась подставить ему плечо, какая я всегда была чуткая и отзывчивая, и вот вердикт: смерть в результате самоубийства!

Если бы только все в жизни проблемы разрешались так легко.

Так что с романом было покончено. И Говардом тоже. С возмездием покончено. Покончено раз и навсегда. Благодарение Богу, что у меня есть Маффин, вот и все, что я могу сказать.

Нам ведь так повезло, правда?

О черт, вот снова идет Жак со своим треклятым меню. Ты уверена, что тебе по силам, дорогая? Ну ладно. Тогда хорошо. Если уж на то пошло, мне и вовсе не нужна эта чертова папка, я и так в точности знаю, чего хочу. Я закажу белокорого палтуса на гриле, Жак, с вашим чудным горчичным соусом. Вы знаете, о каком я говорю.

Что ж, если его, случаем, нет сегодня в вашем драгоценном меню, уверена, что ваш шеф его приготовит, вы ведь ему — это передадите? А ты не хочешь попробовать палтуса, дорогая? Хорошо. Тебе он понравится. И бутылку старого доброго «Мэрсо», Жак. Съешь какой-нибудь салат, дорогая? И вкусный салат, Жак. Да, для нас обеих. Конечно, для нас обеих. Что-нибудь легкое, разумеется. Спасибо, Жак.

Маффин так до конца мне еще и не простила это мое прегрешение. Боюсь, ее дурное настроение нельзя отнести только лишь за счет дождя, но я ее не виню. В конце концов, не прошло еще и трех недель с тех пор, как это случилось, и к тому же она уже начинает смягчаться. Она даже подарила мне довольно нежный взгляд сегодня утром, прямо перед тем как я ушла из квартиры, чтобы встретиться с тобой. Надеюсь, мы помиримся. Мы с Маффин всегда миримся.

Разумеется, есть и такие, кто на это не способен.

Ты ведь слышала о Мэдди и Кларе.

Как, правда не слышала? Бог мой, да где же ты была, милочка? Я думала, это известно всем и каждому. Ну да, конечно, ты была на юге Франции. И утреннюю «Пост» ты сегодня тоже, очевидно, не читала.

Ну, я не думала, что мне придется об этом говорить, но Лучше я введу тебя в курс дела прежде, чем рассказывать о вчерашней ночи. Потом я расскажу, что, по-моему, нам нужно сделать.

Если уж на то пошло, мы абсолютно должны это сделать, и я уверена, ты со мной согласишься, как только узнаешь всю историю.

Право, мы должны это сделать.

Так вот, бедняжка Мэдди, похоже, по уши влюбилась в одного человека, которого она повстречала на каникулах в Рио прошлой зимой. Эта бедная дурочка втюрилась в него совершенно и безнадежно и не могла этого пережить, сколь бы ни старалась. Прямо поглупела из-за него, дуреха несчастная, будто восторженная школьница.

Боже, ты бы видела их вдвоем, это было ужасно. Просто Ужасающе глядеть, как взрослая особа вроде Мэдди глаз не сводит с совершенно ординарного мужичонки, а на лице у нее ну просто невероятное обожание. Не могу не сказать, от этого просто тошнило. Сблевать хотелось на них обоих.

Клара довольно долго со всем этим мирилась. Кто угодно скажет, что она действительно крайне терпима и очень, ну очень отзывчива, но этот чертов роман все тянулся и тянулся, и Мэдди все глубже и глубже увязала в нем, точно в болоте. И становилось все более очевидно, что терпение Клары на исходе, и, разумеется, мы все уже начали волноваться из-за того, что она может натворить.

Нам всем известно, что давить на них можно лишь до определенного момента.

Мэдди позвонила мне спросить, не можем ли мы выпить чаю у Пьера, ты это место знаешь, такая чудная забавная чайная с trompe L’oeil стенами и потолком? Сказала, что хочет поговорить со мной о происходящем, и, разумеется, я ухватилась за такую возможность, потому что, как и всем нам, мне до смерти не терпелось узнать все грязные подробности.

Бог мой, бедняжка была так бледна, так напугана. Страшно видеть хорошенькую женщину в таком смятении, как, по-твоему? Я хочу сказать, она на самом деле то и дело закусывала губу и кусала пальцы, во имя неба! И ее глаза так и рыскали, не переставая, по балкону вдоль стены, по лестнице, она все бросала быстрые ищущие взгляды на пол и на двери.

Не ней было платье с длинными рукавами, а не в обычае Мэдди носить длинные рукава. Кто с такими, как у нее, прекрасными руками станет носить длинные рукава, да еще в самую жару? Она, наверное, заметила, что я заметила, потому что после того как она окончила обыскивать глазами чайную, она положила руку на стол, а потом, оттянув длинный рукав, показала мне пересекающиеся белые повязки и страшные гадкие красные царапины под ними.

Она уставилась на эту свою руку с такой чудно яростной миной — ну прямо из «Медеи», уверяю тебя — и сказала, нет, даже прошипела потрясающе, по-кошачьи: «Это меня расцарапала Клара! Шрамы останутся навсегда!»

Тут она прямо-таки дернула рукав вниз, закрывая все эти повязки, пластыри и шрамы, и заговорила, и говорила, и говорила о том, как нечестно ведет себя Клара, и как она, Мэдди, не намерена больше с этим мириться, и как она, взрослая женщина, может делать что пожелает, и все такое, в общем, гора обычного утомительного мусора.

Я сделала то, что делают в таких ситуациях: дала ей выговориться, пока она не устала, а потом попыталась вразумить ее. Напомнила, скольким она обязана Кларе, скольким мы все обязаны нашим дорогушам, я даже дошла до того, чтобы жестоко спросить, прямо так по-английски и безо всяких экивоков, как она намерена жить, если она действительно оставит Клару ради этого человека, которого повстречала в Рио.

«Я хочу сказать, он что, богат, милочка? — спросила я ее. — Он настолько богат?»

Она повернулась, надула губки.

«Нет, — созналась она наконец. — Он думает, это я богата».

«Конечно, он так думает, милочка, — сказала я ей. — Все мужчины так думают. Вот почему мы можем выбирать, разве ты не понимаешь?»

Но она не понимала, и все мои советы лишь вызвали новую тираду, которая завершилась тем, что она наклонилась ко мне поближе и прошептала нечто ужасающее! Нечто, от чего у меня просто мороз по коже пошел!

Но вот и наши салаты. Спасибо, Жак. Да, вино великолепное, Жак.

Подождем минутку, милая, пока он не отойдет подальше. Эта глупая сука сказала мне, что собирается убить Клару! Ах, прости меня, солнышко, понимаю, понимаю, мне нужно было еще немного тебя подготовить. Смягчить мои слова. Прошу тебя, прости, я не подумала, но это было самое ужасное, с чем я сталкивалась в жизни, и меня это всю просто перевернуло. Конечно, конечно, никакое это не извинение.

Мне не стоило говорить этого так внезапно.

Выпей еще вина.

Лучше?

Ну, так вот, я пыталась вразумить ее — даже после таких слов, — хотя это казалось ну совершенно безнадежным. У нее был такой безумный решительный вид, какой бывает у тех,

кто намерен, ну просто железно решился совершить самый глупый, самый дурацкий поступок в своей жизни. Поэтому под конец разговора я попросила ее не делать ничего непоправимого, по крайней мере подождать еще немного и — по прошествии многих, как мне показалось, часов — я ее наконец утомила и заставила согласиться еще раз-другой обо всем подумать и позвонить мне через пару дней, а тогда мы еще раз по-дружески все обсудим.

Так что, расставаясь с этой дурочкой, я считала, у меня есть причины гордиться собой.

Это вино не так уж и хорошо после пары глотков, правда, душенька? Думаю, Жак теряет навык. Пожалуй, стоит раз и навсегда вычеркнуть это место из своего списка, как по-твоему?

Как бы то ни было, прошла целая неделя прежде, чем раздался звонок, но совсем не тот, на какой я рассчитывала, и это еще слабо сказано.

Я спала мертвым сном, потому что вполне возможно, я выпила чуточку лишнего, и звон этого чудненького телефончика, какой подарил мне Андре — ты ведь помнишь Андре? Он был граф. И с тех пор я не желаю иметь дело с графьями — вытащил меня из глубин какого-то прегадостного сна, так что я, по правде сказать, лишь наполовину посунулась, когда с трудом поднесла к уху трубку. И поэтому сперва я понять не могла, что я слышу, и признаю, я все повторяла «В чем дело?» этаким заплетающимся одурелым голосом и так с дюжину раз, пока на меня наконец не снизошло, что на другом конце провода вообще не человеческий голос!

Это было мяуканье, милая, самое печальное, самое несчастное мяуканье, какое я когда-либо слышала. Оно все тянулось и тянулось — жалобно-прежалобно. Не прошло и нескольких секунд, как я узнала его, и тогда самый страшный мороз пробрал меня от кончиков пальцев до самой макушки, потому что, разумеется, это была Клара. Маленькая Клара Мэдди.

Но потом я подумала: Бог мой, она зовет меня на помощь, и я знаю, я никогда, никогда не была так тронута. Это было — боюсь, я расплачусь от одних только воспоминаний — самое чудесное, что со мной когда-либо случалось в жизни.

Доверие.

Сама мысль о том, что она подумала обо мне первой.

Извини, но я просто должна промокнуть глаза.

Уже лучше.

«Не волнуйся, душечка! — сказала я в телефон как можно нежнее. — Не волнуйся, солнышко! Я сейчас приеду!»

И, милая, я так и поступила. Я встала, оделась, хотя это и было далеко за полночь, и поехала на такси прямо к дому Мэдди и Клары, где стращала сперва привратника, а потом и домоправителя, когда его разбудил привратник, — огромные сонные увальни — до тех пор, пока мы все наконец не поднялись на лифте к квартире Мэдди и Клары и, позвонив бог знает сколько раз, открыли дверь.

Ну, какой там был запах, ты, милая, просто не поверишь. Нечто непередаваемое. Вся квартира воняла. Буквально воняла. Запах наваливался на тебя, как падающая стена.

Привратник только, задыхаясь, глотнул его и тут же повернулся и выблевал весь свой ужин на ковер в коридоре. А домоправитель только повторял без конца «Господи Иисусе, Господи Иисусе, Господи Иисусе», пока мне до боли не захотелось дать ему пощечину, надавать по этим толстым дурацким щекам, пока он не заткнется.

Но тут я услышала слабое мяуканье, и на свет из распахнутой двери робко вышла Клара, подбежала прямо к моим ногам и все глядела на меня так жалобно-прежалобно, и я нагнулась и подхватила ее на руки и поцеловала ее в бедную, печальную мордочку, прямо в носик, позабыв об ужасном, ну просто жутком запахе, который она не в силах была с себя слизать, несмотря на, я уверена, самые героические попытки.

Я ворвалась прямо в гостиную, а домоправитель потащился за мной — ну никаких не могло быть сомнений в том, откуда шел запах. Мэдди лежала, раскинувшись на ковре — будто свастика, — в самой середине невероятных размеров лужи засохшей крови, которую горничным никогда, ну просто ни за что не отскрести.

То есть здесь лежало все, что осталось от Мэдди, потому что было очевидно, что бедная Клара была вынуждена за последнюю неделю съесть какую-то ее часть.

Просто представить себе не могу, почему ни у кого не хватило мозгов придумать кошачью еду, упакованную в такой контейнер, какой милые малышки могли бы сами открыть в чрезвычайных обстоятельствах! Тогда столько омерзительных вещей, о которых говорят, просто бы не случилось.

Как бы то ни было, у Мэдди совершенно не осталось лица, а ее чудесный лифчик был превращен в красные засохшие полосы. Думаю, бедной Кларе пришлось его разорвать, чтобы добраться до чего-нибудь еще, после того как она покончила со всеми открытыми мягкими частями.

Абсолютно ужасающе.

Разумеется, я прекрасно знала, что не просто голод заставил Клару подобрать все эти клочки и кусочки. Голод не объяснил бы, почему у тела начисто отсутствует горло, милая, даже если эти жесткие, резиновые куски жевать и глотать, наверное, было ну просто омерзительно, особенно если у тебя для этого есть только крохотные зубки и маленький розовый ротик.

Уверена, этим глупым полицейским никогда и в голову не придет, что, будь здесь горло, все бы увидели и первоначальную рану. А это могло бы не уложиться в их теорию о том, что Мэдди вскрыла себе горло кухонным ножом — такой нож был зажат в руке трупа, — и все потому, что была в расстройстве из-за своего друга из Рио.

Конечно, такое маловероятно, но одному из них могло бы хватить ума присмотреться поближе к самой этой ране и спросить себя, не рассердилась ли некая киска-душечка на свою хозяйку за то, что та попыталась порубить ее тем самым ножом.

Но никто не мог бы приглядеться к первоначальной ране, постольку умничка Клара выела все подчистую.

А, хорошо — вот наконец и рыба. Да, конечно, мы хотим, чтобы из нее вынули кости.

Спасибо, Жак. Мы приложим все усилия, чтобы насладиться ею, не беспокойтесь.

Бог мой, в следующий раз эти лентяи предложат нам приготовить себе ленч!

Так вот. Почему я спрашивала, свободна ли ты сегодня, дорогая?

Есть одна девушка, какую я заприметила; она работает у стойки духов в Бергдорфе. Знаешь, та сдержанная чинная малышка, они загнали ее в самый угол подальше от обычной своей базарной суеты всех остальных залов?

Я с ней поболтала немного и заметила, как она поглядывает на мои драгоценности и меха. Она наглядеться не может, как я без раздумья покупаю самые дорогие вещи, и я знаю, что она все бы отдала за возможность вести себя так же.

Все на свете.

Ты, конечно же, помнишь это чувство, правда, милая? Видит Бог, уж я-то помню!

Почему бы нам после ленча не съездить туда? Ты сама на нее посмотришь, и мы вроде как обнюхаем ее вместе?

Она очень хорошенькая.

Она совсем как мы.

Думаю, она в точности то, что нужно Кларе!

Николас Ройл. Оболочка

Хендерсон согласился отправиться в эту экспедицию лишь потому, что думал, что Элизабет тоже поедет с ними, так что когда он свернул к вашингтонской заправке на шоссе А1 и увидел, что его ждет только Грэм, он почувствовал себя ребенком, который не обнаружил под елкой подарка на Рождество. Но он постарался не показать своего разочарования, потому что Элизабет была женой Грэма Блура. Блур подождал, пока Хендерсон спросит, и тогда объяснил:

— В последнюю минуту Элизабет передумала, — сказал он, стряхнув пепел в маленькую пепельницу из фольги. — Женские штучки, ты же понимаешь... — Он сунул в рот сигарету, держа ее указательным и большим пальцами. Хендерсон не знал, не доверяет он всем мужчинам, которые держат сигарету вот так, или только Блуру. Может, все дело в том, что Хендерсон спит с его женой?

— Получается, мы с тобой только вдвоем, — сказал Хендерсон, скользя взглядом по другим столикам кафетерия. Кроме двух коренастых дальнобойщиков, потягивающих обжигающий чай из грязных кружек, и одного коммивояжера в сером двубортном костюме, который с рассеянным видом откусывал самые вкусные кусочки по краям сандвича, они были единственными посетителями. Было еще совсем рано, чуть больше восьми. Скучающие официантки — две женщины лет сорока в розовых форменных платьях и с аккуратно завитыми кудряшками — стояли у выхода и о чем-то тихонько болтали.

— Похоже на то. — Блур затянулся в последний раз и затушил окурок в пепельнице,

Изначально планировалось, что Хендерсон оставит свою машину на стоянке и поедет с Блурами. Ему очень нравилась эта идея. Он представлял себе Элизабет: она сидит на переднем сиденье, а сам он сидит сзади и смотрит на мягкие завитки волос у нее на шее. Элизабет часто делала высокую прическу, прекрасно зная, что ей она очень идет. Но теперь, когда он узнал, что Элизабет решила остаться дома — они с Блуром жили в собственном доме в Госфорте, — Хендерсону придется сидеть рядом с Блуром. Грэм водил свой «мерседес» так же, как, по словам Элизабет, занимался любовью: быстро, целенаправленно и без оглядки. Одно то, как он небрежно болтал рукой за окном, уже говорило о многом.

Блур увозил их все дальше от автозаправки, и с каждой милей Хендерсон становился все несчастнее и несчастнее. Его не впечатляло даже суровое величие Границ, он был не способен думать ни о чем другом, кроме Элизабет — как она по-кошачьи потягивается на кровати.

Она непрестанно жаловалась на Блура, на его привычки и на то, как он с ней обращается. Ее раздражало в нем все: его сальная манера общения с продавщицами и официантками, его непоколебимая уверенность, что она принадлежит ему и никуда от него не денется. Но в этом по крайней мере Блур был прав, и Хендерсон не вправе критиковать Элизабет за то, что она оставалась с мужем: у Блура был очень успешный бизнес, так что они были полностью обеспечены материально, а Элизабет была прагматичной женщиной. Материалисткой, привыкшей к красивой жизни. Она частенько кривилась на пиджаки Хендерсона и хмурилась на его ботинки, купленные в обычном магазине, — но это никак не влияло на его чувства к ней. Она была очень красивой и привлекательной женщиной, и Хендерсон знал: чтобы выманить ее из Госфорта больше чем на ночь, зарплаты лектора по экономике будет явно недостаточно. Он ни в чем ее не винил, потому что на ее месте и сам поступил бы так же.

— Куда мы едем? — спросил он, чтобы прервать молчание.

— В горы, конечно. — Блур положил зажигалку на место.

— Я знаю, что в горы. Но куда конкретно?

— А, я забыл название. Как-то там... в общем, не помню. Мы оставим машину и пойдем пешком. Когда стемнеет, поставим палатку. И, надеюсь, поймаем удачу за хвост — не сегодня, так завтра.

— Но ведь нет никаких гарантий, что мы ее найдем. — Хендерсон совсем приуныл при одной только мысли о том, что ему придется провести в компании Блура не одну ночь, а несколько.

— Гарантий нет, тут ты прав, но зато какой стимул! Кертин предлагает две штуки баксов. Должно быть, его клиент дает вдвое больше.

— Господи Иисусе, — выдохнул Хендерсон. — Четыре штуки за чучело кошки?! — Он глянул в окно на рощицу шотландской сосны, в очередной раз задумавшись об этической стороне этой работы.

— Это не просто драная кошка. Дикие кошки встречаются редко, как навоз деревянных лошадок. Две штуки, а? Не плохой заработок за пару дней. И как договаривались: пополам.

— А как насчет доли Элизабет? — спросил Хендерсон.

— Какая доля?! Если бы ты не поехал, ты бы рассчитывал на какую-то долю?

Хендерсон воспылал праведным гневом. Элизабет имела право на свою долю и явно рассчитывала на нее. В конце концов, она помогала с исследованиями и подготовкой, нашла самое подходящее место для охоты на дикую кошку. Хендерсон решил, что предложит ей часть своей доли, если, конечно, они найдут эту проклятую кошку и сумеют поймать ее, не повредив шкуры. Кертин ясно дал понять, что, если Животное будет покалечено, он не заплатит, им ни пенни. Хендерсон еще тогда удивился, почему он так нервничает; он никогда не думал, что таксидермисты придерживаются таких строгих моральных правил, которые запрещают им заменить кусок кошачьего меха. Может, его клиент был крутым экспертом, способным увидеть разницу? А иначе с чего бы ему предлагать им такие безумные деньги? Самый распространенный окрас дикой кошки — желтовато-серый, и пять из десяти обычных бездомных кошек вполне подошли бы для чучела. Но вот, оказывается: у обычных домашних кошек нет ни широких черных вертикальных полос, как у их диких собратьев, ни спинной полосы, что считается характерным признаком вида. И хвост у них не такой широкий и пушистый. Все это Элизабет нашла в книгах. В общем, Кертину нужна была настоящая дикая кошка, и Хендерсон с Блуром были полны решимости ее добыть.

Однако у Хендерсона были серьезные сомнения в успехе этой охотничьей экспедиции. На самом деле он даже не верил, что дикие кошки вообще существуют, потому что он был городским человеком и вырос в уверенности, что на Британских островах дикой природы нету как таковой. Плюс к тому все книги, которые Элизабет достала в библиотеке Ньюкасла, утверждали, что дикая кошка практически неуловима. Даже систематическое выслеживание, как писали натуралисты, очень редко дает положительный результат.

Так что когда Блур развернул свой «мерс» по широкой дуге и зашуршал колесами по сосновым шишкам и песку на краю проселочной дороги посередине Нигде, Горный район, Хендерсон уже ни капельки не сомневался, что их шансы на успех этого безнадежного предприятия равны нулю.

— Все взял? — спросил Блур, прежде чем запереть машину.

Хендерсон кивнул, приподняв рюкзак. Блур нагнулся и спрятал ключи за крыло заднего колеса.

— Нет смысла тащить их с собой, — пояснил он, — а там их никто не найдет. Пойдем. Только старайся ступать как можно тише. Дикие кошки очень пугливые.

— Ты действительно думаешь, что мы найдем хоть одну? — спросил Хендерсон.

— Я не вернусь домой без добычи. — С этими словами Блур ускорил шаг. Хендерсон шагнул следом за ним в полумрак леса. Он напряженно вслушивался, но лес молчал: не жужжала мошкара в редких островках света, не рыли землю маленькие животные, и — что самое удивительное — не пели птицы в верхушках деревьев. Он не приближался к Блуру, но старался не терять его из виду ярдах в двадцати впереди.

— Темно здесь как-то, — крикнул он, когда заметил, что деревья смыкаются вокруг.

— Ш-ш-ш, — шикнул Блур, взмахнув рукой. — Дикие кошки — ночные животные. — Он встал на месте и подождал, пока Хендерсон его не нагонит. — Проще сказать: чем темнее вокруг, тем у нас больше шансов ее поймать. Только не надо шуметь.

Они двинулись дальше, Хендерсон снова пошел чуть сзади. По дороге он думал об Элизабет. Они встретились два года назад, на отдыхе в Паксосе. Она сразу же привлекла Хендерсона, который безошибочно определил в ней скучающую жену. Он заметил ее как-то утром, когда ему случилось завтракать в одно время с Блурами. Однажды вечером он последовал за ними в одну популярную среди туристов таверну и засел в темном углу с миской оливок и бутылкой белого вина. Блур поглощал блюдо за блюдом, а Элизабет то и дело поглядывала поверх его плеча и пару раз встретилась взглядом с Хендерсоном. Возвращаясь в отель, она пару раз оглянулась — и он был там, на кромке прибоя, брюки закатаны, пиджак переброшен через плечо с хорошо рассчитанной небрежностью. Так что когда Элизабет спустилась в холл через полчаса после того, как поднялась вместе с Блуром в их номер, и обнаружила Хендерсона — он выпивал в одиночестве в баре, — никто из них по-настоящему не удивился.

Хендерсон заказал еще бутылку вина, и они выпили ее вместе за разговором, который напоминал словесную игру в прятки.

— Каждый четверг вы вместе ходите вечером по магазинам, — угадал Хендерсон. — Ты толкаешь тележку и нагружаешь ее покупками, а он вышагивает впереди, выбирая сосиски в вакуумных упаковках и зажигалки для барбекю, на которое вы никогда не выберетесь, потому что он слишком занят с делами.

— Ты записываешь программы Радио-Тайме, — говорила она, поднося бокал к накрашенным губам, — а потом забываешь их смотреть, а вместо этого просто сидишь и слушаешь музыку, нянчась с бутылкой пива. Скорее всего старый джаз или саундтреки к любимым фильмам. Приятная и уютная музыка.

— А когда я собираюсь записать что-нибудь с телевизора, — продолжил он, — я никогда не смотрю, что уже есть на кассете, а просто записываю следующую программу поверх старой. У меня есть кассеты почти целиком из одних окончаний программ, которые я хотел посмотреть.

— Ты не ходишь в бары для одиноких, — она скрестила ноги, ее платье чуть приподнялось, — но наблюдаешь за женщинами в ресторанах и барах, причем всегда за замужними. Ты стараешься поймать их взгляд, когда мужья отлучаются в туалет.

— Ты долго-долго принимаешь душ, когда он уходит на работу, тебе нравится, как вода струится по телу. А потом ты любишь растянуться на ковре из овечьей шкуры в гостиной.

— Как кошка, — добавила она, допивая вино. Потом они спустились к морю и говорили какую-то чепуху о звездах. Потом возвратились в отель, в одноместный номер Хендерсона. Потом она приняла душ и перед самым рассветом ушла к себе в номер к ничего не подозревавшему Блуру.

В оставшуюся неделю Хендерсон свел дружбу с Блуром; это был единственный способ избежать подозрений. Он активно общался с мужем и в то же время трахал его жену, которая внезапно полюбила долгие одинокие прогулки, как правило, по пустынным уголкам побережья, но иногда — прямо в комнату Хендерсона на самом верхнем этаже. Блур, который был преуспевающим бизнесменом и человеком вполне самодостаточным, все же тянулся к старшему приятелю, скромному лектору по экономике, и мог часами сидеть, зачарованный его теориями и именами, которыми тот так небрежно бросался: недавно обедал с главой Конфедерации британской промышленности, получил приглашение на свадьбу дочери директора Имперского химического треста, крупнейшего в Западной Европе химического концерна.

— И что из этого правда? — спросила Элизабет во время одной из прогулок.

— Кое-что, — ответил он. — Остальное — уже на доверии.

Хендерсон играл с Блуром, как с рыбой — то подсекал, то разматывал леску, когда хвалил блуровскую проницательность, сравнивал его деловые стратегии с последними веяниями в Японии и Германии, тактично давал советы, как скромный помощник при главном министре. Блур сиял и раздувался от гордости весь остаток греческих каникул и непрестанно отпускал идиотские шутки по поводу названия острова.

— Паксос, Паксос... то ли подсос, то ли отсос, — выдавал он время от времени и пускался в совсем уже непонятные словоизлияния. Элизабет держала его за руку, (а другая ее рука в это время лежала под столом на полотняных брюках Хендерсона). По лицу Хендерсона блуждала рассеянная улыбка.

Они заказали обратные билеты на один рейс, и Блур сам предложил, чтобы Элизабет села с Хендерсоном и не мучилась бы в салоне для курящих. В Гартвике они пригласили Хендерсона приехать к ним в Ньюкасл, как только позволит его расписание. И он стал наведываться к ним в гости. Только на самом деле Хендерсон ездил в Ньюкасл значительно чаще, чем думал Блур. Например, он проводил выходные у Блуров, а уже в среду вечером опять возвращался в Госфорт — по четвергам у него не было лекций — и снимал комнату в Сент-Мэри в бухте Уитли, куда Элизабет приходила к нему, как только Блур уезжал на работу. Они гуляли по продуваемому ветром пляжу и сравнивали его с жаркими пляжами Паксоса. Никто из них не говорил о любви, разве что Элизабет иногда упоминала это слово — «любовь», — когда рассказывала о Блуре («Он действительно меня любит, знаешь»), но им и не нужно было говорить о своих чувствах друг к другу. Элизабет звонила Хендерсону, когда Блура срочно вызывали в Брюссель или Копенгаген, а старенькая машина Хендерсона все больше и больше нуждалась в починке.

Они провели вместе одни выходные в Алнвике, когда Блур был в Лондоне. Он оставил несколько длинных и жалобных сообщений на автоответчике, которые они вместе прослушали, когда Хендерсон проводил Элизабет домой, прежде чем уехать к себе в Лейстер. Где она? Почему она ему не перезванивает? Потом он начал подлизываться: «За меня не беспокойся, милая. Я только надеюсь, что ты хорошо проводишь время. Я уже скоро вернусь и увижу тебя». Когда Хендерсон ехал на юг, ему было не слишком приятно думать, что в какой-то момент они пересекутся с Блуром, который едет на север по встречной полосе. Он ревновал Элизабет к мужу и стал выдумывать причины, чтобы не ездить к ним по выходным. Ему было больно видеть их вместе. Хендерсон так и не понял, действительно ли Блур набрал вес или он просто казался ему жирным, медлительным и самодовольным боровом. В конце концов, несмотря на все свои отлучки в бухту Уитли, Элизабет не спешила расстаться с мужем.

Экспедицию в горы они планировали уже несколько недель — с тех пор как Блур встретил своего старого друга Кертина на обеде у Ротарианов и таксидермист упомянул диких кошек. Элизабет провела исследования, и поездка все-таки состоялась, но без нее.


Блур снова остановился, и Хендерсон поравнялся с ним.

— Тебе не кажется, что здесь как-то слишком темно? — спросил Хендерсон, стирая пот со лба. — Даже если они тут и водятся, мы их вряд ли увидим при таком освещении.

— Если будем смотреть как следует, то увидим. — Блур закинул рюкзак за спину. Он был тяжелее, чем хендерсоновский: в нем лежали палатка, походный примус и запас провизии. — Но скорее всего мы раньше увидим не саму кошку, а признаки ее присутствия где-то поблизости. Тушку кролика, например. Или канюка. Так что смотри внимательнее и постарайся не пропустить что-то похожее.

В его голосе была нотка сарказма, чего Хендерсон никогда раньше не замечал. Впрочем, его это нисколечко не задело. Ему вдруг пришло в голову, что они с Блуром впервые остались наедине, без Элизабет. Раньше она все время была с ним, за исключением тех моментов, когда отлучалась в уборную.

Около половины двенадцатого — по-прежнему ни следа предполагаемой добычи — они вышли на маленькую полянку и разбили там лагерь. Пока Блур ставил палатку, Хендерсон собирал примус. Небо над соснами было похоже на бархатное покрывало цвета индиго.

—Иногда я тебе завидую, — сказал Блур, когда они отдыхали после еды — бобы с копчеными сосисками и по яблоку на десерт. — Холостяцкая жизнь...

— А? — нейтрально отозвался Хендерсон.

— Ну, знаешь, свобода и все такое. Делаешь все, что хочешь. Живешь, как хочешь. — Блур покосился на Хендерсона, выразительно приподняв бровь.

Хендерсон задумался над ответом.

— Да, наверное. Хотя у меня лично нет времени наслаждаться какой-то свободой.

— Правда? — спросил Блур, и Хендерсон вдруг подумал, что, может быть, Блур что-то подозревает. — Я думал, что при твоей работе должно оставаться немало свободного времени, и потом... эти молоденькие студентки, которые все время вокруг тебя. Ты мог бы... ну, ты понимаешь... жить полной жизнью, пока еще есть такая возможность. — Он достал сигарету и продолжил: — А я вот начинаю задумываться, что мои лучшие годы уже позади. Ты знаешь, мне всего сорок шесть, а я себя чувствую старой развалиной. Иногда я сомневаюсь, что по-прежнему в состоянии удовлетворить Элизабет. — Он посмотрел на Хендерсона, сунул в рот сигарету и щелкнул колесиком зажигалки. — Она-то еще молодая женщина, и ей нужен хороший мужик.

— Я думаю, дело совсем не в возрасте, — сказал Хендерсон.

— Да, я тоже так думаю. — Блур стряхнул пепел в примус. — Ну, я имею в виду, посмотри на себя. Ты старше обоих из нас.

— Вместе взятых. — Хендерсон засмеялся, но это был нервный смех. Блур вовсе не идиот. Он все поймет, если даст себе труд задуматься. Если уже не задумался и не понял.

Они пару минут помолчали. Единственным звуком в ночи, кроме периодического уханья совы где-то неподалеку, было шипение пепла, который Блур стряхивал с сигареты. Потом он снова заговорил.

— Я хочу кое-что у тебя спросить, — сказал он, и у Хендерсона екнуло сердце. — Ты... только ты сразу скажи, если считаешь, что я не должен был даже спрашивать... но ты переспал бы с Элизабет, если бы она захотела?

Хендерсон не мог выдавить из себя ни слова. Блур выкинул окурок.

— Ладно, кажется, я не должен был спрашивать. Проехали и забыли, ага?

Хендерсон все еще не мог подобрать нужных слов.

— У нас был длинный и напряженный день, — добавил Блур. — Нам надо как следует выспаться. Завтра мы должны отыскать эту чертову кошку, и чем раньше мы встанем, тем больше у нас будет шансов. — С этими словами он встал и забрался в маленькую двухместную палатку.

— Я еще посижу немного, — сказал Хендерсон, потому что ему не хотелось лезть в палатку, пока Блур еще не заснул. — Я недолго.


Хендерсон проснулся на заре, озябший и голодный. Блур уже встал и даже успел собрать рюкзак, но самого его не было видно. Хендерсон заставил себя выбраться из спальника и глотнул минералки — бутылка была у него в рюкзаке. Он натянул одежду и сделал несколько ленивых отжиманий. Блур объявился, когда Хендерсон пошел отлить на краю поляны, и они быстро собрались, не рискнув сказать друг другу ничего, кроме «доброго утра».

Ближе к полудню они набрели на кролика, или, точнее, — на кроличью шкурку. Кто-то сожрал все мясо — кости были разбросаны рядом — и отшвырнул шкурку в сторону, вывернув ее наизнанку. Блур поднял ее за краешек и держал до тех пор, пока она не вывернулась на лицевую сторону, как тряпичная марионетка-перчатка.

— Дикая кошка, — сказал он.

— Правда?

— Они все-таки хищники, а не домашние киски. — Блур вертел кроличью шкурку в руках, так что голова, которая осталась неповрежденной, моталась туда-сюда. — Хорошо, что домашние кошки вот так вот не могут.

Они углубились еще дальше в чащу. Как и раньше, Блур шел впереди, а Хендерсон как можно внимательнее вглядывался в сумрачные просветы между высокими соснами. Чем скорее они найдут эту кошку, тем скорее вернутся домой. Он вдруг встревожился, не понятно — с чего. Ему хотелось как можно скорее добраться до телефона, позвонить Элизабет и спросить, как она себя чувствует. Обычно ее менструации были короткими — два или три дня максимум, — но при этом слегка болезненными, и они с Хендерсоном всегда праздновали их начало как доказательство, что их пронесло и в этом месяце тоже. Они соблюдали все предосторожности, но все равно слегка беспокоились, пока у нее не начиналось.

Дело близилось к вечеру. Они как раз собирались остановиться, чтобы перекусить, и тут наткнулись на мертвую ласку. Она была разделана так же тщательно, как и кролик. Блур торжествующе поднял шкурку, всем своим видом давая понять, что успех и хорошие денежки им обеспечены.

— Сам Кертин не сделал бы лучше, — сказал он, вертя шкурку в руках.

— Что ты имеешь в виду?

— Его профессию. Он снимает с животных шкуры — разумеется, с мертвых животных — и потом использует их скелеты, чтобы сделать форму, обычно из стекловолокна, если только животное не совсем мелкое. За ужином Блур продолжил:

— Однажды он пригласил меня к себе в мастерскую. Он тогда набивал пуму, которую ему передали из зоопарка. Пума померла от старости, и он должен был сделать чучело для какого-то там музея в Уэльсе. Насколько я понимаю, чтобы сделать чучело большой кошки, нужно несколько недель, но я был у него в тот день, когда он снимал с нее шкуру.

Блур отставил в сторону свою бумажную тарелку и закурил. Тени вокруг поляны сгущались, небо постепенно темнело, хотя время было еще не позднее — около шести.

— Он повесил труп вверх ногами на цепь, прикрепленную к балке на потолке. Знаешь, это удивительно: как легко сходит кожа. Он слегка тянет, она сходит на дюйм, он опять тянет, она опять сходит, и так — до конца. Потом он взял скальпель и осторожно очистил шкуру от жира и хрящей. Это так странно — смотреть на освежеванную тушу, безглазую... когда видны все мускулы и сухожилия. По-своему это даже красиво.

Хендерсон поставил на примус котелок, чтобы хоть чем-то себя занять и не смотреть на Блура, на лице которого отражалась странная смесь отвращения и восхищения.

— А что он делает с тушей? — спросил Хендерсон.

— Он вызывает людей с живодерни. Они приезжают и забирают ее. А если животное очень маленькое — птица там или ласка, — тогда он просто выбрасывает тушку в поле. Наверное, у его мастерской ошивается целая стая довольных и толстых лис.

— То есть те чучела из музеев — это совсем не животные, а просто шкура с чем-то вроде гипса внутри?

— Точно. Кертин обычно использует пористый пластик. Он такой легкий, что здоровенного тигра запросто можно поднять одной рукой.

— Как-то даже и неинтересно, правда?

— Да нет. Все зависит от того, что ты считаешь сущностью животного — шкуру или тушу. Потому что, когда ты снял шкуру с животного, у тебя остаются две вещи: кусок мяса и шкура. Собственно, ты только шкуру и видел, когда животное было еще живым.

— Но это лишь оболочка.

— Каждый из нас — та же самая оболочка. — Блур как-то странно скривился, прикуривая очередную сигарету. — Что тебе было бы приятней увидеть в музее... или дома в гостиной, уж если на то пошло.,, окровавленную тушу или набитую шкуру? Лично я знаю, что мне больше нравится.

Логика Блура показалась Хендерсону не особенно убедительной. Да, профессионально сделанное чучело в стеклянной витрине эстетически более привлекательно, чем кусок окровавленного мяса. Но если выкинуть сердце зверя в мусорную корзину и выскрести мозги у него из черепа, то можно ли называть то, что осталось, животным — пусть даже и чучелом животного?

— Так что насчет моей жены? — внезапно спросил Блур. — Как на твой взгляд, она привлекательная женщина?

Хендерсон попробовал подобрать наиболее подходящий ответ, но в конце концов пробормотал:

— Я не знаю. Я не... Ну, понимаешь... я не воспринимаю ее в этом смысле. Для меня она просто твоя жена.

— Но она очень красивая женщина. И я даже не сомневаюсь, что ты считаешь ее привлекательной.

— Ну да, конечно, она привлекательная. Я только не понимаю, при чем тут она.

— Просто я уточняю. — Блур затянулся в последний раз и потушил сигарету, которая догорела почти до фильтра. — Мы видим только поверхность вещей, понимаешь? Только их оболочку.

Голубое пламя в примусе мигнуло и погасло.

— Черт, — выдохнул Хендерсон. Вода еще не закипела. — У тебя есть еще газовые баллоны?

— Там, — Блур показал на свой рюкзак, — в боковом кармане.

Хендерсон перепутал стороны, перетряхнул один из карманов, но ничего не нашел.

— Кинь мне фонарик, ага?

Блур передал ему фонарик-карандаш, который носил в нагрудном кармане куртки, и Хендерсон снова полез в рюкзак.

В глаза бросилась краснота.

Боковой карман был набит мятыми тряпками в пятнах и потеках засохшей крови. Какой-то глубинный инстинкт подсказал Хендерсону, что лучше не говорить Блуру об этом открытии, но вид крови заставил его разволноваться, и он так и остался стоять, нагнувшись над рюкзаком, даже после того как нашел баллон. Голос Блура привел его в чувство:

— Не можешь найти?

— Нашел. — Хендерсон вернулся к примусу и поставил на место новый баллон. Блур затушил очередной окурок и выкинул его в темноту.

— Природа зовет, — улыбнулся Хендерсон и исчез среди деревьев.

Ему нужно было побыть одному, чтобы подумать над тем, что он только что видел. Самое правдоподобное объяснение: у Блура текла кровь из носа, и он положил тряпки в рюкзак, чтобы не мусорить в лесу (хотя он имел привычку бросать окурки куда попало). Но что-то крутилось у Хендерсона в голове, не давая покоя: Блур как-то уж слишком много знает о свежевании животных... и, кстати, где он был сегодня утром, пока сам Хендерсон еще спал?

— Что-то не так?

Хендерсон испуганно вздрогнул. Блур стоял в нескольких шагах у него за спиной и видел, что Хендерсон просто стоит, а вовсе не отливает по зову природы.

— Не идет, — сказал он, делая вид, что застегивает ширинку. Блур хмыкнул, зажег сигарету и отвернулся, глядя на лес. Лес был сейчас очень темным, как старый дом, стволы деревьев — как ножки гигантских столов. Вокруг царила мертвая тишина, которую нарушал только паркетный скрип — это покрикивала сова, примостившаяся высоко на ветке.

— Она где-то здесь. Зверюга, — сказал Блур.

Да, подумал Хендерсон, зверюга действительно где-то здесь. Даже если это всего лишь зверь, таящийся в Блуре — темная сторона его личности, которая забавляется расчленением маленьких животных. Но зачем бы ему свежевать мелких зверюшек? Может быть, для того чтобы напугать Хендерсона или чтобы убедить его, что дикая кошка действительно где-то рядом, и так убедить его идти с ним дальше в лес, в ночь.

Хендерсон вдруг преисполнился твердой уверенности, что Блур знает обо всем, что было у них с Элизабет.

Мужчины стояли и смотрели во мрак. Блур затушил сигарету и выкинул в лес, в темноту, где ее мягко принял ковер из мха.

Когда они снова собрались в путь, Блур снова пошел впереди, а Хендерсон шел за ним следом, стараясь не отставать. Он был весь напряжен, ему было очень интересно, что Блур скажет дальше. Он чувствовал себя маленьким мальчиком рядом со злым, непредсказуемым отцом и — в точности как ребенок — не мог набраться храбрости, чтобы убежать или хотя бы откровенно поговорить. Они шли вперед, и у Хендерсона уже начали появляться неприятные мысли, что все это было подстроено: не было никакого Кертина, и в здешних лесах нет никаких диких кошек — с тем же успехом они могли бы ловить здесь тигра. Он чувствовал, что надо срочно бросать эти никчемные поиски и возвращаться домой, потому что хотя Блур и не был егерем-лесником, но он все-таки знал, куда они идут. Хендерсон постарался найти и запомнить какие-нибудь ориентиры — силуэт трех высоких пиков, в которые плавно переходили холмы; если раньше в лесу были только сосны, то теперь появились и лиственницы, — чтобы чувствовать себя менее зависимым от Блура.

— Что теперь, Грэм? — Он постарался сделать вид, что все еще верит, что они охотятся на дикую кошку и все в полном порядке.

— Черные пантеры, — ответил Блур без малейшей заминки. — Их видели рядом с Ворчестером.

— Это смешно. В Англии нет больших кошек.

— А ты лучше всех знаешь? — Блур обернулся и уставился на Хендерсона. — Ну? — Он выдвинул нижнюю челюсть. — Много ты знаешь?

Хеидерсон посмотрел Блуру прямо в глаза, но было слишком темно, и глаза Грэма казались двумя черными дырами у него на лице.

— Кертин знает одну женщину, ее зовут Мич, она фотограф, и она живет здесь неподалеку. Она ее видела. Ясно?

Блур произнес это таким саркастическим тоном, что было практически невозможно не усомниться в его искренности.

— Черную пантеру? — прищурился Хендерсон.

— Ну, она была черной, и это была определенно кошка, только размером с овчарку, и кто это, по-твоему? — Блур сунул в рот сигарету и опустил лицо к огоньку зажигалки, чтобы закурить.

— Она, наверное, ошиблась.

— Она профессиональный фотограф и специализируется на диких животных.

— Она ее сфотографировала?

Блур затянулся и выпустил дым прямо в лицо Хендерсону.

— Не успела.

— Обидно. — Хендерсон обошел Блура и встал впереди в первый раз за весь их поход. Тропинки не было, но последние двадцать минут они шагали просто по прямой. Через пару секунд он услышал, как Блур что-то пробормотал себе под нос и пошел следом за ним. Хендерсон постарался скрыть свое нарастающее беспокойство за уверенной походкой, но он знал, что долго так блефовать не сможет. Если Блур и врал насчет черной пантеры, то врал очень даже убедительно.

Они шли еще полчаса. Хендерсону было уже не до диких кошек. Он был полностью сосредоточен на Блуре и не замедлил шаг до тех пор, пока не услышал крик:

— Давай остановимся.

В наступившей тишине стало слышно, что Блур пыхтит как паровоз.

— Нам нужно передохнуть, — добавил он, как будто теперь ему нужно было как-то обосновывать свои приказы. — Как физически, так и морально. Нам надо быть настороже,

иначе у нас ни малейшего шанса.

Он высказал то, о чем подумывал и сам Хендерсон, причем он так устал, что в эту ночь все же заснул рядом с Блуром в двухместной палатке, а когда проснулся, уже под утро, Блура не было рядом. Вчерашняя смена лидера — если таковая вообще имела место — теперь не имела значения. Блур ушел выслеживать кроликов и мышей и потрошить их голыми руками. Или просто спрятался где-то поблизости и наблюдал за Хендерсоном из-за деревьев. Может быть, он и вправду искал дикую кошку, но тут было слишком уж много таких «может быть»: Хендерсона это уже достало. Если он прав и Блур знает об их отношениях с Элизабет, Элизабет должна как-то узнать об этом; иначе она окажется в очень невыгодном положении, когда Блур вернется в Госфорт.

Но тут на мили вокруг нету ни одного телефона. Единственное, что Хендерсон мог сделать, — это вернуться к машине и убраться отсюда к черту. Путь до Ньюкасла займет не больше двух часов. Он мог бы быть у нее — быстрый взгляд на часы — уже к семи утра. Пусть даже для этого ему придется формально украсть машину Блура. Но цель оправдывала средства. Теперь Хендерсон уже не сомневался, что Блур все знает.

Он принялся лихорадочно упаковывать рюкзак, вдруг испугавшись, что Блур вернется и застанет его за этим занятием, но тут ему в голову пришла одна дельная мысль: он напишет Блуру записку, мол, проснулся, тебя нигде нету, пошел искать. Он взял только самое необходимое, распихал по карманам и выскользнул из палатки. Записка могла бы дать им дополнительный час или два — вполне достаточно для того, чтобы Элизабет упаковала сумку и убежала с ним. Если, конечно, она захочет с ним убежать. Вариант далеко не идеальный, но у нее хотя бы будет выбор.

Первую сотню ярдов он крался между деревьев на тот случай, если Блур был поблизости, а потом перешел на бег. Было еще темно, и Хендерсон удивился, насколько четкие следы они оставили вчера — идти по ним было легко. На вершине холма он остановился как вкопанный. Сердце бешено колотилось в груди, пот заливал глаза. Буквально в двадцати ярдах от него сидела кошка: уши прижаты к голове, а хвост колотит по мягкому лесному ковру. Дикая кошка. Она оскалила на Хендерсона свои белоснежные клыки, а потом развернулась и исчезла, растворившись в сумраке. Когда Хендерсон вспомнил о том, что ему нужно дышать, он почувствовал себя счастливым. Эти мгновения близости с таким грациозным и сильным зверем были словно бесценный дар. Он вдруг преисполнился искренней благодарности, что они с Блуром не встретили дикую кошку. Он сам не смог бы ее убить, но он был бы не в силах остановить Блура.

Дикая кошка исчезла и предоставила Хендерсону возможность исчезнуть тоже. Он скользил между стволами деревьев как призрак, поглядывая на холмы справа и на темное небо, которое уже начало потихонечку освещаться мягкими красками рассвета. Он бежал вперед, просто бежал, ни о чем не задумываясь; и то ли у него было более развитое чувство направления, чем он привык думать, то ли сработали некие силы, которые человек мобилизует в себе в стрессовых ситуациях, но как бы там ни было — он выскочил из леса как раз в нужном месте, и лес как будто сомкнулся за ним. Блуровский «мерс» поблескивал в лучах рассвета. Хендерсон наклонился и достал ключи из тайника под задним крылом, чуть не выронил их от волнения, резко распахнул дверь, завел двигатель и с ревом сорвался с места. Гравий взметнулся из-под колес в темноту леса, который уже удалялся в зеркале заднего обзора. Где-то там, в лесу, остался Блур — сидел в палатке и ждал возвращения Хендерсона. Во всяком случае, ему очень хотелось на это надеяться.


В доме было тихо. Дом стоял вдали от дороги и был защищен высоким забором, поэтому приходилось прислушиваться, чтобы различить шум проезжающих мимо машин. Хендерсон позвонил в дверь, но никто не отозвался. Он обошел дом и увидел, что дверь на кухню не заперта. Он позвал Элизабет, но в ответ услышал лишь стук собственного сердца. В кухне было чисто, как будто здесь вообще не завтракали. Часы на стене показывали 9.25. Хендерсон приехал чуть позже, чем рассчитывал. Элизабет уже должна была встать и позавтракать, хотя в отсутствие Блура она могла изменить привычный распорядок.

Хендерсон прошел в прихожую, осторожно касаясь перил, как будто они были сделаны из фарфора.

— Элизабет, — позвал он еще раз и сам испугался, как хрипло звучит его голос. Лицо горело, а внутри все как будто завязалось в тугой и болезненный узел.

Пару секунд он постоял на лестнице. В доме царила мертвая тишина. Хендерсон почувствовал дуновение сквозняка на шее, и странная судорога прошла по затылку, так что волосы встали дыбом. Он подошел к спальне Элизабет, толкнул дверь и застыл на пороге.

В мельтешении сумасшедших мыслей и тошнотворного осознания он вдруг понял, что уже подсознательно знал, ЧТО именно он тут найдет. Он приблизился к кровати, стараясь устоять на дрожащих ногах.

Он взял ее на руки, стараясь не прижимать слишком сильно, чтобы не разошлись швы. Потом сел на кровать и с бесконечной щемящей грустью подумал, что эту женщину он мог бы по-настоящему полюбить, если уже не любил. Только теперь он позволил себе признаться, что подсознательно он всегда хотел, чтобы она ушла от Блура. К нему. И вот теперь он смотрел на нее — на морщинки вокруг глаз, на перекошенный рот, — он представлял Блура за работой. Он слегка разжал объятия.

Уже потом, у ворот в сад, он найдет большой узел с упакованными останками. Ткань будет влажной и липкой, но он все-таки развернет ее, чтобы посмотреть на то, что внутри. Он возьмет это на руки и станет укачивать, не обращая внимания на резкий запах и сочащуюся жидкость.

Но это будет потом, а пока тусклое солнце медленно плыло по небу за рваными облаками. В доме стояла тишина, и только кровать тихонько поскрипывала наверху — кровать, на которой сидел Хендерсон, раскачиваясь взад-вперед.

— Кертин мне говорил, что именно с этого он и начал, — сказал Блур.

Хендерсон весь напрягся, но не отпустил ее. Он повернул голову и увидел Блура. Он стоял в дверях и прижимал к груди скользкую тушу. Слезы текли у него из глаз, а сами глаза были отравленными и пустыми.

— Делал чучела тех, кого он любил — его собачек и кошек, — потому что не мог смириться с тем, что они от него уходили. Наверное, с животными это все-таки по-другому, — добавил он безразлично. — Чья она теперь, как ты думаешь? У кого из нас она настоящая?

Хендерсон провел пальцем по коже, туго натянутой на том, что когда-то было плечом живой женщины.

Это и было его ответом.

Кэйт Коджа, Барри Н. Мальзберг. Дань обычаю

Шлюхину коту диагностировали кошачий диабет. Но может, думала шлюха, все дело в плохой кормежке, или в жаре, или в холоде, или в холодной кошачьей коробке, или в запахе квартиры — пешком на третий этаж в Адовой Кухне: переставляй ноги и через минуту, две минуты, десять минут тявкаешь, как щенок, пищишь, как котенок, трешься, как жернов. Ты катишь, что каток, Джек, щелкни резинкой, потом бумажником. Всегда надо заставлять платить заранее, если не заплатят заранее — вообще не заплатят, и кому это нужно? Кому нужно — им нужно, вот кому: на кровати, на полу, что твой ленч, проблеск и сверкание, заикание, глухой удар, холод, как пролитый опиум сердца, и шлюхин кот на краю подоконника, настоящего, мраморного, растрескавшегося, щербато-мраморного, розового, как надменный кошачий язычок, вылизывающий гениталии, розового, как зудящая пизда, розового, как внутренняя сторона ее собственных иссушенных век, когда, как в это утро, она не спала всю ночь.

Не так уж она была занята, нет. И очередь не стояла в квартиру на третьем этаже без лифта, очередь в нее: нет и нет, и нет, и вообще какая разница? Дни без работы — медленные дни, но они всегда находят ее, тупые, жалкие мужики, даже самым тупым мужикам под силу такое. Может, чуют ее запах, может, находят ее, как кот в темной кухне находит таракана. А как выследят, как найдут ее, что? Гадко-липко, малюсенько-крошечно, и все, что им нужно, это минет, все, что им нужно, это поглядеть на еще одну пизду. Ночью все кошки серы, кроме тех, что не серы. Она перестала трахаться в машинах, когда это стало слишком опасно, по той же причине она всегда заставляла мужиков надевать резинку. Она не любила того, что опасно — вроде кошачьего диабета.

— Что такое, черт подери, кошачий диабет? — спрашивает она ветеринара.

— Я же вам сказал, — говорит он. Белая комната, серебром сверкающие инструменты, а белый халат врача пошел полосами от вылезшей шерсти: собачьих волос, кошачьих волос. — В прошлый раз. Помните?

— Снизойдите еще раз, — произносит она.

«Сукин ты сын, — думает шлюха, — я для тебя, все равно что они для меня, просто пара лишних баксов в череде поступлений. Сукин ты сын, ты же не смотришь на меня даже, когда говоришь».

— Это заболевание крови, — цедит он. — Нарушение обмена. Сбой в биохимии. Это сложно объяснять, но, по сути, диагноз таков.

Вот как? Она слишком глупа, чтобы понять диагноз? Ну да, конечно! Ее голые коленки скрещены на скользком пластмассовом стуле, ее кошка на столе, ее рука на теплом недвижном изгибе, острая кость под мехом.

— Она умрет?

— Они все умирают. Вы это знаете?

— Не умничайте, — говорит она, холодные от ярости пальцы все еще мягки на безжизненном мехе. — Мы все тоже умрем, но готова поспорить, вы все равно хотите, чтобы я оплатила счет, так? Диабет. — Голос шлюхи звучит спокойнее, но тепла в нем — ни на йоту. — Она от этого умрет?

— Он, — отвечает ветеринар. — Сколько еще раз вам повторять? Это кот, кастрированный кот.

Кастрированный мужик. Ну да, кто еще пойдет за ней домой с улицы, преодолеет три лестницы, будет орать под запертой дверью всю ночь, пока она не сжалится и не втащит его внутрь?

— Сходится, — говорит она, могла бы сказать больше, много больше, только что это даст?

Ветеринар не поймет, а пойми он, выйдет только хуже. Он не похож на тех мужиков, которые ходят с уличными проститутками, — да, по правде, кто же бывает на них похож? Кто угодно из них может, даже должен оказаться ветеринаром, врачом, юристом, кем угодно, никакой у них нет отличительной черты, никак не разобрать, кто есть кто. Одни походили на подонков и были ими, другие казались лучше и таковыми не были, а большинство — вообще ни на что не похожи, просто мужики с эрекцией и проблемой, а эрекция и есть проблема, точно так же, как идея СМИ или что там еще, что они везде говорили, и как бы то ни было, ей никто из них ничего такого не говорил. Они вообще ничего не говорят, кроме «Сколько?» и «У тебя есть где?». Да, у меня есть где, сволочь, прямо здесь под этим полушубком из кролика, прямо тут, где тепло, и темно, и влажно блестит, как блестят глаза кота на столе, как блестит игла, входящая в кота, и — о! — слышите, как он воет? Ужасающий краткий вой, и она морщится, когда игла входит в кота, морщится, когда ветеринар выдергивает иглу.

— Это больно? — спрашивает она, глаза влажны, руки дрожат на коте, дрожащем под ее руками. — Больно?

— Конечно, больно, — говорит ветеринар. — Это же укол.

Он вытирает руки, выбрасывает иглу — они и тут осторожничают, ведь кошки тоже могут заразиться СПИДом. Кошки от многого болеют, это люди считают их выносливыми тварями, копошащимися в отбросах обитателями мусорных баков, но неправда, они — хрупкие, хрупкие зверьки, они мучаются от боли и могут подхватить ужасную болезнь, а все остальное — ложь, заблуждения, в которые верили, верили и — насильно сделали правдой. Вы слыхали правду о кошке, что не ела ничего, кроме крысиного яда? И выжила? А правду о кошке, что съела крысиный яд и умирала, умирала — пока не умерла? А правду о коте, у которого была шлюха и сердце из золота? Про то, как этот кот пробирался в Адову Кухню в лунном тумане, во тьме ночной выл на подоконнике, словно на последнем, одиноком краю земли? Вы лучше поведайте мне другую правду, да, какую-нибудь еще.


По ночам, когда кот бороздил улицы города, шлюха думала иногда, что она — в его шкуре, силой воображения вбирала в себя восприятие зверя, движущегося среди кирпичей и камней, невидимых тенет разоренного города у реки. В дверных проемах — местный сброд: те, которые слоняются без цели и дела, те, которые притаились тут недоброй тенью, те, которые заброшены всеми, с ножами и пушками, жаждут крови и мяса — человечьего мяса, кошачьего мяса, — а вверху, в плошке неба, болезненные, смертоносные огни отравленной атмосферы льнут к дыханию чужих двуногих. Но, не замечая ничего, кот пробирается проходами меж домов — худой и маленький, и равнодушный к травмам, ежели они не ведут прямо к еде, он ищет пищи, как ищет его самого его истинная судьба.

Гром — имя кота, имя, данное ему шлюхой в ту первую ночь, когда он обползал и обнюхал всю ее квартиру, решительно обтер углы столов, ножки стульев — это мое, это принадлежит мне, — и шлюху он тоже пометил, потеревшись об ее ноги, не ласка, приказ: мое! Город тоже принадлежит ему, и платит коту, кастрированный он или нет, свою извечную дань: иногда это одурелая кошка, которую он, пригвоздив к кирпичу, тротуару или земле, искусает до осатанелого возбуждения; иногда — рыбьи головы или уродливые ошметья, которые станет разрывать на все меньшие клочья, на мучительно мелкие комья, покорные строгой логике его зубов; иногда — крысы или полудохлые мыши — схватить, разбросать, понести в зубах, чтоб уронить, и прыгнуть и снова схватить. Но какую бы дань ни собрал кот, она не принесет ему покоя и мира. А потому остается только скользить и стелиться по туннелям и переходам города, все пробовать на вкус, глядеть на незнакомых людей из-под полуопущенных век, словно в полутрансе меж дремой и пробуждением. Поцарапаться в дверь, проникнуть в квартиру, и опять, опять — из окна в ладонь тьмы, туда, где снова начнется охота. И ничему из этого — шлюха-то знает — не исцелить, не сплавить разбитого сурового сердца кота, ничто не даст Грому того, что он ищет в опустошенных безымянных ночах. Вот он вскарабкивается обратно в окно — шерсть свалялась, усы опущены, нос и морда в шрамах, в крови, — лечь в безмолвии, лечь подле нее в постели, лечь словно вернувшийся отросток ее несчастливого, изможденного сердца, лечь в полосах безжалостного солнечного света, который не согреет ни его, ни ее, который не принесет ничего, кроме вести об одном еще голодном дне.

* * *

Это было последнее лето жизни шлюхи. Она чувствовала: словно само солнце запекает ей кости, растет в ней мысль о конечности бытия, сперва точечка, потом косой клинышек и, наконец, копье света — вот оно ложится на, в, под кровать с голубыми простынями, поблекшими, помеченными спермой, на этот матрас, на эти подмостки, на операционный театр, театр боли и отчаяния, и тридцати семи лет — тридцати семи лет, переходящих в девяносто девять. Шлюха почти слышит, как затаивают дыхание на пике оргазма мужчины, когда, припаянные к поразительному исчезающему представлению о себе самих, проваливаются в насквозь ядовитое костекладбище мертвого секса, возможного и несбывшегося, видит это в изгибе их тел — волосатых, дряблых, уродливых, влажных, едином ох-каком-спазме дыхания перед концом она слышит собственную смерть, точно голос, зовущий из коридора, ясный, непреложный колокол последнего ухода, запечатленного в чужой сперме. И трясь лобком, спазматически сжимая ляжками волосатые ягодицы — будто выпущены кошачьи когти, — отсасывая и расслабляя мышцы горла, забирая все до последней капли, взрыва, предела, а потом — угасания, она чувствовала, как мужчины умирают, и умирают, и умирают в ней, сначала мужчины — а потом и она сама. Дыхание и смерть оргазмов сплавляется в абсолютное видение собственного ухода в небытие — ей оно видится птицей в поднебесье, птицей в форме сердца, сердца в тисках пресуществления, тем более совершенного, что непознанного.

Поверий голову из стороны в сторону — все лица пусты, во всех глазах — одно и то же. Хрипы и голоса слились в единый звук, извергнутый в нее, жалобный, как возмущенное мяуканье кота, предъявившего на нее свои права, он орал на лестнице под дверью в ночь, когда последовал за ней домой. Голова на подушке, подушка на кровати, а кровать — на берегу потерянной надежды, и все моряки, все бравые матросики пришли сплавать в ее темном, красном, внутреннем море: отдать швартовы! И поднять якоря, и ушел уже флот. Но ненадолго. Надзирая за городом, пригвожденная оргазменным пульсом и хрюканьем, шлюха в то болезненно темнеющее лето чувствовала весь груз коллизий, всю силу извержений, каждый член, каждую струйку, каждую пару волосатых шагреневых яиц, проходивших в совершенной последовательности, вновь вбирала их в себя как предпосылку того, что навсегда отпустит все это. Крохотная, хрупкая жизнь, жизнь — будто кошка на улице, жизнь — дарованная, а потом выдернутая из-под нее и сброшенная со ступеней сотен хуев. И с этой хуевой лестницы открывается вид на ее столь неубедительные перспективы: в смешавшихся запахах спермы и пота и вони денег, в слабом сухом вскрике ее прибитого кота, в собственных ее беспомощных и сухих рыданиях, в рыданиях ее тридцать седьмого года, тридцать восьмого года, рыданиях знания, приобретенного и утраченного, шлюха чувствовала, что идет к какому-то новому видению, обновленному мирозданию, доступному лишь грядущим еще глазам.

Но в другие времена — времена, когда Гром уходил в город, унося с собой и ее, своего воображаемого спутника и пассажира, — времена, когда ее опаленное тело лежало на простыне, не в силах ни проснуться, ни уснуть, ни прийти, ни уйти, лежало, скорчившись, как все мужики, в вопросительный знак бытия, — в такие времена шлюха сознавала, что она не знает и не узнает совершенно ничего, что она и ее кот — лишь две стороны одного окаменелого свидетельства, проводники и вместилища для последствий, каких им не понять, но на какие возможно лишь отзываться, как отзывается рот на сосок, на вкус мяса, на тягу вдоха, отвечать в рабстве инстинкта, которое, как арии в стиле Чэн-Стокса [«Чэн-Стокс» или «дыхание Чэн-Стокса» — медицинский термин, обозначающий аномальный тип дыхания, наблюдаемый в основном у коматозных пациентов и характеризующийся краткими перемежающимися периодами глубокого и неглубокого прерывистого дыхания. — Примеч. пер.], мужиков лишь уводят все дальше во тьму, все дальше от места, известного как свет.

Раньше — случалось — они с Громом выходили на охоту вместе, кошачий мех и кроличий, четыре ноги и две, двигались быстро по улицам, иногда заскакивали в бар, иногда находили добычу прямо на улицах — под дождем, среди гор бесконечного мусора, в зное и в засушливой тени. По большей части мужики даже не замечали кота, пока все не было улажено, предварительные переговоры завершены, со слащавым дерьмом к чертям покончено. И только тогда, где-нибудь по пути в квартиру или на лестнице, они задавали свои вопросы: «Твоя кошка, дамочка?»; «Кошка тоже входит в услуги?» Иногда мужикам было плевать, иногда — так даже нравилось, что кот идет с ними, одни отпускали глупые шуточки насчет заплатить сверх, насчет «дважды киска», а другие мрачнели и вообще отказывались идти с ней. Но — при любом раскладе — почти все робели во время траха, когда становилось ясно, что, оплачен он или нет, кот — неотъемлемая часть сделки и покинет комнату только вместе со шлюхой. Кое-кто делал вид, что на них это не действует, но никто — шлюха видела, знала, чувствовала, наслаждалась, — никто не оставался безразличным, и когда она работала — на спинке или на коленках — при Громе, это на его взгляд она реагировала, не на рты и пальцы, не на мясистые удары во чрево, но на холодный, суровый и нейтральный взгляд кота, оглядывающего происходящее будто с какого-то возвышенного, священного места.

Однажды, лишь однажды кот активно вмешался в ее труд, прыгнул, как на добычу, на плечи мужику, который трудился и ухал, доводя себя до оргазма, — беззвучный прыжок и крик боли, и выскальзывание, и попытки стряхнуть кота со спины. Но даже в шоке и опадании хуя мужик оставил свой след: мутную струю спермы, размазанную по ее бедру, — и бросился, матерясь, к своим шмоткам. Деньги оставь себе, сказал он, хотя она ему их и не предлагала. Оставь себе эти чертовы деньги, девка, но меня только в это не впутывай. Ты чокнутая, знаешь ты это, ты, мать твою, чокнутая. Именно в ту ночь она впервые стала спутником, начала видеть сны о кошачьей тени, крадущейся от стены к стене, подниматься, как поднималась тень над беспомощным, потрясенным мужиком, чтобы опуститься, как опускаются на добычу, еду, мясо на улице — и кто здесь на деле пассажир, и кто кого несет? О, как сладко охотиться со своим котом! Быть может, это безумие, быть может, мужик тот был прав? Но какая цена его суду? Важен лишь суд кота, кота и ее самой. Это ее жизнь. Жизнь, забитая и загнанная в великие берега бессмысленности и потерь. Это — ее сознание потери, тянущееся сквозь Дни и ночи, ее сны о собаках и людях, о ножах и Громе, ее путешествия с котом, охотившимся бок о бок с ней. Это — когда кот наблюдал, как она вновь и вновь достигает безотрадного самоосознания на все той испачканной спермой кровати. Чокнутая, мать твою, чокнутая. И что? И что? Свет и тень, женщина и кот, киска и киска, и киска во веки веков, мир без конца, и конец времен, ну и что, что? Пятна света, катышки подсохшей спермы — это твоя киска, блядь? Ну и что, что моя?


В те тяжкие, бесконечные, изнурительные недели — ноющая боль в ногах и пояснице, грибковая инфекция и воспаленные гланды — шлюха чувствовала, что пророчество о ее собственной смерти сургучной печатью ложится на сердце ее, потом на мозг, потом на влажную несчастливую пизду, из которой она в эти погибельные годы добывала свое сомнительное пропитание. Будто тайное послание, будто скрытый знак — стоит взломать этот код, и видишь его во всем: в дерьме и развалинах улицы, в чашке остывшего кофе, что пьешь на ходу, в глазах твоего кота, глядевшего, как ты трахаешь еще кого-то, как приводишь домой очередного клиента. И — в порыве дыхания, оргазма и смерти, что вечно едет на заднем сиденье — ее глаза за глазами кота смотрят с щербатого края мраморного подоконника — ДМЗ [Демилитаризованная зона. — Примеч. пер.], ничейная земля голых ягодиц и потных пальцев, грязи и вони и молчаливого ожидания, когда мужик одевается и снова становится тем, чем был, пока вошел в ее дом. Его присутствие уже навсегда в прошлом, даже оно — даже воспоминание, замечалось только котом, и то лишь, когда Гром экономным, скупым движением помечал все своим кошачьим запахом, чтобы заглушить вонь человечьего семени; и всякий раз — последний, всякий раз ножки стола, ладони шлюхи оттерты дочиста, миропомазаны заново, боль утишена до следующего раза и следующего раза, и раза последнего на сегодня.

Это случилось в один из последних вечеров. Гром ушел из квартиры, где шлюха лежала, скорчившись запятой на кровати, забрался далеко вверх по реке, забрел под мост Вашингтона и, когда он — как обычно, нелюбопытно, но решительно обнюхивал мусор и обрывки, палки и кости, на него кинулась свора собак. Рожденные на улице или брошенные, вышедшие добывать себе пропитание — и шлюха в своей кровати подтягивает колени к подбородку, в этом единении глаза ее открыты, уши слышат — поступь бездомных бродячих собак, потом — рычание и громкие вдохи, спотыкающееся появление из-за деревьев, и они видят — в прицеле — Грома, — и в это мгновение, подсаженная на крючок, свидетельствующая так же остро, как свидетельствовала бы силуэт собственного убийцы, входящего в дверь, шлюха видит — Гром припадает к земле, слышит клацание челюстей и лязг зубов, — и ничего не может поделать шлюха: ее рабство абсолютно, как абсолютно рабство пойманных в ее пизду и кончающих там мужиков, ее беспомощность равна их беспомощности, дыхание возвещает о близости растворения и распада, кончины и смерти — растворения и распада, кончины и смерти Грома, — ее собственного горестного и мучительного извержения, когда наконец она вернет себе чувства, прилив и брызги, брызги и подтекание... Кастрированный или нет, диабет или нет, Гром умирал с вызовом и с трудом: драл, царапал собак — как царапала собственные ноги шлюха, извивалась на постели, будто страстью, охваченная смертью, когда собаки наконец загнали Грома. Сумбур, мешанина собачьих лап, хвостов, челюстей — и сколько ни пытаться, шлюхе не всплыть, не избавиться, не убежать — ее жизнь, как жизнь Грома, — это просто от одной лакуны проклятия к другой, от той раны к этой, висит на волоске, царапай когтями-ногтями, заставляй их надевать резинки, но свора — всегда слишком много, о, как много, и запах — не стереть, никогда не избавиться от запаха, запаха, запаха... Лежа в кровати, перекатываясь на бок, чтобы сблевать — она видит, что осталось после собак под мостом, — блевать своей жизнью, пока не опустошит себя до конца, не опустошит настолько, чтобы суметь встать.

Было ли это в тот вечер, когда на волне поминок по Грому она вышла на улицы, чтобы отыскать своего убийцу и отдать ему себя, или несколько вечеров спустя? Свидетельства здесь не ясны. Да и кто заносит в анналы смерть какой-то шлюхи? Только в конце, когда он вошел в нее и пустил оружие в ход, в ужасе и боли обрела она зерно завершения, понимания, пожелания если не времени, то предназначения — сердце, проткнутое ножом, вздымающийся вопль, слившийся воедино крик убийцы и его жертвы, и пронзает ткани нож, и тогда в пене, в отсрочке смерти она не увидела, как склоняется перед ней гигантская голова суждения и суда, взгляд мягок, как у кота, глаза зелены, как у кота, круглы, как у кота, и оценивают все, как кошачьи. И она отпускает все: кровь и сперму, рассвет, что когда-то поймал ее на крючок, и тело Грома — шаблон небытия, пустоту, какой ей вот-вот предстоит стать.


— Он умрет? — переспрашивает ветеринар. — Что ж, мы все умрем, так что, разумеется, я считаю, что и он тоже умрет. Но не скоро, — добавляет он. — Совсем не скоро.

Недостаточно скоро, думает шлюха, ничто никогда не бывает достаточно скоро. И опять на равнодушные улицы, Гром возмущенно притих на руках, сердце и пизда теперь так пусты, что могли бы захватить мир, принять в себя кота словно дитя-подменыша, поглотить саму Королеву Кошек: поймай, всади когти и пригвозди — полный значит пустой, пустой значит ушел к музыке лающих у реки собак, к конфигурации завершения, отмеченного будто плоть — запахом.

Дуглас Клегг. Пять котят

1

Наоми — которая только-только входила в подростковый возраст, когда дети становятся долговязыми и неуклюжими — прижалась ухом к стене гаража, вытянувшись в полный рост, Кйк будто хотела залезть на крышу. Сначала она услышала звук. Наоми знала про дикую кошку, которая жила на болотах'и которой каким-то непостижимым образом всегда удава-люсь спасаться от стаи койотов, обретавшихся в топях, и вроде бы видела ее раньше, несколько раз рядом с домом. Но этот звук было не спутать ни с чем: так могут мяукать только маленькие котята. Наоми пошла к отцу.

— Они там умрут, котята.

— Нет, — сказал он. — Мама-кошка знает, что делает. Она принесла их сюда, чтобы до них не добрались койоты. Когда придет время, мама выведет их наружу. Они — животные, Наоми, в них заложен природный инстинкт. Лучше, чем мама-кошка, никто о них не позаботится. Стена — замеча тельная защита от хищников...

— Что такое хищники?

— Большие и страшные звери. Все, кто ест котов.

— Вроде койотов?

— Ага.

— А где папа-кот?

— На работе.

Отец показал Наоми участок стены, который был тоньше остальных, и научил ее слушать, что происходит внутри, через стакан. Она приставила стакан к стене и прислушалась. Сначала она удивленно ойкнула, потом прищурилась и случайно уронила стакан, который, разумеется, разбился.

— Надо убрать за собой, — сказал отец.

Наоми была босая, и ей пришлось аккуратно обойти осколки и масляные пятна от автомобиля, чтобы добраться до веника. Она смела осколки в кучку и снова прижала ухо к стене. Отец уже ушел на задний двор и запустил там газонокосилку. Она хотела еще поспрашивать его о котах, но сейчас он был занят и это был один из немногих его выходных за последнее время, поэтому Наоми решила повременить с вопросами. Она пошла в дом и рассказала матери про кошачье семейство. Мама проявила куда больше участия и интереса. Она вообще очень любила животных, и именно мама помогла Наоми спасти малышей опоссумов, которых они подобрали на обочине шоссе неподалеку от Хемета. Маму-опоссума сбила машина, и хотя Наоми понимала, что ее дети наверняка обречены, они с мамой сложили их в сумку с продуктами и отнесли к ближайшему ветеринару, который пообещал сделать все, что сможет. Мама относилась к животным более трепетно, чем отец, и они вместе с Наоми вышли во двор, чтобы проверить стену.

— Вот тут дыра, рядом с водосточной трубой. Наверное, кошка пролезла тут. Молодец, мама-кошка. Сообразила, как защитить детенышей. — Мать указала на место чуть ниже карниза, где труба только отчасти закрывала дыру, которую отец случайно пробил, когда ремонтировал крышу.

— Я ее видела раньше, — сказала Наоми. — Маму-кошку. Она ловит сусликов в поле. У нее вид такой боевой. Отец сказал, что она спрятала здесь котят, потому что это у нее такой инстинкт.

Мама задумчиво посмотрела на мужа, который косил лужайку на заднем дворе.

— У него выходной, и он косит лужайку... Мы его видим только за завтраком и перед сном, а в выходной он косит лужайку.

— Это у него такой инстинкт, — сказала Наоми. В воздухе пахло дымом от выхлопов газонокосилки и свежескошенной травой. Пылинки и пух одуванчиков ярко искрились в желтых лучах солнца.


Наоми думала о котятах весь день.

— Интересно, а сколько их там?

— Я думаю, несколько, — сказала мама. — Может быть, пять.

— А почему у людей не бывает сразу так много детей, как у кошек?

Мама рассмеялась:

— У некоторых бывает. Но они сумасшедшие. Поверь мне, когда ты будешь готова сама завести ребенка, ты не захочешь нескольких сразу.

— Я очень-очень хочу детей, — сказала Наоми. — Когда у меня будут дети, я буду беречь их и защищать. Как мама-кошка.

— Тебе еще рано задумываться о детях.

— Но ведь я появилась, когда тебе было всего восемнадцать.

— Ну, все равно у тебя еще девять лет впереди. И тебе еще нужно успеть найти мужа.

Отец, который слышал их разговор, оторвался от газеты:

— По-моему, ты слишком торопишься, Джин. Ей еще рано об этом думать.

Мама стрельнула глазами на мужа и опять повернулась к Наоми.

Гостиная была выдержана в синих и голубых тонах, и Наоми иногда думала, что это огромное море и она плывет по нему на диванной подушке, а родители далеко-далеко от нее, где-то на глубине.

Вот папин голос булькает где-то вдалеке. Он что-то ей говорит — что-то, что ей совершенно не интересно, — но она знает, как накрыть надоедливый голос волной, чтобы он ей не мешал.


После ужина Наоми забралась на крышу по водосточной трубе с фонариком, зажатым в зубах, который все время норовил выскочить, из-за чего ей казалось, что ее сейчас вырвет. Она ухватилась за край крыши, стараясь не порезать пальцы об острый выступ трубы, и вставила левую ногу в промежуток между трубой и стеной. Направив фонарик в дыру, она увидела пару свирепых, сверкающих красным глаз и какое-то шевеление. И больше ничего. Глаза, горящие в темноте, немного ее напугали, и она попробовала высвободить ногу, чтобы спуститься вниз; но нога застряла. Мама-кошка высунулась из дыры, так что теперь ее морда была прямо напротив лица Наоми. Наоми услышала угрожающее рычание, которое было совсем не похоже на кошачье. Она испугалась и уронила фонарик. Кошка опять зарычала и полоснула ее по лицу когтями. А потом Наоми все-таки удалось высвободить ногу, и она упала с высоты около пяти футов, приземлившись на мягкое место. Ноги пронзила острая боль.

Мама выскочила из дома и подбежала к ней.

— Господи! Что ты тут делаешь? — Она помогла дочке подняться на ноги.

— Моя нога... — простонала Наоми.

Нога болела нещадно, так что Наоми совсем не хотелось двигаться. Но мать подхватила ее на руки и отнесла в гараж, где был свет. Наоми увидела кровь. Но она вовсе не била фонтаном, как представлялось Наоми, а тихонько сочилась из мелких ранок, как моросящий дождик.

— Ты поранилась осколками, — сказала мама и быстро вытащила их из раны. У Наоми даже не было времени, чтобы как следует разреветься. Слезы просто текли по щекам. Нога горела огнем.

На крики вышел отец. Он был в белых боксерских шортах и старой серой футболке.

— Что тут у вас приключилось?

— Она сильно порезалась.

— Я же ей говорил, чтобы она убрала осколки... — Он повернулся к дочери и спросил уже мягче: — Я ведь тебе говорил, что их нужно убрать, Наоми?

Наоми смотрела на него сквозь слезы. Ее взгляд как будто скользил по предметам, ни на чем не задерживаясь. Все было размыто.

— Ее надо отвезти к врачу, — сказала Джин.

— Ага... Вот только где бы нам взять триста баксов?

Джин промолчала.

— Мы сами справимся, правильно?

Джин как будто хотела что-то сказать, но передумала. Повисла неловкая пауза.

— Наверное, справимся... Господи, Дэн. А если это серьезная рана?

— Обычный порез. Самым обыкновенным стеклом. Ты ведь сумеешь его зашить?

— Милая, — мама повернулась к Наоми, — а ты сама как считаешь?

— Делай, как хочет отец.

— Она всегда меня так называет, — вставил отец. — Не папуля, не папа. Отец. Разве не странно?

Джин пропустила замечание мужа мимо ушей. Она приложила теплую ладонь к влажной щеке дочери.

— Когда что-то болит, плакать — это нормально.

— А еще она никогда не смотрит мне в глаза, — продолжал распаляться Дэн. — Ты не замечала? Ты у нас мама, а я отец. Черт...

Он говорил что-то еще, но звуки начали расплываться, потому что Наоми вдруг показалось, что она слышит, как там — в стене — мяукают котята. Все громче и громче...

И даже тогда, когда мама достала свой швейный набор и сказала, что больно не будет, хотя с виду оно и страшно, Наоми казалось, что она слышит котят.

2

Швы сняли через неделю. Правда, остался широкий белый шрам, но могло быть и хуже. Нога совсем не болела, только легонько потягивала, если Наоми прыгала через скакалку. Всю неделю Наоми почти не выходила на улицу из-за температуры, которая, по словам мамы, поднялась из-за воспаления в ране. Все эти дни ока только и делала, что смотрела повторы «Я люблю Люси», жевала соленые чипсы и попивала колу. Не самое плохое занятие, надо сказать. Как только температура спала, Наоми отправилась проведать котят, прихватив с собой банку тунца. Коты любят тунец, а мама все равно не хватится этой банки. У них этих консервов — полная кладовка.

Наоми поставила у стены стремянку и залезла наверх.

Но дыры в стене больше не было.

Она была запечатана штукатуркой.

Наоми спросила у мамы, в чем дело.

— Котята подросли, — сказала мама, — и мама-кошка отвела их обратно в поле, ловить мышей.

— А как же койоты?

— Дикие коты обычно умнее койотов, честное слово, золотко. У них все будет в порядке.

3

Вообще-то Наоми не разрешали ходить на поле за домом, но она все же пошла, продираясь сквозь заросли ежевики и дикого плюща. Трава на поле была высокой и желтой; заросли лисохвоста кололи нога и цеплялись за носки. Посреди поля стоял старый проржавевший трактор, и возле него Наоми нашла несколько маленьких жестких баллончиков. Что-то мелькнуло в траве на насыпи, где трава была особенно густой, а громадное дерево, опаленное молнией, стояло безмолвным стражем на поле. На самой его вершине замер сокол. Наоми искала глазами котят. Трава колыхалась. Сокол снялся со своего насеста и полетел в направлении апельсиновой рощи.

Наоми увидела два настороженных уха, плывущих сквозь траву.

Потом показалась желто-коричневая голова. Зверь был очень красивым.

Наоми еще никогда не видела койота так близко.

Она замерла.

Койот развернулся и побежал к болотам.

Только тогда Наоми поняла, что все это время она не дышала. Солнце стояло в зените и палило нещадно. Наоми взглянула на дом, оставшийся далеко позади. На лбу выступил пот — жар былой лихорадки. Она уселась в траву, сложила ладони, как будто собралась молиться, и прошептала в сухую землю:

— Пусть с котятами все будет хорошо...


Когда Наоми проснулась, солнце уже клонилось к закату. Муравьи ползали по рукам и волосам. Она смахнула их и растерянно огляделась. Казалось, она проспала много лет — так здесь было спокойно и тихо. Мама звала ее с заднего дворика. Наоми встала, отряхнулась от грязи и насекомых и побежала на звук знакомого голоса. Она перепрыгнула через тернистые заросли лоз, и тут у нее разболелась нога, да так, что она прохромала весь остаток пути. Она как раз огибала гараж, когда что-то прыгнуло ей под ноги.

Мама-кошка. Сердитое рычание.

Наоми застыла.

Мама-кошка смотрела на нее.

Наоми поискала глазами котят, но не увидела ни одного.

А потом она их услышала.

И попыталась определить, откуда идет этот звук.

Прижала ухо к стене гаража.

И услышала их.

В стене.

Котят.

Всех пятерых.

4

Вернувшись с работы, отец уселся смотреть новости. Было уже десять вечера, и по идее в это время Наоми уже должна была готовиться ко сну, но она сидела в гостиной, прижав ухо к стене, и внимательно слушала. Ей казалось, что там что-то шевелится и постепенно сдвигается. Следуя за звуком, Наоми ползла вдоль стены на четвереньках. Отец на минуту оторвался от телевизора и взглянул на нее. Звуки в стене вроде бы смолкли.

— Ты не достал их оттуда... котят... когда заделывал дырку, да?

Отец смотрел на нее. Его глаза как будто тонули в морщинках; из-за очков с очень сильными линзами они казались огромными, так что у Наоми было такое чувство, как будто он смотрит не на нее, а сквозь нее.

— О чем ты, Наоми?

— Ты оставил их там, в стене...

— Ну что ты. — Он улыбнулся. — Не говори ерунды. Я их вытащил, всех пятерых. А мама отнесла в поле.

— Я их слышала. А еще я видела маму-кошку. Она была очень злая.

— Не говори ерунды, — повторил он уже раздраженно и снял очки.

Наоми вдруг поняла, что мамы в гостиной нет, и она осталась наедине с отцом, чего очень не любила. И особенно — в доме.

Она пошла в комнату к маме. Мама уже легла, но не спала. А читала книжку. Когда Наоми вошла, она отложила книгу.

Наоми забралась к ней в постель.

— Мама, можно тебя спросить?

Мама похлопала по матрасу, Наоми пододвинулась ближе и положила голову ей на руку.

— Про котят в стене. — Она смотрела в потолок, и ей представлялось, что это небо, по которому плывут облака, похожие на чье-то лицо. — Я хочу знать, успела ли мама-кошка забрать котят, прежде чем он заделал дыру?

— А почему ты спрашиваешь?

— Потому что я их сегодня слышала.

— Перед ужином?

Наоми кивнула. Лицо из облаков растаяло.

— Ты мне не сказала, что ты их слышишь.

— Я разозлилась, думала, вы мне врете.

— Я бы не стала тебе врать.

— Я спросила у отца, а он мне сказал: «Не говори ерунды».

— Ну... Это не ерунда, если ты была твердо уверена, что ты их слышишь. Но это тебе показалось. Я сама видела, как они все ушли. С мамой-кошкой.

— Маму-кошку я тоже видела. Она была очень злая. Мне показалось, она на меня злится. Потому что я не проследила за ее детьми, и их оставили в стене.

— Нет, — сказала мама, гладя Наоми по волосам. — Коты не умеют думать, как люди. Скорее всего она просто была голодная. Или, может, она к тебе привязалась. Может, когда-нибудь она вернется сюда вместе с котятами, когда они подрастут, потому что она так за них переживала.

—Но я точно их слышала!

— А может, просто хотела услышать?

Наоми была сильно смущена, но она знала, что мама никогда не врет.

— Ты загорела, — сказала мама.

— Я видела в поле койота.

— Ты ходила в поле?

— Я искала котят.

— Ну, ты даешь! Только не говори отцу.


Утром Наоми опять была у стены и слушала через стакан.

Ничего.

Ни звука.

Она тихонько постучала пальцами по стене.

Опять ничего.

А потом... что-то.

Почти ничего.

Слабый жалобный писк.

И тут словно прорвало плотину.

Звуки хлынули сплошным потоком: визг, мяв, отчаянное царапанье.


Она чуть не выронила стакан, но вовремя вспомнила о порезанной ноге и успела его подхватить. Я бы не стала тебе врать, всплыли в памяти мамины слова.

Я бы не стала тебе врать.

Она снова прижала стакан к стене.

Ничего.

Тишина.

Только бешеный стук ее сердца.

5

Наоми лежала в постели и не могла заснуть. Будь ночью светло, как днем, она бы прекрасно спала, а так приходилось держаться настороже из-за теней, таящихся в темноте. Она испугалась, что забыла, как дышать; но потом поняла, что она все-таки дышит.

Где-то в час ночи дверь в ее комнату приоткрылась.

Кто-то стоял на пороге, и Наоми закрыла глаза.

Она считала свои вдохи и выдохи и надеялась, что это не он.

Она почувствовала поцелуй на лбу.

Поцелуй и прикосновение к одеялу. Больше он ничего с ней не делал, ее полуночный отец, однако и этого вполне хватало, чтобы пугать Наоми до смерти. В такие минуты ей хотелось умереть И она мысленно звала маму, чтобы та ее защитила.

И тут она снова услышала их.

Котят.

Они тихонько мяукали, просили тунца или молока.

Они нашли ее и пришли к ней по узким проходам в стенах, чтобы сказать ей, что все с ними в порядке.

Она заснула еще до того, как дверь снова открылась. Заснула под тихий мяв, размышляя, хорошо ли им там, котятам; ловят ли они мышей, которые иногда залезают в стены через трещины и вентиляцию. Эти пятеро по-прежнему были здесь. Котята, ее котята. И она знала, что теперь все будет хорошо.

6

— Да что с ней такое?

— Ну, Дэн, если бы мы отвезли ее в больницу сразу, как только увидели, что рана воспалилась...

— И нас обвинили бы в жестоком обращении с ребенком. Ты посмотри на нее, посмотри. Тут дело не в воспалении или инфекции, Джин. Посмотри. Почему она это делает?

— По-моему, она больна. У нее снова температура.

— В нее словно бес вселился.

Наоми слышала их, но не обращала внимания. Котята. Им было уже три месяца, и их голоса звучали совсем как у взрослых. Они играли за узорчатыми обоями в кухне, как раз за тостером. Наоми расслышала испуганный писк: похоже, один из них поймал мышь, и теперь вся пятерка забавлялась с добычей. Она прижала ладони к обоям, пытаясь раздвинуть стену. Но у нее, разумеется, ничего не вышло.

— Почему она ползает по полу вдоль стены? — сказал отец. — Так люди не делают. Она похожа на зверя.

— Милая, — мама погладила Наоми по волосам, — по-моему, тебе нужно вернуться в постель.

Наоми взглянула на мать снизу вверх.

— Я люблю их, — сказала она, улыбаясь. — Я их очень люблю.

Мама отвела глаза.

— Я отвезу ее к доктору. Прямо сейчас!

* * *

— Здравствуй, Наоми. — Доктор был абсолютно лысый и весь так и лучился доброжелательностью, прямо как добрый дедушка.

— Здравствуйте.

— Нога заживает хорошо, все сшито правильно. Чья это работа?

— Мамина. Она была медсестрой.

— Да, я знаю. Она когда-то работала со мной, ты не знала?

Нет ответа.

— На что жалуемся? — Доктор прижал стетоскоп к ее груди. Потом он вставил ей в ухо такой смешной градусник, который он называл «пистолетом», посветил ей в глаза, проверяя реакцию зрачков, и посмотрел горло, с такой силой надавив ложечкой на язык, что она едва не задохнулась.

— Я не знаю...

— Твоя мама очень переживает.

— Я не знаю почему.

— Она говорит, что ты слушаешь стены.

— Не стены, а пятерых...

— Кого пятерых?

— Пятерых котят. Они меня знают. Я их очень люблю.

— И как же котята туда попали?

Наоми недоверчиво взглянула на доктора.

— Не знаю.

— Ну хорошо. Тогда... — Он сделал ей укол в руку, которого она вообще не почувствовала. Странный какой-то доктор, подумала Наоми.

— Ну как?

— Я даже его не почувствовала.

Доктор подпер рукой подбородок и ущипнул Наоми за руку.

— А теперь почувствовала?

Наоми покачала головой. Тогда врач подошел к конторке в глубине комнаты, вернулся с какой-то пластиковой бутылкой, открыл ее и сунул Наоми под нос.

— Понюхай.

Она понюхала.

— Понюхай еще.

Наоми послушно потянула носом.

— Чем пахнет?

— Не знаю. Похоже на воду.

Он попробовал улыбнуться, но у него получилось плохо.

— Хочешь мне что-нибудь рассказать?

— Что именно?

— Что угодно. Про папу и маму, например.

Наоми на минуту задумалась.

— Нет.

Тогда Наоми отвели в приемную и велели ждать, пока мама тоже пройдет осмотр.


По дороге домой, в машине, мама спросила Наоми:

— Ты с нами играешь?

— А-а...

— А по-моему, играешь. Ты что, пытаешься разрушить нашу семью? Потому что если это действительно так, юная леди, если ты... — Руки у мамы дрожали так сильно, словно она сама толкала автомобиль по дороге.

Наоми что-то ответила, но ее, похоже, не слушали. Поэтому ей оставалось только сидеть и помалкивать.

А когда мать начала читать лекцию, Наоми вдруг поняла, что она тоже ее не слышит. Ни единого слова.

7

По ночам было спокойно и хорошо. Она могла сколько угодно сидеть у стены и слушать, как котята играют, охотятся на мышей и ползают туда-сюда. Наоми пробовала придумывать для них имена, но когда придумывалось что-то хорошее, она сразу путалась, кто из них кто.

Когда открывалась дверь спальни (а теперь это случалось редко), Наоми больше не умирала со страха, а просто лежала и слушала своих котят. Теперь они подросли, и их было хорошо слышно даже с кровати. Иногда, когда она сильно зажмуривала глаза, у нее получалось представить, как они выглядят. Все серые и полосатые, как мама-кошка. У одного на груди была белая звездочка. У двоих глаза зеленые, а у всех остальных — синие. Один точно стал очень толстым от всех этих мышей и плотвичек, которых он скушал в течение прошлых недель, а другой исхудал как скелет, но при этом был бодр и весел.

8

В один прекрасный день к ним приехала женщина в мужском костюме и привезла какие-то картонные папки. Мать и отец Наоми были вовсе не рады ее приезду.

Женщина задавала всякие вопросы, в основном родителям, а Наоми слушала котят.

— Наоми, — сказал отец. — Ответь, пожалуйста, когда тебя спрашивают.

Наоми подняла глаза. Голос отца стал очень тихим, как будто его закрыли под крышкой в какой-нибудь банке и он не мог оттуда выбраться. Она посмотрела на женщину, потом на мать. У мамы на лбу блестели капельки пота.

— Да, мэм. — Она повернулась к женщине с папками.

— Как ты себя чувствуешь, милая?

— Хорошо.

— Ты недавно болела?

Наоми кивнула:

— Да, но мне уже лучше. Это был грипп.

— Хорошо проводишь каникулы?

Наоми склонила голову набок и прищурилась.

— Вы их слышите?

— Кого?

— Ну, их всех. Котят. Они кого-то поймали, мышь или воробья. По-моему, я слышала. А вы?

9

Как только тетя с папками уехала, Дэн буквально взорвался гневом:

— Меня все это уже достало, когда ты уже прекратишь отравлять нам жизнь?!

Наоми не поняла, о чем он говорит и кого имеет в виду. Она слышала, как котята треплют птичку за крылья, слышала, как летят перья во все стороны. Котята были очень славные, но иногда могли быть и жестокими. Как настоящие хищники. Они набрасывались на добычу, как львы, быстро утаскивали ее к себе и играли с ней до тех пор, пока бедная мышь или птичка не умирали от страха. В этом было что-то красивое — взять кого-нибудь очень маленького и играться с ним.

— Никаких гребаных котов в этих долбаных стенах нет! — ворвался в ее размышления голос отца. Он подошел к Наоми и приподнял ее над полом под мышки. — Я покажу тебе, что случилось с котятами. Прямо сейчас и покажу!

— Господи, Дэн! Ей же больно!

Но голос мамы как будто прошелестел в густой невидимой траве и потерялся в ней — тихий, безмолвный.

Отец что-то орал; Наоми не слышала, но поняла, что он кричит, по движению его губ. Она вся была поглощена возней пятерых котят. Вот Задира дерется за воробьиную голову, а Мряфа разодрала тушку когтями, но череп выкатился у нее из лапок, и Задира тут же его и схрумкал. Хьюго не участвовал в дележе добычи. Он никогда не дрался с другими; он предпочитал подождать, пока не обнажится скелет, а потом грыз косточки.

— Я тебе покажу! Раз и навсегда! — вернулся голос отца.

Он потащил ее через кухню на задний двор, к стене гаража.

Там он чуть ли не швырнул Наоми на землю, а сам вошел в гараж. Наоми слышала, как Фиона шептала на ушко Зелде о многоножках, которых она заманила в паутину за холодильником.

Отец вернулся с тяжелой кувалдой.

— Вот смотри! — сказал он и врезал по стене в том месте, где когда-то родились котята. Раз-два! Вверх-вниз! Ден работал кувалдой как одержимый. Куски штукатурки и кирпичей летели во все стороны. Обнажилась проводка и за ней, на кучке пыли и обрывках газет, лежали какие-то маленькие сморщенные штуковины.

— Видишь? — Отец ткнул в них кувалдой. От одной сморщенной штуки отползла, извиваясь, дюжина серо-белых личинок. — Видишь, мать твою так?! — Он орал в полный голос, но Наоми снова казалось, что его голос доносится откуда-то издалека. Из плотно закрытой банки.

Она смотрела на них. Жесткие, костлявые, сморщенные, как сухие абрикосы. Сердце бешено колотилось в груди, в горле застрял комок, в глазах потемнело. Что это, тельца мышей, которых котята поймали и спрятали про запас?

А потом ей показалось, что она сейчас упадет в обморок. Точечки темноты плясали в уголках глаз, а на солнце как будто нашло затмение. Мир исчез. Отец тоже исчез. Наоми просунула руку в новую дыру. Сначала — руку, потом — голову. Ей казалось, что она влезла в дыру вся. Она видела трубы, провода и пыль.

10

— Я ее слышу, — сказала мама. — По-моему, она что-то сказала.

Отец ответил не сразу:

— Она уже три дня подряд выдает какие-то странные звуки, а сейчас вообще рычит по-звериному, и ты решила, что она выздоравливает...

— Она что-то сказала. Милая? Ты что-то хочешь сказать?

Но у Наоми и в мыслях не было разговаривать с ними сейчас. Она держала Хьюго на коленях и осторожно гладила его по спинке — осторожно, потому что знала, что он не любит, когда его шерстка встопорщена. Задира играл с клубком, а остальные котята спали вповалку.

— Ты посмотри на нее, — сказал отец.

— Доча? — позвала мама из-за стены. — Ты хочешь что-то сказать?

— Ты думаешь, ей помогут твои судорожные объятия? Думаешь, она пойдет на поправку, если ты будешь с ней так вот нянчиться? Она все понимает, не дура. Она знает, что делает.

Зелда упала на спинку, потянулась и широко зевнула, задев усами по голой ноге Наоми. Щекотно.

— Наоми? — в который раз спросила мама.

— Она все это специально. Притворяется, чтобы привлечь внимание. И ты идешь у нее на поводу. А она это специально, чтобы нам досадить...

— Да нет же. Посмотри на ее губы. Она пытается что-то сказать. Посмотри, Дэн. Господи! Она пытается говорить. Наоми, солнышко, золотая моя, скажи маме, что такое с тобой? Как ты? Малыш?

С другой стороны стены Наоми слушала мурлыканье, зарывшись лицом в припорошенный пылью мех. Ритмичный гул под нежной шерсткой, похожий на колыбельную. Ей было так хорошо и тепло там, внутри стен, с пятерыми котятами.

— Боже, опять она начала, — раздраженно сказал отец.

— Заткнись, Дэн. Пусть.

— Это невыносимо! Как ты можешь спокойно сидеть с ней рядом, да еще обнимать, когда она вытворяет такое?!

— Наверное, мне просто не все равно...

Наоми мяукала и раскачивалась взад-вперед, мяукала и раскачивалась... ей было спокойно и хорошо. Здесь, в стене, она ощущала себя в безопасности, защищенной от хищников. Здесь, в стене.

Она увидела, как один из котов встрепенулся и настороженно замер. Шерсть у него на загривке встала дыбом. Он почуял добычу. Кто-то забрался на их территорию. Какой-то непрошеный гость в их потайном волшебном королевстве.

Майкл Кеднам. Человек, который причинял зло кошкам

Если кошки попадали к Карлу, у них вряд ли оставалось девять жизней. Как только у него заводилось очередное животное, можно было с уверенностью сказать, что скоро оно отдаст богу душу. И дело даже не в том, что Карл был психом и убивал их, хотя, возможно, вам доводилось слышать о нем именно это.

Карл был по-своему добрым малым, но стоило его смутить, он расстраивался и начинал вопить и бросаться вещами. Солнце и луна никогда не спрашивают разрешения, чтобы проплыть по небу. Карл тоже не спрашивал ни на что разрешения.

Иногда Карл вставал по ночам, когда ему не спалось, что случалось довольно часто из-за тех проблем, о которых вы все слышали, наливал гвоздичное молоко в кофейное блюдечко, такое маленькое, в которое едва помещается чашечка для кофе. И какая-нибудь из кошек Карла лакала насыщенную жидкость, которую надо было бы развести водой или по крайней мере кофе, но Карл никогда ничего не разводил.

Огнестрельное оружие развешано у него по всему дому, хотя Карл утверждает, что ненавидит его, и можно предположить, что образ его жизни довольно безрассуден, — глядя на пустой бассейн во дворе его дома, покосившиеся рекламные щиты, брошенные рядом с пилорамой, и множество предметов, которые Карл пытается продать на аукционах.

Но мне попадались кошки, которые неплохо себя чувствовали у Карла. У него было около дюжины этих животных, и все они спали на солнышке у крыльца рядом с каким-то станком и на крыше, на которой после землетрясения образовалась своеобразная ложбинка, где они с удовольствием прятались от назойливых соек. Птицы думают, что кошки — это всего лишь объект для развлечения, если они смогли забраться в такую щель.

Как-то раз он потратил кучу денег на конкурс за новую телевизионную станцию, ту, которую выставили на аукционе с просроченной лицензией, а потом всячески пытался поставить ее на ноги, прежде чем эта компания стала 11-м каналом.

Когда произошла утечка газа и погибли все, кроме Карла, он вовсе не виноват был в том, что погибли только кошки.

А потом, когда он бросил колесный диск в высохший пруд, потому что думал, что там находится судебный пристав, это было чистой случайностью, что соседская русская голубая в этот момент ловила там мышей. Благодаря этому он снова попал на страницы газет, потому что к этому моменту Карл стал знаменитостью в дурном смысле слова, то есть если б он мог заплатить, чтобы избавиться от такой популярности, он бы это сделал с превеликим удовольствием. Было открыто дело о корме для кошек под названием «Девять жизней», что обычно связывалось с Карлом, и было ясно, что он войдет в историю как человек, который причинил вред кошкам.

Какое-то время Карл говорил своей бывшей жене, что некрасиво поливать его грязью. Она соглашалась с этим, но выступила несколько раз на радио, рассказывая о нем и его делах, и после этого их уже никогда не видели вместе. Карл говорил всем, как сильно он любит кошек, и даже привычный треп о проблемах смога то и дело прерывал фразой типа «Нет ничего лучше кошек» или «Ни дня нельзя прожить без кошек». Но из-за этого он попадал в еще большие неприятности. Слава богу, что расследование было прекращено, однако ходили слухи, что Карл убивал кошек, чтобы готовить из них тушенку.

Потом Карл решил, что не выдержит давления общественного мнения, и стал афишировать свое хорошее отношение к кошкам, рассказывая шутки о коте, который держал в страхе местных собак. Однажды Карл испугался предмета, показавшегося ему кошкой на тротуаре, но он оказался шляпой, унесенной ветром с головы какого-то профессора.

И только тогда, когда я сама решила, что Карл всего лишь скромный и непонятый человек, и стало ясно, что, несмотря на все его несчастья, он заслуживает заботы женщины, у Карла начался период, который можно назвать самой мрачной страницей его жизни.

Я переехала к нему вместе с моей кошкой, готовила омлет с перцем и хлеб с изюмом. Моя кошка, которой я не дала имя, потому что не верю, что люди должны переносить свои мысли на животных, так вот, она все время крутилась под ногами у Карла. Если Карл собирался присесть, она тут же оказывалась под ним. Если он делал шаг в темноте, она тут же оказывалась на его пути. Когда Карл опускал на пол коробку с консервированными помидорами, кошка оказывалась под ней, и с каждым разом это все больше раздражало его.

Я сказала Карлу, что кошка грациозное животное, но не всегда умное. Говорила, что кошки не собираются вместе, чтобы обсуждать таких людей, как Карл. Когда-то в детстве я спрашивала себя, что говорят кошки своим котятам о совещаниях конгресса с участием людей, но теперь я понимаю, что им нет до этого дела, и если б даже они могли говорить, они бы ничего не сказали об этом.

Карл ответил: Ли Анна, я все это знаю, но животное глядит на меня даже сейчас. И это было действительно так, если в ее взгляде была какая-то определенность. Конечно, если это не тот объект, который можно съесть.

Поэтому Карл стал уходить из дома пораньше и приходил домой, поглядывая через плечо, потому что пару раз кошка прыгнула ему прямо на спину, как бы играя. Но я понимала, что он имел в виду, когда говорил, что кошка ненавидит его.

Проблема осложнилась, когда кошка оказалась запертой под капотом его «студебеккера». Это была одна из антикварных машин Карла, машина, благодаря которой он попал в воскресный журнал, хотя это был не самый лучший экземпляр его коллекции.

Краска на ней выгорела от солнца и машину столько раз полировали, что она стала розово-белой. Карл завел мотор. И тут раздался вой.

Это определенно был вой кошки. Карл выключил зажигание. Выскочил из машины в полном озверении. Но опять сел за руль и выехал на дорогу, слыша, как кошка орет благим матом. Он надеялся, что это ему кажется и на это можно не обращать внимание.

В то утро токсичные газы поглотили восьмидесятую дорогу, а улица возле нашего дома была забита машинами. Карл не мог выбраться из пробки, все спешили и притирались друг к другу.

Поэтому когда Карл наконец открыл капот, чтобы выяснить, что производит этот звук, оттуда выпрыгнула кошка. Она вцепилась когтями ему в лицо, и после этого у Второго канала телевидения появилась интересная запись, которую они используют до сих пор, иллюстрируя происшествия или несчастные случаи. Приехала «скорая помощь» и увезла Карла в больницу.

Это было пределом всему. Мне кажется, что животные — это наше представление мира, без осознания чувства вины или человеческих условностей, но, делая выбор между жизнью и моей страстью к кошкам, я решила уйти из жизни и отказаться от своего будущего с Карлом.

Мир сейчас совершенно изменился, и это правда. Люди жалуются, что сейчас никто не умеет писать прописными буквами и нацарапывают слова подобием печатных. Я считаю, что даже преступники стали сейчас гораздо хуже, и часто можно услышать непристойности на улице.

В отличие от людей кошки стали умнее, может быть, потому что развивались генетически или по какой-то иной причине. Но как только я дала кошке, оставшейся без имени, небольшую дозу болеутоляющего, начались мои личные проблемы. И вовсе не потому, что эта жидкость была ядом, майонез тоже яд, если съесть его слишком много или оставить его на столе. Я сделала правильный выбор, потому что поняла: как только Карл вернется из больницы, он причинит кошкам гораздо больший вред, но все произошло совсем не так.

Когда Карл нашел меня, я ослабела от потери крови и была уверена, что здесь моя жизнь закончится. Он сидел рядом, ухаживал за мной в течение многих дней, пока заживали мои швы, и я поняла, каким он был сокровищем, и решила, что не вернусь к нему, пока кошка не найдет себе новый дом, далеко от того места, где мы жили.

Карл купил новую красивую корзинку для переноски кошек и хотел отвезти ее в Модесто или в Стоктон, куда-нибудь подальше на восток. Он собирался оставить кошку где-нибудь на ферме среди коров и овец.

Новость о том, что Карл свалился на машине с моста, застала меня в постоперационной палате, и когда я узнала, что машину собираются доставать из реки, меня стали лечить психиатры.

Когда Карлу помогли войти в мою палату, вы можете себе представить, какие слезы радости хлынули у нас из глаз. Кошка никогда больше не вернется, но тем не менее жертвы были слишком велики.

Я хочу поблагодарить тех людей, которые прислали нам поздравления и утешения. Денежные пожертвования, хотя и небольшие, дали мне надежду, что скоро наши страдания кончатся. Карл теперь здоров. И когда он встает из специального кресла-каталки, чтобы выпить молока, я узнаю старину Карла по выражению глаз. Психиатры говорят, что он поправится, если, конечно, не поранит себя, когда будет умываться.

Майкл Маршалл Смит. Не помахав рукой

Иногда, когда осенью мы едем на машине по сельским дорогам и я вижу кроваво-красные пятна маков, разбросанные по траве, мне хочется распороть себе горло, чтобы кровь капала из окна машины и оставляла на дороге длинный шлейф из алых цветов, пока вся дорога не станет красной от крови. Вместо этого я закуриваю сигарету и смотрю на дорогу, а через какое-то время маки остаются позади, там, где были всегда.

Утром 10 октября я чувствовал особое волнение. Я был дома и мне надо было работать. Однако это выражалось в том, что я просто барабанил пальцами по столу, привставая каждый раз, услышав звук приближающейся машины. Время от времени я пялился на две картонные коробки, разместившиеся прямо посредине комнаты. В этих коробках лежали новый компьютер и монитор. Почти целый год я мечтал о том, чтобы приобрести наилучшую из умных игрушек, и наконец сдался и пошел на этот шаг. Сжав в одной руке кредитную карточку, я набрал номер телефона и заказал эдакий образец научной фантастики, воплощенный в образе компьютера, работавшего не только со скоростью поезда, но также имеющего встроенную систему телекоммуникации и программу распознавания голоса. Будущее наконец-то явилось и сидело на полу моей гостиной.

Однако.

Несмотря на то что я стал счастливым владельцем мака и монитора стоимостью в 3000 фунтов, мне не хватало всего лишь кабеля стоимостью в пятнадцать фунтов, который соединил бы эти два компонента воедино. Производитель, как оказалось, не посчитал нужным приложить его в комплект, хотя без него эти два компонента системы были всего лишь тяжелыми белыми предметами, доставляющими мне мучение и разочарование. Кабель нужно было заказывать отдельно, и в настоящий момент в стране таких не было. Их можно было достать только в Бельгии.

Мне сказали об этом только через неделю после того, как я заказал систему, и всю неделю я старался выразить своему поставщику все, что я о нем думаю, а мне обещали доставить сначала первую коробку, потом вторую, но все эти обещания испарялись, как утренняя роса. Наконец вчера обе коробки оказались у моей двери и по странному стечению обстоятельств кабель тоже поступил на склад поставщика. Когда я позвонил в «Колхавен Директ», мне подтвердили, что на упаковке написана моя фамилия и что теперь кабель имеется на складе. Я сразу же связался с фирмой доставки, к которой иногда обращался, чтобы отправить свои рисунки клиентам. В «Колхавене» предложили доставить кабель, но мне показалось, что сегодня они вряд ли этим займутся, а я ждал уже достаточно долго. Фирма, в которую я обратился, специализировалась на мотодоставке, причем байкеры выглядели так, как будто их выперли из «Ангелов Ада» за то, что они были слишком крутыми. Верзила, одетый в кожу, получил от меня инструкцию не возвращаться без кабеля. И я ждал, и пил кофе чашку за чашкой, ждал, что человек подобной внешности вот-вот приедет, в восторге размахивая над головой недостающим компонентом.

Когда наконец зазвонил звонок, я чуть было не упал со стула. У нас такой звонок, что может разбудить даже мертвого, и я уверен, что от него вибрируют даже стены. Не поинтересовавшись, кто это, я слетел вниз по лестнице и распахнул дверь. Наверное, в этот момент у меня на лице было написано выражение радости. Я дурею от техники. Может, это плохо, я знаю, — бог знает сколько раз Ненси говорила мне об этом, но, черт возьми, это моя жизнь. На пороге стояло существо, одетое в кожу, с блестящим черным шлемом на голове. Байкер был несколько изящнее обычного их типажа, но довольно высокий. Достаточно высокий, чтобы заниматься такой работой.

— Просто классно, — воскликнул я. — Это кабель?

— Конечно, — нечленораздельно произнес байкер. Рука приподняла стекло шлема и, к своему удивлению, я увидел, что это женщина. Она не очень хотела его отдавать. Я рассмеялся и взял пакет у нее из рук. Конечно же, на упаковке было написано, что это кабель.

— Вы устроили мне настоящий праздник, — сказал я дрожащим голосом. — Честное слово, я бы просто расцеловал вас.

— Это лишнее, — сказала девушка, прикоснувшись к шлему. — Но чашечка кофе не помешала бы. Я не слезаю с мотоцикла с пяти часов, язык не ворочается.

Отступив назад, я какое-то время пребывал в нерешительности. Я никогда не видел, чтобы курьеры напрашивались на кофе. Кроме того, это означало некоторую отсрочку того долгожданного момента, когда я смогу наконец распаковать коробки и подключить кабель. Но сейчас было только одиннадцать часов утра, и пятнадцать минут ничего не решали. Кроме того, мне была приятна мысль о такой необычной встрече.

— Конечно, — произнес я изысканно вежливо, — с превеликим удовольствием.

— Вы очень добры, сэр, — сказала девушка и сняла шлем. Густые темно-каштановые волосы рассыпались по плечам. У нее было строгое лицо, широкий рот и живые улыбчивые зеленые глаза. Лучи утреннего солнца играли в каштановых волосах. Она стояла грациозно в проеме двери. Черт возьми, в какой-то момент мне показалось, что кабель мне совсем не нужен. Затем я отодвинулся, чтобы впустить ее в дом.

Оказалось, что девушку зовут Алисой, она разглядывала книги на полках, пока я готовил кофе.

— Ваша подруга работает в администрации? — спросила она.

— Как вы догадались? — спросил я, протягивая ей кофе. Она указала на ряд книг по администрированию и юриспруденции, которые занимали половину всех наших полок.

— Не похоже, чтоб этим занимались вы. Это компьютеры?

Она указала на две коробки на полу. Я покорно кивнул.

— И что, — продолжала она, — вы не собираетесь их распаковывать?

Я взглянул на нее с удивлением. Ее глаза смотрели на Меня, а улыбка затаилась в уголках губ. У нее была типично городская бледная кожа, удачно оттеняемая темными волосами. Я пожал плечами.

— Наверное, — сказал я безразличным голосом. — Сначала надо закончить кое-какую работу.

— Ерунда, — строго произнесла она. — Давайте взглянем.

Я склонился над коробками и открыл их, она присела на диван и наблюдала за мной. Самое странное заключалось в том, что я был не против. Обычно, когда я чем-то занимаюсь или мне что-то нравится, я делаю это в одиночестве. Посторонние люди редко понимают то, что доставляет нам наибольшее удовольствие и я предпочитаю делать это, когда никого рядом нет.

Но Алиса, кажется, испытывала искренний интерес, и через десять минут система покоилась на моем столе. Я нажал кнопку и услышал знакомый звук загрузки компьютера. Алиса стояла рядом, допивая остатки кофе, и мы оба испуганно отступили при звуке включения стереоколонок монитора. Я говорил ей о программе распознавания голоса и видеовыходе, о жестком диске в полгигабайта и си-ди-роме. Она слушала и даже задавала вопросы, вопросы, касающиеся того, о чем я говорил, а не просто так для поддержания разговора. Оказалось, что она много знает о компьютерах. Она даже могла объяснить, чем отличается один от другого.

Когда наконец экран выдал стандартное сообщение о том, что тестирование прошло успешно, мы взглянули друг на друга.

— У вас ведь немного работы сегодня? — спросила она.

— Наверное, нет, — согласился я, и она рассмеялась.

Но тут я услышал пищащий звук с дивана и чуть не подпрыгнул от неожиданности. Курьер округлила глаза и потянулась за рацией. Удивительно неприятный голос сообщил, что ей срочно необходимо забрать пакет на другом конце города, и поинтересовался, почему она до сих пор этого не сделала.

— Р-р-р! — зарычала она как тигренок и потянулась за шлемом. — Работа.

— Но я еще ничего не рассказал вам о телекоммуникациях, — пошутил я.

— Как-нибудь в другой раз, — сказала она.

Я проводил ее, и какой-то момент мы постояли у двери. Я не знал, что ей сказать. Я не был знаком с ней и понимал, что больше ее никогда не увижу, но мне хотелось поблагодарить ее за доставленное удовольствие. Потом я заметил одного из местных котов, крадущегося мимо лестницы. Я люблю кошек, а Ненси нет, поэтому мы не держим их дома. Наверное, это один из моих маленьких компромиссов. Я узнал этого кота, но уже давно оставил надежду приласкать его. Я автоматически покиськиськал, чтобы привлечь его внимание, но безрезультатно. Он лениво взглянул на меня и пошел дальше.

Бросив на меня взгляд, Алиса присела на корточки и издала тот же звук. Кот немедленно остановился и взглянул на нее. Она опять позвала его, и кот повернулся и, осмотрев улицу, без всякой видимой причины подошел к лестнице, чтобы потереться о ее ноги.

— Просто удивительно, — сказал я. — Этот кот не очень приветлив.

Она взяла кота на руки и встала.

— Не знаю, — ответила она.

Кот сидел у нее на груди и великодушно поглядывал по сторонам. Я почесал ему нос и почувствовал теплую вибрацию урчания. Какое-то время мы оба возились с котом, а потом она опустила его на землю. Она водрузила на голову шлем, села на мотоцикл и, помахав рукой, тронулась.

Поднявшись в квартиру, я убрал коробки, чувствуя волнение, перед тем как сесть за новую машину. Повинуясь импульсу, я позвонил Ненси, чтобы сообщить ей, что система наконец-то полностью прибыла. Вместо нее ответил кто-то из ассистентов. Она не стала разговаривать со мной, и я слышал, как Ненси говорит: «Скажите ему, что я перезвоню». Я вежливо попрощался с Триш, стараясь не придавать этому значения. Программа распознавания речи не была включена в комплект, и оказалось, что в гнездо для си-ди-рома нечего вставлять. Функция телекоммуникации не могла работать без дорогостоящих дополнительных приспособлений, и в «Колхавене» это можно было получить только через четыре—шесть недель. Если не считать этого, все остальное было замечательно.

В тот вечер Ненси готовила. Обычно мы делали это по очереди, хотя ей это удавалось гораздо лучше, чем мне. Ненси многое удается лучше. Она добивается всего.

В административных кругах всегда идет внутренняя борьба, и в тот вечер Ненси была на взводе, видимо, отфутболив какого-то сотрудника. Я выпил бокал красного вина и оперся о стойку, в то время как она смешивала какие-то компоненты. Она рассказала мне, как прошел день, я слушал и смеялся. Я не стал ей много рассказывать о своем дне, просто сказал, что все было хорошо. Уровень знаний по графическому дизайну у нее был недостаточен, чтобы вдаваться в подробности. Она слушала с вежливым вниманием, если я рассказывал что-нибудь о моей системе, но не понимала или не хотела понимать. Я не стал говорить о новом компьютере, стоящем на столе, и она тоже не спросила об этом.

Обед был вкусным. Это была курица, но она добавила какие-то интригующие специи. Я все ел и ел, но оставалось мало, и я предложил ей доесть оставшееся, но она отказалась. Я попытался объяснить ей, что она съела немного, но у нее испортилось настроение и она даже не стала есть десерт. Я попробовал усадить ее на диван и убрал все, что нужно было помыть. Пока я стоял у раковины, протирая тарелки и напряженно думая о том, какую кучу дел мне нужно сделать на следующий день, я заметил кошку, сидящую на стене дома напротив. У нее была темно-коричневая, почти черная шкурка и раньше я ее никогда не видел. Она прижалась к стене, наблюдая за чирикающей птицей с особым кошачьим вниманием, которое сочетает в себе полную сосредоточенность и напряженность перед прыжком. Птица неожиданно взлетела, и кошка какое-то время продолжала наблюдать за ней, а потом поменяла позу.

Потом кошка взглянула прямо на меня. Это было примерно в двадцати ярдах от меня, но я мог отчетливо видеть ее глаза. Они продолжали смотреть, и через некоторое время меня разобрал смех и я немного отпрянул назад. Я даже отвернулся на мгновение, но когда снова взглянул на нее, она сидела на том же месте и продолжала смотреть в мою сторону. Чайник закипел, и я налил воду в две чашки, чтобы приготовить кофе. Когда, выходя из кухни, я снова выглянул в окно, кошки уже не было. Когда я вошел, Ненси не было в гостиной, поэтому я присел на диван и закурил сигарету. Примерно через пять минут я услышал звук спускаемой воды в туалете и вздохнул. Очевидно, еда не пошла ей впрок.

Очередная пара дней пролетела в обычной суете. Я сходил на вечеринку на работе у Ненси и провел несколько часов, ощущая на себе безразличие и покровительство ее изысканно одетых коллег, в то время как она блистала в центре. Я запорол работу и должен был покрыть ее стоимость. Конечно, иногда бывают и удачные моменты в жизни, но чаще всего это случается с другими.

Как-то днем зазвенел звонок, и я рассеянно подумал, кто бы это мог быть. Когда я открыл дверь, я снова увидел копну каштановых волос, принадлежавшую Алисе.

— Привет, — удивленно сказал я.

— Привет! — Она улыбнулась. — Посылка.

Я взял ее и посмотрел на упаковку. Это были цветные оттиски репродукций. Вот это да! Наверное, она наблюдала за мной, потому что рассмеялась. — Наверное, ничего особенного...

— Вовсе нет. — После того как я подписал лист доставки, я снова взглянул на нее. Она продолжала улыбаться, хотя это была не просто улыбка. Казалось, что она всегда была у нее на лице.

— Ну, — сказала она. — Я могу отправиться дальше к Пекхему, чтобы забрать очередной пакет, но это скучно, или можете рассказать мне о телекоммуникациях.

Очень удивленный, какое-то время я пялился на нее, потом отступил в сторону, чтобы впустить ее.

— Мерзавцы, — сказала она, когда я рассказал ей, что не все было приложено к компьютеру, и она выглядела очень расстроенной.

Тем не менее я немного рассказал ей о телекоммуникациях, пока мы сидели на диване и пили кофе. В основном мы просто болтали, хотя и недолго, а потом она уехала на своем мотоцикле, и она обернулась и помахала мне, прежде чем скрыться за углом. В тот вечер Ненси заехала в Сенсбури по дороге домой. Я наблюдал, как она распаковывает всевозможные пирожные и сладости, картофельные чипсы и другие кондитерские изделия, но когда она тоже взглянула в мою сторону, я отвернулся. Она уставала на работе. Бросив взгляд на окно, я заметил ту самую темную кошку на стене дома напротив. Она ничего не делала, просто наблюдала за чем-то, но мне не было видно, за чем именно. Мне показалось, что она взглянула в мою сторону, но потом кошка соскользнула со стены и убежала. Я приготовил обед, однако Ненси почти ничего не ела, она осталась сидеть на кухне, я же отправился в свою комнату, чтобы продолжить работу. Я приготовил две чашки чая, чтобы выпить перед сном в постели, и тут заметил, что мусорное ведро пусто и серый пакет стоит рядом. Когда я коснулся его ногой, он рассыпался, и я увидел в нем множество пустых пакетов из-под еды. Дверь ванной комнаты наверху была закрыта и ключ повернут в замке.

Время шло, я еще несколько раз видел Алису. Несколько моих важных работ подходили к завершению, и мне начинало казаться, что к моему дому бесконечно подъезжают мотоциклы курьеров. Три или четыре раза приезжала Алиса, которую я видел, когда открывал дверь. За исключением одного случая, когда она спешила, Алиса каждый раз заходила, чтобы выпить чашечку кофе. Мы болтали с ней обо всем, и когда наконец программу распознавания речи прислали, я показал ей, как она работает. У меня была плохая копия, взятая у одного друга, который привез ее из Штатов. Чтобы машина понимала речь, приходилось наговаривать слова с американским акцентом, и все мои попытки сделать это вызывали у Алисы безудержный смех. Это было забавно, потому что у Ненси это вызывало раздражение и единственное, о чем она меня спросила, — это застраховал ли я свой компьютер. Последние две недели у Ненси были тяжелые дни. Ее так называемый босс наваливал на нее все больше и больше работы, в то же время отказывая ей в кредите. Мир Ненси был для нее совершенно реален и она неустанно посвящала меня во все свои дела: проблемы ее босса были мне известны более подробно, чем то, что делают мои близкие друзья. Она поменяла машину фирмы на более современную модель. Как-то раз она подкатила к дому в какой-то маленькой спортивной модели красного цвета и просигналила под окном. Я спустился к ней, и мы прокатились по Северному Лондону, и она, как всегда, уверенно и спокойно вела машину. Повинуясь какому-то порыву, мы остановились у итальянского ресторана, куда иногда ходили, и, как ни странно, там оказался свободный столик. За кофе мы взялись за руки и сказали, что любим друг друга, чего мы не делали уже давно.

Когда мы припарковались возле дома, я увидел темную кошку под деревом на противоположной стороне улицы. Я показал ее Ненси, но, как я уже сказал, она не любит кошек, и она просто пожала плечами. Ненси вошла первой, и когда я повернулся, закрывая дверь, то увидел, что кошка все еще сидит на том же месте. Я не знал, чья это кошка, но мне захотелось, чтобы она жила у нас. Через пару дней я прогуливался по улице, когда заметил мотоцикл, припаркованный у «Грустного кафе». За последние несколько недель у меня выработался своеобразный рефлекс на мотоциклы, возможно, потому, что мне пришлось вызывать столько курьеров. На самом деле кафе вовсе не называлось «Грустным», просто мы с Ненси так называли его, потому что именно сюда мы заглядывали в тех случаях, когда по воскресеньям нам не хотелось готовить завтрак. Когда мы попали туда впервые, вокруг сидели мужчины среднего возраста в куртках на «молнии» и бежевых шапках, группка каких-то ненормальных подростков в разбитых очках и старушки с печатью смерти на лице. Атмосфера была действительно такова, что нас это просто удручило, и с тех пор для нас это местечко стало «Грустным кафе». Мы давненько не ходили туда. Ненси обычно работала по вечерам, даже по выходным, а готовые завтраки нам не были нужны.

Припаркованный мотоцикл заставил меня заглянуть в кафе сквозь стекло — за столом сидела девушка, я узнал Алису. Сначала я хотел пройти мимо, но потом решил зайти. Алиса испуганно взглянула на меня, но сразу успокоилась, а я сел рядом и заказал чашку чая.

Оказалось, что она закончила работу и просто убивала время, перед тем как пойти домой. Я тоже был свободен: Ненси была на каком-то вечере, развлекая клиентов. Было как-то странно видеть Алису за пределами квартиры и удивительно видеть ее в нерабочие часы. Возможно, именно это сблизило нас в тот момент.

Не успели мы понять, как эта идея пришла нам в голову, мы уже неслись на ее мотоцикле по дороге в поисках какого-нибудь приличного ресторана.

Я неуклюже переминался с ноги на ногу, пока она снимала с себя кожаное одеяние и прятала его в багажник мотоцикла. На ней были джинсы и зеленый свитер — под цвет ее глаз. Затем она провела рукой по волосам, бросила фразу «В самый раз для рок-н-ролла» и устремилась к двери. Мысленно я сравнил ее с Ненси, которая по часу готовилась в таких случаях, и вошел за ней в ресторан.

Мы заказали целых четыре блюда и наелись до отвала. Мы говорили обо всем, кроме компьютеров и дизайна, но я даже не помнил о чем. Мы выпили бутылку вина, галлон кофе и выкурили почти пачку сигарет. Когда мы вышли, я снова ждал, пока она облачится в рабочую одежду, но теперь не чувствовал напряжения. Уезжая, она помахала рукой, и я проводил ее взглядом, потом повернулся и пошел домой.

Обед был замечательный. Но это было большой ошибкой. В следующий раз, когда я заказывал курьера, я попросил Алису. Потом это стало обычным делом. Казалось, что Алиса доставляет большинство посылок именно мне, гораздо больше, чем это могло быть по случайному стечению обстоятельств.

Если б мы не пообедали в тот вечер, возможно, ничего бы не произошло. Мы бы ничего не сказали и не бросали бы друг на друга взгляды. Я даже не отметил эту дату в ежедневнике.

Но мы влюбились друг в друга.

На следующий вечер у нас с Ненси произошел скандал, первый настоящий скандал. Мы редко спорили. Она была хорошим управляющим. Этот скандал был коротким, но странным. Было довольно поздно, и я сидел в гостиной, пытаясь собраться с силами, чтобы включить телевизор. Я не надеялся увидеть что-либо интересное, но слишком устал, чтобы читать. Перед этим я послушал музыку и пялился на стереосистему. Ненси работала за столом на темной кухне и только желтый свет настольной лампы падал на ее бумаги. Неожиданно она резко вышла в гостиную — уже на взводе — и без всякой причины накричала на меня. Я очень удивился и даже привстал, пытаясь понять, что она хочет сказать. К тому же я почти спал, и ее ярость напугала меня.

Она кричала на меня, чтобы я убрал кошку. Мне не было смысла отпираться, потому что, по ее словам, она ее видела. Она видела кошку под столом на кухне и говорила, что она еще там и я должен был войти и выбросить ее. Я, мол, знаю, что она ненавидит кошек, и как я посмел привести животное без ее разрешения, и вообще я классический образец эгоистичного и бессердечного мужчины.

Мне потребовалось время, чтобы понять суть сказанного. Я был слишком ошарашен, чтобы рассердиться. Наконец я пошел вместе с ней на кухню и заглянул под стол. Честно говоря, я уже боялся увидеть привидение. Мы также заглянули в коридор, в спальню, в ванную. Потом снова поискали на кухне и в гостиной. Конечно же, кошки нигде не было. Я усадил Ненси на диван и принес ей горячего чаю. Ее все еще трясло, хотя гнев прошел. Я попытался заговорить с ней, чтобы выяснить, в чем дело. Но ее реакция была непредсказуемой, мне казалось, что она даже не понимает, в чем дело. Кошка могла оказаться всего лишь брошенным тапком, который она увидела в темноте, или это была ее собственная нога, которая пошевелилась в полумраке. После того как я уехал от родителей, где всегда были кошки, мне тоже часто казалось, что я вижу кошек. Но мне показалось, что я не убедил ее, хотя она немного успокоилась. Она была такой робкой и тихой, что я почувствовал, что нам надо с ней помириться. Я зажег камин, и мы сели перед огнем и начали разговаривать, даже обсудили обед. Никто не знал ее лучше меня. Возможно, я чего-то не понимал, но ощущал, что ее чувства вырвались из-под контроля, и пытался вернуть ее в свой мир, но у меня это плохо получалось. Я мог только слушать ее, но это было все-таки лучше, чем ничего.

Позже мы отправились в спальню и занялись любовью с особой нежностью. Когда она обмякла в моих объятиях перед сном, я впервые поймал себя на мысли о том, что мне ее немного жаль.

Через неделю мы снова обедали с Алисой. Теперь это было не случайно, и в этот раз мы уехали далеко от дома. Вечером у меня была встреча в городе, и по стечению обстоятельств Алиса находилась в этом же районе. Я сказал Ненси, что буду обедать со своим клиентом, но она, кажется, этого не расслышала. Она была занята очередной работой, заканчивающейся составлением резолюций. Хотя прошло несколько недель с нашей предыдущей встречи, мне было вовсе неудивительно видеть Алису вечером, может, потому, что нам удавалось несколько раз поговорить. Сначала она стала пить по две чашки кофе вместо одной, потом она позвонила мне, чтобы задать вопрос насчет компьютеров. Она подумывала купить себе компьютер, и я не совсем понимал, для чего. Но, несмотря на то что это уже не казалось странным, меня волновало то что я делаю. Встречаться с другой женщиной и ждать этой встречи. Когда я разговаривал с ней, мои чувства и дела казались мне более значительными. Что-то подсказывало — это гораздо важнее моих расходов на нее. Хотя, честно говоря, я и не думал об этом.

Когда я вернулся домой, Ненси сидела в гостиной и читала.

— Как прошла встреча? — спросила она.

— Отлично, — ответил я. — Отлично.

— Хорошо, — сказала она и снова углубилась в журнал.

Я мог попытаться продолжить разговор, но знал, что он может оказаться искусственным и натянутым. Наконец я лег и завернулся в одеяло со своей стороны и лежал с открытыми глазами. Я уже начал проваливаться в сон, когда услышал в тишине голос, раздавшийся рядом с моим ухом.

— Уходи, — сказал голос. — Уходи.

Я раскрыл глаза, не понимая, в чем дело. Я надеялся увидеть лицо Ненси. Но в спальне никого не было. Я снова расслабился, думая, что сон продолжается, когда опять услышал ее голос, повторивший те же самые слова. Осторожно я выбрался из постели и прокрался на кухню. Из кухни я увидел, что Ненси стоит в гостиной у окна. Она высматривала что-то в темноте на улице.

— Уходи, — мягко сказала она.

Я повернулся и пошел в спальню.

Прошла пара недель. В ту осень время быстро летело. Я был занят то одним, то другим делом. Каждый день что-то происходило и все мое внимание было сосредоточено на делах. Не успевал я оглянуться, как пролетала очередная неделя.

Но кое-что стало повторяться регулярно, мы часто стали беседовать с Алисой. Мы говорили о таких вещах, которых никогда не касались с Ненси, о том, что Ненси не понимала и что вряд ли было ей интересно. Например, Алиса читала. Ненси тоже читала, но она в основном просматривала отчеты и документы, которые приходили из Штатов. Она не читала книг или заметок. Просто просматривала предложения и отбирала из них то, что могла использовать на работе. Каждая фраза давалась ей тяжело, и она читала, чтобы отобрать информацию. Алиса читала для себя. Она даже писала, поскольку у нее был интерес к компьютерам. Я сказал ей, что когда-то, давным-давно, издал пару статей, прежде чем стать дизайнером. Она призналась, что написала несколько рассказов, и через пару встреч принесла мне их копии. Я не разбираюсь в литературе с профессиональной точки зрения, поэтому не мог оценить их новизну или ценность. Но они были интересны, и я перечитал их несколько раз — мне понравилось. Я сказал ей об этом, и она обрадовалась.

Пару раз в неделю мы встречались и разговаривали. Она доставляла мне какие-то посылки или забирала что-то у меня, а иногда я заходил в «Грустное кафе», где она часто пила чай. Это были очень теплые дружеские встречи.

Ненси и я продолжали жить каждый в своем пространстве. У нее были свои друзья, у меня свои. Иногда мы навещали их вместе и казались дружной хорошей парой. Мы неплохо смотрелись вместе, как картинка из журнала, посвященного семейным проблемам. Жизнь, если ее можно было так назвать, продолжалась. Хорошие обеды сменялись плохими, а я продолжал примиряться с тем фактом, что я ни в чем ей не мог помочь. И наша жизнь развивалась по намеченному ею плану, исходя из ее понимания, как должны жить молодые люди, а я не мог объяснить, что находится в основе этой жизни и на чем она продолжает держаться. Я не сказал ей о том, что видел ее ночью в гостиной. Не было никакого смысла вспоминать об этом.

Кроме того, что я болтал с Алисой, другой новостью было то, что рядом с нами постоянно появлялась та кошка. Когда я выглядывал из окна гостиной, то часто видел ее грациозно вышагивающей по тротуару, или она просто сидела, наблюдая за происходящим вокруг. У нее была привычка сидеть посреди дороги, игнорируя машины, как будто понимая, для чего они существуют, но каким-то образом умудряясь не попадать под колеса. Может быть, потому что раньше в этом месте было поле, и ей казалось, что оно все еще есть. Однажды утром я возвращался из углового магазина, где купил молоко и сигареты, и столкнулся с кошкой, сидящей на стене. Если вы любите кошек, всегда неприятно, если они убегают от вас, поэтому я подошел к ней осторожно. Я хотел подойти поближе хотя бы на расстояние ярда, прежде чем она исчезнет в гиперпространстве.

К моему восторгу, она даже не шевельнулась. Когда я подошел к ней, она привстала, и мне показалось, что она узнала меня. Ей понравилось, что я прикоснулся к ней и погладил ее по голове, в ответ она потерлась с глубоким урчанием. Теперь, когда я находился рядом с кошкой, я мог рассмотреть рыжеватые пятнышки на темно-коричневой шкурке. Это была очень красивая кошка. Через пару минут я отошел от нее, вспомнив, что мне надо идти, но кошка тут же спрыгнула со стены и стала выделывать восьмерки у меня под ногами, прижимаясь к икрам. Мне всегда было трудно уходить от кошек. Когда же они сверхдружелюбны, это почти невозможно. Поэтому я нагнулся и почесал ее, говоря какую-то чепуху. Наконец я дошел до двери и оглянулся, чтобы посмотреть на нее. Она продолжала сидеть на тротуаре, оглядываясь по сторонам, как бы думая, что дальше делать. Мне пришлось бороться с желанием помахать ей рукой. Я закрыл за собой дверь, чувствуя себя очень одиноко, затем поднялся к себе и принялся за работу.

Как-то раз в пятницу вечером мы повстречались с Алисой, и после этого все изменилось.

Ненси не было дома, она ушла на очередную встречу. В ее конторе, кажется, только и делали, что организовывали всевозможные вечера для сотрудников, направляя и контролируя деятельность всех своих подчиненных. Ненси намекнула, что мое присутствие там необязательно, и я был счастлив, что так получилось. Я всегда стараюсь притвориться довольным на таких вечерах, но вряд ли это выглядит реалистично.

Мне было нечего делать, поэтому я болтался по дому, пытаясь читать или смотреть телевизор. Когда Ненси не было дома и мы не изображали счастливую семью, было гораздо проще расслабиться. Но тем не менее я никак не мог найти себе места. Я продолжал думать, как здорово, если рядом любимая женщина и можно отдохнуть вместе с ней. С Ненси это не получалось, во всяком случае, теперь. Настроить ее на какую-нибудь субботу было довольно трудным делом, да я и не пытался этого делать. Она просыпалась, я тоже. Меня выдрессировали, как одного из подчиненных.

Я уже был не в состоянии читать и наконец схватил пальто и вышел прогуляться на улицу, где было холодно и темно. Несколько пар и одиноких фигур проплывали мимо, фланируя между пабами и китайскими ресторанами. Сама бесформенность жизни, окружающей меня, дала мне некоторое успокоение. Мне пришел в голову зал, в котором в тот момент находилась Ненси и ее коллеги, повторяющие заученные фразы. И я подумал, что мне гораздо лучше здесь, чем там.

В какой-то момент мне показалось, что весь Лондон распростерся передо мной, и мое удовлетворение испарилось. Ненси было куда идти. Передо мной были бесконечные улицы, освещенные холодным светом, черные дома, наклонившиеся друг к другу. Я мог идти, я мог бежать, но в конце концов я пришел бы к границе города. И тогда мне некуда было бы идти, я мог просто повернуться и идти обратно. За пределами города ничего не было и не могло быть. И не было никакого желания куда-либо идти. Я люблю Лондон, но огромные пространства раздражают меня. Скорее это было чувство, что этот город, имеющий неограниченные возможности, был чем-то изменен и обесцвечен из-за отсутствия воображения у меня, из-за скудности моей жизни.

Я направился по Кентиш-роуд в сторону Кемдена так сильно зажатый в тиски героической меланхолии, что чуть было не выбежал на перекресток с улицей Принца Уэльского. Немного дрожа, я споткнулся на обочине, изумленный падающим светом желтых фонарей, висящих над публичным домом. «Черт возьми», — подумал я и шагнул на другую улицу, которая уводила меня по другой дороге и в совершенно другой вечер. Кемден, как всегда, был местом, где собирались хиппи девяностых, и я пошел по обочине, обходя толпы людей, и направился в боковую улочку.

И именно там я заметил Алису. Когда я увидел ее, мне показалось, что мое сердце остановилось и вместе с ним остановился я. Она переходила улицу, на ней была длинная юбка и темная блузка, руки она держала в карманах. Мне показалось, что она была одна и точно так же, как и я, слонялась по улицам, оглядываясь вокруг и пребывая в своем собственном мире. Этим совпадением нельзя было не воспользоваться, и я осторожно, чтобы не испугать ее, перешел дорогу и встретился с ней на другой стороне улицы.

Следующие три часа мы провели в шумном дымном пабе. Два единственных стула в центре зала были придвинуты вплотную. Мы много пили, но спиртное действовало не так, как обычно. Я не опьянел, а просто почувствовал тепло и расслабление. Громогласные толпы народа вокруг нас давали пищу для разговоров, пока наконец мы не дошли до такого состояния, что больше не нуждались ни в чьей помощи. Мы просто пили и говорили, говорили и пили, и когда прозвенел звонок, извещающий о закрытии паба, мы были очень удивлены.

Выйдя из паба, мы почувствовали, что спиртное наконец-то ударило в голову и нам обоим захотелось спать, и мы шли, спотыкаясь и хохоча. Даже не спрашивая друг друга, мы знали, что никто из нас не собирается идти домой, и вместо этого мы продолжали идти вдоль каналов. Мы медленно шли мимо домов, гадая, что происходит за опущенными шторами, мы глядели на небо и показывали на звезды, слушали, как шлепают лапами утки, выходящие на берег. Через пятнадцать минут мы наконец нашли скамейку, и я потянулся за сигаретой. Когда ее зажигалка вернулась в карман, рука Алисы оказалась рядом с моей. Я чувствовал ее близость и стал курить левой рукой, чтобы не менять положения. Я не терял голову. Я знал, что Ненси существует, понимал, что моя жизнь ломается. Но я не убрал своей руки. Затем, просто как в шахматной игре, наш разговор коснулся этого. Я рассказал ей, что моя работа начинает идти на спад после пары месяцев интенсивной нагрузки. Алиса сказала, что надеется, что все исправится.

— То есть я смогу позволять себе покупать дорогостоящие компьютеры, которые не всегда соответствуют тому, чего от них ожидаешь? — спросил я.

— Нет, — ответила она, — это значит, что я смогу приходить и навещать тебя.

Я повернулся и взглянул на нее. Она выглядела нервной, но вызывающей, и ее рука сдвинулась на дюйм и почти прикоснулась к моей.

— Ты должен знать, — сказала она, — если, конечно, до сих пор этого не знаешь. В настоящее время в моей жизни существуют три важных момента. Мой мотоцикл, мои рассказы и ты. Люди не меняют свою жизнь, этому могут способствовать только вечера. Существуют вечера, имеющие собственные цели и планы. Они приходят ниоткуда и уводят с собой людей. Вот почему невозможно понять на следующий день, как получилось то, что случилось вчера. Потому что это не вы сделали это. Это сделал вечер. Моя жизнь остановилась тогда и началась вновь, и все приобрело другие цвета.

Мы сидели на скамейке еще два часа, прижавшись друг к другу. Мы позволили себе то, о чем подумали, увидев друг друга в первый раз, и тихо смеялись о той дистанции, которую соблюдали. Через несколько недель, отказавшись от того, что я чувствовал или просто не понял, я не мог представить, что так близко чувствую ее руку. Это было так странно — находиться рядом с ней, ощущать рукой ее кожу и ногти, царапающие мою ладонь. Люди меняются, когда сближаешься с Ними, и становятся более реальными. Если вы уже влюблены в них, то они заполняют собой весь мир. Наконец мы перешли к Ненси. Нам пришлось бы об этом говорить рано или поздно. Алиса спросила, что я к ней чувствую, и я попытался объяснить, стараясь понять себя. В конце концов мы оба поняли, что наша связь с Ненси — это ошибка.

— Это нелегко, — сказал я, сжимая ее руку.

Я мрачно думал о том, что это вовсе невозможно. Зная, как отреагирует Ненси, эта проблема становилась вершиной, которую я не в силах был покорить, Алиса взглянула на меня и отвернулась к каналу.

Там сидела большая кошка, совсем рядом с водой. Приблизившись вплотную к Алисе и чувствуя пряди ее волос на своем лице, я позвал кошку. Она повернулась в нашу сторону и медленно пошла к скамейке.

— Люблю дружелюбных кошек, — сказал я потянувшись, чтобы почесать ее.

Алиса улыбнулась и тоже сказала «кис-кис». Я удивился, что в этот момент она не глядела на кошку, но потом увидел еще одну, появившуюся откуда-то из темноты. Эта кошка была поменьше и более гибкая, и она тоже направилась к нашей скамейке. Я, наверное, был немного расслаблен под действием спиртного, поэтому мне понадобилось некоторое время чтобы понять, что Алиса отвернулась в другую сторону и продолжает звать кошек. Третья кошка шла в нашу сторону вдоль канала и за ней шла еще одна. Когда пятая кошка появилась из-за кустов за нашей скамейкой, я обернулся и пристально посмотрел на Алису. Она глядела на меня с той самой знакомой мне сдержанной улыбкой. Она рассмеялась над выражением моего лица, а потом снова издала звук, привлекающий кошек. Кошки сидели вокруг нас и еще две появились откуда-то издалека, спеша присоединиться к сидящим вокруг нас животным. Их было так много, что я почувствовал себя окруженным.

Когда появилась еще одна кошка, мне пришлось спросить:

— Алиса, что происходит?

Она мягко улыбнулась мне, как на картине, и положила голову мне на плечо.

— Давным-давно, — сказала она тоном, каким читают детям сказки, — этого всего здесь не было. Здесь не было канала, не было улиц и домов, и вокруг была одна трава и деревья.

Одна из кошек облизнула себе лапу, и я заметил еще пару кошек, направлявшихся из темноты в нашу сторону.

— Люди изменили все это. Они срубили деревья, сожгли траву и выровняли землю. Раньше здесь был холм, с одной стороны крутой, и с другой — пологий. Все это сровняли. Нельзя сказать, что это плохо. Но это все по-другому. Только кошки до сих пор помнят, как это было раньше.

Это была красивая история, доказывающая в очередной раз, что мы с ней мыслим одинаково. Но это не могло быть правдой, и это не объясняло, почему кошки собрались вокруг нас. Теперь их было около двадцати, и я подумал, что их слишком много. Не для меня, конечно, но с точки зрения здравого смысла. Откуда они могли взяться, черт возьми?

— Но в те времена кошек не было, — нервно сказал я. — Во всяком случае, таких. Это современные кошки. Импортные, смешанные породы.

Она покачала головой.

— Они говорят одно, — сказала она, — а люди говорят другое. Они всегда были здесь. Просто люди не знали об этом.

— Алиса, о чем ты говоришь? — Я начинал уже пугаться количества кошек, медленно собирающихся вокруг нас. А они все шли и шли, по одной, по две, и продолжали окружать нас.

Полоска канала была темной, и только отблески луны на воде высвечивали застывшие в неподвижности берега и тротуары, примерно так, как это бывает на экране современных компьютеров. Вся эта картина казалась красивой и убедительной, но что-то было в ней не так, как будто произошло смещение пространства на какой-то небольшой градус.

— Тысячу лет назад кошки приходили на этот холм, потому что он был для них местом встреч. Они приходили сюда, чтобы обсудить свои дела, и снова уходили. Он был их местом и до сих пор является им. Но это нас не касается.

— Почему?

— Потому что я люблю тебя, — сказала она и впервые поцеловала меня.

Прошло десять минут, прежде чем я снова осмотрелся вокруг. Рядом с нами оставалось только две кошки. Я покрепче обнял Алису и подумал, как мне легко и хорошо с ней.

— Это было на самом деле? — спросил я как ребенок.

— Нет, — ответила она и улыбнулась. — Это была просто сказка. — Она потерлась носом о мой нос и прижалась ко мне, и наши головы слились воедино.

В два часа я понял, что мне пора идти домой, и мы встали и медленно пошли по дороге. Дрожа от холода, мы ждали мини-кэба и стерпели многозначительный вздох водителя, когда мы прощались друг с другом. Я стоял на углу и махал ей рукой до тех пор, пока машина не скрылась из виду, и тогда я повернулся и пошел домой.

Только когда я вышел на дорогу и увидел, что свет в нашем доме горит, я осознал, что все произошедшее было реальностью. Когда я поднимался вверх по ступенькам, открылась дверь. Ненси стояла в ночной рубашке, глядя на меня испуганно и сердито.

— Где ты был, черт возьми? — воскликнула она. Я пожал плечами и пошел спать.

Я извинялся. Я сказал ей, что выпил с Говардом, стараясь подать мою ложь убедительно. Мне даже не было стыдно от этого, ну, может быть, только теоретически.

Но что-то включилось во мне, когда мы наконец легли в постель и я понял, что она больше не близка мне. Теперь она была просто чужим человеком. Ненси повернулась ко мне, и ее тело явно говорило, что она не собирается спать. У меня странно сжато грудь и в сердце поселился страх. Я сказал ей, что я, наверное, слишком много выпил, чтобы быть на что-то способным, и тогда она отвернулась от меня и заснула. А я не спал еще час, чувствуя себя, как будто я лгал, лежа на мраморной плите, открытой всему небу. На следующее утро завтрак был праздником холодной вежливости. Кухня показалась мне яркой, и все звуки резко отражались от стен. Ненси была в хорошем настроении, но я ничего не мог делать, кроме как напряженно улыбаться и говорить громче обычного в ожидании, что она уйдет на работу.

Следующие десять дней были самыми печальными и самыми счастливыми в моей жизни. Мы с Алисой встречались каждые два дня, иногда вечером, но гораздо чаще пили вместе кофе. Мы ничего не делали, только разговаривали, держась за руки, и иногда целовались. Наши поцелуи были короткими и мимолетными. Звезды всегда определяют отношения, и мы боялись, что наша страсть снова вспыхнет. Поэтому мы были сдержанными и искренними, и это было замечательно и в то же время очень тяжело. Оставаться дома становилось все труднее. Ненси не изменилась, но изменился я, и мне казалось, что я ее больше не знаю. Она стала посторонним человеком, живущим в общем доме, человеком, который напоминает ту женщину, которую я когда-то любил. Знакомые вещи начинали раздражать и я старался избегать того, что мне могло напоминать о нашем прошлом. Надо было что-то делать, и это предстояло сделать мне. Сама проблема подталкивала меня к этому. Мы с Ненси прожили вместе четыре года. Многие наши друзья считали, что мы обручены уже целую вечность. Я даже слышал шутки на эту тему. Мы знали друг друга очень хорошо, и это кое-что значило. Когда я осторожно приближался к Ненси, пытаясь в то же время сохранять между нами дистанцию, я вполне понимал, как много мы прошли вместе и насколько я благодарен ей за все. Она была моим другом, и я не хотел причинить ей боль. Мои отношения с Ненси были прямыми. Я был не просто ее партнером, я был одновременно ее братом и отцом. Я понимал, почему она плохо ест в последние дни, об этом знал только я. Я разговаривал с ней и понимал, как трудно жить с таким грузом, и понимал, как поступить, чтобы не обидеть ее еще больше. Ей нужна была поддержка, и я был единственным человеком, который мог ее дать. Если б я бросил ее в таком состоянии, меня вряд ли можно было бы простить. Какое-то время все так и продолжалось. Я встречался с Алисой когда мог, но в конце концов мне надо было идти домой, и мы расставались, и с каждым разом мне становилось все труднее и труднее понимать, зачем я должен уходить. Я боялся произнести ее имя во сне и опасался, что у меня вырвется какое-нибудь слово, ощущая, что моя жизнь стала подобием выступления на сцене перед придирчивой аудиторией, ждущей моей ошибки. Я выходил вечером погулять и шел как можно медленнее, останавливаясь, чтобы поговорить с кошкой и погладить ее, потом гулял с ней по тротуару, делая все, чтобы оттянуть мое возвращение домой.

Большую часть следующей недели я ждал прихода субботы. В начале каждой недели Ненси объявляла об организации очередного мероприятия для персонала во время уик-энда. Она объясняла мне, чему оно будет посвящено, рассказывая об обществе, в котором она вращалась вместе со своими коллегами. В этот раз она говорила со мной больше обычного, пытаясь заставить меня разделить ее проблемы. Я старался это делать, но почти не слушал ее. Я думал только о том, что поеду в Кембридж, чтобы отдать работу клиенту. Я предположил, что сделаю это сам. А поскольку Ненси будет занята в другом месте, на ум пришла и другая возможность. В тот день, когда мы встретились с Алисой за кофе, я спросил, не хочет ли она поехать со мной. Теплота, с которой она ответила, помогала мне вечерами в течение недели, и мы говорили об этом каждый день. План заключался в том, что я позвоню домой вечером пораньше, когда Ненси вернется со своего мероприятия, и скажу, что встретил знакомого и вернусь поздно. Это было придумано чисто по-книжному, но именно так и надо было сделать. Мы должны были подольше побыть с Алисой наедине и я хотел было подготовить себя к тому, что нужно сделать в ближайшее время.

В пятницу вечером я просто не находил себе места. Я бродил по дому, не фиксируясь ни на чем, погруженный в свой внутренний мир настолько, что не заметил, что с Ненси тоже что-то происходит. Она сидела в гостиной, перебирая бумаги, и время от времени со злостью выглядывала в окно, как будто надеясь там что-то увидеть. Когда я спросил ее об этом, она немного нервно ответила, что мне это показалось, а потом через десять минут я заметил, что она делает то же самое. Я ушел на кухню и занялся какой-то ерундой, перебирая вещи на полке, чего уже не делал несколько месяцев. Когда Ненси увидела, чем я занимаюсь, ее тронуло, что я наконец-то взялся за уборку. Мое выражение лица было похоже на искусственную улыбку на лице трупа. Затем она снова вышла в комнату и стала нервно выглядывать в окно, как будто ждала нападения марсианской армии. Я вспомнил о том, как она выглядывала ночью из окна, что мне показалось довольно странным. В тот вечер она выглядела бодро, и у меня даже пропала к ней жалость. Меня это просто раздражало, и я ненавидел себя за это.

Наконец пришло время ложиться спать. Ненси легла первой, а я вызвался закрыть окна и убрать пепельницы. Странно, каким заботливым и располагающим к себе может показаться человек, если он чего-то не хочет делать. Мне нужна была пара минут, чтобы завернуть подарок, который я хотел сделать Алисе. Когда я услышал, что дверь ванной закрылась, я залез в шкаф и достал оттуда книгу. Я приготовил ленту и бумагу и принялся за работу. Когда я завернул книгу и выглянул в окно, то увидел кошку на тротуаре и улыбнулся сам себе. С Алисой я мог бы завести собственную кошку, мог бы работать с пушистым другом и дремать с теплым комочком на коленях. Дверь ванной открылась, и я замер. Шаги Ненси прошли в спальню, и я продолжил заворачивать подарок. Когда все было сделано, я положил подарок в ящик стола и достал открытку, которую хотел вложить в книгу, сочиняя в уме, что написать на ней.

— Марк!

Я чуть было не умер, услышав голос Ненси. Она направлялась ко мне через кухню, а открытка все еще была на столе. Я быстро схватил охапку бумаг и накрыл открытку. Сердце колотилось в груди, кружилась голова, я повернулся, чтобы взглянуть на нее, стараясь натянуть на лицо обычное спокойное выражение.

— Что это такое? — воскликнула она, протягивая мне ладонь. В комнате было темно, и я сначала просто ничего не увидел. Затем я понял, что это волос. Темно-каштановый волос.

— Похоже на волос, — осторожно сказал я, перемешивая бумаги на столе.

— Я понимаю, черт возьми, — бросила она. — Он был в постели. Интересно, как он туда попал?

«Боже мой, — подумал я. — Она знает...»

Я смотрел на нее с раскрытым ртом и был готов признаться ей и сразу покончить со всем. Я думал, что это произойдет рано или поздно, но в более спокойной обстановке. Возможно, это была как раз та пауза, в которую я мог вставить информацию о том, что люблю другую женщину. Но потом с некоторым опозданием я понял, что Алиса никогда не была в спальне. После той ночи на канале она была только в гостиной и на лестничной площадке. Может быть, на кухне, но не в спальне. Я смущенно моргал, глядя на Ненси.

— Это та проклятая кошка, — закричала она, побледнев, и именно это выражение ее лица всегда пугало и обезоруживало меня. — Она была в моей постели.

— Какая кошка?

— Та кошка, которая все время сидит напротив дома, черт возьми. Твоя подружка. — Она усмехнулась, и лицо ее изменилось до неузнаваемости. — Она была здесь.

— Да нет же. О чем ты говоришь?

— Не надо врать, не надо...

Не в состоянии закончить фразу, Ненси бросилась на меня и отвесила мне пощечину. Пораженный, я отступил назад, но она врезала мне в челюсть и колотила по груди, а я пытался схватить ее руки. Она хотела что-то сказать, но слова прерывались рыданиями. Наконец, прежде чем я смог схватить ее за руки, она отступила назад и остановилась. Какое-то мгновение она смотрела на меня, потом отвернулась и вышла из комнаты. Я провел ночь на диване, но проснулся от всхлипываний, доносившихся из спальни. Это может показаться эгоистичным, но я ничего не мог сделать, чтобы успокоить ее. Она успокоилась бы только в том случае, если бы я солгал ей, поэтому я решил отказаться от этой мысли. У меня было много времени, чтобы закончить писать открытку для Алисы, но я забыл, что именно хотел написать. Под конец я погрузился в беспокойный сон и проснулся только тогда, когда Ненси уже ушла. Я чувствовал себя уставшим и опустошенным, когда ехал, чтобы встретиться с Алисой в центре города. Я до сих пор не знал, где она живет, и даже не знал ее номера телефона. Она не говорила об этом, а я всегда связывался с ней через курьерскую фирму. Меня это устраивало до тех пор, пока я не вошел в ее жизнь. Я очень четко помню, как она стояла на тротуаре и искала глазами мою кошку. На ней была длинная черная шерстяная юбка и толстый свитер каштанового цвета. Ее волосы были освещены сзади утренним солнцем, и как же она улыбалась, когда я бросился к ней... Именно тогда я засомневался. Я подумал, что у меня нет права быть с ней. У меня есть другая женщина, а Алиса далека от меня и слишком прекрасна. Но она распахнула объятия, поцеловала меня в нос, и все мои сомнения пропали. Я никогда в жизни не ездил по дороге так медленно, как в то утро с Алисой. Я хотел вставить в магнитофон кассету, чтобы послушать музыку, которая нравилась нам обоим, но кассета так и осталась в бардачке. Она была просто не нужна. Я ехал в потоке машин со скоростью шестьдесят миль в час, и мы разговаривали в тишине, время от времени поглядывая друг на друга и улыбаясь.

Дорога проходила по холмам, и когда мы поравнялись с первым из них, мы оба раскрыли рты от изумления. Набережная была покрыта маками, кивающими под порывами ветра, и когда они остались позади, я повернулся к Алисе и впервые сказал, что люблю ее. Она долго смотрела на меня, но я отвернулся, чтобы смотреть на дорогу. Когда я снова повернул голову в ее сторону, она смотрела перед собой и улыбалась, ее глаза блестели от капелек слез. Моя встреча заняла не более пятнадцати минут. Мне кажется, мой клиент был даже тронут, но какая разница. Мы провели остаток дня, шатаясь по магазинам, выбирая книги и разглядывая их, останавливаясь, чтобы выпить чаю. Когда мы вышли, смеясь, из магазина грампластинок, она бросилась мне на шею, и, полностью отдавая себе отчет в том, что я делаю, я тоже обнял ее. Несмотря на то что она была довольно высокой, нам было удобно стоять в этой позе. К пяти часам я задергался и мы заглянули в очередное кафе, чтобы выпить чаю, а я мог бы позвонить. Я оставил Алису сидеть за столиком, а сам направился в противоположный угол кафе, чтобы позвонить из автомата. Я слушал гудки и старался заставить себя успокоиться, поэтому повернулся спиной к залу, чтобы сосредоточиться на том, что собираюсь сказать.

— Алло?

Когда Ненси ответила, я с трудом узнал ее. Ее голос напоминал голос напуганной старухи, которая не ожидала звонка. И чуть было не положил трубку, но она поняла, кто это, и стала плакать. Мне потребовалось минут двадцать, чтобы успокоить ее. Она ушла со своего мероприятия еще днем, сославшись на болезнь. Потом поехала в Сенсбери. Там она съела два шоколадных пирожных, рулет, хлопья и три пачки реченья. Потом в ванной ее вырвало, а затем все началось сначала. Я подумал, она все-таки заболела, хотя я не понимал даже половины того, что она говорила. Вся ее речь состояла из извинений за прошлую ночь и о том, что она съела сегодня за день. Немного испугавшись и совершенно не отдавая себе отчета в том, что было вне телефонной будки, я сделал все что мог, чтобы привлечь ее внимание, пока ее речь не стала более связной. Я не пытался сказать, что извинения не нужны, но в конце успокоил ее, сказав, что все в порядке. Она обещала перестать есть и вместо этого развлечь себя телевизором. Я сказал, что приеду как только смогу.

Я должен был это сделать. Я любил ее. Я не мог поступить по-другому.

Когда вся моя мелочь кончилась, я попросил ее успокоиться и повесил трубку. Я уставился на деревянную панель передо мной и постепенно стал слышать шум кафе, доносившийся снаружи. Я повернулся и посмотрел сквозь стекло. Алиса сидела за столом, глядя на проходящих мимо людей. Она была красивой и сильной, и мне казалось, что она находится на расстоянии двух тысяч миль от меня.

Мы ехали в Лондон молча. В кафе мы поговорили почти обо всем. Это заняло немного времени. Я сказал, что не могу бросить Ненси в таком состоянии, и Алиса напряженно кивнула и положила сигареты в сумку.

Она сказала, что предполагала это еще до того, как мы поехали в Кембридж. Тогда рассердился я и сказал, что она не могла так думать, потому что тогда даже я не мог знать об этом. Она тоже рассердилась, когда я сказал, что мы останемся друзьями, и, наверное, она была права. Это было глупо с моей стороны. Неуклюже я спросил ее, как она себя чувствует, и она ответила, что как-нибудь переживет. Я попытался объяснить ей, что существует разница и что Ненси не сможет этого перенести. Она пожала плечами и сказала, что есть и другая разница: Ненси никогда не сможет найти выход. Чем больше мы разговаривали, тем больше мне казалось, что моя голова вот-вот взорвется, и глаза наполнялись болью, готовой излиться кровавыми слезами по моим щекам. Наконец она решила повести себя по-деловому и расплатилась по счету, и мы медленно пошли к машине.

Никто из нас не мог заставить себя говорить в машине, и большую часть пути я слышал только шелест колес по дороге. Было темно и не успели мы выехать на дорогу, как начался дождь. Когда мы проехали первый поворот на холме, мне показалось, что маки склонили свои головки под каплями дождя. Алиса повернулась ко мне.

— Я знала.

— Как? — спросил я, стараясь не плакать и следя за движением машин.

— Когда ты сказал, что любишь меня, твой голос был таким несчастным.

Я высадил ее в городе, на том углу, где встретил. Она сказала мне несколько фраз, чтобы мне было не так больно за то, что я сделал. Затем она зашла за угол и больше я ее не видел. Когда я припарковался возле дома, я еще немного посидел в машине, пытаясь привести себя в чувство. Ненси должна была увидеть, что я целиком в ее распоряжении. Я вышел из машины, запер ее и посмотрел по сторонам в надежде увидеть кошку. Ее нигде не было. Ненси встретила меня с улыбкой, и я пошел за ней на кухню. Я обнял ее и сказал, что все в порядке, потом оглядел через плечо всю комнату. Кухня была вылизана, не было никаких следов пиршества. Мусор был убран и что-то булькало на плите. Она готовила для меня обед.

Ненси не ела, просто сидела за столом напротив меня. Курица была великолепной и приготовлена не так, как обычно. Мяса было много, но оно было немного жестким, а иногда мне казалось, что специй слишком много. Честно говоря, вкус был странноватый. Она заметила выражение моего лица и сказала, что ходила к другому мясник}. Мы поговорили о том, как прошел день, но она чувствовала себя гораздо лучше. Ей было интересно обсудить со мной, как реорганизуется ее офис. Потом она вышла в гостиную и включила телевизор, а я принялся готовить кофе и стал мыть посуду, механически передвигаясь по кухне, как по рельсам. Как только я услышал звуки любимой передачи Ненси, я огляделся в поисках пакета, куда можно выбросить остатки еды, но, видимо, она использовала все пакеты. Вздохнув, я открыл дверь и спустился по лестнице, чтобы выбросить все прямо на помойку. Возле помойки лежало два пакета, завязанных так, как это обычно делает Ненси. Я взял ближайший из них и раскрыл его. Но прежде чем я выбросил содержимое тарелки, мой взгляд привлекло что-то в пакете. Темные пятна среди остатков высококалорийной пищи. И тщательно завернутая толстая материя. Я подтянул пакет поближе, чтобы взглянуть получше, и тут свет из окна осветил его содержимое.

Темнота превратилась в каштаново-коричневый мех с оттенками рыжего, и я увидел, что это вовсе не материя.

Мы переехали через шесть месяцев, после того как поженились. Я был рад этому. Квартира никогда не казалась мне домом. Иногда я приезжаю туда и стою на улице, вспоминая те недели, когда я выглядывал из окна, бесцельно глядя на улицу. Через пару недель я позвонил в курьерскую службу. Я предполагал, что мне не дадут ее адрес. Но они просто сказали, что такая у них никогда не работала. Через пару лет у нас с Ненси родился ребенок, и в ноябре нашей девочке исполнится восемь лет. Теперь у нее есть сестренка. Иногда вечером я оставляю их с мамой и выхожу прогуляться. Я спокойно иду по темным улицам, склонившимся под тяжестью домов, и иногда подхожу к каналу. Я сажусь на скамейку и закрываю глаза, и мне кажется, что я вижу это снова. Иногда я думаю, что чувствую те времена, когда здесь был холм и проходили тайные встречи.

Потом я медленно встаю и возвращаюсь к дому. Холма больше нет, многое изменилось и сейчас здесь все по-другому. Но сколько бы я ни сидел, кошки никогда больше не придут ко мне.

Уильям Берроуз. Русский

Прозвали этого парня — Великий Гэтсби. Приперся из ниоткуда, арендовал шикарную виллу и принялся давать крутые вечерины, пьяни и дури — хоть заливайся-зашибайся. Не сразу, но осознали гости — ничто хорошее за так не дается. Хозяин дома с ними еще ту феню крутил, и имя фене было — Русский. Русский. Эдакий лиловато-серый котяра, окраса, известного как «русский голубой», потому и дал парень коту имя — Русский.

«Он у нас, понимаете ль, полковник КГБ, вот и хочет дослужиться до генерала».

Сначала всем казалось смешно — кто-нибудь что-нибудь говорит, а парень спрашивает: «А ты что по этому поводу думаешь, Русский?» — и вроде как переводит кошачьи ответы, всегда, между прочим, бестактные и хамские.

А еще у Русского всегда было, о чем спросить гостей.

Насчет личной жизни...

— Русскому интересно — вы двое наконец-то помирились? — Вопрос сильно благообразной парочке геев, уверенных, что уж про них точно никто не догадывается.

И насчет медицины...

— Он хочет знать — как, нормально это для квалифицированного хирурга — перепутать вену с сухожилием?

Доктор Штайн краснеет от бешенства. Его не лишили права на практику только благодаря круговой поруке коллег-врачей.

(Русский ЗАШ-Ш-ШИПЕЛ на доктора. Похоже, между парнем и его зверюгой существовал какой-то жутковатый договор.)

И насчет финансов...

— Русскому любопытно — успеешь ли ты свалить рудники Парк-Юта на своих приятелей и слинять, пока им еще все на голову не рухнуло?

И насчет закона и порядка... Надо ли объяснять, что весьма скоро Русский всем уже под завязку осточертел?

Но кое-кто продолжал являться на халявные жратву и выпивку. Уж наверное, желали присутствовать при финале.

— Да избавят ли нас от этого поганого Русского?

— Русский дуется, потому что никак повышения в чине не получает. Говорю ему — ты должен рассекретить какой-нибудь шикарный заговор.

— Видите парней из «Пять-двадцать шесть» с их... — парень наклоняется к Русскому, — ...родственниками? Да, конечно... с АМЕРИКАНСКИМИ родственниками... как-то Русский неясно выражается... которые крутят очень прибыльную аферу с утечкой газа из страны в сторону... Лаоса? Нет, Гонконга.

Ну, так вот. Уж если Русскому удастся вмешаться в операцию «Утечка газа»... Он, кстати, ее называет «Утячьи Глазки», не правда ли, мило?..

В комнате — сплошь одни шпионы, как флаги, вывесившие напоказ открыто-равнодушные лица. А Русский прыгает за диван, вылезает с кусочком отравленного мяса в зубах и швыряет его к ногам мужика из ЦРУ. У того физиономия чернеет от ярости, из пасти вырывается нечленораздельный рык, кажется, над башкой вздымается грибоподобное ядерное облако — и он обрушивает на голову Русского тяжеленную трость. Кошачий череп разбивается, точно яичная скорлупа, на гостей брызжет кровью и мозгами. Женщина судорожно хватает свою норковую шубку.

— Ты животное! — визжит она цэрэушнику, и начинается бегство с места преступления. Все мечтали увидеть, как Русский сдохнет, но не хотели лично вмешиваться в это дело, и правильно, Генрих II тоже не хотел, чтоб его втягивали в убийство грязного вшивого Беккета (говорят, Беккет под власяницей так и кишел вшами, не человек — живая пощечина общественной санитарии).


Год спустя я натолкнулся на этого парня из ЦРУ в танжерском баре «Парад». Худой стал, как жердь, и руки тряслись. Я заметил — он все время к полу тянется, словно бы гладит кого-то.

Какого, думаю, хрена, с чего бы я должен миндальничать с этим долбаным привидением на шарнирах?

— Скажи, а ты про Русского не забыл?

Он улыбается:

— Конечно, нет. Пора нам с тобой идти домой ужинать, да, Русский?

Он уходит. Бармен пожимает плечами:

— Кот-призрак. Никто не может понять, правда он верит в это... или, может, просто придуривается.

— Он правда верит, — говорю. — Понимаешь, я Русского отлично знаю. Русский — мой кот... и всегда был моим, старичок.

Джейн Йолен. Удивительная фауна. Глава No 37: кошачья

1

Вот отпечаток следа —
Ровно бы росчерк следователя.
Покрытьем щебенки проследует
Кисонька-неудачница.
Так грязь по жизни протащится
Хоть падай, хоть стой! —
Мокрой дорожкой простой.

2

Вороны с неба падают,
Каждый — в черном, как падре,
В их отпущеньи — гибель,
Грехи завершает финал.
Прощенье их — в клювном изгибе
На землю упало.

3

Кости — в гробах крохотных,
Суть костного мозга лелеющих,
В крошечных пароходах,
Плывущих по рекам, как лебеди.
Так палец, облитый вином,
Укажет нам нашу вину.

4

Кожа, как сумка, вспорота,
От паха — до хрупкого горла,
Паденье в кровавое горе —
Последний, проклятый путь.
Постигнуть последнюю суть —
И кожу под суть разомкнуть.

5

Кровь выпита
На дороге голода,
Цементами впитана,
В глотки вколота.
Измучена, высушена,
Втоплена городом,
Навек сочтена горлом.

6

Плач — слишком скорый
Даже для плача.
Так плачет ветер, словно палач,
Над черной дорогой горя.
Так плачут вороны — или кошки
Над полусгнившей едой.
Так плачет в полночь
Забытая крошка
В спаленке ледяной.

Сторм Константин. Все от кошки лишь кожа ее

Она вбежала под сень деревьев и, не останавливаясь, понеслась дальше по протоптанным дорожкам на склоне холма. «Нина! Нина!» — кричал он ей вслед. Но она не обращала на это внимания. Сандалии глухо ударялись в голую землю. Еще один день испорчен. Еще одна сцена. Я злюсь? Только гнев и возмущение давали ей силы и свободу убежать. Но и то ненадолго. И все же ощущение свободы, пока оно длилось, было пьянящим. Он не побежал за ней следом, зная, что со временем она покаянно вернется.

Вскоре легкие у нее начали болеть, и ей пришлось, тяжело дыша, перейти на шаг. Она чувствовала слабость после такого напряжения. Но все тело как будто горело и покалывало. На несколько минут, быть может, на час, она свободна. Эта заброшенная часть парка лежала далеко от восстановленных викторианских чайных, благоустроенного парадного сада, вяло текущей реки. Нина предпочитала именно такой ландшафт — с огромными деревьями, к корням которых льнет сочная трава, слишком зеленая, чтобы быть настоящей. Кто знает, быть может, вскормленная глубоко зарытыми опасными и болезненными тайнами. В одном месте над тропинкой свесился древесный паслен, весь в темно-пурпурных бархатистых цветах, каждый цветок — с копьем шокирующей желтизны в самом сердце. Aamaradulcis — сладко-горький яд. Словно многие годы никто здесь не ходил. Солнце с трудом пробиралось через высокий балдахин листвы дубов и буков, и его лучи словно выжимали без примесей чистое благоухание из цветов и трав. Нина помедлила, чтобы вдохнуть полной грудью. В такую идиллию ни за что не проникнуть реальному миру со всеми его ужасами, жестокостями и оскорблениями. Здесь она чувствовала себя защищенной и в мире с самой собой, как будто за ней над тропинкой сомкнулись паслены. Скотт счел это еще одним симптомом ее «мечтательности», как он это называл. «Ты слишком мечтательна, вот в чем твоя проблема». Пусть так оно и есть, но почему в этом надо видеть недостаток?

Деревья расступились, открывая небольшую прогалину, над которой потолком сплелись древние сучья. Зеленая комната. Дорожка здесь, похоже, кончалась. В центре полянки возвышался черный памятник с обветренными краями: таких немало было разбросано по участку вокруг старого дома. Одни были изуродованы временем, другие уже успели отреставрировать. Этого как будто не коснулся человеческий вандализм, но и скребок и тряпка тоже. Каменные ступени вели на небольшое возвышение, в центре которого стоял четырехгранный обелиск. А на его вершине сидела статуя поджарой кошки. Зверь застыл в настороженной охотничьей стойке, раз и навсегда всматриваясь в тропинку, будто вот-вот готовый прыгнуть. Присев на ступеньки, Нина опустила на руки разгоряченное лицо. «Что мне делать?» Она уже не в первый раз задавала себе этот вопрос. Постоянные ссоры со Скоттом, беспочвенные обвинения, полные губительного яда минуты молчания, что подтачивали ее решимость, никуда не исчезнут — и она это знала. И все же она чувствовала себя такой беспомощной — и финансово, и эмоционально. У нее были свои деньги, но немного. Она иллюстрировала детские книги, но иллюстрации ее не были ни широко известными, ни хорошо оплачиваемыми. Скотт, добившийся успеха дизайнер, держал бразды ее жизни; она в ловушке в этой упряжке. Но бывали ведь и хорошие дни, ведь были? И она правда любила его, несмотря на приступы его ревности, такие капризные и тревожные и потому жестокие. Она знала, что проблема в нем и что коренится эта проблема очень глубоко. Иногда в черные моменты обнаженной откровенности он, как дитя, плакал от страха и бессилия. Из-за этого она никогда не уйдет от него. Он — жертва в войне собственной жизни.

Сегодняшняя ссора была, как всегда, бессмысленной. Взяв пару давно заслуженных недель отпуска, они сняли коттедж совсем недалеко от города, в котором жили. До сих пор они все дни проводили, осматривая исторические места — прошлое интересовало обоих. Надо признать, до сего дня все шло прекрасно — ни одной ссоры. Но что-то разожгло его обиду. Картины в холле Элвуд Грэндж. Нина восхищалась ими: тускнеющие вехи минувших времен; давно умершие лорды и леди с высокомерными минами взирают надменно на толкущиеся массы внизу и с еще большим пренебрежением на тех, кто пришел копаться в их обломках и руинах их жизни. Не подумав, она заметила вслух, что вон та пара на парадном портрете просто поразительна для своего времени. «Они выглядят почти на двадцатое столетие, — сказала она. — Они похожи на пару рок-звезд или, быть может, на тех, кто заправляет каким-нибудь лжекультом!» Ее незначительные замечания оказались серьезной ошибкой.

Скотт поначалу ничего не сказал, а потом, уже на широких ступенях изогнутой лестницы, где летний зной припекал руки и обнаженные головы туристов, он захандрил. Нина сперва была растеряна. Что она такого сделала? Ничего такого ей в голову не шло. Нина привыкла идти по жизни, как по яичной скорлупе, и научилась делать это почти виртуозно. Теперь, если разбивалась хрупкая скорлупа, то лишь едва ли из-за того, что она на самом деле сказала или сделала, но из чего-то, порожденного в жарком, воспаленном гнезде плодородной паранойи Скотта.

— В чем дело? — спросила она, подумав, что, наверное, его расстроил кто-то другой в Грэндж.

Он пошел прочь через тисовую рощу к реке. Нине пришлось идти следом.

— В чем дело?

Наконец для него настало время круто развернуться.

— Тебе всегда нравятся мужчины, у которых со мной нет ничего общего! Ты просто паразитируешь на мне! Сосешь из меня соки!

Это Нину просто ошеломило. Немедленно накатила усталость — это ее тело привычным образом среагировало на словесную атаку.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

Скотт фыркнул:

— Этого смазливого придурка на картине! — и зашагал прочь.

Нина пошла следом.

— Скотт! Не говори ерунды!

Они ссорились до самой реки, ссорились, пока шли по гравиевой дорожке, ссорились, когда проходили мимо беседки, и ссорились возле лабиринта с греческим храмом. Со временем будто какой-то препарат затопил ее мозг, что-то щелкнуло у Нины в голове. Хватит! Она почти ощутила физическую перемену.

Издав нечленораздельный крик, она метнулась прочь, убежала, привлекая любопытные взгляды других туристов.

И что теперь? Нина привалилась спиной к прохладному камню. Здесь так мирно. Интересно, какое значение придавали этому месту? Почему узкая тропка ведет меж деревьев к этой полянке, зачем тут памятник с властвующей над ним кошкой? В кармане куртки у Скотта был путеводитель. Надо было оставить его у себя в сумке. В этом месте явно ощущалось присутствие чего-то или кого-то, чего-то мрачного, не-упокоенного. Но Нину эта мрачность ничуть не расстраивала, а скорее даже напротив — соответствовала ее настроению. Нина ясно чувствовала, что никто не станет ее здесь преследовать, даже сомневалась, что на дорожке вообще может появиться какой-нибудь случайный турист. Это — ее время, и на эти крохотные мгновения — ее место. Такое с ней иногда случалось. Как раз тогда, когда она в них нуждалась, ей словно сами собой попадались заповедные места. Это могла быть пустая автостоянка, заброшенный покинутый переулок, деревянная скамейка в парке. Но когда бы она их ни находила, она испытывала всепоглощающее ощущение безопасности и отдельности от остального мира. Такое стало с ней случаться только с тех пор, как она начала жить со Скоттом? Этого она не могла бы вспомнить.

Встав на ноги, Нина спрыгнула со ступенек и стала по кругу обходить полянку, разглядывая памятник. Ей всегда хотелось кошку, но Скотт кошек не любил. Нина чувствовала, что не способна уберечь зверя, будучи уверена, что, заведи она котенка, он пострадает от рук Скотта. Нет, Скотт не станет открыто проявлять жестокость, но внутренним взором Нина видела, как котенка не пускают в дом ночью и вообще большая часть дома для него под запретом. И жалобы на беспорядок, на запах, на шерсть повсюду. С тем же успехом можно и не заводить животное. С горьким сожалением Нина вдруг осознала, что таков ее ответ на все на свете. Проще сдаться, дать ему поступать по-своему. Напряженная атмосфера в доме, стоило ему не поддаться, буквально жгла ей кожу. Она не могла этого выносить.

Покрытый лишайником камень на задней стороне памятника был влажным и казался не столь побитым непогодой. Нина без труда могла бы разобрать детали барельефа. Снова поднявшись по замшелым ступеням, она провела по камню пальцем. Какая-то надпись. Послание из прошлого. Она обвела слово «мяу». Под ним можно было разглядеть луну и солнце и слова «кто станет играть с подраненной добычей». Наверное, тот, кто поставил памятник, не любил кошек. Нина исследовала другие стороны обелиска, но все выгравированные на них надписи были на греческом или латыни. На самой попорченной стороне, той, что глядела на тропинку, Нина, как ей показалось, различила египетские иероглифы.

Магия с бору по сосенке. Нина улыбнулась. Она уже прочла в путеводителе, как один из графов девятнадцатого века — баловался тайной наукой. Но кто из аристократии того времени этого не делал? Похоже, это было повальное увлечение того времени. Туристические брошюры смаковали загадочные путешествия в чужие страны, знакомство с экзотическими верованиями, желание выйти за рамки повседневности своей жизни, пресной от богатства и пустячных забот. Ника и Скотт побывали во многих поместьях, разыскивая ключи к искусственным руинам, какие в изобилии разбросали «посвященные» прошлых времен, не способные отказаться от того, чтобы оставить в веках свидетельства своих навязчивых идей на обозрение всем, кто решит их поискать. Лишь изредка Нине удавалось уловить в этих местах что-то необычное, а она была очень чувствительна к атмосфере дома или пейзажа.

Поглаживая влажный прохладный камень обелиска, Нина дала волю любопытству. Воображение наделило памятник собственной историей. Обелиск, наверное, заказала женщина с портрета, та, в газолиново-синем викторианском платье, с густыми бровями и современными чертами лица. Разумеется, она была ведьмой, соучастницей тайных ритуалов и услад своего спутника на портрете. Путеводитель рассказывал о графах и их академическом мистицизме; истинное колдовство оставалось тайной. Нина улыбнулась. Вот она кошка — символ женщины в ее самом пугающем аспекте. Не Она, воплощение когтя и клыка или резкого вопля, не Она, воплощение материнства и вскармливания, но порождение ночи, воплощение предательства под маской красноречия, способности терзать без жалости, сокрытой красоты и пренебрежения — обаяния, способного испепелить мужские сердца, уничтожить их.

Нина была уверена, что мужчины боятся, что все это, хоть и не видимо глазу, но существует в женщинах. Хотя мужчинам никогда не увидеть истинного ведьмовства всего женского рода, которое Нина считала остро личным и неподдающимся выражению, более всего страшит и влечет их сам потенциал этой силы. Силясь понять практически инопланетных существ, они воображают, что знают сердца женщин, но на деле никогда не могут быть уверены в том, существуют в них эти секреты или нет. И все же, даже испытывая страх и всеми доступными им способами стремясь уничтожить предмет своего страха, они жаждут реализации самых своих черных подозрений. Богиня под кожей. Могучая невыразимая странность, что отделяет женщин от мужчин, и была, по мнению Нины, тем, что привязывает мужчин к женщинам. Кошка, приживалка ведьмы-тьмы, была и остается, пожалуй, самым долговечным символом этой потаенной силы.

Не потому ли саму Нину так влекло к кошкам? Она всегда чувствовала, что пребывает в полной гармонии со всем, что символизирует это животное. Темная мстительная сестра ночи, пластично покладистая девушка. Та, Кому Нельзя Давать Волю. Нина спрашивала себя, неужели она одна чувствует присутствие этого свернувшегося кольцами внутреннего я, этого аспекта ее существа, который всегда нужно твердой рукой держать в узде, или все женщины знают, что внутри них притаилась кошачья сущность. Нина никогда не давала воле «себе жестокой», никогда не хотела этого делать, боясь, что не сможет потом снова спрятать «жестокую» внутри себя. Но в мгновения эмоционального кризиса она всегда сознавала присутствие свернувшейся, слышала ее голос.

С улыбкой похлопав рукой по камню, Нина издала пронзительное «Мяу!».

Кошка — символ свободы, поскольку ни один другой зверь не противится так любым ограничениям, как представители семейства кошачьих. И пусть побережется незваный чужак, на свой страх и риск ступивший на тропку, что ведет к ее роще.

* * *

Скотт все еще ее ждал, сидя на берегу ленивой реки, бросая камушки в центральное течение. Нина подошла к нему сзади. Чувствовала она себя по-хорошему усталой, но полной сил. Вид его страдальчески напряженной спины не пробудил в ней прежней тоскливой усталости. В мгновение ослепительной ясности она испытала величайшую, но тем не менее безмятежную жалость к мужчине. Он эмоционально не повзрослеет, просто не может, а сила, даваемая детством, в нем умерла. Нина присела подле мужа. Скотт повернулся к ней с порицанием. А она не могла заставить себя принять его всерьез.

— Ты голоден? — спросила она. — Пойдем поедим.

Он не упомянул о ссоре, что было для него необычно. Нине подумалось, что весь остаток дня он глядел на нее с настороженным замешательством.


На следующее утро они вернулись в город. Нине казалось, что реальность осталась где-то далеко. Она не могла, да и не хотела перестать видеть сны наяву. Скотт, как будто уловив ее настроение, вел себя на диво сдержанно. Уже они обращались друг к другу через изрядный барьер. Предполагалось, что они поживут в коттедже еще день, но начался дождь — настоящий ливень, — слишком сильный, чтобы выйти на улицу. А в комнатах коттеджа было слишком уныло: они были слишком малы, чтобы вместить двух людей со слишком чувствительной кожей.

Вернувшись домой, Нина испытала облегчение — она всегда его испытывала, — но жалела, что не сможет снова исследовать кошачий памятник. В тот вечер она села просматривать путеводитель по Элвуд Грэндж. В самом доме, думала она, нет ничего примечательного, и сады и парк вокруг вполне обычные, нигде ничего нового — если не считать заповедной тропки, в конце которой стоит памятник. Обелиск не значился в списке искусственных руин и беседок Элвуда, но, если верить приложенной к путеводителю карте, книга несколько устарела: когда она вышла, прогалина и памятник находились еще в закрытой для посетителей части поместья. Листая страницы, Нина заметила фотографию портрета, послужившего причиной их со Скоттом ссоры. Леди Сиделл и Руфус, граф Ферлоу. Они были молоды, когда с них писали портрет. Они были похожи друг на друга: темное платье, эффектные, почти иностранные черты лиц, блестящие черные волосы. Фон, подобно их одежде, был темным; какой-то сумрачный сумеречный пейзаж. Только их белые лица и руки словно светились с темного полотна. Пальцы леди Сиделл покоились на чем-то, лежавшем у нее на коленях. Нина подняла книгу со стола, чтобы поднести поближе к настольной лампе. Сердце у нее внезапно сжалось. На коленях леди сидела кошка. Нина опустила книгу. Ей необходимо снова увидеть портрет — и памятник. Она чувствовала, что обнаружила нечто чудесное.

Нина оглянулась на Скотта, читавшего вчерашнюю газету, у его кресла стояла открытая банка пива. С началом рабочей недели ему надо будет возвращаться к работе. И Нине тоже, хотя ей для этого не надо выходить из дому. Ей заказали проиллюстрировать детскую книгу, и сроки уже поджимали. И все же поездку можно будет оправдать необходимостью сделать наброски. Книга была о ведьме и ее коте.

Она упомянула об этом Скотту в постели.

— Я подумываю, не съездить ли мне снова в Элвуд Грэндж. Я отстала с иллюстрациями. Наверное, недостаток вдохновения, а в Элвуде множество чудных мест, какие можно использовать для картинок.

— Слишком дальний путь, чтобы вести машину одной, — отозвался он, что в его устах звучало мягким порицанием.

— Я возьму с собой подругу.


После того как Скотт ушел на работу, Нина позвонила в бюро экскурсий поместья Элвуд Грэндж. Поместье сегодня открыто? Нет. По понедельникам Грэндж закрыт для посетителей. Нина выразила разочарование, упомянула свою работу. Женщина на другом конце телефона помедлила не более секунды.

— Ну хорошо, в таком случае мы, наверное, можем сделать исключение, — объявила она.

Нина пообещала ей быть в Грэндж через два часа, может, раньше, если дороги будут свободны. Единственной компаньонкой, какую она взяла с собой, была брошюра о Грэндж, путеводитель теперь лежал рядом с ней на переднем сиденье. Ей хотелось вернуться домой прежде, чем Скотт придет с работы, поскольку утром она ничего не сказала ему о поездке. Решила, что лучше этого не делать.

Женщину, с которой Нина говорила по телефону, звали Лидия Хант, и она, судя по всему, сама определила себя в личные экскурсоводы Нины на все время ее визита. Нина же была разочарована. Ей хотелось побродить здесь одной, но, возможно, она надеялась на слишком многое. Прежде чем осматривать дом, они выпили в офисе Лидии по чашке кофе, за которым Нине пришлось рассказывать о своей работе. Лидия сказала, что у ее ребенка, кажется, есть книга с иллюстрациями Нины.

— Сюда и раньше приезжали люди, собирая материал для своих книг, — добавила Лидия.

Нина кивнула.

— У старых домов своя история, не правда ли? Они восхитительны. Залежи материала, какие копать и копать!

Лидия улыбнулась.

— М-да. Большинство старых легенд, на мой взгляд, преувеличены, чтобы привлечь посетителей.

— Так расскажите мне о леди Сиделл, — подтолкнула Нина, заговорщицки улыбаясь поверх чашки кофе.

— Ах да! — рассмеялась Лидия. — Я так и думала, что она вас заинтересует! — Лидия взмахнула рукой, будто отгоняя муху; уверенная в себе, привлекательная женщина, подумала Нина. — Леди Сиделл и мой любимый персонаж тоже. Она так и не вышла замуж, хотя была исключительно красивой женщиной, и, надо думать, местные кавалеры не преставали обивать ее пороги. К тому же их привлекали деньги.

— И каковы же ее секреты? Думаю, тайны-то у нее были? Или их для нее изобрели впоследствии?

— О ее брате, графе, ходило множество темных слухов. Ну, чтобы не ходить вокруг да около, он был оккультистом. — Лидия скорчила кислую мину. — Обманутый беспутный мальчишка! Это он заказал потолок со знаками зодиака для музыкальной комнаты и приказал построить в парке руины элевсинских храмов. Леди Сиделл обычно не связывают с нездоровыми занятиями брата, но после его смерти она установила провокационно загадочный обелиск в дальнем конце парка.

— Кошачий памятник, — поспешно прервала Нина. Ей казалось, что она задыхается, вот-вот потеряет сознание.

Лидия кивнула.

— На самом деле он зовется Кошкин Стейн. Мы только в прошлом сезоне открыли эту часть парка, и работы там еще непочатый край. Ученые считают Стейн горькой шуткой над подвигами Руфуса — комбинация мистических символов нескольких древних культур, и все как одна надписи, похоже, бессмысленные. Считается, что Сиделл скептически относилась ко всей этой мистической ерунде. Разумеется, она очень любила Руфуса и очень тяжело восприняла его смерть. И все же достаточно странный памятник брату.

— А как он умер?

Атмосфера в комнате словно начала сгущаться. Нина поймала себя на мысли о том, что в этой части дома, наверное, находились помещения для слуг леди Сиделл; во времена кризиса здесь, наверное, шептались и перешептывались. Быть может, эти шепоты еще сейчас сочатся из стен?

Лидия пожала плечами.

— Боюсь, рассказы разных людей об этом событии друг с другом не сходятся. Он сломал себе шею. Одни говорят, что причиной этому был несчастный случай на охоте, другие — что он в пьяном ступоре упал с главной лестницы. Что бы там ни случилось, он прожил еще неделю. Сиделл, судя по всему, сама денно и нощно ухаживала за ним.

— И никаких других легенд?

Лидия прищурилась.

— Так вы ищете мрачных тайн!

— Конечно, ищу! — деланно рассмеялась Нина.

— Боюсь, леди Сиделл все свои секреты унесла с собой. После смерти Руфуса она дожила до преклонных лет в одиночестве и мирно умерла во сне. Нет ни дневников, ни местных легенд. Ничего. Она была респектабельной женщиной.

— Но Стейн...

— Хотите взглянуть на него снова? — Лидия встала.

— Да. — Поставив кофейную чашку, Нина последовала за Лидией к двери. — Могу я посмотреть комнаты Сиделл?

— Если хотите, хотя она не оставила в них особого следа. Мебель — конца якобинского периода, и после ее смерти в покоях жили другие люди. Ее спальня — часть экскурсионного тура, без сомнения, вы ее уже видели, но если хотите, я могу показать ее гостиную. Она доступна только по предварительной договоренности.

— Почему?

— Жена нынешнего графа использует ее под офис. Но семья никогда не бывает в поместье, когда Грэндж открыт для посетителей.

* * *

К тому времени, когда они с Лидией вышли в сад, Нина совсем пала духом. День был тусклый, только сочная зелень разгара лета не поддалась давлению хмурого неба. Эта слишком яркая зелень поражала, казалась какой-то кислотной, едкой. В парке почувствовать атмосферу прошлого было легче, чем в самом доме. Нина ничего не почувствовала ни в одной из комнат, показанных ей Лидией. Там не задержалось ни следа Сиделл.

Обе женщины не спеша прогулялись до обелиска. Нина забрала из машины блокнот для набросков, намереваясь набросать несколько эскизов, даже несмотря на то что ее впечатления от памятника могли оказаться обманом воображения. Лидия говорила о том, что ведутся жаркие дебаты, стоит ли расчищать эту часть парка.

— Нет, ее не стоит трогать! — воскликнула Нина.

— Согласна, — отозвалась Лидия. — Здесь так приятно гулять.

Прохладный ветерок трепал листву над головой, в самом воздухе словно повисло тревожное смятение. Они завернули за угол, и впереди показался памятник.

«Он здесь! Вот он! — подумала Нина. — Дух этих мест! Я не ошиблась».

— К осени памятник восстановят, — бросила Лидия.

Нина поднялась по ступеням, спросив себя, одобрит ли это ее экскурсовод, и коснулась камня.

— Мне он нравится как есть.

Лидия подалась вперед, рассматривая иероглифы.

— Жаль, что часть надписей повреждена. Вот это была, наверное, самой интригующей.

— Что тут говорится? Вы знаете?

— Ее еще можно прочесть, правда, едва-едва, если знаешь, как толковать символы. Насколько я понимаю, она гласит что-то вроде «чем можно владеть от кошки, кроме ее кожи».

— Как верно, — пробормотала Нина, запоминая слова.

Лидия поглядела на нее как-то странно. Может, она начинала думать, что ее посетительница слегка не в себе.

— Ну, теперь я, наверное, дам вам поработать? Загляните в офис перед отъездом, и мы с вами выпьем еще кофе. — Она глянула на небо. — И не оставайтесь здесь, под деревьями, если дождь пойдет!

— Спасибо, — отозвалась Нина.

Лидия помедлила, как будто собиралась сказать что-то еще, потом, так и не заговорив, вернулась назад по тропинке. Несколько минут Нина стояла без движения, давая невидимым шторам сомкнуться за удаляющейся фигурой Лидии. Потом она снова подошла к памятнику, так чтобы, запрокинув голову, поглядеть на кошку. Наверное, стоило привезти с собой видеокамеру. Животное глядело так, как будто чего-то ждало. Пальцы Нины быстро перелистнули страницы блокнота. Она намеревалась нарисовать непредвзятое изображение обелиска. Но ее то и дело тянуло дорисовать мрачную фигуру женщины, стоящей прямо за черным камнем. Кожу ее покалывало. Она чувствовала, что фигура вот-вот явится перед ней. Леди Сиделл, опирающаяся рукой на хладный камень своего самовыражения.

«В чем твоя тайна, — прошептала Нина. — Открой мне». Она чувствовала, что ответ крайне важен для ее собственной жизни. Не случайно, нет, не случайно она набрела на это место.

Нина упивалась атмосферой полянки. Это было все равно что кататься и кататься в мехах. Когда хлынул дождь, она, завернув блокнот в жакет, воздела руки к небу, позволяя быстрым тяжелым каплям падать ей на голову и плечи. Дождь стучал по листве вокруг. Слышался отдаленный гром. Поежившись, Нина глянула на часы. Что она делает? Если она не уедет поскорее, Скотт вернется еще до нее. Куда исчез весь день?

Времени на кофе с Лидией Хант уже не оставалось, но Нина заглянула в офис, чтобы поблагодарить экскурсовода за помощь.

— Не за что, — отозвалась Лидия.

Предложения совершить повторный визит не последовало. Похоже, Лидия была глубоко оскорблена видом промокших одежды и волос своей гостьи.


Нина гнала машину по загородному шоссе, удаляясь от Элвуд Грэндж. Ее охватило возбуждение, как будто она спешила на свидание к новому любовнику, что, разумеется, было не так. Печально испытывать подъем из-за ничего. Она вставила кассету в магнитофон, но музыка оказалась слишком назойливой. Нина выключила кассетник. «Леди Сиделл, что произошло в вашей жизни?» Нине казалось, что она знает. Леди так и не вышла замуж, а брат ее был беспутным сорвиголовой. Женщинам того времени не давали свободы, связывали их условностями, финансовой зависимостью. Даже дочерей привилегированного класса загоняли в подобные рамки. Фигуры на портрете сидели слишком уж близко друг к другу, неестественно близко для брата и сестры. Так вот в чем дело? Инцест? Но как она могла убить человека, которого любила? Догадка осенила ее с такой силой, что Нине пришлось сбавить скорость.

«О Боже мой...»

Нина перешла в крайний левый ряд и, остановив машину, опустила голову на рулевое колесо. Теперь все было так очевидно. Леди Сиделл одновременно и любила, и ненавидела своего брата Руфуса. Ее эмоции нельзя было разложить по полочкам. Магия. Темнота. Кошка на лестнице. Падение. Нина услышала разносимый эхом крик. Топот ног. Слуги. И высокая изящная фигура среди теней на вершине лестницы; бледное лицо, выжидающий взгляд. Фигура отворачивается от хаоса внизу, от вопящих слуг, от крови на мраморном полу. Что-то маленькое бежит впереди нее по тускло освещенному коридору. Темный мех. Кошка. Разумеется, она выхаживала его. Разумеется. «Кто будет играть с подраненной добычей». Она целовала его парализованное тело. Ее кошка сидела у него на груди, пробуя, каково на вкус его дыхание. Ее душа принадлежала ей одной; темная и могущественная, полная силы, силы, какую столетиями подавляли в женщинах. Он, как хотел, мог вертеть ее физическим телом, но ее душой, ее разумом никогда! Что ему принадлежало от нее, чем владел он от нее, кроме кожи?

Небо почти почернело, словно сгущалась ночь. Нина завела мотор, включила дворники и возобновила свой путь. Выехав на трассу, она включила магнитофон. Более мощные машины со свистом проносились мимо. Она чувствовала себя расслабленной, спокойной и свободной. Ей было уютно.


К тому времени, когда Нина открыла входную дверь, Скотт был уже дома.

— Привет! — окликнула она.

Скотт вышел в коридор, вытирая руки о полотенце.

— Бог мой, что с тобой случилось? — воскликнула Нина.

Из десятка царапин у него на лице сочилась кровь.

— Где ты, черт побери, пропадала? — возмущенно потребовал ответа Скотт, оставив без внимания ее вопрос.

— Я же тебе сказала, в Элвуде. — Нина подошла осмотреть его порезы. — У тебя такой вид, как будто на тебя напали!

— Действительно напали! — Скотт хмуро отстранился. — Сколько раз тебе говорить, проверяй перед уходом, заперла ли ты все окна и двери! Ты оставила кухонное окно нараспашку. Нам еще повезло, что в доме хоть что-то осталось! Кто угодно мог сюда залезть. А так у нас была лишь посетительница. Я обнаружил, что она по-свойски устраивается в моем кресле! Чертово животное!

— Кошка! — воскликнула Нина. Ей хотелось рассмеяться, но усилием воли она подавила смешок.

— Не знаю, чему ты ухмыляешься! Эта чертова тварь едва не выцарапала мне глаз, когда я попытался от нее избавиться.

— Ты прав, извини. Мне следовало проверить окна. Я всегда забываю!

Нина проплыла мимо него на кухню, заметив удивленное выражение у него на лице. Обычно она немедленно уходила в себя, отказывалась извиняться, ежилась под его гневными словами, что, разумеется, лишь вызывало новый их поток.

— Ты уже начал готовить обед?

Скотт прибрел в кухню за ней следом.

— Нет...

Он знал, что Нина иногда горько обижалась, что на ее долю выпадает вся готовка, но вслух она никогда бы этого не сказала. Он уходил на работу, она работала дома. Казалось, если честно, что ей и готовить еду. Ей ведь не надо целый час добираться до дому через пробки.

— В чем дело? — вопросил он.

Нина пожала плечами.

— Ни в чем. Я прекрасно себя чувствую.

— Ты как будто... чем-то возбуждена.

— Нет. Нисколько. Закажем пиццу?

— Если хочешь.

Скотт явно чувствовал себя не в своей тарелке. Погребенные тревоги рвались из клеток в глубинах его разума.

Нина направилась к телефону.

— Что ты сделал с кошкой?

— Она отправилась тем же путем, каким пришла. Свалила при этом два горшка с цветами. Я все уже собрал.

Нина заказала обед. Ей казалось, она сейчас лопнет. Кладя на рычаг телефонную трубку, она сказала:

— Скотт, я хочу кошку.

— Чего? — Он поглядел на нее растерянно.

— Ты слышал. Я собиралась сказать тебе об этом сегодня вечером. Я всегда хотела завести кошку.

Скотт покачал головой.

— Нина, не говори глупостей. Кто за ней будет присматривать, когда мы в отъезде? Это такая ответственность. А как насчет запаха, во...

— Скотт, я хочу кошку.

— Не думаю...

— И я заведу кошку.

И почему это она всегда легко сдавалась? Чего она боялась? Теперь ее страхи казались такими нелепыми. Стратегия Скотта всегда предполагала нападение; он был бессилен, если она нападала первой. Проплыв в гостиную, Нина упала на софу.

— Ты в странном настроении. — Скотт прибрел за ней следом в комнату. — Где ты на самом деле была? С кем ты была?!

Воздев руки к потолку, Нина издала нечленораздельный вопль глубокого возмущения.

— Я была в Элвуд Грэндж. Одна!

— Я тебе не верю! Кто-то тебе что-то сказал! Ты сама не своя.

— Да замолчи же! — Голос Нины стал тоном ниже от презрения. — Знаешь, меня тошнит от такой жизни! Меня тошнит от твоей ревности, меня тошнит от твоей напыщенности. Неужели ты и вправду думаешь, что, будь у меня любовник, я бы до сих пор с тобой мирилась? Сделай одолжение! Пора что-то менять.

Скотт кротко присел на край кресла, глядя на нее круглыми от удивления глазами. Эта смиренная поза просто ошеломила Нину, он сейчас был будто собака, которая боится, что ее ударят. Она ожидала грандиозного скандала, уже изготовилась к нему. Реакция Скотта была последнее, что она предвидела.

— Ты ведь не собираешься меня бросить, правда? — спросил он и в голосе его слышался детский страх быть покинутым

Нина сразу не ответила. Собирается или нет? Она вдруг сообразила, что этот выбор у нее всегда был. Ей не обязательно было мириться с тем, что ей не нравилось. У леди Сиделл такого выбора, наверное, не было. У Нины есть доход, пусть маленький, но она ведь не совершенно зависима. Она просто привыкла к определенному уровню жизни, вот и все.

— Думаю, нам удастся разобраться в нашей жизни, — наконец ответила она.


Дождь шел всю ночь, но в доме было душно. Нина распахнула окна спальни, и на подоконнике начала лужами собираться вода. Скотт пожаловался. Нина сказала, что подотрет воду утром. Он промолчал. Она решила заняться с ним любовью, а потом позволила ему лежать, прижавшись к ней всем телом.

— Я люблю тебя, — сказал он. — Я так тебя люблю.

Она погладила его волосы. Начала дремать.

Что-то выдернуло ее из сна. В темноте под звук дождя, настойчиво барабанящего в ночи, под запах дождя, проникающего в комнату, Нина увидела темный силуэт на постели. Испугалась она лишь на мгновение. Темный силуэт потянулся и медленно пошел на нее. Такая длинная, такая гибкая. Тут Нина услышала, как она мурлычет. Нина притянула к себе кошку, прижала ее влажный мех к голой груди, вдохнула ее мускусный запах. Животное продолжало восторженно мурчать, обмякнув от наслаждения у нее на руках.

Проснулся Скотт, включил лампу, поглядел на нее. Нина зарылась лицом в черную шубку. Это была огромная кошка. «Я ее не знаю, — подумал он. — Я совсем ее не знаю». Он чувствовал, что она, как кошка, может оттолкнуться от него, одним прыжком взлететь на подоконник и исчезнуть через окно во влажную тьму, переворачивая, сокрушая все на своем пути. Она повернула голову и улыбнулась ему.

— Вот она, моя кошка!

— Это та самая, — с отвращением сказал Скотт. — Та, что меня расцарапала.

— Знаю. Ты ее вышвырнул, но она вернулась.

Нина поцеловала кошку в лоб.

— У нее, наверное, есть хозяева. — Скотт рискнул натянуто усмехнуться. — Она такая ухоженная. Ты не можешь просто... оставить ее у себя.

Нина рассмеялась.

— Конечно, не могу. Никто не может владеть кошкой. Но она останется со мной. Я знаю, что останется.

Скотт поглядел на грязные отпечатки мокрых лап на бледно-голубом покрывале. Он не сказал ничего. Как будто что-то вошло в дом, что-то большее, чем кошка.

— Она останется со мной потому, что сама этого хочет, — очень тихо продолжала Нина. — И это единственная причина, почему два существа должны или могут оставаться вместе.

Скотт испытал укол паники.

— А мы можем?

Несколько мгновений Нина просто смотрела на него, поглаживая кошку за ушами, потом кивнула.

— Думаю, да. Поспи,

Кошка свернулась подле нее, и со временем Нина наклонилась над Скоттом и выключила лампу. Тьму заполнило сочное урчание.

Нина думала о полянке в парке Элвуд Грэндж, о памятнике, о тени давно умершей женщины на фоне камня. Лишился ли обелиск теперь своего покровителя? Может быть, стоит съездить и посмотреть? Но, наверное, это будет неуважением по отношению к распускающейся в ней силе. Как бы то ни было, глупая мысль. Каменная кошка все еще сидит на камне, смотрит вдаль на заброшенную тропинку. Статуя еще там, но духа в ней уже нет. Дух ушел искать себе другой очаг. И нашел его.

Люси Тейлор. В стене

Как раз на двадцать вторую годовщину своего заключения в госпитале Данлоп-Хауз на Каррик-Гленн-роуд в Глазго Плюш проснулась посреди ночи от какого-то странного звука — кто-то тихонько мяукал, и звук исходил от стены. Как будто этот «кто-то» был там замурован.

Сначала она подумала, что это плачет младенец, и на мгновение ей показалось, что ее сердце вот-вот остановится.

Она лежала, зачарованная этим звуком, который терзал ее сердце, переполненное виной, пронзительным укором, таким же острым, как обломок кости.

— Прости меня, — прошептала она, мысленно умоляя, чтобы это Колин звала ее из темноты.

Но нет, это был не ребенок. Кот...

...в стене.

Это всего лишь сон, решила она. Сон или слуховая галлюцинация, хотя за все время, проведенное в больнице, Плюш — в отличие от других пациенток — ни разу не слышала потусторонние голоса или нездешнюю музыку, воспевающую самоубийства и изуверства, хвалебную песню жестокости. Ее безумие, которое у нее не отняли более чем за двадцать лет бессмысленного заключения, было иного характера.

Звук никак не умолкал. Когда Плюш поняла, что это надолго, она выбралась из кровати и на цыпочках подошла к единственному окну, что выходило на улицу. Двигаться по ночам тихо — это была привычка, приобретенная за годы, когда Плюш делила комнату с чутко спящей Джеральдин. Месяц назад у Джеральдин случился инсульт, поэтому Плюш перевели в отдельную комнату в северном крыле. Она отодвинула занавеску и, собравшись с духом, выглянула между прутьев изящной железной решетки в стиле рококо — лоза, замысловато завивающаяся спиралями и кольцами, — которая больше напоминала чей-то художественный каприз, нежели средство, удерживающее в заключении обитателей Данлоп-Хауза.

В этот час на узкой и извилистой Каррик-Гленн-роуд было абсолютно тихо и почти пусто. Мусор шуршал по мостовой, подгоняемый ветром. Из лесбийского джаз-клуба на другой стороне улицы вышла парочка затянутых в кожу женщин с панковскими прическами и ярко накрашенными губами. Они шли в обнимку, пьяно спотыкаясь.

Плюш внимательно осмотрела все потрескавшиеся двери и карниз, каждую голую ветку костлявого вяза возле кафе «на вынос» чуть дальше по улице.

Кота нигде не было.

Однако звуки кошачьих стенаний не затихали, и Плюш так и не сумела убедить себя в том, что эти вопли исходят с улицы.

Приглушенное кирпичами, но все-таки безошибочно узнаваемое надрывное мяуканье исходило именно из стены за кроватью.

Стараясь не шуметь по давней привычке, Плюш отодвинула кровать от стены, опустилась на четвереньки и осмотрела стену вдоль плинтусов, ища щель или нишу, в которой мог бы спрятаться кот.

Но там не было ни укромного уголка, ни достаточно вместительной щели. Там не было места даже для мыши, и уж тем более — для кота.

Но вопли по-прежнему не стихали.

Плюш вдруг поняла, что она тоже плачет от отчаяния и беспомощности. Эти крики напомнили ей о том, что она так хотела забыть — что она тоже узница. В каком бы отчаянном положении ни было животное там, в стене, Плюш не смогла бы помочь несчастному созданию — как не смогла бы освободиться сама.

Но она все равно прикоснулась губами к холодному кирпичу и прошептала:

— Все хорошо. Держись. Я тебе помогу.

* * *

Хотя Плюш провела в Данлоп-Хаузе уже двадцать два года, она была абсолютно уверена, что сошла с ума не до, а во время своего пребывания в клинике.

Безумие монотонной скуки настигло ее в стенах сумасшедшего дома, где по идее ее должны были излечить. С каждым днем это безумие подступало все ближе и ближе — с каждым визитом нетерпеливых очкастых врачей, которые претендовали на то, что у них есть лекарство от ее болезни.

То, что сама Плюш считала нормальным и здравым умом, ее доктора расценивали как очевидное доказательство его отсутствия, и к тому времени, когда она была уже должным образом оболванена и подавлена заключением в психушке, чтобы сойти за нормальную — то есть по меркам врачей, — они решили, что ее случай больше не представляет никакого научного интереса и лечить ее дальше нет смысла. Таким образом, вопрос о ее освобождении даже и не рассматривался.

Не богатая, не образованная, и к тому же женщина (три условия, которые почти отметали возможность и вероятность, что кто-то воспримет ее положение всерьез и наконец освободит ее из психушки), Плюш была старшей дочерью фермера-скотовода из Стромнеса, что на острове Оркней близ северного побережья Шотландии. Странный и нелюдимый ребенок, она была по-настоящему близка только со своим дедом Муни — рыбаком, утверждавшим, что ему являлась Дева Мария, когда он был в плену у японцев во время Второй мировой войны.

Никто не верил старому Муни, кроме Плюш, которой самой было столько видений, что она давно уже воспринимала их как явление обыденное и повседневное. У нее было свое название для того скучного серого мира ограниченного восприятия, где было заперто большинство людей и где этому большинству было вполне уютно: Недалекий мир.

Ей не хватало слов, чтобы описать чудеса, которые иногда ей являлись. Она часами бродила одна по берегу блескучего Северного моря, погрузившись в искрящуюся материю иллюзорных фантазий, затянутая в волшебный водоворот своей сокровенной вселенной, оглушенная призрачным шепотом ветра и зловещим рокотом прилива.

И подобно тому, как художник переносит на холст свои тайные фантазии, так и мысли Плюш летели, как черные паруса, развернувшиеся под ветром, навстречу необъятной Вселенной, которая открывала ей свои тайны и волшебство: упоительные секреты, которые зачаровывали и приводили в смятение, страшные и чудесные письмена, извращенные и нечестивые.

В минуты, когда восприятие Плюш обострялось до запредельных высот, у нее получалось скользить между морем и небом по горизонту, где две безбрежности сходились в одну линию, как мягкие влажные губы, и проникать сквозь таинственные искривленные пространства, где время свивалось в узлы и кольца, где рождались и скручивались в спираль времена года, где будущее выворачивалось само в себя, чтобы родить прошлое и настоящее — все три в единой связке, как большая волна, которая вбирает в себя волны поменьше перед тем, как обрушиться на берег.

«Чокнутая», — шептались соседи у нее за спиной. «Не от мира сего», — украдкой вздыхала мать. Но Плюш знала, что это они ненормальные — что это им не хватает проницательности, что они видят не лучше слепых.

Они видели лишь Недалекий мир. Она же видела всю полноту времени и Божественного замысла.

Так она и росла, очарованная пленница своего волшебного танца. А потом случилось несчастье. Когда ей было пятнадцать, неожиданно налетевший шторм потопил шлюпки Муни и полдюжины других рыбаков. Дед погиб. В своем горе и одиночестве Плюш забыла об осторожности. Она стала беспечной, но от этой беспечности веяло обреченностью. В течение нескольких месяцев она пыталась забыться в объятиях любого парня, который предлагал ей минутное утешение, забеременела от одного из них, после чего мать выгнала ее из дома с таким материнским напутствием: «Моя дочь не родит ублюдка и не будет растить его в моем доме».

Плюш устроилась официанткой в отеле «Браэс» и переехала в маленький каменный коттедж у моря, где через несколько месяцев родила девочку, которую назвала Колин. Дочка стала ее утешением и единственной радостью. Два года Плюш наслаждалась безмятежным покоем и счастьем — до того дня, когда появилась та женщина из Попечительского совета, представлявшая интересы матери Плюш, которая решила добиться опекунства и заявила, что ее дочь не способна растить ребенка по причине умственной неполноценности.

От такой вопиющей несправедливости Плюш впала в истерику и окончательно обезумела. Она бросила работу и снова стала бродить по берегу в одиночестве. Только теперь ей уже не являлись видения — теперь она лишь лихорадочно умоляла Господа, чтобы он оставил ей дочь.

Зимние дни на Оркнеях сумрачны и коротки — зимой темнота никогда полностью не отдает свою власть. Был февраль, Плюш слонялась без дела по холодному берегу, и вот тогда Муни в первый раз вышел из моря, чтобы встретиться с ней. Он был в рабочих штанах и заплатанном свитере и выглядел так, как будто только что встал от камина в гостиной, но его фигура была искрящейся и прозрачной, словно наполненной мутным светом.

— Никому не рассказывай, что ты меня видела. А завтра опять приходи одна, мы с тобой погуляем, — сказал ей Муни. — Держись. Я тебе помогу.

И он погрузился обратно в мерцание моря.

Плюш было так радостно и хорошо, что ей непременно хотелось разделить с кем-нибудь свой восторг. И когда она назавтра пошла на берег, она взяла Колин с собой. Девочка заплакала и вцепилась в руки матери, когда увидела призрачную фигуру старика, который поднялся из сверкающей воды и двинулся к ним навстречу.

Призрак прошел пару шагов и нерешительно остановился. Контуры его полупрозрачного тела истекали, как кровью, молочно-белым светом, который море жадно всасывало в себя, как ребенок, поглощающий сладкую вату.

Старик посмотрел на Плюш и повернулся, чтобы уйти.

— Подожди! Не уходи! — закричала Плюш.

Она бросилась в море, потянув дочь за собой. Девочка жалобно закричала, когда морская волна захлестнула ее и сбила с ног.

Плюш подхватила Колин на руки и потащила ее по воде перед собой. Не осознавая опасности, она заходила все глубже и глубже в море в погоне за призраком деда. Она все еще видела старика, скользившего по свинцовой воде, словно чайка, летящая низко над морем; но он уже почти полностью растворился, слившись с бесцветной линией горизонта.

Стена серой воды обрушилась на нее, холодная едкая соль обожгла горло. Легкие сразу же онемели — ей не хватало дыхания. Хорошо, что поблизости оказались двое рыбаков, которые вышли проверить устричные садки. Они подняли Плюш, подхватили уже бездыханное тельце Колин и отнесли их обеих на берег.

Они, конечно, не видели Муни. Они видели только женщину, боровшуюся с прибоем, которая, судя по всему, хотела утопиться и волочила с собой своего ребенка — лицом вниз по волнам, — о чем они дали подробные показания в суде.

Плюш обвинили в убийстве и попытке самоубийства. Врачей вызвали прямо в зал суда. Суд проходил в Инвернесе. В соответствии с уголовным правом Шотландии Плюш признали душевнобольной и опасной для общества и отправили в Глазго.

Вот так и вышло, что она провела двадцать два года в доме на Каррик-Гленн-роуд, который построили двести лет назад и где в прошлом веке располагался монастырь. В такой атмосфере, угнетенная скукой и чувством вины, Плюш лишилась своих видений — ее единственного убежища. Они рассеялись, как тонкий аромат духов, забитый зловонием падали. Унылый и стерильный Недалекий мир раскрыл свою ненасытную пасть и поглотил Плюш с той же легкостью, с какой холодное Северное море отняло у нее дочь.

Не было больше видений, не было больше волшебной вселенной рун и пленников времени, загнивающей жизни и торжествующей буйной смерти. Осталась лишь отупляющая полужизнь, которую все остальные считали реальностью, и бремя вины. И больше не было ничего...

...до той ночи, когда кот закричал за стеной, и в плотной ткани Недалекого мира открылась крошечная щель.


По утрам обитателей Данлоп-Хауз мягко и ненавязчиво загоняли в общую комнату отдыха, мрачную и грязную залу — единственное место, куда допускали посетителей. Все стены там были в пятнах: какие-то неприятные охристые подтеки, и серые комья спермы, и расплывшееся пятно в форме сердца там, где одна ослепленная любовью шизофреничка нарисовала это самое сердце и написала в нем свое имя и имя своего возлюбленного собственной менструальной кровью.

С той ночи, когда Плюш услышала вопли кота в первый раз, прошло около двух недель. И с тех пор кот вопил каждую ночь. С каждым разом — все громче и громче. Всю ночь напролет. Эти крики пронизывали ее сны и превращали подъем по утрам в настоящую пытку.

— У нас кто-нибудь держит кошку? — спросила Плюш сестру Лорну, пытливо всматриваясь в костлявое лицо няньки, плоское и лоснящееся, как хорошо облизанный леденец. — Мне показалось, что вчера ночью я слышала, как в здании мяукал кот.

Она постаралась, чтобы ее голос звучал как можно спокойнее и безразличнее, но если ты уже двадцать лет заперт в психушке, все уловки и хитрости как-то сами собой забываются.

Сестра Лорна тут же изобразила жалостливое выражение «ах ты, бедная милая дурочка»:

— Ты же знаешь, что здесь нет животных.

Плюш постаралась изобразить несчастный и одинокий вид:

— Может, мне просто здесь одиноко, вот мне и мерещатся всякие звуки. Я очень скучаю по Джеральдин. Мне можно будет ее навестить?

Сестра Лорна хмыкнула, давая понять, что этот вопрос тяжким грузом ложится на ее хоть и добрую, но задерганную и усталую душу.

— Джеральдин очень больна. Она еще не готова принимать посетителей. И ее лицо... оно от инсульта такое... ну, ты понимаешь. Не такое, как было раньше.

Плюш кивнула, но ее упорство все же запало сестре Лорне в душу. И через несколько дней нянечка проводила ее в палату к Джеральдин в больничном крыле. Джеральдин лежала в кровати: половина ее лица покоилась в мирной дремоте, но другая была перекошена в обезьяноподобной гримасе — она словно застыла в беззвучном вопле.

Плюш знала, что инсульт разрушил нервы на одной стороне лица Джеральдин, но она была не готова к тому, что увидела. Она и представить себе не могла, что с Джеральдин может случиться что-то настолько страшное — с ее дорогой Джеральдин, которая как-никак была ведьмой и даже бывшей верховной колдуньей Лотианского ведьминского ордена. Она совершала тайные языческие ритуалы в своем фешенебельном доме в Эдинбурге, общалась с духами Алистера Кроули и святого Магнуса и отравила своего пьяницу-мужа, так что тот впал в глубокую кому, из которой уже не вышел. После этого ее упекли в дурдом, где она превратилась в обычную старуху, которая проводила почти все время за чтением мистических романов и исторических книг, которые ей регулярно присылали дети. Джеральдин к тому же была неофициальным библиотекарем Данлоп-Хауза. А для тех, кто не мог читать или просто не хотел, чтобы не перетруждать мозги, и без того истощенные до предела, она была единственным источником новостей и слухов.

И вот теперь, пока Плюш с искренним состраданием смотрела на свою старую подругу, здоровый глаз Джеральдин открылся, и серебристая струйка слюны стекла с уголка неподвижной половины ее рта.

— Вот и ты, моя дорогая.

Сестра принесла Джеральдин обед: тарелку чечевичного супа, булочку с маслом и маленький жесткий кусочек сыра. Джеральдин пожаловалась, что ей тяжело есть такую пищу, потому что у нее парализована половина лица, так что Плюш разломала булочку на маленькие кусочки, а потом, присев на кровать к Джеральдин, стала кормить ее супом с ложки, после каждого раза вытирая ее лицо.

— Хватит, — сказала наконец Джеральдин, оттолкнув тарелку. Потом она внимательно посмотрела на Плюш и пробормотала не очень внятно, как это обычно бывает у жертв инсульта: — Что-то с тобой не так. У тебя вид какой-то потерянный.

Плюш, уже готовая расплакаться, выпалила:

— Эта новая комната, куда меня перевели, когда ты заболела... там что-то есть... что-то живое.

Она боялась, что Джеральдин рассмеется. Но та очень серьезно спросила:

— В какой ты комнате?

— На первом этаже. Угловая комната.

— В северном крыле?

— Да.

Дрожащим пальцем Джеральдин дотронулась до подбородка, поросшего редкой щетиной.

— А не может ли быть... Ты, случайно, кота не слышишь?

Рука у Плюш дрогнула, так что суп пролился на постель.

— Как ты узнала?

Джеральдин устало улыбнулась:

— Стало быть, это правда. Там был кот.

— Что ты имеешь в виду, был? Ты сама его слышала?

— Я — нет, спасибо великой Гайе. Просто я где-то читала о том, как строился Данлоп-Хауз. Сначала я думала, это просто легенда, которой не стоит верить, но сейчас, когда ты сказала... история из книжки, кажется, подтверждается.

Плюш ненавидела, когда ее подруга говорила загадками:

— Я не понимаю.

— Сейчас поймешь, — улыбнулась Джеральдин; то есть здоровая половина ее лица улыбалась, а на другую как будто надели маску жутковатого и нездорового веселья. — Ты не знала, что Данлоп-Хауз стоит на крови невинного животного?

— Что ты...

Джеральдин тряхнула серыми локонами Медузы и снова оскалилась в редкозубой и вымученной улыбке.

— Чего ты так испугалась? Ты успокойся — ты не сошла с ума. Ты действительно слышишь кота.

— Но... нам надо кому-нибудь рассказать, что он там. Мы должны его вытащить.

— Он мертв давно, ты, глупышка. Мертв уже двести семь лет, с тех самых пор, как построили этот проклятый дом.

— Но как...

— Замуровывать в стену живого кота при строительстве нового дома... корни этого милого обычая уходят в средние века. Эти дикари, одурманенные христианством, верили, что коты наделены сверхъестественной силой, и приносили их в жертву, чтобы удача пришла в новый дом и к его обитателям.

— Ты уверена?

— С тех пор, как я подсыпала моему старику стрихнину в телячье жаркое, прошло уже тридцать лет. И за эти тридцать лет я прочитала немало книг, в том числе и исторических, — сказала Джеральдин. — Я многое забываю, память уже не та. Но такие ужасные вещи забыть невозможно. В угол северной стены замуровали живого кота, чтобы принести удачу семье

Данлоп и их дому.

— И все эти годы... — Плюш побледнела. — Но я тебе говорю, он жив. Я слышу, как он кричит.

— Он умер двести семь лет назад, — терпеливо повторила Джеральдин. — То, что ты слышишь, если ты вообще что-то слышишь... это его призрак.

— Ему надо помочь.

— Он мертв. И даже если его призрак кричит, его лучше .оставить в покое.


Той ночью, как только раздалось мяуканье, Плюш отодвинула кровать и приложила ухо к стене. Кот, ребенок, не важно... живое существо, которое очень страдает. Она вслушивалась в эти надрывные крики и шептала слова утешения. Боль взывала к боли. Плюш пробирал озноб, все тело покрылось мурашками.

Она закрыла глаза.

И на мгновение смогла заглянуть за пределы Недалекого мира. Ей привиделось хрупкое тельце Колин под ударами моря. Она подняла руки над головой, как бы пытаясь закрыться. Яркие водяные брызги блестели между ее крошечных пальчиков, как золотые нити, но Плюш видела девочку со спины и не могла разобрать, что происходит: Колин просто играет с морем или бьется с ним в смертельной схватке.

Плюш прижала губы к стене. «Я вытащу тебя», — прошептала она.

Она вынула из башмака ложку, которой кормила Джеральдин, загнала ее между двух кирпичей, расширяя наиболее заметную выемку в известковом растворе. Несколько крупиц известки упали на пол. Она поскребла снова. Раствор был старый, ломкий.

«Держись. Я помогу тебе».

Это было начало.


К концу недели ночные труды Плюш были вознаграждены четырьмя расшатанными кирпичами, которые она свободно вынимала из стены, а к утру возвращала на место. К тому же она стащила с кухни ножик для масла, когда повар отлучился в уборную, и спрятала его вместе с ложкой Джеральдин внутри черных туфель, которые сестра прислала ей на Рождество. Работа была нудной и кропотливой, и Плюш не раз собиралась все бросить. Но когда кот опять начинал кричать, Плюш сразу же ударялась в слезы и вновь вспоминала о Муни и о своей маленькой дочке, которую забрало море и которая, наверное, звала через Пустоту. Плюш вспоминала об этом и продолжала работу.

Ей больше ни разу не удалось вырваться из Недалекого мира, пусть даже совсем ненадолго, а потом, как-то вечером после ужина, когда Плюш вернулась к себе, она увидела у себя на кровати брошенный кем-то шарф. Она потянулась было к выключателю, чтобы включить свет, но потом передумала.

Шарф на кровати зашевелился, скрутившись в нечто неуловимо котоподобное — похожее и в то же время не похожее на кота, — в нечто призрачное и непонятное. Его мех цвета черного мармелада был не сплошным — кое-где проглядывала кожа, тонкая, как папиросная бумага, и сквозь нее просвечивали фрагменты внутренностей. А когда этот призрачный кот-некот спрыгнул с кровати на пол, Плюш разглядела, что голова у него совершенно бесформенная, больше похожая на маску из папье-маше, без скул и рта.

— О Боже, — выдохнула она и протянула руку, чтобы погладить это несчастное существо.

Но призрачный полукот настороженно замер на месте, и шерсть у него на загривке вздыбилась. Он метнулся через комнату, подпрыгнул и скрылся.

В стене...


— Вставай, — сказала сестра Лорна. — Что-то ты спишь слишком много в последнее время. — Нянька подняла занавески, и лучи солнца ворвались в комнату, как желтые тигры. —

Собирай свои вещи, завтра ты переезжаешь. У тебя будет новая комната и новая соседка.

Плюш заворочалась в кровати, все еще в полусне, где тощие чайки с просвечивающими сквозь перья тонкими костями в бледном свете луны вылавливали из моря тело Колин и пытались поднять его над волнами. Они держали ребенка вниз головой, так что Плюш были видны пустые глазницы, выеденные рыбами дочиста.

А потом чайки из сна влетели в комнату и принялись рвать в клочки голову сестры Лорны. Плюш открыла глаза и в ужасе вскочила с кровати.

— Что?

— Я говорю, у тебя теперь будет новая соседка по комнате.

— Но почему?

Как будто стесняясь признать, что один из обитателей Данлоп-Хауза совершил побег, пусть даже и в смерть, сестра Лорна опустила глаза:

— Джеральдин уже не вернется. Она... она уехала домой вчера ночью.

Плюш явилось видение: душа Джеральдин улетала ввысь, все уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, как завитки в ракушке наутилус — она поднималась в тот мир за пределами серого Недалекого мира, где Плюш часто бывала раньше и который теперь для нее закрылся.

— Она умерла.

Перевод эвфемизма на язык жестких фактов возмутил сестру Лорну. Она принялась стряхивать со своих накрахмаленных рукавов несуществующие пылинки.

— Как бы там ни было, — проговорила она, — мы решили использовать одиночные комнаты для тех, кто поступает сюда на короткий срок, для тех, кто в конце концов выпишется. Так что завтра мы тебя переводим в комнату на двоих.


Весь день Плюш пребывала в плену черного отчаяния. А ночью, как только выключили свет, она отодвинула кровать от стены, вытащила расшатанные кирпичи и приступила к работе.

Двести семь лет назад кот в стене начал выть. И этот пронзительный звук, протянувшийся сквозь время, заставлял вибрировать ногти Плюш и колыхал тонкие волоски у нее в ушах.

Она трудилась над кирпичами, и молилась про себя, и выковыривала окаменевший цемент ножом для масла, ложкой и ногтями.

Теперь, когда она вытащила уже четыре кирпича, расшатывать окружающие стало значительно легче. Когда за окном забрезжил рассвет, Плюш открыла участок стены шириной в фут. Пол был покрыт толстым слоем известки, руки и лицо у Плюш были испачканы кирпичной пылью.

Вопли кота звучали теперь так громко, что ей просто не верилось, что их больше никто не слышит, что они не разбудили весь Данлоп-Хауз.

Плюш засунула руки как можно дальше в развороченное отверстие.

— Где ты там?

Рука задела что-то одеревеневшее и сухое, похожее на засушенные цветы между страницами книги. Плюш отдышалась и опять протянула руки, пытаясь вытащить это. Оно слегка поддалось, но потом застряло. И это был никакой не кирпич...

Она осторожно просунула руки чуть дальше и наконец подцепила и вытащила наружу то, ради чего так упорно и долго трудилась: мумифицированное тело кота.

Плюш повертела его в руках. Она была заворожена этим давно уже мертвым существом, от которого исходило какое-то запредельное очарование и леденящий нездешний ужас: тонкие шелковистые уши, почти прозрачные на свету, приникшие к голове, лапы, превосходно сохранившиеся до самых кончиков когтей, которыми кот пытался прорыть путь к свободе. Глаз, конечно же, не было — за два века они просто высохли. Плюш пристально вглядывалась в эти пустые черные дыры, и ей казалось, что она видит кружение звезд незнакомой вселенной и слышит удары первых аккордов потерянной и чужой музыки...

...она хотела уплыть вместе с музыкой, но у нее ничего не вышло.

Она прижала кота к груди и стала укачивать, как когда-то укачивала Колин, тихонечко напевая. Он как-то странно затрепетал, словно оживая под ее руками. А потом хрупкое тельце рассыпалось в прах, разрушившись под воздействием воздуха.

Мертвое тело... даже еще того меньше: лишь кучка пыли... безжизненная, как пустые глазницы.

— Нет! — Плюш уставилась на свои руки. Невесомая пыль просыпалась сквозь пальцы. Она закрыла лицо руками, и горько расплакалась, и плакала до тех пор, пока ее всхлипывания не были прерваны тихим мяуканьем.

Она испугалась, что ей послышалось, но все же отняла руки от лица.

Кот сидел и вылизывался у нее на кровати — полупрозрачный зверек с золотисто-каштановой шерсткой. Он вовсю прихорашивался, выгибая свой гибкий хвост басовым ключом, и урчал от удовольствия. Сейчас кот был почти настоящим, в точности таким, каким он, наверное, был в тот день, когда строители Данлоп-Хауза обрекли его на такую кошмарную смерть.

Плюш с благоговением глядела на это необыкновенное существо. Она уже столько лет не видела живого животного, кроме как на улице за окном!

То есть совсем не живого, конечно.

Призрак закончил вылизывать свои полосатые лапки и выгнулся буквой «5», раскрыв рот в роскошном зевке. Он соскочил с кровати, потерся о ноги Плюш, встал на задние лапы и «потоптался» передними о ее мягкий живот, не выпуская когтей.

— Иди домой, — прошептала Плюш. — Здесь тебя больше ничего не держит. Иди.

Фигура кота задрожала и начала расплываться полосатым туманом. А потом призрачный кот прыгнул...

...в стену.

— Нет. Иди домой.

Плюш протянула руку, чтобы в последний раз дотронуться до видения, — ее пальцы наткнулись на что-то влажное. Она поднесла руку к губам и почувствовала соль и влагу.

Участок стены, который разобрала Плюш, вдруг замерцал ярким светом и, казалось, расширился. Плюш просунула руку в отверстие.

В каком-то другом времени или измерении она услышала шум прибоя, рев морских волн, бьющихся о скалистый берег, вдохнула острый запах морской воды...

...в стене

...и почувствовала, как сквозь нее прокатилась зыбкая рябь бесконечного берега, где были Муни, и Колин, и Джераль-дин, и еще много других мятущихся душ. Они переплетались, как нити громадного безграничного полотна, и на мгновение вспыхивали ослепительными искрами перед тем, как опять раствориться в едином целом.

Резким движением Плюш просунула руки и голову в отверстие в стене и тотчас же окунулась в сияющий поток — еще более бурный, чем даже морская стихия. Смертельный поток подхватил ее и унес в своих холодных водах, и души мертвых плыли рядом и сквозь нее, легонько касаясь ее души. А потом силы ее оставили, и она утонула в прохладной тьме океанской вселенной.

— Я помогу тебе, мамочка, — сказала Колин, приближаясь к ней. — Держись. Я тебе помогу.

* * *

Когда сестра Лорна пришла, чтобы отвести свою подопечную в ее новую комнату, Плюш неподвижно сидела на полу, прислонившись к развороченной стене. Она еще дышала, и ее сердце билось, но была вся обмякшая и безвольная. Ее широко распахнутые глаза не реагировали на свет. А когда ее забрали в больничное крыло и положили на ту же постель, где отошла в мир иной Джеральдин, призрачный кот в последний раз выскользнул из стены и побежал следом за ней, но не туда, куда унесли тело Плюш, а в таинственный мир благоговения и радости, где ее невидящие глаза наконец-то увидели святость.

Стивен Кинг. Кот из ада

Старик в инвалидном кресле дышал на ладан: явно чем-то болен, до смерти напуган и вот-вот отдаст концы. По крайней мере так казалось Холстону, а у Холстона был опыт в подобных вещах. Смерть была его ремеслом. Бизнесом. Недаром за свою карьеру киллера-одиночки он упокоил восемнадцать мужчин и шесть женщин. Кому, как не ему, знать обличье смерти!

В доме, вернее, особняке, царили тишина и покой. Тишину нарушали лишь тихий треск огня в большом каменном очаге и негромкое завывание ноябрьского ветра за окнами.

— Я хочу заказать убийство, — начал старик дрожащим, высоким, чуточку обиженным голосом. — Насколько я понимаю, именно этим вы занимаетесь.

— С кем вы говорили? — перебил Холстон.

— С человеком по имени Сол Лодджиа. Он сказал, что вы его знаете.

Холстон кивнул. Если посредник Лодджиа, значит, все в порядке. Но если где-то в комнате спрятан «жучок», все, что предлагает старик... Дроган... может оказаться ловушкой.

— С кем вы хотите покончить?

Дроган нажал кнопку на пульте, встроенном в подлокотник кресла, и оно рванулось вперед. Вблизи еще явственнее становился омерзительно-желтый смрад из смеси страха, дряхлости и мочи. Его затошнило, но он и виду не подал. Лицо оставалось невозмутимым и неподвижным.

— Ваша будущая жертва у вас за спиной, — мягко пояснил Дроган.

Холстон среагировал немедленно. От быстроты рефлексов зависела его жизнь, и долгие годы риска отточили их до немыслимой остроты. Он молниеносно сорвался с дивана, упал на одно колено, повернулся, одновременно запуская руку за лацкан спортивной куртки особого фасона и сжимая рукоятку короткоствольного пистолета сорок пятого калибра, висевшего в подмышечной кобуре, снабженной пружиной, которая послушно выкидывала оружие в ладонь при легчайшем прикосновении. И секунду спустя Холстон уже целился в... кота.

Несколько мгновений Холстон и кот глазели друг на друга. Холстона, человека без особого воображения и тем более предрассудков, охватило странное чувство. На тот короткий момент, что он стоял на коленях с направленным на жертву пистолетом, ему показалось, что он знает этого кота, хотя, разумеется, если бы видел когда-нибудь столь необычную масть, наверняка запомнил бы.

Морда, как клоунская маска, была разделена ровно пополам: половинка черная и половинка белая. Разделительная линия проходила от макушки плоского черепа, по носу и пасти, прямая, как стрела. В полумраке глаза казались огромными, и в каждом плавал почти круглый черный зрачок, сгусток отсвета пламени, тлеющий уголек ненависти.

В мозгу Холстона эхом отдалась мысль: «Мы старые знакомые, ты и я».

Мелькнула и тут же исчезла. Он убрал пистолет в кобуру и встал.

— Мне следовало бы прикончить тебя, старик. Не выношу шуток подобного рода.

— А я и не шучу, — возразил Дроган. — Садитесь. И взгляните на это.

Из-под одеяла, прикрывавшего его ноги, появился пухлый конверт.

Холстон сел. Кот, свернувшийся было в глубине дивана, немедленно вскочил ему на колени и вновь уставился на Холстона неправдоподобно большими темными глазами с изумрудно-золотистой радужкой, тонким кольцом опоясывающей зрачки. Немного повозился, устроился поудобнее и томно замурлыкал.

Холстон вопросительно покосился на Дрогана.

— Очень ласковый, — вздохнул тот. — Поначалу. Но милая, дружелюбная кисонька уже убила троих в этом доме. Меня оставила напоследок. Я стар, болен... но предпочитаю до конца прожить отведенный Богом срок.

— Поверить невозможно, — пробормотал Холстон. — Вы наняли меня убить кота?!

— Загляните в конверт, пожалуйста.

Холстон молча приоткрыл клапан. Внутри оказалась груда сотенных и пятидесятидолларовых бумажек, по большей части потертых и замасленных.

— Сколько здесь?

— Шесть тысяч. Плачу еще столько же, если предъявите доказательства, что кошка мертва. Мистер Лодджиа сказал, что двенадцать тысяч — ваш обычный гонорар?

Холстон кивнул, машинально поглаживая кота, внутри которого словно работал крохотный моторчик. Свернувшись клубочком, он мирно спал, все еще удовлетворенно ворча. Холстон любил кошек. И, по правде говоря, был совершенно равнодушен ко всем остальным представителям фауны. Но кошки... Всегда гуляют сами по себе. Господь... если таковой существует, создал идеальные, холодно-бесстрастные машины для убийства. Коты — настоящие киллеры-одиночки животного мира, и Холстон питал к ним нечто вроде уважения.

— Я не обязан ничего объяснять, но все же объясню, — бросил Дроган. — Как говорится, кто предупрежден, тот вооружен, а я не хочу, чтобы вы бросались в это дело очертя голову. Да и нужно же как-то оправдаться, чтобы вы не по считали меня психом.

Холстон снова кивнул. Правда, он уже решил принять этот необычный заказ, так что никаких комментариев не требовалось, но если Дроган желает выговориться, он готов слушать.

— Прежде всего знаете ли вы, кто я? Откуда взялись эти деньги?

— «Дроган Фамесьютиклс».

— Да. Одна из самых больших фармацевтических компаний в мире. А краеугольным камнем нашего успеха было ют это.

Он достал из кармана халата маленький пузырек с таблетками и протянул Холстону.

— Тридормал-фенобарбамин-джи. Прописывается почти исключительно безнадежно больным людям. Комбинация болеутоляющего транквилизатора и легкого галлюциногена. Удивительно быстро помогает беднягам смириться со своим состоянием и даже приспособиться к нему.

— Вы тоже его принимаете? — поинтересовался Холстон.

Но Дроган старательно проигнорировал вопрос.

— Он широко применяется во всем мире. Синтетический препарат, разработан в пятидесятых годах, в нашей нью-джерсийской лаборатории. Испытания проходили в основном на кошках по причине уникальности нервной системы кошачьих.

— И скольких вы уничтожили?

Дроган негодующе выпрямился:

— Это удар ниже пояса! Несправедливо и нечестно рассматривать наш труд под таким углом!

Холстон пожал плечами.

— За четыре года разработок, заслуживших одобрение Управления по контролю за продуктами и лекарствами, сотрудники... э-э-э... умертвили почти пятнадцать тысяч кошек.

Холстон присвистнул. Едва ли не четыре тысячи кошек в год! Ничего себе!

— И теперь вы вообразили, будто вот этот самый вознамерился отомстить за погибших собратьев?

— Я ничуть не считаю себя виноватым, — возразил Дроган, но в голосе вновь задребезжали капризные раздраженные нотки. — Пятнадцать тысяч подопытных животных погибли во имя того, чтобы сотни тысяч человеческих существ...

— Можете не продолжать, — перебил Холстон. Оправдания всегда надоедали ему до смерти.

— Эта кошка появилась здесь семь месяцев назад. Не выношу кошек. Мерзкие твари, переносчики болезней... вечно шарят по всей округе, лазят в амбары и загоны... бьюсь об заклад, в их шкуре гнездятся целые колонии бог знает каких микробов... всегда пытаются принести в дом какую-то дохлятину с волочащимися внутренностями... это моя сестра захотела ее взять. И поплатилась за это.

Он со жгучей ненавистью оглядел кота, по-прежнему спящего на коленях Холстона.

— Значит, утверждаете, что он убил троих?

Дроган начал свой рассказ. Кот мурил и потягивался под лаской сильных ловких пальцев киллера, скребущих шкурку. Время от времени в очаге взрывалось сосновое полено, и стальные пружины мышц, скрытые под кожей и мехом, мгновенно напрягались, становясь жесткими узелками. Ветер протяжно завывал в окнах старого дома, затерянного в глуши Коннектикута, возвещая о наступившей зиме. Голос старика все жужжал и жужжал...

Семь месяцев назад их было четверо: сам Дроган, его семидесятичетырехлетняя сестра Аманда, старше Дрогана на два года, ее стародавняя подруга Кэролайн Броудмур (из Уэстче-стерских Броудмуров, по словам Дрогана), страдавшая эмфиземой в тяжелой форме, и Дик Гейдж, служивший в доме двадцать лет. Гейдж, которому было уже за шестьдесят, водил большой «Линкольн Марк IV», готовил и подавал вечерний шерри. Для уборки в дом приходила специально нанятая горничная. Все обитатели дома прожили таким образом почти два года: унылое сборище дряхлостей и их фамильный вассал. Единственными развлечениями были сериал «Голливудские кварталы» и споры о том, кто кого переживет.

И тут появился кот.

— Первым увидел его Гейдж. Тварь жалобно мяукала и отиралась у дома. Он попытался прогнать его. Кидался палками и камешками и несколько раз попал. Но животина не думала убираться. Унюхала запах еды. Не поверите, но тогда она казалась настоящим мешком с костями. Люди берут кошек на лето, а к осени выбрасывают на улицу погибать. Бесчеловечная жестокость.

— По-вашему, вытягивать из них нервы — лучше? — осведомился Холстон. Но старик, не обращая на него внимания, повторил, что всегда ненавидел котов, и когда этот мерзавец отказался уйти, велел Гейджу дать ему отравленной еды. Большое блюдце соблазнительных кошачьих консервов «Кэло», сдобренных Три-Дормал-Джи. Однако кот обошел блюдце стороной. Но тут Аманда Дроган увидела животное и потребовала взять его в дом. Разгорелся скандал, но она, как всегда, настояла на своем.

— Подумать только, — жаловался Дроган, — она собственными руками внесла кота в прихожую. Тот мурлыкал, совсем как сейчас. Но и близко ко мне не подходил. Никогда... Пока Аманда налила ему молока.

— О, взгляните на бедняжку, совсем изголодался, — ворковала она, и Кэролайн ей вторила. Отвратительно. Клянусь, они вытворяли это назло мне, зная, как я отношусь к кошкам, со времен программы испытаний Три-Дормал-Джи. Они обожали поддразнивать меня, вечно подкалывали.

Он окинул Холстона мрачным взглядом.

— Но обе заплатили за это, уж будьте уверены.

В середине мая Гейдж, собравшийся накрывать на стол к завтраку, нашел Аманду Дроган лежавшей у подножия главной лестницы, среди россыпи осколков керамики и подушечек «Фрискис». Выпиравшие из орбит глаза незряче уставились в потолок. Из носа и рта текла кровь, образуя лужицы на полу. Спина и ноги сломаны, а шейные позвонки разлетелись вдребезги.

— Кот спал в ее комнате, — продолжал Дроган. — Аманда обращалась с ним, как с ребенком:

— Малыш хоцет баиньки... Может, покушаешь, дологой? Крошка желает пи-пи...

Ну не пакость ли? Чтобы такая бой-баба, как моя сестра, изрекала подобное? Думаю, он разбудил ее своим гнусным ором. Она взяла его блюдце. Аманда вечно твердила, что Сэм не слишком любит «Фрискис», если не смочить их молоком. Поэтому и хотела спуститься вниз. Кот терся о ее ноги. Аманда сильно одряхлела и легко теряла равновесие, да к тому же еще не совсем проснулась. Они добрались до верхней площадки, и кот, можно сказать, дал ей подножку...

Холстон подумал, что такое вполне возможно. Он вдруг представил худую старушку, летящую с лестницы, слишком ошеломленную, чтобы вскрикнуть и позвать на помощь. Подушечки «Фрискис» полетели в разные стороны, когда она рухнула вниз головой. Блюдце разбилось. И вот она уже скорчилась у подножия лестницы. Хрупкие кости раскрошились, глаза открыты, ручейки крови медленно сочатся из носа и рта. А мяукающий кот медленно спускается по ступенькам, с удовольствием подбирая по пути аппетитные кусочки «Фрискис».

— А что сказал коронер? — спросил он у Дрогана.

— Смерть в результате несчастного случая, разумеется.

— Но почему вы еще тогда не избавились от кота? После гибели Аманды?

Естественно, потому, что Кэролайн Броудмур угрожала в этом случае немедленно уехать. Билась в истерике и ничего слушать не желала. Что взять с больной женщины, к тому же помешанной на спиритизме? Хартфордский медиум поведал ей (всего за двадцать долларов), что душа Аманды переселилась в тело Сэма. Сэм — это Аманда, и если его прогонят, она тоже тут не останется.

Холстон, давно уже постигший искусство чтения между строками, заподозрил, что Дроган и дряхлая пташка Броудмур были когда-то любовниками, и поэтому старый пижон так упорно не желал ее отпускать.

— Ее отъезд был бы настоящим самоубийством, — пояснил Дроган. — В своем воображении она по-прежнему была богатой и независимой, вполне способной забрать чертова кота и отправиться вместе с ним в Нью-Йорк, Лондон или даже Монте-Карло. Но на самом деле она была последней из большой семьи и жила едва ли не на пособие по бедности: результат ряда неудачных вложений в шестидесятых. Кэролайн жила в специально оборудованной комнате, в атмосфере повышенной влажности. Подумайте, мистер Холстон, ей было уже семьдесят. И если не считать последних двух лет, она не выпускала изо рта сигареты. Эмфизема каждую минуту грозила задушить ее. Я хотел, чтобы она оставалась здесь, и если для этого требовалось оставить кота...

Холстен многозначительно посмотрел на часы.

— Она умерла во сне. Где-то в конце июня. Доктор не нашел в ее кончине ничего странного, просто пришел, сел к столу и выписал свидетельство о смерти. Казалось, на этом и покончено. Но Гейдж сказал мне, что в комнате был кот.

— Мы все рано или поздно уйдем, — заметил Холстон.

— Конечно. Так и доктор сказал. Но мне лучше знать. Я вспомнил. Кошки обожают приходить во сне к детям и старикам и красть у них дыхание.

— Бабушкины сказки.

— Основанные на чистом факте, как большинство так называемых бабушкиных сказок, — возразил Дроган. — Кошки любят мять лапами что-нибудь мягкое. Топтаться на подушке, толстом покрывале или ковре. Одеяле... лежащем в колыбельке или на постели старика. Лишняя тяжесть на слабом, неспособном сопротивляться человеке...

Дроган внезапно смолк, и Холстон призадумался. Кэролайн Броудмур спит в своей комнате; дыхание со свистом вырывается из изъеденных болезнью легких; звук почти теряется в шуме мощных увлажнителей и кондиционеров. Кот с забавными черно-белыми отметинами бесшумно вспрыгивает на постель старой девы, долго смотрит на изборожденное морщинами лицо своими загадочно мерцающими черно-зелеными глазами... Прокрадывается на худую грудь, ложится всем своим весом... мурлычет... и дыхание замедляется... замедляется... а кот мурлычет, пока старушка все больше задыхается под мягкой пушистой тяжестью на впалой груди...

И совершенно не имевший воображения Холстон слегка вздрогнул.

— Дроган! — воскликнул он, продолжая гладить мурлыку, — почему бы не выбросить все это из головы? Любой ветеринар усыпит его всего за двадцать долларов!

— Мы похоронили ее первого июля. Я велел положить Кэролайн на нашем семейном участке, рядом с сестрой. Она тоже хотела бы этого. Третьего я позвал Гейджа в эту комнату и вручил ему плетеную корзинку... вроде тех, что берут на пикники. Понимаете, о чем я?

— Естественно.

— Велел ему положить кота в корзину, отвезти в Милфорд к ветеринару и усыпить. Он ответил «Да, сэр», взял корзину и вышел. Все как всегда. Только больше я его живым не видел. Автокатастрофа на шоссе. «Линкольн» врезался в устой моста на скорости не больше шестидесяти миль в час. Дик Гейдж погиб мгновенно. Когда его нашли, заметили, что все лицо исцарапано.

Холстон ничего не ответил, но вот уже в третий раз мгновенно представил, что могло случиться. В комнате вновь стало тихо, если не считать уютного потрескивания дров и мирного урчания кота на коленях мужчины. Совсем как иллюстрация к стихотворению Эдгара Геста: «Кот на коленях моих, отблески пламени... вот оно счастье покоя, вот они, мирные дни...»

Дик Гейдж ведет «линкольн» по шоссе по направлению к Милфорду. Если он и превысил скорость, то не больше, чем на пять миль. На соседнем сиденье — плетеная корзинка... из тех, что берут на пикники. Водитель следит за дорогой, а возможно, и за идущим навстречу огромным трейлером, и не замечает забавную, белую с черным мордочку, высунувшуюся из корзинки, как раз в сторону водителя. Но он не замечает этого, потому что огромный трейлер совсем рядом... и именно этот момент выбирает кот, чтобы прыгнуть ему в лицо, брызжа слюной и царапаясь. Острые когти впиваются в глаз, протыкая яблоко, расплющивая нежный шарик, ослепляя водителя. Шестьдесят миль, мерное жужжание мощного мотора «линкольна»... но вот другая лапа вцепляется в переносицу, вгрызаясь вглубь с утонченной, подлой жестокостью... и тут «линкольн», возможно, выскакивает вправо, прямо перед носом трейлера, и клаксон дальнобойщика оглушительно орет, но Гейдж ничего не слышит из-за кошачьих воплей. Кот распластался на его лице, подобно уродливому мохнатому черному пауку: уши прижаты, зеленые глаза горят, как адские факелы, черные ноги, подрагивая, все глубже утопают в мягкой плоти старческой шеи. Машина беспорядочно дергается, рыскает, отлетает обратно, и впереди вырастает устой моста. Кот проворно спрыгивает, а «линкольн», словно сверкающая темная торпеда, врезается в цемент и взрывается, как бомба.

Холстон судорожно сглотнул и услышал, как в глотке что-то сухо щелкнуло.

— И кот вернулся?

— Неделю спустя, — подтвердил Дроган. — Точно в день похорон Дика Гейджа. Совсем как в старой песне. Кот вернулся, кот вернулся, кот пришел назад...

— Выжил в катастрофе при скорости шестьдесят миль? Невероятно!

— Говорят же, что у каждой кошки девять жизней. Когда он появился, цел и невредим, я невольно задался вопросом, не может ли он оказаться...

— Адской тварью? — тихо предположил Холстон.

— За неимением лучшего определения, да. Что-то вроде демона, посланного...

— Чтобы наказать вас.

— Не знаю. Но боюсь его. Правда, я его кормлю, вернее, это делает моя домоправительница. Она утверждает, что такая морда — проклятие Господне. Правда, она из местных.

Старик безуспешно попытался улыбнуться.

— Я хочу, чтобы вы убили его. Последние четыре месяца я жил только этой мыслью. Он вечно маячит в тени. Все глазеет на меня. И словно... выжидает. Каждую ночь я запираюсь в своей комнате и все же опасаюсь проснуться утром и обнаружить, что он свернулся на моей груди... и мурлычет.

Ветер одиноко завывал в дымоходе, как баньши из шотландских сказаний, несчастный потерянный дух, наводивший уныние на обитателей.

— Наконец пришлось связаться с Солом Лодджиа. Он порекомендовал вас. Он считает вас настоящим мастером своего дела.

— Независимым мастером. Это означает, что я работаю сам на себя.

— Да. Он сказал, что вас никогда не задерживали и ниразу не заподозрили. И что вы, похоже, всегда умеете приземляться на четыре лапы... совсем как кошка.

Холстен пригляделся к старику в инвалидном кресле. И внезапно мускулистые руки с длинными пальцами поднялись и застыли над кошачьей шеей.

— Если хотите, я сделаю это, — тихо пообещал он. — Сломаю ему шею. Он даже не почувствует...

— Нет! — вскрикнул Дроган, с трудом переводя дыхание.

Легкий румянец окрасил желтоватые щеки.

— Не... не здесь... Унесите его.

Холстон невесело усмехнулся и снова принялся гладить голову и спинку спящего кота. Очень нежно. Очень осторожно.

— По рукам, — бросил он. — Принимаю заказ. Хотите видеть труп?

— Нет. Убейте его. Похороните...

Он немного помедлил и скорчился в кресле, совсем как древний нахохлившийся стервятник.

— Принесите мне хвост, — решил он наконец, — чтобы я мог швырнуть его в огонь и видеть, как он горит.


Холстон водил «плимут» 1973 года, со сделанным по спецзаказу двигателем «циклон спойлер». Машину украшали многочисленные царапины и вмятины, капот обычно был приподнят и болтался под углом двадцать градусов, зато Холстон собственными руками перебрал дифференциал и задний мост. Коробка передач была от «пензи», сцепление — от «херста», шины — самого высшего качества, так что водитель мог легко выжать скорость до ста шестидесяти миль в час.

Он ушел от Дрогана чуть позже половины десятого. Холодный серпик полумесяца проглядывал сквозь растрепанные ноябрьские облака. Пришлось открыть окна, потому что желтая вонь ужаса и дряхлости, казалось, въелась в одежду, и Холстон недовольно морщил нос. Ледяной ветер гулял по салону, и Холстон скоро почувствовал, как онемело лицо. Хорошо! Пусть выдувает желтое зловоние.

Он съехал с шоссе у Плейсерз Глен и со вполне пристойной скоростью тридцать пять миль в час проехал сквозь спящий город, освещенный лишь тусклыми фонарями на перекрестках. На выезде, по дороге к шоссе № 35, он немного увеличил скорость, дав «плимуту» порезвиться. Идеально отрегулированный двигатель урчал, совсем как кот, что весь вечер нежился у него на коленях. Холстон даже улыбнулся пришедшему на ум сравнению. Машина со скоростью чуть больше семидесяти миль в час пробиралась между заметенными снегом ноябрьскими полями, по которым неровными рядами брели скелеты кукурузных стеблей.

Кот сидел в плотной хозяйственной сумке на подкладке, перевязанной у горловины толстой веревкой. Сумка лежала на ковшеобразном пассажирском сиденье. Кот почти спал, когда Холстон укладывал его в сумку, и даже сейчас потихоньку мурлыкал. Наверное, понимал, что пришелся по душе Холстону, и чувствовал себя, как дома. Такой же одиночка. Родная душа.

— Странный заказ, — подумал Холстон, к собственному удивлению осознав, что воспринимает задание всерьез. Но самое поразительное то, что кот действительно нравился ему, стал почти близким за эти несколько часов. Если ему действительно удалось избавиться от этих трех старперов... особенно Гейджа, который вез его в Милфорд на смертельное свидание с ветеринаром. Тот наверняка с превеликой охотой сунул бы животину в обложенную кафелем газовую камеру размером с микроволновку. Так что молодец, котяра!

Но несмотря на симпатию к Сэму, Холстон и не подумал отказаться от заказа, хотя намеревался воздать коту должное, убив его быстро и без мучений. Он остановится у одного из этих голых полей, вытащит кота, погладит и сломает шею одним резким движением. И только потом отрежет хвост перочинным ножом. Ну а завтра похоронит трупик, чтобы не достался хищникам. Нельзя спасти его от могильных червей, зато можно уберечь от ворон.

Вот так он и размышлял, пока машина летела сквозь ночь подобно темно-синему призраку, и в эту минуту на приборной панели возник кот с нагло задранным хвостом. Черно-белая морда повернута к водителю, пасть оскалена в подобии улыбки.

— Ш-ш-ш-ш, — со свистом выдохнул воздух Холстон и, скосив глаза вправо, заметил дыру в толстой сумке, дыру то ли прогрызенную, то ли процарапанную. Тем временем кот игриво цапнул его лапкой, приглашая повеселиться. Подушечки скользнули по лбу Холстона. Он дернулся, и широкие шины жалобно взвизгнули, когда машина бессильно подпрыгнула и стала заваливаться.

Холстон попытался ударить кота кулаком... хотя бы отогнать, потому что тот загораживал обзор. Но кот зашипел, плюнул в него, выгнул шею и не двинулся с места. Холстон снова замахнулся, но вместо того чтобы в страхе съежиться, кот бросился на него.

— Гейдж, — успел подумать он. — Совсем как Гейдж...

И нажал на тормоза. Кот прыгнул ему на голову, плотно прижался мохнатым животом, лишив возможности видеть дорогу, орудуя когтями, пытаясь выцарапать глаза. Холстон крепко держал руль одной рукой, ухитрившись влепить коту другой — раз, второй, третий. Внезапно дорога исчезла, а «плимут», подскакивая на амортизаторах, катился в канаву. Сильный удар бросил Холстона вперед, на ремень безопасности, и последнее, что он услышал: истошные вопли кота. Так женщины кричат от боли или в конвульсиях приближающегося оргазма.

Холстен снова наподдал коту кулаком, но ощутил лишь пружинную, податливую упругость его мышц.

Второй удар. И темнота.


Луна зашла. До рассвета оставалось не больше часа. «Плимут» лежал в овраге, полузатянутый седыми прядями утреннего тумана. В решетке радиатора застрял спутанный моток колючей проволоки. Капот открылся, и струйки пара из пробитого радиатора просачивались в щель, смешиваясь с туманом.

Он не мог пошевелить ногами.

Холстон глянул вниз и увидел, что огнеупорная перегородка, отделяющая кабину от двигателя, проломлена, и задняя часть огромного блока двигателя, рухнув на его ноги, надежно погребла их под своей тяжестью.

Где-то вдалеке хищно ухала сова, очевидно, нацелясь на мелкого, дрожащего от страха зверька. Зато в машине раздавалось мерное кошачье урчание. Казалось, кот широко улыбается подобно своему Чеширскому собрату из «Алисы в Стране чудес».

Заметив, что Холстон открыл глаза, кот встал, выгнул спину, вальяжно потянулся и молниеносным грациозным движением, напоминавшим переливы китайского шелка, метнулся ему на плечо. Холстон попытался было поднять руки, чтобы оттолкнуть кота.

Руки не повиновались.

«Перелом позвоночника. Паралич. Может, временный, но скорее всего это навсегда...» — пронеслось у него в голове. Мурлыканье отдавалось в ушах громовыми раскатами.

— Убирайся, — хрипло выдавил Холстон. Кот на мгновение напрягся, не тут же устроился поудобнее. Неожиданно его лапка вновь задела щеку, только на этот раз когти были выпущены. Бороздки жгучей боли протянулись вниз по горлу. Теплые струйки крови поползли по груди.

Боль.

Он чувствует боль!

Холстон приказал голове повернуться вправо, и она послушалась. На секунду он зарылся лицом в гладкий сухой мех и попытался вцепиться в кота зубами. Тот издал испуганное недовольное «мру», спрыгнул на сиденье и злобно уставился на Холстона, прижав уши.

— Я не должен был делать этого, верно? — прокаркал Холстон.

Кот открыл пасть и зашипел на него. Глядя в странную, словно вышедшую из шизофренического бреда морду, Холстон подумал, что вполне понимает Дрогана, считавшего кота демоном ада.

Но тут же забыл обо всем, ощутив слабое тупое покалывание в руках и предплечьях.

Чувства! Возвращаются! Словно в кожу втыкают множество мелких иголочек и булавочек.

Кот, плюясь и выпустив когти, кинулся на него. Холстон закрыл глаза, ощерился и укусил кота в брюхо, но лишь набрал полный рот меха. Животное передними лапами вцепилось ему в уши, когти погружались все глубже. Боль была невероятной. Неистовой. Умопомрачительно-слепящей. Холстон попытался поднять руки. Они чуть дернулись, но дальше дело не пошло.

Тогда он стал мотать головой, совсем как человек, которому мыло попало в глаза. Кот дико орал, но держался. По щекам Холстона ползли кровавые ручейки. Дышать становилось все труднее: кот грудью прижался к его носу. Холстон судорожно хватал воздух ртом, но без особого успеха, поскольку и то, что удавалось вдохнуть, проходило через мех. Уши жгло так, словно в них залили спирта и поднесли спичку.

Он откинул голову, но тут же пронзительно взвизгнул от прошившей тело боли: должно быть, повредил что-то во время аварии. Кот от неожиданности отлетел и с глухим стуком рухнул на заднее сиденье.

Капля крови попала Холстону в глаз. Он снова попробовал пошевелить руками... хотя бы для того, чтобы вытереть кровь. Пальцы дрожали от напряжения, но не двигались. Он вспомнил о пистолете сорок пятого калибра в кобуре под мышкой.

«Ах, дай мне только прийти в себя, киска, ты дорого продашь свои девять жизней...»

Снова пульсация. Глухая, горячечная, в ногах, погребенных под блоком двигателя и, несомненно, сломанных. Совсем как в отсиженных конечностях, когда они начинают отходить. Но в эту минуту Холстону было не до ног. Достаточно знать, что позвоночник не сломан и он не окончит свою жизнь в инвалидном кресле бесполезной горой мяса и костей, притороченных к говорящей голове.

«Что же, может, и у меня осталась в запасе парочка жизней...

Первым делом следует позаботиться о коте.

Потом выбраться из этой передряги... может, кто-то проедет мимо, тогда обе проблемы решатся сразу. Вряд ли в половине пятого утра на проселочной дороге появятся машины, но всякое бывает. И...

И что это там делает кот?»

Противно, черт возьми, когда он распластывается у тебя на лице, но в сто раз опаснее иметь его за спиной, вне поля зрения. Холстон старался заглянуть в зеркальце заднего обзора, но при ударе оно задралось под каким-то немыслимым углом и теперь отражало лишь поросший травой овраг, в который угодила машина.

Сзади послышался тихий звук, напоминавший треск рвущейся ткани.

Урчание.

Демон ада, черта с два! Уже дрыхнет.

А если и нет... пусть он и замышляет убийство, что с того? Какой-то тощий уродец, весящий даже в мокром виде не больше четырех фунтов. А скоро... скоро Холстон сможет владеть руками настолько, чтобы достать оружие. Уж будьте уверены, не промахнется!

Холстон выжидал. Кровь циркулировала в теле, с каждым новым уколом восстанавливая способность ощущать. Как ни смешно звучит (вероятно, просто инстинктивная реакция на несостоявшееся свидание со смертью), у него появилась эрекция. Правда, всего минуты на две, но все же...

«Трудновато онанировать при сложившихся обстоятельствах», — цинично подумал он.

К востоку отсюда в небе появилась и начала разрастаться светлая полоса. Где-то чирикнула птичка.

Холстон сделал еще одну попытку, и на этот раз сумел приподнять руки примерно на четверть дюйма, прежде чем они снова бессильно упали.

Пока еще рано. Но скоро, скоро...

Глухой стук на заднем сиденье. Холстон повернул голову и уставился на черно-белую мордочку с горящими глазами, разделенными вдоль огромными черными зрачками.

— Ах, киска, — прошептал Холстон, — я еще сроду не провалил ни одного заказа. Этот мог быть первым. Мог, да не станет. Пять минут, самое большее десять. Хочешь послушаться совета? Прыгай в окно, пока не поздно. Видишь, все открыто. Проваливай и уноси с собой хвост.

Кот мрачно таращился на него.

Холстон усилием воли приподнял трясущиеся руки. Полдюйма. Дюйм. Руки бессильно обмякли, соскользнули с колен, ударились о сиденье и распластались по обе стороны большими бледными пауками.

Кот ехидно ухмыльнулся.

— Неужели я сделал ошибку? — недоуменно спрашивал себя Холстон. Привычка доверяться собственной интуиции, предчувствиям и инстинктам была у него в крови, и теперь его настигло ошеломляющее ощущение чего-то непоправимого.

Кот напрягся, на мгновение застыл, и Холстон понял, что сейчас будет, еще до того, как он прыгнул. Понял и распахнул рот, чтобы закричать.

Кот приземлился прямо на пах и, выпустив когти, впился в беззащитную нежную плоть. В этот момент Холстон пожалел, что не парализован. Его закрутил смерч боли, огромной, ужасной. Он и не подозревал, что на свете может существовать такая пытка. Кот, ставший обезумевшим сгустком ярости, раздирал его яйца.

И тут Холстон действительно взвыл, широко раскрыв рот, но в эту минуту кот, словно передумав, снова метнулся ему в лицо, целясь в губы. Только теперь Холстон понял, что перед ним нечто куда большее, чем обычное животное. Создание, одержимое злобной, убийственной целью.

Перед глазами в последний раз мелькнули черно-белая мордочка под прижатыми ушами и расширенные зрачки, наполненные фанатичной яростью. Существо, погубившее трех человек и теперь решившее расправиться с Джоном Холстоном.

Мохнатая ракета врезалась в его рот, и Холстон задохнулся. Передние лапы заработали, располосовав его язык, словно кусок печенки. Желудок Холстона взбунтовался. Тошнота подступила к горлу, рвотные массы попали в дыхательное горло, наглухо его закупорив. Холстон понял, что наступает конец.

И в этот отчаянный момент его воля к выживанию сумела преодолеть остаточные последствия паралича. Он медленно поднял руки, пытаясь схватить кота.

О Господи...

Животное упорно протискивалось ему в рот, распластываясь, извиваясь, проталкиваясь все дальше. Челюсти Холстона с неестественным скрипом распахивались шире и шире, чтобы пропустить кота.

Холстон протянул руку, чтобы сцапать его, выдрать наружу, уничтожить... но пальцы стиснули только кончик хвоста. Черно-белый дьявол каким-то образом успел пролезть внутрь и теперь мордой упирался в самое горло.

Надрывный нечеловеческий клекот пробился из глотки Холстона, разбухавшей на глазах, как гибкий садовый шланг под напором воды. Тело беспомощно дернулось. Руки вновь упали на колени, а пальцы конвульсивно барабанили по бедрам. Глаза подернулись пленкой и застыли, незряче уставившись в ветровое стекло «плимута», за которым поднимался рассвет. Из открытого рта еще высовывалось дюйма два пушистого черно-белого хвоста, лениво повиливавшего взад-вперед. Но вскоре и они исчезли.

Где-то снова запела птичка, и в полнейшей тишине над мерзлыми полями коннектикутского захолустья поднялось солнце.

* * *

Фермера звали Уилл Русс. Он ехал в Плейсерз Глен на своем, грузовике, чтобы получить талон техосмотра, и, случайно отведя взгляд, заметил какой-то отблеск в овраге недалеко от дороги. Остановившись, он увидел на дне «плимут», пьяно уткнувшийся в глинистый склон. В решетке радиатора стальным клубком запуталась колючая проволока.

Хватаясь за кусты, фермер осторожно спустился вниз и оцепенел.

— Свят-свят-свят, — пробормотал он наконец в пустоту. За рулем прямо, как палка, сидел какой-то тип с широко открытыми, глядевшими в вечность глазами. Больше ему никогда не претендовать на звание короля проходимцев. Лицо в крови. Но по-прежнему пристегнут ремнем.

Дверцу со стороны водителя наглухо заклинило, и Руссу пришлось немало потрудиться, чтобы ее открыть. Он сунул голову в кабину, отстегнул ремень, решив поискать водительские права, и уже сунул руку под пиджак, когда заметил, что рубашка мертвеца, как раз над пряжкой пояса, ходит ходуном. Шевелится и... оттопыривается. На тонкой ткани зловещими розами расцветают багровые пятна.

— Что это, во имя Господа? — охнул Уилл, поднимая рубашку. И истерически завопил.

Чуть выше пупка зияла дыра с рваными краями, откуда выглядывала черно-белая кошачья морда, вся в засохшей крови, злобно взиравшая на фермера неправдоподобно громадными глазами.

Русс с визгом отскочил, прижав ладони к лицу. Стая ворон с граем поднялась над ближайшим полем. Кот как ни в чем не бывало протиснулся сквозь прогрызенную в плоти дыру и потянулся с поистине непристойной томностью. Не успел Русс опомниться, как животное выпрыгнуло в открытое окно. Он, правда, заметил, что кот грациозно проскользнул меж кустиков высохшей травы и исчез.

— Вроде как бы спешил куда-то. — рассказывал он позже репортеру местной газеты.

По каким-то неотложным, а может, и незаконченным делам.

Рей Вуксевич. Прием подачи

Я говорю: «Люси, сегодня утром у тебя лицо, как у дикого зверя, и я рад, что оно отгорожено от меня проволокой». Она ужасно хмурая, и сейчас мне кажется, что она всегда такая. Ее желтая шевелюра похожа на неряшливый нимб, окружающий проволочную маску. Веселее от моих слов она не становится.

Я сделал все правильно. Не знаю, почему она так окрысилась, — а раз я, бесчувственный ублюдок, этого не знаю, она мне этого тем более не скажет.

Она поднимает кошку над головой и кидает ее в меня. С силой кидает. Я ловлю ее и возвращаю подачу понизу. Кошка сверху серая, снежно-белая снизу, почти совсем обмякшая, с закатившимися назад глазами и языком, покрытым белым налетом, вывалившимся изо рта и свешенным набок. По опыту я знаю, что скоро она умрет, сигнал тревоги на ошейнике потухнет, и кто-то из нас швырнет ее в канавку, которая нас разделяет. Из канавки в потолке вывалится свежий и полный ярости клубок клыков и когтей, и мы будем перебрасываться новой кошкой, пока не наступит перерыв (каждый раз он бывает в разное время) и кто-нибудь нас не сменит. Идея в том, чтобы держать животных в движении двадцать четыре часа в сутки.

Наша рабочая одежда состоит из брезентовой рубахи и рукавиц, а лицо мы закрываем проволочной маской. Иногда мне снится, что нас с Люси выгнали с работы. Какой кошмар! Ведь больше мы ничего не умеем.

Сзади подходит мой сменщик. Он берет веник, макает его в канавку, проходящую через площадку для метания, и размазывает потеки липких фекалий и мочу по полу и по стенам. Через минуту раздается звонок, и он ставит веник обратно в угол. Я отхожу в сторону, и Люси бросает кошку ему. Я выскальзываю с площадки в подземелье. Пятнадцать минут отдыха — и на следующую площадку.

Так у нас с Люси проходит весь день: час работаем, пятнадцать минут отдыхаем, потом снова работаем и так далее. Мы переходим от одной метательной площадки к другой, и наши пути скрещиваются снова и снова. В течение получаса я с ней не встречусь — этого времени как раз достаточно, чтобы она по-настоящему рассердилась.

Подземелье — лабиринт широких туннелей с бетонными коробками, идущими, как пунктир, одна за другой. От крыши к потолку каждой коробки идет железный желоб. Все коробки одинакового размера, и в каждой есть электрическая лампочка. Некоторые лампы перегорели, давая передохнуть от света, режущего глаза. С каждой стороны комнаты-коробки имеется по деревянной двери, так что принимающего подачи можно заменить, не прерывая игры. Бетонные стены туннелей, как и бетонные стены коробок, покрашены в черную и белую полоску, с бусинками влаги. Неровный бетонный пол. Повсюду мертвый запах сырого камня.

Так что же я сделал не так?

Сегодня утром, пока Люси одевалась, чтобы идти на работу, я играл с Меган, нашей маленькой дочкой. Я подбрасывал ее в воздух так, что у нее екало в животе, а она тем временем дергала меня за волосы и заливалась смехом, пока не начала икать.

Когда вошла Люси, я высоким броском послал ей ребенка через всю комнату. В воздухе Меган проделала отличный кувырок назад через голову. Люси ужасно побледнела. Она перехватила девочку в воздухе и прижала ее к груди.

— Хорошо приняла, — сказал я.

— Никогда, — сказала Люси хрипло и с угрозой, — никогда так не делай, Десмонд! Никогда.

Потом она выскочила из дома, взяв Меган с собой.

Что за черт? Я же знал, что Люси не может ее не поймать. Она же профессионал. То, что я доверил ей поймать мою самую любимую девочку, ненаглядную ягодку, папенькину дочку, само по себе было большим комплиментом с моей стороны. Люси этого не оценила. Она даже не дала мне ничего объяснить, а вместо этого заткнула мне рот. «Десмонд, лучше молчи», — сказала мне она, и мы молча пошли на работу, взвинченные и обиженные. Мы несли с собой свои чувства, как сумку со сломанными игрушками.

Она со мной не разговаривает. День сегодня будет долгим.

Звонит звонок, и я перехожу в следующую коробку. Беру веник, делаю все, что нужно, и сменяю принимающего подачи после второго звонка. Кот здесь — рыжее орущее чудовище, — и мне едва хватает рук, чтобы его обхватить. Когда животное в этой стадии свежести, техника броска нужна почти такая же, как в волейболе. Стараешься подать как можно быстрее, не задерживаясь.

Когда место напротив меня занимает Люси, я уже вошел в ритм и даже могу время от времени подкручивать кота. Надо передать этот темп Люси. Она быстро все схватывает, и скоро кот уже плавно порхает меж нами.

В процессе бросания и ловли животных они проходят определенные стадии. Сначала они нападают, потом сопротивляются, затем приходит покорность, за ней — отчаяние, а потом они умирают. Этот кот, видимо, находится в стадии сопротивления — время яростной драки прошло, и он ищет способ, чтобы нанести нам ущерб. Я беру его одной рукой за грудь, а другой под зад и в таком «сидячем» положении посылаю его Люси. Чтобы не ударить в грязь лицом, она возвращает мне его тоже в позе «сидя», но вверх ногами. Возможно, эти нехитрые трюки делают свое дело. Кто его знает. Я чувствую, что животное перестало сопротивляться.

Я кидаю кота кувырком через зад, он негромко орет, оставляя за собой изогнутую ниточку слюны. Что, Люси больше никогда со мной не заговорит?

— Прости меня, ладно? — говорю я и думаю про себя, что могу так никогда и не узнать, в чем же я виноват.

Я вижу, что на глаза ей наворачиваются слезы, и она делает неверное движение, едва не роняя кота. Я хочу подойти к ней. Я хочу ее успокоить, но придется немного подождать общего перерыва, и внезапно я понимаю, что тогда уже будет поздно. Потом это просто не будет иметь никакого смысла.

Мой сменщик входит и берется за веник. Потом раздается звонок. Я отхожу в сторону.

Люси больше не плачет.

Я открываю дверь.

Стивен Спрулл. Гуманное общество

Страх! Доктор Паула Спаркс содрогалась при одной только мысли, что ей снова придется смотреть на его лицо. Она чувствовала волнение, проходя по короткому узкому коридору тюрьмы. Спазмы тупой боли сковывали желудок. Охранник взглянул на нее сквозь глазок из бронированного стекла. Вместе со звуком поворачивающегося в замке ключа она ощутила противный холодок, пробежавший по спине.

Ерунда! Что бы ни сделан Луис Винго, он ведь не сможет наброситься на нее прямо здесь. После того как приговор приведут в исполнение, он вряд ли сможет причинить кому-нибудь зло.

Паула вспомнила о своей сестре Сюзан. Тогда ей было всего тринадцать. Девочка вышла из дома, чтобы купить смесь для торта в магазине у Джинджера. План заключался в том, чтобы удивить маму, когда она вернется домой с работы,

Сюзан сказала ей: «Нет, Паула, ты останешься дома и уберешь кастрюли». Тогда Пауле было всего девять, и она была готова сделать все, о чем бы ее ни попросила старшая сестра. Рыжие косички Сюзан подпрыгивали, когда она бежала по тротуару. До магазина Джинджера было всего четыре квартала, но ее больше никто не видел. Кроме человека, который убил ее.

«Ладно», — подумала Паула. Приподняв плечи, она шагнула в камеру. Звук ее каблучков отражался эхом от стен. Винго, одетый в оранжевый спортивный костюм, заношенный другими заключенными, сидел по другую сторону проволочной ограды. Как обычно, он сидел к ней спиной. В профиль было видно, что его мощное мускулистое тело прилипло к стулу. Он всегда сидел именно так, не желая смотреть на нее и уставившись в зарешеченное окно, как бы концентрируя волю, словно желая вылететь из окна на свободу.

Она почувствовала некоторое облегчение, убедившись, что он не глядит в ее сторону, и взглянула на него оценивающим, холодным взглядом. Если б не знать о том, что собой представляет Луис Винго, можно было назвать его симпатичным. Густые черные волосы, золотистый загар, который сохранился даже в темных подвалах тюрьмы. У него была ангельская красота Люцифера, упавшего на землю с небес. Почему он считает, что любая земная женщина должна отвергнуть его?

Оставалось всего семь дней, чтобы найти ответ на вопрос, мучивший ее. Паула положила клетку с котом на стол со своей стороны барьера. Охранник открыл ее, достал Рипа и передал его через маленькое окошечко в металлической сетке. Рип издал громкое «Мяу» в знак приветствия, и Луис Винго повернулся, чтобы взять кота в руки.

Его лицо не выражало ничего, но он смотрел на животное с особым вниманием. Он погладил Рипа по спине и погрузил свой нос в черно-рыжий мех кота. Рип какое-то время терпел, но потом начал вырываться. Винго положил его на пол. Кот медленно передвигался по бетонному полу, нюхал углы и попытался просунуть лапу в щель под дверью, перед которой сидел Винго. Винго наблюдал за всеми движениями кота, Паула делала то же самое. Ей все больше и больше нравилось это животное и совершенно не хотелось приносить его сюда, однако это был единственный способ заставить Винго говорить.

В конце концов кот принадлежал ему.

Странно, что Винго так привязан к коту. Серийные убийцы обычно ненавидят животных. С другой стороны, Винго вряд ли нравились мыши, чьи кости нашли в его квартире. Очевидно, он покупал их и выпускал, чтобы наблюдать, как Рип ловит и убивает мышей.

Кот снова вернулся к хозяину и потерся о ногу Винго. Отстранив голову, Рип понюхал оранжевую штанину. Глаза кота сузились и челюсть отвисла. Его увлеченный вид напомнил Пауле своего хозяина. Интересно, что он с таким увлечением нюхал?.. Она ощущала только всепроникающий запах дезинфекции, исходящий из всех щелей бетонного пола подобно запаху трупа.

— Он потяжелел, — произнес Винго. Голос его был мягким, но что-то беспокоило его. Дрожь пробежала по ее телу. Она поняла, что именно тревожит Винго, и это не было связано с тем, что он включен в список смертников. И это не имело отношения к его любимому занятию.

— Охранник хорошо его кормит, — сказала она.

— Я бы хотел, чтоб вы забрали его себе, доктор.

— Я же говорила, я не могу этого сделать.

— Не можете или не сделаете?

— Я много езжу. Для домашнего животного это вряд ли подходит.

— Рип не домашнее животное. Если б вы хорошенько постарались, он мог бы стать вашим другом. Он очень независимый. Просто оставляйте для него еду. А еще лучше, установите специальную кошачью дверку, чтобы он мог выходить и добывать себе пищу самостоятельно.

Что-то встревожило ее. Почему он решил, что она живет за городом? Неужели он каким— то образом что-то выяснил о ней, в то время как она интересовалась им?

Она сказала:

— Я же говорила, что живу в квартире на двадцатом этаже.

— Да, вы мне говорили.

На мгновение ей показалось, что он бросил на нее взгляд, но нет, его внимание было приковано к потолку. Иногда ей хотелось, чтобы он все-таки посмотрел на нее. Одно дело, если бы он действительно игнорировал ее, но он всегда внимательно ее слушал.

Он никогда не упускал ни единого сказанного ею слова. Она перестала использовать духи с тех пор, как четыре недели назад увидела, как он вдыхал их запах, его ноздри расширялись, лицо с полузакрытыми глазами выражало чувство боли, смешанной с восхищением.

Паула поставила диктофон «Сони» на стол и нажала кнопку записи.

— В прошлый раз мы говорили о том, как вы выбираете жертву...

— Правда?

— Не усложняйте, Луис. Я хочу довести все до конца.

— А что будет с Рипом?

Паула вздохнула. Ей не хотелось говорить о коте. Если бы Винго догадался, что она сделала с Рипом, ей бы никогда не удалось завершить дело. На следующей неделе, когда все подойдет к концу и она узнает все возможное, она признается ему. А до этого надо идти согласно плану.

Она сказала:

— Охранник согласился подержать у себя Рипа в течение тридцати дней после того, как... как приговор приведут в исполнение. Он красивый кот. Я уверена, кто-нибудь возьмет его к себе.

— А если никто не захочет?

— Тогда его усыпят.

— Как меня? — громко произнес Винго. — Гуманное общество!

— Это будет действительно гуманно, да.

О ком она говорила, о Рипе или Винго? В случае с Винго призыв к гуманности исходил бы из уст женщины, которую он убил бы, если б выбрался на свободу. Даже если его не выпустят, всегда есть возможность сбежать из тюрьмы. Однажды Луис Винго уже убегал из Аттики. В результате погибли четыре женщины.

Винго сказал:

— А если охранник найдет дом для Рипа, его сначала кастрируют?

Паула почувствовала раздражение, но у Луиса не было оснований скрывать свои мысли.

— Они нейтрализуют его, да.

— Не надо! — Голос неожиданно стал сухим. — Он ничего не сделал. Он просто следует своей природе.

— Это то, чем занимались вы?

— Да, но я не такой маленький и милый. И у меня нет такой шкурки.

Паула взглянула на диктофон, проверяя, крутится ли кассета.

— Вы считаете, что человеческая жизнь такая же, как у мышей?

— Конечно, нет. Мышь более невинна. И мыши не наводнили землю, как люди.

— Значит, вы всего лишь хищник, эдакий кот, лишенный шерсти, помогающий контролировать человеческую популяцию?..

Плечи Винго приподнялись и опустились в длинном вздохе.

— Вы что, издеваетесь надо мной, доктор?

Паула проглотила слюну. На какой-то момент у нее так пересохло в горле, что она была не в силах говорить. Она ощущала, как колотится ее сердце. Вместе со страхом она почувствовала странное возбуждение. Это было приятное чувство.

— Почему вы убили этих людей, Луис?

— Доктор, вы что, совсем ничего не понимаете? Если это так, нам нет смысла разговаривать.

— А если я не понимаю, разве нельзя мне объяснить?

— Мне кажется, вы уже понимаете, зачем я их убивал...

— Потому что вам хотелось.

Он бросил короткий взгляд на ее губы. Черные глаза, похожие на пуговки. Паула почувствовала, как холодный страх ползет вверх к горлу.

Что-то затруднило дыхание. Она глубоко вдохнула, стараясь сделать это тихо, чтобы он не заметил,

— Вы говорите «хотелось», как будто это прихоть... — промычал Винго. — Скажите, доктор, чего бы вам лично хотелось больше всего на свете? Ради чего вы пошли бы на все?

— Мы здесь не для того, чтобы говорить обо мне.

— Даже если благодаря этому вы найдете ответ на ваш вопрос?

Паула попыталась преодолеть отвращение. Неужели этот убийца, это чудовище в образе человека, действительно считает, что между ними есть что-то общее? Она не собиралась делиться с ним своим сокровенным, а ведь полиция находила предметы дамского белья и фотографии под плитой в его туалете.

— Все врачи одинаковые, — мягко произнес Винго. — Вы исследуете нас, щупаете нас, и в то же время ваши глаза закрыты. Вы говорите о высоком проценте поражений мозга.

Жестокие отцы, беззащитные матери... Вы же не видите вокруг себя неубивающих, вы, у которых такие же жестокие отцы и беззащитные матери, — священники, врачи и еще, извините, психиатры. Вы пишете, что у нас интеллект ниже среднего. Вы забываете, что изучаете группу людей, состоящую только из тех, кого вам удалось поймать.

Паула хотела сказать «Но вас же поймали» — но слова застряли у нее в горле. Однажды она уже раздразнила его. Ему осталось жить всего семь дней, он был не из тех людей, которые вызывали неприязнь. А ведь он был прав. Благодаря удаче или уму некоторые из ему подобных никогда не попадались. Как и тот, кто убил Сюзан много лет назад. Паула взглянула на Винго.

«Хоть бы это ты был ее убийцей, — подумала она. — Я пришла бы посмотреть, как ты умираешь».

— Чего еще вы хотите, доктор? Ведь надо набраться смелости, чтобы приходить и садиться рядом со мной. Вы же боитесь меня. Я вас пугаю. И все-таки — вы здесь.

Паула почувствовала, как сдавило грудь.

— Если б я могла понять, почему вы такой, — сказала она, — если б я могла сделать что-нибудь, чтобы предотвратить зло, я бы спасла множество женщин.

Винго кивнул.

— Вы хотите взломать код серийных убийц. Звучит неплохо. Но мне это кажется несколько... абстрактным. Кого вы хотите спасти на самом деле? Себя? Вы хотите убежать от своего страха?

Паула смотрела на него. Его взгляд был опять прикован к окну, он был в другом мире и в то же время он владел ее мыслями.

— Вы такая красивая, — произнес Луис Винго. — Я бы позабавился с вами, после того как свернул бы вам шею. Пока от вас не начнет пахнуть.

Паула кивнула охраннику. Он нажал кнопку, и дверь за Винго открылась. Другой охранник вошел в камеру, поднял Рипа и передал его через ограждение. Паула положила кота в клетку и вышла. Она не оборачивалась до тех пор, пока не вышла из зала.


В тот вечер в теплом благополучии кухни Паула, к своему удивлению, почувствовала голод. Она помыла салат, с удовольствием подставляя руки под струйки воды. За окном, в лучах заходящего солнца, копны пшеницы в поле казались золотыми. Багровый кленовый лист, летящий к земле, коснулся стекла. В воздухе ощущался запах перезрелых яблок, напоминающий сидр. Каждый год она обещала себе, что соберет яблоки, но когда наступало время, она всегда была занята на работе, и они падали в высокую траву. Какая разница, ей все равно нравился этот запах.

Паула добавила в салат лук-шалот и крупных помидоров «бифитер», которые купила по пути домой на прилавке у дороги в Хикори-Корнерз. С приходом темноты она почувствовала необходимость услышать человеческий голос и включила телевизор. Вчерашнюю курицу она положила в микроволновку. Хорошая штука эта микроволновка. Без нее просто невозможно представить кухню.

«Почему же Луис Винго считает, что она живет в таком месте, где можно выпускать кота поохотиться?»

«Успокойся, — сказала себе Паула. — Через семь дней это будет смутным воспоминанием».

Она достала холодную бутылку «бордо» из холодильника и поставила на стол. Салат был восхитительным, курица была похуже, она напомнила ей о словах Винго, что он всего лишь один из хищников, такой же, как кот. Конечно же, он не прав. Коты не охотятся и не убивают себе подобных. Кошки способны любить — они дарят ласку и принимают ее. И хотя у Луиса Винго нет мягкой шкурки, его внешность была не самой ужасной...

«...сбежал из Аттики несколько часов назад», — объявили по телевизору, и она сразу поняла, что речь идет о Винго. Вилка выпала у нее из рук. Она глядела на кусок курицы, наколотый на вилку. Грудь сжало тупой болью.

«Это не первый побег Винго, — продолжал диктор. — Два года назад он взял одного из охранников в качестве заложника и...»

Неожиданно чувство оцепенения спало с Паулы. Она устремилась к телефону и набрала номер. Занято. Снова и снова она нажимала кнопку повторного набора...

— Секретариат.

Это был голос Эдвины Рис, ответственной за связи с общественностью.

— Эдвина, это Паула Паркс. Он придет сюда.

— Доктор Паркс?

— Да, я дома. Луис Винго придет сюда.

— Минуточку, доктор.

Паула лихорадочно оглядывала кухню. В голову пришла мысль о ноже. Большой нож «сабатье» лежал в третьем яшике.

Ее взгляд скользнул мимо окна к раковине: «Боже мой, открыто...»

Уронив телефон, она бросилась к окну и потянула рамы. От влажности они разбухли и отказывались закрываться. Она потянула сильнее, ей удалось их захлопнуть.

«Входная дверь — заперта ли она?»

— ...Доктор Паркс? Доктор Паркс? — звучал металлический голос в трубке телефона.

Она взяла трубку.

— Да...

— Это говорит Ворден Пелози. Я уже позвонил в полицию штата. Они выехали к вашему дому. Заприте двери и окна. У вас есть комната с телефоном, куда вы можете запереться?

Вопрос требовал осмысления, ей надо было подумать, ей с трудом это удавалось. «Спальня...»

— Да.

— Хорошо. Не вешайте трубку. Просто положите ее и идите в комнату, которую можно запереть. Возьмите там трубку. Оставайтесь на линии.

Телефон замолчал. Секундой раньше связь была прекрасной, она могла ощущать звуки и краски жизни благодаря этой связи, и когда она оборвалась, она почувствовала себя запертой в пещере.

— Ворден? Ворден?

Всхлипывая, Паула уронила телефон и бросилась к кухонному столу. Она так резко выдвинула ящик, что выронила все его содержимое. Ножи и лопаточки рассыпались по плиткам пола. Встав на четвереньки, она лихорадочно шарила по полу, пытаясь найти черную ручку ножа «сабатье».

— Вы это ищете?

Она вскрикнула и бросилась в угол кухни. Он стоял под большим арочным входом в столовую. Большой нож отражал блики света. Черные глаза, которые он обычно прятал, теперь глядели только на нее.

В них отражался голод. Она пронзительно закричала. Казалось, что легкие забило песком. Он сделал шаг в ее сторону.

— Сейчас ты боишься, но скоро тебе уже не будет страшно. Не волнуйся, я не буду резать тебя, если только ты сама не заставишь меня это сделать. Это не в моих правилах.

«Нет, — подумала она. — В твоих правилах душить».

— Сейчас сюда приедет полиция.

Он улыбнулся:

— Хорошая попытка, доктор. Но они не подумают о тебе. В последний раз, когда я сбежал, мне удалось уехать на сотню миль за первые два часа. Вот чего они ждут от меня.

Она не понимала его слов. Его взгляд делал слова ненужными, эти ужасные немигающие глаза, они говорили о желании убить. Она попыталась высвободить ногу. Сильная рука схватила ее за волосы и потянула вверх. Она колотила его кулаками в грудь. Это только рассмешило его. Она лягнула его ногой. Руки обхватили ее, и она почувствовала мертвую хватку на горле. Пот катился по его ноздрям, ужасный запах звериного пота. Она чувствовала, как он волок ее по полу, и видела их отражение в окне кухни. Его взгляд замораживал, и она ощущала только руку, сжимающую горло.

«Я скоро умру, пожалуйста, помоги мне, Сюзан, Сюзан...»

— Мяу.

Рука ослабила горло. Винго развернул Паулу спиной к окну. Сквозь красный туман она видела, как Рип пытается пройти через рассыпанные ножи, чтобы подобраться к вилке, лежащей под столом. Осторожно он подобрал кусочек курицы и начал жевать, его глаза сузились от удовольствия.

— Рип! — сказал Винго. — Так это ты взяла Рипа!

Паула почувствовала какую-то надежду.

— Да, я его взяла. Я буду за ним ухаживать. Но если ты меня убьешь, его утопят. Он умрет. Или его кастрируют.

Она чувствовала, как тело Винго навалилось на нее, но рука все больше отпускала горло.

— Слушай, доктор, в первый раз я так долго разговариваю с женщиной, прежде чем убить.

Рип закончил есть курицу и подошел потереться о ногу Винго. Потом он потерся о ногу Паулы. Она слышала его урчание.

Рип такой же, как Джек Потрошитель [В английском звучании Jack the Ripper — Джек Потрошитель, от английского слова rip — потрошить. — Примеч. пер.].

— Он любит спать весь день, — сказала она. Голос прозвучат очень громко. Она попробовала говорить тише. — А потом, ближе к вечеру, он любит выходить на улицу.

— И охотиться, — сказал Винго. — Он мышей приносит?

— Иногда.

— И что ты с ними делаешь?

— Ласкаю его и хвалю. В книгах по уходу за кошками так написано. Если он хочет поделиться чем-то ценным, не надо его наказывать. Я кладу мышей в мусорное ведро, но так, чтобы он не увидел.

— Я бы мог взять Рипа с собой, — размышлял Винго.

— В бега? Он будет мешать. Если его не обнаружат здесь, они поймут, что ты взял его с собой. Полиция объявит поиск человека, путешествующего с котом. А что будет с ним, когда тебя поймают? Это уже было, и они снова это сделают...

У Паулы стучали зубы. Она сжала челюсти.

— Здесь в амбаре живут две кошки, — сказала она. — По-моему, по ночам он не только охотится.

Винго вздохнул. Она почувствовала, как его тело отстранилось от нее.

— Я так хочу тебя. Но есть и другие женщины. Я на свободе. Я могу убить любую.

Его дыхание заставило ее содрогнуться.

«Нет, — подумала она, — ни меня и никого больше!»

— Обещай, что никогда не наденешь на него колокольчик.

— Да.

— Что никогда не позволишь, чтоб его кастрировали.

— Я обещаю.

— Что будешь ухаживать за ним, пока он не состарится

— Я бы все равно так поступила. Он хороший кот.

Винго рассмеялся ей в ухо коротким кашляющим смехом.

— Он убийца, такой же, как я.

Затем он ушел, стремительно выбежал из двери. Паула встала на четвереньки, всхлипывая от страха и облегчения.

Мегафон прокричал: «Полиция штата. Стой или будем стрелять!» — и затем она услышала громкий выстрел, за которым последовала оружейная пальба. Рип засуетился от страха, его когти скользили по плитке пола. Он поджал лапы и стремительно помчался вверх по лестнице, пытаясь найти убежище под кроватью.

Позже, после того как тело убрали и полиция уехала, Паула подобрала ножи с кухонного пола и положила их в мойку Она все еще ощущала страх, но он был уже другим.

«Он пришел за мной, — думала она, — и теперь он мертв. Я все еще жива. И другие женщины тоже».

Она думала о том, кого бы он мог убить. Ей хотелось знать имена этих женщин. Хотя бы имена, или чтобы она могла посмотреть на них, когда они забирают своих детей из школы, или покупают продукты в магазине, или едут на работу, обдумывая ближайшие планы.

Рип потерся о ее ногу, затем подошел к двери, замяукал, и она позволила ему выйти.

Джоел Лэйн. Царапина

Вы знаете, я не могу вспомнить имени, которое дала ей моя мать. Все, что я могу вспомнить, — это мое тайное имя для нее. Сара. Это было имя моей сестры. Не поймите меня неправильно, я не пытался притворяться, что она действительно была моей сестрой. Только в том смысле, что вещи меняются в зависимости от того, как вы их назовете. Но я в это не верю. Я думаю, что это просто схемы. Как музыка, или месть, или любовь.

Я не знал своего отца. А если и знал, то не знал, что это он. Моя мама знала его только несколько часов. Он не оставил своего телефона, и она не смогла с ним связаться, когда поняла, что беременна. Единственное, что она сказала мне про него — мужчины, не видящие смысла в использовании презервативов, не подходят на роль отца. Отец Сары продержался чуть подольше, несколько месяцев, я полагаю. Так что на самом деле она моя сестра только наполовину. Но она всегда звала меня братом. Она была на восемнадцать месяцев старше меня.

Мы жили в муниципальном микрорайоне Олдбери. Олдбери милый городок, но эти микрорайоны находятся за его пределами — они торчат среди заводов и электростанций, где всегда ходит транспорт, но нет ни магазинов, ни домов. Там было два участка, застроенных жилыми домами. Один представлял собой улицу, окаймленную с двух сторон тремя или четырьмя рядами одинаковых кубиков — как в детском саду. Теперь они все разрушены или сожжены, и вряд ли там кто-нибудь живет. Другой участок — это теснящиеся на клочке наклонного пустыря башни. Мы жили именно здесь. На девятом этаже. На всех окнах была проволочная решетка, чтобы защитить стекла. В любое время года в здании было холодно.

После того как я родился, моя мама впала в депрессию, и ей пришлось лечиться. Соседи помогали нам какое-то время. После этого она сделала операцию, чтобы ей больше не приходилось задумываться. Одно из отличий между кошками и людьми заключается в том, что люди продолжают трахаться вне зависимости от того, могут они иметь детей или нет. Много разных мужчин оставалось у нас в квартире, когда мы с Сарой были маленькими. Некоторые только на ночь, некоторые — на несколько недель. Был один, который приходил и уходил в течение года. Я знал, что он был женат, потому что они с мамой постоянно ругались из-за того, что он собирается делать — бросить свою жену или нет. Он не бросил.

Некоторые мужчины что-то приносили. Некоторые — что-то брали (я хочу сказать, кроме того, что брали они все). Все, что я могу сказать о наших многочисленных папах, это то, что они обычно не злоупотребляли нашим гостеприимством. Но один злоупотребил. Это случилось, когда Саре было восемь. Она простудилась и не пошла в школу. Я как раз пошел в начальную школу — в ту же самую, в которую ходила Сара. Когда я пришел домой, там была полиция. Мама была очень бледная. Она пыталась выпить чашку чая, но у нее слишком сильно тряслись руки. Когда она заговорила, голос ее оказался сорван, как будто она кричала несколько часов подряд. Я не помню, что она сказала. Когда я попытался пройти в следующую комнату, где стояли наши с Сарой кровати, полицейский меня не пустил.

Его так и не поймали. Мама не простила себе, что доверила ему сидеть с Сарой, пока она была на работе. Мне он нравился — он хорошо относился ко мне и Саре. Мне так казалось. Когда я пришел в школу после похорон, оказалось, что все знают об этом больше, чем я. Я узнал два новых слова: изнасиловать и задушить. Но никто не говорил со мной об этом. Те ребята, которые дразнили меня, не хотели плохо выглядеть, а те, с кем я дружил, боялись сказать что-нибудь не то. Или они думали, что я притягиваю невезение. Мама тоже ничего мне об этом не говорила. Она говорила только о том, что она сделает, если его найдут. Она начала собирать ножи, бритвенные лезвия и куски стекол. Иногда она раскладывала их на столе, любовалась ими и проверяла их остроту, царапая свою руку. Я мог думать только о Саре. Каждый день, где бы я ни был, я видел ее улыбку и слышал ее голос, когда она шутит, чувствовал ее руки, когда она будила меня по утрам. Это были очень яркие видения, как те, что бывают во время высокой температуры.

Долгое время не было никаких мужчин. Человек из службы социальных проблем приходил каждый вторник и разговаривал с мамой. Несколько раз она говорила со мной. Спрашивала, не был бы я счастливее в другом месте. Я не знал. Мама говорила, что, если надо мной возьмут опеку, меня, возможно, будут бить и использовать. Я некоторое время состоял в списке на опекунство, но никто меня не захотел. Потом я понял, что, если ты вляпался в дерьмо, ты не нравишься людям, потому что не являешься невинным. Большинству людей нравится невинность, потому что они предпочитают неведение. Некоторые хотят невинности, чтобы совратить ее. Я не был ни тем, ни другим. Я был отрезан от всего. Возвращаясь к этому, я вспоминаю, что почти ни с кем не разговаривал три года.

Кроме Сары. Кошки. Мама купила ее для компании. Муниципалитет угрожал нам выселением, но вряд ли нашлось бы место хуже, чем это. Если бы нам пришлось покинуть этот район, маме было бы труднее сохранить работу и присматривать за мной. Она была всего лишь упаковщицей на конвейере, но безработица была настоящей проблемой в промышленных районах.

Это была маленькая самочка. Почти черная, с несколькими белыми пятнышками: на мордочке, передних лапах и на хвосте. И с узкими серо-зелеными глазами, которые всегда следили за тобой. Мама поставила для нее лоток с песком на лестничной площадке. Блочный дом — чертовски поганое место для домашнего животного, но она как-то выкручивалась. Несмотря на охранную систему. Она подолгу бродила по району, иногда принося мертвых воробьев и мышей, пока мама не отругала ее. В квартире она садилась в нескольких футах от электрообогревателя и ничего не делала. Как и все кастрированные кошки. Я не думаю, что она когда-нибудь простила человечество за то, что оно отняло у нее ее индивидуальность.

Говорят, что такого явления, как домашняя кошка, не существует. Это правда. В особенности если говорить о самках. Чем бы вы их ни кормили, они все равно охотятся. Когда они приносят вам свою добычу, это не подарок. Это урок. Они пытаются учить вас, как своих котят. А когда они трутся о ваши ноги, это не любовь — они оставляют на вас свой запах, чтобы пометить вас как часть своей территории. Мир кошек полон территорий, друзей и врагов, безопасных дорог и опасных дорог. Схем.

Не знаю, почему я стал звать ее Сарой. Или почему она так хорошо ко мне относилась. Иногда она ходила за мной по всей квартире и шла за мной, когда я выходил погулять или что-то купить. По ночам она обычно сворачивалась клубком у меня в ногах. Я привык к ее молчаливости и к тому, как осторожно она двигалась. Без нее я чувствовал себя — нет, не одиноко, я всегда чувствую себя одиноко, а так, будто какой-то части меня не хватает. Мама была рада, что я кормлю Сару. У нее хватало других проблем. Мужчины приходили и уходили, как и раньше, только теперь посреди ночи раздавались крики и звуки ударов. Иногда в прихожей оказывалась кровь. Некоторые из них защищались — ее дважды госпитализировали. Я накрывал голову подушкой и лежал так, а Сара свертывалась калачиком на другой стороне кушетки, как маленький ангел-хранитель. Должно быть, мама прослыла сумасшедшей, поскольку мужчины приходили все реже и реже.

Прошли годы, но ничего не изменилось. Просто жить дальше казалось достаточным для обоих из нас. Но это было не так. Иногда легче быть жертвой, чем свидетелем.


После того как я пошел в среднюю школу в Варли, я редко бывал в квартире. Я часто ездил в Бирмингем и просто слонялся по городу, глазея на витрины или бродя по музыкальным и видеомагазинам, имея в кармане денег только на баночку коки. По вечерам было лучше, я мог брать с собой Сару — если не ехать на автобусе — и навещать друзей или бродить по центру города, наблюдая за людьми. Это было немного похоже на кабельное телевидение: сколько угодно разных лиц и разных голосов. Заводить друзей вне школы было трудно. Мой возраст отпугивал многих и привлекал тех, кто мне не нравился. Но я был быстрым и хорошо прятался. Я не знал, чего ищу. В голове был некий образ большой семьи, людей, которым было хорошо друг с другом и больше нигде.

Мама привыкла, что меня не бывает дома по выходным. Иногда я спал у друзей на полу или на свободной кровати, Я нравился девушкам моего возраста, потому что мало говорил и казался взрослее. Я не часто занимался сексом. Редко. В тринадцать это кажется странным, как танец под музыку, которую ты никогда раньше не слышал. Мне нравилось бывать в компаниях, где все сидят вместе, а потом идут спать в одну комнату — я мог почувствовать, как перетекаю из одного состояния в другое. Школа было пустой тратой времени. Учитель звал меня Человеком-Невидимкой, потому что никогда меня не видел. Я не был бунтарем, просто мне было все равно. Но после того, как пару раз они прислали школьного надзирателя, мать пришла в ярость и мне пришлось постараться и не злить их. Они ничего от меня не ждали. Это было похоже на цирк — опилки на полу класса.

Что мне действительно нравилось, так это гулять по городу ночью. Или между городами — промышленные зоны, объездные дороги и трубопроводы. С Сарой. Она помогала мне видеть то, что сам я увидеть не мог. Телеграфные провода, как паутина натянутые между зданий. Осколки стекла в пустых окнах. Части брошенных электрогенераторов. Предметы, перемещавшиеся по земле, пока их не пригвоздит дождь. Серебро. Красное. Я останавливался на пороге, засыпал и просыпался с эрекцией и ртом, забитым пылью. Плача. Я нашел пачку сигарет и выкурил их все, чтобы согреться. Эти ночи продолжались вечно, я ненавидел их, но не хотел, чтобы они кончались.

Однажды ночью я стоял на Сноу-Хилл рядом с «Гаммельн», большим игрушечным магазином, закрытым несколько лет назад. Сейчас этого здания уже нет. Но тогда еще была цела большая витрина с игрушками, плакатами и прочими вещами. На улице было тихо, только несколько оцепеневших ребят стояли на автобусной остановке и бродяга рылся в мусорном контейнере. В витрине я увидел идущих цепочкой мышей. Мать и шестеро„мышат. Затем я услышал странный высокий звук, как будто где-то далеко кто-то кричит. Мыши исчезли в стене. Несколько мгновений спустя большая мышь выползла из вентиляционного отверстия рядом с асфальтом. За ней последовали мышата.

Странный звук раздавался за моей спиной. Это была Сара. Она сидела на низкой ограде за бордюром у входа в поземный переход. Рот ее был широко раскрыт, а плечи дрожали от напряжения. Глаза неотрывно следили за медленно приближающимися мышами. Сара спрыгнула на траву, туда, где дренажная канава подходила близко к стене. Большая мышь неловко шагнула мимо края канавы и упала. Сара нанесла удар. Вслед за этой мышью последовали другие. Мне пришло в голову, что я никогда раньше не видел, как она убивает. Только когда все мертвое мышиное семейство осталось лежать, ока начала есть. И высокий тонкий голос замолк.

Она оставила одного мышонка для меня. Нет, я не съел его. Когда я рассказал об этом Микки, она сказала, что Сара была Гаммельнским Крысоловом. Но это было гораздо позже. Когда я пытался вернуться к тому, чего избегал.

Через несколько дней после этого случая я провел ночь с незнакомцем из Бирмингема. Мы с мамой совсем перестали ладить, так что мне не хотелось идти домой. Но денег у меня не было, и я ничего не ел с прошлой ночи. Был поздний вечер. Я сидел на ограде автостоянки, наблюдая, как Сара пытается поймать скворца. Когда птица наконец убралась на крышу китайского ресторана, я заметил, что этот парень смотрит на меня. Он собирался сесть в свою машину — белую «метро». Чувствуя себя по-настоящему неловко, я спросил, не может ли он дать мне фунт. Он подошел ближе, явно нервничая. Более того, он боялся, но не меня. Ему было около сорока, короткие темные волосы, очки.

— Ты есть хочешь? — спросил он. Пауза. — Может, хочешь пиццы?

Я оставил Сару искать себе пропитание. Он не спрашивал, сколько мне лет, а я не хотел отпугивать его этой цифрой. К этому времени мне исполнилось четырнадцать, но выглядел я старше, потому что проводил так много времени на улице. Я уничтожил пиццу (ветчина, перец и черные оливки), и он спросил, не хочу ли я чего-нибудь выпить. В машине я сказал, что мне нужно где-нибудь переночевать. Его лицо просветлело.

Это отличалось от секса с девушками. Не только потому что он был мужчиной — это касалось той силы, что он имел надо мной и что я имел над ним. В какой-то мере к этому у меня был инстинкт. В финальные моменты я как будто смотрел на себя в зеркало: склоненный над ним, пальцы впились в его бока, голова опущена, как у кошки, лакающей молоко. Когда я проснулся, он крепко спал рядом со мной. Еще не рассвело, но видно было хорошо. Моя одежда мятым узлом валялась на полу. Рядом с ней, наполовину под кроватью, лежали его джинсы. Я проверил карманы: двадцать пять фунтов и немного мелочи. Я взял десятку, думая о том, что он может и не заметить, что был ограблен. А если заметит, он поймет, что это была необходимость, а не жадность. Когда я поднял глаза, я увидел, что он смотрит на меня. Я положил деньги в карман и ушел. Каким-то образом я добрался до города. Через час меня нашла Сара. Весь тот день, что бы я ни ел или ни пил, я не мог избавиться от этого вкуса. После этого я всегда просил денег.


Нашел ее я. Одним холодным безветренным мартовским днем. Я пришел домой рано утром и сразу отправился в постель. Когда около трех я проснулся, в квартире было тихо. Я сел смотреть телевизор, гадая, куда подевалась мать. По воскресеньям она обычно бывала дома. В последнее время она угрожала, что собирается отделаться от меня, заставить меня жить отдельно. В квартире был беспорядок. Так что я решил, что, если пройтись по ней с пылесосом, мать придет в более благодушное настроение. Последняя комната, до которой я добрался, была спальня матери. Она лежала на кровати без сознания. Не дышала. Сердце не билось. Я оставил попытки реанимировать ее, когда понял, как она холодна.

Мне сказали, что она умерла от передозировки морфия. Спросили, была ли она наркоманкой. Я ответил, что нет, но на самом деле я не знал. Полиция связалась с ее сестрой из Бромсгроува, которую я никогда раньше не видел. Это была более старшая, отяжелевшая версия матери. Она жила с мужем в маленьком доме с террасой, детей не было. Некоторое время они присматривали за мной и Сарой. Я не плакал на похоронах, не плакал до тех пор, пока несколько дней спустя не пришел один на кладбище. Вдруг я вспомнил, как мы жили раньше, до того, как была убита моя сестра. Ее могила тоже была там. Когда я нашел ее, стал плакать, потом закричал. Какое-то белое оцепенение разрасталось в моей голове, как шрам. Я упал на четвереньки. Потом стал бить себя по лицу, пока на надгробном камне не появились пятна. Я умолял маму простить меня за то, что не помогал ей. Единственным ответом был крик в моей голове. Стояло тихое утро, ясное и холодное.

Спустя неделю я переехал в частное общежитие в северном Бирмингеме. Это было место для «проблемных» подростков. Все комнаты были выкрашены в лягушачий зеленый цвет и покрыты пятнами сырости, как бородавками. Окна были крошечными. На лестницах всегда валялся всякий хлам, который никто не давал себе труда убрать. В кухнях и ванных комнатах все было разбито, ничего не работало. Хозяевами были трое толстых мужчин, которые целыми днями сидели в кабинете за толстым зеленым стеклом, обсуждая свои драки и сексуальные подвиги.

По крайней мере я держал свою комнату в порядке. Развесил старые фотографии и картинки, которые нарисовал в школе. Обычно я зажигал дешевые свечи и представлял, что сижу в подвале, а на город падают бомбы. Мне было только пятнадцать, так что служащая, занимающаяся социальными проблемами, приходила каждую неделю и проверяла, хожу ли я в школу. Она тоже ненавидела это здание. Большинство ребят старше меня были полными тормозами. В смысле медленными. Или они так вели себя от скуки или от наркоты. Или они боялись посмотреть в лицо миру. Некоторые были опасными. Один, угрожая ножом, заставил у него отсосать. Когда бы я ни заходил с кем-нибудь сюда, все заканчивалось ссадинами, болячками и далеко не случайными повреждениями. Я коллекционировал оправдания, как другие собирают пустые бутылки. Гулять по дороге вдоль канала было приятнее. Огромный каменный мост с нишами, заваленными булыжниками. Полиция там не показывалась. Некоторые были пьяны и грубы, другие почти романтичны. Я смотрел на черную воду и представлял, что плыву сквозь туннель навстречу сияющему красному серебру рассвета.

Самое плохое в общежитии было то, что они не разрешили мне держать Сару. Мне пришлось оставить ее у Микки, школьной подруги. Микки была единственным человеком, которому я достаточно доверял для того, чтобы говорить о Саре. Они хорошо ладили. Обычно Сара очень настороженно относилась ко всем, кроме меня, но она обосновалась у Микки без малейших проблем. Каждому нужен дом, я полагаю. Мы с Микки всегда были близки, но то дерьмо, через которое нам пришлось пройти, заставило нас перестать видеться. Ей нравилось встречаться с парнями постарше, у которых была работа, мотоцикл и тому подобное. Они избивали ее или бросали беременной. Она была на год старше меня, темные волосы, твердые скулы и татуировка в виде паутины на шее сбоку. Я знал, что у нее были большие проблемы с отцом и матерью. Когда ей было четырнадцать, она прошлась по дому и разбила все окна. Чтобы впустить правду, как она объяснила. Мать сказала ей: «Ты закончишь в сумасшедшем доме». Она ответила: «Сначала мне придется выбраться из этого». Потом отец избил ее. Больше она ничего не ломала в доме.

Когда мне исполнилось шестнадцать, я стал думать о том, чтобы найти работу и переехать. Поскольку школьный год закончился. А потом на моем пороге возникла Микки с Сарой и большим чемоданом. Сказала, что ее вышвырнули. Я взял несколько банок светлого пива у соседа, который задолжал мне несколько услуг, и мы долго разговаривали. А еще мы спали вместе, первый раз. Когда мы проснулись утром, Сара, свернувшись, лежала между нами. Это было что-то вроде знака. Семья.

Но ни у одного из нас не было работы. Несколько недель мы жили с друзьями Микки на последнем этаже в доме на Бальзальской Пустоши. Иногда мне удавалось перехватить случайную работенку на Бычьем Рынке — чистить стойла в конце дня. Мы попали в обычный замкнутый круг — нет работы, потому что нет жилья, а жилья нет потому, что нет работы. Но по крайней мере надо мной больше не висела школа. Как только тебе исполняется шестнадцать, они могут отправляться в задницу. Ты больше не ребенок, ты проблема. Но сейчас стояла поздняя весна, так что мы могли не беспокоиться о том, чтобы согреться. А Сара сама добывала себе пропитание.

Свой дом мы могли найти только одним способом. На задворках жилой части Бальзальской Пустоши, в районе красных фонарей, стояло несколько старых стандартных домов, заколоченных досками вечность назад. Скорее всего владелец не смог их продать и не стал утруждать себя приведением их в порядок, чтобы сдать в аренду. Так что мы влезли в один из этих домов с заднего входа, где забетонированный двор был наполовину засыпан кирпичами. Дощатый пол в доме прогнил, краска потрескалась, а обои были покрыты пятнами сырости. Мы принесли свечи, матрас, одеяла, наши сумки и коробки. Водопровод все еще работал. Электричества не было, но Микки раздобыла батарейки для своего радио. С фасада дом все еще выглядел нежилым.

Это было самое хорошее время и самое плохое. Хорошее нагому, что все было по-другому. Наконец-то мы находились в кошачьем мире, о котором я всегда мечтал. Нет нужды в разговорах, в деньгах или в дневном свете. Мылись мы в душевых местного бассейна. Многие бездомные ходили туда. Микки раздобыла дешевых красок и разрисовала стены в нашей комнате деревьями. Большими кряжистыми деревьями со сплетенными ветвями. А между деревьями — хрупкие дома, выглядевшие полуразрушенными и пустыми. Земля покрыта грудами опавших листьев. Ночи были лучше всего. Мы прижимались друг к другу под одеялами и занимались любовью в темноте, глотая воздух. Или отправлялись на долгие прогулки в город, взявшись за руки, а Сара кралась за нами. На окраине городского центра высилась группа домов — кольцо башен вокруг пустой автостоянки и детской площадки. Сразу за Ними была видна большая стройплощадка. Сначала там было просто множество деревянных столбов и котлованов, заполненных грязью, потом привезли металлические контейнеры с йфпичами и песком. Блочные дома были наполовину заселены, наполовину пусты. Множество выбитых и заколоченных окон. Мы познакомились с некоторыми обитателями этих домов, которые выходили по ночам. Мы с Микки любили приходить туда ближе к полуночи и веселиться на маленькой забетонированной площадке. Это было как черно-белое кино. Мы качались на качелях и на бревне, висели вверх ногами на лесенке. Это было лучше всего.

А хуже всего было по утрам. То, что ночью казалось таким Таинственным, становилось просто грязным и бесполезным. Пыль искрилась в воздухе и тонким слоем покрывала все вокруг. Сара спала или где-то пропадала, и у меня не было ее глаз. Сам по себе я мог справляться, но мы с Микки забывали, как говорить, и только огрызались друг на друга. В это время, ранними утрами, нам нужна была выпивка. Дневной свет таил в себе угрозу. И не только он. В ДСС нам сказали, по наши семьи ответственны за наше благосостояние. Это был офис в Моусли, где вам не нужен постоянный адрес, чтобы быть принятым на работу. К этому времени мы оба занимались сексом за деньги. Я управлялся с этим лучше, чем Микки, но у нее было больше работы. Бальзальская Пустошь была полна сотнями малолетних проституток. Они стояли маленькими группками, одетые в футболки и узкие джинсы или мини-юбки. Как и я, Микки научилась избегать пьяных клиентов. Но все же ее несколько раз насиловали, один раз полицейский. А один парень избил ее и даже не заплатил за это. Я пытался успокоить ее, когда она была расстроена, но я не мог сказать ей: «Позволь забрать тебя отсюда». Насилие было частью жизни, и мы не могли над этим подняться. Я знал это с тех пор, как был ребенком. Если ты понимаешь это рано, то тебе не нужен морфин.

Однажды утром Микки сказала, что встретилась с парнем, который хочет, чтобы она переехала к нему. «Так что я пойду», — сказала она. Я рассмеялся, но она просто смотрела на меня, и я понял, что она серьезно. Мы сели на матрас, и она обняла меня. «Я не могу здесь оставаться, — сказала она. — Это пустота, это как умирание. Мы замерзнем насмерть зимой. Ты лучше справишься один, Шон. Ты найдешь комнату без проблем. Этот парень — он нормальный, у него есть деньги и он хочет меня. Выбора нет, Шон. Совсем нет». Она попыталась поцеловать меня, но я вырвался. Она принялась упаковывать свою сумку, а я раздумывал над словами «лучше справишься один». Микки знала, о чем я думаю, всегда знала. «Я возьму с собой Сару, я смогу за ней...»

«Черта с два! Сара моя. Она не вещь». К этому моменту я чувствовал себя таким слабым и одиноким, что заплакал. Сара, свернувшись, спала в углу комнаты. Как ребенок. И как мудрая женщина, которая была старше любого из нас и видела все виды предательства. Я надел пальто. «Пока». Выйдя, я не мог поверить, что светит солнце. Город был темным, полным пустых мест, где ничто не может выжить. Я бродил несколько часов и уснул на парковой скамейке в Ярдли-Вуд. Когда я вернулся в дом, Микки и Сары не было. У меня оставалось немного денег с прошлой ночи, так что я купил четыре банки пива и выпил их. В темноте мне казалось, что комната пуста. Будто меня в ней нет.

На следующий день Сара вернулась. Она ждала меня на заднем дворе, а глаза ее были такими же странными, как и тогда, рядом с магазином игрушек. Когда я взял ее на руки, она замурлыкала. Сара никогда не мурлыкала. Я вытащил кусочки старых листьев и веточек из ее темной шерсти. А несколько дней спустя на одной из улиц Бальзальской Пустоши я увидел Микки. Она была одна. Была почти Полночь. Когда я подошел ближе, я разглядел свежую царапину на ее левой щеке. Она сжала меня в объятиях.

— Рада тебя видеть, — сказала она. — Я здесь ненадолго. Он отправляет меня в Лондон.

— Отправляет тебя? — Я посмотрел на ее лицо. Новая косметика. Новые духи. Царапина.

— Ага. Я работаю на него. Есть два типа мужчин, Шон. Ублюдки и еще большие ублюдки.

Я сжал ее руку. Мы поцеловались на прощание — нежно, так, как целуются те, кто дорог друг другу. Я прикоснулся к ее щеке.

— Это сделала Сара?

— Что? — Микки рассмеялась. — Боже, нет. Это он. Джеймс.

Внезапно она напряглась.

— Вон он идет. Проверяет меня.

Это был упитанный мужчина средних лет с короткой стрижкой, похожий на братца Тука из сериала про Робин Гуда. Я подошел к нему и сказал: «Слыхал, что на этой неделе у тебя открывается еще одна пара ног». Он не понял. Это был последний раз, когда я видел Микки. Пару дней спустя владелец дома, где я жил, нанял кого-то, чтобы выкинуть мое барахло и заложить кирпичами окна и заднюю дверь.

Несколько ночей я провел на улицах. Даже летом по ночам холодно. Весь этот бетон промерзает, как большой холодильник. И вспоминается мать, как я нашел ее мертвой. Мне очень нужно было безопасное место. Не еще одна нора. Так что я пошел в городское общежитие Армии Спасения и мне дали комнату. Простые правила: никакой выпивки, никаких наркотиков, никаких животных. Все нарушали первые два правила и вылетали оттуда.

Я думал, что Сара сможет продержаться пару дней, пока я не найду кого-нибудь, кто будет за ней присматривать. Но я все время был пьян. Прошлое шевелилось во мне, как опавшая листва. Сестра. Мать. Все эти мужчины. Микки. Я получал валиум от одного из парней в общежитии в обмен на обычные вещи. Все было как в тумане. Я отправился на ту квартиру, где мы с Микки жили в самом начале. Въехали двое новых людей, но одна из подруг Микки, Дженис, все еще жила там. Я уговорил ее взять Сару на некоторое время. Дал ей немного денег на кошачью еду. Все было нормально. Только Сара пропала, и я не мог ее найти.

Я искал весь день и всю ночь. А сразу после восхода, когда снова начинают шуметь машины, я нашел ее. Она хотела этого. Это было в Нечеллз, в том микрорайоне с детской площадкой. Как только я пришел туда и увидел холодный солнечный свет, вспыхивающий в верхних окнах блочного дома, как сигнал бедствия, я все понял. Сара была на низком деревянном заборе, огораживающем одну сторону автостоянки. Она была прибита к нему гвоздями за шею и лапы. На заборе виднелись следы засохшей крови, почти черной. Мухи ползали по спутанной потускневшей шерсти. Глаз у нее не было. Но я видел ими внутри своей головы. Вблизи запах становился невыносимым. Меня стало рвать, и мне пришлось уйти. Стоянка была пуста. Ни один человек в здравом уме не стал бы на ней парковаться.

Далеко не сразу я смог заставить себя вернуться к забору и выдернуть гвозди. Ее задние лапы остались вытянутыми, будто она летит. Она была холодной. Рядом валялась плюшевая игрушка. Мухи ползали по моим рукам, я хотел кричать, но не мог открыть рот. Я отнес Сару на стройплощадку за домами, бросил ее в котлован и набросал сверху немного земли. Потом я пошел обратно на детскую площадку, сел на скамейку и принялся ждать. Тем утром было облачно. Но в этот момент появилось солнце и высветило все — так ярко, что улицы стали казаться ненастоящими.

Где-то вечером из ближайшего блочного дома вышли несколько ребят и стали играть в футбол на автостоянке. Я насчитал восьмерых. Самому младшему было около пяти, старшему — девять или десять. Когда стало темнеть, некоторые ушли в дом. Затем к игре присоединились еще двое. Более взрослые ребята были активнее. Все они были неопрятными. Все белые. У некоторых на лицах были видны пластыри и синяки. Мне стало интересно, сколькие из них были избиты или изнасилованы взрослыми, с которыми они жили. Сколько никому не нужных слез прочертило эти бледные бессмысленные лица. Потом я встал, прошел к стене, разделяющей детскую площадку и автостоянку, и взобрался на нее. Дети перестали играть и повернулись посмотреть на меня. А я стал смотреть на них. А потом я запел — высоким тонким голосом, который слышал лишь однажды. Как крик издалека. Из места, где плач никогда не прекращается.

Они пошли ко мне. Медленно, будто двигались под водой. Я прошел по краю стены, спрыгнул и стал пятиться — и все еще пел. Они шли за мной между блочных домов. Их лица были невыразительны, а глаза пусты, как будто они смотрели телевизор. Во главе колонны я прошел на стройплощадку и перепрыгнул ближайшую траншею. Вдоль этого края были насыпаны кучи песка и земли и стояли штабеля кирпичей. Я стоял там с открытым ртом, выпуская звук наружу. Дети смотрели мне прямо в глаза. Самый младший шел первым. Я уже убрал деревянную ограду. Они молчали. Девять детей. Девять жизней.

Когда все они оказались в траншее, я стал забрасывать их кирпичами. Они не сопротивлялись, многие даже не двигались после первого же удара. Мне казалось, что я плачу, но я не плакал. Так же, как и они. Я просто пел. Потом я засыпал их песком и землей, пока их не стало видно. Я чувствовал, что какая-то часть меня оказалась похоронена вместе с ними. Я продолжал кидать землю, пока полностью не забросал траншею. Потом я вернулся в общежитие и проспал весь день.

Все это схемы. Ты должен закончить то, что начал. Выровнять все. Сделать гладким. И разрыхлить.

После этого я уехал из Мидленда. Добрался автостопом до Лондона. Город полон бездомных подростков вроде меня» но я прорвусь. Вы знаете, что у каждого из индейцев было животное-тотем, дух? Иногда у всей семьи был один тотем, иногда у целого племени. Сколько жизней являются частью меня? Закончу ли я свои дни в постели или на крыше машины с ножом в шее? Я умею добывать еду и содержать себя в чистоте. Мне нравятся люди, но они не нужны мне. И я никогда не буду кому-нибудь доверять. Мои когти спрятаны. Глубоко внутри меня.

Джойс Кэрол Оутс. Никто не знает, как меня зовут

Для своих девяти лет была она очень развитой девочкой. И поняла про опасность даже прежде, чем увидела кота с мехом серым, будто пух чертополоха, легким, как дыхание, который смотрел на нее золотисто-янтарными глазами из-под пунцовых пионов на клумбе.

Было лето. «Первое лето Беби» называли они его. У озера Святого Облака среди Адирондакских гор в летнем домике, крытом темной дранкой, с каминами из камней и широкой верандой на втором этаже, которая, когда стоишь на ней, будто парит в воздухе, ни к чему не прикрепленная. У озера Святого Облака дома соседей совсем не видны за деревьями, и ей это нравилось. Дома-призраки, как и те, кто в них живет. Только голоса иногда доносились оттуда, или музыка по радио, или откуда-то дальше по берегу — собачий лай рано поутру, но кошки ведь неслышные — оттого-то они отчасти и кажутся такими особенными. И когда она в первый раз увидела чертополошно-серого кота, то от удивления даже не окликнула его; просто кот уставился на нее, а она — на кота, и ей показалось, что кот ее узнал. Во всяком случае, он задвигал ртом, будто неслышно сказал что-то — и это было не «мяу», как в глупых комиксах, а настоящее слово. Но кот тут же исчез, и она осталась стоять на веранде одна, ощущая нежданную потерю, будто из нее вдруг высосали весь воздух, и когда мамочка, вышла из комнаты с Беби на руках и с полотенцем через плечо, чтобы слюни Беби плечо не пачкали, она сначала не услышала, как мамочка заговорила с ней, потому что изо всех сил прислушивалась к чему-то другому. Мамочка повторила то, что сказала:

— Джессика?.. Посмотри-ка, кто тут.

ДЖЕССИКА. Вот это слово, вот это имя безмолвно произнес чертополошно-серый кот.

Все дома в городе, все дома на Проспект-стрит, на их улице были у всех на виду, будто на глянцевых рекламных объявлениях. Дома были большие из кирпича или камня, и газоны там были большие, ухоженные, и дома никогда не таились друг от друга, никогда не прятались, как на озере Святого Облака. Там их соседи знали их имена и всегда здоровались с Джессикой, даже когда видели, что она не смотрит в их сторону и думает «я никого не вижу и они не могут увидеть меня», но от них не было избавления, а задние дворы сливались друг с другом, разделенные либо рабатками, либо живыми изгородями, которые ничего не заслоняли. Джессика любила летний домик, прежде он был бабушкин, пока она не умерла, и уехала, и оставила его им, но она так и не могла решить, НАСТОЯЩИЙ ли он или только ей приснился. Ей иногда бывало трудно вспомнить, что такое НАСТОЯЩЕЕ, а что такое СОН, и бывают ли они одним и тем же или же всегда-всегда разные. А знать это было очень важно, ведь если она их спутает, мамочка заметит и начнет ее расспрашивать, а один раз папочка не удержался и засмеялся над ней при гостях. Она возбужденно болтала, как бывает с очень застенчивыми детьми, которых вдруг охватывает лихорадочное желание вступить в разговор, и она рассказывала, что крышу дома можно приподнять и вылезти наружу по облакам, как по ступенькам. А папочка перебил ее, чтобы сказать: «Нет-нет, Джесси, детка, это просто сон», — и засмеялся на ее горестный взгляд, а потому она онемела, будто он ее ударил, и попятилась, и выбежала из комнаты, чтобы спрятаться. И сгрызла ноготь на большом пальце, чтобы наказать себя.

Потом папочка пришел к ней, сел перед ней на корточки, чтобы смотреть ей прямо в глаза, и сказал, что очень жалеет, что засмеялся, и надеется, что она не сердится на папочку, а просто она такая МИЛЕНЬКАЯ, ее глазки такие ГОЛУБЫЕ, так она простила папочку? И она кивнула «да», а ее глаза наполнялись слезами обиды и ярости, и в ее сердце — «Нет! нет! нет!», но папочка не услышал и поцеловал ее как всегда.

Было это давным-давно. Она тогда еще училась в дошкольной школе. Сама еще беби, такая глупая. Неудивительно, что они смеялись над ней.


Некоторое время было так страшно, что в это лето они вдруг не смогут поехать на озеро Святого Облака.

Это было как парение в воздухе — само название. Озеро Святого Облака. И облака отражались в озере, плыли по поверхности подернутой рябью воды. Это было ВВЕРХ к озеру Святого Облака в Адирондакских горах, и ВВЕРХ, когда папочка сидел за рулем, в предгорья, а потом и в горы по изгибающимся, а иногда и петляющим шоссе. Она чувствовала их путешествие ВВЕРХ, и не было другого такого ощущения, такого странного и такого чудесного.

«Мы поедем на озеро?» Джессика не осмеливалась спросить мамочку или папочку, потому что задать такой вопрос значило признать тот страх, чтобы прогнать который она и задавала вопрос. И еще был ужас перед тем, что летний домик все-таки не НАСТОЯЩИЙ, а всего только СОН Джессики, потому что она так хотела, чтобы он был.


Прежде, до рождения Беби весной. Весом всего в пять фунтов одиннадцать унций. Прежде, до «К-сечения», сколько раз она слышала, как они говорили про него по телефону, сообщая друзьям и родственникам. «К-сечение» — она видела его, парящие геометрические фигуры, восьмиугольники, шестиугольники, будто в каком-то архитектурном папочкином журнале, и Беби в одном из них, и его надо было выпилить. Пила, Джессика знала, была особенной, инструментом хирурга. Мамочка хотела «естественных родов», а вместо — «К-сечение», и по вине Беби, но об этом никто ничего не говорил. А ведь на Беби должны были сердиться, не хотеть его, противного, потому что все эти месяцы Джессика была ХОРОШЕЙ, а будущий Беби — ПЛОХИМ. А никто словно бы не замечал, не придавал никакого значения. «Мы поедем на озеро в этом году? Вы еще меня любите?» — Джессика не решалась спрашивать, боясь ответа.

Таким бы этот год, год круглящегося мамочкиного животика, когда Джессика узнала очень много всякого, не зная, откуда она это знает. И чем больше ей не объясняли, тем больше она понимала. Она была серьезной девочкой с хрупкими костями, перламутрово-голубыми глазами и изящным овалом лица, будто у фарфоровой куклы, и у нее была привычка, которую все взрослые не одобряли, привычка грызть ноготь на большом пальце, иногда до крови, или даже просто сосать большой палец, если на нее не смотрели, но самое главное — она умела иногда становиться невидимкой, наблюдать и слушать, и слышать больше того, что говорили. Когда мамочка в ту зиму плохо себя чувствовала, и темные круги у нее под глазами, и ее красивые каштановые волосы свисают безжизненными прядями, зачесанные за уши, и ее дыхание, такое пыхтящее после лестницы, или просто потому, что она прошла через комнату. От талии и выше мамочка все еще была мамочкой, но ниже талии, там, куда Джессике не нравилось смотреть, там нечто, которое они называли будущим Беби, Беби, будущей сестричкой, так безобразно распухло у нее в животике, что он мог вот-вот лопнуть. И мамочка, например, читала Джессике или помогала ей мыться, как вдруг ее поражала боль: Беби сильно брыкал ее, так сильно, что и Джессика это чувствовала, и теплый румянец сбегал с маминых щек, и жаркие слезы наполняли ее глаза. И мамочка торопливо целовала Джессику и уходила. Если папочка был дома, она звала его тем специальным голосом, который означал, что она старается быть спокойной. Папочка говорил: «Любимая, с тобой все хорошо, ничего не случилось, я уверен, что ничего», и помогал мамочке сесть где-нибудь поудобнее или прилечь, подняв ноги повыше; или вел ее медленно, будто старушку, через прихожую в ванную. Вот почему мамочка там много смеялась, так задыхалась или вдруг начинала плакать. «Уж эти гормоны!» — смеялась она. Или: «Я слишком стара! Мы слишком долго откладывали! Мне почти сорок! Господи Боже, я так хочу этого беби, так хочу!» И папочка был таким ласковым и чуть-чуть пенял ей — он привык ухаживать за мамочкой, когда она бывала в таком настроении. «Ш-ш-ш! Ну к чему эти глупенькие слова? Ты хочешь напугать Джесси, ты хочешь напугать меня?» И даже если Джессика спала у себя в комнате в своей кровати, она все равно слышала, все равно знала, и утром вспоминала так, будто то, что было НАСТОЯЩИМ, вместе с тем было и СНОМ, а у СНА есть тайная сила, которая позволяет тебе знать то, о чем другие не знают, что ты знаешь.

* * *

Но Беби родился и получил имя, которое Джессика шептала, но в своем сердце НЕ ГОВОРИЛА.

Беби родился в больнице, выпиленный из «К-сечения», как и было задумано. Джессику привели повидать мамочку и Беби —. И удивление, когда она увидела их двоих такими-такими ВМЕСТЕ, мамочку такой усталой и счастливой, а Беби, прежде НЕЧТО, безобразное вздутие в мамочкином животике, удивление это было хуже удара электрическим током и оно прожгло Джессику, хотя, когда папочка посадил ее к себе на колено рядом с мамочкиной кроватью, и не оставило следа. «Джесси, милая, погляди-ка, кто это тут? Наша Беби, твоя сестричка —, разве она не красавица? Погляди на ее крохотные пальчики, ее глазки, погляди на ее волосики, они такого же цвета, как твои, разве она не красавица?» И глаза Джессики моргнули только раз или два, и она сумела заговорить пересохшими губами, ответить так, как они хотели, чтобы она ответила, точно в школе, когда учительница задавала вопрос, а ее мысли разлетались осколками, будто разбитое зеркало, но она и виду не подала, у нее была такая сила, ведь взрослым, чтобы они тебя любили, надо говорить только то, что они хотят, чтобы ты им сказала.

Вот так Беби родилась, и все страхи были безосновательны. И Беби с торжеством привезли назад в дом на Проспект-стрит, утопающий в цветах, и там ждала детская, заново перекрашенная и убранная специально для нее. А два месяца спустя Беби в машине отвезли на озеро Святого Облака, потому что мамочка теперь окрепла, а Беби прибавляла в весе, да так, что даже педиатр поражался, и она уже умела сфокусировать взгляд, и улыбаться, то есть как бы улыбаться, и в изумлении разевать свой беззубый ротик, услышав свое имя —! —! —!, которое без устали твердили взрослые. Потому что все обожали Беби, и восторгались, даже когда она пукала. Потому что все удивлялись Беби, и ей надо было только мигнуть, и пустить слюни, и агукнуть, и запищать — вся красная, обложившись внутри своих пеленок, — или в своих работающих от батареек качелях вдруг уснуть, будто загипнотизированная — «разве она не красавица! разве она не прелесть!» И Джессике снова задают вопрос, снова, снова, снова. «Разве ты не счастливица, что у тебя такая сестричка, беби-сестричка?» И Джессика знала, какой нужно дать ответ, и дать его с улыбкой, с быстрой, застенчивой улыбкой и кивком. Потому что все привозили подарки для Беби — туда, куда когда-то они привозили подарки для другой беби. (Но только, как узнала Джессика, услышав разговор мамочки с подругой, подарков для Беби было гораздо больше, чем тогда для Джессики. Мама призналась подруге, что их даже СЛИШКОМ уж много, она чувствует себя виноватой, теперь они состоятельные люди и не должны экономить и во всем себе отказывать, как было, когда родилась Джессика — и вот ТЕПЕРЬ их завалили подарками, почти триста подарков! Ей целый год придется писать благодарности.)

На озере Святого Облака, думала Джессика, все будет по-другому.

На озере Святого Облака Беби уже не будет такой главной.

Но она ошиблась, она сразу же поняла, что ошиблась, и, наверное, не надо было хотеть приехать сюда. Потому что никогда прежде большой старый летний домик не был полон такой СУЕТЫ, такого ШУМА. У Беби иногда болел животик, и она плакала, и плакала, и плакала всю ночь напролет, а некоторые особые комнаты, как, например, солярий на первом этаже, такой красивый, все окна в кружевных решетках, он был отдан Беби, и вскоре начал пахнуть запахом Беби. А иногда верхнюю веранду, откуда можно было смотреть, как среди деревьев порхают чижики, почти ручные птички, и слушать, как они весело щебечут, о чем-то спрашивая, тоже отдавали Беби. Белая плетеная колыбель, семейная реликвия, украшенная белыми и розовыми лентами, продернутыми между прутьями, и кружевным пологом, который иногда опускали, чтобы защитить нежное личико Беби от солнца; пеленальный столик, заваленный одноразовыми подгузниками, одеяльца Беби, пинетки Беби, штанишки Беби, пижамки Беби, нагруднички Беби, кофточки Беби, погремушки Беби, заводные и мягкие игрушки Беби — всюду и везде. Из-за Беби на озеро Святого Облака съезжалось гораздо больше родственников, чем когда-либо прежде, включая троюродных и четвероюродных тетей, дядей и всяких кузенов и кузин, которых Джессика видела в первый раз; и всегда Джессике задавался вопрос: «Разве ты не счастливица, что у тебя такая сестричка? Красивая беби-сестричка?» Этих гостей Джессика боялась даже больше, чем гостей в городе, потому что они вторгались в этот особый дом, дом, который, думала Джессика, останется таким, каким был всегда, до Беби, когда никто и понятия не имел о Беби. Однако и здесь Беби осталась средоточием всего счастья, средоточием всеобщего внимания, будто из круглых голубых глазок Беби лился сияющий свет, который видели все, КРОМЕ ДЖЕССИКИ.


(Или они только притворялись? Взрослые ведь всегда делали вид или прямо говорили неправду, но спросить было нельзя, потому что тогда они бы ЗНАЛИ, что ты ЗНАЕШЬ, и перестали бы тебя любить.)


Вот эту тайну Джессика и хотела открыть чертополошно-серому коту с мехом, легким, как дыхание, но в спокойном невозмутимом взвешивающем взгляде кота она увидела, что кот уже все знает. Он знал больше Джессики, потому что он был старше Джессики и жил здесь у озера Святого Облака еще задолго до ее рождения. Она было подумала, что он — соседский кот, но на самом деле он был дикий кот и совсем ничей: «Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут». И все-таки вид у него был сытый, потому что он был охотником. Его глаза, золотисто-янтарные, умели видеть в темноте, как не умеют никакие человеческие. Очень красивый — туманный серый мех, чуть подернутый белизной, чистый белый нагрудничек, белые лапы и кончик хвоста тоже белый. Он был длинношерстый, наполовину персидский, и Джессика еще никогда ни у одного кота не видела такого густого и пышного меха. Было видно, какие сильные у него плечи и задние лапы, и, конечно, угадать, что он сейчас сделает, не мог бы никто. Казалось, он вот-вот подойдет к протянутой руке Джессики взять кусочек оставшегося от завтрака бекона и позволит ей ласкать его, как ей хочется, и она звала: «Киса-киса-киса! Ну же, кисонька»... А в следующую секунду он скрылся в кустах за пионовой клумбой, будто его тут и не было вовсе. Легкое шуршание веток ему вслед, и все.


И она грызла зубами ноготь большого пальца до крови, чтобы наказать себя. Ведь она была такой маленькой дурочкой, такой глупой, всеми брошенной дурочкой, что даже чер-тополошно-серый кот ее презирал.


Папочка уехал в город с понедельника до четверга, и, когда он позвонил поговорить с мамочкой и поагукал с Беби, Джессика убежала и спряталась. Потом мамочка побранила ее: «Где ты была? Папочка хотел с тобой поздороваться», — и Джессика сказала, широко раскрыв глаза от огорчения: «Мамочка, я же все время была здесь!» — и расплакалась.


Чертополошно-серый кот прыгает поймать стрекозу и глотает ее еще в воздухе.

Чертополошно-серый кот прыгает поймать чижика, рвет зубами его перышки, пожирает его на опушке.

Чертополошно-серый кот прыгает с сосновой ветки на перила веранды, идет, задрав хвост, по перилам туда, где Беби спит в своей плетеной колыбели. А где мамочка?


«Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут».

Джессика проснулась в прохладном, пахнущем соснами мраке в комнате, которую сперва не узнала, проснулась, когда что-то прикоснулось к ее лицу, защекотало губы и ноздри, ее сердце заколотилось от страха — но страха чего? Ведь она не знала, что угрожало высосать у нее дыхание и задушить ее, что это было, кто это был.

И оно скорчилось у нее на груди. Тяжелое, пушисто-теплое. Его спокойные золотисто-светящиеся глаза. Киса? Киса поцелуй? Поцелуй кисоньку, Беби. Но только ОНА НЕ БЫЛА БЕБИ. Только не Беби!


Шел июль, и пунцовые пионы отцвели, и гостей стало меньше. У Беби целый день и целую ночь был жар, и Беби каким-то образом (как? в течение ночи?) поцарапала себя под левым глазом собственным крохотным ноготком, и мамочка очень разволновалась, и ее пришлось силой удерживать, чтобы она не увезла Беби за девяносто миль к доктору, специально лечащему заболевших Беби в Лейк-Плесиде. Папочка целовал мамочку и беби, а мамочку поругал за нервность: «Бога ради, любимая, возьми себя в руки, это пустяк, ты знаешь, что это пустяк, мы ведь один раз уже пережили такое, ведь правда?» И мамочка постаралась сказать спокойно: «Да, но все беби разные, и я теперь другая — я больше влюблена в —, чем когда-либо в Джесси. Господи меня помилуй, мне кажется, это так». И папочка вздохнул и сказал: «Ну, наверное, и я тоже, возможно, дело в том, что теперь мы стали более зрелыми и знаем, какими опасностями полна жизнь, и мы знаем, что не будем жить вечно, как нам казалось, всего десять лет назад мы БЫЛИ МОЛОДЫ». А за несколькими стенами (ночью в летнем домике над озером голоса разносятся куда дальше, чем в городе) Джессика сосала большой палец и слушала, а что не слышала, то ей снилось.

Потому что такова власть ночи, в которой чертополошный кот выслеживает свою добычу: тебе может присниться настоящее, и оно — настоящее, так как приснилось тебе.


Все время, с тех пор как мамочке в первый раз стало нехорошо прошлой зимой и будущая Беби заставляла пухнуть ее животик, Джессика поняла, что существует опасность. Вот почему мамочка ходила так осторожно, и вот почему мамочка перестала пить даже белое вино, которое любила, и вот почему никаким гостям, даже дяде Олби, который был всеобщим любимым другом и заядлым курильщиком, не позволялось курить у них в доме — нигде и нигде. И больше никогда! И еще опасность холодных сквозняков даже летом — Беби была восприимчива к респираторным инфекциям, даже теперь, когда весила уже вдвое больше. И опасностью были те друзья или родственники, которые рвались взять Беби на руки, не умея поддержать ее головку. (Через два с половиной месяца Джессика еще ни разу не держала на руках свою сестричку-беби. Она робела, она боялась. «Нет, спасибо, мамочка», — говорила она тихонько. Даже когда сидела совсем рядом с мамочкой, так что они могли бы все трое обняться в уютный дождливый день перед камином, даже когда мамочка показывала Джесси, куда подсунуть руки. «Нет, спасибо, мамочка».) А если мамочка съедала совсем немножко чего-то неподходящего для Беби, например, латук, Беби после кормления начинала капризничать и дергаться из-за газов, которые всосала с мамочкиным молоком, и плакала всю ночь напролет. И ВСЕ-ТАКИ НИКТО НА БЕБИ НЕ СЕРДИЛСЯ.


И ВСЕ РАССЕРДИЛИСЬ НА ДЖЕССИКУ, когда как-то вечером за ужином Беби в своей плетеной колыбели рядом с мамочкой кряхтела, брыкалась и плакала, а Джессика вдруг выплюнула на тарелку то, что было у нее во рту, зажала уши ладонями и убежала из столовой, а мамочка, и папочка, и гости, приехавшие погостить на конец недели, смотрели ей вслед.

И потом послышался папочкин голос: «Джесси?.. Вернись...» И потом послышался мамочкин голос, такой расстроенный: «Джессика! Это НЕВЕЖЛИВО...» В эту ночь чертополошно-серый кот забрался к ней на подоконник, его глаза сверкали в темноте. Она лежала очень смирно и очень боялась. «Не высасывай мое дыхание! Не надо!» — и после долгой тишины она услышала басистый, хрипло вибрирующий звук, убаюкивающий звук, будто сон. Это мурлыкал чертополошно-серый кот. И потому она поняла, что для нее опасности нет, и она поняла, что уснет. И уснула.

А УТРОМ ПРОСНУЛАСЬ, ПОТОМУ ЧТО МАМОЧКА КРИЧАЛА, КРИЧАЛА И КРИЧАЛА, ГОЛОС ЕЕ БУДТО КАРАБКАЛСЯ ВВЕРХ ПО СТЕНЕ. КРИЧАЛА, но только теперь, проснувшись, Джессика слышала крики соек у себя за окном совсем близко в соснах, где жило много соек, и когда их что-нибудь тревожило, они пронзительно верещали, и быстро ныряли вниз, хлопая крыльями, чтобы защитить себя и своих птенцов.


Чертополошно-серый кот неторопливо бежал позади дома, поставив хвост торчком, задрав голову, зажав в сильных челюстях бьющуюся синюю птицу.


Все это время была одна вещь, про которую Джессика не думала. Никогда. От нее в животе щемило и подпрыгивало, а во рту появлялся вкус ярко-горячей желчи, А ПОТОМУ ОНА ПРО НЕЕ НЕ ДУМАЛА. НИКОГДА.

И она не глядела на мамочкины груди под ее свободными блузками и кофточками. Груди, наполненные теплым молоком, надутые, как воздушные шары. Это называлось КОРМЛЕНИЕМ, но Джессика про это не думала. Это было причиной, почему мамочка не могла отойти от Беби больше чем на час — а вернее, мамочка так любила Беби, что не могла отойти от Беби больше чем на несколько минут. Когда наступало время, когда Беби начинала хныкать и плакать, мамочка просила извинения, а на ее лице появлялись гордость и радость, и она с нежной бережностью уносила Беби в комнату Беби и закрывала за ними дверь. Джессика убегала из дома, терла кулаками крепко зажмуренные глаза — зажмуренные, даже когда она бежала, спотыкаясь, изнывая от стыда. Я ЭТОГО НЕ ДЕЛАЛА. НИКОГДА. Я НЕ БЫЛА БЕБИ. НИКОГДА.

* * *

И было еще одно, что узнала Джессика. Она думала, что это была хитрость чертополошно-серого кота, тайная мудрость, переданная ей. Как-то она вдруг поняла, что можно под взглядами свидетелей, даже мамочки, такой зоркой, «смотреть» на Беби широко открытыми глазами и все-таки не «видеть» Беби, где бы Беби ни была — в плетеной колыбели, или в колясочке, или на качелях, или на руках у мамочки, у папочки, — ТАМ БЫЛА ПУСТОТА.

Точно так же можно было спокойно слышать имя Беби — и даже если требовалось произносить его — и все-таки в самой глубине сердце его не признавать.

Тогда она поняла, что Беби скоро уйдет. Ведь когда бабушка заболела и легла в больницу, бабушка, которая была матерью папочки и которая прежде была владелицей летнего домика у озера Святого Облака, Джессика, хотя она любила старушку, начала робеть и стесняться ее, едва почувствовала тот апельсиново-сладкий запах, который поднимался от ссохшегося тела бабушки. И иногда, глядя на бабушку, она сощуривала глаза, и на месте бабушки оказывалась неясная фигура, будто во сне, а потом — пустота. Она была тогда маленькой девочкой, всего четыре годика. Она прошептала мамочке на ушко: «Куда уходит бабушка?», а мамочка велела ей «ш-ш-ш». Просто «ш-ш-ш». Этот вопрос как будто очень расстроил мамочку, а потому Джессика не стала задавать его еще раз, и не задала папочке. Она не знала, то ли ее пугала пустота на месте бабушки, то ли ей надоедало притворяться, будто на больничной кровати кто-то лежит, что-то имеющее отношение к НЕЙ.


Теперь чертополошно-серый кот каждую ночь прыгал к ней на подоконник там, где окно было открыто. Ударом белых лап он прогнул сетку вовнутрь и теперь пролезал в комнату, его янтарные глаза светились в темноте, будто золотые монеты, и его хриплое «мяу» было будто человеческий вопрос, дразнилка — КТО? ТЫ? А басистое вибрирующее мурлыканье у него в горле было похоже на смех, когда он бесшумно вспрыгнул на кровать Джессики и, пока она изумленно смотрела на него, пробежал вперед, чтобы прижать свою морду — морду теплую и липкую от крови только что убитой и сожранной добычи — к ее лицу! «Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут». Чертополошно-серый кот придавил ее грудь. Она пыталась сбросить его и не сумела. Она пыталась закричать, нет, она беспомощно смеялась — жесткие усы были такими щекотными. «Мамочка! Папочка!..» Она пыталась вдохнуть, чтобы закричать, но не могла, потому что гигантский кот, прижав морду ей ко рту, высосал ее дыхание.

«Я тот, кто я, никто не знает, как меня зовут, никто не может меня остановить».


Было прохладно-голубое утро в горах. В этот час, семь-двадцать, озеро Святого Облака было прозрачным и пустым — ни парусных яхт, ни купающихся, и девочка была босой, в шортиках и майке у причала, когда они позвали ее из кухонной двери, и сначала она как будто не услышала, потом медленно повернулась и пошла назад в дом, и увидев странное потерянное выражение на ее лице, они ее спросили: может, она плохо себя чувствует? Что-то не так? Ее глаза были прозрачными, перламутрово-голубыми и казались совсем не детскими. Кожа под ними выглядела чуть-чуть вдавленной и синеватой. Мамочка, державшая Беби на сгибе локтя, неуклюже нагнулась откинуть нечесаные волосы Джессики со лба, прохладного на ощупь, воскового. Папочка, который варил кофе, спросил ее, нахмурясь с улыбкой: не снятся ли ей опять плохие сны? — когда она была маленькой, ей снились пугающие сны, и тогда ее укладывали спать с мамочкой и папочкой, между ними, в большой кровати, где ей нечего было бояться. Но она осторожно ответила им, что нет, нет, она хорошо себя чувствует. Она просто рано проснулась, и только. Папочка спросил ее, не потревожил ли ее ночью плач Беби, а она сказала — нет, нет, она никакого плача не слышала, и опять папочка сказал, что если ей снятся плохие сны, она должна им сказать, а она сказала своим серьезным, осторожным голосом: «Если мне снились плохие сны, я их не помню». И она улыбнулась — не папочке и не мамочке, а с быстрым пренебрежением. «Для ЭТОГО я уже совсем большая».

Мамочка сказала: «Кошмары бывают у всех, родная». Мамочка грустно засмеялась и нагнулась поцеловать Джессику в щеку, но Беби уже заворочалась и захныкала, и Джессика отодвинулась. Больше она не поддастся на мамочкины хитрости или на папочкины. Никогда.

* * *

Вот как это случилось, когда случилось.

На верхней веранде в шквалах солнечного света среди запаха сосновой хвои и милого быстрого щебета чижиков мамочка разговаривала с подругой, а Беби после кормления уже заснула в ее семейной колыбели с трепещущими на ветру атласными лентами, а Джессика, которая в этот день не находила себе места, перегибалась через перила, глядя в папочкин бинокль на зеркальное озеро — на дальний берег, где то, что невооруженному глазу представлялось светлыми пятнышками, превращалось в крохотные человеческие фигурки, на стаю крякв в заливчике у их берега, на путаницу трав и кусты из пионовой клумбы, где тогда она увидела, как что-то двигалось. Мамочка буркнула: «О черт! Уж эта связь!» — и сказала Джессике, что пойдет договорить внизу — две-три минуты, так не присмотрит ли Джессика за Беби? И Джессика пожала плечами и сказала: «Да, конечно». Мама, которая была босой, в просторном летнем балахоне с глубоким вырезом, от которого Джессика жмурилась, заглянула в колыбель Беби, проверяя, убеждаясь, что Беби ДЕЙСТВИТЕЛЬНО крепко спит, и мамочка побежала вниз, а Джессика снова занялась биноклем, который оттягивал ей руки, и запястья у нее начинали ныть, если только не опереться о перила. Она, как во сне, считала яхты на озере — в ее поле зрения их было пять, — и ей стало нехорошо, потому что теперь было уже после Четвертого Июля, и папочка все время обещал, что приведет в порядок яхточку и покатает ее. В предыдущее лето, и в предпредыдущее, и в предпредпредыдущее папочка к этому времени уже плавал по озеру, хотя, как он говорил, моряк из него получился никудышный, и ему требовалась безупречная погода, а сегодня выдался безупречнейший день — душистый, благоуханный, и ветер дул порывами, но совсем не сильными, — но сегодня папочка был в городе, у себя в офисе, и вернуться должен был только завтра вечером, и Джессика мрачно думала, покусывая нижнюю губу, что теперь, когда есть Беби, мамочка, наверное, с ними не поплывет кататься на весь день, все это изменилось. И никогда не будет прежним. И Джессика видела движение быстро порхающих птиц среди сосновых веток, и неясное что-то серое, как туман, пересекло поле ее зрения — птица? сова? Она старалась найти его среди сосновых веток, таких пугающе увеличенных — каждая веточка, каждая иголка, каждый сучок такие большие и словно всего в дюйме от ее глаз, и тут она вдруг поняла, что слышит странные страшные звуки, булькающие, хрипящие звуки, и ритмичный скрип, и она в изумлении обернулась, и меньше чем в трех шагах позади себя увидела чертополошно-серого кота, скорчившегося в колыбели на крохотной грудке Беби, припав мордой к ротику Беби...

Колыбель покачивалась под тяжестью кота в такт движению его лап, которые будто что-то грубо месили. Джессика прошептала: «Нет!.. Ой нет!..» — и бинокль выпал из ее пальцев. Словно во сне ее руки и ноги отказывались двигаться. Гигантский кот, свирепоглазый, чей туманно-серый мех казался легче пуха молочая, а серый, пышный, с белым кончиком хвост стоял торчком, не обращал на нее никакого внимания и жадно всасывался в ротик младенца, месил и царапал свою маленькую добычу, а Беби судорожно боролась за жизнь — вы бы не поверили, что трехмесячный младенец способен так сопротивляться, отчаянно размахивать крохотными ручками и ножками. Однако чертополошно-серый кот был сильнее, гораздо сильнее, и не отступал от своей цели — ВЫСОСАТЬ ДЫХАНИЕ БЕБИ, ЛИШИТЬ ЕЕ ВОЗДУХА, УДУШИТЬ СВОЕЙ МОРДОЙ.

Очень долго Джессика не могла пошевельнуться — вот, что она скажет, в чем признается потом. А к тому времени, когда она подбежала к колыбели, захлопала в ладоши, чтобы спугнуть кота, Беби перестала бороться, ее личико все еще было красным, но быстро утрачивало краски, становилось похожим на личико восковой куклы, а ее круглые голубые глазки были полны слез, расфокусированными и незряче смотрели за плечо Джессики.

Джессика закричала: «Мамочка!»

Ухватив свою беби-сестричку за хрупкие плечики, чтобы встряхнуть, оживить, Джессика в первый раз по-настоящему дотронулась до своей сестрички-беби, которую так любила, но в беби не осталось жизни — было уже слишком поздно. Плача, крича: «Мамочка! Мамочка! Мамочка!»

Вот так мамочка увидела Джессику — нагнувшуюся над колыбелью, трясущую мертвого младенца будто тряпичную куклу. Бинокль ее отца с разбитыми окулярами валялся на полу веранды у ее ног.

Харви Джэкобс. Спасибо за это, спасибо за то

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

Дарлин Крэнц не была поэтом. Песенка просто возникла у нее в голове, да так там и осталась. И певицей она тоже не была, единственная ее попытка петь в хоре закончилась полным фиаско, но свою кошачью песенку она пела всякий раз, когда Джабел приносил ей подарок. Никто, кроме Джабел, ее не слышал, так что какое песенка могла иметь значение в бесконечном здании бытия?

Большую часть своего времени Дарлин проводила, занимаясь всякими мелочами по дому. Подобное одиночество стало ее убежищем в бурном и полном эмоциональных травм внешнем мире. Ее собственный тихий городок превратился в поле боя. Когда заходило солнце и вставала луна, особое тяготение ночного светила словно поднимало из сточных канав всевозможную грязь. Уже небезопасно выходить после наступления сумерек. Это было одной из причин, почему она завела кошку. Ей нужна была живая душа в этой ее самодостаточной вселенной.

Дарение подарков началось, когда Джабел была еще котенком размером не больше блюдца. Покувыркавшись в траве, она являлась домой с листиком или сучком, а иногда и с жирным червяком или слизняком и все это клала к ногам Дарлин. Дарлин этот жест был понятен. Она всегда поднимала особый шум из-за добычи Джабел, делая вид, что это — что бы оно ни было — настоящее сокровище, потом ждала, пока Джабел, позабыв о подарке, не скроется из виду, и лишь тогда выбрасывала его в пакет с мусором. Вот тогда-то к ней и пришла кошачья песенка — вскоре после того, как Дарлин выбрала Джабел в зоомагазине, еще до того, как киска получила имя.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

Пропев песенку и изображая небывалую радость, Дарлин устраивала Джабел праздник, предлагая подарок в обмен на дар, обычно это было какое-нибудь лакомство или новая игрушка из универмага за углом. Тогда Джабел переворачивалась на спину и просила, чтобы ей почесали брюшко. Дарлин знала, что есть люди, считающие кошек холодными и безразличными, гордыми и высокомерными, неспособными на истинные чувства. Хотелось бы ей, чтобы эти глупые критиканы поглядели в глаза Джабел, когда разыгрывался этот их маленький ритуал.

Джабел быстро росла. Она стала довольно большой кошкой: хороших пропорций, черной как ночь и с белым пятном, которое сидело у нее на макушке будто шапочка. Джабел была самой обычной кошкой, деловым и серьезным потомком подзаборных котов и кошек, не претенденткой на какой-то там титул, но с особой, одной ей присущей красой. И она действительно была милой и доброй кошкой, идеальным животным для Дарлин, которая жила на небольшое наследство, а чтобы сводить концы с концами, обрезала купоны для рекламы в супермаркете и отказывалась от таких искушений, как кабельное телевидение.

Дарлин наблюдала за ужимками Джабел, делая вид, что занята, ожидая, когда кошка потянется и выгнет спину. Она думала, что в эти мгновения Джабел похожа на живой готический собор, великолепную архитектурную дань любящему, но со скверным характером богу. Даже моцион Джабел походил на ритуал подношения.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

По мере того как Джабел взрослела, менялись ее дары. Более невинные подарки сменились мышками и даже мелкими птицами. Разумеется, охота — у зверя в крови, а ни в коем случае не признак особой жестокости или злобы. Дарлин принимала дары с мягким порицанием, пытаясь донести до Джабел, что мертвые грызуны и воробьи не самые дорогие ее сердцу трофеи. Но Дарлин неизменно отдавала должное жесту и награждала намерение. Вытирая кровь и перья с озадаченной мордочки кошки, она пела свою кошачью песенку.

От новых сюрпризов Джабел не всегда легко было избавиться. Особенно если учесть, что умная кошка начала следить за Дарлин после того, как приносила свое сокровище, и казалось, могла делать это часами. Даже покатавшись, чтобы ей почесали брюшко, Джабел ложилась и глядела на хозяйку, в то время как сама Дарлин продолжала изображать удовлетворение. Когда Джабел наконец убредала в другую комнату или покидала дом через кошачью дверцу в кухонной двери, чтобы обойти дозором двор, Дарлин укладывала застывший трупик в непрозрачный целлофановый пакет и крепко его завязывала. Во всяком случае, память Джабел с возрастом не улучшилась. Кошка никогда не дулась из-за этих загадочных исчезновений.

Целлофановые пакеты отправлялись в металлический бак, который дважды в неделю опустошал городской мусорщик, собравший в один пакет обычный мусор Дарлин, а в другой то, что шло в переработку: бумагу, пластик, бутылки и консервные банки. Если у мусорщика и были какие жалобы на мешки с крохотными хвостами, крыльями, ногами и клювами, вслух он о них никогда не упоминал. Дарлин оставляла ему на чай, а на Рождество вынесла фруктовый пирог.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

После того как Джабел по совету ветеринара стерилизовали, Дарлин оставалось только смотреть, как кошка уныло и ко всему безразлично бродит по дому. На время ее дух и усы обвисли. Дарлин чувствовала, что в этом есть доля и ее вины, но сознавала, что это к лучшему. Ветеринар сказал, что, учитывая прогулки Джабел, Дарлин лишь чудом не стала бабушкой. Котята — товар неходовой. Раздать бы их не удалось, а сама мысль о том, что их усыпят, казалась невыносимой. И у Дарлин был не тот темперамент, чтобы устроить дома кошачью ферму вроде тех женщин, что всегда фигурируют в шутках соседей кошатников. Одной кошки для нее было вполне достаточно.

Но исцеление Джабел было быстрым и полным. Через каких-то пару недель она вновь стала сама собой, но без былой фривольности. Тело ее уплотнилось, мех стал жестче, темнее. И золотые глаза глядели теперь из глубоких глазниц. Она стала намного более серьезной кошкой и еще лучшей компаньонкой для Дарлин.

Джабел стала больше времени проводить в доме. Но когда она выходила на улицу, ее былые пределы — забор, ворота, дорога — растворились, чтобы уступить место дальним горизонтам. Она начала странствовать по всему городу. Эта новая для Джабел география тревожила Дарлин, которая сама ничего большего не желала, кроме как оставаться в крепких стенах собственного дома и сада.

На рынке, в магазинах и в церкви знакомые то и дело упоминали, что видели, как ее кошка бежит по какой-нибудь отдаленной улице, по чужому району, пересекает опасные автомагистрали. Дарлин подумала, не забить ли ей кошачью дверцу, но отказалась от мысли держать Джабел пленницей. Как бы ни беспокоили ее путешествия кошки, она испытывала и определенную гордость, восхищаясь смелостью и любопытством Джабел. Опасность, как знала Дарлин, есть цена свободы.

Даров не было долгие месяцы, никаких жуков, мышей или птиц, даже ни одного сухого листика, которыми Джабел когда-то так любила хрустеть. Дарлин вдруг осознала, что всю осень не пела кошачьей песенки. Но потом заботливая привязанность Джабел вернулась. Дарлин возилась на кухне, когда почувствовала холодок на уровне коленей. Она знала, что это внезапный сквозняк от кошачьей дверцы. И конечно, следом за сквозняком появилась проведшая ночь в городе Джабел. Присев у тапочка Дарлин, кошка потрясла тем, что держала в зубах. Дарлин вздохнула. Она было подумала, что это какой-то мелкий зверек, но быстро сообразила, что перед ней человеческий палец. Впервые в жизни Дарлин ударила свою кошку. Потом тут же подхватила Джабел на руки и принесла ей свои извинения. То, как и почему эта ужасающая дрянь оказалась там, где ее подобрала Джабел, не кошкина вина.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

Завернув отрезанный палец в бумажное полотенце, Дарлин положила его в раковину и под взглядом Джабел пошла звонить в полицию. Когда на том конце ответили, она повесила трубку. Она подвергает опасности себя и свою кошку. Кто может знать, что скажут или сделают полицейские? В лучшем случае история окажется в газете и, вероятно, с фотографией. И чего ради? Палец уже безвозвратно потерян. Он слишком уже съежился, чтобы его можно было пришить, тут бессильны даже чудеса современной медицины.

Когда взгляд Джабел отпустил ее, Дарлин нашла чистый черный целлофановый пакет. Но это же не имеет смысла. Мусорный бак может перевернуть ветром. Еноты шастают повсюду. Если мусорщик найдет палец, торчащий из рваного пластикового пакета, Дарлин никак не сможет этого объяснить. Даже если она рассмеется над нелепостью самой мысли о беседе с полицейским, которой может потребовать такая находка.

Завернув палец в алюминиевую фольгу, Дарлин убрала его в морозилку. Ей нужно время, чтобы все обдумать. Джабел она обнаружила растянувшейся на коврике в ванной и долго громким голосом (скорее твердым, чем суровым) читала кошке нотацию. Разумеется, кошка понятия не имела о причинах столь длинной речи хозяйки и перевернулась на спину, чтобы ей почесали брюшко.

Три ночи спустя Джабел принесла домой новый сувенир. Он почти прятался у нее во рту. Кошка потерлась о ногу хозяйки, потом выплюнула ей под ноги чей-то глаз. Целый и неповрежденный глаз лежал на ковре в гостиной. Он как будто уставился на стену, где Дарлин развесила семейные фотографии.

С глазом управиться было сложнее. Он вроде был в порядке, но когда Дарлин ткнула в него салфеткой, из него начало сочиться какое-то желе. Ей пришлось соорудить совок из фольги, которым она переправила глаз в пустую консервную банку из-под редиски, а банку боком запихнуть в холодильник.

Дарлин была настолько расстроена этим глазом, что позабыла спеть Джабел кошачью песенку. Кошка же требовала своего — завывая, прыгала со стула на стол и обратно. Приятно было знать, что Джабел и вправду узнает мотивы и чувствует себя такой обделенной.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

Дарлин выглянула в окно на полускрытую туманом луну, магнит, вытягивающий из его логова зло. Почесывая кошке брюшко, она объясняла ей, что времена настали сложные и что в сложные времена особенно важно держаться правил, хотя бы и самой установленных. Ошметья чужого кошмара, конечно, очень привлекательны, но следует бежать соблазна и оставлять их, где лежат. Опасность случайного насилия не стоит путать с безделушками или цветами. Джабел зевала.

Дарлин решила не смотреть больше новости по телевизору. Хотя она не совсем верила, что новости оказывают какое-то воздействие на Джабел, но кто скажет, что это не так. В каждом репортаже говорилось о гнили в городе, о стычках, об ужасных несчастных случаях, о зверских преступлениях, об обманах. По совету друзей она установила систему безопасности, которая должна была поднимать тревогу, если взломщик сломает невидимую печать. Ей также пришлось купить большую морозилку, поскольку Джабел продолжала собирать урожай с чужих улиц.

В консервных банках, в упаковках, в бутылках, коробках, бумажных пакетах и в пергаменте хранились у Дарлин части преступника или жертвы или того и другого, замороженные в ее собственном холодильнике. У нее были кусочки лица, обрывок скальпа, уши, пальцы ног, сама нога с вытатуированным на ней созвездием, полный набор мужских гениталий и сердце, больше смахивающее на печень. Сколько бы раз она ни пыталась вразумить Джабел, ее попытки терялись в кошачьем порыве угодить, дать что-нибудь от себя в обмен на исходящие от Дарлин любовь и тепло. И заслужить справедливую награду.

Спасибо за это, спасибо за то,
Есть мало столь милых и добрых котов.

Время от времени Дарлин рассматривала свой тайный склад даров — недвижных, безмолвных, окостеневших под действием холода и времени, даров, которым вернули мир, простили, исцелили, превратили в магию, искупили, обратили в ледяной кристалл. Она дала своей коллекции имя — Эррол. Наделила Эррола историей, прошлым, настоящим и, что самое важное, будущим. Она краснела, признаваясь себе в том, что чувствует себя теперь не столь одинокой.

Джабел старела и становилась ленивой, но Дарлин побуждала ее выходить на охоту, дарила лакомствами и похвалами и, разумеется, кошачьей песенкой.

Марта Сукап. Как избавиться от крыс

Вот единственный способ избавиться от крыс.


Мы с мышами относились друг к другу со сдержанной злобой, или, лучше сказать, со злобной сдержанностью. Я им ставила мышеловки, а они смеялись над мышеловками. По ночам я слышала, как они шептались между собой, и почти разбирала детали их планов, по-мышиному мелочные. Они думали, как бы стянуть кусок сыра или даже шматок орехового масла из-под рокового рычага, который по идее должен был их прикончить смертельным ударом по шее. Я слышала, как они хихикают над мышеловкой-кормушкой.

Злобный, съедобный: мыши обожают стихи и вообще любят всякие банальности и глупые игры; из-за них у меня в голове засели эти дурацкие рифмы. Из-за этого я тоже не люблю мышей. Но все эти глупости — еще полбеды. Самое большее, на что способны мыши с их идиотскими играми, — это докучливое, мелочное беспокойство, и к нему я постепенно привыкла. Все-таки я — человек, а они — всего лишь мелкие грызуны.

А вот с крысами у нас война. Тут уж или ты, или крысы — что-нибудь одно. Крысы все равно выиграют. Но сражаться надо до последнего.

Я обязана их победить.

Сначала я пробовала то, что мне предлагали продавцы в магазине скобяных товаров, для которых война — это способ нажиться. Я пробовала железные рычажки на пружине — вроде тех, над которыми смеялись мыши, только крысиного размера: больше и грубее. Крысы тихонько освобождали их от напряжения и приманки. Их партизаны прокрадывались на поле боя под самым носом врага — под моим то есть носом — так же тихо уходили обратно. И притом ни малейшего движения, ни звука, ни шороха.

Я отравляла приманку, но они с отвратительной крысиной догадливостью избегали яда. Я купила специальные ловушки для крыс: продавец меня уверял, что они прижмут и зафиксируют их коварные мерзкие лапки, и поутру обездвиженному грызуну ничего не останется, как только пялить на меня свои злобные глазки. Я этого так и не дождалась. Крыса знает разницу между невольным подарком и человеческой хитростью. Крысы не шутят и не смеются: где-то в стенных проходах они тайно злословят на мой счет.


Однажды, когда у меня еще было недостаточно выдержки, чтобы не обращать внимания на мышей, я купила кота. Я приобрела его за пять долларов у обыкновенной домохозяечки, жившей на той же улице, из тех соображений, что выносить присутствие в своем доме одного чужака все же лучше, чем терпеть десятки пискливых и глупых маленьких грызунов. Кот был толстый и белый, с бессмысленными голубыми глазами и с каким-то нелепым именем — не то Пушок, не то Пышка, — которое я отклонила сразу, как только эта дурочка мне его назвала. Вместе с уверениями, что, если бы у ее сопливой дочки не было аллергии, она бы лелеяла это животное, пока оно не состарится и не помрет от ожирения,

Я принесла кота в его корзинке к себе домой и наказала ему, чтобы он окупил свое содержание мышиной бойней. Но очень скоро поняла, что он сам — паразит, и ничего больше. Эта тварь просто сидела на полу рядом с моим стулом или кроватью и смотрела на меня так, словно я ей что-то должна. «Корми себя сам», — сказала я ему.

Он не желал. Жирные мыши так и носились сквозь стены, но несчастная скотинка хотела кормиться за мой счет, как она привыкла, и еще имела наглость надеяться, что я ее с удовольствием обслужу. Ее присутствие становилось все более и более ощутимым, как будто это был не мой дом, а ее. Кот таращился на меня часами. Просто невыносимо. В конце концов при помощи метлы, которую я потом выкинула, я была вынуждена запихать костлявую тварь обратно в ее корзинку и отнести в засохший лесок подальше от дома.

«Не надо притворяться, — говорила я коту, когда он не хотел вылезать из корзинки и бежать в лес. — Кто ты: мужчина, вольный стрелок или паразит?» И я ушла, зная, что от мышей никуда не деться: по крайней мере я больше никогда не пущу к себе в дом самоуверенных эгоистов. Мыши хотя бы трусливы, несмотря на склонность к браваде.

О крысах я тогда даже не думала.

Мыши кошачьего вторжения почти не заметили. Их смогли вытеснить только крысы. Когда появились крысы, мышиная возня умолкла. Мыши знали, кого бояться.


Чтобы избавиться от крыс, необходимо было принять меры гораздо суровее, чем те, которые не помогли избавиться от мышей.

Я купила оружие. И стала сидеть допоздна на кухне. Одну, вторую, третью ночь. Днем я спала, сказавшись больной, — крысы терпеливы, и одну, две, три ночи они могут и подождать. На пятую ночь одна крыса тихонько вышла погулять перед плитой. Мне было слышно, как клацают о линолеум ее когти. Я медленно подняла дуло своего девятимиллиметрового пистолета. Эта тварь остановилась на полпути и посмотрела на меня. Она была размером примерно как два моих кулака, со сдержанной злобой в глазах. Я прицелилась в ее темное неряшливое тело и нажала курок. От выстрела я оглохла, и прежде чем я стала искать глазами остатки трупа, прошло какое-то время. Отчетливая черная дырка в дверце духовки — вот все, что я увидела. Крыса убежала.

Следующие три ночи они ходили взад-вперед по кухне, уже ничего не стесняясь. Заложив уши ватой, я палила при малейшем признаке появления крыс. Глаз мой зорок, а рука тверда, но мне не удалось убить ни одного зверя. На третью ночь ко мне пришли двое полицейских, и когда мне в конце концов удалось отправить их восвояси (тот, который поменьше, подозрительно на меня оглянулся), я разрядила обоймы в своих пистолетах. Вообще-то человек, который защищает свой дом от непрошеных гостей, не должен привлекать к себе внимание блюстителей закона — но я вот почему-то привлекла.

Крысы, бессовестные обманщики, были бы рады и такой «победе», одержанной за чужой счет. Но я не доставлю им этого удовольствия. В этой войне человек сражается со зверем: тут или я их, или они меня. Я не позволю им вступить в союз с людьми — моими одноплеменниками. Я убрала оружие подальше в чулан.

Я ввернула во все патроны самые яркие лампы, в одиночные плафоны на потолке вставила прожекторы, а в люстры с несколькими патронами — лампы накаливания по 150 Ватт и не выключала все это круглые сутки. Я купила еще плафоны и тоже ввернула в них лампы по 150 Ватт. Ходила я в темных очках; спала днем, повязав глаза черной тряпкой. Но даже в темных очках свет меня ослеплял. Я обнаружила, что не могу дойти до ванной, не споткнувшись. Крысы, не выдержав этой пытки, будут лежать у меня на полу, визжать и биться. За стенными панелями была темнота, которой они жаждали, но они бы оставались голодными, если б сидели там все время. И они не могли уйти.

И все-таки, когда в своем перегретом, ослепшем от света доме я ощупью добиралась до шкафа на кухне и брала с полки коробку с хлопьями для каши, я находила новые дыры, прогрызенные в картонной коробке и внутренней целлофановой упаковке. Рядом с россыпью крошек от пшеничных хлопьев лежало несколько твердых темных какашек — небрежно-уверенная роспись наглого паразита.

Как они это делали? Крепко зажмуривали свои глаза-бусинки, чтобы избежать световой радиации, и ориентировались в моем доме по подсказкам коварной памяти? Я хотела это выяснить, но в ослепительном электрическом блеске не могла проследить за ними. Они опять обратили мою атаку себе во благо.

Раз мне не удалось уморить их голодом с помощью света, приходилось просто лишить их пищи. Я убрала с кухни все, что могло быть съедено. Остатки пиццы и китайских блюд, которые я приносила домой, я заворачивала в целлофан, а по ночам отвозила их на машине к контейнеру для отходов, стоявшему в одном тупике в полумиле от моего дома, и выбрасывала.

Крысы не ушли. Я слышала их возню. Какашки стали появляться посреди кухни, где я — о ужас — наступала на них и поскальзывалась, пока не научилась смотреть себе под ноги. Они были рядом с моей кроватью, в коридоре, на дне ванны. Крысы совсем обнаглели.


Я выскребла кухню дочиста. Не оставила ни потеков апельсинового сока на шкафу, ни крошек от тостов. Я часами пылесосила пол. В любом углу моего дома можно было проводить хирургическую операцию.

Если, конечно, не считать следов крыс, все время перебегавших мне дорогу.

В их проделках не было ничего забавного: тут проглядывала смертельно серьезная цель. Они провозгласили себя хозяевами места, где я, человек, живу; им теперь нужно мое полное поражение, они ждут, когда я отдам им все, что имею. Это было написано отметинами зубов, которые они оставляли на ножках моей мебели. На крысином языке эти отметки означали требование капитуляции. Их захват моего дома был тщательно спланирован и чужд всякого милосердия — несмотря на то что мне удалось отчетливо увидеть лишь одну крысу: ту, которая увернулась от первой пули. Я не смогла их уничтожить.

Как я могла от них избавиться? Крысы для людей — не пища, а нежеланные приживальщики. Пока не было человека, крысам приходилось честно конкурировать с сотней других зверей, и они влачили жалкое существование. Им наступило раздолье, когда появились люди. Крыс создала человеческая цивилизация. Чтобы омрачить их ленивое, преступное торжество, не жалко эту цивилизацию и разрушить.

Так я думала, сидя на кухне — она была холодной, очень светлой и стерильно чистой, но все-таки оставалась игровой площадкой этих паразитов. Нигде не было видимых следов их присутствия, как и следов присутствия мышей, которые были здесь раньше и которые сбежали от крыс, испугавшись их мускулов. Но я-то чувствовала, что крысы здесь. Я знала, что теперь они осмелели и бродят по всем комнатам моего дома, стараясь не попадать в поле зрения. Кухня, где совершенно не было пищи, — это их цитадель. Я сижу у себя на кухне, со свечой и зажигалкой. Рядом, в бумажном пакете, лежат утренние газеты за две последние недели, аккуратно свернутые. Их девственный вид был испорчен. В одном углу бумага покусана и оторвана. Где-то из нее сделали гнездо для отвратительных розовых писклявых крысят.

Я то зажигаю, то гашу зажигалку. Зажгла свечу и подношу к пакету. Немного отодвигаю; снова подношу ближе. Я выключаю свет, снова подношу свечку к газетам и впиваюсь взглядом в отгрызенный край, освещенный оранжевым пламенем. Если я подожгу дом, они все погибнут, поджарятся в проемах между стен, их трупы съежатся и обуглятся. Пожарные зальют их водой из шлангов, и по кусочкам они выплывут в сточную канаву.

Пламя коснулось пакета. Я почувствовала, что вот сейчас их глазки внимательно за мной наблюдают. И поняла, что огонь не причинит им никакого вреда, что они уже готовы удрать с корабля, как всегда удирают крысы. Пламя их не настигнет. Они будут смотреть на пожар из кустов, окружающих двор, а когда пепел остынет, вернутся за трофеями и растащат последние остатки пищи.

Газета съежилась, показались желтые языки пламени. Я затоптала его ногами. Даже древнейшее и самое смертоносное оружие человека бессильно перед крысами. На бежевом линолеуме, как напоминание об окончательной победе грызунов, осталась черная рябь.


Пока человеческая нога попирает землю, паразит по имени крыса будет пользоваться плодами нашего труда. Чтобы справиться с крысами, надо уничтожить все, что сделано людьми. Это не в моих силах.

Но на войне, как на войне. Выйти из боя — значит капитулировать, капитулировать — значит попасть в рабство.

Вздувшийся линолеум воняет чем-то химическим. Я чувствую, как они подглядывают из-за шкафов, из-за плиты и холодильника, чтобы узнать, чем кончились мои эксперименты с огнем. Конечно, разочарованы тем, что я так и не довела это дело до конца: не осталась бездомной и не сгорела, — а они бы в это время просто-напросто переселились в соседний дом. Одним человеком меньше, двумя десятками крыс больше.

Я слышу их безостановочную возню. Мне кажется, я вижу, как они подергивают усами. Они здесь, вокруг — интересуются, что я еще предприму, ждут очередной трагически-безнадежной попытки. Их упрямое стремление выжить любой ценой убеждает меня в том, что животные и правда превосходят нас, людей, в плане жизненной силы. Мне казалось, что я вложила в борьбу все силы, но крысиных сил оказалось больше. В этот миг я почти поддалась отчаянию. Я применила все средства, которые способен выдумать человеческий ум, но их звериная живучесть одержала верх.

Когда я почти сдалась, наступил переломный момент.

Человеческими силами тут не справиться. Их звериный мир слишком мал, слишком настойчив, слишком полон жизненных сил. Мне не достать их из нашего «верхнего» мира, мне не навлечь на них гибель.

Только в их собственном мире, мире животных, их можно поймать, разорвать на клочки, уничтожить. У животных не бывает такой ненависти, как сейчас у меня в душе. В ненависти с крысиной душой может соперничать только душа человека. Только человеческая ненависть, соединенная с голодом животного, может равняться с ненавистью и голодом крыс. Я бы все отдала, чтобы убить хотя бы одну из них. Во мне растет жажда убийства крыс. Она меня пожирает. И я послушно делаю все, что велит мне страсть.


Чтобы преследовать убегающих крыс, мне надо быть меньше в размере. Чтобы настигнуть их за углом, я должна быть проворной и гибкой. Я должна чувствовать, как они пахнут. Я должна их слышать. Свое широкое лицо я превратила в охотничье острие, в плотоядный кончик стрелы. Я тянула свои уши вверх — все выше и выше, — чтобы слышать их прогорклое дыхание. Я расширила свои зрачки так, чтобы никакая темнота не могла скрыть крыс от моего взгляда. Ноги напружинились для прыжков. Ногти на руках загнулись и заострились. Я вся — только зубы и когти. Я слышу, как они бросились во все стороны. Слишком поздно.

Я — крысиная смерть.


Кошка рвет на себе неудобную одежду, запутавшиеся рукава, застежки-молнии, в которые попадает шерсть. И вот она свободна, и одним плавным прыжком оказалась за холодильником.

Шипение, горловой рык, короткий сдавленный писк — эти странные звуки много часов раздаются по всему дому, от подвала до чердака.

В конце концов власти объявили, что дом покинут хозяином.

Когда владение выставили на продажу, его пришел осматривать подрядчик покупателя. Он сказал, что в его многолетней практике это владение самое чистое и опрятное из всех, если не считать дыры от пули на кухне.

Сара Клеменс. Все кошки Рима

— Это и есть ад, — задумчиво пробормотала Мелина, потом повернулась и увидела устремленный на нее свирепый взгляд Ренаты.

Устало Мелина попрощалась мысленно с аркой Константина и стала пробираться через полуденную толпу к пожилой женщине, стоявшей, широко расставив отекшие ноги и кисло поджав губы. Позади Ренаты, как обычно, маячил Марио — покуривая и глядя прямо перед собой. С тем же успехом он мог находиться и в Тупело. Стояло лето, и вокруг арки и Колизея, точно мошки, роились туристы. Со съемками здесь Мелина закончила еще несколько недель назад, но все равно не могла оставаться равнодушной к роскошному и внушительному импозантному строению, украшенному барельефами и скульптурами, снятыми с более ранних монументов. Римляне без зазрения совести растаскивали старые постройки для возведения новых, но лишь изредка эти новые выходили столь прекрасными, как арка Константина. Прищурив от слепящего солнца глаза, Мелина подошла к Ренате, которая держала под мышкой и прижимала к себе локтем потрепанную коробку из-под обуви.

— Что ты там рассматривала?

— Ты хочешь спросить, какую именно сцену?

— Только не начинай, — сказал Марио. — Давайте поскорее со всем покончим.

— Возьми прах.

— О'кей, мама.

Отдав сыну обувную коробку, Рената, перед тем как переходить улицу, крепко вцепилась в руку Мелины. Ладонь у нее была мягкая и липкая, а ногти, какими заканчивались толстые пальцы, напоминали ярко-красные ястребиные когти. Наибольшую ненависть у Мелины всегда вызывало то, что они постоянно подрагивали, словно жили собственной жизнью.

Они вошли под тень Колизея и встали в очередь за группой безвкусно одетых венгров.

— Твой отец любил Рим. — Рената отпустила руку Мелины, чтобы легонько похлопать по жесткому перманенту. — Он был бы счастлив, если б узнал, что его прах покоится здесь.

Они как раз выходили из-под наземной галереи в сам Колизей. Потом поднялись по лестнице на площадку... и вот уже перед ними раскинулись вызывающие благоговение руины. Достаточно постоять мгновение неподвижно, и тени прошлого обретут краски и звуки. Тогда увидишь перед собой арену, оружие, вонзившееся в содрогающиеся тела, почувствуешь жар и медный привкус крови во рту. Колизей словно эхом отдавал насилием. А если быть практичнее, то снимки, какие сделала здесь Мелина, положили начало ее карьере фотографа. Она отсняла их как иллюстрации к своей диссертации по римской архитектуре, а профессор посоветовал ей выставить их в галерее.

— Как вам вот это самое место? — спросила Рената.

Мелина повернулась и увидела, что старуха смотрит вниз за ограждение. Настланный пол арены давно уже обвалился, и по всему огромному пространству обломки подземных стен торчали словно сломанные зубы.

— Сойдет и здесь, — тихо отозвалась она.

— Я хочу побыть пару минут одна, — объявила Рената и перекрестилась.

Мелина и Марио отошли подальше, неспешно прогуливаясь вдоль ограждения.

— Как по-твоему, он размером с Астродром?

Мелина заставила себя сделать глубокий вдох и только потом ответила:

— Колизей вмещал семьдесят тысяч человек. Что, насколь ко мне известно, намного больше, чем вмещает Астродром.

— М-да. Немаленький. — Марио сделал последнюю затяжку и щелчком отбросил окурок за ограждение. — Твоя мать рассказала о письме, какое оставил Дими?

— Нет.

Мать позвонила ей чуть больше недели назад, чтобы сказать, что ее папа покончил с собой, вскрыв себе вены, и что она унаследовала все его деньги. И пока она, борясь с шоком, слушала, мать добавила: «Милочка, пора бы тебе теперь вернуться. Твой кузен Ник работает в крупном ателье, он хорошо зарабатывает на фотографиях студентов колледжа для ежегодных альбомов класса. Он мог бы подыскать тебе работу у себя, ты могла бы быть со своей семьей...» Мелина привычно отказалась и поспешила попрощаться. А потом сломалась. Но когда сошла первая волна горя, ей захотелось узнать больше. Ей хотелось знать «почему».

— Он знал, что мама суеверна, — продолжал Марио, закуривая новую сигарету, — и поэтому оставил письмо, в котором говорилось, что на нее обрушится ужасное проклятие, если она не развеет его прах в Акрополе. Но она была в такой ярости из-за денег...

— Она не поехала в Афины. Она приехала сюда. — Рената не видела разницы между одним древним местом и другим и потому приехала в Рим, где хотя бы понимала, что говорят на улицах. Мелина слабо улыбнулась. Если бы только Рената знала... В шестнадцатом веке Бенвенуто Челлини якобы проводил здесь спиритический сеанс. Они со священником начертили магический круг и произнесли заклинания, потом якобы появились демоны...

— Я готова, — возвестила Рената.

— О'кей, мама.

Марио поставил коробку из-под обуви на ограждение и закурил еще одну сигарету.

Заглянув вниз, Мелина увидела кота, растянувшегося на пыльных плитах, — этакий царственный рыжий тигр с белой грудью. Кот грелся на солнце, не обращая ни малейшего внимания на толпы, толкущиеся наверху. Вот он потянулся, превратившись сразу в уменьшенную копию льва, какие когда-то сражались здесь, потом поглядел прямо на Мелину, на мгновение задержав ее взгляд. Затем он снова отвернулся и принялся вылизываться.

Рената начала развязывать ленту, которой была перевязана коробка, бормоча себе под нос:

— Come se sato crudele a trattarini in questo modo! Come potresti fare una cosa del genere? [Как жестоко ты обошелся со мной! Как ты мог быть так жесток?]

Мелина едва удерживалась от слез. Как только смеет Рената говорить такое об ее отце? Проведи она двадцать лет с Ренатой, она бы тоже вскрыла себе вены.

Коробка упала с балюстрады, когда Рената схватила лежавший в ней полиэтиленовый пакет с пеплом. Кот стремительно вскочил на ноги, когда коробка ударилась о землю, но столь же быстро оправившись, задрал вопросительно хвост и подошел поближе ее понюхать.

— До свидания, Дими, — произнесла Рената с неубедительной дрожью в голосе.

Она опрокинула пакет, и прах каскадом полетел вниз. Мелина в смятении и ужасе смотрела, как крупный песок и пыль рухнули на кота.

— Что там делает этот кот? — взвизгнула Рената.

— Господи, Рената! — заорала в ответ Мелина. — Ты что, его не видела?

Мяукнув, кот метнулся в сторону, стряхивая с себя клубы белой пыли. Он остановился, чтобы полизать лапу, потом снова бросился бежать. Внезапно он застыл как вкопанный и, задрав голову, недобро воззрился на троицу двуногих наверху.

Марио хохотал беззвучно, если не считать, конечно, звуками фырканье, вырывавшееся у него из ноздрей вместе с дымом.

Мелина отвернулась, пытаясь обуздать охвативший ее гнев.

— Чертов кот! — кричала Рената. — Что, если он украдет душу Дими?

— Не начинай, мама.

— Господи, Пречистая Дева и святой Иосиф, что мне теперь делать?

— Кошки не крадут души, мама.

— Может, священник знает.

— Мама, перестань.

— Мелина, нам надо найти священника.

Внезапно она повернулась лицом к ним обоим.

— Он же убил себя, Рената! Священник тут не поможет.

— О Господи Иисусе, помоги мне, — застонала Рената. — Господи Иисусе, помоги.

Они доставили Ренату в отель, где она могла бы предаться заботливым хлопотам Марио и получить пару хайболлов. Мелина сбежала тайком, чтобы поймать автобус до дома. Она почти забыла, насколько выматывало ее общество Ренаты, и дурные воспоминания лишь только усиливали ощущение тоскливой усталости. Димитри Паппас бросил жену и восьмилетнюю дочь ради Ренаты Тесты и ее десятилетнего сына. Муж номер один помер за несколько лет до того, отдал концы, когда готовил Ренате завтрак. Может, мать Мелины и была занудой, но что такого папа нашел в Ренате? Положим, когда-то она была привлекательна, как бывают привлекательны итальянки с тяжелыми веками, но Мелина всегда видела ее насквозь. И помнила, как она ущипнула Мелину за щеку, когда Мелина впервые приехала к ним погостить, и сказала: «Что же, маленькая жирная толстушка!» Рената упивалась детским ожирением Мелины и ее грубоватой и уродливой внешностью. Ее собственный сын Марио был такой красавчик.

Все до единой поверхности в ее доме были затянуты в полиэтилен, за исключением дорогого дивана в гостиной, на котором никому не позволялось сидеть. Еще хуже было переходящее в одержимость желание Ренаты контролировать всех окружающих. Что такое уединение или личная жизнь, ей просто было не понять. Сколько бы раз она ни приезжала к ним погостить, Рената по нескольку раз за ночь рывком распахивала дверь Мелины, чтобы поразглядывать ее в постели, а потом снова с грохотом захлопнуть дверь. Девочке не позволяли запирать за собой дверь ванной, и Рената частенько и туда заявлялась. А Марио жил с этим постоянно. Игрушек у него не было никогда, Рената отказывалась попусту тратить на них деньги. Единственного щенка, какого ему позволили завести, отдали потом в питомник, когда пес вырос слишком большим, а Марио мать сказала, что собаку переехала машина. Его не пустили с классом на экскурсию в Вашингтон, потому что пять дней это слишком долгий срок вдали от мамочки и вообще экскурсии пустая трата денег.

Хотя на долю Мелины выпало немало изысканных пыток, каким подвергают своих безобразных сверстников дети, общество Марио вызывало у нее особый ужас. Не имея возможности распоряжаться собственной жизнью, он превратил Мелину в особое свое хобби. Когда их отправляли играть во двор, он валил ее на землю, плевал в нее, пинал ногами и грубо и неуклюже хватал за грудь и пах. В конце концов, когда ей было двенадцать, Мелина набралась смелости рассказать об этом отцу, и тот пошел к Ренате, которая кричала на него два часа без передышки.

— Единственное, что я могу сделать, чтобы тебя защитить, — сказал он потом, глядя себе на руки, — это отправить тебя домой к матери.

Стыд, какой она испытала при этом, был горше всего, и несколько лет она не виделась с отцом, поскольку не могла смириться с его слабостью. Изо всех чувств, какие она испытала, услышав о том, что он мертв, а их было немало, гнев стал наибольшей неожиданностью. Ей хотелось вернуться назад во времени, встряхнуть его, сказать ему, чтобы он дал оплеуху Ренате, ушел от нее — сделал хоть что-нибудь. Думая об этом, она до боли стискивала кулаки.

В семнадцать лет складки детского жира пропали, и из них возникло прекрасное лицо — с чистотой греческих линий и выразительными темными глазами. И точно так же в одночасье Мелина превратилась в совсем иного человека, человека, с которым обращались как с личностью. В колледж она поначалу пошла, чтобы сбежать от своей семьи, которая распланировала всю ее жизнь наперед, поскольку у девочки «избыточный вес» и ей никогда не найти себе мужа. Теперь будущее представлялось восхитительным приключением, и школа была лишь первым шагом к нему. Рената была поражена, когда Мелина явилась к ним, перед тем как уехать из города в колледж. Марио становился невзрачным и стремительно набирал вес; и в выражении его лица появилось то же пораженчество, какое Мелина видела в глазах своего отца. Но если папа казался печальным и сдержанным, то Марио был неразговорчив и напряжен. В первый же раз, когда они остались одни, он загнал ее в угол, зажав, как делал это в былые годы.

— Помнишь, как я это делал? — ухмыльнулся он, хватая ее за грудь.

Она вывернулась и, по чистой случайности, врезала ему локтем в солнечное сплетение. Когда он, скрючившись, рухнул на колени, она испытала прилив радости.

— Никогда меня больше не трогай. Никогда. Господи, меня от тебя тошнит.

Как раз в тот момент вошел папа, которому хватило одного взгляда, чтобы понять, что тут произошло, и лицо которого скривилось от боли. Мелина верно поняла этот взгляд и тоже испытала боль, вспомнив тот день, когда ей было двенадцать, а он был бессилен, не меньшую боль доставило ей сознание того, что сейчас он бессилен, сколь был и тогда.

Войдя в автобус, Мелина села рядом со старой римлянкой в черном, серебряные волосы женщины были собраны в узел, в точности такой же, как у самой Мелины. Улицы проплывали за окном, и из глаз Мелины потекли вдруг безмолвные и непрошеные слезы, а Мелина все смотрела перед собой — ее захлестнула волна воспоминаний. Старая римлянка похлопала ее по колену, и Мелина подвинулась, чтобы дать ей пройти. Когда автобус внезапно остановился, старой женщине пришлось опереться о плечо девушки, и вдруг она доброжелательно сказала: «Sei tpoppo belle a giovane per avere lacrime negli occhi» [«Ты слишком молода и красива, чтобы из глаз у тебя текли слезы»].

Мелина смотрела, как незнакомка выходит из автобуса, и узел, стягивавший ей грудь, словно немного распустился. Что, если кот и вправду украл душу ее отца, его animus, как сказали бы римляне? Димитри Паппасу ничего бы так не хотелось, как бродить по Колизею в обличье кота, дремать на солнышке и видеть сны о боях на арене... Прекрасный Рим с его узкими улочками терракотовых тонов, с пышностью барокко и древними руинами. С его добрыми, теплыми людьми. До свидания, папа.

В тот вечер она ужинала вдвоем с Марио. Рената отдыхала у себя в номере, вероятно, постанывая по-итальянски.

— И надолго ты тут? — спросил Марио.

— Почти до конца лета. Осенью у меня выставка в Нью-Йорке, для нее я как раз и снимаю.

— Фотографии всяческих кошек?

— Да. Потом выйдет книга.

— Почему?

— Многие любят кошек, Марио.

— И сколько ты на этом заработаешь?

— О деньгах я не разговариваю.

Некоторое время они ели молча, потом он заговорил опять:

— Она завтра весь день будет отдыхать, так что я все-таки смогу пойти с тобой посмотреть город.

В момент слабости она пообещала ему показать достопримечательности. В аэропорту он выглядел вполне безобидным.

— Не забудь, у меня ленч с приятельницей из американского посольства. Час-другой тебе самому придется о себе позаботиться.

— Нет проблем.

Нет проблем, ну да как же. Он, пожалуй, так и будет стоять все это время у ворот посольства и ждать ее. Он привык к тому, что обо всем за него заботятся женщины. При матери Марио много и часто улыбался, словно говоря: «Да ладно тебе, мама». Но вдали от нее глаза у него стекленели, и губы поджимались в плотную линию, даже не подрагивали, будто каменные. Ему было около тридцати, и он решительно не знал, как себя вести с людьми своего возраста, особенно с тех пор, как его бросила Келли, его жена на короткий срок. Хорошенькая прямолинейная Келли, которая увидела в Марио что-то хорошее и вытащила это на свет божий. Рената, наверное, с ума сходила, глядя на то, как она теряет контроль над своим мальчиком, да еще что ушел он к женщине, которая видит ее насквозь и совершенно ее игнорирует. Мелина всегда спрашивала себя, почему Марио и Келли расстались. Какой бы ни была причина, он опустился. Неровно подстриженные волосы, дешевая одежда; все в Марио было немного... не так, не на месте.

В одном из последних писем ее мать писала о Марио, что «все у него отлично. Он оказался таким милым мальчиком, живет теперь после развода со своей мамой». Годы, какие Мелина держалась подальше от семьи, определенно позволили ей увидеть свою родню в истинном свете и укрепили ее решимость не обращать внимания на мольбы матери вернуться жить в родные места. Признание ее таланта дало ей целый новый мир. У нее появились друзья, которые никогда не затягивали мебель в полиэтилен и не держали в прихожих пластмассовые алтари. Это были люди, которые ценили книги и умели разговаривать осмысленно и на интересные темы.


На следующее утро они начали с окрестностей посольства на виа дель Квиринале с церкви Святого Андрея, небольшой Жемчужины барокко, возведенной по проекту Бернини. Овальная церковь рассказывала историю мученичества святого Андрея и его вознесения на небеса, и все линии архитектуры уводили взгляд к скульптуре святого, окруженного путти, гирляндами и символами рыбной ловли: сетями, веслами, раковинами, водорослями...

— Ты все это в колледже узнала? — поинтересовался Марио, когда они вышли на улицу. На ступенях церкви Святого Андрея о ноги Мелины потерлась кошка, и Мелина наклонилась по