КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Суета [Юлий Зусманович Крелин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юлий Зусманович Крелин Суета повесть



***

Лев Михайлович прошел через разбитые ворота, хотя можно было пройти где угодно — забора не было, лишь кое-где сохранились остатки ограды этого когда-то весьма респектабельного парка. У входа два столбика из розоватых кирпичей торчали в кучах известково-каменной осыпи, чуть подавшись друг к другу, как бы печалясь и вспоминая ранее венчавшую их арку.

Случайный прохожий, возможно, полюбопытствует, что за блочные дома возвышаются над верхушками прекрасных старых деревьев. Спросит не из любознательности, а по привычке, не подумав, ибо всякий горожанин знает, как выглядит типовой больничный корпус. Спросит, чтобы подтвердить себе, сколь он догадлив и сообразителен.

Случайный прохожий, скорее всего, не поинтересуется прошлым парка, потому что на самом деле он не прохожий, не проходит он — пробегает, ему некогда, он несется, у него много дел в нашем торопящемся мире: у него работа, семья, дети, хобби, магазины, очереди, развлечения, телевизор, кино, ну и так далее — целые вороха разной суеты, необходимой или ненужной, той, что возникает по инерции в городской будничной круговерти.

Правда, попадаются и случайные праздношатающиеся. Такие, как Лев Михайлович, который прошел меж двух столбов в глубину парка и остановился возле низенького домика из розоватого от старости кирпича. Раньше это была амбулатория старой земской больницы, построили ее в конце прошлого века; в ту пору парк считался дальним предместьем города, постепенно захватившего округу в свои вечные объятия.

Лев Михайлович сел на скамейку вблизи этого рудиментарного осколка российского здравоохранения и огляделся. Представил себе бетонный частокол, которым в скором времени огородят парк; вообразил, каким соорудят въезд, когда вырвут два одиноких дуба, торчащих на месте ворот, и очистят все от грязи и мусора. Он закрыл глаза и увидел, как въезжает в парк карета какого-нибудь князя или графа; процокала по дорожкам лошадь с пролеткой, в которой сидел доктор, проскрипела телега с больным, привезенным в эту юдоль скорби и печали. И Лев Михайлович мысленно сравнил ушедшую красоту и наступающую целесообразность. Представил, как покатят по новым дорожкам машины «скорой помощи» в будущую фабрику силы и здоровья. Он ничему не отдал предпочтения. И то хорошо, и это…

Перед его глазами был новый невысокий серый дом из бетонных панелей, по-видимому, морг, или, как теперь принято называть, патолого-анатомическое отделение; за ним расположились два больших корпуса: один — уже законченный терапевтический, другой — хирургический, где ему предстояло служить заведующим отделением.

Лев Михайлович пожалел, что пришлось отдать под корпуса ту часть старого парка, где не было ни одного тополя. В июне в городе совсем не стало житья из-за пуха, который снежной метелью носился в воздухе, залетал в комнаты, палаты, даже в операционные.

(А не так уж давно, каких-нибудь двадцать пять — тридцать лет тому, он к тополиному пуху относился совсем иначе. С радостным гиканьем в компании таких же, как он сам, юных джентльменов поджигал его и гнался за пожаром, убегавшим по асфальту вдоль тротуара. Или завороженно смотрел на мгновенно вспыхивающий и тут же исчезающий пылающий островок на голой, вытоптанной земле во дворах — там, где не могли увидеть его игры с огнем положительные и законопослушные родители.)

Деревья в парке были запорошены строительной пылью. Но это не страшно: ближайший ливень омоет, осень сбросит попорченную листву, зима укроет снегом остатки грязи, и следом весна вызовет к жизни чистую зеленую крону, которая, наверное, знать не будет, что такое строительная пыль. Если, конечно, успеют закончить работы.

Дорожки, газоны, кусты засыпаны, заставлены, перекопаны. Не жалели парка строители, глубоко в них засела неосознанная уверенность, что лишь только они уйдут — а быть может, еще и при них, — выведут на субботник врачей и сестер, хирурги расчистят территорию, сестры вернут благообразие обезображенным стройкой аллейкам, и все вместе проложат для себя новые тропинки между корпусами. И конечно же когда-нибудь из городского дорожного треста пришлют машины и людей, создадут асфальтовые подъезды и подходы к приемному отделению и корпусам. Все вновь обретет пристойный вид, и парк останется в своей натуральной красоте с приметами цивилизации разных времен и будет главной достопримечательностью новой больницы.

Разве что Лев Михайлович и его будущие коллеги сумеют превзойти значительность парка своей удачной и — если повезет — прославленной работой. Лев Михайлович задумался о тех, с кем будет работать. Он еще никого не знал. А вдруг действительно, размечтался он, они сумеют так сработаться, что их удачливость, успешность, докторское счастье превысят значительность и известность этого великолепного парка? Вдруг врачевание их, операции окажутся приметнее роскошного обломка природы, уцелевшего среди нагромождений сегодняшней бетонной цивилизации?

Мысль об удачливости навела его на невеселые воспоминания, отвратив от дум про будущее. Для хирургов наиболее ярким и памятным оказываются не мгновения удачи, а несчастья да промахи. О них не хочешь думать, но испытываешь желание поговорить. И все равно стараешься молчать. Невысказанные, эти думы захватывают неправомерно много места в головах, оставляя обидно мало места для хранения в памяти событий радостных и светлых. Об ошибках и промахах хирургов, докторов лучше не знать ни больному, ни мирному здоровому жителю — никому лучше не знать: кого из нас не подстерегает где-то затаившаяся болезнь!

Последняя неудача заставила Льва Михайловича принять окончательное решение перейти в новую больницу. Старое место становилось для него несчастливым. Конечно, он понимал — виноваты в смерти не только слепой случай и неумолимая природа. Пусть исход операции всего лишь на три процента зависел от его коллеги и помощника, но именно из этой трехпроцентной ничтожной искры, может быть, и разгорелся смертельный пожар. Лев Михайлович вспомнил мучительный разговор с близкими больного… покойного. Он все говорил как надо: о природе, о неизбежности, о всемогуществе и бессилии. А может, надо было сказать прямо: вот кто виноват в смерти. И стало бы легче. Пусть каждый отвечает за себя. Иным ведь действительно становится легче, когда они узнают, кто виновен в постигшем их несчастье. Они думают, что тем постигли причину горя. Но даже если это и так, им лишь кажется, что становится легче. Лишь кажется, что, сокрушив виноватого (даже если он действительно виноват!), восстановишь мировую справедливость. Горе и несчастье останутся. Да и матери, жене, детям покойного будет тяжелее, если виноват не рок — человек.

Да-да. Пусть каждый отвечает за себя сам. А то ведь разговаривать-то пришлось мне одному… Все попрятались кто куда. Нет личной заинтересованности — нет личной ответственности… а каждый — сам за себя. Непостижимый парадокс! Непостижимый?..

Говорить, отвечать за все и за всех должен я, потому что — голова, потому что — хирург-оператор, потому что — заведующий отделением. Взявшись когда-то за эту работу, я возложил на себя крест и должен нести его с достоинством, с ответственностью. Адам испугался ответственности за свою греховную, плотскую человечность и свалил вину на Еву; Ева тоже заробела ответственности и решила свалить все на змия… Какая разница, кто подсунул яблоко, — ты же знал, что есть нельзя… Так человечество и считает, что главный грех, грех-отец — в желании найти, кто виноват вместо меня, свалить ответственность на другого. Не вину — ответственность.

Семиэтажная коробка стояла пустая — окна заляпаны белой строительной грязью, стекла разбиты — и словно десятками очей вопросительно взирала на своего будущего хозяина. Лев Михайлович не смотрел на дом: пока парк был ему милее будущего бетонного прибежища.

Сейчас ему больше мил парк… Но потом, когда обживется, — привыкнет, полюбит, узнает каждый уголок и ступеньку. Врастет в свой кабинет, сроднится со своими ребятами, коллегами, собратьями.

К ногам Льва Михайловича подбежала маленькая собачка и стала его обнюхивать. Собачка была спокойна и ласкова. Лев любил больших собак, но сейчас вдруг понял, что дома нужнее маленькая зверушка — для ласки, а не для охраны или защиты.

— Ты ласковая? Ты нужна для ласки?

Песик поднялся на задние лапы и лизнул ему руку. Сзади послышалось легкое посвистывание, старческий голос прошелестел несколько раз: «Ко мне!» — и маленький комочек укатился.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

Итак, нас уже целый коллектив: семь мужиков-хирургов, две женщины, тоже хирурги, да главный врач.

Собственно, коллектив-то был — другие корпуса уже больше года работают. Нас не было, хирургов, — строительство хирургического корпуса только сейчас заканчивают.

Главный врач нас по единичкам подобрал. Кто через знакомых сюда попал, некоторые из других городов приехали. А иные просто узнали, что новая больница строится, сами приехали, оставили документы и назад по домам — ждать решения.

Главный врач сначала изучал документы сам, потом передавал их в райисполком — изучали там. Потом где-то кто-то давал разрешение на прописку, выделял в районе кому комнату, а у кого семья — две. Потом кто-то выносил вердикт, окончательно утверждающий разрешение работать в будущей больнице и жить в этом городе. А кого-то из кандидатов отвергали; иногда главному врачу объясняли причину отказа, а иногда просто говорили: «Нет».

Нет так нет. Наш будущий начальник мало кого знал лично, и особых причин бороться за каждого у него не было. Но если кого-то он знал сам или кто-то из знакомых настоятельно рекомендовал, а то и просил, тут уж он, как говорится, перепоясывал чресла, садился на коня и скакал в инстанции.

Так или иначе, основа будущей хирургической службы сегодня уже была, и сейчас главный врач Матвей Фомич держал тронную речь перед нами — маленьким островком нарождающегося государства. Врачи уже собрались в количестве, позволяющем говорить о наличии трудового коллектива, сообщил он нам, а вот сестер еще очень мало, и перспективы в вопросах подбора кадров среднего медперсонала весьма неутешительны. И уж совсем плохое положение с младшим персоналом. Все это дело обычное, привычное, и мы согласно и удовлетворенно кивали, нас даже грела эта привычность, обыденность, мы чувствовали себя попавшими в знакомую стихию, а не в неизведанный океан.

То, что определяет уровень и квалификацию больницы — врачей, — можно выбирать. Нянечек, санитарок, уборщиц не выбирают — хватают всех мало-мальски подходящих, что попадутся в поле зрения. Пока же все нянечки-санитарочки уже год как осели в терапевтическом корпусе. Это было естественно, и все мы опять удовлетворенно и понимающе кивали.

А лифтерам, оказывается, предстояло пройти курсы управления лифтами, сдать экзамены, приобрести «соответствующие навыки» — лишь после этого в корпусе пустят лифты, без которых занести и развезти оборудование по всем семи этажам довольно мудрено. Но запуск подъемной механизации в хирургическом корпусе, по-видимому, дело далекого будущего, так как пенсионеров — кандидатов на должности лифтовых водителей еще не набралось «в том минимальном количестве, когда можно уже создавать группу для прохождения курса по их подготовке…».

Главного врача надо слушать, надо его узнать, понять, мы только начинаем работать с ним… и сколько это содружество будет длиться, неизвестно. Планировать надо на всю оставшуюся жизнь.

Затем главный предложил всем пройти в корпус, познакомиться с местом работы, поскольку с сегодняшнего дня мы считаемся принятыми на службу. Зарплата уже капает, а делать нам пока нечего, «так что идите занимайтесь материальной базой — это, по-видимому, будет еще неопределенно долго единственной вашей заботой», — главный сокрушенно улыбнулся и сразу стал мне близок и понятен. Грустная перспектива угадывалась в его улыбке — это привлекало, хотя, может быть, никаких оснований для грусти не было. К грустным почему-то всегда влечет, пусть часто неправомерно. Впрочем, может, влечет лишь к грустным начальникам, а они, в свою очередь, мечтают о веселых подчиненных. С другой стороны, грустный вид может быть от постоянного скепсиса. Ни во что не верит человек, ни на что не надеется, каждый рассказ для него — россказни… Может, и умный он очень, может, его разумное сомнение гложет, но все радости жизни от него уходят, скучно ему, грустно. И так бывает. (Вот только почувствовал, что работы нет, что грядет безделье на неопределенное время, — тут же и начались обобщения. А от обобщения до глупости один шаг.)

В корпус с нами пошел заместитель главного по хозяйственной части. Нынче любят называть их заместителями по общим вопросам. Это дает им право вчиняться в любое дело, командовать, управлять; они и формально таким образом получили право выходить за пределы хозяйства. (Истинный главный заместитель главного в больницах — заместитель по лечебной части, или, на нашем жаргоне, — начмед.)

Наш зам по общим вопросам — полковник в отставке, — кажется, уже отвоевался: грузный, немолодой, около семидесяти годков. Он привел нас в корпус и передал на руки завхозу — самой маленькой сошке в общих делах больницы. Но, как очень скоро стало ясно, всеми материальными делами большого хозяйства занимался именно он. Завхоза звали Святославом. Отчеством его поначалу не баловали. Не знали. Зам окликал его просто Светом. Был он лет на десять моложе самого младшего из нас, хирургов. Полковника мы после этого, пожалуй, больше не встречали. Замы менялись, но руководил всеми хозяйственными, то бишь общими, делами по-прежнему Свет, впоследствии Святослав Эдуардович.

Свет шел быстро, почти перебегая от одного «экспоната» к другому. Собственно, смотреть пока было не на что. Бетонная коробка, перегороженная стенами да освещенная лампочками, правда уже укрытыми металлическими колпаками в будущих палатах и белым пластиком в коридоре, там лампы были другие, дневного света.

Начали с операционных, с верхнего этажа. Операционных всего шесть.

— Свет, а не мало ли на такое количество коек? — усомнился один из наших докторов.

Свет обернулся к нему.

— Это вы меня спрашиваете? Руслан… э-э?

— Васильевич.

— Да, Руслан Васильевич. Я ведь только завхоз, — пожал плечами Свет. — Заведую хозяйством, которое уже есть, правильнее сказать — которое мне дадено. Есть еще ваше, которое надо будет занести, пока оно у меня на складе. Все остальное, все претензии — к строителям, к проекту. А сколько же вам нужно операционных? У меня на складе только шесть столов.

— Так и я о проекте…

Все помолчали и прошли в ближайшую операционную, где рабочие возились с проводкой. Завхоз был здесь своим человеком.

— Здорово, кореша! Ну как? Как служба идет?

— Все путем. Спирт еще не получили?

— «Спирт»! Вы еще и коек не занесли. А спирт дается, когда больные уже лежат.

Глаза одного из моих коллег, Федора Сергеевича, загорелись техническим блеском. Такой блеск часто видишь у докторов-автолюбителей, выглядывающих из-под капотов машин. Неестественный блеск. Не тому человек обучен, а интересно, нужно.

— А что это вы здесь делаете?

— Да пустое. Подводка всяких газов к операционным столам. Это кислород, это закись азота. — Свет все знал. Он был опытным гидом: должно быть, мы не первые праздношатающиеся по новому корпусу.

— Чего ж пустое? Очень даже важно для нас. — Руслан уже виден: деловит, увесист, все знает и знаниям своим верит.

— Это что? Доктора, что ли? — спросил один из рабочих, не оглядываясь на нас, а обративши свой лик к Свету и продолжая прикручивать на полу газовые краники.

— Ну! А кто ж?.. — Свет с нами и с рабочими говорил на разных языках.

— Так ты им скажи, Свет, чтоб они на эти штуки не рассчитывали — работать не будут.

Я пока молчу. Чего раньше времени в дурачки попадать? Федор Сергеевич все с тем же техническим блеском в очах поинтересовался, на чем основана столь нерадостная предопределенность.

Свет снисходительно улыбался.

— Да потому что ломать будете столами, баллонами, аппаратами, наступать будете, — лениво объяснил рабочий. — Мы ж не первую больницу строим. Всюду так. В стену надо.

— Так зачем же делать в полу? Делали б сразу в стену.

— По проекту — в полу. Не нам, косорылым, проект переделывать. Мы лучше вам потом перенесем в стены. Договоримся. Не прогадаете. — Строитель жизнеутверждающе подмигнул.

Свет, не стирая с лица снисходительной улыбки, сказал:

— Нельзя проект менять, коллеги. Если сделать в стене, то шланги, провода всякие будут тянуться к столу через всю операционную. Так говорится в проекте.

— Так говорит Заратустра. — Федора Сергеевича не поняли. — А если не будет работать?

— Точно, не будет, — раздался голос от пола.

— Не будет, так баллоны сюда подтащим. — Улыбка Света чуть изменилась, появился иронический излом верхней губы. — Дорогие доктора, почти коллеги, проект утвержден уже более десяти лет назад. Все давно утрясено, во всех инстанциях. Там проектируют. Они строят. Мы принимаем. Таков порядок, и ничто его не изменит.

— А баллоны здесь не опасны?

— Опасны.

— Да не бойтесь, доктора! Договоримся, все сделаем, — наконец-то строитель обратился к нам.

Свет улыбался.

Мы вышли из будущей операционной.

А в конторе в это время государственная комиссия принимала строительство. Приняли. Правда, составили дефектную ведомость с пятьюдесятью семью мелкими недочетами. Строители обязались все устранить в течение сорока дней. Корпус приняли — иначе рабочие не получат премию, а оставлять их на одной только ставке и выработке нельзя. «Не по-человечески, — сказали представители стройтреста. — Совсем плохо будут работать. Еще и уйдут». Все поняли и пошли навстречу.

На нижнем этаже, оказывается, уже работал телефон.

— Святослав Эдуардович, вас.

— Я слушаю. А-а. Это я по местному говорю?.. Подождите тогда. Сейчас я посмотрю, какой тут городской, и пусть перезвонят.

Зазвонил другой аппарат.

— Слушаю вас… Да, я… Хорошо… Записываю адрес… И телефон на всякий случай… Пожалуйста… Сейчас еду. Нет-нет. Машины не надо. — Свет положил трубку, улыбнулся с предельной доброжелательностью и сообщил, что «ненадолго вынужден отъехать». — Вы меня извините, коллеги, — поскольку мы, по-видимому, еще долго все в равной степени будем заниматься только хозяйством, а не больными, я позволю себе обращаться к вам таким образом.

— Что, оборудование какое-нибудь? — Руслан уверенно налаживал контакты.

— Нет, коллега. — Свет поправил волосы, взглянув на свое отражение в дверном стекле. — Просят заморозить умершего. Здесь неподалеку. Я скоро.

— А вы умеете?

— Интеллигентный человек должен уметь все. Я в больницах уже больше десяти лет работаю. По образованию фельдшер и совсем не скован докторскими ограничениями и запретами. И к хозяйству очень приспособлен. Характер у меня такой.

Я посмотрел ему вслед и подумал, что к его гладкой темной прическе очень пойдет легкая седина. Чего это мне вдруг стукнуло в голову, не знаю.

Единственный объединяющий нас персонаж исчез, и нам не оставалось ничего другого, как знакомиться самостоятельно.

Вспомнив, что меня приняли на работу в качестве заведующего, я позволил себе говорить и действовать так, будто действительно знаю и умею больше других, хотя знания других были мне абсолютно неизвестны. Я повел себя то ли как тамада, то ли как конферансье. Ничего, обошлось. Может, они сочли это правильным, а может, интеллигентность помогла им скрыть недоумение. Таковы, наверное, порядки человеческие — раз ты начальник, то и иди впереди. А коль я иду впереди, то и вынужден быть ведущим.

Мы уселись в комнате, которая скоро станет моим кабинетом. Двое водрузились на подоконник, двое устроились на козлах — атрибуте завершаемого строительства. Еще была грязная, пятнистая, как леопард, от засохшей краски табуретка. И полы в кабинете еще не отмыты, в пятнах, тоже под леопарда, но ощущения, будто ходишь по леопардовой шкуре, не было, и присесть на пол желания не возникало. Это мы так шутили. Впрочем, мы еще не были настолько знакомы, чтобы позволить себе такую раскованность и сесть на пол. Но шутить на эту тему уже себе позволяли.

Беседа поначалу не выстраивалась.

Федор Сергеевич предложил отметить знакомство и выразил готовность сгонять в магазин.

Я больше всего боюсь питья на работе. Сразу же все может покатиться не по тем рельсам. Сразу надо пресечь, поставить вне закона. В хирургическом отделении это особенно важно. Больные, умиленные собственным выздоровлением, в какой-то степени даже ошеломленные счастливым исходом операции (перспективой которой они были, естественно, напуганы, как все нормальные люди, не для разрезания рожденные), перед выпиской не знают, как проявить свою вековечную благодарность и, в восторге от собственной оригинальной фантазии, обычно гонят близких в ближайший магазин за бутылкой коньяка. Надо быть готовым к этой грядущей опасности для отделения. Преследовать, запрещать тоже нельзя. Во-первых, собственно, почему? А во-вторых, иным больным это просто необходимо. Им необходимо.

— Нет. Давайте сразу решим: в этих помещениях не пить никогда. С самого начала договоримся. Чтобы здесь не гулялось ни по каким самым уважительным причинам — ни в дни рождения, ни в женский праздник, ни в рождество… Хотите выпить? Пожалуйста, пошли, вон напротив кафе. И опять сразу же договоримся — чтобы весь коньяк, который неминуемо будут приносить, в тот же день исчезал из отделения. Домой, домой. Извините, говорю жестко и ответственно, потому как опыт имею. Пару бутылок где-нибудь у старшей в сейфе… Для дела. Чтоб не было в заводе спирт брать.

Вещаю, как павлин. Считаю себя, так сказать, в своем праве. Инициатор, так я стал про себя называть Федора Сергеевича, тотчас меня поддержал:

— Верно. Так и постановим…

— Ха! А у нас после работы, — не оставил тему втуне Руслан Васильевич, — всегда все оставались и ликвидировали принесенное за день.

— Вот этого я и боюсь. Во-первых, после рюмки день уже пропал для любого дела. Во-вторых, если что случится, а мы тут, не ушли… Ведь придется включиться, а мы уже поддавшие. Скандал. И вообще привычка плохая.

Беседа вроде бы завязалась, хоть и без выпивки, но не без ее косвенной помощи. И потянулась она, неспешная, ужом по траве, не оставляя следа. Руслан Васильевич стал рассказывать про условия работы на Севере, где он после института вкалывал почти десять лет. Там для врачей свои прелести и печали. Платят побольше, полярные, что ли, называются, так что можно поднакопить на машину. Еще одна особенность — молодой контингент, почти нет больных стариков; как дело к старости, даже к поздней зрелости, так тут же норовят отмахнуть куда-нибудь южнее. Ну и смертей там, конечно, после операций меньше. «Уезжает больничная летальность. Другая у нас статистика», — закончил свою информацию Руслан и перешел на случаи из практики. Хирурги нередко напоминают охотников, когда начинают травить свои «случаи».

Так прошел наш первый рабочий день. Началась новая служба, новая жизнь.

И я поехал к Марте.


Зарплаты моей явно не хватало на жизнь и возрастающие потребности, и мне как-то устроили несколько подрядов на сценарии для научно-популярных фильмов по медицине. То ли у меня оказался талант, то ли Марта мне хорошо помогала, но эти поделки пошли хорошо, я стал прилично добирать к своему скромному доходу от хирургии. Давно меня удивляет, что иные побочные работы (можно, конечно, хоть это и неправильно, назвать их халтурой, поскольку основное время и душа все же отдаются главному делу — скажем, для меня хирургии) оказываются лучше оплачиваемыми, чем дело жизни.

Сегодня Марта у себя в библиотеке подобрала нужные книги, и я — кровь из носу — за эту неделю должен закончить сценарий об аллергии. Конечно, если б не Марта, никогда бы я не сумел столь ловко печь свои научно-популярные поп-сценарии. У меня ни времени, ни сил не хватило бы на поиск нужных книг, да и ездить по студиям, редакторам я бы тоже не успевал. Особенно трудно будет сейчас, когда рождается новая больница, работать придется с новыми людьми — тысяча новых забот. Вроде бы на черта мне лезть в это пекло? Есть же — было, вернее! — свое, привычное, накатанное… Нет. Амбиции, когда речь идет о твоем основном деле, видно, не имеют предела.

До вечера я у нее поработаю, а потом пилить домой надо.

Совместная такая работа до добра не доводит. Впрочем, неизвестно, что есть добро, а что зло. Поди-ка разберись… Что хорошо, что дурно… Ох, не заснуть бы. Вон сколько собак бегает по улицам. А иные не могут собак дома держать: астма не позволяет, аллергия развивается. Вот и говорят мне, что киношки мои — вещь полезная, нужная, интересная и сделаны хорошо, профессионально крепко. И жаргон у них, у киношников, свой. Мы никогда не говорим: «Резекция сделана крепко». Хотя, может, и уместно было бы: операция должна быть крепко сделана или, лучше, крепко сшита. А вот я, оказывается, сценарии крепко делаю. Стал в некотором роде специалистом в столь узкой сфере. В некотором роде популярен по этому делу, что твой тенор. Как говорит один мой приятель: широко известен в узких кругах… Сейчас совсем усну. Хороший чай делает Марта, крепкий. Вот выпью и взбодрюсь.

Без Марты я уже и двинуться не могу. Вначале думал, все может остаться в рамках совместной дружной работы, но, как говорится, суждены нам благие порывы… Крепкий чай — это хорошо. Точнее: благими намерениями вымощена дорога в ад.

Материалы она приносит, потом целый день у нее сижу — стало быть, приходится и кормиться здесь. А очень заработаешься — ночевать приходится. А если ночевать — домой звонить надо, дескать, больной у меня тяжелый. А раз соврал — как через порог переступил, второй раз соврать ничего не стоит. Там одно, здесь другое — вот и полное раздвоение наступило во всех твоих ипостасях. И никакой надежды собраться в одно целое.

Так и кручусь. А сейчас даже предлагают художественный сценарий сделать. Не знаю, потяну ли, но попробую. Во всяком случае, как говорится, материальная отдача будет поувесистей.

Кручусь… А сколько вранья в мою жизнь вошло! И нельзя ведь без вранья. Не буду же я, словно какой изверг — раб истины, идеалист-убийца, правду-матку дома рубить. Ничего, кроме лишней тяжести, горя, это никому не принесет. Вот и взвешивай на небесных весах, что лучше. Тактичность лицемерна. Правда убийственна. Извечные вопросы — и нет им ответа. Для меня-то была бы легче правда. А для них? В конце концов Марта при деле, жена сыта, дочь одета и обута…

А двойственность в работе мне даже удобна: в кино независим, защищен своим основным делом и уверенно могу хвататься за новое в лечении, операциях, в больничных переделках, имея за спиной очередной сценарий. И машину сумел купить на сценарные доходы. А машина и вовсе облегчила существование: успеваю и на работу, и к Марте, и домой. И написать, и полечить, и поесть, и погулять…

Марта называет меня Лёв, как, говорят, называл себя Толстой… И все ж, наверное, чистая халтура — мои занятия во второй половине дня. Или «царствие божие внутри нас», как считал мой великий тезка? В конечном итоге все зависит от того, как я сам отношусь к своему делу. Если в душе халтурю, то и работа — халтура.

Сценарии свои я пишу на отдельных листочках, на карточках, как когда-то диссертацию. Смотрю нужные книги, делаю кое-какие пометки на разбросанных по столу карточках, потом раскладываю их, словно пасьянс, расцвечиваю цветными фломастерами; тогда-то и появляется потребность в дополнительной литературе, Марта нагружается новыми заказами и начинает таскать из библиотеки книги.

Попив чайку, я стал рассказывать Марте о новой больнице, что там, дескать, пока еще и конь не валялся. Марта с ее практическим умом быстро оценила прелесть ситуации:

— Вот и хорошо. Немного передохнешь. По-быстрому там свое отхалтуришь, пока больных нет, и сюда. Я на работе, никто тебе не мешает. Будет задел на то время, когда начнете оперировать.

Она, конечно, права. Да только человек предполагает…

Сегодня мы с Мартой дружными рядами идем в гости. Надо. К режиссеру, который будет делать фильм об аллергии. Фильм частично игровой — придут и артисты. Не звезды, вестимо. Еще будет консультант — доктор наук, занимающийся аллергологией. Идти необходимо.

Конечно, там будут пить, но я-то не могу — за рулем. Я всегда за рулем — тьфу-тьфу, не сглазить бы. Иногда вечерами у Марты чуть себе позволю, но тогда уж домой не еду, не имею права, за руль не сажусь.

Ну вот, сейчас переоденусь в выходной мундир. Здесь у меня второй гардероб, тайный. Тайный для того дома. Как хамелеон, меняю цвета в зависимости от окружающего пейзажа. Попробуй не раздвоись…

СВЯТОСЛАВ ЭДУАРДОВИЧ

Коллеги мои начали работать вовсю. Вот уж никак не ожидал. С одной стороны, они правильно себя ведут; может, я их даже понимаю. Но не знаю, стал бы я так на их месте… В конце концов, какая разница, что здесь, что в другой больнице. Ну еще если бы привыкли, притерлись… А то они друг друга и не знают толком.

Вообще смех один, как получилось. Еще неизвестно, сколько б они без дела по больнице телепались. И я бы еще ездил и ездил по магазинам, конторам, выколачивая разный дефицит для больницы. Доставал бы им всякую аппаратуру, иголки, нитки… Ходил бы по этажам, следил за окончанием работ. Смотрел, как рабочие оборудование вносят. И они бы толкались. Короче, занимались бы крайне нужным и совсем непроизводительным делом — и для больницы, и для себя. Нам и свои дела делать надо как-никак. На зарплату я не проживу — это уж точно.

А тут сразу так хорошо образовалось, все получилось ладненько, и все сразу оказались задействованы. И мой полковник довольный сидит. Забегали все прилично. И наше начальство, и районное, и доктора мои все.

Как снег на голову комиссия приехала. Мне нравится, как приезжают комиссии. Вдруг входят несколько человек и заявляют: «Мы комиссия». И сразу все вокруг начинает кружиться, толком даже никто ни о чем не расспросит. Хлестакова на них нет. А нам от этого жить веселее и разнообразнее.

И эти пришли — сразу с главным в корпус. А там шаром покати, только доктора мои, пайщики, без дела маются. Как говорится, имеют право, а тугрики капают. Пристроились они к комиссии и тоже ходят. И острят — то не так, это не так. От безделья, известно, прежде всего шутить начинаешь, иронизировать. О строительстве рассуждают, о проекте, о дефектах. Все не о себе. Так и ходят. Комиссия идет молчит, а мои ходят и острят.

Впереди высокая женщина из горсовета, за ней высокий мужчина из горздрава, следом наш главный семенит понять хочет, зачем приехали. Держусь поближе к главному — мне тоже интересно, да и мало ли что… Мне-то известно золотое правило: если кто приезжает невесть зачем, начальство или комиссия, — молчи и слушай, чтоб лишнего не брякнуть. Потом век не расхлебаешь. Мне-то, как говорится, все до коленки. Я-то самый маленький тут, я просто на подхвате иду.

Мужчина говорит женщине из горсовета:

— Первый этаж под приемный не подойдет.

— Ничего, его можно под служебные помещения. А прием на втором.

— Придется так.

Тут Руслан-богатырь не выдержал, влез:

— А прием у нас с того корпуса будет. Потом по переходу в наш — тоже не дело, конечно. Ведь если…

Мужик глянул на него насмешливо, а я за рукав дернул. Слушать надо, а не образованность показывать. К чему здесь говорить, когда глупость. А если на глупость неинформированность…

Начальники все в очках. Пожалуй, я себе тоже заведу.

Ну вот, забрались на самый верх — до операционного блока дошли. И опять мужик какую-то странность несет. И не нашим, а только ей:

— Этого много здесь. Столько не нужно. Одно крыло закрыть придется.

Руслан говорит мне шепотом:

— Совсем очумели. Тут операционных вдвое меньше, чем надо. Ерунда какая-то!

Наконец начальница обращается к нам:

— Спасибо, товарищи. Я вас больше не задерживаю. Я вижу, вы понимаете нужды здравоохранения. — И берет под руку главного. — Ну, пойдемте к вам, Матвей Фомич.

Я сразу понял — беда! А пайщики мои обсуждают, что это все значит. Я тоже досконально не понял, но, как говорили у нас на флоте, явно какой-то «поворот все вдруг». Так и оказалось. Потом уж нам объяснили: хотят вместо хирургического корпуса родильный дом открыть.

Мне-то все равно. Я и в роддоме могу работать, а вот их куда девать? И район заинтересован в хирургии. Городу-то, может, и не хватает родилен, но району нужно свое. Из района тут же кинулись в город — воевать, бороться, доказывать.

А я к Моте, к Фомичу, побежал — идею толкаю. Как можно быстрее затащить в корпус все оборудование — оно у меня полностью в сараях стоит. И больных из района положить. Тот давай думать, рассуждать, где ему рабочих найти. Да ведь ясно, никто не даст ему с ходу никаких рабочих. Ни стройтрест, ни сами рабочие не заинтересованы. Год они будут оборудование таскать. Самим надо. Кто больше всех заинтересован? Мудрец Руслан, общественник наш, самый главный пайщик, допер.

— Конечно, район. Надо по району субботник объявить. Фомич только рукой махнул. А Лев Михайлович сразу все сообразил:

— Сами занесем, Матвей Фомич. Нас семь мужиков! Как сказал поэт: «Не страшно потерять уменье удивлять, страшнее потерять уменье удивляться!»

Ну мужик! Не понимал он, за что берется. Оборудование на семь этажей и в подвал — и все без лифта!..

Пока главный думал да советовался, хирурги начали таскать. Как звери таскали. Одних только кроватей четыреста штук, стулья, столы, аппараты, белье. Операционные столы — это ж по нескольку центнеров каждый. А какой-то аппарат был — больше семисот килограммов весил. Затащили! Месяц работы. Вот затащили и удивились, к радости Льва, их начальника.

И ведь на совесть таскали. Заинтересованы были! А вот почему заинтересованы были — ну хоть убей, не пойму. Понятно, что хочется… Но ведь месяц тяжелой, непривычной, такелажной работы! Охота, как говорится, пуще неволи. Правда, вечерами по моей подсказке тайно, чтоб не засекли, лифт иногда включали. Операционные столы, лампы, автоклавы, рентгены — ну при всем желании по лестнице не затащить. Непрактичные мужики. Я приеду — дам совет. Хватает сообразительности, слушают. И удивляются моей практичности, тоже к радости главного пайщика. Лифт включали либо утром до восьми, либо ближе к вечеру. Они со временем не считались.

А женщины — и сестры, и врачи — в это время оттирали, отскребали, отмывали полы и стены.

Тут мы узнали, что в соседнем районе больница на ремонт закрывается. Я и говорю Моте: пусть к нам переведут, кого оперировать не надо, а выписывать нельзя. Перевели. И гнойные больные были, и с кишечными свищами… Какой уж тут роддом! После этого для родов снова ремонтировать надо.

Похудели мои коллеги, но довольны до смерти. Если подумать, то они, конечно, чокнутые. Мне-то удобнее, если эти пайщики всем гуртом хирургией района были бы. Нравится мне, как они заводятся. И меня даже немного заразили. Особо-то я не поддамся — этот их завод не обеспечит мне жизненный уровень. Но все ж что-то живое в них, непохожее, отличное от многих. Интересно, все они такие случайно подобрались или кто-то заводила, как теперь говорят, генератор? Не разберусь пока.

Еще неизвестно, будет ли хирургия, а они толкуют, что нет японских гастроскопов, что какой-то им рентген особый нужен. Пока они таскают грузы, я тоже поработал: достал им и гастроскопы, и электронную приставку для рентгена. Такую кутерьму закрутил для этого сложную! Одному пайщику помог достать продукты для сорокового дня по отцу; он мне достал билеты на приезжий ансамбль, то ли шведский, то ли штатский, — билеты отдал парню из конторы, где распределяют по городу медицинскую аппаратуру; тот с начальником своим меня свел; начальнику этому устроил ремонт машины в «Автосервисе» без очереди и с заменой дефицитных деталей. Ясно ж, после этого дело в шляпе. Коллеги теперь души во мне не чают. Мотя-то давно знает мои возможности, но пусть не рассчитывает, все равно на место зама не пойду. Зачем мне?

Ну вот, теперь все в корпус втащили, теперь можно и небольшие операции делать. Привел я уже коллеге Леве парня из комиссионного автомагазина. С грыжей. Все сделал, как я просил, по первому разряду. Я так скажу: может, корпус этот мне нужен больше, чем им.

А сейчас им в компанию дали деда какого-то лет под восемьдесят. Но ничего, дед шустрый. Конечно, уже не оперировать ему — думаю, не потянет. Но их-то шустрость он снизит. Они после прошедших грузоработ ну прямо как горные потоки бушуют и клокочут. Мотя мне сказал, что будет дед то ли консультантом по экспертизе, то ли замом по хирургии — штатное расписание еще не утрясли. В общем, сдерживающий балласт. Но пригляделся — непохоже, чтоб дед этот их шибко сдерживал. Глаз еще будь здоров как горит. Но тяжестей не таскает. Хорошо хоть, себя таскать еще может. Я его как-то до дома довез, так он все норовил мне заплатить. Может, у другого бы взял. А ему говорю: могу, мол, взять на содержание тебя самого да и внуков твоих в придачу. Смеется.

А понимает, чего смеется?

Как-то на работе Дениска мой торчал, так получилось. И мы с Денисом повезли деда домой. Дед все больше с сыном моим разговаривал. Хорошо разговаривал. Я за хорошее отношение к Денису кому хочешь глотку вырву. А дед хорошо говорил. С уважением. Ко мне? Или к нему? Не понял. Но с уважением.

Я размяк и говорю: «Слышите, Яков Григорьевич, ну, чего доктора наши так суетятся? У них сейчас время есть, ну чего ради до ночи мебель таскать? Лучше нанялись бы пока в поликлинику, показались бы в больнице, часок покантовались, отметились бы — и на подработку. Я б кое-кого и в платную смог устроить. Хоть что-то для себя бы сделали. У всех дети. А они временем швыряются — то ли миллионеры, то ли дикари».

Дед усмехнулся. «Пути душевного порыва прихотливы, друг мой», — говорит. Или духовного подъема — не помню точно.

«Подъем. Порыв! — отвечаю. — А жрать-то надо».

«Ох надо! — И к Денису повернулся: — Хочешь, я тебе сказку расскажу?» Денису — сказку! Хлебом не корми, хоть и большой уже. Пока он рассказывал, доехали. Дед предложил зайти. Ну, мы зашли чайку попить.

Живет вдвоем с бабкой. Всю жизнь проработал, а чего нажил? Ничего. Ни мебели толковой, ни ковра, ни посуды в шкафу. Может, на кухне посуда, — там не был. Да хрусталь, фарфор на кухне и не держат. Телевизор маленький, не цветной. Кресло старое. Диваны… Какие там диваны — лежанки, чтоб поспать да посидеть за чайком. А больше пятидесяти лет доктором вкалывал. И книг-то особо тоже нет. Один стеллаж открытый. И книги все зачитанные, старые. А сам дед ничего.

Сидим. Бабка чай дала. К чаю мармелад. Дед любит его, мармелад. Пьем чай. А дед, значит, все рассказывает Денису. «Жил, — говорит, — в древние времена один человек — учительствовал, проповедовал. Многие к его учению были благосклонны. А уж так повелось среди людей: если верят кому — любовь до беспамятства, до безумия, а кто не приемлет — так уже и ненавидит и бранится, потому что думали мало, сомневались мало. Если кто „за“ — для них все светло, ни единого пятнышка, а кто „против“ — для них все черным застит, ни одного просвета не видят. Пожалуй, и сейчас у кого-нибудь так, но все-таки, наверное, больше сдержанности.

Вот как-то пришел учитель со своими учениками в дом к двум сестрам, последовательницам своим. Одна тотчас пошла на кухню хлопотать, а другая стала за Ним ухаживать. То есть умыться помогла, благовониями, как тогда было принято, умащивала. Надо тебе сказать, Денис, тогда к благовониям относились более серьезно, чем сейчас…»

«Мылись редко, ванн не было». Ну Денис! Палец в рот не клади. Ну все объяснил! Смех один.

«Мысль изрядная, — дед говорит, — не лишенная оснований. Но у нас совсем другой предмет беседы. Если хочешь, я прочту тебе, что писал об этом великий врач Древней Греции, отец всей медицины Гиппократ. — Дед подошел к полке и вытащил затрепанную книжечку, но я сказал, что Гиппократа он прочитает в другой раз. А то застрянем здесь надолго. — Так вот, — дед поставил книжечку на прежнее место и со стаканом в руке уселся в кресло, — вокруг учителя толпились ученики, друзья, последователи, у ног сидела одна из сестер, но тут пришла другая и стала ругать ее. Нечего, говорит, тратить попусту время, пошла бы лучше на кухню да помогла мне гостей накормить. А некоторые из учеников стали говорить, что, чем тратить такие дорогие благовония, снадобья — они все были бедные люди, — лучше бы продавать их имущим да кормить голодных. Вроде бы говорили, как он учил. Но учил он их не только делам, но и чувствам. Научиться действовать легче всего. Порой и рассуждать научиться легче. А вот чувствовать… Учитель и говорит им всем: так-то оно так, ты на кухне готовишь еду — и это важно, но опасно, говорит, друг мой, не увидеть красоты в душевном порыве. Не только целесообразность важна в нашем мире. Вот она сейчас любовь проявляет, а такие потребности души гасить нельзя. На любви людей друг к другу мир держится. Если люди, говорит, кирпичи мироздания, то любовь людская — цемент, понял? Вот ведь твой папа привез меня домой без всякой прямой пользы для себя, а только из благого порыва, из хорошего чувства ко мне, а стало быть, и к себе. Так? А потом повернулся учитель к своим друзьям и ученикам: кстати, говорит, это и к вам относится. Продать все можно, и на эти деньги накормить голодных можно, но хватит вам лишь на один раз. А чувства человеческие, порывы добрые, без практической, сиюминутной пользы, помогут вам и впредь добро делать. Не только в этот миг. Может, я и сбивчиво рассказал, — старик говорит, — но я хотел объяснить, почему наши доктора в больнице занимаются сейчас не своим делом».

Конечно, хорош дед, но стар уже. Надо будет ему обязательно мармелад достать.

Не знаю, порыв там или подъем, но коллеги еще почти месяц таскали грузы. Только потом уж районному начальству удалось окончательно отвоевать корпус. Наши к тому времени начали оперировать. Если бы они сами не затащили все в корпус да не начали потом работать на свой страх и риск, еще неизвестно, чем бы все кончилось.

Все-таки спасибо районному начальству, хорошо включились.

АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ

Я всегда с удовольствием у них бываю. Спокойно, хорошо, никакой конкурентной суеты, как в иных крупных научных котлах. Всего полтора года, как начали работать, а какая уверенная, дружная компания образовалась.

Первый раз я к ним случайно попал: Лев попросил больного посмотреть. Знакомый их завхоза. В прошлом — ранение в ногу, поврежден был сосуд — бедренная артерия. И жил сначала парень, потом мужик, а сейчас дед уже почти тридцать лет с громадной аневризмойбедра. Не беспокоила она его. Но сколько веревочке ни виться… В конце концов надорвалась, поползла. Молодой был — все нормально, просто сильно расширенная артерия. А потом склероз присоединился. Под семьдесят, наверно, было ему. В один миг ногу разнесло. Никогда не видел, чтоб бедро так пульсировало.

Я как глянул!.. Куда там консультировать! Срочно на стол нужно.

Ребята все они хорошие, но на сосудах никогда не работали. В простых больницах у нас такие вещи не оперируют. Только в институтах да в специальных отделениях — в сосудистых центрах. А теперь вот они в простой больнице начали оперировать. А в то время еще не делали. В то время! Полтора года назад всего!

Мужик был хоть и стар, но здоров. На фронте в разведку ходил. Хоть больной, в постели, а все равно гвардейцем глядится. По сторонам смотрит, будто «языка» взять норовит. Так сказать, не упустит, что плохо лежит или шатко идет.

Было уже поздно, когда я приехал. Не знаю, как у меня так получается несносно. Лев позвонил часов в двенадцать дня. И дел, казалось, никаких, садись в машину да поезжай. Нет, все чего-то суетился, суетился: то директор вызвал, то с завом сидел, то всунулся в игру шахматную с ребятами… Приехал к ним уже после шести часов.

А они все сидели ждали. Очень хорошие ребята — спокойно сидели и ждали. Рабочий день кончился давно. То ли долг, то ли интерес? На одном долге не просидишь долго. А интересно, какой у них интерес? Карманный или профессиональный?

В конце концов, всего лишь знакомый их сотрудника. Тот хоть не врач, а тоже ждал. Презабавный тип этот Святослав Эдуардович. Нетривиальный. У них больница что кунсткамера — каждый экспонат достойный. Да, пожалуй, все мы экспонаты нашей общей кунсткамеры.

Я надел халат, и мы с докторами побежали в палату. Как в кино: впереди профессор торопится, на ходу застегивая халат, а за профессором синклит врачей поспешает в ритме лидера, то бишь в моем ритме. С одной стороны, хорош я — время раскидал ни на что, на пустоту, а тут на тебе — бегу, от смерти спасаю. С другой стороны, это меня греет, я нужен, я спаситель, без меня беда, люди меня ждали не зря. Ну, зря не зря — будет еще видно.

В коридоре жена сидит, глаза раскрыла, в блюдцах своих меня готова растворить. Сразу чувствуешь, что не зря живешь. Это, наверное, единственное, что может жизнь продлевать… При прочих равных, конечно. Если не очень чем-то в жизни мучаешься, если в основном удовлетворен, остается главное — нужным быть.

Теперь-то я сижу рассуждаю спокойно. Философствую. Интеллигентничаю. Или интеллектуальничаю?.. Как же правильно будет? Какая разница? Наверное, интеллектуализм — форма умствования и существования, а интеллигентность — образ мышления и жизни. Первое не от души — от книг, от придуманного, от выученного. Второе — врожденное, от живота, как само получается. Ох, отче, интеллектом балуете… Они меня ждали, а я болтался — и никакой, стало быть, интеллигентности. Интеллигент не опаздывает.

Прибежали к больному… Батюшки!..

Ну, он согласен. Жена согласна. Срочно на операционный стол. А у них ни инструментов сосудистых, ни игл, ни ниток нужных. Я позвонил в институт к себе — там приготовили, Святослав Эдуардович сгонял, привез быстро.

Тоже время протянули.

Уже через неделю Святослав исхитрился раздобыть все сосудистые причиндалы. Уже через неделю, чуть больше, у них были и сосудистые инструменты, и сосудистые протезы, и сосудистые иглы разных размеров — все было. Через неделю! Люди годами достают, маются, а они у знакомых, в институтах выпрашивали в подарок. Много Святослав достал всякими путями. Силен мужик. Я тоже помог им кое-что приобрести. Но в основном он. Это почти невозможно, заявки по инстанциям на подписях по году лежат, а он достал.

Ночью оперировали. Иссек я всю аневризму и артерию протезировал веной с той же ноги. Часа два прошло — закрылся сосуд. Тромб. То ли я заузил место стыка артерии и вены, то ли чего еще…

Опять оперировали.

Три раза оперировали.

У нас в сосудистой хирургии такое нередко бывает, а тут и они приобщились. Все обошлось в конце концов. И жизнь спасли, и ногу сохранили. Завел я ребят тогда. Заводные! Еще несколько раз приезжал. Еще несколько операций сделали вместе. Теперь они сами, да, может, и не хуже нашего делают. Во всяком случае, первая обычная больница, где делают такие операции.

Нет-нет — профессиональный интерес подогревает нашу жизнь. Таков, наверное, наш век: жизнь только на этом и может держаться…

Я к ним часто катаюсь. Практически во мне уже нужды нет, да мне здесь приятно. Спокойно. Мне здесь сносно — вот. С одной стороны, я для них большой шеф и учитель. С другой — никто меня не теребит, никакой суеты, сам учусь у них бессуетной жизни. И товарищи они мне, по крайней мере ведут себя так. Я профессор, шеф, а могу себя вести как простой доктор. Тоже сладко.

Да и от домашних сложностей сюда убегаю. Вроде бы какие сложности? Я одинокий мужик уже более десяти лет, детей нет, живу со стариками родителями, — какие сложности? Но это формально. А Галя? Уже три года. Курортный марьяж, как говорится, а вот уже три года и, по-видимому, теперь надолго. Муж у нее не сладок был… наоборот, горький… Ушла она от него. Собственно, я ей теперь муж. Ребенок у матери живет. У ее стариков квартира — об одну комнату. Записался на кооператив — так когда это еще будет. Ждем-ждем — а вот он и жизни конец. Но я еще повоюю. Пожалуй, погорячился насчет близкого конца. А сейчас спасибо Святославу, помог снять квартирку. Вроде бы холостяцкий скворечник, да ждать кооператив теперь полегче. Да, спасибо Эдуардычу. Как ему все удается? Назовем это научно: талант коммуникабельности. Они с тем разведчиком, которого я первым оперировал, чем-то похожи. Возраст разный — хватка та же, железная. Тот полный, седой, глаза серые — светлый. Этот худой, темноволосый, очки притемненные. А глаза одинаково смышленые. Глаза разведчиков. Или, как говорит сам Свет, — пайщиков. Да только не про себя он это говорит и совсем другое имеет в виду. Я у него спросил: ну скажи, каким образом тебе так быстро удалось найти квартиру? А он смеется: «Все мы пайщики — вот и помогаем друг другу». — «Какая же вам корысть?» — спрашиваю. «Значит, есть. Без корысти не разбежишься, можешь быть уверенным».

Разные позиции бывают. А какая корысть у этих ребят? Они сейчас много оперируют. Недавно на больничной конференции докладывали свой материал, уже немалый, много операций настругали, а главный им в конце говорит:

«Все это прекрасно, Лев Михайлович, и я вас поздравляю с успехами, но надо несколько умерить ваши сосудистые подвиги». — «То есть?» Может, и вправду Лев не понял, да только не первый год в больницах работает, наверное, шельма, сразу все сообразил. «Знаете ли, заведующий отделением не только великий врач и отец больным, он еще и администратор. Вы должны деньги считать». — «К сожалению, Матвей Фомич, это совсем нетрудно. Даже моих весьма средних арифметических способностей хватает».

Шутит, каналья.

«Вы не острите. Я ведь говорю вполне серьезно. Вы знаете, что на медикаменты хирургическому больному рубль в сутки положено? А только ваши контрасты для рентгеновского исследования сосудов на один раз — уже пятнадцать рублей. Протез сосудистый — около десяти. А сколько рентгеновских пленок идет на каждого сосудистого больного?» — «Но, Матвей Фомич, ведь полно и таких, которым после простых операций не требуется денег на лекарства. Лежат и ждут, когда швы снимут». — «Так вы почти не кладете простых больных! В том-тои дело». — «Мы никому не отказываем, ни простым, ни сложным». — «Вы плохой администратор, товарищ заведующий! В эти рубли входят и все перевязочные средства больницы, и все рентгеновские пленки, проявители и прочее, все потребности операционного блока. Вы же знаете, Лев Михайлович!» — «А говорите — я плохой администратор. Конечно, знаю, потому и думаю, что на все про все перерасход небольшой». — «Нет, вы не хозяин. Плохой хозяин. Надо не думать, а считать. Ваше отделение за прошедший месяц перерасходовало полторы тысячи».

Я сижу тут же, слушаю и молчу. Что я могу сказать? Во-первых, милые бранятся — только тешатся. А во-вторых, у нас в институте все не так: и денег больше, и дотацию всякую дают в случае чего. Науку все же делаем.

«Матвей Фомич, — Лев продолжает дискуссию в дружеском, интимном тоне, — зачем, как говорится, вы нам лапшу на уши вешаете? В крайнем случае район дотацию даст. Не оставят же больных без лечения». — «Даст, даст! А сколько крови из нас выпьют, пока я буду эту дотацию выколачивать! Вы-то здесь сидите, никуда не бегаете. Я вас прошу, Лев Михайлович, от имени администрации приостановить немного вашу бурную деятельность. Я не говорю: совсем, но поменьше». — «Больные-то лежат. Что ж, выписать?» — «Кладите больных только из нашего района. Вы же их отовсюду собираете. Поменьше, поменьше». — «Матвей Фомич! — О! Судя по тону, Фомич рано расслабился. Судя по тону и поднятому пальцу, Лев собирается что-то возгласить. Ну-ну? — Матвей Фомич! Наконец-то хирурги нашей больницы получили заслуженный упрек за слишком большую работу! Даем слово администрации и партийной организации, что мы и впредь положим все силы на выполнение взятых на себя повышенных обязательств в соцсоревновании по району и городу».

Главный врач покраснел, открыл было рот, потом махнул рукой и уже на выходе сказал: «Прекратите демагогию. Я говорю совершенно серьезно. Работайте. Работайте как можете, но помните про деньги. Считайте. Желаю удачи». И дед их тут же сидел, молчал, улыбался. Забавный дед. Молчит и улыбается, но роль свою играет. При нем стараются не зарываться, не шуметь попусту. Молчит, а при этом светится лучезарной мудростью доброты. В чем она выражается, не скажу, не знаю. И не глядят в его сторону во время подобных дискуссий, не глядят, но, по-моему, все время оглядываются. Он молчит, улыбается, но ребят поддерживает. Нравятся ему эти мальчики.

Мне интересно было наблюдать за этой легкой, добродушной стычкой. У нас бы так легко не обошлось. Да и у них, наверное, добродушие лишь на поверхности. Они горды своими успехами и чувствуют себя великими, сравнивая условия работы и собственные достижения: скоропомощный конвейер и параллельно — штучная работа; сверхценная работа и явный денежный дефицит. А главный наверняка уже получил по шапке за перерасход. Лавры им — колотушки ему. Тут страсти дай бог! Но у нас такие беседы просто невозможны. От меня бы давно один плевок остался.

И все же главный почему-то чувствовал себя виноватым. Ни на деда не смотрел, ни на меня. Да что я ему? Частное лицо. Им-то я помогаю без всякого денежного интереса. А если учреждение тебе не платит, значит, ты для него никто: без денег никак тебя не оформить, а без оформления ты лицо безответственное, на тебя ни сослаться, ни опереться, ни наказать. А оформить нет ни денежной, ни штатной возможности. Иногда, правда, могут оформить как консультанта, мизер какой-то. Езжу я сюда ради друзей, ради их энтузиазма, ради любви к ним. А что приятнее и надежнее любви? Пока она есть, конечно.

И как славно чувствовать себя учителем! Настоящий учитель не только учит, но и радует. Удачливый учитель не столько учит, сколько радует и радуется сам. Иногда радую их — и сам расту исполински в собственных глазах. Ничто так не греет, как самовозвышение. Иногда так хочется себя профессором показать.

А здесь своя работа идет: что нужно для здравоохранения района, все делается; две диссертации тоже делаются. Конечно, есть у меня и свой какой-то интерес, ведь обе диссертации под моим формальным руководством. И в институте мне это в плюс будет.

РУСЛАН ВАСИЛЬЕВИЧ

Вот и защита позади. Всего три с половиной года прошло, а сколько мы уже сделали! Кажется, совсем недавно носились со стульями, кроватями, ящиками по лестницам, а вот поди ж ты, пора и ремонт делать.

Но главное — диссертация. Теперь можно и кое-какие итоги подвести.

Что ж, Алексей Алексеевич, конечно, первый все показал, рассказал, сделал, но научился я сам. Что и говорить, Лев помог, без Льва, может, и не сумели бы все организовать. Но работал я сам, оперировал сам. Наконец, думал сам… Учился сам.

Нашему делу не научишь, в нашем деле самому научиться надо. Оперировать должен сам. Моя рука должна ходить; мои глаза должны видеть, как моя рука вкалывает иголку и затягивает нитку. Разрезать могу и не сам, невелика задача, но сшить — стежочек к стежочку, уложить ниточку на края сосуда — должен сам. Свою руку надо набить. Моя рука должна ходить как мне надо.

Все сам. Сам. Сам. Сколько ни говорите, что я кому-то чем-то обязан, — более всего я обязан самому себе. Мое желание, моя энергия, мой надежный дом. Я все сделал, создал себе спокойные условия жизни дома и на работе.

Пусть Лев, Алексей Алексеевич, Фомич какие-то условия и выстроили для старта, но что я без себя?! Да и что они без меня? Много бы они наоперировали, если б не оперировал я? Пусть мы все оперировали, но я из пионеров! И защита вполне мной заслужена, что и говорить. В конце концов, десять лет на Севере, в любых условиях, при любой, что называется, погоде — это как? Ни от какой работы сроду не отказывался. Вот и заработал честно себе и этот покой, и эту диссертацию, и эту машину.

Покой, правда, чаще снится… Хорошо, конечно, работаем, и нужен я, конечно, громаде нашей, но надо думать, куда дальше идти. Нельзя останавливаться. Детей растить надо… Катька уже большая, скоро школу кончит. С девчонками легче. А Генка от рождения халтурщик. От рождения не бывает, не может быть — я ж не халтурщик, и Наталья всю жизнь вкалывает. А Генка! Ведь пятый класс уже. Разве это работа?! Книг совсем не читает. Бабка его с первого дня опекала, шагу ступить не давала самостоятельно — и вот результат.

А я — я только сам. С самого начала все сам. Наталья насчет Генки права, конечно. По существу права. Но форма — безостановочный, безудержный, нерастворимый скандал! Борются за Генку. Неизбывная война за Генку. Форма все равно никудышная. Сам я в это не вмешиваюсь. Ну что ж, может, я чистоплюй. Вот если в институт уйду, совсем занят буду, как тогда они? Форму им надо искать в этой борьбе. В семейной борьбе форма тоже важна. Как в искусстве, да? В искусстве тоже — не найдешь форму, и привет, все творение развалится. Или учить. Тоже форму надо найти соответствующую. Не «так» учить будешь, хоть и «тому», — вот и получится не «то» и не «так», вроде Генки. А если еще и не «тому» учить, то какая разница «как»? Рано еще плакать. Пятый класс только. Я в пятом классе тоже был халтурщиком. Поменьше болтать надо. Вот и на работе болтаем больше, чем надо. А что делать? Вообще-то пока больница стоит, прямо не знаю, как уходить. Да, по правде говоря, и не хочется. Хорошо, пока не думаешь о будущем. Вот если бы здесь вместо больницы основали пожарную команду, или открыли бы какой-нибудь институт культуры, или, как хотели раньше, роддом, вот тогда законно надо самому трудоустраиваться. И все само решилось бы. Но нет, так не бывает. Надо самому работать. И строить самому, и разрушать.

И сидим на работе, сидим. Больных тяжелых нет. Чего сидим? И чай уже попили, и не держит никто. Сидим. Привыкли. Что-то надо делать, думать во всех направлениях. Что делать, как делать — форму надо искать. Вот как для диссертации: нашел форму — и пошло-поехало.

Надо еще машину в гараж поставить. Хорошо, гараж есть. Гараж с Севера не вывезешь. Гараж — это недвижимость, поместье, земля. Чистым случаем он мне достался, Свет устроил. Я и заплатить лишнее был готов — что я, в конце концов, зря вкалывал за Полярным кругом как сумасшедший? А он говорит: «Со своих не берем. Заплатим кое-кому что положено, и все». Тоже форма.

Поздно уже, но вообще-то с Генкой надо еще заняться. А Наталья, как придет из школы да сядет за свои тетради, за проверку, так только на скандал с бабкой и отвлечется. Это у них святое, пропустить нельзя. Генка тут же и выходит из-под них.

Вот тебе и форма.

ЯКОВ ГРИГОРЬЕВИЧ

Приятно мне смотреть на эту, так сказать, новую популяцию, молодую поросль, хоть всем уже под сорок и за сорок.

Суетятся, суетятся — и, пожалуй, правильно делают. Пока есть суета и суетность, жизнь продолжается. А кто может с достоверностью разделить эти понятия: суета и суетность? Жонглирование словами. Одно и то же. Мне б достало сил, может, и я бы включился в их веселую и полезную карусель. Пусть даже немного зряшную… Настоящее всегда эфемерно, суетно, мгновенно… Раз! — и прошло. Даже и «раз» сказать не успеешь. Все сущее скоротечно, почти что и нет его — уже ушло. Да было ли? Лишь прошлое необратимо, неизменно. А будущее…

Если смотреть далеко, глубоко, работа наша относительно бесперспективна. Нам не перебороть природы… Хорошо бы, все события существовали вечно, материально: и в прошлом, и в будущем. То, чему предстоит быть, уже существовало бы в грядущем, которое просто еще не доползло до нас (или мы до него?). Тогда и ясновидение было бы реальностью, и предвидение, пророчество, предопределение — все было бы несомненно. Тогда я бы… Да, тогда бы знал заранее… Но зачем?..

Я понимаю, когда они бросают свои молодые силы, чтоб скинуть чью-то чужую боль с души. Вернее, скинуть боль с чужого тела, но со своей души. Это понятно, нормально и перспективно. Но борьба со смертью, которая уже пришла… Конечно, наш долг — до последней минуты ей противостоять. Да, у нас должен быть рефлекс: перебегать дорогу ей, неизбежной, конечная победа которой неотвратима. Но сколько нелепостей мы совершаем, сколько продлеваем ненужных мук, которые перспективны только своими страданиями… Вот и пожалеешь иной раз, что нет в реалии будущего со всеми событиями. Чтоб рассчитать могли. Ведь голову не прозакладываешь с уверенностью, даже когда надвигается неотвратимое.

Нет-нет, я не хочу повторять обывательские благоглупости, что необходимо, мол, приближать смерть безнадежных больных. Во-первых, это просто дурно, дурно без объяснений, как не надо объяснять, сколь худо красть; а во-вторых, наша наука еще слишком мало знает. Пусть эта нелепость останется недумающим или крайне эгоистичным горожанам, да и поселянам тоже… Это из основ нашего бытия: абсолютное понимание, что злое, худое, а что — доброе.

Что стоила бы наша жизнь, если бы люди, такие, как наши доктора и им подобные, не горели, а потом не заливали пожар своей кровью?! Да-да. Именно своей, своей… Мир и держится на этих чудаках, они находят свой интерес, сообщают его всем и украшают жизнь.

Недели две тому, наверное, вечером поздно — звонок. Я с внимательностью старика смотрел передачу «Сегодня в мире», и вдруг звонит Руслан с дежурства: если меня не затруднит, конечно, и всякие прочие вводные слова в большом количестве произносит и просит зайти к Федору. Он со мной в одном доме живет, а телефона у него нет. Просит сказать, что привезли только что больного с разрывом аневризмы аорты, что кровь он уже заказал, что Льву он уже позвонил, что лучше им оперировать втроем и что если он, Федор, хочет, если он в состоянии, если он не пьян… ну и так далее. О чем говорить! Пошел к Федору. Не успел я начать, тот покраснел, заволновался, замельтешился, схватил брюки со стула, побежал…

Я домой вернулся, телевизионная передача закончилась. Думаю, как у них там дела. Скоро, думаю, уже начнут. Думаю, делать сейчас нечего, завтра я не работаю… Короче, старый дурак, поплелся к ним. И меня, как видно, увлекли. Ну не смешно — где она, мудрость стариков?

Приехал. Оперировал Лев, ассистировали они вдвоем и второй дежурный, совсем молодой хирург. По наркозу дежурила заведующая реанимацией Светлана Петровна. А от меня какой толк! Да я с этой новой хирургией и не знаком. Но смотреть интересно. Больной, пожалуй, моих лет, может, чуть моложе. Старик, в общем. Стоило ли затевать такую войну? Надо же иметь силы перенести все то, что они учиняют. С другой стороны, от разрыва умрет в ближайшие часы. Действительно, рассуждать некогда. Кровь-то вытекает. Вскрыли живот, а там около двух литров крови. Весьма изрядно, почитай половина уже вытекла. Сразу начали переливать. Частично кровь из живота обратно в него перелили. Понимаю, что сейчас главное — пережать аорту выше, остановить кровотечение. Если аневризма начинается ниже почечных артерий, быстро справятся… Оказалось, ниже. Пережали более или менее быстро. Кровотечение остановили и, уже не торопясь, стали саму аневризму выделять. Молодцы! Красиво у них получается. А как непрезентабельно выглядят края разорванной аневризмы! Отсекли весь мешок, и стало там просторнее, виднее. А теперь протез вшивают. Сосудистый шов — весьма педантичная вещь: ниточка к ниточке, меленько, меленько, так, чтоб между стежками кровь не просачивалась. Вот дьявольщина! Просачивается. Руслан: «Давай прошьем». А Лев: «Подождем, подержим. Может, остановится. У нас мало иголок осталось». Бедняги. Такое дело делают, а о чем думать должны! И, между прочим, подержали, подождали, и остановилось кровотечение. Я себе этого и не представлял. Умри я сегодня утром, так никогда бы и не узнал. Хотя, если подумать, все ясно: останавливается же кровь сама от простого прижатия при ранении маленького сосуда. И здесь так же. Что ж, красиво вшили протез, канальи. Изящная работа. И впрямь штаны, как их называют больные. Называют с наших слов, поскольку сами они протеза, естественно, не видели. Хотя хирурги так не говорят. Удивительно, не правда ли?

Пустили кровь к ногам. Все восстановили. Хорошо! Вот старый дурак, театр нашел, не заметил, как ночь прошла. Сколько они здесь эти операции делают, а первый раз пришел посмотреть. Ну не такую. Такие редко бывают. Конечно, обращаясь так привычно и запросто с сосудами, хирург становится много техничнее, а стало быть, и смелее. Конечно, они теперь другие. Качественно другие… Смелее и причудливее.

И больной после операции ничего был. Ну что и говорить — молодцы! Вот уж действительно — мо-лод-цы! — как порой кричат в телевизоре. Лев нас с Федей домой потом отвез. Федору уж скоро на работу опять. Может, хотел дома похвалиться. Моя-то разворчалась, куда там! Очень оригинальные вещи говорила: я немолод, мне нельзя, она волновалась. Я ей говорю, что давно в театре не был, что это не только не хуже, но лучше, интереснее. А она мне: а я словно в цирке побывала, глядя на тебя. Ну что ты скажешь!

Пациент их, или, как они позволяют себе шутить, по-моему, достаточно пошло, клиент, меж тем выздоравливал, ходил, выписаться должен был, но старость, склероз свое взяли — через три недели умер от инфаркта.

Безусловно, иные люди! И пусть я не все понимаю, но именно чудаки украшают нашу жизнь. Да и жизнь к ним благосклонна, я думаю.

Теперь могу снисходительно смотреть на них, снисходительно улыбаться с позиции своей мудрости. Мог бы, если б не понесся сломя голову к ним тогда ночью. Упаси бог, если кто подумает, что я себя вижу мудрым! Ни в коем разе. Я говорю о мудрости не потому, что мудр, а потому, что много прожил, много видел. Мудр при прочих равных… Помудрел за счет виденного. Кстати, вот этого-то — операции подобной — я не видел. Впервые увидел.

Да как мне понять в конце концов в моем возрасте, где я плаваю — в мудрости или в маразме? Нам, старикам, ведь зачастую многое только кажется, а на самом деле… Да и им, молодым, бывает, тоже кажется. Способность к тому, чтоб «казалось», в общем-то, отнюдь не лишняя черта человека.

Они считают, что в науке нет места для «кажется». Да, должно быть, так, должно быть, так. На всё мы натыкались в нашей науке. На всё. Ох, нередко сначала бывает дело — мысль приходит потом. Они все называют наукой. А на самом деле они занимаются чем-то иным, метафизическим, вкусным и ароматичным, где такой простор для сомнений… В науке, когда докажешь, что дважды два четыре, к сожалению, уже не в чем сомневаться.

А они занимаются разработкой хирургической технологии, усовершенствуют наше красивое ремесло, заманчивую нашу искусность… Да какая разница, как они называют — наука, ремесло, искусство! Лишь бы делали да радовались.

Слава богу, пока мы без цифр, мы пока не считаем, мы пока летаем. Озабоченные птички. А как начнется счет… Это уже будет подведение итогов. Это уже тот второй этап в истории науки, когда романтика уходит, когда не музы ведут твою душу, а компьютеры, да лазеры, да таблицы логарифмов.

А они романтики, сколько бы ни старались трезво смотреть на свою работу.

Не романтик, но, может, человек не менее энтузиастический — Святослав Эдуардович. Работа у него, как теперь любят определять, непрестижная. Но это его нимало не задевает, хотя неосознанно он комплектует, наверно. Даже теоретизирует по этому поводу: престижная профессия — вздор, важно, говорит, где я больше принесу пользы обществу и своим детям. Помогать, когда можешь, говорит, нужно всем без исключения: тогда и тебе всегда помогут, тогда и правила обойти морально легче. Вот такая философия. Вот тебе и полет фантазии у романтика.

Что дурное? Что доброе?

А этим кажется, они великие дела делают и не хотят отвлекаться на суету, на то, что они считают суетой. Вот, скажем, не хотят тратить время на различные собрания, заседания, формальные учебы и прочие «говорильни». Свое время они признают сверхценным.

Так-то оно, может, и так, но надо научиться и суету ценить. Все это и есть наша жизнь. Хочешь вариться в этом котле — суетись. Не хочешь — сиди и жди вечного блаженства. Всему свое время. Кто-то написал, не помню точно: кто не бунтует в молодости, тот не имеет сердца, кто продолжает бунтовать в зрелые годы, тот не имеет головы.

А как бы оно их подогрело, это собрание, какой бальзам пролило на их души! Бурно живущему невозможно, следуя совету зрелого Пушкина, равнодушно принимать хвалу и лесть, равно как и брань, — не получится, сколько ни старайся, а к себе остаешься неравнодушным. Не оспаривать глупца, конечно, легче. Посидели бы, послушали — сколько сил и здоровья прибавилось бы им, хотя бы для той же суеты. Вот ведь как хвалится ими районное начальство. В достижениях района, в районных рапортах они не последний козырь. Значит, их суета важна не только больным, но играют они роль и в общественном круговороте. Не зря их в районе поднимают на щит.

И ни один, канальи, на собрание не пришел!

Шесть лет я уже работаю с ними. И не жалею. Не устал. Устаю в отпуске. Начальство меня поставило сюда, чтоб я, наверное, сдерживал их романтизм, а я… Пусть каждый сам разбирается, что романтизм, а что суета. Я за шесть лет, пожалуй, запутался в прежде столь ясных для меня определениях.

Если есть у них силы — пусть работают на полную мощь. В мире будет больше хорошего. Зачем же я их сдерживать буду? И своих детей никогда не сдерживал. Да пусть себе работают до изнеможения, если охота! Они ж не отказывают себе в удовольствиях. Жаль, жаль, оценивают их недостаточно. Морально, говорят, их оценивают хорошо; они теперь, оказывается, не врачуют, а обслуживают. Вот тебе и моральный стимул.

И хорошо, очень хорошо, что вся моя поросль, лично моя, в медицину пошла. Как-то мне спокойнее — меньше вреда миру принесут. Всюду, разумеется, можно нагадить, но в нашем деле меньше. Что бы там про нас, про врачей, ни говорили.

И мне говорят — не пора ли отдохнуть? Это всякие знакомые, родственники. Отдых — понятие временное: чтобы новых сил набраться. А я если уйду отдохнуть… Нет. Пока мне на работе не скажут, не предложат «отдохнуть» — ни за что. Зубами уцеплюсь. А вот когда коллеги скажут — пора, значит. Если работа твоя — она не бывает на износ. Вот взять бы и сказать им все, что я думал, пока собрание шло. Тогда точно скажут: спасибо, Яков Григорьевич, ты заслужил свой отдых, пора подумать… мы тебе… И начнутся проводы на вечный покой. И вот тут-то они должны будут сказать мне все, что потом повторят у моего гроба.

Тоже престарелый романтик! Полтора часа на собрании просидел, а только и услышал, что похвалили коней твоих. Так это и есть главное во всем собрании. Во-первых, хорошо, что говорили. Сильнее ругани и осуждения — замалчивание и забвение. Это, может быть, правильно придумали, что о нежелательном, о нежелательных предпочитают умалчивать. А о самоубийцах даже некролога не дают.

Вот и посуетился. Пришел, посидел, подумал про свое… Все ж прижимает сердце понемножку. Пора… нитроглицерин. Часы у меня внутренние точные: собрание кончается, как раз и нитроглицерин понадобился.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

Пока Марта перепечатывает, мне делать нечего. Могу позвонить. Надо посмотреть, кто звонил сегодня. Марта записала. Кто-то нуждается в помощи, кому-то надо — и я рад стараться. Я, может, и не знаю человека, а все равно буду стараться. Я все же очень тщеславен. Кто-то просил — и я пыжусь, надуваюсь, как лягушка перед волом. Ничего не сделаю в простоте. Я насыщен пороками. Порочный врач. У меня нет пороков сердца, нет пороков развития, нет физиологических пороков, во мне — порок тщеславия, феномен тщеславия, психологический порок. Я хочу, чтобы про меня говорили, меня славословили. Я не выключаю никогда телефона — всегда готов оказать помощь. А все дело в том, что у меня хорошая, выгодная профессия: легко помогать. Делай свое дело, и тебя начинают славословить. Словами славить, тщеславие тешить. Пусть тщетна слава — а меня тешит. Омар Хайям писал: «Зачем мне слава — под самым ухом барабанный гром», а у меня — под самым ухом телефонный звон. И он меня греет. Или греет постоянная необходимость во мне? Надо знать, что ты нужен. Узнал — и едешь помогать.

С другой стороны, это еще и лень. Вместо того чтобы заставить себя сесть за стол, сосредоточиться, подумать, создать, оформить какую-либо ненароком промелькнувшую мысль… загоняешь эту мысль куда-то в подпол в надежде когда-нибудь выгнать ее оттуда и с легкостью безмыслия едешь помогать. Так легче. Помогать — значит делать. Делать — значит не думать. Раз делаешь — знаешь. А знаешь — зачем думать? Думаю, когда неизвестно, что делать, тогда надо что-то придумать. Дума — дело тихое; нет грома, звона славы, и нечем тешиться еще. Во что выльется, ведь неизвестно. Потому дед наш и говорит, посмеиваясь над нами: «Сначала было дело — мысль была потом».

Вот я и еду помогать. Помогать можно знакомым, близким, коллегам, начальникам, своим и не своим. Хорошая у нас работа: что б ты ни делал — помогаешь. Удобная работа. Тебя славят, а ты говоришь: я сделал, что обязан. И в результате копишь в мошне добрые дела, холишь свою лень, чтобы в конечном итоге тешить свое уже почти цезарианское тщеславие. Вот Свет помогает — ему сложнее, громкая слава его после не украшает.

Впрочем, Бог с ним, с тщеславием, а лень — так ее я просто люблю. Она ведь действительно двигает цивилизованную жизнь на земле. Она удобна. Она все делает, чтобы поменьше работать руками и ногами: из-за лени мы придумали поезда, машины, чтобы передвигаться быстро и сидя; телефоны, чтобы общаться, не сходя с места; кино, телевизор, чтобы узнавать все новое, не давая себе труда читать и ездить; стиральные машины — ясно для чего, ну и так далее.

Лень — движитель прогресса. Прогресса боятся ретрограды, потому что он слишком быстро подвигает историю. Может, и правильно боятся: мы ж не знаем, что куда нас заведет.

Не буду, пожалуй, никуда звонить, не буду рваться, буду спать, пока есть возможность, пока Марта готовит очередные порции работы и еды. Беда только — стоит вечером заснуть, как вечерний сон плавно и неотвратимо переходит в ночь, и пропало время.

Сплю. Сплю и вожделею показного добра. Под ухом подушка, рядом телефон, дающий в конечном счете барабанный гром.

Ну что ж, получай.

— Слушаю.

— Лев, не спишь? Это Руслан.

— Слышу. — Как я могу сказать, что сплю, я вечно бдю, я всегда на посту. — Сплю.

— А голос, будто и не спал.

— Ты дело говори. Что случилось?

— Привезли старика из соседней больницы. Около восьмидесяти лет. Похоже, что аневризма аорты лопнула.

— А состояние?

— Пока ничего. Давление держит. Вообще сохранный старикан, худой, все понимает. В общем, можно… Или потянуть?..

Больница соседняя. Район соседний. На нас рассчитывают. За людей нас почитают. Надо бы помочь. Надо бы сделать старика. Во всяком случае, не должны дать помереть просто так, по воле рока. Господи, уже и на рок замахиваемся!

— А что старикан в жизни делает? Работает? Кем раньше работал? Кто с ним приехал? Родственники кто?

— Ничего не спросил. Посмотрел, пощупал, послушал и пошел звонить.

— Правильно сделал. Что, приехать?

— Смотри сам. Если делать — мы начнем, а?

— А кровь какая? Группа? Ее много понадобится.

— Сейчас определяют. Выясним — закажем. А пока начнем без крови.

— А точно аневризма?

— Раньше ставили ему такой диагноз. Сейчас внезапно увеличилась. Боли, пульсирует. Наверное, точно аневризма.

— Ладно. Еду. Слушай, надо бы и Федьку позвать. И нам легче, и ему интересно. Позвони деду Якову, пусть к нему сходит. Дед рад будет. Ему нравится быть полезным.

Конечно, неохота ехать. Да и кому охота?.. Положим, следователя срочно вызывают из дома, он едет, делает свое дело — так ведь про него не скажут, что помог, что доброе дело сделал, хотя он, может, и сделал доброе дело. И дело другое, и отношение к нему другое. Про них скажут, например: работа тяжелая, нервная, опасная. Про них скажут: надо. А про нас обычно говорят возвышенно, романтично, с незаслуженной комплиментарностью. То и хорошо. Про нас говорят еще, что мы добрые. А у нас работа добрая. Но мы можем быть и злыми. А тщеславие мое питается таким пьедестальным отношением.

Короче, еду. Оставляю покой и сон. Жажда славы вливает силы в кровь, цезарианские страсти клокочут во мне. Полный сил, со щитом, в колеснице, весь в огне, с явным нимбом. Он виден и мне — он виден только мне. Лечу.

Есть разные формы и поводы к тщеславию. Я помню, как товарищ мой, в школе еще, у доски стоя, не стал отвечать урок, и, когда ему ставили двойку, он горько, сладостно и гордо бросил учителю, классу, всем нам в лицо, в уши: «Есть высшее счастье: познав — утаить». И тем достиг такой славы, что мы, весь класс, тридцать лет пересказываем всем эту строку, ищем источник, первоисточник — и не знаем, не можем найти, откуда она. (Недавно он сказал, будто сам придумал, но мы не верим и продолжаем искать.) Пусть в узком кругу, но слава грандиозная. Наш мир — это наш мир, и какое нам дело до остальных миров, когда в нашем он произвел фурор! Ради славы в своем мире мы живем.

Сейчас приду, распоряжусь, и начнем помогать. Дай Бог и поможем. Но боюсь я, боюсь. Сколько раз уже было: стоит оформиться тщеславной мысли в алчную жажду прославиться, как больной в наши планы вносит свои поправки… и не поправляется. Собственно, больной пассивный объект — не он, а жизнь вносит свои коррективы. Поэтому осознанно никаких у меня сейчас нет мыслей насчет славы: я научен, у меня большой стаж хирурга, у меня опыт. Я боюсь — я лишь очень поверхностно, какой-то самой дальней провинцией своего мозга думаю о спасении больного. Нет у меня впрямую таких мыслей. Я знаю: стоит задаться целью спасти, взять на себя эту верховную миссию — и все, моя работа пропала.

Я знаю: надо думать о работе, о красоте своей работы, красоте разрезов, о радости выделения пораженных органов из окружающих тканей, о счастье от красиво наложенного мною шва… Надо сосредоточить тщеславие свое на формальной красоте дела. И не думать о больном. Бегу по больничному коридору… Нет. Нельзя бегать по больнице, нельзя пугать больных людей вокруг.

Я уже в операционной. Я не беру на себя решения, не выбираю лучшего решения, я, слава богу, освобожден от выбора самой жизнью, да, говоря по чести, и не готов к свободе выбора, и не надо. Все идет само, как и должно идти. Руслан и Федя уже на месте, ждут. Мне остается лишь встать в цепочку, ввязаться «в связку», как говорят альпинисты, в связку идущих по тропе, давно проторенной первопроходцами. Я ничего не решал, не распоряжался. Все было решено правильно еще до моего прихода. Зачем я им?

«Страшнее потерять уменье удивляться». Светлана Петровна дает наркоз. Больной уже спит. Может, он никогда и не узнает, что я к нему приезжал. Руслан стоит на первой руке и ждет моей команды. На самом деле ему не нужна команда: во-первых, другого выхода нет, надо начинать операцию — иначе старик умрет, а во-вторых, мы всё решили по телефону.

Чего же ждать ему от меня, когда все ясно? В конце концов он и сам все сумеет. Если я хороший хирургический начальник, то они и без меня все должны уметь. А я себя считаю хорошим начальником. Как быть? Я в клещах собственных представлений. Так-то оно так, да дежурят всего два хирурга, а на такую операцию двоих мало. Кому ж звонить, как не начальнику? Что ж, я, начальник, должен быть у них помощником? Отдать такую красивую операцию?

Да.

Руслан ждет моего решения: кто будет стоять справа на первой руке. Кому какая миссия будет определена в этом красивом действии. Справа стоит главный оператор — кто справа, тому и слава, тому и барабанный гром, тому и телефонный звон… А как знать, кто лучше оперирует, на каких весах взвешивать, с каким эталоном сравнивать? У кого больше живых остается — тот и лучше.

Под восемьдесят больному. По-всякому может окончиться наша сегодняшняя работа. Риск. Таких больных надо брать на себя. Большой риск — на начальника. У начальника спина шире — большую тяжесть и надо взваливать.

Лукавлю. Хочу славы, потому сам и оперирую. Да, я решил: оперирую сам. Вот она, свобода решения. А на самом деле это жадность. Мне просто жалко отдать им такую хорошую, красивую операцию. Мне она нравится. Я еще и жаден. Жадность и тщеславие тоже в связке ходят.

Я красуюсь, фиглярничаю. Вот сейчас красуюсь перед нашим дедом Яковом. Он первый раз пришел на такую операцию. А какое возмездие мне грядет за все? За все пороки, за жизнь? Прав Хайям: на что нам кущи райские потом, и я в кредит не верю, «хочу сейчас»…

СВЕТЛАНА ПЕТРОВНА

Вот и еще одно подходящее объявление: «Мужчина 39 лет, стройный, непьющий, хочет…»

А может, плюнуть на все и написать стройному и непьющему?.. Надоело ночи проводить здесь, в реанимации. Что за профессия для женщины! Оживитель. Лучше бы я теми же ночами оживляла близкого человека. Реанимировать — дело не женское. А оживлять…

Да я и сама могу написать: «Женщина средней стройности, добрая, образование высшее, по реакции окружающих, умна, хочет…» Себе я, конечно, кажусь лучше, чем… Сама себе я всегда кажусь правой. Сама себе точка отсчета. Отвратительно. Хочу быть неправой. Чтобы кто-то тыкал меня в мою неправоту. Да не эти, на работе. Здесь либо они мои подчиненные, либо я подчиненная. Нет равноправия.

Я и хочу неравноправия, но дома. А у меня дом здесь. Так получается. Надоело. Не хочу. Не спится. Темно и душно. Раздеться бы, раскинуться, сбросить простыню, окно распахнуть… Нельзя.

Работа.

Работа, работа, работа!

Прийти б домой да встать на кухне. И варить, варить, варить да жарить. Кому?!

А засни сейчас, и что?.. «Светлана Петровна, давление падает!» И снова — шприцы, гормоны, кровь, капельницы, массажи… Сатанинские заботы, демонские радости и ангельское лицо потом — для разговоров.

А эти оперируют как очумелые, будто за вечное блаженство борются. Их уже и так на руках носят по всему району. А верно, хочется, чтоб по улицам несли на раскладушках и ниц бы повергались все вокруг. Хирурги — показушники и экстраверты по своей природе. Герои, супермены. Поверхностны и пусты. Работа их понятна и ясна. С детства помню: кто всегда ясен — тот глуп. Хирургов в районе знают по именам, к ним приходят, с ними консультируются. Их можно просить. Им можно спасибо сказать, принести цветы…

А мы какая-то потаенная сторона их работы. Но что они без нас?

Больные приходят в больницу — перед ними хирург. Обследуют, ищут болезнь, подтверждают болезнь, решают, что делать, предлагают операции — всё хирурги. Судьбу решают — вершители, решатели хирурги. На операционном столе больной не видит нас, хотя мы работаем, — ждет, когда появится хирург. А потом наступает самое тяжелое, когда больной без сознания, когда наполовину он здесь, а немножко уже и т а м, когда не понимает он, кто перед ним, и надеется невесть на кого, когда не знает, на кого можно надеяться и надо ли, — перед ним мы, вокруг него мы, над ним нависаем мы, — тогда он не видит, не слышит, почти не чувствует. Увезли из реанимации, отверзлись очи на мир, оглянулся вокруг, осознал, что жив и жить, наверное, будет, начинает возносить благодарственные молебны и ищет, к кому их обратить, — перед ним опять хирург. Больной уходит, кланяется, говорит: «Спасибо, доктор», — а доктор этот опять хирург.

А меня нет. Я — подтекст. Обычная грамотность, умение водить глазами по строчкам в погоне за сюжетом не помогает проникнуть за строчку или под строчку. Нет меня.

Если же больные после операции не уходят из больницы — такие чаще всего до самого конца у нас. Но тогда не больные, тогда их родственники с нами говорят, и не «спасибо» мы слышим от них… Собственно, не родственники говорят, родственники молчат, говорим мы, жестикулируем, иногда сдержанно, иногда излишне ажитированно, но всегда неубедительно; оправдываемся, будто виноваты, утешаем. В этих случаях я выхожу из подполья, как черный демон из ночи. Вот и получается, все ночи — здесь. А я хочу другого.

«Женщина 36 лет хочет… Образование желательно высшее, но решительного значения не имеет, национальность значения не имеет, материально обеспечена сама, условий для жизни… хочу…»

И книги читать надоело. В книгах все всегда правы, как я на работе. Надоело читать про правильное. Не хочу учиться, хочу радоваться. Лежу спокойно. Темно, не сплю, сейчас опять начнется: «Светлана Петровна, Светлана Петровна!» Меня даже Светой здесь не зовут — все отняли, даже имя отдали мужику. Не Светлана здесь Света, а Святослав здесь Свет. Ничего не оставили женщине.

— Светлана Петровна!

— А? Я что, заснула?

— Да, еле добудилась. Устала за день, наверное? Светлана Петровна, из приемного звонят, вызывают.

— Слушаю. Что у вас там?

— Светлана Петровна, придите к нам. Панкреатит. Тяжелый очень. Диастаза восемь тысяч. Давление шестьдесят.

— Чего идти, только время терять. Тяжелый же. Быстрее везите сюда, а мы выходим навстречу. А то пока по переходу туда, обратно. Везите. Выходим.

Двадцать восемь лет. Длинный. Высокий, наверное, когда стоит. У нас все они длинные или короткие — мерка всем кровать. Не толстый. Глаза закрыты. Холодный пот. Хирурги говорят, сейчас оперировать нельзя. Ясно, что нельзя. А если б они сказали, что можно, мы б сказали — нельзя. Эти супермены всегда норовят бежать впереди человеческих возможностей. Если мы чуть улучшим его, может, появятся шансы и у них. И у него.

Пьет, наверное. Отчего же еще у молодого мужчины панкреатит будет? Полностью полетела поджелудочная железа, судя по состоянию. Если хоть немного сумеем поднять давление — пусть оперируют. Может, успеют. Дай бог.

Три часа беспрерывной возни с ним. Ну все делали!.. Так и не подняли давление.

Утром жена пришла. Приходится говорить, что шансов нет.Спрашиваю: пьет?

«Нет, — отвечает. — Только портвейн».

Двадцать восемь лет! Портвейна ему уже достаточно.

Жена просит пустить к нему. Нельзя. Реанимация. И мать не пущу. Им не легче будет. Я знаю. Мы-то привыкли все это видеть. Мама моя умирала, меня пустили, упросила. Тяжело. А сейчас они, мои коллеги, упрекают: уходящий же больной, говорят, сама ходила, а других не пускаешь. Да, ходила! А других не пущу. Я — другое дело. Я знаю, как тяжело. Попрощаться, видишь ли! Нелепый сантимент. Можешь помочь — иди. Если без меня пустят, голову оторву. Каждый из нас должен отчетливо знать и понимать, кому какую тяжесть нести. Глаза закрыть, видите ли! Это наш крест. Мы и закроем.

А потом позвонил завхоз. Свет. Он Свет, а я лишь Светлана. Попросил съездить кого-то проконсультировать. Сам, говорит, отвезу и привезу. Товарищи его, два брата, одинокие. Один заболел.

Вот он, Свет, ко мне хорошо относится. Другому и в голову не придет реаниматора на консультацию звать. А он понимает, что мы ориентируемся во всем организме получше хирургов. Те только одну точку видят — куда руку приложить. Нас же и за докторов не принимают, лишь за привратников у ворот вечного мира, диспетчеров того света. Кому — блаженство, кому — покой, а кому — вечные муки. Нам, реаниматорам, надо своим святым патроном сделать апостола Петра, а ключ от дома райского прибивать над входом в отделение. Как называли раньше трактиры: «Под сапогом», или «У трех дубов», или «Самовар и пара чая». А нам рядом с ключом написать: «У Петра» — и тут же официальное: «РАО (посторонним вход воспрещен)». Без расшифровки: реанимационно-анестезиологическое отделение — это не обязательно.

Свет прав, консультация — самое женское дело. Братьям около сорока… Зеркало хоть и в темноте за шкафом, но все равно видно: не ахти я после ночи выгляжу. Что ж вы хотите, моя ночная работа — работа, а не жизненные прелести, черт побери!

Опять просят пропустить.

— Да нельзя же. Говорю, нельзя! — Да пусть идут в конце концов. — Дайте им халат, пусть пройдут, если уж так хотят. Но я предупреждаю — «пожалеете».

«Женщина, 36 лет, усталая после работы, хочет…»

СКЛЕРОЗ

— Не жалей, не жалей чаю, стыдно напоминать тебе старый секрет!

— А дважды два будет четыре. Посмотрите, сколько я насыпал. — Федор обиделся, он постоянный чайханщик, и пока были только самые положительные отзывы на эту не должностную, но весьма полезную ипостась его деятельности.

Зав сидел в центре компании на обычном своем месте, как Лев в одной из сказок про Лиса, и правил бал.

— Яков Григорьевич, вы сладкий будете? — Я вообще не буду.

— Нет, так не пойдет! Вы нас подкармливаете, а чай с нами пить брезгуете. — Шутка была не из удачных, и сам Лев ее тут же осудил: — Я не прав. Так сказать, пардон за извинение. — Одна неудачная шутка потянула за собой следующую — такова логика пустого звонарства.

Яков Григорьевич тихо улыбнулся.

— Может, немножко, Яков Григорьевич, за компанию? — почти нежно спросил Руслан, с большим почтением относившийся к деду.

— За компанию и удавиться можно. Налейте немножечко. Спасибо.

— Вы ведь из тех времен, когда пили только крепкий чай. Федя, не ударь в грязь лицом!

— Пожалуй, из тех времен, когда пили душистый чай. А дожил до времени, когда очень крепкий боюсь. Хотя чего мне бояться, мне уже можно ничего не бояться. И все-таки средний, деточка, не очень крепкий, не очень.

— Яков Григорьевич, бутербродик? Ваш же. А?

— Если продолжить прежний стиль острот: ешьте, ешьте, не отравленные. — Дед улыбнулся, словно просил извиниться за подхваченный стиль дурных шуток. — Я свое уже съел. А это моя старушка сделала вам.

— Да она нас и не знает.

— Слава Богу, не видела, но слышала про вас. Тьфу-тьфу, не сглазить бы — пока не видела.

Все засмеялись.

— Мы такие хорошие, а встречаться с нами никто не хочет.

Много ли человеку надо — прошла хорошо операция, гогочут, ржут, шутят, хоть и не изысканно, зато смешно. В шутке главное — повеселиться, а не интеллект проявить. Все довольны, пьют чай, куражатся, восстанавливают силы. Анекдоты травят. У них это называется часом фольклора. Анекдот — маскировка, а то и замена собственного мышления; так иногда отсутствие собственной мысли прячется за вычитанный афоризм. Когда наступает час анекдота, обрывается нить осмысленного разговора. Бывает, конечно, что анекдоты выстраиваются в завершенную логическую систему, но редко. Чаще — искрящийся фейерверк банальностей. Сейчас за весельем этих витязей можно разглядеть усталость, желание не показать друг другу, а может, и самим себе свои непохожие личные заботы. В общем гомоне не сразу заметили дежурную сестру. Она возникла словно джинн из дыма, клочьями висевшими вокруг собеседников.

— Открыли бы форточку! — Джинн был не оригинален да и нагловат: не очень-то куртуазно делать замечания сразу многим начальникам.

Но все дружно рассмеялись: им сейчас палец покажи, умрут от хохота. Как дети!

— Лев Михайлович, в десятой совсем закис больной. Молчит, ни на что не реагирует. Даже страшно.

Руслан — это была его палата — успокоил сестру:

— Что страшного? У него все хорошо. Должен поправиться.

— Не люблю, с молодых лет не люблю, когда больные мрачны. — Яков Григорьевич, наверное, понимал страх сестры, он как бы вспоминал что-то и по-прежнему тихо улыбался.

— А что случиться-то может? — Руслан деловит, целесообразен и не верит ни в какие мистические неожиданности. — Все показатели нормальные, лекарства, какие положены, даются. Даже транквилизаторы для настроения.

— Когда мой сын, маленьким еще, начинал скучать — а в детстве часто не находят, что делать, оставаясь наедине с самим собой, — я говорил ему: «Давай Утесова позовем». Его это очень веселило, а там уж слово за слово. — Дед посмотрел на сестру, потом повернулся к Руслану: — Так что, деточка, что-то надо сделать, или сказать, или просто пощупать лишний раз.

— Яков Григорьевич, он вас не знает, может, вы и поговорите с ним? — Федор нашел примиряющий выход.

— А что за больной? — Дед охотно откликнулся.

— Склеротик. Пластика аорты. Опасный период позади. Ему выписываться пора. — Руслан протянул деду историю болезни.

— Склеротик. Он склеротик, я склеротик. Хорошая компания. — Яков Григорьевич взял сестру за руку, как бы для опоры, поднялся, приобнял ее. — Ну что ж, пойдем, деточка, посмотрим, поговорим с ним.

Маленькая палата на двоих. Вообще-то на одного, но, как говорится, применяясь к боевым условиям, пришлось поставить и вторую кровать. Да и к добру. Человеку после операции с тяжелым настроением нехорошо оставаться одному. Другого больного сейчас не было, куда-то вышел.

Пожилой мужчина лежал на спине, сложив руки на груди, переплетя пальцы и выставив вперед, вернее вверх, два сложенных указательных. Яков Григорьевич знал, что выглядят подобные больные, как правило, намного старше, чем нарисовано у них в паспорте. На кровати лежал старый скучный склеротик, которому, несмотря на починенные ноги, все равно было плохо. Опасность гангрены давно миновала, теперь он проходил весь коридор до двадцати раз туда и обратно, не останавливаясь каждые десять метров, как до операции. И все-таки кому приятно, когда в диагнозе написано: общий атеросклероз с преимущественным поражением…

— Добрый день. Как вы себя чувствуете? На что жалуетесь? — Яков Григорьевич особо не мудрствовал в поисках оригинального начала разговора.

— Все в порядке. — Больной явно не желал особо распространяться.

— Ничего не болит?

— Нет.

— А что вы, деточка, такой мрачный, если все боли прошли? Ну, я понимаю, разумеется, не единым отсутствием болей жив человек, но тем не менее ох как мешают они жить… — Яков Григорьевич уже сидел на краю кровати, накрыв руку больного своей хоть и старой, но теплой, дружелюбной ладонью.

Больной было вспыхнул, но дед легким поглаживанием стер вспышку раздражения. А может быть, больной протестующе вскинул глаза и встретился с таким простором доброжелательства и заинтересованности в глазах старика, что поднявшаяся было неприязнь растворилась в этом просторе. Но настороженность осталась.

— Скажите, деточка, швы вам сняли?

— Сняли.

Дед огляделся и по расставленным на окне баночкам, сверточкам и прочим признакам бытового обрастания понял, что близкие больного не забывают. Другая половина подоконника, ближе ко второй кровати, была менее ухожена и обжита.

— Ну-ка я приподниму одеяло? Прекрасно, прекрасно. При тяжелом склеротическом поражении сосудов заживление ран бывает не в пример хуже. Наверное, небольшая бляшечка была в неудачном месте, а в остальном сосуды хорошие. И долго у вас, деточка, болело?

— Долго. Только от деточки склероз меня довольно далеко увел.

— Хо-хо, расхвастался! Супротив меня вы еще вполне деточка. Да и по простому расчету я мог бы быть вашим дедом.

— Простите, но загнули, папаша. Папаша, не больше.

— Дед, деточка, увы, дед. Мог я родить в двадцать лет?

— Ну.

— Мог сын мой или дочь родить в двадцать лет? Стало быть, внуку моему может быть сейчас сорок. Что, как говорится, и требовалось доказать. — Яков Григорьевич держал в уме возраст больного, вычитанный из истории болезни. — А вы говорите: склероз! Вполне могу называть вас деточкой.

— Победили. — Глаза больного потеплели. Может, стало ему легче от сознания, что склероз не только у него, что со склерозом можно долго жить и хорошо выглядеть, как этот старик. А может, с ним просто хорошо поговорили.

Но у деда впереди была еще целая программа: сначала надо чуть просочиться внутрь, а там уж докопаться до главной мути в душе.

— Вас чуть зацепил склероз, так это каждого после тридцати пяти немножко цапает. Меня самого хватануло лет сорок назад… А я и сейчас, как видите, при исполнении служебных обязанностей… Место бляшки у вас оказалось не очень удачным.

— Ничего себе — не очень удачным! Совсем, совсем неудачным, доктор! — Больной стал разговорчивым, он уже стал перебивать — это ли не признак пробуждающейся жизни. — Сорок лет! А как мужик я уже не гожусь.

— Я ж говорю: карьерист. Забегаете вперед, торопитесь. Вы знаете, что у вас было и что вам сделано?

— Штаны вшили. Заменили аорту синтетикой.

— Деточка, это слова пустые. Синтетика! Напугался. Знаете анекдот? Встречаются двое, и один другому говорит, что он уже пять лет как импотент, а второй отвечает: а я, тьфу-тьфу, не сглазить бы, только два года…

Больной вымученно улыбнулся. Дед, по-видимому, умышленно наступил всей ногой на самое больное место.

— Так вот, деточка, анекдот этот теперь устарел.

— Эх, доктор, смех над убогими никогда не стареет. Эта радость всегда греет мир убогих. Убогий смех убогих над убогими.

— Не слишком ли вы интеллигентны, друг мой? Вам бы поинтересоваться, что у вас было и что вам сделано. Судя по уровню вашего развития, вы вполне бы поняли все. — Дед перешел в наступление. И тон его стал другим. И «деточка» ушло. И глаз стал смотреть жестко. Интеллигенты часто покупаются на такие переходы.

— Бьете, доктор?

Дед заговорил на равных:

— У вас бляшка была на месте окончания аорты, в самом конце ее. В результате кровь плохо поступала к нижней половине тела: к ногам и другим органам ниже пояса. Сейчас эту бляшку-препятствие убрали. И еще отдельно пустили кровь к ногам. Кровь пошла полноценно ко всем органам нижней половины тела. Ходить не больно — это вы уже поняли. Все остальное тоже восстановится… но не сразу. Вот так, деточка. — На этот раз «деточка» звучало совсем по-иному: были тут и ирония, и насмешка, и обещание, призыв к жизни.

Больной попытался помочь, когда дед с нарочитым кряхтеньем стал подниматься с кровати.

— О-хо-хо, старость не радость. Заболтался я с вами. Ну, дай вам Бог здоровьечка и жениха хорошего, как по традиции я говорю всем сестрам, продавщицам и вообще молоденьким женщинам.

В кабинете был уже один Лев.

— Вы что, решили там навеки поселиться?

— Ходить он, как говорится, будет, а петь никогда.

— Что вы имеете в виду, Яков Григорьевич?

— Уж очень он старо выглядит. Не люблю я этого. Хорошие хирургические больные должны выглядеть моложе своих лет. Тогда он приятен и перспективен. А? Так мы, старые хирурги, всегда считали.

— Экие вы тонкие наблюдатели. К сожалению, большинство сосудистых больных выглядят как раз наоборот.

— Вот именно. Не похож он на долгожителя. Ну ладно. Дай бог вам здоровьечка и невесты хорошей, а я пошел домой.

Лев посмотрел на закрывшуюся дверь.

— «Невесты»… Единственный для меня выход в жизни — хорошая невеста. — Лев громко, неестественно захохотал.

Никого не было. Над кем смеялся? Может, он с ума сошел? Сойдешь.

КТО МОЖЕТ, ПУСТЬ СДЕЛАЕТ ЛУЧШЕ

Алексей Алексеевич пришел первым. Хотя Галя позвонила уже давно и дорога ее была короче, он все же сумел ее опередить. И не потому, что летел на крыльях любви: просто так прихотливы были его отношения со временем. И все, кто его знал, делали поправку на эту особенность нрава.

Алексей Алексеевич осмотрелся, помянул еще раз добрым словом Света и уселся за стол, решив поработать над статьей, первый вариант которой принес сегодня его аспирант. Но долго он над ней не просидел. По-видимому, мысли его были настроены совсем на иной лад и душа не откликалась на рассуждения о замене пораженного участка аорты в средней ее части, не принимала доводов разума, когда речь идет о выборе между той или иной методикой радикальной операции или глубоким вздохом перед тем, как зашить грудную клетку, когда приходится ограничиться лишь великой фразой древних римлян: «Я сделал, что мог, — кто может, пусть сделает лучше». Алексей Алексеевич вспомнил, как красиво и громогласно звучит эта фраза по латыни: «Feci quod potui — faciant meliora potentes». Повторив вслух эту максиму из студенческих времен, Алексей Алексеевич удовлетворенно хмыкнул, оторвался от стула, подошел к зеркалу и стал себя разглядывать. «Лысина, пожалуй, стабилизировалась, — подумал он. Потом с надеждой предположил: — А может, стабилизировалось все. Зрение давно уже в одной поре, очки меняю только по велению моды или если разобью. Фигура тоже не шибко изменилась, хотя одно время казалось, что начинаю неудержимо полнеть». Алексей Алексеевич еще раз оглядел себя в зеркале, но занятие это для мужчины, как правило, не слишком длительное. Заскучав, отошел к окну, размышляя весьма комплиментарно для себя о женщинах, бездумно пожирающих время мужчин, как Кронос своих детей. И тут, конечно, попал он в великий простор пустых аналогий и поверхностного анализа. Всегда легче думать о чем-то абстрактнообобщенном, псевдофилософском, о чужой жизни, чем задуматься о себе. Только начал рассуждать — раздался скрип замка: пришел этот самый Кронос.

Галя была одного роста с Алексеем, — при традиционном поцелуе он вдруг замер, натолкнувшись взглядом на ее глаза, замутненные страхом и растерянностью.

— Что случилось?

Вместо ответа Галя заплакала, то ли от того, что ее волновало, то ли оттягивая начало рассказа. Кроме волнения и страха Алексей уловил еще и смущение.

— Что случилось? Успокойся и расскажи. Легко сказать — успокойся и расскажи.

— Виктор заболел.

— Какой Виктор? Твой?

Она еще пуще залилась слезами.

— Ну прекрати. Он у тебя достаточно часто болел и раньше.

— «У тебя»… — Галя села на стул у окна, закрыла лицо руками и зарыдала в голос. Ясно, что положение достаточно серьезное, если она так плачет по своему бывшему мужу, который сильно пил и бил ее, напившись, и если плачет сейчас, при Алексее, при муже нынешнем. — Рак у него. Рак пищевода.

Может, болезнь всколыхнула прошлое, казалось, навеки потухшее, гальванизированное горем и ужасом перед тем, что предстояло? Может, это был плач искупления греха, хотя, видит Бог, она долго терпела, и то, как жила она сейчас, нельзя было называть грехом. Может, это плач по вероятному грядущему одиночеству: может, она не верила в надежность Алексея, который за столько времени не сумел обзавестись стабильным своим жильем, а все еще состоял при маме и папе? А может, то был простой человеческий плач по близкому, рядом с которым просуществовала столько лет вне зависимости от того, хороший был… есть… человек или плохой. Плач по отцу своего ребенка. Плач по отламывающимся и улетающим в неведомую бездну кусочкам жизни.

— Перестань, пожалуйста, и расскажи толком. Операцию предлагали?

— Говорят, что надо. А он не соглашается. От него же скрывают, что рак, говорят — язва. Но это неважно, если нужно, уговорим. Но нужно ли? У него же никого нет, кроме меня и Борьки. — Галя опять заплакала.

— Прекрати. А какой другой путь? Просто будем ждать, когда умрет?

И опять слезы. Естественно, какая еще может быть реакция? Он и сам почувствовал: сказано было с прямотой римлянина. С другой стороны, он себя не отстранял от общей проблемы: он сказал «будем ждать», а не «будешь ждать». Трудно в этой ситуации найти верные слова и верный тон.

— Ну ладно, прекрати, Галочка, этим не поможешь. Давай Льву позвоним.

Льва они нашли у Марты. И вскоре сидели уже в другой, вполне обжитой комнате в отличие от той — «своей». На краю стола самовар, правда электрический и не кипящий, а выключенный — ни дымка над ним, ни пара, и запашка самоварного нет.

— Вот ведь какая жизнь настала, Леша, — с извиняющейся улыбкой сказал Лев, нарочито уверенно вколотив себя в кресло.

Он был возбужден, и это было вызвано не причиной визита — об этом еще речи не было, — а самим его фактом. Алексей приехал сюда, в дом Марты, впервые, да еще с Галей, тем самым в каком-то смысле узаконив потаенную жизнь Льва. Каждый новый шаг, открывающий эту некоторым образом затененную часть его существования, смещал ситуацию в непредсказуемую сторону… Непредсказуемую?.. Можно предположить, что… Но вечер шел своим ходом, мало отличаясь от прихода Алексея к Льву домой, только там суетилась возле самовара и занимала гостей не Марта, а Вера.

— Вот ведь какая жизнь настала, Лешка. Раньше, до «Жигулей», мы бы поставили на стол бутылку и провозгласили какие-нибудь спокойные спичи: со знакомством, со свиданьицем и прочее. А теперь?.. Так проходит все.

Марта засмеялась:

— Только не делайте вид, что наступает старость. Вполне справные мужички еще. Просто машина — лучшее средство от алкоголизма.

— Ты бы выступила с предложением повесить в противоалкогольных лечебницах рекламу: покупайте автомобиль — лучшее средство…

— Конечно, Марта права. — Алексей напряженно думал, как приступить к делу, хотя со Львом у него были достаточно близкие отношения и особых подходов придумывать не надо. Беспокойство и напряженность шли от Гали, которая молча озиралась по сторонам и чувствовала себя явно не в своей тарелке. Болезнь бывшего мужа вдруг изменила ее взаимоотношения с остальным миром. Болезнь может сгладить, а может, наоборот, резко выявить, как на черно-белом негативе, различные стороны нашей жизни. Никому не предугадать, что она высветит, что затемнит, что обелит и что очернит. Теперь даже возвращаться попозже в дом матери, к сыну, казалось Гале неловким. С первого момента она стала думать, что пора уходить, несмотря на то что понимала, как неминуем и необходим этот неспешный и чрезвычайный разговор. Алексей чувствовал ее внутреннюю неоправданную торопливость, и это заставляло его быть сейчас неестественно напряженным с близким своим товарищем.

Подчас какая-нибудь опасная болезнь, внедрившаяся в любую среду, может резко сломать устоявшиеся взаимоотношения. Если это страшная инфекция, люди либо перестают общаться, запираются где-то в замкнутом, недоступном миру пространстве, либо предаются немотивированному… нет, мотивированному, объяснимому, но неоправданному веселью, пирам во время заразы. Но вот болезнь неопасна для окружающих, но ее фатальность заставляет всех «слышать стук колес». Известно, за кем едет повозка, но все равно не надо спрашивать — слышит каждый. И тогда, под лучом этой окаянной болезни, какая-нибудь обычная шутка, даже не проступок, а какое-нибудь будничное действие могут вдруг окраситься в злодейские цвета. Разговор вдруг утыкается в несуществующую стену и либо так и не может начаться, либо обрывается на самой важной, а то и случайной фразе, либо сводится к быстротекущей болтовне. Даже молчание, пауза — естественные пустоты в человеческих взаимоотношениях, без которых не было бы простора для чувств и мыслей, — становятся фальшивыми. И в этой разрастающейся фальши бывает трудно произнести обычную просьбу о помощи, высказать откровенный страх, когда он, безусловно, имеет право быть. Нормальное общение разрушается. Да, болезнь не всегда личное дело заболевшего. Одни это знают, другие неосознанно чувствуют, а третьи живут себе прежней растительной жизнью, ничего не меняя в своем безмятежном, полудумающем взгляде на мир.

Галя встала и прошла на кухню вслед за Мартой. Тотчас там завязалась беседа, впрочем, не беседа — из комнаты было видно, что говорила одна Марта. Она радовалась Левиным друзьям, до этого в доме не бывавшим. Это укрепляло ее позиции, подтверждало необходимость ее постоянной помощи Льву. Галя, напротив, чувствовала сейчас некую свою эфемерность, мотыльковость, случайность в жизни Алексея. За все совместные годы они так и не зарегистрировали свой брак, не имели постоянного общего жилья, а сейчас и вовсе все трагически развернулось, все стало возможным, страшным, все дороги затянуло непроницаемым туманом, в котором столкнуться можно с чем угодно; все стало сомнительным: и та ушедшая жизнь, и эта новая, которая до сегодняшнего дня казалась легкой, красивой, понарошечной. Высокая, стройная Галя двигалась медленно, говорила тихо, совсем неслышно, она явно проигрывала рядом с беспрерывно тараторившей, небольшого роста, неброской Мартой, всем обликом показывавшей, сколь прочно она стоит на земле.

«Все непрочно, — промелькнуло в голове Алексея. — И неказистость Марты — лишь видимость прочности и надежности».

Наконец Алексей рассказал, с чем пришел. — Ну, и в чем проблема? Пожалуйста. Не завидую я этому парню. — Лев улыбнулся той улыбкой, которую многие почему-то расценивают как циничную, хотя прежде всего она говорит о смущении от того, что к тебе вынуждены обратиться за помощью действительно серьезной.

Но Алексей и сам хирург — он знал цену и характер этих улыбок, этой непростой мимики. Он знал, как подчас превратно толкуются любые полусомнения в устах чуть задумавшегося врача, от которого ждут лишь четких «да» или «нет», потому что не желают в медицине видеть искусство, бояться этого искусства, надеясь все же, что врачевание — наука на уровне «дважды два четыре». Так всюду, наверное. Лишь чуть затронь каким-нибудь размышлением давно утвержденный догмат, как тотчас всхлип: «Он против». Скажи, например, что вред курения еще ждет своего строгого научного обоснования, которое пока подменяется не очень убедительными рассуждениями и весьма разноречивыми статистическими изысканиями; хотя конечно же не может быть безвредным дыхание дымом и возгоняющейся смолой. Но слышат только первую часть фразы: «Еще никто не доказал вред курения…» Усваивают лишь интонацию сомнения, которая взрывается в голове собеседника и вырастает в возмущенный всхлип о том, что сей врач — пижон и не верит во вред курения. И следом наступательное обвинение: «Он считает курение полезным». А стоит добавить, что вряд ли курение может принести ощутимый вред горожанину второй половины XX века, окруженному заводами, машинами, асфальтовыми испарениями, как сразу же закрывают глаза на явно звучащую здесь обеспокоенность загрязнением городской атмосферы и в ужасе кричат, что в этих словах содержится прямой призыв к безбоязненному курению.

Также с гримасами и словами смущенного хирурга, когда к нему обращаются с просьбой взять на себя нечеловеческую ответственность за продолжающуюся пока жизнь. В отличие от всех прочих, хирурги не имеют права думать о том, что каждый должен в конце концов умереть, но, в отличие от всех прочих, они это говорят. В результате общий крик и общая уверенность: все они циники — врачи, хирурги. И обобщения — чаще сомнительные, порой курьезные, а иногда, к сожалению, и опасные.

Но, как писали древние, хватит об этом. Оба они, Лев и Алексей, сидели, молчали, думали примерно об одном, поглядывали на своих дам, продолжающих кухонное собеседование. Паузу прервал Лев:

— Хорошо бы только, Леша, чтобы он взял какую-никакую бумагу на имя нашего главного с просьбой проконсультировать и при необходимости госпитализировать. Он из другого района. Ты же знаешь, какие сейчас трудности.

Оба ухмыльнулись. Они были одной крови, говорили на одном языке, как Маугли и Багира.

— Конечно. Годится из нашего института? Напишем, что родственник сотрудника.

— Еще лучше. Коллеги все-таки пишут. К тому же это в каком-то смысле правда. — Опять смущенно-циническая ухмылка. — Так сказать, твой молочный брат.

— Ну ладно. Не до шуток. Брат мой — враг мой. Каин, где твой брат Авель? — И тоже хмыкнул.

И опять тот же псевдоцинизм, обоюдный: сидят два хирурга, только один из них сейчас, так сказать, представляет интересы больного. Пусть и они поймут, каково нормальным людям обращаться к этим якобы суперменам с ножом в руках. И опять чаепитие, обычная застольная трескотня, начисто, казалось бы, скрывшая истинные заботы и проблемы. Казалось бы… Марта по любому поводу обращалась к Льву Михайловичу как к хозяину дома и беспрестанно называла его Лёв. Галя больше молчала.


Через два дня Галя приехала в больницу с Виктором Александровичем. Было ему сорок шесть лет, роста высокого, питания умеренного, как пишут в историях болезни. Лев Михайлович пощупал его, заставил выпить воды и слушал трубкой со спины, как вода пробулькивает по пищеводу. Посмотрел рентгеновские снимки, произвел еще некоторые шаманские действия, возможно и необходимые, но со стороны столь же лишние, как перебирание пальцами скрипачом одновременно с движением смычка, кажущимся дикарю единственно необходимым, и лишь после всего этого сказал:

— Ну что ж, Виктор Александрович… Язва пищевода у вас есть, и язва дурная — надо оперировать.

— Что значит «дурная»?

— Дурная — значит, нельзя лечить, надо оперировать. Лечению не поддается.

— А может, есть какие-нибудь лекарства у нас или за границей? Может, попытаться достать?

— Нет, Виктор Александрович. Лекарств таких нет. А место язвы такое, что, во-первых, грозит кровотечением, а во-вторых, злокачественным перерождением. Только операция!

Виктор Александрович вздохнул, развел руками:

— Вам виднее. Делайте, как находите нужным.

С утра позвонил Алексей:

— Ну что, Лева? Сегодня? У меня день более или менее свободный, я пораньше подъеду, у тебя в кабинете посижу. Открытый будет?

— Как всегда. Ты все знаешь. Сделаешь себе чайку. Может, и нам приготовишь.

— Все. Счастливо вам.

Лев Михайлович пошел по больнице искать главного анестезиолога-реаниматора.

— Светлана Петровна, вы видели сегодняшнего больного?

— Пищевод? Видела, конечно.

— У меня просьба к тебе будет, Светлана. Это родственник профессора Баринова. Если можешь, дай наркоз сама. Операция будет тяжелая, там ведь средняя треть. Через грудь справа.

— Значит, укладываем на левый бок?

— Естественно.

— Крови заказали достаточно?

— Полтора литра. У него третья положительная. Если понадобится, на станции еще есть.

— Ну и хорошо. Когда начинаем?

— Во вторую очередь. Сейчас грыжу закончат, потом мы.

Помогали Руслан, Федор и Олег — молодой доктор, проходивший стажировку. Операция большая — дел хватит всем четверым. В лучшем случае большая, в худшем — быстро зашьют, и все.

Опухоль оказалась маленькой, относительно маленькой, но спаяна была с аортой, может, и прорастала в нее. Обычно в таких случаях зашивают грудную клетку и, выйдя из операционной с видом «я сделал что мог», разводят перед родственниками руками. Лев Михайлович попытался отделить опухоль от аорты. Сначала он выделил пищевод выше и ниже поражения, а затем осторожненько, медленно стал отходить от аорты — отделять от нее опухоль. Он планировал снять вместе с опухолью верхние слои аорты, а потом укрепить чем-нибудь дефект стенки. Он вздыхал, стонал, охал, причмокивал, приговаривал, что надо было зашить, случай безнадежный, вечно руки у них бегут впереди головы, но тем не менее медленными, микроскопическими шажками продвигался по стенке аорты, постепенно освобождая главный сосуд от интимно примыкавшего к нему рака. И все-таки в одном месте проклятая опухоль, по-видимому, поражала все слои аорты.

— Ну что, ребята, может, сделаем резекцию аорты? Конечно, это слишком высоко. Опасно. — Лев размышлял вслух.

Руслан всегда жаждет подвига, всегда подбивает на чрезмерное, но на этот раз, похоже, и он заробел. Федор спокойнее, трезвее: он усомнился и в успехе операции, да и при удаче не верил в длительное благополучие. Олег молчал в испуге и страхе перед абсолютно новым в его недолгом хирургическом опыте. Лев соглашался со всеми и продолжал медленно продвигаться вперед вдоль стенки царя артерий.

— Светлана Петровна, ну, как он? Ничего?

— Ничего. Стабилен. Давление держит ровно. Все в порядке пока.

Лев Михайлович еще немного продвинулся по стенке аорты и тоже, пожалуй, заробел.

— Девочки, сходите ко мне в кабинет, там должен быть профессор Баринов. Если он уже пришел, попросите его подняться к нам. У него эта тема идет. Нечего заниматься голой теорией.

Все молчали. А Лев, по-видимому, многословием лишь подбадривал себя; слишком далеко зашел он сейчас. Очень уж было соблазнительно: опухоль почти окончательно отошла от аорты, какой-то миллиметр, другой… побольше, конечно, но все же мало, чуть-чуть… Но это «чуть-чуть» полностью было сращено, и при дальнейшей попытке неминуемо вскрывалась главная кровяная магистраль. Если опухоль убирать — надо делать резекцию аорты. Риск очень большой, а опыта операций на аорте так высоко, в грудном отделе, у них не было. Этим как раз занимался Алексей Алексеевич Баринов, однако он сам на пищеводе не оперировал. Да и можно ли предлагать ему — именно ему — включаться в столь рискованную операцию, зная всю сложность ситуации? Вот где Льву предстояло собрать в кулак весь свой цинизм и сокрушить обычные представления о дозволенном. Алексей Алексеевич уже поднимался.

Опять Лев укладывал на весы риск быстрой смерти от кровотечения, если продолжать операцию, и заведомую мучительную смерть, если возобладают разумные доводы и будут прекращены попытки опухоль удалить.

— Света! Резекцию аорты еще потянет?

— Не слишком замахиваетесь, Лев Михайлович? Кровь-то есть, крови хватит. А сил… Посмотрим. Работайте, но силы его рассчитайте…

— Нет, это вы рассчитайте и нам скажите!

— Вы все на нас. Вы главные — вам же кланяются в ножки. — Светлана засмеялась. — Вообще-то мужик крепкий.

Лев Михайлович бросил взгляд на Светлану Петровну, чтобы удостовериться, с какими глазами она бросила эту реплику, но разве за маской увидишь глаза! Одни глаза, без рта, ничего не расскажут.

— Ну что, ребята?

— Все равно помрет. Давайте рисковать. — Вот Руслан настоящий супермен.

Федор скаламбурил: вот приедет барин — Баринов рассудит. Но они-то не знали… Под их руками был лишь рак пищевода, проросший в аорту. Придет профессор — он поможет рискнуть. Это его область.

Он пришел.

— Что, Лёв?

— Посмотри. Все выделено уже. Вот маленький участок — и все. Может, краевую резекцию?.. С заплатой. Вырезать только кусочек стенки.

— Обалдел, что ли? Не получится здесь!

— А если иссечь весь участок и вставить синтетический протез?

— Нет. Это плохо, Лева. Просвет пищевода вскрывается — еще инфицируется протез. Тогда конец. Лучше уж тогда мобилизовать края и стянуть "концы да сшить их.

— Тут трудно.

— Тогда вырежь кусок действительно и латай веной.

— Вену с ноги, что ли, взять?

— Зачем? Вон из непарной сделай. Отрежь культю и сделай заплату.

— Ну ладно, попробуем лататься. Только уж сшивать пищевод ни с кишкой, ни с желудком не буду. Выведу на шею и свищ на желудок для питания. Если поправится, тогда вторым этапом через год восстановим. Да? Как Галя, пришла? Видел ее?

— Нет еще.

— Слушай, Леша… Я тебя прошу… Только на аорту. А дальше мы без тебя.

— Да ты что?!

— Ну, прошу… Сам пойми: аорта — твое привычное дело. Лучше же, чем я? Прошу тебя, Леша.

— Не могу. Ты же знаешь, что не могу! Прекрасно сделаешь сам.

— Лешка! Ну?!

— А боковой зажим есть? Отжать сектор чем?

— Сейчас дадут. Типа зажима Сатинского?

— Ну! А иглы у вас какие?

— Есть. Есть валютные. Ты же и принес. В заначке у меня. Девочки, приготовьте атравматику.

Алексей Алексеевич пошел переодеваться и мыться, а Лев Михайлович продолжил борьбу с опухолью, проросшей в аорту. Он отрезал кусок непарной вены, обработал культю, приготовил заплату величиной с пятикопеечную монету. Потом наложил боковой зажим на аорту, больше чем наполовину перекрыв кровоток к почкам, кишкам и ногам. Теперь надо торопиться.

Баринов, уже во всем стерильном, втиснулся между Львом и Федором. Они иссекли стенку аорты с опухолью, ассистенты оттянули крючками освободившийся пищевод, чтоб не мешал накладывать заплату: шов на сосуде — занятие достаточно скрупулезное.

— Лева, может, сначала уберем пищевод? Аорту будет шить удобнее.

— Время затянем. Да и грязно будет, просвет же вскроем. Лучше закончим с аортой, а потом уж пищевод добьем.

— Не мала заплата? Больше нет здесь. Разве что с ноги взять если?..

— Не надо. Может, хватит. Дайте атравматическую иглу.

Три нуля есть?

— Вот, Алексей Алексеевич. Годится?

— Нормально. Именно она. Давай.

Они довольно быстро вшили заплату и восстановили кровоток. Немножко кровушки все ж пустили. Просачивалась сквозь швы. Наложили дополнительные. Светлана Петровна, молодчина, заранее начала переливать кровь посильнее, а когда потекло, резко увеличила переливание. В результате давление осталось стабильным, никак не отреагировав на внезапную кровопотерю. С аортой было закончено. Этот этап прошел счастливо и быстро. Повезло.

Теперь пищевод.

Алексей Алексеевич отошел от стола и стал смотреть из-за спин. Приблизительно за час они убрали пищевод, вывели остатки на шею. Лев Михайлович с Федором размылись и тоже отошли от стола, а Руслан с Олегом принялись вшивать трубки в желудок — для питания. Теперь осталось только зашить грудную клетку. Сняв операционный халат, перчатки, Лев Михайлович некоторое время молча смотрел, потом сказал:

— Ну, счастливо заканчивать, Русланчик. Я пошел. Покуда вы доковыряетесь, чайничек поставлю. — Лев почувствовал, что начинается обычный прилив энергии, эйфория, всегда сопровождающая удачную большую операцию. Но одернул себя — впереди разговор с Галей. — Пойдем, Леша.

— Я минут десять посижу на другом этаже, а ты пока побудь с ней один на один. Договорились? Только, Лёв, я не оперировал! Понял?

— Невелика мысль — что тут не понять.

— Я тебя прошу, Лёв.

Галя сидела в кресле у двери кабинета. Кинулась навстречу.

…В конце концов близкий ей человек, и столько лет был близким! И отец сына. Боже! Он же пить больше не будет. Ушла основная причина их развода, и один он жить не сможет: кормить-то через трубку его надо. Бедные люди! Кто из них больше бедный? Проклятый треугольник. Это тебе не Бермудский.

— Ничего, ничего, Галя. Пойдем в кабинет. Все нормально.

Галя плакала.

Что она оплакивает? Свои ли сложности? Судьбу ли сына? Лешкину любовь? Где теперь жить? С кем?.. Сейчас ни на что нет ответа. Можно только плакать. И лучше не гадать вперед.

— Операция очень большая. Если сейчас все обойдется, кормить надо будет через трубочку, прямо в желудок.

— Боже мой! Он этого не выдержит. Выдержит. Если выживет.

— Если все будет благополучно, через несколько месяцев сделаем еще одну операцию: ликвидируем свищи и восстановим, как должно быть при нормальной еде.

— А сейчас можно к нему пройти? Что ему сейчас принести?

Близким надо, хочется что-то сделать, как-то участвовать. «Что ему принести можно?» Смешно. Жалко, грустно и нелепо…

— Да ты что, Галя? Он еще несколько дней будет в реанимации. Ни есть, ни пить — ничего сейчас нельзя.

Алексей вошел молча, поцеловал Галю в щеку. Она заплакала сильней. Лев Михайлович не знал, что лучше: оставить их вдвоем или наоборот. Дурацкое положение. Сейчас бы побольше сюда народу. Лев включил чайник, поставил стаканы, достал из ящика бутерброды, сахар.

Вскоре к ним присоединились Федя и Руслан. Что говорить, никто не знал. Еще хорошо — они не понимали всей вычурности ситуации. Руслан был подвижнее языком:

— Ну ничего, Галина Федоровна. Все хорошо. На сегодня все кончилось удачно.

Галя взглянула на него как на вурдалака. Руслан не угомонился:

— Спасибо Ал…

Лев потянулся к выключателю, загородил Руслана от Гали и приложил палец к губам. Руслан вытаращился, понял, что надо молчать, сглотнул следующий слог, покраснел и стал ждать, когда выяснится, в чем дело, чтобы не сказать опять что-то невпопад. Чаевничали молча, но скоро вновь покатились разговоры, обычные, совсем отвлеченные от Виктора Александровича. Руслан расспрашивал Баринова об институте. Оживился и Алексей. Галя, выпив чайку, несколько отошла от вечного и заговорила о сегодняшнем, суетном и необходимом. Все-все станет на свои места. Так уж повелось. Все будет так, как удобнее жить… Наступило расслабление, или, моднее, релаксация.

Появилась вскоре и Светлана Петровна. В своем категорическом стиле отказалась и от чая, и от пустой беседы. Пришла она лишь спросить кое-что о больном. Лев боялся еще одного невольного разоблачения и резко сказал, что все напишет сам. Светлана Петровна еще больше отгородилась. Есть анестезиологи, которые любят хирургов, действуют с ними заодно, в них живут, они как бы почти хирурги, а есть которые нарочито строят стену между службами, показывают хирургам свое место. И не поймешь, то ли они смотрят на хирургов сверху, ясно осознавая свою значимость, то ли, наоборот, приниженно запрятывают комплекс неполноценности, считая свою отрасль прикладной для хирургии. В Светлане было все. Посуровев, она спросила:

— Гепарин будем делать?

— Сделайте пять тысяч, а дальше по свертываемости. Пусть за свертываемостью следят. Так, Алексей Алексеевич?

Ответ не прибавил Светлане Петровне положительных эмоций. Возможно, она решила про себя, что Баранов, как и большинство хирургов, «хам и самопуп», как она любила аттестовать Льва и его товарищей.

— Галина Федоровна, вот начальник над твоим Виктором будет сейчас. — Лев Михайлович картинно повел рукой в сторону Светланы Петровны. Хотел сгладить неловкость. — Сейчас и, дай Бог, тьфу-тьфу, не сглазить бы, еще долго Виктор будет у нее в хозяйстве. — Он коротко и непонятно хохотнул.

Светлана Петровна еще более насупилась, чуть наклонила голову и веско произнесла:

— Добрый день.

Галя растерянно смотрела, не зная, что в таких случаях надо говорить. Светлана Петровна молчала, ждала вопросов.

— Скажите, а можно к нему пройти?

— Не может быть и речи! — Светлана решительно ступила на ею же сильно выхоженную тропу. — Да он сейчас еще и под наркозом, — сгладила свою суровость.

Так или иначе знакомство состоялось, и было ясно, что на будущие Галины вопросы начальник реанимации будет отвечать не односложными звуками на ходу, а более обстоятельно.

…Галя еще долго участвовала в деловых послеоперационных чаепитиях Льва со товарищи, следила, чтобы каждый день был сахар, приносила бутерброды и кое-какие деликатесы. Она надолго включилась в их жизнь. Часто заезжал и Алексей Алексеевич, увозил ее из больницы. По-видимому, отделение разобралось в ситуации, но она способствовала лишь украшению бывшей жены и нынешнего ее мужа.

Виктор Александрович еще долго лежал в реанимации. Ему не раз бывало критически плохо, и тогда все хирурги дружно срывались со своего этажа и начинали… неуместные слова, но тем не менее, — начинали хлопотать, суетиться вокруг него. Он как бы становился солнцем их системы. Они кружились вокруг, но не зависели от своего солнца, наоборот, солнце без своих планет исчезло бы.

Светлана Петровна много раз ровным, спокойным, уверенным в своей правоте голосом отказывала Гале, которая хотела видеть Виктора в реанимации. Кто ее знает, может, в каком-то высшем смысле она и права. Но уж в таком высшем!.. Лев, конечно, мог бы вмешаться и настоять, упросить, уговорить, но не стал. У него уже были конфликты с шефом реанимации по этому поводу. Сейчас он считал, что причины для очередной войны нет.

Виктор Александрович выжил. Действительно, пить не мог. Через полгода ему соединили остатки пищевода с желудком, он стал есть — на первый взгляд нормально, как и все люди, за столом. Он даже вышел на работу и иногда поговаривал, что надо бы устроить для своих благодетелей прием. Но прошло так много времени, что эта затея перестала быть реальной.

А все прочее в конце концов, как и ожидалось, осталось на своих местах.

МАТВЕЙ ФОМИЧ

Вот и отчет уже позади. Что и говорить, мы не ударили в грязь лицом, изрядно поработали. Медицинскую часть я и сам прекрасно знаю, это моя плоть некоторым образом, и подготовился я предостаточно. Хозяйственная область для меня более трудная задача, чем лечебная, но с помощью Святослава Эдуардовича мы удачно подготовили и этот раздел. И сейчас вся проделанная работа разложена по полочкам как в папках, так и у меня в голове.

Разумеется, трудно осветить досконально все стороны работы нашего, в общем, грандиозного больничного хозяйства — я имею в виду прежде всего материальную часть. Учился я все же на врача, всю жизнь работал врачом, и вся моя центральная нервная система, сиречь мозги, направлена в медицинскую, а не в хозяйственную сторону. И конечно же я фактически не главный врач, а директор, то есть хозяйственник в значительно большей степени, чем врач. Да и что за понятие такое — главный врач? Как у него должны быть устроены мозги?

(Когда я говорю про свою голову, то она у меня в единственном числе. — Матвей Фомич сделал паузу, неожиданно задумавшись на тему отвлеченную. — Но стоит перейти от общего, так сказать, к частному, к мозгу, я почему-то перехожу на множественное число — я говорю: в моей голове, но при этом — в моих мозгах.)

Хозяйственная учеба у меня нулевая. Конечно, за долгие годы научился. Да и полно было всяких специализаций, семинаров и школ. Но настоящей учебы в юные годы, когда мозги (вот — опять мозги!) более свободны и подвижны, не было. Нужна с детства иная голова, вот как у Света… Святослава Эдуардовича. Теперь его и Светом неудобно называть. Да и вообще я понял: для хозяйственника талант человеческой коммуникабельности более важен, чем дляврачевателя. (А как «коммуникабельность» сказать по-русски? Соотносительство? Взаимосвязь? Нет. Уже привыкли к этой проклятой «коммуникабельности».) Наверное, за счет того, что во враче нуждаются окружающие, а хозяйственник сам нуждается во всех.

Всё. Подошли все. Пора начинать.

Итак, уважаемые товарищи, отчет наш прошел успешно, я бы сказал — даже архиуспешно, и не только в том дело, что у нас довольно широкий диапазон в оказании медицинской помощи трудящемуся населению района, — практически все основные болезни мы лечим как по терапевтическим отделениям, так и по хирургическим, почти не прибегая к специализированным институтам и центрам. Это большое достижение, и не везде это достижимо. Отмечены были и неплохие цифровые результаты лечения по разным болезням — неплохие в сравнении со среднегородскими данными. В районе нами очень довольны, да и в городе тоже.

Особо отмечены успехи наших хирургических отделений. Я бы сказал, за годы своего существования мы освоили достижения последних лет в хирургической науке. Это наш козырь при подведении итогов социалистического соревнования между районами в городском масштабе. В заключительном слове председательствующий недвусмысленно высказал свое удовлетворение нами. И свое и вообще людей вокруг. Жалобы, конечно, тоже есть, не без того, но мы не боги. Это, к сожалению, естественно: так плохо нас устроила природа. Я сейчас не буду говорить о жалобах обоснованных, о наших явных недостатках, чтобы не портить ни себе, ни вам радостного настроения. Я думаю, нашим недостаткам мы посвятим особое собрание, где улыбаться нам не захочется. Это я говорю для тех, кто, я вижу, настроен слишком радужно. Рано, рано, товарищи, успокаиваться и почивать. Я вижу по вашим лицам… Если по-настоящему… Ладно. Это мы отложим.

Я подытоживаю, товарищи. Полагаю, мы одна из служб района, полностью обеспечивающая все наше население медицинским обслуживанием. Отметили, безусловно, и нашу финансовую неорганизованность. То, что я все время вам говорю, о чем постоянно напоминаю: считайте деньги, когда делаете свои безумно неоправданные подчас назначения. Помните о нашем бюджете. Денежную помощь для дела нам оказывают предостаточную, вполне в конце концов покрывая наш огромный перерасход. Это надо ценить. Я полагаю, что район в нас достаточно заинтересован, потому что нам финансировали и дефицитную валютную аппаратуру. Во всяком случае, деньги выделили, а умение добыть, достать мы должны проявить сами. Это уже алаверды к нашей хозяйственной службе, и прежде всего к Святославу Эдуардовичу, который должен будет включить все свои способности, все свое обаяние, талант и, конечно, связи. Думаю, что включиться в эту работу должны будут и непосредственно заинтересованные Лев Михайлович и Светлана Петровна — это для них предназначена аппаратура и инструментарий.

В заключение хочу подчеркнуть наше главное достижение — мы стали необходимы тому региону, где существуем, работаем, дышим, едим, получаем деньги. Фактически наш регион не может нормально жить и трудиться без нашего учреждения, мы стали незаменимы. А что больше греет наши души, продлевает наши годы, и здоровье, и полноценность общую, чем сознание собственной нужности? Я думаю, дорогие мои товарищи и коллеги, мы переживаем звездные дни как всего нашего коллектива, так и каждого работника в отдельности, с чем я вас горячо и поздравляю.

А теперь мне остается поздравить наших дорогих женщин с наступающим праздником — Международным женским днем Восьмое марта и пожелать им всем счастья в личной жизни и успехов в их благородном и гуманном труде.

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Как бывает к концу праздника, стол уже принял тот вид, когда без отвращения смотришь на него, лишь приняв до этого участие в пронесшемся гастрономическом разгуле. Посредине на скатерти расплылось большое, уже высохшее розовое винное пятно, напоминающее своими картографическими краями рожистое воспаление. В тарелках среди остатков пищи торчали рыжеватые фильтры окурков. Островами разбросаны по столу большие блюда со следами разнообразной закуски; несколько тарелок уже составлено в косые горки по краям этого разоренного поля. Пустые бутылки робкой кучкой свидетелей кошмара стояли на полу в углу комнаты.

Марта праздновала свой день рождения.

У окна Алексей Алексеевич с Русланом спорили о чем-то научном, и, как беспрестанно случается ныне, сугубо научное перешло в административно-организационное. Сначала Руслан говорил про сегодняшнюю судьбу тех больных, тех операций и тех методик, что составляли основу его диссертации, — и оба радовались. Потом стали сетовать, что Руслану как кандидату наук надо расти, а для этого в рамки простой больницы он не влезает. Хмельной Руслан был излишне прямолинеен и серьезен, хмельной Алексей — улыбчив и уклончив. Руслан сомневался и вроде бы не предлагался. Алексей поддакивал, но и не предлагал, хотя теоретически подобный торг мог возникнуть. Руслан рассуждал о разумности ухода в институт и о том, как трудно своими руками порушить удачно сработавшуюся компанию. Алексей Алексеевич присоединился и предполагал, что это будет сродни предательству. Потом вместе они радовались хирургическим успехам больницы, дружной работе и дружбе после работы. И наконец, с полутрезвой решительностью Руслан запретил своим рукам разрушать ими сделанное, предположив, что без его рук в отделении не обойдутся. А Алексей Алексеевич под конец вдруг с хмельной, но тем не менее иронической улыбкой изрек:

— Да не волнуйся. Найдутся руки.

— Думаешь, найдутся? — неожиданно спокойно отреагировал Руслан.

Федор, сидевший неподалеку на диване, бросал вялые протестующие реплики в их сторону:

— Ни черта, и здесь можно расти…

— И здесь можно докторскую сделать…

— И все равно здесь ни черта не разрушишь и не сломаешь…

— И не будет никакого предательства…

— И нечего радоваться успехам — это, черт побери, норма…

— И не пропадет никто без твоих рук…

Режиссер, работавший вместе со Львом, склонился к Феде и, приобняв его одной рукой, приговаривал:

— Правильно, правильно… И правильно… Вот и правильно… А мы из тебя потом фильм сделаем…

Руслан резко повернулся к режиссеру:

— Научно-популярный!.. А что он, твой киногерой, кушать будет?! За кандидатскую десятку прибавили, а за докторскую двадцать накинут. И все. А в институте… Здесь никакого продвижения. Разве что на Левкино место. Так еще десятку кинут.

Алексей сокрушенно кивнул головой, подтвердив, что еще накинут десятку.

— Ничего. А я еще на сотню в месяц надежурю, — подзаводил Федор своих захмелевших товарищей. Впрочем, было что-то искренне злое в его коротких, на первый взгляд бесстрастных словесных выстрелах. Или и впрямь ему казалось предательством даже само направление разговора?

— Надежуришь! А через десять лет каково тебе будет надежуриваться? А?

— Дожить бы. Тогда и посмотрим. А может, к тому времени вообще деньги отменят?..

Галя помогала Марте убирать со стола. Марта все время что-то говорила про жизнь, в отличие от мужчин совсем не научное, а с первых же слов «административно-организационное», но в пределах своей квартиры. Она объясняла Гале, что делает «для увеличения Львиной работоспособности». Говорила, как дрессировщик в цирке, упиваясь собственной сообразительностью. Галя молчала, думала про свое, поглядывала на Алексея, следила за временем. Нелегко ей было вести все стороны своего бытия, но и не сочетать их, разобщить полностью она тоже не могла. Что ей Мартины заботы! Она носила посуду на кухню, возвращалась, молча слушала Марту, думала о том, что Борьке у матери спокойно и надежно — хотя бы это хорошо. Почему-то она считала, что Борьку все ее проблемы обошли.

Лев Михайлович, чуть подрагивая, танцевал в ритме негромкой музыки с подругой Марты из библиотеки, прислушивался к дискуссии у окна, к оживленной трепотне жен Руслана и Федора, которые продолжали сидеть за разоренным столом с двумя мужчинами, друзьями Мартиной, возможно, счастливой юности.

Праздник медленно уходил. Умирал. Лев приблизился со своей дамой к столу, резко оборвал танец, налил себе рюмку, пристроился в самом углу.

— Ну, добьем остатки этого гнусного зелья и перейдем к чаю.

Кто-то подошел и тоже себе налил, кто-то поднял рюмку, стоявшую где-нибудь поблизости — на подоконнике, на столике, на полочке, — пили уже нехотя, надоело. Праздник умирал. Лев Михайлович продолжил:

— Я хочу выпить, чтобы все оставалось по-прежнему, как есть. Все мы хотим чего-то нового, но надо бы бояться этого нового — мы его не знаем. Так вот, чтоб не сдвинулось наступившее равновесие хорошего и плохого!

— Нет. Пусть двигается в лучшую сторону! — Руслан хотел улучшений. Он был оптимист.

— Да! — воскликнул хмельной Алексей. — А какая сторона лучшая? Где она?

— Правильно. Правильно! А мы фильм снимем. Художественный! — Режиссер рвался воплотить в экранную жизнь собравшихся вокруг него героев. — Да, художественный!

— Пусть двигается во все стороны. — Федор противоречил и Льву и Руслану — ближе, чем они, ему никто тут не был, и если уж выбрал линию противоречия на весь вечер, то, конечно, оппонировать приятнее всего близким людям.

— И не надо новых операций. — Алексей включился, очевидно, в ответ на какую-то вспыхнувшую в его голове заботу.

Никто не стал думать, что бы это значило, кроме, естественно, самого близкого друга.

— Это почему? — спросил Лев.

— Чтоб не сдвинулось! Правильно. — Режиссер поддерживал всех.

— Не поняли вы меня. — Лев расстроился. Становилось ясным: только извлекая корни из общей словесной окрошки, можно уразуметь, что тревожило их в трезвом состоянии.

— А зачем тогда сценарии делаешь? Славы они не дают, — выделился чей-то вопрос из общего гомона. Вот она, забота, вылезшая сквозь хмель и без всякого извлечения корня. Вся на поверхности.

— Чтобы обедать и закусывать повкуснее. За одну работу платят как за одну. За две — и плата вдвое. Вот. Пусть будет как есть, пусть ничего не меняется, — ответил Лев всем.

Спорщики замолкли. И выпили — каждый за свое. Марта, недовольная, исчезла на кухне. Женщины дружно собирали со стола оставшуюся посуду, и прежде всего недопитые бутылки. Женщины свою линию знали твердо. Принесли поднос с чашками, следом чайник, пироги, конфеты, варенье.

Все снова рассаживались вокруг стола. Галя обошла комнату и села рядом с Алексеем. Он отрицательно помотал головой. Она показала на часы. Он снова замотал головой, но уже не так категорически. Возникла идея еще коньячку к чаю, кто-то предложил ликерчика, не выяснив, есть ли он, но женщины были на высоте и не меняли своей извечной линии: кому охота подгулявшего мужика домой волочить! Они были на высоте и в силе — выпить мужчинам больше не удалось. Лидерство взяли за столом женщины. Речь пошла о том, как трудно достать хороший чай. Мужчины в основном помалкивали, в их утомленных мозгах зрела идея вечер завершить. Впрочем, возник небольшой всплеск мужской беседы о дневных чаепитиях в кабинете Льва. Все решили дружно и не очень галантно по отношению к хозяйке, что мужские чаепития лучше и что хороший чай им на работе нужнее, а дома он необязателен. Этим дружным и дружеским разговором исчерпаны были все темы, все животрепещущие проблемы сегодняшнего дня.

Галя первая встала и увезла Алексея Алексеевича. Ушли и остальные гости.

Марта ушла на кухню.

Лев ушел в себя — в который раз он сегодня решал вопрос: ехать домой или остаться здесь до утра?

ВЕРА МАКСИМОВНА

Ноет спина, с настырным, раздражающим шумом льется из крана вода, в серой пене покачиваются островки свитеров, надуваются пузырями рубашки, сверху капает на шею, на волосы. Хватит — уже два часа, наверное, уродуюсь здесь. Выключила воду и тут же услышала: «Его нет… Да в любое время — мы привыкли… Да ради Бога. До свидания».

Кидаюсь в Иркину комнату. Из-за спинки кресла виднеется лишь ее макушка.

— Сколько раз просила: узнавай, кто звонит!

— Что кричишь? Да какая тебе разница? Надо будет — перезвонят.

— А может, болен кто? Ты же знаешь папу!

— Знаю, знаю. Кто болен — тем более перезвонит.

— Надо знать…

— Не надо знать. А если надо — знай: Саша Бурцев.

— Так нечего издеваться над матерью. К тому же он тебе не Саша, а Александр Евсеевич. Он из поликлиники?

— Из дома. Он тебе нужен, что ли?

— У Надежды Бенедиктовны приступ. Саша ищет отца, а он уже там.

— У Эн Бэ? — Наконец она соизволила обернуться. — Что с ней?

— Вот именно — что с ней? Откуда мне знать? — Я схватила аппарат и пошла к себе, подтягивая длинный телефонный шнур.

— Что там, плохо? — спросила она вслед. Но я уже закусила удила:

— Отстань! Спроси у папочки отчета…

И плотно прикрыла свою дверь. Я — у себя, она — у себя.

Чего я завелась?! Вот теперь сидим в одной квартире — и в разных камерах. Из-за этих ее дурацких слов — «какая тебе разница». Слава Богу, сама хоть понимаю отчего, а не сваливаю на усталость или больную спину. А Ирка, как услышала про Надежду Бенедиктовну, сразу перестала ершиться. Она этих стариков любит. И нас там любят. Самих по себе любят — вне зависимости от отца. Нам там спокойно и хорошо, лишних вопросов не задают — там я просто друг семьи. Им позвонишь и тут же слышишь знакомое и приятное: «М-м-м, Ве-ерочка, неплохо бы повидаться. Вот и Эн Бэ говорит: не презираете ли вы нас… М-м-м, приходите завтра к вечеру». Я всегда соглашаюсь. Завтра, послезавтра — у меня все вечера однообразно пусты. Ирка тут же садится в маленькое креслице между стеллажами и начинает цапать книги с полок, с письменного стола, со столика, который стоит рядом. Там куда руку ни протянешь — всюду книги. Она совсем не разговаривает и глаз не поднимает, но я-то знаю — все слышит, все запоминает, в памяти у нее оседают все байки из их жизни. Она еле верит тому, что эти «древние» истории происходили на глазах Эн Бэ и Бэ Эн. Она их иначе и не зовет. Не при них, конечно, при них как можно: они девять раз слушали Маяковского, чистым случаем способствовали примирению двух знаменитых академиков «древности» — так она отзывается о тех временах. Они видели Герберта Уэллса на прогулке в Парке культуры и отдыха имени Горького, когда парк был совсем новорожденный, а не тот, что сейчас, — привычное звукосочетание, где слова почти не разделяются по основному своему смыслу — что-то вроде «паркультуротдыха». Да, собственно, и отец ей кажется выходцем из какой-то неизвестно бывшей ли когда-нибудь эпохи. Она пришла в полное смятение, сообразив, что отец уже жил, а звукового кино еще не было. А Борис Николаевич, оказывается, родился, когда вообще не было кино, даже немого. Не придумали еще. Да, а мать у нее родилась недавно — в дни челюскинской эпопеи. Что она знает про эту эпопею?..

Теперь у Ирки своя жизнь, Сережа вот появился. Мы редко-редко ходим куда-нибудь вместе. Пора уже мне успокоиться и не вспыхивать по пустякам. «Какая тебе разница?» А вот такая! Хочется! Хочется знать, неизвестно зачем. Ну что за жизнь у него там вторая? Интересно… не то слово… Я же слышу давно уже шебаршение вокруг, ловлю ускользающие взгляды, виноватые интонации, кастрированные фразы. За каждым словом своим следят, наверное, при мне. А чего они боятся? Поздно уже, поздно. Все обиды, все унижения снесла, и не от них, а здесь, в комнате. Шепотом, свистящими, шипящими, змеиными звуками, чтобы Ирка не услышала, фальшиво кричал, что сценарии не гулянка, что на одну ставку не проживешь, что корячится он в больнице и на студии не ради тщеславия, а ради семьи. Слыхали! Слыхали ль вы? Слыхали львы. Вот именно. Ради семьи львы задирают антилоп, а потом эта их охота выходит семье боком. Всегда так. Лучше бы они не зарабатывали для нас, а дома сидели.

Но я не об этом. Хитрил, уводил разговор в сторону — так ему легче было: знал, что скрывает. Еще в самом начале он пугал меня тем, что наступит «стабилизация». А я переводила это слово как «упрочение», «продолжение». Каждый слышит, как хочет слышать. Все, что мне от Бога было дано, я вложила в него да в Ирку — их ограждала, защищала, берегла. А остальные постольку поскольку… Все остальные были в малом пространстве симпатии и благорасположения. А на большее никто не потянул. Или я от всех отгородилась?.. Каждый день уходила в свой НИИ, стиралась в куче таких же баб, плюнула на свои профессиональные амбиции; как и они, говорила о косметике, о сапогах, чтоб не очень отличаться. Как будто мне надо было что-то особенное делать, чтобы отличаться. Читала романы в толстых журналах и на вопрос: «Как тебе?» — бросала безликое «Потрясающе!» или «Ерунда какая-то».

И он так же разглагольствовал, как все, когда накатывали в квартиру его старинные, еще школьные друзья. Я-то думала, мы со Львом для них едины, а они всё знали, переговаривались за моей спиной. Не могу жаловаться — они меня любили. По жизни катился клубок из друзей, их жен, детей, застолий, совместных поездок. Все спелись, привыкли к издевательским шуткам, остротам, которые посторонний человек принял бы за оскорбление, прозвищам, происхождение которых с большим трудом выкапывалось из такого давнего прошлого, когда не только жены, но и вообще наш пол никакой роли в жизни еще не играл. Мне было хорошо, уютно с ними. Они меня вроде бы и сейчас любят. Ничего не изменилось, но лишний раз потревожить боятся… Или стесняются? Звонят все же: «Привет львам. Самого нет? В вольере все в порядке? Хочу выразить вам благодарность за несказанно прекрасный вечер, подаренный нам… Ну ладно, передавай привет самому… Пока». Смешно: «сам»!

Когда-то была любовь, потом пришла «стабилизация» — мир, покой, семья. А теперь?.. Уязвленное, истеричное, грубое самолюбие… Оно рвет меня, губит, но… но это жизнь. Пусть скандал, пусть конфликт, пусть просьба: «Уйди отсюда. Дай нам покой!» Пусть в ответ нелепое упорство, фальшивые слова про две работы, про две лямки, которые он тянет ради нашей повозки, как это было сказано в тысячный раз вчера. Пусть, пусть… А когда, и самолюбие сгорит? Что останется? Пустота?

Постыдная вчерашняя сцена — царапина на столе, мелкие осколки стекла на полу. Позвонил днем, сказал, что Надежде Бенедиктовне плохо, поедет туда. Я расстроилась, конечно, что плохо Эн Бэ — Нота Бене, как зовут ее близкие, давние друзья еще по Ленинграду, а может, еще и по Петрограду. Мне жалко нежную, капризную, неожиданно суровую в суждениях Нота Бене, но я рада, рада тому, что он там, а не неизвестно с кем… А вдруг он и туда уже приходит… Ну, не сегодня-то точно. Может, мое самолюбие, моя подозрительность обойдут стороной болезни, больницу… Да и как его разделить с больницей?.. Больница вне подозрений. Жена Цезаря вне подозрений. Для жены хирурга больница должна быть выше подозрений. А в действительности?

Знаю Льва со студенческих лет, с первых курсов — наши институты были рядом, но когда впервые увидела его в больнице, он был уже завотделением и оказался совсем другим. Все вроде то же, да не то. И вальяжность, и расслабленность, тягучий, иронический взгляд, медлительность — все исчезло, вернее, все осталось, но переродилось. Да, вальяжность, но шустрая; да, медлительность, но пока сидит; расслабленность, но с настороженностью, и если иронический взгляд, то быстрый и по ясному поводу. Привычный рисунок вдруг исчез, растворился. Не надо валить в кучу все его больничное со всем, что за пределами болезней. Не надо думать лишнего… Сейчас он сидит у стариков… Он сидит там, а я… Сидит пожилая женщина, ноги вытянула, скрестила и жалеет себя. Красивая картинка. Вязанье бы еще и тихую музыку. Ничего нет. Тишина. И из Иркиной комнаты ни звука. Хоть бы вылезла, спросила. А что ей спрашивать? Она знает: папаня на посту, он для нее всегда на посту. Так матери-одиночки придумывают отцов «в командировках». Вот наш — в вечной командировке в тридцати минутах от собственного дома. Не хочу злиться, себя накручивать, вчерашним по горло сыта.

И он еще говорит, что со мной спорить нельзя! Спором это называется?! Говорит, с нормальным человеком если не можешь договориться, ну и ладно, ну и остается каждый со своим мнением. А ты, говорит, должна вернуться назад и обязательно доказать, что именно ты права. Говорит, что я не отцеплюсь, пока не заставлю признать свою правоту. Ну?! Ну как вам это понравится! Каждый при своем. При каком своем?! И он еще смеет говорить, что я конфликтна!

Перезвонил Саша Бурцев, я ему сказала, что Лев уже у стариков. Я попросила Сашу, чтоб расстарались они как-нибудь и, если можно, не клали бы к Левке в отделение. Я ему так сложно объясняла свои мотивы, что, боюсь, он все понял в прямом смысле. А мне хотелось бы, уж если понадобится операция, так чтоб без него обошлись. Только недавно после его операций умерли два человека — один за другим. У обоих был рак, и обоих он знал уже давно. Все знакомые понимали, все вокруг сочувствовали, но все ж было что-то неуловимо противное, скользкое в тихих перешептываниях о том, как ему, Льву, не повезло. Впрочем, это, может быть, сейчас мне так кажется. Бог с ними. Лев сам издергался, устал от расспросов и рассказов о том, как и что с этими больными было: каждый спрашивающий был невинно уверен, что он единственный. А Лев, как будто домучивая себя, сам рвался рассказывать, снова и снова прокручивал одними и теми же словами подробности этих болезней и смертей. Может быть, желая удостовериться в сотый раз, что не было его врачебной ошибки. Стал совсем серым — волк, а не лев, — хватался за таблетки, мерил давление. И как-то брякнул: «Может, хватит? Наоперировался. Может, в поликлинику уйти?» Правда, это уже не первый раз. После своих несчастий он всегда начинает про поликлинику говорить.

Я его не представляю без больницы, без отделения. Они там все спаялись, переплелись. Все пришли вместе, Льву около сорока было, остальные помоложе. Энергии, казалось, неистребимые запасы. Оперировали напропалую. Вот уж когда о репутации не думали. Одолела их идея оперировать на сосудах. Это в простой-то больнице, с обычными больничными средствами! Главврач хоть и прижимал их, но больше для острастки. Поначалу они на этих сосудах по десять часов стояли. Появилась в компании любимая шутка: «А как терпишь?» Постоянный ответ: «А не хочется». Один приятель, математик, ему сказал: «Твой рабочий день приблизительно шесть с полтиной стоит. Надо сокращать операцию — сгоришь, будь скромнее». — «Руслан, — отвечает, — горит ярче, он на рубль бескорыстнее». И разводит турусы на колесах, что хирурги, мол, обыкновенные работяги, лишь пошляки видят в них суперменов… И говорит, конечно, так, что на него посмотришь и видишь: сидит перед тобой обыкновенный супермен. Актеришко плюшевый! Герой нашего времени! «Умные руки хирурга!» «Будет жить!..»

НАТАЛЬЯ АЛЕКСАНДРОВНА

Руслан стоял в дверях кухни, жужжал бритвой, шнур которой тянулся в ванную, и поучал детей перед школой. Катя помогала матери, накрывала стол к завтраку; Генка плескался за Руслановой спиной, делая вид, что всерьез моется. Наталья Александровна стояла у плиты, оттуда неслись шипение и треск, заглушавшие отцовские поучения.

Вскоре шипение и треск прекратились, и тотчас оборвались Генкино плескание и жужжание бритвы. Катя уже сидела за столом. Сели и отец с сыном. Руслан открыл было рот для очередного поучения, но вдруг переменил намерение и скороговоркой обратился к жене:

— Ой, Наташенька, чуть не забыл. Кинь мне пачку сахара — у нас кончился, а Левка забудет. Впрочем, смотря откуда он на работу пойдет.

— Тише, — прошуршала Наталья, мазнув глазами по детям. — Ладно. Сейчас в портфель положу.

Вскоре дом стал затихать. Первым уехал Руслан, предварительно поворчав по поводу дорогого бензина и в который раз подсчитав, что на горючее у него уходит треть основной ставки и, если б он не дежурил как сумасшедший, пришлось бы от машины отказаться. Это была ритуальная ежеутренняя разминка. Наталья Александровна тоже не преминула повториться, напомнив, что дети растут, северные накопления кончились и от машины все равно надо будет отказаться.

С тем и отбыл Руслан — пока на машине. Потом упорхнула Катя. А Генку долго еще пришлось подгонять, торопить, проверять, что он там надевает на себя, прежде чем и он отбыл наконец к месту своего образования.

У Натальи Александровны сегодня свободный день. Она убрала со стола остатки утренней трапезы, покрутилась немного на кухне между плитой, столом и мойкой. В феерическом темпе вспыхивали и гасли обычные кухонные звуки: бульканье, плеск, шуршание, шип, треск, стеклянное и металлическое громыхание. Вскоре весь этот фейерверк потух, и Наталья Александровна тут же на кухне села проверять тетради своих учеников.

Мать уехала на несколько дней к сестре, было тихо, спокойно. Сиди себе проверяй, никто не отвлекает. Сколько ж этих тетрадей! А меньше нельзя — мало часов будет, тогда и вовсе не потянем всю нашу ораву. Да и эта машина еще! Чисто престижное дело, не нужна она нам. Никуда не ездим, только он на работу и с работы. Разве что летом за грибами. Да к его родителям — тоже один раз за лето. И то на поезде всего ночь. А уж коль машина есть, он и гоняет ее неизвестно зачем. Пока диссертацию оформлял, наездил, наверное, километров — что от нас до Луны! Одно баловство да трата денег.

Устроился бы лучше в институт. Работник Руслан хороший— целыми сутками в больнице торчит, они без него ничего бы не сумели, никаких новых операций. Все на его плечах держится. На других батрачит. Конечно, возьмут в институт. Годы работы на Севере тоже не у каждого, кандидат наук да еще на практической работе — это не бездельник, что из учеников да опять в аспирантуру. А он ну ничего не делает, чтоб куда-нибудь перейти! Мог бы Алексея Алексеевича попросить, тот бы, может, взял. Хороший работник, ничем не подпорченный, всюду нужен. А то все для больных, для больных, а вся слава этому Льву. А тот так даже докторскую не хочет себе делать. Зачем Руслану на него работать?..

И пример этого Льва мужикам нашим не годится… Два дома, две жены. Непорядок и некрасиво. День здесь, два там. И сам сдохнет, и наши видят, что все можно. Их, мужиков, такая свобода, наверное, привлекает. Но, посмотрите-ка, этот Лев еще и жалуется — тяжело ему. А что ему-то тяжело? Здесь кормят — там кормят. Там жалеют — здесь ласкают. Нервы, видите ли, у него сдают. Сам выбирал. Или кто неволил?! Все больше прожить хотят, чем им отведено. Вот и хапает от жизни. Просто удобнее ему так. Знаем их!

Нечего наших мужиков развращать своим примером. Все хочет новое, новое. Ну и делай сам. И сценарии эти дурацкие пишет, и богема киношная вечно в больнице крутится, вечно у них болеет кто-то. Все сюда, все к ним. А эти вахлаки радуются. Интересно им стало. Пялятся на них как дети. Интересно! Совсем не интересно — одна распущенность и неустроенность. Бездельники. Собираются в кабинете и гоняют чаи. И те тоже приходят, тоже с ними чай пьют. А потом, конечно, умиляются: «Ах, как у вас хорошо! Ах, какой климат!» Показуха одна, а вовсе не «ах, какие прекрасные ребята». Они и млеют: «Ах, как у вас прекрасно работать!» — и они готовы. Напыжатся словно павлины. Баринов Алексей Алексеевич тоже скверную роль играет. Потакает их самодовольству. Хвалит, говорит, что их больница — лучшее место для настоящей работы. Нигде, говорит, не видел такой нравственной обстановки. Слышали вы что-нибудь подобное?! «Нравственной»?! Да что он понимает в нравственности? Это Львиное двоеженство, что ли, нравственность высокая? Оседлали слово, и гарцует на нем всяк как хочет.

Да и то, что они работают дружно и хорошо, так это только кажется. Никакой субординации не соблюдается. Беспорядок полный. Каждый делает что хочет, во что горазд. Может, с операциями и не так, но в остальном кавардак. Отделение что твой проходной двор: кто хочет, тот и ходит. А Лев теоретизирует при этом: «В наших условиях порядок только ухудшит положение. Родственники должны иметь возможность прийти в отделение в любое время, чтобы поговорить с врачом и ухаживать за своими близкими». Ну?! Это как?! Где это видано?! Родственники должны ухаживать за их больными! «Всем известно, что с санитарками плохо не только у нас. Пусть ухаживают». Хорошо жить захотел! Есть проблема — он ее и скинул на плечи родственников. Вот и развел бардак. Нет, это уж всегда, если в своем доме нет порядка, так и на работе не будет. А как же в других больницах, где за порядком следят? Там кто ухаживает за больными? Или там плохо работают, плохо лечат? У них ведь тоже больные выздоравливают, между прочим.

Нет-нет! Руслану надо уходить во что бы то ни стало, я ему все время говорю. А он: нельзя да нельзя. Не время! Предательство! И миллион других красивых слов. Да что он предает? Без него, что ли, работать не смогут? Прекрасно смогут. Обойдутся. Говорит, не физическое предательство, а моральное. Так надо без скандала, по-хорошему. «Предательство»! Вот Лев, тот действительно семью свою предал. Да и сам Лев, кстати, мог бы ему помочь в институт перебраться. У него по всем линиям связи есть. Устроился неплохо. В институте за кандидатскую, наверное, около ста набавят. А здесь десятку только.

Надо о детях тоже думать — не только о себе. Да и не сделал бы он своей диссертации, если б я не помогла, не создала условий, не освободила его от всех домашних обязанностей. Почти от всех. Правильно тогда об этом на банкете говорили. А он раздулся — все сам будто. Нет, попрошу Алексея Алексеевича, чтоб посодействовал и взял Руслана. Пример Льва не может не повлиять на наших мужей. Вот ушли бы они все, и было б ему наказание за его аморальность. Пусть тогда похвалится своими успехами, своим коллективом. Пусть лучше собой только хвалится.

Еще и сахар потащил — да они свое пустое времяпрепровождение на самом деле любят больше работы. Им пустота эта милее дела. Закончили — идите по домам, а не сидите, не набирайтесь дурного духа. Заставить бы их еще тетрадки дома проверять. Проявят себя героями на два часа в операционной, а остальные двадцать два часа, как петухи, гордятся этим. Или вдруг ночью в больницу вызывают — тут уж они такие утомленные чайльд гарольды, что не приведи господь. — А вот так бы, по капельке, по тетрадочке, про того же Чайльд Гарольда бы попроверяли — тогда бы узнали настоящую работу.

Нет. Надо Руслану уходить. Все сделаю для этого. Придумает же такое! «Предательство»! «Не могу, — говорит, — ломать своими руками то, что мы делали, — от самых такелажных работ до самых больших операций и диссертаций». Много понимает про себя. Да что он сломать-то может? Придумывает красивые слова, красивые оправдания, а про детей думай я. Нет у него никаких оправданий, что б он там ни придумывал. Тьфу!

Ну ладно, черт с ними и с их больницей. Мне вон еще сколько тетрадей проверять…

СВАДЬБА

— Брачующиеся Орловы, пройдите в комнаты.

Все задвигались, стали перемещаться с места на место, скученная до этого компания в считанные мгновения расползлась по обеим комнатам. Лев Михайлович полностью отдался неведомо какому течению, направившему, а затем задержавшему его чуть позади дочери.

С самого возникновения в семье свадебной идеи он вынужден был оставаться в полной пассивности. Как бы с ним почтительно ни разговаривали, ему лишь сообщали, доводили до сведения, подталкивали к тому или другому, пока не привели к сегодняшней церемонии. Сознавая свой грешный отрыв от семьи, он не мог позволить себе как-то влиять на события, даже если бы и были у него соображения против надвигающегося изменения в жизни Ирины. Впрочем, никто и не спрашивал, как он относится к этому. Он не видел ничего плохого в наступающих переменах, просто пытался разглядеть происходящее с холма, построенного своими руками в равнине, где существовала его семья. Сверху, конечно, обзор шире, но зато детали, столь важные в близком постоянном общении, разглядеть не удавалось. Он мог лишь банально удивляться катастрофическому росту своего ребенка и соответственно сокрушаться быстрому умалению дней, отпущенных нам природой. Лев Михайлович, не Бог весть как оригинально размышляя на эту тему, пожалуй, не совсем уместно и не ко времени пришел в радостное возбуждение не столько от бурлящего вокруг празднества, сколько от сознания мудрости природы, не сообщающей никому, какой каждому отпущен срок.

Вся его якобы принципиальная пассивность на самом деле была вынужденной расплатой за ту странную, удобную и тяжелую ситуацию, которую он сам создал в своей прошлой, когда-то сравнительно равнинной, плоской жизни. Все сделал своими руками. Как бы сейчас ни рассуждать по этому поводу, факт остается непреложным: сегодняшняя его роль ограничивалась лишь воспоминаниями, размышлениями, представлениями и показной веселостью.

Лев Михайлович вспоминал, как однажды в воскресное утро Сережа вошел к нему в комнату. Лев Михайлович на мгновение удивился появлению этого мальчика в такую рань. Разумеется, вида не подал, но с горечью сообразил, что многого не видит в своем доме, не замечает, что происходит в жизни носителя его бессмертного гена — в жизни дочери; прозрачно ясна причина утреннего появления этого милого, приятного его сердцу юноши.

Сергей вошел, а в глубине квартирки сквозь чуть прикрытую дверь Лев Михайлович разглядел Ирку, промелькнувшую в легком халатике в сторону кухни. Лев Михайлович вообразил, будто пришел час решения. Он было приосанился, но быстро понял, что, как говорится в вульгарных ссорах, «вас не спрашивают»: все решения уже приняты, и ему, заезжему отцу, как он в этот момент сам себя назвал, остается только проштемпелевать нечто уже рожденное жизнью. Впрочем, с матерью тоже не церемонились. Лев Михайлович почувствовал себя загсом, приобщающим отношения Ирки и Сережи к государству, когда нельзя отказать, как бы ты к этому ни относился в глубине души.

В то раннее воскресное утро ныне брачующийся Орлов вошел и, смущаясь, оттого и ерничая, необычным для него голосом мальчика-паиньки из детской радиопередачи извинился, что не сумел раньше словить отца семейства, а потому не согласовал с ним событие, о котором должен сообщить. Сергей сказал, что он надеется на все понимающего и любящего папу, который не станет ругать свою дочь за торопливость и уже отданное без отцовского благословения заявление в загс. Он просил Льва Михайловича учесть, что делают они это первый раз в жизни и опыта у них еще нет.

Отцу бы посмеяться вместе с юношей над многообещающей заявкой, но душа Льва Михайловича молчала, скованная чем-то похожим на стыд, на неловкость, чем-то рождающим желание оправдываться, доказывать, что не такой уж он плохой, как это кажется попервоначалу. Хотелось пригласить Сергея взглянуть куда-то в глубину, в бездны отцовской чистой души, хотя, когда сам он пытался рассмотреть дно, свое собственное дно, ему это не удавалось. Пожалуй, не чужая душа потемки, а именно своя — потемки без дна. Темно и глубоко, ничего не мог он там увидеть. Заробел отец своего примера: кому какие пути он показывает?

— Лев Михайлович, вы извините, если что не так, но мы первый раз…

Оба посмеялись этой невеликой, но неожиданной, а стало быть, и удачной шутке, которую потом не раз можно будет повторить в разных компаниях. Потом прошли к Ирине. Она сидела в кресле и спокойно читала книгу, словно в соседней комнате обсуждалось, стоит ли вечером смотреть программу «Время». А может быть, просто играла в спокойную сверхдевицу, дочь супермена. В комнате все было прибрано и на первый взгляд никаких следов ночного пребывания Сережи. Лев Михайлович долго не мог сосредоточиться, все рыскал взором в поисках улик. Вошла Вера. Вчетвером стали обсуждать разные мелочи предстоящего торжества. Наконец и Лев Михайлович сумел полностью включиться в семейный разговор. Он нашел улику и облегченно вздохнул: на маленьком столике в изголовье девичьего ложа Иры лежали переплетенные заушниками две пары очков: побольше, в темной оправе — его и чуть меньшего размера, чуть вычурнее да посветлее — ее. Лев Михайлович успокоился, принял пристойный случаю вид и приготовился обсуждать.

Но обсуждать-то нечего. Дети все уже меж собой обсудили, все решили, а теперь просто разъясняли родителям, их роли и обязанности. Вера еще пыталась внести свои коррективы, но права ее, во всяком случае теперь, были начисто растоптаны. Вера, скорее всего, ждала поддержки со стороны отца, но тот не нашел в себе сил разогнать туман нечистой совести, который всегда мешал ему чувствовать себя естественно в доме, где росла его дочь, где была хозяйкой его законная жена, где он, в конце концов, был прописан, что весьма немаловажно в наших условиях для поддержания в себе собственного достоинства.

Что говорить, какова основа — таково и достоинство.

В то утро в роли загса выступали они с Верой: оба лишь утверждали, оформляли официальным согласием решенное Ирой и Сергеем. Отец думал об их любви, об объективной основе их любви, пока не сообразил, что в любви, слава Богу, не должно быть никакой объективности. Радость любви — в ее слепоте и прекрасной субъективности. Какая, к черту, это любовь, если править будет унылая, размеренная объективность! Это расчет, а не любовь. Отец подавал иногда шутливые реплики, подтверждающие его формальное участие. Все шутки были вроде: «Вы меня, конечно, извините, если что не так, но я первый раз…» Вера мрачно молчала. Счастье дочери лишь усугубляло ее личные тяготы и потери. Она не нуждалась и в смущенных шутках неофита, поскольку, в отличие от Льва, Вера час за часом наблюдала сравнительно долгий роман дочери. Главной причиной ее молчаливости было отношение к отцу.

Кто в нее за это кинет камень?

Дети заявили, что свадьбы — никакой, что одеваться в спецодежды они не собираются. Милостиво разрешили отцу отвезти их на своей машине в загс и оттуда прямо на вокзал: они на три дня собираются смотаться к Сережкиным родителям, которые не получили сыновнего дозволения на личное присутствие в загсе. Дети играли в решительность и самостоятельность. В отличие от отца, они искренне верили, что принимают решение независимо, действуют оригинально, что такое начало позволит им и в дальнейшем строить жизнь только по своему желанию.

Более того — они планировали!

Лев Михайлович соглашался, что решение молодых обжалованию не подлежит. Пусть жизнь сама в дальнейшем… Наверное, тогда больше нужна будет их родительская помощь — сейчас они действительно не нужны, сейчас детям еще легко. Так он оправдывался сам перед собой от того воскресного утра до самой свадьбы, пересыпая разумные и серьезные мысли красивыми и легковесными, лежавшими на поверхности, — все-таки они хоть как-то утепляли душу, помогали жить.

Вера Максимовна эти месяцы с ним почти не разговаривала. «Беда, — думал Лев. — По какому в конце концов самому больному месту все ударит, когда воздастся?»

— Брачующиеся Орловы! — призвал бодрый голос, зазвучала обязательная музыка Мендельсона, и все тронулись «жениться».

Она и он были здесь сейчас самыми важными, а вокруг колготились их друзья — молодые ребята и мальчики, иные выглядели совсем детьми, хотя некоторые уже прошли сквозь тайны и трюизмы этого обряда, а кое-кто успел совершить и обратный ритуал.

Они идут впереди: Ирина одета в новое, но обычное, не «форменное» платье — не белое, не длинное и без фаты, Сергей тоже не выглядит типичным женихом. Он на голову выше Ирины, у него радостное лицо человека, довольного прежде всего своей независимостью, знающего, как он будет строить свою жизнь рука об руку с этой прекрасной, милой маленькой женщиной. И ничто ему не помешает идти вот так же радостно вперед. И слава Богу.

КОНСИЛИУМ

Лев лежал на тахте, подложив руки под голову, обратив лицо, полное безмятежности, к потолку. Время от времени он выстреливал изо рта дымное одиночное кольцо, которое от момента рождения у самых губ и до растворения в сизом пространстве крутилось само в себе, завораживая своего творца.

Федор склонился над журнальным столиком, где были разложены многочисленные таблицы и кривые, перефотографированные для статьи. Левая его рука застыла на краю столика, и неподвижная сигарета давала ровненькую голубую струйку дыма, которая начинала искривляться в полуметре от порождающего ее источника.

Руслан сидел за столом, положив руки на пишущую машинку, не вынимая изо рта погасшую сигарету.

Посмотришь в это мгновение на них, и любая причина сгодится, чтоб объяснить затишье. Думают? Отдыхают? Поссорились? Надоело?..

— Лев, давай откроем форточку, дышать уже нечем. — Руслан выдернул сигарету изо рта и воткнул ее в пепельницу.

— Во-первых, лень. Во-вторых, открытая форточка только температуру снизит, а кислорода здесь все равно больше, чем могут принять наши легкие.

— И потом, мы привыкли к этому дымному уюту! — Ровненький дымок качнулся, Федор перенес сигарету в рот.

— А вообще-то, если невмоготу, открой форточку. А то и совсем брось курить. Зачем тебе курить, а? — Лев повернулся на бок и обратил лицо к Руслану. — Ну скажи, зачем ты столько куришь?

— Хочется. Потребность у меня такая.

— Ну и глупо. Курение — порок. Пороки нам даны для радостей, а злоупотребление радостями лишает их прелести.

— Да ну тебя, Лев Михайлович. Смотри, вот где у нас самая изюминка. — Федя ткнул пальцем в одну из таблиц, разложенных на маленьком столике.

Лев вытянул шею.

— Угу. — Пожевал губами, помычал, пустил очередное кольцо дыма. — Угу. Правильно. Руслан, прочти еще раз, что получилось в конце.

— Машинка совсем плохо работает. — Руслан протрещал кареткой и вытянул законченный листок.

— Ты что, каждые десять минут будешь вещать про это копеечное несчастье? Святослав же обещал прислать завтра мастера. Не нуди. Читай лучше.

Руслан быстро, не отрывая глаз от листка, пробубнил текст. Не ожидая реакции коллег, взял ручку и стал поправлять опечатки и расставлять знаки препинания. Федор двигал к себе листки и вставлял в текст цифры.

— Русланчик, перерисуй-ка похудожественней схемку вшивания протеза. Ты же можешь сделать это покрасивше.

Все засмеялись чему-то, видно, уже обыгранному в прошлых разговорах.

— А не попить ли нам чайку? — Лев опустил руку за изголовье тахты, вытащил детский телефончик, купленный три дня назад в «Детском мире» на кандидатскую надбавку, и снял трубку. В соседней комнате раздался треск, голос Марты был слышен в трубке и доносился через дверь: «Ну что?»

— Больше ласки и игры, дорогая. Громада была бы тебе благодарна за чаек качеством не хуже нашего кабинетного.

— Как из «Волги-Волги»: Агапкин, снимай трубку — говорить будем, — прокомментировал Руслан.

— Ну, ты эрудит! — восхитился Лев.

— Сколько отдали, Лев Михайлович? — Федя счастливо, по-детски смеялся и, наверное, прикидывал, как эта новая техника пристроится в его доме.

— Зачитывать будем? — Все ж Руслан самый деловой.

— А что тутзачитывать? — Лев последний раз лежа потянулся, затем рывком поднялся и навис над столом. — Таблицы впишем, выводы у нас готовы. Оставьте статью, я чего-нибудь подправлю, а Марта завтра перепечатает начисто.

Лев опять снял трубку:

— Марта, перепечатаешь?

— Когда?

— Сегодня я подправлю, а завтра перепечатать надо.

— Интересно! А сценарий как? Ты что, Лев, не соображаешь? Со статьей вас никто не гонит. Не план же — хобби. А сценарий давно сдавать надо, деньги горят.

— Да ладно, успеешь! Нас тут легион, а там я один. — И повесил трубку.

«Как знаешь», — донеслось из кухни.

— Лев Михайлович, я сам перепечатаю. — Федор стал собирать бумаги.

— Куда ты их берешь? Я еще посмотрю, поправлю. Не боись, мужики, перепечатает.

— Лев, а кого в авторы ставить? — У Руслана ну ни одного вопросика, ни одного словца бесцельно, ну ничего он сегодня просто так не сказал.

— Ясно кого. Во-первых, всех нас. И никаких субординации, строго по алфавиту.

— А Олег? Ему бы надо статейку. Он как раз начинает работать.

— Так-то оно так. Только неохота парня портить с самого начала. Оперировать — еще не работать. Оперировать — самое легкое. Он еще совсем молодой, не так поймет.

— Без пряника не очень-то подействует кнут. — Руслан крепко строил свои взаимоотношения.

— Давай сделаем так. Не надо говорить, что мы уже все сделали. Пусть возьмет цифры, нарисует таблицы, построит актуарные кривые, подготовит выводы. А мы все впишем сейчас. Он должен знать, что за дело в соавторы попал, а не просто так.

— Баловство одно! Дурью мучаетесь, Михалыч. Зачем ему делать зряшную работу?

— Никакое не баловство. Во-первых, еще раз проверим. Во-вторых, потренируется. И в сознании у него будет, что не подачка, а заработанное. Надо же как-то компенсировать видимую всем нашу расхлябанность. А то и он будет думать, как многие, что у нас во всем беспорядок и халдейство сплошное. Все на шермачка можно, и в забияки проскочить на шермачка можно.

— Так пусть пишет новую, другую статью. Неправильно — так переделаем.

— Федор, конечно, прав, но надо подстегнуть. Пошустрее будет работать. Следующую ему поручим. Пусть делает первый вариант.

— Только время терять. — И Руслан, увидев Марту с чайником, двинулся ей навстречу.

— Сходите, пожалуйста, кто-нибудь, принесите чашки. Федя тотчас отправился выполнять, Руслан начал колдовать над заваркой. Марта поставила сахар, печенье, конфеты.

— Может, кто есть хочет?

— Спасибо, мы поели уже.

Хозяйка оглядела комнату и открыла форточку. Лев не мог упустить такой подставки:

— От свежего воздуха только изжога. Все засмеялись — шутка была дежурная.

После нескольких глотков блаженство проступило на Федином лице, сибаритская расслабленность:

— Ох и повезло же нам, мужики. Как это нам удалось сработаться?! Ведь съехались черт-те откуда, друг друга не знали, характеры разные.

— Вот и хорошо, что разные. Руслан деловит, ты покладист, я тщеславен и самодоволен… Или не так: Руслан деловит, покладист и тщеславен; ты — работяга, самодоволен и настырен; я ленив, а потому вечно придумываю, как облегчить себе жизнь. Больше всего на свете люблю себя — прямо, ух как люблю… И в этом единстве — залог прогресса.

— Точно, Лев, — скинул деловую маску Руслан. — Это хорошо, что себя любишь. Раз себя — значит, и других. Иначе не бывает, если хочешь жить в любви. Правда ведь? Ведь есть только два пути: ни себе ни людям или — и себе и людям…

— Здравствуйте! — Интересно, что противопоставит женский реализм Марты мужскому благодушию и самолюбованию. — Разве так не бывает, чтоб себе всё, а людям ничего?

— Конечно, не бывает. Это нелюдь. А мы про своих. У таких, как ты говоришь, в конце концов все разваливается и больно бьет потом, если по самому не успеет — по потомкам саданет. — Лев сладострастно глядел на конфету. — Чай с конфетой — лучшая еда в мире. Точно говорю.

— Уверен?

— Абсолютно, Русланчик.

— Хочу собаку завести, — неожиданно вышел из задумчивости Федор.

Лев отреагировал невпопад, как говорится, сменил тему:

— Вчера подписался на Дюма.

Разговор разлезался, каждый брякал, что в голову взбредет. Может, это и есть раскованность? Но недолго длилась такая безответственная вальяжность.

Телефон. Не детский, а обычный городской. Естественно, трубку взяла Марта — единственный легальный человек в квартире.

— Слушаю. А, здравствуй, Леша… Здесь, здесь. Со всей своей армией, нет, не киношной, основной. Среди тех он солдат последний, а сейчас фельдмаршалом сидит. Ага. Оба здесь… Ладно. — Марта засмеялась. — Сейчас даю.

— Левушка, ты меня извини. От дела отрываю? Ты сейчас двигаешь науку или научноспишь? — Алексей Алексеевич бросал вопросы необычно быстро.

— Сейчас ты оторвал нас от самого важного дела, от вкусного чая, дорогой. Сидим, как три богатыря, и чаи гоняем.

— Очень оригинально. Днем не надоело чаевничать? Ладно, Левчик, тут дело такое: у сынишки одного профессора из нашего института боли в животе. Подозревают аппендицит. Не посмотришь?

— Ну а что делать? Не скажу, что пою от радости, но могу ли я тебе отказать в такой безделице? Может, прямо в больницу? Там и анализы можно сделать.

— А если нет ничего? Зачем ехать к черту на рога?

— Ладно. Адрес говори.

— Мы недалеко. Сами подъедем. Можно?

— Тогда вообще о чем разговор! Знаешь, одному йогу дали задание десантироваться с высоты десять тысяч метров, а он соглашается только на двухкилометровую высоту, ему говорят: да не все ли равно для парашюта, выше даже лучше. И тут йог воскликнул: «С парашютом! Так бы и говорили сразу». Так бы и говорил. Устроим консилиум — нас тут трое и вас двое.

— Во-первых, я и не помню, когда аппендикс последний раз в руках держал. А папаня и вовсе никуда — теоретик, физиолог наш.

— Хорошо. Давай. Когда будете?

— Минут через двадцать.

— Я тебя знаю, точно через двадцать или к утру?

— Ребенок же, боли…

— Смотри!

Только они вошли, как Лев по шаблонам современного гостеприимства стал уговаривать пришедших снять пиджаки. Действительно, как иначе подтвердить радость хозяина и доброжелательное отношение к гостю? Бедный мальчонка с подозрением на аппендицит сидел забытый в уголочке дивана, оглушенный одновременным гомоном пятерых мужчин, уговаривающих и отказывающихся снять пиджаки. Второй раз за вечер вторглась в разговор толика женского реализма и вернула мужчин к жизни: Марта напомнила, что у мальчика болит живот вне зависимости от окончательного решения вопроса, где будет лучше пиджаку — на спинке стула или на спинах гостей. Возбуждение часто наступает лишь оттого, что много людей собралось. Полдесятка, как сейчас, — уже достаточно для коллективной эйфории. И никакой другой причины не нужно. Лев был возбужден и оттого, что оказался кому-то нужен. Ничто так не поддерживает наши силы, как уверенность в собственной необходимости.

— Ну, ну. Давайте, давайте посмотрим… — «Давайте, давайте» — типичный призыв начальников. Руслан продемонстрировал профессорам свое недолгое право быть начальником над больными и их родственниками.

Лев подошел к мальчику с елейной улыбкой доктора, привыкшего общаться только со взрослыми больными. Пожалуй, это было лишним — мальчику двенадцать лет, он вполне воспринимал нормальное взрослое обращение. Вообще мальчик был напуган не столько своими болями — да и были ли они сейчас? — сколько количеством вершителей его судьбы.

Лев расспрашивал, осматривал, ощупывал. Озабоченный папа старался издали разгадать, насколько обеспокоен доктор. Лицо Льва оставалось непроницаемым. Ничего не сказав по существу, он повернулся к витязям своей заставы.

— Посмотрите вы, ребята.

Оба посмотрели так же молча и бесстрастно. Закончив осмотр, одинаково, не тратя слов, подходили к столу и брались за недопитую чашку. Молчание докторов в глазах отца выглядело грозным, не предвещало ничего хорошего. Когда хирурги собрались у стола, к мальчику направился Алексей Алексеевич. Тревога отца нарастала. Ох уж эти олимпийцы липовые, игроки, провинциальные актеры!..

— Ну что, коллеги? По-моему, ясно?

— Может, мезоаденит? — предположил Руслан.

— Ну уж, во всяком случае, не аппендицит. Ясно, что оперировать не надо, — с оргвыводов начал обсуждение Лев.

Алексей Алексеевич, поднявшись с дивана, потрепал мальчика по голове.

— Так что же тогда? Боли есть. Температура есть. Боли больше справа. Что же тогда?

— Живот мягкий, — парировал Лев. — Боли чуть смещены к середине, начались сразу здесь, никуда не перемещались.

— Но как же вы можете отвергнуть аппендицит? — перешел в наступление Алексей Алексеевич.

— У него это не первый раз. Говорит, такое уже бывало, — поддержал Федор своего атамана.

Реакция отца была стандартной и естественной:

— Вот именно, что не первый раз — третий приступ!

Ох уж этот легендарный третий приступ! Все население боится третьего приступа, как шофер третьей дырки в правах. И откуда свалилась на мир эта фальшивая истина, из какого опыта возникла завиральная мысль о пределе человеческих возможностей при аппендиците? Третий приступ — говорит врач по образованию, интеллигент, профессор, пусть даже не практик — теоретик! Неудивительно, что и все остальные заворожены мистическим числом «три», как только речь заходит об аппендиците.

— Ну и что? Пусть аппендицит. Может быть сто приступов. Вот уж случай, когда количество не переходит в качество. Просто когда мы уверены, что аппендицит, мы хотим побыстрее с ним расправиться. Да и кто сказал, что прошлые боли связаны с ним? Я думаю, Руслан прав: скорее всего мезоаденит — воспаление брюшинных желез. Само пройдет.

— А если повторится летом в лагере или с нами где-нибудь в отпуске, на каникулах? Что тогда? Оперироваться где попало? Вдруг будет приступ?

— Что я могу сказать: конечно, может, и аппендицит когда-нибудь будет.

— Они вечно под страхом… — Алексей, как бы сочувствуя отцу, извинялся.

— Тогда так, — вздохнул Лев Михайлович. — Нам, трем хирургам, кажется, что здесь аппендицита нет. Но голову на отсечение никто из нас не даст, поскольку, сами понимаете, в медицине нет ничего стопроцентного. Раз возникает сомнение, поехали в больницу, сделаем анализы, правда, они нам тоже не помогут — лейкоцитоз заведомо высокий. И соперируем. Плохого не будет. Сомнения исчезнут вместе с аппендиксом, волнения уйдут — будем жить для новых.

— Что «новых»? — вскинулся папа.

— Новых волнений. Неужто вы надеетесь прожить жизнь без волнений?

Все вежливо поулыбались и в том же лихорадочноприподнятом настроении укатили в больницу.

Марта осталась одна. Сначала как челнок сновала между комнатой и кухней. Потом села за машинку, вставила чистый лист, откинулась на стуле, вздохнула и медленно, громко произнесла, то ли заклиная, то ли моля, то ли…

— Господи! Если вечером поехал в больницу, может, сегодня вернется сюда?

Мальчик выписался через семь дней. После снятия швов. Он был здоров. Все были спокойны. Ушли сомнения и волнения, связанные с той мимолетной неясностью, что прилетела, унесла отросток и улетела.

Хирурги еще немного повысили уровень своего самодовольства — они оказались правы. Собственно, они и не сомневались. Они волновались: мало ли чем могла окончиться операция, особенно если она напрасна?

ВЕРА МАКСИМОВНА

Знать бы мне уже тогда, в пору, когда они только начинали работать в этой больнице, что я к его жизни практически непричастна, что уже есть другие глаза и уши, готовые без всякой иронии слушать, смотреть, впитывать… А если бы знала? Разве бы изменилось что-то? Ни-че-го.

Теперь мы завязли как в болоте в бесконечном вранье, которое якобы выгоднее обоим. Ирка ведь до сих пор не ведает. Наверное, не ведает. А может, и она нам подыгрывает и с молодых лет привыкла к вранью, как к старому дедову креслу?

В школе учителя говорили про нас на родительских собраниях: «Примерная семья». А была примерная ложь, ложь на удивление профессиональная. «Ира, не ври, не скрывай… За правду тебя ругать не будут… Ругают всегда за ложь… За нее больше расплачиваешься. Лучше сказать все как есть… С ложью жить труднее, чем с горькой правдой… Наказание за проступок всегда легче, чем потом наказывает жизнь за ложь…» И полно таких лозунгов, конечно же правильных. От девочки требовали правды, воспитывали правдой. Воспитывали правдой?! Нам казалось, мы прекрасно держимся перед ребенком. Но девочка жила в атмосфере вранья. Как это еще скажется? Кого из нас ударит? По какому самому слабому и самому любимому месту? Меня уже бьет. Интересно, догадывалась ли она, из-за чего бывают у нас скандалы? Наверное, сидела у себя, прижав к уху телефон, мурлыкала со своим Сережкой и думала время от времени: «Опять родители цапаются. И чего не поделили?..» А мы себя не поделили.

Рассказывают, что она много помогает, о н а у него «менеджер», все связи его держит в руках. Ох, сколько я наслушалась от «доброхотов», преимущественно женского рода! Информация лишь утяжеляла мою жизнь, хотя те, кто приносил ее, старались представить дело так, будто в Марте ни черточки человеческой — этакое исчадие ада. Думали, так мне будет легче, приятнее. Конечно! Если Лев такой, с таким вкусом — так что же я? Лев-де банален, пошл, «все они такие»… Весь набор я получила. Истерзали… Остались лишь воспоминания: каким он был — каким стал.

Однажды в свой библиотечный день я ему позвонила. Повезло: попала в перерыв между операциями. Договорились съездить с ним в магазин. Автобусом туда больше часа пилить, вот я и поехала, чтобы сразу после операции сесть в машину, времени зря не терять. Приехала. В дверях кабинета ключ. Постучала — никто не ответил, толкнула дверь и вошла. В углу на диванчике сидела женщина. Так здесь часто бывает. Приходят и ждут в кабинете. Если, конечно, знакомые. «Могла бы и откликнуться, когда я стучала», — подумала я. «Извините, — обратилась ко мне женщина, — у вас не найдется зажигалки или спичек?» Я стала рыться в сумке, нашарила зажигалку, которая, как полагается, затерялась на дне, протянула ей, подняла глаза — и… Я же помню, я видела, как деловито, с молоком и хлебом в руках они вышли из магазина и направились к машине. А я успела нырнуть в магазин, спрятаться. И не шампанское, не торт, не бутылка и коробки — будничные пакеты, батоны…

Это была Марта.

Руки-ноги стали ватой. Я, не поворачиваясь, отступила на два шага и плюхнулась на стул. Оставаться нелепо. Удирать — немыслимо сразу же. Почему она здесь? Господи, да она, может, приезжает не предупреждая. Как я бы должна… Она сидела у окна, у самых штор, а я на виду, как на выставке. А вдруг узнает, закатит сцену? Пожалуй, скорее я закачу сцену. Тоже никому не нужно. Вот подарок был бы больнице. Боже! И не уйти. Она сидела молча и не догадывалась… А чего ей гадать? Она бесправна. У нее нет прав! Это мои права! Чувствую, что захожусь. Чувствую — надо что-то сделать. Хоть спросить что-нибудь. Удержаться в рамках интеллигентности. «Давно началась операция, не знаете?» — с трудом выдавливаю из себя. «Понятия не имею. Только что вошла, прямо перед вами», — равнодушно ответила.

Что-то надо было сказать, я придумывала, как начать, но тут отворилась дверь и вошел Яков Григорьевич, самый старый из их хирургической дружины. У деда на лице, как всегда, блуждала непонятная улыбочка. Он поздоровался, прошел к столу и, не вступая в разговор, положил в ящик пакетик. Я знаю, там бутерброды для всех: с сыром — черный хлеб и с колбасой — белый. Там же, в ящике, у них сахар, чай и какое-то хитрое устройство для заварки. Яков Григорьевич, видно, торопился. Слава богу, не узнал, наверное. Он всегда торопился, бегал даже за автобусами, волоча тяжеленный портфель. Ребята часто обсмеивали его бег за автобусом: они любили деда и, как только он начинал заговаривать о пенсии, пугались — он им не в помощь, конечно, но уж очень хорошо вписался в их компанию. Уйди он — и важный камень вылетит из пирамиды. Они не хотят ничего менять. По-моему, не хотят. Хорошо им, наверное.

Дед тут же ушел, а вслед за ним и я. Сказала, конечно, прощальное «до свиданья» в дверях. Как хорошо, что меня никто не видел из знакомых врачей, сестер — никто не, видел, кроме деда. Не узнал он. А может, сделал вид. Потому и заторопился. Он, наверное, тоже в курсе. Я убегала и представляла себе, как через полчаса спустится Лев со всей оравой и увидит вместо меня Марту. Как он, интересно, отреагирует? Замельтешит, погонит Марту домой? Или просто спросит: «Кто-нибудь был?» — «Тетка какая-то», — ответит она. Ничего он не спросит, ничего не вспомнит, не испугается. Просто сядут пить чай, поминать добрым словом деда за его бутерброды. Будут поминать, как они сегодня разрезали, как зашили. Черт их знает, что они там болтают после операции!..

В магазин я не поехала, поехала домой. Дом хоть есть.

И еще раз я Марту видела.

ЕЩЕ ОДНА СВАДЬБА

Так получилось, что центром этой свадьбы стал не жених с невестой, а Лев Михайлович. Во всяком случае, он был в каком-то смысле первопричиной события, ради которого они тут все собрались; ему хотелось быть центром, чтобы немножко отодвинуться от периферии этого праздника, ему хотелось быть между женихом и невестой, под надежной их защитой. К тому же он имел основание чувствовать себя первопричиной: он их познакомил, соединил, оказался тем камнем, на котором строился новый дом.

Как-то студия, которая снимала научно-популярные фильмы по сценариям Льва, устраивала вечер в клубе крупного научно-исследовательского института. Лев был приглашен как автор двух фильмов, показанных на вечере. С ним, как всегда, пришла Марта и привела племянницу Лилю, студентку биофака. Нежданно для Льва среди гостей оказался и его родственник, сравнительно дальний, юноша, занимавшийся какими-то электронными то ли проблемами, то ли машинами.

Физики-естественники, как известно, народ любознательный; аллергия их интересовала, может быть, лишь чуть меньше, чем какой-нибудь узкий сугубо физический домысел. Высокий интересный шатен, молодой физик Андрей подошел к своему родственнику Льву Михайловичу, рядом с которым стояла (была на вечном посту) Марта со своей родственницей, не менее стройной, чем Андрей, и тоже достаточно интересной блондинкой Лилей. Нетрудно догадаться, что было дальше. После официальной части началась часть, так сказать, приватная, но главная: банкет. Хозяева — институт — чествовали творцов, создателей фильмов. Естественно, был приглашен и Лев Михайлович со своим главным, верным и вечным помощником — Мартой. Прознав про двух молодых родственников почетных гостей, отцы-устроители пригласили и их. Сама судьба соединила их в тот вечер у пиршественного стола…

Конечно же одно из первых приглашений на свадьбу Андрей адресовал дяде Леве и тете Вере. И конечно же Лиля не могла не позвать свою любимую тетю Марту, младшую мамину сестру.

Вера Максимовна не видела причины не ходить на свадьбу, ей и в голову не могла прийти возможность столь неродственного поступка по отношению к ветви их семейного древа. Вера Максимовна, разумеется, не знала, отчего растут Левина нервозность и кровяное давление.

Марта, в свою очередь, не имела никаких оснований обижать дочь своей любимой сестры. Впрочем, как и Вера, Марта могла бы обеспокоиться тем, что в предсвадебные дни Лев чаще стал принимать лекарства.

Но с какой стати они должны были беспокоиться? Все живут по закону Ньютона: действие рождает равное ему противодействие. Короче говоря, встреча двух безусловно недружественных сторон оказалась неотвратимой. Возможно, где-то в книгах жизненных путей и отыскались бы подводные течения, что развели бы эти неотвратимо сближающиеся силы, грозящие Льву невесть чем, если он не окажется хитроумней Улисса рядом со Сциллой и Харибдой. Но где взять такие книги, где взять силы и время в них копаться?!..

Не просить же Марту подобрать материал для работы.

Два недружественных корабля сближались. Трудно было предположить, чем завершится встреча. Может, они и покажутся друг другу Азорскими островами, может, все укроет туман, может, непредвиденная буря разведет, разгонит их в разные концы океана и воочию им покажет, что не корабли они, а утлые лодчонки, а может… Может — сближение, абордаж, бой… Лев Михайлович сначала надеялся на спасительную шапку-невидимку, летающую тарелку, болезнь, несчастье, короче, рассчитывал на наше родное «авось» с нетвердой, но отвлекающей уверенностью: придет время, посмотрим… пронесет… видно будет. Но время приближалось, и ничего не было видно, смотреть было не на что, непохоже, чтоб проносило… Лев Михайлович стал искать реальную причину, которая позволила бы ему, не принять участия в общем семейном торжестве.

Пришел день свадьбы, но температура у него оставалась нормальной, головную боль ему, как всегда, только советовали снять анальгином; на повышенное давление, если не было инсульта или инфаркта, и вовсе никто из близких внимания не обращал. Оставалось последнее прибежище, палочка-выручалочка, мать родная — больница, да и тут он время затянул, пропустил момент. Максимум, на что он решился — сообщил дежурным место, где будет праздновать законное укрепление своих родственных связей с семьей Марты. Дежурных он просил не стесняться и обязательно позвонить ему, если что, как говорится, не так. По известной древнеримской формуле: Sapienti sat — разумному достаточно; но будет ли достаточно его намеков сегодняшним дежурным, неизвестно. Итак, он сделал все и, продолжая рассчитывать на «авось пронесет», в назначенное время оказался в назначенном месте. Единственное, что ему удалось выхитрить, — приехать одному, самостоятельно. Обе его дамы пришли своими путями.

Как писали в старинных куртуазных романах: лучшие представители лучших рыцарских семейств собрались в этом зале. И среди этого множества близких Лев рассчитывал затесаться, завертеться, потеряться — сделаться неуязвимым и для Сциллы и для Харибды. Частично это удавалось. Он дурачился, шутил около жениха и невесты, настаивал на коренной ломке свадебных традиций, предлагал поместить его за столом между женихом и невестой, принимая во внимание исключительную его роль в создании новой семьи. Конечно же лишь на время застолья — тут он неестественно и неинтеллигентно захохотал: какая шутка, таков и хохот. Но многие сочли шутку забавной, и радикально настроенная часть гостей, психологически подготовленная к переустройствам и ломкам, стала запихивать дядю Леву меж главных стульев. Другая же часть приглашенных сопротивлялась этому акту, усмотрев в нем преграду для ритуальных «горьких» поцелуев… Дядя Лева обещал в момент главного аттракциона свадебного застолья вжаться в пол, стушеваться, исчезнуть и снова повторил свою сомнительную шутку, что между молодыми он будет находиться лишь за столом. Что же, от человека в таком незавидном положении можно услышать пошлость и похлестче.

Официальное начало застолья смять ему удалось. Он продолжал куражиться, норовя остаться в кругу молодых, более всего опасаясь оказаться там, где его подстерегало неведомое. А корабли плыли своими путями, не сближаясь, по крайней мере пока его не было рядом. В ответ на его кураж Лиля иногда заливисто, по-свадебному смеялась, обращаясь к тете Марте с просьбой урезонить слишком веселого дядю Леву. С просьбой не осаживать веселого дядю Леву обращался Андрей к Вере Максимовне.

Да и что дети могли заметить, понять? Пока все шло спокойно, корабли плыли себе, плавно покачиваясь, не меняя курсов.

Потом дядя Лева раньше времени потащил девушек танцевать, чем окончательно усугубил утвердившийся на свадьбе непорядок. Респектабельная часть публики сначала сердилась, иные солидные гости даже пробовали негодовать, но в конце концов и они поддались всеобщей необузданной радости и искреннему веселью. Все же время от времени кое-кому удавалось прорваться с тостом, с криками «горько», с пожеланиями счастья и удачи, начался было тост-рассказ о слепой судьбе, которая так счастливо столкнула… Тут-то Лев Михайлович на всякий случай и очень удачно включил музыку на полную мощь, и молодежь, не дослушав, ринулась к танцевальному ристалищу.

Марта тоже временами включалась в танцы, поскольку была в той возрастной категории, которая ей позволяла то чинно стоять среди клана пожилых родственников невесты, то переходить в когорту танцующей молодежи. Вера Максимовна из-за стола не выходила. Непонятно, знала ли она, с кем сидит за одним столом? Слышала ли крики Лили? Узнала ли Марту? Одно было ясно: Льва она не узнавала, не понимала и уж конечно не одобряла. Может, и знала, слышала, узнала, а потому и не понимала и не одобряла. Впрочем, в последнее время она не одобряла ни одного его действия, ни одного его поступка. Марта пыталась танцевать в группе, где крутился Лев. Современные танцы в чем-то начинают смыкаться с древними хороводами. Ну никак Лев Михайлович не хотел быть среди чинных сверстников, среди респектабельных, соблюдающих свадебный порядок гостей. Он был главный разрушитель этого порядка.

Лев — танцевал.

Лев — крутился.

То он хотел вкрутиться в группу молодых за столом, то вкручивался в кучу танцующей молодежи. Он крутился, вкручивался и все-таки понимал, что как бы ему ни хотелось, выкрутиться не удастся. Все не так. Все не так. Даже напиться и спрятаться за винный туман не удастся. Он делал вид, что пьян, но себя задурить не получалось. Главное — себя заморочить, себя! Других-то легче. Что с собой делать? Лев принял таблетку нитроглицерина. Хотел, чтобы все увидели и поняли, как необходимо ему быстрей уйти. Увидели. Но Лев тотчас понял, что ход был неправильным. Сейчас начнут проявлять заботу и потащат его домой! Куда? Кто? К кому? Он снова танцевал, показывая всем, что здоров и силен.

Все-таки нитроглицерин он принял не совсем зря. То ли он перетанцевал, включив себя в молодежную компанию, подхватывая в пару молодых девочек. Он не хотел казаться слабым и старым, но сил у них, у девочек этих, было не в пример больше, чем у него. А может, он слишком перенервничал: действительно, положение его сейчас было не из тех, что помогает спокойной работе сердца.

Он позвонил в больницу. Неизвестно, с кем и о чем он говорил. Неизвестно, что услышал в ответ. Но когда за ним приехал импозантный брюнет средних лет в притемненных очках, всем стало ясно: состояние какого-нибудь вчера или сегодня оперированного больного заставляет Льва немедленно отправиться в больницу.

«Не страшно потерять уменье удивлять…»

Святослав Эдуардович с чуть заметной усмешкой произнес:

— Лев Михайлович, на службу надо…

Кто хорошо знал Света, поняли, что с больным все в порядке: ведь он не сказал, что кому-то стало хуже, сказал лишь — надо ехать. Свет был суеверен и всегда старался соврать так, чтобы не накликать какое-нибудь осложнение, несчастье.

И сами молодые, и вся категоричная молодежь, да и пожилые и старые — все смотрели на Льва уважительно, можно сказать, глазами, влажными от умиления, смотрели с гордостью и самодовольством: в их компании, с ними ел, пил, танцевал — совсем как простой смертный — человек, столь нужный миру!

Он же просил плюнуть на него, простить его, не огорчаться за него и как можно быстрее вернуться к общему веселью, без которого и ему и всем вокруг жизнь не в жизнь.

Он не оглянулся посмотреть, где плавают корабли.

АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ

Гипс подсох, а влажность чувствуется. Противно. И вроде бы не больно, а шевельнуть ногой нельзя. Волосы на ноге прямо впаялись в гипс. Надо было их сбрить, наверное. А сам перелом не болит. Ничего, ночью заболит. А как перелом может болеть? Нога, нога ночью заболит. Сейчас меня, конечно, интересует, как правильно сказать! Странное существо человек.

Надо ж, чтоб так угораздило! И поделом мне. Все шло к тому. Сначала эта дурацкая игра с ГАИ. Пролетел цистерну с квасом на скорости и только потом разглядел спрятанную за ней машину с милиционером, замеряющим скорость. Только успел подумать, что ушел, обманул, пролетел под девяносто безнаказанно, как у следующего перекрестка уже останавливают. Конечно, по рации передали. Вышел к милиционеру с трешкой, зажатой, так сказать, в потной ручонке. Но он меня сразу обезоружил. Идет навстречу, улыбается радостно, как ребенок, удачно купивший серьезного взрослого дядю: «Хорошо устроился, правда? Спрятался, и никто не замечает. А здесь я жду». И засмеялся в голос. Как приятно встретиться с такой искренней, непосредственной радостью! Я ему даже своих документов не предъявлял, сразу уплатил и говорю: «Ваша взяла». Посмеялись, и я поехал. Первый знак. Надо сразу же быть осторожнее. А я по-прежнему легкомыслен. Только отъехал — вижу: старушка идет по тротуару. Ну совсем еле-еле ползет. Два шага — постоит, два шага — постоит. А я у светофора стою наблюдаю. Думаю, надо бы подкинуть старушку: ведь наверняка где-то рядом живет. С такой скоростью она далеко вряд ли направится. Ну ладно, не подумал бы, а то ведь подумал, додумался, а зеленый дали, я и покатил. Нехорошо. Вроде обет какой-то не выполнил. Это был второй знак.

Поехал. И вот результат. Возмездие.

Возмездие не за горами оказалось.

Это мне еще повезло, что недалеко от Левкиной больницы. Не надо было так тормозить. Надо было прерывисто — не занесло бы. Профессионалы тут же учить меня стали. Интересно. Неважно, как разобьюсь, неважны повреждения — важно, кто виноват. Им ремонт не проблема, их, что называется, ремонт не колышет. И по деньгам пустяк, и в гараже тут же починят. А для меня все это — о-го-го! Ты, говорят, должен был сделать так-то и так-то. «Да я же разбился бы сильнее!» — отвечаю. «Ну и что? Тогда я был бы виноват. Или влево ушел бы». — «Так он бы тогда в меня врезался». — «Он был бы виноват».

Но вообще-то я легко отделался. Перелом голени — если хорошо схватится, обойдется. Остальное-то все цело — и живот, и голова. Одна нога только. И машине могло бы хуже быть. Два крыла да бампер. Могло быть хуже. Пока я здесь, машину сделают. Это хорошо, что рядом с Левкой. И меня к нему привезли, и машину сразу же сюда, к больнице, доставили. Здесь Свет поможет к моему выходу все сделать. Да, рублей на триста, минимум, я накрылся. Дешевле не получится — крылья, работа, краска…

Все-таки болит нога. Не Бог весть как, но болит. Когда на шине, кверху нога, вроде поменьше. Что называется, места ей не найду. Дня три еще поболит. Потом разрешат с костылями ходить, а когда ложиться — опять на шинку, ногу наверх. Если уж суждено мне было разбиться, то все произошло, что называется, в условиях максимального благоприятствования. Лев первый прискакал. За ним Руслан и Федя. В один миг все сделали. Пока снимок, пока гипс накладывали, в отделении уже палату приготовили. В институте у себя мне было бы не лучше. Хуже, наверное. Там нас, профессоров, полно, пруд пруди, а здесь я один. Там товарищи по работе, а здесь друзья. Там я как все, а здесь — патрон. И Свет тут же пришел, взял техпаспорт. Даже главный пришел, посочувствовал.

Приятно смотреть на них. Сработались, как никакая машина не сумеет. И дед приходил — от него на всех тепло идет; пришел чай мне сделал. Стиль у него другой — Левке такое просто бы в голову не пришло, а он кипятильничек притащил, бутерброды. И не хотелось мне, а как дед сделал, так приятно было выпить. Лучезарно он заботится, сразу и чаю хочется, и лежать с ногой на шинке хочется, так приятно принимать его заботу.

Лучше машины… Все пригнано. Один к одному, никакой розни, никакой подсидки. С самого начала, еще когда делал у них первую операцию, видно было, что удачно подобрались. Первая была сосудистая для них. И вот результат — в обычной больнице сумели наладить. И подходят они друг другу, и с главным им повезло, и со Светом. Все, как говорится, в ажуре.

Вот и Лев.

— Что, Левушка, кончили? Все операции?

— На сегодня все. Болит?

— В пределах. Как и должно быть. Ты Гале дозвонился?

— Сейчас прискачет. Я сказал ей: все в порядке будет, не волнуйся. Как кровать, удобна? Не сменить?

Вот что значит условия сверхмаксимального благоприятствования! Кровать даже предлагают сменить!

— Чего крутишь? Костыли когда дадите?

— Размечтался!

Нашутились, так сказать, вдосталь. Оба ерничаем. Как-никак, а ситуация новая, непривычная. День-другой — и привыкнем, наверное.

— Тебе чего-нибудь вкусного принести?

— Чайком дед напоил, а так ваша баланда меня пока устраивает. Не бери в голову — Галка наладит. У нее опыт есть в вашей больнице.

— Шутишь? Ну шутник! Ну одолжил!

В жизни мы так со Львом не разговаривали.

Ну вот и Свет пришел. С вестями о коне моем. Xоть теперь и не скоро в седло, суетиться надо заранее. «Все в порядке, Алексей Алексеевич». Свету идет седина. Все они уже подались. Совсем мальчишки были вначале, а теперь маститы.

— Отрастил брюшко, Левушка.

— Ничего. К столу могу подойти. Не мешает.

— И тебе не мешает, Руслан? Ты-то будешь помощнее.

— Пока не жалуюсь.

— Да и вы, Алексей Алексеевич, не стали изящнее. — Свет чувствует себя с профессором в своей тарелке.

— А я, что ж, по-вашему, не матерею? Тоже расту в собственном мнении. Ничто так не толстит, как именно этот рост.

Федя, конечно, не преминул, тишайший Федя:

— Значит, только мы со Светом думаем о себе скромненько, соответственно своим заслугам.

— Мы, может, тоже соответственно заслугам, но хорошо. Свет еще молод, а тебя язва спасает. Понял?

— Куда уж там молод! Смотрите, сколько седины.

— Седина уже у всех. Наверное, микроклимат в вашей больнице серебрит. Главный так совсем белый стал.

— Главный сед, но кудлат, а мы с Русланом еще и полысели маленько. — Лев действительно теперь только за висками следить может. Все остальное на голове несущественно. Стало несущественным.

— Руслан за заведующим тянется. — Свет включается в беседу на правах коллеги. И они забывают, что он не доктор. Привыкли. По-моему, они его иногда принимают за главного.

Смотрел я на них с завистью: как приработались — ладонь не просунешь.

А вот и Галя. Сразу все разбежались.

Конечно, преувеличенный страх, страсти, страдания. Может, женщинам так и положено. У меня-то все в порядке, но что ремонт будет стоить не меньше трехсот, я ей пока не скажу. Женщинам надо поменьше знать о мужских заботах. Сиди жди, ешь, плачь. А потом спи, люби, страдай…

ФЕДОР СЕРГЕЕВИЧ

Интересно, с какой стати приехала к нам эта комиссия? Никого не предупредили, ничего не сказали. Уж конечно, не в честь десятилетней работы нашего отделения.

Походили по коридорам, палатам, все им понравилось. И наши начальники довольны, конечно. С другой стороны, когда комиссия всем довольна, тоже опасно. Черт ее знает, что они хотят. Так уж мы привыкли, что комиссия должна недостатки искать. Сначала скажут, приехали помочь, потом недостатки найдут, потом виновных в этих недостатках, потом накажут этих виновных, потом сообщат по инстанциям, что меры приняты. А эти?.. Эти ну всем довольны — жди подвоха.

Уж почти десять лет мы здесь работаем, и довольно успешно, без особых драк, без больших склок. Склоки бывают, когда работы мало, а нам некогда. Я бы и не обратил внимания на эту комиссию — в конце концов, у нас их уйма ходит, беспрерывно что-то проверяют, хотят что-то переделать, улучшить, что-то найти худое, что-то поднять на щит, помогают, принимают меры и так далее. Мы привыкли, приспособились и понимаем: не пугаемся и тем более радуемся этакому вниманию. Быть первыми, на виду опасно: станут ездить, пример брать, еще, не приведи господь, назовут школой передового опыта, совсем тогда житья не будет. Быть в отсталых еще хуже: сделают постоянным манекеном для битья, боксерской грушей. Надо быть где-то в середочке. Так что мы особенно не реагируем на эти комиссии — привыкли. И на эту я б не обратил внимания, но она мне ночью приснилась. Вроде как эта. Только во сне на автобусах приехали. И народу полно, и автобусов чертова уйма. Штук пятнадцать. Выстроились на дорожках больницы один за другим. Я как бы сверху на наш парк смотрел: деревья, дорожки и автобусы, автобусы… Как на похороны к моргу подъезжают. Ровненькой-ровненькой линией выстроились. Как только они уместились в нашем парке? Но во сне все можно. И почему-то тревожно стало. Потом из всех автобусов вдруг как повалили. Клином построились, как рыцари на Чудском озере, и этаким строем двинулись по больнице. Идут спокойно, эдак раскованно, но строем. Да, стройно, треугольником. А впереди идут и дают пояснения Святослав и Светлана.

Во сне возможны всякие комбинации и нагромождения. Серьезно к этой чертовне, конечно, не отнесешься, но почему-то стало тревожно на душе. Если покопаться, найдешь, конечно, в реальной жизни какие-нибудь копеечные основания для тех черно-белых фантазий, что ночью наш законный отдых вдруг переводят в размытые тона усталости, удивления, тревоги. Можно покопаться, да зачем?

Стало тревожно, и стал я об этом думать и вспоминать, самого себя выспрашивать. Что им надо? Зачем были? Неужели какие-нибудь игры по гражданской обороне? Неохота. А может, что еще?.. Никто у нас не беспокоился: ну была комиссия, уехала, и быльем поросло. А меня этот сон вышиб из колеи, породил какой-то дикий порыв к действию. А тут еще, как назло, проезжаю мимо кинотеатров, афиш — лезут в окна автобусов (взял бы да отвернулся — так нет), и фильмы замечаю только те, что тревогу будят, призывают к действию: «За мной, канальи!», «Бей первым, Фреди!», «Не промахнись, Ассунта!..»

Пойти, что ль, ко Льву или прямо к главному: что-нибудь им должны были сказать все же? К ним приди! Пошлют подальше, и вся недолга. Я как-то сказал Левке, что, когда приезжает начальство, он с ними говорит неестественно, не обычным своим голосом, с чужой улыбкой. А он мне сказал, что у меня у самого заведомо неестественный настрой при начальстве, потому я и вижу все в искаженном свете, через призму собственных настроений. Да и действительно, неужто он с приезжим начальством должен говорить как со мной, иль с Фомичом, или со Светом?

К Фомичу тоже как-то пришел с советом, уж не помню, по какому поводу, брякнул чертовню какую-то, а он повернулся ко мне вместе со стулом, сложил ручки на животе и пошел сказки плести. Он, как Христос, все норовит притчами говорить. Так приблизительно: «Зашел я на днях, Федя, в химчистку. Сдаю. Мне говорят: зачем это в чистку — лучше постирайте. А что они знают про меня? Мне удобнее сдать в чистку, может, а не стиркой заниматься. Может, я один живу. Ладно. Беру как-то в сберкассе деньги, с книжки снимаю. Мне говорят, что им столько неудобно, снимайте, мол, так, чтоб ровный счет был. Ну, везде советы дают, везде знают, как мне лучше жить!» Уж и не помню, что ему на это сказал. Может, и ничего. Наверное, ничего. Чего я к нему попрусь со снами? К Свету надо пойти; он и разузнает, и расскажет — и все по делу.

А тревога вовсе к чему-нибудь другому имеет отношение… Да вот! Все тревожнее в больнице стало после его ухода: ушел дед. Всем дал прикурить, да прямо у меня на глазах. Бедняга дед. Или это мы, пожалуй, бедняги.

Я зашел к нему… Так просто зашел. А может, и по делу, кто его знает, не помню. Только что больной от него ушел. Сидит за столом, ухмыляется. Хороший дед. «Лучезарный» дед — кто-то его назвал, Алексей Алексеевич, кажется. Сажусь напротив, а он вынимает из кармана нитроглицерин и закладывает в рот. «Что, прихватило?» — «Бывает, — отвечает и тут же бледнеет и откидывается на спинку стула. — Ничего, ничего, сейчас пройдет». А сам совсем осел на стуле и снова за нитроглицерин. «Прилягте на диван, Яков Григорьевич. Я помогу». — «Сейчас, сейчас. Сейчас пройдет. Не беспокойся». Это он мне говорит, чтоб я не беспокоился!

Я его под руки и на диван. Он — свое: «Ничего, ничего. Не волнуйтесь, сейчас пройдет». Или это он себя успокаивал? Смотрю, зрачки поплыли, расширились. Я за пульс — нет. Уходит.

Крикнул в дверь, чтоб реаниматоров звали, а сам начал массаж делать. Хорошо, что он на деревянном диванчике лежал, а то бы на пол пришлось стаскивать. Когда реаниматоры набежали, успел запустить сердце. Быстро, с нескольких ударов заработало, пульс на периферии сразу, зрачки сузились, сознание появилось — он опять мне. Или не мне? Как пластинка. Автомат.

«Ничего, ничего. Сейчас пройдет».

И тут же опять зрачки поплыли. Тут уж реаниматоры сделали все: и массаж, и искусственное дыхание по всем правилам, и капельница, и электроудары, и внутрисердечные уколы. Конечно, уж не мой дилетантизм чертов. Массаж на совесть — ребро сломали. Понятно, у такого старика иначе и не запустишь сердце, а им и во второй раз удалось запустить. Перетащили мы его прямо на диванчике в реанимационную. Да все равно. Годы сказались, конечно. Уже за восемьдесят. К вечеру ушел. А не зайди я к нему, после б зашли — а он мертвый. Может, и лучше. Не мучили бы его. Не чувствовал он, наверное, ничего. А то грех на мне великий. Так и запомню на всю жизнь: «Ничего, ничего. Не беспокойтесь. Сейчас пройдет».

Не прошло. Вернее, все прошло. Все проходит.

А потом похороны были. Свет все организовал по самому что ни на есть лучшему разряду. Не первому, а лучшему. Народу было уйма. Если б деду сказали при жизни все, что говорили на похоронах да на поминках, он, может быть, и еще пару лет прожил. Хотя он-то, наверное, уже не обращал внимания на слова. Может быть. Да нет, всем приятно. Надо говорить поминальные речи, пока мы живы. Но про него правильно говорили. Вроде бы дед и не зав, и не глав, и не шеф, и не вчинялся ни во что, сидел молчал да ухмылялся, а на самом деле большую роль в нашей жизни играл. Может, улыбался хорошо и много? Что-то доброе в нашей больнице на нем держалось. Или недоброе при нем на корню глохло, черт возьми.

Тревожно мне. То ли и дед почувствовал тревогу и не выдержал. То ли дед умер, и поэтому тревожно. Вроде бы возраст, время пришло, закон природы, а так тревожно стало без деда.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

Когда я притронулся к нему, как всегда, поразила неживая холодность тела. И не просто неживая — мертвая. Это какой-то особый холод. Мертвые холоднее льда. Все так похоже на деда, но не дед. Какое-то нелепое правдоподобие. Дотронулся до рук его — того, что было руками, — провел по лбу, бровям. Как будто хотел удержать нечто от нас уходящее. При жизни его мне в голову бы никогда не пришло положить ему руку на лоб.

Я понимаю, в конце концов смерть — вещь естественная, это тоже жизнь. Пусть для истории роль личности и невелика, но это уже потом, когда все нынешнее станет историей. А сейчас для живущих, для действующих, для непосредственно окружающих смерть любого всегда оказывается причиной грандиозных перемен, всего сегодняшнего, того, что, глядишь, и станет историей. Смерть — самое влияющее на жизнь событие. И сколько бы ни говорили вокруг, что событие это естественное, нормальное и неизбежное, оно становится страшным. Ведь по какому пути пойдут изменения, мы не можем знать, грядущее непредсказуемо, ибо его нет еще, нетфизически, и из каких составных частей оно соберется, знать нам не дано.

Страшно, всегда страшно, когда умирает кто-то рядом, страшно, когда умирает заведомо хороший человек. Безотчетно страшно, даже если умершего ждет вечное блаженство, которое, может, есть, а может, нет. Мне страшно, потому и мысль моя бьется, крутится на месте, не может отойти в сторону… Собственно, так часто бывает, когда встречаешься со смертью в своем кругу. Страшно и больно, потому что очень уж хороший человек был, но воочию видишь это лишь сейчас, глядя на него мертвого.

Я посмотрел на то, что было его лицом, лбом, головой. Какие мысли бурлили там, какие желания рождались внутри этого тела в молодости — мне и представить невозможно. Конечно, были и тривиальные мысли, наверно, и обычные, может, и низкие желания, но не они определили тот уровень доброты и лучезарности, что так животворили все вокруг. Оказалось, много значил дед для нас при жизни, но сейчас от него не исходило никакого умиротворения… Может, и было какое умиротворение и покой, но не для жизни. Что-то стабильное в отличие от круговерти, где все мы остались, — круговерти, которая и есть жизнь.

Вот он лежит. Странно и страшно, что нет уже радиации добра и покоя, исходившей от него.

Какое я могу сказать слово? Не получается… Не получится.

Звучат обычные речи прощания. Иные построены из цветистых, известных уже поминальных блоков. Другие составлены из своих слов, но все равно весь этот ритуал не имеет ничего общего с ушедшей жизнью. Вот она, незаметная жизнь в нашем коллективе. Не-за-мет-на-я. Куда как незаметно — ан нет!

Что-то я должен сказать. По должности. Нелепо: не могу. Попрошу Матвея Фомича, чтоб мне слова не давали. Как я могу говорить — во мне самом столько камней в душе. А он лучезарен был. Я боюсь говорить. Скажу Фомичу, что за мной слово не пропадет. Вот сядем за стол, выпью, размякну, расслаблюсь, отойду от ритуала похорон и скажу про него всем своим, близким, нашим, скажу что-нибудь про него, и про нас тоже. И опять вру, потому что не знаю, скажу ли. Боюсь. Он был чист.

Ну вот, подняли, понесли.

Из жизни ушел… а теперь и вовсе… из больницы. Навсегда.

ВСТРЕЧА

— Пойдем к начальнику в кабинет, пока он на операции.

— А ты ничего! Совсем не изменился.

— Ну, честно: чего надо? Зачем так грубо льстить? «Не изменился»! Двадцать лет!

— Нет, Федюха. Не скажи. Жизнь, она, конечно, наследила, не без того, но в основном ты тот же. Глаза те же. Волосы те же. Поседел только. У меня-то вон голова как колено.

— Вот в тебе лысый и говорит. По тебе, коль волос есть, значит, все по-прежнему.

— А то! Для внешности это главное.

— У кого что болит.

— Болит-то у меня не только это.

Федор понимал: так просто неблизкий приятель далекой юности разыскивать не станет. Ясно, болит что-то. Но в душе уже разгорался ностальгический огонек, и беззаботность детства, выплывая на поверхность, выносила теплоту и умиление. С каждым словом роднее и роднее становился этот пришелец из твоего безмятежного детства, из города твоих предков, из времени твоего детского сада, твоей школы, твоей первой любви, первых бурных и счастливых разочарований. Господи, разочарования тех лет — конечно, счастливые! Федор оттягивал момент, когда начнутся рассказы про болезнь, когда плотный туман настоящего отодвинет безоблачные радости прошлого и снова вернет обоих к сегодняшним седым волосам, к спокойным нынешним разочарованиям, из которых выбраться значительно труднее, чем из взрывов горя и несчастий юности, полной здоровья.

Федор оттягивал разговор про болезни.

— Ну, расскажи, что в городе делается?

— Все то же. Домов понастроили, завод новый, магазинов полно, людей чуть побольше, а так все то же. Похожу у вас, пошурую по магазинам.

— А ребята наши как? Все хоть живы?

— Все. Хотя нет. Николай… Помнишь, сосед твой, Колька седой? В аварию попал. Схоронили.

— Что ты говоришь! Машина, что ли, у него была? Хороший был парень.

— Ну, не такой уж и хороший — по пьянке сел в чужой грузовик. Откуда у него машина… Да все равно жалко. Мальчишка остался, десять лет.

— Подумать только. А школа? Школа все стоит?

— А что ей сделается!

— Помню, овраг рядом и болото. Комарья было до чертиков! И здоровые! Мичуринские. — Федор засмеялся, то ли порадовавшись удачному определению комаров, то ли приблизившись душой к дням безоблачного смеха, который сопровождал появление даже больших и кусачих комаров. — Овраг-то цел? — Казалось, если сейчас Федор услышит, что болото осушили, а овраг засыпали и построили на этом месте, ну, скажем, цирк, горю его не будет предела.

— Стоит! Куда ему деться! И комары такие же. — Геннадий победно усмехнулся, как бы показывая, что вот, мол, держимся мы старых добрых традиций, не то что вы тут, в больших городах живущие без роду без племени. Но неожиданно лицо его переменилось, мысль внезапно перескочила на нечто иное, обозначились смущение и тревога. — И комары такие же, черт их подери! И никому не болит.

Упоминание о боли вновь подстегнуло любознательность Федора к судьбам города, подальше от болезней. Но он не успел задать вопрос, Геннадий оказался шустрее:

— Ну а ты-то расскажи, как ты-то тут маешься? Или хорошо все? Как тебе работа здесь?

— Хорошо. В этой больнице мне хорошо. Начальники ничего, работать дают. В душу не лезут. К черту в зубы не посылают. Хочешь — только больных лечи, а хочешь — и науку толкай.

— И что делаешь?

— Что, что? Оперирую и науку тоже толкаю. Дома у меня двое растут. Кандидат наук уже пять лет, почитай. — Федор, по-видимому, застеснялся своих успехов: откуда-то вылезло и пристроилось к сообщению о диссертации это «почитай», он преувеличенно хлопнул Геннадия по плечу, и опять в лице появилось что-то детское — застенчивость, робость и желание спрятаться. — Да ладно. Ген, пустое все это. — И еще раз зачем-то стукнул его по плечу.

— А чего ж пустое? Молоток ты, Федюха! Не посрамил наш город. Мы все тебе желаем успехов в работе и счастья в личной жизни.

— Ну, ну, ладно. Разошелся. Ты скажи, кто из наших чем занимается?

— Многие очень по хозяйству покатились. Работа, дом — и больше ничего. А на общество?..

— Раз работают — чего ж ты хочешь? Тоже на общество. И хозяйство нужно.

— Хозяйство — да-а… Хозяйство очень нужно. Иначе нельзя… Но хозяйство — это на себя. А работа! Он за работу деньги получает — тоже на себя. А не на общество.

— Ну у тебя представления! Что ж, если я оперирую за зарплату, обществу это без пользы, что ли?

— А диссертация? Это ж кроме работы.

— И за диссертацию лишнюю десятку дают. — Федор опять засмеялся.

Последняя часть разговора, видно, была сложна для Геннадия. Время от времени он, либо от трудности темы, либо от растерянности, либо желая заручиться Фединым доброжелательством, осторожно клал руку Федору на плечо, на колено и ласковым глазом как бы призывал его присоединиться, согласиться, а то и помочь понять. А может быть, он сам про себя согласился, что Федор тоже не работает на общество, и утешал его.

— Ну ничего, Федька, хорошо: кому что нужно, кому что дается. Дело к старости.

Зачин о старости обычно предваряет сказ о болезни, Федор это знал и опять увернулся:

— Не горячись. Поборемся еще, потолкаемся. Я хочу еще доктором наук стать.

— Молоток, Федька. Молодец, Федор Сергеевич! Профессором будешь?

— Каким профессором! Здесь простая больница — здесь профессоров не бывает. Хоть и хорошая, но простая. — На лице Федора вновь проявилась детская неподдельная гордость, смешанная со смущением.

Этот разговор, уводящий в прошлое, в молодые годы и толкаемый к старости, к нынешним болезням, которых у Феди пока нет, был ему отраден. Неспешная беседа без особого стремления проникнуть в суть слов и истинных желаний другого уводила от насущных забот. А может, в этом и есть всегдашняя прелесть встреч с людьми из твоего далекого прошлого?

— Не знаю. Но я так понимаю, что если врач — доктор наук, так, значит, профессор.

— Это ты меня можешь называть профессором — по душевной склонности ко мне. А здесь я так и останусь врачом с докторской степенью.

— Не знаю, что у вас тут за строгости такие. А башли-то? Башлей больше будет?

— Есть прибавка к докторской. — Федор постеснялся повторять размеры прибавки, пусть и впредь Геннадий относится к нему с уважением.

— А в институте стал бы профессором? Почему не перейдешь туда?

— Там свои профессора растут. А потом, и неохота уходить отсюда. Мы здесь хорошо сработались. А разбредемся — все рухнет. — Беседа начинала терять свою прелесть: как ни крутись, а все равно выходишь на то же. — Да ладно тебе, что мы про меня да про меня. Ты про себя рассказывай.

— Я, Федь, работаю, как и прежде. Я хоть техникум кончил, но работаю инженером. У нас молодые приезжают с институтов, с высшим образованием, но на инженерские должности им так быстро не попасть.

— Молодцы.

— А со здоровьем похуже. Это да. Ноги болят. У нас говорили, хорошо про тебя говорили, будто ты ногами-то как раз и занимаешься. Вот и надумал к тебе поехать: все ж будет какой интерес к моему здоровью. Не чужой ведь дядя.

— Ноги болят… — Опять Федор засмущался. — Рассказывай тогда.

— Вот понимаешь, так-то не болит. Сижу разговариваю — не болит, а вот пойду… И тоже сначала не болит. А шагов пятьдесят пройду — и все. Останавливаться должен.

— Понятно. Ничего хорошего, конечно, черт возьми. Тебе сорок уже есть?

— Перевалил. Сорок один.

— Ноги мерзнут?

— Это да. Сильно мерзнут. Мне этот вопрос уже задавали. И пульса нет.

— Где нет?

— На ногах нет!

— Где на ногах?

— Вот тут — на лапе. И тут — на щиколотке.

— На лапе… А в паху? Здесь?

— Тут не щупали.

— Ну вот. Ну-ка, опусти штаны… Да не стоя… Приляг. Да-а… Задал ты задачку. Эта похуже?

— Хуже, хуже. Это точно. Куда как!

— Я говорю, эта, правая, похуже, наверное?

— Ага, правая раньше болит. Правая хуже. Слушай, Федь, пока суд да дело, давай со свиданьицем, а? У меня с собой и коньячок есть.

— Пошел ты! А если б без болезни ко мне пришел, ты бы притащил бутылку?

— Без болезни я б к тебе совсем не пришел.

— Ну вот. Если б ты ко мне в гости пришел, домой, еще другое дело. Тогда б и я на стол выставил. Если бы так пришел…

— Нет. Так бы не пришел.

— Вот это точно, к сожалению. Профессия у нас такая, черт возьми, что в конце концов друзей теряем редко… Кто живой — все объявляются в итоге. Даже если до итогов далеко. Кажется, что далеко.

— Ну ладно. Ты скажи мне, Федор, оперировать меня надо? Скажи, нужна мне операция?

— Пожалуй, не обойтись. Придется, наверное.

— Сделаешь?

— Сам не буду. Начальника…

— Начальник-то мне чужой. Я ему кто… Никто. А ты ж меня знаешь.

— То и дело, что свой.

— Федь, к осени бы лучше… Не срочно ведь? Хозяйство у меня.

— Не срочно-то не срочно, ждать можно. Если больницу не закроют. Слух такой прошел.

— Шутишь, что ли? Даже у нас про вас знают. Доктор наш, хирург, мне сказал. Не один же я еду к вам. «Закроют»! А ты ж куда тогда?

— Поеду обратно домой, но зато самым главным хирургом… Если докторскую защищу.

Такая идея была понятна и мила сердцу Геннадия. Он вскочил, с силой стукнул Федора по плечу — по реакции видно было, что руки у него не болят.

— Что ты! Вот рады будут! Точно, Федька! Давай к нам. И чтоб главным самым к нам! Ну, а начальник твой что?

— Не рассчитывай, Геныч. Начальник к вам не поедет.

— Да я не про то. А начальник что, знает? Он-то куда?

— А что начальник? Тоже будет мыкаться, искать. Он такой же врач-практик, такой же кандидат, только старше и еще заведованием подпорченный. Кому он нужен? Его дела совсем плохи, Геныч. Разве вдруг новую больницу строить надумают, одна надежда. Но это когда еще… Знаешь, пока одно за другое зацепится, пока шестереночки сойдутся да дальше куда повернут, глядишь, и к пенсии дело подгребет.

— Успею я, пожалуй, до осени… Авось успею, Федор Сергеевич.

— Посмотрим. А сейчас собирайся, пошли ко мне. Тут рядом. Детишек посмотришь, с женой познакомлю.

В тот день Федор Сергеевич ушел домой значительно раньше, чем обычно. Оттого ли, что гость приехал? Или оттого, что вслед слухам вползло в душу некое, пока копеечное, отчуждение от их дела?

РАЗНОС

Федор и Руслан сидели в кабинете шефа и блюли традицию. Ничего не поделаешь: если операции на сегодня кончены и в комнате оказывалось два или больше хирургов отделения, начинали пить чай. По правде говоря, им и самим поднадоел этот ритуал, но традиции, коль их удалось создать, надо холить и лелеять. Они и лелеяли.

Электрический чайник стоял посредине большого стола начальника. Когда чайник закипал, вода выплескивалась, заливала стол и попадала под стекло, где лежали списки больничных телефонов, расписание дежурств, календарь. Каждый раз, будто исполняя ритуал, все кидались в панике, поднимали стекло, вытирали полотенцем, сушили списки. Лев ворчал, что опять использовали его полотенце не по назначению, устроили из кабинета чайхану, беспорядок хуже, чем во всем отделении, а здесь должен быть самый идеальный порядок, пример всему отделению… Это утопическое заявление он с завидной настырностью повторял ежедневно, и столь же ежедневно повторялось завершающее умозаключение: «Сделали из кабинета черт-те что». Подчиненные не обижались и не пугались, хотя и пренебрежения к начальственному брюзжанию не высказывали. Все выглядело ритуальным, как когда-то в приличных домах застольная молитва.

Все было как обычно — необычным было лишь отсутствие Льва. Он всегда уезжал в отпуск в это время, осенью, когда все уже приехали, когда ушла хорошая погода, которая могла вытянуть его из дома, когда он мог сидеть в теплой, уютно накуренной комнате и сочинять свои сценарии, или валяться на диванчике, считая пятна на стенах, мух на потолке, или придумывать, на что похоже каждое проплывающее за окном облако. Или мог гадать, сколько же еще дней будет идти дождь, или снег, или ветер дуть, — хотя какая ему разница? Или негодовал на шум моря, если жил на побережье. Шум моря он не любил, шум моря отвлекал его, неизвестно, правда, от чего, но шум моря властно заполнял его уши, мозг; принять его за неизбежную данность и не реагировать, как на бульканье воды в трубах, он не мог.

Короче говоря, Федор и Руслан были вдвоем, чай был уже разлит по чашкам, и оба сидели в разных углах командирского дивана, поставив чашки на столик по обоим его концам. Оба предпочитали пить чай вприкуску, особенно когда ничего другого поесть не было. На время отпуска зава начальником остался Федор, но сидел он все-таки на своем любимом месте, оставляя свободным шефский трон.

Все было как всегда: беспрерывно кто-то входил, что-то спрашивал, а те, кто вернулся из операционной, закончив работу, оставались, наливали себе чай и без особого разгона включались в общий разговор. В последнее время они все чаще прерывали любое словопрение ради новых известий по поводу возможного превращения больницы в дом для престарелых ветеранов и инвалидов труда. Эти вести могли прийти в кабинет из любого места, врачи выспрашивали всех и каждого, производя впечатление людей, более заинтересованных в различных слухах, чем в существе творимого ими дела. Правда, когда случался — а это бывало, естественно, нередко — действительно настоящий их, медицинский катаклизм, они выглядели нормальными, занимающимися своим делом хирургами. Но червь, заставляющий поднимать пустые, сомнительные слухи выше дела, постепенно вползал в их души.

Редко кого в этот кабинет вызывали для проработки. Как правило, если надо было сделать «втык», Лев шел либо на место грехопадения, либо в кабинет старшей сестры. Иногда свой тихий гнев он изливал на утренней пятиминутке отделения, когда дежурные сестры сообщали, что произошло за ночь. Кабинет оставался местом для чисто дружеских бесед, «охотничьих» хирургических воспоминаний, утопических розовых мечтаний. Кабинет оставался местом отдыха и чая, а сейчас стал еще и средоточием всяких деморализующих слухов. Слухи копились и разъедали привычное рабочее настроение; поскольку никто ничего не сообщил официально, хирурги не знали, что с ними хотят делать, что теперь нужно делать им самим, как сложится судьба каждого. Так всегда: отсутствие информации ломает нормальную работу. Но работа тем не менее шла. Как бы и что бы ни мешало, а тяжелый больной все равно заставлял всех работать на полную выкладку. Но везло лишь тяжелым больным, легкие же страдали оттого, что интересы персонала переключались. Но ведь не всем такое «счастье» — заболеть тяжело.

Сегодняшнее осложнение, ЧП, вынудило старейшин отделения, Федора и Руслана, прекратить сбор разнообразной информации и вызвать в кабинет дежурившую ночью Надю, чтобы учинить ей разнос. Надя вводила внутривенно хлористый кальций и, проколов вену, попала раствором под кожу. Это чревато повреждением кожи и затем раной в месте укола, если вовремя не принять меры.

Они по очереди отхлебывали чай, и пока один хватал чашку, другой ставил ее и продолжал читать нотацию. Как на качелях — то один, то другой. Тоже обычная метода «втыка»: Лев начинал, потом кто-нибудь подключался, перебивая начальника, будто боясь, что выволочка окажется недостаточно активной и они упустят многое из того, что необходимо сказать нагрешившему по поводу его проступка. Лев распекал недостаточно активно, как бы нехотя и, если его друзья-коллеги-помощники начинали зарываться в ругани, старался их перевести в более нежную тональность. Он все время напоминал им, что нехватка сестер — одна из объективных причин огрехов. А мало сестер не только потому, что их не могут набрать до положенного по штату количества, но и потому, что само число штатных должностей недостаточно. Тридцать — сорок больных на одну ночную сестру — слишком большая нагрузка, чтобы требовать от нее скрупулезного выполнения всех назначений. Да еще санитарок не хватает — попробуй все успеть. Вот почему, не справляясь, сестры зачастую неоправданно вдруг вовсе перестают работать и начинают отдыхать ночью, стало быть, спят.

Но ведь их «материал» — больные, живые люди, и, что бы ни было, надо все назначенное выполнить. В результате у Льва появился комплекс вины перед сестрами, и коллеги пытались компенсировать мягкость его замечаний. В ответ у него добавлялся еще и комплекс вины перед товарищами, которых он вроде бы понуждал ругаться больше, чем следует интеллигентному человеку. Постепенно Лев стал кладезем комплексов, поскольку чувствовал свою вину еще и перед семьей, и перед Мартой, и перед хирургией — оттого что много времени отдавал научно-популярной стезе; и перед медициной в целом — поскольку в глубине души думал, что лучше бы не знать обывателю так много про свои болезни. Но все эти комплексы хороши для литературы или малой психиатрии, а жить-то надо, лечить-то надо…

Лев наставлял коллег: если сестра пропустит один укол антибиотика, надо пожурить, это еще не катастрофа, лишь бы, конечно, подобные пропуски не вылились в систему. Но вот если сестра не сделает вовремя инсулин, тут уж щадить нельзя: может случиться беда. «По голове бейте за инсулин, хамство и вранье. В принципе им заведомо не под силу… не под силу их вниманию и прилежанию сделать все — и абсолютно легко они могут обходиться без хамства и вранья». И действительно, в отделении улыбались чаще, чем там, где кровь из носу, но сделай все.

Беда в том, что все-таки делать-то надо все. А сегодняшний случай был из тех, за которое «надо бить по голове». Не сказать, что случилось, вовремя — тоже вранье. Вот уже где действительно «дорога ложка к обеду». Конечно, любой может промахнуться, ввести кальций мимо вены и вызвать осложнение. Не это грех. Работают люди — не машины. Опасен не грех — страшно зло.

Начал, как всегда, более активный и агрессивный Руслан:

— Как же так, ведь знаешь, что вводишь, и такая невнимательность! Теперь будет некроз, язва! Когда теперь мы ее выпишем, уже совсем выздоровевшую? Наконец, это же больно!

Потом вступил Федор. Он говорит мягче, но четче, его замечания продуктивнее:

— Ну ладно, с кем не бывает. Но почему ты никому не сказала? Любое осложнение — тотчас надо сказать всем. Каждый может знать что-то еще, чем можно помочь. Ведь когда у Льва Михайловича что-нибудь случается, он всегда со всеми советуется, не боится за свой престиж. Потому что надеется на помощь: кто-то где-то когда-то видел что-то похожее. Все вместе и исправляем.

— Ты-то сама знала, что надо делать? Ведь не знала! Увидела да молчком в тряпочку — авось пронесет. Ты же не знаешь, черт побери!

— Теперь знаю.

— «Теперь знаю, теперь знаю»! Так это через два часа. А надо было сразу обколоть новокаином. Немедленно! И было бы все нормально.

Опять Федор:

— Если бы ты, Наденька, сразу нагнала туда побольше новокаина, почти наверняка бы все обошлось. А теперь неизвестно. Никто бы тебе голову за это не оторвал. Почему надо было молчать? Непонятно. Ошибки бывают у всех. Их надо исправлять, а не скрывать. — Федор говорил все эти банальности занудным, поучающим тоном школьного учителя младших классов. Но именно тогда, когда забывается банальное, и приходят катастрофы. Все беды приходят от забвения очевидного. К оригинальностям приходится прибегать, когда упущена банальность.

Надя молчала. Руслан перешел к оргвыводам:

— За это выговор тебе надо дать и вывесить приказ на обозрение всей больницы. Приятно будет?

— Да что там выговор! Не выговор важен, — между начальниками появились разногласия, — а чтоб не отходила от больной ни на шаг, сиднем сидела рядом! Дело чести твоей и нашей, чтоб обошлось без осложнения и чтоб жалобы никакой не было. А если и будет осложнение, больная все равно должна быть нам благодарна за лечение, уход и внимательность. Понятно? И не только эта больная, но и все, вокруг, особенно в палате, должны быть завалены лаской и улыбками.

Руслан тоже сменил тон и направление разноса:

— Да, да, чтоб улыбка была постоянно. — Можно подумать, что Руслан — генератор улыбок.

Надя ушла. Оба педагога молча продолжали пить чай. Вид их выражал крайнее довольство собой. Часто так и бывает. От большой ругани — большой смрад на душе остается, а так вроде недобрал, свое отдал вроде бы, тебе должны вроде бы — ты и впрямь добрый и хороший. Была и еще одна причина для довольства собой: в угаре слухов, поглощенные ими, может быть, даже больше, чем работой, оба тем не менее проявили себя только что людьми дела, отчитали, как положено, за нерадивость и вновь обрели уверенность в собственной значительности. И эту уверенность не подчернили злобностью. Как все хорошо! Приблизительно так, но по-разному думали оба ныне правящих хирурга, сидевших на одном троне, как когда-то Иван да Петр. Раздался короткий решительный стук, и возник Святослав Эдуардович:

— Здравствуйте, коллеги.

Коллеги приветливо улыбнулись и одинаково кивнули.

— Что, Святослав, нового ничего не притащил на хвосте? Что с больницей, не знаешь?

— Да что вас ерунда заботит? Пока соберутся, глядишь, и наводнение.

Опять оба заулыбались.

— Нужно мне лекарство, коллеги. — Он показал рецепт.

— Это учетное. Очень нужно?

— Иначе бы не пришел. Для человека, который нам должен достать — и оформить, что еще труднее, чем достать — четыре японских эндоскопа: для желудка, двенадцатиперстной кишки, толстой кишки и брюшной полости. — Святослав Эдуардович поглядел на них, сидящих, победно, снисходительно, покровительственно и, пожалуй, даже начальственно.

В ответ у «коллег» загорелись глаза, они смотрели со своего диванчика благодарно и, пожалуй, даже подобострастно, а то и заискивающе, в оторопении от свалившегося на них богатства, пусть пока и гипотетического. Однако тут же глаза их потухли.

— Да на что нам эти эндоскопы, Свет? Что мы делать с ними будем? Будет ли еще больница? — застонал Федор.

— Вот раздобудешь все это — и коту под хвост, — уныло поддакнул Руслан.

— Да вы что, пайщики! Как так можно! Да мы их еще списать успеем, полностью использовав. Работать надо! Вы ж на службе, а не в семье. Ну даете, коллеги! Или, считаете, не брать?

— Да ты что, Свет? Обязательно бери! Хорошо бы к приезду шефа сюрпризец устроить с эндоскопами.

— Было бы красиво.

Оба возбудились несказанно, предвкушая приезд Льва и его ошеломление от этого воистину царского приобретения.

Тут как раз и затрещал частый, настырный звонок междугородного вызова.

— Слушаю. — Трубку взял Федор. — Лев Михайлович! Привет! — Как многие говорящие с другим городом, он почему-то кричал.

— Только ничего не говори про эндоскопы, — приглушенно засипел Святослав, будто Лев мог услышать.

Федор кивнул и вновь принялся орать в ответ на вопросы Льва:

— Да, все в порядке! Оперируем мало! Труха, обычная, будничная плывет, конечно… Отдыхайте, отдыхайте нормально… Никаких. Пока молчат… Да. Этот да. Умер. Ушел. Законно ушел… И этот должен был. Куда ж денешься… Неожиданностей не было. Из молодых очень тяжелых нет… А-а! Тоже ушел — острый инфаркт после операции… Отдыхай спокойно, Лев Михайлович.

— Дайте и мне пару слов сказать. — Свет почти вырвал трубку у Федора и, не успев донести до рта, стал кричать, как только что Федор Сергеевич:— Алло!!! Начальник! Ходите по песку спокойно! Машину смотрел, все нормально. Время идет, ржавчина тоже. Как склероз. Жалею ваши деньги! Отдыхайте! Приезжайте! Несовместимых мы полны желаний, как сказал поэт! Даю трубку Руслан Василичу!

— Лев! Просто приветствую тебя, и все! Присоединяюсь ко всем!.. Для порядка… Больше ничего не надо… Спрашивай. Все в порядке, Лев, отдыхай. Чао.

Трубку положили. Немножко отдышались от междугородного перекрика и закончили чаепитие. Чашки и стаканы убрали. Ящик задвинули. Чайник поставили в шкаф. Сначала ушел Святослав Эдуардович, а затем и Федор с Русланом оставили в покое кабинет послеоперационной тишины и отдыха.

ОТПУСК

На переговорном пункте никого не было. Пустынная роскошь курортного местечка. Ноябрь!

Дома никто не ответил. Лев помрачнел, стал думать об Ирке: как там складывается сейчас у нее жизнь, стал терзать себя, что в такой важный для нее период он в стороне, — будто был бы он рядом, дочь с зятем позволили ему хоть как-то вмешаться. Он стал раскачивать свою вину перед дочерью, как зубной врач расшатывает щипцами зуб перед тем, как выдернуть его. Но потом понял, что в это время и не может быть никого дома и что позвонил он домой сейчас специально, так сказать, галочку поставил в плане своих жизненных мероприятий… Стоило ему понять себя, как настроение окрасилось в еще более темные цвета. Далеко не всегда понять себя — значит встать на путь исправления, освободиться от вины; часто это лишь усугубляет тяжесть вины.

Лев переключился мыслью на больницу: это легче и, несмотря на то что заранее решил не звонить в отделение, отрезать себя от больных, конференций, круговерти слухов, реализовал телефономанию человека XX века и набрал номер своего кабинета. Возможно, и там сейчас никого нет: либо в палатах, либо на операциях, либо в ординаторской сидят. Впрочем, близится время чая — могут оказаться и в «чайхане».

— Привет, Федя. Как живете?.. Что там у вас нового?.. Интересные операции были? Ну и слава богу, что все хорошо. Только по «скорой»? А плановые есть?.. А что про судьбу нашу болтают?.. Работать не могу… Слушай, а как этот, в четвертой палате, первый налево, живой?.. Ну конечно. Так и должно быть по всем законам. А что еще?.. Все хорошо. А в пятнадцатой, у окна?.. Когда?.. Ну, до меня б ему все равно не дотянуть. Я думал, раньше, сразу, как отвалю. А откуда рак, где источник, посмотрели? Ну ладно… да. Деньги есть еще. Вот что с больницей будет? Душа болит. Слушай, а вот последний наш, помнишь, как он, выписался?.. Да ты что! А что такое?.. А на какой день инфаркт?.. Ну незадача. Хорошо, хорошо! Тебе все хорошо! Привет, Свет… Спасибо… Спасибо, дорогой… Да? Спасибо, спасибо. До скорой встречи… Руслан, привет… Чао, чао. Обнимаю вас всех! Не ругайтесь. Желаю побольше оперировать. Отстреливайтесь, занимайте круговую оборону! Салют.

Лев вышел из будки — настроение улучшилось. Вроде ничего хорошего и не услышал, про кого ни спросил — все умерли. Но на самом деле он и спрашивал только про тех, кто был «на очереди», выжить которым было очень трудно, практически невозможно. А чего ж спрашивать про тех, которые все равно выпишутся? Случись что непредвиденное — сами бы сказали ему. Про непредвиденное и спросить нельзя. А предвиденное и вышло согласно предвидению.

На скамеечке рядом с телефонной будкой ждала Марта.

— Ну и разговорчик был!

— А что такое?

— Слушай: «Ну, как дела? Хорошо… Хорошо… А этот? Законно умер. Должен был умереть. И этот? Ну да?! А я думал, он раньше умрет… Хорошо. А этот? Ну! Ай-яй-яй! Ну пока. Чао. Отстреливайтесь». А если кто со стороны услышит? Бандиты. Гангстеры. Крестный отец.

— Нормальный разговор.

— Вот именно. Зайдем на рынок, купим фруктов. И в магазин еще успеть надо.

— Может, там посмотрим что-нибудь Ирке?

— Посмотрим, посмотрим. Ну что, развеял тучи немного, коль скоро умерли все законно?

— Да я не про то. Больницу жалко. Парк, видите ли, им нравится! Это ж детище наше. Жалко. Столько на нее ушло всего меня и всех нас. Второй раз уже не поднять.

— Да, может, всех вас вместе куда возьмут?

— «Всех»! Да мы на десять лет постарели за эти десять лет. А то и больше, чем на десять. Силы-то не те. Начинать — не по накатанному катиться. Руслан уже в институт намыливается. Почти отрезанный ломоть. Федька докторскую делает — тоже уйдет куда-нибудь. А я уж слаб в коленках. Стар, чтобы все сначала начинать.

— Старик! Ничего, продержишься на сценариях.

— Дура. Кому они нужны, мои сценарии? Я тебе про работу говорю. Я ее люблю. А ты — сценарии. Мы свою работу любим. Поняла?! У них там высшая целесообразность царствует, а любовь всегда нецелесообразна, необъективна. Ты бы это зарубила у себя на носу.

— Да что ты дергаешься? Все устроится. Пойдем быстрее. В магазин не успеем. Я там вельветовые брюки видела, может, подойдут тебе.

— Отстань. На черта мне твои брюки? Может, мне садовником в нашем парке остаться? Ведь грех не делать то, чему всю жизнь учился, научился. Силы есть — и не делаешь. Пока силы есть…

— Я тебе весь материал по склерозу подобрала и разложила на столе слева.

— Где ты мне весь склероз разложила, еще неизвестно. Слева… Слева сердце.

— Остряк. Ненавижу такие разговоры. Я уродуюсь в библиотеке, выискиваю всякую нужную тебе муру, а ты становишься в позу стареющего гиганта и наслаждаешься ситуацией, жалость выпрашиваешь у судьбы.

— Надоело мне эти сценарии клепать. Болезни, микробы, аппараты… Кому нужна эта популяризация? И зачем это людям знать? Тешить гордыню узнавания — ради чего? Посмотрят киношку про склероз — и столько рассуждающих появится. Рассадник полузнаек, верхоглядов — а каково лечить их! И мне — ни уму ни сердцу…

— Это у тебя гордыня специалиста, чистоплюйство! Конечно, ты для кармана работаешь — для ума и сердца у тебя другое. Всего достаточно.

— Что?! И ты поддерживаешь во мне эту пустоту? Всю жизнь оперировал, а что осталось! Что осталось для бога, для души? Ничего не осталось! Все, что делал, переделывал, реконструировал, отрезал, пришивал — все настолько временно. Так ненадолго…

— А сценарии…

— Тьфу ты! Опять! Прекрати про них говорить. Если бы еще художественные… Даже самые хорошие научно-популярные, самые шедевры — уж такие однодневки. Мои больные долговечнее. Сейчас теории и понятия в медицине меняются на сто восемьдесят градусов не в течение жизни поколения, а, наверное, в течение одной болезни. У художественных есть хоть какой-то шанс задержаться… Эфемерность… Мотыльковость всего…

— Истерика. Сценарии тебе по крайней мере деньги дают, интерес к жизни, силы. Стало быть, через себя кому-то жизнь улучшаешь.

— Труха. Демагогия глупая.

— Что, тебе силы разве не нужны? Сценарии тоже помогают. А все, что ты орешь, — истерика, рефлексия, интеллигентщина.

— Рефлексия не рефлексия, а интеллигент тем и отличается, что свое дело все время продолжает. Интеллигент все равно свою миссию несет. «Интеллигентщина»! — Лев покривился — не исключено, что это была улыбка. — У художественного сценария есть хоть малюсенький шанс продлиться чуть дольше, чем моя жизнь. Малюсенький шанс Ирки увидеть что-то мое после смерти моей. Хоть что-то мое меня переживет, кроме детей.

— Так возьми и напиши художественный сценарий.

— «Пойди и выпей море, Ксанф». Была такая пьеса — Эзоп говорит одному чудаку… Будто зависит от моего желания. Талант нам от рожденья дается, кума.

— Кум! Съешь мандарин.

— Отстань.

— Пойдем прогуляемся. Хоть на море поглядим.

— Да что сейчас за море? Ноябрьское море! Смешно.

— Пойдем в город.

— А там-то что? Ирке что-нибудь купить?

— И Ирке посмотрим.

Солнце уже немножко подсушило, но грязь теперь, видимо, до весны. Лев, раздраженный, хмуро глядел под ноги и односложно отвечал Марте.

Сценарий о склерозе не клеился. Все сводилось к описанию технологии операций при склерозе. Но совсем не это нужно было для научно-популярного кино. Да и не хотелось ему, чтоб обыватель, посмотрев фильм, бросился искать хирургов в надежде тотчас избавиться от недуга. Сказать людям, что склероз оперируется, — вызвать фанфарный гул в людских душах, и, как все фанфарное и фанфаронское, это быстро обратится в мыльный пузырь. И без того недумающее большинство болтает, будто медицина ничего не может. А бегут все равно к врачам. Сначала говорят, что только хирургия что-то может, а дальше наступает полное ее отрицание. И не понимают, что может медицина очень много, а вот понимает, знает мало. Лопнет пузырь, раздувшийся в их воображении, и бегут с выпученными глазами к экстрасенсам, ясновидцам — и вера бывает порой эффективнее знания.

Но как же сделать, чтоб было интересно, чтоб видели, как все в жизни интересно, как интересно многого не знать и узнавать, узнавать? Ведь только с незнанием связано поддерживающее нашу душу удивление. Но надо понимать, что ты не знаешь, а для этого надо много знать. (Вот он, круг: кошка, гоняющаяся за собственным хвостом. Зрительный образ. Как раз для кино.) Думать? Зачем? Зачем думать, когда можно прочесть? Как бы это поинтереснее показать, что все-таки и не зная можно многое уметь. Пусть думают, что интереснее. Ведь сила и интерес… вернее, интерес и сила медицины не в знании, а в умении. Неважно, что и почему болит, — важно, чтоб не болело. Больному неинтересно, что и почему болит, — больному надо, чтоб не болело. А умеем и не знаем — вот основа пустого суперменства. Что-то сродни спорту.

Лев остановился, будто увидел впереди что-то важное для себя. По кромке тротуара между деревьями медленно шел человек, останавливаясь через каждые десять — пятнадцать шагов.

— Видишь? Наш человек. Его уже пора оперировать.

— А что у него?

— «Что, что»! Живешь со мной уже столько лет, материал подбираешь, сценарии, статьи печатаешь, а все равно — «что да что?». Склероз у него — и никакой мой сценарий ему не поможет. А соперировать его я еще, пожалуй, могу.

— Ну и что?

— «Что, что»?! Что получится, не знаю. Посмотрим!

— Чего ты кричишь, во-первых? А во-вторых, ты так говоришь, будто он уже лег к тебе на стол.

— Я говорю про то, какие возможности у нас с ним есть. Пока есть.

ОБСУЖДЕНИЕ

— Товарищи! Я понимаю, ветераны и инвалиды одной из ведущих отраслей промышленности — наше святое и общее дело. Наша святая обязанность и общая забота — создать для них все условия. И построить им дом надо за городом, где много воздуха, тишина, птички… Одного нашего парка посреди города еще мало для…

— Не надо советов давать. По существу, пожалуйста.

— Я и не даю. Я говорю про больницу. Ведь ее надо полностью реконструировать, на что понадобится минимум два года. За такое время можно и новое типовое здание построить…

— Зачем так долго перестраивать? Быстрее управимся.

— Не управитесь. Чаяниям и надеждам я противопоставляю опыт пожилого человека. Я много строил и ремонтировал больницы — я знаю. Надо сделать большой зал — кино им надо показывать. Не понадобятся операционные — это целый этаж. Целый этаж очень серьезной перестройки, практически все снести и построить заново. А стены снести нельзя, потому что в них коммуникации. Что и говорить, ремонтировать и перестраивать значительно сложнее, чем строить заново. Мы знаем: сделать нового человека легче, чем вылечить.

— Посерьезней, посерьезней. Мы не для шуток собрались. У нас на это нет времени.

— За год через нашу больницу проходит около пятнадцати тысяч больных. Ну пусть треть больных из других районов. Но десять тысяч — наши! Наши, которые здесь живут, и некуда им деться. И никуда нам от этих цифр не деться. Их могут, конечно, увезти в далекие больницы других районов. А каково родственникам, которым надо навещать больных? Их же машиной «скорой помощи» возить туда не будут.

— Пожалуйста, без истерики и без кликушества.

— За десять лет через больницу прошло сто тысяч больных — треть населения нашего района. Район, где находятся крупные заводы, большое количество важных организаций, через который проходит одна из самых загруженных, одна из главных магистралей города. Из пятидесяти тысяч больных других районов многие попали к нам из-за травм, полученных на этой оживленной магистрали. За десять лет работы в этой больнице, где нет ни научных институтов, ни учебных клиник, разработано и взято на вооружение много новых методик лечения и операций, что говорит о большом и разнообразном клиническом материале. Новые операции разрабатываются в хирургических отделениях, что позволило нашим врачам обобщить опыт в тридцати пяти статьях, которые не просто написаны, но и увидели свет, и не где-нибудь, на каких-то узких совещаниях или в маленьких ведомственных сборниках, а напечатаны в самых что ни на есть центральных медицинских журналах. Были защищены — не только написаны, а защищены и утверждены как важные и нужные достижения не только практики, но и науки — четыре диссертации. В конце концов, повышенные обязательства больницы в социалистическом соревновании включены в общие обязательства района. Эти обязательства приняты, сочтены нужными, полезными, и район создал все условия для их выполнения, они вошли составной частью в достижения города и страны…

— Спасибо. Нам ясна ваша позиция. Все ваши доводы имеют резоны, но надо было их выдвигать, когда приезжала комиссия, когда этот вопрос только обсуждался. Теперь все обсуждено, и решение принято на высшем уровне. Что ж вы молчали, когда к вам приезжали?

— А кто нам сказал, что комиссия решала именно этот вопрос? Приехали, посмотрели, похвалили, сказали, что им все понравилось. Цели комиссии, как бывает нередко, таинственны. Если б мы знали!.. Если б мы знали, что парк понравился! Да им бы ничего не понравилось! Мы бы и парк…

— Вот потому-то вы и не знали, зачем приезжала комиссия. (Общий смех.) А что нам скажет сторона, заинтересованная в обратном? Что скажут представители профсоюза?

— Нам действительно понравилось все, что мы увидели в больнице. Парк, конечно, хорош для наших целей. Но работы здесь много, очень много. Конечно, надо строить и хороший кинозал и хорошую столовую типа кафе. Это все можно сделать на этаже, где располагаются операционные. Правда, переборки там убирать трудно, а может, и невозможно. Кроме того, нам нужно место для бассейна — и у нас много людей, страдающих различными болезнями позвоночника, и им необходимо лечебное плавание… Да и помещений у них маловато…

— А вы почему недостаточно четко изложили свои сомнения?

— Нас просили посмотреть и высказать свои соображения о том, что необходимо для перестройки. Мы думали, что вопрос этот уже решен. Кроме того, неясно, что делать с нашим помещением, кому его передавать? У нас в районе больниц достаточно, больше не нужно. Здесь помещение меньше, но территория действительно лучше. Мы в сомнениях, но члены комитета наших ветеранов настаивают из-за территории парка. А мы не знаем… Мы думали…

— Все думали, и никто ничего не знал. Плохо работаете, товарищи. Надо знать, что делается, что говорите. Так в чем плюсы этого места для дома ветеранов?

— Преимущество в территории. Парк! Но, конечно, само помещение у нас больше…

— Я ж говорю, что наша больница им не подходит…

— Вы свое сказали и, пожалуйста, не мешайте работать. На сегодняшний день решение принято, из этого надо исходить. Но решение поспешное, непродуманное. Не собираться же нам второй раз?.. Мы должны искать пути для того, чтобы меньше было ущерба общему делу. Мы должны думать, какие перестройки будут наиболее выгодны городу… А вы, товарищи, вопрос не подготовили.

СОВЕЩАНИЕ

Святослав Эдуардович сидел в кресле у окна, Матвей Фомич — на своем рабочем месте, а Лев Михайлович — на одном из стульев, которые стояли рядком вдоль стены.

Матвей Фомич держал речь. Свет чему-то улыбался, оценить степень его внимания и почтения к словам руководства было трудно. Лев, не шевелясь, смотрел в окно за спиной Света. Непонятно, слушал ли он с прилежным вниманием шефа или думал о чем-то своем. Скорее, слушал. Да и как не слушать — речь шла о самом важном в эти дни.

— Мы подняли вопрос на принципиальную высоту и ждем от городских властей четкого ответа: как будет жить большой район без центра здравоохранения, подобного нашей больнице, организующей медицинское обслуживание трудящихся…

— Ну хорошо. Это вы шли официальным путем, — перебил главного врача Святослав Эдуардович, — а что говорили, что сделали вы через всяких знакомых, которые что-то могут? Так сказать, по всемогуществу?

— Я полагаю, Святослав Эдуардович, что наши районные руководители достаточно всемогущи и сумеют найти доводы разума и нужные слова в пользу трудящихся района.

— Не надеяться же нам только на доводы разума! Надо работать, искать связи, искать заинтересованных в нас людей. Надо, чтобы нужные люди заинтересовались нами. Вот два дня назад было какое-то совещание в городе и вызывали наших представителей из района — как же никто не знает, что там было?!

— Может, объяснить еще раз другой заинтересованной стороне: здесь им многое не подходит, здесь для них полно недостатков? Вроде бы они и сами уже про это говорят, — промямлил Лев довольно тусклым, чтоб не сказать — безучастным, голосом.

— Правильно, Лев Михайлович. Я позвонил в головную организацию, претендующую на наше хозяйство, и предложил ознакомиться еще раз с нашими возможностями. Я сказал, что они должны подсчитать…

— Да при чем тут головная организация? Надо обратиться непосредственно к директору дома… Говорить вначале надо с теми, кому здесь работать. По земле надо ходить, а потом уже лезть на небо, на облака. Я и спрашиваю:использовали вы неофициальные рычаги?

— Святослав Эдуардович не очень верит в официальный путь. Он всегда ищет пути приватные, Матвей Фомич. Так я тебя понял, Свет? — Лев заметно оживился.

— Я во все верю, но нельзя быть пассивными пайщиками. Если мы заинтересованы в работе, надо работать. В конце концов, я-то найду себе место… Удивляют меня эти разговоры! Кто ничего не имеет, тот всегда говорит на уровне общих проблем. Но у нас есть больница!

— Ну хорошо, Святослав, скажи, какие каналы воздействия ты можешь подсказать мне, главному врачу больницы?

Святослав Эдуардович ломал одну спичку за другой, пытаясь закурить новую сигарету, хотя только что воткнул в пепельницу большой окурок. То ли он оценивал каждый из окольных путей, известных только ему, то ли раздумывал, стоят ли эти «пайщики», собеседники того, чтобы открыть им возможности, которыми он располагает. В состоянии ли они выслушать и понять его? Не встанут ли они на путь доводов разума и принципиальности вместо того, чтобы действительно разумно, твердо и спокойно встать на путь мужчин; кто они, рачительные хозяева больницы или вольная голытьба, сегодня копающая грядки одному, завтра другому? Он полностью был сосредоточен на сигарете. Сначала зажег ее, потом стал попыхивать, будто раскуривал трубку. Конечно, в таких случаях трубка незаменима: пока ее раскочегаришь, можно подумать, и при этом пауза не будет выглядеть столь нарочитой, как сейчас. Свет выпускал дым струйками, кольцами, медленным густым облаком, которое тут же втягивал носом… — и молчал. Думал. Оценивал. Или он хотел сначала от начальника услышать про его неофициальные пути? Чтобы хозяин больницы, если он хозяин, первым продемонстрировал свой поиск выхода из лабиринта.

Хотя лабиринта никакого не было, была прямая дорога с двумя выходами. Прямо вперед — по мысли Святослава — больнице не бывать. Прямо назад, пятиться — кто его знает… Надо назад, но как? Когда все стремятся только вперед! Значит, сначала надо идти вперед, чтоб оказаться позади. Наверное, Святослав думал приблизительно так. Иначе чего бы он молчал?

А Лев Михайлович сидел и размышлял о форме речи Матвея Фомича: потому ли он говорит блочными фразами, что пытается утаить свои истинные мысли, или потому, что у него нет своих мыслей по данному поводу? Ведь в других случаях слова у него льются гладко, фразы выстраиваются более удобоваримые.

— Если мы будем выступать и доказывать, обосновывать наши нужды только общими мыслями и расхожими фразами и только на уровне глобальных проблем, мы не добьемся ничего. Нужны живые слова.

— «Живые слова»! А у нас, Лев, что ли, неживые?

Святослав с недоумением переводил взгляд с одного на другого. Теоретики! Нет, с ними каши не сваришь, опереться на них нельзя в трудную минуту. Может, плюнуть и выбрать свой путь, без них? Хватит, отдал им душу. Пусть падают. А то можно и подтолкнуть, чтоб побыстрее завершилась вся история. Либо попытаться исправить положение своими методами? Если бы теоретизирующие собеседники оглянулись на Света, они многое могли бы понять по его лицу. Но они на него не смотрели, а продолжали дискуссию.

— Вот вы сейчас… складно, понятно… нормально… А когда…

— Чтоб было… привычно… понятно…

Святослав молча, без эмоций, следил за их беспредметным философствованием, за всей этой осерьезненной пустотой. Было ясно: нет у них своих конструктивных мыслей. Святослав сидел и просчитывал варианты.

— …Нет времени… торопливость… Кирпичи… блочное строительство… Проще надо…

— Куда уж проще… машина… лошадь… Живой организм… Робот проще человека…

— Ну знаете ли…

То ли они не слышали друг друга, то ли не слушали, то ли просто сломя голову бежали от настоящего, заглушали самих себя. Они были несостоятельны для деловой жизни мужчин, и… И завхоз больницы, помощник заместителя главного врача по хозяйству и общим вопросам, решительно засадил сигарету в пепельницу.

— Ну хватит умничать, — спокойно, но чуть тверже и чуть менее почтительно, чем обычно позволял себе, обратился он к главному врачу и заведующему хирургическим отделением. — Наговорили пустых слов с три короба. Когда что придумаете, скажете. Жду ваших распоряжений, коллеги. — Святослав Эдуардович медленно поднялся и вышел, тихо притворив за собой дверь.

Больничные руководители почувствовали себя нашкодившими школьниками перед директорской дверью.

— Да, Лев Михайлович, так что же нам действительно делать?

— Пасуем, Матвей Фомич…

— Все зашло так далеко, что ничего мы решить не можем. Все теперь выше. Городские власти знают свою нужду. Они правы: и то нужно, и это. Пренебрегать государственными нуждами не след. Надо уметь ко всему отнестись с пониманием. Быть выше…

Еще немножко поговорили, каждый про свое. Опять Лев сидел, упершись взглядом в окно, и, возможно, думал о своих семейных ребусах. Через двор деловито прошел в хозчасть Святослав Эдуардович, даже не обернувшись в сторону директорских окон.

СВЯТОСЛАВ ЭДУАРДОВИЧ

Последнюю попытку сделаю. Очень уж неохота, чтоб все развалилось. Ведь и мне не так-то просто было налаживать связи. Это не за один год все делается. Устроюсь и снова налажу, но здесь машина смазана, я точно знаю, в каких блоках какая порча, на что нужно внимание, где масло нужно, где гайку сильнее подтянуть, где изоляционной лентой укрепить. Машину можно построить и новую. Прав Лев: лошадь сложнее машины, человек сложнее робота. Не знаю, какой там поэт что сказал, а точно. Больница для меня — машина, а не лошадь. Но для них-то она, по-моему, организм, они-то, по-моему, должны лечить, оперировать, консультантов искать, караул кричать! Вот уж действительно не потеряли уменье удивляться.

И такая беспомощность! Крыльями хлопают, рассуждают по-пустому. Ничего делового! Ну хоть бы план какой составили. Сами бы подумали, от кого что зависит, кто чего хочет, кому что выгодно. Нет. Как дети малые — по начальству кинулись, речи произносят, бумаги в разные концы пишут…

На самом деле — несерьезное отношение к себе. Я-то еще могу все послать к черту, устроюсь, не пропаду. Но им-то… они-то хорошо приработались, — если разойдутся, такого им уже нигде не будет. Ну хорошо, я счастья их не понимаю, но вижу, что им хорошо. Так кто ж, кроме них, будет думать за них?! Ну, а если точно не выйдет — надо срочно всем места искать. Официально их трудоустроить ничего не стоит: распихают по районным поликлиникам — и все довольны. Все, кроме них. Им — зарез. Я со Львом говорю — вроде сообразительный мужик, цепкий. А он цепкий, оказывается, только в своем деле. Чуть в сторону — и тоже курица. Как он сам говорит: специалист подобен флюсу. Вот именно. Флюс на ровном месте.

Вот и решил. Съезжу-ка я сам. Понюхаю, что к чему. А нет — так пусть уж быстрей все развалится. Тогда пойду добывать себе место.

Нашел, кому все это нужно. Приехал. Поговорил.

Смех же один да слезы.

Это вроде наши враги, противники вроде, мы с ними должны бороться. А вот и выходит, что во всяком важном деле нужно и противным сторонам объединяться, а не бороться. Поди ж ты знай… Мы у себя на них бочки катим, а они, оказывается, отбиваются до последней капли крови, не хотят в нашу больницу. Им, говорят, нужны кинозал, бассейн, кафе. Мелкие подсобные корпуса. По их нормативам, у нас они не смогут разместить столько людей, сколько сейчас могут у себя. У нас-то другие нормы на койку, а посчитал кто-то неправильно. Ну никак им наша больница не годится! И они тоже кудахчут, крыльями хлопают, бумаги в разные стороны пишут.

Спрашиваю: так откуда что пошло, кто начал, кто вел, кто решение принял? Не знают. Но, говорят, раз решение принято, отменить его уже почти невозможно. Предотвратить было бы легче. Это я и без них знаю. Так где же вы все были, когда решалось?!

Никто ничего не знает, и каждый бегает в своем направлении. Это как те, что роют туннель навстречу друг другу. «А если не сойдется?» — «Тогда два туннеля будет».

Вот у них точно не сойдется.

Ну дурни!

Последний раз попытаюсь ткнуться к нашим. Может, хоть что-нибудь сообразят наконец. Должен же Лев сообразить. Если, правда, не сломали его голову личные проблемы. Там, где лошадь ногу сломит, человек — голову. Нет, лучше и впрямь роботы.

А то ведь учатся, учатся, а все равно жить не умеют.

ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА

— Послушай, Святослав Эдуардович, откуда у тебя такое странное сочетание?

— Не понял?

— Имя сугубо славянское, а отчество неожиданное. Не сочетается.

— Ну и проблемы у вас, коллега. Просто когда рожала бабка, модно было одно, а когда мать — другое. Мои предки шли в ногу со временем. Вы лучше, Лев Михайлович, объясните, почему у вас в роду такой зоопарк? Почему мишка вдруг родил львенка?

— Да-а, тут ты меня поставил на место. Даже не думал никогда.

— Ладно. Я не затем к вам пришел, чтоб выяснять дела давно прошедших дней. Меня волнуют дела сегодняшние. Был я в доме ветеранов, которых к нам хотят перевести.

— Ну! Энергии в тебе, Свет, на целый горсовет хватит! И что они?

— Такие же рохли, как и вы. Им этот переезд — зарез: живут все рядом, коллектив сработался — развалится; для дела тоже не годится — и места мало, и всяких помещений не хватает. Отбиваются, но такими же методами, как и вы. Короче, ситуация такая: каким-то деятелям из профсоюза не нравится там территория — у них на три дерева, пять кустов и четыре газона меньше, чем у нас. Глупость! Им и сказали, профсоюзу: выбирайте, мол, любую больницу, какая понравится. Я говорю: у нас же магистраль рядом проходит. Смрад, угар… А теперь, когда решено уже все, кто пойдет из них на себя же клепать? Решение-то состоялось по их просьбе, по их выбору.

— Что ж, кранты?

— Как дергаться будем. Я им дал всю нашу планировку, цифры, все нормативы — пусть идут доказывать. И еще Вам поработать надо, Лев Михайлович. Надо посмотреть сейчас одного больного и положить, наверное. Он здесь, за дверью.

— Нет проблем. Можно и положить. Когда ляжет, тогда и посмотрю.

— Ну Лев Михайлович, ну деятель! Так никакую кашу не сваришь. Посмотрите, пощупайте, языком поцокайте, головкой покачайте, поразмышляйте, каким путем будет легче в больницу положить. Когда просто, все обесценивается. Жизнь кончается, а элементарным вещам не обучены.

— Учитель жизни. У меня, Свет, свои правила в этом деле. Уж извини.

— Я понимаю так: ради больницы личное и общественное должны сливаться в экстазе, в едином порыве.

— Ты, значит, за гармонию личного и общественного, чтобы не было примата одного над другим?

— Слишком сложно для меня. Мы, как говорится, университетов не кончали, но я за справедливость, чтоб всего и всем было поровну.

— Утопист.

— Лев Михайлович, еще не все. Надо принять одного человека на работу.

— Однако! Во-первых, с этим надо к главному. Во-вторых, брать врача перед закрытием было бы совсем уж нелепо.

— Дорогой Лев Михайлович, во-первых, он не врач, а фельдшер…

— А фельдшера куда? В отделение?

— Да хоть куда. В приемное, например.

— А какой работник? Ты хоть знаешь?

— При чем тут это? Надо. Надо помочь людям. Они начнут действовать более активно. Помогать надо — никогда не знаешь, кто сумеет помочь тебе. Все может оказаться полезным. Да и не только в больнице дело. Жизнь все равно продолжается. И аппаратура вам нужна, и иголки нужны, и машину чинить надо. О чем вы говорите, Лев Михайлович? Не за красивые глаза люди друг другу помогают.

Телефонный звонок избавил Льва от поиска аргументов, могущих поколебать железную и проверенную логику Света.

— Слушаю.

— Льва Михайловича, пожалуйста.

— Это я, Вера.

— Лев, сегодня приезжают к нам родители Сергея. Объявись, пожалуйста, дома пораньше. А еще лучше, если заедешь за мной к концу работы, надо бы в магазине что-нибудь поискать. У тебя коньяк есть?

— Ладно. Постараюсь. Посмотрим. Позвоню.

— Учти, что они первый раз приезжают. Надо принять хорошо.

— Понятно. Позвоню. До свиданья. — Лев положил трубку, невидяще поглядел на Света, вспоминая, зачем он здесь. — Ах, да… Ну, зови своего больного.

Пока Лев Михайлович смотрел больного, кабинет заполнился шумным Русланом и тихим Федором, которые и у начальника продолжали о чем-то спорить. Святослав Эдуардович посмотрел на них и строго сказал:

— Коллеги, потише нельзя? Вы же зашли в кабинет шефа. Шеф смотрит больного. Думать надо!

Доктора ошеломленно посмотрели на заведующего. Заведующий либо не слышал, как Свет превышает свои полномочия, либо не хотел слышать и реагировать. Имел право — смотрел больного. Закончив осмотр, заведующий предложил больному для уточнения диагноза и выбора лечения побыть некоторое время в отделении.

Святослав Эдуардович прервал неопределенную, размышляющую речь заведующего и сказал больному:

— Подождите в коридоре, а я потом пройду с вами в приемное отделение. Как-нибудь устроим. Положим. Не волнуйтесь. (Больной вышел.) Лев Михайлович, напишите, пожалуйста, заключение, а в приемном я уже сам все сделаю. Вы меня, коллеги, извините, конечно, за замечание, но обстоятельства требовали… — И Свет обезоруживающе засмеялся.

Федя ответил улыбкой. И тут в кабинет значительно тише, чем друзья-хирурги, гостем, а не хозяином вошел главный врач:

— Здравствуйте, гвардия. Лев, у тебя в шестой палате лежит жена зав отделом культуры райисполкома. Тебе еще не звонили?

— Нет. Когда легла? С чем?

— Сегодня ночью. Что ж ты не знаешь?

— Я не смотрю все истории болезни. Да там такой должности и не обозначено. А что у нее?

— «Что у нее»! Я у тебя хотел спросить. Живот болит. Пойдем к ней.

— Матвей Фомич, скажите хоть вы, на каком мы свете? Не пора ли нам себе места подыскивать? — Руслан Васильевич решил использовать появление главного для доверительной беседы в надежде, что в кабинете у Льва главный будет доступнее и откровеннее.

— Сам не знаю, ребята… Все-таки надо думать государственно, смотреть на мир надо не только со своей колокольни… Нужен, очень нужен хороший, настоящий дом для ветеранов промышленности. На их труде, на их болезнях — на их здоровье, вернее, — выстроилось благополучие нашего города. Нам бы шапку перед ними снять, а не противостоять тому благородному вниманию, которое справедливо на них обращено.

Тихо взорвался Свет. Моментально, с последним звуком сентенции главного, вступил со своим вопросом:

— А сейчас у них плохой, что ли, дом? Он же лучше и удобнее нашего.

— Ребята, ветеранам нужна зеленая территория вокруг здания. Парк нужен.

— Это у нас-то парк?! Семь с половиной деревьев, три куста и такая мощная дорога за забором!

— Товарищи, не спорьте больше чем надо. Я тоже болею за наши нужды. Но надо понимать и нужды более широкого региона, чем район. Люди, столько отдавшие на общее благо, имеют право на максимум внимания к ним со стороны медицины. Люди труда — что выше этого?

— А у нас что же, тунеядцы лечатся? — на этот раз взорвался Лев.

— Все это так, Левушка, но не надо заниматься демагогией. Я тоже всей душой за процветание нашей больницы. Мы высказали свое мнение, к нам обратились с просьбой понять и их. Только на почве всеобщего согласия может быть прогресс. Надо вырабатывать в себе государственное мышление.

— А я что, пекусь о соседнем государстве, когда лечу больного?

— Да ты не шуми, Лев. — Руслан перебил зава с неожиданно умиротворяющей интонацией. Неожиданной для самого Руслана. — Конечно, надо принимать во внимание нужды общества, а не только наши узковедомственные, местнические интересы…

— При чем тут местничество! Сдурел ты, что ли?! Что ты нам прописи читаешь! А судьба больных…

— Судьба больных — дело общее. Что, у Алексея Алексеевича, например, не больные, что ли? И там можно лечить. Там и места сейчас есть…

— А-а! Распалась связь, стало быть. Сейчас, как шакалы, все накинутся и растащат по кусочкам…

— Притупились когти у Льва, — неизвестно почему промолвил тихий Федор.

Матвей Фомич положил руку на плечо Руслана, развернул его к двери:

— Пойдем, Русланчик, проводи меня в шестую палату. Опять загремел телефон. Второй раз за короткое время Лев Михайлович схватился за телефонную трубку как за спасательный круг:

— Слушаю!

— Ты что кричишь? Я еще ни в чем не виновата. — И смех. — Слушай, Лёв, сегодня вечером придут со студии — режиссер и редактор. Захвати что-нибудь в магазине по дороге. Может, у тебя есть коньяк?

— Не знаю. Я сегодня вечером занят. Марта, не знаю! Не знаю, как тебе быть! Я тоже живой человек! У меня тоже есть личные нужды, кроме общественных!

— Я о твоих личных нуждах и пекусь. Что с тобой?..

Все нужды переплелись. Наступила гармония, о которой, по-видимому, и говорил нынче утром Святослав Эдуардович.

СЕГОДНЯ

Лев Михайлович один чемодан закинул наверх, другой засунул под сиденье. Обычная поездная проблема — верхнее или нижнее место — на этот раз не существовала: в этих двухместных купе обе полки были внизу. Лев Михайлович недавно сделал сие великое открытие: правда, в два раза дороже, зато едешь как человек. Все же четыре человека в столь ничтожном купейном пространстве, пусть даже каждый и расположился на своей полке, многовато. Вдвоем же здесь вполне сносно. Можно сидеть на своем месте за столиком, глаза в глаза со спутником, и вести обычную дорожную беседу. А не хочешь разговаривать, ложись, смотри в окно иль прямо перед собой, читай, горюй, мечтай…

Ох уж эти доверительные беседы с мимолетными спутниками! Случайно оказываешься рядом с совершенно незнакомым человеком, которого, скорее всего, никогда в жизни больше не увидишь, и он вдруг стихийно, неоправданно становится твоим исповедником, наперсником… Можно утаить свою явность, не вручать визитную карточку и выступить неким таинственным незнакомцем. Можно позволить себе такую откровенность, какой никогда не позволяешь даже наедине с самим собой. Не додумаешься до такого один на один с собой, молча. А звучащее для кого-то слово порождает новое суждение, на данный момент единственно правильное, немыслимое в безмолвии. Иная мысль неизреченная так может и остаться недодуманной.

Пока Лев Михайлович был в купе один и лишь гадал, кто станет его дорожным собеседником. Конечно, не исключено, что спутником окажется вовсе даже не спутник, а прекрасная спутница, и тогда черт его знает, какой степенью интимности обернутся доверительные дорожные беседы. Не исключено, что придется быть чересчур галантным, запредельно вежливым, чтобы не обидеть ненароком доверчивую, ласковую незнакомку…

Лев Михайлович примостился в углу, незатейливо вжавшись между окном, столом и стенкой, как и большинство пассажиров, коль у них такая возможность имеется. На столик сразу же положил сигареты и зажигалку, — неизвестно, как отнесется к этому виду отравы будущий попутчик, но карты уже выложены.

Оставалось меньше пяти минут до отхода поезда. Вообще-то Лев Михайлович стремился сейчас к уединению, ему хотелось, казалось необходимым побыть одному. Но вот она, человеческая природа: он стал нервничать и огорчаться, лишь только замаячила перед ним желанная и взлелеянная в суете каждодневной перспектива остаться наконец в одиночестве. Он жаждал спутника, кем бы он ни оказался. А если вдруг запертым с тобой в этом чулане окажется некто крайне тебе неприятный? — пришла мысль, и огорошенный ею Лев Михайлович стал уговаривать себя не сожалеть о несостоявшихся доверительных беседах. Однако есть своя сладость в думах о неиспользованной, но вполне реальной возможности.

Лев Михайлович развернул вечернюю газету, хотя ему совершенно неинтересны были городские новости. Он вообще принял решение уйти, отвлечься от проблемы и забот своего города, своего окружения. Он ушел от всех и от всего. Он отринул от себя рабочие нужды, перестал решать оздоровительные ребусы для трудящихся района в радиусе пятнадцати — двадцати километров от больницы. Он не хотел растравлять себя лестными и ласкающими душу картинами, будто кто-то станет горько плакать и страдать по нему. Наверняка великолепно обойдутся и без него. Ему надоело, не хотелось, обрыдло думать и решать головоломку, как поделить свои двадцать четыре часа в сутки, свою душу, свое тело, свою боль между больницей, киностудией, Верой, Мартой, Ирой, их нуждами, претензиями, капризами и требованиями: как все это сочетать со своим, не сказать чтобы очень уж праведным существованием. Ему осточертело думать о своем отделении, которое уже начали растаскивать, и никто уже не знал, кому чего хочется, и обожаемая всеми больница в процессе этой самой борьбы за нее вдруг перестала быть обожаемой, стала странной, неопределенной, непонятной… Лев раз-двоился, раз-троился… и так далее — не счесть.

И не то чтобы осознанное это раздвоение, осознанная неправедность слишком тяготили его, делали в своих же глазах хуже — нет, «такова жизнь», с горечью и оправдываясь говорил он себе. И продолжал относиться с достаточным уважением и к самому себе, и к тем внутренним душевным борениям, которые, по его мнению, поддерживали в нем страдания, а стало быть, человечность. Он с удовольствием — так было удобно — подчинялся довольно расхожей мысли о страданиях как основе всего человеческого в человеке. Но при всем самом любовном к себе отношении сознавал, что долгое плавание в мутном потоке вынужденной фальши, наверное, весьма заметно разрушило свойственные ему устойчивые навыки честного человека, честного, насколько это было возможным при двусмысленных его попытках удержать свой корабль на поверхности изменчивого житейского моря.

Пусть, пусть все жизненные неувязки останутся в этом городе. Он оставлял город — жизнь продолжалась. Бывает ли жизнь, когда все увязано? Он никого не бросил, ни с кем не развелся, разве что с машиной, оставив ее пока Ирке и ее обожаемому Сережке. Пусть теперь они думают о бензине, о ГАИ, о техосмотрах и техобслуживании — он им охотно поможет. Но чем он им может помочь? По крайней мере он надеялся, что деньгами помочь сумеет. На сценариях заработает. А личное его присутствие необязательно и даже обременительно. Впрочем, кто его знает… Жизнь покажет.

Он не развелся с медициной, сохранил свой статус супермена — заведующего хирургическим отделением, вычитав в «Медицинской газете» о конкурсе на эту должность в хорошей больнице в хорошем городе, где тоже есть студия документальных и научно-популярных фильмов, где его знают, где с удовольствием с ним будут работать и врачи и киношники, как выяснил он, слетав в этот город.

На новом месте, в новом городе он надеялся сохранить все, кроме неразрешенных и неразрешимых проблем. Лев Михайлович вспомнил, как хорошо он побеседовал с главным доктором больницы, который весьма галантно говорил об успехах современной хирургии с точки зрения старого терапевта. Старый терапевт радовался, что такой опытный и разносторонний хирург захотел у них работать, несмотря на то что возраст, конечно, уже не для новых подвигов. Лев Михайлович, в свою очередь, показал широту мышления, предположив, что успех хирургии — прежде всего признак слабости, проявление кризиса общей медицины и конечно же царицы медицинских полей, пехоты армии здоровья — терапии. Хорошо поговорили, не правда ли? И весь разговор шел в раскланивающихся и кивающих друг другу интонациях и мыслях; если бы собеседники не сидели в креслах, а двигались в такт своим словам и мыслям, то это собеседование напоминало бы более всего птичий брачный танец.

Оба остались довольны разговором, и Лев передал свои документы главному врачу для конкурсной комиссии. Возвратившись домой, он не был столь же щепетилен или, скажем, куртуазен, как в разговорах с главным врачом новой больницы, и никому ничего не сказал. Конечно, он боялся реакции тех, кого должен был затронуть этот громоподобный шаг. Однако без грома не обошлось, когда пришло положительное решение конкурсной комиссии. Неудивительно, что провожающих не было. Тех, кто все же пришел, Лев резко и грубо отправил прочь, лишь только они подошли к вагону.

Лев Михайлович все решил… все хотел… все оставил здесь, все заботы, желания, проблемы, прочно уселся в углу купе, развернул газету и с самым серьезным видом углубился в изучение городских забот, которые редакция сочла нужным довести до населения.

Поезд медленно двинулся, за окном отползали назад платформы, вагоны, кучки провожающих, наконец, проплыл милиционер, стоявший в самом конце перрона. Все быстрее мелькали дома, которые постепенно стали мельчать, потянулись обширные грязные окраины, домишки полудачного, полупоселкового вида, потом поля, поля, леса попеременно.

Лев Михайлович ехал один. Спутника не было.

Одинокий беглец погрузился в сообщение под рубрикой «Из зала суда»: о том, как некий проходимец продавал из-под прилавка какие-то джинсы на пять рублей дороже; газетный репортер подсчитал, сколько штанов предприимчивый прощелыга продал за пять лет работы в торговле, а Лев Михайлович с нежностью подумал об оставленном городе, который вполне за пять лет мог, наверное, наладить производство этакого несложного дефицита.

Лев Михайлович дочитал вечернюю газету до последней строчки, накурился всласть, пользуясь бесконтрольностью и одиночеством, выпил чай, принял таблетку анальгина…

Наступило завтра.

Начиналась новая жизнь, новая служба.


Лев осмотрел свое временное пристанище, выглянул в окно: внизу был парк, пожалуй, даже лучше, чем тот, что послужил причиной их общего несчастья. О других причинах своих неприятностей он не вспоминал.

На стене часы громко отщелкивали каждую минуту, повинуясь центральным часам, руководившим всем гостиничным временем. Два часа. В это время там, у себя, он был бы в самом разгаре дел…

Лев обратился мыслью к прошлому, к оставленному, и вспомнились вдруг не те, кого оставил он, а тот, кто сам их оставил: Яков Григорьевич тотчас возник в окне его памяти. Даже не он сам, а, смешно сказать, его маленькая собачонка. Лев Михайлович вдруг ясно представил себе белого крохотного песика у ног деда. Воображение Льва разыгралось, он погрузился в какой-то нелепый транс, представив себя малым щенком у ног старшего коллеги. Ах, дед, дед! Шико звали его пса. Впрочем, почему звали? Может быть, собака жива еще… Горькая улыбка стыла на губах Льва Михайловича. Если б не знать, что этот человек — хирург, супермен, двоеженец, — можно было бы заподозрить, что… Глаза его влажно заблестели, соответствуя горестному выражению лица. Он попытался вообразить большого пса Света, представить, как этот пес — Гай, кажется, его кличка — стремится защитить, «вырвать глотку» обидчику своего хозяина, но ничего не вышло.

Лев Михайлович махнул рукой, подошел к телефону и набрал код города, где остались Ира, Марта, больница, парк…

— Алло! Федор?

— Я. Кто это?

— Федя! Уже не узнаешь?

— А-а, привет! Узнаю, узнаю, шеф.

— Шеф. К сожалению, экс… экс-шеф.

— А кто неволил? Поторопились…

— Может… Не знаю… Сил больше недоставало.

— Вот и плохо… Все обошлось.

— То есть?

— А вот так! Победили мы. Разобрались кому следует. Головотяпством признали.

— Что?! Что — головотяпство?

— Как — что? Вестимо что. Больницу разрушать — головотяпство.

— Ну.

— Что «ну»? Больница остается, меры приняты, виноватые наказаны.

— Так вы все работаете?

— Все! Руслан в институт ушел. Я теперь должен новых искать, учить. Молодых ищу.

— Ты зав?..

— Ну.

— Что «ну»?

— Ну зав.

— Это правильно.

— Может, вернетесь?

— М-да-а. Счастливо тебе, Федечка. Семьям привет. Привет семье. Дому привет.

Лев Михайлович сел на стул возле подоконника, положил на руки голову, словно задумчивая спокойная собака, и замурлыкал любимую песенку: «Не страшно потерять уменье удивлять, страшнее потерять уменье удивляться…»


Оглавление

  • ***
  • ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ
  • СВЯТОСЛАВ ЭДУАРДОВИЧ
  • АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ
  • РУСЛАН ВАСИЛЬЕВИЧ
  • ЯКОВ ГРИГОРЬЕВИЧ
  • ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ
  • СВЕТЛАНА ПЕТРОВНА
  • СКЛЕРОЗ
  • КТО МОЖЕТ, ПУСТЬ СДЕЛАЕТ ЛУЧШЕ
  • МАТВЕЙ ФОМИЧ
  • ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
  • ВЕРА МАКСИМОВНА
  • НАТАЛЬЯ АЛЕКСАНДРОВНА
  • СВАДЬБА
  • КОНСИЛИУМ
  • ВЕРА МАКСИМОВНА
  • ЕЩЕ ОДНА СВАДЬБА
  • АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ
  • ФЕДОР СЕРГЕЕВИЧ
  • ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ
  • ВСТРЕЧА
  • РАЗНОС
  • ОТПУСК
  • ОБСУЖДЕНИЕ
  • СОВЕЩАНИЕ
  • СВЯТОСЛАВ ЭДУАРДОВИЧ
  • ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА
  • СЕГОДНЯ