Обратной дороги нет (cборник) (fb2)


Настройки текста:



ОБРАТНОЙ ДОРОГИ НЕТ Повести


©  http://kompas.co.ua — україномовна пригодницька література



Герой Советского Союза Владимир Карпов МЫ УХОДИЛИ В НОЧЬ

1


оворят, желание, загаданное под Новый год, обязательно сбывается. Даже без особых задумок новый год несет перемены в жизни.

Канун 1942 года я провел в окопах на Калининском фронте. Взвод, которым я командовал, находился в боевом охранении. Траншея наша пересекала плоскую высотку, со всех сторон окаймленную ровными полями.

К нам добирались только ночью. Приносили термосы с горячим борщом и кашей.

Сегодня вот уже и двенадцать ночи прошло и новый год настал, а наших кормильцев все не было.

— Чтой-то долго не волокут нам харчишки, — сказал пулеметчик Ефимов, дежуривший у станкача.

— Загуляли, наверное, — усмехнулся его помощник, маленький, но более старший по годам Махоткин.

— Не может такое быть, — спокойно возразил Ефимов. — Ты бы находился там, разве мог забыть про боевое охранение?

— Нет.

— То-то.

— Да я так просто сказал.

Глядел я на пулеметчиков, и казались они мне сегодня необычными. Лица, хоть и во мраке, но какие-то просветленные. Может быть, правда — в новогоднюю ночь все выглядит по-особенному. Подошел к пулеметчикам поближе. Пригляделся. Побрились! Обычно лица у них были щетинистые, а тут гладкие, поэтому и светятся. Я не раз в спокойные часы говорил своим красноармейцам:

— Побрейтесь, внешность отражает моральный дух бойца.

— Какой у нас дух, товарищ лейтенант, может фашист засвидетельствовать. С бородой в зиму теплее. Когда стоишь в окопе, лицо в аккурат вровень с землей, поземка метет, как против нее стоять с вылизанными щеками? Щетина — она вроде шинельного сукна — оберегает.

Я понимал: шутит Ефимов, но и доля правды в его словах была.

Наконец приползли наши «снабженцы».

— В Москву, что ли, за едой ездили? — спросил нетерпеливый Махоткин.

— Угадал, прямо из ресторана «Балчуг» бифштекс тебе несем, — хмуро огрызнулся во мраке один из бойцов и добавил: — Зацепило у нас одного, пришлось возвращаться… Крепко зацепило, не выживет, наверное.

Гитлеровцы, видно, услышали разговор, чесанули по нашей высотке из пулеметов. Пристрелянные засветло пулеметы били точно по траншее. Снег, взбитый пулями, белой пылью обдавал пригнувшихся красноармейцев.

— Вот и новогоднее конфетти, — сказал все тот же боец, из пришедших.

— Слушай, а ты, и правда, не в ресторане ли работал, бифштекс знаешь, конфетти, — сказал Ефимов.

Однако боец не принял это явное предложение поговорить. Наверное, тот, кого ранили, был его другом. Не до разговоров теперь.

В термосах был завтрак, обед и ужин, потому что добирались к нам раз в сутки.

Отметили и мы Новый год, сидя кто на чем в полутемном блиндаже, где даже коптилки не было, жгли, как лучину, обрывки смолистого телефонного кабеля.

Красноармейцы разговорились, а я вышел в траншею: как бы гитлеровцы не преподнесли сюрприз на Новый год.

Было темно и тихо. Лишь справа и слева по линии фронта тарахтели иногда пулеметы да взлетали в небо ракеты.

Когда уходили продовольственники, Ефимов сказал:

— Если твой друг дотянул до Нового года — жить будет.

— Хорошо бы, — боец вздохнул.

Я распределил смены. Проверил связь и решил поспать, покуда все спокойно. Однако заснуть не мог. Лезут в голову воспоминания. Хоть и немного их было в двадцать лет. но все же своя жизнь: школа, Ира Григорьева, Шурик Нестеренко, тренер по боксу Аракельян, бои на ринге… Как это красиво: ярко освещенный ринг окаймлен белыми канатами. За канатами полутьма, там шумят и дышат зрители. Я их только слышу. В белом квадрате и вообще во всем мире сейчас для меня существует лишь один человек — он напротив, — мышцы переливаются на его теле, я уже испытал силу этих тугих мышц. Крепкий, техничный парень. Здоров, как конь. И все равно его надо победить. Одолею! Я ведь не раз чувствовал, как мои удары, достигая цели, делали этого крепыша на несколько мгновений мягким…

Ах, если бы все это повторилось! Я бы, наверное, расцеловал своего противника. Правда, мы никогда не питали ненависти друг к другу, нередко уходили с ринга в обнимку. На кого обижаться? Проиграл? Значит, плохо подготовился, жидковат, и виновен в этом только ты. Тренируйся. Хороший спорт — бокс. — Играл я и в футбол. Там, бывает, подножку тебе смастерят в самый острый момент или просто грубо «подкуют», так бы и дал сдачи обидчику. Но нельзя. А вот в боксе, пожалуйста, — дай, если сможешь. Но не так-то это просто!

От таких воспоминаний даже приятный спортивный озноб пошел у меня по телу. Его ощущаешь до начала боя. Пока судья представляет бойцов зрителям. «В красном углу боксер первого разряда Ковров. (Это я.) В синем…» Ну кто же мне особенно запомнился в противоположном углу? Много их было, отличные ребята. Где они сейчас?

Я вышел в траншею. Закурил. Было три часа ночи. Мрак. В пределах видимости — серый снег. Дует холодный ветер. Тишина. Даже фашисты не стреляют. Наши всегда ведут себя спокойно, солидно. Зря не суетятся, патроны не жгут. Это гитлеровцы тарахтят пулеметами и трещат автоматами всю ночь. Боятся они нас, вот огнем себя и подбадривают.

Сегодня молчат. Тоже, наверное, отметили Новый год. О чем они думают? Наверное, злобствуют, что в Москве не удалось праздновать. Они ведь так и планировали — 7 ноября парад фашистских войск на Красной площади. Вот гады! Парад был, но только Красной Армии. Здорово, умно наше правительство им дулю под нос сунуло! Гитлер, наверное, в нокдауне был от нашего парада.

Вдруг мне показалось, что сугроб неподалеку от нашего окопа покачнулся. Такое впечатление бывает, когда ракета сгорит в вышине и начинает, затухая, падать — тени перемещаются, кусты, сугробы, ямки в нейтральной зоне будто шевелятся.

Но это при ракете, а ее над нейтралкой не было!

Приглядываюсь до рези в глазах. И вдруг вижу: не один, а несколько белых бугорков движутся. И вон там… и вот справа. Ползут! В белых маскировочных костюмах ползут!

Первая мысль: «К пулемету. Крикнуть — «К бою!» Не будь я боксером, наверное, так и поступил бы. Что тут размышлять, враги хотят застать нас врасплох, надо поднимать тревогу. Но в том-то и дело, что я боксер. А меня тренер приучил никогда не поддаваться панике: быстро, но спокойно разберись в обстановке и потом действуй очень решительно. Бывало, зажмет противник в углу, крушит с правой и левой. Кажется, все, пропал, сейчас грохнешься на пол. И грохнулся бы, если растерялся. Но я ухожу в глухую защиту — мои перчатки закрыли челюсть, локти защищают корпус. В несколько мгновений холодным рассудком удерживаю себя в таком положении, высматриваю, даже немножко отдыхаю. И когда соперник думает, что я уже скис, вдруг взрываюсь оглушительными ответными ударами.

Вот и сейчас, пока бежал к пулемету, успел сообразить: гитлеровцев не так уж много. Не по всему фронту ползут. Только на нас небольшая группа. Вражеские разведчики, наверное. Решили на Новый год «языка» у нас захватить.

Как хорошо, что я не закричал, не поднял тревогу! Ну, гитлерюги, сейчас я вам подготовлю ответный удар, как, дела л когда-то на ринге.

Пулеметчику показал на ползущих и шепнул:

— Не стреляй. Сейчас мы их встретим!

Я побежал к блиндажу, откинул плащ-палатку, закрывавшую вход, и коротко, чтоб всем было ясно, что надо делать, сказал в темноту:

— Подъем, славяне. Тихо! К нам крадутся немецкие разведчики. Выходите из блиндажа пригнувшись. Без моей команды в окопе не подниматься. Всем подготовить гранаты!

Я пошел назад к пулемету, а бойцы один за другим стали выскакивать из черного проема двери. На фронте солдат спит очень чутко, тем более в боевом охранении. Я был убежден, все до единого, кто хоть минуту до этого спал, теперь услыхали мой приказ. Пулеметчику шепнул:

— Будем ходить по траншее, будто нас всего двое.

Фашисты видели наши головы и продолжали подкрадываться, уверенные, что их не замечают. Если бы обнаружили — сразу открыли огонь.

Я ходил, не торопясь, перешагивал через ноги сидящих бойцов, подсказывал:

— Усики на лимонках отогните. Сейчас начнем, — а сам косил глазами на нейтральную зону, старался прикинуть, сколько гитлеровцев. Человек двадцать, не больше. Взвод на взвод! Ну что же, давайте померяемся силами. В то же время боксерский опыт подсказывал: не зарывайся, проверь, все ли так, как тебе кажется! Еще раз внимательно вглядываюсь в мутную мглу. Вроде ни справа, ни слева никого больше нет. Только к нам ползут. «Но доложить я обязан», — опять спокойно подсказывает внутренний голос. Подошел к входу в блиндаж, он рядом, в пяти шагах. Сказал в мрак телефонисту, уверенный, что он начеку:

— Сообщи десятому: ползут до двадцати человек, сейчас встретим.

Когда подступает смертельная опасность, секунды становятся очень длинными. Вот и сейчас рассказываю, вроде бы долго это длилось, а на самом деле все происходило очень быстро: обнаружил ползущих, дал команду выходить без шума, приказал телефонисту доложить — несколько мгновений, в течение которых глав не спускал с приближающихся врагов.

К тому же я знаю: фашисты издали не кинутся, подползут, чтоб навалиться быстрым и ошеломляющим броском.

Вот момент, когда они изготовятся к рывку, я и не должен упустить!

Но и раньше открыть огонь нельзя — лопнет вся моя затея, удерут фашисты.

Стою, гляжу на белые призраки, которые уже совсем близко. Может быть, пора? Нет, гитлеровцы должны на минуту остановиться, подождать отставших, собраться с духом и потом уж кинуться.

Но вот, наконец, передние фигуры в снегу замерли, к ним подтягиваются те, кто позади.

Вот приподнялась одна белая тень, наверное командир…

Пусть вскочат, в рост гранаты будут бить их надежнее, лежащих осколки, пожалуй, и не зацепят.

Короткая гортанная команда, белые округлые фигуры врагов вскинулись и безмолвно побежали на нас.

— Гранатами огонь! — заорал я что было сил, кинул свои две лимонки и тут же застрочил по врагу из автомата. Пулеметчик вылил навстречу гитлеровцам не меньше пол-ленты.

Взрывы гранат смешались с криками и стонами фашистов, которые заметались между огненно-черными взрывами.

Наш отпор был настолько неожиданным и страшным, что даже уцелевшие гитлеровцы взвыли от ужаса. Они кинулись назад, не обращая внимания на своих раненых, бросали их в полной панике.

Радость победы смешалась со спортивным азартом: «Надо переловить уцелевших, захватить пленных», — мелькнуло в голове, и я тут же выскочил на бруствер:

— За мной! Бери их живьем, ребята!

Вскоре нагнал одного из удиравших фашистов. Он запыхался от бега по глубокому снегу, воздух со свистом и всхрипами вырывался из его груди. «Живьем! Живьем!»-стучало в голове, и я старался быстрее схватить его. Он прыгал в снегу из последних сил. Когда я был уже рядом, фашист вдруг обернулся. Я увидел его расширенные от ужаса глаза, а внизу — как бы третий глаз, такой же круглый, с черным зрачком в середине. Пригнувшись, я резко кинулся под этот третий зрачок, который был не чем иным, как дулом автомата. Очередь рокотнула над моим затылком, а я, ударив головой врага в грудь, упал с ним на землю. Он не растерялся, видно, был не из робких, вскочил и тут же кинулся на меня! И в этот момент я от души, со всей любовью к спорту, закатил фашисту такой хук, что он мелькнул сапогами на уровне моих глаз и грохнулся в снег.

Ребята догнали еще троих, остальные убежали. На снегу насчитали восемь убитых. Мы собрали оружие, документы и бумаги Когда повели пленных к нашим окопам, мой «крестник» только пришел в себя, он таращил мутные после нокаута глаза и, видно, плохо еще понимал — что же произошло?

Пленных надо было доставить в тыл затемно: днем гитлеровские снайперы ни их, ни нас живыми не пропустят. Да и стычка эта нам так просто не пройдет. Сейчас гитлеровцы откроют артиллерийский огонь от ярости, что сорвался налет, да и в надежде побить своих, попавших в плен, чтоб не выболтали тайны.

Я срочно назначил двоих конвоиров и отправил пленных к ротному. По телефону коротко доложил, как все произошло.

— Знаю, — весело сказал капитан Шахунов, — твой телефонист по ходу дела рассказывал. Молодец, Ковров, поздравляю, хорошо новый год начал!

Не успели мы поговорить, как вдали глухо бухнули орудия и снаряды, завывая все сильнее и сильнее, быстро понеслись в нашу сторону. Загрохотали взрывы один за другим. Высотка наша задрожала, как при сильнейшем землетрясении. Пыль сыпалась со стен блиндажа и сочилась между бревен наката. В траншею было несколько прямых попаданий. Но все обошлось, никого не задело.

Нас поздравляли по телефону — командир батальона и комиссар полка. Потом вдруг позвонили из штаба:

— С наступлением темноты лейтенанту Коврову прибыть к командиру полка.

Весь день я с волнением думал о предстоящей встрече с командиром полка подполковником Колдуновым. Знал — не ругать зовет, но все же робел, строгий он у нас. Начистился я, побрился, утюга не было, руками обмундирование поправлял да оглаживал.

Чуть смерклось, пошел со связным.

В штабной землянке резало глаза от непривычно яркого света, на столе горели самые настоящие лампы с пузатыми стеклами. Первый раз увидел Колдунова улыбающимся. Пожал он мне руку, сказал:

— Покажись, герой! Хорош! — и, обращаясь к начальнику штаба, предложил: — Вот вам командир взвода разведки. У него природная хватка, он понимает цену живому фашисту! Пойдете в разведчики, Ковров?

Я растерялся. Не ожидал такого предложения. Разведчики в моем понятии люди особенные, а я обыкновенный траншейный лейтенант.

— Справлюсь ли?

— Уже справился, за одну ночь четверых наловил, — подбодрил начальник штаба.

— Можно попробовать, — согласился я, сохраняя все же путь для отступления, — не получится — вернете в роту.

— Скромность всегда украшала человека, — сказал командир. — Разведчик из тебя несомненно получится. Я просто не знал, что ты боксер, давно бы тебя забрал в разведку. Каждый спортсмен, а тем более боксер, борец, самбист — это же потенциальный разведчик. И учти, товарищ Ковров, сила твоя не только в кулаках, но и в быстроте мышления и находчивости.

Как верно подметил командир! Я сам в этом еще не разобрался, а он уже все оценил и сделал выводы.

Так с января 1942 года я стал разведчиком. Подтвердилась примета: новый год приносит перемены в жизни. Разведчик — это солдат, который действует ночью, больше ползает, чем ходит, воюет, как шахматист, головой, но, когда надо, умело применяет любое оружие — и холодное, и горячее. Основной наш метод — скрытое сближение и короткая рукопашная схватка в темноте. Главное — чтобы все произошло тихо.

Когда писали в информационных сводках во время войны: «На фронте без перемен», «ничего Существенного не произошло», это значило, всю ночь вершили свои опасные дела разведчики. Я расскажу вам несколько эпизодов из этого самого «ничего существенного».


2


Итак, назначен командиром взвода разведки. Странно получилось! На передовой с первых дней, успел понюхать пороху, лейтенант, а вот чувствовал себя новичком. Наверное потому, что раньше не приходилось бывать в разведке.

Мои подчиненные выглядели вояками бывалыми, у многих на груди поблескивал орден Красного Знамени. Были и другие награды, но орден Красного Знамени всегда вызывал у меня особое уважение.

Взвод готовился к выполнению задачи. У всех были спокойные лица — предстояла обычная, будничная работа. А я волновался. Стараясь казаться спокойным, приглядывался к людям: может, и они волнуются, но умело скрывают свои переживания?

Вот сидит сибиряк Макагонов, он обматывает чистым бинтом автомат, чтобы не выделялся на снегу, и мурлычет какую-то песенку. Рядом с Макагоновым его постоянный собеседник и задира Саша Пролеткин, он тоже меняет испачкавшийся бинт. Верный своим привычкам, Саша заводит с Макагоновым разговор. Все затихают и прислушиваются: Саша обязательно что-нибудь отчудит.

— Скажи, Макагонов, ты жирафа ел?

— Что я сдурел, что ли, жирафа есть?

— А я ел.

— Как же ты в Африку попал?

— Зачем в Африку. Когда Смоленск оставляли, там зверинец разбежался. Вот мы с одним дружком и попробовали. Хотели еще бегемота попробовать.

— Уж молчал бы, — неодобрительно говорит Макагонов.

— А что?

— Под суд тебя надо за такие дела, вот что! Редких животных истреблял.

— Эх, какой быстрый! — юлит перед Макагоновым Саша. — А ты бы не истреблял?

— Я — нет!

— Вот тебя-то и надо под суд. Тогда приказ был: уничтожить все, чтобы фашистам не досталось. У жирафа шею видел? Он ни в какой вагон не помещается, и на платформу нельзя — за семафоры цеплять будет. Его и не эвакуировали поэтому.

Вот так весь день: готовятся, шутят, отдыхают. А через несколько часов, может случиться, кого-нибудь из них принесут мертвым на плащ-палатке.

С наступлением темноты вышли. Нас было восемь. В первой траншее разведчики курили, разговаривали со знакомыми солдатами, ждали, пока сгустятся сумерки.

Я наблюдал за объектом, на который решено было идти. Это небольшая высота, на ней пулемет. Мы должны разрезать проволоку, забраться в немецкую траншею и по ней подойти к пулемету с фланга.

Мне хотелось, «чтобы это произошло побыстрее.

Наконец стало совсем темно. Я собрал разведчиков, спросил, все ли готовы, подал команду и первым выскочил из окопа.

Когда отошли от своих траншей, со мной поравнялся Макагонов.

— Негоже командиру ходить за дозорного, — сказал он и обернулся: — Ну-ка ты, жирафник, давай в дозор с Пантелеевым!

Саша и Пантелеев беспрекословно пошли вперед. С этого момента и дальше, до самого возвращения, я чувствовал, хоть я и старший, все слушают, что скажет Макагонов. Он был опытный разведчик, с ним люди много раз бывали в деле. В него верили.

Вообще понятие «командовать» в разведке своеобразно. Как командовать, когда вблизи противника нельзя произнести ни слова, нельзя сделать ни одного заметного движения. Здесь вместо команды — едва уловимый жест, кивок, а то и просто — «делай как я». Командир ползет — все за ним, остановился — и все замерли.

Обычно поиск разрабатывается и продумывается до мельчайших подробностей заранее. Иногда все действия репетируются на местности, похожей на ту, где предстоит «работа». Случайности, конечно, меняют ход событий, но все же продуманная канва объединяет общие усилия без лишних команд.

Люди, которые не раз ходили на задание вместе, понимают друг друга без слов. У них, как говорится, один мигнет — другой смекнет.

Я был новичком и, естественно, не мог сразу верховодить. Поэтому я Макагонову не противился. Да и щелканье пуль над головой несколько умеряло мою прыть.

Сначала мы шли быстро. Останавливались, только когда ракета взмывала в небо. Покачиваясь, ракета плавно спускалась к земле, заливая все вокруг зеленоватым светом. Мы, не двигаясь, лежали на снегу.

От середины нейтральной зоны продвигались ползком. Когда впереди показался кустарник, я узнал его: он примыкал к проволоке противника. Наблюдая за объектом из своих окопов, я намеревался использовать этот кустарник для маскировки. По нему можно было подползти к проволочному заграждению.

Я показал Макагонову рукой в направлении кустарника. Но Макагонов отрицательно помотал головой. Меня это задело, я еще раз махнул в сторону кустов. Тогда Макагонов приблизился ко мне и без голоса, одним дыханием, прошептал на ухо:

— Хрустеть будет.

Затем он кистью руки вильнул перед моими глазами, как делают, когда изображают рыбу, и я сразу понял! нужно, обтекая кустарник, ползти опушкой его, он нас скроет от наблюдателей и приведет к проволоке.

Я кивнул и пополз за Макагоновым.

Проволоку резали два разведчика. Один, лежа на спине, перекусывал ее ножницами, другой отводил концы. Резали только нижние нити, до верхних тянуться опасно, да они нам и не помешают.

Сердце у меня гулко стучало, по спине пробегал холодок. Враг был рядом. Опасно было даже громко дышать, услышат. Когда проход был готов и подошла моя очередь ползти под проволоку, кровь во всем теле приливала и отливала горячими волнами.

В немецкую траншею мы спустились вшестером. Двое остались охранять и расширять проход на тот случай, если нам придется спешно отходить.

Траншеи роются извилистые. В том изгибе, куда мы спустились, никого не было. Мы заглянули за ближние повороты — справа и слева. Пусто. По намеченному плану двинулись вверх, к пулемету. По стенке траншеи тянулся прикрепленный скобами кабель. Я показал на него Макагонову. Тот кивнул: «Режь». Я достал нож и стал резать провод. Он оказался крепким и не поддавался. И вдруг, когда я возился с проводом, из-за поворота вышли два гитлеровца. Это было настолько неожиданно, что мы оцепенели.

Фашисты подошли спокойно, и передний о чем-то стал спрашивать. Очевидно, нас приняли за своих связистов. Они были в белых маскировочных костюмах, мы — тоже.

И вот тут короткая очередь треснула у меня над ухом. В первое мгновение я даже не понял, кто стреляет. Затем увидел, как ближний ко мне гитлеровец повалился на спину, а второй бросился бежать.

Стрелял, как выяснилось потом, Пантелеев, у парня просто не выдержали нервы.

Я перепрыгнул через убитого и кинулся за убегавшим. Настиг его. Схватил за плечи. Попытался свалить. Но сильный удар отбросил меня назад. Гитлеровец побежал дальше. С налету я прыгнул ему на плечи, но он ловко вывернулся. Я упал. В этот момент, видно только опомнясь, фашист закричал.

Все наши стремления сводились к тому, чтобы действовать тихо. И вдруг этот отчаянный крик о помощи. Он был настолько страшен для нас, что я, забыв обо всем, выхватил нож и в два прыжка настиг гитлеровца.

Ко мне подбежали разведчики. Гитлеровец лежал на дне траншеи. «Языка» не было. Мы напряженно вслушивались, не бежит ли кто на зов.

И тут-то по стенке траншеи застучали пули, все мы прижались к противоположной стороне. Стреляли рядом, но звуки выстрелов были глухие.

Я выглянул за поворот и все понял. Там виднелись лесенка и дверь блиндажа. Враги стреляли из автомата через закрытую дверь. Они услышали крик и возню в траншее и пытались огнем расчистить себе выход.

Макагонов бросил под дверь гранату. Грохнул взрыв, дверь сорвало. Перед нами открылся тускло освещенный блиндаж. Я метнул в него гранату. Свет в блиндаже погас, раздались крики и стоны. Макагонов бросил еще одну гранату. Крики в блиндаже смолкли. Из черного проема двери выходил дымок.

Нужно лезть в блиндаж и тащить оттуда «языка». Но там могут стоять наготове уцелевшие автоматчики, и как только покажешься в дверном проеме, они прошьют очередями. Что делать?

Решение возникает мгновенно. Я бросаю в блиндаж еще одну гранату, но не выдергиваю из нее кольцо. Вслед за гранатой вбегаю в блиндаж и отскакиваю в сторону от двери.

Расчет прост: если кто-нибудь уцелел, он при падении гранаты обязательно бросится на землю и инстинктивно прикроет голову. О том, что граната не разорвется, знаю только я.

Одной секунды хватило, чтобы вскочить в блиндаж незамеченным. В блиндаже темно. Я стоял, прижимаясь спиной к стене и держа автомат наготове. Пахло гарью взрыва. Было слышно тяжелое дыхание гитлеровцев. Осторожно сделал первый шаг и сразу наткнулся на лежащего. Он не подавал признаков жизни. Я двинулся вперед на четвереньках, ощупывая дорогу руками. Блиндаж оказался небольшой, наверное, на отделение. Натолкнулся в темноте еще на четверых, все они были ранены или оглушены взрывом. В «языки» явно не годились. Впереди я все время слышал дыхание. Фашист дышал тяжело и шумно, будто после бега, он не подозревал, что рядом русский разведчик. Убедившись, что, кроме этого немца, в блиндаже нет никого, способного к сопротивлению, я включил карманный фонарик и направил свет в испуганные глаза гитлеровца, чтобы ослепить его. Затем обвел лучом блиндаж. Все лежали неподвижно.

Я шагнул к гитлеровцу. Он стал пятиться от меня в угол. Следов крови на нем не было. Значит, не ранен. Это то, что нам нужно. Я взял его за ворот и встряхнул, чтоб тверже стоял на ногах. Ноги у него от страха подгибались, как резиновые.

В блиндаж заглянул Макагонов.

— Ну, как? — спросил он.

— Есть, — ответил я и подтолкнул «языка» к двери. Фашист был потрясен и подавлен, он не сопротивлялся, покорно принял кляп и дал связать руки. Он не сводил с меня расширенных от ужаса глаз. Вид у меня действительно был устрашающий. Белый костюм окрасился кровью, ведь я ползал в блиндаже между ранеными и убитыми.

Разведчики собрали документы. Дело было сделано, тронулись в обратный путь.

Благополучно достигли прохода в проволочном заграждении. Нас никто не преследовал. Отделение, которое оборонялось на этой высотке, было полностью уничтожено, а соседи, вероятно, не обратили внимания на нашу возню. Да и произошло это в десять — пятнадцать минут, рассказывать долго, а там все совершилось с молниеносной быстротой.

Пленного привели в штаб; я сдал вместе с ним захваченные документы и направился к себе в блиндаж. Там все были возбуждены и веселы. Пролеткин, как обычно, втянул в спор Макагонова, и каждый из них, в соответствии со своими взглядами на жизнь, защищал собственную точку зрения.

Впрочем, на этот раз Макагонов спорил с Сашей без азарта и все поглядывал в мою сторону. Когда я вышел покурить, Макагонов последовал за мной. Он стоял рядом, мялся, покашливал, видно, хотел что-то сказать, но не решался.

— Что с тобой, Макагонов?

— Да я так, про задание хочу сказать.

— Говори. В чем дело?

— Уж вы извиняйте, товарищ лейтенант, лез я с советами…

— Спасибо, — сказал я, — помогай мне и впредь, ты опытный разведчик, а я, хоть и лейтенант, в разведке — новичок.

Мы провели много поисков. Макагонов почти всегда был рядом со мной, и первое время я частенько поглядывал в его сторону, прежде чем подать сигнал.

На всю жизнь запомнил я своего фронтового учителя — рядового Макагонова.


3


Ранним апрельским утром 1942 года в расположении гитлеровцев появились белые флаги с черной свастикой. Прикрепленные к тонким длинным шестам с явным расчетом, чтобы их видели русские, они развевались на высотах позади немецких траншей.

Я первым заметил флаги. Готовил поиск и провел всю ночь на наблюдательном пункте вместе с рядовым Голощаповым. Мы изучали поведение «объекта», на котором предполагалось взять «языка». Я следил за режимом огня, выявлял ракетчиков, засекал вспышки пулеметов, примечал ориентиры, чтобы потом в темноте вывести группу точно к цели.

Ночь была сырая и зябкая. Пахло талым снегом. НП представлял собой продолговатую яму в мокрой земле, на дне ямы кисла солома, втоптанная в липкую грязь.

Белая дымка утра рассеивалась, когда я закончил работу и собирался уходить с переднего края «домой» — в землянку, где жил с разведчиками. Вот в этот момент, посмотрев в сторону противника, я и обнаружил флаг. Вначале один, против обороны своего полка, а потом — еще два флага — перед соседними частями — справа и слева.

Земля во многих местах уже очистилась от снега, мутные лужи за ночь подернуло ледяной корочкой. Рощи и кусты стояли голые — лист еще не пробился. Белые флаги плавно колыхались на сыром апрельском ветру.

— Опять нам где-то морду набили, — мрачно сказал Голощапов.

— Ты вчера сводку информбюро читал? Где у фашистов наступление шло? — спросил я.

— Читал, не поймешь. Ежели наши город отбили — полгазеты исписано. А коли нам хребтину наломали…

— Моральный дух надо поддерживать, веру в свои силы, — нехотя возразил я. У Голощапова такой характер — ругательный, о чем ни заговори — будет ругать. Скажи о фашистах — станет их поносить, пойдет речь о наших, и своим достанется. Я прощал этот недостаток пожилому солдату потому, что, несмотря на брюзжание и «разговорчики», он все выполнял добросовестно. До войны Голощапов был колхозником, привык все делать по-хозяйски, основательно. Этот немолодой, много потрудившийся на своем веку человек относился к той категории русских, которые трудны на подъем, но уж если берутся за дело — делают его хорошо.

— Веру враньем не укрепишь, — ворчал Голощапов, — для веры правда нужна.

— Какое же в этом вранье? Просто об одном коротко пишут, о другом пространно.

Голощапов еще что-то проворчал, за ночь он тоже промерз и намаялся. Да не только за ночь, всю зиму сорок первого мотался с полком по лесам и полям на свирепом морозе. Устал, иногда подумывал: «Хоть бы ранило — отоспался бы в госпитале на чистой постели, в бане настоящей попарился…»

Я не стал с ним спорить, позвонил по телефону и доложил начальнику разведки капитану Новикову о флагах. У начальника разведки находился комиссар полка майор Арбузов. Он взял трубку. Как обычно, говорил спокойно и не торопясь.

— Как ведут себя немцы?

— Тихо.

— Ночью движения не отмечалось?

— Нет.

Майор помолчал, потом задумчиво добавил:

— День сегодня такой, что можно ждать от них любой подлости.

— А что за день? — спросил я.

Арбузов дышал над трубкой. Что-то его сдерживало, не говорил прямо о случившемся. Наконец комиссар сказал:

— Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста.

Он всегда говорил в таком тоне: «прошу вас», «было бы очень хорошо», «пожалуйста». Все знали, что еще недавно, до войны, Арбузов был вторым секретарем райкома партии где-то на Алтае. Огромного роста, с очень добрым выражением крупного, несколько располневшего лица, комиссар, несмотря на военную форму, воспринимался окружающими человеком гражданским, сугубо партийным работником. Отдавая распоряжения, Арбузов не стоял по стойке «смирно» и сам не требовал этого от подчиненных. Он отлично понимал — это будет выглядеть у него неестественно и покажется напускным или даже смешным. Поэтому комиссар держал себя просто, занимался делом без лишних формальностей и некоторых, чисто внешних, военных правил. Но это совсем не значило, что его обходили и не слушались в делах служебных. Совсем наоборот! Уж если Арбузов скажет: «Прошу вас», то человек бросит все и выполнит распоряжение.

Была в Арбузове какая-то государственная непререкаемость. Он мог послать человека на смерть без колебания, если того требовало общее дело. Ни у кого ни на минуту не появлялось сомнения в необходимости такой жертвы. Каждый был уверен, если сказал комиссар, то это единственно правильно, неизбежно и честно. И вместе с тем Арбузов мучительно стеснялся, когда ему приходилось обременять человека какой-нибудь неслужебной просьбой.

Я видел однажды, как Арбузов покашливал и мялся, маскируя смущение, прежде чем обратился к офицеру, уезжавшему в отпуск по болезни. А просьба-то была пустяковой, всего и сказал: «Пожалуйста, бросьте мое письмо где-нибудь подальше в тылу, в настоящий почтовый ящик. Здесь очень долго пробиваются по фронтовым дорогам… А дома ждут… дети, жена».

Протиснувшись из хода сообщения в яму НП, комиссар поздоровался со мной и Голощаповым за руку. От него веяло приятным домовитым теплом и хорошим одеколоном; глаза смотрели приветливо и доброжелательно.

Арбузов долго разглядывал флаги и о чем-то думал. Лицо его стало строгим, на лбу образовались бугорки и ямочки. Наконец он сказал:

— Празднуют! Эти флаги, товарищ Ковров, фашисты вывесили в честь Гитлера… Сегодня его день рождения, понимаете?

Я раньше никогда не думал о том, что у фашистов есть свои праздники и знаменательные даты. Даже любопытно стало. У нас годовщина Октября, Первое мая, 8 Марта, а у них что? День путча? День поджога рейхстага? Конечно, это называется иначе, как-нибудь торжественно. Придется разобраться с их праздниками, пригодится в работе.

И вдруг у меня мелькнула мысль: «Вот бы сбросить этот флаг. Было бы здорово!»

Я посмотрел на Арбузова и понял — комиссар думал о том же. Наверное, он соизмерял пользу, необходимость и степень риска. Похищение флага на глазах у всего полка будет хорошим толчком для подъема настроения.

— Дело не в белой тряпке и не в том, чтобы насолить гитлеровцам в праздничный день, — сказал комиссар и стал излагать, какую пользу можно извлечь из этого мероприятия. Он старался, чтобы я сам убедился в абсолютной необходимости задуманного.

А я смотрел на доброго, озабоченного комиссара и не совсем Понимал, почему он меня уговаривает. «Надо — значит надо!» Я окончил училище, был кадровым офицером. Короткий приказ для меня понятнее и убедительнее. А майор Арбузов продолжал говорить:

— У нас нет времени на изучение объекта, нет времени на подготовку, даже на размышления. Ночью гитлеровцы сами снимут флаг. Кончится 20 апреля — и снимут. По своей пунктуальности, наверное, додержат до двадцати четырех ноль-ноль, а потом опустят. Все, чем вы располагаете, — четыре-пять часов темного времени. Поэтому продумайте вte самым тщательным образом и подберите наиболее опытных разведчиков.

Комиссар взял меня за руку выше локтя, жестом этим и особенно тоном подчеркнул:

— Это не обычное задание, товарищ Ковров, считайте его партийным поручением. Перед тем, как идти сюда, на НП, я говорил с командиром полка. Мы будем держать в готовности артиллерию, если потребуется, прикроем ваши действия огнем.

Я был уверен: теперь Арбузов поднимет на ноги всех, не только артиллеристов, но и пулеметчиков, снайперов, рядовых стрелков, штаб, тыловые подразделения, санитарную часть, даже кухню — все будут по воле комиссара брошены на успешное выполнение задачи.

— Вам нужно найти время для отдыха, — советовал Арбузов, — всю ночь не спали. Идите, сейчас же ложитесь спать. Обдумайте состав группы и дайте людям указания на подготовку.

Голощапов при появлении комиссара расправил под ремнем складки шинели, подтянулся и поддернул на плече автомат. Он все время молча слушал разговор старших.

Дорогой я обдумывал возможную последовательность действий. Флаг, несомненно, охраняется специальным постом или даже караулом. В него назначены отборные фашисты. Охрана, чтоб быть в безопасности от пуль, должна располагаться на противоположном, невидимом для нас, скате. Как она несет службу — ходит часовой по тропке или сидит в окопе? Где караул со свободными сменами — далеко или рядом с постом, охраняющим флаг? Все это пока неизвестно и станет ясным уже там. Придется создать две группы захвата. Они должны быть небольшие, по два человека — меньше вероятности нашуметь. Обойдут высоту с двух сторон, вползут на противоположный скат и там увидят, которой из них удобнее напасть на часового. Свободная группа, как только часовой будет снят, спустит флаг и унесет его. На случай, если сделать все это втихую не удастся, придется создать третью группу, специально для блокировки караула…

Мне даже думать не хотелось об этом третьем и самом опасном варианте. «Нелегко будет выбраться из расположения врага, если разведчиков там обнаружат!»

В землянке меня ждал начальник разведки. Я расстелил на ящике с гранатами чистый лист бумаги, созвал разведчиков и стал вместе с капитаном Новиковым обсуждать план операции. Солдаты обступили командиров. Они задавали вопросы, предлагали свои поправки, высказывали возражения. Это был мой стиль выработки плана действий. Сам я называл его «чапаевским» методом. Обсуждения эти я обычно заканчивал фразой из фильма: «Ну, а теперь слушайте, что я буду говорить!» — и объявлял окончательное решение, в котором было учтено все полезное из того, что говорили разведчики.

К одиннадцати часам план был разработан, понят и усвоен всеми участниками. Я лег отдыхать на нары. Долго не мог уснуть — думал о предстоящем деле.

Проснулся я во второй половине дня. Умылся. Поел пшенной каши, которую разведчики называли «блондинкой». Потом стал проверять готовность группы: встряхивал автоматы, заставлял разведчиков прыгать на мосте и слушал, не брякает, не звенит ли что-нибудь? Белые маскировочные костюмы велел сменить на летние, пятнистые.

— Земля во многих местах обнажилась. Если ракета застигнет на снежном поле, лежите неподвижно — примут за проталины.

Вечером в первой траншее разведчиков встретили комиссар Арбузов, начальник артиллерии и капитан Новиков. Я договорился с артиллеристом о сигналах вызова огня, взял ракетницу и красные ракеты. Комиссар был весел, он явно хотел приободрить разведчиков.

Сумерки сгустились в черную безлунную ночь. Разведчики один за другим вспрыгнули на бруствер. Я помахал на прощанье рукой тем, кто остался в траншее, и двинулся в нейтральную зону.

Сначала шли в рост — противник был далеко. Только проносились стороной огненные нити трассирующих пуль — они были не прицельные. Я знал: всю ночь так будут прочесывать нейтралку — такой у немцев порядок. Под ногами похрустывала земля, вечерний морозец покрыл ее тонкой корочкой. Снежные островки мы старательно обходили — затвердевший на холоде снег хрустел, как высохшая фанера. Разведчики шли след в след.

Когда осталось до передовых постов метров двести, все опустились на четвереньки, а приблизились на сто — поползли.

Я знал: здесь у гитлеровцев нет колючей проволоки и сплошных траншей, они не хотят зря тратить силы, считают, что остановились ненадолго…

Вглядываясь и напрягая слух, я стремился провести группу в промежутке между окопами. Днем с наблюдательного пункта я хорошо видел — прерывистые окопчики длиной метров по пятьдесят тянулись по полю, словно пунктир.

Вдруг справа забил длинными очередями пулемет. Он был от группы далеко, но его стрельба могла насторожить и других. «Какой черт его там потревожил?» И в тот же момент из наших траншей солидно и ровно застучал «максим». Немецкий пулеметчик помолчал, но потом вновь пустил огненные жала трассеров в сторону нашей обороны. И «максим» тут же влил ему добрую порцию пуль. Гитлеровец смолк надолго.

Иногда в черной вышине вспыхивали ракеты. Пока огонек, шипя, падал на землю, из наших траншей раздавалось несколько одиночных выстрелов. Пули летели точно в то место, где сидел ракетчик. Это работали снайперы. У меня от поддержки становилось легче на душе. Я знал: сейчас там, позади, хлопочет комиссар. Уже при второй очереди, пущенной немецким пулеметом, Арбузов наверняка позвонил командиру правофлангового батальона и холодно спросил: «Товарищ Липатов, почему на вашем участке пулемет разгулялся? Попрошу вас — займитесь, и чтоб я вам больше не звонил».

Я ясно представлял, как Липатов, матерясь, хриплым, сорванным на телефонах голосом гонит кого-то или даже спешит сам в пулеметный взвод. И вот, пожалуйста, результат — фашиста заставили замолчать.

Я давно заметил: любое дело, в которое вмешивался комиссар Арбувов, сразу же приобретало солидность и особую значительность. Это случалось не только при выполнении серьезных указаний «сверху».

Впереди послышался сдержанный разговор. Было хорошо слышно — говорят немцы. Движения стали предельно осторожными. Я пополз влево, стараясь уловить, не послышатся ли какие звуки оттуда, слева, куда я полз, не обнаружатся ли и там гитлеровцы. Оглядываясь назад, следил, чтобы не отстала группа. Разведчики, словно тени, бесшумно скользили 8а мной. Сейчас было достаточно брякнуть кому-нибудь автоматом или кашлянуть, и сразу все вокруг закипело бы огнем. Взметнутся вверх ракеты, польются сплошным дождем огненные трассы, забухают взрывы гранат. Все будет кончено в несколько секунд, если разведчики растеряются. Но я бывал уже в таких переделках, и разведчики мои приучены: в случае обнаружения на близком расстоянии они готовы сами — не в секунды, а в мгновения — подавить огнем автоматов и гранатами находящихся поблизости врагов и только после этого отходить. Иначе нельзя — от пули не убежишь, как бы ты быстро ни бегал!

Голоса постепенно отодвигались назад. Осторожно уползая от них, я радовался: «Кажется, передний край пересекли, теперь добраться бы до кустарника, а там и высота с флагом недалеко».

Когда перед глазами встали черные ветки кустов, я поднялся с земли и, пригибаясь, повел группу дальше, вдоль кромки кустарника. В заросли я не вошел умышленно: ветки будут хлестать по одежде и снег, залежавшийся под кустами, будет хрустеть.

Впереди, на фоне неба, показалась высота. Подойдя ближе, я увидел и шест с флагом на ее макушке. Взглянул на часы — было десять. Флаг казался черным, он плавно изгибался и покачивался.

Здесь, в расположении врага, говорить нельзя. Я показал рукой на грудь Голощапова и махнул в сторону того ската, куда Голощапов еще по предварительному уговору должен был идти в обход. Солдат понял, кивнул своему напарнику Боткину, и они скользнули в темноту. Во второй группе захвата был я сам и разведчик Макагонов. Для третьей, блокирующей группы задача пока не определилась, поэтому я шепотом приказал сержанту Гущину вести ее за мной.

Я пополз вдоль подножия высоты; вблизи она казалась огромной, на ней росли одинокие кусты и вырисовывались черные промоины от ручьев. Выбрав одну из таких промоин, я приподнялся, махнул старшему третьей группы, чтобы ждал здесь, а сам пополз с Макагоновым дальше — к вершине. В промоине было темно, ручей, который катился здесь днем, из-за прекратившегося ночью таяния иссяк. Мы ползли по твердому, очищенному от снега руслу. Когда промоина вывела на обратный скат, я увидел часового., Он находился ниже того места, где был укреплен шест с флагом, и, как я предполагал, был в безопасности от; пуль, летящих с нашей стороны.

Часовой в шинели, каске, с автоматом на груди, не торопясь ходил по тропке. Стежку хорошо было видно даже в темноте — ее натоптали за день, она была длиной метров пятьдесят. На скате, где мы лежали, дорожка часового почти вплотную доходила до промоины, а на том краю, где должен был подползти Голощапов, ни промоин, ни кустов видно не было. «У меня подступ удобнее, — определил я, — часового нужно снимать мне». Я отдал свой автомат Макагонову. Жестом указал ему — приотстань. А сам достал из кобуры пистолет и переложил его за пазуху (в рукопашной некогда будет искать кобуру под маскировочной одеждой), вынул нож и спрятал его лезвие в рукав, чтоб не выдал блеск. Приготовясь таким образом к схватке, я стал подползать к месту, где промоина ближе всего подходила к тропке часового. Когда часовой шел лицом в сторону промоины, я лежал неподвижно, когда же он уходил в противоположную сторону и был к промоине спиной, я осторожно продвигал тело вперед. В то же время, пока часовой удалялся, я быстро осматривал все вокруг, стараясь определить во мраке, где находится караул. Хорошо было бы установить, сколько времени стоит часовой — час, два? Если его снять сразу после заступления на пост, у нас будет больше времени и шансов на благополучное возвращение. А то может случиться так — кинешься на часового, а тут смена пожалует. Однако, как ни вглядывался я в темноту, ничего ни увидеть, ни услышать не удавалось.

Малейший шорох мог все испортить, поэтому я полз довольно долго. Наконец достиг того места, от которого до тропинки часового оставалось шагов пять. Но как преодолеть эти последние метры? Ползти нельзя — на гладком скате часовой увидит. Сделать бросок и подбежать к нему в тот момент, когда он повернется спиной, — тоже нельзя. Часовой услышит топот и успеет обернуться.

Я смотрел на сапоги: «Может быть, обмотать их чем-нибудь мягким? Но чем? Перчатки — не налезут. А не проще ли снять их? Босой пролечу — ахнуть не успеет!» Я порадовался своей находчивости. Стараясь не шуметь, принялся лежа разуваться. Портянки тоже пришлось сбросить. Холодная земля пощипывала ноги. Я поджал пальцы. С приближением момента для решающего броска сердце стучало все громче. Дыхание в груди спирало. Я крепко сжал рукоятку ножа.

Гитлеровец приближался. Сейчас он дойдет до конца дорожки, повернется и…

У меня остановилось дыхание, я поднялся и, словно на крыльях, пролетел расстояние до темного силуэта. Удар в спину, а другая рука тут же легла на разинутый для крика рот. Я повалил бьющегося фашиста, прижал, придавил к земле, не давая кричать. Ко мне тут же метнулся Макагонов. Вдвоем подержали гитлеровца, пока он не затих.

Я вернулся за сапогами. Рывком натянул их на ноги без портянок. Не видя вторую группу захвата, которая при таком варианте действий должна была снимать в это время флаг, я и Макагонов быстро полезли вверх по склону к шесту.

«Неужели Голощапов струсил? Не может быть!»

Вдруг в стороне послышался топот и какая-то возня. Кто-то бежал. Я остановился, приготовил оружие. Но все затихло. Быстро добравшись до вершины, я и Макагонов развязали веревку и опустил:! флаг. Он оказался огромным, бился на ветру, будто не хотел сдаваться русским. Я комкал полотнище и все думал: «Какой большой, черт, а издали казался маленьким».

Когда флаг замотали веревкой, из него образовался целый тюк. Здоровяк Макагонов взвалил его на спину, и мы поспешили к третьей группе.

— Здорово, товарищ лейтенант, — зашептал сержант Гущин.

— Подожди радоваться, еще не выбрались, — так же тихо ответил я и спросила — Голощапов не вернулся?

— Нет.

— Что-то у них произошло. Они не появились, когда мы сняли часового.

— Все время было тихо, — сказал сержант.

— Ну, ладно. Долго оставаться здесь нельзя, забирайте флаг и назад. А я пойду с Макагоновым искать Голощапова.

Разведчик попытался возразить:

— Товарищ лейтенант, вы сегодня и так уж поработали, может быть, я…

Я его прервал:

— Делайте, что сказано.

При подготовке к заданию я мог выслушать любое возражение, даже спорить позволял, но в ходе его выполнения никаких рассуждений не терпел, здесь должен быть единственный, властный и непререкаемый дирижер. Здесь все решали секунды.

Разведчики не успели еще двинуться в обратный путь, когда со стороны высоты показалась темная фигура. Она была огромна, приближалась медленно, словно вздыбленный медведь. Разведчики притаились. Вскоре они разглядели своего товарища — Боткина. Он нес на спине Голощапова.

— Что с ним? — спросил я.

— Ранен, — выдохнул запыхавшийся от тяжелой ноши разведчик.

— Тихо вроде было, — сказал Макагонов.

— Потому и тихо было, — непонятно ответил разведчик.

— Ладно, дома разберемся, — прервал я разговор. — Всем иметь в виду: назад нужно выходить так же осторожно, как ползли сюда.

Я опять пошел первым, старался найти следы группы и вернуться по ним. Но в темноте это оказалось невозможным. Миновав кромку знакомых кустов, мы легли и стали дальше выбираться по-пластунски. Я прислушивался — не обнаружится ли опять говор, на который натолкнулся в этом месте. Голосов слышно не было. Продолжая ползти, увидел перед собой полоску свежевырытой земли, а за ней разглядел окоп. Я предостерегающе поднял руку. Разведчики замерли. Разглядывая окоп, я приподнялся. Траншея была обжитой, но гитлеровцев видно не было, однако они могли находиться за первым же изгибом траншеи. Я повернул вправо, подальше обогнул опасное место и двинулся к нейтральной зоне. Уже готов был вздохнуть с облегчением — скоро фашисты останутся позади, как вдруг во мраке раздались тревожные крики. Гитлеровцы шумели где-то в глубине обороны, наверное, на высоте, где остался шест от флага. Одна за другой взмыли в небо ракеты и осветили все вокруг ослепительным зеленоватым светом.

«Хватились! — понял я. — Ну, сейчас начнется! Эх, жаль, не успели отползти подальше, нельзя вызвать огонь артиллерии — свои снаряды побьют».

Поднялась беспорядочная, еще не прицельная стрельба. Нас пока не обнаружили. Мы лежали под кустами, в. воронках от мин и снарядов, прижимаясь к земле. Сердца наши так часто и гулко бились, что каждому из нас казалось — удары эти невероятно громки, их вот-вот услышат враги.

«Неужели не выскочим?! — лихорадочно думал я. — Все сделали, только уйти осталось». Я представил себе озабоченное лицо комиссара, который слышит всю эту суматоху и не может понять, что здесь происходит и как помочь разведчикам. Почему-то именно в эту критическую минуту я понял: «А ведь он меня любит. Все добивался и внушал, что я должен вернуться живым. Эх, товарищ комиссар, я и сам жить хочу, но как выбраться из этого пекла? Если меня здесь уложат, всю жизнь Арбузова совесть будет мучить. Он будет себя считать виновником моей смерти».

Ракеты вспыхивали и гасли. Свет и мрак держались по нескольку секунд, сменяя друг друга, будто кто-то баловался рубильником — то включал, то выключал его.

Я лежал, прижимаясь к земле лицом. Во время вспышек ракет разглядел, что самый ближний окоп находится метров на пятьдесят впереди и левее за ним начиналась нейтральная зона.

Фашисты не видели разведчиков, все их внимание было устремлено в сторону русских позиций, а группа лежала позади их окопа — она не успела доползти до него, когда началась тревога.

Траншейка была не длинная — здесь оборонялось не больше отделения. Я насчитал девять торчащих из земли касок. «Если этих не перебьем, уйти не дадут — всех порежут огнем с близкого расстояния». Решение, вполне естественное для таких обстоятельств, пришло само собой. Я просунул руку под маскировочный костюм и снял с поясного ремня две гранаты. Лег на бок и осторожно при очередных вспышках ракет показал гранаты ближним разведчикам. Солдаты поняли, они тоже достали лимонки и показали их тем, кто лежал позади. Убедившись, что группа готова, я пополз, потому что с пятидесяти метров, да еще лежа, гранату до окопа не добросить. Разведчики двинулись за мной. Но не успели они преодолеть и несколько метров, как один из немцев оглянулся. Я отчетливо увидел его белое при сиянии ракеты лицо. Обнаружив рядом ползущие пятнистые фигуры, гитлеровец выкатил от ужаса глаза и заорал так, что у меня спину закололо, словно иголками. Таиться дальше было бессмысленно. Я вскочил и побежал вперед, чтобы добросить гранату. Видел, как немец дрожащими руками дергает затвор винтовки, а его соседи тоже поворачиваются в сторону разведчиков. Я метнул гранату, целясь в орущего, и тут же лег. Видел, как рядом бросали гранаты и падали на землю разведчики. Сейчас брызнут осколки — некоторые лимонки ве долетели до траншей. Никогда прежде те три-четыре секунды, пока горит запал, не казались такими продолжительными. Я даже успел подумать: «Может быть, гранаты неисправные? Тогда конец!» Взрывы заухали один за другим.

Я вскочил, скомандовал: «Вперед!», оглянулся — все ли поднялись, несут ли флаг и Голощапова? Перепрыгивая через окоп, видел на дне его темные фигуры немцев — то ли убитые, то ли пригнулись от взрывов. Я вырвал кольцо из второй гранаты, которая все еще была в руке, и бросил ее в окоп. Затем достал ракетницу и подал сигнал вызова огня. Красная ракета круто взмыла в черное небо. Я рассчитывал: пока прилетят снаряды, разведчики успеют отбежать на безопасное расстояние. Но артиллеристы, видимо, стояли уже с натянутыми шнурами. Ракета еще не погасла, как вдали бухнули орудия и первые снаряды, едва не задев по головам убегающих, разорвались неподалеку. Разведчики невольно попадали. Снаряды на излете неслись так низко, что просто не было сил подняться на ноги. Оборона врага покрылась частыми огненными вспышками и густой завесой вздыбленной земли и дыма. Разведчики уползали в сторону своих траншей, выбиваясь из сил от напряжения и поспешности. Голощапова тащили по очереди — устанет одна пара, берет другая. Артиллеристы молотили вражеское расположение добросовестно, но все же немецкие пулеметчики били по нейтральной зоне длинными и злыми очередями. Во мрак ночи летели огненные трассирующие пули. Они трещали и щелкали, как хлысты, над самым ухом. Нас спасало то, что никто из гитлеровцев толком не знал, куда стрелять.

Заговорила и немецкая артиллерия. На середине нейтральной зоны я остановил группу в узкой ложбинке передохнуть. Здесь было сейчас безопаснее, чем в своих траншеях. Артиллерийский обстрел разгорался, как при хорошем наступлении. Я нашел в темноте напарника Голощапова — Боткина и спросил:

— Что у вас произошло?

Солдаты придвинулись поближе, всем хотелось узнать, что случилось с Голощаповым. В широких маскировочных костюмах, округлые и грузные, разведчики, передвигавшиеся на четвереньках, были похожи на моржей.

Боткин стал рассказывать.

— Когда вы кинулись на часового, мы видели, хотели уже к флагу податься. Но в это время, глядим, смена идет — двое, наверное, разводящий и караульный. Идут мимо нас и точно в вашу сторону. Ну, думаю, сейчас увидят, как вы с часовым возитесь, — поднимут хай! Как только они поравнялись с кустами, где мы сидели с Голощаповым, мы прыг на них. Втихую думали сделать. Я своего по башке прикладом, а Голощапов своего ножом хотел…

Неожиданно темное тело Голощапова, не подававшее до этого признаков жизни, шевельнулось, и он сказал слабым, но ядовитым голосом:

— Хотел, хотел, да хотелка не вышла.

Я быстро склонился к нему:

— Ты жив?

— Да живой, что мне сделается!

Сначала засмеялся один разведчик, потом захохотали другие. Через минуту солдаты закатывались от смеха. Они тряслись и валились на землю, хлопали в исступлении по ней руками. Не удержался и я, тоже захохотал. Смех все нарастал и набирал силу, будто сорвавшийся с горы снежный ком. Я переборол себя и остановился, сообразил: «Нервное напряжение сходит — разрядка!»

— Стой, ребята! — крикнул я. — Стой, дайте человеку рассказать до конца.

Смех прекратился не сразу, кое-кто еще похохатывал и всхлипывал.

Желая отвлечь людей, я сказал: — Давай, Голощапов, рассказывай.

— Чё тут рассказывать! Не успел я его ножом пырнуть, вижу, он рот разевает и сей минут заголосит. Смекнул я так: успеет крикнуть — всем нам конец. С переполоху я нож бросил и вцепился ему пальцами в глотку, чтоб не заорал он, значит. Давлю его, что есть силы, а он, падлюка, руками и ногами от меня отбивается, ну просто скребет по всей морде. Повалились мы на землю, и тут ему под руку ножик мой пришелся. Первый раз он мне глубоко засадил — сила в нем еще была, — так и почуял я, как железо холодное промеж ребер у меня прошло. А я все держу горло-то его, не выпускаю. Дальше уж не помню, сомлел.

Досказывал Боткин.

— Задавил он его начисто. Аж пальцы заклинило, ело отодрал я его от фашиста.

— В общем, срамота получилась — поганый фашист меня моим же ножом чуть не заколол, — горько вздохнул Голощапов.

— Ты молодец, — похвалил я его, — если бы он пикнул, нам не уйти.

Голощапов, верный своей привычке, засопел, видно, искал, кого бы поругать, но поскольку разговор шел о нем, он о себе и сказал:

— Какой там молодец? Я сам чуть не завыл, когда он меня, как мясную тушу, разделывал.

— Ты хорошо его перевязал? — спросил я Боткина.

— Одну рану, которая в боку, перетянул, а на другие бинтов не хватило — и его, и свой пакет потратил.

— Что ж ты не сказал? Пошли, ребята, надо поторапливаться, как бы кровью не истек Голощапов.

А Голощапов шутил:

— Она из меня не текёт, кровь-то, сухой я, как концентратная каша.

В траншеях нас встретили тревожно.

— Ну, как? Все живы?

— Раненых не оставили?

— Флаг приволокли?

— Вот молодчаги!

Растроганный Арбузов, не стесняясь окружающих, обнял меня, тискал и прижимал к своему огромному мягкому телу. Командир тоже стоял рядом с комиссаром, дожидаясь своей очереди высказать благодарность.

Когда первая радость улеглась, комиссар обратился к командиру:

— Ну, Анатолий Петрович, теперь их нужно хорошенько покормить, пир устроить. Этим займусь сам. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Я с вами, чертяки, суеверным стал — не разрешил тыловикам ничего для встречи готовить, говорят, примета плохая. Идите отдыхайте, а мы будем готовиться вас чествовать.

«Чествование» проходило в обеденное время в овраге около кухни, где готовили пищу для работников штаба. Присутствовало все командование полка. Нас посадили за настоящие столы, поставили перед нами тарелки, накормили борщом с копченой колбасой, гречневой кашей с ароматным мясным соусом. На столе стояли миски с раздобытыми где-то для этого случая солеными огурцами и белыми головками очищенного лука. Для апреля месяца огурцы, хоть мятые и пустые в середке, все же были невидалью. Водку не ограничивали фронтовой стограммовой нормой. Но ребята пили сдержанно — стеснялись начальства. Внимание командиров, спокойное, шутливое настроение за столом были особенно приятны после передряг и волнений прошлой ночи.

Природа вокруг тоже выглядела празднично. Отражение яркого весеннего солнца вспыхивало в звонких ручьях, на них невозможно было смотреть — резало глаза. Апрельский снегогон катил вовсю, от теплой, обнажившейся земли поднимался пар, в низинах все шире разрастались лужи. Зима отступала на последние рубежи — пористый мокрый снег держался еще в лесочках, оврагах да зарослях кустарника. В васильковом небе летели белые золоченые облака. Пахло землей и талым снегом, а от леса ветерок приносил горьковатый терпкий запах почек.

Я чувствовал обновление не только в природе, что-то сегодня менялось и во всех окружающих.

После угощения комиссар поднялся и сказал:

— Ну, товарищи разведчики, еще раз спасибо вам. А сейчас пойдемте по батальонам, покажу вас всему полку. Пока, товарищ Ковров, выполнена первая, правда, самая трудная половина партийного поручения, у нас еще уйма работы.

Я не сразу понял, какую работу имел в виду комиссар. А тот после обеда и весь следующий день водил разведчиков по подразделениям. Ноги вязли в грязи до обреза голенищ. В траншеях был настоящий потоп от весенней талой воды. А комиссар все водил и водил нас по ротам и батареям. Везде он говорил почти одно и то же:

— Вот, товарищи, это наши отважные разведчики, они утащили ночью фашистское знамя, которое вы видели вон на той высоте. Если мы все будем воевать так же геройски, то не только до флага — до самого Гитлера доберемся. Готовьтесь, товарищи, к наступлению. Фашисты выдохлись, уж если знамя свое укараулить не смогли, значит, погоним их дальше в шею. Но для этого нужно…

Тут комиссар переходил к конкретным полковым делам, в зависимости от того, с кем он говорил — с артиллеристами, минометчиками, петеэровцами, стрелками, саперами, связистами… Разведчики так устали за эти два дня, что начали пошучивать:

— Уж лучше еще раз на задание сходить.

— А вы считали, политработа только языком ведется? — тоже отшучивался Арбузов. — Нет, братцы, тут нужны и крепкие ноги, и здоровое сердце. Ну и, конечно, язык. Говорят, еще мозги не вредно иметь.

Я глядел на неугомонно шагающего по вязкой земле комиссара и думал: «Все у него с расчетом, и шутку эту не зря сказал — видит, ребята выдохлись — подбадривает».

Только к концу второго дня Арбузов отпустил разведчиков. Прежде чем спуститься в лощину, где была жилая землянка, я остановился на бугорке и посмотрел на высоту, на которой раньше развевался гитлеровский флаг. Теперь там и шеста не было.

Широкая панорама холмов и голых перелесков открывалась на нашей стороне. Где-то на этой мокрой земле, зарывшиеся в разбросанные на большом пространстве траншеи, землянки, засели подразделения полка. Я вспомнил, как при встрече с разведчиками светлели лица солдат и командиров, теплели взгляды, распрямлялись суровые морщины. Стоя на бугре, сейчас я словно видел весь полк, построенный на одном поле. Полк представлялся подтянутым, хорошо управляемым — подай любую команду, все выполнит.

И я только теперь понял, почему комиссар превратил обычную для разведчиков вылазку в общеполковое дело и назвал ее партийным поручением.

В землянке я натолкнулся на людей в белых халатах и сразу услыхал злой, ругательный голос Голощапова:

— Слетелись, как воронье на падаль! Никуда я не поеду. Здесь зарасту. Попади в госпиталь — и полк, и товарищей растеряешь. Мотайте, мотайте отседа. Сказано — не поеду, и точка!


4


Прекрасное время года весна! Все обновляется. Солнце будто заново позолоченное. Солдат, промерзший за зиму в траншеях, блаженствовал на солнышке — оттаивал. Полководцы весну не любили. Для них это прежде всего распутица, снижение подвижности войск, мучения с доставкой боеприпасов. Разведчикам весна приносила и радости, и огорчения. Все зависело от погоды. Если дождь — клянут его солдаты, одни мы довольны: немецкие часовые попрячутся от дождя, как клопы в щели, тогда легче работать. Ветер подует, холодно станет — и его ругают. А в разведке — чем крепче ветер, тем лучше. Шумят деревья, шуршит кустарник — для нас звуковая маскировка. Ползем смело, гитлеровцы шороха не услышат.

Никогда не забуду весну сорок третьего. Были, конечно, и солнышко, и ветерок. Наша дивизия стояла в обороне недалеко от города Велиж. Однажды вызывает меня сам командир дивизии. Говорит: «Это, лейтенант, очень хорошо, что вы «языков» таскаете. Но судите сами, много ли знает фашист из первой траншеи: номер полка, кто командует, когда пришли на участок — и только. Попробуйте добыть «языка» в тылу — офицера или писаря из штаба. Тыловики всегда больше знают, у них там бумаги, телефоны. Вот в деревне Симаки штаб. Деревня в пяти километрах от переднего края, можно за ночь успеть туда и обратно. Ну, а если нужно, и на день останьтесь, понаблюдайте, чтобы действовать наверняка. В общем, разберетесь на месте, вас не учить… «Язык» нужен пограмотнее».

Так я получил очередное задание. Оно действительно было очередным и ничем не отличалось от других, которые мне приходилось выполнять прежде. Я даже не подумал о том, что наступила весна и это может повлиять на ход событий.

Подготовили группу в шесть человек. Выбрали маршрут, удобный для прохода в тыл. Днем вся группа пронаблюдала это направление, чтобы не заплутаться в темноте, наметила ориентиры, которые будут видны ночью.

Нейтральная зона на нашем участке была слегка всхолмленная. На холмах темнела старая пашня. В бороздах лежал грязный пористый снег. Реденький кустарник торчал в лощинках и вдоль речки, которая пересекала наши позиции, нейтральную зону и уходила в расположение врага. Русло ее, еще покрытое льдом, было похоже на узкий коридор — берега крутые, обрывистые.

Когда мы изучали местность, солнышко пригревало, снег в бороздах пашни таял и превращался в лужи. Вечером подул свежий ветерок. Лужи подернулись мелкой рябью, а потом их стало схватывать ледком.

На задание мы вышли в полночь. Под ногами то похрустывал лед, то хлюпала вода. Маскировочные костюмы на нас были пятнистые, под цвет земли. Луна светила так ярко, что фашисты не применяли ракет, и без них была хорошо видна почти вся нейтральная зона.

Прошли первые сто метров. Ледок под ногами хрустел, как рассыпанные стеклышки. А ветер далеко разносил этот хруст.

Состояние у меня было отвратительное. Я сознавал, что перейти линию фронта нам в таких условиях не удастся. Но ничего не поделаешь, нас еще не обнаружили, нужно идти вперед. Мы ступали осторожно и каждую секунду ждали прицельной очереди. Хоть бы кустарник пошуршал и скрыл шум наших шагов! Но весной ветки стали мягкие, они не шуршат и не маскируют, кусты просматриваются насквозь.

Нас обнаружили на середине нейтральной зоны. Мы залегли в борозды, холодная вода просачивалась сквозь одежду до тела.

Пулеметчики, сначала один, а потом и другой, били длинными очередями. Стреляли точно. Пули брызгали жидкой грязью в лицо. Мы вжимались в лужи, телами вытесняя грязь до твердого грунта.

Хорошо еще, что нас положили на порядочном расстоянии. А если бы подпустили ближе? Я вспомнил ночь под Новый год. Сейчас нас могли разделать так же, как мы тогда фашистов.

На небе — ни облачка. Нам нужно совсем маленькое, чтоб ненадолго задернуло луну и позволило перебежать или отойти.

Вдруг, будто вырвавшись из земли, перед нами взметнулся столб огня. От взрыва у меня зазвенело в ушах. Несколько взрывов сверкнуло справа. Это минометы. Я дал команду отходить и сам стал «разворачиваться» в борозде. Пулеметчики буквально «стригли траву» и не давали подняться. Вскрикнул разведчик, видно, по неосторожности высунулся из борозды.

— Кто ранен? — спрашиваю негромко.

— Я, Зотов.

— Сам ползти можешь?

— Могу.

— Давай, отходи первым.

Мины вскидывали землю то справа, то слева. Я полз по борозде, лед хрустел, тело легко скользило по глинистому месиву, холодная вода обтекала бока, казалось, ползешь нагишом.

В траншее нас встретил озабоченный начальник разведки.

— Все живы?

— Зотова ранило. Куда тебя, Зотов?

— В ногу.

Мы стояли мокрые и до того грязные, что трудно было опознать друг друга.

— Да-а! — вздохнув, сказал начальник разведки. — Ну, что ж, шагайте домой.

Я был подавлен, чувствовал себя виноватым. Но что я мог?..

Вот так впервые дали себя знать весенние прелести, и это было только начало.

Мы отдохнули, обсушились и на следующую ночь — опять в путь. Начали ползти от самых траншей, но это не помогло. Нас обнаружили.

То же случилось и на третью ночь. Луна в эти ночи светила вовсю, она будто смеялась над нами.

Меня вызвал начальник штаба.

— Долго вы намерены докладывать на «о»?

Полковник имел в виду ходившую тогда по адресу разведчиков шутку: три «о» — обнаружены, обстреляны, отошли.

— Обстановка больше ждать не позволяет, — строго выговаривал начальник штаба. — «Язык» должен быть захвачен во что бы то ни стало. Идите.

Когда стемнело, я вновь повел свою группу в нейтральную зону. Все было, как в прошлые ночи: ледок хрустел и вода хлюпала в лужах, выдавая нас, и ничего нельзя было придумать. Могла выручить только непогода. Но, всем на радость, нам назло, стояла тихая весна с теплыми днями и холодными ночами.

На этот раз нам удалось подобраться к проволочному заграждению. Но как только первый разведчик — это был Синяев — взялся за проволоку, чтобы резать ее, с треском ударила из вражеской траншеи огненная струя трассирующих пуль.

Нас подпустили умышленно! Синяев вскочил и бросил за проволоку противотанковую гранату. Пулемет замолчал, мы бросились бежать.

Немецкая траншея хлестала огнем. Одна за другой взвивались ракеты. Я видел, как падали разведчики, и не знал — делают ли они это, чтобы укрыться от огня, или же падают замертво. Синяева несли на руках. Он не поднялся после того, как метнул гранату.

За пригорком, куда не залетали пули, мы остановились перевязать Синяева. Но разведчик был мертв.

Утром мы похоронили товарища. На могиле поставили деревянную пирамидку с фанерной звездой, покрашенной красной тушью. Такому человеку нужно было поставить хороший памятник, но у нас даже досок на гроб не было. Синяев лежал, завернутый в плащ-палатку. На голову ему была надета шапка с ушами, завязанными под подбородком, — последняя забота солдат о друге.

На войне нет времени для траура. «Язык» должен быть захвачен несмотря на то, что погиб Синяев. Может, ляжет еще несколько человек, но все жертвы окупятся в наступлении, когда в результате разведки будет нанесен удар наверняка, и это сохранит сотни жизней.

Я ходил по своим траншеям, глазами искал удобные подходы к обороне врага, а сам думал о Синяеве. Если бы он не успел бросить гранату, ни один из нас, наверное, не ушел бы от смерти.

Я подошел к речке. Зимой мы пробовали ходить по ней, но потом отказались от этой затеи. На льду у немцев была огневая точка. Она расстреливала, как в тире, каждого, кто появлялся между крутыми берегами.

Пошел вдоль берега в наш тыл. Отойдя от передовой, попытался перейти речку, но метрах в трех от берега лед треснул, и я провалился в воду по колени.

Вернулся в роту сушиться. Нехотя, только потому, что так полагалось, пообедал. Лег отдохнуть.

«Хорошо бы, — думал я, — водолазные костюмы иметь, ходи подо льдом, как по туннелю метро, туда и обратно. Немцы, если б даже и догадались, все равно подкараулить не могли бы: лед проламывается, засаде или наблюдателю не устоять на нем».

И вдруг меня осенило: значит, огневая точка на льду не действует!

Я поспешил к речке. Вышел на лед раз, другой и дважды побывал в воде. Промочил одежду, но не уходил, чувствовал, есть тут хитрая возможность, только нужно умом раскинуть.

И вот откуда-то из детства пришли воспоминания — школа, седенький физик назидательно твердит: «Чем больше площадь опоры, тем меньше давление на квадратный сантиметр». Не ручаюсь за точность, но смысл таков. Кажется, решение найдено!

Я лег на живот прямо на берегу и сполз на лед, отталкиваясь руками. Держит! Я пополз к середине речки, повернул вправо, влево, лед покачивался — «дышал», но не проламывался. Вот где физика пригодилась! Наш учитель улыбнулся бы, наверное, узнай он об этом.

Убедившись, что лед держит, я пошел в первую траншею — к тому месту, где она кончалась у обрыва. Там дежурил пожилой солдат-пулеметчик.

— Не замечал, товарищ, огневая точка на льду стреляет ночью или нет?

— Дней пять уже молчит.

— А почему?

— Да небось фрицы не раз искупались, лед проламывается. Бросили, должно быть, эту позицию.

— А откуда ты знаешь, что лед не держит?

— Вон лунки. Это я камни сверху кидал для проверки — могут ночью подойти или нет. Ну и выходит — не могут.

— В рост пойдут, конечно, не выдержит, а ползком можно, я сейчас пробовал. Что делать будешь, если поползут?

Солдат усмехнулся.

— А вот, — он показал на кучку гранат в нише траншеи. — Пусть только сунутся, как котят потоплю. А тех, кто не утонет, из пулемета порежу, по льду не убегут, сами говорите, ползком только можно.

Солдат был прав. То же произойдет и с нами, если обнаружат при переходе линии фронта. У гитлеровцев обязательно расставлены наблюдатели на обоих берегах.

И все-таки мы пойдем вдоль речки, это единственная и последняя надежда. Попробуем использовать психологический фактор: гитлеровцы убеждены, что по льду ходить невозможно.

Я вернулся в роту, рассказал о своем «физическом опыте», и все стали готовиться к ночи. Нужно было каждому два маскировочных костюма: один белый — ползти по льду, другой — пятнистый, темный, под цвет местности. Кроме того, я приказал взять несколько запасных костюмов. Если захватим пленных, их тоже придется маскировать.

В сумерки двинулись к речке. В группе было шесть разведчиков. Правда, «зубров» — двое. Макагонов — молчаливый и медлительный, ростом он невелик, но тяжел и прочен, как хороший сейф. С ним никто не боролся и не дурачился, об него ушибались. Сила в этом человеке страшная. Однажды фашист, которого мы пытались связать, долго и отчаянно отбивался. С ним никак не могли сладить. Кликнули на помощь Макагонова, он прикрывал действия группы с фланга. Сибиряк взял фашиста, как щенка, за загривок и, не связывая, повел в наше расположение. Гитлеровец мгновенно притих. Он понял, если ворохнется, этот человек свернет ему шею.

Другим «зубром» был Саша Пролеткин — веселый и подвижный парень, искатель приключений. На фронт он пошел добровольно, даже подделал документы, чтобы призвали. Думал на войне найти желанную майн-ридовскую романтику. Но война показала ему такое, о чем ни в одной книге не было написано. Насмотрелся Саша в освобожденных селах на ужасы, творимые гитлеровцами, познал меру людского горя, повзрослел и бил теперь гитлеровцев с вполне объяснимой ненавистью.

Остальные четверо были еще неопытные, но достаточно решительные люди.

Мы просидели на берегу около часа. Покурили. Еще раз опробовали лед. К вечеру он, как нам показалось, стал чуть прочнее.

— Товарищ лейтенант, — обратился ко мне Пролеткин, — Макагонова на задание брать нельзя.

— Почему?

— Вы же знаете, он, как наковальня, сразу лед проломит.

Саша постоянно поддразнивал Макагонова, но в роте знали — этих несхожих людей связывает крепчайшая дружба.

Я разъяснил разведчикам, что будем двигаться метрах в пяти друг от друга, ближе нельзя, слишком велика нагрузка — провалимся. А для связи, чтобы не отставать и чувствовать соседей, подготовили шпагат с узлами через пять метров. Каждый должен держаться за узелок и подергиванием давать сигнал — ползти или остановиться следующему.

Тронулись. Между высокими берегами было темнее, чем на равнине. Это в нашу пользу. Фашисты не дураки, они могли учесть это и разбить лед на линии первой траншеи или поставить мины; могли натянуть сигнальные шнуры или просто набросать пустых консервных банок, чтоб звенели.

Впереди показалась выпуклость на льду с черным пятном в центре — огневая точка с амбразурой.

Я остановился метрах в двадцати от дзота, вслушался: не заговорят ли, не стукнет ли что-нибудь там внутри? Не слышно. В русле речки мертвая тишь, только наверху пулеметы изредка прочесывают нейтральную зону.

Правее к дзоту полз Макагонов.

Я достал гранату и стал подкрадываться к двери. Она была открыта. Это уже говорило о том, что врагов нет, о тепле никто не заботился.

Мы подползли с Макагоновым с двух сторон одновременно. Дзот пуст. На полу затоптанная солома, окурки, гильзы.

Я подергал за шпагат, поползли дальше. Поглядывая на обрыв, вспомнил слова нашего пулеметчика: «… как котят потоплю». А гитлеровцы тоже захотят потопить нас, если обнаружат. Мы предусмотрели возможность провала. Начальник разведки договорился с минометной батареей, она сейчас наготове и в критический момент поддержит огоньком. Но огонь откроют не раньше, чем услышат шум боя на речке и увидят ракеты.

Когда мы отползли от передовой метров на двести, я остановился и махнул рукой Макагонову, чтобы он выбирался на берег в кусты. За ним повернул Пролеткин и вся группа. Я ждал, пока выйдет на берег последний. Все-таки мы прошли! А теперь осталось до деревни километра четыре, там отыщем штаб и будем выбирать «языка». Постараюсь взять офицера.

Когда последний разведчик вышел на берег, я поспешил за ним. Мне не терпелось поскорее начать действовать. На какую-то секунду я забыл об осторожности, оперся локтем — лед хрустнул, и студеная вода обожгла тело. Я кинулся на край пролома. Лед обломился, и я окунулся с головой. Вынырнул и опять бросился на лед, он вновь сломался, и намокшая одежда потянула меня на дно. Я едва успел схватиться за конец ремня, который бросили разведчики. Кое-как выбрался на берег. Озноб колотил меня, будто било током. Парни быстро сняли — один рубашку, другой гимнастерку, третий портянки. Я переоделся, но согреться не мог.

— Спиртику бы вам, — сказал Макагонов.

— Где ж его взять! — отозвался Пролеткин. — Давай, хлопцы, садись вокруг лейтенанта, погреем его.

Меня облепили со всех сторон, расстегнули телогрейки, прижались горячими телами. Неунывающий Саша Пролеткин и тут не удержался от шутки:

— В общем, с легким паром, товарищ лейтенант!

Я ругал себя за оплошность, было стыдно перед разведчиками. Так хорошо все началось! Что же будет дальше? У меня нет одежды, нет валенок, нет автомата — он на дне речки. Я теперь обуза для группы. Мне наперебой предлагали телогрейки, гимнастерки, валенки. Но я отказался. Почему другой должен мерзнуть из-за того, что я растяпа?

Злость охватила меня. Я высвободился из круга. Не сидеть же так всю ночь! Поплотнее намотал портянки на ноги, обвязал их сигнальным шпагатом. Надел на себя два запасных маскировочных костюма. В сухой одежде стало теплее.

Деревня Симаки чернела в низине одной длинной улицей. Избы, деревья, заборы — все слилось.

Мы зашли со стороны огородов. Вдоль плетня прокрались к сарайчику, от него — к дому, от дома — к дощатому забору. Была глубокая ночь. По улице никто не ходил. Я смотрел в щель между досок и старался разобраться, что поблизости: нет ли часовых, спят ли в соседних домах? Если начнется возня, когда мы набросимся на проходящего, кто и с какой стороны может ее услышать и прийти на помощь?

В ближнем доме стояла тишина, света в окнах не было. На всякий случай я приказал одному разведчику подпереть дверь бревнышком, лежавшим у дома. На противоположной стороне улицы хатенка под соломенной крышей — в ней едва ли расположились гитлеровцы, уж больно она убога. Обстановка как будто благоприятная. Только бы пошел «чин» покрупнее. Решили: будем пока ждать на улице — в дом идти опасно, такой прием бесшумно проходит редко. Шуметь нам ни в коем случае нельзя, сзади единственная лазейка — речка, по которой отход возможен только без преследования, спокойный, расчетливый. Я уже испытал, к чему приводит малейшая неосторожность.

— Если пойдет один, брать будем я и Макагонов, — зашептал я разведчикам. — Группу пропустим.

Я стал примеряться, как прыгать через забор, но только до него дотронулся — он затрещал так, что мы испуганно присели. Как же тут обеспечить внезапность нападения? Если сейчас пойдет по улице нужный нам «язык», мы его взять не сможем: затрещат ветхие доски, враг нас обнаружит и поднимет тревогу.

Я встал на четвереньки, превратившись в своеобразный трамплин.

— Ты, Макагонов, прыгнешь на меня и туда, через забор, а затем я перемахну к тебе на помощь.

— Может, я первый, товарищ лейтенант, — попросил Саша Пролеткин. — Если он вам на спину прыгнет, из вас блин будет, а я легкий.

— Ты делай, что прикажут, — остановил я его. Было не до шуток.

Ждали долго. Вдруг послышались шаги, и мимо прошла смена караула — унтер и два солдата. Они прошли рядом, в одном метре от нас. До них можно было дотянуться рукой. Но их многовато. Нам не справиться без шума. Смена дошла до конца улицы — и обратно.

Неужели мы вернемся с пустыми руками? Как нам не везет последнее время! Потеряли товарища, ранило Зотова, и все ради того, чтобы пробраться в тыл. И вот мы здесь, и до сих пор ничего не можем сделать!

Скоро рассвет. Ждать больше нельзя.

— Будем брать часового, — сказал я ребятам, — иного выхода нет. Пойдем в конец улицы, куда ходила смена, разыщем пост и на месте решим, как действовать.

Осторожно, опасаясь встречи с собаками, пошли огородом вдоль забора. Вдруг впереди в одном из домов распахнулась дверь. Полоса желтого света упала на землю и тут же исчезла — дверь притворили. Темная фигура отделилась от дома и за калиткой двинулась по улице в нашу сторону. Я быстро огляделся — других прохожих поблизости не было, встал на четвереньки и показал жестом Макагонову, чтобы он прыгал.

Когда человек поравнялся с нами, Макагонов, почти не коснувшись меня, перелетел через забор и свалился на плечи шедшему. Они упали и покатились по земле. Я тоже перемахнул через ограду и подскочил к боровшимся.

Макагонов держал фашиста за горло, не давая кричать. Гитлеровец хрипел. Я быстро затолкал ему в рот рукавицу. Затем подобрал фуражку, слетевшую с его головы. Фуражка была с серебристым шнурком, значит, офицер!

Мы связали пленному руки и перевалили его через забор. Связали поясными ремнями. Разведчики — отчаянный народ, ни черт им, ни бог не страшен, а вот есть и у них свои суеверные приметы. Ни один бывалый разведчик, уходя за «языком», не возьмет с собой веревку и кляп: считается, что в этом случае постигнет неудача. Вот и сейчас во рту офицера моя рукавица, связан он поясными ремнями. Когда я провалился под лед, мне ведь тоже бросили брючный ремень, а как нужна была в тот момент веревка. И в этот раз ее не взяли, а я говорил Пролеткину, чтобы захватили. Когда я спросил Сашу, где же веревка, он посмотрел на меня глазами безгрешного младенца и, не моргнув, ответил:

— Забыл, товарищ лейтенант. Да обойдемся, не беспокойтесь, было бы кого вязать.

Мы оттащили пленного подальше от деревенской улицы, рассмотрели — оказался обер-лейтенантом. Теперь только бы уйти без шума.

И вот когда мы двинулись в путь, наш «язык» вдруг сел на землю. Шабаш! Рот у него был заткнут, руки связаны, а стоять на ногах и тем более двигать ими он не желал. Мы его поднимали, подталкивали в спину и пониже, а он не хотел сделать ни шагу. Попробовали нести по очереди — оказался тяжелым, да к тому же вздумал брыкаться. Наконец терпение наше иссякло. Макагонов поставил гитлеровца на ноги и влепил ему такую затрещину, что тот пролетел ласточкой метров пять. Мы подбежали и остолбенели — обер лежал пластом. Убил!

— Ты что, очумел? — накинулся я на Макагонова.

— Я его в четверть силы, с воспитательной целью, товарищ лейтенант, — оправдывался Макагонов.

Мы подняли гитлеровца, он был жив и с опаской косился на Макагонова. Когда тот подошел к нему и слегка замахнулся, фашист побежал так прытко, что конвоиры едва поспевали за ним.

Вышли к реке. Как быть дальше? Сам офицер не поползет, лежать на льду с ним рядом опасно, если начнет брыкаться, утопит и себя, и того, кто будет поблизости.

— Дайте обера мне, — сказал Пролеткин, — я из него саночки сделаю.

— Какие саночки?

— А вот поглядите. — Пролеткин выломал в кустарнике две длинные палки.

— Снимай, хлопцы, ремни, — скомандовал он. Разведчики подали ему ремни. Офицера одели в белый костюм, положили на палки, крепко прикрутили ремнями. Теперь он не мог сделать ни единого движения и действительно был похож на санки.

Все надели белые костюмы, легли на землю и по одному сползли на лед. Офицера поручили Саше Пролеткину, он был самый легкий. Мы сделали Саше из бинтов длинную вожжу, и он тянул за собой скрученного пленного.

Передний край миновали благополучно. Чем ближе к своим, тем шире радость в груди.

Вскоре из темноты нас окликнул знакомый пулеметчик.

— Вы, товарищ лейтенант?

— Мы.

— Ну, как лед? Держит?

— Держит.

— Скажи, пожалуйста! А я раньше почти не смотрел за речкой. Приволокли, что ли?

— Приволокли.

Было около шести часов утра, все еще спали. Но с такой приятной вестью можно и побеспокоить начальство. Мы привели обер-лейтенанта в блиндаж начальника штаба. Пусть знает, что мы докладываем не только на три «о».

Моя миссия на этом кончилась. На душе было легко и грустно. Задание выполнено, «язык» из тыла доставлен, но нет с нами больше Синяева.

Вот сколько вреда причинили разведчикам в ту весну ласковое солнышко, свежий ветерок и теплые денечки.


5


На одном из участков Калининского фронта долгое время не наступали ни наши, пи гитлеровцы. Позиции обеих сторон оборудованы добротно. Прорвать такую оборону ой как тяжело! А ходить по ней за «языками» — дело, прямо скажем, отчаянное.

И вот именно в это время у нашего командования возникло подозрение, что фашисты произвели перегруппировку. Всем частям была поставлена задача: добыть «языка» на своем участке.

Как полезли разведчики к гитлеровцам да как начали их тормошить по всему фронту — обалдели враги со страху. Чуть ночь — кошмары для них начинаются: ползут призраки отовсюду, гитлеровцы едва успевают отстреливаться. У них даже приказ был специальный — выставлять в первой траншее на ночь полные подразделения, солдат от солдата в трех метрах. Попробуй к ним подберись!

Лазили и мы на участке своего полка. В течение ночи делали по две-три попытки, и все они кончались неудачно. А начальство настаивает: добыть «языка» — и никаких разговоров!

Вот уж действительно разведчики оказались между двух огней. Из сил выбились. Иногда, после очередной неудачи, оставались в нейтральной зоне до рассвета, чтобы подольше не слышать упреков.

Напрасно я ломал голову, отыскивая способ добыть «языка», — ничего путного придумать не мог.

Но я продолжал искать. И однажды утром, после беспокойной ночи, когда усталость буквально валила с ног, в голове мелькнула такая мысль: «Если фашисты ночью не спят, значит, они отдыхают днем, не могут же целые подразделения бодрствовать несколько суток! Почему бы нам не воспользоваться этим выгодным для нас обстоятельством?» Признаться, я тут же спасовал. В самом деле, что за дерзость: ночью не получается, а днем тем более ничего не выйдет.

Но, как я ни разубеждал себя, зародившаяся мысль жила, постепенно обрастала частными соображениями, и, в конце концов, я рассказал обо всем разведчикам.

Сначала к моему предложению отнеслись с большим сомнением. Затем взвесили все «за» и «против» и решили — дело вполне осуществимое.

Мы выработали план, доложили его командованию. План был одобрен, и дальнейшие события развертывались так.

Ночью шесть разведчиков с плащ-палатками и малыми лопатами отправились в нейтральную зону. Они выбрали высотку вблизи проволоки противника. За кустами, которые росли на высотке, вырыли глубокие щели. Верхний слой — дерн — был аккуратно срезан. Землю сыпали на плащ-палатки и уносили в лощину, чтобы она с рассветом не привлекла внимания фашистов.

Работа совершалась с величайшей осторожностью, поэтому продвигалась медленно. До вражеских траншей было не больше ста метров; первый еле слышный стук мог погубить подготовку и вообще всю затею.

Щели устроили так, чтобы из них можно было наблюдать сидя. На день должны были остаться в этих щелях Макагонов, Коноплев и я. Мы в подготовке укрытий не участвовали, набирались сил на предстоящий день.

Когда работа стала подходить к концу, за нами прислали связного. Мы, конечно, не спали. Дело готовилось весьма рискованное, до сна ли тут!

Мы приползли к укрытиям, засели в них. Нам опустили еду, воду, запас патронов и гранат. Затем над головой каждого из нас укрепили жердочки и сверху положили дерн. Не дожидаясь рассвета, все, кроме наблюдателей, удалились. Мы остались во тьме и в полном неведении: что нас ожидает?

Страшна была даже не смерть, страшнее самой смерти было попасть живыми в руки гитлеровцев. Разведчики здорово им насолили. За одни бессонные ночи и нервотрепку в течение последней недели нас на куски изрежут.

А может, гитлеровцы заметили возню около кустов и сейчас, до наступления рассвета, пожалуют сюда проверить, что здесь творилось. Может, они разгадали наши намерения. Или, может быть, нас увидят днем. Может быть, они собираются перейти в наступление, не зря же у них происходила перегруппировка… В общем, много набиралось всяких «может быть», и все — не в нашу пользу.

Но при всем том был, конечно, еще один вариант, благополучный: мы просидим день, изучим режим противника и сможем действовать наверняка.

Приближался рассвет. Мне виден был клочок неба. Сначала оно казалось черным, как земля, которая нас окружала, потом стало серым, потом — синим и, когда взошло солнце, — нежно-голубым.

Я осторожно поднял перископ. Эта небольшая трубка с глазком на одном конце и окуляром внизу была придумана специально для нас, она так и называлась — перископ разведчика. Хорошая вещь, позволяет наблюдать, не высовываясь, из-за угла, из кустов, в общем, из-за любого укрытия. Вот из ямы мне будет очень удобно наблюдать через этот прибор. Но как только я поднял перископ, тут же дернул его назад, вниз. Сердце у меня громко застучало, рука схватилась за автомат. Во весь окуляр перископа глянула одутловатая рожа гитлеровца, рыжая щетина торчала на рыхлых щеках. Уж очень близко, вот-вот заглянет в мою яму!

Стекла перископа, как им и полагалось, приблизили фашиста вплотную, в действительности он находился метрах в шестидесяти. Я ругнул себя за несообразительность и опять выставил перископ. Фашист стоял на том же месте, небритый, сонный, равнодушный. Рядом с ним на площадке был пулемет, правее и левее в траншее — другие гитлеровцы. Они разговаривали между собой, не глядя в сторону нейтральной зоны. Ночь прошла. Теперь они чувствовали себя в безопасности.

Я буквально впился в перископ и следил за чужой траншейной жизнью с таким интересом, с каким в детстве смотрел приключенческие фильмы.

Гитлеровцы зевали, прохаживались, лица у них были усталые.

Немного привыкнув к этому соседству, я осмотрелся внимательнее. Впереди наших кустов через все поле тянулось проволочное заграждение. За ржавой проволокой, вдоль нее, вилась траншея, бруствер был обложен дерном. От траншеи ответвлялось в лощину несколько ходов сообщения. По лощине ходили в полный рост. Около двери в блиндаж умывались двое. Один поливал другому из чайника. Лощина поворачивала за высотку, и я не видел, что там дальше.

К восьми часам движение в обороне почти прекратилось, все ушли в блиндажи спать. Напротив меня остался только рыжий у пулемета. Он почти не смотрел в сторону наших траншей, бесцельно слонялся взад-вперед, о чем-то размышлял. Справа и слева от него на значительном расстоянии маячили такие же одинокие фигуры. Тактически это объяснялось просто: на участке взвода оставлены три наблюдателя — по одному от каждого отделения. Наши предположения полностью подтвердились: бдительности, которую проявляли гитлеровцы в ночное время, днем как не бывало.

Часа через два рыжего сменил худой белобрысый. Этот оказался более деятельным. Он поглядывал в сторону наших, иногда брался за пулемет, тщательно прицеливался, выжидал и вдруг давал очередь в того, кого подкараулил.

В течение дня я познакомился со всеми обитателями блиндажа. В нем размещалось отделение, солдаты стояли на посту поочередно. Мне так хорошо запомнились их лица, что я, пожалуй, и сейчас узнал бы любого из них, если б встретил. Особенно запомнился рыжий, он за день так и не побрился.

Часам к двенадцати обстановка была ясна, оборона изучена до мельчайших деталей. А впереди еще весь день. Я передумал обо всем. Поел. Поворочался насколько было возможно. Сидеть в одном положении оказалось нелегко, руки и ноги затекли, спину ломило. Очень хотелось курить; горло иногда перехватывал кашель, приходилось натягивать телогрейку на голову, чтоб заглушить его.

Как только начало смеркаться, в траншею вышли все обитатели блиндажа. Я усмехнулся, когда они встали передо мной. Получалось, как на концерте— выступали по одному, а на прощание все высыпали.

Фашисты готовились к ночи. Они укрепляли оружие на деревянных подставках, чтобы в темноте вести прицельный огонь. С некоторых подставок стреляли засветло — видно, по рикошетам проверяли, где ложатся пули.

Стемнело. На душе стало спокойнее. В темноте мы что рыба в воде.

Я не стал ждать, когда придут разведчики, разобрал «крышу» над головой и пополз к Макагонову. Он бесшумно выскользнул из своей норы и последовал за мной, затем мы забрали Коноплева и отправились восвояси.

Я поступил так умышленно, чтобы встретить своих на подходе, подальше от высотки; малейшая оплошность разведчиков могла испортить дело.

Мы повстречались на середине нейтральной зоны. Я обнаружил их, когда сошлись метров на двадцать. «Неплохо работают», — подумал я, любуясь, как стелются они по земле, словно тени. У меня глаз наметанный, я привык различать предметы и улавливать самое скрытное движение во мраке.

Наш самостоятельный выход не предусматривался по плану. Разведчики могли принять нас за врагов. Чтобы не случилось беды, я вполголоса окликнул:

— Саша! Пролеткин!

Это было надежнее всякого пароля. Тени замерли и затем метнулись к нам. Друзья окружили нас, зашелестели радостным шепотом:

— Ну как? Нормально?

Мы вернулись домой. Нас оглядывали, как после долгой разлуки, заботливо пододвигали миски с горячим борщом, ломти хлеба.

Все ждали рассказа.

Я взял большой лист бумаги, расстелил его на столе и стал чертить все, что видел. Макагонов и Коноплев дополняли мой чертеж тем, что не было видно из моей щели или ускользнуло от моего внимания.

Вывод был один: взять «языка» днем можно. Но как с ним вернуться?

Можно подползти ночью к проволоке, окопаться, а когда гитлеровцы уйдут отдыхать, проникнуть в траншею. Если удастся, взять часового в траншее, если нет — блокировать блиндаж и захватить «языка» в блиндаже. Ну а дальше? Нас, конечно, обнаружат. Придется бежать через всю нейтральную зону.

Даже Саше Пролеткину не смешно, он не острит по поводу того, как мы станем удирать и вслед нам откроет огонь вся оборона противника. Это в поле, средь бела дня!

Однако выход был найден.

Ночью в нейтральную зону вышел весь взвод. Мы отрыли еще пять окопчиков, рядом с прежними. Землю унесли с собой те, кто не участвовал в налете.

На день нас осталось восемь. Когда рассвело, я узнал своих вчерашних знакомых — гитлеровцев.

Утро разгоралось веселое, солнечное. Впервые в жизни солнечный свет действовал на меня угнетающе. Мы не привыкли ходить на задания днем.

Гитлеровцы вели себя спокойно. Как и вчера, они оставили наблюдателей и улеглись в блиндаже. На посту, против нас, стоял рыжий, сегодня он был побрит. Скучая, он походил по траншее и остановился около соседа слева. Они о чем-то беседовали.

Мы не предполагали, что удобный момент наступит так скоро. Саша Пролеткин первым выскользнул из окопчика, ужом подполз к проволоке, перевернулся на спину и торопливо начал простригать проход. Все, затаив дыхание, следили за ним и за гитлеровцами. Фашистов на всякий случай держали на мушке.

Саша быстро кусал проволоку ножницами и продвигался между кольями.

Гитлеровцы ничего не замечали, они стояли в стороне и продолжали разговаривать. Саша махнул рукой. Из щелей поползли к нему еще двое. И вот в эту минуту собеседник рыжего, который стоял к нам лицом, закричал и стал показывать рыжему на ползущих.

Две очереди рокотнули почти одновременно. Стреляли Макагонов и Коноплев. Фашисты не то упали, не то присели в траншее. Мы кинулись к проходу. Торопливо полезли под проволоку. Колючки рвали одежду и больно царапали тело. Разведчики, назначенные для: прикрытия, спрыгнули в траншею и побежали — двое вправо, двое влево. Они стреляли из автоматов по наблюдателям.

С группой захвата я кинулся к лежавшим в траншее «собеседникам». Рыжий был мертв. Второй оказался живым, только на плече было широкое кровавое пятно. Фашист держал в руке гранату. Макагонов вырвал ее и отбросил, потом схватил гитлеровца за ремень и поволок к проволоке. Фашист отчаянно бился и визжал тонко, по-поросячьи.


Из блиндажа выбегали гитлеровцы. Я оперся о край траншеи и дал по ним несколько очередей. Двое свалились на пороге, остальные юркнули назад в блиндаж. Я продолжал стрелять по двери. Макагонов в это время уже был за проволокой. Он бегом тащил «языка» по нейтральной зоне.

Отстреливаясь на три стороны, мы стали отходить из вражеской траншеи. Саша Пролеткин с двумя разведчиками уже выбрался за проволоку. Они залегли и стреляли, не позволяя фашистам вести огонь по Макагонову.

Как только мы выбежали за проволоку, я дал красную ракету. Это был сигнал для артиллерии. Ракета еще не успела погаснуть, как дрогнула земля и вскинулась черной стеной.

Мы вскочили и, пригнувшись, побежали. Снаряды повизгивали над самой головой, вражескую оборону на нашем участке заволокло пылью и дымом.

Артиллерия гитлеровцев открыла ответный огонь, траншеи нашего полка тоже покрылись черной завесой.

Наш пленник испуганно прижимался к земле. Плечо ему перевязали, и он послушно лежал рядом с нами.

Когда канонада стала затихать, мы уползли в свои траншеи.

Остаток дня ходили возбужденные. Солнце сияло вместе с нами. Дерзкий налет прошел хорошо. Но как подумаешь о нем да представишь себе весь ход операции, мороз подирает по коже!

Кто бывал в таких переделках, тот знает…


6


Мне, в общем-то, везло: хотя не раз бывал я ранен, но оставался в строю. Задания выполнял самые разнообразные, понемногу опыт накопился. Очевидно, поэтому однажды меня и вызвали в штаб фронта. Тогда наша дивизия входила в состав Третьего Белорусского. Вызов срочный — даже прислали машину. Промерз я в открытом «газике» основательно, пока ехали. Ветер дул ледяной, он протягивал белую поземку через наш автомобиль насквозь. Не успел я по приезде отогреться, как меня отвели к генералу — начальнику разведки фронта. Видел я его не впервые: низенького роста, толстоват, глаза добрые, как у детского врача.

— Вы, товарищ старший лейтенант, пойдете в Витебск, — сказал генерал. — Там наши люди добыли схемы оборонительных полос противника. Принесете эти чертежи сюда.

Он говорил ровным, спокойным голосом, как будто Витебск где-то рядом, а не в двадцати километрах за линией фронта.

Я знал, что начальник разведки говорит со мной так, чтобы не испугать меня, не заронить неуверенности с первой минуты. И действительно, его спокойствие передалось мне. Да, я пойду и принесу эти схемы. Дело обычное, будничное. Я ожидал большего.

Генерал коротко разъяснил, как он представляет себе выполнение моего задания, и добавил:

— Командующий фронтом будет лично говорить с вами.

От моего спокойствия вмиг не осталось и следа. Я смотрел на начальника разведки и думал: «Нет, товарищ генерал, дело тут не обычное. Вы хороший психолог, умеете держаться. Однако и я понимаю, что это значит, когда командующий интересуется лично. Вы, наверно, долго перебирали разведчиков, прежде чем остановить свой выбор на мне. А сейчас размышляете: справится парень, не подведет ли?..»

Генерал позвонил по телефону, доложил, что я прибыл. Затем он внимательно оглядел меня и сказал:

— Пойдемте, командующий ждет.

Мы шли глубоким оврагом. Справа и слева в его скатах были двери и небольшие окошечки: здесь размещались отделы штаба.

Я знал, что командующий сердечно относится к разведчикам, очень хотелось его увидеть. И вместе с тем как я ни старался, не мог унять дрожь, которая пробегала по телу. Нигде и никогда прежде не случалось мне так волноваться.

В конце оврага чернела дверь, стоял часовой. Мы поднялись по лестнице из свежих досок. В приемной встретил нас адъютант с золотыми погонами. Погоны ввели недавно, я золотых еще не видывал. Адъютант ушел за дверь, обитую желтой кожей, и тут же вернулся.

— Пройдите.

Мы очутились в теплом, хорошо освещенном кабинете.

За столом сидел Черняховский. Он вышел нам навстречу и пожал руки.

Раньше я видел его только на фотографиях. Сейчас первое, что у меня мелькнуло в голове, было: «Похож!» Я залюбовался им просто как человеком. Он был отлично сложен — плотный и крепкий, лицо красивое, мужественное, волосы темные, волнистые.

Командующий пристально посмотрел на меня и, показав на диван, сказал:

— Садитесь.

Он сел рядом, совсем близко, начал говорить о задании.

— До Витебска километров двадцать. Но глубине это тактическая зона, поэтому всюду здесь войска: вторые эшелоны, артиллерия, штабы, склады и прочее. Выброситься на парашюте в этой зоне — слишком рискованно. Да к тому же, если высадка и удастся, все равно возвращаться нужно по земле. Самолет забрать вас не сможет. Понимаете?

— Понимаю, товарищ командующий.

— Вы сидите, сидите, — он не дал мне встать и продолжал — Надо, значит, туда и обратно по земле. Мне рекомендовали вас как опытного разведчика, которому не впервой ходить по тылам противника.

— Я сделаю все, товарищ командующий, чтобы выполнить ваш приказ.

— Ну и добро. Выходите сегодня же, возвращайтесь как можно скорее. Вы, генерал, подготовили документы?

— Так точно, товарищ командующий. Осталось сфотографировать в немецкой форме, и удостоверение через час будет готово.

— Группой пробраться труднее, — пояснил Черняховский, — пойдете один, в их форме, но избегайте встреч. Как у вас с немецким языком?

— В объеме десятилетки и военного училища, товарищ командующий… И то на тройку, — признался я и с опаской подумал: «Не примет ли он это за попытку уклониться от задания?»

— Ну вот, тем более. Нельзя вступать ни в какие разговоры. У нас есть люди, свободно владеющие немецким, но это глубинные разведчики, они не умеют действовать в полевых условиях. А вы проберетесь: зона, насыщенная войсками, для вас родная стихия. Что ж, давай руку, разведчик, — перешел он на «ты». — Не легкое тебе предстоит дело, береги себя. Помни, кто ты, и обязательно перехитри фашистов.

Командующий посмотрел мне в глаза и как-то по-семейному добавил:

— Мне очень нужны эти схемы, разведчик.

Он пожал мне руку и разрешил идти.

Мы возвращались тем же оврагом. На душе было необыкновенно легко и просторно. Меня охватило стремление скорее выполнить то, о чем просил командующий. Да, не только приказывал, но и просил!

Я переоделся в форму немецкого ефрейтора, меня сфотографировали, и я стал изучать явку: место, адрес, пароль, отзыв. Затем взялся за план города. Прежде в Витебске я не бывал, нужно было заранее сориентироваться:! с какой стороны я выйду к городу и куда двинусь дальше, ни у кого не спрашивая дорогу. Я подсчитал: необходимо пересечь двенадцать-тринадцать улиц, идущих с севера на юг, и тогда я окажусь в районе нужной мне «штрассе». Странно! В нашем Витебске и вдруг — «штрассе»!

Потом я изучал карту местности. Синим карандашом на карту были нанесены объекты немцев, известные нашей разведке. Я прикидывал, где идти особенно осторожно, что и с какой стороны лучше обойти.

Минут через сорок принесли служебную книжку с моей фотографией. В книжке было сказано, что я, Пауль Шуттер, ефрейтор 186-го пехотного полка. Все это удостоверялось цветными печатями с орлами и свастикой. Книжка была настоящая, видимо, одного из пленных, в ней только удалили старую и написали новую фамилию и сменили фотографию.

Организация переброски была поручена молчаливому майору. Мы сели с ним в «газик» и поехали к передовой. В прифронтовой деревушке нас встретил капитан — начальник разведки дивизии, на участке которой была намечена переброска.

Дальше пошли пешком. Капитан подробно рассказал об особенностях местности — на глубину до пяти километров — и о поведении противника в этом районе. Когда мы пришли на передовую, было уже совсем темно.

В первой траншее нас ждали пять разведчиков и три сапера, на всех белые маскировочные костюмы, оружие обмотано бинтами.

Я натянул свой маскировочный костюм. Последний раз молча покурил, попрощался и выскочил из траншеи вслед за разведчиками.

Мы шли. пригнувшись, от куста к кусту, по лощинам. Разведчики хорошо знали нейтральную зону, вели уверенно. Белые костюмы сливались со снегом, в десяти метрах фигура теряла очертания, и если человек не шевелился, его не было видно.

Чем ближе к проволочному заграждению, тем осторожнее становились наши движения.

Пулеметные очереди стали потрескивать совсем близко. Залегли. Дальше продвигаемся на четвереньках. Гитлеровцы стреляют из пулеметов не потому, что нас обнаружили, а таков у них порядок: короткими очередями прочесывают местность. Я знаю язык немецких пулеметчиков. Они говорят друг другу очередями: «все в порядке» или «готовится нападение». Сейчас они выбивают игривую дробь — та-та-тра-та-та. Это значит — они спокойны.

Изредка в небо взлетает ракета. Пока ее яркий покачивающийся свет заливает местность, лежим, уткнувшись лицом в снег.

Я наблюдаю за своими спутниками: «зубры»! Как только погаснет ракета, они устремляются вперед. Неопытный подождал бы, пока привыкнут глаза, а эти знают, что после ракеты, в наступившей темноте, вражеский наблюдатель несколько секунд ничего не видит, и используют момент.

Когда раздается пулеметная очередь, мои провожатые гребут снег в полную силу, продвигаются, не заботясь о звуковой маскировке. Это еще раз подтверждает, что они не новички. Новичок обязательно заляжет, когда пули щелкают над головой, а эти знают: пулеметчик во время стрельбы ничего не слышит, кроме своего пулемета. Свист пуль страшноват, конечно, однако обстрелянный человек понимает: свистит та, что мимо, а ту, что в тебя, не услышишь…

Впереди снежное поле пересечено серой полосой. Это проволочное заграждение. Теперь ползем по-пластунски. Мы буквально влипли в снежную мякоть и плывем в ней медленно-медленно, без единого звука. До траншей противника осталось метров пятьдесят. Вперед выползают саперы. Они щупают голыми руками снег: нет ли проволочек от мин со взрывателями натяжного действия? Добравшись до кола, один сапер ложится на спину и берет руками проволоку, другой перекусывает эту проволоку ножницами. Концы отводятся в стороны. Работа требует величайшей осторожности. Если звякнет проволока, нас немедленно обнаружат. Что произойдет после этого с людьми, лежащими в сорока метрах от пулемета, представить совсем не трудно. Единственный шанс на спасение — наше оружие. Держим его наготове. Если пулеметчик откроет огонь, мы должны уничтожить его.

Вдруг, шипя, как змея, в небо взметнулась ракета. С легким хлопком она раскрылась и залила все вокруг предательским светом. Потрескивая, ракета опускается и падает сзади нас, почти в ногах. Лежим не двигаясь. Ракетчик где-то рядом. Я отчетливо слышал, как щелкнула ракетница, когда он ее заряжал. В темноте саперы продолжают свое дело. Они режут только нижние нити, чтобы с рассветом немцы не обнаружили прохода.

Готово — сапер легонько махнул мне рукой. Я посмотрел на часы: второй час ночи. Пришла пора действовать мне.

Стараясь не зацепиться за колючки одеждой, ползу под проволоку. Впереди чернеет траншея. Нелегки эти минуты! Когда мы подкрадывались, резали проволоку, все наши помыслы сводились к тому, чтобы враг не заметил, дал возможность приблизиться и сделать проход. Но вот теперь желаемое достигнуто, проход готов, и не так-то просто заставить себя вползти в него.

Кто знает: может, противник заметил нас, когда резали проволоку, и теперь затаился в траншее? Подползешь к ней, миг — и ты в лапах фашистов.

Трудно, очень трудно заставить себя ползти к этой темной щели впереди!

Если нас не обнаружили, мне нужно обязательно попасть в промежуток между двумя часовыми. А где они? Разве увидишь их в темноте, да еще лежа, когда глаза у тебя над самой поверхностью снега?

Это длится несколько секунд, но борьба с собой в такие секунды очень тяжела. Я достаю гранату и ползу к траншее, до нее метров тридцать. Ползу с остановками, прислушиваясь, может, затопает промерзший гитлеровец или заговорит с соседом. Ничего не слышно.

Вот кончилась гладкая поверхность, перед глазами комья и бугорки — это бруствер. До траншеи не более двух метров.

Осторожно приподнимаюсь на руках, смотрю вправо и влево, не торчит ли поблизости каска? Нет. Преодолеваю последние метры и заглядываю в окоп. Граната наготове, кольцо в зубах.

Траншея до ближайших поворотов пуста — это метров десять. Не поднимаясь высоко над землей, перескакиваю через траншею и уползаю к темнеющим кустам.

Ракеты вспыхивают позади меня. Пулеметы выстукивают прежнюю спокойную дробь.

Вторую траншею преодолеть легче. Здесь часовые стоят реже и службу несут менее бдительно. Слышу, как недалеко кто-то колет дрова. Спокойно разговаривают около блиндажа. Отползаю в сторону и продолжаю углубляться в тыл. Вспышки ракет все дальше и дальше. Уже нет необходимости двигаться ползком. Поднимаюсь в тени дерева. Осматриваюсь. Опасности нет. Намечаю место следующей остановки, просматриваю все, что встретится на пути, и, пригнувшись, перебегаю туда. Это называется «идти скачками».

Вскоре мне попалась наезженная дорога. Я просмотрел ее в оба конца и, никого не обнаружив, пошел по ней вправо. Помню, справа должно быть шоссе на Витебск. Еще изучая карту, я решил выйти к этому шоссе: оно будет надежным ориентиром.

Пройдя с километр, увидел на дороге что-то движущееся навстречу. Я свернул. Присел в придорожных кустах. Через несколько минут проползли груженые сани. Из ноздрей лошади белыми струйками выбивал пар. Ездовой, весь в инее, шел рядом с санями. В другое время он непременно стал бы «языком», но сейчас трогать нельзя.

Так, уступая дорогу всем встречным, продвигаюсь к шоссе.

Вот впереди зачернела деревня. Не доходя до нее, останавливаюсь. Идти напрямик, не зная, что делается в деревне, опасно. Обходить по сугробам тяжело и займет немало времени. Как быть?

Вспоминаю карту, которую изучал, стараюсь припомнить, что мне говорил об этой деревне начальник разведки дивизии. Ничего определенного вспомнить не могу. Вглядываюсь в темный ряд домишек: они выстроились с обеих сторон дороги, загадочные, под белыми шапками снега. На дороге — ни души.

Бывало, подчиненным я внушал, что в любой неясной обстановке есть незначительные на первый взгляд признаки, по которым можно разгадать ее. А сейчас передо мной деревня, и я не могу обнаружить такого признака. Ночь, все спят. Часовых не видно.

Подхожу ближе. Если в деревне штаб, то должны к домишкам тянуться телефонные провода. Но как я ни напрягаю зрение, в темноте, да еще на расстоянии, провода эти увидеть не могу. Однако, подойдя, замечаю: в некоторых окнах сквозь маскировку пробиваются узенькие полоски света. Вот он, признак! Этого достаточно. Едва ли местные жители будут сидеть со светом в глухую ночь, обычно в прифронтовой полосе с наступлением темноты вообще не зажигают света. Значит, деревню нужно обходить.

Идти целиной тяжело. Становится жарко, пот катится из-под шапки.

Обогнув деревню, выбираюсь на большак. Чем ближе к Витебску, тем чаще попадаются машины, повозки, группы людей. Прячусь от них, поглядываю на часы: очень медленно продвигаюсь. Так до рассвета не доберешься. Надо что-то придумать.

Кажется, выход найден. Я снял свой белый наряд, закопал у приметного дерева — пригодится на обратном пути. Вышел к дороге и стал высматривать сани, в которых не было бы немцев. Вскоре такие показались. Закутавшись в тулуп, одинокий ездок, видно, дремал, лошадь шла шагом.

Я окликнул хозяина лошади и, не боясь за свой акцент, стал говорить с ним на русско-немецком языке, дополняя слова жестами.

— Нах Витебск?

— Да, на Витебск, господин офицер. Он принял меня за офицера.

— Их бин каине офицер, их бин ефрейтор, — сказал я на всякий случай правду. Забрался в сани, поехали. Чтобы немного согреться и замаскироваться, зарылся в пахучее сено, которое лежало в санях, а хозяину приказал:

— Нах Витебск! Их бин шлафен. Спать, спать — понимаешь?

— Понимаю, чего же не понять… Спи, коли хочется, — ответил мужичок.

Я лежал в сене и следил за дорогой. Да и за хозяином лошади надо было присматривать. Кто знает, что у него на уме. Одинокий дремлющий фашист — заманчивая штука. Тюкнет чем-нибудь по голове и свалит в овражек.

На рассвете достигли пригорода. В том месте, где шоссе превращается в улицу, я заметил шлагбаум и танцующую около него фигуру промерзшего гитлеровца. Там могут проверить документы, спросить о чем-нибудь. Это в мои расчеты не входит.

— Хальт! — скомандовал я вознице и, выбравшись из саней, махнул рукой: езжай, мол, дальше. Мужичок послушно продолжает свой путь. А я ухожу с шоссе и тихими заснеженными переулками углубляюсь в город.

Витебск еще спит. Из труб поднимаются слабые дымки.

Где-то здесь, в этом скопище домов, нужная мне квартира, там меня ждут. Им сообщили по радио, что я вышел.

Считаю улицы. Моя — четырнадцатая. Чем глубже в город, тем крупнее дома. Многие сожжены или разрушены бомбежкой. Черные проемы окон смотрят угрюмо.

Пересек десятую улицу и вдруг с радостью читаю на угловом доме название нужной мне «штрассе». Значит, в пригороде я обсчитался на три улицы. Это не беда, главное, найдена та, что нужна.

Отыскал дом номер 27. Вхожу в чистый освещенный подъезд. Квартира на первом этаже. На всякий случай кладу руку в карман, на пистолет. Может, пока я шел, здешних разведчиков открыли и сейчас за дверью засада?

Негромко, чтобы не разбудить соседей, стучу в дверь. Через минуту женский голос спрашивает:

— Кто там?

Стараясь картавить, «под немца», говорю пароль:

— Я пришел от гауптман Беккер, он имеет для вас срочная работа.

Дверь отворяется, и женщина говорит мне отзыв:

— Во время войны всякая работа срочная.

Я вошел в коридор. Заперев дверь, хозяйка подает мне руку, говорит шепотом:

— Проходите в комнату, товарищ. — Ив сторону: — Коля, это он.

Только теперь я замечаю в конце коридорчика мужчину лет сорока. Он подходит, пожимает мне руку, представляется:

— Николай Маркович.

Я снимаю шинель, хочу повесить ее на вешалку, но хозяйка останавливает:!

— Здесь нельзя.

Она уносит шинель в комнату.

Мы садимся к столу, и я украдкой рассматриваю этих скромных, смелых людей. Сколько сил прилагает, наверное, гестапо, чтобы отыскать их! А они живут, работают, видятся с гестаповцами каждый день. Крепкие нужны нервы разведчику, чтобы вот так ходить день за днем по краю пропасти.

Николай Маркович весело смотрит на меня и говорит:

— Быстро добрались. Я думал, придете завтра.

— Спешил. Переждать до следующей ночи негде, обнаружат, да и холод собачий — окоченеешь.

— Надюша, — спохватился хозяин, — организуй-ка чаю и того-другого-прочего, промерз человек.

Хозяйка уходит на кухню, а мы сидим и не знаем, о чем говорить.

Ну как там, на Большой земле? — спрашивает Николай Маркович.

— Да так, вроде все в порядке, воюем.

Меня кормят и угощают «другим-прочим». Сразу становится тепло. Промерзшее тело расслабляется, и я впервые за все это время чувствую усталость.

Николай Маркович поднялся.

— Мне пора. А вы укладывайтесь спать. Набирайтесь сил. Вечером в обратный путь.

Он уходит на службу, а я ложусь спать. Слышу, как под окнами иногда топают немцы, до меня доносится их резкий говор. Далеко, по ту сторону фронта, командующий, занятый делами, порой, наверное, думает, принесу ли я чертежи. Если они ему так нужны — будет наступление, догадаться нетрудно. Это особая честь, когда доверяют такую строжайшую тайну. Случись со мной беда — ни за что не скажу, зачем сюда пришел. Пусть хоть на куски режут!

Чуть начало смеркаться, я собрался «домой». Фотопленку Надежда Васильевна зашила мне в воротник под петлицу. А подлинники лежат где-то в сейфах, под охраной часовых, и никто из гитлеровцев не подозревает, что копия их схемы обороны на пути в штаб Красной Армии.

Чтобы попасть сюда, мне понадобилось около семи часов. Если на возвращение уйдет столько же, то к двум часам ночи я могу быть у своих. Однако спешить сейчас нельзя. Переходить линию фронта придется попозже — часа в три ночи, когда часовые утомятся, хорошенько промерзнут и никто не будет слоняться по обороне.

Сложно преодолеть колючую проволоку: со мною теперь нет ни саперов, ни ножниц для бесшумной резки. Старого прохода я, конечно, не найду. Придется подкопать снизу или перелезть по колу. Оборвешься, порежешь руки, но с этим считаться не приходится, лишь бы выбраться.

Мы договорились, что Николай Маркович и Надежда Васильевна будут идти за мной по противоположной стороне улицы и проследят, как я выйду из города. Николай Маркович предупредил:

— Если с вами что-нибудь стрясется, мы ничем не сможем помочь. Вы понимаете, мы не имеем права…

Он говорит смущенно, боясь, чтоб я не принял это за трусость.

На прощанье мы выпили по стопке за удачу. Эта стопка, между прочим, сыграла очень важную роль. Но об этом позже.

Улицы были безлюдны. Редкие прохожие боязливо уступали мне дорогу, их пугала моя форма. Я шел не торопясь, пистолет — в кармане брюк, взведенный и готовый к действию в любой момент. На некотором расстоянии от меня — Николай Маркович и его жена, будто прогуливаются.

Так мы дошли до оживленной улицы — это, видно, была центральная. Поток людей меня несколько озадачил, я не пересекал такой людной улицы, когда шел утром. Но тут же я сообразил, что ранним утром все улицы одинаково пусты, а сейчас вечер — время прогулок.

По тротуару прохаживались офицеры, в одиночку и с женщинами.

Выждав, когда на перекрестке станет поменьше военных, я пошел вперед. Миновал тротуар, проезжую часть, еще миг — и я скроюсь в желанном сумраке боковой улицы. Но тут прямо ко мне подходит патруль. Их двое. На рукавах белые повязки с черной свастикой.

Останавливают и о чем-то спрашивают. Боясь выдать себя произношением, я молча достаю удостоверение. Что еще у меня могут спрашивать, конечно документы!

Худой, с твердыми желваками на скулах, гитлеровец внимательно просмотрел все графы и задал мне длинный вопрос. Я понял его так: «Почему ты здесь? Твой полк на передовой. У тебя есть отпускной билет?»

Вопрос вполне естественный — полк воюет, а я почему-то слоняюсь здесь, в тылу.

Других документов у меня нет.

Как же это наши не догадались снабдить меня каким-нибудь командировочным предписанием!

Самое ужасное то, что я ничего не могу ответить. В этот момент я и по-русски-то, наверное, говорил бы заикаясь, где уж тут объясниться по-немецки!

Я молчал, а патрульный все настойчивее спрашивал. Вокруг нас образовалось кольцо зевак, среди них много военных. Бежать невозможно. Это конец.

Я украдкой осматриваю окружающих. Ищу, кто покрупнее «чином. Пока меня не обыскали и пистолет при мне, постараюсь подороже отдать свою жизнь.

Вдруг патрульный засмеялся. Он наклонился ко мне, принюхался и весело объявил:

— Да он пьян, скотина!

Я поразился — какое чутье у этого бульдога! Мы всего по стопке выпили с Николаем Марковичем за удачу.

Не знаю, удача это или нет, но обстановка на какое-то время разрядилась, пока принимают за своего.

Коли пьян, разговор короткий. Меня бесцеремонно поворачивают лицом в нужную сторону, говорят «ком!» и ведут в комендатуру.

Как хорошо, что не обыскали! Пистолет, будто напоминая о себе, постукивает по ноге. Я иду, слегка покачиваясь, как и полагается пьяному. Посматриваю вправо и влево. Зеваки постепенно отстают. Патрульные, посмеиваясь, разговаривают между собой, подталкивают, когда я иду слишком медленно.

— Ком! Ком! Шнель!

Я медлителен, внешне безразличен к тому, что происходит, а в голове у меня мысли мечутся. Надо действовать! Надо что-то предпринимать! Если меня заведут в помещение, вое пропало, оттуда не уйдешь. А где она, эта комендатура? Может, вон там, где освещен подъезд?

Мы идем мимо двухэтажного дома, разрушенного бомбежкой. Внутри черно, оконные проемы без рам. Лучшего места не будет.

Я выхватываю пистолет, в упор стреляю в патрульных и, вскочив на подоконник, прыгаю внутрь дома. Слышу сзади отчаянные крики. Хлопают пистолетные выстрелы. Кто-то торопливо стреляет мне вслед. Это, наверное, офицеры, оказавшиеся поблизости. Пули щелкают в стену. Любая рана для меня может оказаться роковой.

Делаю все автоматически, совсем не думая о том, что я когда-то изучал приемы «обрубания хвоста». Останавливаюсь у стены за одним из поворотов и, как только выбегает первый преследователь, стреляю ему прямо в лицо. Второй, пытаясь остановиться, неистово машет рукой, но по инерции бежит на мой пистолет. Я стреляю в него и несколько раз — во мрак развалин. Потом выпрыгиваю из окна во двор и бегу к забору. Теперь преследователи залегли и будут искать подходы к тому углу, из-за которого я стрелял. Они ведь не знают, что меня там нет…

Перемахнув через забор, перебегаю садик. Выглядываю из ворот на улицу, быстро перехожу и опять скрываюсь во дворе.

Так бегу по дворам, перелезая через изгороди. Устал… В тени сарая останавливаюсь перевести дух. Слышу вдали тарахтение мотоциклов и взвизгивание сирены. Это значит — меня ищут организованно, оцепляют весь район. Надо во что бы то ни стало успеть уйти из этого района.

Не отдохнув, продолжаю свой «бег с препятствиями». В одном из дворов женщина снимала с веревки промерзшее белье. Я молча прошел мимо, к воротам, а она с испугом смотрела на странного немца, который почему-то лазит через заборы. Ближе к окраине не стало общих дворов. Здесь маленькие особняки, запертые калитки.

Я иду тихой улицей. По ней, видимо, не ездили — на середине лежит нетронутый снег. Погони не слышно.

Когда я вышел из города, было уже совсем темно. Ориентируясь по звездам, пошел на восток.

Я решил особенно остерегаться встреч, памятуя о том, что из города позвонили во все концы. Моя служебная книжка осталась у патруля, и теперь, конечно, установлено, что никакого Шуттера в 186-м полку нет.

Семь часов вечера. Быстро я проскочил город, даже заборы не помешали! В моем распоряжении полсуток темного времени. Этого вполне достаточно. Надо пробраться к своим и поскорее известить Николая Марковича, что все в порядке.

Размышляя, я подошел к развилке дороги. Столб с указателями подробно рассказывал, в какой стороне какие пункты и сколько до них километров. Одна из двух дорог была больше наезжена и уходила к лесу. Я выбрал ее, в лесу лучше маскироваться. Однако, подойдя к нему, я понял свою ошибку. Лес был полон звуков. Шумели моторы танков — их, видимо, прогревали, перекликались люди, трещали ветки. Я попытался обойти стороной этот оживленный участок и вскоре очутился на поляне. Снег здесь был утоптан. Это меня сразу насторожило. Я поспешил к поваленному дереву в конце поляны. Но, подойдя ближе, вдруг разглядел, что это не дерево, а ствол пушки. Поодаль стояла еще одна, и около нее, спиной ко мне — часовой.

Я повернул назад и только теперь услышал, как громко скрипит под сапогами снег. Пока не было явной опасности, скрип не слышался, а сейчас он резал слух.

Обойдя батарею, я двинулся на восток лесом. На карте в этом районе не было больших лесных массивов, поэтому я не боялся заблудиться.

Когда лес кончился, увидел первые вспышки ракет. Они были еще далеко. Но это говорило о том, что я вышел к траншейной системе. Здесь войска стоят плотнее, значит, и опасность увеличивается.

Дальше нужно было идти в маскировочном костюме, а его нет. Дерево, у которого я зарыл свой костюм, где-то совсем в другом месте.

Как же я поползу в этой зеленой шинели? Ночью на белом снегу она кажется черной, и меня будет видно за километр. Нужно искать выход. Нельзя ли придумать что-нибудь? Но что может сделать один человек среди заснеженных полей, когда и шагу лишнего не ступить, потому что за каждым деревом и кустом подкарауливает враг… А выход все-таки есть!

Я забрался в кустарник и разделся. Холод сковал тело железными обручами. Проворно надел брюки и куртку, а нижнее белье натянул сверху. Шинель пришлось бросить, на нее рубашка не налезала. Оглядев себя, с досадой отметил, что на снегу будут выделяться руки, ноги, голова. Руки и ноги, в крайнем случае, можно спрятать в снег, а вот как замаскировать голову? Я достал носовой платок, завязал концы узелками. Еще мальчишкой я мастерил такие шапочки. Костюм, конечно, получился не ахти какой, да что поделаешь!

Пошел «скачками» от укрытия к укрытию. Без помех пройдя около двух километров, наметил очередную остановку у развалин. Они были метрах в пятидесяти от меня. Перебежал и вижу, что это вовсе не развалины, а штабель боеприпасов, накрытых брезентом. В заблуждение ввели меня ящики, разбросанные вокруг.

Не успел я ничего больше сообразить, как перед глазами замаячила черная фигура часового. Он шел прямо к тому месту, где я залег в снег. Я взялся за ручку ножа. Надо попробовать все сделать тихо. Часовой приближался, пританцовывая. Он, видно, промерз сильно, карабин держал в обнимку, кепи натянул на уши, на ногах у него были огромные, словно плетеные корзины, соломенные боты. Он не дошел до меня, повернул к штабелю, поднял брезент и забрался под него греться. Из-под брезента торчали ноги «бдительного стража», выше их округло выпирала голова. Очень хотелось треснуть чем-нибудь по этой выпуклости. Но я сдержался. Пошел в сторону, оглядываясь на ноги часового. Нелепо обутые, они все время с ожесточением притаптывали снег у штабеля, пока я их различал.

Так я и продвигался то «скачками», то ползком, обливаясь потом, а порой и промерзая до костей, когда надолго приходилось замирать в снегу при внезапном появлении гитлеровцев. Наконец между мной и нейтральной зоной осталась одна траншея и проволочное заграждение. К этому времени я настолько устал и промерз, что почти не мог двигаться. Тело у меня было как деревянное, в голове теплилась одна-единственная мысль — выбраться за проволоку! Я ее уже видел, совсем рядом, но между нею и мной — траншея. А по траншее ходит гитлеровец. Он тоже промерз и поэтому громко топает.

Долго к нему пришлось подбираться. Я заметил его каску издали. Он отходил вправо шагов на двадцать, влево — на десять. Я пересчитал эти шаги не раз, стал подкрадываться. Когда он шел вправо, делая пятнадцатый шаг и должен был сделать еще пять, находясь ко мне спиной, я проползал несколько сантиметров. Когда он возвращался, я лежал неподвижно.

И вот теперь я рядом с часовым. Мне достаточно протянуть руку, и я могу дотронуться до его каски.

Самое правильное в создавшемся положении — без шума снять часового ножом и уйти в нейтральную зону. К сожалению, эта задача мне не под силу. Я настолько изнемог и промерз, что гитлеровец легко отбил бы мое нападение.

Убить его из пистолета — значит привлечь внимание соседних часовых, которые прибегут на помощь.

Что же делать? Перепрыгнуть через траншею, когда фашист будет ко мне спиной? Но я не успею отползти. Это сейчас он меня не видит, потому что я сзади, а он смотрит в сторону наших позиций. А на той стороне траншеи я окажусь прямо перед его носом. Но и так лежать дольше нельзя — замерзну. Единственный выход — собрать все силы и ударить фашиста пистолетом по голове, когда он будет проходить мимо.

Пытаясь хоть немного отогреть кисть правой руки, дышу на нее и совсем не чувствую тепла. Рука может не удержать пистолета, удар не получится.

В траншее послышался говор. Часовой остановился. Это смена. Как поведет себя новый? Будет ли он ходить туда и обратно, как прежний?

Вновь заступивший недолго потоптался на месте, покрутил плечами и тоже зашагал по траншее.

Я прикинул и, когда он поравнялся со мной, изо всех сил ударил его пистолетом по каске. Плохо! Удар вскользь. Гитлеровец с перепугу заорал, бросился бежать. Пришлось выстрелить.

Я вскочил, перепрыгнул через траншею и — к проволочному заграждению. Ухватившись за кол, полез по нему, опираясь ногами о проволоку. Сзади кричали, стреляли. Добравшись до верха, я прыгнул на следующий ряд проволоки.

Разрывая одежду и тело о колючки, перебрался через второй ряд, и тут что-то тяжелое ударило в голову. Я потерял сознание.

Сколько времени я пролежал в забытьи — неизвестно. Когда очнулся, в первую минуту ничего не мог понять. В глазах плыли оранжевые и лиловые круги. Чувствовал сильную боль, но, где именно болит, сразу не разобрал. Силился вспомнить, что произошло. И вот смутно, будто очень давно это было, припоминаю: лез через проволоку, потерял сознание от удара. Ранен. Но куда? И где я?

Лежу на снегу, вокруг ночная темень. Рядом разговаривают гитлеровцы. Почему они меня не поднимают, не допрашивают? Слышу, как позади меня кто-то работает лопатой. Может, приняли за убитого и хотят закопать? Вслушиваюсь. Звон проволоки, пыхтение солдата, работающего лопатой. Начинаю кое-что понимать.

Видно, без сознания я пролежал недолго. Фашисты считают меня убитым. Они — по ту сторону проволочного заграждения, я — по эту. Сейчас они подкапываются под проволоку и хотят меня втащить к себе.

Вскочить и бежать? Но я не знаю — может, у меня перебиты ноги. На снегу, недалеко от меня, лежит мой пистолет. Стараюсь вспомнить, сколько раз я из него стрелял, есть ли в обойме хоть один патрон. Живым не дамся. Все равно замучают.

Пока я размышлял, к моим ногам уже подкопались. Пробуют тащить, не получается. Я лежал вдоль проволоки и, когда потянули за ноги, зацепился одеждой за колючки. Гитлеровцы просовывают лопату с длинным черенком и, толкая меня в спину, пытаются отцепить от колючек и повернуть тело так, чтобы оно свободно прошло в сделанный ими подкоп.

Ждать нельзя. Я вскакиваю и бросаюсь в сторону наших окопов.

У немцев минутное замешательство. Я успел пробежать метров сорок. После этого мне вслед открыли торопливую, частую пальбу. Я бегу, падаю, кидаюсь из стороны в сторону. Надо мной взвиваются ракеты. Трассирующие пули огненными жилками пронизывают темноту и впиваются в снег.

Добегаю до кустов. Гитлеровцы продолжают стрелять по прямой, а я ползу вдоль фронта. Послышались взрывы — бьют из минометов, огонь перемещается в направлении наших позиций. Значит, меня потеряли из виду и считают, что я бегу к своим напрямую. Вдруг с нашей стороны ударила артиллерия — это было очень кстати, но непонятно, почему они откликнулись так быстро? Случайное стечение обстоятельств?

Фашистские минометы сразу поутихли. Я повернул к нашим траншеям.

На середине нейтральной зоны — замерзшая речушка. Мне еще хватило сил выползти на лед, но тут я опять потерял сознание. Кроме предельной усталости, сказалась и потеря крови.

Очнулся от толчка. Меня перевернули на спину и, видимо, рассматривали. Вдруг я услыхал: «Фриц, зараза!»

Русская брань прозвучала для меня сладчайшей музыкой. Помню, я смог только выдохнуть:

— Не фриц я, братцы!

— Ты смотри, по-русски разговаривает! — удивился человек, назвавший меня фрицем. — Ну-ка, хлопцы, бери его.

Подняли и понесли. Вскоре я был в блиндаже командира полка. Как только мне перебинтовали голову, я оторвал от куртки воротник и попросил срочно доставить в штаб фронта.

Оказывается, меня ждали. Николай Маркович сообщил по радио, что мне удалось уйти от преследователей. Командование, узнав, что я возвращаюсь, приказало в каждом полку подготовить группу разведчиков, а также артиллерию. Когда на участке, где я переходил фронт, гитлеровцы проявили сильное беспокойство, наша артиллерия произвела налет, а группа разведчиков вышла на поиски. Она-то и подобрала меня на льду.

Теперь я сидел в теплом блиндаже, среди своих. Казалось, эти родные русские лица я не видел целую вечность. Взглянул на часы, было около двух пополуночи. Значит, прошло всего двадцать четыре часа с того момента, как я ушел на задание…

Вот какие дела и схватки происходят в ночной тишине, когда в газетах сообщается: «На фронте ничего существенного не произошло».


Алексей Леонтьев БЕЛАЯ ЗЕМЛЯ

Пролог

втобус с туристами отошёл от скромного домика, где некогда родился великий поэт Германии.

— Александр Иванович! — крикнули из окна автобуса. — Что же вы?

Немолодой человек в тёмном костюме, улыбнувшись, помахал рукой. Он вынул из кармана бланк адресного стола, внимательно прочитал его и зашагал в обратную сторону.

Он шёл не торопясь, оглядывая улицы цепким взглядом приезжего. Город был красив — весь в зелени бесчисленных садов. Рядом с черепичными крышами старинных особняков и островерхими башнями церквей подымались новые здания из бетона и стекла.

Человек на секунду задерживался на перекрёстках, читая таблички с названиями улиц, и уверенно сворачивал в нужную сторону.

Внизу за гранитной набережной лежала широкая серо-зеленая река. Суетились буксиры и катера, неторопливо плыли вереницы барж. С прогулочных теплоходов неслась музыка.

Человек свернул к центру города. Здесь его тёмный костюм особенно выделялся среди ярких плащей, курток и рубашек уличной толпы. На стенах висел плакат: толстый человек, измеряющий штангенциркулем серебряную марку. Подпись гласила: «Если ты не хочешь, чтобы наша марка стала меньше, голосуй за Эрхарда-ХДС!»

Приезжий равнодушно скользил взглядом по бесконечным витринам с их неотразимыми приманками. Вдруг он остановился.

За окном на тёмном бархате лежали ордена. Железный крест, Рыцарский крест, дубовые листья к Рыцарскому кресту, крест за тыловую и этапную службу, бронзовый щиток участника боёв в Крыму, медаль за зимнюю кампанию 1941–1942 годов…

Человек изумлённо поднял глаза на вывеску. Нет, это не была лавка древностей. Обычный ювелирный магазин. Здесь каждый мог приобрести себе соответствующий орден.

Было душно. Приезжий снял шляпу. Ветер спутал его сильно тронутые сединой волосы. Он снова вынул из кармана карточку адресного стола и прибавил шаг. Он шёл теперь быстро, внимательно вглядываясь в номера домов.

Наконец он остановился перед серым четырёхэтажным домом. Ещё раз сверил адрес. Всё было правильно.

Человек сделал шаг к массивной двери и остановился. Он постоял в нерешительности перед подъездом, потом перешёл на противоположную сторону улицы и вошёл в небольшое кафе.

В зале было немноголюдно. Кельнеры убирали со столов чашки из-под кофе и пустые рюмки. В углу двое подростков кидали никели в игральный автомат. Приезжий сел за столик у окна. Отсюда хорошо были видны улица и дом напротив. За соседним столиком пил пиво широкоплечий парень в пёстрой рубашке.

Кельнер положил на стол круглую картонку с надписью: «Избавь нас, боже, от злого взгляда, большого зноя, ненастья тоже» — и поставил на неё высокую глиняную кружку тёмного пива.

Послышалось осторожное позвякивание. У столика остановился худощавый юноша в сером свитере. В руках у него был небольшой металлический ящик-копилка.

— Алжирским детям! — строго произнёс он.

Парень в пёстрой рубашке, не подымая глаз, ел шницель. Приезжий положил в копилку несколько монет.

— Спасибо, — с достоинством сказал юноша и двинулся дальше.

Ещё несколько раз звякнули упавшие в копилку монеты.

Вечерело. От стоящего поодаль собора доносился перезвон колоколов. Неожиданно могучий рёв заглушил всё. Зазвенели стёкла. Люди, повскакав с мест, прильнули к окнам. Над готической колокольней собора низко, едва не коснувшись шпиля, пронеслись два стремительных треугольника.

— «Локхид!» — восторженно воскликнул парень в пёстрой рубашке.

— «Спитфайер», — поправил приезжий.

— Жаль, не «мессершмитт»!

Парень бросил на стол деньги и вышел. Человек в тёмном костюме задумчиво посмотрел ему вслед…

Глава первая

1

Гулко бьётся сердце. Темнота. Комок тошноты у горла. Я сижу на узкой жёсткой койке. Сильно качает. Пахнет сыростью. Отдергиваю штору светомаскировки. За круглым иллюминатором тусклый рассвет. Проступают очертания тесной каюты. Верхняя койка пуста. Мой сосед штурман Иенсен на вахте. Значит, он ничего не слышал. Проклятый кошмар. Снова я проснулся от него. Каждый раз одно и то же.


…Над степью беззвучно летят грязно-серые самолёты с чёрными крестами на хвостах. Удивительно тихо. Они летят не торопясь, спокойно выглядывая цель.

Один из них нависает надо мной. Помедлив мгновение, бросается вниз, и сразу исчезает тишина. Всё ближе нарастающий вой. Тело тщетно пытается уйти в землю. К горлу подступает комок тошноты. От самолёта отделяется черная капля. Она неудержимо приближается. Нет сил пошевелиться, отвести взгляд. Чёрный овал закрывает весь мир. Из груди вырывается отчаянный немой крик…


Я открыл иллюминатор. В каюту ворвался холодный воздух. Тошнота отступила. Закутавшись в одеяло, откинулся к стенке. Прикрыл глаза. И тут же вновь встала выжженная степь у переправы, вспененный взрывами Дон и надвигающаяся армада грязно-серых самолётов…

Я закурил «Кемел». Никак не могу привыкнуть к этим лёгким сигаретам после солдатской махорки. Заснуть уже не удастся.

Послышалась боцманская дудка. Потом топот ног. Начинался новый день. Я поднялся. Надо было проверить груз. В трюме «Святого Олафа», старого норвежского транспорта, тщательно принайтовлены мои драгоценные станки. Я должен доставить их на авиационный завод, где работал до войны. Завод теперь на Урале. Мои товарищи по командировке уже, наверное, вернулись на Родину — как-то трудно сейчас сказать — домой. А на мою долю выпала неожиданная морская прогулка. Холодное море, погашенные огни, тревожные сигналы эсминцев конвоя.

С глухим грохотом ударила в борт волна. Я едва удержался на ногах. Не мудрено, что сегодня снова приснилась бомбёжка у Дона. Где теперь моя третья стрелковая? Я не имел вестей от ребят уже несколько месяцев — с того самого дня, когда меня неожиданно вызвали в штаб и приказали отправляться в Москву для подготовки к заграничной командировке.

От Лондона остались в памяти грохот порта, где грузили наш караван, уходящий в Мурманск, рёв сирен воздушной тревоги, ночной холод бомбоубежищ, прогретая солнцем, тёплая даже сквозь подошвы ботинок брусчатка площадей.

…В маскхалатах камуфляжа стояли соборы. У Кенигстонских садов снимали ограду. Простоявшие века, занесённые во все каталоги мира, шедевры художественного литья шли на переплавку — не хватало металла для войны. А на Даунинг-стрит у министерства иностранных дел торчали за колючей проволокой стволы крупнокалиберных зенитных пулемётов.

Перед отъездом представители фирмы, сдающей оборудование, пригласили нас в кабачок, сохранившийся ещё с елизаветинских времён. Всё было так же, как три столетия назад. Под сводами подвала стояла тяжёлая резная мебель. В массивных канделябрах оплывали жёлтые восковые свечи. Старик официант в напудренном парике и шёлковом камзоле вырезал подагрическими пальцами талоны продуктовых карточек за ужин…

Сверху донеслась музыка, неожиданная на корабле, но я уже успел привыкнуть к ней за время пути. Песня Сольвейг. В апреле сорокового года, когда гитлеровцы захватили Норвегию, «Святой Олаф» случайно оказался в канадском порту. Теперь он плавал под английским флагом, но почти вся команда по-прежнему состояла из норвежцев, и капитан Сельмер Дигирнес на подъём флага вместо «Правь, Британия, морями…» упорно ставил пластинку Грига.

Я оделся и вышел на палубу. В промозглом сером утре под песню Сольвейг медленно полз вверх по флагштоку восьмилучевой британский крест на синем поле — «Юниор Джек».

На мостике маячила коренастая фигура Дигирнеса. Козырёк фуражки, вислый нос и зажатая в зубах трубка обращены на юг — туда, где за горизонтом лежат берега Норвегии.

Я поднялся на мостик. Дигирнес протянул руку.

— Доброе утро, мистер Колчин. Хау дид ю слип? — Он изъясняется со мной на непонятной смеси русского с английским.

— Отлично. Никогда не спал лучше…

…Когда это было? Мы лежим на траве перед серо-красным административным корпусом нашего института. В моторной лаборатории ревёт двигатель. Нина читает вслух конспекты. А я сплю. Сплю под рёв двигателя и голос Нины, перечисляющий формулы расчётов, днём, посреди институтского двора, накануне последнего экзамена… Когда это было? Всего два года назад. Летом сорокового…

— …Воздух, — говорит Дигирнес. — Воздух нашего Норвежского моря — лучшее средство от всех болезней. Верно, Роал?

Мой сосед по каюте штурман Иенсен молча кивает. Его нелегко заставить заговорить. Дигирнес — исключение среди норвежцев. В его роду все мужчины становились пасторами. Он первым, мальчишкой убежав из дома, нарушил традицию. Но груз наследственности давал себя знать.

— А я не спал, — вздыхает Дигирнес. — Проклятая старость…

— Беседовали с богом?

Дигирнес испытующе смотрит на меня, ожидая подвоха. Но я абсолютно серьёзен.

— Нет, — говорит Дигирнес, — слишком много забот. Для беседы с ним надо иметь покой на душе…

Над морем расходился туман. Вода была серо-зелёной, местами белел битый лёд. Небо облачно. Это успокаивало. Мы опасались немецких бомбардировщиков.

Базируясь на севере Норвегии, гитлеровцы зорко стерегут эту зыбкую тропинку, связывающую нас с союзниками. В мае им удалось потопить два английских крейсера. В июле — растрепать огромный караван, или, как говорят англичане, «конвой». Из тридцати пяти судов пошли ко дну двадцать два.

От камбуза тянуло дымком. Сейчас меньше качало. Я почувствовал голод.

— После завтрака приходите ко мне! — крикнул Дигирнес. — Я сейчас передам вахту.

2

Когда я вошёл в каюту, капитан сидел перед старинной библией в кожаном переплёте — реликвией, переходившей из поколения в поколение Дигирнесов. На столе стояла квадратная бутылка джина, дымящийся термос с кипятком и открытая банка консервированного лимонного сока. Мы вошли в полосу битого льда. Сильно похолодало, и всему экипажу полагалась к обеду порция водки. Но, судя по покрасневшему лицу Дигирнеса, он начал пользоваться этой добавкой к рациону ещё до первого завтрака.

Капитан знаком указал мне на стул.

— Вы слышали когда-нибудь про бой Давида с Голиафом?

— Немного. Кажется, Давид уложил его камнем из рогатки.

— Из пращи, пращи, юный язычник… «И опустил Давид руку свою в сумку, и взял оттуда камень, и бросил из пращи, и поразил филистимлянина в лоб, и он упал лицом на землю. Так одолел Давид филистимлянина пращой и камнем, меча же не было в руках Давида», — Дигирнес шумно захлопнул книгу. — Что вы будете пить? Чистый джин?

— Никак не привыкну к этой солёной водке. Лучше грог.

Капитан одобрительно кивнул. Он собственноручно готовил грог, рецептом которого очень гордился. Надо признаться, рецепт был не очень замысловатый: на полстакана водки — полстакана крутого кипятку, несколько кусков сахара и немного лимонного сока. Дигирнес наполнил два стакана.

— Ну-ка, попробуйте.

Я осторожно отпил глоток обжигающего напитка.

— Ну как? Не мало джина?

— Нет. В самый раз.

Дигирнес отхлебнул добрую половину своего стакана, поморщился.

— Горячая вода. — Он долил свой стакан из квадратной бутылки. — Давайте я вам тоже добавлю.

— Спасибо. Мне достаточно.

— Вы совсем не похожи на русского. Я встречал в ваших портах немало парней, которые умели выпить. У всех вас только один неисправимый недостаток — вы атеисты.

Дигирнес допил стакан и тут же налил себе снова. Что-то случилось. Недаром он перечитывал притчу о Давиде и Голиафе. Капитан не мог простить позора девятого апреля сорокового года, сданных без выстрела береговых укреплений Нарвика, несработавших минных полей у входа в Осло-Фиорд. Юный Давид смог победить великана Голиафа. Почему же сдалась почти без боя его маленькая гордая страна? Но что заставило Дигирнеса сегодня снова вспомнить об этом?

— Вы чем-то расстроены, капитан?

— Нет, всё хорошо. Всё идёт хорошо. Слишком хорошо, чтобы это продолжалось долго… Налить вам ещё?

— Только немного. Я ещё не спускался в трюм.

Дигирнес посмотрел на меня поверх стакана.

— Вы думаете, кому-нибудь ещё нужны эти станки?

— Полагаю, да.

Дигирнес налил себе чистого джина.

— Я слушал сегодня сводку, — сказал он. — Бои идут уже у Волги.

Было очень трудно услышать это, но я сдержался и как можно спокойней сказал:

— Дальше они не пройдут.

— Вы уверены?

— Да. У Волги сейчас стоит вся Россия.

— У вас гигантская страна, но не всё, мой друг, решается размером, — вздохнул Дигирнес. Он продолжал думать о своем. — Нас, норвежцев, всего три миллиона, но если у вас был Пётр Великий, то у нас король Сверре. У вас Достоевский и Толстой, а у нас Бьёрнсон и Ибсен.

Дигирнес вдруг притих и, допив стакан, буркнул:

— Это честный морской счёт. Книги Гамсуна я ещё год назад выбросил за борт.

Он взял бутылку и потянулся к моему стакану. Я накрыл его ладонью.

— Нет, мне хватит… Видите ли, капитан, у нас нет не только Гамсуна, но и Квислинга.

Это было жестоко по отношению к старику, но он слишком раскис сегодня.

У него в Тромсё осталась семья, он не видел её уже больше двух лет. Дигирнес опять налил себе.

— Кретины с протухшим жиром вместо мозгов! — вдруг воскликнул он. — Обжирались копчёной селёдкой и думали, что нас оставят в покое в наших фиордах… Офицеры генерального штаба смотрели фильм в германском посольстве, когда над побережьем уже летели самолёты Геринга. Командующий вторжением прибывает в Осло накануне с дипломатическим паспортом, как на курорт, и во время уличных боёв звонит по междугородному телефону в Гамбург своему начальнику! Чёрт побери! Троянский конь в стране викингов! Нас предали! Будь трижды прокляты сытость и беспечность!

Дигирнес залпом допил стакан. Таким он мне нравился больше.

— Запомните, мистер Колчин: всё сосчитано, взвешено, разделено! Валтасаров пир справляют там сейчас. Огненные слова — мене, текел, фарес — уже горят на скалах, и гибель победителей будет страшнее смерти нечестивого вавилонянина!

Переплёт старинной библии жалобно пискнул под ударом кулака.

В иллюминатор заглянуло солнце. Я посмотрел на часы. Было без двадцати двенадцать. Я поднялся.

— Куда вы? — спросил Дигирнес.

— Вышло солнце, Иенсен сейчас будет брать широту. Дигирнес улыбнулся.

— Я всё забываю, что вам только двадцать пять лет.

3

Я стоял на мостике с секстантом в руках и старался поймать отражение солнечного луча. Мне была немного знакома авиационная навигация — во время лётной практики в институте я работал дублёром штурмана и теперь пользовался каждым случаем, чтобы постичь премудрость кораблевождения. Молчаливый Иенсен уже доверял мне самостоятельно определяться по солнцу.

Мне почти удалось совместить солнечный луч с точкой горизонта, как вдруг горизонт сдвинулся с места. Это было невероятно. Я снова навёл прибор. Намеченная точка оторвалась от горизонта. Она приближалась к нам. Я опустил секстант и взял бинокль. С юга к нашему каравану, спутав осень с весной, стремительно приближался чёткий клин журавлиной стаи.

И в тот же миг завыли сирены судов. Послышалась команда Иенсена. На «Олафе» забил колокол громкого боя.

Я бросился на корму — там, у пожарной помпы, было моё место по боевой тревоге. На палубе со мной столкнулся спешивший на мостик Дигирнес. Кажется, он даже не заметил меня.

Бой длился всего несколько минут. Он окончился раньше, чем я успел добраться до своей помпы. «Юнкерсов» встретил огонь всех зенитных стволов кораблей конвоя. Клин раскололся пополам и исчез из виду. Через несколько мгновений «юн-керсы» появились с востока. Конвой не успел закончить перестроение. Несколько машин прорвалось к транспортам. На «Олафе» забили пулемёты.

Со второго захода пикировщик положил бомбу у нас за кормой. Меня бросило на палубу. Кто-то страшно закричал рядом.

Когда я поднялся, столб воды от взрыва ещё не успел опасть, но бой уже заканчивался. Рядом с нами кормой в воду уходил эсминец. У него заливало трубы, а с бака ещё бил трассирующими спаренный зенитный пулемёт. С тяжёлым воем падал в воду пикировщик, «юнкерсы» вразброд тянулись к югу. Два транспорта горели.

«Олаф» как-то странно рыскал из стороны в сторону. Я вернулся в рубку. Капитан Дигирнес чертыхался в переговорную трубу.

— Маневрируете? — спросил я.

— Играю в жмурки!

И снова что-то яростно заорал в машину.

— Руль, — сказал Иенсен, — проклятая бомба. Мы потеряли управление.

Это была очень длинная для него фраза.

Я вышел на ходовой мостик. На воде расплывались радужные масляные круги. Возле горящих транспортов суетились спасательные лодки. Несколько шлюпок и моторных баркасов подбирали команду затонувшего эсминца.

По палубе пронесли на носилках незнакомого мне матроса. Кажется, он был уже мёртв. Матросы, которые несли носилки, скосив глаза, смотрели на юг. Я тоже посмотрел на юг. Горизонт был чист пока. Два эсминца ставили дымовую завесу. Чёрный дым стлался низко над водой.

Мы всё ещё крутились на месте. Дигирнес торопливо прошёл в радиорубку. Он пробыл там четверть часа и вышел очень озабоченный. На флагманском крейсере по флагштоку побежала вереница сигнальных флажков. Видимо, сигнал был адресован нам, потому что все вокруг подтянулись. Дигирнес что-то приказал, и на «Олафе» подняли такие же флажки.

— Что это? — спросил я.

— «Желаем удачи». — Дигирнес положил мне руку на плечо. — Вы сразу попали в хорошую переделку, мой друг. Я отказался от буксира. Я не могу задерживать караван. Постараемся справиться своими силами и догнать их завтра.

Караван медленно уходил на восток. С юга всё шире расползалась полоса дымовой завесы. В багровом дыму догорал транспорт. Мы оставались одни посреди холодного моря.

4

Ночью с Атлантики потянул ветер. К утру это был настоящий шторм. О ремонте не могло быть и речи. Дигирнес, маневрируя, пытался держать «Олафа» против волны. Транспорт несло штормом на северо-восток.

Утром нас запросили по радио с флагмана. Дигирнес ответил, что всё в порядке, что он надеется скоро нагнать караван. Он хорошо понимал, что попытка пробиться к нам на помощь может дорого обойтись другим кораблям.

На второй день в трюмах показалась вода. Найти пробоину не удалось: по трюму, сорвавшись с найтовых, летали, как резиновые мячики, мои драгоценные ящики со станками.

На третий день механик доложил, что топлива до Мурманска не хватит. Дигирнес остановил машины и разрешил сообщить кодом о нашем положении. Но на отчаянные призывы радиста «Олафа» никто не отозвался. Нас уносило всё дальше на северо-восток. Транспорт дал заметный крен на левый борт — помпы не справлялись с откачкой воды.

Я встретился с капитаном в кают-компании, куда он заскочил на секунду выпить горячего чая.

— Где мы? — спросил я.

— У чёрта в пекле. — Дигирнес прислушался к вою ветра.

— И надолго?

— Не знаю… — Капитан, обжигаясь, допил чай. — Уповайте на милосердие божие… Тут есть островок — ничья земля…

Он не договорил — не хотел искушать словами судьбу.

Вбежавший матрос позвал капитана в радиорубку. Дигирнес, отставив стакан, бросился к трапу. Я поспешил за ним.

Молодой англичанин-радист, с воспалёнными от бессонницы глазами, метнулся навстречу капитану.

— Ну? — спросил Дигирнес.

— Нам отвечают. Вот радио, — радист протянул бланк радиограммы и счастливо улыбнулся.

Он плавал первый год, и ему, видно, было очень жутко один на один с оглохшим эфиром.

Дигирнес, взглянув на бланк, нахмурился.

— Почему открытый текст? Улыбка сползла с лица радиста.

— Я дал «SOS»…

— Что?!

— Я думал… Теперь всё равно…

— И наши координаты? Радист попятился.

— Мальчишка!

Я на всякий случай встал между радистом и капитаном. Дигирнес шумно вздохнул.

— Я предам вас военному суду. Кто это? — Он тряхнул радиограммой.

— Не знаю… Я поймал не сразу… Они радировали по-английски.

— Запросите — кто?

Радист кинулся к передатчику.

— Кодом?

Дигирнес махнул рукой. Застучал ключ. Мы молча ожидали ответа. И снова по какой-то причине радисту не удалось принять начала ответной радиограммы. Под писк морзянки его карандаш стремительно бежал по бумаге.

«…Следуйте нашим указаниям, — писал он по-английски. — Держитесь норд-ост-норд». Дальше шли градусы и румбы.

Связь оборвалась. Несмотря на все попытки радиста, неизвестная радиостанция молчала.

Мы с Дигирнесом вышли из радиорубки. Капитан вызвал к себе Иенсена и главного механика. После короткого совещания механик ушёл. Дигирнес сам встал к телеграфу. Заработали машины. «Олаф» тяжело развернулся. Море теперь бушевало за кормой. Мы легли на норд-ост-норд.

5

Было ещё светло, когда впереди показалась извилистая полоса берега. Радист принял обрывок новой радиограммы. Там опять уточнялся наш курс к острову. Дигирнес подчинился этому указанию. Маневрируя, он искусно вёл вперёд лишённый управления корабль.

Мы вошли в узкий, глубоко вдающийся в сушу залив. Здесь было тихо. Ветер остался позади.

Я стоял на мостике рядом с Дигирнесом. В наступившей тишине звонко кричали птицы. Чайки кружились над нашей палубой. По сторонам залива лежал пологий берег. К нему нетрудно было пристать.

Вся свободная от вахты команда была на баке. Люди молча смотрели на приближающуюся землю.

Дигирнес, не снимая руки с машинного телеграфа, негромко командовал рулевому. «Олаф» осторожно продвигался вперёд.

— Кажется, вам придётся представить радиста к ордену, — сказал я.

Капитан, не ответив, перебросил ручку телеграфа на «малый». И тут же палуба ушла у меня из-под ног. Я едва успел вцепиться в поручни.

Дигирнес рванул ручку на «самый полный назад», но «Олаф» даже не шелохнулся.

— Камни… — глухо сказал Дигирнес. — Их нет в лоции… Транспорт быстро кренился на левый борт. Дигирнес поднял мегафон.

— Всем покинуть корабль!

Первым метнулся вниз рулевой. Команду будто смело с бака. У левого борта спускали шлюпки.

Я попытался пробраться в каюту за вещами. Корабль продолжал валиться на борт. В переборках заклинило двери. Я с трудом вернулся обратно на палубу. Её уже заливала вода. «Олаф» почти лежал на боку. Шлюпки были спущены. В них прыгали люди. У борта дрались за спасательные круги. Дигирнеса нигде не было видно.

Через мгновение шлюпки отвалили. Опоздавшие бросались вплавь. И тут на палубе вновь появился Дигирнес. Он вылез из своей каюты с какой-то тряпкой и небольшим мешком под мышкой. Увидев шлюпки, он взволнованно закричал по-норвежски, но его никто не услышал.

Шлюпки отходили от корабля. Дигирнес тщетно кричал им вслед. Наконец он умолк и, придерживаясь за палубные надстройки, не спеша двинулся к корме. Я инстинктивно полез за капитаном. Где-то в глубине корабля послышалась музыка.

Вслед за Дигирнесом я перебрался на противоположную, поднявшуюся вверх палубу. Дигирнес задержался у флагштока, дёрнул фалреп. Британский флаг пополз вниз. Теперь я узнал музыку — это была знакомая пластинка Грига. Капитан оставил в своей каюте заведённый патефон.

Дигирнес сорвал восьмилучевой «Юниор Джек» и привязал к шнуру принесённое полотнище. Его сразу рвануло ветром. Вверх по флагштоку пополз красно-синий флаг Норвегии.

Две шлюпки, бешено загребая вёслами, стремились скорее отойти от тонущего транспорта. Между ними виднелись барахтающиеся в воде люди.

Дигирнес дождался, пока флаг достиг вершины мачты, потом бросил взгляд на опустевший корабль. Скользя по настилу, он дотянулся до высокого правого борта. Меня он не заметил. Неожиданно легко старик перебросил своё тело через поручни и с силой оттолкнулся, стараясь прыгнуть возможно дальше.

Я бросился за ним, в первый момент даже не почувствовав обжигающего холода воды.

Я успел сделать всего несколько взмахов, как позади послышался тяжёлый всплеск и слившийся с ним отчаянный крик людей.

Внезапное течение цепко потащило назад. Я рванулся изо всех сил. Только очутившись наконец в спокойной воде, я рискнул обернуться.

«Святой Олаф» уходил под воду вверх килем. Перевернувшись, транспорт обрушился на тех, кто пытался спастись с противоположной стороны. В этот момент я понял, что кричал Дигирнес своим товарищам: он хотел предупредить их о грозящей опасности.

6

Плыть было трудно. Тяжёлый меховой комбинезон тянул вниз и не давал как следует взмахнуть руками. Но надувшаяся пузырём на спине куртка поддерживала меня на воде.

Дигирнес скоро исчез из виду. Я уже совсем выбился из сил, когда ударился головой обо что-то твёрдое. Впереди был крепкий береговой лёд. Срывая ногти, я выбрался из воды.

Кругом было тихо и пусто. Мне стало страшно. В сентябре сорок первого я в одиночку выходил из окружения под Смоленском. Там я тоже был один, но вокруг стоял родной, с детства знакомый лес, кричали наши русские птицы, текли привычные, в пожухлых листьях ручьи. Никогда ещё не было мне так жутко, как на этой чужой, равнодушно белой земле.

Я побежал вдоль кромки льда, огибая залив. Мела лёгкая позёмка. Вода в заливе чуть рябила. «Олафа» уже не было видно. Казалось, ничего не случилось у этих тихих берегов.

Я долго бежал, подгоняемый холодом и страхом. Наконец впереди за снежной позёмкой показалась неподвижная фигура. Кто-то стоял на коленях с раскрытой книгой в руках.

Я подошёл ближе. Это был капитан Дигирнес. Перед ним распростёрся навзничь человек. Капитан молился. На снегу лежал Иенсен. Он был мёртв. Снег засыпал страницы старой библии. Капитан заметил меня, но не пошевелился, пока не закончил молитвы.

Потом мы вместе завалили тело штурмана камнями и снегом. Дигирнес был сосредоточен и молчалив; стряхнув снег, он бережно спрятал библию в прорезиненный мешок. Там лежали компас, секстант, хронометр и судовой журнал «Святого Олафа». Дигирнес записал в журнал несколько строк несмываемым карандашом. Потом медленно, так, чтобы я понял, прочёл написанное. Это было краткое сообщение о гибели корабля с упоминанием координат, даты и часа. Затем он указал место, где похоронен штурман Роал Иенсен. Капитан попросил меня расписаться вместе с ним под этой записью.

Мы двинулись дальше, обходя глубоко вдающийся в сушу залив. Мы тщательно осматривали берег, надеясь и боясь натолкнуться на кого-нибудь из своих товарищей. У кромки льда кое-где темнели маслянистые пятна, валялись выброшенные куски дерева. В заводи мирно покачивался спасательный круг с надписью «St. Olaf Tromso». Кажется, это было всё, что осталось от нашего корабля.

Капитан угрюмо молчал, и я никак не мог решиться спросить его: кто же всё-таки дал радиограмму, приведшую нас к этому острову?

На противоположной стороне залива мы натолкнулись на остатки разбитой шлюпки с «Олафа». Мы обшарили каждый сантиметр земли и льда вокруг, но так и не нашли следов людей. Позёмка ещё не могла занести их, если бы кто-нибудь добрался до берега…

Становилось всё холодней. Промокший комбинезон не грел. Мы наломали досок от разбитой шлюпки и сложили костёр. В мешке Дигирнеса рядом с пачкой табака и трубкой оказался припасённый коробок спичек. Но доски никак не хотели гореть. Напрасно мы щепали тончайшие лучинки и, тщательно заслонившись от ветра, подносили к ним спички. Они гасли одна за другой, не успев передать своего слабого тепла мокрому дереву.

Я пошарил по карманам. Там не оказалось ничего, кроме напрочь расползшейся коробки сигарет. Я вставал, садился, снова вставал, ходил, но уже ничем не мог унять бьющую тело дрожь. Послышался шорох. Я обернулся. Капитан держал в руках судовой журнал и старинную библию Дигирнесов. Какое-то мгновение капитан как бы взвешивал обе книги, затем сунул судовой журнал обратно в мешок.

Затрещали вырываемые из библии листы. Дигирнес поднёс к ним спичку. Костёр разгорелся. От мокрой одежды потянулся парок. Капитан достал из кармана плоскую фляжку, отвинтил крышку.

— Глотните, это подкрепит вас. А что касается будущего… — Он вытащил из своего мешка отлично смазанный пистолет и несколько обойм. — Я думаю, нам удастся добыть какую-нибудь дичь.

Спирт обжёг горло, разбежался теплом по телу.

Капитан вынул карту и при свете костра показал, где мы находимся. Это был довольно большой остров в западной части Баренцева моря, километрах в трёхстах от материка. Дигирнес сказал, что нам следует идти на север к Шпицбергену — там база англичан. Но я совершенно не представлял, как мы сможем добраться туда без продовольствия и транспорта.

— Никто не знает меры сил человеческих, — сказал Дигирнес. — Капитан Роберт Вартлетт, которого я имел честь знать лично, однажды, потеряв корабль, прошёл вдвоём с эскимосом от острова Врангеля до побережья Аляски… Здесь, — Дигирнес указал на карте крошечный островок примерно на полпути к Шпицбергену, — здесь была русская научная станция. Если даже люди теперь ушли, то мы всё равно найдём там продовольствие и топливо. Это первый закон Арктики: оставлять всё для возможного пришельца. В крайнем случае мы там перезимуем. — Скажите, Дигирнес, — спросил я, — а здесь… на этом острове, никого нет?

— Это ничья земля, — не сразу отозвался капитан. — Судя по карте и лоции, здесь нет людей. Я бы очень хотел, чтобы эти сведения оказались достоверными.

7

На следующий день было пасмурно. Чуть таяло. Под ногами проваливался мягкий снег.

Дигирнес, сверяясь с компасом, держал направление строго на север. Он шёл быстро, чуть неуклюжей, перевалистой походкой. Казалось, он хотел как можно скорей уйти от места, где погиб его корабль.

Всё сильнее давал о себе знать голод. Почти из-под ног вспорхнула стайка каких-то птиц, похожих на небольших уток. Не боясь людей, птицы снова опустились неподалёку. Остановив Дигирнеса, я потянулся к пистолету, но капитан решительно отвёл мою руку.

— Не надо лишнего шума. Мы должны быть очень осторожны, мой друг…

Я запустил в них камнем, но, конечно, промахнулся. Птицы не спеша вспорхнули и снова, точно издеваясь, опустились на снег. Проклятые птицы ещё долго следовали за нами. Через час мне казалось, что я способен съесть всю стаю даже в сыром виде.

К вечеру снова поднялся ветер. Метель застлала всё вокруг, но капитан упрямо продолжал идти, ежеминутно сверяясь с компасом. Ветер пробирал до костей, однако всё заглушало сосущее ощущение голода.

За стеной снега ничего не видно, кроме смутно темнеющей впереди фигуры Дигирнеса. Чувство времени потерялось. Кажется, что долгие годы мы идём по этой белой равнине. Мне уже всё равно, придём ли мы куда-нибудь. Я только твёрдо знаю, что надо шагать, шагать и шагать без конца, потому что, если я остановлюсь хоть на секунду, то потом уже не смогу двинуться с места.

Внезапно наталкиваюсь на какое-то препятствие. Очевидно, я всё-таки задремал на ходу и уткнулся в спину Дигирнеса.

— На сегодня хватит, — говорит он. — Отдых.

Хочу тут же опуститься на снег, но капитан куда-то ещё тянет меня. С подветренной стороны невысокого холма он быстро разбрасывает мягкий снег. Я машинально помогаю ему. Мы опускаемся в отрытую яму. Здесь тихо. Метель проносится сверху. Дигирнес чем-то шуршит в темноте и суёт мне остро пахнущую щепотку трубочного табака.

— Пожуйте, это заглушит голод…

Я предпочитаю закурить. Дигирнес не без колебаний отрывает чертвертушку чистой страницы судового журнала. Закурив, чувствую себя вполне сносно. Только очень стынут ноги. Но Дигирнес знает, как помочь и этому. Он снимает свою куртку и накидывает её, не надевая в рукава. Мне он предлагает сделать то же самое. Застёгиваем все пуговицы на груди и засовываем ноги за спину друг другу. Получается, что мы лежим «валетом» в спальном мешке. Мои ноги согреваются у спины Дигирнеса.

— Спите… — говорит он. — Надо спать… Завтра…

Конца фразы я уже не слышу…

8

Проснувшись, я никак не могу сообразить, где нахожусь. Сверху навис белый снежный купол. Его намела за ночь метель. Дигирнеса рядом нет.

Я пробиваю головой потолок «пещеры».

Снова серый, пасмурный день. По-прежнему крутит вьюга. Дигирнес сидит на корточках, что-то колдуя с картой.

Болит голова. Во рту тяжёлый медный вкус. Капитан протягивает фляжку.

— Выпейте… Два глотка, не больше… Если бы у нас была пища, мы просто переждали бы метель. А сейчас надо идти. Необходимо.

От глотка спирта тело сразу становится лёгким и подвижным. Только всё время приходится думать о руках. Они двигаются как-то сами по себе, слишком резко, размашисто.

И снова нас обступает плотная стена вьюги. Когда идёшь в лесу, то держишь путь по деревьям, в поле отмечаешь расстояние вехами телеграфных столбов, в горах отсчитываешь каждый пройденный камень, а здесь ничего, ничего, кроме бьющего в лицо снега и бесконечной белой равнины.

«Сто сорок два, сто сорок три, сто сорок четыре…» — механически считаю я шаги.

Я сбиваюсь, перескакиваю через целые десятки и сотни и снова продолжаю бесконечный счёт. Ни единого звука не пробивается сквозь шум вьюги. Кажется, там за стеной метели лежит земля мёртвой тишины. Лишь изредка до сознания доходит лёгкий шорох шагов.

«…Четыре тысячи семьсот шестьдесят семь, четыре тысячи семьсот шестьдесят восемь, четыре тысячи семьсот шестьдесят девять…»

И вдруг… Я останавливаюсь. Сквозь шум ветра послышался далёкий собачий лай… Нет, это наверняка померещилось. «Четыре тысячи семьсот…» Но Дигирнес тоже останавливается и напряжённо прислушивается. И снова сквозь вьюгу явственно доносится собачий лай.

Несколько секунд мы стоим неподвижно, потом, не сговариваясь, поворачиваем и бежим на этот звук.

Из-за пелены снега неожиданно вынырнула решётчатая радиомачта. В стороне темнел длинный приземистый барак. Из трубы валил разгоняемый ветром дым.

Осторожно, пригибаясь к земле, мы обогнули дом. Позади у небольшой пристройки стояла запряжённая в сани упряжка собак. Чуть поодаль виднелась площадка с деревянными будочками на столбах — метеостанция.

Увидев нас, собаки залаяли с новой силой. Из пристройки вышел человек. Мы спрятались за угол дома. Человек внимательно осмотрелся вокруг, стараясь понять, что взволновало собак. Мы напряжённо следили за ним.

Человек был в толстом свитере и брюках, заправленных в меховые сапоги. Самое обыкновенное, обветренное на морозе лицо под вязаной, как у лыжника, шапочкой. Кто он — друг или враг?

Человек наклонился и, успокаивая, ласково потрепал по шее вожака упряжки. Вероятно, это был простой, симпатичный парень. Вот сейчас он с добродушной требовательностью скажет:

— Цыц! Ну, что расходились, кабыздохи?!

Я невольно подался вперёд.

— Куш! — сказал человек в свитере. — Klappt die Fressen zu, die Sauhunde![1]

Вздрогнув, я отпрянул назад, но было уже поздно.

Немец поднял голову. Наши взгляды встретились.

Резкий толчок отбросил меня в сторону. Дигирнес кинулся на немца. Они покатились по земле. Старик пытался вцепиться руками в горло противника. Немец был моложе и увертливее. Оправившись от неожиданности, он вскочил на ноги.

Я подоспел как раз вовремя. Но, падая вторично, немец с шумом распахнул дверь в пристройку.

— Kurt! — послышалось оттуда. — Was ist denn los?[2]

Оставив оглушённого немца, я помог подняться капитану.

Задохнувшись, он не мог говорить и только жестом указал на сани. Мы прыгнули в них. Ударом ножа Дигирнес перерубил верёвку, удерживающую нарты, и гортанно крикнул. Собаки понесли с места.

Из пристройки выскочил ещё один немец. И уже позади, за скрывшей нас метелью слабо хлопнуло несколько выстрелов.

9

Дигирнес оказался неплохим каюром. Размахивая длинным шестом, он ловко управлял собаками. Раньше я видел нарты только на рисунках и думал, что собак запрягают всегда попарно цугом, как лошадей в старинные кареты. Здесь же они были привязаны веером — каждая к передку саней. Все постромки были разной длины, и передняя собака мчалась со всех ног, а остальные стремились вцепиться ей в пятки.

Я растянулся в санях. С новой остротой захотелось есть. Пошарив в санях, нащупал мешок. В нём были какие-то жесткие, плоские предметы. Я развязал мешок. Там лежала высушенная до твёрдости камня рыба юкола. Впервые в жизни я держал её в руках. Немцы, видно, собирались в дорогу и положили её в сани для собак. Рыба оказалась совершенно безвкусной и невероятно жёсткой, но всё-таки это была еда. Я протянул рыбину Дигирнесу. Тот что-то пробормотал, — и юкола захрустела у него под зубами.

Поев, Дигирнес набил трубку и передал табак мне. Я чувствовал себя очень скверно. Мне казалось, что это нз-за моей неосторожности нас заметили немцы. Осторожно свернул тоненькую самокрутку.

— Подлые псы, — сказал Дигирнес, погоняя собак, — чуют человека за милю. Но теперь, дай бог, выручат нас…

К ночи мы остановились под откосом на берегу замёрзшего ручья. Опять выбрали место для ночлега с подветренной стороны. Капитан кинул собакам по рыбине, а потом перевязал им морды обрывками ремня, чтобы ночью не перегрызли постромок. Мы заснули в кольце собак. От их шерсти шло тепло и острый запах псины.

10

Проснулся я от света. Надо мной висело голубое небо. Слепило солнце. Мир был чист, красив и праздничен.

— Проснулись? — послышался хмурый голос Дигирнеса. Он стоял на откосе. — Я уже хотел вас будить… Идите сюда.

Я поднялся к нему.

И тут же радость солнечного утра сменилась глухой тоскливой тревогой: по снежной целине тянулся к горизонту отчетливый, одинокий след наших саней…


Весь день капитан Дигирнес менял направление, напрасно пытаясь найти твёрдый наст — проклятый след, как маршрут, прочерченный на ватмане, отмечал каждый метр нашего пути.

Собаки скоро выбились из сил. Дигирнес без устали работал шестом, заставляя их бежать. В конце концов одна упала и не смогла подняться. Вся упряжка смешалась, перепутав постромки. Мы долго не могли растащить собак. Наконец Дигирнес обрезал ремень и бросил обессилевшую собаку в сани.

Во второй половине дня небо затянулось, понеслась позёмка. Появилась надежда, что наш след занесёт и мы уйдём от погони. Капитан решил дать отдых измученным собакам. Они, так же как и мы, получили по юколе. Дигирнес набил трубку, я принялся за цигарку. И тут мы увидели своих преследователей.

Две упряжки выскочили на гребень холма, с которого мы только что спустились.

Насилу подняв собак, Дигирнес погнал нашу упряжку. Впереди оказался глубокий снег. Собаки сразу провалились по брюхо. Немцы же мчались по проложенной нами колее. Сзади раздались автоматные очереди. Стреляли в воздух. Что-то кричали. Наверное, предлагали сдаться. Дигирнес обернулся. Я понял его немой вопрос и покачал головой. Капитан протянул мне пистолет.

— Я займусь собаками…

Очень неудобно стрелять с подпрыгивающих саней да ещё из незнакомого пистолета, но всё-таки мне удаётся подстрелить собаку в передовой упряжке.

Мгновенно смешался живой клубок — из перевернувшихся саней сыплются люди. Снова трещат автоматы. На этот раз стреляют уже не в воздух. Очереди вспарывают фонтанчики снега у наших саней.

Мы выигрываем несколько метров, но вторая упряжка выскакивает вперёд и быстро приближается. Мне никак не удаётся попасть в мчащийся мохнатый веер. Немцы частыми очередями не дают поднять головы. Я оглядываюсь. Дигирнес, не обращая внимания на выстрелы, привстав на колени, неистово погоняет собак. Я старательно прицеливаюсь в чёрное пятно на лохматой груди вожака упряжки. Нажимаю спуск один раз, второй…

Нарты преследователей резко заносит в сторону. Собаки вцепляются в упавшего вожака.

Я слышу гортанный крик Дигирнеса, погоняющего упряжку. Вдруг крик обрывается… Нарты переворачиваются, и я чувствую, как лечу в сторону. Что-то тяжёлое ударяет меня по голове. Сразу исчезает всё. Наступает полная тишина.

Глава вторая

1

Сначала послышались голоса. Мне показалось, что я в школе сдаю экзамен по-немецки и никак не могу понять вопрос нашего седого Фридриха Адольфовича. Потом из темноты проступили ноги. Много ног. В меховых сапогах и тяжёлых горных ботинках.

Очень болит висок. Я пытаюсь потрогать его, но кто-то грубо отталкивает руку и, приподняв мне голову, обматывает её чем-то холодным и плотным.

Ноги расступаются. Всё приобретает истинные размеры. Я просто лежу на снегу. Напротив на санях сидит человек в меховой куртке. У него худощавое гладковыбритое лицо. Глаза прикрыты тёмными очками. Он перелистывает книгу, в которой я узнаю судовой журнал «Олафа». Этот человек, видимо, старший. К нему обращаются «герр лейтенант».

Неподалёку темнеет какая-то бесформенная груда. Я скашиваю глаза. Широкая спина, седые спутанные волосы и босые, нелепо, острым углом подогнутые ноги. Странно видеть на снегу босые, не очень чистые ноги.

Двое немцев переворачивают тяжёлое тело. На секунду мелькают знакомый вислый нос и седая щетинка усов… Тело скатывается в неглубокую яму. Его забрасывают сверху снегом. Немцы торопятся. Из-под тонкого слоя снега остаётся торчать оттопыренный большой палец босой ноги.

— Wo sind die anderen?[3] — спрашивает человек, бинтовавший мне голову.

Вопрос понятен, но что я могу ответить?

— Haben Sie niht verstanden?[4]

Я молчу.

Человек повторяет вопрос по-английски. Он повышает голос, сердится. Мне всё равно. Я вижу только кончик большого пальца, торчащий из-под тонкого слоя снега.

Человек отталкивает меня. Я падаю навзничь. Человек заносит ногу в тяжёлом горном ботинке для удара.

Чей-то резкий голос останавливает его. Нога опускается. Надо мной склоняется лейтенант в тёмных очках. В руках у него судовой журнал, раскрытый на последней странице. Он пристально вглядывается в моё лицо. Я закрываю глаза. Мне всё равно. Лейтенант отдаёт какое-то распоряжение. Меня подымают за руки и за ноги. Должно быть, я сейчас тоже окажусь в неглубокой яме, как Дигирнес.

Нет, я падаю в сани, больно ударившись локтем о борт. Меня наскоро связывают. Рядом спорят лейтенант и высокий немец в лыжной вязаной шапочке — это тот самый Курт, с которым мы столкнулись возле сарайчика. Часто повторяется слово «der Schif» — «корабль». Наконец лейтенант резким приказанием прекращает спор.

Упряжки трогаются. Я лежу в последних санях. В них только я и лейтенант. Он управляет собаками. Мы едем обратно по проложенной в снегу колее.

За холмом передовые упряжки сворачивают на юго-запад. Очевидно, направляются к месту гибели нашего корабля. Курт что-то кричит лейтенанту. Тот, мельком взглянув на меня, пренебрежительно машет рукой и придвигает ближе лежащий в санях автомат.

Упряжки бегут по снежной равнине. Мы остаёмся вдвоём. Лейтенант сворачивает на юг. Мы направляемся к немецкой станции.

2

Подпрыгивали сани, убегала назад бесконечная белая равнина, а впереди маячила спина человека, управлявшего собаками. Эта спина вызывала у меня сначала смутное, потом всё более острое раздражение. Особенную ненависть испытывал я к подпрыгивавшим при каждом толчке прямым, будто прочерченным по линейке плечам лейтенанта.

Я попробовал пошевелить онемевшими руками. Смешно. Меня связали, как будто можно убежать куда-то с этого заброшенного в мёртвый океан клочка земли. Здесь для пленных не нужны колючая проволока и охрана. Впрочем, второпях меня не очень тщательно связали — постепенно удалось высвободить правую руку. Но верёвка на ногах только плотней врезалась в тело. Я не думал о побеге, но инстинктивно замирал, когда лейтенант бросал быстрый взгляд через плечо. Кажется, он ничего не заметил.

Резкий поворот едва не выбросил меня из саней. Лейтенант что-то кричал, размахивая шестом. Приподнявшись, я увидел серый комочек, несущийся вверх по откосу. Какой-то зверёк. Вероятно, песец. Захлёбываясь от охотничьего азарта, собаки мчались за ним, не обращая внимания на отчаянные крики лейтенанта. Наконец, с силой воткнув шест в снег перед санями, он остановил упряжку. Забыв обо мне, лейтенант бросился к собакам. В этот момент я понял, что мои ноги тоже свободны — при крутом повороте лопнула туго натянутая верёвка.

Впереди торчал воткнутый в снег шест. Лейтенант возился с упряжкой. Схватив вожака за шиворот, он пытался заставить собак вернуться на прежний путь. Его прямые плечи были наклонены параллельно земле.

Я привстал, выдернул шест и, размахнувшись, с силой опустил его. Очень хорошо помню, что метил попасть не в голову, а именно по этим острым прямым плечам. От удара лейтенант увернулся, но, споткнувшись, упал. Автомат отлетел в сторону. Я вывалился из саней и очутился возле него раньше противника.

— Лежать! — крикнул я по-русски, забывая, что лейтенант вряд ли может понять это приказание. — Ни с места!

Как ни странно, немец точно повиновался. Я навалился на него сзади, приставив к затылку дуло автомата. Лейтенант замер. Я заломил ему руки назад и скрутил верёвкой. Чуть отдышавшись, на всякий случай связал и ноги врага. Проверил узлы. Получилось неплохо, как будто я всю жизнь только и делал, что вязал людей.

Я обыскал немца. Под курткой у него оказался парабеллум в треугольной кобуре. В карманах пачка сигарет и бумажник.

В бумажнике лежали «солдатская книжка» на имя лейтенанта Иоганна Риттера, 1904 года рождения, тонкая пачка писем и фотография молодой женщины с двумя мальчиками: один — лет шести, другой — восьми. На письмах были штемпеля полугодовой давности. Парабеллум и сигареты я взял себе, а бумажник засунул обратно в карман лейтенанта. Потом, присев на край нарт, я закурил. Я не спешил.

3

Собственно, выбор был невелик. В нескольких километрах к югу лежала немецкая база. На севере дорог каждый лишний человек, и меня вряд ли просто уничтожили бы. Скорей всего использовали бы на каких-нибудь чёрных работах.

Чтобы добраться до союзников, надо было пройти триста километров по льдам на север. Но теперь мне предстояло проделать этот путь одному, без помощи надёжного и опытного друга.

Затянувшись в последний раз, я отбросил догоревшую до самых губ сигарету. Можно было не спешить — вряд ли кто-нибудь хватится нас раньше, чем немцы, отправившиеся к заливу, вернутся на базу. Я тщательно подсчитал свои «трофеи». В моём распоряжении были сани с упряжкой собак — разлегшись полукругом, они устало грызлись между собой. Автомат и к нему два запасных магазина. Парабеллум. Охотничий нож. В санях лежал спальный мешок на каком-то лёгком и, наверное, очень тёплом пуху. Мешок был большой, при желании в нём могли поместиться даже два человека. Судовой журнал «Олафа», карта, компас, секстант, хронометр и даже фляжка капитана Дигирнеса были целы. В рюкзаке лейтенанта оказались две банки консервов, несколько галет, котелок, спиртовка, пачка сухого спирта и баночка с кофе — судя по запаху, суррогатным. Кроме того, там лежали пакеты с каким-то белым порошком неизвестного назначения. В длинной надписи на них я смог разобрать только часто повторяющееся слово «химическое». В общем, припасов немного, но вполне достаточно одному человеку дня на четыре, если быть экономным. Я посмотрел на Риттера. Он перевалился на спину. Верёвки на его ногах сдвинулись: он тоже пытался освободиться. За тёмными стёклами очков не было видно глаз лейтенанта, но я чувствовал, что он неотступно следит за мной.

Я не выстрелил в него в первый момент. Теперь уже это было немыслимо. Я не мог расстрелять связанного по рукам и ногам человека. Оставить его лежать так на снегу? В сущности, это то же самое. Даже хуже. А потом, если он всё-таки выпутается из верёвок и доберётся до своей базы? Через несколько часов немцы догонят меня…

Смеркалось. Надо было уходить. Я подтащил связанного лейтенанта и взвалил его на нарты. Потом сел сам, взял шест и гортанно крикнул, подражая капитану Дигирнесу. Однако упряжка не двинулась с места. Напрасно кричал я на все голоса и яростно размахивал шестом. Должно быть, я что-нибудь не так делал, или эти проклятые псы не понимали по-русски. Они уселись в кружок и с любопытством смотрели на меня.

Охрипнув, я решил отказаться от упряжки. Вероятно, позже я уже не сделал бы такой самоубийственной глупости, но тогда мой полярный стаж измерялся всего двумя сутками. К тому же из головы не выходил выдавший нас с Дигирнесом предательский след. Я решил сбить с толку преследователей.

«Выгрузив» из саней Риттера, я сложил в два заплечных мешка продовольствие и немудрёное снаряжение. Потом обрубил постромки, удерживающие вожака, и изо всей силы хлестнул лохматого пса. Он с визгом бросился в сторону. Повинуясь инстинкту, упряжка тут же кинулась за ним в погоню. Теперь они не скоро остановятся.

Лейтенант, приподнявшись, с удивлением следил за моими действиями. Но когда я, справившись с собаками, обернулся, он тут же опять бесстрастно откинулся в снег.

Перевернув его вниз лицом, я перерезал верёвки.

— Встать! — скомандовал я. — Ауфштеен!

Лейтенант поднялся, разминая затёкшие ноги. Знаком я предложил ему надеть мешок. Риттер повиновался. Сверившись с компасом, я выбрал направление на север.

— Вперёд! — сказал я, выразительно приподняв автомат. — «Форвертс!

Лейтенант шагнул вперёд.

— Шнеллер! Шнеллер! — торопил я.

Надвигалась ночь. Моя третья ночь на этой земле.

4

До утра я не сделал ни одного привала. Было сравнительно тепло. В лицо ударяла позёмка. Она заметала след.

Очень болела голова. У правого виска, казалось, выросла огромная опухоль, которая никак не хотела уменьшаться под шапкой. Я всё время прикладывал к виску холодный снег.

Впереди маячила прямая спина лейтенанта. Мне нельзя было показывать свою слабость. И едва Риттер замедлял шаги, как я бросал короткое «форвертс».

Он снова уходил вперёд, и надо было напрягать все силы, чтобы догнать его, не дать раствориться в густой вьюжной мгле. Догнав, снова упереть в спину автомат и крикнуть:

— Шнеллер! Шнеллер!

К рассвету я был совершенно измучен, а Риттер по-прежнему шёл ровной походкой человека, привыкшего к большим переходам.

— Стоп! — сказал я, чувствуя, что ещё шаг и замертво упаду в снег. — Хальт!

У меня хватило сил отыскать сравнительно защищённое от ветра место.

Очень хотелось горячего кофе, но я боялся надолго задерживаться. Всё-таки не удержался от соблазна разогреть на спиртовке консервы.

Пока я возился с завтраком, Риттер сидел на снегу, в двух шагах от меня, прямой, с виду спокойный и безучастный. Темные очки скрывали выражение его глаз.

От банки потянул пахнущий мясом парок. Дольше ждать было свыше моих сил. Я перекинул за спину автомат, передвинул ближе к поясу пистолет и незаметно расстегнул кобуру.

— Битте! — сказал я, снимая с огня банку. Мне приходилось мобилизовывать весь багаж школьных познаний в немецком языке. — Эссен!

Я вывалил в котелок полбанки консервов и разделил ещё раз точно пополам. Риттер никак не откликнулся на моё приглашение. Я выложил свою долю на крышку, а котелок и один сухарь поставил возле лейтенанта. Поколебавшись, он взял свою порцию. Мы ели маленькими глотками, не торопясь, как на дипломатическом рауте.

Хотелось сдобрить консервы хорошим глотком спирта, но то, что уцелело в фляге Дигирнеса, надо было сохранить на крайний случай.

После еды боль в голове утихла. Нестерпимо захотелось спать. Я заставил себя подняться.

— Ауфштеен! — сказал я. — Шнеллер!

Риттер, приготовившийся отдохнуть, изумлённо повернулся.

— Форвертс! — сказал я.

5

Ветер дул теперь в спину. Идти стало легче. Но Риттер замедлял шаги. Он никак не хотел уходить далеко от базы, поминутно останавливался, поправлял меховые сапоги, снаряжение.

Мы поднялись на пологий холм. Я узнал место. Здесь нас вчера догнали немцы. Метель успела занести следы саней. Если бы она началась несколькими часами раньше! Знаком я приказал Риттеру свернуть направо.

Тщетно искал я следы могилы Дигирнеса. Снег выровнял всё в спокойное белое полотно. Невольно сжались кулаки. Кто-то должен ответить за гибель «Олафа», за смерть Дигирнеса, за всё, что случилось на этой пустынной земле.

Риттер взглянул мне в лицо и, не дожидаясь приказания, торопливо зашагал на север.


К ночи нас настигла пурга. Пришлось остановиться. Риттер даже помог мне вытоптать яму у подветренной стороны ската холма.

Спиртовку на таком ветру разжигать невозможно. Делю оставшиеся полбанки консервов и выдаю ещё по одному сухарю. На этот раз Риттер сразу принимается за еду. Со стороны поглядеть — просто два друга, застигнутые непогодой, расположились на привал.

Покончив с ужином, устраиваемся на ночлег. Снова начинает зудеть ссадина на голове. Надо бы её перевязать, но сейчас это невозможно. Слева от меня лежит Риттер, справа под рукой автомат.

Стынут ступни. Я вытаскиваю спальный мешок, засовываю туда ноги.

Мороз даёт о себе знать. Риттер ворочается, встаёт, снова ложится. Наконец садится и пытается прикрыть ноги полой меховой куртки.

Я не выдерживаю. Мешок широкий, в нём ещё много места.

— Идите сюда, — говорю я, расправляя мешок. — Коми хир!

Какую-то секунду лейтенант колеблется, но наконец решается. Он даже снимает сапоги.

— Хенде! — приказываю я. — Дайте руки!

Лейтенант насторожённо протягивает руки. Я связываю их у запястья, но не туго, так, чтобы он мог всё-таки двигать ими. Мы вытягиваемся рядом в одном мешке.

Риттер шевелит ногами, устраиваясь поудобней. Потом поворачивает ко мне голову.

— Табак! — говорит он. — Сигарет!

Я достаю сигарету, подношу её прямо ко рту лейтенанта.

— Feuer![5] — просит он.

Протягиваю Риттеру его собственную зажигалку. Закуриваю сам.

Лейтенант затихает. Сквозь сапоги чувствую тепло его ног. В бок больно упирается неудобная треугольная кобура парабеллума. Вынимаю пистолет, потом всё-таки вкладываю его обратно. Так лучше. Пусть мешает. Меньше шансов заснуть. Спать мне нельзя.

Риттер, докурив сигарету, поворачивается на бок. Кажется, он даже пробурчал что-то вроде «доброй ночи». Через минуту слышится его мерное посапывание. Но я не очень доверяю безмятежному сну лейтенанта.

Я жду. Жду полчаса, час. Воет пурга. Снег падает на лицо. Риттер уже похрапывает во сне. Проходит ещё час, и наконец я решаюсь произвести эксперимент.

К храпу лейтенанта присоединяется моё посапывание. Я даже присвистываю «во сне». Проходит минута, другая, третья… Лейтенант по-прежнему храпит. Кажется, он действительно заснул… И вдруг осторожный толчок. Открываю глаза и встречаюсь с темными кругами очков. Риттер продолжает «храпеть». Поймав мой взгляд, он тут же откидывается назад.

Ну что ж, посмотрим, у кого больше выдержки. Главное — не думать о сне. Сейчас, например, мне гораздо больше хочется пить. Ловлю ртом холодные снежинки. Воет пурга. Ветер наметает над нашей ямой сугроб.

6

Сугроб закрыл небо. Сквозь узкую щель пробивается тусклый свет. Воет ветер… Сколько мы лежим в этой снежной яме? День, два, неделю? Мои часы стоят. Наверное, в них попала вода. Я пытаюсь восстановить события.

Была пурга, и тусклый рассвет сменялся густой темнотой ночи. Несколько раз мы ели. К сожалению, слишком мало. Во второй банке консервов вместо мяса оказалось густое желе, вроде мармелада. Осталось только несколько сухарей и конверты с каким-то непонятным, но явно несъедобным веществом.

Мучительно хочется спать. Рядом мирно сопит Риттер. Но теперь я хорошо знаю, что он тоже не спит. Больше я не провожу экспериментов. Последний едва не стоил мне жизни. Несколько раз я притворялся спящим и каждый раз, почувствовав толчок, встречался со взглядом лейтенанта. А тут я не услышал толчка. Просто, закрыв глаза, сразу провалился в тёмную пропасть. Какая-то единственная клетка судорожно сопротивляющегося мозга заставила меня очнуться. Я поймал руки Риттера на кобуре пистолета. У меня в запасе был автомат, и лейтенант отступил.

Он ждёт своего часа. Он не шёл через весь остров пешком, не питался юколой, и у него нет даже царапины на теле. Надо было сразу накрепко связать ему руки. Сейчас, пожалуй, мне это уже не под силу. Я не уверен, что смогу взять вверх. Остается только ждать конца пурги. Кажется, стоит умолкнуть шуму ветра, нескончаемому шороху несущегося по равнине снега — и сейчас же перестанет хотеться спать.

Надо думать о чём-нибудь другом. «Ничья земля», — говорил Дигирнес… Как будто могло остаться что-то ничьим в этом расколотом надвое мире. Даже сюда на север, где нет никакой жизни, пришла война. А всё-таки интересно, зачем забрались на этот пустынный островок немцы? Что они делают на ничьей земле? Единственная эта станция или гитлеровцы высадились где-то ещё? На «Олафе» я слышал немало рассказов о немецких рейдерах, пиратствующих на севере. Среди них были крупные корабли вплоть до линкоров «Тирпиц» и «Адмирал Шеер». Я подумал, что лейтенант Риттер мог бы оказаться бесценной находкой для работников союзной разведки.

Потом я задумался над тем, из-за чего на север шли первооткрыватели. Ведь они не могли рассчитывать найти здесь золото, алмазы и пряности, из-за которых пускались в плавания Колумб и Магеллан. Что же гнало сюда людей? Жажда приключений, романтика? Но много ли романтики в отмороженных ногах и пустом желудке? А разве можно назвать приключением медленную смерть в снежной яме? Так что же? Честолюбие? Поиски славы? Некоторых, наверное, да… Но большинство шло не за этим. Они хотели узнать то, чего ещё никто не зная, и рассказать об этом людям. Вот так же, может быть, через сто лет вырвется самый отважный за пределы нашей планеты…

Рядом шевельнулся Риттер. Я инстинктивно ухватился за пистолет. Лейтенант продолжал посапывать.

Горькая злоба охватила меня. Стоило ценой бесчисленных жертв, изнуряющего труда поколений превращать запуганного природой полузверя в сильного и независимого человека, если первый же залп, прозвучавший по приказу фашиствующего маньяка, отбрасывает его на тысячелетия назад.

Сколько раз люди объявляли войну последней. И каждый раз начинали её вновь. Но уж это-та война обязательно будет последней. Мы не допустим новой. И, должно быть, за то, чтобы уничтожить войну, и идёт сейчас на всей земле этот смертный бой.

Потом я стал думать над тем, какой станет жизнь после войны. Но тут я как-то ничего не мог придумать. Я понимал, что тогда будет очень тепло и никогда не станет сосать под ложечкой от голода. Разве только после долгой хорошей работы. И всегда будет тепло, очень тепло, даже жарко…

Очень жарко… Очень жарко было на той маленькой пыльной площади. Шумел рынок. Он был невелик — всего в два-три ряда, но шумел и играл красками, подобно любому южному базару. Жёлтые ядра дынь канталупок, иссиня-чёрные гроздья «изабеллы», полуметровые огурцы, белые со слезой пласты сулугуни. Мы пробираемся между высокими арбами. В них судорожно бьются живые куры. Мы — это я и Нина. С раннего утра мы лазали по холмам вокруг этого местечка под Сухуми. Как оно называлось? «Транты»? «Драбанты»? Кажется, «Дранды». Смешное танцующее название.

В фанерном духане полумрак и относительная прохлада. Мы садимся за длинный, покрытый клеёнкой стол. На противоположном его конце шумно пьёт вино компания немолодых солидных грузин.

Мы очень голодны, и у нас очень мало денег. В «меню» духана единственное блюдо — огненное чахохбили, в котором мало мяса и много нестерпимо острого соуса. Наших денег хватает только на одну порцию, так как нельзя удержаться от соблазна выпить холодного лёгкого вина. Но на столе стоит свежий чурек, и, если обмакнуть кусочки хлеба в расплавленный огонь соуса, получается великолепное блюдо. Кудрявый красавец в живописно замасленном на животе фартуке ставит перед нами миску чахохбили и бутылку молодого вина.

— Кушай, пожалуйста, — говорит он Нине. — Кушай. Смотри, совсем худой!

Нина смеётся. А я удивляюсь. Я не замечаю, что она действительно ужасающе худа, эта до черноты загоревшая девчонка. Не замечаю ни многострадального облупившегося носа, ни протёртых на коленях спортивных шаровар, ни нелепых баранчиков кос — говоря объективно, они совсем не украшают мою подругу, но она не признаёт никакой другой причёски. Мне просто приятно смотреть, как она смеётся, глотает, обжигаясь, вымоченные в соусе кусочки хлеба, пьёт мутноватое молодое вино. Я подымаю стакан.

— За нас!

Но Нина трясёт головой.

— За всех!

Широким жестом она включает в тост и заботливого красавца грузина, и шумную компанию на противоположном конце стола, и пыльную площадь, и щедрый базар, и ослепительное солнце, и синее море, и весь этот необыкновенный день.

От холодного вина слегка ломит зубы.

На том конце стола голоса становятся громче. Там пьют много и вкусно. Их пятеро. Все средних лет, в шёлковых летних кителях. Перед каждым стоит тяжёлая литровая бутыль. И едва какая-нибудь из них пустеет, как кудрявый красавец тут же заменяет её новой. Пьют с тостами. И пока один, торжественно привстав, говорит, остальные терпеливо слушают его длинную, полную сложных периодов речь.

Не встаёт только один. Он сидит как раз против нас, худощавый, подбористый, с заметной сединой в коротких прямых волосах. Несмотря на жару, он в тёмной, наглухо застёгнутой гимнастёрке. Он пьёт вровень со всеми, опустошая каждый раз стакан до дна, но говорит меньше других. Большинство тостов, кажется, обращены к этому строгому немногословному человеку.

Неслышно в духан вошли музыканты. Они тянулись гуськом за женщиной в чёрном. Музыкантов трое. Непомерных размеров высокий и толстый человек держал скрипку. В его огромных руках она казалась детской «восьмушкой». У двух других — незнакомые мне инструменты. Один напоминает волынку, другой — флейту. Лица музыкантов бледны и неподвижны. Они слепы.

Оркестр негромко заиграл «Сулико».

То ли от мелодии песни, рассказывающей о поисках могилы возлюбленной, — мне говорили, что подлинный текст песни совсем иной, но мы знали лишь популярный русский перевод, — то ли от белых, застывших лиц музыкантов Нина становится серьёзной. Она отставляет стакан. Её взгляд всё чаще падает на человека в гимнастёрке.

— Как ты думаешь — будет война?

Мои мысли настолько далеко, что я даже не сразу понимаю смысл вопроса.

— Когда я утром раскрываю газеты, — тихо говорит Нина, — мне становится жутко.

— Значит, не надо их раскрывать…

Я тянусь к бутылке, Нина задерживает мою руку.

— Когда один человек попадает на улице под машину, вокруг мигом собирается толпа. Люди волнуются, спасают жизнь совершенно незнакомого человека, дают свою кровь, в конце концов судят шофёра…

— Выпьем за безопасность уличного движения! — довольно глупо острю я.

Нина морщится, но не отпускает моей руки.

— Об этом кричат все плакаты на шоссе… А вот о том, что каждый день гибнут тысячи людей, сообщают две равнодушно помещённые рядом сводки на четвёртой странице газеты. И никто не спасает, не судит!

Рука Нины всё ещё держит мою, и, пользуясь случаем, я осторожно сжимаю худые, исцарапанные колючим кустарником пальцы. Сегодня я жду очень важного разговора, совершенно необходимых для меня слов и с беспечностью молодости никак не могу заставить себя думать о событиях на линии Мажино. Она сейчас так же далека от меня, как Млечный Путь.

Но Нина не замечает моего осторожного пожатия.

— Конечно, — говорит она, — если что-нибудь случится, я первая… Но я… я не хочу… Не хочу, чтобы это случилось… С ними, с нами… — Она с неожиданной силой сжимает мне руку. — С тобой!

Я вздрагиваю. Кажется, несмотря на своё идиотское поведение, я всё-таки услышал слова, которых жду уже столько дней.

Нина выдёргивает руку. Даже под загаром её лицо густо темнеет. Надо что-то сказать, но я вдруг теряюсь и не нахожу слов.

Оркестр играет уже лезгинку. Сидящие на противоположном конце стола грузины притопывают ногами, поводят в такт плечами, но танец пока не получается. Сделав несколько безуспешных попыток, они обращаются к седому человеку в гимнастёрке. Он отрицательно качает головой. К его друзьям присоединяются все остальные посетители духана. Красавец буфетчик, покинув стойку, почтительно просит своего клиента. Даже безучастные лица музыкантов оживляются. Мелодия звучит острее. Какой-то подвыпивший старик в углу, надвинув мохнатую шапку, не выдержав, выскакивает вперёд. Его немедленно оттаскивают обратно. Нет, здесь ждут мастера своего дела.

Наконец человек в гимнастёрке подымается. И только тут я замечаю за его спиной, у стены, костыли. Но человек не пользуется ими. Оттолкнувшись руками от стола, он легко выпрыгивает на середину. На одной ноге у него щёгольский мягкий сапог, перехваченный под коленом узким ремешком…

Я невольно отвожу глаза. С детства не могу смотреть на чужое увечье и сейчас не понимаю, что хочет делать этот строгий красивый человек. Неужели он согласен на потеху пьяным показывать жалкую, недостойную его пародию на танец?

В глазах Нины тоже страдание, но она, не отрываясь, следит за танцором. Жестокое женское любопытство.

Ритм музыки убыстряется. Слышу за спиной приветственные возгласы. На лице Нины страдание сменяется недоумением, а потом восхищением. Она совсем забывает обо мне.

Я рискую обернуться. В короткий миг гордость за этого человека вытесняет первоначальное изумление. Он танцует! Не двигается с места и в то же время танцует. Танцуют руки, широкие плечи, седая голова. Тут же забываешь о тяжёлом увечье, настолько ловко, красиво и послушно танцору его сильное тело.

Ему мало этого бешеного ритма, он просит играть ещё быстрей, ещё… Кажется, весь духан несётся в огненном танце. Кто-то роняет перед танцором белоснежный платок. Он должен, не прекращая танца, не помогая себе руками, поднять с земли ртом платок. Это самое виртуозное па лезгинки. Мне бы никогда не суметь его сделать. Как же сможет этот человек…

Но танцор не отступает. Смолкает музыка. Только бешено отбивает дробь бубен в руках громадного скрипача. Это как в цирке во время «смертельного» номера.

Под всё учащающуюся дробь человек, раскинув руки, легко и гибко склоняется к полу. Он похож сейчас на большую летящую птицу… Ещё мгновение — и платок у него в зубах! Таким же лёгким сильным движением человек выпрямляется. Гул торжествующих голосов заглушает оркестр. Друзья окружают танцора. Опершись на их плечи, он занимает место за столом. Со всех концов к нему тянутся стаканы.

Как ни грустно, но глаза Нины, пожалуй, никогда не смотрели на меня с таким восторгом. На противоположном конце стола вновь звучат длинные приветственные речи. Нина сама наливает до краёв наши стаканы. Бутылка слишком тяжела для её руки, и тонкая струйка вина бежит по тёмной клеёнке стола. Мы подымаем стаканы и безмолвно присоединяемся к тосту…

Потом снова играет оркестр. Кружатся в танце пары. Но танцуют они почему-то лихую кадриль. И вообще я оказываюсь не в духане под Сухими, а на откосе речушки Карачан под Воронежем. Летит пыль из-под ног танцоров.

Сквозь толпу протискивается красавец буфетчик в замасленном фартуке. Он протягивает мне миску с дымящимся варевом.

— Кушай, — настойчиво произносит он, — кушай, пожалуйста. Только не спи…

И тут я понимаю, что сплю. Меня охватывает ужас. Ещё не совсем понимаю почему, но твёрдо знаю, что ни в коем случае не должен спать. В следующий миг, ещё не открыв глаз, осознаю, что рядом со мной лежит враг, уже давно, по-волчьи ожидающий этой минуты… Хватаюсь за кобуру. Пистолет на месте. Плечо ощущает жёсткую грань магазина автомата.

Открываю глаза. В нашей пещере светло. Затих ветер. Слева от меня по-прежнему слышится равномерное посапывание. Поворачиваю голову. Риттер лежит лицом ко мне. Из полуоткрытого рта по-детски стекает струйка слюны. Он спит…

Он спит! Он заснул раньше меня!

7

Я разгрёб снег. В глаза ударило солнце. Пурга кончилась. Сильно похолодало. Стояла удивительно прозрачная морозная тишина. Я чувствовал себя отдохнувшим. Риттер всё ещё спал. Интересно, какое будет у лейтенанта лицо, когда он проснётся. Я уже повернулся к нему, но тут раздался какой-то посторонний звук.

Вдалеке стреляли. Донеслась характерная очередь немецкого автомата. Ещё одна…

Я посмотрел на Риттера. Он лежал неподвижно, но я понял, что лейтенант проснулся и тоже напряжённо прислушивается к стрельбе. Я вынул пистолет. Проверил, спущен ли предохранитель. Глядя прямо в тёмные стёкла очков Риттера, сказал, не заботясь, поймёт ли он меня:

— Учтите — я всегда успею выстрелить на секунду раньше.

И снова лёг в яму. Мы лежали так близко, что сквозь комбинезон я чувствовал учащённые удары его сердца. Выстрелы слышались через равные промежутки времени: три одиночных, потом после паузы очередь, потом снова три одиночных и опять очередь.

Выстрелы приближались. Послышался лай собак. Затем неразборчивые голоса людей. И, наконец, скрип полозьев. Автоматная очередь прогремела чуть ли не над нашими головами. Риттер застыл. Я чувствовал, как напряглось всё его тело. В левой руке у меня был наготове автомат. В случае чего у нас получится неплохой последний разговор.

Снова зазвучали выстрелы, но уже чуть дальше. Затих скрип полозьев. Смолкли голоса людей. Потом не стало слышно лая собак. Тело Риттера обмякло.

Где-то вдалеке последний раз прострочил автомат. Я отодвинулся от лейтенанта, с трудом разжал пальцы, вцепившиеся а рукоятку пистолета. Расстегнул комбинезон. По спине ползли капли пота. Выждав немного, я осторожно поднялся. По снежной равнине уходил на юго-запад отчётливый след саней.


Весь остаток дня и ночь мы шли на север. Риттер шагал впереди, насторожённо прислушиваясь к каждому звуку, но выстрелы больше не доносились.

Судя по карте, мы были недалеко от узкого пролива, отделявшего наш остров от крохотного скалистого островка на севере. Я ещё не знал, как мы сумеем перебраться туда, но другого пути не было.

Идти было трудно. Ноги проваливались в высокий, наметенный пургой снег. В эту ночь я впервые понял, что такое настоящий арктический мороз. Риттер то и дело тёр щёки и нос, а я, как ни берёгся, вскоре обнаружил, что левая щека онемела.

В небе висела луна в три четверти, и наши длинные голубоватые тени медленно ползли по снежной целине. Я не думал, что Риттер решится бежать при такой видимости, и всё-таки он бросился в сторону, улучив момент, когда я барахтался в глубоком сугробе. Наверное, считал, что не посмею стрелять в звонкой ночной тишине. Но я выстрелил. Выстрелил без предупреждения. После второй короткой очереди Риттер остановился. К счастью, автомат не отказал на морозе. Потом я его нёс на всякий случай на груди под комбинезоном.

К рассвету мы добрались до пролива. Даже удивительно, как удалось в эти дни так точно сохранить направление. Метрах в восьмистах действительно виднелся горб островка. Пролив был забит крупным колотым льдом. Снова поднимался ветер. Он гнал льдины на восток. Я поймал беспокойный взгляд Риттера. Он мучительно пытался угадать, что я собираюсь делать дальше. Мы сидели рядом у самой воды. Сейчас можно было не опасаться лейтенанта: мы оба слишком устали для борьбы.

Я разжёг спиртовку, растопил в котелке снег и заварил остатки кофе. Потом тщательно вытряс из мешка все сухарные крошки. Их набралось с пригоршню. Аккуратно разделил их и всыпал половину в кружку Риттера. Остальное просто слизнул с ладони. Лейтенант был в замешательстве — видно, никак не мог отыскать объяснения моим поступкам. Но я просто хотел сейчас быть особенно справедливым.

Покончив с «завтраком», мы немного полежали на снегу. Ветер становился всё сильнее. Надо было спешить. Я поднялся.

— Форвертс!

Я выразительно указал на островок за проливом. Риттер отшатнулся. Он вцепился руками в снег. Он ни за что не хотел уходить с большого острова.

— Шнеллер!

Стиснув зубы, Риттер покачал головой. Нет, он не сделает ни шагу.

У меня не было выбора. Я не мог оставить его здесь живым. Я поднял автомат. Сняв рукавицу, положил палец на спусковой крючок.

Риттер вскочил, как подброшенный пружиной. Он шагнул вперёд и первым прыгнул на лёд.

8

Мы лежали на камнях по ту сторону пролива, совершенно обессиленные. Мокрый комбинезон пластырем облепил тело. Перед самым островком Риттер, поскользнувшись, упал в воду. Я прыгнул за ним. Почему? Что толкнуло меня на это? Почему, увидев тонущего человека, я, не раздумывая, бросился на помощь?

Но сейчас некогда размышлять об этом. На ветру мокрая одежда быстро покрывается тонким ледком.

Островок перерезает горбатая каменистая гряда. На её гребне пронизывающий ветер. Риттер дрожит всем телом. Меня тоже бьёт озноб.

С вершины гряды видно тёмное пятно в бухточке на северной оконечности островка. Кажется, я угадываю очертания небольшого строения. Риттер, зябко кутаясь в промокшую куртку, смотрит назад, туда, где за снежной пеленой остались его друзья, хлеб, тепло.

Тёмное пятно скрывается из виду, едва мы спускаемся на равнину. Но, пройдя ещё шагов пятьсот, я замечаю, что впереди торчит шест. Здесь не могли расти деревья. Значит, этот шест кто-нибудь поставил. Скоро можно уже различить обрывок тряпки на его вершине.

Риттер тоже посматривает на шест. На его лице заметно беспокойство. Пожалуй, появление этого ориентира неожиданно и для него. А может быть, немцы просто никогда не заглядывали на этот островок?

Я изготавливаю автомат и прибавляю шаг.

Через несколько минут за шестом показалась труба, затем плоская крыша в один скат и, наконец, весь дом. Это настоящий бревенчатый дом, напоминающий охотничьи зимовья Сибири. Его ещё не успело занести снегом. Он необитаем. Узкие окна заколочены досками. Плотно закрытая дверь примерно на треть завалена снегом. К ней «на счастье» прибита подкова.

9

Это кажется сном. Я сижу раздетый у раскалённой чугунной печки. Рядом сушатся мой комбинезон и куртка Риттера. Жарко, но я всё ещё дрожу от озноба. На полу зимовья слой льда, нетолстый, его нетрудно будет убрать. Налево — чугунная печка, возле неё ящик с заботливо приготовленными мелко напиленными дровами, направо грубо сколоченный стол, прямо против дверей широкие нары. На них сложены продукты. Банки консервированного мяса, рыбы, сгущённого молока, кофе, ящики белоснежных галет. Всё это в идеальном порядке, тщательно укрытое брезентом. Да, прав был Дигирнес: первый закон севера — позаботиться о том, кто может прийти вслед за тобой.

За стеной возится Риттер. Я запер его в небольшой чулан при входе.

Руки невольно дрожали, когда я открывал взятые наугад консервные банки. В одной оказалась свинина, в другой — копченые селёдки, в третьей — паштет. И всё свежее, как будто только из магазина. Спасибо, неизвестные друзья! Чтобы всегда была вам удача! В доме нет никакой записки, только обрывки газет на незнакомом мне скандинавском языке. Вероятно, здесь зимовали охотники за морским зверем.

Я сварил суп из жирной консервированной свинины, заправил его сушёным картофелем. Затемнив окно, зажёг лампу. В ней ещё булькал керосин. Чёрт возьми, как будто даже не было кошмара прошедшей недели!

Я накрыл фантастический ужин. Этот день надо было отметить. Во фляжке капитана Дигирнеса ещё оставалось несколько глотков спирта. Нет, честное слово, совсем не так плохо было жить на земле.

Я вынул из автомата магазин, расстегнул кобуру от пистолета и выпустил из чулана Риттера. Он вошёл, зябко потирая руки. Молча сел за стол. Отсветы пламени от печки вспыхивали на тёмных стёклах его очков. Сейчас, без меховой куртки, в толстом свитере, он казался постаревшим и очень уставшим. Я разлил по кружкам остатки спирта. Пусть Риттер тоже выпьёт, чёрт с ним. Острый запах распространился по комнате. От него, а может быть, от жирного супа слегка кружилась голова. Риттер отодвинул кружку, даже не пригубив, и принялся за еду. Ну а я всё равно выпью сейчас за спасение, жизнь, тепло и за тех славных ребят, что позаботились о нас, даже не подозревая о нашем существовании.

Сразу перестало знобить. Я закусил копчёной селёдкой, потом навалился на суп и, наконец, отдал должное паштету. Говорят, после долгого голодания нельзя много есть, но сейчас было невозможно соблюдать благоразумную диету. Еда в первый момент опьянила. Захотелось громко разговаривать, шутить. Но передо мной маячило угрюмое лицо Риттера, хмуро доканчивающего ужин. Ел он тоже много, но к спирту так и не притронулся. Мне мучительно хотелось выпить спирт, оставшийся в его кружке, но я понимал, что этого делать нельзя.

Потом стало клонить в сон. Впрочем, «клонить» — это мягко сказано. Меня просто опрокидывало в тёмную беззвучную пропасть. Я уже хотел отправить Риттера снова в чулан, но напоследок решил выпить ещё кофе. Кутить так кутить.

Уже несколько раз моё внимание привлекал небольшой металлический ящик, задвинутый в угол. Занятый приготовлением ужина, я не успел его рассмотреть. Кофе оказался слишком горячим, и, отставив дымящуюся кружку, я шагнул в угол. В следующий момент я уже забыл и о кофе, и о сне, и даже о Риттере, оставшемся за столом.

Ящик оказался радиоприёмником. За ним лежали тяжёлые параллелепипеды батарей. Они были сухие. Кислота ещё не успела разъесть цинковых оболочек. Очевидно, люди покинули этот дом совсем недавно.

Теперь я понял, для чего был поставлен высокий шест перед домом — он служил антенной. Вверху, под стрехой потолка, змеился обрывок провода.

Ещё не веря в возможность такого счастья, я вытащил на свет приёмник и подсоединил его к батареям и антенне. Риттер по-прежнему безучастно сидел за столом, обхватив голову руками. Кажется, он дремал.

Осторожно, как будто от этого зависел успех моей попытки, я повернул рукоятку настройки.

Раздался щелчок… На шкале вспыхнул тусклый зеленоватый глазок. Приёмник жил!

Глазок разгорался медленно. Батареи, вероятно, здорово сёли. Но мало-помалу сквозь неясные шумы стала пробиваться музыка. Играли мягкое ленивое танго, такое нелепое в этой обстановке. Потом послышалась человеческая речь. Постепенно мне удалось усилить звук. Мужской голос быстро и темпераментно говорил по-немецки. Сначала я не мог ничего разобрать, но потом два часто повторяющихся слова заставили меня напрячь всё внимание. Первое из них было «Сталинград» и второе «Волга». Диктор настолько смягчал согласные, что я не сразу разобрал название реки. Два слова сталкивались, повторялись, чуть истеричный голос оратора звучал торжественно. Я мучительно пытался уловить смысл его быстрой, захлёбывающейся речи.

И вдруг я услышал смех. Это смеялся Риттер хриплым, простуженным голосом. Он смеялся всё громче и громче. У меня мелькнула мысль — не сошёл ли лейтенант с ума. Он снял очки. У него оказались самые обыкновенные серые глаза. В них не было безумия. Риттер просто от души смеялся. Он вытер выступившие слёзы, оборвал смех и выпрямился. Я невольно положил руку на кобуру. Риттер опять засмеялся.

— Слушайте, слушайте, «товарищ» Колчин! Ваш воинственный вид сейчас просто смешон.

Это была галлюцинация. С ума сошёл не Риттер, а я. Мне показалось, что он произнёс эти слова по-русски!

— Видите, как полезно знать иностранные языки, — сказал лейтенант, наслаждаясь моей растерянностью.

Нет, я не ослышался. Риттер в самом деле говорил по-русски.

— Могу вам перевести это любопытное сообщение, — он говорил свободно, с чуть заметным акцентом. — Имперские войска севернее Сталинграда сегодня вышли к Волге! Насколько я помню, со времён татарского ига никто из врагов России не поил своих коней из Волги-матушки… А сейчас наши танкисты заливают её воду в радиаторы машин! Стоит ли теперь вам хвататься за пистолет?

Наверное, ему всё-таки здорово надоело играть в молчанку все эти дни, если он сразу произнёс такую длинную речь. Но я был так потрясён сообщением, что даже не обратил внимания на эту психологическую подробность.

Риттер стоял, возвышаясь над столом. Он даже стал как будто выше ростом, шире в плечах. По-прежнему усмехаясь, лейтенант поднял свою кружку со спиртом.

— За Сталинград! Будьте здоровы!

Я шагнул вперёд и выбил из его рук кружку. Спирт растёкся по влажному полу. С лица Риттера исчезла усмешка. Он весь напрягся. Сейчас я хотел, чтобы лейтенант бросился на меня. Но, помедлив мгновение, он решил не рисковать и сделал шаг назад. Я оттеснил Риттера в чулан. Захлопнув дверь, накинул щеколду. И тут же почувствовал безмерную усталость.

Я добрался до нар и лёг. Приёмник продолжал работать. Теперь доносился воинственный марш. Мне стоило большого труда заставить себя встать и выключить радио.

Глава третья

1

«Бац!.. Бац!.. Бац!..» — грохотало где-то рядом. Удары были настойчивые, требовательные. Я открыл глаза. Было совсем светло. Стучал Риттер, требуя, чтобы я его выпустил из чулана. У него явно менялся характер.

Я не спеша поднялся. Растопил печку. Принёс котелок снега, поставил его на плиту. Потом отхватил финским ножом широкий лоскут от своей нижней рубахи. Когда вода закипела, тщательно выстирал лоскут и повесил сушиться у плиты.

Осторожно попытался снять повязку с головы. Бинт присох к ране. Пришлось размочить его тёплой водой и постепенно отодрать. Рана оказалась небольшой, но, кажется, довольно глубокой. Крови было немного. Я наточил на бруске нож и перед осколком зеркальца, как сумел, обрезал волосы вокруг ссадины. Это была не очень приятная операция. Потом протёр рану последними каплями спирта, оставшимися во фляжке Дигирнеса. Спирта было маловато. Вчерашний кутёж дал себя знать. Всё-таки мне удалось очистить запёкшуюся кровь. Я плотно замотал голову чистым лоскутом.

«Бац! Бац! Бац!» — грохотал в стену Риттер.

Вскипел кофе. Я открыл консервы, плотно позавтракал тушенкой и паштетом. Первый раз за последние дни я поел спокойно, не ожидая каждую секунду, что мой сосед сейчас бросится на меня. Сегодня я был уже способен разумно ограничить себя в еде. После крепкого сна и перевязки я чувствовал себя намного лучше. Ещё два-три дня такой жизни, и силы должны полностью восстановиться. Два-три дня… А что будет потом?

Риттер грозил разнести дверь чулана. Я допил кофе и выпустил пленника. Лейтенант вышел мрачный, с поджатыми губами. Не глядя на меня, стал готовить себе завтрак.

На столе лежала пачка сигарет. Риттер взял одну, там осталось ещё две. Я спрятал пачку в карман и стал убирать со стола, Риттер, присев к печке, закуривал сигарету.

— Дайте мне нож, — вдруг сказал он.

В руках у меня была финка Дигирнеса.

— Я привык бриться каждый день, — продолжал Риттер, — а мой бритвенный прибор остался на базе.

Он говорил между прочим, ловя пальцами раскалённый уголек, но я чувствовал напряжение в его прямой, негнущейся спине. Он никак не мог поверить, что наши отношения не изменились со вчерашнего вечера. Я же думал о другом. Неизвестно, сколько нам ещё придётся пробыть вместе. Риттер должен твёрдо усвоить, что я сильнее его. Пусть знает, что я уверен в своём превосходстве.

Сигарета разгорелась. Риттер выпрямился. Я вытер обрывком газеты нож и протянул лейтенанту. Он небрежно бросил его на стол и принялся за консервы. Я смотрел, как он ловко выуживает из банки кусочки разогретого мяса, аккуратно подхватывает галетой стекающий жир. Меня он просто не замечал. Чтобы не поддаться искушению стукнуть его прикладом автомата по голове, я ушёл. Дверь в комнату я заложил засовом снаружи.

2

Зимовье стояло на высоком откосе. Внизу лежало море. Погода была тихая и тёплая. Мимо островка медленно передвигались огромные плиты льда, гонимые отливным течением. Горизонт был чист, и, насколько видел глаз, на север тянулись льды, разводья, льды.

Я долго стоял на откосе. Где-то за тридевять земель, у Волги, сейчас сражались мои друзья. Они погибали в открытом бою, задерживая врага на день, час, минуту… А я? Что теперь буду делать я? Сидеть здесь, на островке, сторожить каждый шаг этого долговязого лейтенанта, пока сюда не доберутся немцы? Если только Риттер не перегрызёт мне до той поры горло или я не пущу в него пулю…

Даже, предположим, мне удастся вытрясти из него сведения о таинственных станциях на ничьей земле, кому я сообщу их? Они всё равно погибнут вместе со мной. Теперь я уже кое-что знал о севере и понимал, что просто так, налегке, не пройти и пятидесяти километров по льду и разводьям. Как я мог так легко расстаться с собачьей упряжкой, санями!

Из домика доносилось повизгивание ножа о точильный брусок. Кажется, Риттер всерьёз собирался бриться. Я обошёл вокруг строения. В стороне темнела под снегом куча мусора. Валялись пустые, банки из-под консервов, осколки посуды, кости морских животных, обломки разбитых нарт. Надо было возвращаться в дом.

У входа я заметил маленькую пристройку, на которую не обратил внимания раньше. Проржавевшие петли замка легко вышли из гнёзд. Я вгляделся в полумрак сарайчика. У стены стояли поломанные нарты и, видимо брошенная за ненадобностью, лёгкая, обтянутая шкурой какого-то морского зверя лодка. Не веря такой удаче, я вытащил нарты на свет. Им здорово досталось в переходах, но в моём положении не приходилось привередничать. Потом внимательно осмотрел лодку. Она тоже была потрёпана, борта кое-где потёрлись, но всё-таки это была лодка!

3

В доме было тепло. На полу стояли лужицы оттаявшего льда. Тускло светился зелёный глазок приёмника. Сквозь шум помех снова пробивался металлический ритм военного марша. Риттер сидел на нарах в одном шерстяном белье. У него было красное, как будто натёртое наждаком лицо. Возле плиты сушился выстиранный свитер. Ножом Риттер тщательно разглаживал просушенные листки писем. Они, видно, намокли вчера во время переправы через пролив.

Я выключил приёмник. Риттер, подняв глаза, слегка усмехнулся.

— Я боялся пропустить сообщение о капитуляции.

Я не ответил. Скинул с плеча автомат. Вынув магазин, сунул его в карман куртки. Разряженный автомат бросил на нары. Риттер посторонился. Он разгладил последний листок, аккуратно сложил его и спрятал в бумажник.

— Нож! — потребовал я.

Риттер помедлил. Нас разделял широкий стол. Кобура парабеллума на моём поясе была расстёгнута. Я ждал. Щёлкнула пружина. Лейтенант протянул финку. Но он хотел отступить с почётом.

— Вы спасли мне вчера жизнь, — сказал он. — Можете быть уверены, я этого не забуду.

Пожалуй, действительно я не зря вчера вытащил Риттера из воды. Теперь, когда появилась надежда на спасение, я знал, что с ним делать.

Лейтенант перестал быть для меня тяжёлой и опасной обузой. Он теперь бесценный «язык». Он пойдёт со мной, пойдёт через льды и разводья, пойдёт на север, пока я не сдам его первому патрулю союзников. Там он расскажет о том, что делают гитлеровцы на ничьей земле. Я должен довести его живым. Может быть, это хоть как-нибудь поможет тем, кто погибает сейчас на крутых, сбегающих к реке улицах города у Волги.

4

Два дня я возился возле сарая с лодкой и санями. Работал до темноты, делая только короткие перерывы для еды.

Риттер каждый раз встречал меня насторожённым взглядом, но сам ни о чём не спрашивал, а я не собирался раньше времени посвящать его в свои планы. Я решил починить нарты и поставить на них лодку. В лодку можно погрузить консервы и галеты. Грубо прикинул её объём и «водоизмещение». Лодка должна была выдержать нас обоих вместе с грузом и нартами.

Чтобы заменить изломанные части нарт и починить вёсла, я оторвал несколько досок от стола, самых крепких и свежих.

Я спешил. С островка надо было уходить как можно скорее. Я очень соскучился по простой человеческой работе, и дело у меня спорилось.

На третий день всё было готово. Из куска брезента я вырезал широкие лямки, концы оплёл канатом и закрепил у передних стоек нарт с той и другой стороны. Одну лямку я сделал немного короче другой.

Уже в сумерках я нагрузил лодку. Я решил, что мы будем проходить в день около пятнадцати километров. Пусть даже десять. Через месяц мы достигнем Шпицбергена.

Я взял консервы из расчёта по полторы банки в день на человека, два ящика галет, немного гороха, сушёного картофеля и луку. Три банки кофе. Несколько банок сгущённого молока. Страх перед голодом требовал взять с собой как можно больше еды, но я понимал, что с таким спутником, как Риттер, и тяжело гружёными санями не сделаю и двух переходов по застругам льда и снежным сугробам. Кроме того, я надеялся на охоту. Возле берега на льду не раз показывались круглые головы тюленей, но пока я боялся стрелять. Я привёл в порядок поржавевший примус и взял весь запас керосина — всего литров двадцать.

Нагрузив сани, попробовал сдвинуть их с места. После некоторого сопротивления нарты тронулись. По утоптанному снегу везти их было нетрудно. Я надел одну лямку, потом другую. Левая оказалась тесноватой и врезалась в плечо. Я ослабил канат. Теперь всё было хорошо.

5

Когда я вернулся в дом, Риттер взволнованно шагал из угла в угол. Снова грохотал военный оркестр. Я несколько раз пытался поймать советскую радиостанцию или станцию союзников, но немецкие передатчики на севере Норвегии их глушили.

На столе стояла пустая миска. Риттер уже поужинал.

Я поставил на плиту консервы. От мечущейся фигуры Риттера рябило в глазах, барабанная музыка раздражала. Я потянулся к приёмнику.

— Погодите! — метнулся Риттер. — Сейчас будут повторять важнейшее сообщение!

Я устал, и меня не очень интересовали сообщения немецкого радио.

— Это в равной мере касается нас обоих, — быстро сказал лейтенант. Для иностранца он удивительно хорошо говорил по-русски. — Вам тоже будет интересно послушать.

Пожав плечами, я принялся за консервы. Риттер был очень возбуждён.

— У вас есть ещё спирт? — вдруг спросил он.

— Нет.

— Жаль. Сегодня я бы охотно выпил… Восточного фронта больше не существует!

Я невольно поперхнулся.

— Вам придётся проглотить эту новость, — усмехнулся Риттер. — Русский колосс рухнул!

Марш оборвался. Заговорил диктор. Батареи садились. Голос диктора захрипел. Риттер бросился к приёмнику, повернул регулятор громкости до отказа.

Объявление диктора повторилось дважды. Потом заговорил другой голос. Округлый, уверенный баритон, без истерического надрыва.

— «Дорогие соотечественники! — торопливо переводил Риттер. — Люди новой Европы… Наступил день торжества великой Германии…»

Он продолжал говорить, а я ничего не слышал. Комната, голос немца, торопливый перевод Риттера — всё отошло куда-то далеко-далеко. Казалось, я смотрю какой-то странный малопонятный спектакль. Я сидел за столом, слушал радио, ел консервы, но происходило это всё не со мной, а с кем-то другим.

Голос оратора становился всё тише и тише — безнадёжно садились батареи. Наконец он затих совсем. Замолк и Риттер. Я скрёб ножом по дну пустой консервной банки.

— Перестаньте! — раздражённо бросил Риттер.

Я оставил банку. Налил себе кофе. В кружке плавала соринка, я старательно выловил её. Кофе был слишком горяч. Я подождал, пока он остынет. Риттер возбуждённо шагал по комнате. Я начал осторожно прихлёбывать кофе. Я делал всё обстоятельно, не торопясь. Это отдаляло случившееся.

Наконец Риттер остановился.

— Ложитесь спать! — приказал он. — Завтра рано утром мы выходим.

Я молчал.

— Поняли? — сказал Риттер.

Лейтенант, широко расставив ноги, стоял передо мной. Он считал мою игру проигранной. Я допил кофе. Он уже не казался слишком горячим.

— Вы правы, Риттер, — сказал я. — Давайте спать.

Я встал из-за стола, расстегнул пояс с пистолетом и опустился на нары. Риттер помедлил. Он решал задачу — выгнать меня из комнаты или переспать последнюю ночь в чулане. В конце концов он решил отправиться в чулан. Это было его счастье. Сейчас я не стал бы спорить. Я бы просто прострелил ему голову.

6

Я не спал всю ночь. За перегородкой долго ворочался Риттер. Видно, ему тоже не спалось. Наконец он затих.

Я лежал без сна. Я не мог представить себе свастики на улицах Москвы. И вдруг в памяти всплыло полузабытое воспоминание. Это было неожиданно, как удар из-за угла. До мельчайших подробностей вспомнился тот день…


Весеннее утро. Играет оркестр. Он идёт за нами неотступно, переливаясь из одного уличного репродуктора в другой.

Над прохладным, влажным асфальтом свисают флаги. Улочки пусты. Во дворах не играют дети. Все там, где идут танки, гремит водоворот демонстрации. Мы с Ниной тоже торопимся туда. Мы безбожно опаздываем и теперь пробираемся по переулкам к улице Горького. Во всём виноват мой закадычный друг Данька Сазонов. Мы договорились встретиться утром у Кудринской и вместе идти на сборный пункт нашего института. Мы прождали Даньку больше часа. Он так и не пришёл.

Проклиная Даньку, обходя проходными дворами кордоны милиции, мы пробираемся к центру. Ещё, может быть, удастся перехватить колонну института где-нибудь между Триумфальной и зданием Моссовета.

Впереди очередной заслон. Мы сворачиваем во двор, пробираемся между покосившимися сараями, перелезаем через кирпичную стену брандмауэра и оказывается на соседней улице. Здесь опять тихо, прохладно и по-праздничному чисто и свежо.

— Жалкий и недостойный человек… — бормочет Нина, стряхивая кирпичную пыль со светлой юбки.

Это она о Даньке.

— Может быть, что-нибудь случилось, — пытаюсь защитить я друга.

— Безусловно. Внезапно заболел коклюшем. Ну, пусть он только попадётся мне сегодня!

— Брось. Наверное, ему достали пропуск на трибуну.

— Ну вот. Ты всегда его оправдываешь.

Это верно. Я очень любил отца Даньки, стройного человека со строгим пробором в седых коротких волосах, в пенсне на тонкой переносице. Он был похож на кабинетного учёного, но на петлицах его гимнастёрки краснели ромбы, а над клапаном левого кармана два ордена Красного Знамени. С Данькой мы учились ещё в школе. Сазонов-старший часто приходил к нам на сборы — в будёновке, длинной кавалерийской шинели с разрезом до поясницы. Раскрыв рты, мы слушали его рассказы о Котовском, с которым вместе Сазонов воевал в гражданскую.

Потом, когда мы уже учились в институте, он уехал в длительную командировку. Под страшным секретом Данька сказал мне, что отец в Испании. В те дни у каждого из нас на стене висела карта Пиренейского полуострова. Как мы завидовали тогда человеку, сражавшемуся под Уэской! Мы боялись, что нас минует война.

Однажды Данька не пришёл в институт. Телефон у него дома не отвечал. Поздно вечером он сам отыскал меня в общежитии. Всю ночь мы просидели без сна на моей койке. Накануне из Испании пришло известие о гибели комдива Сазонова. Там он почему-то носил сербскую фамилию. Генерал Грошич…

Я не могу сердиться на Даньку. Пусть стоит на трибунах. Зато он не идёт сейчас рядом с Ниной по этому пустынному переулку, не держит её за руку, не слышит этой праздничной тишины, которую только подчёркивает далёкий оркестр. Я крепче сжимаю пальцы Нины, она отвечает на моё пожатие. Мы идём по осенённому алыми флагами узкому переулку и вдруг…

Это как удар по голове. Мы замираем. На длинном флагштоке, свесившись едва ли не до середины мостовой, улицу перегораживает огромный чужой стяг. Тёмно-красное кровавое поле, белый круг в середине, и в нём распластавшийся паучий крест.

Мы переводим взгляд. Флаг свисает с сумрачной стены серого особняка. Закрыты жалюзи. В окнах ни души. У подъезда два милиционера в белых перчатках и сверкающих сапогах. Мёдная табличка: «Deutshe Botschaft».[6]

У тротуара чёрная закрытая машина с обвисшим флажком на радиаторе. Притихшие, проходим мы мимо особняка. Открылась массивная дверь. Пахнуло холодом. Милиционеры, вытянувшись, взяли под козырёк. Вышел высокий военный в серо-зелёной форме. С ним молодая женщина. Они сели в машину.

Машина сразу тронулась. Упруго натянулся на ветру флажок со свастикой. За ветровым стеклом, в правом углу белеет картонный прямоугольник с красной полосой. Надпись: «Проезд всюду».

Мы медленно идём по переулку. Молчим. Логически всё понятно. У нас договор. Они вынуждены приветствовать нас, мы — их.

— Знаешь, — говорит Нина, — свастика встречается ещё у древних индийцев и на античных греческих вазах…

У неё потрясающая способность знать тысячу никому не нужных вещей. Обычно это меня восхищает. Но не сейчас.

— Идём! — грубо говорю я. — Так мы и к концу демонстрации не успеем!

Нина вскидывает глаза, но не обижается. Мы спешим навстречу рвущимся в переулок звукам оркестра.

Под аркой нового дома мы выходим на улицу Горького. И здесь мгновенно забывается встреча в переулке. Сплошной, нескончаемый, во всю ширину недавно раздвинутой магистрали людской поток. Перебивающий друг друга рёв оркестров, лихой баян, гулкие удары здоровенных ладоней в кругу играющих в «жучка».

— Сашка! — отчаянно кричит кто-то. — Сашка! Колчин!

— Ни-и-нка-а! — визжит девичий голос.

Это наши. Это наш институт. Это свои!

Прорвав оцепление, мы врываемся в колонну. Нину окружают девчата.

— Чур, на новенького! — кричу я, подбегая к играющим в «жучка». — Чур, на новенького!

Меня пропускают в круг. Я прикрываю глаза, и чья-то дружеская рука, не жалея сил, бьёт в мою подставленную ладонь. Рядом хохочут девчата. Слышу смех Нины…

Я вскакиваю. Нет, не может быть. Это лишь чёрная тень, омрачившая нашу жизнь. Там свои. Там друзья. Они не допустят свастику на улицы Москвы. Я должен быть с ними. Больше не могу оставаться здесь. Один, на этой чужой холодной земле…

7

Ещё затемно я растопил плиту. Я старался не делать этого днём — дым могли заметить с большого острова. Сварил густой кулеш из мясных консервов и овсяного концентрата, открыл паштет и рыбные консервы. Надо было хорошо позавтракать. Разбудил Риттера. Теперь его состояние небезразлично мне. Риттер должен сохранить силы до конца пути.

Лейтенант не без удивления оглядел накрытый стол. Но завтраку отдал должное. Вероятно, решил, что это начало моей капитуляции.

После завтрака мы вышли наружу. Я подвёл Риттера к нагружённым саням. Надел через плечо лямку. Другую протянул лейтенанту.

— Попробуйте, будет ли удобно.

— Зачем это?

— Продукты на дорогу.

— Нам достаточно взять несколько банок консервов и по десятку галет. Всего на два-три дня.

— Не думаю, — сказал я. — Не думаю, чтобы за три дня мы прошли двести километров.

— Сколько?

— Двести.

Риттер, наверное, решил, что я спятил.

— Хватит болтать! — Он отбросил лямку. — Мне надоел этот балаган. Чтобы через десять минут вы были готовы.

Он пошёл к дому. У него снова была прямая чёткая спина. Он шёл к дому не оборачиваясь, подставив мне спину.

— Стойте! — сказал я. — Мне нужно вам кое-что объяснить.

Риттер неохотно повиновался. Я вынул карту Дигирнеса. Уже рассвело, и можно было рассмотреть её без огня.

— Вот, — сказал я, — смотрите: мы здесь.

Риттер досадливо кивнул. Он лучше меня представлял, где мы находимся.

— Погодите, — терпеливо продолжал я. — А вот здесь, — я указал на островок к северу, — советская полярная станция. Как раз двести километров.

Риттер отшатнулся.

— Но эта программа-минимум, — сказал я. — Я надеюсь, что мы доберёмся до Шпицбергена.

— Вы сошли с ума! — не сразу произнёс Риттер. Я уже успел спрятать карту. — Неужели вы не понимаете, что всё кончено?

Я молчал, старательно прилаживая лямки. Лейтенант пожал плечами.

— Поймите, — он старался говорить как можно спокойней и убедительней, — через месяц с Англией будет покончено. Двести дивизий с Восточного фронта обрушатся теперь на запад. На Шпицбергене вас встретят германские корабли.

— Приятная перспектива, — сказал я. — Но я поверю, только увидев эти корабли собственными глазами.

Риттер даже снял очки, чтобы разглядеть меня как следует. Он смотрел так, будто только что повстречался со мной.

— Сколько вы на севере? — спросил он после паузы.

— Две недели.

— А я пятнадцать лет. То, что вы задумали, безумие. Вы не пройдёте и двадцати миль.

Это нетрудно проверить, — сказал я. — Надевайте лямку.

— Это самоубийство! — закричал Риттер. Таким я его ещё ни разу не видел. — Я никуда отсюда не пойду!

— Хорошо. — Я тоже обозлился. — Я уйду один. Но уж вы тогда действительно получите постоянную прописку на этом холме.

Не знаю, понял ли Риттер, что такое прописка, но он затих.

— Вы безумный фанатик-коммунист! — тихо произнёс он.

Я был беспартийный, но не стал объяснять это Риттеру. Сказал только:

— Даю вам ещё десять минут.

Риттер замолчал.

— Хорошо, — произнёс он наконец. — Я только возьму свой бумажник.

Он медленно побрёл к дому. Теперь у него была ссутулившаяся жалкая спина.

Риттер долго не выходил Я уже направился к дому, когда лейтенант наконец показался. В руке у него было несколько гвоздей.

— Где топор? — спросил он. — Или молоток?

Я кивнул на сани. Риттер, приподняв брезент, вынул топор. Я на всякий случай приспустил автомат.

— В чём дело?

— Надо заколотить дверь. Этот дом ещё может пригодиться другим.

Дверь закрывалась неплотно. Риттер разгрёб ногой снег. Пристукнул по двери топором. Не торопясь, стал забивать гвозди: два вверху, три сбоку, два внизу… Он явно не спешил. Я бесился, но ничего не мог поделать. Риттер был прав.

По заранее выбранной ложбине мы спустились к ледяному припаю.

Риттер шагал слева от меня и чуть впереди. Я сделал наши лямки разной длины, как в собачьей упряжке. Риттеру я отдал более длинную. У меня было всегда в запасе полшага.

Прошло около получаса. Нарты становились всё тяжелей. Лямка врезалась в грудь. Я остановился. Прикрыв рукавицей глаза от света, я смотрел на почти не приблизившуюся полосу торосов на горизонте. Риттер отёр с лица рукавом пот. Поглядел назад, на островок. И тут же отвернулся. Я тоже посмотрел назад.

— Пошли? — глухо спросил лейтенант и потянул вперёд.

Я ещё раз вгляделся в оставленный берег. Над крышей дома подымался как будто лёгкий туман. В следующее мгновение я понял — это был дым…

8

— Открывай дверь! — задыхаясь, крикнул я. — Открывай, гад!

Мы проделали обратный путь в пятнадцать минут. Сани остались внизу. Под дулом автомата Риттер бежал всю дорогу впереди меня. Из забитого накрест досками окошечка слабо вырывалось пламя.

Риттер взломал дверь. В лицо ударил плотный дым. Я вытащил из сарая брезент.

В комнате огонь полз от печки к стене. Горели стол, нары. К счастью, отсыревшие доски загорались медленно. Я набросил брезент на печку и выскочил на улицу. Отдышавшись, вошёл снова. Ящики с консервами стояли нетронутые. Обгорел только один, с галетами. С помощью Риттера я вытащил дымящиеся остатки стола. Лейтенант старательно помогал мне. Риттер повиновался. Он проиграл. Это был последний шанс дать сигнал своим, на большой остров.

Я заставил Риттера снова привести в порядок разбитую дверь. Дом действительно мог ещё кому-нибудь пригодиться.

Потом мы ушли.

Глава четвёртая

1

Я просыпаюсь в темноте. Рядом тяжело дышит Риттер. Теперь я точно знаю, когда он засыпает по-настоящему, и сразу, по-звериному, просыпаюсь при самом лёгком движении соседа. Ещё совсем темно. После вчерашнего перехода болят ноги, голова тяжёлая, словно свинцом налита. Но надо вставать. Я должен успеть собраться в путь до света.

Днём в небе висит не по-осеннему яркое солнце. Снег слепит глаза. Беспрерывно текут слёзы. Кажется, что в глазах по горсти острого перца. За ночь боль успокаивается, но днём начинается снова. Вокруг всё как в тумане. Я иду почти вслепую, стараясь попасть в такт шагов Риттера. Счастье, что впереди сравнительно ровный сплошной лёд. Надо бы остановиться, посидеть день-другой в темноте, дать отдохнуть глазам. Но я не могу этого сделать. Больше всего опасаюсь, что моё состояние заметит Риттер.

Я вылезаю из мешка и тщательно переобуваю ноги. На ночь кладу унты под бок, но они всё равно не успевают как следует просохнуть. Ноги мёрзнут всё время. Правая ступня опухла и болит. Плохой признак. Так обычно начинается цинга. На «Олафе» нам выдавали на завтрак согласно правилам английского флота стакан консервированного лимонного сока.

Отрезаю широкую полосу от своего одеяла и обматываю ступни. Теперь будет теплее. Справа на востоке светлеет. Надо спешить.

Я разжигаю примус. Растапливаю в котелке немного снега. Разогреваю консервы. Все мои расчёты полетели к чёрту. Мы уже две недели в пути, а не прошли и шестидесяти километров. Сейчас мы живём на строгом, урезанном рационе. Едва вода нагрелась, я гашу примус — приходится экономить керосин, его осталось всего полканистры.

Завтрак готов. Я бужу Риттера.

2

Мы идём бесконечно долго. Впереди сплошная белая пелена. Лёд, снег, гряда торосов на горизонте. Ослепительно белый снег. Я уже не могу открыть глаз.

Боюсь остановиться. Риттер взглянет мне в лицо и поймёт, что я слеп. Пока он шагает спокойно. Он уже привык идти в одной упряжке со мной. Сегодня лёгкая дорога, неглубокий снег. Чутко ощущаю плечом, на котором натянута лямка, каждый шаг лейтенанта. Словно каторжники, скованные одной цепью, мы шагаем вперёд и вперёд.

Временами слепота отступает, и тогда мне удаётся бросить быстрый взгляд на дорогу, прикинуть расстояние до выбранного ещё утром ропака на горизонте. Сегодня мы должны обязательно дойти до него.

Лямка туго натягивается. Значит, Риттер остановился. Надо во что бы то ни стало открыть глаза. Прикрываю глаза рукой. Этот жест я могу себе позволить.

— В чём дело?

— Пора обедать.

— Рано.

— Два часа. Я устал.

— А я нет.

Пауза. Опускаю руку к ножу. Если Риттер бросится, бить сразу в живот. Вероятно, мы смотрим друг другу в глаза, но я не вижу его лица. Становится нестерпимо жарко.

Но вот дёрнулись нарты. Риттер подчинился. Я тоже шагаю вперёд. Важно попасть в такт его шагов. Облегчённо прикрываю глаза. Можно дать им отдохнуть. Мы мерно шагаем в ногу, как солдаты в строю.

Я теряю представление о времени. Может быть, мы идём час, может быть, три.

Моя лямка снова туго натянута. Риттер встал. Слышу его прерывистое дыхание.

— Не могу… — хрипит Риттер. — Не могу… — Он ругается по-немецки.

Чувствую, что тоже больше не могу. Приоткрываю веки.

Острая боль ударяет по глазам. Проклятое солнце всё ещё висит в небе. За несколько мгновений, пока я зряч, надо успеть выбрать место для привала.

Риттер обессилено валится на снег. Я подтаскиваю нарты к торосам. Разворачиваю их поперёк ветра. Глаза слезятся. Снова мир заволакивает пелена. На ощупь развязываю узлы на санях. Надо приготовить обед, пока Риттер не пришёл в себя. Примус в ведре, консервы, котелки — всё лежит на привычных местах, там, где я положил их с утра.

Самое трудное — разжечь примус. Он упрятан в большое ведро с прорезанной дверцей. Открываю дверцу. Осторожно наливаю в горелку керосин. Чиркаю спичку. Вероятно, она гаснет. Чиркаю вторую, протягиваю её в дверцу. Вспышки нет. Третью спичку я держу в ладонях, пока огонёк не касается загрубевших кончиков пальцев. Сильная вспышка опаляет руку. Примус мерно гудит.

Консервного ножа у нас нет, я открываю банки финкой Дигирнеса. И тут же попадаю ножом в левую руку. Нельзя спешить. В банках всё замёрзло. Весело будет, если я сварю суп из маринованных селёдок. Осторожно пробую продукты. Засыпаю кипящую воду крупой и вываливаю туда полбанки тушенки. Это немного после такого перехода, но больше расходовать нельзя. Есть хочется до головокружения. Во втором котелке приготовлен снег для «чая». Мы будем пить его со сгущённым молоком.

Пробую горячее варево и снимаю его с огня. Надо разлить похлёбку. Слышу приближающиеся шаги Риттера. Миски я заранее поставил рядом, слева от примуса. Протягиваю руку. Мисок нет. Что-то сразу оборвалось в груди. Осторожно провожу рукой. Наконец пальцы натыкаются на холодный металл. Просто миски оказались чуть дальше, чем я предполагал.

Я налил Риттеру, поставил на снег.

— Ешьте!

Риттер жадно ест. Слышу, как он сопит и чавкает. А я в отчаянии сижу перед котелком и грызу сухарь. Я боюсь, что неверные движения выдадут меня.

— Вы больны? Я вздрагиваю.

— Нет.

— У вас нехорошие глаза. Сейчас осень, а то бы я подумал, что это снежная слепота. Очень неприятная штука, я как-то болел весной.

Значит, меня угораздило заболеть весенней болезнью. Но что с Риттером? После ухода с острова он несколько дней угрюмо молчал, а сейчас даже пытается шутить.

— Напрасно не едите — суп не плох. Если бы я не знал, что вы инженер, то, вероятно, решил, что имею дело с судовым коком.

Что это? Призыв к перемирию или попытка усыпить мою бдительность?

— Положите мне ещё, — говорит Риттер.

Я замер. Очевидно, он протягивает сейчас миску.

— Дайте мне ещё…

Я ничего не вижу. И сейчас это поймёт Риттер. Неловко, наугад протягиваю левую руку. Правой нащупываю нож.

«Куик-ик-куик… Куик-ик-куик…» — доносится далёкий печальный крик.

Рука встречает пустоту. Риттер молчит. Он всё понял и сейчас…

«Куик-ик-куик!» — слышится ближе.

Чей это странный крик? Не слышу движения Риттера. Что он делает в эту секунду?

«Куик-ик-куик!»

— Mein Gott! Die rose Mowe![7]

Голос Риттера почти испуганный.

«Куик-ик-куик!» — раздаётся над самой головой.

— Cucken Sie![8] Смотрите! Розовые чайки! Смотрите!

Теперь я понимаю, что это кричат птицы. Но почему так взволнован Риттер? Взволнован настолько, что не заметил моей протянутой руки. «Куик-ик-куик!»

— Вот они! Видите? Видите?!

— Вижу, — глухо говорю я. — Конечно, вижу. Ну, чайки…

— Die rose Mowe! Ро-зо-вые чайки! Вы понимаете? Стреляйте… Скорее стреляйте!

«Куик-ик-куик!»

Неведомые птицы проносятся над нами.

— Стреляйте же!

— Я не люблю зря убивать птиц.

— Господи! Это же розовые чайки, величайшая редкость!

Кажется, Риттер сейчас в самом деле бросится на меня.

«Куик-ик-куик…» — доносится уже издалека.

Риттер с досадой бормочет что-то по-немецки.

— Ешьте суп, — говорю я. — Берите сами.

— А! У меня пропал аппетит. Упустить такую редкость! За пятнадцать лет жизни в Арктике я вижу их впервые!

— Вот видите, мне повезло сразу.

— Вы просто не понимаете, что это такое, — не может успокоиться Риттер. — Когда Фритьоф Нансен увидел розовых чаек, он пустился в пляс прямо на льдине. Любой музей даст огромные деньги за такое чучело!

Похоже, он надеется выбраться из переделки. Значит, он всё-таки убеждён, что на Шпицбергене нас встретят немцы. Слепота на несколько мгновений отступает. Я встаю.

— Ну, неизвестно, когда ещё мы доберёмся до музея. Собирайтесь! Довольно. Пора в путь.

3

Я мечтаю о пурге. О трёхдневной вьюге. Чтобы можно было лежать в темноте. Чтобы не светило солнце. Чтобы не болели глаза.

Но проклятый белёсый снег пробивается даже сквозь прикрытые веки… Риттер начинает что-то подозревать. Он чаще обычного неожиданно останавливается во время переходов. Я уже дважды натыкался на него. Я чувствую — он весь насторожился, как зверь перед прыжком. Я тоже прислушиваюсь к каждому его движению, но как трудно держать себя в напряжении, когда вокруг тишина и перед глазами всё время мутный серый туман. Нельзя поддаваться слабости, убаюкивающему ритму шагов. Надо держаться, держаться во что бы то ни стало.


…Тогда тоже был туман. Такой густой, что казалось, его можно разгребать лопатой.

Надрывно гудят сигналы машин. И ревун на маяке. Его рёв через каждые десять секунд заглушает всё остальное. Пахнет дымом. Сквозь туман пробивается пламя костров. На бульварах сжигают опавшие листья каштанов. Костры горят по всему городу. Идёт дождь. Мокрые листья заглушают шаги.

Мы входим за ограду старинной греческой церкви. Кто-то невидимый кричит в тумане: «Отец Макарий! К телефону!»

В церкви пусто и сумрачно. Горят свечи. На конторке у входа в кружке «Для пожертвований на храм» лежат несколько медяков. За конторкой дремлет старуха в чёрном.

Перед алтарём высится стремянка: в церковь проводят электричество. Пожилой монтёр равнодушно прикручивает к стене шурупами выключатель. Чёрная эбонитовая розетка пришлась как раз посредине голого живота намалёванного на стене святого.

Нина громко фыркает. Дремавшая за конторкой старуха гневно выпрямляется.

Мы выскакиваем на улицу.

Дождь затих. По мокрым улицам мы спускаемся к морю. На пустом пляже мокнут сваленные в штабеля решётчатые топчаны и шезлонги. Туман скрывает море. Видна лишь узкая полоска мутноватой воды у берега.

С новой силой хлынул дождь. Я набрасываю на плечи Нины свой пиджак. По скользкому откосу мы лезем наверх.

Берег пуст. Мы долго бежим под дождём, пока из тумана не выныривает жёлто-белая, будто из старинного рытого бархата стена дома. Под домом большой открытый полуподвал. Мы вбегаем под каменный навес.

В лицо ударяет острый винный запах. В глубине подвала двое: пожилой чернявый мужчина и полная немолодая женщина.

У стен — бочки, громадные бутыли. На каменном полу широкое деревянное корыто с давленым виноградом.

— Здравствуйте! — говорит Нина.

— Здравствуйте, если не шутите, — певуче отзывается женщина. — Никос, или ты не видишь, что люди промокли?

Мужчина молча нацеживает в кружки из бутыли бесцветную жидкость. Протягивает кружку Нине. Нина испуганно отшатывается.

— Ой, что вы!

— Пей! — строго говорит женщина. — Или ты хочешь получить температуру?

Нина делает несколько глотков. На глазах у неё выступают слёзы.

Молчаливый Никос доливает кружку и протягивает мне. Я залпом выпиваю её. Водка крепкая, с непривычным ореховым привкусом.

— Ну как? — торжествующе говорит хозяйка. — Может, вы скажете, что когда-нибудь пили такое? Лучший виноградной водки вы не найдёте во всём городе! Теперь идите наверх, обсушитесь.

Но нам не хочется уходить. Мы смотрим, как давят в корыте виноград, как сливают в чан мутный сок, как сдавливает выжимки тугой, деревянный, окованный медью пресс. От выпитой водки и резкого винного запаха чуть кружится голова.


Потом мы сидим в просторной кухне. Мой пиджак и платье Нины сохнут у плиты. Нина запелената в огромный халат хозяйки. Хозяйку зовут Мария Ивановна. Говорит она за всех четверых. Никос только следит за тем, чтобы не пустел большой глиняный кувшин на столе. Мы едим золотистую, буквально тающую во рту копчёную скумбрию и фантастическую яичницу «по-гречески», с обжаренными помидорами и маринованным луком. В глиняном кувшине молодое розовое вино. Оно немножко похоже на шампанское. Мария Ивановна щедро накладывает нам по полсковороды яичницы. Нина смотрит в ужасе на свою тарелку, но после выпитой водки и вина яичница незаметно исчезает. Вслед за нею на столе появляется жареная рыба, затем фаршированные баклажаны, потом варенье и медовая пахлава, и, кажется, не будет конца этому пиршеству.

Отяжелев от еды, мы сидим у стола. Мы уже видели в сёмейном альбоме фотографии всех родственников гостеприимных хозяев, мы знаем, что у них двое сыновей-близнецов — Манус и Иван. Их так назвали при рождении в честь двух дедов. Но, когда близнецы подросли, выяснилось, что в нарушение всяких правил один из них вылитая мать, а другой как две капли похож на отца. И теперь мы смотрим в альбоме фотографии русого голубоглазого Мануса и смуглого брюнета Вани.

Их нет сейчас дома. Год назад сыновей призвали в армию. Старики остались одни, и, быть может, поэтому они так заботливо потчуют двух случайных молодых гостей.

Уже давно просох мой пиджак, а за окном всё льёт и льёт дождь. Наша турбаза на другом конце города. Не хочется уходить из тепла. Нина наконец подымается.

— Нам пора, Саша…

— Куда? — вскидывается хозяйка. — Смотрите, какой зарядил!

— Что делать. Может быть, это на всю ночь… Большое, большое спасибо вам!

Нина берёт своё платье. Я — пиджак.

— Ну и что? Может, вы думаете — у нас не хватит для вас места? Ты слышишь, Никос? Они думают, что в нашем доме не найдётся места! Оставайтесь. — Хозяйка решительно, забирает мой пиджак.

Я молчу. Я бы с удовольствием остался, но не знаю, как отнесётся к этому Нина. Пауза затягивается.

— Нет, — говорю я. — Что вы! Спасибо. Мы пойдём.

— И не думайте…

— Нет, нет, право…

— Ну хорошо, если у вас нет жалости до себя, то пожалейте её! Или вам будет приятно завтра видеть её с воспалением лёгких? Смотрите, какая она красная. У неё уже температура! Скажите же ему, Нина, что у вас температура!

— А может быть, правда останемся?

Наверное, ослышался. Неужели это говорит Нина?

— В самом деле… Такой дождь…

— Вот я слышу умные речи! — подхватывает хозяйка. — А то заладил — пойдём да пойдём. Сейчас я вас устрою!

Нина стоит отвернувшись. Уже в дверях хозяйка останавливается. Секунду колеблется, но всё-таки спрашивает:

— Вы извините, конечно… Я не спросила: вы как же будете — муж и жена?

— Конечно, — не задумываясь, говорю я. — Конечно. Муж и жена.

И всё-таки хозяйка переводит взгляд на Нину. Я равнодушно рассматриваю на стене вырезанную из «Огонька» репродукцию с изображением рыбачьей шаланды.

— Да, — говорит Нина, — конечно…


Мы одни. Мы лежим рядом. В комнате темно. Смутно проступают очертания мебели. Тяжёлый шкаф, письменный стол, этажерка с книгами. Это, видно, была комната сыновей хозяев. Над постелью на стене неясный тёмный прямоугольник. Я лежу на спине с открытыми глазами. Я знаю, что Нина тоже не спит.

— Нина, почему ты сказала «да, конечно»?

— А что мне оставалось? Спорить с тобой? Не думай, что это что-то значит.

— А я не думал.

— И не думай.

— И не думаю…

Мы снова молчим.

Мы лежим в удивительной тишине. Исчезла комната, дождь за окном, весь мир. Существуем только мы. Разве я знал раньше, что это такое счастье — просто лежать рядом с той, которую любишь. Время остановилось. Мы весь мир. Мы вдвоём.

И вдруг ослепительная молния прорезала тьму. Мы невольно отодвигаемся друг от друга. Молния обшаривает комнату, выхватывая из углов нашу постель, старинный шкаф, этажерку, горшки с цветами на подоконнике. Нина испуганно вскрикивает.

Сноп света исчезает. Он теперь скользит за окном по всей вселенной.

— Прожектор! — говорю я. — Тьфу, чёрт! Морской прожектор!

Луч прожектора, описав гигантскую параболу, вновь возвращается в нашу комнату. На этот раз я успеваю разглядеть темный прямоугольник на стене: столб света на мгновение вырвал из темноты фотографию. На ней сыновья хозяев: русый Манус и чернявый горбоносый Иван. Чуть напряжённые, в новеньких гимнастёрках, в пилотках на стриженых головах, они смотрят на нас со стены.

Я встаю. Подхожу к окну. Дождь перестал. Очистилось море. В небе показались звёзды. Луч прожектора продолжает обшаривать мир. Вот он, скользнув по звёздам, опускается к морю. И вдали у горизонта в полосе света — строгие тяжёлые силуэты кораблей. Мимо города идёт эскадра Черноморского флота.

Нина неслышно подходит сзади, кладёт руку мне на плечо.


…Я натыкаюсь на Риттера. Он опять остановился.

— В чём дело?

— Пора обедать.

— Рано.

— Я устал.

— А я нет. Вперёд!


Я лежу, прислушиваясь к тишине. Риттер спит. Я понимаю, что так долго продолжаться не может. Сегодня я отказался от ужина, предоставив Риттеру самому заботиться о себе. Подозрения лейтенанта от этого только усилились, конечно. Он разогревал консервы, варил кофе — доносились дразнящие запахи. Я поел всухомятку, не разводя огня, когда уже стемнело. Теперь я не сплю. Высоко в небе висят холодные звёзды. «…И звезда с звездою говорит…» Удивительный образ тишины. Как будто поэт так же лежал в ледяной пустыне. и смотрел на звёзды в мёртвой тишине, когда кажется, что можешь подслушать шёпот звёзд. Я вижу их как будто сквозь редкую кисею. Даже ночью зрение не восстанавливается полностью. А завтра, судя по всему, снова будет солнечный день. И завтра Риттер наверняка сделает выводы из моего странного состояния. Больше мне не удастся скрывать свою слепоту.

…Вероятно, я всё-таки задремал. Меня разбудил страшный треск. Со скрежетом рушился мир, а мы проваливались в пропасть. Леденящий холод охватил всё тело — спальный мешок полон воды. Несколько мгновений мы отчаянно барахтались, пытаясь вызваться наружу, но наши судорожные рывки только всё глубже погружали нас в воду. Это было как в страшном сне. Отчаянно закричал Риттер.

Наконец мне удалось уцепиться за ледяной выступ. Пока я поддерживал нас обоих на поверхности воды, Риттер пытался вылезти из мешка. Ничего не получалось. Мы были накрепко спелёнаты вместе.

Застывшие руки соскользнули с выступа. Мы снова погрузились с головой. Но через мгновение я почувствовал, что подымаюсь. Судорожно глотнул воздух.

На этот раз за льдину уцепился Риттер. Я перевёл дыхание и, сжавшись в комок, резким движением вытолкнул лейтенанта из горловины мешка. Следом удалось выбраться и мне.

Едва брезжил рассвет. В воде, у края расколовшейся льдины плавали наши сапоги, одеяла, рукавицы. Риттер уже вылезал на край льдины. Я выловил и выбросил на льдину сапоги Риттера и свои унты. Потом подтащил к себе спальный мешок. Один вытащить его из воды я не мог. Риттер, наклонившись, поймал мешок с другой стороны.

Я тоже выбрался на лёд.

Быстро расходилась широкая полынья. Она прошла как раз под местом нашего ночлега. Риттер прыгал как сумасшедший, пытаясь согреться. Потом он бросился к саням. По счастливой случайности они остались на нашей половине льдины. Риттер стал торопливо выбрасывать из саней куски дерева, тряпьё, керосин — всё, что могло гореть.

Замёрзшие руки плохо слушались. Ветер задувал спички.

— Дайте мне… — стуча зубами, проговорил Риттер.

Я отдал коробок. Риттер разжёг костёр с одной спички.

Пока огонь разгорался, мы бегали и прыгали вокруг. Постепенно согрелись ноги. Мы сняли одежду, выжали её и развесили сушить у костра.

Сами, завернувшись в одеяла, сели как можно ближе к огню. Звёзды скрылись. Наш костёр был, наверное, единственным пятнышком света на сотни километров вокруг. Снова послышался грохот. Казалось, рушились скалы. И ещё, и ещё…

— Льды, — тихо проговорил Риттер. — Осенняя подвижка.

Он невольно придвинулся ко мне.

Костёр догорал. Одежда наша высохнуть как следует не успела, пришлось натягивать сырой комбинезон и мокрые унты. Тело бил озноб. Мы нагребли высокий снежный вал вокруг костра и накрыли его сверху брезентом. Здесь мы были защищены от ветра, но озноб не проходил.

— Грелки! — вдруг крикнул Риттер. — Где грелки?! Мне показалось — он бредит.

— Какие грелки?

— Warmebeutel! Химические грелки! Они были в моём рюкзаке. Где они?

Риттер притащил из саней свой рюкзак. Со дна посыпались белые пакеты с неизвестным мне порошком.

— Вот они! Почему вы молчите?

— Я берёг их на крайний случай, — сказал я.

Риттер посмотрел на меня как на безумного. Откуда мне было знать, что это химические грелки. Во всяком случае, хорошо, что я их сберёг до сегодняшнего дня.

Грелки оказались замечательными. Стоило их намочить, как они начинали нагреваться, ровно и сильно. Под нашей влажной одеждой они действовали отлично. На остатках догорающего костра мы вскипятили воду. Я всыпал в котелок треть банки кофе. От крепкого обжигающего напитка по всему телу растеклось блаженное тепло. Мы возвращались к жизни.

Риттер вдруг окинул меня внимательным взглядом. Потом поднялся. Вышел из убежища. Я следил за ним, приподняв брезент. Риттер, пытливо оглядываясь по сторонам, прошёлся по льдине. Заглянул в сани. Не спеша вернулся обратно. На губах у него появилась странная усмешечка.

— Что-нибудь потеряли? — спросил я.

— Да. Вы не знаете, где мой автомат? Он так и сказал «мой автомат».

Я машинально схватился за грудь. Автомата не было. Я потерял его во время вынужденного купания. У меня теперь остался только пистолет.

В прорезиненном мешке Дигирнеса лежал запасной магазин. При свете угасающего костра я вычистил парабеллум. Перезарядил обойму сухими патронами для автомата. К счастью, они были одного калибра. Риттер, не говоря ни слова, внимательно следил за моей работой. Я спешил. Мне нужно было закончить её до того, как взойдёт солнце.

4

Холодное неумолимое солнце подымалось над миром. Боль возвращалась. Дальше идти вслепую я не мог.

Я сказал Риттеру, что надо сделать днёвку. Лейтенант пристально посмотрел на меня.

— Может быть, нам пора вернуться?

— Нет, просто надо немного отдохнуть.

— Вы уверены, что отдых вам поможет?

Я не ответил. Притащил в снежную палатку примус, канистру с керосином, несколько банок консервов. Может быть, через день-другой мне станет легче. Риттер замешкался снаружи. В блаженном полумраке я прикрыл глаза.

Не знаю, сколько прошло времени, но я пришёл в себя, как от внезапного толчка. Риттера рядом не было.

— Риттер! — крикнул я.

Никто не отозвался.

Сердце сжалось от предчувствия. Где-то совсем рядом Риттер сторожит моё первое неверное движение. Я выглянул из-под брезента. По глазам ударил обжигающий свет. Прикрывшись от солнца, я оглядел льдину. Риттера не было. Я вылез из палатки. Глаза застилал туман. И в последний момент, когда уже весь мир заволакивала плотная серая пелена, мне показалось, что за санями мелькнула и тут же скрылась тень.

Пока у меня был автомат, Риттер боялся случайной пули. Теперь он решил вступить в борьбу.

Я шагнул к саням.

— Выходите, Риттер! — громко произнёс я. — Что это вам вздумалось играть в прятки?

Я действовал наудачу, но Риттеру негде было больше укрыться на этой белой равнине. Лейтенант молчал. Я сделал ещё шаг. Теперь уже нельзя было отступать.

— Перестаньте валять дурака. Выходите!

Риттер не отзывался. Я расстегнул кобуру. Убрал ли я топор после того, как возился у костра?

— Слышите, Риттер? А ну, подымайтесь!

В напряжённой тишине я пытался уловить малейший шорох. Всё было тихо. Но, быть может, именно сейчас он подкрадывается ко мне с противоположной стороны.

Я вынул пистолет.

Если Риттер сейчас не отзовётся, я проиграл. Может быть, отступить? Укрыться в палатке, залечь, как в берлоге, предоставить действовать противнику, ждать его удара…

К чёрту! Не будет так. Сейчас решится наш поединок. Я поднял парабеллум.

И тут послышался неясный звук. Нет, это был не шорох. И не звук шагов. И не крик птиц. Мне показалось, что начинаются галлюцинации. Но звук креп, он приближался. Я поднял голову к солнцу. Я не мог ошибиться — гудели моторы. Моторы самолётов.

Звук шёл с юго-востока. Он становился всё звонче. Самолёты летели с юго-востока. Они летели на запад! Звук этих моторов я бы отличил от тысячи других — это были моторы нашего завода. И сейчас они ровно и сильно гудели надо мной.

Я закричал что-то бессвязное. Выстрелил в воздух. Моторы гудели над головой. Они летели на запад! Жива, жива была Россия! Она сражалась! Она шла в бой!

— Пе-8! — задыхаясь, крикнул я. — Пе-8! Родные! Пе-8! Пе-8!

Теперь я не боялся ста тысяч Риттеров.

Невдалеке послышалось изумлённое восклицание. Риттер, видно, было потрясён не менее меня. Но мне сейчас было не до него. Я стоял, поворачивая голову вслед удаляющимся на запад самолётам, и по лицу моему текли слёзы. Я плакал. Плакал, как в детстве. Впервые в жизни, не стыдясь своих слёз…

Глава пятая

1

Удача никогда не приходит одна. К полудню поднялся ветер. Небо заволокло тучами, повалил снег. Идти было невозможно.

Пурга продолжалась два дня. Мы отсиживались под занесённым снегом брезентом. Наконец мои глаза могли отдохнуть.

Риттер снова затих. Появление наших самолётов было для него неожиданным ударом. Он был уверен, что на Восточном фронте всё кончено. Лейтенант часами лежал без движения, молча принимал свою долю скудного пайка. По-моему, за два дня он не произнёс ни слова.

На третий день ветер стих, выглянуло солнце. Я вылез из-под брезента. И понял, что снежная слепота прошла. Я снова мог смотреть на этот белый, сверкающий мир.

Прежде всего надо было определиться. Я плохо представлял, где мы сейчас находимся.

В полдень взял высоту солнца. Когда подсчитал широту, то не поверил своим глазам — получалось, что за последние дни мы прошли на север больше семидесяти километров. Этого не могло быть. В лучшем случае мы делали по шесть-восемь километров в сутки. А последние три дня вообще не трогались с места. Я ещё раз взял высоту, проверил вычисления. Результат получился тот же. Я ничего не понимал. У меня даже мелькнула мысль посоветоваться с Риттером. Интересно, как бы он отнёсся к моей просьбе проверить вычисления. Я внимательно осмотрел секстант. Все линзы и зеркала были на месте. В зимовье я проверял по сигналам радиовремени хронометр Дигирнеса, он шёл очень точно и не мог дать такой большой ошибки. В недоумении я вернулся к месту нашей стоянки. За три дня сани скрылись под огромным сугробом. Я начал разбрасывать снег и вдруг остановился, поражённый неожиданной догадкой: сани были развёрнуты боком к ветру — ровный снежный вал лёг на них с подветренной стороны. Ветер не менялся, все эти дни он устойчиво и сильно дул с юга. А лёд вместе с нами дрейфовал на север. Нас подвинуло на добрых сорок километров к цели. Это был неожиданный подарок! Я ничего не сказал Риттеру, но, глядя на его хмурое лицо, подумал, что он, верно, сам догадался об этом. Пятнадцатилетний полярный опыт чего-нибудь стоил. Мне показалось, что он совсем упал духом. А я на радостях приготовил роскошный завтрак: суп из консервов, такой, что в котелке стояла ложка, и какао — его у нас было совсем немного, и пришлось израсходовать последнюю заварку. После завтрака подсчитал продукты. Оставалось всего двадцать банок консервов. Я решил с завтрашнего дня ещё урезать пайки. Риттер угрюмо подчинился, когда я предложил ему снова тронуться в путь. Он сильно сдал за последние дни. Зарос жесткой рыжей щетиной, глаза запали, прямая спина согнулась.

2

Кроме торосов, на нашем пути появились разводья. Не знаю, что лучше или, вернее, хуже. Мы долго топчемся на одном месте, отыскивая, где можно обойти трещину. Кружим, уходим в сторону, возвращаемся назад. Временами я даже не знаю, продвигаемся ли мы на север или идём на юг.

Хорошо, когда попадается широкая, свободная ото льда полынья. Через неё мы переправляемся вплавь. Нарты тогда ставим поперёк на носу лодки, а сами устраиваемся на корме. Риттер гребёт вместе со мной — иначе мы оба окажемся в ледяной воде. Это самые Приятные минуты путешествия. Отдыхают ноги, лямка не давит грудь.

Но широкие полыньи редки. Чаще попадаются мелкие трещины. От Риттера помощь невелика, и к вечеру я совершенно выбиваюсь из сил. По утрам отчаянная слабость. Плохо слушаются ноги. Проходит почти полчаса, пока я «расхожусь». Риттер, кажется, чувствует себя немногим лучше. По вечерам он с тревогой осматривает свои распухшие ступни.

3

Мы остановились на ночлег у огромной полыньи. До противоположной кромки было не меньше километра.

Я приготовил с вечера лодку, но наутро ветер нагнал в полынью битый лёд и снег. Нечего было и думать пробиться через это месиво. К востоку полынья как будто сужалась. Мы впряглись в сани и двинулись вдоль кромки льда.

Риттер поминутно бросал взгляды в сторону полыньи. Наконец он остановился и протянул руку.

— Видите? Нет, правее.

Я вгляделся. Посреди полыньи мелькали чёрные блестящие пятна.

— Тюлени, — сказал Риттер. — Морские зайцы. Русские называют их лахтаками.

Это были крупные, метра полтора-два в длину звери, покрытые тёмно-бурой со светлыми пятнами шерстью. Мы с Риттером переглянулись.

— Отсюда из пистолета не достать, — сказал я.

— Можно подозвать.

— Подозвать?

— Да. Как собак. Они очень любопытны.

Мы оттащили в сторону сани, а сами укрылись за нагромождением льда у самой полыньи. Риттер снял рукавицы, приложил руки ко рту и засвистел прерывисто и однотонно.

Поначалу тюлени не обращали на свист никакого внимания. Риттер перевёл дыхание и засвистел громче. Один из тюленей, видимо самый любопытный, высунул из воды голову и медленно поплыл к нам.

Я вынул парабеллум. При одной мысли о куске свежего жареного мяса у меня сводило судорогой желудок. Последний раз я ел бифштекс на «Олафе». У Риттера на похудевшей шее двигался острый кадык. Тюлень в самом деле, как собака, плыл на свист. Уже была отчётливо видна круглая усатая голова, черные блестящие точечки глаз.

— Бейте в грудь, — торопливо сказал Риттер. — Как только выползет на лёд, сразу бейте, а то уйдёт.

Ветер затих, и лахтак не чувствовал нашего запаха. Он задержался немного у кромки льда, потом навалился передними лапами и выполз из воды, поводя усатой головой.

— Берите ниже, — прошептал Риттер. — Он бьёт с превышением.

Ему лучше знать. Я взял ниже. На тёмной шкуре отчётливо выделялось светлое пятно. Нажал спуск. Лахтак вздрогнул. Я выстрелил ещё. Тёмная туша, вскинувшись, подалась назад. Молодой, намёрзший за ночь лёд проломился. Тюлень ушёл в воду.

Риттер выскочил из укрытия. Я бросился за ним. Туша лахтака плавала у края льда, подымавшегося больше чем на метр над водой.

— Держите! — крикнул Риттер и почти сполз в воду.

Я крепко держал его за ноги. Лейтенант, дотянувшись до тюленя, поймал его за задний ласт, подтянул к себе. Лахтак был слишком тяжёл, мокрый ласт выскальзывал из рук. Риттер ещё больше подался вперёд. Он повис над водой. Тюлень никак не давался в руки. Изловчившись, Риттер вцепился в ласт зубами. Я потянул лейтенанта к себе. Постепенно туша тюленя показалась над водой. Риттер обхватил её руками. Ещё усилие, и тюлень оказался на крепком льду.

4

Мы с жадностью едим куски горячего полусырого мяса. Мясо тёмное и мягкое, сильно пахнет рыбой. Но мне оно кажется восхитительным. Риттер разделал тушу лахтака, как заправский мясник. Рядом сохнет распластанная шкура. Бесцветный жир отлично горит в алюминиевой миске. Теперь мы на несколько дней обеспечены топливом. Это как нельзя более кстати, так как керосин на исходе. Внутренности мы щедро отдали кружащим вокруг чайкам.

Аппетит у нас необыкновенный. Мы уже съели по полному котелку похлёбки и сейчас варим ещё. Риттер старательно высасывает из кости мозг. Я не могу дождаться, пока сварится мясо, и принимаюсь за печень. Тёмную нежную печень лахтака Риттер точно разделил пополам между нами. Мелькнуло полузабытое воспоминание детства. Какой-то чудак врач находил у меня малокровие, и по утрам мне давали сырую провёрнутую печёнку с солью и перцем. Это была страшная гадость, но я на всю жизнь запомнил, что в печени «все витамины». С наслаждением ем ломтики сырой, едва подсоленной печени морского зайца. Впервые после ухода с зимовья ем досыта.

Риттер не без сожаления отбрасывает кость. Мозг в самом деле очень нежный и вкусный.

— Лучший деликатес, — говорит Риттер, принимаясь за следующую кость.

— Печень тоже не дурна…

Риттер кивает.

— В тридцать шестом году на зимовке наш повар делал потрясающее жаркое из маринованных ластов.

Риттер мечтательно причмокивает. Вид у него диковатый. Закопчённое, выпачканное жиром лицо. Жёсткая грязно-рыжая борода. «Рыжий красного спросил…»

— Риттер, как вас дразнили в детстве?

Риттер изумлённо вскидывает глаза.

— Что?

— Ну, как вас называли приятели в детстве? Меня, например, за малый рост — «Гвоздиком». А вас как? «Рыжиком»?

Риттер невольно улыбается.

— «Fuchsschwanz» — «Лисий хвост…» Это в Дюссельдорфе. А в шестой Петербургской гимназии, где я учился, — «Патрикеевичем».

— Вы учились в Петербурге?!

— Да. Мой отец был профессором Петербургского университета.

— Вот как!

Я даже на секунду забываю о печёнке.

— А вы думали, я выучил русский язык в школе разведки? — говорит Риттер.

— Нет. Какой вы разведчик! Вы просто так… любитель птичек.

— Это наследственная страсть, — говорит Риттер серьёзно. — Мой отец был крупнейшим орнитологом. Наш дом всегда был полон птиц. Чёрные канарейки, голуби, редчайшие попугаи.

— И вы пошли по стопам отца?

— Нет. Я метеоролог.

Риттер вдруг осекается, как человек, сказавший лишнее.

— Значит, в германской армии существуют лейтенанты метеорологической службы?

Риттер, не отвечая, обрабатывает крепкими зубами кость. Потом подымает глаза.

— Торопитесь, Колчин. Я ещё не в плену. А вы не следователь. Вы даже не кончали школы контрразведки.

— Это вы угадали. Не кончал. К сожалению, не кончал.

Я понимаю, что больше мне от Риттера сегодня ничего не добиться. Ну что ж, для первого раза хватит. У нас ещё будет время поговорить подробней. Доедаю последний кусочек печени.

— Вкусно. Никогда не думал, что когда-нибудь придётся есть печень морского зайца.

— Берите ещё, — предлагает Риттер. — Лучшее средство против цинги.

Что за неожиданная любезность? Пристально смотрю на лейтенанта. Не получив ответа, он берёт сам свою половину печени.

Кипящая вода заливает огонь. Пробую ножом мясо в котёлке. Пожалуй, оно готово. Разливаю по мискам дымящуюся похлебку.

После сытного обеда очень хочется спать, но я пересиливаю себя и начинаю собираться в дорогу. Риттер аккуратно упаковывает в шкуру уже подмёрзшие куски мяса. Мы можем взять с собой только килограммов двадцать, иначе будет слишком тяжело тащить сани. Риттер заботливо отобрал самые лучшие куски. Остальное, к сожалению, приходится оставить чайкам. Они с криком кружатся над нами, растаскивая добычу. Я поскользнулся на куске требухи. Странно, но мне показалось, что это печень. Та самая половина, что взял себе Риттер. Я наклонился рассмотреть, но нахальная чайка утащила кусок. Я же видел, как Риттер ел печень… Хотел спросить лейтенанта, но, занятый сборами, забыл об этом.

Мы встали рядом в упряжку. Вероятно, сытый я добрее, потому что на спину Риттера я сейчас смотрю с меньшей неприязнью, чем обычно. Мы вместе шагнули вперёд.

5

Внезапная острая боль в желудке заставила меня остановиться. Риттер тоже встал. Не оборачиваясь, он протирал очки. Новая спазма. Я невольно охнул. Риттер резко обернулся. Взгляд его неприкрытых глаз будто ожёг меня. Но в следующую секунду он уже надел очки.

— Что случилось?

Я не ответил. Мне было не до разговоров. Я скинул лямку и заплетающимися ногами пошёл в сторону. Риттер двинулся за мной.

— Ни с места! — крикнул я.

Я сделал ещё несколько шагов. Спазма подступила к горлу. Меня вырвало. Когда я поднял голову, Риттер шёл ко мне. Я вынул пистолет. Риттер остановился.

— Возвращайтесь к саням! — приказал я. — Ну?!

Риттер вернулся. Меня снова вырвало. На лбу выступил липкий пот. Ноги подгибались. Пришлось сесть на снег. Может быть, я просто слишком много съел? Риттер сидел в отдалении на санях. Новая схватка скрутила меня. Очень хотелось пить. Я положил в рот щепотку снега. Я слышал как-то, что при отравлении врачи предлагают больному перечислить всё, что он ел накануне. Причина отравления неизбежно вызовет приступ тошноты. Организм сам даст правильный ответ.

Я мысленно повторил весь наш немудрёный завтрак и обед. При воспоминании о печени морского зайца меня сразу вырвало. «Берите ещё, лучшее средство против цинги…». Значит, это всё-таки была печень. Риттер знал, что она ядовита.

Кружилась голова. «Чёрные канарейки… Наследственная страсть… Берите ещё…».

Риттер поднялся с саней.

— Ни с места!

Я заставил себя встать. Пошатываясь, направился к саням.

…«Выпьем за Сталинград!..», «Где мой автомат?..», «У вас больные глаза…» Дым над зимовьем… «Берите ещё…» Тяжёлое тело Дигирнеса на снегу…

Я спустил предохранитель пистолета.

Риттер стал пятиться назад. Его глаза, не отрываясь, следили за пистолетом. Он сделал ещё шаг назад, запутавшись в лямке, споткнулся и сел на землю. Он не вставал. Он сидел на снегу и смотрел на меня. Он ничего не говорил. Подняв голову, он смотрел мне в лицо. Если бы он был в очках, я бы, наверное, выстрелил сразу. Но на меня смотрели безоружные глаза смертельно испуганного человека.

В памяти всплыло бледное лицо радиста в рубке «Олафа». Норвежский флаг, ползущий по нависшему над водой флагштоку. Крики людей…

Я опустил пистолет. Меня бил озноб.

— Возьмите жир, — сказал я, — разведите огонь. Вскипятите воды.

Риттер не двинулся с места.

— Слышите? — я тяжело рухнул на сани. — Как можно больше воды…

Риттер, косясь на пистолет, поднялся. Резь в желудке не унималась. Голову будто стянуло обручем.

Риттер набросал в миску с жиром мелко наструганных щепок, попросил спички. Я кинул коробок. От резкого движения меня снова вырвало. Когда я лежал спокойно, было немного лёгче. Я лежал и смотрел на спину Риттера, пока он разводил огонь. «Чёрные канарейки… голуби… редчайшие попугаи…»

6

Меня спасло то, что у нас было много топлива и свежего мяса. С Риттера я не спускал глаз, но он беспрекословно выполнял все приказания. Вырыл снежную яму, грел воду, варил бульон.

Через три дня я почувствовал себя сносно. Правда, ещё болела голова и шелушилась кожа на руках. Я приказал Риттеру собираться в путь. Он с недоумением посмотрел на меня.

— Вы не хотите ещё несколько дней отдохнуть?

— Нет. Собирайтесь.

Дорога ухудшилась. Я был слишком слаб, чтобы тащить сани, поэтому Риттер один впрягся в лямки, а я подталкивал нарты сзади. Плохо, что нарты не приспособлены к глубокому снегу. У них узкие полозья, и у торосов они проваливаются по самый передок в глубокий рыхлый снег. В день мы проходим не больше трёх-четырёх километров. Тому, кто идёт впереди, тяжелее. К вечеру Риттер едва передвигает ноги.

7

Риттер, безучастный ко всему, сидит у саней. Глаза его закрыты. Он даже не снял лямки. У меня тоже нет сил развести огонь. Открываю банку консервов. Но Риттер так устал, что не может есть.

— Оставьте, — бормочет он, не открывая глаз. — Не хочу… Ничего не хочу…

Но я не могу оставить лейтенанта в покое. Он совсем ослабнет, завтра предстоит такой же трудный день. Я вкладываю в его руки комок замёрзшего мяса и галету. Риттер машинально откусывает кусок галеты. Медленно жуёт. Тяжело приподымает веки. Смотрит на меня отсутствующими воспалёнными глазами.

— Откуда, — бормочет он. — Откуда вы? Кто вы такой?.. Непостижимо…

Он говорит ещё что-то по-немецки.

— Ешьте, — устало говорю я. — И ложитесь спать…

Риттер подымает голову.

— Ненавижу, — шепчет Риттер. — Не думай… Убью… Всё равно убью при первом…

— Заткнитесь, Риттер, — говорю я. — Я хочу спать.

Лейтенант затихает.

— Я презираю себя. Почему ты не убил меня? Почему? Зачем я тебе нужен?

Лейтенант пытается встать, но ноги не слушаются. Снова валится в снег.

Я кидаю ему одеяла. Слышу, как он возится, устраиваясь на ночлег. Я знаю, как он будет спать: на правом боку, подтянув колени к самому подбородку. Спит как мёртвый, ни разу не повернувшись за ночь. Во сне тяжело дышит, иногда хрипло кашляет.

Я знаю каждый его шаг, каждое движение, каждый вздох. Я знаю о нём очень много и очень мало.

Странная судьба свела нас вместе. Кругом тысячекилометровый простор, а мы боремся насмерть за право быть первым на узенькой тропе.

Глава шестая

1

Приближалась полярная ночь. Днём солнце словно нехотя подымалось над горизонтом и исчезало, описав невысокую дугу. Наступали долгие светлые сумерки. До полной темноты мы успевали пройти ещё несколько километров.

Ветер по-прежнему устойчиво дул с юга. Однажды утром мне пришла в голову счастливая мысль. Из двух сохранившихся реек я сколотил подобие мачты и на ней закрепил брезент. Ветер тут же надул импровизированный парус. Я тянул сани вместе с Риттером, и на ровных местах мы теперь шли намного быстрее.

В этот день мы сделали хороший переход и остановились на ночлег у огромной, как горный хребет, гряды торосов.

Утро было солнечное, почти весеннее. Я решил разведать дорогу и, прихватив бинокль, поднялся на самый высокий, запорошенный снегом торос. Впереди лежала широкая ледяная равнина, пересечённая грядами торосов и огромными тёмными трещинами разводий. Всё было как обычно.

Я уже собирался вернуться, как вдруг гулко забилось сердце. Всё поплыло в окулярах. Я опустил бинокль, справился с волнением. Протёр линзы. Снова поднёс бинокль к глазам. Нет, мне не показалось — на горизонте, чуть влево от направления нашего пути лежала резкая выпуклая полоска. Её серповидный выступ отчётливо выделялся на фоне голубого неба. Полоска была серебристо-белой, как луна днём. Может быть, это действительно луна, не успевшая скрыться за горизонтом? Но прошла минута, вторая, третья… У меня уже застыли ноги, а полоска всё не трогалась с места. Она лежала прочно, как нанесённый художником на холсте нежно-белый мазок у края голубого поля. Такую картину я бы назвал «Земля».

Позади послышалось тяжёлое дыхание. Я совсем забыл о Риттере. Заинтересованный моим долгим отсутствием, он карабкался на вершину тороса. Я посторонился, давая ему место на узкой площадке. Мне не терпелось поделиться своим открытием.

Я шагнул в сторону, и в тот же миг что-то хрустнуло под моими ногами. Я полетел вниз. Выронив бинокль, я успел вцепиться в край льда. Ноги висели над пустотой. Подо мной была глубокая яма, едва прикрытая сверху подмёрзлым снегом. Может быть, она шла до самой воды. Я подтянулся на руках. Риттер смотрел на меня. Ноги скользили по ледяной стене. Отчаянным усилием я приподнялся над ямой. Риттер шагнул вперёд и расчётливо ударил меня сапогом в грудь…

2

Я пришёл в себя на дне узкого ледяного колодца. Сверху обрушилась глыба льда. Второй кусок больно ударил в плечо. Я прижался к стенке. Над колодцем, загородив голубой просвет, склонился силуэт Риттера. Он вглядывался вниз. Я ещё тесней прижался к стене. Что-то упёрлось мне в бок. Я нащупал пистолет. Болело плечо. Я вытащил пистолет и выстрелил вверх. Голова Риттера исчезла. Вероятно, я промахнулся, потому что на меня снова посыпались куски льда. Теперь я стоял, прижавшись к стене, и они пролетали мимо. Я ждал, когда над ямой опять появится голова Риттера. Но он, очевидно, решил больше не рисковать. Сверху упало ещё несколько глыб, потом всё затихло.

Я был на дне глубокой расщелины. Вверх подымались отвесные стены высотой примерно с двухэтажный дом. Кверху колодец немного расширялся. Стены были гладкие, из твёрдого слежавшегося льда.

Я вырубил ножом в стене несколько ступенек, пока доставала вытянутая рука. Упираясь ногами в ступеньки, а спиной в противоположную сторону расщелины, я поднялся метра на полтора. Там вырубил ещё две ступеньки и поднялся выше. Дальше расщелина расширялась. Я попробовал дотянуться до противоположной стены и, не удержавшись, рухнул вниз.

Я поднялся ещё раз и снова упал с двухметровой высоты. Было трудно лезть в меховой куртке. — Я углубил нижние ступеньки и снял куртку.

Теперь я пополз по ледяной стене, прижимаясь к ней всем телом, пытаясь использовать малейшую неровность.

Я соскользнул вниз метров с трёх. Закоченели руки. Я надел куртку, рукавицы и долго бил ладонями по бёдрам, восстанавливая кровообращение. Потом снял рукавицы и засунул руки под свитер. Когда пальцы вновь стали гибкими, начал всё сначала…

…До края ямы оставалось совсем немного. Рука нащупала небольшую щель в ледяной стене. Я всадил в неё нож. Я не мог поднять головы, но уже чувствовал дыхание ветра над собой. Осторожно переставил одну ногу, вторую. Теперь вся тяжесть тела пришлась на воткнутую в щель финку. Я нащупал ногой новую ступеньку, когда нож сломался. Я удержался, распластавшись всем телом на стене. В моей руке был бесполезный обломок. Лезвие плотно застряло в узкой щели. Вытащить его оттуда закоченевшими пальцами было невозможно. Я медленно спустился вниз и устало сел, прислонившись к стене. Это был конец.

3

Сколько прошло времени? С трудом подымаю веки. Над головой голубой просвет. Значит, ещё день. Почти не чувствую холода. Это плохо. Но нет сил пошевелиться, встать на ноги… Да и зачем? Какой смысл? Я всё равно не могу выбраться из этой ледяной могилы… Снова наступает забытье…


…Все магазины были уже закрыты, когда я получил ключ у коменданта дома. Мы с трудом разыскали возле рынка ещё работавшую палатку. В ней не было ничего, кроме клубничной наливки, крабовых консервов и печенья. Я выпросил щербатый гранёный стакан — в палатке торговали газированной водой. Потом мы долго плутали среди заборов, штабелей кирпича и бочек раствора, отыскивая корпус «Е».

Он вырос перед нами неожиданно — громадный, кирпично-красный, с тёмными провалами окон.

В плохо освещённом подъезде стояли неразобранные малярные помосты, пахло олифой. Лифт, упрятанный за серой металлической дверцей, не отозвался на наши призывы.

— На каком этаже твоя квартира? — интересуется Нина.

— Нетрудно подсчитать, — бодро отзываюсь я.

Моя комната в 124-й квартире. Нумерация в подъезде начинается с 88-й. Считая, что на каждом этаже по четыре квартиры… 124-я оказывается на девятом.

— Лифт, вероятно, скоро включат.

— Посмотрим, — сухо отзывается Нина.

Мы поднимаемся по запачканной краской лестнице мимо одинаковых этажей, одинаковых тёмно-коричневых дверей с одинаковыми стеклянными глазками номеров. Между четвёртым и пятым этажами уже кто-то нацарапал на стене: «Вовка + Светка = Любовь».

Нина шумно возмущается. Она достаёт платок и начинает стирать надпись. Она не может допустить подобного кощунства в нашем новом доме. В результате платок выбрасывается, а надпись остаётся. На лестнице полумрак. Я целую Нину.

— Сумасшедший! В подъезде на пороге собственной квартиры!

Это странно звучит — «собственная квартира» — после стольких месяцев скитаний в поисках уединения по скверам и станциям метро.

124-я квартира оказывается выше всех, под самой крышей. К ней ведут ещё три ступеньки вверх.

Я достаю ключ. И тут только замечаю, что на привязанной к нему деревянной бирке выведена химическим карандашом цифра 24 — комендант дал мне ключ не от той квартиры.

— Всё! — категорически говорит Нина. — Отсюда я ни шагу.

— А что же делать?

— Иди обратно к коменданту.

— Он уже, конечно, ушёл.

— Не знаю. Делай что хочешь. Я остаюсь здесь.

Нина садится на ступеньки и достаёт из пакета продукты.

Наудачу толкаю дверь. Она заперта. Без всякой надежды пытаюсь вставить ключ в прорезь замка. Неожиданно он легко входит. Тихонько поворачиваю. Замок щёлкает. Дверь открывается.

— Да здравствует стандартизация производства! — кричу я. — Мы спасены!

Нина со вздохом подымается.

— Я так удобно устроилась.

В пустой квартире гулко отдаются шаги. Единственная, забрызганная известью лампочка болтается на шнуре в прихожей. Газ ещё не подключён, но в ванне из фыркающего крана уже идёт ржавая вода.

— От жажды мы, во всяком случае, здесь не умрём, — замечает Нина.

Нам, выросшим в коммунальных жилищах тридцатых годов, эта квартира кажется верхом роскоши и комфорта. Согласно ордеру мне принадлежит в ней одна комната в тринадцать целых сорок семь сотых квадратного метра. В комнате душно, пахнет краской. С треском распахиваю забухшее окно. С улицы врывается гул машин — внизу шоссе, западные ворота города, по нему нескончаемым потоком идут грузовики.

Я отдаю Нине коробок со спичками и при их прерывистом мерцании, взобравшись на единственный табурет, перевинчиваю лампочку из прихожей в комнату. При свете пустая квадратная комнатка кажется неожиданно большой.

У Нины широко раскрываются глаза.

— Какая комната! Не может быть, чтобы в ней было только тринадцать метров.

— И сорок семь сотых! Не забудь — сорок семь сотых!

— Никогда не поверю! Здесь восемнадцать… Нет, двадцать. Двадцать пять метров!

Нина перемеряет комнату шагами. Шаги она старается делать поменьше, но двадцать пять метров всё равно не выходит.

В коридоре свалены груды старых газет, они, очевидно, остались после оклейки стен обоями.

Мы перетаскиваем газеты в комнату и складываем в угол. Сверху расстилаем мой плащ. Получается неплохая тахта. На табурете накрываем «стол».

Это наше новоселье. Наша комната. Наш первый дом.

Я наливаю Нине в стакан наливку и чокаюсь с ней бутылкой. Наливка тёплая и очень сладкая. К печенью она ещё годится, но Нина с аппетитом ест консервы. Она очень любит консервы из крабов.

Мне хочется обнять её сейчас, но яркий свет лампочки мешает. Нина как будто понимает это. Она вытаскивает из «тахты» газету и сворачивает широкий раструб.

— Подыми меня. Она лёгкая, и мне нравится подымать её.

— Повыше.

Я вытягиваю руки. У самого лица оказываются не прикрытые короткой юбкой мускулистые, в синяках и в ссадинах ноги второго номера сборной женской волейбольной команды нашего завода. Я прикасаюсь губами к свежей царапине.

— Держи как следует! — строго говорит Нина.

Газетный абажур затемнил комнату, стало уютней.

— Всё!

Я чуть опускаю Нину, но не спешу поставить её на пол. Нина тоже на секунду замирает.

Мы снова садимся. Наступает томительная пауза. Я наливаю полстакана наливки, протягиваю Нине. Она отодвигает стакан.

— Невкусно. Пей сам.

Мне тоже не хочется пить эту тёплую, приторную жидкость.

Я отставляю бутылку и обнимаю Нину. Мы сидим притихнув. Под окном неумолчно рокочут машины…


В комнате светло. Огненные отсветы играют на распахнутых стёклах окна. Окно выходит на восток, и мы видим, как из-за противоположного дома подымается багровое солнце. Лучшего утра не было в моей жизни.

Я смотрю на Нину. В её глазах тоже отражаются огненные блики. Она прикрывает мне лицо рукой.

— Не смотри так…

Я целую её твёрдую ладонь.

— Хочешь есть? — спрашивает Нина.

— Да. А ты?

— Очень… Давай поедим. Только отвернись.

Я послушно отворачиваюсь.

На табурете стоят всё те же крабы, наливка и дешёвое печенье.

— Теперь можно. Что мы будем есть?

— У нас роскошный завтрак: свежий омар, бисквиты и испанское вино. С чего начнём?

— С омаров. Открой новую банку. Я умираю от голода.

— Хочешь выпить?

— Немножко… Хватит. Как странно. Вчера я ещё была девчонкой. Кругом всё то же, ничто не изменилось… Теперь меня будут звать Ниной Петровной. Не смей называть меня иначе.

— Слушаюсь!

— Слушаюсь, Нина Петровна…

— Слушаюсь, Нина Петровна!..

— За нас! Мы чокнулись.

— Какое сегодня число?

— Двадцать второе, — я посмотрел на часы. Было четыре часа утра. — Двадцать второе июня 1941 года…

4

Я заставил себя встать. Долго растирал онемевшие руки и ноги. Главное — не торопиться и не впадать в панику. Я не могу погибнуть здесь, в этой яме. Я должен выйти отсюда. Я не могу погибнуть в этот самый день, когда наконец появилась надежда на спасение. Я растирал руки и ноги до тех пор, пока не почувствовал колючую боль в ладонях и ступнях. У рукоятки ножа остался обломок лезвия не больше двух сантиметров. Я снял куртку и унты и медленно, цепляясь за каждую выбоину, добрался до щели, где застряло лезвие. Обломком ножа я стал осторожно вырубать его из ледяной стены.

Дважды я срывался и сползал вниз. Пришлось снова отогревать закоченевшие ноги.

На третий раз лезвие упало вместе со мной. Я надел унты и куртку.

Аккуратно отрезал тонкую длинную полоску от поясного ремня. В кармане куртки оказался погнутый трёхдюймовый гвоздь. Я выломал им пружину и обломок лезвия из черенка ножа. Потом вставил в щель рукоятки лезвие и накрепко прикрутил его ремешком.

Отдохнув, я полез снова.

Теперь я знал каждую неровность в стене. Ноги сами нащупывали нужную ступеньку. На этот раз мне удалось подняться на несколько сантиметров выше. Край ямы был совсем близко.

Прижавшись лицом к стене, я перевёл дыхание. Потом, собравшись с силами, снова перенёс всю тяжесть тела на рукоятку ножа. Ноги упёрлись в последнюю ступеньку. Пальцы свободной руки вцепились в край. Я переставил ноги ещё на несколько сантиметров. Потом выпустил рукоятку ножа и уцепился за край двумя руками. Последним усилием мне удалось подтянуться.

Я лежал ничком у края расщелины. Ноги ещё висели над пустотой. Гулко билось сердце. Прошло некоторое время, прежде чем я смог отползти от края ледяной ловушки. Ещё через четверть часа я сумел подняться на ноги.

Белая равнина была пуста. На юг уходил одинокий след саней. Риттер по пробитой нами колее ушёл обратно. Кое-где темнели на снегу брошенные вещи. Лейтенант торопился и уже на ходу разгружал слишком тяжёлые для одного человека нарты.

Сгущались сумерки. Я с трудом спустился с тороса. Добрался до первых брошенных вещей. На моё счастье, среди них оказался большой кусок брезента, не раз служивший нам палаткой. Я не стал устраивать себе жилище. Я просто завернулся в тяжелый ломкий брезент и тут же заснул на снегу. Впервые за последние недели я не боялся, что ночью сосед проломит мне голову.

5

Спал я долго. Только усилившийся на следующий день мороз заставил меня подняться. Я был очень голоден, но долгий глубокий сон всё же прибавил сил, Конечно, нечего было и думать догнать лейтенанта. Прошли почти сутки. Он ушёл уже далеко на юг. Теперь я должен был идти дальше один без саней, лодки и продовольствия. У меня был пистолет с запасной обоймой, и можно было воспользоваться кое-чем из брошенных Риттером вещей. Прежде всего надо было убедиться в своём вчерашнем открытии.

Я снова поднялся на торос. Но сегодня было пасмурно. Облака низко висели над горизонтом, и, сколько ни старался, я не мог отыскать мелькнувшей вчера белой полоски земли.

Я опустил бинокль. Было невероятно тихо. Ни шума ветра, ни скрипа шагов, ни шороха дыхания другого человека. К сердцу подступила глухая, тяжёлая тоска. Я был один среди ледяной пустыни. Я обвёл взглядом горизонт. Кругом лежала бесстрастная белая пелена. И только далеко на юге глаз задержался на какой-то чёрной точке. Несколько минут назад её ещё не было. Я снова поднял бинокль.

С юга, согнувшись, брёл человек. За ним тянулись нарты. Он шёл по укатанной, уже дважды пройденной колее. Человек изредка останавливался, вглядывался в гряду торосов на севере и снова устремлялся вперёд. Я бы узнал этого человека даже на расстоянии, вдвое большем. Это был Риттер. Я отступил в сторону, укрывшись за острой вершиной тороса.

Риттер торопился, он шёл всё быстрее и быстрее. Сани мешали ему. Наконец лейтенант сбросил лямку и напрямик, по снежной целине побежал к торосу. Он спотыкался, падал, подымался и снова бежал вперёд, оставляя за собой чёткую цепочку следов. Он пробежал мимо места моего ночлега к подножию тороса. В тишине слышались его неровные шаги.

Срываясь и падая, лейтенант стал карабкаться наверх. Я вынул пистолет и вышел из укрытия. Щёлкнул предохранитель. Риттер увидел меня.

— Не стреляйте! — задыхаясь, закричал он. — Ради бога, не стреляйте! Ради всех святых! O Mein Gott! Вы живы! Благодарение богу!

В его голосе послышались рыдания. Он опустился на снег в нескольких метрах от меня. У подножия тороса Риттер потерял шапку, он тяжело дышал, глаза были закрыты. Наконец лейтенант поднял взгляд.

— Я не смог уйти.

— Вижу.

Постепенно я понимаю случившееся. Я пытаюсь представить прожитые им сутки. Я представляю себе, как он, оставив меня в яме, двинулся на юг. Как торопился уйти. Как долго шагал по ледяной равнине. Как наконец остановился, сломленный усталостью, на ночлег. Как он лежал без сна, потрясённый своим одиночеством, тишиной и безбрежным пространством, лежащим между ним и людьми. Как его охватил страх. Как он нетерпеливо ждал рассвета. Но и утром страх не исчез. Риттер был в ужасе. Он понял, что не сможет идти один.

Я представляю себе, как он пытался справиться со слабостью. Как шёл, останавливался и снова шёл. Как почувствовал, что в конце концов потеряет рассудок и погибнет среди этой белой пустыни. Как сидел в отчаянии на санях, решая, как быть. Как потом повернул обратно. Как торопился, спотыкался, падал и снова шёл вперёд на север, больше всего боясь не застать меня, своего врага, в живых…

— Проклятая тишина, — Риттер судорожно всхлипнул. — Эта немыслимая тишина…

Глава седьмая

1

Каждое утро мы ищем в бинокль едва заметную полоску на краю ледяной равнины и голубого неба.

В пасмурную погоду она исчезает, но в солнечный день вновь появляется на горизонте, на том же самом месте, ни на шаг не приближаясь к нам.

Может быть, это мираж, обман зрения, подобный фата-моргане тропических пустынь?

Однако карта и расчёты убеждают, что перед нами тот остров, о котором говорил Дигирнес, на нём должна быть советская полярная станция. Риттер тоже уверен, что это земля. Но очень трудно определить расстояние до неё. Если остров низкий, то он совсем близко, может быть, всего километрах в пятнадцати-двадцати. Но если там проходит горная гряда и мы видим только выступающую из-за горизонта ледяную складку, то до берега может оказаться и сорок, и пятьдесят, и все шестьдесят километров.

Путь нам преграждают бесчисленные полыньи. Слоистые облака, как гигантское зеркало, отражают поверхность моря, и в пасмурные дни на облачном небе повсюду виден тёмный зловещий отсвет воды. Особенно задерживают нас большие полыньи, окружённые по краям битым льдом. Их нельзя ни перейти на санях, ни переплыть в лодке. Долгие часы мы ищем обхода или подступа к чистой воде.

Но, пожалуй, ещё хуже стягивающий трещины предательский молодой лёд. Под слоем снега его не отличить от толстых пластов, и каждый неверный шаг может кончиться катастрофой.

Я легче Риттера. Мы удлинили его лямку и поменялись местами. Теперь я иду впереди, ощупывая палкой каждое подозрительное место. Риттер молча шагает сзади. Он угрюм, малоразговорчив, но теперь честно делит со мной всю работу.

Мы шагаем в одной упряжке к далёкой призрачной земле, движимые общей надеждой на спасение.

2

Каждый вечер я отмечаю в судовом журнале «Олафа» пройденный путь. Сегодня, проставив число, я остановился, изумлённый датой. Как я мог забыть о таком дне? Давно ли он был для меня самым радостным в году?..

Я посмотрел на Риттера. Даже под густой бородой видно, как у него запали щёки. Хорошо, что у нас нет зеркала. Я, наверное, выгляжу не лучше. Уже несколько дней мы не едим горячей пищи: керосина нет, а все попытки подстрелить тюленя кончаются неудачей. Однажды мы встретили лежбище моржей, но нечего было и думать об охоте на них с одним пистолетом. У нас осталось всего несколько банок консервов. Последнюю галету мы съели два Дня назад. Одежда превратилась в лохмотья. Но хуже всего с обувью. Мои унты и сапоги Риттера совершенно отказываются служить. Мы, как могли, «отремонтировали» их шкурой тюленя, но и в таком виде они продержатся недолго. Вся надежда на близкое зимовье, тепло, сытный обед, отдых…

— Где вы были год назад, Риттер? — спрашиваю я.

Риттер в полузабытьи. Он не сразу понимает мой вопрос.

— Где вы были год назад в этот день?

Риттер напряжённо вспоминает.

— Дома, — говорит он наконец, — у себя дома, в Дюссельдорфе… У меня был первый отпуск с начала войны, на три дня. Три дня и две ночи… Обе ночи мы провели в бомбоубежище.

— Невесёлый отпуск.

— Мы думали, что расстаёмся ненадолго.

— Надеялись на скорую победу?

Риттер молчит.

— И вы больше не видели семью? — спрашиваю я.

— Нет. Я даже не знаю, что сейчас с ними. В Норвегии я ещё получал письма, а здесь…

— Но вы же могли связаться по радио.

Риттер качает головой.

— У нас был строгий лимит связи. Только необходимые сообщения. Мы могли передавать только сводки.

— Какие сводки?

Риттер не отвечает. Каждый раз, как мы доходим до этого, он уклоняется от продолжения разговора.

— Я так мало бывал дома, — задумчиво говорит он, — сначала экспедиции, потом армия…

— Вы давно в армии?

— С осени тридцать девятого.

— Были на фронте?

— Немного. Потом в Норвегии, в Тромсё.

— Тромсё? — Передо мной встаёт мостик «Олафа». Знакомая фигура у поручней. Козырёк фуражки и трубка, всегда обращенные к берегам Норвегии. — Это большой город?

— Всего несколько улиц…

А мне казалось по рассказам Дигирнеса, что это огромный порт, вроде нашей Одессы.

— Но там хорошая обсерватория… — продолжает Риттер.

— Жаль, — говорю я. — Жаль, капитану Дигирнесу не удалось поговорить с вами.

Риттер поворачивается.

— Капитану Дигирнесу? Знакомое имя.

— Ещё бы. Вы убили его в день нашей встречи. В Тромсё у него жена и двое детей. Может быть, вы жили с ними на одной улице.

Риттер долго молчит.

— Да, — говорит он наконец, — всё могло бы быть иначе, если бы не наша злосчастная встреча…

— Не мы искали её… Та радиограмма, что мы получили на корабле, тоже входила в ваши сводки?

— Что? — Риттер поворачивается. — Какая радиограмма?

— Радиограмма, которая навела наш транспорт на камни.

Риттер пожимает плечами.

— Первый раз слышу. Я узнал о гибели вашего корабля из судового журнала.

— О гибели — возможно, хотя и надеялись на это. А о самом корабле? Вы же приняли наш «SOS». К вам взывали: «Спасите наши души!» Вы охотно откликнулись…

— Вы ошибаетесь. Если бы даже наш радист и принял такой сигнал, он не имел права отвечать. Операция «Хольцауге» предусматривает полную секретность.

— Операция?..

Риттер молчит.

— Как вы сказали: операция…

— «Хольцауге», — устало говорит Риттер. — «Деревянный глаз»… сучок… Вам немного даст это название.

Риттер прикрывает глаза. Я чувствую, что тоже безмерно устал. Пора устраиваться на ночлег.

Теперь нечего опасаться Риттера, но я всё равно не засыпаю, пока не заснёт он. Не так просто освободиться от нервного напряжения предыдущих недель. Я думаю о человеке, лежащем рядом со мной. Целый мир разделяет нас.

Риттер ворочается, шумно вздыхает.

— Mein Gott! Wenn man mir einem Jahr sowas propherzeite…[9] Вы спите?

— Нет.

— У вас есть дети?

— Нет.

— У меня двое.

— Я знаю.

— Франц и Губерт… Вы счастливец. У вас нет воспоминаний… Почему вы спросили, что я делал в этот день год назад?

— Так. Просто так. Давайте спать.

Риттер затихает.

3

…Наш эшелон встал на запасных путях далеко от вокзала, и я долго пробирался через рельсы, маневровые тупики и сортировочные горки.

За пакгаузами была деревянная, незнакомая мне Москва.

По узким, мощённым булыжником переулкам я вышел на Садовое кольцо. Придавленный свинцовым небом город был непривычно пуст.

Я знал, что Нина вместе с заводом эвакуировалась на Урал, но всё-таки из первого же автомата позвонил к ней домой и в конструкторское бюро. Мне, конечно, никто не ответил.

…В подъезде нашего дома лифт не работал. Между четвертым и пятым этажами было нацарапано: «Вовка + Светка = Любовь».

Мне никто не повстречался до самого девятого этажа.

В тишине квартиры гулко хлопала форточка на кухне: её забыли закрыть уезжая.

В комнате с окон были сняты занавески. Пружинный матрац на самодельных козлах покрыт чертёжной «синькой». Значит, Нина была здесь перед отъездом. Повсюду лежал слой пыли. На столе белела придавленная книгой записка. У меня гулко забилось сердце.

«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя…»

Я вышел на кухню и закрыл форточку. Стало совсем тихо. Вечерело. Над центром города подымались аэростаты.

Я не мог сидеть один в этой тишине. Надел шинель и выбежал на улицу, к будке телефона-автомата. Телефоны молчали. Наконец я набрал наудачу номер Даньки Сазонова. Мне ответил женский голос. Я попросил Даниила. Наступила пауза.

— А кто его спрашивает? — голос прозвучал странно.

— Институтский товарищ, — почему-то я не назвал себя.

— Дани нет, — глухо ответила женщина.

— Нет в Москве?

— Он погиб в сентябре под Гжатском.

Я повесил трубку.

…Рынок был закрыт, но у ворот ещё толкались люди.

За трофейный портсигар мне дали четвертинку спирта-сырца.

Я вернулся на девятый этаж. Развёл в бутылке из-под молока спирт. Бутылка нагрелась. Я поставил её под кран.

За окном завыла сирена воздушной тревоги. Я погасил свет и поднял на кухне штору светомаскировки. В вечернем небе метались прожекторы, вспыхивали фейерверки трассирующих снарядов. На крыше соседнего дома дежурил патруль противовоздушной обороны: двое мальчишек и девушка в лыжных брюках.

Бутылка остыла. Я поставил её на кухонный шкаф-подоконник. Утром в эшелоне нам выдали полукопчёную колбасу. Хлеба у меня не было.

Я сидел без света на кухне у окна, н передо мной стоял неприятно пахнущий разведённый сырец. На крыше девушка неотрывно смотрела в небо.

«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя».

Это был мой день рождения. Мне исполнилось двадцать четыре года.


У нас осталось четыре банки консервов.

Остров, как заколдованный, стоит перед нами. В бинокль он уже отчётливо виден. Светлая полоса, которую я разглядел почти две недели назад, — вершина ледника, крутым обрывом спускающегося к морю. Никаких признаков людей там нет. Станция, по-видимому, на противоположной, низменной стороне острова. До берега не больше десяти-пятнадцати километров — один переход по хорошей дороге.

Но кругом мелкий битый лёд. Мы осторожно перебираемся с льдины на льдину. Лёд шершавый, в застругах, полозья нарт почти не скользят. Но самое страшное — переменился ветер. Он теперь дует с северо-запада, и за сутки нас относит к югу едва ли не на весь дневной переход. Каждый вечер мы с отчаянием смотрим на недоступный берег.

Риттер страшно исхудал. У него болят обмороженные ноги. Он громко стонет во сне.

4

После завтрака я выкинул ещё одну банку из-под тушёнки.

За ночь лёд подвинулся, и впереди у острова виднелась широкая полоса чистой воды. Трижды мы подходили к ней и трижды отступали перед месивом мелкого льда и снега. Мы уже теряли силы, когда впереди открылся идущий на север неширокий канал.

Это был предельный риск. Самое лёгкое сжатие раздавило бы нашу лодку, как скорлупку, но у нас не было другого выхода. Мы гребли изо всех сил и облегчённо вздохнули, когда оказались на чистой воде.

Остров был уже близок. Даже без бинокля можно было разглядеть все трещины в стене ледника. Начался прилив. Лодку понесло на север. Мы помогали вёслами сколько хватало сил. Было ещё светло, когда мы коснулись крепкого прибрежного льда.

Мы вытащили лодку на лёд. Не терпелось подняться на остров, но голова кружилась от усталости и голода. У нас оставалось немного кофе и несколько брикетиков сухого спирта. Мы вскипятили кофе и открыли банку консервов. На дне мешка осталась всего одна, последняя.

Поев, мы смогли двинуться дальше. Неподалёку от нашей стоянки стену ледника наискось пересекала широкая, забитая снегом трещина. Мы оставили сани и лодку на берегу, а сами налегке поднялись по трещине вверх.

К югу от острова лежали ледяные поля. К западу до самого горизонта темнела чистая вода.

Северную часть островка скрывала небольшая возвышенность. Мы поднялись на неё. Рука Риттера сжала моё плечо. Внизу, километрах в трёх, на вдающемся в море мыске стояли два занесенных снегом домика. Возле них высилась мачта радиостанции. Над одним, из домиков развевался на ветру флаг.

Я поднёс к глазам бинокль.

Флаг был красным.

Я долго смотрел на алое пятнышко, бьющееся на ветру.

В бинокль была отчётливо видна траншея в снегу. По ней из одного домика в другой не спеша прошёл человек.

Я выстрелил в воздух. Риттер закричал. Но было слишком далеко, к тому же ветер дул в нашу сторону.

Сгущались сумерки. Идти к станции было невозможно. Мы решили не возвращаться к лодке и саням и дождаться рассвета здесь, на вершине ледника.

5

Мы лежали, засунув ноги за спину друг другу, как меня учил Дигирнес. Спать не хотелось. Я думал, что меня, наверное, давно занесли в списки пропавших без вести, и Нина — её адрес. был указан в документах — получила извещение об этом. Может быть, я смогу завтра дать радиограмму на материк?

Я попытался представить Нину в чужом городе на Урале, в чужом доме, среди незнакомых людей. Сейчас там тоже ночь, осень, наверное, идёт дождь…

— В России есть Красный Крест? — спрашивает Риттер. Он также не спит.

— Есть. А что?

— Может быть, мне удастся связаться с семьёй. Красный Крест должен помогать военнопленным.

— Здесь мирная станция. Просто люди не успели вернуться на материк.

— Всё равно я ваш пленный. — Риттер приподымается. — Вы взяли меня в плен с оружием в руках. На меня распространяется Гаагская конвенция.

Я не расположен обсуждать сейчас вопросы международного права. Мы умолкаем. Сон всё не идёт.

— Как вы думаете, — говорит Риттер, — когда это кончится?

— Что?

— Война.

— Месяц назад вы знали это лучше меня.

Риттер долго молчит.

— Вы молоды, — говорит он после паузы. — У вас нет семьи… Вы не знаете, что такое дети… Mein Gott, la? mich noch einmal meine Kinders wiedersehen![10]

Давно ли я сам был мальчишкой? Как странно обернулись детские мечты. Я бредил Арктикой. Тогда ещё не было ни челюскинцев, ни папанинцев — мы играли в спасение Нобиле, и я жестоко дрался во дворе за право быть лётчиком Чухновским.

— Вы давно были в Петербурге? — спрашивает Риттер.

— Вы хотите сказать — в Ленинграде?

— Да. Для меня он остался Петербургом…

— А для меня это Ленинград. Был недавно.

— Ну и как? Как сейчас выглядит город?

— Обычно. Нормально выглядит. Воюет…

Я никогда не был в Ленинграде. Но мне не хочется признаваться в этом Риттеру.

— Я бы очень хотел побывать там, — говорит Риттер. — Это город моего детства. Последние дни я почему-то всё время вспоминаю о нём… Мы жили на Екатерининском канале, возле Банковского моста. Жёлтый дом со львами. Рядом был большой сад. Я играл в нём в индейцев… Интересно, что там теперь…

— Во всяком случае, сейчас там не играют в индейцев. Мальчишки Ленинграда умирают от голода… А в дорогой вашему сердцу дом давно могла попасть сброшенная с «юнкерса» фугаска.

Больше Риттер не задаёт мне вопросов.

Не знаю, как он, а я обязательно буду в Ленинграде. Мы приедем туда с Ниной рано утром «Красной стрелой». Снимем номер в лучшей гостинице. В «Астории». Говорят, там очень шикарно. Мы выйдем на Невский. Увидим Зимний дворец, «Аврору», арку Главного штаба. До сих пор я всё это видел только в кино. Я ещё слишком мало видел на земле.

Мы пойдём в Эрмитаж, медленно обойдём тихие залы, сходим в квартиру Пушкина на Мойке. Потом мы устанем. Нина проголодается. Мы зайдём в самый лучший ресторан, закажем самые дорогие блюда. На столах будут лежать белые скатерти и стоять весенние цветы. Вокруг будут сидеть нарядные, чистые люди. Будет играть тихая музыка. И не будет никакой войны.

6

Грохот разрыва оборвал тишину. Взметнулась земля. Над выжженной степью летели грязно-серые бомбардировщики с чёрными крестами на хвостах…

Опять приснился этот проклятый кошмар. Я открываю глаза. Риттер сидит у меня в ногах. В его глазах испуг. Значит, это не сон.

Новый разрыв сотрясает воздух. Мы вскакиваем. Внизу, на другой стороне острова, там, где вдаётся в море мысок, яркий сноп света прорезает темноту. Свет, кажется, исходит из самой воды. В его луче строения станции. Огненная вспышка у основания луча. Звук выстрела сливается с грохотом разрыва. Тёмное облако подымается над домиком. Луч прожектора переносится на соседний дом.

И снова грохот разрыва. С моря ударяют трассирующие пули крупнокалиберных пулемётов.

В бинокль видно, как к берегу в свете прожектора пристаёт лодка. Из неё выскакивают люди. Грохот разрывов смолкает. Вступают характерные очереди немецких автоматов.

Несколько слабых хлопков. Судя по звуку, это выстрелы из охотничьих ружей. Снова автоматные очереди. На этом расстоянии не слышно криков людей. Наконец выстрелы смолкают.

В наступившей тишине высадившиеся на берег солдаты суетятся между строениями. Мелькают огненные блики. Больше ничего нельзя рассмотреть.


Солдаты покидают остров. В луче прожектора видно, как они прыгают в шлюпку. Шлюпка отваливает. И тут же на берегу вспыхивает гигантский, вздымающийся к небу костёр. Яркое пламя озаряет вдающийся в море мысок.

В зареве пожара отчётливо видна удаляющаяся шлюпка и чуть дальше низкий длинный корпус подводной лодки.

На ходовом мостике неясные силуэты фигур. По пожарищу бьют очереди крупнокалиберных пулемётов. Десант подымается на борт подводной лодки. Гаснет прожектор. Подводная лодка растворяется во тьме.

В поле бинокля, вздымаясь к небу, полыхает огромный костёр. Языки пламени бушуют над крышей дома. Выше огня трепещет на ветру пятнышко — флаг на флагштоке. Но вот пламя взметнулось вверх, и, слившись с ним, исчезло трепещущее алое пятно.

7

Я мчался вниз, не разбирая дороги. Я падал, разбивался в кровь и снова бежал туда, где в ночи бушевало пламя пожара. О Риттере я вспомнил, только услыхав тяжёлое дыхание за своей спиной. Лейтенант бежал следом.

Уже светало, когда мы добрались до места ночного боя. Пожар догорал. Резко пахло нефтью. Снег вокруг строений был коричнево-чёрный от пепла и пролитого мазута.

Огонь уничтожил всё: мачту радиостанции, дома, пристройки. Возле пожарища валялись стреляные гильзы, в снежной траншее лежала разбитая двустволка с обгоревшим прикладом.

Убитых не было видно. Где же люди? Не увели же их гитлеровцы с собой? Мы подошли к строениям.

В первом домике выгорело всё. Из кучи углей и головешек торчала только покривившаяся труба железной печки.

Во втором доме догорала рухнувшая кровля. Риттер, подобрав уцелевшую палку, пошевелил тлеющий костёр. Фыркнуло пламя. Лейтенант испуганно отшатнулся. Он выронил палку, прикрыл лицо рукой и отвернулся. Его стошнило.

Я понял, что он увидел под догорающей кровлей. Мне захотелось скорее уйти с этого страшного чёрного квадрата опалённой земли.

В глубь острова по снегу бежала цепочка торопливых мелких следов. Они обрывались у небольшого сугроба. Там, уткнувшись в снег, лежала белая, пересечённая алой перевязью фигура. Я подошёл ближе. Человек в одном тёплом белье лежал ничком на земле. Через всю спину по шерстяной нижней фуфайке расплывалась широкая, уже подмёрзшая кровавая полоса. От плеча к поясу человек был перерезан очередью из автомата.

Я перевернул убитого. Это была женщина. Женщина лет тридцати, полная, небольшого роста.

В её коротких светлых волосах были тугие бумажные папильотки.

8

Мы сидим на берегу под ледяным откосом. Шагах в пяти стоит наша лодка. Прошло меньше суток с тех пор, как мы высадились на этом безымянном островке. Надо двигаться дальше. Но куда? До Шпицбергена ещё около ста километров. Их немыслимо пройти без продовольствия и топлива двум измученным больным людям.

Всё-таки я устанавливаю нарты поперёк лодки и спускаю наш корабль на воду. Впереди чистая вода, можно будет идти на вёслах. Риттер сидит, закрыв глаза.

— Вставайте, — говорю я. — Надо уходить.

— Куда? Я не могу… Оставьте… — он бессильно роняет голову.

Надо вывести его из этого состояния. Бью Риттера наотмашь по щекам. Наконец он выходит из забытья.

— Что вы хотите? Зачем я вам? Оставьте меня…

Мне приходится быть жестоким.

— Мне плевать на вас. Меня интересует операция «Хольцауге».

Риттер шире открывает глаза.

— Вас всё ещё интересует… — Он пытается усмехнуться, но его смех больше похож на хриплый кашель.

— Мне не до шуток. Как вы очутились на ничьей земле?

Риттер облизывает пересохшие губы.

— Это было личное задание Геринга. Выполняла военная разведка адмирала Канариса. Нас высаживали в строжайшей тайне с рыбачьих тральщиков, подлодок и ледоколов…

— Что от вас хотели Геринг и Канарис?

— Во-первых, сводки погоды… Регулярные сводки… Огромный фронт… От Лондона до Волги… — Риттер говорит медленно. Он с трудом выталкивает слова из потрескавшихся губ. — У нас нет станций севернее Норвегии… Здесь кухня погоды. Авиация слепа. Мы даём сводки… Каждые шесть часов сводки… Чтобы победить в воздухе, нужен прогноз… Ежедневный точный прогноз…

Я вспоминаю «юнкерсы», летевшие над Доном, разбомблённую Лозовую, горящий Харьков.

Риттер, прикрыв глаза, умолкает. Я наклоняюсь к нему.

— И это всё?

Риттер молчит.

— Сводки — и только?

Лейтенант поднимает веки.

— Нет… — Я скорее угадываю, чем слышу его голос. — Остальное тоже… Разведка… Наводка рейдеров… Дезориентировка самолётов и кораблей противника.

— Значит, та радиограмма?..

— Да… Я отдал приказ… Я исполнил свой долг…

— Долг?

— Да. Я так считал… Я хотел, чтобы скорей кончилась эта война…

— И потопили безоружный транспорт… А то, что случилось здесь вчера?

Риттер подымает усталые больные глаза.

— Оставьте… Дайте мне спокойно умереть…

— Вставайте, — говорю я.

Риттер не отзывается. Встряхиваю его. Лейтенант валится на лёд. Я выпрямляюсь.

— Встать! Ауфштеен! Шнеллер!

Риттер машинально повинуется. Неуверенно встаёт. Я подхватываю его под руку.

— Идёмте, — говорю я.

9

Мне удалось подстрелить несколько нырков, и это немного поддержало наши силы. Но Риттер с каждым днём слабеет. Он не верит, что мы сможем добраться до людей. На воде лейтенант ещё кое-как гребёт, а на льду идёт рядом с санями, с трудом переставляя ноги. Мы едва продвигаемся вперёд. Если не случится какое-нибудь чудо, мы погибли.

Вечерами Риттер долго шелестит страницами писем. Вряд ли он может что-нибудь разобрать на этих потёртых листках. Просто он вспоминает дом, семью, перебирает свою жизнь.

Днём Риттер ко всему безразличен. Боюсь, скоро настанет час, когда я не смогу заставить его идти дальше.

10

Сегодня нам повезло. Мы вышли к чистой воде и только к вечеру доплыли до противоположного края широкой полыньи.

Я первый вышел на льдину и замер поражённый: по снегу поперёк ледяного поля проходил отчётливый след саней. Рядом со следом полозьев, порой переплетаясь с ним, явственно отпечатались следы двух пар ног. Здесь недавно проходили люди!

Я позвал Риттера. Лейтенант на мгновение оживился. Он долго всматривался в следы. Постепенно его лицо становилось всё мрачнее.

Мы вытащили на лёд лодку, сняли наши нарты. Риттер подтащил их к следу. Полозья нарт точно совпали с колеёй.

Это были наши следы. Мы прошли по этой льдине, может быть, день, может быть, два, а может быть, н месяц назад. Теперь её занесло дрейфом вперёд. Мы будто кружимся на гигантской карусели, и кто знает, куда нас выбросит её бег…

Мы молча сидели на санях. Риттер, казалось, дремал. Мне тоже мучительно хотелось закрыть глаза, вытянуться в нартах и забыть обо всём.

— Надо идти, — сказал я.

— Вы ещё надеетесь дойти? — глухо спросил Риттер.

— Да. Вместе с вами.

Риттер покачал головой.

— Я не могу сделать ни шага, — Он прикоснулся к ноге и поморщился от боли. — Идите один.

— Вы пойдёте. Пойдёте со мной, Риттер. Вы отлично это знаете.

Риттер помолчал.

— Вас всё ещё интересует операция «Хольцауге»?

— Да, — твёрдо сказал я.

Это было единственное, что могло сейчас оправдать моё упорство в глазах Риттера.

Лейтенант опять надолго умолк. На западе, за чистой водой низко висело солнце. Наконец Риттер поднял голову.

— Где ваша карта?

Я достал карту и отдал лейтенанту. Мне нечего было смотреть. Я знал наизусть каждый миллиметр на ней.

Риттер попросил карандаш. У меня не было сил повернуться я посмотреть, что он делает с картой. Может быть, он знает какой-нибудь выход?

Риттер тронул меня за плечо.

— Вот, — сказал он, — смотрите… Здесь всё. Всё, что я знаю. Клянусь. Но дайте слово, что теперь вы оставите меня…

Раздался зловещий треск. Я вскочил. Большой кусок оторвался от нашей льдины. На его краю стояла лодка. Она наклонилась, покачалась мгновение и нехотя, как в замедленном кино, соскользнула в воду. Ветер погнал лодку на запад. В ней были одеяла, спальный мешок, остатки спирта и тюленьего жира, спиртовка, патроны. Уплывала последняя, едва теплившаяся надежда на спасение.

Риттер, выпрямившись, с ужасом смотрел на удаляющуюся лодку. Раздумывать было некогда. Я снял пояс с пистолетом, сбросил меховой комбинезон и унты и кинулся в ледяную воду.

Свитер и брюки стесняли движения, лодку быстро относило к чистой воде. Дважды я подплывал к лодке вплотную, и дважды течение уносило её вперёд раньше, чем я успевал ухватиться за борт. Расстояние между нами стало увеличиваться. Я выбился из сил. Будто сдавленное чьей-то рукой, замерло сердце. Я перевернулся и поплыл на спине.

Со льдины донёсся слабый хлопок. Я не мог поднять головы и посмотреть, что там случилось. Меня подхватило сильное течение. Когда я снова перевернулся, лодка была намного ближе. Ко мне вернулись силы. Закоченевшие руки и ноги плохо слушались, но всё-таки я двигался вперёд. Отчаянным движением я уцепился за край лодки.

Я грёб обратно, не жалея сил. Тело уже не чувствовало холода. Эта бешеная гребля, наверное, спасла меня.

Риттер сидел на льду. Он не двинулся с места при моём приближении.

— Риттер! — крикнул я.

Он не отозвался.

Я с трудом вытащил лодку на льдину и бросился к своему спутнику. Он сидел без шапки, прижавшись спиной к нартам.

Рядом валялся парабеллум. Из маленькой ранки в виске уже не текла кровь.

Рядом лежала смятая карта. Я машинально развернул её. На карте в разных местах: у восточного побережья Гренландии, на островах архипелага Земли Франца-Иосифа и даже у оконечности Шпицбергена — были нанесены карандашом жирные кресты. Такой же крест стоял на том острове, где мы впервые повстречались с лейтенантом. Это была карта операции «Хольцауге».

11

Я разбил топором нарты и развёл большой костёр. Бросил в него и вёсла. Жаркий огонь быстро согрел меня и высушил одежду.

Я отобрал самое необходимое из снаряжения: спальный мешок, секстант, спиртовку — и сложил всё это в рюкзак.

На вырванных из судового журнала страницах я подробно по-русски и, как сумел, по-английски, записал рассказ Риттера о личном задании Геринга.

Потом я вернулся к лейтенанту и оттащил его тело в небольшую расщелину.

Из руки Риттера выпал листок. Я поднял его. Это была фотография молодой женщины и двух мальчиков лет шести-восьми, на обороте надпись: «Dusseldorf, 1941». Вместе с картой я спрятал её в прорезиненный мешок.

Потом я завалил тело Риттера снегом.

Впереди была гряда высоких торосов. Я поднялся на вершину гряды.

Я задержался на краю ледника, чтобы оглядеть пройденный путь.

Стояла мёртвая, торжественная тишина. Насколько видел глаз, к югу тянулись ледяные поля, широкие разводья, гряды торосов и острые клинья отдельных ропаков.

Садилось солнце, и ледяные поля казались гигантскими кристаллами багрово-красного кварца.

Глава восьмая

1

Мир двухцветен. Он как чёрно-белое кино. Кто-то стёр с земли зелень травы, мягкую желтизну речного песка, золотистую, будто опалённую солнцем кору сосен, голубизну рек, красный гранит скал, яркую россыпь цветов.

Осталось только два цвета. Белый и тёмно-свинцовый. Белый лёд и тёмно-свинцовая вода.

В мире пропали звуки. Не стало пения птиц, гула машин, шелеста листьев, голосов людей. Ничего. Только тихий скрип снега под ногами.

И вдруг грохот орудийного залпа врывается в онемевший мир. Это подвинулись льды. И снова тишина.

Я один в этом страшном мире.

Я иду к горизонту.

2

Я лежу, распластавшись, на снегу. Метрах в ста чернеет круглая голова тюленя. Он зорко осматривается вокруг. Ветер дует в мою сторону. Я лежу неподвижно. Ни малейшего звука, иначе зверь тут же исчезнет в лунке. Наконец тюлень опускает голову. Он дремлет.

Я ползу вперёд. Сон тюленя чуток и прерывист. Всего пять-шесть секунд, и он снова подымает голову. Я замираю, жду когда опустится чёрная круглая голова. Я должен подползти так, чтобы стрелять наверняка. Его мясо, кровь, жир — это жизнь. Я должен убить его. Я должен дойти до людей.

3

Воет ветер. Метёт пурга. Я лежу в снежной яме. В спальном мешке тепло. Очень хочу спать. Спать, спать без конца. И никуда больше не идти. Не трогаться с места. Только спать.

Успокаивается ветер. Затихает пурга. Всё так же хочется спать. Невозможно пошевелить рукой.

Но я заставляю себя встать. Стряхиваю сон. Я должен идти. Меня ждут. Ждут лётчики, погибающие в воздушных боях; ждут люди, умирающие под бомбёжкой; ждут команды гибнущих кораблей и полярники расстреливаемых станций.

Ждёт в Тромсё семья Дигирнеса. Я должен побывать там и рассказать, как умер капитан.

«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя…»

4

Мир стал ещё беднее. Исчезло солнце. Я видел его последний розовый закат. Теперь даже в ясную погоду оно не подымается над горизонтом. Нет дня, нет утра, нет вечера — долгие бесконечные сумерки. Полуночное беззвёздное небо. Я иду почти наугад.

5

Небо вспыхнуло. Высоко на западе зажёгся сноп красных лучей. На противоположной стороне повис гигантский цветной занавес. Бесплотный и лёгкий, он ежесекундно меняет свои очертания, переливаясь всеми цветами — от бледно-зелёного до алого. Огненные языки прорезывают небо. Бегут стремительные молнии, вспыхивают и гаснут сверкающие ленты…

Что это? Отсвет далёкой зари? Космическая буря? Или просто видение, родившееся в моём усталом мозгу?

6

Вдали слышится лай собак. Я хочу поднять голову и не могу этого сделать. Лай собак приближается. Слышу громкий в тишине скрип полозьев и гортанные крики каюра.

Сани едут прямо на меня. Нет сил отползти в сторону. Всё, что я могу, — это достать пистолет. Сани уже совсем близко. Я вижу мохнатую вереницу собак. Слышу голоса людей. Они говорят по-английски. Я стреляю в воздух.

7

Открываю глаза. Надо мной низкий, обшитый фанерой потолок. Звучит негромкая музыка. На столе затенённая бумагой керосиновая лампа и приёмник. Возле него спиной ко мне человек в толстом свитере. В комнате тепло. Я лежу раздетый под одним шерстяным одеялом на мягком топчане, под головой настоящая подушка. Мои руки туго забинтованы. Лицо смазано какой-то пахучей мазью.

Скрипнул топчан. Человек обернулся. Это совсем молодой паренек лет девятнадцати, светловолосый, с нелепыми на его юношеском лице пшеничными усами. Он подходит ко мне.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он по-английски.

— Хорошо… Карта… Где карта? Вы нашли карту?

— Не беспокойтесь! Всё в порядке. Лежите спокойно. — Он смотрит на часы. — Скоро приедет врач. Русский врач.

Я хочу спросить, что делается там, в большом мире, на фронте. Но мне трудно подобрать нужные английские слова, а паренек протестующе трясёт головой.

— Молчите. Вам нельзя напрягаться. Скоро приедет русский врач.

Он возвращается к приёмнику. Свистит настройка, и вдруг в комнату врывается русский голос, странный, медленный баритон. Он читает длинный список имён:

— «Семён, Татьяна, Андрей, Леонид, Иван, Нина, Геннадий, Раиса, Андрей, Дмитрий, Андрей, — Сталинграда. Точка…».

Англичанин поворачивает ручку.

— Нет! — кричу я. — Нет! Но! Но!

Испуганный паренёк возвращает волну. Я догадываюсь — идёт передача материалов для районных и областных газет. Там, в Москве, далёкий диктор медленно, по слогам читает сводку Совинформбюро:

«…Та-ким обра-зом, запятая, на-ши вой-ска за-вер-ши-ли полное окру-жение в райо-не го-ро-да Шестой… Передаю по буквам: Шура, Елена, Семён, Татьяна, Ольга, Иван — краткий — шестой немецко-фашистской армии…».

Я ещё очень слаб. Я прикрываю глаза. И передо мной встаёт белая земля и бесконечная дорога, по которой я шёл сюда, к людям.

Эпилог

Колчин посмотрел на часы и подозвал кельнера. Перед ним на столе уже стояла целая стопка круглых картонок с надписями: «Избавь нас, боже, от злого взгляда, большого зноя, ненастья тоже». За окном проносились машины, шумела пёстрая уличная толпа.

Кельнер пересчитал картонки. Колчин расплатился и вышел.

Серый четырёхэтажный дом был напротив. Колчин стоял в нерешительности. Его отделял от дома только густой поток машин.

Должен ли он сделать то, что задумал? Уже четвёртый день их группа в этом городе. Сегодня они уезжают. Он должен сделать это сегодня, или…

На пешеходной дорожке появился человек в синих очках. Его вела собака. Человек натягивал поводок, чтобы чувствовать малейшее движение собаки. На рукаве слепого желтела повязка с тремя чёрными кругами. Машины остановились.

Колчин перешёл улицу. Снова задержался у подъезда, над которым висели медные таблички номеров квартир.

Кто встретит его там? Кем стал теперь мальчик с фотографии? Поймёт ли этот человек, что привело через двадцать лет Колчина к его дверям?

И всё-таки Колчин чувствовал, что не может уехать просто так.

Он поднялся на третий этаж. На двери квартиры была скромная металлическая табличка: «Д-р Франц Риттер». Колчин перевёл дыхание. Нажал кнопку звонка. В случае чего он скажет, что ошибся квартирой.

Дверь открыл высокий человек лет тридцати. Рыжеватые светлые волосы, худощавое гладковыбритое лицо, под очками без оправы внимательные серые глаза. На прямых плечах — простой серый свитер, под ним воротничок белоснежной сорочки.

Франц Риттер был очень похож на отца, но в то же время напоминал Колчину ещё кого-то. Человека, которого он видел совсем недавно в этом городе. Но кого? Пауза затягивалась. И вдруг Колчин вспомнил. Всем своим обликом, серьёзным взглядом глаз, спокойным ожиданием он напоминал того юношу, что собирал в кафе деньги для алжирских детей.

— Здравствуйте, — сказал Колчин. — Мне надо поговорить с вами…


Виктор Смирнов, Игорь Болгарин ОБРАТНОЙ ДОРОГИ НЕТ

День первый ЧЕЛОВЕК ИЗ БОЛОТА

н бежал и бежал, хватая руками стволы низкорослых деревьев, кустарник, падая, давясь кашлем и снова вставая, бежал всё дальше и дальше в глубь спасительного леса.

Ноги и руки безостановочно работали, лёгкие со свистом и хрипом вбирали воздух, а голова его была заполнена одним лишь видением, одной картиной, которая повторялась назойливо, безостановочно, как музыкальная фраза в испорченной грампластинке.

Он видел длинные серые бараки и бетонные шестиугольные плиты на плацу, видел шеренгу мокрых, съёжившихся под дождём людей в гимнастёрках, фланельках и ватниках, видел насторожённые злые глаза овчарок, сидевших у ног солдат-проводников, и фигуру высокого офицера в длинной шинели, который шёл вдоль шеренги, вглядываясь в лица.

И слышал слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter, vortreten!.. Funfter, vortreten!.. Funfter!.. Funfter!..»[11]

И в длинной шеренге людей каждый пятый, склонив голову и не глядя на товарищей, делал шаг вперёд.

1

Было тихо, как бывает в Полесье только в конце октября, когда серое тяжёлое небо никнет к земле, когда смолкают оставшиеся хозяйничать в лесу сойки и синицы и слышен лишь комариный капельный звон, который, едва привыкнет ухо, воспринимается как самая глубокая тишина.

Лес словно бы вымер. Но внимательный глаз, осматривающий чахлый березнячок, который спускался к болоту и переходил в осиновое редколесье, различил бы на пригорке небольшой песчаный бруствер, над которым торчал, как палка, дырчатый кожух немецкого пулемёта: чёрный дульный зрачок высматривал что-то в низине. За бруствером виднелись трое разношерстно одетых, промокших людей, прижавшихся друг к другу, словно птенцы в гнезде.

Человек, сидевший у самого пулемёта, был старшим в группе, и это чувствовалось сразу по тому хотя бы, как он хмурил густые, сцепившиеся у переносицы брови или, оглядывая товарищей, тяжело и властно поворачивал голову, сидевшую в плечах, обтянутых облезшей кожаной курткой, плотно, как ядро в крепостной стене. Лицо у него было скуластое, простое, но с той значительностью, которая приобретается определённым начальственным опытом.

По правую руку пулемётчика сидел узкоглазый старик, с бородкой, тощей, как стёртый веник. В брезентовом дождевике с капюшоном, неторопливый, даже задумчивый, он походил на сторожа или пасечника, а это, как известно, большие философы и миролюбцы; вот только винтовка с оптическим прицелом, лежавшая рядом со стариком, разрушала идиллическую цельность образа.

Третьим был подросток, щуплый представитель того многочисленного партизанского поколения, которое разом, минуя юность, шагнуло из детства в трудный взрослый мир и, не научившись ещё задумываться ни о прошлом, ни о будущем, не тяготясь семейными заботами, воевало отчаянно, без оглядки.

— Скоро сменяться-то? — спросил подросток у старшого. — В ушах хлюпает!

Пулемётчик невозмутимо рассматривал в бинокль болотце.

— Каши горячей я бы съел… — продолжал подросток.

Старик достал из-под дождевика ржаную краюху:

— Пожуй!

— А ну тихо! — приказал старшой.

Он углядел на той стороне болота, на пригорочке, двух фашистских солдат в егерских куртках с изображением эдельвейсов на рукавах. Их кепи то и дело обращались друг к другу: немцы болтали. А правее…

— Погляди, Андреев. — Пулемётчик протянул старику бинокль: — Вот, под ольхой…

— Два егерька фрицевых, — сказал зоркоглазый Андреев, отстраняя бинокль. — Мы их сторожим, а они нас.

— А теперь правее, где осинничек…

И старшой вновь поднёс к глазам бинокль. Неподалёку от егерей, где зыбкое болото, поросшее острым резаком, уходило под обманчиво плотный мшистый ковёр с буграми кочек, зашевелилась высокая трава. Всё застыло под тихим дождём, но трава шевелилась.

— Не иначе опять тропу щупают, — прошептал Андреев.

К болоту выполз человек.

Он был в рваном ватнике и таких же рваных штанах-галифе, босой, с обритой головой на тонкой шее. Человек приподнялся, заметил неподалёку егерей и приник к земле.

Распластавшись на мшанике, который хоть и подавался под тяжестью тела, но всё же удерживал его, человек осторожно пополз в сторону партизан.

— Точно, ищет, — сказал пулемётчик и успокоенно вздохнул. — Третий за неделю… Скоро заверещит.

Андреев не ответил. Он подался вперёд, выставив бородку, и пристально наблюдал за болотом.

— Во! — сказал оживившийся подросток, заметив, что рука ползущего проткнула тонкий мшаный настил и ушла в болото.

Но человек, испуганно выдернув руку, продолжал ползти по мшанику. Он утопал в податливом, зыбучем полотне, как в перине. Изредка, когда фонтанчики тёмной воды пробивались на поверхность, он замирал, а затем снова полз.

— Настырный фашист, — заметил подросток.

— Это не фашисты тропу ищут, Назар! — солидно пояснил пулемётчик. — Это они полицаев посылают. Им чего остаётся, полицаям-предателям?

— Германцы себя жалеют, точно, — отозвался Андреев. — Экономисты, бухгалтера! Это у нас дебет с кредитом не сходится… Верно, Гонта?

— Разговорчики брось, дедок! — Пулемётчик указал глазами на подростка.

— Дай-ка я ему врежу из снайперской, — предложил Андрееву подросток по имени Назар. — Не пожалей, дед! — И шмыгнул носом.

— Стрелять не велено, пока Ванченко не вернётся, — буркнул Гонта. — Стихни.

Человек дополз до края мшаника, где начиналась открытая вода, и поднял голову. Лицо его, заросшее щетиной, покрытое грязью, было узко и темно, как старинный иконный лик. Только глаза светились в глубоких впадинах.

Он посмотрел в сторону егерей и, зачерпнув тёмной гнилой воды, поднёс пригоршню ко рту, напился.

— Сдаётся, не полицай это… и не фашист, — сказал Андреев и ещё дальше выдвинул над бруствером свою тощую бородку. — Те кормленые. Те давно провалились бы в болото.

Человек осторожно сполз с мшаника в воду. Тёмная вода охватила его по грудь.

Он сделал первый шаг и тут же глубоко ушёл в жижу. Рванувшись в сторону, он продвинулся немного, с трудом преодолевая сопротивление вязкого болота.

— Щупает, — сказал Гонта. — Далась им эта тропа!

Человек оступился. Болото тут же схватило его за плечи.

Он выбросил руки, стараясь зацепиться за кочку, плававшую неподалёку, но та податливо ушла вниз.

Он раскрыл рот в беззвучном крике, откинул голову, стараясь податься назад.

— Не шумит! — взволнованно сказал Андреев, высунувшись из окопчика. — Те двое вон как кричали! Своих звали.

— Погоди, и этот позовёт, — возразил Гонта. — Ещё не приспичило.

Тот, кого они считали разведчиком тропы, барахтался, увязал в трясине, всего в ста метрах от егерей-дозорных. Он молчал. Болото уже накрыло его плечи липкой, слизистой ладонью.

Выбившись из сил, он на какое-то мгновение прекратил борьбу, застыл. Голова его торчала из болота, как некий диковинный плод. Трясина уже коснулась подбородка. Она как будто вспухала. Она поднималась, как подопревшее тесто.

— Может, он немцев боится? — спросил старик и наполовину вылез из окопчика. — Вытащить бы его, а?

— Рано… — остановил его Гонта. — Ещё, может, закричит…

Шёл дождь. Человек молчал. Неподалёку от него беззаботно покачивались кепочки егерей.

Болото подползло к губам, но человек не сопротивлялся, он глядел перед собой в ту сторону, где, скрытые кустами, невидимые для него, сидели партизаны.

Он умирал молча.

— Давай! — сказал Гонта. — Может, и вправду наш. В случае чего я прикрою. — И он взялся за рукоять пулемёта.

Андреев и Назар юркнули в траву и через мгновение были уже в болоте.

Человек не видел их: он дышал, высоко запрокинув голову, стараясь хоть на несколько секунд отсрочить смерть. Андреев, отодвигая руками кочки и траву, шёл к тонущему упорно, как к собственной судьбе. Да этот человек и был судьбой и Андреева, и Гонты, и многих других их товарищей…

2

— Я из концлагеря под Деснянском. Месяц назад гитлеровцы привезли туда две тысячи военнопленных. Они строят аэродром для авиации дальнего действия… С подземными ангарами и полной маскировкой… Собираются бомбить оттуда Москву…

Человек, которого Андреев и Назар вытащили из болота, говорил тихо, скрипучим, словно отсыревшим, голосом и то и дело откашливался. Худ он был до такой степени, что казался муляжом, созданным для демонстрации костной арматуры. Но стоял прямо и независимо.

В землянке было сумрачно. Свет осеннего дня проникал через небольшое, овальных очертаний автомобильное стекло, вставленное под бревенчатый накат. Командир отряда и заместитель сидели в полумраке у дощатого, грубо сколоченного стола.

— Откуда вы узнали, что в лесу партизаны? — спросил заместитель.

— Слухом земля полнится.

— Именно в этом лесу?

У заместителя, стриженного ёжиком, были круглые бессонные птичьи глаза. Подтянутая, прямая фигура выдавала кадрового военного. Командир же, крупный, развалистый, с привычкой закладывать мясистую ладонь за портупею, служившую единственным знаком воинского отличия, явно был человеком штатским, человеком беседы, а не рапорта, быть может, в недавнем прошлом райкомовским работником или учителем.

И перед этими двумя, как перед судьями, стоял третий, покрытый свежей болотной грязью.

— Я знаю эти леса, — сказал человек из болота. — До войны служил здесь.

— Где здесь?

— Я бывший начальник Деснянского гарнизона Топорков.

Командир и заместитель переглянулись.

— Майор Топорков пал смертью храбрых при героической защите Деснянска, — звонко, с торжеством в голосе сказал заместитель. — Посмертно награждён орденом боевого Красного Знамени.

— Не знал, — безучастно ответил человек из болота. — Но я майор Топорков. А вы майор Стебнев. В марте сорок первого вы приезжали к нам из штаба округа читать лекцию о преимуществе отечественного стрелкового оружия над немецким.

Заместитель пристально всмотрелся в человека, стоявшего перед ним, и наконец поднялся.

— Минутку! — И вышел из землянки.

— Сядь, Топорков, а то от сквозняка упадёшь, — сказал командир, едва за заместителем закрылась дверь. — Не серчай. Стебнев у меня человек дошлый. По контрразведке работает… Вот поешь!

С усилием повернув своё могучее шестипудовое тело, он достал из дощатого ящичка в углу землянки ржаную полбуханку, несколько печёных картофелин и зелёную бутылку, заткнутую кукурузным початком. Выставил всю эту снедь на стол и налил сизый самогон в кружку.

— Выпей, майор, и закуси.

Человек выпил, взял картофелину и стал медленно, безучастно жевать, как будто исполнял тяжёлую, ненужную, но обязательную работу.

Командир смотрел, как по-старчески, кругообразно движутся его челюсти. Неизвестно, почему он поверил этому человеку. Может быть, полагался на чутьё. Может быть, он уже знал таких людей — выжженных войной, не побоявшихся взять на себя за эти полтора года столько, что иному и века не хватит.

— Ешь, — повторил он басовито и добавил потише, как будто стесняясь своего сочного голоса: — Теперь и о себе думать надо. Слава богу, живой!

Пришлый направил на командира свой сверлящий взгляд.

— За мой побег в бараке каждого пятого должны расстрелять, — сказал он. — Всего двадцать человек. Ребята знали и согласились. Так что я чужой жизнью живу. За всех… За двадцать!

Командир, вздохнув, отвернулся к окну.

— Да! Насмотрелись мы смертей… Я вот в мирное время оперу «Мадам Баттерфляй» любил, — сказал он негромко. — переживал… за её страдания. А теперь думаю: чем меня после войны расшевелишь?

Человек из болота отодвинул кружку. От еды и от выпитого его впалые щёки пошли алыми пятнами.

— Оружия нам! — хрипло сказал он. — Мы в плену, но мы в том не повинны. Оружия нам! Подпольный комитет готовит восстание. Мы весь этот аэродром уничтожим, командир! Оружия нам!

Долгие часы лесных скитаний он нёс эту мысль об оружии и теперь, казалось, боялся её потерять, боялся поддаться покою и теплу.

Командир продолжал смотреть в окно.


А там, в центре партизанского лагеря, возле коновязи, щуплый партизан в длинной складчатой шинели с отвисшим хлястиком стриг машинкой товарища, усадив его на алюминиевый ящик из-под немецких мин.

«Клиент», здоровенный парень с маленькой, словно бы лишённой затылка, головой и с красными ладонями-клешнями, морщился и ругал парикмахера:

— Чёрт, ну и скребёшь, как корова языком…

— Дождик, — бойко оправдывался тот. — Мокрый волос, он как спираль Бруно, жёсткий и вьющий… И машинка дореволюционная… «Коржет»… Сами обещали трофейную «американку». Мне бы фирмы «Брессайн»!

— Трофейную! Он тебя так пулями обстрижёт… Ой! Баранов тебе стричь, Беркович! — дёрнулся парень.

— А я что делаю, Степан? — спросил парикмахер.

И не успел парень вникнуть в смысл этих слов — только лоб нахмурил, соображая, — как за спиной Берковича вырос строгий, туго затянутый в талии заместитель командира отряда Стебнев.

— Беркович, к командиру!

3

Заросший щетиной, тощий — кости под кожей, словно расчалки, — человек повернулся к Берковичу. Профессиональным взглядом парикмахер отметил пучки коротких белых волос, которые проросли на плохо обритой голове.

Позади парикмахера встал Стебнев.

— Беркович, ты в Деснянске майора Топоркова знал? — спросил командир.

— Так точно… Стригся лично у меня. Фигура! Пользовался одеколоном «Северное сияние».

И парикмахер снова встретился взглядом со странным, оборванным и грязным человеком. Какие пустые, выцветшие, нездешние были у него глаза!

Парикмахер смолк. Он ощущал подтекст всей этой сцены, но не мог его понять. Его восприятие жизни было бесхитростным и ясным, как стрижка «под ноль».

— С этим человеком знаком?

Беркович пожал плечами.

— Можешь идти!

Парикмахер медленно поднялся по ступенькам. И обернулся.

Человек сидел за столом, склонив голову, беспомощно открыв змейку шейных позвонков. Парикмахер подошёл к нему и остановился, словно бы изучая острый, резко очерченный затылок и созвездие тёмных родинок на шее.

— Товарищ майор! — позвал он неуверенно, но затем уже громко и обрадованно повторил: — Товарищ майор!

Человек поднял голову, но не обернулся.

— Да что же вы не сказали? — спросил парикмахер. — Да я бы по родинкам всегда узнал… Ой, война! Ай, война! Сказано ведь: «Слухом услышите — и не уразумеете, и глазами смотреть будете — и не увидите…» Ведь вы ж тёмный волос имели, товарищ майор. Вы ж солидный были брюнет…

— Оружия нам, — проскрипел Топорков, не глядя на парикмахера. — Оружия нам!..

— Можете идти, Беркович, — коротко бросил Стебнев.


— У вас есть оружие? Лишнее оружие?.. Ребята готовы, ждут. Охрану мы сомнём, но у них поблизости воинская часть. Без оружия нас перестреляет взвод автоматчиков… Ни один самолёт не вылетит с этого аэродрома!.. Ни один, никогда! — бессвязно говорил майор Топорков, и щёки его рдели, как уголья. — Надо только доставить оружие и взрывчатку к карьеру, где мы добываем гальку. Охрана там несильная. Если ударит группа из пяти-шести партизан…

— Оружие у нас есть, сидим на подготовленной базе, — сказал командир без особого энтузиазма и развернул карту. Среди зелени болот и лесов крохотной тёмной точкой значился на ней Деснянск. — А как доставить?

— Обоз, — сказал Топорков.

Командир и заместитель переглянулись.

— Нет, сейчас это невозможно.

— В лагере не могут ждать!

— Ты не кричи, майор… У всех нервы… Двинул бы к лагерю всем отрядом, да блокирован. Хорошо ещё, что болота их держат… А небольшой обоз… Можно было бы попробовать… Но… Нет, не могу!

— Это окончательно?

Командир и заместитель молчали.

— Это всё?

— Давай так, майор, — сказал командир и оттянул портупею своей крепкой ладонью. — Давай подождём группу Ванченко. Это мой начальник разведки. Вот он вернётся, и я тебе скажу… Ну?

Топорков не отвечал. Он сидел недвижно, как укор, как живой памятник тем, кто отправил его искать путь к свободе.

4

Вечерело. Под навесом, где на самодельных, из жердей, койках лежали и сидели раненые, горел костёр.

Молоденькая медсестра, склонившись над одной из коек, шептала:

— Ты потерпи… потерпи, Самусь. Вот кончится дождь, и пришлют за тобой самолёт. А там госпиталь, там тебя вылечат…

Отблески огня скользили по меловому лицу раненого.

— Светло там и чисто, — продолжала медсестра. — И все в белом ходят, и всю ночь у нянечки огонёк горит, и не спит она. Если что нужно — только руку к звонку протяни… И музыка звучит в наушниках…

У печи с большим котлом присел погреться старик Андреев. Отставил неразлучную снайперскую винтовочку, втянул ноздрями воздух, спросил у кубастенькой поварихи:

— Это с чем же кандер будет, со шкварками?

— Какие шкварки! — отвечала повариха. — Подвозу не стало. С комбижиром!

— С комбижиру какой кандер!..


Топорков сидел, закутавшись в шинель, немой и молчаливый, как индийский вождь. Он наблюдал за жизнью партизанского лагеря, этой неведомой ему ранее родной и в то же время бесконечно далёкой жизнью.

Партизанский лагерь — это слобода на колёсах, где киевлянин чувствует себя так же вольно, как на Куреневке, а одессит — в Лузановке. В лагере есть всё, что необходимо военному человеку в прочной казарменной жизни: кухня, то есть печь под навесом, сложенная из кирпичей, доставленных сюда с пепелища, столовая — два ряда лавок из жердей, медсанбат в землянке, где врач, в мирное время специализировавшийся на приватной гомеопатии, может сделать прямое переливание крови или удалить инородное тело из мягких частей, конюшня — загородка с крышей из полуобгоревшего брезента… и, конечно, баня, настоящая баня с паром и тем особого назначения котлом, что в просторечии именуется вошебойкой.

И весь этот обжитый, укрытый хвойной бронёй городок готов был в считанные часы опустеть и вновь возникнуть где-нибудь за сотню километров.

Выбритый, с иссиня-чёрными впалыми щеками, застывший под мелким дождём, Топорков сидел у землянки, ждал.

Он был чужд лагерю, и лагерь был чужд ему.

Топорков видел и слышал всё, что происходило у партизан: он так же, как и они, ждал Ванченко, и в то же время он видел и слышал картины и звуки иного лагеря, того лагеря, где от столба к столбу тянется колючая проволока, где скалят зубы овчарки, хорошо выдрессированные собаки, умеющие отличать заключённого по запаху, где дистрофия накладывает на лица людей свою жестокую печать…

И как рефрен, назойливый, бредовый рефрен, звучали в его ушах слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter!.. Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter!.. Funfter!.. Funfter!..»

И в длинной шеренге людей каждый пятый делал шаг вперёд…

Каждый пятый!..

…Топорков ещё находился во власти изнурительного побега, явь была для него неотделима от галлюцинаций, и реальная жизнь чудилась продолжением какого-то жуткого, нескончаемого сна.

Он медленно прошёл через лагерь. Толкнул дверь командирской землянки. На столе чадила плошка — классическая военная плошка из сплющенной гильзы. Свету она давала ровно столько, чтобы окружающие могли считать, что они сидят не в темноте.

— А-а, ты!.. — Командир взглянул на часы. — Спать бы ложился.

— Почему отправка оружия зависит от возвращения Ванченко? — спросил Топорков.

Багроволицый командир пальцами снял с плошки нагар.

— Жена твоя, майор, жива. По рации сообщили с Большой земли. В Москве она.

Лицо Топоркова ничего не отразило, только дрогнул кадык. Майор с хрипом вобрал воздух:

— Видите, вы меня достаточно проверили. Так в чём дело с оружием для ребят? Можете, наконец, сказать мне об этом?

— Могу, — согласился командир. — Утечка информации у меня, майор. Понимаешь? Третью группу посылаю на задание. Две завалились… Немцы все выходы из болота… и явки… одну за другой перекрывают. Кого-то к нам забросили в отряд. Кого-то мы прошляпили, майор! Недаром «Абвергруппа-26» объявилась в этих местах… Враг среди нас, майор! А кто?..

— Значит, если Ванченко не вернётся…

— …То никакого оружия послать не могу. Попадёт к немцам. И людей погублю. Вот так!

День второй ОБОЗ ВЫХОДИТ

1

Рассвет был осенний — зябкий, осторожный. Чуть проступила зубчатая кромка лесов.

Испуганно, как пробудившийся от чужой речи часовой, крикнула сойка. Короткой пулемётной очередью простучал по стволу дятел.

Топорков, одетый в длинную офицерскую шинель со споротыми петличками, сидел у догоравшего костра. Неподалёку, на бревне, примостился человек в каске. Он сосредоточенно укладывал в ящичек жёлтые бруски тола. Лицо его, горбоносое, удлинённое, словно бы состояло из одних вертикалей; оно казалось особенно узким под округлой каской, которая при общем наряде подрывника — длиннополом пальто, клетчатом шарфе и ботинках — выглядела чужеродным и несколько комичным дополнением.

— Слышишь, Бертолет, — окликнул подрывника рослый конюх (это его стриг недавно партизанский парикмахер). — Ты не позычишь мне пару тола грамм по сто?

— Это зачем же? — подняв голову, с интеллигентной мягкостью спросил тот, кого звали Бертолетом.

— Хочу, понимаешь, коней поприучать до шуму, — объяснил ездовой. — А то мне привели необстрелянных… — Широкое лицо конюха расплылось в улыбке при упоминании о лошадях. — Прошлым разом он как вдарит, а они от страху давай чомбура рвать. Так я их усех батовкой захомутал… Ледве устояли!

И тут конюх заметил за деревом молоденькую медсестру. Она стояла, прислонившись к дереву. Лицо её, усталое и напряжённое, разгладилось. Она поправила пилотку и провела ладонью по коротко стриженным волосам, как будто только здесь, в этом уголке лагеря, могла ощутить своё девичество и молодость.

Рослый партизан подмигнул Бертолету. На его простодушном лице появилась хитрая усмешка. Он очень хотел казаться проницательным, этот парень из отрядного обоза.

— Галка-то, глянь, снова смотрит, — прошептал он. — На тебя смотрит!..

Медсестра, поняв, что её заметили, шагнула к Бертолету, поставила перед ним бикс — хромированную коробку для бинтов.

— Запаять сможете? — спросила она.

Бертолет осмотрел коробку:

— Попробую.

Галина ещё немного постояла рядом с подрывником и не спеша направилась к своему «медсанбату». Походка её была лёгкой, скользящей. И Бертолет и конюх посмотрели вслед сестре, вот только майор остался безучастным и продолжал глядеть прямо в притухающие уголья.

— Я часто замечаю, стоит и смотрит. На тебя!.. Контуженая она…

И конюх Степан дружелюбно толкнул подрывника в бок:

— А ты это… не теряйся.

— Степан! — сказал Бертолет. — Я сейчас детонатор буду вставлять, так ты уйди.

Но Степан не унимался:

— Красивая она, Галка… Вот только контуженая…

И вдруг улыбка сошла с его лица, он осёкся и уставился в одну точку.

Бертолет, заметив беспокойство во взгляде Степана, тоже посмотрел в ту сторону. И медсестра Галина, и часовой у командирской землянки, и даже безучастный до того Топорков — все, повинуясь общей тревоге, напряжённо смотрели в одну сторону.


По мокрой траве, по рыхлому песку шли четверо партизан, неся за углы плащ-палатку, в которой, тяжело провисая телом, лежал пятый. Позади, хромая, держа на отлёте перевязанную руку, как большую, неожиданно обнаружившуюся ценность, плёлся шестой. Лица партизан блестели от дождя и пота, дыхание было прерывистым.

Партизаны поворачивали вслед им голову, но никто не поднялся, не пошёл им навстречу, чтобы помочь нести бесконечно тяжёлую ношу. Это было только их право, их привилегия…

У землянки, где был «медсанбат», они остановились. Опустили на землю плащ-палатку. Медсестра Галина склонилась над лежавшим. Партизаны сняли шапки. Один из вернувшихся, веснушчатый, с дерзкими светлыми, словно бы хмельными, глазами, кивнул в сторону парня с перевязанной рукой:

— Займись, Галка… Шину бы ему… — И перевёл взгляд на другого своего товарища. — Ты как, Миронов?

Миронов приставил к уху ладонь. В этом тридцатилетнем партизане чувствовалась профессиональная солдатская выправка. Рваная, измазанная болотной грязью шинель сидела на нём ладно, подчёркивая выпуклую, крепкую грудь. И карабин он держал не с партизанской небрежностью, а по-уставному, прикладом к ноге.

— К докторам пойдёшь?

— Никак нет!.. — в свою очередь закричал Миронов. — Ничего!

Веснушчатый разведчик кивнул и, хмурясь, направился к командирской землянке. Но командир отряда, покачивая полным телом, сам шёл навстречу.

— Ванченко убит, товарищ командир, — тихо доложил веснушчатый. — …Возле горелого танка засаду устроили. Живьём хотели взять… Войчук ранен, Миронов контужен.

— Что с явками, Лёвушкин? — спросил командир.

— Явки завалились… Предательство это! — выдохнул Лёвушкин. — Предательство!

Топорков, привстав, слушал. На лице его явственно отпечаталась гримаса боли.

2

— Ну вот видишь, майор, — сказал командир стоявшему в землянке Топоркову. — Не тебе рассказывать, что это значит — враг в отряде.

Топорков слушал. Он ещё плотнее натянул на себя шинель, как будто озябнув от слов командира, но в движениях его появилась уверенность и в глазах пригас пронзительный блеск.

Командир и заместитель с участливой почтительностью смотрели на майора.

— Хорошо. Дайте мне автомат. Гранат, сколько унесу. И проведите через болото.

— Это глупость, — хмуро сказал Стебнев и прищурил птичьи глаза.

— Возможно. Но я уйду.

И, поправив шинель, клонясь вперёд тощим длинным туловищем, майор вышел из землянки.

— Может быть, и уйдёшь, — пробормотал командир. — Завтра!

Заместитель встревоженно посмотрел на него.


Пришёл вечер, и вспыхнули партизанские костры, отбрасывая мельтешливые тени. Топорков по-прежнему сидел неподалёку от коновязи, и глаза его, глубоко ушедшие под лобные дуги, не отражали мятущегося пламени.

Никто не обращал на Топоркова внимания, в партизанском отряде привыкли к появлению с «той стороны», от немцев, молчаливых, странных людей и к внезапному их исчезновению. Излишнее любопытство здесь было бы неуместным.

Уютно и мирно пофыркивали лошади, хрустели сеном, звенели сбруей. У ближнего костра, хлопая ладошкой о ладошку, приплясывал неунывающий старичок Андреев, мрачный темнобровый Гонта подбрасывал в костёр сучья. Медсестра Галина скользила лёгкой тенью поодаль, бросая взгляды в ту сторону, где примостился подрывник со странным именем Бертолет.

Топорков видел их и слышал негромкие голоса, и хруст сена, и металлическое позвякивание, и треск.

Он жили. Окружённые врагом, загнанные в леса, встречаясь каждодневно с лишениями и смертью, они всё-таки жили… Они приплясывали у костров, смеялись во весь голос…

А там, в двухстах километрах, под Деснянском… Топорков зажмурил глаза, и в ушах тут же раздался металлический, сухой голос: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter!.. Funfter!.. Funfter!..»

Этот голос впился в него и тряс, колыхал иссушенное, лёгкое тело.

— Товарищ гражданин! — заорал в самое ухо часовой, продолжая трясти Топоркова за плечо. — Никак не докличешься!.. Вас до командира просют!

— Слушай, майор! — подняв массивную голову, сказал командир. — Обоз с оружием мы вышлем! Есть тут одна идея…

3

Ритмично стучали в полумраке два молотка. Под навесом, где на стенах висели немецкие шмайссеры и карабины и аккуратными штабелями высились цинковые коробки с патронами, Топорков и заместитель командира Стебнев заколачивали большие ящики.

— Ты всё-таки будь осторожен, майор, — вгоняя гвоздь за гвоздём, говорил Стебнев. — Связь у него налажена неплохо. Рации, конечно, никакой не может быть, но доносит быстро…

— «Почта»? — спросил Топорков.

— Вероятнее всего. И где-то совсем близко… Так что об обозе они, наверно, узнают уже завтра или послезавтра… — Стебнев подхватил ящик, вынес его из склада под деревья, где стояли четыре пароконные телеги. Дно телег было выстлано сеном.

Стебнев поставил ящик на телегу, аккуратно уложил его.

— Думаю, предатель напросится вместе с обозом, — тихо сказал Стебнев, и круглые его глаза хитро прищурились. — Уж к больно лакомый кусок, этот обоз. В заслугу причислится.

— Вот как?

Под навес, пригнувшись, вошёл командир.

— Ну что ж! Всё идёт как надо! Добровольцы нашлись, майор! Парни знают, что идут на большой риск. Сказано им — везти оружие в Кочетовский отряд, соседям, за речку Сночь. Сказано, что ты оттуда. Что по званию майор… — Командир посмотрел на большие мозеровские часы с треснутым стеклом, ремешок которых впился в его мясистую руку. — Кстати, вот что… — Он снял часы и протянул их Топоркову: — Прими. Пригодятся.

— Спасибо.

— Заместителем твоим пойдёт Гонта. Толковый мужик.

— Он знает?

— Нет.

Командир вздохнул, отчего выпуклая шарообразная его грудь мощно натянула портупею.

— Пойдём, представлю тебя ребятам, майор. И смотри в оба!..

День третий ЗАПИСКА В «ПОЧТОВОМ ЯЩИКЕ»

1

В тумане меж деревьев двигалась какая-то группа. Неясные, зыбкие тени словно бы проецировались на белый экран. Чуть слышно поскрипывали колёса, и сочно, свежо чавкали, увязая в мокрую землю, копыта и сапоги: чвак, чвак, чвак…

Впереди шёл веснушчатый разведчик Лёвушкин, шёл, насторожённо прислушиваясь, указывая обозу путь по каким-то лишь ему одному известным приметам.

У первой телеги — груз укрыт под слоем сена, но видно по колёсам, что тяжёл, — шёл Гонта. Из-под сена, как указательный палец, выглядывал ствол трофейного МГ. Если бы не этот пулемёт, картина была бы мирной, почти идиллической: мужички в извозе…

Следом — вторая повозка, с Мироновым. Этот шёл мелкими шажками, бодро, и пуговицы на его шинели сияли, и подворотничок был подшит чистый, будто собрался сверхсрочник в субботнюю увольнительную.

У третьей повозки — Бертолет с парикмахером Берковичем. Эти шли задумчивые, ссутулившись, один за другим, будто несли, как бревно, одну общую тяжкую ношу.

Четвёртая телега — Степана — запряжена трофейными битюгами. За телегой, поводьями к задку, — две заводные лошадки.

Поотстав метров на пятьдесят от обоза, шёл арьергард — Андреев и Топорков. У Андреева за спиной — винтовка прикладом кверху. Брезентовый капюшон приоткрыт, и выставлено к туману, как радар, хрящеватое стариковское ухо.

Скрип-скрип, чвак-чвак…

Топорков поправил за спиной автомат, осмотрел серые спины, серые крупы лошадей. Вот и тронулись, вот и вышел обоз. Четыре телеги. Семеро партизан. В сущности говоря, семеро незнакомых ему людей. И один из них, возможно, враг…

У опушки, где туман распадался на клочья, выросли две фигуры — словно бы раздвоились тёмные стволы осин. Помахали руками, указывая путь. Обоз прошёл мимо и растаял в тумане.

Двое дозорных партизан посмотрели вслед, закурили. Тот, что был постарше, озабоченно покачал головой.

— Думаешь, не дойти? — спросил молодой.

Старший ничего не ответил, только смотрел в туман. И лицо у него было такое, как будто проводил товарищей в последний путь.

2

В частое постукивание колёсных ободьев о корни, приглушённые удары копыт о песок вливались, обтекая молчаливого и одинокого майора, тихие партизанские разговоры.

— Завидую, что ты учёный! — говорил Степан, поотстав от своих битюгов и обратив к Бертолету широкое, кирпичного цвета лицо. — Сильно завидую… Вот ты, например, чего окончил?

— Вообще-то в университете учился, — серьёзно ответил Бертолет. — Окончил филологический… а потом потянуло на физико-математический.

— Ух ты! — сказал Степан. — А вот, скажем, дроби знаешь?

— Знаю.

— И эту… физику?

— Немного.

Бертолет замялся. Он, как и все люди, увлечённые сложной внутренней работой, отличался в обращении особой, несколько наивной прямотой, и это, очевидно, нравилось простаку ездовому, с которым обычно разговаривали насмешливо. Степан вглядывался в тонконосое, удлинённое лицо собеседника с той внимательностью и увлечённостью, с какой мальчишка смотрит в калейдоскоп, стараясь догадаться, как это из простых и понятных элементов возникает непостижимая сложность.

— А чего ты каску носишь? — спросил он. — Это ж два кило железа. Я б лучше обоймов насовал по карманам.

— Как тебе сказать? — Бертолет улыбнулся. — Вот был такой Дон-Кихот, он медный таз носил, а я — каску… По правде говоря, я больше всего боюсь ранения в голову.

— А чего?

— Мозг! — Бертолет постучал по каске. — Здесь всё, в этом сером веществе. Все наши знания, чувства, память. Весь мир. Это самое важное и беззащитное, что есть в человеке.

— Скажи! — Степан покачал головой, затем, сняв шапку, провёл ладонью по волосам, словно бы нащупывая что-то, ранее ему неизвестное. — А шо? Надо будет завести каску!..

— Тебе-то зачем? — раздался голос Лёвушкина. — Чего тебе опасаться? У тебя самое ценное не здесь, ты ж наездник!

В своих мягких брезентовых сапогах разведчик Лёвушкин неслышно возник рядом, взял в мешке на возу сухарь, сунул за щеку.

— А по-моему, — сказал он Бертолету, — кто боится пули, тот не боец. Так вот, француз! — И растворился в соснячке, будто не появлялся.

— Ну, скаженный! — восхитился Степан.

Топорков позавидовал молодости и энергии разведчика. Каждый шаг давался майору с трудом. А хуже всего — это чувство одиночества среди людей, близких тебе по духу, но отдалённых раздельно прожитой жизнью.

Он шёл, смотрел, слушал, и длинные худые ноги его отшагивали ритмично, как косой землемерный аршин.


Гонта, подойдя к бывалому солдату Миронову, советовался, глядя исподлобья:

— Сколько сдюжим по песку, старшина?

— Да километров с тридцать пять. Мы в окружении, правда, по пятьдесят давали, так то бегучи… Колёса бы вечером надо подмазать. Я баночку трофейного тавота прихватил.

— Добре.

— И ещё: надо бы «феньки» с возов на руки раздать. Если наткнёмся на немца, сразу удар — и отход. Они гранатного удара не любят, теряются.

— Добре.

Умелый, ладный был партизан Миронов, бывший старшина-сверхсрочник; Топорков позавидовал его хозяйственной предусмотрительности, которая позволила старшине близко сойтись с полесскими партизанами.

3

Далеко за полдень телеги сгрудились возле старой, с засохшими когтистыми ветвями вербы. Тонко звенел неподалёку родник, и лошади, склонившись к воде и всхрапывая раздутыми ноздрями, пили, пили…

Привалившись к телеге, Топорков наблюдал за партизанами.

Конюх Степан хлопал лошадей по холкам, разглаживал спутавшиеся гривы. Бертолет, усевшись на причудливой коряге, силился стянуть с ноги сапог. Лёвушкин рассказывал Миронову довоенный анекдот о враче и старушке. Они сидели под самой ветлой, а над их головами зияло чернотой дупло.

— Товарищ майор! — встревоженно сказал Беркович, выбираясь из кустов. — Здесь кто-то был… недавно!

Топорков шагнул навстречу Берковичу, увидел разбросанные по земле рыжие бинты.

— Это мы… — пояснил Лёвушкин. — Здесь Ванченко умер.


Протрещали кусты, и последняя телега скрылась в лесу, распрямились ветви. Топорков остался на поляне под старой ветлой один. Он долго всматривался в деревья, кусты. Снова бросил взгляд на обгоревшее дерево с дуплом, на корягу, на тяжёлый, вросший в землю валун…

Кусты раздвинулись, и к ветле вышел Гонта.

— Ты чего, майор? — спросил он.

— Я сейчас… Догоню!

Гонта недоуменно посмотрел на Топоркова, двинул тёмными бровями и исчез в лесу. Но, отойдя недалеко, замедлил шаг, остановился и, обернувшись к поляне, стал вслушиваться.

А Топорков тем временем подошёл к ветле, нащупал узкой длиннопалой кистью тёмный провал дупла. Извлёк оттуда горсть старых, слежавшихся листьев. Неторопливо разжал пальцы, рассыпая листву. Глаза его прыгали с одного предмета на другой, словно он что-то искал.

Ногой отвалил корягу и долго смотрел на расползавшихся в разные стороны жучков. Подойдя к камню, Топорков внимательно со всех сторон осмотрел его, но и здесь ничего не нашёл. Майор тяжело вздохнул, ссутулился, бросив вниз ладони, будто прикреплённые к тонким запястьям. Сейчас было особенно заметно, как он устал и как тяжело его истончавшим в лагере мышцам нести груз крепких ещё и жёстких костей.

Длинная повытертая шинель висела на майоре, как на распялке. Он пожал плечами и отправился догонять обоз. Когда майор спешил, то клонился узким торсом, словно бы падая и едва поспевая подставлять под рвущееся вперёд тело тонкие ноги.

Гонта внезапно вышел из кустов:

— Ты что там потерял, майор?

— Ничего… Осень… Тихо…

Удивлённо — и недоверчиво блеснули прищуренные запорожские глаза Гонты под густыми бровями. Но это был мгновенный блеск.

— Ясно, — сказал Гонта.

4

Крутились, поскрипывая, колёса. А рядом с колёсами отшагивали, с подскоком, большие и грубые яловые сапоги Бертолета. Каждое движение доставляло подрывнику немало страданий — это было видно по его лицу, по прыгающей походке.

— Скажите, а почему вас зовут Бертолетом?

Подрывник удивлённо посмотрел из-под каски на майора. Он не ожидал, что этот молчаливый, мрачный человек может проявить интерес к его особе.

— Кличка. Из-за первой нашей мины. Не было взрывчатки, а мне удалось достать бертолетову соль… А может, из-за французской фамилии.

— Вот как! Вы француз?

Бертолет улыбнулся:

— Француз… Если Пушкин — абиссинец, а Лермонтов — шотландец. Предки, говорят, гугеноты были — переселились когда-то, лет двести назад, в Россию. Потому моя фамилия Виллo.

— И давно вы в отряде?

— Не очень… Мне здесь нравится, — неожиданно улыбнулся подрывник.

— А портянки вы так и не научились накручивать, Виллo, — сказал Топорков.

Лес был осиновый — низкорослый и редкий. Солнце пробило облачную муть и плавало в небе, как яичный желток.

Обоз то и дело пересекал уютные поляны, поросшие высокой, не по-осеннему сочной зеленью. Казалось, люди и лошади плывут по зелёным озёрам.

Теперь в арьергарде, рядом с Андреевым и Топорковым, упруго шагал Миронов.

— Трава-то, трава! — восхищённо говорил старик. — Эх, косу б намантачил и подобрал бы всю, как есть… Последняя!

— Ну даёшь! — рассмеялся Миронов.

— Ты солдат, тебе не понять… Солдат на всём готовом.

— Это да, — согласился Миронов. — Мне-то служба всегда нравилась. Порядок в ней!

— А в партизаны как попал? — спросил майор.

— Куда было из окружения? Не под Гитлера же!

Лёвушкин, пригибаясь, пробежал через луг, усыпанный клочьями наползающего откуда-то с болот вечернего тумана. Нырнул в низкорослый ольховник. Там сквозь редкую ржавую листву просматривалось странное громоздкое сооружение, лишённое привычных глазу форм, неопределённого цвета.

— Это танк, — сказал Гонта Топоркову. — Здесь наши, когда выходят из болота, всегда днюют.

Лёвушкин взобрался на танк и оттуда помахал рукой: мол, всё в порядке. Обоз тронулся к ольховнику.

— Надо бы дальше двигаться, — сказал Гонта майору. — Потемну спокойнее. Ночь — это и есть партизанский день.

— Будем отдыхать, — ответил майор.

— Я к тому говорю, что здесь немцы могут засаду устроить, — повторил Гонта настойчиво. — Ванченко-то здесь ранило…

— Вот и обеспечьте охранение!

Голос у майора был негромкий, ровный, без каких-либо командирских интонаций, однако такому голосу невозможно было не подчиниться.

Гонта пожал обтянутыми кожаной курткой покатыми мощными плечами, брови его, сросшиеся и всегда нахмуренные, сцепились ещё плотнее.

5

Телеги расположились неподалёку от подбитого танка.

Когда-то это был скоростной БТ-7, красивая, лёгкая машина, из тех, что москвичи привыкли видеть на довоенных парадах.

В один из летних дней сорок первого года отчаянно выбежал этот танк навстречу иной военной эпохе — эпохе двухвершковой лобовой брони и кумулятивных снарядов. Сильным взрывом сорвало башенку и бросило на корму. Сквозь оплавленную дыру в переднем скосе была видна выгоревшая внутренность танка. Одна из гусениц лежала на земле, и сквозь траки тянулись к небу стебли мятлика и белоуса.

Топорков, холодный, сдержанный Топорков, повёл себя странно: прижался к шершавой броне и погладил её ладонью. Танк давно выстыл, он утерял под дождями и ветром сложный, живой запах машины, но Топорков, стоя рядом, раздул ноздри и вдохнул воздух.

Обернувшись, майор встретился глазами с подрывником в каске и устыдился своего порыва, нахмурился.

— С ними я в Испании воевал, — сказал он.

Не каждый мог понять то, что переживал он, Топорков. Но Миронов, старшина-сверхсрочник, служака с белым подворотничком, понял. Он подошёл к танку, сказал:

— Молодость это и моя тоже, товарищ майор. Жалко!.. — И добавил потише: — Мы здесь только двое кадровых. Так что полагайтесь, я дисциплину соображаю.


Наступила ночь. Лёвушкин, лёжа на плащ-палатке и покусывая травинку, спрашивал у Берковича с ленивой, немного кокетливой самоуверенностью человека, который и вблизи врага способен сохранять спокойствие и думать о постороннем.

— Скажи, парикмахер, у тебя карандашика, случайно, нет?

— Нет. А зачем тебе? Почта не работает.

— Стишки сочинил. Про любовь. Хочу записать. Как ты думаешь, ничего? «Пусть сердце живей бьётся, пусть в жилах льётся кровь, живи, пока живётся, да здравствует любовь!»

— Вроде где-то слышал. Сам сочинил?

— А ничего стишки?

— Не знаю, — ответил Беркович. — Как ты думаешь, мог я стихами интересоваться, имея на руках пять душ детей? — И добавил: — Для Галки стихи?

— Ну уж! — насупился разведчик. — Слушай, а ты чего с нами напросился?

— Мы же в Кочетовский отряд, так это мимо Чернокоровичей, — сказал парикмахер. — А в Чернокоровичах дом тёщи. Может, она знает, что стало с Маней и детьми.

Лёвушкин присвистнул:

— Думаешь, прогуляемся и вернёмся?

— Нет, — покачал головой Беркович. — Не думаю. Но надоело стричь ваши головы…


А Топорков сидел у маленького, осторожного костерка и рассматривал протёртую на сгибах немецкую карту. Странно было видеть на ней транскрибированные на чужой язык, длинные, как воинские эшелоны, названия: «Kotschetoffka», «Tshiernokoroffitsci»… Изучив карту, Топорков достал из планшетки карандаш, блокнотик и вывел на листке несколько слов.

6

Андреев был в охранении; в своём дождевичке он стоял под деревом, как охотник в засаде, ничем не выдавая себя.

Хрустнула ветка, затрещала сойка — будто кто-то принялся ломать сосенку, — и Андреев насторожился, приподнял винтовку. Заметил фигуру, молодо и легко идущую через лес. Седые щётки бровей у Андреева поползли вверх.

На опушку вышла медсестра Галина. В распахнутом ватнике, с плотно набитой противогазной сумкой через плечо она проскочила мимо Андреева, направляясь к танку.

Старик покачал головой.

Майор оторвался от блокнота. Над ним стояла медсестра Галина. Блики пламени скользили по её лицу.

Майор встал, одёрнул шинель. Бертолет, который тщетно пытался справиться с портянками, испуганно и радостно смотрел на медсестру.

— Я решила пойти с вами, — выпалила Галина заученно. — Отпросилась. Без медицинской помощи вам не обойтись. И на разведку мне легче!

— Это совершенно невозможно, — сухо сказал Топорков.

Он стоял тонкий и прямой, как гвоздь, вбитый в пригорок.

Непонятный он был Галине человек, замкнутый внутри на какой-то хитрый замочек, — не то что остальные партизаны.

Галина в растерянности перевела взгляд на товарищей. Бертолет склонил голову, скрылся за стальным ободом каски. Лёвушкин, ухмыляясь, принялся постругивать финским ножом палочку, а Степан — тот достал гигантских размеров парашютного шёлка тряпицу и высморкался, отчего получился звук совершенно неожиданный — как если бы вдруг просолировал тромбон. Миронов застыл в ожидании.

— Товарищ Топорков! — дрогнула Галина. — Я вам обузой не буду! — И перевела взгляд на стёртые ноги Бертолета, как-то безжизненно лежавшие на траве.

Нет ничего более жалостного, чем вид человека в каске и при оружии, открывшего пергаментную слабость ног. Разувшись, солдат как бы лишается ореола военной неуязвимости и переводит себя в слабое сословие штатских.

— Это решительно невозможно, — повторил Топорков.

Глаза у Галины вспыхнули, и светлое её, не отягощённое морщинками личико исказила гримаса. О, это была партизанская девица, из незнакомого майору племени.

— Эх, товарищ майор, — сказала Галина. — Не хотите подвергать меня риску? А откуда вы знаете, что нам можно и что нельзя? За аусвайсами к немецким офицерам можно ходить, да? И на явки?.. Я в отряд девчонкой пришла: здесь теперь вся моя жизнь, и молодость, и старость, всё… Буду с вами! Уцелеем — хорошо, а нет — вы не ответчик. А своё дело я буду здесь делать, помогать вам буду. — От волнения она начала заикаться: и давний бомбовый удар, нанёсший контузию хрупкому, стройному телу, долетел вдруг до Топоркова — пахнуло гарью и болью.

Слиняло ироническое выражение на лице Лёвушкина, он во все глаза смотрел на медсестру. Замер и Бертолет.

Топорков пожевал сухими губами и ушёл во мрак, к Гонте, который пристроился на сене поодаль от танка.

Пулемётчик набивал ленту патронами, которые он, как семечки, доставал из необъятных карманов кожаной куртки. Действовал он ловко, на ощупь.

— Скажите, Гонта, вас удивило бы, если бы в группе оказалась медсестра? — спросил майор.

— Галка? Что, пришла? Тю, контуженая! Из-за взрывника этого.

И Гонта неодобрительно покачал своей крепкой темноволосой головой.

Когда Топорков вернулся, медсестра, склонившись над Бертолетом, перевязывала ему ногу. Рядом стояла раскрытая сумка противогаза и склянка с риванолом.

Галина встревоженно смотрела на Топоркова.

Две несмелые морщинки тронули узкие губы майора у самых их уголков. Он словно бы заново осваивал нехитрую мимику улыбки.

— Что вы так смотрите? — спросил майор. — Живых мумий не видели?.. Какое вам выдать оружие? Автомат?

7

Низкорослые партизанские лошадки с бочкообразными боками протащили первую телегу мимо танка.

Было ещё сумрачно. Полосы тумана плавали между чёрными кустами, небо обозначилось синевой. Проскрежетали ржавыми голосами злодейки-сойки.

— Пойдёте с первой телегой, — сказал Топорков Гонте.

— А вы?

— Буду в прикрытии, сзади.

Вновь недоверчиво сверкнули прищуренные глаза Гонты.

— Противника надо ждать спереду. — И Гонта, не дожидаясь ответа, ушёл.

Топорков проводил взглядом обоз. Весело махнули хвостами две заводные лошадки, привязанные к последней телеге, и Топорков остался один.

Он не спеша прошёлся вокруг танка, цепко осматривая землю и кустарник, как будто снова что-то искал. Длинный, на длинных ногах, со склонённой головой, он был похож на идущего за плугом грача.

Ничего не найдя на земле, майор приступил к танку.

Он оглядел его беглым и точным глазом военного человека, отмечая малейшие неровности и углубления: визирные щели, края оплавленной дыры в лобовой части, заглянул и под крылья, и под ленивцы.

Затем взгляд его упал на гусеницу, лежавшую рядом с танком.

Гусеница как гусеница — гигантская ржавая браслетка, обречённая истлевать в земле. Но майору бросились в глаза красные точки жучков-«солдатиков» на последнем траке. То ли они выползли погреться на вялом утреннем солнышке, то ли были кем-то потревожены.

Майор поднял трак. И не увидел отшлифованной тяжестью глянцевой поверхности, как. это бывает, когда поднимаешь лежач-камень: земля здесь была взрыта.

Смахнув верхний слой земли, Топорков увидел совсем новенькую стреляную гильзу от противотанкового ружья. Оглянувшись по сторонам, он бережно, как эксгуматор, боящийся чумной заразы, взял гильзу в руки и вытряхнул оттуда свёрнутый в трубочку лист бумаги. Прочитал несколько коротких неровных строчек: «Оч. важно! Обоз идёт в Кочетов, п. о. 4 тел. 47 ящ. с ор. боепр., 8 бойцов (1 жён.). Команд, майор из Кочет, п. о. Через Камышов перепр. у 14 корд.Фёдор».

Майор скатал листок в трубочку и вложил в гильзу, всё это присыпал землёй и укрыл тяжёлым траком. Затем он тщательно вытер руки, оправил шинель, огляделся ещё раз и отправился догонять далеко ушедший вперёд обоз.

Топорков спешил. Он клонился прямым торсом, он всё падал и не мог упасть: вовремя подставляли себя худые, длинные ноги и отмеряли метр за метром. Было в этом его движении что-то бесстрастное, размеренное, как у машины, и только хриплое, с канареечным подсвистом дыхание говорило о том, что не всё ладится у майора с многочисленными шатунами и шестерёнками, работающими внутри.

День четвёртый «ВСЁ ИДЁТ ХОРОШО»

1

На пригорке Гонта поднял руку, и обоз остановился. Гонта наконец заметил Топоркова, и в глазах его, упрятанных под трехнакатные брови, погас тревожный блеск.

Обоз остановился. Топорков прошёл вперёд.

Гонта поднял цейсовский восьмикратный бинокль. На лугу, уже очистившемся от клочьев тумана, светлела петлявая просёлочная дорога. По ней ползли два грузовика с солдатами. Отсюда, с пригорка, даже усиленные цейсовской оптикой, они казались не больше коробков.

Гонта, который, как и каждый партизан, был воспитан ближним боем, смотрел на эти грузовики спокойно.

— Вот, майор, — он протянул бинокль Топоркову, — видать, снова егеря. «Эдельвейсы». Понаперли их сюда с Кавказа на переформирование. Теперь на нашем брате будут тренироваться.

— Егеря хорошо действуют в лесах, — бесстрастно сказал майор, рассматривая грузовики.

— Радости — полный воз, — сказал Гонта. — Нам здесь дорогу надо переходить.

— Значит, будем переходить.

Гонта в упор посмотрел на Топоркова:

— Ночью-то перешли бы без риска… Ну ладно!

2

За лугом вновь начался сосняк, и партизаны было повеселели, но тут сойки протрещали тревогу.

Андреев, откинув капюшон, обнажил жилистую шею, задрал кверху бородёнку, наставил круглое ухо. Послышалось тарахтение, будто мальчишка вёл палкой по штакетнику. Это был чуждый лесу механический звук.

Лёвушкин свистнул. И лошадёнки под окрики партизан рванули в сторону от дороги, в соснячок.

Галина с автоматом в руке, напрягая крепкие икры, пробежала к старым окопам, уже поросшим по брустверу молочаем. Сползла, ссыпая песок. И тут же кто-то рядом приглушённо чихнул и произнёс звонким, радостным шепотком:

— На здоровьичко вам! — И ответил самому себе: — Спасибочко! — После чего Лёвушкин сильной рукой пригнул Галину к земле, спрятал её за бруствер.

— «Энсэушки»! — шепнул Лёвушкин. Он сидел у бруствера, в частоколе воткнутых в песок сосновых веточек и смотрел на обширную, поросшую вереском поляну, куда вливалась лесная дорога.

Тарахтение нарастало.

— Четырёхтактные, — сказал Лёвушкин почтительно и сплюнул. — У них на каждой машине ручняк.

За поляной, на взгорке, серыми мышиными клубками прошмыгнули шесть мотоциклов с солдатами. Тарахтение метнулось за ними хвостом и стало стихать.

Лёвушкин следил за мотоциклами и в то же время видел рядом лицо Галины, полуоткрытые её губы и ощущал щекой и ухом шелестящее дыхание.

Он не снял руку с плеча медсестры, а, напротив, сжал пальцы и повернулся к ней. В захмелевших, дерзких его глазах отразился в перевёрнутом облике дурманный осенний мирок — сухой окоп, мягкий пружинистый вереск с фиолетовой пеной цветов и густой полог хвои.

— Будешь приставать — застрелю, — сказала Галина, глядя в глаза Лёвушкину и яростно отвергая отражённые его зрачками соблазны.

— Дурёха, — прошептал Лёвушкин чужим, добрым голосом. — Ну чего увязалась за ним? Ты девка простая, ты моего поля ягода. Я человек весёлый, надёжный, я тебя защищу хоть от фрицев, а хоть от своих… И если войну переживём — не брошу, вот ей-богу! А с ним-то как? Он человек умственного полёта. Он-то и сейчас сторонится тебя. А ты тянешься… Дальше-то как будет?

Галина перевела дыхание. Метко упали последние слова Лёвушкина, прямо на живой нерв. Но Галя была девочка крепкая, из донбасского посёлка, из семьи с двенадцатью ртами и пьющим отцом.

— Ладно, — сказала она. — Верно ты говоришь. Ты вон какой ловкий, сообразительный. Всё умеешь… А он нет. Он внутри себя живёт, его обидеть просто. Я ему нужна. Вон ноги стёр… — И она всхлипнула, сразив себя этим последним аргументом.

— Ты о себе подумай! — бросил Лёвушкин.

— А я думаю. Я, может, впервые полюбила. Может, это всё доброе, что мне отведено.

И она полезла из окопа.

— Тю, контуженая, — тусклым голосом бросил вслед Лёвушкин.

Соснячок оживал. Раздавались голоса. Телеги неторопливо покатились к дороге.


Лёвушкин мягко шёл по лесу. Даже опавшие листья не шуршали у него под ногами. Лицо у разведчика было полынным, а глаза злые.

Его нагнал Миронов. Присвистнул, подзывая разведчика.

— Чего тебе, старина? — спросил Лёвушкин.

— Слушай, ты к Галине не приставай, ладно?

— Тебе что? Подглядывать приставлен?

— Не приставлен… А ты отряд не порушай. Галка — она для нас особая дивчина. Её беречь надо.

— Особая! — ухмыльнулся разведчик. — За Бертолетом вон как прибежала!

— Это уж её выбор, — спокойно сказал Миронов.

— Больно ты справедливый, солдатик, — сказал Лёвушкин. — Дать бы тебе по уху, да злость надо на немца беречь.

Топорков слышал этот разговор и усмехнулся одними глазами. Всё в группе шло как нужно, вмешательства не требовалось, это был отрегулированный, самоналаживающийся организм. Лишь мрачный Гонта беспокоил майора.

3

Внизу поблёскивала речушка, вся в тугих, масляных разводьях струй. Вода была такой холодно-прозрачной, что при взгляде на неё ломило зубы. И плыли по ней седые узкие листья тальника. За рекой широко расстилались сизо-зелёные заросли ивняка. Картина была мирная, лёгкая, акварельная.

Подошёл, хлопая полами длинной шинели, Топорков. Развернул потрёпанную трофейную карту.

— Надо бы идти берегом до четырнадцатого кордона. — Гонта ткнул пальцем в карту. — Там мосточек есть. Хлипкий, но телеги выдержит.

— Ясно, — сказал майор. — Однако переправляться будем здесь. Вброд.

— Дно топкое, — терпеливо, но уже с нотками плохо сдерживаемого раздражения пояснил Гонта. — Если застукают на переправе — хана. Мотоциклетки шныряют, видел?

— Видел.

Гонта повернулся к Миронову и Лёвушкину, ища поддержки. Но разведчик пожал плечами, не желая ввязываться в спор начальства, а бывший старшина-сверхсрочник пробормотал:

— Конечно, с точки зрения военной лучше у четырнадцатого кордона… Но товарищу майору виднее.

— Виднее! — буркнул Гонта.

Топорков уложил карту в планшетку.

— Ну всё. Гонта, возьмите пулемёт и выберите позицию над рекой.

— Так, — крякнул тот, пряча глаза под брови.

И не спеша, вразвалочку, как волжский крючник, пошёл к телегам. Взвалил на широкую спину свой МГ, окликнул Берковича и Лёвушкина и зашагал к кустарнику.

Гонта установил пулемёт над излучиной реки дулом к дороге. Беркович помог заправить ленту.

— Это правда, что ты до войны знал майора? — спросил Гонта.

— Так точно! Стригся лично у меня…

— Ну и что за мужик?

— Толковый, культурный командир. Стригся под ёжик. Одеколон предпочитал «Северное сияние»…

Гонта с сожалением посмотрел на парикмахера:

— Так, так… «Северное сияние»… Подробная характеристика. И вдруг он насторожился, замер. Издалека сюда докатился весёлый треск.

Степан подогнал первую подводу к воде. Но лошади попятились, вскидывая головы и бешено кося глазами.

— Н-но, Маруська, Фердинанд, но! — ревел Степан.

Но лошади не шли.

— Щас, товарищ майор, щас! — засуетился Степан. — Боятся, черти, холодной воды… и топко… Я своих бомбовозов погоню. Они кони трофейные, дисциплину понимают. Пускай первыми…

По кирпично-красному лицу ездового вместе с потом струилось вдохновение.

Трофейные короткохвостые битюги мрачно и обречённо потащили в воду тяжёлую телегу.

Далёкое тарахтение мотоциклов донеслось и до стоящих на берегу Топоркова и Миронова.

— Ну, Зойка, Герман!.. Ну!.. — подбадривал коней Степан.

Колёса по ступицы вошли в воду и остановились, завязли.

— Ну, ещё чуть-чуть!.. Ну, ещё малость!..

Кони хрипели, буграми вздулись под кожей мускулы — тяжёлая телега не двигалась с места.

Топорков ступил в воду, но его опередил Миронов. Утопая в вязком иле, падая и захлёбываясь, он подхватил лошадей под уздцы и потянул вперёд.

— А ну взяли!.. Ну быстрей!..


И вот уже будто дюжина бондарей зачастила молотками по пустым бочкам. Загремел весь лес.

Серой пылью обдало лица Гонты и Берковича. Краска со щёк ушла, а глаза запали, стали щёлочками.

Шесть мотоциклистов один за другим промчались по дороге в грохоте и гари. В колясках, прыгающих по бугоркам, сидели пулемётчики. А водители, в глубоких тевтонских касках, из-под которых виднелись стёкла очков да клинья подбородков, в перчатках с раструбами, держались за прямые палки рулей так осатанело, как будто те готовы были вырваться и умчаться в лес отдельно от колёс и седоков.

От дороги до края обрыва было метров пятнадцать. И эта узкая, поросшая рыжим папоротником полоска земли укрывала за собой партизанскую переправу.

Мотоциклисты унеслись, а на поляне осталось сизое облачко выхлопной гари.

Гонта вытер лицо рукавом куртки, и кожаный рукав глянцевито заблестел, словно от выпавшей росы.

Лёвушкин же, который сидел в густых рыжих космах папоротника неподалёку от дороги, закурил. После этого стал деловито раскладывать по карманам лимонки, гревшиеся на песочке, как черепашьи яйца.

Когда все перебрались на другой берег, Гонта догнал майора, сипло, задыхаясь, сказал:

— Если б немцы нас застукали, последняя пуля в пулемёте была б твоя.

— Ну что ж… Спасибо на откровенном слове, — ответил Топорков.

4

Обоз стоял в приречном лесу среди ивняка, который ещё не сбросил листву и укрывал партизан надёжно и плотно. Туман сочился сквозь ветви. Партизаны кутались кто во что горазд. На ветвях висели гимнастёрки, брюки, кителя. Галина, накрывшись грубой рогожкой, лежала на телеге.

Лошади безучастно жевали, опустив морды в подвешенные к сбруе торбы.

Андреев — бородёнка на сторону — спросил у окоченевшего Топоркова:

— Вечер к туману пошёл, товарищ командир. Разрешите?

Майор кивнул.

— Огонь — это всё для человека, — бормотал Андреев, выдувая огонёк с помощью своей увесистой «катюши». Искры, как злые мухи, носились у его бородки. — Сытому да обогретому и воевать легче.

Лёгкое пламя затрепетало в окопчике — и тотчас же все потянулись к костру.

— Ловко ты, дед, — похвалил Андреева Миронов.

— Дело-то знакомое. Я ведь свою жизнь в лесничестве отработал, объездчиком — где ночь застала, там и дом… — Андреев оглядел всех ласковыми, слезящимися от дыма глазами. — Вот… И ревматизм не будет меня мучить. Уж больно невоенная болезнь! Стыдно даже за свой организм…

— Организм! — заметил маленький сутулый Беркович, колесом согнувшийся под своей трофейной офицерской шинелью. — Да я бы свой дом променял на ваш организм, такой у вас организм!

— А что у тебя за дом? — спросил Андреев.

— Э, где он теперь, мой дом? — грустно отозвался Беркович.

В самом деле, где его, Берковича, дом? И где дом долговязого человека по фамилии Виллo, где дом майора Топоркова, бойкого Лёвушкина?


Всходил месяц. Он выкатился по светлому ещё небу над рекой, над округлыми ивовыми кущами, над похолодевшей, окутанной туманом землёй. И тотчас заблестела и словно бы остановилась, накрывшись фольгой, река. И была эта картина тихой, мягкой и до глухой, до сердечной боли русской.

На склоне пригорка, зелёного от озими, лежали двое дозорных — Лёвушкин и Бертолет, каска которого чуть поблёскивала под лунным светом. Вдалеке, на вершине пригорка, чёрными квадратами изб темнело село. Кое-где горел свет в оконцах, и доносилась музыка. Кто-то выводил на немецком языке:


«Die Muhlsteine tanzen…»[12]


— Радиолу запустили, — прошептал Лёвушкин. — Наша ведь радиола. Там клуб был до войны… Да, испоганили землю. Мы в холоде, как жабы за камнем. А они свою музыку пускают!

— Это не их музыка, — сказал Бертолет. — Это Шуберт. Это ничья музыка.

Они лежали, тесно прижавшись, согревая друг друга.

— Культурный ты очень, добренький, — сказал Лёвушкин. — Встречал я одного такого. В Чернигове. «Пойдём, — говорю ему, — с нами». А он говорит: «Я неспособный к войне, в человеке, — говорит, — врага не вижу». — «Как так, — говорю, — не видишь? — Да как врежу ему промеж глаз: — Вот тебе враг известный, выбирай хоть бы меня, а не сиди на месте чирием!..» Так вот и ты: музыка тебе ничья!

— За что ты меня не любишь, Лёвушкин? — спросил Бертолет.

Взлетела над селом ракета, и они прижались к земле. Забегали, замельтешили по озими резкие тени. Баритон, певший о вертящихся жерновах, примолк, словно испуганный ярким светом.

Под навесом из густого ивняка, где сбились телеги и лошади, из-под земли выбивался язычок огня. Над огнём — чугунок литров на пять, над чугунком — раскрасневшийся Миронов с ложкой.

К костру из ивняка вышел Гонта. Он зябко передёрнул плечами, направился к Топоркову:

— Немцы ракеты пущают. Не нравится мне всё это. Самое время проскочить до Калинкиной пущи.

— Люди должны отдохнуть, — отрезал Топорков.

— Ну-ну… Как знаешь… — Гонта хрустнул крепкими костями, в упор оглядел майора — тяжело оглядел, как будто катком придавил.

Майор, не обращая на Гонту никакого внимания, смотрел на огонь внимательно и насторожённо, как филин.


— Слушай, Бертолет, а чего это сюда столько фашистов нагнали? — осенило Лёвушкина. — Стреляют, охранение выставили… Может, это они наш обоз ищут?

— Как это — ищут? — не понял Бертолет. — Откуда они узнали?

— Известно откуда! Они ведь не дураки. Вон наши хлопцы в последнее время сколько раз на засады нарывались. Сыпал кто-то… А вдруг он теперь среди нас?..

Бертолет встревоженно посмотрел на Лёвушкина:

— Этого не может быть.

— Всяко может быть. Не узнаешь ведь, что там. — Лёвушкин постучал согнутым пальцем по каске Бертолета. — А кабы узнал, так очкуром бы задушил.

Туман, укутавший реку, карабкался уже по песчаным склонам, просачивался сквозь редкие деревья и охватывал с флангов деревню.

5

Партизаны спали — кто на земле, поближе к огню, подстелив ивовые ветви, кто на телегах, и лошади придремали, свесив головы, когда вопросительно и жалобно прокричала желна: «Пи-у, пи-у…»

Андреев ответил ей таким же писком, и вскоре две тени проскользнули в кустах: одна небольшая, гибкая, как бы смазанная маслом в сочленениях для упругости, вторая — угловатая, припадающая на одну ногу, с неестественно огромной головой. Тени приблизились к огню и превратились в Лёвушкина и Бертолета.

— Немцев в Ольховке человек пятьдесят, — доложил Лёвушкин майору. — Шебуршатся. Может, сняться нам да рвануть, пока туман? А?..

— Кони притомились, — ответил майор. — Утром снимемся.

Гонта, лежавший неподалёку, приподнял голову и, услышав ответ майора, усмехнулся. Было в этой усмешке нечто зловещее.


…И ещё один человек проснулся в ту минуту, когда разведчики вернулись к лагерю: медсестра Галина. Она откинула край рогожки и сонно улыбнулась Бертолету.

Днём, в ватнике, плотно подпоясанная солдатским ремнём, с автоматом, была медсестра Галина боевой товарищ, партизанская подруга, знающая, как зондировать рану при помощи прокалённого в огне шомпола, как устанавливать мину-противопехотку и определять направление авиабомбы, сброшенной с «юнкерса».

Но сейчас, согревшись под своей рогожкой, с припухлым, порозовевшим лицом, она была растерянна, уютна и добра, как все женщины, пробуждающиеся в минуту возвращения мужчины, которого ждали.

И исчез на какое-то мгновение ивовый лес с повозками, мужским храпом и стуком копыт, с бессонным взглядом Топоркова, исчезла деревня Ольховка, где меломан в мышиного цвета форме слушал Шуберта, исчезли «эдельвейсы»… и остались только двое — сонная женщина и мужчина, вернувшийся домой.

И Бертолет, почувствовав тайный, свободный от дневных запретов смысл улыбки, ответил улыбкой, какой-то застенчивой, быстренькой, суетливой, и принялся срочно укладываться на валежник у костра.

Галина всё смотрела на него, словно ожидая прикосновения или слова. Проходя мимо, быстроглазый Лёвушкин надёрнул на лицо медсестры край покрывала и грубо сказал:

— Спи! Чего глазелки вылупила? Не намаялась за день?.. И видел всё это бесстрастный, как летописец, майор Топорков.

Достал он блокнот и при свете догорающего костерка сделал очередную запись: «22 октября. Прошли 32 км. Переправились. Немцы ищут обоз. Пока всё идёт хорошо. Даже слишком хорошо».

В сторонке тихо переговаривались Гонта, Лёвушкин и Миронов.

— Добром это не кончится, — говорил Гонта. — Зря чужого назначили, зря.

— И я думаю, — согласился Лёвушкин. — Меры надо принять. Вот только Миронов у нас любит начальство лизать.

— Моё дело солдатское, — отвечал старшина, нисколько не обидевшись. — А только майор — это майор. Ты сначала дослужись! Да он имеет полное право тебя в пекло послать и золу обратно не востребовать!

— Дурак! — сказал Гонта.

День пятый ГОНТА ПОКАЗЫВАЕТ ХАРАКТЕР

1

К рассвету туман исчез, подгоняемый холодом, а подбитые утренником листья посыпались с ив. Партизаны спали, накрытые этими листьями, как камуфляжной сетью, и даже спины лошадей отливали серебристо-зелёным.

Большие, с треснувшим стеклом часы на свесившейся с телеги руке Топоркова показывали пять. И едва минутная стрелка коснулась своего ежечасного зенита, как Топорков вздрогнул и соскочил со своего походного ложа. Разбудил ездового:

— Степан! Осмотри каждую повозку. Каждую гайку подвяжи тряпицей, чтоб не грюкнуло. Рядом с немцами пойдём.


Тихо-тихо вращались обмотанные тряпицами колёса, отсчитывая секунды походной жизни. Дорога шла через редкий орешник, за которым открывался полевой простор.

— Похоже, мимо Чернокоровичей и пойдём, — говорил Беркович Андрееву и Гонте. — Найду я там кого из своих?

— Там видно будет, — отвечал Гонта.

— Найдёшь! — успокоил Берковича Андреев. — А не найдёшь, так люди скажут. Человек не иголка!

— И я так думаю, — охотно согласился с Андреевым Беркович. — Может, Лейбу встречу. Он-то скажет! Вы не знали старого Лейбу, это такой человек! У него имелся слепой конь, и он с этим конём ходил по колхозам, собирал щетину для заготсырья. Так жил… Такой человек: молчит, молчит, потом вдруг остановит мужика и выложит ему всё! Ну, всё: как мужика зовут, и сколько детей, и чем болели…

— Гадал, что ли? — спросил Андреев.

— Нет, просто так. Знал как-то! Или спрашивает: «Мужик, щетина есть?» Тот говорит: «Нет щетины!» А Лейба говорит: «Ты посмотри на припечке, где крейда у тебя стоит, там в банке с-под монпасье имеется щетина с прошлогоднего кабанчика, которого ты осенью резал». Мужик смотрит: да, коробка с-под монпасье и там щетина. Положил да забыл… Такой был человек Лейба. Говорят, ещё при царе ему предложили ехать ко двору, но он отказался: такой был человек! Моему тестю он сказал ещё до первой войны: «Ты, Яков, пойдёшь на войну, но не бойся — на четвёртый год вернёшься домой, и все твои будут живы и даже более того!» И тесть всё гадал: почему «более того», а когда вернулся через три года из австрийского плена, то узнал, что у него почему-то дочка родилась. И слава богу, потому что вышла мне хорошая жена. Уже если встречу Лейбу, так он скажет!

— Поповские сказки! — сказал Гонта. — А Лейба твой шарлатан. А если б был такой, так уж я знал бы, о чём спросить.

— Что бы ты спросил? — поинтересовался Андреев.

— Знаю, — ответил Гонта. — Уж я спросил бы!

Топорков размашисто шагал рядом с прихрамывающим Бертолетом, похожим в своей каске и длинном пальто на осенний гриб опёнок.

— Вы женаты, Виллo? — спросил Топорков.

— Я? — Бертолет растерялся. — Собственно… нет… Была невеста, собственно. Но… фамилия у меня, знаете, неудачная. В тридцать седьмом я уехал учительствовать в деревню, да как-то всё расстроилось. — Он обеспокоенно посмотрел на майора, а затем выпалил скороговоркой: — Если вас интересует моя биография, я могу подробно.

— Ну зачем же так! — со своей обычной сухостью парировал это предложение майор. — Просто хочу выяснить, почему вы так суровы. Вон там, у второй повозки, медсестра одна управляется, — продолжал Топорков. — Пойдите и помогите ей. И вообще, позаботьтесь. Вы же мужчина, подрывник, чёрт вас возьми!

Странная, несмелая улыбка скользнула по лицу Топоркова.

Бертолет, сорвавшись с места, бросился догонять вторую повозку. И вот уже огромные разбитые сапоги Бертолета зашагали рядом с хромовыми трофейными сапожками Галины.

А далеко впереди обоза шёл Лёвушкин.

Шаг у Лёвушкина вольный и бесшумный — кошачий шаг. Глаза быстрые, зоркие, глядящие так широко, что, кажется, с затылка — и то подмечают. Ну просто как у стрекозы — фантастические глаза. Слух чуткий, подхватывающий шелест падающего сухого листа и шум дальнего ручья в колдобине.

И автомат под рукой, а в нём семьдесят жёлтеньких, жужжащих смертей для врага — целый рой, готовый к вылету. Да четыре тяжёлые лимонки в карманах — чёртовы рифлёные яйца, звон и гром. Да нож отличной золингеновской стали, боевой трофей от эсэсовца, не просто эсэсовца, а того, что был в голубой шинели на шёлковой подкладке. Да парабеллум за пазухой — тоже приятная сердцу игрушка…

Хорошо, бесшумно шёл Лёвушкин — мышцы тугие, жадные к действию, даже, кажется, прислушайся — скрипят от собственной крепости, как портупея у новоиспечённого лейтенанта. А что медсестра Галина — так это забыть! Забыть, в бабушкин комод положить на самое дно! А сверху, как у бабушки, шаль с нафталином, гипсовый бюст Менделеева, ошибочно принимаемый за изображение Саваофа, шубейку лисьего меха, шёлковый платок с розочками — и на ключ, баста!

Слушал, смотрел по сторонам Лёвушкин, но находил ещё время и наклониться, подобрать в шелухе листвы орех — и на литые зубы, как в тиски…

Только успел Лёвушкин орешек подобрать и за щеку его положить, как раздался треск — не от разлетевшейся скорлупы, а от сухой ветки под чьей-то ногой.

Лёвушкин тут же распластался на земле.

Со стороны опушки, где кончался орешник, доносились голоса. Лёвушкин разобрал только, что говорят по-немецки.

Осторожно выглянув из-за куста, он увидел двух человек, в коротких, мышиного цвета шинелях и пилотках. Они устало шли по поляне и глядели под ноги. Зоркий глаз Лёвушкина подметил, что они шли вдоль стелющегося по земле провода. У одного, молодого, за спиной, помимо карабина, висела катушка с проводом — та самая, вечное проклятье всех связистов; у пожилого за поясом с одной стороны была заткнута граната-«колотушка» с длинной деревянной ручкой, а с другой — блестящая телефонная трубка; аппарат же он нёс в руках.

Лёвушкин взглянул вдаль и увидел на склоне одного из холмов хуторок из трёх чахлых изб, а неподалёку — грузовик с широким тупым носом и муравьиное скопище солдат вокруг.

Глаза у разведчика посветлели от ненависти, и хмельная поволока слетела с них, как пенка с молока. Он криво, недобро усмехнулся, словно кот на синичий звон, и, вихляя узкими бёдрами, пополз следом за гитлеровцами…

2

Когда Лёвушкин вернулся к обозу, то за его плечами висел вместе с автоматом ППШ немецкий карабин, а за поясом с одной стороны была заткнута граната-«колотушка» с длинной деревянной ручкой, а с другой — телефонная трубка, соединённая с аппаратом, который Лёвушкин нёс в руке.

Горделиво прошёл он мимо Галины и Бертолета прямо к Топоркову.

— Товарищ майор, в хуторе немцы. На «даймлере» прикатили.

— А это что? — спросил Топорков, указывая взглядом на трофеи.

— А-а… это? — с невинным видом переспросил Лёвушкин. — Это так… Связисты линию проверяли. Прямо на меня нарвались, чёрт! Деваться было некуда.

Глаза у Лёвушкина заголубели — честнейшие, наивнейшие, цвета вешней водички.

Топорков пожевал сухими губами.

— Линию они проверяли? Значит, связь проложена?

— Так точно, проложена. На Ольховку, должно быть.

— Виллo! — крикнул Топорков. — Вы немецкий знаете!.. Пойдёте с Лёвушкиным, подключитесь и послушаете. Затем оборвёте линию и место обрыва заминируете.

Бертолет бросился к телеге и достал из-под сена чёрную коробочку.


Прижав телефонную трубку к уху, подрывник слушал чужую разноголосицу.

— Ну что? — нетерпеливо спросил стоявший рядом Лёвушкин.

Бертолет прикрыл трубку рукой:

— Ничего интересного… Новый год собираются в Кисловодске встречать.

— А почему в Кисловодске?

— Спросить? — сказал Бертолет.

Лёвушкин замолчал.

Время от времени, вслушиваясь в немецкую речь, Бертолет бросал тоскливый взгляд на убитого связиста, который лежал неподалёку. Ветер шевелил светлую прядь, прикрывавшую глаза немецкого солдата.

— А теперь? — снова спросил Лёвушкин.

— Да всё то же… болтовня… Стой!

Лицо Бертолета, и без того длинное, стало вытягиваться по мере того, как он слушал.

— Что?.. Что они?

Однако подрывник, сохраняя застывшее, восковое выражение лица, ещё крепче прижал к уху трубку. Наконец он отсоединил аппарат.

— Ну что?..

— Ты был прав, — сказал Бертолет. — Они знают.

— Что знают?

— Всё. Про обоз всё знают.

3

— Я слышал всё это сам, — встревоженно говорил Бертолет Топоркову. — Какой-то лейтенант отдал распоряжение жандармскому вахмистру из Ольховки выступить на помощь егерям и совместно уничтожить обоз…

— А подробнее?

С деревьев падали мокрые листья. Топорков сидел на стволе поваленного дерева и смотрел себе под ноги. Лицо его оставалось спокойным и бесстрастным.

Они были одни здесь — обоз стоял на опушке. Ждал.

— Подробнее?.. Лейтенант сказал: обоз с оружием пробивается в Кочетовский партизанский отряд. Четыре телеги, сорок семь ящиков с оружием и патронами. Сопровождают обоз, сказал, восемь бойцов, в том числе одна женщина. Прошли Ольховку, двигаются на северо-запад… Ещё сказал, что ведёт обоз бывший красный командир, майор… — Бертолет помолчал и затем добавил: — Одного не пойму, почему он сказал, что нас восемь. Ведь нас девять!

— Один человек сам себя не посчитал, — сказал майор. — Понимаете?

Бертолет загнал прямые, светлые брови под самую каску.

— Значит… вы думаете… Нет, нет, — пробормотал он, ужасаясь тому, что нетвёрдая догадка Лёвушкина становится реальностью. — Это ещё надо проверить… Хорошенько всё проверить и упаси бог сказать кому-нибудь.

— Почему?

— Искать его надо… проверять. Но пока никому не говорить. Эта мысль и так уже витает в воздухе… Быть беде!

— Боитесь?

— Подозрительности боюсь. Каждый начнёт на другого коситься, всё разладится. Как в бой идти, если самим себе не верить? Нет ничего страшней всеобщей подозрительности. Я это знаю!

— И я знаю, — сказал Топорков.


— Значит, так, — начал майор, и партизаны сразу подтянулись, услышав его спокойный голос. — Противник выследил нас и даже примерно установил состав. Вероятно, предстоят бои. Попытаемся их избежать. Для этого предлагаю уйти обратно к реке и под прикрытием тумана двинуться к Гайворонским лесам… Других мнений нет?

— Никак нет, — поспешил ответить за всех Миронов.

— У вас, Гонта? — спросил Топорков, и взгляды их сошлись, как штык к штыку в фехтовальной позиции, и, кажется, даже лёгкий звон прошёл от этого жёсткого соприкосновения.

Гонта ничего не ответил, пошёл к телеге.

— Ты чему радуешься, отставной старшина? — спросил Гонта, вышагивая рядом с Мироновым.

— А чего? — сказал Миронов, помахивая кнутом. — Главное — приказ чёткий, задача разъяснена.

— Эх, голова… — буркнул Гонта. — Если б майор двинулся ночью, как я советовал, мы бы сейчас далеко были!

— Майор — фигура, — пояснил Миронов авторитетно. — Он начальником гарнизона был. Шутка ли! В уставе сказано: «Имеем право привлекать к ответственности военнослужащих, не проходящих службу в частях данного гарнизона, а также проводить дознания!..» Во!

— Если бы вы видели, — вмешался в разговор Беркович, — это был до войны такой красивый брюнет, такой упитанный…

— Это когда ты на него «Северным сиянием» прыскал? — спросил Гонта, щуря свой жёсткий и хитрый глаз.

— Совершенно верно. Теперь он, конечно, другой человек, усталый. А смотрите — ведёт! И без выстрелов, без потерь…

— Всё будет, — буркнул Гонта. — Если так идти, всё будет. Мы как направляемся к кочетовцам? Через Гайворонские леса. Это места сухие, чистые. Не наши, не партизанские места. А немец болота боится!

С опушки орешника, за километр, донёсся глухой удар, будто гигантским вальком кто-то ударил по земле. Лошади нервно застригли ушами.

— Ну вот! Начинается, — кивнул Гонта.

— Это мина, — спокойно объяснил Миронов.

— Какая ещё мина?

— Бертолет заложил. Майор распорядился.

— Чёрт… Нам бы тихо идти… подальше оторваться!

— Брось, Гонта. Не нам с тобой обсуждать.

— Ты, сверхсрочничек! — оборвал Миронова Гонта. — Может, я не до тонкостей разбираюсь в военном деле… но в людях — разбираюсь. — И в голосе его прозвучала уже неприкрытая угроза.

4

Обоз шёл в глухом приречном тумане. Неслышно шёл. Только звякнет время от времени металл, или хрустнет под колесом сухая валежина, или хлестнёт кого-нибудь по лицу пружинистая ветка.

Сырость была густая, вязкая, как кисель. Туман стоял впереди стеной. Но по мере того как подходил обоз, из этой стены выступали какие-то фантастические тёмные узоры, какие-то когтистые лапы и сгорбленные фигуры. И с каждым шагом эти лапы и фигуры приобретали всё более реальные очертания и становились узловатыми дубами или кустами ивняка.

Туман темнел: приближались сумерки.

Иногда над долиной реки пролетал огненный пунктир трассера. «Тра-та-та-та!» — строчила машина, укладывая высоко над головой партизан непрочную огненную строчку.

Или где-то совсем близко взлетала ракета: словно бы кто, озоруя, высоко подбрасывал в воздух тлеющий окурок. Но затем вдруг окурок весело хлопал, вспыхивал и с шипением начинал сеять вокруг голубоватый мертвенный свет.

— Пуляют в божий свет, — говорил Андреев. — Сами боятся и нас пугают… Один знающий человек рассказывал — каждый автоматный выстрел двадцать копеек стоит. Нажал — и пожалуйста, три целковых. — Он скосил глаз на Лёвушкина. — Вот Лёвушкин свободно мог бы миллионером стать, любит нажимать!..

— Молодцом, батя, — похвалил Андреева Лёвушкин, — не унываете!

— Чего унывать? Унывать некогда. Не все слёзки ещё у нас с немцем сосчитаны!

Топорков шёл сзади, немного поотстав от последней телеги. Шёл шатаясь, и тонкие прямые ноги, подставляемые под наклонённое, падающее вперёд туловище, служили ему ненадёжной опорой.

Гонта встал на его пути.

— Опять одиночества ищешь? — с вызовом спросил он. — Ты погоди, майор. Поговорить с тобой хочу. Пришёл час.

— О чём?

— Известно о чём! — Гонта вдруг перешёл на шёпот. — Шлёпнуть бы тебя — и дело с концом…

— В чём ты меня обвиняешь?

— В том, что умышленно вывел обоз на немцев, что всех нас, как пацанов, в угол загнал… Не знаю только, от дурости или ещё по какой причине… Что в Гайворонские леса на погибель нас ведёшь… А немцы откуда всё про нас разнюхали, а?

— Глупости говоришь, Гонта.

— Нет, майор. Я за тобой давно наблюдаю. Затеваешь ты что-то, хитришь…

— Точнее? — сказал Топорков.

— А точнее — сдавай оружие! Меня послали заместителем, майор. Вот и пришла пора заместить.

Топорков сжался, как для прыжка. Со злостью смотрел он на бронзоволицего, крепкого Гонту. Но постепенно накал его зрачков потух, пальцы разжались.

Он отвернулся и в задумчивости принялся рассматривать носки своих сапог.

— Не хитри, майор, — сказал Гонта. — Сдавай оружие. Плохо тебе будет, майор. Меня с места не сдвинешь. Застрелю!


…На бетонном плацу, среди серых низких бараков, стояла шеренга людей, отмеченных печатью дистрофии. И лающий голос офицера вырывал из этой шеренги каждого пятого: «Funfter!.. Funfter!.. Funfter!.. Funfter!..»


— Да, тебя не сдвинешь, — тускло сказал майор. — Ну хорошо… согласен.

Он передал Гонте автомат и парабеллум:

— Смотри, доведи обоз до кочетовцев…

— Это уж не твоя забота, майор. Доставим. И тебя до особого отдела доставим. А погибнем, так знай, майор, — твоя смерть чуть впереди моей идёт!..

Гонта закинул автомат Топоркова себе за спину, парабеллум сунул в карман куртки.

— Лишь об одном я тебя попрошу… — Топорков сказал это с натугой, как бы повернув внутри себя скрежещущие мельничные жернова, и слова вышли из-под этих жерновов сдавленными, плоскими, лишёнными выражения. — Делай хотя бы вид, что ничего не произошло, иначе отряд начнёт распадаться… Если исчезнет дисциплина, немцы возьмут нас голыми руками.

Он не стал ждать ответа, пошёл к обозу. Теперь его лицо казалось бесстрастным. Он словно вслушивался в отдалённые голоса. Гонта проводил его удивлённым взглядом.

День шестой БОЙ В ЧЕРНОКОРОВИЧАХ

1

Прихрамывая, Бертолет шагал рядом с Галиной. Тревожно прислушиваясь к отдалённым выстрелам, он клонил к Галине голову, прикрытую округлым металлическим шлемом.

— Жалею, что вы пошли с нами, — говорил он. — Видите, как всё складывается. Ищут нас немцы.

— Ничего, — ответила Галина. Она подняла на Бертолета глаза, сказала, продолжая думать о чём-то своём: — Знаете… Вот у меня жизнь не очень хорошая была. Отец пил… Мы, детвора, — как мыши… Парень за мной стал ухаживать, ничего парень, электротехник, да из-за отца отстал. Нет, не так уж много хорошего было. А всё — наше… Понимаете? Вот они пришли, чужие, а я им ничего не хочу отдать — ни хорошего, ни плохого. Ничего им не понять, и ничего у меня к ним, кроме ненависти, нету…

Впереди послышался какой-то шум. Бертолет вытянул длинную, худую шею. Из темноты выступил Лёвушкин, махнул рукой;

— Если на Берлин, то направо! Сворачивайте! Приказ!

Галина схватилась за вожжи, телега свернула. Колёса запрыгали по колдобинам и корням у самого края заполненного клубящимся туманом бочага.


— Почему свернули? — спросил у Гонты Топорков.

— Я приказал. Иди, майор, помогай лошадям пока…

— Не горячись, Гонта. Думай о военной стороне дела.

— А ты не путай меня! — огрызнулся пулемётчик. — Что ты путаешь? Не разберусь: или тебя шлёпнуть как злостного предателя, или довести до партизанского нашего трибунала… Не путай меня, майор!

Топорков закашлялся, сказал, протирая слезящиеся, воспалённые глаза:

— В Калинкиной пуще болота!

— И дело! Растворимся, проскочим. Болота партизану — верный друг. В болотах наша сила!..

— Против нас идут егеря. Они умеют воевать в лесах.

— А ты разве не в Гайворонские леса нас вёл?

— Там нас до поры до времени мог спасать манёвр.

В тёмных, сощуренных глазах Гонты светилась неповоротливая, но верная, без обману, крестьянская смекалка. Он докурил цигарку с партизанской виртуозностью, без остатка — только две махорочные крошки осели на жёлтом пальце. Дунул на обожжённую кожу, покосился в сторону майора:

— Эх, майор! До поры до времени! А потом как?.. Чего задумал, а? Нет, не путай меня! Идём в Калинкину пущу, точка! — И Гонта тяжёлой рысцой помчался к обозу.

— Кучнее держись!.. Подтянись! — раздался его басовитый голос.


— Что-то я по старости лет не пойму, кто нас нынче ведёт, — ворчал Андреев, хитро и молодо глядя из-под капюшона на Гонту.

— Видать, майор ему приказал командовать, — ответил шагавший рядом Миронов. — Наше дело — подчиняться. Если во всё встревать, нос прищемят.

— Во-во, — согласился Андреев. — Знал я одного такого из-под Хабаровска. Ему конь копытом нос отбил. Так он этот, как его… гу… гуттаперчевый носил… Сколько он их растерял по пьяному делу! Этих носов-то…

— Ишь ты, — восхитился Миронов. — Это ж денег не напасёшься!

— А он зарабатывал. Без носа был, зато с умом… А вот те, которые ни во что не встревают, у тех мозги гуттаперчевые становятся, это хуже.

— Ядовитый ты, дедок, — сказал Миронов.

2

С рассветом Гонта разрешил партизанам отдохнуть, и они заснули в тех позах, которые способно придать человеку лишь крайнее утомление, когда даже обитый железом ящик кажется тёплым настилом русской печи.

Отдельно, в можжевельниковом кустарнике, уложив шинель на пружинистые, плотные ветви, спал Лёвушкин. Гонта тронул его за плечо. Разведчик тотчас же вскочил, словно подброшенный кустарником, как катапультой. Он тряхнул головой, и сон слетел с него вместе с хвоей и листьями, запутавшимися в волосах.

— Пойдёшь в Чернокоровичи. Возьми парикмахера: он здешних знает… Если там всё в порядке, махнёшь с околицы пилоткой. Нам к Калинкиной пуще поле пересекать. На виду у деревни! Так что сам понимаешь.

— Ясно! — Лёвушкин сунул за пояс трофейную «колотушку» и отправился к Берковичу: — Пошли к родичам, парикмахер!

Тот одёрнул серую шинель, оглянулся на одинокую тощую фигуру Топоркова:

— Прямо взяли и пошли! Сначала доложусь.

— Не надо, — усмехнулся Лёвушкин. — Гонта распорядился.

— Тем более!

И Беркович побежал к Топоркову, остановился напротив и даже попытался изобразить классическую строевую стойку.

— Товарищ майор, разрешите отбыть в разведку! — Он косил взгляд на стоявшего неподалёку Гонту, догадываясь о сложностях, возникших в отношениях этих двух людей.

Лёгкая, пролётная улыбка коснулась лица Топоркова, чуть дрогнули края глаз и уголки бледногубого рта.

— Идите, Беркович, — мягко сказал майор.

И парикмахер, круто повернувшись, затрусил за Лёвушкиным. Вот уже его маленькая сгорбленная фигурка исчезла в кустарнике.


Клочья тумана расползались по холму, как овечье стадо. Лес кончился, впереди лежала тёмно-серая, перепаханная когда-то, но уже заросшая сорняком земля. За холмом, на берегу реки, темнело несколько десятков изб, а ещё дальше, километрах в трёх или четырёх, начинался новый лес, казавшийся отсюда, с опушки, густым и заманчивым. Но обозу, чтобы дойти до него, требовалось пересечь открытый участок.

— Вон то и есть Калинкина пуща? — спросил разведчик. Беркович кивнул и, вытянув шею, продолжал вглядываться в крайние дома. Он словно чего-то ждал.

— Молчат, — сказал вдруг он растерянно. — Как ты думаешь, Лёвушкин, почему они молчат?

— Кто?

— Петухи… Раньше, бывало, за версту слышно… Знаменитые были петухи. Хор Пятницкого так не пел!

— Сейчас многие не поют, кто раньше пел, — философски заметил разведчик.

— Может, спят ещё?

— Ничего, — Лёвушкин сунул за пояс трофейную «колотушку», — разбудим!..

3

Диковинна и загадочна связь великих и малых явлений в мире войны: вот Беркович, сутулый штатский человек, страдающий гастритом, парикмахер, руки которого изнежены от многолетней возни с бриолином и паровыми компрессами, и, пожалуйста, — на Берковиче немецкая офицерская шинель с плеча белокурого обер-лейтенанта из Пруссии, а в руках не машинка для стрижки, а совсем иного рода механизм: тяжёлый тупорылый пистолет-пулемёт системы товарища Шпагина, скорострельностью тысяча выстрелов в минуту.

Перед Берковичем — деревня, где живёт его собственная тёща, тётя Ханна, которая бы прямо руками всплеснула от радости, завидев знакомые оттопыренные уши зятя, круглые, как диски ППШ, но Беркович вынужден прятаться в кустарнике, совсем неподалёку от дома тёщи, а потом, словно шелудивый бездомный пёс, ползти к дому тёщи на животе…


На самой окраине Чернокоровичей они отдышались, а затем Лёвушкин подбежал к крайнему дому и, извиваясь бесхребетным телом, нырнул в дыру в заборе, за ним полез и парикмахер.

Сквозь окно с выбитыми стёклами они заглянули в избу. Изба была пуста. На них пахнуло плесенным духом.

Лёвушкин просунул голову в приоткрытую дверь хлева. Пустые коровьи ясли… пустые насесты… ни одного живого существа… И улица была пустынна, как в дурном, страшном сне.

Полные тревоги, встав почему-то на цыпочки, они перебежали к следующему дому.

— Эй, тётя Ханна! — крикнул Беркович. — Отзовитесь!.. Он вошёл в большую, наполненную сквозняками, дующими из пустых окон, комнату. Увидел обломки грубой, домашнего изготовления мебели, подобрал бутылочку с надетой на горлышко соской… По комнате летал пух, играл в догонялки. Беркович вышел из избы и опустился на крыльцо.

— Значит, это правда? Значит, они никого не оставляют? Даже в сёлах? А-а-а… — пробормотал он, обхватив голову руками. — Ведь жили же здесь люди, тесно жили, один к одному, как у человека зубы, и никто друг другу не мешал! И немецкие колонисты — да, Лёвушкин, и немцы, и русские, и украинцы, и белорусы, и поляки, и никому не было тесно, всем была работа… А какие ярмарки были здесь, Лёвушкин, какие ярмарки! Каждый привозил чем гордился, что умел делать: и ты мог выпить немецкого густого пива, и купить глечик или макитру у украинского гончара для коржей или белорусской картошки на семена — какая была картошка! Или купить хорошие цинковые ночвы у старого еврея, чтоб купать своего младенца; ты не купал младенца, Лёвушкин, ты не знаешь — это же такая радость!

— Ты посиди, — сказал Лёвушкин и дотронулся рукой до шинели Берковича. — Ты отдохни.

И он пошёл по пустой улице, мимо безглазых домов. На околице остановился и замахал пилоткой.

Сверху ему было хорошо видно, как из лесу вышел Гонта, а следом потянулись телеги.

— Не торопитесь! — командовал Гонта. — Колёса не побейте на пахоте!..

И телеги замедлили свой ход, поползли тихо, как утки, переваливаясь из стороны в сторону…

Лёвушкин проводил взглядом обоз.

Всходило солнце. Великолепная красная краюха легла на полузаваленный плетень возле дома старого Лейбы, профессионального собирателя щетины и прорицателя-общественника.

И тут произошло явление невероятное, удивительное.

Закричал петух. Облезлый, малорослый, со свалившимся набок гребнем, покрытый пылью каких-то неведомых закоулков, одичавший, сверкая свирепым глазом, он вскочил на плетень и заорал.

Он ликовал, он испытывал непонятное петушиное вдохновение и орал так, словно взялся подтвердить славу голосистых чернокоровичских петухов, дабы не исчезла она из памяти человеческой.

Лёвушкин в изумлении открыл полнозубый рот:

— Гляди-ка, уцелел!.. Разве что на суп хлопцам?.. Стукнуть, а? — И Лёвушкин с несвойственной ему нерешительностью снял с плеча автомат.

— Уцелел! — прошептал Беркович. — Хоть он-то от фрицев уцелел!

— Партизанский петух, — подтвердил Лёвушкин и не без сожаления закинул автомат за плечо. — Чёрт с ним, пусть гуляет. Заслужил!

И в эту секунду, в паузе петушиного пения, где-то далеко за селом глухо взревел мотор.

Лёвушкин обернулся и увидел, что из низинки к Чернокоровичам движется тяжёлый трёхосный «даймлер», в кузове которого однообразно, в такт, колышутся кепи егерей.

Взгляд Лёвушкина метнулся в другую сторону. Там, по пахоте, шли партизанские телеги. Шли очень медленно, чтобы не побить колёса. Семеро партизан не предполагали опасности со стороны деревни…

— А, чёрт, — с тоской сказал Лёвушкин и увлёк Берковича за дом. — Надо их остановить. А то к обозу вырвутся…

Хищно оскалив рот, он ещё какое-то время смотрел на взбирающийся на пригорок «даймлер», а потом решительно сунул руку в карман своих кавалерийских галифе, шитых на Добрыню Никитича, извлёк оттуда кусок проволоки и принялся деловито и ловко через рифлёные корпуса привязывать лимонки к «колотушке».

— Становись за углом, — сказал он парикмахеру. — Как только ахнет — сразу очередью по кузову и на огороды, к реке. Может, утечём…


Телеги переваливались через твёрдые как камень, сухие глыбы земли. Иной раз какая-нибудь упряжка застревала, и приходилось всем миром наваливаться и враскачку выталкивать её из борозды или из глубокой промоины.

Кони были мокрые, бока их вздымались, как кузнечные мехи.

— Загоним коней… Эх, загоним… — причитал Степан, перебегая от одной телеги к другой.

— Да заткнись ты… пономарь! — зло сказал Гонта, рукавом куртки смахивая с лица пот. — Людей бы пожалел!..

4

«Даймлер» плотно, уверенно хватал просёлок чёрными разлапистыми колёсами. Солдаты, сидевшие в кузове, смотрели тупо и прямо, борясь с дремотой. Грузовик въехал в узкую улицу деревни, и гулкое эхо заиграло среди пустых домов.

Румяный егерь с ефрейторской лычкой на погонах, сидевший над самой кабиной, вдруг встал и, указывая рукой туда, где виднелись партизанские упряжки, завопил и застучал по кабине.

Шофёр прибавил ходу. Прямой клюв ручного пулемёта вытянулся в направлении обоза. Вразброд, Как настраиваемые инструменты оркестра, заклацали затворы.

…Металлическая коробка по названию «даймлер», наполненная солдатскими судьбами, как воскресная авоська алкоголика пустыми бутылками, подъезжала к дому, где стоял Лёвушкин.

В обозе тоже услышали гул мотора и увидели приближающийся к домам грузовик.

— Фашисты! — крикнул Миронов и принялся нахлёстывать свою упряжку. Не успев свернуть, он задел край телеги, у которой шёл Бертолет. Раздался треск, телеги сцепились.

— Какого чёрта, не видишь! — закричал старшина, замахиваясь кнутом. — Путаешься здесь, нескладуха! К лесу не поспеем!

Топорков скользнул внимательными глазами по лицу старшины и бросился к Гонте.

— Ну!.. Чего же ты! Командуй! — сказал, ухватив Гонту за плечо тонкими цепкими пальцами. — Ставь пулемёт!

Лёвушкин притаился за углом дома, держа наготове тяжёлую железную гроздь. Глаза его были полны холодного бешенства.

Он ждал, рассчитывал. Скорость машины, траектория полёта гранат, время горения запала — все эти величины сложились в голове Лёвушкина в одну чёткую формулу, да так быстро и ловко сложились, как будто Лёвушкин усвоил эту формулу ещё до того, как у него прорезался первый зуб.

И как конечный, действенный вывод этой формулы был взмах руки. Дёрнув длинный шнур «колотушки», Лёвушкин неторопливо швырнул связку через плетень, под радиатор наезжавшего «даймлера».


Лёвушкин бил из автомата в облако пыли и дыма, всё ещё окутывавшее грузовик.

— Стриги их, парикмахер! — упоённо кричал он.

Но из облака ударил ответный огонь, и древесная труха, посыпавшаяся из брёвен над головой разведчика, запорошила ему глаза.

— Отход! — закричал Лёвушкин, и они помчались за дом, на огороды, к крутому берегу реки.

Беркович первым прыгнул с песчаного откоса вниз, но сделал это как-то странно, неуклюже, словно разобщившись вдруг в суставах. Лёвушкин приземлился на влажный прибрежный песок мгновением позже. Парикмахер лежал ничком. Запалённо дыша, Лёвушкин коснулся его затылка — и ладонь стала красной.

Он перевернул Берковича на спину и увидел окровавленный рот; тёмные шарики зрачков безвольно покатились в глазные уголки и застыли.

Лёвушкин услышал наверху тяжёлый топот.

— Эх, душу вашу! — выругался разведчик сквозь стиснутые зубы и, подхватив автомат Берковича, помчался под крутым берегом к прибрежным кустам.


Стихли выстрелы. Румяный ефрейтор стоял на берегу рядом с обер-фельдфебелем, в трёх метрах над Берковичем, и рассматривал убитого.

— Ich hab ihn niedergeschossen, wie ein Rebhuhn, — сказал ефрейтор. — Grag im Fluge![13]

— Gut! — мрачно буркнул обер-фельдфебель.

Неподалёку перевязывали раненых. Маленький радист с рассечённой губой, бледный, заученно кликал по походной рации какого-то «Jager» — «Охотника».

— Ou, ein Hahn! — раздался со стороны огородов приглушённый вопль ефрейтора.

Он стремительно рухнул на землю, как борец на поскользнувшегося противника, а когда поднялся, в руке его разноцветным флажком трепетал единственный чернокоровичский петух. Петух делал отчаянные попытки вырваться, но красные толстые пальцы держали его крепко.

Господин обер-фельдфебель улыбнулся. Улыбка появилась и на лицах солдат. Даже рассечённая губа радиста потянулась в улыбке.

Взрывы и смерть они не видели. Взрывы и смерть — это неизбежно, а петух для солдатского котла — находка. Петух — это очень хорошо.

— Ein Hahn! — ещё громче закричал ефрейтор и залез на поленницу, высоко подняв петуха.

Издалека, со стороны леса, раздался щелчок — будто бы ударил пастуший бич на опушке.

Ефрейтор, стоявший на поленнице, как на пьедестале, побледнел. Маленькие его глазки, разгоревшиеся под биением петушиных крыльев, как угольки, вмиг подёрнулись пеплом.

Две или три секунды ефрейтор ещё продолжал стоять, словно бы осваивая неожиданную и неприятную мысль о том, что ему уже не придётся хлебать суп из чернокоровичского петуха, и затем тяжело рухнул на землю.

Вместе с гримасой страха и боли его пивное лицо посетило на краткий миг, как последний божий дар, человеческое выражение.


Андреев опустил снайперскую винтовку.

Поленница рассыпалась от падения тяжёлого ефрейторского тела. Петух вырвался из ослабевших пальцев и, разбросав крылья, сверкая когтистыми лапами, опрометью умчался в овражек, в густой бурьян — продолжать свою таинственную, одинокую петушиную жизнь…

5

Накликал «охотников» маленький немецкий радист! Едва обоз втянулся в лес и едва успел Гонта дотащить трофейный МГ до опушки, как окраина Чернокоровичей наполнилась весёлым мотоциклетным треском.

Одна за другой, словно блохи, впрыгивали чёрные маленькие мотоциклетки на бугор, где стояло село, исчезали среди домов, а затем, значительно увеличившись в размерах, появлялись на противоположной околице, ближе к партизанам. За мотоциклетками показался ещё один мерно рокочущий, громоздкий, как чемодан, грузовик, везущий новую порцию солдат.

Мотоциклисты остановились на дороге, метрах в пятистах от леса. К ним подъехал грузовик. Егеря, быстро и ловко развернувшись в цепь, двинулись к опушке. Позади шёл офицер в высокой фуражке, в окружении нескольких автоматчиков.

— Будут прочёсывать, — сказал Топорков, глядя на цепь гитлеровцев одичавшими глазами.

Гонта кивнул и, словно бы лишь сейчас вспомнив о ссоре, резко повернулся к майору и схватил его за отвороты шинели. Лёгкое тело Топоркова заколыхалось, как сухой стебель мятлика под ветром.

— Слушай, майор, ты в военном деле кумекаешь! Я тебе верить хочу, понял?

Топорков смотрел в бронзовое, скуластое лицо пулемётчика, раскачиваемый его руками.

— Отпусти, — сказал он тихо, и пальцы, державшие шинель, разжались. — Хочешь верить, так верь. Не паникуй. Воюй, Гонта! — И он повернулся к Андрееву, который неслышно залёг рядом в траве. — Андреев, офицера видите?

День шестой ИЗМЕНА

1

Цепь, продвигавшаяся к лесу, наткнулась на длинную очередь и залегла. Лейтенант в высокой фуражке перебегал с одного места на другое, слышались его сердитые окрики.

Выждав, когда стих пулемёт Гонты, егеря снова стали приподниматься и попеременно, перебежками, под прикрытием густого автоматного огня продвигаться к лесу. Приподнялся и офицер.

Этого только и ждал Андреев. Вглядываясь сквозь цейсовскую оптику в белое, сухое лицо, он нажал спуск. Взмахнув руками, лейтенант скрылся в траве.

Два егеря тотчас бросились к нему.

— Sanitatsdienst! — закричали на опушке. — Zum Herrn Leutnant![14]

Цепь залегла. И в это время коротконогий, приземистый обер-фельдфебель подбежал к мотоциклистам и что-то прокричал им, взмахнув рукой по направлению к лесу.

Вскоре грохочущие, юркие машины исчезли с опушки. Только лёгкие столбы пыли закрутились над дорогой, и в эти-то столбы напряжённо всматривался майор Топорков.

— Я пойду к обозу! — крикнул он Гонте и коснулся его пропылённой кожаной куртки. — Мотоциклы пошли в обход! В тыл!

Гонта открыл прокуренные крупные зубы. Во взгляде его сквозила неуверенность.

— Никуда… Со мной будешь! — буркнул он и вновь взялся за рукоять МГ.

Ему не пришлось стрелять. Егеря не отрывались от земли. Не хотели егеря идти в загадочный, глухой лес, где скрывались партизаны.

— Видал! — с торжеством сказал Гонта и повернулся к майору.

Но майора не оказалось рядом. Он исчез. Убежал!


Обоз с трудом пробирался в чащобе. Со стороны опушки доносились приглушённые расстоянием выстрелы.

Степан увидел впереди просвет, обогнал свою шедшую первой упряжку и выбежал на узкую лесную дорогу с глубокими колеями, пробитыми в песке.

— Хлопцы, сюда! — крикнул Степан.

Бертолет, Галина и Миронов погнали лошадей к дороге.

Уже вздохнули облегчённо Степановы битюги, развернув телегу на песчаной колее, когда на дорогу, чуть в стороне, выбежал Топорков.

— Назад! — закричал он. — Назад, в лес!

Впалая грудь майора ходила ходуном. Он стиснул воротник гимнастёрки, чтобы удержать в себе сухой, сипящий кашель, который рвался наружу.

Степан, недоуменно хлопая белёсыми ресницами, принялся разворачивать телегу. Топорков подбежал к Бертолету.

— Автомат! — скомандовал он, и Бертолет послушно отдал свой шмайссер.

Топорков, неловко вскидывая ноги, помчался на дорогу. И тут они услышали знакомое тарахтение, будто кто-то, приближаясь, вёл палкой по штакетнику.

Подрывник сбил набок каску, отчего лицо приобрело несвойственный ему ухарский вид, взял из-под сена гранату и побежал вслед за майором.

И Галина, забросив вожжи на телегу, помчалась за ним.

— Тю, скаженни! — сказал невозмутимый Степан и, почувствовав себя самым главным из оставшихся — как-никак человек при конях, — рявкнул на Миронова:

— Отводи обоз!


Топорков, за ним — кузнечиком — прихрамывающий Бертолет, а затем Галина выбежали к повороту дороги, когда из-за деревьев, пробуксовывая в песке, юзя от бровки к бровке, показался первый оторвавшийся от других мотоцикл.

Лицо у подрывника вытянулось и побелело. Он взглянул на Галину и сделал глубокий вдох, как перед прыжком.

— Ничего, — сказал Топорков. — Нам их только отпугнуть!

Крючковатым тонким пальцем он нажал на спуск. И Галина дала короткую очередь.

Водитель мотоцикла попытался было развернуться под огнём, но завяз в песке. Тогда он спрыгнул с сиденья и покатился с дороги в кусты. Напарник его, сняв с коляски пулемёт, зацепился шинелью за какой-то выступ, яростно рвался, пока тот, первый, не пришёл ему на помощь, и оба они скрылись в лесу.

С грохотом, на низких передачах, приближались остальные мотоциклисты. Завидев покинутую машину, они остановились, развернув слегка коляски, и осыпали лес плотным огнём из трёх пулемётных стволов.

Топорков, Бертолет и Галина лежали, уткнувшись в землю, не поднимая головы. Куски коры, срезанные ветви летели на них, и лес загудел, принимая на себя свинцовый удар.

2

Степан возился с застрявшей телегой, колесо которой заскочило в расщеплённый пень.

По ожесточённой пулемётной стрельбе, доносившейся со стороны лесной дороги, Степану нетрудно было догадаться, что Топоркову приходится туго. И поэтому, с надеждой взглянув на вооружённого до зубов Миронова, Степан сказал:

— Слышишь, рубка идёт!

Миронов прислушался. Автоматы Галины и Топоркова стучали без перерыва, но затем автоматные очереди перекрыло звонкое татаканье пулемётов.

— Наши… А это немцы…

Через несколько секунд автоматы и вовсе затихли, лишь пулемёты бушевали вовсю.

— Немцы!

— Видать, труба дело, — сказал Миронов. — Видать, прихватят нас! Да мы ж не начальство, чего им нас расстреливать, а? Авось живы будем.

— Чего ты мелешь? — сурово спросил ездовой.

— Я дело говорю, — озираясь по сторонам, сказал Миронов. — Конечно, командиров, коммунистов они расстреливают, а ты-то человек подневольный…

— Вот, — сказал Степан и достал из-под сена две рифлёные лимонки. — Прямо под взрывчатку и суну, понял? Вот будет и плен…

Миронов вытер ладонью лицо и улыбнулся:

— А ты молодцом, Стёпа!

— Экзамены устраивать! — пробормотал Степан. — Нашёл время!

Обхватив своими лапами-клешнями колесо, он наконец вырвал его из капкана.

— Н-но, рoдные, давай! — гаркнул он.

И тут, разворачивая телегу, Степан заметил двух поджарых, пропылённых фашистских солдат, которые зло и испуганно смотрели на него из-за дерева. Это двое вооружённых ручным пулемётом мотоциклистов, искавшие выход к опушке, наткнулись на обоз.

Широкое лицо ездового отразило мучительную внутреннюю борьбу. Первой мыслью Степана было броситься под телегу и уползти, второй — схватить с телеги карабин, а третьей — не делать ни того, ни другого, потому что ползти — позор, к карабину не поспеть, а вот обоз, который ему доверен, надо угонять в лес, спасать от гитлеровцев.

Все эти фазы душевной борьбы отразились на лице ездового в тот промежуток времени, когда колесо телеги делало четверть оборота. Степан подчинился третьей, самой важной мысли.

— Миронов, стреляй! — закричал он, как в граммофонную трубу, так что эхо пошло гулять по лесу, и погнал своих битюгов вперёд.

Мужественный, умелый сверхсрочник, несомненно, должен был выручить Степана точным огнём.

Но Миронов повёл себя странно, даже невероятно. Как будто особым, избирательным чутьём уловил лишь первую мысль Степана, а остальные заблудились, рассеялись по лесу.

Миронов бросился на землю и притих, словно ожидая, чем закончится эта любопытная сценка.

— Миронов! — взвыл Степан, нахлёстывая лошадей. — Стреляй!

Но сверхсрочник, пятясь, пополз в соснячок, под защиту ветвей. А мотоциклист, тот, что был с пулемётом, справился с потрясением, вызванным неожиданной встречей, и уже наставил ствол со зловещим раструбом пламегасителя на конце. Только то обстоятельство спасло ездового, что при развороте телеги заводные лошадки заслонили его своими крупами от фашистов.

Послав короткую очередь по лошадям, пулемётчик присел, высматривая Степана.

Палец его потянулся к спусковому крючку, лицо исказилось, как это всегда бывает с человеком, который стреляет в противника с близкого расстояния и даже слышит удары пуль в тело… Но очереди не последовало.

Позади мотоциклистов возник Лёвушкин — в растерзанном, мокром ватнике и брезентовых бесшумных сапогах. Раздались два одиночных автоматных выстрела.

Затем Лёвушкин бросился к телеге мимо оцепеневшего Степана и, схватив флягу, приварился к ней пылающим ртом.

Даже если бы в этот момент Лёвушкин увидел наведённый на него пушечный ствол, то и тогда не мог бы оторвать себя от фляги: такое было на его физиономии упоение и блаженство. Наконец фляга была опустошена.

— То-то, слышу, у вас идёт веселье, — сказал Лёвушкин и бросил флягу на ящики. — Шуму-то, шуму, тихо помирать не умеете…

Степан же, глядя на Лёвушкина удивлёнными, застывшими глазами, приложил ладонь к боку, ещё более изумился и сполз под остановившееся колесо.

— Ты чего? — бросился к нему Лёвушкин. — Чего, Стёпка?

— Задела! — сказал ездовой. — Слушай, Миронов там! — Он указал на соснячок, где ещё колыхались ветви. — Убежал… Тащи его, Лёвушкин… Трясця его матери, тащи!..

На дороге уже не стреляли.

3

Покинувший опушку Гонта поспел к дороге как раз в ту минуту, когда Топорков, поняв, что мотоциклистов им не одолеть, крикнул Бертолету: «Отход!» — и приготовился прикрывать отступление.

Гонта ещё не добежал к месту боя, не успел выбрать позицию и, сунув ствол МГ в рогульку раздвоенной сосенки, держа пулемёт неловко, как отбойный молоток, дал в сторону мотоциклистов неприцельную, наугад, очередь.

Безостановочно работающий затвор сжевал остаток ленты, выплюнул последнюю гильзу и осёкся.

Но этой очереди было достаточно: помогая друг другу, немцы кое-как развернули мотоциклы на узкой песчаной дороге и умчались, оставив в лесу двух солдат «без вести пропавшими».

Этих-то солдат, лежавших ничком на земле, Гонта и остальные партизаны, возвращавшиеся после боя у дороги, увидели, когда разыскивали обоз. Неподалёку от солдат, выпятив ободья рёбер, лежали и две заводные партизанские лошадки.

Затем глазам партизан предстала картина ещё более неожиданная.

Истерзанный, в грязи и царапинах, Лёвушкин держал одной рукой за воротник старшину-сверхсрочника Миронова, а другой бил его по круглому лицу, которое легко, как воздушный шарик, моталось от одного плеча к другому.

Степан же сидел на земле, прижав алую ладонь к боку, и подбадривал рассвирепевшего разведчика хриплыми возгласами:

— Врежь ему, Лёвушкин! В плен гаду захотелось!

Увидев Гонту, Лёвушкин швырнул Миронова на землю.

— Вот… — сказал он. — Дезертир, сволочь! Хотел ещё прирезать меня в соснячке… Бросил обоз.

— Где Беркович? — спросил Топорков.

— Там. — Лёвушкин кивнул в сторону деревни, и губы его дёрнулись, словно от нервного тика. — В голову.

— Так, — качнул головой Гонта и подозвал Галину: — Перевяжи ездового.

Затем он обратил взгляд на Миронова.

— Встань! — приказал Гонта, и Миронов быстро вскочил. Глаза его, уже подплывшие синевой, сновали, как маятник у ходиков. Тик-так, тик-так… От Бертолета — к Гонте, от Гонты — к Топоркову. В нём ничего не осталось от бравого и уверенного в себе сверхсрочника. Эта разительная перемена несколько озадачила Гонту, и он прикусил губу, размышляя над происшедшим.

— Сволочь он, — бормотал Степан, пока Галина разрезала на нём влажную от крови рубаху. — Бросил! Убежал!

— У меня автомат отказал! — крикнул Миронов торопливо. — Я хотел за помощью! А Лёвушкина в соснячке не разобрал, думал — фашист. Я к вам хотел, за помощью… Товарищи!..

Лицо Гонты стало тяжёлым и однообразно-жёстким, как булыжник. От человека с таким лицом нельзя было ожидать сочувствия, и Миронов это понял. Он перевёл взгляд на Топоркова. Этот человек, иссушенный, сдержанный, неторопливый, не мог прибегнуть к самосуду, нет, он никак не мог поступить не по закону!

— Товарищ майор, — взмолился Миронов. — Вы ж кадровый! Ей-богу, автомат неисправный… Отказал! Так я кинулся за помощью. Могли ж обоз захватить. Всё оружие!.. Ведь не за себя же думал!

— Постойте! — сказал Топорков Гонте. Он подошёл к телеге, оторвал доску в крышке одного из ящиков с оружием и достал новенький, блестевший смазкой ППШ. — Чёрт с ним, пусть берёт и воюет. Нам каждый человек дорог!

— Эх, майор! — презрительно ответил Гонта и приказал Лёвушкину: — Подай-ка автомат Миронова!

Лёвушкин, блестя разгоревшимися глазами, тут же подал автомат. Гонта бегло осмотрел затвор.

— Неисправный, говоришь? — переспросил он у сверхсрочника. — Это мы очень просто проверим… Становись к сосне!

Миронов проглотил слюну и, шатаясь, ослабев, сделал несколько шагов назад.

— Если неисправный, тебе бояться нечего… — И Гонта вскинул автомат. Кургузый его палец лёг на спусковой крючок.

И тут Миронов, жалкий, растерявший всю свою бойкость и выправку и едва державшийся на ослабевших ногах Миронов, сделал то, чего от него никто не ожидал: мгновенно хлёстко разогнулся, словно подброшенный пружиной, взлетел в воздух и столкнулся с Бертолетом, который только что подошёл к обозу, держа каску в руке за подбородный ремень, как котелок. Подрывник, сам того не понимая, преграждал Миронову путь к лесу.

Как-то коротко и очень ловко Миронов ударил Бертолета ладонью в подбородок, отчего тот завертелся беззвучным волчком, а сам, петляя, помчался между сосенками.

Лёвушкин метнулся было следом, но Гонта крикнул:

— Стой! — и поднял автомат.

Устроившись поудобнее, Гонта повёл стволом, отыскал мушкой движущуюся, бешено работающую лопатками спину Миронова.

Но случилось невероятное. В тот момент, когда Гонта нажал на спусковой крючок, Топорков, изогнувшись, ударил ладонью по круглому диску.

Автомат заговорил, затрясся, но очередь, срезая ветви, ушла в небо.

Миронов скрылся за деревьями.

— А-а… — яростно промычал Гонта и повернулся к Топоркову.

День шестой ТОПОРКОВ РАСКРЫВАЕТ ТАЙНУ

1

Майор стоял посреди обоза, открытый взглядам шестерых людей, стоял твёрдо и неуязвимо.

— Та-а-ак… Значит, всё-таки я не ошибся, — сказал Гонта с натугой. — Ты всё-таки!..

Лёвушкин сделал шаг к майору. И все, кроме сидевшего у телеги Степана, повторили это движение. Вокруг Топоркова образовалось кольцо.

Лёвушкин и Гонта смотрели на Топоркова ненавидяще, найдя наконец виновника всех неудач. Во взглядах остальных сквозила нерешительность, они словно бы ждали объяснений, оправданий…

Всё, что они делали до сих пор и что готовы были сделать, теряло смысл. Всё рушилось с бегством Миронова и предательским поведением человека, который позвал их за собой, и повёл, и довёл до самой опасной черты.

— Ну, майор, — угрожающе сказал Гонта, и круг стал уже, теснее. — Я тебя предупреждал… твоя смерть впереди моей ходит!

— Подождите! — негромко сказал Топорков. Он покачнулся, но, как гироскоп, вернулся к строго вертикальному положению.

Лицо его, длинное, с сухим, надменным ртом, странным образом дёрнулось, словно бы некто, управляющий мимикой, потянул изнутри за проволочку.

Топорков протянул худые длинные руки к ящику с отбитой доской, извлёк из-под крышки ещё один автомат, а затем невероятным для хрупкого тела усилием поднял тяжёлый ящик и бросил вниз на тугие сосновые корни.

Доски крякнули, разошлись, и наземь посыпались завёрнутые в тряпицы камни вперемешку с какими-то обломками металла — покорёженными винтовочными стволами, снарядными корпусами с вытопленным взрывным нутром, гильзами, хвостовиками авиабомб…

Весь этот металлолом хлынул под ноги партизанам.

Круг расступился, и Топорков бросил второй ящик. И в нём тоже оказались не нужные никому куски железа и камни.

— Вот так, — сказал Топорков и, пошатнувшись, опёрся о телегу.

Они молчали. Они ждали, что он скажет…

Странно, удивительно: сделав это последнее, самое неожиданное разоблачение, замкнув цепь чудовищных открытий, он снова приобретал власть над отрядом. Выражение угрозы на лице Гонты с каждой секундой теряло свою остроту и силу, уступая место несвойственной ему задумчивости. Это ожидание, его вынужденность отдаляли Гонту от майора, который вновь обрёл право объяснять и требовать.

Топорков нагнулся и подобрал два закопчённых кирпича, попавших в ящики с какого-то партизанского очага. Все посмотрели на кирпичи, как будто ожидая, что они превратятся в бруски тола или в коробки с пулемётными лентами.

— Вот что мы везём во всех ящиках, — сказал Топорков голосом, который не оставлял надежд на подобные метаморфозы. — У нас ложный обоз… Вот почему мы и шли так странно — задерживались, приманивали фашиста. Настоящий обоз вместе с ударной группой идёт другой дорогой. И не в Кочетовский отряд. Ваши товарищи выполняют задачу, от которой зависят тысячи жизней.

Он посмотрел на кирпичи и продолжал, как будто лепя по их подобию увесистые, угловатые слова, падающие в наступившую тишину глухо и неспешно:

— Пойти на эту уловку пришлось, потому что г отряде действовал предатель, немецкий агент… Теперь мы знаем, кто это, а тогда не знали. Было ясно, что он постарается попасть в обоз… Узнать маршрут, а потом удрать, когда станет горячо.

Топорков облизнул сухие губы и отдышался, ладонью придерживая мехи в тощей груди. Никогда ещё он не говорил так долго. Гонта опустил голову, чтобы избежать прямого взгляда майора.

— И было нужно, чтобы этот предатель удрал и рассказал немцам, как важен этот обоз, чтобы те приковали к нам все свои мобильные силы, чтобы у них не возникло никаких подозрений…

Он ещё раз облизнул губы. А Галина замедленным движением, как бы в нерешительности, протянула майору фляжку.

— Благодарю, — сухо сказал майор, и вода пролилась на его острый подбородок.

— Наша задача — увести немцев за речку Сночь! И Миронов поможет нам это сделать, детально пояснив фашистам маршрут обоза.

При этих словах Лёвушкин присвистнул, и левый глаз его, чуть подсинённый снизу после возни с Мироновым, как-то сам собой подмигнул Топоркову.

Какая-то ощутимая подвижка произошла на застывших лицах партизан при упоминании реки Сночь, словно бы эта далёкая осенняя река дохнула на них холодом. Галина подошла к Бертолету и осторожно коснулась его руки.

— …Если мы сделаем это, то настоящему обозу ничто не будет угрожать, он достигнет цели. А цель его — концлагерь под Деснянском. Там, на строительстве аэродрома, готовится восстание. Знаю, надежды дойти до реки Сночь у нас теперь мало, очень мало. И поэтому я хочу, чтобы каждый из вас всё взвесил… и тот, кто решит и дальше идти вместе с обозом, должен знать, что обратной дороги нет. — Он бросил надоевшие прокопчённые кирпичи и распрямился, вздохнул, как будто избавился от бог весть какой тяжести, и добавил иным, потеплевшим голосом: — Вот такие пироги!

Наступило насторожённое молчание.


Ах, хорошо в осеннем лесу, в преддверии близкой уже зимы, когда пригашены яркие летние огни, повешены шторы из высоких кисейных облаков, зажжены берёзовые свечки, и тишины этой, тишины, пропахшей прелым листом, тонны вылиты на землю из таинственных хранилищ, и природа говорит человеку: вот мой вечерний час, редкий, неповторимый; сядь, поразмысли, не спеши…

Не спеши! Хорошо тому, у кого этот вечерний час долог и ленив, как лёт осенней паутины, у кого впереди и утро, и полдень, и прохлада, и зной… А каково, если минуты считаны и надо враз решить — как жизнь перерубить?

…Они думали и не стыдились того, что думали, потому что их попросили об этом.

Первым не выдержал Лёвушкин.

— Выходит, ловят щучку на живца, а живец, выходит, — это я, — сказал он Андрееву, и глаза его подёрнулись озорной, хмельной поволокой. — А я всегда хотел в щуках ходить.

Но Андреев не поддержал шутливого тона, которым разведчик хотел разрядить обстановку. И лица других партизан долго ещё оставались серьёзными и отрешёнными.

Наконец Бертолет бережно снял ладонь Галины со своей руки и, не говоря ни слова, направился в сторону обоза. Каску он по-прежнему держал за подбородный ремень, как котелок, и в ней что-то позвякивало и погромыхивало.

Все проводили Бертолета насторожёнными взглядами, и Галина вся подалась вперёд, как бы желая помчаться следом.

— Да что уж думать, товарищ майор, — сказал Лёвушкин, покосившись вслед Бертолету. — У нас философы есть, пусть они думают.

А Бертолет, не говоря ничего, подошёл к своей телеге, стал выгружать из каски какие-то болты, гайки, детали мотоцикла. Затем деловито поправил сбрую на упряжке. И этот жест означал, что выбор сделан, и все остальные, глядя на подрывника, поняли, что не надо никаких слов, обещаний и клятв.

2

Лошади, тужась, упираясь крепкими ногами в песок, тащили телеги по лесной дороге.

Галина шла рядом с телегой, на которой лежал раненый Степан. Отрешённое выражение, свойственное всем раненым, оказавшимся наедине с болью, уже поселилось на побелевшем лице.

Но, скосив глаза, Степан увидел, что медсестра Галина, боевой товарищ, прячет влажные глаза в шершавом шинельном воротнике.

— Ты чего? — взволнованно спросил Степан.

— Берковича жалко, — всхлипнула Галина. — Похоронить не смогли… Детишек он не отыскал… Всех нас жалко!

Гонта пристроился к Топоркову, деликатно откашлялся в кулак:

— Майор, вот твой автомат и парабеллум. Командуй.

— А… — сказал Топорков. — Хорошо.

Он забросил автомат за плечо, а пистолет уложил в расстёгнутую кобуру.

— Конечно, ты меня виноватишь, — хмуро сказал Гонта.

— Нет. Худа вы не хотели, во всяком случае. — Топорков посмотрел в насупленное лицо партизана. — Скажите, Гонта, кем вы были до войны?

Не глядя на Топоркова, Гонта ответил:

— Заместителем председателя райисполкома.

— Ого! — сказал майор. — И долго?

— Месяц!

— А до этого?

— До этого?.. Разные должности занимал. Выдвиженец.

— А всё-таки?

— Вообще-то… в пожарной охране… Механизатором был… Жаль, вы не в нашем хозяйстве работали, а то бы меня знали. Ну а потом в зампреды выдвинули.

— Ну и как — не страшно было?

— А чего? Не боги горшки обжигают.

— Да, — согласился Топорков и, поймав взгляд Гонты, добавил с ударением: — Насчёт горшков!..


У ручья обоз остановился. Лошади мягкими губами приклеились к воде и пили долго, вздыхая о чём-то своём, лошадином, раздувая ребристые бока.

Партизаны занялись срочной работой: вскрывали ящики и высыпали их содержимое в бочажок, пустые же ящики ставили обратно на телеги.

Булькала, пузырилась вода, поглощая камни и куски железа. И лица партизан были озабочены и суровы, как будто они топили не хлам, не балласт, а бесценный, спасительный груз. Всё совершалось в угрюмой немоте, как некое жертвоприношение. И только безразличный ко всему лес озвучивал эту сцену вскрикиванием соек и сорок и клёкотом быстрой осенней воды в ручье.

3

Лес становился всё более сырым и тёмным. Упряжки одна за другой преодолевали крутой и скользкий подъём. Молча, с каким-то унылым отчаянием, помогали лошадям люди. Лёвушкин, схватив кнут, стегнул лошадей, прорычал злобно:

— Ну, клячи навозные, так вас!

Лошадёнки, вздрагивая под ударами, рвали телегу из грязи.

— Ты не так, — сказал Степан. Он приподнялся, сделал зверское лицо, втянул губы и издал оглушительное шипение, как если бы телега попала в змеиное гнездо: — Ш-ш-ш-шнел-лер! Ш-ш-ш-шнеллер! Ф-ф-форвертс!

Тяжеловозы пошли бойчее, а следом за ними побежали, помахивая хвостами, учёные колхозные лошадки.

Майор внимательно и обеспокоенно наблюдал за этой сценой. Это не ускользнуло от Гонты.

— Зря ты рассказал насчёт камней, — сказал он. Топорков ничего не ответил, и Гонта, поразмыслив, добавил:

— Надо было как-то выкрутиться. Придумать чего-нибудь.

— Зачем?

— Чтоб людям не переживать зря, — убеждённо сказал Гонта. — Легче бы им было, если б думали, как раньше, что везут оружие.

Топорков с нескрываемым любопытством посмотрел на Гонту.

— В военном деле, — он подчеркнул эти слова, — в военном деле случается, что нельзя говорить правду. Но если есть возможность её сказать, то её надо сказать.

— Это рассуждения, — возразил Гонта. — А людям тяжело идти. Из-за пустых телег никому неохота мучиться и помирать неохота.

— Зато они знают правду.

— А правда эта воевать будет за них?

— Видите ли, — спокойно ответил майор, — если человек идёт со мной, не зная правды, то в трудную минуту я не смогу на него рассчитывать. А тот, кто, зная всё, остаётся со мной, тот будет со мной до конца.

— Нет! — с жаром отвечал Гонта, и бронзовое, крепкое его лицо потемнело. — Не всё надо людям знать! Это вот как раз теперь я за них не поручусь! Трудно будет — уйдут! Бросят всё и уйдут.


В леса полесские, в болота скатывалось белёсое солнце, сумеречный холод пополз по дороге ужом, сухой соснячок сменился дубовой рощицей, а вскоре и ольховник замигал редкими жёсткими листьями.

В плоские зеркальные лужи, отражающие вершинки осин, наезжали колёса, резали деревья на части и били по деревьям тяжёлые сапоги, но спустя несколько секунд всё успокаивалось, ветви вновь тихо укладывались в зеркальные овалы…

Шагавший с последней телегой, рядом с Лёвушкиным, Андреев выстрелил вдруг острой бородкой по направлению к напарнику:

— Слушай, Лёвушкин, откуда они такие берутся?

— Кто?

— Ну, Мироновы!

— От сырости, — угрюмо ответил разведчик.

— Дурень, балаболка! — рассердился старик, — У меня серьёзный интерес: откуда гады берутся? Ведь я ж с ним из одного котелка ел!

— Отстань, дедунь! — сказал Лёвушкин. — У меня за этот день много чего в башке перепуталось.


— Бертолет! — позвал с телеги Степан.

И когда подрывник, белея непокрытой головой, подошёл, ездовой пошарил своей ладонью-клешнёй под шинелью и вытащил две замусоленные бумажки.

— Хочу тебе отдать… — И, встретив недоуменный взгляд, пояснил: — То квитанции за кoней.

— Каких коней? Ты что, Степан?

— То у меня, когда я вакуировал колхозных коней на восток, реквизовали пять штук в армию. Кончится война, так, может, сыщутся. Кобылы, правда, жерёбые были, а жеребцы, може, выжили… Хорошие жеребцы, колхозу приплод будет. А то выведется порода.

— Да ты сам передашь документы, Степан, — успокоил ездового Бертолет.

— Раненый я, манёвру нет! — сказал Степан рассудительно. — Видишь, положение у нас какое! А ты, может, спасёшься… Каску чего снял?.. Надень! Не геройствуй, — сказал Степан, как ворчливый «дядька», и скосил глаз на идущую в стороне Галину. — И вот ещё что…

Всё из того же подшинельного хранилища ездовой извлёк какой-то странный цветастый комок.

— От… Чиколатка трофейная, немецкая… Дай Галке. Скажи, что от тебя. Она обрадуется… Она дивчина хорошая, трудящая, а от войны мало добра видела…

Вышел на дорогу, впереди обоза, Гонта, остановился посреди колеи, как надолб: тёмный лицом, тёмный кожаной курткой. Подождал, пока поравняется с ним Топорков.

— Немцев и слухом не слыхать, — сказал он, и надежда тонко прозвенела в его низком, грубом голосе.

— И не будет, — сказал Топорков. — Маршрут они знают, встретят нас завтра где-нибудь на выходе из пущи…

— Так, — выдохнул Гонта, и не было уже в его голосе несмелого серебряного звона. — Зато переночуем спокойно, так, майор?

— Так, — согласился майор. — Скажите, Гонта… Вот вы говорите, не надо людям знать правды. А вот вы как? Вы знаете… И могу я положиться на вас?

— Да, — ответил пулемётчик без колебаний. — Я сдюжаю. Так я не про себя говорил… Про других.

— А… — пробормотал майор и поморщился, как будто услышав что-то знакомое и надоедливое. — Вы, значит, про «массу» беспокоились. Понятно…

Он оглянулся.

В молчании, устало двигалась по лесной дороге ведомая им «масса» — прихрамывающий Бертолет, закованный в брезентовую броню таёжный охотник Андреев, маленькая медсестра Галина, ловкий и злой разведчик Лёвушкин.


Ужинали у костра молча. Лица уставших партизан были полотняно белы, и щетина темнела на них чернильными мазками.

Хрустели овсом лошади, с неживым бумажным шелестом трепетали над головой листья осин.

Ели. Деловито скребли дюралевыми, самодельного литья ложками в котелках. У костра сидели пятеро — шестой, Гонта, ушёл в дозор…

Андреев, таёжный человек, покончив с кашей, облизал ложку до зеркального блеска и, беспокойно поводя бородкой, уставился на майора:

— Товарищ Топорков, извините меня за имеющийся на уме вопрос, — начал он осторожно.

— Слушаю! — И майор поднял свой заострённый подбородок.

Старик замялся.

— «Чем ревматизм лечат?» — подсказал Лёвушкин, сохранявший полынное хмурое выражение лица.

— Вопрос такого рода, — сказал старик, не обращая внимания на Лёвушкина. — Как получаются, к примеру, такие личности, как Миронов? Ведь я ж с ним вчера из одного котелка ел… Как же это возможно?

И столько было выстраданной горечи в вопросе старика, что Лёвушкин, успевший поднять насмешливую, изогнутую, как спусковой крючок, бровь, тотчас её опустил и удержал готовую сорваться реплику; майор же отложил ложку и, откашлявшись, посмотрел на Андреева с грустной проницательностью философа, признающего все беды мира, но ничего не могущего исправить.

— А вам никогда не приходилось встречать прохвостов? — посмотрел на Андреева майор.

— Нет, — прямо признался старик. — Не выходило.

— Везучий вы человек… И жизнь уж прожили.

— Так я какую жизнь-то прожил? — сказал Андреев. — В тайге уссурийской охотничал… А у нас там худому человеку никак невозможно. К примеру, обмануть товарища. Такому там не выжить. У нас там всё как-то ясно… Вот, к примеру, тигра отловляешь. Так он и есть тигр — лютый зверь, он тебя и не обманывает — когти показывает, зубы… Я так полагаю, что нельзя Миронову боле жить на свете, — убеждённо закончил Андреев. — Неправильно это, что Беркович, своих детишек не найдя, погиб, а предатель жить остался. Неправильно!

— Да, — согласился майор, — неправильно… Спрашиваешь, как они, такие Мироновы, получаются?.. Завербованный он, немецкий агент…

— Так он же не дитёй завербованный! Он же наш человек родился-то…

— Да. Купили чем-то. Или запугали, — сказал майор. — Вот в концлагере бывало: бьют, бьют, потом в одиночку суток на трое посадят, без воды, без хлеба, а потом вызывают к коменданту… в кабинете ещё какой-нибудь лейтенантик из абвера… Колбаса на столе, пиво. И пистолет… Находились такие, что не выдерживали. Очень трудно умирать, когда пиво на столе. А если хоть одного товарища продал, бумагу подписал, то — всё. Нет уже хода к своим… такая, будь она неладна, логика!

— Это вроде бы он сам не сволочь, а произведённый в сволочи? — прищурился Андреев.

— Нет, — сказал майор. — Это он прежде всего сволочь!

— Правильно! — с радостью согласился старик.

— Я думаю, прохвост — он всегда прохвост, — неожиданно вступил в разговор Бертолет. — Вот в райцентре, где я учительствовал, работал один человечек на карантинной станции. Так он кляузы писал, доносы… До войны ещё. Завистлив был, нравилось ему это: других губить, особенно если этот другой получше, повиднее… Что же? Как немцы пришли, он по-прежнему продолжал доносы писать, только уже в гебитскомиссариат, в адрес другой, так сказать, власти, но с той же терминологией и с той же целью.

— И всё пишет, гад? — с негодованием спросил Лёвушкин.

— Нет… Хлопцы попросили его подорвать. Вместе с домом. Он один жил, к счастью. Дали два снаряда, я релюшку соорудил кое-как часовую… Жаль вот, в мирное время нельзя кляузников и доносчиков подрывать! Я б ходил бы и подрывал…

— Ого! — насмешливо сказал Топорков, удивляясь решительности Бертолета.

— А правильно, — согласился Андреев.

Какая-то беспокойная, жгучая мысль терзала его, как прилипчивая оса, вьющаяся у глаз, и он наконец сказал глухо и строго, стараясь быть официальным:

— Товарищ майор Топорков, а не могли бы вы меня откомандировать на предмет, значит, чтобы с Мироновым рассчитаться? Теперь он вам, надо думать, ненужный.

— Зато он немцам нужный, — сказал Топорков, усмехнувшись. — Вы до него не доберётесь, Андреев.

— А я таёжный человек, — сказал старик, хитро сверкнув глазом. — Припрячусь где-нибудь, где ихнее начальство шастает, с винтовочкой. Суток пятеро я без еды смогу высидеть… И уцелю его, значит, как увижу. А то обидно: мы вроде как погибать идём — ну, что ж делать, надо, стало быть… А он жить останется. А для чего? Пиво это немецкое пить?

— Нет, Андреев, вы здесь нужны со своей винтовочкой, — вздохнул Топорков. — Далеко ещё нам до реки Сночь…

— Оно конечно, далеко, — согласился старик, но видно было, что мысль о предателе не оставила его и не скоро оставит…

4

Как сидели партизаны у костра, так и заснули коротким, обморочным сном. Уснул и Топорков. Казалось бы, и вовсе не должно в нём остаться сил после боя, закончившегося бегством Миронова, и тяжёлого перехода, но странно: едкие морщины у уголков губ и глаз словно бы разгладились, размягчились, лопнул где-то внутри узел, стягивавший эти тёмные нити, и они ослабли; исчез напряжённый прищур, и лицо как будто стало добрее… Уснул майор, так и не выпустив из руки карандаша, которым сделал очередную запись в дневнике: «24 октября был бой. Погиб Беркович. Ушёл Миронов. Прошли 24 км. Егеря отстали. Видно, готовят сюрприз».

Над сонным этим лагерем, как колыбельная, звучала незатейливая песня о двух израненных солдатах, что шли «с турецкого края домой»: это Лёвушкин, нахохлившийся, как птица, сидел на поваленном дереве близ пасущихся коней и напевал себе под нос.

И ещё не спал Бертолет. Усевшись рядом с костром в своей излюбленной позе, подогнув ноги и поставив на колени каску, он колдовал над ней, как хозяйка над кастрюлей, позвякивал металлом. А рядом с подрывником, прижав к его плечу худенькое, в редких крапинках веснушек личико, дремала Галина.

Эта их близость, не страшащаяся чужих глаз, раздражала Лёвушкина. Он недовольно поглядывал им в спину и наконец мягко, неслышно подошёл к костру. Покосившись на руку медсестры, доверчиво лежавшую на плече Бертолета, Лёвушкин спросил без особого дружелюбия:

— Чего ковыряешься, Бертолетик?

— Понимаешь, хочу электровзрыватель соорудить, — поднял тот свою иноческую бородку. — Магнето снял с мотоцикла, а у меня как раз подходящий детонатор.

— Соображал бы, — буркнул Лёвушкин, — с запалами возишься, изобретатель, так хоть бы девчонка не сидела рядом!

И он снял руку Галины с плеча подрывника, но, отойдя несколько шагов, увидел, как рука, словно заводная, вернулась на место. Лёвушкин сплюнул и пошёл на свой пост, ещё печальнее напевая о двух раненых солдатах.

День седьмой ЗАПАДНЯ

1

Был утренник, сухая белая соль выступила на траве, и сыпались, сыпались дождём последние листья, и видно было, как поредел за одну ночь осенний холодный лес.

Безостановочно работали копыта, тяжело шагали избитые сапоги, приминая вереск. Бертолет, подвязав вожжи за передок своей телеги, нагнал Галину.

Тихо как! — Он взял её за руку, и лицо её просветлело. — А главное, мы все вместе и снова верим друг другу… Так было тяжело последние дни. Подозрения, недомолвки. Мне очень хорошо в отряде. Здесь все искренни… Конечно, глупо, даже стыдно признаться, но до войны… — он замялся, — до войны я как-то не ощущал рядом близких людей. Я не то говорю, да?

— Нет, говорите! Я понимаю…

Она вдруг остановилась, встала на цыпочки и, следуя извечному женскому неприятию беспорядка, пригладила светлый, беспокойный клок, торчавший на макушке подрывника.

— Вам идёт без каски, — сказала она, как будто речь шла всего лишь о модном головном уборе. И рассмеялась.

В этот ранний сумеречный час лицо медсестры казалось особенно юным, незамутнённым, свежим, и Бертолет смотрел на него не отрываясь.


«Та-та-та…» — весело, как трель охотничьего рожка, прозвучала автоматная очередь. Это напомнили о себе егеря, любители эдельвейсов.

Зачем пришли они в полесские леса, под это серое, в белую облачную крапинку небо? Та-та-та-та… Большая «охота» началась у егерей. Вылавливают затерявшийся обоз с оружием.

Партизаны остановились. Из зарослей, шумно дыша, выбежал Лёвушкин:

— Егерьки слева, товарищ майор! Идут цепью.

— Мотоциклов не слыхать?

— Нет. Сыро там… Не пройдут.

— Сворачивай направо, Гонта!.. Виллo, в охранение по правому флангу, Лёвушкин — по левому!

И обоз ушёл с лесной дорожки в лес, где колёса тонули в мягком вереске по ступицы, где было сумрачно и влажно.

Та-та-та… Звонкое лесное эхо подхватило раскат очередей, стало бросать его из ладошки в ладошку, как колобок.

— Егеря справа! Идут цепью, широко.

— Поворачивай, Гонта! — крикнул Топорков. — Прямо держи, на север! Андреев и Лёвушкин, будете прикрывать.

— У Бертолета на возу полтора пуда взрывчатки, — доверительно сообщил Топоркову с телеги Степан. — Вы ко мне переложите… Если окружат, салют сделаем.

— Лежи… Восстанавливай гемоглобин… — сказал Топорков и затем крикнул на трофейных битюгов: — Ну давай! Форвертс, шнеллер!

Тяжеловозы пошли бойчее, а следом за ними побежали, помахивая хвостами, колхозные лошадки.

2

Потрескивали в лесу короткие автоматные очереди. Словно где-то там, за осинничком, разгорался гигантский бездымный костёр…

Невидимое его пламя уже опалило лицо разведчика Лёвушкина, потемнело оно, сжухлось от предчувствия близкого и тяжёлого боя, и лишь глаза светились, как всегда в минуту опасности, хмельно и дерзко.

Безумолчно верещали, пролетая над головой и спасаясь от автоматного треска, сороки и сойки. Неожиданно выскочил из-за кустов заяц, шмыгнул у самых ног Андреева и Лёвушкина.

— А ведь егерьки и нас, как этого зайца, куда-то гонят, — сказал старик. — Вытесняют! Куда, спрашивается! — Он вдруг насторожённо застыл. — Слышишь, Лёвушкин? Что это?

Равномерное позванивание примешалось к сухим строчкам автоматных очередей. Оно приближалось. Это был пасторальный чистый звук, он противоречил панике, охватившей лес, он казался нереальным.

— Будто на урок сзывают, — прошептал Андреев.

— Мне не надо, — сказал Лёвушкин и сплюнул. — Я целых пять классов окончил. Мне хватит.

Всё сильнее и ближе звонили колокольцем. И вот, выламывая осинничек, прямо на партизан выбежали две чёрно-белые «голландки».

— Глянь! — изумился Лёвушкин. — Мясо!

Передняя корова, огромная, с подпиленными рогами, с колокольчиком-«болтуном» на ошейном ремне, остановилась и дружелюбно замычала, словно при виде хозяев, готовых отвести её в безопасное стойло.

— Видать, от стада отбились… — сказал Андреев. — А может, пастуха убило… Всех война губит. Пойдём!

Они поспешно зашагали по мягкому вереску. Выстрелы приближались. «Голландка», покачивая полным выменем, потрусила за партизанами, следом побежала и тёлка.


Всё глубже в лес загоняли партизан егеря. Начались топкие места. Голые, чахлые осинки стали и вовсе низкорослыми, скрученными от своего древесного ревматизма. Появились мохнатые и высокие, как папахи, кочки, украшенные красными глазками созревшей клюквы, и чёрные, зловещие окна стоячей воды.

Лошади, напрягая ноги, тянулись вперёд всем телом, выдирали телеги из болотной липучки.

А позади — уже не по флангам, а позади — широко, километровым фронтом, растекался треск большого военного костра, зажжённого егерями: та-та-та-та!

Остановился Гонта — почти под ступицы подобралось болото, по лоснящимся тёмным бокам лошадей сползали, как мухи, крупные капли пота, и пена запекалась на шерсти.

Топорков о трудом выдирал свои болтающиеся на тонких ногах сапоги из чёрного месива. Лицо его оставалось сухим и бледным, но он задыхался, и кашель бродил в нём, клокотал и рвался наружу холодным бешеным паром.

— Вот куда гонят нас егеря! — Гонта посмотрел на свои утонувшие в болоте ноги. — Ловко!

— Да, — сказал майор, отдышавшись. — Хотят притопить в болоте, а после выудить без потерь.

— А виноват я! Это я загнал обоз в Калинкину пущу!

Топорков взглянул в затравленные, глубоко ушедшие под брови глаза Гонты.

— Виноват тот, кто учил вас, что горшки обжигать — это очень просто, — сказал майор безжалостно.

3

Лесной следопыт Андреев первым увидел за жалкими, скрюченными прутьями ольховника, за пожелтевшей осокой, за зарослями чёрной куги плотные кроны сосен.

Сосны не растут на болоте! Там, в трёхстах метрах, начиналась песчаная сушь, земля обетованная, жизнь!

— Туда, товарищ майор! — закричал Андреев, барахтаясь в болоте.

…Последнюю упряжку, с ослабевшими лошадёнками, партизаны втащили на песчаный бугор, находясь в полном изнеможении, с ног до головы выпачканные в грязи, блестя зубами и белками глаз. Они победно оглядели сосны над головой и повернулись назад: там, в болоте, потрескивало, приближаясь, автоматное пламя. Бугор меж сосновых стволов густо зарос ежевикой и папоротником. Ежевика впивалась в тело, царапала. Пустяки! Под ними была плотная песчаная земля!

Сверху партизаны увидели, что за бугром им предстоит преодолеть необозримо гладкое пространство, ковёр из похожего на снежные цветы белокрыльника, багульника, трав и мхов. Это пространство казалось прочным и незыблемым, как и та твердь, на которой они стояли.

Но в десяти метрах от берега, утонув почти по самые плечи в серо-зелёном ковре, как бы с обрубленным телом, стоял Андреев, и от него тянулась к холму зарастающая на глазах полоска чёрной воды.

— Всё! — крикнул Андреев. — Дальше топь. Нету нам ходу с бугра. Остров это, товарищ майор.

Со стороны только что пройдённого партизанами мелкого болота тявкающим голоском простучал автомат, и пули с характерным шлёпающим звуком ударили в сосновые стволы, да так гулко, что показалось, будто выстрелили сами деревья.

— Распрягай! Коней, телеги — под бугор! — скомандовал Топорков. Он задохнулся в кашле и хриплым голосом закончил команду: — Окапывайся! — И, взяв лопату с телеги, полез на вершину холма, под сосну; следом за ним, с пулемётом на плече, отправился Гонта.

— Может, отсидимся, сдержим егерей? — сказал Гонта вопросительно. Как ни хмурил он брови, ему не удавалось скрыть виноватый, растерянный взгляд.

— В болотах наша сила, — заметил Лёвушкин с иронией и принялся ожесточённо работать лопатой, отрывая окопчик.

Лицо Гонты ещё больше поскучнело. Они замолчали и прислушались к движению, происходящему на мелком болотце. Оттуда в промежутках между автоматными выстрелами долетали перекличка егерей, ругань, позвякивание металла и… мелодичное равномерное треньканье колокольца.

Блаженная улыбка заиграла на губах Бертолета.

— Слышите?.. Словно на челесте играют! — сказал он, вслушиваясь в звон колокольца.

— Чего, чего? — переспросил Лёвушкин, скривив рот. — Какая челеста? То наши с Андреевым коровки пробиваются.

И верно — из кустарника вышла крупная пятнистая «голландка», а за ней тёлка. Выпуклые глупые глаза животных отражали муку и полное непонимание всего, что происходит на белом свете. Спасаясь от загонщиков, коровы бросились на песчаный остров.

— К своим жмутся, — сказал Андреев. — Нет, животная не дура.

Гонта поставил на сошки свой трофейный МГ, а майор взвёл затвор автомата. Длинные, тонкие его пальцы заметно дрожали. Майор вытянул кисти, посмотрел на них внимательно и прижал к груди, успокаивая, как если бы они существовали отдельно от него, жили особой жизнью.


Двое «загонщиков» с похожими на короны остролепестковыми эдельвейсами на рукавах курток подходили к песчаному холму, выдвинувшись из широко растянутого пррядка. Они часто оглядывались, стреляли без всякой надобности и вытирали потные лица. Им было страшно, они боялись загадочного, ускользающего обоза, боялись болота, чёрных коряг, которые хватали за сапоги и за шинель, боялись топляков, показывавших из воды лоснящиеся спины; здесь всё было чужим и враждебным. Звонко заржала лошадь в партизанском обозе. Егеря остановились, переглянулись и осторожно подались обратно. Замерла и цепь егерей, охватившая остров полукольцом.

4

Зябко, тоскливо было на островке среди сизой сумеречной хмари, среди неизвестности. Партизан бил озноб, и они с надеждой посматривали на крохотный очаг, упрятанный глубоко в песок: там, в красной от угольев пещере, грелся казанок с чаем, и один вид этого прокопчённого казанка согревал охрипшее горло.

Под соснами раздавались странные ритмичные звуки: цвирк… цвирк… — будто пел жестяной сверчок. Быстрые руки Галины скользили по коровьим соскам. И били из переполненного вымени «голландки» по ведру тугие струи: цвирк, цвирк…

И тут же, чуть выше, сторожа непрочный уют этой странной, случаем сложившейся семьи, чернел пулемёт. Привалившись к нему, Гонта набивал ленту.

— Смолкли егеря, — проворчал он. — Комбинируют… Чего комбинируют?

— Небось не отстанут, пока с нами обоз, — сказал Лёвушкин, прервав заунывную песню. — Мы свою долю при себе держим, как горб.

— Да. Прижали нас. Ну ничего, — успокоил Андреев товарищей мудрым своим старческим шепотком. — Мы в своём краю, а они в чужом, нам легче. Родная земля — это, брат, не просто слова, живого она греет, а мёртвому пухом стелется.

— Прибауточки, утешеньица поповские твои, — вскипел вдруг Гонта и сорвался на шип, как котёл со сломанным клапаном: — Ты скажи прямо: считаешь меня виноватым, что на болотах сидим? Я вас в Калинкину пущу направил или нет? Прямо скажи!

Андреев поднял на Гонту зоркие, смышлёные глаза:

— Виноват, Гонта. Взялся командовать, так прояви свойство. Ты тогда не на месте оказался, а сейчас ты на месте. При пулемёте твоё место, Гонта, а не в генералах. Для каждого человека точное место приготовлено, где душа с умом сходятся, как в прицеле, и дают попадание. А то бывает, что душа в небо рвётся, а ум, как тяжёлая задница, привстать не даёт. И человеку одно мучение. Всё-то он готов силой переломать.

— Не ваша философия! — оскалился Гонта. — Вредный твой взгляд, дед. Человек всё может. Были бы преданность да воля!

И он поднял свой литой кулак.

— Не может… Командовать-то каждому лестно. Но не каждый может, — сказал Андреев. — Ох-хо-хо… Мне бы маслица лампадного или камфорного достать. Мучает ревматизм — ну, не военная хвороба!.. Ты, Гонта, не казнись, ярость прибереги на немца.


Галина, склонившись над раненым ездовым, поила его молоком из дюралевой кружки. Зубы Степана дробно стучали о металл.

— Попей, попей тёпленького, — приговаривала Галина. — Ты крови много потерял… Вот довезём тебя до отряда, — утешала она ездового, как ребёнка, — а там в самолёт — и на Большую землю, в госпиталь. Там хорошо, чисто, тепло… Все в белом ходят, и всю ночь огонь у нянечки горит…

Ездовой слушал, и лицо его успокаивалось, и страх смерти, отвратительный, липкий страх, беззвучно стекал с него в песок, в болото, как болезненный пот. Немудрёные, знакомые уже Степану слова утешения звучали как внове, как сказанные только для него, раненного, и был в них непонятный и властный смысл, была в них тайна, которой владеет лишь женщина — милосердная сестра, жена, мать.

Неожиданно Степан приподнял голову.

— У фашистов кони заржали, — сказал он. — Ох, Галка, чтоб миномётов не подвезли!..

5

Партизаны насторожённо примолкли. Со стороны окутанного сизой дымкой болота неестественно громко, как будто принесённое горным эхом, до песчаного островка докатилось откашливание. Это было до того странно, что Гонта взялся за рукоять МГ.

— Partisan! — металлический гулкий голос пронизал туман над болотом и, отражаясь от отдалённого леса, вернулся слабеющими откликами: — san… san!..

Это в мегафон, — пояснил Топорков и подался вперёд. И снова зазвучала усиленная рупором немецкая речь:

— Das Kommando la?t einen eurer Kameraden mit euch reden![15]

«…den… den…» — пропело болото.

Казалось, голос исходит от чёрных коряг, окруживших песчаный остров и выставивших паучьи лапы.

— Переводи, Бертолет! — подтолкнул Лёвушкин подрывника.

— «Командование даёт возможность обратиться к вам вашему товарищу!» — перевёл Бертолет добросовестно, но чужим, бесстрастным голосом, как будто заражённый интонациями немецкого офицера.

И из сумерек донёсся знакомый голос Миронова.

— Партизаны, товарищи! — прокричал он своим округлым, ладным, бойким тенорком. — Положение ваше безвыходное! Ведут вас начальники советские Гонта и Топорков. Им на ваши жизни наплевать, они своё задание выполняют, от энкавэдэ!

Слова сыпались из рупора легко, как шарики из ладони, и прыгали по болотцу дробно, и эхо рикошетило их во все концы.

— Бросайте обоз с оружием, переходите сюда… — торопился Миронов. — Условия хорошие… четыреста грамм белого… крупу…

Он уже говорил взахлёб, давясь слюной, как будто бы спеша прочитать заранее составленный для него текст, и слова стали долетать отрывками, как из испорченного репродуктора:

— …пачки сигарет… сахар натуральный… селёдка…

Оглушительно грохнуло над ухом Топоркова. Горячая гильза выпала на песок из снайперской винтовки Андреева.

— Не слушайте командиров, которые пулей глушат правду! — выкрикнул Миронов.

— Эх, не умею на слух, — сокрушённо вздохнул Андреев.

Затем рупор снова проскрипел по-немецки и смолк. Мертвенная тишина воцарилась над топью.

— Ну, чего язык закусил? — Лёвушкин ткнул Бертолета.

— Они подвезли миномётную батарею, — пояснил подрывник с усилием. — Утром откроют огонь на уничтожение.

— С этого бы и начинали, — проворчал Лёвушкин. — А то: «селёдка, сахар натуральный…» Жалко, нет у нас такого «матюгальника», в который кричат, я бы им пояснил…

— Наша задача — продержать здесь егерей как можно дольше, — сказал майор. — Будем рыть окопы.

— Сколько мы сможем продержаться под обстрелом? — спросил Бертолет.

— Если у них батарея батальонных миномётов калибра восемьдесят один, то около часа, — ответил Топорков чётко и сухо, словно справку выдал. — Если ротные пятидесятки, то несколько больше… Но обстрел они начнут с рассветом.

Андреев, спустившись под бугор, к обозу, принёс большую ковшовую лопату с длинным черенком. Первым, поплевав на ладони, взялся за работу Гонта.

— Эх, судьба-индейка, ладно! — Лёвушкин махнул рукой, как бы окончательно смирясь с неизбежностью того, что должно было произойти на рассвете. — Одного только жалко: этот гад Миронов жить останется!

— Не останется, — успокоил разведчика Топорков. — Если нам удастся выполнить задание, ошибки с обозом ему не простят.

— Уж я тогда постараюсь продержаться, — сказал Андреев.


Партизаны лежали у очага тесной группой, курили, пили чай из дюралевых кружек и котелков, и был у них вид людей, которым некуда спешить.

Только Гонта сидел особняком, мрачной глыбой, на гребне холма, у пулемёта.

Лёвушкин вдруг как-то беспокойно заёрзал на песке, кашлянул в кулак и, поморщившись, как от оскомины, отстегнул под ватником карман гимнастёрки, достал небольшой, сложенный вдвое листок с каким-то замысловатым, расплывшимся от пота и дождя рисунком.

— Вот, товарищ майор, всё хотел вам отдать, да минутки свободной не было… Схемка тут какая-то нарисована… Раньше ещё… ну, до того как выяснилось, вчерась… — Лёвушкин не поднимал глаз, — вы придремали, а схемка торчала из кармана. Сами понимаете, мы на вас грешили, любопытно было, что за схемка… Прощения прошу! — неловко закончил он монолог и отдал бумажку майору.

— А у вас какая была до войны профессия? — спросил Топорков, щурясь.

— Да нормальная… Нормальная профессия. Ну а в детстве беспризорничал, так что, сами понимаете, схемку было нетрудно прибрать…

— И разобрались в схемке?

— Нет. Чего-то тут такое. — И Лёвушкин нарисовал в воздухе извилистую линию. — План местности или чего…

— Эту схемку заместитель командира отряда Стебнев нарисовал, — пояснил Топорков, разворачивая листок и поднося его к огню. — Во время разработки… Так сказать, символ операции… А я в карман положил. Пускай, думаю, если в живых никого не останется, фрицы полюбуются, как мы их одурачили с обозом. С болота снова взлетела ракета, тени побежали по острову, вспыхнул туман, и Топорков показал всем рисунок:

— Расплывчато чуть-чуть… Это кукиш, Лёвушкин.

— Кукиш? — переспросил разведчик, и светлые его брови изобразили сразу два взведённых курка.

— Да, кукиш. Иначе говоря, фига или дуля. Вот!

И майор, неожиданно озорно усмехнувшись, продемонстрировал наглядно изображённый на бумаге предмет.

— А я думал — план, — охнул Лёвушкин.

Он посмотрел на майора, насупившись, затем вдруг открыл в улыбке все тридцать два безукоризненных зуба и неожиданно заливисто рассмеялся:

— Вот дурак я!

И самое неожиданное — поддержал его майор, этот сушёный гриб. Его улыбка, бледно расцветая на лице, вдруг расширилась, и майор, обнаружив концлагерную щербатость, рассмеялся — вначале разбавляя хохот сухим покашливанием, а затем уже, не сдерживая себя, в полную силу.

Они смеялись впервые за всё время походной жизни. Смеялись, потому что сейчас, перед последним боем, ничто не разделяло их.

Не потеря страшна, а неумение смириться с ней. Они смирились с самой страшной потерей. И — смеялись.

И только Гонта мрачно сидел у пулемёта и смотрел на топь, и смех обтекал его, как речная вода обтекает тёмную сваю…

6

Сумерки заползли в лес и забрали болото. Съели постепенно, начиная снизу, стебли куги, поглотили корявые, чёрные, убитые — топью кусты и вывороченные корневища с протянутыми кверху острыми крючковатыми пальцами, подрезали ольховник, оставив лишь голые прутья-вершинки…

…Месяц, яркий до боли в глазах, выкатился и завис над песчаным островком.

— Вы не спите? — спросил Бертолет.

— Нет, — ответила Галина.

— Жалко спать…

Они сидели рядышком под сосной, нахохленные, как заблудившиеся дети.

— Ковш уже ручкой книзу. Значит, три часа… Знаете, мне вспоминается: у нас во дворе печь стояла летняя. Отец, когда трезвый бывал, блины любил печь. На воздухе. И обязательно, чтобы «крест» — вон то созвездие — над печью висел. Осенью это в пять утра бывало.

— Галя, я вам вот что хотел сказать. — И Бертолет шумно вдохнул воздух. — Иначе некогда уже будет… Помните, я впервые в отряд пришёл, вы мне руку перевязывали, утешали, в госпиталь обещали отправить, где «светло и чисто»…

Глаза Галины приблизились к Бертолету.

— Так вот я хочу, чтоб вы знали, Галя: с той минуты я вас люблю. Я не хотел говорить… потому что… потому что всем нам плохо и не время…

— Чудак, ох, чудак! — Смеясь и плача, она прижалась к нему и ткнулась в протёртый воротник его нелепого учительского пальто. — Какой чудак! Что ж вы хоронились… ну зачем?

Ракета, затмевая сияние месяца, зажглась над ними, и пулемёт ударил трассирующими, задев сосну и осыпав их хвоей.

— Эй, разговорились! — раздался сердитый шёпот Лёвушкина. — Болтаете, а люди спят!

— Я не сплю, — со старческой хрипотцой ответил Андреев, который, вероятно, тоже слышал Бертолета и Галину. — Жалко спать. Хоть и старый хрен, а жалко…

Кряхтя, с трудом разгибая ноги, он встал и присел рядом с разведчиком.

— Ладно, Лёвушкин, ты не сердись, ты жизни не мешай… Она ведь как река, жизнь-то, сама выбирает, где русло пробить, а где старицу оставить, кого на стремнину вынести, а кого на бережок бросить… Вот мы с тобой на бережку оказались. Ну что ж. Посидим, подождём. Что делать? Махорочкой давай подымим.

Жёсткая хвоя под месяцем отливала серебром. Тёмные тени причудливо переплетались на земле, на ветвях, стволах, и нельзя было понять, где действительно ветви и стволы, а где их тени.

И в этом переплетении теней были растворены люди, лошади, телеги — весь маленький обоз, не везущий ничего и потому обречённый на гибель.


Переливающийся, стеклянный звук долетел откуда-то сверху До Андреева и Лёвушкина, словно бы загомонили сотни жалостливых, невнятных голосов.

Андреев выставил ухо из-под своего капюшона.

— Гуси улетают, — сказал он Лёвушкину. — Отдыхали где-то, или егеря спугнули…

И все партизаны — народ, умеющий спать даже под выстрелами, — вдруг проснулись и стали прислушиваться.

— Гуси летят…

7

На рассвете остров выплыл из темноты, как корабль. Туман волнами клубился над болотом.

Звонко хлестнул в уши разрыв. Кочки, чёрная вода, коряги — всё это столбом взлетело в воздух.

— По укрытиям! — крикнул Топорков.

Он достал блокнот и к записи «25 октября. Окружены на болоте» добавил: «26 октября. С рассветом немцы начали мин. обстрел. Ждём атаки». Затем он аккуратно, трубочкой, свернул блокнот и запрятал поглубже под шинель.

Снова шумно выплеснулась к небу вода. Заржали, чуя беду, лошади.

Большая «голландка», порвав верёвку, который была привязана к телеге, и звеня колокольцем, бросилась в топь в поисках спасения.

Началось!..

День восьмой ЖРЕБИЙ

1

Партизаны, забравшись в окопы, всматривались в плавающий над болотом туман. Гонта снял кожаную куртку и набросил на свой МГ, чтоб не засыпало землёй.

— Наугад бьют, — сказал Топорков. — Вот туман разойдётся, начнут накрывать.

— Торопятся, — буркнул Андреев. — В болоте сидят, в холоде.

Ещё одна мина разорвалась перед островком, и комок мокрого мха шлёпнулся прямо на пилотку Лёвушкину. Разведчик смахнул его ладонью, как надоедливую муху.

— Они там грелками греются, — сказал Лёвушкин. — Химическими. Такой пакетик, вроде бандерольки… — Он говорил, чтобы заглушить страх, а глаза оставались тоскливыми, злыми, ожидающими. — …Сядешь голым задом на такую грелку, воды в рот наберёшь и кипишь, как чайник.

Снова грохнуло, на этот раз ближе. Бертолет, закусив губу, следил за болотом, за тем, как, освобождаясь от тумана, выплывают чёрные, с изломанными паучьими лапами коряги. Галина, поймав на секунду его взгляд, улыбнулась ему в ответ, но невесёлой была эта улыбка.

Распряжённые лошади сгрудились около телеги, на которой лежал Степан.

— Дед! — крикнул ездовой Андрееву. — Коней хоть в болото загнать, ведь одной миной забьют… А, дед?

Старик обернулся. Но внимание его привлекли не вздрагивающие лошади, а пегая корова, неумолчно звеневшая колокольцем-«болтуном». Андреев застыл с винтовкой в руке; он напряжённо, приподняв бородку, всматривался в топь позади острова.

«Голландка», успевшая безошибочным инстинктом осознать, что встреченные ею люди не могут защитить от воющей и грохочущей смерти, барахталась теперь среди зыбкого травяного ковра, как раз в том месте, где вчера Андреев делал свои безуспешные промеры. Вытягивая мощную шею, отметая мордой листья белокрыльника, она рвалась вперёд, а вслед за ней пыталась пробиться и тёлка.

Лесной житель, Андреев верил в звериное чутьё и ждал, наблюдая за «голландкой», искавшей в топи спасительную тропу.

Снова просвистело в воздухе, и метрах в двадцати от коровы вырос чёрный столб.

Отчаявшаяся «голландка» метнулась, разорвав на клочки травяной настил, и нашла наконец твёрдую основу. Упираясь копытами, она выдернула своё ставшее чёрным, лоснящееся тело из топи.

И пошла вперёд! Пошла, то проваливаясь, то снова выбираясь, пошла так, будто не впервые приходилось ей бродить по этой тайной болотной тропе. Инстинкт уводил её от смерти, как опытный поводырь. Звенел, захлёбывался и вновь звенел колокольчик.

Андреев сполз по песку вниз, ступил в не затянувшуюся ещё ряской чёрную воду и побрёл за мелькающими в тумане пятнистыми телами.

Он спешил. Расстегнув дождевик, он рвал на себе клетчатую рубаху.

2

Туман поднимался над болотом медленно и неуклонно и вскоре должен был открыть остров, как занавес открывает сцену. Ударил разрыв перед самым бугром, взметнуло песок, и срезанная осколком сосновая ветка упала в окопчик рядом с Бертолетом.

Судорога ожидания сжала лицо Топоркова, и он сказал Гонте, чуть приоткрыв рот:

— Дайте по болоту. Как бы корректировщик не подлез!

Гонта снял куртку с пулемёта, не спеша проверил наводку и дал очередь по краю отползающей туманной завесы. Ещё звенело в ушах от трескотни и гильзы сыпались на дно окопчика, когда, весь в грязи и тине, с бородой, украшенной водорослями, как ёлка мишурой, на бугре появился Андреев.

— Товарищ майор, — сказал он, задыхаясь. — Коровы ушли с острова.

— Ну и что? — спросил майор. Но, постепенно осознавая смысл сказанного Андреевым, он повернулся в его сторону. Тонкий бледногубый рот провис по углам. — То есть куда ушли?

— Туда, в «тыл»… — Старик махнул рукой, указывая на непроходимую топь. — Я рубахой пометил тропу, товарищ майор. Уйдём и мы! И телеги вытянем. Попробуем цугом запрячь, по четыре!

Все с загоревшимися глазами потянулись к Андрееву. И у майора оттаяло лицо, живая краска вернулась к нему.

— Чёртов дедок! — крикнул Лёвушкин восторженно и хлопнул Андреева по плечу.

— То животное, — поправил его старик и запахнул дождевик, открывающий остатки клетчатой рубахи и поросшую седыми волосами грудь.

— Запрягайте и уходите, — сказал майор. — Я прикрою. Взгляды партизан скрестились на майоре.

— Вам обоз вести надо! — сказал Бертолет.

Два разрыва один за другим всколыхнули болото чуть левее острова. Беспокойно заржали лошади.

— Некогда дискутировать, — сказал майор. — Скоро начнут накрывать. Идите!

— Эх! — выдохнул Лёвушкин. — А зачем люди жребий придумали?

Финский нож как бы сам собой оказался в ладони разведчика. Он подобрал прутик, молниеносно разрезал его на четыре равные доли, а затем одну из палочек укоротил вдвое. С быстротой профессионального манипулятора Лёвушкин смешал палочки, скрыл их в кулаке, затем выставил лишь равный частокол кончиков:

— Кому короткая, тот «выиграл»…

Галина потянулась было к Лёвушкину, но он остановил её: — Женщины и раненые не участвуют.

— Это почему же? — возмутилась Галина, но Гонта осадил её коротко и гневно:

— Замолчи, Галка!.. — И, насупившись, играя желваками, он выдернул одну из палочек, торчавших из кулака Лёвушкина.

— Длинная! — Лёвушкин повернулся к Бертолету. Галина, округлив глаза, смотрела, как подрывник тонкими пальцами, как пинцетом, выдернул свой жребий. И облегчённо выдохнула:

— Длинная!

И Топорков вытянул длинную палочку.

Лёвушкин разжал ладонь. Среди морщинок, среди перепутанных линий жизни лежал маленький, в полспички, отрезок сосновой ветки. И в нём была судьба Лёвушкина.

Мина разорвалась справа от острова. Чуть дрогнула ладонь.

— Моя! — сказал Лёвушкин. — Мне всегда в игре везло. И тогда Топорков взял разведчика за кисть и, потянув к себе, вытащил из рукава ещё одну, пятую, длинную палочку — утаённый жребий.

— Старый фокус. Короткую потом подсунули, — сказал Топорков. — Будем считать, короткая — моя. Я вас повёл, я буду отвечать. И постарайтесь переправиться через Сночь и увести за собой егерей.

— Теперь меня послушайте, — пробасил Гонта и неожиданно ударил Лёвушкина снизу по открытой ладони: жребий взлетел в воздух. — Я молчал, теперь послушайте. Не майор, а я сюда вас привёл. И я буду прикрывать. И никому не возражать, а то постреляю и ваших, и наших!

Столько было уверенности и силы в голосе этого коренастого, меднолицего мужика, что разведчик, нагнувшийся было, чтобы подобрать палочку, выпрямился.

— И всё! Геть! — добавил Гонта мрачно.

Взгляд его колючих, глубоко упрятанных под тёмными бровями глаз на долю секунды столкнулся со взглядом майора, и, как когда-то, во время их первых стычек, всем почудился фехтовальный звон.

— Майор, ты мою натуру понял, — сказал Гонта. — Меня с места не сдвинешь. Разве что убьёшь. Веди людей, не стой, а то потеряешь обоз…

И он протянул Топоркову крепкую, металлической тяжести ладонь, и сухая, длинная кисть Топоркова легла в неё, как штык в ножны, и лязга не было.

— Может, я и научился бы насчёт горшков, — сказал Гонта. — Наука на войне добрая. Да часу нема!

3

Гонта оглянулся. Последние две упряжки уже вошли в болото. Люди и лошади барахтались в тёмной жиже, среди остатков зелёного ковра, как среди льдин, дышали натужно, с хрипом. Впереди шёл Андреев, высматривая над тёмным месивом пёстрые свои вешки, привязанные к кустам багульника и кочкам.

Остров прикрывал партизан от егерей, и лишь Гонта видел их с вершины бугра. Но сюда же, к этой вершине, снова подтягивались фашисты.

Гонта поправил огрызок ленты, куце торчащей из раскалённого МГ, постучал по круглой коробке, затем подвинул к себе две лимонки…

Островок заходил ходуном под беглым миномётным огнём…

Все четыре повозки стояли в ольховнике. Партизаны прислушивались. Лица их были темны от грязи. Пулемёт постукивал короткими очередями, но затем со стороны острова донеслись один за другим два гранатных взрыва, спустя несколько секунд — третий.

И наступила тишина.

— Всё, — вздохнул Лёвушкин. — У него были две лимонки.

Они закурили, собрав остатки махорки; они ждали, хотя надежды на возвращение Гонты ни у кого не было.

Галина с мокрым от слёз лицом меняла Степану повязку, осторожно откладывая в сторону алые бинты.

— Потерпи… потерпи… — приговаривала Галина. — Сейчас перебинтуем, а то растрясло!

— Отчего кровь красная? — говорил Степан, лихорадочным взглядом уставясь на бинты. — Я понял, Галка. Это чтоб страшно было убивать или ранить. Была б она синенькой или жёлтенькой — не так боялись бы, легче было бы убивать.


Обер-фельдфебель взобрался на холм. За ним, таща из болота раненых, поднялись остальные егеря.

Обер-фельдфебель увидел на гребне присыпанную алым песком, иссечённую осколками кожанку Гонты. Затем он медленно оглядел остров с вершины бугра и выругался.

Обоз снова исчез.

День девятый В СЕЛЕ ВЕРБИЛКИ

1

Первыми протопали по песчаной лесной дороге сапоги Лёвушкина, точнее, не сапоги, а то, что осталось от них, именно: голенища. Ступни Лёвушкина были обмотаны тряпицами и на римский манер перетянуты крест-накрест тем самым жёлтым проводом, который разведчик взял у немецких связистов вместе с катушкой.

Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Лёвушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморённые кони шли, опустив головы.

Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги сами собой вели Лёвушкина по лесной дороге.

Дремала сестра, дремал и раненый Степан, и голова его моталась на сене от неровного движения упряжки.

На остальных двух телегах сидели Топорков и Бертолет, оба с запавшими, серыми лицами и тоже в порванной обуви. Причём последний экипаж, на котором покачивался, изредка приоткрывая глаза, Бертолет, был без одного колеса: вместо него скребла песок гибкая слега, а позади, привязанные к кузову, плелись пегие «голландки».

Замыкал процессию, отстав метров на тридцать от обоза, таёжник Андреев. Шёл он довольно бойко, ступая босыми ногами по песку. Винтовку Андреев держал на правом плече, а через левое были переброшены связанные за ушки и неплохо ещё сохранившиеся кирзачи.

Облетевший за холодную ночь, пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь лёгкие чистые берёзки и осины просматривались дубки, всё ещё державшие на чёрных ветвях жёлтую листву, как награду за стойкость.

Три человека вышли на дорогу с какой-то лесной тропинки. Заметили обоз и торопливо серыми тенями шмыгнули за дубки, притаились.

Но Лёвушкин уже широко открыл глаза — и они мгновенно просветлели. Непонятным, шестым, врождённым чувством он ощутил присутствие чужих людей. Отпрыгнув в сторону, он щёлкнул предохранителем автомата.

— Э, выходи! — крикнул он. — Живо!

И тон его не оставлял сомнений, что он не станет медлить со спусковым крючком автомата.

Из-за дубков вышли две старушки и старичок.

Старушки были по-довоенному, по-мирному чистенькие, в чёрных платках, чёрных жакетах и чёрных юбках до пят, будто в церковь собрались, да ещё с одинаковыми пестрядинными узелками в руках; правда, и жакетки, и платки, и юбки, и даже пестрядь — всё латаное-перелатаное…

Старик же имел вид особый, на нём был промасленный танкистский комбинезон, дополненный лаптями и онучами.

— О! Партизаны! — радостно сказал старик, и прокуренные усы его поднялись.

— Мы не партизаны, — ответил Лёвушкин, оглядываясь на подходивший обоз. — Не видишь — макулатуру собираем… А ты что за танкист?

— Почему танкист? — необидчиво возразил старик, подходя к телеге, за ним тихонько, скромненько шествовали старушки. — Комбинезон вещь хорошая для осени, малопромокаемая. Сейчас война людей раздевает, война и одевает, будьте любезны.

Проскрипели и остановились повозки. Дедок обменялся понимающим взглядом с Андреевым, нёсшим свои сапоги на плече. Принадлежность к одному поколению и житейский опыт объединяли их.

— Сначала испугались, — пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. — Может, полицаи? Нет, глядим, свои…

— Почему же свои? — спросил Лёвушкин.

— Во! — И старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. — Какие ж вы полицаи?

— Ну ладно, — сурово сказал Лёвушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвлённым. — Ты что за личность?

— Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, — он указал на старушку повыше ростом, — а это сестра её, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!

Партизаны, истощённые переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Лёвушкин вёл расспросы.

— Это что ж за фамилия такая или кличка — Стяжонок?

— Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идём в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…

— Празднуете, значит! — Лёвушкин сплюнул.

— Да ведь живые. Покинутые, а живые.

— Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?

— Недоверие, — пробормотал старик и полез под комбинезон.

— Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?

— Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул; — сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.

— Будет расспрашивать, — сказал Лёвушкину Андреев. — Ты бы немцев так расспрашивал.

— А я учёный-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!

— Удобный документ! — сказал старичок. — Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…

— Отдай ему бумагу, — сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.

Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.

— Немцы в Крещотках есть? — спросил Топорков.

— Нету.

— А в Вербилках — не знаете?

— Ив Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно — повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.

— Очень вас просим, — тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. — Обтерпелые из-за него, как ягнята!

— Ивана-объездчика в тюрьму забрал и дочку его, Клавку…

— Он такой: как в дом, так и гром!

— Мальчонку стрелил в Крещотках.

— Бабы-солдатки, у кого мужья в Красной Армии, со слёз слепнут от него!

— Ясно! — прервал старушечий речитатив Топорков. — А своих партизан у вас нет, что ли?

— Богом забытый край, — вздохнул Стяжонок. — Партизаны там, за Сночь-рекой. — Он прищурил хитрый глаз: — Вы, должно быть, туда идёте?

— Допустим…

— Н-да, — вздохнул Стяжонок. — Переправиться вам трудно будет. Тут на сто вёрст вокруг один мост был, в Ильнянском, да и тот наши взорвали. А на реке везде немцы.

Он оглядел партизан, заморённых лошадей, повозки, ящики. Особо остановился на слеге, заменявшей колесо.

— Что бы я вам посоветовал. Идёмте с нами в Вербилки. Тут недалеко. Переночуете, передохнете, ремонт вам произведём, а утром порешите, куда надо…

Андреев вздохнул и крякнул при упоминании об удобном ночлеге. Майор же, подобно Стяжонку, оглядел свой потрёпанный, еле бредущий обоз.

— Баньку истопим, будьте любезны, — добавил старик. — И политически надо бы… Соскучился народ по своим…


И уже развернулся обоз, и словно бы веселее заскрипели колёса, и резвее пошли лошади, учуяв вдали запах жилья.

Впереди обоза шагали Топорков и Стяжонок. Чуть поотстав, как почётный эскорт, шли две женщины в чёрном.

— Деревня, конечно, штука хорошая, — говорил Лёвушкин, помахивая кнутом над головами коней. — Да хитрая штука! На сто душ всегда может одна дерьмовая сыскаться. Вот что меня беспокоит. Как думаешь, старик?

— Это конечно, — согласился мудрый таёжник Андреев. — Доверять без разбору нечего, это верно. Да только и без деревни нам, партизанам, не прожить. Вот шли мы по болотам, по безлюдью, и в душе пусто стало.

— А у меня в животе, — возразил разведчик. — По деревенской пище соскучился.

— Э, твои заботы, — махнул рукой Андреев. — Переправа меня беспокоит.

— Боишься?

— Себя-то не жаль. Я-то своё дело в жизни выполнил: и детей вырастил, и внучат понянчил…

2

Это была небольшая, дворов на тридцать, лесная деревушка, типичная для той стороны украинского Полесья, где чувствуется близость к Белоруссии и России: здесь можно было увидеть и мазанку, и сруб с резными наличниками, и незатейливую белорусскую хату…

Топорков вместе с двумя старушками и Стяжонком шёл по единственной, прямой, утыкающейся в берёзовую рощицу улице, осматривал окна и дворы, словно бы вызывая деревню своим открыто партизанским видом.

Следом в деревушку входил обоз, заполняя тишину скрипом колёс и усталым лошадиным пофыркиванием.

И одна за другой стали открываться калитки, и на улицу выходили, немо и строго глядя на партизан, на их оружие, грязные шинели и ватники, перевязанные проводом сапоги, старики и дети — мирное население военного времени.

Партизаны подтянулись, старались держаться прямо и не выказывать смертельную усталость. Они медленно двигались в коридоре лиц — морщинистых, продублённых, спёкшихся на жаре и работе и совсем ещё юных, без единой отметки времени.

Крестьяне всматривались в партизан с болью, волнением: а вдруг возвращается свой, несказанно изменившийся муж, брат, сын, отец… Они радовались, видя в них частичку того мира, который откатился с последними красноармейскими частями и теперь где-то далеко, за лесами, вёл отчаянную войну. Они огорчались, потому что люди, принёсшие дыхание этого мира, были бледны, усталы и слабы… Они смотрели на них с надеждой, потому что, несмотря на пергаментную бледность щёк, несмотря на разбитые сапоги, партизаны держали оружие крепко и шли как хозяева, не таясь.

…Топорков вздрогнул. За плетнём, у крытой дранкой мазанки в три подслеповатых окна, где пышно, последним осенним цветом цвели золотые шары, он увидел лицо, которое на миг приковало его внимание и заставило забыть обо всей деревне.

Оно густо заросло кудлатой бородкой, и нечёсаные пепельные космы скрывали лоб. Но бородка была нестарой, молодцеватой, купеческой была эта бородка, и из-под пепельных косм смотрели на Топоркова свежие, с твёрдым жизненным блеском глаза.

Майор приостановился на миг, насупился, как будто припоминая что-то, но затем двинулся дальше.

— Что это у вас за бородач вон в той мазанке с цветами? — спросил он Стяжонка и оглянулся ещё раз. Но лица у золотых шаров уже не было.

— А… То Фроська взяла в приймы. Пленный. У неё хозяйство, вот и взяла, будьте любезны. Мужик гладкий, помогает. Сидор, если вернётся, в обиде не будет. Он прежде всего хозяйство ставит, — пояснил Стяжонок.

В конце улицы, как бы запирая своим увечным телом выход к берёзовой роще, стоял, опираясь на самодельные костыли, одноногий, свирепого вида мужик. Широкие плечи его были приподняты от костылей, как крылья.

Когда Топорков со своим эскортом приблизился к одноногому, он молча указал костылём на двор, и они прошли за плетень, где выстроилась, как по ранжиру, босая конопушная детвора.

— Коваль! — сказал одноногому Стяжонок, и смешливые хитрые глаза старика, юлившие при встрече с незнакомыми лесными людьми, были строги, и голос звучал почти начальственно. — К нам товарищи пришли на ночёвку. Надо поспособствовать.

— Ясно! — мрачно сказал Коваль. — Надо их не в дом, а в клуню. Там безопаснее, выход к лесу на три стороны. — И буркнул, обращаясь к детворе: — Мишка с Катькой, баньку на задах, у клуни, топить! Санька, бери Тишку, Макогоновых, Степняков — и гоните овец пасти на концы деревни. Всю ночь будете пасти, с кострами. Чтоб ни одна живая душа — ни туда, ни сюда без вашего глаза.

Словно ветром сдуло детвору. Напряжённое лицо Топоркова просветлело.

— Спасибо, — сказал он, улыбаясь Ковалю одними глазами.

— Коваль! — представился одноногий и протянул страшной жёсткости ладонь. — Участник белофинской.

Его тёмные, суровые глаза сощурились в ответной улыбке.

— Вот это и есть мой зять, будьте любезны! — сказал Стяжонок с гордостью.

3

Перед большой, крытой порыжевшей уже, подпрелой соломой клуней на огороженном току хрустели свежим, сочным сеном лошади. Рядом, у телег, постукивали топорами Стяжонок и Коваль. Они меняли заднюю ось, примеряли колесо. Топорков помогал им.

Коваль, отставив костыли и подпрыгивая на одной ноге, работал ловко и ворочал дрогу с такой лёгкостью, что в голову невольно приходила мысль о том, какой неимоверной силы был этот черноволосый мрачный мужик до увечья.

Неподалёку примостился и Бертолет со своим электровзрывателем. Он был занят тем, что прилаживал к доске сложную передачу, главной составной частью которой была ржавая зубчатка от велосипеда с торчавшим, как кость, шатуном, и Стяжонок не без иронии посматривал на эту конструкцию.

Наконец старик не выдержал и спросил, щуря глаз:

— Извините, вооружённый товарищ, для каких надобностей вы это делаете… вроде велосипеда?

Бертолет поднял на старика ясные свои, наивные глаза.

— Подрывное устройство, — охотно пояснил он. — Раздобыл магнето мотоциклетное, да ведь без маховика не раскрутишь как следует, чтоб снять с него две тысячи вольт… Думаю, видите ли, с помощью передачи…

— Мгм, — сказал Стяжонок.

— Они технику со всей Европы гонят, — громыхнул насупленный Коваль, — а мы их велосипедом собираемся.

— Ничего, ничего, — успокоил их Стяжонок. — Там есть техника, на фронтах, а нам и этого будет… А вы, товарищ, не из учителей? — спросил он у Бертолета заинтересованно.

— Преподавал до войны.

— Вот! — Старик, гордый подтвердившейся догадкой, взглянул на Топоркова, который молчаливо обтёсывал тонкую колёсную спицу. — Сразу видно: речь культурная. — И вздохнул: — Ох, нема учителей нынче. Ребятишки растут, как волчата — ни тебе алгебры, ни стишка выучить, будьте любезны! Скорей бы вы до дела повертались!..


…Из маленькой бревенчатой бани, что стояла неподалёку от клуни, близ ручья, выскочил распаренный, завёрнутый в серое рваное рядно Лёвушкин. Глаза его светились весело: он был прирождённый солдат, Лёвушкин, он умел ценить минутную утеху, зная, что от боя до боя недолог путь.

— Дуй в баню, Бертолетик! — крикнул он. — Теперь я понимаю, почему на флоте перед сражением приказывали мыться — и во всё чистое. С лёгким паром приятнее возноситься…

Но недолго наслаждался Лёвушкин покоем и махоркой, которую щедро отсыпал ему в газетный листок одноногий Коваль. Медсестра Галина вышла из клуни с огромной деревянной бадейкой в руке и тут же приметила праздного разведчика.

— Лёвушкин! — скомандовала она. — Хватит прохлаждаться. Неси горячую воду, Степана вымою прямо в клуне, чтоб не трясти!

— Слушаюсь, ваше милосердие, — сказал Лёвушкин и поднял глаза на Галину. — А может, я с ездовым справлюсь? Тебе, может, неудобно?

— Дурак! Ну, дурак! — сказала Галина и принялась развешивать на оглобельных тяжах влажные рыжие бинты. — Неудобно?! Это когда вам руки-ноги режут, когда кость скрипит, вот тогда мне неудобно. Тазы с кровью вашей мужской выносить — вот что мне неудобно, — добавила она с болью, сдавленным голосом. — А всё остальное — удобно. — И она, развесив стираные бинты, скрылась в клуне.

— Трудящая девушка, — сказал Стяжонок и одобрительно крякнул.

— Добрая будет жинка, — подтвердил мрачный Коваль. — Жива бы осталась.

— Эх, товарищ командир, — обратился Стяжонок к молчаливому Топоркову. — Погостили бы у нас денька хоть три. Дали б людям роздыху. Усталый народ!

— Нельзя, — ответил Топорков, продолжая равномерно взмахивать топором.

— Да и на вас поглядеть — кожа да кости. Как только топор держите!

— Нельзя, — повторил Топорков. — Завтра выходить.

— Приказ, значит, — сказал Коваль. — Ну что ж… Ваше дело такое, военное. Вот только раненый при вас — непорядок это. Раненый вам помеха. Да и ему спокой нужен, може, и выживет.

— Что вы предлагаете? — спросил Топорков. — К вам сюда ведь немцы наведываются…

— Сюда — да. Тут его оставить, это верно, рисково. А вам всё равно мимо лесного кордона идти. Там его и оставите. Там тихо. Самого объездчика Ивана полицаи забрали, Щиплюк с ним свои старые, довоенные счёты сводит. А дети его там, мы им всем миром хлеб, другой какой харч поставляем. Так что лишний рот нам не в тягость. А он, може, и выживет.

— Мы подумаем, — сказал Топорков.

4

Горела над деревней лимонная осенняя заря. Пригасал день, дома тёмными кубами вставали на жёлтом небе.

Топорков с автоматом за плечом шёл по пустой улице. Подошёл к мазанке, за плетнём которой, несмотря на поздний час и холод, как солнце, пылали золотые шары.

Топорков прошёл за калитку и, тяжело дыша, перешагнул приступку. Постучал.

— Заходьте, заходьте! — ответил стуку певучий женский голос.

В светёлке горела керосиновая лампа — неслыханная роскошь для военных времён, стены были гладко выбелены, и пергаментное лицо майора слилось с их фоном.

— Сидайте! — сказала женщина и смахнула с табурета несуществующую пыль.

Ей было около сорока — крепкая, с крепкой грудью, с тёмными крепкими руками. Перед её живостью и здоровьем Топорков казался бесплотным, как тень.

— А где сам? — спросил майор.

— Щас, щас, — сказала женщина, обеспокоенно покосилась на автомат и вышла в коридор, там загрохотала какими-то задвижками.

Топорков окинул взглядом горницу: взбитые подушки, чистый глиняный пол, герань и «слёзки» на подоконниках и фотографии, фотографии… А между окнами в обрамлении рушников главная фотография: Он и Она, оба в чем-то схожие, крепколицые, скуластые, серьёзные, видать, очень хозяйственные.

Топорков вяло, ссутулившись, сел на табурет. Он и Она следили со стены за каждым его движением.

Прогрохотало, проскрипело в сенях, и в светёлку вошёл мужчина с кудлатой свежей бородкой и густыми пепельными космами.

Они пристально вглядывались друг в друга — бородач и Топорков. Лицо мужчины наконец выразило несмелую радость.

— Значит, всё-таки Топорков! А я гадал: он или нет…

— А я тебя сразу узнал, капитан Сыромягин, несмотря на бороду!

Мужчина приложил палец к губам и оглянулся на дверь.

— Лейтенант, а не капитан, — прошептал он. — Для конспирации.

— Ближе к народу? — спросил Топорков и указал на табурет напротив. — Садись.

Протянутой руки он не заметил. Сыромягин сел и беспокойно заёрзал.

— Значит, и ты бежал… — и густым зычным голосом крикнул в дверь: — Фрося, тащи закуску и всё прочее!..

Хозяйка влетела с тарелками и бутылкой так стремительно, словно стояла, томясь, за дверью, как генеральский вестовой. В ней чувствовалась добрая довоенная выучка.

Толстое, нежнейшего мраморного рисунка сало было на этих тарелках, и кровяная колбаса была на них, нарезанная тёмно-вишнёвыми ломтиками, и лучок, и крупнокалиберные чесночины.

— Ты когда бежал? — спросил Сыромягин.

— Неделю назад.

— А я уж два месяца. Летит время!

— Да, — согласился Топорков, не сводя с Сыромягина пристального взгляда.

— Эх, были мы в зубах самой фашистской смерти, а теперь вот на свободе. Не верится! — сказал Сыромягин и поспешно разлил самогон в стаканы.

— После тебя в нашем бараке каждого пятого расстреляли, — тихо сказал Топорков. — Двадцать человек!..

— Да, это уж у них порядок железный! Сволочи…

— Я четвёртым оказался.

— Повезло! Эх, майор. Ну, что смотришь так, не пьёшь? На войне — кому везёт, кому нет. Сам знаешь. Осуждаешь, что ль? Все мы побывали в переделках, огонь и воду прошли. И судьба распорядилась, кому какой жребий. Мог и я оказаться пятым.

Стакан в его руке нерешительно завис над столом.

— Да, жребий, — сказал Топорков задумчиво. — Полицаи не беспокоят?

— Прячусь. Деревня дружная, предупреждает. Староста свой, дурит немцев.

— Каждого пятого… Вот лейтенант Сысоев оказался пятым.

— Это у них так заведено, — угрюмо повторил Сыромягин и поставил стакан на стол.

За плечом своего бывшего товарища Топорков видел чисто выбеленную стену, на которой висели фотографии: остановившийся во времени довоенный крестьянский мир. В этом мире не было места капитану Сыромягину. Не он, капитан, был тем скуластым парнем в ситцевой косоворотке, в полушубке, в пиджаке с гигантскими ватными плечами, с гармоникой, со щенком на коленях, не он, капитан, был парнем, который выстроил эту мазанку, посадил золотые шары под окнами и прибил на стену меж окнами классический семейный портрет. Он и Она…

— Двадцать человек! — повторил Топорков.

— А после тебя? И ты на воле гуляешь! Ешь и пьёшь… И за тебя люди полегли. И ты даже не знаешь кто.

Топорков встал.

— Я не за то тебя виню, что от фашистов на волю бежал, — медленно, скрипуче сказал он. — И не за то, что сало ешь. Я за то виню, что от полицаев хоронишься. Войну пережидаешь. Ты за тех двадцать воевать должен. Ты двадцать немцев должен уложить! При-мак!

Он направился к двери.

— Я не трус, ты знаешь! — крикнул Сыромягин. — Ты ж меня знаешь по лагерю…

— Не только беда испытывает, — сказал Топорков устало. — Благополучие тоже испытывает. Храбрый ты был от отчаянья, а сытый ты — трус… И вот что, Сыромягин…

Майор прислонился к косяку. Голос его зазвучал почти задушевно:

— Если б это было не в деревне, которая нас приютила и обогрела, я бы расстрелял тебя как дезертира. И никаких угрызений совести не испытывал. Затем и пришёл, чтоб сказать тебе это. Подумай!.. — И вышел.

Хозяйка Фрося серой мышью шмыгнула, пропуская его к двери, звякнула щеколдой, поспешив запереть мазанку. Она охраняла временный этот военный уют, ограждённый от войны глиняными побелёнными стенами.


В ночь постепенно уходили леса. На закраинах деревни, у дорог и тропинок, горели костры, и сидели у костров деревенские мальчишки — зоркие и неподкупные часовые.

— Я тоже, как четырнадцать исполнится, в партизаны пойду, — говорил один, конопушный. — Я знаю, с четырнадцати они берут…


У клуни на фоне мерцающего, ещё не утратившего нежного зелёно-жёлтого цвета неба виднелись силуэты Бертолета и Галины.

— Боже, как хорошо… не стреляют… тишина… И слышишь, лошади дышат?.. Будто уже мир наступил… — прижавшись к колючему, обтрёпанному пальто Бертолета, говорила Галина и снизу вверх смотрела на его измученное, с запавшими глазами лицо. — А может, ещё и спасёмся, выберемся, а? Может, вот так всю войну пройдём мимо смерти? Бывает ведь такое — люди с войны живыми приходят…

5

В клуне на глиняном полу горела плошка, и при её свете Андреев выкладывал из вещмешка нехитрые партизанские пожитки, а Топорков склонился над блокнотом.

«…Выбрались из окружения. Прикрывая отход обоза, погиб Гонта…» — записал он.

Пламя плошки металось, и белое лицо Топоркова то вспыхивало, то уходило в необъятную пустоту клуни.

«…27 октября… Прошли 60 км, остановились на ночлег в селе Вербилки…»

Резко качнулось пламя плошки, с визгом и очень широко распахнулась дверь, и в проёме встал Лёвушкин. Оставив дверь открытой, он, шатаясь, прошёл мимо плошки, едва не задев её. Остановился.

Андреев обеспокоенно посмотрел на майора, затем на Лёвушкина.

— Уважают нас, — сказал Лёвушкин. — Очень уважают нас в деревнях.

Майор спокойно и с интересом наблюдал за Лёвушкиным. Лёвушкин взглянул на майора, на Андреева. Взгляды их столкнулись. И Лёвушкин сказал ворчливо и с вызовом:

— Ну, что вы смотрите!.. Ну и нечего на меня смотреть! Мы вот здесь… — Он запнулся, мучась от косноязычия и стараясь выразить какую-то сложную и глубокую мысль. — Мы, значит, здесь, а они — там!

Неверным движением он указал на открытую дверь клуни.

— Кто они? — спросил Топорков.

— А!.. — махнул рукой Лёвушкин и резко опустился на сено. Неловко снимая сапоги, он пробормотал: — «Пусть сердце живей бьётся, пусть в жилах льётся кровь!..»

Так и не сняв сапог, откинулся на спину и затих.

Андреев с тревогой посмотрел на командира и, видимо решившись как-то защитить подгулявшего товарища, начал было осторожно и дипломатично:

— Товарищ майор!..

Но Топорков энергично взмахнул рукой, не давая старику высказаться:

— Ладно… Будем считать, что чисто нервное.

Разведчик, переворачиваясь в полусне, прошелестел сеном и пробормотал заключительное двустишие:

— «Живи, пока живётся. Да здравствует любовь!..»

День десятый ЛЕСНОЙ КОРДОН. ВСТРЕЧА СО ЩИПЛЮКОМ

1

Едва начало светать, обоз уже выстроился на окраине лесного села. Партизаны проверяли упряжки, укладку ящиков. Позванивали под ногами примороженные крепким утренником лужицы.

Тут же хлопотал, помогая партизанам, Стяжонок в своём чёрном, лоснящемся комбинезоне. Приковылял на костылях и угрюмый Коваль, принёс тяжёлый узел.

— Провиант, — пояснил Коваль и вывалил узел на повозку. — А вот чего вам не можем дать: сапог и лошадей. Сами понимаете, какая ценность в мужицком деле.

Топорков оглядел «голландок», которых Лёвушкин подвязывал к задку телеги.

— Оставь им коров, — сказал майор. — Нам уж недолго.

— Не, тёлку можете оставить, — возразил Коваль. — А продуктовую берите. Пускай при раненом… — И добавил: — А переправляться советую в Крещотках. Народ там правильный: сплавщики. Подсобят. Придумают чего-нибудь.

— Придумаем, — подтвердил и Стяжонок. — Только в село обозом не входите. Одного кого-нибудь пришлите — ив крайний дом от дороги. То свояченицы моей дом, Марии Петровны. А она мне сообщит, и будьте любезны. Переправим!

Обоз тронулся. Топорков некоторое время стоял в нерешительности, как будто вслушиваясь в звуки пробуждающегося села: пение петухов, собачий лай, хлопанье и скрип калиток…

Он смотрел на мазанку, затынок которой густо порос золотыми шарами, и как будто ждал чего-то. Но тиха была мазанка, не шевелились занавески на окнах, не курилась труба.

Топорков попрощался с Ковалем и Стяжонком и, уже не оборачиваясь, клонясь вперёд прямым туловищем, пошёл догонять обоз.


И снова крутились спицы, отсчитывая походное время. Постепенно затихало пение петухов.

Когда Лёвушкин оглянулся, он увидел лишь берёзовый лесок, безжизненный и пустой.

— Может, мне приснилось? — спросил разведчик. — Может, не было этой деревушки?

— «Как сон, как утренний туман», — сказал Бертолет, не отрывая глаз от Галины.

— Во-во! — Лёвушкин усмехнулся, но, попав в перекрестие взглядов Галины и взрывника, почувствовав их особый, тайный смысл, нахмурился.

Майор взобрался на телегу и бессильно прислонился к ящикам.

— Что-то тяжело стало идти, дед, — сказал он Андрееву с виноватым выражением.

Медленно по песчаной дороге, рассекающей леса, двигался одинокий обоз. Было тихо. Обнажённые деревья стояли в предснежной задумчивости. Облетели за эту холодную ночь и дубы. Пусто и светло стало в лесах.

2

Топорков, сидя в телеге рядом с Андреевым, развернул карту.

— Что-то немцы от нас отстали. Потеряли, что ли? — обеспокоенно спросил Топорков.

— Да, спокойно идём, — отозвался Андреев. — Вот так бы и идти до самой до Сночи.

— Нельзя. Никак нельзя, — качнул головой Топорков. — Станут немцы нас в другом месте искать, на тот, на настоящий, обоз могут нарваться.

— Да, прав, выходит, Лёвушкин: мы свою судьбу с собой несём, как верблюд горб… — вздохнул Андреев. — Ну что ж… Нам-то с вами что! Мы-то с вами хоть пожили. А вот молодых очень жалко.

— Да, пожили… Вам сколько, Андреев?

— Шестьдесят три годочка. А вам?

— Тридцать.

— Сколько? — переспросил Андреев, и клинышек его бородки приподнялся от удивления. — Как тридцать?

— Тридцать. Недавно исполнилось.

— А-а… — простонал Андреев, пристально рассматривая майора. — Война это! Война, вот что она с людьми делает! Говорят, считай лета коню по зубам, а человеку — по глазам… А по глазам-то вам все пятьдесят…

Длинный тощий палец Топоркова долго блуждал над извилистыми линиями карты. Затем Топорков поднял голову, сказал Андрееву:

— Поворачивайте вот сюда, — и указал на заросшую лесную дорогу.

— Куда это, товарищ майор?

— На лесной кордон. Попробуем исключить из этой опасной нашей игры хотя бы медсестру и раненого…

Затем Топорков на ходу слез с телеги и остановился на обочине, ожидая, пока с ним поравняется повозка, на которой ехала медсестра.

Упряжки шли одна за другой, дружно, не требуя присмотра людей в ставшем уже привычным для животных порядке и ритме.

— Виллo, — сказал Топорков, не глядя в глаза Бертолету. — Пойдёте сзади, в прикрытии, метрах в ста от обоза.

Он видел, как Бертолет, не сводя глаз с медсестры, мало-помалу отстал и скрылся за деревьями.

— Сестра! — сказал майор, шагая рядом с медленно вращающимся и подпрыгивающим колесом. — Мне надо с вами поговорить.

Галина отвела взгляд от дороги, за поворотом которой исчез взрывник, и встревоженно посмотрела на майора.

— Вам нужно остаться на кордоне вместе с раненым, — сказал майор.

— Нет, — поспешно возразила Галина. — Нет!

— Выслушайте, — сказал майор. — Скоро начнётся самое трудное. Он не выдержит. — Топорков кивнул в сторону спящего Степана. — Ему и так становится хуже от тяжёлой дороги, от тряски. В деревне его нельзя было оставить.

Он прямо и коротко взглянул ей в лицо.

— Девочка, дорогая, я всё понимаю…

Впервые за всё время обозной жизни в речи строгого и сдержанного майора прозвучало местоимение «ты», и медсестра, холодея от этого дружеского обращения, не сводила глаз с пергаментных щёк и бледногубого рта.

— …Но это необходимость.

— Вы хотите, чтоб я живой осталась? — сказала Галина. — Вы этого хотите!

— Я хочу, чтобы все живы остались, — ответил Топорков, и сухие его глаза заблестели. — Но если мы будем везти раненого дальше, то не сохраним ни его, ни здоровых.

— Всё верно, верно, — сказала Галина, прижимая руки к груди и бледнея всё больше. — Только вы всё по закону рассуждаете, по логике, а не можете понять…

— Ты не права, — тихо возразил майор. — Я могу понять. Просто мне приходится думать сразу за очень многих людей, но понять я могу. У меня на Большой земле жена. Такая же молодая, как ты. Ей двадцать лет. Я поздно женился, перед самой войной. Она очень хорошая, очень красивая. Такая красивая, что мне приходится заставлять себя не думать о ней. Иначе становится очень тяжело, и я боюсь не выдержать… Война, девочка, война, и от этого факта мы никуда не можем скрыться.

Неутомимо вращающееся колесо отсчитывало секунды, и с каждой промелькнувшей спицей приближался кордон.

3

Дом объездчика стоял в таком густом темноствольном дубовом лесу, что, тёмный, с замшелой деревянной крышей, казался органической составной частью этого леса, чем-то вроде гигантского пня… Под крышей и над наличниками была приколота длинная доска с надписью: «Кордон № 17 Налинского лесничества».

Прямо перед избой был колодец с низким срубом и журавлём и долблёная колода-поилка, и лошади, дёргая телеги, тотчас потянулись к ней, и замычала, почуяв запах свежей воды н жилья, уставшая «голландка».

На ступеньках сидел Лёвушкин.

— Не открывают, — пожаловался он, когда обоз остановился у кордона. — У них, видишь, мамки тоже нет…

Занавески на двух небольших пыльных окнах раздвинулись, и за тёмным стеклом показались и скрылись лица.

— Идите вы, сестра, — сказал майор.

Она поднялась на ступеньки, звякнула несколько раз щеколдой, нажав на отполированную пальцами металлическую пяту, и постучала.

— Не откроем! — раздался звонкий мальчишечий голос. — Боимся!

— Чего ж вам меня бояться? — спросила Галина. — Разве такие полицаи бывают?

Занавески раздвинулись, за дверью послышался шёпот…

В избе её встретили четыре пары насторожённых ребячьих глаз. Погодки — старшему было лет двенадцать — смотрели на неё, сжавшись тесной кучкой в углу.

— Ну, здравствуйте, — сказала она.

Они молчали. Затем старший, с выпачканным золой лицом, выступил вперёд и сказал:

— Татка полицаи взяли. И Клавку тоже…

Следом за медсестрой в дом вошёл Лёвушкин, с автоматом, в сбитой набекрень пилотке, с дерзкими светлыми глазами. И ребячьи лица загорелись.

— Ну как, орлы, не боитесь больше?

— Дядька, а вас за оружие Щиплюк может забрать, — сказал старший. — Он сердитый. Он у нас ружьё охотничье забрал.

— И корову, — добавила младшая девочка.

— А я его самого заберу, если встречу, — сказал Лёвушкин. — У меня для полицаев специальный мешок есть…

Дети улыбнулись и выдвинулись из своего угла, осмелели.

— А хотите, мы вам тётеньку эту симпатичную оставим, носы вам вытирать? И корову.

— Хорошая? — спросил старший.

— Кто? — в свою очередь, спросил Лёвушкин.

— Да корова!

— Хозяйственный мужик! — похвалил Лёвушкин. — Сразу видно — главный в доме, по существу задаёт вопросы. Корова, брат, во!

— Насовсем или так, подержать?

— Насовсем. Корова непростая. Она нас от фрицев спасла. — И, видя, как детвора в изумлении поспешила открыть рты, добавил: — Тётя Галя вам потом расскажет. Принимай, Галка, хозяйство!

4

В углу, на подушке в наволочке из грубой пестряди, белело круглое плоское лицо ездового Степана.

Вокруг Степана на табуретках и лавках расселась детвора, жующая, глазастая, с ломтями чёрного хлеба в руках. Плясало в печи пламя, и дом был наполнен теплом и чистотой.

— Главное, больше книжoк читать, больше книжoк! — поучал Степан своих внимательных слушателей. Лицо ездового оставалось неподвижным, лишь вспухшие, растрескавшиеся губы шевелились. Было непонятно, обращается он к детям или разговаривает сам с собой в каком-то чадном, но не убивающем мысль бреду. — Вот я грамотным дуже завидую… Не пришлось выучиться. А хотел на врача по лошадям пойти… На курсы животных санитаров вступил. И не повезло: курсы прошёл, а документа не дали. У нас руководитель был — ох, сильный мужик, с бритой головой, как кавун, в белых перчатках. Вот привели на манеж больную лошадь, он махнул перчаткой, кричит мне: «Мужик, проведи рысью!.. Стой! Ясно! У неё боль в плече». А меня чёрт дёрнул, говорю: «Не, нема… она на такой манер хромает, что, выходит, сухожилие у неё подрезано. Видать, дурень какой пахал на ней да и лемехом подрезал…» Осмотрели: и точно. Сухожилие подрезано.

— Мне татко всегда говорит: пашешь — не толкай лемех к ноге! — сказал старший важно.

— А Звёздочки всё равно нету, — поправила его младшая.

— И что ты думаешь? — продолжал Степан, глядя в бревенчатый потолок. — Всем документы дали за скончание курсов, а мне не дали… А учёным быть дуже хорошо. Вот у нас в отряде подрывник — университет окончил. Это ж надо. Приятель мой! И химию знает… и дроби!

Ездовой, не поворачивая головы, скосил глаза в окно и увидел, что Галина доит «голландку», а Лёвушкин стоит возле неё. И ещё он увидел, что обоз, мелькая среди голых деревьев, уходит всё дальше от кордона.

— Вот они немцев побьют и возвернутся сюда, — продолжал Степан, — и я его вам покажу. Он обязательно сюда возвернется, есть тут у него дела…


Галина, поставив на землю ведро с молоком, стояла с разведчиком и, держа его за отвороты шинели, говорила:

— Лёвушкин, ты уж за ним посмотри. Пожалуйста! Ты ловкий, ты надёжный…

— Ну ладно, ладно, чего там! — сказал Лёвушкин. — Обещаю. Чего мне с ним делить. У нас только одна война на двоих, а девки, видать, будут разные. Если доживём, конечно!

Она неловко поцеловала его в щёку.

— Сподобился! — сказал Лёвушкин. — Как любимого дедушку чмокнула… — И, иронически подняв светлую бровь, он торопливо и не оглядываясь зашагал вслед за скрывающимся вдали обозом.

5

Обоз двигался сквозь густой, свежей посадки сосняк.

Бертолет и Топорков шагали позади телег, в арьергарде, по глубокому, усыпанному коричневой хвоей песку. Лицо майора, несмотря на холодный ветер, было в мелком поту, и шёл он с натугой, ссутулившись и прикрыв глаза.

Топорков вытер пот со лба, с усилием, догнав телегу, ухватился рукой за кузов и попытался сесть на ходу, но чуть было не сорвался.

— Помогите сесть, — сказал он хрипло.

Бертолет подсадил его, и майор прислонился к ящикам, прикрыв глаза. Пот снова густо выступил на его лице.

— Что с вами? — спросил взрывник.

— Ничего, ничего, —