КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Марина. Кому набольший кусок [Вера Федоровна Панова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вера Федоровна Панова Марина. Кому набольший кусок

Рузя

Позвольте, наперед решите выбор трудный:
Что вы наденете, жемчужную ли нить
Иль полумесяц изумрудный?
Марина

Алмазный мой венец.
А. Пушкин. «Борис Годунов»

1. Слуга князя Адама

Младшая ее сестра Урсула, едва конфирмовавшись, пошла под венец с князем Константином Вишневецким. И старшей сестре было, конечно, обидно, что лупоглазенькая девочка, без красоты, без талантов, с трудом вызубрившая катехизис, к грамматике неспособная вовсе, — раньше нее, старшей, вышла замуж, да еще в семью Вишневецких.

Впрочем, обижалась она потихоньку, и боль ее была не до крови. Потому что привыкла с детских лет: что б там ни было, ей, Марине, не будет хуже всех. Жизненный путь ей виделся зеркально блестящим, как паркет в бальном зале. По зеркальному паркету вперед-вперед скользит носок туфельки, как в мазурке, когда летишь со спертым в груди дыханием, вперед-вперед, и лишь изредка стукнешь пяточкой о пяточку, как летящий рядом кавалер, стукнешь и послышится тебе, будто малиново прозвенели невидимые шпоры, — а шпор-то и нет никаких, это просто кровь твоя в тебе прозвенела счастливо и нежно.

У Константина Вишневецкого, мужа Урсулы, Марининого зятя, был брат князь Адам.

Этот князь Адам однажды мылся в бане. Как обыкновенно, для княжеского мытья баня была приготовлена со всяческим изощрением. Циновки из свежей соломы расстелены на полу, добела выскоблены лавки. В бочках с холодной водой и с горячей плавали расписные ковши — черпай, обливайся в полное свое удовольствие. На раскаленные камни подавался мятный квас, и пар от них шел духовитый, пахнущий скошенным лугом. Князь Адам попарился, потом спросил льда. Слуга, к тому приставленный, должен был принести ему со двора ледяную сосульку. Сосульки, толстые, как колбасы, свисали с крыш кругом всего двора. Князь уж предвкушал, как натрет себе льдом щеки, шею, грудь и освежится, и взбодрится весь. Но вместо того, чтоб кинуться за сосулькой, этот новый рыжий холоп для чего-то зачерпнул еще горячей воды из бочки и плеснул в шайку, где покоились белые и нежные княжьи ступни.

— С ума спятил, холоп! — возопил князь. И впрямь похоже было, что малый рехнулся: кто же в здравом рассудке станет шпарить кипятком своего пана?

И холоп понял, что дело его плохо, — выбежал тотчас и вернулся с сосулькой, и подал ее господину, став на колени. И просил прощенья, не дожидаясь, пока ему накостыляют по шее.

Но уж больно жалко было князю смотреть на свои порозовевшие ошпаренные ноги, и никак он не мог не накостылять. Костылял и думал: «Мало, слабо; чтоб маршалок ему добавил как следует». Как вдруг рыжий негодяй закричал тонким голосом прямо князю в ухо:

— Если б ты, князь, знал, кто перед тобой, ты бы не только не посмел занести на меня руку, но сам бы пустился мне услуживать!

Князь Адам не поддался на холопью наглость, занес руку еще и еще; но любопытство взыграло, и не сдержался — спросил:

— Кто же передо мной?

— Перед тобой, — ответил рыжий, — младший сын покойного великого князя и государя московского Ивана Васильевича — Дмитрий Иванович.

— Знай что врать, холоп, — сказал князь Адам. — Царевич Дмитрий еще в малолетстве зарезан в Угличе от подосланных злодеев Бориса Годунова, о сем злодействе всему просвещенному миру известно.

— Не зарезан, не зарезан! Ан спасся и бежал, и вот я перед тобой, ясновельможный пан!

И рыжий враль сплел целую сказку: якобы злодейский умысел не удался, и он, царевич Дмитрий, с помощью некоего добросердечного лекаря спрятался от убийц и долго таился по монастырям и у разных панов в услужении, а теперь бог внушил ему свергнуть Годунова и воссесть на родительский престол.

— Да как же ты воссядешь! — даже рассмеялся князь Адам. Дико было глядеть на холопа, возмечтавшего о престоле. Но получил ответ:

— Свет не без добрых людей. А в Московском царстве есть чем тех добрых людей наградить.

После чего князю Адаму не в мочь стало не то что натираться сосулькой, но и вообще дома сидеть с такими новостями. Велел запрягать лошадей и поехал с рыжим сперва к своему брату князю Константину, а потом в Самбор к братниному тестю, сандомирскому воеводе пану Юрию Мнишку.

Прямо сказать: рыжий не походил на отпрыска царственного рода. Лицо имел некрасивое, рот большой и растянутый, как у скомороха, нос бугроватый. Возле носа на щеке — бородавка, лишавшая его облик всякого благородства. Но осанку имел мужественную и на коня вскочил как рыцарь, к седлу привычный, и когда князь Константин захотел испытать его в фехтовании, рыжий выдержал испытание с честью. А в разговоре, последовавшем затем с князем Константином и княгиней Урсулой, рыжий раза два ввернул латинские цитаты, ничего не переврав и не запнувшись.

— Где же ты сему научился? — спросили князья и узнали, что это и многое другое рыжий почерпнул в тех шляхетских домах, где ему довелось служить. В том числе латинские вирши, сказал он, почерпнуты им из книг, кои он прочитал в доме князя Адама. Латинской же грамоте обучил его тот милосердный лекарь, и ученье не стало хуже оттого, что преподавалось тайно, во мраке глубоких подземелий, выкопанных под городом Угличем еще издревле, в татарские времена.

— Так как, — завершил рыжий, — я рождением моим уготован царствовать, то и старался пополнить свое воспитание при всяком случае, который мне посылался господом богом нашим. — А в довершение показал наперсный крест, весь в алмазах, и рассказал, что крест получен им при святом крещении от крестного отца князя Мстиславского. И что, надо полагать, это они, Мстиславские, а также Голицыны, Шуйские, Романовы (имена-отчества этих высокородных бояр так и слетали с языка рыжего) издалека следили за ним, чудесно спасенным царевичем, и через людей оповестили его, что время ему выходить из безвестности и подыскиваться престола под изменником и цареубийцей Борисом Годуновым. А как Бориска им хуже горькой редьки, то он, рыжий, и в грядущем полагается на их верность и всяческую помощь.

2. Самбор

Еще не доехали до ворот, украшенных башенками, как навстречу стали попадаться всадники — одна рука в перчатке уперта в бок, на другой, поднятой, — кречет.

— Гости пана Юрия на охоту поехали, — сказал князь Адам.

Среди охотников одна попалась паненка — темные кудри по плечам, то же самое кречет на кулачке, бархатная юбка свешивалась почти что до снежной дороги.

— Свояченица моя — панна Марина, — пояснил любезно князь Константин.

Въехали в ворота. Обширный двор был обставлен, как обыкновенно, строениями, все деревянными, и сам палац, где жил пан Юрий с семейством, деревянный, сложенный из стволов лиственницы, но со многими входами, и входы были украшены гербом — пучком перьев. Резчик искусно вырезал перья, сделав их кудрявыми и горделивыми, как на тронном балдахине, так что входящий в эти двери долженствовал понимать, что ему оказывают честь, впуская сюда.

Еще на дереве были вырезаны гирлянды цветов и крылатые младенцы, натягивающие лук, чтобы спустить золотую стрелу с тетивы.

И рыжий переступил порог, и золотые стрелы ринулись на него, срываясь с тетивы.

Внутри дома полы были натерты воском, а по стенам висели ковры, где были изображены сцены охоты и рыцарских турниров, и греческие боги и богини.

3. Любовь

Марина закрыла свой веер (испанский, черный с золотом) и прикоснулась им к стулу, стоявшему рядом. Служанка сказала Дмитрию:

— Госпожа говорит вам: садись ко мне.

Дмитрий сел. У его колен струились складки белого платья, пахнувшего розами. Он видел ее ресницы, тронутые темной краской, и шелковистые шнурки ее бровей.

У него в руке тоже был веер (шелковый, с китайскими человечками), он приложил его к сердцу. Это означало: «Могу ли надеяться на взаимную любовь?»

Марина смотрела на него поверх испанского веера. Служанка прошептала:

— Госпожа находит вас пригожим и нескучным.

— Да хранит бог твою госпожу, — сказал Дмитрий и дотронулся веером до своего правого глаза. На языке вееров это означало: «Когда могу тебя видеть?»

Он услышал ответ, произнесенный розовыми устами:

— Пусть будет сегодня вечером.

Испанский веер лежал на Марининых коленях. Служанка быстрым пальцем сосчитала сложенные костяшки веера и сказала:

— Вечером, в одиннадцать часов.

— Где? — спросил Дмитрий, и розовые уста отозвались:

— У фонтана, в липовой аллее.

Дмитрий спрятал глаза за веером. То было признание в любви, известное Марине.

Она прижала веер к правому уху. Служанка пояснила:

— Госпоже отрадно слушать ваши речи.

Марина правой рукой открывала и закрывала веер.

— Она бы желала исполнять ваши желания, — прочла ему служанка.

Этой служанке в бархатном корсаже и белых кружевных чулках, уходя, он дал золотой.

А Марина ушла с двумя старыми панами, схожими друг с дружкой, как две капли воды. У обоих головы были лысы, серо-желты и гладки и как бы стекали от острой верхушки вниз, к складчатым жестким воротникам. На что-то были противно похожи эти головы, Дмитрий не мог вспомнить, на что. Он хотел сказать Марине лестное и сказал:

— Прекрасная панна привлекает не только юные пламенные сердца, но и отжившие, отгоревшие.

— О, ваше величество изволит ошибаться, — ответила она, — се моя фамилия, родичи мои: пан тата и пан дядя.

4. Пан тата и пан дядя

И Дмитрий вспомнил, на что похожи эти две головы, стекающие к круглым, как колеса, воротникам: на грибы опенки, семьями растущие у подножия трухлявого пня — желто-серые, с такими же лысыми головами и складчатыми воротниками. И ножки этих двух, хилые и тонкие, схваченные подвязками под коленом, напоминали непрочные ножки тех грибов. И рыжему на миг стало страшно, в какую это он норовится неведомую семью и кому собирается отдать древние священные города Руси. Но, скосив глаза, увидел белое хрупкое плечо и темный локон на нем, и ушли из его мыслей священные города, а опенки ушли в толпу нарядных гостей.

Они всегда были схожи друг с дружкой, пан Юрий и пан Николай Мнишки, от самого своего отрочества, когда скончался их отец Ванделин и пришлось им самим о себе промышлять. Промышляли они бойко, в бойкости опять же друг дружке не уступая. Тогдашний король Сигизмунд Август был стар и немощен, только что схоронил любимую супругу и немощью и вдовством сильно был удручен. Юрий и Николай добывали ему знахарок и ведунов, а также женщин, которыми он надеялся заменить покойную Барбару Радзивилловну. Кого-кого ни водили они по скрипучим лестницам в королевскую спальню — от красавиц голубых кровей до вшивых Басек и Цилек из жидовского квартала, — и щедро награждал король усердных Мнишков и деньгами, и имениями, и должностями. Одну красотку, Гижанку по имени, пан Юрий даже выкрал для короля из монастыря, где она воспитывалась. Тогда-то и получил он в управление королевский замок в Самборе.

Но всего мало было братьям, и они самовольно запускали руки в королевские шкатулки и шкафы, так что когда умер наконец дряхлый Сигизмунд Август, то даже не нашлось одежд, в коих было бы прилично положить его в гроб. Так братья-опенки обличены были в воровстве, и хотя паны замяли дело и приговора никакого не последовало, но тень легла на имя Мнишков, и нельзя было этому помочь ни пышностью жизни, ни щедрыми дарами Бернардинскому ордену.

Но они не унывали, ибо в тени и сырости завсегда живут опенки, и они знали, что если постараться, то можно выйти из самой глубокой тени, важно лишь не пропустить благоприятного часа.

Благоприятный час явился ныне в облике рыжего слуги с бородавкой на грубом плебейском лице, и братья Мнишки не собирались его упустить.

Прежде, когда они выманивали имения и должности у Сигизмунда Августа, приманку — красивых женщин — приходилось добывать со многими хлопотами, порою даже с опасностью для жизни: у панов — мужей красавиц — имелись сабли и пистолеты, у юношей в жидовском квартале имелись хорошо наточенные ножи. Ныне же приманка обитала под кровом пана Юрия, и не было никакой опасности в том, чтобы, разукрасив ее как должно, во всякую минуту представить пред очи влюбленного рыжего. И ничего, ничего иного не сулил благоприятный час, кроме наживы и блеска.

— Брате, о брате, — завистливо шептал Юрию Николай, — как же будет, когда Смоленск обещан и тебе, и его величеству пану королю?

— Отлично будет, брате, — отвечал Юрий. — Бо его величество поляк и я поляк, и неужели два поляка не сумеют поделить один русский город.

— Но правда ли, брате, — спрашивал Николай, — что он царевич?

— К нам заходил с черного хода некий стрелец, — говорил Юрий, служивший некогда в Угличе и видевший царевича. И сообщил приметы: бородавка — она налицо. Также темно-красное родимое пятно у корня правой руки. Мы снимали кафтан и сорочку, смотрели: пятно на месте. Также — левая рука короче правой. Мы измеряли: левая короче гораздо. Увидев Дмитрия, стрелец сказал, не размышляя: царевич. Не мог бы самозванец так дерзко раздавать города своей отчизны. Он сознает свое право на это. А как он принимает услуги? Разве не ясно, что он с младых ногтей привык к тому, чтобы перед ним преклонялись?

— Он смел, — сказал Николай.

— Рассказы же его о своем спасении правдивы, ничего чудесного в них нет. Что бояре, ненавидевшие Годунова, помогли царевичу скрываться до поры, вполне достоверно и показывает дальновидный ум бояр. Что скрывался он первоначально в подземелье, — я спрашивал стрельца, и тот подтвердил, что под многими московскими городами, не только под Угличем, вырыты глубокие ходы и пещеры наподобие римских катакомб, так что получается как бы второй — подземный город, где при надобности могут укрыться сотни людей, не то что один маленький мальчик.

— И все же, брате, — говорил Николай, терзаемый завистию. — Все же.

— Все же, — отвечал Юрий, — она будет московской царицей, а я буду при них как ее дражайший родитель, а ты будешь при мне как дражайший мой брат.

— Да, если Московия признает его царем.

— А о том надо постараться, брате.

Они старались. Они положили хорошую плату. Они завели списки, с каждым днем эти списки удлинялись. Не говоря уж о холопах и всякой сволочи — даже многие благородные шляхтичи охотно продавали свою шпагу, чтобы помочь рыжему слуге князя Адама воссесть на престол.

5. Рыжий в Европе

Ни убранство покоев, ни провождение времени, ни обхождение — ничто в Самборе не походило на то, что мог вспомнить рыжий об Угличе и Москве. Никто из русских бояр не повесил бы в своем доме таких ковров с изображением любовных утех каких-то богов и героев. Никто не надел бы столь смехотворных подвязок с бантами, будто вынутыми из девичьих кос. Никто не позволил бы дочери своей, девице, часами просиживать с молодым мужчиной в залах и в саду, как позволял сандомирский воевода Мнишек панне Марине. И хотя замок в Самборе был деревянный, но жили в нем богаче и привольней, чем все русские, известные рыжему. Потоком увеселений была эта жизнь, состоявшая из пиров, танцев, выездов на охоту, состязаний в конных скачках и в фехтовании, а пиры не тем привлекательны были, что всяк набивал себе брюхо яствами и питиями, приятны были пиры затейливыми здравицами, чтением наперебой латинских, греческих и французских виршей и тем, что вперемежку с мужчинами сидели панны и пани с обнаженными плечами и мудреными прическами, убранными цветами и драгоценностями. И можно было смотреть на эти плечи и касаться этих рук, не боясь чьего-либо осуждения. Так уж тут полагалось, и сердце рыжего рванулось к этой легкости и беспечности, пренебрегавшей и людским укором, и судом божьим. Даже здороваться здесь умели как-то так, что каждый из здоровавшихся чувствовал себя почтенным и поднятым через приветствие другого. Се, понял рыжий, была Европа, а то, что противополагалось ей, была Азия, татарщина, тяжкий след монголов, оставленный столетиями рабства в русской душе.

И он преклонил колено перед Европой в пышном белом платье и просил ее разделить с ним его царственную судьбу, и Европа протянула нежную ручку в знак того, что она согласна ухватиться с ним вместе за его скипетр. Конечно, сказала Европа, если будет на то благословение ее отечества, то есть пана таты и короля.

— А вдруг, брате Юрий, — возразил пан дядя, — пан жених, воссевши на родительский престол, вознамерится жениться на другой девице, — мало ли их в божьем мире. Треба взять у него обязательство, брате Юрий.

— Я возьму обязательство, — посулил пан тата.

И он получил от рыжего запись, что тот по восшествии на российский престол обязуется жениться на панне Марине Мнишек, и они с Николаем свезли рыжего к королю Сигизмунду, и тот позволил пану Юрию Мнишку собрать войско в помощь рыжему. Не обошлось без неудовольствий — кое-кому из панов не нравилось, что Мнишки уж чересчур высунутся наперед, а кое-кто, как, например, Сапега, боялся, что из-за этих дел порушится дружба с Московией, но усердие Мнишков все одолело, и войско стало собираться в поход под прапором рыжего.

6. Сваты приехали

Что за ликованье в Кракове? В честь чего заливаются соборные колокола? В честь чего вывешены из окон ковры и расшитые хустки с бахромой? Чего ради горожанки спозаранок разоделись в бархатные корсажи, а ножки их обуты в белые чулки и башмаки с серебряными пряжками? Зачем эта бальная роскошь с самого утра, ведь сходки с танцами под скрипку будут только вечером?

А затем, что нынче с рассветом в город хлынуло видимо-невидимо приезжих москвитян. В дорожных каретах, в санях, крытых коврами, и на простых телегах, где лишь немного сена положено для мягкости, въезжают они в Краков по всем дорогам, въезжают и въезжают.

Так что к полудню ни на одном постоялом дворе нет уже ни свободной комнаты, ни свободного угла, ни постельного белья даже. Они как делают, русские? Из кареты выходит господин в медвежьей либо овчинной шубе, в собольей шапке, спрашивает комнату. Записывается в книге для приезжающих частенько сановным, иной и княжеским именем, ложится в отведенном покое на мягкое ложе под балдахином, а когда хозяева гостиницы полагают, что постоялец ублаготворен сполна, — тут он объявляет, что он не один, а сам-шест, ибо с ним пятеро слуг, коих тоже надобно сполна ублаготворить.

И точно, лезет из кареты еще один, за ним другой, третий, все пятеро. И хоть слуги, а тоже в шубах добрых, и сапоги теплые, из шерсти валяные. И у многих сабельки и кинжалы в серебряных ножнах.

— У нас кроватей больше нет, — скажут хозяева.

Приезжий в ответ:

— Зачем кровати? На полу им постелите.

— Да у нас постелить нечего, — скажут они. Он в ответ:

— Неужто так бедно живете, что у вас и одежи нету — постелить?

Выходит, дома они не брезгают на одеже спать, что ли? Простой, видать, народ, хоть и в собольих шапках.

И со слугами без вельможности. Что себе покушать спросит, то и холопам. И суп, и молоко хлебают все шестеро из одного котелка, достав из-за голенищ деревянные ложки, расписанные алыми ягодами и золотыми листьями.

И так же к коням своим ласковы: мало что велит корму засыпать — сам выбегает посмотреть, ест ли, пьет ли конь; из собственной ладони солью угостит; холку пригладит. Зато и кони у них — что каретные упряжки, что при телегах — загляденье. Правду говорят те, кому случалось сражаться с русскими, что сила их ратная столько же в конях, сколько в людях.

— И за каким же делом вы к нам приехали? — спросят хозяева. Постояльцы отвечают:

— За делом добрым: царю нашему Дмитрию Ивановичу невесту сватать.

Посол, в чьей свите они прибыли, остановился в доме воеводы Юрия Мнишека. Уже всем известно, какие подарки привезены воеводе: конь серый в яблоках, к нему седельный прибор с золотой цепью вместо поводьев, да булава с самоцветами, да живые зверушки из русских лесов: соболь и куница, для которой на воеводском дворе положили дуплистый ствол. И краковские мальчишки лежат животами на заборе, наблюдая, как пушистый востроглазый зверек листьями выстилает дупло — ладит себе жилье.

Самые важные из приезжих на постоялых дворах не останавливаются, их развели по панским домам. Даже в королевском замке кто-то стоит, в знак чего поднят русский прапор на угловой башне и с балконов свешиваются цветные плахты.

— И это не вся посольская свита, — сказывают москвитяне, — и не весь обоз, главный поезд — двести с лишком подвод — остался на границе, в Слониме. — И много людей, промышлявших грабежом, потекло при этом известии в Слоним, ибо при удаче там было чем поживиться, смекнули они.

Из главных главный сват и посол — дьяк Афанасий Власьев. Еще до завтрака, поднеся дары воеводе, пришел он поклониться Марине. И при этом его узкая борода, шелковая и серебряная, мела пол у Марининых башмаков; и жаркая гордыня затопила ее сердце. А потом Власьев подал грамоту, из которой следовало, что он имеет на предстоящем обручении представлять фигуру державного жениха царя Дмитрия Иоанновича всея Руси. С тем и вышли все перед вечером в освещенные плошками залы, где ждало множество гостей, среди них его величество король, игравший в шахматы с канцлером Сапегой.

Марина зорко глядела: как-то будет держаться московский приказный, представляющий фигуру ее жениха. Кафтан его, да и все одеяние его было весьма старомодно, двигался он безо всякой грации, почтение внушали только его седины да разноцветные камни, игравшие на его перстах. Ни у кого из панов в этих залах не было столько перстней на руках и столько золотых цепей на груди. Марину это порадовало. Но вот что не было отрадно — как Власьев ел. Он руками брал кушанья и набивал себе рот. И пальцами же набирал соль из солонки. Она сказала пану тате, но он возразил:

— Дитя! То же самое делается и в Лувре. Моя оплошность — надо было приказать маршалку, чтоб ложки и ножи разложили по столу.

К руке короля Власьев подошел без приниженности, хотя и расторопно. И грамоты свои подал так достойно — хотя бы самому Сапеге впору. А после того просил отворить все двери, и через эти двери московские дворяне стали вносить подарки — для короля, для ее высочества королевской сестры и для Марины. Подарки были уложены в сундуки с железными скобами, и за эти скобы, продев в них шесты, с великим трудом несли их богатыри-москвичи. Открывали один сундук — там были золотые и серебряные блюда, чаши и кубки, открывали другой — доставали образа в драгоценных окладах, третий был до краев полон жемчуга, насыпанного, как в закром насыпают зерно после обмолота. Так же вносили тюки мехов и ковров, шерстяных и шелковых.

Если случалось здесь, в Кракове, кто кому делал подарок — ковер дарил, или седло, или цепочку, — краковчане спешили поглядеть на подарок, пощупать, оценить, — во всех домах долго о нем судачили. Да что Краков! Когда французский король Анри подарил своей супруге Маргарите Наваррской семьсот жемчужин, об этом даре говорили при всех европейских дворах. «Что же за страна, — думала Марина, — где золото и серебро дарят сундуками, а ковры — тюками, а жемчугом насыпают закрома».

«И я завидовала, — думала она, — Урсуле, ее браку с Костеком Вишневецким! Куда бедняге Костеку даже до дьяка Власьева, не говоря уж о царе Дмитрии. Да будет счастлива Урсула, услаждая Костека и варя варенье для штруцелей. Передо мной бояре будут пол мести бородами. Мой жребий особый».

Блистая, как заря, обходила она залы. Афанасий Власьев, фигура жениха, шел рядом. Все на них смотрели. Пан тата сказал:

— Идем, доню, падем к ногам нашего благодетеля.

Он шепнул ей, что при виде даров король возымел мысль отдать за Дмитрия свою сестру Брониславу. Бронислава не могла тягаться с Мариной в красоте, но сильна была своим правом на польскую корону. Королевская мысль могла оказаться не бесплодной.

Красивым движением Марина стала на колени и поцеловала руку королю. Сигизмунд сказал милостиво:

— Поздравляю тебя с новым достоинством. Оно тебе дивно даровано от бога для блага нашего королевства. Чтоб ты супруга своего приводила к соседской с нами дружбе и любви. Мы и прежде жили с московитами в приязни, теперь она тем более должна укрепиться. Не забывай, что истинная твоя отчизна — здесь, у нас. Что здесь оставляешь тех, ближе кого нет у тебя: твоих родителей и всех нас, друзей твоих. Не забывай же их и слушай их советов. Люби польские обычаи и сохраняй их.

И Марина почувствовала на темени тяжесть благословляющей ее руки.

Потом поляки запели «Ave Maria», а потом Власьев надел ей на палец кольцо с алмазом величиной с вишню, и кардинал Рангони благословил обручение. Коснуться Марины Власьев не осмелился — обернул свою руку шелковым платком.

7. Дни почета. Монах

Не то чтобы полякам так уж хотелось лить свою кровь за какого-то бродягу-схизматика, ищущего русского престола. Последний шляхтич и даже простолюдин мечтал лучше умереть под своей убогой крышей, чем под чужим небом на поле битвы.

Но когда пан Юрий показывал запись, взятую с Дмитрия, — у самых первых панов и самых последних оборванцев начинали течь слюнки; и деньги, и люди приливали к пану Юрию — стало быть, к рыжему.

И все эти люди приходили поклониться Марине и приложиться губами к ее руке. Никогда еще в Самборе столько не плясали и не пировали. Один пан прострелил себе голову от безнадежной любви к Марине. Две дуэли приключились из-за Марины. Ничего подобного не было, когда выходила замуж маленькая Урсула.

Кардиналу Рангони пришло письмо из Рима от его святейшества папы. Кардинал прочел это письмо пану тате, пани матке и Марине. Папа приказывал ей способствовать насаждению в России римско-католической веры и добавлял:

«Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике божьем».

Пани матка сказала:

— Не означают ли эти слова, что ты, дитя мое, будешь причислена к лику святых, если послужишь делу веры?

«И ничего в этом не будет удивительного, — подумалось Марине. — Разве не великий подвиг — привести в истинную веру целый могущественный народ?»

И вправду, пристало ли ей кланяться королям, когда сам наместник апостола Петра обращает к ней такие речи. Она, Марина, не менее короля и уж поболее, чем какая-нибудь Маргарита Наваррская.

И тут в Самбор пришел монах. Он был жирный, нечесаный и пыльный, как все монахи, над которыми Марине предстояло быть владычицей.

— Я к тебе, пан, — сказал он воеводе.

— За каким делом? — спросил тот.

— Ты собираешь рать и золото, чтобы посадить на престол царей беглого расстригу.

— Царевича Дмитрия Ивановича, — сказал воевода.

И приказал кликнуть дочь, ибо дело касалось ее и ей надлежало слышать и знать.

— Расстрига он, — сказал монах. — Бежал из монастыря, ловили его, да не поймали. Если Речь Посполита за него станет, то в большой нелюбви быть вам с Русью. У нас таких проходимцев не жалуют.

— Не канцлер ли Сапега, — спросила Марина, — нашептал тебе эти речи?

— Нет, дитя, — возразил пан тата. — Канцлер не стал бы с этакой свиньей шептаться. Сознайся, мних, это царь Борис подослал тебя к нам с сими наветами.

Потому что незадолго до монаха в Самбор заходил другой обличитель, по имени Яков Пыхачев. Тот тоже обзывал Марининого жениха расстригой и чернокнижником и сознался, что его, Пыхачева, подбил на обличение царь Борис. Но паны, развязавшие свои кошельки для Дмитриева дела, не желали обличителей, особенно же не желал их пан Юрий, и по их ходатайству король велел казнить Пыхачева злою смертью.

Сейчас же пан Юрий уходил в поход с Дмитриевым войском и приказал, покуда суд да дело, запереть монаха Варлаама в подземелье Самборского замка.

Войско ушло. Когда блистательный отряд всадников скрылся в золотой пыли и Марина отмахала вслед платочком из башенного окошечка, она сбежала вниз, бросилась пани матке на шею и сказала:

— О пани мамо! Я счастливая! Бог отметил меня как никого! О, давайте освободим несчастного, что томится в нашем подземелье, ожидая пыток и смерти.

Пани матка прослезилась:

— Узнаю в тебе мое сердце, доню.

И велела маршалку принести ключи. Марина сама спустилась по узкой крутой лестнице, втиснутой между двумя заплесневелыми зелено-серыми стенами. Марина спускалась, подобрав юбки, и видела себя со стороны, как прекрасную картину, исполненную милосердия: святая Марина идет освобождать узника. Тонким ее пальцам было не повернуть ключ в замке. Она хлопнула в ладоши. Сверху в колодец лестницы заглянуло маленькое личико маршалка с растопыренными седыми усами.

— Отвори, — приказала Марина.

Он сбежал на согнутых ногах и, натужась, снял замок. Дверца отворилась с визгом. В зловонной тьме блестели два глаза.

— Выходи, монах, — громко сказала Марина. — Я тебя не боюсь.

8. Свекровь

Монастырский коридор был похож на тот, который Марина видела в Краковском университете: длинный — конца не видать, беленые своды смыкаются в вышине. Но тот, в Кракове, был холодный и припахивал затхлостью, а в этом воздух стоял теплый, приветный. Протянув руку, Марина тронула горячую стену.

— Государыня тепло любит, — прошептала шедшая рядом маленькая черная монашка. — У нас, как в патриарших палатах, в стенах от печей кирпичные ходы прокладены.

И стукнула клюшкой в дверь.

— Входите, — сказал изнутри глухой голос, не поймешь, женский или мужской.

Марина вошла и увидела свекровь.

То есть сначала кто-то налетел и обвил руками ее шею, а потом у Марининого подбородка появилась голова с прядями совсем белых волос и с розовой кожей между прядями, и голос пробубнил:

— Красавица, дочка моя! — И Марина поняла, что это мать Дмитрия, вдова Ивана Четвертого.

Да, когда эта старуха была юницей, ее отдали в жены самому страшному из всех людей, живших на земле. А он женился в восьмой раз, этот кровавый старик. Двух из жен своих он убил — одну задушили по его приказу, другую утопили в Москве-реке. Но эта юница поначалу была ему угодна, он не послал ее на казнь, она разделила с ним его престол.

Но потом ее угнали в Углич вместе с ее маленьким сыном, и там, в Угличе, в один проклятый день она, выйдя на крыльцо, увидела своего сына залитым кровью и бездыханным.

Как она тогда стояла перед ним? Как могли выстоять ее ноги? Как могли смотреть ее глаза? Как стиснулось ее сердце, напитанное горем, когда через много лет к ней подошел чужой человек и назвался Дмитрием, и она его признала за сына. Как не ударил тогда гром и не поразил эту голову?

— Мама, — сказала Марина и от сердца припала губами к сморщенной руке с пальцами-крючьями.

На царственной свекрови было такое же смирное черное платье, как на той монашке, что привела Марину, и пахло от платья ладаном, кипарисом и старостью, и Марина со вздохом подумала, какая бездна лежит между этой старостью и той юностью, полной величавых надежд и свершений.

«И говорят, она была красива, — думала Марина. — Непременно была красива, русские цари на некрасивых не женились». Ей в лицо блеснули снизу черные глаза с голубыми белками, не Дмитриевы глаза, Дмитрий не был похож на мать.

— Какие пироги у нас нынче? — спросила свекровь.

— Постные, матушка, и скоромные, из кислого теста и из пресного, с капустой и с грибами, каких твоя милость захочет, — ответила монашка.

— Ты, невестушка, какие любишь, кислые или пресные? — спросила свекровь.

Марина отвечала:

— Какими изволите потчевать, матушка, — как учил ее Дмитрий.

Пироги подали с грибами, из кислого теста. Стоя против свекрови у окна кельи, Марина без удовольствия ела незнакомую, странного вкуса и запаха пищу, слишком, по ее мнению, жирную, и радовалась мысли, что догадалась привезти с собою самборского повара.

9. Красотки из всех стран

Какие мы ни есть лыком шитые здесь, в Тушине, а вести с нас через заставы и рогатки разносятся по всем странам. Из-за тридевять земель начинают к нам съезжаться посольства. Являются особы женского пола, красотки всех мастей — черномазые, златокудрые, огненно-рыжие. Даже в далекой Лютеции, на Сене-реке, прослышали про Тушинский лагерь и не хотят упустить свою выгоду. У пана Мнишка в Самборе не бывало на пирах столько красоток, сколько их бывает у выкреста Богданки. Тороватые красотки не заносистые: нету иноземных вин — они и нашей зелена-вина браги выпьют, нет кавалеров в камзолах — они и казацкую голытьбу обнимают от души.

Насытившись их щедрой задушевной лаской, все неохотней идет Богданка в свою избу к Марине. Незадачливая царица все высокомерней становится, все не по ней. И пахнет-де от Богданки худо, и грубиян-де он, и мужик.

А что — ну, мужик. Он никогда дворянином и не прикидывался. Сама к нему приехала, мечтая через него на царство воссесть. А пахнет от него известно чем — вином, да потом, да рыбой, да луком. Чем еще может пахнуть от мужика?

Все скучней Богданке с этой бабой.

Еще красотками попрекать вздумала: зачем-де к ним ходит? А потому и ходит: что же он — хуже своих казачишек и польских жолнеров, кои у красоток пропадают денно и нощно?

Обидно даже…

Стал Богданка Марину поколачивать.

Сначала легонько: за волосы поволочит, по спине плеткой вытянет. После понравилось — Маруся-хохлушка видала как-то вечером: его величество кинул ее величество на пол и сапогом ее, не разбирая куда.

Наутро проснулась Марина с сознанием, что что-то случилось.

Опять не пришли месячные.

Забеременела.

А мерзостный мужик Богданка повадился — чуть что, сапогом пинает ее. И в живот норовит.

А кругом — глаза бы не глядели: грязища, теснота, по всему Тушину проулки между избами таково загажены — пройти невозможно.

Сказала Богданке — он смеется:

— Ах-ах, пани прогуляться негде. Ах-ах, подошвы замарает пани.

А еще печки эти угарные. Как-то утром проснулась — в голове будто нарыв нарывает, от боли пошевелиться не можно. Кликнула Богданку — он тоже угоревши. Спасибо Марусе — принесла горячей воды, стала лить Марине на голову, потом луковицу изрубила мелко и в уши их величествам напхала — начала боль отходить; только в ушах от лука пощипывало малость.

10. У Волчьего лога

Богданка приказал казакам коня ему запрячь и ускакал куда-то. Осталась Марина с Марусей вдвоем.

— Ну как, пани? — спросила Маруся. — Легчает?

Сочувственный был народ, над которым Марина царствовала.

— Ничего, — сказала она. — Только вот что, Маруся, понесла я, а он, ты видишь, как со мной. И как я здесь рожать буду?

— Ничего, пани, — утешала Маруся. — Как придет вам времечко, мы бабушку позовем, в Тушине этих бабушек хватает, на все руки мастерицы, она и принять сумеет, она же и скинуть допоможет, если такое ваше будет желание.

— Нет, как можно скинуть, — сказала Марина.

— Ну, это вам нежелательно, — отвечала Маруся, — как вы прирожденная знатная пани и государыня, а простые бабенки часто зовут скидывать — куда им с дитем по такому времени мыкаться.

Маруся правду говорила, даже из окрестных сел приезжали бабы в Тушино выкидывать младенцев, и умелые бабушки им помогали спицей или шильцем. И вместе с помоями из иных ворот такое текло — не приведи боже!

В то утро с Богданкой было вот что.

Выехал он на коне со своего двора и поехал к Волчьему логу. Лог зарос сорняком, и там иногда стреляли волков, отсюда и название. Было влажно, тепло. Снег шел.

Только доехал Богданка до лога, смотрит — выбирается кто-то снизу из сосняка. Тоже верхом и саблю вверх держит обнаженную.

Глядь — это Гришка, Петров брат. И как-то нехорошо Богданке стало.

— Ты чего пужаешь? — сказал Богданка громко. — Саблю-то спрячь, когда приближаешься к государю.

А Гришка в ответ:

— Кой ты государь? Ты — вор, Богданка-выкрест, у попа учителем служил, он тебя и выкрестил, вот ты кто. Да с крещеньем аль без крещенья все одно твоя душа пропащая, кипеть ей в смоле горящей до второго пришествия.

И — вовсе нагло:

— Помолись за свою душу, царь-государь Богданка.

И рвется вперед со своей саблей.

— Да ты что! — закричал Богданка.

А Гришка ему:

— А ты что с Петром сделал? Думаешь, государем назвался, так и дадим тебе казнить нас и миловать по твоей воле? Как бы не так! Я тебя, царь-государь, еще тогда приговорил!

Богдан тоже потянул свою саблю из ножен. Да поздно: Гришкин конь полетел, толкнул его коня, конь пошатнулся на длинных ногах, кафтан Богданкин с левой стороны, у живота, стал мокреть.

11. Конец всем надеждам

Марина все еще ходила по избе, схватив себя руками за плечи, еще болела от угара голова и щипало в ушах, когда метнулась в дверь Маруся.

— Ой, пани! Ой, лихо-лишечко!

По бровям, по губам, по всему лицу Марусиному было видно: не терпится ей выговорить, какое случилось лихо.

— Что еще? — спросила Марина.

Маруся только на минутку запнулась:

— Ой, пани! Богдана Емельяныча!

— Что?!

— Зарублено! — резанула Маруся.

Кто-нибудь расскажи ей, видевшей, как Богданка бил жену… Никому бы она, это видевшая, не поверила, но своим глазам поверила.

Гордая пани раз-раз швырком с ног атласные башмаки и в чулках раз-раз сиг в сени, а оттуда на снег.

— Где он? — спросила через плечо, глаза сверкнули на Марусю.

— Возле Волчьего лога, сказывают, лежит…

Погружая ноги в снег, Марина мчалась к Волчьему логу.

Снежные поля были не белые — серые, словно пепел на них осел. И небо вверху серое. Дорога, виясь по полю, казалось, переходила вдали на небо. Березнячок повстречался — молоденькие березки в инее, словно бы невинные девочки…

Волчий лог был тотчас за березняком. Еще издали стал виден лежащий там на снегу: коричневый зипун, круглая черная шапка, ноги врозь в тяжелых сапогах.

— Езус Мария! — прокричала Марина в серое небо. Ничком кинулась долу и обняла сапоги.

О проклятые сапожищи, подбитые коваными гвоздями. О проклятая судьба!

Тихий лежал Богданка! Не вскочит, не задерется!

Небольшая алая лужица натекла на снег у левой его руки.

Не задерется, нет… Не оскорбит непотребным словом!

Да — но конец не только Богданке.

Конец и ей, Марине.

Конец всем надеждам.

Кто она сейчас? Богданки-выкреста вдова, не более того.

— Не хочу! — шепнула Марина небесам.

Не ответили небеса. Не услышали, может. Пустынно было над Волчьим логом, над малой алой лужицей, в которой утонули Маринины надежды.

Опять стал падать снег.

Тихо садились снежинки на коричневый зипун, на барашковую оторочку шапки, на черные Богданкины брови и сизые веки.

Надушенными белыми пальцами Марина плотней опустила эти веки. Где-то когда-то она видела, как это делают. Ах, вот где: на Красной площади, когда первый ее муж лежал на лавке, принесенной из торговых рядов, и мать-инокиня, подойдя, закрыла ему глаза. Только у той пальцы были иссохшие, темные.

Под сизыми веками Марина ощутила Богданкины глаза, выпуклые, будто еще живые. Как страшно он на нее глядел этими глазами. Вдруг она впервые поняла, что он ее ненавидел.

Она, прекрасная и гордая, знающая наизусть латинские и французские вирши, приехала к нему, самозванцу Богданке, и признала его своим супругом и царем, а он ее ненавидел. И почему-то ей показалось — странное дело что, будь она на его месте, она бы тоже ненавидела. Вот именно за вирши, за герб из перьев на дверце кареты, за то, что хлебнула высшего почета…

За это бил ее Богданка, а не за то, что приревновала или забывала щи забелить. Что ж. Будь она Богданкой, она бы тоже била. И норовила бы побольней. Теперь об этом что думать? Нет больше Богданки. Кто-то расплатился за Маринины обиды — казак ли, шляхтич ли?

Какое ей дело? Что же, она казнить велит убийцу, если он найдется? Нет, не велит.

Ни до чего ей больше дела нет.

Всему конец.

Раз надеждам конец, значит — всему конец.

Она добрая. Она всегда была слишком добрая. Кто, бывало, ни придет просить помилования — она милует. Того вонючего монаха надо было удавить в подземелье. Чем он лучше других, которые удавлены, утоплены, обезглавлены либо просто убиты в бою булатом и порохом…

Как он отплатил за ее милосердие? Пошел по польским и литовским дорогам разносить клевету, обличать Дмитрия. Надо было отрезать ему язык, вот что надо было ему сделать! Вот сейчас она бы так и сделала.

Жалела всех. А ее кто жалеет? С церковных амвонов читают: «Непотребная девка Маринка». («Мы оросили тебя своими благословениями…»).

Лежи, Богданка, смирно.

Не стану за тебя мстить.

Спасибо тому, кто выпустил кровь из тебя…

Еще одной твари, попадись ей эта тварь, она бы вырвала язык: монахине Марфе, свекровушке…

Объявила, что лишь из страха признала Дмитрия за сына, а он ей не сын, не царевич…

Что выгадала, старая дура? Сидела бы нынче на престоле рядом с Дмитрием и с нею, Мариной. Сообща бы правили Русской Землей.

Мерзкая старуха. Правду-матку ей, вишь, понадобилось резать. Кому она нужна, правда? Так все шло хорошо, и, гляди ты, как обернулось… Посоветовалась бы хоть с невесткой, проклятая схизматичка.

Вдруг она почувствовала под сердцем толчок. В чреве ее перевернулся младенец.

Младенец, да!

Еще не конец надеждам.

Там потребная или непотребная, а младенец сей будет внук царя Ивана Четвертого.

Она и Ивашке Заруцкому так сказала, когда он вечером пришел на ее вдовье ложе:

— Так и назову Иваном — в честь деда.

— Ну и отчаянная же ты, Маринка! — сказал Заруцкий, любуясь. — Неужели сызнова добиваться пойдешь?

— А как же? — она сказала. — Конечно, пойду. Завтра же другому деду напишу, пану тате, чтоб подумал, как помочь мне и внуку.

И Ивашка это все весьма одобрил.

— Жалко только, — сказал, — не след нам больше здесь оставаться, больно срамно тут стало, да и страшно. Сегодня — Богданку, а завтра меня, а далее — не дай бог, и тебя. Не поглядят, что тяжела, — злы стали несказанно. Я так думаю: в Астрахань нам с тобой лучше надо податься.

— Почему в Астрахань? — спросила Марина.

— К границе поближе. Может, на сей раз с востока придется кликнуть подмогу, из Персии.

— Ну, поедем, — согласилась Марина.

В Астрахани она родила мальчика. Родила в купецком доме, который стоял как-то так, что звоны всех колоколов влетали в окно и будили младенца.

— Пусть не звонят, — сказала Марина Заруцкому.

— Как же так, — тот возразил, — не звонить в божий праздник?

— У вас, схизматиков, все праздники да праздники, — сказала она. Трезвонят утром и вечером, тревожат престолонаследника. Скажи им государыня, мол, невелела звонить.

Что-то он строптивым становится, Ивашка. Вдруг спрашивал, глядя на младенца:

— Хоть бы знать бы, чей он? Мой или Богданкин?

Задним числом ревновать вздумал, что ли?

— Чей бы ни был, — она отвечала, — а внук царя Ивана Васильевича.

— То правда, — говорил он, стихая. — Да, вишь, близок локоть-то, ан не укусишь. Не столь оно просто, сама уже, чай, уразумела.

Ей вдруг вспомнилась свекровь — мать рыжего. Как она тогда сидела в келье и кушала обед, успокоенная, — ее сын восходил на престол, черные дни остались позади, тихое ликование разливалось по лицу старой инокини. И как через несколько дней стояла возле лавки, на которой был распластан убитый Дмитрий. А у другого конца лавки она стояла, Марина.

Да, близок локоть…

Звонить перестали, однако. Ничем не нарушался сон царственного младенца.

— Что будем делать теперь? — спросила Марина у Заруцкого Больше не у кого было спросить.

— Подумать надо, — сказал Заруцкий. — Подумаю — скажу.

И сказал:

— В Персию будем подаваться, в Тегеран. Войска у хана просить.

— А даст он нам войско?

— Даром не даст, а посулишь ему отдать твои города — почему же не даст? Даст!

— Это Новгород-то да Псков?

— Новгород, Псков. Жалко, что ли?

Верно, ей жалко стало. Ведь не монета из кошелька — цельные города с пригородами, весями, лесами, покосами, жителями… Отдаст хану свои города — уже и вовсе ей тогда не над чем царствовать и не над кем.

— Без ханова войска царства не вернешь, — сказал Ивашка. — А царства не вернешь — что с тобой будет? Знаешь?

Как не знать? Срам и смерть, что же еще?

— Никак нельзя тебе без царства, — говорил Ивашка. — Залезла лисица в кувшин головой — теперь не выпростаешь.

Прав, прав, дьявол.

— Хорошо, — сказала Марина. — Поедем в Тегеран.

Они сели в челн в летний жаркий день. Голубая река широко текла в своих берегах. Перекрестясь, отчалили. Вот и Астрахань позади. Купецкая торговая Астрахань с безмолвствующими звонницами. Что-то ждет их в Тегеране?

Она занесла ногу за борт челна, и Ивашка помог ей выйти на берег. Песок сразу насыпался в башмак, жаля нежные пальчики, шлейф волочился по песку, она рывками подтягивала за собой этот грузный шлейф, конца песку не было видно, лишь кое-где, серебрясь, шевелился под солнцем ковыль. Здесь был край ее царства, край света и край ее жизни. Последние свои шаги совершала она, вонзая в песок каблуки, опираясь на руку Ивашки Заруцкого — не на руку венценосных мужей-царей, а на руку любовника, злодея и негодяя — она знала, что он негодяй, — но шла за ним, ибо он был последний ее советчик и помощник, он поманил ее тем престолом, на котором ей так любо было восседать, и достигнуть этого перекрестка поможет Ивашка.

— Что ж, — спросила она, подтягивая шлейф, будто нагруженный пудовыми камнями, — долго нам так идти?

— Да покуда не дойдем до Персии, — отвечал Заруцкий.

— А вдруг, — спросила она, — хан не даст нам войска?

— Должон дать, — сказал Заруцкий.

— А как не даст все же? Куда тогда пойдем?

— Тогда, — он сказал, — идти уже некуда.

— И хорошо, — сказала Марина. — А то уж больно трудно идти.

И, оглянувшись, посмотрела на свой след на песке — длинный след от острых каблуков.

— Лучше умереть, чем так идти…


Но она не умерла — она прожила еще немало лет, все в России: никакой другой страны и знать не хотела. Над русскими просторами взошла и закатилась ее странная звезда.

Ее имя осталось в веках наряду с именами великих людей, хотя она не сеяла ничего, кроме зла, и не пожинала ничего, кроме бед. И кто скажет, к какому народу приложилась она, умерев, — к русскому или польскому?

Коротким и бедственным был и дальнейший путь ее последнего пособника — Заруцкого. Совсем кратким, будто искра, мелькнувшая на ветру, был путь ее несчастного младенца…

И словно того только надо было, чтобы ушли эти трое, — вслед за их концом стала угасать Смута.


Оглавление

  • 1. Слуга князя Адама
  • 2. Самбор
  • 3. Любовь
  • 4. Пан тата и пан дядя
  • 5. Рыжий в Европе
  • 6. Сваты приехали
  • 7. Дни почета. Монах
  • 8. Свекровь
  • 9. Красотки из всех стран
  • 10. У Волчьего лога
  • 11. Конец всем надеждам