В поисках древних кладов (fb2)


Настройки текста:



Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах


Приятного чтения!




Уилбур СмитВ поисках древних кладов

Я посвящаю эту книгу своей жене Даниэль Антуанетт


1860 год


Африка припала к горизонту, как лев, затаившийся в засаде. Лучи утреннего солнца золотили ее рыжеватую гриву, тянуло холодом Бенгельского течения. Робин Баллантайн стояла у планшира и всматривалась вдаль. Она пришла сюда за час до зари, задолго до того, как впереди показалась земля. Африка уже близко, уже ощущается невидимое присутствие огромной загадочной земли, чувствуется, как ее дыхание, теплое и ароматное, пробивается сквозь холодные вздохи течения, влекущего их корабль.

Девушка заметила землю раньше впередсмотрящего на топе мачты. Услышав ее крик, капитан Манго Сент-Джон рванулся вверх по трапу из своей каюты на корме, а остальные члены команды стянулись к борту поглазеть и поболтать. Схватившись за тиковые поручни, Манго Сент-Джон лишь несколько секунд вглядывался в берег, а потом обернулся и отдал приказ. Голос у него был низкий, но зычный, казалось, он разносится по всему судну.

— Приготовиться к повороту оверштаг!

Типпу, помощник капитана, разогнал матросов по местам, пустив в ход линь и увесистые кулаки. Две недели дули ураганные ветры, сквозь низкие угрюмые тучи не пробивались ни луч солнца, ни свет луны, ни сияние какого-либо другого небесного светила, что помогло бы определить местонахождение. Судя по счислению, клипер должен был находиться на сотню морских миль западнее, далеко от этих диких пустынных берегов, грозящих не отмеченными на карте опасностями.

Капитан только что проснулся. Ветер развевал спутанную гриву густых темных волос, щеки, покрытые ровным темным загаром, спросонья, а также от гнева и тревоги слегка порозовели. Но взор оставался ясным, зрачки, испещренные золотыми бликами, резко выделялись на фоне белков. И опять, даже сейчас, когда кругом царили суета и смятение, Робин подивилась своему чисто физическому ощущению в присутствии этого человека — ощущению тревожному, беспокойному: капитан одновременно и отталкивал, и притягивал ее.

Его белая льняная рубашка, в спешке небрежно заправленная в брюки, была расстегнута. Темная кожа на груди блестела, словно намазанная маслом, жестко кудрявились черные волосы. При взгляде на тугие завитки она покраснела, вспомнив самое начало плавания, когда они достигли теплых голубых вод Атлантического океана южнее 35° северной широты. С тех пор, отчаянно мучаясь, Робин пыталась найти успокоение в молитвах.

В то утро, сидя в крошечной каюте и работая над дневником, она услышала на палубе у себя над головой плеск воды и чавканье корабельной помпы. Поднявшись из-за дощатого письменного стола, Робин накинула на плечи шаль и, ничего не подозревая, щурясь от яркого солнца, вышла на верхнюю палубу и вдруг ошеломленно застыла.

Два матроса усердно качали помпу, и прозрачная морская вода с шипением вырывалась из нее тугой струей. Под струей, подняв лицо и руки, стоял обнаженный Манго Сент-Джон, с мокрых темных локонов стекала вода, волосы на груди и мускулистом гладком животе прилипли к телу. Робин смотрела как завороженная, не в силах отвести взгляд. Матросы, обернувшись, распутно ухмыльнулись, не переставая качать бурлящую воду.

Она, разумеется, и раньше видела обнаженное мужское тело, но распростертым на анатомическом столе, с мягкой белой плотью, отстающей от костей, со вскрытой брюшной полостью, из которой, как требуха, вываливаются внутренности, или под грязным одеялом в тифозной больнице, потное, вонючее, в смертельной агонии, но никогда не видела таким, как сейчас, здоровым, полным жизни, бьющей через край.

Восхищала чудесная симметрия и уравновешенность: торс плавно переходил в длинные сильные ноги, широкие плечи — в тонкую талию. Кожа лоснилась даже в отсутствие солнечного света. Мужские органы, обычно свисающие неопрятным клубком, постыдным и отталкивающим, полускрытым жесткими волосами, на сей раз были трепещущим воплощением мужественности, и ее внезапно озарило: она совершает первородный грех Евы, змей предлагает ей яблоко. Робин не сдержалась и застонала. Капитан, услышав, вышел из-под грохочущего водопада и откинул волосы с лица. Увидев, что она застыла, не в силах шелохнуться или отвести взгляд, Манго Сент-Джон улыбнулся ленивой, дразнящей улыбкой, не сделав ни малейшей попытки прикрыть наготу. Вода ручьями стекала по его телу, сверкая алмазной россыпью.

— Доброе утро, доктор Баллантайн, — проворковал он. — Похоже, мне довелось стать предметом ваших научных изысканий?

Только после этого она очнулась и убежала в свою маленькую душную каюту. Робин бросилась на узкую дощатую койку, полагая, что должна сгорать со стыда, ожидая, что вот-вот нахлынет ощущение греховности, но оно не приходило. Вместо этого она почувствовала, что грудь теснит, что дыхание перехватывает, что щеки и шею заливает жар, ощутила, как тонкие темные волосы покалывают затылок. Потом жар охватил все тело, и это так ее встревожило, что она торопливо вскочила с койки, опустилась на колени и воззвала к Богу, моля дать ей понять всю глубину собственного ничтожества, низости и неизбывной порочности. За свою двадцатитрехлетнюю жизнь девушка повторяла эту молитву тысячи раз, но ни разу она не приносила столь малого облегчения.

Все последующие тридцать восемь дней плавания Робин старалась избегать этих глаз, мерцающих золотистыми искрами, этой ленивой дразнящей усмешки. Доктор взяла привычку по большей части есть у себя в каюте, даже в удушающую экваториальную жару, когда вонь из ведра за брезентовой ширмой в углу каюты мало возбуждала аппетит. Она присоединялась к брату и остальной команде в небольшой кают-компании, только зная наверняка, что из-за непогоды капитану придется остаться на палубе.

Теперь, глядя, как он ведет судно прочь от негостеприимных берегов, она снова почувствовала то же тревожное волнение и поскорей отвернулась, всматриваясь в землю прямо по курсу.

Ей почти удалось избавиться от мучительных воспоминаний, ее наполнило такое чувство благоговения, что Робин удивилась: неужели земля, где она родилась, может так отчетливо и неодолимо заговорить в крови своих детей.

Трудно поверить, что с тех пор, как она, четырехлетняя малышка, уцепившись за материнскую юбку, смотрела, как огромная гора с плоской вершиной, венчающая южную оконечность континента, медленно исчезает за горизонтом, прошло девятнадцать лет. Это было одно из немногих сохранившихся у нее отчетливых воспоминаний о родине. Робин до сих пор ощущала прикосновение дешевой грубой ткани, из которой было сшито платье матери, слышала всхлипы, которые она, жена миссионера, пыталась подавить, и, прижавшись теснее, чувствовала, как дрожат от рыданий ноги самого близкого ей человека. Робин отчетливо вспомнила страх и замешательство маленькой девочки при виде страданий матери. Интуитивно она понимала, что в их жизни происходит крутой поворот, что высокий человек, который до сих пор был для нее центром мироздания, исчезает из ее бытия.

«Не плачь, детка, — шептала мать. — Скоро мы снова увидим папу. Не плачь, маленькая».

Но от этих слов Робин и вовсе засомневалась, что когда-нибудь снова увидит отца, и уткнулась лицом в шершавую юбку: даже в этом возрасте она была слишком горда, чтобы заплакать на глазах у всех.

Как всегда, утешал девочку брат Моррис, на три года ее старше, мужчина семи лет, рожденный, как и она, в Африке, на берегах далекой неведомой реки со странным экзотическим названием — Зуга. В честь нее он и получил свое второе имя — Моррис Зуга Баллантайн. Робин нравилось называть его Зуга, это напоминало ей об Африке.

* * *

Она снова обернулась к юту — Зуга, высокий, правда чуть ниже Манго Сент-Джона, что-то взволнованно говорил капитану, указывая на землю цвета львиной шкуры. Он унаследовал от отца тяжелые, но сильные черты, большой костистый нос, резкую, даже грубоватую линию губ.

Брат поднес к глазам подзорную трубу и вгляделся в береговую линию, изучая ее с той тщательностью, которую вкладывал в любое дело — от самого незначительного до самого важного. Опустив трубу, он вновь обратился к Манго Сент-Джону. Они о чем-то тихо разговаривали. Между этими мужчинами возникли странные отношения — взаимное, хоть и настороженное, уважение к силе и достоинствам друг друга. Но, по правде говоря, более настойчиво поддерживал отношения Зуга. Пользуясь малейшей возможностью, он буквально выцеживал из Манго Сент-Джона знания и опыт. Пуская в ход все свое обаяние, он со дня выхода из Бристоля вытянул из капитана почти все, что тот узнал за многие годы торговли и плаваний вдоль берегов огромного первобытного континента. Все добытые сведения Зуга записывал в кожаный блокнот, полагая, что любые знания непременно когда-нибудь пригодятся.

Кроме того, капитан великодушно согласился ввести брата в загадочное искусство астрономической навигации. Ежедневно в полдень по местному времени на солнечной стороне юта, держа латунные секстанты, ждали, не мелькнет ли сквозь облака солнечный луч. В ясную погоду мужчины, покачиваясь вместе с кораблем, усердно следили за солнцем и, не выпуская светила из поля зрения, медленно опускали секстанты к горизонту.

В другие дни они пытались бороться с монотонной скукой долгих галсов, устраивая соревнования: Манго Сент-Джон приносил из каюты пару великолепных дуэльных пистолетов в подбитых бархатом футлярах, тщательно заряжал их на штурманском столике, и они по очереди стреляли в бутылку из-под бренди, брошенную за корму каким-нибудь матросом.

Бутылки разрывались в воздухе, рассыпаясь фонтаном сверкающих, как алмазы, осколков, оба радостно хохотали и поздравляли друг друга.

Иногда Зуга приносил новую винтовку «шарпс» с затвором, подарок одной из организаций, финансирующих «Африканскую экспедицию Баллантайнов», как назвала ее «Стандард», крупнейшая ежедневная газета

Это великолепное оружие обнаруживало хорошую точность стрельбы с расстояния до семисот метров. С расстояния более девятисот метров из него можно было уложить бизона. Охотники, уничтожавшие в те же самые годы несметные стада бизонов в американских прериях, пользовались именно этим оружием и получили прозвище «стрелков из „шарпса“, или „метких стрелков“.

В качестве мишени Манго Сент-Джон спускал за корму бочонок на семисотметровом тросе, за удачный выстрел полагался шиллинг. Зуга был отличным стрелком, лучшим в своем полку, но уже проиграл Манго Сент-Джону больше пяти гиней.

Американцы не только производили самое точное огнестрельное оружие (Джон Браунинг уже запатентовал магазинную винтовку с затвором, на основе которой Винчестер создал самое грозное оружие из известных человеку), но были и непревзойденными снайперами. В этом сказывалась разница между первопроходцем Дальнего Запада с длинноствольной винтовкой и отрядами британской пехоты, ведущей огонь залпами из гладкоствольных ружей. Манго Сент-Джон, истинный американец, владел и длинноствольным дуэльным пистолетом, и винтовкой «шарпс» так, словно они были частью его самого.

Робин, отвернувшись от мужчин, с легкой грустью заметила, что берег уже погружается в холодное бирюзовое море.

С того давнего дня, дня отъезда, она с упорством, близким к тихому помешательству, мечтала вернуться сюда. Вся жизнь ее казалась лишь долгой подготовкой к этому возвращению, так много препятствий пришлось преодолеть, препятствий, выраставших до невообразимых размеров из-за того, что она женщина; приходилось изо всех сил бороться с соблазном сдаться, впасть в отчаяние, и такую борьбу многие принимали за своеволие и хвастливую гордость, за упрямство и нескромность.

Она с трудом, по крохам черпала образование в библиотеке дяди Уильяма, несмотря на то, что тот усердно ее отговаривал.

— Ты только навредишь себе, милочка, если будешь слишком много читать. Не женское это дело — забивать себе голову всякими премудростями. Ты бы лучше помогала матери на кухне и училась шить и вязать.

— Я уже умею, дядя Уильям.

Но постепенно он оценил глубину ее ума и силу настойчивости, и его неохотно оказываемая помощь вперемежку с ворчанием сменилась деятельной поддержкой.

Дядя Уильям был старшим братом матери. Когда они втроем вернулись из далекой жестокой страны почти без средств к существованию, он взял на себя заботу о семье. Они получали лишь жалованье за отца от Лондонского миссионерского общества, всего 50 фунтов стерлингов в год, а Уильям Моффат был не очень богат. Он имел небольшую врачебную практику в Кингслинне, доходов от которой едва хватало на семью, неожиданно свалившуюся ему на шею.

Разумеется, позже — через много лет — средства появились, и большие средства, говорят, целых три тысячи фунтов стерлингов: гонорары за книги отца Робин. Однако в трудные времена их защищал и поддерживал только дядя Уильям.

Дяде Уильяму удалось наскрести денег и купить Зуге патент на офицерский чин, для чего пришлось продать пару дорогих карманных часов и совершить унизительный поход на рынок в Чипсайд и к ростовщикам.

Собранной суммы не хватало на офицерский патент в модный полк и даже в регулярную армию, и волей-неволей пришлось идти в 13-й полк Мадрасской туземной пехоты, линейное подразделение Ост-Индийской компании.

Дядя Уильям обучал племянницу, пока она не достигла того же уровня образования, что и он сам, а потом вдохновил и помог совершить величайший обман, которого Робин никогда не стыдилась, хоть и считала, что следовало бы. В 1854 году ни одна больничная медицинская школа Англии не приняла бы в число студентов женщину.

При помощи и деятельном попустительстве дяди, прикрываясь его покровительством и выдавая себя за племянника, Робин поступила в больницу Сент-Мэтью в восточной части Лондона.

Ей помогло, что ее имя походило на мужское, что она высокая и у нее маленькая грудь, что в голосе ощущалась глубина и хрипловатость. Робин коротко стригла густые темные волосы и научилась носить брюки с таким щегольством, что с тех пор нижние юбки и кринолины, путающиеся в ногах, стали ее раздражать.

Попечители больницы обнаружили, что она женщина, только получив от Королевского хирургического колледжа удостоверение о ее квалификации. Девушке тогда шел двадцать второй год. В Королевский колледж тут же направили петицию с требованием лишить ее докторского звания. Громкий скандал прокатился по всей Англии. Особую остроту придавало то, что она была дочерью Фуллера Баллантайна, знаменитого исследователя Африки, путешественника, врача, миссионера и писателя. В конце концов попечители больницы Сент-Мэтью вынуждены были отступить, ибо Робин Баллантайн и дядя Уильям нашли защитника в лице маленького кругленького Оливера Уикса, редактора «Стандард».

Безошибочным журналистским глазом Уикс распознал хороший материал и в язвительной редакционной статье воззвал к британской традиции честной игры, отпустил несколько мрачных намеков на сексуальные оргии в операционных и указал на значительные успехи яркой и восприимчивой девушки в борьбе с почти непреодолимыми препятствиями. Тем не менее, даже когда ее право заниматься медицинской практикой было подтверждено, это оказалось всего лишь небольшим шагом на пути к возвращению в Африку, которое она задумала очень давно.

Почтенные директора Лондонского миссионерского общества серьезно встревожились, получив заявление женщины о приеме на службу. Одно дело — миссионерские жены, они весьма желательны, чтобы ограждать мужей от плотских соблазнов, подстерегающих их в окружении неодетых язычников, но женщина-миссионер — совсем другой разговор.

И еще одно затруднение сильно осложняло вступление в должность доктора Робин Баллантайн. Ее отцом был Фуллер Баллантайн, покинувший общество шесть лет назад, перед тем как снова исчезнуть в африканских дебрях; в глазах директоров он этим себя полностью дискредитировал. Всем было ясно, что отец мисс Баллантайн более заинтересован в исследованиях континента и в личном возвеличивании, чем в том, чтобы привести пребывающих во мраке язычников в лоно Иисуса Христа. Насколько было известно, за свои тысячекилометровые странствия по Африке Фуллер Баллантайн обратил в христианство всего лишь одного человека — личного оруженосца.

Он, похоже, ярче проявлял себя в качестве рьяного борца против африканской работорговли, чем в роли посланника Христова. Первая открытая им в Африке миссия в Колоберге вскоре превратилась в приют для беглых рабов. Она находилась у южного края огромной пустыни Калахари, в маленьком оазисе, где из-под земли бил прозрачный родник, и ее содержание стоило фондам Общества огромных расходов.

Поскольку Фуллер сделал из миссии убежище для рабов, случилось то, что должно было случиться. Первоначальными хозяевами рабов, нашедших приют у Баллантайна, были буры-переселенцы, жители небольших независимых республик юга. Они вызвали «Коммандо» — организацию, поддерживавшую правопорядок в приграничных районах. Те ворвались в Колоберг за час до рассвета — сотня всадников, одетых в грубую домотканую холстину, бородатых, обожженных солнцем и темных, как африканская земля. Вместо зари миссию осветили вспышки выстрелов их ружей, заряжавшихся с дула, а когда загорелась соломенная крыша строения Фуллера Баллантайна, вокруг стало светло, как днем.

Пойманных вместе со слугами из миссии и вольноотпущенными связали, выстроили в длинные колонны и погнали на юг, а Фуллер Баллантайн и сгрудившиеся вокруг него домочадцы остались стоять посреди пожарища. У ног их лежали жалкие пожитки, которые удалось спасти от бушующего пламени, а из разрушенных домов со спаленными крышами валили клубы дыма.

Эта трагедия укрепила ненависть Фуллера Баллантайна к институту рабства и подсказала предлог, который он, сам того не сознавая, давно искал: помогла избавиться от бремени, которое до сих пор мешало ему откликнуться на зов широких просторов северной стороны.

Жену и двоих маленьких детей он ради их же собственного блага отправил в Англию, а вместе с ними отослал письмо в Лондонское миссионерское общество. Господь ясно провозгласил Фуллеру Баллантайну свою волю. Ему предначертано совершить путешествие на север, неся по Африке слово Божье, стать миссионером с большой буквы, не привязанным к крошечной миссии, и сделать своим приходом всю Африку.

Директора были весьма обеспокоены потерей миссии, но еще больше расстроила их перспектива финансировать весьма дорогостоящую экспедицию для исследования областей, которые, как известно, за исключением прибрежной полосы представляют собой ненаселенную и безводную, выжженную песчаную пустыню, что тянется на семь тысяч километров к северу до самого Средиземного моря.

Фуллеру Баллантайну спешно написали письмо, не будучи вполне уверенными, куда его адресовать. Директора чувствовали необходимость снять с себя всякую ответственность и выразить глубокую озабоченность; заканчивалось письмо твердым уверением, что за свою в высшей степени неправомочную деятельность Баллантайн не может рассчитывать на иные средства, кроме положенного ему жалованья в 50 фунтов стерлингов в год. Они понапрасну расходовали силы и энергию, поскольку, взяв с собой горстку носильщиков, оруженосца-христианина, кольт, винтовку, два ящика лекарств, дневники и навигационные приборы, Фуллер Баллантайн исчез.

Он объявился восемь лет спустя в низовьях Замбези, в португальском поселке в устье реки, чем весьма раздосадовал тамошних жителей, потому что те за двести лет существования колонии продвинулись вверх по реке, не больше чем на полторы сотни километров.

Фуллер Баллантайн возвратился в Англию, и его книга «Миссионер в Черной Африке» стала небывалой сенсацией. В Европу вернулся человек, пешком прошедший по Африке от западного до восточного побережья, человек, который воочию видел великие реки и озера, зеленые холмы, дышащие приятной прохладой, огромные стада непуганых зверей и неведомые народы там, где, по всеобщим представлениям, должна простираться пустыня. Но чаще всего он был свидетелем ужасного опустошения, производимого на континенте охотниками за рабами, и разоблачения миссионера вновь раздули в сердцах британцев искру, зажженную Уилберфорсом, еще сильнее восстановили подданных Ее Королевского Величества против рабства.

Нежданная слава их блудного сына привела Лондонское миссионерское общество в замешательство, и директора поспешно сменили гнев на милость. Фуллер Баллантайн указал места для будущих миссий внутри страны, и, затратив не одну тысячу фунтов стерлингов, Общество сумело набрать бригады преданных делу мужчин и женщин и направить их в Африку.

Британское правительство под впечатлением от доклада известного миссионера, где он описывал реку Замбези как широкую дорогу к богатым внутренним районам Африки, назначило Фуллера Баллантайна консулом Ее Величества и финансировало тщательно организованную экспедицию, призванную открыть эту артерию для распространения торговли и цивилизации во внутренние области континента

Фуллер вернулся в Англию писать книгу, таким образом ненадолго воссоединившись с семьей, но в эти дни близкие видели сего великого человека ненамного чаще, чем в те годы, когда он пропадал в дебрях Африки. Если сэр Баллантайн не запирался в студии дяди Уильяма, чтобы работать над книгой о своих путешествиях, то ездил в Лондон обивать пороги Министерства иностранных дел или Лондонского миссионерского общества. А получив наконец от них все необходимое для возвращения в Африку, стал разъезжать по Англии, читая лекции в Оксфорде или проповеди с кафедры Кентерберийского собора.

Потом снова внезапно уехал и забрал с собой их мать. Робин навсегда запомнила, как колючие бакенбарды щекотали ее, когда, уже во второй раз, отец наклонился поцеловать дочь на прощание. В ее представлении отец и Бог сливались в единое целое, всесильного, всемогущего божества, и своим долгом перед ним она почитала слепое безоговорочное обожание.

Через много лет, когда площадки, выбранные отцом под миссии, оказались на поверку гиблыми местами, когда оставшиеся в живых миссионеры, теряя последние силы, добрались до цивилизованного мира, а их спутники и супруги погибли от лихорадки и голода или были растерзаны дикими зверями и еще более дикими людьми, которых они приехали спасать, звезда Фуллера Баллантайна стала закатываться.

Экспедиция под его началом, посланная Министерством иностранных дел на реку Замбези, потерпела крах, не сумев преодолеть ужасных стремнин и высоких водопадов ущелья Каборра-Басса, где река с грохотом и ревом низвергается с высоты трехсот метров на протяжении тридцати километров. Никто не мог понять, почему Баллантайн, пройдя по Замбези от истока до моря, не заметил столь грозного препятствия на пути к своей мечте. Другие заявления путешественника тоже подвергались сомнению, а Министерство иностранных дел Великобритании, как всегда, весьма экономное в расходах, видя, что вложенные в неудавшуюся экспедицию средства пропали впустую, лишило его ранга консула.

Лондонское миссионерское общество послало Фуллеру Баллантайну еще одно пространное письмо, требуя в будущем посвятить себя исключительно обращению язычников и служить провозвестником слова Божьего.

В ответ Фуллер Баллантайн направил прошение об отставке, тем самым сэкономив обществу 50 фунтов стерлингов в год. Одновременно послал детям ободряющее письмо, в котором призывал не терять силы духа и веры, и отправил издателю рукопись, где отстаивал свой взгляд на экспедицию. Потом, забрав последние несколько гиней от огромных гонораров за предыдущие книги, снова исчез в дебрях Африки. Вот уже восемь лет никто о нем ничего не слышал.

А теперь перед почтенными директорами Лондонского миссионерского общества стояла дочь этого человека, уже успевшая снискать себе не менее скандальную славу, и требовала принять ее в Общество на должность миссионера-проповедника.

И снова на помощь Робин пришел Уильям, милый добрый заика Уильям с толстыми очками из горного хрусталя и седой копной непокорных волос. Вместе с ней он предстал перед советом директоров и напомнил, что дедушка Робин, Роберт Моффат, считался одним из наиболее заслуженных африканских миссионеров. Он наставил на путь истинный десятки тысяч новообращенных. Кроме того, старик до сих пор работал в Курумане и недавно опубликовал словарь языка сечуана. Робин благочестива и предана своему делу, получила медицинское образование и хорошо знает африканские языки, которым ее научила мать, ныне покойная, дочь того самого Роберта Моффата. Принимая во внимание почтительность, с которой к вышеупомянутому Роберту Моффату относится самый воинственный из африканских королей Мзиликази из народа ндебеле, или, как их иногда называют, матабеле, дикие племена, несомненно, с радостью встретят его внучку.

Директора слушали Уильяма Моффата с каменными лицами.

Дядя продолжил свою речь, намекнув, что Оливер Уикс, редактор газеты «Стандард», защитивший девушку от попыток руководства больницы Сент-Мэтью лишить ее права на медицинскую практику, наверняка заинтересуется причинами, по которым Общество отвергло заявление Робин.

Директора насторожились, внимательно выслушали Уильяма, тихо посовещались, одобрили заявление, откомандировав девушку в еще одну миссионерскую организацию, которая, в свою очередь, отослала дочь Фуллера Баллантайна в трущобы промышленного севера Англии.

Как им обоим вернуться в Африку, придумал ее брат Зуга.

Он прибыл из Индии в отпуск уже став майором индийской армии — это звание он заслужил на поле боя — и заслужив репутацию хорошего солдата и умелого командира, весьма многообещающего, если учесть его возраст.

При этом Зуга так же клял свою судьбу, как и Робин. Подобно отцу, словно одинокие волки, они не умели подчиняться авторитету и следовать жесткой регламентации. Несмотря на блестящее начало военной карьеры, Зуга уже успел нажить в Индии могущественных врагов и сомневался, что его будущее связано с этим континентом. В нем, как и в Робин, не угас пытливый дух, и после многолетней разлуки они приветствовали друг друга с теплотой, какую редко выказывали в детстве.

Зуга повел сестру ужинать в «Золотой кабан». Это было так необычно для ежедневного распорядка Робин, что она выпила второй стакан кларета, повеселела и оживилась.

— Ей-Богу, до чего ж ты у меня симпатичная, сестренка, ты даже не представляешь, — сказал он. В последнее время брат привык поминать Бога всуе, и, хоть поначалу это неприятно резало слух, Робин быстро привыкла. В трущобах, где она работала, доводилось слышать и другие выражения. — Ты слишком хороша, чтобы прожить всю жизнь среди этих старых ведьм.

Настроение беседы мгновенно изменилось. У нее наконец хватило духу довериться брату и излить ему свои горести. Он сочувственно слушал, взяв ее за руку, а она тихо, но с отчаянной решимостью говорила:

— Зуга, мне нужно в Африку. Я погибну, если не вернусь. Засохну и умру.

— Господи Боже, сестренка, зачем тебе Африка?

— Потому что я там родилась, потому что там моя судьба… и потому, что где-то там — папа.

— Я тоже там родился, — улыбнулся Зуга, и жесткая линия его губ смягчилась. — Но насчет судьбы не уверен. Ничего не имею против того, чтобы вернуться туда поохотиться, но искать отца… Тебе никогда не приходило в голову, что главной заботой папы всегда оставался только он сам — Фуллер Баллантайн? Трудно представить, что ты до сих пор питаешь к нему нежную дочернюю любовь.

— Он не такой, как другие, Зуга, его нельзя судить по обычным меркам.

— С тобой согласились бы многие, — сухо пробормотал брат. — Например, Лондонское миссионерское общество или Министерство иностранных дел. Но какой из него отец?

— Я люблю его! — с вызовом сказала Робин, — Сильнее я люблю только Бога.

— Ты ведь знаешь, что он убил маму. — Губы Зуги привычно сжались. — Взял ее с собой на Замбези в сезон лихорадки и убил так же наверняка, как если бы приставил пистолет к виску.

Печально помолчав, Робин признала:

— Да, он никогда не был ни хорошим отцом, ни любящим мужем, папа — мечтатель, первопроходец, светоч…

Зуга рассмеялся и сжал ее руку.

— И верно, сестренка!

— Я читала его книги, все его письма, все, что он писал маме или нам, и не сомневаюсь, что мое место там, в Африке, с папой.

Зуга тщательно пригладил густые бакенбарды.

— Тебе всегда удавалось меня зажечь. — Он заговорил снова, словно желая сменить тему: — Ты слышала, что на Оранжевой реке нашли алмазы? — Брат поднял стакан и принялся внимательно разглядывать остатки недопитого вина. — Ты и я, мы такие разные и все-таки в чем-то так схожи. — Он налил себе еще вина и, будто невзначай, обмолвился: — Сестренка, я в долгах.

Робин похолодела. Ее с детства учили бояться этого слова.

— Сколько? — тихо спросила она наконец.

— Двести фунтов. — Он пожал плечами.

— Так много! — выдохнула Робин. — Зуга, неужели ты играл?

Вот еще одно слово, которое ужасало девушку.

— Так играл или нет? — повторила она.

— Собственно говоря, играл, — рассмеялся Зуга. — И слава Богу. Иначе должен бы был тысячу гиней.

— Ты хочешь сказать, что играл и выигрывал? — Ее ужас немного утих, к нему стал примешиваться восторг.

— Не всегда, но очень часто.

Она внимательно посмотрела на него, точно видела впервые. Ему было всего двадцать шесть, но солидности и апломба хватило бы и для мужчины лет на десять старше. Перед ней сидел суровый, профессиональный солдат, закаленный в стычках на афганской границе, где его полк дислоцировался в течение четырех лет. Робин знала, что Зуга отличился в жестоких схватках с фанатичными горскими племенами. Доказательством тому служило его быстрое продвижение по службе.

— Тогда как ты оказался в долгах, Зуга? — спросила она.

— У большинства офицеров, с кем я служу, даже у младших, есть личные состояния. Я уже майор, и приходится вести определенный образ жизни. Мы охотимся, стреляем, устраиваем пирушки, играем в поло… — Брат снова пожал плечами.

— Ты когда-нибудь сможешь расплатиться?

— Могу жениться на богатой невесте, — улыбнулся он, — или найти алмазы.

Зуга немного отхлебнул, ссутулился в кресле, отведя взгляд, и торопливо продолжил:

— Я как-то читал книгу Корнуоллиса Гарриса — помнишь, каких мы видели зверей, когда жили в Колоберге?

Она покачала головой.

— Да, ты была еще маленькая. А я помню. Помню стада антилоп-спрингбоков и канн, мы их встретили, когда возвращались к мысу Доброй Надежды. Однажды ночью я ясно видел льва в свете походного костра. В книге Гарриса описаны охотничьи экспедиции на Лимпопо — никто не проникал дальше него, кроме отца, конечно. Черт возьми, вот это зрелище, куда веселей, чем стрелять в упор фазанов или гарн. Ты знаешь, что Гаррис за свою книгу получил почти пять тысяч фунтов?

Зуга отодвинул стакан, выпрямился и достал из серебряного футляра сигару. Закуривая, он задумчиво нахмурил брови.

— Ты хочешь ехать в Африку просто так. Мне, наверно, тоже нужно отправиться туда, но повод у меня куда серьезней — за кровью и деньгами. У меня есть предложение. Экспедиция Баллантайнов! — Зуга со значением поднял стакан.

Она неуверенно засмеялась, думая, что брат шутит,но тоже подняла стакан. Он был почти полон.

— Я — за. Но как? Зуга, как мы туда попадем?

— Как зовут того типа из газеты?

— Уикс, — ответила Робин. — Оливер Уикс. Но с какой стати он станет нам помогать?

— Я придумаю для него вескую причину. — Она припомнила, как еще в детстве он умел, обладая недюжинным красноречием и настойчивостью, объяснять все, что угодно.

— Знаешь, по-моему, ты сумеешь.

Они выпили, и Робин почувствовала, что счастлива как никогда.

Они снова встретились только через полтора месяца, Робин выходила из коляски, а он пробирался к ней сквозь вокзальную сутолоку станции «Лондонский мост». Его высокая фетровая шляпа возвышалась над толпой, на плечах болталось широкое полупальто.

— Сестренка! — с радостным смехом окликнул Зуга, обнял и приподнял в воздух. — Мы едем, мы в самом деле едем.

Кеб уже ожидал их, и, едва они сели, кебмен хлестнул лошадей.

— От Лондонского миссионерского общества не оказалось никакого проку, — сообщил брат под перестук колес по булыжной мостовой, все еще придерживая ее рукой за плечи. — Я попытался раскрутить их на пятьсот гиней, этих джентльменов едва не хватил апоплексический удар. Просто решил, что они с радостью отстегнули бы пять сотен, лишь бы отец навсегда остался в Черной Африке.

— Ты ходил к директорам? — спросила она.

— Итак, первый номер не прошел, — улыбнулся Зуга. — Следующим пунктом был Уайтхолл — мне удалось встретиться с первым секретарем. Он был чертовски любезен, пригласил меня пообедать в «Путешественниках» и весьма сожалел, что не в состоянии оказать финансовую поддержку. Они слишком хорошо помнят папин провал с Замбези. Однако секретарь дал мне рекомендательные письма. Добрую дюжину, ко всем мало-мальски значительным лицам — к губернатору Капской колонии, к кейптаунскому адмиралу Кемпу, ко всем остальным.

— С одними письмами далеко не уедешь.

— Потом я направился к нашему другу из газеты. Удивительный человек этот коротышка. Пронырлив, как юла. Я сказал ему, что мы собираемся в Африку разыскивать отца. Он подпрыгнул и захлопал в ладоши, как малыш на кукольном представлении про Панча и Джуди. — Зуга крепче обнял сестру. — По правде говоря, я бесстыдно воспользовался твоим именем, и это сработало. Он получит все права на наши дневники и путевые журналы и права на издание обеих книг.

— Каких еще книг? — Робин отстранилась и взглянула ему в лицо.

— Обеих. — Он усмехнулся. — Твоей и моей.

— Так я должна написать книгу?

— Непременно. Описание экспедиции глазами женщины. Я уже подписал контракт от твоего имени.

Она засмеялась, но как-то натянуто.

— Ты далековато зашел.

— Малыш Уикс согласился дать нам пять сотен. Следующим в списке было Общество борьбы за запрещение работорговли — с ними сразу же удалось поладить. Покровитель общества — Его Королевское Высочество, а он читал папины книги. Мы должны представить отчет о состоянии торговли во внутренних районах континента к югу от тропика Козерога, и за это они выдали нам еще пятьсот гиней.

— Зуга, ты творишь чудеса.

— Следующей стала Почтенная лондонская коммерческая компания по торговле с Африкой. За последнюю сотню лет вся их деятельность была сосредоточена на западном побережье, а я их убедил, что им позарез нужно познакомиться с восточным. Меня назначили агентом Почтенной компании и поручили обследовать рынок пальмового масла, копаловой смолы, меди и слоновой кости и выделили третьи и последние пятьсот гиней, а в придачу подарили винтовку «шарпс».

— Тысяча пятьсот гиней, — выдохнула Робин, и Зугакивнул.

— Возвращаемся на родину во всем блеске.

— Когда?

— Я забронировал проезд на американском торговом клипере. Отправляемся из Бристоля через полтора месяца к мысу Доброй Надежды, потом в Мозамбик, в Келимане. Я отписал в полк и попросил отпуск на два года, тебе нужно сделать то же самое в Лондонском миссионерском обществе.

Теперь все завертелось, как во сне. Директора Лондонского миссионерского общества, обрадовавшись, что не придется платить ни за проезд, ни за переселение Робин в глубь Африки, в порыве щедрости решили по-прежнему выплачивать дочери Фуллера Баллантайна жалованье во время ее отсутствия и осторожно пообещали по окончании срока пересмотреть место назначения. Если она подтвердит свои способности, то они создадут в Африке постоянную миссию. Это даже больше, чем она ожидала, и сестра со всем усердием принялась помогать брату готовиться к отъезду.

Дел было так много, что едва хватило шести недель. Дни летели один за другим, и вот наконец горы экспедиционного снаряжения были погружены в трюмы большого, но изящного балтиморского клипера.

«Гурон» шел очень ходко, оправдывая надежды Зуги и подтверждая правильность его выбора. Манго Сент-Джон вел корабль мастерски, держа курс на запад, чтобы пройти экваториальную полосу штилей в самом узком месте. Они не потеряли из-за штиля ни одного дня, на приличной скорости пересекли экватор в районе 29° западной долготы, и Манго Сент-Джон сразу сменил курс, чтобы миновать область юго-восточных пассатов. «Гурон» лавировал к югу, держась по ветру, а над ним проносились летучие рыбы. Наконец, когда на горизонте показался остров Тринидад, корабль вырвался из объятий пассата. С ревом налетел северо-западный ветер, и подгоняемый им «Гурон» день за днем мчался вперед. Небо затянуло низкими, быстро летящими тучами, через которые не пробивалось ни единого луча солнца, луны или звезд, и экспедиция, сбившись с курса, чуть не врезалась в западный берег Африки на двести миль севернее места назначения — мыса Доброй Надежды.

— Господин помощник! — раздался громкий ясный голос Манго Сент-Джона.

«Гурон» наконец развернулся против ветра и быстро помчался прочь от земли.

— Да, капитан! — проревел Типпу во всю мощь своей бычьей глотки, стоя у основания грот-мачты.

— Узнайте, как зовут впередсмотрящего.

Типпу качнул круглой, как пушечное ядро, головой на толстой шее, словно кулачный боец, принимающий удар, и взглянул вверх на мачту, прищурившись из-под тяжелых мясистых складок.

— Еще двадцать минут, и мы бы врезались в берег. — Голос Сент-Джона звучал убийственно. — Я сегодня же подвешу его на решетку, посмотрим, какого цвета у него позвоночник.

Типпу невольно облизал толстые губы, и Робин, стоявшая неподалеку, почувствовала, как в животе у нее все сжалось. В этом плавании она уже видела три порки и знала, чего ожидать. Типпу, наполовину араб, наполовину африканец с кожей медового цвета, был настоящим великаном. Его бритую голову покрывала сетка бледных шрамов — следы жестоких драк. Он носил свободную вышитую рубаху с высоким воротником, руки, полузакрытые широкими рукавами, были толстыми, как бедро женщины.

Зуга подошел к Робин, она тотчас обернулась.

— Наконец-то мы хорошенько разглядели эту землю, сестренка. Впервые после Тринидада. Если ветер не спадет, через пять дней будем в Столовой бухте.

— Зуга, ты не мог бы походатайствовать перед капитаном? — спросила она, и брат испуганно моргнул. — Он собирается выпороть беднягу.

— И правильно, — прорычал Зуга. — Из-за него мы чуть не разбились о скалы.

— Разве ты не можешь его остановить?

— И не подумаю вмешиваться и тебе не позволю.

— Неужели в тебе нет ни капли человеческого? — ледяным тоном спросила Робин брата, ее щеки вспыхнули от гнева, а глаза загорелись злыми зелеными огоньками. — А еще называешь себя христианином.

— Я не кричу об этом во всю глотку, дорогая. — Зуга нарочно так ответил, чтобы разозлить ее. — И я не хвастаюсь налево и направо.

Их споры всегда вспыхивали неожиданно, как летние грозы в африканском вельде, и представляли собой столь же эффектное зрелище.

Манго Сент-Джон неторопливо прошелся по палубе и облокотился опоручень юта, сжимая зубами длинную гаванскую сигару из грубого черного табака. Он насмешливо подмигнул, рассыпая глазами желтые искры, чем разъярил Робин еще больше. Она готова была сорваться на крик, затем отвернулась от Зуги и набросилась на капитана:

— Человек, которого вы выпороли на прошлой неделе, останется калекой на всю жизнь.

— Доктор Баллантайн, вы не против, если Типпу отнесет вас вниз и запрет в каюте? — спросил Манго Сент-Джон. — До тех пор, пока к вам не вернутся самообладание и хорошие манеры.

— Вы не посмеете, — сверкнула она глазами.

— Посмею, уверяю вас. И это, и еще многое другое.

— Капитан прав, — кротко подтвердил Зуга. — На этом корабле Манго Сент-Джон может делать все, что захочет. — Брат положил ей руку на плечо. — А теперь успокойся, сестренка. Парню повезло, что он отделался всего лишь потерей нескольких клочков кожи.

Робин задыхалась от гнева и беспомощности.

— Если вы так брезгливы, доктор, разрешаю вам не присутствовать при наказании, — продолжал издеваться капитан. — Учитывая, что вы женщина.

— Я ни разу в жизни не просила с этим считаться. — Она попыталась сдержать гнев и овладеть собой, стряхнула руку брата и отвернулась.

Выпрямив негнущуюся спину и расправив плечи, мисс Баллантайн прошла на бак, стараясь сохранить надменное достоинство, но корабль качало, и проклятые юбки путались в ногах. Робин поняла, что произнесла эти слова про себя — что ж, прощения она попросит позже, а сейчас доктор вслух повторила:

— Будьте вы прокляты, капитан Манго Сент-Джон, провалиться вам в преисподнюю!

Робин стояла на носу, ветер растрепал низко уложенный на затылке аккуратный пучок, и волосы хлестали по лицу. У нее были материнские темные волосы — густые, шелковистые, отливающие каштановым блеском; бледный солнечный луч, наконец пробившись сквозь тучи, озарил их зеленоватым светом, и над головой вспыхнул сияющий ореол.

Она сердито глядела прямо перед собой, едва замечая дьявольскую красоту пейзажа. Холодные бирюзовые волны курились туманной пеленой, которая то раскрывалась, то смыкалась вокруг, как перламутровый занавес. Клочья тумана повисли на парусах и реях, словно корабль охватил пожар.

Местами поверхность моря темнела и словно вскипала. Здешние воды богаты микроорганизмами, которыми питаются огромные косяки сардин. Они поднимаются к поверхности и, в свою очередь, становятся добычей крикливых стай морских птиц. Пикируя на рыб с высоты, они врезаются в воду, поднимая пушистые, как вата, фонтанчики брызг.

Полоса густого тумана окутала корабль холодным влажным облаком, и Робин, оглянувшись, едва различала на юте призрачные фигуры.

Потом «Гурон» так же внезапно вышел из тумана, и над ним засияло безоблачное небо. Тучи, много недель скрывавшие солнце, умчались на юг, ветер усилился и задул на восток, срывая гребешки волн и рассыпая их клубящимися облачками, изящными, как страусовые перья.

В тот же миг Робин пугающе близко заметила корабль. Она хотела закричать, но ее опередила дюжина других голосов.

— Вижу корабль!

— Судно сзади по левому борту!

Черный корабль находился так близко, что между грот-мачтой и бизань-мачтой можно было разглядеть высокую тонкую дымовую трубу. Ниже пушечной палубы — по пять орудий с каждого борта — проходила красная полоса.

Черный цвет придавал кораблю зловещий вид, паруса не были белоснежными, как на «Гуроне»: грязная отрыжка дымовой трубы закоптила их до угрюмо-серых тонов.

Манго Сент-Джон тут же перевел подзорную трубу на чужое судно. Котлы не были раскочегарены, над дымовой трубой он не увидел ни малейшего облачка. Корабль шел под малыми парусами.

— Типпу! — негромко позвал капитан, и огромный помощник вырос рядом, точно джинн из бутылки. — Ты его раньше видел?

Типпу что-то пробормотал и, повернувшись, сплюнул через подветренный борт.

— Англичанин, — сказал он. — Видел его в Столовой бухте лет восемь назад. Называется «Черный смех».

— Капская эскадра?

Типпу заворчал, но канонерская лодка тотчас резко легла под ветер, и на топе ее мачты взвился флаг. Весь мир давно склонялся перед этим дерзким стягом, снежно-белым и ярко-алым, и склонялся незамедлительно. Корабли единственной страны на свете могли не ложиться в дрейф при виде такого опознавательного сигнала. «Гурон» обладал неприкосновенностью, достаточно было только поднять звездно-полосатый флаг, и настойчивый представитель Королевского военно-морского флота был бы вынужден отступиться.

Но Манго Сент-Джон быстро прикинул. За шесть дней до выхода из Балтиморской гавани, в мае 1860 года, кандидатом в президенты Соединенных Штатов Америки был выдвинут Авраам Линкольн. Если его изберут, что весьма вероятно, он вступит в должность сразу после Нового года и в качестве первого шага непременно предоставит Великобритании права, предусмотренные Брюссельским договором, включая право досмотра американских судов в открытом море, право, которое предыдущие американские президенты неколебимо отвергали.

Вскоре, возможно, даже раньше, чем он ожидает, Манго Сент-Джону придется на всех парах удирать от одного из таких судов капской эскадры. Сейчас сам Бог предоставил ему возможность помериться силами с противником, оценить его шансы.

Он еще раз посмотрел вперед, обвел взглядом море, подгоняемые ветром пенные гребешки, высокую белую пирамиду парусов у себя над головой, дьявольский черный корабль с подветренной стороны и принял окончательное решение. Раздался грохот выстрела, и над одним из носовых орудий канонерской лодки взвилось длинное белое перо дыма: от «Гурона» требовали немедленного повиновения.

Манго Сент-Джон усмехнулся.

— Наглый мерзавец! — Обращаясь к Типпу, капитан сказал: — Поглядим, каков он на ходу. — Тихо скомандовал рулевому: — Положить руля к ветру.

«Гурон» быстро поймал ветер, держа курс прочь от грозного черного корабля.

— Отдать все рифы, господин помощник. Поставить фок-марсели и грот-марсели, поднять лисели и трюмсели, так держать грот-бом-брамсель — да, и бом-кливер тоже. Ей-Богу, мы покажем этому грязному английскому пожирателю угля, как строят корабли на балтиморских стапелях!

Несмотря на охвативший ее гнев, манера американца управлять поразила Робин. Команда сновала по реям от салингов к риф-штертам, гроты, сверкающие белизной в солнечных лучах, надувались во всю ширину, и где-то в вышине, под самым куполом до боли синего неба, раскрывались новые, незнакомой формы паруса, распускались, как перезрелые коробочки хлопка, и вытянутый изящный корпус сразу откликался на приложенное усилие.

— Ей-Богу, этот клипер слушается паруса как заколдованный, — прокричал Зуга, возбужденно смеясь.

Корабль разрезал гребешки атлантических валов, и брат еле успел вытолкать сестру с бака до того, как зеленые водяные горы обрушились на корабль и залили палубу «Гурона».

Распускались все новые и новые паруса, толстые стволы мачт гнулись, как древки луков, принимая на себя ветер, раздувающий тысячи квадратных метров парусины. «Гурон», казалось, летел теперь, перескакивая с гребня на гребень с треском, от которого сотрясался шпангоут и клацали зубы у команды.

— Бросьте лаг, господин помощник! — приказал Манго Сент-Джон.

Типпу проревел в ответ.

— Чуть больше шестнадцати узлов, капитан!

Манго Сент-Джон громко рассмеялся и шагнул к кормовому планширу.

Канонерская лодка исчезла за кормой, словно стояла на месте, хоть и подняла все свои серые паруса. Корабль уже был на расстоянии пушечного выстрела.

На черном носу вновь взметнулось облачко порохового дыма, и на сей раз это было больше, чем просто предупреждение, потому что в воду упало ядро. Пробило гребень волны в двух кабельтовых за кормой, подпрыгнуло на бирюзовой поверхности воды и только потом нырнуло почти у самого борта «Гурона».

— Капитан, вы подвергаете опасности жизнь команды и пассажиров, — раздался громкий голос.

Сент-Джон повернулся к стоящей рядом высокой молодой женщине и вопросительно приподнял густую черную бровь.

— Это британский военный корабль, сэр, а вы поступаете как преступник. Они ведут огонь боевыми ядрами. Вам нужно всего лишь лечь в дрейф или, по крайней мере, поднять свой флаг.

— Думаю, сестра права, капитан. — Возле Робин оказался Зуга. — Я тоже не понимаю вашего поведения.

Ветер раздувал паруса. «Гурон» сильно качнуло на большой волне, Робин потеряла равновесие и упала капитану на грудь, но сразу выпрямилась, густо покраснев.

— Это побережье Африки, майор Баллантайн. Здесь все не так, как кажется. Здесь только дурак примет на веру незнакомый вооруженный корабль. А теперь, если вы и любезный доктор извините, я вернусь к выполнению своих обязанностей.

Он отошел в сторону и окинул взглядом верхнюю палубу, оценивая настроение команды и прикидывая, выдержит ли «Гурон» эту неистовую гонку. Отстегнув от пояса связку ключей, он швырнул ее Типпу:

— Мистер Типпу, принесите из сундука пару пистолетов для себя и второго помощника. Стреляйте в каждого, кто попытается помешать постановке парусов. — Капитан уловил охвативший команду страх. Большинство из них никогда не видели, чтобы корабль шел на всех парусах, и кто-нибудь мог бы попытаться уменьшить парусность.

В этот миг «Гурон» окунулся бортом в океан, и через палубу перекатилась ревущая стена воды. Один из матросов на стеньге немного замешкался, спускаясь по вантам. Вода подхватила его, протащила по всей палубе и со всего маху ударила о фальшборт. Парень так и остался лежать, скорчившись, как клубок водорослей, выброшенный штормом на берег.

Приятели попытались добраться до него, но тут же налетела следующая волна, залила палубу, отшвырнула их и ревущим белым вихрем скатилась за борт. Вместе с ней исчез упавший со стеньги матрос. Палуба опустела.

— Господин помощник, проследите за трюмселями, они не надуваются как положено.

Манго Сент-Джон снова повернулся к кормовому планширу, не обращая внимания на исполненный ужаса укоряющий взгляд Робин.

Корпус британской канонерки уже скрылся за горизонтом, ее паруса едва различались на фоне седобородых атлантических валов, но Манго Сент-Джон что-то заметил и быстро потянулся к подзорной трубе, лежавшей в гнезде на штурманском столике. Над крошечным конусом парусов английского корабля, пересекая выпуклый горизонт, протянулась тонкая черная линия, словно нарисованная тушью.

— Дым! Они наконец развели пары! — прорычал он, когда за спиной вырос Типпу с пистолетами за поясом.

— Один винт. Им нас не поймать. — Типпу кивнул круглой бритой головой.

— При хорошем попутном ветре — не догнать, — согласился Манго Сент-Джон. — Я хочу посостязаться против ветра. Теперь, господин помощник, снова возьмем левый галс. Интересно, смогу ли я обойти их с наветренной стороны и уйти за пределы досягаемости пушечного огня.

Неожиданный маневр застал командира канонерской лодки врасплох, он на несколько минут опоздал сменить курс, чтобы срезать расстояние и помешать «Гурону» вырвать у него преимущество.

Судно шло под углом около 45° к ветру, выбрав шкоты так, что паруса едва не срывало. Канонерская лодка открыла огонь по его ныряющему носу, но никто не заметил, куда упало ядро. «Черный смех» развернулся против ветра, чтобы поравняться с «Гуроном», и сразу же, как и при гонке по ветру, проявились все изъяны конструкции канонерки.

Чтобы разжечь тяжелые котлы и заставить паровую машину вращать огромный бронзовый винт, пришлось поступиться конструкцией мачт и количеством парусов.

Через пять миль стало ясно, что, даже поставив все паруса и раскочегарив котлы, изрыгающие над кормой густой жирный угольный дым, «Черный смех» не сможет идти под таким углом, как красивый стройный парусник впереди. Канонерка медленно уходила на подветренную сторону, и, несмотря на то, что разница в скорости не была столь заметна, как прежде, все же «Гурон» постепенно уменьшал угол.

Капитан канонерки тоже старался идти под более острым углом к ветру, отчаянно пытаясь держать курс прямо на парусник, но у него ничего не получилось, так как паруса захлопали и приняли встречный ветер.

В порыве ярости он спустил паруса, полностью оголив мачты, и пошел только на одной паровой машине прямо против ветра, под таким углом, какой был не под силу парусному «Гурону». Но едва винт канонерки перестал получать помощь от парусов, скорость стала резко падать. Ветер свистел и ревел в лицо и даже при голых мачтах и снастях тормозил корабль, как огромный плавучий якорь, и «Гурон» постепенно отрывался все сильнее и сильнее.

— Дурацкие новомодные штучки. — Манго Сент-Джон внимательно следил за маневрами англичанина, оценивая его ходовые качества при любом курсе против ветра. — Мы с ним делаем, что хотим. Пока есть хоть дуновение ветерка, умчимся от него играючи.

Капитан канонерки оставил попытки догнать их с помощью одной только паровой машины и, снова подняв паруса, упрямо шел в бурлящем фарватере «Гурона», и вдруг, совершенно неожиданно, преследуемый корабль вошел в полосу полного безветрия.

Граница штиля четко улавливалась на поверхности моря. По одну сторону вода потемнела, когти ветра глубоко избороздили ее, а по другую — горбатые спины валов лоснились бархатистым блеском.

Едва «Гурон» пересек границу штиля, как ветер, неделю за неделей гудевший в ушах, стих и наступила жутковатая неестественная тишина. Полный жизни бег корабля, как движение морского зверя, сменился беспорядочной качкой, судно неуклюже барахталось, как мертвое бревно.

Сверху доносился грохот, оглушительный, как оружейные залпы, — это хлопали паруса, наполняемые случайными вихрями, порождаемыми качкой. Такелаж трещал и лязгал так, что казалось, будто мачты вот-вот вырвет из корпуса.

Далеко за кормой отчаянно рвалась вперед канонерская лодка, и расстояние между ними стало медленно сокращаться. Черный столб угольного дыма в неподвижном воздухе поднимался прямо вверх, придавая кораблю торжествующе-грозный вид.

Манго Сент-Джон подбежал к передним поручням юта и всмотрелся в даль. В двух или трех милях прямо по курсу ветер бороздил море, рябь чертила темным индиго, но вокруг корабля поверхность блестела, словно политая маслом.

Сент-Джон оглянулся. Канонерка приближалась, высоко выбрасывая дым в сияющую голубизну неба. Теперь англичанин ликовал, пушечные жерла были открыты, и из черных бортов торчали толстые короткие стволы 163-миллиметровых пушек. Пенистая струя за кормой белизной сверкала на солнце.

«Гурон» затих без движения, рулевой не мог управлять судном, и клипер дрейфовал на месте, поворачиваясь боком к приближающемуся военному кораблю и подставляя нос под удары валов.

На капитанском мостике канонерки различались фигуры трех офицеров. Снова выстрелило носовое орудие, и от упавшего ядра поднялся высокий фонтан так близко от корпуса «Гурона», что вода, обрушившись на палубу, ушла через шпигаты в море.

Манго Сент-Джон в последний раз в отчаянии окинул взглядом горизонт, надеясь, на свежий ветер, и наконец сдался.

— Поднимите флаг, мистер Типпу, — приказал он, и яркое полотнище взвилось на грот-рее, а потом повисло в безветренном воздухе.

В подзорную трубу Сент-Джон хорошо видел, какое замешательство поднялось на капитанском мостике канонерки. Меньше всего они ожидали увидеть этот флаг. Они подошли уже близко, и капитан различал на лицах офицеров разочарование, тревогу и нерешительность.

— На сей раз призовых денег вам не видать, — с мрачным удовлетворением пробормотал Манго Сент-Джон и опустил подзорную трубу.

Канонерская лодка приблизилась к «Гурону» так, что уже различались голоса, и, обогнув парусник, повернулась бортом, угрожая длинными 163-миллиметровыми пушками.

Самый высокий офицер на мостике казался также самым старшим, потому что его волосы до белизны выгорели на солнце. У ближайшего планшира канонерки он поднес рупор ко рту.

— Что за корабль?

— «Гурон», из Балтимора и Бристоля, — крикнул в ответ Манго Сент-Джон. — Идем к мысу Доброй Надежды и в Келимане с товарами для торговли.

— Почему не выполнили приказ остановиться, сэр?

— Потому что, сэр, я не признаю за вами права останавливать в открытом море корабли Соединенных Штатов Америки.

Оба капитана знали, в какие сложные и противоречивые дебри их может завести такой ответ, но англичанин колебался всего секунду:

— Признаете ли вы, сэр, мое право уточнить государственную принадлежность и порт приписки вашего корабля?

— Можете подняться на борт, капитан, как только зачехлите свои орудия. Но не посылайте кого-нибудь из младших офицеров.

Манго Сент-Джон поставил себе целью вдоволь поиздеваться над командиром «Черного смеха». Но в душе проклинал злую шутку, которую выкинул ветер, позволив канонерской лодке настичь его.

С «Черного смеха», демонстрируя безукоризненное мастерство, спустили на воду, несмотря на сильную зыбь, баркас, тот быстро подошел к борту «Гурона». Затем суденышко отплыло назад, а капитан вскарабкался по штормтрапу.

Морской офицер оказался таким гибким и ловким, что Манго Сент-Джон, видимо, ошибался, принимая его за пожилого человека: англичанину явно не было тридцати. Его корабль изготовился к бою, поэтому вместо парадного мундира офицер надел простую льняную рубашку, брюки и мягкие сапоги. За поясом торчали два пистолета, у бедра в ножнах висела абордажная сабля.

— Кодрингтон, капитан вспомогательного крейсера Ее Величества «Черный смех», — натянуто представился он.

Соль и солнце выбелили его голову до серебристой белизны, правда, мелькали пряди и потемнее. На затылке волосы были стянуты кожаным шнурком в короткую косичку. Жаркое морское солнце окрасило лицо золотисто-медовым загаром, выделялись лишь выцветшие голубые глаза.

— Капитан Сент-Джон, владелец судна.

Ни тот, ни другой не сделали ни малейшего движения, чтобы обменяться рукопожатием. Они, казалось, ощетинились, как два волка, впервые встретившие друг друга.

— Надеюсь, вы не собираетесь задерживать меня дольше, чем необходимо. Не сомневайтесь, мое правительство будет поставлено в известность об этом инциденте.

— Ваши документы, капитан! — Молодой офицер пропустил угрозу мимо ушей и прошел за Сент-Джоном на ют. И вдруг на мгновение замешкался, заметив у заднего планшира Робин и ее брата, но сразу оправился, слегка поклонился и углубился в изучение документов, которые Манго Сент-Джон разложил на штурманском столике.

Капитан Кодрингтон склонился над столиком, быстро проглядывая бумаги, потом выпрямился: похоже, он что-то обнаружил.

— Черт возьми, Манго Сент-Джон, ваша слава бежит впереди вас, сэр. — Лицо англичанина исказилось от волнения. — И слава весьма почтенная. — Голос его дрожал от ядовитой горечи. — Вам первому из торговцев удалось перевезти через океан три тысячи душ за двенадцать месяцев — неудивительно, что вы можете позволить себе такой великолепный корабль.

— Вы играете с огнем, сэр, — с ленивой дразнящей ухмылкой предупредил его Манго Сент-Джон. — Я прекрасно знаю, на что способны ваши офицеры в погоне за несколькими гинеями призовых денег.

— Где вы собираетесь взять на борт следующий груз людского горя, капитан Сент-Джон? — оборвал его англичанин. — Этот прекрасный корабль выдержит две тысячи человек. — Он в ярости побледнел.

— Если вы закончили дознание… — Улыбка не сходила с лица Сент-Джона, но морской офицер продолжал:

— Нашими стараниями на западном побережье стало жарковато для вас, не так ли? Трудно спрятаться даже за этой шелковой тряпочкой. — Офицер кивнул на флаг на грот-рее. — Поэтому вы стремитесь на восточное побережье, правда, сэр? Говорят, за два доллара можно купить отличного раба, а за десятишиллинговое ружье — даже двух.

— Вынужден просить вас немедленно покинуть мой корабль. — Сент-Джон забрал документы, их ладони соприкоснулись, и англичанин брезгливо вытер руку.

— Я бы отдал пятилетнее жалованье, чтобы заглянуть в ваш трюм, — горько сказал он, впиваясь в лицо Сент-Джона яростными светлыми глазами.

— Капитан Кодрингтон! — шагнул вперед Зуга Баллантайн и резко произнес. — Я британский подданный и офицер армии Ее Величества. Могу заверить, что на борту этого судна нет рабов.

— Если вы англичанин, вам должно быть стыдно путешествовать в такой компании. — Кодрингтон взглянул поверх Зуги. — К вам это тоже относится, мадам.

— Вы обманываетесь, сэр, — мрачно возразил Зуга. — Я уже предоставил вам свои заверения.

Кодрингтон снова перевел взгляд на Робин Баллантайн. Доктор была глубоко и непритворно уязвлена. Она, дочь Фуллера Баллантайна, величайшего борца за свободу и противника рабства, она, полномочный представитель Общества борьбы за запрещение работорговли, путешествует на борту отвратительного невольничьего корабля — такое обвинение потрясло ее до глубины души.

Робин побледнела, широко распахнутые зеленые глаза наполнились слезами.

— Капитан Кодрингтон, — она внезапно охрипла, — мой брат прав: я также уверяю вас, что на борту корабля нет рабов.

Лицо англичанина смягчилось. Красавицей ее не назовешь, но перед свежестью и наивностью девушки, пожалуй, трудно устоять.

— Я верю вашему слову, мадам. — Он наклонил голову. — Только безумец повез бы черную слоновую кость в Африку, но, — его голос снова стал суровым, — если бы я мог спуститься в трюм, то нашел бы там достаточно оснований отправить груз в Столовую бухту с призовой командой, и следующая сессия Смешанной судебной комиссии сразу же вынесла бы обвинительный приговор.

Кодрингтон повернулся на каблуках и снова взглянул на Сент-Джона.

— О, разумеется, невольничьи палубы вашего судна сняты, чтобы освободить место для торговых грузов, но запасные доски наверняка на борту, и вам нужно меньше суток, чтобы установить их на место. — Кодрингтон едва не рычал. — И держу пари, что под крышками люков спрятаны открытые решетки, — он указал на верхнюю палубу, но не сводил глаз с лица Сент-Джона, — и что на нижних палубах вбиты скобы, чтобы прикреплять цепи и ножные кандалы…

— Капитан Кодрингтон, я нахожу ваше общество утомительным, — процедил Манго Сент-Джон. — Даю шестьдесят секунд на то, чтобы покинуть корабль, иначе я прикажу помощнику выбросить вас за борт.

Типпу шагнул вперед, безволосый, как огромная жаба, и встал в полуметре слева от Кодрингтона.

С видимым усилием английский капитан сдержал гнев и поклонился Манго Сент-Джону.

— Даст Бог, свидимся, сэр. — Он повернулся к Робин и коротко отдал честь. — Желаю приятного путешествия, мадам.

— Капитан Кодрингтон, думаю, вы ошибаетесь. — Она едва не молила.

Англичанин ничего не ответил, только смотрел на нее на секунду дольше, чем требовалось. Открытый взгляд его голубых глаз тревожил душу — такие глаза бывают у пророков или фанатиков. Потом повернулся и неуклюжей мальчишеской походкой направился к трапу «Гурона».

Типпу скинул рубаху с высоким воротником и стал растираться маслом, отливая на солнце металлическим блеском, словно странная экзотическая рептилия.

Помощник капитана с флегматичным видом, широко расставив босые ноги, без видимых усилий сохранял равновесие на качающейся палубе «Гурона». Толстые руки повисли вдоль туловища. У ног кольцами свернулась плеть.

К борту судна прикрепили решетку. На ней распяли впередсмотрящего, и он повис, как морская звезда, выброшенная приливом на скалу. Неуклюже вывернув шею, он оглянулся через плечо на помощника и побелел от ужаса.

— Вас освободили от присутствия при наказании, доктор Баллантайн, — тихо сказал Манго Сент-Джон.

— Я считаю своей обязанностью вынести это варварское…

— Как вам угодно, — кивком оборвал ее Сент-Джон и отвернулся. — Двадцать, мистер Типпу.

— Есть двадцать, капитан.

Типпу бесстрастно подошел к распятому человеку, вцепился в воротник его рубашки и рывком сорвал ее. Спина матроса, белая, как нутряное сало, была усеяна большими багровыми нарывами — обычным недугом моряков из-за постоянного ношения просоленной мокрой одежды и плохого питания.

Типпу отступил назад и, взмахнув, вытянул плеть во всю длину вдоль дубового настила палубы.

— Команда корабля! — воззвал Манго Сент-Джон. — Этот человек обвиняется в халатном отношении к своим обязанностям, его действия поставили под угрозу безопасность «Гурона». — Матросы переминались с ноги на ногу, но никто не осмелился поднять взгляд. — Приговор — двадцать плетей.

Привязанный матрос отвернулся, ссутулился и крепко зажмурился.

— Приступайте, мистер Типпу, — велел Манго Сент-Джон, и его помощник оценивающе покосился на обнаженную белую кожу, сквозь которую отчетливо проступали позвонки.

Типпу отступил назад и высоко взметнул толстую мускулистую руку. Плеть взвилась и зашипела, как рассерженная кобра. Он шагнул вперед, вкладывая в удар тяжесть всего тела и неимоверную силу.

Человек на решетке вскрикнул, сотрясаясь в судороге, грубые пеньковые веревки ободрали кожу на запястьях. Белая кожа лопнула, через всю спину протянулась ярко-алая полоса. Воспаленный багровый карбункул между лопатками прорвался, выбросив струю желтого гноя. Ручеек потек вниз по бледной коже и исчез за поясом брюк.

— Один, — сказал Манго Сент-Джон, и человек на решетке тихо всхлипнул.

Типпу немного отступил назад, заботливо встряхнул плеть, покосился на кровавую полосу, пересекавшую белое дрожащее тело, откачнулся и с рычанием шагнул вперед для следующего удара.

— Два, — сказал Манго Сент-Джон.

Робин почувствовала, как к горлу подступает удушающая тошнота. Она поборола ее и заставила себя смотреть. Нельзя допустить, чтобы капитан заметил ее слабость.

На десятом ударе тело матроса внезапно обмякло, голова качнулась в сторону, кулаки разжались, и она увидела маленькие кровавые полумесяцы там, где ногти впивались в ладони. Вплоть до конца размеренной процедуры наказания человек не подавал признаков жизни.

После двадцатого удара Робин вихрем взлетела по трапу на верхнюю палубу и, пока несчастного снимали с решетки, принялась нащупывать пульс.

— Слава Богу, — прошептала она, ощутив слабое биение, и велела матросам, опускавшим человека на палубу: — Осторожнее! — Желание Манго Сент-Джона исполнилось: сквозь искромсанное мясо виднелись белые, как фарфор, позвонки.

Доктор заранее подготовила хлопчатобумажный перевязочный материал и прикрыла ватой изувеченную спину. Человека переложили на толстую дубовую доску и торопливо понесли в носовой кубрик.

В тесном переполненном кубрике, где висела пелена дешевого трубочного табака и воздух загустел от вони трюмной воды, мокрой одежды, немытых мужских тел и гниющих отбросов, матроса положили на обеденный стол, и в неверном свете масляной лампы под потолком Робин принялась обрабатывать раны. Она наложила повязку из конского волоса, возвратила на место рваные лохмотья мышц и кожи, перевязала раны, предварительно обработав спину слабым раствором фенола — средством, недавно открытым Джозефом Листером и с большим успехом пользуемым против омертвения тканей.

Несчастный пришел в сознание и застонал от боли. Она дала ему пять капель лауданума и пообещала на следующий день сменить повязки.

Доктор собрала все инструменты и закрыла черный саквояж, его подхватил маленький рябой боцман по имени Натаниэль. Робин благодарно кивнула, и он смущенно пробормотал:

— Премного вам обязаны, госпожа.

Они не сразу привыкли принимать ее помощь. Поначалу Робин всего лишь вскрывала карбункулы и нарывы, прописывала каломель при дизентерии и гриппе, но позже, когда она вылечила с десяток страждущих, в том числе вправила сломанное плечо, залечила покрытую язвами и разорванную барабанную перепонку и ртутью исцелила венерический шанкр, команда признала ее, и вызов Робин к больному стал обыденным явлением в повседневной жизни корабля.

Боцман карабкался следом за ней по трапу, но не успели они подняться на палубу, как ее неожиданно осенило. Она наклонилась и положила руку ему на плечо.

— Натаниэль, — тихо, но настойчиво спросила Робин, — можно ли попасть в корабельный трюм, не открывая люки верхней палубы?

Боцман испугался, и она резко встряхнула его.

— Так можно или нет? — переспросила Робин.

— Да, мэм, можно.

— Как? Где?

— Через лазарет под офицерской кают-компанией — там люк в передней переборке.

— Он заперт?

— Да, мэм, заперт, и капитан Сент-Джон носит ключ на поясе.

— Никому не рассказывай, что я спрашивала, — приказала она и торопливо поднялась на верхнюю палубу.

У основания грот-мачты Типпу отмывал в ведре плеть, морская вода окрасилась в бледно-розовый цвет. Он сидел на корточках: развернув мощные коричневые ляжки, набедренная повязка впилась в пах. Выжимая воду из кожаных хвостов толстыми безволосыми пальцами, помощник капитана взглянул на Робин снизу вверх и ухмыльнулся, повернув ей вслед круглую лысую голову на бычьей шее.

Робин задыхалась от страха и отвращения. Проходя мимо, она подобрала юбки. В дверях каюты доктор, поблагодарив, забрала у Натаниэля саквояж и без сил рухнула на койку.

Вся в смятении, она еще не оправилась от происшествий, хлынувших лавиной и нарушивших беззаботный ход плавания.

После визита капитана Королевского военно-морского флота Кодрингтона все переживания отошли на второй план. Его обвинения тревожили и терзали, затмив и гнев, вызванный поркой, и радость от встречи с Африкой впервые за два десятка лет.

Немного отдохнув, Робин откинула крышку дорожного сундука, занимавшего почти все свободное пространство в крошечной каюте, докопалась почти до самого дна и наконец разыскала брошюры, которыми ее перед отъездом вооружило Общество по борьбе с рабством.

Она решила прочитать их еще раз и вспомнить историю борьбы с работорговлей вплоть до нынешнего времени. Она сходила с ума от гнева и бессилия. Книги сообщали о заведомо невыполнимых международных соглашениях, пестрящих оговорками, освобождающими от ответственности; о законах, объявляющих работорговлю к северу от экватора пиратством и позволяющих ей безнаказанно процветать в южном полушарии; о договорах, подписанных всеми государствами, за исключением тех, кто наиболее активно занимается работорговлей, — Португалии, Бразилии, Испании. Другие крупные государства, например Франция, используют работорговлю, чтобы заставить своего традиционного врага, Великобританию, терять силы в борьбе, беззастенчиво эксплуатируют горячее стремление британцев к уничтожению работорговли, добиваются политической выгоды в обмен на смутные обещания поддержки.

Взять хотя бы Америку. Эта страна подписала разработанный Великобританией Брюссельский договор, согласившись на запрещение работорговли, но не на уничтожение самого института рабства Америка признает, что перевозка подневольных человеческих душ равнозначна активному пиратству и что соответствующим образом оборудованные суда подлежат аресту на призовых условиях и должны предстать перед Адмиралтейским судом или Смешанной судебной комиссией. Она признает также пункт об оснастке, гласящий, что суда, в момент ареста не имеющие на борту человеческого груза, но оборудованные для перевозки рабов, могут быть конфискованы в качестве трофея.

Со всем этим Америка согласна, но она не признает за военными кораблями Королевского военно-морского флота права на досмотр. Самое большее, на что согласны американцы, это разрешить британским офицерам убедиться в законности заявляемого американского подданства, а после этого даже если из трюмов поднимается вонь до небес и оглушают лязг цепей и нечеловеческие крики из твиндеков — досмотр запрещается.

Робин положила брошюру в сундук и взяла еще одну книжку.

В прошлом, 1859 году с побережья Африки на шахты Бразилии, на плантации Кубы и южных штатов Америки было перевезено около 169 000 рабов.

Масштабы работорговли оманских арабов в Занзибаре можно оценить лишь приблизительно, наблюдая за количеством рабов, проходящих через невольничьи рынки острова. Несмотря на то, что Великобритания заключила договор с султаном еще в 1822 году, британский консул в Занзибаре подсчитал, что за последние двенадцать месяцев на остров прибыло почти 200 000 рабов. Трупы, а также больных и умирающих не выгружают на берег, потому что в Занзибаре таможенные пошлины султану платятся с каждой головы, живой или мертвой.

Больных и истощенных, не имеющих шансов выжить, сбрасывают за борт вместе с трупами в глубоководную впадину перед коралловым рифом. Здесь поселилась огромная стая акул-людоедов, днем и ночью они снуют в ожидании добычи. Как только первое тело, живое или мертвое, падает в воду, море вокруг дхоу превращается в бурлящий котел. По оценкам британского консула, смертность за короткий переход от материка к острову достигает сорока процентов.

Робин отложила брошюру и задумалась над ужасающим размахом этой гнусной торговли.

— Пять миллионов человек с начала столетия, — прошептала она, — пять миллионов душ. Неудивительно, что работорговлю называют величайшим в мировой истории преступлением против человечества.

Она открыла следующую брошюру и пробежала глазами приблизительную оценку прибылей удачливого работорговца.

Во внутренних районах Африки, вплоть до озерного края, где не ступала нога белого человека, Фуллер Баллантайн обнаружил — при виде напечатанного имени отца она ощутила укол гордости и грусти, — так вот, Фуллер Баллантайн обнаружил, что первоклассный раб переходит из рук в руки за чашку фарфоровых бусин, два раба — за старинное ружье «тауэр», которое в Лондоне стоит тринадцать шиллингов, или за кремневое ружье «браун Бесс», стоящее в Нью-Йорке два доллара.

На побережье тот же раб стоит десять долларов, а на невольничьем рынке в Бразилии за него можно выручить пятьсот долларов. Но если его перевезти на север от экватора, риск для работорговца возрастает, и цена увеличивается во много раз — тысяча долларов на Кубе, пятнадцать сотен в Луизиане.

Робин опустила книгу и быстро прикинула. Английский капитан заявил, что «Гурон» может перевезти за один рейс две тысячи рабов. Если их доставить в Америку, можно выручить немыслимую сумму — три миллиона долларов, на эти деньги можно купить пятнадцать таких кораблей, как «Гурон». За один-единственный рейс Манго Сент-Джон разбогатеет так, как не мечталось самому жадному богачу. Ради такой прибыли работорговцы пойдут на любой риск.

Но справедлив ли в своих суждениях капитан Кодрингтон? Робин слышала о встречных обвинениях, выдвигаемых против офицеров Королевского военно-морского флота, — якобы источником их усердия являются обещанные призовые деньги, а не ненависть к работорговле и не любовь к людям. Говорили, что любой корабль они трактуют как невольничий и применяют пункт об оснастке в самом широком смысле.

Робин поискала брошюру, подробно разъясняющую этот пункт.

Пункт об оснастке гласил: чтобы корабль мог считаться невольничьим, он должен отвечать одному из оговоренных условий. Корабль можно арестовать, если для проветривания трюмов на его люках установлены решетки; если трюмы разделены переборками, облегчающими установку палуб для рабов; если на борту есть запас досок, которые можно настелить, соорудив невольничьи палубы; если на борту есть кандалы и запоры или ножные кандалы и наручники; если бочонков для воды на нем слишком много для команды и пассажиров; если на корабле несоразмерно много кухонных чанов, или слишком большие котлы для варки риса, или запасы риса или муки чрезмерно велики.

Даже если корабль вез туземные циновки, которые могли использоваться как подстилки для рабов, его дозволялось арестовать и отправить в порт с призовой командой. Вот какие полномочия были предоставлены людям, получавшим от ареста кораблей финансовую выгоду.

Не был ли капитан Кодрингтон охотником за наживой, не скрывались ли за светлыми фанатичными глазами алчность и жажда личного обогащения?

Робин внезапно захотелось, чтобы так оно и было, и все же доктор надеялась, что в отношении «Гурона» ее соотечественник ошибается. Но тогда почему капитан Сент-Джон, едва заметив британское военно-морское судно, положил руля к ветру и попытался спастись бегством?

Робин пребывала в смятении, почему-то она чувствовала себя виноватой. Ей было необходимо успокоиться. Она набросила на голову и плечи кружевную накидку и снова вышла на палубу. Наступала ночь, ветер усилился и налетал ледяными порывами. «Гурон» отличался малой устойчивостью; борясь со встречным течением, он мчался на юг, тяжело переваливаясь с борта на борт и высоко вздымая брызги.

Зуга сидел в каюте. Сняв пиджак и дымя сигарой, он углубился в список снаряжения, которое экспедиции необходимо было приобрести на мысе Доброй Надежды.

Робин постучала, он пригласил ее войти и радушно поднялся навстречу.

— Сестренка, с тобой все в порядке? Весьма неприятное происшествие, но ведь мы не могли ничего поделать. Надеюсь, ты не расстроилась.

— Тот человек поправится, — сказала она, и Зуга, усадив ее на койку, единственное сиденье в каюте, сменил тему разговора.

— Иногда мне кажется, что лучше было нам собрать поменьше денег на экспедицию. Всегда есть соблазн приобрести чересчур много снаряжения. Отец пересек Африку всего с пятью носильщиками, а нам понадобится по меньшей мере сотня, и каждый понесет по сорок килограммов.

— Зуга, нам надо с тобой поговорить. Наконец-то предоставилась такая возможность.

На волевом грубоватом лице промелькнуло выражение неудовольствия, словно брат догадался, о чем она собирается говорить. Робин выпалила, пока он не успел ее остановить:

— Зуга, этот корабль — невольничий?

Он вынул сигару изо рта и внимательно осмотрел кончик, а потом ответил:

— Сестренка, невольничий корабль воняет так, что его можно учуять за пятьдесят лиг по ветру, и даже после того, как рабов выгрузят, эту вонь не вытравить целой тонной щелока. На «Гуроне» нет такого зловония, как на невольничьем корабле.

— Этот корабль совершает первый рейс у нового владельца, — тихо напомнила Робин. — Кодрингтон обвинил капитана Сент-Джона в том, что он купил этот корабль на прибыль от предыдущих рейсов. «Гурон» еще не успел запачкаться.

— Манго Сент-Джон — джентльмен. — В голосе Зуги зазвенело нетерпение. — Я в этом убежден.

— Владельцы плантаций на Кубе и в Луизиане — самые элегантные джентльмены, каких можно встретить за пределами Сент-Джеймсского двора, — возразила она.

— Я склонен верить его слову джентльмена, — огрызнулся Зуга.

— Что-то ты больно поспешен, Зуга, — произнесла Робин с обманчивой кротостью, но в ее глазах, как в изумрудах, вспыхнули зеленые искры. — Ведь если окажется, что мы плывем на борту невольничьего корабля, это не нарушит твои планы, не так ли?

— Черт побери, женщина, он дал мне слово. — Зуга не на шутку рассердился. — Сент-Джон занимается законной торговлей. Он рассчитывает загрузить «Гурон» слоновой костью и пальмовым маслом.

— Ты осматривал трюмы корабля?

— Он дал мне слово.

— Ты попросишь его открыть трюмы?

Зуга заколебался, на мгновение отвел взгляд, а потом принял решение.

— Нет, не попрошу, — заявил брат тоном, не допускающим возражений. — Это оскорбительно, и он с полным правом возмутится.

— А если мы обнаружим то, чего ты так боишься, цели нашей экспедиции будут дискредитированы, — согласилась она.

— Как начальник экспедиции я принял решение…

— Папа тоже никому не позволял вставать у него на пути, ни маме, ни семье…

— Сестренка, если до прибытия в Кейптаун ты не изменишь своего мнения, нам придется добираться до Келимане на другом корабле. Это тебя устроит?

Она не ответила, продолжая сверлить его обвиняющим взглядом.

— Если мы в самом деле найдем доказательства, — Зуга в волнении взмахнул руками, — что мы сможем сделать?

— Можем сделать заявление под присягой в Адмиралтействе в Кейптауне.

— Сестренка, — он устало вздохнул, видя, что Робин не согласна на компромиссы, — как ты не понимаешь? Если я предъявлю обвинение Сент-Джону, мы ничего не выиграем. Если обвинение окажется необоснованным, мы поставим себя в чертовски нелепое положение, а если, что маловероятно, этот корабль действительно оснащен для работорговли, нам будет грозить серьезная опасность. Не надо ее недооценивать, Робин. С капитаном Сент-Джоном — шутки плохи. — Зуга замолчал и покачал головой, завитые по моде локоны над ушами качнулись. — Я не собираюсь ставить под угрозу тебя, себя или всю экспедицию. Таково мое решение, и советую тебе подчиниться.

Помолчав, Робин медленно опустила взгляд и сцепила пальцы.

— Хорошо, Зуга.

Он вздохнул с облегчением.

— Благодарю за послушание, дорогая. — Зуга склонился к ней и поцеловал в лоб. — Позволь мне сопровождать тебя к ужину.

Робин собралась было отказаться, сказать, что устала и что, как обычно, поужинает одна в каюте, но вдруг ей в голову пришла мысль, и она кивнула.

— Спасибо, Зуга, — сказала она и взглянула на него с той нечастой сияющей, теплой улыбкой, какие всегда его обезоруживали. — Какое счастье иметь за ужином такого красивого спутника.

Она сидела между братом и Манго Сент-Джоном, и, если бы брат не знал ее так хорошо, он бы заподозрил, что Робин возмутительно кокетничает с капитаном. Она источала улыбки, рассыпалась искрами, внимательно вслушивалась в его слова, наполняла вином его бокал, едва он пустел больше чем наполовину, восторженно смеялась скучным остротам американца.

Такое превращение изумило и слегка встревожило Зугу, а Сент-Джон никогда не видел ее такой. Охватившее его поначалу удивление он скрыл за восхищенной полуулыбкой. Что ни говори, в таком настроении Робин Баллантайн была приятной собеседницей. Упрямое, довольно резкое лицо девушки смягчилось и стало почти хорошеньким, свет ламп оттенял и подчеркивал самые привлекательные ее черты — густые волосы, идеальную кожу, сияющие глаза и ровные белые зубы. Настроение Манго Сент-Джона становилось все более приподнятым, он все громче смеялся, она явно возбудила у него интерес. Робин усердно наполняла его бокал, капитан пил столько, сколько ни разу не позволял себе за все плавание, а когда стюард подал сливовый пудинг, он велел принести бутылку бренди.

Неожиданная праздничная атмосфера ужина заразила и Зугу. Когда Робин объявила, что больше не может проглотить ни кусочка, и встала из-за стола, брат протестовал не менее горячо, чем Сент-Джон, но она оставалась непреклонной.

Вернувшись в каюту, Робин принялась собираться. Из кают-компании до нее доносились взрывы хохота. Чтобы никто не вошел, она задвинула засов. Потом встала на колени у сундука и начала в нем рыться. На самом дне были спрятаны мужские молескиновые брюки, фланелевая рубашка и галстук, а также наглухо застегивающаяся матросская куртка и хорошо разношенные полусапожки.

В этот наряд Робин переодевалась, будучи студентом в больнице Сент-Мэтью. Девушка разделась и с минуту стояла, наслаждаясь свободой обнаженного тела, затем позволила себе даже взглянуть вниз, на свою наготу. Робин не была вполне уверена, грешно ли любоваться собственным телом, но подозревала, что грешно. Тем не менее она не отвела взгляда.

Ноги ее были прямые и стройные, грациозный изгиб широких бедер резко сужался к талии, на плоском животе лишь слегка выступала пикантная выпуклость ниже пупка. Дальше она определенно вступала на грешную почву — в этом не было сомнения. Но девушка не устояла и на секунду задержала взгляд. Она в совершенстве понимала предназначение и принципы работы всего сложного механизма собственного тела, как видимых, так и скрытых его частей. Ее смущали и беспокоили лишь чувства, исходящие из этой точки, потому что в Сент-Мэтью ее ничему подобному не учили. Она торопливо перевела взгляд на более безопасную территорию, подняла к макушке длинные распущенные волосы и закрепила их мягким матерчатым беретом.

Груди у нее были круглые и гладкие, как спелые яблоки, такие тугие, что почти не меняли формы, когда она поднимала руки. Сравнение с плодами ей понравилось, и Робин на несколько мгновений дольше положенного возилась с матерчатым беретом, глядя на них. Но хватит любоваться собой, подумала она, натянула через голову фланелевую рубашку, расправила полы у талии, надела брюки — как хорошо снова оказаться в них после этих сковывающих юбок. Присев на койку, девушка натянула полусапожки и застегнула штрипки брюк, потом встала, чтобы застегнуть пояс на талии.

Робин открыла черный саквояж, вытащила сверток с хирургическими инструментами, выбрала самый большой скальпель и рукой проверила лезвие. Оно было острым, как бритва. Доктор сложила скальпель и спрятала в карман брюк. Другого оружия у нее не было.

Собравшись, она плотно закрыла задвижку сигнального фонаря. Каюта погрузилась в полную темноту. Одетая, Робин легла на койку, натянула до подбородка грубое шерстяное одеяло и стала ждать. Смех из кают-компании доносился все реже, мужчины явно воздали должное бутылке бренди. Через какое-то время она услышала на трапе позади каюты тяжелые нетвердые шаги брата, и потом лишь скрипел и кряхтел на ветру корабельный рангоут да время от времени хлопала плохо закрепленная снасть.

От страха и напряжения она была так взвинчена, что не боялась заснуть. Однако время тянулось удручающе медленно. Когда Робин приоткрывала задвижку сигнального фонаря, чтобы посмотреть на карманные часы, руки ее еле двигались. Наконец настало два часа ночи, время, когда тело и дух человека испытывают полный упадок сил.

Она тихо поднялась с койки, взяла затемненный фонарь и подошла к двери. Засов загремел, как ружейный залп. Робин выскользнула наружу.

В кают-компании дымилась единственная масляная лампа, отбрасывая на переборки трепещущие тени. Пустая бутылка из-под бренди перекатывалась по палубе в такт движению судна. Робин опустилась на корточки, стянула сапоги и, оставив их у входа, босиком прошла через кают-компанию к коридору, ведущему в кормовые кубрики.

Она задыхалась, словно долго бежала. Остановившись, приподняла задвижку фонаря и тонким лучом посветила вперед. Дверь в каюту Манго Сент-Джона была закрыта.

Девушка на цыпочках подкралась к ней, одной рукой ощупывая переборку. Вскоре ее пальцы коснулись латунной дверной ручки.

— Господи, помоги мне, — взмолилась она и невыносимо медленно повернула ручку. Ручка легко подалась, дверь на пару сантиметров скользнула в сторону. Сквозь образовавшуюся щель она заглянула внутрь.

Света едва хватало, чтобы что-то разглядеть. В палубе было проделано окошко для компаса с репетиром, так что капитан, не вставая с койки, мог проверить курс корабля. Компас освещался тусклым желтым светом штурвального фонаря, и его отблеск позволил Робин разглядеть каюту.

Мебель в каюте была простая. Койка скрывалась за темной занавеской. Слева стоял запертый сундук с оружием, за ним на крючках висели матросский плащ и костюм, в котором Сент-Джон ужинал. Массивный тиковый письменный стол перед дверью заставлен штативами для латунных навигационных приборов, секстанта, линейки, циркуля, над ним на переборке висели барометр и корабельный хронометр.

Видимо, капитан, раздеваясь, выложил на стол все содержимое карманов. Среди карт и судовых бумаг были разбросаны складной нож, серебряный портсигар, инкрустированный золотом крошечный карманный пистолет того типа, какой любят профессиональные игроки, пара игральных костей из слоновой кости — наверно, после ее ухода Зуга и Сент-Джон опять играли, — и, самое главное, посреди стола лежало то, что она искала, — связка корабельных ключей, которую Сент-Джон обычно носил на пристегнутой к поясу цепочке.

Медленно, очень медленно Робин приоткрыла дверь, не сводя глаз с алькова у правой стены каюты. От качки занавеска слегка колыхалась, и ей пришлось собрать в комок всю волю — вдруг померещилось, что за занавеской шевелится человек, готовый на нее прыгнуть.

Когда дверь приоткрылась настолько, что она смогла проскользнуть внутрь, ей пришлось напрячь все силы, чтобы сделать первый шаг.

На полдороге она застыла на месте: от койки ее отделяли считанные сантиметры. Робин вгляделась в узкий просвет между занавесками и увидела отблеск обнаженного тела, услышала глубокое ровное дыхание спящего мужчины. Это придало ей уверенности, девушка быстро подошла к столу.

Она не могла определить, какой ключ подходит к двери лазарета и к люку, ведущему в главный трюм. Пришлось взять всю тяжелую связку, значит, потом придется вернуться в каюту еще раз. Она не знала, хватит ли у нее на это храбрости. Рука задрожала, тяжелая связка ключей громко звякнула. Робин испуганно прижала ее к груди и в страхе взглянула на альков. За занавесками никто не шевелился, и она босиком тихо скользнула к двери.

Но едва за ней закрылась дверь, занавески алькова резко распахнулись, и Манго Сент-Джон приподнялся на локте. На мгновение он застыл, потом спустил ноги на пол и встал. В два шага капитан достиг стола и обшарил крышку.

— Ключи! — прошипел он, быстро натянул брюки, висевшие на вешалке за его спиной, и выдвинул один из ящиков стола.

Приподняв крышку шкатулки из палисандрового дерева, Манго Сент-Джон достал пару длинноствольных дуэльных пистолетов, сунул их за пояс и направился к двери.

С третьей попытки Робин подобрала ключ к лазарету. Дверь неохотно подалась, пронзительно заскрипели петли. Их визг прозвучал, будто сигнал горна, зовущий в атаку тяжелую кавалерию.

Она заперла за собой дверь. При мысли о том, что теперь никто сюда за ней не войдет, стало легче. Она открыла задвижку фонаря и быстро осмотрелась.

Под лазарет был выделен большой чулан, где хранилась провизия офицеров. С крюков, вбитых в палубу над ее головой, свисали куски копченой ветчины и сухой свиной колбасы, на стеллажах лежали толстые круги сыра, ящики консервов, штабелями были сложены черные бутылки с запечатанными воском пробками, мешки муки и риса, а прямо перед собой Робин заметила люк, закрытый на засов и запертый висячим замком величиной с два ее кулака.

Ключ, отпиравший его, тоже был огромным, толщиной с ее средний палец. Дверца оказалась такой тяжелой, что сдвинуть ее с места удалось, только приложив все силы. Чтобы проникнуть сквозь низкий проход, пришлось согнуться пополам.

Манго Сент-Джон, шедший позади девушки, услышал царапанье по дереву и тихо спустился по ступеням к двери в лазарет. Сжимая взведенный пистолет, он приложил ухо к дубовой обшивке и прислушался, а потом нажал на дверную ручку.

— Черт возьми! — сердито пробормотал капитан, обнаружив, что дверь заперта, и босиком помчался вверх по трапу в каюту первого помощника.

Едва он коснулся мощного мускулистого плеча, как Типпу сразу проснулся. Его глаза сверкнули во мраке, как глаза хищного зверя.

— Кто-то вломился в трюм, — шепнул Сент-Джон, и помощник вскочил с койки. В темноте виднелся его огромный черный силуэт.

— Мы его найдем, — прорычал он, завязывая набедренную повязку. — И скормим рыбам.

Основной трюм казался огромным, как кафедральный собор. В самые дальние уголки не проникал луч фонаря. Груз был сложен высокими грудами, кое-где достигавшими верхней палубы, метрах в пяти над головой.

Она сразу поняла, что его сложили таким образом, чтобы каждый отдельный предмет можно было найти в случае необходимости и вынести через люк, не задевая всей массы. Это очень важно для корабля, который ведет торговлю, переходя из порта в порт. Она также заметила, что все товары тщательно упакованы и снабжены отчетливой маркировкой. Посветив лучом фонаря из стороны в сторону, Робин увидела здесь же ящики со снаряжением их экспедиции. На белой свежей древесине было выведено: «Африканская экспедиция Баллантайнов».

Она вскарабкалась на гору ящиков и тюков и, с трудом сохраняя равновесие на вершине, посветила фонарем вверх, в квадратное отверстие люка, пытаясь разглядеть, есть ли там открытая решетка, и разочарованно вздохнула: нижняя поверхность палубы была обтянута белой парусиной. Девушка вытянулась во весь рост, пытаясь коснуться люка, нащупать под парусиной решетку, но кончики пальцев не доставали до люка на какие-то несколько сантиметров. Внезапно корабль сильно качнуло, и она свалилась в глубокий проход между грудами товара. Она ухитрилась не выпустить фонарь, но горячее масло плеснуло на руку, грозя обжечь кожу до волдырей.

Робин снова взобралась на гору товара, ища доказательства, которые искренне надеялась не найти. В трюме не было поперечных переборок, но грот-мачта проходила сквозь палубу, нижним концом опираясь на киль, и к толстому стволу норвежской сосны были прикреплены клиновидные ступеньки. Возможно, на них и устанавливали палубы для рабов. На одном уровне со ступеньками на мачте были прибиты тяжелые деревянные брусья, похожие на узкие полки. Наверно, опоры для наружных краев палубы. Она прикинула расстояние между ними — сантиметров восемьдесят—девяносто, она считала, что именно такова бывает средняя высота палуб для рабов.

Робин попыталась представить, как выглядит трюм, когда палубы установлены, — множество ярусов, тесные проходы, такие низкие, что человек может лишь проползти по ним, согнувшись пополам. Она насчитала пять рядов полок — пять палуб, пять слоев обнаженных черных тел, уложенных, как сардины в банке. Каждый с обеих сторон касается соседа, каждый лежит в собственных нечистотах и в нечистотах тех, кто лежит над ним, фекалии капают сквозь щели в палубе. Она попыталась представить, как в удушающей тропической жаре корабль попадает в экваториальную полосу штилей, представить, как две тысячи человек мучаются от морской болезни, исходят рвотой и поносом там, где Мозамбикское течение натыкается на мель у мыса Игольный. Попыталась представить, как в этом скопище человеческого страдания вспыхивает эпидемия холеры или оспы, но воображение отказывало. Она выбросила из головы ужасные картины и снова поползла по грудам товара, освещая фонарем каждый уголок, в поисках других доказательств, более весомых, чем узкие полки.

Если на борту есть доски, они наверняка уложены на нижней палубе, под грузом, и добраться до них Робин не могла.

У передней переборки она увидела дюжину прикрученных болтами огромных бочек. Возможно, в них была вода, а может быть, они были наполнены ромом на продажу, или, когда рабов погрузят на борт, ром заменят водой. Проверить, что в них находится, было невозможно, но она постучала по дубовой клепке рукояткой скальпеля, и послышался глухой звук. Значит, бочки чем-то наполнены до краев.

Робин присела на корточки на одном из тюков и, разрезав шов скальпелем, засунула руку внутрь и зачерпнула горсть содержимого, чтобы осмотреть его при свете лампы.

Дешевые бусы, нанизанные на хлопчатобумажные бечевки. Нитка таких бус длиной от кончиков пальцев до запястья называлась «битиль», четыре битиля составляли «хете». Эти бусы из ярко-алого фарфора относились к наиболее высоко ценимой разновидности «сам-сам». За хете таких бус африканец из первобытного племени продаст сестру, за два хете — брата.

Девушка поползла дальше, осматривая ящики и тюки. В них лежали рулоны хлопчатобумажной материи с ткацких фабрик Салема, называемой в Африке «меркани» — искаженное «американский», пестрая ткань из Манчестера под названием «каники». Длинные деревянные ящики были помечены просто «5 шт.», и Робин догадалась, что в них лежат ружья. Огнестрельное оружие — обычный товар на побережье, и нельзя доказать, что за него собираются покупать рабов — оно может быть предназначено для покупки слоновой кости или копаловой смолы.

Она устала ползать и лазать среди нагромождений товаров, нервное напряжение отнимало все силы.

Робин на минуту остановилась, чтобы передохнуть, и облокотилась на один из тюков меркани, как вдруг что-то больно впилось ей в спину. Она пошевелилась, потом сообразила, что в мягкой ткани не должно быть твердых бугров. Пошарила вокруг и еще раз распорола укутывающую тюк мешковину.

Между слоями материи торчали какие-то черные предметы, холодные на ощупь. Робин вытащила один из них — это оказались какие-то железные петли, соединенные цепью. Она сразу их узнала. В Африке их называли «браслетами смерти». Вот наконец и доказательство, твердое и неопровержимое, ибо такие стальные наручники с легкими походными цепями были неотъемлемым атрибутом работорговли.

Робин разорвала тюк шире. Между слоями ткани лежали сотни железных наручников. Поверхностный обыск, совершенный военной досмотровой командой, даже если бы он был возможен, вряд ли помог обнаружить этот зловещий тайный груз.

Она взяла одни наручники, чтобы показать брату, и начала пробираться к корме, в лазарет. Внезапно ее охватило острое желание поскорей выбраться из этой темной пещеры с пляшущими по стенам грозными тенями, вернуться в уютную безопасную каюту.

Девушка почти дошла до двери в лазарет, как вдруг на палубе раздался громкий скрежет, и она застыла от ужаса. Звук повторился. У Робин хватило благоразумия погасить фонарь, и она сразу об этом пожалела. Темнота навалилась на доктора всей своей удушающей тяжестью, ее охватила паника

С грохотом, похожим на пушечный выстрел, крышка главного люка распахнулась. Оглянувшись, она увидела в квадратном просвете белые булавочные головки звезд. Огромная темная тень свалилась внутрь, мягко приземлилась на груду тюков, и почти в тот же миг люк снова захлопнулся. Звезды погасли.

От ужаса у Робин волосы встали дыбом. В трюме кто-то находился, и это парализовало ее на несколько долгих драгоценных секунд. Потом, подавив подступающий к горлу вскрик, она снова кинулась к люку, ведущему в лазарет.

Перед ней на мгновение мелькнула фигура, не узнать которую было нельзя. Девушка поняла, что в трюме вместе с ней заперт Типпу, и ужас сковал ее еще сильнее. Ей представилось, как огромная безволосая жаба с омерзительным проворством ползет к ней в темноте, она словно воочию увидела розовый язык, мечущийся между толстых жестоких губ. Сломя голову Робин помчалась к люку, но в темноте оступилась и упала. Она рухнула на спину в глубокий провал между грудами товара и больно стукнулась затылком о деревянный ящик. Полуоглушенная, она выронила фонарь и никак не могла найти его на ощупь. Снова поднявшись на колени, она в полной темноте трюма совершенно потеряла ориентацию.

Робин понимала, что лучше всего сейчас притихнуть, не издавая ни звука, пока человек, который на нее охотится, не обнаружит себя, и съежилась в узком проходе между двумя ящиками. Удары сердца гудели в ушах, как барабан, казалось, сердце бьется где-то у самого горла, и каждый вздох давался с трудом.

Пришлось собрать в кулак всю волю, чтобы снова овладеть собой, обрести способность думать.

Она попыталась определить, с какой стороны находится лазарет, это был единственный путь к спасению, и поняла, что найти его удастся, только если ощупью добраться до деревянного борта корабля и двигаться вдоль него. Мысль о таком путешествии, когда за ней охотится эта гнусная тварь, привела ее в ужас. Девушка поглубже забилась в узкую щель и прислушалась.

Трюм наполняли тихие шорохи, которых Робин раньше не замечала, — скрипел и трещал корабельный рангоут, шуршали веревки, удерживающие груз, — и вдруг она услышала совсем рядом движение живого существа. Инстинктивно подняв руку, чтобы защитить голову, она едва успела сдержать крик ужаса. Застыв в такой позе, девушка ждала удара, но он так и не обрушился.

Вместо этого Робин услышала позади приподнятого плеча еще один шорох, едва различимый. Кровь застыла у нее в жилах, ноги подкосились. Типпу здесь, рядом, в темноте, играет с ней как кошка с мышкой. Наверно, он нашел ее по запаху. Каким-то животным чутьем он обнаружил ее и сжался, готовый нанести удар, а ей остается только ждать.

Что-то мягкое коснулось ее плеча, и, не успела она отпрянуть, как существо вскарабкалось на шею, прощекотало по лицу. Девушка опрокинулась назад и завизжала, отчаянно отбиваясь стальной цепью и наручниками, которые все еще сжимала в руке.

Зверек пронзительно заверещал, как рассерженный поросенок, а она все колотила и колотила воздух. Потом животное исчезло. Робин услышала шорох крошечных ножек по деревянному ящику и поняла, что это была корабельная крыса

Девушка вздрогнула от отвращения, но на мгновение ей стало легче. Правда, ненадолго.

Внезапно ее ослепила молниеносная вспышка света. Луч фонаря быстро окинул трюм и погас. Темнота стала еще гуще.

Враг услышал крик и посветил лучом в ту сторону, откуда он раздался. Может быть, Типпу ее увидел, потому что она уже выбралась из укрытия между двумя ящиками. Но и Робин теперь знала, в каком направлении двигаться. За короткий миг вспышки девушка успела сориентироваться и поняла, где находится люк.

Доктор бросилась на кучу мягких тюков и по-пластунски поползла к люку, но остановилась и задумалась. Типпу, разумеется, знает, как она проникла в трюм, и догадывается, что она попытается убежать тем же путем. Нужно двигаться осторожно, крадучись, быть готовой к тому, что свет в любой миг может вспыхнуть снова, и не попасться прямиком в ловушку, которую помощник капитана обязательно ей расставит.

Робин крепче сжала железную цепь. Только теперь она поняла, что может воспользоваться ею как оружием, более действенным, чем короткий скальпель в кармане. Оружие! Впервые мисс Баллантайн подумала о том, что должна защищаться, а не просто припадать к земле, как цыпленок, увидевший ястреба. «Робби всегда была храброй девчонкой». Она словно наяву услышала голос матери, встревоженный, но полный затаенной гордости. Мать всегда так говорила, когда Робин успешно оборонялась от деревенских драчунов или не отставала от брата в его самых невероятных проделках. Теперь, похоже, ей понадобится вся ее храбрость.

Зажав цепь в правой руке, доктор крадучись, по-пластунски поползла к люку, то и дело замирая и прислушиваясь. Казалось, прошла вечность, пока ее пальцы коснулись дощатой обшивки кормовой переборки. Теперь до люка оставался всего шаг-другой, и наверняка именно там Типпу ее и поджидал.

Робин приникла к палубе, крепко прижавшись спиной к обшивке, и подождала, пока сердце перестанет колотиться и она сможет что-нибудь расслышать, но скрип и треск деревянного корпуса, шепот моря и удары волн, раскачивающих «Гурон», полностью заглушали любой шорох, издаваемый преследователем.

Она наморщила нос: сквозь всепроникающую вонь трюмной воды пробился какой-то непривычный запах. Пахло горячим маслом из прикрытого заслонкой фонаря. Робин прислушалась, и ей почудилось, что она слышит тихое потрескивание. Враг близко, совсем рядом, стережет люк и готов распахнуть заслонку фонаря, едва определит, где она находится.

Медленно, еле ощутимо Робин поднялась и вгляделась в темноту, туда, где стоял Типпу, потом переложила скальпель в левую руку, а правую руку с цепью и железными наручниками отвела назад, приготовившись к удару.

Коротким броском она метнула скальпель, целясь так, чтобы нож упал достаточно близко от этого чудовища, заставив его двинуться прочь от нее.

Скальпель ударился обо что-то мягкое, звук вышел приглушенным, едва не затерялся среди прочих шорохов, но потом он с тихим звоном соскользнул на палубу, и в тот же миг яркий свет залил трюм.

Из темноты, невероятно близко, выступила огромная грозная тень Типпу. Помощник держал горящий фонарь высоко в левой руке, и на круглом голом куполе его черепа мерцали желтые блики. Он набычившись отвел назад правую руку с увесистой дубинкой, его мускулы вздулись и заходили, как округлые холмы. Всего один миг Типпу смотрел в противоположную от нее сторону. Поняв, что перед ним никого нет, он пригнул к груди огромную круглую голову и со звериным проворством развернулся.

Девушкой руководил только инстинкт. Она взмахнула тяжелыми наручниками. Прожужжав, они описали в свете фонаря мерцающий круг и ударили Типпу в висок. Раздался треск, словно хрустнул сломанный бурей толстый сук, и его голова разверзлась, как кошель с багровой бархатной подкладкой. Великан покачнулся на широко расставленных ногах, как пьяный, колени под ним начали подгибаться. Робин снова взмахнула цепью, вложив в удар всю силу тела и всю глубину страха. Блестящий желтый череп прорезала еще одна глубокая алая рана. Помощник капитана медленно рухнул на колени. Точно в такой же позе она каждое утро видела его на юте, где он молился по мусульманскому обычаю, обратясь лицом к Мекке. Теперь он снова коснулся палубы лбом, но на этот раз из разбитой головы струилась кровь.

Фонарь, продолжая гореть, звякнул о палубу, и в его свете Типпу тяжело перекатился на бок. Дыхание хрипло клокотало у него в горле, глаза закатились, невидяще сверкнув мертвенными белками, толстые ноги задергались в конвульсиях.

Робин глядела на поверженного гиганта, пораженная ужасом содеянного. В ней шевельнулась потребность прийти на помощь любому раненому или искалеченному живому существу, но это длилось всего несколько секунд. Глаза Типпу снова вернулись в орбиты, взгляд постепенно становился осмысленным. Трепещущая желтая грудь начала медленно вздыматься, конечности уже дергались не так судорожно, их движения стали более координированными, голова приподнялась, все еще покачиваясь из стороны в сторону. Он вопросительно озирался.

Невероятно — два рубящих удара не покалечили этого человека, а всего лишь ненадолго оглушили, и через несколько секунд он будет в полном сознании и с яростью кинется на нее, гораздо более опасный, чем раньше. Робин с криком бросилась через открытый люк в лазарет. По дороге он схватил ее за лодыжку, девушка потеряла равновесие и чуть не упала, но сумела рывком высвободиться и нырнула в просвет люка.

В свете упавшего фонаря она увидела, что Типпу на четвереньках ползет к ней, и всей тяжестью навалилась на люк. Дверца захлопнулась с глухим стуком, Робин задвинула засов, и в тот же миг помощник капитана плечом толкнул люк с такой силой, что переборка сотряслась.

Ее руки дрожали так, что пальцы не слушались. Она лишь с третьей попытки сумела закрепить цепь и запереть люк на замок. После этого Робин рухнула на палубу и разрыдалась. Слезы смыли страх, она немного успокоилась и собралась с силами.

Она с трудом поднялась на ноги. Голова кружилась, ее пьянило странное, до сих пор неведомое чувство свирепого ликования. Мисс Баллантайн понимала, что ее пьянит победа, вырванная в бою, рана, нанесенная ненавистному противнику, и знала, что позже ощутит вину за это — позже, но не сейчас.

Ключи все еще были там, где она их оставила, в двери из лазарета в кают-компанию. Доктор распахнула дверь и застыла на пороге, внезапное ощущение тревоги развеяло буйный восторг.

Она поняла, что кто-то прикрутил фитиль лампы в кают-компании. В тот же миг сильные пальцы схватили ее сзади за запястье, опрокинули и прижали к палубе.

— Лежи смирно, черт бы тебя побрал, а не то шею сверну, — яростно прошептал ей в ухо Манго Сент-Джон.

Ее рука, державшая цепь, оказалась зажатой, противник навалился на нее всей тяжестью, уперся коленом в поясницу и с силой надавил. Дикая боль скрутила позвоночник, Робин едва не закричала.

— Типпу довольно быстро выкурил тебя оттуда, — пробормотал Сент-Джон с мрачным удовлетворением. — Ну-ка, посмотрим, кто ты таков, а потом подвесим на решетке.

Он нащупал и стянул матерчатый берет, прикрывавший ее голову. Волосы рассыпались струящейся волной, замерцали в свете ламп, и он удивленно хмыкнул. Его хватка ослабла, колено перестало давить ей на позвоночник. Капитан грубо схватил Робин за плечи и перевернул на спину, чтобы разглядеть лицо.

Она быстро перевернулась, высвободила руку и изо всех сил хлестнула его цепью по лицу. Сент-Джон выставил обе руки, чтобы перехватить удар. Девушка увернулась, как угорь, выскользнула из-под него и метнулась к двери кают-компании.

Капитан оказался проворнее, его пальцы стальной хваткой вцепились в тонкую фланелевую рубашку, и та разорвалась от воротника до подола Робин развернулась и еще раз стегнула его цепью, но он был к этому готов и поймал ее за запястье.

Она яростно лягнула его в голень и подсекла пяткой за лодыжку. Сплетясь в клубок, они рухнули на деревянную палубу, и Робин почувствовала, что ее уносит свирепая бесшабашная ярость. Она шипела и рычала, как кошка, пыталась выцарапать ему глаза, ее ногти оставляли у него на шее кровавые борозды. Рубашка Робин превратилась в лохмотья, жесткие темные волосы на мужской груди щекотали ее нежные обнаженные соски, и она в пылу безумной ярости смутно осознала, что на ней надеты лишь брюки. Ноздри наполнил запах мужского тела. Капитан пытался, навалившись всей тяжестью, удержать ее бешено мелькающие руки.

Она приподняла голову, стараясь вцепиться зубами в это красивое раскрасневшееся лицо, но он сзади схватил ее за волосы и сильно крутанул. Боль, казалось, прокатилась по всему телу и вспыхнула внизу живота теплой судорогой, от которой перехватило дыхание.

Сент-Джон крепко держал Робин, она не могла пошевелиться, силы покидали ее, по телу разлилась истома. Робин вгляделась в лицо капитана со странным удивлением, словно видела его впервые. Она заметила какие у него белые зубы, как в чувственной усмешке изогнулись губы, а свирепые желтые глаза затуманились неясным безумием, таким же, какое сжигало ее.

Робин последним слабым усилием попыталась оттолкнуть Манго и приподняла колено, целясь в пах, но капитан, увернувшись, приподнял ее и поглядел на обнаженную грудь девушки.

— Святая Мария, матерь Божья! — прохрипел он, и Робин увидела; как напряглись жилы у него на шее, как желтым огнем вспыхнули его глаза, но даже когда Сент-Джон разжал пальцы, она не могла шевельнуться. Капитан выпустил ее волосы и медленно провел рукой по телу, обхватив пальцами сначала одну тугую маленькую грудь, затем другую.

Он разжал руки, но воспоминание о его ладонях продолжало щекотать кожу девушки, как крылья бабочки. Сент-Джон требовательно подергал застежки ее брюк. Робин закрыла глаза и запретила себе думать о том, что сейчас произойдет. Она понимала, что ничего не в силах поделать, и тихо плакала, испытывая странный мученический восторг.

Ее плач задел в нем какую-то глубоко скрытую струну, туманные желтые глаза на мгновение прояснились, хищное выражение на лице сменилось нерешительностью. Он вгляделся в распростертое под ним белое тело, и в глазах мелькнул ужас.

— Прикройся! — грубо сказал Манго Сент-Джон, и на нее холодной лавиной обрушилось ощущение утраты, а следом нахлынули жгучий стыд и чувство вины.

Робин с трудом поднялась на колени, прижимая к телу остатки одежды. Внезапно ее затрясло, словно от холода.

— Нечего было драться, — проговорил он. Сент-Джон пытался овладеть собой, но голос у него дрожал не меньше, чем у нее.

— Я вас ненавижу, — безрассудно прошептала Робин и вдруг поняла, что это правда. Она ненавидела его за те чувства, которые он в ней возбудил, за наступившую следом боль и вину, за горечь и утрату.

— Надо было тебя убить, — пробормотал капитан, не глядя на нее. — Напрасно я не позволил этого Типпу.

Угроза ее не испугала. Робин, как могла, привела в порядок одежду, но до сих пор стояла перед ним на коленях.

— Уходи! — Он почти кричал. — Иди к себе в каюту.

Девушка медленно поднялась, на мгновение замешкалась и повернулась к трапу.

— Доктор Баллантайн! — окликнул он, и Робин оглянулась. Сент-Джон поднялся и встал у двери в лазарет, держа в одной руке ключи, в другой — наручники и цепь. — Не стоит рассказывать брату о том, что вы здесь нашли. — Капитан овладел собой, его голос звучал тихо и холодно. — С ним я не стану церемониться. Через четыре дня мы прибудем в Кейптаун, — продолжал он. — После этого можете делать все, что хотите. А до тех пор больше не злите меня. Хватит того, что я один раз вас отпустил.

Она с безмолвной яростью пожирала его глазами, чувствуя себя жалкой и беспомощной.

— Спокойной ночи, доктор Баллантайн.

* * *

Едва Робин успела спрятать брюки и рваную рубашку на дно сундука, растереть синяки бальзамом, натянуть ночную сорочку и нырнуть под одеяло на узкую койку, как в дверь каюты постучали.

— Кто там? — хрипловато откликнулась она, еще не вполне оправившись после ночных приключений.

— Это я, сестренка, — раздался голос Зуги. — Кто-то раскроил череп Типпу. Кровью залило всю палубу. Не могла бы ты прийти?

На мгновение Робин вспыхнула первобытным торжеством. Она попыталась подавить это чувство, но это ей не вполне удалось.

— Иду.

В кают-компании сидели трое — Зуга, второй помощник и Типпу. Манго Сент-Джона не было. Типпу, обнаженный, если не считать набедренной повязки, с бесстрастным видом восседал под масляной лампой, на шее и плечах ручьями запеклась темная густая кровь.

Второй помощник прижимал к его черепу клок грязной ваты. Когда Робин убрала его, кровь из раны снова заструилась.

— Бренди, — потребовала она.

Доктор ополоснула руки и инструмент — Робин верила в учение Дженнера и Листера — и только потом погрузила в рану кончик пинцета. Она пережала и скрутила сосуды. Типпу не шелохнулся, не изменился в лице, а ею все еще владело языческое буйство, не признающее клятвы Гиппократа.

— Нужно промыть раны, — сказала она и быстро, пока проснувшееся сознание не успело ее остановить, плеснула в рану крепкого бренди и промокнула.

Типпу сидел неподвижно, как резной божок в индуистском храме, словно и не чувствовал, как спиртное обжигает незащищенные ткани.

Робин перетянула сосуды шелковой ниткой, выпустив конец из раны наружу, а потом сшила ее края аккуратными ровными швами и туго их стянула. С каждым стежком на гладком лысом черепе вздувался острый бугорок.

— Я вытяну нитку, когда сосуды омертвеют, — сказала она Типпу. — Швы можно снимать через неделю.

Робин решила не тратить на него лауданум. Этот человек, видимо, нечувствителен к боли, а ею до сих пор владела безграничная злость.

Помощник поднял шарообразную голову.

— Ты хороший доктор, — торжественно заявил он, и она получила урок, который запомнила на всю жизнь: чем сильнее слабительное, чем горше и отвратительнее на вкус лекарство, чем радикальнее операция, тем более сильное впечатление производит на африканского пациента мастерство хирурга.

— Да, — мрачно кивнул Типпу, — ты чертовски хороший доктор. — Он раскрыл ладонь. На огромной лапище лежал скальпель, который Робин оставила в трюме «Гурона». Не произнеся ни слова, он вложил его в обмякшую руку девушки и с жутковатым проворством выскользнул из кают-компании, а она осталась стоять, глядя ему вслед.

«Гурон» мчался на юг, беззаботно разрезая форштевнем волны Южной Атлантики. Они пенились у бортов и исчезали за кормой, прорезанные длинным гладким кильватером.

Теперь их сопровождали морские птицы. С востока прилетали и парили у них за кормой веселые олуши с желтым горлом и черными ромбами вокруг глаз. Когда из камбуза выбрасывали за борт объедки, они с резким криком ныряли за ними. Появились и тюлени, они высовывали из воды обрамленные бакенбардами морды и с любопытством смотрели, как высокий клипер острым носом рассекает море, спеша на юг.

Иногда сверкающую голубизну вод нарушали длинные змееподобные плети морского бамбука, сорванного со скалистых берегов ветрами и штормами, частыми в этих бурных морях.

Все эти признаки указывали, что берег близко, что он скрыт неподалеку за восточным горизонтом, и Робин каждый день по многу часов стояла у левого борта, глядя вдаль, страстно мечтая хоть одним глазом увидеть землю, вдохнуть ветер, насыщенный сухим пряным ароматом трав, посмотреть на песок, отливающий на закате чудесными красноватыми и золотыми оттенками. Но Сент-Джон так и не дал доктору взглянуть на сушу, хоть и подошел к ней довольно близко перед тем, как лечь на правый галс для последнего перехода к Столовой бухте.

Едва Манго Сент-Джон появлялся на юте, Робин поспешно сбегала вниз, не бросив в его сторону ни единого взгляда, запиралась в каюте и подолгу сидела там одна, так что даже Зуга заподозрил, что с ней что-то неладно. Он десятки раз пытался вызвать ее на разговор. Робин каждый раз прогоняла его, не желая отпирать дверь.

— Со мной все в порядке, Зуга, просто мне хочется побыть одной.

А если он пытался присоединиться к сестре в ее одиночных бдениях у поручней, она отвечала ему коротко и односложно и изводила его так, что брат, топнув ногой, удалялся и оставлял ее в покое.

Она боялась разговаривать с ним, боялась, что проболтается и расскажет, что обнаружила в трюме «Гурона» приспособления для перевозки невольников, и тем самым навлечет на него смертельную опасность. Робин хорошо знала своего брата, знала его буйный норов и не сомневалась в его храбрости. Не подвергала она сомнению и предупреждение Сент-Джона. Чтобы защитить себя, капитан убьет Зугу — убьет собственноручно, Робин видела, как он владеет оружием, или подошлет Типпу, чтобы тот сделал дело среди ночи. Она обязана уберечь брата, пока они не достигнут Кейптауна или пока она сама не свершит того, что ей предначертано.

«Я воздам, говорит Господь». Робин нашла эти слова в Библии и тщательно в них вчиталась, а потом обратилась к Богу, моля дать ей знак, но не получила его и закончила молитву в еще большем смятении и замешательстве, чем начала.

Стоя на коленях на голых досках каютного настила у койки, она снова и снова возносила молитвы, пока не заболели колени, и постепенно ей стал ясен ее долг.

За один год проданы в рабство три тысячи душ — в этом обвинил Сент-Джона капитан Королевского военно-морского флота. А сколько тысяч было до того, сколько тысяч еще последует, если позволить ему продолжать свои черные дела, если никто не помешает его набегам на восточное побережье Африки, на африканские земли и народы, те народы, которые она поклялась защищать, опекать и привести в объятия Господни.

Ее отец, Фуллер Баллантайн, был величайшим защитником свободы, безжалостным противником отвратительной торговли людьми. Он называл работорговлю «кровоточащей язвой на совести цивилизованного мира, которую надо вырвать с корнем любой ценой». Она дочь своего отца, она дала клятву перед лицом Господа.

Этот человек, этот зверь воплотил в себе все горе и зло, всю чудовищную жестокость своей мерзкой профессии.

— Молю тебя, Господи, укажи мне мой долг, — просила Робин, и к молитве примешивались стыд и чувство вины. Ей было стыдно оттого, что его глаза шарили по ее полуобнаженному телу, что его руки касались и ласкали ее, стыдно за то, что потом он ее унизил, обнажив собственное тело. Девушка торопливо отогнала это видение, слишком ясное, превозмогающее все. — Господи, дай мне силы, — взмолилась она.

Ей было стыдно и терзала вина за то, что его взгляд, его касание, его тело не вызвали у нее должного гнева и отвращения, а наполнили греховным восторгом. Сент-Джон ввел ее в искушение. Впервые за двадцать три года она столкнулась с настоящим грехом, и у нее не хватило силы духа. За это она его ненавидела.

— Укажи мне мой долг, Господи, — вслух взмолилась мисс Баллантайн, неуклюже поднялась с колен и присела на край койки. Положив на колени потрепанную Библию в кожаном переплете, она снова зашептала. — Молю тебя, Боже, настави свою верную слугу.

Робин наугад раскрыла книгу и с закрытыми глазами ткнула пальцем в текст. Открыв глаза, она удивленно вздрогнула, ибо никогда еще совет, полученный с помощью этого обряда, не был таким недвусмысленным. Девушка открыла Книгу Чисел, главу 35, стих 19: «Мститель за кровь сам может умертвить убийцу; лишь только встретит его, сам может умертвить его».

Робин не обманывала себя — выполнить тяжкий долг, возложенный на нее прямым велением Господним, будет очень трудно. Роли легко могут перемениться, и она из мстительницы превратится в жертву.

Этот человек столь же опасен, сколь и порочен, а время работает против нее. В полдень Зуга определил положение солнца и вычислил, что корабль находится в ста пятидесяти милях от Столовой бухты, а ветер держался ровный и сильный. Следующим утром на заре из моря покажется высокая гора с плоской вершиной. Нет времени составлять хитроумные планы. Она должна действовать быстро и решительно.

В ее саквояже с медикаментами найдется дюжина бутылочек… но нет, смерть от отравления — самая отвратительная. В больнице Сент-Мэтью Робин видела человека, умирающего от отравления стрихнином. Она никогда не забудет, как в конвульсиях изогнулась его спина, как он стоял на макушке и пятках, похожий на натянутый лук.

Нужно найти другой способ. У Зуги в каюте был большой морской револьвер «кольт». Он научил ее, как заряжать и разряжать его. Была еще винтовка «шарпс», но все это оружие принадлежало ее брату. Ей ничуть не улыбалось увидеть, как Зугу повесят на парадном плацу перед Кейптаунской крепостью. Чем проще и бесхитростнее будет план, тем легче его осуществить, поняла она и сразу придумала, что делать.

В дверь вежливо постучали, и Робин вздрогнула.

— Кто там?

— Доктор, это Джексон. — Это был стюард капитана. — В кают-компании накрыт ужин.

Она и не заметила, что стало совсем поздно.

— Я сегодня не буду ужинать.

— Вам нужно поддерживать силы, мэм, — уговаривал Джексон через закрытую дверь.

— Может быть, вы здесь врач? — съязвила она, и стюард, шаркая ногами, спустился по трапу.

Робин с утра ничего не ела, но не чувствовала голода, живот свело от напряжения. Она немного полежала на койке, набираясь решимости, потом встала и выбрала самое старое платье из тяжелой темной шерсти. Из всего ее гардероба с ним расстаться будет легче всего, а темный цвет поможет затеряться в тени.

Она вышла из каюты и быстро поднялась на верхнюю палубу. На юте не было никого, кроме рулевого, лампа на нактоузе слабо освещала его загорелое лицо.

Доктор тихо подошла к световому люку кают-компании и заглянула вниз.

Во главе стола сидел Манго Сент-Джон, перед ним лежал кусок горячей солонины, от которого шел пар. Он отрезал тонкие ломтики мяса, смеясь какой-то шутке Зуги. С одного взгляда она поняла все, что хотела узнать. Если не крикнет вахтенный или не понадобится переложить паруса, Сент-Джон еще по меньшей мере полчаса не двинется с места.

Робин вернулась к трапу, прошла мимо своей каюты и спустилась к кормовым кубрикам. Дойдя до каюты капитана, девушка потянула за дверную ручку. Дверь легко раздвинулась, она вошла и закрыла ее за собой.

Всего несколько минут ушло на то, чтобы найти в ящике тикового стола оружейную шкатулку. Она раскрыла ее и вытащила красивый пистолет. Крапчатые стволы из дамасской стали были покрыты золотой инкрустацией, изображавшей охотничью сцену с лошадьми, собаками и егерями.

Робин присела на край койки, зажала пистолет между коленями дулом вверх, отвинтила крышку серебряной пороховницы и отмерила нужную дозу тонкого пороха. Работа была знакомой — Зуга потратил не один час на ее обучение. Она вложила заряд в длинный изящный ствол, заткнула фетровым пыжом, выбрала в отделении для пуль идеальный свинцовый шарик, завернула его в промасленный фетровый лоскуток, чтобы пуля плотнее входила в нарезной ствол, и поместила ее поверх порохового заряда.

Затем она перевернула пистолет, направив дуло вниз, в палубу, приладила поверх бойка затвора медный пистон, оттянула курок, пока он не защелкнулся, полностью взведенный, и положила пистолет на койку рядом с собой. Проделав то же самое с другим пистолетом, Робин положила их, заряженные и взведенные, на край стола рукоятками к себе, чтобы легко было сразу схватить их.

Потом встала посреди каюты, задрала юбки к талии и ослабила завязки панталон. Панталоны свалились на пол, повеяло прохладой, и обнаженные ягодицы покрылись гусиной кожей. Девушка опустила юбки, подхватила панталоны. С силой дернув, она надорвала их и швырнула в другой конец каюты, потом ухватилась обеими руками за застежки корсажа и разорвала их почти до талии. Крючки и петли повисли на обрывках хлопчатобумажных нитей.

Робин взглянула на себя в зеркало из полированного металла, висевшее на переборке у двери. Зеленые глаза блестели, щеки пылали.

Впервые в жизни она подумала, что красива. Нет, не красивая, поправилась она, а гордая, яростная и сильная, как и положено мстительнице. Она была рада, что перед смертью он увидит ее такой, подняла руку и поправила густую прядь волос, выбившуюся из-под ленты.

Мисс Баллантайн села обратно на койку и, взяв в руки заряженные пистолеты, прицелилась сперва из одного, потом из другого в латунную ручку двери, положила пистолеты на колени и приготовилась ждать.

Робин оставила часы у себя в каюте и не знала, много ли прошло времени. Закрытая дверь заглушала голоса и смех, доносившиеся из офицерской кают-компании, но каждый раз, когда наверху скрипела какая-нибудь доска или гремели корабельные снасти, у нее внутри все сжималось, она поднимала пистолеты и направляла их на дверь.

Внезапно послышались шаги, которые ни с чем нельзя было спутать. Его походка напоминала поступь леопарда, мечущегося в клетке, — быструю, легкую и тревожную. Он шел по палубе у нее над головой, но шаги раздавались так близко, словно он был рядом с ней в каюте. Робин подняла взгляд к палубе и, покачивая головой, проследила его движения от одного борта юта к другому.

Она знала, что он там делает, много раз доктор наблюдала за ним по вечерам. Сначала капитан тихо поговорит с рулевым, проверит курс корабля, начерченный мелом на грифельной доске, затем сверит показания дрейфующего за кормой лага. Потом зажжет тонкую гаванскую сигару и начнет расхаживать по палубе, сцепив руки за спиной. Быстрыми взглядами он оценивает состояние парусов, всматривается в облака, ища признаки перемены погоды, останавливается, чтобы вдохнуть аромат моря, ощутить бег корабля, а потом вновь начинает мерить шагами палубу.

Внезапно шаги смолкли, и Робин застыла как вкопанная. Время пришло. Сент-Джон остановился, чтобы выбросить за борт окурок и проследить, как тот мелькнет в темноте и исчезнет в море.

У нее еще было время убежать, и она почувствовала, что решимость иссякает. Робин приподнялась. Если уйти сейчас же, она успеет добраться до своей каюты, но ноги отказывались повиноваться. Шаги над головой зазвучали по-иному. Он спускался. Бежать уже поздно.

Задыхаясь, она рухнула на койку и подняла пистолеты. Они неуверенно покачивались, и Робин поняла, что у нее дрожат руки. Немыслимым усилием воли девушка уняла дрожь. Дверь распахнулась, и в каюту, пригнувшись, вошел Манго Сент-Джон. Увидев темную фигуру и два нацеленных на него пистолета, он остановился.

— Они заряжены, курки взведены, — охрипшим голосом предупредила Робин. — А я не стану колебаться.

— Я вижу. — Капитан медленно выпрямился, почти задевая палубу головой.

— Закройте дверь, — сказала она, и Сент-Джон, сложив руки на груди, ногой захлопнул дверь.

На его губах играла насмешливая полуулыбка. При виде него вся тщательно заготовленная речь вылетела у Робин из головы, она начала заикаться и разозлилась на себя.

— Вы работорговец, — выпалила она, и он все с той же улыбкой наклонил голову. — И я должна вас остановить.

— Как вы предполагаете это сделать? — вежливо осведомился Сент-Джон.

— Я вас убью.

— Это поможет делу, — согласился он и снова улыбнулся, сверкнув в темноте белыми зубами. — К несчастью, вас за это скорее всего повесят, если до тех пор команда не разорвет в клочки.

— Вы на меня напали, — сказала Робин. Взглядом она указала на валяющиеся на полу разорванные панталоны и рукояткой пистолета коснулась порванной рубашки.

— Ну и ну, изнасилование! — Капитан хохотнул вслух, и она почувствовала, что отчаянно краснеет.

— Не над чем смеяться, капитан Сент-Джон. Вы продали тысячи человеческих душ в самую жестокую неволю.

Он медленно шагнул к ней, и Робин приподнялась, в ее голосе зазвучала паника.

— Не двигайтесь! Предупреждаю.

Он сделал еще один шаг, и Робин протянула руки вперед, нацелившись в него из обоих пистолетов.

— Буду стрелять.

Улыбка все так же играла у него на губах, глаза, испещренные желтыми искрами, спокойно встречали ее взгляд. Манго Сент-Джон сделал еще один ленивый шаг к ней навстречу.

— У вас необычайно красивые зеленые глаза, я никогда таких не встречал, — произнес капитан, и пистолеты в ее руках задрожали. — А теперь, — мягко добавил он, — отдайте их мне.

Одной рукой Сент-Джон взялся за два золоченых ствола и повернул их вверх, дулами в палубу. Другой рукой осторожно начал разжимать ее пальцы, убирая их с рукоятки и спускового крючка.

— Нет, ты пришла не за этим, — сказал он, и пальцы Робин обмякли.

Капитан взял пистолеты из ее рук, спустил курки с боевого взвода и уложил обратно в подбитую бархатом шкатулку розового дерева. Он поднял девушку, поставил на ноги, и его улыбка уже не была насмешливой, а голос стал ласковым, почти нежным.

— Я рад, что ты пришла.

Робин попыталась отвернуться, но он взял ее пальцами за подбородок и приподнял его. Он склонился к ней, губы его приоткрылись, и теплое влажное касание пронзило ее как током.

Его губы на вкус оказались солоноватыми, дыхание пахло сигарным дымом. Робин попыталась сжать губы, но под ласковым нажимом они раскрылись, язык Манго проник ей в рот. Сент-Джон не убирал пальцев с ее лица, поглаживал щеки, откидывал волосы с висков, легко касался закрытых век, и она в ответ приподняла голову навстречу его рукам.

А когда он медленно расстегнул последние крючки на платье и спустил его с плеч Робин, она в ответ не шелохнулась, лишь почувствовала, что силы покидают ее, и, чтобы не упасть, дочери Фуллера Баллантайна пришлось привалиться к сильной мужской груди, ища опоры.

Сент-Джон выпустил ее губы, оставив их в пустоте и холоде, и девушка открыла глаза. Не веря себе, она увидела, как он склонился к ее груди, увидела темные густые локоны у него на затылке. Робин понимала, что должна это прекратить, остановить сейчас же, пока он не сотворил то, чего она ждала и во что не могла поверить.

Робин попыталась воспротивиться, но из горла вырвался лишь слабый всхлип. Хотела схватить его голову и оторвать от себя, но пальцы лишь вплелись в упругие кудри — так кошачьи когти впиваются в бархатную подушку. Она притянула к себе его голову и выгнула спину, груди напряглись и приподнялись навстречу его ласкам.

Так непривычно было чувствовать на теле его касания, его губы. Казалось, через набухшие, ноющие соски он вот-вот высосет ее душу. Наслаждение становилось невыносимым. Робин старалась не кричать, помня, что в прошлый раз ее вскрик развеял чары, но все-таки не смогла с собой справиться.

Крик получился тихим, похожим на полупридушенный всхлип, и колени у нее подкосились. Не выпуская его голову, она опустилась на низкую койку, и Сент-Джон встал на колени рядом, не отрывая губ от ее тела. В ответ на ласки девушка выгнула спину и оторвала ягодицы от койки, он стянул с нее пышные юбки, они упали на пол.

Внезапно капитан резко отстранился, и она чуть не завизжала, моля его не уходить. Но он всего лишь подошел к двери и запер ее. Когда Сент-Джон возвратился к ней, одежда, казалось, сама собой слетела с него, как утренний туман с горных вершин. Робин приподнялась на локте и, не таясь, разглядывала Манго. Никогда она не видела столь прекрасного зрелища.

«Дьявол тоже красив». Тоненький внутренний голос попытался ее предостеречь, но был слишком далек, слишком тих, и Робин пропустила его мимо ушей. Кроме того, поздно, слишком поздно было прислушиваться к предостережениям — Сент-Джон уже лежал на ней.

Она знала, что будет больно, но не ожидала, что ее пронзит такое жестокое, рвущее вторжение. Ее голова откинулась назад, из глаз хлынули слезы. Но даже сквозь жгучую боль Робин ни разу не посетила мысль отказаться, отринуть его тягучее проникновение, она обеими руками вцепилась ему в шею. Казалось, он мучается вместе с ней — после единственного глубокого толчка Сент-Джон не шевельнулся, пытаясь абсолютной неподвижностью умерить ее боль. Он застыл в оцепенении, как и Робин, его мускулы напряглись так, что готовы были лопнуть, Манго баюкал ее в объятиях.

Внезапно дышать стало легче, Робин глубоким стремительным вдохом втянула в себя воздух, и боль сразу начала менять очертания, превращаясь во что-то невообразимое. Глубоко внутри словно вспыхнула и стала медленно разгораться теплая искра. Подчиняясь притяжению неведомой силы, медленно, сладострастно задвигались бедра. Казалось, она оторвалась от земли и взмывает ввысь, сквозь языки пламени, полыхающие красным огнем по ту сторону сомкнутых век. Во всем мире существовало лишь его тело, оно качалось в вышине и окуналось в нее. Ее наполнил жар, выносить который больше не было сил. И в последний миг, когда ей почудилось, что она умирает, Робин начала падать, падать, как осенний лист, вниз, вниз, пока наконец не опустилась на жесткую узкую койку в полутемной каюте стройного корабля, погоняемого ветром по бурному морю.

Открыв глаза, она увидела прямо над собой его лицо. Сент-Джон глядел на нее задумчиво, торжественно.

Она попыталась улыбнуться, но получилась неуверенная дрожащая гримаска.

— Не смотрите на меня так.

Ее голос звучал глубже, чем обычно, хрипотца слышалась сильнее.

— Мне кажется, я тебя раньше никогда не видел, — прошептал он и проследил пальцем линию ее губ. — Ты совсем другая.

— Что значит — другая?

— Не такая, как остальные женщины. — От этих слов ей вдруг стало больно.

Он пошевелился, отстраняясь, но Робин крепче сжала объятия — мысль о том, что она его потеряет, пронзила ее ужасом.

— У нас будет только одна эта ночь, — сказала она, и Сент-Джон не ответил.

Приподняв одну бровь, он ждал, что Робин опять заговорит.

— И не спорьте, — с вызовом произнесла она.

Его губы начали кривиться в прежней насмешливой улыбке, и это ее разозлило.

— Нет, я был не прав. Ты такая же, как все, — усмехнулся он. — Все-то ты говоришь, все время тебе нужно говорить.

В наказание за эти слова Робин оттолкнула капитана. Но едва он соскользнул с нее, как она ощутила ужасающую пустоту и горько пожалела, что выпустила Сент-Джона, но тут же начала его за это ненавидеть.

— Вы Бога не ведаете, — обвинила она его.

— Не странно ли, — с ласковой укоризной произнес он, — что большинство самых тяжких в истории преступлений совершается с именем Божьим на устах.

Правота этой фразы на мгновение лишила ее дара речи, Робин с трудом приподнялась и села

— Вы покупаете и продаете живых людей.

— Что ты хочешь мне доказать? — Сент-Джон посмеивался, и это еще сильнее разозлило ее.

— Я хочу сказать, что между нами лежит пропасть, через которую никогда не перекинуть мост.

— Мы это только что сделали, и весьма успешно. Она вспыхнула, краска залила не только лицо, но даже шею и грудь.

— Я дала клятву посвятить жизнь уничтожению того, что вы отстаиваете.

— Женщина, ты слишком много болтаешь, — лениво отозвался он и накрыл ее губы своими.

Она отбивалась, но Сент-Джон не выпускал Робин, зажимая ей рот, и приглушенные протесты звучали неубедительно. Когда сопротивление Робин ослабло, он легким толчком уложил ее на койку и снова навалился.

Утром, когда она проснулась, Манго Сент-Джона не было, но на подушке осталась вмятина от его головы. Робин прижалась к ней лицом, вдыхая застоявшийся запах его волос, его кожи, но постель давно остыла. Она коснулась щекой простыни — та была холодной.

Жестокое волнение терзало корабль. Торопливо пробираясь по коридору к себе в каюту, она слышала на палубе голоса матросов. Она боялась встретить на пути кого-нибудь из команды, а тем более брата. Каким предлогом она оправдает свою прогулку на заре, как объяснит, почему не ночевала в каюте, почему ее одежда порвана и смята?

Едва она заперла дверь и облегченно привалилась к ней спиной, как в дальнюю стену каюты кулаком постучал Зуга.

— Робин, вставай! Одевайся. Земля на горизонте. Иди посмотри!

Робин торопливо окунула фланелевый лоскут в эмалированный кувшин с холодной морской водой и обтерлась. Тело распухло, болью отзываясь на прикосновение, на лоскуте остался след крови.

— След позора, — жестоко сказала она себе, но чувства противоречили словам. Дочь Фуллера Баллантайна парила, как на крыльях, ее наполняло ощущение физического благополучия и появился здоровый аппетит. Робин с нетерпением ждала завтрака.

Легкой танцующей походкой она поднялась на верхнюю палубу. Ветер игриво вцепился в ее юбки.

Первым делом она подумала о мужчине. Он стоял у планшира наветренного борта, одетый в одну рубашку, без кителя, и на нее обрушился ураган противоречивых мыслей и чувств. Сильнее всего оказалась мысль о том, что этот человек настолько тощ, угрюм и бесшабашен, что его надо держать за решеткой как угрозу всему женскому роду.

Манго опустил подзорную трубу, повернулся и увидел ее у трапа. Слегка поклонился ей, а она в ответ едва заметно опустила голову, стараясь быть холодной и исполненной достоинства. Навстречу ей, радостно смеясь, спешил Зуга. Он взял сестру за руку и подвел к планширу.

Над зеленовато-стальными водами Атлантики возвышалась гора, грандиозная крепость из серого камня, рассеченная глубокими ущельями и оврагами, поросшими темной зеленью. Робин не помнила, чтобы гора раньше казалась ей такой огромной, она заполняла весь восточный горизонт и достигала небес Вершину горы скрывала толстая перина белых облаков. Облака беспрестанно клубились, сползая с вершины, — так шапка пены на закипающем молоке переливается через край горшка. Но, выплескиваясь на склоны, облака, словно по волшебству, превращались в ничто, растворялись, и ближе к подножию воздух становился прозрачным. Казалось, до горы рукой подать, отчетливо вырисовывались самые мелкие детали ландшафта, крошечные домики у подножия белели, как перья чаек, рассекавших крыльями воздух над клипером.

— Сегодня поужинаем в Кейптауне, — воскликнул Зуга, стараясь перекричать ветер, и при мысли о еде у Робин потекли слюнки.

Джексон, стюард, велел матросам натянуть над палубой кусок парусины, чтобы прикрыться от ветра, и они завтракали на свежем воздухе, на солнце. Трапеза получилась праздничная, Манго Сент-Джон приказал подать шампанское, и они подняли бокалы шипучего белого вина за удачное путешествие и благополучный подход к берегу.

Манго Сент-Джон поднялся.

— Здесь сквозняк, вырывается вон из той расщелины в горе. — Капитан указал вперед, и они заметили, что поверхность моря в устье бухты подернулась рябью. — Ветер налетает предательскими порывами, и не одно судно осталось здесь без мачт. Через несколько минут уменьшим парусность. — Он подал знак Джексону унести складной стол с остатками завтрака, с поклоном извинился и отправился на ют.

Доктор наблюдала, как по его команде убирают паруса с верхних рей, берут два рифа на гроте и ставят штормовой кливер. «Гурон» в полной готовности встретил неверный ветер и вошел в Столовую бухту, обойдя остров Роббен справа по широкой дуге. Когда корабль лег на новый курс, она подошла к юту.

— Мне нужно с вами поговорить, — сказала доктор, и Сент-Джон приподнял бровь.

— Вы не могли бы выбрать более подходящее время… — Капитан красноречиво развел руками, подразумевая ветер, течение и близость опасного берега.

— Другого случая уже не представится, — поспешно ответила она. — Как только вы бросите якорь в Столовой бухте, мы с братом немедленно покинем корабль.

Насмешливая улыбка медленно сползла с его губ.

— Раз вы так решили, нам, похоже, больше нечего сказать друг другу.

— Я хочу, чтобы вы знали почему.

— Я-то знаю почему, — сказал капитан, — но сомневаюсь, что вы сами это понимаете.

Робин впилась в него взглядом, но он отвернулся, чтобы отдать команду рулевому, и обратился к помощнику, стоявшему у подножия мачты.

— Мистер Типпу, будьте добры взять еще один риф.

Сент-Джон подошел к ней сбоку, но не взглянул на нее, а поднял голову и всмотрелся в крохотные фигурки матросов, лазающих высоко вверху на грот-рее.

— Видали ли вы когда-нибудь шесть с половиной тысяч гектаров хлопковых полей, когда коробочки готовы к сбору? — тихо спросил он. — Видали ли вы, как кипы хлопка сплавляют на баржах вниз по реке на фабрики?

Робин не ответила, и он продолжил, не медля ни минуты:

— Я все это видел, доктор Баллантайн, и ни один человек не посмеет мне заявить, что с людьми, работающими на моих полях, обращаются как со скотом.

— Вы владеете хлопковой плантацией?

— Да, и после этого плавания приобрету сахарную плантацию на острове Куба. Половина моего груза пойдет в уплату за землю, а другая половина будет выращивать тростник.

— Вы хуже, чем я полагала, — прошептала Робин. — Я думала, вы всего лишь одно из воплощений дьявола. Теперь я вижу, что вы сам дьявол.

— Вы отправляетесь в глубь страны. — Теперь Сент-Джон смотрел на нее. — Когда вы туда доберетесь, если это вообще случится, вы увидите картину истинных человеческих бедствий. Увидите жестокость, какая не снилась ни одному американскому рабовладельцу. Увидите, как люди истребляют друг друга в войнах, гибнут от болезней, как их пожирают дикие звери, и ваша вера в небеса поколеблется. По сравнению с этими зверствами загоны и бараки для рабов покажутся раем земным.

— Вы смеете утверждать, что, отлавливая и заковывая в цепи эти бедные создания, вы оказываете им благодеяние? — вскричала Робин, пораженная ужасом при виде такого бесстыдства.

— Вы когда-нибудь бывали на плантациях Луизианы, доктор? — И он ответил на собственный вопрос: — Нет, разумеется, не бывали. Я вас туда приглашаю. Приезжайте ко мне в гости в Бэннерфилд и сравните, как живут мои рабы и как свирепо истребляют друг друга негры, которых вы встретите в Африке, сравните жизнь моих рабов с той, какую ведут несчастные в трущобах и работных домах вашего любимого зеленого острова.

Робин вспомнила разъедаемых болезнями, потерявших надежду людей, с которыми работала в миссионерском госпитале. Она онемела. Его усмешка снова стала дьявольской.

— Считайте, что это всего лишь насильственное обращение язычников. Я вывожу их из тьмы на пути Господа и цивилизации. То же самое призваны делать и вы, но мои методы более эффективны.

— Вы неисправимы, сэр.

— Да, мэм. Я морской капитан и плантатор. А к тому же я торговец рабами и их владелец и буду сражаться насмерть, чтобы защитить свои права на это.

— О каких правах вы говорите? — воскликнула она.

— О праве кошки на мышь, о праве сильного на превосходство над слабым, доктор Баллантайн. О естественном законе существования.

— В таком случае могу только повторить, капитан Сент-Джон, что при первой возможности я покину корабль.

— Очень сожалею, что ваше решение таково. — Свирепый огонь желтых глаз немного смягчился. — Хотелось бы, чтобы вы решили иначе.

— Я посвящу всю жизнь борьбе с вами и с такими, как вы.

— Какая красивая женщина при этом пропадет. — Он горестно покачал головой. — Но такое решение может дать нам повод встретиться вновь — надеюсь, это произойдет.

— И еще одно, напоследок, капитан Сент-Джон. Я никогда не прощу вам прошлую ночь.

— А я, доктор Баллантайн, никогда ее не забуду.


Зуга Баллантайн осадил лошадь у обочины дороги, как раз перед тем местом, где она переваливала через узкий перешеек между отрогами Столовой горы и Сигнального холма — одного из близлежащих предгорий.

Он соскочил с седла, чтобы дать коню отдохнуть — тот совершил тяжелый подъем из города по крутому склону, — и бросил поводья слуге-готтентоту, который ехал сзади на другой лошади. Зуга немного вспотел, после выпитого накануне вечером вина в висках пульсировала тупая боль. Он пил прославленное, с богатым букетом сладкое вино из Констанции — одного из самых знаменитых виноградников в мире, но голова от него гудит, как после обычного дешевого грога, который подают в портовых тавернах.

За пять дней, что прошли после высадки брата и сестры на берег, дружелюбие жителей Капской колонии поглотило их чуть ли не с головой. Они провели в таверне на Бюйтенграхт-стрит только ночь, а потом Зуга обратился к одному из самых видных торговцев Капской колонии, некоему мистеру Картрайту. Он вручил рекомендательные письма от Почтенной лондонской компании коммерческой торговли с Африкой, и Картрайт сразу предоставил в его распоряжение бунгало для гостей, расположенное в саду его большого изысканного имения на склоне горы, как раз над старинным парком Ост-Индской компании.

С тех пор вечера превратились для них в веселую круговерть ужинов и танцев. Если бы Робин и Зуга не настояли на своем, дни тоже были бы заполнены развлечениями — пикниками, парусными прогулками, рыбной ловлей, верховой ездой в лесу, долгими неспешными обедами на лужайке под раскидистыми дубами, живо напоминавшими Англию.

Зуга, однако, избегал досужего времяпрепровождения и ухитрился завершить все необходимые для экспедиции дела. Прежде всего потребовалось наблюдать за разгрузкой снаряжения с «Гурона», что само по себе представляло непростую задачу, потому что ящики нужно было поднять из трюма и спустить на лихтеры, поджидавшие у борта, а потом перебраться через опасную полосу прибоя и причалить к берегу у пляжа Роджер-Бей.

Затем предстояло устроить временный склад для груза. В этом снова помог мистер Картрайт. Однажды Зуга поймал себя на том, что яростно негодует на настойчивые просьбы сестры, из-за которых и приходилось совершать эту тяжелую работу.

— Черт возьми, сестренка, даже отец при необходимости путешествовал в компании арабских работорговцев. Если этот Сент-Джон действительно торгует рабами, мы должны постараться выведать у него все, что сможем, — его методы и источники. Никто не снабдит нас лучшей информацией для отчета Обществу.

Но его доводы не возымели действия, и, когда Робин пригрозила, что напишет в Лондон директорам Общества и вдобавок даст откровенное интервью редактору «Кейп таймс», Зуга, скрипя зубами, наконец смирился с ее требованиями.

Зуга догадывался, что Сент-Джон отправится в плавание через день-другой, а они останутся ждать следующего попутного корабля, который направится в сторону арабского и португальского побережий.

Он уже предоставил адмиралу капской эскадры Королевского военно-морского флота рекомендательные письма из Министерства иностранных дел, и ему было обещано содействие. Тем не менее он каждое утро проводил по многу часов, нанося визиты судовым агентам и судовладельцам в надежде поскорее найти попутчиков.

— Черт бы побрал эту дуреху, — бормотал Зуга, горько размышляя о сестре и ее причудах. — Она отнимает у нас недели, а то и месяцы.

Время важнее всего. Экспедиция должна была как можно быстрее добраться до Келимане и подняться по реке Замбези подальше от зараженного лихорадкой побережья, прежде чем начнется дождливый сезон и опасность подхватить малярию не сделает их затею самоубийственной.

В эту минуту со склона горы прогрохотал пушечный выстрел. Подняв глаза, он увидел облачко белого дыма, поднимающегося с наблюдательного поста на Сигнальном холме.

Выстрел предупреждал население города, что в Столовую бухту входит корабль. Прикрыв глаза козырьком фуражки, Зуга заметил, как из-за мыса показалось судно. Он не был моряком, но сразу узнал неказистые очертания и торчащую дымовую трубу канонерской лодки военно-морского флота, рьяно преследовавшей «Гурон». Неужели с тех пор и впрямь прошло две недели. Канонерская лодка «Черный смех» раскочегарила котлы, и ветер относил в сторону тонкий флажок темного дыма. Корабль, качнув реями, повернул в бухту, идя против ветра под острым углом, и вскоре прошел меньше чем в километре от стоявшего на якоре «Гурона». Столь близкое соседство этих кораблей, подумал Зуга, открывает невиданные возможности для возобновления вражды между капитанами, но первым чувством, которое испытал майор, было разочарование. Он надеялся, что его экспедицию отвезет на восточное побережье торговое судно. Он резко отвернулся, взял у слуги поводья и легко вскочил в седло.

— Куда дальше? — спросил Зуга слугу, и худенький желтокожий юноша в ливрее сливового цвета — цвета Картрайтов — указал налево.

Дорога здесь разветвлялась, тропинка поднималась на перевал и спускалась к океану, пересекая поперек драконью спину Капского полуострова.

Они ехали верхом еще два часа, последние двадцать минут по глубокой колее, выбитой повозками, и добрались до лощины, разделявшей надвое крутой горный склон. Там, в роще цветущих мимузопсов, спрятался просторный дом под соломенной крышей. Горный склон позади дома густо порос кустарником протеи, по усыпанным цветами веткам с криком сновали длиннохвостые нектарницы. Сбоку с гладкой скалы срывался водопад, он клубился облаком брызг и исчезал в глубоком зеленом пруду, по которому курсировала флотилия уток.

Полуразвалившийся дом выглядел неряшливо, стены давно нуждались в побелке, солома свисала с крыши грязными лохмотьями. Под мимузопсами было как попало разбросано старинное снаряжение, стоял фургон без одного колеса, деревянные части которого были почти целиком съедены червями, валялся ржавый кузнечный горн, в котором сидела на яйцах рыжая курица, с ветвей деревьев свисали полусгнившая сбруя и веревки.

Зуга соскочил с седла, и навстречу ему из-под парадного крыльца с бешеным лаем и рычанием выскочило с полдюжины собак. Они сновали у его ног, и майор принялся отбиваться, пустив в ход хлыст и сапоги, так что рычание сменилось испуганным визгом и воем.

— Кто вы такой, черт возьми, и что вам здесь нужно? — донесся сквозь шум и гам громкий голос.

Зуга еще раз хлестнул огромную лохматую бурскую гончую с гривой жестких волос между лопаток и попал псу точно в морду. Пес отскочил подальше, все еще скаля клыки и издавая убийственный рык.

Майор поднял взгляд на человека, стоявшего на веранде. Под мышкой тот держал двуствольный дробовик, и оба курка были взведены. Человек оказался столь высок, что ему приходилось нагибаться, чтобы не удариться о стреху, но худ, как плакучий эвкалипт, словно десять тысяч тропических солнц выжгли плоть и жир с его костей.

— Имею ли я честь видеть мистера Томаса Харкнесса? — спросил Зуга, стараясь перекричать лай собачьей своры.

— Вопросы здесь задаю я, — прорычал в ответ тощий великан.

Его борода, белая, как грозовое облако над горным вельдом летним днем, свисала до пряжки ремня. Такие же серебристые волосы покрывали голову и доходили до воротника короткой кожаной куртки.

Его лицо и руки обветрели до цвета жевательного табака и были испещрены мелкими пятнышками, похожими на родинки или веснушки, — это свирепое африканское солнце за много лет разрушило верхний слой кожи. Глаза были черными и живыми, как капельки дегтя, но белки подернулись дымчато-желтым — цвет малярийной лихорадки и африканских болезней.

— Как тебя звать, парень? — Томас Харкнесс обладал глубоким сильным голосом.

Без бороды ему можно было бы дать лет пятьдесят, но Зуга знал, что ему семьдесят три. Одно его плечо было выше другого, и рука с изувеченной стороны свисала под неестественным углом. Зуга знал, что его изуродовал лев — прогрыз плечо до кости, но он ухитрился другой рукой вытащить из-за пояса охотничий нож и всадить его хищнику меж передних лап, прямо в сердце. Это случилось сорок лет назад, и увечье стало выразительной приметой Харкнесса.

— Баллантайн, сэр, — крикнул Зуга сквозь лай псов. — Моррис Зуга Баллантайн.

Старик свистнул, переливчатая трель утихомирила собак, и они сгрудились у его ног. Не опуская дробовика, он нахмурился, резкие черты собрались морщинами.

— Отпрыск Фуллера Баллантайна, что ли?

— Так точно, сэр.

— Ей-Богу, сынок Фуллера Баллантайна заслуживает заряда дроби в задницу. Не виляй ягодицами, когда будешь садиться на лошадь, парень, а то я могу не устоять перед соблазном.

— Я проделал долгий путь, чтобы встретиться с вами, мистер Харкнесс. — Не сходя с места, Зуга улыбнулся искренней, подкупающей улыбкой. — Я ваш величайший поклонник. Я читал все, что о вас написано, и все, что вы написали сами.

— Сомневаюсь, — прорычал Харкнесс, — мое они почти все сожгли. Слишком крепко для их нежных печенок.

Но враждебный огонь в его глазах, мигнув, погас. Он вздернул подбородок, рассматривая стоявшего перед ним молодого человека.

— Не сомневаюсь, что вы столь же невежественны и высокомерны, как и ваш отец, но по крайней мере обходительнее. — Он посмотрел на сапоги Зуги, а потом медленно поднял взгляд, изучая его. — Поп, — спросил он, — как отец?

— Нет, сэр, солдат.

— Полк?

— Тринадцатый мадрасский пехотный.

— Звание?

— Майор.

С каждым ответом выражение лица Харкнесса все больше смягчалось, пока наконец он еще раз не встретился взглядом с молодым Баллантайном.

— Трезвенник? Как отец?

— Ни в коем случае! — горячо заверил его Зуга, и Харкнесс впервые улыбнулся, опуская стволы дробовика до земли.

С минуту он дергал себя за остроконечную бороду, потом принял решение:

— Пошли.

Он отрывисто кивнул и повел гостя в дом. Большую часть дома занимала огромная центральная зала. Высокий потолок из сухого тростника поддерживал в ней прохладу, узкие окна пропускали мало света. Пол был выложен половинками персиковых косточек, вцементированных в глину, смешанную с навозом, стены достигали чуть ли не метра в толщину.

На пороге Зуга остановился и захлопал глазами от удивления. Повсюду: на стенах, на стропилах в темных углах, на всех столах и стульях — висели и лежали самые неожиданные предметы.

Везде находились книги, тысячи книг, книги в матерчатых и кожаных переплетах, брошюры и журналы, атласы и энциклопедии. Было там оружие: зулусские ассегаи, щиты матабеле, бушменские луки с колчанами отравленных стрел и, разумеется, ружья — десятки ружей, установленных в пирамиды или просто прислоненных к стене. Были охотничьи трофеи: полосатая шкура зебры, темная львиная грива, изящно изогнутые рога бушбоков, клыки гиппопотамов и бородавочников, длинные желтые дуги слоновьих бивней толщиной с женское бедро и высотой в человеческий рост. И были камни, груды камней, сверкающих и искрящихся, пурпурные и зеленые кристаллы, металлические друзы, самородная медь краснее золота, лохматые пряди сырого асбеста — и все это свалено как попало и покрыто тонким слоем пыли.

В комнате пахло кожей, собаками и сыростью, прокисшим бренди и свежим скипидаром. Повсюду размещались подрамники с натянутыми холстами, на некоторых углем были сделаны наброски, другие стояли наполовину покрытые яркой масляной краской. На стенах висели законченные картины.

Зуга подошел поближе к одной из них, чтобы рассмотреть, а старик тем временем подышал на стаканы для вина и протер их полой рубашки.

— Ну как, что вы думаете о моих львах? — спросил он, когда Зуга рассматривал большое полотно под названием «Охота на львов на реке Гарьеп. Февраль 1846 года».

Майор одобрительно хмыкнул. Он и сам был немного художником, правда неважным, но считал долгом живописца дотошное и тщательное воспроизведение предмета, а в этих картинах каждая безыскусная черточка дышала простодушной, почти детской радостью. Цвета были веселыми и, как показалось Зуге, несколько неестественными, а перспектива — нарушенной. Фигура всадника с развевающейся бородой на заднем плане была намного крупнее стаи львов, изображенной спереди. И все-таки молодой Баллантайн понял, что это странное творение имеет значительную ценность. Картрайт однажды заплатил за причудливый пейзаж десять гиней. Зуга полагал, что это всего лишь модный каприз, охвативший светское общество колонии.

— Говорят, что мои львы похожи на английских овчарок, — сердито взглянул на них Харкнесс. — А вы как думаете, Баллантайн?

— Возможно, — начал Зуга, но заметил, что старик переменился в лице. — Но на ужасно свирепых овчарок! — поспешно добавил он, и Харкнесс впервые громко рассмеялся:

— Ей-Богу, из вас выйдет толк!

Старик покачал головой и до половины наполнил стаканы «Кейп смоук» — темно-коричневым местным бренди страшноватого вида. Один стакан он протянул Зуге.

— Мне нравятся люди, которые высказывают все, что у них на уме. Будь прокляты все лицемеры. — Он поднял стакан, давая понять, что произносит тост. — Особенно лицемерные попы, которые ни в грош не ставят ни Бога, ни правду, ни своих товарищей.

Зуге почудилось, что он знает, о ком говорит Харкнесс.

— Будь они прокляты! — согласился майор. Напиток обжег горло и ударил в голову, у него перехватило дыхание, но он ухитрился не подать виду.

— Добро, — хрипло сказал Харкнесс Он большим пальцем вытер серебристые усы, сначала левый, потом правый, и спросил: — Зачем пожаловал?

— Хочу найти отца и подумал, может, вы подскажете, где его искать.

— Найти отца? — прорычал старик. — Нам надо Бога благодарить, что Фуллер Баллантайн пропал, и каждый день молиться, чтобы он оставался там, где есть.

— Я понимаю ваши чувства, сэр, — кивнул Зуга. — Я читал книгу, которая вышла после экспедиции на Замбези.

В том злополучном путешествии Харкнесс сопровождал Фуллера Баллантайна, будучи заместителем командира, администратором экспедиции и художником-репортером. С самого начала он оказался втянутым в водоворот взаимных обвинений и перебранок, преследовавших экспедицию. Баллантайн уволил его, обвинив в краже экспедиционных запасов и продаже их на сторону, в отсутствии художественного мастерства, в пренебрежении обязанностью охотиться на слонов и в полном незнании местности и маршрута, племен и их обычаев, и включил эти обвинения в отчет экспедиции, давая понять, что вина за ее провал ложится на кривые плечи Томаса Харкнесса.

Теперь при одном упоминании о той книге вся кровь бросилась в обожженное солнцем лицо старика, а белые бакенбарды начали подергиваться.

— В тот год, когда родился Фуллер, я впервые переправился через Лимпопо. Карту, которой он пользовался, пытаясь дойти до озера Нгами, нарисовал я. — Харкнесс замолчал и взмахнул рукой, словно что-то отметая. — С тем же успехом я мог бы попытаться вести беседу с бабуинами, что лают на вершинах холмов.

Он внимательнее вгляделся в Зугу.

— Что ты знаешь о своем отце? Сколько раз ты видел его с тех пор, как он отправил вас на родину? Сколько времени ты с ним пробыл?

— Он приезжал домой один раз.

— И сколько времени он провел с тобой и с твоей матерью?

— Несколько месяцев, но все время пропадал то в кабинете дяди Уильяма — писал книгу, то уезжал читать лекции в Лондон, Оксфорд или Бирмингем.

— Но ты тем не менее питаешь к нему горячую любовь и чувствуешь сыновний долг перед прославленным, обожествляемым отцом?

Зуга покачал головой.

— Я его ненавижу, — тихо произнес он. — Я его едва выносил, не мог дождаться, когда же он опять уедет.

Харкнесс наклонил голову набок, потеряв от удивления дар речи, а Зуга допил последние капли бренди.

— Я этого никому никогда не говорил. — Казалось, он сам озадачен. — Я в этом едва признаюсь сам себе. Я ненавижу его за то, что он с нами сделал, со мной и сестрой, но особенно с матерью.

Харкнесс взял у него из рук пустой стакан, наполнил его и вернул. Потом тихо сказал:

— Я тоже скажу тебе кое-что, чего никогда никому не говорил. Я встретил твою мать в Курумане. О Боже, как давно это было. Ей было шестнадцать или семнадцать, мне — около сорока. Она была такая хорошенькая, робкая и в то же время полная какой-то особенной радости. Я просил ее выйти за меня замуж. Кроме нее, я не делал предложения ни одной женщине. — Старик остановился, повернулся к картине и вгляделся в нее. — Чертовы овчарки! — рявкнул он и, не оборачиваясь к Зуге, продолжал: — Так зачем ты хочешь найти отца? Зачем ты приехал в Африку?

— По двум причинам, — сказал Зуга. — И обе веские. Создать себе имя и сколотить состояние.

Харкнесс повернулся к нему.

— Будь я проклят, ты умеешь говорить без обиняков. — В его лице мелькнуло что-то похожее на уважение. — И как ты собираешься достичь столь славных целей?

Зуга вкратце рассказал ему о поддержке газеты и об Обществе борьбы за уничтожение работорговли.

— Ты найдешь немало зерна для своей мельницы, — заметил Харкнесс — Работорговля на побережье процветает, хотя в Лондоне ты об этом мог и не слышать.

— А еще я агент Почтенной лондонской компании коммерческой торговли с Африкой, но у меня имеются и собственные товары на продажу, есть и пять тысяч патронов для «шарпса».

Харкнесс прошелся по полутемной комнате и остановился у гигантского слоновьего бивня у дальней стены. Слон был таким огромным и старым, что бивень от корня к концу почти не сужался, острие затупилось и стало скругленным. Примерно на одну треть длины, в той части, которая была погружена в челюсть, бивень сохранился гладким и приятно-желтым, как масло, а остальная его часть была покрыта темными пятнами растительных соков и испещрена зазубринами — памятью о шестидесяти годах, прошедших в битвах и набегах.

— Этот весит семьдесят два килограмма — идет в Лондоне по шесть шиллингов за полкило. — Он похлопал бивень ладонью. — Такие великаны здесь еще бродят, их тысячи. Прими совет старого бродяги: забудь свои чудные «шарпсы» и возьми слоновое ружье десятого калибра. Из них стреляют пулей весом в сто граммов, и, хоть отдача у таких ружей — точно дьявол лягнул, в деле они надежнее, чем эти новомодные винтовки. — Усталое лицо радостно светилось, глаза блестели. — Еще совет: подходи ближе. Самое большее — шагов сорок, и целься в сердце. Забудь все, что слышал о выстрелах в мозг, целься только в сердце… — Внезапно он остановился и с горестной усмешкой вскинул голову. — Ей-Богу, как тут не пожелать, чтобы молодость вернулась!

Старик приблизился к Зуге и поглядел на него в упор. Внезапная мысль поразила его как удар молнии, такая неожиданная, что он чуть не высказал ее вслух:

«Если бы Хелен дала мне другой ответ, ты мог бы быть моим сыном».

Но он сумел сдержаться и вместо этого спросил:

— Так чем я могу тебе помочь?

— Вы можете мне рассказать, где начать поиски отца.

Старый Томас развел руками:

— Эта страна огромна, по ней можно странствовать всю жизнь.

— Потому я к вам и пришел.

Харкнесс приблизился к длинному столу из желтой древесины капской сосны, что тянулся чуть ли не через всю комнату, и локтем смахнул книги, бумаги и баночки с краской, расчистив свободное пространство.

— Принеси стул, — велел он.

Они уселись лицом друг к другу по обе стороны расчищенного пространства, старик наполнил оба стакана и поставил бутылку посреди стола.

— Куда направился Фуллер Баллантайн? — спросил Харкнесс и начал накручивать на палец серебряную прядь из бороды.

Палец был длинным и костлявым; там, где спусковой крючок перегретого или заряженного двойным зарядом ружья при отдаче сдирал кожу до кости, его покрывали старые шрамы.

— Куда направился Фуллер Баллантайн? — повторил он, но Зуга понял, что вопрос был риторическим, и ничего не ответил.

— После экспедиции на Замбези удача от него отвернулась, репутация почти погибла, а для такого человека, как Баллантайн, хуже этого ничего быть не могло. Вся его жизнь была посвящена бесконечной погоне за славой. Твоего отца не останавливали никакой риск, никакие жертвы, его собственные или чужие. Ради славы он бы пошел на все: на ложь, на воровство, даже на убийство.

Зуга с вызовом поднял глаза.

— Да, убил бы, — кивнул Харкнесс. — Любого, кто встал бы на его пути. Я хорошо его знал, но это совсем другая история. А теперь мы хотим выяснить, куда он пошел.

Хозяин протянул руку и извлек из-под захламленного стола свиток пергамента. Он быстро осмотрел его и, одобрительно хрюкнув, расстелил на столе.

Это была начерченная тушью карта Центральной Африки от восточного до западного побережья, от Лимпопо на юге до озерного края на севере. Поля были испещрены нарисованными рукой Харкнесса значками и фигурками животных.

В тот же миг Зуга возжелал эту карту всей душой. Молодой Баллантайн ощутил в своем сердце все то, в чем мистер Томас обвинял его отца. Он должен заполучить эту карту, даже если для этого придется украсть или, упаси Боже, убить. Он должен ее заполучить.

Карта была очень большая — квадрат метра полтора на полтора, нарисованная от руки на наклеенной на ткань бумаге высшего качества. Такая карта — усыпанная огромным множеством значков, с подробными, но краткими пометками, сделанными наблюдателем, который видел все своими глазами, — не знала себе равных. Примечания, написанные мельчайшим изящным почерком, можно было прочитать только с увеличительным стеклом.

Здесь с июня по сентябрь собираются большие стада слонов».

Здесь в древних выработках я нашел золотую жилу, шестьдесят граммов на тонну».

«Здесь народ гуту производит чистую медь».

«Отсюда в июне к побережью отбывают невольничьи караваны».

Таких пометок были сотни, каждая в аккуратно пронумерованной рамке, соответствовавшей точному местоположению на карте.

Харкнесс с хитрой полуулыбкой наблюдал за гостем, а потом протянул ему увеличительное стекло, чтобы тот продолжил чтение.

Через несколько минут Зуга понял, что области, окрашенные розовым, обозначают «мушиные коридоры» на высоких африканских плато — безопасные зоны, по которым можно перегонять домашних животных без риска попасть в районы обитания мухи-цеце. Ужасная сонная болезнь, переносимая мухами, может полностью уничтожить целое стадо. Африканские племена сотни лет собирали сведения о безопасных коридорах, и Томас Харкнесс тщательно записал их. Ценность таких сведений была огромна.

«Здесь пограничники короля Мзиликази убивают всех чужестранцев».

«Здесь с мая по октябрь нет воды».

«Здесь с октября по декабрь опасные малярийные испарения».

На карте были указаны самые опасные области, отмечены известные Харкнессу пути в глубь материка, хоть их было и немного.

Были обозначены города африканских царей, местоположение их военных краалей, определены сферы влияния каждого царя и указаны имена подчиненных им вождей.

«Здесь для охоты на слонов нужно получить разрешение вождя Мафа. Он вероломен».

Харкнесс наблюдал, как молодой человек сосредоточенно изучает бесценный документ. На лице старика была написана почти нежность; воспоминание, как тень, мелькнуло перед его глазами, и он кивнул. Наконец старик заговорил.

— Твой отец попытался бы одним махом восстановить подмоченную репутацию, — вслух размышлял Харкнесс. — Ему нужно было чем-то питать свое чудовищное самолюбие. Прежде всего в голову приходят два района. Здесь!

Он накрыл ладонью обширное пространство к северо-западу от уверенно отмеченных контуров озера Малави. Здесь многочисленные достоверные пометки сменялись скудными неуверенными догадками, выуженными из слухов или туземных преданий, или рассуждениями, помеченными знаком вопроса.

«Оманский шейх Ассаб сообщает, что река Луалаба течет на северо-запад. Возможно, впадает в озеро Танганьика». Реки были очерчены пунктиром. «Пемба, вождь мараканов, сообщает, что в двадцати пяти днях пути от Хото-Хота лежит большое озеро, по форме похожее на бабочку. Называемся Ломани». Озеро было обрисовано схематически. «Вопрос. Соединяется ли озеро Танганьика с озером Альберт? Вопрос. Соединяется ли озеро Танганьика с озером Ломани? Если да, не является ли Ломани окончательным истоком Нила?»

Харкнесс корявым пальцем ткнул в два вопросительных знака.

— Здесь, — сказал он. — Большие вопросы. Река Нил. Вот что привлекло бы Фуллера. Он часто о ней говорил. — Харкнесс усмехнулся. — Всегда с одним и тем же вступлением: «Слава, разумеется, не имеет для меня никакого значения…» — Старик покачал серебристой головой. — Слава значила для него не меньше, чем воздух, которым он дышал. Да, исток Нила и слава, которую принесло бы его открытие, — вот что прельщало его.

Великан долго вглядывался в пустые пространства, грезя наяву, перед блестящими черными глазами проплывали видения. Наконец он встряхнул лохматой головой, словно сбрасывая наваждение.

— Существует только один подвиг, который привлек бы такое же всеобщее внимание, приветствовался бы с не меньшим воодушевлением. — Харкнесс провел ладонью по пергаменту и накрыл еще один обширный пробел в сетке гор и рек. — Здесь, — тихо сказал он. — Запретное царство Мономотапа.

Даже название было жутковатым. Мономотапа. От этих звуков волосы на затылке у майора встали дыбом.

— Слышал о нем? — спросил Харкнесс.

— Да, — кивнул Зуга. — Говорят, это библейский Офир, где добывала свое золото царица Савская. Вы там бывали?

Харкнесс покачал головой.

— Дважды я туда отправлялся, — пожал он плечами. — Там не бывал ни один белый человек. Так далеко на восток не забирались даже импи Мзиликази. Португальцы однажды пытались достичь империи Мономотапа. Это было в 1569 году. Экспедиция исчезла, в живых не осталось никого. — Харкнесс презрительно хмыкнул. — Они оставили все попытки достичь Мономотапы. Чего еще ожидать от португальцев! Двести лет с тех пор они сидят в своих сералях в Тете и Келимане, плодят полукровок, наложили лапу на рабов и слоновую кость, что поступают из глубины материка, и довольны жизнью.

— Но легенды о Мономотапе рассказывают до сих пор. Я сам слышал от отца. Золото и огромные города за высокими стенами.

Хозяин поднялся из-за стола, двигаясь легко, словно был вдвое моложе, и подошел к окованному железом сундуку, стоявшему у стены позади стула. Сундук не был заперт, но, чтобы откинуть крышку, старику пришлось приложить усилия.

Он вернулся с мешком из мягкой дубленой кожи. Мешок, видимо, был тяжелым, потому что он держал его обеими руками. Развязав стягивающий отверстие шнурок, Харкнесс выложил содержимое на матерчатую карту.

Этот желтый металл с глубоким мерцающим блеском, тысячелетиями завораживающий людей, нельзя было не узнать. Зуга не мог устоять перед искушением потрогать его и ощутить восхитительную поверхность изделий. Драгоценный металл был отлит в тяжелые круглые бусины размером с фалангу мизинца майора; бусины, нанизанные на нитку из звериных жил, образовывали ожерелье.

— Тысяча шестьсот двадцать четыре грамма, — сообщил Харкнесс — металл необычайной чистоты, я делал пробу.

Старик надел ожерелье через голову и уложил поверх белоснежной бороды. Только тогда гость заметил, что на ожерелье из золотых бусин подвешено какое-то украшение.

Оно имело форму птицы, стилизованного сокола со сложенными крыльями. Сокол сидел на круглой подставке, украшенной узором из треугольников в виде акульих зубов. Фигурка была величиной с большой палец мужчины. Столетиями касаясь человеческого тела, золото отполировалось так, что некоторые детали исчезли. Глаза птицы были сделаны из зеленых стекловидных камешков.

— Подарок Мзиликази. Он не видит пользы ни в золоте, ни в изумрудах, да, эти камни — изумруды, — кивнул Харкнесс — Один из воинов Мзиликази убил в Выжженных землях старуху. У нее на теле и нашли этот кожаный мешочек.

— А где это — Выжженные земли? — спросил Зуга.

— Извини. — Харкнесс вертел в руках золотую птичку. — Надо было тебе объяснить. Импи короля Мзиликази опустошили земли вдоль границ, кое-где на глубину полутораста километров и дальше. Они истребили всех, кто жил в тех местах, и устроили что-то вроде буферной полосы между собой и любыми враждебными пришельцами. В первую очередь это было направлено против вооруженных буров, надвигающихся с юга, но и против всех остальных чужестранцев тоже. Мзиликази назвал эту полосу Выжженными землями, и именно там, к востоку от его королевства, стражи границ и убили эту одинокую старуху. Воины рассказывали, что она очень странная, не похожа ни на одну женщину из известных племен и что говорила старуха на языке, которого они не понимали.

Он снял ожерелье и осторожно убрал обратно в мешок, и майор почувствовал себя обделенным. Ему все еще хотелось ощущать в руке тяжесть металла. Великан тихо продолжал:

— Ты, разумеется, как и все, слышал разговоры о золоте и городах, окруженных стенами. Но это — самое близкое подтверждение, которое я обнаружил.

— Знал ли отец об ожерелье? — спросил Зуга, и Харкнесс кивнул.

— Фуллер хотел купить его, предлагал мне вдвое больше, чем стоит золото.

Оба надолго замолчали, погрузившись каждый в свои мысли, наконец Зуга спросил:

— А с какой стороны мой отец мог бы попытаться достичь Мономотапы?

— Ни с юга, ни с запада. Мзиликази, король матабеле, никого не пропустит через Выжженные земли. Мне кажется, Мзиликази питает какие-то глубокие суеверия, связанные с землями за восточной границей его владений. Он туда и сам не ездит, и другим не позволяет. — Харкнесс покачал головой. — Нет, Фуллер попытался бы подойти с востока, от португальского побережья, из какого-нибудь их поселения. — Старик прочертил пальцем на карте предполагаемый маршрут. — Здесь высокие горы. Я их видел издалека, они казались серьезной преградой. — Тем временем наступила ночь. Хозяин перебил сам себя и велел Зуге: — Прикажи слуге расседлать лошадей и поставить их в стойла. Возвращаться поздно. Заночуешь тут.

Когда Зуга вернулся, слуга-малаец задернул занавески, зажег лампы и разложил по тарелкам жгучее карри из желтого риса с цыпленком, а Харкнесс открыл новую бутылку капского бренди. Старый Томас продолжил разговор с того же места, словно и не прерывал его. Они съели ужин, отодвинули эмалированные оловянные тарелки и вернулись к карте. Пролетело много часов, но ни тот, ни другой этого не заметили.

Уютный свет лампы и выпитое бренди удесятерили возбуждение, охватившее обоих. Хозяин то и дело вскакивал, чтобы подкрепить свои слова привезенной из странствий памятной вещицей. Он взял кристалл кварца с отчетливо заметными прожилками самородного золота.

— Если золото видно, значит, месторождение богатое, — сказал Харкнесс Зуге.

— А почему вы никогда не разрабатывали найденные жилы?

— Мне ни разу не удавалось надолго задержаться на одном месте, — грустно усмехнулся старик. — Всегда находилась река, через которую хотелось переправиться, горная цепь или озеро, которых надо было достичь, или я преследовал стадо слонов. Никогда не было времени выкопать шахту, построить дом, вырастить стадо.

Занялась заря, лучи проникли сквозь занавески в темную комнату. Вдруг Зуга воскликнул:

— Пойдемте со мной. Пойдемте искать Мономотапу!

Харкнесс рассмеялся:

— Мне казалось, ты намеревался найти отца.

— Вы сами знаете! — засмеялся в ответ Зуга. Почему-то со стариком он чувствовал себя как дома, словно знал его всю жизнь. — Но вы можете представить лицо моего отца, когда он увидит, что вы пришли его спасать?

— Оно того стоит, — признал Харкнесс.

Смех утих, и на его лице отразилось такое глубокое сожаление, такая всепоглощающая печаль, что Зуге захотелось протянуть руку через стол и погладить изуродованное плечо. Он сделал непроизвольное движение, но Харкнесс отстранился. Он слишком долго жил один. Он никогда не допустит, чтобы кто-то его утешал.

— Пойдемте со мной, — повторил майор, уронив руки на стол.

— Мое последнее путешествие в глубь страны уже закончилось, — без всякого выражения сказал Харкнесс. — Теперь все, что мне нужно, это мои картины и мои воспоминания.

Он поднял глаза к рядам холстов в рамах и оглядел брызжущие радостью краски.

— Вы еще полны сил и жизни, — уговаривал молодой Баллантайн. — Ваш ум так ясен.

— Хватит! — хрипло, с горечью воскликнул старик. — Я устал. Тебе пора идти. Уходи сейчас же.

От такого резкого отказа, такой внезапной смены настроения щеки Зуги гневно вспыхнули, он быстро поднялся. Несколько секунд он стоял, глядя на старика.

— Уходи! — снова сказал Харкнесс.

Гость коротко кивнул:

— Отлично.

Он опустил взгляд на карту. Он знал, что обязан заполучить ее любой ценой, хоть и догадывался, что нет такой цены, которую взял бы за нее Харкнесс. Нужно что-то придумать, но завладеть ею он обязан.

Зуга повернулся и прошагал к парадной двери. Собаки, спавшие у их ног, вскочили и последовали за ним.

— Гарньет! — сердито крикнул он. — Приведи лошадей.

Молодой человек стоял в дверях, нетерпеливо покачиваясь на пятках, сцепив руки за спиной и расправив плечи, и не глядел на худую фигуру старика, который, ссутулившись, сидел под лампой у стола.

Слуга наконец привел лошадей, и Зуга, по-прежнему не оборачиваясь, бросил через плечо:

— Удачного вам дня, мистер Харкнесс.

В ответ раздался старческий дрожащий голос, майор едва узнал его.

— Приходи еще. Нам есть что обсудить. Приходи через два дня.

Зуга успокоился. Он хотел было повернуться, но старик бесцеремонно махнул ему рукой, и молодой Баллантайн неуклюже спустился по лестнице, вскочил в седло, взмахнул хлыстом и пустил коня в галоп по узкой разбитой колее.

Давно стих стук копыт, а Харкнесс еще долго сидел за столом. Странно: за долгие часы, что он провел с юношей, боль отступила куда-то на задворки сознания. Он почувствовал себя молодым и сильным, словно впитал энергию и бодрость собеседника

Но когда Зуга Баллантайн пригласил его с собой, боль нахлынула опять, словно желая напомнить, что его жизнь более ему не принадлежит, что теперь им завладела гиена, которая поселилась у него в животе; с каждым днем она вырастает все больше, становится сильнее и пожирает его внутренности. Закрыв глаза, он мог ее представить такой, какой видел сотни раз в свете лагерных костров, там, в чудесных землях, увидеть которые вновь ему уже не суждено. Та штука внутри тоже подбирается исподтишка, крадучись, он чувствует в горле ее зловонное дыхание. Боль охватила его с новой силой, зверь глубоко вонзил клыки в его нутро, и он застонал.

Харкнесс пинком отшвырнул стул, спеша поскорее добраться до заветной бутылочки в глубине шкафа, и, не отмеряя ложкой, отпил большой глоток прозрачной едкой жидкости. Слишком много он понимал, но с каждым днем требовалось все больше лекарства, чтобы обуздать гиену, и с каждым днем облегчение приходило все позже. Старик прислонился к углу шкафа и подождал.

— Молю тебя, — прошептал он, — молю тебя, пусть это поскорее кончится.

Когда Зуга поутру вернулся в имение Картрайта, его ждала дюжина записок и приглашений. Письмо, заинтересовавшее майора больше всего, было напечатано на официальном бланке Адмиралтейства и содержало вежливое требование явиться к достопочтенному Эрнесту Кемпу, контр-адмиралу Королевского военно-морского флота, командующему капской эскадрой.

Баллантайн побрился и переоделся, надев по такому случаю свой лучший сюртук, хотя дорога до резиденции адмирала была неблизкой и пыльной. Он чувствовал себя бодрым и полным сил, хоть и не спал всю ночь.

Секретарь адмирала заставил его подождать всего несколько минут, а потом провел в дом. Адмирал Кемп вышел из-за стола и дружески приветствовал Зугу, так как молодой человек имел высочайшие рекомендации, а имя Фуллера Баллантайна до сих пор вызывало в Африке уважение.

— У меня есть новости, которые, надеюсь, порадуют вас, майор Баллантайн. Но сначала выпьем по бокалу мадеры.

Пока адмирал пил густое тягучее вино, Зуга с трудом сдерживал нетерпение. Кабинет адмирала был обставлен роскошно, мебель обтянута бархатом, повсюду, согласно моде, стояло множество красивых безделушек: небольшие статуэтки, старинные вещицы, чучела птиц в стеклянных витринах, семейные портреты в затейливых рамах, керамика, цветы в горшках и картины, как раз такие, какие нравились Зуге.

Адмирал был высок, но сутулился, словно пытаясь втиснуть рослое тело в узкие межпалубные пространства на кораблях Ее Величества. Он казался староват для столь ответственной должности, ибо на нем лежала охрана жизненно важной для империи дороги в Индию и на Восток, но, возможно, дряхлость его была связана скорее с плохим здоровьем, чем с возрастом. Под глазами темнели синеватые мешки, болезнь вырезала вокруг губ глубокие морщины и проявляла себя в расширенных синих венах на тыльной стороне рук — Зуга заметил их, когда Кемп протянул ему стакан мадеры.

— Ваше здоровье, майор Баллантайн, — произнес адмирал и, отпив, продолжил: — Кажется, у меня найдутся для вас места. Вчера в Столовой бухте бросил якорь корабль моей эскадры, и, как только он загрузит бункеры углем и пополнит запасы продовольствия, я направлю его в самостоятельное плавание в Мозамбикском проливе.

Из бесед с директорами Общества борьбы за уничтожение работорговли Зуга знал, что один из пунктов отданного адмиралу постоянного приказа-инструкции гласит:

«От вас требуется располагать корабли эскадры таким образом, чтобы наиболее успешно препятствовать судам любой христианской страны осуществлять работорговлю на побережье Африканского континента к югу от экватора».

Адмирал Кемп, очевидно, намеревался отправить корабли эскадры прочесывать море вдоль восточного побережья. Зуга вспыхнул от радости, а адмирал радушно продолжал:

— Моему судну не придется сильно отклоняться от маршрута, чтобы причалить в Келимане и высадить вас и вашу экспедицию.

— У меня нет слов, чтобы отблагодарить вас, адмирал. — Зуга явно светился от удовольствия, и адмирал Кемп дружелюбно улыбнулся.

Он уделил юноше больше внимания, чем входило в его привычки. Этот молодой человек, приятный и привлекательный, заслуживает поощрения, но командующего ждут и другие дела. Он достал карманные часы, внимательно с ними сверился и проговорил:

— Вы должны быть готовы к отплытию через пять дней. — Адмирал положил часы в кармашек форменного кителя. — Надеюсь увидеть вас в пятницу. Мой секретарь послал вам приглашение, не так ли? Надеюсь, ваша сестра будет с вами.

— Несомненно, сэр. — Майор покорно встал, понимая, что аудиенция окончена. — И я, и моя сестра почитаем ваше приглашение за честь.


На самом деле Робин сказала:

— Я не хочу впустую убивать вечер, Зуга, и не собираюсь проводить его в обществе подвыпивших моряков и слушать сплетни их жен.

Кейптаунские жены с нетерпением ожидали появления среди них скандально известной Робин Баллантайн, которая выдавала себя за мужчину и успешно проникла в исконно мужскую цитадель. Половина из них была шокирована, другая половина благоговела и восхищалась. Зуга, однако, был уверен, что этот вечер зачтется сестре в уплату за проезд в Келимане и ей придется заплатить эту цену.

— Вот и отлично, — кивнул адмирал Кемп. — Благодарю, что обратились ко мне. — Зуга направился к двери, но адмирал бросил вслед: — Да, кстати, Баллантайн. Этот корабль — «Черный смех», им командует капитан Кодрингтон. Мой секретарь даст вам письмо, и, полагаю, вы можете обратиться к нему, чтобы познакомиться и узнать дату отплытия.

Имя прозвучало как удар грома. Зуга остановился на полпути, подумав об осложнениях, которыми чревато путешествие на этом корабле.

Майор болезненно воспринимал любые препятствия, грозящие экспедиции, а вспыльчивый, почти фанатичный характер Кодрингтона настораживал его. Зуга не мог позволить, чтобы на его авторитет руководителя пало хоть одно пятнышко, а Кодрингтон видел, как он путешествует в обществе капитана, подозреваемого в работорговле. Зуга не был уверен, как поступит Кодрингтон.

Молодой Баллантайн колебался, не зная, как поступить: приняв предложение, он рисковал столкнуться с обвинениями морского офицера, отказавшись, он мог застрять в Кейптауне еще на несколько месяцев, ожидая, пока им предоставят место на другом судне.

Если ждать слишком долго, они пропустят сухой прохладный период между сезонами дождей, и им придется пересекать тлетворные, зараженные лихорадкой прибрежные низменности в самое опасное время.

Наконец Зуга принял решение:

— Благодарю, адмирал Кемп. Я как можно скорее свяжусь с капитаном Кодрингтоном.

Томас Харкнесс велел Зуге вернуться через два дня. Добыть карту было важнее всего, даже скорейший отъезд в Келимане мог подождать.

Зуга послал в гавань Гарньета, слугу Картрайта, дал ему запечатанный конверт, адресованный капитану Кодрингтону, велел взять шлюпку и лично доставить его на «Черный смех». В письме содержалось составленное в самых вежливых выражениях уведомление о том, что он и Робин на следующее утро нанесут визит капитану. Зуга уже понял, что сестра имеет на мужчин влияние, совершенно не соизмеримое с ее красотой — даже адмирал Кемп лично осведомлялся о Робин, — и поэтому без угрызений совести решил этим воспользоваться, чтобы обуздать возможный гнев Кодрингтона. Надо будет предупредить сестру, чтобы пустила в ход все свое обаяние. Но сейчас его ждут более важные дела.

Он оседлал рослого гнедого мерина Картрайта и поехал по усыпанной гравием дорожке между дубами. Вдруг ему пришла в голову неожиданная мысль, он развернул мерина и легким галопом поскакал обратно к бунгало для гостей. В сундуке лежал офицерский кольт, полностью заряженный и готовый к бою. Майор спрятал его под полой сюртука и вернулся к привязанному мерину, потом, вскочив на лошадь, украдкой сунул револьвер в седельную сумку.

Он знал, что обязан любой ценой заполучить карту Харкнесса, но не хотел думать, какой может быть эта цена.

Майор безжалостно погонял лошадь вверх по крутой дороге, ведущей к перевалу между двумя вершинами, и, дав ей передохнуть всего несколько минут, пустил вниз по дальнему склону.

Дух запустения, витавший над домом с соломенной крышей в роще мимузопсов, казалось, стал еще гуще. Дом выглядел совершенно заброшенным, безмолвным и покинутым. Зуга спешился, перекинул поводья через ветку дерева и нагнулся, чтобы ослабить подпругу. Потом осторожно расстегнул пряжку седельной сумки, сунул кольт за пояс и одернул сюртук.

Когда он подходил к веранде, огромная гривастая бурская гончая поднялась со своего места и вышла ему навстречу. По сравнению с яростным приемом, каким Зугу встретили в прошлый раз, животное казалось подавленным, его хвост и уши поникли. Узнав гостя, пес тихо заскулил.

Зуга поднялся на веранду и кулаком постучал в парадную дверь. Удары эхом разнеслись по дому. Бурская гончая за его спиной вскинула голову и с надеждой взирала на него, но над старым домом снова нависла тишина.

Зуга постучал в дверь еще дважды, а потом подергал за ручку. Дверь была заперта. Он погремел латунным замком и нажал на дверь плечом, но тиковая дверь в прочной раме не поддалась. Молодой человек соскочил с веранды и обошел вокруг дома, щурясь от яркого света, отражавшегося от беленых стен. Окна были закрыты ставнями.

На другой стороне двора стояла старая лачуга для рабов, теперь в ней жил слуга Харкнесса. Зуга громко позвал его, но там никого не оказалось. Пепел в очаге давно остыл. Зуга вернулся к дому и остановился у запертой кухонной двери. Он понимал, что лучше всего будет сесть на лошадь и уехать, но не мог уйти без карты. Карта нужна была ему хотя бы ненадолго, чтобы снять копию.

В углу веранды валялась куча поломанного и ржавого садового инвентаря. Зуга взял ручную косу и осторожно просунул металлический кончик лезвия в щель между дверью и косяком. Замок был старый, и он легко справился с ним и свободной рукой распахнул дверь.

Еще не поздно. На несколько секунд Баллантайн остановился в дверях, потом глубоко вздохнул и тихо вошел в полутемную комнату.

От закрытой двери в парадную залу вела длинная анфилада комнат. В одной из них стояла огромная кровать с пологом на четырех столбах. Занавески были раскрыты, постель разобрана.

Майор торопливо прошел в парадную залу. В ней стоял полумрак. Он остановился, давая глазам привыкнуть, и вдруг услышал тихое жужжание. Комнату наполнял звон множества насекомых. Этот звук тревожил, вселял ужас, по коже у Зуги побежали мурашки.

— Мистер Харкнесс! — хрипло окликнул он, и звон перешел в громкое гудение. Какое-то насекомое село ему на щеку и поползло. С дрожью отвращения он смахнул его и подошел к ближайшему окну. Негнущимися пальцами отомкнул ставни. Окно распахнулось, и в комнату хлынул поток солнечного света.

Томас Харкнесс сидел в кресле с подголовником за заваленным всякой всячиной столом и бесстрастно глядел на Зугу.

По нему ползали мухи, огромные сине-зеленые мухи, отливавшие на солнце металлическим блеском. Они с ликующим гудением роились в глубокой темной ране на груди старика. Белоснежная борода почернела от запекшейся крови, кровь темной лужей засохла на полу.

От ужаса майор надолго застыл на месте, потом с трудом шагнул вперед. Старик перевернул слоновое ружье большого калибра дулом кверху, уперся им в ножку стола и прижал дуло к груди. Его руки до сих пор держали ствол.

— Зачем ты это сделал? — вслух спросил Зуга, понимая, что вопрос звучит по-дурацки. Харкнесс в ответ лишь глядел и глядел на него.

Старик снял с правой ноги сапог и нажал на спусковой крючок пальцем босой ноги. Мощный удар тяжелой свинцовой пули отодвинул стул вместе с сидящим на нем человеком к стене, но руки сжимали ствол мертвой хваткой.

— Напрасно ты это. — Зуга достал сигару и зажег ее восковой спичкой. В комнате стоял запах смерти, он застыл в горле и обложил нёбо. Молодой человек глубоко вдохнул табачный дым.

Не было никаких причин горевать. Он знал старика всего один день и одну ночь. Он вернулся сюда по единственному поводу — достать карту, достать любой ценой. Нелепо, но от горькой боли ноги налились свинцом, а в глазах защипало. Может быть, он оплакивает не самого старика, а ушедшую с ним эпоху? Харкнесс и легенды Африки слились неразделимо. Этот человек сам стал историей.

Баллантайн медленно подошел к сидящему телу и провел рукой по морщинистому лицу, изрытому стихиями и болью. Уставившиеся в пространство черные глаза закрылись.

Так Томас Харкнесс выглядел более благопристойно.

Майор сидел, закинув ногу за угол захламленного стола, медленно курил сигару. Они словно разговаривали без слов, как два старых товарища. Потом он бросил окурок в большую медную плевательницу позади стула и прошел в спальню.

Там он взял на постели одно из одеял и вернулся в комнату.

Зуга разогнал мух — они взвились, сердито жужжа, — и набросил на сидящего одеяло. Накрывая голову, он тихо пробормотал:

— Подберись поближе, старик, и целься в сердце. — Совет, который на прощание дал Харкнесс.

Затем Зуга торопливо подошел к столу и начал рыться в куче холстов и бумаг, его нетерпение постепенно переросло в тревогу, потом в панику — он никак не мог найти карту.

Наконец молодой Баллантайн выпрямился, с трудом переводя дыхание, и яростно посмотрел на накрытое одеялом тело.

— Ты знал, что я приеду за ней, скажешь, нет?

Он подошел к сундуку и поднял крышку. Петли застонали. Кожаный мешок с золотым ожерельем тоже исчез. Зуга перерыл сундук до самого дна, но ничего не нашел. Он принялся тщательно обыскивать комнату, заглядывая во все уголки, куда можно было спрятать карту. Через час Зуга снова уселся на стол.

— Черт бы тебя побрал, старый пройдоха, — тихо сказал майор. Потом медленно обвел комнату взглядом, чтобы убедиться, что ничего не пропустил. Он заметил, что картины, изображавшей охоту на львов, на мольберте нет.

Внезапно до него дошел весь юмор ситуации, нахмуренный лоб разгладился, он горько рассмеялся.

— Ты в последний раз подшутил над Баллантайнами, правда? Ей-Богу, Том Харкнесс, ты всегда поступал по-своему, тебе в этом не откажешь.

Зуга медленно поднялся и положил руку на накрытое одеялом плечо.

— Ты победил, старик. Забирай свои секреты с собой. — Он ощутил через ткань искривленные старые кости, тихонько потряс мертвого Харкнесса и поспешно вышел.

Дел оставалось еще много. Остаток дня ушел на то, чтобы снова перебраться через перевал, доехать до магистрата и вернуться обратно с коронером[1] и его помощниками.

В тот же вечер они похоронили Томаса Харкнесса, завернутого в одеяло, в роще мимузопсов, так как жара в долине стояла удушающая и не было времени ждать, пока из города доставят гроб.

Зуга оставил имущество покойного на попечение коронера. Тот опишет инвентарь и скот, оставшиеся во дворе, и опечатает двери старого дома, пока не найдется наследник.

Молодой Баллантайн вернулся домой в золотистых капских сумерках, его сапоги были покрыты пылью, рубашка заскорузла от пота. Дневные приключения измучили его, он пал духом, горевал о смерти старика и злился на его последнюю шутку.

Перед домом слуга взял лошадь под уздцы.

— Вы доставили письмо капитану Кодрингтону? — спросил Зуга и, едва дождавшись ответа, отправился в дом. Ему необходимо было выпить. Когда он наливал виски в покрытый гравировкой хрустальный бокал, вошла Робин. Сестра мимоходом поцеловала его в щеку, бакенбарды и запах пота защекотали ей нос, и она сморщилась.

— Оденься понаряднее. Сегодня мы ужинаем с Картрайтами, — сказала Робин. — Мне никак не удалось отвертеться. — И добавила, словно вдруг вспомнив: — Да, Зуга, сегодня утром цветной слуга что-то тебе принес. Сразу после твоего отъезда. Я положила это к тебе в кабинет.

— От кого?

Робин пожала плечами.

— Слуга говорил только на испорченном голландском и был чем-то напуган. Он сразу исчез, и я не успела его расспросить.

Не выпуская бокала виски, Зуга подошел к двери кабинета и на пороге внезапно остановился. Справившись с собой, он торопливо шагнул через порог.

Через минуту до Робин донесся его торжествующий смех, и она с любопытством заглянула в раскрытую дверь. Брат стоял спиной к двери у массивного стола нектандрового дерева.

На крышке стола лежал стянутый шнурком мешок из дубленой кожи, из него выпало тускло поблескивающее золотое ожерелье. Рядом была расстелена великолепно иллюстрированная карта, начерченная на пергаменте с льняной подбивкой. В вытянутых руках Зуга держал картину в большой раме, нарисованную масляными красками в ликующих тонах. На переднем плане была изображена стая свирепых диких зверей. Он перевернул картину. На деревянной раме оказалось выгравировано послание:

«Зуге Баллантайну. Желаю найти путь в твою Мономотапу — жаль только, что я не смог пойти с тобой. Том Харкнесс».

Зуга еще смеялся, но в его смехе появилась странная нота. Когда он обернулся, Робин потрясенно заметила, что в глазах брата блестят слезы.


Дамастовой салфеткой Зуга смахнул крошки с губ, раскрыл газету на второй странице и фыркнул.

— Черт возьми, сестренка, мне надо было догадаться, что тебя нельзя оставлять одну. — Он прочитал дальше и весело рассмеялся. — И ты в самом деле ему так сказала? Правда?

— Я точно не помню, — поджав губы, ответила Робин. — Не забывай, что это происходило в пылу сражения.

Они сидели на увитой виноградными лозами террасе бунгало. Утреннее солнце, пробиваясь сквозь листву, усыпало обеденный стол золотыми монетами.

Накануне редактор «Кейп таймс», выискивая натренированным нюхом, как извлечь выгоду из дурной славы Робин Баллантайн, пригласил ее на экскурсию в военный госпиталь неподалеку от Обсерватории. Робин, ничего не подозревая, поверила, что поездка совершается по приглашению администрации колонии, и с радостью ухватилась за возможность пополнить свой профессиональный опыт.

Визит превзошел все самые радужные надежды редактора. На то же время назначил свое посещение главный хирург колонии. Сопровождаемый свитой, он вошел в операционную в тот самый момент, когда Робин высказывала сестре-хозяйке свое мнение по поводу тампонов.

Хирургические тампоны держали в бадьях с водой, чистой водой из оцинкованных чанов для сбора дождевой влаги, установленных позади госпиталя. Бадьи стояли под операционным столом, чтобы хирургу было легко до них достать. Промокнув гной и кровь, он бросал тампон на специальный поднос, потом их стирали и возвращали в бадью с чистой водой.

— Уверяю вас, доктор, что мои медсестры стирают тампоны самым тщательным образом.

Сестра-хозяйка обладала внушительной фигурой. У нее были бульдожьи черты лица и грозная нижняя челюсть. Она наклонилась, опустила руку в бадью, вытащила одну из губок и протянула Робин.

— Можете сами посмотреть, какие они мягкие и белые.

— Точно такие же мягкие и белые, как микробы, что кишат на них. — Робин разозлилась, на щеках выступили красные пятна. — Неужели никто из вас не слышал о Джозефе Листере?

Из дверей ей ответил главный хирург:

— Я отвечу на ваш вопрос, доктор Баллантайн. Нет, мы никогда не слышали об этом человеке, кем бы он ни был. Мы не можем утруждать себя заботой о мнении каждого досужего визитера или, в данном случае, о мнении женщины, выдававшей себя за мужчину.

Главный хирург хорошо знал, что за женщина стоит перед ним и кто она такая. До него доходили слухи, над которыми потешалась вся колония, и он не одобрял Робин.

Робин, в свою очередь, понятия не имела, что за пожилой джентльмен с кустистыми седыми бакенбардами и нависающими бровями стоит перед ней, хотя по пятнам засохшей крови на сюртуке догадывалась, что это хирург старой школы, который оперирует в уличной одежде и считает эти пятна отличительным знаком профессии. Он был более достойным противником, чем госпитальная сестра-хозяйка, и дочь Фуллера Баллантайна с воинственным огнем в глазах повернулась к нему:

— Тогда, сэр, меня удивляет, с какой готовностью бы признаете свое невежество и ограниченность.

Тот задохнулся от возмущения, а потом бессвязно залопотал:

— Ей-Богу, мадам, не полагаете же вы, что я буду искать смертельный яд в каждой пылинке, в каждой капле воды, даже на моих собственных руках. — Главный хирург потряс руками у лица Робин.

Под ногтями застыли темные полумесяцы засохшей крови — сегодня утром он оперировал. Он наклонился к ней, яростно брызжа слюной, и Робин слегка отстранилась.

— Да, сэр, — громко сказала она. — Ищите их именно там, а также в каждом вашем выдохе и в этой грязной одежде.

Ссора становилась все яростнее, все чаще слышались личные оскорбления. Редактор с восторгом строчил в блокноте. Он и не мечтал о таком скандале. Развязка наступила, когда его спутница разозлила противника так, что он отпустил крепкое ругательство, под стать овладевшей им ярости.

— Ваши слова столь же отвратительны, как эти ваши жалкие тампоны, — сказала она и запустила тампоном прямо ему в лицо с такой силой, что вода окатила его бакенбарды и сюртук. Робин торжествующим шагом вышла из операционной.

— Так ты его ударила? — Зуга опустил газету и посмотрел на сестру. — Да, сестренка, иногда ты совсем не похожа на леди.

— Что верно, то верно, — без тени раскаяния ответила Робин. — Но ты это замечаешь уже не в первый раз. Кроме того, я понятия не имела, что он главный хирург.

Зуга с шутливым неодобрением покачал головой и прочитал вслух:

— Его окончательное мнение, высказанное редактору, таково: мисс Робин Баллантайн не доктор, а неоперившийся птенец сомнительной квалификации, полученной без году неделя в непонятном медицинском заведении весьма подозрительным способом.

— Великолепно! — Сестра захлопала в ладоши. — Оратор из него получился бы куда лучше, чем хирург.

— Далее он говорит, что намеревается обратиться в суд, чтобы получить компенсацию за моральный ущерб.

— За оскорбление, нанесенное при помощи тампона, — весело рассмеялась Робин и встала из-за стола. — Ну и черт с ним. Нам надо спешить, чтобы успеть на встречу с капитаном Кодрингтоном.


Когда она стояла рядом с Зугой на корме водоналивного лихтера, причаливающего к стальному борту канонерской лодки, веселое настроение еще не покинуло ее.

Юго-восточный ветер вспахал поверхность Столовой бухты, покрыв ее похожими на вату белыми барашками, и натянул толстое облачное покрывало на плоскую вершину горы. В колонии этот ветер называли «капским доктором» — без него летняя жара была бы невыносимой. Однако он представлял собой постоянную опасность для мореплавания — берега бухты были усеяны обломками потерпевших крушение кораблей. «Черный смех» рвался и раскачивался на якорной цепи, и два человека несли вахту у якоря.

Лихтер подошел к борту, сверху спустили толстый брезентовый шланг, и двенадцать человек встали на насосы, перекачивая груз в водяные баки в котельной канонерской лодки. Только потом гостей взяли на борт.

Поднявшись на верхнюю палубу, Робин сразу взглянула на ют. Кодрингтон стоял там. Он был в одной рубашке, без кителя, и на голову возвышался над группой мичманов. Его выгоревшие волосы ярко сверкали на солнце.

На палубе стояла суматоха, в которой, однако, ощущалась целеустремленность. Пополнялись запасы продовольствия, бункера загружались водой и углем. Робин при помощи Зуги пробиралась сквозь всю эту кутерьму. Кодрингтон отвернулся от планшира и увидел их.

Он казался моложе, чем запомнилось Робин, потому что теперь его лицо было спокойным, а движения — свободными. Рядом с седыми, потрепанными непогодой матросами капитан казался почти мальчишкой, но это впечатление развеялось, едва он заметил гостей. Внезапно его черты стали суровыми, губы сжались, глаза сверкнули холодом, как бледные сапфиры.

— Капитан Кодрингтон, — приветствовал его Зуга с тщательно отрепетированной вежливой улыбкой. — Я майор Баллантайн.

— Мы уже встречались, сэр, — ответил Кодрингтон, не попытавшись в ответ изобразить даже подобие улыбки.

Зуга невозмутимо продолжал:

— Разрешите представить вам мою сестру, доктора Баллантайн.

Кодрингтон взглянул на Робин.

— Ваш покорный слуга, мэм. — Вышел скорее кивок, чем поклон. — Сегодня в утренней газете я кое-что читал о ваших подвигах. — На миг суровое выражение исчезло, в синих глазах мелькнула озорная искра. — У вас сильные убеждения, мэм, и еще более сильная правая рука.

Потом он обратился к Зуге:

— У меня есть приказ адмирала Кемпа доставить вас и вашу экспедицию в Келимане. Не сомневаюсь, что после ваших предыдущих попутчиков вы найдете мое общество утомительным. — Капитан демонстративно отвернулся и посмотрел туда, где в полукилометре на вспененных ветром волнах покачивался на якоре «Гурон». Проследив за капитанским взглядом, Зуга впервые беспокойно заерзал. Кодрингтон продолжал: — Как бы то ни было, буду вам признателен, если вы подниметесь на борт моего судна до послезавтрашнего полудня. В тот день я ожидаю хорошего прилива и намереваюсь покинуть бухту. А теперь извините. Я должен вернуться к управлению кораблем. — Без приличествующих формальностей, не подав руки на прощание, лишь кивнув, Кодрингтон отвернулся к ожидавшим его мичманам, и обворожительная улыбка Зуги исчезла. Он разозлился на столь краткое прощание, его лицо потемнело от гнева

— Ну и наглец этот парень, — прорычал он. обращаясь к Робин. Поколебавшись секунду, он отрывисто бросил: — Пошли, нам пора. — Зуга повернулся, пересек палубу и спустился на водоналивной лихтер, но сестра не двинулась с места.

Она молча ждала, пока капитан закончит разговор с боцманом. Он поднял глаза и, увидев ее снова, сделал вид, что удивился.

— Капитан Кодрингтон, мы покинули «Гурон» по моему настоянию. Именно поэтому мы ищем другое попутное судно. — Робин говорила громким хрипловатым голосом, но в ее тоне слышалась такая сила чувства, что он заколебался. — Вы были правы. Этот корабль невольничий, а Сент-Джон — рабовладелец. Я это выяснила.

— Как? — спросил Кодрингтон внезапно изменившимся тоном.

— Сейчас я не могу рассказать. Мой брат…

Робин взглянула в сторону лихтера, ожидая, что он вот-вот появится снова. Зуга дал ей точные указания, как она должна вести себя с капитаном.

— Сегодня днем я буду на пристани в Роджер-Бей, — торопливо добавила она.

— Во сколько?

— В три часа. — Робин отвернулась, приподняла юбки выше лодыжек и поспешила к борту.

Адмирал Кемп сидел в огромном резном кресле, которое младшие офицеры прозвали «троном». Он терял терпение. На фоне громадной спинки его старческое тело казалось еще немощнее. Плечи были слишком узки для изобильного золотого шитья, что украшало его мундир. Чтобы усидеть на месте, он вцепился в подлокотники кресла. Этот молодой офицер выводил его из себя.

Клинтон Кодрингтон склонился перед ним и говорил тихо, но настойчиво, подчеркивая каждую мысль жестами изящно очерченных рук. Адмирал находил избыточную энергию и энтузиазм капитана «Черного смеха» утомительными. Он предпочитал людей не такого деятельного склада, на которых можно положиться, зная, что они в точности исполнят букву приказа и не пустятся в рискованные импровизации.

Командующий с глубоким подозрением относился к офицерам, которых считали блистательными. Сам он в юности никогда не имел такой репутации, его даже прозвали «Трудяга Кемп», и он полагал, что слово «блистательный» — всего лишь синоним слова «ненадежный».

Характер службы на этой военно-морской базе был таков, что молодые люди, подобные Кодрингтону, исчезали из-под присмотра на долгие месяцы самостоятельного патрулирования, тогда как их следовало бы держать в боевой эскадре под строгим надзором старшего офицера, готового при необходимости охладить горячие головы.

Кемпа не отпускала тревожная мысль, что он еще хлебнет горя с этим капитаном, что тот не даст ему спокойно закончить службу на посту командующего Капской эскадры, получить причитающееся дворянское звание и удалиться на покой в свой милый уединенный домик в Суррее. Ему невероятно повезло, что молодой Кодрингтон не успел разрушить его планы иа будущее, и, припоминая калабарскую авантюру, Кемп с трудом сохранял бесстрастное выражение.

Ясным июньским утром Кодрингтон наткнулся в Калабаре на загоны для рабов. Пять аргентинских невольничьих кораблей заметили его марсели за тридцать миль и принялись лихорадочно выгружать рабов на берег.

К тому времени, как «Черный смех» настиг их, все пять капитанов самодовольно ухмылялись: их трюмы были пусты, а две тысячи несчастных рабов длинными рядами сидели на корточках на берегу, на видимом расстоянии. Наглые ухмылки работорговцев были еще шире потому, что до экватора было добрых двадцать миль к северу, а значит, они находились вне пределов юрисдикции Королевского военно-морского флота. Загоны были построены именно в Калабаре, чтобы воспользоваться этой лазейкой в международном соглашении.

Но когда на «Черном смехе» расчехлили пушки и под их прикрытием послали шлюпки, полные вооруженных матросов, самодовольные ухмылки сменились негодованием.

Испанские капитаны, плавающие под «удобным флагом» Аргентины, горячо и многоречиво протестовали против вторжения вооруженной досмотровой команды.

— Мы не досмотровая команда, — резонно объяснил Кодрингтон старшему капитану. — Мы вооруженные советники, и наш совет: возьмите на борт свой груз, и поскорее.

Испанец продолжал спорить, пока пушечный выстрел с «Черного смеха» не привлек его внимания к пяти веревочным петлям, свисающим с нока реи канонерской лодки. Испанец был уверен, что петли не будут использованы по их прямому назначению, но взглянул в ледяные сапфировые глаза молодого серебристоволосого английского офицера и решил, что держать пари было бы рискованно.

Как только рабы были погружены обратно, самозваный вооруженный советник велел невольничьим кораблям поднять якоря и лечь на курс, следуя которым они через пять часов пересекут линию экватора.

Работорговцы повиновались.

В сопровождении «Черного смеха» небольшая флотилия пересекла экватор.

Здесь капитан Кодрингтон с предельной точностью измерил высоту солнца, заглянул в альманах и вновь пригласил старшего испанского капитана, чтобы тот проверил его наблюдения и подтвердил, что судно находится на 0° 05' северной широты. После этого англичанин незамедлительно арестовал его и взял в плен пять судов; вооруженные советники безболезненно сменили статус и превратились в призовую команду.

Когда Кодрингтон привел пять призовых судов в Столовую бухту, адмирал Кемп, выслушав рассказ испанцев об обстоятельствах их пленения, перепугался до смерти и тотчас же слег в постель с кишечными спазмами и головной болью. Лежа в полутемной комнате, он продиктовал сначала приказ, повелевающий Кодрингтону не покидать своего корабля, а кораблю — якорной стоянки, а потом — исполненный ужаса отчет первому лорду Адмиралтейства.

Этот случай, который мог бы окончиться для Кодрингтона военным судом и пожизненным списанием на берег, а для адмирала Кемпа — внезапным крушением надежд на дворянство и отставку, на самом деле принес обоим богатство и успех.

В открытом океане разошлись два корабля. Навстречу шлюпу, везущему донесение адмирала Кемпа первому лорду, мчался на юг другой корабль, доставляющий командующему Капской эскадрой депеши не только от первого лорда, но и от министра иностранных дел.

Кемпу вменялось в обязанность применять «положение об оснастке» ко всем судам христианских государств, за исключением Соединенных Штатов Америки, на всех широтах, как к северу, так и к югу от экватора

Депеша была датирована четырьмя днями ранее налета Кодрингтона на загоны в Калабаре, что сделало его действия не только законными, но и весьма похвальными.

Стоя на краю профессиональной гибели, адмирал Кемп внезапно вознесся ввысь, ему подтвердили обещанное дворянство и перечислили на его счет в банке «Куттс» на Стрэнде круглую сумму призовых денег. На ближайшей сессии Смешанной судебной комиссии в Кейптауне пять испанцев были признаны виновными. Доля Кемпа в сумме призовых денег составила несколько тысяч фунтов стерлингов, доля капитана — примерно вдвое больше, оба получили личные благодарственные письма от первого лорда.


Но все эти награды ничуть не увеличили ни доверия, ни симпатии адмирала к своему подчиненному, и теперь он с растущим ужасом выслушивал его просьбу о санкции на досмотр американского торгового клипера, который в настоящее время стоял в порту.

Несколько болезненных мгновений Кемп полагал, что займет свое место в истории как офицер, по вине которого началась вторая война с бывшими американскими колониями. Взгляды американского правительства на неприкосновенность своих кораблей были недвусмысленны, и на этот счет в приказах Адмиралтейства содержались специальные указания.

— Адмирал Кемп! — Кодрингтон пылал рвением осуществить задуманное предприятие — Нет никаких сомнений, что «Гурон» — невольничий корабль и оснащен для перевозки рабов в том смысле, как это трактуется в законе. Корабль находится не в открытом море, а стоит на якоре в британских территориальных водах. Я мог бы через два часа подняться на борт в сопровождении незаинтересованных свидетелей, может быть, даже члена Верховного суда.

Кемп громко откашлялся. На самом деле он пытался заговорить, но был так напуган, что слова застряли в горле. Кодрингтон принял его кашель за поощрение.

— Этот человек, Сент-Джон, один из самых печально знаменитых работорговцев современности. Его имя на побережье стало легендой. Говорят, за один год он перевез через океан более трех тысяч рабов. Нельзя упускать такую прекрасную возможность.

Наконец адмирал обрел дар речи:

— В среду я ужинал у губернатора. Мистер Сент-Джон присутствовал там в качестве личного гостя Его Превосходительства. Я считаю мистера Сент-Джона джентльменом и знаю, что в своей стране этот человек весьма состоятелен и пользуется большим влиянием. — В его ровном голосе не было ни следа эмоций. Такое самообладание удивило его самого.

— Он работорговец, — раздался голос Робин Баллантайн.

Она сидела у окна адмиральского кабинета и впервые заговорила. Мужчины почти забыли о ее существовании и теперь обернулись к ней.

— Я спускалась в основной трюм «Гурона» и видела, что корабль полностью подготовлен для перевозки рабов, — сказала Робин сдавленным голосом.

Кемп почувствовал, что к горлу подступает кислый комок. Адмирал не мог понять, почему при первой встрече посчитал эту женщину очаровательной. Ему нравились молодые женщины, он лично приказал секретарю послать приглашение брату и сестре Баллантайн, но теперь об этом сожалел. Кемп осознал, что качество, которое он принимал за силу духа, было на самом деле непокорностью прирожденного бедокура и что она совсем не хорошенькая, а, напротив, весьма ординарная особа, что у нее большой нос и тяжелые челюсти. Адмирал находил в ней освежающую непохожесть на юных дам колонии с их жеманным хихиканьем, а теперь понял, что его симпатия оказалась преждевременной. Он спрашивал себя, не приказать ли секретарю отозвать приглашение.

— Я считаю, адмирал Кемп, что вы обязаны послать на борт «Гурона» досмотровую команду, — продолжала Робин.

Кемп откинулся назад в большом кресле и тяжело дышал, широко раскрыв рот. Прошел не один год с тех пор, как кто-то осмелился указывать ему, адмиралу военно-морского флота, на его обязанности. Он с трудом держал себя в руках.

Командующий яростно уставился на юную даму. Не почудилась ли ему некая язвительность в ее голосе? Мисс Баллантайн была на «Гуроне» пассажиркой. Она сошла с корабля, как только достигла Столовой бухты. Несомненно, эта женщина «из шустрых», а капитан Сент-Джон — красивый мужчина.

Тут дело деликатное, заключил Кемп и сухо спросил:

— Верно ли, мисс Баллантайн, что вы в порыве неуправляемой ярости оскорбили главного хирурга?

Робин раскрыла рот, такая смена направления беседы выбила ее из колеи. Не успела она ответить, как адмирал продолжил:

— Вы, очевидно, весьма эмоциональная юная особа. Я должен всесторонне все обдумать, прежде чем предприму враждебные действия против гражданина дружественного государства на основе ваших необоснованных утверждений.

Адмирал вытащил из кармашка золотые часы и внимательно с ними сверился.

— Благодарю за визит, мисс Баллантайн. — Он снова не назвал ее профессиональным титулом. — Надеемся увидеть вас завтра вечером. Будьте добры, разрешите переговорить с капитаном Кодрингтоном наедине.

Робин поднялась, чувствуя, как вспыхнули ее щеки.

— Благодарю, адмирал, вы были очень добры и терпеливы, — язвительно сказала она и выскочила из комнаты.

С Кодрингтоном Кемп был не так мягок. Молодой капитан стоял перед ним, всем своим видом выражая внимание, и адмирал на троне наклонился вперед, вцепившись в подлокотники кресла так, что вены на руках набухли синими веревками.

— Вы совершили ошибку, приведя сюда эту юную особу, когда мы обсуждаем морские дела! — рявкнул он.

— Сэр, мне необходимо было вас убедить.

— Хватит, Кодрингтон, я слышал все, что вы можете сказать. А теперь выслушайте меня.

— Есть, сэр.

— Было бы наивно с вашей стороны не принимать в расчет изменения, произошедшие в американской администрации. Разве вы не знаете, что, по всей видимости, президентом будет избран мистер Линкольн?

— Знаю, сэр.

— Тогда, может быть, даже вы имеете некоторое представление о том, что на карту поставлены весьма деликатные соображения. Министерство иностранных дел уверено, что новая администрация в корне изменит отношение к работорговле.

— Сэр! — коротко кивнул Кодрингтон.

— Вы можете вообразить, что будет для нас значить приобретение полного права на досмотр американских судов в открытом море?

— Сэр.

— Мы его получим, как только мистер Линкольн принесет присягу, если до тех пор некоторые младшие офицеры не предпримут самостоятельных шагов, могущих отрицательно повлиять на отношение к нам американцев.

— Сэр.

Капитан стоял не шевелясь и глядел поверх его головы на картину с изображением укутанной вуалью Венеры, висевшую позади адмирала на филенчатой стене.

— Кодрингтон, — с холодной угрозой проговорил Кемп, — вы уже однажды висели на волоске в Калабаре. Если вы еще когда-нибудь позволите вашему необузданному нраву проявить себя, клянусь, я выгоню вас со службы.

— Сэр.

— Вы получаете строжайшее предписание не приближаться к торговому клиперу «Гурон» менее чем на кабельтов, а если вы встретитесь с ним в море, вы должны оказать ему все положенные почести и избегать всяческих столкновений. Я выражаюсь достаточно ясно?

— Сэр.

Кодрингтон шевелил одними губами, и адмирал дважды глубоко вздохнул, прежде чем продолжить.

— Когда вы отправляетесь в плавание? — спросил он более рассудительно.

— Я получил ваш приказ отбыть с субботним приливом, сэр.

— Вы не могли бы ускорить отплытие?

— Да, сэр, но это означало бы отправиться в путь с неполным запасом боевого снаряжения. Мы ожидаем, что баржа с порохом пришвартуется к нам в субботу на заре.

Командующий покачал головой и вздохнул.

— Мне будет легче, когда вы окажетесь в море, — пробормотал он. — Ну что ж, отлично, в субботу на рассвете я буду ждать, когда вы в знак отплытия поднимете флаг «Голубой Питер».

Робин Баллантайн ждала Кодрингтона в одолженном у Картрайтов экипаже под портиком Адмиралтейства.

Он спустился по лестнице, держа под мышкой треугольную шляпу, и сел рядом с ней на обитое кожей сиденье.

Кучер-готтентот хлестнул лошадей по лоснящимся крупам, и коляска, покачивая пассажиров, затряслась по обсаженной деревьями дороге.

Пока коляска не выехала со двора Адмиралтейства, оба молчали. Спускаясь с холма к Лизбекскому мосту, кучер слегка придержал лошадей.

— Что нам теперь делать? — спросила Робин.

— Ничего, — ответил Клинтон Кодрингтон.

Через двадцать минут они объезжали один из отрогов горы. Внизу в бухте стоял на якоре «Гурон». Глядя на него, Робин снова заговорила:

— Разве вы не можете ничего придумать, как остановить это чудовище?

— А вы можете? — резко спросил он, и больше никто из них не произнес ни слова.

Наконец они доехали до причала.

Рыболовецкие лодки уже вернулись, их вытащили на берег, рядом на песке разложили улов. Домохозяйки и слуги сновали вокруг сверкающей серебром и рубинами груды, торговались со смуглыми босоногими рыбаками, а подручные трубили в рог, вызывая из города новых покупателей. Двое в экипаже наблюдали за суматохой с неестественным вниманием, избегая встречаться взглядами.

— Вы будете завтра на балу в Адмиралтействе? Я слышал, Трудяга Кемп сказал, что вы придете.

— Нет. — Робин рассерженно покачала головой. — Терпеть не могу пустую болтовню и глупую манерность таких сборищ, а особенно не хочу снова быть гостьей этого человека.

Впервые с той минуты, как они въехали на причал, Кодрингтон обернулся к ней. Она привлекательная женщина, подумал Клинтон, у ее кожи такой нежный глянец, а глаза — вдумчивые, темно-зеленые, под темными изогнутыми бровями. Ему нравилась эта высокая сильная женщина, он успел хорошо узнать силу ее духа и относился к ней с уважением, которое, понял капитан, легко может перерасти в восхищение.

— Смогу ли я уговорить вас передумать? — тихо спросил он, и Робин с испугом взглянула на него. — Возьму на себя смелость предложить себя в качестве собеседника и достойного партнера для танцев.

— Я не танцую, капитан.

— Рад слышать, — признался Кодрингтон. — Потому что я тоже не танцую, если можно отвертеться. — Он улыбнулся. Робин не могла припомнить, видела ли когда-нибудь его улыбку. Она его разительно меняла. Из бледно-голубых глаз исчез холод, они потемнели от радости, две веселые морщинки зародились в уголках рта и взбежали к тонкому прямому носу. — У Трудяги Кемпа чудесный повар. — Клинтон улещал ее, как мог. — Тонкая еда и серьезная беседа.

На фоне темного морского загара отчетливо выделялись его зубы, белые, как фарфор, очень ровные. Она почувствовала, как уголки ее губ сами собой потянулись вверх, Кодрингтон это заметил и усилил натиск:

— Может быть, у меня будут новости, появятся какие-нибудь планы насчет «Гурона», и понадобится их с вами обсудить.

— Перед вами невозможно устоять. — Робин наконец рассмеялась с удивительно непринужденной веселостью. Случайные прохожие оглянулись на нее и с пониманием улыбнулись.

— Я за вами заеду. Когда? Куда? — Пока доктор не рассмеялась, капитан не осознавал, насколько она привлекательна.

— Нет. — Робин положила ладонь ему на руку. — Меня проводит мой брат, я буду с нетерпением ждать нашей серьезной беседы.

Дочь Фуллера Баллантайна почувствовала, что в ней снова просыпается чертик, и пожала его руку. Он откликнулся мгновенно, под ее пальцами мускулы Клинтона напряглись, и ей это понравилось.

— Подождите, — сказала она кучеру и долго смотрела вслед высокой стройной фигуре, бредущей по пляжу. Невдалеке Клинтона ожидал вельбот с «Черного смеха».

Для визита к адмиралу Клинтон надел парадную форму. Эполеты золотого шитья подчеркивали ширину его плеч, портупея делала талию выше. Внезапно ей захотелось узнать, какого цвета волосы у него на груди, такие ли они светлые, как косичка на затылке, — и в следующий миг она устыдилась. Раньше такие мысли ей никогда не приходили в голову. «Что значит — раньше?» — спросила она себя, и ответ был ясен: до той ночи на «Гуроне». Манго Сент-Джон за многое в ответе. Найдя того, кто во всем виноват, Робин успокоилась, отвела взгляд от гибкой фигуры Клинтона Кодрингтона и наклонилась к кучеру:

— Домой, пожалуйста.


Она решила не ходить на бал к адмиралу и принялась декламировать про себя христианские символы веры.

Зуга, однако, разрушил ее благие намерения. Капский осенний вечер был насыщен благоуханием, и они ехали в открытой коляске вместе со старшей незамужней дочерью Картрайтов.

Картрайт с женой тянулись следом в закрытом экипаже и обсуждали предстоящее мероприятие.

— Я уверена, что он всерьез увлечен Алеттой, — утверждала миссис Картрайт.

— Дорогая, как бы то ни было, у этого юноши нет никакого состояния.

— Но он подает надежды, — милостиво произнесла миссис Картрайт. — На этой экспедиции он много заработает. Он из тех молодых людей, которые добьются успеха, я в этом не сомневаюсь.

— Я предпочитаю, чтобы у него были деньги в банке, дорогая.

— Все только о нем и говорят, я тебя уверяю. Такой серьезный и разумный молодой человек, и очень привлекательный. Алетта может гордиться им, а ты мог бы подыскать ему место.

В Адмиралтействе горели все огни, гостей встречала феерия золотого света. В саду на деревьях были развешаны разноцветные фонарики.

Морской оркестр в алых с золотом мундирах разместился на открытой веранде. На танцплощадке в саду, открывая бал, в быстром вальсе кружились первые танцоры и они приветственно махали руками опоздавшим. Экипажи один за другим подъезжали по извилистой аллее к портику главного входа и там выстраивались в очередь.

Облаченные в парики лакеи в парадных ливреях, в шелковых чулках и туфлях с пряжками откидывали лестницы и подавали руку дамам, помогая им спуститься на красную ковровую дорожку. Мажордом густым басом представлял прибывающих.

— Майор и доктор Баллантайн. Мисс Картрайт.

Робин еще не успела привыкнуть к возмущенному шепотку любопытных дам, который сопровождал любое ее появление на общественных собраниях колонии. Спрятавшись за веерами, дамы быстро переглядывались, кивали и шептались. До сих пор у нее от этого начинало быстрее колотиться сердце, а в душе поднималось чувство горького презрения к ним всем.

— Ты принесла тампон, сестренка? Они так надеются, что ты им в кого-нибудь запустишь, — прошептал Зуга. Она дернула его за руку, приказывая замолчать, но он продолжал: — Или что ты сбросишь юбки и побежишь по лестнице в брюках.

— Испорченный мальчишка. — Робин почувствовала себя увереннее и благодарно улыбнулась.

Они пробирались через толпу, пестревшую ливреями, золотым шитьем на синих кителях морских офицеров и алым сукном парадных гвардейских мундиров. Мрачную черноту вечерних костюмов оттеняли большие белые банты и кружевные манжеты шелковых рубашек.

Пышные юбки дам из тафты и шелка, украшенные оборками, покачивались как пирамиды. Однако все наряды отставали от лондонской моды по меньшей мере года на два, и лишь самые храбрые дамы осмеливались обнажить плечи, напудрив их до мертвенной белизны.

Шерстяное платье мисс Баллантайн не содержало никаких уступок моде, лиф не украшали ни жемчуг, ни блестки. Робин носила это платье уже много лет, и оно было ее единственным нарядом, мало-мальски подходящим к случаю. Робин не припудрила волосы алмазной пылью, не вставила в прическу страусовых перьев и в то же время не казалась замарашкой, а лишь интригующе выделялась из толпы.

Она сказала Кодрингтону, что не танцует, но это объяснялось тем, что до сих пор ей не выпадало случая, и теперь, глядя, как Зуга провел Алетту Картрайт в зал и они закружились в грациозном вихре вальса, молодая женщина горько сожалела об этом.

Мисс Баллантайн понимала, что никто не пригласит ее на танец, а если и пригласит, она окажется неуклюжей неумехой. Она огляделась, ища хоть одно дружелюбное или знакомое лицо. Робин испытывала чувство одиночества в этой толпе. Она пожалела, что изменила своему решению остаться дома.

Спасение пришло так быстро, что Робин едва удержалась, чтобы не кинуться капитану на шею. Вместо этого она произнесла ровным голосом:

— О, капитан Кодрингтон. Добрый вечер.

Он один из самых красивых мужчин в этом зале, подумала Робин. Кодрингтон предложил ей руку, она спиной ощутила негодующие взгляды юных дам и неторопливо, чтобы все видели, взяла его под руку. К удивлению Робин, капитан сразу вывел ее в сад.

— Он здесь! — тихо сказал Клинтон, как только они отошли подальше.

Ей не было нужды спрашивать кто, Робин вздрогнула от испуга и на мгновение замолчала.

— Вы его видели?

— Он прибыл за пять минут до вас, в карете губернатора.

— Где он сейчас?

— Пошел в кабинет Трудяги, вместе с губернатором. — Лицо капитана сурово застыло. — Он бессовестно кичится собой.

К ним подошел слуга с серебряным подносом, полным бокалов с шампанским. Робин рассеянно покачала головой, но Клинтон взял бокал и осушил в два глотка.

— Самое худшее то, что никто не может его пальцем тронуть. — Кодрингтон кипел от злости.

Вечер густел, стало прохладнее, и морской оркестр перебрался на оркестровую лоджию над бальным залом. Музыканты наигрывали танцевальные мелодии в бодром военном ритме, танцующие весело кружились в такт музыке.

Всеобщее внимание привлекал один танцор. Он выделялся не только благодаря своему росту. Другие скакали с раскрасневшимися лицами, едва переводя дыхание, а Манго Сент-Джон вращался, приседал и скользил с размеренной, неторопливой грацией. Несмотря на это, он совершил круг по залу быстрее остальных танцоров. В его объятиях неизменно кружились самые хорошенькие женщины, они смеялись, их щеки пылали от возбуждения, а подруги с тайной завистью поглядывали на них через плечи партнеров.

Клинтон и Робин, стоя на огороженном колоннадой балконе, что тянулся вдоль стен бального зала, тоже смотрели на него. Их окружала небольшая компания офицеров — однополчан Клинтона — и их дам, но они не пытались принять участия в легкой болтовне.

Робин поймала себя на том, что ждет, когда Сент-Джон посмотрит на нее и она сможет выплеснуть ему в лицо свою ненависть. Но он ни разу не взглянул в ее сторону.

Она даже подумывала, не предложить ли Клинтону Кодрингтону потанцевать, забыв о том, что сама отказалась от танцев, но быстро передумала. Робин понимала, что в качестве танцора капитан не выдержит сравнения с элегантным американцем.

Идя к ужину под руку с Клинтоном, она заметила впереди Сент-Джона. Он вел блондинку, слывущую самой красивой, самой богатой и самой жадной вдовой колонии. Ее прическа была украшена пышным сооружением из алмазной пыли и страусовых перьев, плечи обнажены, парчовый лиф, усыпанный жемчугом, почти не скрывал грудь.

Манго Сент-Джон носил простой черно-белый вечерний костюм с куда большим шиком, чем окружающие — самые вычурные мундиры.

На глазах у Робин женщина похлопала его веером по плечу, чтобы привлечь внимание, привстала на цыпочки и что-то шепнула ему на ухо, а Сент-Джон степенно склонился к ней.

— Эта баба — бесстыжая шлюха, — прошипела Робин.

Клинтон кивнул, пытаясь не подать виду, как поразили его эти слова.

— Да и сам он дьявол.

Словно услышав их разговор, Сент-Джон поднял взгляд и увидел, что они с другого конца зала наблюдают за ним. Он поклонился доктору и улыбнулся.

Улыбка была такой интимной и понимающей, что Робин показалось, будто он снова раздел ее, точно так же, как тогда, в каюте на корме «Гурона», и ее наполнило то же чувство беспомощности.

Напрягая все свое естество, мисс Баллантайн сумела отвернуться, но Клинтон наблюдал за ней. Она была не в силах встретиться с ним взглядом, Робин казалось, что в ее глазах он все прочтет.

К Двум часам пополуночи морской оркестр играл уже с меньшим усердием. Его слушали лишь влюбленные и романтики, что продолжали кружиться по бальному залу, тогда как большинство гостей поднялись в игорные залы, расположенные на втором этаже, если не поиграть, то хотя бы потолкаться вокруг столов и понаблюдать за игрой, затаив дыхание или разражаясь аплодисментами при особенно дерзких и удачных ходах.

В самом большом зале шла игра в вист, там собрались Трудяга Кемп и другие гости постарше. В другом зале молодежь играла в легкомысленный шмен-де-фер. Когда Робин вошла, ей улыбнулся Зуга. Он сыграл одну партию на пару с Алеттой Картрайт, и девушка радостно взвизгнула, выиграв пригоршню серебряных шиллингов.

Робин и Клинтон прошли в последний зал, самый маленький. Там шла игра, которая когда-то была популярна только в Америке. Недавно, однако, ее нашла очаровательной сама королева, и она неожиданно вошла в моду при дворе, а следовательно, на ней помешалась и вся империя. Игра носила странное название — покер, «кочерга».

Несмотря на интерес со стороны Ее Величества, эта игра все еще не считалась приличествующей для дам, особенно в смешанной компании. За столом, крытым зеленым сукном, сидели только мужчины, а дамы порхали вокруг, как яркие бабочки.

Напротив двери сидел Манго Сент-Джон. Робин увидела его, едва войдя в зал. Он лениво развалился в кресле, держа тугой веер карт у белоснежного кружевного жабо, темные волосы ниспадали гладкими волнами, словно вырезанные из полированного эбенового дерева. В зубах он зажал длинную незажженную сигару. На глазах у Робин светловолосая вдова перегнулась через его плечо, продемонстрировав бархатистую ложбинку между грудями, и поднесла к сигаре восковую спичку.

Сент-Джон раскурил сигару, выпустил длинное облачко синеватого дыма и взглядом поблагодарил ее. Потом объявил ставку в следующей партии.

Он явно выигрывал, перед ним по столу небрежно рассыпалась горка золотых монет с отчеканенным греческим профилем королевы Виктории. Королева на монетах выглядела намного моложе своих сорока лет… а пока Робин и Клинтон смотрели, американец выиграл еще раз.

Этот человек осязаемыми волнами источал возбуждение, которое заражало женщин, столпившихся вокруг стола, они радостно восклицали при каждой сделанной им ставке и разочарованно вздыхали, если он складывал карты и отказывался играть партию. То же возбуждение передалось и пяти его партнерам по столу. Их глаза сверкали, костяшки пальцев, сжимавших карты, побелели, они выдавали себя опрометчивыми возгласами и не покидали стола еще долго после того, как судьба и удача явно поворачивались к ним спиной. Было ясно, что главным противником все они считают Сент-Джона, и, если он пропускал партию, напряжение в игре тотчас шло на убыль.

Робин почувствовала, что те же чары охватывают и ее. Когда напряженное ожидание становилось все невыносимее и в центре стола позвякивали золотые, она бессознательно сжимала руку Кодрингтона, а когда в конце каждой партии все открывали карты, доктор, словно со стороны, слышала собственные горестные или облегченные вздохи.

Незаметно для себя она подошла ближе к столу, притянув за собой Клинтона. Кто-то из игроков воскликнул:

— Пятьдесят гиней — вполне достаточно для одного вечера. Прошу прощения, джентльмены. — И, собрав со стола последние оставшиеся у него золотые монеты, отодвинул стул.

Им пришлось отстраниться, чтобы пропустить его.

Робин с удивлением заметила, что Клинтон высвободил руку из ее пальцев и тихо скользнул к свободному стулу.

— Разрешите к вам присоединиться, джентльмены.

Остальные были слишком поглощены игрой и лишь утвердительно замычали. Только Сент-Джон поднял глаза и вежливо спросил:

— Капитан, вам известны ставки?

Вместо ответа Кодрингтон вынул из внутреннего кармана рулон пятифунтовых банкнот и положил перед собой. Такая сумма удивила Робин, здесь было не меньше сотни фунтов стерлингов. Потом она вспомнила, что Клинтон Кодрингтон много лет считался одним из самых удачливых охотников за невольничьими кораблями на побережье. От брата Робин слышала, что за эти годы он заработал свыше десяти тысяч фунтов призовых денег, хотя она почему-то не воспринимала его как богатого человека.

Потом Робин внезапно осенила догадка: этим жестом Клинтон бросил молчаливый вызов, а Манго Сент-Джон с мимолетной улыбкой принял его.

Робин встревожилась. Было ясно, что Клинтон Кодрингтон избрал себе слишком опытного и умелого противника. Она припомнила, что Зуга, который утверждал, что азартная игра изрядно пополняет его полковое жалованье, даже при более скромных ставках никогда не мог играть с Сент-Джоном на равных, а Клинтон, пав духом, весь вечер беспрерывно пил. Робин была уверена, что, даже разбирайся ее спутник в игре лучше, он не смог бы сейчас рассуждать здраво.

Сент-Джон сразу почти незаметно изменил стиль игры. Американец удваивал ставки перед каждым прикупом, тянул игру на себя, господствовал в ней, опирался на преимущество своих уже немалых выигрышей, а Кодрингтон, казалось, потерял уверенность в себе, колебался, принимая удвоенные ставки, предпочитал скорее сбросить карты, шел на риск не больше чем на несколько гиней, ему не хватало выдержки, чтобы во всеоружии бороться с Сент-Джоном.

Она слегка подвинулась, чтобы видеть обоих мужчин. Бледность Клинтона просвечивала даже сквозь морской загар, его ноздри побелели, губы сжались в тонкую черточку. Робин припомнила, что за вечер он выпил не меньше дюжины бокалов шампанского.

Кодрингтон нервничал, каждый зритель ощущал его нерешительность, и публика явно разочаровывалась. Когда он широким жестом бросил на стол сотню фунтов стерлингов, все надеялись увидеть драматический поединок, но, по мере того как в ходе малоинтересной сверхосторожной игры пачка денег мало-помалу таяла, внимание присутствующих переключилось на веселую стычку между Манго Сент-Джоном и одним из сыновей Клюте, владеющего половиной долины Констанция с ее знаменитыми виноградниками.

Они смеялись над добродушными шутками, с которыми противники делали ставки, восторгались невозмутимостью проигравшего и непринужденными манерами победителя. На остальных игроков почти никто не обращал внимания.

Робин оставалось лишь жалеть Клинтона, бледного и взволнованного. То он неловко вертел карты и раньше времени показал одну из своих немногих выигрышных сдач, то под смешки зрителей выиграл жалкие несколько гиней вместо пятидесяти, которые мог бы получить, если бы сыграл правильно.

Робин пыталась встретиться с ним взглядом, убедить его уйти и не терпеть дальнейших унижений, но Клинтон продолжал игру, решительно не желая поднимать на нее глаза.

В следующую сдачу Клюте получил карты, позволяющие назначить кон, и, пользуясь своим правом, игрок отметил удачу.

— Три одинаковых открывают кон. Ставки растут по гинее, — объявил он и ухмыльнулся Сент-Джону через стол. — Вам угодно, сэр?

— Весьма, — улыбнулся в ответ Сент-Джон, а остальные игроки постарались скрыть замешательство.

Дело принимало опасный оборот — чтобы начать игру, один из них должен получить при сдаче три карты одного достоинства, в противном случае все игроки кладут на кон по гинее. Тот, кому повезет, сможет увеличить ставку на столько, сколько денег уже лежит на столе. Так можно быстро дойти до очень крупных сумм, и отказаться нельзя. Очень опасная игра.

Десять раз при раздаче никто не получал требуемых карт, игра так и не началась. Когда на кону лежало семьдесят гиней, Манго Сент-Джон негромко объявил:

— Кон открыт, джентльмены, и разинут, как рот моей тещи.

На всех остальных столах в зале игра прекратилась, а Сент-Джон продолжал:

— Дальнейшая игра будет стоить каждому по семьдесят золотых.

Он удвоил кон, зрители зааплодировали и выжидающе посмотрели на других игроков.

— Я с вами, — сказал Клюте, но голос его дрогнул. Он сосчитал банкноты и монеты и добавил их к немалой груде денег в центре стола.

Остальные игроки спасовали, с явным облегчением бросив карты. Они были рады, что отделались всего десятью гинеями, но Клинтон Кодрингтон с несчастным видом сгорбился над картами, и Сент-Джону пришлось слегка подтолкнуть его к принятию решения:

— Прошу вас, не торопитесь, капитан. У нас весь вечер впереди.

Клинтон поднял глаза и отрывисто кивнул, словно не доверяя собственному голосу, а потом пододвинул к середине стола пачку банкнот.

— Игроков трое, — сказал Сент-Джон и быстро пересчитал деньги на кону. — Двести десять гиней!

Следующий игрок мог удвоить сумму, третий — удвоить ее еще раз. В комнате воцарилось молчание, все игроки с других столов встали со своих мест и наблюдали, как раздатчик выдал Сент-Джону две карты вместо сброшенных. Он прикупал честно, пытался дополнить тройку[2], которой открыл кон, не блефовал, изображая флеш[3] или фул[4]. Клюте прикупил три карты, явно надеясь получить третью к высокой паре. Потом наступила очередь Клинтона заказывать карты.

— Одну, — промямлил он и поднял один палец. Палец еле заметно дрожал. Раздатчик кинул ему карту, Кодрингтон накрыл ее ладонью, не в силах заставить себя взглянуть на нее. Было ясно, что он надеется получить карту, недостающую для флеша или стрита[5].

— Открывающий делает ставку, — объявил раздатчик. — Мистер Сент-Джон.

Наступило молчание. Сент-Джон обмахивался картами, как веером, а потом произнес, не меняясь в лице:

— Ставка удваивается.

— Четыреста двадцать гиней, — громко воскликнули в публике, но на этот раз никто не зааплодировал.

Все взгляды обратились к Клюте. Он долго всматривался в карты, потом резко покачал головой и бросил их. К своей паре он не получил короля.

Теперь все смотрели на последнего оставшегося игрока. С Клинтоном Кодрингтоном произошла перемена, но трудно было определить, в чем она заключалась. Краска чуть тронула смуглые щеки, губы слегка приоткрылись, он впервые в упор взглянул на Сент-Джона. Из него ключом били уверенность в себе и едва подавляемое нетерпение. Ошибиться было трудно. Он просто сиял.

— Удваиваю снова, — громко произнес Кодрингтон. — Восемьсот сорок гиней.

Он еле сдерживался, и все собравшиеся понимали, что ему досталась выигрышная карта.

Сент-Джон размышлял всего несколько секунд.

— Поздравляю, — улыбнулся он. — Вы получили то, что ждали, придется вам уступить.

Он бросил карты и отодвинул их.

— Можем мы увидеть, чем вы открыли кон? — застенчиво спросил Клинтон.

— Прошу прощения. — В голосе американца звучала легкая ирония.

Он перевернул карты лицом вверх. На столе лежали три семерки и две разные карты.

— Благодарю, — сказал Клинтон.

Его поведение снова изменилось. Исчезли и трепещущее нетерпение, и тревожная нерешительность. С ледяным спокойствием он начал собирать в кучки разбросанные по столу монеты и банкноты.

— Какие у него были карты? — нетерпеливо спросила одна из дам.

— Ему нет нужды их показывать, — объяснил ее партнер. — Он победил остальных, не раскрывая карт.

— Ах, мне до смерти хочется их увидеть, — пропищала она

Клинтон на миг перестал собирать выигрыш и поднял глаза

— Умоляю вас, мадам, не делать этого, — улыбнулся он. — Не хочу, чтобы у меня на совести была ваша гибель.

Кодрингтон выложил карты на зеленое сукно лицом вверх. Присутствующим потребовалось несколько долгих секунд, чтобы осознать увиденное. На столе лежали карты всех мастей, и ни одна не подходила к другой.

Послышались восторженные возгласы — такие карты ничего не стоили. Их можно было побить единственной парой семерок, не говоря уже о трех семерках, которые раскрыл Сент-Джон.

С такими никчемными картами молодой капитан военно-морского флота перехитрил американца, надув его почти на девятьсот гиней. Публика постепенно начинала понимать, как тщательно все было разыграно, как Клинтон заманил противника в сети, притворяясь, будто до поры до времени нащупывает свою игру, а в нужный момент смело и решительно нанес удар. Все невольно разразились аплодисментами, дамы восторженно ахали, мужчины выкрикивали поздравления.

— Здорово разыграно, сэр!

Сент-Джон продолжал улыбаться, но это давалось ему нелегко. Он сжал губы, и, по мере того как Манго вглядывался в карты и осознавал, как его провели, в глазах все ярче разгорался свирепый блеск.

Аплодисменты стихли, кое-кто из зрителей направился к выходу, по дороге обсуждая игру Кодрингтона. Сент-Джон начал собирать карты и тасовать их, и тут Клинтон Кодрингтон заговорил. Его голос звучал тихо, но внятно, и никто в зале не мог упустить ни слова.

— Иногда удача изменяет даже работорговцу, — сказал он. — Должен признать, я бы с большим удовольствием подловил вас на вашем гнусном занятии, чем обставил сегодня на несколько гиней.

Собравшиеся оцепенели, разинув рты и уставившись на Клинтона с ужасом и изумлением; выглядела компания довольно забавно. Тишина в зале казалась непроницаемой, ее нарушал лишь шелест карт, которые тасовал Манго Сент-Джон. Он со щелчком раскрывал колоду и мимолетным движением пальцев вдвигал половинки друг в друга.

Тасуя карты, он ни разу не взглянул на свои руки. Он не сводил глаз с лица Кодрингтона, и улыбка до сих пор играла у него на губах, лишь щеки, темные от загара, слегка вспыхнули.

— Вам нравится вести жизнь, полную опасностей? — усмехнулся Сент-Джон.

— О нет. — Клинтон покачал головой. — Мне опасность не грозит. Как следует из моего опыта, все работорговцы—трусы.

Улыбка слетела с губ Сент-Джона, его лицо стало ледяным, в нем сквозила смертельная угроза, но пальцы ни на мгновение не сбились с ритма. Карты мелькали безостановочно. Клинтон бесстрастно продолжал:

— Я пришел к убеждению, что так называемые луизианские джентльмены имеют некий преувеличенный кодекс чести. — Он пожал плечами. — Полагаю, сэр, что вы являетесь живым опровержением этого вывода.

Собравшиеся потеряли дар речи. Они не могли поверить своим ушам: человека обвиняют в торговле рабами. Для англичанина худшего оскорбления не существовало.

Последние английские дуэли произошли в 1840 году, когда лорд Кардиган застрелил капитана Таккетта, и в 1843-м, когда Монро убил своего зятя полковника Фосетта. Последствием этих схваток явилось то, что королева изъявила желание изменить положение, и на следующий год в военный устав была внесена поправка, объявляющая дуэли преступлением. Само собой разумеется, джентльмены, чтобы уладить вопросы чести с помощью пистолета и шпаги, стали выезжать за границу, чаще всего во Францию. Но дело происходило в Капской колонии, одном из бриллиантов в короне империи, а капитан военно-морского флота был произведен в чин приказом Ее Величества. Вечер оказался занятным сверх всяких ожиданий. В игорном зале запахло кровью и смертью.

— Джентльмены, — раздался настойчивый голос. Из комнаты, где играли в вист, появился капитан адмиральского флагманского корабля и принес приказы от адмирала. — Произошло недоразумение.

Но никто из спорящих не взглянул в его сторону.

— Не думаю, что произошло недоразумение, — ледяным тоном произнес Манго Сент-Джон, не сводя глаз с Клинтона. — Оскорбления капитана Кодрингтона нельзя интерпретировать двояко.

— Мистер Сент-Джон, разрешите вам напомнить, что вы находитесь на британской территории и обязаны подчиняться законам Ее Величества. — Капитан флагманского корабля впадал в отчаяние.

— О, для мистера Сент-Джона законы значат очень мало. Он привел в британскую гавань невольничий корабль в полном оснащении. — Клинтон пожирал американца холодными голубыми глазами.

Он хотел что-то добавить, но Сент-Джон грубо перебил его, обращаясь к капитану флагманского корабля, но адресуя слова Клинтону Кодрингтону:

— У меня и в мыслях не было насмехаться над гостеприимством королевы. В любом случае я отчалю с приливом сегодня до полудня и через четыре дня буду далеко за пределами владений Ее Величества, на 31° 38' южной широты. Там между высокими скалистыми утесами есть широкое устье реки — хорошее место для высадки и удобный пляж. Его трудно не найти. — Сент-Джон встал. Изысканные манеры вернулись к нему, он поправил оборки на накрахмаленной манишке и подал руку очаровательной вдове. Затем обернулся к Клинтону: — Кто знает, может быть, мы с вами снова встретимся и тогда подробнее обсудим вопросы чести. А до тех пор желаю вам всего доброго, сэр.

Он повернулся, толпа расступилась перед ним, образовав что-то вроде почетного караула. Сент-Джон с дамой неторопливо вышли из зала.

Капитан флагманского корабля метнул яростный взгляд на Клинтона:

— Адмирал желает поговорить с вами, сэр. — Он заторопился вслед за уходящей парой, сбежал по изогнутой лестнице и догнал их у двустворчатых дверей из резного тика. — Мистер Сент-Джон, адмирал Кемп просил меня передать вам наилучшие пожелания. Он не придает значения необдуманным обвинениям одного из подчиненных ему капитанов. В противном случае он был бы обязан направить на ваш корабль досмотровую команду.

— Это никому из нас не понравилось бы, — кивнув Сент-Джон. — Равно как и последствия.

— Разумеется, — уверил его капитан флагманского корабля. — Тем не менее адмирал полагает, что в сложившихся обстоятельствах вам следует воспользоваться ближайшим попутным ветром и хорошим приливом и продолжить свое плавание.

— Передайте адмиралу мои наилучшие пожелания и сопроводите их уверением, что еще до полудня я покину гавань.

В это время вдове подали карету. Сент-Джон сухо кивнул капитану флагманского корабля и помог даме подняться по ступенькам.

С палубы «Черного смеха» было хорошо видно, как, клипер снимается с якоря. Капитан умелой рукой то наполнял, то отпускал марсели, чтобы поднять цепь. Наконец лапы якоря вырвались из ила и песка. Как только судно снялось с якоря, капитан приказал поднять паруса. Одно за другим распахивались ослепительно белые полотнища. «Гурон» поймал юго-восточный ветер и весело помчался к выходу из Столовой бухты.

Вскоре он исчезнет из виду за маяком Муиль-Пойнт, а «Черный смех» будет готов последовать за ним только через четыре часа. К борту пришвартовалась баржа с порохом, и были приняты все меры предосторожности при работе со взрывчатыми веществами. На мачте в знак предупреждения подняли красный раздвоенный вымпел, машину застопорили, команда ходила босиком, чтобы избежать возникновения случайней искры, палубу непрерывно поливали водой из шлангов, каждую бочку с порохом по мере подъема на борт тщательно осматривали.

Пока механик разводил пары, на борт поднялись все участники экспедиции Баллантайнов. Снова неоценимую помощь оказали рекомендательные письма Зуги. Благодаря им, а также его настойчивому нраву экспедиция приобрела весьма ценное пополнение.

За долгой ночной беседой Том Харкнесс предупредил майора:

— Не пытайся перевалить через горы Чиманимани без хорошо обученного вооруженного отряда. За узкой прибрежной полосой существует только один закон, и исходит он из ружейного дула.

Прочитав письма, начальник кейптаунского гарнизона разрешил Зуге набрать добровольцев из числа готтентотской пехоты.

— Они единственные из всех африканских туземцев понимают, как действует огнестрельное оружие, — говорил Харкнесс. — До чертиков любят выпивку и баб, но хороши и в бою, и в походе, к тому же почти все они невосприимчивы к лихорадке и нечувствительны к голоду. Выбирай повнимательнее и глаз с них не спускай ни днем, ни ночью.

Призыв Зуги к готтентотам стать добровольцами был встречен с величайшим энтузиазмом. Говорят, они за сто верст чуют, если запахнет деньжатами или бабой, а плата и довольствие, предложенные майором, раза в три превосходили их жалованье в британской армии. Добровольцами вызвались быть все до единого, и в задачу Баллантайна входило отобрать десять лучших.

Эти маленькие, словно проволочные человечки сразу понравились Зуге. Их черты лица были почти восточными — раскосые глаза и высокие скулы. Вопреки внешнему впечатлению, они были в большей степени африканцами, чем любые чернокожие из других племен. Готтентоты населяли берега Столовой бухты, когда там появились первые мореплаватели, и быстро переняли обычаи белого человека, а еще быстрее — его пороки.

Майор вышел из положения, выбрав лишь одного солдата. Возраст этого человека нельзя было определить по лицу, ему могло быть и сорок лет, и восемьдесят. Кожа его напоминала папирус, ветер и пыль вытравили на ней глубокие морщины, но черные перцовые зернышки волос нигде не были тронуты серебром.

— Я учил капитана Гарриса охотиться на слонов, — похвастался он.

— Когда это было? — спросил Зуга, ибо Корнуоллис Гаррис был одним из самых знаменитых старых охотников Африки. Его книга «Охота на диких зверей Африки» стала классикой этого жанра.

— Я водил его в Кашанские горы.

— Экспедиция Гарриса в Кашанские горы, которые буры теперь называют Магалисберг, состоялась в 1829 году, тридцать один год назад. Значит, если маленький готтентот говорит правду, ему от пятидесяти до шестидесяти лет.

— Гаррис не называл твоего имени, — сказал Зуга. — Я внимательно читал его отчет.

— Ян Блум — так меня тогда звали.

Зуга кивнул. Блум был одним из самых смелых охотников Гарриса.

— Тогда почему теперь тебя зовут Ян Черут? — спросил Зуга.

— Иногда человек устает от имени, как от женщины, и тогда ради здоровья или жизни он меняет и то, и другое.

Ян Черут был ростом с винтовку «энфилд» военного образца, она казалась частью его маленького высохшего тела.

— Подбери еще девять человек. Лучших, — велел ему Зуга.

Сержант Черут привел их на борт, когда канонерская лодка разводила пары в котлах.

У каждого новобранца на плече висел «энфилд», за спиной в ранце лежали нехитрые пожитки, в подсумках на поясе — по пятьдесят патронов.

Чтобы их достойно встретить, не хватает только «Марша мошенников» [6], кисло подумал Зуга, глядя, как они поднимаются на палубу. Готтентоты одаривали его ослепительными улыбками и отдавали честь так рьяно, что чуть не валились с ног.

Сержант Черут выстроил всех у планшира. Их мундиры, когда-то ярко-алые, непостижимым образом трансформировались в десять разных оттенков, от линяло-розового до глинисто-рыжеватого, и пехотные шапочки без полей на каждой усыпанной перцовыми зернышками волос голове были заломлены иначе, чем у соседа. На тощих голенях красовались грязные обмотки, босые коричневые пятки дружно шлепали по дубовой палубе. Черут скомандовал: «Смирно!» — и они замерли с винтовками на плече и счастливыми ухмылками на плутовских физиономиях.

— Хорошо, сержант, — поблагодарил Зуга. — Теперь открыть ранцы, и бутылки за борт!

Ухмылки исчезли, солдаты обменялись унылыми взглядами — майор показался таким молодым и доверчивым.

— Вы слышали, что сказал майор, julle klomp dom skaape. — На искаженном голландском, бывшем в ходу в Капской колонии, Ян Черут уподобил свое воинство «стаду глупых овец». Когда он повернулся к Зуге, в его темных глазах впервые блеснуло уважение.

Направляясь вдоль юго-восточного побережья Африки, корабль может выбрать два пути. Можно идти за пределами полосы континентального шельфа шириной в сто восемьдесят три метра, где противодействующие силы Мозамбикского течения и преобладающих ветров вздымают то, что моряки с благоговением называют «девятым валом» — волны высотой от гребня до подножия более шестидесяти метров, которые швыряют даже самый крепкий корабль, как осенний листок. Другой возможный путь, чуть менее опасный, лежит вдоль самого берега, на мелководье, где неосторожного мореплавателя поджидают острые рифы.

Чтобы выиграть в скорости, капитан Кодрингтон выбрал прибрежный маршрут, и на всем протяжении пути земля оставалась в пределах видимости. День за днем вдоль борта «Черного смеха» тянулись мерцающие белые пляжи и темные скалистые мысы, иногда они терялись в голубоватой морской дымке, иногда африканское солнце обрисовывало их с беспощадной отчетливостью.

Направляясь к месту свидания, назначенному Сент-Джоном, Клинтон не оставлял паровую машину, и единственный бронзовый винт без передышки вращался под кормой. «Черный смех» шел под всеми парусами, пытаясь использовать малейшее дуновение ветерка. Его спешка была признаком одержимости, которую Робин Баллантайн впервые заметила в нем только сейчас, в эти дни и ночи, когда корабль мчался на северо-восток. Капитан Кодрингтон постоянно искал ее общества, она ежедневно проводила с ним по многу часов — практически все время, какое оставалось у него от забот по управлению кораблем, начиная со сбора команды на ежеутреннюю молитву.

Большинство капитанов королевского ВМФ испытывают потребность совершать богослужение раз в неделю, но капитан Кодрингтон творил молитвы каждое утро, и Робин вскоре поняла, что его вера и понятие о христианском долге, пожалуй, пересиливают ее собственные. Ему, казалось, неведомы те сомнения и соблазны, жертвой которых так часто становилась она, и, не будь это не по-христиански, Робин бы позавидовала зрелости и спокойствию его веры.

— Я хотел стать священником, как отец и старший брат, Ральф, — сказал ей Клинтон.

— И почему вы им не стали?

— Всемогущий указал мне путь, который Он мне предначертал, — простодушно ответил капитан, и его слова прозвучали искренне. — Теперь я понял, что Он повелел мне стать пастырем Его стада здесь, в этой стране. — Клинтон обвел рукой серебристые пляжи и голубые горы. — В свое время я этого не понимал, но Его пути неисповедимы. Вот дело, которое Он мне предначертал.

Внезапно Робин поняла, насколько глубоко его убеждение о необходимости войны, которую он ведет против работорговли, война стала его личным крестовым походом. Всем существом он стремился уничтожить эту мерзость, ибо искренне полагал себя орудием Божьей воли.

Тем не менее, подобно многим истинно религиозным людям, он прятал веру глубоко внутри, никогда не кичился ею, не принимал ханжеских поз, не цитировал Библию. Говорил он о Боге только во время ежедневных молитв или если оставался на юте с ней наедине. Естественно, он полагал, что вера мисс Баллантайн равняется его собственной, если не превосходит ее. Робин не пыталась его разубедить. Дочери великого путешественника нравилось его открытое восхищение, уважение к ее миссионерскому званию и, если быть честной перед самой собой, что в последние дни случалось с ней все чаще, нравилось его лицо, звук его голоса, даже его запах. От Клинтона исходил мужской запах, как от дубленой кожи или как от ее любимицы выдры, оставшейся в Кингслинне.

С ним ей было хорошо и спокойно. Она видела в нем мужчину, а бледных свежеиспеченных миссионеров и студентов-медиков, которых она знала, мужчинами назвать было трудно. Он воплощал собой христианского воителя. Рядом с ним Робин не ощущала того нечистого возбуждения, которым заражал Манго Сент-Джон, нет, чувство к Клинтону Кодрингтону было глубже и радостнее. Она видела в нем защитника, словно смертельное свидание, на которое Клинтон торопится, назначено ради нее, чтобы смыть ее грех и загладить позор.

На третий день они миновали поселок на берегу бухты Альгоа-Бей, где пять тысяч британских поселенцев, вывезенных сюда губернатором Сомерсетом сорок лет назад, в 1820 году, влачили на неблагодарной африканской земле полуголодное существование. Жалкая стайка побеленных домиков терялась среди просторов воды, земли и неба, и Робин наконец начала хоть отчасти понимать, как необъятен этот континент и насколько ничтожны царапины, которые оставил на его теле человек. Впервые по спине дочери Фуллера Баллантайна пробежали мурашки ужаса перед собственной безрассудностью, пригнавшей ее, молодую и неопытную, в такую даль, искать… она сама до конца не понимала что. С моря налетел пронизывающий ветер, и Робин плотнее запахнула шаль. Африка, о которой она столько мечтала, оказалась суровой и негостеприимной.

По мере того как «Черный смех» приближался к месту встречи, назначенному Сент-Джоном, Клинтон Кодрингтон становился все замкнутее и часто подолгу сидел один в каюте. Он хорошо представлял, какое тяжелое испытание ему предстоит. Баллантайн обсуждал с ним это чуть ли не при каждом удобном случае. Он оставался непоколебимым противником дуэли.

— Вы избрали себе грозного соперника, сэр, — выговаривал Зуга Клинтону. — Не хочу вас обижать, но я сомневаюсь, что вы можете на равных сражаться с ним как на пистолетах, так и на шпагах, впрочем, готов держать пари, он выберет пистолеты.

— Вызов бросил он, — тихо сказал Клинтон. — Мое оружие абордажная сабля. Будем драться на них.

— Здесь я с вами не согласен. — Зуга покачал головой. — Если вызов и был, о чем я бы мог поспорить, — так вот, если вызов и был, то бросили его вы, сэр. Если дуэль состоится, оружием будут пистолеты.

Изо дня в день он пытался убедить Клинтона не ездить на встречу.

— Плюньте на это. На дуэли давно никто не дерется, особенно с человеком, который на расстоянии двадцати шагов может потушить сигару у вас во рту. — Потом: — Никакого вызова не было, капитан Кодрингтон, я там был и готов поклясться честью. — В другой раз: — Вы потеряете офицерский патент, сэр. У вас есть непосредственный приказ адмирала Кемпа избегать встречи, и очевидно, что Кемп ждет первой возможности подвести вас под трибунал. — И снова: — Ей-Богу, сэр, кому какая польза — и вам прежде всего, — если вас застрелят на заброшенном, Богом забытом берегу? Если Сент-Джон и вправду работорговец, вам позже представится более благоприятный случай арестовать его.

Аргументы Баллантайна не возымели никакого воздействия. Зуга пошел в каюту к Робин.

— Ты, кажется, имеешь какое-то влияние на этого парня. Неужели ты не можешь разубедить его, сестренка?

— Зуга, почему ты так решительно настроен против того, чтобы капитан Кодрингтон защищал свою честь?

— Он довольно приятный малый, и не хотелось бы, чтобы его продырявили.

— А если бы это случилось, тебе было бы трудно добраться до Келимане. Так я понимаю? — елейным голосом спросила Робин. — Твоя забота воистину христианская.

— Сент-Джон может выбрать, в какой его глаз всадить пулю. Ты видела, как он стреляет. — Брат пропустил обвинение мимо ушей.

— Я считаю, что долг капитана Кодрингтона — уничтожить это чудовище. Бог на стороне правого.

— Судя по моему опыту, он на стороне того, кто стреляет быстрее и вернее, — раздраженно проворчал Зуга.

— Это богохульство, — заявила Робин.

— За свое упрямство ты заслуживаешь услышать настоящее богохульство, — бросил Зуга и выскочил из каюты.

Он хорошо знал ее и понимал, что напрасно теряет время.

Корабль миновал реку Кей — границу британских владений, дальше простирались неизведанные пустыни, никому не принадлежащие, невозделанные; их населяли племена, неумолимо оттесняемые вторжением белых, случайные шайки перебежчиков и бандитов, бродячие охотники, отважные путешественники и торговцы.

Даже кочевые буры избегали этих мест. Они шли в глубь страны, обогнув с другой стороны горный массив, отделяющий побережье от высокогорного плато.

Забравшись далеко на север, буры повернули обратно, снова перевалили через горы и вышли на побережье, разгромив по дороге пограничные отряды народа зулу. Они поселились на плодородной прибрежной полосе и жили там до тех пор, пока в Порт-Наталь не вошли британские корабли, преследовавшие их от самой Капской колонии, откуда они когда-то отправились в долгое тяжелое странствие, спасаясь от британского владычества. Буры снова загрузили свои фургоны и, гоня перед собой скот, переправились через горную цепь, которую назвали Драконовыми горами. Так они покинули землю, которую когда-то мушкетным огнем и дымом отвоевали у зулусского короля Дингаана.

Однако берег, вдоль которого мчался «Черный смех», лежал между английскими колониями Кейптаун и Наталь, и никто на него не претендовал, кроме диких племен, чьи воины сейчас смотрели, как одинокий корабль проплывает мимо на расстоянии полета стрелы.

Клинтон Кодрингтон отметил на карте точку там, где южная широта 31є 38′ пересекает побережье. Это было устье, названное «река Св. Иоанна». Возможно, такое название дал кто-то из первых португальских мореплавателей, но теперь оно, совпадающее с именем человека, на встречу с которым все спешили, звучало горькой иронией. Как только «Черный смех» обогнул последний мыс, они узнали место, к которому стремились по описанию, данному Сент-Джоном реке-тезке.

Крутые, поросшие густым лесом холмы почти отвесной стеной окружали широкую лагуну. Лес был темно-зеленым, почти черным, деревья стояли высокими галереями, их, как гирлянды, обвивали лианы. В подзорную трубу можно было разглядеть стайки небольших мартышек-верветок или яркое оперение экзотической птицы, порхающей по ветвям на верхушках деревьев.

Река прорезала сквозь стену холмов глубокое скалистое ущелье, вливалась в поросшую тростником лагуну и впадала в море, перекатываясь через отмель между двумя белыми подушками песчаного пляжа.

Отметая все сомнения относительно места встречи, в кабельтове за первой линией бурунов, на глубине, где вода из бледно-зеленой становилась голубой, стоял на якоре «Гурон».

Клинтон Кодрингтон как следует рассмотрел корабль в подзорную трубу и, не говоря ни слова, протянул ее Зуге. Пока тот вглядывался в высокий клипер, Клинтон тихо спросил:

— Будете моим секундантом?

Зуга с удивлением опустил подзорную трубу:

—Я думал, вы попросите кого-то из ваших офицеров.

— Я не могу их просить, — покачал головой Клинтон. — Трудяга Кемп, если узнает, испортит их послужной список.

— У вас нет тех же сомнений насчет моей карьеры? — кольнул его Зуга.

— Вы находитесь в долгосрочном отпуске, и вам не был дан специальный приказ, как мне и моим офицерам.

Зуга быстро прикинул. В армии к дуэлям относились не так серьезно, как в Королевском военно-морском флоте, в армейском уставе даже не содержалось на этот счет никаких запретов, а если ему выпадет случай встретиться с Сент-Джоном, он получит возможность уладить эту нелепую затею, которая серьезно угрожает его экспедиции.

— Что ж, я согласен, — коротко сказал Зуга.

— Премного благодарен вам, сэр, — в тон ему ответил Клинтон.

— Смею надеяться, что, когда все кончится, вы останетесь так же благодарны, — сухо произнес Зуга — Лучше мне отправиться на «Гурон» прямо сейчас. Через час стемнеет.

Типпу поймал леер, который бросили с вельбота канонерской лодки, а Зуга, подобрав плащ, перескочил через полосу бурлящей зеленой воды к трапу. Он взобрался на палубу скорее, чем следующая волна успела намочить его сапоги.

Манго Сент-Джон ждал Баллантайна у грот-мачты. Без улыбки, отчужденно он смотрел, как Зуга спешит к нему и протягивает руку, и только потом отбросил холодность и улыбнулся в ответ.

— Черт возьми, Манго, разве нельзя покончить с этой ерундой?

— Разумеется, можно, Зуга, — согласился Сент-Джон. — Пусть ваш друг принесет извинения, и дело улажено.

— Этот парень — глупец, — покачал головой Зуга. — Зачем рисковать головой?

— Я не вижу тут никакого риска, но позвольте напомнить, что он назвал меня трусом.

— Значит, ничего поделать нельзя? — За долгие недели, проведенные вместе, они стали добрыми друзьями, и Зуга полагал, что может поднажать еще. — Да, этот парень — самодовольный болван, но, если вы его убьете, я попаду в ужасно неудобное положение, разве вы не понимаете?

Манго Сент-Джон запрокинул голову и восторженно рассмеялся:

— Знаете, Зуга, мы с вами хорошо сработались бы. Вы прагматик, я тоже. Предсказываю вам — на этом свете вы далеко пойдете.

— Не очень далеко, если вы убьете человека, который меня везет.

Манго Сент-Джон снова засмеялся и дружески похлопал его по плечу:

— Простите, дружище. Не в этот раз.

Зуга с сожалением вздохнул:

— Выбор оружия за вами.

— Пистолеты, — сказал Манго Сент-Джон.

— Разумеется, — кивнул Зуга. — На пляже, на заре. — Он подбородком указал на берег. — Вас устроит?

— Великолепно. Моим секундантом будет Типпу.

— А он разбирается в правилах? — с сомнением спросил Зуга, взглянув на полуголого великана, маячившего поблизости.

— Настолько хорошо, что он успеет снести Кодрингтону голову, если тот поднимет пистолет на мгновение раньше сигнала. — Манго Сент-Джон сверкнул жестокой белозубой улыбкой. — И, на мой взгляд, это все, что ему следует понимать.

За всю ночь Робин Баллантайн не сомкнула глаз. Когда она умылась и оделась, до зари оставалось еще два часа. Повинуясь внезапному побуждению, она надела старые брюки и мужскую шерстяную куртку. Чтобы высадиться с корабельной шлюпки на берег, придется перебираться через буруны, и юбки будут сковывать движения, к тому же утро выдалось сырым и прохладным, а куртка была сшита из добротного шотландского твида.

Доктор раскрыла черный кожаный саквояж и тщательно проверила содержимое, убедившись, что взяла все необходимое, чтобы остановить кровотечение, очистить пулевую рану, сшить разорванные ткани или соединить раздробленные кости, уменьшить боль, кого бы она ни настигла.

Все принимали как должное, что этим утром Робин будет на берегу. Канонерской лодке не положено было иметь в команде хирурга, не было его и на «Гуроне». Робин уже собралась, до высадки оставался еще час, и она раскрыла дневник и начала делать записи за вчерашний день, как вдруг в дверь тихонько постучали.

На пороге стоял Клинтон Кодрингтон, в свете коптящих ламп его лицо казалось неестественно бледным, и Робин догадалась, что этой ночью он спал не больше нее. Увидев мисс Баллантайн в брюках, он был потрясен, но быстро пришел в себя и перевел взгляд на ее лицо.

— Я надеялся, что смогу с вами поговорить, — робко пробормотал Клинтон. — Это последняя возможность перед…

Робин взяла его за руку и ввела в каюту.

— Вы не завтракали? — сурово спросила она.

— Нет, мэм. — Клинтон покачал головой, его взгляд невольно скользнул по обтянутым брюками ногам. Он виновато отвел глаза и снова посмотрел ей в лицо.

— Лекарство подействовало? — спросила она. Клинтон кивнул, стесняясь ответить вслух. Накануне вечером она назначила ему слабительное, ибо ее как хирурга ужасали последствия того, что произойдет, если пистолетная пуля пронзит наполненный кишечник или желудок, отягощенный завтраком. Робин коснулась его лба.

— У вас жар, вы не простудились? — Ей хотелось его оберегать, как матери — дитя, он снова показался ей таким молодым и неопытным.

— Не дозволите ли вы, чтобы мы вместе помолились. — Он говорил так тихо, что доктор едва разбирала слова, и вдруг задохнулась от симпатии к нему, нахлынувшей теплой волной.

— Да, — шепнула Робин и взяла его за руку.

Они встали на колени на голые доски настила в крошечной каюте, все еще держась за руки. Она говорила за них обоих, он вторил ей голосом тихим, но твердым.

Наконец Клинтон и Робин поднялись. Он еще ненадолго задержал ее руку в своей.

— Мисс Баллантайн… то есть доктор Баллантайн… у меня не хватает слов, чтобы рассказать, какое влияние на мою жизнь оказала встреча с вами.

Робин почувствовала, что краснеет, и попыталась высвободить руку, но он крепко сжал ее.

— Я хотел бы получить позволение поговорить с вами в таком же духе еще раз. — Кодрингтон помолчал. — Если это утро закончится так, как мы надеемся.

— О, все будет хорошо! — с жаром воскликнула она. — Все будет так, как мы надеемся, я знаю.

Едва сознавая, что делает, она порывисто приникла к нему и горячо поцеловала. На мгновение Клинтон оцепенел, потом неуклюже прижал ее к себе так крепко, что латунные пуговицы его кителя впились ей в грудь, и мял зубами ее губы, пока они не покрылись синяками.

— Моя милая, — шептал он. — О моя милая.

Его бурный отклик испугал молодую женщину, но очень скоро Робин почувствовала, что его крепкие объятия ей нравятся. Она попыталась высвободить руки, чтобы тоже обнять его, но Клинтон неверно истолковал движение и поспешно выпустил ее.

— Простите, — выпалил он. — Не понимаю, что на меня нашло.

Мисс Баллантайн пронзило острое разочарование, потом она разозлилась на его робость. Несмотря на недоразумения с пуговицами и зубами, было все-таки очень приятно.

Шлюпки отчалили от обоих кораблей одновременно и сквозь перламутровую рассветную дымку направились к берегу, который смутно вырисовывался в бледном утреннем свете позади линии бурунов.

Они пристали к берегу в сотне метров друг от друга, добравшись до пляжа на гребне одной и той же длинной зеленой волны. Гребцы спрыгнули в воду, доходившую до пояса, и втащили шлюпки на белый песок.

Обе команды порознь перевалили через нанесенный рекой песчаный вал и двинулись к дальнему концу лагуны, скрытому от кораблей одинокой дюной и зарослями высокого тростника с пушистыми головками. На краю тростниковых зарослей находилась ровная полоска плотного влажного песка.

У одного ее конца встали Манго Сент-Джон и Типпу. Манго закурил сигару и, упершись руками в бедра, глядел вдаль поверх холмов, не обращая ни малейшего внимания на все, что творилось вокруг. На нем были черные, плотно облегающие брюки и белая шелковая рубашка с длинными рукавами, в распахнутом вороте виднелись темные волосы на груди. Белая рубашка будет для противника хорошей мишенью, он скрупулезно соблюдал правила.

Робин исподтишка наблюдала за ним с другого конца поляны, где стоял Клинтон Кодрингтон. Она пыталась сохранить в душе ненависть к Сент-Джону и думать лишь о том, как ей претит его насилие, но долго питать столь тяжелые чувства было нелегко. Вместо этого ее охватило радостное возбуждение, странный восторг, который усиливался при одном взгляде на этого дьявола в человеческом обличье. Она поймала себя на том, что открыто на него пялится, и с трудом отвела глаза.

Возле нее с негнущейся спиной стоял Клинтон. Капитан был одет в синий форменный китель, в бледно-розовом свете занимающейся зари сверкали золотые галуны, указывающие на его ранг. Он зачесал выбеленные солнцем волосы назад и перевязал их на затылке, при этом четко вырисовывалась решительная линия подбородка.

Зуга пошел навстречу Типпу, который нес под мышкой палисандровую шкатулку с пистолетами. Они встретились на середине ровной площадки. Типпу остановился, широко расставив ноги, раскрыл шкатулку и протянул Зуге, а тот, вынимая каждый пистолет из обитой бархатом ячейки, зарядил их тщательно отмеренной дозой черного пороха, забил в стволы темно-синие свинцовые пули и установил пистоны на ударники.

Вид длинноствольных пистолетов напомнил Робин о той ночи на «Гуроне», она прикусила губу и зябко поежилась.

— Не терзайте себя, мисс Баллантайн, — шепнул Клинтон.

Он расстегнул и снял китель. Под ним также была белая рубашка, честно являвшая противнику отличную мишень. Он протянул ей китель и хотел что-то добавить, но тут раздался голос Зуги:

— Пусть дуэлянты выйдут вперед.

Клинтон еще раз вымученно улыбнулся и зашагал, оставляя на влажном песке глубокие следы каблуков.

Он предстал перед Манго Сент-Джоном, спокойно встретив его взгляд. Лица обоих были непроницаемы.

— Джентльмены, призываю вас решить дело без кровопролития, — произнес Зуга ритуальную формулу попытки к примирению. — Капитан Кодрингтон, вы, как бросивший вызов, согласны принести извинения?

Клинтон лишь коротко покачал головой.

— Мистер Сент-Джон, существует ли другой путь избежать кровопролития?

— Думаю, нет, сэр, — протянул Сент-Джон, осторожно стряхивая с сигары слой серого пепла толщиной в сантиметр.

— Отлично, — кивнул Зуга и немедленно перешел к условиям дуэли: — По команде «Расходитесь!» каждый из вас, джентльмены, должен сделать десять шагов, я буду их отсчитывать вслух. Сразу же после счета «десять» я дам команду «Пли!», и после нее вы будете вольны обернуться и разрядить оружие.

Он смолк и взглянул на Типпу. За пояс мешковатых штанов помощника был заткнут длинноствольный заряжающийся с дула пистолет.

— Оба секунданта вооружены. — Зуга положил руку на рукоятку кольта у себя за поясом. — Если кто-либо из дуэлянтов сделает попытку открыть огонь до соответствующей команды, он будет на месте застрелен секундантами.

Майор снова замолчал, переводя взгляд с одного противника на другого.

— Вам все ясно, джентльмены? — Оба кивнули. — Есть ли у вас вопросы? — В полной тишине Зуга подождал несколько секунд, потом продолжил: — Что ж, тогда начнем. Мистер Сент-Джон, вы имеете право выбрать оружие первым.

Манго Сент-Джон бросил сигару и втоптал ее каблуком в песок. Потом шагнул вперед. Типпу протянул ему палисандровую шкатулку, и Сент-Джон, мгновение поколебавшись, выбрал один из роскошно инкрустированных пистолетов. Он прицелился в небо и взмахом свободной руки взвел курок.

Клинтон взял другой пистолет и взвесил его в руке, плотно обхватив рукоятку, затем повернулся вполоборота, поднял пистолет и прицелился в одного из черно-желтых ткачиков, сновавших по окрестным тростникам.

Робин с облегчением наблюдала, как с привычной непринужденностью держит оружие ее защитник. Теперь она была совершенно уверена в исходе дуэли. Добро должно восторжествовать. Она снова начала молиться про себя, шевелились лишь ее губы, повторяя слова двадцать второго псалма:

«Если я пойду и долиною смертной тени».

— Займите свои места, джентльмены. — Зуга отступил и сделал знак Робин.

Не переставая молиться, она отошла туда, где находился брат, и встала в нескольких шагах за его спиной, подальше от линии огня, соединявшей дуэлянтов.

Типпу, стоявший рядом с Зугой, вытащил из-за кушака длинный, неуклюжего вида пистолет, взвел огромный вычурный курок и поднял оружие на караул. Дуло ствола зияло, как у пушки. Зуга достал свой кольт и, замерев, ждал, пока дуэлянты не сделали по нескольку шагов навстречу друг другу и не повернулись спиной к спине.

Позади них восходящее солнце окрасило вершины холмов сверкающим золотом, но лагуна еще оставалась в тени. Над темной тихой водой клубами подымался туман. Тишину разорвал резкий крик серой цапли, она взлетела из тростников, лениво размахивая крыльями, изогнув по-змеиному шею, чтобы уравновесить тяжесть клюва.

— Расходитесь! — скомандовал Зуга так громко, что сестра испуганно вздрогнула.

В такт счету майора мужчины размеренно зашагали прочь друг от друга, вминая каблуками податливый песок.

— Пять.

Манго Сент-Джон мягко улыбался словно какой-то ему одному известной шутке. Он поднял руку, нацелив изящный ствол из вороненой стали в порозовевшее небо. Шелковые рукава белой рубашки развевались, как крылья летучей мыши.

— Шесть.

Клинтон, чуть наклонившись вперед, размашисто переставлял длинные ноги, затянутые в белые форменные брюки. Его бледное лицо застыло, как маска, губы сжались в тонкую решительную линию.

— Семь.

Робин едва дышала, ее сердце колотилось в бешеном крещендо, грозя вырваться из грудной клетки.

— Восемь.

Она впервые заметила пятна пота, пропитавшего под мышками рубашку Клинтона, хотя утро стояло прохладное.

— Девять.

Внезапно ей стало до смерти страшно, вся ее вера растворилась в предчувствии несчастья, которое вот-вот на нее обрушится.

— Десять.

Она еле сдержалась, чтобы не завопить: «Остановитесь!» Ей хотелось рвануться вперед, броситься между мужчинами. Робин не хотела, чтобы они умирали, ни тот, ни другой. Она попыталась глотнуть воздуха, но пересохшее горло сжалось, попыталась шагнуть, но ноги словно приросли к земле, отказываясь повиноваться.

— Пли! — заорал Зуга, его голос дрогнул от напряжения.

Зрители застыли. Мужчины на темно-желтом песке повернулись, подобно паре танцоров, исполняющих тщательно отрепетированный танец смерти. Их правые руки взлетели навстречу друг другу — точно таким же жестом тянутся друг к другу разлучающиеся влюбленные. Левой рукой они уперлись в бедро — классическая поза опытных стрелков.

Время, казалось, застыло, бойцы двигались грациозно и размеренно, без смертоносного натиска.

Тишина стояла полная, ветер перестал шелестеть в тростниках, в лесу по ту сторону лагуны не вскрикнули ни зверь, ни птица, податливый песок гасил звук шагов — казалось, весь мир затаил дыхание.

Эхо пистолетных выстрелов с грохотом покатилось по ущелью, перескакивая с утеса на утес Хрипло каркая, вспорхнули вспугнутые птицы.

Выстрелы прозвучали через сотую долю секунды один за другим и слились в единый гром. Из синеватых стволов вылетели белые облачка порохового дыма, возвещающие смерть, и отдача одновременно взметнула пистолеты кверху.

Оба стрелявших отшатнулись, но устояли на ногах. Робин заметила, что облачко дыма вылетело из пистолета Манго Сент-Джона на мгновение раньше, а затем темноволосая голова Манго дернулась, словно от пощечины.

Пошатнувшись, американец сделал шаг назад, остановился и выпрямился во весь рост. С дымящимся пистолетом в руке он смотрел на противника, и у мисс Баллантайн отлегло от сердца. Манго Сент-Джон остался невредим. Робин захотелось подбежать к нему, но вдруг ее радость померкла: темно-красная струйка зазмеилась из густых волос на виске по гладко выбритой оливковой щеке и оросила белый шелк рубашки.

Робин прикрыла рот рукой, чтобы сдержать крик, как вдруг что-то привлекло ее внимание, и она резко повернула голову в сторону Клинтона Кодрингтона.

Он тоже стоял прямо, с почти военной выправкой, но внезапно начал медленно оседать. Правая рука с пистолетом повисла, пальцы разжались, и роскошное оружие упало на песок.

Кодрингтон прижал руку к груди, словно собирался поклониться, его тело медленно перегнулось пополам, ноги подкосились, он упал на колени, как в молитве. Он поднял руку и с тихим удивлением всмотрелся в окровавленные пальцы, а потом рухнул на песок лицом вниз.

Наконец Робин нашла в себе силы сдвинуться с места. Она подбежала к Клинтону и опустилась на колени подле него. Испуг придал ей сил, она перевернула его на спину. Весь перед белой полотняной рубашки пропитался кровью, вытекавшей из аккуратного отверстия сантиметрах в пятнадцати влево от застежки из перламутровых пуговиц.

Кодрингтон стоял вполоборота к линии огня, и низко летевшая пуля вошла в него слева, на уровне легкого, она сразу это поняла. Легкие! Робин захлестнуло отчаяние. Это означало смерть, медленную и мучительную, но тем не менее неизбежную. Ей оставалось лишь смотреть, как человек неотвратимо захлебывается собственной кровью.

За спиной захрустел песок. Доктор обернулась.

В запачканной кровью рубашке перед ней стоял Манго Сент-Джон. К виску он прижимал шелковый платок, пытаясь остановить обильное кровотечение. Пуля скользнула над ухом и ободрала длинную полоску кожи.

Его глаза горели мрачным огнем, он был страшен. Холодным отчужденным голосом он тихо произнес:

— Надеюсь, мадам, вы наконец удовлетворены. — Сент-Джон резко повернулся и пошел к берегу, поднимаясь вверх по белой дюне.

Ей хотелось побежать за ним, объяснить… она сама не знала что, но долг повелевал ей оставаться здесь, с тяжелораненым. Дрожащими пальцами Робин расстегнула рубашку Клинтона и увидела в белом теле маленькое синее отверстие, из которого медленно сочилась густая кровь. Так мало крови в устье раны — плохой признак, значит, кровотечение внутри, глубоко в грудной клетке.

— Зуга, мой саквояж, — отрывисто скомандовала она.

Зуга принес саквояж и опустился рядом с ней на одно колено.

— Рана пустяковая, — прошептал Клинтон. — Мне не больно. Только вот здесь все онемело.

Зуга не ответил. В Индии он видел множество огнестрельных ран и знал, что боль не всегда указывает на тяжесть ранения. Пуля в ладони или ступне причиняет невыносимые муки, а сквозное ранение легких вызывает лишь слабые неприятные ощущения.

Озадачивало его лишь одно: почему Манго Сент-Джон стрелял так неметко. С двадцати шагов он наверняка выстрелил бы в голову, целясь между глаз и зная, что пуля отклонится от точки прицела не больше чем на несколько сантиметров, но пуля поразила Клинтона гораздо ниже, в грудь.

Пока Робин обкладывала рану бинтами и ватой, Зуга поднял с земли пистолет. Ствол был еще теплым, от него шел пряный запах сгоревшего пороха. Он осмотрел его и сразу понял, почему пуля Манго прошла мимо цели.

На стальной спусковой скобе виднелся синеватый подтек свежего свинца.

Манго Сент-Джон, несомненно, целился в голову, но в тот же миг Клинтон поднял пистолет к глазам, точно расположив его на линии прицела. Пуля Сент-Джона ударилась о металлическую скобу и отклонилась вниз.

Этим объяснялось и то, что пуля Клинтона прошла так высоко. Он, как менее опытный стрелок, наверняка целился противнику в грудь. Удар пули в момент выстрела подбросил пистолет кверху.

Зуга поднял глаза и отдал пистолет Типпу, который бесстрастно ждал поблизости. Типпу без слов взял оружие, развернулся и пошел через дюну следом за хозяином.

Четверо матросов перенесли Клинтона Кодрингтона на берег, воспользовавшись в качестве носилок брезентом, покрывавшим шлюпку. Сент-Джон к этому времени уже поднимался на верхнюю палубу «Гурона», а когда на «Черном смехе» соорудили тали, чтобы поднять неподвижное тело капитана, «Гурон» уже снялся с якоря и, поймав юго-западный бриз, на всех парусах мчался навстречу восходящему солнцу, охватившему его золотистым пламенем.

В последующие двадцать четыре часа Клинтон Кодрингтон, на удивление Робин, очень быстро поправлялся. Она ожидала, что у него на губах выступит кровь, что, когда пробитое легкое сожмется, ему станет больно дышать. Через каждый час она, склонившись над койкой, стетоскопом прослушивала его грудь, пытаясь уловить свистящее дыхание, бульканье крови, сухое трение легкого о ребра, но эти симптомы не обнаруживались. Это ее озадачивало.

Для пациента с пулей в грудной клетке Клинтон был необъяснимо жизнерадостен. Он жаловался только на онемение под левой подмышкой и слабую подвижность руки и усердно давал советы своему доктору.

— Вы, разумеется, пустите мне кровь? — спрашивал он.

— Нет, — коротко ответила Робин, обмывая кожу вокруг раны, и посадила его, чтобы перевязать грудь.

— Нужно выпустить по крайней мере пол-литра, — настаивал Клинтон.

— Разве вы мало потеряли крови? — с шутливой угрозой спросила доктор, но он остался неустрашим.

— Во мне полно мертвой черной крови, которую надо удалить. — Клинтон указал на огромный синяк, расползавшийся по груди, как темное растение-паразит по гладкому белому стволу. — Вы должны пустить мне кровь, — не отставал капитан, ибо всю сознательную жизнь его пользовали корабельные лекари. — Если вы не пустите, наверняка начнется лихорадка.

Он показал Робин внутреннюю поверхность локтя. Голубые вены были тут и там испещрены тонкими белыми шрамами — следами предыдущих кровопусканий.

— Мы живем не в темные века, — язвительно сказала Робин. — Сейчас 1860 год.

Она уложила его на подушку и накрыла серым корабельным одеялом. Она понимала, что при такой ране у него скоро начнется тошнота с дрожью и ознобом. Но ему не становилось хуже, и в последующие двадцать часов он продолжал с койки командовать кораблем и злился на то, что доктор держит его в постели. Робин, однако, знала, что пистолетная пуля находится у него внутри и что последствия должны быть тяжелейшими. Она жалела, что не придуман метод, позволяющий хирургу точно установить местонахождение инородного тела, проникнуть в грудную клетку и удалить его.

В этот вечер доктор заснула в веревочном кресле возле его койки. Ее разбудил стон — он просил пить. Она поднесла к его губам эмалированную кружку с водой и обратила внимание, что кожа у него стала сухой и горячей. Наутро все опасения Робин подтвердились.

Клинтон лежал в полубреду, его терзала жестокая боль. При малейшем движении он стонал и кричал. Глаза провалились в ямы сливового цвета, язык покрылся толстым белым налетом, губы пересохли и потрескались. Капитан отчаянно просил пить, с каждым часом жар усиливался, словно стремясь прожечь его тело насквозь. Он беспокойно метался на узкой койке, скидывая одеяла, которыми она его накрывала, и в горячке всхлипывал от боли. Дыхание с хрипом вырывалось из опухшей посиневшей груди, глаза лихорадочно блестели. Робин сняла повязку, чтобы протереть его тело холодной водой, и увидела, что на бинтах появилось лишь немного светлой жидкости, отвратительный запах ударил ей в ноздри. Оно было ужасающе знакомым, зловонное дыхание самой смерти.

Рана сократилась, но корочка, покрывавшая ее, была такой тонкой, что лопнула при первом неосторожном движении Клинтона. Из нее вытекла капля густой жидкости, по цвету напоминавшая взбитое яйцо. Запах стал сильнее. Это был не тот гной, который сопровождает выздоровление, а злокачественный, такой, какого она и боялась.

Доктор осторожно промокнула гной, холодной морской водой обтерла грудь и горячую опухшую подмышку. Синяк расплылся еще больше и изменил цвет, став темно-синим, как грозовая туча, с серо-желтым оттенком, по краям ядовито-розовым, как цветок из сада самого дьявола.

Особенно чувствительной была одна точка, под лопаткой. Когда она коснулась ее, раненый закричал, мелкие капли пота выступили на лбу и среди тонкой золотистой щетины небритых щек.

Робин сменила повязку и влила в пересохшие губы четыре грамма лауданума, смешанного с дозой теплой каломели. Приняв лекарство, он впал в беспокойный сон.

— Еще двадцать четыре часа, — громко прошептала доктор, глядя, как Клинтон мечется и что-то бормочет. Она так часто видела это! Вскоре гной, накапливаясь в груди вокруг пули, распространится по всему телу. Она ничего не могла сделать, проникнуть в грудную клетку еще никому не удавалось.

В каюту вошел Зуга. В молчании брат остановился за спинкой стула и тихонько положил руки ей на плечи.

— Ему лучше? — тихо спросил он.

Робин покачала головой. Зуга кивнул, словно ничего другого не ожидал.

— Тебе нужно поесть. — Он протянул ей миску. — Я принес горохового супа с беконом, очень вкусно.

Робин и не заметила, что сильно проголодалась, и с благодарностью поела, обмакивая сухой корабельный хлеб в бульон. Зуга тихо продолжал:

— Я зарядил пистолеты неполным зарядом, насыпал поменьше пороха. — Брат с досадой покачал головой. — Проклятое невезение. Пуля Манго ударилась о спусковую скобу, я и не думал, что она войдет в грудь. Она должна была потерять большую часть скорости.

Робин быстро подняла глаза:

— Пуля ударилась о спусковую скобу? Ты мне не говорил.

Зуга пожал плечами:

— Теперь это неважно. Но она отклонилась.

После его ухода Робин минут десять неподвижно сидела в кресле, потом решительно подошла к койке и откинула одеяло, развязала повязку и снова осмотрела рану.

Она очень осторожно стала выстукивать ребра под раной, нажимая большим пальцем и прислушиваясь, не подастся ли сломанная кость. Все ребра были целы, но это не значит, что пуля не проникла между ребрами.

Робин надавила на опухоль с внешней стороны грудной клетки и, хоть Кодрингтон слабо дернулся, ощутила, как кость скребется о кость, словно ребро расщеплено или даже от него откололся длинный обломок.

Она затрепетала от волнения и продолжила осмотр, медленно продвигаясь к спине и прислушиваясь к его вскрикам. Наконец, когда она дошла до лопатки, Клинтон с диким криком подскочил на койке, на его лице снова выступил пот. Но кончиком пальца доктор что-то нащупала, и это не было ни костью, ни напряженной мышцей.

От волнения у нее участилось дыхание. Клинтон стоял, вполоборота отвернувшись от Манго Сент-Джона, и пуля могла пройти не тем путем, как Робин полагала вначале.

Если пистолет был не полностью заряжен порохом и если пуля ударилась о спусковую скобу, то вполне могло оказаться, что ей не хватило скорости, чтобы проникнуть в грудную клетку, пуля отразилась от кости и пропорола тело под кожей вдоль ребер, тем самым путем, который она только что прощупала, и застряла наконец в толще мускулов latissimus dorsi и tenes major[7].

Робин выпрямилась. Может быть, она жестоко ошибается, подумалось ей, но, даже если она не права, Клинтон все равно умрет, и очень скоро. Доктор мгновенно приняла решение.

— Я ее вырежу. — Через световой люк в каюте она взглянула на небо. До заката оставалось еще час или два хорошего дневного света. — Зуга! — позвала она, выскочив из каюты. — Зуга! Иди скорей сюда!

Прежде чем переносить Клинтона, Робин дала ему еще пять граммов лауданума. На большую дозу она не решилась, в предшествующие тридцать шесть часов он принял уже пятнадцать граммов. В угасающем свете она подождала, сколько могла, пока лекарство начнет действовать. Потом передала приказ лейтенанту Денхэму убрать паруса, сбросить обороты винта и вести корабль как можно тише.

Зуга выбрал двух помощников. Одним был боцман, дородный седеющий моряк, другим — офицерский стюард, привлекавший Робин своими спокойными, размеренными манерами.

Втроем они приподняли раненого и перевернули на бок. Стюард расстелил на койке свежее белое полотно, чтобы оно впитывало стекающую кровь, Зуга быстро связал запястья и лодыжки Клинтона мягкой хлопчатобумажной веревкой. Он предпочел веревку из хлопка, так как грубая пенька могла порезать кожу, и завязал ее беседочным узлом, который не ослабевает при нагрузке.

Боцман помог ему привязать концы веревки к изголовью и изножью койки. Они уложили полуобнаженное тело так, что на мгновение Робин вспомнила рисунок с изображением распятия, висевший в кабинете дяди Уильяма в Кингслинне — римские легионеры привязывают Иисуса к кресту перед тем, как вбить гвозди. Она раздраженно встряхнула головой, отгоняя воспоминание, и сосредоточила все внимание на предстоящей задаче.

— Вымой руки! — велела она Зуге, указывая на ведро с горячей водой и желтый щелок, выданный стюардом.

— Зачем?

— Вымой! — рявкнула она, ей было не до объяснений. Ее руки порозовели от горячей воды, их покалывало от грубого мыла. Салфеткой, смоченной в кружке с крепким корабельным ромом, она протирала инструменты и складывала их на полку возле койки. Потом той же салфеткой она протерла пышущую жаром бледную кожу у основания лопатки Клинтона. Он резко дернулся, пытаясь высвободиться, и что-то невнятно забормотал, но Робин не стала слушать и кивнула боцману.

Тот обхватил голову капитана, слегка запрокинул ее и всунул между зубами толстый валик из фетра, служивший для набивки пушки на верхней палубе.

— Зуга!

Он взял Клинтона за плечи и мощными пальцами сжал их, не давая ему перевернуться на живот.

— Хорошо.

Робин достала с полки острый, как бритва, скальпель и указательным пальцем другой руки начала безжалостно нащупывать место, где находилось твердое инородное тело.

Клинтон выгнулся дугой, фетровый валик приглушил его резкий вскрик, но на этот раз доктор с уверенностью ощутила под пальцами неподатливый твердый предмет в опухшей плоти.

Робин орудовала скальпелем быстро, не колеблясь, аккуратно разрезала кожу, двигаясь вдоль мышечных волокон, слой за слоем рассекала мускулы, рукояткой скальпеля раздвигала синеватые пленки, покрывавшие мускулы, продвигалась вглубь, пальцами нащупывая неуловимую опухоль в теле.

Связанный Клинтон стонал и корчился от боли, его дыхание клокотало в горле, зубами он так стиснул фетровый валик, что вдоль челюстей шнурами вздулись мышцы и на губах выступила белая пена.

Его отчаянные судороги сильно усложняли задачу, окровавленные пальцы скользили в горячей плоти, но она нащупала грудную артерию, похожую на резиновую пульсирующую змейку, и осторожно обошла ее. Более мелкие сосуды Робин пережимала щипцами и перевязывала кетгутом, разрываясь между необходимостью действовать быстрее и риском нанести серьезные повреждения.

В конце концов ей снова пришлось применить скальпель. Она перевернула лезвие и на мгновение остановилась, чтобы кончиком указательного пальца нащупать припухлость.

По ее щекам ручьями тек пот, она нутром чувствовала напряженные взгляды мужчин, державших Кодрингтона. Они, не отрываясь, следили за ее работой.

Доктор направила скальпель в открытую рану, сделала уверенный надрез, и вдруг из-под ее пальцев вырвался желтый фонтан. Ей скрутило живот от тошнотворного запаха разложения, наполнившего крошечную жаркую каюту.

Внезапный выброс гноя длился всего секунду, и в ране показался какой-то черный предмет, пропитанный кровью. Она вытащила его пинцетом, следом вытекла еще одна волна густой желтоватой жидкости.

— Пыж, — пробормотал Зуга, с трудом удерживая извивающееся обнаженное тело.

Все смотрели на мягкую гнилую тряпку. Летящая пуля загнала кусок войлока глубоко в тело, и Робин облегченно вздохнула — она оказалась права. Робин поспешно вернулась к работе. Ее пальцы пробирались по каналу, пробитому пулей, пока не нащупали то, что искали.

— Вот она!

С начала операции доктор заговорила впервые. Но металлический шарик оказался тяжелым и скользким, ей никак не удавалось ухватить его. Пришлось сделать еще один надрез, и тогда она подцепила шарик костяным пинцетом. Ткани, словно не желая его выпускать, глухо чмокнули. Она положила ненавистную пулю на полку. Та тяжело клацнула о дерево. У нее возникло побуждение сразу закончить операцию, зашить и перевязать рану, но Робин подавила его и потратила еще десять секунд на то, чтобы тщательно прозондировать рану. Ее усилия сразу же были вознаграждены — там оказалась еще одна гниющая вонючая тряпка.

— Клочок рубашки. — Она узнала белые нити, и лицо Зуги скривилось от отвращения. — Теперь можно заканчивать, — удовлетворенно произнесла Робин.

Она вставила в рану катетер, чтобы вытекал оставшийся гной. Зашивая рану, доктор неподвижно закрепила его стежками.

Наконец она распрямила спину, очень довольная своей работой. В больнице Сент-Мэтью никто не умел так ровно и аккуратно накладывать швы, даже старшие хирурги.

Вследствие операционного шока Клинтон потерял сознание. Его тело от пота стало влажным и скользким, кожу на запястьях и щиколотках ободрало веревками.

— Развяжите его, — тихо сказала Робин. Ее охватила гордость, почти собственническая, доктор гордилась им, как своим необычайным творением: ведь она фактически вытащила его из бездны. Да, гордость — это грех, но все-таки гордиться собой очень приятно, а в нынешних обстоятельствах она вполне заслужила удовольствие немного согрешить.

Клинтон выздоравливал на глазах. На следующее утро он полностью пришел в себя, лихорадка утихла. Он был бледен и дрожал всем телом, но у него хватило сил на ожесточенный спор. Робин велела вынести его на солнце и укрыла от ветра брезентовой ширмой, которую плотник соорудил под полуютом.

— Всем известно, что холодный воздух вреден для огнестрельных ран.

— Полагаю, надо было пустить вам кровь, а потом запереть в крошечной жаркой преисподней, которую вы называете каютой, — съязвила Робин.

— Флотский хирург сделал бы именно так, — пробормотал он.

— Тогда благодарите Создателя, что я не из таких.

На следующий день капитан уже садился без посторонней помощи и беспрестанно ел, на третий день, сидя на носилках, командовал кораблем, на четвертый день снова поднялся на ют, и, хотя его рука еще была на перевязи, а лицо после лихорадки побледнело и осунулось, у него хватило сил простоять на ногах целый час. Потом он опустился отдохнуть в веревочное кресло, которое плотник приладил для него к планширу. В этот день Робин удалила из раны катетер и с облегчением увидела, что из раны вытекло совсем немного того самого гноя, который является признаком выздоровления.

На горизонте показался городок Порт-Наталь. Незамысловатые домики, словно цыплята под крылом курицы, сгрудились у подножия похожей на спину кита горы, которую здесь называли просто Утесом. «Черный смех» не зашел в этот порт, хоть он и был самым дальним аванпостом Британской империи на побережье, а продолжал мчаться к северу. С каждым днем становилось заметно теплее, солнце в полдень поднималось все выше, море перед носом «Черного смеха» приобретало свойственный тропикам темно-голубой оттенок, над головой на трепещущих серебряных крыльях снова начали проноситься летучие рыбы.

Вечером накануне того дня, когда они прибыли в португальский поселок Лоренсу-Маркиш в глубокой бухте Делагоа, Робин сделала Клинтону перевязку. Она удовлетворенно мурлыкала, видя, как заживают швы.

Робин помогла ему надеть рубашку и застегнула ее, словно одевала дитя. С серьезным видом Кодрингтон произнес:

— Я знаю, что вы спасли мне жизнь.

— Хоть вы и не одобряете моих методов? — На ее губах мелькнула улыбка.

— Прошу прощения за мою дерзость. — Он опустил глаза. — Вы показали себя блестящим врачом.

Робин из скромности попыталась отпираться, но он настаивал:

— Нет, я действительно так считаю. По-моему, у вас есть талант.

Доктор больше не возражала и слегка подвинулась, чтобы ему было удобнее достать до нее здоровой рукой. Но последнее заявление, казалось, исчерпало всю его храбрость.

В тот вечер она излила разочарование в дневнике, отметив, что «капитан Кодрингтон, несомненно, человек, которому женщина может доверять при любых обстоятельствах, хотя немного смелости сделало бы его гораздо привлекательнее».

Робин уже собиралась закрыть дневник и запереть его в сундук, когда ей в голову пришла другая мысль. Она быстро перелистала назад несколько страниц, исписанных ее мелким ровным почерком, пока не дошла до места, ставшего поворотным этапом в ее жизни. В тот день, когда «Гурон» прибыл в Кейптаун, она не делала записи, оставив чистый лист. Какими словами описать то, что было? Каждый миг той ночи навеки врезался в ее память. Мисс Баллантайн долго вглядывалась в пустой лист, что-то молча подсчитала, вычитая одну дату из другой. Получив ответ, она вздрогнула от дурного предчувствия и подсчитала еще раз. Ответ получился тот же самый.

Она медленно закрыла дневник и уставилась на пламя лампы.

Ее месячный цикл запаздывал почти на неделю. От ужаса у нее зашевелились волосы. Она положила руку на живот, словно там можно было что-то нащупать, как пистолетную пулю в теле Клинтона.


Лоренсу-Маркиш имел дурную славу города, зараженного лихорадкой, но, несмотря на это, «Черный смех» зашел туда, чтобы пополнить запасы угля в бункерах. Болота и мангровые заросли, полукольцом окружавшие город с юга, отравляли все вокруг ядовитыми испарениями.

Робин никогда не сталкивалась непосредственно с характерными африканскими лихорадками и поэтому внимательно изучила все, что было опубликовано на эту тему, самыми важными оказались книги, написанные ее отцом. Фуллер Баллантайн написал для Британской медицинской ассоциации длинную статью, в которой выделил основные типы этой африканской болезни; все возвратные лихорадки с определенным циклом он разделил на четыре категории в зависимости от длины цикла — непрерывная с ежедневными приступами, трехдневная и четырехдневная. Их он назвал малярийными. Четвертый тип представляла черная рвота, или «желтый Джек».

Фуллер Баллантайн доказал, в своем неподражаемом стиле, что они не являются заразными ни непосредственно, ни через третье лицо. Он продемонстрировал это на собственном опыте перед группой скептически настроенных коллег-врачей в военном госпитале в Альгоа-Бей.

На их глазах Баллантайн собрал винный стакан свежих рвотных масс больного «желтым Джеком». Он сделал глоток, а потом выпил стакан залпом. Коллеги с острым нетерпением ждали его кончины и с трудом скрыли разочарование, когда у него не проявилось ни малейших признаков болезни. Через неделю он отбыл в пешее путешествие по Африке. Баллантайн относился к тем людям, которыми легче восхищаться, чем любить их. Этот случай вошел в окутывавшие его легенды.

В своих трудах отец утверждал, что лихорадка может передаваться лишь при вдыхании ночного тропического воздуха, особенно паров, выделяемых болотами или другими огромными массами стоячей воды. Однако некоторые люди, по-видимому, имеют природную невосприимчивость к болезни, и эта невосприимчивость, возможно, передается по наследству. Он ссылался на африканские племена, живущие в малярийных зонах, и приводил в пример свою семью и родителей своей жены, которые жили и работали в Африке шестьдесят лет и страдали лихорадкой лишь в самой легкой форме.

Исследователь писал и о «сезонной лихорадке» — болезни, которая либо убивает, либо вырабатывает у больного частичный иммунитет. В качестве примера он приводил высокую смертность среди европейцев, недавно прибывших в Африку.

Он упоминал случай Натаниэля Айзекса, который в 1832 году вышел из Порт-Наталя в составе отряда из двадцати одного человека. Недавно прибывшие в Африку белые направлялись охотиться на гиппопотамов в устье реки Св. Люсии и окружавших ее болотах. Через четыре недели девятнадцать человек умерли, а Айзекса и другого оставшегося в живых охотника болезнь так изувечила, что они целый год после того оставались инвалидами.

Ученый доказал, что таких потерь можно было избежать. Профилактическое средство и лекарство существует, оно известно уже сотни лет под разными названиями. Это перуанская кора, или кора чингоны. Братья-квакеры Люк и Джон Говарды изготовили это лекарство в порошке и назвали хинным экстрактом. Если его принимать по пять гран[8] в день, оно надежно предохраняет от болезни, а если впоследствии заражение и произойдет, лихорадка протекает в легкой форме, не более опасной, чем обычная простуда, и быстро излечивается дозой в двадцать пять гран хинина.

Робин, конечно, слышала обвинения в том, что отец, преследуя собственные возвышенные цели, намеренно занижал опасность болезни. Фуллер Баллантайн мечтал об Африке, заселенной колонистами британской расы, несущими на жестокий континент истинного Бога и все блага британского правосудия и изобретательности. Его закончившаяся катастрофой экспедиция на Замбези имела целью осуществление этой мечты, великая река должна была служить дорогой в высокие плато внутренней части страны со здоровым климатом, где и будут селиться англичане, изгоняя работорговцев, наставляя на путь истинный воинственные безбожные племена, возделывая нетронутые земли.

Эта мечта погибла в ужасных водоворотах и стремнинах ущелья Каборра-Басса.

Ощущая привкус трусливого вероломства, Робин вынуждена была признать, что в этих нападках на отца, возможно, содержится доля правды. В детстве она видела, как он страдал от малярийной лихорадки, разбуженной холодом английской зимы. Она переносилась тяжелее, чем обычная простуда. Несмотря на это, никто из медиков не сомневался, что Фуллер Баллантайн является одним из ведущих мировых авторитетов по этой болезни и что у него настоящий талант в ее диагностировании и лечении. Поэтому дочь, свято выполняя его указания, прописала ежедневную дозу в пять гран хинина себе, Зуге и — невзирая на протесты — капитану Кодрингтону. Однако с готтентотскими пехотинцами Зуги у нее ничего не вышло. После первой же дозы Ян Черут начал бегать кругами, хвататься за горло и жутко вращать глазами, взывая ко всем готтентотским богам и крича, что его отравили. Сержанта спасла лишь стопка корабельного рома, однако после этого ни один из готтентотов не притронулся к белому порошку. Их не соблазняла даже мысль о стопке рома, что доказывало, сколь велико было их неприятие лекарства. Робин оставалось лишь надеяться, что они обладают невосприимчивостью к лихорадке.

Запаса хинина должно было хватить на весь срок экспедиции, возможно, на целых два года, поэтому ей с неохотой пришлось отказаться от мысли выдавать его морякам «Черного смеха». Робин успокаивала совесть тем, что никто из них не проведет ни одной ночи на берегу и, следовательно, не подвергнется воздействию губительных испарений. Она убедила Клинтона Кодрингтона бросить якорь на дальнем рейде, где благодаря дующему в сторону берега бризу воздух оставался свежим, и, кроме того, туда не долетали по ночам тучи москитов и других насекомых.

В первую же ночь на якорной стоянке до готтентотских воинов в носовом кубрике долетели звуки музыки, пьяный смех и визг женщин. Огни портовых кабачков и борделей были для них так же неотразимы, как свеча для мотылька. Вес и тепло золотого соверена, щедрого аванса, выданного в счет зарплаты Зугой и спрятанного каждым в заветном месте, делали соблазн еще невыносимее.

Незадолго до полуночи Зугу разбудил сержант Черут с искаженным от ярости лицом.

— Они ушли. — Его трясло от гнева.

— Куда? — Зуга еще не до конца проснулся.

— Они плавают, как крысы, — бушевал Черут. — Все девять ушли пьянствовать и шляться по бабам. — Мысль об этом была нестерпимой. — Мы должны их поймать. Они пропьют последние мозги и подцепят сифилис…

Ярость сержанта была щедро сдобрена откровенной завистью. Едва они оказались на берегу, как его жажда разыскать беглецов переросла почти в безумие. Безошибочный инстинкт вел Черута в портовые притоны самого низкого пошиба.

— Входите вы, хозяин, — сказал он Зуге. — Я подожду у черного хода. — Он с радостным предвкушением взвесил в руке короткую крепкую дубинку.

В кабачке стоял густой табачный дым, воняло дешевым ромом и джином. Воины заметили Зугу, едва он ввалился в дверь и оказался в желтом свете лампы. Их было четверо. Рванувшись к выходу, они перевернули два стола и разбили дюжину бутылок. В дверях сплелись в огромный клубок и сквозь черный ход вывалились в глухой переулок.

Ему потребовалось добрых полминуты, чтобы пробиться через толпу. Женщины дюжины разных оттенков от золотистого до угольного бесстыдно хватали Зугу за самые интимные места, вынуждая его обороняться, мужчины открыто преграждали дорогу, пока он не выхватил из-за пояса кольт — только тогда они с неохотой дали англичанину пройти. За задней дверью его встретил сержант Черут, перед ним в пыли и грязи лежали в ряд четыре готтентота.

— Ты их не убил? — встревоженно спросил Зуга.

— Nee wat! У них головы крепкие. — Черут засунул дубинку обратно за пояс и нагнулся, чтобы поднять первого.

Сила его маленькой проволочной фигурки никак не соответствовала ее размерам. Он по одному, словно соломенные матрацы, перенес воинов на берег и погрузил головой вперед в поджидавший вельбот.

— Теперь поищем остальных.

Они выследили всех, поодиночке или парами, выловили их в игорных подвалах и притонах. Девятого, и последнего, обнаружили в объятиях огромной голой сомалийки в глинобитной лачуге с крышей из рифленого железа в дальнем углу порта.

На заре Зуга устало выбрался из вельбота на палубу «Черного смеха» и пинками согнал девятерых готтентотов в носовой кубрик. Злой как черт, с покрасневшими глазами и ноющим от усталости телом, майор направился к себе в каюту, как вдруг до него дошло, что среди темных фигур в вельботе он не заметил сержанта Черута, да и его проникновенного голоса и едкого сарказма на обратном пути что-то не было слышно.

В убийственном настроении Зуга снова отправился на берег и по утопающим в грязи узким переулкам побрел к глинобитной хижине под железной крышей. Из женщины можно было бы сделать четырех Янов Черутов. Это была гора черной плоти, блестевшей от масла, каждое из широко расставленных бедер было толще его талии, каждая грудь — величиной с его голову. Ян Черут покоился между ними, словно хотел утонуть в этих жарких изобильных телесах, поглощавших его экстатические крики.

Женщина нежно глядела на него сверху вниз, хихикая про себя при виде торчащих ягодиц сержанта. Худые, нежного лютикового оттенка, они двигались так быстро, что их очертания расплывались. От сотрясения гора плоти под ним колыхалась…

Возвращаясь на канонерку, сержант Черут, маленький и удрученный, сидел на носу вельбота. Печаль, охватившая его после расставания с подругой, усугублялась звоном в ушах и болью в голове. Только англичанам свойственна устрашающая манера внезапно вскидывать руку и ударять ею сильнее, чем дубинкой или кирпичом. Сержант Черут чувствовал, что его уважение к новому хозяину растет день ото дня.

— Ты должен быть примером для своих солдат, — рычал Зуга, втаскивая его по трапу за воротник мундира.

— Знаю, хозяин, — горестно согласился Черут. — Но я влюбился.

— Ты до сих пор влюблен? — осведомился Зуга.

— Нет, хозяин, у меня любовь надолго не задерживается, — поспешно заверил его Черут.

* * *

— Я человек умеренного достатка, — серьезно говорил Клинтон Кодрингтон, обращаясь к Робин. — Со времен службы гардемарином я всегда откладывал часть зарплаты, остававшейся от жизненно необходимых расходов, а в последние годы мне сопутствовала удача в том, что касается призовых денег. В совокупности с доставшимся мне от матери наследством это позволит достойно содержать жену.

В тот день они по приглашению португальского губернатора обедали в его дворце, и «вино верде», сопровождавшее трапезу из сочных даров моря и безвкусного жилистого мяса, придало Клинтону храбрости.

После обеда, вместо того чтобы сразу вернуться на корабль, он предложил ей совершить прогулку по главному городу португальских владений на восточном побережье Африканского континента.

Полуразвалившийся экипаж губернатора громыхал по разбитым мостовым и плескался в лужах, образованных вышедшими из берегов сточными канавами. За ними увязалась шумная стайка оборванных малышей-попрошаек, они бежали вприпрыжку, чтобы угнаться за тащившим коляску костлявым мулом с продавленной спиной, и протягивали за милостыней крошечные ручонки с розовыми ладошками. Солнце палило немилосердно, но еще немилосерднее терзали запахи.

Обстановка была не совсем подходящей для того, что задумал Клинтон Кодрингтон, и он был рад, когда поездка закончилась. Он помог Робин выйти из коляски, разогнал попрошаек, бросив на пыльную мостовую пригоршню медных монет, и ввел ее в прохладный сумрак католического собора. Собор был самым величественным зданием в городе, его башни и шпили торжественно возвышались над окружающими хибарами и лачугами.

Робин, однако, было трудно среди этих папистских декораций сосредоточиться на объяснении Клинтона. Ее обступали безвкусно размалеванные идолы, святые и девы в алых нарядах, увитые золотыми листьями. Запах ладана и дрожащее пламя свечей в массивных канделябрах отвлекали, и, хотя ей хотелось услышать от него именно эти слова, она предпочла бы, чтобы Клинтон выбрал для разговора другое место.

В то утро у нее случился внезапный приступ рвоты, и легкая тошнота давала о себе знать и сейчас. Она как врач хорошо знала, что это означает.

Перед визитом вежливости в ветхий дворец португальского губернатора Робин решила, что пора брать инициативу в свои руки. Приступ токсикоза убедил ее, что ситуация не терпит отлагательства, и она раздумывала, как вызвать Клинтона Кодрингтона на некоторые заявления, которые облегчили бы свалившееся на нее бремя.

Когда Зуга еще жил у дяди Уильяма в Кингслинне, она как-то обнаружила в его письменном столе среди учебников по военному делу роман самого сомнительного характера, напечатанный на дешевой бумаге. Украдкой прочитав эту книжицу, она узнала, что женщина может соблазнить мужчину, узнала и окольные пути. К несчастью, автор не дал подробного описания этого процесса. Она даже не была уверена, возможно ли это в коляске и нужно ли в это время что-нибудь говорить, но теперь Клинтон решительным объяснением избавил ее от необходимости экспериментировать. Но радость была несколько омрачена разочарованием, ибо после того, как молодой женщине пришлось принять решение его соблазнить, она поймала себя на том, что с нетерпением ждет осуществления своего замысла.

Теперь, однако, Робин заставила себя сделать внимательное лицо и, если он терял решимость, подбадривала его кивком или жестом.

— Хоть я и не имею влиятельных друзей на службе, мой послужной список позволяет надеяться, что я никогда не получу назначения с половинным жалованьем, и, пусть это и звучит нескромно, могу с уверенностью ожидать, что еще до пятидесяти лет подниму собственный брейд-вымпел.

Это было так похоже на него строить планы на двадцать пять лет вперед. Робин с трудом удалось скрыть раздражение, она предпочитала жить в настоящем или по крайней мере в ближайшем обозримом будущем.

— Должен заметить, что жена адмирала занимает высокое общественное положение, — спокойно продолжал Кодрингтон, и ее раздражение разгоралось сильнее. Положение в обществе было тем, что Робин всегда стремилась завоевать — не как жена адмирала, а как борец с работорговлей, отважный первопроходец в тропической медицине, автор интереснейших книг о путешествиях по Африке.

Она не могла больше сдерживаться, но голос ее был ласков и застенчив:

— Женщина может одновременно быть и женой, и делать собственную карьеру.

Клинтон сурово выпрямился.

— Место жены — дома, — отчеканил он.

Робин открыла рот, потом медленно закрыла. Она понимала, что ее слабость играет ей на руку.

Клинтон продолжал, ободренный ее молчанием:

— Для начала маленький уютный домик на берегу гавани в Портсмуте. Конечно, когда появятся дети, придется искать более подходящее жилище…

— Вы хотите иметь много детей? — все так же ласково спросила она, но щеки ее зарумянились.

— О да, разумеется. По одному в год.

Робин вспомнила неряшливых бледных женщин, с которыми работала: отпрыски висели у них на груди, на руках и ногах, и еще один ребенок непременно сидел в животе. Она вздрогнула, и Клинтон сразу забеспокоился:

— Вам холодно?

— Нет, нет, пожалуйста, продолжайте.

Робин почувствовала себя загнанной в угол и не в первый раз с обидой подумала о роли, которую навязывал ей ее пол.

— Мисс Баллантайн… доктор Баллантайн… я хочу сказать… вы окажете мне великую честь, если согласитесь стать моей женой.

Когда желанный миг наконец настал, оказалось, что она не знает, что сказать, и смущение ее было неподдельным.

— Капитан Кодрингтон, это так неожиданно…

— Не понимаю почему. Я не скрываю своего восхищения вами, а в тот день вы дали мне понять… — Он заколебался и торопливо закончил: — Вы даже позволили мне вас обнять.

Внезапно ей ужасно захотелось от души рассмеяться — если бы он знал, какие планы она с ним связывает! — но Робин с торжественным лицом переменила тему.

— Когда мы сможем пожениться? — спросила она.

— Ну, когда я вернусь в…

— В Занзибаре есть британский консул, а вы направляетесь именно туда, не так ли? — быстро перебила Робин. — Он может совершить церемонию.

Лицо капитана медленно осветилось глубокой радостью.

— О мисс Баллантайн, неужели это значит… могу ли я считать… — Он сделал шаг к ней, и мисс Баллантайн, ярко представив крошечный домик в Портсмуте, битком набитый маленькими светловолосыми копиями Клинтона Кодрингтона, торопливо шагнула назад и продолжила:

— Мне нужно подумать.

Капитан остановился, улыбка слетела с губ, и он грустно произнес:

— Разумеется.

— Это означало бы перемену всей моей жизни, крушение всех планов. Экспедиция — с ней так много связано.

— Я готов ждать год, а если понадобится, и больше. До конца экспедиции, столько, сколько вы пожелаете, — искренне говорил он, и у нее внутри что-то затрепетало.

— Нет, я говорю о нескольких днях, только и всего. — Робин положила руку на его запястье. — Я дам ответ до того, как мы достигнем Келимане. Обещаю вам.


Шейх Юсуф беспокоился. Уже восемь дней большая дхоу неподвижно стояла в пределах видимости берега, а единственный огромный латинский парус безжизненно повис на длинной рее. Днем море было бархатисто-гладким, а долгими безлунными, безветренными ночами пылало фосфорическим пламенем.

Штиль был полный, по поверхности не пробегала ни малейшая рябь. Дхоу стояла не шелохнувшись, словно на твердой земле.

Шейху принадлежала небольшая флотилия торговых судов, уже лет сорок бороздившая Индийский океан. Он досконально знал каждый островок, каждый мыс и все шутки, которые играют с ними приливы. Знал он и великие пути, проложенные по океану течениями, — так почтовый кучер знает каждый поворот и колдобину на дороге между станциями. Шейх мог ходить по ним без компаса и секстанта, преодолевать тысячи километров в открытом океане, ориентируясь только по небесным светилам, и безошибочно достичь великого Африканского Рога или побережья Индии и вернуться обратно на остров Занзибар.

За сорок лет он ни разу не видел, чтобы в это время года муссон не дул целых восемь дней. Все его расчеты основывались на том, что муссон непрерывно дует с юго-востока, днем и ночью, час за часом, день за днем.

С таким расчетом он и взял груз, полагая, что через шесть дней после загрузки прибудет на Занзибар. Естественно, потери неизбежны, их предусматривали. Десять процентов потерь — по меньшей мере, двадцать — более вероятно, тридцать — приемлемо, сорок — возможно, и даже при потерях в пятьдесят процентов плавание принесет прибыль.

Но не так, как сейчас. Он поднял глаза. С толстой верхушки фок-мачты неподвижно свисал пятиметровый алый стяг занзибарского султана, возлюбленного Аллахом, повелителя оманских арабов и верховного правителя обширных земель в Восточной Африке. Стяг полинял и запылился, как и латинский парус, они совершили уже пятьдесят таких рейсов, прошли через штили и ураганы, испепеляющее солнце и проливные дожди в разгар муссонов. Золотая арабская вязь на флаге была едва различима, и шейх давно потерял счет, сколько раз его снимали с верхушки мачты и несли во главе колонны вооруженных людей в глубь видневшейся на горизонте земли. Сколько раз этот стяг, длинный как змей, победно развевался на ветру, когда он приводил корабль в крепость на острове Занзибар.

Шейх Юсуф снова поймал себя на том, что грезит наяву. Старость берет свое. Он приподнялся на груде подушек и дорогих ковров, расшитых шелком и золотом, и взглянул с капитанского мостика вниз, на палубу полуюта. Команда словно замертво упала в тень паруса. Люди обмотали головы грязными бурнусами, чтобы спастись от жары. Пусть лежат, подумал он, сейчас никто ничего не может поделать, только ждать. Все в руках Всевышнего.

— Нет Бога, кроме Аллаха, — пробормотал Юсуф. — И Магомет пророк его. — Ему не приходило в голову задаваться вопросами о своей судьбе, бранить ее или молиться. На все воля Божья, а Бог велик.

Но он не мог избавиться от сожаления. Впервые за много лет ему достался такой выгодный груз, к тому же по тем же ценам, что и тридцать лет назад. Триста тридцать черных жемчужин, идеально сложенных, молодых, слава Аллаху, всем не больше шестнадцати лет. Они происходили из народа, с каким он никогда не встречался, потому что никогда не вел торговлю так далеко на юге. Только в этот сезон он услышал о новом потоке черного жемчуга из-за гор Джинна, из неведомых земель, откуда никто не возвращался.

Новые рабыни, красивые и стройные, высокие и сильные, с длинными ногами, не походили на хрупких женщин из-за озер: лица их были круглы, как полная луна, зубы крепки и белы.

Шейх Юсуф клевал носом над кальяном, выпуская дым тонкой струйкой, при каждой затяжке вода в чаше тихо булькала. Вокруг рта белая борода стала бледно-желтой. Наполнив легкие, он ощущал, как восхитительное забытье струится по изношенным жилам и изгоняет морозное дыхание старости, что в последнее время все сильнее студит кровь.

Вдруг раздался высокий резкий вопль. Он перекрыл тихий гул голосов, окутывавший дхоу. Этот гул был неотделим от корабля, днем и ночью он поднимался из невольничьего трюма под верхней палубой.

Шейх Юсуф вынул изо рта мундштук, запустил пальцы в клочковатую белую бороду и наклонил голову, прислушиваясь. Вопль не повторился. Возможно, это был последний крик одной из его прекрасных черных жемчужин.

Шейх вздохнул. Пока дхоу лежала в тисках штиля, гул из-под палубы день ото дня становился все тише, и по его звучанию он довольно точно мог прикинуть, каковы будут потери. Он уже потерял по меньшей мере половину. Еще четверть погибнет до того, как он придет на Занзибар, многие умрут даже после высадки, на рынок можно будет выставить лишь самых крепких, да и то после долгого выздоровления.

Другим показателем потерь, хоть и не таким точным, был запах. Некоторые умерли в самый первый день штиля, а без ветра жара стала нестерпимой. В трюмах было еще жарче, трупы наверняка раздулись раза в два. Смрад стоял ужасающий, за тридцать лет он не мог припомнить такой вони. Жаль, что нельзя убрать тела, это можно будет сделать только в порту.

Шейх Юсуф торговал только молодыми девушками. Они меньше ростом и гораздо крепче, чем мужчины тех же лет, их можно загружать плотнее. Он сумел уменьшить расстояние между палубами на пятнадцать сантиметров, это означало, что в трюме удастся соорудить лишнюю палубу.

Женщины имеют замечательную способность обходиться без воды дольше, чем мужчины, они, подобно верблюду в пустыне, могут существовать за счет жира, накопленного на бедрах, ягодицах и груди, а переход через Мозамбикский пролив при самом благоприятном ветре и приливе занимал не меньше пяти дней.

Еще одной причиной, заставлявшей шейха торговать женщинами, были большие потери среди мужчин, подвергаемых при продаже в Китай и на Дальний Восток одной необходимой операции. Китайские покупатели требовали, чтобы все рабы мужского пола до продажи были кастрированы. Это было вполне объяснимой мерой предосторожности против смешения с местным населением, но означало дополнительные убытки для работорговца, который должен был проводить операцию.

И последней причиной было то, что на занзибарском рынке они шли по цене, почти в два раза большей, чем молодые рабы-мужчины.

Прежде чем погрузить живой товар, шейх Юсуф предоставлял ему по крайней мере неделю жиреть в загонах для рабов, позволяя есть и пить столько, сколько могло влезть в их глотки. Потом он их раздевал, заковывал в легкие цепи и при низком приливе переправлял на дхоу, стоявшую на мели на мелководье.

Поднимавшихся на борт девушек укладывали на голые доски в самом низу трюма на левый бок со слегка подогнутыми коленями, так, чтобы колени каждой девушки помещались позади ног ее соседки, животом к спине, как ложки в шкатулке.

Через определенные промежутки цепь пристегивалась к круглым скобам, вбитым в палубу. Это делалось не только для предотвращения мятежей, но и для того, чтобы в бурную погоду тела не перекатывались из стороны в сторону, не сбивались в кучи и не давили тех, кто окажется внизу.

Как только дно трюма покрывалось слоем человеческих тел, сверху устанавливалась следующая палуба, так низко, что и помыслить нельзя было, чтобы сесть или перевернуться. На нее укладывали еще один слой девушек, сверху скова устанавливали палубу.

Чтобы добраться до самых нижних палуб, нужно было слой за слоем расковывать и выгружать уложенные тела и поднимать промежуточные палубы. Нечего было и пытаться проделать это в море. Если пассат держится устойчиво, корабль быстро мчится по проливу, и ветер, направляемый в трюмы системой брезентовых опахал, делает воздух под палубами пригодным для дыхания, а жару переносимой.

Шейх Юсуф снова вздохнул и поднял слезящиеся глаза к ровной голубой линии восточного горизонта.

— Это мой последний рейс, — решил он, по старческой привычке шепча вслух. — Аллах был добр, я богатый человек, у меня много сильных сыновей. Может быть, он дает мне знак. Да, да, это мой последний рейс

Казалось, небо услышало его: алый стяг лениво шелохнулся, как уж, просыпающийся после зимней спячки, медленно приподнялся, и свежий ветер коснулся увядшей морщинистой щеки шейха.

Он резко встал, гибкий и проворный, как человек вдвое моложе своих лет, и шагнул босыми ногами по палубе.

— Вставайте, — крикнул он. — Вставайте, дети мои. Наконец подул ветер. — Пока команда поднималась на ноги, он зажал под мышкой длинный румпель и, откинув голову, любовался, как надувается парус и толстый неуклюжий шест грот-мачты медленно клонится к горизонту, внезапно потемневшему от грозового пассата.


Запах разбудил Клинтона Кодрингтона среди ночи. Он очнулся от кошмара, терзавшего его уже много ночей, и лежал, покрываясь потом, на узкой деревянной койке, но запах не исчезал, и капитан, накинув плащ прямо на голые плечи, поднялся на палубу.

Запах долетал из темноты порывами. Теплый ласковый пассат то дышал йодистым соленым ароматом моря, то нес густую вонь. Этот запах Клинтон не забудет до конца жизни. Так пахнет клетка с хищными зверями, которую никогда не чистили, это вонь экскрементов и гниющего мяса. Кошмар снова навалился на него всей своей тяжестью.

Десять лет назад, когда Клинтон в звании младшего гардемарина служил на «Дикой утке», одной из первых канонерских лодок эскадры по борьбе с работорговлей, они в северных широтах захватили невольничий корабль. Это была шхуна водоизмещением в 300 тонн, приписанная к порту Лиссабон, но идущая под бразильским «удобным флагом», с невероятным названием «Белая ласточка». Клинтона назначили капитаном захваченного судна и приказали отвести его в ближайший португальский порт и представить перед Смешанной судебной комиссией для конфискации в качестве трофея.

Они захватили шхуну в сотне морских миль от бразильского побережья, после того как «Белая ласточка» с пятьюстами черными невольниками на борту почти завершила тяжелейший переход через океан. В соответствии с приказом Кодрингтон развернул шхуну и повел к островам Зеленого Мыса, лежащим по другую сторону экватора. В пути они на три дня застряли в полосе штилей и едва сумели вырваться из их удушающей хватки.

В порту Прая на главном острове Сантьяго Клинтону не дали разрешения выгрузить рабов, и они стояли на рейде шестнадцать дней, ожидая, пока португальский председатель Смешанной судебной комиссии вынесет решение. Наконец после энергичного нажима со стороны владельцев «Белой ласточки» председатель решил, что данный случай не входит в его компетенцию, и приказал Клинтону вести корабль обратно в Бразилию и передать его местным властям.

Клинтон, однако, хорошо представлял, какое решение примет бразильский суд, и вместо этого взял курс на британскую военно-морскую базу на острове Св. Елены. По пути туда корабль с грузом человеческого горя еще раз пересек экватор.

К тому времени, как Он бросил якорь на рейде Джемстауна, оставшиеся в живых рабы в трюмах корабля три раза пересекли океан. Выжило всего двадцать шесть человек, и запах невольничьего судна десять лет преследовал Кодрингтона в самых страшных кошмарах.

Теперь, стоя на темной палубе, он раздувал ноздри. Из тропической ночи доносился тот же самый запах, ужасающий, который не спутаешь ни с чем. Ему пришлось сделать над собой неимоверное усилие, чтобы очнуться от кошмара. Он отдал команду развести пары и ждать рассвета.


Шейх Юсуф, не веря своим глазам, вглядывался в темные очертания, и его охватило уныние. Аллах вконец покинул его.

До судна оставалось еще миль пять. В розовом свете зари оно было едва различимо, но приближалось довольно быстро. Ветер относил в сторону толстый столб черного дыма, неистовый пассат гнал низко сидящее судно по зеленым водам пролива. Ветер раздувал его флаг, и тот был хорошо виден с кормовой палубы дхоу. В старинную окованную латунью и обтянутую кожей подзорную трубу шейх ясно различал белоснежное поле с ярким алым крестом.

Как ненавидел он этот флаг, символ высокомерного, драчливого народа, тиранов океана, поработителей континента. Такие канонерки он видел в Адене и Калькутте, этот флаг развевался в самых дальних уголках морей, где ему доводилось плавать. Работорговец хорошо понимал, что он означает.

Юсуф переложил руль, признавая тем самым, что рейс окончился катастрофическим провалом. Дхоу неохотно развернулась. Рангоут трещал, огромный парус захлопал, его закрепили, и он сумел поймать ветер, дувший в корму.

Казалось бы, им ничто не грозит, с усталой покорностью подумал он. Разумеется, договор султана с занзибарским консулом этих грозных неверных дозволял его подданным вести торговлю черным жемчугом между любыми из владений султана, оговаривая, однако, что заниматься этим прибыльным делом могут только оманские арабы, верные султану. Под флагом султана не смел плавать ни один человек христианского или европейского происхождения, даже обращенный мусульманин, и самим оманским арабам разрешалось вести торговлю только в пределах владений султана.

Договором тщательно определялись границы африканских владений султана, а его, шейха Юсуфа, с грузом из трехсот тридцати живых, умирающих и мертвых невольниц, канонерская лодка перехватила по меньшей мере на сто пятьдесят миль южнее самых дальних границ султанских владений. Воистину пути Аллаха неисповедимы и недоступны людскому пониманию, думал шейх с легким привкусом горечи, мрачно толкая румпель и поворачивая дхоу к берегу.

На носу канонерской лодки тяжело громыхнула пушка, взвился столб порохового дыма, белоснежный в лучах утреннего солнца, как крыло морской птицы. Шейх Юсуф от души сплюнул через подветренный борт и вслух произнес:

— Эль-Шайтан, дьявол.

Так он впервые наградил капитана Клинтона Кодрингтона прозвищем, под которым тот со временем станет известен на всем протяжении Мозамбикского пролива, вплоть до великого Африканского Рога на севере.

Бронзовый винт под кормовым подзором «Черного смеха» оставлял длинный широкий след. Корабль шел под гротом и кливером, но Кодрингтон готов был уменьшить парусность до «боевого положения», как только скорректирует курс судна с учетом того, что дхоу повернула к берегу.


Зуга и Робин следили за погоней с юта. Сдержанное деловитое возбуждение, охватившее команду, заразило и их. Когда дхоу повернула, Зуга громко рассмеялся и воскликнул:

— Уходят! Ату!

Клинтон взглянул на него с заговорщической усмешкой:

— Это невольничий корабль. Даже если бы не было запаха, этот поворот отметает все сомнения.

Робин подалась вперед, всматриваясь в мерзкую дхоу с полинялым грязным парусом. Некрашеный дощатый корпус был похож на зебру: его покрывали полосы человеческих испражнений и других отбросов. Она впервые видела невольничий корабль с ужасающим грузом на борту. Ради этого дочь Фуллера Баллантайна и ехала сюда, и теперь она загорелась желанием сохранить в памяти каждую мелочь, чтобы позже записать ее в дневнике.

— Мистер Денхэм, будьте добры, произведите выстрел из пушки, — скомандовал Клинтон.

Громыхнуло носовое орудие, но дхоу продолжала держаться нового курса.

— Приготовиться к захвату и немедленно спустить шлюпку. — Волнение Клинтона сменилось тревогой. Он обернулся и оглядел абордажную команду. Вооруженные абордажными саблями и пистолетами, они выстроились на шкафуте. Командовал ими молодой мичман.

Клинтон с удовольствием возглавил бы команду, но его рука все еще висела на перевязи, а рана не зажила. Чтобы в бурном море взять дхоу на абордаж и сражаться с ее матросами, нужно было владеть обеими руками и обладать подвижностью, которой лишила его рана. Он с неохотой передал командование Феррису.

Клинтон с мрачным видом взглянул на дхоу:

— Они идут к берегу.

Все молчали, глядя вперед, на невольничий корабль, спешащий к земле.

— Но там коралловый риф, — произнесла за всех Робин, указывая на черные точки, испещрявшие поверхность моря в четверти мили от берега. Они были похожи на ожерелье из акульих зубов. Прибой, движимый пассатом, разбивался о них тысячами бурунов.

— Да, — подтвердил Клинтон. — Они гонят судно на коралловые рифы, а сами спасутся бегством через лагуну.

— Но что будет с невольниками? — в ужасе спросила Робин, и никто ей не ответил.

«Черный смех» настойчиво рвался вперед, но ветер, дувший почти прямо в корму дхоу, развернул ее длинный гик так, что корабль шел под самой выгодной парусностью. Гик был длиннее корпуса, и огромный треугольный парус надувался, почти касаясь воды. Корабль несся на рифы.

— Мы могли бы подрезать их, — громко сказал Зуга, но у него не было моряцкого глаза, способного оценить местоположение и скорость кораблей.

Клинтон Кодрингтон сердито покачал головой:

— Сейчас это невозможно.

Клинтон держал курс до самой последней минуты, и дхоу прошла всего метрах в двухстах перед его носом. На таком расстоянии они могли даже различить лицо рулевого на кормовой палубе. Это был худой старый араб в длинном ниспадающем бурнусе и украшенной кисточкой феске, говорившей, что ее владелец совершил паломничество в Мекку. У его пояса поблескивала золотой филигранью рукоять короткого кривого кинжала — принадлежности шейхов, белая клочковатая борода развевалась на ветру. Он склонился над длинным румпелем и обернулся, глядя на высокий черный корабль, нагонявший его.

— Всадить бы в мерзавца пулю, — прорычал Зуга.

— Поздно, — сказал Клинтон. Дхоу прошла мимо, и канонерская лодка оказалась в опасной близости от грозных коралловых рифов. Клинтон скомандовал старшине-рулевому у штурвала канонерки: — Лечь в дрейф! Стать носом к ветру! — Он повернулся на каблуках. — Абордажная команда, вперед!

Заскрипели шлюпбалки, переполненный вельбот исчез за бортом и опустился в неспокойное море, но дхоу уже бешено раскачивалась в кипящих белых бурунах, окружавших риф.

Мертвый штиль закончился два дня назад, и пассат успел нагнать высокую волну. Низкие зеленые валы с иссеченными ветром спинами катились по проливу, но, едва почувствовав близость земли, свирепо вздымались, их гребни становились прозрачными, как дрожащее зеленое желе, и они неистовыми белыми водоворотами обрушивались на черные клыки рифов.

Дхоу поймала высокий вал и, вскинув корму, помчалась по нему вниз, как прибойная шлюпка, а старый тощий араб скакал у румпеля, словно дрессированная обезьяна, пытаясь удержать ее против напора волны, но дхоу не была приспособлена для таких маневров и воинственно зарылась носом в зеленый ревущий горб. Вода обрушилась на нее зеленой стеной, дхоу неуклюже качнулась вбок, наполовину погрузившись в воду, и напоролась на риф с такой силой, что единственная мачта переломилась на уровне палубы и рухнула за борт, увлекая за собой рею, парус и такелаж.

В одно мгновение дхоу превратилась в разбитую посудину, и на «Черном смехе» отчетливо услышали треск ломающегося днища.

— Они уходят! — сердито пробормотал Клинтон.

Команда покидала дхоу, люди прыгали за борт, стараясь поймать волну. Валы переносили их через рифы в тихие воды лагуны. Они колотили по воде руками и ногами и наконец выбрались на твердую землю.

Среди спасшихся был и старый худой араб-рулевой. Его намокшая борода и бурнус прилипли к телу. Выбравшись на берег, он задрал полы бурнуса до пояса, обнажив тощие ноги и морщинистые ягодицы, с козлиным проворством стремглав помчался по белому берегу и исчез в пальмовой роще.

Вельбот с «Черного смеха» миновал первую полосу бурунов. Мичман на корме взглянул через плечо, оценивая силу прибоя. Дождавшись подходящей волны, вельбот оседлал ее и, бешено раскачиваясь, подлетел к сидящему на рифе корпусу дхоу с подветренной стороны, где вода была спокойнее.

С канонерки видели, как мичман и четверо его людей с пистолетами и абордажными саблями наголо поднялись на борт, но к этому времени последний араб из команды дхоу уже бежал по пляжу, ища убежище в пальмовой роще на берегу лагуны, в полукилометре от них.

Мичман повел людей под палубу. На юте «Черного смеха» ждали их возвращения, рассматривая покинутую дхоу в подзорную трубу. Через минуту мичман снова появился на палубе. Он торопливо подошел к планширу дхоу и перегнулся через него. Его вырвало за борт. Он выпрямился, вытер рот рукавом и прокричал команду, гребцам, ожидавшим в вельботе.

Вельбот сразу отошел от подветренного борта дхоу и понесся через буруны к «Черному смеху».

На палубу поднялся боцман и отдал капитану честь.

— Мистер Феррис кланяется, сэр, и говорит, что ему нужен плотник, чтобы вскрыть палубы для рабов, и два человека с кусачками для цепей. — Он выпалил это на одном дыхании и замолчал, чтобы набрать воздуха в легкие. — Мистер Феррис говорит, под палубами дела хуже некуда, многие заперты, и ему нужен врач…

— Я готова, — перебила Робин.

— Погодите, — воскликнул Кодрингтон, но Робин подобрала юбки и побежала.

— Если моя сестра идет, я тоже иду.

— Отлично, Баллантайн, премного благодарен вам за помощь, — кивнул Клинтон. — Скажите Феррису, что скоро прилив, сегодня полнолуние, посудина даст течь. Приливная волна на этом побережье поднимается на шесть с половиной метров. У него в запасе меньше часа.

На палубе появилась Робин. Она снова сняла юбки и переоделась в брюки. Моряки на палубе с любопытством уставились на нее, но она, не обращая внимания, подошла к борту. Боцман подал ей руку, она спустилась в вельбот, а следом за ней — Зуга с саквояжем в руках.

Мчаться сквозь прибой было одновременно и страшно, и весело; вельбот угрожающе зарывался носом в воду так, что дух захватывало, буруны у бортов шипели и пенились. Гонка закончилась у тяжело нависшего борта дхоу.

По палубе струилась вода, она так накренилась, что Робин пришлось карабкаться вверх на четвереньках. При каждом ударе волны корпус вздрагивал, на палубу накатывали новые потоки воды.

Мичман с абордажной командой снял люки главного трюма. Подойдя к ним, Робин чуть не задохнулась от густой вони, поднимавшейся из квадратного проема. Она полагала, что давно привыкла к запахам смерти и разложения, но такого испытывать ей еще не доводилось.

— Вы привезли кусачки? — спросил мичман, бледный от тошноты и ужаса.

Кусачки представляли собой мощные ножницы, предназначенные для срезания вант и фалов с судна, потерявшего мачты. Двое мужчин подняли через люк связку маленьких черных тел, скованных друг с другом у запястьев и лодыжек клацающими черными цепями, и принялись орудовать кусачками. Это напомнило Робин бумажных кукол, которых она в детстве любила вырезать из свернутого листа бумаги. Потом их растягиваешь, и получается цепочка одинаковых кукол. Кусачки разрубали легкие цепи, и безжизненные тельца падали на палубу.

— Это же дети! — вслух выкрикнула она.

Люди работали в мрачном молчании, вытаскивали невольниц из люков, освобождали от оков и опускали на наклонную мокрую палубу. Робин подхватила первую похожую на скелет фигурку, покрытую коркой засохших рвотных масс и фекалий, ее голова болталась из стороны в сторону.

— Нет.

Признаков жизни не было. Глазные яблоки уже высохли. Она опустила безжизненную голову, и матрос оттащил девушку.

«Нет». Снова «Нет». И «Опять нет». Некоторые трупы уже находились на разных стадиях разложения. По приказу мичмана матросы начали сбрасывать тела за борт, чтобы освободить место для вновь поднимаемых снизу.

Робин нашла первую живую девушку, ее пульс бился еле заметно, дыхание трепетало, и не нужно было быть врачом, чтобы понять, что жизнь в ней едва теплится. Она работала быстро, стараясь выкроить время для тех, чьи шансы выжить казались значительнее.

В борт дхоу ударила еще одна высокая волна. Корпус резко накренился, где-то глубоко внутри хрустнула и заскрипела древесина.

— Прилив надвигается. Действуйте быстрее, — крикнул мичман.

Теперь работа переместилась в трюм. До Робин доносился грохот кувалд и лязг железа: плотники убирали невольничьи палубы.

Зуга, обнаженный до пояса, тоже был внизу. Он возглавил атаку на деревянные баррикады. Он был офицером, привык командовать, и матросы быстро оценили его природную склонность к лидерству.

Суматоха напомнила Робин птичий базар на закате: громко кричат возвращающиеся птицы, пищат, ожидая их, птенцы в гнездах. Дикие пируэты дхоу, треск ломающегося дерева и потоки холодной соленой воды пробудили скопище черных девушек от летаргии приближающейся смерти.

Когда трюм затопило, многие из тех, что лежали на днище, утонули, но некоторые поняли, что прибыла спасательная команда, и громко кричали, собрав последние силы в угасающей надежде.

Вельбот, причаленный к борту невольничьего корабля, переполнился неподвижными телами, в которых еще теплилась жизнь, а поверхность лагуны пестрела сотнями трупов с раздутыми от газа животами. Они покачивались на волнах, как поплавки рыбачьих сетей.

— Перевезите их на корабль, — крикнул мичман гребцам в шлюпке, — и возвращайтесь за новыми. — При этих словах в борт дхоу ударила еще одна волна с белым гребнем. Корабль накренился, но острые зубья кораллов, вцепившиеся в деревянное днище, крепко держали его, не давая опрокинуться.

— Робин! — крикнул из люка Зуга. — Ты нам нужна!

Сначала она на него даже не взглянула, лишь покачала головой стоявшему рядом матросу.

— Она идет. — Матрос безучастно поднял безжизненное тело и перевалил через борт.

Тогда Робин подползла к люку и соскочила внутрь.

Это было похоже на падение в преисподнюю. После полуденного солнца на нее навалилась темнота, она на мгновение остановилась, чтобы дать глазам привыкнуть.

Накренившаяся палуба под ногами была скользкой от нечистот, ей пришлось схватиться за что-то рукой, чтобы не упасть.

Воздух был настолько спертым, что в первую минуту она едва не ударилась в панику, ее словно душили мокрой вонючей подушкой. Она рванулась было наверх, к яркому солнцу, но взяла себя в руки. В животе у нее все перевернулось, к горлу подступил горький комок, она еле-еле сумела сдержать рвоту.

Но едва она огляделась и увидела, что творится вокруг, собственные неудобства были забыты.

— Последняя волна поработала, — прорычал Зуга, поддерживая ее рукой за плечи. — Палубы рухнули.

Палубы сложились, как карточный домик. Во мраке со всех сторон торчали острые щепки, балки скрестились, как лезвия ножниц. Маленькие черные тельца оказались зажаты в тисках, смяты падающими брусьями, размозжены так, что в них с трудом узнавались человеческие останки. Кое-где полуживые создания повисли в воздухе на ножных цепях и слабо корчились, как изувеченные насекомые, или висели неподвижно, раскачиваясь в такт движениям дхоу.

— О святая Мария, матерь Божья, с чего начинать, — прошептала доктор.

Она выпустила опору, шагнула вперед, поскользнулась на покрытой толстым слоем грязи палубе и упала.

Робин сильно стукнулась, спину и нижнюю часть тела пронзила боль, но она заставила себя встать на колени. В этой чудовищной тюрьме собственная боль потеряла значение.

— С тобой все в порядке? — тревожно спросил Зуга, но сестра отстранила его руки.

Одна девушка кричала. Робин подползла к ней. Ноги рабыни ниже колен были сломаны и зажаты балкой из толстого ствола дерева.

— Ты можешь это сдвинуть? — спросила Робин Зугу.

— Нет, с ней все кончено. Пойдем, там другие…

— Нет.

Робин отползла туда, где упал ее саквояж. Боль мучила ужасно, но она загнала ее в глубь сознания.

Она всего один раз в жизни видела, как ампутируют ноги. Когда доктор начала операцию, высвободив одну сломанную ногу, малышка дернулась, а затем безжизненно обмякла. Девушка умерла прежде, чем доктор успела дойти до кости другой ноги, и Робин, плача про себя, оставила тело висеть в тисках деревянной балки.

Доктор потерла руку об руку. Они были окровавлены по локоть, ладони прилипали друг к другу. Ее снедало чувство вины за собственную неудачу, не было сил пошевелиться. Она тупо озиралась по сторонам.

Трюм был затоплен больше чем наполовину, прилив безжалостно наступал.

— Надо выбираться, — окликнул сестру Зуга. Она не повернула головы, брат схватил ее за плечо и грубо встряхнул. — Мы ничего не можем сделать. Эта посудина вот-вот опрокинется.

Робин смотрела в черную вонючую воду, плескавшуюся от одной стороны трюма до другой. Прямо под ней из воды торчала одна-единственная рука, детская ручка с. розовой ладошкой и тонкими нежными пальчиками, протянутыми в призывном жесте. Железный наручник казался слишком большим для тонкого запястья, и под его тяжестью рука медленно исчезла в пучине. Она печально смотрела ей вслед, но резкий оклик Зуги заставил Робин выпрямиться.

— Пошли, черт возьми!

Его лицо было свирепым, на нем отражались все ужасы, увиденные в зловонном полузатопленном трюме.

В разбитый корпус ударила следующая волна, на этот раз ей удалось разбить коралловые клещи. Затрещало, ломаясь, дерево, дхоу медленно покачнулась, зловонные воды черной волной поднялись из темноты и захлестнули их по плечи.

Покореженные невольничьи палубы сломались и смертоносной лавиной съехали в сторону, обнажив еще один слой плотно уложенных черных тел, а потом, ничем не поддерживаемые, рухнули в глубину.

— Робин! Еще немного — и нам не выбраться.

Карабкаясь по балкам и телам, он потащил ее вверх, к квадрату солнечного света.

— Мы не можем их бросить, — сопротивлялась Робин.

— С ними все кончено, черт побери. Вся эта штука тонет. Надо выбираться.

Она вырвала у него руку, оступилась, упала и ударилась обо что-то так сильно, что боль снова пронзила нижнюю часть тела. Робин вскрикнула. Она лежала на боку на груде скованных тел, и в полуметре от нее виднелось чье-то лицо. Девушка была жива. Робин никогда не видела таких глаз, по-соколиному ясных, горевших кошачьей яростью, цвета кипящего меда.

«Эта достаточно сильна!» — подумала Робин и крикнула:

— Помоги, Зуга.

— Ради Бога, Робин.

Она подползла к черной девочке. Палуба угрожающе накренилась, в трюм хлынула новая порция холодной воды.

— Оставь ее, — крикнул Зуга.

Поток воды закружился около головы Робин, и скованная девушка исчезла под ним.

Робин нырнула за ней, вслепую шаря руками под водой, но никак не могла найти девушку. Ею овладела паника.

Она опустила голову под воду. Боль сдавила живот, Робин вскрикнула, набрала в легкие воды и захлебнулась, но наконец ей удалось схватить девушку за плечо. Та боролась за жизнь не менее отчаянно, чем она.

Вместе они вынырнули, кашляя и хватая ртом воздух. Робин держала рот девушки над водой и пыталась приподнять ее выше, но цепь не пускала.

— Зуга, помоги?

Новый поток, воняющий сточными водами, захлестнул ей рот. Обе снова с головой ушли под воду.

Робин подумала, что, наверно, ей уже не выбраться, но продолжала упрямо карабкаться. Одной рукой она обхватила рабыню под мышками, а другой приподняла ей подбородок, чтобы, когда они вынырнут, лицо африканки оказалось над водой и та смогла вдохнуть драгоценный глоток вонючего воздуха. Зуга был с ними.

Брат дважды обмотал цепь вокруг запястья и налег на нее всем весом. В темном трюме Зуга возвышался над ними, как башня, проникающий из люка свет озарял набухшие мускулы на мокрых руках и плечах. Он вытягивал цепь, раскрыв рот в беззвучном крике, на горле набухли синеватые вены.

Их захлестнула еще одна волна, на этот раз Робин не была готова ее встретить. Вода обожгла легкие, Робин поняла, что тонет. Стоило ей выпустить голову и плечи девушки, и Робин смогла бы вздохнуть, но она упрямо вцепилась в нее, внезапно решив, что ни за что не даст этому маленькому существу погибнуть. В глазах девушки она видела яростное желание жить. Робин спасет ее, именно ее, хотя бы одну из этих несчастных она сможет спасти. Должна спасти.

Волна схлынула. Зуга все еще был здесь. Вода струилась по его волосам, заливала лицо и глаза Он переступил, крепче упираясь ногами в тяжелую балку и снова потянул за цепь. Нечеловеческое усилие исторгло из его горла низкий рев.

Круглая скоба, крепившая цепь к палубе, подалась, и Зуга вытащил обеих женщин из воды. Цепь вытянулась следом за ними метра на три и снова застопорилась: ее держала следующая скоба.

Робин не подозревала, что брат так силен. Она ни разу, с самого детства, не видела его обнаженного торса и не догадывалась, что Зуга обладает могучей мускулатурой боксера-профессионала. Но даже он не способен был повторить рывок. Брат закричал, и через открытый люк в трюм спустился молодой мичман. Снова войти в мрачную бездну — для одного этого требуется немалое мужество, подумала Робин, глядя, как мичман несет кусачки. Волоча тяжелый инструмент, он с трудом пробирался к ним в самый низ трюма.

Корпус накренился еще на пять градусов, вода с голодным бульканьем поднялась выше, словно всасывая их тела. Если бы Зуга не вытянул цепь на несколько метров, они бы оказались глубоко под водой.

Брат склонился над Робин, помогая держать голову черной девушки над водой. Мичман нащупал цепь и сжал звено кусачками. Но от тяжелой работы лезвия покоробились и затупились, а мичман, что ни говори, был всего лишь юношей. Зуга оттолкнул его.

На плечах его снова вздулись мускулы, и цепь, лязгнув, лопнула. Зуга перерезал цепь в двух местах, у запястья и у лодыжки, потом бросил кусачки, подхватил худенькое обнаженное тело и, отчаянно барахтаясь, полез вверх, к люку.

Робин пыталась поспевать за братом, но глубоко в животе что-то тянуло, рвалось, как хрупкий пергамент. Боль, как копье, пригвоздила ее к месту. Она согнулась пополам и схватилась за живот, не в силах двинуться с места. Волна ударила в нее, сбила с ног, швырнула через разбитые доски в темную глубину, тьма сомкнулась над головой. Захотелось сдаться на волю волн и тьмы, это так легко, но Робин собрала всю злость и упорство и продолжала бороться. Когда Зуга схватил ее и потащил вверх, к свету, она все еще боролась.

Как только они выбрались из люка на солнце, дхоу опрокинулась, перебросив их через борт, как катапульта. Их обожгло холодом зеленой воды.

Последние слабые крики внутри дхоу стихли. Под безжалостным молотом волн корпус начал разламываться. Робин и Зуга, все еще цепляясь друг за друга, всплыли на поверхность. Сильные руки подхватили обессиленные тела. Перегруженный вельбот угрожающе накренился. Мичман развернул его носом к кипящим бурунам. Матросы отчаянно работали веслами, чтобы удержать шлюпку на волне.

Робин подползла туда, где на дне лодки, на груде тел лежала спасенная ею черная девушка. Она так обрадовалась, что девушка на борту и еще жива, что забыла про боль в сожженных легких и глубокую резь в животе.

Робин перевернула девушку на спину и приподняла ее безвольно мотающуюся голову, чтобы та не билась о борта шлюпки. Крутые валы швыряли лодку так, что девушка рисковала раскроить череп о доски настила.

Она сразу заметила, что девушка старше, чем ей показалось сначала, хотя обезвоженное тело высохло и отощало. Но в бедрах ощущалась зрелая ширина. Ей по меньшей мере шестнадцать, подумала Робин и прикрыла тело брезентом, подальше от мужских взглядов.

Спасенная открыла глаза и серьезно посмотрела на нее. Глаза сохранили цвет кипящего меда, но, пока она вглядывалась в лицо Робин, свирепость сменилась каким-то другим чувством.

— Нги йа бонга, — прошептала девушка, и Робин потрясенно поняла, что понимает эти слова.

Она сразу перенеслась в другую страну, к другой женщине, своей матери. Хелен Баллантайн учила ее этим самым словам, повторяя их, пока Робин не выучила их назубок.

— Нги йа бонга — восхваляю тебя!

Робин попыталась ответить, но разум был измучен испытаниями не меньше, чем тело, к тому же она учила этот язык очень давно, в совершенно другой обстановке, и слова подыскивала с трудом. Запинаясь, она произнесла:

— Велапи уэна — кто ты и откуда?

Глаза африканки удивленно распахнулись.

— Как! — прошептала она — Ты говоришь на языке людей?!

На борт подняли двадцать восемь живых черных девушек. К тому времени как «Черный смех» повернул от берега и снова пустился в путь в открытое море, корпус дхоу развалился, сцепившиеся обломки досок и балок качались на волнах и терлись об обнаженный риф.

Над рифом с пронзительными криками парили морские птицы. Они хрипло ссорились над печальными останками, плавающими среди обломков кораблекрушения, резко срывались вниз, чтобы схватить кусочек полакомей, и снова взмывали, грациозно помахивая перламутровыми крыльями.

Из глубины за рифом стали появляться акулы. Они собирались в стаи и ходили кругами, доводя себя до исступления. Тут и там округлые треугольники спинных плавников рассекали зеленые воды течения. Каждые несколько секунд похожее на торпеду тело в жадном неистовстве вспарывало гладкую поверхность и с пушечным грохотом обрушивалось вниз.


Двадцать восемь из трех с лишним сотен — невелика удача, думала Робин, хромая вдоль вереницы еле живых тел. Сбитые в кровь ноги болью отзывались на каждый шаг. Она видела, что невольницы дошли до последней черты, и это приводило ее в отчаяние. Легко заметить, кто из них окончательно потерял волю к жизни. Она читала труды отца о лечении больных африканцев и знала, насколько важна для первобытных народов воля к жизни. Совершенно здоровый человек может пожелать умереть, и тогда ничто его не спасет.

В ту ночь, несмотря на неустанные заботы доктора, двадцать две девушки умерли, и их сбросили за борт с кормы «Черного смеха». К утру все остальные впали в кому, у них началась лихорадка вследствие почечной недостаточности. Из-за нехватки жидкости их почки сморщились, атрофировались и уже не могли выводить жидкие отходы из организма. Лечение могло быть только одно — заставлять больных пить.

Малышка-нгуни цеплялась за жизнь изо всех сил. Робин поняла, что она принадлежит к группе народностей нгуни, хоть и не знала точно, к какому именно племени, ибо многие из них говорили на разных диалектах зулусского языка, а произношение девушки звучало непривычно для уха Робин.

Доктор пыталась разговорить ее, чтобы не позволить потерять сознание и поддержать пылавшую в ней волю к жизни. Она питала к девушке почти материнскую привязанность и, хоть и старалась поровну распределять свое внимание между всеми оставшимися в живых, всегда возвращалась туда, где под брезентовым навесом лежала нгуни, и подносила к ее губам кружку со слабым раствором сахара.

Их словарный запас для беседы составлял всего несколько сотен слов, и, когда девушка отдыхала между причиняющими боль глотками, они разговаривали.

— Меня зовут Юба, — прошептала малышка, отвечая на вопрос Робин.

Звук этого имени перенес Робин в воспоминания детства, напомнил воркование пухлых серо-сизых голубок в ветвях диких смоковниц, росших вокруг миссии, где она родилась.

— Маленькая Голубка. Хорошее имя.

Девушка стыдливо улыбнулась и продолжила разговор тем же сухим, измученным шепотом. Многих слов Робин не могла разобрать, но слушала и кивала, с горечью понимая, что смысл постепенно исчезает, что Юба погружается в бред и разговаривает с призраками прошлого. Она начала сопротивляться попыткам Робин напоить ее, бормотала и кричала в страхе и гневе, давилась крошечными глотками жидкости.

— Ты должна отдохнуть, — резко выговаривал сестре Зуга. — Ты сидишь с ней почти два дня и ни разу не спала. Ты себя убьешь.

— Со мной все хорошо, спасибо, — отвечала Робин, но от усталости и боли ее лицо осунулось и побледнело.

— Давай я хотя бы отведу тебя в каюту.

К этому времени из всех черных девушек в живых осталась одна Юба, все остальные исчезли за бортом и стали пищей следовавших по пятам голодных акул.

— Хорошо, — согласилась Робин, и Зуга вынес Юбу из-под наспех сколоченного навеса на кормовой палубе, служившего операционной.

Стюард принес брезентовый тюфяк, набитый свежей соломой, и положил на палубный настил в тесной каюте доктора. Зуга опустил на матрас обнаженное тело.

Робин подмывало растянуться на узкой койке и немного отдохнуть, но она понимала, что если хоть на минуту дать себе послабление, то сразу же уснет крепким сном, и оставленная без присмотра пациентка непременно умрет.

Оставшись вместе с Юбой в каюте, она села, скрестив ноги, на соломенный тюфяк, прислонилась спиной к сундуку и положила девушку к себе на колени. Она снова усердно принялась вливать жидкость ей в рот, каплю за каплей, час за часом.

Дневной свет в единственном иллюминаторе сменился рубиновым сиянием короткого тропического заката и быстро угас. В каюте стало совсем темно, и вдруг Робин ощутила, как сквозь юбки на колени хлынула теплая струя. По каюте разнесся сильный аммиачный запах мочи.

— Благодарю тебя, Господи, — прошептала она. — О, благодарю тебя, Господи!

Почки девушки снова функционировали, она спасена. Робин баюкала девушку на коленях, не чувствуя никакой брезгливости к мокрым юбкам — они провозвещали жизнь.

— Ты это сделала, — шептала она. — Ты постаралась и смогла, моя Маленькая Голубка.

У нее едва хватило сил обтереть тело девочки салфеткой, смоченной в морской воде, потом она стащила мокрую одежду и лицом вниз рухнула на узкую койку.

Робин проспала десять часов и с громким стоном проснулась от сильных колик. Она поджала колени к груди, мышцы живота окаменели, ее словно избили дубинкой по спине. Рвущая боль глубоко внутри сильно встревожила ее.

Проснувшись, Робин несколько минут полагала, что серьезно заболела, но потом радостное облегчение пересилило боль: она поняла, что происходит. Согнувшись от боли, она с трудом прошла по каюте и помылась в ведре холодной морской воды. После этого доктор опустилась на колени возле Юбы.

Лихорадка утихала. Кожа на ощупь стала прохладнее Спасенная девушка выздоравливала, и это прибавило Робин радости и облегчения. Теперь нужно выбрать подходящий момент и сказать Клинтону Кодрингтону, что она не выйдет за него замуж. Видение маленького домика над Портсмутской гаванью поблекло. Несмотря на боль, она чувствовала в теле легкость и свободу, словно птица, парящая высоко в небе.

Доктор налила в кружку воды и приподняла голову Юбы.

— С нами теперь все будет хорошо, — сказала она, и девушка открыла глаза. — С нами обеими все будет хорошо, — повторила Робин, глядя, как девушка жадно пьет, и счастливо улыбнулась.

Юба быстро поправлялась. Вскоре она уже ела с волчьим аппетитом. Тело ее наливалось чуть ли не на глазах, кожа снова залоснилась, в глазах засверкали жаркие искры, и Робин с самодовольством собственника поняла, что девушка хороша собой, нет, не просто хороша, в ней была природная грация и величавость, а линия груди и бедер соблазнительно изгибалась — дамы высшего света пытались достичь таких форм при помощи турнюров и корсетов. У нее было приятное круглое лицо, большие широко расставленные глаза, полные, будто вылепленные губы поражали странной, экзотичной красотой.

Юба не понимала, почему белую женщину так заботит, чтобы ее грудь и ноги были прикрыты. Но Робин видела, какими взглядами провожают девушку моряки, когда та идет за ней по палубе, обернув вокруг себя кусок парусины, прикрывающий лишь самые существенные части тела, и ничуть не беспокоится, когда ветер приподнимает ткань и развевает ее, как флаг. Она конфисковала одну из старых рубашек Зуги. Рубашка доходила Юбе до колен, и Робин подвязала ее в поясе яркой лентой. При виде нее малышка-нгуни радостно заахала — в ней жил извечный женский восторг перед красивыми вещами.

Она ходила за своей спасительницей по пятам, как щенок, и Робин привыкала к языку нгуни. Ее словарный запас быстро расширялся, и по вечерам они допоздна болтали, сидя бок о бок на соломенном тюфяке.

Клинтон Кодрингтон начал выказывать признаки ревности. Он привык быть основным собеседником Робин, а она использовала девушку как предлог для того, чтобы все меньше общаться с ним, готовя его к новости, которую должна будет преподнести ему до прибытия в Келимане.

Зуга также не одобрял растущей близости между сестрой и Юбой.

— Сестренка, не забывай, она туземка. Не стоит с ними фамильярничать, это до добра не доводит, — укоризненно говорил Зуга. — Я это частенько видал в Индии. Нужно соблюдать дистанцию. Ты, в конце концов, англичанка.

— А она матабеле из рода Занзи, а значит, аристократка, потому что ее семья пришла с юга вместе с Мзиликази. Ее отец был знаменитым военачальником, и она может проследить линию родства вплоть до Сензангахоны, короля зулусов и отца самого Чаки. Мы же, со своей стороны, можем проследить свой род в лучшем случае до прадедушки, который пас коров.

Лицо Зуги стало холодным. Он не любил обсуждать генеалогические вопросы.

— Мы англичане. Самый великий и цивилизованный народ в истории.

— Дедушка Моффат был знаком с Мзиликази, — напомнила Робин, — и считал его истинным джентльменом.

— Не говори глупостей, — огрызнулся Зуга. — Как можно сравнивать английскую расу с этими кровожадными дикарями. — Не имея ни малейшего желания продолжать разговор, он вышел из каюты. Как всегда, доводы Робин были неопровержимы, а логика убийственна.

Его дедушка, Роберт Моффат, познакомился с Мзиликази в 1829 году, и за многие годы они стали верными, надежными друзьями. Король часто обращался к Моффату, которому он дал прозвище Тшеди, за советом в сношениях с миром, лежащим за пределами его владений, и за помощью в лечении подагры, с возрастом начавшей его мучить.

Путь на север, в земли матабеле, проходил мимо миссии Роберта Моффата в Курумане. Каждый предусмотрительный путешественник обязательно просил у старого миссионера охранную грамоту, и импи матабеле, сторожившие границы Выжженных земель, с почтением относились к этому документу.

Кроме того, легкость, с которой Фуллер Баллантайн продвигался по Замбези среди диких племен — отец сумел целым и невредимым добраться до озера Нгами далеко на западе, — в большой степени объяснялась тем, что он состоял в родстве с Тшеди — Робертом Моффатом. Покровительство, которое король матабеле оказывал старому другу, распространялось и на его близких родственников, и Фуллера Баллантайна уважали все племена в пределах владычества длинной руки матабеле, руки, метавшей ассегаи — ужасные пронзающие копья, изобретенные зулусским королем Чакой, который с их помощью завоевал весь известный ему мир.

В досаде на сестру, вздумавшую сравнивать древность своего рода и рода хорошенькой полуголой черной девчонки, Зуга поначалу пропустил мимо ушей то, что она ему сообщила. Когда смысл ее слов дошел до него, он поспешно вернулся в каюту Робин.

— Сестренка, — с порога выпалил майор. — Если Юба происходит из страны Мзиликази — это же в полутора тысячах километров к западу от Келимане. По пути к побережью она наверняка проходила через страну Мономотапа. Постарайся расспросить ее об этом.

Он жалел, что в детстве не проявлял внимания к языку, которому их учила мать. Теперь Зуга изо всех сил прислушивался к оживленной болтовне девушек и начал узнавать некоторые слова, но без перевода Робин не мог понять смысл разговора.

Отец Юбы был знаменитый индуна, великий воин, сражавшийся с бурами в Мосега и после того участвовавший в сотне других битв. Его щит был покрыт кисточками из коровьих хвостов, черными и белыми, каждая из которых знаменовала героические деяния.

Еще в юности, не достигнув и тридцати лет, он был удостоен головного обруча индуны и стал одним из высочайших старейшин в совете племени. У него было пятьдесят жен, в жилах многих текла чистейшая кровь Задай, такая же, как в его собственных. Они родили ему сто двенадцать сыновей и бессчетное множество дочерей. Несмотря на то, что весь скот племени принадлежал королю, в распоряжение отца Юбы было передано более пяти тысяч коров, что являлось знаком высокой чести со стороны короля.

Он был великим человеком — слишком великим, чтобы жить в безопасности. Кто-то шепнул королю на ухо слово «измена», и однажды на заре королевские палачи окружили крааль и выкрикнули имя отца Юбы.

Пригнувшись, он, обнаженный, вышел через низкую дверь крытой соломой хижины, похожей на улей, прямо из объятий любимой жены.

— Кто меня звал? — крикнул великий воин и увидел кольцо темных фигур в высоких головных уборах из перьев, неподвижных, молчаливых и грозных.

— Именем короля, — ответили ему, и от строя отделился человек, которого отец Юбы сразу узнал.

Он тоже был королевским индуной, его звали Бопа, могучий коротышка с обнаженной мускулистой грудью и такой тяжелой головой, что черты широкого лица казались высеченными из куска гранита, взятого с одного из холмов-копи у реки Ньяти.

Не было ни мольбы, ни бегства. Ни то, ни другое ни на миг не пришло в голову старейшины.

— Именем короля.

Этого было достаточно. Он медленно выпрямился в полный рост. Несмотря на шапку седых волос, индуна оставался хорошо сложенным воином, рослым и широкоплечим. Боевые шрамы извивались на его груди и боках, как живые змеи.

— Черный Слон, — начал он перечислять хвалебные имена короля. — Байете! Гром Небес! Сотрясатель Земли! Байете!

Затем опустился на колено, и королевский палач подошел к нему.

Из хижин выползли жены и старшие дети. Они в страхе столпились вокруг, выглядывая из тени. Когда палач вонзил копье между лопатками индуны и оно на две ладони вышло из груди, их голоса слились в единый вопль ужаса и горя. Палач вытащил копье. Старый индуна упал лицом вниз, и теплая кровь забила высоким фонтаном.

Королевский палач с окровавленным копьем дал воинам команду к нападению, так как смертный приговор распространялся и на жен старого воина, на его сыновей и дочерей, домашних рабов и их детей, на всех жителей большой деревни, где жили более трех сотен человек.

Палачи делали свое дело быстро, но древний ритуал смерти изменился. Старые женщины и седые рабы гибли один за другим, их не удостаивали удара копья, а забивали до смерти тяжелыми дубинками, которые имел при себе каждый воин. Малышей и не отнятых от груди младенцев хватали за лодыжки и вышибали им мозги о ствол дерева, о толстые шесты загона для коров или о первый попавшийся камень. Дело шло быстро, воины были дисциплинированны и хорошо обучены, а такие задания им доводилось выполнять неоднократно.

Но на этот раз кое-что пошло не так, как обычно. Молодых женщин, детей постарше и подростков оттесняли вперед, королевский палач бросал на них оценивающий взгляд и указывал окровавленным копьем направо или налево.

По левую руку их ждала мгновенная смерть, а тех, кого отсылали направо, заставили бежать, гнали к востоку, туда, где встает солнце, объяснила Робин малышка-нгуни.

— Мы шли много дней. — Она сникла, в глазах снова встал ужас пережитого. — Не знаю, как долго. Тех, кто падал, оставляли лежать, а мы шли дальше.

— Расспроси ее, что она помнит о местности, — потребовал Зуга.

— Были реки, — ответила девушка. — Много рек и высокие горы.

Они не встречали других людей, не видели ни деревень, ни городов, ни скота, ни возделанных злаков. На расспросы Зуги Юба лишь качала головой, а когда он в слабой надежде, что, может быть, она узнает местность, показал ей карту Харкнесса, девушка смущенно захихикала. Нарисованные на пергаменте значки были выше ее понимания, она не Могла соотнести их с деталями ландшафта.

— Скажи ей, пусть продолжает, — нетерпеливо приказал он Робин.

— Под конец мы шли через глубокие ущелья в высоких горах, где склоны покрыты высокими деревьями, где река падает в облаке белых брызг, и наконец пришли туда, где ждали буну — белые люди.

— Белые люди? — спросила Робин.

— Люди твоего народа, — кивнула девушка. — С бледной кожей и бледными глазами. Людей было много, некоторые белые, другие коричневые или черные, но одетые как белые люди, вооруженные исибаму — ружьями. — Народ матабеле знал силу огнестрельного оружия, они впервые столкнулись с врагами, вооруженными им, самое меньшее тридцать лет назад. Некоторые индуны матабеле даже владели ружьями, хотя в серьезных схватках на близком расстоянии всегда отдавали его оруженосцам. — Эти люди построили краали, такие, как мы строим для скота, но в них были люди, огромное множество людей, нас привязали к ним инсимби — железными путами.

Вспомнив об этом, она инстинктивно потерла запястья. На коже предплечий еще не сошли мозоли, натертые наручниками.

— Пока мы были в том месте в горах, каждый день прибывали люди. Иногда столько, сколько пальцев на двух руках, иногда очень много, мы издалека слышали их плач. И всегда их охраняли воины.

Однажды утром, до солнца, в час рогов (Робин вспомнила выражение, означавшее время на заре, когда первые лучи утреннего солнца начинают освещать рога коров), они вывели нас, закованных в инсимби, из краалей, выстроили в огромную змею, такую длинную, что ее голова терялась из виду в лесу далеко впереди, а хвост был еще в облаках на горе. Так мы спускались по Дороге Гиены.

Дорога Гиены — Ндлеле Умфиси. Робин впервые услышала это название Оно вызывало перед глазами образ мрачной лесной тропы, протоптанной тысячами босых ног, вдоль нее с бессмысленным хохотом и воплями крадутся отвратительные пожиратели падали.

— Тех, кто умер, и тех, кто упал и не мог подняться, освобождали от цепей и оттаскивали в сторону. Фиси у дороги стали такими наглыми, что выскакивали из кустов и пожирали тела, когда мы еще шли у них на виду. Хуже всего, если упавшие были еще живы.

Юба замолчала и невидящим взглядом уставилась в переборку. Ее глаза наполнились слезами. Робин взяла ее руку и положила себе на колени.

— Не знаю, как долго мы шли по Дороге Гиены, — продолжала Юба — Каждый день был похож на тот, что был раньше, и на тот, что наступал потом, пока наконец мы не дошли до моря.

Позднее Зуга и Робин обсудили рассказ девушки.

— Она наверняка шла через королевство Мономотапа и все-таки говорит, что не видела ни городов, ни признаков человеческой жизни.

— Работорговцы должны были избегать контактов с народами Мономотапы.

— Хотел бы я, чтобы она увидела и запомнила побольше.

— Она была в невольничьем караване, — напомнила сестра, — и думала прежде всего о том, чтобы выжить.

— Если бы эти чертовы народы умели читать карты.

— Это другая культура, Зуга.

Он увидел искру в ее глазах, понял, что беседа принимает нежелательный оборот, и поскорее сменил тему:

— Может быть, легенда о Мономотапе — всего лишь миф, может быть, и нет никаких золотых шахт.

— Гораздо важнее в рассказе Юбы то, что матабеле торгуют рабами, раньше они этим никогда не занимались.

— Чушь! — прорычал Зуга. — Они величайшие хищники со времен Чингисхана! И они, и отколовшиеся от зулусов племена — шангааны, ангони. Война — образ жизни матабеле, а награбленная добыча кормит этих людей. Все их государство построено на рабстве.

— Но раньше они никогда их не продавали, — мягко сказала Робин. — По крайней мере так утверждали дедушка, Гаррис и все остальные.

— Раньше у матабеле не было рынка сбыта, — резонно ответил Зуга. — Теперь они наконец вступили в контакт с работорговцами и нашли путь к побережью. Вот чего им до сих пор не хватало.

— Мы должны засвидетельствовать это, Зуга, — с тихой решимостью произнесла Робин. — Мы должны собрать доказательства этого преступления против человечества и привезти в Лондон.

— Если бы только девчонка видела доказательства существования Мономотапы или золотых шахт, — пробормотал Зуга. — Ты должна расспросить ее, есть ли там слоны. — Брат сосредоточенно склонился над картой Харкнесса, сокрушаясь об изобилии белых пятен. — Не могу поверить, что Мономотапа не существует. Слишком много подтверждений. — Зуга поднял взгляд на сестру. — Да, вот еще что — я, похоже, почти совсем забыл язык, которому учила нас мама, помню только какие-то детские стишки и колыбельные. «Мунья, мабили зинтхату, йолала умдаде уэтху» — «Раз, два, три, ложись спать, маленькая сестренка», — продекламировал он, хохотнул и покачал головой. — Мне придется снова его выучить, а вы с Юбой должны мне помочь.


При впадении в море Замбези распадается на сотни мелких протоков, переплетающихся между собой. Широкая болотистая дельта охватывает километров пятьдесят ничем не примечательной береговой линии.

От травянистых лугов, ковром устилающих воду, отрываются плавучие острова из папируса, и грязный коричневый поток выносит их в океан. Некоторые из таких островов тянутся на много сотен метров, их корни так переплелись, что травяной настил может выдержать вес крупного животного. Небольшие стада буйволов то и дело забредают на такие острова, и их выносит в море, километров на тридцать от берега Там они плавают, пока удары волн не разрушат островок. Громадные тяжеловесные животные оказываются в воде и становятся добычей акул, кружащих в мутных водах дельты в ожидании именно такой поживы.

Если ветер дует с берега, илистый запах болот ощущается далеко в море. Тот же ветер приносит с собой странных насекомых. В тех краях водятся крошечные паучки, не больше спичечной головки, они живут на заросших папирусом берегах дельты. Они плетут паутину и пускаются на ней в полет на крыльях бриза в таком множестве, что паутина застилает небо, как облака, как дым от степного пожара. Эти облака поднимаются вверх на сотни метров, клубятся и кружатся туманными столбами, и закатное солнце окрашивает их в нежнейшие оттенки розового и лилового.

Река несет в море бурые илистые воды и наносы, кишащие телами дохлых животных и птиц, и к акульему пиршеству присоединяются огромные замбезийские крокодилы.

«Черный смех» встретил первую из этих гнусных тварей километрах в пятнадцати от берега. Крокодил качался на низких валах, как бревно, толстая чешуйчатая кожа влажно поблескивала на солнце. Когда канонерская лодка подошла слишком близко, чудовище нырнуло, хлестнув по воде мощным гребенчатым хвостом.

В поисках обходного пути «Черный смех» на всех парах шел мимо многочисленных речных устьев, но корабль такого размера не мог пройти ни по одному из них. Судно направлялось на север, в проток Конгоне, только по нему можно было подняться к городу Келимане.

Клинтон Кодрингтон рассчитывал войти в него на следующее утро, проведя ночь в море близ протока с застопоренными машинами. Робин понимала, что должна снять швы с его раны под мышкой, хотя лучше было бы оставить их еще на несколько дней. До того, как она сойдет с канонерки в Келимане, ей нужно посмотреть, как заживает рана.

Она решила воспользоваться этим случаем, чтобы дать ответ, которого Клинтон так терпеливо ждал. Мисс Баллантайн понимала, сколь больно будет ему услышать, что она не выйдет за него замуж, и чувствовала себя виноватой в том, что обнадежила. Не в ее характере было причинять другим страдания, и она попытается сообщить ему это как можно осторожнее.

Чтобы удалить швы из конского волоса, доктор пригласила капитана к себе в каюту, велела раздеться до пояса и с поднятой рукой усадила на узкую койку. Рана заживала очень хорошо, Робин почувствовала радость и гордость за свою аккуратную работу. Удовлетворенно мурлыкая, она разрезала каждый узелок остроконечными ножницами, подцепляла пинцетом и осторожно вытаскивала из раны. На месте швов по обе стороны вздутого багрового рубца оставались двойные проколы, чистые и сухие. Только из одного вытекла капелька крови, которую она бережно промокнула.

Робин учила Юбу ассистировать, держать поднос с инструментами, забирать ненужные или запачканные перевязочные материалы и инструменты. Она не глядя на Юбу, шагнула назад и одобрительно осмотрела заживающую рану.

— Можешь идти, — тихо сказала она. — Когда ты понадобишься, я позову.

Юба заговорщически улыбнулась и прошептала:

— Он такой красивый, белый и гладкий.

Робин слегка покраснела ибо как раз подумала то же самое. Тело Клинтона, в отличие от Манго Сент-Джона, было безволосым, как у девушки, но с крепкими мускулами, и кожа светилась мраморным блеском.

— Когда он смотрит на тебя, его глаза как две луны, Номуса, — с упоением продолжала Юба.

Робин попыталась нахмуриться, но губы сами собой расплылись в улыбке.

— Уходи быстрей, — огрызнулась она, и Юба хихикнула.

— Есть время побыть наедине. — Она сладострастно закатила глаза. — Я постерегу у двери, я ничего не слышу, Номуса.

Когда девушка называла ее этим прозвищем, Робин не находила в себе сил сердиться, оно означало «дочь милосердия». Робин считала его вполне подходящим. Ей самой было бы трудно подобрать себе лучшее имя, и она улыбнулась, легким шлепком подтолкнув Юбу к двери.

Клинтон, по-видимому, догадался, о чем они переговариваются. Когда она повернулась, рубашка его была застегнута, и выглядел капитан смущенно.

Робин набрала побольше воздуха, сложила руки на груди и начала:

— Капитан Кодрингтон, я непрестанно думала о высокой чести, которую вы мне оказали, предложив стать вашей женой.

— Однако, — опередил ее Клинтон, и она запнулась, тщательно заготовленная речь вылетела из головы, так как следующее ее слово должно было быть именно таким — «однако». — Мисс Баллантайн, то есть доктор Баллантайн, я бы предпочел, чтобы вы не говорили всего остального. — Его лицо побледнело и напряглось, в этот миг он стал по-настоящему красив, с болью подумала Робин. — Тогда я смог бы лелеять надежду.

Она с жаром покачала головой, но Кодрингтон поднял руку:

— Я пришел к пониманию того, что у вас есть долг, долг перед отцом и перед несчастными жителями этой страны. Я сознаю это и глубоко восхищаюсь.

Сердце Робин готово было вырваться из груди, он такой добрый, такой чуткий, он понял, что у нее на душе.

— Однако я уверен, что когда-нибудь вы и я…

Ей захотелось облегчить его муки.

— Капитан, — начала она, снова качая головой.

— Нет, — сказал он. — Никакие ваши слова не заставят меня расстаться с надеждой. Я человек очень терпеливый и понимаю, что время еще не пришло. Но в глубине души я знаю, что мы связаны судьбой, пусть даже мне придется ждать десять лет, пятьдесят лет.

Промежутки времени такой протяженности не пугали Робин. Она заметно расслабилась.

— Я люблю вас, дорогая доктор Баллантайн, и ничто этого не изменит, а пока я прошу лишь вашего доброго отношения и дружбы.

— И то, и другое вам принадлежит, — искренне, с облегчением ответила Робин. Объяснение прошло намного легче, чем она ожидала, хоть и оставило легкую тень сожаления.

Другой возможности поговорить наедине не представилось. Проводка «Черного смеха» по предательским протокам занимала все время Клинтона. Устье преграждали подвижные банки и не обозначенные на карте мели. На протяжении тридцати километров они должны были петлять среди мангровых рощ, пока не достигнут порта Келимане на северном берегу реки.

Влажное зловоние ила и гниющей растительности делало жару невыносимой. Стоя у планшира, Робин смотрела на проплывающие мимо мангровые деревья, их причудливые формы приводили ее в восторг. Деревья возвышались над густой шоколадной жижей на пирамидах корней, похожих на бесчисленные ножки гротескного насекомого, вставшего на дыбы. Они тянулись к толстым мясистым стволам, которые увенчивала крыша ядовитой зеленой листвы. Между корнями сновали пурпурно-желтые крабы, они держали наперевес единственную непропорционально огромную клешню и то ли угрожающе, то ли приветственно махали ею вслед кораблю.

От кильватера «Черного смеха» по протоку расходились волны, они накатывались на илистые берега и вспугивали небольших зелено-багряных ночных цапель.

За излучиной протока показались полусгнившие домики Келимане, над ними возвышались квадратные башни оштукатуренного собора. Штукатурка осыпалась, были видны неприглядные проплешины, побелка пестрела пятнами серо-зеленой плесени, как созревающий сыр.

Когда-то этот город был одним из самых оживленных невольничьих портов на африканском побережье. Река Замбези служила для работорговцев проторенной дорогой в глубь континента, а река Шире, ее главный приток, вела прямо к озеру Малави и в горные края, откуда пригоняли сотни и тысячи черных рабов.

Когда португальцы под британским давлением подписали Брюссельское соглашение, невольничьи загоны в Келимане, Лоренсу-Маркише и на всем острове Мозамбик опустели. Однако невольничья дхоу, перехваченная «Черным смехом», доказывала, что отвратительная торговля на португальском побережье втайне продолжает процветать. Очень характерно для этого народа, подумал Клинтон Кодрингтон.

Он с отвращением скривил губы. Много сотен лет прошло с тех пор, как великие мореплаватели открыли это побережье, а португальцы все еще держались узкой нездоровой прибрежной полосы, делая лишь слабые попытки проникнуть во внутренние районы. Похожие на свои рушащиеся дома и распадающуюся империю, они возлежали в переполненных женщинами сералях, находя удовлетворение во взятках и вымогательстве мелкого чиновничества и смотрели сквозь пальцы на любое зло или преступление, если в них была хоть малейшая выгода.

Подводя «Черный смех» к причалу, капитан увидел, что встречающие уже толпятся на набережной, как стая разряженных стервятников, в кричаще ярких мундирах. Даже самые низшие таможенные чины нацепили потускневшие золотые галуны и разукрашенные шпаги.

Если он не проявит твердость, придется заполнять бесконечные формы и декларации, и повсюду его будут встречать протянутая рука и жадное подмигивание. Нет, на этот раз все будет по-другому. Это корабль военно-морского флота Ее Величества.

— Мистер Денхэм, — громко приказал Клинтон. — Выдайте вахтенным на якорной стоянке пистолеты и абордажные сабли и следите, чтобы никто не поднимался на борт без разрешения вахтенного офицера.

Он отошел в сторону и обменялся с Зугой коротким рукопожатием; за время плавания у них обнаружилось мало общего, и прощание вышло прохладным.

— Нет слов, чтобы отблагодарить вас, сэр, — безучастно произнес Зуга.

— Это мой долг, майор. — Но взгляд Зуги уже был устремлен на сержанта Черута, выстроившего своих людей на баке. Они были в полном походном снаряжении, после утомительной поездки им не терпелось сойти на берег.

— Мне нужно позаботиться о людях, капитан, — извинился Зуга и поспешил на бак.

Клинтон повернулся к Робин и настойчиво заглянул в зеленые глаза.

— Прошу вас, оставьте небольшой сувенир на память, — тихо произнес он.

Вместо ответа Робин вынула из уха дешевую стразовую сережку. Они пожали друг другу руки, и небольшое украшение скользнуло в его ладонь. Он быстро прикоснулся к нему губами и положил в карман.

— Я буду ждать, — повторил он. — Десять лет, пятьдесят лет.

С приливом «Черный смех» поднялся по протоку, до отлива выгрузил на каменный причал несметные запасы Африканской экспедиции Баллантайнов, двумя часами позже отдал швартовы и развернулся наперерез спадающей воде, высоким носом вниз по протоку.

Стоя на юте, Клинтон Кодрингтон смотрел, как ширится полоса воды, отделяющая от него высокую стройную фигурку в длинной юбке, что стояла на самом краю причала. У нее за спиной брат не поднимал глаз от списков, по которым проверял запасы и снаряжение. Сержант Черут во главе отряда курносых готтентотов охранял имущество экспедиции, поодаль толпились прохожие и зеваки.

Португальские чиновники с величайшим уважением осмотрели красные восковые печати и ленты, украшавшие рекомендательные письма Зуги, выданные португальским послом в Лондоне. Однако еще весомее оказалось то, что Зуга был офицером армии королевы Виктории, что он прибыл на канонерской лодке Королевского военно-морского флота и, наконец, имелись все основания полагать, что в обозримом будущем эта самая канонерка будет курсировать неподалеку.

Самого губернатора португальской Восточной Африки вряд ли встретили бы с большим почтением. Младшие офицеры сломя голову носились по убогому городку, подыскивая наилучшее жилье, отряжая речной транспорт для следующего этапа путешествия вверх по реке до Тете, последнего форпоста португальской империи на Замбези, посылая гонцов с приказом подготовить носильщиков и проводников, чтобы те встретили экспедицию в Тете, выполняя все, чего бы ни потребовал молодой британский офицер, а он отдавал приказы небрежным тоном, словно таково было дарованное ему Богом право.

Посреди этой деятельной суматохи одиноко стояла Робин Баллантайн. Она глядела вслед одетому в синее человеку на юте «Черного смеха». Как он высок. Вот он прощально помахал ей рукой, и его волосы вспыхнули на солнце белым золотом. Она махала в ответ, пока «Черный смех» не исчез за частоколом мангров, хотя еще долго были видны его мачты и дымящая труба. Она стояла и смотрела, пока они тоже не исчезли, и над вершинами зеленых деревьев осталось лишь облачко черного дыма.


Клинтон Кодрингтон, сцепив руки за спиной, стоял на палубе, в его светлых голубых глазах сиял чуть ли не восторг. В таком настроении, наверно, странствующие рыцари былых времен отправлялись искать счастья, подумал Клинтон.

Эта мысль отнюдь не показалась ему мелодраматичной. Он чувствовал, что любовь воистину облагородила его, что впереди ждет невиданная награда и он обязан ее завоевать. Сережка, подаренная Робин, висела на нитке у него на шее и согревала кожу под рубашкой. Он коснулся ее, нетерпеливо вглядываясь в открывавшийся проток. Ему казалось, что впервые в жизни у него есть твердый ориентир, неколебимый, как Полярная звезда для мореплавателя.

В таком романтичном настроении он оставался и пять дней спустя, когда «Черный смех» обогнул мыс Рас-Элат и на всех парах подошел к якорной стоянке. На песчаной отмели, обнажившейся во время отлива, лежали на боку восемь больших дхоу. Приливная волна на этом побережье достигает наибольшей высоты — шести с половиной метров. Суда такого типа строят так, чтобы они могли легко приставать к такому берегу, это облегчает погрузку. К сидящим на мели кораблям гнали длинные шеренги скованных цепями невольников, они, поскальзываясь, шлепали по неглубоким лужам, оставшимся после отлива, и терпеливо ждали своей очереди забраться по лестнице на борт дхоу.

Неожиданное появление «Черного смеха» вызвало панику, на берегу забегали неуклюжие фигуры, раздались вопли рабов, щелканье бичей и яростные крики работорговцев. «Черный смех» бросил якорь сразу за рифом и развернулся носом к ветру.

Клинтон Кодрингтон взирал на накренившееся судно и на толпы перепуганных людей тем же вожделенным взглядом, каким ребенок из трущоб смотрит на витрины продуктового магазина.

Приказ адмирала Кемпа был ясен, он произнес его с болезненным вниманием к мелочам. Адмирал до сих пор с ужасом вспоминал, как молодой капитан захватил в плен невольничий флот в Калабаре, принудив хозяев взять груз на борт и пройти севернее экватора. Ему не хотелось бы, чтобы в этом патрулировании Кодрингтон вновь совершил столь же рискованную операцию.

Командиру «Черного смеха» строго наказали уважать территориальную целостность Оманского султаната и в точности соблюдать букву договора, заключенного британским консулом в Занзибаре.

Клинтону Кодрингтону строжайше запретили вмешиваться в дела подданных султана, ведущих торговлю между султанскими доминионами. Его лишили даже права досматривать суда, идущие под красно-золотым оманским флагом по любому из признанных торговых путей султаната и для его же собственного блага четко определили эти пути.

Таким образом, патрулирование сводилось лишь к перехвату судов, не принадлежавших султанату, особенно кораблей европейских стран. Естественно, в открытом море нельзя было досматривать американские суда. В этих границах капитан Кодрингтон имел право на самостоятельные действия.

Не имея разрешения захватывать или досматривать корабли султана, Клинтон тем не менее получил приказ при первой же возможности зайти с визитом вежливости в Занзибар. Там ему следовало проконсультироваться с британским консулом относительно того, как лучше использовать свое влияние для укрепления существующих договоров, и в особенности о том, как напомнить султану о его собственных обязательствах, предусмотренных этими договорами.

Так что теперь Клинтон расхаживал по палубе, как лев в клетке перед кормежкой, и через проход в коралловом рифе беспомощно метал сердитые взгляды на невольничий флот Омана, занимавшийся работорговлей вполне законным образом, ибо залив Элат являлся частью владений султана и был признан таковым правительством Ее Величества.

Первый приступ паники прошел, на берегу и возле дхоу никого не осталось, но Клинтон знал, что из-за глинобитных стен городка и из тенистой кокосовой рощи за ним следят тысячи внимательных глаз.

Он с горькой печалью подумал, что пора сниматься с якоря и уходить прочь. Сняв фуражку, холодными голубыми глазами он с вожделением смотрел на лежавшую перед ним награду.

Дворец Мохамеда Бин Салима, шейха Элата, являл собой некрашеное глинобитное здание в центре города. Единственным проходом в обнесенной парапетом стене были ворота, закрытые толстыми створками из резного тика, окованными бронзой. Они вели в пыльный внутренний двор.

Там, под раскидистыми ветвями старого бальзамического тополя, шейх вел тайное совещание с ближайшими советниками и эмиссарами его высочайшего повелителя — султана Занзибара. Обсуждаемые вопросы воистину были делом жизни или смерти.

Шейх Мохамед Бин Салим имел пухлое гладкое тело записного кутилы, ярко-красные губы сластолюбца и полузакрытые глаза сокола.

Он был сильно встревожен, его честолюбивый замысел навлек на него грозную опасность. Замысел этот был весьма прост: накопить в сокровищнице миллион золотых рупий. Он был уже близок к заветной цели, как вдруг его владыка, всемогущий султан Занзибара, послал эмиссаров, чтобы потребовать у шейха отчета.

Свой план шейх Мохамед начал осуществлять десять лет назад, сумев утаить султанскую десятину, и с тех пор из года в год уворованная сумма росла. Подобно всем жадным людям, один удачный шаг он считал сигналом для следующего. Султан об этом знал, ибо, несмотря на старость, был чрезвычайно хитер. Он знал, что недостающая десятина надежно сохраняется для него в сокровищнице шейха и что он сможет ее получить, как только пожелает. До поры до времени султан лишь из благодушия делал вид, что не знает о проделках шейха, пока тот не увяз в ловушке так глубоко, что, корчись не корчись, кричи не кричи, а обратно уже не вылезти. Султан ждал этого момента десять лет. Теперь он заберет не только то, что ему причитается, но и собственные сбережения шейха.

Последующее возмездие будет делом долгим. Начнется оно с битья палками по босым пяткам, пока все тонкие косточки не поломаются, и каждый шаг шейха, когда его поведут к султану, станет для него невыносимой мукой. Там ему прочтут окончательный приговор, который закончится узловатой веревкой из буйволиной кожи, затягиваемой все туже и туже вокруг его лба, пока соколиные глаза шейха не вылезут из орбит, а череп не треснет, как переспелая дыня. Султан очень любит такие зрелища, а этого он ждал десять лет.

Ритуал был известен обоим, и начинался он с вежливого визита султанских эмиссаров, которые сидели сейчас напротив Мохамеда Бин Салима под тополем, прихлебывали из латунных чашечек крепкий черный кофе, жевали желто-розовую засахаренную мякоть кокосовых орехов и холодными, бесстрастными глазами улыбались хозяину.

Вдруг эту леденящую атмосферу разорвали гонцы из гавани. Они простерлись ниц и бессвязно выпалили новость: в гавань вошел британский военный корабль, его огромные пушки угрожают городу.

Шейх молча выслушал гонцов и отпустил их, а потом повернулся к досточтимым гостям.

— Это дело серьезное, — начал он, радуясь, что сумел сменить тему разговора. — Благоразумно было бы взглянуть на этот странный корабль.

— У фаранджей договор с нашим господином, — произнес седобородый гость, — и они относятся к этому клочку бумаги с большим почтением.

Все кивнули, ни один из них не подал вида, сколь глубокое волнение наполнило грудь каждого из них. Хотя этот дерзкий народ удостаивал побережье лишь мимолетным вниманием, этого все же было достаточно, чтобы внушить им страх и опасения.

Несколько минут шейх размышлял, поглаживая густую курчавую бороду и полузакрыв глаза. Глубина нависшей катастрофы почти парализовала его, но теперь мозг снова начал работать.

— Я должен пойти к этому кораблю, — заявил он.

Раздался протестующий гул, но он поднял руку, призывая к молчанию. Он еще оставался шейхом Элата, и они волей-неволей должны дать ему высказаться.

— Я обязан удостовериться в намерениях капитана и немедленно послать сообщение нашему господину.


Клинтон Кодрингтон уже почти смирился с тем, что придется отдать команду поднять якорь. Несколько часов на берегу не было признаков жизни, и ничего поделать он не мог. Надежда на то, что удастся захватить стоящий на якоре европейский невольничий корабль, занятый погрузкой рабов, оказалась беспочвенной. Надо было давно поднимать паруса, солнце уже прошло полпути к закату, а ему не хотелось идти в темноте по опасному проливу, что-то удерживало его.

Он то и дело подходил к правому борту и оглядывал в подзорную трубу глинобитные дома с плоскими крышами среди пальм. Каждый раз его младшие офицеры выжидательно замирали, но капитан отходил с каменным лицом, не сказав ни слова, и они снова расслаблялись.

Но на этот раз, глядя в подзорную трубу, Клинтон заметил на берегу какое-то движение. На единственной пустынной улочке городка замелькали белые бурнусы. Клинтон ощутил странное возбуждение и поздравил себя. Из рощи к берегу направлялась небольшая депутация.

— Велите стюарду подготовить мой парадный мундир и шпагу, — приказал он, не опуская подзорной трубы. Делегацию возглавлял дородный араб в ослепительно белых одеждах и головном уборе, сверкавшем золотом. За ним слуга нес длинное развевающееся знамя, красно-золотой стяг султана.

— Примем его, как губернатора, — решил Клинтон. — Поприветствуем четырьмя пушечными выстрелами. — С этими словами он повернулся на каблуках и пошел в каюту переодеться.

Араб вылез из маленькой фелюги и, отдуваясь, взобрался на палубу. Ему помогали двое домашних рабов. Едва он ступил на палубу, как прогремел первый приветственный выстрел из пушки. Шейх испустил звук, похожий на ржание дикого жеребца, и подскочил в воздух на полметра. Румянец слетел с его лица, щеки приобрели пепельный цвет и затряслись.

В парадном мундире Клинтон был ослепителен — треуголка, синий с золотом китель, белые брюки и шпага. Он выступил вперед и взял шейха под руку, чтобы успокоить в продолжение приветственного салюта и не дать соскочить обратно в бешено раскачивавшуюся фелюгу, гребцы в которой пришли в не меньший ужас.

— Не угодно ли пройти сюда, Ваше Превосходительство, — промурлыкал Клинтон и, не ослабляя железной хватки на толстенькой руке гостя, быстро провел его в каюту.

Встала проблема перевода, но один из сопровождающих шейха немного говорил по-французски и кое-как по-английски. Уже почти стемнело, когда Клинтон сумел пробраться сквозь цветистое многословие родного языка Мохамеда Бин Салима, до неузнаваемости искаженное переводом. Когда до него дошел смысл, каюту словно озарил яркий свет, и Кодрингтона переполнила свирепая, воинственная радость.

Толстый шейх с мягкими красными губами, правитель Элата, просил у Ее Британского Величества защиты от несправедливости и притеснений султана Занзибара.

— Dites lui je ne peux pas — тьфу ты, скажите ему, я смогу защитить его только в том случае, если он объявит Элат свободным от султанского владычества, comprenez vous?[9]

— Je m'excuse, je ne comprends pas[10].

Утомительность переговоров сводила с ума, особенно если учесть, насколько Клинтону не терпелось вывести Элат из-под занзибарского подчинения.

Министерство иностранных дел выдавало всем капитанам Атлантической эскадры по борьбе с работорговлей чистые бланки договоров, составленные с соблюдением всех юридических формальностей. Их могли подписать все туземные вожди, военачальники, мелкие князья и царьки, которых удалось бы к этому склонить.

Начинались эти документы с заявления о взаимном признании суверенитета между правительством Ее Величества и нижеподписавшимся, далее шли составленные в туманных выражениях обещания защиты и свободной торговли, а завершался договор весьма конкретными словами о запрете работорговли и о предоставлении правительству Ее Величества права на досмотр, захват и уничтожение всех судов, занимающихся подобным промыслом в пределах территориальных вод нижеподписавшегося. Далее, военно-морскому флоту Ее Величества предоставлялось право высаживать войска, разрушать загоны, освобождать невольников, арестовывать работорговцев и осуществлять любые другие действия, необходимые для прекращения работорговли во всех землях и владениях нижеподписавшегося.

Адмирал Кемп в Кейптауне упустил из виду, что у капитана Кодрингтона имеется большой запас этих документов. Они предназначались исключительно для использования на западном побережье Африки к северу от экватора. Добрый адмирал весьма встревожился бы, осознай он, что отпускает своего самого блестящего, но излишне деятельного офицера на самостоятельное патрулирование с такими взрывоопасными документами.

— Он должен подписать здесь, — охотно объяснил Клинтон, — и я выдам ему чек Британского казначейства на сумму в сто гиней. — В договоре содержалось положение об уплате ежегодной дани в пользу нижеподписавшегося. Клинтон посчитал, что ста гиней будет достаточно. Он не был уверен, имеет ли право выписывать казначейские обязательства, но шейх Мохамед пришел в восторг. Он просил всего лишь о спасении жизни, а получил не только обязательство защиты со стороны этого прекрасного военного корабля, но и обещание звонкого золота. Со счастливой улыбкой, поджав толстые губы, он поставил длинную подпись под договором, возвещавшим его новый титул: «Князь и Верховный Правитель суверенных княжеств Элат и Рас-Тельфа».

— Хорошо, — коротко сказал Кодрингтон, скручивая свой экземпляр договора в трубочку и по пути к двери каюты перевязывая его лентой. — Мистер Денхэм, — крикнул он вверх по трапу. — Мне нужен десантный отряд, ружья, пистолеты, абордажные сабли и канистры с горючим. Завтра на рассвете сорок человек должны быть готовы к высадке! — Усмехаясь, он обернулся и сказал переводчику шейха: — Будет лучше, если Его Превосходительство сегодняшнюю ночь проведет на борту. Завтра утром мы в целости и сохранности доставим его на берег.

Шейха впервые пробрала дрожь: он начал кое-что понимать. У этого фаранджа холодные голубые глаза дьявола, не знающего пощады. «Эль-Шайтан, — подумал он. — Сам дьявол». И сделал знак для отвода дурного глаза.

— Сэр, разрешите сказать?

Тусклый свет нактоузного фонаря падал на лицо первого лейтенанта «Черного смеха». Тот, казалось, был чем-то смущен. До рассвета оставался еще час. Он поглядывал на шеренги вооруженных матросов, выстроившихся на баке.

— Говорите, что у вас на сердце, — подбодрил его Клинтон.

Лейтенант Денхэм не привык видеть капитана веселым и старался выражаться осторожно. По существу, его мнение было близко к взглядам кейптаунского адмирала.

— Если вы хотите заявить несогласие с моими приказами, лейтенант, — бодро перебил его Клинтон, — я с удовольствием занесу их в судовой журнал.

Сняв с себя таким образом ответственность за участие в военных действиях на территории иностранного государства, лейтенант Денхэм почувствовал себя значительно лучше. В ответ на слова Клинтона: «Я беру на себя командование десантным отрядом. В мое отсутствие вы будете командовать кораблем» — офицер порывисто пожал ему руку.

— Удачи вам, сэр, — горячо сказал он.

Они высадились на берег с двух шлюпок. Первым к берегу шел вельбот, за ним в двух кабельтовых следовала гичка. Как только вельбот коснулся дна, Клинтон выскочил в теплую, как кровь, воду, доходившую ему до колен. Следом за ним высадился вооруженный отряд. Капитан вытащил абордажную саблю и, хлюпая сапогами, повел группу из пяти человек к ближайшей дхоу.

Из кормовой каюты выглянул арабский часовой и прицелился ему в голову из длинного джезайля. Целился он в упор, и капитан инстинктивно отшатнулся. В тот же миг лязгнул затвор, с полки кремневого ружья из-под огнива и кремня полетели искры и вырвался дымок.

Он ударил клинком по стальному стволу, отбив его вверх в тот самый миг, когда через секунду после клацанья затвора грохнул выстрел. Слепящее облако дыма и горящего пороха обожгло ему лицо и опалило брови, и в считанных сантиметрах от его головы просвистел обрубок кованой ножки котелка. Когда дым рассеялся, часовой уже отбросил разряженное ружье, перескочил через борт дхоу и, спотыкаясь, мчался по песку к пальмовой роще.

— Обыщите ее и подожгите, — отрывисто скомандовал капитан.

Кодрингтон впервые улучил секунду и бросил взгляд на другие дхоу. Одна уже горела. В утренних сумерках ярко пылали языки пламени, поднимаясь высоко вверх и почти не дымя. Свернутый грот почернел, как сухой лист, слышался треск сухих досок корпуса и кормовой каюты. Его матросы прыгали в воду и двигались к следующему судну.

— Горит, сэр, — выдохнул боцман, и тотчас же в щеку Клинтона ударил порыв горячего ветра, а воздух над главным люком задрожал от жара.

— Пора уходить, — тихо сказал капитан и спустился по лестнице на утоптанный влажный песок. Пламя у него за спиной ревело, как дикий зверь в клетке.

Перед ними лежала самая большая дхоу водоизмещением в двести тонн, и Клинтон добрался до нее, на пятьдесят шагов опередив своих людей.

— Проверьте, нет ли кого-нибудь внизу, — приказал он.

Один из матросов вернулся на палубу, неся под мышкой шелковый молитвенный коврик.

— Отставить! — рявкнул капитан. — Никакого грабежа!

Матрос неохотно бросил драгоценную добычу обратно в люк, и пламя дохнуло жаром, принимая его, точно подношение Ваалу.

Когда они подошли к роще, все восемь дхоу на берегу яростно полыхали. Выгорая у основания, рушились короткие мачты, в языках пламени исчезали свернутые паруса. На одном из горящих судов со страшным грохотом взорвался бочонок с порохом, на несколько секунд над пляжем повис столб черного дыма, похожий на гигантского серого осьминога, потом его медленно отнесло за риф. Дхоу разлетелась вдребезги, обломки досок раскидало по пляжу, ударная волна погасила пламя.

— Был ли кто-нибудь на борту? — тихо спросил Клинтон.

— Нет, сэр. — Рядом с ним тяжело пыхтел боцман, пунцовый от волнения, с обнаженной абордажной саблей в руке. —Все доложили о прибытии.

Клинтон скрыл облегчение прохладным кивком и потратил несколько драгоценных минут, выстраивая отряд в боевом порядке, чтобы дать людям время перевести дыхание.

— Проверить ружья, — скомандовал он, и затворы защелкали. — Прикрепить штыки. — Металл лязгнул о металл, и на стволах «энфилдов» выросли длинные клинки. — Если мы и встретим сопротивление, то, думаю, только в городе.

Он окинул взглядом неровную шеренгу. Это не морские пехотинцы, не солдаты-«красномундирники», с мимолетной симпатией подумал он. Может быть, они не обучены ходить в строю, но это смелые люди, сильные духом, а не вымуштрованные для парадов марионетки.

— Тогда вперед.

Он взмахом руки повел их по пыльной улице между глинобитными домами с плоскими крышами. Над городом стоял запах древесного дыма и сточных вод, риса, вареного с шафраном, и прозрачного топленого масла.

— Подожжем их? — Боцман ткнул большим пальцем в сторону домов, окаймлявших улицу.

— Нет, мы здесь для того, чтобы их защищать, — сурово сказал Клинтон. — Они принадлежат нашему новому союзнику, шейху.

— Понимаю, сэр, — с озадаченным видом проворчал боцман, и Клинтону стало его жаль.

— Мы ищем загоны для невольников, — пояснил он.

Отряд плотным строем быстро шагал по улице. У развилки дороги они остановились.

Жара сводила с ума, тишина возвещала недоброе. В полном безветрии стих даже непрестанный шепот листьев в кокосовых рощах. Издалека, с берега, доносилось слабое потрескивание горящего дерева, над головой с хриплым карканьем кружили вездесущие африканские вороны, но ни в домах, ни в густых кокосовых рощах не было ни души.

— Мне это не нравится, — проворчал матрос, шедший за Клинтоном.

Тот хорошо его понимал. Моряк, сойдя с корабля, всегда чувствует себя не в своей тарелке, а здесь их всего сорок, они потеряли из виду берег и окружены тысячами невидимых, но от этого не менее опасных врагов. Клинтон сознавал, что ради эффекта неожиданности должен сохранять темп наступления, но постоял в нерешительности несколько мгновений и вдруг понял, что бесформенный, как мешок, предмет у обочины уходящей вправо дороги представляет собой человеческое тело, черное, обнаженное и мертвое. Это был один из рабов, затоптанный во вчерашней панике и оставленный лежать там, где упал.

Вероятно, дорога ведет к загонам, решил Кодрингтон.

— Тише! — предупредил он и, вскинув голову, прислушался к слабому шепоту неподвижного воздуха.

Так мог шелестеть ветер, но ветра не было, или огонь, но огонь был позади. Это отдаленный звук человеческих голосов, подумал он, множества, тысяч голосов.

— Сюда. За мной.

Они что есть мочи побежали по правой дороге и тут же попали прямо в приготовленную для них засаду. С обеих сторон сужающейся дороги грянул ружейный залп. Зацепившись за стволы пальм и орешников кешью, тяжелой перламутровой завесой повис пороховой дым.

В дыму мелькали неправдоподобные, закутанные в бурнусы фигуры нападавших. Они размахивали длинноствольными джезайлями или кривыми, как полумесяц, саблями и бешено кричали:

— Аллах акбар — Аллах велик!

Арабы вихрем обрушились на небольшой отряд моряков, зажатый в коридоре продольного огня на узкой тропе. Их не меньше сотни, мгновенно прикинул Клинтон, и наступают они решительно. Сверкали кривые сабли — вид обнаженной стали всегда холодит кровь в жилах.

— Сомкнуть ряды! — крикнул капитан. — Дадим залп, потом в дыму возьмем их в штыки.

Первая шеренга бегущих арабов наскочила прямо на вскинутые «энфилды». Клинтон не к месту заметил, что многие подоткнули полы бурнусов, обнажив ноги чуть не до бедер. Цвет их кожи варьировался от слоновой кости до табака, в первой шеренге виднелись седобородые морщинистые старики, они визжали и выли от ярости и жажды крови. Только что у них на глазах их жизненное достояние обратилось в кучки пепла на берегу. Из всего богатства им осталось только содержимое загонов, разбросанных среди кокосовых рощ и орешников кешью.

— Пли! — взревел Клинтон, и гулкий удар на мгновение оглушил его.

Ружейный дым застлал поле зрения и надолго завис в безветренном утреннем воздухе непроницаемым облаком.

— Вперед! — заорал Клинтон и повел отряд сквозь дым.

Он споткнулся о тело араба. Его тюрбан размотался и сполз на глаза, пропитанный кровью, как алое знамя султана, развевавшееся впереди в густом дыму.

Из дыма надвинулась чья-то едва различимая фигура. Капитан услышал свист кривой сабли, словно взмахнул крылом дикий гусь, и пригнулся. Лезвие просвистело в сантиметре над головой, ветер разметал пряди волос. Клинтон поднялся с колен и бросился на нападавшего.

С мертвящим влажным чавканьем острие клинка неохотно вошло в тело и скрипнуло о кость. Араб выронил ятаган и голыми руками ухватился за лезвие абордажной сабли. Клинтон откинулся назад и вытащил клинок из тела. Лезвие скользнуло по бесчувственным пальцам араба, с тихим хрустом лопнули сухожилия, он рухнул на колени, изумленно глядя на изуродованные руки.

Клинтон, помчался догонять свой отряд и обнаружил всех в роще. Люди разбрелись среди деревьев небольшими группами, смеясь и возбужденно крича.

— Они удирали, как лошади на скачках, сэр, — окликнул его боцман.

— «Гранд нэшнл», десять к одному на всех! — Он подхватил оброненное знамя султана и яростно замахал им, от волнения голова у него пошла кругом.

— У нас есть потери? — спросил Клинтон. Головокружительная эйфория битвы овладела и им.

Убийство араба не вызвало у него тошноту, а, наоборот, подняло настроение. В этом миг он был вполне способен вернуться и снять с убитого скальп. Вопрос, однако, отрезвил его.

— Джедроу ранен в живот, но может идти. Уилсону саблей задели руку.

— Отправьте их на берег. Они могут сопровождать друг друга. Остальные, вперед!

В полукилометре впереди они нашли загоны. Охрана разбежалась.

Загоны тянулись на километр вдоль берегов небольшого ручья, одновременно обеспечивавшего невольников питьевой водой и служившего сточной канавой.

Они были непохожи на загоны, которые Клинтон видел и разорял на западном побережье, — построенные европейскими работорговцами, те носили отпечаток распорядительного глаза белого человека. Здесь же стояли неказистые постройки из древесных стволов с неободранной корой, связанных веревками из пальмовых листьев. За внешним забором располагались открытые бараки с тростниковыми крышами, в которых скованные рабы находили убежище от солнца и дождя. Общим было одно: запах. Загоны опустошала эпидемия тропической дизентерии, и под навесами валялись разлагающиеся трупы. На пальмах и кешью терпеливо ждали своего часа вороны, канюки и другие стервятники, их черные бесформенные силуэты четко вырисовывались в яркой голубизне утреннего неба.

У самой воды Клинтон встретился с новым властителем государства Элат шейхом Мохамедом и проводил его по берегу. Наступающий прилив заливал кучки пепла, отмечавшие места последнего упокоения восьми прекрасных дхоу. Шейх неуверенно спотыкался, словно человек, находящийся в глубоком шоке, опирался на крепкое плечо домашнего раба и, не веря глазам, озирался по сторонам, разглядывая картины внезапно постигшего его бедствия. В каждой дымящейся кучке пепла ему принадлежала одна треть.

Дойдя до рощи, раскинувшейся неподалеку, он вынужден был остановиться и отдохнуть. Один из рабов поставил в тени резную деревянную табуретку, другой обмахивал его плетеным опахалом из пальмовых листьев, отгоняя мух и остужая разгоряченный лоб, от отчаяния покрытый тяжелыми каплями пота.

В довершение всего ему не хватало только нотации, которую на ломаном французском и упрощенном английском прочитал ему «Эль-Шайтан», британский морской капитан с дьявольскими глазами, а пересказал потрясенный, не верящий собственным ушам переводчик. Такие вещи можно произносить только хриплым шепотом, и шейх встречал каждое откровение тихим вскриком «Вай!» и закатыванием глаз к небу.

Он узнал, что деревенских кузнецов повытаскивали из кустов и заставили сбивать оковы с длинных шеренг растерянных невольников.

— Вай! — возопил шейх. — Неужели этот дьявол не понимает, что рабов уже продали и за них уплачен налог.

Клинтон спокойно объяснил, что, раз рабов освободили, их нужно отвести обратно в глубь страны и шейх обязан послать с ними стражу, чтобы в безопасности доставить бывших невольников домой, а по дороге предупредить встречные невольничьи караваны, что отныне все порты Элата закрыты для работорговли.

— Вай! — На сей раз глаза шейха наполнились непритворными слезами. — Он пустит меня по миру. Мои жены и дети будут голодать.

— Эль-Шайтан советует вам расширить торговлю копаловой смолой и копрой, — погребальным тоном пояснил переводчик. — И, в качестве вашего теснейшего союзника, обещает регулярно навещать вас на своем огромном корабле с многочисленными пушками и проверять, следуете ли вы его совету.

— Вай! — Шейх дернул себя за бороду так, что пальцы застряли в густых курчавых волосах. — С таким союзником возмечтаешь об обычных врагах.

Двадцать четыре часа спустя «Черный смех» отбыл в бухту Тельфа, в шестидесяти километрах севернее Элата. Никто не подумал предупредить стоявший в бухте невольничий флот о новой политике Элата, которому принадлежала эта местность.

Пять дхоу, стоявших на внешнем рейде, успели перерезать якорные канаты и затеряться в хитросплетении неглубоких проходов в коралловых рифах и отмелях к северу от бухты, что затруднило капитану «Черного смеха» организовать погоню.

Однако на берегу осталось еще шесть небольших суденышек, а на внутреннем рейде стояли четыре великолепные двухпалубные океанские дхоу. Две из них Клинтон Кодрингтон сжег, четыре новейших, самых больших корабля захватил, снабдил призовой командой и отправил на юг, на ближайшую британскую базу Порт-Наталь.

Через два дня на траверзе Кильвы Клинтон Кодрингтон устроил учения по стрельбе. Он выкатил все 163-миллиметровые пушки и открыл огонь с обоих бортов. Вода в бухте вскипела пеной и взвилась белыми фонтанами брызг. Грохот пушечных выстрелов отразился от далеких гор и прокатился по небу, как пушечное ядро, скачущее по деревянной палубе.

Такая демонстрация силы превратила местного султанского губернатора в трясущийся студень, и, чтобы доставить его на тайное совещание с капитаном канонерской лодки, пришлось на руках нести высокого сановника до вельбота «Черного смеха». Клинтон заранее заполнил и приготовил к подписанию бланки договора. Губернатора доставили на борт корабля и сообщили, что он является наследником престола, на который никогда не смел надеяться, и носителем титула, слишком грандиозного, чтобы он не принес ему некоторого воздаяния от человека, имя которого губернатор не осмеливался произнести.


Сидя у себя в кабинете в великолепном особняке Адмиралтейства, адмирал Кемп вглядывался в голубоватую дымку, окутывавшую Капскую равнину вплоть до далеких гор готтентотской Голландии. Он пропустил мимо ушей первые сообщения своего заместителя в Порт-Натале, надеясь, что это всего лишь бред безумца, что бедняга слишком долго служил в забытом Богом городишке и стал жертвой помешательства «Эль-Кафард», поражающего иногда людей, долго живущих в уединении.

Но с получением каждой следующей депеши с севера подробности прояснялись все ярче и стали слишком достоверными, чтобы от них отмахиваться. В бухту Порт-Наталь прибыла армада захваченных призовых судов, на сегодня она составила двадцать шесть больших дхоу, некоторые из них пришли с грузом рабов.

Лейтенант-губернатор Порт-Наталя в отчаянии просил адмиральского совета, что делать с этими дхоу. Рабов спустили на берег, освободили и сразу направили по контракту на работу в качестве подмастерьев к отважным джентльменам, пытающимся возделывать хлопок и сахарный тростник на целинных землях долины Умгени. Рабочей силы катастрофически не хватало, местные зулусы сельскохозяйственному труду предпочитали угон скота и пиво, так что губернатор с радостью принял освобожденных рабов, посланных ему Королевским военно-морским флотом. (Адмирал не вполне улавливал разницу между нанятыми по контракту подмастерьями и рабами.) Однако лейтенант-губернатор не знал, что ему делать с двадцатью шестью… нет, уже с тридцатью двумя захваченными дхоу. Пока губернатор диктовал отчет, в бухту вошла еще одна флотилия из шести судов.

Через две недели в Столовую бухту прибыл новый пакет. Одно из донесений было послано сэром Джоном Баннерманом, консулом Ее Величества на острове Занзибар. Другое послание прибыло лично от султана Оманского, копии его были отправлены в Министерство иностранных дел в Лондоне и, что весьма примечательно, генерал-губернатору Калькутты. Султан, очевидно, полагал, что в качестве представителя королевы Англии генерал-губернатор имеет некоторую юрисдикцию над Индийским океаном, который фактически был его палисадником.

Адмирал Кемп сломал печати на обоих пакетах с тошнотворным предчувствием надвигающейся беды.

— Боже правый! — простонал он, начав читать. — И пресвятой владыка Иисус, нет! — И позже: — Это уж чересчур, это какой-то кошмар!

Капитан Кодрингтон, один из самых младших капитанов в списках Адмиралтейства, похоже, взял на себя полномочия, которые заставили бы приумолкнуть Веллингтона или Бонапарта.

Он присоединил к британской короне обширные африканские территории, ранее составлявшие часть султанских доминионов. Он имел наглость вести переговоры с разнокалиберными местными князьками и сановниками сомнительных званий и полномочий, обещая взамен признание и полновесное британское золото.

— Боже правый! — с неподдельной мукой снова вскричал адмирал. — Что скажет этот зануда Палмерстон. — Убежденный тори, Кемп был невысокого мнения о новом премьер-министре от партии вигов.

Со времен волнений в Индии и произошедшего несколько лет назад восстания сипаев британское правительство стало очень осторожно относиться к возложению на себя дальнейшей ответственности за заморские территории и отсталые народы. Его указания были совершенно конкретны, а деятельность капитана Кодрингтона отнюдь не соответствовала проводимой политике.

Борьба за раздел Африки отодвигалась в будущее, а ныне внешнюю политику Великобритании определяли противники колониальных захватов — это адмирал Кемп, к сожалению, слишком хорошо знал. Как бы это ни пугало, но рассказ был еще далеко не полон, понял Кемп, вчитываясь в депешу консула. В горле его что-то с хрипом клокотало, лицо багровело все сильнее, глаза, спрятанные за очками в золотой оправе, наполнились слезами ярости и отчаяния.

— Доберусь я до этого щенка… — пообещал он себе.

Капитан Кодрингтон, похоже, объявил султану единоличную войну. Однако даже в порыве бешенства адмирала кольнула профессиональная гордость и удовлетворение размахом деятельности своего подчиненного.

Консул Ее Величества составил внушительный список из более чем тридцати инцидентов. Щенок штурмовал крепости, десантировался на берег, сжигая и разрушая загоны, освободил десятки тысяч невольников, захватывал невольничьи корабли в открытом море, уничтожал их огнем на якорных стоянках и вверг все побережье в смятение, достойное храброго Нельсона.

Невольный восторг адмирала перед техническим мастерством Кодрингтона отнюдь не уменьшил его решимости отомстить ему за свою загубленную жизнь и карьеру.

— На сей раз ничто его не спасет. Ничто! — провозгласил адмирал Кемп, переходя к чтению султанского протеста.

В нем чувствовалась рука профессионального письмоводителя, каждый параграф начинался и кончался неуместными цветистыми расспросами о его здоровье, между ними вклинивались крики боли, вопли ярости и горький плач о нарушенных обещаниях и договорах с правительством Ее Величества.

В самом конце султан не удержался, чтобы не добавить молитву о здоровье и процветании адмирала и Ее Величества в этой жизни и об их счастье в жизни последующей. Это слегка отступало от оскорбленного тона, в котором составляются письма протеста и требования.

Он оценивал свои убытки от разграбления кораблей и освобождения невольников в один миллион четыреста тысяч рупий, почти миллион фунтов стерлингов, и это не считая невосполнимого ущерба для его престижа и развала всей торговли на побережье. Смятение наступило такое, что некоторые порты уже никогда не откроются для работорговли. Система доставки рабов из внутренних районов континента и пути, ведущие в прибрежные порты, разрушились так, что восстановить их удастся лишь через многие годы, не говоря уже о нехватке кораблей вследствие бесчинств «Эль-Шайтана». Порты, еще открытые для торговли, наводнены рабами, терпеливо ожидающими, пока за ними прибудут дхоу, тогда как те давно превратились в обломки, рассеянные по рифам и берегам Мозамбикского пролива, или угнаны призовыми командами на юг.

— Ничто его не спасет, — повторил адмирал Кемп и замолчал.

С собственной карьерой тоже покончено. Он это понимал и считал такой исход ужасной несправедливостью. За сорок лет он не совершил ни единого неверного шага, а его отставка так близка, так сладостно близка. Адмирал стряхнул горестное оцепенение и начал составлять приказы.

Первый приказ касался всех кораблей эскадры: немедленно, на всех парах отбыть на поиски «Черного смеха». Он с грустью сознавал, что пройдет недель шесть, пока его приказы дойдут до всех командиров, так как корабли рассеяны по двум океанам. Еще столько же уйдет на то, чтобы найти канонерку, блуждающую в мешанине островов и бухт Мозамбикского пролива.

Однако, как только его найдут, капитан Кодрингтон будет незамедлительно отстранен от командования. Его обязанности временно будет исполнять лейтенант Денхэм. Лейтенанту было предписано как можно скорее привести «Черный смех» в Столовую бухту.

Адмирал Кемп не сомневался, что на Кейптаунской базе наберется достаточное число старших офицеров, чтобы безотлагательно провести заседание трибунала. Если доложить Первому лорду, что Кодрингтону вынесен суровый приговор, это может отчасти укрепить положение адмирала.

Потом он составил депешу консулу Ее Величества в Занзибаре, предлагая сэру Джону Баннерману утешать и подбадривать султана, пока ему, адмиралу, не удастся снова овладеть положением и пока не будут получены из Лондона указания Министерства иностранных дел касательно возмещения убытков и компенсации, хотя на данный момент, естественно, нельзя брать на себя никаких обязательств или давать султану каких-либо обещаний, за исключением выражении лояльности и соболезнования.

Далее перед ним стояла тягостная задача писать рапорт в Адмиралтейство. Не было слов, способных смягчить действия его подчиненного или уменьшить степень собственной ответственности. Кроме того, он слишком долго служил офицером, чтобы делать такие попытки. Однако факты сами по себе, даже будучи изложенными на милом его сердцу сухом флотском жаргоне, оказались столь впечатляющими, что адмирал Кемп вновь крайне устрашился. Почтовое судно задержалось на пять часов, ожидая, пока адмирал закончит, запечатает и надпишет свое послание. Оно прибудет в Лондон менее чем через месяц.

Последняя депеша была адресована командиру корабля Ее Величества «Черный смех» лично. В нем-то адмирал Кемп позволил себе отвести душу, находя горькое садистское удовольствие в эмоциональном саркастическом заряде, заключенном в словах «корсар», или «пират», «злостный», или «безответственный». Он переписал свой шедевр ядовитой иронии в пяти экземплярах и разослал во всех направлениях всеми доступными ему средствами, чтобы как можно скорее призвать щенка к ответу. Однако когда они были разосланы, ему оставалось только ждать — и это было хуже всего. Неопределенность и бездействие разъедали душу.

Адмирал боялся каждого корабля, прибывающего в Столовую бухту, и, когда над холмом гремел сигнальный выстрел из пушки и вздымалось облачко дыма, он вздрагивал, и внутренности сжимал липкий комок страха.

Каждое новое донесение продолжало счет разрушению и разору, пока наконец не пришел рапорт от самого преступника, зашитый в брезентовый сверток и адресованный адмиралу Кемпу. Его доставила призовая команда особенно ценной дхоу, длиной свыше двадцати четырех метров и водоизмещением в сто тонн.

Стиль, в каком капитан Кодрингтон перечислял свои достижения, привел адмирала в ярость не менее, чем его деяния сами по себе. В составленном чуть ли не небрежно вводном параграфе капитан Кодрингтон отмечал, что площадь империи увеличилась на два с половиной миллиона квадратных километров африканских земель.

У него хватило деликатности признать, что, возможно, в некоторых поступках он превысил свои полномочия и дал им обезоруживающее объяснение: «Моим твердым намерением было, находясь на службе, тщательно избегать каких-либо действий политического характера. Однако по просьбе шейха и имама княжеств Элат и Тельфа, а также их народов, ищущих защиты от враждебных и жестоких действий султана Занзибарского, я вынужден был уступить и принять на себя ответственность за их владения».

Вряд ли это понравилось бы их светлостям, особенно Первому лорду, лорду Сомерсету, который всегда выражал недовольство, если его людей или суда использовали для борьбы с работорговлей. Однако дальнейшее было еще хуже. Капитан Кодрингтон отчитывал адмирала и отпускал непочтительные замечания по поводу указаний их светлостей.

«Божьим провидением англичанин, не имеющий другой силы, кроме силы характера его благородной нации, я содействовал спасению этих несчастных. Их светлости должны меня простить за использование непопулярного ныне аргумента» (выпад в сторону противников колониальных захватов). «Однако для меня ясно, как африканское солнце, что Бог уготовил этот континент единственной нации на земле, обладающей добродетелью, достаточной, чтобы управлять этой землей на ее же благо, единственному народу, сделавшему Божье откровение своим моральным законом».

Читая это, адмирал Кемп сглотнул, подавился и зашелся в приступе кашля, от которого оправился лишь через несколько минут. И продолжил чтение:

«Во всем вышеизложенном я не руководствовался никакими личными мотивами или интересами, не питал тщеславных желаний. Моим единственным стремлением было употребить данные мне полномочия на благо Господа и королевы, на благо моей страны и всего человечества».

Адмирал снял очки и уставился на витрину с чучелами певчих птиц у противоположной стены.

— Чтобы написать такое, нужно быть или величайшим в мире безумцем, или храбрецом, или и тем и другим вместе, — решил он наконец.

* * *

Адмирал Кемп ошибался. На самом деле Клинтон Кодрингтон стал жертвой прилива самонадеянности, поводом к которому послужили приданные ему в этом плавании безграничные полномочия. Он обладал этой властью несколько месяцев, и его здравомыслие и благоразумие начали сдавать. Однако он искренне верил, что в своей миссии выполняет волю Божью, свой патриотический долг и следует духу приказов адмиралтейских лордов.

Он также сознавал, что в боевых действиях на суше и на море проявил высочайшее профессиональное мастерство: все операции были проведены против численно превосходящего противника, без единого поражения, и потери составили всего три человека убитыми и менее дюжины ранеными. Успех его патрулирования до сего момента можно было бы сопроводить лишь одной оговоркой.

У побережья все еще курсировал «Гурон», об этом он получал разведданные из дюжины источников. Манго Сент-Джон активно вел торговлю, платил высочайшие цены и покупал только самый лучший живой товар, отобранный лично им самим или его помощником, желтым бритоголовым великаном Типпу. Они брали только здоровых взрослых мужчин и женщин, способных выдержать долгое путешествие вокруг мыса Доброй Надежды и через океан, а таких всегда было мало.

Для Клинтона каждое утро несло с собой надежду, что сегодня он наконец снова увидит на горизонте высокую пирамиду прекрасных белых парусов, но каждый день совершало свой круг по небесам яростное тропическое солнце, и вместе с ним медленно таяла надежда, иссякая ночью, когда огромный красный шар нырял в море, чтобы снова возродиться на заре.

Как-то раз они разошлись с американским клипером всего на один день. Он вышел из бухты Линди за двадцать четыре часа до прибытия «Черного смеха», взяв на борт пятьдесят первоклассных рабов. Береговые наблюдатели не могли с уверенностью сказать, свернул ли он на север или на юг, так как корабль ушел далеко за горизонт и только там, когда его не было видно с берега, лег на заданный курс.

Клинтон догадывался, что «Гурон» скорее всего пойдет на юг, и на всех парах гнался за ним по пустынному морю три дня. Он шел вдоль казавшегося пустынным побережья, мимо покинутых якорных стоянок, и только потом, признав, что Сент-Джон снова ускользнул от него, вынужден был прекратить охоту.

По крайней мере Кодрингтон понял, что, если «Гурон» повернул на север, значит, Сент-Джон продолжает торговлю и есть шанс столкнуться с ним еще раз. Он каждый вечер молился об этом. Именно этого ему не хватало для того, чтобы при входе в Столовую бухту поднять на мачте метлу в знак того, что в нынешнем патрулировании он начисто вымел море.

На этот раз у него были данные под присягой свидетельские показания людей, продававших Сент-Джону рабов. Это окончательно доказывало, что американец занимается работорговлей. Ему не пришлось бы ссылаться на пункт об оснастке или на сомнительное право досмотра. Он обладал доказательствами и знал, что его время настанет.

Клинтон ощущал себя на коне. Его наполняло неведомое доселе чувство собственной значимости, железная уверенность в себе и своей удаче. Он держался по-новому, выше поднимал подбородок, шире расправлял плечи, его походка стала если не чванливой, то по крайней мере гордой и размашистой. Он стал чаще улыбаться, при этом его верхняя губа дерзко кривилась, а в светло-голубых глазах появлялся дьявольский огонек. Он даже отпустил густые усы, золотистые и вьющиеся, придававшие ему пиратский вид, и команда, всегда уважавшая его холодную и строгую манеру приказывать, но не испытывавшая к нему особой любви, встречала его после вылазок на берег одобрительными возгласами:

— Старый добрый Молоток!

Таково было его новое прозвище, от выражения «Молотом и клещами». До сих пор они не удостаивали его прозвищем, но теперь они гордились своим кораблем, гордились собой и своим двадцатисемилетним «стариком».

— Задай им жару, Молоток! — восклицали они, когда капитан с абордажной саблей наголо вел их на штурм внешнего частокола загонов, а его долговязую фигуру окутывал пороховой дым.

— Вперед, Смехачи! — подбадривали они друг друга, перескакивая с фальшборта «Черного смеха» на палубу невольничьей дхоу.

Размахивая абордажными саблями и паля из пистолетов, они загоняли работорговцев в их собственные трюмы и заколачивали за ними люки или перебрасывали их через борт, в зубы акулам.

Матросы знали, что о них ходят легенды. Молоток и его смехачи выметают работорговцев из Мозамбикского пролива — будет о чем рассказать детям по прибытии домой и подтвердить свой рассказ доброй мошной призовых денег.

В таком настроении «Черный смех» вошел в гавань Занзибара, цитадель Оманского султана, как Даниил в пещеру льва. Когда неказистая канонерка, пыхтя, встала на рейде Занзибара, артиллеристы на парапетах форта, стоявшие с горящими фитилями в руках, не смогли заставить себя поднести их к огромным бронзовым пушкам.

Реи «Черного смеха» были усеяны матросами в полной парадной форме. Геометрически правильные ряды моряков стояли на них в белых мундирах на фоне черной наковальни тропических грозовых туч и представляли собой внушительное зрелище.

Офицеры надели полные парадные мундиры, треуголки, белые перчатки и белые брюки и нацепили шпаги. Поворачивая в гавань, «Черный смех» отдал приветственный салют — для большинства населения он стал сигналом бежать в горы. Поток стенающих беженцев наводнил узкие переулки старого города.

Сам султан удрал из дворца и с большей частью придворных попросил убежища в консульстве, стоявшем высоко над гаванью.

— Я не трус, — горестно объяснил султан сэру Джону Баннерману, — но капитан этого корабля безумен. Сам Аллах не ведает, что он сотворит в следующий миг.

Сэр Джон был крупным мужчиной с хорошим аппетитом. Он обладал внушительным животиком, похожим на бруствер средневекового замка, цветущее лицо обрамляли пышные бакенбарды, но глаза светились умом, а в приветливой линии большого рта ощущались человечность и юмор. Он был признанным ученым-востоковедом, написал книги о путешествиях и о религиозной и политической ситуации на Востоке, а также опубликовал дюжину переводов малозначительных арабских поэтов. Консул Ее Величества был также убежденным противником работорговли.

Занзибарский рынок располагался на площади перед окнами его резиденции, и с террасы спальни он каждое утро видел, как невольничьи дхоу высаживают свой горестный груз на каменную пристань, которую здесь с жестоким юмором прозвали «Жемчужными воротами».

Уже семь лет он терпеливо обсуждал с султаном ряд договоров, каждый из которых отщипывал несколько побегов с цветущего куста, к которому он питал отвращение, но не видел способа радикально его обрезать, не говоря уже о том, чтобы выкорчевать с корнем.

Среди всех султанских владений сэр Джон имел полную юрисдикцию только над общиной индусских торговцев на острове, поскольку они являлись британскими подданными. Консул издал вердикт, повелевающий им немедленно освободить всех своих рабов, грозя за неповиновение штрафом в сто фунтов стерлингов.

В вердикте не говорилось ни слова о компенсациях, так что наиболее влиятельный из торговцев послал сэру Джону вызывающее письмо, которое в приблизительном переводе с пуштунского звучало как «идите вы к черту вместе со своими вердиктами».

Сэр Джон единственной здоровой ногой лично постучал в дверь торговца, выволок его из-под кровати, повалил на колени мощным ударом кулака, приковал к цепи и провел по городским улицам в консульство. Там он запер его в винном подвале и держал, пока не был уплачен штраф и не подписаны вольные на всех рабов. Других протестов не последовало, равно как не нашлось желающих принять встречное предложение индусского торговца, втайне ходившее из уст в уста, — выплатить еще сто фунтов стерлингов тому, кто на одной из вечерних прогулок по старому городу вонзит нож меж ребер обидчика. Сэр Джон был по-прежнему крепок и бодр, и только иногда напоминала о себе подагрическая нога, обутая сейчас в ковровый шлепанец. Он стоял у себя на террасе, дымил сигарой и смотрел, как в гавань входит маленькая черная канонерская лодка.

— Она ведет себя как флагманский корабль, — снисходительно улыбнулся консул, и рядом с ним султан Занзибара зашипел, как неисправный паровой клапан.

— Эль-Шайтан! — От бессильного гнева его морщинистая, как у индюка, шея побагровела, крючковатый нос стал похож на клюв рассерженного попугая. — Он входит сюда, в мою гавань, а мои артиллеристы застыли у пушек, как покойники. Этот человек пустил меня по миру, превратил мою империю в руины — как он посмел сюда явиться?

Ответ, который дал ему «Молоток» Клинтон Кодрингтон, был весьма прост. Он с точностью до буквы выполнял приказ, данный ему несколько месяцев назад в Кейптауне адмиралом Кемпом, командующим Южноатлантической и Индийской эскадрами:

«Далее, вам следует воспользоваться первой возможностью войти в гавань Занзибара, оказать Его Королевскому Высочеству султану Оманскому все подобающие почести и обсудить с консулом Ее Величества сэром Джоном Баннерманом пути упрочения существующих договоров между Его Королевским Высочеством и правительством Ее Величества, королевы Великобритании».

В переводе на обычный язык это означало, что ему следует поднять всем напоказ британский «Юнион Джек» над 163-миллиметровыми пушками и тем самым напомнить султану о его обязательствах по различным договорам.

— Пора научить старого выскочку знать свое место, — заметил Клинтон в разговоре с лейтенантом Денхэмом, крутя свежий золотистый ус.

— Я бы сказал, сэр, что урок уже был дан, — хмуро ответил Денхэм.

— Отнюдь, — возразил Клинтон. — Договоры со свежеиспеченными султанами на материке не затрагивают занзибарца. Надо немного расшевелить старика.

Сэр Джон Баннерман, хромая и оберегая подагрическую ногу, поднялся на палубу «Черного смеха» и веселыми глазами многозначительно взглянул на молодого офицера, подошедшего поприветствовать его.

— Да, сэр, вы, конечно, были очень заняты, — проворковал он. Господи, да этот герой чуть ли не мальчишка, хоть он и в треуголке и с усами, молоко на губах не обсохло. Трудно поверить, что он на своем крошечном кораблике навел такое опустошение.

Они обменялись рукопожатием, и Баннерман обнаружил, что мальчишка ему нравится, несмотря на беспорядок, который он привнес в размеренное существование консула.

— Бокал мадеры, сэр? — предложил Клинтон.

— О да, как нельзя кстати.

В тесной каюте консул обтер пот, струящийся по лицу, и сразу перешел к делу.

— Ну и наделали вы переполоха, ей-Богу. — Он покачал своей большой головой.

— Не понимаю…

— Послушайте меня, — рявкнул Баннерман, — и я вам объясню, что к чему в Восточной Африке вообще и в Занзибаре в частности.

Через полчаса Клинтон растерял большую часть своей недавней самоуверенности.

— И что нам делать? — спросил он.

— Что делать? — переспросил Баннерман. — Что мы можем сделать, так это воспользоваться положением, в которое вы нас ввергли, прежде чем сюда ввалятся идиоты из Уайтхолла. Благодаря вам султан наконец вознамерился подписать договор, который я выторговываю у него уже пять лет. Я бы отдал дюжину этих в высшей степени незаконных, ни к чему не годных договоров, которые вы заключили с несуществующими государствами и мифическими князьками, за одно такое соглашение, которое свяжет старого козла по рукам и ногам так, как я хочу уже много лет.

— Простите, сэр Джон, — Клинтон был сбит с толку, — из того, что вы сказали вначале, я понял, что вы искренне не одобряете мои действия.

— Напротив. — Сэр Джон радушно усмехнулся. — Вы разогнали во мне кровь и заставили снова гордиться тем, что я англичанин. Кстати, нет ли у вас еще мадеры?

Он поднял бокал:

— Примите мои сердечные поздравления, капитан Кодрингтон. Хотелось бы, чтобы я смог как-то смягчить суровую участь, которая, несомненно, вас постигнет, как только Адмиралтейство и лорд Палмерстон доберутся до вас. — Сэр Джон выпил полбокала и причмокнул. — Доброе вино, — кивнул он, отставил бокал и продолжил: — Теперь нужно действовать быстрее и заставить султана подписать железный договор прежде, чем сюда прискачет Уайтхолл, начнет рассыпаться в извинениях и уверениях в лояльности и обратит в пшик все, чего вы добились. Предчувствие мне говорит, что времени у нас немного, — мрачно добавил консул и продолжил более оживленно: — Пока мы на берегу, вам лучше выкатить орудия. Не расставайтесь со шпагой. Да, вот что еще, когда я буду вести переговоры, не спускайте глаз со старого козла. Все только и говорят о ваших глазах — у вас, знаете ли, редкий оттенок голубого, — и слух уже дошел до султана. Как вы, должно быть, слышали, вас на побережье называют «Эль-Шайтаном», а султан верит в джиннов и высоко ставит оккультизм.

Предсказания сэра Джона о скором поступлении вестей из высочайших источников были пророческими, ибо в эти минуты попутный ветер гнал к Занзибару шлюп Ее Величества «Пингвин» со срочными депешами для сэра Джона Баннермана, для султана и для капитана Кодрингтона. Если ветер продержится, шлюп прибудет в гавань Занзибара через два дня. Времени оставалось меньше, чем полагал сэр Джон.

С некоторым трепетом султан переселился к себе во дворец. Он лишь отчасти поверил заверениям консула, все-таки, что ни говори, дворец располагался в километре от гавани, где демонстрировал грозные орудия дьявольский черный корабль, а консульство находилось прямо на набережной гавани — или на передней линии огня, это смотря как посмотреть.

По совету сэра Джона Клинтон сошел на берег в сопровождении охраны из дюжины отборных моряков, тех, что наверняка устоят перед соблазнами городского района красных фонарей — грогом и женщинами, о которых мечтают все моряки.

Уже смеркалось, когда отряд, возглавляемый Баннерманом, шагавшим, несмотря на больную ногу, очень быстро, вступил в лабиринт узких переулков, где балконы почти смыкались над головой. Они с трудом выбирали дорогу между кучами зловонного мусора и старались не угодить в выбоины неровной мостовой, наполненные жижей, напоминающей холодный овощной суп, но с гораздо более крепким запахом.

Он приветливо болтал с Клинтоном, показывал примечательные места и интересные здания, делал экскурсы в историю острова, сопровождая свой рассказ меткими характеристиками султана и наиболее значительных лиц империи, включая и тех злосчастных князьков, которые подписали бланки договоров с Кодрингтоном.

— Вот еще что, сэр Джон. Я бы не хотел, чтобы с ними что-нибудь случилось, — впервые перебил его Клинтон. — Я надеюсь, их не станут подвергать преследованиям за то, что они, как бы это сказать, отделились от империи султана…

— Оставьте тщетные надежды. — Сэр Джон покачал головой. — Ни один из них не доживет до рамадана. У старого козла гнусные привычки.

— Разве мы не можем включить в новый договор пункт, защищающий их?

— Мочь-то можем, но это будет пустая трата бумаги и чернил. — Консул похлопал его по плечу. — Ваша забота направлена не по адресу. Коли на то пошло, это величайшее сборище бандитов, мошенников и убийц к югу от экватора, а может, и к северу. Делу только на пользу, если мы избавимся от этой шайки. Старый козел чудесно развлечется, стягивая им головы ремнем или поднося чай из дурмана, это вознаградит его за потерю лица. Страшная смерть — отравление дурманом. Да, кстати, взгляните на эти ворота. — Они дошли до парадных дверей дворца — Великолепный образец мастерства ремесленников острова.

Массивные двери высотой в пять метров были покрыты замысловатой резьбой, но, согласно мусульманским законам, рисунок не мог изображать ни людей, ни животных. Двери представляли собой единственную примечательную часть блеклого квадратного здания. Гладкое однообразие стен нарушали лишь поднятые высоко над землей деревянные балкончики, закрытые от ночного ветра и любопытного взгляда плотными ставнями.

При приближении отряда ворота растворились, и первыми живыми существами, которых они увидели, выйдя из гавани, стала дворцовая стража, вооруженная старинными джезайлями. Город все еще пустовал, съежившись от страха перед грозными орудиями «Черного смеха».

Клинтон заметил, что, как и говорил сэр Джон, стражники избегают его взгляда один из них даже прикрыл лицо свободным концом тюрбана. Значит, о его глазах и вправду ходят слухи. Он не знал, оскорбляться ему или радоваться.

— Посмотрите на это. — Консул остановил его в гулкой, как пещера, прихожей, которую освещали масляные лампы в массивных бронзовых канделябрах, подвешенных к исчезающему во мраке потолку. — Самые тяжелые из известных в мире, один из них весит более ста тридцати пяти килограммов.

К каменной стене медными обручами была прикреплена пара слоновьих бивней. Две невероятные дуги толщиной с девичью талию поднимались выше вытянутой руки и почти не сужались от корня к тупому острию. Старая слоновая кость мерцала, как благородный фарфор.

— Вам не случалось охотиться на этих зверей?

Клинтон покачал головой, он никогда их не видел, но тем не менее огромные клыки поразили его.

— Я стрелял их в Индии и в Африке, пока нога не разболелась. Никакая другая охота с этим не сравнится, невероятные звери. — Сэр Джон похлопал один из бивней. — Этого султан убил в молодости, из джезайля! Но, к сожалению, такие монстры больше не водятся. Пойдемте, не стоит заставлять старого козла ждать.

Они прошли через полдюжины комнат, наполненных редчайшими сокровищами, как пещера Аладдина: там были резные фигурки из нефрита и слоновой кости, отлитые из золота пальма и луна — символы Магомета, шелковые ковры, расшитые золотом и серебром, коллекция из пятидесяти бесценных коранов в золотых и серебряных переплетах, усыпанных драгоценными и полудрагоценными камнями.

— Взгляните на эту стекляшку. — Сэр Джон снова остановился и указал на алмаз местной огранки, вделанный в эфес кривой арабской сабли. Алмаз подушкообразной формы был не совсем чистой воды, но даже в полумраке сиял колдовским синевато-ледяным огнем. — Легенда утверждает, что сабля принадлежала Саладину, я сомневаюсь, но в этом алмазе сто пятьдесят пять карат. Я сам взвешивал. — Он взял Клинтона под руку и заковылял дальше. — Старый козел богат, как Крез. Он сорок лет выдаивал рупии из материка, а до него еще пятьдесят лет — его отец. Десять рупий за раба, десять за килограмм слоновой кости, Бог знает сколько за концессии на копру и копаловую смолу.

Клинтон сразу понял, почему сэр Джон называет султана старым козлом. Сходство было поразительным, от белой остроконечной бороды и квадратных желтых зубов до печального римского носа и продолговатых глаз.

Султан единственный раз посмотрел на Кодрингтона, на долю секунды встретился с ним взглядом и поспешно отвел глаза, заметно побледнев. Взмахом руки он пригласил гостей сесть на подушки из бархата и шелка.

— Сверлите его взглядом, — мимоходом посоветовал сэр Джон, — и ничего не ешьте. — Консул указал на горы засахаренных фруктов и глазированного печенья на бронзовых подносах. — Если они и не отравлены, все равно от них вас наверняка вывернет наизнанку. Ночь будет долгая.

Предсказание сбылось — утомительная беседа тянулась уже не один час, пересыпанная арабскими гиперболами и цветистыми увертками, за которыми скрывался жесткий торг. Клинтон не понимал ни слова. Он с трудом заставлял себя не ерзать, хотя от непривычной позы на подушках ноги и ягодицы вскоре онемели. Ему кое-как удавалось сохранять на лице суровое выражение и не сводить взгляда с морщинистого, обрамленного бакенбардами лица султана Баннерман позже заверил его, что это значительно ускорило переговоры, но, казалось, прошла вечность, прежде чем консул и султан обменялись неподвижными вежливыми улыбками и раскланялись в знак согласия.

В глазах сэра Джона зажегся победный блеск, он быстрым шагом вышел из дворца и взял капитана под руку.

— Дорогой друг, что бы с вами ни случилось, множество нерожденных поколений станет благословлять ваше имя. Мы это сделали, вы и я. Старый козел согласился. Теперь работорговля начнет чахнуть и в ближайшие несколько лет совсем заглохнет.

На обратном пути по узким улочкам консул был бодр и весел, словно возвращался с дружеской пирушки, а не из-за стола переговоров. Слуги ждали его прихода, в консульстве горели все огни.

Клинтон с удовольствием сразу же вернулся бы на корабль, но сэр Джон удержал его, обняв рукой за плечи, и велел дворецкому-индусу принести шампанского. На серебряном подносе рядом с зеленой бутылкой и хрустальными бокалами лежал небольшой запечатанный пакет, зашитый в парусину. Пока слуга в ливрее разливал шампанское, сэр Джон вручил пакет Клинтону:

— Это пришло недавно с торговой дхоу. У меня не было случая вручить его вам до того, как мы вышли из дворца.

Клинтон осторожно взял его и прочитал адрес: «Капитану Клинтону Кодрингтону, командиру корабля Ее Величества „Черный смех“. Просьба доставить консулу Ее Величества в Занзибаре для передачи адресату».

Адрес был повторен по-французски. Клинтон весь вспыхнул от волнения — он узнал ровный круглый почерк, которым был надписан пакет. Он с трудом удержался, чтобы не вскрыть пакет прямо сейчас.

Консул, однако, протягивал ему бокал вина, и Кодрингтону пришлось вытерпеть все тосты — сначала тост верности королеве, потом ироничный — за султана и новый договор. Наконец он выпалил:

— Извините, сэр Джон, полагаю, это послание чрезвычайной важности. — Консул провел его в свой кабинет и закрыл за собой дверь, оставив капитана одного.

Расположившись на кожаной крышке инкрустированного письменного стола, Клинтон вскрыл печати и серебряным ножом из канцелярского прибора консула распорол прошивку парусинового пакета. Из него выпала толстая пачка мелко исписанных листков и женская серьга из стразов и серебра, точно такая же, как та, что висела под рубашкой на груди у Клинтона.

* * *

За час до того, как на востоке появился первый проблеск зари, «Черный смех» ощупью пробирался по не размеченному бакенами проливу. Повернув на юг, корабль поднял паруса и на всех парах помчался вперед.

Следующей ночью незадолго до полуночи на скорости в одиннадцать узлов канонерка разошлась со шлюпом «Пингвин». «Пингвин» со срочными депешами на борту прошел на корпус ниже восточного горизонта, а его ходовые огни скрылись за пеленой тропического ливня, первой ласточки наступающего муссона, который повис между двумя судами, спрятав их друг от друга.

На заре расстояние между кораблями достигло пятидесяти морских миль и быстро увеличивалось. Клинтон Кодрингтон нетерпеливо расхаживал по юту, то и дело останавливаясь и вглядываясь в южный горизонт.

Он спешил на самый горький зов, по велению самого настоятельного долга: женщина, которую он любил, звала на помощь, она оказалась в ужасной опасности, и медлить было нельзя.


В течении Замбези была величественность, какой Зуга Баллантайн не находил ни в одной из других крупных рек: ни в Темзе, ни в Рейне, ни в Ганге.

Река переливалась радужно-зеленоватым, как расплавленный шлак, перетекающий через край сталеплавильной домны. В изгибах широких излучин медленно кружились мощные водовороты, а на отмелях река кувыркалась, словно в таинственной темной глубине резвился исполинский левиафан. Главное русло достигало ширины в два километра, его окружали протоки поуже. Их устья прятались среди болот, поросших папирусом и тростником с пушистыми головками.

Небольшая флотилия еле двигалась против мощного течения. Возглавлял ее паровой баркас «Хелен», названный в честь матери Зуги.

Это судно сконструировал Фуллер Баллантайн. Оно было построено в Шотландии специально для злосчастной экспедиции на Замбези, которой удалось добраться всего лишь до ущелья Каборра-Басса. Сейчас баркасу было уже почти десять лет, и большую часть этого срока он страдал от храбрых инженерных изысков португальского торговца, купившего баркас у Фуллера Баллантайна после краха экспедиции.

Паровая машина баркаса скрипела и грохотала, из каждой трубки и стыка вырывался пар, дровяная печь разбрасывала искры и выпускала густой черный дым. С усердием, удивительным для ее возраста и не входившим в планы изготовителя, посудина толкала вверх по могучей реке три тяжело груженных баржи. Они делали в день самое большее километров двадцать пять, а от Келимане до Тете было больше трехсот.

Зуга зафрахтовал баркас и баржи, чтобы перевезти экспедицию до отправной точки в Тете. Они с Робин плыли на первой барже, везущей самое ценное и хрупкое снаряжение: медикаменты, навигационное оборудование, секстанты, барометры и хронометры, огнестрельное оружие и боеприпасы, а также личные походные вещи.

На третьей барже под неусыпным оком сержанта Черута плыли носильщики, нанятые в Келимане. Зугу уверили, что необходимую ему сотню носильщиков он сможет раздобыть в Тете, но ему показалось благоразумным взять с собой этих сильных и смелых людей. До сих пор никто не дезертировал, что было довольно необычно для начала долгого сафари, когда близость дома и очага может неодолимо притягивать слабые души.

На средней барже находились самые громоздкие припасы. Прежде всего тут были товары для торговли: ткани и бусы, ножи и топоры, дешевые ружья и свинцовые стержни для пуль, мешки с черным порохом и кремни. Эти товары были необходимы для того, чтобы приобретать свежую провизию, покупать у местных вождей право на проход по их землям, разрешения на охоту и разведку.

Отвечало за среднюю баржу последнее и наиболее сомнительное приобретение Зуги, нанятое в качестве проводника, переводчика и управляющего лагерем. В цвете его темно-оливковой кожи и в волосах, густых и блестящих, как у женщины, чувствовалась смешанная кровь. Зубы проводника, ослепительно белые, всегда охотно сверкали в улыбке. Однако глаза, даже когда он улыбался, оставались черными и холодными, как у рассерженной мамбы.

Губернатор Келимане заверил Зугу, что этот человек — самый знаменитый охотник на слонов и исходил все португальские владения. Он забирался в глубь континента дальше, чем любой из португальцев, говорил на дюжине местных диалектов и знал обычаи разных племен.

— Вы не сможете путешествовать без него, — убеждал майора губернатор. — Это было бы сумасбродством. Его услугами пользовался даже ваш отец, знаменитый доктор Фуллер Баллантайн. Именно он показал вашему достославному отцу путь к озеру Малави.

Зуга приподнял бровь:

— Мой отец был первым человеком, кто дошел до озера Малави.

— Первым белым человеком, — деликатно поправил его губернатор, и Зуга улыбнулся: это был один из тех тонких нюансов, какими Фуллер Баллантайн защищал свои открытия и исследования.

Разумеется, люди по берегам озера живут уже по крайней мере две тысячи лет, а арабы и мулаты торгуют там две сотни лет, но они не белые люди. Вот в чем существенная разница.

Наконец Зуга сдался, догадавшись, что этот образец совершенства является еще и племянником губернатора и что дальше экспедиция пойдет несравненно более гладко, если в ее составе будет человек с такими связями.

В первые же несколько дней он получил повод изменить свое мнение. Их спутник оказался хвастуном и занудой. Его запас историй был нескончаем, и героем всегда оказывался он, а явное пренебрежение истиной ставило под сомнение все излагаемые им сведения.

Для Зуги оставалось загадкой, хорошо ли этот человек говорит на племенных диалектах. Со слугами он предпочитал общаться с помощью носка собственного ботинка или с помощью плети из кожи гиппопотама, с которой никогда не расставался. Что касается его охотничьего мастерства, то тратил он несметное количество пороха и зарядов.

Баллантайн растянулся на корме баркаса в тени брезентового навеса и, держа на коленях блокнот, делал зарисовки. К такому времяпрепровождению он пристрастился в Индии, и, хоть и знал, что не обладает большим талантом, все же это занятие помогало скоротать часы досуга и сохранить наброски людей и мест, событий и животных. Некоторые из рисунков и акварелей Зуга намеревался включить в книгу с описанием экспедиции. Эта книга принесет ему состояние и славу.

Он пытался передать на бумаге необъятность реки, вышину пронзительно-синего неба и полуденных грозовых туч, громоздящихся, словно башни, как вдруг раздался грохот ружейного выстрела. Майор раздраженно нахмурился и поднял глаза.

— Опять он. — Робин уронила книгу на колени и оглянулась на вторую баржу.

Взгромоздившись на самую вершину груза, Камачо Нуньо Альварес Перейра перезаряжал ружье, шомполом забивая заряд в длинный ствол. Высокая фетровая шляпа торчала у него на голове, как каминная труба, а вокруг тульи, словно печной дым, развевались страусовые перья. Зуга не видел, в кого он стрелял, но догадался, какой будет его следующая цель. Течение отнесло баркас к внешнему краю широкой излучины, и кораблик, пыхтя, пытался пробраться между двумя песчаными отмелями.

Белый песок сверкал на солнце, как альпийские снежные поля, и на нем резко выделялись черные тени, похожие на округлые гранитные валуны.

Баркас медленно приближался, и тени превратились в стадо сонных гиппопотамов. Их было не меньше дюжины. Один из них, огромный, покрытый шрамами самец, лежал на боку, выставив напоказ громадное брюхо.

Зуга перевел взгляд с огромных спящих животных на Камачо Перейру, плывшего на второй барже. Камачо приподнял шляпу и приветственно помахал. Даже издалека его зубы сверкнули как семафор.

— Сам нанимал, — елейно сказала Робин, проследив за взглядом Зуги.

— Он нам пригодится. — Зуга посмотрел на сестру. — Мне говорили, что он лучший охотник и проводник на всем восточном побережье.

Оба глядели, как Камачо, закончив заряжать ружье, ставит боек на взрыватель.

Вдруг спящие гиппопотамы заметили приближающийся баркас. С проворством, удивительным для таких неуклюжих на вид животных, они вскочили и помчались по белому песку, вздымая огромными ногами тучи пыли. С громким плеском, подняв каскады брызг, они плюхнулись в воду и быстро исчезли, оставив на поверхности гроздья пены. С носа первой баржи Зуга ясно видел темные тени в глубине. Чем больше Зуга глядел на них, тем большую симпатию и восторг вызывали у него эти нерасторопные существа Он вспомнил детский стишок, который ему читал дядя Уильям. Стишок начинался так: «Гип-по-кто-там?»

Баллантайн все еще улыбался, когда невдалеке от баржи всплыл гиппопотам. Показалась массивная серая голова, карманы, прикрывающие ноздри, раскрылись, зверь вдохнул и замотал маленькими круглыми ушами, вытряхивая из них воду. Они затрепетали, как крылья птицы.

С секунду он глядел на непонятные движущиеся предметы красными поросячьими глазками. Потом, разинув пасть во всю ширь, продемонстрировал шелковистую розовую пещеру и кривые желтые клыки, способные перекусить пополам вола. Зверь уже не казался толстым и смешным. Он был тем, кем и являлся на самом деле — самым опасным из крупных зверей Африки.

Майор знал, что гиппопотамы умертвили больше людей, чем слоны, львы и буйволы, вместе взятые. Они легко могут разгрызть макоро, распространенное во всей Африке хрупкое долбленое каноэ, и перекусить пополам перепуганных гребцов. Они запросто выходят из воды, чтобы догнать и убить человека, который, по их мнению, угрожает самке, а в местах, где на них охотятся, способны нападать неспровоцированно. Однако стальные борта барж были не под силу клыкам этих великанов, и Зуга мог наблюдать за ними вполне безбоязненно.

Из разинутой пасти вырвался грозный рев. Приближаясь к незваным гостям, угрожающим его самкам и детенышам, зверь ревел все громче и страшнее. Камачо закинул руку за голову и ухарски сдвинул шляпу набекрень. С неизменной улыбкой он вскинул ружье и выстрелил.

Зуга видел, как пуля глубоко проникла в горло животного и повредила артерию. Из разинутой пасти хлынул алый фонтан, окрасил сверкающие клыки и вылился из каучуковых усатых губ. Рев зверя перешел в пронзительный крик боли, он нырнул, подняв тучу брызг.

— Я его уби-ил! — завопил Камачо.

Его громкий смех заполнил наступившую тишину. Гиппопотам погрузился в воду, и течение, клубясь, уносило его кровь.

Робин вскочила и вцепилась в поручень, ее загорелые щеки вспыхнули.

— Безжалостная бойня, — тихо произнесла она.

— И бессмысленная, — согласился Зуга. — Зверь погибнет под водой, и его унесет в море.

Он ошибся: раненое животное всплыло опять, рядом с баржей. Из разинутой пасти потоком хлестала кровь. Обезумев, гиппопотам бился и метался, описывая круги, вода и кровь заглушали его рев. Предсмертное неистовство достигло высшей точки. Пуля, должно быть, повредила его мозг, и он не мог закрыть пасть или владеть конечностями.

— Я его уби-ил! — вопил Камачо, возбужденно приплясывая на носу второй баржи.

Он всаживал в огромную серую тушу пулю за пулей. Его черные слуги действовали со слаженностью, которая достигается только долгой практикой, так что у Камачо в любую секунду было наготове заряженное ружье, а услужливые руки тотчас же после выстрела принимали дымящееся оружие.

Цепочка барж медленно плыла вверх по течению, оставив подстреленного великана позади. Он все слабее трепыхался посреди расплывающегося круга окрашенной кровью воды и в конце концов перевернулся брюхом кверху. На миг к небу взметнулись четыре неуклюжие ноги, и зверь погрузился в воду. Река смыла кровь и унесла вниз по течению.

— Какая мерзость, — прошептала Робин.

— Да, но он чертовски здорово натаскал своих оруженосцев, — задумчиво произнес Зуга. — Вот как нужно готовиться, когда идешь охотиться на слонов.

За два часа, до заката «Хелен» приблизилась к южному берегу. Впервые после выхода из Келимане на берегу, где до сих пор тянулись только бесконечные тростниковые болота и песчаные отмели, появилось что-то примечательное.

Берег здесь был круче, подымался над рекой метра на три. Тысячи острых копыт протоптали в серой почве звериные тропы, тысячи мокрых животов отшлифовали глину до блеска — это огромные крокодилы скользили по почти отвесному склону, как на санках, вспугнутые плеском вращающегося винта «Хелен». Закованные в тяжелую броню чудовища с выпученными глазами, торчащими из ороговевшей чешуи на верхушке длинной динозавровой морды, вызывали у Робин отвращение — до сих пор такого чувства она не испытывала ни к одному из африканских животных.

Здесь на берегу росли деревья, а не только колышащиеся заросли папируса. Самыми примечательными были изящные пальмы со стволами, напоминающими бутылку кларета.

— Фителефасы, — сказал Зуга. — Косточки в их плодах похожи на шарики из слоновой кости.

Вдали, за пальмами, на багряном вечернем небе стали различимы очертания гор и холмов-копи. Они наконец прошли дельту и сегодня ночью смогут разбить лагерь на твердой земле, а не на сыпучем белом песке, и развести костер из настоящих дров, а не из тонких стеблей тростника.

Зуга обошел часовых, расставленных сержантом Черутом вокруг барж, груженных снаряжением, потом проверил, как разбивают палатки. После этого он взял «шарпс» и направился в перемежаемую редким лесом саванну, расстилавшуюся за лагерем.

— Я с тобой, — предложил Камачо. — Убьем кого-нибудь.

— Твое дело — разбить лагерь, — холодно ответил Зуга.

Португалец сверкнул улыбкой и пожал плечами.

— Я очень хорошо разобью лагерь — увидишь.

Но едва майор исчез среди деревьев, как улыбка слетела с лица Камачо, он откашлялся и сплюнул в пыль. Потом вернулся туда, где в сутолоке люди натягивали брезент на шесты и таскали свежесрубленные ветки терновника, чтобы выстроить вокруг лагеря шерм — колючую изгородь для защиты от рыскающих в ночи львов и гиен.

Проводник стегнул чью-то голую черную спину:

— Пошевеливайся, мать твою и двадцать семь отцов.

Человек вскрикнул от боли и удвоил усилия, а от удара плетью из кожи гиппопотама на блестящих от пота мускулах вздулся багровый рубец толщиной с мизинец.

Камачо зашагал к небольшой рощице, возле которой Зуга решил разбить палатки для себя и сестры. Он заметил, что палатки уже поставлены, а женщина совершает привычный ежевечерний осмотр, во время которого она вылечивает все хворобы отряда.

Доктор сидела за складным походным столом. Приближаясь, Камачо увидел, как она встала и нагнулась, чтобы осмотреть ногу одного из носильщиков — он уронил топор и чуть не отрубил себе палец.

Португалец застыл на месте, в горле у него пересохло. Со дня отбытия из Келимане женщина не снимала мужских брюк. Камачо считал, что они более соблазнительны, чем даже обнаженная плоть. Он впервые видел белую женщину в таком наряде и не мог отвести глаз. Едва Робин попадалась ему на глаза, как Камачо начинал исподтишка наблюдать, с жадностью поджидая момент, когда она нагнется и молескин на ягодицах натянется, вот так, как сейчас. Но каждый раз этот миг пролетая чересчур быстро — женщина выпрямлялась и начинала беседу с черной девчонкой, казавшейся скорее подругой, нежели служанкой.

Племянник губернатора прислонился к стволу высокого дерева умсиву и глазел на нее, от желания его черные глаза затуманились и стали бархатистыми. Он тщательно взвешивал последствия того, о чем со дня выхода из Келимане ему мечталось еженощно. В воображении он видел все до мельчайших подробностей, каждый жест, каждый взгляд, слышал каждое слово, каждый вздох и вскрик.

Все было не так уж невозможно, как казалось на первый взгляд. Да, она англичанка, дочь знаменитого человека, священнослужителя, и это затрудняет его планы. Однако в том, что касалось женщин, у Камачо было инстинктивное чутье. В ее глазах и полных мягких губах сквозила чувственность, и двигалась она с животной осторожностью. Португалец беспокойно поерзал, сунул руку в карман и принялся там теребить и дергать.

Он прекрасно знал, что являет собой идеальный образчик мужской красоты — густые черные кудри, цыганская поволока в глазах, ослепительная улыбка, сильное, хорошо сложенное тело. Он был привлекателен, даже неотразим и не раз перехватывал любопытный женский взгляд. Его смешанная кровь часто привлекала белых женщин, в ней была экзотика, притягательность запретного и опасного, а в этой женщине он чувствовал бесстрашное пренебрежение к общепринятым условностям. Это вполне возможно, решил Камачо, и вряд ли представится более подходящий случай, чем сейчас. Чопорный братец-англичанин умотал из лагеря и появится через час, а то и позже, а женщина закончила осматривать маленькую группку заболевших носильщиков. Служанка принесла в палатку чайник с кипятком, и доктор задернула полог.

Камачо прослеживал этот ритуал каждый вечер. Однажды масляная лампа отбросила тень доктора на брезент, и он увидел ее силуэт — женщина снимала терзающие ее брюки и подмывалась губкой… При этом воспоминании его пробрала сладостная дрожь, и он оттолкнулся от ствола дерева.

В эмалированном тазу Робин разбавляла кипяток из чайника. Вода была обжигающе горячей, но ей нравилось, когда кожа краснела и оставалось восхитительное ощущение чистоты. Вздохнув от приятной усталости, она начала расстегивать фланелевую рубашку, как вдруг в полог палатки кто-то поскребся.

— Кто там? — спросила Робин.

Послышался знакомый низкий голос, и по коже пробежал тревожный холодок.

— Что вам нужно?

— Хочу с тобой поговорить, госпожа. — Голос звучал заговорщически.

— Не сейчас, я занята.

Этот мужчина отталкивал ее, но в то же время странным образом привлекал. Она не раз ловила себя на том, что разглядывает его, как красивое, но ядовитое насекомое. Ее злило, что он это замечает, Робин смутно догадывалась, что к такому человеку опасно выказывать даже малейший интерес.

— Приходите завтра. — Она вдруг сообразила, что Зуги в лагере нет, а маленькую Юбу она отослала с каким-то поручением.

— Не могу ждать. Я болен.

Не откликнуться на такой зов она не могла.

— Ладно. Подождите, — велела доктор и застегнула рубашку.

Чтобы оттянуть время, она занялась инструментами, разложенными на столе. Касаясь их, переставляя бутылочки и склянки с лекарствами, она обретала уверенность.

— Войдите, — наконец позвала Робин и обернулась ко входу в палатку.

Камачо, пригнувшись, вошел, и Робин впервые осознала, как он высок. Он заполнял собой всю палатку, а его улыбка, как фонарь, светила в полумраке. Доктор снова поймала себя на том, что таращится, как цыпленок на танцующую кобру. Он был красив перезрелой, упаднической красотой. Его непокрытая голова, казалось, состоит только из жгучих глаз и ореола темных волос.

— Что случилось? — спросила Робин, стараясь говорить уверенно и деловито.

— Я покажу.

— Давайте, — кивнула она, и Камачо расстегнул рубашку.

Его кожа темно-оливкового цвета блестела, как мокрый мрамор, а волосы на груди курчавились тугими завитками. Живот был поджарым, талия — по-девичьи тонкой. Робин пробежала глазами по его телу, уверенная, что ее взгляд равнодушен и профессионален, но, что и говорить, он был великолепным животным.

— Где болит? — спросила Робин, и он одним движением расстегнул и спустил легкие парусиновые штаны — единственное, что было на нем надето ниже пояса.

— Где?.. — переспросила она и услышала, что ее голос дрогнул.

Она не сумела закончить вопрос, ибо внезапно поняла, что стала жертвой тщательно спланированной уловки и положение ее очень опасно.

— Болит здесь? — Робин по-прежнему могла говорить лишь хриплым шепотом.

— Да. — Камачо тоже говорил шепотом и медленно повел бедрами. — Может быть, сможешь помочь?

Он шагнул к ней.

— Конечно, помогу, — ласково сказала Робин и протянула руку к разложенным хирургическим инструментам.

Она всерьез сожалела о том, что ей предстоит сделать, ибо этот орган являл собой высшее проявление искусства природы. Она обрадовалась, когда ее рука нащупала игольчатый зонд, а не один из острых, как бритва, скальпелей.

За миг до того, как Робин нанесла удар, он сообразил, что сейчас произойдет, и его смазливое смуглое лицо побелело от ужаса. Камачо отчаянно пытался вернуть свою плоть туда, откуда достал, но руки тряслись от страха.

Когда зонд вонзился в него, португалец завизжал, как девчонка, и, не переставая визжать, завертелся на месте, словно одну ногу пригвоздило к полу. Он обхватил себя обеими руками, и Робин с холодным профессиональным интересом заметила произошедшую в нем мгновенную перемену.

Она снова выставила зонд, и Камачо не мог дольше оставаться в палатке. Он натянул штаны и, испустив последний вопль ужаса, врезался головой в поддерживающий палатку шест. Удар задержал его всего лишь на секунду, и племянник губернатора спасся бегством. Робин сотрясала жестокая дрожь, но, однако, она чувствовала странную гордость. Опыт оказался необычным и полезным. Однако, чтобы описать его в дневнике, придется воспользоваться личным шифром.

После того вечера португалец старался держаться подальше от доктора, и она была рада, что не натыкается то и дело на жаркий взгляд его черных глаз. Она подумала, не рассказать ли о случившемся Зуге, но решила, что поставит обоих в неловкое положение, да и слова трудно подобрать. В общем, не стоит. Кроме того, Зуга наверняка отреагирует очень резко, в этом она была уверена. За холодной сдержанной внешностью, догадывалась Робин, кроются тайные страсти и темные чувства. В конце концов они родные брат и сестра, и если ее этот случай так расстроил, почему он должен откликнуться иначе?

С другой стороны, Робин подозревала, что португалец, как загнанный в угол дикий зверь, может представлять собой смертельную опасность даже для такого опытного солдата и храбреца, как Зуга. Она с ужасом подумала, что может поставить брата в положение, которое приведет если не к смерти, то по крайней мере к серьезным ранениям. Кроме того, она сама приняла к обидчику довольно действенные меры. Камачо больше не доставит хлопот, с удовольствием подумала Робин, выкинула его из головы и целиком отдалась радости последних, ничем не занятых дней путешествия вверх по реке.

Река сужалась, течение стало быстрее, и скорость продвижения каравана замедлилась еще больше. Картина вдоль берегов все время менялась. Они сидели рядом под навесом, Зуга писал или делал зарисовки, а она обращала его внимание на незнакомых птиц, зверей и деревья и слушала рассказы брата. Его знания были почерпнуты в основном из книг, но тем не менее были широки и разнообразны.

Склоны речной долины на горизонте тянулись как петушиные гребни, такие плоские, что, казалось, их вырезали из листов некоего непрозрачного материала. Лучи рассветного солнца, пробиваясь сквозь них, озаряли все вокруг колдовским сиянием. Солнце поднималось выше, краски тускнели, переходя в эфирную белизну яичной скорлупы, и совсем растворялись в жаркой полуденной дымке, чтобы к концу дня предстать перед глазами уже в новой гамме от бледно-розового до пепельно-сиреневого, от цвета зрелой сливы до нежно-абрикосового.

Холмы образовывали задник сцены, а декорациями служили леса, узкой полосой тянувшиеся вдоль реки. Деревья росли высокими галереями, вверху их раскидистые ветви сплетались, в кронах резвились мартышки-верветки. Стволы деревьев пестрели разноцветными пятнами лишайников — сернисто-желтых, жгуче-оранжевых и сине-зеленых, как летнее море. С крон исполинов, касаясь речных вод или исчезая в густом темно-зеленом подлеске, свисали спутанные канаты лиан, которые Робин в детстве называла «обезьяньими веревками».

За узкой полосой растительности на сухих холмах тут и там мелькали пятна лесов, и Робин ощутила болезненный укол ностальгии, увидев уродливый баобаб со щетинистыми ветвями, венчающими толстый раздутый ствол. Мать часто рассказывала ей африканскую легенду о том, как Нкулу-кулу, величайший из великих, посадил баобаб вверх тормашками, корнями в воздух.

Почти на каждом баобабе среди голых ветвей было устроено гнездо хищной птицы — косматый ворох сухих прутьев и веточек, похожий на висящий в воздухе стог сена. Обычно птицы держались вблизи от гнезда, сидели на самом длинном суку неподвижно, как все хищники, или парили широкими кругами, изредка взмахивая распростертыми крыльями.

Вдоль этого участка реки животных было очень мало, лишь изредка, завидев вдалеке баржи, спешила укрыться в зарослях пугливая антилопа — мелькали на мгновение длинные, закрученные штопором рога большого куду или белый, как пуховка для пудры, хвост тростникового козла.

Поблизости от реки добрых двести лет на дичь велась жестокая охота, если не самими португальцами, то их вооруженными слугами.

Зуга спросил Камачо:

— Ты когда-нибудь видел в этих местах слонов?

Португалец сверкнул улыбкой и заявил:

— Если я нахожу, то убиваю.

Вдоль хорошо освоенного водного пути такое чувство разделял едва ли не каждый путешественник, этим и объяснялась робость и скудность дичи в здешних местах.

Камачо приходилось ограничиваться стрельбой по орлам-рыболовам, которые восседали на нависающих над водой ветвях, как на насесте. У этих красивых птиц голова, грудь и плечи такие же белоснежные, как у их знаменитого собрата — американского белоголового орлана, а тело изумительного красно-коричневого и иссиня-черного цвета. То и дело взрыв хохота Камачо сообщал об удачном выстреле, птицы неуклюже кувыркались на непропорционально широких крыльях и падали в зеленую воду. Удар свинцовой пули — и величавая царственность погибала несуразной, нелепой смертью.

Через несколько дней племяннику губернатора удалось избавиться от странной походки с широко расставленными ногами, которой наградило его лечение Робин, а смех вновь обрел привычную звонкость. Но остались другие раны, не заживающие так быстро, — раны, нанесенные гордости и его мужскому достоинству. Его похоть в мгновение ока сменилась жгучей ненавистью, и чем дольше он ее пестовал, тем глубже она разъедала его душу и тем сильнее мечтал он о мести.

Однако с личными планами придется подождать. У него есть дело поважнее. Возложив на него эту задачу, его дядя, губернатор Келимане, оказал ему большое доверие, и провала он не простит. Дело касалось семейного состояния и, хоть и в меньшей степени, семейной чести. Надо сказать, что последняя вследствие постоянных трений в значительной мере потеряла былой блеск. К тому же с тех пор, как Португалию вынудили соблюдать Брюссельский договор, семейное состояние сильно поистощилось. То немногое, что осталось у семьи, нуждалось в защите. Золото превыше чести, а с честью нужно считаться только тогда, когда это не мешает прибылям, — таким был девиз семьи.

Дядя, как всегда, был дальновиден. Он сразу понял, что эта английская экспедиция таит угрозу его интересам. Экспедицию возглавлял сын Фуллера Баллантайна, и следует ожидать, что он усугубит неимоверный ущерб, нанесенный семейству этим известным возмутителем спокойствия. Кроме того, кто знает, каковы истинные цели экспедиции?

Майор Баллантайн уверял, что экспедиция организована, чтобы найти пропавшего отца, но это, разумеется, полная чушь. Слишком простое и прямое объяснение, а англичане никогда не бывают ни просты, ни прямы. Столь хорошо снаряженная экспедиция обошлась, наверно, в несколько тысяч фунтов стерлингов — сумма огромная, намного превосходящая годовое жалованье младшего армейского офицера или достаток семьи миссионера, чьи тщетные попытки проплыть по Замбези кончились бесчестьем и насмешками. Больной старик наверняка давным-давно погиб в неизведанных пустынях.

Нет, у этой суеты другая подоплека — и губернатор желал знать, какова она.

Возможно, конечно, что офицер британской армии втайне осуществлял рекогносцировку по заданию неугомонного правительства своей страны. Кто знает, какие планы вынашивает оно касательно суверенной территории блистательной Португальской империи? Жадность этой бесстыжей нации лавочников и торговцев не знает границ. Несмотря на их традиционный союз с Португалией, губернатор им не доверял.

С другой стороны, может быть, экспедиция эта и частная, но губернатор ни на миг не забывал, что возглавляет ее сын любителя совать нос не в свое дело, обладающего глазом не хуже, чем у стервятника. Кто знает, что отыскал старый черт в неведомой земле: гору из золота или серебра или легендарные затерянные города Мономотапы с нетронутыми сокровищами? Всякое может быть. Само собой, старый миссионер сообщил об открытии своему сыну. Если там есть гора золота, губернатор был бы очень рад о ней узнать.

Если там и нет новых сокровищ, то у них есть старые, которые нужно беречь. Камачо Перейра обязан отвести экспедицию от некоторых районов, чтобы они не наткнулись на тайны, неизвестные даже лиссабонским хозяевам губернатора.

Приказ Камачо был ясен: увести англичанина подальше, ссылаясь на неимоверные трудности путешествия в определенном направлении — на болота, горные цепи, болезни, диких зверей и еще более диких людей и расписывая, какие изобильные земли, дружелюбные народы, горы слоновой кости ждут их в другой стороне.

Если это не удастся — а майор Баллантайн, по-видимому, в полной мере обладал высокомерием и упрямством, свойственным нации, — то Камачо должен был использовать все доступные ему средства убеждения. И губернатор, и его племянник хорошо понимали этот эвфемизм.

Камачо почти убедил себя, что это единственный разумный образ действий. За Тете нет другого закона, кроме закона ножа, а Камачо всегда жил по нему. Теперь он смаковал эту мысль. Он находил неприкрытое презрение англичанина раздражающим, а отказ женщины — ранящим.

Он внушил себе, что причиной такого отношения к нему и брата, и сестры является его мулатская кровь. В самооценке Перейры эта тема была болезненной, поскольку даже в португальских владениях, где смешанные браки встречались практически повсеместно, примесь негритянской крови все-таки считалась пороком. Он был доволен предстоящей работой — она не только смоет все оскорбления, которые ему доводилось выносить, но и принесет неплохую поживу, и даже после того, как он поделится с дядей и всеми остальными, в его кармане останется немалый куш.

Снаряжение экспедиции представляло, на взгляд португальца, целое состояние. Огромные баржи были нагружены превосходным товаром. При первом же удобном случае Камачо тайно изучил содержимое тюков. Там были огнестрельное оружие, ценные приборы, хронометры и секстанты, был и походный сейф из кованой стали — англичанин держал его на замке и особенно берег. Один Господь милосердный ведает, сколько в нем английских золотых соверенов, а если и он не знает — то его добрый дядюшка-губернатор ведает и того менее. Значит, большая часть добычи будет принадлежать ему. Чем дольше Камачо об этом размышлял, тем с большим нетерпением ждал прибытия в Тете и броска в неизведанные земли.

Истинное прибытие в Африку начиналось для Робин с крошечного городка Тете. Городок означал возвращение в мир, о котором она так страстно мечтала и так усердно к нему готовилась.

В душе она обрадовалась, что Зуга под предлогом разгрузки барж решил не сопровождать ее.

— Найди нам место, сестренка, а завтра мы пойдем туда вместе.

Она снова переоделась в юбки — как бы мал и заброшен ни был Тете, все же это последний оазис цивилизации, и незачем обижать местное население. Хотя ее и раздражали тяжелые складки вокруг ног, вскоре Робин о них забыла: ведь она шла по единственной пыльной улочке городка, где, возможно, в последний раз гуляли вместе мать с отцом. Вдоль берега реки вразнобой тянулись глинобитные стены лавочек.

Она остановилась в дверях одной из них и обнаружила, что хозяин понимает смесь языков суахили, английского и нгуни, на которой она пыталась с ним объясниться. По крайней мере этого оказалось достаточно, чтобы направить ее туда, где деревенская улочка сужалась до пешей тропинки, петлявшей в акациевом лесу.

Лес застыл в полуденной жаре, даже птицы смолкли. Впереди среди деревьев мелькнуло что-то белое, и Робин остановилась: не хотелось идти к тому, что, она знала, ждет ее там. На миг Робин снова перенеслась в детство, в серый ноябрьский день, когда она стояла рядом с дядей Уильямом и махала вслед отчаливавшему кораблю. Слезы туманили глаза, и ей никак не удавалось разглядеть на переполненной палубе любимое лицо, а тем временем пропасть между кораблем и пристанью разверзалась все шире, как пролив между жизнью и смертью.

Она очнулась от воспоминаний и пошла вперед. Среди деревьев Робин нашла шесть могил — она не ожидала, что их будет так много, но потом вспомнила, что в отцовской экспедиции в Каборра-Басса смертность была высокой — четверо умерли от болезней, один человек утонул и один покончил с собой.

Могила, которую искала молодая женщина, находилась чуть в стороне от остальных. Место было обозначено квадратом из беленых речных камней, в изголовье стоял крест, сделанный из гипса. Он тоже был побелен. В отличие от других могил, эта была ухоженной, трава и сорняки выполоты, а в дешевой китайской вазе стоял бреет увядших полевых цветов. Их поставили всего несколько дней назад. Робин удивилась.

Встав в ногах могилы, она прочитала надпись на кресте, еще хорошо различимую:


На добрую память о

ХЕЛЕН,

любимой жене Фуллера Морриса Баллантайна.

Родилась 4 августа 1814 года

Умерла 16 декабря 1852 года.

Да свершится воля Божья.


Робин закрыла глаза и подождала, пока из глубины души поднимутся слезы, но слез почему-то не было, они были пролиты много лет назад. Вместо них наплывали лишь картины прошлого.

Они собирают клубнику в саду дяди Уильяма, она встала на цыпочки, чтобы запихнуть приятно пахнущую сочную красную ягоду между белыми зубами матери, а потом съела оставленную ей половинку; она лежит под одеялом, свернувшись калачиком, и сквозь дрему слушает, как мать читает ей при свете свечи; уроки — зимой она делала их за кухонным столом, летом — под вязами, она всегда любила учиться, ей хотелось доставить матери радость; первая поездка на пони, руки матери удерживают ее в седле, потому что ноги слишком коротки и не достают до стремян; намыленная губка скользит по ее спине, мать склонилась над железной ванночкой; звук материнского смеха, а потом, ночью, звук ее плача из-за перегородки возле колыбельки.

Робин вспомнила и запах лаванды и фиалок, он щекотал ей ноздри, когда она прижалась лицом к платью матери.

— Мама, зачем ты уходишь?

— Потому что я нужна твоему отцу. Потому что он послал за мной.

При этих словах ее охватила всепоглощающая ревность, смешанная с предчувствием неминуемой утраты.

Робин опустилась на колени на мягкую землю и начала молиться. Сквозь шепот снова нахлынули воспоминания — счастливые и грустные. За все прошедшие годы она не чувствовала себя столь близкой к матери.

Она не знала, сколько так простояла, ей казалось, что прошла вечность, как вдруг на землю перед ней упала тень. Она подняла глаза, с тихим вздохом удивления и тревоги возвращаясь в настоящее.

Перед Робин стояла женщина с ребенком, черная женщина с приятным, даже красивым лицом. Немолодая, лет тридцати с небольшим, хотя возраст африканцев трудно определить. Она была одета по-европейски, возможно, в чье-то поношенное, полинявшее платье с едва различимым первоначальным рисунком, но ослепительно чистое и накрахмаленное. Робин поняла, что женщина принарядилась специально к этому случаю.

Малыш, лет семи или восьми, не больше, крепкий на вид, с волосами цвета глины и странными светлыми глазами в короткой кожаной юбочке местного племени шан-гаан, явно не был чистокровным африканцем. В нем ощущалось что-то знакомое, и Робин пригляделась внимательнее.

В руках он держал небольшой букет желтых цветов акации. Мальчик робко улыбнулся Робин, потом опустил голову и принялся ворошить ногой в пыли. Женщина что-то сказала ему и потянула за руку, он нерешительно подошел к Робин и протянул цветы.

— Спасибо, — машинально откликнулась она и поднесла букет к носу. Цветы источали едва ощутимый сладковатый аромат.

Подобрав юбки, незнакомка присела на корточки возле могилы, убрала увядший букет и протянула сыну синюю фарфоровую вазу. Он вприпрыжку помчался к реке.

Пока он отсутствовал, женщина выполола на могиле зеленые ростки сорняков и аккуратно поправила беленые камни. Двигалась она уверенно, работа явно была для нее привычной, и Робин не сомневалась, что это она ухаживает за могилой ее матери.

Обе женщины хранили дружелюбное молчание, но, встретившись глазами, улыбнулись, и Робин в знак благодарности кивнула. Расплескивая воду из вазы, прибежал малыш, по колено перемазанный в грязи, но весь преисполненный гордости. Он явно выполнял эту работу и раньше.

Женщина взяла у него вазу и осторожно опустила на могилу. Оба выжидательно взглянули на Робин. Она поставила букет акации в вазу.

— Ваша мать? — тихо спросила африканка, и Робин удивилась, услышав, что она говорит по-английски.

— Да. — Она попыталась скрыть удивление. — Моя мать.

— Хорошая женщина.

— Вы ее знали?

— Простите?

Храбро начав разговор, женщина почти исчерпала свой запас английского. Беседа застопорилась, пока Робин, привыкшая разговаривать с маленькой Юбой, не сказала что-то на языке матабеле. Лицо незнакомки озарилось радостью, она быстро ответила на языке, явно относящемся к группе нгуни, его склонения и словарь мало отличались от тех, к каким привыкла Робин.

— Вы матабеле? — спросила Робин.

— Я ангони, — поспешно отрезала женщина: между этими близкородственными племенами народа нгуни существовали соперничество и вражда.

Ее племя, ангони, было вытеснено со своей родины — зеленых холмов Зулуленда — и тридцать лет назад пересекло реку Замбези, объяснила она на своем напевном диалекте. Они завоевали земли вдоль северных берегов озера Малави. Там женщину продали одному из оманских работорговцев и в цепях отправили вниз по реке Шире.

Ослабев от голода, лихорадки и тягостей долгого пути, она не могла идти со скоростью невольничьего каравана. С нее сняли цепи и оставили у дороги на съедение гиенам. Там ее и нашел Фуллер Баллантайн и взял в свой небольшой лагерь.

Он вылечил ее и, когда она поправилась, окрестил и нарек именем Сара.

— Значит, недруги моего отца ошибаются, — засмеялась Робин и добавила по-английски: — Он обратил в христианство не одного человека, а больше.

Сара ничего не поняла, но тоже рассмеялась. Близились сумерки, и две женщины, а с ними полуголый мальчуган покинули маленькое кладбище и пошли по тропинке назад. Сара рассказывала, что, когда Фуллер Баллантайн наконец вызвал жену и она вместе с другими участниками экспедиции в Каборра-Басса прибыла в Тете, Сара представилась как личная служанка.

Они остановились у развилки тропы, и Сара, секунду поколебавшись, пригласила Робин в свою деревню, расположенную чуть в стороне. Робин взглянула на солнце и покачала головой. Через час стемнеет, а если она к тому времени не вернется, Зуга наверняка поднимет лагерь на ноги и отправится ее искать.

Она не заметила, как пролетели часы, проведенные вместе с этой женщиной и веселым милым малышом. Видя, что Сара разочарована, девушка поспешно добавила:

— Простите, мне надо идти, но завтра я буду здесь в это же время. И с удовольствием послушаю все, что вы расскажете о матери и об отце.

Сара послала мальчика проводить ее до поселка. Пройдя несколько шагов, Робин непринужденно взяла ребенка за руку, и он побежал рядом с ней, весело рассказывая какие-то детские истории. Его болтовня развеяла мрачное настроение Робин, она рассмеялась и тоже принялась болтать с малышом.

Не успели они дойти до предместий Тете, как опасения Робин подтвердились. Они встретили Зугу и сержанта Черута. Брат был вооружен винтовкой «шарпс». Увидев их, он сердито накинулся на нее:

— Черт возьми, сестренка, ты нас всех с ума сведешь. Тебя не было пять часов.

Малыш, округлив глаза, уставился на Зугу. Он никогда не видел такого высокого надменного человека с властными манерами и повелительным голосом. Это, должно быть, великий вождь. Его ручонка выскользнула из ладони Робин, он отступил на два шага, развернулся и пустился наутек, как воробей от кружащего ястреба.

Глядя на удирающего мальчугана, Зуга немного смягчился, его губы тронула легкая улыбка.

— Я было подумал, что ты подобрала еще одного беспризорного ребенка.

— Зуга, я нашла могилу мамы. — Робин подошла к нему и взяла за руку. — Это всего в паре километров отсюда.

Зуга нахмурился, поднял глаза и взглянул на солнце — оно уже коснулось верхушек акаций и стало багрово-красным.

— Вернемся завтра, — сказал брат. — После наступления темноты не следует уходить из лагеря, вокруг рыщет слишком много шакалов — двуногих шакалов.

Он повел ее в поселок, на ходу продолжая объяснять:

— Нам до сих пор очень трудно раздобыть носильщиков, хотя губернатор в Келимане уверял, что мы легко их найдем, и, видит Бог, тут полным-полно крепких мужчин. Но этот напыщенный попугай Перейра каждый раз находит какие-то препятствия. — Зуга нахмурился и сразу же показался старше своих лет. Этому способствовала и окладистая борода, которую он отпустил после высадки с «Черного смеха». — Он говорит, что носильщики отказываются подписывать контракт, пока не узнают направление и продолжительность сафари.

— Звучит логично, — согласилась Робин. — Я, например, не понесла бы эти здоровенные тюки, если бы не знала, куда иду.

— Не думаю, что дело в носильщиках — с какой стати их должно волновать, куда они идут? Я предлагаю самую высокую плату, и ни один человек не откликнулся.

— Так в чем дело?

— Перейра от самого побережья пытается выведать у меня наши планы. Думаю, это что-то вроде шантажа — пока я ему не скажу, носильщиков не будет.

— Тогда почему бы не сказать? — спросила Робин, и Зуга пожал плечами.

— Чересчур он настойчив. Вряд ли это простое любопытство, и какое-то шестое чувство не позволяет мне сообщить ему хоть что-то, что ему знать не обязательно.

В молчании они дошли до границы лагеря. Зуга разбил его по-армейски, окружив частоколом из колючих веток акации, и выставил у ворот караул из готтентотов.

— Очень уютно, — поздравила его Робин и хотела пойти к себе в палатку, как к ним навстречу поспешил Перейра.

— О! Майор, я вас жду с хорошими новостями.

— Радостная перемена, — сухо пробормотал Зуга.

— Я нашел человека, который видел вашего отца, всего восемь месяцев назад.

Робин моментально вернулась, взволнованная не меньше спесивого португальца, и впервые после стычки в палатке обратилась прямо к нему:

— Где он? Какая чудесная новость.

— Если она верная, — добавил Зуга с гораздо меньшим энтузиазмом.

— Я приведу его, быстро, вот увидите! — пообещал Камачо и поспешил к бома носильщиков, крича на ходу.

Через десять минут он вернулся, таща за собой тощего старика, одетого в грязные лохмотья звериных шкур. От испуга глаза у него вылезли на лоб.

Как только португалец его выпустил, старик простерся перед Зугой, который сидел на складном брезентовом стуле под навесом обеденной палатки, и что-то забормотал, отвечая на вопросы Камачо. Тот грубо орал на старика.

— На каком языке он говорит? — через несколько секунд перебил Зуга.

— Чичева, — ответил Камачо. — На других не говорит.

Зуга взглянул на Робин, но она покачала головой. В переводе ответов старика им пришлось целиком полагаться на пересказ Камачо.

Получалось, что старик видел Манали, человека в красной рубашке, в Зими на реке Луалаба. Манали с дюжиной носильщиков стоял там лагерем, и старик видел его собственными глазами.

— Откуда он знает, что это был мой отец? — спросил Зуга.

Манали знают все, объяснил старик, от побережья до Чоналанга — земли, где садится солнце, он стал живой легендой.

— Когда он видел Манали?

За одну луну до начала прошлых дождей, то есть восемь месяцев назад, в октябре прошлого года, пояснил Камачо.

Майор задумался, пронзая старика взглядом таким свирепым, что несчастный, распростертый перед ним на земле, внезапно издал жалобный вой. Смазливое лицо Камачо потемнело от гнева. Носком ботинка он коснулся выпирающих ребер старика, и тот мгновенно умолк.

— Что он сказал? — спросила Робин.

— Клянется, что говорит только правду, — уверил ее Камачо, с усилием возвращая на лицо улыбку.

— Что еще он знает о Манали? — спросил Зуга.

— Говорил с носильщиками Манали, они сказали, что идут вдоль реки Луалабы.

Похоже на правду, подумал Зуга. Если, чтобы вернуть погубленное имя, Фуллер Баллантайн искал исток Нила, то он, вероятнее всего, пошел именно туда. Луалаба, по слухам, течет прямо на север, и вполне логично посчитать ее верховьем Нила.

Камачо расспрашивал старика еще минут десять и хотел было взяться за плеть из шкуры гиппопотама, чтобы освежить его память, но Зуга раздраженным взмахом руки остановил его. Было ясно, что от старика больше ничего не добьешься.

— Дайте ему рулон материй меркани, хете бус и отпустите, — приказал майор. На благодарность старика было жалко смотреть.

Зуга и Робин дольше обычного сидели у лагерного костра. Тот догорал, выбрасывая судорожные вихри искр. Сонное бормотание голосов из бома носильщиков постепенно стихло, наступила тишина.

— Если пойти на север, — размышляла Робин, глядя на брата, — попадем на озеро Малави, в края, где работорговля процветает. Оттуда, из мест, где не ступала нога белого человека, где не бывал даже отец, идет поток рабов на рынки Занзибара и Омана.

— А как насчет свидетельств о торговле на юге? — Зуга посмотрел через поляну на неподвижный силуэт Юбы, терпеливо ожидавшей у входа в палатку Робин. — Эта девушка — живое подтверждение того, что рабами торгуют и к югу от Замбези.

— Да, но это ничто по сравнению с тем, что творится на севере.

— Торговля в тех местах подробно описана в документах. Пятнадцать лет назад отец дошел до Малави и спустился к побережью с невольничьим караваном, а Баннерман в Занзибаре написал с дюжину докладов о занзибарском рынке, — напомнил Зуга, бережно сжимая драгоценный стаканчик из быстро идущего на убыль запаса виски и вглядываясь в пепел костра. — А о торговле с Мономотапой и с матабеле к югу отсюда не знает никто.

— Да, это так, — неохотно признала Робин. — Однако в своих «Путешествиях миссионера» отец писал, что Луалаба — исток Нила и он когда-нибудь это докажет, пройдя по этой реке от самых верховий. Кроме того, старик его видел на севере.

— Неужели? — мягко спросил Зуга

— Этот старик…

— Лгал. Кто-то его подучил, и не нужно долго гадать, кто, — закончил за нее Зуга.

— Откуда ты знаешь, что он лгал? — спросила Робин.

— Поживешь с мое в Индии, разовьется чутье на ложь, — улыбнулся Зуга. — Кроме того, с чего бы отцу ждать восемь лет после того, как он исчез, чтобы исследовать Луалабу. Он бы пошел прямо туда — если бы вправду пошел на север.

— Дорогой братец, — язвительно проговорила Робин, — уж не легенда ли о Мономотапе заставляет тебя упрямо идти к югу от реки, а? Не блеск ли золота мерцает у тебя в глазах?

— Что за низкая мысль, — снова улыбнулся Зуга — Но что меня по-настоящему интригует, так это решимость нашего великого проводника и первопроходца, Камачо Перейры, отговорить меня от похода на юг и увести на север.

Еще долго после того, как Робин исчезла у себя в палатке и лампа внутри погасла, Зуга сидел у костра, сжимая стакан с виски и глядя в тлеющие угли. Придя наконец к решению, он осушил последние капли спиртного, резко встал и зашагал в дальний конец лагеря, туда, где стояла палатка Камачо Перейры.

Даже в этот поздний час внутри горел фонарь. Зуга окликнул португальца внутри раздался тревожный женский визг, его заглушило низкое рычание мужчины. Через несколько минут Камачо Перейра откинул полог и настороженно уставился на Зугу.

Чтобы прикрыть наготу, он накинул на плечи одеяло, в руке Камачо держал пистолет. Узнав майора, он неохотно опустил его.

— Я решил, — отрывисто бросил Зуга — идти на север, вверх по реке Шире до озера Малави и дальше по Луалабе.

Лицо Камачо засияло улыбкой, как полная луна.

— Очень хорошо. Хорошо — много слоновой кости, найдем вашего отца, увидите, очень скоро найдем.

К полудню следующего дня Камачо, усердно крича и щелкая плетью, пригнал в лагерь сотню сильных здоровых мужчин.

— Я нашел носильщиков, — объявил он. — Чертова уйма носильщиков — это здорово, эй?

* * *

Когда на следующий день Робин снова пришла в акациевый лес, христианка Сара уже ждала ее у могилы.

Малыш первым увидел Робин и подбежал, чтобы поздороваться. Он смеялся от радости, и она снова поразилась, каким знакомым кажется его лицо, особенно губы и глаза. Сходство с кем-то, кого она хорошо знала, было столь разительным, что Робин остановилась и вгляделась в малыша, но не сумела уловить знакомый образ. Мальчик взял ее за руку и повел туда, где ждала мать.

Они снова провели небольшой ритуал смены цветов на могиле и сели бок о бок на сук упавшей акации. В тени было прохладнее, в ветвях над головой пара сорокопутов охотилась на маленьких зеленых гусениц. Черные птицы с белой полосой на спинке и крыльях, их грудки отливали алым заревом, как кровь умирающего гладиатора. Увлеченная тихой беседой Робин с удовольствием наблюдала за ними.

Сара рассказывала ей о матери, о том, какой она была храброй, никогда не жаловалась на удушающую жару Каборра-Васса, где черные магнетитовые скалы превращали ущелье в раскаленную печь.

— Было плохое время, — пояснила Сара. — Жаркие дни перед приходом дождей. — Робин вспомнила отчет отца об экспедиции, в котором он возлагал вину за промедление на своих заместителей, старого Харкнесса и капитана Стоуна — якобы из-за них они пропустили прохладный сезон и достигли ущелья в убийственно жарком ноябре.

— Потом наступили дожди, и с ними пришла лихорадка, — продолжала Сара. — Было очень худо. Белые люди и ваша мать вскоре заболели. — Должно быть, за долгие годы в Англии, ожидая вызова от отца, мать растеряла свою невосприимчивость к малярии. — Даже сам Манали заболел. Впервые я увидела, как он болеет лихорадкой. Дьяволы владели им много дней. — Это выражение ярко описывает бред больного малярией, подумала Робин. — Он так и не узнал, когда умерла ваша мать.

Снова наступило молчание. Мальчик, которому наскучила нескончаемая беседа женщин, запустил камнем в птиц, щебетавших в ветвях акации. Сверкнув прелестными алыми грудками, сорокопуты упорхнули к реке, и малыш снова привлек внимание Робин. Ей казалось, она знает это лицо всю жизнь.

— Моя мать? — переспросила Робин, все еще глядя на мальчика.

— Ее вода стала черной, — коротко сказала Сара. Гемоглобинурийная лихорадка — от этих слов у Робин мороз пробежал по коже. Так бывает, когда малярия меняет свое течение и атакует почки, они превращаются в тонкостенные мешочки с черной свернувшейся кровью и могут лопнуть при малейшем движении больного. Черноводная лихорадка, когда моча превращается в темную кровь цвета тутовой ягоды, и мало, очень мало кто после нее поправляется.

— Она была сильной, — тихо продолжала Сара. — Она ушла последней. — Женщина обернулась к остальным заброшенным могилам. Ничем не украшенные холмики покрывал толстый слой завитых стручков акации. — Мы похоронили ее здесь, когда дьяволы еще владели Манали. Но позже, когда Манали смог встать, он пришел сюда с книгой и сказал над ней слова. Он сам поставил этот крест.

— Потом он снова ушел? — спросила Робин.

— Нет, Манали был очень болен, им опять овладели дьяволы. Он плакал о вашей матери. — Мысль о плачущем отце была настолько невероятной, что Робин не могла этого вообразить. — Он часто говорил о реке, которая его погубила.

Широкая зеленая река поблескивала за акациями, и обе женщины инстинктивно повернулись к ней.

— Манали стал ненавидеть эту реку, будто она была живым врагом, преграждавшим путь к его мечтам. Он стал как безумный, лихорадка приходила и уходила. Иногда он сражался с дьяволами, громко кричал и вызывал на бой, как воин бросает клич «гийя» вражескому войску. В другие дни он в бреду говорил о машинах, которые укротят его врага, о стенах, которые построят поперек потока, чтобы люди и корабли проходили над ущельем. — Сара замолчала, воспоминания затуманили ее приятное, круглое, как луна, лицо. Мальчик почувствовал грусть матери, подошел, опустился на землю и положил запыленную головку к ней на колени. Она рассеянно погладила густую шапку кудряшек.

Робин вздрогнула: внезапно она узнала мальчика. Удивление отразилось на ее лице так ясно, что Сара проследила за ее взглядом и внимательно всмотрелась в головку, лежащую у нее на коленях, потом снова взглянула в глаза Робин. Слова были не нужны, вопрос был задан и ответ получен без слов, женщины интуитивно поняли друг друга. Сара бережно притянула малыша к себе.

— Это было после того, как ваша мать… — начала было объяснять Сара, и вновь наступило молчание.

Робин продолжала вглядываться в мальчика. Это был Зуга в детстве, смуглый маленький Зуга. Только цвет кожи помешал ей разглядеть это сразу.

Робин показалось, что земля под ногами качнулась, потом снова встала на место, и наступило странное облегчение. Фуллер Баллантайн больше не был богоподобной фигурой, вытесанной из безжалостного несгибаемого гранита и довлевшей над ней.

Она протянула к мальчику руки, и он без колебаний доверчиво подошел. Робин обняла паренька и поцеловала, его кожа была гладкой и теплой. Он прижался к ней, как щенок, и на молодую женщину теплой волной нахлынул прилив любви и благодарности к малышу.

— Он был очень болен, — тихо сказала Сара, — и одинок. Все ушли или умерли, он горевал так, что я боялась за его жизнь.

Робин понимающе кивнула.

— Вы его любили?

— В этом не было греха, ибо он был Богом, — просто ответила Сара.

«Нет, — подумала Робин, чувствуя, что гора свалилась с плеч. — Он был мужчиной, а я, его дочь, обыкновенная женщина».

В этот миг она поняла, что нет более нужды стыдиться своего тела и желаний, что исходят из него. Она обняла малыша — подтверждение человеческой природы ее отца, и Сара облегченно улыбнулась.

Впервые в жизни Робин сумела признаться самой себе, что любит отца, и поняла природу непреодолимого влечения, которое с годами не исчезло, а лишь усилилось.

Горячая любовь, которую она испытывала к отцу, со временем затмилась благоговением перед легендой. Теперь она осознала, почему оказалась здесь, на берегах волшебной реки, на самой дальней границе изведанного мира. Она пришла не для того, чтобы разыскать Фуллера Баллантайна, а для того, чтобы найти отца и найти себя — такую, какой она себя никогда раньше не знала.

— Где он, Сара, где мой отец? Куда он ушел? — горячо расспрашивала она, но та опустила глаза.

— Не знаю, — прошептала она. — Однажды утром я проснулась, а его не было. Я не знаю, где Манали, но буду ждать, пока он не вернется к нам. — Женщина вскинула глаза — Он вернется? — жалобно спросила Сара. — Если не ко мне, то к ребенку?

— Да, — ответила Робин с уверенностью, которой сама не испытывала. — Конечно, вернется.

Выбор носильщиков оказался делом долгим. Зуга слегка хлопал каждого нанятого по плечу, и человек отсылался в палатку Робин на осмотр — она искала признаки болезней или немощей, которые помешают носильщику выполнять свою работу.

Потом началось распределение грузов.

Зуга заранее разложил и взвесил каждый тюк, убедившись, что ни один из них не превышает положенных сорока килограммов, но вновь нанятые носильщики потребовали, чтобы грузы были повторно взвешены у них на глазах, а потом затеяли бесконечную перебранку о размерах поклажи, которую каждый из них понесет долгие месяцы, а может быть, и годы.

Майор категорически запретил Перейре пытаться ускорить процесс отбора своей плетью и добродушно поддался общему настроению подначек и веселого торга, однако на самом деле он воспользовался удобным случаем, чтобы оценить дух команды, отсеять ворчунов, которые в предстоящих тяготах могут этот дух подорвать, и отобрать природных лидеров, к которым остальные станут бессознательно обращаться за решением.

На следующий день Баллантайн воспользовался полученными накануне знаниями. Для начала семь самых отъявленных бузотеров получили по хете бус и были без объяснений или извинений отосланы из лагеря. Потом Зуга вызвал пятерых самых сообразительных молодцов и назначил их старшими групп, каждая из которых состояла из двадцати носильщиков.

Они должны были отвечать за поддержание темпа ходьбы, сохранность грузов, разбивку и сворачивание лагеря, распределение рационов, а также служить представителями своих групп, высказывая Зуге жалобы людей и доводя его приказы до них.

Формирование отряда было завершено, в него вошли сто двадцать шесть человек, включая готтентотов сержанта Черута, носильщиков, пришедших из Келимане, Камачо Перейру и двух начальников — Робин и самого Зугу.

Такой караван, если его не организовать как следует, будет очень медлителен и неповоротлив, и это само по себе плохо, но при передвижении к тому же он окажется чрезвычайно уязвим. Зуга долго думал о том, как охранять колонну, затем разделил последнюю бутылку виски с сержантом Черутом — они обменивались опытом и разрабатывали порядок движения.

Майор с небольшой группой местных проводников и личных носильщиков собирался идти впереди основной колонны, чтобы произвести разведку местности на пути движения и развязать себе руки для геологических изысканий и охоты, если представится случай. По ночам он намеревался по большей части возвращаться к каравану, но хотел иметь при себе все необходимое снаряжение для того, чтобы действовать самостоятельно в течение долгого времени.

Камачо Перейра с пятью готтентотскими воинами пойдет в авангарде основной колонны, и, несмотря на подшучивания сестры, Зуга не видел ничего смешного в том, что Камачо понесет «Юнион Джек».

— Это британская экспедиция, и мы поднимем флаг, — упрямо ответил Зуга.

— Правь, Британия, — непочтительно рассмеялась сестра, но Зуга пропустил ее слова мимо ушей и продолжал описывать порядок движения.

Группы носильщиков пойдут по отдельности, но недалеко друг от друга, а сержант Черут и остальные воины образуют арьергард.

Для управления движением колонны была разработана несложная система сигналов, подаваемых с помощью горна из рога антилопы-куду. Сигналы означали «идти» или «остановиться», «сомкнуть ряды» или «перестроиться в квадрат».

Зуга четыре дня обучал колонну этим премудростям. Настоящее умение придет намного позже, но он наконец почувствовал, что они готовы к выходу, и сказал об этом Робин.

— Но как мы переправимся через реку? — спросила она, глядя вдаль на северный берег.

Река здесь достигала восьмисот метров в ширину, а прошедшие сильные дожди на пространствах в миллионы квадратных километров резко подняли ее уровень. Течение было быстрым и мощным. Если они пойдут на север, к реке Шире и озеру Малави, то, чтобы переправиться на северный берег, им понадобится флотилия выдолбленных каноэ и много времени.

Паровой баркас «Хелен» давно отплыл вниз по реке, делая в день добрых двадцать узлов по течению, так что скоро он вернется в Келимане.

— Все готово, — сказал сестре Зуга, и ей пришлось удовольствоваться этим.

В последний день Робин впервые разрешила Юбе пойти с ней на кладбище. Обе они несли подарки — рулоны материи и мешок керамических бус самой ценной разновидности — сам-сам, ярко-алого цвета, весом в семнадцать с половиной килограммов.

Ровно столько Робин осмелилась взять из запасов экспедиции, чтобы не вызвать гнева и любопытства Зуги.

Она подумала, не рассказать ли Зуге о Саре и мальчике, но решила, что не стоит.

Страшно представить, как отреагирует Зуга на сообщение о том, что найден его единокровный брат смешанной крови. Свои воззрения относительно касты и цвета кожи Зуга приобрел в суровой школе индийской армии, и слишком тяжелым ударом будет для него известие, что его отец переступил через эти железные правила. Так что Робин предпочла сообщить ему, что нашла одну из бывших служанок отца, которая много лет ухаживает за могилой матери. Подарки должны были соответствовать размерам этой услуги.

Сара с малышом ждали их у могилы. Она приняла подарки с изящным поклоном, сложив ладони на уровне глаз.

— Мы уходим завтра, — пояснила Робин.

В глазах Сары мелькнуло сожаление, сменившееся покорностью судьбе.

— На все воля Божья.

Робин почудилось, что эти слова произносит ее отец.

Вскоре Юба с мальчиком занялись сбором стручков кораллового дерева, что росло неподалеку. Они нанизывали красивые алые бобы-талисманы на веревочку, чтобы сделать ожерелья и браслеты. Оба, девушка и мальчик, держались с веселой непринужденностью, их смех и радостные возгласы придавали беседе под акациями оттенок легкости и уюта.

За короткое время знакомства Робин и Сара стали добрыми подругами. В «Путешествиях миссионера» отец писал, что всегда предпочитал общество черных людей белым, и Робин все больше убеждалась в его правоте. Похоже, Фуллер Баллантайн с себе подобными не занимался ничем иным, кроме как перебранкой. Общение с белыми людьми, казалось, пробуждало всю мелочность и подозрительность его натуры. В то же время большую часть жизни он провел среди чернокожих и в ответ получал лишь доверие, почести и долгую дружбу. Его отношения с Сарой были естественным продолжением этих чувств, подумала Робин. Она сопоставила эти мысли со взглядами своего брата и пеняла, что ему никогда не перейти разделяющую их черту. Чернокожий может завоевать симпатию Зуги, возможно, даже уважение, но пропасть чересчур широка. Для брата они всегда будут «эти люди», и в этом он никогда не переменится. Проживи Зуга в Африке еще пятьдесят лет, он все равно не научится их понимать, а она за несколько недель нашла здесь настоящих друзей. Робин спрашивала себя, сможет ли, подобно отцу, когда-нибудь предпочесть их собственному роду. Сейчас это казалось невозможным, но она ощущала, что способна со временем изменить свое мнение.

Сидя рядом с ней, Сара продолжала свой рассказ, так тихо, так робко, что Робин с трудом вырвалась из потока собственных мыслей и переспросила:

— Что ты говорила?

— Ваш отец, Манали, вы расскажете ему о мальчике, когда найдете?

— Разве он не знает? — поразилась Робин, и Сара покачала головой.

— Почему ты не пошла с ним? — спросила Робин.

— Манали не хотел. Говорил, что путешествие будет слишком тяжелым, но на самом деле был как старый слон — не любил оставаться долго со своими слонихами, шел туда, куда звал ветер.


Возвышаясь над толпой маленьких жилистых туземцев, Камачо Перейра сверял их имена с лагерным списком. В этот вечер он надел короткую куртку из кожи антилопы-куду, украшенную вышивкой и бисером, и расстегнул ее, выставив наружу мощную волосатую грудь и плоский живот, покрытый броней мускулов, волнистой, как песок на обдуваемом ветром пляже.

— Мы слишком много их кормим, — говорил он Зуге. — Толстый негр — ленивый негр.

Заметив выражение лица майора, он хихикнул: слово «негр» всегда было поводом для разногласий. Зуга запрещал ему произносить его, особенно в присутствии черных слуг, потому что некоторые только это и понимали.

— Меньше корми, крепче бей, и они будут работать, как звери, — со смаком продолжил Камачо.

Баллантайн пропустил эти перлы философии мимо ушей и подошел к старшим групп, чтобы посмотреть, как они делят провиант. Двое из них, по локоть в муке, опускали руки в мешки с провизией и выдавали ее выстроившимся в очередь носильщикам. Очередь медленно сокращалась. Каждый подставлял свой калебас или поцарапанную эмалированную миску, и один раздатчик насыпал в нее ковш молотого на камнях красно-коричневого зерна. Другой клал сверху кусок копченой речной рыбы. Рыба была похожа на шотландскую копченую селедку, но пахла, как боксер-профессионал к концу поединка. Как только носильщики удалятся от реки, рыба станет недоступна: их единственными деликатесами станут личинки, долгоносики и тому подобное.

Вдруг Камачо вытащил из очереди одного человека и рукояткой плети влепил ему крепкий подзатыльник.

— Он подходит второй раз, хочет получить добавки, — бодро объяснил проводник и шутливо пнул вслед убегавшему. Если бы пинок достиг цели, он сбил бы человека с ног, но все носильщики научились относиться к Камачо с осторожностью.

Зуга дождался, пока последний носильщик получит свою порцию, и обратился к старшим групп:

— Индаба! Скажите людям, индаба.

Это был клич о сборе на совет. Нужно было обсудить неотложные дела. Все обитатели лагеря отошли от костров, на которых варилась еда, и торопливо сгрудились вокруг Зуги, напряженно ожидая новостей.

Майор прохаживался взад и вперед перед рядами присевших на корточки, обратившихся в слух чернокожих, оттягивая время, так как быстро понял любовь африканцев к театральным эффектам. Большинство из них понимали упрощенный язык нгуни, на котором Зуга научился говорить довольно бегло, потому что многие принадлежали к племенам шангаан или ангони.

Он простер руки к слушателям, помолчал минуту и напыщенно объявил:

— Кусаса исуфари — завтра отправляемся в путь!

Толпа взволнованно загудела, как растревоженный улей. В первом ряду поднялся один из командиров:

— Пхи? Пхи? — Куда? В какую сторону?

Зуга опустил руки, подождал, пока напряжение достигнет наивысшей точки, и махнул кулаком в сторону далеких голубых холмов на юге:

— Лапхайя! — Туда!

Раздался гул одобрения; впрочем, то же самое было бы, если бы Зуга указал на север или на запад. Они были готовы в путь. Куда — неважно. Старшие групп, индуны, громко переводили для тех, кто не понимал. Первый одобрительный рев толпы сменился неистовым гамом, но вдруг стих, и Зуга быстро обернулся.

К нему подошел Камачо Перейра, лицо которого потемнело от гнева. Он впервые услышал о том, что Зуга собирается идти на юг, и кричал с такой яростью, что с губ слетали брызги слюны. Он говорил на одном из местных диалектов, и говорил так быстро, что майор понимал лишь отдельные слова. Однако смысл был ясен, Баллантайн увидел, какой испуг появился на лицах людей, сидящих перед ними на корточках.

Камачо предупреждал их об опасностях, таящихся за южными холмами. Зуга расслышал слово «Мономотапа» и понял, что тот говорит о грозных армиях легендарной империи, о не знающих жалости легионах, чье любимое развлечение — отрезать мужчинам половые органы и заставлять оскопленных врагов их съедать. Испуг на черных лицах слушавших вскоре сменился ужасом, а ведь Камачо говорил всего несколько секунд; еще минута — и никакая сила не заставит караван выступить в путь, еще две минуты — и к утру все носильщики разбегутся.

Спорить с португальцем было бессмысленно — разразится лишь грязная крикливая перепалка, которую весь собравшийся лагерь выслушает с большим интересом. Зуга давно понял: африканцы, как и азиаты, которых он хорошо узнал в Индии, испытывают огромное уважение к победителю, и успех производит на них сильное впечатление. Если он вступит в недостойные пререкания, да еще на языке, которого никто из зрителей не понимает, он не сможет выказать ни одного из этих качеств.

— Перейра! — рявкнул майор, перекрывая поток слов португальца, и тот на мгновение замолчал.

Зуга обладал свойственным англичанам обостренным представлением о честной игре и не мог перед нападением не предупредить противника. Как только португалец повернулся к нему лицом, он двумя легкими шагами подскочил к нему и левой рукой хлестнул Камачо по глазам, заставив того выставить обе руки, чтобы защитить лицо. В тот же миг Зуга ударил его кулаком в живот, прямо под ребра. Тот согнулся пополам, дыхание со свистом вырвалось из разинутого перекошенного рта, рука опустилась, прикрывая ушибленный живот и открыв лицо для следующего удара.

Короткий удар левой рукой пришелся португальцу прямо в челюсть, справа. Фетровая шляпа слетела с головы. Глаза выкатились на лоб, бешено сверкнули белки, и колени Камачо подкосились. Он рухнул вперед, не попытавшись смягчить падение, и уткнулся лицом в серую песчаную землю. Тишина длилась лишь одно мгновение, потом зрители разразились криками. Почти все они отведали сапога или плети управляющего лагерем и теперь радостно похлопывали друг друга по плечу. Трепет, который вселила в них короткая речь Камачо, развеялся от удивления перед быстротой и действенностью этих двух ударов. Они никогда раньше не видели, как человек бьет сжатой в кулак рукой, и новизна такого вида драки привела их в восторг.

Майор небрежно повернулся спиной к распростертому телу. На его лице не было ни следа гнева, напротив, прохаживаясь перед рядами зрителей, он слегка улыбался. Зуга поднял руку, чтобы утихомирить их.

— С нами идут солдаты, — сказал он тихим голосом, который, однако, долетел до ушей каждого из собравшихся, — и вы видели, как они стреляют.

В этом он удостоверился лично, и весть о лихих ружьях сержанта Черута будет лететь далеко впереди каравана.

— Видите этот флаг? — Майор махнул рукой в сторону красно-бело-синего полотнища, развевавшегося на импровизированном флагштоке над главной палаткой. — Ни один человек — ни вождь, ни воин не посмеют…

— Зуга! — вскрикнула Робин.

В ее голосе звучал такой ужас, что он мгновенно отскочил и развернулся, как в танце, двумя быстрыми шагами. Толпа взорвалась единственным словом, долгим глубоким «джи!». От этого звука кровь леденела в жилах: таким криком африканские воины подбадривают себя или другого в кульминационный миг битвы не на жизнь, а на смерть.

Удар Камачо был направлен в поясницу. Португалец не раз дрался на ножах и не пытался целиться в более уязвимое место между лопатками, потому что там лезвие может скользнуть по ребрам. Он метил в мягкую впадину над почками, и Зуга, даже услышав крик Робин, не успел отскочить. Острие ножа зацепило его бедро, разорвав ткань брюк, кожа и плоть под пятнадцатисантиметровой прорехой раскрылись, и колено залила ярко-алая кровь.

— Джи! — звучала грозная песнь.

Камачо снова ударил вытянутой правой рукой, стараясь попасть в живот противника сбоку. Мелькнуло лезвие, двадцать пять сантиметров закаленной стали зашипели, как рассерженная кобра, и Зуга отскочил, вскинув руки и втянув живот. Он ощутил резкий рывок, острие зацепилось за рубашку, но не коснулось кожи.

— Джи! — Камачо сделал выпад.

Его лицо опухло и покрылось багровыми и белыми пятнами, от ярости и последствий удара в челюсть глаза стали узкими. Увернувшись от лезвия, майор ощутил жгучую боль в ране на бедре, струя теплой крови на ноге потекла сильнее.

Оказавшись вне пределов досягаемости ножа, Зуга остановился. Он услышал, как щелкнул взводимый курок, и краем глаза заметил, что сержант Черут вскинул «энфилд», выжидая удобного момента, чтобы выстрелить в португальца.

— Нет! Не стреляй! — крикнул Зуга.

Ему не улыбалось получить пулю в живот, потому что они с Камачо кружились совсем рядом друг с другом. Подрагивающее острие ножа, казалось, крепко связало их.

— Сержант, не стрелять!

Была и другая причина, по которой он не хотел ничьего вмешательства. За ним следили сто человек, люди, с которыми ему предстоит идти и работать долгое время. Он должен был завоевать их уважение.

— Джи! — распевали зрители.

Камачо задыхался от ярости. Опять клинок в его правой руке прошелестел, как крыло летящей ласточки, но на этот раз Зуга оказался чересчур поспешен. Он, не глядя, отскочил назад на полдюжины шагов, на миг потерял равновесие и упал на одно колено. Чтобы удержаться, он оперся о землю рукой. Но, когда португалец снова налетел на него, он вскочил на ноги и изогнулся бедрами вбок, как матадор, увертывающийся от бегущего быка. В руке Зуга сжимал горсть крупного серого песка.

Его взгляд был прикован к глазам португальца — намерения Камачо выдадут глаза, а не нож. Глаза метнулись влево, рука сделала обманное движение в другую сторону, Зуга шагнул вслед за клинком и был снова готов встретить нападение. Перейра развернулся.

Они медленно кружили напротив друг друга, шаркая ногами и взметая клубы светлой пыли. Камачо держал нож низко и осторожно им шевелил, словно дирижировал оркестром, исполняющим некую грустную мелодию, но Зуга, не отрывая взгляда от его глаз, начал замечать первые признаки нервозности, неуверенного трепета. Майор подскочил, оттолкнувшись правой ногой.

— Джи! — взревели зрители.

Камачо в первый раз сдвинулся с места. Он отскочил назад и торопливо развернулся, а Зуга остановился и сделал обманный выпад, намереваясь ударить в незащищенный бок.

Еще дважды молодой Баллантайн угрожающими выпадами заставлял португальца отступать, и наконец хватило лишь легкого обманного движения плечом, чтобы Камачо отшатнулся. Зрители начали смеяться, сопровождая каждое его отступление насмешливыми криками. Ярость Камачо сменилась страхом, он сильно побледнел. Зуга по-прежнему следил за его глазами — они метались по сторонам, ища путь к спасению, но нож все так же качался между ним и португальцем, блестящий, острый как бритва, шириной в три пальца, с желобком по всей длине, чтобы при погружении во влажную плоть он не мог к ней присосаться.

Португалец снова стрельнул глазами, и Зуга шагнул в сторону, чтобы Камачо, сжимающий нож, потянулся за ним. Майор выставил одну руку, чтобы противник следил за ней, а другую руку держал внизу. Он подошел к ножу так близко, как только мог, и, когда проводник сделал выпад, увернулся и, крутанувшись, швырнул в глаза Камачо горсть песка, ослепив его. Затем мгновенно шагнул прямо на нож: его последний шанс заключался в том, чтобы схватить Камачо за запястье, пока противник не прозрел.

— Джи! — завопила толпа, когда рука португальца оказалась в ладони Зуги. Он сжал ее и со всей силой дернул вниз.

Из глаз Перейры ручьями текли слезы, он часто моргал, острые песчинки кололи ничего не видящие глаза. Он не мог приноровиться к весу Зуги и сдержать нападавшего, потому что тот, вцепившись ему в запястье, сбил его с ног. Противник опрокинулся, майор шагнул назад и, используя вес падающего тела, сильно дернул кверху его руку с ножом. В плече Камачо с упругим щелчком что-то подалось, и он, визжа, упал лицом вниз с закрученной за спину рукой.

Зуга рванул еще раз, португалец пронзительно, по-девичьи завопил и выронил нож. Он сделал слабую попытку поднять его другой рукой, но победитель наступил на лезвие обутой в сапог ногой, поднял нож и отошел, сжимая в правой руке тяжелое оружие.

— Булала! — распевали зрители. — Булала! — Убей его! Убей его! — Они хотели увидеть кровь — это был бы естественный конец поединка, и все жаждали его.

Зуга глубоко воткнул нож в ствол акации и рванул упругую сталь. Со звуком, громким, как пистолетный выстрел, нож переломился у рукоятки. Майор с презрением отшвырнул обломок.

— Сержант Черут, — приказал он. — Уберите его из лагеря.

— Я бы его убил, — сказал, подойдя, маленький готтентот и ткнул дулом «энфилда» в живот Камачо.

— Можешь пристрелить, если он попытается вернуться в лагерь. А пока просто прогони.

— Большая ошибка. — На курносом лице сержанта Черута появилось комично-траурное выражение. — Дави скорпиона до того, как он ужалит.

— Ты ранен? — Подбежала к брату Робин.

— Царапина.

Зуга развязал шейный платок и прижал его к ране на бедре, потом, стараясь не хромать, пошел в палатку. Надо было спешить, ибо силы его покидали, майор чувствовал головокружение и тошноту, рану жгло нестерпимо, а он не хотел, чтобы кто-нибудь видел, как у него дрожат руки.

— Я вправила ему плечо, — сказала Робин брату, перевязывая рану на бедре. — Не думаю, что что-то сломано, кость встала на место очень легко. Но ты, — она покачала головой, — ты не сможешь идти. При каждом шаге швы будут расходиться.


Сестра оказалась права — они смогли выступить лишь через четыре дня, и Камачо использовал это время с большой выгодой. Он ушел через час после того, как Робин вправила вывихнутое плечо, взяв с собой долбленое каноэ и четырех гребцов. Они отплыли вниз по течению Замбези. Гребцы хотели причалить к берегу, чтобы разбить лагерь, но Камачо зарычал на них. Он скорчился на носу, баюкая раненую руку, которая даже после того, как ее вправили и повесили на перевязь, болела так, что едва он пытался задремать, как под закрытыми веками мелькали белые искры.

Он и рад был бы отдохнуть, но ненависть гнала его вперед, и долбленое каноэ стрелой летело вниз по реке, освещенной полной луной, медленно бледневшей на заре нового дня.

В полдень Камачо высадился на южном берегу Замбези, в туземной деревушке Чамба, в полутора сотнях километров ниже Тете.

Расплатившись с гребцами, он нанял двух носильщиков, чтобы нести ружье и скатанное одеяло. Потом сразу же отправился в путь по узким пешеходным тропкам, проложенным за долгие столетия странствующими людьми и мигрирующими животными; их сеть пронизывает весь африканский континент, как кровеносные сосуды — живое тело.

Через два дня он достиг Дороги Гиены, что спускается к морю с гор Страха — Иньянзага. Дорога Гиены — тайный путь. Она шла параллельно старой дороге от побережья до Вила-Маника, на шестьдесят четыре километра севернее, вдоль реки Пунгве, чтобы для тех, кто против воли бредет по ней долгим, последним путем в другие земли, на другие континенты, всегда была вода

Вила-Маника — последний форпост португальской власти в Восточной Африке. Правящий губернатор специальным указом запретил любому человеку, черному или белому, португальцу или иностранцу, заходить дальше этой крепости с глинобитными стенами и путешествовать к призрачной цепи гор с устрашающим названием. Пользуясь этим, торговцы втайне проложили Дорогу Гиены. Она поднималась сквозь густые леса нижних склонов к холодным травянистым пустошам на вершинах гор.

Переход от Чамбы до реки Пунгве составлял двести пятьдесят километров. Совершить его за три дня, да еще с мучительной болью в заживающем плече — немалый труд, и, дойдя до места, Камачо неодолимо захотелось отдохнуть. Но он пинками поднял носильщиков на ноги и оскорблениями и плетью погнал их по пустынной дороге.

Она была вдвое шире пешеходных тропинок, по которым они сюда добрались. По ней могли идти люди колонной по двое — именно так, а не цепочкой по одному, совершались переходы в Африке. Хотя поверхность дороги была утоптана до каменной твердости сотнями босых ног, Камачо с удовлетворением заметил, что по ней несколько месяцев никто не ходил, разве что случайное стадо антилоп, да однажды, с неделю назад, прошел старый слон — огромные кучи его помета давно засохли.

— Караван еще не проходил, — пробормотал Камачо, вглядываясь в деревья в поисках очертаний стервятников и безуспешно высматривая в подлеске вдоль дороги крадущиеся тени гиен.

Повсюду валялось немало человеческих костей, то тут, то там встречались толстые бедренные кости, не поддавшиеся железным челюстям пожирателей падали, или другие не замеченные хищниками останки, все они давно высохли и побелели. Это были следы предыдущего каравана, прошедшего здесь три месяца назад.

Камачо пришел к дороге вовремя. Теперь он двинулся вдоль нее, то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться, или посылая одного из носильщиков залезть на дерево и оглядеть окрестности.

Однако первый далекий звук множества голосов донесся до них только через два дня. На этот раз португалец сам залез на высокое дерево умсис, росшее у дороги. Вглядевшись вдаль, он увидел парящих кругами стервятников — колесо из черных крапинок медленно вращалось на фоне серебристо-голубых облаков, словно птиц захватил невидимый небесный водоворот.

Он сидел в десяти метрах над землей и слушал, как гул голосов, становясь все громче, превратился в пение. Это была не песня радости, а горестная погребальная панихида, медленная и душераздирающая, которая то нарастала, то стихала, доносимая ветерком и сглаживаемая неровностями земли, но с каждым разом она доносилась все громче. Наконец Камачо смог различить вдалеке голову колонны — она, словно изувеченный змей, выползала из леса на открытую поляну, находившуюся немногим более полутора километров впереди.

Португалец соскользнул по стволу дерева на землю и поспешил вперед. Перед главной колонной шел вооруженный отряд — пять чернокожих с ружьями, одетых в лохмотья европейского платья, но возглавлял их белый, коротышка с лицом злобного гнома, сморщенным и обожженным солнцем. В густых свисающих черных усах поблескивала седина, но походка была легкой и упругой. Он узнал Камачо на расстоянии двухсот шагов, снял шляпу и помахал ею.

— Камачо! — крикнул он, и мужчины, кинувшись друг к другу, обнялись, потом, отстранившись, радостно засмеялись.

Первым опомнился Перейра — он перестал смеяться, нахмурился и сказал:

— Альфонсе, мой возлюбленный брат, у меня плохие новости, хуже некуда.

— Англичанин? — Альфонсе все еще улыбался. У него не хватало одного верхнего зуба, и поэтому холодная, безрадостная улыбка казалась не такой опасной, какой была на самом деле.

— Да, англичанин, — кивнул Камачо. — Ты о нем знаешь?

— Знаю. Отец мне писал.

Альфонсе был самым старшим из оставшихся в живых сыновей губернатора Келимане, чистокровным португальцем, рожденным в законном браке. Его мать приехала из Лиссабона сорок лет назад. Бледную, болезненную невесту выписали по почте. Она родила одного за другим трех сыновей. Первые двое умерли от малярии и детской дизентерии, не дожив до появления высохшего желтого малютки, которого нарекли Альфонсе Хозе Вила-и-Перейра. Все ожидали, что он будет похоронен рядом с братьями еще до конца сезона дождей. Однако к концу дождливого сезона похоронили не его, а мать, а малыш расцвел у груди черной кормилицы.

— Значит, он не пошел на север? — спросил Альфонсе, и Камачо виновато опустил глаза — он разговаривал со старшим братом, чистокровным и рожденным в законном браке.

Сам Камачо был незаконным сыном, полукровкой, происходившим от некогда красивой мулатки, наложницы губернатора, которая теперь растолстела, поблекла и, позабытая, доживала свои дни на задворках сераля. Его даже не признали сыном, он вынужден был носить постыдное звание племянника. Одного этого хватило бы, чтобы выказывать брату уважение, но он к тому же знал, что Альфонсе столь же решителен, каким был в молодости отец, только еще суровее. Камачо сам видел, как он, распевая жалостливое фадо[11], запорол человека насмерть, аккомпанируя традиционной любовной песне свистом и ударами кнута.

— Не пошел, — неохотно признал Камачо.

— Тебе велели за этим проследить.

— Я не мог его остановить. Он ведь англичанин. — Голос Камачо дрогнул. — Он упрям.

— Об этом мы еще поговорим, — холодно пообещал Альфонсе. — А теперь быстрей выкладывай, где он и куда собирается идти.

Камачо отбарабанил заранее приготовленное объяснение, осторожно обходя самые острые углы повествования, упирая на такие детали, как богатство экспедиции Баллантайнов, и умалчивая о тяжелых кулаках англичанина.

Альфонсе опустился на землю в тени придорожного дерева и задумчиво слушал, пожевывая конец свисающего уса и заполняя про себя зияющие провалы в повествовании брата. Заговорил он только в конце:

— Когда англичанин выйдет из долины Замбези?

— Скоро, — уклонился от прямого ответа Камачо, ибо непредсказуемый майор мог быть уже на полпути к горам. — Хоть я и изрядно поранил этого человека, может быть, его несут на носилках.

— Нельзя допускать, чтобы он вошел в Мономотапу, — отрезал Альфонсе и одним гибким движением встал на ноги. — Лучше всего сделать дело в дурных землях в низовьях долины.

Он оглянулся на извилистую дорогу. До головы колонны все еще было больше полутора километров, она пересекала прогалину, поросшую золотистой травой. В двойной цепи согбенных, загребающих ногами созданий с ярмом на шее, казалось, нет ничего человеческого, но пение их было печальным и прекрасным.

— Могу дать пятнадцать человек.

— Этого не хватит, — торопливо перебил Камачо.

— Хватит, — холодно ответил брат, — если делать дело ночью.

— Двадцать человек, — молил Перейра. — С ним солдаты, обученные солдаты, он и сам солдат.

Альфонсе молчал, взвешивая все за и против — самая тяжелая часть Дороги Гиены лежала позади, и с каждым километром пути к побережью земли становились все более обжитыми, риск уменьшался, и надобность в охране была не такой острой.

— Двадцать! — отрывисто согласился он и повернулся к Камачо. — Но ни один из чужаков не должен уйти. — Глядя в холодные черные глаза брата, Камачо почувствовал, что по спине ползут мурашки. — Не оставляйте ни следа, заройте их поглубже, чтобы шакалы и гиены не раскопали. Пусть носильщики несут снаряжение экспедиции до условленного места в горах, а после этого их тоже убейте. Мы отнесем его на побережье со следующим караваном.

— Си. Си. Понял.

— Не проваливайся больше, мой милый кузен-братец. — Ласковое слово прозвучало в устах Альфонсе как угроза, и Камачо нервно сглотнул.

— Немного отдохну и отправлюсь в путь.

— Нет, — покачал головой Альфонсе. — Пойдешь сейчас же. Стоит англичанину перейти через горы, как вскоре там не останется ни одного раба. Хватит с нас того, что двадцать лет у нас не было золота, а если поток рабов тоже иссякнет, и я, и отец будем недовольны — очень недовольны.


По приказу Зуги долгий печальный рев рогов куду разорвал тишину темного предутреннего часа.

Индуны подхватили клич: «Сафари! Выходим!» — и тычками подняли спящих носильщиков с тростниковых циновок. На ночь лагерные костры притушили, оставив лишь тлеющие кучки тусклых красных углей, подернутых мягким серым пеплом. Как только в них подбросили свежих дров, они вспыхнули, озарив похожие на зонтики кроны акаций пляшущим желтым светом.

Столбы белесого дыма вознесли к безветренному темному небу запах жарящихся лепешек ропоко. Языки пламени разгоняли ночной холод и кошмары, и приглушенные голоса звучали громче, бодрее.

— Сафари! — раздался клич, и носильщики начали выстраиваться в колонну.

Во мраке двигались призрачные фигуры. Разгорающаяся заря высветлила небо и пригасила звезды, фигуры людей стали отчетливее.

— Сафари! — В суматошной массе людей и снаряжения начал появляться порядок.

Поток носильщиков, словно длинная вереница больших блестящих муравьев-серове, что вдоль и поперек бороздят африканскую землю, пополз в сторону мрачно застывшего леса.

Проходя мимо Зуги и Робин, стоявших в воротах терновой изгороди, они приветственно восклицали и делали несколько шагов танцующей походкой, чтобы выказать свою преданность и энтузиазм. Робин смеялась вместе с ними, а Зуга ободрительно покрикивал на них.

— У нас больше нет проводника, и мы не знаем, куда идем. — Она взяла брата за руку. — Что с нами будет?

— Если бы мы знали, было бы не так здорово.

— Был бы хоть проводник.

— Я не охотился, а дошел до предгорий, и это куда дальше, чем добирался этот чванливый португалец, дальше, чем заходил любой белый человек, за исключением, разумеется, отца. Пойдем за мной, сестренка, проводником буду я.

Робин окинула его взглядом. Заря разгоралась.

— Я так и знала, что ты не охотишься, — сказала она.

— Склоны долины сильно пересечены и труднопроходимы, но в подзорную трубу я рассмотрел два прохода, которые, по-моему, ведут…

— А что за ними?

Зуга засмеялся.

— Вот это и выяснится. — Он обнял ее за талию. — Это-то и самое замечательное.

Несколько мгновений она внимательно вглядывалась в лицо брата. Недавно отпущенная борода подчеркивала сильную, почти упрямую линию его подбородка. Уголки губ по-пиратски бесшабашно приподнимались, и Робин поняла, что человек с обычным складом ума никогда бы не замыслил и не организовал такую экспедицию. Робин знала, что Зуга храбр, это доказывали его подвиги в Индии, и все-таки, глядя на его наброски и акварели, читая короткие заметки для будущей книги, она обнаруживала в нем душевную тонкость и воображение, о каких и не подозревала. Такого человека было нелегко узнать и понять до конца.

Может быть, ему и можно рассказать о Саре и мальчике, даже о Манго Сент-Джоне и той ночи в каюте «Гурона». Когда он смеялся вот так, суровые черты смягчались, лицо светилось добротой, в глазах сверкали зеленые искорки.

— Мы и приехали сюда только потому, что это здорово.

— И еще за золотом, — поддразнила она, — и за слоновой костью.

— Да, ей-Богу, еще за золотом и слоновой костью. Пошли, сестренка, тут-то все и начинается.

Зуга захромал следом за колонной, хвост которой исчез в акациевом лесу. Он берег раненую ногу и при ходьбе по песчаной земле опирался на недавно вырезанный посох. Мгновение Робин колебалась, потом, пожав плечами и отбросив сомнения, побежала догонять брата.


В первый день хорошо отдохнувшие носильщики шли бодро, по ровной долине идти было легко, так что Зуга объявил тирикеза — двойной переход. В этот день колонна, как бы медленно она ни двигалась, оставила позади много километров серой пыльной дороги.

Они шли, пока ближе к полудню не наступила жара. Безжалостное солнце высушивало пот в ту же секунду, как только он выступал, оставляя на коже крохотные кристаллики соли, сверкавшие в лучах солнца, как алмазы. Они нашли тенистое место и неподвижно пролежали весь жаркий полдень. Зашевелились только ближе к вечеру, когда заходящее солнце создало иллюзию прохлады и рев рога антилопы-куду поднял их на ноги.

Вторая половина тирикеза длилась до заката, когда земля под ногами стала неразличима в темноте.

Костры гасли, голоса носильщиков из-за терновой ограды доносились все тише, перешли сначала в редкое бормотание, потом в тихий шепот, и наконец наступила полная тишина. Только тогда Зуга вышел из палатки и молча, как дитя ночи, захромал из лагеря.

За спиной его висел «шарпс», в одной руке был посох, в другой — фонарь, в кобуре на поясе висел кольт. Выйдя из лагеря, он зашагал так быстро, как только позволяла раненая нога. Пройдя более трех километров по свежевытоптанной тропе, он дошел до упавшего дерева — условленного места встречи.

Баллантайн остановился и тихо свистнул. Из подлеска в полосу лунного света вышел невысокий человек, держа ружье на изготовку. Трудно было не узнать эту вихляющую походку и настороженную посадку головы на узких плечах.

— Все в порядке, сержант.

— Мы готовы, майор.

Зуга осмотрел засаду, в которой сержант Черут спрятал людей вдоль тропы. Маленький готтентот хорошо разбирался в местности, и майор ощутил, что с каждым таким проявлением воинского мастерства его доверие и симпатия к сержанту возрастают.

— Затянемся? — спросил Ян Черут, уже сжимая во рту глиняную трубку.

— Не кури. — Зуга покачал головой. — Они почувствуют запах дыма.

Ян Черут неохотно сунул трубку в карман.

Зуга выбрал себе позицию в центре засады, где мог устроиться поудобнее у ствола упавшего дерева. Он со вздохом опустился на землю, неуклюже вытянув перед собой раненую ногу — после тирикеза предстоит долгая утомительная ночь.

Через несколько дней луна достигнет полнолуния, но уже сейчас при ее свете можно было бы прочитать заголовки газет. В кустарнике шелестели и шуршали мелкие зверьки, и приходилось быть настороже и напрягать слух, чтобы что-то расслышать.

Зуга первым услышал хруст гравия под чьими-то шагами. Он тихо свистнул, и Ян Черут щелкнул пальцами, подражая щелканью черного жука-скарабея, чтобы сообщить, что он наготове. Луна низко повисла над холмами, ее свет, проходя через ветви деревьев, окрашивал все вокруг тигровыми серебристыми и черными полосами и обманывал глаз.

В лесу что-то мелькнуло и исчезло, но Зуга уловил шорох босых ног на песчаной тропке, и вдруг они появились прямо перед ним — безмолвные крадущиеся тени. Зуга их сосчитал — восемь, нет, девять. У каждого на голове был тяжелый громоздкий узел. Майор вскипел от негодования, но в то же время ощутил мрачное удовлетворение от того, что ночь прошла не напрасно.

Как только первый из цепочки поравнялся с упавшим деревом, он нацелил ствол «шарпса» вверх и нажал на курок. Грохот выстрела разорвал ночь на сотни отголосков, эхом перекатывавшихся по лесу, и в тишине прозвучал как удар грома с небес.

Девять темных фигур застыли от ужаса. Не успело утихнуть эхо, как готтентоты Черута с громкими криками налетели на них со всех сторон.

Их нечеловеческий вой так леденил душу, что даже Зуга испугался, а на жертв он оказал поистине волшебное действие. Они уронили тюки и, парализованные суеверным ужасом, рухнули на землю, огласив лес жалобными воплями. Потом раздался стук дубинок по черепам и съежившимся телам, и визг и вопли зазвучали с новой силой.

Люди Яна Черута немало потрудились, выбирая и вырезая дубинки, и теперь пустили их в ход с жадным ликованием, стремясь расквитаться за ночь, проведенную в лишениях и скуке. Сержант Черут был в самой гуще схватки. От возбуждения он почти потерял голос и лишь визгливо тявкал, как обезумевший фокстерьер, загнавший на дерево кошку.

Зуга понимал, что вскоре придется остановить готтентотов, чтобы они кого-нибудь не убили или не изувечили всерьез, но наказание было заслуженным, и он подождал еще минуту. Майор даже сам внес в дело свою лепту. Один из распростертых людей вскочил на ноги и попытался удрать в подлесок, но майор взмахнул посохом и подсек убегавшего, а когда тот снова вскочил, словно на пружинах, Зуга коротким ударом правого кулака в челюсть опрокинул его в пыль.

Потом, отойдя от побоища, он вынул из нагрудного кармана одну из немногих оставшихся сигар, прикурил от фонаря и с удовольствием затянулся. Готтентоты начали уставать, их рвение ослабло. Ян Черут наконец обрел голос и впервые заговорил членораздельно:

— Slat hulle, kerels! — Бей их, ребята!

Пора их останавливать, решил Зуга и открыл заслонку фонаря.

— Хватит, сержант, — приказал он.

Звуки ударов стали реже и постепенно стихли совсем. Готтентоты отдыхали, опираясь на дубинки, тяжело дыша и обливаясь потом.

Пытавшиеся дезертировать носильщики с жалобными стонами распростерлись на земле, вокруг валялась их пожива. Некоторые из тюков разорвались. Ткань и бусы, фляги с порохом, ножи, зеркала и стеклянная бижутерия рассыпались по земле и смешались с пылью. Зуга разъярился с прежней силой, когда узнал оловянный ящик, в котором держал свой парадный мундир и шляпу. Он наградил ближайшего беглеца последним пинком и прорычал сержанту Черуту:

— Поставьте их на ноги и все соберите.

Девятерых носильщиков связали и препроводили в лагерь. Их нагрузили не только тяжелыми тюками, которые те пытались украсть, но и уймой ушибов, ссадин и синяков. Губы распухли и потрескались, у многих не хватало зубов, глаза опухли и затекли, а головы покрылись шишками, как свежесорванные земляные груши.

Гораздо болезненней было то, что весь лагерь до единого человека вышел, чтобы поглумиться и понасмехаться над беглецами.

Зуга выстроил пленников, выложил перед ними награбленное добро и в присутствии их товарищей на плохом, но выразительном суахили произнес речь, в которой уподобил их трусливым шакалам и жадным гиенам и оштрафовал каждого на месячное жалованье.

Представление было встречено с восторгом, публика улюлюканьем откликалась на каждое оскорбление, а виновные пытались сжаться в песчинку и исчезнуть с глаз. Среди зрителей не было ни одного носильщика, который не хотел бы улизнуть из лагеря. Собственно говоря, если бы побег удался, на следующую ночь за первыми последовали бы все остальные, но сейчас, когда план расстроился, они злорадствовали, избежав наказания, и наслаждались страданиями приятелей, вина которых заключалась в том, что их поймали.

Во время полуденного отдыха, между двумя этапами тирикеза следующего дня, носильщики, собравшись кучками в тени рощ мопане, пришли к выводу, что им достался сильный хозяин, такой, которого нелегко надуть, и это давало им уверенность в благополучном исходе предстоящего сафари. Пленение носильщиков-дезертиров, последовавшее сразу за победой над португальцем, неизмеримо укрепило авторитет Зуги.

Старшие групп порешили, что такому человеку подобает иметь хвалебное имя. Они долго совещались и, перебрав множество предложений, остановились на имени Бакела.

«Бакела» означало «тот, кто бьет кулаком», ибо из всех достоинств майора это поразило их сильнее всего.

Теперь они были готовы идти за Бакелой в огонь и в воду, и, хотя Зуга с тех пор каждую ночь раскидывал позади колонны сеть верных готтентотов, ни одна рыбка в нее не попалась.


— Сколько? — прошептал Зуга.

Ян Черут качнулся на пятках, пососал пустую глиняную трубку, задумчиво скосил восточные глаза и пожал плечами:

— Слишком много, не сосчитать. Две сотни, три сотни, может, все четыре.

Сотни раздвоенных копыт изрыли землю в мягкую пушистую пыль, круглые лепешки навоза с концентрическими кругами на верхушке были точно такими же, как у домашнего скота. В жарком воздухе долины Замбези повис густой запах хлева.

Уже час охотники шли через редкий лес мопане по пятам небольшого стада буйволов. Им приходилось сгибаться, чтобы пройти под низко нависшими ветвями, усеянными толстыми блестящими листьями, похожими по форме на раздвоенные следы. Они вели из леса, и там к ним присоединялось другое стадо, гораздо больше первого.

— Далеко до них? — снова спросил Зуга, и сержант хлопнул себя по шее, сгоняя буйволиную муху.

Величиной с пчелу, она была тускло-черного цвета и жалила, словно добела раскаленная игла.

— Мы уже так близко, что мухи, вьющиеся вокруг стада, еще не улетели. — Он ткнул пальцем в ближайшую кучу влажного навоза. — И помет еще теплый, — продолжал Ян Черут, вытирая палец сухой травой, — но они ушли в дурные земли. — Он указал подбородком вперед.

Неделю назад отряд дошел до склонов долины, но все возможные пути, обследованные Зугой в подзорную трубу, вблизи оказались тупиками. Ущелья заканчивались обрывистыми скальными стенами или ужасающими пропастями.

Они повернули на запад и пошли вдоль откоса. Зуга с небольшой группой разведчиков отправился вперед. Но день за днем по их левую руку маячили непреодолимые горные склоны, отвесно вздымавшиеся в небо. И даже ниже главного склона земля была изрыта глубокими ущельями и оврагами, утесами и черными скалами, усеяна грудами огромных валунов. Овраги заросли серым терновником, кусты переплелись так тесно, что приходилось ползти под ними на четвереньках, а поле зрения ограничивалось метром-другим. Стадо буйволов, которое они преследовали, скрылось в одном из таких узких ущелий. Их толстые шкуры были неуязвимы для острых красных колючек терновника.

Зуга достал из ранца, висевшего за плечами носильщика, подзорную трубу и внимательно осмотрел местность. Молодого Баллантайна снова поразила ее дикая, грозная красота, и в сотый раз за последние несколько дней он спросил себя, существует ли в этом лабиринте путь в империю Мономотапа.

— Ты слышал? — спросил Зуга, внезапно опустив подзорную трубу.

Звук был похож на мычание стада молочных коров, возвращающихся на ферму.

— Ja! — кивнул сержант Черут, и печальный звук снова эхом прокатился по черным утесам из железной руды. Ему ответило мычание теленка. — Они залегли там, в кустах жасмина. До заката они больше не двинутся.

Майор взглянул на солнце. Оно достигнет зенита часа через четыре. Ему нужно кормить сотню голодных ртов, а последнюю сушеную рыбу он выдал два дня назад.

— Нужно идти за ними, — сказал он.

Черут вынул трубку из желтых зубов и задумчиво сплюнул в пыль.

— Я счастливый человек, — сказал он. — С чего бы мне хотеть сейчас умереть?

Зуга снова поднял подзорную трубу и, осматривая гребни возвышенности, замыкающей глухую лощину, представил, как это будет выглядеть. Едва раздастся первый выстрел, как жасминовые кустарники наполнятся огромными разъяренными черными зверями.

Случайный ветерок, спустившийся в узкую долину, принес еще одну мощную волну запаха стада.

— Ветер дует вниз, в долину, — сказал Зуга.

— Они нас не почуют, — согласился Черут, но майор имел в виду не это. Он снова осмотрел ближайший гребень. Человек мог подняться по нему прямо к верховью узкой долины.

— Сержант, мы их вспугнем, — улыбнулся он, — как весеннего фазана.

Зуга находил, что туземные имена носильщиков слишком трудны, чтобы их произносить, и слишком сложны, чтобы запоминать. Носильщиков было четверо, он сам тщательно их подобрал, отклонив дюжину других претендентов, и прозвал Мэтью, Марком, Люком и Джоном. Такая честь возносила их на невиданную высоту, и они с усердием стремились усвоить свои обязанности. Через несколько дней они хорошо перезаряжали ружья, пусть не так виртуозно, как оруженосцы Камачо Перейры, но, в общем, сойдет.

Зуга нес «шарпс», а каждый из четырех носильщиков был вооружен слоновым ружьем десятого калибра, как советовал старый Харкнесс. В любой момент стоило майору лишь протянуть руку назад, как в ней оказывалось заряженное ружье.

Кроме слоновых ружей, носильщики несли скатанное одеяло, бутыль с водой, брезентовый мешок с едой, запас пуль и пороха и глиняный горшочек с огнем. Там лежал тлеющий комок моха и сухих опилок, из которого в несколько секунд можно было раздуть пламя. Такие блага цивилизации, как восковые спички, следовало поберечь, чтобы их хватило на долгие месяцы и годы.

Зуга освободил Люка, самого проворного и худого из четверых, от всей поклажи, кроме горшочка с огнем, указал на тропинку, ведущую вдоль утеса, и подробно разъяснил, что он должен делать.

Все слушали с одобрением, даже сержант Черут под конец глубокомысленно кивнул:

— Моя старая мать перед тем, как выгнать меня из дома, говаривала: «Ян, помни, все дело в мозгах».

В устье лощины, там, где она переходит в лес мопане, выходили на поверхность оголенные скальные породы — черные валуны из магнетита, принявшие под воздействием солнца и выветривания причудливые формы. Они образовывали природный редут по грудь высотой, за его стенами, пригнувшись, мог укрыться человек. В ста шагах впереди лощину перекрывал плотный частокол серо-стальных кустов терновника, но перед ним земля была чистой, там поднималось лишь несколько низкорослых кустов-подростов мопане и куртинки жесткой засохшей меч-травы высотой по плечо.

Зуга отвел отряд под скальное укрытие, а сам залез на вершину, чтобы следить в подзорную трубу за продвижением почти обнаженного носильщика — Люк осторожно карабкался по гребню утеса. Через полчаса он забрался по склону так высоко, что Зуга потерял его из виду.

Прошел еще час, и в верховьях лощины в нагретый воздух поднялась тонкая струйка белого дыма. Под легким дуновением ветерка она изящно изогнулась, как страусовое перо.

Словно по волшебству, эту струйку окружило другое облако, живое, пестрящее сотнями черных крапинок, что вились и метались вокруг. До Зуги донеслись еле слышные крики потревоженных птиц, и в подзорную трубу он различил радужное бирюзово-сапфировое оперение голубых соек. Они, кувыркаясь, ловили насекомых, вспугнутых языками пламени. Пиршество с ними разделяли переливчато-черные кукушки-дронго с длинными раздвоенными хвостами; кружась в облаках дыма, они сверкали на солнце металлическим блеском.

Люк хорошо делал свое дело. Одна за другой в воздух взвивались все новые струйки дыма. Зуга удовлетворенно хмыкнул. Поднимаясь в воздух, струйки соединялись и перегораживали лощину от края до края. Теперь от одного утеса до другого тянулась сплошная дымовая стена, дым стал грязно-черным, заклубился, унося ввысь обрывки горящих листьев и веточек, а потом тяжело покатился в лощину.

Майор вспомнил снежную лавину в Гималаях: завораживающий медленный поток, набирая вес и скорость, катится вниз и, всасывая воздух из долины, поднимает собственный ураган.

Теперь стали видны языки пламени, лижущие терновник; он слышал треск, похожий на шепот далекой реки. Тревожный рев буйволов прокатился по магнетитовым утесам, словно сигнал боевого горна, и шепот пламени усилился до глухого трескучего гула.

Облака дыма застилали солнце, погрузив долину в сверхъестественный мрак, и Зуга почувствовал, что вместе с ярким утренним солнышком исчезает и его храбрость. Эта адская завеса клубящегося черного дыма, казалось, таила в себе вселенскую угрозу.

Из кустов жасмина выскочило стадо антилоп-куду, их вел великолепный самец с закрученными штопором рогами, лежащими параллельно спине. Увидев Зугу, стоящего на вершине скалы, он тревожно фыркнул и развернулся, уводя от верного выстрела своих большеухих перепуганных самок. Их белые пушистые хвосты мелькнули в роще мопане и исчезли.

Зуга занял слишком заметное положение. Он спустился и устроился поудобнее среди камней, проверил боек ударника «шарпса» и взвел большой курок.

Впереди языков пламени над верхушками кустарников вздымалось белое облако пыли, и к реву огня добавился новый звук — глухой гром, от которого дрожала земля под ногами.

— Они идут, — пробормотал Ян Черут, и его маленькие глаза сверкнули.

Из частокола терновника выскочил один буйвол. Это был старый бык с полуоблысевшими плечами и крупом. Его пыльную серую шкуру пересекали тысячи старых шрамов и испещряли проплешины от укусов кустарниковых клещей. Большие колоколообразные уши порвались и обтрепались, кончик одного из круто изогнутых рогов обломился. Он несся неуклюжим галопом, копыта взметали пыль, как взрывы пушечных ядер.

Скоро он промчится мимо скального редута в двадцати шагах от них. Зуга подпустил его на расстояние вдвое большее и вскинул «шарпс».

Майор целился в толстую кожную складку под горлом животного, чтобы попасть в сердце, повредить артерии и крупные кровеносные сосуды. Он не заметил ни отдачи, ни грохота выстрела, лишь следил за полетом свинцовой пули. Над серой шкурой взвилось облачко пыли, а удар был точно таким же, как щелчок ротанговой трости директора школы по его мальчишеской заднице, — резким и упругим.

Наткнувшись на пулю, буйвол не упал и не пошатнулся, вместо этого он развернулся и, казалось, стал вдвое выше — задрав к небу нос, он ринулся в атаку.

Зуга потянулся за вторым ружьем, но рука встретила пустоту. Марк, номер второй его расчета, в ужасе сверкнул белками глаз, пронзительно вскрикнул, отшвырнул слоновое ружье и огромными скачками помчался к роще мопане.

Буйвол заметил убегавшего носильщика, снова повернул и помчался за ним, прогрохотав копытами в трех метрах от майора. Размахивая незаряженным «шарпсом», Зуга в отчаянии кричал, что ему нужно еще одно ружье, но буйвол уже исчез в сером облачке пыли. Он настиг Марка, когда тот добежал до опушки рощи.

Огромная шишковатая голова опустилась, едва не ткнувшись мордой в землю, затем взметнулась вверх с усилием, от которого мускулы на толстой шее вздулись желваками. Марк оглянулся через плечо, на черном лице блеснули расширившиеся глаза, пот ручьями тек по обнаженной спине, розовел разинутый вкрике рот.

Бешено молотя руками и ногами, носильщик взлетел, как тряпичная кукла, брошенная расшалившимся ребенком, и исчез вгустой зеленой листве мопане. Буйвол, не сбавляя скорости, помчался дальше в лес, но Зуга больше ничего не видел: крик сержанта Черута заставил его обернуться.

— Hier kom hulle! — Они идут!

Земля перед ними задрожала, словно в судорогах землетрясения, из укрытия вырвалось основное стадо. Живой массой смело вытоптало кусты терновника и залило долину от края до края.

Позади них нависала плотная завеса пыли, оттуда и появлялись буйволы, бесконечной чередой, ряд за рядом, кивая в такт шагам огромными шишковатыми головами. Открытые пасти наполнились серебристой слюной. Ониревели от страха и ярости, грохот копыт заглушал гул пламени.

Мэтью и Джон, два носильщика Зуги, остались на своих местах. Один из них выхватил у негр разряженный «шарпс» и вложил в его руку толстое ложе слонового ружья.

После «шарпса» ружье показалось тяжелым и разбалансированным, прицельные приспособления — грубыми: мушка представляла собой тупой конус, прицел — глубокую V-образную прорезь.

Сплошная стена животных катилась на них с ужасающей скоростью. Буйволицы были темно-шоколадного цвета, у телят, скакавших по бокам, шкуры лоснились красновато-коричневым, а между зачаточными рожками курчавились рыжие хохолки. Стадо сбилось в такую плотную кучу, что трудно было представить, что животные смогут расступиться и обогнуть скалы. Самая высокая и мускулистая буйволица в переднем ряду шла прямо на майора.

На долю секунды он застыл, целясь ей пряма в грудь, потом выстрелил. Щелкнул пистон, выпустив крошечное облачко белого дыма, и через миг слоновое ружье с оглушительным грохотом выплюнуло сгусток порохового дыма и яркого пламени. Обрывки горящего пластыря взлетели над головами атакующих животных, и Зуге показалось, что одно из них лягнуло его в плечо. Он отшатнулся, отдача высоко вскинула ствол, но громадная туша сло