Мы — из Бреста (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Сергей Смирнов МЫ — ИЗ БРЕСТА Рассказы о героях легендарной обороны


Рисунки И. Година

Легендарная крепость

Всенародно известным стал сейчас подвиг героев Бреста. Оборона Брестской крепости принадлежит ныне к тем страницам истории Великой Отечественной войны, которые особенно дороги сердцу нашего народа. Героическая защита Брестской крепости поставлена в один ряд с такими важнейшими событиями минувшей войны, как оборона Одессы, Севастополя, Ленинграда, Сталинграда.

«Как же так? — может возникнуть недоуменный вопрос у человека, хорошо знакомого с историей нашей борьбы против гитлеровской Германии. — Разве справедливо сравнивать защиту Брестской крепости с обороной городов-героев? Одесса и Севастополь, Ленинград и Сталинград приковали к себе и перемололи огромные силы врага. Борьба за эти города представляла собой решающие сражения, которые сыграли большую стратегическую роль, оказали важное влияние на ход и исход единоборства фашистской Германии и Советского Союза. А знаменитая битва на Волге стала осью, поворотным пунктом всей второй мировой войны. Разве можно отнести оборону маленькой Брестской крепости к числу таких крупных исторических событий?»

Конечно, по своим масштабам и военному значению бои, происходившие в июне — июле 1941 года в старой приграничной крепости на берегу Западного Буга, не могут идти в сравнение с этими важнейшими вехами Великой Отечественной войны. Гарнизон Брестской крепости при всем своем героическом упорстве не мог существенно задержать или заметно ослабить наступление мощных сил врага — для этого он был слишком мал, и его сопротивление осталось лишь мелким эпизодом в грандиозной борьбе 1941 года.

Но почему же тогда героическая оборона Брестской крепости заняла особое, почетное место в истории Великой Отечественной войны? Почему наш народ, лишь пятнадцать лет спустя узнавший о том, как сражался легендарный гарнизон, так высоко оценил защитников Бреста?

Быть может, один исторический пример лучше всего ответит на этот вопрос.

Двадцать седьмого января 1904 года, в первый день русско-японской войны, близ корейского порта Чемульпо русский крейсер «Варяг» встретился в море с большой японской эскадрой. Героические моряки «Варяга» приняли бой против врага, который в десятки раз превосходил их силой. Под страшным огнем всей эскадры противника, презирая смерть, сражались они гордо, не спуская военного флага, и, когда корабль был непоправимо поврежден, затопили его, чтобы он не достался врагу.

Этот славный бой одинокого русского корабля против целой эскадры, конечно, не оказал и не мог оказать какого-нибудь влияния на ход и исход русско-японской войны и остался только маленьким эпизодом. Стратегическое значение его было равно нулю. Но подвиг героического экипажа навсегда вошел в сокровищницу нашей воинской доблести, и для каждого русского, для каждого советского человека само слово «Варяг» остается бесконечно дорогим. Это слово стало символом безграничной храбрости и отваги русского воина. И мы до сих пор с гордостью поем чудесную «Песню о «Варяге», подвиг которого и сейчас, спустя десятки лет, так же волнует наши сердца.

Брестская крепость была таким же нашим советским «Варягом» — «Варягом» Великой Отечественной войны. Подобно одинокому русскому кораблю, она приняла на свою каменную грудь мощный огневой удар врага, и защитники ее сражались и гибли, не спуская боевого флага, как и моряки легендарного крейсера.

Бывает так, что в ходе великих исторических событий появляется какой-то маленький и сам по себе незначительный эпизод, в котором вдруг с особой, исключительной яркостью воплотятся главные, самые существенные черты всего происходящего, как порой в капле воды видишь ясное отражение большой картины окружающего тебя мира. Брестская крепость явилась одной такой яркой каплей бушующего, ураганного океана грозных событий 1941 года.

То был самый трагический и самый героический период войны, этот незабываемый 1941 год, который до сих пор горит, как жестокий рубец боевой раны на теле народа. Сколько тысяч вдов и матерей еще хранят пожелтевшие, со следами слез листки с коротким «пропал без вести» или с более длинным и до боли обидным: «В списках убитых, раненых и пропавших без вести не значится». И мы бессильны облегчить хоть чем-нибудь это горе — таковы были трагические условия нашей борьбы в 1941 году. Сколько за этими скупыми словами официального сообщения скрыто, и, быть может, навсегда, удивительных подвигов! Сколько скрыто безвестных, порою не похороненных героев, сражавшихся до последнего вздоха во вражеском тылу и сложивших голову в лесах и болотах Белоруссии, в степях Украины, на прибалтийской земле.

Именно в тех, до предела напряженных, трагических событиях 1941 года, надо искать ключ ко всей войне, к ее дальнейшему перелому, к нашим славным победам 1943–1945 годов, к тому, что за границей тогда нередко называли «русским чудом».

Чудо это, в то время еще незаметное, родилось именно в страшных испытаниях 1941 года. В час смертельной опасности, оставляя свою землю врагу, обращаясь мыслями к судьбе наших людей, нашего великого дела, за которое уже столько отдали, с леденящим ужасом думали мы о том, что может быть. И мы, как никогда до этого, ощутили всю глубину нашей любви к своей Советской Родине, всю нашу неразрывную, кровную связь с идеей, живым воплощением которой стала наша страна. И мы поняли, что это «может быть» — невозможно. Там, на горьких путях отступления, в окружениях, в арьергардных боях, в дыму пожаров и в пыли дорог, ведших на восток, созрела наша решимость бороться не на живот, а на смерть, исчезли последние остатки благодушия и беспечности; мы разглядели и поняли нашего жестокого и сильного врага, и в наших сердцах родилась та ненависть, которую могла утолить только победа.

В том памятном году уже проявилась во всей своей широте героическая самоотверженность нашего воина. Лишь немногие факты сейчас известны нам. Мы не знаем имен тысяч героев пограничного сражения, бесчисленных боев на промежуточных рубежах, яростных схваток в окружениях, не знаем потому, что имена эти были смыты валом фашистского нашествия и люди погибли в безвестности вражеского тыла или попали в гитлеровские концлагеря.

Этот удивительный массовый беззаветный героизм народа, когда не одиночки, но десятки и сотни людей совершали подвиги один величественнее другого, и составляет самую главную, характерную черту всей войны вообще и 1941 года в частности. И пожалуй, именно подвиг гарнизона Брестской крепости с особой силой воплотил в себе эти лучшие качества советского человека и советского воина, так ярко раскрывшиеся в годы Великой Отечественной войны. Вот почему эти два слова — Брестская крепость — навсегда останутся дорогим сердцу народа символом героической стойкости, гордого презрения к смерти, неиссякаемой воли к борьбе защитника социалистической Отчизны. Вот почему этот подвиг по праву стоит в одном ряду с высочайшими вершинами народного героизма, и сравнение обороны Брестской крепости с прославленными делами защитников городов-героев вполне закономерно.

Отрезанная, окруженная врагом, засыпаемая снарядами и бомбами, Брестская крепость и в самом деле была как бы маленькой Одессой и маленьким Севастополем. Защитники крепости, ведя свою неравную борьбу, переносили такие же трудности, такие же тяжкие лишения, какие испытывали в дни блокады наши героические ленинградцы. На развалинах цитадели они дрались так же упорно, так же ожесточенно, как два года спустя на камнях города-героя Сталинграда сражались участники великой волжской битвы.

Но Одесса и Севастополь, Сталинград и Ленинград каждый день, каждый час ощущали живую, ни на миг не прерывающуюся связь со всей страной. Они всегда чувствовали, что рядом с ними в этой борьбе стоит весь наш народ. Великая партия коммунистов вдохновляла их в этой борьбе. Все действия войск, оборонявших эти города, постоянно направляла уверенная, твердая воля нашего Верховного Командования. Страна заботилась, чтобы защитники городов-героев испытывали как можно меньше трудностей в своей борьбе. По воздуху, по воде им перебрасывали оружие, боеприпасы, продовольствие, медикаменты. О них писали в газетах, говорили по радио, их славные дела становились тотчас же известны всему миру, и имена героев были на устах нашего народа.

Всего этого были лишены защитники Брестской крепости. В самый суровый, тяжелый для Родины час, когда сердце каждого советского человека было полно тревоги за судьбу всего народа, за судьбу своих родных и близких, — в это самое время крепость оказалась наглухо отрезана, как стеной отгорожена от внешнего мира, и единственными известиями, доходившими до крепостного гарнизона извне, были лживые, хвастливые сообщения гитлеровских радиоагитаторов, которые твердили им о том, что Красная Армия капитулировала, Москва пала и т. д. и т. п.

Им не сбрасывали с самолетов боеприпасов и продовольствия. О них не писали в газетах, не говорили по радио. Родина даже не знала о том, что они ведут свою героическую борьбу.

Нелегко, глядя в лицо смерти, погибнуть героем. Но еще труднее погибать героем безвестным, когда ты уверен, что твой подвиг не останется в памяти людей, что твоего имени никто никогда не узнает и героический поступок твой не озарит даже твоих родных и близких.

Именно так, безвестными героями, «не ради славы, ради жизни на земле», погибали защитники Брестской крепости. Именно так, не сохранив для нас ни своих подвигов, ни даже своих имен, безымянными рядовыми бойцами Родины почти все они полегли на крепостных камнях. И, только правильно оценив особые и неимоверно тяжкие условия, в которых протекала их борьба, можно понять, почему так долго нашему народу не было известно об этом героическом подвиге.

Могут возразить, что ведь погибли не все участники этих боев и о событиях, происходивших в крепости, можно было узнать у тех, кто остался в живых. Но, во-первых, их осталось очень мало, и сейчас по всему Советскому Союзу мы знаем немногим более трехсот уцелевших участников обороны. Эти люди, освобожденные из гитлеровских лагерей или демобилизованные из армии, после войны разъехались по всей нашей бескрайней стране, ничем не напоминая о себе.

Нужно учесть и то, что большинство защитников крепости прошли через гитлеровский плен. В самом начале схватки они оказались во власти врага и лишились возможности участвовать в дальнейшей борьбе своего народа на фронтах Великой Отечественной войны. Уже один этот факт угнетал их. Кроме того, в гитлеровском плену они пережили столько тяжких, невыносимых испытаний, что многие вернулись домой с глубокими и незаживающими душевными ранами.

Конечно, все то, что перенесли эти люди в дни обороны Брестской крепости, было для них неизгладимым, священным и страшным воспоминанием. Каждый из них порой рассказывал о пережитом своим родным, близким, друзьям, но воспоминания эти долго не становились достоянием общественности. Все эти причины сказались в том, что до недавнего времени мы так мало знали об обороне Брестской крепости, все это и привело к тому, что обстоятельства героической борьбы легендарного гарнизона были до последних лет окутаны тайной.

Однажды герой Брестской крепости Анатолий Виноградов рассказал мне, как в 1945 году, демобилизовавшись из армии, он приехал в Брест, чтобы разузнать о судьбе своей семьи. Он пришел навестить старую крепость и там, на развалинах ее, ему встретилась группа советских офицеров, которые пришли осмотреть эти руины. И когда Виноградов стал рассказывать им о том, что пережил он здесь в 1941 году, офицеры начали смеяться. Один из них сказал ему:

— Не рассказывайте нам сказок! Если бы здесь действительно происходили такие события, то весь наш народ знал бы о них. А нам ничего не известно об этих боях.

И как ни доказывал Виноградов свою правоту, ему так и не поверили, сочтя его фантазером и лгуном.

Первые известия об обороне Брестской крепости, появившиеся в печати после войны, еще мало приоткрывали тайну. Они были основаны, можно сказать, на полулегендарном материале и нередко направляли читателя по ложному пути.

Как известно, мы узнали впервые фамилию полкового комиссара Е. М. Фомина из найденных под камнями крепости обрывков «Приказа № 1». В этом приказе значились еще три фамилии командиров, руководивших обороной центральной цитадели, — капитана Зубачева, старшего лейтенанта Семененко и лейтенанта Виноградова.

Пока были только фамилии. Предстояло еще разузнать об этих людях, предстояло выяснить их судьбу. И постепенно это удалось сделать.

Кто же были они, командиры, которые в тяжкий час испытаний в огневом кольце врага возглавили и организовали эту беспримерно трудную оборону? Что сталось с ними потом?

Комиссар

Невысокий, уже начинающий полнеть тридцатидвухлетний черноволосый человек с умными и немного грустными глазами— таким остался полковой комиссар Фомин в памяти тех, кто его знал.

Как музыкант немыслим без острого слуха, как невозможен художник без особого, тонкого восприятия красок, так нельзя быть партийным, политическим работником без пристального, дружеского и душевного интереса к людям, к их мыслям и чувствам, к их мечтам и желаниям. Этим качеством в полной мере обладал Фомин. И люди сразу чувствовали это. Уже в том, как он умел слушать людей — терпеливо, не перебивая, внимательно вглядываясь в лицо собеседника близоруко прищуренными глазами, — во всем этом ощущалось глубокое понимание нужды человека, живое и деятельное сочувствие, искреннее желание помочь. И хотя Фомин всего за три месяца до войны попал сюда, в крепость, бойцы 84-го полка уже знали, что в его маленький кабинет в штабе можно принести любую свою беду, печаль или сомнение и комиссар всегда поможет, посоветует, объяснит.

Недаром говорят, что своя трудная жизнь помогает понять трудности других и человек, сам много перенесший, становится отзывчивей к людскому горю. Нелегкий жизненный путь Ефима Моисеевича Фомина, без сомнения, научил его многому, прежде всего знанию и пониманию людей.

Сын кузнеца и работницы-швеи из маленького городка на Витебщине, в Белоруссии, он уже шести лет остался круглым сиротой и воспитывался у дяди. Это была тяжелая жизнь бедного родственника в бедной семье. И в 1922 году тринадцатилетний Ефим уходит от родных в Витебский детский дом.

В беде и нужде зрелость наступает рано. Пятнадцати лет, окончив школу первой ступени и став комсомольцем, Фомин уже чувствует себя вполне самостоятельным человеком. Он работает на сапожной фабрике в Витебске, а потом переезжает в Псков. Там его посылают в совпартшколу, и вскоре, вступив в ряды партии, он становится профессиональным партработником — пропагандистом Псковского горкома ВКП(б).

От тех лет дошла до нас фотография комсомольца Ефима Фомина — слушателя совпартшколы. Защитная фуражка со звездочкой, юнгштурмовка с портупеей, прямой и упрямый взгляд — типичная фотография комсомольца конца двадцатых годов. Это один из тех младших братьев Павки Корчагина, которым уже не пришлось участвовать в гражданской войне, но которые по ночной тревоге поднимались с винтовками на борьбу с бандами в отрядах ЧОНа, слышали над своей головой свист пуль, выпущенных из кулацких обрезов, в распутицу и осеннюю слякоть выходили на субботники с привязанной веревкой подошвой раскисших ботинок, в ветреную уральскую стужу работали на обледенелых лесах Магнитостроя и в глухой тайге создавали город юности Комсомольск.

То была эпоха, бедная материальными благами и богатая энтузиазмом, эпоха жестокой борьбы и крылатых мечтаний, эпоха беспощадной ломки старого, эпоха сказочного новаторства. И она выработала замечательный тип коммуниста и комсомольца — героического рядового солдата своей партии, готового по первому ее зову ринуться в бой на любом участке: строить колхозы в деревне и покорять льды Арктики, возводить плотину Днепрогэса или овладевать профессией летчика-истребителя. Ефим Фомин вырос именно таким беззаветным рядовым солдатом своей партии. Когда в 1932 году партия решила послать его на политическую работу в войска, он по-солдатски сказал «Есть!» и сменил свою штатскую гимнастерку партработника на гимнастерку командира Красной Армии.

Началась кочевал жизнь военного. Псков — Крым — Харьков — Москва— Латвия. Новая работа потребовала напряжения всех сил, непрерывной учебы. Редко приходилось бывать с семьей — женой и маленьким сыном. День проходил в поездках по подразделениям, в беседах с людьми. Вечерами, закрывшись в кабинете, он читал Ленина, штудировал военную литературу, учил немецкий язык или готовился к очередному докладу, и тогда до глубокой ночи слышались его размеренные шаги. Заложив руки за спину и по временам ероша густую черную шевелюру, он расхаживал из угла в угол, обдумывая предстоящее выступление и машинально напевая свое любимое: «Капитан, капитан, улыбнитесь».

В Брестской крепости он жил один, и его не оставляла тоска по жене и сыну, пока еще находившимся в латвийском городке, на месте прежней службы. Он давно собирался съездить за ними, но не пускали дела, а обстановка на границе становилась все более угрожающей, и глухая тревога за близких поднималась в душе. Все-таки стало бы легче, если бы семья была вместе с ним.

За три дня до войны, вечером 19 июня, Фомин позвонил по телефону жене из Бреста. Она сказала, что некоторые военные отправляют свои семьи в глубь страны, и спросила, что ей делать.

Фомин ответил не сразу. Он понимал опасность положения, но, как коммунист, считал себя не вправе заранее сеять тревогу.

— Делай то, что будут делать все, — коротко сказал он и добавил, что скоро приедет и возьмет семью в Брест.

Сделать это ему не удалось. Вечером 21 июня он не достал билета, а на рассвете началась война. И с первыми ее взрывами армейский политработник Фомин стал боевым комиссаром Фоминым.

Комиссар!

Это слово похоже на овеянное славой, пробитое пулями боевое красное знамя. Как ненавидели это слово наши враги, как призывно звучало оно для наших бойцов — защитников Советской власти.

Глубокое, большое содержание вложила в это слово наша история. Ум, честь и доблесть коммуниста, боевой дух своей партии борцов олицетворял в войсках комиссар. И если, думая сейчас о гражданской войне и красноармейцах того времени, мы представляем себе ряды воинов в похожих на богатырские шлемы буденовках, то на первом плане воображаемой картины, впереди рядов этих краснозвездных богатырей, нам рисуется скромная фигура в черной кожанке и с пистолетом в руке — комиссар, ведущий бойцов в атаку.

Этот человек — комиссар — прошел через всю нашу боевую историю. Чрезвычайные комиссары Советского правительства Орджоникидзе, Киров и Куйбышев, комиссар Чапаева Дмитрий Фурманов, двадцать шесть гордых мучеников — бакинских комиссаров, смелый комиссар волжских матросов Николай Маркин на корабле «Ваня-коммунист», комиссар Пожарский, ведущий в бой красноармейцев на сопках у озера Хасан, партизанский комиссар Отечественной войны ковпаковец Семен Руднев — это всего лишь несколько имен тех, кто волей и умом коммуниста, своей кровью и жизнью сделали звание комиссара легендарным и славным для нас, ненавистным и страшным для наших врагов.

До войны Ефим Фомин был комиссаром по званию. На рассвете 22 июня 1941 года он стал комиссаром на деле.

Героями не рождаются, и нет на свете людей, лишенных чувства страха. Героизм — это воля, побеждающая в себе страх, это чувство долга, оказавшееся сильнее боязни опасности и смерти.

Фомин вовсе не был ни испытанным, ни бесстрашным воином. Наоборот, было во всем его облике что-то неистребимо штатское, свойственное человеку глубоко мирному, далекому от войны, хотя он уже много лет носил военную гимнастерку. Ему не пришлось принять участие в финской кампании, как многим другим бойцам и командирам из Брестской крепости, и для него страшное утро 22 июня было утром первого боевого крещения. Ему было всего тридцать два года, и он еще много ждал от жизни. У него была дорогая его сердцу семья, сын, которого он очень любил, и тревога за судьбу близких всегда неотступно жила в его памяти рядом со всеми заботами, горестями и опасностями, что тяжко легли на его плечи с первого дня обороны крепости.

Вскоре после того как начался обстрел, Фомин вместе с комсоргом полка Матевосяном сбежал по лестнице в подвал под штабом, где к этому времени уже собралось сотни полторы бойцов из штабных и хозяйственных подразделений. Он едва успел выскочить из кабинета, куда попал зажигательный снаряд, и пришел вниз полураздетым, как застала его в постели война, неся под мышкой свое обмундирование. Здесь, в подвале, было много таких же полураздетых людей, и приход Фомина остался незамеченным. Он был так же бледен, как другие, и так же опасливо прислушивался к грохоту близких взрывов, сотрясавших подвал. Он был явно растерян, как и все, и вполголоса расспрашивал Матевосяна, не думает ли он, что это рвутся склады боеприпасов, подожженные диверсантами. Он как бы боялся произнести последнее роковое слово — «война».

Потом он оделся. И как только на нем оказалась комиссарская гимнастерка с четырьмя шпалами на петлицах и он привычным движением затянул поясной ремень, все узнали его. Какое-то движение прошло по подвалу, и десятки пар глаз разом обратились к нему. Он прочел в этих глазах немой вопрос, горячее желание повиноваться и неудержимое стремление к действию. Люди видели в нем представителя партии, комиссара, командира, они верили, что только он сейчас знает, что надо делать. Пусть он был таким же неопытным, необстрелянным воином, как они, таким же смертным человеком, внезапно оказавшимся среди бушующей грозной стихии войны. Эти вопрошающие, требовательные глаза сразу напомнили ему, что он был не просто человеком и не только воином, но и комиссаром. И с этим сознанием последние следы растерянности и нерешительности исчезли с его лица, и обычным, спокойным, ровным голосом комиссар отдал свои первые приказания.

С этой минуты и до конца Фомин уже никогда не забывал, что он — комиссар. Если слезы бессильного гнева, отчаяния и жалости к гибнущим товарищам выступали у него на глазах, то это было только в темноте ночи, когда никто не мог видеть его лица. Люди неизменно видели его суровым, но спокойным и глубоко уверенным в успешном исходе этой трудной борьбы. Лишь однажды в разговоре с Матевосяном в минуту краткого затишья вырвалось у Фомина то, что он скрывал ото всех в самой глубине души.

— Все-таки одинокому умирать легче, — вздохнув, тихо сказал он комсоргу. — Легче, когда знаешь, что твоя смерть не будет бедой для других.

Больше он не сказал ничего, и Матевосян в ответ промолчал, понимая, о чем думает комиссар.

Он был комиссаром в самом высоком смысле этого слова, показывая во всем пример смелости, самоотверженности и скромности. Уже вскоре ему пришлось надеть гимнастерку простого бойца: гитлеровские снайперы и диверсанты охотились прежде всего за нашими командирами, и всему командному составу было приказано переодеться. Но и в этой гимнастерке Фомина знали все, — он появлялся в самых опасных местах и порой сам вел людей в атаки. Он почти не спал, изнывал от голода и жажды, как и его бойцы, но воду и пищу, когда их удавалось достать, получал последним, строго следя, чтобы ему не вздумали оказать какое-нибудь предпочтение перед другими.

Несколько раз разведчики, обыскивавшие убитых гитлеровцев, приносили Фомину найденные в немецких ранцах галеты или булочки. Он отправлял все это в подвалы — детям и женщинам, не оставляя себе ни крошки. Однажды мучимые жаждой бойцы выкопали в подвале, где находились раненые, небольшую ямку-колодец, дававшую около стакана воды в час. Первую порцию этой воды — мутной и грязной — фельдшер Милькевич принес наверх комиссару, предлагая ему напиться.

Был жаркий день, и вторые сутки во рту Фомина не было ни капли влаги. Высохшие губы его растрескались, он тяжело дышал. Но когда Милькевич протянул ему стакан, комиссар строго поднял на него красные, воспаленные бессонницей глаза.

— Унесите раненым, — хрипло сказал он, и это было сказано так, что возражать Милькевич не посмел.

Уже в конце обороны Фомин был ранен в руку при разрыве немецкой гранаты, брошенной в окно. Он спустился в подвал на перевязку. Но когда санитар, около которого столпились несколько раненых бойцов, увидев комиссара, кинулся к нему, Фомин остановил его.

— Сначала их, — коротко приказал он. И, присев на ящик в углу, ждал, пока до него дойдет очередь.

Долгое время участь Фомина оставалась неизвестной. О нем ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что комиссар убит во время боев в крепости, другие слышали, что он попал в плен. Так или иначе, никто не видел своими глазами ни его гибели, ни его пленения, и все эти версии приходилось брать под вопрос.

Судьба Фомина выяснилась только после того, как мне удалось найти в Вельском районе, Калининской области, бывшего сержанта 84-го стрелкового полка, а ныне директора школы Александра Сергеевича Ребзуева. Сержант Ребзуев 29 или 30 июня оказался вместе с полковым комиссаром в одном из помещений казармы, когда гитлеровские диверсанты подорвали взрывчаткой эту часть здания. Бойцы и командиры, находившиеся здесь, в большинстве своем были уничтожены этим взрывом, засыпаны и задавлены обломками стен, а тех, кто еще остался жив, автоматчики вытащили полуживыми из-под развалин и взяли в плен. Среди них были комиссар Фомин и сержант Ребзуев.

Пленных привели в чувство и под сильным конвоем погнали к Холмским воротам. Там их встретил гитлеровский офицер, хорошо говоривший по-русски, который приказал автоматчикам тщательно обыскать каждого из них.

Все документы советских офицеров были давно уничтожены по приказу Фомина. Сам комиссар был одет в простую солдатскую стеганку и гимнастерку без знаков различия. Исхудалый, обросший бородой, в изодранной одежде, он ничем не отличался от других пленных, и бойцы надеялись, что им удастся скрыть от врагов, кем был этот человек, и спасти жизнь своему комиссару.

Но среди пленников оказался предатель, который не перебежал раньше к врагу, видимо, только потому, что боялся получить пулю в спину от советских бойцов. Теперь наступил его час, и он решил выслужиться перед гитлеровцами. Льстиво улыбаясь, он выступил из шеренги и обратился к офицеру.

— Господин офицер, вот этот человек — не солдат, — вкрадчиво сказал он, указывая на Фомина. — Это комиссар, большой комиссар. Он велел нам драться до конца и не сдаваться в плен.

Офицер отдал короткое приказание, и автоматчики вытолкнули Фомина из шеренги. Улыбка сползла с лица предателя — воспаленные, запавшие глаза пленных смотрели на него с немой угрозой. Один из немецких солдат подтолкнул его прикладом, и, сразу стушевавшись и блудливо бегая глазами по сторонам, предатель снова стал в шеренгу. Несколько автоматчиков по приказу офицера окружили комиссара кольцом и повели его через Холмские ворота на берег Мухавца. Минуту спустя оттуда донеслись очереди автоматов.

В это время недалеко от ворот на берегу Мухавца находилась еще одна группа пленных советских бойцов. Среди них были и бойцы 84-го полка, сразу узнавшие своего комиссара. Они видели, как автоматчики поставили Фомина у крепостной стены, как комиссар вскинул руку, что-то крикнул, но голос его тотчас же был заглушен выстрелами.

Остальных пленных спустя полчаса под конвоем вывели из крепости. Уже в сумерки их пригнали к небольшому каменному сараю на берегу Буга и здесь заперли на ночь. А когда на следующее утро конвоиры открыли дверь и раздалась команда выходить, немецкая охрана недосчиталась одного из пленных. В темном углу сарая на соломе валялся труп человека, который накануне предал комиссара Фомина. Он лежал, закинув назад голову, страшно выпучив остекленевшие глаза, и на горле его были ясно видны синие отпечатки пальцев. Это была расплата за предательство.

Такова история гибели Ефима Фомина, славного комиссара Брестской крепости, воина и героя, верного сына партии коммунистов, одного из главных организаторов и руководителей легендарной обороны.


Подвиг его высоко оценен народом и правительством — Указом Президиума Верховного Совета СССР Ефим Моисеевич Фомин посмертно награжден орденом Ленина, и выписка из этого Указа, как драгоценная реликвия, хранится сейчас в новой квартире в Киеве, где живут жена и сын погибшего комиссара.

А в Брестской крепости, неподалеку от Холмских ворот, к изрытой пулями стене казармы прибита мраморная мемориальная доска, на которой написано, что здесь полковой комиссар Фомин смело встретил смерть от рук гитлеровских палачей. И многочисленные экскурсанты, посещающие крепость, приходят сюда, чтобы возложить у подножия стены венок или просто оставить около этой доски букетик цветов — скромную дань народной благодарности и уважения к памяти героя.

Боевой командир цитадели

В довоенной квартире Зубачевых, в одном из домов комсостава, стоявших у входа в крепость, висела на стене уже слегка пожелтевшая фотография, изображающая четверых чубатых красноармейцев в лихо заломленных набок, измятых фуражках с красными звездами и во френчах явно трофейного происхождения. В одном из этих бойцов — весело и простодушно улыбающемся кряжистом парне с большими сильными руками, которые далеко высовывались из коротких рукавов френча, — можно было лишь с трудом узнать хозяина дома, капитана Ивана Николаевича Зубачева.

Больше двадцати лет было тогда этой фотографии — памяти о том времени, когда крестьянский сын Иван Зубачев из маленького подмосковного села близ Луховиц ушел добровольцем на фронт гражданской войны и сражался на Севере против американских и английских интервентов. Эти двадцать лет недаром наложили на простодушное, открытое лицо полуграмотного крестьянского парня отпечаток ума и воли, твердого характера и богатого жизненного опыта, — слишком многое вместилось в них. От рядового бойца, коммуниста, вступившего в ряды партии там, на фронте, до секретаря волостного, а потом Коломенского уездного партийного комитета и до кадрового командира Красной Армии, руководившего стрелковым батальоном в боях на финском фронте, — таков был путь, пройденный за эти годы Иваном Зубачевым.

Третий батальон 44-го стрелкового полка во главе с капитаном Зубачевым на Карельском перешейке показал себя как вполне надежное боевое подразделение, а сам комбат-3 пользовался среди товарищей славой волевого и решительного командира. Строгий и требовательный во всем, что касалось службы, Зубачев в то же время был по-дружески прост и душевен в обращении с бойцами, а перед начальством не робел и всегда держал себя достойно и независимо.

Всем в дивизии был памятен случай, который произошел с ним на осенних учениях 1940 года. Учения эти происходили в приграничных районах, и на них съехалось все армейское начальство во главе с командующим армией генералом В. И. Чуйковым, впоследствии прославленным героем битвы на Волге и одним из крупных полководцев Великой Отечественной войны. 44-й полк под командованием майора Гаврилова получил тогда высокую оценку и вышел на первое место в 42-й дивизии.

Это было в последний день, когда учения уже подходили к концу. Шло показательное наступление на высоту, занятую условным противником. Стоя на пригорке вместе со своим заместителем и адъютантом старшим батальона, Зубачев пристально следил за ходом наступления. Он только что отдал приказание развернуть батальон в боевой порядок и сейчас сердито выговаривал адъютанту старшему за то, что роты, по его мнению, продвигаются недостаточно энергично. Поглощенный тем, что происходит в цепях стрелков, Зубачев не заметил, как сзади, с гребня высокого холма, откуда группа командиров верхом на конях наблюдала всю картину условного боя, в его сторону поскакали два всадника. Он обернулся, лишь когда услыхал топот копыт за спиной.

Передний всадник, в кожаной куртке без знаков различия и в простой командирской фуражке, круто осадил коня около капитана.

— Почему рано развернули батальон? — раздраженно закричал он.

Зубачев решил, что этот верховой — кто-то из командиров штаба дивизии, по собственной инициативе вздумавший проявить свою власть и вмешаться в действия комбата. И без того раздосадованный медлительностью атакующих рот, капитан был выведен из себя замечанием незнакомого командира.

— Не мешайте командовать батальоном! — твердо, со злостью в голосе сказал он. — Я здесь хозяин и за все отвечаю перед командованием. Ступайте отсюда прочь!

В тот же момент статная горячая лошадь незнакомца затанцевала на месте, и всадник нагнулся, чтобы успокоить коня. При этом движении в вороте его кожанки показалась петлица с генеральским ромбом.

Зубачев и его товарищи тотчас же догадались, что перед ними командующий армией генерал Чуйков.

— Виноват, товарищ генерал, — поспешно проговорил Зубачев. — Я не видел ваших знаков различия.

Он стоял вытянувшись, но без страха и смущения глядел в лицо командарма, готовый к разносу, который сейчас должен последовать. Но Чуйков неожиданно улыбнулся широко и добродушно.

— Правильно, капитан, — с ударением сказал он. — Ты здесь хозяин и никогда не позволяй незнакомым людям вмешиваться в твое дело. А батальон все-таки развернул рановато. Надо было чуть-чуть выждать.

И, повернув коня, он поскакал обратно, сопровождаемый адъютантом. Уже на командном пункте, спрыгнув с лошади, Чуйков сказал командиру дивизии генералу Лазаренко:

— С характером этот ваш комбат. Отбрил меня начисто. Ничего, я люблю волевых людей. Человек волевой — командир боевой.

Эти слова командарма стали известны всей дивизии, и за Зубачевым еще больше упрочилась репутация человека твердого и прямодушного.

Вскоре после осенних учений в войсках с огорчением узнали, что В. И. Чуйков отозван в штаб округа, где получил новое назначение, а на его место прибыл другой генерал. А еще несколько месяцев спустя 42-я дивизия из района Березы-Картузской, где она стояла, была переведена в окрестности Бреста и в Брестскую крепость. Там, в крепости, капитан Зубачев тоже получил новое назначение — майор Гаврилов выдвинул его на должность своего заместителя по хозяйственной части.

Всегда дисциплинированный и исполнительный, Зубачев с головой погрузился в хлопотливые дела снабжения полка боеприпасами, продовольствием, фуражом, обмундированием. Новая должность считалась более высокой и давала известные материальные преимущества. Да и нелегко было капитану в его сорок четыре года командовать батальоном. И все же душа у него решительно не лежала к хозяйственной деятельности. Уже вскоре он пришел к комиссару полка Артамонову.

— Не выходит из меня интенданта, товарищ комиссар, — признался он. — Я же строевой командир по натуре. Поговорите с майором, чтобы отпустил назад, в батальон.

А Гаврилов только отшучивался, но назад не отпускал. И не знал Иван Николаевич Зубачев, при каких обстоятельствах суждено ему снова вернуться к своей привычной командирской работе — уже в страшных условиях окруженной врагом и сражающейся насмерть Брестской крепости.

Впервые фамилия Зубачева стала известна нам из обрывков «Приказа № 1», найденных в развалинах крепости. Вскоре после этого оказалось, что в местечке Жабинке, Брестской области, живет вдова капитана — Александра Андреевна Зубачева. От нее были получены фотографии героя и биографические сведения о нем. Но рассказать что-либо о действиях Зубачева в дни обороны крепости она, конечно, не могла: капитан с первыми взрывами поспешил к бойцам, даже не успев попрощаться с семьей — женой и двумя подростками-сыновьями. Они не знали о нем больше ничего.

Только в 1956 году в одном из колхозов близ города Вышнего Волочка, Калининской области, был обнаружен участник обороны, в прошлом лейтенант, а ныне пенсионер Николай Анисимович Егоров, который в первые часы войны находился в крепости вместе с Зубачевым. От него мы узнали, куда попал капитан после того, как ушел из дому.

Н. А. Егоров был в свое время адъютантом старшим того самого батальона, которым командовал Зубачев, но весной 1941 года он получил назначение на должность помощника начальника штаба полка. Война застала его на своей квартире в деревне Речица, рядом с Брестской крепостью. Услышав взрывы, Егоров наскоро оделся, схватил пистолет и побежал в штаб полка.

Ему удалось благополучно проскочить северные входные ворота крепости и мост через Мухавец, находившийся под сильным артиллерийским и пулеметным обстрелом. Но, едва вбежав в правый туннель трехарочных ворот, он почти столкнулся с тремя немецкими солдатами в касках. Они неожиданно появились со стороны крепостного двора. На бегу вскинув автомат, первый солдат крикнул лейтенанту «Хальт!».

В правой стене туннеля была дверь. Егоров трижды выстрелил из пистолета в набегавших врагов и метнулся туда. Вслед ему под сводами туннеля прогремела очередь.

Помещение, куда вбежал Егоров, было кухней 455-го полка. Большую часть его занимала широкая кухонная плита. Одним прыжком лейтенант кинулся в дальний угол комнаты и присел за плитой, низко пригнувшись. Это было сделано вовремя — следом за ним в кухню влетела немецкая граната и разорвалась посреди помещения. Плита защитила Егорова от взрыва — он остался невредим. Немцы не решились войти в помещение, и он слышал, как они, стуча сапогами, пробежали дальше.

Немного переждав, он поднялся. В стене кухни была дверь в соседнюю комнату. Он вошел туда и увидел открытый люк, ведущий в подвал. Из подвала доносился приглушенный говор. Он начал спускаться по крутой лестничке, и тотчас же знакомый голос окликнул: «Кто идет?» Егоров узнал своего бывшего командира — капитана Зубачева.

Вместе с Зубачевым в подвале оказались какой-то старшина и несколько бойцов. Егоров принялся расспрашивать капитана об обстановке. Но тот откровенно признался, что сам еще ничего не знает и всего несколько минут назад прибежал сюда из дому.

— Вот кончится артподготовка, пойдем отбивать фашистов, и все станет ясно, — сказал он и уверенно добавил: — Ничего, отобьем.

В помещение над подвалом, видимо, попал зажигательный снаряд. Оно горело, и дым начал проникать вниз. Стало трудно дышать.

Единственное окно подвала, выходившее на берег Мухавца около самого моста, было забито досками. Бойцы принялись отдирать их. И как только окно открылось и в подвал хлынул свежий воздух, все услышали совсем близко торопливый гортанный говор немцев. Враги были где-то рядом.

Зубачев подошел к окну, внимательно прислушался.

— Это, верно, под мостом, — сказал он. — Похоже, что они разговаривают по телефону.

Он осторожно выглянул из этого маленького окошка, находившегося на уровне земли. В самом деле, в нескольких метрах правее, на откосе берега, круто спускающемся к реке, под настилом моста у полевого телефона лежали два гитлеровских солдата. Красная нитка провода уходила под воду и на том берегу тянулась куда-то в сторону расположения 125-го полка. Видимо, это были немецкие диверсанты, еще ночью установившие здесь аппарат и теперь корректировавшие огонь врага по крепости.

— Надо сейчас же снять их, — сказал Зубачев. — Егоров, бери двух бойцов и заходи с той стороны моста. Ты, старшина, с двумя людьми атакуешь отсюда. Подползайте ближе и, как только Егоров свистнет, врывайтесь под мост.

Немцы, казалось, чувствовали себя в полной безопасности. Увлеченные телефонным разговором, они не заметили, как Егоров и старшина в сопровождении красноармейцев подползли к ним с обеих сторон. Потом Егоров вложил два пальца в рот, пронзительно свистнул, и все кинулись вперед. Немцы даже не успели схватить своих автоматов, лежавших возле них на траве. Телефонисты были мгновенно уничтожены, провода оборваны, и аппарат брошен в реку. Но артиллерия врага тут же реагировала на это внезапное прекращение связи, и огонь по мосту сразу усилился. Неся с собой трофейные автоматы, Егоров и бойцы кинулись к окну и спустились в подвал.

Немного позже, когда огонь врага стал ослабевать, Зубачев вывел людей наверх. Отправив одного из бойцов на разведку в сторону 84-го полка, он обернулся к Егорову.

— Пробирайся назад через мост к нашим домам комсостава, — приказал он. — Возможно, майор Гаврилов и комиссар еще там. Если не найдешь их, установи связь с подразделениями, которые там дерутся, и возвращайся сюда. Встретимся около штаба или в полковой школе — я иду туда.

Час спустя Егоров с трудом добрался до района домов комсостава. Не найдя там никого, он в конце концов пришел на участок у восточных ворот, где сражались под командованием Нестерчука артиллеристы 98-го противотанкового дивизиона. Вернуться оттуда он уже не смог — немцы вышли к мосту через Мухавец и отрезали путь в цитадель. А на другой день он был тяжело ранен и уже не встретился с Зубачевым.

Судя по всему, в первый и второй день обороны капитан Зубачев сражался на участке 44-го и 455-го полков. А на третий день, 24 июня, он оказался уже по другую сторону трехарочных ворот, в казармах 33-го инженерного полка, куда в это время уже перешли основные силы группы Фомина. Именно тогда в одном из подвалов этих казарм во время бомбежки собрались на совещание командиры и был написан «Приказ № 1».

Здесь, на совещании, среди командиров возник спор, что должен делать гарнизон: пробиваться сквозь кольцо врага к своим или оборонять крепость. Говорят, Зубачев с необычайной горячностью выступил против того, чтобы уходить. «Мы не получали приказа об отходе и должны защищать крепость, — доказывал он. — Не может быть, чтобы наши ушли далеко — они вернутся вот-вот, и если мы оставим крепость, ее снова придется брать штурмом. Что мы тогда скажем нашим товарищам и командованию?»

Он говорил с такой решительностью, с такой верой в скорое возвращение наших войск, что убедил остальных командиров, и по его настоянию из «Приказа № 1» вычеркнули слова: «Для немедленного выхода из крепости». Решено было продолжать оборону центральной цитадели, и Зубачев стал ее главным организатором и руководителем.

Правда, уже вскоре и он, и Фомин, и другие командиры поняли, что фронт ушел далеко и нельзя рассчитывать на освобождение из осады. Планы пришлось изменить — гарнизон теперь предпринимал попытки вырваться из кольца, и Зубачев стал таким же энергичным организатором боев на прорыв, хотя они и не приносили успеха, — враг имел слишком большой перевес в силах.

Капитан особенно подружился в эти дни с Фоминым. Такие разные по характеру, они как бы дополняли друг друга, эти два человека, — решительный, горячий боевой командир и вдумчивый, неторопливый, осторожный комиссар, — смелый порыв и трезвый расчет, воля и ум обороны. Их почти всегда видели вместе, и каждое новое решение командования было их совместным обдуманным и обсужденным решением. Даже ранены они были одновременно: Фомин — в руку, а Зубачев — в голову, когда немецкая граната, влетевшая в окно, разорвалась в помещении штаба. А два дня спустя — оба и командир и комиссар — вместе попали в плен, придавленные обвалом с группой своих бойцов. Но если Фомин, выданный предателем, был тут же расстрелян, то Зубачев остался неузнанным, и его с бойцами отправили в лагерь.



О дальнейшей судьбе Зубачева мне удалось узнать, лишь когда был найден майор Гаврилов. Оказалось, что он встретился со своим бывшим заместителем в 1943 году в офицерском лагере Хаммельсбург в Германии. От одного из пленных Гаврилов узнал, что Зубачев содержится в соседнем блоке лагеря, и попросил подозвать его к проволоке.

Зубачев пришел, и эти два человека, старые коммунисты, участники гражданской войны, боевые советские командиры, сейчас изможденные, оборванные, измученные и униженные выпавшей им судьбой, стояли по обе стороны колючей проволоки и, глядя друг на друга, горько плакали. И сквозь слезы Гаврилов сказал:

— Да, Зубачев, не оправдали мы с тобой своих должностей. И командир, и его заместитель — оба оказались в плену.

В это время появился часовой, и им пришлось разойтись.

Гаврилов заметил, что Зубачев идет с трудом — он, видимо, был истощен до крайности и болен.

А еще позднее от одного бывшего узника Хаммельсбурга стало известно, что Зубачев заболел в плену туберкулезом, умер в 1944 году и был похоронен там, в лагере, своими товарищами-пленными. Только год не дожил он до той победы, в которую так верил с первых часов войны и до последних дней своей жизни.

Друзья-краснодарцы

Жили на окраинной улочке города Краснодара три друга — Владимир Пузаков, Анатолий Бессонов и Николай Гайворонский. В детстве это были обычные городские мальчишки, озорные, драчливые, всегда готовые на какие-нибудь отчаянные предприятия, большие любители поиграть в футбол на дворе, посвистеть на стадионе во время матча, поплавать и понырять в Кубани, слазить тайком в чужой сад за яблоками.

Выросли они на одной улице, учились все трое в одной школе, свободное время проводили всегда вместе, а когда подросли, то так же вместе поступили работать на один и тот же завод. Потом пришел для них срок идти в армию, и трое друзей оказались в Брестской крепости в мастерской по ремонту оружия 44-го стрелкового полка.

Дружбе их вовсе не мешало то обстоятельство, что все трое выросли людьми очень разных характеров, совсем непохожими друг на друга. Нервный, вспыльчивый, склонный к меланхолии, труднее всех переносивший разлуку с семьей, Анатолий Бессонов казался прямой противоположностью спокойному, невозмутимому Владимиру Пузакову, отличному спортсмену, капитану полковой футбольной команды, которому нипочем были и многокилометровые походы, и военные кроссы с полной выкладкой. А Николай Гайворонский, ещё с детских лет сохранивший смешное прозвище «Маня», весельчак, любитель кино и тоже хороший спортсмен, был как бы золотой серединой между своими такими разными друзьями.

Они и в армии все делали вместе, как бывало дома, в Краснодаре. И трудно сказать, кому из троих первому пришла в голову идея сконструировать учебную пушку для тренировки орудийных расчетов так, чтобы не тратить на это обучение снарядов.

Идею эту, довольно остроумную, они разработали втроем с помощью старшего оружейного мастера старшины Котолупенко и, представив командиру полка майору Гаврилову маленький чертеж своего изобретения, заинтересовали его. Троим оружейникам было приказано осуществить их замысел в мастерской, а потом испытать учебное орудие в присутствии командиров.

Две недели они мастерили, вытачивали, подгоняли детали своей пушки. И вот наконец новое орудие было готово. В субботу, 21 июня, друзья опробовали свое детище в мастерской, а на следующий день предстояли уже официальные испытания на полигоне. Все шло хорошо, и можно было надеяться после испытаний получить поощрение от командования — денежную премию, а то и краткосрочный отпуск домой, о котором мечтали все трое.

Казалось, такие приятные перспективы должны бы породить у них самое радужное настроение. Но если Пузаков и Гайворонский были веселы и полны радостных надежд, то Анатолий Бессонов к вечеру неожиданно захандрил и в ответ на расспросы товарищей признавался, что и сам не понимает, отчего у него стало так тяжело и тоскливо на душе.

Человеческие предчувствия еще не объяснены наукой, но, как бы то ни было, они существуют, и в первую очередь им подвержены люди нервные, неуравновешенные, легко восприимчивые. И не один Анатолий Бессонов, а и многие другие защитники Брестской крепости рассказывали мне о странном ощущении, которое испытывали они в тот последний предвоенный вечер 21 июня 1941 года.

Он был удивительно мирным и тихим, этот предательский вечер. Сонно мигали с глубокого черного неба по-летнему крупные звезды. В теплом безветренном воздухе стоял тонкий запах жасмина, цветущие кусты которого смутно белели над Мухавцом. Безмятежным ленивым покоем было полно все вокруг. И это вовсе не походило на предгрозовое затишье — природа не ждала грозы.

Почему же тогда многие люди в тот вечер пережили необъяснимое чувство подавленности, глухой и безысходной тоски, с какими нередко приходит к человеку сознание близкой беды? Быть может, подобно тому, как животные заранее реагируют на приближение бури или землетрясения, люди инстинктивно ощущали близость той черной грозовой тучи войны, которая этим лицемерно мирным вечером собиралась совсем рядом, за Бугом, на зеленых лугах и в приречном кустарнике, где, завершая последние приготовления, деловито хлопотали у пушек немецкие артиллеристы. Словно чувствовали эти люди, что воздух в крепости пропитан не только сладким запахом жасмина, но и особым электричеством будущей военной четырехлетней грозы, чьи первые смертельные молнии должны были блеснуть на рассвете.

Именно такое ощущение испытал в тот вечер Анатолий Бессонов. Беспричинная тоска сжимала сердце, вспоминались дом, родные, и все вокруг казалось мрачным и безнадежным.

Он даже не пошел вместе с Гайворонским в кино, хотя показывали «Чкалова» — фильм, который ему давно хотелось посмотреть. Правда, Пузаков тоже отказался идти — он уже видел эту картину. Они вдвоем побродили по крепости, посидели на берегу Мухавца, слушая доносившуюся сюда музыку — в клубе инженерного полка были танцы, — и рано отправились спать. Уже перед рассветом Бессонов проснулся и вышел во двор казармы покурить. Вокруг было почему-то непривычно темно, даже в окне караульного помещения не горел свет, и потухла красная звезда на верхушке Тереспольской башни, которая обычно светила всю ночь.

Прошел сержант, дежуривший при штабе, остановился, заметив малиновый огонек папироски, и, вглядевшись в лицо Бессонова, узнал его.

— Вот черт, свет не горит по всей крепости, — пожаловался он. — Наверно, на станции авария.

Но это была не авария. Переодетые немецкие диверсанты уже действовали в крепости и перерезали осветительный кабель — до войны оставался какой-нибудь час.

Бессонов вернулся в казарму и опять заснул. А потом наступило страшное пробуждение среди грохота взрывов, криков и стонов раненых, среди дыма пожаров и белой известковой пыли рушившихся стен и потолков. Полуодетые, они вместе с другими бестолково метались по казарме, ища спасения от огня и смерти, пока сюда не прибежал старшина Котолупенко, который взял на себя командование и кое-как навел порядок.

И тогда они заметили, что их только двое. С ними не было Николая Гайворонского. Они бросились назад — туда, где спали, и нашли его на своей койке. Он сидел согнувшись, держась обеими руками за живот, и глаза у него были умоляющие и испуганные.

Они положили его и осмотрели рану. Осколок распорол живот, но, видимо, не вошел внутрь — рана была не очень большой и казалась неглубокой. Бинтов не нашлось, они сняли с одного из убитых бойцов рубашку и туго перетянули рану. Оказалось, что с этой перевязкой Гайворонский может не только стоять, но даже ходить. Он сразу повеселел, взял винтовку и присоединился к остальным бойцам.

И начались страшные дни и ночи крепостной обороны, где время иногда тянулось бесконечно долго в ожидании своих, а иногда неслось вскачь в бешенстве боев, перестрелок, рукопашных схваток. Они то вели огонь из окон подвалов, отбивая немецкие атаки, то с хриплым «ура» стремительно бежали вслед за отступающими автоматчиками, яростно работая на бегу штыками, то с замирающим сердцем, затаив дыхание, вжимались в землю среди адова грохота бомбежек, то в минуты затишья ползали по двору, усеянному обломками и трупами, отыскивая патроны и еду в немецких ранцах. И они все время были втроем, как раньше, и Николай Гайворонский не отставал от товарищей — рана хоть его и побаливала, но не мешала двигаться. Он так и ходил с перетянутым рубашкой животом и даже участвовал в штыковых контратаках.



На третий день они, лежа в развалинах на берегу Мухавца, попали под огонь немецкого снайпера. Немец нашел какую-то очень выгодную позицию — он, судя по всему, просматривал большой участок казарм 44-го и 455-го полков. Стоило кому-нибудь неосторожно высунуться из развалин — и его настигала пуля. Человек десять были убиты или ранены за какие-нибудь полтора часа, а определить, откуда стреляет снайпер, не удавалось.

Трое друзей лежали рядом за грудой камней и напряженно вглядывались в зеленую чащу кустарника на противоположном берегу. Потом старшина Котолупенко, устроившийся тут же неподалеку, надев каску на штык, медленно стал поднимать ее вверх. И тотчас же пуля звонко цокнула о металл, и каска была пробита.

В этот самый момент, случайно подняв глаза, Пузаков заметил осторожное, едва уловимое движение в густой листве высокого тополя на том берегу. Он стал присматриваться, и ему показалось, что в глубине пышной зеленой кроны дерева темнеет какое-то пятно. Он тщательно прицелился и нажал спусковой крючок.

Раздался приглушенный крик, и вдруг, с шумом и треском ломая ветки, сверху рухнула к подножию ствола и осталась лежать неподвижно фигура в пятнистом маскировочном халате. В развалинах закричали «ура», друзья кинулись обнимать Пузакова, а пять минут спустя сюда приполз старший лейтенант, командовавший этим участком обороны. Узнав, кто снял снайпера, он записал в тетрадь фамилию Пузакова, обещая представить его к награде, как только придут свои.

А на другой день случилась беда с Бессоновым. Он полз около полуразрушенной стены казармы, когда тяжелая мина разорвалась рядом. Его подбросило этим взрывом, сильно ударило о землю и засыпало кирпичами окончательно обрушившейся стены.

Так и погиб бы он там, бездыханный, заваленный камнями, если бы Пузаков вскоре не обнаружил его исчезновения. И хотя там, где лежал Бессонов, то и дело рвались немецкие мины, Пузаков все же отыскал товарища, освободил его из-под обломков и ползком притащил на себе в подвал.

С трудом Бессонова привели в чувство. Он был тяжело контужен — ничего не слышал и не мог говорить. Три дня он отлеживался в подвале, и друзья приходили навестить его, принося то найденный сухарь, то глоток желтой воды из Мухавца. Потом слух и речь немного восстановились, он смог подняться и опять присоединился к товарищам.

В плен они попали тоже втроем, уже в первых числах июля, без единого патрона в винтовках и, как все, оборванные, грязные, изголодавшиеся и изнемогающие от жажды. Особенно тяжело было Гайворонскому: рана его загноилась, и он начал заметно слабеть. Казалось просто чудом, что с такой раной он около двух недель оставался в строю. Даже в колонне пленных он шел самостоятельно и лишь иногда обессилевал, и тогда Пузаков и Бессонов поддерживали его с обеих сторон, помогая идти.

Когда их привели к Бугу и разрешили напиться, они все вошли в реку и пили, как лошади, опустив лицо в воду, пили до тех пор, пока животы не раздувались, словно барабаны, а вода начинала идти назад, — казалось, их многодневную жажду нельзя утолить ничем.

Потом пленных вели через польские деревни; женщины выносили им хлеб, овощи, но охрана отгоняла их и безжалостно пристреливала тех, кто ослабел от голода и шел с трудом. Особенно запомнилась им одна деревня неподалеку от Буга: она была населена только русскими. Все ее население высыпало на улицы, женщины громко рыдали, глядя на полуживых, едва передвигающих ноги солдат, и через головы конвоиров в колонну летели куски хлеба, огурцы, помидоры. Как ни бесились немцы, почти каждому из пленных что-то перепало в этой деревне.

В Бяла Подляске, страшном лагере за Бугом, им, к счастью, удалось пробыть недолго — они попали в команду, мобилизованную на работу в лес. И хотя их усиленно охраняли, а участок, где работали пленные, огородили колючей проволокой, они решили бежать — прошел слух, что на днях всех отправят в Германию, и медлить было нельзя. Они еще находились вблизи от Буга и могли пробраться на Родину, а бежать из Германии оказалось бы гораздо труднее.

Но бежать могли только двое — Пузаков и Бессонов. Гайворонский ходил уже с трудом — силы все больше оставляли его. Когда товарищи рассказали ему о своем намерении, он грустно вздохнул.

— Ну что ж, ребята, счастливого пути, — сказал он. — Мне уже с вами идти не придется. Останусь жив — после войны увидимся. Только навряд ли…

Они обнялись, и слезы навернулись у них на глаза. Все трое понимали, что Гайворонскому уже не придется вернуться домой. Друзья расставались впервые и знали, что расстаются навсегда.

На другой день, когда работа подходила к концу и в лесу стало смеркаться, Бессонов и Пузаков, делая вид, что подбирают щепки, пробрались к дальнему углу проволочного заграждения. Сквозь кусты часовой не видел их, и они торопливо перелезли через проволоку и кинулись бежать по лесу. Только отбежав достаточно далеко и выбившись из сил, они остановились.

Через два дня им посчастливилось достать крестьянскую одежду в одной польской деревне. Поляки дали им и немного еды. Но беглецы понимали, что далеко они не уйдут — изможденные, исхудавшие до предела, они слишком сильно отличались от жителей окрестных сел, и всякий легко узнал бы в них бежавших из лагеря военнопленных. Надо было на время укрыться в надежном месте, немного подкормиться, восстановить силы и уже потом пробираться за Буг.

Тогда они вспомнили о русской деревне, через которую их гнали по пути в лагерь. Так трогательно, так сердечно отнеслись тамошние жители к пленным, что друзья вполне- могли рассчитывать на гостеприимный прием в этом селе.

Они пришли туда и не ошиблись. От самого солтыса (старосты) до последнего деревенского мальчишки — все приняли их как родных. В избу, где их приютили на первую ночь, то и дело набивались люди — каждому хотелось поговорить с советскими. Приходили женщины, принося с собой что-нибудь поесть, и, видя, с какой жадностью беглецы набрасываются на еду, плакали и причитали: «Ой, сыночки! Ой, что ж это с вами сделали, проклятые!» Приходили старики и, поинтересовавшись, как и откуда бежали друзья, вдруг спрашивали:

— Вы нам скажите, ребята, как это так получилось, что немец вас бьет? Мы тут по-другому прикидывали. Думаем, только нападет на вас Гитлер — капут ему сразу будет. На второй день войны ждали Красную Армию сюда, за Буг. Почему же так оно вышло?

Что могли ответить этим старикам они, два рядовых солдата, которые и сами не могли понять, как это все случилось. Но, торопливо хлебая какой-нибудь борщ или дожевывая вареники, они все же говорили:

— Подожди, дедушка, дай срок. Придут сюда наши.

Старики долго совещались с солтысом, куда поместить беглецов. Жить в деревне им было нельзя: хотя она и лежала на отшибе, в стороне от главного шоссе, немцы то и дело наезжали сюда и крестьянам уже объявили о строжайшей ответственности за укрывательство бежавших из плена.

Поэтому на другой день обоих друзей отвели за село, где в укромном маленьком лесочке были нарыты свежие окопы и землянки.

— Вот видите, неделю всей деревней работали, — сказал солтыс, который привел их сюда. — Строили свою оборону, а она и не пригодилась. Мы ведь думали: до границы тут недалеко, и, как только Гитлер на вас нападет, ваши пушки в ответ стрелять начнут. А тогда и нашей деревне досталось бы. Решили окопы себе вырыть — отсидеться, пока Красная Армия придет. Так и не дождались — ни одного снаряда от вас не прилетело.

Друзей поместили в землянке, и каждый день деревенские женщины носили им сюда еду.

Изголодавшиеся в крепости, а потом в плену, они сначала никак не могли насытиться и ели почти беспрерывно. Если одна хозяйка приносила им ведро супа, они тотчас же съедали его вдвоем и затем с той же легкостью опорожняли большой чугун каши с маслом, который приносила другая женщина. И им самим иногда становилось страшно, не погубит ли их такое количество еды, но истощенный организм все требовал пищи, и они ели и ели…

Только на четвертый или пятый день они стали наедаться досыта. Но, как долго голодавшие люди, они еще были больны той странной болезнью, которую так хорошо описал когда-то Джек Лондон в рассказе «Любовь к жизни». Им, как и герою этого рассказа, всегда казалось, что пища скоро кончится, что ее опять не будет хватать и надо обязательно сделать запасы. Это был инстинктивный животный страх, поселенный в их душе пережитым голодом. И хотя теперь они не могли справиться со всей едой, которую им по-прежнему таскали сердобольные деревенские хозяйки, оба друга никогда не отказывались от этих приношений, боясь, что иначе люди перестанут кормить и к ним снова вернется голод.

Женщина приходила с кастрюлей супа, и они с жадной благодарностью забирали его в свою землянку. Являлась вторая с такой же кастрюлей— брали и это. Приносили пироги, вареники, блины — все шло туда же, в землянку, «в запас».

Но на другой день предстояло возвращать хозяйкам их чугуны и кастрюли, а съесть все было бы не под силу даже слону. Приходилось отдавать суп собакам, а потом делать вид, что все съедено. А женщины только жалостливо ахали и удивлялись, но исправно носили такие же полные снеди миски и кастрюли — деревня была не бедной. Зато теперь около землянки беглецов жили все деревенские собаки — большая часть пищи доставалась им, а оба друга по-прежнему панически боялись отказаться от обильного угощения.

Эта болезнь постепенно прошла, а они поправились и отдохнули. И тогда солтыс дал им провожатого; они распрощались с гостеприимными хозяевами и на следующий день были уже за Бугом.

Всю зиму они скитались, то работая у крестьян, то пробираясь дальше на восток. В конце 1942 года Бессонова схватили полицаи около города Барановичи, и он был отправлен в лагеря — сначала в Польшу, потом в Германию. Вскоре ему удалось бежать. После многих мытарств зимой 1945 года он встретил наши войска под Краковом и до 1946 года служил в армии.

Владимир Пузаков, разлученный с другом, год спустя попал в районе Пинска в один из отрядов знаменитого партизана А. Ф. Федорова. В 1944 году они соединились с армией, а в марте 1945-го, при штурме Бреслау, рядовой Пузаков был тяжело ранен — потерял руку.

Друзья встретились уже после войны, когда в Краснодар вернулся демобилизованный Бессонов. Но их теперь осталось двое — Николай Гайворонский погиб в плену, как и предчувствовал.

Старший лейтенант с Красной Звездой

От Пузакова и Бессонова, когда мы впервые встретились с ними в 1955 году в Краснодаре, я услышал любопытный рассказ о старшем лейтенанте с Красной Звездой.

Это было на второй день обороны. Крепость уже находилась в плотном кольце, и немцы, заняв расположение 125-го полка, залегли на валах над берегом Мухавца. Несколько раз они пытались перейти через реку и ворваться на Центральный остров, но огонь из окон казарм неизменно отбрасывал их назад.

День клонился к вечеру, с обеих сторон время от времени постреливали пулеметы, но бой, кипевший с таким ожесточением, к ночи постепенно затихал.

И вдруг все — и наблюдатели и стрелки, лежавшие в обороне, — насторожились. На том берегу из кустарника, который рос у подножия занятых немцами валов, появилась фигура человека. Отсюда было видно, что он одет в нашу командирскую гимнастерку и что в руках у него наган.

Вынырнув из кустов, человек в два прыжка спустился по береговому откосу, сунул наган в кобуру и кинулся в воду. Несколько сильных взмахов руки — и он уже был у нашего берега. Опасаясь провокации, стрелки и пулеметчики взяли незнакомца на мушку. Но тот словно почувствовал это.

— Не стреляйте. Свои! — крикнул он и, стремительно выбежав из воды, вскочил в ближайшее окно казармы.

Вслед ему торопливо стрекотнул немецкий пулемет, но было уже поздно.

И тогда по всей линии казарм бойцы, неотрывно и взволнованно следившие за пловцом, закричали «ура». Со всех сторон люди побежали к тому отсеку, куда скрылся незнакомый командир.

Бессонов и Пузаков тоже поспешили туда. Окруженный толпой бойцов, командир стоял, тяжело дыша, и вода ручьями стекала с него. Друзья тотчас же узнали этого старшего лейтенанта: он служил в их полку и они часто встречали его раньше. Он был без фуражки, но в полной командирской форме, с затянутым ремнем и с портупеей через плечо. На груди у него был орден Красной Звезды — боевая награда за финскую войну.

Отдышавшись, старший лейтенант достал из кобуры наган, тщательно обтер его носовым платком и, улыбаясь, обвел глазами собравшихся вокруг него людей.

— Ну, как у вас тут? Плохо? — спросил он и, махнув рукой в сторону города, добавил — Там тоже неважно. Отступают пока наши.

— Вы оттуда, товарищ старший лейтенант? — полюбопытствовал кто-то.

— Да. Едва пробрался к вам — немцы кругом. Теперь будем вместе драться.

Он принялся выжимать свою одежду. А весть о том, что в крепость пришел «старшой», в одиночку пробившийся сквозь кольцо немцев, уже летела по обороне, и в отсек приходили все новые и новые люди.

— Командиры есть? — вдруг строго спросил старший лейтенант, обращаясь ко всем.

Через толпу пробрались двое: один — в грязной нижней рубахе, другой — в солдатской гимнастерке без пояса.

— Мы — лейтенанты, — пояснил один.

Старший лейтенант оглядел их с ног до головы и презрительно усмехнулся.

— Лейтенанты? — переспросил он иронически. — Не вижу. — И, сразу изменив тон, жестко и властно добавил — Даю двадцать минут. Привести себя в порядок и доложить как положено. Иначе расстреляю, как паникеров. Бегом марш!

Лейтенанты опрометью кинулись из отсека исполнять приказание. Бойцы молча и одобрительно переглядывались: «Эге, с этим шутить не приходится. Хозяин пришел».

И в самом деле, старший лейтенант тут же принялся хозяйничать на этом участке обороны, где до того времени отдельные командиры то появлялись, то снова исчезали и борьбой постоянно руководили главным образом сержанты. Он по-новому расставил стрелков и пулеметчиков, назначил облачившихся в форму молодых лейтенантов командирами взводов, установил связь с участками Зубачева и Фомина. Энергичный, требовательный, смело появлявшийся в самых опасных местах, он одним своим видом, бодрым, решительным, воодушевлял бойцов, и его любовно прозвали «Чапаем».


Настроение людей поднялось с приходом старшего лейтенанта. А он то и дело мелькал здесь и там, беседовал с бойцами, сыпал шутками, записывал отличившихся в бою в толстую тетрадь и во всеуслышание объявлял об их будущем представлении к награде.

Лишь в последние дни обороны Бессонов и Пузаков видели его иным — помрачневшим и молчаливым. Видимо, он уже убедился, что надежды на спасение нет и попытки вырваться из крепости обречены на неудачу. Как-то он появился уже без ордена и без полевой сумки, где держал свою тетрадь. Когда Бессонов спросил его, где орден, старший лейтенант махнул рукой.

— Спрятал, — коротко сказал он. — Может, после войны найдут и орден и тетрадь.

Больше они не видели его, а когда через два дня попали в плен, кто-то сказал им, что старший лейтенант застрелился последним оставшимся у него патроном.

Кто же был этот герой Брестской крепости?

Затруднение заключалось в том, что Бессонов и Пузаков не помнили его фамилии. Но им обоим казалось, что это был помощник начальника штаба 44-го полка старший лейтенант Семененко, тот самый, что упоминался в «Приказе № 1».

Долгое время я ничего не знал о судьбе Семененко и считал, что он застрелился, хотя Бессонов и Пузаков не видели этого своими глазами. Потом еще один найденный мною защитник крепости из 44-го полка вспомнил, что однажды встретил Семененко в лагере в Германии. Значит, версия о самоубийстве не подтверждалась и старший лейтенант мог остаться в живых.

Но реальная возможность искать его следы появилась лишь после того, как в архиве был обнаружен список комсостава 6-й и 42-й дивизий. Благодаря этому списку удалось найти майора Гаврилова. Но здесь же я встретил и сведения о старшем лейтенанте Семененко.

Он действительно занимал должность помощника начальника штаба полка. Звали его Александром Ивановичем, и он был родом из города Николаева на Украине, где и жил до призыва в армию.

Не вернулся ли А. И. Семененко после войны в свой родной город? Может быть, он и сейчас живет в Николаеве? Было вполне уместно предположив это — ведь миллионы людей после демобилизации или освобождения из плена возвращались в родные места. И я написал в Николаевский горсовет письмо с просьбой сообщить, не проживает ли у них Александр Иванович Семененко. Предположение мое оправдалось: Семененко в самом деле жил в Николаеве, товарищи из горсовета прислали мне его адрес. Я сразу списался с ним и в 1955 году приехал в Николаев.

Семененко встречал меня на перроне вокзала. Он оказался большим, широкоплечим человеком с рыжеватым бобриком и крупными чертами лица. Я невольно ойкнул, когда он радостно, от всего сердца пожал мне руку: Семененко, судя по этому пожатию, обладал поистине медвежьей силой. Несмотря на протесты, он отобрал у меня увесистый чемодан, набитый тетрадями и книгами, и, небрежно помахивая им, повел к своей машине — он работал шофером в одной из городских автобаз.

Когда мы приехали в гостиницу, я спросил его:

— А где ваша Красная Звезда? Так и не восстановили вам орден?

Семененко со смешком пожал плечами:

— У меня нет никакого ордена. Не заслужил.

— А за финскую кампанию?

— Не было у меня никогда ордена. — Семененко развел руками.

— Позвольте, а это вы на второй день войны пробрались в крепость и переплыли Мухавец?

Нет, это был не он. Семененко находился в крепости неотлучно с первых минут войны и до того, как попал в плен в первых числах июля. Он был все время на участках 333-го и 44-го полков, там командовал группами бойцов, отражал танковую атаку немцев на Центральном острове и вместе с каким-то старшиной подбил из орудия одну из немецких машин. Я спросил, знает ли Семененко о «Приказе № 1», где упомянута его фамилия. Он не знал о нем, но в крепости ему говорили, что по рекомендации Зубачева его назначили начальником штаба сводной группы. Однако немцы в это время вновь заняли церковь и отрезали отряд Зубачева и Фомина от 333-го и 44-го полков. Семененко не мог пробраться на восточный участок казарм, где находился штаб сводной группы, и обязанности начальника штаба за него стал выполнять какой-то другой командир. А он до самого конца оставался в районе 333-го полка.

Итак, к моему разочарованию, Семененко не был тем командиром, который переплывал Мухавец. Но зато он помог мне наконец уточнить личность старшего лейтенанта с Красной Звездой. Этот человек был другом и многолетним сослуживцем Семененко — начальником школы младших командиров 44-го полка, старшим лейтенантом Василием Ивановичем Бытко. Именно он пришел в крепость на второй день обороны, и именно у него был орден Красной Звезды за финскую кампанию. И как только я услышал, что Бытко звали Василием Ивановичем, я сразу вспомнил о его прозвище «Чапай». Видимо, оно объяснялось не только его смелым и отважным характером, но и тем, что Бытко был тезкой прославленного героя гражданской войны. Семененко подтвердил это и сказал, что курсанты полковой школы всегда с любовью и гордостью называли своего начальника «наш Чапай».

Уже впоследствии отыскались другие бойцы и командиры, которые в дни обороны крепости сражались бок о бок с Бытко и вместе с ним попали в плен. Они дополнили рассказанное Бессоновым, Пузаковым и Семененко, и история старшего лейтенанта с Красной Звездой теперь вполне прояснилась.

Василий Иванович Бытко был кубанцем, родом из большой станицы Абинской, где до сих пор живет его семья. Человек волевой, отважный и бесстрашный, он показал себя в армии прирожденным командиром, быстро продвигался по службе и умело действовал в боевой обстановке во время финской войны, за что в числе первых в полку был награжден орденом Красной Звезды. Курсанты полковой школы гордились своим командиром и по первому слову «Чапая» готовы были идти в огонь и в воду. Война застала Бытко, как и других командиров, на его квартире в крепостных домах комсостава, где он жил с женой и маленьким сыном. Он вскочил с первыми взрывами, поспешно оделся и, наскоро попрощавшись с семьей, кинулся в расположение полка.

Под обстрелом он пробежал мост через Мухавец и добрался до штаба полка. Там, среди взрывов, дыма и пыли, заволакивающих двор, по которому метались охваченные паникой люди, он собрал часть своих курсантов и повел их из крепости на окраину Бреста, на рубеж, где приказано было сосредоточиться полку по боевой тревоге.

Он сумел вывести эту группу почти без потерь еще до того, как враг сомкнул свое кольцо. Присоединив своих курсантов к другим подразделениям, оказавшимся там, Бытко сам не остался с Ними. Он помнил, что в крепости дерутся его «ребята», и считал, что не имеет права бросать их. И он один ушел назад. Только на второй день он все же сумел прорваться на Центральный остров и появился там так, как рассказывали об этом Бессонов и Пузаков. Он принял командование над оставшимися курсантами и бойцами, которые были тут, и стал главным руководителем обороны в районе 44-го полка.

Как известно, все попытки вырваться из крепости были безрезультатными, и наконец наступил день, когда боеприпасы у стрелков и пулеметчиков подошли к концу, а в нагане Бытко остался последний патрон. И тогда люди заметили, что старший лейтенант всячески старается уединиться. Он решил покончить с собой: для него, удалого, горячего кубанца, стойкого коммуниста, полного ненависти к врагу, сама мысль о том, что он может живым попасть в руки гитлеровцев, была страшнее смерти.

Товарищи отгадали его намерение. Когда однажды в минуты затишья Бытко под каким-то предлогом хотел покинуть подвал, они поняли, зачем он уходит. Его окружили и стали уговаривать отказаться от мысли о самоубийстве. Ему доказывали, что его смерть произведет тяжелое впечатление на бойцов, что он обязан разделить со своими людьми судьбу, которая их ожидает.

Бытко слушал все это молча, опустив голову, но было видно, что доводы товарищей произвели на него впечатление.

Маленькое окно подвала, в котором происходил этот разговор, было обращено в сторону крепостного двора. Ничего не отвечая на уговоры друзей, Бытко рассеянно поглядывал наружу, углубленный в свои раздумья. И вдруг он увидел невдалеке двух немецких автоматчиков. Воспользовавшись затишьем, гитлеровцы приближались к казармам. Первый автоматчик был уже в нескольких шагах от подвала.

Рука старшего лейтенанта медленно потянулась к кобуре, и он вытащил наган.

— Ну, фашист, — вздохнул он, — хотел я себя, а придется тебя…

И, вскинув наган, он последним выстрелом уложил автоматчика.

В тот же день оставшиеся в живых бойцы второй группы во главе с Бытко и командиром роты младшим лейтенантом Сгибневым пошли в свой последний бой. В сумерках неожиданным рывком они форсировали Мухавец и попытались пробиться в сторону города. В неравном бою маленький отряд был рассеян, и большинство людей, в том числе Бытко и Сгибнев, оказались в плену. А следующим вечером, когда уже за Бугом пленных гнали к Бяла Подляске, оба командира, пользуясь темнотой, сумели бежать из колонны.

Все думали, что им удалось спастись. Но еще через два дня в Бяла Подляску привезли избитого, окровавленного Сгибнева, и он рассказал товарищам, что произошло. Беглецы благополучно добрались до границы, но в тот момент, когда они переплывали Буг, на обоих берегах появились немцы. Автоматная очередь настигла Бытко на середине реки, а Сгибнева схватили, едва он вышел на восточный берег.

Курсанты полковой школы недаром звали своего начальника «Чапаем». Бытко не только походил характером на своего прославленного тезку, не только носил те же имя и отчество, он и погиб от вражьей пули в реке — точь-в-точь так, как Василий Иванович Чапаев.

Сестра

О ней писали уже в первых статьях о Брестской обороне, появившихся вскоре после войны. Рассказывалось о том, как медицинская сестра Раиса Абакумова под взрывами снарядов, под пулеметным огнем выносила с поля боя раненых и как в конце концов она упала, убитая наповал.

Эту молодую, высокую и красивую женщину, хорошую спортсменку, непременную участницу клубной самодеятельности, любительницу песен и танцев, вспоминали потом многие найденные мной герои крепости. Но они помнили ее еще по довоенному времени и лишь знали, что она была в звании военфельдшера — носила три «кубика» на петлицах гимнастерки — и служила в санитарной части 125-го полка. Долгое время оставалось неизвестным, на каком участке обороны она находилась во время боев. Только после того как отыскались первые защитники Восточного форта, выяснилось, что Раиса Абакумова была именно там, в отряде майора Гаврилова. Люди рассказывали о ней много хорошего. Иные из них прямо были обязаны ей жизнью: рискуя собой, Раиса выползала под огонь на линию обороны и оттуда вытаскивала раненых, относя их в укрытие. Она была организатором и «главным врачом» импровизированного госпиталя, устроенного в одном из казематов форта, бывшей конюшне. Под ее руководством женщины самоотверженно ухаживали за ранеными и в самых тяжелых условиях делали все, чтобы облегчить их страдания и спасти им жизнь. Все, кто рассказывал мне о Раисе Абакумовой, с восхищением говорили о ней как об истинной героине и глубоко сожалели о ее гибели.

Так было до 1955 года, когда я нашел под Москвой, в Шатурском районе, доктора Михаила Никифоровича Гаврилкина, который перед войной был врачом 125-го полка, то есть непосредственным начальником Раисы Абакумовой. Он очень тепло вспоминал о ней, но тоже мог рассказать лишь о довоенном периоде ее службы — Гаврилкин во время обороны крепости не был в Восточном форту, а оказался в одном из домов комсостава, в группе капитана Шабловского, и потом вместе с ним попал в плен.

Но когда я в разговоре упомянул о том, что Раиса Абакумова была убита, Гаврилкин пожал плечами.

— Вы ошибаетесь, — сказал он, — Раиса не погибла. Моя жена в годы оккупации жила в Бресте, и она часто встречала там Абакумову.

Это известие взволновало меня. А может быть, героиня крепости жива? Но почему же до сих пор она не дала о себе знать? Статьи о Брестской обороне не раз появлялись в печати и в каждой из них говорилось о ней и о ее гибели. Неужели эти газеты или журналы никогда не попадались ей на глаза?

Во всяком случае, надо было искать следы Раисы Абакумовой. Но прежде чем они обнаружились, пришлось долго идти, как по цепочке, от одного человека к другому.

Сначала медицинская сестра Людмила Михальчук, которую я разыскал в Бресте, дала мне адрес ленинградского врача Ю. В. Петрова, работавшего до войны в крепостном госпитале. Петров, как оказалось, переписывался со своим бывшим сослуживцем — фельдшером И. Г. Бондарем, находившимся сейчас в Днепропетровской области. Бондарь в одном из писем ко мне сообщил нынешний адрес другого врача из крепости — В. С. Занина, живущего теперь в Москве. А Занин, в свою очередь, знал, где живет близкая подруга Раисы Абакумовой, медицинская сестра Валентина Раевская.

Именно от В. С. Раевской из Мценска, Орловской области, я и получил наконец долгожданное известие. Раиса Абакумова была жива и здорова и работала в районной больнице в городке Кромы той же Орловской области.

Уже позднее, когда мы встретились с Раисой Ивановной в Москве, я спросил, знает ли она, что во многих статьях и очерках о ней писали как о погибшей. Оказалось, что однажды ей попался номер «Огонька» с очерком, где говорилось о ее героической смерти. Она прочла, усмехнулась и сказала сама себе: «Ну и вечная тебе память, Рая».

По скромности она даже не подумала о том, чтобы написать в редакцию и опровергнуть рассказ о своей гибели.

Перед войной Раиса Абакумова жила в одном из домов комсостава в крепости вместе со своей шестидесятилетней матерью. В ту последнюю предвоенную ночь ей почти не пришлось спать: вечером она с подругой была на гулянье в городском парке и вернулась уже после полуночи, а в половине четвертого пришлось вставать — рано утром в районе Бреста должны были начаться учения, в которых ей предстояло участвовать. Она уже оделась и умылась, а мать хлопотала, приготовляя завтрак, как вдруг раздался близкий взрыв, и горшки с цветами, стоявшие на окне, были сброшены на пол. Потом подальше прогрохотал второй, третий, и сразу же где-то, видимо на Центральном острове, взрывы замолотили с бешеной быстротой, и за их гулом внезапно прорвался истошный вой пикирующего самолета.

Мать торопливо подбирала цветы.

— Что же это за учения? — ворчала она. — Разве ж можно так сильно стрелять? Все горшки побили…

Раиса, испуганно прислушиваясь к тому, что происходило снаружи, словно очнулась от оцепенения.

— Да что ты, мама! Какие там учения! — закричала она. — Это же война. Иди скорее, прячься где-нибудь, а я бегу в санчасть.

Она выскочила из дому и бросилась к главной дороге, ведущей к мосту через Мухавец. Взрывы гремели все чаще, и иногда над головой, свистя, проносились осколки. Кругом клубился дым, пахло каким-то странным, удушливым перегаром — наверно, от взрывов.

Мост был весь в дыму, и оттуда неслось торопливое татаканье пулеметов. Какой-то боец вынырнул из этой пелены дыма и, увидев Абакумову, крикнул:

— Доктор, туда не ходите — убьют!

И тут же упал.

Она кинулась к нему. Боец был мертв — осколок раздробил ему затылок.

И тогда Раиса подумала о том, что у нее нет своего привычного оружия — санитарной сумки.

Совсем недалеко у самой дороги белел одноэтажный домик санитарной части 125-го полка. Она побежала туда.

Внутри был только санитар, торопливо набивавший свою сумку индивидуальными пакетами. Раиса схватила сумку с красным крестом, висевшую на гвозде. Они с санитаром выбежали вместе. Он повернул к северным воротам, на выход из крепости, а она, подумав о матери и о других женщинах, оставшихся в домах комсостава, поспешила туда— надо было вывести всех из домов куда-нибудь в надежное укрытие в крепостных валах.

Но ей приходилось то и дело останавливаться по дороге — здесь и там стонали раненые люди, и ее санитарная сумка опустела, прежде чем она добежала до дома.

Ее матери уже не было в квартире. Но внизу, под лестницей дома, испуганно сбились в кучу несколько женщин с детьми.

— Идемте со мной, — позвала их Раиса. — Здесь вас может завалить.

Валы Восточного форта находились совсем близко. Но пробежать эти две-три сотни метров было нелегко. Громко плакали испуганные дети, женщины вскрикивали и цепенели при каждом близком взрыве. Они не успевали за ней — приходилось все время останавливаться и поджидать отстающих. Наконец они все же добрались до ближнего вала и вбежали в первый попавшийся каземат.

Тут находились конюшни, и десятка два привязанных лошадей нервно топтались в своих стойлах и встревоженно ржали, слыша взрывы.

В этих конюшнях было уже много людей. Сюда укрылись женщины и дети из ближних домов комсостава, и обрадованная Раиса увидела среди них свою мать. Тут сидело несколько безоружных и раненых бойцов; она сразу осмотрела их раны и перевязала, разорвав на бинты их нижние рубашки.

Было около полудня, когда в конюшнях появились командиры во главе с майором. Это был майор Гаврилов, принявший командование над гарнизоном форта и теперь обходивший все казематы.

Он подбодрил приунывших женщин, сказал, что врага скоро отобьют, а потом, заметив Раису, подозвал ее. Она представилась как положено — по-военному.

— Вам, товарищ военфельдшер, я поручаю организовать здесь санитарную часть. Пусть вам помогают женщины — раненых будем сносить сюда, — сказал майор.

— Но у меня же ничего нет, товарищ майор, — взмолилась Раиса. — Бинты кончились, медикаментов не осталось никаких.

— Попробуем вам что-нибудь достать, — обещал майор. — А пока делайте все, что можете.

И она делала, что могла. Вместе с женщинами она постелила у стены каземата чистую солому, подготовив свой будущий госпиталь. Когда начали приносить раненых, они пустили на бинты свое белье, а вместо шин она прибинтовывала к перебитым рукам и ногам какую-нибудь доску или ложу разбитой винтовки. Пища, скудная и нерегулярная, отдавалась прежде всего детям и раненым. Так же было и с водой, когда ее удавалось достать.

На второй день пришлось выпустить лошадей: их нечем было поить, и они могли взбеситься от жажды. Их выгнали во дворик форта, и с тревожным ржанием кони табуном побежали к Мухавцу, на место своего обычного водопоя. Наблюдатели с вала видели, как немцы перестреляли их из пулеметов.

По просьбе Раисы бойцы выкопали неглубокий колодец в самой конюшне. Но пропитанная лошадиными нечистотами земля давала какую-то желтую, отвратительно пахнувшую воду. Бойцы ползали за водой к Мухавцу, чтобы хоть немного облегчить страдания детей и раненых. Потом путь туда оказался отрезанным, но зато в соседнем валу обнаружили ледник с запасом льда.

Теперь Раиса сама ползала за льдом. Ползти надо было всего сорок— пятьдесят метров, но часть этого пространства простреливалась откуда-то немецким пулеметом, и каждый раз близкий посвист и чмоканье пуль о землю заставляли замирать ее сердце. Но людям надо было пить, и она снова и снова отправлялась в это путешествие.

Как-то лейтенант Степан Терехов, которому Гаврилов поручил все хозяйственные дела, раздобыл со своими бойцами немного бинтов и медикаментов. Она была счастлива: это спасло жизнь некоторым раненым— им уже угрожала гангрена. А главное — среди медикаментов были таблетки хлорной извести. Теперь она кипятила желтую воду из колодца, клала туда таблетки «хлорки», и эту жидкость, похожую на лекарство, можно было пить. Запасы льда кончались, и хлорированная вода помогала все же поддерживать силы людей.

Все пережила она здесь, в форту, — и дымовые атаки, когда всем им, включая детей и раненых, приходилось часами дышать через противогазы или сквозь влажные тряпки, и обстрел из танков, и взрыв тяжелой бомбы весом в 1800 килограммов, когда казалось, что кирпичные своды каземата сейчас не выдержат и многотонная масса земляного вала над головами станет их общим могильным холмом.



А потом майор Гаврилов, страшный, исхудавший, помрачневший, пришел к ним и велел женщинам взять детей и идти в плен. Он не хотел слушать никаких возражений, и женщины, рыдая, стали собираться. Заметив, что Раиса отошла в сторону, майор прикрикнул на нее:

— Вам что, нужно отдельное приказание?

— Я никуда не пойду, товарищ майор, — сказала она. — Я военфельдшер, и мое место около раненых.

Он понял, что спорить бесполезно, и молча кивнул головой. Он даже не стал возражать, когда мать Раисы сказала, что она тоже не уйдет от своей дочери. Так и остались они с бойцами, эти две женщины, молодая и старая, решившие до конца разделить трагическую судьбу маленького гарнизона.

Их взяли в плен два дня спустя вместе с ранеными. Увидев на гимнастерке Раисы зеленоватые петлицы медицинской службы, немецкий офицер решил, что эта женщина — пограничник, и хотел тут же застрелить ее, но один из раненых, знавший немецкий язык, объяснил ему, что она — врач.

Ее с матерью отделили от всех и отправили в Брест. Там они просидели несколько суток в каком-то подвале. Потом им удалось бежать. Раиса достала себе обычное платье, и они поселились в городе.

Страшные годы оккупации принесли им много тяжелых испытаний. Пришлось надрываться на трудной поденной работе на полях и огородах, пришлось и голодать и побираться, пришлось перенести и фашистскую тюрьму и туберкулез. А когда к Бресту подходили наши войска, немцы схватили их и с сотнями других женщин и детей увезли на запад. Только после окончательной победы над Германией довелось им вернуться на Родину и побывать на родной Орловщине.

«Ничего особенного»

В 1956 году после долгих поисков наконец удалось отыскать следы четвертого командира, упомянутого в «Приказе № 1», лейтенанта Виноградова. Анатолий Александрович Виноградов, как и Семененко, оказался живым и здоровым и работал кузнецом на заводе в Вологде.

Летом того же года мы встретились с ним в Москве. Передо мной был еще сравнительно молодой, полный сил человек с большими, могучими руками, с красивым открытым лицом типичного русака, с певучим окающим говорком коренного вологжанина. Когда я открыл свою тетрадь и попросил его поподробнее рассказать о том, что он видел и делал в крепости, Виноградов усмехнулся добродушно и смущенно.

— Просто не соображу, что говорить надо, — развел он руками. — Ну, воевал в крепости рядом с товарищами. Вроде ничего особенного не было.

И только потом, буквально выжимая из него воспоминания, я узнал, что за этим «ничего особенного» скрывается история одного из важных эпизодов обороны — история единственного прорыва, который за все время удался гарнизону центральной крепости.

Это было 25 или 26 июня, когда уже стало ясно, что наши войска отступили далеко на восток и рассчитывать на освобождение крепости из осады не приходится. Штаб сводной группы решил организовать прорыв вражеского кольца изнутри.

Был создан головной отряд прорыва, командовать которым поручили Виноградову. Еще при свете дня ему с его бойцами предстояло неожиданным броском форсировать Мухавец, подавить пулеметы немцев на валу против казарм и двигаться дальше, выходя из крепости к шоссе южнее Бреста. Вслед за ними в пробитую брешь должен был устремиться весь остальной гарнизон Центрального острова во главе с Зубачевым и Фоминым.

Отряд Виноградова выполнил свою боевую задачу, как ни трудна она была. Мухавец кипел от пуль, но бойцы все же прорвались сквозь огневой заслон врага, вскарабкались на валы и гранатами уничтожили пулеметные гнезда противника. Поредевший, но еще вполне боеспособный отряд вскоре пробился и за внешние крепостные валы, ожидая с минуты на минуту, что к нему присоединятся главные силы гарнизона.

Но гарнизон так и не смог прорваться за ними: немцы быстро подтянули к месту прорыва свежие подкрепления и заткнули пробитую в их обороне дыру.

Между тем, продолжая двигаться по заранее намеченному маршруту, группа Виноградова к концу дня оказалась южнее Бреста. Уже близились спасительные сумерки, но, прежде чем они успели укрыть их от глаз врага, гитлеровцы обнаружили отряд. С шоссе, проходившего невдалеке, с ревом съехали немецкие танки, с другой стороны развернулась в боевой порядок мотопехота противника, и для застигнутых врасплох Виноградова и его людей не оставалось ничего другого, как на открытом поле принять свой последний бой. Силы были слишком неравными, и час спустя маленький отряд перестал существовать, а его тяжело раненный командир вместе с оставшимися в живых товарищами попал в плен.

И отчаянный прорыв через Мухавец, и гранатный бой на валах, и последняя смертная схватка на поле южнее Бреста, и мучительная рана, и тяжкие годы плена — все это он, Виноградов, теперь, спустя пятнадцать лет, с простодушной легкостью называл «ничего особенного».

Впрочем, он не был исключением среди брестских героев, да и вообще среди героев Великой Отечественной войны.

Есть чудесное свойство, удивительное и неотъемлемое качество характера простых советских людей. Наш человек способен вершить поистине великие, героические дела, как обычное, будничное дело, и при этом вовсе не считать себя героем. Не считали себя героями и бывшие защитники Брестской крепости. Они рассуждали так: да, я перенес много трудного, тяжелого там, в Брестской крепости, но ведь я просто выполнял свой солдатский долг, так же как все эти четыре года Великой Отечественной войны на других участках фронта честно исполняли этот долг тысячи и миллионы советских воинов.

Сколько раз приходилось мне во время поисков защитников Брестской крепости наблюдать эту простоту и скромность героизма наших людей. Бывало, с трудом, как бы распутывая клубок, идя от человека к человеку, обнаружишь одного из участников обороны, приедешь в город или в село, где он живет, запишешь его воспоминания о памятных днях Брестской эпопеи, а потом спросишь:

— Почему же вы до сих пор не давали о себе знать? Почему не сообщили о себе в военкомат или в редакцию газеты?

Пожмет человек плечами, усмехнется:

— А что я такого сделал? Что я, герой, что ли?

— Ну, все-таки защитник Брестской крепости! Их не так много осталось.

— Да что я сделал, чтоб о себе писать или говорить? Не хуже и не лучше других. Ну, трудно было. А другим легко, что ли? Я из Брестской крепости, а вон сосед ногу под Сталинградом оставил, а другой в Севастополе дрался, а рядом старуха живет — у нее три сына на фронте погибли. Что же я перед ними выставляться буду? Воевал, как другие воевали. Ничего особенного.

Послушаешь, и правда — разве удивишь наш народ героическими делами? Ведь чуть ли не каждый в те военные годы был настоящим героем, то ли на фронте, то ли в тылу, то ли в страшном гитлеровском плену. И то, что в другие времена казалось бы поразительным примером человеческой доблести, выдержки, воли, терпения, самоотверженности, после всего пережитого нами вмещается порой в эти два спокойных, почти равнодушных слова — «ничего особенного».

Мне пришлось слышать, как эти два слова относили к себе и русские люди Анатолий Виноградов и Раиса Абакумова, и армянин Самвел Матевосян, и украинец Александр Семененко, и белорус Александр Махнач, и татарин Петр Гаврилов. Так, наверно, сказал бы о себе, будь только он жив, и немец Вячеслав Мейер.

Да, немец. В числе защитников Брестской крепости были советские люди всех национальностей, и среди них несколько немцев из Поволжья, героически сражавшихся против немецких фашистов Гитлера.

Высокого ясноглазого блондина, старшину Вячеслава Мейера, знал весь 84-й полк. Он был одним из комсомольских «заводил», добрым товарищем, никогда не унывающим весельчаком, одаренным художником, чьи остроумные карикатуры в боевых листках или стенгазете неизменно собирали толпу хохочущих бойцов, как только вывешивался очередной номер.

В боях он показал себя храбрецом. Он дрался в первом штыковом бою около казарм своего полка, когда был перебит прорвавшийся в центральную крепость головной отряд немцев. Он участвовал в уничтожении автоматчиков, засевших в церкви, ходил в контратаки в районе моста через Мухавец, сражался в группе Фомина в казармах 33-го инженерного полка.

А когда наступали моменты затишья, он по-прежнему шутил, смеялся и был неистощимым на разные выдумки, чтобы развеселить своих товарищей.

На второй или третий день войны немецкий самолет разбросал над Центральным островом кучу листовок, призывающих гарнизон сдаваться в плен. Мейер с несколькими своими друзьями-комсомольцами, ползая в развалинах, собрал целую пачку этих бумажек. На каждой из них Мейер нарисовал свиную морду и внизу по-немецки написал крупными буквами: «Не бывать фашистской свинье в нашем советском огороде».

Потом они попросили разрешения у Фомина сходить за «языком». Комиссар отпустил их, и через два часа комсомольцы вернулись, ведя с собой связанного и испуганно озирающегося немецкого ефрейтора.

Его допросили, а затем под хохот собравшихся вокруг бойцов Мейер с помощью клея, добытого в штабной канцелярии, принялся оклеивать фашиста с ног до головы листовками со свиным рылом. В таком виде, похожий на густо заклеенную афишную тумбу, гитлеровец с поднятыми руками был отправлен назад, к своим. Крепость провожала его громким хохотом, а он уходил, недоуменно и опасливо озираясь, явно не понимая, почему его оставили в живых, и еще не веря своему счастью. Потом он скрылся за валом в расположении противника, и спустя несколько минут оттуда беспорядочно застрочили по нашей обороне пулеметы и немецкие мины стали рваться в развалинах казарм. Было ясно, что послание Вячеслава Мейера дошло по адресу и гитлеровцы «обиделись».

Он погиб, этот веселый старшина, в самом конце июня, когда группа Фомина доживала свои последние дни. И погиб он славной, благородной смертью, без колебаний отдав свою жизнь во имя спасения товарищей.

Третий день не удавалось достать воды. Совсем рядом, за окнами казарм, в пяти-шести метрах, блестел Мухавец. Но на том берегу немецкие пулеметчики настороженно следили за нашей обороной. Стоило только кому-нибудь на мгновение выглянуть в амбразуру — сразу несколько пулеметов начинали, захлебываясь, бить по этому месту. Ночью на валах за рекой загорались прожекторы, наведенные на казармы, и каждые три-четыре минуты в воздух взлетала осветительная ракета — было светло как днем.

Уже десятка полтора смельчаков заплатили жизнью за попытку спуститься по крутому травянистому откосу к Мухавцу и набрать воды. Даже их тела не удавалось втащить назад под этим огнем.

Жажда становилась невыносимой. Но если те, кто оставался в строю, еще кое-как терпели, то раненые испытывали страшные мучения. Непередаваемо тяжко было слушать их хриплые стоны, их умоляющие голоса: «Братцы, воды! Водички! Хоть капельку…».

Вячеслав Мейер был терпеливым человеком и стойко сносил все лишения, выпавшие на долю защитников крепости. Но спокойно видеть страдания раненых, умирающих друзей он не мог. Человек с добрым, отзывчивым сердцем, он был готов на все, чтобы хоть немного облегчить их муки.

Это произошло среди бела дня, в минуты непродолжительного затишья. Мейер с товарищами отдыхал после очередного боя, сидя на полу у стены в одном из помещений в первом этаже казарм. Здесь был открытый люк в подвал, где на соломе лежали раненые. Сейчас, когда стало тихо, их стоны ясно доносились оттуда. Раненый лейтенант из 84-го полка метался, кричал в полубреду и поминутно просил пить. И Мейер, слыша его стоны, не выдержал.

Схватив котелок, валявшийся на полу, он бросился к окну. Прежде чем его успели остановить, старшина выпрыгнул наружу, стремглав сбежал по откосу к воде, зачерпнул котелком и, бережно неся его в обеих руках, уже медленнее, чтобы не расплескать драгоценную воду, взобрался снова наверх.

Видимо, немецкие пулеметчики на этот раз зазевались или их ошеломила дерзость внезапной вылазки, но Мейер успел добежать до окна и протянул котелок товарищам. Опершись руками на подоконник, он хотел впрыгнуть внутрь, и в этот самый момент с того берега раздалась очередь. Руки Мейера словно подломились, и он упал на грудь. Его втащили в помещение, и товарищи склонились над ним. Пуля попала ему в затылок, но он был еще в сознании.

— Воду… раненым… — успел сказать он, и голубые веселые глаза молодого старшины стали мутно-стеклянными. Мейер был мертв.

Нам известна его фамилия, у нас есть его фотография, мы можем отдать дань уважения памяти героя. Этого нельзя сделать в отношении многих других защитников крепости — мы просто не знаем их имен.

Кто был тот молоденький боец, почти мальчик, о котором вспоминают люди из 44-го полка. Весь день он дрался с какой-то особой веселой удалью, будто чувство страха вообще было незнакомо ему. Он первым кидался в бой, поднимая за собой других навстречу атакующим автоматчикам, обгоняя всех, врывался в толпу бегущих назад фашистов, разя их штыком, и последним возвращался в укрытие, еще полный боевого возбуждения и желания скорее снова сойтись с врагом грудь с грудью.

И вдруг, уже в конце дня, он был ранен. Мина разорвалась позади него, и осколок ее попал ему в ляжку. Рана оказалась легкой — бойцу тут же перевязали ее, и он, хоть и прихрамывая, по-прежнему ходил в атаки. Но настроение его было непоправимо испорчено — он не мог примириться с такой раной.

— Что же я скажу теперь нашим, когда они придут? — чуть ли не со слезами говорил он товарищам. — Ведь они подумают, что я удирал от немцев — рана-то у меня сзади. Ребята, вы же видели — я вперед шел, когда ранило…

Его успокаивали, но он был неутешен и вовсе не думал ни о смерти, подстерегающей его здесь на каждом шагу, ни о тяжелых лишениях осады, а только о своем ранении, которое считал таким позорным, и о том, как стыдно ему будет, когда придут свои.

Невдомек было этому юному солдатику-герою, что через три дня другая смертельная рана в грудь навсегда уложит его и, когда спустя три года придут сюда свои, только кости его будут белеть где-то в крепостных развалинах.

В этой книге рассказывается о нескольких защитниках Брестской крепости. Но сотни и тысячи имен таких же достойных славы героев обороны, как погибших, так и живых, здесь не упомянуты. Даже всех уцелевших невозможно перечислить, а другие — и таких огромное большинство — остаются доныне безымянными.

Кто, например, назовет нам фамилию неизвестного музыканта из оркестра 44-го стрелкового полка. Вместе с группой своих товарищей в первые минуты войны при разрыве тяжелой авиабомбы он был завален в помещении музыкантского взвода. Они оказались заживо похороненными под грудой камней, и спасти их было невозможно, потому что этот участок казарм находился под непрерывным обстрелом и бомбежкой и к развалинам никто не мог подступиться. И тогда люди, находившиеся неподалеку, сквозь грохот взрывов вдруг услышали, как из под этих развалин раздались звуки музыки. Неизвестный музыкант играл на трубе «Интернационал». Он как бы прощался этим со своими товарищами и говорил, что умирает как верный сын Советской Родины.

Герой Брестской крепости Петя Клыпа рассказал мне о подвиге одного политрука, фамилии которого мы также до сих пор не знаем. В первые минуты войны этот политрук собрал под своим командованием бойцов из разных частей и подразделений и вместе с ними дерзко двинулся прямо навстречу гитлеровцам, наступавшим в северной части крепости. Маленький отряд занял каменное здание на берегу Мухавца против Центрального острова и своим огнем преградил дорогу врагу. Тем самым политрук и его бойцы предотвратили возможный прорыв противника в центр крепости с тыла, со стороны главных трехарочных ворот.

Они держались в этом доме почти до самого вечера, пока наконец гитлеровцы не подтащили сюда орудия и не начали прямой наводкой обстреливать здание, разрушая его. К концу дня у политрука осталась только небольшая группа бойцов, и, воспользовавшись минутой затишья, он вместе с ними бросился вплавь через Мухавец в центральную цитадель, где в казармах находились наши. Но когда они вышли на берег, на них из засады неожиданно бросился отряд автоматчиков. Тогда политрук приказал своим людям бежать к тем отсекам казарм, которые были заняты нашими бойцами, а сам с пистолетом в одной руке и с гранатой в другой бросился навстречу врагам. Он хотел задержать гитлеровцев и дать возможность своим бойцам спастись.


Его тотчас же окружили и схватили, выкручивая руки, стараясь вырвать пистолет и гранату. Но он в этой борьбе сумел дотянуться ртом до гранаты и зубами выхватил кольцо. Произошел взрыв. Петя Клыпа рассказывал, что он видел потом труп этого политрука на берегу Мухавца. Грудь его была разорвана, в неестественно выкрученной руке по-прежнему зажат пистолет, а в зубах стиснуто кольцо гранаты, и вокруг него разбросаны тела врагов, уничтоженных этим взрывом.

Великое множество было таких безвестных храбрецов, ибо там, в крепости, почти каждый становился подлинным героем. И не удивительно, что в наше время слова «защитник Брестской крепости» стали равнозначными слову «герой».

Есть братские могилы павших, над которыми на постаменте вознесена бронзовая фигура воина с винтовкой или гранатой, устремленная вперед в напряженном боевом порыве. Десятки имен в несколько длинных рядов бывают высечены на постаменте такого памятника. Но только одна фигура — воплощение мужества и доблести — возвышается над землей, и невольно кажется, что лежащие там, в темной глубине, погибшие герои выслали его — одного из них — сюда, наверх, под солнце, как своего постоянного полномочного представителя.

Разве каменные руины Брестской крепости не такая же братская могила геройски павших воинов? Пусть же и книжка, которую вы сейчас читаете, будет скромным памятником на этой грандиозной братской могиле. И пусть помнит читатель, что за каждым описанным здесь героем славной обороны стоят десятки и сотни других — неназванных, безвестных.

Пограничники

Известно, что в рядах защитников Брестской крепости были и наши пограничники. Перед войной в районе Бреста охранял государственный рубеж 17-й Краснознаменный пограничный отряд под командованием майора А. П. Кузнецова, а в самой крепости располагались 3-я комендатура и 9-я погранзастава этого отряда.

Нужно сказать, что на первых порах об участии пограничников в обороне Брестской крепости не было никаких сведений. Когда я начал собирать материал для будущей книги, мне стало известно, что в одном из музеев Москвы хранится папка с воспоминаниями участников боев на нашей западной границе в первые дни Великой Отечественной войны. Я пришел туда и познакомился с содержимым этой папки. Здесь собраны воспоминания бывших пограничников, служивших на заставах 17-го Краснознаменного отряда. Все эти записи были тщательно подшиты в порядке нумерации застав: пятая, шестая, седьмая, восьмая, десятая… В том месте, где должны находиться воспоминания о боях 9-й заставы, оказался только маленький листок, на котором было написано:

«Никаких сведений о девятой заставе нет. Застава помещалась в крепости и, видимо, целиком погибла в боях. По свидетельству жителей близлежащей деревни, в первые же минуты войны пограничники приняли удар врага на Западном острове Брестской крепости и вели борьбу в течение долгого времени».

В первую мою поездку в Брест, когда я побывал там вместе с Матевосяном и Махначом, мы с ними однажды в сопровождении офицеров из того отряда, который сейчас охраняет границу в районе Бреста, приехали на Западный остров крепости, где сражались в 1941 году пограничники. Остров густо зарос кустарником, и там среди зарослей кое-где лежат старые развалины или стоят пустые каменные коробки домов. Полуразрушенные кирпичные стены со всех сторон изрыты пулями и осколками. Видно, что в каждом из этих строений группы пограничников, окруженные врагом, вели необычайно упорную, героическую борьбу. Как от древних времен дошли до нас надписи, выбитые на камнях и рассказывающие о жизни и борьбе исчезнувших народов, так и здесь, на этих полуразрушенных стенах, записана летопись борьбы и гибели безымянных героев первых дней Великой Отечественной войны. Только записана она не резцом, а пулями и снарядами врага.

В одном месте офицеры-пограничники показали нам на груду камней— тоже развалины какого-то дома. Сквозь камни проступали наружу ржавые железные спинки коек. Было ясно, что здесь находилась казарма, разрушенная бомбой или снарядами, вероятно, в первые же минуты войны. С помощью солдат-пограничников мы тут же начали раскапывать эти развалины. Действительно, под камнями удалось кое-что найти. Там были обрывки каких-то бумаг, уже полуистлевшие. Когда мы начали рассматривать их, оказалось, что это страницы учебника по автоделу. Однако настоящих раскопок мы, конечно, не производили — для этого не было ни времени, ни возможности, — сюда следовало снарядить специальную экспедицию под руководством научных сотрудников.

Офицеры-пограничники говорили нам, что именно здесь, на месте этих развалин, по их сведениям, помещалась 9-я погранзастава в 1941 году. Но спустя несколько дней нам удалось найти в Бресте жену одного бывшего пограничника, которая перед войной жила в крепости. Вместе с ней мы приехали в крепость, и тогда оказалось, что 9-я погранзастава и 3-я комендатура отряда в 1941 году располагались не на Западном острове, а в центральном дворе цитадели, в доме, стоявшем рядом со зданием казарм 333-го стрелкового полка, около Тереспольских ворот, тех самых ворот, которые изобразил художник П. А. Кривоногое на своей известной картине «Защитники Брестской крепости». Что же касается Западного острова, то там, как выяснилось, помещались автомобильная рота отряда и окружная школа шоферов пограничных войск. Этим и объясняется тот факт, что под развалинами казармы мы нашли странички учебника по автоделу.

Таким образом, местонахождение 9-й заставы наконец было твердо определено.

Участники боев в Брестской крепости, с которыми мне приходилось встречаться в эти годы, с восторгом говорили о том, как сражались пограничники. Они признавались, что пограничники были поистине лучшими защитниками крепости, наиболее смелыми, самыми отважными и стойкими бойцами героического гарнизона. Рассказывают, что гитлеровское командование, взбешенное упорным сопротивлением пограничников, в первые дни войны отдало приказ своим солдатам: если у советского бойца будут зеленые петлицы на гимнастерке или зеленая фуражка, его не брать в плен, хотя бы он и был даже тяжело ранен, а расстреливать на месте.

Но пограничники и не собирались сдаваться в плен. Они дрались действительно до последней капли крови, до последнего дыхания. Один из участников обороны крепости рассказал мне о том, как в первые дни войны погиб на Западном острове молодой пограничник-белорус, сержант Петринчик. Он был окружен автоматчиками и, укрывшись в развалинах какого-то дома, долго отстреливался, уложив меткими выстрелами несколько десятков гитлеровцев. Когда у него подошли к концу боеприпасы, он оставил только один патрон для себя, чтобы живым не попасть в руки врага.

От другого защитника крепости я услышал рассказ о гибели неизвестного молодого пограничника с 9-й заставы.

Дело в том, что в субботу, 21 июня, как раз накануне войны, пограничники задержали в крепости двух переодетых гитлеровских шпионов. У них нашли бумаги со схемами расположения наших военных объектов, и агенты врага были полностью изобличены на допросе. Вечером их заперли в камеру для задержанных на границе с тем, чтобы утром отправить в штаб отряда. Ночью на часах у дверей камеры стоял один из бойцов-пограничников. Когда началась война, он не ушел со своего поста, хотя поблизости то и дело рвались снаряды противника. Как только первый отряд гитлеровцев ворвался через Тереспольские ворота в центр цитадели, от него тотчас же отделилась группа автоматчиков, которая бросилась в сторону камеры, где содержались задержанные шпионы. Видимо, тайная агентура врага в крепости уже дала знать гитлеровскому командованию о том, что лазутчики попались, и указала, где они находятся.

Часовой вступил в бой с автоматчиками. Он отстреливался, лежа у двери камеры, и своим огнем удерживал врагов на почтительном расстоянии. А в это время в дверь изнутри яростно ломились два шпиона, громкими криками по-немецки призывая на помощь своих. Постепенно патроны у бойца подошли к концу, а гитлеровцы, забрасывая его гранатами, подступали все ближе, и часовой увидел, что ему не сдержать врагов. И тогда он принял решение. Когда несколько минут спустя автоматчики ворвались в дверь камеры, они нашли только три трупа. Пограничник расстрелял обоих шпионов и застрелился сам.

Группы пограничников были на всех участках обороны крепости. Но основные силы 3-й комендатуры и 9-й погранзаставы во главе с ее начальником, лейтенантом Андреем Кижеватовым, дрались в центре цитадели вместе с бойцами 333-го стрелкового полка.

Лейтенант Андрей Митрофанович Кижеватов, сын крестьянина-мордвина из Пензенской области, был одним из замечательных героев Брестской крепости, и о нем стоит рассказать подробнее.

Командир необычайно твердого и решительного характера и отчаянно смелый человек, Кижеватов к тому же отличался исключительной добросовестностью и исполнительностью по службе. Начальник отряда, майор Кузнецов, не раз говорил, что он особенно спокоен за тот участок границы, который охраняет кижеватовская 9-я застава.

Со своей довольно многочисленной семьей — матерью, женой и тремя маленькими детьми — Кижеватов жил тут же, при комендатуре, как и некоторые другие командиры-пограничники.

Когда начался обстрел, здание комендатуры стало рушиться и загорелось, причем немало женщин и детей осталось под развалинами. Однако Кижеватовы сумели благополучно спуститься в первый этаж, где было безопаснее.

Крикнув жене и матери, чтобы они шли с детьми в подвал, лейтенант тотчас же побежал на заставу, к бойцам. Они ушли к разрушенному снарядами дому заставы и заняли там оборону, готовясь встретить атаки врага.

Весь первый день пограничники держались в развалинах своей заставы и штыковыми ударами отбрасывали автоматчиков, рвущихся в центр крепости через Тереспольские ворота.

Ночью с остатками своего отряда, с женщинами и детьми Кижеватов перешел в соседнее здание 333-го полка. С тех пор он стал ближайшим помощником старшего лейтенанта Потапова, руководившего обороной на этом участке.

Его всегда видели в самых опасных, решающих местах, в первых рядах атакующих бойцов, во главе своих пограничников. Несколько раз раненный, в грязных повязках с проступавшей кровью, он все же не выходил из строя и неутомимо подбадривал людей.

В первых числах июля старший лейтенант Потапов поручил Кижеватову с группой пограничников опасное и ответственное задание — подорвать понтонный мост через Буг, наведенный противником близ крепости. Они ушли, и до сих пор остается неизвестным, удалась ли им эта смелая диверсия. Остаются пока неизвестными и подробности гибели героя-пограничника. Мы знаем лишь, что семья его, отправленная в плен вместе с другими женщинами и детьми, была расстреляна гитлеровцами в 1942 году.

Группа пограничников сражалась и в районе Восточного форта, в отряде майора Гаврилова. Это были бойцы, которые служили на соседней с крепостью заставе. Весь первый день они дрались на берегу Буга, а 23 июня, когда держаться уже не стало мочи, прорвались сквозь кольцо врага в окруженную Брестскую крепость и явились в распоряжение майора Гаврилова. Гаврилов тотчас же назначил лейтенанта-пограничника, который командовал этой группой, начальником разведки своего отряда, а двух бойцов оставил при себе для выполнения специальных поручений. По его словам, это были стойкие и отважные защитники форта.

Там, в Восточном форту, в здании, стоявшем в центре подковообразного двора, на втором этаже был установлен четырехствольный зенитный пулемет, из которого стреляли два зенитчика 393-го дивизиона. Огонь этого пулемета наносил врагу особенно большие потери и каждый раз отбрасывал атакующих гитлеровцев. Когда зенитчики были убиты, к пулемету стали два пограничника. Они вели огонь до тех пор, пока тяжелая авиабомба не разрушила это здание, и оба храбреца погибли под его развалинами.

Валентина Сачковская, дочь погибшего старшины Зенкина, четырнадцатилетняя девочка, которая была послана немецким офицером, чтобы предъявить ультиматум защитникам крепости, и потом осталась вместе с ними, рассказала мне об одном пограничнике, находившемся в подвале здания 333-го полка. Этого пограничника звали, по ее словам, Андрей Бобренок. Он был тяжело контужен и время от времени терял сознание. Но и тогда, без чувств, он продолжал крепко сжимать свою винтовку и не выпускал ее из рук. Как только сознание возвращалось к нему, Бобренок подползал к амбразуре подвального окна и начинал стрелять вместе со своими товарищами в атакующих автоматчиков до тех пор, пока очередной припадок не сваливал его в беспамятстве на пол. Валентина Сачковская говорила, что впоследствии этот пограничник, видимо, погиб.

Когда я потом писал свою драму «Крепость над Бугом», этот рассказ Валентины Сачковской, глубоко запавший мне в память, послужил основой для создания образа пограничника Ивана Боброва, который по пьесе отважно сражается и героически гибнет в Брестской крепости. Пьеса была напечатана в журнале «Знамя». Прошло еще несколько месяцев, и вдруг я получил письмо из Львова от моего товарища, писателя Владимира Беляева, автора известной книги «Старая крепость». В. П. Беляев сообщал мне о том, что во Львовском украинском драматическом театре имени М. К. Зеньковецкой есть актер, один из участников обороны Брестской крепости, и фамилия его Бобренок.

Я сразу насторожился, узнав об этом. Бобренок — мало распространенная фамилия, и я предположил, что это, быть может, тот самый пограничник, о котором рассказывала мне Валентина Сачковская. Я тотчас же написал ему и вскоре получил ответ. Оказалось, что я не ошибся: младший сержант Бобренок служил в крепости в 3-й погранкомендатуре, сражался там, а потом, будучи контуженным, находился в подвалах здания 333-го стрелкового полка. Только одну ошибку допустила Валентина Сачковская. Бобренка, как оказалось, зовут не Андреем, а Сергеем. Мы стали переписываться, а потом и встретились с Сергеем Тихоновичем Бобренком. Он сообщил мне много интересного об участии пограничников в боях на участке 333-го стрелкового полка и сам написал свои подробные воспоминания о том, что видел и пережил в Брестской крепости. Уже три книжки воспоминаний выпустил в свет за последние годы С. Т. Бобренок.

Петя Клыпа рассказывал еще об одном пограничнике, который так и остался безымянным героем крепости. Когда у бойцов 333-го стрелкового полка подошли к концу боеприпасы, их командир, старший лейтенант Потапов, решил сделать отчаянную попытку прорвать вражеское кольцо, причем было решено наносить удар не в сторону города, так как противник ожидал атак именно здесь, а прорываться в немецкий тыл через Западный остров, на котором сражались еще пограничники. Воспользовавшись тем, что гитлеровцы предъявили защитникам крепости свой очередной ультиматум, после чего наступило некоторое затишье, бойцы сосредоточились в казармах около Тереспольских ворот и затем через мост и через дамбу, перегораживавшую в этом месте Буг, стремглав бросились на Западный остров.

Петр Клыпа рассказывает, что, когда группа бойцов выбежала на берег острова, около самой воды в кустарнике лежал на земле пограничник с ручным пулеметом в руках. Около него с одной стороны была навалена гора пустых, отстрелянных гильз, а с другой — груда патронов и запасные диски для пулемета. Вокруг в кустах валялось множество убитых гитлеровцев. Вид пограничника был страшный — лицо стало землисто-серым, под глазами — черные круги. Худой, обросший, с красными, воспаленными глазами, он, видимо, уже много дней лежал здесь без пищи и без сна, отбивая атаки противника.

Бойцы стали тормошить его, предлагая идти на прорыв вместе с ними, но пограничник поднял голову, посмотрел на них и глухим, ничего не выражающим голосом сказал:

— Я отсюда никуда не уйду.

Так он и остался лежать там, на берегу Буга, и, видимо, на этом же месте и погиб, а имя его, быть может, навсегда останется неизвестным.


Попытка прорыва через остров, как известно, окончилась неудачно. Всего несколько бойцов уцелели под страшным огнем немецких пулеметов и вышли на противоположный берег Буга. Там они вскоре же были захвачены в плен. В числе этих пленных был и Петя Клыпа, уже дважды контуженный, окровавленный и почти без сил.

На следующий день их под конвоем повели в лагерь вдоль берега Буга. Они проходили мимо Западного острова и слышали, что там, в чаще кустарника, продолжается неумолкающая стрельба. И они видели, как за деревьями, в центре острова, над каким-то домом развевается красный флаг пограничников. Говорят, что борьба на Западном острове продолжалась свыше двух недель, причем якобы наиболее упорно сопротивлялись группы пограничников, которые засели в недостроенных дотах, находившихся на берегу Буга. По слухам, последние защитники Западного острова погибли именно там.

Много еще тайн, связанных с участием пограничников в боях за Брестскую крепость, предстоит выяснить. Мы еще очень мало знаем о длительной и упорной борьбе на Западном острове. Неизвестной остается судьба той группы пограничников, которая сражалась в Восточном форту. Надо надеяться, что все это постепенно выяснится. Во всяком случае, в последние годы нашлось несколько бывших пограничников— участников обороны Брестской крепости.

Обнаружился бывший курсант окружной школы шоферов пограничных войск Михаил Мясников. Судьба этого человека по сравнению с судьбами большинства его товарищей была поистине счастливой.

Мы говорим, что гарнизон Брестской крепости встретил войну в ее первые минуты, на первых метрах советской земли. Но среди защитников крепости был авангард — пограничники, располагавшиеся на Западном острове, где раздались первые взрывы войны. В свою очередь, в этом авангарде оказались бойцы, которые, можно сказать, первыми из первых советских людей взглянули в лицо войне. То были бойцы дозоров и секретов, что в 4 часа утра 22 июня 1941 года находились на охране границы, на склонах западных валов Брестской крепости, в густом кустарнике, спускавшемся к самой воде Буга. Рядовой пограничник Михаил Мясников лежал в этих кустах вдвоем с товарищем, когда над их головами просвистели первые снаряды врага и с того берега вместе с громом орудий донесся треск первой пулеметной очереди немцев, начавших обстрел прибрежных кустов.

Два дозорных стреляли в ответ, топили своими пулями резиновые лодки с солдатами врага, появившиеся на реке, вели огонь по немецким саперам, готовившим переправу. Потом патроны кончились, они отошли в глубь острова и примкнули к группе пограничников под командованием лейтенанта Жданова, занявших оборону около недостроенных дотов. Там они дрались до последних чисел июня. Позже остатки этой группы переплыли Буг и пришли в центральную крепость.

А в ночь с 5 на 6 июля десятка два оставшихся в живых пограничников с боем вырвались за внешние крепостные валы. В темноте они растеряли друг друга, и Михаил Мясников, оставшись с тремя товарищами, много дней пробирался через Пинские болота на восток, и уже около города Мозыря им удалось перейти линию фронта.

До конца войны М. И. Мясников сражался на фронте. Он стал офицером и в 1944 году при освобождении Севастополя был за доблесть и мужество удостоен звания Героя Советского Союза. Сейчас полковник Мясников — райвоенком в городе Днепропетровске.

Оказался жив и другой участник боев на Западном острове — бывший командир транспортной роты 17-го погранотряда Аким Черный, ныне житель города Сумы. Он сражался в другой группе, командование которой принял на себя офицер-пограничник старший лейтенант Мельник. В центральной крепости, один с Кижеватовым, другой в группе Фомина, участвовали в боях пограничники 9-й заставы — Григорий Еремеев и Николай Морозов. Как и Аким Черный, они потом, раненные, попали в плен, и их не расстреляли только потому, что на них не было гимнастерок с зелеными петлицами. Григорию Еремееву впоследствии посчастливилось бежать из плена, и он воевал в партизанских отрядах на землях Югославии и Италии. Сейчас он заведует вечерней школой рабочей молодежи в далеком городе Кызыл-Кия в Киргизии, а его товарищ Николай Морозов жил и работал в Донбассе, а теперь переехал в Николаевскую область. Отыскался пограничник Брестской крепости Павел Балденков, живущий теперь в Оренбурге, и некоторые другие.

Прислал мне письмо бывший врач 17-го Краснознаменного погранотряда Горяинов, который сообщает ряд важных подробностей обороны. Еще после первых моих радиопередач отозвался бывший начальник 17-го Краснознаменного погранотряда, ныне полковник в отставке Александр Петрович Кузнецов, который живет сейчас в Москве. Мы встретились с ним, и он рассказал мне много интересного о пограничниках, которые служили в его отряде.

Особенно любопытное, глубоко волнующее сообщение о пограничниках Брестской крепости получено мною несколько лет назад от технорука московского кинотеатра «Ударник» Константина Коршакова. К. И. Коршаков в 1941 году служил в пограничных частях и был радистом, обслуживающим полевую радиостанцию. В то время радиостанции пограничников были самыми мощными и надежными, и в условиях первых боев, когда связь на фронте часто нарушалась, их нередко придавали нашим стрелковым соединениям, для того чтобы обеспечить четкое управление войсками в тех или иных ответственных операциях.

В июле 1941 года К. И. Коршаков со своей радиостанцией был послан в 262-ю стрелковую дивизию, которая в то время находилась близ Старой Руссы и вместе с другими нашими соединениями готовилась нанести контрудар по 16-й немецкой армии, действовавшей в этом районе. В самых последних числах месяца (Коршаков ясно помнит, что это было после 25 июля) он однажды нес свое обычное дежурство в эфире. Рядом с радистом, как всегда, лежал список позывных сигналов различных радиостанций погранвойск. В этом списке значилась и радиостанция пограничников Брестской крепости. Правда, ее позывные уже больше месяца не слышались в эфире, и все считали, что погранзастава, стоявшая в крепости, давно погибла.

И вдруг раздались позывные этой радиостанции. Вслед за тем Коршаков принял радиограмму следующего содержания (я привожу ее дословно, так, как мне передавал ее Коршаков):

«Положение тяжелое, крепость падает, уничтожаем гадов, сами взрываемся».

Затем следовала шифрованная подпись, но радист ее не разобрал. Он начал посылать в эфир сигналы, прося повторить радиограмму. Прошло около получаса, и он услышал: «Я вас понял, я вас понял, повторяю радиограмму». А потом последовал тот же текст: «Положение тяжелое, крепость падает, уничтожаем гадов, сами взрываемся». И снова Коршаков не разобрал подписи, но на этот раз, сколько ни посылал он запросов, радиостанция пограничников Брестской крепости уже не ответила ему.

Эту радиограмму тогда же передали в Москву, а там, под Старой Руссой, ее в тот же вечер огласили на партийном собрании 262-й дивизии. Говорят, что и в других частях, стоявших на этом участке фронта, перед наступлением зачитывалась волнующая радиограмма брестских пограничников, поднимавшая дух бойцов, звавшая их на новые подвиги.

9.4.71




Оглавление

  • Легендарная крепость
  • Комиссар
  • Боевой командир цитадели
  • Друзья-краснодарцы
  • Старший лейтенант с Красной Звездой
  • Сестра
  • «Ничего особенного»
  • Пограничники