«Расскажите мне о своей жизни» (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


II Человек и блокада

Виктория Календарова «Расскажите мне о своей жизни»

Сбор коллекции биографических интервью со свидетелями блокады и проблема вербального выражения травматического опыта

В первой части статьи будут рассмотрены вопросы, касающиеся методики, использованной группой исследователей Европейского университета в Санкт-Петербурге в ходе работы над проектами «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада Ленинграда в индивидуальной и коллективной памяти жителей города». Я остановлюсь на основных принципах отбора информантов и выборе методики интервьюирования (связанном с целями и задачами проводимого исследования), на тех изменениях, которые мы внесли в поставленные перед нами задачи в ходе работы над проектами. Кроме того, будут описаны ситуации и сценарии проведения интервью, принципы транскрибирования (письменной расшифровки полученных аудиозаписей) и хранения коллекции устных воспоминаний в архиве Центра устной истории ЕУ СПб.

Вторая часть статьи будет посвящена анализу особенностей передачи травматического опыта в биографическом интервью, которые будут рассмотрены на примере двух рассказов-воспоминаний свидетелей блокады. В первом интервью трагический опыт последовательно исключаются респондентом из биографической конструкции[1]. Другое интервью представляет собой характерный пример реализованной возможности вербальной передачи опыта, связанного со смещением этических норм в предельно экстремальных условиях, в рассказе, близком к исповедальному.

Цели и задачи проекта, принципы отбора информантов

Исследовательский проект Центра устной истории, носивший название «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» (2001–2002), в ходе работы над которым было положено начало коллекции устных воспоминаний свидетелей блокады, изначально ставил одной из основных целей проследить, как пережившие блокаду ленинградцы вписывают опыт военных лет в свои автобиографии. Иными словами, какое место они уделяют блокадным воспоминаниям, рассказывая свою «историю жизни». Другой целью проекта был анализ конструирования непосредственно самого рассказа о блокаде в контексте биографического интервью. В этой связи для нас были особенно важны присутствовавшие в рассказах сюжеты, символы, референции, коннотации, отсылающие, с одной стороны, к официальному дискурсу, с другой — к личному опыту наших собеседников. Начиная работу над проектом, мы ставили перед собой задачу собрать как можно более отличающиеся друг от друга рассказы о блокадном прошлом. При этом мы ожидали, что на одном полюсе окажутся воспоминания, приближенные к официальному дискурсу (которые мы предполагали услышать в интервью с руководителями и активистами различных организаций и объединений людей, переживших блокаду). Одновременно мы хотели зафиксировать и воспоминания, апеллирующие преимущественно или исключительно к личному опыту (гипотетически такие рассказы мы ожидали услышать в интервью с представителями маргинальных для советской эпохи сообществ, которые могли, как мы предполагали, оказаться носителями «альтернативной памяти»[2]). Таким образом, мы стремились обеспечить принцип «предельного насыщения», зафиксировав и проанализировав самые различные способы конструирования воспоминаний о прошлом свидетелями блокады.

Поставленная задача обусловила выбор путей поиска информантов. На первом этапе работы мы использовали институциональный путь — сотрудничество с несколькими общественными организациями и объединениями блокадников. Три из них имеют непосредственное отношение к блокадной тематике: нами были проинтервьюированы члены правлений и активисты общества «Юные участники обороны Ленинграда» (девять человек), Новгородского отделения Международной ассоциации жителей блокадного Ленинграда (восемь человек), секции блокадников Санкт-Петербургского Дома ученых (шесть человек). Таким образом, активисты блокадных обществ составили первую группу интервьюируемых.

В качестве второй группы информантов — представителей маргинального сообщества — мы интервьюировали членов общины евангельских христиан-баптистов. Проведение большинства интервью с представителями этой общины взяла себя сотрудничавшая с проектом выпускница ЕУ СПб., директор архива церкви евангельских христиан-баптистов Т. К. Никольская.

В третьей группе мы объединили информантов, для поиска которых нами был использован метод «снежного кома»: мы интервьюировали родственников и знакомых участников проекта, сотрудников и аспирантов ЕУ СПб. Постепенно круг информантов рос благодаря рекомендациям наших первых собеседников. Эта группа выделяется нами исключительно по формальному признаку — способу поиска информантов; при этом их воспоминания могли оказаться совершенно различными — от официозных до маргинальных. В основном эту группу составили люди, не состоящие в объединениях блокадников, или те, чье членство в них является лишь формальным. Формальность членства в данном случае понималась нами как неучастие в организационной деятельности и выработке коллективных стратегий этих обществ. Информанты, отнесенные нами к данной категории, как очевидно из содержания интервью с ними, ограничивали свою включенность в деятельность блокадных обществ присутствием на праздничных концертах и торжественных мероприятиях, организуемых этими обществами, и (или) уплатой членских взносов. Некоторые из информантов, отнесенных нами к этой группе по формальному признаку, оказались заняты активной деятельностью в различных политических или религиозных организациях, не связанных непосредственно с темой блокады, что, несомненно, оказывало определяющее влияние на биографический рассказ.

Принцип «предельного насыщения» мы пытались обеспечить также и тем, что среди интервьюируемых внутри каждой из трех групп были люди разного возраста (младшему из информантов на момент начала блокады исполнилось 3 года, старшему — 33 года), разного уровня образования, различных профессий, социального происхождения, политических и религиозных убеждений, разного пола; находившиеся все время блокады и эвакуированные в различные периоды. Те, кто пережил блокаду непосредственно в самом городе, и те, кто служил на Ленинградском фронте и лишь иногда приезжал в блокированный Ленинград. Несколько интервью были взяты у людей, уехавших в эвакуацию еще до начала блокады и поддерживавших переписку с родственниками, оставшимися в городе.

В то же время мы не стремились к обязательному обеспечению статистической репрезентативности выборки, разделяя убеждение сторонников «биографического подхода» в социологических исследованиях, считающих оправданным для достижения определенных задач даже обращение к одной биографии: «Обращение к тексту единичной биографии может показаться или оказаться попыткой иллюстрации отдельных типовых примеров адаптации в новом социальном времени. Но биография как феномен способна дать и пространство поиска происхождения типа поведения. Причем, чем менее распространен тот или иной тип, тем он интереснее, поскольку это симптом социального изменения» (Мещеркина 2002: 87). В теоретическом контексте биографического метода, широко используемого социологами и представителями ряда других социальных наук, исследователя в некоторых случаях могут особенно интересовать маргинальные свидетельства, расширяющие спектр всех допустимых в рассказе о блокаде сюжетов, практик, стратегий, символов и трактовок. В других же случаях, например при изучении феномена коллективной памяти, не меньший интерес представляют интервью с представителями общественных организаций блокадников, которые, конструируя автобиографическое повествование, максимально используют официальный дискурс[3]. Поэтому мы предполагали, что на стадии анализа выбор используемого текста или текстов интервью в каждом конкретном случае как для нас, так и для других исследователей, обращающихся к собранной нами коллекции, будет зависеть от постановки исследовательских задач.

Всего за два года работы проекта было записано 78 интервью со свидетелями блокады.

Большинство блокадников, которым было предложено участвовать в интервью, охотно выражали свое согласие. Мы получили всего около пятнадцати отказов, часть из которых были даны сразу, часть — после некоторого раздумья несостоявшихся информантов. В ряде случаев отказ мотивировался нежеланием возвращаться к тяжелым воспоминаниям, иногда блокадники никак не мотивировали свой отказ от участия в интервьюировании.

В рамках проекта мы провели также серию интервью с теми, кто не были непосредственными свидетелями блокады, но чьи родители пережили блокадные события в Ленинграде. Эти информанты, условно названные нами «вторым поколением», составили четвертую группу опрошенных. Всего было записано одиннадцать таких интервью, в которых нас интересовали в первую очередь каналы передачи «блокадной памяти» внутри и вне ленинградской семьи, а также способы трансляции памяти, используемые носителями блокадного опыта.

Методика интервьюирования и корректировка целей исследования

В начале работы над проектом нами был разработан путеводитель, по которому было проведено несколько пилотных полуструктурированных[4] биографических интервью. Однако постепенно мы пришли к выводу, что целям нашего исследования наиболее соответствует методика «нарративного интервью», подробно разработанная немецкими социологами Фрицем Шютце и Габриэль Розенталь (Schütze 1983; Schütze 1977; Rosenthal 1995; Розенталь 2003). Один из основных принципов этой методики заключается в том, что в первой фазе интервью, так называемом «основном повествовании», интервьюер не задает респонденту никаких вопросов. Респондента лишь просят рассказать историю своей жизни: «Задавая первый вводный вопрос, мы просили рассказчиков автобиографий — так называемых биографов — экспромтом дать полное описание событий и пережитого опыта собственной жизни» (Розенталь 2003: 323). В ходе этой фазы интервью, следуя методике Г. Розенталь и Ф. Шютце, мы обычно старались избегать даже последовательных вопросов[5], используя для стимулирования рассказа только невербальные и паралингвистические способы выражения интереса и внимания.

Убедившись на собственном опыте в том, что любое прерывание ломает структуру «авторского» рассказа (будь то даже просьба уточнить имя, название, местонахождение чего-либо, о чем идет речь в данный момент), мы пришли к выводу, что обмен коммуникативными ролями в ходе интервью предпочтительно должен происходить или после паузы, или после вербализованного сигнала информанта об окончании рассказа. Например: «Ну вот, собственно, и все». При этом необходимо стараться отличать паузу, действительно свидетельствующую об окончании рассказа, от перерывов в повествовании, часто необходимых информанту, например, для припоминания деталей или обдумывания наилучшего способа выражения мысли. Хотя мы отдаем себе отчет в интерактивной природе любой ситуации интервью: «Совершенно свободного непринужденного общения не существует вообще, всякий раз говорящий учитывает социальный контроль со стороны участников взаимодействия и, соответственно, приспосабливает свою речь к условиям конкретной ситуации общения. Реакция на исследователя с магнитофоном — лишь частный случай такой адаптации» (Макаров 2003: 104), — все-таки, отказываясь от прямого вмешательства в рассказ информанта на первом этапе, мы пытались свести до возможного минимума влияние интервьюера на конструирование биографического повествования, анализ которого и являлся непосредственной целью исследования. Вслед за «основным повествованием», также согласно методике Ф. Шютце и Г. Розенталь, обычно следовала фаза «нарративных вопросов»[6]; в конце интервью обычно задавались вопросы оценочного характера и дополнительные вопросы из путеводителя.

Однако, как показала практика работы, собираемый материал лишь в редких случаях позволял достичь первую цель исследования из заявленных (проследить, как блокадный опыт вписывается в автобиографическую конструкцию информанта) — даже при использовании метода «нарративного интервью». Основная трудность состояла в том, что наши собеседники еще до начала интервью знали: интерес исследователей к истории их жизни обусловлен наличием в их опыте именно блокадного прошлого. Поэтому чаще всего в ходе рассказа актуализированным для них оказывался почти исключительно блокадный опыт. Сконцентрировавшись на рассказе о блокадном прошлом, информанты очень часто опускали рассказ о семье и детстве. Во многих случаях фаза «основного повествования» обрывалась с окончанием блокады или войны, что, как нам представляется, объяснялось желанием информантов соответствовать предполагаемым ожиданиям исследователей. Подобное интервью можно было расценивать скорее не как «полную историю жизни» (life-story), а лишь как «тематическую историю», рассказ о блокадной жизни. Стимулировать дальнейшее повествование в таком случае могли только вопросы интервьюеров. Подобная схема обычно «работала» даже при условии изначальной декларации интереса исследователя ко всему жизненному пути информанта. Однако у информанта все равно сохранялось убеждение, что основной мотив обращения исследователя к его биографии — блокадное прошлое. Поэтому мы можем делать вывод о том, что именно опыт блокады занимает центральное место в его автобиографической конструкции. Такое объяснение часто напрашивается, когда мы обращаемся к анализу структуры рассказа. Можно сказать, что значительная часть записанных интервью все же не являются нарративными биографическими интервью в точном смысле этого понятия, более соответствуя категории полуструктурированных биографических интервью. Иначе говоря, нарративными эти интервью являются только в части, касающейся блокадного опыта.

Поэтому новый проект Центра устной истории ЕУ СПб (2002–2003), предусматривавший работы по собиранию коллекции интервью с блокадниками, получил несколько иное название — «Блокада Ленинграда в индивидуальной и коллективной памяти жителей города». В этом проекте, учитывая полученный в ходе предыдущей работы опыт, мы перенесли акцент исследования с места блокадного опыта в биографических рассказах блокадников на те способы, с помощью которых люди, пережившие блокаду, репрезентируют свое блокадное прошлое. При этом мы сохранили в качестве одного из исследовательских вопросов проблему влияния официального дискурса и личного опыта на биографическую конструкцию свидетелей блокады.

Надо отметить также, что в некоторых случаях информанты отказывались самостоятельно вести повествование без вопросов интервьюера. В такой ситуации мы проводили полуструктурированное биографическое интервью с использованием путеводителя (см. Приложение 2). Объяснить отказ от свободного повествования иногда можно было стеснительностью информанта в необычной ситуации — в этом случае обычно информант постепенно привыкал к включенному диктофону и говорил более свободно. В других случаях информант сознательно выбирал коммуникативную стратегию. Тогда вопросы интервьюера служили для него своеобразной «точкой отталкивания», моментом, с которого он начинал высказывать свои возражения, оспаривая подчас не столько конкретный вопрос интервьюера, сколько тот дискурс, всю ту совокупность взглядов, мнений и соответствующих им образов и риторических стратегий, которые, с его точки зрения, заключал в себе данный вопрос. Использование такой стратегии оказалось наиболее характерным для информантов, обладающих «альтернативной памятью». В интервью со «вторым поколением» — детьми блокадников — использовалась методика лейтмотивного (тематического) интервью по разработанному путеводителю (см. Приложение 2).

Ситуация интервью

Обычно мы предлагали будущим информантам самим сделать выбор места, где будет проводиться интервью: оно могло проходить как у них дома, так и в офисе Центра устной истории ЕУ СПб. Чаще всего мы делали акцент на первом варианте, предполагая, что таким образом мы доставим нашим собеседникам как можно меньше хлопот, что они будут более уверенно чувствовать себя в знакомой обстановке, а также в случае необходимости смогут свободно воспользоваться документальными материалами, хранящимися в их домашнем архиве. Большинство информантов выбрали местом проведения интервью свой дом, тем более что некоторые из них не имели возможности выходить из дома по состоянию здоровья. Однако в ряде случаев информанты выбрали вариант проведения интервью в офисе Центра устной истории. Иногда этот выбор мотивировался отсутствием дома подходящих условий для спокойной записи интервью, иногда трудностью добраться до информанта, живущего в пригороде. Весьма вероятно, что некоторым из наших собеседников казалось более интересным дать интервью в «официальном» месте, расширив тем самым свое представление об организации, заинтересованной в сотрудничестве с ними. В подобных случаях мы не возражали против желания информанта самому приехать в наш офис. В нескольких исключительных случаях, когда мы имели дело с блокадниками, занятыми активной профессиональной или общественной деятельностью, испытывавшими трудности с выбором свободного времени для записи интервью, беседа проводилась по месту работы информантов.

Сценарий проведения интервью также варьировался: чаще всего это была многочасовая беседа, продолжавшаяся и после выключения диктофона за чашкой чая[7], состоявшая порой из нескольких встреч. Иногда сотрудничество ограничивалось единственным разговором за столом в офисе Центра устной истории. Перед началом интервью мы предлагали информантам ознакомиться с текстом договора, который подтверждал согласие информантов передать на хранение в архив Центра устной истории аудиозаписи интервью с последующим использованием его в научных и учебных целях. Подписание договора происходило обычно сразу после завершения аудиозаписи (образец договора см. в Приложении 2). Договор предусматривал возможность ввести те или иные ограничения по использованию интервью. Случаев отказа от подписания договора в ходе работы проекта не было, в качестве ограничений иногда указывалось анонимное хранение (один случай), исключение отдельных эпизодов рассказа при публикации или цитировании и тому подобное. В подавляющем большинстве договоров информанты не заполнили графу ограничений.

Условия записи, архивирования и транскрибирования интервью

Запись интервью производилась на цифровой мини-дисковый рекордер. Аудиозаписи интервью, перенесенные на CD-R, в настоящее время хранятся в архиве Центра устной истории ЕУ СПб, там же хранятся расшифровки аудиозаписей интервью в электронном и распечатанном виде.

Современные исследователи используют множество способов транскрибирования текстов интервью. Насколько подробно при этом фиксируются различные вербальные и невербальные компоненты взаимодействия информанта и интервьюера, зависит от целей исследования и соответственно от избранных единиц анализа[8]. Для целей нашего исследования было достаточно использования дословной транскрипции (с фиксацией оговорок, вводных слов, незаконченных фраз и слов). Мы фиксировали также вокализованные и невокализованные паузы (длительность паузы указывалась приблизительно: многоточие для короткой паузы, «пауза» или «продолжительная пауза» для более долгих). Фиксировались также некоторые невербальные компоненты взаимодействия («смеется», «усмехается», «плачет», «достает фотоальбом», «указывает руками размеры стола» и так далее).

Продолжительность записи, а также место проведения и внешние обстоятельства, сопровождавшие интервью, отражены в аннотациях, сопровождающих расшифрованную копию каждого интервью, хранящуюся в архиве Центра устной истории ЕУ СПб. В ряде случаев по просьбе информантов им была предоставлена возможность ознакомиться с расшифровкой интервью, внести в нее стилистическую правку (редактирование оговорок и правильности речи) или исключить нежелательные эпизоды[9]. Обычно на чтении и самостоятельной стилистической и/или содержательной правке транскрипции своего интервью настаивали информанты с высшим филологическим образованием. Только в одном случае после прочтения интервью автор воспоминаний захотел переписать текст заново целиком, а впоследствии вообще отказался от хранения аудиозаписи и расшифровки своего интервью в архиве.

Передача травматического опыта в контексте биографического интервью: проблемы вербализации пережитого

В большинстве случаев интервьюерам удавалось установить хороший контакт с информантами. Об этом свидетельствовало то, что очень часто общение не заканчивались с завершением записи интервью. Участники проекта звонили своим бывшим собеседникам, приезжали к ним в гости. Иногда продолжение общения было связано с желанием информанта прочитать и отредактировать расшифрованный текст интервью, и/или общение продолжалось просто как дружеское. Однако ситуация взаимного расположения отнюдь не устраняла все сложности, связанные с попыткой вербально выразить пережитый опыт. Между рассказом о войне (в данном случае рассказом о блокаде) и описываемыми в нем событиями пролегла большая временная дистанция; неизбежно сказывалась и разница в возрасте между интервьюерами и информантами, а также разница в пережитом опыте.

И все-таки основная трудность состояла в том, что в интервью, посвященном блокаде, перед информантом вставала проблема вербализации травматического, экстремального опыта. Учитывая значение, которое придавалось в проекте изучению роли личных воспоминаний и коллективных представлений в конструировании рассказа о блокаде, мы считали необходимым обратить особое внимание на факторы, оказывавшие непосредственное влияние на выбор рассказчиков в пользу передачи личных воспоминаний или использования обобщенных рассуждений. С нашей точки зрения, сложность, а иногда даже полная невозможность «проговорить» этот травматический опыт является одним из ограничительных моментов метода интервью. А в рамках этого исследования именно в связи с испытываемыми респондентом затруднениями в рассказе его личный опыт мог вытесняться из биографического повествования публичным дискурсом.

В данной статье я рассмотрю два полярных случая, иллюстрирующих границы возможностей вербальной передачи подобного опыта в ходе исследовательского интервью. Первый случай представляет собой ситуацию, в которой блокадное прошлое оказалось исключенным из общей биографической конструкции информанта. В ходе работы над проектом нам пришлось столкнуться с ситуациями, когда рассказ о той части своего жизненного пути, который был связан с событиями блокады, практически не получался. При этом рассказчик тем или иным способом давал нам понять, что с этим отрезком жизни у него связаны тяжелые воспоминания, но рассказать об этом он не мог или не хотел. В данной статье я подробно анализирую одно из таких интервью.

Второй случай — интервью с верующей информанткой из общины евангельских христиан-баптистов — иллюстрирует возможность проговорить трагический опыт, связанный с нарушением этических норм, в рассказе, жанр которого приближается к исповеди.

Интервью с Марией Михайловной[10]

Интервью было записано мной в июне 2002 года, беседа происходила дома у Марии Михайловны, которой я была представлена заочно общей знакомой. Предварительная договоренность о записи интервью произошла в ходе телефонного разговора накануне. «Основное повествование», то есть рассказ Марии Михайловны до того момента, когда я начала задавать вопросы, в том числе рассказ о блокадном опыте, занял 26 минут, исключая паузы: двукратное выключение диктофона пришлось сделать в моменты, когда Мария Михайловна не могла справиться с сильными эмоциональными переживаниями и выходила на время из комнаты[11]. Впоследствии еще 48 минут заняли рассказы информантки, инициированные совместным просмотром семейного альбома и моими нарративными вопросами об отдельных событиях жизни Марии Михайловны.


Биографические данные (реконструируются на основе сведений, сообщенных информантом в ходе интервью). Мария Михайловна родилась в Ленинграде в 1927 году. До войны она жила с отцом, матерью и бабушкой, отец работал на строительстве («не то снабженцем, не то десятником»). После смерти матери в 1935 году отец Марии Михайловны женился вновь, в последние предвоенные годы и во время войны она жила с отцом, мачехой и дочерью мачехи. Брат, родившийся у отца до войны от второго брака, умер в младенчестве, после войны родилась сестра.

Во время блокады Мария Михайловна работала в госпитале. В 1944–1946 годах училась в Ленинграде в школе медсестер, после ее окончания два года по распределению проработала в Калининградской области. Вернулась в Ленинград, работала в больнице. В 1952 году (в другом месте рассказа —1954 году) в составе группы ленинградских комсомольцев поехала на целину, где также работала в больнице; была депутатом поселкового совета. После возвращения с целины (1956 год) в Ленинград 14 лет была заведующей детскими яслями, затем, после выхода на пенсию, работала в школьном медицинском кабинете и в поликлинике. Была замужем, родила дочь. На момент интервью Мария Михайловна живет в Санкт-Петербурге с дочерью и внуком.



Информант: Мне больше запомнился довоенный период…

Интервьюер: Да, это тоже интересно очень.

Информант: Потому довоенный, потому что я родилась 15 ян… этого, октября 27-го года, Мойка 22, это рядом с Капеллой. И окна у нас выходили на Дворцовую площадь.


Можно предположить, что такое начало рассказа служит своего рода извинением Марии Михайловны, знающей, что, несмотря на прозвучавшую просьбу описать историю жизни, интерес исследователя к ее биографии инициирован именно наличием в этой истории блокадного опыта. Долгое повествование о другом периоде жизни может быть расценено ею как нарушение ожиданий интервьюера. Таким образом, имплицитно в этой фразе присутствует блокада: Мария Михайловна хочет сказать, что довоенное время помнится ею больше, чем блокадное. Лучшую сохранность в памяти довоенных воспоминаний сама Мария Михайловна аргументирует их нестандартностью: живя на набережной реки Мойки, в квартире с окнами, выходящими на Дворцовую площадь, она с детства могла наблюдать события, недоступные взору большинства, и участвовать в них. Возможно, Мария Михайловна заранее чувствует, что много говорить о блокаде окажется для нее сложным.

Можно также предположить, что акцентированная таким образом самой Марией Михайловной точка отсчета рассказа о жизни, лежащая в довоенном времени, маркирует значимость этого опыта в ее биографической конструкции. Возможно, довоенное время является для Марии Михайловны более важным периодом в конструировании ее сегодняшней, обращенной в будущее биографии, чем блокадный, и об этом она сразу хочет сказать. Доказать или опровергнуть эту гипотезу мы сможем, обратившись к дальнейшему анализу текста интервью.

Еще до того, как перейти к описанию декларированного вначале нестандартного опыта, Мария Михайловна сообщает о том, что ее довоенные воспоминания существенно разделены некоторым поворотным моментом на историю «до» и «после» неназванного сразу события:


Информант: И у нас на нашем вот этом мосту-то останавливалась машина, к которой всегда мы подбегали, ребята, мы: тогда еще не было, не закрывали нас, как потом стали там закрывать и сидеть у нас в комнате милиционеры, и не могли мы ни подойти ни к окошку, ничего, и окна открыть, жарко или холодно, ничего. И, значит, мы подбегали, приезжал дядя Киров.


Ее дальнейший рассказ повествовователен: она рассказывает о событиях, приводит описания ситуаций, не прерывая нарратив ни рассуждениями, ни оценками[12]: Мария Михайловна рассказывает о том, как приезжала на Дворцовую площадь машина Кирова, как ребятишки имели возможность погудеть сиреной его автомобиля, как все соседи по ее большой коммунальной квартире смотрели из своих окон на праздничные демонстрации. В ее описаниях присутствуют как светлые, радостные моменты (описания идущих и поющих на празднике людей), так и тяжелые (история о том, как она видела раздавленных в толпе во время одной из демонстраций). И все-таки общее ощущение, возникающее от рассказа Марии Михайловны о ее довоенных впечатлениях, — речь идет о ярких и скорее счастливых детских воспоминаниях. Далее повествование прерывается:


Информант: А потом уже… (Пауза.) Ну потом вообще страшные годы стали. Очень страшные стали годы. (Плачет.) Простите, пожалуйста.


Дав сразу общую оценку времени («страшные годы»), Мария Михайловна не может перейти к рассказу о событиях этого периода и плачет. Запись интервью приходится на время остановить. Вернувшись через несколько минут, она продолжает свой рассказ все еще без вопросов интервьюера и возобновляет его описанием эпизода прощания с телом убитого Кирова, происходившего в одном из залов Таврического дворца. Видимо, этот момент можно считать тем самым ранее не названным поворотным моментом, маркирующим переход от жизни «до» к жизни «после» — «страшным годам». «Выходом» рассказа в современность прямо подчеркивается значимость этого воспоминания в нынешней жизни Марии Михайловны:


Информант:…22-я квартира и 23-я на четвертом этаже, и она нас собрала и повела в Таврический[13]. Ну тут я, вот очень долго не была в Таврическом, а потом уже, в какие-то тут годы последние, была там елка, и я дочке сказала: «Купи мне с внуком билет, я хочу вспомнить этот, тот зал был или нет». (Плачет.) И когда мы вошли туда, в зал уже, я увидела вот эти колонны, и я вспомнила, что вот как вот, ну где он там стоял и где нас обводили. Мы, конечно, не плакали, мы так были всей этой обстановкой зажаты… Ну вот, а после смерти Кирова все началось такое.


Здесь Мария Михайловна вновь вводит оценку состояния людей, участвовавших в этом эпизоде: присутствовавшие на прощании с телом были «зажаты обстановкой». Можно по-разному истолковать смысл этой «зажатости», которой сама информантка не дает никаких объяснений. За ней могло скрываться и горе, вызванное смертью человека, которого пришедшим часто доводилось видеть и который, очевидно, воспринимался ими как близкий, и знания или догадки относительно обстоятельств, связанных с этой смертью.

Далее Мария Михайловна подробно описывает появившуюся после смерти Кирова практику, когда в дни праздничных демонстраций милиционеры целый день дежурили в комнатах квартир, окна которых выходили на Дворцовую площадь, не разрешая жителям подходить к окнам и свободно передвигаться по квартире. Описание этих событий завершается их резюмирующей оценкой:


Информант: В общем, началось вот такая вот…

Интервьюер: Угу.

Информант: Вакханалия.


Сразу же после оценки ситуации как «вакханалии» Мария Михайловна вновь рассказывает о детском игровом опыте, относящемся к тому же времени (дети накануне праздничных демонстраций помогают украшать автомобили):


Информант: Ну здесь были тоже свои, ребячьи наши дела. Ну вот, и мы туда подбегали. Лоскуточки там нам давали красные, обивали от этого, цветочки. А иногда там говорят, что: «У бабушки машинка есть?» — «Есть». «Иди, сбегай, чтоб вот тут к этому пристрочила». И вот так бежишь, поднимаешься на четвертый этаж: «Бабушка!» Попробуй отказаться — бабушка уже бросала и вот, садится вот это там или сшивает или большой и маленький, какой там это. В общем, украшали эту машину, и как-то мы так, при деле были.


В рассказ об энтузиазме, который вызывала у детей возможность принять участие в подготовке праздника, вкраплено рассуждение о возможных последствиях отказа взрослого помочь в этом деле («попробуй отказаться») — рассуждение, несомненно, несущее отрицательную коннотацию. При этом остается непонятным, осознавали ли в то время, когда происходили описываемые события, сама рассказчица и ее товарищи ту опасность, которую таил отказ помочь в подготовке к демонстрации. Поскольку это рассуждение повествовательно не проиллюстрировано, можно допустить, что это понимание пришло к Марии Михайловне много позже. В пользу этого предположения свидетельствует и диссонанс между рассказом о детском энтузиазме и рассуждением о последствиях возможного отказа от сотрудничества с властью.

Завершая тему «демонстраций», Мария Михайловна описывает, как жителей, не прописанных по данному адресу, перестали пускать в праздничные дни в квартиры с окнами, выходящими на Дворцовую площадь. Вспоминая об этом, информантка рассказывает две истории, подтверждающие существование этой практики: о том, как ее, переехавшую с новой семьей отца на другую квартиру, с трудом пустили в один из таких дней к бабушке и как не удалось однажды пройти туда отцу. После этого следует вербальная фиксация конца рассказа о детстве и резкий переход к блокадным воспоминаниям.


Информант: Галочки же отмечали. Его уже не пустили. Потому что он уже здесь не… выписан. Вот это такое, ну детство самое такое. Ну а потом, что сказать о блокаде… (Плачет.)


Таким образом, весь рассказ Марии Михайловны о детстве и о «больше запомнившемся» довоенном времени остается единственным ограниченным сюжетным блоком (!) — воспоминаниями о том, как она и другие дети наблюдали за подготовкой и прохождением праздничных демонстраций на Дворцовой площади. Эти воспоминания оказываются вписанными в контекст темы отношений населения и власти в 30-е годы. Мария Михайловна почти ничего не рассказывает о своей семье. Даже о смерти мамы и о самой маме Мария Михайловна в этой части интервью упоминает только вскользь и тоже в контексте темы «демонстраций», когда сообщает о том, что в 35-м году, после смерти мамы, семья переехала на другую квартиру, после чего они с отцом уже с трудом могли приходить на Мойку к бабушке в праздничные дни[14]. Почему именно этим воспоминаниям Мария Михайловна придает такое большое значение, на данном этапе анализа нам еще не известно, однако очевидно, что выбор именно этой темы (назовем ее темой «отношений населения и власти») в качестве основного тематического поля[15] автобиографического рассказа должен быть связан с общей смысловой структурой ее биографии.


2.Блокадный опыт. Тема блокады начинается с повествовательного рассказа о дне начала войны — 22 июня 1941 года:


Информант: 22 июня на Моховой… папа у нас работал на стройке, каким-то там, не знаю, не то снабженцем, не то десятником, как-то называлось это. Короче говоря, он ушел утром на работу. Я, моя мачеха и ее дочка, мы спали. Не спали, так, болтались, не вставали. И вдруг это самое, ну радио у нас всегда было. Вот оно у меня и сейчас все время говорит. И мы, вдруг говорит: «Тихо, тихо!», и, значит, это, Молотов говорил. Мы подскочили, а до этого мы знали финскую.


Мария Михайловна повествует о том, что члены ее семьи делали в этот день, рассказывает о закупке продуктов на все имевшиеся дома деньги, аргументируя это поведение семейным опытом пережитой в недавнем прошлом финской войны:


Информант: И поэтому мы уже знали, что такое война, и первое, что мы знали, что будут сейчас очереди за маслом, за сахаром, все.


Затем повествование Марии Михайловны сразу переходит к сентябрю 1941 года, когда стало мало продуктов. Этим информантка аргументирует необходимость устройства на работу для получения рабочей карточки вместо иждивенческой:


Информант: Короче говоря, это самое, подошло вот, ну, тут все как-то мы чего-то делали, не знаю, чего, тут уже это я даже не помню, но когда вот в сентябре месяце подходило, когда уже с продуктами, с каждым днем все хуже, хуже и хуже, и стал вопрос, куда нам идти работать. Потому что на иждивенческих карточках уже не проживешь.


Сначала опыт работы в госпитале и вся повседневность блокадной жизни в рассказе Марии Михайловны присутствуют исключительно в форме повествования и редко в форме короткого описания; фактически отсутствует аргументация и общие оценки — до того момента, пока она не начинает говорить о смерти раненых в госпитале:


Информант: Умирали, конечно, очень много… Так умирали, молодые умирали… Потому что никто ничего не мог сделать… (Плачет.) Врачи там — лучше не бывает. И такие они, знаете, какие-то… времени не считали, силы не считали. Нет там санитара, что-нибудь сами возьмут, сами вынесут, сами подотрут. Ну, в общем, очень хорошие люди были. Не знаю, или мне попадались такие, во всяком случае, вот так… (Плачет.)


Прерывание нарратива общими оценками («врачи были — лучше не бывает», «никто ничего не мог сделать», «очень хорошие люди были») свидетельствует о невозможности для Марии Михайловны продолжать далее повествовательный рассказ. Мария Михайловна моментально сворачивает рассказ о прожитой ею жизни. Весь последующий опыт военных лет умещается у нее в двух абзацах, содержащих исключительно скупой пересказ фактов, после чего вербально фиксируется окончание блокадной темы и даже всей биографии:


Информант: Ну вот, а потом уже нас перевели как бы санитарки. Там были уже, и карточки нам уже перестали там давать и нам стали числить нас за Военно-медицинской академией. На клиническую нас сначала, потом на пропедевтику, ну, в общем, там, когда где кого нет, туда. Кого на фронт отправят, кто постарше, — мы-то маленькие были. Ну вот, и так мы там и были. А в 44-м году ну мне там врачи все говорили: «Иди учиться, иди учиться». (Плачет.) И в 44-м, в январе, значит, блокаду сняли, а в октябре открылась школа на Кирочной, ну на Салтыкова-Щедрина. Интервьюер: Угу.

Информант: И там школа медсестер. И вот я там училась два года. Ну на свою клинику я, конечно, приходила, рассказывала, спрашивала там чего-нибудь. А потом вот, по окончании, меня направили вот в Пилау — это Балтийск Калининградской области, вот мы сейчас туда и ездили (Плачет.) Еще с одной, там была одна подружка, вот мы с ней сейчас туда и ездили. Вспоминали, ну вот два года мы были там, отработать нам надо было, потом приехали в Ленинград и уже все. Вот и все. Вот что вам надо, то и пишите. (Плачет, пауза в записи.)


Таким образом, начатый как хронологически последовательный, повествовательный рассказ о личном блокадном опыте оказался прерванным, что нельзя объяснить какими-либо словами или действиями интервьюера, не вмешивавшегося в ход повествования. Можно предложить два возможных объяснения несостоявшемуся рассказу:


Мария Михайловна не в силах справиться с эмоциональными переживаниями, вызванными травматическими блокадными воспоминаниями. Об этом свидетельствуют насыщенность рассказа изложением фактической стороны событий и попытка избежать описаний и переживаний, связанных с этим временем. Какое-то время информантке удается вести рассказ в достаточно отстраненной фактологической форме. Но, дойдя до определенного момента (многочисленные смерти, свидетельницей которых она была), Мария Михайловна оказывается не в силах вести отстраненный рассказ: ее переживания становятся слишком сильны, однако не менее трудно для нее рассказать нам о них. Поэтому ее рассказ обрывается — Мария Михайловна пытается дать общие оценки и привести аргументы в пользу того, что никто (в том числе и она) не был в силах помочь умирающим, хотя старались сделать все возможное.


Мария Михайловна по каким-то причинам не может рассказать о своем блокадном опыте, например, ее воспоминания могут не укладываться в общую структуру автобиографической конструкции или в чем-то значительно отличаться от привычного и допустимого блокадного дискурса. В этом случае блокада остается для нее тяжелым, но нерефлексируемым воспоминанием.


3. Прошлое и настоящее в структуре биографии. Через непродолжительное время Мария Михайловна все-таки оказывается в состоянии, все еще без вопросов интервьюера, продолжить свой рассказ, вернувшись к теме взаимоотношений общества и власти, перенесенной в современный период. Мария Михайловна возобновляет рассказ описанием своего участия в политических событиях периода перестройки и отношения к ним:


Информант: Болею за все, и за Путина, и за все. Жалко мне его. И жалко, что имя треплют ленинградцев. Очень хорошо относилась к Собчаку. Я болела тогда, в 91-м году, в августе, ангина у меня была, не знаю, почему я, я в школе вот в этой работала, когда сюда переехали, в медкабинете, и получилось там, не знаю, сквозняки ли… Ну летом школа же не работала, поэтому я работала в поликлинике, то ли сквозняки, то ли что. Короче говоря, я очень закашляла, температура поднялась, вызвали врача, как раз в понедельник. И он сказал, что это самое, воспаление легких. А на второй день Анатолий Александрович призывал на эту самую, на площадь. Тогда вот митинг этот был. Ну вот. Дочка сказала: «Мама, не ходи!» Я говорю: «Нет, нет, не пойду». И вот, значит, она ушла на работу, зять ушел на работу, они в ГИПХе[16] работали, там на Петроградской. Но их оттуда вывели тоже на площадь. А я пошла. Доехала только до Московской, дальше было не проехать, и пришла, и стояла под аркой.


Упоминание об арке Главного штаба на Дворцовой площади в связи с политическим митингом вызывает новый всплеск воспоминаний о детстве:


Информант: Да, еще одно хотела вам сказать. В 37-м году Сталин разрешил елки[17]. И вот это тоже очень красивое зрелище, и сейчас не упоминают. На этой самой, на Дворцовой, вот так вот, по всей площади, стояли елки, а между ними стояли, ну не знаю, помните вы или нет, было тогда в саду отдыха такой тоже новогодний базар, ну были такие ларечки, и там продавали все это самое. Ну и, конечно, ребята все подходили, ну уже был 37-й, все знали, что это такое, поэтому… Вот такие мы все были как пришибленные. Не дай бог такого никогда (Плачет.)


Рассказ, начинающийся радостными детскими впечатлениями («очень красивое зрелище», «ребята подходили»), созвучен воспоминаниям Марии Михайловны из первой части интервью о праздниках и наблюдаемых демонстрациях. Но, начав описание елок и сладостей, Мария Михайловна понимает, что хронологически эти светлые воспоминания соотносятся с тем самым периодом, который, согласно внутренней хронологии ее рассказа, наступает после смерти Кирова. В этот момент радостный тон ее повествования начинает противоречить ранее данной оценке («страшное время»). Поэтому Мария Михайловна вновь переходит от рассказа о светлых детских впечатлениях к общей оценке настроения людей в описываемый период — «все были как пришибленные» — и подкрепляет эту оценку доказательствами:


Информант: Вот мы ребята, да, и то мы это все знали, все чувствовали, того пропал, этот пропал, что у нас по лестнице даже вот на Мойке и это, Л<…> забрали, и этих самых, Б<…> забрали, и Б<…>[18] забрали. (Плачет.) В нашей квартире только в одной. А там М<…> жили, военный он был, это ужас, что было. (Плачет.) Ужас. У нас папу не забрали. А, это самое, брата его старшего, в Москве был, так где-то в Магадане там, так и не знаем ничего. Ой… (Плачет.)


Сообщения о репрессиях, которым подверглись знакомые люди, звучат в форме перечисления фамилий. В рассказе Марии Михайловны по-прежнему никак не описано тогдашнее отношение окружающих к происходившему. Поэтому тезис о том, что все были «как пришибленные», доказательств на данном этапе не получает и также оставляет возможность отнести интерпретацию настроения людей, даваемую Марией Михайловной, не к знаниям, относящимся ко времени описываемых событий, а к более позднему периоду. Следующие слова Марии Михайловны подтверждают это предположение:


Информант: Не дай бог, никому не пожелаешь, никакому народу, самому плохому народу не пожелаешь того, что нам пришлось… Это надо было… А так же верила, так верила, Ленин, папа, мама, Ленин, Сталин. На этом же росли, это прямо, прямо не знаю… (Пауза, плачет.) Я хотела вам показать фотографии мои. (Уходит из комнаты за фотографиями, пауза в записи.)


Таким образом, в рассказе Марии Михайловны проявляется внутреннее противоречие: с одной стороны, в нем присутствуют радостные, светлые воспоминания о детстве, но эти счастливые воспоминания диссонируют с ее сегодняшним знанием о том времени, как о периоде репрессий. Поэтому Мария Михайловна, говоря о фактических событиях, присутствовавших в ее опыте и прямо или косвенно связанных с репрессиями (смерть Кирова, ужесточение контроля над проведением демонстраций, аресты соседей), считает необходимым упомянуть также о том, что люди (даже дети) уже тогда чувствовали трагизм происходящего. В конце рассказа Мария Михайловна все-таки признает, что до определенного момента она вместе с другими искренне верила в Сталина («на этом же росли»). Можно предположить, что помимо противоречия между светлыми детскими впечатлениями и ее нынешними знаниями о «страшном времени» (что, возможно, чувствует и сама Мария Михайловна) в ее биографии есть какое-то дополнительное обстоятельство, мешающее ей однозначно отнести собственные знания и даже догадки о репрессивной сущности режима к довоенному периоду. На этом фаза основного повествования заканчивается, Мария Михайловна вновь не может сдержать слезы и уходит их комнаты за фотоальбомом.


4. «Поднятая целина» и политическое прозрение. Упоминание информанткой участия в освоении целины и попыток поехать на похороны Сталина во время нашего совместного просмотра ее семейных фотографий позволило предположить, что, возможно, это и есть те самые обстоятельства биографии, которые не дают ей возможности отнести свое знание о репрессиях довоенного времени к тому же периоду. В форме нарративных вопросов я попросила ее рассказать подробнее об этих событиях. Ни разу не прерванное повествование о поездке на целину заняло у Марии Михайловны 30 минут.

Первое объяснение принятого решения уехать на целину Мария Михайловна дала еще до начала рассказа об этом сюжете, во время просмотра семейного альбома, в котором оказались фотографии этого времени:


Информант: Это я на целине. Ну я же патриотка была, мне надо было на целину ехать.


Начало рассказа о поездке на целину — еще одна общая оценка этого поступка с точки зрения сегодняшнего дня:


Информант: Ой, наверное, я одна была из дур.


Сочетание оценок «патриотка»/«дура» — яркое доказательство того, что патриотические мотивы, послужившие побудительной причиной к принятию решения о поездке, в настоящее время Мария Михайловна расценивает негативно и, возможно, с иронией. Но в то же время эти оценки — признание собственной искренней веры в идеологические установки советского времени. Пытаясь приуменьшить роль патриотического порыва, она все-таки добавляет к этому, что и «материальный аргумент» сыграл определенную роль в принятии решения:


Информант: Я прихожу с работы — а мы сутками работали, мне не поспать, ничего. Я в рентгене спала. Но, в общем, короче говоря, это такая, не очень страшная история, но противная. И, и поэтому мы решили, что к чертовой матери — мы поедем на стройку. Там, это самое, все как люди, будем чего-нибудь, свое место, а тут ни то, ни се место. По рентгенам ходи и спи после суток.


В рассказе о «целинном опыте» Мария Михайловна критически описывает неорганизованность и непродуманность хода освоения целины, с которыми ей пришлось столкнуться на собственном опыте. Завершая рассказ, Мария Михайловна признает, что ее «прозрение» и окончательное разочарование в советской политической системе относится именно ко времени пребывания на целине:


Информант: Вообще, это наша система вся. Ну вот, я уже с тех пор начала вот так, понимала, что это все уже не туда. До этого голову так, прямую, все. «Партия велела — комсомол ответил: „Есть!“». Вот такая жизнь.


Еще одно доказательство абсолютной веры Марии Михайловны в советскую идеологию до определенного момента — ее рассказ о попытке поехать на похороны Сталина[19]:


Информант: Это так: «Я Сталина не видела, но я его люблю». И когда это самое, сказа… в общем, умер он, ой, плакали, ну так плакали, это мы по самому близкому так это. «Ой, да как же теперь быть, да как же мы теперь жить-то будем, ой, да нет, конец света, это вообще, это что-то такое». Ну и у нас это, девчонки там знакомые: «Мы его живого не видели, поехали».


Таким образом, при обращении к фактам биографии Марии Михайловны становится очевидно, что ее собственное политическое «прозрение» наступает не ранее середины 50-х годов.

С точки зрения подхода, разработанного Габриэль Розенталь и Вольфрамом Фишером-Розенталь, «рассказ о жизни отражает то, как биограф в целом конструирует свое прошлое и предполагаемое будущее, при этом важный для биографии жизненный опыт объединяется и выстраивается в определенную временную и тематическую схему. Именно эта общая биографическая модель, или конструкция, и определяет в конечном счете то, каким образом биограф воссоздает свое прошлое и каким образом он принимает решения относительно того, какой пережитый опыт он будет считать существенным и включать в свой рассказ» (Розенталь 2003:326). Тематическая схема биографического рассказа Марии Михайловны была выбрана ею самой — это ее «гражданская» биография, история политического прозрения, развиваемая в тематическом поле отношений власти и общества. Актуальность современной гражданской позиции делает для нее существенным поиск истоков своих нынешних политических убеждений в опыте прошлого, в том числе и в детских воспоминаниях. Поэтому в изначальный текст биографической конструкции она вводит «страшное время», когда все, даже дети, были «зажаты», «знали» и «чувствовали» происходящее. Мария Михайловна, учитывая ее нынешнюю демократическую политическую ориентацию, не может говорить об этом времени иначе, хотя исходит она из полученных ею позднее знаний о репрессиях того времени. Для информантки актуальным оказывается именно тот детский опыт, который свидетельствует о ее знакомстве с темной стороной сталинского режима и о том, что она, при искренней до определенного момента вере в Сталина, все же отчасти «чувствовала» происходящее — это помогает ей сейчас быть убежденной сторонницей демократических политических сил.


5.Блокада в контексте политической истории. И все же открытыми остаются вопросы о том, почему Мария Михайловна не рассказывает о блокаде в рамках выбранного ей самой тематического поля биографии (отношения общества и власти, «гражданская» биография) и можем ли мы принять гипотезу, согласно которой блокада в силу каких-то причин не вписывается в его рамки. Однако вновь расспрашивать Марию Михайловну о блокаде было для меня трудной этической проблемой, учитывая ее эмоциональные переживания во время «основного повествования». Вопросы могли так и остаться открытыми, если бы она сама не вернулась к теме блокады после всех описанных выше сюжетов. Возвращение к теме блокады произошло через обращение к политическим сюжетам военного времени:


Информант: И уже тогда как-то так все, ну вопросов много не задавали, мы ничего не знали. Мы глупые были, глупые, нас специально оболванивали. И только вот знали о том, что из-за Ворошилова сдали мы Лугу — Лужский этот рубеж должен был остановить. А там только уложили людей и все. И вот тогда по всему Ленинграду так.

Интервьюер: Это говорили, что это из-за Ворошилова?

Информант: Да, да, да, все говорили так. Что он привык там, на коне шашкой размахивать. Ну, конечно, это говорили не в открытую, а так, между собой вот. Я слышала, когда, например, наши обсуждали, почему Юрка[20] погиб. Вот это самое, вот так вот, так еще кто-то где. Вот так, ухом, что… что это было из-за этого. И если б не прислали тогда Жукова, то Ленинград бы сдали. Почему вот получилось, что ленинградцы, вот «жэбээлы» — наверное, слышали, есть такие «жители блокадного города», да?

Интервьюер: Угу.

Информант: И есть ленин… эти, ну участники обороны.

Интервьюер: Угу.

Информант: Так вот «жэбээлы», почему они получились, — потому что до… город, это и Селиванов, депутат-то, это он даже подтвердил уже теперь, город готовили к сдаче[21].


Далее еще раз:


Информант: Так что вот, что готовили к сдаче, это тогда говорили, да это чувствовалось. Потому что когда Бадаевские сгорели, это же ой, какой кошмар был. Сколько дней они горели, горели, как народ весь ходил… Да, вообще, да… За что это Ленинграду? Ну а потом 49-й нам год.


Таким образом, Мария Михайловна еще раз проговаривает основную схему своей концепции биографии советского человека в сталинскую эпоху: хотя вера в идеологию существовала (с точки зрения сегодняшнего дня «всех оболванивали»), но что-то все-таки они «знали», «чувствовали» и даже иногда «говорили». Со ссылкой на депутата Законодательного собрания Санкт-Петербурга Мария Михайловна черпает из сегодняшнего политического дискурса одну из существующих ныне версий событий, происходивших на Ленинградском фронте в 1941 году, о том, что город готовили к сдаче.

Можно сделать вывод, что блокада осмысливается Марией Михайловной в рамках ее «гражданской» биографии и оказывается вполне вписанной в смысловую структуру этой биографии как истории «политического прозрения». Возвращение к блокадному периоду (без вопроса интервьюера) происходит в виде рассуждений и общих оценок, касающихся политической истории блокады. То есть блокада, как событие на уровне истории города и страны, в тематическом поле взаимоотношений отношений общества и власти вполне может быть включена в ее рассказ. Рассказ о блокаде на уровне ее личного опыта и личных переживаний был начат, но не смог состояться. Таким образом, наша гипотеза, обозначенная номером один, получает подтверждение. Скорее всего, блокадный опыт Марии Михайловны до сих пор остается для нее настолько травматичным, что сильные эмоциональные переживания не дают рассказу состояться.

Мария Михайловна, начав рассказ о блокаде, сменила изначально избранное тематическое поле, говоря о блокаде исключительно в форме повествования о событиях, происходивших внутри ее семьи. Возможно, это говорит о том, что в этот момент она хотела рассказать о травматическом опыте. Однако сделать это Мария Михайловна не смогла, вернувшись в то поле, где она могла чувствовать себя более уверенно. Травматический опыт остался обозначенным, но невысказанным.

Интервью с Анной Никитичной[22]

Попытку передать смещение этических норм в блокадное время можно почувствовать в интервью с верующими информантами. Эти интервью дает возможность рассказать о нарушении этических границ в привычной для информанта форме исповеди — покаяния перед Богом и людьми. Помещая блокаду в тематическое поле жизненного пути как череды испытаний и следующей за ними награды, которая может быть дана как после смерти, так и при жизни, верующие информанты рассказывают о том, что было для них самым трудным, включая таким образом блокаду в общую структуру своей биографии. «Жанр» исповеди не только допускает, но и предполагает рассказ о том, что не укладывается в границы этических и моральных норм, предписанных верующим. Далее я проанализирую одно интервью, записанное в общине евангельских христиан-баптистов, обращая внимание на те сюжеты, в которых информантка касается нарушения этических границ, неоднократно возвращаясь к этой теме по ходу интервью[23].

Анна Никитична родилась в баптистской семье в 1932 году. Отец был репрессирован в 1937 году, в блокаду Анна Никитична жила с матерью, братом и четырьмя сестрами. Интервью записано в июне 2002 года Т. К. Никольской. Информантка получила благословение пресвитера общины на запись интервью. Данное интервью не было в полном смысле нарративным. Поскольку интервьюер не являлась членом основной исследовательской группы проекта и никогда ранее не использовала в работе метод нарративного интервью, то, несмотря на предварительный инструктаж, она в силу своего недостаточного опыта не следовала предложенной методике интервьюирования. В ходе интервью информанту многократно задавались вопросы, направляющие сюжетное развитие рассказа.

Процедуре анализа по методике, предложенной Г. Розенталь и Ф. Шютце, обычно могут быть подвергнуты лишь те воспоминания, которые были строго выдержаны в нарративном ключе. То есть чаще всего отступления от методики, подобные допущенным в описываемом случае, не дают возможности впоследствии проанализировать общую смысловую структуру автобиографии (тематическое поле «авторского» рассказа). Однако в случае интервью с верующими эта ошибка часто не является фатальной. Даже корректировка интервьюером сюжетных линий рассказа не меняет того «тематического поля», в которое информант помещает отдельные события своей жизни. Обычно это связано с наличием четко выраженного «тематического поля» — в случае верующих информантов это, как уже отмечалось выше, история жизненного пути как череды даваемых Богом испытаний, за которыми следует вознаграждение.

Выделяя в тексте интервью отдельные секвенции, или фрагменты, (повествование, описание, рассуждение и общая оценка[24]), мы можем, согласно методике Г. Розенталь и Ф. Шютце, «хронометрировать» полученный текст. Повествовательные и описательные секвенции будут говорить нам скорее о том, что рассказываемое отсылает нас к личному опыту информанта, связанному непосредственно с тем временем, о котором ведется рассказ. Появление в тексте теоретизирования или общих оценок свидетельствует о значимости данных моментов для информанта сегодня, то есть говорит нам о их важной роли в общей смысловой структуре биографии. Соответственно именно эти элементы текста позволяют нам выявить избранное автобиографом «тематическое поле».

Испытания блокадной поры, о которых говорит в своем рассказе Анна Никитична в повествовательных и описательных фрагментах ее воспоминаний, отсылают исключительно к личному опыту, непосредственно связанному с нарушением этических норм, в соответствии с жанром исповедального рассказа. В данном случае эти этические нормы основаны не только на общегуманистической этике, но и на тех правилах, которых должен придерживаться верующий человек в силу своего воспитания.

В ходе интервью Анна Никитична рассказывает о событиях, связанных с исчезновением в блокаду ее младшей сестры:


Информант: Паек все лежит и лежит, ее все нет и нет. А я грешным делом сижу, и Верочка тут. Верочка мне шепчет: «А хоть бы Любка не пришла, мы бы съели бы этот хлеб». Я говорю: «И правда, пусть бы не пришла. Мы бы этот хлеб…».


Анна Никитична не только рассказывает об этом событии и переживаниях, с ним связанных, но и продолжает рассказ рассуждением о том, что происходило с ней, осуждая свое поведение с позиций «нормальной» для нее этики:

Информант: И вот я часто думаю над этими словами. Ведь посмотрите, что делает голод. Вот мы все родные, мы все очень любим друг друга и воспитаны были в Господе, а вот видя этот хлеб, у нас уже силы не хватало с кем-то делиться или…

Анна Никитична, вероятно, имеет в виду «желать смерти сестры», но сказать эти слова напрямую все-таки не решается. И все-таки сразу же приводит еще один рассказ, также напрямую связанный с нарушением этических норм:


Информант: Был такой случай, что на мою карточку не получили хлеба. Как-то она вот, чего-то такое случилось. И Сережа, уже лежа, умирая, отрезал мне кусочек, чтобы я проглотила со всеми вместе, чтоб все… а на второй день я должна была ему отдать. (Плачет.) Я взмолилась, я говорю: «Мама, отрежь ты, я не могу ему отдать хлеб, на вон мой паек отрежь, мамочка, ты сколько…» Я сначала отрезала, но так мало. Вся семья возмутилась: «Почему ты мало отрезала». Я тогда отдала, я говорю, я не могу больше дать. У меня нет, мама отрежь сама. «Нет, доченька, ты сама отрежь. Ты сама отрежь». — «Я не могу отрезать больше». Вот это я помню, какое было это испытание. Мне было девять лет, мне так было трудно отрезать хлеба, никто не может этого понять. А потом я еще отрезала Сереже, почему-то сказал: «Ну ладно, хватит». Потому что он уже все равно умирал. Может быть, он это и почувствовал, может быть, Господь ему сказал, а может быть, не знаю, что. Я отрезала еще столько же, но этого было очень мало, он мне гораздо больше дал вчера. А я сегодня его обделила. (Плачет.) А теперь мы уже как бы отупели, сидим с сестрой. Верочка трехлетняя мне шепчет: «Лучше бы Любка не пришла, мы бы съели ее паек».


После этого Анна Никитична еще раз возвращается к попытке дать общую оценку тому, что происходило в такой момент с ней и второй сестрой Верой:


Информант: И я сейчас думаю, что отрезать я не могла, рада была чей-то паек съесть. Господи, да кто же мы были? Мы же были доведенные уже до сумасшествия. Это же ненормально все. И как это было тяжело, я помню это. Потому и сейчас, когда я наливаю себе супу, я сначала поплачу. Я наливаю себе молока или что-то обедать. Я сначала горькими слезами наплачусь. Ведь это еда.


Внимание, уделяемое этому опыту, можно объяснить, с одной стороны, тем, что выбранный информанткой «жанр» предполагает покаяние за мысли и поступки, которые оцениваются как «греховные» с точки зрения этики верующего или же как «ненормальные» с точки зрения общегуманистической этики мирного времени. С другой стороны, прямой выход повествования в сегодняшний день в сочетании с тем, что в повествование в данном случае включаются общие оценки ситуации, подчеркивает значимость данного опыта в биографической конструкции истории жизни и избранного тематического поля. Помещая блокаду в тематическое поле жизненного пути как череды испытаний и следующей за ними награды свыше, которая может быть дана как после смерти, так и при жизни, Анна Никитична рассказывает о том, что было для нее наиболее трудными испытаниями на этом пути, включая блокаду в общую структуру своей биографии.

Рассуждая далее о пережитом опыте, Анна Никитична очень четко подводит итог своему жизненному пути в рамках тематического поля «жизни как преодоления испытаний»:


Информант: Я помню те времена, я вспоминаю, как мы страдали и всегда: Господи, говорю, зачем Ты оставил меня? Зачем ты нас, сестер, оставил, ведь мы столько еще мучились? А Господь отвечает: А кого же мне оставить, если не вас. Я вас приготовил. Я вас лишал, но я вас всех наградил и награжу еще… Здесь отрезок времени семьдесят и при большей крепости восемьдесят лет и все. А вечность? А где будете вечность проводить? Вот что Господь говорит каждый раз, вот что Господь хочет от нас… И теперь, когда настали благословенные мои дни, я вижу своих детей у ног Иисуса Христа. У меня пропала моя Любочка во время войны, ушла и не пришла, но когда я родила девочку, я сразу же назвала ее Люба. А моя Люба вышла замуж за Сережу[25].


Кроме дополнительных возможностей вербальной передачи опыта, связанного с нарушением этических норм, при анализе которых, однако, всегда следует учитывать и жанровую заданность подобных сюжетов, воспоминания верующих блокадников имеют и ряд других особенностей.

Биографический рассказ верующих евангельских христиан-баптистов чаще всего лишен героической составляющей официального дискурса (темы борьбы с врагом). Вместо этого в рассказе присутствует борьба с собой как прохождение данного Богом испытания. В этом смысле рассказы верующих о блокаде — это один из примеров «альтернативной памяти». Анна Никитична говорит о практически полном отсутствии у себя интереса к ходу военных событий в дни блокады, сознавая, что в этом она заметно отличалась от окружающих. Эту «политическую апатию», как и вышеупомянутые эпизоды с пропавшей сестрой и куском хлеба для умирающего брата, информантка одинаково объясняет состоянием голода. Но та же апатия в отношении интереса к фронтовым делам, являющаяся нарушением ожидаемой «нормальной» реакции «советского человека», не вызывает у нее чувства вины, подобного тому, которое она испытывает за нарушение этических норм, принятых для девочки, «воспитанной в Господе»:


Информант: И я всегда стояла, слушала. Что я слушала? Во-первых, наши занимали города или отступали — мне это было безразлично. Безразли… Я не понимала: во-первых, географию не знала — я знала, что это города, я знала, что война, и отступатели… как-то… Я ждала после этого последнего известия — прибавляют хлеба или убавляют, на сколько? Вот я ждала. И у меня, я… было время понаблюдать, как они радовались, взрослые, но я понимала, что немцы отступили и какой-то город осво… Мне тоже это было приятно, но не настолько, как взрослым. Я это понимала: надо же, ну сейчас отступили, сейчас возьмут опять. Какое-то такое, знаете, голодное безразличие. А вот только единственное, что хлеб были или нет.


Относительная невключенность в официальный дискурс[26], которая может быть выражена как через равнодушие к нему (см. настоящее интервью), так и через его критику, позволяет верующему информанту более свободно и безоценочно, чем многим другим, рассказывать не только о том, что происходило и с ним лично, и о ситуации в городе.


Информант: Мама показала, говорит: «Вот, уже три дня девочки нет, ушла и не пришла».

Интервьюер: Это в милиции где-нибудь, в НКВД?

Информант: Это там, там НКВД. Там же было центр. Маме сказали, что вот, вы будете здесь записаны. В следующий раз пр… вот пройдите, говорит, верстак такой вер… полка такая большая… Пройдите и просмотрите. Если найдете свое белье, девочки, мы вам скажем, где ее убили. И съели. Мама так и села.

Интервьюер: Кошмар…[27]

Информант: Мама взяла этот беретик, пришла домой, собрала нас. Мы все как упали на колени, колени болят: «Господи, что же нам делать? Как же теперь быть, куда же делась Любочка? Что же теперь…» Потом мама второй раз сходила. Не нашла одежды, не нашла одежды. Говорит, знаете что, поступит одежда, вот еще какого-то числа поступит одежда, и вы найдете, потому что это Петроградская сторона, здесь большое людоедство.


Два описанных случая, рассмотренные с точки зрения нереализованной и реализованной возможности рассказа о травматических переживаниях в рамках биографического интервью, демонстрируют возможности и ограничения, связанные с трансляцией подобного опыта.

Интервью с Марией Михайловной показывает, как сложно оказывается информанту найти вербальные формы, с помощью которых могут быть выражены травматические переживания в ситуации интервью. Возможность проведения таких интервью ставит серьезные этические проблемы перед исследователем, вторжение которого во внутренний мир респондента инициирует актуализацию травматических воспоминаний, что может иметь непредсказуемые последствия. Для Анны Никитичны рассказ об опыте, связанном со смещением этических границ, допустим в рамках привычного исповедального жанра и легко проговаривается. Однако, анализируя подобные рассказы, мы также должны иметь в виду задаваемое жанром исповеди «тематическое поле» испытаний-преодолений-наград, диктующее отбор описываемых сюжетов.

[28]

Примечания

1

Понятие «биографическая конструкция» здесь и далее в статье понимается в соответствии с методикой анализа биографических интервью, разработанной немецкими социологами В. Фишером-Розенталем, Ф. Шютце, Г. Розенталь и другими на основании метода структурной герменевтики Ульриха Эверманна. Эта методика рассматривает устный биографический рассказ как единую конструкцию, в рамках которой рассказывающий связывает свое прошлое, настоящее и будущее в единую смысловую и хронологическую последовательность, отбирая в ходе рассказа сюжеты, выстраивая их последовательность, давая объяснения и оценки событиям и действиям (см.: Oevermann et al. 1979; Oevermann 1980; Schütze 1983; Fischer 1982; Rosenthal 1995). Об этой методике на русском языке см.: Розенталь 2003; а также: Мещеркина 2001; Томпсон 2003а: 280–281.

(обратно)

2

«В течение XX века, особенно в послевоенное время, в Советском Союзе и Восточной Европе была выработана особая культура „альтернативной памяти“ (контрпамяти, по определению Милана Кун деры), которая представляла собой внутреннюю критику официальных мифов. Ее приемы включали коллекционирование неофициальных документов и личных сувениров, использование эзопового языка, иронии, искусства анекдотов, остранение идеологии» (Бойм 2002: 268).

(обратно)

3

В данном случае под официальным дискурсом я понимаю весь комплекс допустимых тем, сюжетов, образов и трактовок, которыми было принято оперировать, говоря о блокаде в публичной сфере.

(обратно)

4

Имеется в виду интервью, в котором путеводитель (примерный список вопросов для интервью, разработанный на начальной стадии деятельности проекта) используется интервьюером лишь в качестве приблизительного руководства: вопросы могут задаваться не строго последовательно, а в разном порядке, в зависимости от хода беседы. При этом некоторые вопросы из путеводителя могут быть опущены, другие, возникающие в ходе беседы, напротив, задаются спонтанно в процессе интервью.

(обратно)

5

Имеются в виду уточняющие вопросы или вопросы, спонтанно возникающие у интервьюера по ходу беседы, развивающие какую-либо из затронутых в ходе интервью тем.

(обратно)

6

Под нарративными вопросами Г. Розенталь понимает просьбу рассказать о каких-то эпизодах, сформулированную таким образом, чтобы ответом собеседника стало повествование, а не аргументация, общая оценка, оправдание и так далее (Розенталь 2003: 324).

(обратно)

7

Иногда в этом случае рассказ информанта спонтанно продолжался, обычно интервьюеры с разрешения собеседника снова включали диктофон.

(обратно)

8

Подробно о различных системах транскрипции устного дискурса см. в работе М. Макарова (2003:106–118).

(обратно)

9

Наличие подобной правки всегда зафиксировано на титульном листе расшифрованного интервью, хранящегося в архиве Центра устной истории.

(обратно)

10

Архив Центра устной истории ЕУ СПб. Интервью № 0101016. Имя и отчество информантки изменены.

(обратно)

11

Такая продолжительность первой фазы нарративного интервью оказалась самой короткой из всех записей, сделанных в ходе работы над проектом. Обычная продолжительность фазы «основного повествования» в записанных нами интервью составляет 60–90 минут.

(обратно)

12

Здесь и в дальнейшем тексте понятия «рассказ», «описание», «рассуждение» или «аргументация» и «общая оценка» используются в том значении, в котором предлагают их использовать Г. Розенталь и Ф. Шютце (Розенталь 2003: 334).

(обратно)

13

Запись интервью возобновлена после паузы, первая часть фразы — начало рассказа о смерти Кирова — в записи отсутствует.

(обратно)

14

О рано умершей маме Мария Михайловна рассказывает подробно впоследствии, во время совместного просмотра семейного альбома, после окончания фазы «основного повествования» в интервью. Из дальнейшей беседы очевидно, что мама является для нее значимым членом семьи, о котором она мало помнит, но всю жизнь стремится узнать больше. Но в выбранном изначально «тематическом поле» — отношений населения и власти в довоенное время — ее семья играет только вспомогательную роль.

(обратно)

15

Понятие «тематическое поле» биографического рассказа здесь и далее в статье также применяется в соответствии с подходом, впервые предложенным Аароном Гурвичем и впоследствии развитым Ф. Шютце и Г. Розенталь и другими: «Тематическое поле определяется как совокупность событий или ситуаций, которые в рассказе образуют тот задний план или горизонт, на фоне которого раскрывается определенная тема, находящаяся в центре всего повествования» (Розенталь 2003:328).

(обратно)

16

Государственный институт прикладной химии.

(обратно)

17

С новогодними елками, как с пережитками «религиозных суеверий», стали вести борьбу на рубеже 1920–1930-х годов. Была прекращена государственная торговля елками, новогодние елки было запрещено устраивать в детских садах и школах. Информантка ошибочно датирует «реабилитацию» елки 1937 годом. На самом деле это произошло в декабре 1935 года, когда газета «Правда» высказалась в поддержку новогодних елок (см.: Лебина 1999:140). Заметим, однако, что появление этой публикации в самом конце декабря означало, что в тот год вряд ли успели развернуть торговлю елками и нарядить их в семьях и на улицах города. Скорее всего, «разрешенная Сталиным» новогодняя елка действительно вернулась в жизнь ленинградцев в канун 1937 года. Пользуясь случаем, хочу поблагодарить М. В. Лоскутову за консультацию по этому вопросу.

(обратно)

18

В интервью информантка называет фамилии репрессированных соседей.

(обратно)

19

Мария Михайловна подробно рассказывает об этом по просьбе интервьюера.

(обратно)

20

Речь идет о родственнике информантки.

(обратно)

21

Нам не удалось установить, действительно ли В. Н. Селиванов, председатель профильной комиссии по делам ветеранов и блокадников Законодательного собрания Санкт-Петербурга первого и второго созывов (1994–2002), говорил об этом и что именно было им сказано. Но в данном случае при анализе интервью для нашего исследования важно то, что информантка отсылает нас к современному дискурсу и к «официальному» источнику своих знаний.

(обратно)

22

Архив Центраустной истории ЕУ СПб. Интервью № 0101042. Имя и отчество информантки изменены.

(обратно)

23

Данное интервью не является нарративным, поэтому в данном случае я анализирую избранные фрагменты текста интервью, не приводя полного анализа.

(обратно)

24

Примеры четырех типов секвенций см. в таблице в конце статьи.

(обратно)

25

Сергеем звали также брата информантки, умершего от голода в дни блокады.

(обратно)

26

О совершенной невключенности в официальный дискурс человека, хотя и находившегося всю жизнь в маргинальной общественной позиции (верующая, дочь репрессированного пресвитера), но родившегося, выросшего и жившего в Советском Союзе, закончившего советскую школу, конечно, говорить невозможно.

(обратно)

27

Эту реплику интервьюера, содержащую оценку рассказываемого, в рамках методики нарративного интервью можно расценивать как коммуникативную ошибку. Однако респондент внешне не реагирует на эту реплику, продолжая фактический рассказ и не давая никакой собственной оценки описываемой практики.

(обратно)

28

Фразу «грешным делом» можно в данном случае расценивать как элемент общей оценки в рамках повествовательного рассказа.

(обратно)

Оглавление

  • Виктория Календарова «Расскажите мне о своей жизни»
  •   Сбор коллекции биографических интервью со свидетелями блокады и проблема вербального выражения травматического опыта
  •   Цели и задачи проекта, принципы отбора информантов
  •   Методика интервьюирования и корректировка целей исследования
  •   Ситуация интервью
  •   Условия записи, архивирования и транскрибирования интервью
  •   Передача травматического опыта в контексте биографического интервью: проблемы вербализации пережитого
  •   Интервью с Марией Михайловной[10]
  •   Интервью с Анной Никитичной[22]