Сокровища поднебесной (fb2)


Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:


Гэри Дженнингс Путешественник. Том 2. Сокровища поднебесной

Часть девятая ТИБЕТ

Глава 1

Путешествие от Ханбалыка до того места, где орлок Баян вел свои военные действия, оказалось долгим: дотуда было примерно столько же ли, сколько от Ханбалыка до Кашгара, но мы — я и двое моих сопровождающих — ехали налегке и поэтому быстро. Мы везли с собой только все самое необходимое — никакой еды, посуды или постельных принадлежностей. Самое тяжелое, что у нас было, — это заполненные порошком латунные шары, равномерно распределенные между тремя запасными лошадьми. Кстати, нам выделили самых быстрых скакунов, в том числе и для перевозки груза, поэтому вся шестерка лошадей была способна передвигаться походным монгольским шагом. Хубилай объяснил, что, как только какая-нибудь лошадь начнет выказывать признаки усталости, нам нужно остановиться и сделать передышку на одной из почтовых станций, созданных министром дорог, где нам незамедлительно предоставят шестерку свежих скакунов.

Я не очень понял, что имел в виду Хубилай, когда он сказал, что уже выслал гонцов «приготовить дорогу». Как выяснилось, подобные приготовления делались всякий раз, когда великий хан или какие-нибудь его важные посланники проделывали длинное путешествие по всей стране. Впереди ехали гонцы и объявляли, что приближается высокопоставленный путешественник. Ван каждой провинции, судья каждой префектуры и даже старейшина самой крошечной деревни должен был подготовиться к его приезду. Поэтому неудивительно, что нам везде предоставляли удобные постели в самых лучших жилищах и что мы получали самую лучшую провизию. Местные власти даже специально рыли колодцы в засушливых районах, если надо было снабдить путешественников пресной водой. Вот почему нам вполне достаточно было везти с собой лишь небольшие легкие вьюки.

Мало того, каждый вечер нам помимо всего прочего любезно предоставляли женщин, но, как и сказал Хубилай, я и правда слишком уставал, чтобы думать о подобных наслаждениях. Вместо этого я в короткий промежуток свободного времени между ужином и сном регулярно делал на бумаге наброски карт — наносил все те детали и ориентиры которые заметил днем во время путешествия.

Мы двигались от Ханбалыка на юг по дуге. Я не помню, сколько деревень, маленьких городков и городов побольше мы миновали и в скольких останавливались на ночлег, но крупных было только два. Во-первых, Сиань, который военный министр Чао показал мне на огромной карте, сказав, что когда-то он был столицей первого императора этого государства. С тех пор миновало несколько веков, Сиань пришел в упадок и, хотя все еще оставался деловым и процветающим городом на пересечении дорог, не обладал пышностью и блеском, присущими имперской столице. Вторым городом был Чэнду, в честь которого было названо государство в бассейне Красной реки. Название свое река получила по цвету почвы, которая здесь была не желтой, как в большей части Китая, а красной. Чэнду был столицей провинции Сычуань, его ван занимал дворец «город-в-городе», почти такой же огромный, как в Ханбалыке. Ван Мангалай был одним из сыновей Хубилая, он бы с радостью оставил нас как почетных гостей пожить у него подольше. Я испытывал сильное искушение отдохнуть там, по крайней мере немного. Но, памятуя о своей миссии, я принес ему свои извинения. Мангалай, разумеется, их принял, и я провел в его компании всего лишь один вечер.

Из Чэнду мы повернули прямо на запад — в горную приграничную страну, где перемешивались китайская провинция Сычуань, провинция Юньнань, до сих пор еще принадлежавшая империи Сун, и государство Тибет. Здесь уже пришлось ехать медленней, потому что нам пришлось долго карабкаться вверх, а подъем вскоре стал крутым. Горы тут не были высотой до самых небес, как, например, на Памире. Склоны этих гор в значительно большей степени были покрыты лесами, и снег никогда не держался на них слишком долго, разве что на самых вершинах. Но эти горы, хотя и были значительно меньше тех, которые я видел раньше, оказались очень крутыми. Исключение составляли покрытые лесом склоны, а в остальном горы представляли собой чудовищные плиты, поставленные вертикально. Их разделяли узкие и глубокие темные ущелья. Но здесь, по крайней мере, горы стояли прочно. И нам не приходилось опасаться камнепадов, я даже ни разу не слышал, чтобы где-нибудь раздавался гул. Местные жители называли эту землю страной Четырех Рек. Здесь и правда протекали четыре потока: на местном наречии назывались — Нь-Маи, Ну, Ланкан и Джичу. Говорят, что их воды становятся шире и глубже, как только спускаются с гор, превращаясь в четыре крупнейшие реки в этой части мира; они лучше известны по названиям в своем нижнем течении — Иравади, Меконг, Салуин, Янцзы. Первые три реки, протекая по провинции Юньнань, поворачивают на юг или юго-восток — к тропическим землям под названием Тямпа. Четвертая же река — громадная Янцзы, о которой я уже рассказывал, — течет на восток и впадает прямо в Китайское море.

Однако я со своим эскортом пересек эти реки в их верхнем течении, там где они еще только становятся четырьмя раздельными потоками, — наверху реки берут свое начало в виде огромного количества впадающих друг в друга ручейков. Их так много, что у некоторых нет даже названий, но ни к одному из них местные жители не относятся с презрением. Каждый отдельный поток представляет собой грохочущую воду белого цвета, которая на протяжении веков прорезала свое русло в виде канала в горах; у такого канала почти вертикальные стенки, а сами они напоминают разрезы, сделанные какой-то гигантской саблей, принадлежащей сказочному джинну. Единственным путем вдоль горных потоков через эти обрывистые расселины тут является путь, который местные жители с гордостью именуют Столбовой дорогой.

Вообще называть это дорогой — явное преувеличение, правда, она все-таки располагается на столбах — или, точнее говоря, на карнизах — колодах, привезенных и загнанных в трещины и расселины по обеим сторонам ущелья, и досках, положенных поверх них; на доски эти уложены слои земли и соломы. Правильнее было бы назвать сей путь Дорогой — на карнизах. А еще лучше — Слепой дорогой, потому что большую часть ее я преодолел с закрытыми глазами, полностью положившись на уверенность и невозмутимость своей лошади и надеясь на то, что она подкована особыми, никогда не скользящими подковами, сделанными из рога «барана Марко». Я испытывал головокружение оттого только, что, открыв глаза, смотрел вверх, вниз, вперед, назад или в сторону. При взгляде вверх или вниз повсюду открывался один и тот же вид: две стены из серой скалы, суживающиеся вдали до узкой, с ярко-зелеными краями расселины. Над ней небо, окаймленное с обеих сторон деревьями, а внизу вода, которая хоть и сильно напоминала замшелый ручей, но, без сомнения, на самом деле была рекой, потихоньку журчавшей между двумя лентами леса. Спереди и сзади путешественнику представало головокружительное зрелище Столбовой дороги — карниза, который выглядел хрупким даже для его собственного веса, не говоря уж о лошади с всадником или же караване. Глядя в одну сторону, я видел совсем рядом карниз, касающийся моего стремени и грозивший в любой момент столкнуть меня в пропасть. Если же я поворачивал голову в другую сторону, то видел дальний карниз, который иногда оказывался так близко от меня, что я испытывал искушение потянуться и дотронуться до него, а наклониться значило свалиться из седла и упасть в бездну.

И только одно вызывало еще большее головокружение, чем следование по Столбовой дороге вдоль карнизов, — переход ущелья с помощью того, что местные жители без преувеличения называли «мягкими мостами». Они были сделаны из досок и толстых веревок из скрученных полос тростника. Эти подвесные мосты раскачивались на ветру, который беспрерывно дул в горах, они раскачивались сильнее, когда на них ступал человек, а больше всего качались, когда он вел за собой лошадь; думаю, в это время даже лошади зажмуривали глаза.

Хотя высланные Хубилаем заранее гонцы уверились, что все население гор ожидает нашего прибытия и что нас примут со всем возможным для этих людей гостеприимством, оказанный нам прием нельзя было назвать царским. Лишь случайно мы могли отыскать место в горах, которое было равнинным и пригодным для жилья в достаточной степени чтобы вместить небольшую деревеньку лесорубов. Чаще мы проводили ночь в убежище на карнизе, где дорога была достаточно широкой для того, чтобы путешественники могли разъехаться в обе стороны. В таких местах нас встречала всего лишь группа грубых неотесанных людей, ожидавших нашего приезда, которые устанавливали для гостей палатки из шерсти яков, где можно было выспаться, приносили немного еды или убивали горного козла или барана, чтобы приготовить на костре ужин.

Я помню, как мы впервые остановились в таком месте, когда день уже сменился сумерками. Трое горцев уже ожидали нас. Они приветственно склонились в ko-tou и, поскольку побеседовать с ними оказалось невозможно — горцы не знали монгольского и говорили на каком-то языке, который даже отдаленно не напоминал язык хань, — немедленно приступили к приготовлению еды. Горцы разожгли большой костер и приготовили нам отбивные из кабарги, подвесили над огнем горшок с водой. Я заметил, что мужчины развели костер из хвороста, должно быть, им пришлось побегать вниз и вверх по склону ущелья, чтобы набрать его; кроме того, была еще и небольшая кучка стеблей бамбука, которые лежали у костра. Сумерки сменились полной темнотой к тому времени, когда еда была приготовлена, и, пока двое из мужчин прислуживали нам, третий бросил один из кусков бамбука в огонь.

Мясо кабарги было гораздо лучше обычной для горцев еды: баранины или козлятины, но дополнение к нему оказалось просто отвратительным. Мне подавали толстые куски мяса и держали их, пока я впивался в угощение зубами. Единственной посудой, которую мне предложили, была мелкая деревянная плошка, в которую один из тех, кто нам прислуживал, налил горячего зеленого чая. Но я успел сделать только пару глотков, после чего второй мужчина вежливо взял ее у меня, чтобы кое-что добавить. Он держал в руке блюдо с маслом яка, все облепленное шерстью, корпией и дорожной пылью, на нем видны были следы от пальцев тех, кто ковырялся в масле в прошлый раз. Горец грязными пальцами подцепил большой кусок и кинул его мне в чай, чтобы масло расплавилось. Грязное масло яка уже само по себе выглядело достаточно отталкивающе, но потом он открыл чумазый кожаный мешок, насыпал в чашку с чаем что-то, напоминающее по виду опилки, и пояснил:

— Цампа.

А поскольку я лишь взглянул на это месиво с отвращением и недоумением, горец показал, что с ним надо делать. Он засунул свои грязные пальцы в мою чашку и принялся смешивать вместе опилки и масло, пока все это не превратилось в тесто, а затем в тестообразный комок, вобравший в себя весь чай из чашки. Прежде чем я смог сделать хоть одно движение, чтобы помешать ему, горец отщипнул от этого тепловатого, грязного куска немного теста и засунул мне в рот.

— Цампа, — снова сказал он, пожевал тесто и проглотил, словно для того, чтобы показать мне, как надо поступать.

Я смог отделить вкус крепкого зеленого чая от прогорклого, сырообразного масла яка и «опилок», которые в действительности оказались ячменной мукой. Уж не знаю, смог бы я добровольно проглотить это тесто, но неожиданно я вздрогнул и сделал это совершенно непроизвольно. Костер вдруг издал громкое «бум!», и в темное небо взметнулся целый сноп искр. Я тут же проглотил цампу и вскочил на ноги. Точно так же поступили и мои сопровождающие, когда шум отразился многоголосым эхом от окружавших нас гор. В этот момент у меня в голове пронеслись две мысли. Во-первых, ужасное предположение о том, что взорвался один из латунных шаров, который каким-то образом попал в костер. Во-вторых, мне вдруг припомнились слова, услышанные мною в Павильоне Эха: «Возмездие настигнет тебя тогда, когда ты меньше всего будешь этого ждать».

Но горцы лишь посмеялись, пытаясь успокоить нас и жестами пояснить, что случилось. Они взяли один кусок бамбука, показали на огонь и запрыгали вокруг него, скаля зубы и рыча. Изображали они довольно понятно. Горы были полны тигров и волков. Чтобы отпугнуть их, местные жители время от времени бросали в огонь сочленения бамбука. Жара, очевидно, заставляла его внутренние соки кипеть, пока пар не разрывал бамбук на части — прямо как заряд воспламеняющегося порошка — с чудовищным шумом. Я не сомневался, что это заставит хищников держаться подальше. Я и сам с перепугу проглотил ужасную субстанцию под названием цампа.

Позднее я зашел так далеко, что смог есть цампу, хотя и без удовольствия, но, по крайней мере, и без особого отвращения. Организму мужчины требуется и иная пища, не только мясо и чай, а ячмень оказался единственным домашним растением, которое росло на такой высоте. Цампа была дешевой, ее просто было перевозить, и она хорошо подкрепляла силы. Это блюдо можно было сделать слегка аппетитней, если добавить сахар, соль, уксус или же забродившую бобовую подливку. Местные жители также готовили настоящий деликатес, наслаждаться которым было уже свыше моих сил. Приготовив тесто, они отщипывали от него шарики, засовывали их под одежду и держали там цампу всю ночь и следующий день, так что она просаливалась от их пота. Горцы извлекали их, когда чувствовали, что им пора слегка перекусить.

Впоследствии я также узнал много интересного о бамбуке. В Ханбалыке он считался изящным растением, которое изображали художники вроде госпожи Чао и мастера мягких красок. Но в этих краях бамбук был главным продуктом для поддержания жизни, причем в самом буквальном смысле слова. Бамбук растет диким образом повсюду в низинах, от Сычуаня до южной границы Юньнаня, в тропиках Тямпы — он там по-разному называется на различных языках: banwu, mambu и еще как-то, — и везде его используют не только для того, чтобы отпугивать тигров, но для великого множества целей.

Бамбук напоминает самый обычный тростник, по крайней мере пока он молодой и всего лишь в палец толщиной. Единственное отличие в том, что он делится на сочленения, очень напоминающие палец — это наросты или суставы по всей его длине. Они образуют маленькие стенки внутри тростника, которые разделяют его на отдельные трубки. Для некоторых целей — вроде той, чтобы бросить его в костер для взрыва, — используют трубки в одно сочленение, с неповрежденными с обеих сторон стенками. Для других целей стенки внутри удаляют, чтобы бамбук превратился в длинную трубку. Пока он в обхвате не толще пальца, его легко можно резать ножом. Когда бамбук вырастает — а отдельные экземпляры могут достичь высоты и обхвата дерева, — его с трудом можно распилить, потому что к этому времени он становится прочным, как железо. Но маленький или большой, бамбук очень красив; стебель его золотистого оттенка, а наросты с побегами покрыты листьями нежного зеленого цвета. Огромные заросли бамбука, золотые и зеленые, отражающие солнечные лучи своими лишенными листьев поверхностями, — это объект, достойный внимания любого художника.

В одной из немногочисленных низин, которые нам пришлось пересечь в этом регионе, мы остановились в деревне, полностью построенной из бамбука и отделанной им. Да и вообще вся жизнь тут крутилась вокруг бамбука. Деревня под названием Чие-Чие располагалась в широкой долине, через которую протекала одна из бесчисленных рек этой страны; дно долины густо поросло бамбуком, и казалось, словно деревушка и сама выросла здесь. Дома в Чие-Чие были сделаны из золотистого бамбука. Их стены состояли из стеблей толщиной в руку, связанных вместе. Более толстые стебли бамбука служили подпорками и колоннами, которые поддерживали крыши, сделанные из расщепленных сегментов бамбука, уложенных сверху и под перекрытиями в виде изогнутой черепицы. Внутри каждого дома столы, кушетки и напольные циновки были сплетены из тонких полос бамбука, там также имелись изготовленные из него же предметы вроде ящиков, птичьих клеток и корзин.

Из-за того, что река граничила с огромным болотом, Чие-Чие находилась в нескольких ли от нее, но вода из реки поступала в деревню по трубам, сделанным из сочленений бамбука обхватом в талию. На деревенской площади вода наливалась в лохань, которая была изготовлена из половинки стебля величиной с бревно. Из лохани деревенские мальчишки и девчонки брали воду и несли ее в свои сделанные из бамбука дома в ведрах, горшках и бутылях, которые представляли собой разных размеров сочленения этого растения. В домах женщины пользовались бамбуковыми лучинами в качестве гвоздей и игл, они вылущивали из них волокна для ткани. Мужское население делало из расщепленного бамбука как охотничьи луки, так и стрелы для них, мужчины носили стрелы в колчанах, которые представляли собой всего лишь большие сочленения этого растения. Стебли бамбука из трех сочленений они использовали в качестве мачт для своих рыбацких лодок, из его волокон плели веревки, а свисающие с мачт паруса были сделаны из переплетенных бамбуковых полос. Может, деревенскому старейшине и мало что нужно было записывать, но он делал это ручкой, сделанной из бамбуковой полоски, расщепленной с одного конца. Писал он на бумаге, изготовленной из мякоти, соскобленной с мягких внутренних стенок растения, а исписанные свитки хранил в вазе из сочленения бамбука.

Когда я со своими сопровождающими ужинал в этот вечер в Чие-Чие, еду нам подавали в чашах, сделанных из половинок больших сочленений бамбука, а «проворные щипчики» здесь оказались тонкими бамбуковыми палочками. На ужин гостей потчевали — кроме речной рыбы, только что пойманной в сеть из волокон бамбука и поджаренной на огне, разведенном из его обломков, — сваренными всмятку сочными ростками только что проросшего бамбука (некоторые из этих ростков мариновали для приправы, из остальных готовили сладости). Мы, слава богу, были здоровы, однако, случись кому-нибудь заболеть, нас, наверное, и врачевали бы tang-zhu — жидкостью, которая заполняет пустоты в сочленениях бамбука, как только он созревает; эта tang-zhu, говорят, исцеляет от множества недугов.

Я узнал все эти интересные сведения о бамбуке от старейшины Чие-Чие, некоего By. Он оказался единственным жителем деревни, который владел монгольским языком, поэтому мы с ним и проговорили допоздна, в то время как оба моих провожатых, устав слушать нас, отправились в приготовленные для них спальни. В конце концов нашу беседу со старым By прервало появление молодой женщины, которая вошла в комнату со стенами из бамбука, где мы сидели на кушетках, сплетенных из него же, и издала звук, напоминающий жалобное хныканье.

— Она хочет знать: ты что, никогда не пойдешь спать? — пояснил By. — Она лучшая женщина Чие-Чие, выбранная из многих других, чтобы ночь, проведенная здесь, стала незабываемой для путешественника, и она страстно желает провести ее с тобой.

— Очень гостеприимно с ее стороны, — сказал я и внимательно присмотрелся к девушке.

Жители этой страны Четырех Рек, как мужчины, так и женщины, носили мешковатую бесформенную одежду: головной убор напоминал стручок; халат, верхняя одежда и шаль свешивались с плеч до самых пят; ноги были обуты в нескладные ботинки с загнутыми вверх носами. Одежда была украшена узорами в виде широких полос двух разных цветов. При этом отличительные цвета местных деревень были разными — таким образом, чужак из соседней деревни был сразу виден на дороге и его можно было легко узнать. Цвета всегда выбирали темные и блеклые (в Чие-Чие это были коричневый и серый), чтобы грязь выглядела не так заметно. Горцам такой костюм позволял сливаться с землей что могло быть полезным на охоте или просто для того, чтобы спрятаться. Однако в Чие-Чие, на фоне яркого золота и зелени бамбука, жители в подобной одежде смотрелись чрезвычайно неприглядно.

Поскольку мужчины и женщины здесь были одеты совершенно одинаково, имели схожие лица, лишенные растительности, с плоскими чертами и красновато-коричневатого цвета, они были вынуждены демонстрировать — для своего собственного удобства, как я полагаю, — нечто, что могло бы указать на их пол. Потому-то полосы на женской одежде были вертикальными, а на мужской — горизонтальными. Настоящий чужеземец, вроде меня, не сразу замечал это неуловимое отличие в их костюмах и мог различить туземцев, только когда они снимали свои похожие на стручки головные уборы. Тогда становилось видно, что мужчины предпочитали брить голову и носить золотую или серебряную серьгу в левом ухе. Женщины же заплетали свои волосы в огромное количество тонких, торчащих в разные стороны косичек: если быть точным, то в сто восемь косичек, по количеству книг в Канджуре[218] — священном писании буддистов, а здесь все жители были буддистами.

Поскольку в тот день я не слишком устал, красота и экзотика деревни из бамбука заставили меня расслабиться. Я был совсем не прочь поразвлечься. И еще мне было очень любопытно: какие свидетельства женственности могут скрываться под грубыми одеждами этой молодой женщины? Я заметил, что она носила на шее украшение: цепочку, которую обрамляли позвякивающие серебряные монеты. Сосчитав и выяснив, что их тоже было ровно сто восемь, я спросил у старого By:

— Вот ты назвал ее лучшей женщиной деревни, это относится к ее достатку или к ее набожности?

— Ни то ни другое, — ответил он. — Монеты на шее свидетельствуют о ее женском очаровании и о том, что она желанна.

— Правда? — спросил я и в изумлении уставился на девушку. Цепочка была достаточно красивой, но я не мог понять, каким образом она может сделать свою хозяйку желанной.

— В этой стране все юные девушки соперничают друг с другом, — пояснил By, — в том, кто из них переспит с большим количеством мужчин. Из своей деревни и из соседних, со случайными прохожими, с купцами из каравана, который проходит через деревню, и они обязательно требуют от каждого мужчины монетку — как подтверждение того, что с ними действительно переспали. Ясно, что чем больше у девушки монет, тем больше мужчин она привлекла и удовлетворила, поэтому она занимает совсем особое положение.

— Вы имеете в виду, как отверженная и всеми презираемая?

— Вовсе нет, такая девушка получает неоспоримое превосходство, когда она наконец решает выйти замуж и остепениться, поскольку сама может выбрать себе мужа. Все достойные мужчины соперничают между собой за ее руку.

— Да уж, ее рука, без сомнения, остается единственной частью тела, которой меньше всего пользовались, — произнес я, слегка шокированный. — В цивилизованных странах мужчина женится на девственнице, про которую наверняка знает, что он у нее первый.

— Это и все, что можно узнать о девственнице, — сказал старый By с пренебрежительным смешком. — Мужчина, который женится на девственнице, рискует получить столько же теплоты, сколько он получит от рыбы, которую ест за обедом. Мужчине, который женится на нашей женщине, не приходится сомневаться в ее опытности, талантах и в том, что она желанна. Да плюс еще прекрасное приданое в виде монет. И сейчас эта девушка страстно желает присоединить твою монету к своей связке, потому что она никогда еще не получала монет от ференгхи.

Не то чтобы я отличался очень высокой моралью и не одобрял распутства, наверное, было бы интересно переспать с женщиной, которая считается здесь самой желанной. Однако уж очень примитивные в этой деревне царили нравы — эти монеты в связке были особенно неприятны. Поэтому я пробормотал какие-то извинения насчет того, что якобы нахожусь в паломничестве и связан клятвой религии ференгхи. Во всяком случае, я дал женщине монету как компенсацию за то, что отверг ее общепризнанное очарование, после чего отправился спать. Остов кровати был сплетен из полос бамбука; кровать была удобная, но она скрипела всю ночь, хотя я лежал в ней один, и, должно быть, разбудила бы всю деревню, пожелай я разделить ложе с самой желанной женщиной в Чие-Чие. Таким образом, я решил, что бамбук, несмотря на то, что он, без сомнения, очень и очень полезен, все-таки годится отнюдь не на все случаи жизни.

Глава 2

Мы то поднимались на очередные горы, попадая в ущелья и долины на застывших высотах Столбовой дороги, то спускались в яркие низины, поросшие бамбуком. Пейзаж вроде бы не слишком изменился, но мы поняли, что добрались до высокогорного государства Тибет, когда люди, которых мы встречали, стали приветствовать нас, обнажая головы, почесывая правое ухо и левый бок и одновременно показывая нам язык. Это нелепое приветствие — означающее, что в намерения встречного не входит ни думать, ни слушать, ни творить, ни говорить по отношению к тебе ничего дурного, — было особенностью жителей Тибета, которые именовали себя дроки и бон. В действительности они были представителями одного и того же народа, только кочевников здесь называли дроками, а оседлых — бон. Пастухи и охотники дроки жили так же, как и кочующие по степи монголы, и отличались от них разве что своими шатрами, которые были черного цвета, а не желтого, и их к тому же еще не поддерживала внутренняя решетка, как это было в монгольских юртах. Стены в шатрах дроков крепились к земле при помощи колышков а их верхушку привязывали длинными веревками к высоким кольям которые были вбиты на некотором расстоянии, и спускали вниз еще дальше. Это делало шатер похожим на черного паука каракурта, который прижимался к земле, широко расставив свои тощие ноги-щупальца и выставив вверх острые коленки.

Крестьяне и торговцы бон, хотя они и селились кланами, жили с еще меньшими удобствами, чем кочевники дроки. Они прятали свои деревни и города высоко в расселинах скал, из-за чего им приходилось буквально нагромождать свои дома один над другим. Это противоречило тому, что я знал о буддистской религии, утверждающей, что человеческая голова является вместилищем души, и поэтому у буддистов ни одна мать никогда не даст ребенку подзатыльник. А бон жили так: каждый выбрасывал свой мусор, отходы и нечистоты на участок и крышу своего соседа, а иногда даже тому прямо на голову. Я узнал, что обычай селиться как можно выше восходит к древности, когда бон поклонялись богу по имени Амный Мачен, или Старик Великий Павлин (который, как считали, жил в самых высоких горах), и старались поселиться поближе к своему божеству.

Но теперь все бон были буддистами, поэтому на вершине каждого поселения громоздился лама-сарай, который его обитатели называли потала. (Là на языке тибетцев означает «гора», a Pota — местный вариант произношения имени Будды. Только не надо шутить относительно игры слов: ведь слово «pota» на венецианском языке имеет весьма непристойное значение. Однако я с уважением отношусь к чужим религиям и не хочу никого высмеивать.) Потала была самым высоким и самым густонаселенным местом в каждом поселении, и поэтому жрецы и монахи — здесь их называли ламами и trapas — в изобилии испражнялись на свою живущую внизу паству. Как мне удалось выяснить, тибетскую разновидность буддизма именовали потаизмом, и ее приверженцы показались мне, мягко говоря, весьма и весьма странными.

Город бон мог выглядеть просто очаровательно, когда вы видели его издали, с большого расстояния — скажем, на фоне местности, покрытой сине-желтыми маками, растущими только в Тибете, и так называемыми «волосами Поты» — ивами с пушистыми желтыми соцветиями. Очень красиво также чистое голубое небо с розовыми и черными крапинками зябликов и ворон. Любой тибетский город на обрыве представлял собой расположенную вертикально груду домов под цвет обрыва. Их можно было различить только по медленно поднимающемуся вверх дымку из маленьких окошек, имевших, кстати, очень забавную форму: они были вверху шире, чем внизу. Эти теснившиеся друг к другу дома венчала еще более беспорядочно построенная потала — с башенками, позолоченными крышами, террасами, наружными лестницами и разноцветными знаменами, плескавшимися на ветру, а также с одетыми в темную одежду trapas, степенно прохаживающимися по террасам. Но когда мы подъезжали ближе, то, что издали казалось привлекательным, умиротворенным, даже в некотором роде святым, оказывалось уродливым, косным и запущенным.

Изящные маленькие окна городских построек имелись только на верхних этажах, над отвратительной грязью и вонью улиц. Казалось, что все население городков здесь состоит только из бродящих повсюду коз, птиц и прячущихся желтых мастиффов; узкие извилистые улочки тут были переполнены дерьмом, которое, как мы полагали, принадлежало этим животным. Когда нам начали встречаться люди, мы убедились, что животные все-таки были чище, ибо языки, которые приветственно высовывали местные жители, оказались их единственным чистым местом. Горожане тут носили такие же мрачные коричневые одеяния, как и жители низин. Если одежда мужчин и женщин и различалась, то я этого не заметил. Мужчин попадалось очень мало, гораздо больше было женщин, правда, я мог судить о половой принадлежности лишь по тому, что мужчины хотя бы заботились откидывать свои длинные одежды, когда мочились на улицах, женщины же просто садились на корточки. Под верхней одеждой на них ничего не было. Иногда куча дерьма на улице была больше, чем обычно, она слабо шевелилась, и я мог разглядеть, что это человеческое существо, упавшее, чтобы умереть. Обычно это были очень старая женщина или мужчина.

Мои провожатые-монголы по секрету сообщили мне, что бон в старые времена избавлялись от своих родственников, съедая их трупы, исходя из того, что мертвец не найдет лучшего места для успокоения, чем их собственные внутренности. Они прекратили это практиковать, только когда превалирующей религией здесь стал потаизм, потому что буддизм не одобрял употребления в пищу мяса. От прежней традиции только и осталось, что теперь родственники хранили черепа умерших. Они изготавливали из них чаши для питья или маленькие барабаны, так чтобы усопшие все еще могли принимать участие в праздничных пирах и музицировании. В настоящее время у бон было четыре разных способа погребения. Они сжигали мертвецов на горных вершинах, оставляли их там на съедение птицам или же бросали в реки или озера, откуда брали воду для питья, а также разрезали трупы на куски и скармливали собакам. Последний способ был предпочтительней всего, потому что это ускоряло разложение плоти, а пока старая плоть не исчезнет, обитавшая в ней душа, по их поверьям, блуждает в своего рода чистилище, между смертью здесь и возрождением где-то еще. Тела бедняков просто бросали стаям бродячих уличных собак, а тела богатых перевозили в специальные лама-сараи, где находились псарни с благородными мастиффами.

В результате подобной практики, без сомнения, увеличивалось количество копающихся в отбросах грифов, ворон, сорок и собак, на чьем счету, в свою очередь, было слишком много человеческих жертв. Многочисленные псы тут были чрезвычайно подвержены бешенству свойственному хищникам, а в припадке бешенства они постоянно кусали людей и друг друга. Большая часть бон лишалась жизни, именно заболев бешенством, а не другими отвратительными болезнями, порожденными их грязью и убожеством. Часто куча на улице не просто слабо шевелилась, а извивалась и билась в конвульсиях, рыча, как собака, в приступе агонии, вызванной бешенством.

Лично мне совершенно не хотелось оказаться покусанным, кроме того, я как-никак направлялся на войну, поэтому я достал лук и стрелы и начал упражняться в стрельбе, целясь в каждую бездомную собаку которая оказывалась в пределах досягаемости. Все горожане, как священники, так и миряне, одаривали меня мрачными взглядами, ибо здесь предпочитали, чтобы живые существа умирали сами, а их не убивали, даже из благоразумия. Тем не менее, поскольку я был посланником великого хана, никто не решался открыто выразить свое возмущение; все только хмурились и что-то бормотали себе под нос. Я же научился неплохо обращаться со стрелами, как с широким, так и с узким наконечником. Похоже, что в этой убогой земле вряд ли можно было почерпнуть что-нибудь полезное.

Когда мы приезжали в очередное поселение бон, я со своими провожатыми сразу же забирался на самый верх, в поталы, где нас всегда принимали как почетных гостей, что позволяло нам жить в лучших условиях. Однако это всего лишь означало, что нам на головы не станут испражняться. Хотя если бы это даже и происходило, то вряд ли бы сделало комнаты, постель, еду и окружающих намного грязней. В Ханбалыке мне довелось слышать пренебрежительное высказывание о том, что в Тибете имеются в изобилии ламы, женщины и собаки. Теперь я на собственном опыте убедился, что так оно и было. Очевидно, непропорционально большое количество женщин в городах Тибета объяснялось тем, что по крайней мере треть мужского населения вступала в святые ордена и поселялась в лама-сараях. Увидев женщин бон, я не мог слишком уж осуждать их мужчин за то, что они сбежали, но подумал, что те могли бы выбрать что-нибудь поинтереснее, нежели существование в забвении.

По приезде в поталу нас сначала приветствовали скрип, дрожание и лязг мельничных жерновов жрецов, их священных знамен и костей, а затем раздавалось рычание свирепых желтых тибетских мастиффов. У монахов они, по крайней мере, были прикованы цепями к стенам. Вдоль стен в каждой крошечной нише жгли ладан и веточки можжевельника, но их запах был не в состоянии скрыть окружающие миазмы костров, разведенных на помете яков, вонючего ячьего масла и вони, исходившей от самих монахов. Помнится, в первой потале после того, как нас встретили шум и зловоние, мы увидели монахов и нескольких жрецов, тяжелой величественной поступью направлявшихся к нам. Каждый из них протянул нам в ладонях khata — бледно-голубой шелковый шарф, при помощи которого (вместо языка) каждый, кто относился к высшему сословию бон, приветствовал равного ему или человека выше его по положению. Они обратились ко мне как к kungö, что означает «высочество», а я обратился к каждому ламе как к kundün («король»), а к каждому trapas — как к rimpoche («достойному»), хотя это выглядело, прямо скажем, смешно. Я не видел ни в одном из них ничего достойного. Их одежды, которые издали показались мне спокойных тонов, при ближайшем рассмотрении оказались первоначально красного цвета, они впоследствии потемнели только из-за того, что на них годами откладывалась грязь. Лица, руки, бритые головы наших хозяев были покрыты пятнами от коричневого сока растений, которым здесь смазывали многочисленные кожные болячки; подбородки и щеки блестели от масла яков, которым было пропитано все, что тут ели.

Кстати, что касается еды. В лама-сараях нам чаще всего подавали, разумеется, цампу, а также овощи, вареную крапиву и папоротник и еще странные, волокнистые, тонкие ярко-розовые стебли какого-то растения, мне не известного. Я подозреваю, что святые ели его только потому, что оно делало их мочу розовой, и, без сомнения, эти стекающие вниз струйки приводили простых людей в трепет. Бон следовали запрету есть мясо весьма избирательно. Им нельзя было забивать птицу и домашний скот, но разрешалось охотиться на диких фазанов и антилоп. (Я справедливо издеваюсь над их ханжеским аскетизмом. Одного ламу мне представили как «самого святого из людей», потому что он существовал «совсем без еды, кроме нескольких чашек чая в день». Из скептического любопытства я начал присматриваться к этому ламе и в конечном итоге поймал его на том, как он готовил себе чашку чая. Этот человек использовал для заварки вовсе не листья чая, но напоминающие их лоскуты высушенного мяса.)

Однако хотя нас подчас угощали не по-потаистски щедро, наша пища никогда не была изысканной. Мы были почетными гостями и всегда обедали в потале, в «зале для воспеваний», таким образом, на протяжении обеда мы постоянно наблюдали, как несколько дюжин trapas, издавая скорбные песнопения, стучали по черепам-барабанам и били в них священными костями. Среди блюд и мисок для еды на пиршественном столе рядами стояли плевательницы, и святые люди пользовались ими так интенсивно, что жидкость в них переливалась через край. Повсюду в темном зале возвышались статуи Поты и его многочисленных божественных последователей и неприятелей-демонов, каждого из них можно было рассмотреть даже в сумраке, потому что он блестел от огромного количества масла яка. Если мы, христиане, зажигаем святому свечку или, может быть, оставляем tavoletta[219], бон практикуют смазывание своих идолов маслом яка: толстые древние слои статуй, разлагаясь, становятся прогорклыми и страшно воняют. Уж не знаю, благодарны ли им за это Пота и другие изваяния, но могу засвидетельствовать, что в результате этот обычая в потале заводятся паразиты. Даже когда зал был полон гостей и хористов, я мог расслышать писк и возню мышей и крыс, поскольку они — а также тараканы, многоножки и бог знает кто еще — стремительно сновали вверх и вниз по статуям в поисках еды. Но особенно отвратительным, на мой взгляд, было то, что мы и другие гости за столом всегда сидели на возвышении, которое я сначала принял за низкий помост, построенный над полом. Я ощущал под собой его упругость, пока однажды не надумал исследовать, из чего же этот помост все-таки сделан, и не обнаружил, что то, на чем мы сидели, было не чем иным, как кучей спрессованных остатков упавшей еды. Она представляла собой десятилетние или даже столетние отложения, следы неопрятности святых людей, ронявших, слюнявивших и всячески обмусоливавших еду.

Когда они не пережевывали пищу, то занимали рот иным способом: святые пели почти беспрерывно, выдавая концерт во всю силу своих легких, и замолкали, лишь когда у них перехватывало дыхание. Одно из песнопений звучало примерно так: «Lha so so, khi ho ho», что означало что-то вроде: «Придите, боги, уйдите, демоны!» Песнопение покороче: «Lha gyelo» значило: «Боги победители!» Но самым распространенным, которое можно услышать чаще остальных, бесконечно и повсюду в Тибете, было таким: «Om mani pèmè hum». Оно начиналось и заканчивалось звуками, которые запевали в протяжной манере: «O-o-o-om» и «Hu-u-u-um», это нечто вроде нашего «аминь». Другие два слова буквально означают «драгоценность в лотосе», в том же самом смысле, в каком эти термины используют хань, говоря о совокуплении. Другими словами, святые люди распевали примерно следующее: «Аминь, мужской орган внутри женского! Аминь!»

Насколько мне известно, в Китае сейчас опять в большом почете религия под названием даосизм (от китайского слова «дао», что означает «путь»). Она совершенно бесстыдным образом связана с занятиями любовью. В даосизме мужская сущность называется ян, а женская — инь, а все остальное во вселенной — будь то материальное или духовное — рассматривается или как ян, или как инь, то есть мужчина и женщина одновременно противопоставляются и дополняют друг друга. Таким образом, все активные сущности называются ян, а пассивные — инь. Жара и холод, небеса и земля, Солнце и Луна, свет и тьма, огонь и вода, все они соответственно являются ян и инь и, как может постичь это любой человек, сложным взаимодействием ян — инь. Простейший пример: когда мужчина совокупляется с женщиной и впитывает ее женское инь посредством своего мужского ян, он при этом становится не изнеженным, как женщина, но более совершенным и мужественным, сильным, бодрым, более знающим, то есть делается лучше. И точно так же женщина становится женщиной в еще большей степени, принимая его ян в свой инь. С этого элементарного основания даосизм переходит к метафизическим высотам и абстракциям, относительно которых я не рискну утверждать, что все уловил.

Возможно, какой-нибудь хань — приверженец даоизма, путешествуя по Тибету много лет назад, когда местные жители все еще поклонялись Старому Павлину, от всего сердца попытался объяснить им милую ему религию. Но бон насилу смогли понять вселенский акт вложения мужского органа в женский — или «драгоценности в лотос», как мог выразиться хань, — или mani в pèmè, на тибетском языке. Эти глупцы, возможно, были сбиты с толку философским толкованием ян и инь, однако запомнили нелепый напев: «Om mani pèmè hum». Однако не так-то просто построить религию на молитве, чье значение сводится к чему-то вроде: «Аминь, вонзи это в нее! Аминь!» А поскольку со временем тибетцы стали исповедовать буддизм, они, должно быть, приспособили свое хоровое пение к этой религии, посчитав, что «драгоценность» — это Будда (или Пота), потому что того часто изображали медитирующим на огромном цветке лотоса. Потому-то песнопение и приобрело значение вроде: «Аминь, Пота на своем месте! Аминь!» А затем, без сомнения, уже более поздние ламы (замечу в скобках, что сами себя такими провозгласившие мудрецы всегда усложняют даже саму чистую веру своими добровольными пояснениями и интерпретациями) решили украсить простое песнопение всякими сложными нюансами. Таким образом, они постановили, что слово «mani» («драгоценность», «мужские гениталии», «Пота») впредь будет означать «средство», а слово «pèmè» («лотос», «женские гениталии», «место Поты») станет синонимом нирваны. Так песнопение стало молитвой, в которой верующие просили средства достичь забвения в нирване и которую потаисты считали самым возвышенным концом жизни: «Аминь! Уничтожь меня! Аминь!»

Разумеется, потаизм теперь уже больше не воспевает половые отношения между мужчинами и женщинами, потому что, по крайней мере, один из трех мужчин бон, достигших половой зрелости или даже еще моложе, скрывается от перспективы когда-либо вступить в интимную близость с женщиной и надевает красное одеяние монаха. Насколько я могу судить, принятие обета безбрачия было единственным условием, необходимым для вступления в Pota-là и возможного дальнейшего продвижения в среде духовенства. Chabi (новички) не имели абсолютно никакого светского или теологического образования, я насчитал только трех-четырех старейших лам самого высокого ранга, которые могли хотя бы читать и писать «om mani pèmè hum». Я уж не говорю о ста восьми священных книгах Канджур, а ведь существует еще двести двадцать пять книг Танджур, поясняющих Канджур. Кстати, что касается безбрачия. Интимные отношения святым людям были запрещены только с женщинами. Множество лам и trapas вопиющим образом выставляли напоказ свою любовь по отношению друг к другу, что не оставляло сомнения, что они предпочли отвратительное греховное совокупление обычным нормальным занятиям любовью.

Потаизм, насколько я могу судить, был религией, требовавшей абсолютного и всеобъемлющего религиозного рвения, настоящего фанатизма. Только представьте, ищущий забвения просто был вынужден повторять «om mani pèmè hum» достаточно много раз на протяжении всей своей жизни и ожидать, что это приведет его в нирвану, когда он умрет. Кстати, вовсе не обязательно было произносить эту молитву вслух. Сейчас поясню. Я уже упоминал о священных барабанах. Они были повсюду — в лама-сараях и в каждом доме, их можно было увидеть даже просто где-нибудь в заброшенной сельской местности. Они напоминали собой цилиндры, внутри которых имелись свернутые бумажные свитки, на которых были написаны mani — песнопения. Человеку надо только вращать этот цилиндр рукой, и тогда ему засчитывается многократное «пение» молитвы. Иногда верующий делает из барабана что-то вроде водяного колеса, так что поток или водопад заставляет его вращаться безостановочно. А еще он может поднять знамя, на котором написана одна молитва или же целый их список — эти знамена в Тибете можно увидеть чаще, чем развешанное выстиранное белье, — и каждый порыв ветра, заставляя знамя плескаться, засчитывается за молитву. Или же верующий пробегает рукой по ряду свисающих бараньих лопаток, на каждой из которых написана молитва mani, а те издают на ветру, молясь за него, монотонный звук.

Однажды я набрел на trapas, который сидел на корточках над ручьем, швырял в него и снова вытаскивал привязанный к веревке барабан. Он занимался этим, по его собственным словам, всю свою сознательную жизнь и собирался продолжать это делать до тех пор, пока не умрет.

— Делать что? — спросил я, решив, что он, возможно, пытается изобразить из себя святого Петра, ловца душ.

Монах показал мне свой цилиндр. На нем в виде печати инь была вырезана молитва mani. Он объяснил, что ставит печать на текущую воду и проделывает это снова и снова, накапливая благочестие с каждым поставленным им невидимым «оттиском».

На вершине одного из крупнейших городов, лежавших на нашем пути, располагался один особенно большой лама-сарай, где я отважился искать аудиенции у весьма почитаемого, покрытого грязью и потом Великого Ламы.

— Достойнейший, — обратился я к престарелому настоятелю монастыря, — я редко наблюдаю в потале что-нибудь, что напоминает религиозную активность. Разве у вас нет других обязанностей, кроме вращения молитвенных барабанов?

Голосом, похожим на шуршание опавших листьев, он ответил:

— Я живу в келье, мой светлейший сын, а иногда пребываю в отдаленной пещере или в одиночестве на вершине горы, и я постоянно размышляю.

— Размышляете о чем, достойнейший?

— О том, что однажды мои глаза видели Kian-gan Kundün.

— А что это такое?

— Я видел Величайшего Достойнейшего Святейшего Ламу, того, кто является в настоящее время реинкарнацией Поты. Он живет в Лхасе, городе богов, далеко-далеко отсюда, где люди строят для него поталу, достойную быть его владением. Они трудятся над сооружением ее вот уже около шестисот лет, но ожидается, что закончат строительство только через четыре или пять столетий. Святейший будет рад украсить его своим присутствием, потому что это будет самый величественный дворец на свете.

— Я правильно понял, достойнейший, что этот Kian-gan Kundün все еще жив и ожидает уже шестьсот лет? И что он все еще будет жить, когда дворец будет готов?

— Именно так, мой знатный сын. Разумеется, ты, будучи ch’hipa — вне веры, — не можешь увидеть его таким. Телесная оболочка Kian-gan Kundün время от времени умирает, а затем его ламы должны искать по всей земле младенца мужского пола, в которого переместилась его душа. Поэтому Величайший Достойнейший физически выглядит по-разному в разных жизнях. Но мы, nang-pa — те, кто внутри веры, — мы знаем, что он всегда был тем же самым Святейшим Ламой и возродившимся Потой.

Мне показалось, что это несправедливо: Пота, который создал и предназначил нирвану для своих ярых приверженцев, очевидно, никогда не сможет сам отдохнуть там и забыться; ему предстоит тяжко трудиться в Лхасе — городе, без сомнения, таком же ужасном, как и все остальные города в Тибете. Но я удержался и ничего не сказал по этому поводу, а лишь напомнил старому настоятелю монастыря:

— Итак, вы совершили далекое путешествие в Лхасу и видели там Святейшего из Лам…

— Да, мой светлейший сын, и с тех пор это событие наполняет мои размышления, созерцание и молитвы. Ты можешь в это не верить, но Святейший действительно открыл свои старые слезящиеся глаза и посмотрел на меня. — Морщины на лице моего собеседника сложились в улыбку, полную восхитительных воспоминаний. — Думаю, что не будь Святейший тогда таким древним, уже на пороге очередного своего перемещения, он, возможно, и смог бы собраться с силами и заговорить со мной.

— Значит, вы с ним только смотрели друг на друга? И это дало вам пищу для размышлений до сих пор?

— О да. Всего лишь непродолжительный взгляд Святейшего стал отправной точкой моей мудрости. Это случилось сорок восемь лет тому назад.

— Почти полвека прошло с тех пор, достойнейший, а ведь вы всего лишь бегло видели его во время случайной встречи?

— Человек, освященный зачатками мудрости, обязан дать ей созреть, не отвлекаясь ни на что. Я подчинил всю свою жизнь лишь одному устремлению. Я не прерываю своих размышлений даже для того, чтобы принять пищу. — Он придал своим морщинам и пятнам вид блаженной муки. — Я питаюсь только случайной чашкой слабого чая.

— Я уже слышал о подобном воздержании, достойнейший. В то же время, я полагаю, вы делитесь с подчиненными плодами своих размышлений, чтобы наставлять их?

— Ну что ты, вовсе нет, мой молодой светлейший сын. — Его морщины перестроились и приняли испуганное и даже слегка обиженное выражение. — Мудрости нельзя научить, мудрости должно учиться. То чему учатся другие, это их дело. А теперь, если ты извинишь меня, я вынужден тебя покинуть, ибо наша короткая встреча слишком отвлекла меня от размышлений…

Разумеется, я подчинился и оставил его в одиночестве, а затем нашел прыщавого ламу, не такого возвышенного по своему положению, и спросил, что тот делает, когда не возносит молитвы при помощи барабана.

— Я размышляю, светлейший, — ответил он. — Что же еще я могу делать?

— Размышляете о чем, достойнейший?

— Я фиксирую свои мысленные усилия на Великом Ламе, потому что он однажды посетил Лхасу и видел там лицо Kian-gan Kundün. А стало быть, он встретился с величайшей святостью.

— И вы надеетесь впитать немного святости, размышляя о нем?

— Дорогой мой, нет. Святость нельзя забрать, ее даруют. Я могу, однако, надеяться, что размышления прибавят мне немного мудрости.

— А эту мудрость, кому вы передадите ее? Вашим младшим ламам? Trapas?

— Ну что вы, светлейший! Никто не может искать уважение внизу, только вверху! Где еще может быть мудрость? А теперь, если вы простите меня…

Однако я не сдался, а пошел и разыскал trapas, который лишь недавно принял монашество после того, как долгое время пробыл новичком chabi, и спросил, о чем размышляет он.

— Ну как же, разумеется, о святости моих старших и лучших товарищей, светлейший. Они являются вместилищем мудрости во все времена.

— Но если они никогда ничему тебя не научат, достойнейший, то как же тогда эта мудрость придет к тебе? Вы все стремитесь и страстно желаете найти ее, но где же источник знания?

— Знания? — спросил он, преисполненный презрения. — Только земные создания вроде хань волнуются по поводу знания. Мы желаем найти мудрость.

Интересно, подумал я. Столь же высокомерного ответа я некогда удостоился и от хань. Однако мне слабо верилось и тогда и теперь, что инертность и безразличие представляют собой высочайшее достижение, к которому стремится человечество. По моему мнению, безмолвие не всегда свидетельствует об уме, а созерцание не всегда говорит о том, что разум работает. Большинство овощей тоже тихи и безмолвны. На мой взгляд, размышление — это не обязательно продуктивные и мудрые мысли. Я видел грифов, которые размышляли на полный желудок и не занимались ничем, кроме как переваривали пищу. Думаю, невразумительные и смутные утверждения не всегда выражают мудрость, такую таинственную и чистую, что только мудрецы могут ее понять. Изречения святых людей-потаистов были невнятными и маловразумительными, такими же, как тявканье их собак в лама-сараях.

Я отправился и нашел chabi — представителя самой низшей формы жизни в потале — и спросил, как он проводит свое время.

— Меня взяли сюда при условии, что я буду убирать улицу, — ответил мальчик. — Но, разумеется, большую часть своего времени я провожу, размышляя над мантрой.

— А что это такое, малыш?

— Несколько слов из Канджура — священного писания, отведенных мне для раздумья. Когда пройдет определенное время, данное мне для размышлений над мантрой — возможно, несколько лет, — и мой разум будет развит в достаточной мере, то меня, может быть, сочтут пригодным и повысят до статуса trapas, и тогда я уже стану размышлять над большими кусками из Канджура.

— А тебе не случалось, малыш, вычищая этот хлев, действительно призадуматься, как сделать это получше?

Он уставился на меня так, словно меня покусала бешеная собака.

— Вместо моей мантры, светлейший? Но для чего? Уборка — самое низменное из занятий, а тот, кто собирается возвыситься, должен смотреть вверх, а не вниз.

Я фыркнул.

— Твой Великий Лама только и делает, что сидит, скрестив ноги, и размышляет о Святейшем из Лам, тогда как те, кто по своему положению ниже его, сидят точно в такой же позе и размышляют о нем самом. Все trapas сидят и размышляют о ламах. Бьюсь об заклад, что тот новичок, который впервые задумается о чистоте, сможет уничтожить всю эту систему. Стань хозяином этой поталы, затем первосвященником потаизма, а со временем и повелителем всего Тибета.

— Весьма прискорбно, но вас, должно быть, покусала бешеная собака, светлейший, — сказал мальчик встревоженно. — Я побегу и приведу кого-нибудь из наших лекарей — того, кто чувствует биение сердца или нюхает мочу, — может, он сумеет помочь вашему несчастью.

Ну, довольно о святых людях. Влияние потаизма на мирское население Тибета постепенно увеличивалось почти повсюду. Мужчинам надо было выучиться вращать какой-нибудь священный барабан, а женщины обучались заплетать свои волосы в сто восемь косичек, к тому же те и другие всегда были осторожны, когда проходили мимо священного строения: надо было обойти его с левой стороны, так, чтобы оно всегда было справа, — как мне объяснили в Тибете, существовало изречение: «Берегись демонов слева». В сельской местности было также множество каменных стен и уложенных в груды камней, которые имели какое-то непонятное религиозное значение, дорога всегда перед ними разделялась на две, так чтобы путешественник, откуда бы он ни шел, мог оставить эту святость справа от себя.

Каждый вечер, когда наступали сумерки, все мужчины, женщины и дети бросали свои занятия, если таковые были, и усаживались на городских улицах и на крышах собственных домов, чтобы под руководством лам и trapas поталы снова и снова могли распевать свой вечерний призыв к забвению: «Om mani pèmè hum». Меня поражало их единодушие и отсутствие смущения — в Венеции никому и в голову не пришло бы распевать псалмы вне церкви, — но я просто не мог не восхищаться их бескорыстным религиозным рвением, от которого, на мой взгляд, абсолютно никому не было ни малейшей пользы.

Вероятно, потаисты готовились таким образом к забвению в нирване, но при этом они становились столь флегматичными при жизни и такими рассеянными в этом мире, что я просто не мог себе представить, как они смогут распознать иную форму забвения, когда достигнут ее. Большинство религий, я думаю, внушают своим последователям, что иногда следует быть активными и предприимчивыми. Даже отвратительные индусы порой демонстрируют энергию для того, чтобы безжалостно убивать друг друга. А бон даже не могут убить бешеную собаку или хотя бы уклониться в сторону, когда та неожиданно набрасывается на людей. Насколько я могу судить, бон преследуют единственную цель: вырваться из присущего им безразличия только для того, чтобы поскорее впасть в абсолютную и вечную апатию.

Приведу вам лишь один пример. В стране, где так много мужчин удалилось в монастыри и где, следовательно, преобладали женщины, я ожидал найти нормальных мужчин, которые бы наслаждались этой райской жизнью: выбирали бы себе столько женщин, сколько желали. Но нет. Именно женщины были здесь активной стороной. Они следовали обычаю, с которым я уже сталкивался: до замужества при каждом удобном случае совокуплялись со всеми, проходящими мимо, вымогая у них на память монетку, так что, вступив в возраст, женщина, обремененная большим количеством монет, становилась самой желанной претенденткой в жены. Но она не просто брала себе в мужья самого подходящего мужчину в общине, она выбирала себе нескольких мужчин. В отличие от исламских стран, где мужчины владели целыми гаремами жен и наложниц, здесь гарем принадлежал одной женщине в общине, а легионы ее не таких красивых сестер были обречены оставаться старыми девами.

Кто-нибудь может возразить, что это по меньшей мере демонстрирует некоторую предприимчивость со стороны хотя бы нескольких женщин. Не совсем так, потому что из чего было женщине выбирать себе здесь подходящего супруга?

Все мужчины, у которых имелись хоть какие-то честолюбие и энергия, исчезали в поталах. Из оставшихся лишь единицы, достигшие зрелого возраста, имели средства, чтобы завести семью и основать, скажем, ферму или открыть торговлю. Поэтому, если женщина могла выбрать себе мужчин, то она так и делала, но не выходя замуж в одну из этих «лучших семей», а выходя замуж за целую семью — во всяком случае за ее мужскую половину. Это приводило к некоторым сложностям в браке. Я встретил одну женщину, которая вышла замуж за двоих братьев и их сыновей и родила детей от всех своих супругов. Другая женщина вышла замуж за троих братьев, тогда как ее дочь от одного из них вышла замуж за двух оставшихся, плюс там был еще один мужчина, которого она раздобыла где-то в другой общине.

Каким образом хоть кто-то из участников этих запутанных близкородственных браков разбирался, чьими были дети, я не имею понятия, хотя и подозреваю, что это никого из них не заботило. Я пришел к выводу, что бон страдали всеобщим слабоумием — из-за своих варварских брачных обычаев, а также из-за слепой приверженности потаизму, который был настоящей пародией на буддизм. Однако при всей своей вялости бон хранили ему нелепую верность, нисколько не сомневаясь, что потаизм представляет собой «собрание мудрости во все времена». Я пришел к подобному заключению, когда, много позже, разговаривал на эту тему со знаменитыми китайскими лекарями. Они объяснили мне, что потомство от близкородственных браков — обычных для горских кланов и неизбежных при фанатичной ограниченности их веры — должно состоять из людей вялых физически и слабоумных. Если это правда, а я считаю, что так оно и есть, тогда потаизм представляет собой «всетибетское собрание тупоумия во все времена».

Глава 3

— Ваш великий отец Хубилай гордится своими подданными, — сказал я вану Укурую. — Зачем, интересно, ему было беспокоиться, покорять и присоединять к Монгольскому ханству эту жалкую землю — Тибет?

— Из-за золота, — ответил Укуруй без особого энтузиазма. — В этой местности золотой песок можно намыть почти в каждой реке или ручье. Мы добывали бы его гораздо больше, разумеется, если бы только смогли заставить этих жалких бон копать и извлекать его из земли. Но проклятые ламы убедили их, что золотые самородки и жилы — это корни металла. И что их нельзя тревожить, иначе они не будут производить золотой песок, который якобы является их пыльцой. — Он рассмеялся и печально кивнул головой. — Вах!

— Еще одно подтверждение большого ума бон, — произнес я. — Земля здесь, может, и богатая, но о людях этого никак не скажешь. Почему Хубилай обрек родного сына править этими ничтожествами?

— Кто-то же должен, — сказал Укуруй, покорно пожав плечами. — Ламы объяснили бы это тем, что я, должно быть, совершил какое-то преступление в своей прошлой жизни, раз оказался достойным управлять только дроками и бон. Может, они и правы.

— Возможно, — предположил я, — ваш отец отдаст вам Юньнань вместо или в дополнение к Тибету?

— Искренне на это надеюсь, — ответил он. — Поэтому-то я и перевел свой двор из столицы в этот гарнизонный городок, чтобы быть поближе к провинции Юньнань и ожидать здесь результатов войны.

Этот, как Укуруй выразился, гарнизонный городок в действительности был торговым городом под названием Батан, находившимся на пересечении торговых путей. Именно там я вместе с сопровождающими и закончил свое длинное путешествие из Ханбалыка и обнаружил, что ван Укуруй уже предупрежден высланными вперед гонцами и ожидает нашего приезда. Город располагался в Тибете, но в очень удобной близости от границы провинции Юньнань и империи Сун. Именно здесь орлок Баян разместил свой штаб, отсюда он и осуществлял свои набеги против народа юэ. Бон не покинули Батана, но монголы, занявшие город, окрестности и долину вокруг него, превышали их числом — пять томанов войска и женщины, которые сопровождали их, орлок и его штаб, ван и его придворные.

— Я готов и страстно желаю убраться отсюда сразу же, — продолжал Укуруй, — как только Баян добьется успеха и возьмет Юньнань, если только мой отец разрешит мне туда отправиться. Разумеется, юэ сначала будут враждебно настроены по отношению к монголу, который станет их господином, но я предпочитаю оказаться среди злейших врагов, нежели остаться среди этих деградирующих бон.

— Вы упомянули о столице, ван. Я решил, что вы имели в виду Лхасу.

— Нет. С чего это ты взял, Марко?

— Мне говорили, что там обитает Святейший из Лам, повелитель всего сущего. Я подумал, что это главный город страны.

Укуруй рассмеялся.

— Да, в Лхасе есть Святейший из Лам. Есть и другой Святейший из Лам — в месте, которое называется Дрикунг, и еще один в Пакдуп и в Цаль, и во многих других местах. Вах! Пойми, дело здесь не только во вредоносном потаизме, но и огромном количестве соперничающих с ним сект, у каждой из них имеются сторонники и противники, члены каждой такой секты объявляют, что их возглавляет тот или иной Святейший Лама. Для удобства я признаю Святейшего Ламу по имени Пхагс-Па, чей лама-сарай находится в городе Шигадзе, именно там я и расположил свою столицу. И, по крайней мере номинально, почтенный Пхагс-Па и я вместе управляем страной: он занят духовными аспектами жизни, а я бренными. Он жалкий старый обманщик, но не хуже, чем любой другой из Святейших Лам, как я подозреваю.

— А Шигадзе? — спросил я. — Этот город так же прекрасен, как Лхаса, о которой я слышал?

— Полагаю, что особо они друг от друга не отличаются, — проворчал Укуруй. — Шигадзе — это куча дерьма. Вне всякого сомнения, и Лхаса точно такая же.

— Ну, — насколько мог бодро сказал я, — тогда вам надо радоваться, что вы на какое-то время поселились в этом более красивом месте.

Батан располагался на восточном берегу реки Джичу, которая здесь в виде потока белой воды падала в центр широкой ровной долины, а ниже по течению, в провинции Юньнань, собирала все впадающие в нее воды, становилась шире и постепенно превращалась в могучую реку Янцзы. Долина Батана этим летом была золотой, зеленой и голубой, с яркими мазками других оттенков. Голубым было высокое, открытое всем ветрам небо. Золотыми были поля ячменя, который сажали бон, ростки бамбука и бесконечные желтые юрты монгольского куреня. Но за обработанными и обжитыми территориями долина была ярко-зеленой от лесов — вязов, можжевельника и сосен — с вкраплениями диких роз, колокольчиков, анемонов, водосбора, ирисов, и над всем этим утреннее великолепие: буйство красок, причудливые изгибы каждого отдельного дерева и куста.

На столь живописном фоне любой город выдавался бы, как язва на красивом лице. Но в Батане, который располагался в долине, хватало места, чтобы строить дома рядом, а не друг на друге и не тесниться, а река уносила большую часть его отходов, поэтому город не был таким уж уродливым и грязным, как большинство общин бон. Горожане здесь даже одеты были лучше, чем в остальных местах. Во всяком случае, членов высшего общества тут можно было распознать по их темно-красным халатам и платьям, украшенным мехом выдры, леопарда или тигра, а женщины из благородных семейств украшали свои сто восемь косичек раковинами каури, кусочками бирюзы и кораллами из каких-то далеких морей.

— Может быть, жители Батана выше по положению, чем остальные в Тибете? — с надеждой спросил я. — Они, по крайней мере, кажется, имеют своеобразные обычаи. Когда я въезжал в Батан, горожане начали отмечать Новый год. И это летом! Повсюду новый год начинается с середины зимы.

— Точно так же и здесь. И не обольщайся, Марко: бон везде одинаковы.

— Но я не мог обмануться относительно празднования, ван. Процессия была с драконами, светильниками и прочим — ясно, что это все в честь Нового года. Прислушайтесь, вы сможете уловить отсюда звуки гонга и барабанов.

Мы с Укуруем сидели и пили из рога арху на террасе его временного дворца, немного в стороне от города, выше по течению реки.

— Да, я слышу. Несчастные глупые бараны. — Укуруй покачал головой в знак неодобрения. — Это и вправду празднование Нового года, но не для того, чтобы встретить настоящий новый год. Похоже, в городе произошла вспышка какой-то болезни. Всего лишь понос, обычное кишечное заболевание в разгар лета, но никто из потаистов не верит, что это объясняется естественными причинами. Местные ламы в своей великой мудрости решили, что понос — это деяние демонов, и приказали устроить встречу Нового года. Тогда демоны подумают, что они ошиблись сезоном, и уберутся, прихватив с собой летнюю болезнь.

Я вздохнул:

— Вы правы. Отыскать разумного бон так же трудно, как и найти белую ворону.

— Тем не менее ламы разозлились на меня. Как бы они теперь не устроили еще и праздник изгнания насылающих понос демонов с верховьев реки и не смыли меня из этой поталы.

Сейчас объясню, что ван имел в виду: под свой временный дворец Укуруй приказал занять городской лама-сарай и без долгих рассуждений попросту выгнал всех обитавших там лам и trapas, оставив только chabi — новичков, чтобы они прислуживали ему и его придворным. Святые люди, сказал он мне, впервые в жизни стряхнули с себя оцепенение и удалились, потрясая кулаками и выкрикивая всевозможные проклятия, которые мог наслать на Укуруя Пота. Однако ван со своим двором поселился здесь и прожил несколько месяцев в уюте и с удобствами. Когда я прибыл, он выделил мне целую анфиладу комнат и, поскольку сопровождавшие меня монголы пожелали присоединиться к своим приятелям в курене орлока, определил мне в услужение целую свиту chabi.

Укуруй продолжил:

— Однако мы должны радоваться этому несвоевременному Новому году. Только на этот праздник, один раз в году, бон все-таки убирают свои жилища, стирают одежду и моются сами. Поэтому нынче жители Батана будут в два раза чище.

— Ничего удивительного, что я посчитал сам город и его население необычным, — пробормотал я. — Однако позвольте мне сделать вам комплимент, ван Укуруй: похоже, вы первый человек, который научил бон чему-то полезному, а не религии. Да и потала благодаря вам приобрела совсем иной вид. Мне случалось останавливаться во многих лама-сараях по всему Тибету, но, признаюсь, я впервые вижу чистый зал для песнопений.

И я взглянул с террасы на этот зал. Не было больше мрачной пещеры с напластованиями зловонного ячьего масла и древних остатков пищи; помещение было открыто для солнечного света и все выскоблено до блеска; покрытые коркой изваяния исчезли, и теперь можно было разглядеть пол, сделанный из прекрасных мраморных плит. Слуга chabi по приказанию Укуруя только что натер пол воском и теперь полировал его, скользя туда-сюда в надетых на ноги шапках из овечьей шерсти.

— Это еще не все, — сказал ван, — поскольку люди вымылись, то стало возможно разглядеть их лица, и мне удалось отобрать несколько привлекательных женщин. Даже я, хоть и не являюсь бон, счел их вполне достойными тех многочисленных монет, которые они носят. Хочешь. Марко, я пришлю тебе на выбор двух или трех сегодня вечером? — Поскольку я замешкался с ответом, он подумал и добавил учтиво: — Среди chabi есть также два или три хорошеньких мальчика.

— Спасибо, — ответил я. — Мне больше по вкусу женщины, но я предпочитаю быть у них, скажем так, первой монетой, а не сто восьмой. Однако здесь, в Тибете, это будет означать совокупление с женщиной уродливой и нежеланной. Поэтому я с благодарностью отказываюсь и продолжу, пожалуй, хранить целомудрие, пока не попаду на юг Юньнаня. Надеюсь, что женщины юэ придутся мне больше по вкусу.

— Я тоже на это надеюсь, — сказал Укуруй. — Кстати, старый Баян со дня на день должен вернуться из своего последнего набега. Так что ты сможешь передать ему письмо от моего царственного отца, и я буду очень рад, если в нем содержится приказ для меня — направиться с армиями на юг. Думаю, скоро придется выступить в поход, поэтому постарайся пока не привыкать к тем удобствам, которые мы позволяем себе во дворце.

Похоже, этот молодой ван твердо решил проявить гостеприимство, ибо сразу отправился посмотреть, не сможет ли он все-таки отыскать для меня женщину, которая еще ни разу не одаривала своих поклонников, но была бы при этом вполне достойна получить монету, когда сделает это. Когда вечером я отправился в свои покои, намереваясь лечь спать, мои chabi гордо выставили передо мной двух малышек. Обе улыбались, на их личиках не было пятен, они просто сияли чистотой, а темно-красные одеяния девочек были украшены мехом. Как и все бон, эти малышки не носили нижнего белья, я увидел это, когда chabi сорвали с них одежду, чтобы я смог убедиться в их принадлежности к женскому полу. Мне объяснили, что девочек зовут Рянг и Одко и что они мои подружки в постели. Я не умел говорить на тибетском языке, но с помощью жестов все-таки выяснил, сколько им лет. Одко было десять лет, а Рянг — девять.

Я не смог удержаться от смеха, хотя это, похоже, привело в замешательство chabi и обидело девочек. Все ясно: найти более-менее симпатичную девственницу в Тибете можно лишь среди детей. Я испытал легкое разочарование. Поскольку Рянг и Одко были совсем еще девочками, почти совсем лишенными характерных особенностей своего пола, представлялось весьма затруднительным определить, как они будут выглядеть, когда вырастут. Поэтому, увы, я не могу заявить, что когда-либо наслаждался настоящей женщиной бон или же видел хоть одну из них раздетой. Я также не могу сообщить любознательным читателям, чем отличаются тибетки от женщин других рас — какие у них имеются интересные особенности строения тела или как они ведут себя при совокуплении. Единственной особенностью, которую я заметил у обеих девочек, было то, что у каждой из них имелись пятна вроде родинок на попках, чуть выше того места, где начинается расселина между ягодицами. Багряные пятна величиной с блюдце выделялись на кремовой коже, причем пятно было немного темней у девятилетней Рянг, чем у старшей девочки. Поскольку малышки не были сестрами, я удивился такому совпадению и потом спросил Укуруя, у всех ли женщин бон имеется такая особенность.

— У всех детей, как мужского, так и женского пола, есть такие пятна, — сказал он. — И не только у детей дроков и бон. Дети хань, юэ и даже монголов — все они рождаются с таким пятном. Неужели у ваших младенцев нет его, ференгхи?

— Я никогда не видел ничего подобного. Ни у моих соотечественников, ни у персов, ни у армян, ни у арабов или иудеев…

— Правда? Мы, монголы, называем его «оленьим пятнышком», потому что оно постепенно блекнет и исчезает — как пятна на олененке, — когда ребенок становится старше. Оно обычно исчезает в возрасте десяти-одиннадцати лет. Еще одно отличие между нами и жителями Запада, а? Но небольшое, как я полагаю.

Несколько дней спустя орлок Баян вернулся из похода во главе семитысячного конного войска. Колонна выглядела уставшей от перехода, но не слишком поредевшей из-за сражений: всего лишь около дюжины лошадей шли с пустыми седлами. Когда Баян переоделся в чистую одежду в своей юрте, он явился во временную резиденцию Укуруя в сопровождении сардаров и других офицеров, чтобы засвидетельствовать почтение вану и встретиться со мной. Мы втроем уселись за стол на террасе, а младшие офицеры устроились отдельно, чуть поодаль. Всем нам прислуживали chabi, которые разносили рога и черепа с кумысом, архой и еще одним местным напитком, который бон варили из ячменя.

— Юэ придерживаются своей обычной трусливой тактики, — проворчал Баян, докладывая о результатах набега. — Спрятаться, нанести удар в спину и сбежать. Я бы легко разыскал проклятых беглецов в джунглях Тямпы, но это именно то, чего они и ждут, — что я растяну фланги и оторвусь от своих резервов. Ну а поскольку гонец принес мне известие, что великий хан отправил мне письмо, я все бросил и повернул обратно. Пусть эти ублюдки юэ считают, что они отразили нашу атаку, мне все равно, я еще уничтожу их. Надеюсь, посланец Поло, вы привезли мне от Хубилая какой-нибудь добрый совет, как это сделать?

Я вручил орлоку письмо, и мы все сидели молча, пока он сломал восковые печати yin, развернул и прочитал послание Хубилая. Баян был уже далеко не молодым, хотя и крепким мужчиной. Выглядел орлок довольно свирепо, весь в боевых шрамах, как и всякий монгольский воин, но у него еще были зубы устрашающего вида, я никогда не видел ничего подобного во рту человека. Признаться, поначалу я был просто заворожен и гораздо больше интересовался его челюстью, чем теми словами, которые вылетали из его рта.

Понаблюдав за Баяном какое-то время попристальней, я пришел к выводу, что зубы эти были не настоящими, но сделанными из прочного фарфора. Впоследствии орлок рассказал, что их изготовили специально для него после того, как в одном из сражений враг-самоед вышиб Баяну все зубы железной булавой. Со временем я встретил и других монголов и хань, у которых имелись искусственные зубы — китайские лекари делали их весьма искусно и именовали kin-chi. Однако Баян был первым, у кого я увидел искусственную челюсть. Выглядела она просто ужасно — очевидно, лекарь, который их сделал, не испытывал к орлоку особой симпатии. Зубы выглядели такими же массивными и крепкими, как каменные вехи по сторонам дороги, и они были пригнаны друг к другу и держались вместе благодаря искусной золотой проволоке, блестящей и сверкающей. Баян сам говорил мне, что зубы эти были весьма неудобны и даже причиняли боль, поэтому он вставлял их между деснами, только когда ему надо было с официальным визитом посетить какого-нибудь сановника, или поесть, или же покорить своей красотой женщину. Я не сказал ему, но, по-моему, эти его kin-chi, когда полководец пережевывал ими пищу, должны были вызывать отвращение у всех сановников, а заодно и у всех слуг, которые прислуживали ему за столом, а уж об их воздействии на женщин мне не хотелось даже думать.

— Ну, Баян, — напряженно спросил ван, — надеюсь, мой царственный отец приказал, чтобы я вместе с тобой последовал в Юньнань?

— Это не совсем так, — дипломатично ответил Баян и передал документ Укурую, чтобы тот сам прочитал его. Затем орлок повернулся ко мне. — Что-то я не пойму, Хубилай предлагает мне заявить громко, так, чтобы услышали юэ, что у них больше нет тайного друга при дворе в Ханбалыке. Предполагается, что это заставит их сдаться на месте? Мне кажется, это лишь вынудит их сражаться еще ожесточеннее, из чистого упрямства. Как вы считаете, Марко?

— Не знаю, орлок.

— И почему Хубилай предлагает, чтобы я сделал именно то, чего старался избежать? Внедриться далеко в Юньнань, так что мои фланги и тыл окажутся уязвимыми? А, почему?

— Я и правда не знаю, орлок. Великий хан не делился со мной своими мыслями насчет стратегии или тактики.

— Гм! Допустим. Но Хубилай еще пишет, что вы якобы привезли мне какое-то новое оружие. Уж это, по крайней мере, он с вами обсуждал?

— Да, орлок. Это устройство, возможно, поможет завершить войну, сохранив жизни немалому количеству воинов.

— Воины и существуют для того, чтобы их убивали, — произнес он решительно. — Что это за устройство?

— Наконец найден способ, при помощи которого можно использовать в сражении воспламеняющийся порошок под названием huo-yao.

И тут Баян сам взорвался, подобно воспламеняющемуся порошку.

— Вах! Снова? — Он заскрежетал своими жуткими зубами и пробормотал что-то, похожее на страшное богохульство. — Во имя зловонного старого седла потного бога Тенгри! Каждый год, или почти каждый, находится какой-нибудь безумный изобретатель, который предлагает заменить холодную сталь жарким дымом. Но это еще никогда не срабатывало!

— Полагаю, что на сей раз должно сработать, орлок, — возразил я. — Это совершенно иной сорт huo-yao. — Я велел почтительно стоявшему chabi сбегать в мои покои и принести один из латунных шаров.

Пока мы ждали, Укуруй закончил читать письмо и сказал:

— Думаю, Баян, что я понял намерения моего царственного отца и его хитроумный план. До настоящего времени твои войска не смогли сойтись с юэ в решительной схватке, потому что враги постоянно прячутся. Но если твои колонны углубятся в горы достаточно далеко — так что юэ усмотрят в этом возможность полностью окружить тебя, — почему бы им тогда не спуститься по своим тайным тропам и не собраться перед твоими флангами и тылом? — Казалось, что орлок скучал и злился одновременно во время этого разъяснения, но из уважения к титулу он позволил Укурую продолжить. — Итак, впервые все твои враги юэ соберутся, раскроются и окажутся далеко от своих укрытий, их принудят принять сражение. Ну?

— Да будет мне позволено почтительно заметить, — сказал орлок. — Это все очень похоже на правду. Но мой ван сам упомянул, что в таком случае я буду полностью окружен. А это сводит на нет весь хитроумный план. Прошу прощения за грубое сравнение, но я бы сказал, что сесть в огонь голым задом — не самый лучший способ потушить его.

— Гм, — произнес Укуруй, — ну… предположим, что ты рискнешь только частью своих войск и придержишь остальных в резерве… чтобы налететь, когда юэ соберутся позади первых колонн?..

— Ван Укуруй, — терпеливо произнес орлок, — юэ хитрые и неуловимые, и они отнюдь не глупы. Мои противники знают, сколько у нас в распоряжении людей и лошадей и, возможно, даже сколько у монгольских воинов подружек. Юэ не попадутся в эту ловушку, пока не увидят и не посчитают, что я собрал все свои основные силы. А если это произойдет — то кто окажется в ловушке?

— Гм, — снова пробормотал Укуруй и замолчал, погрузившись в размышления.

Вернулся chabi, неся латунный шар, и я рассказал орлоку обо всех событиях, которые предшествовали его изобретению, а также о том, что мастер огня Ши усмотрел в порошке новые возможности для использования его во время военных действий. Когда я закончил, орлок пожевал немного своими зубами и бросил на меня такой же взгляд, которым перед этим наградил Укуруя.

— Надеюсь, я правильно понимаю, Поло, — сказал он, — что вы привезли мне двенадцать этих изысканных побрякушек, правильно? Теперь, поправьте меня, если я ошибаюсь. Исходя из ваших собственных опытов, вы можете заверить меня лишь в том, что каждая из этих двенадцати побрякушек действительно способна уничтожить двух человек, если они окажутся достаточно близко от нее, когда та воспламенится, — в вашем случае это были лишенные каких-либо доспехов, слабые, изящные, беспечные и ничего не подозревающие женщины. Так?

Я пробормотал:

— Да, это правда. В тот раз при взрыве действительно погибли женщины, но…

— Двенадцать шаров. Каждый из них гарантированно способен уничтожить двух беззащитных женщин. В то же время внизу, в долинах к югу отсюда, имеется что-то около пятидесяти тысяч крепких мужчин юэ — воинов, одетых в доспехи из кожи, достаточно прочной, чтобы согнулось лезвие меча. И вряд ли они будут испуганно жаться друг к другу, когда я подкачу к ним шар. Даже если все и сработает, дайте мне подумать: так, пятьдесят тысяч минус, гм, двадцать четыре… остается… гм…

Я прокашлялся, чтобы прочистить горло, и сказал:

— Когда мы ехали сюда по Столбовой дороге, мне пришло в голову, что шары можно использовать совсем иначе, а не просто бросать их во врагов. Если я правильно понял, здесь, в горах, не бывает оползней и обвалов — как, скажем, на Памире — и местные горцы, очевидно, не боятся подобных происшествий?

Для разнообразия Баян не стал шамкать на меня зубами, а пристально посмотрел:

— Вы правы. Эти горы наверняка прочные, и что?

— А то, что если латунные шары тайком засунуть в тесные расщелины на высоких пиках вдоль обоих гребней над долиной, а затем поджечь их все точно в одно время, то они должны вызвать мощный обвал. С обеих сторон начнется камнепад, и обвал похоронит под собой все живое. Для людей, которые издавна чувствуют себя в безопасности в этих горах, которых горы укрывают и защищают, это станет страшной катастрофой, неожиданной и неотвратимой. Обвал раздавит их сверху подобно каблуку божественного сапога. Разумеется, как уже говорил ван, необходимо будет предварительно убедиться, что все враги собрались в одной долине…

— Ага! Придумал! — воскликнул Укуруй. — Сначала, Баян, ты заставишь вестников объявить то, что предложил мой царственный отец. Затем, словно тебе был дан приказ для полномасштабного нападения, ты отправишь все свои силы в живописную долину, в горах над которой заранее поместят шары huo-yao. Юэ решат, что ты лишился разума, и воспользуются этой возможностью. Они просочатся вниз из своих тайных укрытий, соберутся группами и приготовятся напасть со стороны монгольских флангов и тыла. А затем…

— Уважаемый ван! — буквально-таки взвыл орлок. — Так может поступить лишь абсолютно безумный полководец! Мало того, что я заведу целых пять своих томанов — половину тука — во вражеское окружение. Так вы еще и хотите, чтобы я обрек пятьдесят тысяч своих людей на гибель во время опустошительного обвала! Что толку в том, что мы уничтожим воинов юэ и Юньнань покорится нам, если у нас не останется никого, кто бы мог занять и удержать его?

— Гм, — еще раз произнес Укуруй. — Ну, наши войска, по крайней мере, будут ожидать обвала…

Орлок хранил презрительное молчание. В это время один из прислуживавших chabi вышел из поталы на террасу, неся кожаный бурдюк с архой, чтобы снова наполнить рога и чаши-черепа. Баян, Укуруй и я сидели и меланхолично рассматривали столешницу, и тут мне в глаза бросились яркие темно-красные рукава молодого бон, который разливал напиток. Бросив ленивый взгляд на Укуруя, я заметил, как внезапно зажглись его глаза. Я подумал, что темно-красные рукава chabi навели нас обоих одновременно на одну и ту же потрясающую мысль. Ван склонился поближе к Баяну и сказал:

— А ведь вовсе не обязательно рисковать своими собственными людьми, чтобы заманить юэ в ловушку. Предположим, мы отправим туда бесполезных и никчемных бон…

Часть десятая ЮНЬНАНЬ

Глава 1

У нас было два пути: проделать все очень быстро или держать приготовления в строгой секретности, что было почти невозможно. Следовательно, пришлось выбрать первый вариант.

Для начала по всей долине Батана расставили часовых, которые были настороже днем и ночью, чтобы перехватывать разведчиков юэ, не давая им возможности незаметно прокрасться сюда, или останавливать уже засланных к нам шпионов, чтобы те не ускользнули с сообщением до того, как мы начнем.

Мне приходилось видеть, как стада животных добровольно шли на убой к загороженной площадке, когда их вел предатель-козел, но в случае с бон не потребовалось ни лести, ни принуждения. Укуруй просто в общих чертах обрисовал наш план ламам, которых он изгнал из поталы. Эти себялюбивые и бессердечные «святые» люди были озабочены лишь тем, чтобы ван и его двор поскорее убрались из лама-сарая, поэтому они не возражали против предательства. Не приходилось также сомневаться, что бон сделают все, что прикажут им их «святые» люди. Таким образом, ламы вовсе не по-отечески поступили со своими последователями, не выказывая ни малейшей жалости к своим собратьям, верности родной стране или нежелания помогать монголам-завоевателям. Похоже, они не испытывали никаких колебаний или угрызений совести. Ламы заявили жителям Батана, что те должны подчиняться монгольским офицерам и идти туда, куда те их пошлют, — и безумные бон исполнили это.

Баян немедленно приказал своим воинам собрать всех здоровых бон в городе и его окрестностях — мужчин, женщин, юношей и достаточно рослых девушек — и снабдить их ненужным монгольским оружием и доспехами, отдать им самых старых верховых лошадей и построить всех в колонны вместе с вьючными животными, повозками для юрт под личным знаменем орлока Баяна, ячьими хвостами его сардаров и другими подходящими стягами и флажками. Кроме лам, trapas и chabi в городе оставили только стариков, детей и самых больных и хрупких бон. Укуруй милостиво избавил от страшной участи нескольких женщин, которых он отобрал для собственной утехи и для своих придворных. Я тоже отправил Рянг и Одко по домам, вручив каждой ожерелье из монет.

Одновременно с этим Баян послал всадников с белыми флагами означавшими перемирие, на юг, велев им кричать на языке юэ снова и снова что-то вроде: «Ваш предатель-шпион в столице Катая раскрыт и уничтожен! Вам больше нечего надеяться на то, чтобы выдержать осаду! Поэтому провинция Юньнань объявляется присоединенной к Монгольскому ханству! Бросайте оружие и приветствуйте завоевателей, когда те придут! Хубилай-хан сказал: трепещите все и повинуйтесь!» Разумеется, мы не ожидали, что юэ действительно будут трепетать и повиноваться. Мы просто стремились ошеломить их и отвлечь внимание на этих гонцов, нагло разъезжавших по долинам, чтобы они не заметили других людей, крадучись перебиравшихся с места на место вдоль горных вершин, — эти воины искали наиболее подходящие места, чтобы спрятать там латунные шары, затем они сами должны были укрыться рядом и быть готовыми поджечь фитили по моему сигналу.

На случай, если у юэ имелись наблюдатели с острым зрением, расположившиеся за нашими пикетами вокруг Батана, весь курень свернули, юрты убрали, а все повозки и всех животных, которые не принимали участия в мнимом нашествии, спрятали. Тысячи монголов, мужчин и женщин, перебрались в освободившиеся городские дома. Но они не надели мрачную и грязную одежду бон. Они — я, Укуруй и его придворные в том числе — остались одетыми в платья для сражений и доспехи, готовые двинуться по следам обреченных колонн, как только мы получим известие, что ловушка захлопнулась.

Необходимо было также послать нескольких настоящих монголов вместе с этими колоннами-приманками. Баяну пришлось вызвать добровольцев, и они нашлись. Люди знали, что идут на настоящее самоубийство, но эти воины уже не раз брали верх над смертью и твердо верили, что выполняют свой долг. Те немногие, кто выжил в этом рискованном предприятии, просто радовались тому, что воины Баяна несокрушимы, а мертвые не попрекали своего орлока. Итак, группа людей, ехавших впереди фальшивой армии захватчиков, играла на музыкальных инструментах монгольские военные гимны и марши (бон, разумеется, этого не умели) и при помощи музыки задавали ритм строевого шага для тысяч тех, кто шел следом. В хвосте этой «армии» вынуждена была ехать другая группа настоящих монголов, чтобы удержать колонны от беспорядка, а также для того, чтобы послать к нам гонцов, когда юэ — как мы надеялись — начнут собираться для атаки.

Бон очень хорошо знали, что должны выдавать себя за монголов, поскольку ламы приказали им делать это, хотя я очень сомневаюсь, что ламы сказали несчастным, что это, возможно, последнее, что они в этой жизни сделают. И бон занялись этим обманом с большой охотой. Узнав, что их поведет оркестр военных музыкантов, некоторые из них стали спрашивать Баяна и Укуруя:

— Господа, а не могли бы мы петь хором, как это делают на марше настоящие монголы? Но вот только что нам петь? Мы не знаем ничего, кроме «om mani pèmè hum».

— Неужели ничего, кроме этого? — удивился орлок. — Дайте-ка подумать. Столица Юньнаня называется Юньнань Фу. Полагаю, вы можете идти и выкрикивать: «Мы идем захватить Юньнань Фу!»

— Юньнань Пу? — послушно повторили бон.

— Нет, это не пойдет, — сказал Укуруй, смеясь. — Придется вам двигаться молча. — Он объяснил Баяну: — Бон не могут отчетливо произносить звуки «в» и «ф». Пусть они лучше вообще молчат, а то юэ могут обо всем догадаться. — И тут ему пришла в голову новая мысль. — Вот что. Прикажите-ка бон, чтобы они по дороге обходили все священные постройки, вроде стены mani или каменной груды ch’horten, справа — так, чтобы здания оставались с левой стороны.

Услышав подобное, бон издали невнятный вопль протеста — это было, с их точки зрения, настоящим святотатством, — но их ламы быстро вмешались и приказали всем подчиниться, они даже взяли на себя труд рассказать, что якобы некогда существовал жрец, который дал людям специальное разрешение в самом крайнем случае наносить оскорбление всемогущему Поте.

Приготовления заняли всего несколько дней (тем временем гонцы и воины с шарами уже ушли вперед), а колонны отправились в путь, как только их полностью сформировали. Это было прекрасным летним утром при ярком свете солнца. Должен сказать, что даже эта фальшивая армия представляла собой величественное зрелище, и шум, когда они покидали Батан, стоял немалый. Впереди оркестр монгольских музыкантов выводил зажигательную военную музыку, от которой закипала кровь. Трубачи играли на огромных медных трубах, которые назывались karachala — «адские рога». У барабанщиков были гигантские медные и кожаные барабаны, напоминающие котлы, по одному с каждой стороны седла, и они проявляли чудеса, крутя и молотя своими колотушками и перекрещивая руки, чтобы извлечь ужасающий барабанный бой в ритме марша. Цимбалисты громыхали огромными латунными тарелками, которые сверкали, как вспышки солнца, при каждом оглушительном ударе. Это напоминало scampanio[220]. Звонари били в колокола — металлические трубки разного размера, вставленные в раму, которая своей формой была похожа на лиру. Среди громких пронзительных звуков можно было расслышать более нежную струнную музыку лютни; этот инструмент имел особую короткую шейку, чтобы на нем можно было играть, сидя верхом.

Музыка постепенно стихала в отдалении, смешиваясь с цокотом тысячи копыт, который раздавался позади музыкантов, и с тяжелым громыханием колес повозок, скрипом и позвякиванием сбруи и доспехов. Бон впервые в своей жизни выглядели не жалкими или презренными, а гордыми, дисциплинированными и решительными, словно они действительно отправлялись на войну и делали это по собственной воле. Всадники сидели в седлах, выпрямившись, и не шевелились, с суровым выражением глядя вперед, они лишь почтительно косили глазом направо, когда проезжали мимо следящего за ними орлока Баяна и его сардаров. Как заметил ван Укуруй, мужчины и женщины, которых послали в ловушку, в самом деле напоминали истинных воинов-монголов. Их убедили даже воспользоваться длинными монгольскими стременами — которые давали возможность лучнику на всем скаку становиться на них, чтобы получше прицелиться, — вместо коротких, узких стремян, из-за которых всадникам приходилось высоко задирать колени и которые так любили бон, дроки, хань и юэ.

Когда последняя колонна бон и арьергард из настоящих монголов скрылись, уйдя вниз по течению реки, нам оставалось только ждать. Пока что требовалось создать для каких-нибудь самых глазастых наблюдателей вдалеке иллюзию, что Батан — обычный отвратительный город бон, по которому они расхаживают и занимаются своими обычными, презренными делами. В дневное время наши люди толпились на территории базара. А в сумерках собирались на крышах, словно для того, чтобы совершить молитву. Действительно ли юэ за нами следили, я не знаю. Но если да, то наша военная хитрость так и не была раскрыта, потому что план сработал вплоть до мелочей.

Приблизительно неделю спустя один монгол из арьергарда прискакал сообщить нам, что фальшивая армия благополучно вошла в Юньнань и все еще движется вперед, а юэ, похоже, одурачены нашим обманом. Разведчики, сказал он, видели в горах отдельных стрелков и аванпосты юэ, которые стали собираться вместе и спускаться вниз, как собираются потоки, чтобы стать рекой. Мы подождали немного, и еще через несколько дней прискакал другой всадник — доложить, что юэ, несомненно, собирают свои силы позади и впереди того места, где располагались тылы нашей фальшивой армии. Ему буквально пришлось объезжать стороной собравшихся юэ, чтобы выехать из Юньнаня и привезти нам эти сведения.

Итак, теперь вперед выступила настоящая армия. И хотя она двигалась настолько скрытно, насколько это было возможно, без маршевой музыки — это было, пожалуй, самое величественное зрелище, которое мне когда-либо довелось наблюдать. Внутренняя часть куреня выдвинулась из долины Батана, словно пришли в движение стихийные силы природы. Пятидесятитысячное войско было разделено на томаны по десять тысяч человек, каждый из них возглавлял сардар. Томаны, в свою очередь, делились на тысячи под предводительством флаг-капитанов, а те на сотни под командованием вождей — все они двигались широкими шеренгами: десять рядов по десять человек. Каждая сотня ехала на достаточно большом отдалении, чтобы не глотать пыль, поднятую теми, кто следовал впереди. Я сказал, что наш отъезд представлял собой величественное зрелище, хотя у меня самого и не было возможности увидеть, как шеренги проходят мимо. Я ехал довольно далеко впереди, в компании Баяна, Укуруя и нескольких старших офицеров. Орлок, разумеется, должен был ехать впереди как командир, ван просто этого захотел, мне же Баян приказал его сопровождать, вручив особое огромное знамя из яркого желтого шелка. Мне надо было его развернуть в определенное время, чтобы дать сигнал к началу обвала. Любой человек мог подать сигнал, но Баян настаивал на том, что латунные шары «мои» и, стало быть, я и должен нести за них ответственность.

Таким образом, мы ехали легким галопом на много ли впереди куреня, вдоль реки Джичу, по широкой утрамбованной дороге, по которой уже прошла фальшивая армия. После нескольких дней утомительной скачки орлок проворчал:

— Сейчас будем пересекать границу провинции Юньнань.

Еще через несколько дней нас перехватил монгольский часовой, который специально был тут оставлен. Он повел нас в сторону от реки и обвел вокруг холма. С противоположной стороны его мы на исходе дня натолкнулись на еще восьмерых монголов из арьергарда, которые устроили там лагерь без костров. Капитан караула почтительно предложил нам слезть с коней и поделился с нами холодным ужином, состоявшим из высушенного мяса и шариков цампы.

— Но сначала, орлок, — сказал он, — вы, возможно, захотите подняться на этот холм и оглядеться. Отсюда вы сможете увидеть внизу всю долину Джичу. Думаю, вы поймете, что прибыли как раз вовремя.

Капитан показывал нам дорогу, в то время как Баян, Укуруй и я пешком карабкались наверх. Мы лезли медленно, мышцы после долгой скачки затекли. У вершины часовой сделал нам знак, чтобы мы присели и дальше уже ползли, осторожно высовывая головы из травы на гребне холма. Хорошо, что нас перехватил часовой. Последуй мы вдоль реки по дороге еще в течение нескольких часов, мы обогнули бы холм с другой стороны и оказались бы в узкой долине, где и остановилась наша фальшивая армия. Бон, как им и было приказано, вели себя как завоеватели, а не как захватчики. Они не поставили юрты, но устроились лагерем так беспечно, словно их пригласили в Юньнань сами юэ и они были там желанными гостями — с огромным количеством лагерных костров и факелов, мерцавших по всей сумрачной долине; всего лишь несколько часовых было небрежно расставлено по периметру лагеря; бон шумели и свободно перемещались туда-сюда.

— Мы могли бы въехать прямо в лагерь, — произнес Укуруй.

— Нет, господин ван, это невозможно, — ответил наш проводник. — Я почтительнейше прошу вас говорить потише. — Капитан сам понизил голос и объяснил нам: — Внизу, на той стороне холма, скрываются юэ. Они также прячутся и при входе в долину, и на дальних склонах — они буквально повсюду, между нами и лагерем и позади него. Вы рисковали попасть прямо им в тыл, и вас бы схватили. Враг в большом количестве собирается в войска в форме огромной подковы, отсюда и по обеим сторонам долины вокруг нашего фальшивого лагеря. Вы не можете увидеть юэ, потому что они не зажигают огней, затаившись во всех подходящих укрытиях.

Баян спросил:

— Они что, делали так каждую ночь, пока здесь стоит армия?

— Да, господин орлок, и их с каждым разом становилось все больше. Думаю, что сегодня фальшивая армия ночует здесь в последний раз. Возможно, я ошибаюсь, но, насколько я могу судить, сегодня врагов впервые не прибавилось. Думаю, все способные сражаться мужчины в этой части Юньнаня сейчас собрались в этой долине — войско примерно в пятьдесят тысяч человек, почти равное нашему. И если бы я командовал юэ, я счел бы это узкое ущелье самым подходящим местом, где можно нанести сокрушительный удар по столь странным и непонятливым захватчикам. Разумеется, я могу и ошибаться. Но мое чутье воина говорит мне, что юэ атакуют наш лагерь завтра на рассвете.

— Хороший доклад, капитан Тоба. — Я думаю, Баян знал по именам почти половину своего куреня. — Я склонен согласиться с вашим предчувствием. А что те воины, которым было поручено установить шары? Вы имеете какое-нибудь представление о том, где они сейчас находятся?

— Увы, нет, господин орлок. Связь с ними невозможна без того, чтобы не выдать их врагу. Я лишь могу предполагать и надеяться, что они движутся вдоль гребня горы и каждый день размещают и подготавливают свое секретное оружие.

— Ну что же, будем надеяться, что они успеют все сделать, — сказал Баян. Он поднял голову, чтобы внимательно осмотреть горы, окружающие долину.

Я сделал то же самое. Раз уж орлок настаивал на том, что я несу ответственность за секретное оружие, следовало удостовериться, что дела идут так, как надо. Если наш план сработает, то погибнет примерно пятьдесят тысяч бон и приблизительно столько же юэ. Только представьте, какую огромную ответственность возложил Баян на меня — мирного человека и христианина. Я рассудил так: если войну выиграют монголы, это будет означать, что Бог тоже на нашей стороне, что смягчит угрызения совести христианина, спровоцировавшего массовую резню. Если же латунные шары не сработают, как предполагалось, то бон умрут в любом случае, а юэ нет. Война продолжится, а меня замучает совесть — ведь погибнет столь много людей, пусть даже презренных бон, причем без всякой пользы.

Однако должен признаться, доминирующим чувством у меня в тот момент было любопытство. Мне было интересно посмотреть, что выйдет, если шары с воспламеняющимся порошком все-таки сработают. Где же, интересно, монголы их поставили? Разумеется, сам я смог бы найти дюжину подходящих мест в горах, где, поручи мне Баян заниматься их размещением, уложил бы смертоносные заряды. Например, выступы утесов, наподобие замков крестоносцев возвышавшиеся над лесом, с пересекавшими их трещинами, которые образовались от времени или непогоды; они могли внезапно расколоться на куски, плиты сдвинулись бы и упали, а падая, увлекли бы за собой и другие глыбы…

Мы спустились с холма вниз тем же путем, которым поднялись на него. У подножия Баян приказал ожидавшим его людям:

— Настоящая армия находится в сорока или пятидесяти ли позади нас и тоже готовится остановиться на ночь. Шестеро из вас отправятся туда сейчас же. Первые пятеро будут по одному отъезжать в сторону от дороги через каждые десять ли и ждать там, так ваши лошади отдохнут до завтра. Шестой всадник должен добраться к нашим до восхода солнца. Скажете сардарам, чтобы они не выступали в путь. Велите им ждать там, где они стоят, иначе пыль от их передвижения будет видна отсюда и сорвет все наши планы. Если все пойдет завтра, как было намечено, следующим я пошлю капитана Тоба с приказом для сардаров — привести сюда всю армию галопом, растянувшись, чтобы прикончить всех оставшихся врагов, которые, возможно, выживут в этой долине. Если же все здесь пойдет не так, тогда… Тогда я пошлю капитана Тоба с другим приказом. А сейчас ступайте. Поезжайте.

Шестеро монголов ушли, ведя лошадей. Баян повернулся к нам:

— А теперь давайте немного перекусим и поспим. Мы должны быть на вершине холма и начать свое наблюдение еще до того, как рассветет.

Глава 2

И мы действительно затемно оказались на вершине холма: орлок Баян с сопровождавшими его офицерами, ван Укуруй, я, капитан Тоба и оставшиеся двое воинов из его отряда. Кто нес меч, кто лук и колчан со стрелами, Баян — готовившийся к бою, а не к параду — был в тот день без зубов. У меня же, поскольку я тащил неуклюжую пику с флагом, не было никакого оружия, кроме моего поясного кинжала. Мы легли на траву и стали ждать, когда туман рассеется и станет видно место действия. Утро уже давно наступило. Прежде чем солнце показалось из-за горных вершин, его лучи осветили безоблачное синее небо, этот свет постепенно отразился от лежавшей внизу черной чаши долины и поглотил туман с реки. Сначала это было единственное движение, которое мы могли разглядеть, — молочное свечение, поднимающееся над чернотой.

А затем долина приобрела форму и цвет: туманная голубизна на кромках гор, темная зелень лесов, бледная зелень травы и подлеска на открытых участках, серебряный блеск реки после того, как испарился темный туман. И тут все пришло в движение: из табуна лошадей донеслось отдаленное случайное ржание; затем женщины в курене начали подниматься со своих подстилок, они стали разжигать лагерные костры и ставить на огонь воду для чая — мы услышали вдалеке позвякивание котелков, — а мужчины пока еще спали.

К этому времени юэ не раз уже наблюдали, как просыпается лагерь, и знали его обычный распорядок. И с учетом этого выбрали момент для нападения: когда стало уже достаточно светло, чтобы они могли четко рассмотреть свои цели, но пока еще встали только женщины, а мужчины спали. Я уж не знаю, каким образом юэ дали сигнал к началу атаки: я не увидел развевающегося флага и не услышал звука трубы. Но внезапно воины юэ все вместе с поразительной четкостью пришли в движение. Только что мы, наблюдатели, смотрели вниз — на пустой склон холма в долине возле куреня. Мы словно с вершины пустого амфитеатра глядели вниз, на не занятые зрителями скамьи перед сценой в отдалении. Но уже в следующий момент вид был загорожен, потому что склон больше не был пустым, как если бы скамьи в амфитеатре волшебным образом бесшумно, ряд за рядом, заполнили многочисленные зрители. Из травы, кустиков и кустарников внизу на холме неожиданно поднялась более высокая растительность — мужчины в кожаных доспехах, причем у каждого был уже поднят лук и стрела лежала на натянутой тетиве. Все произошло так неожиданно, что мне показалось, будто некоторые из юэ поднялись буквально рядом со мной. Думаю, я был не единственным из спрятавшихся в засаде, кому пришлось сдержаться, чтобы тут же не вскочить. Я лишь пошире раскрыл глаза и покрутил головой, чтобы оглядеть весь «амфитеатр» долины. Тот внезапно стал видимым и ощетинился зрителями, тысячами вставших зрителей, рядами и ярусами в виде подковы — в рост человека там, где они были ближе ко мне, величиной с куклу — подальше и мелкими, словно насекомые, — на самых дальних склонах долины. И все эти ряды были сплошь утыканы, словно бахромой, стрелами, нацеленными в центральную точку — представлявший собой отдаленную сцену лагерь.

Все это случилось почти в полной тишине и произошло гораздо быстрее, чем об этом можно рассказать. Затем послышался первый звук, изданный юэ, — он не был задуманным заранее для устрашения противника боевым кличем, как в монгольской армии. Звук этот был слегка необычным — шелестяще-свистящим звуком стрел, выпущенных одновременно. Тысячи этих стрел издали в полете своего рода вибрирующий гул, как ветер, пронесшийся по долине. Этот звук затих, удалившись от нас, а затем повторился, разделившись и усилившись, частично перекрываясь звуком вжиг-вжиг-вжиг, потому что юэ с огромной скоростью, но не одновременно выдергивали из своих колчанов стрелы — пока первые еще были в полете, лучники уже вставляли и выпускали новые. Стрелы взлетали в небо, на короткое время оно темнело, а они уменьшались в размерах до еле различимых палочек, прутиков, лучинок, зубочисток, волосков и медленно образовывали арку, превращаясь в темный моросящий дождь над лагерем (это, кстати, выглядело ничуть не страшней, чем серый моросящий утренний дождик). Мы, наблюдатели, находясь позади и ближе к стрелкам, увидели и услышали, как началась атака. Но их цели — бродившие по лагерю женщины, лошади, еще спящие мужчины — возможно, ничего и не заметили, пока не начался дождь из тысячи стрел, в изобилии лившийся на них со всех сторон. Однако стрелы, пожалуй, нельзя было сравнить с дождевыми каплями или моросью в ненастную погоду, ибо они были с острыми наконечниками, тяжелые, летели быстро и падали долго, не говоря уж о том, что многие из них, должно быть, угодили в плоть и пронзили кость.

К этому времени авангард юэ уже ворвался в лагерь, все еще не издавая боевого клича и не замечая падающих стрел, которые выпускали их товарищи. Копья и мечи нападающих, сверкая, уже разили их врагов. Все это время со своего наблюдательного пункта мы видели, как воины юэ все сбегают и сбегают со склона холма и со всех окружавших долину горных склонов. Казалось, что зелень в долине непрерывно расцветала темными цветами. Юэ останавливались, выпускали свои стрелы и сбегали вниз по направлению к куреню, где проливалось все больше и больше крови. Теперь помимо свиста стрел были также слышны крики тревоги, ярости, страха и боли, которые издавали люди в лагере. Когда нападение уже перестало быть неожиданным, юэ тоже принялись издавать боевой клич, наконец позволив себе пронзительные крики, которые поднимают воинский дух, усиливают ярость и, как надеются воины, вселяют ужас во врагов.

Когда шум и смятение переместились вниз в долину, Баян сказал:

— Думаю, теперь самое время, Марко Поло. Юэ все побежали в курень, новые уже не появляются, и я никого не вижу в резерве.

— Сейчас? — спросил я. — Вы уверены, орлок? Но я буду хорошо виден здесь, наверху, стоящий и размахивающий флагом. Это может заставить юэ заподозрить неладное и остановиться. Если только они не сразят меня сразу же стрелой.

— Не бойся, — ответил он. — Наступающие воины никогда не оглядываются. Становись здесь.

Итак, я вскочил на ноги, ожидая, что в мои кожаные доспехи непременно вонзится стрела, и торопливо развернул шелк на своей пике. Когда ничто не повергло меня наземь, я обеими руками схватил пику, поднял знамя как можно выше и начал размахивать им справа налево, снова и снова. Сияющая яркая желтизна в утреннем свете и живое шуршание шелка. Я не мог взмахнуть им раз или два и снова упасть ничком, притворившись, что знамя увидели издалека. Мне пришлось стоять там, пока я не понял, что находившиеся далеко от меня воины с шарами действительно увидели сигнал и отреагировали на него. А произошло это далеко не сразу. Мысленно я прикидывал: сколько же времени все займет? Наверняка они уже смотрели в эту сторону. Да, они ведь знали что мы появимся в тылу врага. Итак, затаившись в своих укрытиях, воины, которые должны привести в действие смертоносные шары, смотрят в нашем направлении. Они изучают этот край долины, настороженно ожидая движущейся желтой точки посреди окружающей зелени. И вот — хох! а-ла-ла! эви-ва! — они видят, как крошечная фигурка вдалеке размахивает из стороны в сторону знаменем. Потом они отползают обратно — туда, где спрятали свои латунные шары. Это может занять у них несколько минут. Ну что же, подождем. Прекрасно, теперь они наверняка поднимают свои тлеющие лучины и дуют на них — если только у них хватило ума уже зажечь лучины заранее и ждать. А вдруг нет? Тогда они теперь торопятся, неуклюже возятся с кремнем, огнивом и трутом…

Ладно, дадим еще несколько минут. Боже, каким тяжелым стало знамя. Прекрасно, теперь уже наверняка трут раскалился и они подносят к пламени связку сухих листьев или еще что-нибудь. Вот уже у каждого воина есть прут или зажженная палочка для фимиама, и теперь они подносят их к латунным шарам. Запаляют фитили. Вот фитили загорелись и зашипели, монголы вскакивают и быстро отбегают на безопасное расстояние…

Я мысленно пожелал им удачи — успеть отбежать на приличное расстояние и укрыться в безопасном месте, — потому что сам ощущал себя особенно уязвимым. Казалось, я гордо размахивал знаменем у всех на виду вот уже целую вечность, и юэ, должно быть, ослепли, раз не замечали меня. Сейчас — как там говорил мастер огня? — нужно медленно досчитать до десяти, пока фитили горят. Я насчитал десять медленных взмахов своего большого, струящегося желтого знамени…

Но ничего не произошло.

Caro Gesù[221], что пошло не так? Неужели они не поняли мой знак? Мои руки уже ослабли, а пот с меня просто лил градом, хотя солнце все еще находилось за горами, а утро выдалось совсем не теплым. Могло ли так случиться, что монголы не подготовили шары заранее? Почему я доверил это предприятие — а с ним и свою жизнь — дюжине тупых монгольских воинов? Не придется ли мне стоять здесь, размахивая знаменем и все больше слабея, еще целую вечность или даже больше? Вдруг они сейчас неспешно делают то, что должны были уже давно сделать? И сколько еще пройдет времени, прежде чем монголы начнут не спеша отыскивать в своих поясных кошелях кремни и огнива? И почему, интересно, все это время я должен стоять здесь и молотить в воздухе этим чрезвычайно привлекающим глаз желтым знаменем? Баян, может, и прав, что ни один наступающий воин никогда не оглядывается назад, но вдруг кого-нибудь из этих юэ угораздит споткнуться и упасть или свалиться от удара, и он невольно повернет голову в этом направлении? Едва ли кто не заметит на поле сражения столь необычное зрелище. Юэ запросто может крикнуть своих товарищей по оружию, и они обстреляют меня, выпуская стрелы, как они сделали, когда пошли в наступление…

Зеленый ландшафт вокруг расплывался из-за пота, который попадал мне в глаза, но я заметил боковым зрением короткую желтую вспышку. Maledetto! Я позволил, чтобы знамя повисло, и теперь должен поднять его повыше. Но затем там, где возникла желтая вспышка, вдруг появился синий дымок на зеленом фоне. Я услышал, как хором произнесли «хох!» мои товарищи, которые все еще лежали, распростершись в траве, а потом они вскочили на ноги и встали рядом со мной, снова и снова крича «хох!». Я прекратил размахивать знаменем и теперь стоял, задыхающийся, покрытый потом, и смотрел на желтые вспышки и голубые дымки шаров huo-yao, с которыми происходило то, что и должно было произойти.

Весь центр долины, где теперь полностью перемешались юэ и бон, выдающие себя за монголов, был скрыт облаком пыли, поднятой их яростным столкновением. Однако вспышки и дым находились высоко над этими клубами пыли, и потому она не скрывала их. Вспышки и дым шли из трещин, они были как раз там, где я сам заложил бы шары, в скальных выступах, напоминающих замки. Они загорелись не все сразу, а по одному и по два, сначала на одной горной вершине, потом — на другой. Я очень обрадовался, насчитав двенадцать вспышек. Значит, все до одного шары себя оправдали. Однако, похоже, ожидаемого эффекта они не дали. Крошечные вспышки огня вскоре совсем погасли, оставив лишь незначительные струйки голубого дымка. Звук до нас дошел значительно позже, и, хотя он был достаточно громким, чтобы его можно было расслышать в шуме, выкриках и драке, происходившей внизу, в долине, звук этот оказался далеко не таким громовым раскатом, который я услышал, когда были уничтожены мои покои во дворце. На сей раз воспламенение сопровождалось лишь резкими хлопками — такие звуки мог произвести воин юэ, ударяющий плашмя мечом по боку лошади, — один или два хлопка, затем еще несколько одновременно, монотонное потрескивание хлопков, а затем и последние несколько, по отдельности.

И все — ничего больше не произошло. Лишь яростное, но бесполезное сражение, не ослабевая, продолжалось внизу, в долине. Никто из сражавшихся там, казалось, не заметил этой сцены наверху. Орлок повернулся ко мне и одарил меня усталым взглядом. Я беспомощно вздернул брови. И вдруг все остальные мужчины удивленно пробормотали: «Хох!», при этом одновременно показывая в разные стороны. Мы с Баяном завертели головами по сторонам. Над нами, в скале, похожей на стену, образовалась расселина, которая ощутимо расширилась. А в другом месте, еще выше, две огромные глыбы скалы, которые стояли бок о бок, начали постепенно наклоняться в разные стороны. А вон там горный пик, похожий на замок, опрокинулся и рассыпался на несколько отдельных глыб, которые полетели в разные стороны. Причем все это так медленно, словно происходило под водой.

Если эти горы и правда никогда раньше не страдали от обвалов, то они, по крайней мере, были вполне готовы к этому. Думаю, мы смогли бы достичь желаемого при помощи всего лишь трех или четырех латунных шаров, заложенных по обеим сторонам долины. Мы заложили по шесть с каждой стороны, и все они сработали. Незначительный в самом начале представления, результат оказался впечатляющим. Лучше всего я мог бы описать это так: предположим, в высоких горах есть несколько открытых выступов в горном хребте, и представим, что наши заряды, как молотком, выбили и разбили кости этого хребта. Когда горный гребень обваливается, земля, которая его покрывала, начинает сползать здесь и там, подобно шкуре освежеванного и разделанного на части животного. И поскольку шкура при этом морщится и собирается в складки, лес сползает с нее лохмотьями, как шерсть с верблюда летом, такими же уродливыми пучками и лоскутами.

Как только начали разваливаться первые скалы, мы, наблюдатели, почувствовали, что холм под нами задрожал, хотя мы и находились в нескольких ли от ближайшего из этих горных обвалов. Дно долины тоже содрогнулось, но обе армии, все еще увлеченные сражением, пока ничего не заметили. Я, помню, в этот момент подумал: должно быть, именно так мы, смертные, проигнорируем первые признаки Армагеддона, продолжая заниматься своими мелкими, ничтожными делами, увлеченные злобными маленькими раздорами даже тогда, когда Господь нашлет на нас невообразимое опустошение, которое приведет к концу света.

Однако добрый кусок земли был уже опустошен. Падающие скалы тянули за собой вниз другие скалы; переворачиваясь и скользя, они вспахивали полосы целых пластов земли, и земля эта вместе с глыбами скал очищала склоны гор от растительности. Деревья падали, ударялись друг о друга, громоздились в кучи, перекрывали друг друга, растрескивались, и тогда поверхность горы и все, что на ней росло или входило в ее состав — валуны, камни, булыжники, комки почвы, земля, куски дерна величиной с луг, деревья, кусты, цветы, возможно, даже лесные твари, захваченные врасплох, — все это неслось вниз, в долину, в виде дюжины или даже больше отдельных обвалов. Шум, производимый ими, хотя и задержался из-за расстояния, наконец ударил нам в уши. Отдаленные раскаты постепенно переросли в грохот, тот, в свою очередь, превратился сначала в рев, а потом в гром. Такого грома я никогда прежде не слыхал — даже на изменчивых вершинах Памира, где грохот часто бывал оглушительным, но никогда не продолжался дольше нескольких минут. Звук этого грома продолжал нарастать, создавал эхо, собирал и впитывал его и бушевал еще громче, как будто еще не достиг наибольшей своей силы. Теперь холм, на котором мы стояли, сотрясался подобно желе — возможно, одного лишь такого грохота хватило бы, чтобы его сотрясти, — поэтому мы с трудом удерживались на ногах. Все деревья рядом с нами шелестели так, словно теряли свою листву, отовсюду с пронзительными криками взмывали птицы; казалось, сам воздух вокруг нас содрогался.

Грохот нескольких обвалов перекрыл шум сражения в долине; оттуда больше не доносилось криков, воинственных кличей и звона ударявшихся друг о друга мечей. Несчастные люди наконец осознали, что происходит, как и табуны лошадей. Люди и лошади устремились в разные стороны. Я и сам пребывал в состоянии возбуждения, но не мог как следует разглядеть, что делали люди по отдельности. Я воспринимал их как расплывчатую массу — так же, как и неясные очертания ландшафта, который устремился с гор вниз, — тысячи людей и лошадей мчались огромным беспорядочным стадом. При этом казалось, что все дно долины наклоняется взад и вперед, а толпа переливается из стороны в сторону. У меня возникло такое чувство, что все, кто был жив и мог двигаться — люди и лошади, — словно бы вдруг одновременно заметили страшный обвал, громадные оползни, которые с грохотом неслись на них с западных склонов. И все они, как одно целое, бросились прочь оттуда, но только для того, чтобы узреть другой, не менее страшный обвал, такие же ужасные оползни с грохотом летели им навстречу с восточных склонов. И снова они все, в едином порыве, бросились в середину долины. Кроме тех, кто кинулся в реку, — те словно бы убегали от лесного пожара и пытались найти спасение в холодной воде. Около двух или трех дюжин человек — я не мог разобрать, сколько именно, — бежали прямо в середину долины, на нас, и, возможно, кто-то резво несся в другом направлении. Однако обвалы двигались быстрее, чем мог бежать человек.

И вот уже оползни достигли низа. Хотя падающие коричневые и зеленые пятна состояли из целого леса высоких деревьев и бессчетного количества огромных, как дом, валунов, с того места, где мы находились, все вместе это выглядело как поток грязной, комковатой, полной песка цампы. Казалось, словно какую-то чудовищную кашу выплеснули вниз из огромной миски, с самого дна, а вздымающиеся облака пыли, которые взметнулись вверх, выглядели как поднимающийся от нее пар. Когда отдельные оползни достигли подошвы гор, они слились воедино в громадный обвал, ворвавшийся в долину, вернее, их было целых два — один шел с востока, другой с запада, чтобы встретиться в центре. Оползни со скрежетом пронеслись по дну долины, лишь слегка замедлив свое стремительное движение. Когда потоки встретились, они были высотой с трехъярусную стену. Мне это напомнило схватку двух гигантских горных козлов: я однажды видел, как они наскочили друг на друга и столкнулись своими огромными рогатыми головами с такой силой, что у меня самого клацнули зубы.

Я ожидал услышать точно такой же зубодробильный грохот, когда два чудовищных обвала встретились, однако на сей раз шум был совсем иным. Река Джичу текла по восточной окраине долины. Поэтому оползень, стекший вниз с востока, просто сгреб эту реку на значительном протяжении, когда пронесся через нее, и поскольку он продолжил свое движение, то вода, должно быть, смешалась с его содержимым и превратила оползень в стену вязкой грязи. Когда две несшиеся друг на друга массы сошлись, раздалось громкое влажное «шлеп!», подтвердившее, что оползни соединились, чтобы с этого момента и навсегда образовать более высокое дно долины. И еще, когда они встретились, из-за горных вершин на востоке вдруг показалось солнце, но небо было таким тусклым от пыли, что солнечный диск показался блеклым. Солнце появилось так внезапно, было такого удивительного цвета и имело такие неясные очертания, словно оно было кимвалом, подброшенным сюда, чтобы провозгласить конец всякому грохоту в долине. Хотя сверху еще продолжали нестись последние валуны, шум постепенно затих, правда не сразу. Он перешел в дребезжащий затихающий металлический звук, который в конце концов замер.

В наступившей внезапно тишине — она не была абсолютной, потому что, все еще подпрыгивая, катились вниз валуны, скрипели и скользили по склону деревья, неслись вниз обрывки дерна и еще что-то неразличимое, — я услышал первые слова, которые принадлежали орлоку:

— Скачите, капитан Тоба. Приведите нашу армию.

Капитан вернулся тем же путем, которым перед этим пришли мы. Баян неспешно вынул из кошеля большое сияющее приспособление из золота и фарфора — свои зубы, вставил их в рот и пощелкал челюстью, чтобы поудобнее пристроить зубы на своих деснах. Теперь он выглядел как настоящий орлок, готовый к триумфальному шествию. Баян быстро спустился с холма и исчез в облаке пыли, а мы все последовали за ним. Сам не знаю, почему мы так поступили, может, для того, чтобы насладиться полнотой нашей необычной победы. Но смотреть было решительно не на что, в этой густой удушающей пелене не видно было буквально ничего. Когда мы всего лишь добрались до подножия холма, я потерял из виду своих товарищей и мог только слышать приглушенный голос Баяна, где-то справа от меня. Орлок говорил кому-то:

— Воины будут разочарованы, когда доберутся сюда. Поживиться тут абсолютно нечем.

Огромное облако пыли, поднятое обвалами, когда оба оползня встретились, полностью скрыло от нас долину и то, что там происходило. Поэтому я не могу сказать, что был очевидцем гибели ста тысяч или около того человек. Нет, во всем этом грохоте я не слышал их последних отчаянных воплей или треска ломаемых ребер. А теперь все они и вовсе исчезли — вместе с лошадьми, оружием и другим снаряжением. Поверхность долины изменилась, люди оказались мгновенно уничтожены, словно были не больше и не полезнее муравьев или жуков, которые населяли ее прежде.

Я вспомнил выбеленные кости и черепа, которые видел на Памире, останки отдельных путников, животных и целых караванов, которые были застигнуты там обвалами. Здесь же не осталось даже таких следов. И если кто-нибудь из бон Батана, кого мы освободили от похода — маленькие Одко или Рянг, например, — захотят навестить место, где в последний раз видели жителей их города, то они вряд ли отыщут здесь череп отца или брата, чтобы превратить его в памятную реликвию вроде чаши для питья или барабана для празднований. Может быть, спустя несколько веков крестьянин юэ, возделывая эту долину, вывернет своим заступом кости какого-нибудь не слишком глубоко погребенного трупа. Но до той поры…

И я представил, что пришлось пережить всем тем мужчинам и женщинам, которые так безумно носились по долине взад и вперед, и тем, кто скорчился, спрятавшись в реке, и тем, кто к началу обвала уже лежал раненый. Что они испытали в свой последний ужасный миг, когда поняли, что их уничтожили подобно насекомым или, даже хуже того, похоронили заживо. Возможно, некоторые из них все еще были живы, целы и в сознании, но оказались в ловушке, в темноте под землей, зажатые, перекрученные в своих маленьких могилах-тоннелях, где воздух сохранится до тех пор, пока огромные скалы и валуны не сдвинутся с места и не займут новое положение.

Это будет продолжаться еще какое-то время, пока сама долина не приспособится к своей изменившейся топографии. Я понял это, когда, пробираясь на ощупь, кашляя и чихая в облаке сухой пыли, вдруг обнаружил, что шлепаю по грязной воде, которой здесь прежде не было. Джичу толкнулась в преграду, которая так внезапно перегородила ее течение и разлилась по обе стороны от того, что прежде было ее берегами. Очевидно, с трудом продираясь в этой мути, я повернул налево, в восточном направлении. Не испытывая желания забираться глубже в воду, я свернул направо; мои сапоги поочередно засасывало, и я скользил в этой новой грязи, пока пробирался, чтобы присоединиться к остальным. И когда передо мной во мраке вдруг замаячил какой-то человек, я окликнул его по-монгольски, что чуть не стало фатальной ошибкой.

Мне так и не представилось возможности спросить у этого человека, как ему удалось выжить в такой катастрофе — может, он был одним из тех, кто пробежал через всю долину вместо того, чтобы носиться туда и обратно, или, может, каким-то необъяснимым образом обвал поднял его, вместо того чтобы похоронить под собой. Может, он и не сумел бы мне ничего рассказать, поскольку и сам не знал, как спасся. Похоже, всегда остается хотя бы несколько человек, выживших в самых страшных катастрофах, — возможно, кто-нибудь переживет и Армагеддон, — во всяком случае, мы обнаружили, что из ста тысяч уцелело около восьмидесяти человек. Половина из них были юэ, и приблизительно человек двадцать этих юэ почти не пострадали и могли передвигаться. Мало того, двое из них сумели сохранить свое оружие и все еще были переполнены яростью и желанием немедленно отомстить — и, представьте, меня угораздило нарваться на одного из этих юэ.

Может, повстречавшийся человек поверил в то, что он единственный юэ, оставшийся в живых, а может, испугался, когда обнаружил в облаке пыли другую человеческую фигуру, но я дал ему преимущество, заговорив по-монгольски. Я не знал, кто он, но он точно знал, что я враг — один из тех, кто только что уничтожил его товарищей по оружию, возможно, близких друзей или даже братьев. Действуя инстинктивно, как рассерженный шершень, он нанес мне удар мечом. Если бы не та вновь образовавшаяся грязь, в которой мы стояли, я бы погиб моментально. Я не смог увернуться от внезапного удара, но то, что я невольно отшатнулся, заставило меня поскользнуться в грязи. Я упал как раз в тот момент, когда меч, издав «вжиг!», пронесся там, где я только что стоял.

Когда неизвестный напал на меня, мне сразу вспомнилось: «Возмездие неотвратимо. Оно настигнет тебя тогда, когда ты меньше всего будешь этого ожидать». Я откатился в сторону и схватился за единственное оружие, которое у меня было, свой поясной кинжал, а затем попытался встать, но успел подняться лишь на одно колено, прежде чем нападавший снова сделал выпад. Оба мы были всего лишь неясными фигурами в пыли, и его нога соскользнула так же, как и моя, так что его второй удар тоже пришелся мимо. Теперь уже противник стоял ко мне достаточно близко, и я сделал быстрый выпад кинжалом; этого оказалось недостаточно, и я снова поскользнулся в грязи.

А теперь позвольте мне более подробно рассказать о ближнем бое. Чуть раньше, в Ханбалыке, я видел внушительную карту военного министра, утыканную маленькими флажками и ячьими хвостами, отмечавшими расположение армий. В другой раз я наблюдал, как высшие офицеры разрабатывали тактику сражений, используя для наглядности столешницу и окрашенные деревянные кубики разного размера. В подобном виде сражение представлялось четким, аккуратным, а для стороннего наблюдателя, возможно, даже легко предсказуемым в своем исходе. Еще раньше, на родине, я видел картины и шпалеры, на которых были изображены знаменитые венецианские полководцы, одержавшие победы на море и на суше. Там все изображалось с предельной ясностью: вот тут наш флот или конница, а там — войска неприятеля. На полотнах сражающиеся всегда стоят лицом друг к другу, выпускают стрелы или целятся копьями точно, уверенно и даже хладнокровно. И тот, кто видит эти картины, воспринимает битву как нечто спокойное, опрятное и методичное, как игра в шашки или шахматы — этакое сражение на ровной доске в хорошо освещенной и уютной комнате.

Сомневаюсь, что хоть какое-нибудь сражение когда-либо выглядело как на картинах, и совершенно точно знаю, что ближний бой так выглядеть не может. Это беспорядочная и отчаянная сумятица: обычно все происходит на плохой земле и в отвратительную погоду, два человека отчаянно бьются, забыв в ярости и ужасе обо всем, чему их учили, обо всех правилах сражения. Полагаю, что каждый мужчина изучал правила владения мечом или кинжалом: делай так и так, чтобы отбить нападение противника; двигайся вот таким образом, чтобы пройти его защиту; сделай эти ложные выпады, чтобы раскрыть слабые места в его защите и бреши в его броне. Возможно, эти правила и применяют, когда два мастера стоят на носках в gara di scherma[222] или когда два дуэлянта вежливо приветствуют друг друга на симпатичной зеленой лужайке. Совсем другое дело, когда ты и твой противник схватываются в луже грязи посреди густого облака пыли, когда вы оба чумазые и потные, а ваши глаза слезятся от попавшего в них песка, так что вы почти ничего не видите.

Я не стану пытаться описывать здесь наше сражение, выпад за выпадом. Да я и не помню толком последовательности. Все, что я могу припомнить, как мы мычали, тяжело дышали, корчились и оба упорно стремились одержать верх — казалось, время тянулось необычайно медленно, — я пытался приблизиться к противнику, чтобы нанести удар кинжалом, а он старался держаться на расстоянии, чтобы сделать выпад мечом. Мы оба были в кожаных доспехах, но в разных, поэтому у каждого из нас имелись свои преимущества. Моя кираса была из мягкой кожи, что позволяло мне свободно двигаться и увертываться от врага. Он же был в такой жесткой cuirbouilli, что она стояла вокруг него, как бочонок. Это мешало моему противнику маневрировать, но служило эффективной преградой для моего короткого кинжала с широким лезвием. Когда же наконец больше благодаря случаю, чем ловкости, я ударил его в грудь, то понял, что лезвие хоть и проникло сквозь кирасу, но смогло лишь слегка проколоть его грудную клетку. В результате я тут же оказался во власти врага, мой кинжал застрял в коже, я отчаянно цеплялся за его рукоятку, тогда как мой противник имел в своем распоряжении меч.

Он позволил себе саркастически рассмеяться, празднуя победу, прежде чем нанести удар, что и стало для него роковой ошибкой. У меня был тот самый нож, который мне когда-то дала шальная девчонка romm, чье имя означало «Лезвие». Как следует сжав рукоятку кинжала, я почувствовал, как оба широких лезвия с резким щелчком разошлись, и догадался, что это выскочило внутреннее тонкое третье лезвие. Мой враг недоуменно вытаращил глаза. Он, рыча, раскрыл рот, и тот так и остался открытым, меч выпал из его отведенной назад руки, он изрыгнул на меня кровь, откинулся назад и упал. Резким движением я выдернул из него кинжал, вытер его и снова сложил.

Я стоял над трупом и думал: теперь я убил уже двоих людей. Не считая двух девушек-близнецов в Ханбалыке. Интересно, следует ли мне приписать на свой счет и победу здесь, в Юньнане? Тогда получится, что за свою жизнь я убил еще сто тысяч человек. Хубилай-хан должен мной гордиться: я расчистил для себя просторную комнату на переполненной земле.

Глава 3

Мои товарищи — я увидел это, когда к ним присоединился, — тоже случайно столкнулись в дымке с мстительными врагами, но им повезло не так, как мне. Они стояли вокруг двух фигур, распростертых на земле, и Баян взмахнул мечом при моем приближении.

— Ах, это ты, Поло, — произнес он и успокоился, узнав меня, хотя я был в крови с головы до ног. — Выглядишь так, словно ты тоже встретил мстительного юэ — и отправил его по назначению. Молодец! Этот оказался свиреп до безумия. — Он показал лезвием меча на фигуру человека, лежащего на спине, воина юэ с огромной резаной раной, явно мертвого. — Мы втроем еле-еле его уничтожили, и какой ценой. — Баян показал на другую неподвижную фигуру.

Присмотревшись повнимательнее, я воскликнул:

— Какое несчастье! Укуруй ранен! — Молодой ван лежал с искаженным от боли лицом, обеими руками обхватив шею. Я закричал: — Похоже, он задыхается! — И наклонился над юношей, чтобы убрать руки и обследовать рану на его горле. Но когда я оторвал стиснутые руки, голова Укуруя осталась у него в руках, отделившись от его тела. Я в ужасе замычал и отшатнулся, а затем встал, горестно глядя на него, и пробормотал: — Какой ужас! Укуруй был славным человеком.

— Он был монголом, — произнес один из офицеров. — А монголы умеют прекрасно делать две вещи: убивать и умирать. Так что не стоит рыдать над его трупом. Он погиб достойно.

— Да, — согласился я. — Он так хотел помочь отцу покорить Юньнань, и он сделал это.

— Как жаль, что Укуруй не станет правителем Юньнаня, — сказал орлок. — Но он умер, увидев, что мы одержали полную победу. Это не самая плохая смерть.

Я спросил:

— Значит, вы полагаете, что Юньнань наш?

— О, будут еще и другие сражения. Нам предстоит взять не один город. Мы еще не уничтожили всех врагов. Но мы подорвали силу духа юэ, нанеся им это сокрушительное поражение, теперь они смогут организовать лишь видимость сопротивления. Да, я могу с уверенностью сказать, что Юньнань наш. Это означает, что в самое ближайшее время вся империя Сун должна пасть. Это известие ты и отвезешь обратно Хубилаю.

— Жаль, что я не смогу привезти ему лишь хорошие новости. Победа стоила великому хану сына.

Один из офицеров сказал:

— У Хубилая много других сыновей. Он даже может усыновить тебя, ференгхи, после того, что ты сделал здесь для него. Смотри, пыль осела. Теперь ты можешь увидеть, что совершили твои хитроумные латунные устройства.

Оторвавшись от созерцания тела Укуруя, мы оглядели долину. Пыль наконец-то осела и теперь лежала подобно мягкому, пожелтевшему от времени савану, покрывшему истерзанный и разрушенный ландшафт. На склонах гор, которые еще утром были густо покрыты лесом, деревья и зелень окаймляли по обеим сторонам лишь открытые раны — огромные округлые выбоины, нагромождения сырой коричневой земли и обломков скал. На горах осталось еще достаточно зелени, они выглядели как почтенные женщины, с которых сорвали одежду и изнасиловали, а теперь они прижимают к себе остатки своих пышных одежд. Внизу, в долине, несколько оставшихся в живых человек прокладывали себе дорогу через последние обрывки пыльной дымки, через груды булыжников, камней, стволов деревьев, их вывернутых корней. Они, несомненно, заметили нас, собравшихся в неповрежденном конце долины, и теперь тоже направлялись сюда. Люди, спотыкаясь, тащились к нам весь остаток дня, по одному и небольшими группами. Большинство из них, как я уже говорил, были бон и юэ, которые пережили эту катастрофу — не представляю, как им это удалось, — некоторые оказались ранены и покалечены, а некоторые остались совершенно невредимы. Большинство юэ, даже те, которые не были ранены, потеряли всю волю к борьбе и приближались к нам со смирением военнопленных. Правда, некоторые из них наверняка были не прочь подбежать к нам, кипя от ненависти и размахивая мечами, как перед этим уже сделали двое юэ, но они попадали под надзор монгольских воинов, которые немедленно их разоружали. Монголы эти были из числа добровольцев, которые сопровождали фальшивую армию в качестве музыкантов и арьергарда. Поскольку они возглавляли и замыкали марш — а следовательно, находились в дальних концах лагеря — и знали о наших планах, у них было больше шансов спастись. Их было в общей сложности человек сорок, и все эти люди громко поздравляли нас с хитроумной победой и радовались, что им удалось выжить.

Еще больше поздравляли тех монгольских воинов, в обязанность которых входило замаскировать и поджечь смертоносные шары. Я и сам по-товарищески обнялся с каждым из них. Эти воины последними из всех оставшихся в живых присоединились к нам, потому что им приелось долго спускаться вниз по разрушенным горным склонам. Все они, хотя и по праву гордились тем, что совершили, одновременно выглядели и сильно оглушенными — как в прямом, так и в переносном смысле, — поскольку оставались неподалеку от места взрыва, когда воспламенились их устройства, и были подавлены чудовищностью того, что произошло. Всем им я искренне сказал: «Я и сам не выбрал бы лучшего места!» — и записал их имена, чтобы лично похвалить этих воинов перед великим ханом. Правда, должен заметить, обратно вернулось только одиннадцать храбрецов. Двенадцать человек отправились в горы, двенадцать шаров выполнили свою миссию, однако судьба двенадцатого воина оставалась неизвестной.

Была уже полночь, когда вернулся капитан Тоба вместе с первыми колоннами настоящей монгольской армии, однако я еще бодрствовал и был рад с ними встретиться. Кровь, которая запеклась на мне, частично была моей собственной, и кое-где она еще продолжала течь, потому что во время нашего сражения воин юэ нанес мне несколько порезов на руках и предплечьях. В пылу битвы я этого не заметил, но теперь они причиняли довольно сильную боль. Первым делом войска поставили небольшую юрту для лазарета, и Баян лично отвел меня к шаманам, жрецам и другим лекарям, помогавшим раненым.

Они промыли мои раны, смазали их целебными растительными мазями и перевязали. На мой взгляд, этого мне было вполне достаточно. Однако лекарям заблагорассудилось подвергнуть меня какому-то волшебству, чтобы убедиться, что у меня нет невидимых простому глазу внутренних повреждений. Главный шаман поставил прямо передо мной какой-то букет из лекарственных трав, который назвал chatgur («демон лихорадки»), и стал вслух зачитывать из книги заклинания, в то время как младшие лекари подняли адский шум при помощи маленьких колокольчиков, барабанов и труб из рогов баранов. Затем главный шаман кинул баранью лопатку на горящую жаровню в центре юрты, а когда она обуглилась до черноты, вытащил лопатку и уставился на нее, чтобы расшифровать трещины, которые на ней появились. Наконец он вынес приговор: внутри у меня нет никаких повреждений — то же самое я мог бы сказать ему и без лишней суеты — и разрешил мне покинуть лазарет. Следующий, кого принесли в лазарет, был ван Укуруй: его должны были сшить и придать ему приличный вид перед тем, как похоронить на следующий день.

Снаружи ночную тьму в значительной степени разогнали огни гигантских костров. Вокруг них в победном танце топали и подскакивали воины. Во время танца они пронзительно выкрикивали «ха!» и «хох!» и щедро наливали зрителям арху и кумыс из чаш, которые держали в руках. В результате все напились очень быстро.

Я обнаружил Баяна в компании двух только что прибывших сардаров, пока что абсолютно трезвых. Оказывается, они ожидали меня, чтобы преподнести подарок. По пути движения армии на юг от Батана, сказали сардары, посланные вперед разведчики, как водится, прочесывали каждый городок, деревню и даже отдельные постройки. Это делалось для того, чтобы разогнать всех подозрительных личностей, которые могли быть как воинами юэ, пробирающимися под видом мирных жителей в тыл к монголам, так и шпионами, случайно избежавшими уничтожения. И вот в одном ветхом караван-сарае на проселочной дороге они обнаружили человека, который не мог сказать о себе ничего вразумительного. И тут сардары позвали этого человека и представили его с таким видом, будто делали мне огромный подарок. Признаться, это меня весьма удивило: незнакомец был всего лишь грязным, вонючим бон с наголо выбритой головой, его лицо было все в сгустках коричневого сока лекарственного растения.

— Нет, он не бон, — сказал один из сардаров. — Ему специально задали вопрос, и он четко произнес название города Юньнань Фу. Любой бон сказал бы: «Юньнань Пу». И еще он заявляет, что его имя Гом Бо, но в его набедренной повязке обнаружили эту yin с личной подписью.

Сардар вручил мне каменную печать, я довольно долго ее изучал, но ничего не понял. На мой взгляд, там с равным успехом могло быть написано и Гом Бо, и Марко Поло. Поэтому я обратился за разъяснениями к сардару.

— Имя этого человека Пао, — ответил сардар. — Пао Ней Хо.

— Ага, министр малых рас. — Теперь, когда я знал, кто передо мной, я узнал его, несмотря на маскировку. — Я припоминаю, что когда-то, министр Пао, у вас были трудности с произношением — вы не могли говорить внятно и чисто, выдавая себя за хань.

Он лишь молча пожал плечами.

Я сказал сардару:

— Хубилай-хан приказал мне убить этого человека, если его найдут. Но не могли бы вы поручить кому-нибудь сделать это вместо меня? На сегодня с меня достаточно убийств. Я сохраню эту yin, чтобы показать великому хану как свидетельство того, что его приказ выполнен.

Сардар отсалютовал и хотел увести узника.

— Секундочку, — сказал я и снова обратился к Пао: — Послушайте, напоследок мне бы очень хотелось выяснить: говорили ли вы когда-нибудь о неотвратимости возмездия, которое настигнет, когда этого меньше всего будешь ожидать?

Он ответил отрицательно, хотя, разумеется, мог и солгать. Однако выражение неподдельного изумления на лице бывшего министра убедило меня в том, что это не он шептал мне угрозы в Павильоне Эха. Отлично, значит из списка подозреваемых можно исключить уже двоих! Служанку Биянту и министра Пао…

Я думал, что сардар увел его на казнь, однако на следующий день обнаружил, что Пао все еще жив. Весь курень проснулся поздно, большинство воинов с похмелья мучилось головной болью, но все они немедленно приступили к приготовлениям к погребению Укуруя. Только шаманы, казалось, не принимали в этом участия, ибо занимались совсем другим. Они сидели отдельной группой вместе с осужденным министром Пао и, казалось, заботливо кормили его завтраком. Мне это не понравилось. Я разыскал орлока Баяна и спросил его, почему Пао не убили.

— Его убивают, — сказал Баян. — И чрезвычайно мучительным способом. Он будет мертв к тому времени, когда ему выроют могилу.

Все еще немного раздраженный, я спросил:

— Его что — собираются накормить до смерти?

— Шаманы не кормят его, Поло. Они ложками вливают в него ртуть.

— Ртуть?

— Она убивает, вызывая жестокие спазмы, но она также еще и самое действенное бальзамирующее вещество. Когда Пао умрет, то он сохранит цвет и свежесть, как при жизни. Иди взгляни на труп Укуруя, который шаманы уже наполнили ртутью. Ван выглядит здоровым и розовощеким, как крепкий младенец, и будет выглядеть так целую вечность. Понятно?

— Да, господин орлок. Но почему вероломному Пао оказывают при похоронах такие же почести, как и сыну Хубилая?

— Ван должен сойти в могилу в сопровождении слуг, которые понадобятся ему в загробной жизни. Мы еще убьем и похороним вместе с ним всех юэ, переживших вчерашнюю катастрофу, и пару выживших женщин бон тоже, чтобы Укуруй наслаждался в загробной жизни. Они могут стать привлекательнее после смерти, кто знает. Но особое внимание мы оказываем Пао. Только представь, бывший министр ханства, которого в качестве слуги Укуруй возьмет с собой в загробную жизнь. Что может быть лучше?

Когда шаманы назначили благоприятный час, войска строем прошли рядом с катафалком, на котором лежал Укуруй. Одни двигались пешком, другие ехали на лошадях, но в целом зрелище было величественное, сопровождавшееся воинственной музыкой и скорбным пением. Шаманы зажгли множество костров, от которых поднимался разноцветный дым, и скорбно завывали свои глупые заклинания. В этом представлении в целом можно было распознать похороны, но некоторые детали церемонии оказались мне непонятны. Воины вырыли для Укуруя в земле яму, прямо у границы обвалившихся валунов. Баян пояснил мне, что место было выбрано таким образом, чтобы его не нашли возможные грабители могил.

— Со временем мы поставим над могилой грандиозный монумент. Но теперь, поскольку мы все еще воюем, какие-нибудь юэ могут незаметно проскользнуть в эту долину. Если они не найдут место упокоения Укуруя, то не смогут разграбить его, изуродовать тело или осквернить могилу, испражняясь на нее.

Тело Укуруя благоговейно уложили в могилу, рядом с ним покоились трупы только что убитых пленников юэ и двух несчастных женщин бон, а ближе всех к нему лежало тело министра малых рас. Пао так перекосило во время агонии, что похороны даже на время приостановили, и шаманы переломали немало костей, чтобы как следует распрямить его тело. Затем те воины, которые принимали участие в похоронах, установили деревянную подставку между телами и входом в могилу и принялись прикреплять к ней луки со стрелами.

Баян объяснил мне:

— Это изобретение придворного золотых дел мастера Бошера. Мы, военные, не всегда с презрением относимся к изобретателям. Смотри — стрелы натянуты таким образом, что они нацелены на вход; луки согнуты; эта подставка удерживает их в таком положении, но рычаги у нее очень чувствительные. Если грабители могил все-таки отыщут это место и разроют его, то как только они вскроют могилу, рычаги расцепятся и их встретит ураганный заградительный залп стрел.

Могильщики закрыли вход землей и валунами в таком продуманном беспорядке, что могила была неотличима от валявшихся рядом камней. Я спросил, глядя на это:

— Но если вы тратите столько усилий, чтобы могилу нельзя было обнаружить, тогда как вы сами отыщете ее, когда придет время построить монумент?

Баян просто взглянул в сторону, я посмотрел туда же. Несколько воинов привели из табуна за повод одну из кобыл, к ней жался маленький жеребенок. Одни мужчины держали повод, тогда как другие оттаскивали малыша прочь от матери на то место, где была могила. Кобыла начала вырываться, ржать и лягаться, причем она стала делать это еще яростней, когда мужчины, которые держали жеребенка, подняли свои боевые топоры и размозжили ему голову. Кобыла все лягалась и призывно ржала, пока могильщики забрасывали землей его трупик. Баян сказал:

— Вот. Когда мы снова здесь окажемся, даже если пройдет два или три года, нам нужно будет только отпустить кобылу, и она приведет нас на это место. — Он замолчал, задумчиво пожевал своими огромными зубами, а потом сказал: — Теперь вот что, Поло. Хотя ты и заслужил награду за эту победу, однако, увы, здесь нет никаких трофеев, которыми можно было бы с тобой поделиться. Однако не огорчайся. Если ты собираешься продолжить с нами путь, то следующий город, который мы атакуем, будет Юньнань Фу. Обещаю, что ты окажешься среди старших офицеров, которым разрешат первыми выбирать себе трофеи из добычи. Юньнань Фу — большой город и чрезвычайно богатый, как мне говорили, а женщины юэ весьма привлекательные. Что скажешь?

— Это щедрое предложение, орлок, и весьма соблазнительное. Я очень тронут вашей заботой. Но думаю, что мне лучше устоять перед искушением и поспешить обратно, дабы поскорее передать великому хану все новости, хорошие и плохие, подробно доложить ему о том, что здесь произошло. С вашего позволения, я отправлюсь в Ханбалык завтра, когда вы выступите на юг.

— Я так и думал, Марко. Ты человек долга. Поэтому я уже продиктовал для тебя служителю при дворе письмо Хубилаю. Оно должным образом скреплено печатью и предназначено только для его глаз, но я не делаю секрета из того, что в нем много хвалю тебя и полагаю, что ты заслужил награды, причем не только от меня. Теперь я пойду и пошлю двух гонцов вперед. Хочу, чтобы они выехали немедленно и начали готовить для тебя дорогу. А когда ты завтра отправишься в путь, я выделю тебе двух воинов в качестве провожатых и дам вам лучших лошадей.

Вот и все, что произошло со мной в Юньнане. На этом закончился мой единственный опыт ведения войны на суше. Я не приобрел трофеев, мне не представилось случая составить какое-либо мнение о женщинах юэ. Но те, кто наблюдал за моей короткой военной карьерой — выжившие, по крайней мере, — казалось, были согласны с тем, что я вел себя достойно. Я участвовал в сражении под командованием орлока Баяна — это уже кое-что, об этом можно рассказать моим внукам, если они у меня когда-нибудь будут. Итак, я снова повернул в сторону Ханбалыка, ощущая себя закаленным и бывалым ветераном сражений.

Часть одиннадцатая ШАНДУ

Глава 1

И снова мне предстояла долгая поездка, и снова я ехал верхом вместе с провожатыми. Однако, когда мы были еще в двухстах ли южнее Ханбалыка, мы встретились с гонцами, высланными вперед и поджидавшими нас у перекрестка, чтобы предупредить: Хубилай-хана не было сейчас в резиденции. Он отсутствовал, наслаждался сезоном охоты; это означало, что он остановился в своем пригородном дворце в Шанду, куда вместо Ханбалыка и должны были препроводить нас гонцы. С ними нас дожидался еще один человек, он был так богато одет по арабской моде, что сначала я принял его за незнакомого мне придворного-мусульманина. После того как гонцы передали мне сообщение, он обратился ко мне с цветистым приветствием:

— Да продлит всемогущий Аллах твои дни, бывший хозяин Марко!

— Ноздря! — воскликнул я и сам удивился, насколько меня обрадовала встреча с ним. — Я хотел сказать, Али-Баба. Как приятно увидеть тебя! Но что ты делаешь здесь, в этой глуши?

— Я приехал встретить вас, бывший хозяин. Когда эти люди привезли известие о вашем скором приезде, я присоединился к ним. У меня есть письмо, которое я должен вам передать. Я решил, что это вполне подходящий предлог на время передохнуть от трудов праведных. Еще я подумал, что вам пригодится помощь вашего бывшего раба.

— Это очень любезно с твоей стороны. Ну что же, поедем вместе.

Монголы ехали впереди, показывая дорогу, а мы с Али — следом за ними. Вскоре дорога свернула на север, потому что Шанду расположен в горах Иньшань, значительно севернее Ханбалыка. Али порылся под своим расшитым абасом и достал бумагу, свернутую и запечатанную; сверху на четырех языках — латинскими, арабскими и монгольскими буквами и ханьскими иероглифами — было написано мое имя.

— Кто-то хочет быть уверенным, что я получу послание, — пробормотал я. — От кого оно?

— Я не знаю, бывший хозяин.

— Мы с тобой оба свободные люди, Али. Ты можешь называть меня Марко.

— Как пожелаете, Марко. Лицо дамы, которая дала мне эту бумагу было скрыто под плотной чадрой, она явилась ко мне одна и ночью. Поскольку женщина не сказала ни слова, я не стал ни о чем расспрашивать, приняв ее, гм, за вашу тайную подругу, возможно, чужую жену. Я теперь не так болтлив и любопытен, как прежде.

— Однако фантазия у тебя осталась такой же буйной. Али, я не заводил никаких интрижек при дворе Хубилая. Однако спасибо в любом случае. — Я спрятал письмо, чтобы прочитать его вечером. — А теперь расскажи, дружище, как поживаешь? А ты прекрасно выглядишь!

— Да, — произнес он, прихорашиваясь. — Моя славная жена Мар-Джана настаивает, чтобы я одевался и вел себя как богатый человек, имеющий свое дело. Кстати, так оно и есть.

— Правда? Это интересно! И чем же ты занялся?

— Помните, Марко, город под названием Кашан в Персии?

— А как же! Город красивых юношей. Но Мар-Джана вряд ли разрешила тебе открыть там мужской публичный дом!

Али вздохнул, вид у него был обиженный.

— Кашан еще знаменит своими особыми плитками каши! Возможно, вы помните об этом?

— Да. Я помню, что отец заинтересовался процессом их изготовления.

— Именно так. Ваш батюшка подумал, что в Катае можно найти рынок для сбыта этого товара. И он оказался прав. Они с вашим дядей Маттео вложили деньги в устройство мастерской, помогли освоить производство каши нескольким ремесленникам, а потом отдали все это производство под управление Мар-Джаны и мое. Она рисует образцы для каши и заправляет в мастерской, а я занимаюсь торговлей. И, благодарение Аллаху, пока у нас все идет прекрасно. Плитки каши пользуются большим спросом как украшение для богатых домов. Даже после выплаты доли прибыли, принадлежащей вашим отцу и дяде, мы с Мар-Джаной стали исключительно богатыми. Мы пока что еще учимся, но уже неплохо зарабатываем. Дела идут так хорошо, что я могу позволить себе небольшой отдых, чтобы вместе с вами попутешествовать.

Али без умолку трещал до самого вечера. Он во всех подробностях рассказал мне о производстве и продаже плиток — честно говоря, это показалось мне довольно скучным. Помимо этого он время от времени сообщал мне и другие новости из Ханбалыка. Новости были следующие. Они с красавицей Мар-Джаной блаженствовали и вовсю наслаждались своим счастьем. Он давненько не видел моего отца, тот отсутствовал, путешествуя по каким-то торговым делам, но зато он видел мельком дядю, причем совсем недавно. Красавица Мар-Джана стала еще красивее, чем прежде, и они оба без памяти любят друг друга. Wali Ахмед остался наместником и руководил правительством в отсутствие хана. Хубилая, который отправился в Шанду на осеннюю охоту, сопровождало множество придворных, включая и нескольких моих знакомцев: ван Чимкима, мастера огня Ши и золотых дел мастера Бошера. Красавица Мар-Джана согласна с Али, что такого счастья, которое пришло к ним сейчас, стоило подождать двадцать лет. Но все-таки хорошо, что им не пришлось ждать всю жизнь…

В ту ночь мы остановились на ночлег в уютном ханьском караван-сарае под сенью Великой стены. Вымывшись и пообедав, я заперся в своей комнате, чтобы вскрыть послание, которое привез мне Али. Мне не потребовалось много времени, чтобы прочесть его — хотя письмо и пришлось разбирать по буквам, поскольку я до сих пор еще не слишком твердо знал монгольский алфавит. Послание это состояло всего лишь из одной строки, которую можно было перевести как: «Я появлюсь, когда ты меньше всего будешь этого ждать». Новая вариация все той же старой угрозы, которая, признаться, мне уже порядком надоела. Я пошел в комнату Али и спросил:

— Кто же, интересно, все-таки была та женщина, которая принесла тебе письмо? Скажи, а если бы госпожа Чао Ку Ан спрятала лицо под покрывалом, ты бы узнал ее?..

— Нет, это точно была не она. Кстати, совсем забыл вам сказать: госпожа Чао умерла. Я услышал об этом только день или два тому назад, уже после того, как покинул Ханбалык, от гонца, который приехал на почтовую станцию. Несчастный случай. По словам гонца, считают, что госпожа, должно быть, выгоняла из своих покоев очередного любовника, который, возможно, оскорбил ее. И когда она бежала за ним — вы знаете, у нее ведь были ступни лотоса, — то споткнулась на лестнице, упала и разбила себе голову.

— Мне очень жаль это слышать, — сказал я, хотя в действительности так не думал. Значит, еще одного человека можно исключить из списка подозреваемых. — Но вернемся к письму, Али. Скажи, дама, которая принесла его, не была случайно очень крупной? — Я вспомнил ту необычную женщину, которую мельком видел в покоях вице-правителя Ахмеда.

Али подумал и сказал:

— Она, пожалуй, была повыше меня, но я ведь сам ниже среднего роста. Нет, особо крупной ее не назовешь.

— Ты сказал, что она не произнесла ни слова. Наверное, опасалась, как бы ты не узнал ее по голосу, да?

Он пожал плечами.

— Откуда же мне знать? Поскольку она ничего не сказала, то я тоже промолчал. А что, в письме плохие новости, Марко? Или у вас есть другая причина для мрачного настроения?

— Чтобы ответить на этот вопрос, нужно выяснить, от кого письмо.

— Все, что я могу сказать вам, это что, когда гонцы, посланные вперед, несколько дней тому назад прибыли в город, возвестив о вашем близком возвращении, и…

— Стой. А они объявили о победе?

— Не прямо. Когда люди начали спрашивать, как идет война в Юньнане, эти двое ничего не сказали — кроме того, что вы привезете официальное известие, — но их важный вид подразумевал, что известие будет об очередной победе монголов. Так вот, уж не знаю, есть ли тут связь или нет, но вечером того же дня таинственная дама пришла ко мне с этим письмом для вас. Поэтому, с благословения Мар-Джаны, когда эти двое на следующее утро отправились обратно, я решил поехать вместе с ними.

Больше ему нечего было добавить, а я, правда, не мог вспомнить ни одной дамы, которая могла бы затаить на меня злобу, тем более что госпожа Чао и близнецы Биянту и Биликту были мертвы. Если эта таинственная женщина действовала по чьей-то указке, я понятия не имел, кто бы мог за этим стоять. Поэтому я, больше ничего не сказав на эту тему, просто порвал неприятное письмо, и мы продолжили наше путешествие, добравшись до Шанду без каких-либо неприятных происшествий, вообще без приключений.

Шанду был одним из четырех или пяти дополнительных дворцов, которые имелись у великого хана за пределами Ханбалыка, но он был самым великолепным. В горах Иньшань у Хубилая находились обширные охотничьи угодья, где содержалась разного рода дичь. Там имелся целый штат опытных охотников, лесников и загонщиков, которые круглый год жили в приграничных деревнях. В центре угодий возвышался мраморный дворец приличного размера, в котором много всего имелось — обычные залы для заседаний, обедов, развлечений и комнаты для придворных, помещения для членов семьи великого хана, их слуг и гостей, для многочисленных рабов, для всех музыкантов и шутов, привезенных сюда специально, чтобы они скрашивали вечерние часы. Каждая комната, вплоть до самой последней крошечной спальни, была украшена настенными росписями, выполненными мастером Чао и другими придворными художниками, там были изображены сцены погони, преследования и охоты; все эти картины были великолепно выполнены. Снаружи главного здания дворца располагались огромные конюшни для верховых и вьючных животных — для слонов, для лошадей и мулов, а также клетки для ястребов и соколов хана, псарни для его собак и охотничьих кошек chita. Все эти постройки были такими же красивыми и безупречно чистыми, как и сам дворец.

Кроме того, у великого хана в Шанду имелся еще и своего рода разборный дворец. Он был похож на огромный павильон-юрту, однако сооружение таких размеров просто невозможно было сделать из ткани или войлока. Он был преимущественно изготовлен из бамбука и пальмовых листьев, его поддерживали резные деревянные колонны, позолоченные и расписанные изображениями драконов; они скреплялись между собой хитроумно переплетенными шелковыми веревками. Хотя дворец этот был очень большого размера, его можно было разобрать на части, перевезти и снова поставить в другом месте так же легко, как юрту. Поэтому дворец постоянно перемещался по угодьям Шанду и его окрестностям, специально держали караван слонов для того, чтобы перевозить его составные части — туда, где великий хан и его гости выбирали место для охоты на следующий день.

А надо вам сказать, что охота у Хубилая проходила совершенно особым образом. Из мраморного дворца выезжал многочисленный, разноцветный и сверкающий караван — Хубилай и его гости. Иногда хан скакал верхом на одном из своих «коней-драконов» — молочной белизны лошади были выведены специально для него в Персии. Иногда он ехал в маленьком домике под названием хауда, который возвышался на лопатках слона, или предпочитал следовать в богато украшенной двухколесной колеснице, запряженной конями или слонами. Когда он ехал верхом, то всегда вез с собой лоснящегося кота chita, который элегантно свешивался с загривка коня впереди седла; его спускали, когда на пути попадалось какое-нибудь небольшое животное. Chita мог догнать все, что двигалось, и всегда покорно приносил дичь обратно к каравану. Однако, поскольку chita всегда основательно калечил свою жертву, охотники кидали ее в отдельный мешок, а потом разрезали на куски на корм птицам в дворцовом птичнике. Когда Хубилай выезжал в хауде или в своей колеснице, у него всегда были с собой как минимум два кречета на жердочках; он выпускал их при виде маленькой дичи, которая бегала или летала.

Позади колесницы, коня или слона великого хана двигались остальные. Все почетные гости ехали верхом чуть с меньшей помпой, чем сам хан, и все — в зависимости от того, на какую дичь в тот день охотились, — либо везли на запястьях, защищенных рукавицами, ястребов с колпачками на головах, либо же двигались в сопровождении слуг, которые несли их копья, луки или вели на поводках их гончих. Еще раньше вперед отправлялись многочисленные загонщики, чтобы расположиться с трех сторон на огромном участке и в определенное время начать поднимать и гнать дичь — оленей, кабанов, выдр или еще какого-нибудь зверя — навстречу приближающимся охотникам.

Когда бы караван Хубилая ни проезжал мимо или через одну из деревень, расположенных на границе его угодий, все их жители, в том числе женщины и дети, выбегали из домов и кричали «хох!». Еще они все время поддерживали так называемые «приветственные костры», на случай, если хан выберет эту дорогу: в огонь бросали пряности и фимиам, чтобы воздух благоухал, когда Хубилай будет проезжать мимо. В полдень компания охотников собиралась в передвижном дворце из бамбука, установленном в удобном месте, чтобы поесть и выпить, послушать музыку и немного вздремнуть, после чего они снова отправлялись в поле. Вечером, в зависимости от того, насколько все устали или же как далеко они находились от главного дворца, охотники либо возвращались, либо оставались на ночь в бамбуковом дворце, поскольку там имелись просторные комнаты и удобные постели.

Мы с Али и четверо монголов, которые нас сопровождали, добрались до Шанду поздним утром, и управляющий объяснил нам, где искать передвижной дворец великого хана. Туда мы прибыли уже в полдень, когда вся компания, развалившись, обедала. Несколько человек включая Хубилая, узнали и приветствовали меня. Я представил ему Али-Бабу как «почтенного жителя Ханбалыка, одного из самых богатых купцов». Хубилай сердечно приветствовал его, он и не подозревал, что еще совсем недавно Али был презренным рабом Ноздрей. Затем я начал было говорить:

— Я привез из Юньнаня много известий, великий хан, как хороших, так и плохих… — Но Хубилай поднял руку и остановил меня.

— Ни одно известие, — решительно сказал он, — не важно настолько, чтобы прервать хорошую охоту. Побереги свои новости до вечера, когда мы вернемся во дворец Шанду. А теперь скажите, вы голодны? — Он хлопнул в ладоши, велев слуге принести еду. — Вы устали? Марко, может, тебе стоит отправиться во дворец раньше нас и отдохнуть, пока мы охотимся, или ты хочешь взяться за копье вместе с нами? Мы подняли несколько поразительно больших и злобных вепрей.

— Благодарю вас, великий хан. Я с удовольствием поучаствую в охоте. Но у меня мало опыта владения копьем. Можно ли убить вепря стрелой из лука?

— Кого угодно можно убить чем угодно, хоть голыми руками. Ты можешь ими воспользоваться, чтобы прикончить вепря. — Он отвернулся и позвал: — Хох! Махават, приготовь слона для Марко Поло!

Это была моя первая поездка верхом на слоне, и она оказалась очень приятной, понравилась мне гораздо больше, чем езда на верблюде, и сильно отличалась от езды на лошади. Хауда была сделана наподобие корзины, сплетенной из полос бамбука, с маленькой скамеечкой. Я уселся на нее рядом с погонщиком слона, которого правильней называть махаватом. У хауды были высокие стенки, чтобы защитить нас от случайных ударов ветками деревьев, а крышей служил балдахин, который был открыт спереди, так что махават мог направлять слона, подгоняя его палкой, а я мог выпускать стрелы. Сначала я испытал легкое головокружение, оказавшись на слишком большой высоте, но вскоре привык. Когда животное сделало первые шаги, я не сразу понял, что слон двигается гораздо быстрее, чем лошадь или верблюд. Ну а когда пришло время преследовать убегающего вепря, я опять же не сразу осознал, что слон, несмотря на свои огромные размеры, бежал так же быстро, как и лошадь, скачущая галопом.

Махават гордился своими обязанностями и вовсю хвастался, хотя, признаться, в его хвастовстве я почерпнул немало интересного и полезного. Только самки слона, сказал он мне, используются в качестве рабочих животных. Самцы не так легко поддаются дрессировке, лишь немногих из них содержат в стаде, в качестве компании для слоних. Все слоны носят колокольчики: огромные массивные предметы, вырезанные из дерева, которые издают странный глухой звук вместо звяканья. Махават сказал, что, если я когда-либо услышу резкий металлический звук колокольчика, мне следует немедленно убраться, потому что металлические колокольчики вешают только на слонов, которые плохо себя ведут, и поэтому им нельзя доверять. Другими словами, эти слоны очень сильно напоминают людей: обычно слониха сходит с ума, как и любая человеческая мать, когда теряет слоненка, а у самца с возрастом портится характер: он становится раздражительным, коварным и вспыльчивым.

Слон, сказал махават, гораздо умнее собаки, послушнее лошади и намного лучше пользуется своими хоботом и бивнями, чем обезьяна лапами; его можно научить делать множество вещей, как полезных, так и забавных. В лесу двое слонов могут работать пилой, чтобы свалить дерево, затем они поднимают и укладывают огромные стволы или переносят их на вырубку под присмотром всего лишь одного человека, который выбирает деревья. Ну а что касается переноски тяжестей, то тут слон не сравнится ни с каким другим животным — он способен за обычный рабочий день перетащить столько же груза, сколько три сильных буйвола, на расстояние в тридцать или сорок ли, а при крайней необходимости — и на пятьдесят ли. Слон совсем не боится воды, в отличие от верблюда, потому что он хороший пловец, а верблюд совсем не умеет плавать.

Уж не знаю, смог бы слон пройти по шаткой тропе вроде Столбовой дороги, но это животное стремительно и уверенно несло нас по пересеченной местности в окрестностях Шанду. Поскольку мой слон шел в связке следом за слоном хана и еще несколькими другими, махавату не было нужды направлять его. Для того чтобы слон повернул, достаточно было просто дотронуться до любого его уха, а они у слонов размером с дверь. Когда мы ехали среди деревьев, животное без всяких команд пользовалось хоботом, чтобы отодвинуть в сторону ветви, которые ему мешали. Некоторые упругие ветки слон осторожно ломал, чтобы они не хлестали тех, кто на нем сидел. Временами он пробирался между деревьями, которые росли так густо, что, казалось, между ними нельзя пройти, и делал это настолько ловко, что на ремнях, которые удерживали хауду у него на спине, не появилось ни царапины. Когда мы пришли к влажному глинистому берегу небольшой речки, слон игриво, почти как ребенок, поставил четыре своих ноги-ствола вместе и съехал вниз по склону к воде. В этом месте через реку были уложены камни, чтобы по ним ее можно было переходить. Прежде чем рискнуть ступить на камни, слон сначала осторожно встал на один и проверил хоботом глубину реки. Затем, казалось удовлетворившись он пошел вперед, с одного камня на другой, не колеблясь, но ступая предельно осторожно, как тучный человек, который выпил слишком много.

Была у слона одна весьма неприятная особенность, которая вообще-то является общей для всех живых созданий, но в данном случае она усиливалась из-за непомерной величины этого животного. А именно: слон, на котором я ехал, часто и самым кошмарным образом портил воздух. Разумеется, и другие животные тоже так делают — верблюды, лошади, даже человеческие создания, видит бог, — но ни одна божья тварь не способна делать это так оглушительно и с такой вонью, как слон, испускающий ядовитые миазмы, которые можно не только услышать, но и увидеть. Мне приходилось прикладывать героические усилия, делая вид, что я этого не замечаю. Мало того: слон еще время от времени запрокидывал свой хобот назад и чихал мне в лицо — с такой силой, что я чуть не падал на землю, и обдавал меня при этом таким количеством влаги, что я вскоре был весь мокрый. Когда я выразил свое недовольство по поводу чихания, махават важно сказал:

— Слоны не чихают. Слониха всего лишь сдувает с себя ваш запах.

— Gesù, — пробормотал я. — Неужели мой запах раздражает ее?

— Дело в том, что вы незнакомец, и животное еще не привыкло к вам. Когда слониха вас узнает, она свыкнется с вашим запахом и станет вести себя спокойней.

— Рад это слышать.

Но в целом поездка в хауде была интересной, и махават рассказывал мне множество полезных вещей. В джунглях Тямпы, сказал он, откуда и происходят слоны, встречаются также белые особи.

— Не в буквальном смысле белые, разумеется, как белоснежные лошади или кречеты великого хана. Но светлей, чем обычные серые слоны. Из-за того, что они редки, как альбиносы среди людей, их считают священными и частенько используют, чтобы отомстить врагу.

— Священные, — повторил я, — но служат инструментом мщения? Я не понимаю.

Махават объяснил. Если охотникам случается поймать белого слона, его всегда дарят местному царю, потому что один только царь может позволить себе содержать его. Ведь священное животное нельзя заставлять работать, его приходится баловать, содержать в прекрасном стойле, выделять для него слуг и кормить деликатесами. Сам же слон делает только одно — шествует в религиозной процессии, но для столь торжественных случаев его надо украсить золототкаными покрывалами, драгоценными цепочками и погремушками и тому подобным. Это обременительно даже для царя. Однако у него есть выход, сказал махават; предположим, что царь недоволен кем-то из своих подданных, опасается соперничества с его стороны, или тот или иной человек просто ему не нравится…

— В прежние времена, — пояснил он, — царь послал бы ему отравленных сладостей, так чтобы получатель умер после того, как съест их, или зараженную дурной болезнью красивую рабыню. Но эти уловки сейчас уже хорошо известны. Поэтому в наше время царь просто посылает знатному вельможе белого слона. Тот не может отказаться от священного дара. От слона ему нет никакого проку. Но бедняге приходится нести невероятные расходы, чтобы содержать слона должным образом, так что вскоре он разоряется и лишается всего. Большинство людей, получивших в подарок белого слона, сразу кончают жизнь самоубийством.

Я, признаться, не поверил, обвинив махавата в том, что он все придумал. И тут он сообщил нечто, совсем уж невероятное, — что он якобы может вычислить точный рост любого слона, даже не видя того. Однако, когда к вечеру мы слезли с наших слонов, погонщик продемонстрировал свои способности. В общем-то, это оказалось несложно, так что в конце концов я поверил и в его историю о белых слонах. Так вот, высоту слона действительно можно вычислить по отпечатку его передней ноги, достаточно измерить ее окружность. Каждый знает, что у женщины с правильными пропорциями тела объем талии ровно в два раза больше окружности шеи, а та, в свою очередь, в два раза больше окружности запястья. Точно так же высота слона от ступни до лопаток в два раза больше окружности его передней ноги.

Когда мы услышали, что загонщики кричат где-то впереди нас, я натянул тетиву лука и прицелился. И когда что-то черное и щетинистое начало ломиться сквозь чащу, зарычало на нас, защелкало своими желтыми клыками, словно собиралось бросить вызов моему слону, вернее слонихе, ибо мы ехали на самке, я выпустил стрелу. И ранил кабана. Я услышал «чпок» и увидел облако пыли, поднявшееся от его шкуры, покрытой жесткой щетиной. Я думаю, что зверь упал бы замертво в то же мгновение, если бы я выбрал одну из тяжелых стрел с широким наконечником. Но я решил, что с большого расстояния лучше стрелять стрелой с длинным оперением и узким наконечником. Поэтому раненый кабан лишь развернулся и побежал прочь.

Не дожидаясь команды, наша слониха ринулась вслед за кабаном, преследуя его, несмотря на все увертки и курбеты, как опытная гончая, а мы с махаватом подпрыгивали в раскачивающейся хауде. У меня не было никакой возможности прицелиться, сделать выстрел и ожидать, что стрела попадет в цель. Однако раненый кабан вскоре понял, что бежит на загонщиков. Он неуклюже затормозил, остановился на высохнем дне реки, повернулся и, уразумев, что находится в безвыходном положении, пригнул свою вытянутую голову; его красные глаза злобно сверкнули над четырьмя загнутыми клыками. Наша слониха тоже затормозила; и наверняка то, что произошло затем, со стороны выглядело очень забавно: мы с махаватом вылетели из хауды и растянулись на самом верху огромной слоновьей головы. Мы бы свалились на землю, если бы не цеплялись друг за друга, за огромные уши животного, за веревки, которые удерживали хауду, и вообще за все, до чего только могли дотянуться.

После этого слониха снова закинула назад свой хобот, и я уже было испугался, решив, что она снова надумала чихнуть, но оказалось, что это не так. Она обвила хобот вокруг моей талии и, словно я был не тяжелее сухого листа, сняла меня со своей головы, перевернула в воздухе и поставила на ноги — прямо возле разъяренного, роющего землю и рычащего кабана. Уж не знаю, сделала ли она так потому, что я ей не понравился, или же она была выдрессирована так — давать охотнику возможность сделать второй выстрел в намеченную жертву. Однако если слониха считала, что оказывает мне услугу, она ошибалась, потому что поставила меня на землю безоружного — мои лук и стрелы так и остались лежать в хауде. Я хотел было повернуться, чтобы взглянуть, сияют ли ее маленькие глазки от озорства, или же они мрачны от беспокойства — глаза у слоних не менее выразительные, чем у женщин, — но я не рискнул поворачиваться спиной к раненому кабану.

С того места, где я стоял, он выглядел крупнее домашних свиней и намного более свирепым. Он стоял, пригнув свою черную морду к земле, подняв четыре загнутых в разные стороны клыка, над которыми горели ярким огнем красные глаза; лохматые уши подергивались; зверь весь напрягся перед прыжком. Я схватился за свой поясной кинжал, выхватил его, выставил перед собой и бросился вперед на кабана — одновременно с ним самим. Промедли я хоть мгновение, я бы опоздал. Я упал прямо на вытянутую морду и вздыбленную спину кабана; зверь не успел воткнуть клыки мне в пах, потому что тут же умер. Мой кинжал рассек его шкуру и глубоко вошел в плоть, я сжал рукоять в момент удара, таким образом задействовав все три лезвия одновременно. В последнем отчаянном рывке кабан протащил меня на какое-то расстояние, а затем его ноги подогнулись, и зверь рухнул вместе со мной.

Я быстро вскочил, испугавшись, что животное еще бьется в конвульсиях. Когда я убедился, что кабан лежит неподвижно и истекает кровью, то вытащил свой кинжал, затем стрелу и вытер их о шерсть, похожую на иглы. Закрыв свой верный кинжал с выскакивающими лезвиями и убрав его обратно в ножны, я мысленно возблагодарил судьбу за то, что все закончилось благополучно. Затем я повернулся и посмотрел (уже не с такой благодарностью) на слониху и махавата. Махават сидел на ней, благоговейно вытаращив глаза и всем своим видом выражая восхищение. Слониха стояла, осторожно переминаясь с ноги на ногу, взирая на меня с самодовольным женским спокойствием, словно говоря: «Ну что же, ты все сделал, как я и ожидала». Не сомневаюсь, что именно эти слова сказала принцесса святому Георгию после того, как он освободил ее от дракона.

Глава 2

Когда вечером мы вернулись во дворец Шанду, Хубилай пригласил меня прогуляться с ним в садах — в ожидании, пока повара приготовят на ужин кабанов — как того, что убил я, так и тех, которых добыли остальные охотники (они просто закололи их копьем с безопасного расстояния). Уже начинало темнеть, когда мы с великим ханом остановились на так называемом «перевернутом мосту», чтобы полюбоваться на небольшое искусственное озеро. Это озеро питал небольшой водопад; мост был построен прямо перед ним, но он не возвышался в виде арки, а был сделан в виде буквы U — его лестницы спускались с одного берега и поднимались на другой. Таким образом, на середине моста можно было стоять у подножия небольшого пенящегося каскада.

Какое-то время я любовался им, а затем повернулся, чтобы взглянуть на озеро. Хубилай тем временем внимательно читал письмо от орлока Баяна. Стоял осенний вечер, свежий и мирный. Над озером высоко в небе полыхали окрашенные закатом облака, затем между ними появился просвет — клочок чистого, синего, как лед, неба, и черные зубцы вершин деревьев на дальнем берегу озера выглядели такими плоскими, словно были вырезанными из черной бумаги. В гладком, как зеркало, озере отражались лишь черные деревья и чистое синее низкое небо; кроме того, там неспешно плавали несколько декоративных уток. Вода позади них приходила в движение; этого было достаточно, чтобы в ней отразились облака, освещенные закатом; таким образом, за каждой уткой тянулся клинообразный след в виде теплого пламени на синей, как лед, поверхности.

— Итак, Укуруй мертв, — вздохнул Хубилай, сворачивая бумагу. — Но великая победа одержана, и все юэ вскоре сдадутся. — (Ни хан, ни я не могли знать в этот момент, что юэ уже сложили свое оружие и другой посланец скакал из Юньнаня Фу в Ханбалык с этим радостным известием.) — Баян пишет, что ты сообщишь мне детали, Марко. Мой сын умер достойно?

Я рассказал ему все: как, где и когда это произошло, и как мы использовали бон в качестве фальшивой армии, чтобы заманить юэ в ловушку, и как действенно сработали латунные шары, и что монголам не пришлось даже участвовать в битве, ибо сражение ограничилось лишь двумя стычками, и что в одной из этих стычек пал Укуруй. Я закончил свой рассказ пленением и казнью вероломного Пао Ней Хо. Я собирался показать Хубилаю yin — печать министра Пао, но вспомнил, что оставил ее в седельных сумках у себя в покоях. Поэтому я не упомянул о печати, да, разумеется, великому хану и не нужны были подобные доказательства.

Я добавил с притворным сожалением:

— Должен извиниться, великий хан, за то, что я пренебрег заповедью вашего великого деда Чингиса.

— А-а?

— Я сразу же покинул Юньнань, великий хан, чтобы принести вам эти новости. Поэтому мне не представилось возможности изнасиловать ни одной благочестивой жены юэ и ни одной их девственной дочери.

Он тихо рассмеялся и сказал:

— Ах, вот ты про что. Жаль, что ты отказался от красивых женщин юэ. Но когда мы захватим империю Сун, возможно, тебе подвернется случай съездить в провинцию Фуцзянь, которую населяет народ мин. Женщины мин славятся своей красотой; говорят, что родители не выпускают там дочерей из дома одних даже за водой, потому что боятся как бы их не похитили.

— Тогда я буду ждать встречи с девушкой мин.

— Ну что же, Марко, думаю, что в остальном твоя воинская доблесть понравилась бы Чингисхану. — Он показал на письмо. — Баян очень хвалит тебя за то, что ты помог ему одержать победу в Юньнане. Ты, очевидно, произвел на него впечатление. Представь, он даже дерзко советует мне, дабы утешиться по поводу потери Укуруя, усыновить тебя.

— Я польщен, великий хан. Прошу вас, не гневайтесь на орлока, ибо он писал это, когда его переполнял восторг торжества. Я уверен, Баян не имел в виду ничего оскорбительного.

― Вообще-то у меня осталось еще немало сыновей, — сказал Хубилай, словно напоминая об этом себе, а не мне. — Чимкиму, разумеется, я давно уже определил мантию наследника. Да, кстати, — ты еще не слышал об этом, Марко, — молодая жена Чимкима Кукачин недавно родила сына, моего первого внука, продолжателя знаменитого рода. Его назвали Тэмур. — Хубилай вздохнул. — Укуруй мечтал стать правителем Юньнаня. Жаль, что он умер. Он бы очень подошел в качестве вана этой только что завоеванной провинции. Думаю, теперь… я сделаю ваном его единоутробного брата Хукоя… — Затем он резко повернулся ко мне. — Нет, как только Баян мог подумать, что я введу ференгхи в династию монгольских ханов. Однако кое в чем он прав! Такой хорошей кровью, как у тебя, нельзя пренебречь. Не влить ли ее в монгольскую знать? А что, такие случаи уже бывали. Мой недавно умерший брат, ильхан Персии Хулагу, когда завоевал эту страну, был настолько поражен героизмом защитников Ормуза, что уложил их в качестве производителей со всеми женщинами в его курене. Я думаю, что потомство получилось стоящим.

— Да, я слышал об этой истории, великий хан, когда был в Персии.

— Ну что же, Марко. У тебя ведь нет жены, насколько я знаю? Скажи, возможно, ты связан клятвой с какой-нибудь женщиной?

— Ну… вообще-то нет, великий хан, — ответил я. И тут вдруг до меня дошло, что он подумывает о том, чтобы женить меня на какой-нибудь перезревшей монголке из захудалого рода, по своему выбору. Я не очень-то жаждал жениться, и уж, разумеется, не на una gatta nel saco[223].

— Поскольку ты, увы, не смог воспользоваться женщинами юэ, должно быть, теперь хочешь найти кого-нибудь взамен здесь, в Китае?

— Ну… да, великий хан. Но вам не стоит беспокоиться…

Он махнул на меня рукой, призывая молчать, и решительно кивнул.

— Прекрасно. Незадолго до отъезда на охоту в Ханбалык привезли девственниц, отобранных для меня в этом году в качестве подарка. Я захватил сюда, в Шанду, примерно сорок из них — тех, которых я еще не покрыл. Среди них есть около дюжины отборных монгольских девушек. Они, может, и не дотягивают по красоте до женщин мин, но абсолютно все оценены в двадцать четыре карата, как ты сам сможешь убедиться. Я буду посылать их к тебе в покои — каждую ночь по одной. Первым делом запрети им пользоваться семенами папоротника — пусть девушки будут готовы к зачатию. Обслужив их, ты окажешь мне и Монгольскому ханству услугу.

— Неужели вы пришлете мне дюжину девственниц, великий хан? — спросил я недоверчиво.

— Надеюсь, ты не будешь возражать? В последний раз я приказал тебе отправляться на войну. А приказу отправиться в постель — с дюжиной самых прекрасных монгольских девственниц — гораздо приятнее подчиниться, не правда ли?

— О, конечно же, великий хан.

— Тогда выполняй. Я буду ждать хорошего урожая — здоровой помеси монголок и ференгхи. А теперь, Марко, давай вернемся во дворец. Надо оповестить Чимкима о смерти его единоутробного брата. Как ван Ханбалыка он должен отдать приказ, чтобы город украсили в знак траура в пурпур. Да к тому же мастер огня и золотых дел мастер жаждут услышать подробности о том, как ты употребил их изобретение — латунные шары. Пойдем.

Обеденный зал дворца Шанду представлял собой впечатляющих размеров покои, все стены которых были увешаны свитками и охотничьими трофеями. В центре помещения возвышалась скульптура из прекрасного зеленого нефрита. Она была выполнена из цельного куска камня, который, должно быть, весил тонн пять и бог знает сколько стоил в золоте или «летучих деньгах». Из нефрита была вырезана гора, очень похожая на ту, которую я помогал уничтожить в Юньнане, — там было полно лесов, карнизов, трещин и подвесных мостов, похожих на Столбовую дорогу, по которым с трудом взбирались маленькие, также вырезанные из нефрита фигурки, изображавшие крестьян, носильщиков и конные повозки.

Мясо кабана оказалось очень вкусным. Я ужинал, сидя за высоким столом вместе с великим ханом, принцем Чимкимом, золотых дел мастером Бошером и мастером огня Ши. Я тактично высказал Чимкиму соболезнования относительно кончины его брата, а затем поздравил его с рождением сына. Бошер и Ши поочередно то настойчиво забрасывали меня вопросами об успешном применении шаров huo-yao, то чрезмерно восхваляли меня и друг друга за то, что сделали настоящее открытие, которое прославит наши имена и войдет в историю, ибо коренным образом изменит характер военных действий.

— И не стыдно так преувеличивать свой заслуги? — возразил я. — Вы сами сказали, мастер Ши, что воспламеняющийся порошок был изобретен давно какими-то неизвестными хань.

— Но в их руках это был peu de chose![224] — закричал Бошер. — Да он был всего лишь игрушкой, пока за дело не взялись хитрый венецианец, иудей-вероотступник и выдающийся молодой француз!

— Gan-bei! — завопил старый Ши. — L’chaim![225]

Иудей поднял за нас всех бокал mao-tai и осушил его одним глотком. Бошер последовал его примеру, а я сделал только небольшой глоток. Пусть уж мои возомнившие себя великими друзья напьются, раз им так хочется. Я сам не стал этого делать, так как ожидал, что позже мне понадобятся силы.

Во время трапезы играли какие-то уйгуры-музыканты — к счастью, они исполняли приятную музыку, — затем нас стали развлекать жонглеры и канатоходцы; их сменила группа актеров, разыгравших пьесу, которая, несмотря на то что была исполнена чужеземцами, оказалась мне знакома. Рассказчик-хань на протяжении всего выступления бубнил, ныл и вопил, изображая всех действующих лиц, а его товарищи тем временем дергали за нити марионеток, игравших различные роли. Я не мог разобрать ни слова, но тем не менее понял пьесу, потому что все ее персонажи — Старый Рогоносец, Незадачливый Лекарь, Злодей-Насмешник, Неуклюжий Мудрец, Влюбленная Служанка, Отважный Герой и прочие — были разительно похожи на наших венецианских марионеток: пьяницу Панталоне, глупого Доктора Баланзона, негодника Пульчинеллу, тупого судью Нулью, кокетку Коломбину, лихого Трубадура и прочих. Похоже, Хубилай-хан не слишком наслаждался представлением. Он заметил:

— Не понимаю, зачем нужны марионетки, чтобы представлять людей? Почему бы людям самим их не изображать? — (Кстати, несколько лет спустя актеры именно так и стали поступать: избавившись от рассказчика и марионеток, они начали представлять сами, каждый играл в пьесе отведенную ему роль.)

Большинство придворных все еще веселились, когда я направился в свои покои. Однако, очевидно, Хубилай отдал распоряжения несколько раньше, потому что как только я лег, еще не успев задуть лампу, которая стояла рядом с кроватью, как раздался скрип двери и вошла молодая женщина; в руках она держала что-то вроде маленькой коробочки.

— Sain bina, sain nai, — вежливо сказал я, но она не ответила. Когда женщина подошла к окну, я заметил, что она не монголка, а хань или принадлежит к родственному им народу.

Девушка, очевидно, была всего лишь служанкой, которая пришла подготовить все к приходу своей хозяйки, потому что я вдруг разглядел, что белый предмет, который она держала в руках, был жаровней для благовоний. Я надеялся, что и госпожа окажется такой же миловидной и изысканно утонченной, как и служанка. Девушка поставила рядом с моей кроватью курильницу — закрытую фарфоровую коробочку, сделанную в виде драгоценной шкатулки с замысловатым рельефным орнаментом. Затем она взяла мою лампу и застенчиво улыбнулась, молча спрашивая разрешения. Я кивнул, и девушка воспользовалась пламенем, чтобы зажечь ароматическую палочку, затем сняла крышку с жаровни и поместила палочку внутрь. Я заметил, что это была пурпурная tsan-xi-jang, которая обладала тонким ароматом, состоящим из нежно благоухающих трав, мускуса и золотой пыли. Комната наполнилась не насыщенным, навязчивым пряным запахом, а ароматом летних полей. Служанка присела на ковер рядом с моей кроватью, кроткая и молчаливая; она учтиво опустила глаза долу, пока изысканный и успокаивающий аромат распространялся по комнате. Но он не слишком успокоил меня. Я чувствовал, что нервничаю, словно и правда был женихом. Поэтому я попытался затеять со служанкой разговор, но она либо была хорошо вышколена, либо совершенно не знала монгольского языка, потому что в ответ даже не подняла глаз. Наконец в дверь снова тихонько поскреблись, и в комнату гордо вошла ее хозяйка. Я рад был обнаружить, что она очень красива — особенно для монголки, — хотя и не такая миниатюрная и изящная, как ее служанка, похожая на фарфоровую статуэтку.

Я обратился к ней по-монгольски:

— Приветствую тебя, добрая женщина.

Она в ответ пробормотала:

— Sain bina, sain urkek.

— Входи! И не называй меня братом, — сказал я, нервно усмехаясь.

— Но это общепринятое приветствие.

— Хорошо, по крайней мере, не думай обо мне как о брате.

И мы с ней продолжили болтать в том же духе — совсем недолго и наверняка наговорив массу глупостей, — пока служанка помогала госпоже раздеться и снять свадебный наряд. Я представился, девушка ответила, слова лились из нее, словно журчащий поток: ее зовут Сецэн; она родом из монгольского племени кераитов; христианка-несторианка, все кераиты были обращены давным-давно каким-то странствующим несторианским священником; она в жизни не покидала своей родной безымянной деревни в далекой северной стране Чувашии, где промышляют пушного зверя. Так она и жила до тех пор, пока ее не выбрали в качестве наложницы и не привезли в торговый город под названием Урга. Там, к ее удивлению и радости, ван провинции оценил Сецэн в двадцать четыре карата и направил на юг, в Ханбалык. Еще девушка сказала, что никогда прежде в глаза не видела ференгхи, и поэтому я должен извинить ее за бесстыдство, но ей очень любопытно узнать: мои волосы и борода от природы такого бледного цвета или они просто поседели с возрастом? Я объяснил Сецэн, что не намного старше ее и мне еще далеко до старости; полагаю, девушка заметила, как росло мое возбуждение, когда я наблюдал, как ее раздевают. Я пообещал красавице в самое ближайшее время продемонстрировать свою юношескую силу, решив, что докажу ей это, как только служанка покинет комнату. Однако та девушка после того, как устроила рядом со мной свою госпожу, снова уселась на ковер возле кровати, словно собиралась остаться, и даже не задула светильник, поэтому моя дальнейшая беседа с Сецэн стала даже хуже, чем пустой: она стала нелепой.

Я сказал:

— Ты можешь отослать свою служанку.

Она ответила:

— Лон-гя не служанка. Она рабыня.

— Не важно. Ты можешь отпустить ее.

— Ей приказано присутствовать при qing-du chu-kai — лишении девственности.

— Интересно, кем? Я не отдавал таких приказаний.

— Вы и не можете, господин Марко. Она моя прислужница.

— Мне все равно, Сецэн, даже если она твой несторианский священник. Я бы предпочел, чтобы она прислуживала госпоже где-нибудь в другом месте.

— Я не могу отослать ее, и вы тоже не можете. Она здесь по приказу придворного сводника и госпожи надзирательницы над наложницами.

— Я занимаю более высокое положение, чем всякие там сводники и надзирательницы. Я здесь по приказу хана всех ханов.

Сецэн выглядела обиженной.

— Я думала, вы здесь, потому что хотели этого.

— Ну, это тоже, — ответил я, мгновенно раскаявшись. — Но я никак не думал, что мне придется развлекать зрителей.

— Она не зритель. Она лон-гя. Не бойтесь, она не произнесет ни слова.

— О господи! Да мне все равно, даже если она споет inno imeneo, только пусть делает это где-нибудь в другом месте!

— А что такое inno imeneo?

— Свадебная песнь. Свадебный гимн. Он прославляет, ну, уничтожение, так сказать, девственности.

— Но именно для этого она здесь и находится, господин Марко!

— Чтобы петь?

— Нет, нет. В качестве свидетельницы. Она уйдет, как только… как только увидит пятно на простынях. Тогда она отправится доложить госпоже надзирательнице, что все идет как надо. Вы понимаете?

— Этикет, да. Вах!

Я внимательно оглядел девушку, которая, казалось, была занята изучением белых завитков, поднимавшихся из курильницы, и не обращала внимания на наши препирательства. Я порадовался, что не был настоящим женихом, поскольку ситуация складывалась весьма двусмысленная. Однако, похоже, ни моя «невеста», ни ее служанка не тяготились создавшимся положением, поэтому я тоже решил отбросить смущение. Так что я вознамерился выполнить свою миссию, чтобы рабыня получила ожидаемое. Сецэн старательно, хотя у нее и не было достаточного опыта, помогала мне. В разгар наших усилий я вдруг заметил, что рабыня обращает на нас внимания не больше, чем если бы мы были такими же неодушевленными, как ее курильница. Однако какое-то время спустя Сецэн поднялась с постели и потрясла девушку за плечо; та встала, помогла госпоже расправить простыни, и они обнаружили маленькое красное пятнышко. Рабыня кивнула головой, широко улыбнулась, поклонилась, задула лампу и вышла из комнаты, предоставив нам самим позаботиться о себе и при желании закрепить свои брачные отношения.

Сецэн ушла от меня утром. В тот день я присоединился к хану и его придворным, поехавшим охотиться на ястребов. Даже Али-Баба отправился с нами после того, как я заверил его, что соколиная охота не слишком опасная и не требует таких усилий, как охота на кабана с копьем. Мы добыли в тот день много дичи и приятно провели время. Поскольку у соколов очень зоркие глаза, то они могут видеть, подкарауливать дичь и наносить удар даже в сумерках; поэтому наша компания в полном составе остановилась на ночь в бамбуковом дворце. Мы вернулись в Шанду на следующий день с огромным количеством птиц и зайцев и отдали всю добычу на кухню. Подкрепившись олениной, я снова, по приказу Хубилая, принял участие в улучшении монгольской расы.

Представьте, эта ночь снова началась с того, что рабыня внесла белую фарфоровую жаровню. Когда я увидел, что это та же самая миловидная рабыня, то попытался выразить свое смущение, ведь девушка оказалась вынуждена присутствовать во время двух моих брачных ночей. Но она только обворожительно улыбнулась и показала, что не понимает или отказывается меня понимать. Поэтому, когда наконец появилась следующая монгольская девственница, представившаяся как Джехоль, я заявил:

— Прости мне несвойственное мужчине волнение, Джехоль, но откровенно говоря, меня беспокоит, что одна и та же посторонняя девушка вторую ночь подряд будет наблюдать за моей интимной жизнью.

— Лон-гя не стоит вашего беспокойства, — равнодушно произнесла Джехоль. — Она всего лишь представительница народа мин, ничтожная рабыня из провинции Фуцзянь.

— Правда? — спросил я, заинтересовавшись тем, что услышал. — Значит, она мин? И все-таки мне неприятно, что кто-то станет сравнивать то, как я проявлял мужскую доблесть в разные ночи. Моя спальня — не театр. И нечего меня обсуждать.

Джехоль только рассмеялась в ответ:

— Не беспокойтесь, она не будет ни с кем ничего обсуждать. Лон-гя не может сделать ничего подобного.

К этому времени с помощью рабыни прекрасная монголка уже разделась настолько, что все остальное вылетело у меня из головы. И я сказал:

— Ну, если это не мешает тебе, то я тоже не стану смущаться.

И эта ночь прошла так же, как и предыдущая.

Однако когда наступил черед следующей монгольской девственницы — ее имя было Йесукай — и опять появилась все та же рабыня мин с жаровней, я снова принялся протестовать. Йесукай только пожала плечами и сказала:

— Когда мы жили во дворце в Ханбалыке, у нас было много слуг и рабов. Но когда госпожа надзирательница привезла нас сюда в Шанду на время охоты, мы взяли с собой лишь несколько домашних слуг, и эта рабыня — единственная лон-гя среди них. Другой просто нет, так что вам придется к ней привыкнуть.

— Даже если она и не болтлива и не станет обсуждать с подружками, что происходит в этой спальне, — проворчал я, — я все-таки боюсь, что служанка, видя меня в постели каждую ночь с другой женщиной, может начать смеяться.

— Она не может смеяться, — объяснила мне сутки спустя Черен, очередная монгольская девственница, которую прислал Хубилай. — Она также ничего не слышит и не может говорить. Рабыня — лон-гя. Вы не знаете этого слова? Оно означает «глухонемая».

— Это правда? — пробормотал я, глядя на рабыню с большим сочувствием, чем прежде. — Тогда нет ничего удивительного в том, что она не отвечала мне, когда я к ней обращался. Все это время я считал, что лон-гя — это ее имя.

— Если у нее когда-то и было имя, она не может его никому сообщить, — сказала Тогон, следующая девственница-монголка. — Между собой мы называем ее Ху Шенг. Но это всего лишь злая насмешка.

— Ху Шенг, — повторил я. — А что в этом плохого? По-моему, очень милое прозвище.

— Это самое неподходящее для нее имя, потому что оно означает Эхо, — объяснила мне Делвет, еще одна девственница. — Но, так или иначе, рабыня ведь все равно никогда не слышит его и не откликается.

— Безмолвное Эхо, — заметил я и улыбнулся. — Имя, может, и неподходящее, но мне нравится это загадочное противоречие. И звучит приятно: Ху Шенг, Ху Шенг…

У Аюке, седьмой или восьмой из монгольских девственниц, я спросил:

— А вот интересно, ваша госпожа надзирательница специально разыскивает глухонемых рабынь, чтобы они выполняли обязанности наблюдательниц во время брачной ночи?

— Ей нет нужды их разыскивать. Она делает их такими с самого детства. Не способными ни подслушивать, ни сплетничать. Они не смогут и рта раскрыть, чтобы высказать удивление или неодобрение, если даже и увидят в спальне странные вещи, так что не будут трещать потом на всех углах о том, что им довелось наблюдать. Если же рабыни в чем-то провинились и их наказывают, они не могут даже стонать.

— Bruto barabào! Их специально делают такими? Но как?

— Все очень просто: у госпожи надзирательницы есть лекарь-шаман, который и осуществляет такую операцию, — сказала Мергус, которая была не то восьмой, не то девятой по счету. — Он вставляет раскаленную докрасна шпильку в каждое ухо и втыкает ее сквозь шею в глотку. Я не могу точно объяснить вам, как это делается, но если вы приглядитесь к Ху Шенг, то увидите крошечные шрамы у нее на горле.

Я посмотрел, это действительно было так. Но, внимательно приглядевшись к Ху Шенг, я увидел не только это. Хубилай был прав, когда сказал, что девушки мин — непревзойденные красавицы. Ху Шенг, по крайней мере, была очень хороша собой. Будучи рабыней, она не пудрила лицо, как это делали другие женщины, живущие в тех краях, и не убирала волосы в жесткие прически, как ее монгольские хозяйки. Кожа Ху Шенг была натурального бледно-персикового цвета, а волосы были просто уложены на голове мягкими волнами. За исключением маленького лунообразного шрама на горле, у молоденькой рабыни не имелось никаких изъянов, чего нельзя было сказать о знатных девственницах, которым она прислуживала. У них, выросших в большинстве своем на открытом воздухе, в суровых условиях кочевой жизни, было множество порезов, рябин и ссадин, которые портили даже самые интимные участки их плоти.

Когда я разглядывал Ху Шенг, она сидела в самой изящной и привлекательной позе, которую женщина всегда принимает бессознательно. Совершенно не подозревая, что ее кто-то рассматривает, девушка прикрепляла цветок к своим мягким черным волосам. Левой рукой она придерживала розовый бутон над левым ухом, а правую руку подняла над головой, пытаясь привести волосы в порядок. А надо вам сказать что подобная поза всегда делает любую женщину, одетую или раздетую, настоящей поэмой изгибов и мягких углов — головка слегка наклонена набок, а руки обрамляют личико, делая композицию гармоничной. Линия шеи мягко переходит в линию груди, груди сладко приподняты из-за того, что подняты руки. В такой позе даже старуха выглядит молодой, толстуха смотрится стройной, костлявая — гладкой, а красивая женщина выглядит еще краше. Я припоминаю, что заметил у Ху Шенг на висках пушок черных волос, растущих до линии челюсти, и другие шелковистые волосы, которые росли у нее на шее. Эти привлекательные мелочи навели меня на мысль о том, что женщины мин, возможно, были весьма пушистыми в наиболее интимных местах. У девственниц-монголок, как я мог заметить, в этих местах имелись свойственные представительницам их нации «маленькие грелки» из мягких, гладких волос, напоминающих мех кошки. Честно говоря, я не очень хорошо запомнил все подробности проведенных с ними ночей, полных любовной игры. Не подумайте, что это объясняется неожиданным проявлением с моей стороны скромности или сдержанности. Просто девушки очень быстро сменяли одна другую. Сейчас я даже не могу точно вспомнить, сколько их было — что-то около дюжины.

О, все они были красивые, приятные, искусные и доставляли мне удовлетворение, но и только. Я вспоминаю о связи с ними как о череде мимолетных событий. Гораздо больше мое воображение поразила маленькая, скромная, молчаливая Эхо — и не только потому, что она присутствовала каждую ночь, но потому, что рабыня мин затмила всех монгольских девственниц. Полагаю, если бы я все время не думал о Ху Шенг, то запомнил бы о монголках намного больше. Их ведь как-никак оценили в двадцать четыре карата, и они были исключительно хороши в постели. Однако, даже наслаждаясь зрелищем того, как их раздевала рабыня лон-гя, я не мог не заметить, насколько крупней монголки казались по сравнению с миниатюрной, утонченной Ху Шенг, какими грубыми были их лица и цвет кожи рядом с персиковой кожей и тонкими чертами мин. Даже их груди, перед которыми при других обстоятельствах я просто преклонялся бы, такие красивые и пышные, казались мне какими-то агрессивными и предназначенными исключительно для кормления, по сравнению с почти детской стройностью и изящностью тела Ху Шенг.

Положа руку на сердце, должен признаться, что монгольские девственницы тоже отнюдь не считали меня идеалом мужчины и не очень-то радовались тому, что им придется со мной спариваться. Девушки прошли длительный и суровый отбор, чтобы разделить постель с ханом всех ханов. Хубилай к тому времени был уже стариком и, возможно, тоже не являлся мечтой молодой женщины, но он все-таки был великим ханом. Должно быть, девушки были страшно разочарованы, узнав, что их предназначили вместо этого чужеземцу — ференгхи, ничтожеству — и, хуже того, запретили пользоваться семенами папоротника, чтобы избежать зачатия. Наверняка они оценивались в двадцать четыре карата в том числе и из-за своей способности к воспроизведению, это значило, что от них ожидали, что они забеременеют от меня и, следовательно, выносят не знатных монгольских отпрысков династии Чингиса, а бастардов-полукровок. Может, их детей и не будут открыто презирать, но все равно на них будут косо смотреть все жители Катая.

У меня, кстати, имелись свои собственные сомнения относительно того, насколько мудро поступил Хубилай, заставив меня совокупиться с этими наложницами. Только не подумайте, что я считал себя выше или ниже по отношению к монголкам, потому что я прекрасно понимал, что мы с ними, как и все остальные люди на земле, принадлежим к одной человеческой расе. Этому меня учили с детских лет, а во время своих путешествий я видел сему множество подтверждений. (Два маленьких примера: все мужчины повсюду, за исключением разве что святых и отшельников, всегда готовы напиться; а все женщины, которых я видел, очень странно выглядят во время бега: кажется, словно их колени связаны.) Нет сомнения, что все люди — потомки тех же самых Адама и Евы, но также ясно и то, что все их потомки разбрелись далеко по всей земле, за то долгое время, что прошло с тех пор, как наших прародителей изгнали из Рая.

Хубилай называл меня «ференгхи»; он вовсе не собирался меня обидеть этим, но прозвище прилипло ко мне, словно ярлык. Я знал, что мы, венецианцы, довольно сильно отличались от сицилийцев, славян да и всех остальных западных народов. Когда я научился ориентироваться в разнообразии многочисленных монгольских племен, я узнал, что каждый человек здесь гордится своим племенем, считает себя настоящим монголом и даже утверждает, что монголы стоят выше остального человечества.

В своих путешествиях я не всегда понимал тех, кого встречал, но неизменно находил все народы интересными — и в основе этого интереса лежали различия. Разный цвет кожи, разные традиции, еда, речь, суеверия, развлечения; мне интересно было даже то, как у разных народов разнились их пороки, невежество и глупость. Какое-то время спустя после моего посещения Шанду я съездил в город Ханчжоу и увидел, что это тоже, как и Венеция, город каналов. Но во всем остальном Ханчжоу был совершенно не похож на Венецию, и именно его отличие, а не схожесть сделали это место для меня привлекательным. Поэтому я до сих пор люблю Венецию, она все еще дорога мне, но перестанет быть таковой, если перестанет быть уникальной. По моему мнению, мир, который будет состоять из похожих друг на друга городов, мест и пейзажей, станет невообразимо скучным, то же самое относится и к населяющим его людям. Если все они — белые, персиковые, коричневые, черные и какие там еще существуют цвета кожи — перемешаются и станут одинакового бледного желто-коричневого цвета, если все остальные их различия сгладятся, то они перестанут быть выразительными и самобытными. Можно уверенно шагать по бледному песку пустыни, потому что в нем нет ни расщелин, ни трещин, но ведь там нет и никаких высоких пиков, достойных того, чтобы на них полюбоваться. Конечно, я знал, что мой вклад в смешение крови монголов и ференгхи — капля в море. Я понимал, что это ничего не изменит, но все-таки с большой неохотой относился к тому, чтобы разные народы вообще между собой смешивались — по приказу, добровольно или же случайно, — мне очень не хотелось, чтобы они из-за этого в какой-то степени теряли свои различия и, следовательно, становились менее интересными.

Сначала Ху Шенг привлекла меня, по крайней мере отчасти, тем, что отличалась от всех женщин, которых я знал до этого. Увидеть эту рабыню мин среди ее монгольских хозяек было все равно что увидеть одинокий побег с кремовым персиковым бутоном в вазе с грубыми искусственными латунными, медными и бронзовыми хризантемами. Однако девушка была красива не только на их фоне. Подобно бутону персика, она была привлекательна сама по себе, она оставалась бы такой даже среди целого цветущего персикового сада своих привлекательных соплеменниц. Ее своеобразное очарование объяснялось тем, что Ху Шенг жила в стране вечного безмолвия, поэтому ее глаза всегда оставались полны мечтаний, даже когда были широко раскрыты. То, что она была лишена голоса и слуха, не было препятствием, остальные этого даже не замечали. Я сам ничего не заподозрил, пока мне не сказали, что девушка глухонемая: благодаря живой мимике на лице Ху Шенг отражались ее мысли и чувства; они не были слышны, но в них нельзя было ошибиться. Со временем я научился читать каждый взгляд, малейшее движение ее глаз цвета gahwah, розовых губ, пушистых бровей, появлявшихся на щеках ямочек, гибких, как ива, рук и пальцев. Но это произошло позже.

Ввиду того, что я увлекся Ху Шенг при столь ужасных обстоятельствах — в то время, когда она наблюдала, как я бесстыдно скачу в постели чуть ли не с дюжиной ее монгольских хозяек, — я едва ли мог начать ухаживать за девушкой, не рискуя столкнуться с ее насмешливым отвращением. Нужно было, чтобы прошло время, которое, как я надеялся, притупит ее воспоминания об этих странных обстоятельствах нашего знакомства. Я решил, что выдержу паузу, прежде чем предприму какие-нибудь попытки. А пока постараюсь установить определенную дистанцию между ней и наложницами, но осторожно, чтобы при этом не отдалиться от нее. Чтобы это сделать, мне требовалась помощь самого великого хана.

Итак, когда я преисполнился уверенности, что больше никаких монгольских девственниц уже не будет, и узнал, что Хубилай пребывает в хорошем настроении — недавно прибыл гонец, который принес известие, что Юньнань принадлежит ему и Баян медленно, но неуклонно продвигается вперед — в самое сердце Сун, я испросил у него аудиенции и был радушно принят. Я сказал Хубилаю, что выполнил свой долг по отношению к девственницам и благодарен ему за то, что он предоставил мне возможность оставить свой след в последующих поколениях Катая, а затем добавил:

— Великий хан, полагаю, я уже вдоволь натешился этой вакханалией необузданного наслаждения, и пора бы мне уже подвести черту под холостяцкой жизнью. Я хочу сказать, что уже достиг возраста, когда надобно прекратить непомерное расточительство сил — «преследование кобылиц», как мы называем это в Венеции, или «ныряние в черпак», как говорят в этих краях. Думаю, что мне пришло время подумать о более прочных отношениях, возможно с любимой наложницей, и я прошу вашего позволения, великий хан…

— Хох! — воскликнул он с радостной улыбкой. — Тебя покорила одна из этих двадцатичетырехкаратных девиц!

— О, все они просто прекрасны, великий хан, тут нечего и говорить. Однако меня пленила прислуживающая им рабыня.

Он откинулся назад и проворчал, слегка разочарованно:

— А-а?

— Это девушка народа мин, и…

— Ага! — воскликнул Хубилай, снова широко улыбаясь. — Можешь не продолжать! Я понимаю, чем она тебя покорила!

— …Я прошу позволения великого хана выкупить ее на свободу, потому что она служит вашей госпоже надзирательнице за наложницами. Ее имя Ху Шенг.

Он махнул рукой и сказал:

— Ее отдадут тебе, как только мы вернемся в Ханбалык. После чего она станет твоей служанкой, рабыней или возлюбленной, как вы сами с ней пожелаете. Это мой подарок тебе за то, что ты помог мне овладеть Манзи.

— Я благодарен вам, великий хан, от всего сердца. И Ху Шенг тоже будет вас благодарить. Но неужели мы скоро возвращаемся в Ханбалык?

— Мы покидаем Шанду завтра. Твоего приятеля Али-Бабу уже оповестили. Он, наверное, сейчас в твоих покоях, собирает вещи.

— Но чем объясняется столь неожиданный отъезд? Что-нибудь произошло?

Хубилай улыбнулся еще шире, чем раньше.

— Разве ты не слышал, как я упомянул о захвате Манзи? Из столицы только что прибыл гонец с этой новостью.

Я открыл рот.

— Империя Сун пала!

— Главный министр Ахмед прислал донесение, что отряд гонцов-хань приехал в Ханбалык, чтобы объявить о скором прибытии вдовствующей императрицы династии Сун — Си Чи. Она прибудет, чтобы лично вручить мне империю, императорскую печать и свою царственную особу. Ахмед мог бы принять ее, разумеется, как мой наместник, но я предпочитаю сделать это сам.

— О, конечно, великий хан. Это эпохальное событие. Свержение династии Сун и создание совершенно нового государства Манзи в составе ханства.

Он удовлетворенно вздохнул.

— В любом случае погода испортилась, так что охотиться здесь будет уже не так приятно. Поэтому вместо этого я отправлюсь в Ханбалык и приму трофей в виде императрицы.

— Я и не знал, что империей Сун правила женщина.

— Она всего лишь регентша, мать императора, который умер несколько лет назад. Он умер молодым, оставив после себя малолетних сыновей. Поэтому старая Си Чи правила временно, в ожидании, пока ее старший внук вырастет и взойдет на трон. Теперь этого уже не произойдет. Отправляйся, Марко, и приготовься к отъезду. Я возвращаюсь в Ханбалык, чтобы править расширившимся ханством, а ты начнешь строить свой дом. Да наделят боги нас обоих мудростью.

Я поспешил в свои покои и уже с порога закричал:

— У меня важные новости!

Али-Баба услужливо собирал мои вещи — то, что я привез с собой в Шанду, и еще кое-что, что я приобрел, пока находился здесь, — клыки первого убитого мной кабана, например, чтобы сохранить их на память, — и укладывал все в седельные сумки.

— Я уже слышал, — сказал он без особой радости. — Ханство стало больше и могущественнее, чем раньше.

— Есть и еще более удивительные новости, чем эта! Я встретил женщину своей мечты!

— Ну-ка, ну-ка, попробую угадать, которую именно. Через ваши покои недавно прошла целая процессия прекрасных женщин.

— Ты никогда не догадаешься! — воскликнул я ликующе и начал было расхваливать прелести Ху Шенг. Но осекся, заметив, что Али не обрадовался вместе со мной. — Ты выглядишь необычно хмурым, старина. Тебя что-то гнетет?

Он пробормотал:

— Этот гонец из Ханбалыка привез и другие новости, не столь радостные…

Я присмотрелся к нему повнимательней. Спрятанный под седой бородой подбородок явно дрожал.

— Да что случилось?

— Гонец сказал, что, когда он покидал город, его перехватил один из моих мастеров каши, который просил передать мне, что Мар-Джана пропала — ушла и не вернулась.

— Что? Твоя добрая жена Мар-Джана? Но куда же она могла подеваться?

— У меня нет ни единой мысли на этот счет. Торговец из лавки сказал, что какое-то время тому назад — должно быть, с месяц или больше — в лавку каши зашли два дворцовых стражника. Мар-Джана отправилась с ними. С тех пор ее не видели и ничего о ней не слышали. Работники, разумеется, пребывают в смущении и замешательстве. А больше мне ничего не известно.

— Дворцовая стража? Но тогда это, должно быть, какое-то официальное дело. Я побегу обратно к Хубилаю и спрошу…

— Он утверждает, что ничего об этом не знает. Я ведь уже ходил и расспрашивал его. Он, кстати, велел мне укладывать наши вещи. И поскольку мы возвращаемся в Ханбалык немедленно, я не стал поднимать шума. Полагаю, что, когда мы прибудем туда, я узнаю, что произошло…

— Это все очень странно, — пробормотал я.

Больше я ничего не сказал, хотя мигом возникли непрошеные воспоминания — записка, которую привез Али: «Я появлюсь, когда ты меньше всего будешь этого ждать». Я не показывал записку Али и не сообщил ему, о чем в ней говорилось. Я не видел нужды беспокоить товарища своими проблемами — или я тогда считал, что они являются только моими, — поэтому просто порвал и выбросил то послание. Теперь я жалел об этом. Как я уже говорил, мне было трудно разбирать монгольское письмо. Вдруг я что-нибудь неправильно понял? А не могло быть так, что на этот раз там говорилось о чем-то другом? «Жди меня там, где меньше всего можно этого ожидать», например? А вдруг письмо передали Али-Бабе не для того, чтобы напугать или предупредить меня, а чтобы избавиться от него, убрать из города и провернуть в его отсутствие свои грязные делишки?

Какой бы таинственный враг ни желал мне зла, он, похоже, был осведомлен, что в Ханбалыке остались три человека, которые были мне действительно дороги. Отец и дядя — но они были взрослыми мужчинами, сильными, способными за себя постоять. Кроме того, кто бы ни попытался причинить им зло, он ответил бы за это перед разгневанным великим ханом. Однако третьим человеком была добрая, красивая и нежная Мар-Джана, всего лишь слабая женщина, в прошлом ничтожная рабыня, которой никто не дорожил, кроме меня и моего бывшего раба. С тяжелым сердцем я припомнил, как она говорила: «Мне оставили жизнь, но не больше…» и, продолжала, тоскуя: «Если Али-Баба сможет любить то, что от меня осталось…»

А вдруг мой неизвестный враг, тайком нашептывавший мне угрозы, похитил эту очаровательную женщину только для того, чтобы ранить меня? Если так, то этот человек просто отвратителен и омерзителен, но умен и не ошибся в выборе жертвы. Я помог спасти свергнутую царевну Мар-Джану от унижений и рабского существования, и, в конце концов, именно благодаря мне бедная женщина обрела безопасное и счастливое прибежище. Я вспоминал, как она говорила: «Прошедших двадцати лет словно никогда и не было» — и окажись я теперь причиной ее новых страданий, это, конечно же, ранило бы меня очень сильно.

Я рассудил, что мы всё узнаем, когда попадем в Ханбалык. Но меня мучило мрачное предчувствие: для того чтобы отыскать пропавшую Мар-Джану, нам сначала надо было найти прячущуюся под покрывалом женщину, которая отдала Али послание для меня. Но в тот момент я не сказал старому другу ничего. Он уже и без того был достаточно обеспокоен. Я также поумерил свои восторги относительно прекрасной Ху Шенг из уважения к нему и его любимой, которую он один раз уже потерял раньше и которой теперь лишился снова.

— Марко, а не могли бы мы поехать впереди этого медлительного кортежа? — встревоженно спросил мой друг, когда мы и весь двор Шанду были в дороге уже два или три дня. — Мы с тобой гораздо быстрее доберемся до Ханбалыка, если пришпорим своих лошадей.

Разумеется, Али был прав. Великий хан путешествовал, словно совершал обряд, и вовсе не торопился, заставляя весь караван двигаться неспешным шагом. Ему приличествовало так ехать особенно теперь, это напоминало своего рода триумфальное шествие. Все его подданные в городах и деревнях стояли вдоль дороги — услышав, что война с Сун успешно завершилась, они стремились поприветствовать Хубилая, размахивая руками и бросая цветы, когда великий хан проезжал мимо.

Хубилай ехал в грандиозной, похожей на трон с балдахином повозке, украшенной позолотой и драгоценными камнями; ее везли четыре огромных слона, тоже покрытых украшениями. За повозкой Хубилая следовали остальные — в том числе все его жены и наложницы, включая и тех девственниц, которых он любезно одолжил мне, были там также и служанки с рабами и прочие. Перед ними, позади них и рядом с повозками на богато убранных лошадях ехали принц Чимким и все остальные придворные. Позади них катились повозки, нагруженные багажом, снаряжением, охотничьим оружием, трофеями, запасом вин, кумыса и провизии. Одну повозку занимали музыканты со своими инструментами, они играли для нас по вечерам, во время остановок на ночлег. Отряд монгольских воинов ехал впереди Хубилая в одном дне пути — возвещая о нашем приближении в каждом поселении, так чтобы его жители могли заранее приготовиться и зажечь свои костры-курильницы. Если мы приезжали в сумерках, они зажигали «огненные деревья» и «пламенные цветы» (запас которых мастер огня Ши оставил им еще на пути в Шанду). Другой отряд всадников следовал в дне пути позади нас, чтобы подбирать сломанные колеса повозок и охромевших лошадей, которые отстали от каравана. Еще у великого хана, как обычно в такое время года, были с собой два или три белых кречета, которые сидели на ремешках по обеим сторонам его повозки; всей процессии приходилось останавливаться, когда мы вспугивали какую-нибудь дичь и он изъявлял желание спустить кречетов.

— Да, мы бы лучше распорядились временем сами, — ответил я на вопрос Али. — Но я считаю, что нам не следует этого делать. С одной стороны, это может показаться неуважением по отношению к великому хану, а нам наверняка понадобится в дальнейшем его дружеское расположение. С другой стороны, если мы останемся с караваном, тому, у кого есть какие-нибудь новости о Мар-Джане, не составит труда отыскать нас, чтобы их передать.

Все это было так, хотя я не стал сообщать Али и другие свои умозаключения по этому поводу. Сам я уже догадался, что Мар-Джану похитил таинственный враг, чей шепот я слышал тогда в павильоне. Поскольку я не знал, кто это может быть, то не видел смысла в бешеной скачке и отчаянных поисках по всему городу. Было бы разумней предположить, что тот, кто нашептывал мне, следит за мной и скоро узнает о нашем возвращении в Ханбалык, если я прибуду с показной пышностью. Наверняка тогда мне и вручат следующее послание — потребуют выкуп за возвращение Мар-Джаны или же сообщат какую-нибудь еще дерзкую угрозу. Самое лучшее было бы наладить контакт с ним или, по крайней мере, с его закутанной женщиной-посланницей и таким образом выйти на Мар-Джану.

То, что я оставался в свите великого хана, давало мне также возможность не сводить глаз с Ху Шенг, хотя и не влияло на мое решение не торопить пока события. Ху Шенг ехала в компании своих монгольских хозяек и не имела понятия о том, что я ею заинтересовался и обсудил судьбу рабыни с великим ханом. Я оказывал девушке случайные знаки внимания — так, чтобы она не забыла меня. Я помогал Ху Шенг залезать и слезать с повозки, когда мы останавливались в караван-сарае или в большом загородном доме у какого-нибудь чиновника, доставал ей черпаком воду из колодца во дворе, собирал для нее букетики полевых цветов и вручал ей их с учтивым поклоном — в общем, всякие мелочи. Мне хотелось, чтобы девушка думала обо мне хорошо, но теперь у меня было еще больше причин, чем раньше, не навязывать ей своего ухаживания.

Ибо сейчас просто необходимо было немного подождать. Мне казалось, что таинственный враг знает, где я нахожусь и что делаю. Я решил не рисковать, чтобы враг не догадался о моем особом отношении к Ху Шенг. Этот человек оказался достаточно коварен, чтобы нанести мне удар через дорогого моему сердцу друга вроде Мар-Джаны, и один Бог знает, что он может сделать тому, кого я люблю. Однако мне было трудно удержаться от долгих взглядов на Ху Шенг и от маленьких услуг, которые вызывали у нее улыбку с ямочками. Мне было бы легче избегать девушку, если бы мы с Али ехали впереди, как он и хотел сделать. Но ради него и Мар-Джаны я остался с караваном, стараясь не оказываться постоянно рядом с Ху Шенг.

Часть двенадцатая И СНОВА ХАНБАЛЫК

Глава 1

Помимо специального отряда всадников, который ехал в дне пути впереди нас, были и другие гонцы, которые постоянно то галопом неслись в Ханбалык, то скакали обратно к нам, по-видимому, чтобы держать великого хана в курсе того, что там происходит. Али-Баба встревоженно расспрашивал каждого приехавшего из столицы, но никто ничего не мог сказать о его пропавшей жене. Вообще-то единственной обязанностью всадников было отслеживать путь каравана вдовствующей императрицы династии Сун, которая тоже приближалась к городу. Это предоставило Хубилаю возможность двигаться с такой скоростью, чтобы наша процессия в конце концов величественно прошествовала по главной улице Ханбалыка в тот же самый день — и даже час, — когда ее караван вошел в город с юга.

Все население столицы, а возможно, и все жители провинции на много ли вокруг теснились по обеим сторонам улицы. Люди заполонили все примыкающие переулки, маячили в окнах и цеплялись за карнизы крыш, чтобы поприветствовать великого хана-победителя криками одобрения, развевающимися знаменами и флагами, грохотом и вспышками «огненных деревьев» и «пламенных цветов» над головами, оглушительным нескончаемым звуком фанфар, труб, гонгов, барабанов и колоколов. Народ продолжал приветствовать хана, когда караван императрицы Сун, по размеру чуть меньше его собственного, появился на улице и почтительно остановился, чтобы приветствовать нашу процессию. Толпа слегка поутихла, когда великий хан великодушно сошел со своей повозки-трона и двинулся вперед, чтобы взять за руку старую императрицу. Он учтиво помог женщине спуститься из повозки и заключил ее в братские объятия. Увидев это, люди издали вопли ликования. Над толпой поплыли восторженный гул и звуки музыки.

После того как хан и императрица сели вместе в его повозку-трон, свиты обоих караванов перемешались, объединились и вместе направились к дворцу. Так началась череда дней, отведенных для церемонии официальной сдачи покоренной империи: всевозможные заседания и обсуждения, составление, написание и подписание документов, передача Хубилаю большой государственной печати Сун (имперской yin), публичное чтение заявлений, празднования и пиршества, знаменующие победу, и выражения соболезнований по случаю поражения (Старшая жена Хубилая Джамбуи-хатун настолько расчувствовалась что учредила пенсию для низложенной императрицы и милостиво дозволила ей и двум ее внукам провести остаток жизни в религиозном уединении: старой женщине — в буддистском монастыре, мальчикам — в лама-сараях.)

Я придержал лошадь позади процессии, которая двигалась во дворец, и знаком велел Али сделать то же самое. При первой же возможности я направил лошадь вперед и наклонился к нему поближе, чтобы он смог расслышать меня в окружавшем нас шуме и мне не пришлось кричать:

— Видишь теперь, почему я хотел, чтобы мы прибыли вместе с великим ханом? Все горожане собрались здесь сегодня, включая и тех, кто похитил Мар-Джану, и теперь они тоже знают, что мы здесь.

— Похоже, что так, — ответил Али. — Но никто пока что не схватился за мое стремя, чтобы сказать хоть слово.

— Думаю, я знаю, где будет произнесено это слово, — ответил я. — Следуй за мной до самого внутреннего двора, а когда мы спешимся, давай изобразим, будто едем по отдельности, потому что я уверен, что за нами наблюдают. А затем мы сделаем вот что. — И я подробно изложил ему свой план.

Беспорядочная процессия, расталкивая локтями и плечами тесно стоявших зевак, двигалась так медленно, что день уже близился к концу, когда мы добрались до дворца. Мы с Али оказались во дворе конюшни, как и в тот раз, когда только прибыли в Ханбалык, в сгустившихся сумерках. Во дворе суетились люди и метались лошади, стоял шум и царила суматоха. Если кто и следил за нами, у него не было возможности разглядеть нас. Тем не менее, когда мы спешились и передали лошадей в руки конюхов, то для видимости попрощались и разошлись в разные стороны.

Шагая прямо, так, чтобы меня было хорошо видно, я направился к лохани для лошадей — ополоснуть запылившееся в дороге лицо. Выпрямившись, я изобразил сильное неудовольствие царившей вокруг суматохой. И направился, распихивая толпу, по направлению к ближайшему входу во дворец, но затем остановился, жестом изобразил отвращение — достойное усилие — и проложил дорогу в толпе туда, где я точно остался бы в стороне от всех. Держась на расстоянии от каждого встречного, я медленной походкой побрел по открытым тропинкам через сад, мосты, перекинутые через ручейки, по террасам, пока не пришел туда, где с другой стороны дворца был разбит новый парк. Я все время оставался на открытом месте, держась подальше от крыш и деревьев, так чтобы любой мог меня заметить и пойти следом. Вдали от дворца народу было меньше, но люди все же попадались — самые мелкие чиновники, которые торопились по каким-то делам, слуги и рабы, сновавшие повсюду, выполняя свою рутинную работу, так как приезд великого хана, естественно, расшевелил весь этот улей.

Однако, когда я приблизился к холму Кара и стал лениво подниматься по тропинке, словно искал, как мне избавиться от столпотворения внизу, я и правда удалился от всех. Вокруг не было видно никого. Поэтому я побрел на вершину холма к Павильону Эха, сначала обошел его с внешней стороны, давая возможность моему предполагаемому преследователю спрятаться внутри стены. И наконец легким шагом прошел через Лунные врата в стене и оказался на внутренней террасе.

Когда я переместился дальше, павильон оказался прямо передо мной и воротами, а я прислонился спиной к богато украшенной стене и принялся разглядывать звезды, одна за другой появлявшиеся на темно-фиолетовом небосклоне над сделанным в виде дракона коньком крыши павильона. Я очень медленно совершил весь путь от внутреннего двора до этого места, но сердце мое билось так, словно я всю дорогу бежал, и я боялся, что его биение, должно быть, слышно повсюду за оградой павильона. Но мне не пришлось долго беспокоиться на этот счет. Послышался голос, он звучал так же, как и прежде: шепот на монгольском языке, тихий и свистящий. Пол говорящего невозможно было определить, но голос звучал так четко, словно шепчущий человек находился совсем рядом со мной; он произнес знакомые слова:

— Я появлюсь, когда ты меньше всего будешь этого ждать.

Я тотчас же завопил:

— Давай, Ноздря! — от возбуждения позабыв его новое имя и статус.

Но, похоже, то же самое произошло и с моим товарищем, потому что он ответил воплем:

— Я схватил его, хозяин Марко!

После этого я услышал бормотание и тяжелое дыхание дерущихся так ясно, словно они боролись прямо у меня под ногами, хотя мне пришлось обежать весь павильон, прежде чем я обнаружил двух людей, сцепившихся и катавшихся по земле у самых Лунных врат. Один из них был Али-Баба, другого я не мог узнать. Он казался просто бесформенной кучей одежд и платков. Но я схватил этого человека, оторвал от Али и держал до тех пор, пока он не поднялся на ноги. Мой друг, задыхаясь, показал на него и произнес:

— Хозяин… это не мужчина… это женщина под вуалью.

И тут я понял, что сжимаю отнюдь не большое и мускулистое тело, однако хватки своей не ослабил. Женщина у меня в руках яростно извивалась. Али подошел и откинул вуаль.

— Ну? — сердито проворчал я. — И кто эта гадина?

Сам я мог видеть лишь ее спину и темные волосы, но мне бросилось в глаза лицо Али, с округлившимися глазами, расширившейся ноздрей, изумленное и почти что до смешного испуганное.

— О всемогущий Аллах! — воскликнул он. — Хозяин… мертвец ожил! Это твоя бывшая служанка… Биянту!

Услышав свое имя, женщина прекратила вырываться и обмякла, смирившись. Поэтому я ослабил жесткую хватку и повернул ее лицом к себе, чтобы как следует рассмотреть в сумерках. Разумеется, перед нами был не оживший покойник, однако выглядела Биянту плохо: она похудела и осунулась — такой я ее не помнил. В темных волосах появилась седина, а глаза превратились в дерзкие щелки. Али все еще смотрел на нее с настороженностью и ужасом, да и мой голос тоже звучал не совсем твердо, когда я произнес:

— Расскажи нам обо всем, Биянту. Я рад видеть тебя среди живых, но каким чудом ты спаслась? А может, и Биликту жива тоже? Но кто же тогда погиб во время той страшной катастрофы? И что ты делаешь здесь, в Павильоне Эха?

— Пожалуйста, Марко. — Голос Али задрожал еще больше. — Сначала спросим ее о главном. Где Мар-Джана?

Биянту огрызнулась:

— Я не стану говорить с ничтожным рабом!

— Он больше не раб, — ответил я. — Али свободный человек, у которого пропала жена. Она тоже свободная женщина, так что ее похитителя казнят как преступника.

— Я не собираюсь верить тому, что вы говорите. И не стану разговаривать с рабом.

— Тогда скажи мне. Тебе лучше облегчить свою участь, Биянту. Я не обещаю, что прощу тебе похищение, но если ты расскажешь нам все — и если Мар-Джана будет возвращена целой и невредимой, — ты избежишь казни.

— Мне плевать на ваше прощение и снисхождение! — диким голосом вскрикнула она. — Мертвого нельзя казнить. Я ведь уже умерла в той катастрофе!

Глаза и ноздря Али снова расширились, и он сделал шаг назад. Я тоже слегка отступил — такой чудовищной искренностью дышали ее слова. Но затем я снова хорошенько встряхнул Биянту и зловеще произнес:

— Говори!

Все еще упрямясь, она заявила:

— Я не стану говорить в присутствии раба.

Разговор пошел по кругу, и, опасаясь, что это могло продолжаться всю ночь, я повернулся к Али и предложил:

— Тебе лучше уйти. Нам сейчас нельзя даром терять время.

Уж не знаю, согласился Али со мной или он просто был не в состоянии находиться поблизости от воскресшего мертвеца, но, так или иначе, мой товарищ кивнул, и я продолжил:

— Подожди в моих покоях. Проследи, чтобы мне снова предоставили те же самые покои, и убедись, что они пригодны для жилья. Я приду, как только узнаю что-нибудь полезное. Можешь на меня положиться, Али.

Когда он спустился с холма и уже не мог услышать, я снова обратился к Биянту.

— Говори. Женщина по имени Мар-Джана цела? Она жива?

— Я не знаю, мне нет до нее дела. Нам, мертвым, все равно. Нам нет дела ни до кого — ни до живых, ни до умерших.

— У меня нет времени слушать твои философствования. Просто скажи мне, что произошло.

Биянту пожала плечами и покорно произнесла:

— В тот день… — Мне не надо было спрашивать, какой день она имеет в виду. — В тот день я впервые возненавидела вас, продолжала ненавидеть все это время и ненавижу сейчас. Но в тот день я тоже умерла. Мертвые тела холодны, даже те, которые излучают испепеляющую ненависть. Во всяком случае, у меня нет желания рассказывать вам о своей ненависти и как я ее доказала. Теперь это все уже не имеет значения.

Биянту замолчала, и я решил подстегнуть ее:

— Я знаю, что ты шпионила за мной для wali Ахмеда. Начни с этого.

— В тот день… вы отправили меня испросить аудиенции у великого хана. Когда я вернулась, я нашла вас и мою… вас и Биликту в постели. Я пришла в бешенство и позволила вам это заметить. Вы оставили нас с Биликту поддерживать огонь в жаровне под каким-то горшком. Не объяснив нам, что это опасно, а мы сами и не подозревали этого. Пребывая в ярости и желая причинить вам вред, я оставила Биликту присматривать за жаровней, а сама пошла к министру Ахмеду, который давно уже платил мне за то, чтобы я рассказывала ему обо всех ваших делах.

Хотя я и знал об этом, но, должно быть, невольно издал возглас досады, потому что девушка выкрикнула:

— Нечего фыркать! Незачем притворяться, что это ниже ваших высоких принципов. Вы и сами пользовались услугами шпиона. Вон того раба. — Она махнула рукой в ту сторону, куда ушел Али. — А в качестве платы выступили в роли сводника! Вы заплатили ему рабыней Мар-Джаной.

— Ничего подобного. Продолжай.

Она замолчала, чтобы собраться с мыслями.

— Я пошла к министру Ахмеду, потому что мне было что рассказать ему. В то утро я подслушала, как вы со своим рабом говорили о министре Пао — юэ, который выдавал себя за хань. А еще в то утро вы пообещали рабу, что он женится на Мар-Джане. Я сообщила об этом министру Ахмеду. Я рассказала ему, что в этот самый момент вы наверняка доносите Хубилай-хану на Пао. И министр Ахмед тут же написал записку и отправил слугу предупредить предателя.

— Ага, — пробормотал я. — И Пао удалось скрыться.

— После этого министр Ахмед послал другого слугу, чтобы он перехватил вас, когда вы выйдете от великого хана. Он приказал мне ждать и я ждала. Когда вы пришли, я пряталась в его личных покоях.

— И не одна, — перебил я. — Кто-то еще был там в тот день. Скажи, кто она?

— Она? — повторила Биянту, как будто смутившись. Затем девушка бросила на меня расчетливый взгляд своих узких глаз. — Не пойму, про кого вы говорите?

— Ну как же, крупная такая женщина. Я знаю, что она была там, потому что она чуть не вошла в ту комнату, в которой мы с арабом разговаривали.

— О… да… крупная женщина. Чрезвычайно крупная. Но мы с ней не разговаривали. Полагаю, просто какая-нибудь новая причуда министра Ахмеда. Возможно, вам известно, что араба отличают несколько необычные фантазии. Если у того человека и было женское имя, я не спросила его, а потому не знаю. Мы просто сидели рядом в комнате, пока вы не ушли снова. А по-вашему, та крупная женщина имеет отношение к делу?

— Может, и нет. Разумеется, не могут же все в Ханбалыке быть замешаны в этом сложном заговоре. Продолжай, Биянту.

— Как только вы удалились, министр Ахмед снова позвал меня и велел подойти к окну. Он показал мне — вы как раз прогуливались по склону холма — вот это место, Павильон Эха. И велел мне незаметно побежать следом и прошептать слова, которые вы услышали. Мне было приятно тайком угрожать вам, хотя я и не знала, в чем заключалась угроза, потому что я ненавидела вас. Я вас и теперь ненавижу!

Она задохнулась от этих яростных слов и замолчала. Мне стало невольно жаль девушку, и я сказал:

— А в тот день, несколько мгновений спустя, у тебя появилось еще больше причин ненавидеть меня.

Она кивнула с несчастным видом, сглотнула и попыталась справиться со своим голосом:

— Я возвращалась обратно в ваши покои, когда они вдруг разлетелись на куски, прямо на моих глазах, с ужасным грохотом, пламенем и дымом. Биликту умерла тогда… то же самое произошло и со мной, умерло все, кроме тела. Она так долго была моей сестрой, моей близняшкой, и мы так долго любили друг друга. Я, возможно, и испытывала бы только гнев, потеряй просто сестру. Но ведь именно вы сделали нас больше чем сестрами. Вы сделали нас возлюбленными. А затем уничтожили ту, которую я любила. Это вы виноваты в ее смерти, вы!

Последнее слово сопровождалось плевком. Я благоразумно промолчал, и снова Биянту потребовалось время для того, чтобы она смогла продолжить.

— Я бы с готовностью убила вас тогда. Но в тот день столько всего произошло, и так много людей было вокруг. А затем вы вдруг внезапно исчезли. Я осталась одна. Я была так одинока, как только может быть человек. Та единственная на земле, кого я любила, была мертва, и все думали, что я тоже умерла. Мне нечем было занять себя, не с кем поговорить, меня нигде не ждали. Я почувствовала себя окончательно мертвой. Я и сейчас мертва.

Биянту снова угрюмо замолчала, а я снова подстегнул ее:

— Но араб нашел для тебя занятие.

— Он знал, что меня не было в комнате с Биликту. Он был единственным, кто об этом знал. Никто больше не догадывался, что я жива. Он сказал мне, что ему, возможно, вскоре понадобится женщина-невидимка, но долгое время не давал мне никаких поручений. Он платил мне жалованье, я жила одна в комнате в Ханбалыке — целый день сидела и разглядывала ее стены. — Она глубоко вздохнула. — Скажите, это долго продолжалось?

— Долго, — с сочувствием произнес я. — Это продолжалось долго.

— Однажды Ахмед послал за мной. Он сказал, что вы возвращаетесь и что мы должны приготовить подходящий сюрприз, чтобы достойно поприветствовать вас дома. Он написал две бумаги, приказал мне получше закутаться — стать женщиной-невидимкой — и доставить их по назначению. Одну я отдала вашему рабу, чтобы он отвез ее вам. Если вы видели ее, то знаете, что там нет подписи. Вторую бумагу он подписал, но не своей yin, и ту бумагу я отнесла спустя какое-то время капитану дворцовой стражи. Это был приказ арестовать женщину Мар-Джану и доставить ее к Ласкателю.

— Amoredèi! — в ужасе воскликнул я. — Но… но… стражники никого не арестовывают просто так, и Ласкатель не наказывает человека по чьей-то прихоти! В чем же обвинили Мар-Джану? Что было сказано в бумаге? И чьим именем злобный wali подписал ее, если не своим собственным?

Пока Биянту сама рассказывала о происшедшем, в ее голосе еще была какая-то душа, если только душа ядовитой змеи может удовлетвориться злобной радостью. Но когда я начал добиваться от нее деталей, голос девушки стал вялым и безжизненным.

Она сказала:

— Когда хан уезжает из дворца, министр Ахмед становится наместником. Он имеет доступ ко всем yin в канцелярии. Полагаю, он может воспользоваться любой, какой только пожелает, и подписать ею любую бумагу. Он взял yin главного оружейника дворцовой стражи, то есть госпожи Чао Ку Ан, бывшей хозяйки рабыни Мар-Джаны. В приказе говорилось, что рабыня сбежала и выдает себя за свободную состоятельную женщину. Стражники посчитали это вполне достаточным основанием для ареста, а Ласкатель не спрашивает никого, кроме своих жертв.

Я все еще что-то бормотал, пребывая в ужасном недоумении.

— Но… но… даже госпожа Чао… хотя она и не образец добродетели однако она могла легко опровергнуть ложное обвинение, незаконно сделанное от ее имени.

Биянту тупо произнесла:

— Госпожа Чао вскоре умерла.

— Ах да, я и забыл.

— Она, возможно, так никогда и не узнала, как злоупотребили ее официальной yin. В любом случае, она не предъявила никакого обвинения, а теперь уже никогда и не предъявит.

— До чего же удобно для араба! Скажи мне, Биянту, а он никогда не говорил тебе, чего ради он так старается и вовлекает в дело стольких людей — и устраняет их, — и все это только чтобы навредить мне?

— Нет. Он сказал только: «Ад — это то, что ранит сильней всего». Не представляю, что Ахмед имел в виду. Он повторил это и сегодня вечером, когда послал меня последовать за вами сюда и еще раз прошептать угрозу.

Я произнес сквозь зубы:

— Думаю, мне сейчас самое время начать готовить арабу его собственный ад. — И тут меня поразила ужасная мысль: — Время! Сколько уже прошло времени? Биянту… быстро скажи мне… какое наказание определил Ласкатель за преступление Мар-Джаны?

Она ответила равнодушно:

— Какое наказание полагается рабу, который выдает себя за свободного человека? Я, право, не знаю, но…

— Если оно не слишком сурово, то у нас еще есть надежда, — выдохнул я.

— …Но министр Ахмед сказал, что подобное преступление равносильно государственной измене.

— О господи! — простонал я. — Наказание за измену — это «смерть от тысячи»! Когда… как давно схватили Мар-Джану?

— Дайте подумать, — произнесла Биянту безжизненно. — Это произошло после того, как ваш раб уехал, чтобы догнать вас и отдать записку без подписи. Итак, это случилось… около двух месяцев… или двух с половиной…

— Шестьдесят дней… семьдесят пять… — Я пытался подсчитать, но плохо соображал, поскольку сильно волновался. — Ласкатель однажды сказал, что может растянуть это наказание, когда у него есть свободное время и настроение, на сто дней. А красивая женщина, оказавшаяся в его лапах, приведет Ласкателя в самое неспешное расположение духа. Возможно, что время еще есть. Я должен бежать!

— Подождите! — воскликнула Биянту, схватив меня за рукав. И снова в ее голосе затеплилась жизнь, хотя и ненадолго, потому что она произнесла следующее: — Пожалуйста, сначала убейте меня.

— Я не собираюсь этого делать, Биянту.

— Но вы должны! Я была мертва все это долгое время. Теперь убейте меня окончательно. Клянусь, я покорно снесу это.

— Да не буду я тебя убивать!

— Но вас за это не накажут, вас даже не смогут ни в чем обвинить, потому что вы уничтожите женщину-невидимку, которой не существует, которая давно уже объявлена мертвой. Ну же, давайте! Вы должны ощущать такую же ярость, какую почувствовала я, когда вы уничтожили мою любовь. Я долгое время всячески старалась причинить вам боль и помогла отправить вашу подругу к Ласкателю. У вас есть все основания убить меня.

— У меня больше оснований позволить тебе жить — и искупать вину. Ты нужна мне, чтобы доказать участие Ахмеда в этих грязных интригах. Сейчас нет времени, чтобы все объяснять. Я должен бежать. Но ты нужна мне, Биянту. Ты не побудешь здесь, пока я не вернусь? Я постараюсь вернуться как можно быстрее.

Она произнесла слабым голосом:

— Если я не могу лежать в могиле, то какая разница, где я?

— Только, пожалуйста, дождись меня. Дождешься?

Она вздохнула и опустилась на землю, прижавшись спиной к внутреннему изгибу Лунных врат.

— Какая разница? Хорошо, я дождусь.

Я помчался вниз с холма большими прыжками, спрашивая себя, куда мне следует отправиться сначала: к коварному подстрекателю Ахмеду или к вершителю наказаний Ласкателю. Лучше побежать сначала к Ласкателю — вдруг я еще успею остановить его руку. Но работает ли он в такой поздний час? Я мчался по подземным переходам по направлению к его пещере и на бегу рылся в своем кошеле, пытаясь на ощупь сосчитать деньги. По большей части все они были бумажные, но нашлось и несколько монет из чистого золота. Может, Ласкатель к этому времени уже притомился от наслаждения и подкупить его будет дешевле?

Я еще застал его в своих покоях, и он оказался на удивление сговорчив — но вовсе не от скуки и не от жадности. Но сперва мне пришлось долго кричать, и стучать кулаком по столу, и трясти им перед суровым и надменным старшим чиновником. Наконец он распрямился и соизволил отправиться к хозяину, чтобы оторвать того от работы. Ласкатель жеманной походкой вышел из-за обитой железом двери, брезгливо вытирая руки о шелковую тряпку. Сдержав порыв тут же на месте задушить его, я вывернул свой кошель на стол, вывалил все его содержимое и произнес, задыхаясь:

— Мастер Пинг, у вас содержится некая женщина по имени Мар-Джана. Я только что узнал, что ей вынесли несправедливый приговор. Она все еще жива? Могу я попросить временно прекратить процедуру?

Глаза Ласкателя сверкали, когда он изучал меня.

— У меня есть предписание на ее казнь, — сказал он. — Вы принесли приказ отменить ее?

— Нет, но я его получу.

— Ну, когда получите, тогда и…

— Я прошу всего лишь приостановить процедуру, пока я сделаю это. То есть если женщина еще жива. Она жива?

— Разумеется, она жива, — надменно произнес Ласкатель. — Я не мясник. — Он даже засмеялся и покачал головой, как будто я по глупости оскорбил его профессиональное умение.

— Тогда окажите мне честь, мастер Пинг, принять это в знак моей признательности. — Я показал на разбросанные по столу деньги. — Этим можно вознаградить вас за доброту?

Он только пробормотал неразборчивое «гм» и начал быстро подбирать монеты с самым отсутствующим видом. Тогда я впервые обратил внимание на то, что ногти на пальцах у него были невероятно длинными и загнутыми, словно когти.

Я произнес с тревогой:

— Я так понимаю, женщина была приговорена к «смерти от тысячи»?

Высокомерно не обращая внимания на бумажные деньги, он сгреб монеты в свой кошель на поясе и сказал:

— Нет.

— Нет? — с надеждой повторил я.

— Предписание точно определяет: «смерть по ту сторону тысячи».

Я был оглушен и, побоявшись попросить разъяснений, сказал:

— Ну, можно это отложить на время? До тех пор, пока я не получу предписание об отмене от великого хана?

— Отложить-то можно, — ответил он, как-то слишком быстро. — Если вы уверены, что это именно то, что вы хотите. Подумайте, господин Марко, так ведь вас зовут? Думаю, я вас запомнил. Я честно выполню наше соглашение, господин Марко. Но я не продаю кота в мешке. Вам лучше пойти и взглянуть на то, что вы покупаете. Я возвращу вам деньги — в знак уважения, — если вы передумаете.

Он повернулся, легкой походкой направился к обитой железом двери, открыл и придержал ее для меня. Я последовал за ним во внутренние покои, и — Господи Боже! — лучше бы я этого не делал.

Ибо, отчаянно торопясь спасти Мар-Джану, я упустил из виду некоторые обстоятельства. Несчастная, просто потому что была красивой женщиной, вдохновила Ласкателя на то, чтобы пытать ее самым изощренным образом и из жестокости растягивать пытки как можно дольше. И даже свыше этого. В предписании говорилось, что Мар-Джана была женой некоего Али-Бабы, а мастеру Пингу было легко узнать, что Али недавно был тем рабом, который приходил в эти самые покои, к крайней досаде Ласкателя. (Помните, испытывая отвращение, он сказал тогда: «Кто… это?») Пинг, должно быть, вспомнил, что он был моим рабом, а я был еще более неприятным посетителем. (Ведь, не зная, что Ласкатель понимает фарси, я, помнится, опрометчиво сказал: «Он так жеманно радуется тому, как другие люди страдают».) Поэтому у мастера Пинга были все причины предельно позаботиться о наказании жены ничтожного раба Марко Поло, столь дерзко оскорбившего когда-то, его самого. Теперь же перед ним стоял тот самый Марко Поло, униженно умоляющий и раболепствующий. Ласкатель был не только готов, но он прямо-таки испытывал дьявольское желание показать мне дело рук своих — и дать мне осознать, что к такому результату в немалой степени привела моя собственная непростительная дерзость. Во внутренних покоях с каменными стенами, освещенными факелами и забрызганными спекшейся кровью, тошнотворно пахнущих, мы с мастером Пингом стояли бок о бок и смотрели на то, что находилось в центре помещения — нечто красное, блестящее, кровоточащее, но все же слабо шевелящееся. Вернее, это я смотрел, а он искоса изучал меня, тайно злорадствуя и ожидая моих высказываний. Какое-то время я молчал. Я не мог говорить, потому что все время сглатывал, стараясь не позволить ему услышать моих позывов на рвоту или увидеть, как меня рвет. Поэтому, возможно, желая спровоцировать меня, Ласкатель начал педантично все объяснять:

— Видите ли, я старался, чтобы ласка продолжалась до настоящего времени. Посмотрите в корзину, в ней осталось сравнительно немного неразвернутых бумажек. Остались только эти восемьдесят семь, потому что к сегодняшнему дню я уже использовал девятьсот тринадцать. Хотите — верьте, хотите — нет, но вот эта единственная бумажка задала мне почти на целый день работы и заставила трудиться до позднего вечера. Это произошло потому, что, когда я развернул ее, там оказалось третье указание относительно «красной драгоценности» объекта, которую было довольно трудно отыскать во всей этой массе между обрубками бедер и которой я уже занимался дважды до этого. Поэтому потребовались все мое умение и сосредоточенность…

Я был наконец в состоянии перебить его. И сказал резко:

— Вы утверждаете, что это Мар-Джана и что она жива. Но это не она, и это, вероятно, просто не может быть живым.

— Но это она, и она жива. Более того, она способна остаться в живых, при правильном лечении и уходе — если кто-нибудь будет настолько жестоким, что пожелает сделать подобное. Подойдите ближе, господин Марко, и вы убедитесь сами.

Я так и сделал. Это было живым, и это было Мар-Джаной. В верхней части, там, где должна была находиться ее голова, свисал вниз скальп, один спутанный колтун волос, которые еще не вырвали с корнем, это были длинные женские волосы — все еще различимо медно-рыжего оттенка и волнистые, — волосы Мар-Джаны. Это издало звук. Оно не могло видеть меня, но, должно быть, услышало мой голос сквозь оставшиеся ушные отверстия, там, где должны быть уши, и, возможно, даже узнало мой голос. Звук был всего лишь невнятным шипением, но мне показалось, что раздалось слабое: «Марко?»

Сдержавшись, тихим голосом — сдерживая себя из последних сил — я заметил Ласкателю, словно вел светскую беседу:

— Мастер Пинг, вы когда-то описали мне, живо и в деталях, «смерть от тысячи», мне кажется, это то же самое. Но вы назвали это по-другому. В чем разница?

— О, разница самая ничтожная. Вы не смогли бы ее заметить. «Смерть от тысячи», как вы знаете, заключается в том, что объект постепенно усекают, отрезая от него по кусочку, выдалбливая, используя щупы и прочее, — процесс растягивают, предоставляя объекту время передохнуть, в это время ему дают подкрепляющие еду и питье. «Смерть за пределами тысячи» почти то же самое, она отличается лишь тем, что этому объекту не давали ничего из еды, кроме кусков ее собственной плоти. А в качестве питья только… Эй, что это вы делаете?

Я выхватил свой поясной кинжал и воткнул его в блестящую красную мякоть, которую счел остатками груди Мар-Джаны. Я изо всех сил сжал рукоятку, чтобы быть уверенным, что все три лезвия вошли на всю глубину. Я мог лишь надеяться, что это стало теперь, по всей вероятности, еще более мертвым, чем прежде, но мне все-таки показалось, что оно внезапно обмякло сильнее и уже больше не пыталось произнести ни слова. В этот самый миг я вдруг вспомнил, как когда-то давно спорил с Али, заверяя его, что никогда не смогу умышленно убить женщину, а он тогда сказал: «Вы еще молоды». Какая ирония судьбы!

Мастер Пинг не произнес ни звука, только скрежетал зубами и смотрел на меня злобным взглядом. Но я хладнокровно потянулся и взял у него шелковую ткань, которой Ласкатель вытирал руки. Я воспользовался ею, чтобы вытереть оружие, и грубо бросил лоскут ему обратно, предварительно сложив свой кинжал и снова засунув его в ножны на поясе.

Он с ненавистью усмехнулся и сказал:

— Какая потеря! И это в то время, когда я уже приготовился изящно нанести последний удар. Я собирался оказать вам честь, позволив посмотреть на это. Какая потеря! — Его усмешка сменилась насмешливой улыбкой. — Полагаю, что это вполне понятный порыв для дилетанта и варвара. А вы, кроме всего прочего, еще и заплатили за эту женщину.

— Я платил не за нее, мастер Пинг, — сказал я и, резко отодвинувшись от Ласкателя, вышел вон.

Глава 2

Мне очень хотелось вернуться к Биянту — наверняка девушка уже заждалась меня, — и я был бы рад отложить тяжелый разговор с Али-Бабой. Но я не мог оставить его в неведении — ломать руки и пребывать в чистилище, поэтому направился к своим прежним покоям — туда, где он меня ожидал. Притворившись веселым, Али широким жестом обвел помещение и произнес:

— Все отремонтировано, убрано и украшено заново. Но никто, кажется, не позаботился приставить к вам новых слуг. Поэтому сегодня я останусь, на случай, если понадоблюсь вам… — Его голос дрогнул. — Ох, Марко, вы выглядите больным. Неужели случилось самое страшное?

— Увы, старина. Она мертва.

На глазах Али показались слезы, он прошептал:

— О всемогущий Аллах…

— Я знаю, нелегко говорить об этом. Мне очень жаль. Но Мар-Джана уже освободилась из плена и не чувствует боли. — Позволить ему, по крайней мере, сейчас считать, что она умерла легкой смертью. — Я расскажу тебе в другой раз, за что и почему убили твою жену. Разумеется, она ни в чем не была виновата. Это произошло только из-за того, что убийцы хотели ранить тебя и меня, но мы еще отомстим за Мар-Джану. Но сегодня, Али, не спрашивай меня ни о чем и не оставайся здесь. Тебе надо пойти и в одиночестве предаться скорби, а мне предстоит еще много чего сделать — следует хорошенько подготовить нашу месть.

Я повернулся и быстро ушел, потому что, если бы Али спросил меня о чем-нибудь, я не смог бы ему солгать. Однако меня охватила такая ярость и жажда крови, что я вместо того, чтобы пойти прямо в Павильон Эха, направился в покои министра Ахмеда.

Меня тут же остановили его караульные и слуги. Они протестовали и говорили, что wali провел очень тяжелый день, делая приготовления к возвращению великого хана и приему вдовствующей императрицы, что он сильно утомился и уже спит, и что они не смеют сообщить о посетителе. Но я зарычал на них: «Нечего сообщать обо мне! Пропустите!» — так яростно, что все мигом убрались у меня с дороги, испуганно бормоча: «Тогда это на вашей совести, мастер Поло». Я весьма невежливо хлопнул дверью и вошел без объявления в личные покои араба.

И тут же мне вспомнились слова Биянту о «необычных фантазиях» Ахмеда, нечто подобное когда-то говорил и художник мастер Чао. Когда я ворвался в спальню, то с удивлением заметил огромную женщину, которая выскочила в другую дверь. Я только успел мельком взглянуть на ее пышные одежды — просвечивающие, тонкие и развевающиеся, цвета сирени. Я заключил, что это та же самая высокая и крепкая женщина, которую я видел в этих покоях прежде. На этот раз привязанность Ахмеда, подумал я, похоже, оказалась стойкой. Но больше я об этом не думал, ибо увидел в центре комнаты араба, который возлежал на огромной, покрытой сиреневыми простынями кровати, опираясь на подушки сиреневого цвета. Он смотрел на меня спокойно, в его черных, похожих на щебень, глазах ничто не дрогнуло при виде бури, которая должно быть, бушевала на моем лице.

— Надеюсь, вам удобно? — произнес я сквозь стиснутые зубы — Я не займу у вас много времени, а потом вы сможете продолжить свои свинские наслаждения.

— Не очень-то вежливо говорить мусульманину о свиньях, ты, пожиратель свинины. И не забывай, что ты обращаешься к главному министру этого государства. Так что выбирай выражения.

— Я обращаюсь к ничтожному, низложенному и мертвому человеку.

— Вот уж нет, — возразил он с улыбкой, которую нельзя было назвать приятной. — Может, сейчас ты и ходишь в любимчиках у Хубилая, Фоло, — он даже приглашает тебя разделить с ним своих наложниц, я слышал, — но он никогда не позволит тебе низложить его правую руку.

Я обдумал это замечание и сказал:

— Знаете, я никогда не считал себя слишком важной персоной в Катае — и конечно, не считал себя соперником, представляющим угрозу для вас, — зря вы обо мне так думали. А теперь вы упомянули тех монгольских девственниц, которыми я насладился. Возмущены, что сами никогда не наслаждались ими? Или не могли? Именно это разъедает ваш разум?

— Haramzadè! Только послушайте его! Соперник? Угроза? Да кем ты себя возомнил! Мне стоит только коснуться этого гонга у кровати, и мои люди в тот же миг разрежут тебя на кусочки. А завтра утром мне всего лишь надо будет объяснить Хубилаю, что ты разговаривал со мной так, как ты это делаешь теперь. У него не будет ни малейшего возражения или замечания по этому поводу, и о твоем существовании забудут так же быстро, как и о твоей кончине.

— Почему же вы тогда до сих пор этого не сделали? Вы сказали, что я буду сожалеть, что когда-то не подчинился вашему приказанию, — так зачем ждать? Почему вы лишь украдкой, праздно угрожаете мне и напрасно запугиваете, в то же самое время уничтожая вместо меня невинных людей, которые меня окружают?

— Меня это развлекает: ад — это то, что сильнее всего ранит, — и я могу поступать, как пожелаю.

— Можете? Думаю, могли до настоящего времени. Но впредь такого уже не будет.

— Еще как будет. В следующий раз я собираюсь поразвлечься, предав гласности некоторые рисунки, которые мастер Чао сделал для меня. Само имя Фоло станет посмешищем во всем ханстве. Насмешки ранят сильней всего. — Прежде чем я успел потребовать разъяснении, ибо не понял, о чем он говорит, араб переключился на другой предмет: — Ты что, в самом деле не знаешь, Марко Фоло, кто такой wali, которому ты осмеливаешься бросать вызов? Много лет тому назад я начал служить советником при царевне Джамбуи в одном монгольском племени. Когда Хубилай-хан сделал ее своей первой женой и она, таким образом, стала Джамбуи-хатун, я присоединился к этому двору. С тех пор я служил Хубилаю и ханству на многих должностях. И вот уже много лет являюсь вторым человеком в ханстве. Неужели ты и правда считаешь, что сможешь обрушить сооружение с таким прочным фундаментом?

Я снова подумал и сказал:

— Вы, скорее всего, удивитесь, wali, но я верю вам. Я верю, что вы всего себя посвятили службе. Вот только, боюсь, никогда не пойму, почему в последнее время вы позволили недостойной зависти злоупотребить вашим служебным положением?

— Что за глупости? За всю свою карьеру я никому не причинил зла.

— Никому? Да неужели? Я не думаю, что вы тайно замышляли сделать юэ Пао министром Монгольского ханства. Я не думаю даже, что вы знали о том, что при дворе Хубилая завелся вражеский лазутчик. Но вы наверняка потворствовали его побегу, когда обнаружилось, кто он. Я называю это изменой. Вы воспользовались yin другого придворного в личных целях, я называю это злоупотреблением служебным положением, если не хуже. Вы самым жестоким образом убили госпожу Чао и женщину по имени Мар-Джана — первая была знатной дамой, а вторую высоко ценил хан, — и всего лишь для того, чтобы сделать больно мне. И после этого вы продолжаете утверждать, что никому не причинили зла?

— Это еще надо доказать, — произнес Ахмед голосом таким же жестким, как и взгляд его глаз. — «Зло» — это абстрактное слово, которое не существует независимо от других. Зло, как и порок, всего лишь предмет для людской критики. Если человек совершает что-либо и никто не называет это злом, значит, он не совершил ничего дурного.

— Но ты совершил, араб. Много зла. И тебя за это осудят.

— Возьмем убийство… — продолжил он совершенно невозмутимо. — Ты обвиняешь меня в убийстве. Однако если некая женщина по имени Мар-Джана действительно умерщвлена, и незаконно, имеется уважаемый свидетель последних часов ее жизни. Он может засвидетельствовать, что wali Ахмед никогда и в глаза не видел этой женщины, не говоря уже о том, что он якобы убил ее. Этот свидетель может также подтвердить, что женщина Мар-Джана умерла от раны, нанесенной кинжалом, принадлежащим некоему Марко Фоло. — Ахмед взглянул на меня с насмешливым лукавым юмором. — Видел бы ты себя сейчас со стороны! Ты изумлен? Раскаиваешься? Испугался, что это вышло наружу? Неужели ты думал, что я всю ночь валялся в постели? Я бродил повсюду, подчищая за тобой. Мне только-только удалось прилечь, я так надеялся отдохнуть, и тут снова приходишь ты, чтобы и дальше досаждать мне.

Однако его сарказм не привел меня в замешательство. Я просто покачал головой и сказал:

— Я добровольно признаюсь, что нанес Мар-Джане удар кинжалом когда мы вместе предстанем перед ченгом в зале Правосудия.

— Это никогда не дойдет до ченга. Я только что сказал тебе, что злодейство еще надо доказать. Но еще раньше этого нужно обвинить совершившего злодеяние. Сможешь ли ты совершить столь безрассудный и бесполезный шаг? Неужели ты действительно осмелишься выдвинуть обвинение против главного министра ханства? Да что значит слово выскочки ференгхи против репутации самого старого соратника Хубилая и придворного, который занимает столь высокое положение?

— Это будет не только мое слово.

— Никто не станет свидетельствовать против меня.

— Еще как станет! Биянту, моя бывшая служанка.

— Ты уверен, что хочешь вызвать ее на суд? Мудро ли это? Близнецы ведь погибли из-за тебя. Весь двор знает об этом, теперь узнают и все судьи ченга. Биянту давно мертва.

— Ты знаешь, что это не так, будь ты проклят. Она разговаривала со мной сегодня вечером и все мне рассказала. Она ждет меня сейчас на холме Кара.

— Там никого нет.

— На этот раз ты ошибаешься, — сказал я. — Биянту ждет меня там. — И самодовольно улыбнулся арабу.

— На холме Кара никого нет. Ступай и посмотри. Вообще-то я действительно еще раньше сегодня вечером послал туда свою служанку. Я не помню ее имени и сейчас даже не могу припомнить, с каким именно поручением отправил ее туда. Но когда некоторое время спустя девушка не вернулась, я отправился на ее поиски. Она всего лишь служанка, но Аллах велит нам заботиться о слабых. Если бы я отыскал ее, то, вполне возможно, девушка сказала бы мне, что ты побежал навестить Ласкателя. Тем не менее мне очень жаль сообщать это тебе, я не нашел ее. И ты не найдешь. Холм давно пуст.

— Ты чудовище и убийца! Ты убил еще одну?..

— Если бы я все-таки нашел ее, — продолжал он безжалостно, — бедная девушка также могла бы мне сказать, что ты не захотел оказать ей последнюю услугу. Но мы, мусульмане, более сострадательны, чем бессердечные христиане. Итак…

— Dio me varda!

Он отбросил насмешливый тон и резко произнес:

— Меня начинает утомлять это соперничество. Позволь мне сказать еще кое-что. Я предвижу, что кое у кого изумленно поднимутся брови, Фоло, если ты начнешь публично заявлять, что слышал голоса в Павильоне Эха, особенно если ты скажешь, что слышал голос давно умершего человека, воскресшего мертвеца, погибшего в результате несчастного случая, причиной которого был ты. Самым снисходительным объяснением в этом случае станет то, что ты, к прискорбию, сошел с ума от чувства вины, возникшего из-за этого происшествия. И все, что бы ты потом ни пролепетал — в том числе и обвинения, выдвинутые против важных и высоко ценимых придворных, — будет расценено так же.

Я мог только стоять и бессильно кипеть от ярости.

— И заметь, — продолжил Ахмед, — твой достойный сожаления недуг может в итоге обернуться против тебя. У нас, в цивилизованных странах ислама, есть особые учреждения. Они называются Домами иллюзий, и там безопасности ради содержат людей, которыми овладел демон безумия. Я уже давно уговариваю Хубилая учредить такие же дома здесь, но он упрямо отстаивает мнение, что подобных демонов просто нет в этих благотворных местах. Твой расстроенный разум и беспокойное поведение могут убедить его в обратном. В таком случае я прикажу начать строительство первого катайского Дома иллюзий и предоставляю тебе ломать голову над тем, кто станет его первым обитателем.

— Ты… ты! — Я было рванулся к нему, лежащему на кровати сиреневого цвета, но араб протянул руку к прикроватному гонгу.

— А теперь сходи и убедись сам, что на холме Кара нет никого — нигде нет ни одного человека, кто бы подтвердил твои безумные бредни. Нигде. Ступай!

Что еще я мог сделать? Я пошел, печальный, совсем упав духом, и с трудом дотащился до самого верха холма Кара к Павильону Эха еще раз, хотя и знал, что там, как сказал араб, наверняка никого нет. Так оно и оказалось. Ни малейшего следа Биянту. Наверное, ее уже и впрямь нет в живых. Медленными шагами я вновь спустился с холма, еще более удрученный и разбитый, «с волынкой, вывернутой наизнанку», как говорят у нас в Венеции и как выразился бы мой отец, большой любитель подобных изречений.

Это заставило меня вспомнить об отце, и, поскольку у меня больше не было никакой цели, я потащился по направлению к его покоям, чтобы нанести визит. Может, у него найдется для меня мудрый совет. Но одна из отцовских служанок ответила на мой стук в дверь, что ее господина Поло нет в городе — еще или снова, я не спросил. Поэтому я безучастно отправился дальше по коридору, к жилищу дяди Маттео. Я спросил служанку, не в отъезде ли ее господин, и она ответила мне, что нет, но что он не всегда проводит ночь в своих покоях и время от времени, чтобы не беспокоить без нужды слуг, приходит и уходит через заднюю дверь, которую вырезал в задней стенке своего жилища.

— Поэтому я никогда не знаю, в спальне господин Поло ночью или нет, — сказала она с легкой грустной улыбкой. — Я не вторгаюсь к нему.

Я припомнил, что дядя Маттео однажды заявил, что «доставил удовольствие» этой служанке, и я, помнится, еще тогда порадовался за него. Может, это было лишь мимолетное вторжение в область нормальной сексуальности, и дядюшка, рассудив, что подобное больше не приносит ему удовлетворения, перестал этим заниматься, вот почему служанка больше «не вторгается к нему».

— Но поскольку вы все-таки его племянник, а не незваный гость, — сказала она, кланяясь мне в дверях, — то можете зайти и посмотреть сами.

Я прошел через комнаты в его спальню: там было темно и кровать пустовала. Дядюшка отсутствовал. Мое прибытие домой, подумал я, криво улыбнувшись, трудно назвать встречей с распростертыми объятиями и слезами радости, никто меня в Ханбалыке не ждал. При свете лампы, который падал из гостиной, я начал искать листок бумаги и письменные принадлежности, вознамерившись оставить записку, в которой, по крайней мере, говорилось бы, что я вернулся обратно домой. Когда я на ощупь шарил в выдвижном ящике комода, мои пальцы зацепились за какие-то одежды из удивительно тонкой ткани. Недоумевая, я извлек их в полумраке. Едва ли это были подходящие наряды для мужчины. Поэтому я вернулся в гостиную, принес лампу и снова вытащил ткань. Это были, бесспорно, женские наряды, но огромного размера. Я подумал: господи боже, неужели теперь дядюшка развлекается с какой-то великаншей? Может, поэтому служанка казалась печальной: из-за того, что господин бросил ее ради какой-то уродины? Ну, по крайней мере, это была женщина…

Однако я ошибся. Когда я хотел положить наряды обратно, то увидел дядю Маттео, который, очевидно, в этот момент украдкой пробрался к себе через заднюю дверь. Он выглядел испуганным, раздраженным и сердитым, но не это бросилось мне в глаза в первую очередь. Что я заметил сразу же, так это что его безбородое лицо было все покрыто белой пудрой, даже брови и губы. Его глаза были обведены черным, веки удлинены при помощи сурьмы, на том месте, где должен был располагаться его широкий рот, был нарисован маленький ротик в виде розового бутона, а волосы были искусно уложены и скреплены деревянными шпильками. Дядюшка был одет в прозрачный наряд из разлетающихся шарфов и дрожащих лент цвета сирени.

— Gesù… — выдохнул, я, когда мое потрясение и ужас уступили дорогу пониманию — хотя лучше бы этого никогда не случилось. Почему это не пришло мне в голову раньше? Видит бог, я слышал от многих людей о «необычных вкусах» wali Ахмеда, я давно знал об ужасном напряжении, в котором пребывал дядя, подобно человеку, уносимому волнами от одного разрушенного прибежища к другому. Мало того, не далее как сегодня вечером Биянту явно смутилась, когда я упомянул о «крупной женщине» Ахмеда, и сказала уклончиво: «Если у этого человека и было женское имя…». Она знала и, возможно, решила, с присущей женщинам хитростью, приберечь это знание, чтобы позже со мной поторговаться. Араб угрожал открыто: «Я сделаю общеизвестными некоторые рисунки…» Я должен был еще тогда вспомнить, какого рода рисунки заставляли втихомолку делать мастера Чао. «Само имя Поло станет посмешищем…»

— Gesù, дядя Маттео… — прошептал я, испытывая жалость, отвращение и разочарование одновременно. Дядюшка ничего не ответил, но у него хватило совести выглядеть теперь пристыженным, а не сердитым, как в самый первый момент, когда все раскрылось. Я медленно покачал головой, обдумал кое-что и наконец сказал: — Ты, помнится, когда-то очень убедительно рассуждал о добре и зле. Внушал мне, что только бесстрашный и злой человек торжествует в этом мире. Неужели теперь ты сам последовал своим наставлениям, дядя Маттео? Неужели это, — я показал на его жалкий облик, свидетельство его полной деградации, — то самое торжество, которого ты достиг?

— Марко, — ответил он, защищаясь, сиплым голосом. — Существует много видов любви. Не все они приятны. Но ни к одному из них нельзя относиться с презрением.

— Любви! — произнес я так, словно это было ругательство.

— Похоть, распутство… последнее прибежище… называй это как хочешь, — произнес он уныло. — Мы с Ахмедом оба люди в возрасте, не говоря уже о том, что мы испытали немало унижений как… отверженные… необычные…

— Сбившиеся с правильного пути, я бы сказал. И, по-моему, вы оба уже в том возрасте, когда надо сдерживать свои очевидные наклонности.

— Сидеть в углу на печке, ты имеешь в виду! — взревел он, снова разозлившись. — Сидеть там тихо и угасать, жевать жидкую кашу и нянчиться со своим ревматизмом. Ты думаешь, если ты моложе, у тебя есть монополия на страсть и желание? Я что, по-твоему, выгляжу старым?

— По-моему, ты выглядишь непристойно! — выкрикнул я. Дядюшка вздрогнул и закрыл свое ужасное лицо руками. — Араб, по крайней мере, не выставляет напоказ свои извращения в тонкой паутинке и ленточках. Если бы это делал он, я лишь посмеялся бы. Но когда это делаешь ты, я готов рыдать.

Он тоже чуть не зарыдал. Во всяком случае, начал жалобно хлюпать носом. Дядя уселся на скамью и захныкал:

— Если ты настолько удачлив, что наслаждаешься на пиршестве любви, не смейся над теми, кому приходится довольствоваться объедками.

— Снова любовь, так? — произнес я со злым смешком. — Послушай, дядя, допускаю: я последний человек, который имеет право читать лекции о морали. Но разве ты сам не ощущаешь унижения? Наверняка ты знаешь, какой подлый и страшный человек Ахмед за пределами спальни.

— О, я знаю, знаю. — Он хлопнул в ладоши, словно женщина, которая пребывает в смущении, и как-то по-женски изогнулся. На дядю было неприятно смотреть. И противно было слышать его бессвязную речь, словно он был женщиной, возбудившейся перед совокуплением. — Ахмед не самый лучший из людей. Нрав у него переменчивый. Грозный. Непредсказуемый. Он вообще не слишком хорошо ведет себя, что на людях, что наедине. Я это понял, да.

— И ничего не сделал?

— Разве может жена пьяницы заставить его перестать пить? Что я мог сделать?

— Ты мог бы положить конец вашей связи.

— Что? Разлюбить? Разве может жена пьяницы перестать любить мужа только потому, что он пьет?

— Ты мог отказаться покорно приходить в его объятия. Или что там вы оба… не имеет значения. Пожалуйста, не пытайся мне рассказывать. Я не хочу даже представлять себе этой мерзости.

— Марко, будь благоразумным, — хныкал он. — Разве ты смог бы бросить любимую, обожаемую любовницу только потому, что остальные не находят ее привлекательной?

— Per dio[226], надеюсь, что смог бы, дядя, если бы в число ее непривлекательных особенностей входила бы склонность к хладнокровному убийству.

Он, казалось, не слышал меня или не хотел слышать.

— Все остальные рассуждения в сторону, племянник. Ахмед — главный министр, министр финансов, следовательно, он глава мусульманского торгового совета Ortaq, и от его разрешения зависит наш успех в Катае как купцов.

— И что, ради его разрешения ты готов ползать, как червяк? Унижаться и попирать свое достоинство? Одеваться, как самая распоследняя шлюха на земле? Ради этого ты тайком крадешься по коридорам в этом нелепом наряде? Дядя, не стоит выдавать свою порочность за умение хорошо вести дела.

— Нет, нет! — воскликнул он, выгибаясь еще больше. — Поверь, это имело для меня гораздо большее значение! Клянусь в этом, хотя едва ли я могу ожидать, что ты поймешь меня.

— Sacro, я и правда не понимаю! Будь это лишь мимолетный нечаянный опыт, да, я и сам проделывал подобное из любопытства. Но я знаю, как долго ты предаешься этой глупости. Как ты мог?

— Он тоже хотел меня. А какое-то время спустя даже деградация становится привычной.

— А тебе никогда не хотелось бросить эту привычку?

— Он не позволял мне.

— Не позволял тебе! Ох, дядя!

— Он… страшный человек, наверное… но властный.

— Таким был и ты когда-то. Caro Gesù, как низко ты пал. Тем не менее, поскольку ты говоришь о вашей связи как о деловом соглашении, — скажи мне, я должен быть в курсе, — отец знал, что происходит? Ну, все эти подробности?

— Нет. Не знал. Никто ничего не знает, только ты. И я хочу, чтобы ты выбросил это из головы.

— Будь уверен, я так и сделаю, — ядовито заметил я, — когда умру. Надеюсь, ты знаешь, что Ахмед собирается меня уничтожить? Ты знал об этом все это время?

— Нет, я не знал, Марко. Клянусь тебе и в этом тоже.

Затем, как это свойственно женщине, которая в любом разговоре всегда старается свернуть туда, где ей никто не противоречит и не препятствует, он стал лепетать совсем быстро:

— Но теперь я знаю об этом, да, потому что, когда ты сегодня пришел туда, а я выскользнул из комнаты, я прижал ухо к двери. Я только один раз до этого был в его покоях, когда вы ссорились. Однако Ахмед никогда не рассказывал мне, до какой степени он тебя ненавидит, и о том, какие он тайком плетет интриги, чтобы причинить тебе вред. О, я подозревал — готов признаться в этом, — что Ахмед не был твоим другом. Он часто отпускал пренебрежительные замечания вроде: «Этот твой надоедливый племянник», временами — шутливые упоминания: «Этот твой хорошенький племянник», а иногда, когда мы были близки, он даже мог сказать: «Этот наш соблазнительный племянник». Недавно, после того как гонец из Шанду по секрету сообщил ему, что Хубилай наградил тебя за военную службу, позволив поиграть в племенного жеребца при табуне монгольских девственниц, Ахмед начал говорить о тебе как о «нашем своенравном воинственном племяннике» и «испорченном сластолюбивом племяннике». А в последнее время, в самые наши интимные моменты, когда мы были… когда он был… ну, он проделывал это необычно жестоко и глубоко, словно хотел причинить боль, и все стонал: «Вот тебе, племянник, вот тебе!» Когда Ахмед испытал оргазм, то он издал дикий крик, повторяя…

Тут дяде пришлось остановиться, потому что я заткнул себе уши. Звуки могут вызывать тошноту так же, как и зрелища. Я почувствовал, что меня тошнит, как тошнило раньше, когда я вынужден был смотреть на освежеванную и лишенную конечностей плоть, которая была Мар-Джаной.

— Но поверь, — сказал он, когда я снова стал его слушать, — до сегодняшнего дня я не знал, насколько сильно Ахмед ненавидит тебя. Что эта страсть подвигла его совершить так много ужасных вещей — и что он все еще ищет способ опозорить и уничтожить тебя. Разумеется, я знаю, что он страстный человек… — К моему горлу опять подкатила тошнота, поскольку дядя снова скатился до хныканья. — Но чтобы угрожать, что он использует даже меня… рисунки, на которых мы…

Я рявкнул на него:

— Ну и что дальше? Ты уже слышал эти угрозы какое-то время тому назад. Что ты сделал с тех пор? Ты задержался в его компании — искренне надеюсь на это, — чтобы убить сына шакала?

— Убить моего… убить главного министра ханства? Давай, давай, Марко. У тебя было столько же возможностей, сколько и у меня, и еще больше причин, но ты этого не сделал. Неужели ты хочешь, чтобы твой бедный дядя совершил это вместо тебя и чтобы его отправили на муки к Ласкателю?

— Adrio de vu! Я знаю, что ты убивал раньше, и без всяких там бабских терзаний. В этом случае у тебя было бы, по крайней мере, больше возможностей, чем у меня, избежать наказания. Полагаю, у Ахмеда в покоях тоже имеется задняя дверь, через которую араб тайно проникает к себе, как это проделываешь ты?

— Кем бы он ни был, Марко, он главный министр Хубилая. Ты хоть представляешь, какой поднимется шум и крик? Как ты можешь думать, что его убийцу не разыщут? Сколько потребуется времени, чтобы меня раскрыть не только как его убийцу, но… но… что еще может выйти наружу?

— Вот. Ты почти произнес это. Не самого убийства ты боишься и не расплаты за него. Кстати, я и сам не боюсь убить или умереть. Поэтому вот что я тебе обещаю: я доберусь до Ахмеда прежде, чем он доберется до меня. Ты можешь сказать ему об этом, когда вы в следующий раз будете в объятиях друг друга…

— Марко, прошу тебя, как я просил его, подумай! Ахмед, по крайней мере, сказал тебе правду. Во всем ханстве не найдется ни одного свидетеля, который может выступить против него, его слово весит больше, чем твое. Если ты вступишь с арабом в противоборство, ты пропадешь.

— А если я не сделаю этого, то тем более пропаду. Поэтому все дело только в нерешительности — на самом деле ты тревожишься только об одном, боишься потерять своего жестокого любовника. Тот, кто с ним, тот против меня. Мы с тобой одной крови, Маттео Поло, но если ты можешь забыть про это, то я тоже смогу.

— Марко, Марко. Давай обсудим это как разумные мужчины.

— Мужчины? — Мой голос сломался на этом слове, от невероятной усталости, смущения и горя. Я привык чувствовать себя в присутствии дяди зеленым юнцом с тех самых пор, как еще мальчишкой отправился с ним в путешествие. Но теперь неожиданно, в присутствии этой карикатуры на него, я вдруг почувствовал, что гораздо старше его и сильнее. Но я не был уверен, что достаточно силен, чтобы выдержать это новое противоречивое чувство — вдобавок ко всем тем чувствам, которые всколыхнулись во мне в тот день, — я боялся, что могу сам сломаться и начну хныкать и рыдать. Чтобы избежать этого, я снова до крика повысил голос: — Мужчины? Да неужели? — Я схватил с прикроватного столика ручное латунное зеркальце. — Взгляни на себя, мужчина! — Я швырнул его на обтянутые шелком, похожие на женские колени дяди. — Я больше не буду разговаривать с раскрашенной шлюхой. Если ты хочешь поговорить еще, пусть это произойдет завтра, и приходи ко мне с чистым лицом. А сейчас я отправляюсь спать. Это был самый трудный день в моей жизни.

Это была правда, но день еще не закончился. Я поковылял к своим покоям, словно загнанный и израненный заяц, который успел добраться до своей норы за миг до того, как в него вцепились зубы охотничьих псов. Комнаты были темными и пустыми, но я не заблуждался насчет того, что они были безопасной норой. Wali Ахмед мог прекрасно знать, что я один и беспомощен — он мог даже дать соответствующие приказания дворцовым слугам, поэтому я решил просидеть всю ночь, не ложась и не снимая одежды.

И только я, задремав, упал на скамью, как тут же подпрыгнул, проснувшись, — реакция загнанного зайца, — потому что дверь вдруг беззвучно распахнулась и комната осветилась тусклым светом. Я уже протянул руку к висевшему на поясе кинжалу когда увидел, что это была всего лишь служанка, безоружная и не представляющая угрозы. Слуги часто вежливо кашляли или издавали какие-нибудь предупреждающие звуки, прежде чем войти в комнату, но эта служанка так не сделала, потому что не могла. Это была Ху Шенг, Безмолвное Эхо. Хубилай-хан никогда ничего не забывал. И, несмотря на множество неотложных государственных дел, он помнил о своем недавнем обещании. Ху Шенг вошла, держа одной рукой свечу, другой она покачивала — возможно, потому что боялась, что я не узнаю ее без этого, — белой фарфоровой курильницей.

Девушка поставила ее на стол и подошла ко мне, улыбаясь. Курильница уже была заправлена дорогими благовониями tsan-xi-jang, и Ху Шенг внесла с собой аромат дымка, запах клеверного поля, которое нагрело солнце, а затем омыл мягкий дождь. Я тут же почувствовал счастье — облегчение и бодрость, после этого Ху Шенг всегда неразрывно ассоциировалась у меня с этим ароматом. Спустя долгие годы сама мысль о ней напоминала мне об этом аромате, и наоборот: настоящий запах клеверного поля напоминал мне о Ху Шенг.

Она достала из-за корсажа свернутую бумагу, протянула ее мне и подняла свечу так, чтобы я смог прочесть. Меня до того взбодрили и успокоили ее нежный облик и аромат клевера, что я раскрыл документ без всяких колебаний и мрачных предчувствий. Он был густо исписан черными ханьскими иероглифами, непонятными для меня, но я узнал огромную красную печать Хубилая, которая была поставлена поверх большей части документа. Ху Шенг подняла маленький пальчик цвета слоновой кости и показала им на одно или два слова, затем легонько постучала себя по груди. Я понял — это было ее имя в документе — и кивнул головой. Девушка показала на другое место в документе — я узнал иероглиф. Он был таким же, как моя личная печать yin, и она робко постучала по моей груди. Эта бумага была документом о владении рабыней, девушкой по имени Ху Шенг, Хубилай-хан передал это право Марко Поло. Я решительно кивнул головой, Ху Шенг улыбнулась, а я рассмеялся — первый радостный звук за долгое время который я издал, — после чего схватил ее в объятия, которые не были ни страстными, ни даже любовными, они всего лишь означали мою радость. Ху Шенг позволила мне обнять себя и в ответ тоже обняла меня свободной рукой, так мы и отпраздновали наше знакомство в новом качестве.

Я снова уселся, посадил девушку рядом и продолжал крепко сжимать ее в объятиях — возможно, это причиняло ей ужасное неудобство и привело в замешательство, но Ху Шенг ни разу не отклонилась и не пожаловалась на это — всю ту долгую ночь, которая вовсе даже и не показалась мне слишком долгой.

Глава 3

Я страстно желал поближе познакомиться с Ху Шенг — и даже сделать ей подарок, — но для этого нужно было дождаться утра. Однако к тому времени, когда через полупрозрачные окна стал виден первый отблеск рассвета, она спала в моих объятиях. Таким образом, я сидел тихо, держал девушку и, воспользовавшись случаем, рассматривал ее с восхищением и любовью.

Нет сомнений, что Ху Шенг была моложе меня, но насколько, я так никогда и не узнал, потому что она сама не имела представления, сколько ей лет. Точно так же не мог я предположить, объяснялось ли это молодостью, было свойственно ее расе или же объяснялось ее собственным совершенством, но лицо Ху Шенг не расплывалось и не обвисало во время сна, как это происходило с лицами других женщин. Ее щеки, губы, линия скул оставались невозмутимыми и спокойными. Ее кожа бледного персикового цвета, даже вблизи, была самой чистой и тонкой, которую я когда-либо видел, такой не было даже у статуй из полированного мрамора. Кожа была такой нежной, что на висках и под самым ухом я смог разглядеть проступающие тонкие голубоватые вены. Они просвечивали, как рисунки внутри тонких, словно бумага, фарфоровых ваз мастера горшечных дел, если держать их на свету.

И еще кое-что я понял, пока у меня была возможность пристально рассматривать черты лица Ху Шенг. Раньше я считал, что у всех местных мужчин и женщин глаза были узкими, как прорези, — раскосыми, как однажды выразился Хубилай, — лишенными век, невыразительными и непроницаемыми. Но теперь, вблизи, я мог рассмотреть, что просто веки у них располагаются под необычным углом и что глаза Ху Шенг имели роскошные безукоризненные веера прекрасных, длинных, изящно изогнутых черных ресниц.

Когда же наконец усилившийся в комнате дневной свет разбудил девушку и она открыла глаза, я увидел, что они были даже больше и ярче, чем у западных женщин. Они были насыщенного темно-коричневого цвета, как gahwah, но с рыжеватыми искорками, белки же глаз отличались такой белизной, что отливали синевой. Глаза Ху Шенг, когда она раскрыла их, сначала были полны ночных грез — как и у всех людей при пробуждении, — но затем, когда привыкли к дневному свету и реальному миру, они ожили и выразили настроение, мысли и чувства. Они отличались от глаз западных женщин лишь тем, что их взгляд нельзя было так вот просто взять и прочесть. Они вовсе не были загадочными, просто просили у того, кто в них смотрел, некоторого внимания, предлагали ему озаботиться тем, что же за послание в них содержалось. Что касается глаз западных женщин, то они говорили с каждым, кто только посмотрит в них. То, что было в глазах Ху Шенг, предназначалось лишь одному человеку — вроде меня, — который действительно хотел все узнать и брал на себя труд поглубже заглянуть в них, чтобы это увидеть.

К тому времени, когда она проснулась, утро было в самом разгаре, и вскоре в дверь моих апартаментов постучали. Ху Шенг, разумеется, этого не услышала, поэтому я отправился открывать — с некоторым удивлением и слегка напуганный, ибо не представлял, кто это мог быть. Однако это оказалась всего лишь пара монгольских служанок, которых подобрали для меня. Они сделали ko-tou и извинились, что пришли только сейчас, объяснив, что главный распорядитель во дворце слишком поздно понял, что я остался совсем без слуг. Поэтому-то они и пришли, чтобы спросить, что я буду есть из того, что можно приготовить на скорую руку. Я сказал им и попросил принести еды на двоих, девушки так и сделали. В отличие от моих предыдущих служанок, близнецов, эти, кажется, не возражали против того, что им приходится прислуживать вдобавок еще и рабыне. Или же они, вероятно, приняли Ху Шенг за пришедшую ко мне наложницу и, возможно, из благородных. Она была довольно милая девушка, и манеры у нее были вполне благородные. Во всяком случае, служанки прислуживали нам обоим без всяких возражений, они стояли в ожидании рядом, пока мы ели.

После того как мы позавтракали, я при помощи жестов обратился к Ху Шенг. (Я сделал это слишком грубо, неуклюже и с ненужной показухой. Однако со временем мы с ней так преуспели в языке жестов и так приспособились, что могли понимать друг друга даже при сложном и еле различимом общении, движения наши были настолько незаметными, что окружающие редко замечали их, удивляясь, как это мы можем «разговаривать» молча.) В тот раз мне хотелось сказать Ху Шенг, чтобы она пошла и перенесла в мои покои — если хочет — весь свой гардероб и личные вещи. Я неуклюже задрал и опустил руки вдоль своего платья, а затем показал на свои гардероб. Менее проницательному человеку могло бы показаться, что я приказываю ей пойти и одеться самой так, как был одет я, а на мне в то утро был мужской наряд, сшитый по персидской моде. Однако Ху Шенг рассмеялась и кивнула в знак того, что поняла, а я послал с ней обеих служанок, чтобы те помогли ей принести вещи.

Пока они отсутствовали, я достал бумагу, которую мне принесла Ху Шенг: официальный документ на право владения ею, который передал мне Хубилай. Это и был тот подарок, который я хотел ей сделать. Я передам документ Ху Шенг, превратив ее таким образом в свободную женщину, которая никому не принадлежит и никому ничем не обязана. У меня было несколько причин, чтобы желать это сделать, и сделать немедленно. Честно говоря, я опасался, что в ближайшее время со мной что-нибудь случится: араб отправит меня в подземелье к Ласкателю или заточит в Доме иллюзий, мне придется бежать, пробиваться с боем или пасть в борьбе, — поэтому мне хотелось, чтобы Ху Шенг никоим образом не была вовлечена во все это. Но если мне суждено остаться в живых, на свободе и при дворе, я надеялся, что со временем смогу овладеть Ху Шенг, и совсем не так, как хозяин рабыней. Если подобному суждено произойти, то это должно стать подарком с ее стороны, а она сможет подарить себя только в том случае, если будет совершенно свободна.

Я вытащил из спальни вьюки, которые совсем недавно принес туда, и вывернул их содержимое на пол в поисках маленького камешка, цыплячьей крови — печати yin, чтобы скрепить им свою подпись на документе. Когда я отыскал его, мне также попалось письмо на желтой бумаге, удостоверяющее мои полномочия, и большая пайцза — пластина, которую Хубилай дал мне на время моей миссии в Юньнане. «Возможно, мне следует все это вернуть ему?» — подумал я. Это напомнило мне, что я также привез для него бумагу с накарябанными на ней именами воинов Баяна, хитроумно разместивших латунные шары, о которых я собирался лично доложить Хубилаю. Я отыскал ее, и это в свою очередь заставило меня вспомнить о множестве других сувениров, которые я собрал во время своих прежних странствий.

Я опасался, что мне могло не представиться больше другого случая припомнить свое прошлое, ибо мое будущее было под большим вопросом. Именно поэтому я начал тщательно рыться среди вьюков и седельных сумок, которые принес, доставать оттуда разные предметы и с нежностью рассматривать их. Все свои записи и наброски карт я отдал отцу, чтобы тот держал их при себе, поэтому у меня оставалось совсем немного сувениров: kamàl — деревянная рамка с веревками, которую человек по имени Арпад дал мне в Суведии, чтобы прокладывать путь на север и юг… И теперь уже довольно заржавленная сабля shimshir, которую я стащил из кладовки коварного старика по имени Краса Божественной Луны, и…

В дверь снова постучали, на этот раз пришел дядя Маттео. Я не очень-то обрадовался, увидев его, но он, по крайней мере, был одет в мужской наряд, поэтому я позволил дядюшке войти. Похоже, одежда восстановила часть его мужественности: он говорил хриплым старческим голосом и даже, казалось, осмелился бушевать. Бросив мне небрежное: «Bondi»[227], он начал разглагольствовать:

— По твоей милости, племянничек Марко, я не мог сегодня уснуть всю ночь, а утром пришел прямо к тебе, даже не перекусив, и хочу сказать тебе следующее.

— Минутку! — отрывисто бросил я. — Я уже давно перестал быть маленьким мальчиком, и нечего называть меня племянничком и разговаривать со мной в таком тоне. Я тоже просидел всю ночь, размышляя над тем, как быть, но пока что не нашел подходящего выхода. Поэтому, если у тебя есть какие-нибудь идеи, я, пожалуй, не прочь их выслушать. Но я не стану слушать советов и ультиматумов.

Дядюшка тут же начал защищаться:

— Adasio, adasio[228]. — Он поднял руки, показывая, что сдается, и слегка сгорбил плечи, словно бы под ударами бича. Мне стало почти грустно, ибо я увидел, что дядюшка моментально струсил, стоило мне резко возразить ему, поэтому я сказал уже мягче:

— Если ты не успел перекусить, вон там горшок со все еще горячим чаем.

— Спасибо, — кротко произнес он, сел, налил себе чашку чая и снова начал: — Я пришел, чтобы только сказать, Марко… предложить, ну, в общем… чтобы ты не приступал к выполнению какого-нибудь радикального плана, пока я снова не переговорю с wali Ахмедом.

Поскольку никакого плана действий, радикального или нет, у меня не было, я только пожал плечами и снова уселся на пол, чтобы и дальше разбирать сувениры. А дядюшка продолжил:

— Как я уже порывался объяснить тебе прошлой ночью, я пытался склонить Ахмеда заключить с тобой перемирие. Имей в виду, я не выступаю в защиту тех жестокостей, которые он совершает. Но когда я обратил на это его внимание, он мигом убрал всех твоих свидетелей, поэтому теперь ему нет нужды бояться обвинений в свой адрес. С самого начала, Марко, ты вызвал у него гнев. — Маттео маленькими глотками выпил чай, затем наклонился, чтобы посмотреть, что я делаю. — Cazza beta! Сувениры из наших путешествий. Я уже позабыл о многих вещицах. Kamàl Арпада. А это кувшинчик с притиранием. А вот эта склянка, если не ошибаюсь, подарок от того шарлатана, хакима Мимдада? А это колода карт zhi-pai. Эх, Марко, Марко, когда-то мы — ты, я и Нико — были троицей беззаботных путешественников, не так ли? — Он снова откинулся назад. — Так вот, мои доводы следующие. Если у Ахмеда нет причин бояться тебя, а у тебя нет против него оружия, тогда заключение перемирия между вами означало бы…

— Это бы означало, — с издевкой произнес я, — что впредь ничто не помешает тебе вволю предаваться разврату со своим властолюбивым любовником. Dolce far niente[229]. Это все, о чем ты заботишься.

— Неправда! И, если необходимо, я готов доказать, что позабочусь… обо всем, что имеет к этому отношение. Но, послушай, почему ты не хочешь заключить с Ахмедом мир? Никто не пострадает, всем это принесет только пользу.

— Не много пользы это принесло рабыне Мар-Джане, Биянту и госпоже Чао. Ахмед уничтожил их всех, а ведь никто из них не причинил ему вреда и не сделал ничего плохого. Бедная Мар-Джана, между прочим, была моим другом.

— Чем можно помочь мертвым? — воскликнул он. — Ты не сможешь сделать ничего, что вернуло бы их к жизни!

— Но я-то сам все еще жив и теперь должен жить с таким грузом на совести. Ты только что упомянул о трех беззаботных путешественниках, забыв, что большую часть времени нас было четверо. Вспомни Ноздрю, который впоследствии стал Али-Бабой. Он был преданным супругом Мар-Джаны и из-за меня потерял ее. Не знаю, может, ты и способен договориться со своей совестью, но я не смогу посмотреть в глаза Али, пока не отомщу за Мар-Джану.

— И как, интересно, ты собираешься отомстить? Ахмед обладает слишком большой властью…

— Он всего лишь человек. Он тоже смертен. Я могу честно сказать тебе: я не знаю, как именно это сделаю, но клянусь, что я убью wali Ахмеда-аз-Фенакета.

— Тебя казнят за это.

— Значит, тогда я тоже умру.

— А как же я? Как же Никколо? Что будет с Торговым домом Поло?..

— Только не рассказывай мне снова о том, как хорошо ты ведешь дела… — начал было я, но задохнулся от возмущения.

— Подожди, Марко. Сделай лишь то, о чем я просил тебя минуту тому назад. Не поступай опрометчиво, пока я снова не поговорю с Ахмедом. Я немедленно отправлюсь к нему и стану умолять. Может, он предложит что-нибудь, что смягчит твой гнев. Какой-нибудь компромисс. Может быть, он подыщет новую жену для Али.

— Gesù, — произнес я с глубочайшим отвращением. — Проваливай, ты, тварь. Ступай и пресмыкайся перед ним. Ступай и твори с ним все те низкие вещи, которые вы вместе проделываете. Доведи его своей любовью до такого помешательства, чтобы Ахмед что-нибудь пообещал…

— Я могу это сделать! — со страстью воскликнул он. — Ты думаешь, что жестоко обижаешь меня своими насмешками, но клянусь: я могу это сделать!

— Давай наслаждайся как следует, потому что это, возможно, будет в последний раз. Клянусь, я убью Ахмеда, как только смогу все хорошенько подготовить.

— Похоже, ты и правда настроен решительно и непримиримо.

— Ну разумеется! Как мне заставить тебя понять? Мне все равно, во что это мне обойдется… или тебе… или Торговому дому Поло, или даже всему Монгольскому ханству с самим Хубилаем. Я постараюсь только защитить своего ни в чем не повинного отца от последствий моего поступка, поэтому мне надо успеть все сделать до его возвращения. Но я это сделаю. Ахмед умрет от моей руки.

Должно быть, дядя наконец все понял, потому что лишь грустно сказал:

— И я ничего не могу сделать, чтобы отговорить тебя? Совсем ничего?

Я снова пожал плечами.

— Если ты собираешься пойти к Ахмеду сейчас, то можешь сам убить его.

— Я люблю его.

— Убей его с любовью.

— Боюсь, что теперь я не смогу жить без него.

— Ну тогда умри вместе с ним. Я хочу откровенно говорить с тобой… с тем, кто был моим дядей, компаньоном и верным другом. И вот что я тебе скажу: друг моего врага — мой враг!

Я даже не взглянул, как дядя выходит из комнаты, потому что в этот момент как раз вернулась Ху Шенг с двумя служанками и я тут же занялся тем, что стал показывать девушкам, куда уложить ее немногочисленные наряды и принадлежности. Затем я ненадолго почти совсем позабыл о злобном Ахмеде, своем достойном сожаления, деградировавшем дяде Маттео, обо всех остальных заботах, которые довлели надо мной, и обо всех многочисленных опасностях, которые меня подстерегали, потому что испытал небывалое наслаждение, передав Ху Шенг документ.

Я сделал ей знак сесть за стол, на котором лежали кисти, подпорка для руки и кубик туши, которую хань использовали для письма. Я развернул документ и положил его перед девушкой. Затем смочил кубик, чтобы получить тушь, и кисточкой нанес немного на резную поверхность своей yin, после чего плотно прижал ее к чистому месту на документе и показал Ху Шенг оттиск. Она посмотрела на него, потом на меня, ее прекрасные глаза силились понять, что я хотел сказать своими действиями. Я знаком показал девушке на печать на документе, затем сделал знак, показывающий, что она свободна, — «документ больше не принадлежит мне, ты больше не принадлежишь мне», — и подвинул документ к ней.

Ее лицо словно осветилось ярким светом. Ху Шенг скопировала мои жесты освобождения и вопросительно взглянула на меня, я подтвердил, что она все правильно поняла, кивнув головой. Девушка взяла документ, все еще глядя на меня, и сделала вид, что хочет порвать его; я кивнул сильней, чтобы заверить ее: правильно, документа о рабыне больше не существует, Ху Шенг теперь свободная женщина. На ее глаза навернулись слезы, она встала, выпустила из рук документ, позволив ему упасть на пол, и снова вопросительно взглянула на меня: это не ошибка? Я сделал широкий, размашистый жест, чтобы показать: перед тобой весь мир, ты вольна уйти. Затем последовало леденящее сердце мгновение, во время которого я затаил дыхание: мы просто стояли и смотрели друг на друга; казалось, что время тянется бесконечно. Ху Шенг могла запросто собрать снова свои вещи и уйти, и я не смог бы остановить ее. Но, к счастью, этого не произошло. Она сделала два жеста, которые я надеялся, что понял, — приложила одну руку к своему сердцу, а другую к своим губам, затем протянула обе руки ко мне. Я неуверенно улыбнулся, затем издал счастливый смешок, потому что девушка прижалась ко мне всем своим маленьким телом; мы обнимались так же, как делали это предыдущей ночью, — без страсти, без вожделения, просто с удовольствием.

В душе я поблагодарил Хубилай-хана за то, что он дал мне эту печать yin. В тот день я впервые воспользовался ею, и это привело любимую в мои объятия. До чего же удивительно, подумал я, что простая печать, вырезанная из самого обыкновенного камня, обладает такой властью…

И тут я неожиданно выпустил Ху Шенг из объятий, отвернулся от нее и бросился на пол.

Я краем глаза заметил ее испуганное маленькое личико, но сейчас не было времени что-либо объяснять или извиняться за грубость. Мне неожиданно пришла в голову мысль — невероятная и, возможно, безумная, но чрезвычайно привлекательная. Может быть, это освежающее прикосновение Ху Шенг стимулировало работу моего мозга. Если так, я поблагодарю девушку позже. А в тот момент я растянулся на полу, не обращая внимания на ее величайшее изумление, и начал беспокойно рыться в куче разрозненных предметов, которые перед этим извлек из своих вьюков. Я обнаружил дощечку — пайцзу, которую решил вернуть Хубилаю, список имен монголов, которые устанавливали смертоносные шары, и — да! Вот она! Печать yin, которую я забрал у министра малых рас, как раз перед тем, как его казнили, и с тех пор хранил. Я схватил ее с радостным возгласом, потом вскочил на ноги, зажав печать в руке, и, думаю, даже пропел несколько слов и сделал несколько танцевальных па. И остановился, заметив, что Ху Шенг и обе служанки уставились на меня с недоумением и тревогой.

Одна из служанок махнула рукой в сторону двери и, поколебавшись, произнесла:

— Господин Марко, там пришел посетитель и просит принять его.

Это оказался Али-Баба, и мне тут же стало стыдно за свою радость: нашел время скакать и резвиться, когда мой товарищ потерял все и чуть жив от горя. Однако могло быть и хуже. Я бы почувствовал еще большую вину, если бы Али вошел, когда я обнимал Ху Шенг. Я шагнул к нему, крепко схватил за руку и втянул его в комнату, бормоча одновременно слова приветствия, соболезнования и дружеского участия. Выглядел он ужасно: глаза покраснели от слез; огромный нос, казалось, обвис больше, чем обычно. Али судорожно сжимал руки, но это не помогало, и они продолжали дрожать.

— Марко, — произнес он дрожащим голосом. — Я только что побывал у придворного похоронных дел мастера, собираясь в последний раз взглянуть на мою дорогую Мар-Джану. Но он сказал, что среди тех, кого он должен проводить в мир иной, такого человека нет!

Я должен был это предвидеть и уберечь Али от тягостного путаного объяснения. Я знал, что казненные преступники не поступали к похоронных дел мастеру, Ласкатель сам хоронил их без всякого таинства или церемонии. Но я ничего не сказал другу об этом, только произнес, успокаивая его:

— Без сомнения, произошла какая-то путаница, вызванная суматохой из-за возвращения двора из Шанду.

— Путаница, — пробормотал Али, — я вообще ничего не понимаю и запутываюсь все больше и больше.

— Предоставь это мне, приятель. Я все сделаю как надо. Кстати, в тот момент, когда ты пришел, я как раз и думал об этом. Я уже начал многочисленные приготовления, относящиеся к нашему делу.

— Но подожди, Марко. Ты обещал, что расскажешь мне… все о том, как и почему она умерла….

— Я расскажу, Али. Как только выполню одно поручение. Это срочно, но не займет много времени. Ты бы отдохнул пока здесь, а я попрошу моих дам уделить тебе внимание. — Служанкам я сказал: — Приготовьте для него горячую ванну, натрите моего друга бальзамом. Принесите еды и питья. Любого питья и столько, сколько он попросит. — Я бросился было к двери, но тут кое о чем вспомнил и приказал самым суровым образом: — Не пускайте никого в эти покои, пока я не вернусь.

Я шел, почти бежал, направляясь к военному министру, художнику Чао, и по счастливому стечению обстоятельств он не был в то утро занят ни войной, ни своим искусством. Я начал с того, что выразил ему соболезнования в связи со смертью жены, сказав:

— Мне так жаль, что ваша супруга погибла.

— Почему? — спросил он безжизненно. — Вы были среди табуна ее жеребцов?

— Нет. Я просто соблюдаю правила хорошего тона.

— Тогда я должен поблагодарить вас. Хотя полагаю, что она не заслужила вашего сочувствия. Но я так понимаю, что вы пришли с визитом не только для этого.

— Нет, — снова сказал я. — У меня есть щекотливое дело, и если вы предпочтете сделать вид, что ничего не понимаете, я последую вашему примеру. Вы в курсе того, что госпожа Чао умерла не случайно? Что все это было подстроено главным министром Ахмедом?

— Тогда я должен сказать ему спасибо. Это гораздо больше того, что он когда-либо делал для меня. А у вас есть хоть малейшее представление, почему он проявил к нам такой внезапный интерес, решив навести порядок в моей супружеской жизни?

— Это его совершенно не интересовало, господин Чао. Он действовал исключительно в своих интересах. — И я рассказал ему, как Ахмед воспользовался официальной печатью госпожи Чао, чтобы устранить Мар-Джану, а также о событиях, предшествовавших этому и случившихся позже. Я не упомянул о своем дядюшке, но в заключение сказал: — Ахмед пригрозил также опубликовать некие рисунки, сделанные вами. Думаю, вам это может не понравиться.

— Да, это поставит меня в неловкое положение, — пробормотал министр все еще вялым голосом, но его пронзительный взгляд сказал мне, что он знает, о каких рисунках идет речь, и догадывается, что семейство Поло они тоже поставят в неловкое положение. — Я так понимаю, вы хотите положить конец головокружительной карьере wali Ахмеда?

— Да, и полагаю, я знаю, как это сделать. Мне пришло в голову, что если Ахмед смог воспользоваться чьей-то чужой печатью с подписью в своих целях, то и я могу сделать нечто подобное. Так случилось, что в моем распоряжении оказалась печать другого придворного.

Я вручил ему камешек. Не было нужды говорить, чья это печать, потому что художник был способен сам прочесть на ней имя.

— Пао Ней Хо. Недавно низложенный министр малых рас. — Он взглянул на меня и ухмыльнулся. — Вы представляете себе, что я о вас думаю?

— Министр Пао мертв. Никто толком не знает, с какой целью этот человек оказался при дворе и правда ли, что он вынашивал замысел свергнуть Хубилая. Но если бы вдруг обнаружили письмо или записку с его подписью, свидетельствующие о каких-нибудь низких намерениях — скажем, сговор Пао против хана с главным министром — ну, покойник ведь не сможет отречься от этого, а вот Ахмеду придется попытаться сие опровергнуть.

Чао восхищенно воскликнул:

— Клянусь своими прародителями, Поло, вы выказываете определенные таланты, свойственные правителям!

— Но одного таланта я лишен начисто — умения писать ханьскими иероглифами. Вы же владеете этим искусством в совершенстве. Есть другие, к кому я могу обратиться, но я выбрал вас, потому что вы не входите в число друзей араба Ахмеда.

— Ну, если все, что вы рассказали, правда, то он все же снял с меня одно тяжелое бремя. Однако еще осталось немало других. Вы правы: я с радостью присоединюсь к вам, чтобы низложить этого сына черепахи. Однако вы упустили из виду одну деталь. Если все провалится, мы с вами тут же встретимся с Ласкателем. Если добьемся успеха — еще хуже, — мы оба окажемся во власти друг друга навсегда.

— Господин Чао, я желаю лишь одного — отомстить арабу. И если только я смогу причинить ему вред, то не имеет значения, что это будет стоить мне головы — завтра или спустя годы! Просто, предложив это, я уже вверил себя в вашу власть. Увы, у меня нет никаких иных гарантий моей добропорядочности.

— Этого достаточно, — решительно произнес министр и встал из-за своего рабочего стола. — В любом случае это настолько удивительный подарок судьбы, что я не могу от него отказаться. Пойдемте сюда. — Он проводил меня в соседнюю комнату и быстрым движением подровнял огромную настольную карту. — Давайте глянем. Министр Пао был юэ из Юньнаня, который тогда находился в осаде… — Мы стояли и смотрели на Юньнань, теперь он был весь уставлен флажками Баяна. — Предположим, министр Пао старался оказать помощь своей родной провинции… а министр Ахмед надеялся свергнуть Хубилай-хана… Нам нужно как-то увязать оба этих устремления… каким-нибудь третьим компонентом… Нашел! Хайду!

— Но ильхан Хайду правит гораздо дальше, на северо-западе, — произнес я неуверенно, показывая на провинцию Синьцзян. — Не может же он, находясь так далеко, тоже участвовать в заговоре!

— Ах, Поло, Поло, — принялся благодушно ворчать Чао. — Ложь — страшный грех. И, совершая его, я вызываю у почитаемых мной предков гнев, а вы ставите под угрозу свою бессмертную душу. Так неужели вы согласны отправиться в ад из-за ничтожной и малодушной лжи? Разве в вас нет размаха? Где ваша фантазия, Марко? Давайте изобретем оглушающую ложь, совершим грех, который возмутит всех богов!

— Но ложь должна быть, по крайней мере, правдоподобной.

— Хубилай поверит во все, что касается его двоюродного брата Хайду. Это омерзительный человек, настоящий варвар. Великий хан также знает, что Хайду в достаточной мере опрометчив и жаден, чтобы ввязаться в какой-нибудь грубо состряпанный заговор.

— Да, это действительно близко к истине.

— Ну так давайте рискнем. Я состряпаю записку, в которой министр Пао якобы тайком обсуждает с jing-siang Ахмедом их совместный преступный заговор с ильханом Хайду. Это общий набросок картины. А детали композиции предоставьте настоящему художнику.

— С удовольствием, — сказал я. — Видит бог, вы рисуете очень правдоподобные картины.

— И еще одно. Каким образом к вам в руки попадет этот секретный документ?

— Я был последним, кто видел министра Пао живым. Я обнаружил бумагу, когда обыскивал его. Кстати, именно таким образом я и нашел его yin.

— Вы никогда не находили печать. Забудьте об этом.

— Хорошо.

— Вы обнаружили у Пао только старую, сильно истертую бумагу. Я напишу на ней письмо, которое здесь, в Ханбалыке, Пао якобы написал Ахмеду, но не нашел возможности его отправить, потому что был вынужден бежать. Поэтому он просто по глупости прихватил письмо с собой. Да. Я слегка изомну и испачкаю его. Как скоро документ понадобится вам?

— Я вообще-то должен был передать его хану, как только прибыл в Шанду.

— Не имеет значения. Вы же не знали, важная это бумага или нет. Вы только сейчас вспомнили, что нашли его, когда распаковывали свое походное имущество. Отдайте письмо Хубилаю, сказав как бы мимоходом: «Да, кстати, великий хан…» Небрежность придаст правдоподобия. Но чем скорее, тем лучше. Пожалуй, я займусь этим прямо сейчас.

Он снова уселся за свой рабочий стол, начал деловито доставать бумагу, кисти, кубики туши, красные и черные, и другие атрибуты своего ремесла, говоря при этом:

— Вы доверили свою тайну подходящему человеку, Поло, хотя, готов поспорить, что вы даже не догадываетесь почему. Для вас, без сомнения, две бумаги, написанные ханьскими иероглифами, выглядят одинаково, поэтому вы не можете знать, что далеко не каждый писец способен подделать чужую руку. Теперь я должен постараться припомнить почерк Пао и попрактиковаться, пока не смогу без труда подражать ему. Но это не займет у меня много времени. Ступайте и предоставьте все мне. Бумага окажется у вас в руках, как только я все сделаю.

Когда я направился к двери, он добавил голосом, в котором сочетались веселье и горе:

— А знаете что еще? Это будет самое большое достижение в моей карьере, шедевр всей моей жизни. — Когда я уже собирался переступить порог, он добавил почти весело: — Эх, Марко Поло, Марко Поло, ну что бы вам предложить мне работу, которую я смог бы подписать своим собственным именем: Чао Менг Фу?

Глава 4

— Если все пойдет хорошо, — сказал я Али, — то араба бросят к Ласкателю. И если хочешь, то я попрошу, чтобы тебе разрешили присутствовать и помочь ему предать Ахмеда «смерти от тысячи».

— Я бы с удовольствием помог предать его смерти, — пробормотал Али. — Но помогать ненавистному палачу? Ты ведь сказал, что это именно он фактически уничтожил Мар-Джану.

— Согласен с тобой, этот человек на редкость омерзителен. Но в данном случае он действовал по приказанию араба.

Когда перед этим я вернулся в свои покои, то с облегчением обнаружил, что служанки от души напоили Али-Бабу горячительными напитками. Алкоголь возымел свое действие, и поэтому, хотя он открывал рот от ужаса, причитал от горя и стонал от жалости, когда я рассказывал ему обо всех обстоятельствах кончины Мар-Джаны, мой друг в конце концов дал выход своим эмоциям: он бился в истерике и громко вопил — большинство мусульман считают, что только так и можно выражать свою скорбь. Разумеется, я не вдавался в детали, что именно осталось от Мар-Джаны, когда я обнаружил несчастную в последние минуты ее жизни.

— Да, — сказал Али после продолжительного скорбного молчания. — Если ты сможешь устроить это, Марко, я бы с удовольствием присутствовал на казни араба. После смерти Мар-Джаны у меня не осталось никаких желаний или планов, которые я хотел бы претворить в жизнь. Но принять участие в казни араба — этого я действительно бы хотел.

— Я позабочусь об этом, если мой план сработает. А ты пока сиди здесь и моли Аллаха, чтобы все прошло как надо.

С этими словами я снова встал со своего кресла и устроился на коленях на полу, чтобы подобрать и уложить разбросанные сувениры. Когда я сложил уже множество разных вещей — kamàl Арпада, колоду карт zhi-pai и прочее, — у меня появилось странное чувство, что чего-то не хватает. Я снова уселся на пол и принялся ломать голову, что же это могло быть. Точно не печать министра Пао, потому что я отдал ее художнику. Но что-то исчезло, ибо, когда я в первый раз опустошил свои вьюки, на полу было что-то еще. Внезапно я понял, что именно.

— Али, — сказал я, — ты, случайно, ничего не брал из этой кучи, пока я отсутствовал?

— Нет, ничего, — ответил он с таким видом, словно бы и вовсе не видел, что разбросано на полу.

Должно быть, мой друг сейчас пребывал в таком состоянии, что и правда ничего не заметил.

Я задал тот же вопрос служанкам-монголкам, но обе они ответили отрицательно. Тогда я отправился к Ху Шенг, которая в спальне укладывала свои вещи в гардероб и комоды. Я радостно улыбнулся: все указывало на то, что девушка собирается остаться здесь, и надолго. Я взял ее за руку, отвел в гостиную, показал на вещи на полу и сделал вопросительный жест. Очевидно, она поняла, потому что отрицательно покачала своей милой головкой.

Итак, это мог взять только Маттео. Ибо пропала маленькая глиняная бутылочка, при виде которой он воскликнул: «Если не ошибаюсь это подарок от того шарлатана, хакима Мимдада?»

Он не ошибся. Это действительно было любовное зелье, которое хаким отдал мне на Крыше Мира, сильнодействующий напиток, которым пользовались давно жившие поэт Меджнун и поэтесса Лейли, чтобы усилить свою любовь. Маттео точно знал, что это такое, он знал также, что действие зелья непредсказуемо и опасно, потому что слышал, как я бранил Мимдада после того, как рискнул проделать тот ужасный опыт. Он видел, как я осторожно согласился принять от хакима вторую маленькую бутылочку и взял ее с собой. А теперь, значит, дядюшка стянул этот флакон. Интересно, с какой целью?

И тут мне в голову пришла мысль, от которой я буквально подпрыгнул. Я вспомнил другие его слова, которые дядя произнес в то утро: «Если необходимо, я готов доказать свою заботу…» — а когда я начал глумиться: «Ступай и доведи араба до безумия любовью!» — он ответил: «Я могу это сделать!»

Dio me varda! Я должен бежать, найти его и остановить! Видит бог, у меня были причины разочароваться в Маттео Поло и даже возненавидеть этого человека, но все же… он был одной со мной крови. И к тому же в его самопожертвовании сейчас не было никакой нужды, потому что я уже приготовил ловушку для проклятого араба Ахмеда. Поэтому я немедленно вскочил на ноги, заставив Ху Шенг снова посмотреть на меня с некоторым удивлением. Но я успел добраться только до порога, потому что столкнулся в дверях с сияющим от счастья мастером Чао.

— Все готово, — сказал он. — Час мести настал, можете идти и показать это Хубилаю.

Тут он заметил, что я в комнате не один, дернул меня за рукав и вытащил в коридор, туда, где нас не могли услышать. Художник достал из складок своего наряда сложенную, помятую, грязную бумагу, которая и правда выглядела так, словно совершила далекое путешествие из Ханбалыка в Шанду и обратно. Я развернул ее; для меня все ханьские документы выглядели одинаково — как садовый участок, на котором оставил следы целый выводок цыплят.

— Что здесь написано?

— Все, что нужно. Давайте не будем терять времени на перевод. Я очень торопился, и вы тоже должны поспешить. Хан как раз в эту минуту направляется в зал Правосудия, где собирается открыть заседание ченга. Там накопилось множество дел, касающихся тяжб, они ждут его решения. Постарайтесь перехватить его до начала заседания, ибо потом он будет занят переговорами с императрицей Сун. Может пройти несколько дней, прежде чем вы сумеете встретиться с ним снова, а за это время Ахмед наверняка попытается причинить вам вред. Так что ступайте быстрей!

— В тот самый миг, когда я сделаю это, — сказал я, — я поставлю на кон не только судьбу Ахмеда, но и свою тоже, оказавшись навсегда в ваших руках, мастер Чао.

— А я окажусь в ваших руках, Поло. Ступайте.

И я отправился к Хубилаю, но сначала снова забежал в свои покои, чтобы забрать кое-что для великого хана. Я все-таки успел перехватить его, когда он, младшие судьи и Язык занимали свои места на возвышении ченга. Хубилай приветливо сделал мне знак приблизиться к возвышению и, когда я отдал ему вещи, которые принес, сказал:

— Не было нужды торопиться, чтобы отдать мне это, Марко.

— Я уже и так держал их дольше, чем следовало, великий хан. Вот пайцза из слоновой кости и наделяющее меня полномочиями ваше письмо на желтой бумаге, вот этот документ обнаружили у министра Пао, когда его схватили, а это моя записка, в которой перечислены все воины, которые так умело расположили шары с huo-yao. Поскольку я записал их имена латинскими буквами, великий хан, может, вы послушаете, пока я зачитаю список? Надеюсь, что смогу правильно произнести имена, и вы поймете, о ком речь, возможно, вам захочется их как-нибудь отблагодарить…

— Читай, читай, — сказал он благосклонно.

Я так и сделал, а Хубилай тем временем лениво отложил в сторону дощечку и письмо, которые он давал мне, а затем медленно развернул письмо, которое подделал мастер Чао. Увидев, что письмо написано на ханьском языке, он не торопясь вручил его полиглоту Языку и продолжил слушать меня. Я силился разобраться в своих каракулях и зачитывал вслух: «Человек по имени Геген из племени кураи… человек по имени Джассак из племени меркитов… человек по имени Бердибег, тоже меркит…» — когда чиновник внезапно вскочил на ноги и, несмотря на знание огромного количества языков, издал вопль, который совершенно невозможно было разобрать.

— Вах! — воскликнул Хубилай. — Что тебя встревожило?

— Великий хан, — ловя ртом воздух, в возбуждении воскликнул Язык, — эта бумага — дело чрезвычайной важности! С ней надо разобраться в первую очередь! Эта бумага… которую принес вон тот человек…

— Марко? — Хубилай повернулся ко мне. — Ты, кажется, сказал, что это отобрали у недавно умершего министра Пао? — Я подтвердил, что так оно и есть. Он снова повернулся к Языку: — Ну?

— Может, вы предпочтете, великий хан?.. — сказал Язык и посмотрел при этом на меня, остальных судей и стражников. — Может, вы предпочтете очистить зал, до того как я обнародую содержание этого документа?

— Скажи все при них, — проворчал хан, — а потом я решу, надо ли очистить зал.

— Как прикажете, великий хан. Ну, если вы позволите, я могу перевести дословно. Но достаточно сказать, что это письмо подписано yin Пао Ней Хо. В нем содержатся намеки… в нем заключены… нет, в нем напрямик говорится… о предательском заговоре между вашим двоюродным братом ильханом Хайду и… и одним из ваших самых доверенных министров.

— Правда? — холодно осведомился Хубилай. — Тогда, я считаю лучше никому не покидать этот зал. Продолжай, Язык.

— Суть такова, великий хан: оказывается, министр Пао, про которого мы теперь знаем, что он был заслан сюда юэ, надеялся, что предотвратит полное уничтожение своего родного Юньнаня. Похоже, Пао убедил ильхана Хайду… или, может, подкупил его. Деньги упоминаются… отправиться с войском на юг и бросить все свои силы против наших тылов, когда мы вторгнемся в Юньнань. Это привело бы к мятежу и гражданской войне. При таком повороте событий ожидалось, что вы сами, великий хан, отправитесь на поле сражения. В ваше отсутствие и при последующей неразберихе… наместник Ахмед объявит себя великим ханом…

Все находившиеся в ченге судьи издали громкие возгласы: «Вах!», «Позор!», «Ай-яй!» и другие выражения ужаса.

— …При этом, — продолжал Язык, — Юньнань заявит о том, что сдается, и присягнет на верность новому великому хану Ахмеду, в обмен на заключение мира. Предполагалось, что в будущем они договорятся, и юэ вместе с Хайду нападут на Сун и помогут покорить эту империю. После того как все будет закончено, Ахмед и Хайду поделят власть и ханство между собой.

Раздалось еще больше восклицаний: «Вах!» и «Ай-яй!» Хубилай все еще не произнес ни слова, однако лицо его стало похоже на черный смерч, поднимающийся над пустыней. Пока Язык ждал приказаний, министры пустили письмо по рукам.

— Это действительно почерк Пао? — спросил один.

— Да, — ответил другой. — Он всегда писал размашистыми мазками, а не официальными прямыми иероглифами.

— А там, видите? — добавил третий. — Чтобы написать «деньги», он воспользовался иероглифом с изображением ракушки каури, которая является деньгами среди юэ.

Еще один сказал:

— А что насчет подписи?

— Похоже, она настоящая.

— Пошлите за мастером yin!

— Никто не должен покидать этой комнаты.

Хубилай услышал это и одобрительно кивнул, а стражник отправился за мастером. Все это время министры продолжали приглушенно галдеть, спорить и пытаться внушить друг другу, что произошло какое-то недоразумение. Я услышал, как кто-то с пафосом произнес:

— Это слишком скандально, чтобы поверить.

— Но ведь был уже подобный случай, — возразили ему. — Помните, несколько лет назад мы и сами покорили государство Каппадокия благодаря похожей уловке. Там тоже доверенный главный министр турок-сельджуков тайно привлек на свою сторону нашего ильхана Персии Абагу, чтобы тот помог ему свергнуть законного царя Килиджа. Но тогда предатель достиг своей цели, а выскочка Абага присоединил Каппадокию к Монгольскому ханству.

— Да, — заметил еще кто-то. — К счастью, тогда были совсем иные обстоятельства. Абага держал все в тайне не для собственного возвеличивания, а для выгоды великого хана Хубилая и всего ханства.

— Вот идет мастер yin.

Поторапливаемый стражниками, старый мастер yin шаркающей походкой вошел в зал ченга. Ему показали бумагу. Бросив на нее всего лишь беглый взгляд, он объявил:

— Я не могу ошибиться: это моя работа, господа. Это действительно yin, которую я вырезал для министра малых рас Пао Ней Хо.

И опять поднялся шум. Одни кричали: «Вот!», другие: «Выходит, все это правда!», а третьи: «Ну, теперь не осталось никаких сомнений!» — и при этом все смотрели на Хубилая. Он набрал полную грудь воздуха, сделал медленный выдох и затем вынес приговор:

— Стражники! — Те мгновенно вытянулись по стойке «смирно» и с глухим звуком дружно стукнули копьями об пол. — Ступайте и приведите сюда главного министра Ахмеда-аз-Фенакета.

Они снова стукнули своими копьями, развернулись и затопали прочь, но Хубилай остановил их, задержав на мгновение, и повернулся ко мне.

— Марко Поло, кажется, ты еще раз сослужил службу нашему ханству… впрочем, на сей раз совершенно случайно. — Хотя эти слова и звучали как похвала, но, глядя на выражение лица Хубилая, можно было подумать, что я на подошвах своих сапог принес с улицы в зал собачье дерьмо. — Вот что, Марко. Ступай со стражниками и сам обратись к главному министру с официальным приказом: «Подымись и иди, мертвый человек, потому что Хубилай, хан всех ханов, желает услышать твои последние слова».

Итак, я отправился, как мне было приказано. Однако великий хан не приказывал мне вернуться в ченг вместе с арабом, и так уж случилось, что мне и не довелось этого сделать. Я с отрядом стражников явился в покои Ахмеда и обнаружил, что входная дверь не охраняется и широко распахнута. Мы зашли внутрь, и выяснилось, что все его стражники и слуги застыли на месте, тревожно прислушиваясь и мучаясь в нерешительности перед закрытой дверью в его спальню. Когда мы появились, все зашумели, приветствуя нас, и принялись благодарить Тенгри и восхвалять Аллаха за то, что мы пришли. И лишь через некоторое время мы наконец их успокоили и смогли получить связные объяснения по поводу того, что происходит.

Wali Ахмед, сказали они, весь день пробыл в своей спальне. Вообще-то в этом не было ничего необычного, потому что он часто брал работу на ночь и продолжал работать после того, как просыпался и завтракал; Ахмед любил заниматься делами, уютно расположившись в постели. Но в тот день из спальни раздались необычные звуки, и после некоторого колебания служанка подошла к двери, чтобы удостовериться, что все в порядке. Ей ответил голос, похожий на голос wali, но необычно высокий и нервный, который приказал: «Оставьте меня в покое!» Странные звуки затем снова возобновились и продолжились: хихиканье, которое переходило в дикий смех, визг, хныканье, переходившее в стон и рычание, снова смех и тому подобное. Слушатели — к тому времени у двери собрались почти все слуги Ахмеда — не в состоянии были решить, что выражают эти звуки — удовольствие или физическую боль. К настоящему моменту это уже длилось несколько часов; они время от времени взывали к своему хозяину, стучали в дверь, пытались открыть ее и заглянуть внутрь. Но дверь была закрыта плотно; слуги как раз обсуждали, уместно ли будет сломать ее, когда, к их облегчению, появились мы и спасли их от принятия какого-либо решения.

— Послушайте сами, — предложили слуги, и мы с начальником стражи прижались ухом к створкам двери.

Спустя некоторое время начальник стражи сказал мне с удивлением:

— В жизни не слышал ничего подобного. А вы?

Я слышал, но это было давно. Во дворце багдадского шаха я как-то наблюдал в глазок, как заключенная в гарем молоденькая девчонка совращает отвратительного волосатого самца шимпанзе. Звуки, которые я слышал теперь, очень напоминали те — девчонка бормотала нежности и всячески поощряла самца, а обезьяна в недоумении что-то невнятно тараторила. Его бормотание и ее стоны по завершении полового акта, все это перемешалось с короткими выкриками, взвизгиванием от боли, потому что самец, стараясь удовлетворить девушку, неуклюже покусывал и царапал ее.

Однако начальнику стражи я об этом не рассказал, а лишь предложил:

— Пусть ваши люди уберут из покоев всех слуг. Мы должны арестовать министра Ахмеда, но нам нет нужды унижать его перед слугами. Да и его охрану тоже лучше отослать. У нас достаточно своих стражников.

— Ну что, заходим внутрь? — спросил начальник стражи, когда все было сделано. — А вдруг мы пришли не вовремя и wali это не понравится?

— Разумеется, заходим. Что бы там ни происходило, великий хан желает видеть этого человека, и немедленно. Так что ломайте двери.

Я приказал убрать всех свидетелей не потому, что беспокоился за чувства Ахмеда, а потому, что волновался за себя, поскольку ожидал, что найду там своего дядю. К моему огромному облегчению, дяди там не оказалось, а араб пребывал в таком состоянии, что ему не было дела до унижений.

Он лежал голый на кровати, его коричневое сухопарое потное тело корчилось в массе собственных нечистот. Простыни на его кровати в тот день были из бледно-зеленого шелка, но слиплись и покрылись коркой белого и розового цвета, как это бывает после многочисленных выделений, а последние выделения Ахмеда были с примесью крови. Он все еще издавал невнятные звуки, но они были приглушенными, потому что во рту араб держал один из тех грибов su-yang, напоминающих фаллос; гриб раздулся от жидкости до такой величины, что растянул арабу губы и щеки. Мало того, мы увидели еще один подобный орган, высовывающийся из его зада, но этот был сделан из прекрасного зеленого нефрита. Однако спереди его собственный член был невидим, он находился внутри чего-то, похожего на меховую зимнюю шапку воина-монгола. Араб обеими руками неистово дергал это взад и вперед, возбуждая себя. Его агатовые глаза были широко раскрыты, но затуманены, словно их каменная поверхность была покрыта мхом: уж не знаю, что он видел, но точно не нас.

Я сделал знак стражникам. Двое из них склонились над арабом и начали выдергивать из него и снимать с него различные приспособления. Когда гриб su-yang, который Ахмед сосал, извлекли из его рта, хныкающие звуки сделались громче, но так и остались невнятными. Когда из него резким движением выдернули нефритовый цилиндр, он сладострастно застонал, и его тело забилось в конвульсиях. Когда с wali сняли меховую вещь, он продолжил слабо двигать руками, хотя ему не с чем стало там играть: его член был маленький и стертый до крови. Начальник стражников поднимал похожий на шапку предмет все выше и выше, с любопытством изучая его; я заметил, что он был покрыт мехом только с одной стороны, но тут же отвел глаза, потому что из него начало сочиться белое вещество с прослойками крови.

— Клянусь Тенгри! — проворчал про себя начальник стражи. — Сроду ничего подобного не видел. — Он швырнул загадочный предмет на пол и с омерзением произнес: — Вы знаете, что это?

— Нет, — ответил я, — и не желаю знать. Поставьте эту тварь на ноги. Окатите его холодной водой. Вытрите. Набросьте на него какую-нибудь одежду.

Когда все это было сделано, Ахмед в какой-то степени пришел в себя. Сначала он сильно шатался, и стражникам пришлось поддерживать главного министра, чтобы тот стоял прямо. Но постепенно, после долгого качания и шатания, он смог стоять сам. После того как Ахмеда несколько раз окатили холодной водой, он начал произносить отдельные осмысленные слова, хотя в целом его речь все еще оставалась бессвязной.

— Мы оба были детьми дэва… — сказал он, словно повторяя какие-то стихи, которые только он один и слышал. — Мы отлично подходили друг другу…

— Эй, заткнись, — прорычал седой воин, который очищал с него пот и нечистоты.

— Тогда я вырос, но она осталась маленькой… с совсем крошечными отверстиями… и она кричала…

— Заткнись! — взревел другой крепкий ветеран, который пытался надеть на министра абас.

— Тогда она стала оленем-самцом… а я самкой… теперь уже кричал я…

Начальник стражи резко бросил:

— Тебе было велено заткнуться!

— Позвольте ему выговориться и прочистить мозги, — сказал я снисходительно.

— Затем мы стали бабочками… обнимающимися внутри бутона цветка… — Его вращающиеся глаза на миг остановились на мне, и он произнес совсем четко: — Фоло! — Но тут каменную поверхность его глаз снова подернуло мхом, то же самое произошло и с остальными его способностями, и он добавил совсем невнятно: — Сделать это имя посмешищем…

— Ты можешь попытаться, — равнодушно сказал я. — Мне приказано сказать тебе следующее: «Ступай с этими стражниками, мертвый человек, потому что Хубилай, хан всех ханов, желает услышать твои последние слова». — Я остановился на мгновение. — Уведите его отсюда.

Я позволил Ахмеду продолжать свой бессвязный лепет только потому, что не хотел, чтобы стражники уловили другой звук, который я услышал, — слабый, но устойчивый и не лишенный мелодичности. Поскольку стражники ушли вместе со своим узником, я остался, чтобы определить источник этого звука. Он раздавался не в самой комнате и не снаружи двойной двери, а из-за какой-то стены. Я прислушался, установил, что он раздается из-за чрезвычайно яркого персидского qali, который висел на стене напротив кровати, и отодвинул ковер в сторону. Стена за ним выглядела целой, но, наклонившись поближе, я рассмотрел в обшивке разрез, края которого открывались внутрь подобно двери. Попав в темный каменный проход, я смог понять, что это был за звук. Странно было слышать подобное в коридоре монгольского дворца в Ханбалыке, потому что это была старая венецианская песенка. И тем более странно было услышать ее в сложившихся обстоятельствах, потому что это была простая песенка о добродетели — о том, чего так сильно не хватало wali Ахмеду и его окружению. Маттео Поло пел тихим дрожащим голосом:

Добродетель — это благословение.
Не вкушая сладости, доживешь до старости…

Я бросился обратно в спальню за лампой, чтобы осветить себе дорогу, затем шагнул в темноту и закрыл дверь, от души надеясь, что qali примет прежнее положение и скроет ее. Совсем скоро я обнаружил Маттео, сидящего на холодном влажном каменном полу прохода. Он снова был разодет в наряд отвратительной «великанши» — на этот раз бледно-зеленый — и выглядел еще более оцепенелым и безумным, чем араб. Но дядюшка, по крайней мере, не был выпачкан в спекшейся крови или выделениях человеческого тела. Очевидно, какую бы роль он ни играл в оргии с любовным зельем, она была не самой активной. Хотя дядя ничем не показал, что узнал меня, он не сопротивлялся, когда я взял его за руку, поставил на ноги и потянул за собой по проходу. Он шел и тихонько напевал:

Добродетель не даст на пирушки хаживать,
Может тебя в гроб вогнать еще заживо…

Я никогда прежде не бывал в этом потайном коридоре, но уже в достаточной мере познакомился с дворцом и имел представление, куда вели нас изгибы и повороты. Всю дорогу Маттео продолжал бормотать песенку о добродетели. Мы миновали множество закрытых дверей в стене, но я отошел на значительное расстояние, прежде чем выбрал одну из них, приоткрыл щелку и выглянул наружу.

Она вела в маленький садик неподалеку от того дворцового крыла, в котором мы жили. Я попытался заставить Маттео замолчать, когда вывел наружу, но это оказалось бесполезно. Он пребывал в каком-то другом мире и не обратил бы внимания, даже если бы я поволок его прямо через пруд с лотосами. На наше счастье, поблизости никого не оказалось, думаю, вообще никто не видел нас, потому что я торопил дядю, чтобы поскорее добраться до его покоев. Но там, поскольку я не знал, как найти его потайную дверь, мне пришлось провести его через обычный вход. Нас встретила та же самая служанка, которая впустила меня накануне. Я был слегка удивлен, но больше благодарен женщине, когда она не выказала ни испуга, ни ужаса при виде своего господина, разодетого в причудливый наряд шлюхи. Она снова выглядела печальной и очень расстроилась, когда он стал напевать ей вполголоса:

Добродетель — тропинка к богатству,
На ней не торчат корни, нету на ней и ям…

— Твой господин заболел, — сказал я женщине, потому что это было единственное объяснение, которое я мог придумать, и оно было недалеко от истины.

— Я позабочусь о нем, — ответила служанка с тихим состраданием. — Не беспокойтесь.

Добродетель — могучее дерево, а не сорняк,
И богатство обретаешь, собирая плоды его…

Я с радостью вручил несчастного заботам этой женщины. Пользуясь случаем, хочу заметить, что только благодаря ее уходу и заботам Маттео так долго прожил после этого, потому что разум к нему больше так и не вернулся.

Тот день выдался тяжелым, предыдущий был еще хуже, а между ними я провел бессонную ночь. Поэтому я потащился в свои покои, чтобы передохнуть и самому насладиться заботами служанок и прекрасной Ху Шенг. В тот вечер я составил компанию Али-Бабе и наблюдал, как он напивается до бесчувствия, чтобы приглушить свое горе.

Я больше никогда не видел Ахмеда. Его доставили к Хубилаю, допросили, осудили, признали виновным и приговорили к смерти — все за один день; я расскажу вам обо всем побыстрее. У меня нет желания останавливаться на этом, потому что так случилось, что даже торжество моего мщения оказалось омрачено очередной потерей.

Даже по прошествии долгого времени я не испытываю ни малейшего сожаления, совершенно не раскаиваюсь в том, что уничтожил Ахмеда-аз-Фенакета посредством поддельного письма, обвинив араба в преступлении, которого он никогда не совершал. Он был виновен во многих других преступлениях, будучи насквозь порочным. Разумеется, наш с министром Чао план мог и не сработать, если бы не извращенная натура араба, которая заставила его выпить любовное зелье вместе с Маттео. Поставив опыт с галлюциногенами, он навредил своему проницательному уму, его острый разум притупился, а змеиный язык оказался связанным. Возможно, его рассудок в результате этого опыта был и не настолько поврежден, как у моего дяди, — араб в какой-то момент узнал меня, чего с Маттео так никогда и не произошло, — так что, возможно, Ахмед постепенно и оправился бы, но у него не оказалось на это времени.

Когда главного министра в тот день приволокли в ченг и поставили пред разъяренным великим ханом, предъявив ему довольно шаткие улики его «предательства», Ахмед с трудом мог понять суть происходящего. Все, что можно было сделать в этой ситуации, — потребовать отсрочки приговора ченга, пока не пошлют посольство к ильхану Хайду, одному из троицы предполагаемых заговорщиков. Хубилай и судьи, скорее всего, согласились бы подождать и послушать, что скажет в свое оправдание Хайду. Но Ахмед, по словам присутствовавших на заседании ченга, не обратился к Хубилаю ни с этой, ни с какой-либо другой просьбой. Он вообще не был готов защищаться, сказали они, просто физически был не способен это сделать. Говорят, во время заседания Ахмед только что-то невнятно бормотал, громко пел и дергался. Создавалось впечатление, что уличенный преступник просто сошел с ума от угрызений совести, испуганный предстоящим ужасным наказанием. Прямо в тот же день собравшиеся судьи ченга признали его виновным, а все еще взбешенный Хубилай не стал отменять их решение. Ахмеда объявили государственным изменником и приговорили к «смерти от тысячи».

Слухи об этом разнеслись по всему ханству так же стремительно, как летняя гроза, такого скандала не помнили даже старейшие придворные. Все вокруг только об этом и говорили, жадно прислушивались к новостям и рассказывали друг другу подробности истории, быстро обраставшей слухами. Тот, кто знал самые пикантные новости и готов был их сообщить, оказывался героем дня. Настал «звездный час» Ласкателя, заполучившего в свои руки самый известный «объект» за всю свою карьеру. Мастер Пинг торжествовал и наслаждался. Не скрывая, как обычно, своих мрачных тайн, он открыто хвастался, что сделал запасы в своей темнице-пещере на следующие сто дней. И что он распустил всех своих служащих и помощников отдохнуть — даже своих писак и шестерок-подручных, — дабы ничто его не отвлекало и он мог безраздельно уделить все свое внимание прославленному «объекту».

Я зашел навестить Хубилая. К тому времени он немного успокоился и смирился с предательством и потерей своего главного министра. Он больше не смотрел на меня так, как древние короли смотрели на тех, кто приносил плохие вести.

Я рассказал великому хану, не вдаваясь в ненужные детали, что на совести Ахмеда — напрасное жестокое убийство несравненной Мар-Джаны, супруги Али-Бабы. Я попросил для Али разрешение великого Хубилая присутствовать во время казни палача его жены и получил это разрешение. Ласкатель Пинг был ошеломлен и возмущен, но, разумеется, он не мог отменить распоряжение самого Хубилая, он даже не слишком громко сетовал, потому что сам принимал непосредственное участие в убийстве Мар-Джаны.

Таким образом, в указанный день я проводил Али в подземную пещеру, наказав ему быть мужественным и непреклонным, когда он будет наблюдать, как раздирают на куски нашего общего врага. Али был бледным — его желудок не переносил резни, — но выглядел решительно, даже когда произнес напоследок «салям» и попрощался со мной так торжественно, словно сам собирался принять «смерть от тысячи». После этого они с мастером Пингом, который все еще ворчал по поводу столь нежелательного вторжения, прошли за обитую железом дверь, туда, где уже висел в ожидании палача Ахмед, и закрыли ее за собой. Я ушел, сожалея в то время лишь об одном: что араб, насколько я был наслышан, все еще пребывал в оцепенении и ничего не соображал. Если прав был Ахмед, сказавший однажды, что ад — это то, что больше всего ранит, тогда очень жаль, что араб не мог почувствовать боль так сильно как я этого желал ему.

Поскольку Ласкатель заявил, что эта ласка может продолжиться целых сто дней, все, естественно, ожидали, что так оно и случится. Поэтому незадолго до окончания этого срока служащие и помощники мастера Пинга возвратились, чтобы собраться во внешних покоях и дождаться триумфального появления своего господина. Когда прошло несколько дней, они начали беспокоиться, но побоялись войти внутрь. И лишь когда я послал свою служанку узнать что-нибудь об Али, только тогда один из старших служащих набрался храбрости и со скрипом отворил обитую железом дверь. Его встретило могильное зловоние, которое заставило беднягу в ужасе отпрянуть. Больше ничего во внутренней комнате не обнаружилось, никто не мог даже заглянуть внутрь без того, чтобы не упасть в обморок. Послали за придворным механиком и попросили его направить в подземные тоннели искусственный ветер. Когда покои немного проветрили, главный служащий Ласкателя зашел внутрь и тут же вышел, оглушенный, чтобы рассказать, что он там обнаружил.

Там было три мертвых тела, вернее, не совсем так: от бывшего wali Ахмеда остался всего лишь кусок плоти: его подвергли по меньшей мере «девятьсотдевяностодевятикратной смерти». Как выяснилось, Али-Баба наблюдал за процессом этого полного распада, а затем схватил Ласкателя, связал его и подверг самого палача тому же наказанию, что и его жертву. Тем не менее главный служащий доложил, что это была, наверное, «смерть от ста», максимум — «от двухсот». Видимо, Али стало плохо — от миазмов разлагающегося Ахмеда и всего остального: спекшейся крови, кровавого зрелища, нечистот, — и он не смог довести месть до конца. Он предоставил лишенному некоторых частей тела мастеру Пингу висеть и медленно умирать, а сам взял один из больших ножей и заколол им себя.

Так закончил свой жизненный путь Али-Баба, Ноздря, Синдбад, Али-ад-Дин — тот, кого я презирал и высмеивал как труса и пустого хвастуна очень долгое время… В самый последний миг им двигал весьма возвышенный стимул — его любовь к Мар-Джане — совершить нечто в высшей степени смелое и достойное похвалы. Он отомстил обоим ее убийцам, подстрекателю и преступнику, а затем покончил с собой, чтобы никого другого (я имею в виду себя) не смогли обвинить в содеянном.

Население дворца, города Ханбалыка, а возможно, и всего Катая, если не всей Монгольской империи, шепталось и хихикало, обсуждая стремительное и скандальное падение Ахмеда. Новый скандал, трагедия, разыгравшаяся в подземелье, дали еще больше пищи слухам, заставив Хубилая снова смотреть на меня с мрачной злобой. Однако последняя сенсация оказалась столь ужасной и в то же время почти забавной, что даже великий хан был так ошеломлен и смущен, что не испытывал склонности кого-либо карать. А случилось вот что: когда помощники Ласкателя собрали воедино труп своего господина, чтобы похоронить его приличествующим образом, они обнаружили, что у этого человека были ступни в виде «кончиков лотоса»: их перевязывали с младенчества, деформировали и сгибали, чтобы придать им вид изящных кончиков, таких как у знатных ханьских женщин. Так что можете представить себе смятение, овладевшее всеми, включая Хубилая. «И кто теперь заплатит за этот возмутительный обман? — с любопытством, совсем сбитые с толку, спрашивали люди друг у друга. — И каким же, интересно, чудовищем была мать у мастера Пинга?»

Вынужден сказать, что у меня на душе было очень тяжело. Моя месть свершилась, но плата оказалась так велика, что теперь я пребывал в мрачном настроении. Страшная депрессия навалилась на меня, когда я направлялся в покои Маттео: я бывал там почти каждый день, навещая дядюшку — вернее, то, что от него осталось. Преданная служанка мыла и красиво одевала господина (в нормальное мужское платье), она умело подстригала седую бороду, которая снова у него отросла. Он выглядел вполне сытым и здоровым, его можно было принять за прежнего веселого и неистового дядю Маттео, не будь его глаза совсем пустыми и не напевай он постоянно, мыча как корова, свою литанию о добродетели:

Добродетель — тропинка к богатству,
На ней не торчат корни, нету на ней и ям…

Я как раз печально разглядывал дядюшку и чувствовал себя, разумеется, хуже некуда, когда неожиданно появился еще один посетитель, который вернулся наконец из своего последнего путешествия с торговым караваном по стране. Ни разу в жизни — даже во время его первого появления в Венеции, когда я был совсем мальчишкой, — не был я еще так рад увидеть своего мягкого, тактичного, скучного, доброго и бледного старого отца.

Мы упали в объятия друг друга в венецианском приветствии, а затем встали рядом. Отец печально смотрел на своего брата. Он уже подъезжал к Ханбалыку, когда услышал в общих чертах рассказ о тех событиях, которые произошли за время его путешествия: об окончании войны в Юньнане и моем возвращении ко двору, о сдаче империи Сун, смерти Ахмеда и мастера Пинга, о самоубийстве бывшего раба Ноздри и болезни своего брата. Теперь я рассказал отцу подробности. С кем еще я мог поделиться? Я не пропустил ничего, разве что самые отвратительные детали, и когда я закончил, он снова посмотрел на Маттео, покачал головой и ласково, печально, с жалостью проговорил:

— Tato, tato…[230]

— Хорошо хоть вас заживо не закопали… — мычал Маттео словно в ответ.

Никколо Поло снова печально покачал головой. Но затем он повернулся, дружески хлопнул меня по плечу, выпрямился и кое-что сказал. Пожалуй, в тот день я впервые был рад услышать одно из его многочисленных изречений:

— Ах, Марко, sto moado xe fato tondo.

Это можно перевести приблизительно так: «Что бы ни случилось, хорошее или плохое, веселое или грустное, — Земля все равно останется круглой».

Часть тринадцатая МАНЗИ

Глава 1

Буря сплетен через некоторое время стихла. Двор Ханбалыка, подобно опасно накренившемуся кораблю, постепенно выпрямился и выровнялся. Насколько я знаю, Хубилай так никогда и не предпринял попыток призвать своего двоюродного брата Хайду к ответу за его предположительное участие в возмутительных событиях недавнего времени. Хайду все еще находился далеко на западе, и, поскольку опасность заговора миновала, великий хан удовлетворился тем, что и оставил его там, вместо этого Хубилай решил навести порядок в своем собственном доме. Он благоразумно начал с того, что разделил три различные должности недавно умершего Ахмеда между тремя разными людьми. Теперь его старший сын Чимким должен был также становиться наместником хана в его отсутствие. Хубилай повысил моего старого товарища по оружию Баяна до ранга главного министра, но, поскольку Баян предпочитал сражаться в должности действующего орлока, эта должность со временем тоже была передана принцу Чимкиму. Возможно. Хубилай был не прочь заменить Ахмеда на посту министра финансов другим арабом — персом, турком или византийцем, — поскольку был высокого мнения о финансовых способностях мусульман и поскольку это министерство руководило мусульманским органом купцов и торговцев — Ortaq. Однако, когда стали приводить в порядок оставшееся после недавно умершего Ахмеда имущество, было сделано ужасное открытие, которое вызвало у великого хана ненависть к арабам на всю оставшуюся жизнь. В Катае существовал такой же закон, как в Венеции, и кое-где еще: имущество изменника отбирали в пользу государства. И у покойного Ахмеда обнаружилось огромное количество добра, которое он мошенническим путем присваивал и вымогал, пока находился на своем посту. (Некая часть его имущества — включая хранимые арабом рисунки — так никогда не увидела свет.)

Неопровержимые доказательства двуличия Ахмеда на протяжении долгого времени снова так разъярили Хубилая, что он назначил министром финансов представителя народа хань — старика ученого, моего знакомого, придворного математика Лин Нгана. В своей ненависти к мусульманам Хубилай пошел еще дальше, учредив несколько новых законов, которые сильно ограничивали свободы катайских мусульман: сфера их торговой деятельности сокращалась; с тех пор повсюду и навсегда им запрещалось заниматься ростовщичеством; заодно ограничили и их непомерные прибыли. Он также заставил всех исповедующих ислам публично отречься от той части в их священном Коране, которая разрешает им обманывать, надувать и убивать всех тех, кто не является мусульманином. Хубилай даже принял закон, который обязывал мусульман есть свинину, если ее подал им хозяин в гостях или на постоялом дворе. Думаю, что этому указу не слишком подчинялись и его не особенно строго навязывали. Остальные законы, насколько я знаю, очень сильно задели многих уже разбогатевших и пользовавшихся влиянием мусульман, которые проживали в Ханбалыке. Я сам лично слышал, как они потихоньку посылали проклятия, но не Хубилаю, а нам, «неверным Поло», обвиняя нас в подстрекательстве и считая виновными в гонениях на приверженцев ислама.

Едва вернувшись из Юньнаня в Ханбалык, я сразу обнаружил, что город перестал быть гостеприимным и приятным местом. Теперь великий хан, занятый великим множеством новых дел — ведь недавно завоеванному Манзи требовались ваны, судьи и всевозможные чиновники, — не поручал мне никакой работы, да и Торговый дом Поло, тоже, кажется, не нуждался во мне. Назначение нашего старого знакомого Лин Нгана на пост министра финансов никак не повлияло на торговую деятельность моего отца. Гонения на мусульман были купцам-немусульманам только на руку. Так или иначе, но отец был в состоянии и сам со всем управиться. Хотя дел оказалось немало. Ему пришлось тут же подхватить вожжи, которыми правил Маттео, и одновременно вплотную заняться производством каши, которое ранее возглавляли Али-Баба и Мар-Джана. Таким образом, я оказался не у дел, и мне захотелось на какое-то время покинуть Ханбалык. Я надеялся, что постепенно волнения улягутся, а обиды, все еще продолжавшие тлеть, угаснут. Поэтому я отправился к великому хану и спросил, не могу ли я ему чем-нибудь послужить, нет ли у него для меня какой-нибудь миссии за границей. Он как следует призадумался и с каким-то злым удивлением сказал:

— Да, Марко, есть, и я благодарен тебе за то, что ты вызвался. Хотя теперь империя Сун стала Манзи и превратилась в часть Монгольского ханства, но в нашу казну пока еще не было пожертвовано никаких денег. Недавно умерший министр финансов уже успел набросить сеть Ortaq на все это государство и к настоящему времени должен был выловить оттуда богатый улов. Поскольку он этого не сделал, причем косвенным образом по твоей вине, то, полагаю, будет даже справедливо, если ты займешься взиманием дани вместо него. Ты отправишься в столицу Манзи Ханчжоу и учредишь там систему сбора налогов, которая удовлетворит нашу имперскую казну и станет не слишком обременительной для местного населения.

Такого поворота событий я никак не ожидал и потому возразил:

— Но, великий хан, я не имею ни малейшего представления о сборе налогов.

— Ну, тогда назови это как-нибудь по-другому. Бывший министр финансов именовал сие пошлиной на торговые сделки. Ты можешь называть это податью или обложением — или добровольно-принудительными пожертвованиями, как хочешь. Я не прошу тебя обескровить этих только что присоединенных к нам подданных. Однако надеюсь получить большое количество дани с каждого человека, с каждого дома во всех провинциях Манзи.

— И как велико там население? — Я уже жалел о своей инициативе. — И какое количество дани вы сочтете приличным?

Хубилай сухо произнес:

— Полагаю, ты сам сможешь произвести подсчеты, когда прибудешь туда. И не беспокойся: если мне вдруг покажется, что дани мало, я сразу дам тебе знать. Ну, хватит стоять здесь и разевать рот, как рыба. Ты попросил дать тебе поручение. Я дал его тебе. Все необходимые документы, где будут оговорены предписания и твои полномочия, подготовят к твоему отъезду.

Я отправился в Манзи почти с таким же чувством, как и на войну в Юньнань. Я не мог знать тогда, что проведу в этих далеких землях самые свои счастливые и благополучные годы. В Манзи, как и в Юньнане, я успешно справился с возложенной на меня миссией и снова заслужил одобрение Хубилай-хана, а заодно и стал, совершенно на законных основаниях, богатым — причем нажил богатство сам, а не просто как совладелец Торгового дома Поло. Мне также там доверили и другие поручения, и я их тоже успешно выполнил. Однако, когда я теперь говорю «я», надо читать «мы с Ху Шенг», потому что Безмолвное Эхо стала отныне моей верной спутницей в путешествиях, мудрым советником и преданным товарищем; без нее я не смог бы ничего добиться за все эти годы.

В Священном Писании говорится, что Бог, решив, что нехорошо мужчине оставаться в одиночестве, сотворил из его ребра женщину. Уж не знаю, насколько Адам с Евой не были похожи друг на друга, но мы с Ху Шенг физически отличались очень сильно, за что я не переставал благодарить Создателя. Однако лучшей спутницы жизни и желать было нельзя, ибо, если говорить начистоту, Ху Шенг абсолютно всем превосходила меня: спокойным нравом, нежностью сердца, мудростью — именно мудростью, а не простой сообразительностью.

Даже если бы она осталась рабыней и просто служила бы мне или стала бы моей наложницей, то и тогда Ху Шенг была бы ценным и желанным дополнением к моей жизни, ее украшением, предметом восхищения. Эта женщина обладала красотой, на которую стоило посмотреть, в любви она доставляла мне несказанное удовольствие и вообще вокруг себя распространяла пылкую радость. Может показаться невероятным, но общаться с ней было сплошным удовольствием. Как однажды заметил мне принц Чимким, разговоры в постели — это самый лучший способ выучиться языку; это было верно и для языка знаков и жестов, и, несомненно, любовная близость сделала наше совместное обучение более быстрым, причем изобретенный нами язык все более совершенствовался. Когда мы приноровились к этому способу общения, я обнаружил, что реплики Ху Шенг были полны здравого смысла и остроумия. В конечном счете, Ху Шенг была слишком привлекательной и талантливой, чтобы занимать какое-либо подчиненное положение, как большинство женщин, которые от души радовались, что таким образом приносят посильную пользу.

То, что Ху Шенг была лишена слуха, заставило обостриться все ее остальные чувства. Она видела, чувствовала, обоняла или каким-то иным образом обнаруживала то, что оставалось незамеченным мной, и она могла заставить меня это заметить, так что я постигал больше, чем раньше. Совсем простой пример: иногда Ху Шенг вдруг убегала от меня во время прогулки и мчалась к тому, что мне лично казалось всего лишь какой-то кучей сорняков вдалеке. Она становилась на колени, срывала что-то, напоминающее сорняк, и приносила мне показать цветок, который еще не дал даже бутонов; она ухаживала за этим побегом, пока он не раскрывался и не становился красивым.

Однажды, в самые первые дни, когда мы еще только изобретали наш язык, мы весь день провели в одном из тех садовых павильонов, где придворный инженер чудесным образом пустил по трубам воду, чтобы она издавала звуки флейты под свесом крыши. Я весьма неуклюже пытался объяснить Ху Шенг, как это работает, хотя и предполагал, что глухонемая девушка не имеет ни малейшего представления, что такое музыка; я размахивал руками всякий раз, когда начинало раздаваться это тихое журчание. Ху Шенг мило кивнула головкой; я подумал, что она притворилась, будто бы все поняла, и благодарит меня. Но затем она поймала мою руку и приложила ее к одной из резных колонн; удерживая ее на месте, она сделала мне знак сидеть тихо. Я пришел в недоумение и по наивности своей развеселился, хотя и сделал, как она сказала. Через мгновение я с огромным удивлением понял, что ощущаю очень, очень слабую вибрацию, которую производила флейта у нас над головами, — звук шел сверху вниз внутри дерева, до того места, к которому я прикасался. А ведь девушка и впрямь показала мне безмолвное эхо. Ху Шенг была способна уловить эту неслышную музыку и наслаждаться ее ритмом — возможно, даже лучше меня, — такими нежными были ее руки и кожа. Такие необычные способности Ху Шенг были неоценимы для меня во время путешествия, работы и во время общения с другими людьми. Это особенно ярко проявилось в Манзи, где ко мне, естественно, относились с недоверием, как к посланцу завоевателей, и где мне приходилось иметь дело с обиженными бывшими господами, алчными торговыми старейшинами и сопротивляющимися наемниками. Так же как Ху Шенг могла разглядеть цветок, которого не видели другие, точно так же она могла почувствовать мысли, чувства, мотивы и намерения человека. Она раскрывала их мне: иногда — наедине, иногда — прямо, когда этот человек сидел и вел со мной беседу, и во многих случаях это давало мне значительное преимущество. Но еще чаще мне помогало то, что она просто сидит рядом. Мужчины в Манзи, как знатные, так и простые, не привыкли к тому, чтобы женщины присутствовали на деловых встречах. И окажись моя Ху Шенг обычной женщиной — вечно жалующейся, болтливой, резкой, — возможно, они бы и стали меня презирать как неотесанного варвара или евнуха, которого держат под каблуком. Но Ху Шенг становилась таким очаровательным и изысканным украшением любой встречи (и, к счастью, она была такой молчаливой), что каждый мужчина старался вести себя утонченно и говорить как можно более благородно. Он принимал всевозможные позы и ходил с важным видом, чтобы произвести на нее впечатление, но каждый раз — я точно это знаю — уступал моим требованиям, соглашался с моими наставлениями или же отдавал мне самую лучшую сделку только для того, чтобы заслужить одобрительный взгляд Ху Шенг.

Она была моим товарищем в путешествиях, она привыкла к костюму, который позволял ей ездить верхом на лошади, и всегда Ху Шенг ехала рядом со мной. Она была умелым компаньоном, доверенной наперсницей и фактически моей женой. Я был готов в любой момент сделать ее своей супругой, «разбить тарелку», как это называют монголы (потому что их церемония бракосочетания, которую проводит жрец-шаман, завершается традиционным разбиванием на кусочки тонкого фарфора). Однако Ху Шенг, в отличие от большинства обычных женщин, не придавала никакого значения традициям, формальностям, суевериям или ритуалам. Мы с ней принесли друг другу свои клятвы, как сочли нужным, сделали это наедине, и это устраивало нас обоих. Она была рада избежать любой публичной шумихи и показухи.

Помнится, Хубилай однажды посоветовал мне, когда об этом зашла речь:

— Марко, не разбивай тарелку. Пока ты не возьмешь себе первой жены, каждый мужчина, с которым ты станешь иметь дело, будет мягким и уступчивым как в делах, касающихся торговли, так и в любых других сделках. Он будет искать твоего расположения и не станет мешать твоей удаче, потому что будет лелеять тайную надежду, что сделает свою дочь или племянницу твоей первой женой и матерью твоего наследника.

Этот совет, однако, возымел обратное действие — я решил поторопиться и тут же разбить тарелку с Ху Шенг, потому что считал неприемлемым строить свою жизнь подобно коммерческой сделке. Но Ху Шенг заметила, и довольно энергично, что как моя жена она будет вынуждена соблюдать некоторые традиции — ведь жена обязана подчиняться мужу. Поэтому она не сможет больше наслаждаться нашими совместными поездками на лошади, и — если ей только вообще будет дозволено — станет путешествовать в закрытом паланкине, и не сможет больше помогать мне на деловых встречах с другими мужчинами, ибо традиция запрещает это делать…

— Достаточно, достаточно! — сказал я, смеясь над ее горячностью. Я схватил ее ладошку, остановил движения и пообещал, что ничто и никогда не заставит меня жениться на ней.

Таким образом, мы оставались просто любовниками, а это, наверное, и есть самая лучшая разновидность брака. Я не вел себя с Ху Шенг как с женой, которая ниже меня по положению, но относился к ней как к равной — и настаивал, чтобы все относились к ней как к равной мне. (И не подумайте, что это было проявлением великодушия, потому что я отлично знал, что во многих отношениях Ху Шенг превосходит меня; возможно, это осознавали также и другие.) Но я всегда относился к ней как к самой благородной жене, одаривал Ху Шенг драгоценностями, нефритом и слоновой костью, самыми богатыми нарядами, я подарил ей собственную лошадь, великолепную белую кобылицу из числа личных «коней-драконов» великого хана. Пользуясь властью супруга, я установил лишь одно правило: она никогда не должна была скрывать свою красоту под косметикой, я запретил Ху Шенг следовать моде Ханбалыка. Она подчинилась, и поэтому ее персиковая кожа никогда не была намазана белой рисовой пудрой, розовые, как вино, губы не были бесцветными или кричаще яркими, а волнистые брови — выщипанными. Не будучи модной, Ху Шенг, однако, была такой ослепительно красивой, что все другие женщины последовали ее примеру и стали подражать ей. Я все-таки позволил Ху Шенг укладывать волосы так, как ей хотелось (потому что она никогда не делала причесок, которые бы мне не нравились), и для этой цели купил ей украшенные драгоценностями гребни и шпильки.

Из всех драгоценных, золотых и нефритовых украшений, которых у нее в конечном счете накопилось столько, что этому могла позавидовать супруга великого хана, она всегда больше всего дорожила лишь одним. Точно так же и я — правда, я частенько притворялся, что считаю это хламом, и убеждал Ху Шенг его выбросить. Сей предмет не был моим подарком, но входил в число тех умилительных вещиц, которые она принесла с собой, когда впервые пришла ко мне: незамысловатая, самая простая белая фарфоровая курильница. Ху Шенг неизменно возила ее с собой, куда бы мы ни ехали; и повсюду — во дворце, караван-сарае, юрте или на открытом воздухе в лагере — Ху Шенг всегда старалась, чтобы теплый аромат клеверного поля после тихого дождика сопровождал все наши ночи.

Все наши ночи…

Мы были только любовниками, так и не став никогда женатыми людьми. Тем не менее я свято чту тайну брачного ложа и не хочу рассказывать о деталях того, чем мы с ней наедине занимались. Воскрешая в памяти свои интимные отношения с другими женщинами, я рассказывал все без утайки, но я предпочту сохранить в секрете все, что касается Ху Шенг.

Я поделюсь с читателями лишь некоторыми общими наблюдениями анатомического характера. Это не осквернит тайн Ху Шенг, не заставит ее краснеть от стыда, потому что она часто отстаивала мнение, что физически совершенно не отличается от других женщин народа мин и что эти женщины ничем не отличаются от ханьских или от представительниц прочих национальностей, населяющих Катай или Манзи. Хотя лично я так не считал. Сам Хубилай-хан однажды заметил, что женщины мин превосходили других по красоте, а Ху Шенг выделялась даже среди них. Однако когда она настаивала, скромными и просительными жестами уверяя меня, что у нее совершенно обычные внешность и фигура, я благоразумно не возражал: потому что самая красивая женщина — та, которая этого не осознает.

А Ху Шенг была красива во всем. Этого было бы достаточно, чтобы просто описать ее, но я хочу углубиться в детали, чтобы исправить некоторые небольшие недоразумения, которые раньше поддерживал. Я уже упоминал о небольшом пушке волос, которые росли у нее на висках и на задней части шеи; помнится, я еще тогда сказал, что не удивлюсь, если это свидетельствует о том, что у нее избыток волос и в других местах на теле. Едва ли я мог ошибиться больше, ожидая этого. У Ху Шенг совершенно не было волос на ногах и руках, под мышками, даже на «артишоке». Она была в этом месте гладкой и чистой, как шелк, такой была девочка Дорис во времена моей юности. Я совсем не имел ничего против этого — орган, который настолько доступен, требует гораздо большего и пристального внимания, чем покрытый волосами, — но все-таки я мягко расспросил Ху Шенг. Было ли отсутствие волос чертой, присущей лишь ей, а может, она использовала маммум, чтобы достичь этого? Она ответила, что у женщин мин (или хань, или юэ, как и у представительниц других, похожих на них народов) на теле или совсем нет волос, или можно встретить лишь легкий намек на них.

Все тело Ху Шенг было похоже на тело ребенка. Ее бедра были узкими, ягодицы маленькими, как раз такими, чтобы я мог обхватить их руками. Ее груди были тоже маленькими, но прекрасной формы и не такие, как у других. Когда-то давно я вбил себе в голову, что якобы женщины, у которых большие соски и заметный темный ореол вокруг них, более страстные, чем те, у кого они маленькие и бледные. Соски Ху Шенг в сравнении с другими женщинами выглядели миниатюрными, но не настолько, чтобы не соответствовать пропорциям ее грудей, похожих на фарфоровые чашки. Они не были ни темными, ни бледными, а такими же ярко-розовыми, как и ее губы. Это совершенно не указывало на отсутствие способности реагировать, потому что груди Ху Шенг, в отличие от грудей женщин крупнее ее, у которых чувствительны лишь вершины, были чудесно отзывчивы целиком. Как только я начинал ласкать их, «маленькие звездочки» высовывались подобно язычкам. То же самое и ниже. Возможно, потому что там отсутствовали волосы, низ живота и бедра Ху Шенг были чувствительны везде. Стоило приласкать ее там, и из скромной девичьей расселины медленно поднимался ее розовый и миленький «мотылек между лепестками», более заметный и притягательный из-за отсутствия там волос.

Я так и не узнал, была ли Ху Шенг девственницей, когда впервые пришла ко мне, и воздержался от расспросов на эту тему. Одна из причин, почему я не мог это определить, заключалась в том, что она была целомудренной все время: чуть позже я объясню, что это значит. Другая причина состояла в том, что — как она сказала мне — ее соотечественницы не выходят замуж, будучи девственны. Их с детства приучают к мытью, и позже они моются несколько раз в день — с помощью изысканных жидкостей, приготовленных из сока цветов, — не только снаружи, но и внутри тоже. Их брезгливость распространяется гораздо дальше, чем у самых цивилизованных, утонченных, благородных венецианских дам (по крайней мере, так было, пока я не навязал этот обычай и к нему не привыкли женщины в моей собственной венецианской семье). Одним из результатов этого тщательного мытья было то, что девственная плева у девочки постепенно безболезненно расширялась и загибалась так, словно ее и не существовало. Поэтому она приходила на брачное ложе, не страшась первого проникновения, и не испытывала ни малейшей боли, когда это происходило. В результате народы Катая и Манзи не придают такого значения, как другие, пятнам на простынях, которые являются свидетельством невинности.

Кстати, раз уж речь зашла о других народах, позвольте мне заметить, что мужчины в мусульманских странах хранят, словно сокровище, подобную веру. Они верят в то, что, когда умрут, они отправятся на Небеса, которые называют Джанет, и будут развлекаться там всю вечность напролет в гаремах с небесными женщинами, которых называют гуриями. Среди многочисленных достоинств гурий есть и способность оставаться все время девственными. Мужчины-буддисты верят в существование подобных женщин-девадаси, которыми они станут наслаждаться в своей небесной Чистой Земле между жизнями. Я не знаю, где именно в загробном мире существуют такие сверхъестественные женщины, но могу торжественно заявить: женщины народа мин прямо здесь, на земле, обладают удивительной способностью никогда не становиться дряблыми и мягкими в интимных местах. Или, по крайней мере, такой особенностью отличалась Ху Шенг.

Ее отверстие, во всяком случае, не было совсем маленьким, как у ребенка — робкая милая расщелина, — но внутри оно было волнующе тесным и умело крепко сжиматься. А еще, будучи зрелым, оно не было постоянно сжато, а время от времени пульсировало по всей длине. Ее миниатюрность была восхитительной, и, помимо всего прочего, я каждый раз погружался в Ху Шенг, словно это было впервые. Она была и гурия и девадаси: все время оставалась девственной.

Некоторые из ее анатомических особенностей я узнал в первую же ночь, которую мы провели вместе, и даже еще до того, как занялись любовью. О первом своем соединении с Ху Шенг я должен сказать еще, что это не я брал Ху Шенг, а она отдавалась мне. Я твердо придерживался своего намерения не приставать к девушке и не давить на нее, а вместо этого ухаживать за ней со всей изысканной обходительностью и демонстрировать ей всю присущую менестрелю цветистость и любовь к даме, которая выше его, занимающего скромное положение. В ту пору я игнорировал всех остальных женщин и не отвлекался ни на что другое, проводя по возможности все время с Ху Шенг или поблизости от нее; она тогда спала в моих покоях, но всегда отдельно. Что привлекло девушку, обратило ее внимание на меня и в конце концов завоевало ее, я не знаю, но зато знаю, когда это произошло. Это случилось в тот день, когда Ху Шенг показала мне в Павильоне Флейты, как можно почувствовать музыку, а не услышать ее. В ту ночь она впервые принесла в мои покои курильницу с благовониями, поставила ее рядом с моей кроватью, легла в мою постель и позволила мне тогда… Она позволила мне снова почувствовать музыку, услышать ее, увидеть и попробовать (и еще ощутить ее запах, этот сладкий аромат теплого клевера после тихого дождя).

Был еще один запах и вкус, который я ощутил, занимаясь любовью с Ху Шенг. В ту первую ночь, прежде чем начать, она спросила меня застенчиво, хочу ли я иметь детей. По правде говоря, я хотел бы детей от любимой женщины, но именно из-за того, что Ху Шенг была дорога мне, я не мог подвергнуть ее ужасу рождения ребенка, и поэтому ясно дал понять, что не хочу. Она выглядела слегка опечаленной из-за этого, но тут же на всякий случай приняла меры предосторожности. Ху Шенг принесла очень маленький лимон, сняла с него кожицу и разрезала лимон на две половинки. Я выразил некоторое недоверие: неужели такая простая вещь, как лимон, сможет предотвратить зачатие? Девушка уверенно улыбнулась и показала мне, как его используют. Фактически она дала мне кусочек лимона и позволила принять меры предосторожности самому. (Впоследствии она позволяла мне делать это каждую ночь, когда мы ложились вместе.) Ху Шенг легла на спину и раздвинула ноги, открыв внизу складки маленького кошелечка цвета персика, я осторожно раздвинул их и вложил внутрь кусочек лимона. Именно тогда я в первый раз и осознал, какая она маленькая и девственно тесная. Укромное местечко ее было пригодно только для одного моего пальца: тот осторожно, робко пропихивал лимон вдоль теплого канала до прочного, гладкого уплотнения ее лона, где лимон чуть ли не сам любовно сложился в виде чаши.

Когда я отдернул руку, Ху Шенг снова улыбнулась — возможно, из-за краски смущения, проступившей на моем лице, или из-за того, что я задохнулся, а может, она приняла мое возбуждение за беспокойство, потому что поспешила заверить меня, что чашечка лимона точно и наверняка помешает всяким случайностям. Она сказала, что он даже лучше многих других способов, вроде семян папоротника, которыми пользуются монголки, или же зазубренного куска каменной соли, которую используют женщины бон, или же дыма, который неразумные индуски впускают в себя, или чешуйки с панциря черепахи, которую женщины Тямпы заставляют мужчин надевать на член. О большинстве этих способов я никогда не слышал и ничего не мог сказать по этому поводу. Но позже я убедился в действенности лимона. И я также обнаружил, в ту же самую ночь, что этот способ гораздо приятнее, потому что он добавлял свежести, терпкости, чистого аромата и вкуса к уже чистым и нежным органам, выделениям и запаху Ху Шенг…

Но довольно. Я ведь уже сказал, что не стану останавливаться на деталях того, как мы с моей возлюбленной получали удовольствие в постели.

Глава 2

Когда мы отправились в Ханчжоу, наш караван состоял из четырех лошадей и десяти или двенадцати ослов. Одна из лошадей была белой роскошной кобылой, которая принадлежала Ху Шенг. Остальные три, не такие красивые, предназначались для меня и для двоих вооруженных монголов-сопровождающих. На ослах везли все наше походное снаряжение, на них также ехали писец-хань (чтобы переводить и записывать для меня), одна из наших служанок-монголок (которую взяли, чтобы она прислуживала Ху Шенг) и двое неопределенного вида мужчин-рабов, предназначенных для рутинной работы вроде установки лагеря и для другого тяжелого труда.

На этот раз Хубилай снабдил меня другой дощечкой из слоновой кости с надписями, сделанными золотом (ее подвесили к луке седла), но только когда мы оказались в дороге, я открыл документы с полномочиями, которые он вручил мне. Все, разумеется, было написано на языке хань, чтобы поняли чиновники Манзи, которым я стану их показывать, и я приказал писцу перевести мне, о чем там говорится. Он сообщил, с некоторым благоговейным трепетом, что я назначен представителем имперской казны и мне присвоен титул куяна; это означает, что все судьи, префекты и другие государственные чиновники, кроме ванов, должны мне подчиняться. А затем писец добавил, уже от себя:

— Господин Поло, я имею в виду куян Поло, вы удостоились чести носить коралловую пуговицу. — Он произнес это таким тоном, словно это и правда было величайшей честью, хотя я лишь позднее узнал, что сие означает.

Это было простое, приятное и спокойное путешествие на юг от Ханбалыка по провинции Хэбэй — Великой Китайской равнине, — которая представляла собой от горизонта до горизонта одно огромное сельскохозяйственное угодье, правда вдоль и поперек перегороженное, что выглядело очень комично, на множество принадлежащих отдельным семьям крошечных наделов. А поскольку даже у ближайших соседей представления о том, что лучше выращивать на этой земле, разнились, один участок был засеян пшеницей, следующий — просом, третий — клевером или какими-нибудь овощами на продажу, а четвертый — чем-нибудь еще. Поэтому вся эта огромная равнина состояла из множества клеток и пятен всевозможных цветов, расцветок и оттенков зелени. После Хэбэя шла провинция Шаньдун, где крестьяне отдавали предпочтение выращиванию шелковичных деревьев, чьи листья шли на корм шелковичным червям. Именно там производили самую прочную, плотную и прославленную ткань из шелка, которая так и называлась — шаньдун.

И еще одно я заметил на всех главных дорогах в этом южном регионе Китая: через определенные промежутки на них были поставлены указатели с надписями. Я не умел читать на языке хань, но писец перевел их мне. Обычно на обочине возвышалась колонна с указателями, направленными в разные стороны; на одном могло быть написано: «На север; до Гирина девятнадцать ли», а на другом: «На юг; до Цзиньнаня двадцать восемь ли». Таким образом, путешественник всегда знал, где он находится, куда идет и откуда только что прибыл (если он вдруг забыл). Особенно много информации содержали указатели на перекрестках дорог, где целые заросли иероглифов подробно перечисляли каждый город и городок во всех направлениях от того места. Я взял на заметку это очень удобное изобретение хань, подумав, что было бы хорошо посоветовать внедрить его не только на остальной территории ханства, но и по всей Европе, где не было ничего подобного.

Большую часть пути на юг по Катаю мы проделали довольно близко от Великого канала, или же он постоянно находился в пределах видимости. По каналу этому сновало огромное количество лодок и кораблей, поэтому издали нашим глазам представлялось довольно странное зрелище: лодки и корабли, плывущие по просторам полей, среди зерновых культур и садовых деревьев. Предполагалось, что этот канал был вырыт из-за того, что Хуанхэ, или Желтая река, очень часто меняла свое русло. На протяжении того периода истории, который зафиксирован в летописях, на востоке река меняла свое течение подобно извивающейся веревке — хотя это происходило и не слишком резко. В течение столетия или двух она впадала в Китайское море к северу от полуострова Шаньдун, примерно в паре сотен ли к югу от Ханбалыка. Спустя века ее необъятное течение изгибалось и отклонялось по всей длине, и она впадала в море далеко на юге от полуострова, в тысяче ли от прежнего места. Чтобы представить себе размах Хуанхэ, попытайтесь вообразить реку, которая пересекает Францию и в какой-то момент вдруг устремляется к Бискайскому заливу в месте расположения порта Бордо, а затем делает изгиб почти на всю ширину Европы и впадает в Средиземное море там, где находится Марсель. Желтая река в разные промежутки своей истории впадала в Китайское море в разных местах побережья, между его самыми крайними северной и южной точками.

Река время от времени образовывала множество потоков меньшей величины и изолированных озер и озерков на всей территории, по которой она протекала. Некоторые прежние правящие династии умело пользовались этой ее особенностью: выкопали канал, и тот соединил и объединил все потоки, образовав судоходное русло, которое шло прямо с севера на юг, связывая воедино удаленные от моря территории. Я считаю, что все было именно так, хотя в последнее время остатки этого канала соединяли на своем протяжении всего лишь два или три города. Однако Хубилай, или же тот, кому он поручил это, углубил и выкопал Великий канал, сделав его лучше. Таким образом, в настоящее время канал был широким, глубоким и неизменным, его берега были аккуратно скошены и облицованы камнем, снабжены шлюзами и подъемными механизмами для того, чтобы воду можно было поднять на различную высоту. При этом там могли проходить корабли любого размера, от шаланд sampan и до морских кораблей chuan, парусников, гребных судов или же таких, которых буксировали на всем протяжении от Ханбалыка до южной границы Китая, где располагается дельта другой великой реки, Янцзы, веером вдающаяся в Китайское море. Новое государство Хубилая находилось на юге от Янцзы; Великий канал протекал прямо через столицу Манзи — Ханчжоу. Это было современное сооружение, почти такое же огромное, красивое и устрашающее, как древняя Великая стена, но в отличие от нее сооружение, которое принесло человечеству несравнимо больше пользы.

Когда наш маленький караван перебирался через Янцзы, или Огромную реку, это напоминало переправу через серовато-коричневое море, такое широкое, что мы с трудом могли разглядеть темно-коричневую линию противоположного берега — побережье Манзи. Я чуть ли не отказывался поверить, что это были воды той же самой реки, через которую я мог перебросить камень к востоку от этого места, вверх по течению, в Юньнане и Тибете, там, где она называлась Джичу.

С этого момента мы ехали по землям, населенным преимущественно народом хань, но это была страна, которая много лет находилась под властью монголов. Поэтому, попав на территорию бывшей империи Сун, мы оказались среди хань, чей образ жизни, по крайней мере, еще не был подавлен или же затушеван более грубым и сильным монгольским сообществом. Конечно же, монгольские патрули сновали повсюду, следя за порядком, и в каждой общине имелся свой глава, который, хотя это обычно и был хань, был привезен из Катая и поставлен на эту должность монголами. Но все-таки еще прошло слишком мало времени, чтобы внести в жизнь страны какие-либо существенные изменения. И еще, поскольку жители Сун сдались и превратились в Манзи без всякого сопротивления, эту землю, во всяком случае, не опустошили, не разорили и не уничтожили. Она казалась мирной, процветающей и радовала глаз. Итак, с того самого момента, как мы высадились на побережье Манзи, я начал проявлять острый интерес к тому, что нас окружало, страстно желая увидеть, что же представляли собой хань, как говорится, в чистом виде, у себя на родине.

Наиболее примечательной особенностью этого народа оказалась их неправдоподобная изобретательность. Раньше я был склонен охаивать это их хваленое достоинство, часто обнаруживая, что изобретения и открытия хань были столь же бесполезными, например, как круг, разделенный на триста шестьдесят пять с четвертью сегментов. В Манзи я увидел все под несколько иным углом зрения. Мудрость хань как нельзя лучше продемонстрировал один процветающий землевладелец, который провез меня по своим владениям, как раз неподалеку от города Сучжоу. Разумеется, в качестве переводчика меня сопровождал писец.

— Огромное поместье, — сказал наш хозяин, разведя руками.

Возможно, так оно и было в стране, где средний крестьянин владел жалким му или двумя земли. Подобное поместье можно было бы счесть до нелепости крошечным где-нибудь в Европе — скажем, в Венеции, где владения измерялись в огромных zonte. Все, что я увидел, был надел земли, на котором едва могла поместиться лачуга в одну комнату — его «загородный дом». У землевладельца имелся довольно большой особняк в Сучжоу — с крошечным огородом и садом рядом с хижиной, с единственной решеткой, увитой виноградом, какими-то свинарниками, прудом, не больше, чем самый крошечный пруд в дворцовом саду Ханбалыка, с редкими деревьями, чьи ветви и сучья напоминали указатели, которые я принял за обыкновенную шелковицу.

— Kan-kàn! Смотрите! Это мои фруктовый сад, свинарник, виноградник и пруд с рыбой! — хвастался землевладелец, словно описывал огромные плодородные процветающие угодья. — Я получаю шелк, свинину, ловлю рыбу zu-jin, произвожу виноградное вино — то есть имею все четыре основных составляющих изысканной жизни.

Звучало это красиво, но я заметил, что, кажется, здесь слишком мало места, чтобы получать достаточно большое количество всего этого, к тому же мне показалось, что вышеупомянутый квартет подобран довольно странным образом.

— Почему же, каждая из его составляющих поддерживает и увеличивает остальные, — ответил хозяин с некоторым удивлением. — Поэтому-то и не требуется слишком много места, чтобы получить щедрый урожай. Вы же видели мое жилище в городе, куян Поло, поэтому вы должны знать, что я вполне состоятельный человек. Все мое благополучие проистекает от этого поместья.

Я не смог этого отрицать, поэтому вежливо спросил, не может ли он пояснить свои методы ведения хозяйства, потому что они, похоже, искусны. В ответ хозяин заявил, что на этом крошечном участке он выращивает редиску.

Это совершенно сбило меня с толку, и я пробормотал:

— Вы не упоминали редиску среди составляющих изысканной жизни.

— Нет, нет, куян, это не для еды и не на продажу. Редиска необходима для хранения винограда. Если вы зароете виноград в ларе между корнями редиски, то он останется свежим, сладким и вкусным в течение нескольких месяцев. Однако редиска — это только начало. Послушайте дальше.

Он продолжил свой рассказ, и выяснилось, что ботва от редиски идет на корм свиньям. Свинарники располагались выше зарослей шелковичных деревьев, между которыми были проложены покрытые черепицей канавки; таким образом, отбросы стекали вниз по холму и удобряли деревья. Летняя зелень деревьев кормила шелковичных червей, а осенью, когда листья деревьев становились бурыми, они тоже шли в пищу свиньям. В то же самое время отходы шелковичных червей были прекрасным кормом для рыбы zu-jin, их испражнения удобряли дно пруда — ил, который извлекали время от времени и удобряли им виноградную лозу. И поэтому — kan-kàn! ecco! смотрите! — в этой крошечной вселенной все живые создания были связаны друг с другом и потому процветали сами и делали процветающим землевладельца.

— Остроумно! — воскликнул я совершенно искренне.

Разумеется, не все хань в Манзи проявляли столь выдающиеся способности, но даже представители низших классов здесь были очень разумны. Любой крестьянин-хань мог легко определить время дня. Правда, в моей родной Венеции люди тоже ориентируются по высоте солнца. Однако здесь даже находившаяся в доме жена крестьянина могла совершенно точно сказать, когда наступит время начать готовить ужин, просто взглянув в глаза домашней кошке и определив, насколько расширились ее зрачки при тусклом освещении. Простые люди в Манзи тоже усердны, бережливы и невероятно упорны. Ни один местный крестьянин, например, никогда не покупает вилы. Он находит дерево, на котором есть ветка, завершающаяся тремя гибкими отростками, связывает их параллельно друг другу и несколько лет ждет, пока они не вырастут и не станут жесткими, а затем отпиливает ветку, и у него появляется инструмент, который прослужит долго ему и, возможно, даже его внукам.

Но особенно я был поражен устремлениями и настойчивостью одного крестьянского паренька, которого здесь встретил. Большая часть местного населения была тогда безграмотна и до сих пор продолжает таковой оставаться, но этот парень каким-то образом выучился читать и решил вырваться из нищеты; он начал брать на время книги, чтобы их изучить. Поскольку парнишка не мог пренебрегать своей работой по хозяйству — он был единственной опорой престарелых родителей, — то привязывал книгу к рогам своего быка и читал ее в то время, когда вспахивал поле. Ночью из-за того, что в этой семье не могли себе позволить даже масляного светильника, он читал при свете светлячков, которых насобирал днем в бороздах.

Я не собираюсь утверждать, что все хань в Манзи были воплощением добродетели и всевозможных талантов. Я видел также и вопиющие проявления глупости и даже безумия. Однажды мы остановились на ночь в деревне, где отмечали какой-то религиозный праздник. Повсюду раздавались музыка и песни, люди танцевали, яркие огни загорались так часто, что тьма ночи отступила перед громом и вспышками «огненных деревьев» и «пламенных цветов».

Центром всего этого праздника был стол, установленный на деревенской площади. Он просто ломился от подношений богам: образчиков лучших продуктов сельского хозяйства, бурдюков с pu-tao и mao-tai, тушек забитых поросят и ягнят, прекрасно приготовленных яств, красивых ваз с цветами. Среди всего этого изобилия имелся промежуток: в центре стола было зачем-то вырезано отверстие. Все жители деревни, один за другим, залезали под стол и просовывали в это отверстие голову, на какое-то время застывая в нелепой позе, а затем вылезали, освобождая место для следующего. Когда я в изумлении поинтересовался, что все это могло означать, мой писец спросил кого-то, а потом объяснил:

— Боги посмотрят вниз и увидят все приношения, которыми их осыпали. Среди приношений есть и головы. Поэтому каждый житель деревни уходит уверенный — боги увидели, что он уже умер, и теперь вычеркнут его имя из своего списка смертных, которых они должны поразить болезнями и страданиями.

Помнится, я тогда не сдержался и рассмеялся. Но мне пришло на ум, что, как бы глупо эти люди себя ни вели, они, по крайней мере, демонстрировали свою глупость весьма остроумно. После того как я некоторое время пробыл в Манзи, я не переставал восхищаться бесчисленными примерами мудрости хань, а испытав скорбь от столь многочисленных примеров их глупости, я со временем пришел к следующему заключению. Хань обладали изумительным умом, усердием и воображением. Но у них имелся один серьезный недостаток: они слишком часто растрачивали эти способности на фанатические обряды своих религиозных верований, которые казались мне просто ужасающе бессмысленными. Если бы хань не были столь озабочены своими идеями благочестия и не так стремились отыскать «мудрость вместо знания» (как однажды пояснил мне придворный математик), то, думаю, эта нация могла бы вершить великие дела. Если бы они не падали все время почтительно ниц — положение, к которому их призывали одна правящая династия за другой, — хань вполне могли бы и сами к этому времени уже стать правителями всего мира.

Крестьянский паренек, с которым я разговаривал до этого, тот самый, чьей предприимчивостью и старанием я так восхищался, сильно упал в моих глазах, когда мы продолжили наш разговор. Вот что он рассказал мне через моего писца:

— Моя страсть к чтению и сильное желание выучиться могут причинить страдания моим престарелым родителям. Они способны расценить мои устремления как чрезмерную заносчивость…

— Но что же плохого в стремлении к знаниям?

— Мы следуем учению Конфуция, а одна из его заповедей состоит в том, что человек низкого происхождения не должен осмеливаться возвышаться над предписанным ему положением в этой жизни. Однако относительно того, что я делаю, мои родители все-таки не возражают, потому что чтение дает мне возможность также доказать свое сыновнее благочестие, а другая заповедь Конфуция гласит, что родителей надо почитать превыше всего. Поэтому, поскольку я каждую ночь так стремлюсь заняться своими книгами и светляками, то удаляюсь спать первым. Я заставляю себя лежать на своей подстилке совершенно неподвижно, пока читаю, так, чтобы все москиты в доме могли свободно сосать мою кровь.

Я моргнул и сказал:

— Ничего не понимаю.

— Видите ли, к тому времени, когда мои престарелые родители устроят свои старые тела на подстилках, москиты уже напьются крови и не будут им досаждать. Да, мои родители часто хвастаются этим перед нашими соседями, я служу примером всем остальным сыновьям.

Я произнес недоверчиво:

— Изумительно. Старые глупцы хвастаются перед соседями тем, что ты позволяешь москитам съесть себя заживо, а не тем, что стремишься улучшить свою жизнь?

— Ну, одно дело деяния того, кто послушно следует заповедям Конфуция, тогда как…

Я только и сказал:

— Вах! — А затем отвернулся и пошел от него прочь. Родитель, который настолько равнодушен ко всему, что не способен даже сам прихлопнуть москитов, похоже, не заслуживает уважения, а его капризы — внимания или же того, чтобы его оберегали. Поскольку я христианин, то ни в коем случае не ставлю под сомнение преданность отцу и матери, но нельзя же возлюбить в этом мире одних только своих родителей и никого больше. Будь так, ни у одного сына на свете никогда бы просто не оказалось времени и возможности произвести собственного сына, который бы его почитал.

Этот Конфуций (или Кун-цзы), о котором говорил парнишка, был древним философом, основателем одной из трех основных религий хань. Эти три религии хотя и делились на многочисленные соперничающие и враждующие секты, но при этом между собой сильно перемешались. Они также переплетались с остатками других мелких культов — поклонение богам и богиням, демонам и демоницам, духам природы, древним суевериям, однако основных религий здесь все-таки было три: буддизм, даосизм и конфуцианство.

Я уже упоминал о буддизме, который заключался в избавлении человека от неподвижности этого мира путем постоянных перерождений и устремления к забвению в нирване. Я также упоминал о даосизме. «Дао» обозначает «путь», и на пути этом человек надеется слиться с окружающим его миром и счастливо жить с ним в гармонии. Заповеди же конфуцианства имеют меньше отношения к «сейчас и после», чем к «раньше». Говоря проще, последователь буддизма заглядывает в пустоту будущего. Последователь даосизма старается насладиться полным событий настоящим. Приверженец конфуцианства имеет дело преимущественно с прошлым, старым и мертвым.

Конфуций проповедовал уважение к традициям, и именно на традициях и основаны его заповеди. Он предписал, чтобы младшие братья почитали старших, жена — своего мужа, все почитали своих родителей, те же, в свою очередь, — старейшин общины и так далее. В результате этого наибольшего почитания удостаивались не лучшие, а старейшие. Человек, который одержал победу над свирепыми чужаками или же достиг какого-либо высокого положения, ценился гораздо меньше, чем какая-нибудь репа, которая росла себе спокойно и ничего не делала, просто долго просуществовала и дожила до древнего возраста. Всего того уважения, что по праву принадлежит самым искусным, удостаивали прозябающую древность. Я не считал это разумным. Я знал достаточно старых глупцов — и не только среди жителей Манзи, — чтобы понять, что возраст отнюдь не является залогом неизбежной мудрости, гордости, авторитета или достоинства. Годы не могут дать этого. Прожитые годы должны быть наполнены опытом, знанием, достижениями и преодолением трудностей. А далеко не каждый человек может этим похвастаться.

Поклонение предкам в Манзи доводили до абсурда. Ведь если живого старца так почитали, то его собственные отец или дед, хотя и давно умершие, были еще старше — no xe vero? — и их следовало почитать еще больше. Уж не знаю, может, приверженцы Конфуция что-нибудь не так поняли, но только эти заповеди пропитали сознание всех хань, включая и тех, кто признавал буддизм, даосизм, монгольского бога Тенгри, исповедовал несторианскую версию христианства или другие мелкие религии. Люди рассуждали так: «Кто знает? Может, это и не поможет, но и не повредит». Даже такие вполне разумные хань, которые обратились в несторианское христианство — никогда не делающие ko-tou перед другим каким-нибудь нелепым толстым идолом-божеством, или костями прорицателя-шамана, или дающими советы палочками-дао, или чем-нибудь еще, — даже они считали не лишним сделать ko-tou перед своими предками. У человека может не быть имущества, но даже самый обнищавший бедолага имеет целую нацию предков. Оказывая полное уважение им всем, любой живой хань в результате постоянно распростерт ниц — если не буквально, то наверняка в своем взгляде на жизнь.

У хань есть слово «mian-tzu», которое буквально означает «лицо». Однако поскольку хань редко позволяют своим чувствам отразиться на их лицах, то слово это стало обозначать чувства, которые находятся внутри, спрятанные за этим лицом. Оскорбить человека, унизить или же сразить его означает у хань заставить его «потерять лицо». Ранимость его чувствительного «лица» сохраняется до могилы и всю последующую вечность. Если сын отказывается вести себя так, чтобы не опозорить или не задеть чувствительных «лиц» его живых старших родственников, его еще больше станут порицать за то, что он ранил отдаленные «чувствительные лица» мертвых. Потому-то все хань живут так, словно за ними наблюдают, внимательно изучают и судят их поведение все многочисленные поколения умерших родственников. Это могло бы стать и полезным суеверием, заставь оно потомков совершить такой подвиг, которому рукоплескали бы все их предки. Но, увы, ничего подобного не происходит. Все хань лишь постоянно волнуются по поводу того, как бы случайно не навлечь на себя неодобрения мертвых. Жизнь целиком посвящается тому, как бы избежать редких неверных действий, это считается единственно правильным, — или же вообще избежать всяких действий.

Вах!

Глава 3

Город под названием Сучжоу, через который мы проехали по пути на юг, оказался очень красивым, и нам было чуть ли не жаль покидать его. Но когда мы достигли цели нашего путешествия, города Ханчжоу, то обнаружили, что он еще красивей и изящней. Есть одна поговорка, которую знают даже те хань, которые живут очень далеко и никогда не бывали в обоих этих городах:

Shang ye Tian tang,
Zhe ye Su, Hang!

Это можно перевести так:

Небеса от тебя и меня далеко,
Но для нас на земле есть Сучжоу и Ханчжоу!

Как я уже говорил, Ханчжоу в одном отношении походил на Венецию: его со всех сторон окружала вода и насквозь пронизывали водные пути. Он одновременно был и речным и морским городом, но не портом. Ханчжоу располагался на северном берегу реки, которая называлась Фучуньцзянь; в этом месте река расширялась, мелела и веерообразно устремлялась на восток от города в виде многочисленных ручейков по всей территории обширной, широкой ровной дельты из песка и гальки. Эта пустынная дельта растянулась примерно на две сотни ли, от Ханчжоу и до того места, которое большую часть времени представляло собой отдаленное побережье Китайского моря. (Я вкратце объясню, что имею в виду под «большей частью времени».) Поскольку морские суда не могли пройти по этому огромному песчаному мелководью, в Ханчжоу не имелось благоприятных условий для порта, только молы, которые были необходимы для управления, со сравнительно немногочисленными и маленькими лодками, курсировавшими по реке в глубь города.

Все главные улицы Ханчжоу были каналами, которые отходили от берегов реки в сторону города, пронизывали и огибали его. В некоторых местах эти каналы превращались в широкие озера со спокойной и гладкой, как зеркало, водной поверхностью. Посреди этих озер имелись островки с общественными парками, все они были полны цветов, птиц, павильонов и флагов. Улицы поменьше были аккуратно вымощенными, широкими, но извилистыми и запутанными; они горбились над каналами в виде богато украшенных высоких мостов, которых было такое количество, что я не мог сосчитать. На каждом повороте улицы или канала можно было увидеть на возвышениях тщательно сделанные ворота, или шумный базар, или же пышное сооружение храма, или же дом в десять-двенадцать этажей с характерно изогнутыми свесами крыши.

Придворный архитектор Ханбалыка однажды рассказал мне, что в городах у хань никогда не бывает прямых улиц, потому что простые люди имеют глупость верить, что демоны могут перемещаться только прямо, и потому хань пытаются им помешать, заставляя улицы петлять. Честно говоря, мне показалось, что хань, прокладывая свои улицы в любом городе — включая также и водные улицы Ханчжоу, — обдуманно подражали своей манере письма. Городской базар — любой, а в городе, подобном Ханчжоу, их было огромное множество — представлял собой прямоугольную площадь, которая была окружена улицами с поворотами, изгибами и волнообразными ответвлениями, плавными или резкими — точно такими же, какие делает кисть при написании иероглифов. Моя личная печать могла бы стать прекрасным планом какого-нибудь обнесенного стеной ханьского города.

Ханчжоу был, как и подобает столице, очень цивилизованным и передовым и мог во многом служить примером хорошего вкуса. На улицах его встречались высокие вазы, в которые владельцы домов или лавок ставили цветы, чтобы доставить удовольствие прохожим. В это время года повсюду красовались ослепительные хризантемы. Этот цветок, между прочим, был национальной эмблемой Манзи, которая повторялась на всех официальных указателях, документах и тому подобном; хань почитали хризантему, потому что ее пышное соцветие было очень похоже на солнце с лучами. Еще на улицах кое-где были развешаны таблички с пометками — так объяснил мне писец — «Сосуд для почтительного сбора священных бумаг». В него складываются, сказал он, все обрывки бумага с написанным на них текстом. Обычно мусор просто выметали и убирали, но написанное слово ценилось здесь столь высоко, что такие бумага доставляли в специальный храм и там проводили особый ритуал их сжигания.

Однако Ханчжоу походил также на процветающий торговый город, в некотором отношении довольно кричащий и пышный. Казалось, что самый последний человек на улице, кроме покрытых пылью только что прибывших путешественников вроде нас, был разодет в богатые шелковые и бархатные наряды и увешан драгоценностями. Хотя почитатели Ханчжоу называют этот город «раем на земле», жители других городов из зависти именуют его «котлом для переплавки денег». Еще я видел на улицах при свете дня медленно прогуливающихся молодых женщин для утех, хань называют их «полевыми цветами». Было в Ханчжоу и великое множество винных и чайных лавок с названиями вроде «Чистое удовольствие», «Источник свежести», «Райский сад Джанет» (для того, чтобы потрафить мусульманам, местным и приезжим) — в некоторых из них на самом деле можно было купить вино и чай, но преимущественно там торговали «полевыми цветами».

Названия улиц и достопримечательностей в Ханчжоу были чем-то средним между хорошим вкусом и безвкусицей. Многие были просто поэтическими: один парк на острове назывался Павильоном, над Которым на Рассвете Летают Цапли. Некоторые названия были связаны с местными легендами: один храм, например, именовался Священный Дом, Который Вознесся к Небесам. Некоторые названия были краткими и описательными: канал, известный как Тушь для Питья, вовсе не был полон туши, он был чистым. Название происходило от расположенных на его берегу школ: хань под питьем туши подразумевают обучение. Некоторые названия были излишне цветистыми: переулок Цветов, Сделанных из Цветных Перышек Птиц — коротенькая улочка с лавками, в которых делали головные уборы. А кое-какие названия были просто неуклюжими: главная дорога, которая шла из города вглубь, была увешана указателями с надписями «Мощеная улица, которая проходит между огромных деревьев, падающих водопадов и поднимается к древнему буддистскому храму на холме».

Еще Ханчжоу напоминал Венецию тем, что в нем тоже не разрешалось пускать больших животных в центр города. В Венеции любой прибывший в город всадник должен привязать своего коня на campo[231] на северо-востоке острова и дальше продолжить путь на гондоле. Точно так же, приехав в Ханчжоу, мы оставили наших лошадей и вьючных ослов в караван-сарае в окрестностях города и не торопясь отправились пешком — по улицам, через мосты, — а рабы следом несли необходимые нам вещи. Когда мы пришли к огромному дворцу — резиденции вана, нам пришлось даже оставить снаружи свою обувь. Встретивший нас у входа управляющий заверил, что у хань так принято, и выдал всем мягкие шлепанцы, которые носили внутри дворца.

Ваном Ханчжоу был недавно назначен еще один из сыновей Хубилая, Агячи, который оказался чуть старше меня. Его уже предупредил о нашем приезде посланный вперед гонец, и он приветствовал меня чрезвычайно тепло: «Sain bina, sain urkek», к Ху Шенг Агячи обратился почтительно, как к «sain nai». Мы вымылись с дороги, переоделись в более подходящие наряды и присоединились к Агячи на пиру, который он устроил по случаю нашего приезда. Меня хозяин усадил справа от себя, а Ху Шенг — слева, а не за отдельный стол для женщин. Немногие обращали внимание на Ху Шенг, когда она была рабыней, потому что, хотя тогда она была не менее красива, но одевалась так, как предписывалось рабыне, и вела себя скромно. Теперь же, став моей возлюбленной, Ху Шенг одевалась так же богато, как и любая благородная дама, но только исходящий от нее внутренний свет заставлял людей обращать на нее внимание — окружающие смотрели на нее с одобрением и восхищением.

Стоявшие на столе местные блюда приятно пахли и были вкусными, но немного отличались от тех, что приняты в Катае. Хань, уж не знаю почему, не любят молока и молочных продуктов, которые так сильно нравятся их соседям тибетцам и монголам. Поэтому здесь отсутствовали масло, сыр, кумыс или арха, но было множество других незнакомых блюд, которые возмещали их с лихвой. Когда слуги положили мне в тарелку нечто под названием «цыпленок mao-tai», я подумал, что сейчас захмелею, но он не был хмельным, всего лишь восхитительно нежным. Слуга в пиршественном зале объяснил, что цыпленка вовсе не готовили в этом крепком напитке, а только убили с его помощью. Если давать цыпленку пить mao-tai, сказал он, то цыпленок станет мягким, как это происходит с человеком, который расслабил все свои мышцы, он умирает, пребывая в блаженстве, и после того, как его приготовят, становится очень нежным.

Там были также пирог и блюдо из квашеной капусты, такой мягкой, что я похвалил ее — и все надо мной засмеялись. Сотрапезники сообщили мне, что на самом деле это крестьянская еда, которая впервые была приготовлена много лет назад как дешевая и доступная кормежка для строителей Великой стены. Однако другое блюдо с поистине звучавшим по-крестьянски названием, «рис попрошайки», похоже, не было доступно большинству крестьян, потому что оказалось приготовлено из кусочков и остатков пищи на кухне, перемешанных вместе. Однако это придворное risotto выглядело богато и изысканно. Рис был всего лишь связывающим веществом для разного рода моллюсков, кусочков свинины и говядины, трав, побегов бобов, бамбука и кусочков различных овощей. Мало того, все блюдо было желтого цвета — благодаря лепесткам гардении, а не шафрана. Торговый дом Поло еще не начал торговлю в Манзи.

Там были рассыпчатые хрустящие весенние рулеты из яиц, заполненных приготовленными на пару головками клевера и маленькими золотыми рыбками zu-jin, целиком поджаренными; рулеты эти можно было съесть в один прикус. Там были вермишель, приготовленная разными способами, и сладкие кубики из охлажденной гороховой пасты. Стол был уставлен подносами с местными деликатесами, в конце концов я попробовал все — сначала я пробовал, а уж потом интересовался, из чего это сделано, поскольку названия блюд испортили бы мне аппетит. Сюда входили языки уток в меду, кубики змеиного и обезьяньего мяса с подливкой из чабера, копченые морские личинки, голубиные яйца, приготовленные с гарниром, выглядевшим как серебряная паста (в действительности это было блюдо из сухожилий плавников акул). На десерт нам подавали большие ароматные плоды айвы, золотистые груши величиной с яйцо птицы Рухх и ни с чем не сравнимые дыни hami, а еще слегка замороженные мягкие конфеты, как сказал слуга — из «снежков и абрикосовых цветков». Запивали все это вином kao-liang, по цвету напоминающим янтарь, другим вином — розовым, совсем как губы Ху Шенг, и самой лучшей разновидностью местного чая, который носил название «драгоценный чай грома».

После того как мы закончили ужин супом, настоящим бульоном приготовленным из зрелых слив, из кухни появился повар. Мы выказали ему нашу благодарность и перебрались в другой зал, чтобы обсудить там наши дела. Нас было приблизительно около дюжины человек или около того: ван и его министры (все они были хань, но лишь немногие находились на этой должности во времена империи Сун). Большинство из них прибыли из Катая и поэтому умели говорить на монгольском языке. Все они, включая Агячи, носили длинные, до пола, прямые, изящно расшитые халаты, с просторными рукавами, в которые можно убирать руки. Первым делом ван заметил, что я могу носить любой костюм, какой пожелаю, — в тот день я был одет в любимый мною персидский наряд с аккуратным тюрбаном на голове и блузой с узкими манжетами на рукавах; для улицы у меня имелся плащ. Однако ван сказал, что для официальных встреч я должен сменить тюрбан на ханьский головной убор, какие носили он сам и его министры.

Это было что-то вроде неглубокой цилиндрической коробочки для пилюль, с пуговицей на верхушке, именно эта пуговица и была отличительным знаком для определения положения присутствующих в комнате. Там находились, как я выяснил, девять разных министров, но все они были одеты столь богато и выглядели так величественно, что о скромных значках в виде пуговиц не стоило и говорить. Только пуговица на головном уборе Агячи представляла собой рубин. Он был довольно большой и стоил целое состояние, но обозначал всего лишь самый высокий здешний титул — ван — и был намного меньше, скажем, золотого мориона Хубилая или scufieta венецианского дожа. Я был удостоен головного убора с коралловой пуговицей, которая обозначала следующий по значимости пост — куян. У Агячи уже был приготовлен для меня головной убор. Остальные министры носили различные пуговицы — символы должностей, которые были ниже рангом: сапфир, бирюза, хрусталь, перламутр и так далее. Однако мне понадобилось довольно много времени, чтобы научиться определять их с первого взгляда. Я развернул свой тюрбан и надел на голову коробку для пилюль. Все заметили, что я очень похож на куяна, только один старый хань пробормотал:

— Вам надо бы потолстеть.

Я спросил почему. Агячи рассмеялся и пояснил:

— Манзи полагают, что дети, собаки и правительственные чиновники должны быть толстыми. Они опасаются, что худые чиновники будут злыми. Но не обращайте внимания, Марко. Считается, что толстый чиновник не станет красть из казны или брать взятки. Любой правительственный чиновник — толстый или худой, уродливый или красивый — все равно всегда является объектом ругани.

Тот же старик снова пробормотал:

— Еще, куян Поло, вам следует покрасить волосы в черный цвет.

Я снова спросил почему, потому что его собственные волосы были седыми. Он ответил:

— Все манзи питают отвращение и боятся kwei — злых демонов, — и все манзи верят, что у kwei такие же светлые рыжеватые волосы, как у вас.

Ван снова рассмеялся.

— Боюсь, тут виноваты мы, монголы. У моего великого прадеда Чингиса был орлок по имени Сабатай. Сей монгольский полководец много чего уничтожил в этой части мира, поэтому именно его больше всех ненавидели хань, у него как раз и были светлые, с рыжеватым отливом волосы. Не знаю, как выглядели kwei прежде, но со времен Сабатая они стали выглядеть как он.

Другой мужчина хихикнул и сказал:

— Оставьте свои волосы и бороду, как у kwei, куян Поло. Вне зависимости от того, чем вам придется здесь заниматься, вам наверняка поможет, если вас будут бояться и ненавидеть. — Он говорил по-монгольски довольно хорошо, но было видно, что он лишь недавно выучил этот язык. — Как уже заметил ван, все равно люди бранят всех правительственных чиновников. Представьте, из всех чиновников к сборщикам налогов питают самое сильное отвращение. Надеюсь, вы понимаете, как отнесутся к сборщику налогов — чужаку, который вдобавок забирает все для правительства завоевателей. Предлагаю распространить повсюду слухи, что вы и правда демон kwei.

Я удивленно взглянул на говорившего. Это был пухлый, приятной наружности хань средних лет; изящная золотая пуговица на головном уборе свидетельствовала, что он относится к седьмому рангу.

— Судья Фунг Вей Ни, — представил его Агячи. — Уроженец Ханчжоу, замечательный юрист и человек, народ глубоко почитает его за честность и ум. Мы рады, что он согласился остаться работать в том же суде, в котором заседал и во времена Сун. А я лично благодарен ему, Марко, за то, что он согласился стать вашим помощником и советником, пока вы пребываете при этом дворе.

— Я тоже очень рад, судья Фунг, — сказал я, и мы, сложив руки, слегка поклонились друг другу, как это было принято среди равных по положению, вместо того чтобы сделать ko-tou. — Я буду рад любой помощи. Взвалив на себя миссию по сбору дани в Манзи, я оказался совершенно невежественным всего в двух вещах. Я вообще ничего не знаю о Манзи. И я также совершенно не знаю, как собирать налоги.

— Ну! — проворчал седоволосый мужчина, на этот раз без всякой лести. — Ну, откровенность и отсутствие чванства, по крайней мере, являются какими-то новыми чертами, присущими сборщику налогов. Сомневаюсь тем не менее, что это поможет вам в вашей миссии.

— Да уж, — сказал судья Фунг, — это поможет вам не больше, чем если бы вы потолстели или выкрасили в черный цвет волосы, куян Поло. Буду откровенен тоже. Я не вижу способа, с помощью которого вы сможете собрать с манзи налоги для ханства, если только не обойдете сами каждый дом или не пошлете делать это целую армию людей. Но армия, даже если держать ее на голодном пайке, обойдется вам дороже чем дань, которую вы сможете собрать.

— В любом случае, — заявил Агячи, — у меня нет армии, чтобы отправить ее вместе с вами. Но я предоставил — для вас и вашей дамы — прекрасный дом в лучшем квартале города, вместе с целым штатом слуг. Когда вы будете готовы, мои слуги покажут вам, где он находится.

Я поблагодарил его, а затем сказал своему новому помощнику:

— Если я не могу сразу приступить к изучению своих обязанностей, то, возможно, я могу начать с изучения своего окружения. Не проводите ли вы нас в наш дом, судья Фунг, а по пути не покажете ли нам немного Ханчжоу?

— С удовольствием, — ответил судья. — Сначала я покажу вам самый захватывающий вид нашего города. Сейчас как раз подходящая фаза луны — да, близится тот самый час, когда начинается hai-xiao. Давайте поторопимся.

В комнате не было ни песочных, ни водяных часов, ни даже кота, поэтому я не знаю, каким образом он точно определил время, когда надо идти наблюдать hai-xiao, чем бы это hai-xiao ни оказалось. Но мы с Ху Шенг попрощались с ваном и его помощниками и небольшой компанией, прихватив также писца и рабов, покинули дворец вместе с судьей Фунгом.

— Мы возьмем лодку отсюда до вашей резиденции, — сказал он. — Баркас правителя ожидает нас на канале со стороны дворца. Но сначала давайте прогуляемся здесь, вдоль берега реки.

Стояла прекрасная ночь, наполненная ароматом, светлая от мягкого сияния полной луны, поэтому мы наслаждались великолепным видом. Из дворца мы отправились по улице, которая шла параллельно реке. Та была окружена балюстрадой по пояс высотой, построенной преимущественно из каких-то камней странной формы. Они были округлыми, у каждого имелось отверстие в центре; все камни были величиной в обхват человека и в окружности равнялись моей талии. Они были слишком маленькими для жерновов и слишком тяжелыми, чтобы служить колесами. Для чего бы они ни использовались раньше, теперь их специально выставили на берегу друг за другом, а пространство между ними заполнили более мелкими камнями, что превратило балюстраду в монолитную стену с плоской вершиной. Я огляделся и увидел, что парапет уменьшается с другой стороны; вертикальная стена из камня высотой примерно с двухэтажный дом поднималась от поверхности воды внизу.

Я сказал:

— Я полагаю, река сильно разливается во время сезона наводнений?

— Нет, — ответил Фунг. — Город специально построен выше реки на этом берегу, принимая во внимание hai-xiao. Посмотрите вон туда, на восток, в сторону океана.

Таким образом мы с Ху Шенг и судья стояли, перегнувшись через парапет, и смотрели в сторону моря через плоскую, покрытую песком, освещенную луной дельту, которая простиралась до самого черного горизонта. Разумеется, океан был не виден. Он находился примерно в сотне ли от этого мелководья. Или же находился там обычно. Потому что теперь я начал улавливать оттуда легкий шум, словно конная армия монголов галопом скакала в нашу сторону. Ху Шенг потянула меня за рукав, что меня удивило, потому что она ничего не могла услышать. Но другой рукой, которая лежала на парапете, она сделала знак и вопросительно посмотрела на меня. Ясно: Ху Шенг снова почувствовала звук. Из какой бы дали он ни доносился, подумал я, должно быть, это настоящий гром, который сотряс каменную стену. В ответ я лишь пожал плечами, потому что ничего не мог объяснить. Фунг, очевидно, знал, что должно произойти, и совершенно не боялся.

Он снова показал, и я увидел яркую серебряную линию, которая расколола тьму на горизонте. Прежде чем я успел спросить, что это, она приблизилась настолько, что я смог разглядеть: линия морской пены, сверкающей в свете луны, шла прямо на нас по песчаной пустыне, как строй закованных в серебряную броню всадников, а за ней словно бы устремилось все Китайское море. Как я уже сказал, эта отмель имела форму веера — в сотню ли величиной — в том месте, где она встречалась с океаном, ее узкая часть находилась здесь, в устье реки. Таким образом, наступающее море пришло в дельту. Оно словно обрушивалось на нее пеленой воды и пены, которая быстро сжималась, пока шла, нагромождалась, перемешивалась и становилась ярко-белой. Hai-xiao случилось столь быстро, что я даже не успел вскрикнуть от изумления. Внизу, устремившись прямо на нас, во всю ширину дельты стояла стена высотой с дом. Однако из-за сверкания пены она напоминала обвал, который быстро пронесся по долине в Юньнане, да и грохотала она точно так же.

Я взглянул на реку под нами. Подобно маленькому зверьку, вылезшему из своей норы и столкнувшемуся с покрытой пеной мордой бешеной собаки, она потекла вспять, отскочив и пытаясь высвободиться из захваченной норы и отступить по направлению к горам, с которых она текла. В следующий момент эта огромная ревущая стена воды поднялась до нас, как раз до края парапета, и брызги пенящихся и перемешивающихся волн долетели до нас. Я и сам просто прирос к месту при виде этого зрелища, но я, по крайней мере, видел морскую воду прежде. Думаю, что Ху Шенг никогда не наблюдала ничего подобного, поэтому я повернулся, чтобы посмотреть, не испугалась ли она. Нет! Ее глаза сияли, она улыбалась, а морская пена в ее волосах сияла в лунном свете подобно опалам. Тем, кто живет в мире тишины, полагаю, больше прочих должно доставлять удовольствие созерцание величественных зрелищ, особенно таких великолепных и захватывающих. Даже я ощутил, как каменная балюстрада рядом с нами и окружавшая нас ночь содрогались. Грохочущее, пенящееся и шипящее море продолжало бурлить и перемещаться вверх по течению, яркая белизна окрасилась в темно-зеленый цвет, и в конце концов темно-зеленый цвет начал преобладать, пока все волнующееся море под нами, разлившееся во всю ширину реки, не перестало пениться.

Когда я наконец смог расслышать свой собственный голос, то обратился к Фунгу:

— Во имя всех богов, что это такое?

— Впервые посетившие наш город обычно находятся под большим впечатлением, — ответил он гордо, словно в этом была его заслуга. — Это hai-xiao — волна прилива.

— Прилив? — воскликнул я. — Быть того не может! Приливы приходят и уходят с величественным спокойствием.

— Hai-xiao не всегда такая впечатляющая, — признал Фунг. — Только когда сезон, фаза луны и время дня или ночи точно совпадают. В таком случае, как вы только что видели, море несется по этим пескам, словно скачущий галопом конь, — расстояние в две сотни ли оно проходит за такое время, сколько его требуется для того, чтобы неторопливо пообедать. Лодочники на реке давным-давно научились этим пользоваться. Они отчаливают отсюда вместе с приходом hai-xiao, и она подхватывает их и несет вверх по течению сотню ли, им не надо даже браться за весла.

Я вежливо заметил:

— Простите мои сомнения, судья Фунг. Но я сам родом из приморского города и видел приливы всю свою жизнь. Море поднимается и опускается примерно на высоту руки. А это была гора воды!

Он так же вежливо ответил:

— Простите, что спорю с вами, куян Поло. Но осмелюсь предположить, что ваш город стоит у небольшого моря.

Я надменно возразил:

— Вот уж нет, никогда не считал его небольшим. За Геркулесовыми столпами находится бескрайний Атлантический океан.

— А. Ну да. Это большое море. За этим побережьем много островов. На северо-востоке, например, находятся Японские острова, на них еще располагается империя карликов. Но если отправиться еще дальше на восток, острова становятся меньше, встречаются реже и постепенно исчезают, а Китайское море все тянется и тянется. Все дальше и дальше.

— Как наш Атлантический океан, — пробормотал я. — Никто из моряков никогда не пересекал его и не знает, где он оканчивается, что за ним находится и имеет ли он конец.

— Ну, у этого моря есть конец, — сказал вдруг Фунг. — Имеется, по крайней мере, одна запись о том, что его удалось пересечь. Ханчжоу сейчас отделен от океана этой дельтой в две сотни ли. Но видите эти камни? — Он показал на округлые камни, которые составляли большую часть балюстрады. — Это якоря величественных морских судов или же противовесы для мачт на этих кораблях. Вернее, были ими когда-то.

— Значит, Ханчжоу был когда-то морским портом? — сказал я. — И должно быть, довольно большим. Но очень давно, я сужу по тому, что дельта почти на всем своем протяжении заилена.

— Да. Почти восемь столетий тому назад. В городском архиве сохранился судовой журнал с записями некоего Ху Чена, буддистского монаха, и записи эти относятся — по нашему летоисчислению — к три тысячи сотому году или что-то около того. Там рассказывается, что Ху Чен находился на борту готовящейся к отплытию шхуны, которой не посчастливилось и она оказалась смытой в море тайфуном — сильным штормом, — а затем продолжила двигаться на восток и после продолжительного путешествия пристала там к какому-то берегу. По подсчетам монаха, расстояние до этого берега составляло больше двадцати одной тысячи ли. На всем протяжении пути — сплошная вода. И еще двадцать одна тысяча ли обратно. Но он вернулся, откуда бы он ни плыл, потому что путевой журнал существует.

— Хох! Двадцать одна тысяча ли! Ну это же столько же, сколько составляет весь путь по суше отсюда до Венеции. — Мне в голову пришла мысль, она была чрезвычайно заманчивой. — Если так далеко отсюда за морем на востоке есть суша, то, должно быть, это мой родной континент Европа! А этот континент, на котором расположены Катай и Манзи, скорей всего, дальняя оконечность, которую омывает наш океан! Скажите мне, судья, а тот монах упоминал о каких-нибудь городах на том берегу? Лиссабоне? Бордо?

— Нет, городов там не было. Он назвал эту землю Фу Санг, что означает только «место, куда мы приплыли». Местные жители, сказал он, напоминают монголов или тибетцев больше, чем хань, но они совершенные варвары и говорят на каком-то странном языке.

— Должно быть, это была Иберия… или Марокко… — сказал я задумчиво. — Полагаю, обе эти страны уже тогда были заселены маврами-мусульманами. Монах рассказал еще что-нибудь об этом месте?

— Очень мало. Местные жители были настроены враждебно, поэтому только после долгих приключений и с огромным трудом морякам удалось восстановить запасы еды и питьевой воды. Они отплывали в спешке и снова отправились на запад. Что еще, похоже, удивило Ху Чена, так это растительность. Он рассказывал, что деревья на Фу Санге очень странные. Он говорил, что они были не из древесины и не имели ветвей с листьями, а состояли из зеленой мякоти и небольших шипов. — Фунг изобразил на лице удивление и недоверие. — Думаю, на это не стоит обращать внимания. Полагаю, что священники повсюду видят плоть и шипы.

— Хм. Я не знаю, какие деревья растут в Иберии или Марокко, — пробормотал я, не в силах оторваться от приятных раздумий. — Но испытываешь благоговение даже от одной только мысли — только от возможности — предположения, что можно доплыть отсюда до далекой родины.

— Лучше не пытаться этого делать, — небрежно бросил Фунг. — Немногие люди после Ху Чена столкнулись с тайфуном в открытом море и выжили, чтобы об этом рассказать. Этот шторм начинается внезапно, между этим побережьем и Японскими островами. Хубилай-хан дважды пытался предпринять попытку вторгнуться в эту империю и завоевать ее, посылал целый флот с воинами. В первый раз он отправил их слишком мало, и карлики всех перебили. В последний раз он отправил сотни кораблей и почти целый tuk людей. Но начался тайфун и всех их уничтожил, вторжение снова провалилось. Я слышал, что карлики выразили благодарность шторму и назвали тайфун самоубийственным, что на их странном языке означает Божественный Ветер.

— Однако, — сказал я, все еще продолжая размышлять, — если шторм возникает только в этом месте, между побережьем и Японскими островами, тогда — если Хубилай все же захватит эти острова — можно будет попробовать предпринять безопасное путешествие оттуда…

Но Хубилай больше так и не предпринял новой вылазки против карликов и не завоевал этих островов, я не побывал на них и не отправился оттуда на восток. Я несколько раз побывал на Китайском море, но никогда не отплывал далеко от берега. Поэтому я не знаю, где находится это далекое Фу Санг, как я подозреваю, западное побережье Европы. А возможно, это была какая-то новая земля, которую не открыли и по сей день. Мне жаль, что я так и не предпринял этого путешествия, хотя бы для того, чтобы удовлетворить свое любопытство. Мне очень хотелось отправиться туда, посмотреть на это место, но мне это так и не удалось.

Глава 4

Мы с Ху Шенг, Фунгом и слугами отправились от дворцовой пристани в san-pan из замысловато вырезанного тикового дерева под растянутым шелковым балдахином, который был таким же богато разукрашенным и изогнутым, как крыши в домах хань. Дюжина гребцов, раздетых до пояса, с телами, смазанными маслом так, что они блестели в свете луны, повезли нас по извилистому каналу к нашему новому жилищу, а по пути Фунг показывал нам разные достопримечательности.

Один раз, например, он сказал:

— Короткая улица, которая отходит влево, называется Тропа Свежего Ветра и Легких Дуновений. Другими словами, это улица, где живут изготовители вееров. Веера Ханчжоу славятся по всему миру — именно здесь был изобретен и сложен первый веер, — у некоторых вееров чуть не по пятьдесят прутьев, и все они расписаны изящными рисунками, подчас весьма озорными. Почти сотня семей в нашем городе вот уже долгие века занимается изготовлением вееров, передавая секреты ремесла от отца к сыну, от деда к внуку.

В другой раз Фунг сказал:

— Это здание справа самое большое в городе. Оно всего восемь этажей в высоту, не самое высокое, но зато тянется от улицы до улицы в одном направлении и от канала до канала — в другом. Это постоянный городской крытый рынок, думаю, что он единственный такой в Манзи. В сотне или даже больше его помещений выставлены на продажу особые товары — слишком дорогие или хрупкие, чтобы их выставлять на открытых рынках: прекрасная мебель, произведения искусства, скоропортящиеся продукты, рабы-дети и прочее.

В третий раз судья обратил наше внимание на следующее:

— А вот здесь, в этом месте, канал так сильно расширяется, что он называется Ши Ху, Западное озеро. Видите ярко освещенный остров в центре? Даже в этот час там полно лодок и баркасов, стоящих на якоре. Кое-кто посещает на острове храмы, но в основном люди приезжают туда веселиться. Вы слышите музыку? Постоялые дворы там открыты всю ночь, там вкусно кормят и поят, на острове можно славно повеселиться. В одни постоялые дворы пускают всех посетителей, другие снимают только зажиточные семейства, которые устраивают там собственные праздники и пиры, празднуют свадьбы.

И еще он сказал:

— Эта улица, которая тянется справа от нас, как вы видите, вся увешана фонарями из красного шелка. Подобные фонари у нас принято вешать над дверью публичных домов. В Ханчжоу строго следят за проститутками, их объединяют в отдельные гильдии, от очень дорогих куртизанок и до портовых шлюх, женщин время от времени обследуют, чтобы удостовериться, что они здоровы и чисты.

До этого я довольно долго только молчал или что-то невнятно бормотал в ответ на замечания Фунга, но когда он упомянул о проститутках, сказал:

— Я заметил, что некоторые из них свободно прогуливаются по улице при свете дня, я не видел ничего подобного ни в одном городе. Похоже, в Ханчжоу к ним относятся довольно терпимо.

— Хм. Те, которые прогуливаются далеко от своего дома, — это проститутки-мужчины. Отдельная гильдия, которая тоже регламентируется законами. Когда станете договариваться с шлюхой, сначала посмотрите на ее браслеты. Если один из них медный, то это не женщина, даже если она облачена в женское платье. Подобный медный браслет предписано носить в городе, чтобы помешать мужчинам-проституткам, несчастным негодяям, изображать из себя то, чем они не являются.

Я без всякой радости припомнил, что и сам племянник одного такого негодяя, и ответил, возможно, немного раздраженно:

— Ханчжоу, похоже, довольно терпим во многих отношениях, чего о вас, боюсь, не скажешь.

На это судья вежливо заметил:

— Я даосист. Каждый идет своим собственным путем. Мужчина, который любит себе подобных, невольно иногда становится евнухом. Их обоих укоряют родители, потому что они не продолжают род, и им не требуется еще и мое осуждение. А теперь посмотрите, вон там, справа, эта высокая и похожая на барабан башня обозначает центр города, это наше самое высокое сооружение. На ней день и ночь находятся люди, чтобы при помощи барабанного боя предупредить о пожаре. В случае чего Ханчжоу нет нужды полагаться на случайных прохожих или добровольцев. Тысяча человек в нашем городе регулярно получают плату только за то, что они постоянно готовы выполнить свою работу.

Баркас медленно подплыл к пристани у нашего собственного дома, словно мы оказались в Венеции, а дом был целым палаццо. По обеим сторонам от входа стояли часовые, у каждого в руках было нечто напоминающее пику, с острым лезвием на конце и таким же наконечником. Никогда еще я не видел таких высоченных хань.

— Да, настоящие здоровяки, — сказал Фунг, заметив мое восхищение. — Я бы сказал, что каждый из них чуть ли не шестнадцать ладоней ростом.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил я. — Я сам семнадцать ладоней ростом, а они чуть не на полголовы выше меня. — И насмешливо добавил: — Если вы настолько плохо считаете, то я удивляюсь, что вас приставили в качестве помощника к сборщику налогов.

— Пожалуй, ван действительно ошибся, — ответил он таким же задорным тоном, — потому что я знаю только ханьский способ счета. Рост обычного человека действительно, как правило, считают от кончиков ног до головы, но у воина рост измеряют лишь до плеча.

— Cazza beta! Почему?

— Обычно их ставят парами, чтобы нести шесты. Поскольку они пешие воины, а не всадники, они сами и несут свой груз. Но еще так делают, поскольку считается, что хорошему и послушному воину нет нужды раздумывать, так что голова ему не нужна.

Я в восхищении и изумлении покачал своей собственной головой и извинился перед судьей за то, что даже слегка усомнился в его познаниях. Затем, после того как мы снова сменили наши туфли на шлепанцы, он повел нас с Ху Шенг по всему дому, чтобы мы могли осмотреть его. В то время как слуги в каждой комнате падали один за другим на колени в ko-tou, приветствуя нас, Фунг показывал нам то одно, то другое приспособление, которые должны были обеспечить нам уют и комфорт. У дома даже был сад с прудом, в котором росли лотосы; сад этот располагался в центре, над ним склонились цветущие деревья. Гравий на дорожках не был ровным, он был насыпан в виде изящных рисунков. Меня особенно поразило одно украшение: огромный сидящий лев, который сторожил вход из дома в сад. Он был изваян из единого куска камня и так искусно сделан, что у него имелся даже каменный шар в полуоткрытой пасти. Шар можно было пальцами катать в пасти туда-сюда, но нельзя было вытащить.

Думаю, судья Фунг был слегка удивлен тем, что я способен оценить произведение искусства, когда, восхищаясь разрисованными свитками на стенах нашей спальни, я заметил, что эти картины с пейзажами, похоже, были сделаны здесь, а не художниками Катая. Он бросил на меня мимолетный косой взгляд и сказал:

— Вы правы, куян. На севере художники, рисуя горы, изображают строгие и отвесные пики горного хребта Тянь-Шаня. Художники Сун — Манзи, я имею в виду, простите, — лучше знакомы с мягкими, покрытыми растительностью, округлыми, словно женские груди, южными горами.

Он ушел, заявив напоследок, что готов прийти, как только потребуется мне, когда бы я ни решил начать работать. Мы с Ху Шенг прошлись по нашему жилищу, отпуская слуг одного за другим к себе, а сами при этом знакомились со своим домом. Мы некоторое время посидели в саду, пока я жестами рассказал Ху Шенг подробности многочисленных событий, которые произошли днем, и разъяснил ей то, что она, возможно, не поняла сама. В заключение я высказал основное впечатление, которое у меня создалось: похоже, никто не верил в то, что я добьюсь успеха в качестве сборщика налогов. Она кивала головой в знак того, что понимает все мои разъяснения, и как тактичная ханьская супруга ничего не говорила по поводу того, подхожу ли я для этой работы, и относительно моих планов на будущее. Ху Шенг задала только один вопрос:

— Ты будешь счастлив здесь, Марко?

Меня буквально накрыла волна hai-xiao любви к ней, и я жестом ответил:

— Я уже счастлив здесь! — Давая ей понять, что я счастлив с ней.

Мы позволили себе отдохнуть в течение недели или около того, чтобы как следует обустроиться в новом жилище. Я быстро понял, что лучше всего предоставить Ху Шенг самой заняться ведением домашнего хозяйства. Как это уже произошло раньше с монгольской служанкой, которая прибыла вместе с нами, Ху Шенг и в Ханчжоу, казалось, легко нашла некий незаметный способ общения с новыми слугами-хань: они послушно бросались выполнять малейшую ее прихоть и обычно делали все безукоризненно. Я был не таким хорошим хозяином, как она хозяйкой. Например, я не мог говорить на языке хань, а она могла с ними общаться. И еще, я уже давно привык к монгольским слугам или же слугам, обученным монголами, а эти манзи были совсем другими.

Я мог бы представить целый список этих отличий, но отмечу лишь два. Во-первых, поскольку хань с почтением относились к старости, слуга не мог быть уволен или заменен на том основании, что он или она состарились, стали немощными, вздорными или нахальными, их нельзя было даже выпороть. Одна из наших служанок оказалась настоящей старой каргой. Ее единственной обязанностью было убирать по утрам нашу постель, и стоило только старухе уловить запах лимона на мне, Ху Шенг или на простынях, как она мигом начинала хихикать, а потом и потихоньку ржать самым гнусным образом, а мне приходилось безропотно выносить все это, стиснув зубы.

Другое отличие местных слуг заключалось в их отношении к погоде. Сейчас объясню, что я имею в виду, хотя, боюсь, читатели мне не поверят. Монголы были равнодушны к погоде, они занимались своими делами, когда светило солнце и когда шел дождь или снег, — возможно, они продолжали бы свои дела даже во время тайфуна, если бы оказались им застигнуты. Видит бог, после всех своих путешествий я стал невосприимчивым к холоду, жаре или влаге, как самый настоящий монгол. Однако хань в Манзи, хотя и любили мыться при малейшей возможности, подобно кошкам испытывали отвращение к дождю. Когда начинался дождь, люди бросали все дела, которыми занимались, — я имею в виду не только слуг, я говорю обо всех жителях Манзи.

Большинство министров Агячи жили в том же дворце, что и он, но те, кто жил в другом месте, оставались дома, как только начинался дождь. Городские рынки во время дождя пустовали: ни торговцев, ни покупателей. Та же картина была характерна и для большей части крытого рынка: хотя он и находился под крышей, но люди в дождь туда не ходили. Мне самому в плохую погоду приходилось передвигаться пешком. Невозможно было найти ни паланкина, ни даже лодки на канале. Хотя лодочники всю свою жизнь проводили на воде и большую часть времени были мокрыми, они не выходили наружу, если вода падала с неба. Даже мужчины-проститутки и то не прогуливались по улицам.

Да и мой так называемый помощник судья Фунг тоже был таким же прихотливым. В дождливые дни он не только не шел через весь город ко мне домой, но даже не являлся на заранее назначенные заседания ченга.

— Зачем беспокоиться? Все равно там не будет ни ответчиков, ни истцов. — Он утешал меня, поскольку я переживал, теряя понапрасну из-за дождя столько времени, и, казалось, искренне удивлялся причудам своих земляков, однако сам был ничуть не лучше. Помнится, однажды он отсутствовал из-за дождей целую неделю. Я не выдержал и возмутился:

— Как, интересно, я могу хоть что-то сделать, если помощник у меня есть только в солнечную погоду?

Он сел, взял бумагу, кисти, кубик туши и написал для меня ханьский иероглиф.

— Посмотрите, этот иероглиф говорит «срочное дело еще не выполнено». Но обратите внимание: он состоит из двух элементов. Этот читается, как «прервано», а этот — «из-за дождя». Это заложено как в нашей письменности, так и в наших душах. Тут уж ничего не поделаешь.

Однако в хорошую погоду мы тоже не работали: просто сидели в моем саду и вели долгие беседы, касающиеся моей миссии и его судейства. Мне было интересно узнать некоторые местные законы и традиции, но когда Фунг разъяснил их, я понял, что чиновники в судейской практике в Манзи большей частью полагаются на суеверия и на сиюминутные прихоти и капризы судьи. Вот, например, как там поступали в случае кражи.

— В числе прочего у меня есть колокольчик, который указывает, кто — вор, а кто — честный человек. Предположим, произошла кража, а у меня целая армия подозреваемых. Я приказываю каждому из них пройти за занавес и дотронуться там до спрятанного колокольчика, который звонит, когда к нему прикоснешься.

— Неужели это срабатывает? — скептически спросил я. — Колокольчик волшебный?

— Разумеется, нет. Но он вымазан сухой тушью. После этого я обследую руки подозреваемых. Тот, чьи руки чистые, и есть вор, раз он побоялся прикоснуться к колокольчику.

Я пробормотал:

— Остроумно. — Это слово мне часто приходилось употреблять здесь, в Манзи.

— О, вести судебные разбирательства довольно просто. Предположим, я приговорил вора к сидению в тюремном дворе в колодках. Это тяжелый деревянный воротник, больше напоминающий каменный якорь, который застегивают у преступника на шее. Он должен все это время сидеть в тюремном дворе, а прохожие глумятся над ним. Допустим, я решил, что за свое преступление вор заслуживает два месяца наказаний. Однако я отлично знаю, что его семья подкупила тюремщиков, и они заковывают злоумышленника в колодки только тогда, когда я прохожу мимо. Следовательно, чтобы быть уверенным, что вор понес справедливое наказание, я приговариваю его к шести месяцам сидения в колодках.

— А вы, — чуть поколебавшись, спросил я, — вы держите на службе Ласкателя — дабы наказывать тех, кто совершил более серьезные проступки?

— Разумеется держим, и очень хорошего, — бодро произнес Фунг. — Мой собственный сын, который сейчас изучает законы, время от времени помогает нашему Ласкателю. Вот, например, недавно мастер заставил молодого Фунга отбивать преступнику потроха в течение нескольких недель.

— Что?

— Это наказание, которое называется chou-da: преступника бьют кнутом из бамбука, расщепленного на конце на множество частей. Злоумышленник испытывает самую ужасную боль от разрывов внутренних органов, хотя на нем нет видимых увечий. Однако добиться этого не так-то просто, так что моему сыну еще предстоит освоить искусство chou-da, прежде чем ему позволят работать самостоятельно.

— Gesù! Я имею в виду, очень интересно.

— Ну, есть наказания более популярные среди простонародья, посмотреть на которые приходит целая толпа; другие, разумеется, вызывают меньше интереса. Степень наказания зависит от жестокости преступления. Самое простое — нанесение клейма на лицо. Затем — стояние в клетке. Стояние на коленях на цепочке с острыми звеньями. Яд, которого удостаиваются по-настоящему старые люди. Женщины особенно любят, когда Ласкатель отравляет других женщин. Еще одно популярное среди них наказание, на которое представительницам прекрасного пола нравится смотреть, — это когда взрослую женщину переворачивают вниз головой и заливают ей внутрь кипящее масло или расплавленный свинец. Есть наказания с очень наглядными названиями: «Брачное ложе», «Любящая змея», «Обезьяна, досуха высасывающая персик». Должен честно сказать, что недавно я и сам изобрел нечто интересное.

— И что же именно?

— О, это наказание применили к поджигателю, который сжег дотла дом своего врага. Он не сумел убить врага, который был в отъезде, но сжег его жену и детей. Поэтому я вынес приговор, соответствующий преступлению. Я приказал Ласкателю наполнить нос и рот негодяя порошком huo-yao и запечатать сверху воском. Прежде чем преступник успел задохнуться, фитили подожгли, и его голова разлетелась на куски.

— Кстати, Вей Ни (к этому времени мы уже перешли на «ты» и обращались друг к другу по имени), раз уж речь зашла о наказаниях: какому наказанию подвергнет нас с тобой великий хан за неспособность выполнить свои обязанности? Время идет, а мы не разработали даже самого простейшего плана обложения жителей Манзи данью. Не думаю, что Хубилай сочтет дождливую погоду оправданием.

— Марко, зачем мучить себя составлением планов, которые не дано осуществить на практике? — лениво произнес Фунг. — Сегодня дождя нет. Давай просто сидеть здесь, наслаждаться солнцем, ветерком и безмятежно смотреть, как твоя красавица хозяйка собирает в саду цветы.

— Вей Ни, ведь Ханчжоу — богатый город, — не сдавался я. — Помимо единственного крытого рынка, который я видел, здесь есть еще с десяток открытых. Они все полны, во всяком случае в хорошую погоду. Да и вообще, чего здесь только нет! Павильоны развлечений на островах посреди озера. Семейства, которые процветают благодаря тому, что создают веера. А какие доходы приносят их владельцам публичные дома! Ни один житель города еще не заплатил и tsien в казну нового правителя. А ведь наверняка в Манзи есть и другие богатые города! А ты советуешь мне сидеть спокойно и позволять всем подданным в государстве вообще ничего не платить в казну Хубилая!

— Марко, я могу только повторить тебе то, что однажды сказал ван, — все записи о налогах, которые взимали при правителях династии Сун, исчезли вместе с ними. Возможно, старая императрица специально приказала их уничтожить. Но более вероятно, что ее подданные проникли в залы, где хранились записи и архивы ченга, как только она отправилась в Ханбалык, чтобы отдать корону, и уничтожили записи. Это понятно. Подобное случается повсюду на захваченных территориях перед тем, как войдут завоеватели…

— Да, да. Я готов примириться с этим фактом. Но я не интересуюсь, кто и сколько платил последним чиновникам Сун! Что мне делать с кучей этих гроссбухов? Вполне можно обойтись и без них.

— Ты так полагаешь? Ну тогда смотри. У тебя есть три возможных пути. — Он начал загибать пальцы. — Ты можешь обойти каждый прилавок на рынке, каждый постоялый двор на островах и каждую спальню шлюхи…

— Что невозможно.

— …Или для тебя это будет делать целая армия людей.

— Что ты считаешь бесполезным.

— Совершенно верно. Сейчас я объясню, как это будет выглядеть. Скажем, ты подходишь к прилавку на рынке, где какой-то мужчина торгует бараниной. Ты заявляешь, что великий хан требует присылать ему часть выручки от этой баранины. В ответ продавец говорит: «Но, куян, я не владелец этого прилавка. Пожалуйста, скажите об этом хозяину». Ты обращаешься к тому, а тот заявляет: «Продавец считает меня хозяином, да, но я только управляю этим прилавком вместо владельца, который уединенно живет в Сучжоу». И что тогда?

— Я не поверю им обоим.

— Допустим. Но что ты сможешь сделать? Начнешь вымогать деньги у одного? У обоих? От каждого ты получишь совсем немного. Возможно, ты даже выйдешь на настоящего владельца — может, он поставщик всей баранины в Манзи, который действительно блаженствует вдали отсюда, где-нибудь в Сучжоу. Но подумай сам, Марко, сколько времени тебе понадобится, чтобы вывести на чистую воду всего лишь одного продавца!

— Вах! Я так никогда не обойду и одного рынка!

— А если бы у тебя были старые записи, ты бы знал, кого надо заставить платить, где его можно найти и сколько он заплатил в последний раз. Следовательно, у тебя остается третья, единственная реальная возможность действовать: составь новые записи. Еще до того как ты приступишь к сбору налогов, у тебя должен быть полный список — все лавки, мастерские, имущество отдельных граждан, перечень земельных наделов. Тебе придется записать имена всех их владельцев, а также членов семей и слуг. И подсчитать, сколько стоит все их имущество, и каков ежегодный доход, и…

— Gramo mi![232] Да на одно только это уйдет вся моя жизнь, Вей Ни. А когда же собирать налоги?

— Ну вот, теперь ты и сам все понял, — снова произнес он лениво. — Наслаждайся светом дня и красотой Ху Шенг. Утешь свою совесть таким рассуждением. Династия Сун, прежде чем пасть, просуществовала здесь триста двадцать лет. У старых императоров было много времени, чтобы собрать и систематизировать все записи и заставить заработать свою систему сбора налогов. Неужели ты рассчитываешь сразу же сделать то же самое?

— Я-то нет. Но боюсь, что Хубилай-хан как раз этого от меня и ждет. Что же мне делать?

— Ничего, поскольку все, что ты предпримешь, все равно ничего не даст. Ты слышишь, как кукует кукушка на том дереве? «Ку-ку… ку-ку». У нас считается, что кукушка говорит: «Pu-ju ku-ei». Это означает: «Почему бы не отправиться домой?»

— Спасибо тебе, Вей Ни. Надеюсь, что в один прекрасный день я действительно отправлюсь домой. Ибо все в этом мире, вся наша жизнь, есть путь домой. Но я не хочу возвращаться домой, как говорим мы, венецианцы, «с волынкой, вывернутой наизнанку».

На какое-то время наступила мирная тишина, только кукушка повторяла свой совет. Наконец Фунг сказал:

— Ты счастлив здесь в Ханчжоу?

— Исключительно.

— Ну так и наслаждайся своим счастьем. Постарайся, чтобы так было и дальше. Может пройти много приятных минут, прежде чем великий хан вспомнит, что послал тебя сюда. Когда это произойдет, ты сможешь еще довольно долгое время избегать его строгого допроса. А когда Хубилай в конце концов потребует явиться к нему, не исключена возможность, что он сочтет причины, по которым ты не смог исполнить его приказ, уважительными. Если нет, тогда он либо предаст тебя смерти, либо не предаст. В первом случае все твои волнения закончатся. Если же Хубилай только прикажет избить тебя хлыстом chou-da, ну, тогда ты сможешь окончить свою жизнь ущербным калекой. И в этом случае продавцы на рынке будут к тебе добры и позволят занять место попрошайки на рыночной площади, потому что ты никогда раньше не досаждал им налогами, понял?

Я произнес довольно кисло:

— Ван считает тебя прекрасным судьей, Вей Ни. Это что, твоя манера вести дела?

— Нет, Марко. Это даосизм.

Некоторое время спустя он отправился к себе домой, а я все ломал голову над вопросом: «Что же мне делать?»

В саду уже стало прохладно, поскольку наступил вечер. Кукушка в последний раз выдала свой совет и сама тоже отправилась домой, а мы с Ху Шенг поужинали и сидели в саду. Я поведал ей все, о чем мы с Фунгом сегодня говорили, объяснил, что оказался в затруднительном положении, и теперь спрашивал совета у своей подруги.

Какое-то время Ху Шенг сидела с задумчивым видом, затем сделала знак «подожди», встала и направилась в кухню. Она вернулась оттуда с мешочком высушенных бобов и знаком велела мне сесть вместе с ней на землю посреди цветочных клумб. На небольшом участке голой земли своим изящным указательным пальчиком она нарисовала квадрат. Затем Ху Шенг разделила его на четыре части. Внутри первой она нацарапала одну маленькую линию, в следующей части — две линии, в третьей — три, а в последней изобразила что-то вроде тильды, а потом вопросительно посмотрела на меня. Я узнал принятые у хань цифры, кивнул и сказал:

— Четыре маленьких квадрата с цифрами один, два, три и четыре.

Пока я ломал голову, какое отношение это может иметь к сбору налогов, Ху Шенг достала из мешочка один сухой боб, показала его мне и положила в квадрат с цифрой «три». Затем, не глядя, она сунула руку в мешочек, достала оттуда горсть бобов и бросила их рядом с квадратом. Быстрыми легкими щелчками Ху Шенг отобрала из рассыпанных бобов четыре штуки, потом еще четыре и стала раскладывать их с одной стороны, все время отделяя от рассыпанной на земле кучи по четыре штуки. Когда же четверки бобов закончились, они все оказались с одной стороны, только два боба были лишними. Ху Шенг показала на них, затем на квадрат с цифрой «два», начерченный на земле, схватила боб из квадрата номер три и добавила его к тем, которые у нее были, после чего шаловливо улыбнулась мне и сделала знак, который говорил: «Очень плохо».

— Понимаю, — сказал я. — Я поставил на квадрат номер три, но выиграл квадрат номер два, поэтому я потерял свой боб. Я остался ни с чем.

Ху Шенг снова сложила все бобы в мешочек, взяла один и теперь демонстративно положила его на номер за меня — на этот раз на номер четыре. Она снова сунула было руку в мешочек, но остановилась и сделала знак мне, чтобы я сам достал. Я понял: игра была совершенно простая, количество бобов захватывалось каждый раз наугад. Я захватил целую горсть из мешочка и отдал бобы Ху Шенг. Она снова быстро разложила их по четыре, на этот раз их количество было кратно четырем. Не осталось ни одного из тех бобов, что лежали с одной стороны вначале.

— Ага, — произнес я. — Это значит, что мой номер четыре выиграл. И что же выиграл?

Ху Шенг продемонстрировала мне четыре пальца, показала на мою ставку, добавила к ним еще три боба и все это подвинула ко мне.

— Если я проигрываю, то проигрываю свой боб. Если мой квадрат с номером выигрывает, то за один боб мне полагается целых четыре. — Я напустил на себя смиренный вид. — Это простая игра, совсем детская, не сложней игры venturina, в которую играют старые моряки. Если ты предлагаешь поиграть в нее немного, очень хорошо, дорогая, давай поиграем. Но я-то, признаться, решил, что ты придумала какой-нибудь выход.

Ху Шенг вручила мне огромное количество бобов и знаками пояснила, что я могу поставить столько, сколько хочу, и на то количество квадратов, какое сам выберу. Поэтому я поставил по десять бобов на каждый из четырех квадратов, чтобы посмотреть, что произойдет. Раздраженно глянув на меня, не став даже копаться в своем мешочке, чтобы удостовериться в выигрышном номере, Ху Шенг просто достала мне оттуда сорок бобов, а затем схватила еще сорок штук с земли. Я все понял: при такой системе игры пора остановиться. Поэтому я начал пробовать всевозможные сочетания — оставлял один квадрат пустым, раскладывал разное количество бобов в каждый квадрат и так далее. Игра приобрела черты настоящей математической головоломки. Иногда я выигрывал целую горсть бобов, а у Ху Шенг их оставалось совсем немного. Иногда удача отворачивалась от меня: я здорово увеличивал ее запасы и уменьшал свои.

Я постиг кое-что: если человек серьезно играет в эту игру, он может благодаря одной удаче выиграть, если только он вовремя встанет и уйдет прочь со своим выигрышем, сумев устоять перед искушением попробовать сыграть еще. Но всегда оставался стимул, особенно когда кто-то другой был впереди, попытаться еще раз. Я даже представил себе такую ситуацию: один игрок непрерывно выигрывает у трех других, плюс банкомет с мешочком бобов, которые он может в любой момент поставить сам или соблазнить ими игроков. По моим расчетам выходило, что банкомет всегда будет становиться богаче, а тот, кто выигрывает, обогащается преимущественно за счет остальных троих игроков.

Знаком я привлек внимание Ху Шенг. Она подняла глаза от земли, на которой была расчерчена игра, и я показал на себя, на бобы и на свой кошель с деньгами, говоря: «Если играть на деньги вместо бобов, это может стать весьма дорогостоящим развлечением».

Ху Шенг улыбнулась, ее глаза смеялись, она решительно кивнула головой: «Именно это я и пытаюсь тебе объяснить». Она развела руками, словно пытаясь охватить весь Ханчжоу, а может, и весь Манзи, а затем указала на наш дом.

Я уставился на ее светившееся от возбуждения личико, затем на бобы, рассыпанные на земле.

— Ты предлагаешь это в качестве замены для сбора налогов?

Выразительный кивок: «Да». И снова взмах руками: «Почему нет?»

Что за нелепая идея, было моей первой мыслью, но затем я задумался. Я видел, как хань рисковали своими деньгами при игре в zhi-pai и в ma-jiang и даже в feng-zheng — летающие игрушки, причем они всегда делали это жадно, возбужденно, безумно. Сможет ли их соблазнить безумие этой глуповатой игры? Со мной в качестве банкомета? А если на кон будет поставлена имперская казна?

— Ben trovato![233] — пробормотал я. — Великий хан сам сказал: «Добровольно-принудительные пожертвования!» — Я вскочил на ноги, подхватил Ху Шенг с клумбы и с жаром обнял ее. — Ты оказала мне помощь и принесла спасение. Скажи мне, ты, наверное, выучилась этой игре в детстве?

Как выяснилось, так оно и было. Несколько лет назад — после того, как банда монгольских мародеров спалила ее родную деревню, убила всех взрослых и захватила в рабство ее и других детей, — Ху Шенг выбрали для того, чтобы превратить в лон-гя для наложниц. Шаман нанес девочке надрезы, которые сделали ее саму и весь мир вокруг молчаливым, а старуха, которая следила за выздоровлением малышки, милостиво научила ее этой игре, потому что она была единственной, где не надо было ни слышать, ни произносить слов. Ху Шенг выучилась играть в бобы, когда ей было около шести лет.

Я еще сильнее сжал любимую в объятиях.

Глава 5

Через три года я считался самым богатым человеком в Манзи. Разумеется, на самом деле я таковым не являлся, потому что аккуратно и пунктуально отсылал свою прибыль в имперскую казну и Ханбалык, с доверенными монгольскими посланцами и хорошо вооруженными всадниками. Через несколько лет они уже перевозили целое состояние в виде бумажных денег и монет и, насколько я знаю, возят дань и до сих пор, причем все больше и больше.

Мы с Ху Шенг между собой называли эту игру «Hua dou yin-hang», что означает приблизительно «Разбей бобовый банк», — она принесла нам успех с самого начала. Судья Фунг, который сперва отнесся к этому скептически, увидев результаты, пришел в восторг и даже собрал специальное заседание ченга, чтобы придать законность моему рискованному предприятию и выдать мне особое разрешение. Все документы были украшены хризантемой Манзи — для того, чтобы никто другой не скопировал мою идею и не составил мне конкуренцию. Ван Агячи, хотя сначала и сомневался в пристойности моего предприятия: «Кто хоть раз слышал о том, чтобы правительство способствовало азартной игре?» — вскоре стал превозносить ее и меня, заявляя, что я сделал Манзи самым доходным из всех завоеванных ханством государств. В таких случаях я всегда скромно и честно отвечал:

— Это не моя идея, а моей разумной и талантливой госпожи. Я всего лишь жнец. Ху Шенг — садовница, чье прикосновение все обращает в золото.

Мы с ней начали свое предприятие со столь ничтожного вложения капитала, что это могло бы пристыдить даже торговца рыбой, владеющего самым бедным прилавком на рынке. Наше оборудование состояло всего лишь из стола и скатерти. Ху Шенг раздобыла выкрашенную яркой киноварью красную ткань — у хань этот цвет символизировал удачу, — вышила на ней черными нитками квадрат, а золотыми нитями — четыре цифры внутри его секторов. Затем мы растянули скатерть на каменном столе в саду, После этого мы послали наших слуг кричать повсюду — на улицах, каналах и побережье: «Идите сюда, приходите все, у кого душа отважна! Поставьте мелкую монетку и выиграйте в десять раз больше! Придите и разбейте бобовый банк! Пусть сбудутся ваши мечты, а ваши предки в изумлении всплеснут руками! Быстрая удача поджидает вас у Поло и Эхо! Приходите каждый и все вместе!»

И они пришли. Возможно, некоторые пришли только для того, чтобы украдкой взглянуть на меня, ференгхи с волосами как у демона. Другие наверняка пришли из жадности, рассчитывая выиграть легкие деньги, но большинству было просто интересно посмотреть, что мы предлагали, а кое-кто просто заглянул к нам по пути, направляясь куда-то по своим делам. Но главное — они пришли. И хотя некоторые смеялись и глумились — «Игра для детишек!» — каждый, по крайней мере, один раз сыграл в нее. И хотя они бросали перед Ху Шенг на красную скатерть один или два tsien, словно в шутку, но обязательно оставались посмотреть, выиграют или проиграют. Хотя многие после этого, просто смеясь, уходили из сада, некоторые увлекались и оставались, чтобы сыграть снова. И еще раз. И еще. А поскольку одновременно могло играть только четверо игроков, то между присутствующими постоянно возникали споры и толкотня, а те, кто не играл, стояли и зачарованно смотрели. К концу дня, когда мы объявили, что игра закончена, нашим слугам пришлось выдворять из сада целую толпу. Некоторые игроки уходили домой, значительно обогатившись, и ликовали, что они нашли «неохраняемый клад с деньгами», и клялись, что вернутся и опустошат его. У других кошельки стали гораздо легче, и те бранили себя за то, что «не устояли перед такой детской забавой», но клялись, что вернутся для того, чтобы воздать должное столу с бобовым банком.

Поэтому в ту же ночь Ху Шенг расшила еще одну скатерть, а наши слуги чуть не надорвались, когда принесли в сад еще один каменный стол. На следующий день, вместо того чтобы стоять рядом с Ху Шенг и следить за порядком, пока она исполняет роль банкомета, я сам встал за другой стол. Я не был таким быстрым в игре, как она, и не собрал столько денег, но мы с ней усердно трудились весь день и к вечеру здорово устали. Большинство из тех, кто накануне выиграл, вернулись снова — и проигравшие тоже — и еще множество людей, которые услышали об этом неслыханном новом учреждении в Ханчжоу.

Ну, едва ли мне есть нужда продолжать. Больше нам не пришлось посылать своих слуг кричать в общественных местах: «Приходите все!» Дом Поло и Эхо за одну ночь стал самым популярным и посещаемым. Мы выучили наиболее способных слуг работе банкометов, поэтому мы с Ху Шенг со временем смогли отдыхать. Очень скоро Ху Шенг пришлось изготовлять новые расшитые черным и золотым красные скатерти, и мы приобрели все каменные столы на складе у камнетесов и приставили к ним слуг в качестве постоянных банкометов. Забавно, но старуха, которая всегда так радовалась запаху лимона, оказалась наиболее способной из всех начинающих банкометов, такой же быстрой и аккуратной, как Ху Шенг.

Полагаю, что я полностью не осознавал, какого огромного успеха мы добились, пока однажды не произошло следующее: с неба полился дождь, но из сада никто не убежал, напротив, пришло еще больше постоянных клиентов. Люди явились в самый дождь и остались на весь день играть, позабыв о том, что они мокрые! Никто из хань прежде никогда не решался выйти под дождь, даже ради того, чтобы нанести визит самой легендарной куртизанке Ханчжоу. Поняв, что мы нащупали человеческую страсть, еще более непреодолимую, чем занятие любовью, я отправился пройтись по городу, чтобы найти заброшенные сады и пустые участки, и попросил наших соседей-камнетесов поскорее наделать еще каменных столов.

Наши клиенты были из самых разных слоев местного общества — богатая знать, процветающие и вкрадчивые купцы, выглядевшие изнуренными не слишком удачливые торговцы, казавшиеся вечно голодными, простые носильщики и носильщики паланкинов, насквозь провонявшие рыбой рыбаки и потные лодочники — хань, монголы, изредка арабы и даже несколько человек, которые показались мне настоящими иудеями. Попалось также несколько дрожащих от возбуждения игроков, которых можно было принять за женщин, если бы не медные браслеты. Я не припомню случая, чтобы настоящая женщина когда-либо приходила в наше заведение, разве что затем, чтобы посмотреть на игроков с презрительным изумлением, все равно как при посещении Дома иллюзий. У местных женщин совершенно отсутствовал азарт, зато у их мужчин страсть к игре преобладала над стремлением напиться или поупражнять свои мужские органы, пригодные лишь для того, чтобы мочиться.

Представители низших сословий, которые приходили сюда в безрассудной надежде изменить к лучшему свой жребий, обычно ставили на кон лишь мелкие, с отверстием в центре, монеты tsien — валюту бедняков. Представители среднего класса, как правило, рисковали «летучими деньгами», но небольшого достоинства (и часто уже замусоленными и разлохмаченными). Ну а богатые люди, которые приходили, думая, что сорвут весь бобовый банк при помощи длительной осады, шумно передвигали большие пачки «летучих денег» из банкнот крупного достоинства. Однако у каждого, будь его ставкой единственный tsien или толстая пачка денег, были одинаковые шансы выиграть, когда банкомет подсчитывал бобы, извлеченные из мешочка по четыре, чтобы определить номер выигрышного квадрата. Каким мог точно стать чей-нибудь выигрыш, я никогда даже не пытался прикинуть. Я знаю лишь одно: каждый вечер примерно одно и то же количество клиентов уходило домой, обогатившись и обеднев, при этом игроки не просто обменивались деньгами, но значительная их часть оставалась в нашем бобовом банке. Мы с моим писцом каждый раз допоздна сортировали бумажные деньги одинакового достоинства в пачки, нанизывая мелкие монеты сотнями на шнурки, а затем укладывали их в мотки по тысяче.

В конечном счете, разумеется, наше предприятие расширилось настолько, что нам с Ху Шенг стало сложно самим во всем разбираться. После того как мы организовали множество «бобовых банков» по всему Ханчжоу, мы распространили свое начинание и в Сучжоу, а затем в других городах. Не прошло и нескольких лет, как в Манзи не осталось ни одной деревни, в которой бы не действовал хоть один банк. В качестве банкометов мы нанимали только проверенных людей, а мой помощник Фунг внес свою лепту, приставив к каждому банку надежного судейского чиновника, чтобы осуществлять общий надзор и следить за доходами. Я повысил своего писца, назначив его на пост управляющего всей этой расширившейся сетью предприятий. После этого мне оставалось только подсчитывать поступления со всех концов страны, брать оттуда деньги, чтобы возмещать затраты, а прибыль — весьма и весьма внушительную — отсылать в Ханбалык.

Из всей этой прибыли себе я не брал ничего. Здесь, в Ханчжоу, как и в Ханбалыке, у нас с Ху Шенг было шикарное жилье и множество слуг, а кормили нас вкусно и изысканно. Всем здесь нас снабжал ван Агячи — вернее, его правительство, которое, поскольку оно имело долю от имперской выручки, в значительной мере существовало за счет наших «бобовых банков». Для того чтобы потворствовать нашим с Ху Шенг капризам, у меня имелась своя доля от доходов Торгового дома Поло: мой отец до сих пор оставался процветающим купцом и регулярно слал в Манзи шафран и другие продукты на продажу. Таким образом, из поступлений от «бобовых банков» я регулярно удерживал лишь столько, сколько надо было заплатить за аренду и содержание садов и зданий для банков, выплатить в качестве жалованья банкометам, судейским чиновникам — наблюдателям, курьерам и смехотворно малые суммы на оборудование (ничего, кроме столов, скатертей и запасов сухих бобов). В результате в казну каждый месяц поступало, как я уже говорил, целое состояние. И, опять же повторюсь, этот поток, если не ошибаюсь, до сих пор все еще продолжается.

Хубилай предостерег меня, чтобы я не отбирал все до последней крохи у его новых подданных. Могло показаться, что я нарушил его приказ и продолжал это делать. Но это не так. Большинство игроков рисковали в наших «бобовых банках» теми деньгами, которые они уже заработали, запасли и которыми они могли себе позволить рискнуть. Если они теряли их, то были вынуждены трудиться усерднее, чтобы заработать еще больше. Даже те, кто опрометчиво лишился всех своих средств за нашими столами, не впадали в безнадежное безделье и нищету, как с ними произошло бы в случае, отдай они все свои деньги сборщику налогов. «Бобовые банки» в отличие от сборщиков налогов всегда оставляли им надежду компенсировать потери, поэтому даже обанкротившиеся ставили перед собой цель выбраться из нищеты и начать процветать, чтобы иметь возможность снова вернуться к нам и сесть за стол. Счастлив сказать, что наша система никого не принуждала — как это было со старой налоговой системой — идти на отчаянные шаги и брать в долг под проценты, чтобы потом оказаться в тисках огромных долгов. Однако это уже не моя заслуга, подобное произошло благодаря суровым гонениям великого хана на мусульман. Теперь просто не существовало никаких ростовщиков, у которых можно было занять деньги. Так что, насколько я могу судить, наши «бобовые банки» не только были далеки от того, чтобы обескровить Манзи, но и давали толчок к развитию этой области. Они приносили пользу как Монгольскому ханству в целом, так и отдельным людям (не забывайте, что множество местных жителей получили у нас стабильную работу в качестве банкометов). Мало того, теперь даже у самого бедного крестьянина в самом дальнем уголке Манзи появлялся стимул разбогатеть.

Помнится, когда я уезжал, Хубилай пригрозил, что сразу же даст знать, если вдруг будет недоволен тем, как я исполняю свои новые обязанности в Ханчжоу. Разумеется, теперь у него не было причин для недовольства. Наоборот, некоторое время спустя Хубилай прислал не кого-нибудь, а наследного принца Чимкима, чтобы выразить мне свое высочайшее расположение и передать поздравления по поводу той исключительной работы, которую я проделал.

— Поздравления поздравлениями, — сказал Чимким в своей обычной ленивой и насмешливой манере, — но, по правде говоря, я думаю, что мой царственный отец хочет, чтобы я разведал и выяснил, не являешься ли ты в действительности атаманом разбойничьей шайки, которая разоряет целое государство, силой отнимая добро у его подданных.

— Нет нужды ничего отнимать силой, — не задумываясь, произнес я. — Зачем беспокоиться, как отобрать то, что люди сами страстно желают тебе отдать?

— Да, ты прекрасно поработал. Министр финансов Лин Нган говорит, что эти манзи поставляют ханству больше дани, чем присылает мой двоюродный брат Абага из Персии. Да, чуть не забыл: Кукачин и дети также шлют привет вам с Ху Шенг. Как и твой достойный уважения отец Никколо. Он велел передать тебе, что дядюшка Маттео чувствует себя лучше, находится под присмотром заботливой служанки и разучил несколько новых песен.

Чимким, вместо того чтобы поселиться во дворце у своего сводного брата Агячи, оказал нам с Ху Шенг высокую честь и во время своего визита жил в нашем доме. Поскольку мы с Ху Шенг давно уже передали управление всеми «бобовыми банками» специально нанятым людям, то теперь сами могли бездельничать сколько угодно и потому посвятили все свое время и внимание тому, чтобы развлекать нашего царственного гостя. В тот день мы втроем без всякой помощи слуг наслаждались полдником на свежем воздухе. Ху Шенг своими руками приготовила корзинку с едой и питьем, мы взяли лошадей и поехали прочь из Ханчжоу по дороге, носившей весьма замысловатое название — Мощеная Улица, Извивающаяся Между Гигантскими Деревьями. Оказавшись за городом, мы расстелили скатерть и пообедали на природе. Чимким рассказал нам все последние новости.

— Сейчас мы ведем войну в Тямпе, — сказал он в чисто монгольской манере — между прочим, как если бы говорил: «Мы выкопали у себя в саду пруд для лотосов».

— Именно так я и подумал, — сказал я, — когда увидел полки, которые двигались по суше, и баржи с людьми и лошадьми, плывшие вниз по Великому каналу. Я счел, что твой царственный отец отказался от экспансии на восток и завоевания Японских островов и вместо этого решил отправиться на юг.

— В действительности это произошло случайно, — пояснил принц. — Видишь ли, когда мы завоевали Юньнань, юэ признали там наше правление. Но в Юньнане есть еще один народ, не такой многочисленный, шан. Не желая, чтобы мы ими управляли, шан эмигрировали на юг в Тямпу в огромном количестве. Поэтому мой сводный брат Хукой, ван Юньнаня, отправил посольство в Тямпу — он хотел предложить царю Ава помочь выдворить с территории его государства этих беженцев и вернуть их обратно, сделав подданными Хубилая. Однако наших послов не предупредили, что все, кто навещает царя Ава, должны перед входом в его дворец сменить обувь. Они не сделали этого, царь страшно оскорбился и приказал стражникам: «Тогда смените им ноги!» Таким образом, искалечив наших послов, он нанес оскорбление нам, это было достаточным поводом для того, чтобы Монгольское ханство объявило Ава войну. Твой старый приятель Баян опять выступил в поход.

— Хубилай объявил войну Ава? — спросил я. — Это что, другое название Тямпы?

— Не совсем. Тямпой называют все тропики, эту страну джунглей, слонов, тигров, где постоянно жарко и влажно. Никто не считал, сколько народов населяют Тямпу — их не то десять, не то двенадцать, и почти каждый имеет свое собственное крошечное царство. При этом разные люди называют эти царства по-разному. Ава, например, известно еще как Мьяма, Бирма и Мьен. И шан, сбежавшие из покоренного Юньнаня, ищут убежища в царстве, которое когда-то давно создали в Тямпе первые беженцы — их соплеменники. Это государство называют по-разному: Сиам, Муанг Таи и Сукотаи. Там есть еще и другие царства — Аннам, Чам, Лаос, царство Кхмеров и Камбоджа. Возможно, этих царств гораздо больше, ибо их никто не считал, — небрежно сказал Чимким и заключил: — Не исключено, что, ведя войну с Ава, мы также заодно покорим еще два или три других царства.

Как истинный торговец я заметил:

— И тогда нам не придется платить непомерные цены, которые местные жители запрашивают за свои специи, древесину, слонов и рубины.

— Я собирался, — сказал Чимким, — отправиться отсюда на юг и присоединиться к Баяну на время его похода, чтобы самому взглянуть на эти тропические земли. Однако боюсь, я не в состоянии проделать такое суровое путешествие. Я просто отдохну здесь какое-то время с тобой и Ху Шенг, а затем вернусь в Катай. — Чимким вздохнул и произнес как-то тоскливо: — Мне жаль, что я туда не поеду. Мой царственный отец стареет, пройдет немного времени, и я должен буду унаследовать титул великого хана. Мне хотелось бы как можно больше попутешествовать, прежде чем я навечно осяду в Ханбалыке.

Подобное смиренное поведение и усталость были несвойственны принцу Чимкиму, и я обратил внимание, что он и правда выглядел довольно слабым и утомленным. Немного позже, когда мы с ним отправились в лес, чтобы справить нужду, я заметил еще кое-что и бестактно заявил:

— На каком-то постоялом дворе по дороге сюда ты, должно быть, отведал этот гнусный красный овощ под названием dai-huang. У нас за столом его точно не подают, потому что мне он не нравится.

— Мне тоже, — сказал Чимким. — Я не ел dai-huang. И я к тому же не падал с лошади в последнее время, отчего моя моча могла бы стать розовой. Однако она сделалась такой некоторое время тому назад. Придворный лекарь лечил меня от этого недуга — как истинный хань, втыкая иглы мне в ступни и поджигая маленькие кучки пуха у меня на спине. Я все время твердил этому старому идиоту хакиму Гансу, что нога и спина у меня здоровы… — Он замолчал и посмотрел на верхушки деревьев. — Слышишь, Марко? Кукушка. Если верить хань, она советует мне отправляться домой.

Чимким отправился в Ханбалык лишь через месяц. Все это время он провел, наслаждаясь нашей компанией и спокойной обстановкой в Ханчжоу. Я рад, что ему выпал целый месяц простых удовольствий, вдали от государственных забот, потому что почти сразу по прибытии домой Чимким вновь отправился в путешествие — на этот раз уже гораздо дальше Ханбалыка. Совсем скоро в Ханчжоу галопом прискакали курьеры на лошадях, покрытых пурпурными с белым попонами — а эти два цвета означают у хань и монголов траур. Ван Агячи приказал убрать пурпурным и белым весь город, ибо получил печальное известие — его брат Чимким прибыл домой только для того, чтобы умереть.

Так уж случилось, что не успел закончиться траур по наследному принцу и в Ханчжоу только было начали снимать траурные материи, как снова приехали курьеры с приказом оставить их висеть. На этот раз ван объявил траур по ильхану Персии Абаге, который тоже скончался — и тоже не в битве, а от какой-то болезни. Утрата племянника, разумеется, не была для Хубилая такой ужасной трагедией, как потеря родного сына Чимкима; к тому же в Персии гораздо проще обстояло дело с выбором будущего наследника. У Абаги остался взрослый сын Аргун-буга, который тут же стал ильханом Персии — и даже женился на одной из последних персидских жен отца, чтобы подстраховаться в своих притязаниях на трон. Однако сын Чимкима Тэмур, несомненный законный наследник Монгольской империи, пока еще был несовершеннолетним, а сам Хубилай уже давно был в летах, как заметил Чимким. Поэтому существовала опасность, что если он вскоре умрет, то ханство станут раздирать и сотрясать междоусобицы — объявятся все претенденты старше Тэмура многочисленные двоюродные братья, двоюродные дядюшки и прочие страстно желающие устранить мальчика и занять трон.

Однако нас с Ху Шенг в ту пору печалила лишь безвременная кончина Чимкима. Хубилай не позволил горю отвлечь его от государственных дел, а я не стал докучать ему своими соболезнованиями. Хубилай продолжил войну против Ава и даже расширил миссию орлока Баяна — как и предсказывал Чимким, — велев ему покорить на территории Тямпы как можно больше других народов, жителей соседних с Ава земель.

Я просто потерял покой: в мире происходило столько всего интересного, а я, наслаждаясь роскошью, прозябал в Ханчжоу. Конечно, многим это показалось бы совершенно неразумным. Спрашивается, ну чего мне не хватало? Я был самым почитаемым человеком в Ханчжоу. Никто больше не косился на мои, как у демона, волосы, когда я прогуливался по улицам. Я обзавелся множеством друзей, мне не нужно было ежедневно ходить на службу, я блаженствовал, наслаждаясь взаимной любовью к красавице супруге. Мы с Ху Шенг вполне могли бы жить — как это говорят о влюбленных на заключительной странице куртуазного романа — счастливо до самой смерти. У меня имелось все, что только мог пожелать разумный человек, — жизнь моя в тот момент достигла зенита. Я повзрослел и уже больше не был беспокойным, нетерпеливым юношей, как когда-то. Если раньше я постоянно ожидал «завтра», то теперь у меня за спиной было уже множество «вчера». Мне шел четвертый десяток, и я уже обнаружил среди своих «демонических» прядей седой волос. Мне уже приходила в голову мысль сделать склон своей жизни мягким и гладким.

Тем не менее я ощущал беспокойство, которое постепенно переросло в недовольство собой. Я хорошо поработал в Манзи, это верно. Но неужели я теперь собираюсь наслаждаться отблеском своей былой славы всю оставшуюся жизнь? Вся система «бобовых банков» была прекрасно отлажена, поддерживать ее было не так уж и сложно. Требовалась только моя печать yin на сопроводительных документах, с которыми я отправлял везущих дань курьеров в Ханбалык раз в месяц. Теперь мои обязанности были не сложнее, чем у хозяина почтовой станции. Я решил, что слишком долго наслаждался покоем и безмятежностью. Меня манила жизнь, полная приключений. Перспектива так и состариться в Ханчжоу, как те древние хань, настоящие овощи-патриархи, которым нечем гордиться, кроме того, что они дожили до преклонного возраста, приводила меня в ужас.

— Ты никогда не станешь стариком, Марко, — утешала меня Ху Шенг, когда я начинал делиться с любимой своими опасениями. Она говорила это весело, но вполне искренне.

— Так или иначе, — заявил я, — но, думаю, мы с тобой достаточно нежились в Ханчжоу. Пора двигаться отсюда дальше.

Она согласилась:

— Ладно, давай двинемся дальше.

— А куда бы ты хотела отправиться, моя дорогая?

Все оказалось очень просто.

— Туда же, куда и ты.

Глава 6

Таким образом, следующий курьер, который отправился на север, захватил с собой послание к великому хану, в котором я почтительно просил освободить меня от своей давно уже выполненной миссии, титула куяна и коралловой пуговицы. Я хотел получить разрешение вернуться в Ханбалык, где собирался найти себе какое-нибудь новое занятие. Курьер вернулся и привез милостивое согласие Хубилая. Нам с Ху Шенг потребовалось немного времени для того, чтобы собраться и уехать из Ханчжоу. Все наши местные слуги и рабы горько рыдали, корчились в истерике и все время падали на пол в ko-tou, но мы утешили их, подарив множество вещей, которые не собирались брать с собой. Я сделал отдельные подарки — причем очень дорогие — вану Агячи, Фунгу Вей Ни, своему писцу-управляющему и многим другим достойным людям, которые были в Манзи нашими друзьями.

— Кукушка зовет, — грустно говорили все они, поднимая за нас бокалы на бесконечных пирах и балах, которые давались в честь нашего отъезда.

Рабы упаковывали в тюки и ящики наши личные вещи, одежду и множество приобретений Ху Шенг — украшения, свитки с рисунками, фарфор, слоновую кость, нефрит, драгоценности и тому подобное, — которые мы собирались взять с собой. Прихватив с собой также служанку-монголку, привезенную из Ханбалыка, и белую кобылицу Ху Шенг, мы поднялись на борт огромной баржи. Лишь одну из своих вещиц Ху Шенг не позволила упаковать и уложить вместе с остальными: она сама везла белую фарфоровую жаровню для благовоний.

За время нашего пребывания в Ханчжоу строительство Великого канала было полностью закончено на всем его протяжении. Но поскольку мы уже один раз плыли по каналу, когда ехали на юг, то решили отправиться обратно домой другим путем. Мы оставались на барже только до порта Чженьцзян — в этом месте Великий канал впадает в Янцзы. В Чженьцзяне мы с Ху Шенг пересели на огромный океанский chuan и поплыли вниз по реке в бескрайнее Китайское море, где взяли курс на северное побережье.

По сравнению с chuan славный корабль «Doge Anafesto» — галера, на которой я пересек Средиземное море, — показался мне всего лишь гондолой или sanpan. Chuan — я не могу сообщить читателям название корабля, потому что его владельцы умышленно оставили его безымянным, дабы конкуренты, которые владели другими судами, не смогли осыпать его проклятиями или подговорить богов наслать встречные ветры или другие несчастья, — имел пять мачт, каждую величиной с дерево. С них свисали паруса размером с небольшую базарную площадь, они были сделаны из бамбуковых реек и вообще, как я уже говорил, отличались от обычных. Огромный корпус корабля, напоминающий утку, был пропорционален конструкциям, которые простирались до самых небес. На палубе под пассажирским отсеком было больше сотни кают, каждая была рассчитана на шесть человек. То есть корабль мог вместить больше шестисот пассажиров, не считая экипажа, который составлял четыре сотни человек, принадлежащих к нескольким расам и говорящих на разных языках. (В этом коротком путешествии на корабле было немного пассажиров. Кроме Ху Шенг, меня и служанки на нем плыли еще несколько торговцев, мелких чиновников и капитанов других кораблей — последние отдыхали между плаваниями.) В трюм корабля погрузили множество товаров. Казалось, их хватило бы, чтобы снабдить целый город. Хотя я и не измерял вместимость трюмов, но уверен, что корабль этот мог перевезти две тысячи венецианских бочонков.

Я не случайно сказал «трюмов» вместо «трюма», потому что каждый chuan хитроумно делился при помощи переборок в корпусе на большое количество отсеков, все они были просмолены, чтобы не пропустить воду. Таким образом, если бы chuan наскочил на риф или получил пробоину ниже ватерлинии, водой заполнился бы только один отсек, остальные остались бы сухими, что позволило бы кораблю держаться на плаву. Как бы там ни было, потребовался бы очень острый и крепкий риф, чтобы сделать пробоину. Внутри корпус корабля был обшит тремя слоями планок, причем один слой покрывал другой. Капитан-хань, который говорил на монгольском языке, был ужасно горд, когда показывал мне, что в самом внутреннем слое планки уложены вертикально, от киля корабля к палубе, в следующем — по диагонали, а самый наружный слой выложен планками горизонтально, от носа к корме.

— Прочный, как скала, — хвастался капитан, ударяя кулаком по корпусу: звук был такой, словно по скале били деревянной колотушкой. — Добрая тиковая древесина из Тямпы, скрепленная хорошими железными гвоздями.

— У нас на Западе, откуда я приехал, нет тиковой древесины, — сказал я, чуть ли не извиняясь. — Наши корабельщики больше надеются на дуб. Но мы тоже используем железные гвозди.

— Глупые, глупые ференгхи! — Он громко расхохотался. — Разве вы еще не поняли, что дубовая древесина выделяет кислоту, от которой железо ржавеет? Тик же, наоборот, содержит эфирное масло, предохраняющее железо!

Таким образом, мне еще раз дали понять, насколько мастера на Востоке искусны, в отличие от моих отсталых земляков. С каким-то злорадством я уповал на очередной пример восточной глупости, чтобы уравнять счет, надеясь, что столкнусь с ним еще до того, как это путешествие закончится. Пожалуй, так оно и произошло, когда однажды днем, вдали от спасительного берега, мы попали в страшный шторм. Дул сильный ветер, лил дождь, сверкали молнии. Море заволновалось, мачты и корабельные реи украсились сверкающими синими огнями святого Эльма, и я услышал, как капитан закричал своему экипажу на разных языках:

— Приготовьте chuan к жертвоприношению!

Я испытал настоящий шок. Что за бессмысленная, абсолютно преждевременная капитуляция! Ведь тяжеловесный громоздкий chuan просто закачался, попав в шторм. Конечно, я был всего лишь «пресноводным моряком» — как сказали бы с презрением настоящие венецианские мореплаватели, — а такие излишне пугаются при малейшей опасности. Но сейчас даже я не видел никакой угрозы: требовалось лишь немного спустить паруса. Наверняка это был не тот шторм, который заслужил внушающее ужас имя «тайфун». Однако я все-таки вырос на море и знал, что не следует соваться с советами к капитану или выказывать неуважение при виде его, несомненно, излишнего беспокойства.

Я предпочел не вмешиваться и хорошо сделал. Когда я угрюмо отправился вниз, чтобы подготовить своих женщин к тому, что нам придется покинуть корабль, то встретил двоих моряков, которые вовсе не казались испуганными, а, наоборот, весело поднимались вверх по лестнице, осторожно неся сделанную из бумаги маленькую игрушечную копию нашего корабля.

— Chuan для жертвоприношения, — пояснил капитан, невозмутимо кинув игрушку за борт. — Это введет в заблуждение морские божества. Когда они увидят, что копия судна исчезла в воде, они подумают, что потопили настоящий корабль. Следовательно, они прекратят шторм вместо того, чтобы сделать его сильнее.

Так я лишний раз убедился в том, что даже когда хань поступают глупо, они делают это очень остроумно. Уж не знаю, произвела ли какой-нибудь эффект жертва в виде бумажного корабля, но шторм постепенно стих, а несколько дней спустя мы причалили в Циньхуандао, прибрежном городе неподалеку от Ханбалыка. Оттуда мы отправились по суше с небольшим караваном из повозок, в которых везли наши вещи.

Едва добравшись до дворца Хубилая, мы с Ху Шенг, естественно, первым делом сделали ko-tou великому хану. Я заметил, что постаревших слуг и служанок, которые раньше прислуживали Хубилаю в его покоях, теперь сменила полудюжина мальчиков-пажей. Они были еще совсем маленькими; все красивые, с необычно светлыми волосами и глазами, как те жители Индийской Арияны, которые считали себя потомками воинов Александра Македонского. Меня посетила смутная догадка: а что, если Хубилай в преклонном возрасте начал проявлять интерес к хорошеньким мальчикам, но я предпочел не развивать эту мысль. Великий хан встретил нас очень тепло, и мы с Ху Шенг выразили ему свои соболезнования по поводу кончины его сына и моего друга Чимкима. Затем Хубилай сказал:

— Я снова должен поздравить тебя, Марко, с блестящим успехом, с которым ты выполнил свою миссию в Манзи. Полагаю, ты не взял ни единого tsien себе за все эти годы? Ну вот, так я и думал. Это была моя ошибка. Я не предупредил тебя перед отъездом, что сборщик налогов обычно не получает жалованья, поскольку на его содержание идет одна двадцатая часть от того, что он собрал. Это заставляет его работать усердней. Хотя тебя-то уж никак нельзя упрекнуть в нерадивости. Зайди-ка к министру Лин Нгану — все это время он откладывал твою долю, так что в результате накопилась весьма значительная сумма.

Я в изумлении раскрыл рот.

— Но, великий хан, там, должно быть, целое состояние! Я не могу принять его. Я работал не ради того, чтобы извлечь выгоду, а на благо моего господина.

— Вот и еще одна причина, почему ты достоин награды. — Я снова раскрыл было рот, но Хубилай сурово произнес: — Не желаю больше слышать никаких возражений. Однако если ты хочешь продемонстрировать свою признательность мне, то не исполнишь ли ты еще одно поручение?

— Любое, великий хан! — произнес я, все еще по-прежнему пребывая в крайнем изумлении.

— Мой сын и твой друг Чимким больше всего мечтал увидеть джунгли Тямпы, но он, увы, никогда уже не попадет туда. У меня есть послание для орлока Баяна, который в настоящий момент ведет военные действия в государстве Ава. Не бог весть какое важное письмо, ничего срочного, но это даст тебе возможность совершить путешествие, которое не смог совершить Чимким. Ты поедешь вместо моего сына, чтобы успокоить его дух. Согласен?

— Разумеется, великий хан! Что еще я могу сделать, чтобы отблагодарить вас? Уничтожить драконов? Освободить похищенную принцессу? — Конечно, это была шутка, но лишь наполовину. Хубилай только что сделал меня очень богатым человеком.

Он издал в знак признательности тихий смешок, немного грустный.

— Привези мне оттуда что-нибудь на память. Что-нибудь, что любящий сын привозит домой престарелому отцу.

Я пообещал, что обязательно отыщу какую-нибудь диковинку — то, чего прежде никогда не видели в Ханбалыке, — и после этого мы с Ху Шенг ушли. Следующий визит мы нанесли моему отцу, который обнял нас обоих и немного всплакнул на радостях. А я, чтобы успокоить его, рассказал, каким огромным богатством одарил меня великий хан.

— Mefè! — воскликнул он. — Нет такой кости, которую нельзя сгрызть! Я всегда считал себя хорошим дельцом, но клянусь, Марко, ты можешь продать и солнце в августе, как говорят в Венеции.

— Все это благодаря Ху Шенг, — сказал я, нежно обнимая ее.

— Ну… — задумчиво произнес отец, — это больше того, что мы отсылали домой по Шелковому пути… Марко, а не пора ли нам самим подумать о возвращении домой?

От неожиданности я вздрогнул.

— Но, отец, у тебя же есть поговорка на этот случай: «Для настоящего мужчины весь мир — дом». Пока что мы здесь процветаем…

— Лучше яйцо сегодня, чем цыпленок завтра.

— А по-моему, перспективы у нас самые радужные. Мы все еще в высочайшей милости у великого хана. Империя его процветает, и мы можем извлечь из этого прибыль. За дядей Маттео хорошо ухаживают…

— Маттео снова четыре года, ему нет дела до того, где он. Но не забывай, Марко: мне скоро уже шестьдесят, а Хубилай, по крайней мере, на десять лет старше меня.

— Ты совсем еще не выглядишь дряхлым, отец. Правда, о великом хане этого, увы, не скажешь — и он немного подавлен, но что из того?

— Ты подумал о том, что с нами станет, если Хубилай внезапно умрет? То, что он благоволит нам, возмущает остальных. Пока что они не могут выразить свои чувства открыто, но все изменится, когда рука, которая защищает нас, исчезнет. Даже кролики танцуют на похоронах льва. Мало того, после смерти Хубилая снова поднимут голову опальные мусульмане, а те уж и вовсе нас ненавидят. Давай предположим самый худший вариант развития событий — перевороты по всему ханству, отсюда и до Леванта, — если начнется война за наследование трона. Я чрезвычайно рад тому, что все эти годы отсылал нашу прибыль на Запад, твоему дяде Марко в Константинополь. То же самое я сделаю и с обретенным тобой богатством. Не сомневаюсь, что здесь все наши деньги пропадут, как только Хубилай умрет.

— Даже если и так, отец, разве нам не хватит всего того богатства, которое мы уже получили в Катае и Манзи?

Он мрачно покачал головой.

— Много ли проку нам будет в богатстве, которое ждет нас на Западе, если мы останемся здесь? Если мы здесь умрем? Положим, из всех претендентов на трон победит Хайду!

— Воистину, тогда мы окажемся в опасности, — согласился я. — Но стоит ли, как говорится, покидать корабль, когда на небе нет ни единого облачка? — С некоторым удивлением я вновь убедился, что в присутствии отца почему-то всегда начинал говорить, как и он, иносказательно и прибегая к метафорам.

— Тяжелее всего ступить за ворота, — сказал он. — Послушай, Марко, может, твое нежелание возвращаться имеет отношение к твоей любимой госпоже? Но не думаешь же ты, что я стану настаивать на том, чтобы ты оставил ее здесь! Sacro, нет! Разумеется, она поедет с нами. Конечно, какое-то время в Венеции будут судачить на ее счет, но это не страшно. Da novèlo xe tuto belo. Ты будешь не первым, кто вернется домой с женой-чужеземкой. Я помню капитана одного торгового судна, который привез с собой турчанку, когда вернулся из странствий по морям. Ох и высоченная же она была, как колокольня…

— Я возьму с собой Ху Шенг куда угодно, — ответил я и улыбнулся ей. — Я просто умру без нее. Я возьму ее с собой в Тямпу. Мы даже не станем распаковывать вещи, которые привезли из Манзи. И я всегда буду настаивать на том, чтобы взять ее с собой в Венецию. Но, отец, ты же не предлагаешь, я надеюсь, чтобы мы, не прощаясь, уехали домой прямо сегодня?

— Разумеется нет. Я пока что только строю планы. Будь готов уехать. Следи одним глазом за жарким на сковороде, а вторым — за котом. Мне в любом случае потребуется время, чтобы закрыть или перепродать мастерские по изготовлению каши, да и вообще подчистить кое-какие мелочи.

— Полагаю, времени у тебя будет достаточно. Хубилай выглядит старым, но отнюдь не дряхлым. Если ему еще хватает живости, как я подозреваю, развлекаться с мальчиками, он вряд ли умрет так же внезапно, как Чимким. Позволь мне выполнить то последнее поручение, которое он мне дал, и, когда я вернусь…

Отец произнес как-то зловеще:

— Никто, Марко, не может предсказать будущее.

Я хотел было сердито огрызнуться. Но я не мог сердиться на отца, равно как и разделить его беспокойство и мрачные предчувствия. Я был вполне состоявшимся человеком, абсолютно счастливым и собирался отправиться в увлекательное путешествие, в новую страну, в компании своей дорогой возлюбленной. Я лишь снисходительно похлопал отца по плечу и сказал ему совершенно искренне:

— Sto mondo xe fato tondo!

Часть четырнадцатая ТЯМПА

Глава 1

И снова меня отправили разыскивать орлока Баяна, и хотя теперь он находился еще дальше, мне не было нужды спешить. На этот раз мы с Ху Шенг собирались путешествовать со всеми удобствами: запаслись едой и захватили с собой ее служанку-монголку и двух слуг для того, чтобы поставить лагерь, а также обзавелись монгольским эскортом для защиты и караваном вьючных лошадей. Я спланировал ежедневные переходы таким образом, чтобы путешествие не было тяжелым: часто менял верховых лошадей на почтовых станциях и останавливался на ночь в каких-нибудь приличных караван-сараях или домах местной знати. В общей сложности нам пришлось преодолеть около семи тысяч ли по разнообразной местности — равнинам, сельскохозяйственным угодьям, горам, — но мы проделали этот путь не торопясь. А на протяжении первых пяти с лишним тысяч этих длинных ли мы и вовсе каждую ночь ухитрялись провести с комфортом. Из Ханбалыка мы отправились на юг. Большую часть пути нам предстояло проделать по тому же самому маршруту, каким я следовал, когда раньше ехал в Юньнань, поэтому мы останавливались в основном там, где я останавливался прежде, — в городах Сиань и Чэнду, например. И только после того, как Чэнду остался позади, мы оказались в совершенно незнакомой мне местности.

И если в прошлый раз я повернул на запад, в Тибетское нагорье, то теперь мы продолжили двигаться на юго-запад, прямо в провинцию Юньнань. Ее столица Юньнань Фу оказалась последним большим городом на нашем пути, где нас по-царски принял ван Хукой. У меня были свои причины желать увидеть Юньнань Фу, но я предпочел скрыть их от Ху Шенг. Когда я в последний раз был в этих краях, мне пришлось срочно вернуться в Ханбалык еще до того, как Баян окружил столицу Юньнаня, не воспользовавшись его любезным приглашением оказаться среди первых победителей-мародеров и насильников. Упустив ранее возможность «проявить себя как истинный монгол», теперь я оглядывался по сторонам с особым интересом, чтобы посмотреть, много ли я потерял, и заметил, что женщины юэ действительно были очень красивы, как все и говорили. Несомненно, не упусти я тогда случая овладеть «честными женами и девственными дочерями» Юньнань Фу, я бы насладился самыми прекрасными женщинами Востока. Но поскольку мне уже повезло отыскать Ху Шенг, женщины юэ теперь казались мне не такими совершенными и желанными, как она; так что я нимало не жалел об упущенной некогда возможности.

Из Юньнаня Фу мы отправились вперед, все время держа курс на юго-запад, следуя дорогой, которая еще с незапамятных времен называлась Путем податей. Происхождение этого названия, как я выяснил, следующее: еще с древности несколько государств Тямпы в разное время были вассалами могущественных китайцев, живших на севере, — династии Сун и ее предшественниц. Эту дорогу утрамбовали и сделали гладкой караваны слонов, которые везли хозяевам Тямпы дань, начиная с риса и кончая рубинами, рабынями и экзотическими животными — обезьянами.

Когда закончились последние горы провинции Юньнань, Путь податей привел нас вниз — к государству Ава, расположенному в речной долине, месту, которое носило название Бхамо и представляло собой всего лишь цепочку довольно грубо построенных фортов. Несомненно, это были совершенно бесполезные форты, потому что завоеватели Баяна легко сломили сопротивление их защитников, взяли Бхамо и двинулись дальше. Нас встретил капитан, командовавший немногочисленным монгольским гарнизоном, который остался здесь. Он сообщил нам, что война уже завершена, царь Ава где-то скрывается, а Баян празднует победу в столичном городе Пагане, далеко отсюда, вниз по реке. Капитан предложил нам отправиться туда наиболее удобным и быстрым способом — на барже — и даже любезно предоставил нам одну, вместе с экипажем, состоявшим из монголов, и монгольским же писарем по имени Юссун, который знал наречие государства Мьен.

В результате, оставив своих спутников в Бхамо, мы с Ху Шенг и ее служанкой неторопливо проплыли последнюю тысячу или больше ли по реке. Это была река Иравади, которая начиналась с перекатывающегося стремительного потока под названием Нь-Маи, далеко вверху, в стране Четырех Рек в Тибете. Ниже по течению, среди равнинной местности, река эта становилась такой же широкой, как Янцзы, и медленно несла свои воды, образуя плавные излучины. Она была так наполнена илом, который приносила с собой, возможно, с самого Тибета, что ее воды казались вязкими, словно густой тепловатый клей. Они были какого-то нездорового желтоватого цвета, особенно когда всю безбрежную ширь реки освещало солнце, и коричневыми в насыщенной тени с обеих сторон, где над противоположным берегом нависал почти девственный лес из гигантских деревьев.

Даже огромная ширь и бесконечная протяженность Иравади, должно быть, казались многочисленным птицам у нас над головами каким-то незначительным разрывом, потоком, извивающимся среди зелени, которая сплошь покрывала землю. Вся территория государства Ава почти что полностью была покрыта тем, что мы бы назвали джунглями, а племена туземцев именовали dong nat, или лесом демонов. Местные демоны, как я выяснил, представляли из себя приблизительно то же, что и kwei на севере, — они различались по степени зловредности: одни устраивали мелкие пакости, другие могли причинить настоящее зло; обычно невидимые, они были способны принимать любое обличье, в том числе и человеческое. Лично я считал, что демоны редко надевают на себя чужую личину, потому что в густых зарослях джунглей dong nat едва ли нашелся бы уголок, где вообще хоть что-то видно. Как правило, за узкой полоской грязного берега там невозможно даже разглядеть землю — видно лишь беспорядочную массу папоротников, водорослей, лиан, цветущих кустов и побегов бамбука. Над всеми этими зарослями возвышались деревья, ряд за рядом, тесно прижатые друг к другу. Их вершины, кроны с листвой, сливались высоко в небе в одно целое, образуя над землей настоящий полог, такой плотный, что он почти не пропускал дождь или солнечный свет. Казалось, что преодолеть его могут только те существа, которые жили там, потому что кроны деревьев постоянно трещали и сотрясались от мелькавших повсюду ярких птиц и раскачивающихся и скачущих трещоток-обезьян.

Каждый вечер, когда наша баржа приставала к берегу, чтобы мы могли разбить лагерь (несколько раз нам посчастливилось найти на расчищенном участке построенную из тростника деревню мьен), Юссун вместе с гребцами сходили на берег первыми. Хотя каждый из них умело обращался с широким тяжелым ножом, который назывался dah, но они с большим трудом расчищали место для наших подстилок и разводили костер. Мне, помню, все время казалось, что буквально завтра, как только мы обогнем следующий изгиб реки, буйная, прожорливая, обжигающая растительность джунглей скроет маленький проход, который мы проделали в ней. Возможно, я был не так уж далек от истины. Стоило нам остановиться на ночевку рядом с какой-нибудь бамбуковой рощицей, как мы неизменно слышали какой-то загадочный треск, хотя вокруг не ощущалось ни малейшего дуновения ветерка. Этот звук означал, что бамбук растет.

Юссун рассказал мне, что иногда быстрорастущий, очень жесткий бамбук трется о мягкую древесину дерева в джунглях, от жара, которым сопровождается трение, образуется пламя, и, хотя растительность всегда остается влажной и клейкой, она может загореться, и джунгли выгорают на тысячи ли в разные стороны. Только те их обитатели, которые сумеют добраться до реки, в состоянии пережить этот пожар. Боясь погибнуть в огне, они предпочитают становиться жертвами ghariyal, которые всегда собираются вместе при малейшем признаке бедствия. Словом «ghariyal» местные жители называют огромного и ужасного речного змея, про которого я лично подумал, что он принадлежит к семейству драконов. У него шишковатое тело величиной с бочонок, глаза как блюдца, челюсти дракона и такой же хвост, но вот только нет крыльев. Этих ghariyal в Тямпе всегда было великое множество по берегам рек — они, затаившись, лежали в грязи, подобно стволам деревьев, лишь посверкивая огромными глазами, однако нам они никогда не досаждали. Возможно, эти звери кормились преимущественно обезьянами, которые, кривляясь, часто с пронзительными криками падали в реку.

Равным образом не досаждали нам и другие создания джунглей, хотя Юссун и жители деревень в Мьен предостерегали нас, предупреждая, что тут людей повсюду поджидают опасности. В Тямпе можно встретить пятьдесят различных видов ядовитых змей, говорили они, а также тигров, леопардов, диких собак, слонов и диких быков, которых туземцы называли seladang. Я необдуманно ответил, что меня не тревожит встреча с диким быком, поскольку его домашние сородичи, которых я видел в деревнях, выглядели довольно злобными. Они были такими же большими, как яки, голубовато-серого цвета, с гладкими рогами, которые в виде полумесяцев росли изо лба, загибаясь назад. Подобно аллигаторам, эти животные любили поваляться в ямах с грязью, на поверхности были видны лишь их морды и глаза; когда же огромный зверь неуклюже поднимался из грязи, то звук был не хуже взрыва huo-yao.

— Это всего лишь karbau, — равнодушно сказал Юссун. — Они не страшнее коров. Их пасут даже маленькие дети. Однако seladang в холке будет выше вас ростом, и даже тигры со слонами убираются с его дороги, когда seladang спокойным шагом движется по джунглям.

Мы уже издали могли определить, что приближаемся к деревне на речном берегу, потому что она всегда выглядела как облако поднимающегося вверх ржаво-черного дыма. Во всех поселениях здесь было засилье ворон, которых мьен называли «пернатой мерзостью», — обычно они с хриплым радостным карканьем рылись в огромной куче деревенских отбросов. Кроме ворон над головой и помоев под ногами в каждой деревне непременно имелись пара или две karbau — тягловых быков и несколько костлявых черных цыплят, снующих повсюду. Еще там было множество особого вида свиней с удлиненными телами, которые слонялись по всей деревне и рылись в отбросах, а также несметное количество чумазых голых детишек, которые здорово смахивали на поросят. В каждой деревне держали, кроме этого, пару или две прирученных слоних. Без них в Тямпе никак не обойтись, потому что в джунглях мьен торговали лишь обработанной и необработанной древесиной, а также изделиями из нее, которую туземцам требовалось вывозить из своей глухомани.

Далеко не все деревья в джунглях были уродливыми и бесполезными, вроде грязных мангровых зарослей на берегах реки, или красивыми, но бесполезными растениями наподобие того, которое называлось «павлиньим хвостом» — сплошной массы ярких, как пламя, цветов. Некоторые приносили съедобные плоды и орехи, другие были увиты плетьми со стручками вроде перца, а одно растение под названием chaulmugra давало сок, который был единственным лекарством от проказы. Встречалось тут немало и хорошего строевого леса — черных abnus, крапчатых kinam и золотистых saka, особенно ценился тик в коричневую крапинку. Должен заметить, что тиковая древесина выглядит гораздо красивей в виде палубы и обшивки корабля, чем в своем естественном состоянии. Тиковые деревья высокие и прямые, с корой грязного серого цвета, тощими ветками и редкими, беспорядочно разбросанными на них листьями.

Я должен также заметить, что и сами мьен, увы, отнюдь не служили украшением местности. Все они были уродливые, низенькие и коренастые, большинство мужчин на добрые две ладони ниже меня, а женщины — и того меньше. Трудолюбием туземцы не отличались и большую часть работы, как я говорил, перекладывали на слонов, и все они, как мужчины, так и женщины, были безвольными и отвратительно неряшливыми. В тропическом климате Ава у них не было нужды в одежде, но они все-таки изобрели некий костюм. Мужчины и женщины здесь носили шляпы наподобие шляпки гриба и оборачивали вокруг себя наподобие юбки коричневую тусклую ткань, оставаясь обнаженными выше пояса. Женщины, равнодушные к своим покачивающимся грудям, из скромности все же прибавили еще кое-что к своему наряду. На каждой красовался пояс с длинными концами, увешанный шариками и свисающий спереди и сзади таким образом, чтобы прикрывать интимные части, когда туземка садилась на корточки, а у местных женщин это было обычной позой. И мужчины и женщины в Тямпе прикрывали матерчатыми рукавами свои детородные органы, чтобы защититься от пиявок, когда были вынуждены переходить вброд реку. Однако они всегда ходили босиком, их ступни были такими ороговевшими, что уже совершенно не чувствовали никакой боли. Насколько я припоминаю, я видел всего лишь двух местных жителей, у которых имелись башмаки. Однако они очень берегли эту диковинку и носили обувь на веревке на шее.

Внешность мужчин-мьен и так-то была непривлекательной, но они изобрели способы сделать себя еще отвратительней. Туземцы покрывали свою кожу цветными рисунками и узорами. Я имею в виду, не разрисовывали, а наносили цветные наколки внутри, под кожей, так что те оставались у них на всю жизнь. Наколки делали острой лучиной zhu-gan, используя сажу от сгоревшего кунжутного масла. Сажа была черной, но, попав под кожу, она превращалась в синие точки и черточки. Существовали и так называемые мастера этого дела, которые бродили от деревни к деревне; их с радостью принимали повсюду, потому что если мужчина-мьен не был разукрашен как ковер qali, то его считали изнеженным вроде женщины. Мальчикам начинали делать наколки с самого детства, устраивая время от времени перерывы, чтобы кожа могла зажить (надо сказать, что вообще вся эта процедура довольно болезненна), и продолжалось это до тех пор, пока они не покрывались синими узорами от колен до самого пояса. Затем, если мужчина был достаточно тщеславным и если у него хватало средств расплатиться с художником, то на его тело наносили рисунки другого рода, уже используя какой-то красный пигмент поверх синих наколок, и после этого он уже наверняка по местным понятиям считался красавцем.

Женщинам в Тямпе не было дозволено уродовать себя наколками, но великодушные мужчины разрешали им развлекаться иначе: все туземки имели неприглядную привычку постоянно жевать. У меня сложилось впечатление, что мьен трудились в джунглях и занимались лесоводством в основном ради того, чтобы иметь возможность приобрести помимо древесины еще и другой продукт деревьев, который можно было жевать, — они не могли вырастить его сами, им приходилось привозить его. Я имею в виду орех дерева, которое называлось арекой и встречалось только в прибрежных районах. Мьен покупали эти орехи, варили их, очищали и высушивали на солнце до черноты. Как только у них возникало желание доставить себе удовольствие — а туземцам хотелось этого постоянно, — они брали пластинку ореха ареки, клали на него кусочек лайма, заворачивали все это в лист бетеля, засовывали получившийся комок в рот и принимались жевать его, а затем в ход шел второй комок и третий — и так весь день. Для мьен это было то же самое, что жвачка для коровы: единственное развлечение и радость. К тому же это была единственная деятельность, которой они занимались не ради того, чтобы выжить, а, так сказать, для души. Деревня, полная мьен — мужчин, женщин и детей, — и так была не самым приятным местом. И уж совсем мало радости было смотреть на толпу чавкающих и постоянно двигающих челюстями туземцев.

Однако и это еще не самое ужасное. Вечное пережевывание комков ареки и бетеля приводило к тому, что слюна жующего человека становилась ярко-красной. Поскольку дети-мьен начинали жевать, как только их отнимали от груди, то они вырастали уже с красными, словно бы в сплошных язвах, деснами и губами, а зубы их при этом становились такими же темными и неровными, как кора тика. И если мьен считали красивым мужчину, разукрасившего наколками свое уродливое тело, то наиболее привлекательной у них считалась женщина, которая покрывала лаком свои уже напоминающие тиковую кору зубы, таким образом окрашивая их в совершенно черный цвет. Когда красотка мьен впервые одарила меня улыбкой, черной, как смола, и красной, словно язва, я в ужасе отшатнулся. Немного придя в себя, я спросил Юссуна, что же заставляет туземок так себя уродовать. Он задал этот вопрос местной женщине и перевел мне ее надменный ответ:

— Ну, белые зубы для собак и обезьян!

Да, кстати, раз уж речь зашла о белизне. Честно говоря, я ожидал, что мьен будут выражать какое-нибудь удивление или даже испуг при моем приближении — поскольку я был единственным белым мужчиной, которого видели в государстве Ава. Но никто не проявлял вообще никаких эмоций. Возможно, я казался им одним из наименее страшных nat, несомненно глупым, раз выбрал для своего появления такой облик — уродливо-бесцветное человеческое тело. Точно так же мьен не выражали никакого негодования, страха или отвращения при виде Юссуна и наших лодочников, хотя все местные жители и были осведомлены, что монголы недавно завоевали их страну. Когда я указывал туземцам на такое их равнодушие, они только пожимали плечами и повторяли — а Юссун переводил — то, что я посчитал местной пословицей:

— Когда karbau сражаются, траву вытаптывают.

А если я спрашивал, не лишило ли мьен присутствия духа бегство их царя, который теперь неизвестно где скрывался, они только пожимали плечами и повторяли свою традиционную крестьянскую молитву: «Сохрани нас от пяти зол и напастей: наводнения, пожара, воров, злых врагов и царей».

Помнится, в беседе с одним из деревенских старейшин я поинтересовался, были ли в жизни мьен какие-либо знаменательные события. Юссун перевел мне его ответ:

— Amè, У Поло! У нашего великого народа когда-то была блестящая история, воистину славное наследие. Все это было записано в книгах, на нашем поэтичном языке мьен. Но однажды наступил великий голод, и все книги сварили, приправили и съели, поэтому теперь мы ничего не помним из своей истории и позабыли письменность.

Полагаю, тут, как говорится, комментарии излишни. Так что я только объясню значение слова «amè», которое было любимым восклицанием мьен; они надо и не надо вставляли это «amè!» в разговор, и вообще-то оно считалось богохульством (хотя и означало всего лишь «мать»). «У Поло», напротив, было весьма уважительным обращением. Они величали меня «У», а Ху Шенг — «До», что было равнозначно обращению «мессир» и «мадонна Поло». Что же касается истории о книгах, которые были «приправлены и съедены», читателей наверняка заинтересует, чем же их приправили. О, у мьен был один соус, их любимая еда, — его использовали так же часто, как и восклицание «amè!». Это была зловонная, отвратительная и совершенно тошнотворная жидкая приправа, которую туземцы выдавливали из протухшей рыбы. Эта приправа называлась nuoc-mam, ею мьен намазывали рис, свинину, цыплят, овощи, вообще все, что они ели. Поскольку nuoc-mam придавал всему свой отвратительный вкус, а мьен охотно ели все, вызывающее у нормальных людей отвращение, если только это было приправлено nuoc-mam, то я поверил и тому, что они могли «приправить и съесть» весь свой исторический архив.

Однажды вечером мы пришли в деревню, жители которой вели себя абсолютно нетипично для мьен: они не были флегматичными и вялыми, а скакали повсюду, носились взад-вперед, пребывая в страшном возбуждении. Поскольку нам попадались только женщины и дети, я велел Юссуну спросить, куда подевались все их мужчины.

— Они говорят, мужчины поймали badak-gajah — единорога — и скоро принесут его.

Ну, такие новости привели в возбуждение даже меня. Я не раз слышал рассказы про единорогов на своей далекой родине, в Венеции: одни верили в то, что они действительно существуют, другие полагали, что это мифические существа, но все относились к ним с нежностью и восхищением. В Катае и Манзи я знал множество людей — обычно весьма пожилых, — кто глотал лекарство из растолченного «рога единорога» для усиления мужественности. Лекарство это считалось редким (его было трудно достать) и непомерно дорогим, из чего можно было сделать вывод, что единороги действительно существуют, но что они и правда столь же редки, как это утверждают легенды.

С другой стороны, легенды в Венеции и Катае были очень похожи, а на рисунках художники неизменно изображали единорога в виде красивого, изящного, напоминающего лошадь или оленя животного, с длинным, острым, спиралевидным золотым рогом, который рос у него изо лба. Почему-то я сразу усомнился, что этот единорог в Ава окажется таким же. Было трудно поверить, что столь удивительное, сказочное, похожее на мечту животное обитает в этих кошмарных джунглях и что оно позволило поймать себя таким дурням, как мьен. Опять же его местное название — «badak-gajah» — переводилось всего лишь как «животное величиной со слона» и звучало не слишком-то обнадеживающе.

— Спроси их, Юссун, как они ловят единорога? Выставляют девственницу, которая приманивает его, а затем хватают?

Он перевел вопрос, и я увидел пустые взгляды мужчин, когда до некоторых из них дошел вопрос, а женщины воскликнули «amè!»; поэтому я не был особо удивлен, услышав ответ. Юссун передал мне, что у мьен просто нет возможности охотиться на единорога таким способом.

— А, — произнес я, — единороги большая редкость, не так ли?

— Ничего подобного. Девственницы — редкость.

— Ну, давайте поглядим, как им все-таки удалось поймать это создание. Не мог бы кто-нибудь показать нам, где единорог?

Маленький голый мальчишка почти энергично побежал впереди нас, ведя меня, Ху Шенг и Юссуна за собой, к полной грязи низине возле реки. Необъяснимым образом посередине нее горела большая куча мусора, а все деревенские мужчины против обыкновения не демонстрировали своей обычной апатии и чуть ли не плясали вокруг огня. Но я не заметил ни малейшего намека на единорога или вообще на какое-нибудь животное. Юссун спросил об этом мальчишку и перевел мне:

— Badak-gajah, подобно быку karbau и змею ghariyal, любит поспать в прохладной грязи. Эти люди рано на рассвете обнаружили здесь одного из них спящим, над поверхностью были видны только рог и ноздри. Они поймали его своим обычным способом. Осторожно подкравшись, обложили это место тростником, бамбуком, сухой травой и подожгли все. Зверь проснулся, разумеется, но не сумел выбраться из грязи до того, как огонь спек ее, а дым быстро заставил единорога потерять сознание.

Я воскликнул:

— Какой отвратительный способ! Разве можно мучить животное, воспетое в стольких прелестных легендах! Следовательно, они схватили его и унесли прочь. Так?

— Не совсем. Единорог все еще там. В грязи под разведенным костром. Запекается.

— Что? — закричал я. — Они запекают единорога? Живьем?

— Эти люди буддисты, а буддистам запрещается охотиться и убивать диких животных. Но их религия не может запретить им считать, что животное задохнулось и затем приготовилось само по себе. Следовательно, они могут есть единорога, не совершая при этом святотатства.

— Есть единорога? Я не могу даже представить себе святотатства ужасней!

Однако когда святотатство было завершено и центр грязной лужи стал твердым, словно гончарное изделие, мьен раскололи его на куски и извлекли запекшееся животное. Я увидел, что это вовсе не единорог — по крайней мере, не единорог из легенд. Правда, у этого зверя действительно имелся один-единственный рог. Но он рос не изо лба, а располагался на его отвратительной длинной морде. В целом животное было поистине отвратительным, оно вовсе не было величиной со слона, хотя оказалось никак не меньше быка karbau. Удивительный зверь не походил ни на лошадь, ни на оленя, ни на моего воображаемого единорога, ни вообще на какое-либо животное, которое я когда-нибудь видел. Его твердая кожа вся состояла из пластин и складок, напоминающих доспехи. Его ноги смутно напоминали ноги слона, но уши зверя выглядели всего лишь маленькими лоскутами, длинная морда имела свисающую верхнюю губу, но бивней не было.

Вся туша животного была запечена в грязи до угольно-черного цвета, поэтому я не мог сказать, каким был его естественный цвет. Однако его единственный рог наверняка никогда не был золотым. Фактически, насколько я мог заметить после того, как мьен осторожно отпилили его от бочонкообразной головы, он не был похож ни на рог, ни на слоновую кость, ни на бивень. Скорее на уплотненные длинные волосы, сросшиеся в жесткую твердую массу, которая возвышалась наподобие тупого наконечника. Однако мьен заверили меня, источая радость, что это действительно магический «рог единорога», усиливающий мужскую силу, и что они получат за него много денег, под которыми, насколько я понял, туземцы подразумевали орехи дерева ареки.

Старейшина взял себе драгоценный рог, а остальные начали снимать с туши твердый покров и нарезать ее на дымящиеся куски, которые они понесли в деревню. Один из мужчин вручил мне, Ху Шенг и Юссуну по куску мяса — прямо из печки, как говорится, — и мы нашли его вкусным, хотя и несколько жилистым. Мы с нетерпением ожидали, что разделим с мьен вечернюю трапезу, но, вернувшись в деревню, обнаружили, что все мясо единорога до последнего кусочка было полито зловонным соусом nuoc-mam. Поэтому мы отказались от угощения и вместо этого поужинали рыбой, которую поймали в реке наши лодочники.

Хотя мьен утверждали, что являются буддистами, они сильно отличались от уже известных мне приверженцев этой религии. Судите сами. Они очень боялись демонов nat. Мьен обращались к своим детям, как бы тех ни звали — Червь, Свинья и все в том же духе, — для того, чтобы nat сочли их недостойными внимания. Хотя у них было огромное количество масла, которое ценилось в других местах, — рыбьего жира, кунжутного масла и даже нефти (она кое-где сочилась в джунглях прямо из земли), — мьен никогда не смазывали упряжь для слонов, свои телеги и колеса. Они говорили, что скрип заставит злых nat убежать. В одной деревне, заметив, что женщинам приходится носить воду из отдаленного источника, я предложил мьен построить трубопровод из расщепленного бамбука. «Amè!» — закричали деревенские жители и пояснили, что это очень опасно: ведь тогда живущий там «водяной nat» окажется совсем близко к человеческому жилью. Когда мьен впервые увидели горящую курильницу Ху Шенг в нашем лагере ночью, они пробормотали «amè!» и велели Юссуну сказать нам, что они никогда не пользуются благовониями или духами — как будто мы нуждались в этом объяснении, — потому что боятся, что сладкий запах может привлечь nat.

Тем не менее по мере того, как наша компания спускалась все дальше вниз по течению Иравади, в более густо заселенную часть страны, мы начали находить во многих деревнях храмы из глиняных кирпичей. Они назывались p’hra, были округлой формы и напоминали большой колокол, чье основание лежало на земле, а остроконечная рукоять вздымалась в небо, и в каждом p’hra жил буддистский лама, которого здесь называли pongyi. Все они были одинаковые: с наголо обритыми головами, одетые в желтые халаты, и каждый неодобрительно отзывался об этой земле, своих соплеменниках-мьен и жизни вообще; pongyi жили замкнуто и нетерпеливо дожидались, когда наконец покинут Ава и отправятся в нирвану. Однако мне довелось встретить одного ламу, который был, по крайней мере, общительным и поговорил со мной и Юссуном. Представьте, этот pongyi оказался достаточно образованным человеком. Он даже умел писать и показал мне письменность мьен. Правда, и он не смог добавить ничего нового к той легенде, которую я слышал, — о том, что ранняя история мьен нашла свой конец в их животах, — но зато pongyi знал, что письменность появилась в Ава по меньшей мере двести лет тому назад, когда их царь Куянсита собственноручно изобрел алфавит.

— Добрый царь был очень заботлив, — сказал он, — и старался, чтобы ни одна буква не имела острых углов. — Pongyi нарисовал для нас эти буквы пальцем на пыльном дворе своего p’hra. — Поскольку мы могли писать только палочкой на листьях деревьев, острые знаки могли порвать лист. Поэтому, понимаете, все буквы царь сделал округлыми.

— Cazza beta! — выпалил я. — Даже язык у них ленивый!

До этого я хотя и осуждал народ мьен за апатию и неряшливость, но все-таки делал скидку на климат Ава, который, да видит бог, был гнетущим и расслабляющим. Однако настроенный по-дружески pongyi по своей воле открыл мне поразительную и ужасную правду о мьен. Они стали так называться, сказал он, когда впервые пришли в Тямпу и заселили страну, которая теперь известна как Ава, — это произошло, пояснил он, всего лишь около четырех сотен лет тому назад.

— Но кто же мьен были по происхождению? — спросил я. — И откуда они пришли?

Pongyi ответил:

— С Тибета.

После этого мне все стало ясно! Мьен оказались всего лишь переселенцами с Тибета, жалкими бон. И если бон пребывали в летаргическом состоянии (как умственно, так и физически) даже наверху, в бодрящем климате своего родного нагорья, то стоит ли удивляться, что здесь, внизу, в истощающей жизненные силы местности, они, должно быть, выродились еще больше, ибо тут единственная деятельность, которой они предавались добровольно, сводилась к бессмысленному жеванию, а самым страшным богохульством считалось вялое «мать!»; даже созданная их царем письменность и та оказалась какой-то безвольной.

Вообще-то я человек незлой и из милосердия вынужден признать, что от людей, которые проживали в тропическом климате и джунглях, нельзя было и ожидать слишком больших устремлений. Должно быть, вся их воля уходила на то, чтобы просто выжить. Меня самого трудно назвать лентяем, но в Ава я всегда ощущал упадок сил и устремлений. Даже у моей обычно такой бойкой и живой Ху Шенг движения стали какими-то замедленными. Мне и прежде приходилось бывать в жарком климате, но нигде воздух не был так насыщен влагой, не был таким тяжелым и расслабляющим, как здесь, в Ава. Только представьте, я даже периодически выжимал из одеяла горячую влагу и накидывал его поверх головы — так, чтобы одновременно его носить и дышать через него.

Клоачный климат сам по себе был достаточным несчастьем, но он также порождал и другие многочисленные напасти. Хуже всего были обитающие в джунглях паразиты. Днем наша баржа плыла вниз по течению реки, сопровождаемая плотным облаком москитов. Мы могли хватать их горстями; их жужжание было таким же громким, как и храп змеев ghariyal на покрытых грязью берегах; их постоянные укусы со временем, к счастью, вели к оцепенению кожи и переставали болезненно восприниматься. Когда кто-нибудь из наших людей ступал на мелководье, чтобы помочь барже причалить к берегу на ночь, то после того, как он выходил из воды снова, его ноги и одежда все становились сплошь в черно-красную полоску. Черными полосками были длинные, скользкие, цепляющиеся к несчастному пиявки, которые присасывались к нему прямо через ткань одежды; они сосали так жадно, что сами давились струящейся кровью. Не лучше обстояло дело и на суше: здесь нас атаковали огромные красные муравьи и жалящие оводы; их укусы были настолько болезненными, что, как мы говорили между собой, могли довести до бешенства даже слона. Ночь приносила лишь слабое облегчение, потому что вся земля кишела блохами, такими мелкими, что их нельзя было рассмотреть, не то что поймать, но болячки в местах их укусов разрастались до огромных размеров. Единственным спасением служили благовония, которые зажигала Ху Шенг, и нам не было никакого дела до того, сколько nat они могли привлечь.

Уж не знаю, что было тому причиной — жара, влажность или насекомые, а может, все вместе, — но многие люди в джунглях страдали от недугов, и никогда нельзя было определить, умрет человек или выздоровеет. (В Юньнане всю территорию Тямпы называют Долиной лихорадки.) Двое наших выносливых лодочников один за другим свалились от какой-то загадочной тропической болезни, а может, и от нескольких сразу, и нам с Юссуном пришлось выполнять их повседневные обязанности. Десны обоих мужчин стали красными от крови, как у этих жвачных коров мьен, большая часть волос выпала. Плоть под мышками и между ног начала гнить, стала зеленоватой и рыхлой, как испорченный сыр. Какого-то рода грибки поразили их пальцы на руках и ногах, так что все ногти стали мягкими, влажными, сильно болели и кровоточили.

Мы с Юссуном спросили совета у деревенского старейшины мьен. Исходя из своего собственного опыта, он велел нам натереть перцем их раны. Когда я возразил, что это вызовет мучительную боль, старейшина сказал:

— Amè! Разумеется, У Поло. Но одновременно это причинит боль и nat, злому духу этой болезни, и тогда он, может быть, уйдет.

Наши монголы вынесли это лечение довольно стойко, но точно так же его выдержал и nat, ибо лодочникам лучше не стало. Хорошо хоть никто из нас, по крайней мере, не заразился другим недугом джунглей, о котором я слышал. Множество мужчин мьен уныло признавались нам, что они страдают от него и будут страдать всю оставшуюся жизнь. Они называли этот недуг koro и так описывали его ужасающие последствия: неожиданное, сильное, необратимое усыхание мужского органа, втягивание его в тело. Я не расспрашивал деталей, но не удивился бы, узнав, что koro джунглей было вызвано личинкой мухи kala-azar (индусской черной болезни), которая и явилась в свое время началом разрушения души и тела моего дяди Маттео.

Поначалу Юссун, Ху Шенг, ее служанка-монголка и я по очереди ухаживали за больными. На основе собственного опыта мы опрометчиво заключили, что недуги джунглей поражают лишь мужчин, а Юссун и я были не робкого десятка и не слишком-то беспокоились о себе. Но когда у служанки тоже появились признаки болезни, я запретил Ху Шенг даже подходить к монголке и изолировал ее в дальнем конце баржи, чтобы ночью она спала отдельно от нас всех. В то же время все наши усилия не улучшили состояния обоих лодочников. Они все еще оставались больными, слабыми и иссохшими, когда мы наконец достигли Пагана; их пришлось вынести на берег и вверить заботам монгольских лекарей-шаманов. Я не знаю, что с ними сталось после этого, но они, по крайней мере, дожили до конца путешествия. Служанка Ху Шенг — нет.

Ее болезнь, казалось, была похожа на заболевание мужчин, но несчастная страдала и мучилась от нее гораздо больше. Полагаю, что, будучи женщиной, она, естественно, сильнее пугалась и смущалась, когда начали гнить ее конечности, подмышки, промежность. Кроме того, у нее появился еще один симптом, которого не было у мужчин: служанка жаловалась, что все ее тело зудит. Даже внутри, говорила она, что мы, признаться, сочли бредом. Однако мы с Юссуном осторожно раздели бедную женщину и обнаружили в разных местах на ее теле нечто, напоминающее зерна риса, которые прицепились к коже. Когда мы попытались убрать их, то с ужасом поняли, что это всего лишь выступающие наружу концы — рты или хвосты, не могу точно сказать — длинных, тонких червей, которые глубоко зарылись в ее плоть. Мы с усилием вытягивали паразитов; они выходили наружу неохотно, пядь за пядью, словно мы разматывали паучью сеть из тела паука-прядильщика.

Бедная женщина рыдала, визжала и слабо корчилась большую часть времени, пока мы делали это. Каждый червь был не толще нити, но длиной примерно с мою ногу, зеленовато-белого цвета и очень скользкий. Его было трудно ухватить и вытащить, а червей у служанки оказалось множество. Даже привычного ко всему монгола Юссуна, не то что меня, немилосердно тошнило, пока мы в четыре руки вытаскивали червей и бросали их за борт. Когда мы закончили это делать, женщина больше не выгибалась; она лежала спокойно, ибо была мертва. Возможно, черви обвились вокруг ее внутренних органов, и мы, выдергивая их, этим убили несчастную. Но я склонен думать, что бедняга умерла просто от ужаса. Во всяком случае, чтобы уберечь ее от дальнейших несчастий — мы слышали, что похоронный обряд мьен был варварским, — мы пристали к берегу в пустынном месте и похоронили служанку, зарыв ее глубоко, так, чтобы до тела не добрались ghariyal или какие-нибудь другие обитавшие в джунглях хищники.

Глава 2

Я был рад снова увидеть орлока Баяна. Теперь я был рад увидеть даже его зубы. Ослепительный блеск фарфора и золота гораздо приятнее черных зубов мьен, которыми я был вынужден любоваться на протяжении всего нашего пути вниз по Иравади. Баян был чуть старше моего отца; он заметно полысел и слегка потолстел со времени нашей последней совместной кампании, но оставался все таким же несокрушимым и гибким, как и его старые доспехи. А в момент нашей встречи он был еще к тому же и слегка пьян.

— Клянусь богом Тенгри, Марко, ты стал еще красивее с тех пор, как я видел тебя в последний раз! — закричал он мне во всю глотку, но сам при этом не сводил томного взгляда с Ху Шенг, которая стояла рядом со мной.

Когда я представил ее, она улыбнулась орлоку немного нервно, потому что Баян сидел на троне царя Ава в тронном зале дворца Пагана, однако он не очень-то был похож на царя. Вообще-то правильнее будет сказать, что орлок полулежал на троне, потягивая напиток из украшенной драгоценностями чаши, а его глаза горели и были налиты кровью.

— Нашел царский винный погреб, — пояснил Баян. — Там, правда, нет ни кумыса, ни архи, лишь нечто, называемое чум-чум. Сделано из риса, как мне сказали, но думаю, что это питье состоит из землетрясения и обвала. Хох, Марко! Помнишь наш обвал? Вот, хочешь, хлебни немного. — Он щелкнул пальцами и топнул босой ногой, после чего голый по пояс слуга поспешил налить мне чашу.

— А что же все-таки случилось с царем? — спросил я.

— Лишился своего трона, уважения народа, имени и жизни, — произнес Баян, причмокивая губами. — Раньше он звался царем Нарасина Пати. Теперь его бывшие подданные именуют его Тайок-пемин, что означает Царь, Который Сбежал. Только представь, они чуть ли не рады тому, что мы здесь. Царь сбежал на запад, как только мы приблизились, прямо в Акуаб, портовый город на берегу Бенгальского залива. Мы решили, что он уплывет на корабле, но он просто остался там. Он все время ел и просил еще больше еды. В результате обожрался до смерти. Замечательный способ самоубийства.

— В духе мьен, — произнес я с отвращением.

— Да, именно так. Но он не был мьен. Он родом из Индии, отпрыск царского семейного древа Бенгали. Потому-то мы и решили, что он сбежит туда. Во всяком случае, Ава теперь наша, я же действующий ван Ава до тех пор, пока Хубилай не пришлет мне на смену сына или кого-нибудь еще. Если ты увидишься с Хубилаем раньше меня, передай ему, чтобы он прислал сюда человека с ледяной кровью, такого, кто сможет выдержать этот проклятый климат. И скажи, чтобы он поспешил. Мои сардары сейчас пробиваются на восток, в Муанг Таи, я хочу к ним присоединиться.

Нам с Ху Шенг предоставили во дворце огромные покои, вместе с последними, исключительно подобострастными царскими слугами. Я попросил Юссуна занять одну из спален, чтобы всегда иметь под рукой переводчика. Ху Шенг, которая лишилась своей личной служанки, выбрала одну из тех, которых нам предложили. Это была девушка лет семнадцати, принадлежавшая народу, который иногда называли шан, а иногда таи. Новую служанку звали Арун, или Утренняя Заря, и она была почти так же красива лицом, как и ее теперешняя госпожа.

В нашей личной купальне, которая оказалась такой же большой и хорошо оборудованной, как хаммам в Персии, служанка помогла нам с Ху Шенг несколько раз омыться, пока мы не почувствовали, что очистились от налета джунглей, а затем помогла нам одеться. Мне вручили просто длинный кусок парчи, который полагалось обертывать вокруг тела наподобие юбки. Наряд Ху Шенг сильно напоминал мой собственный, с тем лишь отличием, что его оборачивали гораздо выше, чтобы прикрыть груди. Арун без всякого смущения несколько раз сняла и снова обернула вокруг себя собственный наряд (это, кстати, оказалось единственным, что было на ней надето), дабы продемонстрировать, как правильно обертывать ткань, чтобы та не спадала. Тем не менее я воспользовался возможностью полюбоваться девичьим телом, которое было так же прекрасно, как и ее имя. Ху Шенг, заметив это, скорчила гримасу, а Арун захихикала. Нам не дали ни туфель, ни даже шлепанцев. Все во дворце ходили босиком, позже я и сам стал надевать башмаки, только когда выходил наружу. Арун принесла еще одну составляющую часть наряда — серьги для нас обоих. Однако поскольку уши у нас не были проколоты, мы не могли их носить.

Когда Ху Шенг с помощью Арун подобрала в прическу волосы и украсила их цветами, мы спустились вниз, в обеденный зал, где Баян приказал устроить пир в честь нашего прибытия. Мы не очень-то привыкли есть в середине дня, как стали регулярно делать впоследствии, но я с нетерпением ожидал, что наконец-то отведаю приличной еды после нашего скудного рациона во время путешествия, и пришел в легкое смятение, увидев, что перед нами поставили — черное мясо и пурпурный рис.

— Клянусь богом Тенгри, — раздраженно заметил я Баяну, — я знал, что мьен чернят свои зубы, но никогда не замечал, чтобы они так же поступали и с едой, которую ими пережевывают.

— Ешь, Марко, — сказал он гостеприимно. — Это мясо цыплят, а у цыплят Ава черное не только оперение, но и кожа и плоть — все, кроме яиц. Не имеет значения, как выглядит птица; она приготовлена в молоке индийского ореха и восхитительна на вкус. А рис — всего лишь рис, но в этих местах он вырастает яркого цвета — индиго, желтый, ярко-красный. Сегодня у нас на обед пурпурный рис. Это хорошо. Так что угощайтесь. — И он собственноручно налил Ху Шенг чашу напитка из риса.

Мы все-таки рискнули попробовать, и еда действительно оказалась очень хороша. В этой стране нигде, даже во дворце Пагана, не было ничего вроде «проворных щипчиков» или других столовых приборов. Есть приходилось руками, во всяком случае Баян делал именно так. Он по очереди отправлял в рот пригоршни разноцветной еды и большими глотками потягивал чум-чум — мы с Ху Шенг только пригубили из наших чаш, потому что напиток был слишком крепким, — в то время как мы рассказывали гостеприимному хозяину о наших приключениях на Иравади, и я с немалой неприязнью отозвался о жителях Ава.

— В речной долине вы видели еще не самых худших представителей народа мьен, — сказал Баян. — Возможно, вы даже проникнетесь к ним определенной симпатией, если посетите горную часть страны и увидите там настоящих туземцев. Например, племя падаунов. Их женщины с самого детства начинают носить на шее медные кольца, прибавляя по одному каждый год, пока не достигнут зрелости и их шея не станет такой же длинной, как у верблюда. Или же племя мои. Их женщины делают отверстия в мочках ушей и вставляют туда огромного размера украшения, пока дырки не растянутся до такого размера, что смогут вместить тарелку. Я видел одну женщину мои, которая вынуждена была продевать в них руки, чтобы они ей не мешали.

Я принимал это всего лишь за пьяный лепет Баяна, но слушал с почтением. Однако позже я понял — когда действительно увидел настоящих представителей этих варварских племен на улицах самого Пагана, — что орлок говорил одну лишь только правду.

— Но все это относится к населению сельской местности, — продолжал он. — Городские жители представляют собой смесь получше: хотя среди них также есть аборигены мьен и выходцы из Индии, но большую часть составляют достаточно цивилизованные и культурные люди, которые зовутся мьяма. Они долгое время представляли знать и высшие классы Ава, и они гораздо выше по развитию, чем все остальные. Мьяма даже благоразумно не берут к себе своих проклятых соседей в качестве слуг и рабов. Для этих целей они всегда отправляются подальше от дома и пытаются заполучить шан. Шан, или таи, как вам больше нравится называть этот народ, значительно красивее, чище и умнее, чем остальные местные народы.

— Да, я только что познакомился с одной таи, — сказал я и добавил, поскольку Ху Шенг не могла расслышать, о чем мы говорим: — Очаровательная молоденькая девушка, совершенно изумительное создание.

— Исключительно ради шан я и прибыл в Ава, — пояснил Баян. Я уже знал об этом, но не перебивал его. — Они очень достойные люди. Достойные того, чтобы стать подданными Хубилая. Слишком много их сбежало из наших владений в страну, которую они называют Муанг Таи — Свободная Земля. Великий хан желает, чтобы они оставались шан, а не превратились в таи. Это означает, что они останутся подданными Монгольского ханства, а не обретут свободу.

— Я прекрасно понимаю Хубилая, — сказал я. — Но если в действительности существует целая страна, полная таких красивых людей, то мне бы лично хотелось, чтобы она продолжила свое существование.

— Именно так и будет, — ответил Баян, — если шан войдут в состав ханства. Дай мне только взять столицу, город Чанграи, и заставить сдаться их царя, я вовсе не собираюсь опустошать всю остальную страну. Пусть шан станут постоянным источником прекрасных рабов, украшением всего Монгольского ханства. Хох! Но довольно о политике. — Он оттолкнул в сторону все еще полную тарелку, облизал губы, словно глотал слюнки, и сказал: — Я вижу сюда несут сладкое, чтобы завершить нашу трапезу. Дурио.

Это был еще один сомнительный сюрприз. Десерт по виду напоминал дыню с украшенной шипами кожурой, но когда слуга, прислуживающий за столом, разрезал ее, я увидел, что внутри этой дыни были семена, напоминавшие куриные яйца, а запах, который вырвался из внутренностей плода, чуть не заставил меня выскочить из-за стола.

— Успокойся, — раздраженно произнес Баян. — И сначала попробуй, прежде чем жаловаться на зловоние. Это же дурио.

— Полагаю, сие слово означает «падаль»? Фрукт пахнет весьма похоже.

— Это плод дерева дурио. У него самый отвратительный запах и самый пленительный вкус на свете. Не обращай внимания на вонь и ешь.

Мы с Ху Шенг переглянулись; вид у моей возлюбленной был самый несчастный, да и я сам наверняка выглядел не лучше. Однако мужчина должен проявлять храбрость перед своей подругой. Я отважно взял кусочек плода кремового цвета, стараясь не вдыхать его запах, и откусил от него немного. Баян снова оказался прав. У дурио был удивительный вкус, ничего подобного я не пробовал ни раньше, ни потом. Я и сейчас чувствую этот волшебный вкус, но как его описать? Похожий на сладкий крем, сделанный из сливок и масла, с привкусом миндаля, однако при этом одновременно появлялся и намек на другие привкусы, совершенно неожиданные: вина, сыра и даже шалота. Плод не был сладким и сочным, как дыня hami, или же кислым и освежающим, как шербет, и в то же время обладал привкусом того и другого одновременно. Словом, дурио стоил того, чтобы потерпеть и мужественно не обращать внимания на его отвратительный запах, который с лихвой компенсировался восхитительным вкусом.

— Множество людей стали заядлыми любителями дурио, — сказал Баян. Он, должно быть, и сам был одним из них, потому что набил рот плодами. — Некоторые от души ненавидят ужасный климат Тямпы, но остаются здесь только из-за одного дурио, потому что это дерево не растет больше нигде, лишь в этом уголке земли. — И снова орлок оказался прав. Впоследствии мы с Ху Шенг тоже стали пылкими поклонниками этого плода. — Дурио не просто освежающий и восхитительный, — продолжил Баян. — Он возбуждает и аппетит иного рода. Здесь, в Ава, есть поговорка: «Когда дурио падает, юбки задираются». — И это тоже было правдой, в чем мы с Ху Шенг позднее убедились на собственном опыте.

Когда мы наконец насытились, Баян откинулся, вытер рот рукавом и сказал:

— Ну хорошо, что ты здесь, Марко, тем более с такой красивой спутницей. — Он потянулся, чтобы похлопать Ху Шенг по руке. — Надолго вы с ней останетесь здесь? Каковы ваши планы?

— У меня их нет вовсе, — ответил я, — теперь, когда я доставил тебе письма хана, моя миссия выполнена. Правда, я обещал Хубилаю, что привезу ему что-нибудь на память из его новой провинции. Что-нибудь уникальное и характерное только для этой местности.

— Гм, — задумчиво произнес Баян. — Сейчас я не могу придумать ничего лучше корзины с дурио, но они не выдержат долгой дороги. Ну да ладно. День клонится к вечеру, становится прохладно, а это здесь самая подходящая пора для прогулки. Бери свою добрую госпожу, переводчика и побродите немного по Пагану. Если что-нибудь поразит вас, оно ваше.

Я поблагодарил Баяна за великодушное предложение. Как только мы с Ху Шенг поднялись, чтобы уйти, он добавил:

— Когда стемнеет, возвращайтесь сюда, во дворец. Мьяма — ярые приверженцы театральных действ и весьма преуспели в этом искусстве; их труппа каждый вечер показывает мне в тронном зале занимательную постановку. Я не понимаю ни слова, разумеется, но могу вас заверить, что это необыкновенная история. Сейчас наступает восьмой вечер, и актеры предвкушают показ решающих сцен из нее, что займет всего лишь два или три вечера.

После обеда к нам присоединился Юссун, которого сопровождал одетый в желтый халат главный придворный pongyi. Пожилой господин любезно прогуливался вместе с нами по городу, общаясь через Юссуна. Он объяснил многие вещи, которые в противном случае я бы ни за что не понял, а я, в свою очередь, разъяснял все Ху Шенг. Pongyi начал с того, что обратил наше внимание на внутреннее убранство самого дворца. Это было средоточие двух- и трехэтажных сооружений, по размеру и великолепию таких же, как и дворец в Ханбалыке. Правда, местный дворец отличал архитектурный стиль, присущий хань, хотя и несколько усовершенствованный. Стены, колонны и перемычки окон и дверей в зданиях были похожи на ханьские, они были украшены резьбой, рельефами, спиралями и филигранью, но в гораздо более изысканной манере. Они напомнили мне сеточное кружево венецианского Бурано. Коньки крыш в виде драконов, вместо того чтобы подниматься вверх плавными изгибами, прямо и резко устремлялись в небо.

Pongyi положил руку на прекрасно украшенную наружную стену и спросил, можем ли мы угадать, из чего она сделана. Я посмотрел и восхищенно сказал:

— Оказывается, она сделана из одного огромного куска камня! Куска величиной со скалу.

— Ничего подобного, — перевел нам Юссун. — Стена сделана из кирпичей, огромного количества отдельных кирпичей, но никто сегодня не знает, как она была построена. Стену сделали много лет тому назад, во времена ремесленников чам. Они владели секретом спекания кирпичей, которые предварительно укладывали в нужном направлении, чтобы создать эффект гладкой, единой и непрерывной каменной поверхности.

После этого pongyi повел нас во внутренний сад и спросил, для чего, по нашему мнению, он предназначен. Сад был квадратным, большим, как рыночная площадь, и обрамленным клумбами и газонами с цветами; посредине этого квадрата находилась лужайка с ухоженной травой. Лужайка эта оказалась засеяна двумя разновидностями травы: бледно-зеленой и очень темной, причем эти разноцветные квадраты располагались в шахматном порядке. Я осмелился всего лишь сказать:

— Этот сад предназначен просто для украшения. Для чего же еще?

— А вот и нет, он имеет особое практическое значение, У Поло, — произнес pongyi. — Царь, который сбежал, был страстным поклонником игры под названием Min tranj. «Min» в переводе означает «царь», a «tranj» — «война», и…

— Понятно! — воскликнул я. — Это то же самое, что и «Война шахов». Так, значит, это огромная доска для игры на свежем воздухе. Ну, тогда у царя, должно быть, были шахматные фигуры размером с него самого.

— Совершенно верно — его слуги и рабы. Для ежедневной игры сам царь представлял одного min, а придворный фаворит — min его противника. Рабов заставляли переодеваться и надевать маски и костюмы различных фигур — генералов обеих армий, слонов, всадников и пеших воинов. После этого оба min начинали руководить игрой, и каждая фигура, которую убивали, умирала в буквальном смысле. Amè! Несчастного убирали с доски и обезглавливали — вон там, среди цветов.

— Porco Dio, — пробормотал я.

— Существовал такой обычай: если царь, я имею в виду — настоящий царь, был недоволен кем-нибудь из своих придворных, то заставлял провинившихся надевать костюмы пехотинцев и становиться в первый ряд. Это было в известной степени милосерднее, чем просто их обезглавить, поскольку у них оставалась надежда пережить игру и сохранить свои головы. Но, как ни печально это говорить, в таких случаях царь играл очень опрометчиво, и редко случалось — amè! — чтобы цветы как следует не поливали кровью.

Мы провели остаток дня, бродя в Пагане между храмов p’hra, этих округлых сооружений, напоминавших опрокинутые колокола. Я полагаю, что поистине благочестивый исследователь мог бы провести всю свою жизнь, гуляя между ними, но так и не сумел бы осмотреть их всех. Похоже, что город Паган был мастерской какого-то буддистского божества, приказывавшего понаделать великое множество этих храмов странной формы, потому что целый лес вздымающихся к небесам остроконечных крыш виднелся внизу в речной долине. Он тянулся примерно на двадцать пять ли вверх и вниз по течению Иравади и на шесть или семь ли в глубь суши от обоих берегов реки. Наш провожатый pongyi с гордостью сообщил, что там находится больше тысячи трехсот p’hra, каждый из которых уставлен статуями и окружен огромным количеством скульптур поменьше; статуи идолов и украшенные лепниной колонны он назвал thupo.

— Сие свидетельствует, — сказал он, — о великой набожности и благочестии всех обитателей этого города, настоящих и бывших, тех, кто воздвиг эти сооружения. Богатые люди платили за то, чтобы их возвели, а бедные считали выгодным работать на их строительстве, а в результате и те и другие заслужили вечную благодарность потомков. Здесь, в Пагане, нельзя двинуть ни рукой, ни ногой, чтобы не задеть священной вещи.

Однако я заметил, что всего лишь треть этих сооружений и монументов была в хорошем состоянии, остальные находились на различных стадиях разрушения. Конечно, когда наступили тропические сумерки и колокола храмов зазвенели на всю долину, зазывая жителей Пагана совершить молитвы, люди устремились только в хорошо сохранившиеся p’hra. Тогда как из разрушенных и покрытых трещинами храмов потянулась длинная вереница размахивающих крыльями летучих мышей, похожих на стрелы черного дыма на пурпурном небе. Я заметил, что, несмотря на всю свою набожность, местные жители, похоже, не слишком заботились о сохранности святилищ.

— Да, вы правы, У Поло, — сказал старый pongyi довольно сурово. — Наша религия дарует большую милость тем, кто строит святой памятник, но дает малую награду тем, кто его ремонтирует. Потому-то даже если найдется какой-нибудь богатый знатный человек или купец, решивший пожертвовать деньги на восстановление храма и заслужить милость подобным образом, то бедняки не пожелают выполнять эту работу. Люди у нас скорее построят совсем маленький новый thupo, чем станут ремонтировать самый большой старый p’hra.

— Понятно, — сухо произнес я. — Ваши благочестивые земляки стремятся хорошенько заработать.

Мы направились обратно к дворцу, потому что быстро опускалась ночь. Наша ознакомительная прогулка пришлась, как сказал Баян, на то время дня, которое в Ава считалось прохладным. Однако мы с Ху Шенг покрылись потом и пылью к тому времени, когда вернулись во дворец, и потому решили отказаться от приглашения орлока вместе посмотреть то бесконечное ночное представление, которое мьян перед ним разыгрывали. Вместо этого мы прямиком отправились в свои покои, приказав служанке Арун еще раз приготовить нам ванну. Когда огромная бадья из тика наполнилась водой, надушенной травой miada и подслащенной сахаром gomuti, мы оба сорвали с себя наши шелка и опустились в нее вместе.

Служанка, взяв в руки мочалки, щетки, притирания и глиняный кувшинчик с мылом из пальмового масла, показала на меня, улыбнулась и сказала: «Kaublau», — затем снова улыбнулась, показала на Ху Шенг и снова сказала: «Saon-gam». Позже я выяснил, расспрашивая тех, кто говорил на таи, что она назвала меня «красивым», а Ху Шенг «излучающей красоту». Но тогда я только изумленно приподнял бровь, то же самое сделала и Ху Шенг, потому что Арун сняла свои одежды и приготовилась тоже залезть вместе с нами в воду. Увидев, что мы обмениваемся удивленными и смущенными взглядами, служанка остановилась и принялась старательно пояснять нам свои действия при помощи жестов. Большинство чужеземцев вряд ли разобрали бы, что Арун имеет в виду, но мы с Ху Шенг, поскольку сами приспособились к языку жестов, сумели понять, что девушка извинилась за то, что не разделась вместе с нами во время нашего первого купания. Арун пояснила, что мы в то время были «слишком грязными», чтобы она ухаживала за нами, будучи голой. Она выразила надежду, что мы простим ей это вынужденное пренебрежение обязанностями, и пообещала, что теперь станет ухаживать за нами должным образом. Объяснив все это, девушка скользнула в лохань вместе со своими принадлежностями для мытья и принялась намыливать Ху Шенг.

Женщинам-служанкам часто приходилось помогать нам во время мытья, и меня, разумеется, не раз мыли слуги-мужчины, но никогда еще ни одна служанка не принимала ванну вместе с нами. Разумеется, в каждой стране свои традиции, поэтому мы с Ху Шенг просто обменялись изумленными взглядами. Какой от этого вред? Ведь в присутствии Арун не было ничего неприятного — совсем наоборот, с моей точки зрения, служанка была совершенно очаровательной девушкой, и, разумеется, я совсем не возражал против того, чтобы оказаться в компании двух обнаженных красивых женщин, которые принадлежали разным народам. Юная девушка Арун была почти такого же роста, как и молодая женщина Ху Шенг; обе они обладали изящными, почти детскими фигурками — похожими на бутоны грудями, маленькими аккуратными ягодицами и прочим. Основное отличие Арун заключалось в том, что ее кожа была более насыщенного, желтовато-кремового оттенка и напоминала цветом мякоть дурио, а ее «маленькие звездочки» были желтовато-коричневые, а не розовые, а волосы на теле, как раз в том месте, где сходились ее нежные розовые губы, были похожи на пух.

Поскольку Ху Шенг не могла говорить, а я не мог придумать ничего уместного, мы оба хранили молчание. Я просто сидел и пропитывался надушенной водой, пока Арун на противоположном конце лохани мыла Ху Шенг и при этом беззаботно болтала. Служанка до сих пор еще не поняла, что Ху Шенг была глухонемой, потому что стало ясно, что Арун, воспользовавшись возможностью, попыталась научить нас некоторым основам своего родного языка. Она дотрагивалась до Ху Шенг то тут, то там, быстро плескала на нее мыльной пеной и произносила слова на таи, означавшие эти части тела, затем трогала в тех же местах себя и вновь повторяла слова.

Рука Ху Шенг называлась «mu», пальцы — «niumu», стройная ножка — «khaa», тонкая ступня — «tau», а каждый перламутровый пальчик на ножке именовался «niutau». Ху Шенг лишь терпеливо улыбалась, когда девушка касалась ее «pom», «kiu» и «jamo» — волос, бровей и носа, она беззвучно понимающе хихикнула, когда Арун дотронулась до ее губ — «Ьаà», а затем она сложила свои губы словно для поцелуя и сказала: «Jup». Однако глаза Ху Шенг немного расширились, когда служанка коснулась ее грудей и сосков пеной с пузырьками и определила их как «nom» и «kwanom». После этого Ху Шенг совершенно очаровательно покраснела, потому что ее «маленькие звездочки» мгновенно поднялись из пены, словно радуясь своему новому имени «kwanom». Арун при виде этого громко рассмеялась и покрутила свои «kwanom», пока те не стали выступать, как у Ху Шенг.

После этого она обратила внимание своей госпожи на отличие в их телах, которое я уже успел заметить. Арун показала, что у нее растут редкие волоски — они назывались «moè» там, где у Ху Шенг волос не было. Затем служанка продолжила свои объяснения: у них обеих неподалеку от этого места было еще кое-что; она каким-то томным движением коснулась «розовых частей», сначала своих, а затем Ху Шенг, и мягко произнесла: «Hii». Ху Шенг слегка подпрыгнула, отчего вода в лохани заволновалась, затем повернулась и удивленно посмотрела на меня, после этого она снова перевела взгляд на девушку и натолкнулась на ее откровенно соблазнительную и манящую улыбку. Арун со шлепком перевернулась и оказалась лицом ко мне, словно спрашивая моего разрешения, а затем дерзко показала на мой половой орган и сказала: «Kwe».

Думаю, Ху Шенг была скорее удивлена, чем оскорблена столь бестактным поведением Арун. Возможно, самое последнее откровенно ласкающее прикосновение служанки ко мне и не слишком ей понравилось. Однако Ху Шенг тут же присоединилась к девушке и стала весело показывать на меня. Теперь наступила моя очередь краснеть, потому что мой «kwe» стал жестким и поднялся. Я попытался было с виноватым видом прикрыть его мочалкой, но Арун наклонилась, коснулась его мыльной рукой и снова произнесла: «Kwe»; одновременно с этим другая ее рука под водой продолжала ласкать интимное место Ху Шенг, причем служанка еще раз сказала: «Hii». Ху Шенг продолжала беззвучно смеяться, вовсе не возражая против этого. Похоже, она начала получать удовольствие от происходящего. Затем Арун на короткое мгновение оставила нас обоих в покое и, радостно провозгласив: «Aukàn!», хлопнула в ладоши, чтобы показать нам, что она предлагает.

У нас с Ху Шенг не было возможности насладиться друг другом во время путешествия от Бхамо до Пагана, да, честно говоря, дорога оказалась такой тяжелой и утомительной, что было просто не до этого. Мы были совсем не прочь наверстать упущенное, но никак не могли предположить, что нам станут помогать в этом деле. Мы совершенно не нуждались ни в какой помощи прежде, не нужна она нам была и теперь, однако мы позволили себе принять ее — и получили от этого удовольствие. Возможно, так было потому, что сама Арун страстно желала нам услужить. А может, это объяснялось экзотикой новой незнакомой страны. Не исключено также, что и загадочный плод дурио каким-то образом повлиял на нас.

Я не рассказывал раньше и не буду этого делать теперь об интимных отношениях между мной и Ху Шенг. Я только замечу, что, хотя ту ночь мы и провели втроем, все было совсем не так, как когда-то давно с близняшками-монголками. На этот раз участие девушки сводилось преимущественно к тому, что она играла роль свахи, руководя и манипулируя нами; Арун показала нам много интересного, что ее соотечественники практиковали в постели, но было совершенно новым для нас. Помню, я еще тогда подумал: неудивительно, что ее народ называют «таи», что означает «свободный». В свою очередь мы с Ху Шенг тоже постарались по мере сил доставить Арун наслаждение. Полагаю, нам это удалось, потому что она часто вскрикивала или стонала: «Aukàn! Aukàn!», «Saongam!» и «Chan pom rak kun!», что означало «Я люблю вас обоих!» Еще она исступленно выкрикивала: «Chakati pasad!», но это я вам, пожалуй, переводить не стану. Впоследствии мы занимались aukàn снова и снова, по большей части втроем, в основном по ночам, но нередко и днем, когда стояла слишком сильная жара. Однако больше всего мне запомнилась самая первая ночь — и все те слова на языке таи, которым научила нас Арун, — и не только потому, что мы тогда испытали совершенно новые, неизведанные ощущения, но и потому, что мы в тот раз забыли кое-что сделать, о чем мне впоследствии пришлось не один раз горько пожалеть.

Глава 3

Несколько дней спустя Юссун сообщил мне, что обнаружил конюшни последнего царя Ава, которые располагались в некотором удалении от дворца, и поинтересовался, не хочу ли я посетить их. И на следующий день рано утром, пока еще не наступила жара, мы с ним и Ху Шенг отправились туда в закрытых паланкинах, которые несли рабы. Управляющий и его рабочие очень гордились своими подопечными kuda и gajah — царскими скакунами и слонами — и жаждали показать их нам. Поскольку Ху Шенг была довольно хорошо знакома с лошадьми, мы лишь немного полюбовались прекрасными табунами kuda, когда проходили мимо их роскошных стойл, и провели больше времени во дворе перед gajah, потому что Ху Шенг никогда раньше близко не видела слонов.

Очевидно, с тех пор, как царь сбежал на одном из своих слонов, остальные в основном простаивали в бездействии, поэтому служители охотно согласились, когда мы спросили через Юссуна, нельзя ли нам прокатиться на gajah.

— Вот, — сказали они, выводя одного из огромных животных. — Вам удивительно повезло: вы можете прокатиться на священном белом слоне.

Он был украшен великолепным шелковым покрывалом, драгоценным головным убором, жемчужной упряжью и золоченой резной хаудой из тика. Однако, как я уже говорил раньше, белый слон вовсе не был белым. На его морщинистой бледно-серой коже имелись какие-то непонятные пятна, напоминающие по оттенку человеческую плоть, однако управляющий и махаваты объяснили нам, что «белый» относится не к цвету: когда говорят «белый слон», это означает всего лишь «особый, превосходный, обладающий характерными особенностями». Они указали нам на характерные особенности этого конкретного животного, которые, по их словам, отличали его от обычных слонов. Смотрите, говорили они, как сильно его передние ноги выгибаются наружу, как скошен вниз его зад, какая большая складка свисает с его груди. Затем они заставили нас обратить внимание на хвост животного: кроме обычной щетинистой кисточки на конце хвоста у этого слона также вдобавок имелась бахрома из волос по обеим его сторонам — безошибочный признак того, что сей слон достоин считаться священным. Как и любой мужчина, желающий покрасоваться перед своей подругой и поразить ее своим опытом и ловкостью, я отвел Ху Шенг в сторону и велел ей наблюдать. Затем взял у одного из махаватов багор, вытянул его и легонько ткнул в определенное место у слона на хоботе, тот послушно изогнул его в виде стремени и опустил вниз. Я ступил на хобот, и слон поднял меня вверх и опустил себе на затылок. Где-то далеко внизу приплясывала и хлопала в ладоши от восхищения, словно пришедшая в полный восторг маленькая девочка, Ху Шенг, а Юссун более спокойно восклицал: «Хох! Хох!» Управляющий и махаваты одобрительно посматривали, как я управляю священным слоном; они махали руками, показывая, что я могу удалиться с ним без всякого надзора. Поэтому я сделал знак Ху Шенг, заставил слона снова изогнуть хобот, и моя подруга, вся дрожащая от волнения, была бережно поднята ко мне наверх. Я помог ей устроиться в хауде и развернул слона, коснувшись его уха при помощи багра, а затем похлопал его по плечу — после прикосновения к нему в этом месте животное начинало двигаться вперед. Слон стремительными шагами, покачиваясь из стороны в сторону, совершил прогулку между бесчисленными p’hra на берегу реки, вдоль усаженной баньянами улицы рядом с Иравади, и удалился на некоторое расстояние от города.

Когда слон начал вдруг гнусаво пофыркивать, я предположил, что он почуял ghariyal, греющихся на речной отмели, или, возможно, тигра, затаившегося в зарослях баньяна. Я не собирался подвергать священного слона опасности, кроме того, уже начинался дневной зной, поэтому я повернул обратно к конюшням, и мы покрыли последние несколько ли веселым галопом. Когда мы вернулись, я помог Ху Шенг вылезти из хауды, после чего громко поблагодарил людей, ухаживавших за слонами, и велел Юссуну перевести им мои слова как можно любезней. Ху Шенг поблагодарила их молча, с доведенной до совершенства грацией, сделав каждому ваи особый жест — когда обе ладони сложены вместе и поднесены к лицу, а голова слегка наклонена, — которому ее научила Арун.

На обратном пути во дворец мы с Юссуном обсуждали мое намерение взять белого слона в Ханбалык, в качестве экзотического подарка, который я пообещал Хубилаю. Монгол согласился, что это было бы отличным сувениром из Тямпы, редким и дорогим. Однако потом мне пришло в голову, что доставить слона в Ханбалык, преодолев семь тысяч ли через труднопроходимые джунгли, пожалуй, по плечу лишь такому герою, как Ганнибал из Карфагена. И в конце концов я окончательно отказался от своего намерения, после того как Юссун заметил:

— Откровенно говоря, старший брат Марко, я никогда бы не сумел отличить белого слона от самого обычного. Сомневаюсь, что это сможет сделать Хубилай-хан, к тому же слонов у него великое множество.

Был всего лишь полдень, но когда мы с Ху Шенг вернулись в свои покои, я приказал Арун приготовить для нас ванну, чтобы смыть с себя запах слона. (На самом деле запах был не таким уж и плохим. Представьте себе, как пахнет кожаная сумка, которая набита свежей травой.) Служанка расторопно наполнила тиковую лохань водой и разделась вместе с нами. Однако когда мы с Ху Шенг оказались в воде, а Арун уже села на бортик лохани, готовая скользнуть к нам, я остановил ее, задержав на мгновение. Мне всего лишь хотелось кое-что показать обеим, потому что к этому времени мы трое уже совершенно свободно и легко чувствовали себя в присутствии друг друга. Я нежно коснулся коленей девушки, пробрался ей между ног и провел кончиком пальца вниз по мягкому пушку волос, который прикрывал ее «розовые части», а потом обратил на это внимание Ху Шенг, сказав ей: «Смотри — хвост священного белого слона!»

Ху Шенг разразилась беззвучным смехом, который заставил Арун обеспокоенно посмотреть вниз, чтобы узнать, что у нее не так с телом. Но когда я с небольшими трудностями перевел ей этот жест, Арун тоже расхохоталась благодарным смехом. Наверное, это был первый случай в истории (а может, и последний), когда женщина с юмором восприняла то, что ее в качестве комплимента сравнили со слоном. С тех пор Арун начала называть меня «U saathvan gajah». Подобное обращение, как я в конце концов выяснил, означало «Уважаемый шестидесятилетний слон». И я тоже отнесся к этому с юмором, когда девушка дала мне понять, что это было лучшим и высочайшим комплиментом. Всем жителям Тямпы, сказала она, известно, что самец слона в шестьдесят лет достигает пика силы, мужественности и мужской мощи.

Спустя несколько ночей Арун принесла кое-что, чтобы показать нам, — «mata linga», назвала она этот предмет, что означало «любовные колокольчики». Затем она сделала паузу и добавила с озорным смешком: «Aukàn», — из чего я заключил, что служанка предлагает эти колокольчики в качестве дополнения к нашим ночным развлечениям. Она продемонстрировала мне целую пригоршню этих mata linga, похожих на крошечные колокольчики, которые вешали на верблюдов. Каждый из них, размером примерно с каштан, был сделан из золота высокой пробы. Мы с Ху Шенг взяли по одному и потрясли: внутри перекатывался шарик и тихонько звенел. Однако у этих колокольчиков не имелось никаких выступов, за которые их можно было бы прицепить к одеждам, сбруе верблюда или к чему-нибудь еще. Поскольку мы никак не могли определить их назначение, то лишь в замешательстве посмотрели на Арун, ожидая от нее дальнейших пояснений.

Объяснения заняли немало времени, служанке пришлось отчаянно жестикулировать и несколько раз повторять, пока наконец мы не уяснили, что к чему. Оказывается, эти mata linga были предназначены для того, чтобы их вставили под кожу мужского органа. Поначалу я от души рассмеялся, приняв это за шутку. Затем, осознав, что девушка говорит серьезно, я издал восклицание, одновременно означавшее смятение, возмущение и ужас. Ху Шенг знаком велела мне замолчать и успокоиться, чтобы позволить Арун продолжить пояснения. Девушка так и сделала — думаю, из всех диковинок, с которыми я столкнулся во время моих путешествий, mata linga оказались самыми удивительными.

Говорят, что эти колокольчики изобрела когда-то давным-давно царица Ава, чей августейший супруг имел прискорбную склонность, предпочитая ей маленьких мальчиков. Царица изготовила mata linga из меди и — Арун не сказала, каким именно образом, — тайно сделала длинный надрез на kwe царя, вставила туда несколько маленьких колокольчиков, а затем зашила. После этого царь уже больше не мог проникнуть в отверстия малышей своим ставшим большим органом и был вынужден проделывать это с более гостеприимным hii — вместилищем царицы. Каким-то образом — Арун опять же не сказала как — другие женщины Ава разузнали об этом и убедили своих мужей последовать примеру царя. При этом и мужчины и женщины обнаружили, что они не только стали светскими людьми, но и что теперь взаимное удовольствие обоих партнеров чрезвычайно возросло из-за того, что органы мужчин стали гораздо больше в окружности, чем прежде, а колебания mata linga доставляли им совершенно новые, несказанные ощущения во время занятий aukàn.

Mata linga делали в Ава до сих пор, но теперь их изготовлением занимались только владевшие особым искусством старые женщины, знавшие, как осторожно и безболезненно вставить их в определенные, наиболее подходящие места kwe. У каждого мужчины — и у того, кто был в состоянии вставить всего лишь один колокольчик, и у тех, кто мог позволить себе несколько, — kwe со временем становился гораздо больше по объему, да и вес его тоже сильно увеличивался. Она сама, сказала Арун, лично знала одного господина мьяма, чей kwe был похож на узловатую деревянную дубину даже в состоянии покоя, а уж когда он поднимался: «Amè!» Девушка добавила, что любовные колокольчики подверглись за прошедшие века, с тех пор как их изобрела царица, некоторому усовершенствованию. Во-первых, лекари приказали делать их только из золота, а не из меди, дабы не вызвать заражения нежной плоти kwe. И еще старые женщины, которые изготавливали любовные колокольчики, придумали совершенно новые и очень пикантные возможности применения mata linga.

Арун продемонстрировала их нам. Некоторые из этих маленьких mata linga были всего лишь колокольчиками или трещотками, поскольку их внутренние шарики раскачивались, только когда их трясли. Некоторые другие, как показала нам Арун, оставались спокойными, когда она клала их на стол. Однако потом она вложила по одному такому колокольчику нам в ладони и заставила сомкнуть их. Мы с Ху Шенг изумились, когда спустя мгновение тепло наших ладоней, казалось, подарило жизнь маленьким золотым предметам, поскольку те вдруг стали потрескивать, как яйца, перед тем как из них должен вылупиться птенец, подрагивая сами по себе.

Это новый, улучшенный вид mata linga, пояснила Арун; в этих колокольчиках заключено какое-то никогда не успокаивающееся создание или особое вещество — старухи нипочем не раскроют свой секрет, — которое обычно спит спокойно в своей маленькой золотой ракушке под кожей мужского kwe. Но когда kwe входит в женское hii, таинственный соня пробуждается и начинает действовать, заявила Арун с серьезным видом: мужчина и женщина могут лежать, не двигаясь, совершенно спокойно, и наслаждаться под воздействием маленького трудолюбивого любовного колокольчика всеми сопровождающими акт любви ощущениями: постепенно нарастающим возбуждением и взрывом удовольствия в самом конце. Другими словами, они могут заниматься aukàn снова и снова, даже не прилагая к этому никаких усилий.

Когда Арун закончила, порядком утомившись от своих усиленных объяснений, я обнаружил, что они с Ху Шенг с любопытством разглядывают меня. Я громко сказал: «Нет!» Я повторил это несколько раз на разных языках, сопровождая свой отказ выразительными жестами. Хотя сама идея попробовать mata linga во время aukàn была весьма привлекательной, но я не собирался тайком стучаться в заднюю дверь какой-нибудь грязной хижины где-нибудь на задворках Пагана и позволять каким-то подозрительным старым колдуньям проделывать с моим kwe предосудительные манипуляции. Это свое мнение я выразил прямо и весьма недвусмысленно.

Ху Шенг и Арун притворились, что смотрят на меня с разочарованием и презрением, но на самом деле обе они старались не рассмеяться над горячностью, с которой я отказался от их предложения. Затем они переглянулись, словно спрашивая друг друга: «Которая из нас станет говорить?» Затем Арун слегка кивнула, признавая, что Ху Шенг гораздо легче общаться со мной. Поэтому Ху Шенг начала показывать, что единственное предназначение mata linga заключается в том, чтобы мужской kwe поместил его внутрь женского hii, и он совсем необязательно должен составлять с ним единое целое. Не хочу ли я попробовать, спрашивала она с величайшей деликатностью, сделать то же самое, что мы делаем обычно, но сперва позволить ей и Арун самим поместить внутрь себя любовные колокольчики?

Ну разумеется, прот