КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Страна Изобилия [Фрэнсис Спаффорд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Фрэнсис Спаффорд Страна Изобилия

Francis Spufford

Red Plenty

Перевод с английского Анны Асламян

М.: Астрель: CORPUS, 2012. — 512 с.

ISBN 978-5-271-42086-3

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко

Издание осуществлено при техническом содействии издательства ACT


Главный редактор Варвара Горностаева

Художник Андрей Бондаренко

Ведущий редактор Вера Пророкова

Научный редактор Александр Нотченков

Ответственный за выпуск Мария Косова

Технический редактор Татьяна Тимошина

Корректор Любовь Петрова

Верстка Елена Илюшина


Фрэнсис Спаффорд не без иронии называет свою книгу “Страна Изобилия” сказкой. Сказкой про то, что вот-вот должно было стать былью. Это история про Советский Союз, каким он был в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, при Хрущеве. В ту пору советский народ, взяв на вооружение плановую экономику, шагал к изобилию и процветанию и через пару десятков лет должен был, как обещали руководители государства, прийти к коммунизму. Американская выставка в Сокольниках, создание академгородка в Новосибирске, поездка Хрущева в США, расстрел демонстрации в Новочеркасске — все эти события описаны с удивительной точностью, но это не сухое описание, а живой рассказ, в котором действуют и реальные, и вымышленные персонажи — партийные деятели и энтузиасты-комсомольцы, ведущие ученые и простые рабочие.

Действующие лица — в порядке появления

— ПРОПИСНЫМИ БУКВАМИ обозначена та часть полного имени, которая наиболее часто используется в книге

– * обозначает реальное лицо

— I.2, IV.1 и т. д: римской цифрой обозначена часть, арабской — глава, в которой участвует данное лицо


В ленинградском трамвае

* ЛЕОНИД ВИТАЛЬЕВИЧ Канторович, гений (I.1, II.1, III.1, VI.2, VI.3)


Визит в Соединенные Штаты

* Никита Сергеевич ХРУЩЕВ, Первый секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета министров СССР (I.2, III.2, V.1, VI.3)

* НИНА ПЕТРОВНА Хрущева, его жена (I.2, VI.3)

* Андрей ГРОМЫКО, министр иностранных дел СССР (I.2)

* Олег ТРОЯНОВСКИЙ, личный переводчик Хрущева (I.2)

* Дуайт Д. ЭЙЗЕНХАУЭР, президент Соединенных Штатов (I.2)

* Генри Кэбот ЛОДЖ, посол США в ООН (I.2)

* Аверелл ГАРРИМАН, миллионер, посредник между Востоком и Западом (I.2)


На Американской выставке в парке “Сокольники”

ГАЛИНА, студентка МГУ, комсомолка (I.3, V.3)

ВОЛОДЯ, ее жених, тоже студент МГУ, комсомолец (I.3,III.2)

ХРИСТОЛЮБОВ, мелкий аппаратчик (I.3)

Федор, комсомолец, работает на заводе электроприборов (I.3, V.2)

РОДЖЕР ТЕЙЛОР, афроамериканец, гид на выставке (I.3)


Прогулка в деревню

ЭМИЛЬ Арсланович Шайдуллин, молодой экономист с хорошими cвязями (I.4, II.1, III.1, V.2, VI.2)

МАГДА, его невеста (I.4)

Ее ОТЕЦ (I.4)

Ее МАТЬ (I.4)

Ее ДЕД (I.4)

САША, ее брат (I.4)

ПЛЕТКИН, председатель колхоза (I.4)


На конференции в Академии наук

* Василий Сергеевич НЕМЧИНОВ, академик АН СССР, экономист — сторонник реформ, государственный деятель (II.1)

* БОЯРСКИЙ, представитель старой школы политэкономии (ил)


В подвале Института точной механики

* Сергей Александрович ЛЕБЕДЕВ, создатель первой советской ЭВМ (II.2, VI.1)


В Москве в день съезда партии

* Саша (Александр) ГАЛИЧ, автор комедий, киносценариев и идеологически выдержанных текстов песен (II.3, VI.2)

МОРИН, редактор газеты, сторонник хрущевской оттепели (II.3)

МАРФА ТИМОФЕЕВНА, цензор в газете (II.3)

ГРИГОРИЙ, швейцар ресторана Союза писателей (II.3)


В Академгородке в 1963 году

ЗОЯ Вайнштейн, биолог (им, VI.2)

ВАЛЕНТИН, аспирант-математик (III.1, VI.2)

КОСТЯ, аспирант-экономист (III.1, VI.2)

ДЕВУШКА С ЛЕНТОЙ В ВОЛОСАХ, будущая подруга Валентина (III.1)

* Андрей Петрович ЕРШОВ, программист (III.1)

МО, язвительный интеллигент (III.1, VI.2)

СОБЧАК, озлобленный интеллигент (III.1)


В Новочеркасске

БАСОВ, местный партийный секретарь (III.2)

* КУРОЧКИН, директор Новочеркасского электровозостроительного завода им. С. М. Буденного (III.2)

* Анастас МИКОЯН, член Политбюро (Президиума) ЦК КПСС, давно занимающий этот пост (III.2)

* Фрол КОЗЛОВ, член Президиума, которого прочат в наследники Хрущева (III.2)

МУЖЧИНА С МОНАШЕСКИМ ЛИЦОМ, опытный сотрудник органов безопасности (III.2)


В Госплане

Максим Максимович МОХОВ, замначальника отдела химической и резиновой промышленности Госплана (IV.1)


В поезде, идущем из Соловца

АРХИПОВ, КОСОЙ и МИТРЕНКО, руководители вискозной фабрики “Солхимволокно” (IV.2)

ПОНОМАРЕВ, инженер, бывший политзаключенный (IV.2)


В Свердловске

ЧЕКУШКИН, “толкач”, снабженец (IV.3)

СЕНЬОРА ЛОПЕС, испанка — учительница танцев (IV.3)

РЫШАРД, младший сотрудник отдела управления производством химического оборудования “Уралмаша” (IV.3)

СТЕПОВОЙ, неопытный начальник (IV.3)

ЛЕЙТЕНАНТ, милиционер (IV.3)

ВАСИЛИЙ, водитель грузовика, болельщик “Спартака”(IV.3)


В жилищном комплексе для высшего партийного и государственного руководства в Москве

ШОФЕР Хрущева (V.1)

* МЕЛЬНИКОВ, комендант первого подразделения службы безопасности Хрущева после его выхода на пенсию (V.1)

ПОВАРИХА Хрущева (V.1)

* СЫН Хрущева, Сергей Хрущев, конструктор, создатель ракетной техники (V.1)


На правительственной даче

* Алексей Николаевич КОСЫГИН, председатель Госплана (V.2)


В квартире Галины и в родильной палате

МАТЬ ФЕДОРА, женщина за сорок, вызывающая раздражение своей стройностью (V.3)

ИВАНОВ, ее любовник (V.3)

Усталая женщина-ВРАЧ (V.3)

ИННА ОЛЕГОВНА, акушерка (V.3)


В кремлевском коридоре

ФРАНЦУЖЕНКА, секретарша (VI.1)


В Академгородке в 1968 году

МАКС, десятилетний сын Зои (VI.2)

ТЕМА (Артемий), вахтер в Институте цитологии и генетики (VI.2)

ДИРЕКТОР Института цитологии и генетики (VI.2)

Примечание о действующих лицах

В приведенном выше списке действующие лица делятся на реальных и вымышленных, однако два персонажа, будучи выдуманными, связаны с реальными личностями: они занимают похожие места в истории, у них те же профессии, события их жизни в некоторой степени заимствованы из биографий их прототипов. И все же это персонажи вымышленные, им отведены приблизительно те же места, которые занимали люди реальные: Зоя Вайнштейн замещает Раису Берг, реального биолога, специалиста по дрозофиле, а Эмиль Шайдуллин грубо отпихивает в сторону выдающегося экономиста Абела Аганбегяна. Важно понимать, что Зоя и Эмиль, какими они изображены здесь, — порождения моей фантазии. Создавая эти характеры, я не опирался ни на интервью, ни на какие-либо исследования, они не отражают какие-либо мои суждения относительно личностей реальных ученых, на месте которых они оказались. Никакие характеристики, качества, действия, мысли, намерения, высказывания и мнения этих персонажей не следует принимать за указание на характеристики, качества, действия, мысли, намерения, высказывания и мнения реальных личностей.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Эта книга — не роман. Для романа в ней слишком много разъяснений. Но и исторической она не является, поскольку разъяснения изложены в форме рассказа; только рассказ этот — прежде всего рассказ об одной идее, и лишь в прорехи, образовавшиеся в судьбе этой идеи, проглядывают рассказы об участниках описываемых событий. Идея и есть герой книги. Именно идея отправляется туда, в мир, полный опасностей и иллюзий, чудовищ и перевоплощений; одни из тех, кто встречается на ее пути, ей помогают, другие препятствуют. Стало быть, лучше всего назвать мое сочинение сказкой — пусть даже это или что-то подобное происходило на самом деле. И не просто сказкой, а вполне определенной — русской сказкой, место которой в одном ряду с историями про Бабу Ягу и хрустальную гору, которые собрал в XIX веке исследователь русского фольклора Афанасьев, когда разъезжал по бескрайним российским просторам.

Если европейские сказки с самого начала перемещают нас в другое время — “Давным-давно”, говорится в них, то есть когда-то тогда, а не сейчас, — то в русских сказках сдвигается место действия. “В некотором царстве, в некотором государстве…” — так они начинаются. То есть где-то там, а не здесь. И все-таки в этих “где-то ” всегда узнается родина. Вдали всегда будет обнесенный деревянной стеной городок с куполами-луковками. Править там непременно будет царь, Иван или Владимир. Земля всегда черная. Небеса всегда широкие. Это Россия, всегда Россия, милая, ужасная, огромная страна на краю Европы, величиной со всю Европу вместе взятую. Россия и одновременно — не она. Это Россия сказочная, не настоящая Россия, которая никогда не совпадает точно со страной, имеющей то же имя, существующей при дневном свете. Она так же близка к ней, как желание к реальности, и при этом так же далека. Ведь в сказках содержалось то, чего недоставало настоящей стране во времена, когда крестьяне рассказывали их, а Афанасьев записывал.

На полях настоящей России зрели скудные урожаи гречихи и ржи. В России сказочной были скатерти-самобранки, на которых не прекращались пиры. Дороги настоящей России были грязными и ухабистыми. В России сказочной над землей лихо носились ковры-самолеты, дули ветры буйные, скакали, не касаясь травы, удалые кони. Настоящая Россия не давала своему народу никакой возможности социального продвижения. Россия сказочная посылала своих добрых молодцев искать Жар- птицу или завоевывать сердце Царевны-Лебеди. В сказках недостатки реальности развеивались, будто сон. В них давались обещания из тех, что хватало на один вечер у камелька, — обещания, которые, как понимали рассказчик и слушатели, могли сбыться лишь в некоем российском где-то далеко. Они могли сбыться лишь в том образе родины, где горбатые мостки, перекинутые через ручей за околицей, превращались в “мосты калиновые, переводины, дубовые, устланы мосты сукнами багровыми, а убиты всё гвоздями полуженными Лишь в стране мечтаний, стране снов. Лишь в тридевятом царстве.

В XX веке русские перестали рассказывать сказки. Тогда же им сообщили, что сказки становятся былью. Название сказочного ковра-самолета к тому времени успело превратиться в обычное русское слово, обозначающее аэроплан. А тут голоса, звучавшие из радиоприемника, с экрана кинотеатра и из телевизора, стали обещать, что скоро последует и волшебная скатерть-самобранка. “В наши дни, — сказал толпе, собравшейся во Дворце спорта Центрального стадиона имени В. И. Ленина 28 сентября 19/9 года, Никита Хрущев, — люди своими руками осуществляют то, о чем веками мечтало человечество, выражая эти мечты в виде сказок, казавшихся несбыточной фантазией”. Он имел в виду прежде всего сказочные мечты об изобилии. Человечество, испокон веков жившее скудно, вот-вот должно было прийти к изобилию. Всем предстояло вскарабкаться по кочешку на самое небо, пролезть в дыру и очутиться в краю, где вращаются чудесные жерновцы. “Жерновцы повернутся — пирог да шаньга, наверх каши горшок”. Близилось время, когда пироги да шаньги, перестав быть воображаемым утешением пустому брюху, и в самом деле должны были посыпаться с неба.

И Хрущев, разумеется, был прав. Именно это произошло в XX веке с сотнями миллионов людей. Сегодня в одном-единственном обычном супермаркете в самом деле больше самых разнообразных продуктов, чем в любом из голодных снов, что прежде грезились людям в России и во всем мире. Однако Хрущев полагал, что сказочное изобилие грядет в Советской России, и грядет благодаря чему-то такому, что есть в Советском Союзе и чего не хватает голодным капиталистическим краям, — плановой экономике. Поскольку вся система производства и распределения в СССР принадлежит государству, поскольку вся Россия (выражаясь словами Ленина) — “одна контора и одна фабрика”, эту систему, в отличие от капиталистической, можно направить на быстрейшее, широчайшее удовлетворение человеческих потребностей. Следовательно, она легко обгонит по объемам производства малоэффективную и хаотичную рыночную экономику. Планирование станет чудо-мельницей СССР, его собственными жерновцами и скатертью-самобранкой.

Эту русскую сказку начали рассказывать в голодное десятилетие перед Второй мировой войной и официально рассказывали до тех пор, пока не распался коммунистический лагерь. Под конец в нее почти никто не верил. На практике начиная с конца бо-х советский режим стремился лишь к тому, чтобы обеспечить обитателей громадных, халтурно построенных многоквартирных домов, выросших в каждом городе страны, минимумом товаров потребления и тем самым хоть как-то успокоить. Но когда-то давным-давно рассказы о красном изобилии велись всерьез — попытка победить капитализм на его собственных условиях, сделать советский народ богатейшим в мире предпринималась на деле. Короткое время казалось даже — причем не только Никите Хрущеву, — будто сказка может сделаться былью. В нее было вложено многое — и умное, и глупое: надежды целого поколения, умственные способности целого поколения и виноватое желание тиранов дождаться счастливого конца. Книга — о том времени. Она — о разумнейшем варианте этой идеи, о тончайшей из попыток Советов вытащить самобранку из страны грез и сделать ее настоящей. Она — о приключениях, встретившихся идее красного изобилия на широкой дороге, по которой та воодушевленно шагала.

И все же это не историческая книга. Это не роман. Книга сама по себе сказка; и как всякая сказка, она полна несбыточных надежд, она безответственна, ей нельзя доверять. Примечания в конце поясняют, где ее сюжет опирается на выдумку, а где приводимые разъяснения полагаются на ложь. Читая, помните, что эта история происходит не в реальном Союзе Советских Социалистических Республик, а лишь в некотором государстве по соседству — таком же близком к нему, как желание к реальности, и при этом таком же далеком.

В некотором царстве, в некотором государстве, а именно, в той самой стране, где мы живем…

1. Вундеркинд. 1938 год

Трамвай уже подходил, с железным скрежетом, со снопами искр, летевших в зимнюю тьму. Леонид Витальевич, оказавшись в толпе, машинально приложил свою долю усилий, и его вместе со всем коллективом подняло на подножку, внесло в клубок человеческих тел за дверцами гармошкой. “А ну, граждане, давайте, потеснитесь”, — сказала низенькая женщина рядом с ним, словно у них был выбор, двигаться или нет: все находившиеся внутри ленинградского трамвая были скованы по рукам и ногам, но силились добраться от входной задней двери до переднего выхода к моменту, когда подойдет их остановка. Толпа все-таки явила чудо: где-то в дальнем конце кучка пассажиров выплеснулась на дорогу, и по вагону прошла волна — сработала трамвайная перистальтика, приводимая в движение плечами и локтями, образовалось пространство, достаточное для того, чтобы в вагон втиснулась новая порция пассажиров, и двери закрылись. Мигнули желтые лампочки над головой, и трамвай, покачиваясь, с нарастающим гулом двинулся дальше. Леонид Витальевич оказался зажат между металлическим поручнем с одной стороны и низенькой женщиной — с другой. Она стояла вплотную к высокому парню с большим подбородком и светлыми волосами дыбом. За ним стоял служащий с застывшим, словно у селедки на льду, глазом, а также трое молодых солдат, уже начавших, судя по их дыханию, вечерний загул. Но запах водки сливался с кислым запахом пота от стоявших чуть впереди рабочих, которые явно жили в фабричном бараке без ванной, и с резким ароматом розовой воды, исходившим от низенькой женщины, в единый, жаркий дух людской толпы — подобно тому, как видные Леониду Витальевичу уголки и кусочки рукавов и воротников сливались в калейдоскоп из штопаных обносков, потертой кожи и не по размеру больших гимнастерок.

На нем был, как он сам его называл, “профессорский наряд”, старый костюм, который сварганили мать с сестрой, когда он, двадцатилетний, начал преподавать в университете, и который должен был придать ему вид, достойный профессора Л. В. Канторовича. Он тогда стоял у доски в аудитории с мелом в руке и уже набрал было в грудь воздуха, готовый накинуться на основы теории множеств, и тут раздался голос с первого ряда: “Ты бы перестал дурака валять. Тут шутить не любят. Придет профессор, неприятностей не оберешься”. Ему пришлось научиться быть строгим — чтобы с его присутствием считались. Даже теперь, когда появилось множество на удивление юных ученых, офицеров и директоров заводов — те, что постарше, завели привычку исчезать по ночам, после них оставались лишь молчание да прорехи в каждой организации, которые затыкали озабоченными двадцатилетними, готовыми работать сутками, чтобы обучиться новому делу, — даже теперь, когда он выглядел, как все вокруг — осунувшийся, усталый, с посеревшим лицом, — он все равно порой сталкивался с трудностями; вводили в заблуждение его крупный кадык, большие глаза и торчащие уши. Такие сложности возникают у тех, кого принято называть вундеркиндами. Всегда приходится говорить или делать что-то такое, что способно убедить людей: на самом деле ты не такой, каким кажешься. Он не помнил, чтобы когда-либо было по-другому, хотя предполагал, что, пока не научился говорить, а потом, почти тут же, считать, решать уравнения, играть в шахматы, — тогда, в те туманные времена он был всего лишь обычным ребенком, сыном доктора Канторовича и его супруги. Но в семь лет, когда он из братова учебника по радиологии вывел, что возраст камня можно определить по количеству нераспавшегося углерода, Николай, студент-медик, сначала снисходительно улыбался и далеко не сразу начал обсуждать эту идею всерьез, так, как тому хотелось. “Да ты это, наверное, прочел где-то. Наверняка прочел. Или тебе кто-то рассказывал…” В четырнадцать ему пришлось убедить остальных студентов Физико-математического института, что он не просто надоедливый малец, забредший сюда по ошибке; что ему в самом деле место среди них, хоть он и на голову ниже их всех и, когда идет с ними по коридору, вынужден, ведя с ними беседу, подпрыгивать, чтобы быть с ними вровень. В восемнадцать, докладывая о своих результатах на Всесоюзном математическом конгрессе, он измерял успех тем, как быстро непрерывно дымящие гении с желтыми, прокуренными пальцами переставали быть с ним добренькими. Когда они бросили его снисходительно подбадривать, когда сделали первое саркастическое замечание, когда начали усмехаться и пытаться громить его доказательства теорем, — тогда он понял, что они видят перед собой уже не мальчишку, а математика.

Леонид Витальевич машинально покрепче схватился за бумажник в кармане брюк — опасался карманников. Банды работали в трамваях, и невозможно было определить, кто из этих вежливых, агрессивных, пьяных людей на самом деле вор, чье непроницаемое лицо — лишь видимость, а рука уже лезет вниз, извлекает прибавочную стоимость. Ниже уровня груди ему ничего не было видно, поэтому не мешало соблюдать осторожность; не видны ему были и собственные ноги, хотя он их определенно чувствовал — теперь, когда в трамвайной духоте оттаяла корка, затянувшая неприятную дыру, что появилась сегодня на подошве его ботинка. Он засунул туда комок газеты, и он начинал размокать. Ботинки прохудились уже третий раз за зиму. Придется ему в это воскресенье снова пойти к сапожнику-пенсионеру Денисову, отнести ему еще один подарок, послушать очередную порцию противоречивых рассказов старика о его похождениях с женщинами. Конечно, лучше было бы просто достать новую пару ботинок, а может, сапог. Кого бы попросить? Кто может знать кого-нибудь, кто кого-нибудь знает? Придется об этом подумать. Он стал глядеть на улицу через ломтик окна, видневшийся между голов, и мимо заскользили кусочки города: милицейская машина, остановившаяся на углу, великолепные фасады, исполосованные подтеками от прохудившихся водосточных труб, мерцающие красные огоньки: “пятилетку — в четыре ГОДА, ПЯТИЛЕТКУ — В ЧЕТЫРЕ года”, слово “лучше” В нижнем уголке плаката, полная надпись на котором, тут же сообразил он, гласила: “Жить стало лучше, жить стало веселее!”. Эти плакаты были развешаны повсюду. Лозунг рекламировал “Советское шампанское”. Или существование “Советского шампанского” рекламировало лозунг; он не мог поручиться, что именно. Теперь он уже смотрел, но ничего не видел. Он словно нырнул головой в свой портфель, крепко зажатый в руке. Посередине левой страницы в его тетради уравнение, нацарапанное синими чернилами, обрывалось, и теперь его мысли понеслись дальше, он увидел возможный следующий ход, увидел, как развивается логическая нить. Сегодня кое-что произошло.

Время от времени ему приходилось консультировать. Так уж повелось: если ты сотрудник Ленинградского института инженеров промышленного строительства, надо иногда отрабатывать свой хлеб. Да он, по сути, и не возражал. Приятно было найти применение тому, что выстраивалось в идеальном порядке у него в голове. Не просто приятно — он испытывал едва ли не облегчение; ведь всякий раз, когда оказывалось, что строгие математические построения играют в мире свою роль, что от них тянется тайная нить, позволяющая управлять чем-то шумным, пестрым, на первый взгляд произвольным, и это хоть на толику укрепляло веру в то, во что Леонид Витальевич хотел верить, не мог не верить в минуты счастья: что все это — круговерть явлений, разбросанных во времени, путаница взаимосвязанных систем, то утонченно-сложных, то огромных и простых, трамвай, полный незнакомцев и копоти, город Петра, построенный на человеческих костях, — все это в конце концов имеет смысл, все хитроумно создано на основе разумного правила или набора правил, проявляющихся сразу на множестве уровней, несмотря на то что основную часть этого процесса пока не удается описать с помощью математических формул.

Нет, он не возражал. К тому же это был вопрос долга. Если ему удавалось решать задачи, с которыми люди приходили в институт, мир становился немного лучше. Тьма рассеивалась над миром, и математика была для него единственным способом этому поспособствовать. Это был его вклад. То, что можно было получить лично от него по его способностям. Ему выпало счастье жить в единственной стране на планете, где люди взяли власть, чтобы управлять событиями, руководствуясь разумом, а не оставлять все на волю случая — будь что будет, — не позволять силам старого мира предрассудков и алчности вертеть человеком. Здесь, и нигде больше, главенствовал разум. Он мог родиться в Германии, и тогда эта сегодняшняя поездка в трамвае была бы пропитана страхом. На его профессорском костюме красовалась бы шестиконечная звезда, и в лицах людей читались бы темные замыслы — потому лишь, что его дед носил пейсы, верил в чуть иную сказку о мире, столь же недостоверную. Там бы его ненавидели без какой-либо на то причины. Или он мог родиться в Америке, а тогда кто знает, нашлись бы у него вообще хоть две копейки на трамвай? Стал бы двадцатишестилетний еврей профессором там, у них? Он мог бы нищенствовать, мог бы играть на скрипке на улице, его мысли никого не интересовали бы, поскольку из них невозможно делать деньги. Жестокость, расточительство, вымыслы, которым позволено швырять туда-сюда на самом деле существующих мужчин и женщин; только здесь людям удалось избежать этой черной бессмыслицы и сделаться по своей воле строителями настоящей жизни, а не ее игрушками. Верно, разум — инструмент сложный. Используешь его, пытаясь увидеть чуть больше, а ухватываешь в лучшем случае лишь проблески истины — но и эти проблески стоят усилий. Да, новый, сознательно избранный мир по- прежнему грубоват, его недостатки вполне очевидны, но это изменится. Это было только начало — день, когда пришло царство разума.

Так вот. Сегодня к нему поступил запрос от Ленинградского фанерного треста. “Большая просьба к товарищу профессору и т. д. и т. п., будем благодарны за любые идеи и т. д. и т. п., с сердечным приветом и т. д. и т. п.” Задача касалась организации работы. Фанерный трест производит столько-то различных видов фанеры с использованием стольких-то различных станков, и требуется определить, как с максимальной выгодой распределять ограниченное количество сырья между различными станками. Леонид Витальевич никогда не бывал на фанерной фабрике, но мог ее себе представить. Она наверняка походила на все остальные предприятия, которые уже несколько лет появлялись как грибы после дождя по всему городу, коптили воздух, загрязняли воду в реке химическими отходами. Все средства, не потраченные на пошив одежды и предоставление повседневных удобств, пошли на эти фабрики — вот что получили взамен усталые люди в трамвае. Наверняка фанерная фабрика — сырой кирпичный сарай, где в это время года внутри так холодно, что у рабочих пар изо рта идет. Оборудование, скорее всего, как обычно, разномастное. Старые дореволюционные прессы и штамп-машины работают бок о бок с изделиями отечественного производства, выпущенными советской станкостроительной промышленностью, иногда попадется что-нибудь сверкающее, импортное — производительность высокая, зато обслуживать трудно. Под обнаженными балками крыши эти станки шипят, грохочут, лязгают, визжат, как плохо сыгранный оркестр. Руководству нужно было помочь этот оркестр настроить. Честно говоря, он не вполне понимал, что делают эти станки. О том, как на самом деле производят фанеру, он имел лишь смутное представление. Знал только, что там каким-то образом задействованы клей и опилки. Да это было и неважно: для его целей достаточно было воспринимать эти станки как абстрактные понятия — каждый, по сути, уравнение в твердо определенной форме. Прочитав письмо, он тут же понял, что люди из фанерного треста, в математике не разбиравшиеся, прислали ему классический пример системы уравнений, решить которую невозможно. Неслучайно на фабриках по всему миру, капиталистических или социалистических, удобной формулы для подобных ситуаций не существует. Это не просто недосмотр, проблема, до которой у людей пока не дошли руки. Можно было покончить с запросом от фанерного треста по-быстрому — написать вежливую записку с объяснением, что руководство требует от него математический эквивалент ковра-самолета или золотой рыбки.

Но он такую записку писать не стал. Вместо этого он — поначалу небрежно, но затем с растущим воодушевлением, почувствовав, что в голове забрезжил неумолимый свет творения, необъяснимый, не допускающий в те краткие минуты, когда он льется, ни сопротивления, ни сомнений, — начал думать. Думал он о том, как, отвечая на вопросы, на которые нет ответа, можно отличить лучшие ответы от худших. Ему представился метод, способный на то, что не под силу сыскной работе традиционной алгебры в ситуациях вроде описанной фанерным трестом, — такой, который позволит добыть откуда- то полезные сведения. Суть метода была в том, чтобы измерять производительность станка для фанеры одного вида в единицах, позволяющих рассчитывать его производительность для фанеры всех остальных видов. Но и тут он не воспринимал фанеру как нечто конкретное, шероховатое. Все это растворилось, осталась лишь чистая схема заданной ситуации — всех ситуаций, в которых требуется отдать предпочтение одному действию перед другим. Время шло. Свет творения, мигнув, погас. За окном его кабинета, кажется, наступил вечер. Исчез серый размытый свет зимнего дня. Родные будут волноваться, начнут думать, а вдруг исчез и он сам. Пора было идти домой. Но он схватил ручку и принялся записывать, подробно, как можно терпеливее, то, что пришло ему в голову, поначалу как одно целое, не разбитое на этапы, все еще сплавленное в единую сложную концепцию, где все составляющие были гранями и вершинами одного многогранника, на который ему разрешено было взирать, пока не погас свет — этот поразительный, лишенный мягкости свет. Торопливо записывая основные положения, он с удивлением замечал, что, стоит их сформулировать, как они оказываются столь грубыми на вид, незавершенными, а значит, впереди еще масса работы.

И теперь, в трамвае, он следовал за ходом своей мысли, пытался осознать уже просматривающиеся закономерности — их, подозревал он, может обнаружиться целая вселенная. Ясно, что мир до сих пор вполне неплохо обходился без его идеи. В эпоху, что закончилась сегодня в два часа пополудни, люди, распределяющие работу на фабриках, способны были делать это с достаточной степенью эффективности, пользуясь эмпирическими методами и подкрепленной знаниями интуицией, иначе современный мир не был бы таким индустриализированным: в нем не было бы трамваев и неоновых вывесок, не было бы самолетов и автожиров, бороздящих небо, не было бы небоскребов на Манхэттене и обещаний большего в Москве. Однако достаточная степень эффективности очень далека от максимальной степени эффективности. Если он прав — а он был уверен, что в основных деталях прав, — то всякий, кто применит новый метод к любой производственной ситуации, схожей с той, что сложилась на фанерной фабрике, сможет рассчитывать на заметное увеличение количества продукции, получаемой из данного количества сырья. Или можно сказать наоборот: получится заметная экономия сырья, необходимого для производства данного количества продукции.

О какой цифре речь, он пока не знал, но предположим, что это 3 %. На первый взгляд немного, всего лишь незначительный выигрыш, скромная добавка, возможность вытянуть на копейку больше из производственного процесса во времена, когда во всех газетах горняки на фотографиях вгрызаются в здоровенные слои породы, сплошь состоящей из металла, когда заводы повышают выпуск продукции на 50 %, 75 %, 150 %. Зато эта цифра стабильна. Можно год за годом безотказно получать дополнительные 3 %. А главное, это ничего не стоит. Нужно лишь немного по-другому организовать те работы, которые люди уже выполняют. Это 3 % дополнительного порядка, вырванные из тисков энтропии. Перед лицом латанной-перелатанной вселенной, вечно разрушающей саму себя, вечно готовой рухнуть, это — созидание, это выигранные 3 % процента того, что нужно человечеству, ясные, полученные без затрат, попросту в качестве награды за размышления. Более того, думал он, этот метод можно применять не только на отдельных фабриках и заводах, чтобы получать на 3 % больше фанеры, или на 3 % больше орудийных стволов, или на 3 % больше гардеробов. Если возможно максимизировать, минимизировать, оптимизировать набор станков фанерного треста, то почему нельзя, поднявшись на следующий уровень, оптимизировать набор фабрик, приняв каждую из них за уравнение? Можно настроить одну фабрику, потом — группу фабрик, пока они не загудят, пока они не запоют. А это значит…

— Ты что это делаешь? — закричала низенькая женщина. — Ты глаза-то разуй, не видишь, что ли, что делаешь, а?

Когда вагон в очередной раз перетрясло, крупный мужчина воспользовался возможностью, высвободил руку и закурил. Папироса свисала у него изо рта, но тут вагон дернулся, и весь табак вылетел и приземлился, дымясь, на ее плечо.

А она была так зажата со всех сторон, что и руки поднять не могла.

— Извини, сестренка, — сказал обладатель большого подбородка, пытаясь стряхнуть пепел с ее плеча на пол.

— На кой мне твое извини, ты, болван косорукий! А ну, убери с меня эту гадость. Ой, да ты на мое пальто посмотри, ты ж мне его насквозь прожег…

… а это значит, думал он, что метод наверняка можно применить ко всей советской экономике в целом. Он понимал, что подобное невозможно при капитализме, где у всех заводов разные владельцы, одержимые конкуренцией друг с другом, на которую они попусту тратят средства. Там некому рассуждать систематически. Капиталисты не захотят обмениваться сведениями о своих производственных процессах; какая им от этого выгода? Потому-то капитализм слеп, потому-то он движется на ощупь, спотыкаясь во тьме. Он похож на организм, лишенный мозга. Но здесь — здесь возможно планировать, рассматривая всю систему как единое целое. Экономика — чистый лист бумаги, на котором пишет здравый смысл. Так почему же ее не оптимизировать? Все, что ему потребуется, — это убедить соответствующие органы власти прислушаться к его словам.

Предположим, что во всей советской экономике можно добиться ежегодного прироста на 3 % — общий прирост рассчитать нетрудно. Это быстро сложится в огромную сумму. Через каких-нибудь десять лет страна будет в полтора раза богаче по сравнению с тем, что было бы без этого прироста. Золотой век, обещание которого слышалось в слаженном гуле каждой производственной линии, но которому еще предстояло освободить мир от нужды, наступит быстрее, чем можно было надеяться, — золотой век, обещанный партией, однако не сразу, а лишь когда будет завершена вся тяжелая работа по строительству, если не считать его символических форм, вроде “Советского шампанского”. Если смотреть из будущего, когда любые товары, какие только можно себе вообразить, потекут из индустриального рога изобилия в головокружительном количестве, то нынешний момент времени в самом деле будет выглядеть скудным, убогим, тесным, задыхающимся от теней, и оправданием ему будет лишь то, что он вызвал к жизни. Если смотреть оттуда, где царит изобилие, сегодняшний день будет трудно представить. Он будет казаться не вполне реальным, абсурдным временем, когда люди без каких-либо явных причин обходились без вещей, которые человечеству вполне под силу произвести, и жизнь не цвела так, как это заведомо возможно. Сегодняшний день будет походить всего лишь на бледный, неубедительный вариант настоящего мира, еще не рожденного. И он способен приблизить этот час, думал он, чувствуя, как голова идет кругом. Он окинул взглядом вагон и увидел, как ко всему и ко всем, кто тут находится, прикасаются грядущие преобразования, как проходящая по всему рябь создает новые, более благородные формы, как коробка, громыхающая в сторону Крестовского острова, становится обтекаемым бесшумным эллипсом, наполненным золотым сиянием, как одежды женщин оборачиваются расшитыми шелками, военная форма превращается в серебристо-серые изделия портняжного искусства, а лица — лица по всему вагону расслабляются, с них сходят вызванные заботами морщины и всяческие отметины, оставленные зубами нужды. Он может этому помочь. Он может помочь сделать так, чтобы это произошло, по три дополнительных процента за раз, пускай ему уже стало ясно, что для создания необходимых динамических моделей потребуется колоссальная работа. Не исключено, что на эту работу уйдет вся жизнь. Но он способен ее сделать. Он способен настроить весь советский оркестр, если ему дадут возможность.

Левый ботинок у него протекал. Непременно надо раздобыть где-нибудь новую обувь.

2. Предсовмин. 1959 год

Какая долгая дорога… Трудно было спать под раздирающий рев турбопропеллеров, да еще в голове роились тревожные, беспокойные мысли, но под конец он задремал, и шум каким-то образом проник вслед за ним в далекие края забвения, все пульсировал, колотился в ушах, пока он торопился из комнаты в комнату, блуждая по недостроенному дворцу, возведенному (как он с удовольствием заметил) по крупнопанельному методу, который он рекомендовал в своем выступлении, посвященном архитектуре; а когда он проснулся, они летели высоко над Атлантикой, и в иллюминатор лился такой яркий утренний свет, что глазам было больно. Он поморгал, ослабил пояс брюк. Сиденье из искусственной кожи сделалось липким. Зашевелились, оживая, и сопровождающие, принялись вытягиваться по стойке “смирно”, заметив, что его глаза открыты. Но ему ничего не требовалось. Все приготовления были закончены. Сидевшая рядом с ним Нина Петровна не двигалась, однако он знал: стоит ему обернуться к ней, и она встретит его взгляд, серьезная, готовая выслушать все, что бы ни пришло ему в голову. Она была такой всю их совместную жизнь, каждую ночь, каждое утро, в любой семейной ситуации — понимала важность его работы. Он наклонился к окошку и прижался щекой к холодному стеклу, посмотреть, что внизу. На широком сером море колыхались, то исчезая, то появляясь, несколько белых шапок. Среди них подпрыгивала маленькая черная точка, на расстоянии, впереди по курсу, виднелась другая; траулеры, подумал он, растянувшиеся по морю, — так решила служба безопасности, когда он сказал им, что флот привлекать не нужно.

— Долго еще? — спросил он.

— Около часа до побережья Канады, Никита Сергеевич, а оттуда еще два до Вашингтона, — с энтузиазмом откликнулся переводчик, молодой Трояновский.

Хороший парень, сам немного похож на американца в этой своей рубашке с застегнутым воротничком. Видно: ему не терпится начать работать, хочет показать, на что он способен. Правильное отношение, подумал он. Почти как у меня. Он потер глаза и оглядел самолет. Из двигателей неслась та же оглушительная музыка. Стоящие в проходе ребята из КБ Туполева по-прежнему внимательно вслушивались в нее через наушники, склонившись над электрическим прибором, — это, как ему объяснили, было что-то вроде стетоскопа для самолетов. То, что они слышали в переплетающихся потоках шума, судя по всему, не вызывало у них тревоги. С другой стороны, он толком не понимал, что они смогли бы сделать в том маловероятном случае, если бы самолет на самом деле внезапно лопнул в воздухе по швам. Тогда небо заполонили бы падающие генералы с дипломатами, и он в своем летнем костюме несся бы среди них вниз, к волнам, словно пасхальное яйцо, но гораздо тяжелее.

— В “Ту-114” мы уверены настолько, насколько можно быть уверенными, — сказал ему сам Туполев. — Просто дело в том, что конструкция новая, мы ее еще дорабатываем, а тут датчики на корпусе аппарата показали нечто такое, чего мы не ожидали. Поэтому я хотел бы, с вашего разрешения, послать своего сына — проследить за работой двигателя.

— Это ни к чему, — ответил он. — Подумают еще, будто он заложник какой-то!

— Что вы, Никита Сергеевич, вопрос так не стоит. Просто хочу вам доказать, что мы в самолете уверены.

Самолет был больше любого из американских пассажирских авиалайнеров. Самолет был неотразим. Так что Туполев- младший отправился прокатиться за компанию — вот он, тут как тут, с остальными техниками: чувствует, как на нем замер сонный взгляд, и поднимает глаза; и явно не знает, какое выражение ему следует натянуть на лицо. Он его не обвинял. Как правильно вести себя, если ты не заложник? Особенно в такой ситуации, в которой еще несколько лет назад, что уж там, парень действительно стал бы заложником или, по крайней мере, гарантией. Он нахмурился. Сын Туполева моментально опустил глаза.

Какая долгая дорога. Какой долгий путь пройден, думал он, с тех пор, как он сам был шустрым мальчуганом, мальчуганом на угольной шахте, с самодельным мотоциклом, с тремя рублями в кармане по пятницам, со взъерошенными белыми, как утиный пушок, волосами. (Их-то уж давно нет в помине.) Какой долгий путь пришлось пройти всей стране, чтобы достичь этого момента. А все добыто с трудом, немалой ценой. Этот прекрасный самолет — не чей-то там подарок. Мы его сами построили, вытащили из ничего, благодаря собственным силам и настойчивости. Они нас пытались раздавить, снова и снова, но мы не дались. Беляков прогнали. Попов выкурили из их церквей, а главное — у народа из головы. Избавились от лавочников, бессовестных ворюг, которые во все суют свои грязные руки, каждое нормальное дело превращают в мошенничество. Вытащили крестьян в XX век — трудное это было дело, жестокое, не обошлось без голодных годов, но иначе никак, надо было грязь с сапог соскрести. Поняли, что среди нас есть саботажники и враги, и поймали их, хотя сами от этого на время обезумели: нам повсюду виделись враги и саботажники, от этого пострадали наши братья и сестры, близкие друзья и честные товарищи. Потом пришли фашисты, началось кровавое месиво, топтать их — это вам не фунт изюму, повсюду разруха, но что делать, когда к тебе в дом вламывается банда убийц? Да и Хозяин тоже хорош. Замечательный ум, ясный, но к тому времени он, говоря начистоту, рехнулся, стал целые народы двигать по карте, словно шахматные фигуры, заставлял нас сидеть с ним ночи напролет, пить эту мерзкую водку, пока в глазах двоиться не начнет, а сам все наблюдал. Нет, я не отрицаю, что были ошибки, по сути, я-то, если помните, так и говорил. Зато мы все время строили. Строили все время: фабрики и шахты, дороги шоссейные и железные, города малые и большие, и все сами, без всякой помощи, никакие миллионеры или воротилы нам не указ. Мы сами все сделали. Сами народ читать научили, научили любить культуру. Десятки миллионов послали в школы, миллионы — в институты и техникумы, чтобы у них было то, чего никогда не было у нас. Сами создали этих мальчиков и девочек, нынешнюю молодежь. Сами делали грязную работу, чтобы им в наследство оставить чистый мир.

Зато теперь, думал он, настало время, когда за все это нам воздастся. Войны кончились, враги отступили, ошибки исправлены. Сорок два года прошло с революции, и наконец установилась новая общественная система. Вся наша молодежь другой жизни никогда и не знала. Они ни разу не видели, чтобы мимо них проехал богач в карете, ни разу не видели частной лавки. И вот наконец появляется возможность выполнить все обещания, которыми кормили народ в голодные годы. Вот и отлично, думал он, мы ведь не просто так обещали, мы никого не пытались надуть, однако всему есть пределы — нельзя же вечно сидеть на таких харчах. Из обещаний каши не сваришь. Некоторые товарищи, похоже, считают, что можно обойтись красивыми словами и красивыми идеями, думают, что человечество доберется до счастья на чистом энтузиазме. Нет уж, товарищи, извините, мы с вами разве не материалисты? Мы с вами разве не из тех, кто может обойтись без сказок? Если уж коммунизм не в состоянии обеспечить людям жизнь лучше, чем капитализм, то он лично не видит, какой тут смысл. Лучшая жизнь — в самом простом, практическом смысле: чтобы лучше стали еда, одежда, дома, машины, самолеты (вроде этого), чтобы лучше было ходить на футбольные матчи и играть в карты, и сидеть на пляже летом, чтобы детишки плескались в волнах и можно было попивать из бутылки что-нибудь холодненькое. Больше денег, чтобы их можно было тратить, — или же пускай будет мир, в котором деньги больше не нужны для распределения хороших товаров, потому что хороших товаров столько, что так и сыплются из этого, как он там называется, из этой штуки вроде рожка, переполненного фруктами. Рог изобилия. К счастью, все самое трудное уже почти сделано. Тяжелые грузы таскать ужепочти закончили, приходилось и поднимать, и толкать, и — что скрывать — подгонять народ пинками и руганью, вот так и заложили фундамент хорошей жизни, создали собственный рог изобилия, из которого нынче льются и сталь, и уголь, и электричество, которые нам так необходимы. Все крупные дела сделали. Осталось только с мелкими разобраться. Пора использовать то, что уже построено, чтобы превратить жизнь из борьбы в удовольствие. Мы же на это способны. Раз смогли произвести миллион тонн стали, то сможем произвести и миллион тонн чего угодно. Надо только сосредоточиться и так повернуть этот наш рог изобилия, чтобы он не только швеллеры выплевывал, но чтобы из него рекой потекли еще и граммофоны. Хватит жертвы приносить. Пришло время вареников со сметаной — старая сказка о пире, который никогда не закончится, только на этот раз ставшая былью, сбывшаяся при свете дня, причем с помощью науки.

По его мнению, это уже начиналось. Посмотреть хоть на людей на улице: вся старая одежда за последние несколько лет исчезла. Не видать больше ни заплаток, ни чиненых вещей. Все одеваются в красивое, новое. У детей зимние пальто, неношеные. У людей на руках часы, совсем как его собственные, хорошие стальные часы Куйбышевского завода. Куча народу переезжает из этих жутких коммуналок, где одна уборная на четыре семьи, а за пользование плитой драться приходится, в новенькие панельные многоэтажки. Конечно, до конца еще далеко. Кому же лучше знать, как не ему. Он-то видел цифры, подготовленные экономистами. Советский рабочий по-прежнему получает около 25 % дохода среднего американца, даже если прибавить сюда деньги, и весьма немалые, выделяемые государством на все те вещи, которые в Америке стоят денег, а в Советском Союзе даются бесплатно. Но видел он и другие цифры, те, которые демонстрируют, что за последнее десятилетие, если считать год за годом, рост советской экономики составлял 6 %, 7 %, 8 % годовых, тогда как в Америке он в лучшем случае достигал каких-нибудь 3 %. Он был не тот человек, чтобы просто так радоваться графикам, однако этот его порадовал, когда он понял, что, если Советский Союз будет, опираясь на более эффективную плановую экономику, попросту поддерживать те же темпы, линия, отображающая советское благосостояние скоро пересечет линию, изображающую благосостояние Америки, а потом, не пройдет и каких-нибудь двадцати лет, взлетит выше нее. Он видел победу на ватманском листе. Это доказано. Это должно произойти. Потому-то он и принял приглашение президента Эйзенхауэра. Это испытание, и дело не только в переговорах с богатейшим, сильнейшим капиталистическим государством на планете, это еще и испытание сравнением. Готовы ли они померяться силами: советский образ жизни против американского? Готовы ли они дать людям хоть краем глаза взглянуть на масштабы задачи, стоящей перед ними? Он считал, что если верить в лучшие времена, если положиться на тот график, то и вести себя надо соответственно. Обязательно надо как-то проявить свою убежденность. Люди ведь заслужили право на капельку доверия. Вот он в этом году дал добро на Американскую выставку в парке “Сокольники”, потому что доверяет советским гражданам, которые собираются ее посетить. Пусть увидят лучшее, на что способны американцы. Пусть увидят, с кем соревнуются. Пусть увидят то, что в скором времени ожидает и их самих, это и многое другое — теперь уже недолго осталось. Пусть собака увидит лису. Пусть нагуляют аппетит к будущему. Может, идей каких наберутся. Всегда хорошо учиться у американцев.

Так что да, он считал, что они готовы. “Догнать и перегнать”, как любил повторять Хозяин. “Догнать и перегнать”. Стратегия та же самая. Разница в том, что теперь это больше чем цель. Теперь это действительно происходит. Соответственно, он собирался сделать американцам предложение и полагал, что американцы его примут. С какой стати им отказываться? Предложение было такое. Поскольку великий спор между капитализмом и социализмом носит характер экономический, почему бы не вести его именно так, а не военным путем? Почему бы не относиться к нему, как к гонке: посмотрим, кому лучше удастся обеспечить обычного человека на пляже холодным напитком? Две стороны могут сосуществовать, одновременно соревнуясь. Боевую готовность можно отменить (да и генералы перестанут съедать такую часть госбюджета, что тоже будет кстати). История может двигаться вперед мирным образом. Капиталисты, естественно, полагают, что их система самая лучшая. Они, естественно, ожидают, что выиграют это соревнование — в этом-то вся прелесть. Так почему бы им не согласиться? От капиталистов потребуется лишь успокоиться и признать, что мир уже поделен на две половины, одна из которых им больше не принадлежит. Придется им привыкнуть к мысли о том, что Польша, Китай, Венгрия и все остальные сделали выбор в пользу другого образа жизни и обратно не вернутся. Иногда американцы, кажется, это понимали; иногда, как ни странно, нет. Взять хотя бы визит Никсона в Москву два месяца назад, когда открылась выставка. “Давайте соревноваться в достоинствах наших стиральных машин, а не в мощи наших ракет”, — сказал он, вице-президент Соединенных Штатов, правая рука самого Эйзенхауэра! Отлично! И все равно на той же самой неделе, когда правая рука Соединенных Штатов была протянута в знак дружбы, левая рука делала жесты, которые, извиняюсь, в приличном обществе словами не опишешь. Как раз в тот самый момент Конгресс США объявил “Неделю порабощенных наций” и принялся называть Советский Союз тираном, а его союзников — рабами. Нет уж, если американцы хотят мира, такого рода оскорбления придется прекратить. Он ехал в Америку предлагать мир, а уж принимать его или нет — дело американцев. Их дело, снимут ли они эмбарго на торговлю. Если они рассчитывают, что он встанет на колени, то они ошибаются. Выпрашивать он ничего не станет — нет, никогда.

Хозяин, конечно, всю эту затею с поездкой не одобрил бы. Хозяин всем им давал понять, что он единственный, у кого хватит духу и ума пойти против мировых господ. “Без меня капиталисты вас превратят в фарш, — говорил он. — Без меня они вас утопят, как котят”. Говорил: “Эх, Никита Сергеевич! Ты стараешься, как можешь, но разве ты можешь, как нужно?” Он вспомнил тот раз, когда Хозяин на заседании, прямо перед всеми, вытянул свой толстый, желтый от табака палец и трижды сильно стукнул его между глаз, словно дятел, раздраженно долбящий по дереву. И тот раз, когда Хозяин выколотил угольки из своей трубки на его лысую макушку, страшно горячие; еще горячее вспыхнул он от стыда, когда вспомнил это — ведь он тогда считал, что Хозяин имеет на это право, и восхищался им ничуть не меньше. Конец тебе, скотина, сказал он той вспомнившейся улыбке. Прощай.

— Товарищ Хрущев!

— Что? Близко уже?

— Совсем близко, подлетаем, но, похоже, есть одно осложнение. Вы же знаете, нас перенаправили на военный аэродром в Вашингтоне, потому что в аэропорту полоса недостаточно длинная. Ну вот, а теперь у них, похоже, нет такого трапа, чтобы доставал до наших дверей, так что они нам по радио сообщают, что вам, наверное, придется спускаться по лестнице. Мы им пока не ответили.

— Да они что, издеваются? С самого начала хотят нас дураками выставить?

— Вряд ли, товарищ Хрущев. Так получается, что наш “Ту” выше от земли, чем средний американский самолет. Тут действительно все дело в размерах.

— А, ну понятно, — сказал он, внезапно развеселившись. — Так вы им скажите, что размер — это не главное; главное, как ты с ним управляться будешь. Нет, я серьезно: скажите, что, раз они за советской техникой угнаться не могут, то пожалуйста, мы готовы слезть в Америку по этой их лестнице. В общем, постарайтесь подипломатичней, но так, чтоб они поняли. И нечего тут морщиться, Громыко, я тебя вижу. Будет тебе дипломатия, сколько твоей душе угодно. Я даже мизинец отставлять начну, если они свой лучший фарфор выставят. Значит, так, все внимание. Где та копия вымпела с лунного зонда? Нужно, чтоб наготове была, Эйзенхауэру хочу вручить. Ну как, все готовы?

Америка оказалась жарким зеленым полем, посверкивающим золотом галунов и серебром музыкальных инструментов, и он стоял тут, прямой, как штык, рядом с президентом, глаза пощипывало, а капиталистический оркестр тем временем исполнял советский гимн. Америка оказалась караваном низких черных машин, с урчанием двигающихся по широким улицам между рядами зрителей: одни хлопали и улыбались, другие — нет. Америка оказалась длинным банкетным столом в Белом доме, на котором разновидностей ложек было больше, чем в музее ложек, столом, окруженным лицами: все вежливо повернуты к нему и к его верному эхо, Трояновскому, все напрягаются, словно силятся расслышать голос, доносящийся издалека, или звук, слишком высокий для их ушей. “В настоящее время вы богаче нас, — сказал он. — Но завтра мы станем так же богаты, как вы. А послезавтра? Еще богаче! Ну и что тут такого?” Вопреки его ожиданиям слушатели, кажется, не были очарованы этим откровенным, в капиталистическом духе, высказыванием. Какие-то музыканты в углу заиграли песню под названием “Зип-а-ди-ду-да”. Слов ее объяснить никто не мог. Америка оказалась полетом в президентском вертолете над Вашингтоном. Далеко внизу проплывали дома, вроде дач, только каждый стоял на отдельном зеленом квадратике в сетке зеленых квадратиков. Все с виду аккуратные, они сияли на сентябрьском солнце новенькой краской, новенькими крышами, как будто только что вынутые из оберточной бумаги. “Приличные дома, хорошие, удобные”, — сказал Эйзенхауэр. Потом вертолет кинулся вниз и завис в воздухе над шоссе, над самым потоком машин: они пихались, все одновременно пытались проехать, толкали друг дружку, прижавшись бампером к бамперу, от них шли удушливые выхлопы. “Час пик!” — рявкнул президент. “Он говорит, все на работу едут”, — перевел Трояновский. Некоторые машины были с открытым верхом, и внутри виднелись водители, все поодиночке, сидящие на пухлых сиденьях, широких, словно кровати. Одна машина была розовая. Показать собаке лису, напомнил он себе. Показать собаке лису.

Америка оказалась поездом, идущим в Нью-Йорк, специально выделенным для советской делегации. Он читал о Нью-Йорке в знаменитой книге Ильфа и Петрова “Одноэтажная Америка”, где говорилось об их путешествиях по стране, и теперь ему не терпелось посмотреть, изменилась ли она с тех пор, как ее посетили два советских писателя- юмориста, перед самой Великой Отечественной войной. Пока поезд грохотал по странной местности, где перемежались городские постройки и дикая природа, его сотрудники разложили на столе перед ним тексты сегодняшних речей, и они прошлись по ним, что-то изменили, добавили новые фразы. Еще у них были вырезки из американских газет с отчетами о вчерашних событиях, конструктивные по тону, но местами явно провокационные — чувствовалось желание принизить его в глазах американской публики. Их фотографы, похоже, специально подлавливали людей врасплох, снимали их с раскрытым ртом или с унизительным выражением лица. Нина Петровна увидела фотографию, которая показалась ей чрезвычайно нелестной, до того там преувеличивалась ее полнота.

— Если б я знала, что такие снимки будут, не поехала бы, — сказала она.

— Извините, — заметил один из сотрудников, — но это, по- моему, не вы.

Они изучили фото. Так и оказалось.

— А-а-а, — сказала она.

Эйзенхауэр прислал в качестве своего представителя человека по имени Генри Кэбот Лодж, американского посла в ООН. Ему предстояло сопровождать их в течение всей поездки.

— Вы воевали, мистер Лодж? — спросил он.

— Да, сэр, воевал.

— Можно узнать, в каком звании?

— Я был генералом с одной звездой — полагаю, в вашей армии это называется “генерал-майор”.

— А! Я тоже воевал, генерал-лейтенантом был. Значит, я вас старше по званию, — пошутил он, — вам положено подчиняться моим приказам!

Американец улыбнулся и отдал честь.

— Генерал-майор Лодж для несения службы прибыл, — сказал он.

Лодж был известный антикоммунист и идеологический противник, но все равно важно было установить с ним хорошие отношения.

Поезд проезжал через Балтимор, Филадельфию и Джерси- Сити, Америка поворачивалась к нему видом сзади: вагоны скользили поперек улиц и позади рядов зданий из красного кирпича. Он смотрел и размышлял. Это было все равно что смотреть на человека, который повернулся к тебе спиной, и пытаться угадать, что у него в карманах. Он видел ржавые пожарные лестницы, приделанные к зданиям сзади, электропровода, толстыми гирляндами петляющие от стены к стене. Он видел резервуары-нефтехранилища, видел, как горят в черном дыму резиновые шины на пустыре, видел щиты с рекламой безделушек и сигарет. Американцам, похоже, нравились неоновые вывески, они висели не только в каких-то важных, официальных местах, но повсюду, где их можно было приспособить: фиолетовые, зеленые, красные — шум, гам, неразбериха. Трояновский перевел ему кое-какие: “Мотель”, “Гольф без правил”, “Авто Джека. Выгодно”. Иногда вид из окна приводил в замешательство, оборачиваясь девственным лесом, как будто к Америке прямо в ее мегаполисы запускала свои побеги сибирская зелень. Иногда попадались игрушечные ландшафты, где все деревья стояли наманикюренные, а трава была гладкая, как бархат в кремовую и изумрудную полоску. Здесь, объяснил мистер Лодж, состоятельные американцы собираются поиграть в гольф того рода, где правила все-таки есть. Но вообще колоссальное пространство вдоль железной дороги было занято дачами, аккуратно расставленными среди зелени. Казалось, американцам хочется упорядочить сельскую местность на городской манер: увидев во сне лес, они проснулись и аккуратно устроили себе сон наяву. Повсюду шли знаменитые широкие дороги, не такие забитые, как Вашингтонская окружная, но все равно машин везде было много. Поезд проехал по мосту; там была “заправочная станция”; молодые люди в красно-белых кепках в самом деле суетились вокруг машины, ожидающей у бензоколонки, проверяя двигатель и протирая окна, совсем как у Ильфа и Петрова.

Потом пейзаж сделался гуще, снова стал индустриальным, и на горизонте впереди выросли легендарные очертания Манхэттена. Поезд нырнул в длинный туннель, притормозил и, уже не выходя на свет, остановился у платформы, где стеной, словно пшеница на поле, стояли высокопоставленные лица и полицейские. Так вот он, значит, какой, Нью-Йорк. Из Ильфа и Петрова ему было известно, что это не типичный для Америки город, что во всех остальных населенных пунктах дома в основном одноэтажные, не взмывают ввысь на пятьдесят этажей. Но вот он приехал сюда, где здания скребут небо, — в штаб-квартиру врага, в мозговой центр капитализма, в место, где сконцентрированы и блеск, и нищета. Высматривая блеск, высматривая нищету, он шел по Пенсильванскому вокзалу с Лоджем, свитой сопровождающих, корпусом советской прессы, фалангой американских журналистов и мэром Нью-Йорка. Вокзал, как он рад был отметить, не представлял собой ничего особенного; сам он возводил и лучше, гораздо лучше, когда руководил строительством Московского метрополитена. Однако каньоны между небоскребами, по которым катил автомобильный кортеж, были поразительные, в самом деле поразительные, и он оглядывался вокруг с намеренной небрежностью, чтобы не вытягивать шею, как деревенщина какая-то. И здесь по улицам выстроились граждане. И здесь одни махали, а другие вели себя иначе.

— Что это за звуки такие: “у-у-у”?” — пробормотал он, обращаясь к Громыко.

— Это, Никита Сергеевич… неодобрительные выкрики.

— Правда? Вот же грубияны! Зачем тогда было меня приглашать, если они меня видеть не хотят?

По пути в “Уолдорф-Асторию” среди зевак он заметил небольшую белую тележку и человека в белом фартуке.

— Что это он там делает? — спросил он Трояновского.

— Это он продает людям еду на обед, товарищ Хрущев. Готовит американское блюдо…

— Да знаю я! Это же лоток с гамбургерами. Вы, наверное, еще слишком молодой, чтобы помнить, но у нас такие были до войны в Москве и в Ленинграде. Микоян ездил со специальным заданием, чтобы разузнать все о пищевой промышленности, в основном во Францию, набраться у них опыта по части шампанского, но и сюда тоже, вот и привез нам кетчуп, мороженое и гамбургеры. Вы посмотрите! Смотри, Громыко! Отличная идея. Берет плоскую котлету из рубленого мяса — уже нарезано, нужного размера — и тут же жарит. Пара секунд — и готово. Засунет между двух кусков хлеба — они тоже уже нарезаны, круглые, все как надо, — потом добавит кетчупа или горчицы из вон тех бутылок, прямо тут справа, чтобы дотянуться легко было. И готово блюдо. Никаких тебе очередей. Совсем как производственный конвейер. Эффективный, современный, здоровый способ накормить людей. Потому-то он нам понравился, потому мы устроили такое же в некоторых парках. Наверное, нужно опять так сделать. Интересно, а почем у них гамбургеры?

— Могу спросить у мистера Лоджа.

— Да откуда ему знать? Это же еда для рабочих!

— Полагаю, сэр, около пятнадцати центов, — сказал Лодж, когда ему передали вопрос.

— Так дешево? Наверняка они большие льготы получают, — предположил Громыко.

— Нет! — торжествующе заявил предсовмин. — Никаких льгот! Это же Америка! Неужели непонятно: сам факт, что тут этот лоток с гамбургерами, означает, что кто-то рассчитал, как добиться прибыли, продавая их по пятнадцать центов. Если бы капиталист — владелец лотка не получал прибыли при такой цене, он бы этим заниматься не стал. В этом-то и есть секрет всего, что мы тут видим.

— Не совсем так, — сказал Лодж после неизбежной паузы. — Стремление к прибыли — это еще не все. У нас ведь существует такая вещь, как сфера общественных услуг. У нас существует система социального обеспечения!

— П-ф-ф, — он помахал рукой перед лицом, словно пытаясь отогнать насекомое.

— А мне было показалось, что вы нами восхищаетесь, — в голосе Лоджа прозвучало любопытство.

Ответа не последовало.

Конечно, он восхищался американцами. В Англию поедешь — кругом сплошные брюки ручного пошива. Во Франции — сыр от коров, жующих траву на каком-то отдельно взятом склоне. Разве можно устроить изобилие для всех на такого рода основе, мелкомасштабной, старомодной? Нельзя. Зато американцы все понимают правильно. Из всех капиталистических стран Америка ближе всего находится к Советскому Союзу и делать пытается то же самое. У них советский взгляд на вещи. Они понимают, что строгать и шить вручную — наследие прошлого. Они понимают: если обычным людям предстоит жить так, как в старину жили короли и купцы, то потребуется новый тип роскоши, обычная роскошь, построенная на товарах, выпускаемых миллионами единиц, так, чтобы хватило на каждого. И как у них здорово получается! Их колоссальная индустриальная продуктивность — это же только начало. Они обладают каким-то гениальным умением подстраивать успехи массового производства под желания людей, делать так, чтобы фабрики доставляли людям их желания в маленьких обыденных упаковках. Они великолепно умеют производить вещи, которые нужны: либо вещи, про которые ты знаешь, что они нужны, либо такие, про которые выясняется, что они нужны, как только ты узнаешь об их существовании. Их управляющие и конструкторы каким-то образом ухитряются обгонять желания людей. Взять тот же гамбургер: так аккуратно, так просто. Он был создан человеком, который относился к этому как к важной жизненной миссии: придумать такую еду, которую можно держать в руке, есть на ходу, прямо на улице. Причем это для Америки не исключение, а правило. Стоит посмотреть на витрины их магазинов, на рекламу в их журналах, и всюду увидишь ту же страсть к практичности. Бутылки с кока-колой подогнаны к руке среднего человека. Перевязочные средства продаются упаковками: розовые латки, на каждую уже нанесен клей, как раз такой, который держится на коже.

Америка — поток хорошо обдуманных предвидений. Советской промышленности придется научиться предвидеть так же хорошо, еще лучше, чтобы перегнать Америку по части удовлетворения как желаний, так и потребностей. Нам тоже придется стать специалистами по обыденным желаниям. Некоторые товарищи решили презирать Америку за ее находчивость в данном отношении: они называли все это ограниченностью, усматривали в этом признаки общества, слишком потакающего своим слабостям. В его глазах все это была лишь поза. Интеллектуалам, которые ходят задрав нос, может, и плевать, на мягком ли они месте сидят, в удобном ли кресле, но все остальные предпочитают, чтобы под задницу было что- нибудь подложено. С другой стороны, верно и то, что не стоит соревноваться с американской изобретательностью, когда она доходит до глупости. В американской кухне в Москве Никсон показывал ему сияющий металлический прибор, отлитый не менее тщательно, чем иная деталь самолета, предназначенный для выдавливания сока из лимонов. “А прибора, который вам еду в рот кладет и разжевывает, у вас нету?” — сказал он тогда. Верно и то, что американские рабочие за свои бутылки с кока-колой расплачиваются сполна: эксплуатация, несчастная жизнь. Эти замечательные методы следует отряхнуть от недостатков американского общества. И все-таки Америка была зеркалом, в котором он видел подобие собственного лица. Вот почему она пугала, вот почему вдохновляла идеями.

Пока ехали в машине, Лодж, видимо, размышлял о том, что ему говорить дальше, потому что в речи на обеде, устроенном мэром города Вагнером, он рассуждал о системе социального обеспечения, даже утверждал, что американский экономический строй теперь нельзя называть просто “капитализм”. От этой неприкрытой и неубедительной попытки подтасовать терминологию предсовмин начал терять терпение. Они его что, за простачка держат? Свою ответную речь он начал парой шуток, чтобы разрядить обстановку, а потом твердо поставил Лоджа на место.

— Каждый кулик свое болото хвалит, — сказал он. — Вы превозносите капиталистическое болото. Мировой порядок не изменился только оттого, что поборники капитализма как будто устыдились того, за что борются.

— По правде говоря, я не вижу разницы между капитализмом, о котором писал Маркс, и капитализмом, о котором сегодня рассказывал мистер Лодж, — сказал он. — Раз уж вам нравится капитализм — а он вам, очевидно, нравится, — продолжайте его строить, и бог вам в помощь. Но помните, что новый общественный строй, социалистический, уже наступает вам на пятки. Вот так.

Дальше он отправился на прием в городскую резиденцию Аверелла Гарримана, дружественно настроенного миллионера, который в последнее время выступал в качестве неофициального посредника между Москвой и Вашингтоном; он надеялся, что там разговор пойдет более прямой. Зная, что ему любопытно взглянуть на настоящих акул капитализма вблизи, Гарриман пригласил к себе человек тридцать самых богатых людей во всей Америке. У каждого из гостей в личной собственности или в распоряжении было капитала по меньшей мере на юо миллионов долларов. Так это, значит, и будут настоящие хозяева страны, не то что политики вроде Никсона или Эйзенхауэра, которые просто занимаются общественными делами буржуазии. Может быть, теперь удастся добиться чего-нибудь посерьезнее. В половине шестого он сидел на диване в библиотеке Гарримана, под большим полотном Пикассо. На деревянных панелях поблескивал свет от абажуров, сделанных из кусочков разноцветного стекла, похожего на церковные витражи. Он потихоньку разглядывал картину. Пикассо, может, и наш человек, думал он, за мир во всем мире, и так далее, и тому подобное, но сам он больше любит такое искусство, где понятно, что к чему. У этой штуки, откровенно говоря, такой вид, будто ее нарисовал осел, которому вместо хвоста привязали кисть. Все равно, наверное, дорогая. Все остальное явно стоит больших денег. Нетрудно было поверить, что он находится в святая святых властителей мира сего, что его, рабочего, допустили в их общество. Хотят они его тут видеть или нет, но сила и мощь советского государства заставили их открыть ему двери. Только подумать! Шахтеры вгрызались в упрямую землю, железнодорожники на рассвете дышали на свои ледяные, как у покойников, руки, токари сдирали яркие завитки металлической стружки, солдаты умирали в дерьме и грязи ради того, чтобы один из их рядов мог потребовать: принимайте меня тут, в этой тихой богатой комнате, как равного. Вот он, здесь. Им придется иметь с ним дело.

Он жадно вглядывался в лица. Вид у капиталистов был на удивление обычным. Неужели это и есть те самые люди, которые привыкли пожирать украденный труд в невообразимых количествах? У них не было заметно раздутых щек, а одеты они были по большей части в скромную, современную одежду, а не в униформу, состоящую из полосатых брюк и блестящего цилиндра, в которой их всегда изображали на карикатурах во времена его юности. Да и свиных рыл, которыми их награждали художники, у них тоже, конечно, не было. Но все равно, это же наверняка кладези информации. Какими только хитроумными секретами они не обладают, эти владельцы, управляющие и создатели американского изобилия. Он знал, что это такое — управлять рабочей силой, знал еще с тех времен, когда сам руководил строительством метро. Это была лучшая в мире школа — школа, где учишься быть со своим коллективом по возможности мягким, а если необходимо, то и жестким, где учишься распознавать способности человека, пределы его сил, учишься решать, когда слушать специалистов, а когда брать все в свои руки, узнаешь ходы и выходы, хитрости и ловушки. Тогда это знание переполняло его, лилось через край. И здесь, наверное, то же самое. Вот эти люди, верхушка американского капитализма, наверняка просто кладези информации. За этими лицами наверняка скрывается умение и опыт организации множества отраслей промышленности, множества сфер услуг. Вот оно — по крайней мере, частично представленное — искусство делать так, чтобы фабрики удовлетворяли желания.

— Добро пожаловать, мистер Хрущев! — сказал Гарриман. — Я уверен, что все присутствующие, как республиканцы, так и демократы, согласятся с моими словами: мы единодушно и твердо поддерживаем внешнюю политику президента Эйзенхауэра и, соответственно, его инициативу пригласить вас в Соединенные Штаты. Итак: мы понимаем, что последние сорок восемь часов вы почти непрерывно отвечали на вопросы журналистов и сенаторов США. Вероятно, большую часть визита вам предстоит заниматься тем же. Возможно, сегодня вечером вы предпочли бы дать отдых натруженным голосовым связкам и хотели бы сами задать нам какие-нибудь вопросы?

Главе мирового социализма выслушивать наставления американских воротил? Нет.

— Задавайте свои вопросы, — коротко сказал он. — Я не устал пока.

Однако миллионеры принялись по очереди выпаливать в его адрес не столько вопросы, сколько небольшие речи, один за другим, бросая при этом взгляды друг на друга. Некий мистер Макклой, председатель правления банка “Чейз Манхэттэн”, попытался внушить ему, что американские финансисты не оказывают никакого влияния на американскую политику.

— Вы должны понять, — сказал он, — если Уолл-стрит заподозрят в поддержке какой-либо законодательной инициативы, в глазах Вашингтона нам конец.

Предсовмин сузил глаза. Та же странная тактика, какую применял Лодж, явно те же странные попытки убедить его в том, что земля плоская, небо зеленое, луна сделана из сыра. Лучше отшутиться.

— Прекрасно, — ответил он. — Будем знать теперь, какие вы несчастные.

Директор “Дженерал дайнэмикс” объяснил, что, хотя его компания производит атомные бомбы, никакой ставки на напряженные отношения супердержав они не делают. Мистер Сарнофф, магнат радиоимперии “Ар-си-эй”, объяснил, что еще мальчиком уехал из Минска в Соединенные Штаты и ни разу об этом не пожалел; причиной тому — достоинства американского радиовещания, которые он долго воспевал.

Он выдержал паузу, прежде чем ответить:

— В Минске теперь все по-другому.

Никто, по-видимому, не собирался оказывать давление на правительство, чтобы снять эмбарго на торговлю.

— Что именно вы хотели бы нам продать? — спросили его.

— Это уже детали, — ответил он. — Если договориться принципиально, наши представители смогут обсуждать конкретные товары на более низком уровне.

— Что именно вы хотели бы у нас купить?

— У нас есть все необходимое, — сказал он. — Мы об одолжениях не просим.

Был конец лета, день сменился вечером из тех, в какие небо имеет чистый, ясный цвет темнеющей воды, постепенно, через все более глубокую синеву, переходящий в черный. Он увидел, как вдоль по улице пылью рассыпаются крохотные золотые огоньки, совсем как обещали Ильф и Петров. Одинокая полоска облака пересекала синеву между зданиями, делаясь тоньше, натягиваясь, будто струна. Натягивалась и струна разочарования в груди у предсовмина, когда охранники быстро вели его с порога особняка к машине. Его нос уловил незнакомые запахи готовки, смешанные с едкими выхлопными газами. Журналисты рванулись вперед; на улицах по-прежнему было очень шумно.

Он сам не вполне понимал, какого ожидал разговора, но уж точно не такого. Там, пока они опасливо топтались туда- сюда, не было сказано самое важное. Никто, видимо, не считал, что на смену военному соревнованию может прийти соревнование экономическое, по крайней мере в том смысле, который имел в виду он. Спокойно, велел он себе. Как бы то ни было, он скажет все это сам, в сегодняшней речи, когда никакие дураки его прерывать не будут.

Когда они вернулись в “Уолдорф-Асторию”, зал был набит битком: еще две тысячи деловых людей, на этот раз чуть пониже рангом. Это были всего лишь капитаны индустрии, а не капитаны капитанского состава; обычные управляющие, которым доверили капитал, а не верховная клика. Может, эти будут повосприимчивее. По его опыту, молодые аппаратчики в большинстве своем нередко живее откликались на новые инициативы. Да что там, были времена, когда единственным способом заставить какую-нибудь организацию сменить курс было ее обезглавить и ввести новых руководителей из средних эшелонов. Командуй он американским капитализмом, подумал он, взял бы на вооружение именно такую тактику. Хозяин ее любил больше прочих, и она давала результаты — ошибка состояла лишь в том, что обезглавливать надо было не в буквальном смысле. Отправлять людей на пенсию — метод не менее действенный.

Лица перед ним. Лица по обе стороны от него, да и над ним, ведь в этом зале со всех сторон ярусы балконов, прямо как ложи в театре. Он надел очки для чтения и переглянулся с молодым Трояновским. Они тщательно отрепетировали эту речь, переработали тоже тщательно, следуя советам посла Меньшикова насчет того, какие из советских достижений вызвали наибольшее волнение в американской прессе. Но теперь, когда ему больше не нужно было придерживать язык, он, как всегда, решил немного поимпровизировать: ему нравилось, что он на глазах у слушателей словно отправляется в путешествие, маршрут которого не полностью нанесен заранее на карту.

Ну что ж.

Вы, вероятно, никогда в жизни не видели коммуниста, сказал он. Я, наверное, в ваших глазах выгляжу, как первый верблюд, пришедший в город, где прежде верблюдов никогда не видали: всем хочется потянуть его за хвост, проверить, настоящий ли он. Так вот, я настоящий — собственно говоря, я всего лишь человек, как и все остальные. Единственное отличие — мое мнение о том, как должно быть устроено общество. И единственная задача, которая перед нами сегодня стоит, — прийти к согласию на предмет того, что во всем мире каждый народ должен сам решать, какую систему выбрать. Разве в вашей системе не бывает случаев, продолжал он, когда конкурирующие фирмы договариваются не нападать друг на друга? Так почему же мы, представители коммунистической фирмы, не можем договориться о мирном сосуществовании с вами, представителями фирмы капиталистической?

Его удивило, сказал он, когда мистер Лодж сегодня с таким жаром защищал капитализм. Зачем? Он что, думал, что сможет обратить в свою веру Хрущева? Или — ведь может же такое быть — считал, что ему следует помешать Хрущеву обращать в свою веру аудиторию… Нет, не волнуйтесь — подобных намерений у меня нет. Я знаю, с кем имею дело — но, впрочем, если кто-то из присутствующих действительно хочет присоединиться к строительству коммунизма, работу мы ему непременно найдем. Мы умеем ценить людей: чем больше пользы они приносят своей работой, тем больше мы им платим. Таков принцип социализма.

Но если серьезно, он рад, что приехал в Соединенные Штаты, рад встретиться с американскими деловыми людьми. Он уверен, что ему здесь есть чему поучиться. Точно так же, продолжал он, и они могут узнать от него кое-что такое, что пошло бы им на пользу, пусть они, возможно, и не хотят об этом слышать. Он уверен, они не против того, чтобы он говорил без дипломатических церемоний, ведь деловые люди привыкли быть друг с другом откровенны.

Они могут узнать, говорил он, что поражение России не грозит. Взгляните на исторические факты. По сравнению с 1913 годом наше производство выросло в 36 раз, тогда как ваше — всего в четыре. Возможно, кто-то не согласится с тем, что причиной этого более быстрого развития стала социалистическая революция; он не собирается навязывать никому свою идеологию. Но в таком случае каким же чудом удалось добиться этих поразительных результатов? Почему же, спрашивал он, советские высшие учебные заведения готовят в три раза больше инженеров, чем американские колледжи? Им, возможно, интересно будет узнать, что в новом семилетием плане, к выполнению которого Советский Союз только что приступил, одних капитальных вложений предлагается на сумму более 750 миллиардов долларов. Откуда берутся на это средства? Объяснить все это можно лишь преимуществами социалистической системы, поскольку чудес, как известно, не бывает. Когда семилетний план будет выполнен, советская экономика практически нагонит американскую. А план этот уже перевыполняется. План на 1959 год предусматривал 7,7 % роста промышленного производства, но перед его отъездом из Москвы товарищ Косыгин, председатель Госплана, сообщил ему, что за одни только первые восемь месяцев этого года уже достигнут 12-процентный рост. Пусть никто не сомневается, говорил он, пусть никто не прячет голову в песок, как страус: скоро, еще быстрее, чем предусмотрено в наших планах, мы сумеем догнать и перегнать Соединенные Штаты.

Господа, продолжал он, я сказал всего лишь несколько слов о потенциале Советского Союза. У нас есть все необходимое. Некоторые решили, будто я приехал в Соединенные Штаты уговаривать возобновить советско-американские торговые отношения, потому что иначе нам не выполнить семилетний план. Они сильно ошибались. И опять ошибутся, если будут полагать, что эмбарго на торговлю ослабило оборонную мощь Советского Союза. Вспомните спутники и ракеты, говорил он. Вспомните, что мы впереди вас по части разработки межконтинентальных ракет, которых у вас до сих пор нет, — а МКБР, если подумать, является настоящим, творческим шагом вперед. Нет, эмбарго — обычное упрямство.

США и СССР надо выбирать: либо жить мирно, по-соседски, либо двигаться в сторону новой войны. Третьего не дано. Не на Луну же нам переселяться. Согласно информации, переданной недавно запущенным советским лунным зондом, там в данный момент не очень уютно. Итак, он напоминает слушателям о том, что в их руках сосредоточены гигантские возможности вершить добро или зло. Они люди влиятельные, и он призывает их использовать свое влияние в нужном направлении, выступить за мирное сосуществование и мирное соперничество.

Эта фраза должна была быть заключительной в речи — на этом кончался его отпечатанный текст. Кое-где в нужных местах слушатели смеялись, а кое-где, как он и рассчитывал, сидели с серьезными лицами; однако теперь, оглядывая зал, он решил, что видит улыбки обидного свойства, циничные.

— Кое-кто из вас улыбается, — сказал он. — Когда понимаешь, что неправ, такую горькую пилюлю трудно проглотить. Ну ничего, американский народ еще повернется к социализму, и вот тогда у вас появятся новые возможности для приложения своих знаний и способностей.

Нарушители спокойствия на балконе тут же взорвались улюлюканьем и свистом.

— Господа, я стреляный воробей! — воскликнул предсовмин. — Своими криками вы меня не запутаете. Я сюда приехал не с протянутой рукой, а в качестве представителя великого народа!

3. Пластмассовые стаканчики. 1959 год

Когда кто-то шутил, шутка обычно доходила до нее в последнюю очередь. Когда в компании ее друзей появлялось расхожее выражение, она либо запиналась, либо путала слова. Она пользовалась успехом у ребят, потому что, решив что-нибудь сделать, не раздумывала и обязательно делала. Она решила, что переживать из-за секса глупо, поэтому быстро переспала по очереди с Евгением, Павлом и Оскаром. Потом ей пришлось сделать аборт, а подруга Оскара, Марина, устроила жуткую сцену. Все улеглось, но в ее отношениях с друзьями остался какой- то неприятный налет. С тех пор девушки смотрели на нее как-то попридирчивее, во взглядах парней было что-то оценивающее. Она вздохнула с облегчением, познакомившись с Володей — он учился на другом факультете, собирался быть не экономистом-пищевиком, как она, а инженером. Володя тоже относился ко всему серьезно. Она обратила на него внимание на комсомольском собрании. Собрание было по обыкновению скучное, но он не откидывал голову назад, не смотрел в потолок, не водил пренебрежительно взглядом туда-сюда — как делали на собраниях, когда хотелось просто закатить глаза в нетерпении. Он делал записи в блокноте мелким, аккуратным, округлым почерком. “На будущее важно, — сказал он, когда она после спросила его об этом. -

Если хочешь добраться туда, куда едешь, важно дать понять, что ты не просто пассажир”. С Володей ей было легко, как с самой собой. Он не подшучивал, не предавался фантазиям, правда, спьяну играл дурацкие мелодии на трубе. У него тоже имелись свои планы, и он, как и она, не стеснялся этой привычки — тщательно обдумывать, что необходимо для их достижения. Представляешь себе жизнь, которую тебе хотелось бы вести, а потом движешься оттуда назад, к настоящему времени. Даже семья Володи была во многом похожа на ее собственную, хотя он был родом с юга, а не с Урала. Ее отец был заместителем секретаря парткома в маленьком городке, а мать — учительницей биологии; его отец был заместителем главного бухгалтера на марганцевом комбинате, а мать — учительницей химии. “В точку”, — сказал Володя. “В точку”, — согласилась она. Лежа с ним лицом к лицу на кровати в общежитии, она чувствовала себя его союзницей. Он был тощий, но руки у него были теплые и сухие. Они начали строить совместные планы. Обоим оставался еще год до выпуска. Они решили пожениться следующим летом, уже с дипломами в кармане. Они говорили о квартире и работе с удовольствием, подробно, безо всякой иронии. Оба сошлись на том, что чрезвычайно важно заполучить московскую прописку. Они приехали с окраин в центр и ехать обратно не собирались — не возвращаться же к этим вечерам в провинции, когда читаешь газету и пытаешься представить себе большой город. “Придется нам доказать, что от нас есть польза, — сказал Володя. — Сделать так, чтобы нас обязательно заметили”.

Они действовали по собственному почину. Поначалу это были мелочи: аплодировать на открытии памятника или раздавать полотенца, когда в университет приезжали студенты из братской Польши. Испытательный срок — это нормально. Они так и рассчитывали; комсомолу ведь потребуется время, чтобы разобраться, кто надежный товарищ, а кто залетная пташка. Однако те, кто занимался подобными вещами, кажется, поняли — притом быстро, и это обнадеживало, — что они оба на деле сами выдвигают себя (а по-другому и не бывало) в ряды энергичных и надежных; тогда их стали привлекать к деятельности более важной, даже более интересной. Володю пригласили в делегацию комсомольцев университета, которой предстояла поездка на конференцию по делам молодежи и спорта, организуемую Моссоветом, а она — она как-то августовским утром оказалась в автобусе, стоящем на обочине дороги у парка “Сокольники”.

Стоял жаркий облачный день, серую дымку неба там и сям прорезали морщины солнечных лучей. Повсюду летала цветочная пыльца.

— Так, я вижу, все при параде. Отлично, — сказал районный представитель по фамилии Христолюбов, от которого трудно было оторвать взгляд: он потерял на войне ухо и, кроме того, носил очки, которые ему приходилось привязывать к голове шнурком. И все-таки ранение, полученное на войне, видимо, помогало ему в трудностях, связанных с партийной карьерой, которые у него наверняка возникали — с такой-то фамилией. Интересно, подумала она, почему он ее не сменил.

— Мы вас разбили попарно… — он принялся зачитывать список по бумажке. — Галина с Федором, — произнес он наконец.

Она оглянулась и увидела, что позади, в двух рядах от нее, парень в кожаной куртке поднимает брови и руку. Сердце у нее слегка упало — у него даже в спокойном состоянии было такое лицо, будто ему все только бы усмехаться, — однако она кивнула и улыбнулась ему по-товарищески.

— Так, запомните, — продолжал Христолюбов, — не упускать ни единой возможности высказать нашу точку зрения. Грубить экскурсоводам не надо, но все те фразы, которые мы обсуждали, вставить в разговор, и не забудьте на выходе написать что-нибудь в книге для посетителей. Хотят американцы отзывов — будут им отзывы.

Они вышли и рассредоточились в толпе народа, ожидающей у главного входа на выставку; Федор — обладатель кожаной куртки зашагал с ней рядом.

— Ну вот, в Америку поехали, — сказал он.

Она не знала, что отвечать.

— Ты в каком институте? — спросила она вежливо.

— Ни в каком, — ответил он. — Я на заводе. Электроприборном.

У них были билеты на этот день, поэтому в очереди стоять не пришлось, и когда ворота в следующий раз открылись, они вошли и направились по тополиной аллее к золотому куполу — экскурсия начиналась оттуда. Впереди, показывая дорогу, шагали американские девушки в платьях в горошек до колена. На всех были круглые шляпки, и белые перчатки, и одинаковые черные туфли на высоком каблуке — такая форма. Она одернула свое белое хлопчатобумажное платье. Оно было простое, но она добавила к нему зеленый кожаный пояс, купленный на блошином рынке, и зеленую сумочку, почти подходящую по цвету, которую ее мать достала в универмаге. Простое — это ничего, раз у тебя черные волосы и серые глаза. Надо носить простые цвета, и чтобы без особых ухищрений. Федор заметил ее жест и глянул пониже. Она нахмурилась. Американскиедевушки представляли собой обыкновенную смесь — симпатичные и не очень, — разве что все были розовощекие, так и пышущие здоровьем, а приглядевшись повнимательнее, она увидела, что некоторые из них гораздо старше, чем ей поначалу показалось. Некоторым, наверное, аж тридцать, а они все равно такие же стройные, как и двадцатилетние. Стройность, кажется, тоже была частью формы. По-русски они говорили хорошо, но понять, что это не русские девушки, можно было и без платьев и тонких талий, потому что они все время улыбались — так много, что у них, наверное, лица болят, подумала она.

Когда они подошли поближе, она увидела, что купол на самом деле состоит из тысяч треугольников, образующих сложный узор. Это вообще не было похоже на здание — оно казалось твердым, но хрупким, словно полая раковина морского животного; такие, истонченные приливами, попадаются на пляже. Вступая под своды здания, все поднимали глаза и удивленно перешептывались. Оно оказалось одним огромным помещением, без потолка, лишь все та же твердо-хрупкая оболочка, которая, как видно было изнутри, состояла из повторяющихся узоров — шестиконечных звезд или цветов. Получилось нечто среднее между организмом и механизмом. Это ее немного озадачило: зачем американцы выбрали такую штуку в качестве главного элемента своей выставки? Это по- своему впечатляло, но видно было, что постройка едва касается земли и долго не простоит. Вид у нее был до странности несерьезный.

— М-м-м, — промычал Федор.

— …спроектирован знаменитым американским архитектором Бакминстером Фуллером, — рассказывала одна из девушек.

В противоположном конце зала ту же речь произносили перед другими слушателями, плотно окружившими экскурсовода, — народу прибывало все больше и больше. Руки в белых перчатках указывали на экспонаты, расставленные у стен, и на семь гигантских белых экранов, занимавших большую часть золотой стены перед ними. Она попыталась разглядеть компьютер, о котором им говорили, тот, в котором содержатся ответы на четыре тысячи вопросов, якобы дающие полное представление о Соединенных Штатах. Им дали указание как можно громче, с растущим возмущением пытаться отыскать вопрос о безработице. Вот это, наверное, компьютер и есть: панель из черного стекла, на которой светятся столбцы белого текста; но свет под куполом уже начал гаснуть, и толпа москвичей в летних костюмах притихла, стала смотреть вверх, на экраны.

На всех семи экранах сияло ночное небо. Она не сразу поняла, что созвездия на них отличаются друг от друга: вместо того чтобы показывать одно и то же изображение семь раз, экраны показывали семь различных изображений. Из громкоговорителей потекла тихая оркестровая музыка, чье легкое кружение напоминало мелодию к фильму, однако показывали не кино, а стоп-кадры, которые двигались, меняясь лишь целиком, иногда все одновременно, а порой и в непредсказуемом независимом ритме: по два, по три, по четыре. Звезды погасли. Загорелись другие огни — это помигивали аэрофотоснимки больших городов ночью. Потом появились семь рассветов, и на каждом из семи экранов из тьмы возник утренний безлюдный пейзаж. Горы, пустыни, поросшие лесом холмы, засеянные поля. Фотографии были удивительно отчетливые, глянцевые. Все на них имело резкие контуры, а цвета были пропитаны глубиной: озера отражали густую бирюзу небес, землю со всеми оттенками коричневого, граничащего с красным, особым, прямо-таки съедобным красным — от шоколадного до кровавого оттенка. Темп замедлился. Появился сперва один сельский дом, выглядевший в свете раннего утра зажиточным; потом еще один, и еще, экран за экраном, и улицы с высоты птичьего полета, щелк, щелк, щелк, снятые как раз с такого расстояния, что виден был их узор, повторяющийся снова и снова, в форме сеток, кривых и спиралей, словно раковины улиток. Пороги домов и крашеные двери — радуга цветов, сияющих, будто лакированных. Крыльца с бутылками молока, с оставленными на них газетами. Двери, открытые нараспашку! Оттуда выходили мужчины в шляпах, мужчины в комбинезонах, мужчины, целующие своих жен, мужчины, отирающие рты и протягивающие женам кофейные чашки, и дети, дети с коробками вроде миниатюрных чемоданчиков в руках. У мальчиков волосы были подстрижены коротко, словно у солдат или заключенных. Дети отправлялись в школу в квадратных желтых автобусах, а люди ехали на работу — посыпались изображения поездов и машин. Внезапно некоторые из них двинулись; семь блестящих машин, растянувшихся в длину, низких, неожиданно полетели по шоссе, от скорости превратившись в мазки того же густого красно-коричневого. И все равно на них нельзя было смотреть так, как смотришь фильм в кино. Приходилось окидывать взглядом семь экранов, а не один, а там всегда происходило больше, чем удавалось ухватить, — тут помогало боковое зрение. Еще дороги, еще мосты, еще туннели. Еще шоссейные развязки: вид сверху, гигантские, перекрученные, словно бетонные узлы, усеянные безумным количеством автомобилей. Что-то одно было бы замечательно; так много — это уже бомбардировка. Еще, еще, еще.

Американский день шел своим чередом. Мужчины работали, в конторах и на заводах. Дети учились. Женщины, за исключением тех, что учили детей в школах, занимались хозяйством, натирали мебель и пылесосили огромные комнаты, где царил порядок, как в кино. Камера любовно ласкала каждую поверхность. Серый металл шкафа с документами вызывал у нее такой же энтузиазм, как и лица. Все сияло, как будто только что отчеканенное. Она все ждала, что на экранах скоро появятся какие-нибудь достижения техники или искусства, которыми американцы особенно гордятся; и действительно, там попадались кадры с какими-то промышленными объектами, при виде которых зрители в помещении под куполом оживлялись, прищуривались, чтобы получше их разглядеть, но показывали их совсем недолго. Прежде ей, по сути, никогда не приходилось думать об американцах. Они в истории играли роль злодеев. Казалось бы, они должны были ухватиться за эту возможность рассказать собственную историю, историю наоборот, в которой они были бы героями. Вместо того они, кажется, решили обойтись без истории — просто показать неустанное всеобщее сияние, свечение, идущее от каждого предмета. Вот наступил вечер, семьи уселись ужинать перед пластиковыми занавесками с изображением веселых животных из мультфильмов. Дети шутили, а отцы разделывали запеченную говядину, светящуюся красно-коричневым, красно-коричневым, красно-коричневым. Ей стало… как-то не по себе. Она попыталась думать о знакомом, приятном собственном будущем, однако картина аккуратной, удобной жизни, которую они планировали с Володей, которая до сих пор была так близко, только руку протяни, словно куда-то делась. Ее каким- то образом вытеснили эти живые картины. Она поспешно принялась шарить по закоулкам памяти, ожидая, что та найдется, отодвинутая в сторону под напором этих американских штучек и все-таки по-прежнему нетронутая, все такая же целостная, такая же успокаивающая. Она все шарила и шарила, но знакомой картины нигде не было. Она не могла отыскать ее, не могла воссоздать в своем воображении как нечто единое, твердое. Картина пропала, словно ее начисто сдуло потоком образов. А она была нужна Галине. Во время поисков ее охватило незнакомое ощущение. В груди у нее словно надувался пузырь, он все рос, поднимался, рвался наружу. Если это произойдет, она — это точно — забьется или закричит в голос.

На семи экранах, в спокойных черно-белых тонах, заканчивался на семь разных ладов день. Любовники обнимались, маленькая девочка целовала спящего отца, младенец затихал, устроившись в кроватке, супруги тянулись к выключателям, чтобы погасить одинаковые лампы, привинченные к изголовью кровати. Все экраны потухли. Затем на том, что в центре, снова зажглось одно, последнее изображение: синие цветы в кувшине. Люди в толпе под куполом, узнав цветы, зашептали их название: “Незабудки…”

— Эй. Эй! Эй!

Федор тряс ее за плечо, а она все смотрела неотрывно вверх, на экраны, разинув рот. Пора было приниматься за дело: новые гиды, на этот раз мужчины, рассредотачиваясь по залу, уже собирали группы, готовились продолжать экскурсию. Она с усилием сглотнула, задвинула пузырь паники обратно, вниз, туда, откуда он появился. Такого она не позволит. Она человек разумный.

— Здравствуйте, здравствуйте, — произнес их новый гид и отработанным жестом обеих рук обозначил группу человек из пятнадцати как свою. — Еще раз приветствую вас на Американской национальной выставке. Не угодно ли вам пройти за мной? Меня зовут Роджер Тейлор, я изучаю русский язык в Университете Говарда в Вирджинии, совсем недалеко от Вашингтона. Если я допущу какие-либо ошибки, говоря на вашем прекрасном языке, прошу вас, тут же поправьте меня. У меня наверняка есть акцент. Так вот, тема нашей выставки — ¦ “Американский образ жизни”…

Она пыталась поймать взгляд Федора, но он уже повернулся и потащился за остальными членами группы к выходу, оставив ее в одиночку переваривать тот важный факт, что Роджер Тейлор неожиданно оказался негром. Рука, которую он держал над головой, словно парус или плавник акулы, была — нет, не черная, подумала она — скорее золотистая, цвета карамели. Данные им вопросы для дебатов были составлены без учета этого обстоятельства. А ведь комитет комсомола, сердито подумала она, уже почти два месяца посылал на эту выставку активистов. Неужели они не знали, что среди гидов попадаются негры? Надо было так и сказать. Она поспешила вслед за остальными.

Группа шла по лужайке к основному павильону — длинному, изогнутому дугой зданию, сплошь из стекла: было видно все насквозь, даже металлические ступени лестниц, соединявших цветные блоки, словно парящие там и сям в воздухе.

— … настоящий, со всеми услугами, салон красоты, — говорил Роджер Тейлор, — куда мы приглашаем вас, дамы, опробовать одну из наших процедур для лица, изобретенную Хеленой Рубинштейн, и узнать, какая косметика сейчас в моде в США. Еще у нас есть телевизионная студия, где полностью представлены достижения цветного телевидения; вас ожидает демонстрация расфасованных продуктов питания и полуфабрикатов; а еще…

— Что это, — перебила она, поразившись, до чего сурово и громко прозвучал ее голос, — что это, выставка достижений сильной державы или отдел универсального магазина?

Роджер Тейлор взглянул на нее без удивления, словно желая сказать: ага, вот кто мне, значит, на этот раз достался в оппоненты. А приятель ваш где же? Остальные члены группы тоже обратили на нее внимание. Она почувствовала, как они все слегка напряглись — так напрягаются в присутствии начальства или человека, имеющего хоть самое отдаленное отношение к начальству. Ей и самой случалось так поступать, слегка отстраняться, при этом не шевелясь, однако быть причиной этого никогда прежде не доводилось.

— Что ж, — сказал он, — я искренне надеюсь, что наши экспонаты вас не разочаруют. Но, как я уже говорил, тема выставки — жизнь современной Америки, поэтому и экспонаты подобраны так, чтобы рассказать вам про обычных американцев, про то, как мы работаем, как одеваемся, какие у нас развлечения. То, что вам предстоит сегодня увидеть, — вещи, которые выбраны в силу своей типичности, а не исключительности. Возьмем, к примеру, этот стенд…

Они уже успели войти в павильон и поднимались по одному из лестничных пролетов. Цветные блоки оказались панелями тонкой, прозрачной пластмассы, обрамленными тонкими стержнями, так что получились кубические витрины. Внутри сияли алюминиевые кастрюли и горки пластмассовых столовых приборов. Там были синие пластмассовые мисочки — на три-четыре яйца; были светлые рифленые тарелочки — казалось, на их пластмассовой поверхности отпечатался кусок клетчатой ткани; были расставленные по несколько штук стаканчики с ручками, по размеру подходившими для детских пальцев, и гладкими краями. В цветных отблесках панелей они словно светились изнутри, переливаясь каждый своим цветом. Они были подсвечены снизу и походили на кубки дешевого изумруда, дешевого рубина, дешевого сапфира. Все в них говорило о простоте и удобстве. Когда-то в художественном музее она видела яйца Фаберже: они словно вмещали в себя целый мир — крохотный мир царей и цариц, мир, усеянный драгоценностями, в котором драгоценностям было самое место. Эти стаканчики тоже вызывали в воображении целый мир — мир, избавленный от трения, в котором поверхности легко мылись, сушилки для посуды не трещали и не гнулись, краска не пузырилась от минеральных солей. Экскурсанты из группы Роджера Тейлора стояли на металлической лестничной площадке, вперившись в парящие перед ними, залитые светом гнездышки. До стаканчиков было не дотянуться — и хорошо, а то ей захотелось протянуть палец и погладить их.

— Все эти предметы кухонной утвари, которые вы здесь видите, вполне по карману средней американской семье, — продолжал он. — Таков основной принцип выставки. Чтобы купить все это, не надо быть богатым.

— А для миллионеров тут у вас, значит, ничего нету? — спросил пожилой рабочий. — А как же унитазы в брильянтах, тарелки золотые?

— Боюсь, что нет, — сказал Роджер Тейлор.

Старик вздохнул, в шутку изображая разочарование.

— А это для чего? — спросила женщина лет сорока с лишним.

— Это центрифуга для сушки салата, — ответил гид. — Моете листья салата, кладете сюда, крутите рукоятку, и вода с них слетает. Правда, лучше бы вам мою маму спросить. Я готовить не умею.

Группа засмеялась. Он им нравился.

— Вот здесь у нас супермаркет, — продолжал он, подводя их к балкону, откуда виден был зал, битком набитый русскими, напиравшими на прилавок, за которым стояли другие сотрудники выставки. — Как видите, там довольно много народу, поэтому давайте подождем минутку, а потом спустимся.

— А товары действительно продаются? — спросил мужчина в клетчатой рубашке, судя по скуластому лицу, чукча или монгол, что-то в этом роде.

— К сожалению, нет, — ответил Роджер Тейлор. — Боюсь, все, что мы можем сделать, это показать их вам. Но могу обещать вам бесплатный стаканчик “Пепси”, когда мы тут все посмотрим. (Это, мадам, такой прохладительный напиток.) А пока что давайте посмотрим вот на эту диаграмму. Как видите, средний заработок промышленного рабочего в США составляет около ста долларов в неделю, что равняется, скажем, тысяче рублей по туристическому курсу обмена. Что на это можно купить? Два мужских костюма, например. Или 76 таких кастрюль, которые мы только что видели. Или 417 пачек сигарет. Или…

— Погодите, — сказал Федор. — Извиняюсь, но я вас перебью: а сколько из этих ста долларов идет в карман этому “среднему рабочему”? Разве он не должен почти тридцать из них отдать на налоги? Я об этом говорю, потому что в Советском Союзе мы налогов вообще почти не платим. И потом, а квартплата как же? А проезд? А медицинское обслуживание — оно-то в Соединенных Штатах уж точно платное. Сколько, по-вашему, на самом деле остается на покупку костюмов и кастрюль?

Все это он произнес, улыбаясь, причем говорил быстро, выпаливая предложения. Экскурсанты, начавшие сочувственно перешептываться при упоминании об американских налогах, повернулись к Роджеру Тейлору, послушать, что он на это скажет. Они напоминали болельщиков на футбольном матче, у которых на глазах мяч только что улетел на другую половину поля.

Гид согласно кивнул Федору. Он тоже улыбался.

— Подозреваю, вы сами можете мне это сказать. Подозреваю, вы говорите о цифрах, опубликованных в апрельском выпуске “Конгрешнл рекорд” — верно?

— Вообще-то да. Согласно этой газете — а она, по-видимому, является официальной газетой правительства США, — “средний” американский рабочий может себе позволить потратить всего семь с половиной долларов из своего заработка на одежду. А ведь на это костюм не купишь.

— Но кому нужно покупать костюмы каждую неделю? — парировал Роджер Тейлор. — Могу сказать вам следующее: в Соединенных Штатах обычный парень, рабочий, считает само собой разумеющимся, что у него будет костюм, чтобы ходить с женой на танцы в пятницу вечером, часто у него есть и машина, как мы увидим, когда доберемся до автомобилей, выставленных на улице. Возможно, чтобы организовать жизнь так, как хочется, потребуется немного усилий, придется быть поэкономнее, но ведь так обстоит дело везде в мире. Главное — условия жизни обычных американцев достигли уровня, который вы видите здесь, и продолжают улучшаться с каждым годом.

— Ага, — сказал Федор, — опять ваш “средний” американец со “средним” заработком. Но у скольких людей этот средний заработок на самом деле есть? Разве не правда, что миллионы американских семей живут на куда более скромные доходы, а три миллиона семей должны как-то ухитряться прожить всего на тысячу долларов в год, что составляет всего двадцать долларов в неделю? Это тоже рабочие, и живут они в страшной нищете. Так разве можно доверять вашим средним цифрам? Вы что думаете, мы поверим, что все эти прекрасные товары на самом деле знакомы обычным американским рабочим? Если у вас такая хорошая жизнь, мистер Тейлор, почему же американские сталевары что ни год, то бастуют?

— Потому что хотят жить еще лучше. Потому что хотят больше зарабатывать.

— Может, эти средние цифры получаются, если сложить вместе заработок капиталистов и рабочих, а потом поделить? — сказал старик, который хотел посмотреть на декадентские унитазы, и фыркнул.

— На самом деле, — сказал лысый мужчина в квадратных очках, до этого молчавший, — это зависит от того, о каком среднем речь — о среднем арифметическом или о срединном значении. — На эту учительскую реплику никто не откликнулся. — У меня есть вопрос, если позволите. Мистер Тейлор, не могли бы вы немного подробнее рассказать о порядке установления цен в американской экономике?

— Не совсем понял вас, сэр.

— Я хочу сказать, как получается, что пачка сигарет стоит… — видно было, как он производит в уме расчеты, — 24 цента? Почему 24 цента, а не 23 или 25? Откуда берется эта сумма?

Роджер Тейлор покачал головой.

— Прошу прощения, — сказал он, — но это вопрос к экономисту, а не к студенту, изучающему литературу. Не могу вам ответить.

— А, — сказал лысый мужчина.

Гид посмотрел на Галину. Выражение его ясно говорило: “Еще что-то?” Она поджала губы.

— О’кей, — сказал он. — По-моему, теперь для нас найдется место в супермаркете.

С этими словами он первым направился вниз по лестнице. Пока они спускались, Галина услышала, как женщина, интересовавшаяся центрифугой для салата, спросила его:

— Вы Пушкина читаете?

Беда была в том, что она действительно в это поверила. Нет, не в то, что все американцы богатые и счастливые или что они могут позволить себе все без исключения товары, о которых говорил Роджер Тейлор; но в то, что в Америке, по крайней мере у некоторых людей, как это ни странно, идет жизнь, о существовании которой она до сих пор не подозревала, жизнь, когда возможно приобретать вещи, вещи такие желанные и красивые, как эти пластмассовые стаканчики, и при этом не надо ничего делать, чтобы их заслужить. Не надо составлять планы. Не надо ничем платить — только банкнотами. Достаточно просто пойти за покупками. Роджер Тейлор говорил о том, что сколько стоит, так, словно деньги были единственным фактором. Эта мысль не укладывалась в голове. У нее было такое же ощущение, как бывает, когда лестница заканчивается на ступеньку раньше, чем ты рассчитывал, и, оказавшись вдруг на ровной поверхности, неожиданно вздрагиваешь, потому что не успел вовремя замедлить шаг. Жизнь, кажется, бывает проще, чем ей представлялось. Хотя, конечно, не для нее. Она все равно живет там, где за жизнь, которую хочешь вести, необходимо платить скукой и неловкостью. “Несправедливо, это же несправедливо”, — думалось ей.

Они прошли через супермаркет; Роджер Тейлор хвастался упаковками фруктового желе, замороженными кукурузными зернами, супом в банках, сухими серыми гранулами, которые, если добавить кипятку, превращались в картофельное пюре. Потом они снова вышли на лужайку и попили черного лимонада из вощеных бумажных стаканчиков. От сладкой жидкости старик рыгнул. За невысокой круговой оградой были припаркованы американские машины. Выглядели они совсем как те, что были на экране под куполом, длиной напоминали акул, а спереди вместо зубов у них имелись хромированные решетки. Все мужчины в группе, включая Федора, приникли к ограде. “О-о-ох, красавицы”, — пропел тихонько Федор и тут же окунулся в мужской разговор о сравнительных достоинствах выставленных моделей — а здесь было от чего облизнуться — и о том, какая марка советских автомобилей к ним ближе всего. (Сошлись на том, что это “чайка”.) Федор предпринял весьма формальную попытку заставить Роджера Тейлора признать, что эти автомобили — буржуазное излишество, но видно было, что говорит он неискренне. Он зачастил еще сильнее, и на этот раз впечатление было такое, будто он каждое произносимое предложение держит на расстоянии вытянутой руки от себя. “Это-же-значит-просто-потакать-своим-желаниям-в-стране-где-тысячи-детей-ложатся-спать-голодными”. Сами-понимаете-я-обязан-это-сказать. Однако слова произносились, и Федор мог честно заявить, что он их произнес. Она же так и продолжала молчать. Время от времени Роджер Тейлор чуть озадаченно поглядывал на нее.

— А где их можно купить? — спросил монгол без особой надежды. — Импортировать их будут?

— Насколько мне известно, таких планов нет, — ответил Роджер Тейлор. — Вам придется справиться у вашего руководства.

Она понимала, что надо поскорее что-нибудь сказать, иначе ей так и не удастся вставить ни слова. Язык у нее словно прилип к нёбу. Пускаться в разговоры не было никакого желания.

Впереди виднелась какая-то выступающая галерея или, скорее, вытянутая эстрада, тоже увенчанная крышей. Вздымавшиеся вверх колонны расширялись, смыкаясь, будто сросшиеся грибы. Внутри от края до края протянулась низкая сцена. Многочисленные группы экскурсантов собирались там в толпу. Роджер Тейлор ввел туда своих подопечных, и они встали в задних рядах, где была тень и от крыши, и от большой сосны.

— А теперь нас ожидает показ мод, — сказал он. — Демонстрация современной американской одежды, повседневной и для торжественных случаев, которую представят вашему вниманию мои коллеги.

Заиграла громкая музыка, при звуках которой Федор улыбнулся, и на сцену, танцуя, вышла вереница гидов обоего пола: мужчины были в полосатых свитерах, женщины — в клетчатых платьях с кружащимися юбками. Толпа зааплодировала; она же едва взглянула. Она смотрела, не отрываясь, на Роджера Тейлора и перебирала в уме, что же ему сказать. Стоя здесь рядом с ним, она испытывала чувство едва ли не товарищеское. Он говорил, экскурсанты задавали вопросы, и все шло гладко, даже когда Федор встревал со своими замечаниями. Ей трудно было представить, что удастся вызвать его на жаркий спор, который ей полагалось с ним завести. Так ведь и экскурсия закончится, а задание останется невыполненным. Ей надо каким-то образом переломить ситуацию. В груди у нее снова появился этот пузырь.

— А вы не танцуете? — спрашивала его дама, интересовавшаяся центрифугой.

— Я не танцую? — Роджер Тейлор сделал вид, что возмущен. Он прищелкнул языком. — Какое оскорбление, мадам. Я прекрасный танцор. Просто сегодня не моя очередь.

— Я уверена, что вы танцуете замечательно, — сказала женщина с каким-то материнским желанием подзадорить его.

— По вашим словам выходит, что в Америке все так хорошо, — очертя голову встряла в разговор Галина. — Выходит, будто ваша страна — сплошной сад, где розы цветут. Но ведь это же совсем не так! Ведь в Америке… ведь у вас есть ужасные социальные проблемы. Вот, например, вот расовая дискриминация — это же огромное, ужасное зло, вы наверняка это и сами прекрасно знаете!

На секунду стало заметно, как устал Роджер Тейлор, и она внезапно догадалась, что он привык давать себе передышку на то недолгое время, пока его экскурсанты смотрят показ мод. Однако он спрятал утомление за очередной улыбкой и ответил:

— Если у кого-то от моих слов сложилось впечатление, что жизнь в Америке идеальная, то прошу прощения. Конечно, это не так. У нас, как и в любой стране, есть свои проблемы, мы унаследовали немало сложных проблем прошлого; и, как вы говорите, одной из самых больших наших проблем является сосуществование граждан с темным и белым цветом кожи. Мы, знаете, целую гражданскую войну вели, чтобы покончить с рабством, в то самое время, когда ваш царь Александр выступал за отмену крепостного права. Но мы, знаете, движемся вперед. Как общество мы достигли немалого прогресса, и ситуация продолжает улучшаться…

Так гладко, все равно гладко. Что же ей сказать, чтобы произвести впечатление посильнее?

— А самое главное, — говорил он, — мы уверены в том, что в нашей американской системе ценностей содержится ключ к разрешению этих проблем, что позволит нам победить предрассудки и несправедливость, где бы они ни таились. Мы верим…

— Почему вы все время говорите “мы”? — перебила она. — ¦ Почему вы все время говорите так, как будто сами входите в их число?

— Простите, не понял, — с этими словами он в первый раз за все время взглянул на нее с настоящей неприязнью.

В этом взгляде читалось и обвинение, словно он желал сказать: “Эта игра ведется по своим правилам, вы что, этого не знали, вы что, этого не заметили?”

Но она уже не могла остановиться. Ее слова звучали ужасно, но по-другому, без перехода на личности, у нее не получалось. Как еще было увязать те стандартные аргументы по части американского расизма, которые им велели использовать, с колющей глаза правдой — цветом кожи Роджера Тейлора? Она продолжала напирать:

— Я хочу сказать, вот вы все говорите: “мы, американцы”, “мы то”, “мы се”. Но ведь белые американцы вас за равного не считают! Вы родом из Вирджинии, а Вирджиния — это, по- моему, на юге Соединенных Штатов. Да они вам даже не позволят пить из одного фонтанчика с ними!

Теперь выражение его лица сделалось непроницаемым. Он сжал челюсти, и с обеих сторон рта появилось по складке. Он легонько поводил головой туда-сюда, как человек, пытающийся найти дорогу вперед без препятствий. Остальные члены группы начали оборачиваться, прислушиваться. Они смотрели на нее. По тому, как они дергали плечами, видно было, что их это раздражает: то ли ее неприятные слова в адрес симпатичного мистера Тейлора, то ли упорное желание долдонить о политике как раз тогда, когда у них появилась единственная возможность посмотреть показ мод. Она попыталась выдвинуть новый аргумент:

— Я поднимаю этот вопрос, потому что у нас в Советском Союзе все национальности…

— Верно, — перебил он. — То, что вы говорите, верно. В настоящий момент. Однако это местные законы; они могут измениться; если хотите знать мое мнение, они обязательно изменятся. Но Декларация независимости не изменится, а знаете, что там сказано? Там сказано: “Все люди созданы равными”.

Ей было отчасти приятно, что он утратил свое непринужденное самообладание, что теперь он подбирает слова медленно и с трудом, что ей удается дать сдачи этому миру, который вздумал дразнить ее своими пластмассовыми стаканчиками. С другой стороны, ей хотелось сказать: “Извините, извините”, — она понимала, что это прилюдное унижение, в которое она втянула их обоих, для него означает нечто другое, нечто такое, о чем она может лишь смутно догадываться. Но, для церемоний было уже слишком поздно.

— Не вижу, какой прок от того, что эти слова написаны на бумаге. По сути… по сути, ведь эти слова — ложь, ведь то, что происходит на деле, им противоречит. Вот, посмотрите, — она указала на сцену, — еще одна ложь.

Гиды перестали танцевать и теперь разыгрывали свадебную сценку под звуки медленной органной музыки. Среди тех, кто изображал гостей на свадьбе, двое, мужчина и женщина, тоже были неграми.

— Изображаете нам тут, как черные и белые ведут себя подружески, а сами же в своих газетах против выступаете, расписываете, как это будет возмутительно, если негры начнут ходить на свадьбы вместе с белыми.

— Несколько сенаторов действительно возражали. Как видите, они проиграли спор, и свадебную сценку в представлении оставили.

— В представлении-то да, а в настоящей жизни что? Может такое на самом деле произойти? Что-то не верится.

— Возможно, не в этом году, — в голосе Роджера Тейлора чувствовалось напряжение. — Но задайте этот вопрос снова в будущем году. Через пять лет.

— Ага, а вы, значит, и рады, что через пять лет, может, станет немножко получше! — ее голос нарастал. — Вы и рады, да? Думаете, это нормально: все ждать и ждать?

Ей казалось, что она ведет в споре, однако пузырь паники готов был выскользнуть из-под контроля.

Он вдохнул и выдохнул через нос, пристально поглядел на нее.

— Нет, — ответил он, — я не думаю, что это нормально. Скажите, а что, по-вашему, не нормально в России?

— Интересная музыка какая, — громко начал Федор.

Галина не обратила на него внимания.

— Мы про Америку говорили. Про Америку, а не про Россию. Где унижают достоинство вашего народа! Вопрос мой, мистер Тейлор, вот какой: почему вы предали свой народ, Приехав в Москву, чтобы представлять такую страну?

Роджер Тейлор набрал в рот воздуху, потом губы его опали, раскрылись, обвиснув от шока, и из них не вылетело ни звука. “Правила? — говорили его глаза, в которых читалось недоверие. — Разве нет? Хоть какие-нибудь? Вообще никаких?” Да, что и говорить, ей удалось пробить брешь в его очаровательной манере; он не в состоянии был вымолвить ни слова. Она понимала лишь на уровне чистейшей теории, почему этот вопрос так на него подействовал, но увидев, как он лишился дара речи, голоса, она успела заметить, как важно для него было сохранять эту очаровательную манеру — в качестве маски, защиты. Она увидела, словно в тумане, какое значение имело для него это обстоятельство — то, что он может рассчитывать на броню приятных слов, он, рассудивший, что правильно будет приехать сюда и говорить от имени страны, где еще не уверены, по крайней мере в этом году, что с ним можно пить из одного стакана. Наступила жуткая тишина.

Потом в обступившем их кружке поднялось сердитое бормотание, гул, явно издаваемый одновременно всеми членами группы, так что никого в отдельности было не обвинить. Она в свое время принимала участие в подобном массовом чревовещании, когда еще в школе они выводили из себя учителей, которых недолюбливали. Но объектом его ей быть до сих пор не приходилось. Теперь все они разозлились на нее.

Роджер Тейлор моргнул, и к нему неожиданно вернулся спокойный вид, словно ему стало существенно легче от осознания того, что надо иметь дело с ней одной, а не с целым скопищем бледнолицых москвичей. Он отступил на полшага от ее вытянутого пальца и демонстративно выдохнул задержанный в груди воздух.

— Я очень рад, — сказал он, добавляя к каждому слову аккуратную капельку яда, — что мое достоинство так много для вас значит. По моему мнению, я никого не предавал. А мое мнение — именно то, которое надо учитывать, вы согласны? Ведь говорить о подобных вещах можно еще и по-другому: глядя внутрь самого себя, прислушиваясь к своей совести. И это следует делать каждому. Каждый сам должен решать, о чем связывать надежды, на какие компромиссы идти можно, на какие нельзя. В конце концов всем нам приходится идти на компромиссы, правда?

Она была не из тех, кто краснеет, но тут покраснела.

— Но… — начала было она.

— Да оставь ты в покое парнишку, — прошипела женщина, интересовавшаяся центрифугой для салата.

— Ш-ш-ш! — подхватили, осмелев, несколько человек из группы. Она почувствовала на себе недружелюбные взгляды.

Роджер Тейлор помолчал, выдержал паузу — на этот раз пауза была его.

— Давайте пойдем дальше, — с этими словами он повел остальных за собой.

Федор ушел с ними. Спустя несколько минут он примчался обратно. Она все стояла на том же месте, закрыв руками лицо.

— Не особо получилось, — отметил Федор. — Только ты так серьезно не воспринимай. Слушай, побудь лучше тут, успокойся. Я сам дальше разберусь.

— Что ты им скажешь? — спросила она.

— Да не переживай ты так. — На лице его было незнакомое ей выражение. — Придумаем что-нибудь.

4. Белая пыль. 1953 год

Вероятно, любые великие перемены требуют, чтобы в воображении существовало какое-то начало, запомнившийся момент, про который можно сказать: все началось с этого — во всяком случае для меня. В начале бо-х, в ту лихорадочную пору, когда сторонники экономических реформ, объединившись, лишь начинали отодвигать в сторону захвативших власть догматиков, утверждавших, что ответы на все вопросы уже получены, когда в разных областях мышления открывались новые пересекающиеся пути — просторы для обсуждений там, где прежде лишь излагались основы, когда то и дело появлялись новые собеседники, которых надо было убеждать, а ученым приходилось потихоньку вести новые войны за раздел территорий, — когда происходили все эти события, Эмиль Шайдуллин обычно говорил себе, что для него началом был день, когда он шел пешком в деревню. “Сталина нет, птицы поют”, — так ему это вспоминалось. И все-таки уже тогда, если взглянуть с нынешних позиций, дело обстояло не совсем так. Впоследствии он радовался тому, что Сталина нет, куда сильнее, чем в то лето, будучи студентом, только что окончившим экономический факультет Московского университета. Тогда смерть вождя едва ли казалась событием, которое может радовать или вызывать сожаление. Подобно сдвигу земной коры или климатическим изменениям, оно просто было: огромное, бесспорное, но значимость его еще предстояло осознать. В 1953 году, если ты был молод и тебе посчастливилось родиться в семье, не слишком пострадавшей при его правлении, четкого представления о том, чего ты избежал благодаря тому, что старый грузин испустил дух на правительственном ковре, у тебя не было; не понимал ты и того, куда можно бежать. Нигде не было пригодных для обитания миров, могущих стать альтернативой той закованной в броню реальности, которую ты привык считать неизбежным, единственно возможным вариантом существования. Тем летом можно было разве что почувствовать, что ткань бытия стала менее тугой. Газеты сделались чуть более непредсказуемыми. Но птицы — птицы действительно пели.

Ему, городскому мальчишке, казалось, что тут все просто. Он работал в Собинке, ткацком городке километрах в ста от Москвы по владимирскому направлению. Работа бухгалтера, на которую он устроился до того, как получить назначение и Госкомитет по труду, не особенно напрягала его умственные способности. Он много времени проводил, уставившись в окно на заросли пыльного иван-чая, кивавшего головками вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз в жарком августовском оцепенении. Когда удавалось, он тайком звонил своей невесте, оставшейся в городе. “Я собираюсь после экзаменов родителей навестить, — сказала она. — Хочешь, приезжай за мной в деревню в эти выходные. Тебе уже пора с ними познакомиться. Им любопытно, кто их будущий зять. Я тебя еще порасхваливаю до твоего приезда…” В субботу утром он собрал сумку, надел свой лучший костюм — черный в полоску, пошитый из тонкого сукна, почти как в Англии, — который, по его мнению, придавал ему преуспевающий вид, особенно в комплекте с темной рубашкой. Да, в нем он и вправду становился похож на человека, уверенно шагающего по жизни. Его светлые волосы, густые, как баранья шерсть, курчавились у висков, а лицом он напоминал бы молодого боксера, если бы не узкий подбородок. И нос. Он аккуратно расправил воротничок рубашки на лацканах пиджака. На палец он надел дедово золотое кольцо. Потом взял клочок бумаги, на котором записал название деревни, и отправился на железнодорожную станцию.

Кассиру в окошке пришлось поискать название в справочнике. Нет, сказал он, туда электрички не ходят. Он развернул потрепанную карту района.

— Место, куда вам нужно, где-то вот здесь, — сказал он и пальцем очертил на удивление большое пустое пространство между двумя железнодорожными ветками, лучами выходящими из Москвы. — Лучше всего вам взять билет до Александровска, а оттуда уж автобусом.

В Александровске он отыскал автобусную станцию в конце улицы, застроенной оштукатуренными домиками, покосившимися от времени.

— Вам куда? — спросила девушка в будке и подозвала водителя стоящего в тени автобуса.

Услышав название деревни, он засмеялся, показав редкие зубы.

— Так вот тебе куда надо? Тогда автобуса долго ждать придется. Дороги-то там нету.

— Что значит, нету дороги? — сказал Эмиль.

— Извиняюсь, — осклабился водитель. — Нету, и все. Местность там довольно болотистая, дорога только одна — тропинка поверху плотины. Там разве на тракторе можно проехать, а так больше ни на чем.

— Что за глупости, — сказал Эмиль. — Отсюда до Москвы на электричке всего полчаса. Это же практически пригород.

— Ну и что с того? — ответил водитель.

Он высадил Эмиля на повороте, где щебеночная дорога сворачивала направо и начиналась тропинка в поле.

— Видал? — Он указал на две неровных колеи от колес, уходящие в зеленую даль. — Вот ее и держись. Тут километров девять-десять.

Автобус, дребезжа, покатил дальше.

Эмиль вскинул сумку на плечо и пустился в путь. Во время дождя колеи, видимо, превращались в глубокие колодцы грязи. Сейчас они были заполнены сухой белой пылью, которая облачком вздымалась под его ногами и оседала, словно пудра, на высокую траву. Было очень тихо. Он слышал только, как шуршит по ногам трава. Ни единого человеческого звука. Ни обрывка разговора в воздухе, ни шума мотора вдали, ни рева самолета в небе. Ни малейших признаков Москвы, которая была так близко, прямо за горизонтом — казалось, до нее вполне может быть несколько сотен или тысяч километров. Внезапно показалось, что ее вообще не существует. По мере того как его уши привыкали к тишине, объявлялись новые звуки. В траве стрекотали невидимые насекомые. Когда он опускал ногу, насекомые поблизости замолкали, словно к каждой ноге у него было приделано специальное устройство, но стоило ему пройти, как они заводились снова. В воздухе порхали обрывки птичьих песен, нарушая законы акустики. Он понятия не имел, как называются эти носящиеся туда-сюда птицы, но полагал, что это, наверное, те, которые в поэзии зовутся жаворонками или дроздами. Еще стояла жара. Ох, какая жара. Воздух был раскален. Небо над ним раскинулось синим куполом, до того темным, до того металлическим на вид, что казалось, в него можно ударить, как в гонг. Солнце палило прямо над головой, явно застыв на месте. Сияние его было таким белым, что кучки деревьев, время от времени попадавшиеся по дороге, стояли в лужицах теней, по контрасту сине-зеленых. По волосам Эмиля струйкой стекал на воротник пот. Откуда-то явившаяся парочка мух решила составить ему компанию и не отставала, описывая над его головой жужжащие круги.

Сельскую местность он прежде видел лишь из окна поезда. Вблизи все оказалось не так. Тропинка шла по низкой насыпи, высотой всего около метра, а слева и справа простиралась ширь, переходящая в огромное небо над головой. По левую руку было небольшое возвышение, там заслоняла горизонт лесополоса, но холмом это было не назвать, просто морщинка на лице земли. В полях, которые пересекала насыпь, росли хлеба, от них шел жаркий соломенный запах. Кое-где пшеница стояла, вытянувшись по стойке “смирно”, плотной Массой. В других местах она клонилась, словно потоптанная или смятая налетевшими ураганами местного значения. Правда, впереди по ходу она делалась все более редкой, чахлой, к зрелой желтизне все больше и больше примешивалась зелень, похожая на зелень травы вдоль насыпи, только ярче. По сути, она была слишком яркая, приближалась по цвету к нездоровой яркости зеленой тины на застоявшейся воде пруда. А после пересекавших гать под прямым углом пары насыпей, между которыми проходила неровная сточная канава, хлеба закончились, все заполонила собой яркая, тошнотворная зелень, посверкивавшая на с виду нетвердой, как желе, почве. Лужи растекались, соединялись, образуя полотнища мелководья, в которых отражалось небо. Вокруг пахло гнилостью. Птичье пение стихло. Он избавился от одной мухи, на смену которой явились два комара.

Солнце било по голове. Теперь, когда воздух стал влажным, оно, если уж на то пошло, сделалось еще жарче. Волосы у него приклеились к голове, словно шлем. Пора отдохнуть. К счастью, он сообразил купить в киоске бутылку квасу. Он вытащил ее и повалился на траву. Его тут же укусил комар. Квас он не очень любил, к тому же отдающая дрожжами жидкость была тепловатой, но он с благодарностью выпил всю, шумно закачивая ее в себя ходящим вверх-вниз кадыком. Потом он откинулся назад, опершись на руки, и отдышался. По всему организму струйками растекалась влага. Он был до того ей рад, что не сразу осознал, что видит перед собой, глядя на свое растянувшееся тело. Тут он заскулил в голос — долгий, несчастный, животный звук, какой издает мучающаяся от боли собака. От ходьбы по высокой траве его брюки покрылись пылью почти до колен, она налипла толстым слоем. Он принялся тереть материю, но его влажные руки лишь превращали пыль в грязные подтеки. Он встал: пыль облепила все брюки, и спереди, и сзади. Она была везде. Везде, а он тут стоит посреди болота, посреди этого хренова болота, позади — пыльная тропинка, впереди — тоже. И идти по этой хрени еще не один километр.

Он покрутил головой. Кругом, насколько хватало глаз, не было ни души.

— Черт! — крикнул он во весь голос. — Черт! Черт! Черт! Черт!

Внезапно в сотне метров от него, вспугнутая шумом, вспорхнула с воды птица.

— Вот черт, — снова повторил он.

Он пошел дальше. Что еще оставалось делать? С каждым шагом на него любовно оседал еще кусочек Московской области, от смеси пыли и пота он делался все грязнее и грязнее. Пока доберется, станет на путало похож. Через какое-то время он немного успокоился. От ходьбы раздражение выветрилось, он разогнал его, шагая под нескончаемый свист травы, бившей по ногам. Впереди воздух извивался, колыхался от жары. Тут действительно царил покой особого рода: жаркий, противный, заполоненный мошкарой, пахнущий болотом. Ритм ходьбы придавал всему спокойную размеренность. Он беззлобно шлепал комаров. И чувствовал, как мысли устраиваются по местам, а вокруг них широким полем раскидывается тишь. Значит, ему не удастся произвести желаемое впечатление — ну ладно, что поделаешь. Под огромными небесами это не казалось такой уж большой бедой. Вот он тащится по жаре, и при всемсвоем образовании, при всех своих блестящих перспективах он — лишь обычное человеческое пятнышко, медленно движущееся по широкой, плоской российской земле. Прошло еще немного времени, и его начал разбирать смех. Это тебе урок, товарищ экономист, сказал он себе. Всякий раз, когда впадешь в надменность, когда начнешь принимать громкие общие слова за действия и вещи, которые они обозначают, просто вспомни этот день. Просто вспомни, что на самом деле мир состоит из пота и грязи.

Однако описания мира в экономике действительно обладали мощью. По крайней мере, потенциальной. Именно поэтому он вцепился в этот предмет, случайно обнаруженный в обязательном курсе по основам марксизма, — на первый взгляд, эдакий бедный родственник остальных в интеллектуальном смысле, эдакий малоинтересный раздел политики. Экономикой СССР командовала политика, и экономистам разрешалось объяснять, чем хороши уже отданные команды. Но это, подозревал он, должно измениться. Он считал, что Советскому Союзу в ближайшем будущем понадобится больше помощи от экономистов, потому что жизнь — и управление народным хозяйством — это не просто раздача команд. Для начальной, проводимой в лоб стадии создания индустриальной базы это, возможно, и годилось, но то, что пришло ей на смену, определенно должно быть тоньше, должно подстраиваться под более содержательные, более сложные экономические отношения — теперь, когда мы стоим на пороге изобилия. В университете все, конечно, непременно упиралось в книжечку Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР”. Они изучали ее, будто священное писание, хотя “проблем” там, сколько ни ищи, не было — в том смысле, что не было конкретных вопросов, ждущих решения. Величайший марксист мира не пылал энтузиазмом к неизвестному. По сути, он высмеивал идею о том, что планирование хозяйства требует какой-либо интеллектуальной заинтересованности — да и вообще каких-либо интеллектуальных усилий. Сталин, казалось, говорил: как следует выстройте цепочку команд, обосновав ее на правильных идеологических принципах, и останется лишь несколько технических деталей, немного скучной работы, которую выполнят товарищи из Госплана со своими арифмометрами. Однако Эмиль в погоне за тем неуловимым, что так заинтересовало его с самого начала, решил почитать Маркса. Это никто не запрещал. Тускло-красные тома “Собрания сочинений” валялись повсюду. А Маркс хоть и мало говорил об экономике после революции, но не уставал упоминать о том состоянии, которое, как он обещал, должно наступить со счастливым концом истории. Он говорил о строе, находящемся под “сознательным планомерным контролем”. Действуя сообща, люди собирались построить для всего мира аппарат для производства материальных ценностей, намного превосходящий по эффективности тот, что образовался стихийно, сам по себе, когда все судорожно цеплялись за выживание. Если это так, если цель действительно в этом, то Эмиль не мог понять, хоть убей, как модель экономики может быть идеей маловажной, пришедшей кому-то в голову в последний момент. Он не понимал, как предсказанное Марксом преобразование может быть чем-то иным, нежели задачей, требующей целенаправленных умственных усилий общества, всех без остатка, всех его аналитических навыков, всех творческих сил. Такова была задача времен, о которых шла речь, — высочайшее, труднейшее достижение истории. “Сознательный планомерный контроль” требовал сознательного устройства общества и сознательных устроителей, которые им занялись бы.

В экономике ему виделся источник знания, которому скоро предстоит обеспечивать общество. Какой инструментарий экономистам следует использовать для выполнения этой задачи, пока неясно — что верно, то верно. В данный момент у него было ощущение, словно он шарит в поисках интеллектуальной поддержки, прощупывает почву, находя то там, то сям смутные подсказки. Словно радист, точно выделяющий сигналы из фона помех, он научился распознавать голоса, к которым стоит прислушиваться, голоса, имеющие в виду что-то определенное, даже когда они пользуются теми же обязательными словами, что и все остальные. То тут, то там люди говорили с потайной страстью. То тут, то там экономисты начинали общаться с биологами и математиками, с учеными — конструкторами вычислительных машин. Если знать, где искать, то обнаруживались несколько различных направлений новой мысли, едва пробуждающиеся, ведущие, как могло показаться, в противоположные стороны, но на деле (как полагал он) готовые слиться и в скором времени образовать то знание, которое понадобится. Ведь экономика, в конце концов, представляет собой теорию всего, стремится разъяснить всю человеческую деятельность как единое целое. Мир покрыт потом, мир покрыт пылью, но все это имеет смысл, потому что в глубине, под тысячами тысяч физических различий между вещами, экономика способна разглядеть одну материю, важную, вечно создаваемую и разрушаемую, распределяемую, переливаемую из сосуда в сосуд и при этом поддерживающую все человечество в движении. Этот единый общий элемент, проглядывающий сквозь все свои временные обличил, не деньги — деньги способны лишь служить его мерой. И не труд, хотя он создается трудом. Это стоимость. Стоимость проглядывала в материальных вещах, когда благодаря вложенному в них труду они обретали пользу и ими можно было либо действительно пользоваться, либо, поскольку стоимость предоставляла миру общую систему измерений, обменивать на другие полезные вещи — вещи, которые могут на вид отличаться друг от друга, как дрессированный слон от граненого алмаза, а следовательно, с трудом поддаются сравнению, и все-таки — в данный конкретный момент — обладающие одинаковой стоимостью для тех, кому они принадлежат, доказательством чего является тот факт, что стороны согласны на обмен.

Так обстояло дело во всем мире, в хозяйстве любого типа. Однако, по Марксу, с человеческой жизнью происходят ужасные вещи при капитализме, когда производство рассчитано только на обмен, когда отпадают истинные качества и польза, а сама человеческая способность к созиданию и действию становится лишь предметом торговли. Тогда создатели и вещи, ими созданные, одинаковым образом превращаются в товары, а движение общества превращается в некую бессмысленную пляску, в беспощадную круговерть, в которой предметы, а вместе с ними и люди, теряют очертания, пока предметы не сделаются наполовину живыми, а люди — наполовину мертвыми. Биржевые цены влияют на мир, словно независимые силы, требуя открытия или закрытия фабрик, заставляя реальных людей начинать или прекращать работу, торопиться или мешкать; и они, своей кровью оживив ценные бумаги, ощущают, как их плоть стынет, делается безликой, как сами они становятся лишь механизмами для выколачивания человекочасов. Живые деньги и умирающие люди, металл, нежный, как кожа, и кожа, твердая, как металл, берутся за руки и пляшут, все двигаясь и двигаясь по кругу, и им никак не остановиться; оживленное и омертвленное продолжает крутиться в этом вихре. Так, во всяком случае, описал это Маркс. А какая возможна альтернатива? Сознательно и планомерно контролируемая альтернатива? Танец другого рода, как предполагал Эмиль. Танец под музыку цели, в котором каждый шаг исполнен некой настоящей необходимости, приносит некую осязаемую пользу, и как бы быстро ни кружились танцоры, их движения все равно легки, потому что они движутся в ритме человеческой меры, доступной для понимания всех, всеми избранной. Эмиль подпрыгнул, всколыхнув пыль.

Что там такое вдалеке? Впереди на насыпи появилось черное пятнышко, и оттуда тянулся, извиваясь, молодой побег звука — шум мотора. Эмиль помахал рукой, подняв ее над головой повыше, и прибавил шагу. “Шк-шк-шк”, — споро отзывалась трава у него под ногами. Пятнышко в пульсирующем воздухе раздулось, сделалось громче, оказалось трактором. Им управлял длиннолицый мужчина средних лет в комбинезоне. На металлической дуге над задним колесом сидела невеста Эмиля.

— А мы уже начали думать, куда ты пропал, — заговорила она, спрыгивая, — вот папа и одолжил…. Господи, да зачем же ты костюм надел?

— Ну, кое-кто мог бы и сказать, что живет в тьмутаракани. Так это твой папа?

Водитель что-то проворчал. Он щурился, его порыжевшие на солнце брови были сомкнуты вместе, так что трудно было сказать, то ли он специально хмурится на Эмиля, то ли нет, однако он явно не улыбался.

— Здравствуйте, — Эмиль протянул руку.

Отец Магды секунду подержал его руку и отпустил.

— Прошу прощения, я весь в пыли, — сказал Эмиль. — Мне залезть или за вами идти? Вы разворачиваться будете?

— Где? — ответил водитель. — Места нет. Обратно задом придется.

— Ты обойди сбоку и вот на эту штуку встань, — показала Магда. — Давай, все лучше, чем на сиденье пылиться.

Трактор, скрипя, потащился задом, но так все равно было в два раза быстрее, чем пешком, и через двадцать минут, прошедших под шум мотора, который не давал спокойно разговаривать, земля перестала блестеть, словно желе, и насыпь слилась еще с одним невысоким, пологим холмиком. На его бровке стояли деревья и сарай МТС, построенный из рифленого железа, где его будущий тесть остановил их повозку, сунув дежурному механику пару сигарет. Другая сторона холма была в тени — солнце уже начало клониться к западу. Здесь дорога снова шла вниз, к изгибу ручья, который, видимо, отводил болотную воду в этом направлении — медленно текущий, коричневый. За ним был заливной луг и цепочка высоких берез. По склону к кромке воды беспорядочной россыпью спускались деревянные домики.

За городом Эмиль раньше видел разве что дачи. Эти дома были, видимо, построены по той же общей планировке, только дерево было не новое, а старое, и стены не тонкие, а толстые, и если очертания дачного домика вырисовывались в воздухе аккуратным летним наброском, то очертания этих домов были тяжело просевшими, словно их упорно тянуло к земле. К ставням льнули остатки древней краски, словно последние ошметки ссохшейся шкуры и жил, застрявшие в трещинах старых костей. Это были берлоги, норы. К покосившемуся штакетнику прислонялись подсолнухи. В высокой траве лежали поломанные инструменты и куски ржавого железа.

— Ну, вот мы и дома, — сказала его невеста. — Вернее, когда-то это был мой дом.

Отец прошел вперед, криками сообщая об их прибытии. Они зашагали вместе вниз по холму; тень казалась блаженством. Какая-то бабушка на пороге уставилась на них, когда они проходили мимо. Мальчишка лет восьми вылетел из-за угла дома и остановился, как вкопанный, словно заяц, оцепеневший при виде чего-то ужасного.

— Эй, привет, — окликнул его Эмиль.

Он снова попытался оттереть свой пиджак, но это было бесполезно.

— Странное, наверное, чувство, когда сюда возвращаешься? — спросил он.

— С каждым разом все страннее.

Эмиль мог себе это представить. Даже видя ее тут, в окружении низких, крытых дранкой деревенских домов, он по- прежнему инстинктивно считал, что ее естественная среда обитания — городская, так непринужденно она чувствовала себя в городе, так уверенно освоила его возможности. Именно такой она показалась ему еще в первый раз, когда он столкнулся с ней в студгородке, под огромным шпилем новой университетской высотки; на ней был серый шарф под цвет ее серых глаз. Знакомство с ней только усилило его собственное приятное ощущение, что он превращается в москвича. Теперь она пригласила его сюда, посмотреть, откуда начиналась эта уверенность. Видно было, что она нервничает, но это придавало ей особую привлекательность. Ей бы понравилось, подумал он, если бы он сумел дать ей понять, что в его глазах эта новая часть ее жизни не является ни загадкой, ни неожиданностью. Но он, по правде говоря, понятия не имел, что за жизнь она вела прежде, как она росла здесь. Ему не верилось до конца, что это место настоящее. Оно было похоже на декорации к какому-нибудь чеховскому рассказу из сельской жизни. Он все ждал, что появится гостеприимный помещик или меланхоличный доктор и заведет разговор о крыжовнике.

— По-моему, я твоему отцу не очень-то понравился.

— Погоди, дай срок, — ответила Магда. — Он привык, что если люди в костюмах — значит, будут неприятности. От города ничего хорошего не жди.

— Ну да, — сказал Эмиль, уязвленный, — то есть кроме товаров промышленного производства. И еще, скажем, прогресса, культуры, цивилизации.

— Серьезно? — сказал она. — Вот сельпо. Давай-ка заглянем.

Слева от дороги стоял сарай, ко входу сбоку вели три ступеньки, над дверью была прибита жестяная вывеска. Эмиль послушно прижал нос к окошку в запертой на засов двери. Сквозь грязноватое стекло он различил прилавок, а за ним — полку. Полка представляла собой мушиное кладбище. Это была ее главная функция; правда, с одного конца кто-то, словно еще подумав, поставил друг на дружку несколько ржавых канистр с керосином и брусков сахара, обернутых в синюю бумагу.

— Перебои с поставками, — нерешительно произнес он.

— Нет, — сказала она, — дело не в этом.

— Но…

— Дело не в этом. Просто, когда ты крайний в очереди, всегда так. Все время крайний в очереди. Пошли, вон мама ждет.

Худая седоволосая женщина, похожая на забитую жизнью копию его невесты, ждала в дверях, сплетая и расплетая пальцы; ее окружала кучка людей. В проход между домами стягивались новые люди, чтобы поглазеть; все они молча, без смущения уставились на прибывшего Эмиля. В передних рядах стоял, сложив руки на груди, мужчина в рубашке и подтяжках, с желтоватым озадаченным лицом, напоминавшим сыр со слезой.

— Добро пожаловать, добро пожаловать, — начала мать Магды, но мужчина с желтоватым лицом перебил ее.

— Так вы, значит, студент будете?

— Это Плеткин, председатель, — шепнула Магда.

— Можно и так сказать, — ответил Эмиль. — Да.

— Так вы бы в контору позвонили. Что ж пешком идти, человеку вроде вас, да еще по такой жаре. Я б вас встретил.

— Спасибо.

— Да не за что, — ответил Плеткин. — Все ж таки не каждый день таких встречаешь — молодой человек, да еще нашу умницу в жены берет.

Слова были доброжелательными, но тон граничил с ворчливым. Эмиль видел, что Плеткин находится в состоянии внутреннего конфликта. Он подготовился встречать городского юнца со связями, а вместо того ему пришлось произносить свою коротенькую учтивую речь перед всем народом, обращаясь к какому-то, судя по виду, бродяге.

— Весь в говне! — воскликнул старик, едва доходивший Эмилю до середины груди. — Парень у Магды городской, а сам-то весь в говне!

Он зашелся хриплым смехом. Его сосед — борода, заношенная до дыр красноармейская гимнастерка — протянул руку и похлопал его по голове с легким раздражением человека, который стучит по барахлящему радио. Эмиль моргнул, но тут Плеткин повеселел, словно ему подсказали аксиому, которой можно доверять: “Важные люди говном покрыты не бывают”.

— Да ты на дедушку-то внимания не обращай, — сказал он. — Хоть я тебе, сынок, так скажу: вид у тебя тот еще, пугало, да и только. Давай-ка, зайди в контору, помойся. Все удобства, как дома. Здесь-то, — он махнул большим пальцем на темную дверь избы, — ничего такого не найдешь.

— Спасибо, — сказал Эмиль, — но меня ждут.

— Ну, как хочешь. А то, передумаешь, заходи, если горячей воды потребуется. Значит так, все, кого на праздник не звали, расходись. Работа стоит.

И он побрел прочь от избы, почесывая подмышку. Эмиль заметил, что в туго натянутый экватор его штанов засунута, словно оружие в кобуру, свернутая трубкой газета. Судя по заголовку, газета была позавчерашняя. Идиот, подумал Эмиль — но в то же время, оставшись без Плеткина, перед замкнутыми лицами деревенских почувствовал приступ беспокойства. Это было чувство, противоположное тому, что он ощущал всего несколько минут назад. Внезапно ему сделалось страшно, что он не сможет отыскать городскую девушку в лице деревенской.

— Добро пожаловать, очень рады вам, — снова начала мать Магды — она явно отрепетировала эту реплику и рвалась ее произнести. — Добро пожаловать в дом, в семью. Проходите, выпейте чего-нибудь.

— Очень приятно познакомиться. Зовите меня Эмилем, пожалуйста.

Они отступили в сторону и дали ему войти. Внутри царила неразбериха полумрака, из которого постепенно стали выглядывать деревянная мебель, предметы, свисающие с низких потолочных балок. Еще он заметил, что в доме пахнет: застарелые запахи живущих бок о бок людей, за многие годы улегшиеся слоями, въевшиеся в дерево — так думалось ему — до такой степени, что дом пришлось бы, видимо, сжечь дотла, чтобы убрать эту слоистую духоту: пот, дым, бытовые отходы. Вот то смутное пятно раскрашенного стекла и жести — это, наверное, икона; прежде Эмиль видел их только в музее. В дверь, заслоняя свет, ввалились другие фигуры: Магда, ее отец, старик, мужик, который хлопал его по голове. Его глаза еще не успели привыкнуть к сумраку. Мать усадила его за стол и поставила перед ним банку из- под варенья, на две трети наполненную чем-то прозрачным. Мужчины расселись напротив — мрачные, нервные судьи.

— С отцом ты уже познакомился, — сказала Магда. — Это мой дедушка, а это Саша, старший брат.

Им тоже дали по банке. Эмиль понюхал свою, стараясь, чтобы никто не заметил. Там была не вода.

— Домашний самогон, — шепнула ему в ухо Магда. — Так надо, компанию поддержать. Пей.

Эмиль, накренив банку, осторожно влил в себя глоток. Осторожность оказалась тщетной — огненный спиртовой поток побежал по его языку, со всплеском ударил по небному язычку и прожег дорожку вниз по горлу. За ожогом последовало буйное тепло, в свечении которого удалось распробовать, что же он только что проглотил. Вкус был слегка мыльный, слегка затхлый. Как бы они его там ни готовили, но самогон явно был близок к чистому спирту, гораздо крепче водки.

— Хорошая штука, — произнес он и порадовался, что голос его звучит ровно, а не комически, словно из опаленной глотки. — Выпьем, — он поднял банку из-под варенья, — за конец дороги и новые горизонты.

Слова эти прозвучали для него самого плоско и фальшиво, театрально, словно из уст какого-нибудь актера на сцене, который со своим идеальным выговором несколько переигрывает в роли столичного зятя. Но им, похоже, понравилось. Они закивали и принялись мрачно глотать из своих банок. Он тоже глотнул снова, а пока оправлялся от огненного прилива, мать сноровисто подлила ему из древней канистры, что шло в разрез с его планами. Появилась жестяная тарелка с семечками. Магда нависала над ним где-то там, сзади. Он чувствовал на шее ее насмешливый взгляд.

— Значит, за бракосочетание, — сказал отец Магды.

Бульк.

— Ага, за жениха с невестой, — сказал Саша.

Бульк. Да ладно, уже лучше, думал Эмиль, все будет нормально.

— Помоги нам Господь и святые угодники, — сказал дедушка.

Молчание.

— Дедушка у нас соображать плоховато стал, — выдвинула объяснение мать.

— Совсем не в себе, — согласился Саша, злобно оскалившись и поднял руку.

— За это я выпить не против, — поспешно сказал Эмиль. — Мой дед так всегда говорит, — добавил он, хотя это была неправда — его деда воспитывали в давние времена в Казани настоящим мусульманином.

Бульк. Повсюду опасливые взоры.

— Я же вам говорила, — голос Магды доносился откуда-то из полумрака. — Эмиль нормальный парень.

— Надеюсь, — сказал он несколько расплывчато.

Огненная вода давала себя знать. Внутри у него расходились всевозможные штуки, словно слетая с болтов, выходя из пазов.

— Надеюсь, смогу принести вам какую-нибудь пользу, я ведь вам теперь не чужой.

— Это в каком смысле? — спросил отец Магды.

— Ты им расскажи, куда ты работать пойдешь, — сказала Магда.

— Да ну…

Здесь, в деревне, хвастаться этим как-то расхотелось — все это казалось куда менее определенным; однако она не отставала.

— Давай-давай, расскажи.

— Ну, в общем, я с сентября буду работать в… — не стоит вдаваться в бюрократические детали — в Центральном комитете.

— В смысле, — медленно произнес отец, — в райкоме, что ли?

— Э-э, да нет, — начал было Эмиль, но Магда перебила.

— Он имеет в виду тот Центральный комитет. Советского Союза.

Молчание. Магдин папа смотрел на него так, будто только что потерял всякую способность понимать что бы то ни было; будто Эмиль только что превратился в некое опасное сказочное существо, прямо тут, за этим самым столом. Но Саша длинно, негромко присвистнул.

— Ты чего, не понял? — обратился он к отцу. — У нас же теперь свой человек наверху будет. На самом верху.

— Родственник, — поправила его Магда.

Саша осклабился, на этот раз как следует, в бороде заблестели зубы.

— Ух ты, — сказал он. — Плеткин усрется. — И добавил ласково: — Да он же просто у-срет-ся. Что ж ты ему не сказал- то, вот сейчас? Об него б ноги можно было вытирать, об этого мудака жирного.

— Не знаю, — ответил Эмиль. — Наверное, смущать его не хотел. Подумал, вдруг он, ну, как-то на вас отыгрываться станет.

— Не-а, — раздумывая, сказал Саша, — слишком трусливый. Да ты за него не переживай. Ух, вот это классно, а! Давай, мамань, подлей-ка ему еще.

Бульк. Бульк.

— Я вот подумал, — продолжал Эмиль, — я смогу вам что- нибудь доставать в магазинах. В Москве. А потом, ну, не знаю, может, смогу что-нибудь сделать, чтобы здешний магазин в порядок привести. Я что-то не понимаю, почему у вас так.

Он действительно не понимал. Магазин должен был связывать деревню с общим движением советского народного хозяйства, служить точкой обратного притока, где та стоимость, которую они производят — они ведь независимые производители, хоть и коллективизированные, — возвращалась бы к ним в виде товаров.

— То есть как это — так? — спросил отец.

— Эмиль раньше в глубинке не бывал, — объяснила Магда.

— Я вот, например, не понимаю, извиняюсь, не поймите меня неправильно, но я не понимаю, куда вообще идут ваши доходы — не на покупки же. Можно спросить, сколько вы зарабатываете?

— А тебе сколько надо? — подозрительно осведомился отец.

— Пап, да все нормально. Правда, все нормально. Ему можно рассказать.

И они стали рассказывать — мало-помалу, скудными обрывками, то и дело булькая самогоном, чтобы горло не пересохло, словно он какой-нибудь переодетый принц, разъезжающий по миру с сундуком золота, чтобы одаривать добродетельных и обиженных. Они рассказывали, и он приходил в ужас. Ответ на его вопрос был: буквально копейки. При той цене, что государство платило за пшеницу, которую они растили, трудясь шесть дней в неделю, в учетных книгах Плеткина не оставалось, по сути, ничего, нечем было платить им зарплату. Деньги если откуда-то и брались, то лишь от продажи овощей с частных огородов, разбитых позади домиков, на колхозном рынке в Александровске. Их взаимоотношения с государством вообще не были взаимоотношениями экономическими — они представляли собой примитивное извлечение ресурсов, едва ли не грабеж. Надо что-то делать. К счастью, он как раз тот человек, кому это по плечу. Вот уж воистину задача для сознательных устроителей.

— Не волнуйтесь, — сказал он. Бульк. — Я разберусь.

— Давай, братишка, — сказал Саша.

Кажется, наступил вечер. Мать зажигала керосиновые лампы. Какие-то люди приходили и уходили, но Эмиль решил, что вернее всего будет сосредоточиться на освещенной лампой деревянной столешнице прямо перед собой.

— Давай, дедушка, расскажи нам чего-нибудь, — попросил кто-то. — Как у тебя нынче с памятью? Все на месте?

— Ну, попробую, что ли, — в голосе старика звучало сомнение. — В некотором царстве, в тридевятом государстве жил- был один бедный мужик, и была у него… э-э-э… волшебная кобыла. Нет, не так: и купил он волшебную кобылу, купил за… Или нет, или это жена у него волшебная была? Черт, да я же все знал когда-то. Не, забыл. Я вам лучше вот что, — продолжал он, — я вам лучше песню спою, из той фильмы, что нам парень с грузовика показывал.

И он колеблющимся голосом затянул мелодию, в которой Эмиль едва сумел распознать “Марш веселых ребят” из старого кино.

— Тут что-то стряслось?

Вопрос Эмиля прозвучал бестолково. Саша засмеялся Магда наклонилась к нему, лицо ее было розовым вихремв конце длинного туннеля.

— Ты как себя чувствуешь, нормально?

Он чувствовал себя нормально, все было очень даже нормально. Они ведь это уже проходили, разве нет? Он размышлял про себя о том, что народное хозяйство — своего рода история, хоть и не из тех, что в романах. В этой истории многим главным героям так и не суждено встретиться, однако они влияют на жизнь друг друга не меньше, чем если бы толкались в одном тесном доме, влияют посредством тех длинных цепочек, по которым перемещается стоимость. Пустячные решения в одном месте могут произвести лавиноподобный, громадный эффект в другом; и наоборот, вещи, которые более всего поглощают сознательное внимание персонажей — то, что разрывает им сердце, то, что, по их мнению, упорядочивает или оправдывает их жизнь, — порой не обладают ни малейшим эффектом, сходят на нет, словно никогда и не происходили. И все-таки в этой истории безличные силы могут иметь последствия глубоко личные, способны менять в основе то, как люди надеются, любят, работают. Странная это была бы история, если послушать. Поначалу она, возможно, представится шумной путаницей с хаотичными отступлениями в совершенно, казалось бы, различных направлениях. Но если запастись терпением, то мало-помалу ее своеобразные законы сделаются ясны. В конце все обретет смысл. Да, размышлял Эмиль, все в конце концов обретет смысл.

Это только присказка, сказка впереди!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Проблема состояла в том, что Маркс предсказал не ту революцию. Он говорил, что социализм наступит — не в отсталой аграрной России, но в наиболее развитых, передовых странах: в Англии, или в Германии, или в Соединенных Штатах. Капитализм, рассуждал он, порождает нищету, но в то же время стимулирует прогресс, и революция, которой предстоит освободить человечество от нищеты, произойдет лиТеневыешь тогда, когда капитализм исчерпает себя по части прогресса, да и по части нищеты. К тому моменту денег, вложенных капиталистами, отчаянно стремящимися не терять свои барыши, будет столько, что инфраструктура производства товаров достигнет состояния, близкого к идеальному. В то же время из-за погони за более высокими прибылями понизится заработная плата рабочих, они окажутся на грани полной нищеты. Это будет мир замечательных машин и людей в лохмотьях. Когда противоречия станут невыносимыми, рабочие начнут действовать. Они отменят общественный строй, по своей жестокости и примитивности превосходящий, как это ни абсурдно, производственные линии на заводах. И очень скоро им будет рукой подать до рая на земле — ведь Маркс ожидал, что победоносные социалисты будущего сумеют взять весь аппарат капитализма, весь его прекрасный механизм, и двинуться с ним вперед, в новое общество, не прекращая активной деятельности, не снижая темпов производства, но теперь уже на благо всех, а не малочисленного класса владельцев. Не исключено, что при переходе к новому миру изобилия на короткое время возникнет необходимость в решительно настроенном правительстве, но “диктатура пролетариата”, как она представлялась Марксу, строилась по образцу “диктатур” Древнего Рима, при которых республика то и дело призывала на службу своих уважаемых граждан — руководить обществом в экстренных ситуациях. Диктатура Цинцинната продлилась один день; затем, покончив с трудностями, которые одолевали римскую армию, он вернулся к своему плугу. Диктатура пролетариата, вероятно, продлится немного дольше, возможно, несколько лет. И разумеется, когда все общество начнет нажимать на рычаги двигателей изобилия, появится и возможность улучшить до блеска доведенную технику, унаследованную от капитализма. Но много времени это не займет. Для нового мира не нужно будет создавать производственные мощности. Это уже сделано при капитализме. В самом скором времени отпадет даже необходимость распределять вознаграждение за труд пропорционально вкладу каждого. Все “источники общественного богатства польются полным потоком”, и каждый сможет иметь все что угодно или быть кем угодно. Неудивительно, что образы грядущего устройства общества у Маркса были столь редки и столь туманны: оно представлялось ему соответствующей приличиям идиллией весьма неопределенного характера, когда доставшиеся в наследство производственные линии, вовсю гудящие где-то на заднем плане, позволяют людям на переднем плане предаваться удовольствиям, “утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно…”

Все это не представляло собой ни малейшей пользы для марксистов, пытавшихся руководить экономикой России после 1917 года. Советскому Союзу досталось в наследство очень малое количество гудящих производственных линий. Марксисты в других странах, там, где, по предположению Маркса, должна была произойти революция, и годы, минувшие после его смерти, устроились под именем “социал-демократов”, возглавив парламентские партии, использующие голоса промышленных рабочих для того, чтобы достичь именно тех улучшений общественного строя, которые, по Марксу, при капитализме были невозможны. Социал-демократы по-прежнему мечтали о социалистическом будущем; однако в данный момент они занимались тем, что добивались пенсий, выплат по безработице, бесплатных больниц, детских садов, оборудованных миниатюрными сосновыми стульчиками. Везде, за исключением России, непонятной деспотической России, родины социал-демократии. При почти полном отсутствии рабочих, интересы которых полагалось представлять большевикам, эта фракция Российской социал- демократической рабочей партии была малочисленным, странным кружком единомышленников, полностью подчиняющихся В.И. Ленину — сыну действительного статского советника, харизматической личности, человеку, развившему доктрину непогрешимости партии, из которой вытекала его собственная непогрешимость. У большевиков не было возможности влиять на события, тем более — подобраться близко к политической власти, пока Первая мировая война не перевернула российское общество вверх дном. В хаосе и разрухе, наступивших, когда царя свергла группа неорганизованных либералов, они сумели воспользоваться дисциплиной, к которой были приучены последователи ленинского культа, чтобы устроить переворот — а затем, действуя хитростью, встать во главе той части населения России, которая противостояла вооруженному восстановлению старого режима. Внезапно вышло так, что небольшое сборище фанатиков и оппортунистов стало управлять страной, менее всего напоминавшей место, готовое к социалистической революции, каким его описывал Маркс. Развитие капитализма в России не только не достигло своей высшей стадии, идеального состояния и отчаянного положения — оно едва успело начаться. По количеству железных и автомобильных дорог, по производству электричества Россия уступала любой другой европейской державе. Города ее были захудалыми местечками, куда помещики приезжали купить сапоги для верховой езды. Большинство людей были неграмотны. Еще живы были те, кто помнил времена, когда большую часть населения составляли крепостные. Несмотря на отсутствие всех необходимых, по Марксу, условий, большевики так или иначе старались попасть в рай на земле кратчайшим путем, пытаясь упразднить деньги и отбирая продовольствие для городов под угрозой расстрела. Единственным результатом стало уничтожение той малой доли индустриального развития, которая была достигнута в России до Первой мировой войны, и вызванный новой политикой приступ массового голода, первый из многих. Стало окончательно ясно, что социализму в России придется пойти дорогой, которой Маркс никак не ожидал, и выполнить ту задачу развития, которая, по мнению Маркса, стояла перед одним лишь капитализмом. Социализму предстояло подражать капитализму с его способностью управлять индустриальной революцией, руководить вложениями капитала, строить современную жизнь. Социализму предстояло соревноваться с капитализмом, занимаясь тем же, чем занимался он.

Но как?

В 1920-е годы велись международные дебаты, отчасти вызванные странным положением большевиков, о том, способна ли экономика, управляемая государством, на самом деле найти замену всем рабочим частям капиталистической машины. Нет, не способна, говорил австрийский экономист Людвиг фон Мизес: она не в состоянии заменить рыночные отношения, рыночные цены, дающие возможность определить, какими преимуществами обладает производство того или иного товара. Да, способна, отвечала постепенно разрастающаяся группа экономистов социалистических. Рынок — всего лишь математический прием, позволяющий распределять товары между теми, кто предложит наиболее высокую цену, и потому социалистическому государству нетрудно будет создать для себя такое же рыночное пространство, полностью сведенное к математике. Долгое время считалось, что в этом споре победили “рыночные социалисты”. Однако большевики почти не обращали на них внимания. Маркс не считал, что рынки чрезвычайно важны, — он полагал, что рыночные цены лишь отражают количество труда, затраченного на производство, плюс некие случайные статистические погрешности; большевики же копались в Марксовом анализе капитализма в поисках руководства к действию. Они не пытались создать элегантную математическую версию капитализма, какой ее описывали теоретики XX столетия. Они строили грубый, жестокий, прагматический симулякр того, что наблюдали Маркс и Энгельс в середине XIX века в городах, где царил экономический бум, в Манчестере, где небо в полдень было темно от угольного дыма. И на дебаты они тоже шли с трудом. В их руках марксова временная диктатура по-римски превратилась в постоянное правление, осуществляемое самой партией, которое невозможно было подвергать сомнению. Предполагалось, что внутри партии сохранится простор для экспериментов и выработки политического курса, но полицейские методы, применямые к остальной части российского общества, неумолимо вкрались в партийные ряды. Возможности для дискуссий, которые можно было вести, не подвергаясь опасности, сужались по мере того, как рос список потенциальных преемников Ленина — этого воплощения непогрешимости, пока не закрылись совсем с победой Сталина над последним из его соперников и аппарат голосования, отчеты ЦК и “дискуссионные журналы” не превратились в чистую формальность, своего рода фетиш, оставшийся после ушедшей цивилизации. Из экономических идей, считавшихся необходимыми — и приемлемыми — сохранились лишь те, что находили воплощение в конкретной программе ударной индустриализации, в результате которой власть Сталина стала абсолютной.

Эти идеи были не такими уж сложными. До 1928-го, года сталинского “большого скачка”, экономика Советского Союза была смешанной. Промышленность находилась в руках государства, однако были по-прежнему открыты портновские мастерские и частные кафе, а земельными наделами по- прежнему владели крестьяне, получившие их в результате раздела большевиками крупных поместий. Как следствие, промышленности предстояло развиваться медленно, на основе вложений, полученных из налогов на крестьян; в то же время доходы крестьян ставили их в опасное зависимое положение, а цены на продовольствие постоянно прыгали то вверх, то вниз. Коллективизация разом покончила со всеми этими проблемами. Она погубила за короткое время миллион человек и на долгое время нарушила советские поставки продовольствия; однако, загнав все деревенское население в колхозы, правительство страны получило возможность устанавливать цены на покупку зерна, а значит — получать сколь угодно большую прибыль для последующих капиталовложений. По сути, практически все доходы от сельского хозяйства, за исключением малой доли, внезапно были пущены на промышленность. Точно так же национализация всех магазинов и предприятий общественного питания позволила государству осуществлять непосредственный контроль над той долей национального дохода СССР, которая тратилась на потребление, и резко сократить ее, опять в пользу капиталовложений. Отвлеченные средства пошли на то, чтобы запустить промышленные линии, накормить отрасли промышленности, отобранные для сверхбыстрого развития в ходе новых пятилетних планов. Какие отрасли? Разумеется относящиеся к тяжелой промышленности — те, что давали продукцию вроде стали, угля, цемента и станков, которая, в свою очередь, могла пойти на самостоятельное создание других отраслей. Маркс указал на то, что капиталистическое хозяйство развивается быстрее, когда производство направлено на расширение самой производственной базы; это был полезный совет, и Сталин принял его на вооружение. Директорам заводов, выдававших на-гора "товары для производителей”, начали спускать головокружительно высокие производственные планы. За их выполнение — любыми способами, какие только можно придумать, — они получали премии, и на следующий год планы опять резко увеличивались. Если план выполнен не был, руководителей ждало наказание, часто — смерть. Когда что-то в сталинской индустриальной революции шло не так, виновные всегда находились.

Взятые вместе, все эти меры создали общество крайне иерархическое. Говоря метафизически, все народное хозяйство целиком принадлежало российским рабочим, партия же действовала в качестве их уполномоченного представителя. Однако на практике с 8.30 утра в понедельник до 6 вечера в субботу, когда кончалась рабочая неделя, от них ожидалось лишь одно — подчинение. На самой нижней ступеньке находились заключенные, работавшие в лагерях. Сталин, по-видимому, полагал, что раз вся стоимость, по Марксу, производится трудом, то рабский труд — штука исключительно выгодная. Все эти ценности, весь никель, добытый в Арктике; и заготовленную древесину, и проложенные железнодорожные пути, можно было получать, не платя зарплату, за какую-нибудь миску супа с пшеном. Затем шли колхозники, теоретически говоря, свободные, но по сути вернувшиеся к крепостному строю, который застали их деды, поскольку им не выдавали внутренние паспорта, без которых было невозможно выйти из колхоза. Дальше — выше их на целую ступень — шла все увеличивавшаяся армия рабочих, в большинстве своем недавно бежавших в город из деревни. Существование их не было легким: они жили в тесноте и нищете в городах, которые были построены с расчетом на меньшую в два раза численность населения, испытывали постоянную нехватку товаров потребления подвергались риску на те, где лился расплавленный металл и стояли станки, отрывавшие руки и ноги. Оставшуюся часть которую рабочие не имели возможности потратить, у них забирали заставляя покупать облигации, и вливали в новые и новые капиталовложения. Трудовая дисциплина поддерживалась с помощью уголовного кодекса. Три опоздания подряд, и “саботажник”. Приговор — десять лет.

Однако все, кто находился выше рабочих, составляли общество чрезвычайно мобильное, в котором тех, кто способен был удовлетворить ненасытный аппетит советского государства на квалифицированных специалистов, ждал сказочный взлет. Экономике нужно было, чтобы в мгновение ока появились целые категории обученных людей: учителя, медсестры, врачи, химики, металлурги, фармацевты, электрики, телефонисты, журналисты, архитекторы, конструкторы, бухгалтеры, авиаторы, водители машин, грузовиков, машинисты и инженеры, инженеры всех мастей. Каждой новой фабрике требовались руководящие кадры, каждой новой бюрократической организации, занимающейся торговлей и распределением продуктов питания, требовались конторские сотрудники, каждой части аппарата контроля и надзора требовались специалисты с образованием. Если ты способен выполнить норму и умеешь убедительно говорить слова, изложенные в сталинском “Кратком курсе”, одновременно управляясь с более тонкими личными взаимоотношениями внутри иерархии, то жизнь среднего класса у тебя не за горами.

А можно было метить еще выше, особенно с тех пор, как Сталин начал чистки, в результате которых были убраны все старые большевики, что открыло честолюбивым дорогу к любой должности, кроме его собственной. Человек мог прийти на текстильный комбинат мастером в 1935-м и спустя четыре года стать народным комиссаром всей текстильной промышленности — таков, например, был сказочный взлет Алексея Николаевича Косыгина, который еще появится в нашем повествовании. Бывший шахтер, обладавший талантом к болтовне и умевший расположить к себе Сталина своей безобидностью, мог за два года превратиться из полуграмотного аппаратчика в заместителя первого секретаря Московского горкома партии. Таков был путь к вершине Никиты Хрущева. Можно было стать председателем горсовета в двадцать пять, а в тридцать — министром СССР; а потом, в тридцать два, если не повезет или оступишься, покойником, а может, заключенным на никелевой шахте, соскользнув с верхушки советской лестницы к самому ее низу, самым длинным путем. Однако, если забыть о подобных неудачах, жизнь наверху была весьма неплоха, зарплата в 20–30 раз превышала заработки в цеху — шкала вознаграждений шла вверх не менее круто, чем прибыли любого управленца при капитализме. Будет и машина, и повар, и домработница, и меховая шуба, которую мадам Красное Изобилие сможет носить, когда ударят морозы. Будет и дача за городом, с веранды которой обласканные граждане смогут созерцать новый мир, растущий там, внизу.

А он действительно рос. Так было задумано. Рыночная экономика “задумана”, если к ней вообще применимо это слово, как средство достижения соответствия между покупателями и продавцами — так диктуют ее институции, ее законы. Она растет, но только если продавцы, оценив энтузиазм покупателей, решают произвести немного больше того, что продают, или если покупатели решают использовать то, что купили, для продажи чего-то другого. Рост не является ее неотъемлемой частью. Рыночной экономике не присуща необходимость производить каждый год немного больше, чем в прошлом году. Плановая экономика, напротив, была создана именно для этого. Это был механизм, задуманный для осуществления перехода от нехватки к изобилию путем увеличения производства — каждый год, неуклонно, год за годом. Все остальное не имело значения: ни прибыли, ни количество несчастных случаев на производстве, ни влияние фабрик на землю и воздух. Успех плановой экономики измерялся количеством производимых ей осязаемых вещей. Деньги воспринимались как нечтовторостепенное — средство для ведения бухгалтерии, только и всего. По сути, тут имелся философский вопрос, точка зрения, относительно которой советским плановикам важно было знать, что они неуклонно следуют учению Маркса, пусть их послереволюционный мири разошелся с его по большинству пунктов. Их система производила ценности для пользования, а не ценности для обмена осязаемые человеческие блага, а не призрачную идею стоимости, в условиях рынка превратившейся в нечто независимое и могущественное. Когда общество производит меньше, чем способно, потому что люди не могут “позволить себе” добавочную продукцию, это глупо. Подсчитывая настоящее мешки цемента, а не иллюзорные наличные, советская экономика выступала за реальность, за материальный мир — такой, как он есть в действительности, а не за идеологическую галлюцинацию. Она придерживалась простой истины: больше товаров — это лучше, чем меньше. Вместо того чтобы подсчитывать валовой национальный продукт, сумму всех доходов, заработанных в стране, в СССР подсчитывали чистый материальный продукт, общее производство товаров выражаемое для удобства в рублях.

Это затрудняло сравнение темпов роста советского хозяйства с темпами в других странах. После Второй мировой войны, когда из Советского Союза начали поступать все более и более блестящие цифры, главной заботой только что созданного ЦРУ стала задача перевести официальные советские данные из ЧМП в ВНП, делая скидку на пропаганду, самостоятельно оценивая подходящие весовые коэффициенты для стоимости продукции в советской среде, вычитая пункты, включенные в ЧМП дважды, такие, как сталь, попавшая туда в первый раз в исходном виде, во второй — после того как из нее соорудят автомобиль. Данные ЦРУ всегда были ниже, чем ослепительная статистика из Москвы. Тем не менее они были достаточно тревожными: западным правительствам пришлось заняться самоанализом, в западных газетах стали появляться настороженные передовые статьи, особенно после того, как в октябре 1957 года Советы запустили спутник, лаконично продемонстрировав, что в отсталой России внезапно случился технологический прорыв. Некоторое время, в конце 50-х — начале 60-х годов, люди на Западе испытывали то же зачарованное беспокойство по поводу роста советской экономики, какое им предстояло испытывать по поводу Японии в 70-е и 8о-е, а потом, начиная с 90-х — в отношении Индии и Китая. При этом их не просто обманывали. Под несколькими слоями лака скрывалась реальность. С тех пор как после распада Советского Союза были открыты архивы, историки, как российские, так и западные, не раз пересчитали показатели роста советской экономики — и даже по самым пессимистичным из новых оценок, все из которых оказались ниже и кремлевских цифр, и данных ЦРУ, все равно выходит, что Советский Союз в 50-е развивался быстрее, чем все остальные страны в мире, за исключением Японии. По официальным данным, советская экономика росла со скоростью 10,1 % в год; согласно ЦРУ, эта цифра составляла 7 % в год; нынешние оценки показывают от 5 % в год и выше. Этого по-прежнему было достаточно, чтобы со скрипом протиснуться вперед Западной Германии, еще одного чемпиона того периода по развитию, и легко обойти США, где в течение десяти лет рост экономики в среднем составлял около 3,3 % в год.

На основании такой результативности — которой они, вероятно, давали собственную, более высокую оценку, — преемники Сталина занялись приведением своего жестокого механизма роста в цивилизованный вид. Заключенных (по крайней мере большинство) выпустили из лагерей. Колхозникам разрешили получать доходы, видимые невооруженным глазом, и в конце концов дали пенсии. Рабочим увеличили зарплату, а заработки элиты ограничили, тем самым обеспечив более равное распределение доходов. Чтобы скомпенсировать потери управленцев, кнут, подгонявший их, тоже упразднили; теперь упомянуть в отчете плохие годовые результаты означало лишь лишиться премии. Рабочий день сократился до восьми часов, рабочая неделя стала пятидневной. Миллионы семей, ютившиеся в шатких дореволюционных жилищах и бывших бальных залах, сырых, разделенных картонными перегородками, наконец переселились в новостройки на окраинах. Ясно было, что на создание нового поколения отраслей промышленности понадобится новая — и никак не меньше прежней — волна капиталовложений. Скоро понадобятся фабрики, производящие пластмассы, искусственное волокно, оборудование для только появлявшейся вычислительной техники однако теперь все это казалось достижимым. Советский Союз был в состоянии дать своему населению немного варенья сегодня — так, чтобы при этом осталось что-то на новые вложения завтра, да еще на вооружение супердержавы, и все это одновременно. Большевистское подражание капитализму оправдало себя. Партия могла даже позволить себе немного поэкспериментировать с осторожными дискуссиями: слегка, под пристальным наблюдением, сдуть пыль с заброшенных механизмов, позволяющих обсуждать цели и задачи, приоритеты и возможности, уже пройденный путь и дорогу, лежащую впереди.

Все это складывалось удачно, ведь в это время дирекции предприятия “СССР-Инкорпорейтед” требовались кое-какие советы экспертов. Цифры роста были превосходные, поразительные, выдающиеся — и все же кое-что в них вызывало легкое беспокойство, даже в наиболее радужных вариантах Прежде всего в момент, когда планы призывали к тому, чтобы цифры росли еще быстрее, рост, по сути, замедлялся от одного планового периода к другому, не слишком, но вполне ощутимо. И потом, если присмотреться к этому поразительному росту повнимательнее, в нем имелась своя загвоздка. Каждая дополнительная единица продукции давалась Советскому Союзу ценой куда большей, чем у других стран, зависимости от дополнительных поступлений: дополнительного труда, дополнительного сырья, дополнительных капиталовложений. 65 % роста своего производства СССР получал за счет дополнительных вложений, по сравнению с 33 % в США и экономными 8 %, которых добилась Франция. ‘‘Экстенсивный” рост подобного рода (в отличие от “интенсивного” роста производительности) сопровождался неотъемлемыми ограничениями, и советская экономика уже приближалась к ним. Дополнительных советских граждан, которых можно было бы трудоустроить, оставалось не так уж много; невозможно стало закидывать в пасть индустрии древесину и минералы быстрее, чем это уже делалось; капиталовложения сами по себе представляли собой проблему даже для правительства, способного самостоятельно определять значение денег. Скажем по секрету: капиталоотдача в СССР была безобразной. Советский Союз уже получал меньшую отдачу от своих вложений, измеряемую дополнительной выработкой, чем любой из его капиталистических соперников. Например, с 1950 по 1960 год вливания в экономику составляли 9,4 % в год, тогда как само годовое производство росло всего на 5,8 %. По сути, советскую индустрию обрызгивали деньгами, с такими мучениями отбираемыми у населения, и в процессе разбазаривали более трети.

И все-таки эта экономика должна была расти не останавливаясь. Дело было не только в том, чтобы перегнать Америку. В Советском Союзе в начале 60-х еще не перевелись люди, верившие в первоначальную идиллию, обещанную Марксом, — и одним из них был Первый секретарь ЦК Никита Сергеевич Хрущев. Экономика каким-то образом должна была вывести большевистскую корпорацию на самый верх по пути все ускоряющегося роста, к точке, где рост вылился бы в сплошное изобилие, где работа капитализма и его суррогата была бы наконец закончена, где история вернулась бы на верный курс; где были бы и охота, и рыбная ловля, и беседы после ужина, где техника, создавая достаток, мурлыкала бы на заднем плане, словно довольный кот.

Но как?

— О чем плачешь?

— Как не плакать мне! Приказал мне государь мост состроить — одна мостина золотая, другая серебряная; а не будет готов к завтрему, хочет голову рубить.

1. Теневые цены, i960 год

— Разве это ересь? — сказал Леонид Витальевич.

Теперь это был уже не вундеркинд, не призрак мысли, обитающий внутри костюма не по размеру. Со временем он раздался, стал крупным, спустился с облаков на землю. Сталинская премия по математике принесла семье достаток: яйца, сыр, ветчину и личный автомобиль. Однако жесткий белый свет творения по-прежнему сиял порой у него внутри, безразличный к телесным переменам. Он поправил очки на носу и похлопал по своим записям. — Вопрос не праздный. Если использование этих математических моделей действительно ересь, то работа останется неопубликованной еще десять-пятнадцать лет, и тогда возможность применить эти модели будет потеряна. Но если это не так, что, я надеюсь, будет продемонстрировано на нашей конференции, тогда откроется широкий простор для их применения и развития. Они несомненно окажут положительное влияние на народное хозяйство. Существует возможность сэкономить, и не десятки или сотни миллионов рублей, но десятки, сотни миллиардов.

“У нас так мало практического опыта по этой части”, -думал академик Немчинов, который наблюдал за происходящим с заднего ряда аудитории, прикрыв глаза, удобно сложив руки на животе. Советские ученые хорошо умели определять, когда курс партии в их области должен измениться, подобно птицам, которые по некоему слабому колебанию догадываются, что твердая земля перестала быть твердой, и улетают перед самым землетрясением. Правда, до недавнего времени ученым редко приходилось упражняться в умении самим решать, не пора ли сменить взгляды. Теперь в помещении стояла странная напряженная атмосфера, атмосфера двусмысленности, возникшая в науке, некогда бывшей одной из самых осторожно-послушных. Кто победит в данном споре, пока было неясно; а следовательно, было неясно, к какому лагерю будет безопасно примкнуть.

Он собрал здесь разных людей: в аудитории были и технари, опьяненные новой мощью электронных вычислительных машин, и кибернетики, охваченные модными идеями, согласно которым плановая экономика была сложной системой контроля, и экономисты, уставшие от того, что их предмет напоминает скорее теологию, чем точную науку. Большинство из них не придавало значения конкретным математическим идеям Леонида Витальевича. Общее у них было — или, точнее, должно было быть, сумей они убедить себя, что это возможно, — понимание того, что необходимо избавиться от мертвых идей, которые мешают развиваться всем их проектам в равной степени. Сам он вынашивал небольшой хороший практический план: он хотел, чтобы за следующие четыре- пять лет была написана программа для ЭВМ, которая будет управлять экономикой лучше, чем полные ошибок, произвольные, субоптимальные решения живых плановиков.

— Привет, — прошептал какой-то опоздавший, проскальзывая на место рядом с ним, окутанный облаком одеколона, по качеству явно не советского.

— Эмиль! Рад вас видеть.

— Я тут подумал, а вы меня не представите… — и он, такой приятный, такой уверенный в том, что ему не откажут, легким кивком остроконечного подбородка указал вперед.

Сочетание тут было, на первый взгляд, сложное: Эмиль Арсланович, занимающий неплохое местечко в аппарате, весь погруженный в работу над проектом по нормировке системы зарплат, который поддерживали в Кремле, и одновременно самостоятельно изучающий математику — ни с того ни с сего, до такой степени серьезно, что начали поговаривать, будто он серьезно обдумывает, не двинуться ли бочком в науку; и Леонид Витальевич, придумавший немалую часть того, что с энтузиазмом изучает Эмиль, при этом — человек, в представлении которого политические маневры исчерпываются ужасающим по своей откровенности письмом самому могущественному из всех, кто пришел ему в голову. По сути, думал Немчинов, может, это и не такое уж плохое сочетание, ведь, судя по всем сведениям и по его собственным наблюдениям, у Эмиля имеются связи и житейская мудрость, однако ему не хватает в голове настоящей змеиной холодности, как у тех, кто метит на самый верх, для кого идеи и люди могут быть полезны, не более. Он подозревал, что внешне светский Эмиль в глубине души человек серьезный и основательный.

— Конечно, конечно, — шепнул он в ответ. — Подождите после заседания, вместе пойдем.

— Прекрасно. Ну, как оно?

— Да, по-моему, вот-вот атака начнется…

— Позвольте мне, — говорил Леонид Витальевич, — привести простой пример, демонстрирующий, как многое в планировании народного хозяйства зависит от выбора того или иного варианта, а следовательно, как важно, чтобы существовал метод, позволяющий выбрать наилучший вариант. В конце концов на каждое отдельное решение могут приходиться две, три или четыре возможности, кажущиеся одинаково вероятными, однако, если перемножить количество комбинаций, то всего мы получим огромнейшее количество возможных планов. Теперь предположим, что мы хотим производить два вида продукции, А и В, в равных пропорциях, и производство необходимо распределить между тремя различными предприятиями, у каждого из которых свой уровень производительности для А и для В. Пусть, разделив производство равным образом между двумя предприятиями, мы получим в результате 7600 единиц А и 7400 единиц В Почти одинаковое количество — величины заведомо достаточно близкие, чтобы их можно было считать успешным выполнением плана при существующей системе. И все-таки не исключено, что другой план может привести к производству 8400 единиц А и 8400 единиц В при тех же самых затратахна труд и материалы и том же времени работы предприятия. Всего лишь организовав производство по-другому, мы получим идеальное выполнение требования о равной выдаче обоих продуктов плюс дополнительные 13 % продукции. Откуда взялись эти 13 %? “Из ниоткуда”, “из математики” — или, точнее, из оптимизации уже существующей системы производства. Это… да?

Немчинов наклонился вперед. Кто-то поднял руку; не кто-то из громких имен старомодной политэкономии — эти прийти на немчиновскую конференцию отказались, рассудив вероятно, что в нынешние новые времена их призывы обратиться к философским авторитетам будут напоминать попытку вызвать милицию. Сомнения старой гвардии выражали представители из средних рядов. Их неодобрение было не столь сильно, не несло в себе столь же весомые заключения. Это был статистик Боярский.

— Да?

— Леонид Витальевич, вы же, по сути, приводите пример из собственной книги “Экономический расчет наилучшего использования ресурсов”, которую столько критиковали. Рецензенты, один за другим, громили ее за один и тот же недостаток — ваше заигрывание с теориями, известными нам по работам буржуазных апологетов…

Боярский запнулся. Ну да, подумал Немчинов, конечно, ждешь, что небо обрушится на землю — так ведь всегда бывало, стоило кому-нибудь произнести подобные слова; теперь же вместо этого — молчание. Придется тебе, похоже, на самом деле изложить свою позицию.

— Естественно, — в голосе Боярского звучала натянутая вежливость, — я не имею ни малейших возражений относительно чисто математической части вашей работы. Всем нам, разумеется, известно, что для усовершенствования планирования крайне важен более подробный численный анализ; и вы предложили инструментарий, который в ряде областей наверняка может принести большую пользу. Точно так же мы все, разумеется, гордимся тем, что вы независимо открыли принципы… э-э-э…

— … линейного программирования…

— Да, линейного программирования у нас, в Советском Союзе, до того как это было сделано учеными империалистических стран. И все же экономика — наука не просто количественная, так ведь? Это прежде всего наука качественная, главная качественная наука, которая позволяет установить не только масштаб, но и значение экономических явлений; и как это происходит? Конечно, путем неукоснительного применения принципов марксизма-ленинизма. Следовательно, экономика основана главным образом на партийности. Математические исследования могут привести к успеху только тогда, когда они исходят из экономического содержания, которое можно почерпнуть из политэкономии. Например, политэкономия утверждает, что планы развития социалистического народного хозяйства суть объективное выражение экономических законов социализма. Тогда как вы в вашей книге называете их просто “совокупностью чисел” — тем самым, можно сказать, проявляя демонстративное неуважение к социалистической системе. Вы отказываетесь руководствоваться политэкономией, и в этом-то, в первую очередь, заключается ваша ошибка — вы приписываете своим математическим открытиям универсальное значение, которое они могут иметь лишь в иллюзорном мире сочинителей апологий капитализма. Я говорю о ваших так называемых объективно определяемых оценках…

— …объективно обусловленных оценках…

— Да-да, которым вы поначалу придавали скромную, полезную роль, впоследствии расширив ее до такой степени, что теперь они уже не описывают один численный аспект производственного процесса на отдельном предприятии, а вместо того бросают вызов основной истине политэкономии, той что гласит: всякая стоимость создается трудом. “Теневые цены” — так их еще, кажется, называют, — а ведь они дело и вправду темное. Я говорю о вашей книге, о заключении номер шесть, где вы утверждаете, что ваши оценки “динамические!’ Вы пишете: “увеличение потребности в некотором виде изделия связано с относительным повышением затрат, а потому и о. о. оценки для него; уменьшение потребности — с понижением о. о. оценки”. Что это, как не предположение о том, что стоимость определяется предложением и спросом? Подумать только, предложение и спрос — это ведь термины, придуманные буржуазной идеологией для бесстыдного прикрытия эксплуатации. Вот и академик Немчинов критикует вас именно по этому пункту, прямо в своем вступлении к вашей книге…

Да, подумал Немчинов, потому что иначе книгу никто не напечатал бы; мне пришлось выставить себя дураком — цена, которую стоило заплатить, чтобы его идеи начали распространяться.

– “Согласиться с точкой зрения автора невозможно — ее следует опровергнуть”.

Снова молчание.

— Что ж, — сказал Леонид Витальевич, — позвольте мне между делом заметить, что Василий Сергеевич — кивок в сторону Немчинова на заднем ряду, — на мой взгляд, ошибочно считает, что это рассуждения, которые я зачем-то, без достаточной необходимости привношу в свой анализ или придумываю; на самом деле они суть математические следствия рассматриваемой ситуации.

Ах, Леня, бесконечно терпелив со своими врагами, сердится на друзей.

— Однако я хочу ответить подробно, поскольку это чрезвычайно важный момент. Естественно, я не подвергаю сомнению великую истину о том, что вся экономическая стоимость создается человеческим трудом. Это очевидно даже математикам. Вопрос лишь в том, как данную истину лучше всего применять; как применять ее в обществе, в котором мы, в отличие от Маркса, стремимся не только к тому, чтобы давать экономическим отношениям определения и подвергать их критике, но должны еще и управлять ими; в котором мы обязаны размышлять конкретно и детально. Например, — Леонид Витальевич прижал ко рту кулак и несколько раз мягко постучал им по губам, не глядя ни на кого из присутствующих. Потом он выпрямил мизинец, дважды медленно качнул им в воздухе и снова уперся взглядом в Боярского. — Например! Видите на мне галстук?

Немчинову уже приходилось видеть подобное на лекциях: как Леонид Витальевич переходит на стаккато и словно начинает блуждать в бессвязных мыслях. По сути говоря, если потом собрать заново обрывочные заявления, которые были сделаны, выходило, что в его словах всегда был смысл, однако Немчинов надеялся, что в данном случае связность сделается очевидной сразу же.

— И что? — настороженно сказал Боярский.

— Сделан из искусственного шелка. Выкрашен в синий цвет. Скроен и пошит на фабрике “Маяк”, но ткань сначала, наверное, поступила от поставщика. Стало быть, мы согласны, что стоимость этого галстука определяется работой, на него затраченной?

— Конечно. Это элементарно.

— Что стоимость определяется трудом, ушедшим на обработку целлюлозы, прядение волокна, окраску, тканье, перевозку в Москву, на “Маяк”, покрой и пошив?

— Да! Не понимаю…

— Какое количество?

— Что?

— Какое в точности количество труда ушло на мой галстук?

— Я, разумеется, не в состоянии сказать…

— Так как же вам достичь такого состояния? Может, где-то существуют таблицы, в которых записано стандартное количество труда, идущего на каждое из действий, входящих в производство галстука? Может, существует вычислительная машина, которая сведет все эти различные виды труда, входящие сюда, различные уровни квалификации, длительности, интенсивности, продуктивности, и так далее, к общей цифре, количеству человеко-часов? Нет, конечно же, нет. Неудивительно, что вы не можете ответить, — мягко сказал Леонид Витальевич, — потому что мы, наше общество, по сути, не измеряем стоимость труда количественно. Или, точнее, не делаем этого напрямую. Она всегда выражается в некой искусственной форме. Мы рассчитываем стоимость по ряду показателей. По производственным нормам, получаемым предприятиями, в которых указано, что завод, где работает такое-то число сотрудников, должен выдавать столько-то законченных изделий за такое-то количество времени. Или — самый простой вариант — по ценам. Но цены, как признают все, являются крайне несовершенным показателем стоимости, поскольку устанавливают их очень редко; то же самое, как утверждаем я и другие экономисты, можно сказать про показатели предприятий в нынешнем их виде. В настоящий момент наша система норм часто дает превратные результаты, ситуации, в которых план, приносящий выгоду индивидуальному предприятию, не приносит выгоды народному хозяйству в целом, и наоборот. Тем самым, по сути говоря, то, что предлагаю я — я и другие, работающие в этой области, — есть новая форма непрямых показателей стоимости труда, которая позволила бы нам простым и логичным способом рассчитывать планы, оптимальные в целом. Эти показатели будут не менее искусственными, чем те, что уже используются, но и не более, и нет никаких причин полагать, что они при этом обойдут стороной ту самую глубокую истину, стоимость труда.

— Но как же явная аналогия между вашими “оценками” и рыночными ценами в капиталистической экономике? — спросил Боярский весьма напряженным голосом.

— Верно, формальное сходство тут есть, — ответил Леонид Витальевич. — Но происхождение у них совершенно разное, а потому и смысл совершенно разный. Если рыночные цены формируются спонтанно, то объективные оценки — теневые цены — должны вычисляться на основе оптимального плана. По мере того как планы меняются, меняются и оценки. Они подчиняются совершенно другим производственным отношениям, господствующим в социалистическом обществе. И все-таки, все-таки их использование при социализме имеет более широкий спектр применения. Капиталисты, по сути, согласны с вами в том, что математические методы, о которых идет речь, следует применять в малых масштабах, на уровне отдельно взятых фирм. У них нет выбора — в экономике ФРГ или Соединенных Штатов нет структуры более крупной, в которой их можно было бы пустить в ход. Полагаю, кое-каких успехов они добились. Как это ни жаль, но с тех пор, как в Америке Джордж Данциг и Тьяллинг Купманс сделали свои открытия в области линейного программирования во время войны, эти методы были там взяты на вооружение куда с большим энтузиазмом, куда быстрее, чем в Советском Союзе. В США специалисты по линейному программированию рассчитывают маршруты для авиакомпаний, разрабатывают стратегию капиталовложений корпораций Уолл-стрит. Однако у нас по-прежнему имеется возможность, закрытая для капиталистов. Капитализм не может рассчитать оптимум для всей экономики в целом одновременно. А мы можем. Между оптимальным планированием и природой социалистического общества существует своя внутренняя гармония.

— Можем, — повторил Леонид Витальевич, — а следовательно, должны. Это наша интеллектуальная ответственность. Академик Немчинов, представляя меня, заявил, что мне следует заниматься разработкой алгоритмов для управления народным хозяйством. Я бы сказал, что это скорее работа для целого коллектива советских экономистов, математиков и специалистов по вычислительной технике.

Грянули аплодисменты, и Боярский словно съежился.

— Скажу лишь еще одно слово — о вычислительных машинах.

Хорошо, подумал Немчинов. Этому объединению, которое мы пытаемся создать, понадобятся программисты, а также бюрократы от статистики, которым придутся по душе выдаваемые ЭВМ бюджеты.

— По моему мнению, дело не в их нехватке — не она задерживает развитие математических методов. Существуют способы рассчитать оптимальные планы на пальцах.

Ох.

— Но нет сомнения в том, что ЭВМ неизмеримо усилят нашу способность решать большие, сложные задачи. Более того, они обладают огромным достоинством — они требуют от нас ясности. Боюсь, вычислительная машина не способна переварить некоторые из результатов научных исследований наших экономистов. Оказывается, длинные разговоры и статьи, которые люди, как им кажется, понимают, невозможно облечь в логическую, алгоритмическую форму. Как выясняется, стоит убрать все, что говорится “в общем”, стоит вылить всю воду, как ничего больше не остается. Вернее, или ничего… или один большой знак вопроса…

— Ух! — одобрительно шепнул Эмиль Немчинову, пока все смеялись. Люди начали собирать бумаги и портфели. — Вот это да, сурово! Он, похоже… умеет с людьми обращаться?

— Нет-нет, — ответил Немчинов, пристально глядя на него. — Наоборот. Совершенно наоборот.

— Правда?

— Да, правда. Пойдемте, я вам на улице расскажу.

На улице весенний день выдувал из себя сероватую белизну ветром, в котором чувствовалось обновленное дыхание зимнего мороза, словно в затупившемся ноже, который снова заточили. Правда, снег сошел, не считая нескольких упорных куч, иссиня-черных от городской грязи и сглаженных многократным таянием и замерзанием до того, что они стали до странности похожи на плавники — казалось, будто по улице Красикова, по земле, плывет стадо китов, там и сям взрывая асфальт своими округлыми спинами. Эмиль с Немчиновым ждали у входа в институт — два человека, поплотнее запахнувшиеся в черные пальто. По сути, два человека, поплотнее запахнувшиеся в совершенно одинаковые черные пальто: “пальто зимнее, мужское, подкладка с доб. шелка, ткань шерст. камвол., артикул 29–32”, как говорилось в справочнике Министерства торговли. Несмотря на холод, голуби на плечах гранитных гигантов, поддерживавших фасад здания академического института, гортанно постанывали, выступали в танце, шаркая лапками, надувшись так, что превратились в мягкие шарики — сплошь перышки и коготки. Проезжавшие по улице Красикова такси включили фары.

Эмиль заметил, что заключительная шутка Леонида Витальевича все никак не оставит его в покое, все продолжает как- то щекотать внутри. Он был ошеломлен, чувствовал головокружение, странную радость. Казалось, вокруг него свободного места больше, чем ему представлялось, — больше простора для идей. Он встряхнул головой и предложил Немчинову американскую сигарету.

— Нет, спасибо, — сказал академик. — Стало быть, с Леонидом Витальевичем штука вот какая: он так рассуждает, потому что верит, на самом деле верит в то, что вопрос можно решить путем рассуждений. Он не играет в политические игры, не пытается угодить друзьям или расчетливо задеть врагов. Он считает, что сумеет убедить людей. Ему кажется, что ученые — существа рациональные, которым только покажи логику, они тут же откликнутся. Конечно, он всех по себе судит. Он-то принимает решения согласно индукции и дедукции. Следовательно, и все остальные тоже.

— Значит, наивный? — Эмиля охватило сильное любопытство — любопытно было еще и то, что покровитель целого начинания в академической политике готов разговаривать вот так с человеком относительно малознакомым о другом, репутация — одно из главных его достоинств. Это походило на вызов на откровенность — хотя, возможно, не с Немчиновым.

— Наивный энтузиаст. Кто знает, может быть, даже святая простота. Он… немного буквально понимает свои взаимоотношения с миром. Ему кажется, будто те правила, что на виду, и есть настоящие правила игры. Его книга… не знаю, известно ли вам, но он ее уже давно написал, к концу войны она уже наверняка была закончена, и с тех самых пор он все воюет в воюет, причем не всегда самым осторожным образом, чтобы ее напечатали. То есть сам он-то, видимо, считал, что ведет себя осторожно. Вы же читали “Экономический расчет”, да? Предполагается, что текст предназначен для управленцев, поэтому написано просто и понятно, приведено много примеров тому, как можно заниматься линейным программированием на пальцах или, по крайней мере, на логарифмической линейке. Вся суть в математике. И все равно эта книга, по определению, идет, так сказать, вразрез с официальной линией, а уж во времена культа личности и подавно шла. Человек со стороны пишет — не по запросу, не заручившись ничьей поддержкой — технические вещи о предмете, так сказать, пристальнейшего политического внимания, причем написано так, что на формулы политэкономии почти никаких ссылок. И вот становится ясно, что плановикам эти идеи, насколько они их понимают, нужны как корове седло, — и что же тогда делает наш Леонид Витальевич? Петицию подает, прямо как женщина, у которой арестовали мужа, или колхозник с тяжбой. Пишет Сталину.

— Вы шутите…

— Нет — пишет, да еще и не раз. Рукопись его начинает ходить по рукам, то наверх передадут, то вниз. С ней начинаются приключения. Про все я не знаю, но слышал о том, что произошло, когда она попала на стол председателя Госплана. “Надо бы с кем-нибудь посоветоваться”, — думает тот и вызывает к себе завотдела цен. Дает ему рукопись, уже, надо думать, довольно затрепанную: “Вот, ознакомьтесь”. Проходит день-два, сотрудник возвращается. “Ну, так что скажете, — говорит председатель, — стоит печатать?” Тот ему: “Нет-нет, ничего важного тут нет, а в политическом смысле это вообще немыслимо”. Председатель: “Вот оно как? Так значит, его арестовывать пора?” А тот: “Х-м-м… Да нет, пожалуй. Вообще-то называть его антисоветчиком я бы не стал. Ясно, что намерения у него благие”.

— Черт…

— Вот именно. Можно сказать, на волосок от топора.

— Который председатель?

— Вознесенский, до того как его самого Сталин в 49-м убрал. Эмиль погасил сигарету и тут же рассеянно закурил новую, размышляя о великом безмолвии, окутавшем советскую экономику, и о том, скольких ученых, работавших в этой области, никогда не выделявшихся, не делавших никаких демонстративных жестов вроде писем Сталину по поводу еретической книги, взяли и отсеяли; эти ученые спокойненько, без единого слова отбыли доживать свой недолгий век в вечной мерзлоте Норильска или на Колыме, несмотря на то что всеми силами старались избежать риска. Эта цепочка мыслей вызывала неприятные чувства; сейчас было самое время извиниться и отойти. Немчинов ждал, что он именно так и поступит, если пожелает. Смех, охвативший Эмиля прежде, давно успел пройти. Но что-то, видимо, оставалось: бесшабашный призрак той веселости, которую он чувствовал в начале беседы, неясное, стихийное желание, чтобы ощущение дополнительного простора для мышления не исчезло так же быстро, как появилось. Мысли его носились туда-сюда.

— Почему его не тронули? — сказал он наконец.

— Да, вот вопрос. В конце концов благие намерения в наш век — защита не особенно надежная. Не знаю. Может, просто везение. Может, потому что ему, скажем так, довелось немного поработать с академиком Соболевым, когда понадобилась кое-какая серьезная математика для вот этого вот, — Немчинов сжал свои старческие пальцы, потом распустил их, образовав грибовидное облако величиной с кулак, беззвучно произнеся “п-ф-ф”. — А за это положена пусть малая, но благодарность, а значит, и кое-какая свобода действий. А вот и он.

Леонид Витальевич успел выйти из дверей главного вхо да, защищавшего вестибюль от московских метелей тройным стеклом, и теперь отходил от занятой оживленной беседой группы. Эмиль с Немчиновым наблюдали, как он идет к ним по колоннаде, поддерживаемой согбенными каменными гигантами.

— Мое мнение таково, — сказал Немчинов спокойно, но в голосе его ясно чувствовалось, что дистанция уменьшается, — если вам не безразличны идеи, которые сегодня обсуждались, если вы хотите вернуть нашей экономике некое подобие рационального подхода, вы обязаны чувствовать себя в долгу перед Леонидом Витальевичем. Он создан для мира более разумного, ему нужна наша помощь — помощь тех, кто лучше вписывается в эту жизнь. Дружба с ним — своего рода опека. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать.

— Понимаю, — сказал Эмиль.

— Хорошо. Молодец, Леня, молодец! По-моему, очень хорошо прошло. Ты ведь с Эмилем, кажется, не знаком?

— Нет, по-моему, — ответил Леонид Витальевич, ставя наземь свой портфель. — Работы ваши мне, конечно, известны, и потом… не мог я вас видеть в Институте электронных управляющих машин?

— Наверное, — согласился Эмиль, — когда я с перфокартами в руках в очереди к М-2 стоял. Да, я там время от времени кое-чем занимаюсь; мы пытаемся более полно отразить затраты на труд в модели межотраслевого баланса. Но сами знаете, как оно бывает. Ждешь машинного времени месяцами, наконец тебе его дают, причем в два часа ночи, а тут как назло какая-нибудь лампа летит, и вся система отключается.

Эмиль пока что не поддается на соблазны научной жизни, — сказал Немчинов. — Наверное, вот из-за таких случаев.

— На самом деле, — сказал Эмиль, — я пытался этому соблазну поддаться. Подал на перевод, чтобы заниматься научно-исследовательской работой на полную ставку, но заявлению не дали хода — старики в Комитете по труду не хотят меня отпускать. “Ладно тебе, наука — это же два дня работы и пять дней отдыха. Разве это жизнь для молодого парня?” Им бы только трудиться, не покладая рук, обложившись скрепками, все остальное не считается.

— А о том, чтобы на восток податься, вы не думали? — спросил Леонид Витальевич.

— На восток?

Эмилю на секунду показалось, что Леонид Витальевич каким-то образом угадал тему предыдущего разговора, уловил молекулу страха, болтающуюся в воздухе, на ветру.

— В Новосибирск, — объяснил Немчинов. — Новый академгородок, слышали? Леонид Витальевич туда переезжает в этом году с группой своих учеников, чтобы основать там лабораторию.

— Да, причем Академии удалось добиться специального указа, который дает освобождение от любой работы — от какой угодно, насколько я понимаю, — если вас хотят принять в Сибирское отделение. Если вам действительно хочется, может быть, стоит подумать.

— Условия весьма неплохие, — сказал Немчинов. — Отчеты можно размножать на ротапринте и рассылать без предварительного одобрения; новые журналы, если захотите открыть; коллеги достойные. Экономика, математика, биология, геология, автоматизация, физика. Парочка циклотронов, чтобы физикам было с чем поиграться; для всех остальных — компьютерный центр. Машинное время по требованию, говорят. Квартиры площадью в полгектара, в качестве компенсации за то, что жить придется на берегах Оби. Никаких, так сказать, национальных вопросов. И политическая поддержка, если будут полезные результаты. Надеемся, что кое-что из этого выйдет, то, что нам нужно.

— Может быть, наконец удастся как-то продвинуться, — сказал Леонид Витальевич. — Без всякой этой чуши.

— Без всех этих людей вроде Боярского, — подхватил Эмиль. — Все эти экономисты, которые знают стоимость всего, только цены не знают.

— А… да, прекрасно сказано, — сказал Леонид Витальевич. — Простите, нельзя ли у вас сигарету попросить?

— Леня, да ты же не куришь, — заметил Немчинов.

— Верно, не курю.

Он неумело вытащил сигарету за фильтр из пачки и наклонился к Эмилю, чиркнувшему зажигалкой, прикрывая руками пламя от ветра. Когда эти широко раскрытые, усталые глаза заблестели совсем близко к его собственным, Эмиль обнаружил, что не вполне согласен с Немчиновым. Вид у Леонида Витальевича был не такой уж наивный — у него был вид человека, который знает глубину бездны под собой, но которого по натуре так и тянет доверчиво ступить вперед, на шаткие планки моста, перекинутого через нее. Пальцы у него дрожали.

2. От фотографии. 1961 год

У электронов нет своего мнения. Они не имеют точки зрения, не выносят суждений, не совершают ошибок. Там, в их мире с его масштабами, ни точек зрения, ни суждений, ни ошибок нет — одни лишь материя и энергия, существующие в нескольких конфигурациях, из которых складывается, как головоломка, целая роскошная вселенная. Электроны движутся, когда на них — на эти кусочки отрицательного электрического заряда или бесконечно малые булавочные головки массы — действуют какие-нибудь силы. Они не решают, двигаться им или нет; они не обладают каким-либо поведением, разве что в метафорическом смысле. И все же без метафор тут не обойтись.

Взять, например, ситуацию, когда эти электроны кипучей массой толкутся на поверхности своей раскаленной катодной нити, словно на пляже, забитом миллионами загорающих так, что и песка не видно. Обычно электроны в атомной решетке, образующей кусок металла, могут свободно течь по металлу, создавая ток. Они могут прыгать вбок от одного атома к другому. Соскочить с металла совсем они не могут, потому что их удерживает положительный заряд в ядре каждого атома. Однако нить сияет, раскаленная докрасна. В нее закачивается дополнительная энергия в виде теплоты, достаточная для того, чтобы разорвать связь, которая удерживает каждый электрон в металле, приковывает каждого загорающего к пляжу. Теперь они едва держатся на решетке. Они толпятся на ее поверхности, готовые ее покинуть, если какая-то другая сила приведет их в движение.

И вот это происходит. В двух сантиметрах от них включается электрод. Это анод, положительно заряженный, и он притягивает. Электроны рвутся вперед, миллионами покидая нить; это исход, это бегство леммингов с пляжа, это орава идентичных существ, бросающихся в суетливое массовое движение. Чтобы им ничто не мешало, чтобы газообразный суп частиц в воздухе не сбивал электроны с курса, они летят в вакуум. Хлещут волной, вливаются в вакуум, минуя три заряженные управляющие сетки. Сетки выравнивают движение и препятствуют отскакиванию, завихрению, ненужным встречным потокам. Они наводят в ораве дисциплину. Там, где движутся электроны, возникает, по определению, электрический ток. Поэтому тут в течение всего времени, пока включен анод — одна десятитысячная секунды, — к нему через вакуум течет ток, строго в одном направлении. Тут нет никакого нарастания, никакого увеличения мощности по гладкой кривой. Ток либо полностью включен, либо полностью выключен. Процесс массовый, полный статистических помех, в котором беспорядочно кружатся миллионы частиц, превращен в совершенно детерминированный, всего с двумя состояниями. Выключено или включено. Никакого напряжения или высокое напряжение. Ложно или истинно. Нуль или единица.

Поток электронов уже не просто нечто безгласное, физическое. Его поставили на службу осмысленному делу, склонили к тому, чтобы он образовал некую картину по самым простым, какие только можно себе представить, правилам создания картин, когда используется лишь двоичный выбор: изобразить что-то или ничего. И все-таки из этого простейшего выбора между “да” и “нет”, повторяемого снова и снова, могут произрасти сложнейшие структуры информации, ее наиболее тонко заштрихованные картины, совсем как несколько основных конфигураций материи и энергии, расположенные правильным образом, способны породить нейтронные звезды, рожки с мороженым и членов Политбюро. Сейчас выбор сделан: да. Этот ток, длящийся одну десятитысячную секунды, говорит: да. Он говорит: включено. Он говорит: единица.

Мы находимся внутри прибора, который в американском английском называют вакуумной трубкой, а в британском английском — ламповым диодом. Точнее говоря, это пентод, получивший свое название потому, что катодная нить с анодом и тремя управляющими сетками образуют пять питаемых энергией компонент внутри коротенького цилиндра из черного стекла, откуда откачан воздух. Это один из 47 пентодов, вделанных в большую черную печатную плату; она — одна из 39 плат, расположенных в вертикальной стойке; стойка — арифметический процессор БЭСМ-2, быстродействующей электронно-счетной машины; БЭСМ-2 установлена в подвале Института точной механики и вычислительной техники в Москве, где ее создали. Давно миновала полночь. В здании почти никого. Ночь тащится вниз, к этой унылой точке минимума, когда газетные листы, в которые прежде заворачивали рыбу, летают по опустевшим улицам Москвы, а все желания людей кажутся тщетными. Однако БЭСМ-2 работает без устали — как и ее создатель Сергей Александрович Лебедев, который сидит за своим рабочим столом, одну за другой тушит в пепельнице папиросы “Казбек”. К этому времени у ночи остался лишь один вкус — пепла. Но никотин заменяет еду, никотин заменяет сон, а времени на будущее остается так мало — сперва надо покончить со всеми требованиями настоящего. Во время войны, когда у него были только мысли, но еще не было абсолютно ничего, во что их можно было бы облечь, Лебедев сидел ночами, занимаясь двоичными расчетами вручную. Как же ему остановиться теперь, когда электронно- вычислительные машины существуют — он сам создал первую советскую ЭВМ в 1951-м, — и все же постоянно недотягивают до того, что могло бы быть? На то, чтобы довести Д° совершенства каждую ЭВМ, уходит бездна времени. И все же каждая ЭВМ оставляет по себе этот сводящий с ума осадок- новые мысли, не воплощенные в дело. С помощью токсинов с табачных плантаций Узбекистана кровь у него в жилах разгоняется, спешит. Гудит БЭСМ. Тут более четырех тысяч вакуумных трубок, все они светятся, раскаленные докрасна, за дымчатым стеклом. Кто-то где-то, в диспетчерской этого подразделения московской электросети, наблюдает за тем, как БЭСМ в одиночку жадно поглощает киловатты, не хуже средней фабрики, работающей в ночную смену, — однако Лебедеву это гудение представляется заботливой утробой, вынашивающей звук, производимый машиной настоящего, чтобы смогла родиться машина будущего.

Тем временем внутри БЭСМ ток, проходивший по нашему пентоду, возбуждает новые токи вдругих пентодах на той же плате, так что бинарная единица, которую он собой представлял, передается по цепочкам, представляющим собой логические операции над этой величиной. Не очень сложные операции, не очень мудреная логика. Пентод подключен последовательно с другим пентодом, поэтому оба должны быть включены, чтобы ток проходил по ним из конца в конец. Это — логическая операция “и”. Пентод подключен параллельно с другим пентодом, поэтому ток течет, если включен хотя бы один. Это — логическая операция “или”. Пентод подключен вместе с инвертирующим элементом, так что, если он был включен, ток выключается, а если выключен, включается. Это — “не”. Вот и все, что нужно. Подсоединенные друг к другу в нужном порядке, эти элементы — все, что требуется для того, чтобы механизировать мышление во всем его богатом разнообразии, заставить картинку “да-нет” расти, приближаясь к сложности полотен Рембрандта в Эрмитаже. Шестнадцать “и”, шесть “или” и три “не”, расположенные в форме ветвистого дерева, дают этой плате возможность складывать. Она может сложить единицу в нашем первом пенгоде с нулем в другом и в результате (разумеется) получить единицу; потом сложить эту единицу с другой, оставшейся от предыдущего сложения, и получить нуль, от чего, в свою очередь, останется дополнительная единица, которая перейдет по проводу на следующую плату в стеке, где вот-вот начнется новое сложение. 1 плюс о плюс 0 равно 0, в следующий разряд переходит 1. Разумеется, сидя поздними ночами в 1943 году с карандашом в руках и производя манипуляции с единицами и нулями, Сергей Александрович и сам мог выполнить эту и другие операции, куда более сложные — смешно сравнивать. Однако выполнить их за десятитысячную секунды и повторять до бесконечности каждую десятитысячную секунды он не мог. Вот в чем состоит мощь ЭВМ: разбив арифметические действия на крохотные примитивные шаги, она способна затем выполнять эти шаги с недоступной человеку скоростью, бесконечно. Или пока не полетит вакуумная трубка.

А десять тысяч операций в секунду, по сути, не такая уж высокая скорость, когда речь идет о подобных вещах. В машине, задуманной Лебедевым, будет, конечно, использоваться новая транзисторная технология, все эти раскаленные докрасна нити будут заменены скромными, крохотными полупроводниковыми элементами. Но даже с помощью вакуумных трубок он способен сделать машину, которая будет работать гораздо быстрее. Он уже этого добился: БЭСМ-2 — упрощенный, гражданский вариант М-20, названной так потому, что работает со скоростью 20 тысяч операций в секунду. М-20 почти не видели за пределами лабораторий, подведомственных Министерству среднего машиностроения, где все средние машины — из тех, что в середке содержат каплю плутония и перемещаются с помощью ракет. Практически вся производимая продукция тут же пропадала в городах — “почтовых ящиках”, которых не найти ни на одной обычной карте. Существует — это еще больший секрет — и М-40, и М-50. Он сделал их, чтобы они выполняли роль мозгового центра в зачаточном проекте противоракетной обороны СССР. В данный момент они находятся в охлаждаемом бункере в казах, ской пустыне, присоединенные проводами к шести различным радарным установкам на входе, а на выходе — к батарее питания ракеты “земля-воздух”. Вдали от них, на Украине пусковые установки швыряют ненастоящие ядерные снаряды на восток, в сторону испытательного полигона. В краткий интервал между обнаружением подлетающего снаряда и моментом, когда перехватывать его уже поздно, лебедевские ЭВМ должны рассчитать курс для противоракетных установок. Там, в пустыне, забор из колючей проволоки отмечает территорию- цель, размером и формой точно соответствующую городу Москве. В течение двух лет межконтинентальные баллистические ракеты падали на этот воображаемый мегаполис беспрепятственно, но потом ЭВМ начали попадать: ракета летит кверху, прочерчивая полосу от зарослей цвета охры, и подходит достаточно близко, чтобы, будучи оснащена своей собственной работающей боеголовкой, она могла окутать нападающего огненным ядерным шаром. Лебедев не уверен, так ли уж практично было бы защищать настоящую Москву с помощью ядерных взрывов над головой. Однако на то, чтобы заставить систему работать достаточно быстро, потребовалась тонкая, кропотливая работа. Хотя дело находится пока только на стадии испытаний, Хрущев уже намекает на это, хвастается на пресс-конференциях. “Наша ракета, можно сказать, попадает в муху в космосе”, — говорит в речах наш Никита Сергеевич.

Этой ночью БЭСМ рассчитывает не траектории, не разрушительные характеристики одного из рукотворных солнц министерства. Стек, состоящий из 39 печатных плат, заканчивает складывать цепочки двоичных чисел, над которыми работает; потом делает то же самое снова и снова, потому что требуется выполнить умножение, а этого машина способна добиться, лишь прибавляя умножаемое количество, опять и опять, с молниеносным идиотизмом. Проходит чуть больше сотой доли секунды. Получив результат, БЭСМ посылает его из арифметического процессора в другое место — цепочка ИЗ 39 единиц и нулей рядком усаживается на куски магнитодиэлектрика, которые служат ферритовой памятью ЭВМ. Другой ряд ферритовых сердечников выдает другую цепочку из 39 единиц и нулей и посылает ее обратно в процессор вместо прежней. Это не число — это следующая строчка программы, идущей на БЭСМ. Первые шесть цифр — команда, предписывающая БЭСМ сравнить только что полученный результат с предыдущим, хранящимся по адресу в памяти, обозначенному остальными 33 цифрами. БЭСМ усердно трудится, поочередно запихивая числа и куски программы в то единственное место, где она может уделить им внимание — подобно человеку, чья настольная лампа освещает только один кружок на огромном захламленном письменном столе, — и обнаруживает, что новое число больше старого. Теперь программа дает ЭВМ команду не абсолютную, а условную, и мы из чистой арифметики перемещаемся во что-то другое, в мир предположений, гипотез, того, что могло бы быть. Если, говорит программа, новое число больше, то поменять цифры, увеличить их немного, на одно заданное значение, и вернуться — вернуться к одному из предыдущих шагов самой программы, выудив строчку программы, которая находится вот здесь, а затем снова двигаться вперед, выполняя каждый промежуточный шаг. Верный идиот подчиняется и движется по кругу — выполняет цикл. Проходит еще сотая доля секунды. И все начинается снова, идет по кругу, снова и снова. БЭСМ неутомимо прокручивает те же самые команды, совершая те же самые изменения с числами, едва отличающимися друг от друга. Она будет прокручивать цикл дальше, пока сравнение не даст другой результат. Ага, вот и дало. Смысла прибавилось. Картина безмолвно прояснилась. Картина чего?

По сравнению с операциями БЭСМ, такими быстрыми и простыми, мысли Сергея Александровича плывут медленно, совсем как голубые завитки, поднимающиеся от его “Казбека”, и распространяются во множестве направлений. Он, как это с ним иногда случается, размышляет о том, какое неудовлетворение вызывает работа на военных. Не то чтобы он воз. ражал против того, для чего используются его машины за стеной секретности. Он помнит — его поколению этого не забыть — наступление фашистской саранчи в 41-м и 42-м. Ему не жаль времени, которое уходит на то, чтобы предотвратить ужасы войны и разрушения. Проблема в том, что секретность замедляет развитие техники. Его собственную лучшую работу конфискуют. Военные прячут ее подальше, чтобы не оказывала влияния на состояние науки и техники; а поскольку им всегда требуется лишь горстка законченных машин, нет никакой возможности выяснить, что еще может из этого получиться — а вдруг что-нибудь такое, о чем пока и не мечтают. Будь у него хоть возможность поиграть с этой бессмысленной мощью! С другой стороны, надо признать, что тут есть и свои преимущества. Военные вне очереди получают любые ресурсы, которых не хватает, и если работаешь на них, на тебя распространяется их статус самого привилегированного заказчика в стране. Он улыбается про себя, вспоминая историю, рассказанную его соперником Исааком Бруком, — история десятилетней давности, замечательная, ничем не прикрытая демонстрация того, что означает поддержка военных. Брук послал аспиранта в Ленинград, на завод по выпуску электроламп “Светлана”, чтобы забрать новую партию пентодов — ведь в том, что касается логики, основанной на диодах, фактором, ограничивающим скорость операций, является качество трубок. Пробник для проверки пентодов, рекомендательное письмо — и все равно главный инженер “Светланы” выставил парня ни с чем. Но физики, работавшие над советской водородной бомбой, требовали, чтобы машина Брука в Институте энергетического машиностроения работала бесперебойно, так что ему дали номер телефона, позвонить в случае неполадок, и велели упомянуть пароль — название цветка. Парень набрал номер, сказал: “Я тут что-то никак не могу купить… э- э… тюльпаны”. В квартире на Невском проспекте, напротив магазина трикотажа, вежливые люди записали подробности и велели аспиранту подождать два дня и попробовать снова. Два дня, потому что “мы работаем только на уровне райкома”, — столько уйдет на выкручивание рук, чтобы добраться до самого низа, до главного инженера “Светланы”. Ну и, конечно, спустя два дня на предприятии его приняли как родного — расстарались, нагрузили парня самыми лучшими своими изделиями. Это, разумеется, тоже цикл — очень характерный человеческий цикл в советской экономике. Если сигнал о том, что работа важная, недостаточно силен, можно отвести его по цепи важных людей, каждый из них замолвит словечко следующему по телефону, каждый прибавит сигналу мощи, пока он не вернется туда, где появился, способный привести машину в действие.

БЭСМ. Картина чего? На ней — картошка. Электроны, текущие по вакуумным трубкам, представляют собой цифры; а цифры, которые обрабатывает этой ночью БЭСМ, представляют собой картошку. Не саму по себе картошку, разумеется, не настоящие клубни, которые так часто бывают мерзлыми, зелеными от старости, проросшими, — картошку абстрактную, картошку, рассматриваемую как данные, едущую в Москву с 348 пунктов доставки в 215 организаций-потребителей. БЭСМ применяет математику Леонида Витальевича к задаче оптимизации доставки картошки, стоящей перед Мособлпланом. Сюда входят 75 тысяч различных переменных, подчиняющихся 563 различным ограничениям, — задачу не решить на пальцах и логарифмических линейках. Но благодаря ЭВМ, благодаря нечеловеческому терпению БЭСМ в выполнении итераций с приближенными ответами снова и снова, эту задачу решить можно.

БЭСМ использует предложенные Леонидом Витальевичем теневые цены, чтобы выполнить то, за что в капиталистической стране отвечает рынок картофеля, — но выполнить лучше. Когда рынок приводит в соответствие спрос и предложение, решение отыскивается методом проб и ошибок, в процессе физического перемещения картошки с места на место, физической продажи картошки по постоянно меняющимся ценам. С помощью ЭВМ эффект, произведенный возможных решением, можно оценить без затрат на перемещение туда, сюда; но поскольку ЭВМ работает со скоростью летящих злектронов, а не со скоростью трясущегося по дороге грузовика с овощами, она способна исследовать все математическое пространство решений целиком, причем в результате обязательно найдет оптимальное решение, а не согласится на такое, которое сойдет, поскольку на большее времени не хватит — на все один рабочий день, а картошку еще надо доставить. Собственно, не стоит так далеко ходить за сравнениями — рынок существует не только в капиталистических странах. Картошка по- прежнему продается на рынке, прямо здесь, в Москве, тут тоже имеются остаточные явления капитализма, которые представляют собой колхозные рынки столицы, где частники продают урожай со своих участков. Почему-то даже в самые трудные времена тут всегда можно найти груды зеленого лука, жирных гусей, грибы, пахнущие лесной сыростью, и картошку, выкопанную с утра; все так дорого, что ходить сюда за покупками можно, только если не жалеть денег, если надо закупить еды на день рождения или свадьбу. Когда торговля идет особенно бойко, сотрудники Минторговли отправляются на вылазки, покидают свои кабинеты и расхаживают среди прилавков, аккуратно записывая цены. Но как медленно идет дело! Как медленно все происходит, когда покупатели толкутся на этих треугольных пустырях рядом с городскими автовокзалами и станциями электричек, как медленно по сравнению с десятью тысячами операций в секунду, на которые способна БЭСМ!

Тактовая частота рынка смехотворна. Он ведет расчеты медленно, как бабушка в шали, которая кропотливо разменивает трехрублевую бумажку, дает сдачу, бормоча цифры себе под нос. Товар здесь поступает по одному мешку, по одной корзине, которую крестьянин сжимает на коленях. Расчеты ведутся на картонке, цены пишутся огрызком карандаша. Неудивительно, что Оскар Ланге в Варшаве с ликованием называет рынок “примитивным доэлектронно-счетным устройством”. В век вакуумных диодов это анахронизм, пригодный лишь на то, чтобы добавить к системе малый дополнительный источник поставок по высокой цене, в те моменты, когда современные каналы распределения не вполне справляются с удовлетворением всех нужд покупателей. А теперь даже эта функция становится ненужной. Когда программа Леонида Витальевича реорганизует московскую систему поставок, выигрыш в продуктивности будет такой, что можно будет заполнить государственные магазины дешевой картошкой, так что на всех хватит. Теперь БЭСМ постепенно, секунда за секундой, уменьшает среднее расстояние доставки картофеля в столице. В настоящее время, похоже, картошке суждено проехать от хранилища до магазина в среднем 68,7 км; однако в подвале Института точной механики и вычислительной техники уже стало ясно, что возможно добиться 61,3 км, 6о, о8 км, 59,6 км, а программа по-прежнему выдает информацию о том, что оптимум еще не достигнут. Чем короче расстояние, тем свежее картошка, тем меньше брака; это лучший показатель успеха, какой смогли придумать программисты, поскольку у них нет цены как таковой — нет величины, которую можно было бы минимизировать. Государственные цены на картошку уже много лет как не меняются. 57,9 км, 56,88 км. Улучшение уже почти на 20 %. Скоро с поставками картофеля в Москву станет на 20 % лучше. 55,9 км, 54,6 км. Это — новый мир.

Да, наверху такие вещи любят, думает Лебедев. Всегда любили, с тех самых пор, как заработала наша первая машина. Назаренко из ЦК Украины приезжал посмотреть в помещение развалившегося собора под Киевом, где мы ее установили. “Ну, колдовство!” — сказал он и подмигнул, как будто ему только что показали фокус, самый хитроумный в мире. Пожалуй, в каком-то смысле так оно и было, размышляет Лебедев: кинули в шляпу несколько проводов, несколько вакуумных трубок, а вытащили оттуда безграничной мощи интеллект.

Это было колдовство того рода, что могло понравиться крепкому материалисту, произведенное на свет — в чем нетрудно удостовериться — с помощью науки, пусть оно и походило на чудо из старых сказок. Что ЭВМ ни велишь, она подчинится с готовностью золотой рыбки — и с такой же нетерпимостью к плохо сформулированным желаниям. Поначалу политики хотели, чтобы она творила свои чудеса только над оружием. Потом, после смерти Сталина, когда в воздухе повеяло осторожным прагматизмом, решили посмотреть, что еще она умеет; а теперь кибернетику всячески обласкивают, поддерживают, видят в ней едва ли не официальное решение всех советских проблем. Ходят слухи, что эти чудеса будут выставлять напоказ в проекте новой партийной программы, в документе, где будет изложен хрущевский план достижения рая на земле. Золотая рыбка — и какая обязательная, оперативная. Уж если она попадает в муху в космосе, то с кучкой овощей наверняка разберется. А лучшие чудеса, по мнению политиков, состоят в том, что ЭВМ обещают придать скорость и решительность вещам, которыми Советский Союз так или иначе занимается. Машины сделают так, чтобы планы выполнялись быстрее. При них не потребуется выкапывать то, что уже достигнуто, или реконструировать мир, нарушая порядок вещей, лежащих под самой поверхностью нашего времени, менее жестокого. Лебедев в этом не уверен. Он понимает, что новой технике не нужны новые формы организации человеческого общества — она и без того получит свое, и так сможет творить чудеса, на которые способна. Может наступить момент, когда придется делать выбор: принять ли новые машины с их способностью нарушать равновесие или же отказаться от того, что они умеют. Если этот момент настанет, он надеется, что будет готов встретить его своими доводами — он и его единомышленники. Ведь его собственный выбор уже, разумеется, давно сделан.

Поздно, пора домой. Он собирает бумаги, засовывает их в специальный портфель, который оставит у вахтера на проходной. Он не видит в своей работе ничего чудесного, никакие слова, обозначающие тайну, тут не подходят. Он знает эту штуку как облупленную. И все-таки в том, как безмолвная материя накапливается в его машинах, поднимаясь все выше и выше, образец за образцом, пока в ней не проявятся образцы самой мысли, — в этом есть нечто такое, что до сих пор всякий раз поражает его, восхищает. В самом первом компьютере, который он создал, в устройстве памяти использовались звуковые волны, эхом распространявшиеся по ртути. Ртути давно нет, она осталась разве что в его воображении: подчиняясь логике грез, он понимает, что его призвание — создавать из ртути мыслящие озера, в которых отражается мир.

В ясном озере БЭСМ образы колышутся, подергиваются рябью: 348 московских поставщиков картофеля, 125 потребителей. Экономисты сознают, как трудно добиться того, чтобы модель для вычислений отражала мир истинным образом. Они различают два способа работы: двигаться “от задачи” и “от фотографии”. Всегда лучше работать от задачи, напрямую разузнавать, как на деле функционируют организации, однако обычно более практический способ — работать от фотографии, следовать данным, которые поступают от организаций. Эти расчеты, увы, делаются от фотографии. Тут рассматривается доставка картофеля в том виде, в каком о ней сообщили Леониду Витальевичу и его коллегам. Времени ездить по хранилищам, беседовать с заведующими, кататься на грузовиках не было. Но все равно программа должна работать. Опять условные утверждения: она будет работать, если цифры надежные. Она будет работать, если осознанно перенаправить доставку картофеля так, как решит программа. Она будет работать, если циклы оптимизации в программе совместимы с циклами в советской жизни, с помощью которых делаются дела.

Такая вот точка зрения.

3. Бурные аплодисменты. 1961 год

Везет Саше Галичу. Везет Саше: скуластый, с курчавыми волосами, с платком, повязанным вокруг шеи, словно флаг — символ передышки. Везет Саше: делает вид, будто все просто, бренчит на пианино в своей полной древностей квартире возле метро “Аэропорт”, сочиняет очередной шедевр; а нет, так отстукивает новые остроумные реплики на своей аккуратной пишущей машинке. Немного поседел — ему уже за сорок, — но не потерял очарования. Везет Саше, ему доверяют, его балуют: жена, которая все ему позволяет, подруги-актрисы, поездки в Париж. Иностранцам он нравился, но при этом долг свой знал. Никогда не переходил черту. Никогда не вызывал неприятностей. И вот на него так и сыплются награды — еще бы, талант. Везет же Саше Галичу.

Он пришел на обед раньше назначенного часа. Думал, что придется ждать, а поскольку встал поздно — немного сказывалась прошлая ночь, — то был не против немного посидеть внутри, в тени тихого коридора. Но вместо того секретарша Морина провела его прямо по главному этажу газетной редакции в комнатку со стеклянными стенами в углу башни. Вид вниз, на бульвар, тянулся до самой Москвы-реки; облака, которые час назад, казалось, обещали первый осенний снег, рассеялись. Над городом внезапно выросла крыша ясного воздуха. Если смотреть через толстое стекло окон, создавалось ощущение, будто он заключен в линзу синевы.

У Морина шло совещание. На длинном столе были рядком разложены гранки, он крупными пальцами придерживал одну полосу пониже середины, а жилистая женщина под сорок склонилась над ней с синим карандашом в руке. Пока она говорила, молодой человек сбоку от Морина быстро записывал что-то в блокнот. В комнате был еще один человек, гораздо старше; он сидел, опустив голову на грудь, и хотя не спал, но всей своей манерой выражал безразличие. Это, решил Галич, должно быть, символический главред газеты, формальный начальник Морина — ископаемое, как осторожно намекал Морин за покером, — по-прежнему мрачно цепляющийся за должность, однако полагающийся на Морина во всем, что касалось нынешних перепадов, кого угодно способных ввести в замешательство. А женщина, наверное, штатный представитель Главлита. Галич узнал эту картину по тысячам заседаний, где литовали тексты: “Натюрморт с цензором”.

— Саша! — приветствовал его Морин. — Мы уже заканчиваем. Присядь на минутку. Никто ведь не будет возражать? Товарищи, Марфа Тимофеевна, позвольте представить Александра Галича — автора множества известных вам пьес и множества песен, которые вы наверняка знаете на память.

Господи, подумал Саша. Парень с блокнотом коротко улыбнулся ему; лицо его вблизи выглядело заострившимся, голодным — такие бывают у бывших детдомовцев. Главред в углу хрюкнул, до того невыразительно, что можно было подумать, будто это вышел воздух откуда-то из-под земли. Однако Марфа Тимофеевна смущенно улыбнулась, переложила синий карандаш в другую руку и протянула правую для пожатия, совсем как школьница.

— Тот самый Александр Галич? — спросила она.

— Ну, во всяком случае, других я таких не знаю, — ответил Саша.

— Мне так понравилась “Москва слезам не верит”, — сказала она. — Я еще думала, как это… правдиво. Какое понимание. И сама пьеса такая замечательная.

Прекрасно, подумал Саша, цензору нравится моя работа, цензор считает, что я пишу правдиво. Однако он тут же поймал себя на том, что придумывает биографию этой женщине в тщательно подобранном жакете и — вот не повезло — с крупным носом. “Живет с матерью, ходит на выставки, на концерты с партитурой в папочке. Замужем не была. Нет — была однажды, но всего год, за меланхоликом”. И он автоматически окинул ее теплым взглядом, задержал ее руку в своей на мгновение дольше, чем она ожидала.

— Спасибо, тронут, — сказал он. — Сам я, конечно, замечаю в своей работе главным образом недостатки. Мои знакомые женщины не дают мне сбиться с пути; как выясняется, просто слушать их — огромное подспорье для писателя, который хочет, чтобы женские голоса у него звучали правдоподобно.

“Тощие ноги, а бедра, наверное, как выцветшие кости верблюда, которого бросили помирать в пустыне”.

— Впрочем, — продолжал он, — не буду отрывать вас от работы.

Он видел, глядя поверх их плеч, что гранки содержат текст речи, очень длинной речи, колонка за колонкой печатного текста, а значит, это, вероятно, обращение, с которым Хрущев должен был выступить сегодня перед съездом. Разматывающиеся абзацы тут и там прерывали выражения восторга, набранные курсивом. Обычные (Аплодисменты) снова и снова; время от времени раздается (Смех) — Хрущев есть Хрущев; по мере того как речь набирает обороты, (Продолжительные аплодисменты), а в моменты настоящих приступов возбуждения — отклики, от которых советской аудитории, как известно, никогда не удается удержаться: (Бурные аплодисменты). Возможно, речь была напечатана еще до того, как Никита Сергеич ее произнес, но Галич был уверен, что оркестровке, указанной в гранках, можно доверять. Это наверняка были именно те моменты, когда две тысячи делегатов под огромными кремлевскими сводами должны были одобрительно загреметь. Вот бы с театральной публикой все получалось так легко.

— Прошу вас, — повторил он, — не обращайте на меня внимания.

— Правильно, — легко согласился Морин. — Давайте позволим Марфе Тимофеевне не дать нам сбиться с пути.

Он произнес эти слова таким тоном, что каким-то образом ухитрился одновременно передать: цензура — это глупо, но глупо и возражать против нее. Галич не отказал Морину в коротком всплеске внутренних (Аплодисментов); в висках у него что-то шептала головная боль. Он и сам был мастер находить приятные, цивилизованные описания вещей, с которыми ничего не поделать, однако Морин к тому же умел отыскать точные нотки, соответствующие моменту: либеральнонастроенные, но без вызова, ироничные, но необидные.

Троица вернулась к делу. За работой Морин весело и мелодично причмокивал губами. Такие же он издавал позавчерашним вечером, рассматривая свою карту, на удивление хорошо скрывая, какая она сильная. Галич бросил сумку на длинный, глубокий редакторский диван и сел, готовый, если потребуется, вести беседу с заброшенной седой глыбой в углу. Однако главред, лишь занимавший свою должность, продолжал кисло пялиться в пространство. По возрасту он как раз попадал в поколение тех, кто унаследовал газету в 30-е, в свое время, возможно, играл роль Морина, прекрасно владел жестоким языком того момента и, когда всех этих интеллектуалов со странными фамилиями вытряхнули из советских газет, оказался готов подняться на их место. Галичу было тогда — сколько? — лет двадцать, он ежедневно ездил на метро на занятия в студии Станиславского. Играл на гитаре в парке.

Влюблялся. Спал с девушками. Ликовал. Сам впервые испытывал это ощущение успеха: как легко, оказывается, говорить на жаргоне времени — так, чтобы подвести дело к счастливому смеху.

Старые номера газеты были разложены по полочкам стеллажа. Он вытащил один наугад, встряхнул, раскрыл, словно ширму перед лицом.

Письма — письма читателей по всему развороту на две страницы. Номер, как он заметил, вышел несколько недель назад, во время знаменитого обсуждения с народом проекта новой партийной программы. Газета Морина, подобно всем остальным, была забита: ряд за рядом, столбец за столбцом, граждане писали — им не терпелось вставить свои две копейки. Газета Морина была изданием столичным, просвещенным, с образованной аудиторией, большое количество корреспондентов одобрительно задерживались на внесенных в проекте предложениях разрешить выдвигать нескольких кандидатов на местных партийных выборах и наложить ограничения на сроки официальных должностей. Один член-корреспондент Академии наук, никак не меньше, предлагал, чтобы партия неуклонно стремилась “защищать права советских граждан во всех отношениях”. Впрочем, предложения поступали по темам самым разнообразным. В изобильном будущем необходимо больше посадок гороха; больше атеизма; больше чайных; больше красных уголков с телевизором в общежитиях для одиноких; больше приборов, позволяющих сэкономить затраты труда; больше поддержки изобретателям; больше адвокатов-защитников; больше депутатов Верховного совета; больше такси. И все эти предложения, на любую тему, были полны энтузиазма. Галич понятия не имел, насколько спонтанны эти письма. Некоторые явно были составлены на местных партсобраниях — послушные отклики по избранным вопросам текущего момента. Однако эффект они производили не совсем тот, что обычно возникал при виде граждан Советского Союза, заявляющих, что их счастливая жизнь уже воплощена в том или ином решении правительства. Тут люди, кажется, пытались добавить собственные пожелания к гигантской башне пожеланий, воздвигнутой этим проектом программы. Они приклеивали свои пожелания к стенам, запихивали их в уголки рядом с обещаниями Никиты Сергеича сделать их самым богатым народом в мире. Люди мечтали с ним вместе; они переживали — переживали, содействуя — за подробности. Взять человека, которому нужно больше такси. Он отмечал, что проект гарантирует каждой семье по автомобилю, причем такому, который, подобно всем материальным благам наступившего коммунизма, будет “значительно более высокого качества, чем лучшая капиталистическая продукция”. Прекрасно; однако где найти для них стоянки, для “жигулей”, своей спокойной мощью способных посрамить “порше”, “лады”, что мурлычут тише “роллс-ройсов”, “волги”, дверцы которых захлопываются с тяжелой завершенностью, вызывающей у “мерседес-бенца” бессильную зависть? Обдумала ли партия, сколько понадобится гаражей? А их “пагубное воздействие на гигиенические условия жизни в городе”? А дополнительные дорожные работы? А… Галич закрыл глаза, прикрываясь газетой, и дождался, пока проблемы дорожного движения в светлом будущем растворятся в поле оранжевого и багряного, перечеркнутом тенями.

— Готово, — весело сказал Морин. — Так куда пойдем, маэстро?

Галич поднялся, обновленный, с приведенным в порядок лицом, из моря советских газет.

— Может, в Союз писателей? От тебя недалеко, а мне после обеда надо за город.

— Отлично, отлично, — сказал Морин, потирая руки с наигранной жадностью. — Я там в прошлом месяце обедал — превосходно. Бе-зу-преч-но. На славу угощают.

Морин натянул плащ и повел его обратно через отдел последних известий, здороваясь, флиртуя, показывая пальцем на ходу; походка у него была на удивление легкая для такого крупного человека. На улице день прояснился еще на одно деление; снежное облако отступило в северо-восточный угол небес и там и осталось — белый узел, удерживаемый некой невидимой контратакой высокого давления. Остальная часть неба своей ясной густотой напоминала разгар лета, не хватало лишь жары и слепящего света. Наступил один из тех дней, когда все приобретает наилучший вид. Москву припорошил свет. Новый бетон, кирпич и гипс, старая штукатурка со съедобным, как у мороженого, оттенком, мозаика на купеческих особняках, цветущие статуи богов и богинь советского изобилия — все это внезапно засияло.

— Ты, кажется, с этой вашей Марфой в хороших отношениях, — сказал Галич в такси.

— Куда мне до тебя, друг мой. Я с ней два года работаю, а вы полминуты, как познакомились, и сразу — ух! — пар пошел…

Они засмеялись.

— Не моего романа, — сказал Галич.

— Нет, серьезно, — продолжал Морин, — я правда считаю, взаимное, э-э, уважение тут не помешает. Все мы знаем, как это порой раздражает. Но ты же сам знаешь, как оно обычно бывает: человек из Главлита, посторонний, вечно он здесь, вечно на него обижаются, вечно посматривают на него, вечно записывают в плохие герои, мол, не дает писателям делать, что хотят, — и ему об этом всегда известно. По моему опыту, если к человеку так относиться, он так себя и будет вести — вернее, других подводить. Специально, назло будет говорить “нет”. А так, стоит проявить немного уважения, немного доверия заслужить, и — дело в шляпе. В Главлите тоже не лишены здравомыслия — надо только найти правильный подход- Конечно, у них свои обязанности, но у кого их нет; зато, если докажешь, что тебе можно доверять, всегда остается определенная свобода для маневра. А Марфа Тимофеевна — женщина довольно чувствительная, ты же сам видел. Не знаю, видел ты, нет: нам в том месяце удалось стихи Евтушенко напечатать. Очень хорошие — сильные такие.

— Нет, я, видимо, пропустил.

— Ну ладно, но дело в том, что, когда доходит до важного, когда мне действительно надо что-то протащить, то я могу. Могу о своих сотрудниках позаботиться — для меня это очень важно.

Галич с мудрым видом кивнул. Ага, вот, значит, что за обед. Но что, если (он не произнес этого вслух) неприязнь цензора не просто личная? Что, если неприязнь общая, непреклонная, не оставляет никакого простора для маневра, ни на какое очарование не поддается? Пару лет назад, рассудив, что всплеск ненависти, вызванный Сталиным, улегся и все вернулось в нормальное русло, он вытащил из ящика свою старую пьесу о типичной советской семье, между прочим, еврейской, об их злоключениях во время войны. В партере, во время репетиции, устроенной специально для нее, цензорша повернулась к нему со словами: “Значит, это евреи за нас войну выиграли, да?” Кивай и улыбайся, кивай и улыбайся; оступился — исправься, не жди, пока зараза распространится, давай, Саша Гинзбург, пишущий под именем Галича. На миг, всего минуту назад, ему показалось, что Морин хочет подчеркнуть, как это удобно — всегда и во всем обвинять цензора; это было бы интересно, из этого могло бы произрасти нечто большее, нежели дружеские отношения по работе; однако неприятные мысли, похоже, были не в духе Морина.

— У тебя самого как дела, хорошо? — спросил он с улыбкой.

— Да как всегда: то одно, то другое. Жена тут пытается дачный обмен устроить, до того сложный, ты себе представить не можешь, так что постоянно приходится приглашать на ужин этих вздорных стариков, эту сволочь из профкома; а тут еще сын в следующем году МГУ заканчивает, хочет в аспирантуру, а там места на вес золота. В общем, дел по горло — сам понимаешь. Хотя нет, — продолжал Морин, ухмыляясь, — ты-то, наверное, не понимаешь. Ты же у нас закоренелый холостяк, у тебя во всем полная свобода.

— Я женат! — возразил Галич.

— Ну, формально говоря, да. Только я слышал, тебе это, э-э, ни в каком смысле не мешает. Ты, наверное, даже и не представляешь себе, что это такое, эти… семейные цепи с кандалами.

— Ну как же, представить-то я пытаюсь. Иначе куда же мне без материала. Сочувствовать я мастер.

— Хм-м, хм-м. Вообще-то, если о делах, скажу сразу: мне довольно скоро надо будет обратно в редакцию. Сегодня с новостями аврал.

— Съезд, конечно?

— Съезд, конечно. И все, что в придачу. Не то чтобы я каких-то сюрпризов ожидал, — снова тонко рассчитанный огонек в глазах, — но работы сегодня много. Ты только посмотри на это все.

Галич посмотрел. Они неслись по Садовому кольцу, пересекая улицу Горького, Герцена, Арбат, все радиальные магистрали, ведущие к центру, к Кремлю. Каждая из них представляла собой коридор флагов. Но если в прошлом атмосфера, сопутствующая периоду съезда, выражала спартанскую решительность, то теперь все выглядело менее сурово. В городском убранстве читалось: счастье, а вдобавок: надежда, а еще: молодость. И в кои-то веки настоящие москвичи как будто гармонировали с этими лозунгами — их частные физиономии своей бесформенностью не выбивались из общего настроя. В этом году съезд КПСС обещал будущее, в котором вместо жертв людей ожидают мириады удовольствий, каждодневных, скатанных в один мячик желаний, которые можно удовлетворить; и народ, наверняка мечтающий о квартирах и машинах, телевизорах и свежих фруктах, тек по тротуарам, шагая легкой поступью, выплескивался на поверхность у вывесок метро из подземного царства гранита и хрома, горного хрусталя и позолоты. Девушки, одевшиеся не по погоде тепло, несли пальто в руках, поглядывали на свои отражения в витринах магазинов. Неспешно прогуливались стиляги, все с коками и узкими лацканами, слишком модные, чтобы флиртовать. Такси прохлаждались у светофоров, остановившись на красный, одновременно летели вперед на зеленый. А перед гостиницами женщины средних лет с кипами бумаг выстраивали оравы африканцев в рубашках-дашики, сутулящихся кубинцев, индонезийцев в круглых красных шапочках, египтян в парадной форме, угловатых индийцев, таких элегантных в своих сари и ачканах, как у Неру, иранцев, арабов, монголов, корейцев и японцев. Москва — столица половины мира, Москва в своем лучшем убранстве. На фоне неба вырисовывались шпили и монолиты, зиккураты в стиле ар-деко и полосатые трубы, изрыгающие дым; все они мерцали, сверкали, сияли на солнце. По идее, от этого у него должно было подняться настроение. Что и говорить, такой вариант нравится ему больше, чем тот запущенный город, в котором ему поначалу везло. Он выглядит почти как гостеприимный дом для миллионов разных историй, какие есть в любом огромном городе. Он выглядит почти как Париж. Впрочем, Париж он видел. Более того, он работает в кино — глядя на этот город, он не может не заметить, как поверхности его зданий привычно поворачиваются лицом наружу, чтобы их увидели, а не внутрь, как удобнее обитателям. Он-то знает, какой тонкий тут задник, как принято срезать углы там, где внимание зрителя отвлечено на что-то другое, где ему достаточно отметить общую размытую картину великолепия. Эти двери все равно в фокус не попадут — кому какое дело, подогнаны они под косяки или нет? Высотки загораживают широкие пространства, стены города — срезанные плоскости, уводящие глаз обратно к небу, нарисованному на стекле. Москва — съемочная площадка, и, как всякая съемочная площадка, она выглядит более убедительно на расстоянии, чем вблизи. Недавно он начал размышлять о том, что таится за всем этим, о том, что обнаружится, если оттянуть уголок разрисованного картона.

На тротуаре перед рестораном Союза писателей разразился международный конфликт. Швейцар Григорий загораживал дорогу двум людям, явно иностранцам. “Нет… нет… закрыто”, — просто повторял он, громко и отчаянно, однако они сердито показывали в сторону зала, хорошо видного через окна первого этажа, где сновали официанты с дымящимися подносами.

— Товарищ Галич, — с облегчением обратился к нему Григорий, — может, хоть вы с ними поговорите? А то я говорю, а они ни слова не понимают.

— Ш-ш-ш. Все нормально, все в порядке. Давайте-ка все успокоимся. Э-э… Deutsch? Italiano? Franзais? Ah, Franзais. Messieurs, je vous prie de nous excuser, mais ici, c’est pas un restaurant, c’est le club privй des йcrivains soviйtiques 1*. Я им говорю, это не ресторан.

— Ah merde 2*, — сказал француз покороче, у которого была черная щетина вместо волос и челюсти разочарованного пса. — Est-ce que cette ville ne contient pas vraiment un seul cafй ouvert, un seul petit bistro? В этом городе что, на самом деле нет ни единого кафе, где открыто, хоть одного маленького бистро?

Как объяснить — как объяснить, что двери заведений московского общепита действительно открываются только перед теми, кому разрешено в них проходить, и что мест, где можно надеяться, что тебя накормят, просто придя туда с деньгами в кармане, поразительно мало? Эти двое должны обедать с делегацией, в составе которой приехали. Наверное, предприимчиво оторвались от своих, решили, что сами о себе позаботятся. А где-то там женщина с бумагами рвет на себе волосы. Ах…

— Par hasard, vous кtes peut-etre des journalistes? 3*

— Oui, — опасливо сказал француз. — Agence France- Presse. 4*

— Они журналисты. Григорий, я их проведу. Под мою ответственность — наверху я договорюсь. En ce cas, — произнес он, улыбаясь, — vous vous trouvez chez vous. Une maison des йcrivains, c’est aussi naturellement une maison des journalistes. Nous vous souhaitons la bienvenue, comme nos invitйs.

И, сообщив им, что дом писателей — это и дом журналистов, пригласив их в качестве гостей, он повел их вверх по лестнице; следом шел Морин, развеселившись, однако незаметно держась позади.

— Правда ничего страшного, товарищ Галич? — спросил Григорий.

— Да-да, не волнуйся.

На самом деле в секретариате наверху ушло двадцать минут на то, чтобы завизировать его действия и договориться с “Интуристом”, чтобы после обеда прислали машину, забрать заблудших овечек. Когда он вернулся в обеденный зал — по дороге его перехватили, чтобы заставить подписать протест против какой-то очередной клеветы, переданной по Радио Свобода, — французы, устроившись за столиком в глубине, разглядывали скатерти, серебро и расписные панели. Он решил, что в конце концов их все-таки обслужат. Морин ждал за столиком куда лучше, успев раздобыть бокал вина. Он рассматривал выставку знаменитостей — Оренбург в окружении поклонников, Шолохов, приехавший в город на съезд, уже порозовевший физиономией и шумноватый, — но при этом украдкой поглядывал на часы.

— Извини, — сказал Саша, проскальзывая на свое место. — Да, и мне тоже вот этого налейте. Телятина у вас еще имеется? Хорошо. Телятины нам обоим.

— Да ничего, все нормально, — ответил Морин. — Ты же у нас человек импульсивный.

— Не знаю, — сказал Галич. — Просто показалось, что два обеда — не такая уж высокая цена за то, чтобы Советский Союз расписали во всей его красе.

— Ну вот, видишь, — Морин указал на него пальцем, здоро. вым, с волосатой костяшкой. — Вот такое бесстрашное воль, нодумство нам сегодня как раз и нужно. Ответственное, искреннее… Последовали новые лозунги оттепели.

— Да хватит тебе.

— Ладно, ладно. Но я серьезно. Слушай, времени мало; на самом деле, у меня к тебе деловое предложение.

— Так я и думал. Ну, выкладывай.

— Значит, так. Мы печатаем подборку материалов. “Жизнь в 1980 году”. Идея в том, чтобы, так сказать, представить себе будущее во плоти, показать его читателям выпукло, как живое, с разных точек зрения. Ну, знаешь, с политической, экономической, культурной и так далее.

Принесли телятину: эскалопы в белом соусе с перцем горошком и рис в качестве гарнира. Морин разрезал свою порцию на кусочки, насадил один на вилку и стал блаженно жевать.

— Что я говорил? И-зу-ми-тель-но. — Галич ждал. — Проблема в том, — сказал Морин, помахав вилкой, — что все как- то суховато получается. Вот, посмотри — между нами, разумеется, — и он потянулся под стол за своим портфелем и вытащил, покопавшись, несколько отпечатанных на машинке листков.

“Повсеместное изобилие товаров”, — прочел Галич. Он вынул очки для чтения, которые не любил надевать прилюдно, и пролистал текст. “Пища, — прочел он, — должна быть вкусной, разнообразной и здоровой, она не имеет никакого отношения к примитивному обжорству бескультурных людей или извращенному гурманству плутократов… Каждый член общества, — читал он дальше, — получит достаточное количество удобной, практичной и красивой одежды, белья, обуви и т. д., но это вовсе не значит, что надо бросаться в крайности или излишества”. Он начал тихонько смеяться и продолжал, читая про то, как в 1980 году будут полностью удовлетворены потребности каждого в “культтоварах”, однако достаточно будет просто возможности взять музыкальный инструмент напрокат “с общественного склада”.

— И это все? — сказал он. — И это — все? Мечта, вынашиваемая веками, сводится к картофельному пюре, шерстяным носкам и тромбону, которым можно пользоваться по очереди?

Морин натянуто улыбнулся.

— Я же говорю, суховато — не особенно вдохновляет. Вот тут-то тебе бы и подключиться. Мы думали напечатать статью о мире будущего с точки зрения человеческого сердца. Как мы от этого изменимся, как будем по-иному жить и любить, попав во времена, где нет дефицита. Что-то в этом роде. “Личная жизнь будущего” — неплохой, кстати, заголовок.

— Да ладно тебе, я-то вам зачем. Вам нужен какой-нибудь писатель-фантаст.

— Нет-нет, нам нужен именно ты. Мы решили, зачем нам кто-то другой, какой-то там специалист по будущему; что намнужно, так это специалист по чувствам. Это все хорошо, — он похлопал по рукописи, — но надо это как-то оживить. Нужны небольшие штрихи, такие, чтобы было ясно: вот она, настоящая жизнь. У тебя это получится. Ты сможешь заставить людей в это поверить.

Ой, Морин, да ну тебя на фиг.

— А сам-то ты в это веришь?

Галич только через секунду понял, что на самом деле произнес это вслух, этот важнейший из вопросов, которые не задают, крутившийся у него в голове в последнее время — вместе с разговорами, которые он вел вслух, рядом с ним и вокруг них, — бездумный находчивый ответ в пику собеседнику, простой, решительный, а не мягкий, припудренный нюансами. Существуют способы разузнать, что на самом деле думают люди, но к ним относятся политические танцы вокруг да около, а не этот резкий публичный выпад. Слова выскочили у Галича изо рта не потому, что ему хотелось узнать мнение Морина. Но он их произнес. Похоже, делать нечего — остается лишь сопроводить их улыбкой, как можно более уклончивой как можно более загадочной, а Морин пускай гадает, зачем он его провоцирует.

Морин густо покраснел.

— Что за вопрос! Моя субъективная реакция… Я хочу сказать, это можно обсудить.

Ох, да он и вправду хочет со мной дружить, дурачок, подумал Галич.

— Но сейчас, по-моему, не время и не место для того, чтобы, чтобы… Да, конечно, верю, — сердито продолжал он.

Конечно, я в это верю. Пришло время оправданного оптимизма, твердо стоящего на научном фундаменте. Восхождение к коммунистическому изобилию, — резко добавил он, — есть глубокий исторический процесс, и я как журналист, естественно, горжусь тем, что участвую в нем.

”Ну что, доволен?” — говорили его глаза. Он провел рукой назад по сырому вихру на лбу.

— Нет, серьезно! Что на тебя такое нашло?

Не знаю, подумал Саша. На меня это совсем не похоже — вот так ставить человека в неловкое положение. Это опасно и, хуже того, наивно. Однако ощущение, надо сказать, неплохое.

Молчание затянулось.

— Ну что, — произнес через некоторое время Морин. — Напишешь статью?

— Подумаю, — ответил он.

Морин давно ушел; теперь другое такси в удлиняющихся предвечерних тенях мчало его через реку на “Мосфильм”, где у него была назначена встреча. Вода колыхалась, словно темно-синие чернила, под длинными мостами, гладь ее морщилась там и сям под первыми прикосновениями ветерка. Баржи тянули за собой треугольники белой пены. С конфетной фабрики на островке напротив Патриархии долетали тошнотворно-сладкие облака, пробираясь через щели внутрь машины, в пегую обивку сидений. Из радио доносились речи на открытии съезда и всплески бурных аплодисментов, но Галич снова глядел на город и слышал музыку, которая подошла бы ему, если бы его снимали в день вроде сегодняшнего. Басовитые медные духовые для барж с фабриками, приглушенные трубы для башен, повизгивающие кларнеты для пешеходов, торопливые литавры для машин — и во всем этом слышались злободневность, ожидание, суетливое очарование. Справа открывался парк Горького; мимо проплывали учреждения и мастерские, велодромы и бойни; на излучине реки впереди земля загибалась кверху, к обсаженному деревьями гребню холма, за которым вздымался огромный золотой шпиль университета. И правда, что же на меня такое нашло, думал Саша. Ему вспомнился анекдот. “Что такое вопросительный знак? Постаревший восклицательный знак”. Может, дело только в этом, просто наступило в жизни такое время, когда уверенность начинает слабеть, а на смену бодрости естественным порядком приходит сомнение. Всего лишь первый звонок стариковского скептицизма. Но тогда почему он сердит гораздо больше прежнего?

Года четыре или пять назад он испытывал подъем, чувствуя, как ширится территория, где позволено работать писателю. Вещей, которые можно говорить, стало во много раз больше — не потому, что разрешили иметь свое мнение по каким- то основополагающим вопросам, но потому, что внезапно показалось: существует огромная сфера человеческой природы, которую можно исследовать, не сражаясь при этом с общепринятыми мнениями. Эта возможность на какое-то время вскружила советской литературе голову. Можно было писать о сомневающихся сыновьях, а не о властных отцах, о разочаровании, а не о всевозможных оттенках восторга, издавать сочинения лирически-интимные, а не монотонно-эпические. Какое-то время его почти не беспокоили пределы этой новой свободы, они были очерчены настолько шире прежнего, что давления почти не чувствовалось. Однако вскоре он обнаружил, что все равно достиг их. Он добрался до них, попросту следуя логике создания персонажей в условиях большей свободы. Почему сомнения сыновей в конце произведения непременно должны растворяться, оборачиваясь рвением, которого никто конкретно не испытывает, однако почему-то испытывают все в целом? Почему в произведении для взрослых всегда надо смягчать разочарование? Почему лирика должна оберегать искренность дружбы людей, сидящих вокруг кухонного стола, и не более того? Если на то пошло, теперь раздражение стало сильнее, чем прежде. Он не понимал, чего лишен, пока ему не дали случайно выбранный кусочек запретного; объяснение было отчасти в этом. А еще — в том, что отпали причины для запретов. Теперь вокруг раз и навсегда признали, что жизнь не просто волна, несущая толпу вперед, когда все поют и кричат, когда во всех движениях видна эта порывистость, благодаря которой в советских фильмах даже появление людей у ворот фабрики напоминает спонтанное наступление на Зимний дворец. Было решено, что существуют, необходимы и другие настроения, другие интонации. На этом восторги кончились.

Восторги были настоящими. Он заставил себя это вспомнить. У него было как раз такое счастливое детство, которое, как обещал Сталин, в один прекрасный день станет повсеместным, и он горячо желал защитить его, остановить классовых врагов, кулаков и фашистов, угрожавших отдельным частям тех прекрасных мест, где он жил, какими они ему помнились: твердая грунтовая дорожка, ведущая от дачи к озеру под смолистыми соснами, желтый матерчатый абажур в квартире родителей, заполненной книгами, нянька Маша с руками-лопатами, в лице которой он полюбил всех крестьянских Маш и Вань, населявших огромный облачный пейзаж вдали от знакомых улиц. Страх тоже появился с годами, но кроме страха всегда было что-то еще. Они с друзьями восхищались своими преподавателями, глазели на гудящие эскадрильи в День авиации, мечтали о том, что дозволено. Он рад был служить. Он рад был протискиваться через проходы набитых солдатами вагонов, держа над головой гитару, когда оказывалось, что отрепетированное ему действительно удается, когда суровые, угрюмые парни, набившиеся в купе, расплывались в улыбке, услышав его лукавые частушки, подпевали под “Синий платочек”, “Темную ночь” и его собственную “До свиданья, мама, не горюй”. У некоторых в глазах стояли слезы. Тогда сомнение казалось мелочью; он перемещался по опасному миру, и его ничего не брало, он жил в своем везении, как в пуленепробиваемой оболочке. Был один-единственный случай, когда он соприкоснулся с опасностью, в 49-м, во время кампании против космополитов. Подчиняясь какому-то непонятному импульсу солидарности, он забрел на собрание еврейской секции Союза писателей. Когда он вошел в комнату, к нему обернулись полные подозрения лица; все собравшиеся, разумеется, были так же верны Сталину, как и он, однако они были бородатые, нездешние, от них исходил аромат незнакомых солений. “Ты идиш знаешь? — спросил его кто-то. — Нет? Тогда вали отсюда — не нужны нам такие прихлебатели. Поищи свои корни в другом месте. Что, на жидов поглядеть пришел? Давай, иди отсюда”. Спустя две недели секцию разогнали, и большинству из тех, кто был в той комнате, грозил расстрел. Только тогда, читая газету, он понял, что его спасла доброта незнакомцев.

В эти последние годы он все лучше, капля за каплей, начинал понимать то, что происходит в его время, совсем рядом, за углом, за сценой, обернись — и увидишь; прежде он был как ребенок в сказочном лесу, который видит одну только зеленую листву и слышит одно только птичье пение впереди, а все чудища у него за спиной. Тихие беседы с хореографом, вернувшимся оттуда после десятилетнего срока почти беззубым — выжил он потому, что, как все танцовщики, был вынослив. Секреты дядиного приятеля, энкавэдэшника, утопившего ясность ума в бутылке, который знал, что юный Саша — свой, из наших, ему можно доверять, поэтому говорил, прикривая стыд смешками, впадая в кошмарные приступы хихиканья, о знаменитом 37-м годе, когда их привозили воронок за воронком, так часто, что пуль не хватало, а сток в полу подвального коридора иногда забивался, и какому-нибудь бедолаге приходилось лезть в эту кашу, выуживать осколки костей и клоки человеческих волос. Разговоры старых солдат, перемежаемые молчанием, — слушая их, можно было сложить два и два. Кое-что удалось почитать в Париже. Неопределенные взрывы откровений в газетах на родине, обезличенные шифрованными фразами о “нарушениях социалистической законности”. Закрытый доклад самого Хрущева в 56-м, который ему передали в красной папке с грифом “не для печати”. Капелька информации тут, капелька там, пока он наконец не понял, что его счастливый мир основан на ужасе. Подобно городу Петра на Неве, его город был построен на фундаменте из раздавленных людей — внизу лежали сотни тысяч, возможно, даже миллионы. Причем слишком переживать по этому поводу не полагалось. Достаточно было, что тебя заверили: больше подобное не произойдет, ошибки совершались, но они уже исправлены. Нет смысла оглядываться назад. Ни к чему ворочаться в постели в своей хорошо обставленной квартире и вспоминать, каким образом ты помог придать этому ужасу эстрадную улыбочку, прерывая действие фарсом, песнями и танцами.

А теперь, как раз когда он начинал ненавидеть свою удачу, она словно распространялась, делалась повсеместной. Он не был экономистом; он понятия не имел, какая часть хрущевского плана выполнима. Однако Воробьевы горы превратились в сплошную огромную стройплощадку. Новые бульвары, отмеченные колышками и веревкой, отходили от дороги, которая не так давно была однополосной ниточкой щебенки. На каждом округленном возвышении стояли краны; свисавшие с них бетонные панели поднимались, колыхаясь, вверх, заполняя остовы бесконечных новых многоквартирных домов, которые, как и все вокруг, омывал сегодняшний чистый воздух.

Эти бледные панели вселяли надежду своей белизной, как у чистого листа. Глядя на них, можно было почувствовать, что для людей, не живущих среди янтаря и инкрустаций у “Аэропорта”, пришел конец клоповнику. Хватит им копошиться в темноте и сырости. На Воробьевых горах поднимается новый светлый город.

— Много теперь строят, — пустил пробный камень Галич.

— Ага, Никита Сергеевич у нас прямо волшебник! — ответил таксист.

Интересно, он это искренне? Или под настроение может и про хрущобы пошутить? Поди пойми — он произнес это с каменным лицом, не давая возможности свести слова к какому-то одному смыслу. Обычно Саша восхищался этим народным искусством недосказывать, однако сегодня он лишь почувствовал себя от этого еще более одиноким в своем личном сгустке тьмы. Москва светилась, как икона, будущее сияло; один он остался в стороне от счастливого согласия. На следующем углу по торцу здания хлопало, подергиваясь рябью в вышине, громадное полотнище с честным лицом Юрия Гагарина, а под ним — слова, которые он якобы сказал тогда, в апреле, когда под ним запалили ракету: “поехали”. Ввысь вместе с Юрием! Вверх, к звездам; в небеса по Никитиной лестнице — той, что основанием стоит в каше из крови и костей.

Радио ревело в знак одобрения.

Везет Саше Галичу. Везет ему — все заседание по литовке текстов шутит; везет ему — болтает с актерской братией, пока они репетируют гвоздь нынешнего сезона; везет ему — направляется домой с очередной юной красоткой. А потом, после объятий, когда он засыпает, она стоит у окна его квартиры, откуда рукой подать до станции “Аэропорт”, курит и чувствует, что он ушел от нее — куда-то далеко, гораздо дальше, чем в ту легкую печаль, куда уходят обычно, когда сросшиеся тела разделяются на два остывающих островка, каждый к своему “я”. На расстоянии красным неоном мигает “1980”: 1980, 1980, 1980, словно городу не нужно никакой другой колыбельной, кроме этих цифр. Пошел дождь. Она собиралась поговорить с ним о роли, которую ей предложили, не в столице, зато главная, и режиссер хороший; но вышло как-то так, что Сашино очарование заполнило собой все — ей некуда бьио вклиниться. Да, думает она, поеду в Минск. Тут почти ничего не держит.

— Ничего, душа моя! Ложись-ка спать; утро вечера мудренее.


1* Немецкий? Итальянский? Французский? А, французский. Господа, извините, но тут не ресторан, тут клуб советских писателей (франц.).

2* Черт! (франц.)

3* Вы случайно не журналисты? (франц.)

4* Да. Агентство “Франс Пресс”, (франц.)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

В 1930 году большевики закрыли университеты. Остались только два, самые знаменитые, в Москве и Ленинграде, подвергшиеся кардинальным сокращениям. Однако это не было нападением на образование как таковое в отличие от того, что впоследствии произошло в маоистском Китае или, в еще большей степени, при красных кхмерах в Кампучии, где власти ставили целью полностью избавиться от интеллектуальной жизни, оставив в качестве фундамента для нового общества беспросветное невежество. Не было это и попыткой обойтись без интеллигенции. Университеты были закрыты, но затем их открыли снова, сильно расширенными, переделанными в фабрики по производству интеллектуалов нового типа.

С интеллектуалами старого типа большевикам приходилось нелегко с самой революции. Унаследованный ими весьма малочисленный профессорский состав — малая доля образованного населения, которое само по себе составляло малую долю российского грамотного меньшинства — был продуктом этических традиций более чем столетней давности. Дореволюционные российские интеллектуалы обладали чувством общественной ответственности, какого не испытывали их коллеги за границей. С начала XIX века любому образованному человеку было ясно, что царский режим — постыдный анахронизм, средство угнетения. Поэтому принадлежность к немногочисленным счастливцам, способным читать о том, что происходит в мире за пределами страны, возлагала определенную ответственность за положение дел в России; надо было попытаться что-то сделать — как правило, не в прямом политическом смысле, если ты был не из тех, кому свойственен обостренный идеализм, но путем создания иной России в культуре, в романах, поэзии и искусстве, такой России, где глупость не возводилась на престол. Быть интеллектуалом прежде всего означало понимать: ты — по крайней мере потенциально — являешься одним из тех, кто говорит истину царям. Уже одно то, что ты учишь и учишься, одно то, что ты читаешь и пишешь, означало, что ты неявным образом выступаешь в роли свидетеля, пророка жизни, выходящей за пределы обычной.

Подобное отношение означало, что, хотя интеллектуалы в целом приветствовали революцию как конец царизма, ленинскую версию марксизма поддержали очень немногие из них, даже — или особенно — когда за ней встала государственная власть. Действительно, ряд ученых, которые готовы были преподавать марксизм до революции, пытаясь таким образом насолить властям, сразу после нее с той же целью начали читать курсы по религиозной философии. Большинство партийных образованных людей в первые годы были брошены на руководство наскоро созданным советским аппаратом, поэтому университеты целое десятилетие оставались, по сути, в руках академических ученых. Их подвергали чисткам, порой выгоняли из страны; над ними ставили ректоров и заведующих кафедрами; эксперименты в системе приема означали, что в какие-то годы им приходилось учить главным образом ветеранов войны или заводских рабочих; однако они продолжали писать критические работы и участвовать в дискуссиях. Здания учебных заведений были одними из последних мест в Советском Союзе, где по-прежнему можно было найти печатные листовки, выпущенные Центральным комитетом — не большевиков, но умирающих меньшевиков, одиноко призывающих к общественной демократии без диктатуры.

Однако к концу 20-х годов партия уже в состоянии была навязывать идеологическое соответствие. Только что началась первая пятилетка, и “буржуазных специалистов” стали выгонять из промышленности и из правительства. Наркомпрос — Народный комиссариат просвещения — находился в руках союзников Сталина, и следующими на очереди были буржуазные специалисты, работавшие в системе образования. “Пора большевикам самим стать специалистами”, — сказал в одной из речей Сталин. А также: “Рабочий класс должен создать себе свою собственную производственно-техническую интеллигенцию”. Он имел в виду нечто совершенно отличное от класса-предшественника: класс служащих, быстро обученных узкой дисциплине, требовавшейся для управления тяжелой промышленностью, класс, куда принимают верных и честолюбивых в награду за убеждения.

Сначала университеты закрыли. Потом на их месте появились многочисленные вузы — высшие учебные заведения — и втузы — высшие технические учебные заведения, обычно случайным образом размещаемые по нескольку в тех же старых помещениях с целью максимизировать отдачу. Так, например, Воронежский институт птицеводства унаследовал от Воронежского сельскохозяйственного института “восемь небольших скамеек, коридор и одну лекционную аудиторию (которой пользовался также Институт механизации”. Студентов набирали большими группами из рядов самой партии, послушных ей профсоюзов, недавно открытых цехов и недавно начавшей голодать деревни. Эти выдвиженцы на самом деле были представителями рабочего класса, но в основном не в европейском или американском смысле слова: они не принадлежали к урбанизированной массе промышленной бедноты, с давних пор не имевшей привилегий, — нет, они были представителями класса, который стремилась вызвать к жизни сама партийная политика ударной индустриализации. С их появлением система существенно разрослась. Если до перемен заведения, устроенные по старинке, давали около 30 тысяч выпускников в год, то ко второй половине 30-x годов это число приближалось к сотне тысяч. В одной только партии высшее образование получили более 110 тысяч человек, включая Хрущева, Косыгина и Брежнева.

К тому времени положение дел в высшем образовании в некоторых смыслах устоялось. Хотя затраты были, подобно затратам на любые насущные человеческие нужды, скудными, на то, чтобы прекратить толкотню в задних рядах каждой лекционной аудитории, где двадцати-тридцати студентам приходилось биться за один-единственный учебник, денег было выделено достаточно. Снова ввели приемные экзамены — одних политических рекомендаций стало недостаточно. Потихоньку вернулись традиционные названия и стили работы университетов, в соответствии с личными предпочтениями Сталина, любившего респектабельность и иерархию. Сталин готов был работать с радикалами от образования — это являлось частью его тщательно организованной кампании по уничтожению всех независимых фракций внутри партии, входе которой он по очереди скармливал их друг другу; однако, оказавшись в состоянии диктовать свои вкусы, он захотел, чтобы мальчиков-старшеклассников снова одели в аккуратную форму, как в царские времена. Ему хотелось, чтобы учение выглядело занятием величественным, почитаемым. Партийная соперница старой автономной Академии наук была отправлена в отставку, и усилия сосредоточились на том, чтобы превратить Академию в послушный, надежный инструмент для создания авторитета.

Однако перемены в списке дисциплин оказались постоянными. В старых университетах преподавали по европейской либеральной гуманитарной программе. Все это исчезло, дав дорогу техническим дисциплинам. Теперь почти половина студентов изучала инженерное дело по жесткой утилитарной программе, предназначенной для того, чтобы дать народному хозяйству квалифицированных специалистов. После выпуска им полагалось знать все, что требовалось, чтобы в одиночку пойти и запустить электростанцию, или металлургический комбинат, или железнодорожную ветку. Потом шла чистая наука с физикой и математикой впереди, за ними, как ни странно, следовала в качестве бедной родственницы химия, а биология страдала от глубоких идеологических проблем; дальше медицина, которую изучало непропорционально большое количество женщин, и “сельскохозяйственные науки”, предназначенные для поставки специалистов в колхозы. Гуманитарные факультеты были вовсе закрыты — хотя впоследствии пришлось вернуть в дело нескольких историков, чтобы подготовить школьные учебники, набитые цифрами и датами, а также похвалами бывшим правителям, стремившимся к централизации. Литература превратилась в “филологию”, технический предмет, посвященный главным образом преподаванию множества языков, необходимых для управления Советским Союзом. Философия умерла, антропология умерла, социология умерла, юриспруденция с экономикой зачахли — партия считала “общественные науки” своей собственной внутренней технической дисциплиной, которую следовало преподавать внутрипартийным кадрам и раздавать студентам в виде обязательных курсов по марксизму-ленинизму.

Профессора перестали отвечать за культуру. Члены Союза кинематографистов и Союза писателей выпускали новые фильмы, пьесы, книги и поэмы; старое, сведенное к консервативной выборке из классиков, теперь обязан был знать каждый гражданин с запросами. Партия хотела, чтобы советская публика была культурной — термин, который подразумевал регулярную чистку зубов и чтение Пушкина с Толстым. В этом была своя ирония. Трудолюбивый выдвиженец с хорошим, чистым происхождением, из рабочих или “трудового крестьянства”, мог пойти дальше, если готов был внимательно читать об аристократах, графах и буржуазных деятелях — именно тех людях, которых, будь они сейчас живы, записали бы в “общественно чуждые”, во “враги“ Но куда важнее было то, что “Война и мир” или “Евгений Онегин” представляли собой предметы гарантированного качества, какие теперь полагалось иметь обычным людям. Нет уж, спасибо, не надо нам этих ваших авангардных воплей и гримас — нам подавай только самое лучшее, великие произведения российского прошлого, в переплетах с золотым тиснением, которые не стыдно выставить на полке в новой квартире. Причем нельзя сказать, что связь с прошлым прервалась совершенно. По сути, в старой интеллектуальной традиции была нить — половина ее скрученной спирали ДНК, — которую можно было приспособить в качестве кредо для этих идущих в гору сталинских выпускников. Российская интеллигенция всегда считала своим долгом модернизировать Россию — а что такое эти головы, если не современность на марше? Она всегда считала культуру вещью, которая действует сверху вниз, просвещением, которое горстка образованных несет в массы, — а что такое большевистская миссия, если не попытка элиты XX века поднять тяжеловесную Россию до высот? Она всегда была склонна верить в панацеи, в идеи, способные разом разрешить любую проблему, — а что такое большевизм, если не универсальный ключ, подходящий к любому замку, самая современная, наилучшая, величайшая система человеческого знания? Вера во все это сочеталась с желанием новой технической интеллигенции слышать и верить, что задача говорить истину царям потеряла актуальность, потому что истина сама стала царем. Друзья истины, друзья мысли, разума, гуманности и красоты стали, по определению, друзьями партии — друзьями Сталина. Противостоять партии означало сделаться врагом истины, нарушить обязательства интеллектуала перед истиной.

Теперь, когда место старой интеллигенции было прочно занято новой, Сталин мог позволить себе убрать большинство ее уцелевших представителей в процессе чисток конца 30-х, вместе с большинством собственного политического поколения внутри партии и с большинством людей — продуктов дореволюционной эпохи, которые пришли к власти в промышленности, армии, государственном аппарате. У него остались выдвиженцы — благодарные, лишенные любопытства, ничего не знающие о мире за пределами Советского Союза и готовые принять сталинский порядок в качестве порядка вещей, присущего самой реальности. Исчезнувшие части интеллектуальной жизни ушли без следа — воцарилось великое молчание. Скоро молодежь забыла, что когда-то было по-другому. В новой учебной программе разным предметам была уготована разная участь. Чем ближе та или иная наука находилась к практике, тем активнее ее внедряли, ставя на службу практическим нуждам власти. С другой стороны, чем ближе она стояла к опасной территории общественных наук, тем сильнее ее обычно искажали идеологией. А чем более абстрактной она была, тем более интеллектуально неискушенной ей, как правило, предстояло оставаться. Результатом стали направления интеллектуальной жизни, выстроенные совершенно не так, как их зарубежные аналоги. Если Соединенные Штаты, например, были обществом, где правили юристы, а среди преподавателей литературы и социологов глубоко укоренился университетский идеализм, то Советский Союз был обществом, где правили инженеры, а идеализм царил среди математиков и физиков. Юриспруденция, экономика, история были стерильными вотчинами, не имевшими большого значения, каждой из которых правил свой “маленький Сталин" — миниатюрный интеллектуальный заместитель великого кремлевского ума. После смерти Сталина эти предметы пришлось оживлять тем, кто пришел из инженерного дела и чистой науки, — тем, кто принес с собой веру инженеров в разрешимость проблем и неустанное восхищение ученых чистотой картины. Биология оставалась в бедственном положении. Маленький Сталин, которому ее вверили, Трофим Лысенко, был шарлатаном-антидарвинистом, которому в 5o-e годы удалось приспособиться и начать играть на слабых сторонах Хрущева.

К бо-м годам Советский Союз из одной из наименее грамотных частей планеты превратился, по некоторым показателям, в одну из самых образованных. Тут выдавали на-гора больше выпускников на душу населения, чем в любой европейской стране; только американская система колледжей с ее традициями массового участия шла впереди. Для поступления надо было пройти конкурс, сдать экзамены, которые организовывались местными приемными комиссиями так, чтобы заведения могли отбирать и отсеивать на свое усмотрение, получая в точности тот набор, который им нужен. Курс обучения длился четыре или пять лет, от студентов ожидалось, что они будут постоянно работать от 35 до 45 часов в неделю, осваивая весь корпус знаний по своей специальности. Упрощениям подвергался один только марксизм — ведь после того, как традиция независимой марксистской мысли была уничтожена в 30-e, возродить ее как науку было нечему. Процент отсева был объяснимо высок; и все-таки каждый год почти полмиллиона юношей и девушек, пройдя испытание, стояли в коридорах родного университета или института, просматривая тысячи и тысячи вывешенных там объявлений о приеме на работу.

Правда, высшие учебные заведения занимались только преподаванием. Исследовательская работа обычно проходила в других местах, в специальных институтах, подчинявшихся Академии наук или всевозможным промышленным министерствам, и ученые постоянно перемещались с профессорской кафедры в лабораторию и обратно. Систему венчали “академгородки”, построенные для проведения исследовательской работы, обладавшей стратегическим приоритетом, от ядерной физики и аэронавтики до вычислительной техники и математической экономики. Люди, жившие там, входили в число самых привилегированных советских граждан; вдобавок их превозносили как предвестников грядущего мира изобилия. Они не только жили — уже сейчас — так, как вскоре предстояло жить всем советским гражданам: в просторных квартирах, с щедрым продовольственным снабжением и зелеными насаждениями вокруг. Они еще и работали — уже сейчас — так, как ожидалось от всех, когда наступит изобилие: по добровольной любви к делу, относясь к рабочему времени, как к игре, а не тяжкой ноше. Ученые, как правило, не возражали против подобного к себе отношения, как принимали по большей части и законность устройства власти в своем обществе. Самим физикам понравился знаменитый фильм Михаила Ромма, вышедший в 1962 году, “Девять дней одного года”, об одержимом, остроумном ученом-ядерщике, который облучается ради того, чтобы у человечества появился новый источник энергии. Немного позже, в 1965-м, они улыбались, читая умеренно сатирическое сочинение братьев Стругацких, "Понедельник начинается в субботу”, где секретный отдел занимается — что вполне уместно — волшебными предметами из русских сказок. Ученые были уверены в себе — а также, как ни забавно это звучит, невинны. К тому времени они уже, как правило, не знали, чего именно не знают об опыте человечества вне советского строя. Международные связи возобновлялись, но далеко не в полной мере: ученые, достигшие определенных должностей, имели доступ к спецхранам — собраниям иностранных материалов в библиотеках, однако на каждое посещение требовался специальный допуск, и надо было знать, что в точности тебе нужно. Поэтому их идеи развивались почти без оглядки на аналогии, на параллельные случаи, на массу накопившихся за всю историю ситуаций, в которых кто-то пытался сделать что-то похожее. А главное, у них почти не было доступа к пессимизму. Там, где они жили, не имели широкого хождения рассказы о благих намерениях, обернувшихся чем-то плохим, — во всяком случае рассказы опубликованные, записанные.

Однако не все шло гладко. Например, в 1958 году Хрущев внезапно объявил, что среди поступающих в вузы слишком много детей интеллигенции и служащих, так называемых инженерно-технических работников, ИТР, — и принял закон, уходящий корнями в старые дикие времена первой пятилетки. Теперь выпускникам школ полагалось отработать два года до поступления. Это не нравилось студентам, не нравилось родителям, не нравилось преподавателям — у их первокурсников, изучающих физику, на блекнущие в памяти школьные знания теперь накладывался двухлетний опыт полуквалифицированной нудной работы на складе или на заводе. Кроме того, интеллигенция была недовольна тем, что, открестившись от наиболее грубых методов, теперь Хрущев пытался достигнуть соответствия путем призывов и поучений. Как следствие, начиная с 1961 года группы интеллектуалов собирались вместе, чтобы выслушивать, как на них ругаются: иногда соратник Хрущева Л. Ф. Ильичев, председатель Идеологической комиссии ЦК, а иногда, на удивление часто, на грубом, безграмотном русском, и он сам. (Анекдот тех времен: Хрущев просит друга просмотреть текст одного из своих докладов. “Скажу тебе прямо, Никита Сергеич, кое-какие ошибочки у тебя встречаются. “Засранец” пишется вместе, а “в жопу" — раздельно”.) Выли и более конкретные поводы для недовольства: у серьезных биологов, вынужденных скрывать свою настоящую исследовательскую работу за маскировочной ширмой; у евреев. В 30-е годы среди советских евреев, по сравнению с другими группами населения, пожалуй, наиболее заметны были высокие достижения, социальная мобильность, однако волна официального антисемитизма, начавшаяся в 40-е, принесла с собой ограничения и квоты. Если считать в абсолютных единицах, в 60-е евреев в науке работало больше, чем когда-либо прежде: 33 000 из 350 тысяч советских научных работников, или 9,5 % от общего числа, в то время как евреи составляли лишь 1 % советского населения; однако определенные специальности и определенные элитные учреждения для еврейских кандидатов были полностью закрыты, а путь на самый верх, в общем и целом, заблокирован. Теперь, будучи евреем, необходимо было проявить блестящие способности, которыми невозможно пренебречь, иначе тебе было не добиться того же положения, что у твоих русских по национальности коллег, ничем не выдающихся по своему усердию и заслугам. От этого оставалось странное болезненное ощущение, словно у тебя отобрали некогда врученную тебе награду: ты считал, что тебя признали раз и навсегда, а оказалось, что тут есть свои условия.

Постепенно начинало происходить нечто непредвиденное. Эти разочарования, малые и большие, начали привлекать внимание ученых к разнице между двумя типами образованных людей — между ними самими и инженерами-выдвиженцами на руководящих партийных должностях. Уроки были почерпнуты из самой науки, ее методов, а также, что и говорить, из чтения программного Толстого. Размышляя об идиотском антисемитизме в стране, победившей фашистскую Германию, слушая, как Хрущев с красным от ярости лицом бушует по поводу того, что в Академию не приняли одного из лысенковских приспешников, они начинали подозревать, что, возможно, истина и цари не столь уж близки, что, возможно, на престол в России возводится все-таки глупость.

Старички были не простые люди: это были Студенец, Обжора и Колдун. Колдун вышел на берег, нарисовал на песке лодку и говорит: “Ну, братцы, видите вы эту лодку?” — “Видим!” — “Садитесь в нее”. Сели все в эту лодку. Говорит Колдун: “Ну, легкая лодочка, сослужи мне службу, как прежде служила”. Вдруг лодка поднялась по воздуху…

1. Летняя ночь. 1962 год

Времени на это ушло, как водится, больше, чем нужно. Домоуправ того корпуса, в который институт ее якобы поселил, не нашел никаких документов на нее, а когда она, восстановив цепочку, дошла до главного управления по распределению жилплощади, оказалось, что несколькими месяцами раньше произошла стычка между институтами за корпуса, которые должны были сдать в следующую очередь, — и бедные цитология с генетикой проиграли в неофициальном зачете физикам. Обещанная ей квартира исчезла в папке. Просто забрать ключи не удалось, ей пришлось заставить секретаршу директора позвонить в жилуправление и попросить, чтобы ей предоставили квартиру в порядке особого изъявления доброй воли. И все-таки это было сделано. Подъезд нового здания, может, и напоминает по виду и качеству что-то вроде угольного подвала, зато, поднявшись на четыре пролета по лестнице, оказываешься у входной двери, которую она может называть своей — вместе с находящимися за ней тихими комнатами, заполненными лишь предвечерним светом и тенями деревьев.

С кружащейся от перемен головой она ходила по своим владениям. Тут будет ее кровать. Вот тут будет спать Макс, за этой дверью, чуть приоткрытой, чтобы он знал, что мама по- прежнему совсем рядом, пускай они больше и не спят вместе на раскладной тахте под написанной маслом картиной. У него будет собственная комната; можно нарисовать на стене алфавит, а то каких-нибудь веселых зверюшек. Тут они и будут жить, с книгами, закрывающими стену напротив окна, с рабочим столом, вот тут, где хорошее освещение, а перед едой с него можно будет все убирать. В кухне шла только холодная вода — неудивительно. Но летом без горячей вполне можно обойтись; есть еще куча времени на то, чтобы все починить, перед тем как Сибирь начнет поворачиваться к ним своим менее дружелюбным лицом. Сев на новый линолеум на полу в кухне, она подтянула колени к подбородку. Сегодня уже слишком поздно, чтобы суетиться по поводу мебели или разузнавать про детсад; в институте ей делать тоже нечего — пропуск выпишут только завтра. Максу с ее матерью ехать еще почти двое суток, они сидят в пыхтящем, движущемся на восток поезде, в который она их посадила в Ленинграде перед тем, как отправиться, не веря в происходящее, в аэропорт и предъявить свой дорогущий, купленный институтом билет. Она надеялась, что остальные люди в купе не в претензии. Четырехлетний ребенок с привычкой задавать вопросы — не самый легкий из попутчиков в долгой дороге. А если они недовольны, что она тут может поделать. С последствиями, что бы там у них ни происходило, она разберется, когда приедут, когда Макс выйдет, чумазый и расстроенный или чумазый и улыбающийся, на платформу в Новосибирске; а до того они — далеко, в капсуле, которую еще два дня не открыть. Они в подвешенном состоянии, а значит, пока то же самое можно сказать о той ее сверхактивной половине, которая строила планы, защищала, прокладывала Максу дорогу в жизни, стараясь сделать ее гладкой, и объясняла (в последнее время это стало актуальным вопросом) различные цвета солнечного и лунного света. Подвешенная — невостребованная. С тех пор как родился Макс — и уж точно с тех пор, как сбежал его отец, — она не припомнит момента, когда от нее ничего не требовалось. Но сейчас импульс поездки выдохся, и она оказалась тут, в этих пустых комнатах, где нечем заняться. Тени листвы медленно шевелились на стене позади нее. Кажется, у нее не было никаких практических причин не остаться сидеть под ними в растительной тиши, пока не опустится ночь и пятнышки не растворятся в общей тьме. Но она решила, что лучше встать и раздобыть себе что-нибудь на ужин. В своей будущей спальне она открыла чемодан и замешкалась. Что ж, лето на дворе. Она выбрала зеленое платье без рукавов, причесалась, вышла на улицу.

Не вполне понимая, куда направляется, она бродила по городу. Мужчины с портфелями и редкие женщины направлялись домой, пробираясь среди штабелей кирпича и дощатых настилов — ландшафт по-прежнему в основном напоминал о стройке. Бетонный утес ее корпуса стоял, окруженный деревьями, на пологом откосе, сплошь изрытом ямами для фундаментов, которые еще предстояло заложить. Большинство рабочих уже закончили дневную смену; последние из оставшихся закрывали буры и землечерпалки, пускались вниз по холму, куря и беседуя. Наверное, подумала она, существует какая-нибудь модель, где показано, как будет выглядеть Академгородок, когда его достроят: все ужасно чистое, современное, здания — геометрические тела безупречной белизны; но сейчас, на полпути, энтропия явно побеждала геометрию. Пока в счете вела грязь. К сожалению, когда живешь в Ленинграде, превращаешься в сноба во всем, что касается видов. Человеку, привыкшему к небрежной красоте старой столицы, трудно прийти в особый восторг от того, что увидела она сегодня. Дома как дома, ничем не отличаются от корпусов, какие поднимаются в грязных полях повсюду, а институты — стандартные архитектурные глыбы, ничем не выдающиеся, без украшений, как и все общественные здания. Вблизи широкий серый фасад геологии, где цитология с генетикой приютились на птичьих правах до тех пор, пока у них не появится собственное здание, растворялся в колеблющихся линиях грязносерых корпусов, чередуясь с грязно-серой плиткой, — похоже было на глиняный холм, по форме приблизительно напоминающий научно-исследовательский институт, воздвигнутый на земле термитами. Неуклюжие коридоры внутри знать ничего не желали о масштабах человеческого тела. Судя по размерам, они были созданы для удобства гигантов. Двери лабораторий и кабинетов по высоте не доходили до середины бетонных плит, образующих стены. Нет, в Академгородке глаз ничего особенно не радовало. Красоты здесь было немного.

Но тут дорожка, по которой она шла, свернула в более густую поросль, и, пройдя всего сотню метров, она оказалась в лесной тишине. Внезапно тропка под ее ногами покрылась ковром сосновых иголок; внезапно над миром выросла крыша — пятнистый полог листвы и неба, через который процеживалось заходящее солнце, казавшееся лишь средоточием более яркого света. Звуки тоже процеживались. Она все еще то и дело слышала скрежет строительной техники, но он сделался таким же тихим и незначительным, как жужжание пчел, курсировавших между стволами деревьев. Лес был смешанным: сосна и береза. Сосны вздымались, прямые и стройные, как мачты корабля, а березы кренились на несколько градусов от вертикали, все в разных направлениях — похоже было на гигантскую игру в бирюльки. Кора сосен была сморщенной, красно-коричневой. Березы стояли бумажно-белые, помеченные бесконечно разнообразными загогулинами, будто черными ссадинами: клиновидными, под стать городским монументам из глинобитного кирпича, или вроде хромосом под микроскопом, хромосом, существование которых отрицают лысенковцы. В воздухе стоял чистый запах смолы. Заросли папоротника, по колено высотой, светились в вечернем свете хлорофиллом, каждый лист — замысловатая зеленая лампочка. Да, это что-то. Вот это действительно что-то — это место, высокое, тонкое, как птичья клетка, на пороге холма-термитника. Придется ей слегка изменить свои представления о городе, раз тут есть оно, это место, где можно воспрянуть духом по дороге в лабораторию, по дороге обратно после каждой схватки в серых коридорах. Она откинула голову назад и стояла так, пока сито в крапинку мягко стряхивало фотоны сверху ей на лицо.

— Прошу прощения, — произнес голос позади нее — мужской, немолодой, терпеливый, благосклонный. Она загораживала дорогу.

— Извините, — она отодвинулась в сторону. Он учтиво прошел мимо, мудрец с тонкой шеей, держащий в руке картонную трубку, в каких хранят карты, потом остановился; двое молодых людей, шедших позади него, в свою очередь тоже остановились. Эта тропинка — и вправду общий маршрут, по которому все ходят на работу и с работы.

— Только приехали?

— Да.

— Что ж, добро пожаловать, — он одарил ее кивком. — Добро пожаловать на остров, — и двинулся дальше.

Когда небольшая колонна из трех человек подошла к следующему повороту тропинки, один из молодых людей обернулся через плечо и окинул ее оценивающим взглядом. Он что-то говорил своему другу, потом они скрылись из виду. “Остров?” — подумала она.

За лесом, как оказалось, пролегала улица, где находились городские службы. Гостиница, почта, кинотеатр, магазины, на вывесках которых предлагались “молоко”, “мясо” и “овощи”, — все они были более или менее достроены. Тут ездили туда-сюда небольшие автобусы и грузовики, изредка попадались легковушки. Еще тут стоял вечер — произошло некое невидимое, но определенное изменение в том, как падал свет, стрелка на циферблате дня пересекла некую невидимую линию. К потоку специалистов, идущих домой, присоединился встречный поток интеллигентов, снова выходящих на улицу, чтобы подышать воздухом, — причесанных, умытых, в свежих рубашках. Прогулка. Сколько ни старалось государство заполнить часы досуга людей велогонками, дополнительными курсами и занятиями боксом, остановить русских, выходящих летом на улицу, чтобы поболтать и выпить, было невозможно, Ученые ничем не отличались от других. Кучки народасобирались вокруг афиш кинотеатра, глядя на черно-белые кадры из грядущих картин, между ними завязывались беседы — приятно переброситься словом с коллегами во внерабочее время. Она присоединилась к ним. Где-то тут должно быть кафе, задача в том, чтобы уговорить пустить ее внутрь без институтского пропуска.

— А это еще что такое? — говорил мужчина слева от нее, указывая на приклеенный глянцевый плакат.

— Что, что — женщина. Ах ты господи, ты что, так давно их не видал? — ответил его друг.

— Дурак ты — я про вот эту машину за ней. Эта штука, с которой они должны работать в этой самой, как там ее, а, вот; “картине, где изображены жизнь и помыслы наших молодых ученых”.

Группа вгляделась.

— Часть электроподстанции?

— Автоматизированный стерилизатор молока?

— Незаконный отпрыск бетономешалки и твоего циклотрона.

— Как тебе не стыдно! Наш циклотрон — девушка хорошая, она с такими грубиянами водиться не будет.

— А плазму твоей мечты она тебе уже подарила?

— Да нет.

— Вот видишь, это потому, что она по ночам выскользнет потихоньку из лаборатории и гуляет с сельхозоборудованием. Может, она тебе и говорит, что ты ей нравишься со своими занудными частицами, но когда доходит до дела, тут ей не устоять против этого: у него из огромного ведра бетон так и капает, настоящий символ мужественности.

— Больной ты, Павел, просто больной.

— Ну спасибо.

— О тебе кино никогда не снимут.

— Знаю.

— Слишком ты мерзкий.

— Точно.

— На самом деле, мы сегодня получили кое-какие интересные результаты. Будкер считает, что, кажется, придумал, как справиться с флуктуациями энергии…

— Здрасьте, девушка.

На мгновение она предположила, что это опять физики флиртуют со своим экспериментальным аппаратом, но тут ее вежливо постучали пальцем по плечу. Она обернулась. Это были двое парней, встреченные в лесу, слегка приведшие себя в порядок: один, тот, что говорил, пышноволосый блондин, другой — темноволосый, с челкой.

— Да? — опасливо сказала она. — Что?

— Ничего. Ничего особенного, никаких проблем, никаких трудностей — все прекрасно, — все это было произнесено с такой скоростью, будто он упражнялся в скороговорках, при этом уголки его губ, двигавшихся в быстром темпе, кривила застенчиво-очаровательная улыбка. — Не стану вас беспокоить, особенно если вам по какой-то причине неудобно из-за вашей же собственной внешности, — секундная пауза, глаза расширены в комическом сочувствии, — однако должен вас уверить, что тут мы вам готовы помочь…

— Что?

— Ничего. Нет-нет, ничего. Просто мы тут с другом услышали случайно, еще там, вот и думаем, как же так, только приехала в город, никого еще не знает, должны же мы ей все показать, что и где. Не хотите вместе на вечер сходить?

— Валентин, — в голосе темноволосого звучало предупреждение.

Не будучи ответственным за выпущенный поток болтовни, он все это время смотрел на нее, усмехаясь — как ей показалось, не над ней, а над своим другом.

— Мы предлагаем данную услугу студентам-новичкам, — продолжал, не обращая внимания, Валентин, — особенно, должен признаться, симпатичным, но все-таки есть в этом и настоящий альтруизм…

— Студентам-новичкам — она начала смеяться. — Да вы хоть знаете, сколько мне лет?

— Э-э…

— Я же тебе говорил, — с готовностью вставил его друг.

— На восемнадцатилетних это наверняка действует замечательно, — сказала она, — только мне, если уж на то пошло, тридцать один. Тридцать один год, биолог, специалист по дрозофиле, устала от путешествия самолетом и от бюрократов. Есть у вас какие-нибудь реплики, чтобы на таких действовали?

Валентин покраснел, что было трогательно: обе щеки источали настоящее розовое сияние.

— Не обижайтесь, — сказал его друг, обнимая Валентина за плечи и мягко разворачивая его. — Нам очень стыдно, так что мы пойдем себе потихоньку. Добро пожаловать!

Она оглянулась на стеклянный ящик с фотографиями. Он представлял собой мутное зеркало. Это преломленное пятно в нем, с черными стрижеными волосами и голыми руками, — она, и это, дошло до нее, все, что увидели ребята: лицо и тело, ни с чем больше не связанные. Тонкие звенья цепи — ее обязательства — были совершенно невидимы. Они воспринимали по-своему, ничего не зная ни про Макса, ни про избранную ей позицию неуловимого издевательства в биологических закулисных переговорах. Ничего другого, кроме этого, перед ними не было; что же им еще оставалось? Она нахмурилась; женщина в стекле нахмурилась в ответ. Нет, за восемнадцатилетнюю ее принять невозможно, если хоть немножко внимательно посмотреть. Но что еще можно угадать, глядя только на ее лицо? Разумеется, оно не говорило о ней ничего такого, что было бы явной неправдой, однако и полной правды тоже не говорило, а она отвыкла от подходов, которые не были обусловлены знанием всех ее сторон. За головой зеркальной женщины включилась пара уличных фонарей, две капельки бело-голубого, мгновенно обративщие гаснущий свет в настоящие сумерки, а листву вокруг — в дырявые зеленые шары. Они нависали за плечами у отражения, словно блуждающие огоньки, ночные духи, прилетевшие кружить вокруг черных волос, черных глаз, зеленого платья. Ничего, скоро ее и здесь тоже будут знать. Это лишь пауза; не время выставлять себя дурочкой. Но вечерний воздух был приятен, прохладнее, чем застоявшийся жар летнего города; к тому же она, как обнаружилось, внезапно сильно проголодалась.

Парни не успели далеко уйти по тротуару. Униженно поникшая фигура Валентина уже начинала выпрямляться; она подозревала, что подобное у него всегда быстро проходило.

— Погодите! — позвала она. — Эта ваша вечеринка — там закуска будет какая-нибудь?

— Должна быть, — сказал друг. — Это официальное празднование защиты кандидатской. Выпивка, танцы, банкет, все дела. А меня, кстати, Костя зовут.

— Зоя.

Они обменялись товарищеским рукопожатием.

— И Валентин — вы уже знакомы.

— Мадам, — Валентин изобразил намек на поклон.

— Но-но, не такая уж я старуха.

Это были экономисты, точнее, выпускники экономического факультета, одному двадцать три, другому двадцать четыре, один из экономической лаборатории Института математики, другой — из лаборатории математических исследований Института экономики, оба — участники семинара, целью которого было обучить кибернетике как экономистов, так и математиков. Валентин, как она с интересом отметила, относился к этому предмету — и только к нему — с серьезным энтузиазмом; Костя, судя по виду, ко всем предметам относился спокойно и иронично. Во внерабочее время они собирались в своих комнатах в университетском общежитии, до которого было недалеко — пройти чуть дальше под деревьями, крутили музыку, слушали джазовые программы по иранскому радио и пытались произвести впечатление на юных девушек.

— А ваша какая область? — вежливо спросил Валентин.

— Мутагенез, — ответила она.

Одним из ее правил было всегда честно называть свою область исследований, когда спрашивают. А уж что они там расслышат, это их дело. Она не обязана упрощать жизнь толпам населяющих мир идиотов.

— Это значит… изменения? Изменения в..?

— В единицах наследственной информации.

Валентин улыбнулся.

— Вы знаете, тут у нас можно просто сказать “гены”, никто в обморок от шока не упадет.

— Почти никто, — поправил его Костя.

— Ну ладно. Почти никто. Но вообще-то вы среди друзей. Так, а дальше, — настаивал он, — изменения в генах. Что за изменения?

Оба смотрели на нее с сочувственным выражением, какое ей иногда приходилось встречать на лицах физиков со стажем. Оно означало: “Уважаемая коллега, на вашу область наслали бедствие — жаль мне вас”. Но зачем изливать душу перед этой совершенно незнакомой парочкой?

— Привыкайте, — сказал Костя. — В этом городе любят поболтать, и от вас будут ожидать того же.

— Я не болтаю, — возмущенно сказал Валентин. — Я веду беседы. Я прощупываю, осведомляюсь; бывает, что выясняю…

— Ладно, ладно, — перебила она. — Я работаю с генами, которые определяют скорость мутации организма, находящегося под воздействием окружающей среды. Довольны теперь?

— Я думал, это все банда Лысенко, это они утверждают, будто окружающая среда влияет на наследственность.

— Верно. Они говорят, что влияние окружающей среды изменяет генеративную линию, но это чушь. Изменения всегда переходят от генов к организму, а не наоборот. Но от выживан и я организма зависит выживание генов, поэтому окончательный отбор генов производит окружающая среда, и оказывается, что стрессовая среда отбирает для себя тот набор генов, который способствует мутации.

— Ну вот, — сказал Костя. — Что тут такого страшного?

— Не знаю, — ответила она. — Подождем, посмотрим, к чему приведут мои слова.

— Выходит, это замкнутая система обратной связи? — сказал Валентин.

— Если угодно.

— Значит, есть гены, которые, это самое, говорят другим генам, что делать? Вроде как система контроля высшего уровня?

— Да. Гены-мутаторы, по-видимому, то включают мутацию в других генах, то выключают.

— Так это же бинарный процесс — вы понимаете? Здорово! Вам надо к нам прийти, рассказать об этом как следует, в смысле на семинаре; пускай у нас будет биологическая кибернетика, мы ей займемся. Вот как замечательно складывается! Кибернетика — это универсальный язык, она позволяет наукам понять друг друга!

— Он это серьезно? — спросила она, бросив взгляд на Костю.

— Еще как.

— Ну, пригласите меня, будет вам доклад.

— Договорились, — сказал Валентин. — Сегодня же вечером вас пригласят.

— Так, а вы над чем работаете? — спросила она Костю.

— Ну, как бы это сказать, над спасением мира. Над тем, как сделать, чтобы наступил золотой век. Как построить материально-техническую базу полного коммунизма. И все такое прочее. Ну, вот мы и пришли.

Вечеринка, видимо, проходила в ресторане гостиницы. Она ожидала, что отсутствие удостоверения превратится в проблему на входе, потребует оперативных переговоров, но пропусков никто не спрашивал.

— Как правило, не спрашивают, — сказал Костя. — Тут все довольно свободно, более или менее просто. Даже в институтах, если тебя знают в лицо, можно вообще приходить и уходить, как тебе заблагорассудится.

Столы сдвинули, чтобы освободить место для танцев. Вокруг столов с закуской собралась толпа, еще одна — перед сияющим батальоном бутылок и рюмок. Как она заметила, едва ли не половина собравшихся были женщины, однако, если верить ее опыту научной жизни там, в большом городе, женщины почти все должны были попадать в категории “жена” или “подруга”, а не “коллега”. Если они и работали в институтах, то секретаршами или лаборантками; в противном случае они могли быть шушерой невысокого ранга — учительницы младших классов или врачи. Зеленое платье — с радостью поняла она по тому, как быстро и жадно проглотили его взгляды в комнате, — вполне выдерживало сравнение с нарядами в розах, которые предпочитали женщины средних лет, и с хорошо знакомым оперением юности, невинности и доступности, которым пользовались остальные. Еще бы — достаточно вспомнить, с каким усердием она пыталась сделать его похожим на модели из итальянского Vogue, прошлой осенью прибывшего из Москвы, — журнал удалось заполучить кружку ее подруг. Нельзя сказать, что до сегодняшнего дня у нее было много случаев его надеть; нельзя сказать, что это не первый вечер за четыре года, когда она находится далеко от звука Максова дыхания; и все-таки возможность чуть-чуть усмехнуться действует успокаивающе на пороге комнаты, полной незнакомцев, в незнакомом городе вдали от дома. Над головой уже сгущалась синяя крыша дыма, которую подпитывали завитки множества сигарет. В углу настраивали инструменты джазисты. Вероятно, не профессионалы: гудят себе что-то там, бибикают, гундосят. Они были ровесниками Валентина и Кости, и вид у них был такой же, выражающий серьезность во время игры.

— Возьмите себе чего-нибудь, пока вкусное не кончилось, — предложил Костя. — А мы выпить раздобудем.

Нарезанная говядина, маринованные огурцы, черный хлеб, яйцо вкрутую, пирамидальный салат из консервированного зеленого горошка и резаного яблока, склеенный с помощью майонеза. Обойдя очередь, она сунула в рот вилку со всякой всячиной и поразилась тому, как благодарно отозвалось на это ее тело. Ребята все еще стояли над бутылками, спорили. Она поняла, в чем проблема. Будь она одной из тех впечатлительных студенток, к которым они обычно подъезжали, по заведенному порядку следовало не отставать от нее ни на шаг весь вечер, стараясь ее напоить. Но тут они оказались на незнакомой территории. Отпустить ее в общество других, пожилых, сдаться на всю эту процедуру — “доцент такая-то, познакомьтесь с доцентом таким-то”, — или же слабая вероятность плана номер один еще витает в воздухе? Они уже шли обратно к ней. Костя держал перед собой три рюмки, грозившие выпасть у него из рук.

— Не знали, чего вы хотите, — сказал Валентин, — так что принесли всего понемножку.

“Все” включало в себя рюмку водки, винный бокал с чем- то красным и стакан, содержащий напиток зловеще-желтого цвета.

— Вот это да — настоящий вопрос в жидком состоянии, — сказала она.

— Ой! — воскликнул Валентин.

— Да ладно вам, — сказал Костя. — Мы же вас не знаем. Ничего такого — нет, правда. Просто стараемся хорошо себя вести.

— Ох, извините, — она потерла лицо. — Что-то я немного отстала по этой части. Да, пожалуй, от водки не откажусь, раз уж тут огурцы…

— …но вовсе не в том смысле, чтобы показать себя с развратной стороны, — с готовностью продолжил Валентин.

— …да и от вина тоже, поскольку оно-то мне как раз нравится. Спасибо.

— Не за что.

Она выпила водку, и в желудке у нее зажглось маленькое солнце. Джаз-банд выдул духовую ноту, чтобы привлечь внимание, и завел мелодию, в которой даже она, хоть и ничего не понимала в музыке, определила нечто старое — что-то из того, что обычно удавалось поймать по радио во время войны, когда оркестр Эдди Рознера исполнял серенады в честь Красной армии, а теперь любовно отполированное и созданное заново. Толпа разделилась на танцующих и не танцующих. Она вместе с ребятами отошла к столу, где можно было поставить тарелку и бокал, а им — найти что-нибудь поесть.

— Так что, — она повысила голос, силясь пронзить завлекательные приглушенные подвывания труб, — так что это за народ? И над чем конкретно вы работаете?

— Хм-м, — сказал Костя. — В том-то и дело. Мы действительно работаем над спасением мира.

— Действительно, точно, конкретно, — добавил Валентин.

— Пожалуй, я бы предпочла поконкретнее.

— Работаем над тем, как улучшить механизм экономики.

— Пока понятно.

— Создаем динамическую систему алгоритмов планирования с использованием методов линейного программирования, основываясь на теореме о том, что точка равновесия в бескоалиционной игре многих лиц должна представлять собой оптимум.

— А вот это уже слишком.

— Дама перешла из состояния недостаточного затруднения в состояние излишнего затруднения, не задерживаясь по дороге в точке оптимального затруднения. Ну что ж ты, Костя, давай, помоги.

Валентин вонзил зубы в ломтик колбасы и расплылся в улыбке.

— Ладно, ладно. Дай подумать. Давайте возьмем за основу то, что мир конечен, — медленно произнес Костя. — Что бы там ни говорили о бесконечной природе на занятиях по диамату, количество чего-то, до чего можно дотянуться в каждый конкретный момент, всегда конечно — так ведь? У организмов ограниченные запасы еды, в шахтах содержится ограниченное количество железной руды, у фабрик ограниченные запасы сырья, с которым можно работать. Фундаментальное экономическое положение характеризует нехватка.

— Да.

— И все-таки мы хотим перейти от нехватки к изобилию. Значит, экономическая задача в том, чтобы распределить наши ограниченные ресурсы наиболее эффективным образом. Социалистическое народное хозяйство пытается добиться этого тем, что побуждает фабрики с каждым годом увеличивать производство. Но загвоздка вот в чем. Нам не надо, чтобы они больше работали. На самом деле нам надо, чтобы они работали как можно меньше и при этом все равно выполняли план. А при планах, которые им спускают, это невозможно. Например, транспортному предприятию план дается в тонно- километрах грузооборота. Они должны перевезти наибольший возможный груз на наибольшее возможное расстояние — а так ничего не выйдет, все должно быть как раз наоборот, лишь бы те, кому надо что-то перевезти, были довольны. Нам необходимы новые планы. И к счастью, благодаря шефу Валентина, Леониду Витальевичу — он как раз вон там стоит — для их создания существуют математические способы.

— Не тонно-километры.

— Нет. И не киловатт-часы электроэнергии, и не литры бензина, и не километры нейлона. Вы слышали, что в прошлом году больше половины чулочно-носочных изделий, доставленных в магазины, были некачественными?

— Скажем так: я смогла оценить этот факт на примере, пытаясь кое-что из этого надеть.

— Да, Костя знает, как с девушками разговаривать, правда? — сказал Валентин. — Нет-нет, продолжай: уродливые чулки, миля за милей…

— Дело в том, что магазинам невероятно трудно отправить брак обратно на чулочные фабрики, потому что все это идет в зачет их производственных планов. А нам нужна плановая система, которая учитывает стоимость, а не количество продукции. А для этого, в свою очередь, требуются цены, которые выражают стоимость того, что произведено.

— Для кого стоимость?

— Хороший вопрос, — сказал Валентин.

— Не только для производителя или даже для потребителя, потому что это приведет снова к капитализму: скачки туда- сюда, все делается методом проб и ошибок. Надо, чтобы это была стоимость для всей системы — показатель, насколько это способствует тому, чего пытается достичь все народное хозяйство в данный плановый период. И оказывается, такой набор цен существует, именно такой, как нужно. Но…

— Но, — согласился Валентин.

— Но для того, чтобы они выполняли свою задачу, необходимо, чтобы они были активными. Надо, чтобы они постоянно менялись наряду с меняющимися возможностями экономики; нельзя, чтобы их устанавливал раз и навсегда администратор в каком-нибудь там учреждении. А значит, чтобы их добиться…

— …необходимо автоматизировать управление народным хозяйством, — Валентин забыл о том, что ему положено вести себя легкомысленно. — Надо отнять у бюрократов свободу действий и относиться к экономике как…

— Туш! — сказал Костя.

— …к одной большой связанной кибернетической системе. С программным обеспечением…

— Туш!

— …которое создадим мы.

— Или, во всяком случае, которое создадут великие умы, а нам достанется честь помогать им в этом время от времени.

— Как умеем: потихоньку, кустарно.

— Погодите, — сказала она. — Разве отсюда не следует, что народное хозяйство должно быть полностью централизовано? В смысле абсолютно централизовано?

— Э, нет, — сказал Валентин. — Такое возможно; по сути, академик Глушков из украинской Академии предложил конкурирующую систему, в которой компьютеры действительно учитывают каждую гайку и болт, сходящие с конвейера, и принимают каждое решение. Но…

— …но… — Костя улыбнулся.

— …здесь-то и вступает в дело теория игр. Помните, эта штука — бескоалиционная игра многих лиц? Оказывается, математическая сторона дела не зависит от того, как организован оптимальный уровень производства, подчиняется ли он иерархии или все происходит в рассредоточенных автономных хозяйствах. Если цены, которые выдает алгоритм, верны, то все решения можно принимать на местах. Потерь эффективности не будет.

— А это хорошо, потому что…

— Потому что это означает, что общество может посвящать свои силы максимизации суммарной выгоды от производства, и при этом не надо, чтобы все всё время подчинялись приказам.

— Вам нравится подчиняться приказам? — спросил Костя.

— Нет.

— Ну вот.

Они шутили; но все равно, хоть и в шутку, говорили так, словно самые тяжелые, самые неизбежные подробности установленного порядка вещей внезапно лишились той громадной массы, которая давила на землю под их ногами, и поднялись в воздух с легкостью мыльных пузырей, так что теперь с ними можно играть. Словно не стало земного тяготения. Они говорили так, словно, обладая правильной идеей, можно избавиться от груза нефтяных и текстильных комбинатов, универмагов и министерств, технологий и общественных систем, можно запустить их в воздух, чтобы парили, а не стояли, можно включать их, крутить одним прикосновением руки, испытывать в каких угодно экспериментальных конфигурациях, то так, то этак. В обычной ситуации она бы их высмеяла. Не в открытую, разумеется, — она спросила бы их, как продвигается великий труд, с мягким ехидством довела бы их до момента, когда им пришлось бы признать имеющиеся сложности, срывы, разочарования. Вообще-то она не считала себя язвой, но последние несколько лет были непростыми, и у нее развилась привычка находить определенное горькое удовольствие в том, чтобы выставлять на вид неприятные факты. Но ребята улыбались ей, да еще так мило, и ей пришло в голову, что, возможно, они в самом деле еще не успели разочароваться. К тому же она чувствовала, что и сама, кажется, не полностью подчиняется земному тяготению. Сегодня вечером, когда рядом нет Макса, когда круг ее внимания постоянно расширяется, охватывая всю зону вокруг, где обычно крутился он, ее самой как будто стало меньше, чем всегда, а то, что осталось, сделалось — ну да — легче. Легче, менее ответственным, более склонным к тому, чтобы подпрыгивать, перемещаться от дуновения обстоятельств. Она улыбнулась в ответ.

— Так кто же эти ваши великие умы? — спросила она.

— Значит, так, — начал Костя. — Вон там, у стола, наш Леонид Витальевич. Придворный гений.

— Кандидат в члены Академии наук. Король математической экономики. Принц кибернетики. Верховный жрец функционального анализа. Владыка алгоритмов. Белая ворона собственной персоной, — пояснил Валентин.

Гений был невысоким, начинающим полнеть человеком с носом, по размеру не похожим на вороний клюв, хотя видно было: по мере того как вся голова будет становиться более выпуклой, сходства прибавится.

— А тот человек, с которым он разговаривает, — худощавый, аскетичный, очки в роговой оправе, — это профессор Ершов из компьютерного центра.

— Который говорит…

— Который, как всем известно, говорит…

— "Программист, — завели они хором, — должен сочетать в себе скрупулезность банковского сотрудника с проницательностью охотника-индейца, а вдобавок обладать воображением автора детективов и практичностью делового человека”.

— А дальше, — продолжал Костя, — если немножко вправо посмотрите, это мой шеф, другой руководитель семинара, Шайдуллин. Ага, он сюда идет.

Да, так оно и было: худощавый, но элегантный, полный сознания собственной власти, с тонкими чертами и длинной узкой головой, обрамленной курчавыми волосами. Может, в других отношениях Академгородок и отличается от прочих мест, но не в этом. Принято, чтобы новичка как следует оглядел кто-нибудь из начальства. Это закон жизни, едва ли не биологический закон, ведь именно так учреждения защищаются, так работает их иммунная система. Когда появляется незваный гость, должен появиться и человеческий аналог белого кровяного тельца, посмотреть, не является ли вновь прибывший патогеном в общественном кровообращении. Смотрите, дети, если еще не знаете, как это бывает, подумала она. Скоро вам самим придется заниматься тем же самым.

— Незнакомое лицо, — заметил Шайдуллин, окидывая ее взглядом, в котором к подозрительности примешивалась толика сугубо мужского интереса.

Он протянул руку, она пожала ее, но это было формальностью, предшествовавшей исследованию. Она представилась, он спросил, где именно в Академгородке она будет работать. Она сказала, он спросил, откуда она приехала. Она рассказала и об этом, и о том, где была раньше, и у кого училась, и через несколько минут он знал ее полную научную родословную. Атмосфера сделалась заметно более расслабленной, когда стало ясно, что она из незапятнанной части биологической родословной, а когда она упомянула имя Немчинова, руководителя ее руководителя — который, если вспомнить, ушел из генетики, чтобы заняться экономикой, — беседа пошла едва ли не задушевная.

Шайдуллину, разумеется, нужен был более скромный, не столь пылкий вариант тех заверений, которых ждал директор ее института, когда устроил ей похожий допрос сегодня днем. Закончил директор так: “А товарищем вы будете хорошим?” Это означало: вы нам нужны, потому что вы настоящий генетик, но будете ли вы вести себя тактично? Будете ли врать, когда понадобится, будете ли молчать, когда понадобится, будете ли путать карты, когда понадобится? Будете ли вы поддерживать нас, когда мы будем заниматься всем этим? А главное, это означало: не будет ли с вами неприятностей? По ее мнению, на то, чтобы дать ответ, отличный от того, который ожидался, потребовалась бы невероятная честность, хотя, вероятно, искусство — искусство быть бдительным — заключалось тут в том, чтобы судить о том, как люди дают этот неизбежный ответ, услужливо или нет, убедительно или нет. Сказать, насколько убедительно говорила она сама, ей было трудно, но правдивый ответ был бы такой: она не знает; теперь она уже не уверена, насколько хорошим товарищем ей удастся быть.

Наконец Шайдуллин улыбнулся. Ее приняли — по крайней мере на этот вечер. Валентин с Костей ничего не говорили — не было смысла предлагать какие-либо заверения на ее счет, пока не решат, что она стоит заверений. Теперь, когда сигнал был дан, они упомянули семинар, и, к ее удивлению, Шайдуллин воспринял предложение ее пригласить совершенно серьезно. Не успела она оглянуться, как они уже стали обсуждать даты. Шайдуллин проявил немалую осведомленность по части нынешних мучений, терзавших ее область, и сделал это легко, тактично, словно образованный человек и должен обладать хотя бы поверхностными познаниями в каждой науке. Кроме того, он был накоротке знаком с крупными фигурами в ее области — могло показаться, будто они были его и ее (как он лестно намекнул) обычной компанией. Он вопросительно поднял брови, глядя на нее, когда Валентин завел очередную захлебывающуюся импровизацию. Что вы тут делаете с этими, мальчиками? Она приподняла брови в ответ, широко раскрыв глаза, ничего не выдавая. Какое ваше дело?

Играю, подумала она. На дворе летний вечер, и я играю. Шайдуллин на долю секунды сделал комически вытянутое лицо; видимо, это было что-то из репертуара предков: выражение лица коммерсанта, мимика разочарованного купца на базаре, которое следует использовать, когда от твоего вполне разумного предложения отказались. Она улыбнулась ему по-настоящему и, обернувшись, принялась подзадоривать Валентина, карабкавшегося на новую гору риторики.

И невидимая трещина, отделявшая ее от собравшихся, закрылась. Вокруг нее сгустилась толпа. Появилась новая выпивка. Шайдуллин, постепенно удаляясь, ухватил проходящего физика с замшелой бородой и отправил его назад, вести с ней беседу о теории роботов. Оказалось, он бывал на знаменитых генетических летних школах Тимофеева-Ресовского на Урале; он сказал, что да, это чистая правда: слушателям предлагали сидеть в озере, надев купальные костюмы, пока докладчик писал на доске, установленной на берегу. К Валентину с Костей присоединилась стайка друзей, в их числе — это ее позабавило — девушка с лентой в волосах, которая с энтузиазмом смеялась, слушая шутки Валентина, и бросала ядовитые взгляды в ее направлении.

– “Таити”, — объявил парень — руководитель джаз-банда, и девушка с лентой проворно схватила Валентина и потащила его танцевать.

Костя скривился в гримасе.

— А вы не танцуете? — спросила она.

— Меня от этого старья тошнит, — сказал он. — Не вижу смысла.

Она подумала, может, у обладателя исторической бороды есть настроение потанцевать, но не успела выяснить, как другой голос произнес:

— Простите. Можно?

Это был гений.

Владыка алгоритмов доходил ей лишь до подбородка, но, когда начался фокстрот, он крепко ухватил ее за плечи одной пухлой рукой, другую выставил, держа ее пальцы в своих, и повел в темпе, напористо, слегка отклоняясь назад чтобы ей была видна не только его лысая макушка. Ба-ба-ба. ба, ба, наяривали музыканты. Да уж, тут он алгоритмом владел в совершенстве: они кружились, комната кружилась, он вел ее, поворачивал точно и весело. Мимо проплывали лица наблюдающих и других танцоров, и она опять и опять видела один и тот же взгляд, направленный на них, — своего рода приязненное удовлетворение. Она поняла, что это входит в легендарные привычки гения: он должен так поступать, ему должно быть приятно так поступать. На миг она засомневалась, не ловушка ли это, но прикосновение его рук было абсолютно корректным, в старомодном смысле этого слова, а выражение лица дружелюбным, и только. К тому же у нее было впечатление, что, если поддаться все растущему побуждению захихикать, Леонид Витальевич не примет это слишком близко к сердцу — он, возможно, и сам готов захихикать.

— Спасибо, — сказал он после танца. — Мне очень понравилось.

— Мне тоже, — искренне ответила она.

— Эмиль мне сказал, вы к нам на семинар придете? Хорошо. Меня все больше и больше интересует устойчивый гомеостаз биологических систем.

Они немного поговорили о саморегуляции клеток, потом он отошел. Она заметила, что он положил глаз на другую высокую женщину на том конце комнаты.

— Товарищи, внимание: Белая ворона! — возглас Валентина и сам напоминал карканье.

— Да уж, любит он потанцевать.

— Просто обожает. И всегда с красивыми женщинами. Но тут, знаете ли, есть своя мораль. Я видел его фотографии, он и сам был довольно ничего, еще не так давно. Симпатичный, кареглазый такой.

— Ну, и какая же тут мораль?

‹/emphasis› Все просто. Кареглазых надолго не хватает. Вот почему надо нас брать, пока не поздно. Пока мы еще в расцвете.

— Ага, знаем, слышали, — сказал Костя.

– “Голубой горизонт”, — объявил руководитель джаз- банда.

Кларнет принялся вскидывать к небесам мировую скорбь, терпеливо, постепенно.

— Это вам больше по душе? — спросила она Костю.

— Да нет. Диксиленд мне так же мало нравится, как и свинг.

— Костя — любитель бибопа, — сказал Валентин. — Он строг в своих предпочтениях.

— Если хотите послушать тут хороший джаз, — сказал Костя, — то единственное место — “Под интегралом”. Там даже эти ребята немножко экспериментируют. Это клуб такой, — пояснил он, увидев ее непонимание. — Ну, знаете, как “Аэлита” в Москве.

— Боюсь, я в музыке не особенно разбираюсь.

Да и не особенно интересуюсь, не стала она добавлять из вежливости. Звуковые рисунки никогда надолго не задерживались у нее в памяти. Наверное, какого-нибудь специального белка не хватает.

— Значит, под это вы танцевать не хотите?

— Костя вообще не танцует, — сказал Валентин. — Он обычно предпочитает стоять, вдыхая испарения стиляг.

Она взглянула на Костю.

— Нет, спасибо, — ответил он.

— А вот я, наоборот, очень даже готов.

Услышав эти слова Валентина, девушка с лентой задрожала от возмущения за его плечом.

Она все же потанцевала с Валентином, только не под медленную композицию. Еще она потанцевала со смущающимся новоиспеченным кандидатом наук, в честь которого был устроен банкет; а потом опять, по второму разу, с Леонидом Витальевичем, когда начался танец достаточно почтенный, с достаточно строго определенными правилами. Она поболтала с экономистами — коллегами Кости и с математиками — коллегами Валентина; каждый раз она убредала от этой парочки, обходила зал по долгой, петляющей кривой, но каждый раз снова их перехватывала — а может, это они перехватывали ее. Она даже предприняла попытку поговорить с девушкой с лентой, но в ответ получила лишь враждебные односложные реплики и взгляд, в котором робость сочеталась с вызовом. Закуска кончилась, но выпивка еще оставалась.

— Мы тут с ребятами собираемся еще кое-куда, — сказал Валентин, когда вечеринка подошла к концу. — Хотите с нами? Леонид Витальевич всех зовет к себе, он сказал и вас пригласить.

Лучше не надо, подумала она и ответила:

— Ладно.

Группа молодых людей вылетела из гостиницы вслед за гением. От теплого воздуха ее взмокший лоб высох. В темноте за уличными фонарями трещали сверчки.

— Нам куда идти? — спросила она.

— Идти? Ха! — ответил Валентин. — Наша Белая ворона знаменита многими вещами, в частности, своей любовью к служебному автомобилю.

Леонид Витальевич подошел к кромке тротуара и поднял руку с серьезностью фокусника; из теней послушно выскользнула длинная зеленая “волга”. Он открыл дверцу со стороны пассажирского сиденья и сел рядом с водителем.

— Теперь надо всем уместиться сзади, — сказал Валентин. — Это топологическая задача, сложная, но разрешимая. Давайте, садитесь ко мне на колени…

— Пожалуй, нет, — сказала она. — Может, лучше вы ко мне сядете?

Однако остальные, не обращая на них внимания, толпой влезли внутрь, и она оказалась в топологически удаленном от Валентина положении, наполовину задвинутая в дальний угол большого заднего сиденья среди перепутанных рук и ног. Если кто и сидел у нее на коленях, то это была девушка с лентой, которая сердито ерзала и под конец высунула ноги в открытое окно. Вес у нее был тот еще. И все равно, вот опять, несмотря на худшие проявления земного тяготения, эта легкость, это ощущение, что она давит на мир не целиком, а лишь частью себя. Костя без зависти заглянул в салон.

— Там увидимся, — сказал он. — Я пойду, захвачу кое-что.

Машина отъехала. Кто-то внизу кучи запел, остальные вразброд подхватили, издавая недовольное ворчание, когда машина подпрыгивала на недостроенной дороге. Сияние освещенной части улицы, где были гостиница и кинотеатр, уменьшалось у них за спиной, и они въехали в темную местность, где вообще не было фонарей. Когда ее глаза привыкли, она начала различать громады зданий, проплывавшие мимо, утыканные лесами, на фоне неба, до нелепости густо усеянного звездами.

— Профессор, — спросила она, — а ваша жена не будет возражать, если мы все ввалимся к вам среди ночи?

— А, ее дома нет, — ответил Леонид Витальевич. — Она, знаете ли, не в ладах с Сибирью.

Машина повернула за угол, потом за еще один. Звезды скрылись за деревьями. “Уже недалеко”, — сказал кто-то внизу кучи. Снова появились фонари, водитель остановился. Узел на заднем сиденье развязался; все высыпали на траву лужайки, перистую, выше колена. Она пахла летом. Там были папоротники, клевер, цветы с изящными колокольчиками — какого цвета, она разобрать не могла, потому что в потемках они лишь серебристо поблескивали. Повсюду стрекотали кузнечики. Над головой выгибались деревья, покрытые листочками пряди свисали над фонарями; а за белым деревянным забором стояла череда домов, по размеру и солидности превосходивших любую дачу. Правда, они почему-то казались знакомыми, как и форма широкой, спокойной дороги с двойными тротуарами, проложенными в высокой траве. Пока они проходили за Леонидом Витальевичем через калитку в заборе и по садовой тропинке, она поняла: в памяти всплыл знакомый образ, но не чего-то виденного ею самой прежде, а из того поразительно хитро задуманного фильма в парке “Сокольники”, три года назад. Примерно так выглядят американские пригороды. Здесь, посередине сибирского леса, Академия наук в качестве награды своим гениям явно решила воссоздать кусочек хорошей жизни, такой, как ее понимают далеко-далеко, на другом краю света, — воссоздать, насколько она поняла, приблизившись к дому, в тех же самых стандартных бетонных панелях, что и ее дом, с деревянной отделкой. Но использование местных материалов почти не уменьшало вдохновляющего комизма идеи.

От двери на крыльце шел свет и гомон голосов. Дома у Леонида Витальевича желающие явно гуляли без него уже несколько часов; по сути, тут шла параллельная вечеринка, на которую собрались люди постарше, предпочитающие танцам беседы, те, кому нравилось выпивать, сидя за столом. По дому были рассеяны группки гостей. Шайдуллин, облокотившись на каминную полку, разговаривал с парочкой важных особ. Пока профессор суетился в поисках бутылки и стаканов для стайки вновь прибывших, она ходила из комнаты в комнату. Одна комната за другой, одна за другой. Такого большого частного жилья она никогда не видела, оно явно превышало по площади ее новую квартиру раз в пять- шесть. А он тут один живет. Дом был почти так же пуст, как и ее квартира, только книг было много. Парочка стульев в кухне, новенький обеденный стол, рабочий стол. И бесконечные голые стены. Беседы в основном происходили на уровне пола за недостатком посадочных мест. Как видно, Леонид Витальевич устроился в своем особняке по-походному. Наверное, катается тут, в этом пространстве, как горошина в пустой жестянке.

В кухне шел философский спор между человеком за сорок — он сидел на стуле, низко нагнувшись, положив локти на колени, ощупывая длинными пальцами шею сзади, — и сидящим на полу, прислонившись к стене, его ровесником с веселым лицом. У обоих поблескивали глаза, щеки слегка разгорелись от выпивки; еще не разошлись, но уже определенно светятся, румяные. Она, наверное, и сама так выглядит.

— Послушайте, я же не говорю, что ваше изобилие невозможно, — напирал человек, сидящий на полу. — Может, да, может, нет. Откуда мне знать? Я чистой математикой занимаюсь, и все. Никаких этих ваших мутных компромиссов. Нет, я вот что хочу сказать: изобилие — идея вульгарная по своей сути. В основе своей этот отклик на человеческие нужды глуп. “Ой, смотрите, вот несчастненький. Давайте его чем- нибудь потрясем!” Настоящие человеческие нужды всегда конкретны. Никто не ощущает голод общего характера или одиночество общего характера, решение общего характера по этим поводам не требуется никому и никогда. Ваше изобилие вроде ведра штукатурки, которую вы хотите вылить людям на голову. Это все равно, что обычное невнимание к людям.

— Чушь собачья, Мо, — сказал человек на стуле. — Чушь, чушь, чушь. Изобилие — такое состояние, которое позволит нам впервые понять разницу между страданием неизбежным и таким, которого можно избежать. Те проблемы, которых можно избежать, мы решаем — причем мне они представляются очень даже общими, ведь любой голод можно утолить тарелкой супа, а любую головную боль таблеткой, — а уж тогда каждому ясно, что все остальное, неизбежное, это настоящая трагедия, ой-ой-ой, хоть пьесу пиши. Черт побери, да кто это сказал, что изобилие должно покончить с несчастьем? Нет, оно развяжет человеку руки, так что он сможет на несчастье сосредоточиться. Если пожелает. Если он чистый, вроде тебя. И я не вижу, почему это не может быть гуманной целью. Гуманистической целью, если угодно. Благодаря изобилию начнется настоящая человеческая жизнь.

— Сам ты чушь несешь! “Начнется настоящая человеческая жизнь”? А сейчас мы, что, не по-настоящему живем, что ли? — Он сложил ладони рупором у рта. — Эй, есть тут биологи в доме?

Она не удержалась и молча подняла руку, стоя в дверях кухни.

— Прекрасно! — сказал Мо. — Вам про поведение животных известно?

— Не так уж много. Я с микроскопом работаю.

— Ничего, сделайте вид, как будто известно. Старик Собчак у нас тут все равно не понимает разницы. Итак! Что представляет собой поведение белки?

— Ну, не знаю, — сказала она. — Орехи собирает… прыгает по деревьям… рожает бельчат…

— Вот именно, — подхватил Мо. — И так неизменно ведут себя все белки во все времена на всех континентах, верно я говорю? Стало быть, если вам кто-нибудь — да вот хотя бы Собчак — скажет, что истинное поведение белки состоит в том, чтобы раскатывать на велосипеде и одновременно распевать что-нибудь из Верди, хотя до настоящего времени белки никогда в жизни этим не занимались, то это будет…

— Неверно.

— О, хуже того. Это будет ерунда, это будет бред; совсем как заявление Собчака о том, что истинное человеческое поведение состоит в том, чтобы жить так, как никто еще не пробовал.

— Когда надоест, вылейте ему из стакана на голову, — предложила она Собчаку.

— Думаете, меня не подмывает? — грустно ответил Собчак.

Она отошла.

Леонид Витальевич подошел к ней, чтобы дать ей рюмку, как раз в тот момент, когда к нему подошел Шайдуллин.

— Все, обратного хода нет, — сказал Шайдуллин. — Только что поступили новости, по телетайпу, видимо: завтра утром объявление будет напечатано на первой полосе каждой газеты.

— У вас экземпляр при себе? — спросил Леонид Витальевич.

Нет. Придется подождать, пока появится в печати. Но вкратце так: немного урежут вискозу и сахар, увеличение на 25 % по животному маслу, на 30 % по мясу.

— А на розничной цене это насколько скажется?

— 10 % на масло, на мясо практически все 100 %.

Они улыбнулись друг другу.

— Не поняла, — сказала она.

Вам и не надо понимать, читалось на лице Шайдуллина. Однако хозяин был явно человеком мягким и рефлекторно откликался на заявления о невежестве.

— Цены на мясо поднимут, — мягко сказал он.

— И вы… этим довольны? Вы хотите, чтобы люди больше платили?

— Ну да — в данном случае, да.

— Довольно черствое отношение.

У локтя Шайдуллина появился Валентин, словно вызванный из пустоты с помощью обмена секретной информацией.

— Я вам вот что скажу, — резко начал Шайдуллин. — Давайте лучше Валентин вам все это объяснит.

Он отмахнулся от них рукой с ухоженными пальцами.

У парня был раздраженный вид. Задача произвести на нее впечатление в его списке явно резко упала в приоритете, как только появилась возможность оказаться причастным к чему- то важному. Но от задания он, конечно, отказаться не мог. Он провел ее через дом к ступенькам крыльца, где кто-то бренчал на гитаре при свете звезд. Уходя, она обернулась: Шайдуллин с Канторовичем чокались с видом людей, серьезно приветствующих успех.

— А где Костя? — спросила она.

— Не знаю. Я его не видел. Вам не кажется, — сказал он, когда они сели, — что вы грубовато себя вели — там, с ними? Мнением этих людей следует дорожить. Нельзя же ходить повсюду и говорить, что в голову придет.

Она раскрыла рот и снова закрыла.

— Просто не поняла, чему тут радоваться.

— Это потому, что вы не размышляете в кибернетических терминах. В терминах всей системы в целом.

— Нет, яразмышляю в терминах 70 миллионов семей, которые завтра утром проснутся и поймут, что говядина им больше не по карману.

— Да, но тут же не напрямую потеря чего-то такого, что у них уже есть, правда? Как по-вашему, сколько из этих семей на самом деле могли достать говядину, которую якобы можно было купить — сегодня или даже на той неделе — по старой цене? Она уже много лет дефицит, если принять во внимание спрос на нее, а между степенью нехватки и уровнем цен существует соотношение. Народное хозяйство — одна из самых сложных кибернетических систем, какие когда-либо существовали, понимаете, и там действует огромное количество разнообразных механизмов обратной связи, от автоматических циклов низшего уровня до самой верхушки планировочной системы, до метамеханизмов политического контроля. Что вы улыбаетесь?

— Ни разу не встречала секретаря парткома, который хотел бы, чтобы его называли метамеханизмом.

— Ну вот, теперь встретили.

— А вы что, разве?

Эх, Валентин.

— На весьма невысоком уровне. Я заместитель секретаря комсомольской организации в нашем институте. Почему бы и нет — мы подчиняемся Академии, так что власть райкома на нас не распространяется, а чем больше ученых возглавляют комитеты комсомола в институтах, тем больше у нас, по сути, самоуправления. Такая вот метамеханика. Так что, рассказывать вам про говядину?

— Валяйте.

— Так вот, дело в том, что до настоящего времени закупочный цены, которую государство платит колхозам за мясо, не хватало, чтобы покрыть расходы на его производство. На каждой корове они теряли деньги. Произвести 100 килограммов пригодного для употребления мяса стоит 88 рублей, а государство им за это платило 59 рублей 10 копеек. Поэтому курс на увеличение производства мяса ни к чему не привел. У колхозов не было никакого стимула этим заниматься. Но если розничная цена на говядину поднимется но 30 %, а та часть, которая идет фасовщикам и оптовикам, останется прежней, тогда государство сможет платить колхозникам 90 рублей за 100 килограммов. И они тут же, прямо с завтрашнего дня, начнут получать прибыль, доходы у них поднимутся. А это хорошо, ведь колхозники — самая бедная часть населения в Советском Союзе.

— Ну да, но ведь это для них хорошо, а для всех остальных плохо.

— Нет, для потребителя тоже будут преимущества. В магазинах появится гораздо больше говядины. Да, знаю, знаю, людям не на что будет ее покупать, — но я же говорю, в каком-то смысле это ведь не так уж и плохо. Между можешь себе позволить то, что нельзя достать, и не можешь себе позволить то, что можно достать, разница если рассуждать логически, небольшая. Правда?

Слова человека, который не ходит за покупками, подумала она.

— По крайней мере, так уровень производства говядины вырастет, а это важный первый шаг, если мы хотим добиться, чтобы говядина была дешевой и при этом лежала в магазинах. Будь у нас оптимальное ценообразование, тогда, как только уровень производства мяса поднимется, стоимость единицы продукции упадет, а с ней автоматически и цена в магазинах.

— Но оптимального ценообразования у нас нет.

— Нет. Это просто еще одно административное новшество, введенное по старинке.

— Значит, эти двое там празднуют что-то другое, а не победу всех этих дел, о которых вы мне тут рассказали.

— Да нет, можно сказать, что как раз это. Понимаете, если идея в том, чтобы получить цены, которые могут быть важными факторами в народном хозяйстве, тогда это можно считать шагом в нужном направлении. Более того, — он понизил голос, чтобы усилить впечатление, — это признак того, что наши политические аргументы в пользу активного ценообразования способны выиграть в споре.

— Эти ваши гении настаивали на увеличении цены?

— Такие рекомендации давали экономисты по всему Советскому Союзу, но мы, конечно, прибавили им весу.

Внезапно она поняла, что слышит человека средних лет, которым скоро — скорее, чем ему представляется, — станет Валентин. Хороший преподаватель, но не без самомнения, склонен к тому, чтобы окружать себя взятым напрокат достоинством. Эх, Валентин…

— Ладно, — с этими словами она подняла полную до краев рюмку спиртного, что налил ей Леонид Витальевич. — За кареглазых ребят и дорогую говядину.

Она выпила до дна.

Валентин неопределенно улыбнулся.

— Смеетесь надо мной, — начал было он, но тут его позвал из дома Шайдуллин, и он вскочил. — Но вам-то известно, — продолжал он, замешкавшись, — что вам новую цену платить не придется? Вы теперь в специальном академическом списке. Дешевое мясо, дешевое масло, дешевые яйца, а по праздникам консервы из лосося.

Когда Валентин ушел, никто из сидевших на ступеньках не спешил втягивать ее в беседу. Она прислонилась щекой к прохладной деревянной опоре крыльца и стала неотрывно глядеть в поблескивающую тьму, слушать кузнечиков. Возможно, думала она, дело тут в этом ощущении, будто все гигантские предметы в этом мире больше не стоят твердо на земле, по крайней мере в твоем воображении, а подпрыгивают на месте, послушные, как мыльные пузыри, — оттого и переживания себе подобных воспринимаешь так же легко. Но кто она такая, чтобы так говорить? Если она и обладает иммунитетом к этой конкретной мечте, то не из-за каких-то своих особых достоинств. У нее есть собственный профессиональный взгляд на вещи, который в некотором смысле позволяет ей отойти еще дальше от каждодневного человеческого сочувствия, когда она смотрит через призму своей науки. И она тоже верит в мир, который возможно свести — в одном измерении его существования — к информации; только в ее случае главнейшей схемой является информация генетическая, а не информация вычислительной цепи. А стоит ее увидеть, стоит отодвинуть занавес видимого мира и осознать, что люди суть лишь временные носители древней информации, вырисовывающейся при свете дедуктивного фонарика науки, смутно, но достаточно ясно, чтобы понять: она огромна, сложна и медленно меняется по собственным неизменным правилам, направляясь в далекое будущее, — стоит этому произойти, как все законы и планы настоящего, преисполненного сознания собственной важности, покажутся по сравнению с этим суетными ужимками и прыжками. Темное послание, отправленное из прошлого в будущее; темная армада, плывущая сквозь время. Темные массы, движущиеся в темноте. Темная вода. Темные волны океана.

— Не будите ее, — сказала девушка с лентой. — Не видите, что ли, она устала.

В ухо ей загудела труба.

— Здравствуйте! — Это был Костя. Он поднес завитую металлическую штуку к губам и прогудел снова. — Извините, что я так долго. Никак не мог найти, у кого бы ее одолжить.

Новый взрыв.

Она дико огляделась. Угольки вечеринки еще светились, но два-три часа короткой летней ночи успели пройти. В небе стояла луна, обжигая этот пригород понарошку своим ясным серебром; у нее на щеке остались вмятины.

— Нет, в самом деле, — сказал Леонид Витальевич, появившись на крыльце, встрепанный, скорее похожий на курицу, чем на ворону. — В самом деле, Костя. Зачем так громко? Пойдите куда-нибудь на улицу. Унесите ее — подальше, в лес унесите.

— Извините, профессор, — вполне дружелюбно сказал Костя. — Ну, так что вы скажете насчет небольшого концерта под деревьями?

— Прекрасная идея, только такому сумасшедшему могла прийти, — откликнулся Валентин, подойдя, чтобы посмотреть, что происходит. Он и девушка с лентой обхватили друг друга руками за пояс. — Давайте так: всех соберем, послушаем эту твою штуку, а потом — к морю, восход встречать.

— Море, — глупо произнесла она.

В голове у нее нарисовались очертания Азии, как в атласе для детей: их нынешнее положение отмечено флажком, где-то посередине этого пятна, на полпути поперек и почти на полпути книзу — дальше от океанского берега человеку невозможно находиться.

— Вы, похоже, действительно еще не успели осмотреться, — сказал Костя.

На его лице на миг появилось раздражение.

— Никто ничего не говорите, — скомандовал Валентин. — Пусть это будет сюрприз.

Гитарист, девушка, опирающаяся на его плечо, сонные гости, вышедшие из дома, — по тротуару в лунном свете растянулись человек девять или десять. Она шла с Костей, зевая. Они пересекли широкий проспект, обрамленный недостроенными многоквартирными домами, — окна без стекол зияли, как черные дыры в серебре. Насколько видел глаз, вокруг ничто никуда не двигалось, словно яркий взор луны пригвоздил землю, заставив замереть. Костя что-то напевал себе под нос. Она раздраженно подумала, интересно, долго ли ей еще потребуется симулировать интерес к музыке, чтобы не страдало мужское самолюбие. Домой идите, приказала она своим ногам, но они продолжали шагать вместе с группой по безмолвному городу, мимо магазинов, мимо кинотеатра, мимо гостиницы. Чувство легкости прошло. Она ощущала одну усталость. А лунный свет казался ей до странности подавляющим. Он сиял достаточно сильно, позволяя предметам отбрасывать тени, накидывая поверх дурашливости бледную, суровую определенность. Мама, почему лунный свет отличается от солнечного? Иногда недостаточно отличается. “Что я здесь делаю?” — думала она.

Но тут они снова вошли под деревья, и луна отступила, как прежде солнце, превратилась в далекий источник, лишь процеживающий пятнышки света в полутьму внизу. Под соснами и березами ночь опять обрела неопределенность. Черные фигуры идущих скользили между черными мачтами, черными брусьями птичьей клетки. Кто-то засмеялся. В смолистом воздухе распространялся легкий шелест — неизвестного происхождения, неизвестного назначения. То там то сям из-за прорехи в пологе на усыпанной листвой земле возникал пятнисто-бледный пятачок, и в одном из них они остановились, сгрудившись вокруг Кости; его труба, когда он поднял ее, сделалась абстрактным узлом блеска и тени.

— Товарищи, — пропел Валентин, — перед вами…

— Заткнись, — сказал Костя, — а то я забуду, что хочу сыграть. “Синее на зеленом”, — объявил он. — Автор — Майлз Дэвис. — Он кивнул ей. — Вот это мне нравится.

Потом он поднял рожок и принялся выдувать высокие, четкие фразы. Ничто не привязывало их к остальному, да и видно было, что они осторожно отклоняют всякие ожидания, мягко отказываются закончиться или разрешиться, попасть в такт с теми зачатками композиции, которые постоянно слышались в них самих. И все-таки они все время звучали знакомо. Они по-прежнему вскидывали к небесам мировую скорбь, только скорбь эта была отделена от вплетенного в нее старого смысла и металась во тьме отдельными сгустками. Все это она, к своему удивлению, услышала в первые тридцать секунд, когда он начал играть. Начальные фразы выложили ускользающий узор, кусочками висящий в воздухе; следующие сделали его сложнее, добавив к нему еще один слой, поперек или под углом; а после этого она уже не в силах была за ним уследить.

Когда Костя закончил, группа засыпала его восторженными возгласами и гомоном, затем все быстро разбрелись вниз по холму, среди деревьев, по двое и по трое. Не спешили уходить только Валентин со своей упрямой подругой.

— Ну? — сказал Костя.

Казалось, он улыбается; но что, если любые его ожидания так же прихотливы, как и его музыка?

— Как вы думаете, может, это волшебный лес? — спросила она. — Знаете, как в сказках.

— Может, — сказал Костя.

— Какие, по-вашему, чудеса тут могли бы происходить, в этом лесу?

— А какие вам нужно? — протараторил в ответ не сразу нашедшийся Валентин. В конце концов, будь этот лес на самом деле заколдованным, в его природе было бы дать тебе то, чего ты хочешь, самому об этом не зная, а не выполнять скучные желания, так же хорошо знакомые тебе, как и те пробелы, которые им надлежит заполнить.

— Знаете, я, кажется, совсем не понимаю, что это за место такое, — сказала она Косте.

Костя посмотрел на нее.

— Вы идите, — обратился он к Валентину. — Мы вас догоним.

— Да, — сказала она, — идите.

Краткий миг по лицу Валентина гонялись друг за дружкой раздражение и полнейшее удивление, потом их обоих стерла добродушная улыбка.

— Хорошо, — сказал он. — На пляже увидимся.

И ушел. Девушка с лентой шагала рядом с ним, внезапно сменив недовольство на робкую благожелательность.

Оставшись с ней наедине, Костя не стал более застенчивым, но и менее застенчивым тоже. Он развинтил трубу на части, убрал ее в сумку, которую перебросил через плечо.

— Пойдемте за ними, только не спеша, и вы мне расскажете, что именно вам непонятно.

Они пошли по лесу.

— Вы все так много говорите, — сказала она. — Ну, не вы лично. Но все вместе! Как будто боитесь куда-то опоздать. Сегодня вечером прилюдно говорились такие вещи, которые, как мне казалось, предназначены исключительно для перешептываний на кухне.

— Все очень просто, — сказал Костя. — У нас здесь много привилегий, и одна из них состоит в том, что можно говорить о чем угодно. Более или менее. Человек живет здесь, получает квартиру с холодильником, продукты ему домой доставляют, все в точном соответствии с его положением, а кроме того, ему разрешается говорить. Не знаю, понимают ли власти, почему нам это нравится. Они просто знают, что нам это нравится, и хотят, чтобы мы были всем довольны, в разумных пределах. Но в разумных пределах — понимаете, тут есть свои границы. Ни в коем случае не следует подвергать сомнению основы. Это как тропинки в лесу: по ним броди сколько хочешь, но в сторону ни шагу.

— Ни шагу в сторону?

— Вам разве никто не говорил? Тут, в подлеске, мерзкий сибирский клещ живет.

— Вот здорово. Они что, не могут опрыскать чем-нибудь?

— Уже опрыскивали, два года назад. Всю местность обсыпали ДДТ, самолетный двигатель использовали в качестве веялки. Но эти сволочи, похоже, обратно вернулись. Вам, я вижу, по-прежнему непонятно, — отметил он.

— Дело не только в разговорах, — сказала она. — Дело в том, что именно вы все говорите. Такое впечатление, будто… не знаю. Я там, на вечере, не могла понять, то ли это богема под видом хороших ребят, то ли хорошие ребята под видом богемы. Вы лопочете о своих мечтах, а потом выясняется, что мечтаете вы о пятилетием плане. Вроде бы говорите то, что вам вздумается, но… Наверное, вы мне уже ответили. Наверное, дело все в том, что… ни шагу в сторону?

— Надеюсь, что нет, — осторожно ответил Костя. — Во всяком случае не в этом смысле. Наверное, тут дело в том, что мы экономисты. Мы привыкли рассуждать так, будто держим руки на рычагах власти: это изменим, то изменим, посмотрим, как оно будет по-новому. Но это не обязательно мания величия. Замыслы тут действительно мощные. Стоит их воплотить на практике, и их уже не остановишь, они будут оказывать воздействие, которое невозможно будет отменить. Смейтесь, смейтесь, если угодно.

— Я даже не улыбаюсь.

— Некоторые здесь называют это место островом, — сообщил он. — Понимаете, не настоящий остров, а воображаемый, как будто мы живем, отделенные водой от того, что есть, немного ближе к тому, что могло бы быть.

— Как тот человек вчера вечером. Помните, когда мы с вами столкнулись? Он сказал: “Добро пожаловать на остров”, а я не поняла, о чем он говорит, ведь до океана так далеко.

— Как же, океан у нас есть. Игрушечный океан, наш собственный. Еще пять минут, и сами увидите.

— Да, загадочный вы.

— По сравнению с вами разве я загадочный?

Они внезапно вышли из лесу на открытое пространство. Это было шоссе, всюду стояла тишина. Лунный свет начинал уступать дорогу самому первому, сероватому оттенку зари. По ту сторону снова начинались деревья, дорожка тоже, более крутая, более официальная, с электрическими фонарями, сияющими на поворотах, от которых чернота в промежутках снова делалась еще чернее. Она вздрогнула, зевнула.

— Можно вам один вопрос задать? — сказал Костя.

— Валяйте.

— У вас ведь есть семья?

— Да.

— Муж?

— Нет.

Потом, когда Костя опять успокоенно замолчал, продолжая брести рядом с ней, она сказала:

— Что, все? Больше вы ничего узнать не хотите?

Пока что нет, — ответил он.

Дорожка подвела к мостику через железную дорогу, перешла в ступеньки, прерывающиеся и начинающиеся снова, образуя ряд спускающихся бетонных уступов, словно набросок парадной лестницы, ведущей в бальную залу, но не в помещении. Дойдя донизу, она, не веря своим глазам, ступила на песок. Это действительно был пляж, матовый, тусклый под неожиданно широким небом, лишь начинавшим подергиваться румянцем. Налево и направо в воду уходили темные мысы. А спереди доносился тихий плеск волн, зовущие голоса.

— Это водохранилище? — спросила она.

— Здрасьте — это же Обское море, — ответил Костя. — Шестьдесят километров в длину, двадцать в ширину, десять метров в глубину. Преображенная природа. Природа, которой придали форму строители социализма. Лучше всего смотреть с этого места — специально сделано на радость интеллигенции. Парусный спорт, водные лыжи. Плавание. Вы пойдете?

Они подбежали к кромке воды и торопливо разделись среди других кучек одежды, не глядя друг на друга. К берегу катились стеклянные бурунчики, и она кинулась в темную поверхность одного, ожидая, что резкий холод прорвет ее сонливость и зарождающуюся головную боль. Но вода была лишь прохладной, пресной, как и положено речной, с неопределимым добавочным привкусом, благодаря которому она впервые за целый день и целую ночь, проведенные здесь, по-настоящему убедилась, что уехала далеко-далеко от дома, в незнакомую Азию. Эта прохладная оболочка жидкости, что поглаживает ее, словно множество рук, ручейками стекла с гор, где пастухи шли за колокольчиками своих яков; и вот она здесь, в воде, качается на волнах, голова в окружении других голов прорывает гладкую, стального цвета поверхность. Она перевернулась на спину и, глядя поверх своих сосков и пальцев ног на горизонт игрушечного океана, рассмеялась вслух от чистой Детской радости. Снова начнется настоящая жизнь, поезд, в котором едет Макс, уже спускается с отрогов Урала, скоро заря превратит воду в прозрачную; но там, вдалеке, в рассветных лучах уже виднеются островки — кучка деревьев на песчаном берегу и больше ничего, — странным образом похожие на необитаемые острова из книжек с картинками.

— Ну и как? — окликнул ее из воды Валентин.

— Да так… — начала она.

2. Цены на мясо. 1962 год

Володя стоял у ограждения на крыше городской прокуратуры, борясь с желанием пригнуться. Ему было страшно с самого вчерашнего утра, теперь же его охватил настоящий ужас. Из-за поворота улицы Московской выходила толпа. Их должны были остановить танки, выстроившиеся на мосту на окраине города, но этого почему-то не произошло; их должны были остановить пожарные машины, расставленные по переулкам вдоль спуска Герцена, но этого почему-то не произошло; и вот теперь первый ряд бастующих был совсем близко, развевались красные флаги, виднелись высоко поднятые портреты Ленина, все это невероятным образом походило на толпу борющихся за правое дело в фильмах о революции, только среди захваченных ими на складах плакатов, припасенных для первомайской демонстрации, были их собственные, самодельные, неприличные, как надпись на заборе, на одних было написано “мясо, масло, повышение зарплаты”, на других — это было хуже всего — “Хрущева на мясо”. И по мере их приближения к площади рос шум, настойчивый гул недовольства, какого Володя никогда в жизни не слышал. Пока недовольство это было добродушным, своего рода карнавальный гнев — ведь этот шум издавали люди, считающие, что победа будет за ними. Вдоль всей улицы магазины по-прежнему стояли открытыми, витрины блестели, сияли на солнце, еще не разбитые, даже витрины продовольственных с пустыми полками. Рабочие привели с собой семьи, оделись по-праздничному. Студенты Политехнического института тоже пришли, ухватившись за возможность выразить протест против серого горохового супа и хрящей, которые подавали у них в столовой. По тротуарам туда-сюда бегали возбужденные дети. Они думают, это праздничная демонстрация, решил Володя, да и погода подходящая, только пыль и дымка затеняют жесткую южную синеву неба. От рубероида на крыше прокуратуры исходило ленивое летнее благоухание. А там, внизу, никто не распоряжался. Одновременно говорили десять тысяч голосов — десять тысяч голосов, сливающихся в человеческие радиопомехи, в которых можно было различить лишь общее недовольство. И все они, по сути, были недовольны им лично.

— Вот придурки, — сказал седоволосый мужчина. (Володя только что отпер дверцу, выходящую на крышу, ему и пятишести солдатам). — Что они вообще себе думают?

Говорил он едва ли не задушевно. Солдаты выполняли его приказы, хотя сам он был из гражданских: рабочая кепка, жилет, часы с цепочкой. У него было лицо монаха, красное, жизнерадостное, с печальными глазами.

— Ну ладно, сынок, — сказал он, обращаясь к Володе. — Мы уж дальше сами. Давай, беги, да поживее.

Володя несся, перепрыгивая через три ступеньки, глотал воздух, радуясь, что толпа его не видит, но по-прежнему слыша ее гневный рокот за стеной. На улицу черным ходом, через дорогу позади милицейских заграждений, к заднему крыльцу горкома — а тут как раз и сами московские гости высыпали из здания, торопливо семенят обратно, к веренице черных машин, стоящих тут, в пыли. Басов, первый секретарь обкома, заметил его и кивнул на последнюю машину. Володя влез и оказался зажат между молча сидящими руководителями районного аппарата; еще до вчерашнего дня он старался исхитриться, чтобы эти люди обратили на него внимание, теперь

#е они неотрывно смотрели голодными глазами на него, слишком молодого, чтобы подхватить их заразу, а потому все еще способного, если правильно разыграет свою карту, выбраться из всего этого с неповрежденной карьерой. Они были небриты, в пятнах пота после прошлой ночи, когда их продержали взаперти на заводе. На заре их вызволило специальное подразделение, но домой, чтобы привести себя в порядок, их не отпустили; Басову и его приспешникам велели не отставать от москвичей — униженные, молчаливые, они казались воплощенным укором. А Володе, наоборот, разрешили бегать по поручениям. У Басова в глазах читалось тоскливое осознание катастрофы, вид у остальных был такой же побитый, как у всех, за исключением разве что директора завода Курочкина, который, по мнению Володи, был, по-видимому, слишком глуп, чтобы полностью оценить поворот, только что произошедший в его жизни.

Басов прочистил горло.

— Надеюсь, вы всячески помогаете нашим товарищам, — сказал он.

— Всячески, товарищ Басов, делаю все, что могу.

— Если им потребуются какие-нибудь сведения местного характера, если они пожелают использовать какие-либо средства… в общем, я уверен, что вы не подведете. В некотором смысле вы теперь представляете партийную власть в местном масштабе. Надеюсь, вы это понимаете.

Это значит, подумал Володя, что на мне лежит ответственность — я должен тебя спасать любыми способами, какие только в голову придут. Вот уж спасибо так спасибо. Как бы то ни было, от меня требуется только одно — бегать вверх и вниз по лестницам. Однако он серьезно кивнул.

— А вы не знаете, — с излишним энтузиазмом начал Курочкин, — не можете нам сказать, товарищи никак пока… э-э… не сигнализировали, какое их мнение?

— Ой, да хватит тебе уже, — резко оборвал кто-то другой, и в машине воцарилось неприятное молчание.

Автоколонна неслась через светофоры, словно не замечая их. Володя отвернулся от зачумленных и уставился в окно, все еще тяжело дыша, пытаясь стряхнуть прикосновение кошмара, который ощутил на крыше.

Дерьмо, а не город. Зачем он вообще здесь? Он и сам не понимал. Два года назад они с Галиной уже нацелились на жизнь в Москве: контакты установлены, долги розданы, нужные знакомства найдены — все сделано для того, чтобы он мог начать свою партийную карьеру со столичным размахом, чтобы они могли сыграть свадьбу. Он по-прежнему скучал по ней. Раньше она казалась такой прямой, невозмутимой. А тут вдруг сделалась замкнутой, смущенной, уклончивой, а из-за чего, не говорила. Она не говорила, а он не мог понять. И все- таки что-то произошло; что-то настолько плохое — теперь это стало ясно, — что бросило тень на ее надежность, а тем самым и на его решение соединить с ней жизнь. А двери, которые он так усердно открывал, все равно, как выяснилось, оставались закрыты. Если он решил стать партийным работником, теперь для него уже не стоял вопрос о легком пути наверх в министерстве или даже о том, чтобы послужить в нижних эшелонах какого-нибудь удобно расположенного райкома или горкома в Московской области. Дорога ему была обратно в провинцию — обратно на чертов юг, “вы ведь эти края знаете”, всего пара сотен километров от места, где он вырос, и все надо начинать сначала, снова завоевывать все то, что столь загадочным образом оказалось потеряно.

На юг, к пыльным деревьям, к общаге, к чемоданной жизни и постоянному легкому чувству голода. Даже с его талонами в спецраспределитель он нередко питался анонимными рыбными консервами, которые после работы выковыривал прямо из банки, не разогрев. Ремень он теперь застегивал на две дырки туже, чем прошлой осенью. Правда ли в городе дела обстоят так уж плохо, он не знал. Ощущение было такое, что да. В системе снабжения он по какому-то идиотскому решению — на основании того, что тут есть Политехнический институт, — значился как университетский, считалось, что калории в таких местах требуются на то, чтобы держать в руках карандаши и вытирать доски; на деле же теперь здесь, в промышленной зоне на окраине, у железной дороги, жило и работало 40 тысяч человек, и все до последней крошки было поделено между студентами и местными рабочими. Про белый хлеб давно забыли, за молоком стояли огромные очереди. Колбаса появлялась так же редко, как кометы в небе. Городом правили гороховый суп и каша, обычно подаваемые в недомытых тарелках. Весь этот последний год он целыми днями пытался вдохновить народ на соревнование с ростовским “Россельмашем” по экономии средств. Графики производительности у него в портфеле блестели вдоль сгибов — так часто их разворачивали и сворачивали. Однако рабочие не проявляли ни искры энтузиазма по поводу обязательств, которые за них давали профсоюз, руководство и комсомольские организации. В ответ на тебя смотрели одни лишь грубые лица, в которых тяжело отпечатались невысказанные порывы. Другим активистам удавалось хотя бы вызвать хохот, подкинув нужную шутку, но у него таланта к этому не было. Не понимал он, как это делается, как часто ни наблюдал за этой особой ловкостью рук, этим трюком фокусника, которому удавалось вызвать расположение толпы, одновременно залезая людям в карманы. Наверное, секрет был в том, чтобы ожидать, что ты им понравишься: в своем костюме, со своим графиком, когда цеховой мастер объявит перерыв и ты вскочишь на стул или ящик. Он намеревался присоединиться к кругу руководителей, он никогда толком не переставал размышлять о своих отношениях с теми, другими, которыми, как предполагалось, ему следовало уметь управлять, которых следовало умасливать. Теоретически говоря, они были телом, а он должен был представлять собой совесть, быть агитатором, однако, на его взгляд, все было не так. Почти каждый вечер он ходил гулять. Обычно он начинал думать о чем-нибудь в парке, чувствуя рыбный вкус во рту, а потом обнаруживал, что ноги опять тоскливо принесли его на станцию. Жаркое небо серого цвета, задние огни отходящих поездов, исчезающие вдали, как монетки, падающие на дно ручья. Не помешало бы немножко музыки. Но тут если что-то и играли, то только бравурные марши.

Машины сильно подпрыгивали на рессорах, когда колонна неслась, минуя поднятый барьер, ко входу в казармы. Чтобы обеспечить безопасность, высыпавшиеся из головной машины охранники выстроились двойной цепью во дворе, куда по данному им знаку двинулись двое шишек из следующей, за ними суетливо последовали референты с сотрудниками, а последними вылезли из своей сами опозоренные. Володя шел впереди, стараясь двигаться как можно быстрее, — все торопились по коридору обратно в зал заседаний, где начался этот день; его место было у дальней стены, позади стола с телефонами, там ему полагалось стоять, и туда он хотел вернуться.

Однако последовавший за ним, к его ужасу, Курочкин пронесся мимо, отчаянно потея от переполняющего его дружелюбия, и стал приставать к людям из Президиума. Они только что сели: Микоян, как всегда, выглядел щеголевато, Козлов со своей прилизанной волной седых волос источал жар, идущий от его розовых щек.

— Товарищи! — начал Курочкин. — Разрешите мне внести предложение…

— Это еще кто такой? — спросил Козлов. — Тоже из этих идиотов? — Референт зашептал ему в ухо. — А, так это сам директор. Местная новочеркасская Мария-Антуанетта. Что- то ты, Мария, выглядишь не особо, не то что на портрете.

— Не понял, — Курочкин растянул щеки в улыбке, на которую было больно смотреть; он словно надеялся, что вот-вот прозвучит шутка, над которой сможет посмеяться и он.

— Не понял? Это не ты им вчера сказал, чтобы пирожные ели? Вышел и думает: так, толпа недовольна, как же мне еще больше положение ухудшить, что же мне сделать, чтобы все окончательно пошло на хуй, когда оно и так уже само идет? А, знаю: давай-ка я им скажу вдобавок что-нибудь пообидней.

Скажу что-нибудь такое, на хуй, чтобы еще соли на раны подсыпать. Это же ты — что, разве нет? Не ты, скажешь?

Да, это был он. Вспоминая слова, вылетевшие изо рта у Курочкина, Володя до сих пор не мог в это поверить. Дело было вчерашним утром, в начале девятого, пара сотен рабочих с первой смены вышли из литейного цеха и собрались на площади перед зданием заводоуправления, чтобы пожаловаться на только что объявленное повышение цен. Ясно было, что хорошего ждать не приходится; толпа уже два раза проигнорировала призывы вернуться к работе, а по мере того, как разносились новости, на площадь потянулись и рабочие из других цехов. Однако полностью из-под контроля ситуация пока не вышла. Володя с надежными представителями заводской парторганизации и сотрудниками милиции уже были в толпе, пытаясь успокоить народ — постепенно, беседуя с одной кучкой собравшихся за другой, — пытаясь добиться, чтобы крики улеглись и снова перешли в обсуждение, и тем самым восстановить послушание. Причем настроение было возбужденное и недовольное, и только — толпа еще не успела опьянеть от радости неповиновения. Может, достаточно было бы дать народу почувствовать, что его услышали, что его восприняли всерьез. В конце концов, придя к зданию заводоуправления, рабочие в некотором смысле обратились с жалобой к руководству. Когда вышел Курочкин, толпа стала вести себя потише, чтобы было слышно и его, и их. Володя помнил, как все завертелись, пытаясь встать лицом к фасаду здания с колоннами, где стоял директор. Громкоговорителя не было, поэтому сказанное передавали по толпе, выкрикивая через плечо. Звук расходился кольцевидными волнами, обрастая по ходу дела комментариями. А потом — обрастая яростью. Володя находился достаточно близко, чтобы разглядеть нервную фигуру Курочкина, расслышать его самого, его блеющий без умолку голос. На него градом сыпались обвинения — по поводу зарплат, норм, нехватки квартир, сломанных плит в столовой, отсутствующего оборудования, положенного по технике безопасности, — а Курочкин от всего открещивался: не давал обещаний, не выражал сочувствие, а просто наотрез отказывался продолжать разговор, подразумевающий, что не все обстоит идеальным образом. Тут одна работница в головном платке, сильно расстроенная, сказала: “Как же нам жить-то, если мясо по два рубля кило? На рынке и то дешевле. Чем нам детей кормить?” А Курочкин ответил: “Пускай пирожки едят”, — и засмеялся, и добавил что- то о том, что ливер пока еще дешевый — чем он плох. “Говорит, пускай пирожки едят”, — повторяли выкрики по цепочке. — “Пирожками своих детей кормите”. “Пускай пирожки с ливером едят”. Крохотная пауза на переваривание. Кто-то заревел: “Да эти сволочи над нами издеваются!” После того крики не прекращались. Толпа кричала, колыхалась туда-сюда, вырвалась с территории завода, перекрытая железная дорога, карнавал на целый день, запрещенные заявления на пустыре у путей, туда же втянулись студенты и горожане, настоящее бедствие по нарастающей.

— Разрешите, говоришь? Сейчас я тебе разрешу, — протянул Козлов, — раз уж ты нас своей болтовней до этого довел. Тебе, товарищ директор, разрешается сесть во-он там и заткнуться на хуй. Доходчиво объясняю? Хоть это до тебя доходит, ты, мудак недоделанный?

Курочкин отступил, весь белый; Козлов откинулся на стуле, выдувая струей воздух, длинно, с отвращением. Володя понял, что ему тоже страшно и хочется сорвать на ком-нибудь злость. Не такого человека ожидал Володя увидеть на верхушке партийной лестницы. Он-то думал, что каста профессионалов, в которую он вступил, делается все утонченнее и утонченнее, чем выше поднимаешься. Вся грубость, насколько ему казалось, была сосредоточена внизу. Микоян куда лучше соответствовал его представлениям о партийном начальстве. Во время этой тирады он передернулся, но оборвать не попытался. Теперь он сидел, держа кулак у рта, поглаживая свои узкие усы костяшкой пальца, вверх-вниз.

Все равно мне кажется, нам надо было с ними поговорить, — сказал Микоян. — Все мы тут советские люди. Это ведь не вражеская акция.

— Откуда вы знаете? — ответил Козлов. — Мы в казацких краях. Это могут быть казацкие группировки, это может быть провокация, все что угодно может быть. Если “все мы тут советские люди” — в его устах формулировка Микояна прозвучала натянуто и слабо, — то вот вы мне объясните, почему вдруг один город взял и с цепи сорвался. В других местах — надписи кое-какие, парочка мерзких анекдотов, бывает, арестуют кого. А тут они горсовет захватили. Есть, по-вашему, разница?

— Да будет вам, — сказал Микоян. — Это единственное место, где произошел взрыв, по той простой причине, что это единственное место, где повышение цен пришлось как раз на снижение зарплаты. Вы цифры видели? Этот товарищ, который вон там трясется, решил ввести новые нормы, все одним махом, а не постепенно, не дожидаясь, пока у него производительность поднимется. В той толпе есть люди, которые 30 % своей зарплаты лишились. Зря вы так — не все потеряно, можно еще поправить дело. Повышение цен не отменишь, но мы можем их обнадежить, предложить что-нибудь по части норм. Нам надо с ними поговорить.

— Что, прямо сейчас, когда нам пистолет ко лбу приставили? — возразил Козлов. Если бы тебе его не приставили, ты бы и думать не стал о разговорах, отметил непослушный голос у Володи внутри. — Нет уж, спасибо.

Они злобно уставились друг на друга.

— Никита Сергеевич ждет от нас отчета, — сказал Козлов и потянулся к телефону, стоящему между ними.

Рука Микояна тоже двинулась, но неуверенно, и он почти сразу остановился. Козлов потряс аппарат, рявкнул на оператора, а потом внезапно принял вид почтительный и серьезный, словно врач, сообщающий плохие новости. Беспорядки, сказал он, были сильные, положение ухудшается. Из трубки до Володи доносилось писклявое бормотание — голос, знакомый по новостям, которые крутят перед фильмом в кино, по телевидению. Впечатление было нереальное: Хрущев вошел в комнату, но ужатый до размеров канцелярской скрепки.

Козлов описывал, как бастующие шли маршем в город, не преувеличивая детали события, но с ужасом, который, как показалось Володе, неким образом отпечатывался прямо на толпе — “бузотеры и хулиганы, Никита Сергеевич”, — как тут в комнату влетел сотрудник в форме с бумажкой, адресованной генералам Северо-Кавказского военного округа. Они склонили над ней головы, потом один из генералов шагнул вперед, похлопал Козлова по руке и протянул ему сообщение.

— Извините, Никита Сергеевич, — сказал Козлов. — Мне только что сообщили, что у центрального отделения милиции стреляли. Говорят, часть собравшихся его штурмуют, пытаются захватить автоматы, отобрать у милиции.

Пауза. Писклявое бормотание.

— Я рекомендую перейти к решительным действиям, — сказал Козлов.

Пауза. Бормотание.

— Уверен, — сказал Козлов. — Время разговоров прошло.

Пауза. Бормотание.

Козлов обратился к Микояну:

— Никита Сергеевич спрашивает, согласны ли вы.

— Но ведь… — начал Микоян.

Козлов приложил трубку к плечу, чтобы заглушить разговор.

— Вы же сами понимаете, что это зашло слишком далеко, — сказал он Микояну. — Настолько далеко зашло, на хуй, что просто не верится. Неужели вы что-то еще собираетесь обсуждать?

Микоян опустил глаза, снова поднял, кивнул.

— Он согласен, — сказал Козлов в трубку. — Немедленно займемся. Не волнуйтесь, к вечеру со всем разберемся. Да. Да. Как только что-то станет известно.

Володя почувствовал глубокое, моментальное облегчение. Конец уже виден; со всем разберутся. Войска разгонят толпу. Все снова будет нормально. Он почувствовал, как узел у него в животе распускается.

Козлов положил трубку. Сделал подзывающий жест. Вокруг них с Микояном столпились, бормоча, референты, быстро появилась масса приказов, нацарапанных на кусочках сложенной бумаги. Один из пишущих указал на Володю.

— Ты, — сказал он. — Ты же местный, так? Вот это отнеси туда, откуда только что пришел.

У Володи упало сердце.

— На машине? — глупо спросил он.

— Да хоть на осле, мне плевать, — ответил референт. — Главное, побыстрее. У нас теперь все по графику.

Володя отшатнулся от стены и заставил ноги вынести себя из прокуренной безопасной комнаты обратно в коридор казармы, к ревущему миру. Последнее, что он услышал, был голос Козлова.

— И пожрать мне что-нибудь нормальное принесите, — говорил тот. — Что за сраный город такой…

Обратно по коридорам, обратно во двор. Пользоваться служебным положением, чтобы уговорить водителя, не потребовалось; он оказался одним из кучки торопящихся посланцев, военных и гражданских, все они сжимали свои сложенные бумажки, все вместе влезли в две “чайки”, стоявшие ближе всего к воротам, все вместе сидели, молча, потея, пока их везли обратно по улицам, до странности обыденным; все вылезли на боковой улице и рассыпались, разбежались выполнять свои поручения.

Володя, пыхтя, поднялся по лестнице здания прокуратуры под растущий шум толпы и вышел, втянув голову в плечи, под незащищенное небо. Солнце было все то же, запах был все тот же. По сути, и шум был, как ни странно, практически тот же.

Он отдал записку мужчине с монашеским лицом — тот опирался на ограждение и покуривал, как будто времени у него было не занимать, — и опасливо взглянул туда. Он ожидал бунта или чего-то подобного; однако, что бы там ни происходило у отделения милиции, на площади стояла лишь масса народа в том же спокойном гневе, что он видел прежде. Некоторые скандировали, кричали, обращаясь к пустому балкону здания горкома: “Микояна пришлите!” “Пускай Микоян выйдет!” Многие уселись на траву парка, словно во время вылазки на природу, только без еды. Повернутые кверху лица поблескивали, словно зернышки риса.

— Вижу, кое-кто собрался с духом все-таки, — сказал человек в штатском. — Ну, ребята, давайте. Теперь уже недолго. Все по уставу, сами знаете, что делать.

Солдаты взяли свое снаряжение и начали выстраиваться вдоль ограждения.

— Покуришь? — спросил он у Володи.

— Не курю, — ответил тот. — Для легких вредно.

— Ну так, ясное дело, — сказал человек с монашеским лицом. Сбоку у него был железный зуб, заметный, когда он ухмылялся.

Повсюду вокруг площади на крышах происходило похожее движение. Несколько человек там, внизу, подняли глаза и стали показывать наверх, видимо, заметив силуэты вооруженных людей на крыше. Но внимание было в основном сосредоточено на солдатах, входивших на площадь колонной по два со стороны горкома, чтобы занять позицию на ступенях. С ними был офицер, несший громкоговоритель.

— Всем солдатам выйти из толпы, — проорал он. — Всем комсомольцам выйти из толпы. Всем сотрудникам милиции выйти из толпы. Всем товарищам из органов выйти из толпы.

Капельки лиц начали выбираться из массы, как рисовые зернышки в движении, вытряхнулись на края площади, расходясь, одетые в зеленую форму разного цвета — армия и милиция, — в рубашки и кожаные куртки, в рабочие комбинезоны. Некоторые несли фотоаппараты и блокноты. Офицер подождал, пока они отойдут. Затем снова поднял рупор.

— Это противозаконная демонстрация. Приказываю вам немедленно разойтись. Ваши жалобы будут рассмотрены.

— Да успокойся ты, генерал, — выкрикнул кто-то, и люди засмеялись.

— Разойтись немедленно, — продолжал офицер.

— Не уйдем, пока с нами не поговорят, — прокричал другой голос, и одобрительный рев эхом отразился от зданий, стихая, превращаясь в отдельные шумы, потом во множество разноголосых криков.

— Да ладно вам, вы что, стрелять в нас будете?

— Сам ты разойдись!

— А ты кто такой нашелся приказывать?

— Вставайте вместе с рабочими!

— Микояна пришлите!

— Мя-со, мо-ло-ко, по-вы-ше-ни-е зар-пла-ты!

— Идите по домам, — в голосе офицера прозвучало что-то новое, что заставило часть толпы опять засмеяться, но другая часть нервно зашевелилась. — Считаю до трех, если не начнете расходиться, мне ничего другого не останется. Считаю до трех и даю команду стрелять. Раз.

Солдаты в первом ряду на ступенях горкома опустились на одно колено и подняли винтовки, но направили их не на толпу, а в небо, словно почетный караул на очень шумных похоронах. На этом коллективный голос толпы в самом деле изменил тональность: он понизился до взволнованного басового бормотания, сидевшие на траве поднялись на ноги. Край толпы, находившийся ближе всего к горкому, даже отодвинулся на несколько метров, отступая от ряда винтовок.

— Два, — прокричал офицер. — Домой идите, говорю же вам, идите домой!

Толпа колыхнулась, но кто-то выкрикнул:

— Не станут они в людей стрелять, — и бастующие снова волной двинулись вперед, люди в первых рядах с меньшим энтузиазмом, но их несли напиравшие сзади.

— Три, — проорал офицер во внезапно установившуюся тишину.

Толпа стояла. Солдаты ждали. Офицер беспомощно вытащил свой пистолет и выстрелил в воздух над головой; раздался слабый треск; солдаты, стоявшие на коленях, по сигналу дали раскатистый залп, гораздо громче, и от ступеней горкома поднялись облачка ружейного дыма.

Испуганные крики, неуклюжее движение назад на площади, затем — неясное осознание того, что никто не ранен. Перекличка, выкрики из передних рядов назад, словно телеграф голосов, тот самый, по которому вчера утром былопередано курочкинское оскорбление; и выкрики, призванные обнадежить — невероятно, словно в кошмарном сне.

— Стойте, не поддавайтесь!

— Не будут они в людей стрелять!

— Это же холостые!

Володя услышал, как одна женщина прямо под ними закричала:

— Стреляют, убьют нас!

Ей тут же ответил мужской голос:

— Ты в своем уме? В наше-то время?

И толпа, которая, казалось, готова была вздрогнуть и разъединиться, вновь срослась.

— Тц-тц, — пощелкал языком монах. — Храбрые какие.

Володя вытянул шею, ища глазами подкрепление. Наверняка они сейчас высыплются из переулков, основные силы, чтобы отодвинуть бастующих, может, даже побить их дубинками. Но тут в правое ухо ему ударил, словно молотком, звук, от которого помутилось в голове. Мир зазвенел; потом зазвенел снова, сперва чудовищно громко, потом звук стал глуше, а удары молотка все повторялись и повторялись, один за другим. Стреляли не они — не солдаты на ступенях горкома; последние тоже дрогнули, стали дико оглядываться по сторонам, пытаясь понять, откуда доносятся новые выстрелы. Это стреляло подразделение с Володиной крыши, а также с других крыш: они опирались коленями на ограждения и палили вниз, из винтовок неспешными фонтанчиками меди вылетали, крутясь, использованные гильзы. И эти пули не исчезали в небе — их намеренно всверливали в тело толпы, которая затряслась, дала трещину, распалась, и обнаружилось, что она состояла всего лишь из отдельных тел: мужских, женских, детских. Мужчина за шестьдесят, седобородый, со щеками пьяницы, недоуменно поворачивался на месте, как раз там, куда смотрел Володя, а все вокруг судорожно двигались. Как раз туда явно смотрел и один из Володиных соседей с ружьем: ближняя сторона головы мужчины провалилась, дальняя выплеснула из себя красно-серый гейзер. Брызги попали в лицо женщине, держащей на руках ребенка, она начала кричать, но никакие звуки до Володи не доходили. Он и сам закричал; он повернулся, замахал руками в лицо мужчине-монаху и заорал:

— Прекратите! Прекратите! Что вы делаете?

Мужчина с монашеским лицом протянул свои большие, мягкие, ухоженные руки и схватил Володины запястья, притянул его поближе, заговорил ему в ухо.

— Сядь, — сказал он. — Сядь-ка, сынок, и помолчи. Скажи спасибо, что ты тут, наверху, а не там, внизу.

Володя сжался, припав к ограждению, но через просветы между гипсовыми колоннами ему по-прежнему было видно происходящее. Он видел, как люди пытаются бежать, но перемещаются медленно, будто во сне, видел, как их рты движутся, выталкивая из себя страх, слог за слогом, а пули тем временем летят как ни в чем ни бывало — летят рядом, прорываются через них. Он видел, как человек споткнулся и упал, потому что теперь у его ноги появился новый сустав — кратер посередине бедра. Он видел, как льется кровь из ушей. Он видел кровь, в которой были зубы. Он видел лицо, превращенное в месиво. Он видел развороченное колено. Это было уму непостижимо. Разве душа должна нападать на тело? Разве голова может нагнуться и начать жевать плоть руки? Это было уму непостижимо! Володе приходилось думать — об этом думали все те, кому повезло родиться позже, — о том, как бы он вел себя на войне; он всегда подозревал, что в бою он мог бы оказаться полезным: он был хладнокровен, ему удалось бы взять себя в руки и не обращать особого внимания на страдания, если они не его собственные, — ведь к остальным он гораздо чаще испытывал раздражение, чем какие-либо более сильные чувства. Но он оказался неправ. Взять себя в руки тут было невозможно. Он смотрел, и в лице его возникало что-то жуткое, печаль или страх (а есть ли разница?); оно накачивалось в ткани, создавало вокруг глаз такое давление, которое не в состоянии были облегчить слезы. Они бежали по его лицу, но ничего не меняли — для этого им пришлось бы вырываться из него с такой же силой и скоростью, как зарядам из винтовок. Уже трещали окна на углах площади и улиц Московской и Подтелкова — огонь гнал толпу в том направлении, откуда она пришла. Разбилось витринное стекло парикмахерского салона. Парикмахерша средних лет ветром пролетела по залу, и ее не стало. А они все стреляли и стреляли. Тогда Володя обхватил голову руками и в самом деле сказал спасибо.

Когда стрельба прекратилась, площадь опустела, если не считать тел; одни шевелились, другие нет. Теперь тут царили два новых запаха: запах горелого, кордита и другой, свежий, жаркий, как у мясного магазина сразу после прибытия грузовика с товаром. Володя потащился назад, к лестнице, за спускающимися солдатами, под его ногами звенела израсходованная медь. На первой площадке его резко стошнило. Мужчина с монашеским лицом подождал его по-приятельски, зажег очередную сигарету.

— Привыкнешь, — сказал он.

Нет, ни за что, поклялся Володя. Нет, ни за что.

Старик взял мешок в зубы и полез на небо; лез- лез, долго лез; старухе стало скучно, она и спрашивает: “Далеко ли, старичок?” — “Далече, старуха!” Опять лез-лез, лез-лез. “Далеко ли, старичок?” — “Еще половина!” Опять лез-лез, лез-лез. Старуха снова спрашивает: “Далеко ли, старичок?” Только старик хотел сказать: “Недалече!” — мешок у него из зубов вырвался, старуха на землю свалилась и вся расшиблась. Старик спустился вниз по кочешку, поднял мешок, а в мешке одно костье, и то примельчалось.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В тот же день, когда на площади в Новочеркасске погибли 28 человек, Хрущев выступил с речью перед советской и кубинской молодежью. Он намеревался говорить о чем-то другом, но по наитию заговорил о повышении цен. Он сказал молодым людям, что надеется: Микоян с Козловым сумеют убедить бастующих в том, что подорожавшие мясо и масло заставят сельское хозяйство “расти как на дрожжах!” Он все крутил эту тему, то так, то эдак. “А что нам было делать?” Он сказал, что правительство верило в здравый смысл граждан. “Мы решили сказать правду народу и партии”. Теперь, зная то, что мы знаем, трудно не расслышать в этих словах смятение и гнев. Заявление Политбюро поразило население, наученное считать, что цены могут только падать, и в то же время оно представляло собой один из немногих примеров в советской истории, когда те, кто принимали решения, на самом деле попытались сообщить народу свои доводы. Хрущев принял совет специалистов. Он попытался поступить правильно, в духе антисталинизма, а в результате лишь снова оказался повинен в массовом убийстве.

Возможно, его настроение удивило молодежь, однако никто не заметил никакого несоответствия — ни в тот день, ни на другой, ни в последовавшие за тем много лет, потому что советскому народу, разумеется, не сказали правду о событиях в Новочеркасске. Кровь с земли смыли с помощью пожарных шлангов, а когда увидели, что пятна все равно остались, на площади за ночь положили свежий слой асфальта. Тела распределили по пяти разным кладбищам и захоронили анонимно, в могилах, уже заполненных более мирными останками. Родственникам так и не сообщили, что сталось с погибшими. Они словно внезапно испарились. В газетах, по радио и телевидению о расстреле не появилось ни слова; на городских студентов и рабочих было оказано сильное давление, чтобы заставить их усомниться в том, свидетелями чего они стали, а если они упорствовали и продолжали об этом вспоминать, то по крайней мере вынуждены были делать это молча, не на людях. Были кое-какие беспорядки, вызванные горсткой бузотеров, теперь все они предстали перед судом и были наказаны за свои преступления. Вмешались власти, спокойствие было восстановлено, вот и все.

Поскольку никто ничего не знал, не считая людей в самом Новочеркасске, а позже — тех, до кого донесся самиздатовский шепот, ничья репутация в результате расстрела не пострадала. Фрол Козлов оставался непосредственным преемником Хрущева, пока в апреле следующего года с ним не случился инсульт. Анастас Микоян продолжал играть роль цивилизованного советского политика. Гораздо более сильные последствия имели события, разыгравшиеся на виду у всех: карибский кризис, в который Хрущев вляпался осенью, когда никто не погиб, но могли погибнуть миллиарды, и неурожай пшеницы в следующем году, положивший конец его предсказаниям об успехах, ожидавших сельское хозяйство, которому он сулил рост как на дрожжах. К тому времени Хрущев обзавелся сияющей лысиной, лишь над ушами остался белый пух. Анекдот того времени: “Как называется прическа Хрущева? «Урожай 1963 года»”. В сравнении с этими событиями новочеркасский расстрел прошел практически незаметно. Он не имел никаких последствий ни для чего — не считая мышления Политбюро.

К 1963 году в схеме академика Немчинова, направленной на преобразование советской экономики математическим способом, сошлись воедино почти все составляющие. По всему Советскому Союзу появились новые кибернетические институты и факультеты, которым не терпелось сложить недостающие куски головоломки — а может быть, нескольких разных головоломок. Создавались математические модели для предложения, спроса, производства, перевозок, расположения предприятий, краткосрочного планирования, долгосрочного планирования, секторного, областного, народного и международного планирования. Поступали заказы на автоматизированные системы контроля для предприятий. Группа кибернетиков, работавших на армию, предлагала всесоюзную систему данных, которую могли бы использовать как гражданские, так и военные. Однако сам Немчинов больше не стоял у руля. Еще одна жертва 1963-го, он был слишком болен, чтобы продолжать бороться за прогресс, выступать в качестве покровителя процветающей, разрастающейся науки, которую помог создать. Когда его собственная рабочая база в Академии расширилась и превратилась в полностью автономный ЦЭМИ, Центральный экономико-математический институт — здание среди грязных новостроек на Нахимовском, полотнище в вестибюле с надписью “За оптимальность в экономике”, — он не смог стать его директором. Союзам единомышленников, которые он создал, предстояло работать самостоятельно. Плавная задача, — сказал он, выступая на новой конференции в Академгородке, — состоит теперь в повсеместном введении результатов исследований”. Остальные не были столь уверены в том, что исследования завершены или что все их результаты указывают на одно и то же. Группа академика Глушкова в Киеве на первое место ставила прямое кибернетическое управление всей экономикой, что позволило бы совсем избавиться от необходимости пользоваться деньгами. Народ из Академгородка призывал к разумному ценообразованию. Харьковский экономист Евсей Либерман вызвал бурю своей статьей в “Правде”, призывая сделать прибыль главным показателем промышленного успеха. Однако все эти интеллектуальные усилия были направлены на скорейшее практическое улучшение советского народного хозяйства — всех его десяти тысяч предприятий, а также систем, которые объединяли и координировали их работу. Отсчет времени до наступления рая на земле, согласно партийной программе, требовал, чтобы экономика в течение 60-х росла со скоростью, с которой она росла по официальным данным 50-х: 10,1 %. Экономисты решили поддержать это предложение, быстро найдя теории применение в цеху. Шахты, универсальные магазины, химические заводы, зверофермы, грузовые склады — все это необходимо было оптимизировать.

Каждый год каждое предприятие в Советском Союзе должно было согласовывать с вышестоящей организацией техпромфинплан. Техпромфинплан включал в себя финансовые доходы предприятия и технику, которую оно собиралось использовать в следующем году, но самое главное — в нем устанавливались производственные планы. Там указывалось, что должно произвести предприятие для выполнения своего плана, в каких количествах и какого качества. Директорам полагались премии, если они перевыполняли план, и штрафы за его недовыполнение. Способы составления техпромфинплана постоянно менялись по мере того, как инициативы сверху перетряхивали советскую бюрократию. Но всегда имелись три основных участника. На самой нижней ступени находилось предприятие, на самой верхней — Госплан, а в середине обычно стоял посредник. Иногда посредники собирали под своим управлением все предприятия одной конкретной области индустрии, и тогда это называлось “министерством”. Например, Минрадиопром — Министерство радиопромышленности. Но в то время о котором идет речь, посредником был совнархоз, региональный экономический совет, которому подчинялись все предприятия в одной географической зоне страны, какую бы продукцию они ни выпускали.

При чтении официальных документов, опубликованных Госпланом, где описывалось, как работает система, у вас сложилось бы следующее представление. Каждую весну, когда реки Советского Союза превращались в мороженое из сырого льда, Госплан проводил анализ прошлогодних показателей, уделяя пристальное внимание стратегическим приоритетам народного хозяйства и общей картине движения к коммунистическому изобилию. Но еще до того, как эта работа была закончена — увы, времени на то, чтобы делать все в строгой последовательности, никогда не хватало, и годовые показатели обычно учитывались в качестве оценок, которые впоследствии уточнялись, — на предприятия уже посылали заявки. В этих документах предприятия требовали поставки, которые понадобятся им на следующий год для работы. Но предприятие, естественно, еще не знало, какой объем производства ему укажут. Поэтому руководство прикидывало, сколько угля, газа, электроэнергии, шерсти, аммиака, медных труб, пенопласта и т. д. может им понадобиться — на каждый материал полагалась отдельная форма, — на основе возможного процентного прироста к прошлогодним цифрам. Где- то в конце июня Госплан заканчивал составление проектов производственных планов. Сверху, из Госплана, их спускали в управление совнархозов в то же время, когда снизу прибывала масса заявок и предложений по производству от предприятий; за этим следовал период переговоров, в течение которого совнархоз вместе с предприятиями исследовал реальные производственные возможности этих предприятий. “Контрольные цифры” Госплана поступали, для простоты обработки, в виде объединенном: основные категории производства, от черных металлов до продовольствия. Совнархозу следовало разбить их на конкретные виды продукции, выпускаемой в данном регионе, и поделить их производство между предприятиями. Стоит ли говорить, что руководство предприятия предпочло бы менее высокий план и более щедрые поставки материалов, чем те, что соответствовали всеобщим интересам народного хозяйства. Переговоры продолжались до тех пор, пока совнархоз не налагал на предприятие жесткий, но выполнимый уровень выпуска продукции, а также скудный, но терпимый уровень поставок. Затем, где-то в конце сентября, совнархоз сводил вместе все пересмотренные заявки и производственные планы своего региона и отсылал их в Госплан.

Госплан суммировал все заявки, присланные со всей страны, и получал цифру общего спроса на каждый товар, а также суммировал все производственные планы и получал цифру общего предложения каждого товара. Этот метод назывался "межотраслевым балансом”. Он обеспечивал ситуацию, когда при каждом шаге социалистической экономики вперед количество любой производимой в СССР продукции уравновешивало количество любой продукции, которая для этого требовалась. Однако бывало и так, что эти две цифры поначалу не вполне соответствовали друг другу. Тогда следовал второй период переговоров, на этот раз между Госпланом и различными совнархозами, в ходе которых Госплан всячески старался ограничить спрос (или хотя бы отдать предпочтение стратегически более важным секторам) и расширить предложение. Переговоры продолжались, пока Госплан и совнархозы не сойдутся на сложной, но выполнимой производственной программе. Когда равновесие в экономике было достигнуто, Совет министров подписывал решение Госплана в конце октября, после чего времени только-только оставалось на то, чтобы спустить окончательные производственные планы и квоты поставок в совнархозы, чтобы совнархозы поделили их между предприятиями, а предприятия пустились на поиски необходимых материалов на следующий год, пользуясь огромным каталогом номенклатуры, где перечислялись все наименования продукции, выпускаемой в Советском Союзе. Эта последняя волна документации проходила по народному хозяйству в начале декабря. Теперь, когда их заказы на снабжение в наступающем году были твердо установлены, руководители могли расставить точки над “и” в своих техпромфинпланах и (зажав в руках драгоценные бумаги) сесть на поезд, чтобы доставить их в совнархоз перед самым Новым годом, в предвкушении заслуженных праздников.

Пока все ясно?

Хочу, чтоб явилась передо мной Лебедь-птица, красная девица, сквозь перьев бы тело виднелось, сквозь тело бы кости казались, сквозь костей бы в примету было, как из косточки в косточку мозг переливается, словно жемчуг пересыпается.

1. Межотраслевой баланс. 1963 год

Максим Максимович Мохов был человеком очень добрым. Это отмечали все его коллеги. Когда он ездил в командировки в страны СЭВ, то всегда привозил оттуда какой-нибудь подарок, причем что-нибудь продуманное, ни в коем случае не стереотипные, всем известные вещи, которыми славились эти места. Например, из Болгарии он привез своей секретарше флакончик настоящего розового масла, украшенный бантиком, — слишком крепкое, как обычные духи не используешь, но все равно приятно. Когда она его раскупорила, воздух Госплана наполнился тяжелым густым запахом, как будто в миску с водой влили краситель. Из Польши он привез керамические таблички с королями и рыцарями, тонкие и хрупкие, словно печенье в глазури. Из Швеции приехали детские игрушки, красивые, сделанные из дерева. У него самого детей не было, поэтому он раздал их своим заместителям в отделе; а когда семилетняя дочка одного из них написала ему письмо с благодарностью, он ответил: лист бумаги, исписанный аккуратным почерком, а вместо многих существительных — очаровательные рисунки. Лошадь вместо “лошади”, к примеру.

Говорили, что в своей личной жизни он проявлял такую же внимательность. Его жена погибла во время блокады Ленинграда, когда обоим им не было еще и тридцати. Больше он так и не женился, но с самого конца войны состоял в связи с женщиной в похожей ситуации, некогда молодой вдовой, теперь уже довольно старой. Несколько лет назад эта дама попала в какую-то аварию, в результате которой пострадало ее лицо, что вызвало огромные трудности и, как поговаривали, окончательно испортило ее внешность. Максим Максимович все это время оставался ей верен, находил ей лучших врачей, не предпринимал никаких шагов, чтобы найти вместо нее новую любовницу, хотя человеку в его положении это было бы нетрудно. Несколько молодых женщин, работавших в том же здании, были вполне готовы — на них произвела впечатление его верность. Когда на Международный женский день он раздавал традиционные букеты, на него смотрели с сочувствием и восхищением. Однако он, по-видимому, не собирался ничего менять. По вторникам они с этой дамой обычно ходили на концерт или в оперу. Видели, как перед самым уходом он стоял у зеркала у себя в кабинете, приводя в порядок напомаженные волосы и предпринимая попытки придать кустистым бровям менее дьявольский вид. Затем он щегольским движением снимал с вешалки пальто, проверял внутренний карман — на месте ли конверт с билетами — и направлялся к выходу по длинным коридорам, любезно наклоняя темную голову и тощие плечи при встрече со знакомыми.

И все-таки какая голова. Ум острый, как бритва. При всей своей доброте он давал почувствовать: его забавляет то, что он понимает про окружающих, а возможно, и то, что он понимает про себя. Что бы ни творилось вокруг — во времена лихорадочной деятельности или разоблачительных кампаний, когда людей охватывали отчаяние или ликование, почтительность или тревога, — на него всегда можно было положиться. Он поднялся в Госплане до самых высот еще до того, как на эти должности стали назначать из чисто политических соображений, — иными словами, стоял во главе одного из промышленных отделов, не будучи при этом частью аппарата общего руководства на вершине пирамиды, куда обычно брали людей из ЦК. И тем не менее, поскольку уровень его был таков, на котором компетентность, как известно, достигала своего потолка, люди, там оказавшиеся, парадоксальным образом были порой куда важнее, чем следовало из названия их должности. На бумаге Максим Максимович был заместителем начальника отдела химической и резиновой промышленности, отвечающим за 41 стратегически важное изделие подведомственной ему индустрии, на подробное рассмотрение которых у формальных начальников отдела редко оставалось время — они ведь были аппаратчиками, вечно торопились, часто не успевали собственный зад почесать обеими руками, не говоря уже о том, чтобы проанализировать финансовую отчетность химзавода. А это было весьма существенно, поскольку теперь химическая промышленность являлась важнейшим сектором, растущим до того быстро, что на то, чтобы держать под контролем ее рост, от плановиков требовались все их умения. Однако на практике каждодневное управление отделом осуществляли, в свою очередь, надежные помощники Максима Максимовича, поскольку самого его теперь часто вызывал к себе министр Косыгин, находившийся на самой вершине пирамиды Госплана, вызывал в качестве одного из своих ближайших советников, что было лестно.

Год за годом Максим Максимович изучал самые напряженные участки, потайные ходы плана и их взаимосвязь. Ему был присущ тонкий реализм. Он способен был высказать мнение по поводу целого ряда вопросов, о том, что сработает, а с чем возникнут трудности, на первый взгляд непредвиденные. Более того, он был в курсе (насколько ему это позволяла библиотека Госплана) западных комментариев по поводу плана, которые умел переводить на язык советских терминов. Он в идеологически выдержанном стиле мог объяснить вам, что имеют в виду иностранцы, когда говорят, что советская система страдает от “подавляемой инфляции” или “рынка с постоянным преобладанием спроса”. И наоборот: он мог понять, в каких случаях развитие плана способно открыть новые экономические возможности для Советского Союза на Западе. Отсюда и командировки, в которые его теперь посылали: не в Румынию, чтобы поговорить о нейлоне, а в Стокгольм, помочь Косыгину в переговорах с капиталистами. Он ехал на откидном сиденье министерского “ЗИЛа” в окружении других компетентных лиц из Министерства торговли, финансов, из Госбанка. Затем — скромный зал заседаний, где с одной стороны сидели советские специалисты по деньгам, а с другой — западные: займы, кредиты, закупки пшеницы, продажа нефтепродуктов. Максим Максимович не мог не заметить, что по ту сторону стола люди из разведки и сотрудники безопасности обслуживали банкиров, тогда как с его стороны банкиры шептали советы в ухо комиссару. Он понимал, что на Западе этот лимузин был бы его собственный. Можете не сомневаться: эта мысль проявлялась лишь в том, что его взгляд становился чуть более ироничным.

В это октябрьское утро Максим Максимович, вероятно, не стал бы сам заниматься балансами, если бы не эпидемия гриппа, которая пронеслась по высотке Госплана, свалив с ног нескольких его подчиненных как раз в то время, когда начались безумные последние недели пересмотра плана. Положение было смехотворное — и все же какой подъем он испытывал, снова обратившись к конкретным деталям системы, к ее нескончаемым принятиям самостоятельных решений, к ее скрытым психологическим мелочам, к ее побочным сложностям. Катя перед собою свое любимое кресло по выложенному елочкой паркету восемнадцатого этажа, он насвистывал себе под нос. Кресло было любимым, потому что его можно было катить. Это была хитроумная затея восточногерманских мастеров, ужасно удобная, с четырьмя колесиками на ножках, изгибом выходящих из центральной металлической колонны. Он сам привез его в Москву, поездом из Берлина, и пользовался им, чтобы кататься туда-сюда по кабинету с устрашающей скоростью. На сиденье два тома коэффициентов затрат химической промышленности придавливали тонкую папку с корреспонденцией.

— В бой идете? — сказал проходивший мимо сотрудник из цветных металлов.

— Так закалялась сталь, — ответил он.

— Сколько у вас уже свалилось?

— Пока одиннадцать, плюс еще двое подозрительно зеленые ходят. А у вас?

— Еще хуже!

Балансы хранились в длинной, похожей на библиотеку комнате с канцелярскими шкафами по стенам, под присмотром похожей на библиотекаршу мегеры, сидевшей за столом в центре. Мохов показал пропуск — хотя для него это было не совсем обязательно — и уселся на место, где, на его удачу, имелись свободные счеты. Он слегка театрально поддернул манжеты и открыл папку. Эта комната многие годы была его вотчиной и по-прежнему его вдохновляла. В этом году тут в серых металлических ящиках лежали 373 папки, в каждой находились рабочие материалы по балансу на определенное промышленное изделие. 373 наименования, представленные как можно более общим образом, так что каждое из них заключало в себе под одним заголовком то, что на практике было массой различных изделий. И все-таки колоссальную продукцию всей экономики в целом им удавалось охватить лишь весьма условно, в самых общих чертах. В номенклатуре продукции по одной только электротехнической промышленности числилось четверть миллиона отдельных наименований. Деятельность столь огромного, столь безнадежно многодетального механизма никак невозможно было уместить в 373 папки. Следовательно, было бы глупо полагать, что в этой комнате содержалось народное хозяйство в каком-либо существенном смысле. В лучшем случае можно было сказать, что тут содержалось некое стратегическое описание его. Нет, не совсем так. В лучшем случае про эту комнату можно было сказать, что она выполняет свою задачу уже тридцать лет. В некоторых папках прослеживались основы промышленности сталь, бетон, уголь, нефть, древесина, электроэнергия. Некоторые были посвящены поставкам продовольствия, сельскохозяйственным затратам на тракторы и удобрения. Некоторые содержали секретную информацию о военной технике. Некоторые описывали производство весьма специфических деталей важнейшего оборудования, поскольку от этих инструментов зависело существование целых секторов. В некоторых уделялось особое внимание новым технологиям, только что пущенным в ход. Некоторые были посвящены вещам, которые использовали в разных отраслях промышленности. Это был аппарат, созданный не закономерно, на основе некоего набора аксиом, но случайным образом. Он не был результатом какой-либо экономической теории. Но он действовал. Он обеспечивал экономику необходимым — предоставлял место, где раскрывались несопоставимые требования, к ней предъявляемые, где они наконец выходили на поверхность и требовали, чтобы их привели во взаимное соответствие, причем со всей искусностью, на какую способен плановик. А искусность тут действительно была необходима, ведь эти 373 товара существовали не сами по себе — они были взаимосвязаны. Изменения в производстве одного могли повлиять на множество других. В это время года сотрудники разных отделов разбирались с последствиями своих собственных поправок, папка за папкой, пытаясь добиться, чтобы балансы были согласованы друг с другом, пытаясь добиться, чтобы балансы были сбалансированы, — пока еще есть время, пока не пришел срок закончить работу и отослать краткий отчет о состоянии, в котором пребывает комната, в Совет министров на одобрение. Отчет представлял собой 22 тома цифр, что-то около четырех тысяч машинописных страниц, погруженных на тележку.

Итак. Максим Максимович, перебирая длинными пальцами, разложил по столу документы и телеграммы. Небольшое затруднение с “Солхимволокном”, вискозной фабрикой в городе Соловце, лежащем далеко, в зеленом мраке северных лесов. Это было одно из предприятий нового поколения химволоконной промышленности, возникшее на памяти Максима Максимовича наряду с большими новыми заводами в Барнауле и Светлогорске, и на этой стадии своего развития проблем оно создавать не должно было: оборудованию всего четыре года, сложности, связанные с наладкой, давно позади. У них была собственная машина для рубки древесины, позволяющая получать щепу, хорошее большое озеро — источник воды. Энергия поступала по 220-киловольтной линии с одной из гидроэлектростанций в верховьях Волги. Все остальное привозили и увозили по железной дороге. По сути, туда поступали только соль, сера и уголь, оттуда — вискоза. В том-то и состояла особая простота производства вискозы с точки зрения плановика. Все остальные, более сложные химические материалы, необходимые для процесса, — серную кислоту, щелок, сероуглерод — перевозить в больших количествах было затруднительно. Все это следовало производить на месте, на самой фабрике, а это означало, что на взгляд человека, которого интересует главным образом система снабжения — взгляд отдаленный, абстрактный, — вискозную фабрику можно считать надежной. Она относительно нечувствительна к срывам поставок. Поставки можно осуществлять из множества источников. Она не зависит от проблем в других местах. Подавай туда сырье, и этот экономический черный ящик будет пыхтеть, споро превращая деревья в свитера, целлофан и кордную ткань повышенной прочности для автопокрышек. Максиму Максимовичу всегда казалось, что этот физический процесс устроен весьма удачным образом — а также прекрасно согласуется с учебниками по политэкономии. Деревья — в свитера! Грубая материя поднимается на новый уровень, чтобы служить человеку! Что может быть лучшим проявлением диалектики? Кто знает, возможно, именно эта мысль присутствовала в решении Никиты Сергеевича о том, что в его светлом будущем граждане должны главным образом носить вискозу и полиэстер. Да, вискозная фабрика — активное начинание, способное пробудить природу от спячки и поставить на службу людям. К сожалению, при этом она создает отходы — множество лигнинов и отравляющих сернистых соединений, но Соловец ведь порядочно удален от всех населенных пунктов.

И все-таки “Солхимволокно” ухитрилось натворить дел. На позапрошлой неделе, если верить лежащему перед ним отчету, на вершине холма рядом с фабрикой, где должно было начаться строительство, была оставлена на ночь тяжелая машина для перемещения грунта. Среди ночи полетело сцепление. Махина покатилась вниз по холму, набирая скорость, подпрыгивая на пнях, и к тому времени, когда достигла подножия, приобрела момент силы, как у груши для сноса зданий в полном размахе. Она проехала насквозь через тонкую кирпичную стену прядильно-вытяжного цеха номер 2 “Солхимволокна” и врезалась в сложную машину для вытягивания свежего вискозного волокна, поступающего из прядильной ванны с раствором серной кислоты. Поскольку в тот момент линия работала, из-за столкновения много кислоты разлилось, и рабочим не сразу удалось разобрать поломанное оборудование. Тут стало ясно, что в результате удара и разлития вытяжная машина пострадала так сильно, что даже самым искусным умельцам ее не починить. Фабричный инженер-механик представил список разбитых и поврежденных деталей. Инспекторы из совнархоза подтвердили, что станок действительно следует списать. Местная милиция, расследовавшая происшествие с помощью того же инженера с “Солхимволокна”, обнаружила, что тормоза и сцепление бульдозера были оставлены в должном состоянии. Виной всему был дефект в гидравлической системе.

Трудности на уровне предприятия должны были, по идее, решаться в совнархозе, и стадия, на которой о них еще можно было торговаться, в этом году давно завершилась. Однако совнархоз повел себя совершенно правильно, передав эту проблему наверх. Налицо была угроза серьезного срыва графика.

Без вытяжной машины вся линия номер 2 в Соловце вышла из строя. Фабрика внезапно лишилась половины производственной мощности — причем той половины, которая производила кордную ткань, а не той, что выдавала вискозное волокно для одежды. Без кордной ткани, поставляемой “Солхимволокном”, баланс по кордной ткани съедет, возникнет дефицит поставок; это может оказать лавинный эффект на производство покрышек; это, в свою очередь, может вызвать спад в производстве машин, грузовиков и автобусов — и так далее, и так далее, исходная нехватка будет перепрыгивать с изделия на изделие, из папки в папку, распространяясь по этой комнате, а значит — по народному хозяйству, разветвляясь и умножаясь, создавая хаос. Многие стратегические изделия сами шли на производство других стратегических изделий, так что большое изменение в поставках одного могло, теоретически говоря, разойтись кругами, не затухая, возможно, даже усиливаясь, по частям плана, полностью удаленным от исходной точки, и породить во всех балансах, через которые пройдет, неувязки, которые сами по себе потребуют дальнейших поправок, также способных нарушить общую картину. Теоретически — Максиму Максимовичу приходилось видеть математические доказательства — понадобилось бы пересмотреть все балансы минимум шесть раз, максимум тринадцать раз, чтобы они снова пришли в соответствие друг с другом, и если все 373 изделия связаны равномерным образом, то каждая итерация потребовала бы 373x373, или 139 129 отдельных вычислений. Ученые — будущие реформаторы народного хозяйства много об этом кричали. Это лежало в основе забавного предсказания Эмиля Шайдуллина о том, что к 1980 году над балансированием плана придется работать не покладая рук всему населению.

Но вот тут-то, думал Максим Максимович, реформаторы и проявили свою наивность. Они совершенно не понимают, в чем задача плановика, — а она в том, чтобы поправки в случае срывов вносить небольшие, но предпринимать активные шаги, чтобы ограничить их воздействие. Искусство плановика состояло в том, чтобы отвести в сторону рябь изменений расходящуюся по балансам, в таком направлении, чтобы она затухла с минимальными последствиями, за минимальное количество шагов. Госплан не вносил поправки к плану, повторно пересматривая все 373 баланса, — ничего подобного. Не собирался он и выискивать последствия нехватки кордной ткани, кротко просматривая баланс за балансом. Он срежет прогрессирующую недостачу до того, как она успеет серьезно повлиять на производство покрышек, не говоря уж о том, чтобы дойти до баланса по автомобилям. Кордную ткань можно изготовлять не только из вискозы, и срочные заказы на заменители помогут частично закрыть брешь. Остальное он заполнит, увеличив в последний момент план по кордной ткани для всех остальных производителей вискозы. Они будут стонать и мучиться, но, вероятно, сумеют покрыть большую часть дополнительной выработки, а он подсластит им пилюлю, проявив щедрость с вискозным сырьем, которое, на его счастье, достаточно широко распространено; а еще, наверное, подкинет денег по какой-нибудь подходящей статье, чтобы скомпенсировать премии за выполнение плана, которые эти предприятия наверняка потеряют. Увы, результатом подобных шагов всегда становилось ужесточение плана на одно-два деления больше, чем задумывалось. Его придется чуточку изменить (по всем пунктам — остальные коллеги занимались тем же, чем он), довести до такого состояния, при котором его цели станут едва-едва достижимыми. Таким образом, план станет более уязвим в неудачных ситуациях — в случае, если что- то еще пойдет не так, лавина поправок вызовет новые заторы. Однако альтернативой была математическая страна чудес, такая непонятная.

Но сначала ему нужно было разобраться в том, насколько велика будет недостача кордной ткани. Это, разумеется, зависит от того, как долго предстоит простаивать линии номер 2 в Соловце, — а это, в свою очередь, очень сильно зависит от того, как он, Максим Максимович, решит поступить. Опять-таки проблема отнюдь не математическая. Ему прислали цифры, однако его задача состояла в том, чтобы с их помощью рассмотреть человеческую ситуацию, за ними стоящую. Что происходит в Соловце? Авария заставила его инстинктивно насторожиться. Он подсчитал, сколько неудач потребовалось, чтобы она произошла. Бульдозер оставлен именно в том месте; неисправная гидравлика; дорога вниз по холму, где нет деревьев; въезд через стену как раз там, где стоит станок; разлитие кислоты. Пять отдельных маловероятных событий, все выстроились одно за другим. Очень удобно. В прежние времена за такое головы бы сняли, принципиально. Назвали бы саботажем, просто чтобы закрыть дело. Органы безопасности быстренько раскрыли бы заговор вредителей, злоумышленников, решивших украсть у народа принадлежащую ему по праву вискозу. Но теперь курс был взят на то, чтобы не усугублять последствия аварии, не терять из-за нее квалифицированных рабочих. В конце концов аварии случаются. Возражать, что событие маловероятно, не годится — ведь природа вероятности в том, что маловероятные вещи происходят все время. И потом, его подозрениям противостояло одно важное обстоятельство: он не понимал, хоть убей, каковы могли быть мотивы для того, чтобы сознательно пойти на такое. Риск огромен, даже в наши дни. Надо было дойти до отчаяния. Какая-нибудь личная вражда, недовольный индивидуум? Трудно поверить в то, что они сумели так хорошо замести следы. Руководство? Трудно понять, какие могли быть основания для отчаяния у руководства “Солхимволокна”. Он положил перед собой соответствующую страницу. Кое-какие первоначальные трудности с линией по выпуску кордной ткани в прошлом году, в результате состав продукции несколько отличается от предписанного в плане, общие показатели хорошие, но слишком много обычной пряжи. Однако в этом году уверенный прогресс: производство кордной ткани превысило план на 2 % в первом квартале, на 3 % во втором квартале, все превосходно, перевыполнение плана, тут же посыпались премии. По своей воле таким рисковать не станешь.

Мохов вздохнул. Мегера с волосами, выкрашенными в цвет засохшей крови, улыбнулась ему. Он грациозно оттолкнулся от стола, и его кресло на колесиках отлетело назад, через всю комнату к ряду шкафов, где хранились балансы по 133 видам станков. Вытяжная машина, которую запросило “Солхимволокно” взамен, немедленно заручившись поддержкой от совнархоза, сама по себе была изделием стратегическим. Он перебрал бумажки в ящике и нашел его: машина непрерывного действия ПНШ-180-14С для вытягивания вискозы, производится исключительно в Свердловске одним из отделений “Уралмаша”, гиганта машиностроительной индустрии. Недавнее техническое усовершенствование. Папка была тонкая, откуда следовало, что этот баланс вообще почти не меняли. Его это не удивило. Когда производитель всего один, а спрос определяется производительностью вновь открытых вискозных фабрик, больших колебаний в заявках на ПНШ-180-14С быть не могло, разве что произойдет что- то вроде этого случая. Но если внести изменения сейчас, все может пойти гораздо хуже. Вытяжная машина для вискозы — не какой-нибудь аккуратный предмет размером с токарный станок, три метра на два. Это металлический дикобраз шириной с вестибюль метро. Уже на одно изготовление уйдет ощутимое количество ресурсов, да и большие капитальные затраты тоже, если на то пошло. Он вытащил папку и снова поехал по полу, отталкиваясь блестящими черными туфлями, словно веслами.

Ага, вот: общее производство составляет всего семнадцать машин на весь СССР, и никаких пересмотров к первоначальному балансу не прикреплено. По сравнению с некоторыми балансами лежащая перед ним страница была воплощением простоты. Слева, в графе “ресурсы”, стояло: производство — 17, импорт — нуль, запасы поставщиков — нуль. Справа, под заголовком “поставки”, были перечислены заводы, получающие оборудование, сгруппированные по своим совнархозам. Поставки на экспорт — нуль, на запасы поставщиков — нуль, на специальный резервный фонд Совмина — нуль. Нуль, нуль, нуль. Четко вписанные карандашом слова и цифры в смазанных графах бланка; завизировано отделом, внизу — инициалы сотрудника. Максим Максимович задумался. Если добавить еще единицу к производству, одним этим шагом он обречет данное отделение “Уралмаша” на то, чтобы выжать эквивалент шестипроцентного увеличения объема в придачу к уже установленному росту на следующий год. В результате их производственный процесс наверняка пострадает, годовой график собьется. Однако другой вариант — потерять один из уже заказанных семнадцати приборов, а с ним немалую долю долгосрочного роста производства вискозы, необходимого ему, чтобы добиться выполнения семилетнего плана. К 1965 году ему следовало довести производство химволокна до 400 тысяч тонн в год.

Лучше бы уж сломалась линия номер 1 “Солхимволокна”. Конечно, производители одежды ждали производимой ей обычной пряжи, но по сравнению с заводами покрышек они обладали явно более низким приоритетом — ведь за ними, в одном-единственном шаге, стоял потребитель, а потребитель был конечным пунктом системы, а следовательно — естественным стоком для дефицита. Потребители вискозу просто носили, и больше ничего. За ними в этой цепочке никто не стоял, поэтому никаких последствий причиненные им неудобства иметь не могли, никаких балансов рассматривать больше не требовалось. Потребителю можно было причинять неудобства безнаказанно.

Он еще раз оттолкнулся, поехал боком обратно к центральному столу. Мегера дала ему чистый бланк, только что с ротапринта, и он расписался в получении. Потом он поплыл назад, туда, где были разложены бумаги, и занес свой карандаш. Он решил, что заставит “Солхимволокно” поломать голову над работой, то есть немного урежет им поставки угля, соли и серы. Неудачи могут проистекать из неосторожности это не следует поощрять. Напоминание о дисциплине плана не повредит. Но свою ПНШ-180-14С они, как и все предприятия, которые ее ожидают, получат. “Уралмаш” можно утешить как-нибудь по-другому. В графе рядом со словом “производство” на левой половине новой страницы он твердой рукой поставил “18”. Вот так; это — бюджет, в котором неприятности распределены между всеми, и распределены более или менее равномерно, раз уж в бюджете не обойтись без неприятностей.

Максим Максимович Мохов был человеком очень добрым.

2. Дилемма заключенного. 1963 год

Когда поезд, идущий из Соловца, миновал лес, свет начинал меркнуть, снег несся мимо окон голубоватыми полосами. Там, на московской равнине, вразнобой поднимались стены заводов, сначала несколько, потом все больше ибольше — словно помощник фокусника дал себе волю и принялся строить промышленные предприятия, и все не мог остановиться: то коксовый завод, то ректификационная колонна, то редукционные механизмы, то растворители, тракторы и винтовки, токарные станки и обкладки конденсаторов, сталь и медь, цинк и цемент, та-та, та- та-та-та. Заклинание, отменяющее приказ, не было произнесено, пока те же самые виды не растянулись, повторяясь, вдоль всей железной дороги: те же сгрудившиеся темные силуэты труб, те же ребристые очертания крыш, те же зарешеченные окна, те же ответвления путей с ржавыми вагонами, те же здания с квартирами рабочих, с мечущимся между ними снегом, густым и мягким, стирающим развороченную грязь и лед, из которых торчит множество труб, опор, столбов, стержней арматуры, на которых навалено множество мешков, поддонов, бочек, тюков. Снег метался между ними, поезд несся дальше. Архипов задернул шторы и обернулся к купе.

— Ну что, — сказал он, шлепнув себя по коленям, — еще выпьем?

Были вытащены бутылки, кусок слезящейся ветчины, за вернутой в газету, и колбаса, которую резали перочинным ножом. Архипов, Косой и Митренко — все они с удовольствием принимали на грудь в покалывающем жаре мягкого вагона. Митренко, Архипов и Косой — трое здоровых мужиков, крепко сколоченных, все в приподнятом настроении. Техпромфинплан лежал в портфеле Архипова, наверху, на багажной полке, и они направлялись к злачным местам, в ежегодный загул. Жены Митренко и Косого дали своим мужьям списки покупок, подробные планы кампаний, призывавшие к налетам на ГУМ, Гастроном номер 1 и “Моду”. Супруга Архипова была для подобных наказов слишком гордая, а может, слишком рассеянная; однако он уже решил, что, когда они будут садиться в поезд, чтобы ехать домой, он будет тащить вверх по ступенькам подарок — новенькую, по последнему слову техники, радиолу и кучу пластинок к ней. Может, они и сами себя чем-нибудь побалуют, когда кончатся заседания и рукопожатия. Поздно вечером в баре “Украины” можно встретить покладистых девчат-профессионалок, предлагающих развлечения того рода, каких так мало, так плачевно мало в Соловце, где все друг друга знают, где гостиница “Студеное море” смотрит на городскую площадь, уныло соревнуясь с киоском с мороженым, магазином хозтоваров и чайной Солрыбснабпромпотребсоюза. О, горести провинциальной жизни! Но до следующего четверга они оттуда вырвались, и теперь эти трое, Косой, Митренко и Архипов, ухмылялись друг дружке, настроение у них поднималось, словно от тысячи маленьких пузырьков, при мысли о результатах собственной храбрости.

А как мрачно все у них было год назад. Работать в “Солхимволокне”, как все трое к тому времени поняли, означало поставить крест на своей карьере. Какое-то время им удавалось тешить себя надеждой, что можно попробовать что-нибудь еще, но тут правда дошла до них окончательно. Перед ними простиралась позорная судьба руководителей-неудачников. Сначала пойдут нарекания и выговоры, потом газетная статья, написанная в этом особом тоне — тоне удивленного сарказма. “Почему директор Архипов не сумел выполнить свои социалистические обязательства? Отношение его к делу добросовестным не назовешь. Может, главный бухгалтер Косой прояснит ситуацию? Нет, он молчит, будто воды в рот набрал. Да и от начальника планового отдела Митренко толку не больше…” Стоит им обратиться с малейшей просьбой, двери всякий раз будут захлопываться у них перед носом, поставщики будут безнаказанно издеваться над ними, доводя до такого унижения и неприятностей, что, когда им нанесут последний удар и отправят заниматься продажей удобрений в каком-нибудь Блядистане, это будет едва ли не избавлением.

С ума сойти можно, другого слова не подберешь; с ума сойти можно от того, что всего несколько процентов выполнения плана отделяют путь к служебному провалу от другого пути: вверх, к славе и местному величию, когда в прессе печатают твои фотографии, на которых у тебя решительный вид, а секретарь райкома пришпиливает к твоему лацкану орден Красного Знамени, а зал аплодирует, а премии растут. Это, конечно, был стимул; именно поэтому премии были крайне прогрессивные, так что разница между директором, выполнившим план на 99 %, и тем, кто дал 103 %, составляла не 4 % от зарплаты, а чуть ли не все 40 %. Им надо было одно: лишь бы ты все усилия сосредоточил на том, чтобы заставить свой завод выдать эту небольшую добавку, в которой заключается разница между провалом и успехом. Потому-то крайне важно договариваться насчет планов; потому-то в обычные времена необходимо занижать свои первые предварительные цифры по производству, чтобы после того, как совнархоз автоматически введет поправку на увеличение, план снова оказался в тех границах, которые, по твоим личным расчетам, являются достижимыми. Совнархозу, естественно, об этом известно, там знают, что первая прикидка всегда будет обманчивой. Фокус состоял в том, чтобы сделать этот обман явным и таким образом польстить им, мол, они-то знают, что происходит на самом деле. Это должно выглядеть так, будто ты даешь им намек насчет того, где, по-твоему, должна лежать правильная цифра. Тогда они поднимут немножко твое неявное предложение и будут чувствовать себя победителями, если ты на это согласишься — а ты согласишься, только покричишь и постонешь немного для виду, потому что неявное предложение ты тоже занизил. Игра проходила по-разному, в зависимости от того, кто именно противостоял тебе в этом году. Иногда приходилось действовать тоньше, иногда грубее; иногда приходилось делать что-то неожиданное, если обнаруживалось, что все вошло в привычную колею и твои ходы слишком легко предсказать. Но игра продолжалась в границах, о которых более или менее договорились игроки. Если повезет, будет у тебя спокойный год, не повезет, будет неспокойный. Следует избегать годов катастрофических.

Но что, если вдруг оказывается, что ты застрял — намертво, словно к полу прибитый, на хрен, — не с той стороны от этой тоненькой, как волосок, границы между славой и позором? Что, если в глубине души ты понимаешь: на самом деле производительность твоей фабрики такова, что проблем не расхлебать; игры кончились. “Солхимволокно” было предприятием новым, но не таким уж новым; к этому времени руководство уже точно знало, чего можно ожидать от замечательного нового оборудования, чего нельзя. Линия по производству вискозной пряжи работала хорошо, а кордной ткани… нет. Или, точнее, работала, похожие на червяков волокна вискозы вытягивались и удлинялись, как положено, вылезая из ванн с кислотой, их отводили, промывали, сушили, наматывали на жужжащие бобины на стойках высотой во всю стену — но слишком медленно, все это делалось слишком медленно, так что ПНШ-180-14С никак не могла позволить “Солхимволокну” выполнить план по кордной ткани, какой бы его там ни удалось выторговать у совнархоза. Совнархоз будет основывать свои доводы на той производительности машины, которая указана на бумаге, а на бумаге цифры слишком высокие, превышающие реальную производительность на такое количество, что за год набегает несколько сотен тонн кордной ткани. Может, у их конкретной машины имеется какой дефект, хотя инженер-механик Пономарев — сообразительный, черт, маленький, что твой домовой, — всю ее облазил в поисках да так и не нашел ничего; а может, эти оптимисты с “Уралмаша” дали неправильную документацию на всю эту категорию машин. Пойди пойми. Ясное дело, с другой вискозной фабрикой не свяжешься, не сравнишь, как идет работа. Тогда выяснилось бы, насколько плохи дела у них, а в данный момент им если что и могло помочь, так это способность продолжать наводить тень на плетень.

Стало быть, в прошлом году у них в это время настроение было не ахти, они ехали в московском поезде тихие, угрюмые, прекрасно понимая, что лучший ответ, какой они могут дать, на самом деле никакой и не ответ — так, временная затычка. План по совокупности за 1962 год они выполнили тютелька в тютельку, выдали 100 % вискозы, 14 100 тонн, все точно по плану, только вот состав произведенной продукции намеренно перекосили в сторону простой обычной пряжи для одежды с линии номер 1. Ой, извиняемся, с линией номер 2 у нас небольшие технические неполадки, уже разобрались. При других обстоятельствах можно было бы годами продолжать выпускать неправильный ассортимент, но не так, не когда все пряники достаются тем твоим заказчикам, которые работают на потребителя, у которых вообще никакого влияния нет, а индустриальным — хрен с маслом, а ведь они-то крик поднимут будь здоров, если им придется свои покрышечные цеха приостановить из-за нехватки корда, на который сажают резину. Хорошо, конечно, что “Маяк” и прочие московские текстильные предприятия довольны пряжей с “Солхимволокна”, из которой делают вискозные шарфы, галстуки и т. д., и т. п.; да только Архипов, Митренко и Косой с удовольствием заставили бы их шить носки из брака, будь у них возможность порадовать за их счет автокомбинаты. Все остальное попросту противоречило бы здравому смыслу. А тут они понимали: запасы снисходительности, и без того очень небольшие, у плановиков уже исчерпаны; план, на который им пришлось согласиться на этот год, обязывал их выдать с линии номер 2 такое количество, какого им никогда не добиться, сколько углов ни срезай. Можно сколько хочешь налегать на Пономарева, чтобы перенастроить машины, можно устраивать каждую ночь авралы. Все равно в конечном счете придется отвечать.

Причем самое идиотское во всей этой катавасии было то, что существовало простое техническое решение. Теперь “Уралмаш”, по слухам, производил усовершенствованную ПНШ-180-14С, которая, даже с учетом того оправданного скептицизма, недавно появившегося у Косого, Митренко и Архипова, должна была позволить выполнить нынешние планы легко и непринужденно. Но на “Солхимволокне” цеха ломились от новенького, буквально только что с конвейера, оборудования. "Солхимволокну” положено стоять в самом конце очереди на усовершенствование, так что пройдет еще, наверное, лет двадцать, пока плановики решат, что пора заменить этот кусок говна в прядильно-вытяжном цеху номер 2, от которого вся карьера насмарку. Никакого выхода у них как будто не было — решение болталось где-то там, чуть-чуть не дотянуться. Нет, никак; во всяком случае, по правилам той игры в планирование, в которую они привыкли играть, с обычным уровнем риска и обычным уровнем махинаций, с обычным взаимопониманием между ними и совнархозом на предмет вещей, в которые совнархоз особенно вдаваться не собирался, лишь бы только вискоза продолжала поступать.

Вероятно, именно то, что тогда им в Москве пришлось врать внаглую, и подстегнуло творческую мысль. Может, было что-то такое в этом сидении в кабинетах совнархоза, когда они давали обещания, которые понятия не имели, как выполнить, — было во всем этом что-то такое, что высвободило таившееся в них вдохновение. Ведь именно после той мрачной поездки они начали смекать, что им делать, какое неприкрытое отклонение от проторенного пути потребуется на то, чтобы тут разобраться. Понадобится какой-нибудь невероятный ход в игре, такой, чтобы плановики вообще не поняли, что это ход. Поначалу им самим с трудом верилось в то, что они задумали. В прежние времена они бы, конечно, и думать о таком не стали; даже сейчас они почти не говорили об этом вслух друг с дружкой. И все-таки понимали они друг друга отлично.

Кто из них первым решил задействовать Пономарева? Просто имя инженера-механика всплыло во время одной из ежевечерних посиделок за картами дома у Архипова, когда они втроем, не в силах остановиться, все обсасывали и обсасывали эту ситуацию; вот тут-то, когда он пришел им в голову, все трое за столом под висячей лампой, подумав, заулыбались, все увидели, какие тут возможности, и всем это увиденное понравилось. Пономарев был смешной мужик, маленький, седоватый, с выпученными глазами и кожей до того бледной, что видны были разветвленные голубые вены на висках. “Настоящий сибирский загар”, — со знанием дела сказал Митренко. От него уже и так было достаточно проку как от инженера. Трудно было заставить квалифицированных специалистов переехать в дыру вроде Соловца, не говоря уж о том, чтобы терпеть фирменную вонь вискозного процесса, — Никита ведь теперь отменил все ограничения на передвижения рабочих. Так что, когда Архипов столкнулся с ним на конференции по химволокну в Алма-Ате и обнаружил, что он — по каким-то своим особым причинам — готов, даже рвется к ним, в суровые северные леса, это было похоже на чистую удачу. Не то чтобы Пономарев принимал участие в конференции. Он чинил гостиничный лифт и оказался поблизости, когда Архипов, что-то записывая, вытащил свою ручку и обнаружил, что чернила протекают. “Давайте я починю, — сказал тот. — Это емкость”. “Вы что, по ручкам специалист?” — удивился Архипов. “По всякой всячине”, — ответил Пономарев и протянул руку. “Откуда я знаю, вдруг вы с ней убежите? — сказал Архипов. — Ручка-то ценная”. Пономарев пожал плечами. На следующее утро ручка дожидалась его у дежурной, аккуратно починенная с помощью кусочка резинки, вставленного в пипетку. Когда Архипов, заинтересовавшись, начал расспрашивать и выяснил, что мастер на все руки — не просто мастер, на самом деле он инженер с дипломом, да еще по нужной специальности, Пономарев объяснил, в каком он положении, голосом невероятно бесцветным, нейтральным. Если товарищ директор захочет его взять на работу, он постарается оправдать доверие; только товарищу директору придется его поддержать с пропиской, чтобы он смог поселиться в европейской части России. Он сидел, но теперь освобожден; был приговорен к выселению, но теперь может ездить, было бы куда. Если смотреть с его места, затерянного в пыли Средней Азии, Соловец был практически в двух шагах от Москвы. Стоит там оказаться, и ты уже почти дома. Архипов навел справки, никаких препятствий не обнаружил и привез Пономарева к себе, чтобы поставить его на удивление выдающееся образование на службу “Солхимволокну”.

Домовой свое слово держал. Он работал с молчаливым рвением, ни на что не жаловался, в какую бы смену его ни посылали. Однако его не любили. Он говорил отрывисто, в телеграфном стиле, не тратил слов зря. У него была манера неотрывно смотреть в глаза человеку, с которым он разговаривал, словно по-другому он гнушался. Жил он один в общежитии. “С линейкой счетной сошелся”, — говорил Косой. Он никогда не шутил, никогда не улыбался. Ни разу не видели, чтобы он выпивал. В качестве отдыха он писал и куда- то отправлял длинные письма. Наиболее оживленным его можно было увидеть вечером накануне окончания квартала, когда в цехах номер 1 и номер 2 устраивали аврал. В такие дни, когда все, что хоть как-то тормозило линии, каким-то образом отодвигалось в сторону и котлы тряслись, перемешивая целлюлозную щепу с сероуглеродом, а в воздухе стоял густой запах гнилой капусты, а линии дрожали по всей длине от кипящей работы, — тогда дрожал и сам Пономарев, поглаживая поверхности машин кончиками пальцев.

— А он нас потом не заложит? — сказал Митренко.

— Да кто ему поверит? — сказал Косой.

— Что его слово против нашего? — сказал Архипов.

На самом деле, когда они объяснили ему, что он должен сделать, если хочет сохранить свою прописку, он вообще ничего не сказал. Только переводил глаза с одного лица на другое. Потом он начал действовать — не сразу, не спеша. По сути, дело едва не дошло до крайнего срока, черт бы его подрал. Они столько продукции, произведенной линией номер 2, переписали задним числом, чтобы подкрепить цифры за начальные кварталы — часть из второго записали в первый, еще больше из третьего во второй, а все, что было произведено на настоящий момент в четвертом, было записано на третий, — что в запасе оставалось совсем немного; с номером 2 пора было кончать. Архипов испытал такое облегчение, какого не помнил с самой войны, когда его среди ночи разбудили клаксоны аварийных машин и он смог, надев пальто и меховую шапку, пойти на осмотр устроенного Пономаревым побоища, серьезно качая головой. Надо отдать должное этому мудозвону — дело он сделал на славу, “осуществил всестороннюю подготовку”, как говорят о планах сражений. И сам вел себя во время следствия так, будто у него в жилах ледяная вода, ему и в голову не приходило, что его, по сути говоря, выставили связанным перед зданием дирекции “Солхимволокна”, если что — приходи и бери его тепленьким, стоит только сказать, что нужен виновный. Но Москве, как оказалось, виновный был не нужен. Москва нахмурилась и под конец всех кругом осчастливила. Прислали распоряжение, по которому Соловецкому химволоконному тресту полагалось срочно доставить ПНШ-180-14С завода “Уралмаш” (усовершенствованная модель). Теперь Пономарев мог ускользнуть к себе в общежитие, а Архипов, Митренко и Косой могли сесть на скорый, зная, что впереди у них — год урезанных премий, а не безграничного позора.

— Вы поглядите, что у меня тут есть, — сказал Архипов, сунув в карман толстые пальцы, словно фокусник. — Нет, вы посмотрите, мужики. Да ладно тебе, Митренко, оставь парня в покое.

Митренко, открыв дверь в коридор, изводил молодого солдатика, пытавшегося пройти.

— Ногу подвиньте, пожалуйста, гражданин, — попросил парнишка.

— Отсоси, — любезно откликнулся Митренко.

— Уберитесь с дороги!

— Чего?

— С дороги, говорю, уберитесь!

— Чего-чего?

— Да уберись ты с дороги, старый хрыч!

— У-у-у! — с этими словами Митренко дунул парню в лицо.

Еще немного, и парень не выдержит и накинется на него; тогда милиционеры в соседнем купе поднимутся, встанут на сторону власти против молодежи, и его, к удовольствию Митренко, вышвырнут с поезда на последней остановке перед Москвой, где ему придется провести ночь на платформе, дрожа, поскольку поезд был последний.

— Хватит тебе, — повторил Архипов. — Бог с ним. — Он держал в руках три толстые сигары. — Кубинскую делегацию помните?

Митренко захлопнул дверь перед носом у парнишки и потянулся за своей сигарой. Они пахли сухим коричневым летом, далеким, со щекочущей примесью специй. Он, Косой и Архипов откусили кончики и по очереди приложились к пламени стальной зажигалки Косого, втянув в себя языки. Пых-пых-пых. И выдох.

— За нас, — сказал Архипов.

В грохочущем жаре купе спиралями поднимался густой дым, синий, как непокорный снег там, на улице, где бушевал ученик фокусника.

А дома, в Соловце, снег едва начинался. Лишь первые точечки алмазной пыли висели в конусах дуговых фонарей там, где шел Пономарев, то в темноте, то на свету, то в темноте, то на свету, вверх по гаревой дорожке мимо сложенного лесоматериала и штамповочной мастерской, вверх по холму, смотрящему на отравленное озеро, к директорскому дому, где его дожидалась мадам Архипова со своим розовым носиком и нервными руками. Он нес с собой ноты — фортепианный дуэт. Он тоже решил отступить от обычных правил игры.

3. Услуги. 1964 год

Штаны, как у тореадора, на восточном склоне Уральских гор достать было трудно, поэтому Чекушкин надел свои брюки от костюма, а к ним — рубашку цвета сливы; но когда сеньора Лопес начала выколачивать из пианино Дворца культуры пасодобль, он выставил бедро и понесся вместе со всем классом, топоча маленькими ножками. Они протанцевали к гребню, образованному покоробившимся полом, на ту сторону и снова оказались на ровной поверхности. Пианино гремело: даррарам, даррарам, даррарам. Где-то глубоко внизу одна из шахт, прогрызающих землю под Свердловском, осела, и здания на поверхности, как раз в этом месте, все непредсказуемым образом перекосились. Класс к этому привык; они перекатили через выпуклость, словно морская волна.

Даррарам, даррарам, даррарам. Чекушкин аккуратно вертелся, откинув голову назад, и мимо пролетали позолоченные зеркала с лепниной цвета охры и опустошенное лицо учительницы за пианино. Странное у нее, должно быть, чувство, думал он, так далеко от дома, настоящая испанка, а застряла тут, в грубом, холодном стальном городе за пределами Европы. Кое-что из ее истории он собрал по кусочкам: муж бежал из Испании от фашистов, вскоре после того его ожидала обычная судьба разговорчивых иностранных коммунистов, затем — высылка на восток, четверть века преподавания музыки, пианино Дворца культуры. Он всегда собирал истории, когда была возможность. Такая у него была работа — он зарабатывал на жизнь тем, что отыскивал эти пустяки. Не для того, чтобы выносить суждения, — для того, чтобы найти в каждом случае кратчайший путь к сердцу этого человека, узнать, что у него есть, что ему может понадобиться в жизни. Может оказаться так, что даже самый малообещающий индивидуум, сам того не зная, обладает ключом к проблеме какого-нибудь незнакомого ему человека. По опыту Чекушкина, заводить новых друзей — отнюдь не пустая трата времени. К примеру, сеньора Лопес его знает как учтивого, прилежного постоянного посетителя, слегка комичного по причине роста, но настоящего любителя латиноамериканских танцев. Она не стала бы возражать, если бы он передал ей — неуверенно, с должной робостью — просьбу от одной знакомой женщины, которой нужны уроки испанского, — ее мужа должны скоро отправить в Карибский бассейн. По случайности у него в данный момент таких знакомых не было. Но могут появиться — завтра, на той неделе, в будущем году, — а у него тут в наличности испанский язык, ждет, пока его обменяют на что-нибудь совершенно другое, а в придачу, если на то пошло, еще и танго, и румба, и ча-ча-ча. Маленькие ножки Чекушкина порхали.

После он насухо вытер полотенцем голову и переоделся в каждодневную рубашку, а фиолетовую положил в почти пустой портфель. Немного помады на седых волосах; галстук, пиджак, пальто, шарф, перчатки, меховая шапка — и туда, на январскую улицу. Стоял сильный холод, выпавший прошлой ночью снег образовал глубокие сугробы у зданий, а от нового вспучилось брюхо свинцового неба. Но в городе кипела работа. Дым выгребал из труб, грубая какофония отпихивала в сторону снежное затишье. Воздух, согреваясь на языке, источал солоноватый вкус. Машины неуклонно катили вперед, к исчезающим вдали точкам, где смешивались кремовый цвет и ржавчина, где горизонт пожирал прямую улицу, а пешеходы тащились, опустив головы, по утоптанным полоскам посередине тротуаров. На Чекушкина никто не смотрел, но даже если посмотреть на него, ничего достойного запоминания было не увидеть. Лицо его было учтивым овалом. У него наверняка были глаза, нос, рот, но как только ты от него отворачивался, подробности ускользали из памяти. Ты мог бы сказать кому-нибудь: “Он выглядит, как…” — и остановиться, не зная, как продолжать. Как он, в самом деле, выглядел? Вместе с яркой рубашкой исчезла его единственная отличительная черта. Он был невысок, это верно; но, не считая этого, выглядел он, как все остальные — настолько, насколько это возможно. Костюм его не был ни особенно старым, ни особенно новым, сидел на нем не хорошо и не плохо, хотя портной, сшивший его, с радостью скроил бы его так, как он только пожелал бы. Слившись с толпой, ждущей на трамвайной остановке, он был похож на библиотекаря, или на учителя, или на служащего. Один из ничем не выдающихся людей этого мира. Через дорогу двое мужчин с лестницами содрали со щита плакат “С Новым годом!” и по частям наклеивали то, что должно было прийти ему на смену. Постепенно нарисовался усатый детина, невероятно мускулистый, в комбинезоне, протягивающий свои огромные голые руки для объятия. “Человек человеку, — говорилось на плакате, — друг, товарищ и брат”. Толпа, укутанная, в шапках и шарфах, с посиневшими щеками, выдыхая облака пара, безразлично глазела на это — и Чекушкин вместе со всеми.

Он сошел с трамвая на центральном почтамте. В звенящем помещении стояли очереди к окошкам и очереди к рядку телефонных будок. Он мягко и вежливо проигнорировал их все, подошел к третьему окошку и — так, словно имел на это полное право — прервал работу сотрудницы, обслуживающей посетителя, наклонившись вперед и вручив ей зажатый в протянутой руке один из малочисленных предметов из своего портфеля — букетик фиалок.

Ой, это вы! — просияла женщина в окошке. — Подождите! — обратилась она к посетителю, отключив улыбку, словно той и в помине не было. Она соскользнула со стула и начала рыться на полках позади себя. — А, вот. Вот ваши письма и еще телеграммы вам сегодня: одна… две… три. Сейчас я вам вынесу.

Чекушкин поклонился и двинулся к дверце в конце ряда окошек, навстречу к ней. Она повела его за собой через главный зал к телефонам, отперла покрытую лаком дверь последней будки ключом из связки, большой, как у тюремщика. Церемонно сняла табличку “не работает”, продетую через дверную ручку, похлопала по сиденью внутри быстрым движением, туда-сюда, словно смахивала пыль перед его визитом.

— Вот, — она протянула ему почту. — Как вы себя чувствуете, получше?

— Да, не на что жаловаться, — ответил он. — Легкий насморк, так ведь это погода такая. А вы как?

— Все так же, — ответила она, — боли ужасные. Вы, наверное, не…

— Знаете, да — я говорил с другом, которого поминал, и он сказал, вам непременно нужно проконсультироваться у специалиста. Я взял на себя смелость записать имя и адрес дамы, которую он посоветовал. По слухам, она очень хорошая, с большим пониманием.

И он протянул ей сложенный листок бумаги, который перекочевал прямо в карман юбки.

— Я просто не представляю, — сказала она, — где вы в январе цветы находите.

— Мой маленький секрет, — ответил он.

В будке он подготовился к работе. Столбик десятикопеечных монеток на полке, портфель на коленях вместо рабочего стола. Дверь снова приоткрылась, и у его локтя появился стакан дымящегося чаю в жестяном подстаканнике, украшенном цветами и космонавтами. Вот умница. Итак, за работу. Он распечатал конверты. Номера он записывал карандашом в свой блокнот, но слова — и особенно имена — предпочитал запоминать наизусть. Память у него была превосходная, натренированная за долгие годы до того, что стала похожа на целую картотеку в голове, и именно тут, на воображаемых карточках, которые никто кроме него не мог прочесть, он хранил свою настоящую товарную наличность, свой список контактов, все растущий, без которого, полагал он, написанные карандашом цифры почти ничего не значили бы. Его клиенты платили ему за то, что он проблемы решал, а не создавал. Сегодня поступили сообщения от шести из пятнадцати фирм, которые он представлял. Правда, в паре из них всего лишь выражалось беспокойство, повторялись заявления о том, что они на него надеются, что ждут своевременной отправки того или иного предмета. Он их не винил. Они лишь действовали согласно его собственному главному принципу: если тебе что- то от кого-то нужно, тебе следует не покидать их мысли, всегда находиться там, на краешке их внимания, и любезно напоминать о необходимости заняться тобой и твоей просьбой, причем поскорее; а он как раз и был человеком, которого эти фирмы могли побеспокоить. Он быстро составил список звонков на день.

— Алло, Чекушкин беспокоит. Ага, холод просто собачий. Слушайте, насчет этого песка…

— Алло, это Маша? Билеты прислали? Да? Ну, я рад. Да, это, по-моему, одно из лучших его представлений — волшебство, иначе не скажешь. Ну, что ты, милая, да это я так… Ах, циничная какая. Просто не дай бог. Как тебе только не стыдно. Ну, в общем, разве что вот какое дело…

— Алло, можно Сорова, замдиректора? Это Чекушкин звонит, я из отдела хирургического оборудования Одесского прокатного, мы тут вам заказ послали на низколегированные заготовки. Так вот, у нас к вам одно предложение по срокам доставки, чтобы вам существенно облегчить жизнь в первом квартале. Хорошо, я подожду…

— Чекушкин. Андрей, где машины? Машины где, черт побери? Мы хотим по-хорошему, мы с тобой уже давно работаем, т ы же знаешь, мы люди разумные, но ты сам пойми, какие у тебя тут проблемы начнутся, нет, я серьезно…

— Здравствуйте, вы меня не знаете, но секретарь Беляев мне посоветовал с вами связаться. У него дела прекрасно, он передает привет и поздравления. Так вот, я звоню вот по какому поводу…

— Доброе утро, лапочка. Сам у себя? Нет? Ну и хорошо, не переживай. Как почему? Да потому что я с тобой могу поговорить…

— Здрасьте! Да, это Чекушкин опять. Не сомневайтесь — звоню и буду звонить каждый день, пока наш товар не доставите. Давайте с вами так договоримся. Каждый раз, когда звоню, я вам рассказываю анекдот, который вы еще не слышали, — это я вам гарантирую. Не волнуйтесь, анекдоты я рассказываю хорошо. А если надоест хихикать, то сами знаете, что вам делать, — лады? Ну так вот: на Землю села летающая тарелка, инопланетяне захватили русского, немца и француза…

И так далее, и тому подобное. Осталась только телеграмма от “Солхимволокна” — им полагалось пребывать в состоянии спокойного довольства, он же как раз только что нашел им целый товарняк железного колчедана, чтобы помочь справиться с нехваткой серы, но нет, какое там спокойствие — спокойствия они явно не испытывали. Чекушкин потер горло, покашлял, пососал мятный леденец. В одном кармане у него была пачка папирос, в другом — пачка “Явы” с фильтром, чтобы угощать людей, но сам он, почти единственный из всех, кого знал, не курил — от этого, как он считал, голос у него делался хриплым, неприятным. “Уралмаш отказывается доставить новую машину тчк срочнейше выяснить зпт разобраться тчк архипов”. А, это, наверное, вытяжная машина, ПНШ, как ее там, которую им должны были прислать взамен потерянной при аварии, — здоровая штука, ох, здоровая, он уже начал разрабатывать кое-какие планы, чтобы транспортировать ее в веселый город Соловец. “Уралмашу” не понравилось, когда ее добавили им к плану в последний момент, но про то, что с этим имеются какие-то проблемы, он слышал впервые. Проблем быть не должно — им ведь сказали, что дело срочное, безотлагательное. Чекушкин подумал. Особенно про слово “отказывается” и его тревожный окончательный смысл. В нем слышалось что-то стратегическое. Отсюда следовали разные варианты насчет того, кому звонить. Начинать с самого низу “Уралмаша” бессмысленно, если то или иное решение уже приняли наверху. Говорить с секретаршей или начальником цеха бессмысленно. С другой стороны, пока он не поймет, что происходит, не следует разговаривать и с людьми на высоких должностях, с теми, чей престиж может пострадать. Если какая-нибудь шишка почувствует, что придется поступиться своим мнением, пойти на попятный, это верный путь к усугублению проблемы. Что ему нужно, так это низ верхушки, человек на младшей должности в верхнем руководстве. Он полистал невидимую картотеку. Ага, Рышард: немного за сорок, поляк с Украины, жена религиозная, куча детей. Приятный парень. Выпивает. Вероятно, подняться по службе ему не суждено. Чекушкин сунул монетку в щель и набрал номер.

— Да, алло, я слушаю! — Голос раздраженный — человек чем-то занят.

— Это Чекушкин. Извините, что беспокою…

— Мне сейчас некогда говорить. Лучше попозже.

— Конечно, конечно, когда сможете. Может, встретимся сегодня вечером, выпьем?

— Не знаю. У меня тут семейное мероприятие. Господи, это насчет “Солхимволокна”, да?

— Ну да. Тут какое-то недопонимание с нашей стороны…

— Знаете, Чекушкин, извините, но это дело лучше оставить в покое. Ничего из этого не выйдет. И если честно, большего я сказать не могу. Придется вашим знакомым обойтись старой моделью. Пускай скажут спасибо, что мы вообще их поставили в план.

— Погодите, погодите. Значит, вы говорите, заказ их принят, только усовершенствованную модель им не дадут?

— Э, ну да. Похоже, там у вас и правда какое-то недопонимание.

— Да нет, я думаю, это я виноват. Меня только что во все это втянули, так что извините, я все перепутал. Послушайте, если у вас найдется минутка сегодня вечером, чтобы все прояснить, вы мне окажете личную услугу. Просто сориентировать меня немножко.

— Ох, Чекушкин, не знаю. Я же говорю, мне вообще про это следует помалкивать.

— Всего пять минут, не для протокола. А то я все время в дураках оказываюсь.

— Ну…

— Скажем, в буфете на вокзале, в шесть. Вам все равно по дороге, если вы домой собираетесь.

— Только по-быстрому.

— Конечно, по-быстрому — как вам удобнее. Замечательно, я только этого и хотел. До скорого!

И Чекушкин торопливо положил трубку. Посмотрев на часы, он обнаружил, что ему грозит опасность опоздать на обеденную встречу. Он поспешно собрал свои бумажки и вышел, отвесил общего назначения благодарный поклон в дальний конец зала и выскочил обратно на холод. Письма и телеграммы отправились в урну на углу следующего квартала, в которой развела огонь парочка пьяниц. Он поскакал за угол, поднимая ноги там, где снег был менее утоптан, перешел дорогу и оказался у главного подъезда гостиницы “Центральная”. Там, где он проходил, в воздухе повисали клубы дыхания, словно проехал миниатюрный паровоз.

— Пришел мой знакомый? — спросил он Виктора за главной стойкой.

Виктор указал на ресторан за бронзовыми дверьми, где в бледных отсветах снега, падавших из высоких окон, пыльные скатерти и салфетки на столах казались застывшими. В ресторане “Центральной” в обед почти не было посетителей — да и сотрудники бы не снизошли до того, чтобы обслуживать человека, который просто зашел и сел, — однако сочетание великолепия и уединенности, как полагал Чекушкин, производило нужное впечатление при первой встрече с человеком. Он заторопился внутрь, вытянув руки для приветствия, но остановился: ерзающий мужчина слегка за тридцать, сидящий за столом так скованно, так прямо, словно аршин проглотил, был вовсе не тем, чего он ожидал.

— Товарищ Конев? — неуверенно обратился к нему Чекушкин, почувствовав некую дрожь в ногах, словно в преддверии необходимости срочно убежать.

— Нет. Моя фамилия Степовой. Его заместитель. Он болен, — нервно выдавил из себя человек, тоненько, фраза за фразой.

— Ну что ж, — Чекушкин пришел в себя и сел. — Рад познакомиться, товарищ Степовой. Что с ним — надеюсь, ничего серьезного?

— Просто грипп. Но он мне передал. Все полномочия.

— Хорошо, хорошо, — продолжал Чекушкин. — Ну и денек, а? Холод такой, что плюнешь — на лету замерзает.

Он собирался сказать “поссышь” вместо “плюнешь”, но решил, что Степовой от такого смутится.

— Не могу сказать. Что полностью одобряю. Ситуацию. Которая сложилась.

— Послушайте, товарищ, — Чекушкин сложил пальцы домиком и посмотрел на этого паникующего идиота с тщательно отмеренной теплотой. — Вы, я полагаю, находитесь в некоем заблуждении. Вы, видимо, думаете, что разговариваете с каким-то… делягой с черного рынка. Если бы дело так вправду обстояло, у вас были бы основания для беспокойства, поскольку в этом случае вы совершали бы незаконные действия, обращаясь ко мне. По сути, вы уже вступили в преступный заговор, раз сели со мной за стол. — Подумай-ка об этом, мудила, а то ишь, правильный какой выискался. — Но ведь ничего подобного не происходит. Сейчас вам все станет ясно — я все объясню, и мы вместе посмеемся над этим недоразумением. И пообедаем заодно — не знаю, как вы, но я просто помираю с голоду.

Чекушкин не глядя поднял палец и покрутил им у правого уха; других сигналов, чтобы привести в действие одинокого официанта и повара “Центральной” в обеденное время, ему не требовалось.

— Чем я занимаюсь? Работаю на благо плана — вот чем. Воплощаю в жизнь намеченное. Можете называть меня агентом по закупкам, можете снабженцем, можете просто и грубо — толкачом. Это одно и то же. Я помогаю продвигать дела в том направлении, в котором им предписано двигаться по плану. Я не краду. Взяток не даю и не беру. Заставляю колесики крутиться. Вот и все. Давайте-ка выпьем — вино неплохое, азербайджанское.

— Я спиртного обычно не пью. В такую рань, — проблеял Степовой.

— Ну разумеется, нет. Вы же на работе, за столом, вам необходимо сосредоточиться. Но сейчас вы не за столом на работе, вас послали в командировку, вы беседуете с человеком, который будет вам чрезвычайно полезен, — уж поверьте мне. Так что пригубить можно, это вам не повредит. Ну вот. Ваше здоровье.

— Но, — начал Степовой. — Но если. Но если вы делаете только то. Что положено по плану. Тогда я не понимаю. За что мы вам должны платить. У нас есть заказы на покупку. Они Должны доставить нам товар.

— Вы правы, вы совершенно правы. Разумеется, они должны Доставить нам товар. Но вопрос в том когда. Он вам нужен сейчас, вынь да положь, у вас ведь линия простаивает; но им- то что? У них в это время года целая куча заказов на покупку, и все надо выполнить — так какое им дело до вашего? Вы что особенные, чтобы вас в первую очередь обслуживать или хотя бы не в последнюю? Чем вы лучше других?

— Тем, что у нас есть вы?

— Верно, старина. Но это еще не все. Да вы ешьте, пока горячее. М-м-м, пельмени — вот это я понимаю. Дело в том, — он взмахнул вилкой с нацепленным куском, — что при любом раскладе всегда существует так называемое сопротивление, которое необходимо преодолеть. Если хотите чего-то добиться, всегда есть что-то, что надо преодолеть, правда? Я эту истину выучил давно, вас, наверное, еще и на свете не было, мир тогда был устроен совсем по-другому. Но все равно расскажу вам эту историю, она интересная, а к тому же, как ни странно, связана с теми проблемами, которые мы с вами тут сейчас решаем. Я, видите ли, начинал в этом деле агентом по сбыту. Вы, небось, и не знаете, что это такое.

— Я знаю…

— Нет, не знаете. Вам представляется эдакий человечек, управленец, который работает в отделе продаж, сидит целыми днями у своего телефона, как король, а когда ему заблагорассудится, лизнет палец и говорит: “Вот вам немножко”. Потом снова лизнет палец: “И вам тоже, а вам — нет, что-то я сегодня не в настроении”. А клиенты: “Ой, спасибо, ой, спасибо, разрешите вас в зад чмокнуть”.

Степовой ухмыльнулся — скупая ухмылка, пока еще сдерживаемая добродетелью, но все-таки ухмылка.

— Нет, агент по сбыту — это совсем не то. Видите ли, когда-то в мире все было наоборот, это покупатели сидели, чистили свои ногти, хоть сейчас это и трудно себе представить. Агент по сбыту — это был такой голодный бедолага с чемоданчиком, который пытался спихнуть людям то, что им, скорее всего, не нужно, ведь тогда, в те времена, было не так, как нынче: вынул деньги из кармана и купил все, что только достать удастся. Надо было их уговаривать. Этим-то я и занимался, первая работа моя была, я был голодный бедолага с чемоданчиком, работал на господина по имени Герш, он торговал маринованной селедкой в банках. “Лучшая селедка Герша, пряная, в собственном соку”. Да, он был владелец компании — говорю же, давно дело было. Они были на последнем издыхании, причем компания была крохотная — вы нынче не поверите, до чего крохотное было все дело. Но я какое-то время ездил по его поручениям. По городкам ездил, в государственные магазины ходил, к частникам — они тогда еще существовали; бывало, открою свой чемоданчик, достану банку и завожу свою речь. И знаете, знаете, что я понял?

— Э-э…

— Я понял, что дело тут вовсе не в этой чертовой селедке. Селедка во всем этом была на последнем месте по важности. Дело всегда — всегда! — было в том, удастся ли мне установить связь с человеком, с которым я говорю, за те пару минут, пока я там околачиваюсь со своим открытым чемоданчиком. Если ты им нравишься, если им приятно тебя слушать, тогда они, может, и купят что-нибудь. Если нет, то ни за что. Вот это, понимаете ли, и был тот урок, который я вынес из той ситуации, а потом, немного времени спустя, Герш плохо кончил, мир изменился, агенты по сбыту сделались никому не нужны. Этот урок мне всегда служил верой и правдой — небольшой урок, но драгоценный. В то время люди не хотели покупать. Теперь они не хотят продавать. Всегда существует сопротивление, которое необходимо преодолеть. Но фокус всегда один и тот же: установи связь, заведи отношения. Первый закон Чекушкина, друг мой. Все основано на личном. Все — основано — на личном. Давайте еще выпьем. И повторяйте за мной. Все…

— … основано на личном.

— Молодец. Стало быть, если вы с Коневым меня возьмете на работу, то что получите? Вы получите все мои связи. Я в этом городе всех нужных людей знаю. Я не шучу — всех. И они меня считают своим другом, относятся ко мне по-дружески; а если я вас буду представлять, то они и к вам будут относиться по-дружески. Да что там; вы мне вот что скажите; предположим, вы работаете поваром в столовой, раздаете суп через окошко, у вас осталась всего одна миска, а в этой толпе лиц есть человек, которого вы знаете, — кому вы дадите суп?

— Ну, знакомому…

— Вот именно…

— Но что, если там два моих знакомых стоят, в этой толпе?

— Правильно мыслите, — Чекушкин поднял руки, словно шахматист, которого поставил в тупик ход противника. — Очень правильно мыслите. Тогда при прочих равных условиях преимущество получит тот знакомый, который когда- нибудь сможет отплатить вам услугой за услугу, — согласны? И опять-таки, это именно то преимущество, которое мы в данном случае хотим вам обеспечить. Вот почему, когда вы меня возьмете, я не просто попрошу вас платить мне ежемесячную сумму, от которой у вас слезы на глаза навернутся, но которую вы заплатите, потому что я того стою, до последней копейки, — плюс расходы, а они будут большие. Помимо этого я попрошу вас мне доверять и время от времени, когда я к вам буду обращаться, отгружать по моей просьбе кое-куда небольшую долю вашей продукции. Ведь друзья помогают друг другу; а если вы со мной, то у вас в друзьях не только те люди, с которыми вы занимаетесь делами напрямую, нет, ваши друзья — все мои друзья. А этого, я вам обещаю, достаточно, чтобы решить любые проблемы, какие у вас только могут появиться, — буквально любые. Так что давайте мы еще этого винца закажем — хорошее, сладкое, — а вы мне пока расскажете, что вас беспокоит в настоящий момент. Что я могу для вас сделать?

И Степовой, размякший от азербайджанского красного, заговорил. Чекушкин немного расслабился — обычно, когда начинаются доверительные разговоры, опасность позади. Он уже столько раз рассказывал про господина Герша с его селедкой, что почти не помнил, где тут правда, а где выдумка; не помнил он и того, как именно плохо кончил Герш и какую роль сыграл в этом он сам, желая выпутаться. В зависимости от того, кто его слушал, он иногда называл Герша “господин”, иногда “капиталист”, а иногда “жид”.

К трем часам он освободился и покинул Степового, пообещав тому билеты в театр на этот вечер. Облака еще не расстегнули свои брюха, не выпустили снег, но короткий день уже затухал, становясь серой мутью, в которой светились красные габаритные огнимашин. Он опять спешил. Виктор вызвал ему такси, и он поехал на восток, мимо складов, к зоне новостроек, держа на колене пусто громыхающий портфель. Посасывая мятный леденец, он ощупал другой предмет внутри, солидную, толстую пачку банкнот, скрепленную резинкой, с коричневой сотней сверху. Сам он не особенно верил в деньги. На деньги сами по себе ничего существенного толком не купишь. Но существовали несколько мест, где без них было не обойтись. Он немного подумал, потом, прячась за открытым чемоданчиком, вытащил сиреневую двадцатипятирублевку и положил ее сверху. В том обществе, куда он направлялся, деньгами хвалились, деньгами размахивали, а сторублевая бумажка, хоть и равнялась месячной зарплате какого-нибудь бездельника в конторе, была того же скучно-коричневого цвета, что и жалкая рублевка, только немного побольше размером. В том обществе, куда он направлялся, надо было вести себя умно и стараться не вызывать ни малейшего разочарования. Такси начало буксовать — тут, среди полудостроенных зданий, где проезжали только строительные машины, снег был глубже. Чекушкин постучал водителя по плечу, чтобы тот остановился, и вышел. Даже пешком идти было трудно. Его короткие ножки увязали в заносах выше колена, а через гладкие снежные холмики ему приходилось перелезать, вытянув руки в перчатках и волоча по мягкому свежему снегу портфель, словно бесполезный кожаный снегоступ. На фоне неба над головой вырисовывалась кучка подъемных кранов, которые сегодня не работали; от снега их очертания сделались толще, обросли массивными белыми карнизами, стали похожи на птиц, возвышаясь над задушенной снегом стройплощадкой, словно гигантские цапли или аисты с вытянутыми длинными клювами. Позади, в узком пространстве между двумя новыми бетонными блоками, по-прежнему стояло маленькое деревянное здание. Оно предназначалось на снос, но еще не было разрушено, а теперь и не будет. Чекушкин посодействовал, чтобы его записали как баню для поднимающегося вокруг района. Увидят ли будущие владельцы квартир, что там внутри, это вопрос другой. У двери стоял, прислонившись к ней, громила в кожаном пальто и неспешно жевал. Он наблюдал за медленно приближавшимся Чекушкиным, не шевелясь, и не предложил ему руку, чтобы помочь взойти по ступенькам, когда тот выкарабкался из последнего сугроба и остановился, чтобы потопать ногами и отряхнуть полы пальто.

— Опаздываешь, — сказал он, хотя Чекушкин пришел вовремя.

— Так не держи меня тут, — ответил Чекушкин как можно резче.

— Что-то ты, малой, разговорился.

С этими словами охранник приоткрыл серую входную дверь на каких-нибудь несколько сантиметров, и Чекушкин проскользнул в душный жар.

Внутри баня освещалось не электричеством, а несколькими шипящими керосиновыми лампами, выхватывавшими из красноватого мрака одни блестящие мокрые тела. Тут пахло измельченными листьями и старым гниющим деревом. Языки пара лизали кожу Чекушкина; даже тут, в более прохладном предбаннике, он чувствовал, как его тело расплывается, сочится под одеждой. Он размотал шарф, снял перчатки, однако раздеваться тут было принято строго по приглашению, а никто не предлагал ему повесить костюм и направиться, ковыляя в одном полотенце, дальше, в парилку. Забавно, но, как ему было известно по прежним визитам сюда, если ты единственный одетый среди голых, то чувствуешь себя таким же уязвимым, как если бы ты был единственным голым в комнате, полной одетых людей. Все дело было в различии. Нет, приглашений не поступало, никто вообще ничего не говорил: как только он вошел, гул мужской беседы прекратился, они подняли глаза от карт и уставились на Чекушкина, как на какое-то говно собачье, у которого хватило наглости войти. По голым рукам, по голым грудям вились татуировки, синие на зимней русской белизне, в таком огромном количестве, что кожа их обладателей походила на разрисованный веточками фарфор. Только линии татуировок по-любительски разбредались, расплывались, замаскированные складками жира; и потом, на чашках и мисках такого никогда не рисовали — того, чем разукрасили себя эти граждане: свастики, богоматерь рядом с гинекологическими подробностями, окровавленные ножи, гирлянды членов и доморощенные сценки из Камасутры. Парень с переломанным носом, не так густо расписанный, как другие, и не такой мускулистый, кивнул на внутреннюю дверь и неохотно провел его туда.

Запах листьев усилился, жар и сырость — тоже, до такой степени, что в самом сокровенном сердце бани воздух казался практически непригодным для дыхания — густая каша пара и теней. Чекушкин насторожился. Вокруг железной печурки развалились по лавкам ярусами главные Колины кореша. Среди них, огромный, сияющий потом, блестящий глазами, совершенно голый, сидел сам король воров; каждый участок его тела от шеи и ниже покрывали произведения искусства. А там, в углу, в темноте, кто-то всхлипывал. Чекушкину удалось различить лишь колени и волосы, больше ничего, даже пол человека; понятно было только, что это кто-то молодой. В каждый из предыдущих приходов сюда его встречали эдакой пародией на учтивость, слегка скучающими и слегка презрительными манерами, отдаленно напоминающими деловые; все это перемежалось смехом. Однако на сей раз атмосфера была совершенно другая. Колю распирало добродушие, он словно поедал эти всхлипывания и толстел от них, В звуках не слышалось никакой надежды; что бы там ни сделали с человеком в углу, неожиданностью это не оказалось. Теперь же Коля повернулся к Чекушкину, словно к следующему развлечению, которое принес ему этот день. Возможно, он был пьян или обкурился; в любом случае он был возбужден. Ухмылка открывала все его зубы. Взгляд у него был всеядный. В руке он держал карты, его кореша — тоже, но если перед ними лежали кучки украшений и сырые банкноты, то у него не было вообще ничего, только сложенная бритва.

— А, малой! — проревел он. — Вот и малой пожаловал! Эй, ребята, что скажете? Малого возьмем в игру? Какая ему, по- вашему, цена?

У Чекушкина пересохло во рту. Ему приходилось слышать про воровские карточные марафоны. Они были знамениты. Рассказывали, что они продолжались без конца, целыми арктическими ночами в лагерях, а когда кончались деньги, ставки лишь делались все более дикими, игроки упивались риском и ставили на кон пальцы, уши, глаза, жизни. Обычно чужие. Бог знает, сколько уже продолжается эта Колина затея. Чекушкин собрался с духом, насколько смог. В угол он больше не смотрел. Он изо всех сил ухмыльнулся в ответ; правда, зубы у него были маленькие, ровные резцы, как у какого-нибудь мелкого млекопитающего, рыскающего по помойкам, в лучшем случае — крысы.

— А вот какая, — с этими словами он швырнул в пар пачку денег.

Коля схватил ее на лету и поднес поближе к лицу. Правда, не посмотрел. Он держал ее рядом с ухом, подняв подбородок, так что Чекушкин хорошенько рассмотрел картину у него на ключицах: блондинка в слезах давилась чудовищным членом комиссара, напоминавшего козла, рогатого, со звездой Давида на лбу. Коля пощупал деньги раз, другой, высунул красный язык, пробуя на вкус молекулы богатства, ставшие частью атмосферы. Ходили слухи, что Коля как-то раз, пятнадцать лет назад, на заре своего величия, сыграл шутку с политзаключенным, которого уговорил бежать вместе: взял его ходячим провиантом и во время долгой дороги домой потихоньку кушал интеллигента. Кореша ждали. Ждал и Чекушкин. Потом сияющие глаза, уставленные на него, прищурились и как будто чуть затуманились. Коля опустил взгляд. Когда он снова его поднял, в нем опять, слава богу, появились шкурный интерес и расчет. Коля аккуратно поставил пачку перед собой на торец; раскрыл бритву; закрыл бритву; уравновесил ее на столбике денег.

— Не, — с сожалением сказал он. — Нормально все. Ну, гос-по-дин Че-куш-кин, — произнес он, растягивая слоги, — чего вам угодно?

— Медные трубы нужны, — сказал Чекушкин, радуясь, что голос его не дрожит.

— Пойди с Али поговори, там, снаружи. Он разберется. Еще чего?

— Нет.

— Хорошо. Тогда мотай отсюда, малой. А ты куда это? — добавил Коля, когда парень с переломанным носом двинулся было вслед за ним. — А ну, подь сюда.

Чекушкин не стал оборачиваться.

Теперь ему дали полотенце, и он тер свою взмокшую голову и шею, отдавая распоряжения татарину, который у Коли занимался торговлей крадеными стройматериалами. Говоря Степовому, что он не деляга с черного рынка, он не врал; однако его деятельность, с одного конца всегда примыкавшая к обычному кругу личных услуг, другим точно так же граничила с воровским миром, и через эту границу то и дело надо было кое-что перевозить. Порой просто не существовало другого быстрого способа найти небольшое количество чего-то, что нужно было клиенту для завершения работы, для того чтобы запустить объект. Колины люди держали в своих руках стройки и собирали у себя на продажу все, что выносили рабочие в конце дня: все инструменты, всю краску, весь цемент всю древесину, все слесарные материалы. Ежемесячные выплаты Коле позволяли ему брать из награбленного все что понадобится. Хотя, по правде говоря, это были не столько выплаты, сколько дань; она давала ему разрешение на то, чтобы вообще действовать в Колином городе, давала защиту на случай, вздумай какая-нибудь другая гоп-компания по глупости его прижать. На что шли эти деньги, он не знал. Воры были народом практичным. Иногда они даже грабили банки. Наличные, конечно, имели хождение в их кругах в качестве символа статуса, и если тебя занимали лишь самые непосредственные составляющие хорошего житья, а не такие, как дом, медицинское обслуживание, поездки за границу и прочее, то имелись, конечно, вещи, которые на них можно было купить: еда, выпивка, курево, одежда. Насколько он догадывался, в очередях Колины ребята стояли нечасто.

На улице наступал настоящий вечер, наконец-то пошел снег, медленно падая вниз спиралевидными, похожими на гусиные перья клочьями, но гладкие холмики недостроенного города по-прежнему были широкими, белыми, спокойными после маленького банного ада, и он брел по ним с облегчением. За снежными завихрениями он увидел очертания машины, остановившейся у главной дороги, и порадовался, что такси осталось ждать. Он подошел поближе, и сердце у него упало. Не такси. Поджидавший его “москвич” с погашенными фарами, надпись на боку которого залепляли снежные комья, а на переднем сиденье вспыхивали и гасли угольки двух сигарет, был милицейским.

Когда он подошел, окно спереди с глухим шумом опустилось.

— Товарищ лейтенант! — Тон Чекушкина был развязнее обычного — сказалась встреча с Колей. — Какая приятная неожиданность!

— Ты язык придержи, сука, — ответил милиционер. — Залазь. Мы тебя подвезем.

Машина была в не лучшем состоянии. Глушитель стучал, передачи скрипели, когда она рванулась прочь от сугроба. К тому же кого-то стошнило на заднем сиденье, а убрать толком не убрали. Чекушкин подобрал полы пальто и сел как можно дальше от этой дряни.

— Ну, извини уж, — сказал лейтенант. — Ты, небось, к такому не привык. Не в таких… этих самых… экипажах разъезжаешь обычно. Чекушкин у нас, понимаешь, к хорошей жизни привык, — обратился он к милиционеру за рулем. — Любит, чтобы все красиво было. Живет в гостинице, блядь, шампанское пьет. А ест, блядь, икру — правильно я говорю? За полдня зарабатывает столько, сколько нам с тобой за месяц не видать. А знаешь почему, сынок? Чекушкин, а ну объясни парню почему.

— Я…

— Да заткнись ты, блядь. Дело все в том, что Чекушкин у нас самый что ни на есть паразит. Кровосос. Прямо как в газетах пишут! Настоящий! Аккуратный, сука, мимо рта не пронесет, одно слово — паразит, считает, что работа — это не для него.

Водитель что-то проворчал. Пора было это прекращать — в голосе лейтенанта звучали опасные нотки, как у человека, который сам себя заводит.

— Вы же помните, — сказал Чекушкин, — что у нас с вашим капитаном взаимопонимание?

— Ну еще бы. Знаю. Вы же с ним друзья. У Чекушкина весь город друзья, — объяснил лейтенант водителю. — Куда ни повернись, всегда на его друзей натолкнешься. Куда ни посмотришь: что это там крутится? Друзья…

— Куда вы меня везете? — спросил Чекушкин встревоженно. Они только что повернули на перекрестке не в ту сторону и теперь ехали из города на восток по Тюменскому шоссе. Сияние заката заливало заднее окно, красным овалом пробиваясь через движущиеся полотнища снега, опускаясь позади городского леса торчащих столбов, кранов и вышек. Впереди на шоссе не было ничего, кроме снега и тьмы.

— Покататься, — ответил лейтенант. Водитель заворчал. Так о чем это я? Ах да. Друзья чекушкинские. Значит так, Чекушкин всем своим друзьям оказывает услуги. И как же он, по-твоему, помогает капитану? Я тебе скажу. Этот наш паразит, он не только туда-сюда крутится, он еще и стукач, оказывается. Ты бы на его дело посмотрел. Он нас уже целых 28 лет выручает. Да и не только нас. Соседей наших, ребят из безопасности, тоже. Похвально, а? Гражданский долг, понимаешь. Конечно, кое-кто скажет, мол, на друзей стучит. Кое-кто скажет, мол, Чекушкину веры нет, это такой клиент, что оторви да брось. Да только Чекушкин, он свою выгоду понимает. Дает нам помаленьку — тут кусочек, там кусочек, чтоб порадовать; но первым делом о себе заботится, так ведь? Так ведь, Чекушкин? Всех сдает, только бы самому на плаву удержаться.

— У меня договоренность… — начал Чекушкин.

— Ага, знаю. С капитаном. Только со мной у тебя никакой договоренности нету. А я вот тут думал-думал. Про тебя думал, про твоих друзей, и говорю себе: значит так, если бы это были правда друзья, под тебя было бы не подкопаться, никто бы тебя и пальцем тронуть не посмел, а то ведь эти друзья, большие шишки, расстроиться могут, случись что с тобой. Тогда я себе говорю: так, а ну соберись. Речь-то о ком? О паразите и стукаче. И каждый, кто с ним дело имеет, должен об этом знать, должен хоть какое-то понимание иметь, что это за слизняк такой. Если друзья по правде, так они за тебя умереть готовы. А твои друзья — что-то я подозреваю, им вообще плевать, жив ты или помер. Ну что они, ну немножко разозлятся, если ты им очередную услугу не окажешь. Вот и все. Мы где? — спросил он водителя. — Где-то на восьмом километре?

— Только проехали, — ответил водитель.

— Пойдет.

“Москвич” вывернул, громыхая, на обочину шоссе. Вдали виднелась одинокая пара бело-голубых фар грузовика. А так все было тихо.

— Вот я и подумал, — продолжал лейтенант. — Чего бы мне чисткой не заняться? Хоть немножко говна убрать, которое к этому говенному миру пристало. Что мне мешает?

Наверняка блефует, подумал Чекушкин. Наверняка играет. Просто потрясти меня решил. Однако лейтенант вылез из машины, рванул заднюю дверцу и вытащил Чекушкина за шиворот наружу. На близком расстоянии от него несло водкой, и по движениям заметно было, что он сильно пьян. Он неверными шагами направился в сторону от дороги и потащил за собой Чекушкина, ухватив его одной здоровенной ручищей. За его ступнями тянулись два белых прорытых туннеля. Миллионами частичек падал снег. Водитель осторожно шел за ними. Лейтенант отфыркивался с каждым выдохом.

По ту сторону от полосы хвойных деревьев лейтенант остановился. Он подтянул Чекушкина кверху, поставил на ноги, потом еще выше, подцепив за подбородок, пока короткие ножки в невзрачных брюках не заболтались в воздухе и Чекушкин не уставился сверху вниз в лицо милиционера, красное, заросшее щетиной, в налитые кровью глаза, судорожно мигающие от снежинок, которые все падали блестками.

— Что вам нужно? — пропищал Чекушкин.

Лейтенант ударил его свободной рукой в живот. Было поразительно больно.

— Жизнь — говно, — сказал лейтенант вдумчиво, словно составляя опись. — Квартира — говно. Работа — говно. Машина — говно.

— Скажите мне, что вам нужно!

— …машина — говно.

— Я вам новую машину могу достать!

— Правда, что ли, можешь?

— Да!

Лейтенант подтянул его поближе, они оказались нос к Носу. Два налитых кровью глаза слились вместе, и Чекушкину Понадобилось мгновение на то, чтобы осознать: опускающий веки циклоп, которого он видит в сантиметре от себя, на самом деле подмигивает.

— Вот за это спасибо, — прошептал лейтенант и отпустил Чекушкина; тот упал в сугроб.

Видимо, лучше было не вставать. Он остался лежать, хватая воздух и сочась слезами, пальто у него задралось, снег обжигал шею; так он лежал, пока не убедился в том, что представление окончено. Наконец-то. Шаги стали удаляться: хруст, шорох, хруст, шорох; взрыв смеха прервало хлопанье дверец. “Москвич” кашлянул, ожил; раздался шум мотора, потом стих. Тогда он перевернулся лицом вниз. В таком положении сила тяготения сжала его несчастный желудок, как мягкий мешок; он выблевал обед тремя водянистыми потоками, которые впитались в свежий пушок на поверхности сугроба. Когда он поднялся на четвереньки, вес тела придавил руки к твердой старой корке внизу, грубой, зернистой, словно холодный коралловый риф. Чтобы выбраться, пришлось карабкаться задом и изворачиваться. Он нетвердо встал на колени, сплюнул, вытер снегом рот; постоял так в темноте, закрыв руками лицо, словно молился, хотя на самом деле он не молился, не обдумывал месть, не выстраивал план, не делал ничего — лишь сосредоточился на дыхании, неровно вдувая и выдувая воздух через ладони. Дыхание еще работает. Воздух еще подает внутрь жизнь, заслуживает он того или нет. Под соснами не лежит черный ворох, не сочится темной кровью, его не прикроет новый снег, он не отойдет, не провалится туда, в глубину, в геологические пласты зимы, в холод, в прошлое, во тьму. Нет. Вместо того — еще немножко этого ветерка, еще немножко дыхания; еще немножко поизворачиваться, попетлять в этом мире, где свет.

Правда, сейчас света вокруг не было. Стояла полная тьма, снег валил густо, черт, настоящая метель, только падал медленно: вертикальный спуск, а не горизонтальный захлест. Если вот так стоять на коленях, можно исчезнуть. Лейтенант хотел просто напугать его, но вообще мог бы и убить по случайности, а теперь Чекушкину надо было шевелиться, искать укрытие. Он встал, борясь с головокружением, и побрел назад к шоссе, стряхивая с себя этот мусор, образец идеальной математической красоты, что падал с неба ему на волосы, плечи, руки.

На Тюменском шоссе не было видно никаких машин. Он засеменил через дорогу, на ту сторону, и пустился в путь, оскальзываясь в своих городских ботинках там, где слякоть в колеях замерзла по новой. Он попытался рассчитать маршрут. Восьмой километр или около того, так что до границы зоны новостроек всего три-четыре километра, и всего четыре или пять — до обитаемых зданий, где тепло. Но он очень странно себя чувствовал. Боль от удара не проходила. Она словно распространилась из того места, куда он пришелся, и теперь заливала собой всю верхнюю часть тела. К тому же, оставшись с пустым брюхом, Чекушкин невероятно замерз. Уже на то, чтобы не сойти с дороги, требовалось усилие. Он чувствовал, как снежинки, перешептываясь, опускаются на его непокрытую голову, хотя во тьме впереди их не было видно, лишь посверкивала сама чернота, пульсирующее трепыхание, словно помехи на телеэкране. Куда подевалась его шапка? Осталась на заднем сиденье милицейской машины, сообразил он, вместе с портфелем. Не страшно — там все равно ничего не осталось, а записная книжка в безопасности, у него в кармане. Он решил, что просить, чтобы их вернули, наверное, не стоит. От этой мысли он захихикал. Он продолжал семенить, все дальше и дальше. В трепещущих сигналах-помехах впереди не было ни проблеска, ни намека на то, что там город: ни уличных фонарей, ни красных предупредительных огней на кранах. Однако постепенно он начал различать, как помехи проясняются, из черного на черном переходят в серое на сером, в кремовое на кремовом, в золотое всевозможных мечущихся оттенков, словно кто-то крутит ручку телевизора. И звук тоже усиливался, от шепота до самого верхнего уровня, до рева. Явление было до того интересным — он даже забыл, что надо идти. Он стоял, покачиваясь, и размышлял об этом, пока огромный “МАЗ” не загудел прямо у него за спиной, заставив его подпрыгнуть.

— Ты что, мужик, совсем охуел? — водитель высунул голову в окно. Затем, недоверчиво: — Чекушкин?

Он протянул заботливые руки, помог ему вскарабкаться в кабину, устроиться в углу большого переднего сиденья, в блаженном тепле. Всплыло лицо водителя, молодое, усатое, любопытное.

— Да, ну и видок у тебя.

Картотека выплюнула карточку.

— Здравствуй, Василий, — прохрипел Чекушкин.

Василий возил материалы с карьера, иногда продавал бензин из своего бака Колиной шарашке. Василий серьезно болел за “Спартак”. Надо поговорить о футболе; но светящийся уют кабины подкосил его, тепло, ударившее в лицо, заставило закрыть глаза, и он моментально провалился в сон, которому невозможно было противостоять. Василий пожал плечами и тронул машину.

— Чекушкин! Чекушкин!

— Что…

— Тебя где высадить?

Грузовик тарахтел по одному из городских проспектов, мимо проскакивали фонари. Внезапно все в кабине изменилось, не только потому, что внутрь проникал уличный свет, водя своими тусклыми оранжевыми пальцами по пластику сидений и металлу приборной панели. Восстановилась обыденность; мир снова стал обыденным. На миг, еще плохо соображая, он вспомнил кабину другой: место, похожее на богато украшенную шкатулку с драгоценностями, вовсю полыхающую цветными бусинками; но это воспоминание уже ускользало, уступая дорогу прилепленным к панели журнальным фотографиям команды “Спартака” 1964 года, выстроившейся на поле; оно уже усыхало, успело сжаться, испариться, словно капелька воды на горячей плите. Жаль, что того же нельзя было сказать о сцене с лейтенантом, но за то недолгое время, пока он спал, воспоминание о ней успело обрасти лишь тоненькой пленкой безразличия. Ему очень хотелось нырнуть обратно в забытье, дать этой пленке загрубеть, чтобы не чувствовать, даже отдаленно, того, что он чувствовал, болтаясь там. Можно пойти домой — жил он не в гостинице — и забраться в постель, и вдова, у которой он снимал комнату, по-голубиному круглая и уютная, может, тоже заберется туда вместе с ним, как уже случалось время от времени. Можно…

— Эй!

Чекушкин взглянул на часы. Невероятно, но было всего пять минут седьмого. Он заколебался. Постель манила. Она притягивала его, как земное тяготение. Он чувствовал, что больше ни на что не готов. Но он был жив, а живым надо работать. И выпить ему точно не помешает.

— На вокзал, если можно, — ответил он и всю оставшуюся дорогу заставлял себя поддерживать разговор, пытаясь снова разогреть мотор.

— Как тебя туда занесло? — спросил Василий.

— Долго рассказывать.

— В переплет попал, что ли?

— Вроде того.

Василий по-прежнему недоумевал, но с присущим молодости эгоцентризмом, поняв, что истории из Чекушкина не выжмешь, не слишком расстроился и позволил своему пассажиру перевести разговор на его, Василия, собственную жизнь и мнения.

— Ну вот, приехали, — сказал он, остановившись у основания каменной лестницы, ведущей к главному входу в вокзал. — Помочь?

— Да нет, не надо, — решительно ответил Чекушкин, хотя его и перекосило от прыжка на землю.

У него затекло все тело — болезненное напряжение рас пространилось от коленей до шеи. Мимо шли по домам граждане. Он осиливал ступеньку за ступенькой. Снег летел все так же быстро, но тут он казался не таким диким. Когда Чекушкин втащил себя на самый верх, было уже четверть седьмого. Рышард, может, еще здесь, а может, и нет. Он почти надеялся, что нет. Буфет был за билетными кассами — наполненный дымом аквариум за стеклянной дверью. Никто не обратил внимания на него, когда он медленно, прихрамывая, пробирался через толпу, но увиденное им отражение, всплывшее в стекле, доходящее до плеча остальным, показалось ему до жути запоминающимся. Загулявший библиотекарь. Он был похож на порочного старого карлика. Волосы растрепались, лицо было в пятнах, шея в багровых синяках, порванный костюм разъехался у плеча, обнажив подкладку. Он готов был повернуть назад, но тут действительно увидел Рышарда, сидевшего у стойки спиной к двери, жалко ссутулившись, одной рукой потягивая черные торчащие волосы на голове.

Чекушкин приблизился, хромая, раздвигая клубы голубого дыма, и похлопал Рышарда по руке.

— А, вот и вы, — сказал Рышард. — А я тут… господи, да что с вами такое приключилось?

Чекушкин обдумал задачу взобраться на стул у стойки и отставил ее в сторону.

— Может, столик займем, что скажете? — предложил он. — Мне лучше на стуле со спинкой посидеть.

Он вручил бармену, тоже с любопытством уставившемуся на него, банкноту и пошел впереди к нише, где стояли обитые кресла.

— У-уф, — произнес он, устраиваясь. — Так-то лучше. Ограбили. Меня ограбили. Где-то час назад. Парочка стиляг. Налетели, сволочи, избили, прямо всю душу вон.

— Ах ты, господи, ах ты, господи. Ужас какой, — в голосе Рышарда звучало сочувствие, но одновременно и некое мрачно е удовольствие. Он захватил с собой начатый стакан пива — похоже, уже не первый. — Много забрали?

‹/emphasis› Портсигар. Денег немножко.

— Ай-яй-яй. Вам бы домой надо, полежать.

— Я и пойду, но сперва выпью — по-моему, я заслужил. Сами понимаете. Вы будете со мной?

Рышард помахал стаканом с пивом.

— Я имею в виду по-настоящему выпить. Ага, вот.

Глаза Рышарда расширились. Утонченностью вокзальный буфет не отличался. Тут заливали спиртное в пассажиров, которым без этой подмоги трудно было вынести ожидавший их вечер дома. Каждый столик покрывала олимпийская символика — многочисленные круги. Впрочем, сейчас через дрожжевую тьму плыло видение: официант, церемонно держащий в вытянутых руках сверкающий чистотой поднос, на котором стояла свежая бутылка “Столичной” во льду и чистые рюмки, и соблазнительные блюдечки с огурцом, ветчиной, блинами, красной икрой и маринованными грибами.

— Я и не знал, что у них тут закуски подают, — сказал Рышард.

— Их и не подают, — ответил Чекушкин. — Выпьем.

— Выпьем. Ладно, парочку пропущу и побегу. Меня ждут.

— Конечно. Ваше здоровье.

— Ваше здоровье. М-м-м, вот это я понимаю.

Чекушкин тоже начинал чувствовать себя лучше. Подлые узелки у него внутри постепенно ослаблялись — почти так же приятно, как оказаться в постели. Его стратегия всегда состояла в том, чтобы дать клиенту почувствовать: он пьет с ним наравне, по-дружески, но при этом выпивать лишь малую долю; однако на этот раз он и сам лихо приложился к бутылке, правда, не забывая заесть чем-нибудь после каждого глотка — надо же о здоровье заботиться. Рышард подталкивал свою пустую рюмку по столу к бутылке, чтобы налить еще, кокетливо тыча в нее то одним указательным пальцем, то другим, словно школьник, ведущий кубик сахара вместо футбольного мяча, или Чарли Чаплин, исполняющий свой танец перед публикой. Он улыбнулся Чекушкину, уже пьяновато. Не так давно он был хорош собой — вероятно, жена до сих пор считала его таковым, судя по тому, с какой скоростью они плодились, — однако теперь кожа вокруг глаз у него была постоянно влажной, словно сырая белая замша, и он часто моргал. Чекушкин налил ему еще.

— Как семья, дети? — поинтересовался он, рассудив, что момент, когда этот вопрос мог вызвать мысли об уходе, прошел. Так и оказалось: вопрос вызвал рассказы, мрачно-шутливый отчет о жизни зимой в двухкомнатной квартире с четырьмя детьми, старшему еще семи нет, и с тещей, постоянно сохнущие пеленки, аммиачный запашок младенческой мочи постоянно висит в воздухе, а из носу у них постоянно текут зеленые сопли.

— Я вам так скажу, — говорил он, — я их обожаю, но когда утром уходишь из дому, это как груз с плеч, клянусь, я прямо- таки выше ростом делаюсь, стоит мне только спуститься к двери подъезда.

Чекушкин сочувственно кивал, но ничего не говорил. Слишком это рискованно — делать ставку на личную жизнь человека, когда поток пьяных откровений в любой момент может повернуть и потечь в другую сторону, а ты запомнишься как некто, неодобрительно высказавшийся о его родных и близких. Другу такое позволено. Друг, может, и высказал бы тут свое мнение, а может, взял бы Рышарда за ухо, отвел вниз и впихнул в пригородную электричку. Но в одном лейтенант был прав. Эти тщательно выстроенные связи не были дружескими в полном смысле слова — скорее, имитировали таковые, идя параллельно с настоящим делом, когда впереди всегда виднеется цель, когда нет той близости, при которой можно вывести человека из себя, не придав этому особого значения. До такой степени беззаботным Чекушкин от водки никогда не становился. Он налил себе еще, глоток обжег горло.

Так насчет “Солхимволокна”, — сказал он в надежде, что может положиться в уговорах на “Столичную”. Его собственная тонкость куда-то подевалась. — Вы мне обещали разъяснить.

— Обещал? — Рышард снова принялся тянуть себя рукой за волосы. — Господи, может, не надо? День выдался тяжелый.

Да уж, это точно, подумал Чекушкин. Однако он выдавил из себя твердую улыбку — твердую, определенную улыбку взрослого, поскольку Рышард, видимо, решил играть в мальчишеские капризы.

— Да ладно вам, — сказал он. — Выкладывайте.

— Ну, не знаю, — начал Рышард. — Не знаю, какой вообще смысл. Вы, конечно, волшебник, я это признаю безоговорочно, — он погладил пустоту над бутылочным горлышком, — но это вам не под силу. Слишком высоко, не дотянешься. К тому же секрет.

— Все секрет, — резко сказал Чекушкин. — Раньше вас это никогда не останавливало. Вот что я вам скажу: давайте сделаем наоборот. Я вам буду говорить, в чем проблема, а вы мне отвечать, да или нет. Договорились? Проблема с производством?

— Нет.

— Проблема с поставками?

— Нет.

— Политический вопрос?

— Нет.

— Личный?

— Нет — и смею вас уверить, так вы не догадаетесь. Это… черт знает откуда взялось. Просто из ниоткуда. Черт знает что, такого прежде никогда не бывало.

— Так что же?

— Вы, Чекушкин, ничего поделать с этим не сможете. Какой смысл вам об этом рассказывать, раз вы все равно ничего поделать с этим не сможете?

— Раз я все равно ничего поделать с этим не смогу, то ничего страшного, можно и рассказать.

— Ой, да бросьте вы. Что значит — ничего страшного? Еще как страшно. Вы знаете, какой тут общественный резонанс? Ваши распрекрасные заказчики сломали свою машину-между прочим, единственные на весь Союз ухитрились, — и пожалуйста, весь мир за этим наблюдает. Занавес-то подняли, черт бы его побрал, до вас что, не доходит? Ваши хитроумные делишки под покровом темноты тут не пройдут, даже если сможете найти деньги.

Чекушкин сидел не двигаясь.

— Деньги, — повторил он.

Рышард в отчаянии обхватил голову руками.

— О господи, — произнес он оттуда, из укрытия, образованного запястьями и шевелюрой, — надо было мне домой ехать. Налейте еще.

Чекушкин налил. Бутылка была почти пуста.

— Деньги, — снова повторил он в недоумении. — Значит, проблема с бюджетом? Но ведь на него всем плевать.

— На этот раз нет. На этот раз не плевать. Потому что, благодаря особым, мать их, обстоятельствам и увеличению нормы выпуска в последний момент, Госплан нас решил выручить, подняв бюджет. А нам, чтобы это оправдать, надо в этом году выполнить не только план по производству, но еще и по деньгам. Взять и выдать восемнадцать машин недостаточно; надо еще и по продажам план выполнить. Так что, хоть ваши клиенты и хотят новую модель — а мы, поверьте мне, рады бы им ее дать, на самом деле, ее сделать даже проще, — но мы им ее дать не можем, потому что между улучшенной моделью и первоначальной есть небольшая, совсем пустяковая, разница в цене.

Разница в цене. Чекушкин не мог вспомнить ни единого случая за тридцать лет, когда дело было в чем-то подобном. Он с трудом пытался ворочать мозгами, продираясь через притупляющую боль духоту.

— Ладно, пусть новая модель дороже стоит, — сказал он. — В чем тут проблема? Мои ребята ведь не сами платить будут. Все равно все это на капитальный счет совнархоза запишут.

— Ах ты, господи. Да не стоит она дороже. В этом-то и есть самая прелесть, самая суть проблемы — вот чего вы разрешить не сможете. Она стоит дешевле. На 112 тысяч рублей дешевле. Каждая машина, выпущенная заводом, пробьет здоровенную, черт знает какую дыру, и так она и будет зиять в нашем плане по продажам, а в этом году мы, благодаря вашим молодцам, наплевать на него не можем. Они всем Госпланом к нам в окна цеха заглядывают, пытаются понять, что происходит.

— Все равно не понимаю, — сказал Чекушкин. — С какой стати новая модель дешевле?

— Вот и мы не понимали, — ответил Рышард. — Попросили разъяснить. Говорим, почему наша замечательная новая машина стоит меньше, чем старая? И знаете, что они нам ответили, эти, из совнархоза? Не знаете? Указали, что новая меньше весит. Говорят — цитирую дословно: “Расценки на оборудование в химической промышленности устанавливаются в основном по весу”.

— Нет-нет, я не шучу, — продолжал Рышард. — Я серьезен, как никогда. Так что, как видите, придется вам изобрести какой-нибудь способ возместить нам убытки незаметным никому способом, причем у всего света на виду, а иначе вашим клиентам снова достанется все та же старая добрая ПНШ-180-14С, та самая, с которой они так неосторожно обошлись.

Рышард отправился домой. Чекушкин тоже собрался было встать, выждав немного для приличия, но пока он сидел, с его телом произошло что-то ужасное. Под прикрытием водки его ноющие части тела застыли, как цемент. Он прирос к месту, закоченев от шеи до самого низу, до болтающихся подошв ботинок. Ноги его совершенно потеряли способность нормально двигаться. Ему пришлось попросить бармена с официантом вытащить его из-за столика и отнести вниз по наружной лестнице к такси. Своими презрительными взглядами они дали ему понять, какой жалкий у него вид и насколько эти их услуги выходят за рамки существующей между ними договоренности. Пока его тащили вниз по заснеженным ступенькам, он, обхватив безжизненными руками их за шеи, чувствовал, как растет его долг.

Да и вдова не рада была ему, когда таксист выгрузил его у нее на пороге. Между ними было установлено правило, что ему нередко придется возвращаться домой в подпитии, однако заявиться без задних ног — это уж совсем никуда. Она неохотно помогла ему доковылять до ванной, проведя мимо фотографий мужа-хранителя. Приласкаться к аппетитному бело-розовому телу сегодня ночью не выйдет. Копошась перед зеркалом с рубашкой, он постепенно, сантиметр за сантиметром, обнажил тусклый радужный синяк. Он лежал в темноте, голова у него кружилась. Кровать поворачивалась круг за кругом, и круг за кругом вращались, словно мельничные лопасти, дневные впечатления: Колины татуировки, господин Герш со своей селедкой, блевотина на снегу, пасодобль, лейтенант, лейтенант, лейтенант.

Чекушкину снился сон. Он был на фабрике, бочком пробирался по проходу мимо какой-то огромной машины. Но когда он положил на нее руку, чтобы не упасть, вместо холодного металла ощутил поверхность кожаную, теплую. По ней пробегала легкая дрожь, но не механического свойства. Он понял, что машина каким-то подлым образом оказалась живой. Под багряно-черной пленкой из одной камеры в другую перекачивалось, пульсируя, что-то жидкое, густое. Он отступил, но рука не отлипала. Она пристала к машине, и теперь, осознал он, у его руки больше не было настоящей ладони. Оторваться можно было, лишь оторвав от тела собственную руку. Его рука, все его тело стали отростками машины, он превратился в сифон, по форме напоминающий человека, по которому медленно циркулировали те же потоки. Потом исчезли стены, однако машина осталась. Она вытянулась, простерлась вдаль, в снежную тьму. Чекушкин почему-то — потому что был частью машины — ощущал ее огромность. Машина без устали поедала все, что находилось от нее по бокам, все, что еще оставалось в мире, что еще не сделалось ею самой, и свои собственные отходы она тоже поглощала. Теплая, полная отравы, она все росла и росла.

Но утром ему стало гораздо лучше. Горячий душ смыл сон, вдова улыбалась ему, давая понять, что он прощен. За кофе ему пришел в голову зачаточный план решения проблемы “Солхимволокна”, первый мысленный проект сложной системы взаимных услуг, сплетенных веночком. В половине девятого он ждал у главной проходной “Уралмаша” с запасным портфелем, нагруженным парочкой тщательно отобранных предметов. “Уралмаш”! Шкатулка возможностей! Снег прекратился, и мир был белым, как меренга, под голубоватым, как яичная скорлупа, небом. Ворота распахнулись.

— Юрий, привет, — крикнул он вахтеру, — как мать себя чувствует?

И он протанцевал внутрь на своих аккуратных маленьких ножках.

Тотчас подхватило стрельца буйным вихрем и понесло по воздуху так шибко, что с головы шапка свалилась. “Эй, Шмат-разум! Постой на минутку, моя шапка свалилась”. — “Поздно, сударь, хватился! Твоя шапка теперь за пять тысяч верст назади”. Города и деревни, реки и леса так и мелькают перед глазами…

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Мешковатые костюмы-двойки — не самый подходящий выбор наряда для властителей дум; и все же именно таковыми в идеале полагалось быть аппаратчикам, правившим Советским Союзом в бо-е. Ленинское государство сделало ставку на то же, на что двадцатью пятью веками раньше ставил Платон, высказывая предположение, что просвещенные умы, обладающие абсолютной властью, будут служить народу лучше, нежели презренные политиканы республик. На бумаге СССР и был республикой, по сути — огромной многонациональной федерацией республик, и его конституции (их было несколько) гарантировали его гражданам всевозможные гражданские права. Но на деле советская система относилась к понятию прав глубоко отрицательно, если понимать под ними какие-либо намеки на то, что 200 миллионам мужчин, женщин и детей, населяющим Советский Союз, следует независимо сосредоточиться на 2оо миллионах разных направлений, в которых все они будут вести поиски счастья. Это было общество с единой программой счастья, которую провозгласили научной, а следовательно — как сообщили народу, — столь же неоспоримой, сколь земное тяготение. Истоки этой программы лежали в важнейшем открытии, которое можно было приравнять к торжественному обнародованию единой логической системы истории человечества. Затем в нее были внесены уточнения, она была систематизирлвана, упрощена и, наконец, сведена к набору набитых в голову принципов, причем все это — без какого-либо ущерба для ее полноты и значимости.

Для ее выполнения те, в кого вложили необходимые знания, были уполномочены действовать напрямую, без ограничений, налагаемых законами или какими-либо моральными устоями былых времен. Так, наряду с номинальными государственными и общественными структурами и существовали партия, иерархия которой затмевала все прочие иерархии, а организационная схема отражала подлинную нервную систему страны. На каждом заводе, в каждом армейском подразделении, на каждом факультете вуза, в каждом горсовете был свой партком, сотрудниками которого были люди, на бумаге не всегда превосходящие по должности солдат, профессоров, заведующих или функционеров, среди которых они работали, но которые, по сути, обладали неограниченной властью направлять, подталкивать, дезориентировать, угрожать, вмешиваться, отменять. На самом верху эта система была явной. Президиум, управлявший Советским Союзом, не был кабинетом министров. Это был Президиум ЦК КПСС — это была вотчина Первого секретаря, вождя, главного среди властителей дум СССР. Иногда Первый секретарь являлся одновременно Председателем Совета министров СССР, иногда нет. Это было не так уж важно. Номинальная должность предсовмина была второстепенной ролью, симпатичной побрякушкой, висящей на шее у настоящей власти.

Обычным аппаратчикам, разумеется, не разрешалось философствовать в свободное время по собственному починуИдеологический курс устанавливали наверху и спускали вниз в форме решений съездов и газетных передовиц — “партийную линию” требовалось лишь воплощать в жизнь. Но, возвращаясь к властителям дум, аппаратчикам, даже тем, кто занимал низшие должности, многое оставляли на их собственное усмотрение; вернее, они обязаны были импровизировать. Им приходилось принимать бесконечные, быстрые, неоспоримые решения о судьбе стоящих перед ними людей. Теория у них в головах была всеобщей по своему распространению; всеобщей полагалось быть и их компетенции. Они действовали во имя будущего человечества, которое им предстояло построить, став сейчас, в настоящем, специалистами по человеческой природе. В этом смысле даже самые безжалостные из них работали с людьми в профессиональном смысле. Они выступали в качестве двигателей прогресса, устроителей, цензоров, соблазнителей, искателей талантов, комиков, психологов, судей, палачей, вдохновленных ораторов, воспитателей, а время от времени даже политиков — представителей народа, донося до внимания центра заботы своих избирателей. Их власти намеренно была придана эта черта: она должна была быть неограниченной, должна была обладать весом всего начинания, за ней стоящего, в каких бы непредвиденных ситуациях эти царьки ни оказались. При Сталине был период, когда их начали заменять органы безопасности, но Хрущев восстановил верховенство аппарата. Для мешковатых костюмов имелась и другая причина. Прежде, в бурные времена, на заре ленинского государства, партийные деятели обозначали свою власть, используя прямую символику силы. Они носили кожаные куртки и кавалерийские шинели, держали револьверы на виду. Позже, в сталинские времена, партийные стали одеваться скромно и строго — почти по-военному. Сам Сталин предпочитал простые гимнастерки без знаков различия; в самом конце жизни, когда его превозносили как стратегического гения Великой Отечественной, он полюбил носить разукрашенную форму пряничного генералиссимуса. Теперь же, наоборот, символику использовали подчеркнуто гражданскую, управленческую. Костюм партийного работника 60-х годов заявлял о том, что его владелец — не солдат, не милиционер. Он — человек, который может отдавать приказы солдатам и милиционерам. Властители дум снова обосновались наверху.

Однако советский эксперимент столкнулся с точно теми же трудностями, что встретили на своем пути почитатели Платона еще в V веке до н. э., когда попытались сформировать философские монархии для Сиракуз и Македонии. Тут требовалось правление вооруженной до зубов добродетели — точнее, в случае ленинизма, не совсем добродетели, но некого ее аналога, намеренно выведенного за рамки этики, жестокого в сознании собственной правоты. Мудрость следовалопоместить туда, где она сможет быть безжалостной. Однако, стоило такую систему создать, как качества, необходимые для того, чтобы преуспеть в ней, стали куда ближе к безжалостности, чем к мудрости. Старые большевики, составлявшие ленинское ядро, и присоединившиеся к ним социалисты вроде Троцкого часто были людьми высокообразованными, знавшими несколько европейских языков, поднаторевшими в схоластических традициях марксизма; эти качества они сохраняли даже тогда, когда убивали, лгали, мучили и наводили страх. Это были специалисты по общественным наукам, которые считали, что принципы требуют от них вести себя подобно бандитам. Но их преемники-выдвиженцы, которые пришли им на смену в ЦК в 30-e, — не были ни величайшими альтруистами советского общества, ни наиболее принципиальными его гражданами, ни наиболее щепетильными. Они были наиболее честолюбивыми, властными, склонными к манипулированию, корыстолюбивыми, лицемерными — люди, чья приверженность большевистским идеям была неотделима от сопутствующей им власти. Постепенно их верность идеям становилась орудием все в большей и большей степени, все более и более определялась тем, что эти идеи могли позволить им ухватить обеими руками. На партийных встречах в верхах начиная с 30-х годов царило отчаянное сквернословие; это было вызвано стремлением показать, что теперь у руля стоят люди практические, люди от сохи — и к тому же настоящие русские, а не эти сомнительные читатели Бальзака с непонятными иностранными фамилиями. Матерщина по ходу собраний стала традиционным явлением — кисейным барышням тут было не место.

Удивительно в некотором смысле то, что большевистского идеализма хватило так надолго. Свои идейные обязательства Сталин воспринимал чрезвычайно серьезно. В кремлевской библиотеке он проводил время в основном за чтением. Он разглагольствовал на темы лингвистики, генетики, экономики, правильного написания истории, потому что считал, что осмысленное принятие решений является задачей власти. Его сотрудники тоже, как правило, дорожили своими собраниями марксистской литературы. После смерти Сталина Молотов жаловался, в частности, что Хрущев, отправив его послом в Монголию, заставил его расстаться с личной библиотекой. Хрущев, в свою очередь, тоже изо всех сил старался говорить, как великий теоретик, каким, словно по мановению волшебной палочки, человек становился, всеми правдами и неправдами пробившись к должности Первого секретаря. Ему это давалось с еще большим трудом, однако переход к утопии к 1980 году был его собственной затеей, как и идея мирного соперничества с капитализмом. Он не был циником. Мысль о том, что он, возможно, самозванец, глубоко его беспокоила — он все возвращался к ней, высказывая свои переживания вслух, принародно, постоянно отрицая то одно, то другое. Один скульптор посмел сказать ему, что он не понимает искусство; он набросился на него: “Был я шахтером — не понимал, был я политработником — не понимал. Ну вот сейчас я глава партии и премьер и все не понимаю. Для кого же выработаетеСталин был бандитом, на самом деле мнившим себя ученым-социологом. Хрущев был бандитом, надеявшимся, что он — ученый-социолог. Однако неотвратимо приближался момент, когда идеализму предстояло еще немного прогнить — тогда к власти в Советском Союзе пришли бандиты, лишь строившие из себя ученых-социологов.

В 1964 году Хрущева окружали лишь люди, которых назначил он сам. Поначалу ему приходилось делить власть с другими уцелевшими членами ближайшего сталинского окружения. Пользуясь поддержкой маршала Жукова и армии, Хрущеву с Маленковым и Молотовым удалось арестовать и уничтожить самого опасного из своих коллег, главу НКВД при Сталине, насильника Берию. Затем с помощью Жукова Хрущев перехитрил Маленкова с Молотовым. Затем он снял Жукова и после этого был волен распоряжаться самостоятельно. Соперников, с которыми он некогда боролся за место сталинского любимца, уже не было. Остался один его союзник — Микоян. Хрущев ввел в Президиум новых людей из ЦК, аппаратчиков с биографией, похожей на его собственную. Половина из них были выдвиженцами, другая — тоже выдвиженцами, но послевоенного времени. Поэтому, оглядывая зал заседаний — Брежнев, Косыгин из Госплана, Андропов, Подгорный, восходящие звезды Шелепин и Кириченко, министр культуры Фурцева, — он видел людей, которых лично поднял на вершину власти. Он создал их. Они были его ставленниками.

Однако они начинали его бояться. Не опасаться за свою личную безопасность — подобный страх он изгнал из верхов советской политики; нет, дело было в том, что его горячие искренние убеждения теперь заставляли его рисковать все больше и больше, причем с вещами именно того порядка, к которым относился мешковатый костюм-двойка — партийная форма. Он давал пугающе конкретные, пугающе доступные проверке обещания экономического характера, и до расплаты за эти обещания оставалось всего шестнадцать лет. Не исключено, что на помощь придут математики, помашут над Госпланом своей кибернетической волшебной палочкой, однако пока темпы роста продолжали потихоньку снижаться. Хрущев принародно устроил огромную шумиху по поводу реформы сельского хозяйства, его любимые инициативы не сходили с газетных страниц; теперь же засуха и падение урожайности подтолкнули Советский Союз к грани, за которой начинались хлебные карточки, и заставили тратить драгоценную инвалюту на импорт пшеницы в унизительных количествах — десять миллионов тонн. Он пытался подпихнуть весы стратегического баланса, разместив ракеты на Кубе; в результате едва не вспыхнула мировая война. В нем все росло и росло недовольство, нетерпение, недоумение. “Казалось бы, я как первый секретарь могу что угодно изменить в стране, — сказал он Фиделю Кастро. — Черта с два! Какие меры ни предлагаю, ни пытаюсь претворить в жизнь, все остается по-старому. Россия — что твоя квашня с тестом”. Это тесто продолжало сопротивляться, а он умел лишь одно: и дальше применять те же методы, все более и более лихорадочно, все более и более суматошно, провозглашая новые курсы, перетряхивая верховный состав, возясь и пересматривая, вплоть до вмешательства в сами основы существования властителей дум. Он без всяких видимых на то причин разделил партию на отдельные части, сельскохозяйственную и промышленную. Он поговаривал о том, чтобы проводить выборы на партийные должности — правда, только на низшие — по многокандидатурной системе. Одновременно он все меньше прислушивался к другим. Он высмеивал своих коллег не скрываясь. Он послал Микояна, у которого тогда умирала жена, на Кубу, а потом не явился на ее похороны. Он терял одного сторонника за другим, рассеянно отталкивая их от себя, пока к октябрю 1964 года за столом Президиума не сформировалось подавляющее большинство, выступавшее за его отставку.

Оставался вопрос: что делать с его обещаниями?

Однажды говорила о себе репа:

— Я, репа, с медом хороша!

— Поди прочь, хвастунья! — отвечал ей мед. — Я и без тебя хорош.

1. На понижение. 1964 год

“ЗИЛ” растворился в ночи, знакомые охранники -

Я тоже. Капитан из нового наряда остановил его на мокрой траве у двери гаража.

— Вы же шофер, так ведь? — сказал он. — Нечего вам тут смотреть.

Он все равно рванул дверь гаража, посмотрел на голый бетонный пол, где прежде стоял “ЗИЛ”. Теперь, когда черная громада машины не заполняла собой пространство, его стол с инструментами на фоне задней стены казался маленьким. А машина была замечательная. Сделана под “кадиллак эльдорадо”. На такой ездили всего три человека на всю страну. А стало быть, он, когда возил начальника, был одним из всего троих, кому доводилось чувствовать, когда жмешь на газ, этот нарастающий клекот шестилитрового двигателя, одним из всего троих, кому разрешалось вести эту хромированную громадину по специальной полосе шоссе. Точнее, это раньше так было.

— Жалко, — сказал капитан.

Шофер взглянул на него, предполагая, что тот испытывает удовольствие, смешанное с безразличием, — так посторонние обычно наблюдают, как падают с высот великие, а вместе с ними и их окружение, когда приходит пора расплачиваться за прежнее царствование. Однако тот, кажется, не особенно злорадствовал.

— Вот-вот должны новую прислать взамен. Уже есть распоряжение.

В будке охранников появились новые лица, да еще у вход, ной двери в сам дом околачивалась парочка людей, которых он не знал. Но самое странное было то, какая этим утром стояла тишина. Воздух почти не двигался, только дул легчайший осенний ветерок. Трепетали стоявшие вдоль дорожки у высокой желтой стены березы. Трепетали упавшие наземь листья вишневых деревьев, красные, печальные. Московский шум за стеной казался дальше обычного. В те дни, когда начальник тут ночевал, через день в это время из дома уже вырывался бы вихрь бурной деятельности. Никита Сергеевич уже стоял бы на ступеньках, глядя на часы, с пулеметной скоростью диктуя что-нибудь стенографистке, а супруга в это время поправляла бы ему галстук, а к толпе вокруг него подтягивались бы, пройдя через калитку в высокой желтой стене, люди из обслуги других шишек в жилищном комплексе для руководства, чтобы улучить минутку с ним, пока он не уехал в Кремль. А машина поджидала бы его у лестницы, мурлыча, сияя безупречным лаком, маня мягкой кожей, готовая к поездке. Начальник любил, чтобы ровно в 8.30 уже отъезжали; так всегда и было, даже в самую зиму, даже в мороз, когда шофер поднимался в полседьмого в темноте, твердой, как железо, чтобы разогреть паяльной лампой мотор “ЗИЛа”. Но сегодня двери дома стояли закрытыми. Многочисленные телефоны внутри молчали. Один из новых сотрудников безопасности, стоявший тут, даже курил — может, не знал, насколько начальник не переносит запах. А может, знал, но плевать хотел.

— Ага, ну вот, — сказал капитан.

Шлагбаум поднимался. В ворота просунулась длинная, черно-серебристая штука. “Чайка” — не так уж плохо. Машина хорошая. Сделана под “паккард патришн”. Не совсем то, что “ЗИЛ”, не такая широкая, не поражает своим появлением, решетка радиатора закрывает весь перед, от крыла до самых фар. Не такой государственный флагман, как “ЗИЛ”. Но все равно силы в ней есть, крупная. Если на “ЗИЛах” ездило самое высшее начальство, то “чайка” была на ступеньку пониже, ковер-самолет для остальных членов Президиума и для районных начальников. Эмблема, символизирующая птичьи крылья, сияла, раскинувшись по решетке радиатора. Большой черный капот между выгнутыми углублениями для фар тянулся назад, все дальше и дальше. Нет, правда, могло быть и хуже, “чайка” всего 10 км/ч не дотягивала до предельной скорости “ЗИЛа”; все равно достаточно, чтобы почувствовать металл в полете.

За рулем был знакомый парень из автохозяйства: вылез, отведя глаза, как только подписали бумаги, тут же отошел в сторону, как от зачумленного. Шофер не обратил на него внимания, заботливо принял машину, завел “чайку” в гараж. Потом провел ревизию. Прищурился на натертые поверхности, проверил шины. Обнаружил кусочки облупленной краски рядом с хромированной полосой, которая шла по бокам, падая и снова взлетая, словно чайка, на задних дверцах. Боковые панели и задние крылья были забрызганы осенней грязью. Снизу небольшая коррозия от соли, ничего особенно страшного. Он поднял капот. Зажигание работает нормально, V-образный восьмицилиндровый двигатель с виду немножко сношенный; опять-таки ничего страшного, однако за “чайкой” любовно не ухаживали, это было ясно. Прислали прямо из общего автохозяйства. Ну ладно, подумал он, надо помыть, натереть, сменить масло — это как минимум. А там посмотрим. Он натянул свой комбинезон.

Лежа на спине под машиной, он вдруг почувствовал, как его вежливо похлопывают по лодыжке. Он выскользнул наружу. Это снова был капитан из охраны, с тем же безразличным выражением; однако с ним вернулся и парень из автохозяйства — он открыто ухмылялся.

— Извини, — сказал капитан. — Новые указания.

Он закончил менять масло — пришлось, иначе “чайку” нельзя было выводить, — и стал смотреть, как ее увозят, как она подымается и ныряет на возвышении у будки охраны, как мелькает последний отблеск ее черного бока, когда она выворачивает на Воробьевское шоссе.

— Передумал кто-то? — спросил он.

— Похоже на то, — ответил капитан.

Вместо “чайки” ему пригнали “волгу”. Она тоже была черная — но какая огромная разница. Эта машина в основном предназначалась людям, которые сами себя возили: третьим секретарям обкомов, председателям райкомов, заводским бухгалтерам. Тысячи таких использовали в качестве такси. Их даже народу продавали, надо было только дожить до момента, когда до тебя дойдет очередь. Шофер долго глядел на нее. Машина неплохая. Сделана под “форд крестлайн”. Но по сравнению с “ЗИЛом” — консервная банка. Потом, кто знает, кому ее доверят водить — может, и не ему.

— Товарищ капитан, — официальным тоном начал шофер, — разрешите спросить, принято ли решение о личном составе?

— Я ничего не слышал.

Шофер подумал, сказал:

— Извиняюсь, можно?

Капитан кивнул. Шофер снял комбинезон и вошел в дом через вход для обслуги. Может, к тому времени, когда он вернется, “волга” уже превратится в “москвич”. А то и в велосипед.

В кухне он обнаружил повариху в состоянии неестественной бездеятельности: она сидела на стуле у стола и взирала на остатки семейного завтрака, судя по виду, почти не тронутого. Когда-то она готовила тут еду для банкета по случаю семидесятилетия начальника. Сооружала канапе для президента Финляндии и министра иностранных дел Китая. Ей доставались лучшие объедки в стране: то, что ел Никита Сергеевич, два вечера спустя ел ее муж.

— Ничего не слышала? — спросил шофер.

— Нет, — ответила она.

Может, у нее другое положение, не как у него. Она готова для Никиты Сергеевича с 54-го года, он возил его с 48-го, однако не исключено, что она останется в доме, а он отправится за самим, или наоборот.

— Выпить не найдется? — задал он вопрос наудачу.

— В буфете, — сказала она. — И мне тоже налей.

Они опрокинули по рюмке.

— Говорят, он даже не сопротивлялся, — сказала она. -

Сдался, да и все.

Шофер крякнул. Как все это пойдет, этот так называемый выход на пенсию, никто не знал. Прежде такого практически не случалось. Высокие начальники умирали на посту, или их арестовывали. Такого, чтобы они выходили на пенсию и отступали в тень, не бывало — во всяком случае раньше. Все понимали, что в прошлом, стоило человеку упасть, он тащил за собой всех домочадцев, жену, родственников, референтов, обслугу — все они вращались в водовороте вокруг стока, куда провалился их вождь; но эта новая участь — насколько тут засасывает? Что станется с ними со всеми, раз начальник решил не сопротивляться?

От выпивки хотя бы притупилась острота тревоги. Он снова вышел из дома. “Волга” стояла все там же. Он догадывался, что таким образом кто-то хотел что-то продемонстрировать. Недавно поднялась шумиха, когда начальника потянуло на экономию и он попытался урезать количество машин экстра-класса в распоряжении аппаратчиков; теперь у всех кадров средней руки будут “волги”, “волги”, “волги”, повсюду, по всей стране. Посмотрим, как тебе самому это понравится, вот что они хотели сказать.

Помыть ее, что ли, эту чертову машину? Он как раз доставал ведро, как вдруг входная дверь дома открылась, и все собравшиеся во дворе обернулись посмотреть. Вышел начальник с сыном, который поддерживал его под локоть, словно поводырь. Лицо у Никиты Сергеевича посерело, вид у него был пораженный — мышцы вокруг глаз и рта одрябли. Двигался он неуверенно. Шоферу он всегда казался воплощением власти: толстый указательный палец, когда он что-то объясняет, тычет в воздух, а то и в плечо собеседника; голос в любом помещении звучит громче всех. Внезапно на его месте оказался толстый старик. Толстый и нерешительный. Штаны у него были поддернуты на живот, как у крестьянского деда, приехавшего в город. Шофер кинул сухую замшевую тряпку, которую держал в руке, в пустое ведро; она ударилась о днище с сердитым стуком.

К самому подскочил капитан охраны. Он был гораздо выше Никиты Сергеевича, но с уважением склонил голову.

— Доброе утро, Никита Сергеевич, — сказал он. — Мельников, ваш новый комендант. Вы меня не помните, я работал в правительственной ложе во Дворце спорта. Я вас там часто видел. Какие будут распоряжения? — Он помахал рукой в сторону “волги”. — Может быть, на дачу съездить хотите?

— Здравствуйте, — медленно произнес начальник и пожал Мельникову руку. — Работа вам скучная досталась. Я же теперь бездельник. Не знаю, чем себя занять. Вы со мной от скуки помрете. А вообще-то вы правы. Чего тут сидеть? Поехали.

Тут все они набились в “волгу”, Хрущев с сыном, инженером по самолетам, на заднем сиденье, Мельников впереди, рядом с шофером. В “волге” было порядочно места, но меньше, чем в представительской машине, и когда туда влезли четверо мужчин, стало казаться, что машина забита под завязку. Все сидели в тесноте, Никита Сергеевич к такому не привык. Шофер видел в зеркальце, как он поводит плечами, поглядывает по сторонам, удивленно, как животное в незнакомом загоне. Шофер возился с ключами. По правде говоря, он успел привыкнуть к “ЗИЛу” с его замечательной автоматической коробкой передач. Он уже давненько не водил машину с ручным переключателем. Он старался изо всех сил, но, когда выруливал через арку на Воробьевское шоссе, раздался скрежет. Да и капот был гораздо короче, чем тот, к которому он привык, притом более покатый. Прямо перед собой, буквально сразу за скачущим оленем — эмблемой ГАЗа, Он видел каждую трещину в асфальте. И чувствовал тоже: у “волги”, в отличие от “ЗИЛа” с “чайкой”, рессоры не такие хорошие, дорожное покрытие ощущается. За угол, к перекрестку, где на Мосфильмовской улице царил предсказуемый сюрреализм — сегодня тут группа статистов, одетых в эсэсовскую форму, болтала с дамами в бальных платьях с локонами. А он застрял на светофоре! Стартер бесплодно пыхтел, он все жал на дроссель, и двигатель завелся, лишь когда снова загорелся красный. Дождавшись зеленого, “волга”, освободившись, рванула вперед, выдав очередь унизительных чихов.

— Что за хуйня, — пробормотал он, имея в виду не только перекресток.

— Полегче, — резко взглянул на него Мельников.

— Да оставьте его в покое, — сказал начальник с заднего сиденья.

Потом — по мосту через реку, на север, за город. Внезапно он засомневался, ехать ли по специальной полосе, но Мельников не изменился в лице, не дал никакого сигнала, так что он перемахнул через белые линии — границу привилегий — и нажал на газ. “Волга” разгонялась, жалобно скуля.

На даче Мельников вежливо попытался идти позади Хрущевых, когда они отправились гулять по любимому маршруту Никиты Сергеевича, но начальник позвал его вперед. Шофер, прислонившись к машине, наблюдал за тем, как они перешли ручей, потом зашагали по кукурузному полю соседнего совхоза. Руки Никиты Сергеевича поднялись, он начал жестикулировать — наверняка читал Мельникову лекцию о том, как правильно выращивать кукурузу. Он стал самим собой. Но потом резко уронил руки, снова съежился. Через минуту он повернул назад, зашагал в бледном свете осеннего солнца к машине. Двое других последовали за ним, не так быстро, Мельников — с внимательно склоненной головой.

Никита Сергеевич прислонился к машине рядом с шофером.

— Никому я теперь не нужен, — сказал он в воздух. — Что же мне делать без работы? Как же мне жить?

Невыносимо было видеть его таким подавленным. Шофер вытащил сигареты.

— Курить не желаете, Никита Сергеевич?

— Я должность потерял, а не мозги, — рявкнул начальник. — А ну убери это говно.

Так-то лучше.

2. Кисейным барышням тут не место. 1965 год

Эмиль плеснул на голову холодной воды из крана и пробежал руками по голому своду черепа, стряхивая обжигающие капли. Он обгорел. Голова была словно печеное яйцо, безобразно розовая, с обвисшими курчавыми крыльями по бокам. Обычно, льстил он себе, его ранняя лысина выглядела признаком достоинства — даже своего рода выставкой мозговых данных, выгодно подчеркивая гладкую оболочку, в которую заключен ум, благодаря которому он, еще такой молодой, стал заведующим лабораторией, директором института, членкором. Женщины как будто не возражали против этой перемены. Да и студенты, если на то пошло, стали больше с ним считаться. Но сейчас он внезапно показался себе смешным. Он вытерся полотенцем. Насекомые, чьих названий он по-прежнему знать не знал, наяривали июльские мотивы на лужайке у правительственной дачи, а из большой комнаты доносился столь же неутомимый гул референтов министра, громко озвучивавших то, что в данный момент было, по их мнению, у министра на уме. Он промокнул брови. Пора возвращаться туда, внутрь.

В прошлом году он сразу же почувствовал, что падение Хрущева — наверняка хороший признак. Нынче вполне возможно было представить себе разные состояния мира; а из всего, что ему удалось узнать по своим московским каналам, стало ясно: мир следует поскорее привести в такое состояние, в котором Никита больше не будет стоять у руля, потому что безумие начинало переходить границы, необходимо было что-то предпринять, чтобы защитить политику реформ от ее непредсказуемого покровителя. Столь тонкая задача, как реформа системы планирования, требовала надежных рук. Ходили слухи, что ближе к концу Никита дошел до настоящих приступов ярости, багровел, кричал, брызжа слюной, угрожал упразднить Советскую армию, Академию наук, бог знает что. Поэтому, когда его сняли, все почувствовали облегчение. Новый Президиум, с Брежневым и Косыгиным во главе, немедленно подтвердил, что основной политический курс не изменится. Исчезнет лишь “экономический волюнтаризм”, как его окрестили в передовице “Правды”. Новые люди источали намеренное, долгожданное спокойствие. Они стремились показать: теперь вами управляют профессионалы, люди надежные, деловые, они не дадут стране поскользнуться на арбузной корке, не уронят ее в открытый люк канализации. Хватит паясничать. Не будет больше этого неотесанного голоса по радио, который все говорит и говорит, делая грамматические ошибки примерно по одной в каждом предложении. Не будет больше речей, в которых Никита объясняет генералам, как вести войну, писателям — как писать книги, а водопроводчикам — как чинить трубы. Или, хуже того, в которых он объясняет генетикам, как заниматься генетикой. Прощай, сопение, ворчание, шутки, стучание по столу. Попрощаемся с человеком, при виде которого постоянно возникало ощущение, что он может испортить воздух во время обращения к Ассамблее ООН, а если так произойдет, то, наверное, загогочет. Фильмы, и те стали лучше в месяцы после падения Хрущева. Как выяснилось, накопилось немало хороших вещей, которые тем или иным образом не вписывались в недавние культурные почины Никиты, а теперь они стали выходить, один за другим. В кинотеатре в Академ городке Эмиль сидел в тесной темноте со студентами и учеными и смотрел, как наполненный клубящимся дымом пучок голубых лучей у него над головой снова раскрашивает экран картинами узнаваемой жизни. Было такое чувство, что вернулось время надежды.

Его смущали только одна-две вещи. Мелочи — ошметки соломы, которые взлетали и снова падали, не успеешь решить, то ли это настоящий воздушный поток, то ли просто отдельные порывы. Сразу же после смены правительства в “Экономической газете” напечатали странную, противоречивую статью, в которой экономистов предостерегали, советуя “не комментировать уже принятые решения”. Явно призывали к порядку, но зачем? Ведь приняли же решение держаться курса реформ. А потом, в этом году, как раз когда строительство в Академгородке более или менее закончили, во всех институтах началась реорганизация системы парткомов. Теперь они не отчитывались перед собственным парткомом Сибирского отделения Академии наук, а непосредственно подчинялись местному райкому. Казалось бы, ничего особенного, и произошло все очень тихо, без особого надрыва, но если отнестись к данному новшеству с подозрением, то видно, что эффект от него и вправду будет нежелательный: те академические слои, через которые раньше проходили директивы, окажутся отрезанными. Это лишит ученых возможности самоуправления. Он выставил улавливающие антенны, однако ничто как будто бы не предвещало, что новую структуру собираются использовать в каких-то определенных целях. Может, просто очередная мера, какие периодически принимают, чтобы утвердить контроль, — сигнал закрутить гайки, отданный почти бездумно. Откуда бы он ни поступил, он был явно куда спокойнее, чем какие-нибудь оголтелые нападки на Академию, и Эмиль должен был признать — теперь, когда он стал одним из директоров институтов, которым принадлежала власть в городе, — что самому ему абсолютно никак не мешали, ни в чем не препятствовали.

Возможно, он волновался бы сильнее, если бы не это радостное возбуждение. Он уже не первый месяц пребывал в состоянии нетерпения, очень напоминавшего тревогу. Просыпаясь по утрам, он чувствовал его, это давление в груди, оно снова включалось рывком, словно это плохие новости, а не хорошие вспоминались ему каждый день, следовали за ним под душ, за стол, завтракать с детьми, на прогулку под большими деревьями. (Поскольку теперь, став членкором, а значит, так сказать, будучи на полпути к званию академика, он получил на семью ровно полдома и стал жить рядом с Леонидом Витальевичем, среди наперстянок и высоких сибирских трав.) Он не мог угомонить это возбуждение, даже если бы захотел. Разве может сердце не колотиться, когда знаешь, что полная реализация всех твоих планов, над которыми ты работал целую жизнь, несется тебе навстречу? Время пришло, пришел этот год, этот момент, когда история наконец-то призвала тех, кто способен осуществить сознательный планомерный контроль; причем вышло так, что к этому моменту он сам успел подняться достаточно высоко, чтобы ответить на этот призыв, стал известен в стране: его имя, он сам как новая звезда Академии, лицо заново математизированной экономики. Становилось все яснее, что Косыгин серьезно относится к грядущей реформе народного хозяйства. Когда в декабре поступили благоприятные отчеты об эксперименте, в ходе которого магазинам одежды позволили устанавливать план выпуска двух текстильных фабрик, Косыгин мгновенно расширил этот эксперимент, включив в него 400 фабрик — вот так, одним махом. Выступая перед Госпланом в марте, он говорил, будто свой человек из круга Эмиля. “Нам следует полностью освободиться, — сказал он, — от всего, что когда-то связывало должностных лиц, заставляло их составлять планы, руководствуясь не интересами народного хозяйства, а другими принципами”. Наконец-то долой идеологию, наконец-то на ее место придет чистый лист, на котором напишут техническое решение задачи об изобилии.

В то же время радовало и другое: становилось все более и более ясно, что из всех предшествовавших предложений по части реформ по-прежнему рассматривались лишь те, что поступали от группы Академгородка. Замечательная статья в конце прошлого года разгромила гиперцентрализованную схему их конкурента, академика Глушкова, основанную на всевидящем, всезнающем компьютере, который управлял бы народным хозяйством напрямую, не требуя денег. Автор попросту рассчитал, сколько времени ушло бы у лучшей из существующих в настоящий момент ЭВМ на то, чтобы выполнить необходимую программу, если принять советское народное хозяйство за систему уравнений с 50 миллионами переменных и пятью миллионами ограничений. Ответ был: около сотни миллионов лет. Прекрасно. Таким образом, теперь в игре оставались лишь они — их собственная разумная, децентрализованная идея оптимального ценообразования, в которой теневые цены, рассчитанные на основе альтернативной стоимости, позволят согласовать план без необходимости обладания недоступной полной информацией. Сигналы сверху все указывали на то, что Косыгин не возражает против их логики. Министр выслушал доводы математиков-экономистов, министр говорил на языке матэкономики, министр собирался действовать согласно идеям математиков-экономистов. Эмиль каждый день ожидал звонка — ведь к этому времени реформы уже ощутимо разрабатывались внутри Госплана, и скоро к делу должны были привлечь экономистов.

Но звонка все не было и не было, прошла весна, а он все ощущал, как тиски надежды с каждым днем все туже сжимают его грудь. И вот, на удивление поздно, это произошло: приглашение в Москву, на консультацию с председателем Совета министров Косыгиным. Из приглашения следовало, что Леонид Витальевич тоже может приехать, если захочет. Они решили, что лучше не надо, по понятным причинам. И Эмиль сел в самолет с портфелем, полным докладных бумаг, с головой, полной убедительных доводов, и полетел на запад. И в аэропорту его встретили честь по чести, отвезли на машине из московского пекла в загородную резиденцию, где Косыгин занимался делами в летнее время. И тут его тепло приветствовали. И вот теперь он пребывал в недоумении.

Как только Эмиль шагнул обратно, в большую комнату дачного дома, он почувствовал, как обожженная кожа снова стянулась на лбу, однако у предсовмина вид был такой же хладнокровный и сдержанный, как всегда, он сидел на своем месте в первом из трех рядов стульев, лицом к доске. Дверь на веранду была открыта, чтобы обеспечить циркуляцию воздуха, но воздух циркулировать не желал. Он висел неподвижно, густой, напоенный запахом, похожим на пыль булочной, шедшим от пшеничных полей поблизости. И все-таки белая рубашка предсовмина не смялась; черный узел его галстука был затянут высоко и туго под его седеющим подбородком. Алексей Николаевич Косыгин был аккуратным старым политиком, крепким, сухим, с глубокими морщинами, идущими от носа к уголкам верхней губы, и щеки, когда он сардонически улыбался, поднимались, превращаясь в мускулистые узелки, круглые, как биллиардные шары. Он сидел спокойно, положив руку на спинку пустого деревянного стула рядом с собой, и с любопытством взирал на Эмиля. Считалось, что для партийного деятеля он весьма умен, и Эмиль верил, что это правда. Легко было представить себе его мастером текстильного комбината, которым он некогда был, достаточно было вообразить себе его в комбинезоне, который для него наверняка был, как и эта двойка, просто костюмом — что бы Косыгин ни надевал, он оставался таким же отстраненным и наблюдательным.

— Продолжим. Вы готовы? — сказал референт.

Из его слов каким-то образом следовало, что заседание прервалось из-за Эмиля на несколько часов, а не минут. Возможно, его долгий опыт работы с предсовмином позволял ему улавливать малейшие следы косыгинского нетерпения.

Эмиль ничего не замечал; правда, уже то, что он видел перед собой, не обнадеживало.

— Вы нам как раз объясняли, профессор, что мы все неправильно поняли, — сказал Косыгин.

— Нет, разумеется, нет…

— Вот и хорошо, — продолжал министр, — а то ведь, насколько я вижу, в тех мерах, которые мы наметили, нет почти ничего такого, чего бы не порекомендовали вы сами. Странно было бы, если бы вы сейчас взяли и передумали.

Референты заухмылялись. Он принялся отсчитывать на пальцах бледной руки:

— Процентная ставка, которая позволит надлежащим образом дисконтировать будущие прибыли от намеченных вложений, — есть. Новый способ расчета доходов предприятий, включающий в себя расходы на содержание и эксплуатацию оборудования и средств, — есть. Выполнение плана должно основываться на доходах, а не на выпуске готовой продукции, — есть. Все предложения вашей группы. Так что же вам не нравится? На какой же глупости вы нас, по-вашему, поймали?

— Нет, товарищ министр, об этом нет и речи. Разумеется, нет, — сказал Эмиль. — Все это превосходные приложения матэкономики на практике.

— Вот спасибо, обрадовали.

Тут референты Косыгина засмеялись.

— Просто отсутствует одна вещь, одна существенная вещь.

— Да? Расскажите-ка.

— Видите ли, — начал Эмиль, стараясь, чтобы его голос не звучал по-профессорски, — это вопрос… разумного подхода. Почему выгодно поменять планирование, перейти от количества продукции предприятия к прибыли, которое оно получает? Потому что это лучший способ определить, насколько эта продукция полезна, а также насколько эффективно работает предприятие. Как говорит наш Леонид Витальевич, оптимальный план есть по определению план, приносящий прибыль.

— Да, да, — сказал Косыгин. — С этим никто не спорит. Дальше давайте. Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, товарищ министр, что это верно лишь при определенных условиях. Прибыль является разумным показателем успеха лишь тогда, когда сама по себе происходит от продажи товаров по разумным ценам. Мы велим предприятиям максимизировать прибыли. В то же время мы велим им поставлять товары, которые требуются их заказчикам. Однако они смогут добиться и того, и другого одновременно только в том случае, если цены на товары, обладающие самым высоким спросом, будут таковы, что обеспечат самую высокую прибыль. Иначе у них будет выбор: поставлять то, что заказчикам нужно, но не получать прибыль, установленную планом; или же выполнить план по прибылям, спихивая заказчикам товары, которые наиболее выгодно производить, независимо от того, нужны они им или нет. Прибыль разумна лишь тогда, когда разумна цена. Могу привести вам пример, — Эмиль полистал свой блокнот, оставляя влажные следы пальцев на углах страниц. — Возьмем опытное начинание, проведенное в прошлом году на фабриках “Большевичка” и “Маяк”. В январе в “Экономической газете” был опубликован отчет…

— Я его читал.

— Да, конечно, товарищ Косыгин. Тогда вы, вероятно, помните раздел, где шла речь о прибылях. В течение полугодового периода, когда фабрики производили только то, что заказывали магазины, продажи выросли, тогда как прибыли упали по сравнению с тем, что было полгода назад. На “Большевичке” с 1,66 миллиона рублей до 1,29 миллиона; на “Маяке” — с 3,15 миллиона до 2,3 миллиона. Причем, как отмечалось в отчете, это произошло не из-за сбоев в работе данных фабрик. Это явление целиком являлось результатом неразумного ценообразования. Например, выяснилось, что у практически одинаковых мужских костюмов — одного размера, сшитых из одной и той же ткани — совершенно разная цена.

Вы что, правда хотите поговорить про цены на брюки? — сП росил Косыгин. Референты снова начали смеяться, но он поднял руку, призывая к тишине, и продолжал: — Не вижу тут серьезной проблемы. Это же небольшие трудности, связанные с переходом от одной системы правил к другой, вот и все. Поначалу из-за них дела, может, и пойдут не очень гладко, но пересмотр цен, назначенный на 1967 год, эти неровности сгладит. Можете не сомневаться: когда в Госкомцене станут просматривать данные по розничной и оптовой торговле, все это примут во внимание. Для того и существует период обкатки. Так, давайте двигаться дальше. Что у вас там следующим пунктом ваших этих самых критических замечаний?

— Прошу прощения, — в голосе Эмиля звучало возбуждение и упорство, — но я вынужден настаивать на своем утверждении. Неразумное ценообразование не является трудностью переходного периода. Это вопрос фундаментальный. Мне казалось, что это понятно. Оно не пройдет само по себе, и Госкомцен тут не поможет. В каталоге номенклатуры продукции сотни тысяч наименований. Откуда же комитет, простите меня, но откуда же любой, даже самый хорошо информированный комитет узнает, какой уровень цен на каждый из мириада предметов отражает истинное состояние возможностей, связанных с их производством, и истинный спрос на каждый из них? Это невозможно, совершенно невозможно. И последствия будут непредсказуемые! Если директора руководствуются только прибылями, но не могут получить надежную информацию относительно приоритетов плана в целом на основании цен, приоритеты плана в целом соблюдены не будут. Выпуск продукции ускачет бог знает куда.

— Мы думали об этом, — сказал один из референтов. — Поэтому мы и меняем систему производства по заказу, прежде чем распространить ее на все народное хозяйство. Подробные заказы по-прежнему будут поступать от заказчиков, однако полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан.

— Что? — воскликнул Эмиль.

— Полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан, а сырье будет распределяться централизованным образом, как раньше.

— Но ведь… это противоречит самой цели реформы, — руки Эмиля сами собой поднялись и сцепились поверх зудящей макушки, словно он боялся, что от недоверия верхняя часть черепа у него отскочит, если ее не придерживать.

— И что же вы, интересно, имеете в виду?

Лицо Косыгина было слишком неподвижным, чтобы выражать удивление, но брови его приподнялись; что же до референтов вокруг, те изображали крайнее удивление.

— Товарищ Косыгин, — сказал Эмиль. — Товарищ Косыгин! Если вы снова введете подобный контроль, то получите систему, составные части которой противоречат друг другу. С одной стороны, эта система будет подталкивать руководство предприятий к тому, чтобы думать о прибыли, а с другой — чтобы думать по-старому, заботиться о том, чтобы раздобыть материалы, сколько бы они ни стоили. Им будет ясно, что добиться и того, и другого невозможно, поэтому они станут решать, что важнее. Они будут говорить себе: “Прибыль — это хорошо, но если нам придется остановить эту линию, потому что кончился алюминий, то нам несдобровать”. Поэтому они сосредоточат усилия на проблемах поставок, а реформированные элементы системы зачахнут и отомрут. Слезут, как змеиная кожа.

— Ну, что вы, товарищ Шайдуллин, — сказал Косыгин. — Зачем же так нервничать? Директору завода следует принимать во внимание множество факторов. Тут все устроено сложно. Да вы и сами признаете, что некие руководящие указания необходимы, иначе невозможно будет предсказать, смогут ли они произвести то, что положено по плану.

— Да, — отчаянно воскликнул Эмиль, — ноя имел в виду вот что: дайте им указания, установив такие цены, которые имеют смысл. Товарищ Косыгин, мы провели необходимую работу.

^тематические аспекты ясны. Рассчитать цену любого продукта, отражающую его реальную стоимость, — в этом нет ничего невозможного. Дальше директору завода останется лишь добиваться максимальной прибыли, возможной при этих ценах, а объем производства будет полностью согласован с планом. Все произойдет автоматически! Мне казалось, что это понятно.

Говоря, он начал лихорадочно махать руками — не в самой цивилизованной манере. Руки Косыгина тоже поднялись, он постукивал сухими кончиками пальцев. Однако молчал.

— Согласен, — добавил Эмиль, — цены должны быть динамичными. Их придется часто рассчитывать заново…

— Совсем как при рыночной экономике, — сказал один из референтов.

— Нет! — ответил Эмиль. — Это будет альтернатива рыночной экономике. Эти цены будут отражать реальную стоимость, общественную пользу. Причем такие расчеты вполне по силам существующей технологии. У нас уже готовы все программы для них!

Косыгин продолжал постукивать пальцами. Потом произнес:

— Идея очень привлекательная. Очень умная. Но непрактичная. Серьезным предложением ее не назовешь.

— Но вы ведь его даже не рассмотрели, — сказал Эмиль, не веря своим ушам.

— Попрошу вас не забываться, — резко ответил Косыгин. — Я перед вами отчитываться не обязан.

Референты зашипели. Губы Косыгина, сжавшиеся в прямую линию, изогнулись кверху в улыбке, щеки превратились в узелки.

— Да и как же мы можем его рассматривать? — продолжал он так, будто Эмиль сам должен был осознать абсурдность этой идеи. — Разве можем мы воспринимать вас всерьез, когда вы нам говорите, что такую тонкую работу, как ценообразование, можно поручить машине?

— В пределах тех границ, которые установлены в плане!

— П-ф-ф, — выдохнул Косыгин. — Можно подумать, люди будут винить не нас, а машину, когда она в декабре внезапно поднимет в два раза цены на мазут. Нет уж, извините. Придется нам и дальше потихоньку жить с этими ценами, какие уж есть. Что ж нам теперь, ломать действующую систему ради какого-то маленького выигрыша, да и то в теории. Так, давайте дальше. Не знаю, что вы так зациклились на одной-единственной мелочи, — не знаю и знать не хочу. Хочу только одного: прекратите вы рассказывать про ваши цены, мать их за ногу. Дальше.

— Это не мелочь, — проклятое упорство не давало Эмилю замолчать. — Неправильные цены все испортят.

Косыгин вздохнул.

— Эх, Шайдуллин, — сказал он. — Да вам-то откуда знать, испортят они, не испортят, ваши неправильные цены.

— Мне? Что значит — откуда мне знать! Это я-то не знаю?

Референты ахнули.

— Попрошу вас покинуть помещение, — произнес Косыгин, медленно, ровно, спокойно, как надвигающийся ледник.

Господи, что же я наделал, думал Эмиль. Он стоял, опершись локтями на деревянные перила веранды, и сжимал ноющие виски. Й еще: что, черт побери, происходит? Эти две мысли барахтались, подминая под себя друг дружку, словно щенята в слишком тесной коробке: каждый хочет подмять другого. Когда он вышел, покачиваясь, и привалился к ограде, охранники забеспокоились, один что-то сказал в рацию. Ответ, какой бы он там ни был, рассмешил сотрудника, и кольцо мускулистых парней в костюмах снова разомкнулось, они вернулись в тень деревьев, где стояли представительские авто. Обезумевшего с виду профессора велели оставить в покое. Эмиль уставился вниз, на высокую желтую траву, где бушевало солнце, и попытался собраться с мыслями. Среди сухих стеблей ему открывались картины позора.

Через некоторое время голоса в доме сменили темп, шокированные, возмущенные выкрики снова превратились в волнообразный деловитый гул. Они продолжали без него. Наверное, когда совещание закончится, кто-нибудь выйдет, чтобы сообщить ему, что с ним будет дальше. Эмиль вытащил сигареты, постучал трясущимися руками по пачке, чтобы высунулся кончик фильтра, и тут щелкнула дверь. Он выпрямился, поскреб руками по карманам пиджака, случайно растерев незажженную сигарету, которую держал в пальцах, в кашу, но вышедший человек замахал своими длинными руками, желая его успокоить, приблизился, облокотился на перила рядом с ним, едва ли не по-приятельски. Это был тот черноволосый дылда, лет пятидесяти или около того, худой до крайности, который во время унизительной сцены сидел в заднем ряду, по-паучьи подоткнув ноги. Насколько помнил Эмиль, он ничегоне говорил и, вероятно, не ухмылялся.

— Мохов, из Госплана, — сказал он, протянув руку, ощетинившуюся черными волосами, доходящими до самых костяшек. — Вы сигарету уронили. Попробуйте лучше мою. Шведские, неплохие.

Он церемонно поднес зажигалку сперва Эмилю, потом прикурил сам. Голубое пламя почти растворилось в голубизне дня, а дым на вкус напоминал лишь сконцентрированный жаркий летний воздух, но обладал успокаивающим действием. Эмиль втянул его в себя и почувствовал долгожданное онемение. Мохов устроился у перил, похожий на арку из длинных, тонких черных звеньев, подождал. Он был похож на аллегорическую фигуру — символ массового голода. Рассудив, что Эмиль пришел в себя, он начал:

— Знаете, товарищ академик, товарищ Косыгин о вас самого высокого мнения.

— Не может быть, — сказал Эмиль.

— Может, — возразил Мохов. — Он просто немного удивлен, что вы так переживаете. Будь на вашем месте человек, который всю жизнь провел в университете как у Христа за пазухой, тогда конечно; но вы-то в аппарате не первый день Вы же знаете, как делаются дела. Если не ошибаюсь, вы работали в Комитете по труду?

— Да — при Кагановиче.

— Вот жесткий человек был.

— Телефоны у него на куски разлетались, — сказал Эмиль. — А в плохом настроении мог и синяк под глазом поставить.

— А он вас ценил?

— Более или менее.

— Ну вот, видите, — продолжал Мохов. — Сломанные телефоны, а то и хук слева иногда, а товарищ министр просто позволил себе немного сарказма — вы же понимаете, что не надо принимать это на свой счет. Так уж делаются дела. Вот и все. Товарищ министр хочет, чтобы вы знали: в его добром расположении вы можете не сомневаться и дальше.

Эмиль почувствовал до стыдного сильное облегчение. Он не сводил глаз с горящего кончика сигареты.

— Знаете, — тон Мохова сделался куда менее серьезным, даже поддразнивающим, — скажите спасибо, что вам не Брежневу докладывать досталось. По всем сведениям, он человек, как бы это сказать, такой, что в луже утонет. Говорят, если ему сказать что-то такое, чего он не понимает, то он сразу, — Мохов придал лицу выражение дружелюбного слабоумия, — “хм-м, это не по моей части. Моя сильная сторона — это, как ее, организация и, как ее, психология”.

Эмиль опасливо улыбнулся. Теперь, когда страх унялся, наверх карабкался другой щенок, злость. Мохов взглянул на его лицо и, видимо, не нашел там того, чего ожидал.

— Но зачем меня было вызывать из такой дали, — сказал Эмиль, — если ему не нравится то, что мы предлагаем? Не понимаю, какой смысл проводить реформу, которую мы предложили, исключив самое главное.

— О господи, — сказал Мохов.

— Я просто не понимаю, что тут делаю я.

Да, оно и видно, — Мохов наклонился и аккуратно затушил сигарету о подошву туфли. Потом зажег другую и сказал: — Давайте пойдем, прогуляемся?

Но разве нам не… — Эмиль указал на дверь дома.

Мы им какое-то время не понадобимся, — ответил Мохов. — Нет, правда, все в порядке. Пошли.

Он выпрямился и первым двинулся с веранды. Подошли охранники, но резиновое бормотание и попискивание, донесшееся из рации, подтвердило, что им разрешается прогуляться, и Эмиль последовал за Моховым к аллее, шедшей к домику у ворот: там росли не длинные, тонкие сосны и березы Академгородка, а сучковатые лиственные чудища, с густыми, похожими на кочаны цветной капусты кронами, под ними царил зеленый мрак. Тут воздух походил на медленно текущую, тепловатую воду. Мохов дождался, пока они отойдут на достаточное расстояние, так, чтобы их не слышали охранники, и только тогда приподнял черные брови, приглашая Эмиля высказаться.

— Я думал, нас поддерживают, — выпалил Эмиль. — Думал, на самом верху по-настоящему поддерживают реформу.

— Так оно и есть, — сказал Мохов. — В политическом смысле товарищ Косыгин действительно делает ставку на реформу. Он целиком за нее, пока она не мешает более важным вещам.

— А именно?

— Стабильности, разумеется. Он человек разумный и осторожный, ему важнее закрепить имеющиеся успехи, а не проводить эксперименты, которые могут поставить это под угрозу. Он согласен с вами в том, что хорошо было бы увеличить благосостояние. Те темпы роста, которые вы обещаете, ему, конечно, нравятся. Однако главная его цель — не нарушить упорядоченной работы нашего народного хозяйства.

— Даже если упорядоченная работа нашего народного хозяйства не способна удовлетворять потребности людей? Я имею в виду уже имеющиеся потребности. Она ведь совершенно им не отвечает.

— По моему опыту, потребности людей растут в точности с той же скоростью, с какой и средства, доступные для их удовлетворения, — спокойно ответил Мохов. — Вы оторвитесь на минутку от светлого будущего и посмотрите вокруг. У нашего народного хозяйства есть свои недостатки, однако благодаря ему наши граждане накормлены и одеты лучше, чем большинство людей на планете. Посмотрите на индийцев. Посмотрите на китайцев. По сравнению с ними средний советский человек богат как Крез.

— А по сравнению с американцами? По сравнению с европейцами?

— Ну, что уж там, — ответил Мохов.

— Вы хотите сказать, мы больше не стремимся обогнать капитализм?

— Я вам объясняю, что товарищ Косыгин и его сотрудники боятся всего, что может заставить нас потерять уже достигнутое.

— И оптимальное ценообразование подпадает под эту категорию.

— Совершенно верно.

— О господи, да почему же?

— Вы что, правда не понимаете? Слушайте, ваши цены — не просто цены. Они сами по себе являются политическим курсом. Они — элементы плана. А вы нам все твердите, что их никто не будет устанавливать. Они будут создаваться — как вы там говорили? — автоматически, с помощью какого-то математического черного ящика, который нам придется принимать на веру, и все. Они выйдут из-под контроля, как и их последствия.

Эмиль вышел из себя.

— Именно эта иллюзия и есть самое вредное, — сказал он. — Вы что, действительно считаете, что последствия неправильных цен находятся под контролем потому лишь, что эти цены определяет комитет? Да из-за них происходит столько нарушений, что все не сосчитать!

Согласен, — хладнокровно сказал Мохов. — Согласен. Но доказать, что ваше решение не усугубит проблему, это ваше дело. Неправильные цены обладают последствиями, с которыми мы умеем справляться. Мы можем вмешиваться; м ы можем немного облегчить положение; мы можем реагировать, когда возникают трудности. Мы этот механизм знаем. Знаем, как соединены его детали, — а они, знаете ли, в самом деле соединены, они все части единого целого: и цены, и система снабжения, и планы. Они переплетены между собой. Причем нам известно: что не дает механизму встать, так это наша способность действовать практически — наше право решать на свое усмотрение. А что хотите сделать вы? Вы хотите это право у нас отобрать. Вы хотите, чтобы план для десяти тысяч предприятий поступал прямо из ЭВМ. И тогда не будет возможности исправлять ошибки. Все ошибки, которые попали в ваши цены в самом начале, там навсегда и останутся, будут все умножаться и умножаться, пока механизм от этой тряски не развалится на куски. Нет уж, спасибо.

— Но оптимальные цены ошибок не содержат.

— Вот как? Чем же они лучше тех данных, на которых основаны? Если я правильно понимаю, они рассчитываются на основе эффективности оборудования предприятий. Иными словами, они зависят от того, предоставят ли директора полностью верную информацию о том, на что их предприятия способны. Я говорю как человек, который почти тридцать лет пытается заставить их делать именно это, и должен сказать, мне представляется слегка маловероятным, что они изменят свои привычки, как только вы пришлете им новый бланк для заполнения. Если же предположить, что мы имеем дело с двурушничеством и заботой о собственных интересах, скажем так, средней степени, то ваши замечательные новые цены содержат в себе столько же ошибок, что и старые, плохие, — причем у нас нет никакой возможности помешать им творить безобразия.

Эмиль остановился, закрыл глаза и надавил на веки кончиками пальцев. Его окружила темнота, его собственная, в которой квадратики золотого света пульсировали на зеленом фоне. Это был не тот взгляд на народное хозяйство, против которого он собирался выступать. До чего цинично.

— И Косыгин так думает? — спросил он.

— Откуда мне знать? — улыбнулся Мохов. — Вероятно, не в точности так. Но у него, по-видимому, есть ясное ощущение, что нашу систему не стоит ломать, устраивая благонамеренные эксперименты. Поэтому он даст реформе испытательный срок, он вложит в нее свои новые силы, но с самой системой на риск он не пойдет. Если вам нужен риск, — продолжал Мохов, глядя на Эмиля, — то, боюсь, вам — к Никите Сергеевичу.

— Но ведь ясно, что дело не терпит отлагательства. У нас есть краткий период, в который следует достичь темпов роста, необходимых для…

— Об этом я бы не стал особо переживать, — сказал Мохов. — Времени много.

— Но до 1980-го осталось всего… погодите, — медленно произнес Эмиль. — Вы что, хотите сказать, что они решили отказаться от целей, поставленных в партийной программе?

— Нет, конечно! — ответил Мохов. — Как же мы можем отказаться от идеи строительства коммунизма? Это было бы абсурдно в экзистенциальном смысле. Я просто хочу сказать, что времени много.

У Эмиля кружилась голова, он пытался вспомнить, какие новые формулировки обещаний об изобилии попадались ему на глаза с тех пор, как сняли Хрущева. Возможно, они в самом деле звучали менее часто, менее конкретно. На основании того лишь, что эти вещи по-прежнему упоминались, он позволил себе считать, что курс партии претворяется в жизнь с тем же энтузиазмом, который вложил в него Хрущев. Однако, если этот курс оставили на бумаге только для того, чтобы новое начальство имело возможность прикрыться фиговым листком, изображая неуклонность, тогда все его предположения были ошибочны. Ему придется заново переосмыслить этот мир; причем заниматься этим и дальше в обществе этого злобного насекомого, которое даже не трудилось скрывать удовольствие от возможности поставить на место ученого, его совершенно не тянуло.

— Тогда что нужно от меня Косыгину? — спросил Эмиль ничего не выражающим голосом.

— Чтобы вы договорились о серии экономических статей о предстоящей реформе. Подтверждения, объяснения, популяризация — все как обычно. Подробности вам сообщат, когда мы вернемся. Наверное, нам уже пора назад, — сказал Мохов, взглянув на часы.

Крутнув руками, похожими на паучьи лапы, он развернулся лицом туда, откуда они пришли.

— Знаете, какая у меня была первая работа, когда я вернулся с войны? — весело обратился к Эмилю Мохов минуту-другую спустя, не дождавшись от него ни слова. — Я жег облигации. Вы про это вряд ли слышали, потому что дело это было — и сейчас есть — строго секретное. Но в 45-м было принято решение упростить финансовую систему, избавившись от всех облигаций, которые у нас оказались на руках, по той или иной причине, за время войны. У нас была сменная работа — кроме меня там был еще кое-кто из Госбанка и Министерства финансов, сотрудники того же уровня, что и я, — потому что на это предстояло потратить не одну неделю. Много бумаги, от которой надо было избавиться. Так что каждый вечер, когда приходила моя очередь, меня в конце рабочего дня забирали из Госплана, присылали грузовик, и мы ехали к одной из мусоросжигательных печей на окраине города, там ночной смене велели топить и не обращать ни на что внимания. Так вот, мы везли с собой коробки десятирублевых облигаций. Множество коробок, а в каждой — около тысячи штук. Наряд охраны их втаскивал с погрузочной площадки, а я их проверял, сверялся с полученным в тот же вечер списком: военные облигации, обычные облигации, на которые все до войны подписывались, облигации внутреннего выигрышного займа выпуска 1938 года — и так далее, и так далее. Каждая облигация, пожертвованная на военные нужды, каждая облигация, отданная в сберкассу как гарантия займа, каждая облигация, принадлежавшая погибшим солдатам, каждая облигация, когда-либо конфискованная. И все они отправились в огонь. Рядом с дверцей печи было стеклянное окошко, чтобы можно было наблюдать. Я так и делал. Поверьте мне, эффект гипнотический. Вы, может быть, думаете, что бумага вспыхивает разом, вот так — у-у-ух! Нет, оказывается, она горит не очень хорошо, если сложена стопками в больших количествах. Она коробилась, тлела, обгорала по краям, медленно, неровно; огонь расползался такими маленькими фронтами, не толще ниточки, двигался по цифрам и завитушкам, нарисованным электростанциям и небоскребам. Вы же помните, как они выглядели, эти облигации, вам наверняка пришлось их немало купить. Все это коричневое, голубое, мелкий шрифт — все выгорало. Пока от стопки не останется ничего, только такой пепельный каркас, и он оседает хлопьями на дно печи.

Мохов улыбнулся, вспоминая. Нетрудно было представить себе сияние, идущее из окошка печи, двукратно отраженное в его зачарованных глазах.

— Номинальной стоимостью десять рублей, — продолжал он. — По тысяче в коробке. За ночь мы управлялись с миллионом рублей. Всего сожгли сотню миллионов. Так вот: говоря теоретически, вся эта бумага представляла собой денежные обязательства государства, и мы не имели права от них избавляться. Верно, кое-что из этого люди сдали добровольно на нужды родины, но большая часть кому-то принадлежала — теоретически говоря. Те, кто брал займы, оплатили бы их, у погибших солдат были наследники, которых при желании можно было отыскать, сообщить им, что государство по-прежнему должно им деньги, доход, которого они годами были лишены, поскольку их заставляли покупать облигации. Вот что представляли собой эти облигации, теоретически говоря. Доходы, не выплаченные рабочим, труд, который не был оплачен, потому что не хватало товаров потребления, на которые они могли бы потратить всю свою зарплату, а нам надо было каким-то образом вытащить оборотные средства. Эти облигации должны были пойти в выигрышные тиражи, а не в печи. Это были обещания. Но мы их все равно сожгли, потому что теория теорией, а когда появилась возможность привести в порядок госбюджет, толку от теории было мало. Если я и считал когда-то, что мы позволим рублям и копейкам ограничивать нашу деятельность, то за те недели все это во мне выгорело. Медленно, — говорил Мохов, улыбаясь. — Листок за листком. По десять рублей за раз. Тогда-то я и понял одну вещь, которую вы, товарищ академик, уж простите, тоже должны были понять много лет назад. Здесь последнее слово никогда не позволят оставить за деньгами. Деньгам никогда не позволят быть “активными”. Им никогда не разрешат стать автономной властью.

— Странно тогда, что вы не приняли схему Глушкова, — с горечью сказал Эмиль.

— А, да это было бы ничуть не лучше. Вам нужны деньги, которые играют слишком большую роль. Ему вообще ничего этого не нужно. Но что-то, чтобы вести счет, нам все-таки требуется, что-то такое, что мы можем контролировать, а иначе как мы вообще сможем объявить о своей победе? А такая возможность у нас должна быть всегда. Сигарету хотите? Нет?

Мохов затянулся, выдул длинную, тонкую струйку дыма — вверх, к неподвижным ветвям над головой. Они почти вернулись к концу аллеи, где сиял свет.

— Вы слышали, что произошло с предложением Глушкова? — спросил Мохов. — С его универсальной сетью ЭВМ, где они все друг с дружкой связаны? Они ее передали в Центральное статуправление, чтобы “довести до завершения”. А значит, она будет урезана до минимума. Знаете, вам еще повезло. Предвижу, что вас будут осыпать премиями и почестями. К тому же у вас остается ваша исследовательская работа! Замечательная работа по теме, которая — кто знает? — в один прекрасный день, возможно, приобретет огромную важность.

— Значит, надежда есть? — спросил, не удержавшись, Эмиль.

— Ну, надежда-то всегда есть, — в голосе Мохова звучала теплота. — Сколько угодно.

3. Психологическая подготовка. 1966 год

К сожалению, мать Федора до сих пор нравилась мужчинам. Когда они получили новую квартиру и она переехала к ним — сорокасемилетняя, все такая же худенькая, как школьница, с черными глазами, ухватывающими все, что видят, с подведенными карандашом черными дугами бровей, — в гости зашел Иванов, мастер с завода, где она работала, хотя у него и была своя семья в доме неподалеку. Они сидели вдвоем за новым кухонным столом, выпивали и смеялись, и заигрывали друг с дружкой, словно подростки. Иванов постоянно вытирал пальцами рот, а после вытирал пальцы о край скатерти. Федор не возражал — он смеялся вместе с ними. Он к этому привык. Когда он рос, у нее всегда были ухажеры — отец не появлялся, — как правило, мужчины, обладавшие неким весом, полезным в тысячах коммунальных перепалок, а поскольку все они жили в одной комнатушке, то, чем занималась мама под одеялом со своим очередным хахалем, тайны не составляло. Протестовал он лишь тогда, когда ему нужно было спокойно поработать со своими партийными документами или позаниматься по институтской программе. Он учился во Всесоюзном юридическом заочном институте и раз в неделю делал задание, сидел, подперев левой рукой лоб и потягивая себя за черные, чисто вымытые волосы, разложив вокруг на столе учебники. К этому мать относилась с уважением. Федор шел в гору: в один прекрасный день станет большим человеком, судьей, а может, в обком попадет. Галину, которую он завоевал по ходу своего возвышения, она в целом одобряла: интересная штучка, хорошая жена для парня из рабочих, выбившегося в люди, хотя, говоря откровенно, но не категорично, она ясно давала понять, что считает ее бестолковой неумехой. По вечерам, когда Федор занимался, она ходила вокруг него на цыпочках, выхватывая блюдечки с закусками, приготовленные Галиной, чтобы самой почтительно подтолкнуть их поближе к сыну.

— Все нормально, сынок?

— Да, мам.

Но какой она поднимала шум, когда они с Ивановым занимались этим делом в спальне! По утрам Галине с трудом удавалось спокойно смотреть им всем в глаза, когда они толпились у плиты, прихлебывая чай с вареньем перед работой. Казалось, будто Федор, его мать и Иванов принадлежат к какому-то другому биологическому виду — существа, которым от природы свойственно сбиваться в кучу, которым приятно толкаться в сене, в тепле, шуме и запахах друг дружки. Галине в детстве не приходилось спать в общем поту коммуналки. Она спала на чистых простынях в собственной комнате, в домике директора у железной дороги, с прислоненной к зеркалу куклой в расшитом платье, со школьной формой, аккуратно висящей на вбитом в стену крючке. Вагоны, груженные углем, выпевали ей колыбельные. Когда она попыталась было поднять этот вопрос, деликатно, тактично, свекровь только и сказала: “Ты что, думаешь, нам вас не слышно?”

Наверное, так оно и было. Обычно она не думала об этом, но когда они оказывались с Федором в постели, ее трясло, бросало в дрожь, она освобождалась от себя самой и при этом понятия не имела, как все это сочетается с ее поведением при свете дня. Так оно складывалось с самого начала, с того дня, когда она впервые увидела его снова, полгода спустя после кошмара на Американской выставке. Из-за отчета Федора у нее начались неприятности, в результате которых она потеряла своего Володю; потом неприятности кончились — тут помог тот же отчет, по крайней мере он помог эти неприятности ограничить: ее поведение можно было объяснить обычным недостатком характера, ничего страшного. Слово “истерический” использовалось там несколько раз. Она была истеричкой, не представляющей опасности, теперь в ее деле навсегда было записано, что она слишком склонна к панике, не годится для той совместной партийной карьеры, что представлялась им с Володей, но вполне подходит, скажем, на роль жены человека, начинающего откуда-то чуть пониже. Федору, как видно, хорошо удавалось нажимать на нужные педали, когда он видел что-то, чего хотел. А хотел он, оказалось, ее. Когда она, заикаясь, пробормотала “спасибо”, он сказал: “А поцеловать?” Они стояли на набережной, в месте, где поцелуи были делом обыденным, так что она шагнула к нему, чмокнула сухими губами в щеку в знак благодарности, а он тем временем провел пальцем по ее позвоночнику. За его пальцем протянулась будоражащая рябь совершенно новых ощущений; она вздрогнула, поперхнулась — внезапно ее губы повлажнели. “А”, — сказал Федор и ухмыльнулся ей, скосив на нее глаза, стоя так близко. “Ага”, — ответила она, словно подтверждая его подозрения. А он стянул с нее берет и положил в карман своей куртки.

Стало быть, они поженились; стало быть, впереди у нее все-таки была жизнь в Москве. Только казалось, что это не совсем ее жизнь. Она работала специалистом по питанию в тресте столовых предприятий в северо-восточной части города, по окончании рабочего дня шла пешком в новую квартиру от новой станции метро, по перекопанной земле микрорайона, с авоськой, полной еды: что-то купленное, что-то — ее доля с опытной кухни на работе, где испытывали новые рецепты. Федор благодаря своим связям приносил домой роскошные вещи: стиральную машину, телефон вместе с человеком, который его установил. “Пианино не хочешь? — спросил он. — Могу достать”. Она пожала плечами — музыка ее никогда особенно не интересовала. Но он все равно раздобыл пианино, потому что все знали: если у людей пианино, значит, они хорошо живут; так оно и стояло, покрытое пылью, никем не открываемое, коричневое с золотыми украшениями.

Федор был таким же честолюбивым, как в свое время Володя, но совсем в другом ключе: он не стремился с безмятежной настойчивостью преуспеть в том, что уже делает, но карабкался изо всех сил по склону, протянувшемуся перед ним, действуя локтями, лягаясь, хватая руками все, что только могло дать преимущество. В его энергии было что-то беспорядочное, даже неосторожное. В отличие от нее с ее университетскими друзьями, ему словно никогда не приходилось собираться с силами, чтобы говорить вещи, производящие нужное впечатление. Он говорил нужные вещи неуемно, без усилий, ему явно никогда не приходило в голову, что смысл политики может интересовать тебя настолько, чтобы говорить какие-то вещи помимо положенных. По его представлениям, миндальничать тут нечего. Мир таков, каков он есть. Вот и все.

Он много смеялся и проводил время в компании мужчин, которые тоже часто смеялись: крупные мужчины, в большинстве своем старше его, из средних слоев, любители хлопать по спине и выпивать стоя, которые искали возможности как-то помогать друг другу. Иногда ему требовалось брать с собой и ее, когда они с приятелями кутили, и она танцевала с Федором на затемненной танцплощадке ресторана, и чувствовала, двигаясь под музыку, как внутри шевелится беспомощная тяга к нему, чувствовала на коже взгляды других мужчин, которые оценивали ее, танцуя со своими женами, солидными дамами из бухгалтерии или отдела закупок, с высокими прическами, в нарядных синтетических платьях, оранжевых или ядовито-зеленых. Потом — обратно к столу, где ждали блюдечки с кусочками ананаса и нескончаемые тосты, липкий ликер. Федор как будто не возражал, когда ее поедали взглядами. Однажды в ресторане она, возвращаясь к столику, обернулась и заметила, что они с одним из друзей вместе уставились на ее бедра, наклонив головы под одинаковым углом, с идентичными ухмылками на лицах, словно ее тело — что-то интересное по телевизору. Со своими друзьями она больше не виделась. Один раз приезжали в гости ее родители, и она наблюдала, как Федор вовсю обхаживает ее мрачного отца, ожидавшего, что она найдет себе кого-нибудь получше, пока и тот не улыбнулся, не захохотал и не начал говорить, какого хорошего парня она отхватила. Когда они уезжали, мать бросила на нее один-единственный взгляд, полный беспомощной тревоги. И все.

Но Федора задевало то, что на нее смех не действует. Вечером в квартире, когда он с матерью и Ивановым ржали над какой-то комедией — телевизор стоял в углу, и смотрели его часто, — а ее лицо болело от того, что пришлось так долго вежливо улыбаться, он пошел за ней в кухню, когда она относила стаканы, и попытался ее пощекотать. Тычущие пальцы вогнали ее в панику. Вместо того чтобы расслабиться, она отпрянула, съежилась, пригнулась, прикрыла голову руками. Он продолжал хватать ее, дергать, и почему-то делал это все более и более сердито, словно считал, что она ведет себя так ему назло, а потом ударил ее. Было не так больно, как, по ее догадкам, должно быть, когда тебя бьют кулаком, поначалу — лишь тупое подергивание в глазнице. Он отступил, не сводя с нее глаз. Потом сделал жест, будто с отвращением швыряет в нее две пригоршни воздуха, и вернулся к веселью в соседней комнате. Не зная, что делать, она пошла спать. Из гостиной доносились вполне обычные звуки; он пришел в спальню, когда она уже спала.

— Насчет вчерашнего вечера, — сказал он в коридоре на следующее утро, не глядя ей в глаза. — Я не хочу, чтоб и дальше так было. Больше такое не повторится. Но ты тоже лучше меня не доводи, когда я бухой. Имей соображение все-таки.

Она кивнула, хотя и не помнила, чтобы доводила его.

— У тебя немножко осталось, — сказала ей на работе женщина, которую она никогда не любила, и затащила ее в туалет, попудрить скулу там, где проступал багровый синяк. — Вот так.

Иногда она испытывала острое желание убежать. Подумывала о том, чтобы просто пойти на станцию и купить билет домой; пусть Москва, уменьшаясь, превратится в вид из окошка длинного зеленого поезда, идущего на восток, свернется, снова сложится, и от нее не останется ничего, как от убранной бумажной поделки, — неудавшаяся затея, и все. Но тогда ей нечем будет похвастаться после всего. Поэтому она все не уезжала и не уезжала. А теперь было уже поздно. Скоро должен был появиться ребенок. С первым ребенком заканчивается молодость; это было известно всем, вот она и медлила, насколько хватало духу — еще два аборта, но Федор сказал, что пришло время заводить детей. Место у них было, а до диплома ему оставалось еще каких-нибудь несколько месяцев, а потом — прощай, электроприборный. Она чувствовала, как оранжевая синтетика окутывает ее, будто саван.

— Ты послушай, — сказал Федор как-то воскресным утром в ноябре. Он читал судебную хронику в газете. — Вот это здорово. Загадка, да и только.

— Что? — она повернулась к нему от раковины, сложив мокрые руки на животе.

— Замдиректора свинофермы судят за спекуляцию по статье 154, якобы он на колхозные деньги купил кучу леса, которую на соседнем карьере собирались сжечь. Сказал, дерево ему нужно, чтобы построить хлева, а то свиньи этой зимой все передохнут. Так и написано: “При аресте он утверждал, что действовал в интересах государства”. Как думаешь, что там за история такая на самом деле?

— В смысле, почему он на самом деле так поступил?

— Да нет, — нетерпеливо сказал Федор. — Почему поступил, это и так очевидно. Если бы свиньи сдохли, ему бы хреново пришлось. Не так хреново, как сейчас, но он же этого не знал. Поступить-то каждый бы так поступил. Понятное дело.

Вопрос в том…

— Почему в новости попало?

— Да нет. Помолчи немножко, а? Вопрос в том, почему его поймали. Если бы я разбирал это дело, я бы на него смотрел и думал бы: так, ну и что? То ли у него винтиков не хватает, то ли язык длинный, то ли с людьми цапается? Штука-то ведь простая, самый обычный товарообмен. Значит, мужик или слишком глупый, раз справиться на смог — причем я бы сказал, очень похоже на то, учитывая, что он деньгами заплатил, как будто салом не мог отдать, — или же он ничего не может скрыть, болтал в неподходящих местах о том, как его любимые свиньи замерзнут, причем так громко и так долго, что кто-то буквально вынужден был разобраться. Или третий вариант: он кого-то разозлил, у него вообще привычка людей выводить из себя, а тут как раз сверху говорят: давайте в этом квартале в вашем районе какой-нибудь показательный случай раскроем, чтоб воровали, да не зарывались, вот все и решили: кто у нас любит выпендриваться, кто по-настоящему заслужил, чтоб его в говно мордой сунули? Короче, я бы на него смотрел и думал, не видно ли тут каких признаков…

И Федора понесло: руки быстро задвигались по столу, лицо приняло довольное выражение — он распространялся о собственном ясном понимании ситуации; и Галине нетрудно было представить себе его через несколько лет, сидящим на скамье с двумя другими судьями, теперь уже, конечно, с непроницаемым, достойным выражением лица, и все-таки настороженным, заинтересованным, склоняющим голову в попытке различить следы преступления, на самом деле заслуживающего наказания. Преступное отсутствие смекалки, так, что ли? Или преступная разговорчивость, или преступное неумение ладить с людьми. Форма ему пойдет.

— Так что думаешь? — говорил Федор. — Эй, алле!

— Ой, — Галине было до боли ясно, что он разочарован. -

Я…

Но ей не пришлось отвечать — ее спас поток жидкости звучно плеснувший на пол у ее ног.

— Это что такое? — удивился Федор.

— Наверное, воды отошли, — ответила она.

И тут на нее нахлынуло ощущение, какого она прежде не испытывала, не очень сильное, но отчетливое, сжимающее глубоко внутри движение мышц, которые раньше никогда в жизни не подавали никаких признаков присутствия, но теперь решили объявить, что они есть, что будут сжимать, когда им заблагорассудится, невзирая на мягкость того, что сжимают.

— Ох, — выдохнула она.

— Ох, бля, — сказал Федор. — Мам!

Его мать посидела с ней, пока он звонил в скорую, пока бегал вниз, дожидаться ее у входа в подъезд.

— Не бойся, принцесса, — сказала она. — Потом и думать забудешь.

У Галины был отрицательный резус-фактор, поэтому Федор устроил ее по знакомству в один из трех московских роддомов, где специализировались на таких случаях. Ехать туда было далеко, даже по притихшему в воскресный день городу. Федор несколько раз нервно взглянул на часы, как будто они куда-то опаздывали; он держал ее руку, но почти ничего не говорил. Молчала и акушерка, приехавшая в аккуратненькой карете скорой; она успела удостовериться, что ничего неотложного не происходит. Всю дорогу она писала что-то на листах линованной бумаги. Галина решила, что женщина, должно быть, ведет какие-то медицинские записи, но, кинув украдкой взгляд через ее плечо, увидела, что это, оказывается, письмо, муторный перечень жалоб на обиды, нанесенные ей разнообразными людьми. По мере того как двигался ее карандаш, она кивала головой в белом колпаке, похожем на цветочный горшок из ткани, вверх-вниз. У Галины было очень странное ощущение. Схватки шли пока еще с длинными промежутками, но даже в перерывах собственное тело казалось ей неуловимо другим — а может быть, это был мир вокруг. Все, что не было ее телом, словно отодвинулось куда-то далеко, в состояние плавающей непоследовательности. Она смотрела в окошко скорой на низкие облака, накрывшие город грязным жемчугом, и чувствовала какую-то жажду, ей не хватало жизни, которая потихоньку продолжалась там, снаружи, но ее там уже не было, жизнь уже отстранилась от нее и текла мимо отдельным потоком, далекая и недостижимая по ту сторону стекла.

У роддома Федор прямо-таки выскочил из машины и все суетился вокруг, пока ее записывали и переодевали в больничный халат. Как только сверток с ее обычной одеждой оказался у него в руках, он метнулся к ней, поцеловать ее в щеку, погладить по голове — и тут же принялся отступать, отдаляться, устраняться с выражением явного облегчения на лице. В двери, на улицу — и нет его. Она его не винила. Ей и самой хотелось бы уйти, а рожает пускай кто-то другой.

— Ишь, какой он у тебя красавчик, — сказала новая акушерка, которой ее передали, крупная женщина лет за пятьдесят, с увенчанным белым цветочным горшком лицом, в котором читалось неодобрительное отношение к целому свету, причем с полным на то правом, словно она всякому приходилась теткой, добродетельной и обиженной. — Дай ты ничего, — продолжала она, взглянув на Галину. В ее устах это не было похоже на комплимент. — Так, пошли со мной.

Она повела Галину по коридору, за угол, в комнату, где были душевые и туалетные кабинки, а также пара медицинских кушеток. Все было облицовано белой плиткой, правда, не очень чистой, если присмотреться поближе: в щелях виднелась россыпь коричневой плесени, а когда Галине пришлось остановиться и прислониться к стене, рука ее сделалась немного липкой.

— Ну, давай, чего завозилась, — сказала сердитая тетка. — У тебя еще только начинается.

Она позволила акушерке забрать у себя халат и поставить себя под вяло текущий, теплый, как кровь, душ, а потом сделать с собой нечто совершенно омерзительное с помощью длинной резиновой трубки, отчего она заторопилась — боком, словно краб — в туалет, а потом дала уложить себя на одну из кушеток и сбрить себе волосы на лобке. Странно выходило: в обычном состоянии все это вызвало бы у нее отвращение, и сейчас вызывало, но тоже какое-то отдаленное, сигнал был прикручен до самого минимума. От такого обращения возникало чувство, будто это часть того, что происходит с ее телом, которое разрослось и теперь занимало существенную часть вселенной, и начинало воспринимать ее как что-то постороннее. Оно перестало подчиняться ей, быть ее. Оно оказалось в тисках процесса, в котором она ничего не решала. Было что-то успокаивающее в мысли: оно, в отличие от нее, знает, что делает. А если и медсестры знают, что делают, это тоже хорошо. О ней заботятся. Акушерка разрисовала ее внизу оранжевым дезинфицируюшим средством, которое щипало расцарапанную кожу. Выглядело это так, будто она разлила на себя какое-то питье. Потом сердитая тетка набросила больничный халат ей на плечи и пошла за врачом — это оказалась женщина, по лицу которой проехалась, словно утюгом, усталость, так что оно обвисло. Пока она натягивала резиновые перчатки, ее веки опускались и трепыхались, и хотя она обессиленно улыбнулась Галине, пальцы ее при осмотре двигались неуклюже и механически.

— Первородящая, — сказала она сердитой тетке, стоявшей рядом с бумажками. — Двадцать шесть лет. Схватки пока умеренные. Ранний разрыв оболочки. Положение плода продольное. Теменное предлежание, первая позиция. Роды протекают нормально; шейка раскрылась на два сантиметра; первая фаза продолжается… Когда у тебя началось, дорогуша?

— Около одиннадцати утра, — ответила Галина.

— Значит, три часа, — сказала врач. — Значит, так, дорогуша, — она выжала из себя утомленную улыбку, — все идет совершенно нормально, так что волноваться нечего. Сейчас тебя Инна Олеговна отведет в палату, а дальше просто вспоминай, как тебя учили, что делать, когда схватки усиливаются. В третью ее, — обратилась она к сердитой тетке.

— Да там вроде мест нет.

— Нет? Тогда в первую на первом этаже; хотя пониматься ей вообще-то не стоит, воды уже отошли. Лифт работает?

— Нет.

— Ну что ж. Ничего не поделаешь. Ну, счастливо, дорогуша.

— Погодите минуточку, подождите, — начала было Галина, но врач уже выходила и лишь повернула голову в дверях. — Извините, но… что значит — учили?

— Ты что, на занятия по психологической подготовке не ходила?

— На что?

Врач прикрыла рукой зевок.

— Тебе письмо должны были прислать. Ты что, письмо не получала?

— Да… но там же было об уходе за ребенком и все такое. Я не смогла пойти, времени не было.

— Ну, знаешь, — ответила врач. — У тебя девять месяцев было. Извини, но сейчас у меня времени тоже нет. Меня должны были сменить в шесть утра, а меня дома ждут. Инна Олеговна тебе все объяснит. Все, счастливо.

Но сердитая тетка, пока они пробирались по выложенным плиткой коридорам и вверх по лестнице, где из открытых окон в распаренное тепло слоями входил холод, почти ничего не говорила — только пробормотала что-то о том, как врач наваливает на нее всякие дела. Когда Галина дошла до площадки, началась новая схватка, сильнее прежних, и Инне Олеговне, хоть она и была недовольна, пришлось ее поддержать. Галина тяжело дышала, не только от того, что внутри все сжималось. Она сообразила, что звук, который до нее доносился, шум, похожий на чаячьи крики в отдалении, то усиливающийся, то стихающий, на самом деле был какофонией голосов — это кричала стайка женщин. Некоторые даже не кричали, а орали. На верхушке лестницы крики сделались громче, приобрели определенный настрой, определенный уровень — сгусток децибелов; они шли из дальнего конца коридора, простиравшегося перед ней.

— Скажите, пожалуйста, — заставила себя произнести Галина, — что это такое, чему меня должны были научить?

— Вот девки пошли, — Инна Олеговна не скрывала удовлетворения. — Вам, девкам, все на тарелочке подносят.

— Но откуда же мне…

— Сюда, — с этими словами сердитая тетка подтолкнула ее в первую дверь слева, в палату с белыми стенами, где стояло шесть коек, четыре из которых уже были заняты. Галина до того обрадовалась, что ее не послали в палату, где орали — из-за шума та представлялась ей какой-то психушкой, жутким местом, где все идет вразнос, — что ухватилась за обнадеживающие признаки порядка в этой: большие часы, к которым были обращены все койки, стоящие рядами, стопка чистого белья на тележке у двери; правда, тут тоже раздавались стоны, крики, кряхтение, женщины на койках боролись с тем, что шевелилось у них внутри, то вздымаясь, то опадая, или лежали с расширенными глазами, в поту, ожидая следующего раунда.

— Здравствуйте, — сказала Галина.

Никто не ответил. Она села на край пустой койки, развернула тело, опустила на подушки. Прямо над ее головой висел большой светильник — широкая белая миска, усеянная странными черными оспинами. Сердитая тетка швырнула ей на ноги тонкое серое одеяло.

— Значит, так, — сказала она. — Слушай внимательно. Когда придет схватка, дыши глубже. Вдыхать через нос, выдыхать через рот. Если совсем плохо будет, живот поглаживать круговыми движениями. Время схваток засекать по часам. Когда пойдут через минуту или чаще, значит, вторая фаза начинается. Будешь себя правильно вести, не так больно будет.

— И все? Больше вы мне ничего сказать не можете? — спросила Галина.

— Все лучше, чем ничего, — ответила сердитая тетка.

— Да вы не переживайте, — сказала, когда медсестра ушла, женщина справа от Галины — худая, за тридцать, с кудряшками, прилипшими ко лбу. — Ничего особенного вы не пропустили.

— А вы ходили на занятия?

— Да, но там было только про то, что надо много гулять и все такое, про то, как детское питание готовить, а потом в конце пять минут говорили про то, что боль при родах — это выдумки врачей из капиталистических стран, а на самом деле это только сигналы из подкорки головного мозга, которые можно отключить, если стимулировать кору. Или наоборот.

— Что это значит? Я не понимаю.

— Я тоже, — сказала женщина.

— А я понимаю, — сказала соседка с другой стороны, крепкая с виду девчонка-подросток. — Это значит, что обезболивающего нам не дадут. — И она начала смеяться, но тут подошла следующая схватка. — Ой, бля, — вскрикнула она. — Ну вот, опять. Ах ты, сволочь, уговорил меня, зачем я только позволила? Ах ты, пидорас. Ты. Мудак. Такой.

— Неужели обязательно так выражаться? — сказал Галина. — Так грубо.

— Ах ты, сука, воображаешь тут еще, — сквозь сжатые зубы проговорила девчонка. — Погоди, сейчас узнаешь.

Девчонка оказалась права. Галина действительно ждала, честно засекая промежутки между схватками — пять минут, четыре минуты, — довольно неестественно пытаясь вдыхать через нос и выдыхать через рот, пока работали ее новые мышцы, и это, видимо, помогало вроде бы. Но через некоторое время, долгое или короткое, неприятные ощущения изменились по качеству, а как следствие, и по количеству, и наконец в ее глубоких вдохах стали появляться дыры, как от ножа, она ловила воздух ртом, вдохи застревали у нее в горле слабенькими прыжками, трепетанием, а все, что ниже, вздымалось, ей неподвластное. Теперь она чувствовала уже не сжатие — ее давили, стирали в порошок. Теперь внутри не тянуло, а рвало. Ей вспомнилось то, что делают мясники на огромных складах, как они выворачивают суставы, отрывая их от кости под углом, как разрываются сухожилия, мясные волокна вытягиваются красными нитями. А сердитая тетка ничего не делала, чтобы помочь. Когда она вернулась в первый раз, Галина жадно наблюдала за ней, думая, что ей дадут проглотить таблетку или сделают укол, но та принесла лишь миску с водой и протерла лбы всем, кто был в палате, быстро, как будто столы вытирала.

Галине за всю ее сознательную жизнь не приходилось испытывать настоящей боли, физического ощущения, по интенсивности сравнимого с такими неприятными вещами, как горе или унижение, и открытие ее поразило. В конце каждой схватки она понимала, что с радостью перенесла бы заново любое из ужасных чувств, какие у нее когда-либо возникали, лишь бы только это сию же секунду кончилось. Она готова была вернуться к тому разговору с Володей, состоявшемуся, когда она пришла домой из “Сокольников”. Она готова была лежать в темноте, прикрыв рукой глаз, на мокрой подушке, слушая ржание телевизора за стенкой. Никакого сравнения. Но поменяться ей никто не предлагал. Наступала следующая секунда, а за ней еще и еще, несмотря на то что боль, наполнявшая каждую, не позволяла представить себе, что она хоть как-то сможет вынести продолжение, эту остроту, это лезвие, разрезающее ткани, эту молнию, пронизывающую нервы, но она все же выносила, опять и опять, и следующая секунда опять вставала перед ней во всей своей невозможности. Ей не хотелось гладить себя по животу или по спине. Ей не хотелось ни к чему прикасаться там, внизу, где ее тело перестало быть ее, где возникло какое-то ужасное недоразумение с размерами и объемами, и возможностью вытолкнуть предмет размером с городской автобус через узкое отверстие в плоти. Ей хотелось наблюдать, находясь по ту сторону стекла. Но тут ее ждало другое открытие. Глупо было предполагать, что какая-то отстраненная часть ее сможет наблюдать за тем, как тело занимается своими делами. Схватки засосали ее туда, в кровь и плоть. Пока они продолжались, не существовало ничего, кроме ее тела. Только оно. Она целиком превращалась в тело.

Теперь она следила за часами, подталкивая глазами секундную стрелку, словно тонкая красная палочка, ползущая по циферблату, напрямую управляла ее чувствами. Все остальное в палате потеряло смысл. Секунды тащились, цеплялись за эту стрелку, проходящую мимо; они были коварными водными пространствами, липкими гектарами пустырей, мокрыми ртами, — но она продолжала двигаться. Она шла вперед. Больше ничего не помогало. Время, отмеряемое часовой и минутной стрелками,уходило. Уходили люди. Федор казался далеким, как звезды; ребенка невозможно было себе представить. Женщина с койки справа исчезла, потом и девчонка — ее, бьющуюся в каких-то конвульсиях, укатили по коридору. Это не имело никакого значения. Реальными были лишь она сама и секундная стрелка. Потому что, если схватиться за нее и продержаться два полных оборота — каждый черный круг по циферблату означал еще раз пройти через то, что было хуже горя и унижения, — то в конце, в последнюю секунду схватки, стрелка прибудет на место, и боль схлынет, быстро, как вода в дырявой кружке, и она ненадолго опять станет собой, узнаваемой, тяжело дышащей и дрожащей, и впереди у нее будет настоящая роскошь — передышка. Постепенно передышки становились все короче: три круга секундной стрелки, два, полтора. Но больше ухватиться было не за что, и эти секунды придавали ей сил, которых хватало ровно на то, чтобы сжать зубы и не позволять себе эти ужасные стоны, несущиеся с остальных коек. Это ей удавалось — едва-едва. Им с секундной стрелкой.

А потом секундная стрелка подвела ее. Две минуты боли; она ждала, когда кончится, все ждала и ждала, пока красная игла ползла дальше, вверх и через верхнюю точку циферблата, снова кругом и через нижнюю, и еще два полных оборота, и наконец она поняла, что на этот раз передышка не наступит — вообще больше не наступит. Изменила свою форму и боль схватки. Прежде она приходила волнами, нагнетаемыми, покачивающимися, поднимающимися все выше и выше, все они вздымались, если можно так сказать, в одном направлении, все вытягивались и сжимались, все кромсали и давили, направляясь к единой цели, в одну точку. Она раскрывалась — этого нельзя было не понять. Но теперь, казалось, цель исчезла, исчезла система. Если боль была морем, то теперь она превратилась в бурную неразбериху пены, взбаламучиваемой волнами, которые бежали куда попало и шлепались друг о дружку. Руки мясников забыли, что делают, и рвали ее как придется. Внутри наступило безумие. При этом пережить каждую секунду было все так же трудно, а теперь они будут надвигаться на нее без конца, не останавливаясь, без какой-либо логики, без каких-либо оснований. Так нельзя, подумала она. Я так не могу.

— Сестра, — позвала она.

Голос ее звучал, как писк. И еще раз. И еще. Наконец пришла Инна Олеговна, вытирая красные руки о полотенце.

— Что такое? — спросила она.

— По-моему, что-то не так, — прошептала Галина.

Сердитая тетка вздохнула и стала копаться у Галины в том месте, для которого та так и не придумала подходящее имя, такое, чтобы удобно было произносить.

— Все в порядке, — сказала она. — Просто вторая фаза пришла. Так и надо. Тебе еще, наверно, часа два.

Еще, наверное, два часа. Еще, наверное, 120 минут. Еще, наверное, 7200 секунд. Вечность, целая вечность.

— Прошу вас, — сказала Галина, — пожалуйста. Дайте мне что-нибудь. Это мучение. Я больше не могу.

Нет у нас ничего такого, — сказала сердитая тетка. — Это против правил. Ты что, больная, что ли?

— Но я больше не могу, — Галина беспомощно заплакала, не всхлипывая, из внешних уголков глаз потекли слабые струйки. Вместе с соленой водой из нее капало все самое ужасное: предательство тела, разрушенные планы, полнейшее одиночество. — Не могу, — плакала она. — Не могу, не могу, не могу.

— Что значит — не могу? — сказала Инна Олеговна. — Надо — значит, надо. Нечего реветь, слезами тут не поможешь. Главное — правильный настрой. Так что соберись и давай, дыши правильно, а то ребенок помрет.

Да, эта игра ей была знакома. Это всю жизнь выдавали за средство от всего. “Делай вид, что все вокруг не так уж плохо”. Если плачешь, делай вид, что улыбаешься. Если озадачена, делай вид, что уверена. Если голодна, делай вид, что сыта. Если видишь путаницу, делай вид, что существует план. Если сегодня все паршиво, делай вид, что наступило завтра. Если больно — психологическая подготовка. Руки мясников работали без устали. Черные пятнышки на абажуре светильника за головой у Инны Олеговны поплыли, сделались четкими. Сталактиты из черной слизи с ножками и крылышками — все это были раздавленные мухи, которых прихлопнули и оставили гнить. “Но почему я должна делать вид, что мне не больно”, — подумала она, и вдруг ее охватила такая злость, какой она за собой не помнила.

Сердитая тетка собиралась уходить.

— Сестра! — крикнула Галина, обнаружив, что боль можно перекинуть в голос, если перестать стараться, чтобы было не так больно. В крик — все разом, все это ощущение, будто тебя заживо выскребают изнутри, превращая в кровавый туннель. — Сестра!

Акушерка вернулась; вид у нее был удивленный.

— Ну, что еще?

— Мой муж, — прохрипела Галина, обнажив зубы, — секретарь комитета комсомола электроприборного завода.

— Тем более ты должна пример показывать, — сказала сердитая тетка, но на этот раз более осторожно.

— У него везде друзья. Хорошие друзья. В горсовете, в Комиссии партийного контроля. Среди них и те, кто надзор за больницами осуществляет, — продолжала она; слово “осуществляет” вырвалось с шипением. — Стоит ему только слово сказать, и неприятности вам обеспечены. Вы меня поняли?

— Это против правил…

— Вы меня поняли?

— Да.

— Тогда идите, принесите мне что-нибудь обезболивающее — Опять шипение. — Мы же в больнице. У вас должен быть морфий где-нибудь. Пойдите и принесите.

— Но…

— Никаких но. Делайте, что сказано!

Инна Олеговна поспешно ретировалась.

Да, ей вкололи немножко чего-то, что было спрятано где-то на полке, и этого только-только хватило до начала последней фазы, и тогда ее перевезли по коридору в эту психушку — родильную, и теперь ей уже плевать было на крики и вопли, она и сама добавила шуму, когда начались потуги. Девчонка лежала на соседнем столе, белая, тихая, оглушенная, все было кончено, ребенка уже запеленали и унесли; но, услышав, какие слова кричит Галина, она засмеялась. “А мать его я из квартиры выгоню, чего бы мне этого ни стоило”, — подумала Галина и приготовилась встретить свое будущее.

Нет, слышь, ребята! Правдой мудрено жить, лучше кривдой. Нас обманывают, и мы, слышь, обманываем.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

“ Косыгинские реформы” 1965 года привели к тому, что в карманах у директоров заводов оказалось немало денег, однако тому, чтобы остановить замедление темпов роста в СССР, отнюдь не поспособствовали. Даже согласно приукрашенным официальным данным, за время пятилетки, которая охватывала с 1966 по 1970 год, был достигнут лишь небольшой подъем на o,5 %. По оценкам ЦРУ он составлял всего 0,2 %, а более поздние пересчеты показывают, что никакого улучшения, возможно, не было вообще. Каким бы этот эффект ни был, он носил кратковременный характер; во всех отчетах, официальных и неофициальных, темпы роста впоследствии продолжали неумолимо падать, пятилетка за пятилеткой, мрачно двигаясь вниз, к нулю. Механизм роста буксовал. Левиафановы шестеренки заело. Это стало одной из причин относительной потери авторитета самого Косыгина в правительстве. Когда сняли Хрущева, они с Брежневым стояли наравне. К концу бо-х Косыгин стал всего лишь одним из министров брежневского правительства, мелкой сошкой, явно подчиняющейся безмятежно-хитрому специалисту по “организации и психологии”. В политическом смысле оказалось, что правильно было даже не пытаться.

Ибо подмога пришла оттуда, откуда ее не ожидали. В 1961 году в Западной Сибири было открыто первое месторождение нефти, а к 1969-му геологи — многие из которых были сотрудниками Академгородка — обнаружили их почти шестьдесят, и все были до краев полны нефти, пригодной для продажи. Все были более или менее приведены в действие к 1973-му, когда произошло нефтяное потрясение и цены во всем мире подскочили на 400 %. Внезапно из огромной автократии, пытающейся самостоятельно достичь изобилия, Советский Союз превратился в производителя, поставляющего нефть на мировой рынок, и посыпались нефтедоллары. Внезапно у советского руководства появилась возможность откупиться от некоторых недостатков экономики. Если колхозы по-прежнему не могли прокормить страну, продовольствие можно было потихоньку импортировать. Если народу нужны были товары потребления, можно было купить технологию для их производства, например, целый автозавод, собранный “Фиатом” на берегах Волги. Брежневскому режиму удалось добиться, чтобы в быту появились кое-какие предметы роскоши. В 1968 году в советских домах было jo миллионов телевизоров, а к концу 70-х — 90 миллионов; к этому времени у большинства советских семей появились и холодильники, а у многих — стиральные машины. Отпуска на солнечных черноморских пляжах стали обычным делом. Сигареты, водка, шоколад и парфюмерия обычно стояли на полках, даже тогда, когда там не было мяса и молока.

Однако непредвиденных нефтяных доходов оказалось далеко не достаточно, чтобы покрыть троекратные обещания, данные Хрущевым: военные затраты, по размерам достойные супердержавы, плюс изобилие для потребителей, плюс новая индустриальная революция в полном объеме. Оружие они позволить себе могли — Политбюро в порядке приоритета вкачивало доллары, полученные за нефть, в бомбардировщики, авианосцы и боевые вертолеты, — как ухитрялись и найти некоторое количество масла; однако неограниченное, утопическое изобилие, обещанное Хрущевым к 1980 году, зависело (постольку, поскольку вообще было возможно) от успешной перес тройки экономики на новом уровне технологии и производительности, а на это-то средства как раз не выделялись.

Советская экономика не перешла от угля, стали и цемента к пластмассе, микроэлектронике и автоматической системе управления, если не считать весьма малочисленных примеров их применения на военных предприятиях. Она продолжала соревноваться с тем, что капиталисты делали в р-е годы, а не с тем, что они делали сейчас. Она продолжала в огромных количествах закачивать средства и рабочую силу в сектор тяжелого машиностроения, который некогда предназначался в качестве трамплина для чего-то другого, но теперь работал сам на себя. В последние десятилетия советская индустрия существовала потому, что существовала, — империя инерции, растущая все медленнее и медленнее, и все-таки приобретающая эту скверную отличительную черту: она поглощала большую часть усилий всей экономики, нежели любая другая тяжелая промышленность в истории человечества, до того и после. Каждый год она производила товары, которые все меньше и меньше соответствовали народным нуждам, а начав производить что-либо, обычно продолжала до бесконечности, поскольку не получала никаких сигналов к остановке, кроме безжалостных команд сверху, а люди наверху безжалостностью больше не отличались — во всяком случае в сфере народного хозяйства. Система управления промышленностью становилась все более и более хаотичной, цифры, поступавшие к плановикам, все более и более дутыми. При этом промышленная деятельность, все те затраты рабочего и машинного времени, которые на нее шли, добавляли все меньше и меньше стоимости тому сырью, которое в нее вбухивали. Возможно, вообще ничего не добавляли. Возможно, меньше, чем ничего. Один экономист высказал предположение, что под конец эта система активно разрушала стоимость, превратившись в систему порчи вполне качественных материалов путем превращения их в никому не нужные предметы.

Разрыв между советским и американским уровнем жизни снова резко увеличился. Стало ясно, что, как ни подсчитывай, Советскому Союзу не суждено догнать и перегнать. Все разговоры о полной победе коммунизма были отставлены, а на их место брежневское правительство выдвинуло понятие “развитого социализма” — это была эра, когда СССР мог спокойно объявить, что он уже наступил. Развитому социализму предстояло продолжаться долго, никаких сроков тут поставлено не было. Оставалась единственная проблема — принятая в 1961-м Программа КПСС. Власти о ней словно забыли — так было удобнее. Ее похоронили в молчании и больше о ней не упоминали. Имеется даже материал, опубликованный в одном эмигрантском журнале, где говорится, будто бы несколько граждан из Балашова на самом деле похоронили Программу в капсуле собственноручного изготовления, а когда эксгумировали ее в 80-м и публично зачитали вслух, их быстро арестовали по статье 190 Уголовного кодекса за “распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй”.

Эта история, подозрительно складная, возможно, является примером не события брежневской эпохи, но советского анекдота брежневской эпохи — явления, которое иногда было трудно отличить от реальности, постоянно граничившей с сатирой. Но если этот случай на самом деле произошел, то он вполне соответствовал политике Брежнева, у которого на любую прямую угрозу в идейном плане был один ответ: милиция — всегда, непременно. Придя к власти, Брежнев сразу же упразднил Идеологическую комиссию. Хрущевской ругани настал конец. Но на смену призывам пришло давление. Все стороны жизни, где во время оттепели установился относительный либерализм, постепенно исчезали. Последний всплеск смелых фильмов произошел в 1964-66 годах, после чего советское кино превратилось в непрерывную череду конформистских комедий и напыщенных зрелищ на военные темы. Литература зачахла. Наука, по словам отвечавшего за нее секретаря ЦК, нуждалась в “руководстве”, а не в “поддержке”. Университеты наводнили скромные, без табличек, кабинетики, где сидели сотрудники Пятого отдела — службы госбезопасности и куда ученым настоятельно предлагали захаживать, чтобы доносить на своих коллег. Это была эпоха, когда психиатрическая больница впервые стала местом наказания для людей, которые неправильно себя ведут; это было время, когда крохотная доля интеллигенции окончательно махнула рукой на советскую систему — так появились диссиденты.

С другой стороны, правительство Брежнева занимало примирительную позицию, когда дело доходило до волнений среди рабочих. В конце 60-х и в 70-е прошло несколько забастовок, в частности в нефтяной промышленности, — люди, которые позволили заманить себя на восток, на сибирские месторождения, знали, что с ними обязаны считаться. Новочеркасская тактика больше ни разу не применялась. Каждый раз на место срочно вылетал член Политбюро и вел переговоры. В конце концов действия рабочих не так уж отличались от того, чем занимался официант в ресторане, который хотел получить небольшую мзду за то, чтобы посадить тебя за приличный столик, или от того, чего добивалась продавщица в универмаге, не желавшая искать туфли твоего размера за так. В этом не было ничего тревожного — никакой угрозы, никакой злонамеренности. Они были достойными советскими гражданами; они всего лишь стремились получить что-то взамен от ближнего, с которым имели дело: ты мне — я тебе. Все признаки указывают на то, что подавляющее большинство советского населения на самом деле было в целом довольно своим правительством. История не подошла к концу, все препятствия к исполнению человеческих желаний не растворились в потоке, хлещущем из рога изобилия, однако период был достаточно спокойный, особенно по сравнению с предыдущими советскими десятилетиями. Работа была бессмысленной, но не трудной. Окружающую среду все больше загрязняли, но бетонные квартиры были уютными теплыми коробочками.

Успехи, СССР, не сходившие с экранов телевизора, были приятным зрелищем, а когда заканчивались новости и ракетные установки уплывали за кадр, наступало время КВН, Клуба веселых и находчивых. Жизнь была не так уж плоха. Если ты никого не беспокоил, то и тебя не беспокоили. Казалось, все установилось, вылилось в некий статус-кво, который может длиться вечно.

А если ты принадлежал к настоящей элите, лично тебе полагалось небольшое исключение из правил, освобождавшее от некоторых ограничений мира, которым ты правил. Командной экономикой можно было командовать, чтобы заставить ее произвести — для тебя, только для тебя — немножко того, чем ты восхищался во время заграничных поездок. Сам Брежнев, к примеру, во время визита в Америку полюбил джинсовые куртки, хоть и был в то время грузным мужчиной за шестьдесят. Вернувшись домой, он вызвал своего портного, Александра Игманда, и тот сшил ему такую же по мерке. Проблем была в металлических пуговицах. В СССР таких не производили. Тогда был дан специальный заказ сталелитейному комбинату, и оттуда прибыли металлические пуговицы в американском стиле — как раз столько, сколько требовалось на отделку одной куртки. Это полностью противоречило мечте о том, чтобы поставить на службу народу массовое производство с его результативностью; однако, выезжая из Москвы за город летним вечером в своей джинсовой куртке, с сияющей черной шевелюрой, Брежнев, безыдейный тиран, мог говорить себе, что обещанное изобилие достигнуто — по крайней мере для него.

…долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли, скоро-то сказка сказывается, а дело-то не скоро делается…

1. Единая система. 1970 год

Клетка. Клетка легкого. Завихрения табачного дыма в спиралевидном, слоистом туннеле, к которому клетка обращена. Ее дело — забирать из воздуха, который вдыхают, кислород, а все остальное не пропускать, и в целом это удается хорошо, обычные элементы, загрязняющие воздух, отфильтровываются. Но это не собранный по специальному плану и запущенный в ход механизм; это бездумная копия всех тех характеристик, которые, как удалось выяснить методом проб и ошибок, хорошо служили легочным клеткам в прошлом. В прошлом не было дыма, который намеренно вдыхают. В серо-голубых испарениях, змеящихся по тканям, можно насчитать поразительное количество различных химических веществ; от слишком многих из них клетка избавляться не умеет. Формальдегид, ацетальдегид, катехол, метилбутадиен, окись этилена, окись азота, нитрозамин, ароматические амины — не говоря уже о хинонах, семихинонах, гидрохинонах, о целом семействе полициклических ароматических углеводородов. За одним из этих последних мы сейчас наблюдаем. Вот она, плывет, крутящаяся молекула бензопирена. Она входит во вспученную мембрану клетки, состоящую из липидов, и застревает там, словно насекомое, увязшее в клею; потом еще хуже — ее затаскивает внутрь, потому что в липидной оболочке там и сям торчат рецепторы и один из них крепко захватил молекулу бензопирена. Рецептор втягивает бензопирен через оболочку, атом за атомом, и при этом заворачивает его в складки оболочки, потом складки смыкаются, так что, когда молекула оказывается внутри, от внутренней стенки клетки отпочковывается липидный пузырек, в котором запечатан бензопирен. Отпочковывается и плывет в теплое жидкое рабочее пространство, где тело вырабатывает белки.

Но ничего страшного. Специальной защиты против бензопирена у клетки нет, и все-таки она не беззащитна. У нее имеется мощное стандартное оборудование, какое применяют все клетки организмов млекопитающих, когда инородные тела появляются там, где не положено. Липидный сверточек — флаг, метка, сигнал тревоги. Обнаружив его, к нему приближается фермент, чтобы переварить его содержимое. Фермент разжевывает бензопирен на кусочки эпоксида, от которых могут спокойно избавиться другие части клеточного механизма.

Это происходит снова и снова, каждый раз, когда Сергей Александрович Лебедев закуривает. В легких миллиарды клеток. Лебедев выкуривает по шестьдесят папирос “Казбек” без фильтра ежедневно в течение пятидесяти лет. Значит, это успело произойти триллионы раз.

Лебедев надел свои медали. Они позвякивают у него на пиджаке, словно столовые приборы в ящике. Звезда Героя Социалистического Труда, орден Трудового Красного Знамени, два ордена Ленина, разнообразные военные и научные награды. Красная эмаль, никель, ленточки. Их так много, что костюм перекашивает на сторону. Честное слово, он ощущает их вес. Раньше ему было где их носить — грудь была больше. Теперь он худеет так быстро, что весь сделался похож на шаткую постройку: одни кости, приставленные друг к дружке. Покачивающаяся башня. Тренога, скрипящая на холодном ветру.

Считается, что медали должны вызывать уважение. И во внешнем мире они действуют. Благодаря им он получает пенсию, жилищные и налоговые льготы, сидячее место в метро, когда все заняты. Благодаря им живется ему легче, чем подавляющему большинству советских граждан. Но здесь, в этом неосвещенном кремлевском коридоре, они, как ни странно, обесценены. Они есть у всех. У генсека их столько, по телевизору так часто показывают, как его награждают орденом того, сего, третьего-десятого, что, как говорится в анекдоте, если его съест крокодил, бедняга две недели будет гадить одними медалями.

— Товарищу Косыгину ведь известно, что я жду? — говорит Лебедев.

Еще одна клетка легкого. Машины, созданные Лебедевым, все до одной основываются в своем сложном поведении на абсолютно предсказуемых мелких событиях, когда включаются и выключаются лампы, а за ними транзисторы. Включено — выключено. Никаких полутонов. Никакой двусмысленности. Машина внутри Лебедева не такая. Основы ее поведения разнообразны, многогранны и неопределенны. Отсутствует бинарная простота. Имеется медленное бурление множества химических реакций, все они протекают одновременно, каждая продолжается, пока задача не будет выполнена в основном, выполнена с какой-то вероятностью, выполнена достаточно, чтобы соответствовать программе, которая сама сложилась из случайных процессов, так, чтобы только-только способна была работать. Например, когда фермент разрушает бензопирен, то выбрасывает лишь большую его часть. Небольшое количество эпоксидов снова вступает в реакцию с ферментом и превращается в диол-эпоксид. Именно это здесь и произошло: вместо нормальных, инертных, очищенных от токсинов молекул мы имеем вариант, которому недостает одного электрона в одном из атомов, и, как следствие, эта молекула стремится соединиться с любой другой, готовой поделиться с ней электроном. Диол-эпоксиды — агрессивная вязкая масса. Агрессивная? Электрический ток, создаваемый одним электроном, не может быстро тащить молекулу через густое содержимое клетки — от этого диол-эпоксиды не понесутся со скоростью света, подобно электронам в вакуумной трубке. И все же он тянет их потихоньку, упорно. Подтаскивает к молекулам, с которыми они могут соединиться. Таскает повсюду, по всей клетке, а значит, некоторые подтаскивает и к клеточному ядру, окруженному еще одной липидной оболочкой, но, к сожалению, устроенной так, чтобы пропускать молекулы, достаточно похожие на диол-эпоксиды, внутрь и наружу, по обычным делам, идущим в клетке. Жадная капля вязкого вещества в поисках электрона проскальзывает внутрь, а там перед ней плавают 23 пары привлекательных мишеней: огромные, толстые, удобные, богатые электронами хромосомы человеческой ДНК.

В 1970 году никто в мире не понимает толком, как они действуют, причем это незнание особенно глубоко в Советском Союзе благодаря Лысенко. Однако независимо от того, понимают их или нет, хромосомы действуют. Вязкая масса вплывает внутрь и пристает, где придется, к любой точке соприкосновения, вдоль всей бесконечной закрученной спирали. Когда она со своим недостающим электроном рвется вперед, захватить один из электронов ДНК, происходит небольшая химическая реакция, и электрон, о котором речь, связывает ДНК и вязкую массу. Теперь вязкая масса — аддукт, приклеенный к спирали. Но изменилась и спираль в результате того, что к ней пристала капля табачного остатка. В месте, где находится аддукт, содержащаяся в ДНК информация искажается. Вместо положенной Г, Т, Ц или А, одной из четырех букв алфавита генетического кода, там появляется какая-то другая. Аддукт вписал в программу ошибку.

Но ничего страшного. В большинстве положений на спирали генома, куда случайным образом может приклеиться липкий шарик, изменение одной буквы, даже если оно будет долгосрочным, не приведет к существенным мутациям. Геном — программное обеспечение Лебедева, однако в отличие от программ, написанных людьми, это не набор процедур, идущих одна за другой, где каждая, по крайней мере, имеет какую-то цель. Это — неразбериха наследственного кода, раскиданного фрагментами по целой громадной библиотеке бессмыслицы. Случайное изменение буквы почти всегда либо совпадает с уже существующей бессмыслицей, либо превращает что-то осмысленное в новую бессмыслицу. А поскольку хромосомы всегда бывают парными, каждая существует в двух вариантах — тот, что получен Лебедевым от матери, плавает напротив того, что получен от отца, — значит, если что-то осмысленное, с одной стороны, и превратится в бессмыслицу, то аналогичная часть, с другой стороны, своего смысла отнюдь не потеряет. Опасные мутации обычно происходят только в тех редких случаях, когда что-то осмысленное случайно превращается во что-то другое, тоже осмысленное. А здесь дело обстоит не так. Здесь пришедшая молекула приклеилась в таком месте, где это не играет никакой роли.

Это успело произойти миллиарды раз.

— Товарищ Косыгин очень занят, — говорит женщина в приемной.

Ей под сорок, утолки рта у нее цинично опущены. Тем не менее накрашена она, как пупс, на щеках розовые круги, веки металлически-голубые. Кудряшки ее прически блестят, словно сделаны из цельного куска пластмассы.

— Я же вам сказала, он не знает, когда освободится. Просил передать, что не сможет вас принять, извиняется и предлагает вам прийти в другой день.

Она почти слово в слово повторяет то, что говорила, когда Лебедев только пришел, час назад или больше.

— Ничего, — говорит Лебедев. — Я подожду.

Она сжимает губы, фыркает. Дверь, которую она охраняет, находится в конце обшитого панелями коридора, где не бывает солнца. Когда она открывается — это иногда происходит, — оттуда выскальзывает какое-то бледное напоминание о дневном свете, еще доносится звук пишущей машинки, но все остальное время там, где сидит Лебедев, на скамье у стены, вполне может показаться, что на дворе полночь. Лампа у нее на столе светит во мраке, будто фонарь, лучащийся в центре какого-то очень темного старого полотна, из тех, где фигуры людей почти сливаются с копотью и лаком. Лебедеву хотелось бы, чтобы тонкая подушечка под ним была потолще, а то нынче у него для сидения вместо ягодиц словно два ноющих костлявых угла, вроде внешних концов вешалки для платья. Ему больно. Он ждет. Смотреть здесь особенно не на что. Удивительно, как тут выживает фикус — вероятно, нашел какую-то альтернативу фотосинтезу. На столе у нее только календарь-ежедневник, телефон и блюдечко с мятными леденцами, чтобы угощать посетителей, пользующихся расположением. Ему не предложили. Она листает свой журнал короткими розовыми пальцами. Когда он кашляет, она с отвращением прицокивает языком. Верно, звук он издает отвратительный. Начинается, как обычное хрипение в горле, но потом скатывается в грудь, где колотится, гремит, звучно перемещает туда-сюда сгустки вязкой мокроты, пока эта мокрота не подтянется в дыхательные пути, и тогда он, хватая ртом воздух, булькая, силится вытолкнуть ее — мимо надгортанника, наружу, — чтобы снова можно было дышать. Он сплевывает в платок, этим утром еще чистый, а теперь жесткий, покрытый коркой, запачканный чем-то непонятным. Зеленую бронхитную гадость он по традиции выкашливает каждую зиму, сколько себя помнит, но это что-то другое, что-то более густое, красное, мясистое, похожее на разжижающуюся печенку. Свернув платок, он убирает его и пытается собраться с силами, чтобы говорить убедительнее.

Еще одна клетка легкого. Вязкая масса мягким дождем продолжает падать на ДНК Лебедева. По случайности именно эта липкая капелька в статистическом дожде — одна из того меньшинства, что приземлится в важном месте. По случайности она падает на участок кода на хромосоме номер 11, которую ученые впоследствии будут называть геном ras или hRas. Любитель электронов суется туда; присасывается сильнее; гуанин (Г), который насадили на спираль, теперь фактически превратился в цитозин (Ц). Причем на этот раз получается так, что замена Г на Ц приводит не к бессмыслице в коде, а к чему-то осмысленному. Ras с буквой Ц в этом конкретном положении — имеющая право на существование, работающая программа. Однако в перспективе изменений предстоит куда больше, чем если бы кто-то заменил одну компьютерную программу другой. Программное обеспечение, созданное человеком, лишь призрак информации, временно получивший машину в свое распоряжение, которому разрешено менять нули на единицы и наоборот. Человеческое программное обеспечение, напротив, само собирает ту технику, на которой работает. Оно создает машину. Следовательно, мутация в коде влечет за собой и мутацию в теле, если ошибку не устранить.

Ras — один из тех генов, которые управляют ростом и делением клеток. У взрослых он периодически включается и выключается, чтобы обеспечивать нормальный цикл развития клетки. Держать его включенным все время нежелательно. У плода в матке ras работает постоянно, чтобы производить все те новые ткани, которые требуются программе “Создание человека”, когда человеческое существо находится в процессе первоначальной сборки. В остальных случаях размножение клеток должно происходить тогда и только тогда, когда той части тела, где находится данная клетка, необходима новая клетка. Но замена Г на Ц в мутировавшей версии ras привела к видоизменению именно этого выключателя. Когда в этой конкретной точке находится Ц вместо Г, ген ras застревает в состоянии “включено” — жмет на рычаг, вызывающий неостановимый рост, а потом этот рычаг ломает.

Но ничего страшного. Пусть в этом экземпляре гена ras имеются нарушения, клетка все равно обладает безотказным механизмом, встроенным в форму молекул ДНК. Спираль на самом деле двойная. По ту сторону двойного штопора проходит другая нить букв Г, Т, Ц и А, которая несет в себе всю информацию генома, только в обратном порядке, подобно негативу фотографии или форме, откуда вынули желе; и клетка, привыкшая функционировать в среде, где происходят мелкие химические аварии, приводит в действие подходящий фермент, выполняющий роль редактора, который движется вверх и вниз по хромосомам, выверяя две нити — они должны оставаться полной противоположностью друг другу. Этот фермент-редактор находит не все изменения, произведенные аддуктом, приклеившимся к ДНК Лебедева, однако большинство из них он находит, как вредные, так и безвредные, и методически исправляет каждую мелкую мутацию. Этот он находит. Новая буква Ц с одной стороны мутировавшего ras противоречит существующему Ц на обратной стороне. Ц против Ц — это против правил. Быстрое редакторское движение, чик, и вот мы снова имеем первоначальное Г. Настройка лебедевского механизма восстановлена.

Это успело произойти миллионы раз.

“Товарищ Косыгин, — мысленно произносит Лебедев. — Я знаю, что решение уже принято, и все-таки должен обратить ваше внимание… должен просить вас рассмотреть… должен поставить под сомнение целесообразность… должен… должен…”

Что это? По коридору в их сторону шагает грузный мужчина средних лет, стриженные щеточкой черные волосы сияют в свете ламп, руки — каждая размером с окорок — отбивают в воздухе какой-то ритм, на лице доброжелательная улыбка. На мгновение Лебедев решает, что на них свалился сам генсек, но нет — это партийный начальник какой-то из республик, он забыл, как его зовут; все они благодаря волшебному осмосу власти нынче слегка напоминают Брежнева, совсем как раньше, когда начальники поменьше походили на Хрущева, а до того — на Сталина. Жизнерадостный взгляд проходит сквозь сидящего на скамье Лебедева, словно через пустое место, и останавливается на той, что сторожит дверь. Белорусский гость, а может, молдавский, подмигивает. Она, залившись румянцем, поднимает руку к прическе, твердой, как безе.

— Привет, француженка, — говорит он. — К самому можно?

Она тут же выбирается, виляя задом, из-за стола и цокает каблуками к двери, чтобы открыть ее перед ним. Она не худенькая, целиком заполняет свою юбку до колена. Киевский гость (а может, владивостокский), ловко проходя в щель дневного света, появившегося по ее велению, шепчет ей что-то такое, от чего она хихикает, и небрежно, по-хозяйски опускает руку на ее зад. Когда она снова закрывает дверь, жеманная улыбка еще не окончательно сошла с ее лица, но исчезает, стоит ей заметить, куда направлен изможденный взгляд Лебедева. Хотя по сравнению с другими взглядами этот — практически абстрактный, в его обладателе не осталось почти ничего, что могло бы реагировать на подобные вещи.

— Ф-ф-ф, — говорит она. Не для тебя.

— Значит, вы — француженка? — спрашивает Лебедев.

Она лишь злобно косится на него.

Еще одна клетка легкого. У капельки вязкой массы есть возможность вызвать мутацию гена ras, которая является устойчивой. Липкий снаряд, движущийся в поисках электрона, должен достичь цели и вклеить Г в Ц в нужном месте, в нужный момент в жизни клетки, именно тогда, когда фермент вдруг оказывается не в состоянии сравнить ras с его негативом. То есть когда клетка легкого уже занята делением на две клетки. Вязкая масса вплывает и находит внутри ядра двойную спираль, разделенную на две отдельные нити, каждой из которых предстоит вырасти в новый полный геном. Случайных капелек вязкой массы в случайном ливне множество, но вот появляется одна — та, что присасывается к хромосоме номер 11 в положении, позволяющем ей создать постоянно включенный вариант ras, как раз когда разделенные половинки хромосомы номер 11 болтаются каждая сама по себе. Фермент-редактор опоздал — править мутанта-Ц теперь не по чему. Вместо него вдоль нити движется полимераза, ферментсинтезатор, который постепенно выстраивает другую половину новой двойной спирали. А дойдя до Ц, он послушно изготовляет новый аналог для другой стороны, подходящий, полностью противоположный. Искаженный код воспроизведен. Через некоторое время в ядре появляются два набора законченных хромосомных пар. Они отходят друг от друга. Ядро вытягивается, надувается, делаясь похожим на гантелю, и тоже разрывается надвое. Наконец, внешняя оболочка клетки повторяет разрыв, утончаясь, вытягиваясь и снова собираясь в пару отдельных липидных шариков. В одном содержится ras в его первоначальной, неискаженной форме, но рядом с ним у Лебедева теперь появилась новая клетка легкого, в которой ras постоянно включен. И этот ras немедленно принимает на себя командование клеточным механизмом, начинает подготовку к сверхбыстрому размножению клеток. Клетка, в которой ras работает постоянно, не согласна сотрудничать с соседними клетками ни в каких делах. Так, ей не хочется быть частью легкого. Ставши наконец двоичной, она хочет лишь превратиться в две клетки, в четыре, в восемь, шестнадцать, тридцать две…

Но ничего страшного. Тело привыкло к тому, что с ras то и дело происходят всякие неуправляемые штуки. У него имеется еще один, последний защитный механизм. Когда ras сходит с ума, другой ген, поодаль, на хромосоме номер 17, обнаруживает молекулярный признак, свидетельствующий об этом накоплении, и аккуратно, быстро заставляет клетку покончить с собой. Клетка умирает. С ней исчезает и мутировавший ген.

Это успело произойти тысячи раз.

Как человеку тактично, без лишних слов объявить о том, что труд всей его жизни пошел насмарку?

18 декабря прошлого года Лебедев был на совещании в Минрадиопроме, слушал, как собравшиеся шишки из правительства и Академии наук уговаривают себя, что советскую вычислительную технику следует уничтожить. Разумеется, они выражались несколько иначе. Вопрос был в том, какую модель машины следует развивать, чтобы создать ЕС ЭВМ, единую систему, которой предстояло управлять народным хозяйством в 70-е. С одной стороны, имелась возможность спроектировать свою собственную, унифицированную линию системных блоков следующего поколения. С другой, поступило предложение сделать копию ЭВМ, ставшей обычным коммерческим продуктом на Западе, серию IBM 360. Все присутствовавшие хвалили отечественную советскую технологию, однако большинство говорило о ней как о рискованном варианте. Им нравился надежный путь: выбрать существующий продукт вместе с существующим, не раз проверенным программным обеспечением. Этот путь, несмотря на все его усилия, они и предпочли.

Однако надежность была мнимой. Он все пытался, однако почему-то безуспешно, донести до них простую истину о том, что, если они выберут IBM, то на деле машины IBM они не получат. Программное обеспечение IBM они не получат. Надежности IBM они не получат. Эти вещи в Советский Союз не поставляли. Вместо того они приговорят себя к тому, чтобы заниматься обратными разработками, пытаясь воспроизвести IBM 360 в потемках, с малым количеством документации и без образца первоначальной 360-й модели, который можно было бы разобрать. На это уйдут годы. А 360-я появилась в 1965-м! Еще до того, как начнутся попытки ее скопировать, ей стукнет пять лет. Стало быть, они обрекут себя не просто на имитацию, но и на вечное отставание. Они без конца будут гоняться за тем, что американцы уже сделали, причем много лет назад. Да, по-прежнему останутся специальные ЭВМ, которые надо будет делать для военных, чтобы управлять столкновениями атомов и запуском космонавтов, но общего процветания не будет. Не будет больше состязания между конструкторскими бюро, когда Институт точной механики постоянно соревновался с Институтом электронных управляющих машин, с Институтом кибернетики, с СКБ-245 в погоне за скоростью вычислений. Не будет больше великолепных чудачеств вроде бруснецовского троичного процессора в МГУ, единственного в мире, где использовались элементы с тремя состояниями. Не будет стремления выйти за границы достижимого. Не будет больше конструкторской работы, как следует продуманной, — лишь медленное, мрачное подражание.

Выбрать надежность на этих условиях мог только дурак. Неужели Косыгину нельзя это объяснить? Тактично. Без лишних слов. “Товарищ Косыгин…” Но Лебедев теряет силы. Он смотрит на часы в полумраке. Он уже не первый час ожидает здесь, в этом лабиринте. К боли в костях прибавляется лихорадка, поднимающаяся в его истощенном теле, словно горячий туман. На лбу его сырая пленка, а мысли в голове теряют ясность, начинают плавиться, смешиваясь друг с дружкой.

Еще одна клетка легкого. Одна случайность за другой, одна за другой. Среди миллиардов клеток в легких Лебедева найдется несколько миллионов таких, где смола диол-эпоксида от сигарет пристала не к гену ras, а к гену на хромосоме номер 17, той, что заставляет клетку в срочном порядке покончить с собой; а среди этих миллионов найдется несколько тысяч таких, куда критическая капелька ворвалась как раз вовремя, чтобы приземлиться на нить ДНК в разгар деления клеток, и образовала другую такую же. Итак, по миллиардам клеток, чьи вспученные окошки, состоящие из липидов, смотрят на каналы легкого, там и сям разбросаны в случайном порядке тысячи таких, где отвечающий за самоубийство ген на хромосоме номер 17 — впоследствии его назовут р53 — не работает. Вот одна из них. В нее-то после пятидесяти лет приятного дыма “Казбека” и влетает еще одна случайная молекула вязкой массы, направляется прямо к ras, чтобы все спутать, превратив жизненно важную Г в Ц; к тому же она оказывается тут как раз вовремя, успевает избежать фермента-редактора и создать собственную копию в новой клетке.

А это уже страшно. Новая клетка, которой командует мутировавший ген ras, становится опухолью, ничем не сдерживаемой, вышедшей из-под контроля защитных механизмов тела, готовой размножаться все дальше и дальше, неостановимо, жадно, совершенно не заботясь о том, как она повлияет на легкие Лебедева и на самого Лебедева.

Достаточно, чтобы это произошло один раз.

Лебедев снова начинает кашлять и на этот раз не может остановиться. Дальше идти некуда, этому нет конца — все равно, что вытянуть руку, пытаясь восстановить равновесие, и обнаружить, что стены, на которую можно опереться, больше нет. Он проваливается в кашель, все глубже и глубже. Там, внутри, сплошная слизь, воздуха нет, выхаркнуть комок той гадости, что забила горло, он не может, не может и прекратить борьбу за то, чтобы сдвинуть ее с места. Он задыхается. В ушах ревет. Перед глазами все усеяно множащимися звездочками, светящимися, слипшимися по всей ширине коридора, в этом затемненном сфумато. Он роняет голову между колен. Кашель, кашель, кашель. Паника, а за ней — порог, и туда, в туманное безразличие. Потом препятствие высвобождается, вываливается — полный рот, отвратительный, металлический вкус. Утереть трясущимися руками; сплюнуть; утереть.

— Товарищ!

Его зрение проясняется до темноты. Она стоит над ним, протягивая стакан с водой, пристально глядя на него с невольной жалостью.

— Вам домой надо, — говорит она.

— Я подожду, — отвечает он. — Неважно сколько.

— Нет, — говорит она, — вам надо домой. Вы что, не понимаете?

Карцинома в основных дыхательных путях вызывает затрудненное дыхание, потерю веса, боль в костях, груди и брюшной полости, хрипоту, затрудненное глотание и хронический кашель. Распространение метастаз в позвоночник, печень и мозг является обычным ходом болезни; после этого дальнейшие симптомы могут включать в себя мышечную слабость, импотенцию, нечеткую речь, затруднения при ходьбе, потерю моторной координации, слабоумие и припадки. Радиотерапия оказывает ограниченный эффект. Накопление жидкости позади препятствия в легком в конце концов приводит к пневмонии и смерти.

Это, к сожалению, установлено наверняка.

2. Милиция в лесу. 1968 год

— Мама! Послушай-ка, — сказал Макс — он сидел за столом, прислонив свою книжку к банке с рябиновым вареньем.

Макс не проявлял выдающихся способностей к алгебре, в шахматы играл не особенно хорошо, не мечтал о том, чтобы смотреть в телескопы, не глядел жадными глазами на Вычислительный центр, подобно многим детям в Академгородке. Максу нравилось читать, читать, читать — все, что попадется в руки, от глупых стишков до приключенческих рассказов, а особенно — все труднопроходимое, острое, все, что давало ему пищу для размышлений. Лучшего подарка, чем книга, для него нельзя было придумать. Он смеялся взрослым шуткам, которые, как ей казалось, пока еще не способен был понимать, и по его неожиданно басовитым смешкам она ясно представляла себе мужчину, которым он станет, мужчину, которому если и суждено в чем-то добиться успеха, то в области слов. Это ее беспокоило. Здесь было прекрасное место для подрастающего физика, но для подрастающего поэта? И есть ли такие места вообще? По крайней мере дома, вЛенинграде, ему было бы лучше. Эта мысль не покидала ее: о том, какие преимущества он, ее маленький заложник, которого она, принимая решения, таскает за собой повсюду, может получить, если сегодня все пройдет так, как она ожидала.

— Мама!

— Что?

— Знаешь, я уже к концу книжки подхожу, это научная фантастика, и там у них есть такое место, которое исполняет желания, как золотая рыбка, только тут инопланетяне со своей техникой, и это очень опасно. Ну вот, значит, там один глупый человек и один сильный, и глупый сразу как бросится и давай загадывать. Загадал такое огромное желание, чтобы все во всем мире были счастливы, но тут его эта инопланетянская штука раздавила. Вот я и думаю, может, это на самом деле эта самая… ну, как ее…

— Метафора?

— Что? Я имею в виду, такая вроде картинка перевернутая. Ну, понимаешь. Нашей жизни.

— Покажи-ка.

Зоя облизнула пальцы, и Макс протянул ей книжку через стол, на котором стояли черный хлеб и кефир. “Счастье для всех!.. Даром!.. Сколько угодно счастья!.. Все собирайтесь сюда!.. Хватит всем!.. Никто не уйдет обиженный!.. Даром!.. Счастье! Даром!..”

Она перевернула книгу, взглянуть на корешок. “Пикник на обочине”. Ну-ну.

— Может, это совпадение, — сказал Макс.

— Нет, не совпадение. Это автор умничает, совсем как ты. Ладно, давай, литератор. Быстренько, раз-два. Пошли, пора уже.

У входной двери квартиры Макс, как обычно, обреченно продемонстрировал, что в его ранце лежат домашняя работа, тетрадки, учебники, карандаши. В десять лет он терял предметы с такой потрясающей легкостью, что казалось, будто все сумки и карманы, к которым он имеет какое-либо отношение, соединены с потайными выходами из космоса повседневности. Он взял привычку разводить руками и поднимать брови, когда вещи исчезали, изображая озадаченность, словно фокусник на сцене, и вряд ли это нравилось его учительнице.

Она надела пальто поверх лабораторного халата, они завернулись в шарфы, натянули перчатки и шерстяные шапки. Стоял конец зимы, но все равно на улице было около минус пятнадцати, сухой сибирский холод.

Улица Терешковой была взбаламучена и представляла собой море замерзшей черной грязи. Лучше пойти в школу другой дорогой, позади и между многоэтажек, по снежным дорожкам, над которыми высились деревья. Снег был уже старый, скрипел и хрустел под ногами. Небо было сланцевотемным. Из дома впереди слева по-прежнему поднимался столб пара, из окна квартиры, где доведенный до отчаяния жилец раскроил трубу парового отопления, чтобы стало немного теплее. Их дыхание поднималось столбами поменьше. Нос Макса заострился, превратившись в ярко-розовую точку. Мимо, между черными вертикалями сосен, пронеслась на лыжах стайка программистов — вжик-вжик-вжик. На ту сторону Морского проспекта, по хрустящей корке, туда, где в полумраке светились темно-красным и охрой дома повыше качеством, а обшитые деревом балконные лоджии посверкивали огоньками, словно окошки гарема из “Тысячи и одной ночи”. Выше по холму, там, где Президиум, только-только поднималось над горизонтом солнце — апельсин-королек; внизу, там, где Обское море, во тьме почти ничего не было видно. Зимой самые закаленные катались у берега на коньках, еще во льду имелись проруби для подводной рыбной ловли.

Школа № 21 стояла в лучшем районе города, среди домов академиков. Здесь тротуары были расчищены, и они влились в поток детей с ранцами, тащившихся туда же. Насколько она видела, других родителей тут не было. Макс тоже последние два года ходил в школу самостоятельно, но сегодня она хотела дойти с ним до самых ворот, проследить, как он пройдет внутрь, под идиотским плакатом, на котором Ильич поглаживает по головкам детей.

— Макс… — начала она.

— Гляди, вон тот профессор, с которым ты танцевала, тебе машет.

Она посмотрела на ту сторону улицы и действительно увидела там Леонида Витальевича, который выбирался из своей зеленой “волги” и дружелюбно махал ей рукой. Сделай этот жест любой другой, в сложившихся обстоятельствах он был бы открытым проявлением солидарности, но в отношении Леонида Витальевича никогда нельзя было понять, что он заметил или предпочел заметить. Этот человек, рассказывали, пытался задать математическую задачу каждому из кандидатов, когда в его институте решали, кого выдвинуть в Академию наук, — как говорили, искренне не понимая, что все предопределено с самого начала. С Зоей он всегда был очень любезен, хотя общие межинститутские семинары уже довольно давно не проводились. Кибернетика больше не стояла на стыке наук. Она улыбнулась и помахала в ответ; но Леонид Витальевич, видимо, попал ногой на скользкий пятачок, потому что свалился кучей — ба-бах, — так что остались видны только черное пальто и раскинутые ноги. Старая ворона, помятая, перья торчат. Его водитель кинулся к нему, помог подняться, повел его вверх по дорожке к профессорской столовой.

Один из пары мальчишек постарше хихикнул. Его друг весело стукнул его кулаком в плечо.

— Пошли, пошли, чего тут смотреть, — сказал он. — Подумаешь, еще один толстый жид на задницу свалился.

Зоя сердито посмотрела на них и собиралась что-то сказать, но Макс бросил на нее не по годам взрослый взгляд. Вероятно, он был прав. Теперь это было везде — плевки не только от подростков, но и от их родителей в институтах, и от студентов в университете. Прошлой зимой был случай, когда кто-то из русских ребят в общежитии решил, что хорошо будет так пошутить — запереть двери, оставив евреев на холоде на всю ночь. Они вывесили рукописное объявление, гласившее “Курица не птица, еврей не человек”.

— Ты что хотела сказать, мам? — спросил Макс. — А то уже звонок. Опоздаю.

— Просто… ты не удивляйся, если сегодня произойдет… что-нибудь неприятное. Если тебе про меня расскажут что-то плохое.

— Не волнуйся, — сказал Макс. — Я знаю, как себя вести. Мне Костя сказал, что делать. Пока… — и он побежал к воротам, не дожидаясь, пока она вгонит его в краску своим поцелуем.

Когда она снова перешла Морской, солнце уже полностью поднялось и теперь заливало ярко-оранжевой волной землю, плело путаницу теней вокруг деревьев на той стороне. Губы обжигал мороз, во рту чувствовался притупленный вкус бензиновых выхлопов от шедших мимо автобусов. Впрочем, день выдался ясный — над головой была синева, словно глазок в павлиньем пере. Настроение у нее помимо воли поднялось. В здешней жизни ей всегда больше всего нравился лес — а лес был по-прежнему на месте, им можно было наслаждаться по дороге на работу, даже когда других удовольствий в Академгородке не осталось, когда люди больше не доверяли незнакомцам, когда больше не слышно было тысяч разговоров о работе: в очереди на почте — о ядерном синтезе, в кино — об окружающей среде, в прачечной — о социологии. Лес остался стоять.

Зимой кроны берез превращались в ажурный узор без листвы, среди тонких веточек виднелись темные шарики с семенами — узлы в сети, которую не ухватить глазом, все шевелящейся и шевелящейся на холодном ветерке, теребившем верхушки деревьев. Сосновые иголки под слоем инея казались зеленовато-черными. Казалось бы, слишком холодно, чтобы работали рецепторы в человеческом носу, но каким-то образом смолистый запах все равно проникал, холодный и медленный, густой, как микстура от кашля. Она шагала по хрустящей белизне между бледными стволами и красными. Вокруг нее по лесу перемещались другие фигуры, правда, одинокие, на расстоянии друг от дружки. Она не слишком обрадовалась, когда, повернув по тропинке, обнаружила за углом Валентина, который поджидал ее под деревом, обхватив себя за плечи и выдыхая облака пара.

— Доброе утро, — сказал он.

В прошлом году он побывал в Праге и с тех пор отрастил свои светлые волосы подлиннее, завел смешные усики, шедшие от уголков рта к низу подбородка редкими полосками. Вид, совсем как у чеха, несомненно, очень юный; однако теперь у него под замшевым пиджаком было небольшое брюшко, а дома — двое малышей. Да, мальчик, прошли твои времена, подумала она.

— Да?

— У меня тут твои деньги, следующая выплата по договору.

Не стоило спрашивать, почему он передает ей деньги в лесу, когда хоздоговор с “Факелом”, насколько ей было известно, совершенно законный, никаких махинаций. Проблема была не в деньгах — в том, что их могли увидеть вместе.

— Не вижу большого смысла, — сказала она.

— А я не вижу смысла в том, чтобы держать их у себя. Мы не знаем, долго ли еще это будет продолжаться.

“Факел” был сперва громким, впоследствии — до неловкости крупным успехом. Там занимались написанием программного обеспечения по договорам для предприятий по всей Сибири, и денег поступало столько, что в какой-то момент, говорили, у комсомольской организации Академгородка на счету было два миллиона рублей. С тех пор они поспешно принялись тратить их на разные хорошие дела: научно-исследовательскую работу, спортивные мероприятия, фестиваль бардов, который должен был проходить сегодня вечером.

— Серьезно?

— Ты что, не слышала? Все клубы закрывают. “Под интегралом”, Кофейно-кибернетический клуб — вообще все. Мы рассчитываем продержаться еще пару недель.

. — Очень жаль, — неловко сказала она.

— Да, что поделаешь. Так что бери, что уж там. Бери-бери. Может, пригодятся.

Она положила конверт в карман, порылась в голове в поисках какого-нибудь дружелюбного ответа.

— Только что видела вашего гения, — начала она.

— Леонида Витальевича? Знаешь, он уже не мой гений, на самом деле. С тех пор как начались эти дела с “Факелом”, я в институте почти ничем не занимаюсь.

— Говорят, теперь он за стальные трубы борется, раз уж мир спасать ему не дают?

— М-м, — пробормотал Валентин.

— А тебя разве не тянуло заняться? — поддразнила она. — Работа наверняка важная…

Зря. Валентин не улыбнулся — накинулся на нее: красные щеки, несчастные глаза.

— Тебе никогда не приходило в голову, — прошипел он, — что, если бы ты поменьше смеялась над людьми, то, может, и не попала бы в этот переплет? Я тебя не понимаю. Вообще не понимаю. Как можно быть такой безответственной, такой эгоистичной? Ты как будто считаешь, что вокруг тебя никого нет. Знаешь ли, нам, всем остальным, тоже приходится расплачиваться. Господи! Да я бы на твоем месте в штаны наложил от страха! Тебе что, плевать, что с твоим сыном станется?

— А иди ты знаешь куда! — с этими словами она отошла.

Ей казалось, что разговор окончен, однако, пройдя метров пятьдесят с прижатой ко рту рукой, она услышала, как хрустит снег — он бежал за ней.

— Зоя, подожди.

— Что?

— Я хотел спросить: вы с Костей по-прежнему встречаетесь?

— Что?

— Вы с ним по-прежнему… ну, это самое…?

— Да тебе-то какое дело? Какого черта ты все время лезешь?

Невероятно, но он положил ладонь ей на руку. Она стряхнула ее.

— Зоя, мне просто надо…

— Да оставь ты меня, ради бога, наедине с моей безответственностью!

На этот раз он не пошел за ней, только спросил, обращаясь к ее удаляющейся спине:

— Все нормально у тебя?

— Все прекрасно, — сказала она. — У меня все прекрасно.

Вот тебе и тишина леса. Весь остаток дня в институте она думала о Косте. Они с ним, так уж сложилось, не встречались в том смысле, который имел в виду Валентин, причем уже довольно давно. Это была ее инициатива. Честно говоря, ей нравилось думать про себя, мол, связался черт с младенцем; однако она не хотела, чтобы этот роман перерос в решающий фактор в ее судьбе. Один раз она уже была замужем, хватит. Ей нравилось приводить его в квартиру потихоньку, в такое время, чтобы не увидел Макс; нравилось урывать пару часов в субботу днем, когда Макс ходил на кружок юных изобретателей, а потом идти забирать сына, втайне ожив, пробудившись под одеждой, с губами, слегка припухшими от поцелуев, все еще чувствуя во рту их вкус. Он не был ни хвастуном, ни простачком, позволял ей ненавязчиво обучать себя. Однако у них были разные периоды в жизни. Ему хотелось большего, нежели ее свободные часы днем, ему хотелось быть влюбленным и чтобы его любили в ответ, чтобы то, что между ними произошло, стало определяющим событием в его судьбе или, по крайней мере, в этой части его жизни. Это можно было понять. Ему было двадцать с чем-то. Он считал, что все должно быть взаимодополняющим, осмысленным. Он считал, что события, проходя, должны образовывать в воздухе какую-то различимую, понятную фигуру. Поэтому она потихоньку прекратила все это, чтобы он мог пойти и влюбиться в кого-нибудь еще — испытать страсть, у которой будет сюжет. После чего она наконец смогла познакомить его с Максом, сделать из него друга семьи. Они хорошо ладили — Костя умел давать советы о том, как обходиться с миром мальчишек и мужчин. Ей же приходилось тихонько справляться с ревностью, осаждавшей ее без всяких рациональных причин, когда она видела его идущим с какой-нибудь разбитной аспиранткой.

— Ваш пропуск, — сказал вахтер в стеклянной будке на входе в Институт цитологии и генетики.

— Да что вы, Тема, вы же меня знаете.

— Извиняюсь, но без пропуска не положено. Новое правило. Чтоб все пропуска показывали.

— Вы что, думаете, я себя за кого-то другого выдаю? Шесть лет меня пропускали, а тут вдруг.

— А с сегодняшнего дня положено, чтоб все пропуска показывали.

— У меня при себе нет.

— Тогда идите домой, принесите.

— Это глупо…

Но тут в дверях показался директор: полы пальто разлетаются, рука приглаживает прическу. Он явно собирался проскочить мимо, не заметив ее. Она с кислым удовольствием преградила ему дорогу

— Товарищ директор, вы не объясните Теме, что я вам сегодня нужна в институте, независимо от пропуска?

— На вас, милая моя, правила, как всегда, не распространяются?

Она улыбнулась ему во весь рот и сказала:

— Показательный процесс без обвиняемого не устроишь.

Пауза.

— Пропустите.

— Тактично, как водится, — сказал он, когда они стояли у лифта. Лифт приехал. Он вошел. — Научный совет ждет вас в час. Не опаздывайте.

Двери закрылись.

Когда она вошла в лабораторию, все четверо ее подчиненных ждали. Буквально ждали: сгрудившись у окна, ничего не делая, ничего не говоря.

— Что вы тут стоите? — сказала она. — Праздник, что ли? Давайте-ка за таблицы!

Она повесила пальто и попыталась сосредоточиться. Слава богу, поступила очередная огромная куча клинических данных, и можно было погрузиться в механическое занятие — их анализ. Ставить галочки, нумеровать страницы, полученные с ротапринта, забыться в успокаивающих подробностях эксперимента, еще хоть ненадолго. Порок развития позвоночника, кистозный фиброз, болезнь Дауна — девять подлежащих регистрации врожденных пороков. Галочка, галочка, галочка. Эта партия поступила из медицинского центра в Перми — там на окружающую среду существенно влиял металлургический комплекс, и, как она и ожидала, при таких условиях данные демонстрировали неуклонное увеличение количества мутаций, а в определенные периоды времени наблюдались резкие скачки — они явно соответствовали каким-то местным событиям. Однако два больших скачка, которые они привыкли видеть, были на месте, как обычно, и росли все выше по мере накопления данных: один в конце 30-х, другой в конце 50-х. Два внезапных всплеска в уровне врожденных мутаций у населения, присутствовавших в медицинской статистике по всему Советскому Союзу, везде, где она успела посмотреть, в одинаковой степени. Чтобы их объяснить, важно было помнить: в этих несчастных детях проявлялись мутировавшие гены их родителей. Следовательно, скачки соответствовали периодам, прошедшим за поколение до каждого из этих пиков врожденных пороков, периодам, когда по какой-то причине мутировавшие гены у населения встречались чаще, — или, если выражаться старым добрым дарвиновским языком, когда возникло определенное преимущество при отборе. Из опытов с дрозофилами ей было известно, что активная тенденция к мутации часто связана с приспособляемостью организма, когда в окружающей среде случается что-то серьезное. Однако для того, чтобы тенденция к мутации придавала людям повышенную выживаемость, требовалось, как можно заключить, некое бедствие, того же типа или тяжести, что атака вируса, из-за которого гибнут дрозофилы, не имеющие к нему иммунитета. Подобным эффектом могла обладать лишь демографическая катастрофа. Догадаться, что происходило за двадцать с чем-то лет до первого пика, было несложно. Конец 30-х, отними двадцать лет и попадешь в ужасные годы Первой мировой, революции, гражданской войны — в эпоху, когда четыре всадника апокалипсиса топтали поверженную Россию. Это был общепризнанный факт. А вот второй скачок был интересным. Конец 50-х, отними двадцать лет и попадешь в 30-е, в годы до общеизвестной катастрофы — вторжения Германии. А это явно указывало на то, что вымирание — в исторических, колоссальных, демографически значимых масштабах — началось еще до того, когда в этом можно было винить фашизм. В лаборатории она ни о чем таком не упоминала; однако они с коллегами, по сути, изучали историю, зафиксированную не в документах, архивах или даже человеческой памяти, но там, где никто не ожидал найти никаких записей — в самом человеческом организме. Если подумать, то дело обстояло понятнее некуда: где еще сохраняться прошлому, если оно вообще сохраняется, как не в генетическом архиве, неопровержимом, не поддающемся переписыванию? Фокус состоял в том, чтобы найти способ эти результаты опубликовать.

Точнее, раньше состоял. Она посмотрела на часы. Без четверти час. Неохотно выкинув из головы чистую логику размышлений, она взяла пальто.

— Спасибо всем, — сказала она, стоя у двери. — Хорошо поработали. — Она вспомнила про пачку денег. — Вы не пошлете вот это в поликлинику? Это их деньги по хоздоговору. До свидания.

В научный совет Института цитологии и генетики входили двадцать самых заслуженных сотрудников, заведующих отделами и так далее-людей, которых она знала не первый год. Среди них были посредственности, партийные функционеры, к которым она никогда не скрывала неприязни, но со многими остальными они вместе шутили и даже интриговали, а нескольких она считала своими друзьями. С парочкой из них спала после Кости. Почти все они когда-то были ее союзниками в молчаливой войне за спасение настоящей генетики от Лысенко.

— Сегодня на повестке у нас только один неприятный вопрос, — объявил директор. — Письмо, в котором выражается протест против слушания некоего судебного дела в Москве, подписанное 46 сотрудниками Сибирского отделения из нашего Академгородка, которое сперва напечатали в американской газете “Нью-Йорк тайме”, а потом передали — вместе с именами всех подписавшихся — по “Голосу Америки”, американской пропагандистской радиостанции. Среди этих подписавшихся, как ни прискорбно, наша сотрудница Вайнштейн, которую мы сегодня попросили прийти и разъяснить ее пагубные действия, не укладывающиеся в голове. Итак, прежде чем открыть заседание, скажу лишь одну вещь. Здесь не уголовный суд. Мы собрались тут для товарищеского обсуждения — не для того, чтобы выносить приговоры, так что пусть никто из вас не испытывает никаких ложно понятых чувств, не переживает и не принимает данное разбирательство за что-то не то.

“Ну и тип”, — подумала Зоя.

— Кто хочет выступить первым? — спросил директор.

— Хотелось бы узнать, почему Вайнштейн вообще заинтересовалась этим делом? — сказал кто-то. — Какое оно к ней имело отношение? Она что, не могла заниматься своими делами? Она же не юрист.

— Я немного знакома с людьми, о которых речь, — ответила Зоя.

— Ну еще бы, конечно, знакомы. У вас в знакомых куча всяких зачинщиков беспорядков и нежелательных личностей. Вы этого и не скрываете.

— У меня такой вопрос, — сказал кто-то другой. — Если уж она решила вмешаться, то почему не обратилась в соответствующие инстанции? Зачем порочить советское правосудие перед всем миром? Зачем болтать в присутствии врага, зачем поливать грязью институт?

— Мы этого и не делали. Мы послали официальные письма прокурору, в Верховный суд, в ЦК и Генеральному секретарю. И больше никому. У меня квитанции есть.

— Тогда как вы объясните реакцию “Нью-Йорк тайме” и “Голоса Америки”?

— Никак. Спросите тех, кому мы посылали письма.

— Значит, вы обвиняете советское правительство?

— По-моему, — сказал кто-то из тех, кого она считала друзьями, — не так уж важно, каким образом письмо дошло до врага. Важно то, что враг знал, где следует искать подобные материалы. Они знали, где искать отсутствие преданности. Цинизм. Желание предать коллег.

— Согласно конституции, любой гражданин имеет право подать петицию любому официальному лицу по любому вопросу, — сказала она.

— Это верно, — сказал кто-то другой, — но это не освобождает вас от необходимости думать, прежде чем раскрывать рот.

— Вы разве не видите, что играете на руку тем, кто хочет затащить нас назад, в прошлое? Разве вы не цените те свободы, которые у нас есть?

— Значит, вы хотите, чтобы я служила свободе, набрав в рот воды?

— Да, если сможете!

— Разговоры бывают разные. Вы что, ребенок, сами не понимаете?

— Ребенок, и притом опасный.

— Вы как будто не понимаете, какое к нам повсюду отношение!

— Рабочие Новосибирска, — сказал представитель профсоюза, — с уважением относятся к ученым Академгородка, которые трудятся не покладая рук, чтобы своими героическими усилиями обеспечить более высокий уровень жизни. Однако рабочие требуют, чтобы предательницу Вайнштейн, которая не достойна звания ученого, исключили из института и чтобы она безо всяких поблажек предстала перед законом за свою антисоветскую деятельность.

— Что ж, — сказал директор, — предлагаю отметить для себя, что рабочие испытывают сильные чувства, однако мне кажется, в данный момент нет необходимости говорить о каких-либо наказаниях. Давайте просто выскажемся, выразим наше собственное мнение. Думаю, пора перейти к голосованию.

Невнятный гул голосов.

— На голосование выносится обычный выговор, — сказал он успокаивающим тоном. — Никакой юридической силы он не имеет. Кто за, поднимите руку. Единогласно? Хорошо. Я вас провожу.

В коридоре он сказал:

— А помните, вы ведь обещали мне, что будете хорошим товарищем. — Потом добавил: — Прописки вас лишат. Буду ждать от вас заявления по собственному желанию на той неделе.

— Выгнали, — сказала она в тот вечер в Доме науки. — А вас?

— Выгнали, — согласился саркастически настроенный Мо.

Она поискала глазами в толпе Костю. Они стояли в задних рядах публики, собравшейся на фестиваль бардов, который, похоже, собирались отменить в порядке закручивания гаек, но он все равно состоялся, вероятно, потому, что все выступающие уже приехали. Деньги коллектива “Факел” пошли на приглашение в город группы поэтов, сочинителей баллад, певцов, которые теперь выходили по одному на маленькую сцену в жаркой коробке фойе Дома науки, пели песни про водку и разбитое сердце, время от времени призывая к окончанию империалистической войны во Вьетнаме. Макс был дома, в постели — ему удалось пережить этот день, пальцами на него показывали меньше, чем она опасалась. Между ними состоялся разговор, где они коснулись перспективы немедленного возвращения в Ленинград, к бабушке, и он сказал, что не против. Студентка, оставшаяся за ним присмотреть, свернулась в кресле с Зоиным “Доктором Живаго”. Между набитым залом и зимней темнотой на улице в стеклянных стенах Дома науки росли зеленые папоротники и бамбук. Они были в маленьком освещенном виварии, в бутылке, запечатанной от холода снаружи. Казалось, все происходит в последний раз — на всем лежит печать грусти. Настроение у нее было элегическое.

Выступавший бард закончил, на сцену вышел другой, немолодой мужчина, заросший, с обвисшим лицом, но с ясными глазами. У него были усы, когда-то, возможно, щегольские, однако успевшие ускользнуть из-под опеки. Выглядел он неплохо.

— Кто это?

— По-моему, композитор какой-то, песенки к фильмам сочиняет. Или что-то в этом роде.

— Добрый вечер, — сказал бард. — Дайте-ка я немножко настроюсь. — Он завозился с гитарой, нервничая. — Ну вот, значит так. Песня называется “Старательский вальсок”.

И он принялся бренчать в ритме вальса — нехитрое бренчание; главное был его голос, звучавший поверху. Он пел:

Мы давно называемся взрослыми

И не платим мальчишеству дань,

И за кладом на сказочном острове

Не стремимся мы в дальнюю даль.

Ни в пустыню, ни к полюсу холода,

Ни на катере к этакой матери.

Но поскольку молчание — золото,

То и мы, безусловно, старатели.

В полном соответствии со словами в зале действительно стало очень тихо — все необъяснимым образом стихли, до такой степени, что трудно было поверить: тут находится пара сотен живых, дышащих людей. Наверно, все затаили дыхание. Бард пел:

Промолчи — попадешь в богачи!

Промолчи, промолчи, промолчи!

Снова бренчание, проигрыш. Это еще не все. Она вытянула шею.

И не веря ни сердцу, ни разуму,

Для надежности спрятав глаза,

Сколько раз мы молчали по-разному,

Но не против, конечно, а за!

…а тут, к ее сильному раздражению, рядом с ней появился кто-то вкрадчивый, требуя внимания. Это был Шайдуллин, несомненно только-только из Института экономики, где проводил собственную чистку. Его бритая голова сияла. Только не это, не очередное протокольное наступление.

— Хотел вам кое-что сказать с глазу на глаз, — прошептал он. — Чтобы вы знали: наш Костя стучит.

— Что?

— Стучит. Захаживает в Пятый отдел для бесед. Вот так — извините. — Он отошел.

…Потому что молчание — золото.

Промолчи, промолчи, промолчи!

Промолчи — попадешь в первачи!

Промолчи, промолчи, промолчи!

Ах, Костя, подумала она, ах, Костя; ну конечно, вот и он, появился со зловещей неизбежностью кошмара, пробирается к ней сквозь толпу, а сам улыбается, улыбается. Она сделала каменное лицо, подняла руку перед грудью, стоп, покачала головой, медленно, решительно. Он начал меняться в лице, но она отвернулась, снова принялась смотреть на барда. Потом подумаю. Потом погадаю, поплачу.

И теперь, когда стали мы первыми,

Нас заела речей маета,

И под всеми словесными перлами

Проступает пятном немота.

Пусть другие кричат от отчаянья,

От обиды, от боли, от голода!

Мы-то знаем — доходней молчание,

Потому что молчание — золото!

Ох, закроют они все, что только можно закрыть, после такого, думала она. А вы, друг мой — с вами что станется?

Вот так просто попасть в богачи,

Вот так просто попасть в первачи,

Вот так просто попасть в палачи:

Промолчи, промолчи, промолчи!

Конец. В зале по-прежнему стояло молчание, завороженное, ошеломленное. Она поднесла ладони друг к дружке и начала хлопать в тишине, пока не присоединились другие, еще, еще, так что под конец аплодировали добрые три четверти слушателей. Не все. Некоторые смотрели, не отрываясь, с отвращением, а у некоторых был такой вид, будто они делают заметки. Шайдуллин, вернувшийся в дальний конец зала, был неподвижен, словно железный столб. Бедняга, подумала она, неужто ты по-прежнему считаешь, что это можно исправить?

А там, на сцене, Саша Галич смеялся, как человек, освободившийся от давнишнего бремени.

3. Пенсионер. 1968 год

У ограды в конце дачного участка стояла скамейка, обращенная к пшеничному полю. Иногда по тропинке на поле подходили гуляющие и, обнаружив там бывшего Первого секретаря, просили разрешения с ним сфотографироваться. Сегодня на тропинке никого не было. Вокруг ни души — лишь серая августовская жара, да сам он, в рубашке и шляпе, со своим коротковолновым приемником и магнитофоном, который подарил ему сын, чтобы он записывал свои воспоминания. У его ног расхаживал, скребя землю, ворон Кава. Когда его только сняли с должности, он ожидал, что ему разрешат заниматься партийной работой хотя бы на самом низовом уровне, вернуться в местную ячейку или комитет, или как они там теперь называются. Ему следует знать как, да только пока он сидел на своей плодоносящей верхушке, вся организация успела много раз смениться. У него остались одни ностальгические воспоминания о том, как проходили собрания вначале: комната с голыми бетонными стенами, лампочка без абажура, недавно обучившийся читать секретарь гордо спотыкается на длинных словах, читая повестку; и он надеялся, что снова увидит что-нибудь подобное, если ему опять разрешат присоединиться к рутинной работе: рисовать транспаранты к Первому мая, выступать с речами в красных уголках, посещать детсады, разъяснять передовицы “Правды” рабочим в конце смены. (Секрет состоял в том, чтобы их рассмешить). Но ничего такого не произошло. Повсюду разошлись слухи — его списали на свалку истории. К нему нельзя было приближаться. Нельзя было разговаривать с ним, писать ему, звонить; и хотя время от времени издалека доносились вести о том, что его бывшие соратники по-прежнему помнят о нем, по-прежнему берут его в расчет, напрямую этого ему никто не сообщал. Последствия просачивались к нему в виде каких-нибудь мелких изменений в распорядке, по которому он жил, или поддержки, оказываемой его сыну.

Так и тянулись дни, невероятно длинные и невероятно пустые. Поначалу он, как сумасшедший, занимался огородом, сажал длинные грядки овощей, возлагая на них большие надежды, подрезал и удобрял от зари до зари, прерываясь только тогда, когда Нина Петровна звала поесть, — но через какое-то время это надоело. И потом, голову такими вещами не заполнишь. Раньше он всегда, стоило появиться сомнениям, брался за работу. Стоило появиться неприятным воспоминаниям, он брался за работу, говоря себе, что лучший ответ на любой просчет в прошлом — поправить что-то в будущем. Будущее было его личным выходом, а также общественным долгом. Работа во имя будущего позволяла смиряться с прошлым, а значит, и с настоящим. Но теперь никому его обещания были не нужны. Часы зияли пустотой. Слишком много времени на размышления и никакой возможности откинуть эти мысли в сторону, окунувшись в работу. Теперь он не мог избавиться от того, что приходило ему в голову. Мало-помалу, без какого-либо порядка, из глубин всплывали вещи, которые ему совершенно не хотелось вспоминать: всякая гадость, прошедшие часы и минуты, о которых никому и думать не стоит, покидали свое место в забытых уголках и поднимались, заполняли голову, как грязь во взбаламученном пруду, поднявшись со дна, мутит чистую воду наверху. Он, как мог, старался держать мысли в порядке, ведь жалость к себе отвратительна; к тому же у него перед глазами всегда стоял пример Нины Петровны с ее большевистским спокойствием. Если она смогла вынести эти перемены в их жизни, перемены в своих обязанностях, без единой жалобы, то и он непременно справится. Сумеет починить свой умственный защитный механизм, будет одолевать эту жизнь, день за днем. Однако теперь он понимал, почему, если верить слухам, этот матерщинник Фрол Козлов, туша эдакая, когда умирал, дошел до того, что позвал попа. Не дай бог ему самому проявить такую слабость; однако теперь ему было ясно, что в этом что-то есть, в этом желании очиститься от всего, чтобы все это от тебя убрали, как по волшебству, чтобы можно было уйти из этой жизни таким же невинным, каким пришел в нее. А все это проклятое безделье — вот в чем беда. Козлов, видно, тоже лежал в постели все эти месяцы после инсульта, не мог ничего делать, только думал. Наверное, надо было его навестить. Теперь уже поздно — все поздно, остается лишь тащиться вперед, день за днем. Порой борьба у него в голове представлялась ему до того не связанной с миром вокруг, где ничего не происходило, что казалось, будто все это, вся эта чертова история, вся эта громадная страна, там, за пшеничным полем, была его сном, из тех особенно запутанных, давящих горячечных снов, когда все силишься выстроить по порядку их части, но никак не можешь; как будто Советского Союза вообще никогда не было, разве что в его воображении, а было только это русское поле, заросшее пшеницей.

Хуже всего бывало, когда он по глупости решал посмотреть какой-нибудь фильм про войну по огромному телевизору в гостиной, на котором под экраном еще красовалась выгравированная табличка, гласившая, что это подарок к юбилею “от товарищей по Центральному комитету и Совету министров”. Памятуя о том, как они с ним поступили, он смотреть не хотел; и все-таки чистенькие подвиги почему-то затягивали его, словно давая некое облегчение, возможность так же спокойно гордиться прошлым, как в кино. А ведь, если вспомнить войну, то гордиться в конце концов было чем. Эти смелые ребята, которых гнали из-под палки навстречу врагу; да, смелость была такой же реальной, как и палка — настолько реальной, что слез не удержать. И потом, они избавили мир от огромного зла. Это правда. Сидя перед телевизором, он испытывал одно лишь свойственное ветеранам раздражение — легкое, не прорывающееся — при виде того, что напутал режиссер. Только позже все это начинало отравлять его мысли — ночью, в неподвижной, одинокой глубине ночи. Ему снились все те жуткие подробности войны, которые не вошли в фильм, а когда он просыпался и слышал ровное дыхание Нины Петровны, приснившиеся ему образы были все так же живы в сознании; а позади них неостановимо подымались, словно на крюках из тьмы, выходили наружу другие воспоминания. За картиной, где кусок человеческих кишок, словно покрытая пятнышками коричневая труба, вмерз в дорожку перед блиндажом на передовой в Сталинграде, высились стонущие деревья на Западной Украине в 45-м, когда там трудились палачи из НКВД, а дальше — вид за неосторожно приоткрытой в 37-м дверью, где следователь на допросе демонстрировал, какими возможностями обладает простая металлическая линейка, и оголодавший в коллективизацию ребенок, которого тошнило травой. И еще, и еще хуже.

Столько крови, и только одно оправдание всему. Только одна причина, почему все это было правильно — делать эти вещи и помогать их делать; только если все это было началом, всего лишь последними предсмертными судорогами старого, жестокого мира и рождением нового. Но когда не было работы, верить в это было гораздо труднее. Когда не было работы, будущее лишалось веса, способного удержать на расстоянии прошлое. А мир, по-видимому, продолжал жить, неизменный, неспасенный, непреобразованный. Происходило все то же, те же старые нужды били все так же больно. Все так же далеко было до сада, где возляжет лев с ягненком, где всякий сможет после ужина предаваться критике — как его душе угодно. Сегодня по радио передавали, что снова начался Будапешт, прямо как тогда, когда он послал туда танки, только на этот раз это Прага, на этот раз чехам понадобилась братская рука помощи, сомкнутая на горле, чтобы держать их в узде. Ликование на улицах, сказали по радио. Рабочие повсюду приветствуют солдат. Ну да. Перед Прагой — Будапешт; перед Будапештом — Восточный Берлин. Все происходит снова и снова. Снова и снова, а этот сад, где кончается история, торопится вперед, никогда до него не дотянуться, вот вам оправдание, какое уж есть, достаточно его или недостаточно. Он повозился с магнитофоном и нашел кнопку “Запись”, которую показал ему сын.

“Рай, — сообщил он пшеничному полю в смятенном гневе, — это место, куда люди хотят попасть в конце, а не то, откуда они бегут. И это называется социализм? Что это за общественный строй такой, куда народ силком надо загонять! И это называется рай?”

Он нажал кнопку “Стоп”. Прикрыл рот рукой. И тут оно, это вышедшее на пенсию чудище, устав от страха, от того, что испытывало его само и вызывало в других, замерло на скамейке у поля, подождало, пока ворон Кава прыгнет к нему на колено. Через поле, колыша пшеницу, прилетел ветерок, закачал березы у него над головой. И листва на деревьях заговорила: неужели нельзя иначе?

В трех тысячах километрах к востоку уже ночь, но дует тот же ветер, шевелит темные ветви сосен у окна наверху, где сидит в одиночестве Леонид Витальевич, занятый оптимизацией производства стальных труб. 500 производителей. 6о тысяч потребителей. 8оо тысяч заказов, получаемых ежегодно. Но все получится, если ему удастся убедить их измерять выдачу в нужных единицах. Неумолимый свет творения горит внутри ненадежного тела; затмевает его собой, затмевает полный разочарований мир, мир случайностей, тирании, абсурдности; светит все ярче и ярче, сильнее и сильнее, пока невысокий человек в квадратных очках не исчезнет из виду и комнату не заполнит одно бело-голубое сияние. А когда свет гаснет, тела уже нет, комната пуста. Проходят годы. Рушится Советский Союз. Возобновляется пляска предметов и людей, вечный товарообмен. А ветер в деревьях Академгородка повторяет: неужели нельзя иначе? Неужели никак нельзя иначе?

Проснулся батрак, видит, что нет ни царевны, ни ковра-самолета, ни скатерти-самобранки; остались одни сапоги-самоходы.

Послесловие

Скорее признание, чем послесловие: я написал эту книгу, не умея ни говорить, ни читать по-русски. Поэтому я имел возможность использовать в работе лишь малую часть имеющихся материалов, и читателям следует знать: то, что они тут прочли, отражает мое знакомство с ограниченным набором источников, которые оказались переведенными на английский, — зачастую это происходило во время холодной войны, в процессе озабоченных попыток Запада угадать, что происходит в Советском Союзе. Как следствие, не будучи в состоянии самостоятельно заглянуть в архивы или справиться с оригиналами документов (не считая тех нескольких случаев, когда мне оказали любезность и перевели для меня материал), я оказался в необычной ситуации — мне пришлось положиться на ряд определенных книг, послуживших мне основными проводниками в то место и эпоху, которые я пытался понять, или провожатыми по ним. Эти книги не раз упоминаются в примечаниях, но мне хотелось бы выразить особую благодарность им и здесь; вот они: Sheila Fitzpatrick, Everyday Stalinism (Шейла Фицпатрик, “Повседневный сталинизм”), William Taubman, Khrushchev: The Man and His Era (Уильям Тобмэн, “Хрущев. Человек и его эпоха”) — важнейшая биография Хрущева и Michael Ellman, Planning Problems in the USSR (Майкл Эллмэн, “Проблемы планирования в СССР”). Разумеется, за все те ошибки, недоразумения, ложные утверждения, наивные представления, вопиющие упущения и обычные глупости, которые тут наверняка имеются, эти авторы никакой ответственности не несут. Но поскольку эта книга зиждется на знаниях других, мне кажется необходимым указать, на чьи труды я полагаюсь. Кроме того, я не смог бы написать ее без помощи двух человек, бывших моими переводчиками во время моего пребывания в России, Джозефины фон Зитцевич в Санкт-Петербурге и Симми Гилл в новосибирском Академгородке и в Москве. Мисс Гилл перевела для меня основные части книги “Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый”, познакомила меня с книгой Колаковского и в любых ситуациях блистала иронией. Я чрезвычайно благодарен Ирине и Иосифу Романовским, дочери и зятю Канторовича, за их гостеприимство и поддержку, а также встреченным мною в Академгородке профессору Якову Фету и его жене, которые терпеливо отвечали на вопросы, как им наверняка показалось, до странности плохо знающего математику англичанина. Профессор Г. Ханин также любезно согласился побеседовать со мной. Эти люди проявили гостеприимство и оказали мне поддержку в то время, когда я полагал, что занимаюсь написанием куда более стандартной, чем впоследствии оказалось, документальной книги, и им вполне может не понравиться то, как я обошелся с воспоминаниями о Канторовиче. Однако я надеюсь, что они все-таки поймут: намерение мое, по существу, состояло в том, чтобы почтить его память. Во время работы над книгой я многое почерпнул из бесед с Майклом Эллмэном, с Аленой Леденевой из Школы славянских и восточноевропейских исследований Лондонского университета И с Дьюрдьей Бартлетт из Лондонского колледжа моды; и в этих беседах я обычно спотыкался, пытаясь получить хотя бы начальное представление о предмете, поэтому доктора Эллмэн, Леденева и Бартлетт, возможно, сочли свое время потерянным зря. Это не так. Кроме того, я хочу поблагодарить за чтение чернового варианта книги и комментарии к нему, сделанные с различных точек зрения, таких специалистов, как Эмма Уиддис, Маргарет Брэй, Джералд Стэнтон Смит, Оливер Мортон, Эндрю Браун, Клэруеэн Джеймс, Джонатан Гроув, Дженни Тернер, Ким Стэнли Робинсон, Питер Спаффорд, Дэвид и Беренис Мартин. Что до Джессики Мартин, она прочла всю книгу, глава за главой, абзац за абзацем, а порой, когда возникала необходимость, предложение за предложением. Преподавать студентам в колледже Голдсмите было для меня удовольствием, работать с коллегами — тоже. Мой редактор Джулиан Луз долго ждал, когда я пришлю ему книгу, и в результате получил совсем не то, что мы первоначально планировали. Мой агент Клэр Александер достойно справилась с последствиями. И, наконец, моя мать, историк Маргарет Спаффорд, всегда воодушевляла меня своей уверенностью в том, что мне следует рискнуть и попробовать себя в писательстве. Без ее поддержки я, возможно, не набрался бы храбрости, не рискнул бы переехать в этот странный дом на полпути, на границе с художественной литературой. Отсюда и посвящение, хотя я знаю — ничего столь вопиюще антинаучного она в виду не имела.

Источники, необходимые для написания книги, я изучал в библиотеке Кембриджского университета, в Университетской медицинской библиотеке и в Экономической библиотеке Маршалла в Кембридже, в Британской библиотеке и в библиотеке Общества сотрудничества в российских и советских исследованиях в Брикстоне. Библиотекари в этом мире — безымянные герои и одновременно — люди, незаменимые в любом противоречивом начинании вроде этого. Библиотека Св. Дейниола во Флинтшире предоставила мне замечательно благотворную среду для написания последней главы. Все это время Google, расхаживая поступью пантеры, складывал у меня под рукой документы, стопку за стопкой. Не представляю себе, как можно было написать эту историю в мире без интернета — иными словами, в мире, где эта история произошла.

Примечания

Часть I

Введение

16 Мосты калиновые, переводины дубовые, устланы мосты сукнами багровыми, а убиты всё гвоздями полуженными. Эта и все остальные цитаты из сказок взяты из книги А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки. Формальный и антропологический анализ можно найти в книге Maria Kravchenko. The 'World of the Russian Fairy Tale.

16 Русские перестали рассказывать сказки. Намеренные попытки сфабриковать непрерывающуюся традицию советского фольклора, в котором Сталин выведен сказочным героем или добрым царем,рассмотрены в книге Frank J. Miller. Folklore for Stalin: Russian Folklore and Pseudo-folklore of the Stalin Era, а также в следующих трудах: John McClure and Michael Urban; Felix J. Oinas. Folklore and Politics in the Soviet Union-, Rachel Goff. The Role of Traditional Russian Folklore in Soviet Propaganda. Cm. http://gerrnslav.byu.edu/perspectives/w2004contems.html. Исследования современных сказочных мотивов русского фольклора в советских и постсоветских условиях приведены в книге Liz Williams. Nine Layers of Sky.

16 Название сказочного ковра-самолета. См. Maria Kravchenko. The World of the Russian Fairy Tale.

17 В наши дни, — сказал толпе, собравшейся во Дворце спорта Центрального стадиона имени В. И. Ленина 28 сентября 1959 года, Никита Хрущев. См. журнал Вокруг света, № 4, 1960 (.Khrushchev in America: Full Texts of the Speeches Made by N. S. Khrushchev on His Tour of the United States).

17 Вся Россия (выражаясь словами Ленина) — одна контора и одна фабрика. Строго говоря, это предсказание об устройстве послереволюционного общества было сделано им перед самым большевистским переворотом, а опубликовано после; см. Государство и революция, гл. у. “Все общество одна контора и одна фабрика с равенством труда и равенством платы”.


1.1. Вундеркинд. 1938 год

21 Леонид Витальевич. Леонид Витальевич Канторович (1912–1986), математик и экономист, ближе всего из советских ученых стоящий к Джону фон Нейманну, в 1975 г. ставший единственным советским лауреатом Нобелевской премии по экономике (совместно с Тьяллингом Купмансом). По-русски формальным почтительным является обращение по имени и отчеству; в большинстве случаев он зовется здесь так с целью подчеркнуть, что отношение к нему уважительное, как к доброму знакомому, но не близкому другу. Эта сцена в трамвае, получившая художественное развитие в книге, основана на реальных событиях его жизни, которые описаны в его автобиографической статье в сборнике Assar Lindbeck, ed. Nobel Lectures, а также в собрании его писем и статей, дополненном воспоминаниями коллег: В. Л. Канторович, С. С. Кутателадзе, Я. И. Фет (редакторы-составители). Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый-, см. также С. С. Кутателадзе. Путь и пространство Канторовича.

23 Банды работали в трамваях. Преступность в 30-е годы и трамваи тех лет описаны в книге Sheila Fitzpatrick. Everyday Stalinism: Ordinary Life in Extraordinary Times, pp. 32–53.

24 Лозунг рекламировал «Советское шампанское». Это началось с реплики Сталина (кого же еще) на собрании комбайнеров 1 декабря 1935 года: “У нас теперь все говорят, что материальное положение трудящихся значительно улучшилось, что жить стало лучше, веселее”, а затем активно использовалось в песнях, речах, плакатах, газетных заголовках. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism, р. 90 и примечание там же; про «Советское шампанское» см. JUKKA Gronow. Caviar with Champagne: Common Luxury and the Ideals of the Good Life in Stalins Russia.

25 На его профессорском костюме красовалась бы шестиконечная звезда. О жизни евреев в СССР в 30-е годы и о представлениях евреев об этой стране как о месте, отличавшемся филосемитскими просвещенными идеями и предоставлявшем определенные возможности, см. Yuri Slezkine. The Jewish Century.

26 Запрос от Ленинградского фанерного треста. Подробности о том, как к Канторовичу обратились из треста, я придумал, однако то, что в основе его математических оптимизационных идей лежало задание фанерного треста, факт полностью достоверный. Когда в 1982 году отмечали семидесятилетие Канторовича, ему подарили кусок фанеры с надписью “Я простая дощечка, но я тоже радуюсь, потому что все это началось с меня”. Первой публикацией, посвященной этому методу, которая доказывает, что Канторович открыл его первым, была 68-страничная брошюра, изданная в 1939 году, “Математические методы организации и планирования производства”; кроме того, в университете, где он работал, была устроена небольшая конференция; однако официального внимания работа почти не привлекла, что, по-видимому, явилось для автора наиболее безопасным результатом. Неясно даже, использовал ли фанерный трест то, что он им предоставил, — вполне возможно, что нет. Затем метод был независимо переизобретен в Соединенных Штатах Тьяллингом Купмансом и Джорджем Данцигом, который, работая во время войны над проблемами транспорта и распределения по поручению ВВС США, ввел новый термин — линейное программирование. В постановке задачи у Купманса имелось одно отличие от Канторовича: он предполагал, что любой оптимизированный набор выходных параметров следует считать эффективным, тогда как у Канторовича этот набор входил в данные задачи. Он поступал от плановиков и был единственным набором, используемым при оптимизации. См. Michael Ellman. Planning Problems in the USSR: The Contribution of Mathematical Economics to Their Solution 1960–1971.

27 Ему представился метод, способный на то, что не под силу сыскной работе традиционной алгебры. Фанерный трест, по сути, предложил ему решить систему уравнений, каждое из которых имело форму вроде этой: 3а + 2b + 4с + 6d = 17, где неизвестные переменные а, b, с, d обозначали неизвестные затраты работы, относящиеся к работе различных станков; только переменных было не четыре, а во много, много раз больше. Эти уравнения называются линейными, потому что графики входящих в них функций представляют собой прямые линии; свойством линейных уравнений является тот факт, что (если ограничиться общим случаем) разрешить систему единственным образом можно, лишь когда количество уравнений в ней равно количеству неизвестных. Иначе, когда неизвестных больше, система недоопределена — у нее существует бесконечное число решений, и выбрать одно невозможно. Система, которую надо было решить фанерному тресту, была недоопределенной, поскольку уравнений в ней было меньше, чем переменных — последних требовалось найти огромное количество. Прежде всего Канторович осознал, что среди бесконечного множества решений имеется критерий выбора: исходить следует из того, что величину а + b + с + d, полную затрату работы станков треста, соответствующую данной ему плановой норме выпуска фанеры, необходимо минимизировать. Задачу можно сформулировать по- другому, так, чтобы требовалось максимизировать норму выпуска. Учебник, где разъясняются принципы линейного программирования, предназначенный для студентов американских бизнес-школ: Saul I. Gass. Linear Programming: Methods and Applications.

28 Небоскребов на Манхэттене и обещаний большего в Москве. Сталинские обещания по части будущего см. в книге Лев Копелев. И сотворил себе кумира. (Lev Kopelev. The Education of a True Believer), которая цитируется в SHEILA FITZPATRICK. Everyday Stalinism, p. 18. Архитектурное видение будущего можно найти на сайте www.muar.ru/ve/2003/moscow/indexe.htm, где собраны образы того рода, гипнотическая сила которых, вместе взятых, поразительно хорошо представлена в книге Jack Womack. Lets Put the Future Behind Us.

29 Можно год за годом безотказно получать дополнительные 3 %. В экономике, которая потребляла все произведенные собой товары, 3 % прироста производства, которые ожидал Канторович, лишь подняли бы объем производства, не добавив ничего к темпам роста. Но в экономике, которая частично вкладывает произведенные ценности в увеличение производственных емкостей, прирост действительно сложился бы в окончательную цифру, дополнительные 3 %; а советская экономика 30-х годов была примером исключительным по уровню новых вложений произведенной продукции взамен потребления.


1.2. Предсовмин. 1959 год

33 Стоящие в проходе ребята из КБ Туполева. История о несостоявшемся заложничестве Туполева-младшего изложена в книге William Taubman. Khrushchev: The Man and His Era, p. 422. Положение было особенно деликатным, поскольку Туполева-старшего в действительности арестовали за вымышленное политическое преступление в середине Великой Отечественной войны, после чего он продолжал работу над конструированием летательных аппаратов в круге первом, будучи заключенным ГУЛага.

36 Все одеваются в красивое, новое. Заметное советское процветание описано Абелом Аганбегяном в книге “Внутри перестройки. Будущее советской экономики” (Abel Aganbegyan. Moving the Mountain: Inside the Perestroika Revolution) и в статье Г. И. Ханин. Пятидесятые годы — десятилетие триумфа советской экономики. О том, как в 50-е и бо-е годы были успешно выполнены обещания, данные в 30-е, см. Sheila Fitzpatrick. Everyday Stalinism, pp. 67-114.

37 Рост советской экономики составлял 6 %, 7 %, 8 %. Спорный вопрос о советских темпах роста обсуждается ниже, в предисловии к части II. Здесь я решил показать, что Хрущев — как, вероятно, и было на самом деле — полагается на официальные советские цифры, естественно, завышенные.

38 Давайте соревноваться в достоинствах наших стиральных машин, а не в мощи наших ракет. Это знаменитые кухонные дебаты. См. Taubman. Khrushchev, pp. 417–418; см. также освещение визита в New York Times, vol. CVIII, no. 37072, 25 July 1959, pp. 1–4.

39 Без меня они вас утопят, как котят. Это пророчество Сталина можно найти в Taubman. Khrushchev, р. 331. Эпизоды с вытряхиванием трубки и постукиванием по лбу — там же, рр. 167–168,230.

40 В настоящее время вы богаче нас. См. Taubman. Khrushchev, р. 427.

41 Он читал о Нью-Йорке в знаменитой книге Ильфа и Петрова. Илья Ильф и Евгений Петров, знаменитые авторы “Двенадцати стульев” (сатиры на советскую жизнь в 20-е — годы нэпа), проехали на машине по США в 1936–1937 годах. Их “Одноэтажная Америка”, куда вошли описания завода Форда и стриптиз-шоу, была основным источником, из которого у поколения Хрущева сложился мысленный образ Соединенных Штатов. Ни Ильф, ни Петров не дожили до конца Великой Отечественной войны, что, вероятно, можно считать везением в политическом смысле.

42 Если б я знала, что такие снимки будут. См. Taubman. Khrushchev, р. 426.

42 Вы воевали, мистер Лодж? См. Хрущев Н. С. Время. Люди. Власть. (Воспоминания). (Nikita Khrushchev. Khrushchev Remembers).

44 Что это за звуки такие: у-у-у? Несмотря на сорокалетний опыт политической деятельности, Хрущев действительно никогда не слышал неодобрительных выкриков, пока не столкнулся с ними за границей. Однако я переместил его первую встречу со звуком у-у-у из Лондона 1956-го в Нью-Йорк 1959-го. См. Taubman. Khrushchev, р. 357.

44 У нас такие были до войны в Москве и Ленинграде. Советский эксперимент с экспресс-питанием описан в Gronow. Caviar with Champagne.

46 Конечно, он восхищался американцами. Советская любовь к американской промышленности описана в книгах Stephen Kotkin. Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization и Stephen Kotkin. Steeltown, USSR: Soviet Society in the Gorbachev Era; к американским принципам менеджмента — в книге Mark R. Beissinger. Scientilc Management, Socialist Discipline and Soviet Power, про американскую массовую культуру, в особенности джаз, говорится в книге Frederick S. Starr. Red and Hot: The Fate of Jazz in the Soviet Union. 1917–1980. До Великой Отечественной войны это был энтузиазм по отношению к капиталистической культуре, воспринимавшейся не просто отдельно, но совершенно независимо от соперничества СССР со старыми империалистическими державами Европы. После 1945 года началось более противоречивое восприятие сходства с заклятым врагом.

47 А прибора, который вам еду в рот кладет и разжевывает, у вас нету? New York Times, vol. CVIII, no. 37072, 25 July 1959, pp. 1–4.

48 Свою ответную речь он начал парой шуток. Официальные тексты речей Хрущева в Америке, из которых были вырезаны каверзные вопросы и импровизации, но не шутки, можно найти в сборниках Khrushchev in America: Full Texts of the Speeches Made by N. S. Khrushchev on His Tour of the United States, September 15–27, 1959. и Жить в мире и дружбе!. Отчеты об этих выступлениях со всеми беспорядочными подробностями см. в следующих публикациях: Taubman. Khrushchev, pp. 424–439; Gary John Tocchet. September Thaw: Khrushchevs Visit to America, 1959; Peter Carlson. К Blows Top: A Cold War Comic Interlude Starring Nikita Khrushchev, Americas Most Unlikely Tourist.

49 Будто ее нарисовал осел, которому вместо хвоста привязали кисть. Записи о таком суждении Хрущева о Пикассо не существует, однако оно отражает его реакцию на любое абстрактное или фигуративное искусство. См. Taubman. Khrushchev, pp. 589–590.

49 У них не было заметно раздутых щек. Для Хрущева источником удивленных комментариев во время его международных визитов было то, что богатые и могущественные на Западе не похожи на их советские карикатуры. Об отсутствии у капиталистов цилиндров и свиных рыл см. Taubman. Khrushchev, р. 351, 428. Тот удивительный факт, что король Норвегии и английская королева не выглядят ни зловещими личностями, ни выродками, упомянут там же (р. 612, 337). Возможно, одна из причин враждебного отношения Хрущева к британскому премьер-министру Гарольду Макмиллану состояла в том, что в Макмиллане он единственный раз встретил человека, слегка напоминавшего советский стереотип аристократа. “Вот бы он сюда подбежал, посмотрел бы я, как у него омлет по всему смокингу размажется” — см. Taubman. Khrushchev, р. 467.

49 Он знал, что это такое — управлять рабочей силой. Хрущеву относительно легко — хотя это вызывало у него психологическое беспокойство — удавалось отождествлять себя с бизнесменами, которых он, как правило, считал прямыми западными аналогами советских политиков-управленцев, подобных ему самому.

50 “Задавайте свои вопросы, — коротко сказал он. — Я не устал пока”. Диалоги Хрущева с миллиардерами в особняке Гарримана взяты из записей, сделанных на слух Дж. К. Гэлбрейтом, которого они позабавили, в статье J. К. Galbraith. The Day Khrushchev Visited the Establishment.

53 Господа, я стреляный воробей! См. Taubman. Khrushchev, р. 429.


1.3 Пластмассовые стаканчики. 1959 год

58 Так, запомните, — продолжал Христолюбов. Этот одноухий партийный работник выдуман, однако кампания по управлению реакцией советских посетителей Американской выставки, в рамках которой туда засылали пары комсомольцев, призванных встревать с каверзными вопросами, была вполне реальной. См. Walter Hixson. Parting the Curtain: Propaganda, Culture and the Cold War, 1943–1961.

59 Американские девушки в платьях в горошек до колена. Фотографии Американской выставки в парке “Сокольники” и ее московских посетителей можно найти в журнале Life Magazine, vol. 47 no. 6, 10, August 1939, pp. 28–35 (пластмассовые стаканчики упомянуты на с. 31); описания экспонатов — в HiXSON. Parting the Curtain. Прочесть о том, какие цели преследовал дизайн купола Бакминстера Фуллера, можно в статье Alex Soojung-Kim Pang. Dome Days: Buckminster Fuller in the Cold War в сборнике Cultural Babbage: Technology, Time and Invention. Реакция прессы в США отражена в The New York Times, vol. CVIII, no. 37072, 25 July 1939, PP- 1-4-59 Она добавила к нему зеленый кожаный пояс, купленный на блошином рынке. То есть на одном из разрешенных рынков или распродаж из багажника машины (правда, багажников там не было), на которых советские граждане могли продавать свои подержанные вещи. Можно было избавиться от старья, можно было выставить на продажу собственные изделия, например картины или резные деревянные ложки, однако невозможно было производить что-либо, не угодив под статью 162 Уголовного кодекса, где речь шла о занятиях запрещенными промыслами, а также перепродавать вещи, купленные в государственных магазинах, поскольку это противоречило статье 154, запрещающей спекуляцию. Тонкости советских законов о частной собственности можно найти в Р. CHARLES Hachten. Property Relations and the Economic Organization of Soviet Russia, 1941 to 1948: Volume One.

60 На всех семи экранах сияло ночное небо. Описания аудиовизуальной презентации, авторы которой, Чарльз и Рэй Имсы, задались целью поразить зрителей, и стоп-кадры из нее можно найти в статье Beatriz Colomina. Information obsession: the Eameses multiscreen architecture, а также в Craig Dooge. Kazam! Major Exhibition of the Work of American Designers Charles and Ray Eames Opens.

64 Тот важный факт, что Роджер Тэйлор неожиданно оказался негром. Хотя сам Роджер Тэйлор — персонаж вымышленный, среди студентов, изучающих русский язык, работавших на выставке гидами, было несколько афроамериканцев — решение, принятое в США не без колебаний. У комсомольских активистов, которых проинструктировали, чтобы они затрагивали в вопросах американский расизм, возникали затруднения того рода, что описаны здесь. См. Hixson. Parting the Curtain.

64 Что это, выставка достижений сильной державы или отдел универсального магазина? Возражения Галины и Федора, высказываемые по ходу экскурсии, основаны на реакции тогдашней прессы, записи о которой см. в сборнике Current Digest of the Soviet Press. Ann Arbor MI: Joint Committee on Slavic Studies, vol. XI no. 30, pp. 3–4, 7-12; vol. XI no. 31, pp. 10–13.

70 Какая марка советских автомобилей к ним ближе всего. Выбрать “чайку” меня заставил разговор между мужчинами в начале повести “Понедельник начинается в субботу” Аркадия и Бориса Стругацких (см. ниже). Дальнейшая информация о советском автомобильном эпосе приводится на сайте www.autosoviet.com и ниже, в главе I части V. 11 Для него началом был день, когда он шел пешком в деревню.

Прогулка Эмиля Шайдуллина, направляющегося в гости к будущим родственникам в 1953 году, представляет собой художественно приукрашенную вариацию на тему похожего путешествия, совершенного Абелом Аганбегяном, описанного в его книге “Внутри перестройки”. События, происходящие с Эмилем во время прогулки, не следует напрямую связывать с теми, что происходили с профессором Аганбегяном, как не следует и принимать образ Эмиля за портрет профессора Аганбегяна на протяжении всей книги.

83 В книжечку Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР”. И. В. Сталин. Экономические проблемы социализма в СССР.

84 А Маркс хоть и мало говорил об экономике после революции. Большая часть того, что он об этом все-таки сказал, изложена в книге Robert Freedman, ed. Marx on Economics, pp. 229–241.

84 To тут, то там экономисты начинали общаться с биологами и математиками. Эта первая, полуподпольная стадия диалога между дисциплинами, которым предстояло образовать советскую кибернетику, отличавшуюся от кибернетики западной, описана в книге Slava Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak.

85 Ведь экономика в конце концов представляет собой теорию всего. Доступная повествовательная история этой дисциплины и ее всеобъемлющих целей дана в книге Robert L. Heilbroner. The Worldly Philosophers: The Lives, Times and Ideas of the Great Economic Thinkers. Гораздо более сложное и специальное (но все- таки обладающее элементами повествования) исследование целей, которые стали возможны на стыке экономики и информационной технологии в послевоенные годы XX века, дано в книге Philip Mirowski. Machine Dreams: Economics Becomes a Cyborg Science.

85 Стоимость проглядывала в материальных вещах. Трудовая теория стоимости, впервые разработанная Адамом Смитом и перешедшая через Дэвида Рикардо к Марксу. Советские экономисты, как правило, были знакомы с премарксовой классической экономикой, по крайней мере в форме цитат и кратких изложений, но не с ее постмарксовым развитием. Маржиналистская революция конца XIX века была малоизвестна, а с ней и характерные математические формальные принципы западной экономики. Те, кто был достаточно хорошо информирован и знал про дебаты о расчетах при социализме (см. ниже, введение к части II), понимали, что их предложению об оптимальном распределении активов следует предпослать модель общего равновесия Вальраса, однако Парето пользовался лишь репутацией квазифашиста, а Кейнс — очередного апологета буржуазии, чье хитроумное маневрирование не могло скрыть неизменные операции капитала, раз и навсегда установленные Марксом. Марксова формулировка трудовой теории стоимости приводится в следующих книгах: Robert Freedman, ed. Marx on Economics, pp. 27–63; Leszek Kolakowski. Main Currents of Marxism: The Founders, the Golden Age, the Breakdown. Вопрос о том, что было известно советским экономистам, рассмотрен в следующих трудах: Абел Аганбегян. Внутри перестройки; Joseph Berliner. Economic Reform in the USSR. In: John W. Strong, ed. The Soviet Union Under Brezhnev and Kosygin. New York: Van Nostrand Reinhold, 1971, pp. 30–60; Aron Katsenelinboigen. Soviet Economic Thought and Political Power in the USSR; Alex Simirenko, ed. Soviet Sociology. Общее исследование вопроса о том, что было известно о мире советским интеллектуалам при Хрущеве, дано в книге Robert English. Russia and the Idea of doe West: Gorbachev, Intellectuals, and the End of the Cold War.

83 Однако, по Марксу, с человеческой жизнью происходят ужасные вещи. О том, как представлялась Марксу бессмысленная пляска товарообмена, о философских корнях и воображаемых последствиях этого явления можно прочесть в книге Edmund Wilson. То the Finland Station: A Study in the Writing and Acting of History, a также в Kolakowski. Main Currents of Marxism, pp. 226–274.

87 МТС. Машинно-тракторная станция — такие базы со штатом специалистов существовали в сельской местности, там держали сельскохозяйственное механизированное оборудование (пока Хрущев не принял катастрофически неудачное решение продать машины колхозам, у которых не было денег на их содержание). Печальная история советского сельского хозяйства изложена в книге Alec Nove. Economic History of the USSR, 1917–1991.

89 Оно было похоже на декорации к какому-нибудь чеховскому рассказу. В частности, к рассказу “Крестьяне”, правда, Эмилю вспоминается “Крыжовник”. См. также Janet Malcolm. Reading Chekhov: A Critical Journey. Более близкая по времени к прогулке Эмиля (но не менее угнетающая) картина жизни советского крестьянства — “Матренин двор” Солженицына.

93 Его деда воспитывали в давние времена в Казани настоящим мусульманином. Здесь подразумевается, что Эмиль Арсланович — татарин, по крайней мере по отцовской линии. Хотя, согласно российским стереотипам, татарин обладает внешними чертами Чингисхана, монголоидная раса внесла довольно малый вклад в генетический фонд татар, и среди них нередко встречаются блондины; в целом эта этническая группа похожа на болгар, с которыми у них есть общие предки. В Казани веками жила мусульманская интеллигенция, однако татары в отличие от евреев или армян не принадлежали к национальным меньшинствам СССР, известным своей мобильностью в образовании, и в советской интеллектуальной жизни XX века участвовало не очень много представителей этого народа, хотя существуют исключения — например, конструктор ЭВМ Башир Рамеев. Относительно спокойная история семьи Эмиля при Сталине означает, вероятно, что его родители (как минимум партийные деятели среднего эшелона, судя по его собственному быстрому карьерному росту) успешно воспользовались внезапным поворотом советской национальной политики в конце 30-х. Об этом можно прочесть в книге Terry Dean Martin. The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923–1939. Поразительно удручающее описание постсоветской Казани дано в книге Daniel Kalder. Lost Cosmonaut: Travels to the Republics That Tourism Forgot.

96 “Марш веселых ребят” из старого кино. См. James von Geldern and Richard Stites, eds. Mass Culture in Soviet Russia. Tales, Poems, Songs, Movies, Plays and Folklore 1917–1953.

96 Тут что-то стряслось? См. Robert Conquest. Harvest of Sorrow: Soviet Collectivisation and the Terror-Famine. Читая эту книгу, необходимо постоянно помнить, что большинство людей в Советском Союзе знали об определенных критических моментах страны меньше, чем среднестатистический обитатель Запада в XXI веке.


Часть II

Введение

101 Социализм наступит — не в отсталой аграрной России. В самом конце жизни, разочарованный медленным ходом революции в Англии, Германии и США, Маркс стал по-новому оценивать политический потенциал России. Однако свой анализ экономических предпосылок социализма он не пересмотрел. См. Teodor Shanin, ed. Late Marx and the Russian Road: Marx and the peripheries of capitalism.

101 Но в то же время стимулирует прогресс. Самое известное из множества высказываний, воспевающее чрезвычайно революционную роль, которую сыграла в истории буржуазия, иными словами — капитализм, сделано в “Манифесте Коммунистической партии” (1848).

101 Это будет мир замечательных машин и людей в лохмотьях. Каким он изображен, например, в художественных произведениях о будущем, написанных под влиянием Маркса в начале XX века, таких, как Н. G. Wells. When the Sleeper Wakes и Edward Bellamy. Looking Backwards.

102 Источники общественного богатства польются полным потоком. “И осуществится великий принцип «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям»”. Маркс. Критика Готской программы.

102 Оно представлялось ему идиллией. Сам Маркс говорит об охоте, рыбной ловле и критике в “Немецкой идеологии”. В конце XIX века эта идиллия была развита до полной утопии в книге William Morris. News from Nowhere. Желающие узнать о марксистских идиллиях конца XX века могут обратиться к книге Ken Macleod. The Cassini Division, а также к любым из романов Иэна М. Бэнкса из серии Culture, в частности Iain М. Banks. Look to Windward.

103 Малочисленным, странным кружком единомышленников.

Большевистская фракция Российской социал-демократической рабочей партии насчитывала несколько тысяч членов в 1903 году, после неудачной революции 1905-го их количество выросло, достигнув своего максимума — возможно, 75 тысяч — в 1907-м (правда, тогда большевики временно объединились с меньшевиками), а потом (когда они снова разделились) упало во время последовавшего периода разочарования и политических репрессий, пока к 1910 году не наступило положение, при котором любая большевистская ячейка в стране насчитывала не более нескольких десятков членов, а Ленин, находясь в ссылке, мог связаться всего с 30–40 надежными людьми. См. Alan Woods. Bolshevism — The Road to Revolution: A History of the Bolshevik Party. В 1912 году, когда большевики устроили в Праге отдельный конгресс, в партии состояло около 500 человек, а согласно делегату из Санкт-Петербурга, у Ленина в городе было 109 сторонников, на которых можно было положиться. См. R. В. McKean. St Petersburg Between the Revolutions: Workers and Revolutionaries. Это была низшая точка — к 1914 году членство возросло, однако по-настоящему положение изменилось только в результате Первой мировой войны.

104 В 1920-е годы велись международные дебаты. Полезные краткие изложения и комментарии к дебатам о расчетах при социализме можно найти в следующих публикациях: Mirowski, Machine Dreams, Joseph E. Stiglitz. Whither Socialismf; Geoffrey M. Hodgson. Economics and Utopia: Why the learning economy is not the end of history (особо см. главу Socialism and the Limits to Innovation, pp. 15–61). Начальные критические рассуждения фон Мизеса можно найти в Ludwig von Mises. Socialism. Поначалу незамеченный, но оказавший глубокое влияние вклад внесла статья F. A. HAYEK. The Use of Knowledge in Society. Более поздние возражения двух западных социалистов см. в W. Paul Cockshott and Allin F. Cottrell. Calculation, Complexity and Planning: The Socialist Calculation Debate Once Again, а также в Paul Cockshott and Allin F. Cottrell. Information and Economics: A Critique of Hayek.

106 Как следствие, промышленности предстояло развиваться медленно. Курс, который был особенно близок Николаю Бухарину, большевику, правому уклонисту, теоретику нэпа. См. MOSHE Lewin. Political Undercurrents in Soviet Economic Debates: From Bukharin to the Modem Reformers.

107 Рабский труд — штука исключительно выгодная. См. книгу Anne Applebaum. Gulag: A History of the Soviet Camps.

107 Без которых было невозможно выйти из колхоза. Колхоз был в теории независимым кооперативом, продававшим продукты государству, на практике же представлял собой механизм принудительного труда, во главе которого стоял назначенный директор.

108 Общество чрезвычайно мобильное. См. Sheila Fitzpatrick. Education and Social Mobility in the USSR, 1921-19)4; Fitzpatrick. Everyday Stalinism, pp. 85–88.

108 Жизнь среднего класса у тебя не за горами. О респектабельности буржуазии, заново возникшей при Сталине, говорится в книге Vera S. Dunham. In Stalins Time: Middleclass Values in Soviet Fiction и вТ. L. Thompson and R. Sheldon, eds. Soviet Society and Culture: Essays in Honour of Vera S. Dunham; см. также Fitzpatrick. Everyday Stalinism.

109 Меховая шуба, которую мадам Красное Изобилие сможет носить. О том, что носили при хорошей жизни в сталинскую эпоху, см. Djurdja Bartlett. The Authentic Soviet Glamour of Stalinist High Fashion; Let Them Wear Beige: The Petit-Bourgeois World of Official Socialist Dress.

109 А он действительно рос. Так было задумано — наблюдение, сделанное в работе Mark Harrison. Post-war Russian Economic Growth: Not a Riddle. Конкретные возможности, открытые для командной экономики в середине XX века, рассмотрены в Stephen Broadberry and Sayantan Ghosal. Technology, organisation and productivity performance in services: lessons from Britain and the United States since 1870.

110 По сути, тут имелся философский вопрос. Философская приверженность плановиков Марксу, несмотря ни на что, обсуждается в книге Paul Craig Roberts. Alienation and the Soviet Economy.

110 Это затрудняло сравнение темпов роста советского хозяйства. На протяжении 50 лет было написано большое количество специализированной литературы о трудностях оценки темпов роста в СССР. В качестве вводного чтения см. Nove. Economic History of the USSR и Paul R. Gregory and Robert C. Stuart. Russian and Soviet Economic Performance and Structure. Западные расчеты, проводившиеся во время холодной войны, приводятся в Abram Bergson and Simon Kuznets, eds. Economic Trends in the Soviet Union; Janet G. Chapman. Real Wages in Soviet Russia Since 1928; Franklyn D. HOLZMAN, ed. Readings on the Soviet Economy. Полезная ретроспектива дана в Angus Maddison. Measuring the Performance of a Communist Command Economy: An Assessment of the CIA Estimates for the USSR. Более поздние оценки исторических темпов роста можно найти в следующих работах: Татьяна Заславская. Новосибирский манифест', Abel Aganbegyan. Challenge: The Economics of Perestroika. Наиболее пессимистические из всех — расчеты Г. И. Ханина, описанные в статье MARK HARRISON. Soviet economic growth since 1928: The alternative statistics of G. I. Khanin. Кроме того, отклик Ханина на западные исследования см. в Г. И. Ханин. Советский экономический рост: анализ западных оценок. Наконец, ревизионистский ответ Ханина на собственный пессимизм можно найти в его статье Г. И. Ханин. Пятидесятые годы — десятилетие триумфа советской экономики, где предлагается совершенно новая система измерения показателей роста, основанная на потреблении горючего.

111 Люди на Западе испытывали то же зачарованное беспокойство. Аналогия между западной реакцией на советский рост и на рост в Японии, Китае и Индии проводится в статье Paul Krugman. The Myth of Asias Miracle: A Cautionary Fable.

111 Занялись приведением своего жестокого механизма роста в цивилизованный вид. См. Nove. Economic History of the USSR.

113 В нем имелась своя загвоздка. Цифры в последующем обсуждении взяты из книги Gregory and Stuart. Russian and Soviet Economic Performance and Structure.


II.1 Теневые цены

117 “Разве это ересь?” — сказал Леонид Витальевич. Речь, которую он тут произносит, составлена мной из кусочков, сильно отредактированных и упрощенных, его настоящих речей на конференции по математике и экономике, действительно устроенной Российской академией наук в апреле i960 года. Тексты взяты из В. Л. Канторович, С. С. Кутателадзе, Я. И. Фет (редакторы- составители). Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый, с. 117–126. Конференция освещена в П. Железняк. Научная конференция по применению математических методов в экономических исследованиях и планировании. “Плановое хозяйство”, № 5, 1960.

117 Думал академик Немчинов, который наблюдал за происходящим с заднего ряда аудитории. Василий Сергеевич Немчинов (1894–1964), генетик, впоследствии ставший экономистом, академик-секретарь Отделения экономических, философских и правовых наук АН СССР, ведомственный руководитель советской экономики, поддерживавший новый математический подход к ней. Я слегка преувеличил роль, которую он сыграл в организации конференции — на деле она была задумана самим Канторовичем. Примеры его искусного политического маневрирования во время перехода к математической экономике можно найти в его статье Стоимость и цена при социализме. Труды ученых, от имени которых он выступал в качестве координатора, опубликованы в сборнике под его редакцией V. S. Nemchinov, ed. The Use of Mathematics in Economics. Одно из наиболее значительных имен, которое там встречается, в настоящем повествовании полностью отсутствует — В. В. Новожилов, ленинградский экономист и близкий интеллектуальный союзник Леонида Канторовича, который в своих работах по относительной эффективности инвестиций нашел более или менее политически приемлемый способ заново ввести понятие производительности капитала, а также установил важнейшую связь с дореволюционной российской экономикой. Он отсутствует здесь по причинам, связанным с логикой повествования. Тем не менее см. следующие труды: V. V. Novozhilov. On Choosing Between Investment Projects-, В. В. Новожилов. Исчисление затрат в социалистическом хозяйстве-, а также В. В. Новожилов. Проблемы измерения затрат и результатов при оптимальном планировании. Современная западная оценка значения сотрудничества между Канторовичем и Новожиловым дана в статье R. Campbell, Marx, Kantorovich and Novozhilov: Stoimost versus Reality.

117-118 Определять, когда курс партии в их области должен измениться. Обсуждение научной политики в сталинской и постсталинской России можно найти в следующих книгах: Loren R. Graham. Science and Philosophy in the Soviet Union; Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak. В художественной литературе это нашло отражение в опыте Виктора Штрума, физика, специалиста по элементарным частицам из романа Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”, ставшего духовным примером для многих.

119 Ужасающим по своей откровенности письмом самому могущественному из всех, кто пришел ему в голову. По словам его дочери, с которой автор беседовал в Санкт-Петербурге в 2004 году, он писал всем главам СССР от Сталина до Андропова.

120 Кто-то поднял руку. Хотя эта стычка была задумана как прием, позволяющий драматизировать идеологический конфликт по поводу ереси Канторовича, конференция на самом деле проходила под знаком острого антагонизма между ним и Боярским, который годом раньше опубликовал в журнале “Плановое хозяйство” чрезвычайно недоброжелательную рецензию на его “Экономический расчет наилучшего использования ресурсов”. Однако выступление, которое я приписываю Боярскому тут, основано на столь же недоброжелательной статье, которую он опубликовал в 1961 году. См. А. Боярский. О применении математики в экономике. Какую бы форму ни принял диалог между Канторовичем и Боярским в реальности, ясно, что победил Канторович. “Это не первая подобная разносная рецензия на совести т. Боярского, но после моего ответа, судя по реакции аудитории и его собственной, создалось впечатление, что больше подобных рецензий ему писать не захочется” — из выступления Канторовича перед Президиумом АН СССР, 20 мая i960 г., см. Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый, т. 1. Другое недоброжелательное высказывание по поводу книги см. в А. КАЦ. О неправильной концепции экономических расчетов.

122 Теневые цены. Коэффициенты, от которых зависело решение оптимизационных задач у Канторовича. По сути, это альтернативные издержки — они представляют собой затраты при выборе конкретного способа организации производства, выраженные в единицах количества продукции, потерянного при данном выборе. Их идеологическое значение состояло в том, что Канторович, не затрагивая спрос или рынки, открыл закономерность, подобную спросу, в самой структуре производства. По его схеме максимизировать следовало объем плановой продукции, а не удовлетворение запросов клиента, но он, тем не менее, ввел понятие о том, что руководствоваться при организации производства следует тем, какую пользу продукция способна принести.

122 Увеличение потребности в некотором виде изделия. См. Л. В. Канторович. Экономический расчет наилучшего использования ресурсов.

123 Например! Видите на мне галстук? Притча о галстуке вымышлена от начала до конца. Однако кажущаяся привычка Канторовича отвлекаться во время лекций существовала на самом деле. Свидетель этого, с которым я беседовал в Академгородке в 2006 году, описывал бессвязные на первый взгляд отрывки, которые он произносил, и то, как впоследствии, при изучении конспекта, оказывалось, что они складываются в целиком осмысленный текст.

124 “Верно, формальное сходство тут есть”, — ответил Леонид Витальевич. Следующее его утверждение — тоже слегка видоизмененная цитата из “Экономического расчета наилучшего использования ресурсов”. Стоит отметить, что совершенно невозможно сказать, насколько искренне говорил Канторович в реальности, когда утверждал, что его теневые цены имеют совершенно не такое значение, как рыночные цены. Во время беседы в Академгородке мне указали на то, что он был известен осторожностью, с которой на письме ограничивался практическими и математическими аспектами своей работы, и никогда даже не намекал на то, что в ней есть общественные или идеологические аспекты. Тот же свидетель сообщил мне, что, по его мнению, Канторович, человек блестящих умственных способностей, вероятно, с самого начала скептически относился к советскому социализму; однако мне показалось, что это суждение страдает от искажения временем, а то упорство, с которым Канторович работал на благо системы, подразумевает, что его личность следует интерпретировать несколько иначе, чем это сделано мною здесь.

127 Пальто зимнее, мужское, подкладка с доб. шелка, ткань шерст. камвол., артикул 29–32. Существовал справочник наименований Министерства торговли, где высококачественные мужские пальто были перечислены примерно в такой форме, однако в моем источнике — Chapman. Real Wages in Soviet Russia Since 1928 — среди товаров народного потребления даны только цены на высококачественные женские пальто, поэтому описание мужских пальто мне пришлось выдумать, основываясь на этой информации.

127 Гранитных гигантов, поддерживавших фасад здания академического института. Насколько мне известно, никаких каменных мускулистых атлантов, с усилием поддерживающих здание академического института, в Москве нет. Все они находятся в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Однако это слишком удачный символ, чтобы его не использовать; если от гигантов сказка сделается лучше, то пусть в ней будут гиганты.

128 Рукопись его начинает ходить по рукам, то наверх передадут, то вниз. Историю о вызывающих тревогу приключениях рукописи в Госплане можно найти у Абела Аганбегяна в книге “Внутри перестройки”. Следует отметить, что эту историю ему рассказал сам заведующий отделом цен Госплана, ставший впоследствии научным руководителем Аганбегяна, когда тот работал над докторской диссертацией. Отсюда следует, что реакция на книгу в Госплане (по крайней мере, в отделе цен) в реальности была пусть и столь же недоумевающей, но значительно менее жесткой, чем в этой пародийной версии.

130 Распустил пальцы, образовав грибовидное облако величиной с кулак. Канторович был членом математической группы под руководством академика Соболева, работавшей над созданием советской атомной бомбы.

131 “Условия весьма неплохие”, — сказал Немчинов. См. Paul R. Josephson. New Atlantis Revisited: Akademgorodok, the Siberian City of Science.


11.2 От фотографии. 1961 год

135 Однако БЭСМ-2 работает без устали — как и ее создатель. Истории о БЭСМ и о Сергее Александровиче Лебедеве можно найти в книге Б. Н. Малиновский. История вычислительной техники в лицах. См. также Д. А. Поспелов, Я. Фет (составители). Очерки истории информатики в России и главу о Лебедеве и первой советской ЭВМ в книге Mike Hally. Electronic Brains: Stories from the Dawn of the Computer Age, pp. 137–160.

137 Существует — это еще больший секрет — и М-40, и М-50. ЭВМ, созданные Лебедевым для советского проекта ракетной обороны, и воображаемая Москва в казахской пустыне описаны Малиновским в “Истории вычислительной техники в лицах”, сс. 101–103. Общие сведения о военной кибернетике даны в Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak.

138 Наша ракета, можно сказать, попадает в муху в космосе. Малиновский. История вычислительной техники в лицах? с. 103.

140 Вспоминая историю, рассказанную его соперником Исааком Бруком. См. Малиновский. История вычислительной техники в лицах, с. 70, где, однако, не указан пароль — название цветка, которое следовало упомянуть покупателю трубки. Помимо добавления тюльпанов в своей версии я еще и упростил уровень бюрократии, на котором действовали люди из магазина трикотажа (настоящего). На самом деле они сказали аспиранту: “Мы работаем только на уровне третьего секретаря райкома”.

141 БЭСМ. Картина чего? На ней — картошка. Программа, оптимизирующая доставку картофеля для Мособлплана, была полностью реальна, хотя и написана только в 1966 году, а следовательно, запускалась, вероятно, на БЭСМ-6 или М-20, а не на БЭСМ-2. На самом деле она относится к периоду несколько более сдержанного, в средних масштабах, применения оптимального планирования на практике, а не к раннему периоду великих ожиданий. Я соврал, перенеся это событие вперед по времени, чтобы придать оптимизму 1961-го определенную повествовательную значимость. По сути, вся эта сказочная версия истории матэкономики в целом требует признания: я подчистил и укоротил переход от надежды к отчаянию, который тут описан. Цифры, относящиеся к организациям-поставщикам и потребителям, настоящие, как и переменные с ограничениями; уменьшающиеся километры выдуманы. Этот и другие эксперименты в математическом планировании бо-х годов можно найти в Michael Ellman. Soviet Planning Today: Proposals for an Optimally Functioning Economic System; Planning Problems in the USSR. Другие источники, не обладающие цепкостью и ясностью работ Эллмэна, следующие: John Pearce Hardt, ed. Mathematics and Computers in Soviet Economic Planning-, Martin Cave. Computers and Economic Planning: The Soviet Experience.

142 Сотрудники Минторговли отправляются на вылазки. Среди прочего, в порядке операции по сбору информации, чтобы выяснить рыночные цены, которые впоследствии можно было использовать для установления уровня цен на большинство продовольственных товаров в государственных магазинах. Государственная цена всегда была ниже; это являлось гарантией того, что продуктов по госцене всегда недоставало по сравнению с деньгами, которые можно было на них потратить, однако насколько ниже, зависело и от нерегулярных скачков официальных цен, и от более непрерывного изменения рыночных. См. Chapman. Real Wages in Soviet Russia Since 1928. Как указывает автор, дополнительная сумма, которую брали на колхозном рынке, является мерой того, насколько трудно было найти продукты по госцене. В относительно удачные для советского сельского хозяйства времена цены были относительно близки друг к другу; в тяжелые между ними существовала бесконтрольная разница. Согласно статистическому справочнику 1968 года, с 1960-го по 1968-й колхозные цены выросли на 28 % — см. Ellman. Planning Problems in the USSR.

143 Неудивительно, что Оскар Ланге в Варшаве с ликованием называет рынок примитивным доэлектронно-счетным устройством. Не в публикациях; он сделал это лишь в 1967-м. См. OSKAR Lange. The Computer and the Market. Однако идея о том, что компьютер окончательно разрешил дебаты о расчетах при социализме в пользу социализма, имела широкое хождение в начале бо-х.

143 “Ну, колдовство!” — сказал он и подмигнул. См. Mike Hally. Electronic Brains: Stories from the Dawn of the Computer Age.

144 Всячески обласкивают, поддерживают, видят в ней едва ли не официальное решение всех советских проблем. См. Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak. Кибернетика действительно упоминалась в партийной программе — см. полный текст программы и комментарии в Leonard Schapiro, ed. The USSR and the Future: An Analysis of the New Program of the CPSU. Первой была стадия противостояния, во время которой кибернетику официально клеймили; ученые считали, что она представляет собой язык, в своей честности лишенный идеологии. Затем наступил период официального признания, а с ним — возбужденные заявления о реформаторских возможностях кибернетики. На смену ему пришел период упадка, когда советский кибер-яз превратился в еще одну разновидность официально санкционированного пустословия, сатирически изображенного, например, Александром Зиновьевым в “Зияющих высотах”.

145 От задачи и от фотографии. Различие обсуждается в Michael Ellman. Planning Problems in the USSR. Критика матэкономики, как консервативная, например, идущая изнутри Госплана, так и критика со стороны более радикально-скептично настроенных экономистов, таких, как венгр Янош Корнай, часто была сосредоточена на очевидных недостатках, связанных с работой от фотографии, — см. Janos Kornai, Anti-Equilibrium. Критика Госплана, появившаяся 20 годами позже, но направленная на более или менее тот же объект, непрактичность реформ, упоминается в книге Michael Ellman and Vladimir Kontorovich, eds. The Destruction of the Soviet Economic System: An Insiders History. Удаленность оптимизаторов от системы, над которой они работали, до некоторой степени определялась их статусом ученых со стороны, не пользующихся доверием, не знающих, как на деле функционирует промышленность. Кроме того, она проистекала из природы моделей Канторовича, чья сила заключалась в абстрактном подходе — они способны бьии свести всю технику к одной букве t в уравнении. Но оптимизаторы эту сложность, конечно, видели и понимали; в этом заключалась одна из причин их растущегоинтереса к системам непрямого контроля, при работе с которыми не требовалась полная информация.


11.3 Бурные аплодисменты. 1961 год

146 Везет Саше Галичу. Работая над портретом автора песен, сценариста, драматурга и поэта Александра Галича (1919–1977), я многое почерпнул из биографического предисловия Silence is Connivance: Alexander Galich к сборнику Alexander Galich. Songs and Poems. См. также Александр Галич, Генеральная репетиция.

148 Мне так понравилась “Москва слезам не верит”, — сказала она. Имеется в виду не знаменитый фильм 1980 года, не роман Ильи Эренбурга 1930-го, но тот из трех памятников культуры, носящих название “Москва слезам не верит”, что хронологически находится посередине, — пьеса, написанная Галичем в соавторстве в 1949-м. Мне не удалось узнать ее содержание, и я вполне могу заблуждаться в своих догадках о том, что в ней сочувственно показаны трудности, преодолеваемые женщинами, которыми должна была восхищаться Марфа Тимофеевна, представитель Главлита. С другой стороны, сама Марфа Тимофеевна — чистейшая выдумка, не более осязаемая, чем облака над Москвой.

148 Обращение, с которым Хрущев должен был выступить сегодня перед съездом. Настоящий текст, вместе со взрывами восторга, выделенными курсивом, см. в Current Digest of the Soviet Press. Ann Arbor MI: Joint Committee on Slavic Studies, vol. 13 no. 45, p. 25.

150 Письма — письма читателей по всему развороту на две страницы. Корреспонденция, поступавшая от советской публики в ответ на проект партийной программы 1961 года, была столь же обильной, сколь представлено мной здесь, и действительно затрагивала все перечисленные тут темы, от гороха до красных уголков с телевизором. См. Wolfgang Leonhard. Adoption of the New Programme in: Schapiro, ed. The USSR and the Future, pp. 8-15. Однако то письмо о такси в вымышленной газете вымышленного Морина, которое просматривает здесь Галич, на деле взято из почты журнала “Коммунист”. См. Current Digest of the Soviet Press. Ann Arbor MI: Joint Committee on Slavic Studies, vol. 13 no. 42, pp. 13–17; vol. 13 no. 43, pp. 18–23.

151 Значительно более высокого качества, чем лучшая капиталистическая продукция — см. текст программы в Schapiro, ed. The USSR and the Future.

153 Цензорша повернулась к нему со словами: “Значит, это евреи за нас войну выиграли, да?” Для простоты повествования я соединил генеральную репетицию с собранием, состоявшимся на следующий день, когда Галичу действительно сказали нечто подобное. См. Галич. Генеральная репетиция.

153 Ты же у нас закоренелый холостяк, у тебя во всем полная свобода. Александр Галич был дважды женат, с 1941-го — на Валентине Архангельской, с которой расстался в 1944-м, а с 1945-го до конца жизни — на Ангелине Николаевне Шекрот, которая уехала вместе с ним, когда он эмигрировал из СССР в 70-е, но не требовала от Галича верности, к романам мужа относилась с иронией, если верить сайту www.galichclub.narod.ru/biog.htm.

157 Подписать протест против какой-то очередной клеветы, переданной по Радио Свобода. Регулярная обязанность писателей, пользовавшихся доверием, подобно Галичу. Обед с вымышленным Мориным, эпизод с французскими журналистами, ресторан Союза писателей, бестактно выставленный напоказ на первом этаже, — все имеет форму облаков, все неправда; однако статус Галича как человека, вхожего в святая святых, полностью основан на фактах.

158 Повсеместное изобилие товаров, — прочел Галич. Последующие цитаты взяты не из газетного материала о жизни в 1980 году, а из научной статьи И. Анчишкина, сотрудника Института экономики АН СССР. См. И. Анчишкин. Проблема изобилия и переход к коммунистическому распределению.

160 На островке напротив Патриархии. В то время территорию Патриархии на берегу реки занимал пользовавшийся популярностью открытый бассейн, заполнивший яму, где намеревались заложить фундамент громадного Дворца Советов. Сегодня все перемены, произошедшие в XX веке, повернуты вспять, и Патриархия снова располагается там же, где в 1900 году.

161 Музыку, которая подошла бы ему, если бы его снимали в день вроде сегодняшнего. Например, музыку к такому фильму, как “Я шагаю по Москве”, снятому в 1964-м режиссером Георгием Данелией, или “Застава Ильича”, снятому режиссером Марленом Хуциевым в 1961-м, но вышедшему только в 1965-м под названием “Мне двадцать лет”.

161 Ему вспомнился анекдот. “Что такое вопросительный знак? Постаревший восклицательный знак”. Настоящий, взят, как и все советские анекдоты в этой книге, из Seth Benedict Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot.

162 У него было как раз такое счастливое детство, которое, как обещал Сталин, в один прекрасный день станет повсеместным. Я взял сведения о детстве Галича, приведенные в биографическом предисловии к сборнику Галича “Песни и стихи”, и добавил к ним некоторые образы и звуки счастливого (еврейского) советского детства 30-х, воссозданного в книге Slezkine. The Jewish Century, pp. 236–257.

163 Суровые, угрюмые парни, набившиеся в купе, расплывались в улыбке, услышав его лукавые частушки. Частушки — импровизированные сатирические куплеты, предназначенные для того, чтобы вызвать добродушный, лишь слегка удрученный смех у человека, который в них описан. Для сочинения частушек, сталинских по духу, но безобидных и при этом все равно смешных, вероятно, требовалось найти нужный тон — задача, с которой молодой Галич, действительно развлекавший бойцов подобным образом, наверное, справился. Здесь упомянуты настоящие песни, бывшие чрезвычайно популярными во время Великой Отечественной войны. “До свиданья, мама, не горюй” — сентиментальная вещь, сочиненная Галичем в молодости.

163 Подчиняясь какому-то непонятному импульсу солидарности, он забрел на собрание еврейской секции Союза писателей. Событие реальное, диалог вымышленный. Это был один из моментов, указывающих на поворот к неприкрытому антисемитизму в позднюю сталинскую эпоху. Положение советских евреев непрерывно ухудшалось с того времени, как в 1938 году был подписан договор о ненападении между СССР и Германией, но ситуация резко обострилась после создания государства Израиль в 1948-м, которое в глазах Сталина превратило всех евреев в людей, чья преданность потенциально находится под сомнением. Все в явном смысле еврейские организации в СССР были закрыты, включая еврейскую секцию Союза писателей, Еврейский театр и Еврейский антифашистский комитет, который добивался поддержки для СССР среди западной диаспоры во время войны. В результате этих шагов некоторые советские граждане, считавшие свое еврейское происхождение наименее важной чертой своего “я”, изменили свое мнение.

163 Тихие беседы с хореографом, вернувшимся оттуда. Все приведенные здесь подробности о том, как он начал видеть чудищ в лесу, выдуманы, хотя он определенно был своим в том смысле, который имеет в виду вымышленный дядин приятель, а реальные ужасы печально знаменитого 37-го в самом деле включали в себя проблемы (стоящие перед сотрудниками органов), связанные с необходимостью очень быстро избавляться от очень большого количества тел. С кем бы ни беседовал Галич, эти разговоры были таковы, что в конце концов привели его к написанию песен, которые ошибочно принимали за произведения бывшего узника ГУЛага.

165 Слова, которые он якобы сказал тогда, в апреле, когда под ним запалили ракету. См. The First Man in Space. Soviet Radio and Newspaper Reports on the Flight of the Spaceship Vostok.


Часть III

Введение

171 В 1930 году большевики закрыли университеты. Реорганизация советского образования в 30-е, сталинский призыв к созданию производственно-технической интеллигенции, подъем выдвиженцев, а также восемь небольших скамеек, унаследованных Воронежским институтом птицеводства, описаны в книге FITZPATRICK. Education and Social Mobility in the USSR.

171 Дореволюционные российские интеллектуалы обладали чувством общественной ответственности. Классическое обсуждение российской интеллектуальной традиции приведено в книге Isaiah Berlin. Russian Thinkers.

175 Культурной — термин, который подразумевал регулярную чистку зубов и чтение Пушкина с Толстым. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism, рр. 79–83.

176 Друзья истины, друзья мысли, разума, гуманности и красоты стали, по определению, друзьями партии — друзьями Сталина. Сталинизм как с энтузиазмом принятый путь к современности и просвещению рассмотрен в книге Jochen Hellbeck. Revolution on My Mind: Writing a Diary Under Stalin.

178 Из одной из наименее грамотных частей планеты превратился, по некоторым показателям, в одну из самых образованных. Советская система вузов в бо-е и ее общественные функции описаны в книге L. G. Churchward. The Soviet Intelligentsia: An Essay on the Social Structure and Roles of Soviet Intellectuals During the 1960s.

179 Знаменитый фильм Михаила Ромма, вышедший в 1962 году. “Девять дней одного года” (1962).

179 Умеренно сатирическое сочинение братьев Стругацких. Аркадий и Борис Стругацкие. Понедельник начинается в субботу.

180 Группы интеллектуалов собирались вместе, чтобы выслушивать, как на них ругаются. См. Taubman. Khrushchev, рр. 306–310, 383–387, 589–596, 599–602; а также Федор Бурлацкий. Никита Хрущев.

18 °Cкажу тебе прямо, Никита Сергеич, кое-какие ошибочки у тебя встречаются. См. Graham. A Cultural Analysis of the Russo- Soviet Anekdot.

180 Если считать в абсолютных единицах, в 60-е евреев в науке работало больше, чем когда-либо прежде. Подробные данные о научных кадрах СССР, разбитых по национальности, см. в Churchward. The Soviet Intelligentsia, откуда взяты эти цифры.

181 Хрущев с красным от ярости лицом бушует по поводу того, что в Академию не приняли одного из лысенковских приспешников. Чрезвычайно редким примером открытого избирательного бунта в советском учреждении было тайное голосование в 1964 году, когда академики отклонили кандидатуру, предложенную Лысенко. См. Taubman. Khrushchev, р. 617.


III.1 Летняя ночь. 1962 год

185 Стычка между институтами за корпуса, которые должны были сдать в следующую очередь. Этот случай выдуман, однако первые несколько лет существования нового научного городка под Новосибирском, основанного в 1958 году, действительно были отмечены яростными, порой неуправляемыми спорами между дисциплинами о том, кому какие новые здания достанутся. Сам Институт цитологии и генетики получил свое помещение, захватив однажды в выходные объект, обещанный Вычислительному центру, а Вычислительный центр едва не потерял и следующее предназначенное для него здание в результате шага, сделанного предприимчивой группой, занимавшейся исследованиями в области трансплантационной хирургии. Что касается истории Академгородка, я на протяжении всей этой главы полагаюсь на книгу Josephson. New Atlantis Revisited, а также на впечатления о внешнем виде и атмосфере этого места, оставшиеся от моего собственного посещения его в 2006-м, которые мне (надеюсь) удалось избавить от анахронизмов благодаря фотографиям в музее Сибирского отделения Академии наук. Тем не менее см. также Jessica Smith. Siberian Science City, pp. 86-101, а также главу, посвященную Академгородку, в Manuel Castells AND Peter Hall. Technopoles of the World: The Making of 21st Century Industrial Complexes. Иллюстрации в Star City дают выразительный альтернативный портрет советского научного города — центра космической техники. В книге Colin Thubron. In Siberia, pp. 63–78 изображен Академгородок в постсоветских условиях, запущенный, ставший жертвой предрассудков, однако мне показалось, что там еще сохранился дух обещаний — неоднозначных, не до конца выполненных, — связанных с этим местом. Как пошутил один из моих собеседников, “тут было много свободы. Ой, простите, я неправильно выразился по-английски: тут было немного свободы”.

186 В кухне шла только холодная вода. Неудивительно. Другие недостатки, на которые Академия наук жаловалась строителям города, Сибакадемстрою, включали в себя плохо пригнанные бетонные панели и коридоры до того сырые, что там росло бсшее тридцати разновидностей грибов. Тем не менее квартира Зои по обычным советским стандартам роскошная. В спектре жилья, распределяемого в полном соответствии с иерархией научного статуса, она находится где-то посередине. Ей как старшему научному сотруднику и заведующему лабораторией дали жилье поменьше, чем дома, частные и поделенные на два, отведенные академикам и членкорам, и самые лучшие квартиры, отведенные докторам наук, однако больше и лучше, чем уменьшающиеся в порядке должностей квартиры, которые давали обычным сотрудникам, техническому персоналу, и чем комнаты в общежитиях аспирантов. Зависть, вызванная материальными привилегиями городка, играла свою роль в настроениях городских властей Новосибирска, от которых трудно было добиться поддержки в таких вопросах, как водоснабжение. Был случай, когда горсовет украл целый грузовой поезд материалов, предназначенных для Академгородка, и академику Лаврентьеву, фактически бывшему главой городка, пришлось звонить лично Хрущеву, чтобы получить их обратно. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

189 Прогулка. Сколько ни старалось государство. См. главу о досуге и отдыхе в Т. L. Thompson and R. Sheldon, eds. Soviet Society and Culture.

193 Оба — участники семинара, целью которого было обучить кибернетике как экономистов, так и математиков. Костя и Валентин — персонажи вымышленные, однако семинар существовал на самом деле. Канторович и Аганбегян, руководившие им в несказочном СССР, намеренно создавали группу экспертов, работавших в различных областях науки. См. главу The Siberian Algorithm в Josephson. New Atlantis Revisited.

194 Слушали джазовые программы по иранскому радио. В то время, за шестнадцать лет до революции и свержения шаха, это был важный источник современной западной музыки для советских джазовых энтузиастов, причем его не составляло труда поймать в Западной Сибири. См. Starr. Red and Hot.

194 “Мутагенез”, — ответила она. Зоя Вайнштейн, выдуманная с головы до ног в своем зеленом платье из итальянского Vogue, занимается тут реальными исследованиями, в которых специализировалась Раиса Берг (1913–2006), действительно приехавшая в Академгородок примерно в то время и действительно покинувшая его при весьма похожих обстоятельствах (см. часть VI, главу 2), хотя ей тогда был не 31 год и у нее не было четырехлетнего ребенка. См. ее автобиографию Raissa L. Berg. Acquired Traits: Memoirs of a Geneticist from the Soviet Union, а также биографическую статью о ней Елены Ароновой в сетевом архиве, посвященном еврейским женщинам: http://jwa.org/encyclopedia/article/berg-raissa-lvovna.

193 Вечеринка, видимо, проходила в ресторане гостиницы. Восьмиэтажное здание, поначалу планировавшееся как двенадцатиэтажное. Хрущев, проявлявший личный интерес к новому городку, строившемуся при его поддержке, решил, что такая высота будет излишней. “Вот что такое ваш небоскреб, — сказал он, пощелкивая двумя пальцами, как ножницами”. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

196 Зеленое платье — с радостью поняла она по тому, как быстро и жадно проглотили его взгляды в комнате, — вполне выдерживало сравнение. В Советском Союзе производили небольшое количество изделий высокой моды, которые мало носили, и, как ни странно, остатки традиционных нарядов сохранились в странах- спутниках, куда могли ездить жены партийных работников достаточно высокого уровня. См. Bartlett. The Authentic Soviet Glamour of Stalinist High Fashion. Однако на практике каждому, кто хотел носить что-либо непохожее на предсказуемый ассортимент универсальных магазинов, приходилось, подобно Зое и ее друзьям, полагаться на собственное умение шить и на везение, позволявшее заполучить иллюстрации, могущие служить образцом для выкроек. Обзор на английском языке специального выпуска российского журнала “Теория моды”, посвященного советскому костюму, сделан в статье Anna Malpas. Style for Socialists.

198 Когда оркестр Эдди Рознера исполнял серенады в честь Красной армии. В 1939 году джазовый музыкант Эдди Рознер, застряв в Варшаве во время вторжения Германии, явился в гестапо и потребовал помощи как немецкий гражданин, не упомянув, что он немецкий еврей. Ему дали машину, и он поехал прямо к советским частям, захватившим другую половину Польши по условиям пакта между Германией и СССР. Он пересек границу и оказался в Минске, где собрал джаз-банд, пользуясь поддержкой белорусского партийного бонзы; затем он, едва поспевая за собственной репутацией, двинулся в Москву, где его разместили в самом шикарном из гостиничных номеров с видом на Красную площадь. На протяжении всей войны, до самых ждановских репрессий, когда было покончено со всем, что дозволялось в советской культуре в военные годы, он был на гребне популярности. Воображаемая картина наступления Советской Армии на оккупированную фашистами Европу будет неполной, если не включить туда, наряду с массовыми изнасилованиями и животными, тянущими телеги с добром, Эдди Рознера с его джаз-бандом, исполняющих The Chattanooga Choo- Choo среди развалин городов. См. Starr. Red and Hot. Все песни, которые исполняет на вечеринке в гостинице Академгородка наскоро собранный из научных сотрудников ансамбль, действительно существовали в разные эпохи советского джаза.

201 По сути, академик Глушков из украинской Академии предложил конкурирующую систему. См. Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak, pp. 271–274.

201 Оказывается, математическая сторона дела не зависит от того, как организован оптимальный уровень производства. Здесь я позволил себе небольшой анахронизм. В статье, опубликованной в Америке в 1961 году, Джордж Данциг (математик, который во время войны, работая на ВВС США, независимо открывший теорию, заложенную Канторовичем, когда тот решал задачу, поступившую от фанерного треста) вместе с П. Волфом показал, что некоторые задачи линейного программирования можно подразделить на почти независимые подзадачи; в 1963-м в другой американской статье, написанной К. Алмоном, было показано, что это явление можно интерпретировать как центральное планирование в отсутствие полной информации. Формальный ответ советских ученых на эту идею поступил лишь в 1969-м, когда вышла статья Каценелинбойгена, Овсиенко и Фаермана, однако влияние ее наверняка началось гораздо раньше. См. Ellman. Planning Problems in the USSR.

202 Программист… должен сочетать в себе скрупулезность банковского сотрудника с проницательностью охотника-индейца. См. А. Р. Ershov. The British Lectures. А. П. Ершов (1931–1988) был героической фигурой, участником пресеченной кампании за то, чтобы покончить с использованием компьютеров в ограниченных масштабах, передать их из рук ученых, промышленности и военных в руки советских граждан.

205 На знаменитых генетических летних школах Тимофеева-Ресовского. Верно, включая озеро. См. Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak и Берг. Суховей. Воспоминания генетика.

213 Немного урежут вискозу и сахар, увеличение на 25 % по животному маслу, на 30 % по мясу. Повышение цен вступило в силу с 1 июня 1962 года. Политические решения, которые к нему привели, даны в Taubman. Khrushchev, рр. 518–519. Общий экономический контекст рассмотрен в Nove. Economic History of the USSR.

214 Произвести 100 килограммов пригодного для употребления мяса стоит 88 рублей. Цифры взяты из А. Комин. Экономическое обоснование закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию; а также из С. Столяров, 3. Смирнова. Анализ структуры цен.

216 Дешевое мясо, дешевое масло, дешевые яйца, а по праздникам консервы из лосося. Дополнительные блага, тоже распределяемые в строгом соответствии с должностью. См. Berg. Acquired Traits, рр. 346–350); Josephson. New Atlantis Revisited.

219 “Blue in Green, — объявил он. — Автор — Майлз Дэвис”. Конечно, из альбома Kind of Blue, 1959. У бибопа были почитатели в СССР, однако в этот относительно благосклонный к джазу период он находился на авангардном, идеологически рискованном краю джаза. См. Starr. Red and Hot. С Майлзом Дэвисом Костя, вероятно, познакомился, слушая иранское радио.

221 Сегодня вечером прилюдно говорились такие вещи, которые, как мне казалось, предназначены исключительно для перешептываний на кухне. Я преувеличил свободу слова в Академгородке, чтобы западный читатель мог расслышать ее, а значит, и понять возбуждение по ее поводу. Представьте себе степень каждодневных ограничений, не сравнимую ни с чем, что известно вам (нам), а затем представьте себе, что эти ограничения ослаблены до состояния, которое по-прежнему показалось бы нам жестким, требующим осторожности и расчета, но которое поразило тех, кто испытал это на себе, словно каникулы (относительно выражаясь), когда осторожность можно с ликованием отбросить.

221 Всю местность обсыпали ДДТ, самолетный двигатель использовали в качестве веялки. Атака на насекомых, организованная весной 1959-го. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

223 “Здрасьте — это же Обское море”, — ответил Костя. Все полная правда. Обское море можно найти на сайте Google Maps, к юго- юго-западу от Новосибирска. Идеологические предпосылки такого обращения с природой, ставшей глиной в руках человека, можно найти в Kolakowski. Main Currents of Marxism, pp. 308–326; рр. 337–339, где Колаковский говорит о “Диалектике природы” Энгельса” и о “прометеевой теме у Маркса”. Само Обское море появилось в середине 50-х, а пляж — в результате циклона в октябре 1959-го, когда решено было укрепить береговую линию с помощью трехмильной полосы песка.


III.2 Цены на мясо. 1962 год

225 Володя стоял у ограждения на крыше городской прокуратуры.

Хотя сам Володя наряду с первым секретарем обкома Басовым — вымышленные персонажи, и ситуация, в которой оказывается Володя, наблюдая за своими опозоренными начальниками, придумана мной, новочеркасский расстрел 3 июня 1962 года — событие самое что ни на есть реальное. Моим основным источником была книга Samuel Н. Baron. Bloody Saturday in the Soviet Union: Novocherkassk 1962. В книге Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛаг. Опит художественного исследования содержится взволнованное, проникнутое ужасом описание расстрела, однако оно было написано в самиздатовской атмосфере слухов и не является надежным в том, что касается подробностей. Рассказ очевидца, на который полагается Барон, см. в PlOTR SlUDA The Novocherkassk Tragedy, June 1–3 1962.

225 Развевались красные флаги, виднелись высоко поднятые портреты Ленина. Сэмюел Барон высказывает предположение, что бастующие, не имея перед собой примера организации забастовки обыденным, умеренным, конституционным способом, вероятно, стали имитировать революционные сцены, виденные ими в советском кино и спектаклях, поскольку это была единственная известная им модель массового выступления.

226 Против серого горохового супа и хрящей, которые подавали у них в столовой. Все подробности, касающиеся еды, реальны.

226 А тут как раз и сами московские гости высыпали из здания. Паническое отступление из здания горкома в воинскую часть основано на фактах, хотя конвой “чаек” мною придуман.

227 На заре их вызволило специальное подразделение. Правда, но то, что местных аппаратчиков возили с собой в качестве показательного примера, — плод моей фантазии.

228 Послужить в нижних эшелонах какого-нибудь удобно расположенного райкома или горкома в Московской области. Райком — районный комитет партии, горком — городской, обком — находящийся на ступеньку выше комитет области.

228 Даже с его спецраспределительными талонами. Эти талоны обеспечивали доступ к спецраспределителю, закрытой системе распределения товаров. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism.me говорится о зарождении подобной организации в 30-е; Alena Ledeneva. Russias Economy of Favours: Blat, Networking and Informal Exchange, где рассмотрены ее последующий рост и развитие.

230 Однако последовавший за ним, к его ужасу, Курочкин. Сцена в комнате заседаний полностью выдумана, от унизительного случая с Курочкиным (реальным директором Новочеркасского электровозостроительного завода им. С. М. Буденного) до способа, с помощью которого Козлов с Микояном приняли решение, хотя то, что Козлов призывал к варианту с участием военных, а Микоян не соглашался, по-видимому, правда.

231 Дело было вчерашним утром, в начале девятого. Воспоминание Володи о катастрофическом выступлении Курочкина перед толпой согласовано с фактами, включая фразу “Пускай пирожки с ливером едят”. Не знаю, была ли в то время замечена параллель с Марией- Антуанеттой.

233 Из трубки до Володи доносилось писклявое бормотание — голос, знакомый по новостям. Роль Хрущева в этих событиях описана в Taubman. Khrushchev, рр. 519–523.

233 У центрального отделения милиции стреляли. Я сжал события во времени, но именно этот доклад спровоцировал решение подавить забастовку силой. Неясно, имело ли там место настоящее ожесточенное выступление или же это еще один пример наивного повстанческого поведения людей, у которых не было опыта акций протеста.

235 “И пожрать мне что-нибудь нормальное принесите, — говорил тот. — Что за сраный город такой…” Перенесенная во времени, но подлинная фраза Козлова, произнесенная в Новочеркасске. См. Taubman. Khrushchev, р. 522.

236 “Всем солдатам выйти из толпы”, — проорал он. Последовательность обращений офицера на ступенях горкома к толпе была именно такой, хотя прямую речь я выдумал, составив ее из отчетов по теме. Лозунги толпы настоящие, как и упрямый отказ бастующих поверить, что им грозит реальная опасность.

238 Ты в своем уме? В наше-то время? Подлинное недоверие. В книге Baron. Bloody Saturday in the Soviet Union автор предполагает, что в памяти бастующих основным событием, когда в демонстрацию действительно стреляли, было Кровавое воскресенье, когда в 1905 году на рабочих, которые несли портреты царя, выражая ему свою преданность, напали казаки. Но это входило в официальную иллюстрацию беззаконий при царизме. 1оворящий здесь, очевидно, воспринимает как должное то, что в современном, просвещенном обществе, в котором он живет, ничего подобного произойти не может.

239 Это стреляло подразделение с Володиной крыши. Начиная с этого момента повествование становится спорным. Не установлено точно, кто именно стрелял в Новочеркасске — солдаты регулярной армии на ступенях горкома, отряды МВД, пригнанные в город, или какая-то другая группа, привезенная органами госбезопасности. Неясно и то, откуда они стреляли. В книге Baron. Bloody Saturday in the Soviet Union описаны несколько возможных сценариев; я выбрал один из них.

239 Дальняя выплеснула из себя красно-серый гейзер. Подробности расстрела представляют собой смесь реального и воображаемого. Седобородый выпивоха, которого застрелили, — персонаж воображаемый, мать с ребенком, обрызганная кровью и мозгами, — нет, как и парикмахерша из салона на той же улице. В книге BARON. Bloody Saturday in the Soviet Union приводится полный список погибших.


Часть IV

Введение

245 Хрущев выступил с речью перед советской и кубинской молодежью. См. Taubman. Khrushchev, р. 523.

246 Кровь с земли смыли с помощью пожарных шлангов. См. Baron. Bloody Saturday in the Soviet Union.

246 Пока в апреле следующего года с ним не случился инсульт, См. Taubman. Khrushchev, рр. 613–614.

246 Анекдот того времени: как называется прическа Хрущева? См. Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot.

246 Появились новые кибернетические институты и факультеты, См. Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak.

247 Однако сам Немчинов больше не стоял у руля. Резкий по тону рассказ о том, как он внезапно потерял свою должность в ЦЭМИ, и о назначении на нее академика Федоренко можно найти в книге Katsenelinboigen. Soviet Economic Thought and Political Power in the USSR. Попытка взглянуть на ситуацию из Калифорнии восемью годами позже сделана в отчете Simon Kassel. Soviet Cybernetics Research: A Preliminary Study of Organisations and Personalities. Его автор отмечает, что Федоренко, по-видимому, “не обладал заметным опытом в области вычислительной техники или автоматики”, и задается вопросом, не потому ли ЦЭМИ “как может показаться, постепенно превратился из экономической лаборатории, занимавшейся воплощением заранее продуманных теоретических идей, в агентство по операционной поддержке Госплана”. Полотнище с надписью “За оптимальность в экономике” видел Майкл Эллмэн во время своего рабочего визита в Москву в середине бо-х; см. Ellman. Soviet Planning Today.

247 Главная задача, сказал он, выступая на новой конференции в Академгородке. См. В. Косов, Ю. Финкельштейн, А. Модин. Математические методы и ЭВМ в экономике и планировании.

247 Группа академика Глушкова в Киеве. Cm.Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak, pp. 271–214; описание жизни Глушкова и историю его переговоров с правительством см. у Малиновского в Истории вычислительной техники в лицах.

248 Харьковский экономист Евсей Либерман. См. Е. Г. Либерман. Планирование производства и нормативы длительного действия. За пределами Советского Союза Либермана считали руководителем экономической реформы в целом, как следует из V. G. Tremi. The Politics of Libermanism Time под заголовком “Взаймы у капиталистов”; ответ был напечатан за его подписью в журнале Soviet Life в июле 1965-го — см. Е. G. Liberman. Are We Flirting With Capitalism? Profits and “Profits”.

248 Каждое предприятие в Советском Союзе должно было согласовывать с вышестоящей организацией техпромфинплан. Система техпромфинплана и беспощадно четкая демонстрация того, почему она не в состоянии была произвести план, который был бы полным или согласованным, даны в Ellman. Planning Problems in the USSR. Заявки описаны в статье Herbert S. Levine. The Centralized Planning of Supply in Soviet Industry.

249 Но в то время, о котором идет речь, посредником был совнархоз. Там же, в Franklyn D. Holzman, ed. Readings on the Soviet Economy, см. статьи: David Granick. An Organizational Model of Soviet Industrial Planning; Oleg Hoeffding. The Soviet Industrial Reorganization of 1957. Оценка влияния хрущевского эксперимента с совнархозами и планирования производства по регионам, а не по отраслям, дана в Nove. Economic History of the USSR.

249 Каждую весну, когда реки Советского Союза превращались в мороженое из сырого льда. Подробная хронология планового года, в безупречной теории и на далекой от совершенства практике, дана в Levine. The Centralized Planning of Supply in Soviet Industry.

251 Пока все ясно? Фраза, без зазрения совести позаимствованная из разъяснения системы военного снабжения США в середине XX века в книге Км Stanley Robinson. The Gold Coast.


IV.1 Межотраслевой баланс. 1963 год

255 Максим Максимович Мохов был человеком очень добрым. И при этом полностью вымышленным. Замначальника отдела химической и резиновой промышленности — такая должность действительно существовала, но взаимоотношения между замами — профессиональными бюрократами и директорами отделов, назначаемыми по политической линии, описаны мной в качестве предположения; неизвестно мне и о случаях, когда людей из средних эшелонов вызывали работать помощниками министра, как произошло здесь с Моховым. Этот выдуманный персонаж являет собой воплощение данной организации. Тон, которым он разговаривает, я придумал под воздействием нескольких фигур: выведенного из себя очевидца работы Госплана в книге Michael Ellman and Vladimir Kontorovich, eds. The Destruction of the Soviet Economic System: An Insiders History, сотрудника Госплана, интервью с которым вошло в документальный телефильм The Engineers Plot-, кроме того, особенно когда Мохов снова появляется в главе 2 части У Великого Инквизитора из Братьев Карамазовых Достоевского. Полезные материалы об официальном отношении к собственности (на различных уровнях) имеются в Hachten. Property Relations and the Economic Organization of Soviet Russia.

256 Когда на Международный женский день он раздавал традиционные букеты. Международный женский день отмечали (и до сих пор отмечают в России) 8 марта; традиция, по которой мужчины дарят женщинам цветы, стала вежливым напоминанием о конце раннего советского феминизма.

257 Поскольку теперь химическая промышленность являлась важнейшим сектором. Быстрое развитие химической промышленности описано в книге Theodore Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR.

257 “Подавляемой инфляции или рынка с постоянным преобладанием спроса”. Два связанных явления, хотя первое влияло главным образом на потребительский сектор, которому в Советском Союзе постоянно отводилась роль низкоприоритетного, а второе относилось и к промышленному сектору, которым дорожили. В СССР была подавляемая инфляция в том смысле, что там имелись классические условия для неудержимой инфляции, возникающей при рыночной экономике, когда денег слишком много, а товаров, которые на них можно было бы купить, слишком мало; однако при этом цены на дефицитные товары были фиксированными, что заставляло борьбу за них принимать формы, отличные от денежных. Рынок с постоянным преобладанием спроса представлял собой ситуацию, при которой как индивидуальные потребители, так и целые предприятия, что было более важно, отчаянно нуждались в товарах и потому готовы были принять все, что предложит им продавец, почти независимо от качества или удобства.

258 По выложенному елочкой паркету восемнадцатого этажа. Мои представления о том, как выглядело здание Госплана, взяты из фильма The Engineers Plot, но реальной информации о его внутренней географии у меня нет.

258 Он сам привез его в Москву, поездом из Берлина. Немного позже он мог бы, если очень повезет, купить его в популярном московском салоне-магазине восточногерманских товаров. При социализме Восточная Германия продолжала производить мебель для учреждений по дизайну 20-х — 30-х годов, иногда весьма стильную; кроме того, необычным для страны Восточного блока было существование там развитой промышленности, выпускающей пластмассовые хозяйственные товары, которые считались символом рационального социалистического уклада. См. Eli Rubin. Synthetic Socialism: Plastics and Dictatorship in the German Democratic Republic. На человека вроде Галины в ГДР не произвели бы столь сильное впечатление пластмассовые стаканчики в парке “Сокольники”.

258 Коэффициентов затрат химической промышленности. Инструмент плановика, который показывал, какие стандартизованные соотношения затрат требуются на производство единицы данной продукции; идея состояла в том, чтобы добиться установленного уровня производительности на всех предприятиях, поставляя на них только положенное количество материалов. Известны также как нормы затрат. Недостатки этой системы, тенденция норм к разрастанию и превращению во множество исключений, а также правила, применимые лишь к одной фабрике, можно найти в Ellman. Planning Problems in the USSR.

259 “Так закалялась сталь”, — ответил он. Мохов имеет в виду название знаменитого произведения соцреализма, романа Николая Островского Как закалялась сталь (1936), ставшее расхожей фразой. Ее выкрикивали программисты в Академгородке в августе 1960-го, когда боролись с рабочими, отключившими у них электроэнергию. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

259 Балансы хранились в длинной, похожей на библиотеку комнате с канцелярскими шкафами по стенам. Отдельные балансы выглядели так, как они здесь описаны, бумажная система работала так, как описано, и они наверняка хранились в канцелярских шкафах в какой- нибудь комнате (или комнатах) в Госплане, однако эту конкретную комнату я выдумал. Советская мегера с волосами, выкрашенными в цвет засохшей крови, — мегера общего плана, из группы статистов.

259 Место, где, на его удачу, имелись свободные счеты. Наиболее распространенный вычислительный прибор за всю историю Советской России, слегка отличавшийся по конструкции от китайских счетов. Описание и фотографию можно найти в Википедии.

2$9 373 папки, в каждой находились рабочие материалы по балансу на определенное промышленное изделие. Количество этих наиболее стратегически важных изделий, известных также как финансируемые, уменьшалось в результате попыток сделать систему более легко управляемой. В 1957-м их было 892, в 1953-м — 2390; однако исключенные, вероятно, появлялись снова в более широкой категории планируемых изделий, балансы на которые не надо было подписывать в Совете министров, но которые Госплану все равно полагалось рассчитывать. Включая их, объем документации по распределению изделий, ежегодно подготавливаемой Госпланом, возрастал от ок. 4000 страниц машинописного текста (22 тома) до ок. 11 500 страниц (70 томов). Все цифры взяты из статьи Gertrude Е. Schroeder. The Reform of the Supply System in Soviet Industry.

260 Небольшое затруднение с “Солхимволокном”, вискозной фабрикой в городе Соловце. “Солхимволокно” — выдуманный довесок к существовавшему на деле комплексу предприятий нового поколения химволоконной промышленности, которые открывались в Советском Союзе в начале 60-х. Подробности для описания “Солхимволокна” я взял из статьи Е. Жуковского Строительство Светлогорского завода искусственного волокна. Что до городка под названием Соловец, тут имеет место не просто иллюзия — скорее аллюзия. Место с таким названием действительно существовало — остров в Белом море, где происходили ужасы, едва ли не самые отвратительные за историю раннего периода лагерей. Название было взято Аркадием и Борисом Стругацкими для повести Понедельник начинается в субботу, написанной в 1965 году, с целью придать некую туманную сатирическую остроту образу города, затерянного где-то в северных лесах, где находится институт чародейства и волшебства. Я, в свою очередь, заимствовал его, чтобы придать моей вискозной фабрике фантастическую (и слегка зловещую) форму.

261 По сути, туда поступали только соль, сера и уголь, оттуда — вискоза. Полные описания процесса производства вискозы можно найти в Википедии. Древесину (сосну, ель, лиственницу, осину) вместе с бисульфатом натрия варят в котлах до получения специального вида целлюлозы, так называемой растворимой целлюлозы, которую затем вымачивают в едком натре (щелоке), выжимают, крошат и выдерживают на воздухе, обрабатывая кислородом, а затем смешивают с промышленным растворителем — сернистым углеродом. Таким образом получают ксантогенат целлюлозы, по химическому составу то же, что вискоза, но в непригодном для использования виде; поэтому его снова растворяют в едком натре, пропуская через фильеры, наливают в прядильную ванну с серной кислотой, где вискозная жидкость превращается в волокно, которое растягивают, сматывают, промывают, обесцвечивают, промывают заново и высушивают, получая в результате вискозную пряжу. Это та форма вискозы, из которой можно соткать искусственный шелк, такой, как тот, из которого сделан галстук Леонида Витальевича в главе 1 части II. Если же пропустить жидкость через другие фильеры, она превращается в вискозную кордную ткань для покрышек или даже целлофан. “Солхимволокно” целлофаном не занимается. Очевидно, что там одна линия установлена для выпуска текстиля, другая — кордной ткани. Из трех основных компонент, упомянутых Моховым, соль нужна для того, чтобы произвести щелок и едкий натр, сера — для бисульфата натрия, сернистого углерода и серной кислоты, а уголь — для сернистого углерода. Какими бы простыми эти сырьевые материалы ни были, они все равно вызывали схватки за их получение между советской вискозной промышленностью и другими производствами: производством мыла, вулканизацией резины, производством клея, обработкой железной руды, нефтепереработкой, гальванизацией стали, литьем металла и производством удобрений. Описание взаимосвязанных нужд различных видов промышленности см. в Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR.

263 Исходная нехватка будет перепрыгивать с изделия на изделие. Классический анализ причин неизбежного, постоянного дефицита в непреобразованных плановых хозяйствах см. в Janos Kornai. Economics of Shortage. Автор отмечает, что дело не только в вегетативном процессе, путем которого любой субъект разумно преувеличивает свои потребности, — стремление самой системы постоянно расти приводит к тому, что любые поставки материалов окажутся недостаточными для целей пользователей.

263 Теоретически понадобилось бы пересмотреть все балансы минимум шесть раз, максимум тринадцать раз. Чрезвычайно ясное изложение этой теории и прагматических советских способов обойти ее см. в Ellman. Planning Problems in the USSR.

263 Это лежало в основе забавного предсказания Эмиля Шайдуллина. На самом деле имеется в виду предсказание Абела Аганбегяна, сделанного в 1964-м.

266 Машина непрерывного действия ПНШ-180-14С для вытягивания вискозы. Реальная машина, упоминаемая в статье Результаты работы химволоконной промышленности за 1968 год. Однако доказательств, что она уже была запущена в производство в 1963-м, у меня нет, что же до технического усовершенствования, до цифры 17 в качестве ежегодного выпуска, до “Уралмаша”, указанного как ее производителя, до описания машины как металлического дикобраза величиной с вестибюль метро и до предположения о том, что на это изделие в Госплане был собственный баланс, — все это попало сюда прямиком из шляпы фокусника-сочинителя.

266 Лежащая перед ним страница была воплощением простоты. Взято из образца страницы баланса, использованной в качестве иллюстрации у Левина в Центральном планировании поставок в советской промышленности.

267 К 1965 году ему следовало довести производство химволокна до 400 тысяч тонн в год. Плановая цифра взята из Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR.


IV. 2 Дилемма заключенного. 1963 год

270 Они направлялись к злачным местам, в ежегодный загул. Праздничный выезд в Москву для доставки плана, а также многое другое из поведения руководства “Солхимволокна” почерпнуты из книги Joseph Berliner. Factory and Manager in the USSR. Cm. также труды того же автора: Informal Organization of the Soviet Firm; The Innovation Decision in Soviet Industry; Soviet Industry from Stalin to Gorbachev: Essays on Management and Innovation. Типичный советский руководитель встречается среди полухудожественных портретов в книге Raymond A. Bauer. Nine Soviet Portraits.

270 Гостиница”Студеное море” смотрит на городскую площадь. Все детали, от гостиницы до чайной Солрыбснабпромпотребсоюза, достоверно отражают город Соловец в версии Стругацких.

273 План по совокупности за 1962 год они выполнили тютелька в тютельку, выдали 100 % вискозы, 14 100 тонн, все точно по плану.

Плановые цифры “Солхимволокна” составлены путем подсчета среднего планового производства реальной советской вискозной фабрики, основанного на Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR.

273 Все увидели, какие тут возможности, и всем это увиденное понравилось. Я, вероятно, предвосхищаю бесстыдство поведения руководства в конце 70-х и в 8о-е, изображая готовность Архипова, Митренко и Косого одобрить акт саботажа. Вероятно, на то, чтобы пугающие меры пресечения сталинских времен забылись, ушло больше времени, чем здесь. Однако все двигалось именно в этом направлении, так что реальный процесс мной и здесь укорочен. Обсуждение, проливающее свет на сомнительные игры советского руководства поздних лет, можно найти в статье Yevgeny Kuznetsov. Learning in Networks: Enterprise Behaviour in the Former Soviet Union and Contemporary Russia.

275 He говоря уж о том, чтобы терпеть фирменную вонь вискозного процесса. В результате разложения в помещении фабрики больших количеств концентрированного сернистого углерода и превращения его в еще более отвратительно пахнущую сероокись углерода. Сравнение с гнилой капустой было обычным.

276 Он сидел, но теперь освобожден. Положение бывших политзаключенных описано у Солженицына в Архипелаге ГУЛаг, т. 3, ч. VI, “Ссылка”. Отмена решения о ссылке не означала автоматического восстановления изначального права на прописку. В художественной литературе возвращение заключенного и тревога, которую его появление вызывает среди благополучных, процветающих людей, описаны Василием Гроссманом в повести Все течет.


IV. 3 Услуги. 1964 год

280 Они протанцевали к гребню, образованному покоробившимся полом. Информации о каких-либо неровностях в полу танцевального зала свердловского Дворца культуры у меня нет. Однако в новосибирском Дворце культуры таковая имеется.

280 Настоящая испанка, а застряла тут, в грубом, холодном стальном городе за пределами Европы. Настоящие испанцы действительно были разбросаны по всему Советскому Союзу,именно в таком положении, как сеньора Лопес.

281 Такая у него была работа — он зарабатывал на жизнь тем, что отыскивал эти пустяки. Чекушкинские методы в этой главе — развернутое описание работы толкача, найденное мною в книге Joseph Berliner. Factory and Manager in the USSR, где говорится о свойственном этим людям умении моментально заводить знакомства, помнить дни рождения и имена детей, открывать двери в любую контору в городе. (Это типичные качества преуспевающего торговца, переиначенные тут в соответствии с ситуацией, когда искусство убеждать требуется для того, чтобы покупать, а не продавать.) Автор почерпнул свои сведения из послевоенных интервью с перемещенными лицами, поэтому толкач, описанный у него, — человек 30-х годов; однако институты советского народного хозяйства, делавшие роль толкача необходимой, оставались неизменными по своей сути все время с начала сталинской индустриализации до распада государства в 1991-м; возмущенные газетные статьи и кампании по чистке, направленные против толкачей, появлялись каждые несколько лет на протяжении 50-х, 60-х и 70-х, что означает, что основные черты этого явления сохранялись. Учитывая то, что постоянный обмен личными услугами для Чекушкина играет роль смазочного механизма в его промышленных переговорах, другим важным источником была книга Ledeneva. Russias Economy of Favours. Чекушкин получился у меня персонажем чрезвычайно блатным, с широкими связями, но настоящим специалистом по блату его не назовешь. Эти маэстро индивидуальных сделок, способные устроить все — квартиру, школу, телефон, врача, отпуск на Черном море, — были, если воспользоваться элегантным анализом психологии блата в Russias Economy of Favours, людьми, координировавшими взаимное “ты мне — я тебе” во многочисленных пересекающихся кругах знакомых, и могли преуспеть лишь в том случае, если их воспринимали как личных друзей, тогда как Чекушкин — фигура по сути своей коммерческая, пересекающая границу, чтобы дотянуться до мира блата, точно так же, как до мира черного рынка. Автор этой книги делает важнейшие замечания о возникающих тут чувствах и различиях между ними, основным из которых является та степень, в которой участники из всех трех прилежащих сфер незаконных действий дают друг другу понять, чем они занимаются. Сделки, совершавшиеся по блату, были предметом глубокой мистификации; их преподносили как составную часть теплых дружеских отношений, за них нельзя было напрямую отплатить ответной услугой, хотя всякий, кто в подобных взаимоотношениях оставался в долгу, быстро обнаруживал, что поток дружеской помощи иссякает. Дело толкача было настоящим делом, бизнесом, но таким, в котором, как говорит здесь Чекушкин, все основано на личном. Деньги имелись, за сделку полагалось заплатить соответствующую цену, но целью было найти какие-то другие, не связанные с деньгами причины для того, чтобы сделка состоялась. А на другом конце спектра черный рынок действительно был рынком, пусть примитивного типа, где товары (например, краденый бензин) продавались малознакомым людям за наличные. Ограниченный размер черного рынка проистекал именно из ограниченной пользы наличных.

285 На Землю села летающая тарелка, инопланетяне захватили русского, немца и француза. Реально существовавший анекдот из серии необидных оскорблений, наносимых русскими самим себе, найденный в Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot. “Инопланетяне дают каждому из трех похищенных по паре блестящих металлических шариков и запирают их в крохотных помещениях на борту космического корабля. Им говорят, что выпустят того, кто придумает самую замечательную штуку с этими шариками. Немец жонглирует шариками — неплохо. Француз не просто жонглирует ими — при этом он стоит на голове и поет прекрасную любовную песню. Наверняка победит он. Инопланетяне решают на всякий случай проверить, что делает русский, и через мгновение возвращаются. “Извините, но победил русский”. — “Господи, да как же? — удивляется француз. — Что же еще можно было с ними придумать?” Пораженные инопланетяне отвечают: “Он один сломал, а другой потерял”.

287 Перешел дорогу и оказался у главного подъезда гостиницы “Центральная”. Свердловск здесь приобрел общие черты географии советских городов, а не конкретные подробности конкретного города (который теперь опять переименован в Екатеринбург).

288 Почувствовав некую дрожь в ногах, словно в преддверии необходимости срочно убежать. Поскольку, строго говоря, деятельность Чекушкина, разумеется, целиком незаконна, он нарушает статью 153 Уголовного кодекса СССР, которая запрещает коммерческое посредничество.

291 Господина по имени Герш, он торговал маринованной селедкой в банках. Или Херш, как его называли бы в других странах. В русском языке эта и подобные фамилии часто произносятся именно так. В 1941 году на Россию напал немецкий диктатор по имени Гитлер, а не Хитлер. Возвращаясь к селедочному предприятию г-на Герша, оно явно действовало в середине 20-х, во времена нэпа.

293 С коричневой сотней сверху. Банкноты того времени можно найти на сайте http://commons.wikipedia.Org/wiki/Category: Banknotes oftheSoviet Union,1961.

295 На чашках и мисках такого никогда не рисовали — того, чем разукрасили себя эти граждане. Все приведенные здесь виды татуировок настоящие; см. Danzig Baldaev et al. Russian Criminal Tattoo Encyclopedia.

296 Ему приходилось слышать про воровские карточные марафоны. Воры и их карточные игры в лагерях описаны у Солженицына в Архипелаге ГУЛаг. Их описание в художественной литературе, основанное на сибирском опыте заключенного Карло Стайнера, югослава, можно найти в рассказе Danilo Kis. The Magic Card Dealing из сборника A Tomb for Boris Davidovich.

306 Парочка стиляг. Налетели, сволочи, избили, прямо всю душу вон. Любители музыки, обладатели причесок-коков, стиляги были представителями первого заметного неофициального молодежного движения в СССР. Их считали правонарушителями, а потому обвиняли во всех грехах, причем не только русские; Энтони Берджесс заявлял, что именно бурное столкновение со стилягами рядом с ленинградским ночным клубом вдохновило его на создание Алекса и его друзей в книге Заводной апельсин.

310 Значит, проблема с бюджетом? Но ведь на него всем плевать. Здесь я слегка покривил душой, приписав “Уралмашу” проблему с деньгами, которая, строго говоря, не могла существовать в подобной форме до реформы 1965 года, изменившей способ измерения выполнения плана: вместо физического объема производства стали учитывать полученную прибыль. Отсюда возник дополнительный фактор — особое внимание Госплана. В противном случае в 1963 году отделение “Уралмаша”, где производилось оборудование для химволоконной промышленности, заботилось бы главным образом лишь о количестве выпущенных машин. Этот анахронизм — иррациональная ситуация с ценой, мешающая “Солхимволокну” получить усовершенствованную машину, — позволил мне опередить события и описать последствия реформы с ее иррациональными ценами, о которой идет речь в следующей главе.

311 Расценки на оборудование в химической промышленности устанавливаются в основном по весу. Реальное утверждение, но сделанное позже в разговоре с производителями станков для изготовления шин в Тамбове. Ellman. Planning Problems in the USSR.


Часть V

Введение

319 Ставку на то же, на что двадцатью пятью веками раньше ставил Платон. См. Платон. Государство, кн. 5: “Пока в государствах не будут царствовать философы либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино — государственная власть и философия, и пока не будут в обязательном порядке отстранены те люди — их много, — которые ныне порознь стремятся либо к власти, либо к философии, до тех пор, дорогой Главкон, государствам не избавиться от зол, да и не станет возможным для рода человеческого и не увидит солнечного света то государственное устройство, которое мы только что описали словесно”. Классическим ответом Платону в XX веке стала книга Karl Popper. The Open Society and Its Enemies, London, 1945.

32 °Cуществовала партия, иерархия которой затмевала все прочие иерархии. Ленинское оправдание неограниченного авторитета кадров можно найти в Kolakowski. Main Currents of Marxism, pp. 664–674, 754–763. To, как в результате двойной структуры власти советское государство оказалось “в ловушке идеализма”, и роль, которую это в конце концов сыграло в распаде СССР, описано в книге Stephen Kotkin. Armageddon Averted: The Soviet Collapse, 1970–2000. Другая точка зрения — о том, что царствование философов в СССР являлось лишь продолжением местного подхода к модернизации, — рассмотрена в книге Marshall Т. Рое. The Russian Moment in World History.

321 Они действовали во имя будущего человечества. Пли, если воспользоваться знаменитой фразой Сталина, были “инженерами человеческих душ”.

321 Они выступали в качестве двигателей прогресса, устроителей, цензоров, соблазнителей. Однако, согласно замыслу, им не полагалось быть бюрократами в одном, вполне определенном смысле этого слова. В Советском Союзе проходили регулярные кампании против бюрократии, как бы трудно ни было понять это со стороны, учитывая, что это была система, где каждый служащий был госслужащим. Бюрократия как советский отрицательный термин подразумевала холодность, отсутствие личной заинтересованности, медлительность, бездумное следование правилам. Аппаратчикам же, напротив, полагалось быть быстрыми, сознательными, оживленными, иметь свободу для того, чтобы блистательно импровизировать и таким образом выполнять стоящие перед ними задачи любыми необходимыми для этого средствами. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism, рр. 28–35. Такая модель власти пользовалась и некой поддержкой с другого конца: каждый, кому приходилось иметь дело с официальным лицом, ставил целью добиться, чтобы с ним обращались по-человечески, на основе эмоционального признания, а не бесстрастных правил. См. LEDENEVA. Russias Economy of Favours. В результате советская бюрократия, пусть вездесущая, все-таки не проявляла некоторых классических черт бюрократии в других местах. Она не была предсказуемой и не подчинялась правилам; таким образом, благодаря сложившемуся кругу причин и следствий, к ней следовало применять личный, эмоциональный подход, ища человека, с которым можно было завязать взаимоотношения.

322 Не совсем добродетели, но некого ее аналога, намеренно выведенного за рамки этики. Чарлз Тейлор характеризует большевистскую позицию как вариант не связанной обязательствами либеральной благосклонности, при котором личность любого порядочного человека целиком укладывается в колоссальный контроль над историей. См. Charles Taylor. Л Secular Age, рр. 682–683.

322 На партийных встречах в верхах начиная с 30-х годов царило отчаянное сквернословие. См. Аганбегян. Внутри перестройки.

322 Он набросился на него: “Был я шахтером — не понимал”. См. Taubman. Khrushchev, р. 590.

323 В 1964 году Хрущева окружали лишь люди, которых назначил он сам. Политическая история последних лихорадочных месяцев хрущевского правления описана в Taubman. Khrushchev, рр. 3-17, 620–645. Сигналы, предупреждающие о надвигающемся перевороте, на которые Сергей Хрущев пытался обратить внимание отца, упоминаются в первых двух главах его книги Сергей Хрущев. Никита Хрущев. О том, как менялся настрой среди членов Президиума — ставленников Хрущева, таких, как Андропов, — см. Бурлацкий. Никита Хрущев.


V. 1 На понижение. 1964 год

329 “ЗИЛ” растворился в ночи. Сам шофер выдуманный, но последовательность того, как появлялись и исчезали машины на следующий день после отстранения Хрущева от власти, полностью соответствует фактам. Описание этого дня, на которое я в большой мере полагаюсь здесь, см. в Сергей Хрущев. Никита Хрущев. См. также Taubman. Khrushchev, рр. 620–621.

329 Сделана под “кадиллак Эльдорадо”. Все американские оригиналы, под которые были сделаны ‘ЗИЛ”, “чайка” и “волга”, не выдуманы. Советская автомобильная промышленность была основана в 30-е — для этого импортировали целую линию завода “Бьюик/Форд” вместе с американскими инженерами, приглашенными в качестве консультантов. Конструкции советских автомобилей сильно походили на американские модели, пусть не всегда в точности им соответствуя. Некоторые советские машины были копиями сразу нескольких различных американских. Позже, с постройкой гигантского завода по производству “фиатов” на Волге, в Тольятти, американское влияние ослабло, а к концу 80-х у Советского Союза появился свой собственный отчетливый стиль в автомобилестроении, хотя и близко не подходящий по своеобразию к заводской марке чешской “татры” или к “трабанту” с картонной ходовой частью, выпускаемому в ГДР. С другой стороны, и в Восточной Германии, и в Чехословакии еще до Второй мировой войны существовала собственная отечественная автомобильная промышленность. Сегодня в России представители среднего класса, которые не могут себе позволить машины, импортированные из Германии или Японии, продолжают покупать “волги”. Список моделей с фотографиями см. на сайте www.autosoviet.com.

331 Прислали прямо из общего автохозяйства. Никакой информации о том, как было организовано кремлевское автохозяйство, у меня нет, пришлось использовать догадки.

332 Но по сравнению с “ЗИЛом” — консервная банка. Шофер чрезвычайно высокомерно отзывается о машине “волга ГАЗ М-21”, о которой мечтало большинство советских граждан и которую пожилые русские вспоминают сегодня с ностальгией того же рода, что вызывают хромированные детройтские монстры в американцах того же возраста. В интернете существует множество сайтов любителей М-21.

332 Превратится в “москвич”. А то и в велосипед. “Москвич-400”, который с 1946 по 1964 год выпускал МЗМА, Московский завод малолитражных автомобилей, сильно напоминал “опель-кадетт” модели 1938 года, захваченный Советской Армией во время наступления на Германию. Но после 1964-го появилась новая его конструкция с обтекаемыми современными линиями, и “москвич-412” даже стали делать в небольших количествах на экспорт для западных автомобилистов, которым надо было думать о бюджете. Благодаря строгим правилам, ограничивавшим сумму призов телешоу, которые разрешалось предлагать в Британии, главным призом в начале 70-х в британской телеигре “Сделка века” часто становился ярко- оранжевый “москвич-412”. См. статью Andrew Roberts. Moscow Mule.

332 Сооружала канапе для президента Финляндии. Этот случай, празднование семидесятилетнего юбилея и прием в честь министра иностранных дел Китая — все были реальными событиями, хотя сама кухарка вымышленная.

334 “Доброе утро, Никита Сергеевич”, — сказал он. Реальные слова реального Сергея Мельникова, упомянутые в книге Сергея Хрущева Никита Хрущев. Мельников, по-видимому, пытался относиться к поверженному руководителю с как можно большим уважением, и через несколько лет после выхода Хрущева на пенсию его уволили за чрезмерное проявление сочувствия. Ответ Хрущева также приведен в книге.

336 “Никому я теперь не нужен”, — сказал он в воздух. Реальные слова ошарашенного Хрущева в тот первый день, однако обращенные не к шоферу — ни к кому конкретно.


V. 2 Кисейным барышням тут не место. 1965 год

337 Эмиль плеснул на голову холодной воды. Весь описанный в этой главе случай сочинен мною в попытке описать в художественной форме разочарование экономистов — сторонников реформы, связанное с ограниченным характером косыгинских реформ 1965-го. Косыгин действительно специально заехал в Академгородок по пути домой после официального визита во Вьетнам и действительно, разговаривая там с Канторовичем и Аганбегяном, произнес бессмертные слова: “При чем тут цены? О чем вы говорите?” Однако сторонники реформы имели возможность участвовать в дискуссиях по ее поводу главным образом через комитеты и отчеты Академии наук, и им трудно было добиться, чтобы их как следует расслышали. Тем не менее, насколько мне удалось выяснить, случай, когда было высказано возражение против предложенных Канторовичем цен, вложенное мною в уста Косыгина и вымышленного Мохова, вероятно, мог произойти; он был обусловлен совокупностью проницательного реализма, борьбы за собственные интересы и непонимания. И характер Косыгина, каким он изображен здесь, тоже подлинный, вплоть до привычки то и дело высокомерно перебивать собеседника. Столкнувшись с этим, Абел Аганбегян в действительности вышел из себя и резко ответил:

“Это я-то не знаю?”, что на время привело к катастрофическим результатам, но лишь спустя десять лет, в середине 70-х. См. Аганбегян. Внутри перестройки. Для того чтобы понять технические аспекты реформы, я пользовался анализом в книге Ellman. Planning Problems in the USSR и в статье Seven Theses on Kosyginism из сборника Collectivism, Convergence and Capitalism, London: Harcourt Brace, 1984. Цели реформы доступно изложены в Berliner. Economic Reform in the USSR. Общее представление об экономистах как деятелях советской политики тех времен дано в статье R. Judy. The Economists из сборника G. Skilling and F. Griffith, eds. Interest Groups in Soviet Politics. Гораздо более подробное и едкое описание приводится в книге Katsenelinboigen. Soviet Economic Thought and Political Power in the USSR.

338 Никита дошел до настоящих приступов ярости, багровел, кричал, брызжа слюной. Преувеличивать его срывы было в интересах большинства членов Президиума, скинувших Хрущева, и до Эмиля явно дошли какие-то намеренно преувеличенные слухи. Но Первый секретарь действительно переставал владеть собой, имели место произнесенные под влиянием момента угрозы в адрес Советской Армии и Академии наук, описанные в книге Taubman. Khrushchev, рр. 585–586. 616.

338 Новые люди источали намеренное, долгожданное спокойствие.

О том, какое настроение сопровождало переход, говорится в Michel Tat и. Power in the Kremlin: From Khrushchevs Decline to Collective Leadership, и в Бурлацкий. Никита Хрущев.

339 В “Экономической газете” напечатали странную, противоречивую статью. См. статью без подписи Экономика и политика, первоначально появившуюся в “Экономической газете” 11 ноября 1964 г.

339 Во всех институтах началась реорганизация системы парткомов. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

340 Магазинам одежды позволили устанавливать план выпуска двух текстильных фабрик. Эксперимент на фабриках “Большевичка” и “Маяк” описан в статье В. Соколова, М. Назарова и Н. КОЗЛОВА Предприятие и заказчик, появившейся в “Экономической газете” 6 января 1965 г.

340 “Нам следует полностью освободиться”, — сказал он. Это выступление технократа прозвучало 19 марта 1965 г., было напечатано в журнале Госплана “Плановое хозяйство”, № 4, апрель 1965, и перепечатано в “Экономической газете” 21 апреля 1965 г. По-английски цитируется в Power in the Kremlin, p. 447. Отчет Косыгина об оценке завершенной реформы появился в “Известиях” 28 сентября 1965 г.; см. А. Н. КОСЫГИН. Об улучшении управления промышленностью, совершенствовании планирования и увеличении экономических льгот в промышленном производстве.

341 Замечательная статья в конце прошлого года разгромила гиперцентрализованную схему их конкурента, академика Глушкова. См. Всеволод Пугачев. Вопросы оптимального планирования народного хозяйства с помощью единой государственной сети вычислительных центров. В книге Katsenelinboigen. Soviet Economic Thought and Political Power in the USSR говорится, что Пугачев был экономистом из ЦЭМИ, переброшенным в Госплан, который перешел на сторону плановиков, критикуя предложения математиков по части реформы.

341 Они решили, что лучше не надо, по понятным причинам. Я снова преувеличил и обострил то обстоятельство, что Канторович был человеком не от мира сего. Он не был умелым политиком, но в данном случае он вместе с Аганбегяном входил в комиссию восемнадцати, которой Академия наук поручила подготовить документы по реформе для подачи.

343 Оптимальный план есть по определению план, приносящий прибыль. Из книги Канторовича Экономический расчет наилучшего использования ресурсов.

344 В январе в “Экономической газете” был опубликован отчет. Эмиль имеет в виду статью В. Соколова, М. Назарова и Н. Козлова. Предприятие и заказчик, упомянутую выше.

347 Такую тонкую работу, как ценообразование, можно поручить машине? См. обсуждение в книге Ellman. Planning Problems in the USSR о том, какие элементы обычно принимались во внимание, а какие нет, при составлении оптимального плана для того или иного советского учреждения.

350 “Телефоны у него на куски разлетались”, — сказал Эмиль. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism, где описан несдержанный руководящий стиль сталинских промышленных начальников, таких, как Каганович и Орджоникидзе. Должность главы Комитета по труду была последней крупной должностью Кагановича. В 1957 гсду Хрущев с позором выгнал его из Президиума как представителя антипартийной группировки и отправил на Урал, в Пермскую область, руководить Соликамским калийным комбинатом. См. Taubman. Khrushchev, р. 369.

350 Моя сильная сторона — это, как ее, организация и, как ее, психология. История взята из книги Ф. Бурлицкий. Никита Хрущев. Произнося эти слова, Брежнев якобы махал руками в воздухе.

355 Знаете, какая у меня была первая работа, когда я вернулся с войны? Все подробности о посменной работе, о грузовиках и о печи выдуманы, однако то, что после войны сжигали облигации, правда. См. HACHTEN. Properly Relations and the Economic Organization of Soviet Russia. Денежная реформа 1947-го, при которой старые рубли на сберегательных счетах конвертировали в новые по курсу десять к одному, оставив цены прежними, была еще одним намеренным шагом, направленным на отмену государственных задолженностей. Хрущев опять сделал нечто подобное 8 апреля 1957 года, когда приостановил выплату по непогашенным облигациям всех выпусков на 20–25 лет, как и полагавшиеся по ним 3 %, которые выплачивали держателям облигаций в форме лотерейных выигрышей. Однако в этом последнем случае выгода для доходов граждан состояла в том, что отсутствие необходимости покупать новые облигации перевешивало теоретическую потерю всех их предыдущих вкладов. См. James R. Miller. History and Analysis of Soviet Domestic Bond Policy; Franklyn D. Holzman. The Soviet Bond Hoax.


V. 3 Психологическая подготовка. 1966 год

359 Он учился во Всесоюзном юридическом заочном институте.

Институт был открыт в 1932 году, к 1968-му его закончили более 40 тысяч человек. Если сложить их вместе, студенты, посещавшие там вечерние занятия (625 тыс. в 1967–1968 гг.) и обучавшиеся заочно (1,77 млн в 1967–1968 гг.), получали более половины дипломов о высшем образовании, выдававшихся в СССР, а в случае юридических дипломов процент был еще выше, 43 тыс. из 65 тыс. в 1967–1968 гг. Юридический диплом был средством социальной мобильности для рабочего класса, как и в Соединенных Штатах, и привлекал тех, кто, подобно Федору, шел в гору, а не людей с установившимися семейными традициями образования. Цифры взяты из Churchward. The Soviet Intelligentsia.

359 В тысячах коммунальных перепалок. См. Fitzpatrick. Everyday Stalinism, рр. 47–49. Особая политическая клаустрофобия коммунальных квартир во времена чисток и доносов описана в книге Orlando Figes. The Whisperers: Private Lives in Stalin’s Russia, где приводятся планы помещений, чрезвычайно перенаселенных, в которых обитали их свидетели. Сюрреалистический спектакль, где сам Сталин пробирается по коммуналке, с интересом туриста разглядывая надпись на стене у телефона, описан у Гроссмана в Жизни и судьбе.

364 Замдиректора свинофермы судят. Нашумевшее дело 1969 года, заброшенное неразборчивым автором назад во времени все с той же целью — сжать повествование. Процесс освещался в “Литературной газете” (1968 г.), № 27, с. 10, что вызвало негодование либерально настроенных интеллектуалов.

366 Один из трех московских роддомов, специализировавшихся на таких случаях. Подробности устройства больниц, использованные в этой главе, я почерпнул из книги Katherine Bliss Eaton. Daily Life in the Soviet Union., pp. 185–187 и статьи Peter Osnos. Childbirth, Soviet Style: A Labor in Keeping With the Party Line. Некоторые детали советских медицинских процедур, связанных с родами, взяты из работы Elizabeth Lee. Health Care in the Soviet Union. Two. Childbirth — Soviet Style, где британская акушерка излагает свой взгляд на систему, сосредотачиваясь в основном на различиях в целях и намерениях. Все эти источники относятся к периоду спустя десять или двадцать лет с того дня, когда рожает Галина, поэтому кое-что из происходящего здесь мне пришлось предположить. Однако система, по-видимому, в корне не изменилась, а всякие поправки на ухудшающиеся условия и цинизм, возраставший по мере течения времени в брежневскую эпоху, можно уравновесить истиной о том, что специальные роддома, где специализировались на случаях с отрицательным резус-фактором, были лучшими и туда стремились попасть. Другой мой основной источник информации требует поправок иного рода Работа Вельвовский И. 3., Платонов К. И., Плотихер В. А., Шугом Э. А. Психопрофилактика болей в родах Лекции для врачей- акушеров, под ред. А. П. Николаева представляет собой инструкцию, сделанную на экспорт, и дает идеализированную версию родов с предшествующей психологической подготовкой, изобретенную в одной из больниц, применять которую планировалось на практике в каждой советской больнице. То, что происходит с Галиной, — моя попытка угадать, как именно применялась психологическая подготовка.

367 И тут же принялся отступать, отдаляться, устраняться. Мужьям запрещалось присутствовать при родах и даже навещать жен во время последующего обязательного десятидневного пребывания в больнице. Одни переживали по этому поводу больше, другие меньше, так же как и женщины переживали кто больше, кто меньше по поводу вынужденного отдыха от семьи. См. Hedrick Smith. The Russians, где дается описание кучки мужчин, столпившихся под окнами послеродовой палаты, чтобы посмотреть на младенцев, которых держат их жены, и нагрузить съестным корзинки, которые женщины опускают на веревках.

367 С увенчанным белым цветочным горшком лицом, в котором читалось неодобрительное отношение к целому свету. Инна Олеговна целиком выдумана, однако этот набросок тетушки, уверенной в собственной непогрешимости, основан на моих воспоминаниях о череде придирчивых, порицающих все и вся немолодых мужчин и женщин из позднесоветского фильма “Легко ли быть молодым?”.

367 Все было облицовано белой плиткой, правда, не очень чистой.

См. Eaton. Daily Life in the Soviet Union, p. 186, где свидетель использует слово “склизкий”.

368 Она позволила акушерке забрать у себя халат и поставить себя под вяло текущий, теплый, как кровь, душ. Душ, клизма, бритье и смазывание дезинфицирующим средством — все это входило в стандартную процедуру. Подъем по лестнице во время схваток в стандартную процедуру не входил, но все равно так бывало часто.

368 “Первородящая”, — сказала она сердитой тетке, стоявшей рядом с бумажками. Медицинские термины настоящие, взяты из историй болезни, приведенных в кн.: И. 3. Вельвовский и др. Психопрофилактика болей в родах.

369 Ты что, на занятия по психологической подготовке не ходила?

Теоретически матерям в ожидании следовало терпеливо рассказывать про все стадии противостояния страху родовых болей, давать обнадеживающее разъяснение физиологии родов, демонстрировать способы расслабления и дыхания. На деле почти во всех случаях занятия вели акушерки или врачи, не прошедшие специальную подготовку, и они действительно состояли главным образом из разговоров про то, что надо много гулять и все такое, о чем сообщает соседка Галине в палате, а конкретные подробности о том, чего ожидать и что делать, были сведены до малополезной болтовни в конце. Думая, что ничему важному их не научат, большинство женщин, подобно Галине, решали туда не ходить. Таким образом, позитивная программа метода психологической подготовки их почти не затрагивала, однако связанный с ней запрет на лекарства на них все равно распространялся, и они все равно нередко подвергались суждениям, словно проблемы с болью представляли собой недостаток внутренних сил с их стороны.

370 Когда придет схватка, дыши глубже. Если те немногочисленные советы по психологической подготовке, которые дают Галине, кажутся отдаленно знакомыми, это потому, что так оно и есть. Печальная ирония состоит в том, что психологическая подготовка является основой феноменально успешного метода Ламаза, которым пользовались при естественных родах на Западе. Советские идеи привез в Париж французский врач (и коммунист) Фернан Ламаз, там их сделали более гуманными, в частности путем приглашения близких присутствовать при родах, применения менее пассивных положений при схватках, более сложных методик самовнушения, но главное — сделав участие добровольным. Женщина, которая рожает по Ламазу, может рассчитывать на роды с минимальным медицинским вмешательством, зная при этом, что, если ей понадобятся петидин, газ и перидуральная анестезия, они доступны. Психологическая подготовка, вероятно, кажется Галине всего лишь очередной формой обязательного притворства; однако столь же справедливо считать ее очередной формой исковерканного советского идеализма, очередным действительно многообещающим замыслом, разрушенным волшебной комбинацией принуждения и халатности. Вельвовский и его коллеги были пионерами своего столетия, пытаясь рассматривать роды как нечто отличное от болезни, которую надо терпеть.

371 На самом деле это только сигналы из подкорки головного мозга, которые можно отключить, если стимулировать кору. Одна из причин того, что психологическая подготовка в СССР быстро сделалась общепринятой, состоит в том, что в ней использовалась теория Павлова, хорошо согласовывавшаяся с позднесталинскими идеологическими предпочтениями. История и личности, которые в этом участвовали, а также роль, которую сыграла эта связь с наукой, вскоре дискредитированной, в безразличии акушеров к методу, который им полагалось внедрять, в позднесоветские времена, описаны в статье John D. Bell. Giving Birth to the New Soviet Man.

371 Это значит, что обезболивающего нам не дадут. В некоторых больницах разрешался один укол с небольшой дозой обезболивающего. См. Eaton. Daily Life in the Soviet Union.

372 Та принесла лишь миску с водой и протерла лбы всем, кто был в палате. Единственное, что разрешалось делать акушерке для женщин на этой стадии родов, не считая того, чтобы следить за возникновением осложнений, которые могут потребовать операции.

375 Так что соберись и давай, дыши правильно, а то ребенок помрет. Обнадеживающее замечание, сообщенное Питеру Осносу женщиной, которой так и было сказано. См. OSNOS. Childbirth, Soviet Style.

375 Все это были раздавленные мухи, которых прихлопнули и оставили гнить. Как утверждается в книге Eaton. Daily Life in the Soviet Union.

376 Ребенка уже запеленали и унесли. Сразу после рождения новорожденного туго запеленывали, показывали матери, а затем уносили в детскую на 24 часа — якобы для того, чтобы уменьшить возможность передачи инфекции от матери к ребенку, хотя трудно понять, какой в этом мог быть смысл. После этого младенца приносили на кормление — советское общество было целиком за кормление грудью, в чем выражалось еще одно авторитарное требование естественности, отчасти вызванное недостатком детского питания. См. Eaton. Daily Life in the Soviet Union; Lee. Health Care in the Soviet Union.


Часть VI

Введение

381 Косыгинские реформы 1965 года привели к тому, что в карманах у директоров заводов оказалось немало денег. См. Ellman, Planning Problems in the USSR. Благодаря этим реформам возник не только денежный фонд, откуда платили премии руководству (по- прежнему привязанный к перевыполнению плана), но еще и три хозрасчетных фонда, зависящих от роста продаж предприятия. Их задачей было стимулировать местные инициативы; к 1968 году туда поступало около 14 % прибылей, а распределение этих фондов сильно перевешивало в сторону руководства и инженерно-технических работников, в результате чего коренным образом изменилась политика доходов, в хрущевские времена носившая весьма эгалитарный характер, при которой в некоторых местах мастера получали меньше, чем рабочие, а рабочие зарабатывали больше, чем сотрудники с образованием, не имеющие технической квалификации. Стоит вспомнить и то, что существенная часть хозрасчетных фондов (предназначенных для социальной сферы) тратилась по усмотрению руководства, лишь бы отчетность была в порядке.

381 Был достигнут лишь небольшой подъем на 0,5 %. См. выше примечание к введению в часть II, где приведено множество разнообразных источников, рассматривающих рост советской экономики. Цифры, упомянутые здесь, взяты из Gregory and Robert С. Stuart. Russian and Soviet Economic Performance and Structure.

381 В 1961 году в Западной Сибири было открыто первое месторождение нефти. Преображающее влияние советских нефтяных забастовок и удачное время, в которое они происходили, описаны в книге Tony Judt. Postwar: A History of Europe Since 194s; см. также Nove. Economic History of the USSR; Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR.

382 В 1968 году в советских домах было 30 миллионов телевизоров. Цифры взяты из Nove. Economic History of the USSR.

382 Сектор тяжелого машиностроения, который некогда предназначался в качестве трамплина для чего-то другого, но теперь работал сам на себя. Это было показано еще в середине бо-х, не напрямую, но на таком интеллектуальном уровне, что это невозможно было сбрасывать со счетов, в варианте расчетов, выполненном научно-исследовательским институтом при Госплане для пятилетнего плана, охватывавшего 1966–1970 гг. Цифры Госплана демонстрировали, что повышение скорости вложений в экономику позволило бы добиться повышения роста промышленного производства, однако привело бы лишь к незначительному росту потребления — 0,3 % дополнительного роста потребления при почти 6 % увеличения вложений. Промышленный рост в СССР не переходил в общее благосостояние — отсутствовали необходимые связи. См. Ellman. Planning Problems in the USSR.

383 Она поглощала большую часть усилий всей экономики, нежели любая другая тяжелая промышленность в истории человечества, до того и после. Гораздо большую, чем, к примеру, в Британии, Франции или Соединенных Штатах на самых бурных стадиях в истории индустриальной революции в этих странах, или чем в Индии и Китае сегодня. В этом смысле — совершенно особом, фетишистском — СССР на самом деле догнал и перегнал. См. Nove. Economic History of the USSR.

383 Система управления промышленностью становилась все более и более хаотичной. О том, как игры руководства становились все более неподконтрольными, о все более решительных неожиданных шагах плановиков говорится в статье Kuznetsov. Learning in Networks.

383 Один экономист высказал предположение о том, что под конец эта система активно разрушала стоимость. См. Hodgson. Economics and Utopia. Пример, который он приводит, — мужская рубашка, которую невозможно носить, настолько безобразная, что даже советские граждане к ней не прикоснутся, но сотканная из хлопка, который можно было бы продать на мировом рынке за настоящие деньги.

384 Имеется даже материал, опубликованный в одном эмигрантском журнале. См. Dora Sturman. Chernenko and Andropov: Ideological Perspectives.

384 Советского анекдота брежневской эпохи. Множество реальных примеров приведено в Graham. A Cultural Analysis of the Russo- Soviet Anekdot. Брежневский анекдот обладал типичной, едва ли не умильной интонацией, словно глупость того, что в нем высмеивалось, была явлением совершенно нормальным. Например: “Идет третий час выступления Генерального секретаря на съезде КПСС, и тут товарищи из органов внезапно кидаются и арестовывают группу американских шпионов в зале. «Молодцы! — говорит Брежнев. — Но как вы их распознали?» «Ну как же, товарищ Брежнев, — скромно отвечают кагэбэшники, — вы же сами отмечали, что враг не дремлет.»”

384 Наука… нуждалась в “руководстве”, а не в “поддержке”. Новый заведующий отделом науки ЦК Трапезников намеренно сменил терминологию после 1963 года.

385 Скромные, без табличек, кабинетики, где сидели сотрудники пятого отдела. См. Churchward. The Soviet Intelligentsia.

385 Крохотная доля интеллигенции окончательно махнула рукой на советскую систему. По классификации, использованной в Churchward. The Soviet Intelligentsia, в 6o-e годы 75 % советской интеллигенции были профессионалами-карьеристами, а большая часть остальных составляла различные ответвления интеллигентов- гуманитариев, представителей мира искусств. Персонажи тех частей этой книги, которые посвящены Академгородку, за исключением Зои Вайнштейн и Мо, попали бы у автора The Soviet Intelligentsia в карьеристы, в подгруппу лояльных оппозиционеров

385 В конце 60-х и в 70-е прошло несколько забастовок. См. Nove. Economic History of the USSR.

385 Ты мне — я тебе. Русская поговорка, аналог английской “Почеши мне спину — я тебе почешу”, но особым образом связанная с блатом. Эта и другие фразы бо-х — 8о-х на ту же тему см. в книге Ledeneva. Russias Economy of Favours.

383 Подавляющее большинство советского населения на самом деле было в целом довольно. Отсутствие давления снизу и призывов к переменам, а также причины крушения системы, возникшие на их месте в 8о-е внутри партии, описаны в книге Kotkin. Armageddon Averted. На первый взгляд, одной из величайших исторических загадок XX века должен быть вопрос о том, почему советские реформаторы 8о-х даже не рассмотрели возможность последовать примеру прагматичных китайцев и избавиться от экономической структуры государственного социализма, при этом оставив без изменений ее политическую основу. Вместо того советское правительство избавилось от ленинской политической структуры, при этом все более отчаянно пытаясь заставить плановую экономику работать. Однако загадка разрешается достаточно просто, если постулировать, что Горбачев и окружавшие его интеллектуалы, детство которых пришлось на 30-е, а молодость на хрущевские времена, возможно, как это ни странно звучит, были настоящими социалистами, неустанно хранившими проблеск веры в течение всех застойных брежневских лет, которые после двух десятилетий отсрочки ухватились за шанс вернуться к проекту своего поколения, чтобы сделать социализм процветающим, гуманным и разумным. Это привело к катастрофическим результатам. Вся эта книга, по сути, есть предыстория перестройки.

385 Окружающую среду все больше загрязняли. Как показывают не только данные по средней продолжительности жизни, начиная с бо-х снова потихоньку двигавшиеся вниз, но и падение веса новорожденных, а также другие физические показатели. См. Elizabeth Brainerd. Reassessing the Standard of Living in the Soviet Union: An Analysis Using Archival and Anthropometric Data. Статью можно найти на сайте http://ssrn.com/abstract=906590.

386 Время КВН, Клуба веселых и находчивых. Влияние юмористических программ советского ТВ описано в Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot.

386 Сам Брежнев, к примеру, во время визита в Америку полюбил джинсовые куртки. История о том, как у Генерального секретаря появилась джинсовая куртка, изготовленная в единственном экземпляре, описана в воспоминаниях его портного. См. АЛЕКСАНДР Игманд при участии Анастасии Юшковой. Я одевал Брежнева. Я же нашел ее в англоязычной рецензии на эту книгу: Anna Malpas. Suits You, Ilyich. Moscow Times, 14 November 2008.


VI. 1 Единая система. 1970 год

389 Клетка. Клетка легкого. Сведения из молекулярной биологии, которые приводятся в этой главе, достаточно точны. Как меня уверили, уменьшающиеся вероятности описанных тут событий обладают, по крайней мере, верным порядком величины. Но следует помнить, что в главе рассмотрен лишь один из возможных способов, которым один токсин, содержащийся в табачном дыме, может вызвать одну разновидность рака легких. Существует множество других способов, других токсинов, других разновидностей рака, поэтому в реальности путь к канцерогенезу гораздо менее линейный, чем та простая иллюстрация крупным планом, которую я здесь выбрал. Этот путь пролегает по огромному количеству параллельных маршрутов, через огромный разветвленный лабиринт вероятностей. Я в полной мере использовал — полной грудью вдыхая ее атмосферу- работу Theodora R. Devereux, Jack A. Taylor and J. Carl Barrett. Molecular Mechanisms of Lung Cancer: Interaction of Environmental and Genetic Factors, а также статью Stephen S. Hecht. Tobacco carcinogens, their biomarkers and tobacco-induced cancer, Nature Reviews Cancer 3, October 2003, pp. 733–744. Кроме того, я обязан доктору Клэруеэн Джеймс, просвещавшей меня в разговорах и письмах.

390 Лебедев выкуривает по шестьдесят папирос “Казбек” без фильтра ежедневно в течение пятидесяти лет. Цифры выдуманы мной, однако известно, что он всегда был заядлым курильщиком. См. Малиновский. История вычислительной техники в лицах.

390 Звезда Героя Социалистического Труда, орден Трудового Красного Знамени, два ордена Ленина. Настоящие регалии Лебедева. Самые важные тут — ордена Ленина. Описание разнообразных мелких преимуществ, которые давали советские награды, можно найти в Википедии.

391 Как говорится в анекдоте, если его съест крокодил. Реальный анекдот. Еще раз см. Graham. A Cultural Analysis of the Russo- Soviet Anekdot.

391 “Товарищу Косыгину ведь известно, что я жду?” — говорит Лебедев. Эта сцена, вплоть до крупномасштабного изображения темного коридора в Кремле, — фантазия, порожденная единственным подлинным фактом; см. Малиновский. История вычислительной техники в лицах. Лебедев действительно дотащился до приемной Косыгина в 1970 году, страдая от опасного для жизни пульмонального заболевания, чтобы возразить против решения, принятого в декабре 1969-го, об отмене независимого советского развития вычислительной техники в пользу подражания IBM с опозданием на несколько лет. Косыгин действительно отказался его принять. Правда, в жизни его отфутболили несколько иначе — это произошло в результате неудачной встречи с одним из заместителей Косыгина, а не полного отгораживания, как описано здесь, причем события наверняка развивались при свете дня.

392 Причем это незнание особенно глубоко в Советском Союзе. Чтобы получить представление о том, чего не знала советская медицина о раке в 60-е в клиническом смысле, достаточно прочесть яркие описания диагностирования и радиотерапии в Александр Солженицын. Раковый корпус. Первоначально книга была запрещена.

399 18 декабря прошлого года Лебедев был на совещании в Минрадиопроме. Малиновский частично приводит стенограмму обсуждения на этом важном совещании, осложненном политическим соперничеством между различными бюро, которым предстояло проиграть или выиграть в зависимости от принятого решения, и тем фактом, что предложение Лебедева и его единомышленников развивать и дальше советскую вычислительную технику бьио внесено вместе с дополнительным планом — сотрудничать с британской компанией ICL См. Малиновский. История вычислительной техники в лицах. Описание единой системы, построенной по образцу IBM, и того, как она на самом деле медленно зарождалась в 70-е, отставая на каждом этапе, дано в N. С. Davis and S. Е. Goodman. The Soviet Blocs Unified System of Computers.

400 Бруснецовского троичного процессора в МГУ. См. Малиновский. История вычислительной техники в лицах.

402 Накопление жидкости позади препятствия в легком в конце концов приводит к пневмонии и смерти. Несмотря на интонацию клинической определенности, использованную мной здесь, я не знаю, какого типа карцинома развилась у Лебедева, и не уверен даже в том, что его опасное для жизни пульмональное заболевание в действительности было раком, хотя это представляется чрезвычайно вероятным. Однако, что бы это ни было, он умер от него в июле 1974-го; запутанная, непродуманная вероятностнаямашина его организма тем или иным способом создала детерминистский процесс, потребовавшийся на то, чтобы окончательно переместить его от 1 к 0.


VI. 2 Милиция в лесу. 1968 год

403 Не мечтал о том, чтобы смотреть в телескопы, не глядел жадными глазами на Вычислительный центр, подобно многим детям в Академгородке. Для этих детей оригинально мысливший академик Лаврентьев, желая растить будущие поколения ученых, основал Клуб юных изобретателей. Кроме того, в Академгородке ежегодно проводилась летняя школа, за приглашение куда соревновались подростки со всего СССР — играть в математические игры, развиваться, учась у великих. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

403 Если сегодня все пройдет так, как она ожидала. В этой главе я поймал в окуляр сразу два реальных события в Академгородке, близких, но не одновременных: собрания, созванные в институтах, чтобы вынести порицание 46 людям, подписавшим письмо, где выражался протест против московского процесса над диссидентом Александром Гинзбургом (начало апреля 1968-го), и фестиваль бардов, где Саша Галич единственный раз исполнил в СССР на публике свои сатирические песни (май 1968-го). Раиса Берг, реальный биолог, чье место занимает вымышленная Зоя, действительно была в числе подписавших, действительно была уволена тем же искусно обдуманным, обходным способом, что и Зоя, и у нее действительно были сложности с неожиданно возникшим в семейном кругу осведомителем; однако характер Зои, ее взаимоотношения и мотивы — все это выдумано.

404 Она перевернула книгу, взглянуть на корешок. “Пикник на обочине”. Еще один случай сжатия хронологии. Замечательная книга Аркадия и Бориса Стругацких “Пикник на обочине”, которую читает Макс, на самом деле вышла только в 1972-м. Цитируется по сборнику Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий. За миллиард лет до конца света.

405 Мимо пронеслась на лыжах стайка программистов. Обычный способ передвижения по Академгородку зимой. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

405 Под идиотским плакатом, на котором Ильич поглаживает по головкам детей. Юбилей Ленина отмечался в 1970 году; по этому поводу во всех видах искусства начались всплески елейного поклонения Ильичу (хотя плакаты, подобные упомянутому здесь, встречались и раньше). См. книгу Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot, где рассмотрена любопытная возможность того, что органы безопасности, возможно, намеренно распространяли в советском обществе анекдоты ряда новых, соблазнительных жанров, чтобы предотвратить возможность эпидемии анекдотов о Ленине.

406 Этот человек, рассказывали, пытался задать математическую задачу каждому из кандидатов. См. воспоминания Аганбегяна о Канторовиче в книге В. Л. Канторович, С. С. Кутателадзе, Я. И. Фет (редакторы-составители). Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый.

406 Кибернетика больше не стояла на стыке наук. Крушение надежд, связанных с кибернетикой, описано в книге Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak.

406 Свалился кучей. Как мне рассказывали в Академгородке, одним из легендарных качеств Канторовича (наряду с желанием танцевать с высокими женщинами и ездить где только можно на машине с шофером) было его умение попадать в происшествия.

406 Хорошо будет так пошутить — запереть двери, оставив евреев на холоде на всю ночь. Эта угнетающая картина — возобновление обычного для постсталинских времен уровня антисемитизма в месте, известном своим относительным отсутствием предвзятости, — описана в Josephson. New Atlantis Revisited. Конкретный случай с запертыми дверьми общежития и с объявлением о евреях и курах приведены в книге В ERG. Acquired Traits, р. 366.

407 В очереди на почте — о ядерном синтезе. Именно этот разговор, услышанный в конце 1962-го в очереди за марками, до того очаровал приезжего социолога Татьяну Заславскую, что она решила переехать в Академгородок. См. JOSEPHSON. New Atlantis Revisited. Закручивание гаек в Академгородке, начавшееся в 1965-м, но особенно усилившееся после 1968-го, так и не уничтожило до конца свободу слова в городе, поскольку не уничтожило взрывную, интересную смесь живших там людей, однако в результате вольные речи в общественных местах прекратились, восстановилось подобие обычной для СССР степени осторожности.

408 Хоздоговор с “Факелом”, насколько ей было известно, совершенно законный, никаких махинаций. “Факел”, молодежное научно-производственное объединение, был основан в июне 1966-го. По сути, за всю советскую историю эта организация была наиболее похожа на новую технологическую компанию — то, что теперь принято называть стартап. К 1968 году, когда ее в самом деле закрыли, она успела выполнить более сотни заказов на программное обеспечение и имела в своем распоряжении таланты 8оо человек, из которых 250 были студентами. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

408 “Под интегралом”, Кофейно-кибернетический клуб — вообще все. Академгородок отличался большим количеством социальных клубов и свободой, которая там царила. В этих местах можно было потанцевать, перекусить, сыграть в карты, посетить импровизированные выставки, а также стать участником бесконечных дискуссий. В Кофейно-кибернетическом клубе — его в шутку называли ККК — существовало правило: всякий выступающий должен был обращаться к слушателям как к уважаемому непустому множеству думающих систем. Однако часто слушателей как таковых не было. Сборища в ККК были печально известны тем, что под конец все выходили к доске и принимались что-то возбужденно царапать на ней, пытаясь говорить все одновременно. См. JOSEPHSON. New Atlantis Revisited.

409 Говорят, теперь он за стальные трубы борется, раз уж мир спасать ему не дают? Саркастический намек на важную роль, которую во второй половине бо-х играл Канторович в проекте, направленном на рационализацию составления графика производства на прокатных станах “Союзглавметалла”. Возглавляемая им группа создала ту часть огромного программного обеспечения, что отвечала за автоматизацию и оптимизацию традиционных папок с бумагами, которыми оперировали бронировщики, составители графика. Вполне возможно, что Канторович считал этот проект демонстрацией в широчайших масштабах целесообразности оптимального планирования. Стоит ли говорить, что плановики, хотя и разрешали ему применять теневые цены в качестве аналитического инструмента для регулировки производительности стана, отказывались принимать его более универсальную схему, чтобы использовать этот инструмент для автоматизации и децентрализации их собственной деятельности. Утверждали, что ко второй половине 1969 года оптимизированный способ обеспечивал дополнительный выпуск 6о тысяч тонн стальных труб. Каковы бы ни были точные факты, ирония по-прежнему состоит в том, что в 70-е нефть, которую брежневское правительство использовало вместо денег в качестве альтернативного средства выправления экономики, текла именно по трубам, оптимизированным Канторовичем. См. Ellman. Planning Problems in the USSR.

412 Ставить галочки, нумеровать страницы, полученные с ротапринта. Основанное на догадках и украшенное выдуманными подробностями изложение реального исследовательского проекта, которым занималась в Академгородке Раиса Берг до своего увольнения за подписание письма протеста в 1968-м. Процесс дедукции, от показателей врожденных дефектов до скрытой общественной истории, целиком взят из книги Berg. Acquired Traits, рр. 356–359.

414 “Сегодня на повестке у нас только один неприятный вопрос”, — объявил директор. Последующий обмен репликами по большей части, но не целиком, представляет собой сильно отредактированную и сжатую версию действительных высказываний, записанных Раисой Берг по памяти после аналогичного слушания по ее делу, которые она с гордостью приводит в приложении к своей автобиографии. Я выбрал отрывки так, чтобы не выделять ряд перекрестных стычек личного характера, слишком запутанных для передачи здесь, и чтобы показать почти всеобщее раздражение, вызываемое диссидентством.

416 Которые теперь выходили по одному на маленькую сцену в жаркой коробке фойе Дома науки. На самом деле фестиваль бардов проводился в актовом зале Дома науки, гораздо большем, вмещавшем две тысячи человек, но я перенес его по той простой причине, что из этих двух мест фойе — то, которое я видел и могу описать. Даже актовый зал в вечер концерта был переполнен, как рассказывается у меня здесь. Билеты не достались такому множеству людей, в частности студентов Новосибирского государственного университета, располагавшегося на территории Академгородка, что за Галичем прислали делегацию, которая в полночь забрала его из гостиницы и увезла, чтобы он сыграл полную программу по второму разу, в 2 часа ночи, в 800-местном кинотеатре “Москва”. Среди других исполнителей на первом, официальном концерте были Владимир Высоцкий, Булат Окуджава и Юлий Ким. См. Josephson. New Atlantis Revisited.

417 “Кто это?” — “По-моему, композитор какой-то, песенки к фильмам сочиняет”. То, что Зоя не знает, кто такой Галич, и сильно удивлена тем, что он поет, не отражает действительности. Всякий, чьи симпатии и связи были близки к ее, даже совершенно не интересующийся музыкой, к 1968 году должен был знать о его неофициальных песнях, которые он к тому времени сочинял — и пел друзьям — уже не первый год. Она, вероятно, могла бы слышать некоторые из них. Они распространялись через магнитиздат — незаконно сделанные магнитофонные записи. Таким образом, здесь я снова присочинил ради того, чтобы прибавить ситуации драматизма, более ярко показать подлинные шок и изумление, вызванные Галичем, когда он произнес на публике мысли, допустимые лишь в самых сокровенных беседах. Репутация Галича как исполнителя магнитиздата и влияние, оказанное его выступлением в Академгородке, описано в книге Berg. Acquired Traits, рр. 375–377; последствия, которые фестиваль бардов имел для институтов, — в Josephson. New Atlantis Revisited-, последствия для самого Галича, среди них — его исключение из Союза писателей, потеря всех привилегий и, в конце концов, отъезд из СССР, приведены в биографическом предисловии к сборнику “Песни и стихи”.

417 Песня называется “Старательский вальсок”. Настоящая песня Галича в переводе Джералда Стэнтона Смита, слегка подправленном тут автором ради того, чтобы сместить акцент. Свидетельства о том, что он пел ее в тот вечер, не найдены. Он исполнял “Облака”, вещь о бывшем лагернике, который напивается в баре, “Балладу о прибавочной стоимости” — о советском гражданине, получившем в наследство большое состояние, и “Памяти Пастернака”. Именно последняя разнесла в щепки все табу, касавшиеся дозволенных речей, и заставила аудиторию в Академгородке аплодировать, разинув рот; однако прорывающееся в ней возмущение полно сложных аллюзий, поэтому я заменил эту тему на более понятную — прерванное молчание в “Старательском вальске”. К тому же там упоминается Остров сокровищ.

417 Нехитрое бренчание; главное был его голос, звучавший поверху. Еще одна намеренная деталь, связанная с искусственной наивностью со стороны Зои, поскольку более или менее все песни из репертуара советских бардов звучат именно так. Представьте себе Жака Бреля.


VI. 3 Пенсионер. 1968 год

420 У ограды в конце дачного участка стояла скамейка. На даче, где Хрущев проводил время, выйдя на пенсию, действительно была скамейка, где ему нравилось сидеть в обществе своей собаки по кличке Арбат и ворона Кавы, и там действительно имелась стена у тропинки, где прогуливающиеся граждане действительно застенчиво останавливались и спрашивали разрешения с ним сфотографироваться. Однако скамейка стояла не у стены. Подлинное описание меланхоличных последних лет Хрущева дано в Taubman. Khrushchev, рр. 620–645 и в Сергей Хрущев. Никита Хрущев.

420 Фрол Козлов … когда умирал, дошел до того, что позвал попа. Об этом рассказывает Бурлацкий в книге Khrushchev and the First Russian Spring, p. 199.

422 Хуже всего бывало, когда он по глупости решал посмотреть какой-нибудь фильм про войну. Ночные кошмары, которые вызывали у Хрущева военные фильмы, были описаны Сергеем Хрущевым в 2008 году в лекции, на которой присутствовал писатель Майкл Суонуик. См. запись в блоге Суонуика об этом событии: http://Poggingbabel.blogspot.com/2008/02/khrushchevisn-the-russian-novelist.html.

422 По огромному телевизору в гостиной — врученному ему в подарок на семидесятилетие, со множеством елейных речей, перед самым смещением с должности. См. Taubman. Khrushchev, р. 614.

423 Выходили наружу другие воспоминания. Они являются плодом моего воображения, а не достоверно установленными случаями, когда ему вспоминались ужасы. Но когда драматург Михаил Шатров спросил его, уже давно находящегося в отставке, о чем он сожалеет, он ответил: “Больше всего — о крови. У меня руки по локоть в крови”. См. Taubman. Khrushchev, р. 639.

424 “Рай”, — сообщил он пшеничному полю в смятенном гневе. В действительности эти слова не были прямой реакцией на вторжение Советского Союза в Чехословакию в августе 68-го, как описано здесь, однако являются настоящей цитатой из магнитофонных записей, сделанных Хрущевым на пенсии. Они были среди отрывков, выброшенных из расшифрованных воспоминаний, которые его сыну удалось тайком вывезти на Запад для публикации с помощью сочувствующих людей из органов безопасности. Поэтому их нет в книге воспоминаний Никиты Хрущева NIKITA Khrushchev. Khrushchev Remembers-, нет их и в первом томе дополнительных материалов к воспоминаниям Khrushchev Remembers: The Last Testament.. См. Nikita Khrushchev. Khrushchev Remembers: The Glasnost Tapes.

424 500 производителей. 60 тысяч потребителей. 800 тысяч заказов. Цифры из отчета о проекте “Союзглавметалла", приведенные в Ellman. Planning Problems in the USSR.

Список литературы

Книги

Abel Aganbegyan. Challenge: The Economics of Perestroika. Transl Michael Barratt Brown. London: I. B. Tauris, 1988

Abel Aganbegyan. Moving the Mountain: Inside the Perestroika Revolution. Transl Helen Szamuely. London: Bantam, 1989 Anne Applebaum. Gulag: A History of the Soviet Camps. New York: Random House, 2003 Isaac Babel. The Complete Works of Isaac Babel. New York: Ж. Ж. Norton, 2002

Danzig Baldaev et al. Russian Criminal Tattoo Encyclopedia. Gottingen: Steidl, 2004

Samuel H. Baron. Bloody Saturday in the Soviet Union: Novocherkassk 1962. Stanford CA: Stanford University Press, 2001

Raymond A. Bauer. Nine Soviet Portraits. Boston: MIT Press, 1965

Anthony Beevor and Luba Vinogradova, eds. A Writer at War:

Vasily Grossman with the Red Army 1941–1945. London: Harvill, 2005

Mark R. Beissinger, Scientific Management, Socialist Discipline and

Soviet Power. Cambridge MA: Harvard University Press, 1988

Raissa L. Berg. Acquired Traits: Memoirs of a Geneticist from the Soviet

Union. Transl David Lowe. New York: Viking Penguin, 1988

Abram Bergson and Simon Kuznets, eds. Economic Trends in the

Soviet Union. Cambridge MA: Harvard University Press, 1963

Abram Bergson. Economics of Soviet Planning. New Haven CT: Yale University Press, 1964

Planning and Productivity Under Soviet Socialism. New York: Columbia University Press, 1968

Isaiah Berlin. Russian Thinkers. London: Hogarth Press, 1978 Joseph Berliner. Factory and Manager in the USSR. Cambridge MA: Harvard University Press, 1957

The Innovation Decision in Soviet Industry. Boston: MIT Press, 1976

Soviet Industry from Stalin to Gorbachev: Essays on Management and Innovation. Ithaca NY: Cornell University Press, 1988

Fedor Burlatsky. Khrushchev and the First Russian Spring. Transl Daphne Skillen, London: Weidenfeld amp; Nicolson, 1991 Peter Carlson. К Blows Top: A Cold War Comic Interlude Starring Nikita Khrushchev, Americas Most Unlikely Tourist. New York: Public Affairs, 2009

Manuel Castells and Peter Hall. Technopoles of the World: The Making of 21st Century Industrial Complexes. London: Routledge, 1994 Manuel Castells and E. Kiselyova. The Collapse of the Soviet Union: The View from the Information Society. Berkeley CA: University of California Press, 1995

Manuel Castells. The Information Age: Volume III: End of Millennium. Oxford: Blackwell, 1998

Martin Cave. Computers and Economic Planning: The Soviet Experience. Cambridge: CUP, 1980

Janet G. Chapman. Real Wages in Soviet Russia Since 1928. RAND Corporation report R-371-PR. Santa Monica CA, October 1963 Anton Chekhov. The Lady with the Little Dogand Other Stories. Transl Ronald Wilks, London: Penguin, 2004

L. G. Churchward. The Soviet Intelligentsia: An Essay on the Social Structure and Roles of Soviet Intellectuals During the 1960s. London: RKP, 1973

Robert Conquest. Harvest of Sorrow: Soviet Collectivisation and the Terror-Famine. London: Pimlico, 2002

Fyodor Dostoevsky. The Gambler. Transl Hugh Aplin. London: Hesperus Press, 2006

Vera S. Dunham. In Stalins Time: Middleclass Values in Soviet Fiction. Cambridge: CUP, 1976

Ilya Ehrenburg. The Thaw. Transl Manya Harari. Chicago: Regnery, 1955

Katherine Bliss Eaton. Daily Life in the Soviet Union. Westport CT: Greenwood Publishing Group, 2004

Michael Ellman. Soviet Planning Today: Proposals for an Optimally Functioning Economic System. Cambridge: CUR 1971

— Planning Problems in the USSR: The Contribution of Mathematical Economics to Their Solution 1960–1971. Cambridge: CUP, 1973

— Seven Theses on Kosyginism, Collectivism, Convergence and Capitalism. London: Harcourt Brace, 1984

Michael Ellman and Vladimir Kontorovich, eds. The Destruction of the Soviet Economic System: An Insiders History. Armonk NY: M. E. Sharpe, 1998

Robert English. Russia and the Idea of the West: Gorbachev, Intellectuals and the End of the Cold War. New York: Columbia University Press, 2000 A. P. Ershov. The British Lectures. Heyden: The British Computer Society, 1980

Orlando Figes. Natashas Dance: A Cultural History of Russia. London: Allen Lane, 2002

— The Whisperers: Private Lives in Stalins Russia. London: Allen Lane, 2007 Sheila Fitzpatrick. Tear Off the Masks! Identity and Imposture in Twentieth-Century Russia. Princeton NJ: Princeton University Press, 2005

— Everyday Stalinism.OUP, Oxford, 2000

— Education and Social Mobility in the USSR 1921–1934. Cambridge: CUP, 1979

Robert Freedman, ed. Marx on Economics. New York: Harcourt Brace, 1961; Harmondsworth: Pelican, 1962

Alexander Galich. Dress Rehearsal: A Story in Four Acts and Five Chapters. Transl Maria R Bloshteyn. Bloomington IN: Slavica, 2007

Songs and Poems. Ed and transl Gerald Stanton Smith. Ann Arbor MI: Ardis, 1983; особ. см. биографическое предисловие Silence is Connivance: Alexander Galich, pp. 13-54

Saul I. Gass. Linear Programming: Methods and Applications. NewYork: McGraw-Hill. 4th edn, 1975

James von Geldern and Richard Stites, eds. Mass Culture in Soviet Russia. Tales, Poems, Songs, Movies, Plays and Folklore 1917–1953, Bloomington IN: Slavica, 1995

Slava Gerovitch. From Newspeak to Cyberspeak. Boston: MIT Press, 2002

Nikolai Gogol. Dead Souls. Transl. Richard Pevear and Larissa Volokhonsky. New York: Pantheon Books, 1996

Loren R. Graham. Science and Philosophy in the Soviet Union. New York: Alfred A. Knopf, 1972

Seth Benedict Graham. A Cultural Analysis of the Russo-Soviet Anekdot. PhD thesis, University of Pittsburgh, 2003 Paul R. Gregory and Robert C. Stuart. Russian and Soviet Economic Performance and Structure. 6th edn. Reading MA: Addison-Wesley, 1998 Jukka Gronow. Caviar with Champagne: Common Luxury and the Ideals of the Good Life in Stalins Russia. Oxford: Berg, 2003

Gregory Grossman, ed. Value and Plan: Economic Calculation and Organization in Eastern Europe. Berkeley CA: University of California Press, i960

Vasily Grossman. Forever Flowing. Transl Thomas R Whitney. New York: Harper amp; Row, 1972

Life and Fate. Transl Robert Chandler. London: Harvill, 1995

P. Charles Hachten. Property Relations and the Economic Organization of Soviet Russia, 1941 to 1948: Volume One. PhD thesis. University of Chicago, 2005

Mike Hally. Electronic Brains: Stories from the Dawn of the ComputerAge. London: Granta, 2005

John Pearce Hardt, ed. Mathematics and Computers in Soviet Economic Planning. New Haven CT: Yale University Press, 1967 Robert L. Heilbroner. The Worldly Philosophers: The Lives, Times and Ideas of the Great Economic Thinkers. 4th edn. New York: Simon and Schuster, 1971

Jochen Hellbeck. Revolution on My Mind: Writing a Diary Under Stalin. Cambridge MA: Harvard University Press, 2006 Fiona Hill and Clifford Gaddy. The Siberian Curse: How Communist Planners Left Russia Out in the Cold. Washington DC: Brookings Institution Press, 2003

Walter Hixson. Parting the Curtain: Propaganda. Culture and the Cold War, 194^-1961. New York: St Martins Press, 1997

Geoffrey M. Hodgson. Economics and Utopia: Why the learning economy is not the end of history. London: Routledge, 1999 Mark Holborn and Torsten Nystrom, eds. Propaganda: Photographs Emm Soviet Archives. Chichester: Bonnier Books, 2007 Franklyn D. Holzman, ed. Readings on the Soviet Economy. Chicago: Rand-McNally, 1962 '

Yvonne Howell. Apocalyptic Realism: The Science Fiction of Arkady and Boris Strugatsky. New York, 1994

Ilya Ilf and Yevgeny Petrov. The Twelve Chairs. Transl John H. C. Richardson. Evanston IL: Northwestern University Press, 1997

In Little Golden America. Transl Charles Malamuth. New York: Farrar amp; Rinehart, 1937

Paul R. Josephson. Hew Atlantis Revisited: Akademgorodok, the Siberian City of Science. Princeton NJ: Princeton University Press, 1997 Tony Judt. Postwar: A History of Europe Since 1945. London: William Heinemann, 2005

Daniel Kalder. Lost Cosmonaut: Travels to the Republics That Tourism Forgot. London: Faber, 2006

L. V. Kantorovich. The Best Use of Economic Resources. Transl R F. Knightsfield. Oxford: Pergamon Press, 1965

— 1975 Nobel Prize autobiography. Assar Lindbeck, ed. Nobel Lectures. Economics 1969–1980. Singapore: World Scientific Publishing Co., 1992 Simon Kassel. Soviet Cybernetics Research: A Preliminary Study of Organisations and Personalities. RAND Corporation report R-909-ARPA. Santa Monica CA, December 1971

Vladimir Katkoff. Soviet Economy 1940-196j. Baltimore MD: Dangary, 1961

Aron Katsenelinboigen. Soviet Economic Thought and Political Power in the USSR. New York: Pergamon, 1980

Catriona Kelly. Reining Russia: Advice Literature, Polite Culture and Gender from Catherine to Yeltsin. Oxford: OUP, 2001 Nikita Khrushchev. Khrushchev Remembers. Little Brown, Boston, 1970

Khrushchev Remembers: The Glasnost Tapes. Ed. and transl. Jerrold V Schecter and Vyacheslav V Luchkov. Boston MA: Little Brown, 1990 Sergei Khrushchev. Khrushchev on Khrushchev: An Inside Account of the Man and His Era. Ed and transl William Taubman. Boston MA: Little Brown, 1990

Khrushchev in America: Full Texts of the Speeches Made by N. S. Khrushchev on His Tour of the United States. September 15–27, 1959. New York: Crosscurrents Press, i960

Danilo Kis. The Magic Card Dealing. A Tomb for Boris Davidovich. Trans, anonymously from the Serbian. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1978 Leszek Kolakowski. Main Currents of Marxism: The Founders, the Golden Age, the Breakdown. Transl R S. Falla. London: OUP, 1978; one-volume edition New York: W W Norton, 2005, p. 219–226 Janos Kornai. Anti-Equilibrium. Amsterdam, 1971

Economics of Shortage, vol. A. Amsterdam/Oxford/New York, 1980

Preface to Second Hungarian Edition in Overcentralization in Economic Administration: A Critical Analysis Based on Experience in Hungarian Light Industry. OUR 1994, pp. xii-xxv

Stephen Kotkin. Steeltown. USSR: Soviet Society in the Gorbachev Era. Berkeley CA: University of California Press, 1991

Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization. University of California Press, 1995

Armageddon Averted: The Soviet Collapse, 1970–2000. Oxford: OUR 2001 Maria Kravchenko. The World of the Russian Fairy Tale. Berne, 1987 Alena Ledeneva. Russias Economy of Favours: ВЫ, Networking and Informal Exchange. Cambridge: CUR 1998

Wassily Leontief. Essays in Economics: Theories and Theorizing. New York: OUP, 1966

Let Us Live in Peace and Friendship: The Visit of N S Khrushchov to the USA, Sept 15–27,1959. Moscow: Foreign Languages Publishing House, 1959 Moshe Lewin. Political Undercurrents in Soviet Economic Debates: From Bukharin to the Modem Reformers. Princeton NJ: Princeton University Press, 1974

The Soviet Century. London: Verso, 2005

R. B. McKean. St Petersburg Between the Revolutions: Workers and Revolutionaries. New Haven CT: Yale University Press, 1990 Ken Macleod. The Cassini Division. London: Legend, 1998 Janet Malcolm. Reading Chekhov: A Critical Journey. New York: Random House, 2001

Boris Nikolaevich Malinovsky. Pioneers of Soviet Computing. Ed Anne Fitzpatrick. Transl Emmanuel Aronie. www.sovietcomputing.com

Terry Dean Martin. The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923–1939. Ithaca NY: Cornell University Press, 2001

Frank J. Miller. Folklore for Stalin: Russian Folklore and Pseudo-folklore of the Stalin Era. Armonk: M. E. Sharpe, Inc., 1990

Philip Mirowski. Machine Dreams: Economics Becomes a Cyborg Science. Cambridge: CUP 2002

Ludwig von Mises. Socialism, 1922. Transl J. Kahane. Indianapolis: Liberty Fund, 1981

Nikolai Nekrasov. Who Can Be Happy and Free in Russia? Transl Juliet M Soskice, London, 1917

V. S. Nemchinov, ed. The Use of Mathematics in Economics. Edinburgh: Oliver amp; Boyd, 1964

Alec Nove. The Soviet Economic System. London: Allen amp; Unwin, 1986

Economic History of the USSR, 1917–1991. London, 1992

V. V. Novozhilov. Problems of Cost-Beneft Analysis in Optimal Planning. Transl H. McQuiston. White Plains NY, 1970

Marshall T. Poe. The Russian Moment in World History. Princeton NJ: Princeton University Press, 2003

Karl Polanyi, The Great Transformation: The Political and Economic Origins of Our Time. Boston MA: Beacon Press, 2001 Karl Popper. The Open Society and Its Enemies. London, 1945 Paul Craig Roberts. Alienation and the Soviet Economy. Albuquerque: University of New Mexico Press, 2002

Kim Stanley Robinson. The Gold Coast. New York: Tor, 1988

Mark Robson and William Toscano. Risk Assessment for Environmental Health. San Francisco: Wiley, 2007; pp. 69–77.

Eli Rubin. Synthetic Socialism: Plastics and Dictatorship in the German Democratic Republic. Chapel Hill NC: University of North Carolina Press, 2009 Leonard Schapiro, ed. The USSR and the Future: An Analysis of the New Program of the CPSU. New York: Institute for the Study of the USSR/Frederick A. Praeger Inc., 1963

Theodore Shabad. Basic Industrial Resources of the USSR. New York: Columbia University Press, 1969

Harry G. Shaffer, ed. The Soviet Economy: A Collection of Western and Soviet Views. New York: Appleton-Century-Crofts, 1963 Teodor Shanin, ed.. Late Marx and the Russian Road: Marx and the peripheries of capitalism. London: Routledge and Kegan Paul, 1983 Myron E. Sharpe, ed. Planning Profit and Incentives in the USSR. New York: International Arts amp; Sciences Press, 1966 Alex Simirenko, ed. Soviet Sociology. London: RKP, 1967 Yuri Slezkine. The Jewish Century. Princeton NJ: Princeton University Press, 2004

Hedrick Smith. The Russians. London, 1976

R. E. F. Smith, ed. A Russian-English Social Science Dictionary. Birmingham: Institute for Advanced Research in the Humanities, 1990 Aleksandr Solzhenitsyn. Cancer Ward. Transl Nicholas Bethell and David Burg, London: Bodley Head, 1968

The Gulag Archipelago 2, 1918–1956. Parts III–IV Transl Thomas P Whitney. London: Collins/Harvill, 1975

The Gulag Archipelago 3, 1918–1956. An Experiment in Literary Investigation V–VII. Transl H. T. Willetts. London: Collins/Harvill, 1978

Matryonas House and Other Stories. Transl Michael Glenny. London: Penguin, 1975

J. V. Stalin. Economic Problems of Socialism in the USSR. Moscow: Foreign Languages Publishing House, 1952

Frederick S. Starr. Red and Hot: The Fate of Jazz in the Soviet Union, 1917–1980. New York: OUP, 1983

Joseph E. Stiglitz. Whither Socialism? Cambridge MA: MIT Press, 1994 Arkady and Boris Strugatsky. Hard to he a God. Transl Wendayne Ackerman, New York: DAW, 1974

Arkady and Boris Strugatsky, Monday Begins on Saturday. Transl Leonid Renen, New York: DAW 1977; Monday Starts on Saturday. Transl Andrew Bromfield, London: Seagull Publishing, 2005 Arkady and Boris Strugatsky. Roadside Picnic. Transl Antonina W Bouis. London: Macmillan, 1977

Pekka Sutela. Economics and Economic Reform in the Soviet Union. Cambridge: CUP, 1991

Michel Tatu. Power in the Kremlin: From Khrushchevs Decline to Collective Leadership. Transl from the French by Helen Katel. London: Collins, 1969 William Taubman. Khrushchev: The Man and His Era. New York: W W Norton, 2003

Charles Taylor. A Secular Age. Cambridge MA: Belknap Press of Harvard University Press, 2007

T. L. Thompson and R. Sheldon, eds. Soviet Society and Culture: Essays in Honour of Vera S. Dunham. Boulder CO: Westview Press, 1988 Colin Thubron. In Siberia. London: Chatto and Windus, 1999 Gary John Tocchet. September Thaw: Khrushchevs Visit to America, 1939. PhD thesis. Stanford 1995

Liz Williams. Nine Layers of Sky. New York: Bantam Spectra, 2003 Andrew Wilson. Virtual Politics: Faking Democracy in the Post-Soviet World. New Haven CT: Yale University Press, 2005 Edmund Wilson. To die Finland Station: A Study in the Writing and Acting of History. New York, 1940

JACK Womack. Lets Put the Future Behind Us. New York: Atlantic Monthly Press, 1996

Alan Woods. Bolshevism — The Road to Revolution: A History of the Bolshevik Party. London: Well Red, 1999

World Health Organisation, International Programme on Chemical Safety: Environmental Health Criteria 10: Carbon Disulfide. Geneva, 1979 I. Velvovsky, K. Platonov, V. Ploticher and E. Shugom. Painless Childbirth Through Psychoprophylaxis. Lectures for Obstetricians. Transl David A. Myshn. Foreign Languages Publishing House, Moscow, i960 E. Zaleski. Planning Reforms in the USSR 1962–1966. Chapel Hill NC: University of North Carolina Press, 1967

A. Zauberman. The Mathematical Revolution in Soviet Economics. London: Royal Institute of International Affairs/OUP, 1975 Aleksandr Zinoviev. The Yawning Heights. Transl Gordon Clough. New York: Random House, 1978

A. H. Афанасьев. Народные русские сказки, М.: Наука, 1984–1985 Иссак Бабель. Собрание сочинений в 4 mm. М.: Время, 2005 Федор Бурлацкий. Никита Хрущев, М.: РИПОЛ классик, 2003 Вельвовский И. 3., Платонов К. И., Плотихер В. А., Шутом Э. А. Психопрофилактика болей в родах. Лекции для врачей-акушеров, под ред. А. П. Николаева. Л.: Медгиз, 1954

A. Галич. Генеральная репетиция, Франкфурт-на-Майне: Посев, 1974

Песни. Стихи. Поэмы. Киноповесть. Пьеса. Статьи, Екатеринбург: У-Фактория, 1998

Николай Гоголь. Мертвые души. Л.: Наука, 1987 Василий Гроссман. Все течет. “Октябрь”, № 6,1989

Жизнь и судьба. М.: Книжная палата, 1990

Федор Достоевский. Игрок. Собрание сочинений в ij тт., Л.: Наука, 1989

Александр Игманд при участии Анастасии Юшковой. Я одевал Брежнева. М.: НЛО, 2008

Илья Ильф, Евгений Петров, Двенадцать стульев. М.: Советский писатель, 1948

Одноэтажная Америка. Собрание сочинений. М.: Гос. изд-во худож. лит., 1961

Жить в мире и дружбе! М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1959 Александр Зиновьев. Зияющие высоты. М.: Эксмо, 2008

B. Л. Канторович, С. С. Кутателадзе, Я. И. Фет (редакторы-составители). Леонид Витальевич Канторович: человек и ученый. Новосибирск, Сибирское отделение Российской академии наук, т. 1, 2002, т. г, 2004 Л. В. Канторович. Экономический расчет наилучшего использования ресурсов. М.: Изд-во АН СССР, 1960

В. И. Ленин. Государство и революция. Полное собрание сочинений, 5-е изд., т. 33., М.: Издательство политической литературы, 1974 Борис Николаевич Малиновский. История вычислительной техники в лицах. Киев: КИТ, 1995

Николай Некрасов. Кому на Руси жить хорошо? Полное собрание сочинений и писем в 1$ тт., М.: Наука, 1982

В. В. Новожилов. Проблемы измерения затрат и результатов при оптимальном планировании. М.: Наука, 1972 И. А. Полетаев. Сигнал. М.: Советское радио, 1958 Д. А. Поспелов, Я.И. Фет (составители). Очерки истории информатики в России. Новосибирск, Научно-издательский центр ОИГГМ, 1998

Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий. Пикник на обочине. В кн. За миллиард лет до конца света. М.: Советский писатель, 1984

Понедельник начинается в субботу, М.; Текст, 1992

Трудно быть богом, Донецк: Сталкер, 2004, с. 3–268 Александр Солженицын. Раковый корпус. М., Новый мир, 1991

Матренин двор. М.: Детская литература, 2010

Архипелаг ГУЛаг. Опыт художественного исследования. YMCA-Press, Paris, 1973

И. В. Сталин. Экономические проблемы социализма в СССР. М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1952

Г. И. Ханин. Советский экономический рост: анализ западных оценок. Новосибирск: ЭКО, 1993

Сергей Хрущев. Никита Хрущев. М.: Время, 2010 Антон Чехов. Дама с собачкой. Собрание сочинений в 18 тт., М.: Наука, 1974

Илья Оренбург. Оттепель. М.: Советский писатель, 1956


Статьи

I. Anchishkin. The Problem of Abundance and the Transition to Communist Distribution. Harry G. Shaffer, ed. The Soviet Economy: A Collection of Western and Soviet Views. New York: Appleton-Century- Crofts, 1963, pp. 133-138

Djurdja Bartlett. The Authentic Soviet Glamour of Stalinist High Fashion. Revista de Occidente no. 317, November 2007

— Let Them Wear Beige: The Petit-Bourgeois World of Official Socialist Dress. Fashion Theory vol. 8, issue 2, pp. 127–164, June 2004

V. Belchuk. On the Relationship Between Demand and Supply of Consumer Goods During the Period of Communist Construction. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 7 no. 3, July 1964, pp. 3-13 John D. Bell. Giving Birth to the New Soviet Man: Politics and Obstetrics in the USSR. Slavic Review vol. 40 no. 1. Spring 1981, pp. 1-16 Joseph Berliner. Informal Organization of the Soviet Firm. Quarterly Journal of Economics, August 1952, pp. 342-365

— Economic Reform in the USSR. In: The Soviet Union Under Brezhnev and Kosygin. New York: Van Nostrand Reinhold, 1971, pp. 50-60

A. Boyarskii. On the Application of Mathematics in Economics. Problems of Economics, International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 4. no. 9, January 1962, pp. 12-24

Elizabeth Brainerd. Reassessing the Standard of Living in the Soviet Union: An Analysis Using Archival and Anthropometric Data. William Davidson Institute Working Paper no. 812. January 2006. См. сайт SSRN: http://ssrn.com/abstract=906590

Stephen Broadberry and Sayantan Ghosal. Technology, organisation and productivity performance in services: lessons from Britain and the United States since 1870. Structural Change and Economic Dynamics vol. 16, issue 4 (December 2005), pp. 437-466

R. Campbell. Marx, Kantorovich and Novozhilov: Stoimost versus Reality. Slavic Review 40 (October 1961), pp. 402-418

W. Paul Cockshott and Allin F. Cottrell. Socialist Planning After the Collapse of the Soviet Union. Revue europdene des sciences sociales vol. 31, no. 96 (1993), pp. 167-185

— Calculation, Complexity and Planning: The Socialist Calculation Debate Once Again. Review of Political Economy vol. 5, no. 1, July 1993, pp.73-112

— Information and Economics: A Critique of Hayek. Research in Political Economy vol. 16.1997, pp. 177-202

Beatriz Colomina. Information obsession: the Eameses multiscreen architecture. The Journal of Architecture, vol. 6 (Autumn 2001), pp. 205–223 Star City. Colors 45, August-September 2001

N. C. Davis and S. E. Goodman. The Soviet Blocs Unifed System of Computers. Computing Surveys vol. 10, no. 2 (June 1978), pp. 93-122 Theodora R. Devereux, Jack A. Taylor and J. Carl Barrett. Molecular Mechanisms of Lung Cancer: Interaction of Environmental and Genetic Factors. Chest 1996, 109; pp. 14-19

G. Dikhtiar. Soviet Trade in the Period of the Full-Scale Building of Communism. Problems of Economics, International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 5, no. 4 (August 1962), pp. 45-52

Craig Dooge. Кагат! Major Exhibition of the Work of American Designers Charles and Ray Eames Opens. Library of Congress Information Bulletin, May 1999

Michael Ellman and Vladimir Kontorovich. The Collapse of the Soviet System and the Memoir Literature. Europe-Asia Studies vol. 49, no. 2 (1997), pp. 259-279

Edith Rogovin Frankel. Literary Policy in Stalins Last Year. Soviet Studies vol. 28, no. 3 (July 1976), pp. 391-405

J. K. Galbraith. The Day Khrushchev Visited the Establishment. Harpers Magazine vol. 242, no. 1, 449 (February 1971), pp. 72–75 Rachel Goff. The Role of Traditional Russian Folklore in Soviet Propaganda. Perspectives: Student Journal of Germanic and Slavic Studies (Brigham Young University) vol. 12. Winter 2004. Cm. http://germslav.byu.edu/perspectives/w2004contents.html David Granick. An Organizational Model of Soviet Industrial Planning. Franklyn D. Holzman, ed. Readings on the Soviet Economy. Chicago: Rand-McNally, 1962

Gregory Grossman. Innovation and Information in the Soviet Economy. American Economic Review vol. 16, no. 2 (May 1966), pp. 121–122 Mark Harrison. Soviet economic growth since 1928: The alternative statistics of G. I. Khanin. Europe-Asia Studies vol. 45, no. 1 (1993), pp. 141-167

— Coercion, compliance and the collapse of the Soviet command economy. Economic History Review vol. 55, no. 3 (2002), pp. 397-433

— Post-war Russian Economic Growth: Not a Riddle. Europe-Asia Studies vol. 55, no. 8 (2003), pp. 1, 323-329

F. A. Hayek. The Use of Knowledge in Society. The American Economic Review vol. 35, issue 4, September 1945, pp. 519-530

Stephen S. Hecht. Tobacco carcinogens, their biomarkers and tobaccoinduced cancer. Nature Reviews Cancer 3. October 2003, pp. 733–744 Oleg Hoeffding. The Soviet Industrial Reorganization of 1957. In: Readings on the Soviet Economy. Chicago: Rand-McNally, 1962 Franklyn D. Holzman. The Soviet Bond Hoax. Problems of Communism 6, no. 5 (1957), pp. 47-49

R. Judy. The Economists. In: Interest Groups in Soviet Politics. Princeton NJ: Princeton University Press, 1971

Olga Karpushina. At the Intersection of Genres: Galichs Generic Montage. Studies in Slavic Cultures IV: Bakhtin (Slavic Department, University of Pittsburgh, September 2003). Cm. www.pitt.edu/~slavic/sisc/SISC4/index.html A. Kats. Concerning a Fallacious Concept of Economic Calculation. Problems of Economics vol. 3, no. 7, November i960, pp. 42–52 Aron Katsenelinboigen. Application of Mathematical Methods in Economic Research. Problems of Economics, International Arts amp; Sciences Press, N Y vol. 5, no. 1 (May 1962), pp. 26-32

G. I. Khanin. 1950s — The Triumph of the Soviet Economy. Europe-Asia Studies vol. 55, no. 8 (December 2003), pp. 1, 187-1, 212

A. Komin. Economic Substantiation of Purchase Prices of Agricultural Products. Problems of Economics, vol. 5, no. 9, January 1963, pp. 29–36, International Arts amp; Sciences Press, NY

V. Kossov, Yu. Finkelstein and A. Modin, Mathematical Methods and Electronic Computers in Economics and Planning, Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NX vol. 6, no. 7, November 1963

A. N. Kosygin, On Improving Industrial Management, Perfecting Planning, and Enhancing Economic Incentives in Industrial Production, Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 8, no. 6, October 1965, pp. 3-28

N. I. Kovalev. Problems in Introducing Mathematics and Electronic Computers in Planning. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 5, no. 4 (August 1962), pp. 53–61 N. I. Kovalev, Scientifc Planning and a Rational System of Economic Information. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 6, no. 7 (November 1963), pp. 3-17

Paul Krugman, The Myth ofAsias Miracle: A Cautionary Fable, Foreign Affairs vol. 73, no. 6 (November/December 1994), pp. 62-78

Yevgeny Kuznetsov/ Learning in Networks: Enterprise Behaviour in the Former Soviet Union and Contemporary Russia, In: Transforming Post- Communist Political Economies, Washington DC: National Academy Press, 1997

Oskar Lange. The Computer and the Market. In: Capitalism, Socialism and Economic Growth: Essays Presented to Maurice Dobb, Cambridge: CUP, 1967, pp. 158-161

Elizabeth Lee. Health Care in the Soviet Union. Two. Childbirth — Soviet Style. Nursing Times (1984), 1–7 February; 80 (5): pp. 44–45 Herbert S. Levine. The Centralized Planning of Supply in Soviet Industry. Franklyn D. Holzman, ed. Readings on the Soviet Economy. Chicago: Rand-McNally, 1962

E. G. Liberman. Planning Production and Standards of Long-Term Operation. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 5, no. 8, December 1962, pp. 16-22

E. G. Liberman. Are We Flirting With Capitalism? Profits and 'Profits'. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 8, no. 4, August 1965, pp. 36-41

ANGUS Maddison. Measuring the Performance of a Communist Command Economy: An Assessment of the CIA Estimates for the USSR. Review of Income and Wealth vol. 44, no. 3 (September 1998), pp. 307–323 Anna Malpas. Style for Socialists. Moscow Tames, 27 April 2007 John McClure and Michael Urban. The Folklore of State Socialism. Soviet Studies vol. 35, no. 4 (1983), pp. 471–486 James R. Miller. History and Analysis of Soviet Domestic Bond Policy. Soviet Studies 27 no. 4 (1975), p. 601

P. Mstislavskii. Quantitative Expression of Economic Relationships. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 4, no. 9 (January 1962), pp. 3-12

V. S. Nemchinov. Value and Price Under Socialism. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY vol. 4 no. 3 July 1961), pp. 3-17

V. V. Novozhilov. On Choosing Between Investment Projects. Transl B. Ward, International Economic Papers 6 (1956), pp. 66–87 V. V. Novozhilov, Calculation of Outlays in a Socialist Economy. Problems of Economics. International Arts 8c Sciences Press, NY vol. 4, no. 8, December 1961, pp. 18-28

Felix J. Oinas. Folklore and Politics in the Soviet Union. Slavic Review 32 (1973)» PP- 45-58

Peter Osnos. Childbirth, Soviet Style: A Labor in Keeping With the Party Line. Washington Post, 28 November 1976, pp. G13-G14

Alex Soojung-Kim Pang. Dome Days: Buckminster Fuller in the Cold War. In: Cultural Babbage: Technology, Time and Invention. London: Faber amp; Faber, 1996, pp. 167-192

Results of the Work of the Chemical Fibres Industry for 1968. Fibre Chemistry vol. 1, no. 2 (March-April 1969), pp. 117-120

Andrew Roberts. Moscow Mule. The Independent Motoring Section, p. 7, 11 October 2005

Paul Craig Roberts. My Time with Soviet Economics. The Independent Review vol. 7, no. 2 (Fall 2002), pp. 259-264

Gertrude E. Schroeder. Soviet Economic Reform at an Impasse. Problems of Communism vol. 20, no. 4 (July-August 1971), pp. 36–46 — The Reform of the Supply System in Soviet Industry. Soviet Studies, vol. 24, no. 1, July 1972, pp. 97-119

Piotr Siuda. The Novocherkassk Tragedy. June 1–3 1962, Russian Labour Review 2, 1993

Jessica Smith. Siberian Science City. New World Review, third quarter 1969, pp. 86-101

V. Sokolov, M. Nazarov and N. Kozlov. The Firm and the Customer, Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 8, no. 4, August 1965, pp. 3-14

Charles N. Steele. The Soviet Experiment: Lessons for Development. In: Sustainable Development: Promoting Progress or Perpetuating Poverty. Profile Books, London, 2002

S. Stoliarov and Z. Smirnova. Analysis of Price Structure. Problems of Economics vol. 6, no. 9, January 1964, pp. 11-21

Dora Sturman, Chernenko and Andropov: Ideological Perspectives, Survey 1 (1984), pp. 1-21

V. G. Tremi. The Politics of Libermanism, Soviet Studies 19 (1968), pp. 567–572 Economics and Politics. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 7, no. 11, March 1965

Tatyana Zaslavskaya. The Novosibirsk Report. Transl. Teresa Cherfas, Survey 1 (1984), pp. 88-108

P. Zhelezniak. Scientific Conference on the Application of Mathematical Methods in Economic Studies and Planning. Problems of Economics. International Arts amp; Sciences Press, NY, vol. 3, no. 7, November i960, pp. 3–6 Ye. Zhukovskii. Building the Svetlogorsk Artitcal Fiber Plant. In: USSR Economic Development, No. 58: Soviet Chemical Industry, US Dept of Commerce Joint Publications Research Service report 18,411, 28 March 1963, pp. 17-20

И. Анчишкин. Проблема изобилия и переход к коммунистическому распределению. “Вопросы экономики’, № 1, 1962

В. Бельчук. О соотношении спроса и предложения товаров потребления в период строительства коммунизма. “Научные доклады высшей школы экономической науки’, №$, 1963

А. Боярский. О применении математики в экономике. “Вопросы экономики”, № 2,1961

П. Железняк. Научная конференция по применению математических методов в экономических исследованиях и планировании. “Плановое хозяйство”, № 5, i960

Е. Жуковский. Строительство Светлогорского завода искусственного волокна. “Советская Белоруссия”, 2 декабря 1962 А. КАЦ. О неправильной концепции экономических расчетов. “Вопросы экономики”, № 5, i960

Арон Каценелинбойген. Применение математических моделей в экономических исследованиях. “Вестник Академии наук СССР”, № 9,1961 Н. И. Ковалев. Научное планирование и рациональная система экономической информации. “Вопросы экономики”, № 12,1962 Н. И. Ковалев, Проблемы введения математики и ЭВМ в планирование, ‘Плановое хозяйство”, № 8,1961. “Вопросы экономики”, № 12,1961

A. Комин. Экономическое обоснование закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию. ‘Плановое хозяйство”, № 7,1962

B. Косов, Ю. Финкелыптейн, А. Модин. Математические методы и ЭВМ в экономике и планировании (отчет конференций в Новосибирске, октябрь и декабрь 1962). “Плановое хозяйство”, № 2,1963

A. Н. Косыгин. Об улучшении управления промышленностью, совершенствовании планирования и увеличении экономических льгот в промышленном производстве, “Известия”, 28 сентября 1965

C. С. Кутателадзе, Путь и пространство Канторовича. Доклад на международной конференции, посвященной памяти Канторовича в Международном математическом институте им. Леонарда Эйлера, Санкт-Петербург, 8-13 января 2004

Е. Г. Либерман. Планирование производства и нормативы длительного действия. “Вопросы экономики”, № 8,1962

B. С. Немчинов. Стоимость и цена при социализме. “Вопросы экономики”, № 12, 1960

В. В. Новожилов. Исчисление затрат в социалистическом хозяйстве. "Вопросы экономики”, № 2,1961

Всеволод Пугачев. Вопросы оптимального планирования народного хозяйства с помощью единой государственной сети вычислительных центров. “Вопросы экономики”, № 7,1964, с. 93–103 Результаты работы химволоконной промышленности за 1968 год. “Химические волокна”, № 2, март-апрель 1969, с. 1–3

B. Соколов, М. Назаров, Н. Козлов, Предприятие и заказчик, “Экономическая газета”, 6 января 1965

C. Столяров, 3. Смирнова. Анализ структуры цен. “Вестник статистики”, № 1, 1963

Г. И. Ханин. Пятидесятые годы — десятилетие триумфа советской экономики, “ЭКО”, № 11, 2001

Экономика и политика. “Экономическая газета”, и ноября 1964


Репортажи

Current Digest of the Soviet Press. Ann Arbor MI: Joint Committee on Slavic Studies, vol. 11, no. 30, pp. 3–4, 7-12, and vol. 11, no. 31, pp. 10–13 — реакция прессы на Американскую выставку; vol. 13, no. 42, pp. 13–17, and vol. 13, no. 43, pp. 18–23 — письма читателей в “Коммунист” о программе КПСС; vol. 13, по. 45, р. 25 — выступление Хрущева перед XXII съездом КПСС, посвященное партийной программе The First Man in Space. Soviet Radio and Newspaper Reports on the Flight of the Spaceship Vostok. Compiled and translated by Joseph L. Ziegelbaum. Jet Propulsion Laboratory/Astronautics Information Translation 22, 1 May 1961, JPL, Calfornia Institute of Techology — о первом полете Гагарина Life Magazine, vol. 47, no. 6 (10 August 1959), pp. 28–35 — фотографии c Американской выставки

The New York Times, vol. 108, no. 37,072, 25 July 1959, pp. 1–4 — кухонные дебаты Хрущева и Никсона на Американской выставке Time Magazine, 12 February 1965. Borrowing from the Capitalists — Либерман и экономическая реформа

Литературная газета, 27 (1969), с. 10 — следствие по делу над заместителем директора свинофермы


Веб- сайты

Банкноты

http://commons.wikipedia.Org/wiki/Category: BanknotesoftheSoviet Union,i96i

Русские машины www.autosoviet.com

Александр Галич www.galichclub.narod.ru/biog.htm

Архив еврейских женщин

http://jwa.org/encyclopedia/article/berg-raissa-lvovna

Советская литература

www.sovIit.com

Блог Макла Суонуика

http://?oggingbabel.blogspot.com/2008/02/khrushchev-isnt-he-russian- novelist.html [sic]

Нереализованные проекты в Москве http://www.muar.ru/ve/2003/moscow/indexe.htm

Кино и телевидение

The Engineers Plot (TV documentary), programme 1 of Pandoras Box, BBC TV 1992, dir. Adam Curtis.

Девять дней одного года (1962), реж. Михаил Ромм.

Застава Ильича/Мне двадцать лет (1961, вып. 1965), реж. Марлен Хуциев.

Июльский дождь (1967), реж. Марлен Хуциев.

Я шагаю по Москве (1964), реж. Георгий Данелия.


Невероятно умная, на удивление захватывающая и крайне эксцентричная книга. Я не единственный, кто считает Фрэнсиса Спаффорда одним из самых оригинальных английских писателей.

НИК ХОРНБИ


Фрэнсис Спаффорд пишет об уроках, которые можно и нужно извлечь из эксперимента, поставленного в Советском Союзе.

THE GUARDIAN


Книга Фрэснсиса Спаффорда — виртуозно рассказанная история, основанная на реальных событиях, местами ироничная, местами пугающая и бесконечно увлекательная.

THE TELEGRAPH


Английский писатель Фрэнсис Спаффорд — признанный мастер, работающий в жанре nonfiction. Он лауреат множества премий, член Королевского литературного общества. “Страна Изобилия” — книга, которую сам автор не без иронии называет сказкой, — рассказывает о том коротком периоде советской истории, когда под предводительством Хрущева СССР шагал к коммунизму и стремился догнать и перегнать Америку.




Оглавление

  • Действующие лица — в порядке появления
  • Примечание о действующих лицах
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  • 1. Вундеркинд. 1938 год
  • 2. Предсовмин. 1959 год
  • 3. Пластмассовые стаканчики. 1959 год
  • 4. Белая пыль. 1953 год
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  • 1. Теневые цены, i960 год
  • 2. От фотографии. 1961 год
  • 3. Бурные аплодисменты. 1961 год
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  • 1. Летняя ночь. 1962 год
  • 2. Цены на мясо. 1962 год
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  • 1. Межотраслевой баланс. 1963 год
  • 2. Дилемма заключенного. 1963 год
  • 3. Услуги. 1964 год
  • ЧАСТЬ ПЯТАЯ
  • 1. На понижение. 1964 год
  • 2. Кисейным барышням тут не место. 1965 год
  • 3. Психологическая подготовка. 1966 год
  • ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
  • 1. Единая система. 1970 год
  • 2. Милиция в лесу. 1968 год
  • 3. Пенсионер. 1968 год
  • Послесловие
  • Примечания
  • Список литературы