КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранное [Отто Штайгер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Отто Штайгер Избранное

Портрет уважаемого человека (роман)


Глава первая

Прежде всего следует сказать: я человек всеми уважаемый, так как, помимо доходной трикотажной фабрики, где занято более двухсот работниц, владею еще шестью домами на Вайденштрассе, великолепной виллой и новехонькой «горной хижиной» в Энгадине. Я не чужд политике и отдаю свое время и свои силы на благо общины и родины. Я член двух советов, председатель постоянной комиссии по изучению экономических вопросов, и мой голос имеет вес. В армии я дослужился до чина полковника и всего каких-нибудь два-три года назад сделал в офицерском собрании доклад о военном и экономическом потенциале страны, который привлек всеобщее внимание. Мое имя появилось тогда во всех газетах, но меня это мало трогало, ибо, к чести моей, нужно отметить: известности и почета я не ищу, они сами ко мне приходят!

Какое странное у меня сейчас настроение! Мне почти жутко. За окном ноябрьская ночь. С озера, свистя, налетает бурный ветер. Он треплет в саду извивающиеся, как змеи, ветви плакучих ив, и они то хлещут по стеклам окон, то с шуршанием скользят по ним.

Тревожен этот шорох в такую ночь, которая придает всем звукам таинственный смысл.

Садовник завтра подстрижет ветви; завтра или в ближайшие дни, когда я вспомню и прикажу ему… Как все-таки такое событие выбивает человека из колеи! Разве не было за мою долгую жизнь сотен подобных ночей? Тем не менее мне кажется, будто я сегодня впервые стал видеть и слышать… Даже дом и комнаты не те: тихие, холодные, чужие. В камине под пеплом дотлевает последнее полено, в вазе стоят цветы — раньше я этого никогда не замечал, тикая, что-то шепчут часы… Откуда, собственно, у меня эти изящные нейенбургские часы? Не подарок ли моих друзей из охотничьего общества?.. Или, быть может… Действительно, откуда они?.. Очевидно, кто-то подарил их нам, но кто?.. Жена могла бы сказать, таких вещей она никогда не забывала!..

«Никогда не забывала». Как странно звучат эти слова и каким холодом веет, когда я говорю «никогда не забывала»! До чего быстро человек привыкает к смерти близких.

Скоро полночь. Обычно в это время я уже бываю в постели — сплю или еще читаю. Особенно перед такими ответственными днями, как завтрашний. Завтра приедет мой лучший заказчик из Франции. Дело идет о десятках тысяч, и для переговоров нужна как никогда ясная голова.

Конечно, мне пора спать, давно пора спать! А я сижу здесь, в холодной комнате, перелистываю старые письма, зябну и время от времени бросаю взгляд во мрак бурной ночи. Я не могу спать, да и не хочу! Жена лежит на своей кровати. Мертвая! Скончалась сегодня вечером! Четыре часа назад ушел врач. Никаких сомнений нет: она покончила с собой!.. Отравилась, это установлено. Но почему?.. Из-за чего? Без причины таких вещей не делают. Должно быть, эта мысль давно засела у нее в голове, в я ничего не замечал… Почему? Почему? Неужели я никогда не узнаю?

«Я ухожу, — черкнула она в записке, — прощай!» Вот лежит этот клочок бумаги, и я смотрю на знакомый мелкий угловатый почерк. Рука ее была тверда, будто она писала нечто само собой разумеющееся. Просто: «Я ухожу…» И вчера днем, когда я видел ее в последний раз, она говорила со мной, как всегда: спокойно, любезно и отчужденно. «Ты поздно вернешься? — спросила она. И потом, после моего ответа, продолжала: — Пойду прилягу, голова болит».

Странно все это, странно, ужасно и непонятно. Ведь она всегда была такая серьезная и тихая и, по правде сказать, никак не могла привыкнуть к моему громкому голосу и общительному нраву. Собственно говоря, мы всегда оставались чужими друг другу.

Как завывает ветер! Мне еще ни разу не доводилось переживать такой ветреной, бурной, полной таинственных звуков ночи! Может, мне все-таки лечь? Конечно, это было бы лучше всего! В комнате для гостей или наверху, на третьем этаже. Или хотя бы подбросить в камии еще одно-два полена? В этом безмолвном, зябком одиночестве холод пронизывает меня до костей… Нет, в постель я не лягу: темнота вокруг меня невыносима. А вот дров подложу. Только сперва осмотрю тот письменный стол: не найду ли я там чего-нибудь, объясняющего ее поступок.

Какие толки пойдут в городишке, где все меня знают. Такое ведь не скроешь. Пожалуй, начнут шептаться, что это из-за меня… кто знает! Ей бы следовало подумать, что она мне вредит! И как раз в самое горячее время, когда я просто не могу долго заниматься своими личными делами.

Завтра приезжает из Парижа Дюпон. Надо хоть ненадолго прилечь… Если я не высплюсь… известно, к чему это приведет. В моем возрасте нельзя безнаказанно провести всю ночь без сна. У меня будет утомленный вид, вялый, расслабленный, а под глазами опять набухнут эти проклятые мешки!.. Конечно, надо лечь, может, все-таки удастся заснуть. Изменить я все равно ничего не могу. Что случилось, то случилось! Нужно попытаться немного поспать, чтобы завтра быть свежим и бодрым. Для меня это важно!

Ведь я, помимо всего прочего, красивый мужчина! Никто не сказал бы, что мне под шестьдесят. Я рослый и статный! Не горблюсь. Шагаю твердо — не хуже иных молодых. Волосы у меня седые, это правда. Но не беда! Напротив! Я зачесываю их назад широкими волнами, и не одна хорошенькая женщина уже говорила, что эти пышные седые волнистые волосы и юношеская фигура делают меня «интересным»… Ну, как раз таким, какие нравятся женщинам. Вид у меня загадочный, неприступный и степенный, и все сразу понимают, что со мной нужно обращаться почтительно. Это впечатление еще усиливается безупречной одеждой (я люблю светлые костюмы и пестрые галстуки из дорогого шелка) и выразительными чертами лица.

Два раза в неделю меня массируют, особенно лицо. Вот почему, когда я не утомлен, у меня такая гладкая, без морщин кожа на лбу и щеках. И еще два раза в неделю я облучаюсь «горным солнцем». Когда после этого я смотрюсь в зеркало и вижу волнистые волосы, загорелое лицо спортсмена, ослепительно белую рубашку с красным галстуком, я вынужден признаться себе: я красив! О, я ненавижу хвастливых людей! Но ведь это, бесспорно, не похвальба. Я спокойно могу утверждать: я стройный, красивый мужчина, и никто не даст мне моих шестидесяти лет.

Ах да, рядом все еще лежит покойница! От этого мне не уйти! Я лег бы спать, но… на улице ревет буря, теперь еще и дождь забарабанил по стеклам. Как бы эта история мне не повредила… перед самыми выборами. Но подобные соображения моя жена никогда не принимала в расчет, никогда! Ей это все было не важно. Значение имели только ее бредни! Вот и результат! Недурной сюрприз!

Неужели она так ничего и не оставила? Вот все ее письма, аккуратно перевязанные цветной ленточкой. А здесь шкатулка с почтовыми открытками и снимками. Открытка из Лондона. А это что? Скажите пожалуйста, моя карточка! Я снят на Монте-Бре. Как давно! Боже мой, время проходит, проносится! Дни мелькают так, что и не заметишь. Но в подобные мгновения чувствуешь время вдвойне! Да, да, такова жизнь!

Как холодно в комнате, холодно, и пусто, и мертво. А раньше здесь было довольно уютно. Каким одиноким я стал внезапно! Единственный человек в доме с большим садом, единственный живой человек. Запоздалый прохожий, торопясь домой, видит сквозь деревья робкий огонек в моем окне. «Здесь, верно, живут счастливые люди», — подумает он. Да уж, счастливые! Мне приходится нести тяжкое бремя! Порой я чувствую себя старым и усталым. И печальным!

А впрочем, все это вздор! К черту! Не будь болваном, брось эти выдумки! Выше голову, старина, ты со многим справился в жизни, одолеешь и это!

Может ли быть, чтобы она в самом деле не оставила больше ни строчки, ни слова? Ах, вот еще моя карточка: я снят ребенком. Неужели это я? Этот жалкий малыш в братниных штанах? Снимок сделан за домом, видно угловое окно, возле которого я спал. Сколько мне было лет? Десять? Да, около того.

Глава вторая

Мы жили тогда в Бухвиле — бойком поселке с населением около пяти тысяч человек.

Родители мои не были богаты. Нет, совсем наоборот! Отец работал на обувной фабрике. Я плохо знал его. Мне он всегда представлялся угрюмым, скупым на слова стариком; он часто кашлял и сплевывал в баночку из синего стекла, которую всегда носил с собой. Рано утром, когда весь поселок еще спал, я слышал, как он кряхтит и кашляет, вставая. Мать тоже поднималась и накидывала на плечи широкий, связанный ею самой шерстяной платок. Потом слышно было, как она, шаркая, проходила в кухню, чтобы разжечь огонь в плите, и грела отцу заваренный с вечера кофе. Отец тем временем одевался, и я из смежной комнаты, полусонный, следил за всеми его приготовлениями: вот он наливает в таз воду, и, вытирая влажной тряпкой глаза, низко нагибается при этом, и кашляет, и кряхтит вдвое громче.

Каждое утро, как только родители начинали шевелиться, я просыпался. Но это не огорчало меня. Напротив. Я знал, что могу лежать еще целый час; заползал глубже под одеяло, от удовольствия дрыгал ногами и наслаждался медленным ходом времени. Иногда — особенно зимой — во мне рождалась жалость к отцу, которому приходилось вставать так рано; а вообще говоря, я мало думал об этом и все утренние звуки считал чем-то само собой разумеющимся, вечным и неотъемлемым от повседневной жизни, как обед или воскресное посещение церкви. Может, во мне говорило вовсе не сострадание, а скорее страх, охватывавший меня при мысли, что такое вообще бывает, что кому-то уже пора уходить в безмолвную звонко-холодную ночь и катить на велосипеде через лес, внушавший мне ужас, так как жуткие крики сычей я принимал за стоны терзаемых душ. И может, к этому чувству примешивалось бессознательное злорадство, что уходить должен кто-то другой, а я могу лежать в тепле; что кто-то нажимает на педали, преодолевая ужас, мрак и холод, и этим дарит мне, оставшемуся дома, сладострастное наслаждение бездельем.

Когда отец кончал одеваться и выпивал кофе, я слышал, как он, гремя деревянными башмаками, спускался по лестнице, а мать между тем стояла наверху и светила ему керосиновой лампой, чтобы он в тесном проходе не задел велосипедом за стену. Обычно они при этом обменивались несколькими словами о предстоящем дне, о делах, которые нужно уладить, — ничего существенного, лишь последнее подтверждение того, что давно было обсуждено.

Потом отец садился на велосипед и осторожно трогался с места. Зимой под резиновыми шинами шуршал снег, и при дожде колеса чавкали, присасываясь к размягченной почве. Когда он выезжал на полевую тропинку и огибал наш садик, его фонарь на миг освещал яблоню перед моим окном. Это был знак: теперь отца нет, и я могу полчаса поспать. Обычно я слышал еще, как мать снова входила к себе и ложилась в постель. После этого я засыпал.

Но мать больше не спала. Время с момента ухода отца и до минуты, когда нужно было будить нас, мальчиков, она называла «мои полчаса». Она лежала, не засыпая, обдумывала ожидавшие ее дела и обязанности, иногда читала главу из Библии, когда бывала настроена на божественный лад.

А потом… потом неуклонно наступал миг, которого я боялся больше всего: мать открывала дверь нашей комнаты и говорила: «Ну, мальчики, пора вставать! Шесть часов!»

Я всегда слышал ее, но делал вид, что крепко сплю, и лежал тихо, как мышь. Брат, спавший на кровати с краю, обычно давал мне пинка и грубо кричал: «Не слышишь, что ли? Вставай!»

Он был на шесть лет старше меня и служил в городе, в банке. Поэтому он не общался с молодыми людьми из нашего поселка — от них пахло коровником, и ногти у них были черные, — а проводил свои вечера за изучением бюллетеней банка, заучиванием наизусть биржевых курсов и мысленной спекуляцией. После этого он часто приходил взволнованный и объяснял мне, сколько тысяч франков он выиграл бы, если бы имел возможность купить те или иные бумаги.

Одевшись наконец и наскоро напившись молока, мы собирались в путь. Я навьючивал на спину ранец, а браг брал свой кожаный портфель, где кроме биржевых листков лежали фляжка кофе с молоком, хлеб и сыр на обед. После этого мы говорили: «До свиданья, мама!» — и уходили. Брат шагал на станцию, а я провожал его до булочной, где налево ответвлялась дорога в школу. В пути мы почти не разговаривали. Брат всегда опаздывал и должен был торопиться. И потом, он немного стыдился меня, того, как я плелся, отстав на шаг от него. Иногда он оборачивался и покрикивал: «Иди же прилично! Постыдился бы, право! Незачем тебе провожать меня, я и сам найду дорогу!»

Впрочем, такие речи не действовали на меня. Мы жили на краю поселка, и я боялся — особенно в зимние ночи — один ходить через лес. Поэтому упрямо шел за братом, равномерно постукивая — тук-тук — деревянными башмаками и дожевывая последний кусочек хлеба.

Бывало, особенно когда нам случалось поздно выйти из дома, мы слышали паровозный гудок задолго до того, как расставались у булочной. Тогда брат крепче прижимал портфель одной рукой, другой глубже надвигал на голову шляпу и пускался бежать. Он бегал не так, как мы, дети, а не сгибая колен, как взрослые. Меня многое восхищало в нем, но эта манера бега казалась мне особенно изысканной. Я не раз пытался подражать ему и носился на прямых ногах по школьной площадке. Я даже пробовал взбегать и сбегать таким способом по лестнице.

Глава третья


Надо признать, что старший спутник моего детства вообще оказывал на меня большое влияние. Я до сих пор убежден, что многим ему обязан, и прежде всего — развитием моих способностей к торговым делам. Он поминутно повторял, что хочет «выбиться в люди», поэтому и я ставил перед собой такую же задачу, хотя пока мне было еще совсем неясно, с чего надо начинать. Но я говорил себе, что, по мере сил подражая ему, я ошибки не сделаю. Родители тоже иной раз говорили о нашем будущем и советовали нам быть бережливыми, если мы хотим «пробиться». Вот я и начал в своем маленьком мирке экономить на мелочах: откладывал пол-ломтика сыру, кусок сахару, собирал этикетки от шоколада и вообще что ни попадалось под руку. Все это я хранил в поместительной картонной коробке, которую прятал под пол, и больше всего мне нравилось в свободные послеобеденные часы раскладывать на полу эти вещицы и потом прятать их снова.

С особенным усердием собирал я игральные шарики. В то время все мальчики увлекались на школьных переменах игрой в шарики, для чего выкапывали у стен ямку, а сами располагались полукругом в трех шагах от нее. Тот, кому удавалось своим шариком столкнуть шарик товарища в ямку, брал его себе. Как-то раз я выменял булочку на два шарика, но играть не стал. Прежде всего потому, что боялся потерять свое приобретение, а кроме того, я заметил, что шарики можно добывать гораздо проще, не принимая участия в игре. Эти каменные шарики быстро меняли своих владельцев. Иногда случалось, что какой-нибудь парнишка, исчерпав свой запас, больше не мог играть. Тогда я ссужал его одним шариком, а он должен был вернуть мне два. Я при этом ничем не рисковал: платить такие долги считалось вопросом чести.

Спокойно следил я на перемене за игроками и с умным расчетом множил свое добро: тут давая взаймы несколько шариков, там меняя два серых на один пестрый или пять пестрых на один стеклянный. И вскоре я стал обладателем не только самой большой, но и самой красивой коллекции шариков в школе.

Такие, казалось бы, мелкие и незначительные черточки все же ясно говорят о том, что в ребенке уже тогда зародился коммерческий талант, который впоследствии так пригодился. И еще мне вспомнилось кое-что. У нас в классе учился сын богатого скотопромышленника. Однажды этому счастливчику предстояло во время каникул отправиться с родителями в далекое путешествие. Задолго до события мы, мальчишки, уже толковали об этом и он рассказал нам, что узнал от отца: какие города они посетят, что в них можно увидеть. Даже учитель воспользовался этим поводом, чтобы лучше ознакомить нас с географией соседних стран.

Мальчик отсутствовал две-три недели, а когда вернулся, мы заметили, что он усвоил степенные манеры и стал употреблять слова, которые казались нам странными и нелепыми. Например, он здоровался с нами не так, как привыкли мы все, а произносил, вытянув губы, «бошур» и просил всех звать его не Гансом, а Шахом.

Некоторое время мы присматривались к этим глупым повадкам удивленно и недоверчиво, но как-то раз все набросились на Шаха и нещадно отлупили его. Он жалобно вопил и, когда его отпустили, с ревом убежал домой. Видя, как он улепетывает, мы порядком струсили и ждали беды. В чем она могла состоять, мы не знали, но говорили друг другу: «Теперь всех нас, верно, потянут в школьную комиссию». Школьная комиссия была для нас чем-то таинственным, неведомым и опасным, и учитель грозил нам ею только в редкие, особенно драматические мгновения.

Несколько дней мы, занимаясь обычными школьными делами, напряженно ждали, под напускной беззаботностью скрывая нечистую совесть. С Шахом мы говорили так, будто ровно ничего не произошло. Но, когда по прошествии недели не появилось ни малейших признаков наступления на нас школьной комиссии, мы вздохнули свободнее и наш гнев на Шаха, которому мы были обязаны сердцебиением, мучившим нас несколько дней, снова распалился.

«Он ничего не может нам сделать! — говорили мы теперь. — Его вообще не станут слушать, да и отца его тоже». Вскоре мы внушили это себе так твердо, что опять напали на Шаха — на сей раз с чистой совестью и с сознанием своей правоты. И опять ничего не последовало, и мало-помалу нашим любимым занятием стало колотить Шаха после уроков.

«Шах! — заранее кричали мы ему. — Сегодня в четыре на спортивной площадке!» И Шах уже знал, что его ожидает. Все-таки он приходил, дрожащий от страха, со слезами на глазах. Но мы не могли причинить ему большого вреда, потому что он применял хитрую тактику: стоило кому-нибудь дотронуться до него, как он ложился на землю и не думал защищаться. А в нашей среде, само собой разумеется, считалось крайне позорным бить лежачего противника, который не защищается. Мы ничего не могли с ним поделать, только стояли кругом и растерянно глядели на него. Время от времени кто-нибудь пнет его ногой и крикнет с укором: «Защищайся же, так не годится!» — и всё.

Но Шах знал, что делает; он лежал тихо, свернувшись, как еж, и был лучше защищен от любого нападения, чем этот зверек своей колючей шубкой.

Долго ли занимала нас игра, я не помню, но помню, как она кончилась, потому что сам был тому причиной. Расскажу все по порядку.

Обычно, придя вечером с фабрики домой, отец быстро заглатывал тарелку супа, картошку и кусочек сыра. Оч уж эти ужины! За обедом мы бывали с матерью одни, и тогда я усердно налегал на еду, рассказывал школьные новости, был весел и шаловлив. Но ужины наши были мне противны, я даже боялся их. Когда я глядел в злое лицо отца, у меня пропадала всякая охота есть. За столом сидела вся наша семья, но редко кто произносил хоть слово. Мы, мальчики, да, вероятно, и мать, лишь половину внимания уделяли еде. Из-под опущенных век мы настороженно следили за движениями отца, и если он не мог дотянуться до чего-нибудь на столе, то стоило ему буркнуть: «Сыру!» — как уже протягивались три услужливые руки, чтобы подать ему желаемое. Мы с братом ели безмолвно и почти не дышали, словно отрицая этим свое присутствие за общей трапезой.

И только когда отец выхлебывал до капли свой жидкий кофе и со стуком ставил чашку на блюдечко, мы облегченно обменивались быстрыми взглядами. Отец откашливался, раза два проводил мозолистой рукой по озабоченному лицу, покрытому такой щетиной, что слышно было шуршание, словно мышь сновала в прошлогодней листве, и устало брел в мастерскую, не сказав никому ни слова. В свободные от работы на фабрике часы он чинил местным жителям обувь.

Мастерская находилась под комнатушкой, где спали мы с братом, и все мои детские годы швейная машина отца и его молоток своей монотонной музыкой провожали меня в сонное забытье.

После обеда я должен был разносить заказчикам башмаки. И, хотя это отнимало у меня свободное время, я очень любил такую работу. То там, то здесь мне давали полбацена [1] на чай, и я, конечно, никогда их не тратил, а хранил наравне с другими ценными для меня мелочами. Я уже тогда понимал, что деньги гораздо важнее всех прочих моих сокровищ, и счел бы грехом просто бросать пятираппеновые[2] монетки в коробку с леденцами и сырными корками. Нет, я укладывал их одну на другую по годам чеканки. Теперь я знаю то, чего не понимал тогда: этим символическим действием я оказывал деньгам тот почет, на который они имели право по месту, занимаемому ими в жизни человека.

Дело было зимой, в субботний день. Мать сказала мне:

— Оденься, сынок, и сходи к скотопромышленнику Левенштейну, отнеси ему башмаки.

С этими словами она дала мне пакет.

Левенштейны — да ведь это родители Шаха; идя туда, я порядочно трусил. Перед домом я сперва хорошенько сбил снег с деревянных башмаков, потом позвонил. Когда молоденькая горничная открыла дверь, я хотел сунуть пакет ей в руки и поскорей убраться. Но милая девушка схватила меня за руку и сказала:

— Входи, входи! Госпожа Левенштейн хочет с тобой поговорить.

Я сопротивлялся, но все же дал втащить себя в дверь и остановился в просторной передней, сердитый, испуганный и подавленный непривычным великолепием; горничная с пакетом исчезла за одной из дверей. Вскоре та же дверь опять отворилась. Ко мне, семеня, подошла с нежнейшей улыбкой госпожа Левенштейн. Это была круглая маленькая женщина с расплывшимися чертами лица, на котором переплетались тысячи красных жилок. Она была в очках с толстыми стеклами.

— А, так вот оy, этот милый школьный товарищ Ганса! — воскликнула она, схватила меня за руку и посмотрела так приторно-сладенько, словно я сахарный и она хочет в следующий миг проглотить меня. — Ну пойдем в комнату, как раз и Ганс там. Вот он обрадуется!

Сердце стучало у меня в груди, когда я шел за хозяйкой дома. Богатство и роскошь комнаты, куда я вошел, настолько ослепили меня, не видавшего до тех пор ничего, кроме наших душных каморок, что поначалу я даже не приметил мальчика. Тут стояла удивительная мебель — стулья со странно изогнутыми ножками, обитые пестрой тканью; на стенах, оклеенных прекрасными обоями, висело много картин. В углу в камине потрескивали дрова.

У окна я увидел наконец Шаха. Он сидел на ковре и развлекался игрушечной железной дорогой. Он встал, с дружелюбным видом подошел ко мне, словно мы всегда были самыми близкими товарищами, подал мне руку и сказал:

— Салю! Не хочешь ли поиграть со мной?

При всем желании я не мог сообразить, что мне следует ответить, и смущенно косился на его мать, которая все с той же приторной улыбочкой наблюдала за мной сквозь толстые стекла очков. Видя, что я молчу, она заговорила вместо меня:

— Ну конечно, он побудет у тебя! Поиграйте вдвоем, а я пока приготовлю вам по чашке чаю. Ты любишь чай? — спросила она меня и осторожно провела рукой по моим волосам. — Ганс, не забудь показать товарищу и другие игрушки, — добавила она, уходя.

Шах объяснил мне устройство железной дороги, и мы довольно долго играли с ним молча. Я боялся даже взглянуть на своего товарища и в ответ на его тягостные для меня вопросы произносил запинаясь лишь самое необходимое. После чая с пирожными, который принесла нам в комнату горничная, Шах спросил, не хочу ли я посмотреть и на другие игрушки. Я покорно ответил «да», втайне мечтая о том, чтобы все поскорее кончилось и я мог свободно вздохнуть и вернуться в убогое жилище своих родителей.

Шах стал подряд показывать мне оловянных солдатиков, индейский убор, самострел и пневматическое ружье, из которого, как он утверждал, можно стрелять воробьев. Под конец он показал мне игральный шарик, который отец купил ему в Париже. Это была чудесная вещица, таких я еще никогда не видел: стеклянный шарик диаметром в три или четыре сантиметра, но внутрь была залита не пестрая спираль, как обычно, а прелестная чернокудрая девчурка. Она раскинула руки и стояла на одной ножке, а другую подняла, слегка согнув и подав вперед, словно она замерла и окаменела среди танца. Я не мог оторвать глаз от удивительного стеклянного шарика, а плененная волшебная девочка своей удивительной грацией совсем меня околдовала.

Шах, видимо, заметил мое восхищение этой вещицей. Улыбаясь с гордостью человека, которому принадлежат еще более ценные вещи, он подержал шарик против света и небрежно сказал:

— Папа купил мне его в Париже.

В бледных солнечных лучах костюм девочки казался еще воздушнее и прозрачнее, и в игре света и теней мне вдруг померещилось, что милое дитя задвигалось, что грудь девочки равномерно вздымается от дыхания, а взор ее с бесконечной грустью устремился на меня и ротик печально улыбнулся. Из этого блаженного созерцания меня вывели слова товарища:

— Хочешь шарик? Можешь его взять!

Я посмотрел на Шаха скорее со злобой, чем с удивлением: что за шутки! Но он великодушно протягивал мне шарик.

— Хочешь? Так бери же!

— А что тебе дать за него? — удрученно спросил я.

— Ничего, — ответил он и рассмеялся. — Я дарю его тебе, вот и все.

И тут в комнату вошла его мать.

— Мама, — спросил Шах, — можно мне подарить ему шарик? Ему очень нравится.

— Конечно! Подари, подари! — воскликнула круглая мамаша и хлопнула пухлыми ладошками, словно мое желание привело ее в необычайный восторг. И при этом она таращила на меня из-за толстых стекол глаза, большие и круглые, как у лягушки.

Шах подал мне шарик, я взял его и робко пробормотал:

— Спасибо.

— А теперь тебе, наверно, пора домой, — сказала госпожа Левенштейн. — Уже темнеет.

Мы быстро попрощались, и, когда я остановился у выхода, натягивая на уши шапку, у меня уже снова было легко на душе. Госпожа Левенштейн еще раз подала мне руку, на мгновение сжала мою и сказала:

— Правда, Ганс славный мальчик? Ведь он подарил тебе шарик!

— Да, — ответил я и усиленно закивал: — Да, да!

— И ты больше не станешь его обижать?

— Нет, я…

— А если другие мальчики захотят его обидеть, ты скажешь им, как это некрасиво!

— Да, — вытолкнул я из себя, и мне было стыдно.

После этого я поспешил убраться. Быстро опускалась ночь, небо заволокли серые тучи, предвещавшие снег. Когда я шел через лесок, уже совсем стемнело и первые хлопья закружились в воздухе. Но на этот раз мне не было страшно. Запрятав руки в карманы штанов, я пустился рысью, и правая рука изо всех сил сжимала шарик, чтобы в нем не замерзла красивая плененная девочка в своем воздушном одеянии. И, хотя я отлично понимал, что в шарике не может быть настоящее, живое дитя, моя фантазия все же рисовала трогательные картины судьбы девочки, заколдованной злой феей. Меня охватило глубокое сострадание к милой малютке, и несказанная тоска сжала сердце. И, когда ночной мрак стал еще гуще и обступил меня плотнее, я вдруг начал громко плакать и всхлипывать под равномерный стук своих деревянных башмаков, шагавших по твердой, мерзлой дороге.

Дома я никому не выдал тайны стеклянного шарика. Мать и не спрашивала, где я так долго пропадал. Вероятно, она знала больше, чем мне бы тогда хотелось.

С тех пор я всегда носил шарик в кармане. Долгое время он был для меня драгоценностью, а девочка — моим ангелом. Ночью я брал шарик к себе в постель и играл им так тихо, что брат, спавший с краю, ничего не замечал. Я засовывал шарик в рот, целовал его, а больше всего мне нравилось, лежа на спине, отпускать его, чтобы он скатывался под моей ночной рубашкой по голому телу. Легкое давление его веса под ложечкой и на животе, холод стекла, а может быть, и сознание, что беспомощная девочка спрятана под моим одеялом, странно и как-то по-новому волновали меня. Фантастические мысли и желания теснились в моей голове; за этой забавой я и засыпал.

Оставаясь один, я часто вел с девочкой долгие разговоры. Я обещал спасти ее, никогда от себя не отпускать, я плакал, покрывая шарик поцелуями, я клялся обожаемой девчурке в вечной верности. Но иногда мною овладевали странные порывы и вожделения, и тогда в порыве сладострастия я представлял себе, что нежное дитя с печальными глазами отдано мне в рабство, что я осторожно совлекаю с нее одежду и она, нагая и беспомощная, лежит у меня на руках.

Теперь я знаю, что девочка в стеклянном шарике была моей первой любовью, и притом самой нежной и чистой. Никогда потом не охватывал меня такой благоговейный трепет при виде женщины, даже тогда, когда я ухаживал за Бетти.

Однако обладание шариком имело и неприятную сторону — ведь я, конечно же, должен был сдержать обещание и защищать Шаха от нападений мальчишек. Это давалось мне нелегко, и некоторое время на меня смотрели как на предателя. Но в конце концов мальчишки все-таки стали меня слушаться. Главным образом потому, что у меня накопилось больше шариков, чем у остальных ребят, и это внушало им некоторое уважение. Кроме того, давая то одному, то другому из них шарик, я говорил: «Можешь оставить его себе!»

Посещение дома Левенштейнов имело для меня еще и другие, длительные последствия. До сих пор я знал только нашу темную комнату с неровным сосновым полом, тремя стульями и продранным диваном. Поэтому было естественно, что каждый взгляд, брошенный в мир изобилия и в мир ожившей сказки, порождал у меня тысячу вопросов; я не находил ответа на них и бомбардировал ими мать:

— Мама, почему у Левенштейнов такой большой дом?

— Потому что они богаты.

— Мама, почему наша комната такая некрасивая?

— Потому что мы бедны.

— Мама, почему Левенштейны богаты, а мы бедны?

— Потому что господин Левенштейн зарабатывает больше отца.

— Разве господин Левенштейн работает больше, чем отец?

— Конечно, нет! Но он коммерсант, а коммерсанты получают деньги, даже когда не работают.

Пойми тут: коммерсант получает деньги, много денег, не работая!

— Мама, а почему папа не коммерсант?

— Для этого ему надо было раньше учиться.

— Почему же он не учился?

— Потому что должен был работать. Не задавай столько глупых вопросов!

Такие разговоры я потом долго вынашивал в своем сердце. Как смышленый парнишка, я основательно обдумывал их и приходил к выводам, которые по своей последовательности сделали бы честь и взрослому. Я стал понимать, что мои родители так убого живут и так нуждаются только из-за отсутствия денег. А денег у отца не было потому, что ребенком он слишком мало учился. При моем деятельном и упрямом характере я извлек из этой истины хороший урок и принял решение впредь быть в школе еще внимательнее и с удвоенным рвением решать задачи. Я хотел разбогатеть — это стало моей целью! Если до сих пор я довольно бесцельно копил бацены, перепадавшие мне при выполнении поручений, то теперь я понемногу начал понимать, что монетки, которые я клал в своей коробке одну на другую, были основой моего будущего состояния и что я должен как можно больше получать и ничего не тратить, если хочу разбогатеть.

Я стал мыслить сознательнее; это еще больше отчуждало меня от товарищей. Теперь я уже собирал не все, что попадалось мне под руку, а только такие вещи, которые почему-либо казались мне ценными. В один прекрасный день я разобрал содержимое своей коробки и без жалости выбросил из нее всю детскую чепуху, которую до этого хранил.

Еще одно событие того времени укрепило меня в решении разбогатеть и огненными буквами выжгло его в моем сердце, впоследствии я всегда помнил о нем и оценивал свои поступки смотря по тому, соответствовали они этому решению или нет.

К весне отец начал кашлять сильнее, чем обычно. Часто по вечерам, когда мы сидели за столом, теснясь вокруг унылого пламени керосиновой лампы — мать чинила одежду, штопала чулки или помогала отцу в его работе, брат изучал биржевой бюллетень, а я корпел над задачами, — мы слышали, как равномерный, глухой стук отцовского молотка прерывается длительными приступами лающего кашля. Иной раз мать порывисто вставала, разводила в кухне огонь и относила чашку горячего чаю отцу в холодную мастерскую. О чем они там говорили, я не мог разобрать. До меня смутно доносился лишь ворчливый бас отца. Возвратившись, мать туже стягивала платок на плечах и молча вновь принималась за работу; вид у нее при этом был еще более изможденный и усталый, чем обычно, и брови сурово хмурились.

Порой у отца за столом начинался такой мучительный приступ, что он не мог есть и кашлял и сплевывал до тех пор, пока мать под руки не уводила его в постель. И хотя я бывал очень доволен, что отца нет и я могу спокойно кончить ужин, все же грозные и жуткие приступы кашля каждый раз пугали меня.

— Почему отец всегда кашляет? — спросил я раз, когда мать уложила его.

Брат оторвал глаза от своих бумаг и не то с жалостью, не то с насмешкой посмотрел на меня, но ничего не сказал. Мать ответила, не отводя взгляда от работы:

— Он болен.

— Что же с ним? — допытывался я.

— Легкие у него больные. Оттого и кашляет.

— Мама, а это опасно?

— Еще бы!.. А ну-ка займись уроками.

Я опять принялся решать задачи. Но болезнь отца не давала мне покоя. Немного погодя я спросил:

— А разве доктор не может его вылечить?

— Нет, — ответила мать и покачала головой. — Ему надо бы в горы и надолго бросить работу.

Я догадывался, почему он этого не делает, но все-таки хотел услышать подтверждение своим догадкам. Потому спросил:

— Что же он не едет?

Мать по-настоящему рассердилась.

— Ты иногда задаешь такие глупые вопросы, словно ты малое дитя. Откуда ему взять денег? И кто вместо него будет работать? Кто позаботится о том, чтобы у тебя каждый день был суп на обед, как ты думаешь?

Я пораздумал и сказал робко, боясь, что мать мне не поверит:

— Когда я вырасту, я разбогатею. Тогда отцу можно будет поехать в горы.

Она устало улыбнулась:

— Да, похоже на то! — и, помолчав, добавила еле слышно: — Богатство, сынок, не для нашего брата.

Я смотрел на это иначе. Да, куплю отцу дом в горах. Пусть я и недолюбливал отца, все же его страдания внушали мне искреннюю жалость.

Но он разбил мои планы. Поздней осенью мы свезли его на кладбище. Дождь лил как из ведра. Мы шли за разбитой повозкой. Мать вела меня за руку, в другой руке она держала зонт. Справа от нее степенно шагал мой брат; он выглядел почти взрослым мужчиной в своем воскресном костюме. Я, не отрываясь, смотрел на коричневый ящик, который подпрыгивал и качался из стороны в сторону, и мне казалось невероятным, что в нем запрятан отец. За нами брели под огромными зонтами несколько мужчин и женщин, хранивших на лицах выражение глубокой серьезности. Они переговаривались неспешно и значительно.

Кончина отца внесла в нашу жизнь кое-какие перемены. Мать переселилась в маленькую комнатку и предоставила нам другую, с двумя кроватями. Я был рад, что могу спать один и что брат больше не будет прижимать меня к стене. Он тоже, конечно, был доволен, так как давно возмущался, что вынужден спать в одной кровати с «малышом».

Мать теперь каждый день ходила по чужим домам, она убиралась там и стирала и в обед не могла возвращаться домой. Поэтому я по утрам засовывал в ранец то же, что и брат: кофе с молоком и кусок хлеба, отчего казался себе совсем взрослым. В обеденный час я садился в хорошую погоду под деревом, а в дождливую — на лестнице в школе и съедал свой хлеб с большим аппетитом. Нередко кто-нибудь из мальчиков говорил мне:

— Мама сказала, чтобы ты сегодня пообедал у нас.

— Вот как? — отвечал я. — Ладно! — И шел с ним.

Я знал, что мы бедны, но это меня не смущало: так же ясно и твердо я знал, что когда-нибудь стану богатым. Я брал с вежливым «спасибо» всё, что мне протягивала милосердная рука, никогда не говорил «нет» и верным глазом оценивал дарителя по стоимости дара.

Я уже говорил, что учился прилежно, но и помимо этого я старался всячески угождать учителю. Во время урока я никогда не шалил, наоборот, скрестив руки, с напряженным вниманием глядел на классную доску или на учителя. В ответ на каждую его шутку я сразу же разражался громким смехом и вообще прибегал ко всяким уловкам, с помощью которых люди испокон веку пытаются снискать благоволение начальства. Мои старания быстро увенчались успехом, и вскоре учитель стал отличать меня. Он ставил мое прилежание и хорошее поведение в пример лентяям и озорникам, он часто говорил перед всем классом, что из меня выйдет толк, а иногда он разрешал мне по окончании уроков относить тетради и книги к нему на квартиру. Тогда я гордо выступал рядом, стараясь шагать с ним в ногу.

Однажды он задержал меня после урока, серьезно посмотрел на меня и с важным видом сказал:

— Пусть твоя мать в субботу под вечер зайдет ко мне с тобой вместе. У меня будут два или три члена совета. Нам нужно кое-что обсудить с ней.

И вот в субботу мать надела парадное платье и чепчик, и мы с ней отправились в путь. У меня было не совсем спокойно на душе, однако я не представлял себе, в чем я мог провиниться. Да и мать, по-видимому, не знала, что это значит, но храбро шла вперед с обычным решительным видом и, казалось, готова была взять быка за рога и защищать свое детище от всякой напасти.

Учитель встретил нас приветливо, и два других господина тоже: они подали мне руку. Учитель обратился к матери. Ее попросили прийти, сказал он, чтобы поговорить о моем будущем. Он должен отметить, что я прилежный ученик, и потому он подумал, что неплохо было бы, если бы я с весны мог посещать городскую школу, для того чтобы потом из меня вышло что-нибудь путное.

Мать среди своей повседневной маеты редко слышала доброе слово и, конечно, была безмерно обрадована похвалой. Как она ни старалась скрыть волнение, я все же заметил, что она борется со слезами. Но она овладела собой, и только руки ее, лежавшие на коленях, нервно перебирали носовой платок, когда она ответила, что уже подумывала об этом, но беда в том, что посылать мальчика в город ей не по средствам.

При этих словах один из господ, которого я уже встречал раньше, кашлянул и произнес неторопливо и покровительственно:

— Поэтому мы здесь и собрались!

Он говорил долго и строго о мудреных вещах, которых я не понимал: о помощи ближнему своему и о том, что надо уповать на бога. От этой прекрасной речи мать все-таки начала всхлипывать и поднесла платок к глазам. Наконец было условлено, что, пока я буду учиться в городской школе, община будет помогать матери небольшой суммой.

После этого нас отпустили. На прощание господа призвали меня всегда помнить о той жертве, которую жители поселка приносят ради меня, я должен усердно учиться и слушаться мать.

На обратном пути мать молчала: такой уж был у нее характер. Все же она раза два погладила меня по голове, глубже натянула мне шапку на уши и застегнула мою коричневую курточку, чтобы я выглядел достаточно солидно.

Глава четвертая

Так мальчик, нисколько этим не хвалясь, доказал на деле, что счастье улыбается достойному и что из прилежания, выдержки и знания цели складываются самые прочные ступени лестницы успеха. Я сделал первый и важнейший шаг: пробил себе дорогу к более полному образованию — я больше не был обречен прозябать весь век батраком или чернорабочим. Желание стать когда-нибудь видным и богатым коммерсантом начало приобретать в моем юном воображении более отчетливую форму и превратилось в торжественный обет, которому были отданы все мои помыслы и стремления.

И внешне, с тех пор как я стал посещать городскую школу, кое-что пошло по-иному. Мать мало-помалу начала обращаться со мной иначе, с большим уважением. Когда она видела, что я сижу за книгами и тетрадями, она уже не требовала, чтобы я помогал ей по хозяйству и бегал по всяким поручениям в поселок. Порой, вытирая посуду, она заглядывала через мое плечо в тетрадь и, если замечала, что я решаю задачи на дроби, которые были для нее тайной, или заучиваю непонятные ей французские слова, начинала ходить по кухне на цыпочках и ставила тарелки и чашки в буфет, стараясь не звякнуть ими, чтобы не мешать мне.

Часто я делал вид, будто чего-нибудь не понимаю, и спрашивал ее, как произносится то или иное слово, хотя знал, что она не говорит по-французски. И когда она отвечала, что не знает, я ясно видел, как стыдится она своего невежества. Я не хотел делать ей больно, а она, чтобы избежать подобного унижения, обычно старалась под каким-либо предлогом уйти из комнаты, где я занимался.

Естественно, что день ото дня я становился все более самоуверенным и вскоре вполне осознал свое духовное превосходство над матерью. Этим преимуществом я по-мальчишески, довольно безобидно, пользовался для того, чтобы совсем отстраниться от домашних забот. Когда мать иной раз просила меня выполнить какую-нибудь работу по дому, я отвечал: «Сделай сама! Мне сейчас некогда, я должен тут еще помозговать».

И она безропотно подчинялась. На первый взгляд мое поведение может показаться жестоким и недостойным, особенно если припомнить, что мать целый день трудилась у чужих людей и вечером приходила домой совершенно без сил. Но я не стыжусь, что так вел себя. Как-никак это ясно показывает, что у меня уже тогда была деловая закваска, уменье замечать и обращать в свою пользу любое выгодное для себя обстоятельство и та необходимая твердость, какая позволяет человеку пренебречь мелкими укорами совести, если ему нужно добиться своей цели.

Конечно, такое поведение заслуживало бы порицания, если бы выигранное время я тратил по-пустому, читал, подобно моим товарищам, романы или рассказы про индейцев. Но я был совершенно равнодушным к таким книгам, и, когда другие мальчики с увлечением о них говорили, я чувствовал, что стою намного выше своих сверстников, и отвечал на подобные ребячества только презрением и язвительной улыбкой.

По утрам я мог теперь ездить в город вместе с братом. И если меня все еще — особенно в зимние ночи — пугала дорога через лес, то я этого больше не показывал и постоянно твердил себе, что такой страх смешон и привидений на свете нет. Брат, по-видимому, уже не так меня стыдился. Во всяком случае, он больше не старался убежать от меня и на пути к станции рассказывал, какая у него трудная и ответственная работа. А в те дни, когда он сообщал мне, что накануне опять переносил огромную сумму — тысячи франков — из одной конторы в другую и что тут надо смотреть в оба, ибо любую недостачу придется возмещать из собственного кармана, мое уважение к нему возрастало беспредельно.

Как завидовал я его работе! Я готов был плакать от злобного негодования, что я слишком мал для такого дела. Я боялся, чтоникогда не сравняюсь с братом.

Возле булочной я бросал взгляд в сторону старого здания, где большинство моих товарищей все еще протирали штаны за школьными партами, и мимоходом приветствовал кого-нибудь из них. Я никогда не останавливался, потому что с тех пор, как за франк продал весь свой запас каменных шариков сыну хозяина гостиницы «Ключ», потерял интерес к мальчишкам из поселка, вечно игравшим в шарики.

На станции уже толпился народ: служащие и рабочие городских предприятий, а также мальчики и девочки — их было немного, — которые, подобно мне, посещали городскую школу. Взрослые все знали друг друга и здоровались с тем привычным, но вялым интересом, какой обычно проявляют друг к другу жертвы общего рока. Все неподвижно ждали, пока поезд, пыхтя, взбирался по пологому склону пригорка, на широкой спине которого раскинулся поселок и стояла станция.

Тогда на перроне начиналось движение. Из своей конторы выходил начальник станции и, напустив на себя важность, раскланивался со знакомыми. Люди перебегали через рельсы, чтобы при посадке оказаться первыми и, если удастся, захватить сидячие места. Нам с братом не приходилось об этом хлопотать: коллега брата по работе ехал издалека и занимал для нас места в первом вагоне. Я был горд, что сижу рядом со взрослыми, и, пока паровозик, прилежно посвистывая, пробирался вперед своей извилистой дорогой, я с напряженным внима-нием прислушивался к их разговорам и запоминал все, что мог понять.

Большей частью речь шла о предметах, к которым я, несмотря на юный возраст, питал трогательную любовь и жгучий интерес: о банке, о деньгах и их ценности, о богачах и их мелких причудах и слабостях.

— Читал «Биржевой листок»? — спрашивал, например, брат.

— Да, — отвечал его сослуживец. — Балтиморские поднялись. Вот что надо было купить!

— Конечно. Тут можно бы неплохо заработать.

— А сколько же можно заработать? — спросил я однажды.

Оба рассмеялись, как смеются умудренные опытом люди над наивными детскими вопросами, и брат ответил:

— Кто покупает вовремя, может наутро проснуться миллионером.

Мальчики и девочки в городской школе были совсем не такие, как в поселке: благовоспитанные и лучше одетые, насмешливые и полные презрения ко всему деревенскому. Долгое, долгое время я из кожи вон лез, добиваясь, чтобы они приняли меня в свою среду. Зная мое происхождение и видя мою бедную одежонку и грубые башмаки, они называли меня «мужиком». Мне это было невыразимо мучительно, тем более что, несмотря на все усилия, я не мог их заставить уважать меня. Притом я твердо знал, что мне нельзя ослаблять свои старания и терпеть неудачи, ибо я попал в среду, соответствовавшую моему образованию и моим планам на будущее.

Два долгих года я чувствовал себя ужасно одиноким и отверженным и часто плакал, возвращаясь по нашему тихому лесочку домой. Товарищей в поселке я растерял, а других взамен не приобрел. Удрученный, я часто испытывал затаенный гнев против матери, которая так бедна, что даже не может жить в городе. Но затем приходили такие минуты, когда во мне просыпалось упрямство и я решал не обращать внимания на этих заносчивых мальчишек и девчонок и доказать им, что я и без них добьюсь своего. Однако я целый день проводил возле них, и моя гордость просто не мирилась с тем, что мной пренебрегают. Поэтому я не переставал домогаться их благосклонности, но делал это так неуклюже и раболепно, что еще чаще становился предметом глумления.

Особенно злобно преследовали меня два хорошо одетых парня, сыновья богатых родителей. На переменах они открыто высмеивали меня и донимали всевозможными проделками, например прикалывали мне на спину бумажку с надписью: «Я дурак». Оба они сидели непосредственно за мной и нередко вполголоса подпускали колкости даже во время уроков. Какое им было дело, что я один из лучших учеников и что учитель часто хвалил меня перед всем классом! Это лишь подстрекало их к еще более обидным шуткам. Как-то раз, когда мне было предложено прочесть вслух свое сочинение, которое оказалось лучшим в классе, один из них произнес настолько громко и четко, что услышали все кругом: «А ты все равно мужик неотесанный!»

Я уже тогда был крепким и рослым и мог бы без труда расправиться с обоими. Но какое-то необъяснимое внутреннее сопротивление мешало мне даже обороняться, когда они на глазах у всех избирали меня мишенью для насмешек. И только если они очень уж допекали меня — дергали за волосы или забрасывали грязью, — я давал одному из них такого тумака, что он плюхался на землю.

Наш учитель любил каждую неделю предлагать классу контрольную работу. Потом собирал наши тетради, ставил отметки и клал их в основу оценок за семестр. Понятно, что эти работы внушали нам немалый страх, и мальчишки, сидевшие за мной — а оба были изрядными лентяями, — толкали меня в спину и шептали: «Послушай, как тут надо сказать?»

Я немало гордился, что мог им помочь, писал на бумажке ответ и передавал им, рискуя, что меня поймают и выгонят из класса. Они принимали эти услуги снисходительно, как должное. В лучшем случае в этот день не задирали меня.

Словом, все эти годы я был среди моих однолеток, мальчиков и девочек, очень одиноким — состояние, резко противоречившее моей натуре. Городские дети не принимали меня в свои игры, а с деревенскими мальчиками я сам не желал общаться. А тут и мой брат стал частенько возвращаться домой лишь к полуночи: он познакомился в городе с девушкой и обычно проводил вечера с нею. Мать, недалекая, вечно поглощенная заботой о том, как свести концы с концами, в это тяжелое время становилась мне все более чужой. Одиночество давило меня тем мучительнее, что я не читал книг и потому не мог создать себе фантастический мир, в котором можно было бы укрыться от печальной действительности. Правда, у меня все еще был стеклянный шарик и девочка в нем была так же красива, как раньше, и ночью я по-прежнему брал шарик с собой в постель. Но постепенно я перестал вести с девочкой увлекательные беседы, забыл их или же не находил в них больше интереса, и все сильнее мучило меня лишь одно желание: раздеть девочку и голенькую прижать к себе.

Моему воображению являлись соблазнительные картины, а со временем я научился разукрашивать их все ярче и ярче. Когда ночью я крепко прижимал к телу холодный шарик и закрывал глаза, передо мной отчетливо возникала фигурка девочки. Одежда спадала с нее, таинственность и непонятное возбуждение все усиливались. Позже я стал переносить свои желания на самых миловидных одноклассниц, и нередко во время перемены, стоя в одиночестве на лестнице и как будто пи о чем не думая, я смотрел вслед девочкам, проходившим под руку мимо меня, и мысленно срывал платье с самой красивой из них.

Пробудившееся половое чувство вообще причиняло мне большое беспокойство. Желание часто овладевало мной, когда я корпел над уроками, и вырывало перо у меня из рук. Тогда я мог полчаса просидеть над тетрадями, не шевелясь, уставившись в одну точку, и вожделение морочило меня великолепными, соблазнительными видениями. Заметив, что я сижу, ничего не делая, мать озабоченно покачивала головой, так как все, что нарушало обычное течение дня, приводило ее в смятение. Некоторое время она молча смотрела на меня, потом спрашивала, вздыхая: «Что с тобой, мальчик?»

Я не отвечал, да и что я мог ей ответить! Я сам не знал, что со мной. Она никогда не допытывалась и, подождав, печально принималась за свои дела.

Нельзя сказать, чтобы весь класс постоянно высмеивал и дразнил меня. Часто бывало, что мальчики разговаривали со мной как с равным, и, вероятно, мне уже через несколько месяцев удалось бы перебросить мост через разделявшую нас пропасть, если бы те двое постоянно не изобретали все новые проказы, заставлявшие других хохотать надо мной. Но девочки редко принимали в этом участие. Нет, как я говорил, я уже тогда был красивым и статным юношей, и, когда мальчишки заходили слишком далеко, случалось, что девочки заступались за меня.

— Оставьте его в покое! — кричали они. — Вы сами гораздо глупее его. — Меня же они подбадривали: — Защищайся, тогда они отстанут!

Но я только уныло качал головой.

— Мне все равно! — говорил я, чуть не плача от горя.

Я знал, что не физической силой, а как-то совсем иначе должен добиться признания у этих мальчиков. Успеха я достиг лишь в последнем учебном году, и притом опять-таки совсем особым способом.

Мои сверстники в ту пору зачитывались историями об убийствах и приключениях с такими примерно заглавиями: «Двойное убийство на сцене» или «Семь преступлений таинственного мистера Икса». Эти книжонки продавались за несколько раппенов во всех киосках. Дома в надежном тайнике у меня все еще хранилась небольшая сумма: я заработал ее когда-то разноской обуви и никогда к ней не прикасался. Сам я не читал этого печатного хлама, но, когда заметил, с какой жадностью его поглощали мои товарищи, мне пришла в голову хорошая мысль: устроить в школе своего рода библиотеку из этих книжек. Я купил на несколько франков с десяток подобных книжонок, обдуманно выбирая такие, где жуткие заголовки еще подчеркивались соответствующими картинками на обложках. Эти книжки я за пять раппенов давал читать своим одноклассникам, и вскоре все они стали моими абонентами. На каждого я открыл особый счет и аккуратно записывал, когда он получил тот или иной томик, когда должен был вернуть и сколько мне следует с него. Я давал книжки и в кредит, если это казалось мне выгодным. Иногда я даже искушал кого-нибудь из ребят, протягивая книжку со словами:

— Возьми же! Заплатишь, когда у тебя будут деньги!

На этом деле я отлично зарабатывал, мог покупать новые книги, и вскоре половина класса была у меня в долгу. Оба мои врага тоже попали в число должников. Само собой разумеется, что все издевательства надо мной немедленно прекратились. Напротив, теперь каждый хотел быть моим другом, и мой авторитет в классе рос день ото дня. Но я не забыл прежних оскорблений и если не благоволил к кому-нибудь, то, не стесняясь, давал это почувствовать. Когда я приносил новую партию книжек и раскладывал их перед жадными глазами товарищей, каждый, конечно, хотел что-нибудь получить. Они кричали наперебой:

— Послушай, можно взять?

— Пожалуйста, дай мне вот эту, ты ведь знаешь, что я никогда к тебе не приставал!

— Я очень хочу вон ту. Дай мне, я заплачу через неделю.

И я давал и отказывал, кому хотел.

Особенно почувствовали теперь мою власть те двое, которые раньше так меня мучили. Я выдумывал все новые способы, чтобы их унизить. Я упорно отказывал им как раз в тех книжках, которые им больше всего хотелось прочесть, грозил им перед всем классом, что пойду к их родителям, если они завтра же не отдадут мне долга, а раз даже сказал одному из них:

— Я дам тебе книжку, если ты трижды обежишь школьную площадку.

На улице в три ручья лил дождь. Но бедный малый был уже настолько отравлен этим духовным ядом, что безропотно приступил к делу. Круг был велик! Мы все следили за пробегом из-под навеса школьного здания. Как я уже, кажется, говорил, это был бледный, избалованный мальчик, и после первого же круга он едва проковылял мимо нас.

— Скорей, а то ничего не получишь! — крикнул я.

И, подобно тому, как усталая кляча, огретая кнутом возчика, вскидывает голову и чуть-чуть пробегает рысью, парень выпрямился и протрусил, как мог, оставшиеся круги.

Когда наконец он, насквозь промокший, подошел ко мне, едва переводя дух, я предложил ему выбрать книжку, а потом тут же разорвал ее на мелкие клочки и протянул ему обрывки.

— Вот тебе твоя книга! — сказал я и расхохотался.

В угоду мне засмеялись и другие.

Но самую лучшую шутку я сыграл с ними обоими на экзамене по французскому языку, когда они опять начали спрашивать меня:

— Послушай, что это за слово? Как его перевести?

Я написал им сплошную чепуху, и работы у них вышли такие плохие, что им велели отнести их домой и дать на подпись родителям. Тогда оба накинулись на меня, желая отомстить, но я без долгих разговоров повалил одного из них на землю.

С тех пор я часто давал почувствовать одноклассникам мою физическую силу. Стоило кому-нибудь не уплатить мне точно в срок, я говорил:

— Если завтра не принесешь денег, я тебя проучу!

Это всегда помогало. Так или иначе они раздобывали дома деньги, что, без сомнения, часто давалось им нелегко.

К тому времени, когда я окончил школу, у меня была уже приличная сумма и я приобрел если не любовь, то по крайней мере уважение товарищей, а ведь только это и имеет цену в жизни. Я узнал могущество денег и научился им пользоваться.

Как в школе, так и в дальнейшей жизни я был сам своим наставником, ибо все, чему нас учили, если не считать грамоты, письма и счета, мало помогало мне продвигаться вперед.

Глава пятая

После конфирмации меня опять повели к тем двум почтенным старикам, которые неизвестно почему прониклись ко мне особым расположением. Учителя на этот раз не было, зато в комнате старосты общины безмолвно сидели трое крестьян.

— Значит, ты хочешь стать коммерсантом? — спросил староста и после этого учинил мне настоящий экзамен.

Я должен был читать, считать, сказать на память конфирмационный обет, после чего староста долго задавал мне всевозможные вопросы. Потом меня отослали на кухню и угостили кофе и бутербродами с сыром, а в комнате тем временем решалась моя судьба. Я ждал довольно долго, но, когда мать пришла за мной, я увидел по ее глазам, что все в порядке.

— Так вот, стало быть, мы подумаем, что можно для тебя сделать, — сказал староста. — Постараемся найти тебе подходящее место, где бы ты чему-нибудь научился и притом мог вносить матери небольшую сумму на свое содержание.

С этим нас отпустили, и мы опять, как несколько лет назад, молча пошли домой; только теперь я был выше ростом, сильнее, и мать, немного наклонившись вперед, семеня ногами, с трудом поспевала за мной.

Обычай посылать детей после школы в ученье был тогда, особенно в торговой области, менее распространен, чем теперь. Кроме того, для меня о такой выучке не могло быть и речи, ведь теперь я должен был зарабатывать деньги.

Дня два спустя матери дали знать, чтобы я немедленно ехал в город и явился по такому-то адресу к господину доктору Альту. На другой же день я с бьющимся сердцем поехал туда, нашел указанную улицу, но вынужден был немного постоять перед домом, чтобы овладеть собой. На эмалированной табличке крупными буквами было выведено имя того, кого я искал. «Адвокат д-р Альт, управление недвижимостью, инкассо» — значилось на ней. Я без конца перечитывал эти скупые слова, и от избытка почтения у меня даже слезы выступили на глазах. Правда, о том, что значит «адвокат», я имел смутное представление — мне помнилось, что адвокаты как-то связаны с законом и судом, — а слова «инкассо» я вообще никогда не слышал. Так же мало я представлял себе, что, собственно, значит управлять недвижимостью. Но в тот миг все это еще не проникло в мое сознание. Гордые и холодные, как сам закон, взирали эти слова на растерянного молодого человека. Они произвели на меня такое впечатление, что, взбираясь на цыпочках по узкой деревянной лестнице, я не раз в ужасе останавливался, когда под моими осторожными шагами ступеньки начинали скрипеть. Чувствовал я себя приблизительно так, как человек, который должен пойти к зубному врачу. «Что поделаешь? — думает он. — Нужно!» Но когда он уже стоит перед дверью, когда в нос ему ударяет запах медикаментов, когда он звонит и видит приближающуюся ассистентку в белом халате, им овладевает мысль: «А не сбежать ли мне подобру-поздорову? Тогда не будет всего того, что мне предстоит!» Так думал и я, повернув рычажок звонка. После довольно долгого ожидания дверь отпер высохший человечек с взъерошенной головой. Он с сомнением уставился на меня поверх очков.

— Здравствуйте! Мне велели явиться к господину доктору Альту, — быстро проговорил я заранее приготовленную фразу.

— Вот как! — ворчливым тоном ответил человечек и тряхнул широкими рукавами куртки в знак того, что я могу войти.

Потом он оставил меня в темном коридоре, осторожно постучал в одну из дверей, прижав в то же время ухо к щели, затем отворил дверь, исчез на несколько секунд, вернулся и безмолвно кивнул мне.

С бьющимся сердцем вошел я в комнату и остановился у самого порога; дверь бесшумно закрылась. За огромным письменным столом, наполовину скрытый кипами бумаг, сидел упитанный господин лет шестидесяти. Это и был доктор Альт. Он что-то читал. Когда я вошел, он не поднял головы и заставил меня несколько минут стоять в смущении. Со временем, часто находясь в его кабинете, когда он принимал посетителей, я понял, что делал он это намеренно, чтобы сбить с толку и обескуражить просителей. Но тогда я подумал, что он забыл обо мне или не знает, что кто-то вошел в комнату, и мое смятение росло с минуты на минуту. Я не смел кашлянуть, не смел шелохнуться или иным способом обратить на себя внимание. Вдруг у меня к горлу подступил ком, и, вероятно, я скоро заревел бы. Но в эту минуту доктор Альт, не поднимая головы, сказал:

— Садись-ка сюда!

Это был, как говорится, мой первый шаг к успеху в жизни, и так началась моя четырехлетняя работа в конторе адвоката, а вместе с ней и коммерческая карьера. Ужасное время! Ни разу за все четыре года я не слышал от доктора Альта и от его помощников ни одного приветливого слова. Человечек, открывший мне дверь, весь день на меня ворчал: одно я сделал не так, а другое вовсе забыл сделать; у доктора же Альта была привычка, чуть что-нибудь оказывалось не в порядке, хватать меня за ухо и так дергать его, что я начинал кричать. Тем не менее я не жалею о том времени и теперь твердо сознаю, что без полученной там мною суровой выучки я никогда не достиг бы того положения, которое теперь занимаю.

Первые месяцы я работал в обществе одного лишь господина Кнайса — так звали облезлого человечка неопределенного возраста с взъерошенной головой — в канцелярии, как называлось большое темное помещение, где мы сидели. У единственного окна стоял за конторкой господин Кнайс; он распоряжался огромными фолиантами, заносил в них письма, платежи и тому подобное, не забывая между делом поглядывать в мою сторону, чтобы убедиться, что я тоже работаю.

В дальний угол, где я сидел на табурете, дневной свет проникал только в солнечную погоду. Остальное время я трудился в полутьме до боли в глазах, раскладывая письма, переписывая отчеты, отчищая и выправляя старые стальные перья, разрезая использованные конверты и скрепляя их в маленькие тетради для записей.

К работе я приступал в семь утра, а так как удобного поезда не было, мне приходилось вставать уже в пять часов. Наскоро проведя гребенкой по волосам, я проглатывал горячий кофе, который мать готовила для меня, как раньше для отца, совал в карман свой обед — колбасу и хлеб — и уходил. Неумытый, отупевший, как животное, с усталыми, заспанными глазами, которые поминутно закрывались сами собой, я рысью бежал через лес и поселок на станцию. Там уже, безмолвно поеживаясь от холода, ждали поезда рабочие. Поставив перед собой рюкзаки и глубоко засунув руки в карманы штанов, они сидели на скамьях или на земле — зал ожидания в это время был еще закрыт — и дремали. Я тоже выискивал защищенный от ветра уголок и устраивался подобным же образом. И лишь когда поезд уже пыхтел на пригорке, мы с трудом поднимались, пересекали железнодорожные пути и ждали посадки. Спертый воздух непроветренного вагона ударял мне в нос. Но я, не обращая на это внимания, высматривал себе местечко возле одного из спящих рабочих, усаживался и вытягивал ноги. Под равномерное покачивание и стук колес я вскоре погружался в дремоту. В вагоне никто не произносил ни слова, каждый хотел еще хоть на миг укрыться от начинавшегося дня. И так этот поезд нужды, желтея квадратами освещенных окон, с грохотом мчался сквозь ночной мрак и выплевывал нас в зиявшую пустоту городского вокзала.

Я приезжал гораздо раньше, чем требовалось. Полуприкрыв глаза, брел я по просыпавшимся улицам; кое-где уже снимали ставни с витрин, уборщицы возились у входов в гостиницы, метельщики улиц размахивали большими метлами. Время от времени по мостовой, свесив голову и не шевеля ушами, устало цокала копытами лошадь; на подгонявший ее кнут она, казалось, не обращала внимания, в повозке сидел угрюмый крестьянин, злобно взирая на окружающий мир. Наверно, пытался подсчитать, сколько заработает на овощах, которые вез на рынок.

Я усаживался на землю перед конторой и ждал, пока ровно в семь, пыхтя, поднимется по лестнице господин Кнайс, буркнет что-то в ответ на мое приветствие и отопрет дверь. Мой трудовой день начинался. Я смахивал пыль с мебели, проветривал комнаты и подметал пол. Лишь после этого я усаживался на свой табурет и принимался раскладывать письма, разгибать перья и резать бумагу.

Десятичасовая работа сделала меня тихим, вялым и унылым, от моих детских фантазий не осталось и следа, глаза от напряжения уставали. С утра, когда мать будила меня, и до вечера во мне горело одно желание: добраться до постели, уснуть и забыть про тяготы дня!

Тем не менее я не забывал главной своей цели, хотя она светила мне из тусклой дали и казалась еще менее достижимой, чем когда-либо прежде. Работу я выполнял тщательно и добросовестно, зная, что это единственный путь к тому, чтобы умилостивить своих начальников, побудив их, быть может, предоставить мне более интересное и ответственное дело. Я не упускал ни малейшего случая расположить их к себе. Если доктор Альт звал меня, я мчался к нему в кабинет, склонялся перед ним и смиренно ждал, пока он не заговорит. Если господин Кнайс отпускал насмешливые замечания по адресу одного из многих просителей, только что ушедшего с отказом, я одобрительно смеялся — достаточно громко, чтобы он меня слышал, но не настолько, чтобы мешать ему. В ответ он порой кривил рот над собственной остротой и искоса бросал мне благосклонный взгляд.

Но так же рьяно я набрасывался на всякую возможность расширить свои знания. Раскладывая письма, я предварительно с большим вниманием прочитывал их и вскоре знал о делах клиентов почти столько же, сколько и те двое. Читая, отмечал латинские словечки, которыми пестрели письма доктора Альта, выписывал их и потом смотрел по словарю, что они значат. Естественно, я постепенно усвоил замысловатый юридический стиль своего хозяина, причем без особого труда, так как прилежно в нем упражнялся, находя его изысканным и мудрым. Нередко я заучивал наизусть целые письма и потом читал их вслух на память. Даже много лет спустя, когда я уже возглавлял собственное дело, в моих письмах иногда встречались вычурные, старомодные обороты, и мне стоило немалого труда вновь обрести естественный способ выражения мысли.

Наконец мне однажды представился случай, которого я так долго ждал: доктор Альт вошел, взволнованный, в канцелярию и спросил господина Кнайса, как дела у такого-то? Какой срок назначен ему для платежа?

Господин Кнайс, всегда хорошо во всем осведомленный, на этот раз смешался.

— Ах тот, да… да… Что там, собственно, было? Так сразу не припомню, но могу посмотреть, господин доктор.

Тут вмешался я:

— Мы писали ему недели две назад и дали три недели сроку. Угодно вам посмотреть письмо? Оно у меня.

Доктор Альт пристально поглядел на меня и свистнул сквозь зубы — раздался такой звук, словно из баллона выпустили воздух.

— Так! — произнес он наконец. Потом подошел и дернул меня за ухо. — Так, так! Откуда же ты знаешь?

— Я часто читаю письма, прежде чем разложить их.

Он дернул еще сильнее, и острый, хорошо отточенный ноготь его большого пальца врезался мне в ухо.

— Так, так! — повторил он. — Зачем же ты читаешь письма? А? Ты так любопытен?

От боли слезы выступили у меня на глазах, но я спокойно посмотрел на него, зная, что сейчас мне нельзя уронить свое достоинство и я должен ответить так, как мысленно отвечал уже много раз, готовясь к подобному случаю:

— Нет, господин доктор, я их читаю лишь затем, чтобы помочь вам, если вам будет трудно что-нибудь найти.

Несколько секунд он выкручивал мне ухо еще сильнее и в то же время одобрительно и удивленно разглядывал меня, словно любуясь тем, как слезы катятся у меня по щекам, или тем, как стойко я переношу боль.

Вдруг он отпустил меня, повернулся и сказал:

— Пойдем ко мне в кабинет!

С быстротой молнии юркнул я мимо него, открыл дверь и отступил, пропуская его. Я знал, что он ценит такие маленькие знаки внимания.

Он прочел мне длиннейшее поучение и объяснил, что я никому не должен рассказывать о виденном и слышанном здесь. Если я все-таки позволю себе что-либо подобное, он меня немедленно уволит и позаботится о том, чтобы я больше нигде не нашел себе работы. В заключение он взял Библию, всегда лежавшую на несгораемом шкафу, дал мне в руки и заставил повторять за ним:

— Клянусь никогда не разглашать служебные тайны…

С этой Библией, лежавшей в кабинете, была связана целая история. Доктор Альт был очень набожен. Кажется, он даже был членом какой-то секты. Ежедневно, приходя в контору к девяти часам утра, он снимал в канцелярии шляпу и пальто, коротко здоровался, спрашивал, нет ли каких-нибудь новостей, заглядывал господину Кнайсу через плечо, чтобы знать, чем тот занимается, дергал меня за ухо и называл «соней». Эти утренние процедуры, по-видимому, приводили его в благочестивое настроение: он потирал руки, предвкушая удовольствие, в его глазах светился почти экстаз, и он размеренными шагами человека, отрешенного от мирской суеты, направлялся в свой кабинет, как пастор, восходящий на кафедру. Тотчас вслед за этим он громко и отчетливо, так, что до нас долетало каждое слово, начинал читать какой-нибудь псалом или отрывок из книги Иова.

Среди дня он тоже часто брался за Библию. Доктор Альт был управляющий домами, большей частью огромными каменными коробками, заселенными беднотой. Эту работу домовладельцы поручали ему, скорее всего, потому, что у них самих не хватало духу отвечать решительным отказом на бесконечные ходатайства об отсрочке и просьбы о снижении квартирной платы. С тем большей энергией они требовали от доктора Альта, чтобы он взимал долги неукоснительно и в срок. И вот изо дня в день просители совершали паломничество к нам и настаивали на личном разговоре с доктором Альтом, несмотря на то, что господин Кнайс разъяснял им бесцельность таких разговоров. Когда их после этого допускали к нему, они сначала мялись у двери, не зная, в какой руке держать шляпу, а получив наконец приглашение сесть, запинаясь и с трудом подбирая слова, рассказывали о своих напастях — о том, что кто-то заболел или стал жертвой несчастного случая.

Доктор Альт давал им выговориться. Он никогда их не прерывал и спокойно продолжал работать — писал или читал. Иногда он вставал, чтобы открыть окно, если на улице сияло солнце, или же охотился за мухой, которая, жужжа, билась о стекло. Он особенно любил давить мух пальцем, и, конечно, это порой не сразу ему удавалось.

Итак, просители говорили и говорили, иногда вдруг останавливаясь в надежде, что доктор Альт наконец что-нибудь ответит. Но он продолжал молчать, и они начинали все снова и рассказывали свою историю еще раз. Лишь после того, как поток слов у них окончательно иссякал, доктор Альт поднимал на просителей глаза и приветливо произносил «нет» — так любезно и так решительно, что лишь очень немногие отваживались после этого повторить свою просьбу. К таким людям доктор Альт обычно обращался с торжественной речью: он ссылался на Библию, он говорил, что бог посылает нам горе, чтобы испытать нас, требовал стойкости и веры в час земных страданий.

Этим все и кончалось. Никогда я не видел, чтобы он поколебался, отказывая — старику ли, приковылявшему на костылях, вдове ли с детьми, плачущей навзрыд.

Но каждый раз, отделавшись от просителя, он брал Библию и читал из нее вслух. Лишь после этого он снова принимался за работу. Плакали люди или проклинали его за то, что напрасно перед ним унижались, называли они его лицемером или разбойником — его это нисколько не трогало. Он прочитывал отрывок из Священного писания и был доволен и весел.

Я тоже долгое время считал его жалким лицемером, но я был к нему несправедлив. Он искренне верил в то, что проповедовал людям. По его глубокому убеждению, бог для того посылает этим беднякам тяготы жизни, чтобы они вспоминали о нем и в истовой молитве благодарили за то, что он мудрой рукой дарует всем блага и страдания, каждому — по его силам.

Я сказал, что он всегда без колебаний отклонял просьбы. И все-таки я был свидетелем того, как — один-единственный раз за четыре года — он согласился на отсрочку. Я тогда уже прослужил у него некоторое время, и мне иногда разрешалось работать в его кабинете: что-нибудь переписывать или приводить в порядок; нередко он диктовал мне письма.

И вот как-то под вечер, когда я сидел в кабинете, к доктору Альту явился человек, которого мы поджидали: он запоздал внести очередной взнос за помещение, занятое его лавкой. Посетитель вошел и, подобно другим, остановился у двери. Но, покосившись на него исподтишка, я заметил, что он не смущен, а скорее весел и лукаво посматривает на нас.

Наконец доктор Альт предложил ему сесть, и тогда посетитель начал говорить о том, что дела идут плохо и в этом месяце он никак не может внести плату за помещение. Я не видел его лица, но голос показался мне не таким раболепным и неуверенным, как у других задолжавших плательщиков. Должно быть, это заметил и доктор Альт, потому что он не дал ему договорить и сразу произнес свое «нет». Не заботясь о впечатлении, которое должен был произвести его ответ, он начал распространяться о том, что следует терпеливо переносить испытания, ниспосланные нам богом. Но, как раз когда он особенно воодушевился, снова восхитив меня своим красноречием, посетитель вдруг воскликнул:

— Постойте, постойте!

Я испуганно оглянулся и посмотрел на него. Гость сидел выпрямившись и, словно для защиты, вытянув правую руку вперед.

— Постойте! — еще раз крикнул он и продолжал: — Пожалуйста, не думайте, что я не приемлю божье испытание с благодарностью, пожалуйста, не думайте этого! Я принадлежу к тем людям, которые от всей души благодарят господа за все, что он ниспосылает. Более того, я смею сказать, что господь отличает меня перед другими людьми — да, именно! — ибо он говорит со мной в моих снах!

— Господь со всеми нами говорит в наших снах, — возразил доктор Альт и улыбнулся, как человек, которого не так-то легко выбить из седла. Но его собеседник по-прежнему хранил серьезность.

— Бог говорит со мной в моих снах, — продолжал он, — и являет мне то, что от других людей еще сокрыто за непроницаемой завесой будущего. Да, именно!

— То есть как это? — спросил доктор Альт, и я понял, что слова гостя все-таки произвели на него впечатление.

А тот развел руками, пожал плечами и, склонив голову набок, чтобы лучше выразить свою покорность провидению, сказал:

— Я вижу все, что должно произойти. Например, я видел во сне, что у меня заболела жена, и действительно через несколько недель она слегла. Я видел также врача, который мог ее вылечить. А в прошлом году я уже за месяц знал о том — вы едва ли этому поверите! — что у меня будут неприятности с почками. И я был так уверен в этом, что за две недели до болезни даже закрепил за собой койку в больнице, хотя еще ровно ничего не чувствовал. Вот как со мной бывает!

— Изумительно! — сказал доктор Альт. — Поистине изумительно!

— Вот, вот! — подтвердил гость и усиленно закивал, — А что касается моих теперешних затруднений, то я их видел во сне уже несколько месяцев назад. Я знаю, что это испытание господне и что мои затруднения пройдут. Однако…

— Да, конечно, я тоже так думаю, — прервал его доктор Альт, почувствовавший облегчение при таком обороте разговора. — Поэтому вы сами должны понимать, что я не могу пойти вам навстречу. Мы должны с благодарностью принимать испытания божьи и нести свою ношу. Сваливать что-нибудь на других было бы не только малодушием, но означало бы сопротивление воле всевышнего.

Посетитель горячо его поддержал.

— Да! Как прекрасно вы сказали: «Мы должны с благодарностью принимать испытания божьи». Да, это совершенно верно! Но только, видите ли, в одном из снов бог повелел мне посетить вас, чтобы вы…

— Меня? — воскликнул доктор Альт. — Меня?

— Да, вас! Я видел вас во сне точно в таком виде, в каком вы передо мной сидите. Да, да, именно в таком!

— Но зачем же? Почему?.. Я не понимаю!

Посетитель равнодушно пожал плечами, как бы говоря: «Откуда мне знать?» Потом сказал:

— Не могу объяснить, но это так. Я видел во сне, что вы мне поможете, не то, уверяю вас, я никогда не посмел бы прийти.

— Это неслыханно! — вскричал доктор Альт, и видно было, что ему весьма не по себе. — Почему же именно я? Не понимаю.

Посетитель заговорил теперь мягко и успокоительно, как с больным:

— Может быть, это испытание, господин доктор! Кто знает? Бог через меня посылает вам испытание. Нужно с благодарностью принять его, господин доктор! Да, да, именно!

Бедный доктор Альт ничего не мог ему возразить. Он уступил.

Глава шестая

Года через два после того, как я поступил в контору доктора Альта по управлению недвижимостями, мой браг женился на женщине, с которой уже давно проводил вечера. Когда он впервые заговорил об этом с матерью, я сразу заметил, что ей больно. Но она сказала только:

— Приведи ее как-нибудь к нам! Если она хорошая женщина, отчего же нет!..

Однако брат стыдился показать невесте наше убогое жилище, и матери пришлось как-то вечером поехать в город, чтобы познакомиться с будущей невесткой.

Звали ее Селиной, и она была на год старше моего брата. Но, глядя на ее лицо с широким носом, веснушками и косматыми бровями, а главное, слыша ее голос, вполне можно было принять Селину за его мать. Я так и не мог постичь, почему брат на ней женился. Скорее всего, потому, что у нее были сбережения — несколько тысяч франков — и хорошая мебель. Брату оставалось лишь снять подходящие комнаты для этой мебели, а найти их было нетрудно.

За несколько дней до свадьбы он во время обеда как бы невзначай обронил:

— Так вот, у нас теперь три комнаты. Они очень мило обставлены: спальня белого бука, модная кушетка и все такое. Но только квартира великовата для двоих.

Мать возразила с большей горячностью, чем ей было свойственно:

— Ах, ну что ты! Она вовсе не велика. Как раз то, что вам нужно. А там, глядишь, и ребенок не заставит себя долго ждать.

Некоторое время мы молча ели, потом брат внезапно обратился ко мне:

— Ты мог бы жить у нас, вместо того чтобы каждый день ездить в такую даль. Тебе было бы удобнее, да и матери легче.

— Как? — Я был поражен и обрадован. — Ты думаешь, это возможно?

— Конечно! Ну, будешь немного платить. Это ясно.

Я посмотрел на мать: согласна ли она? В глазах у нее стояли слезы.

— Мальчик мне не в тягость, — сказала она и жесткой ладонью раза два провела по столу, словно хотела что-то смахнуть.

Но я, конечно, не согласился с таким доводом. Возможность жить в городе, утром вставать попозже и быть свободным в долгие вечера — все это так прельщало меня, что я с трудом мог усидеть на месте и не обратил особого внимания на мать и ее тихие слезы.

— Ах, это было бы чудесно! — воскликнул я. — Можно мне жить у него, мама? Да, можно? Утром поваляться в постели — это же замечательно! И вообще…

Мать уголком передника вытерла слезы на глазах. Заметив мое воодушевление, она даже попыталась улыбнуться.

— А я? — спросила она. — Мне здесь остаться совсем одной? Вот вы уходите, а обо мне никто не думает!

Я с изумлением взглянул на нее, и мне вдруг показалось, что я в первый раз вижу ее такой, какова она на самом деле. Эти глаза, потускневшие от забот и лишений, когда-то были красивы, а тонкие губы, так редко смеявшиеся, когда-то целовали! Лишь несколько мгновений видел я истинный образ матери, потом отвел глаза; но он запечатлелся во мне навсегда, и даже теперь я вижу ее яснее всего, когда вызываю в памяти тот вечер.

Мало-помалу я начал понимать, как больно матери, что дети уходят от нее и оставляют ее одну в обветшалой лачуге, где в щелях между трухлявыми балками завывают ночные ветры. Но я был так захвачен перспективой, о которой полчаса назад не смел бы и подумать, что отогнал от себя зарождавшиеся угрызения совести.

— Нет, мама, я думаю о тебе! — воскликнул я наконец. — Ты ведь знаешь мой план! Я хочу разбогатеть, чтобы построить тебе дом. Ты только не мешай мне, я знаю, чего хочу! Посмотри, мама, дом будет вот такой!

Взяв карандаш, я начал рисовать; я подробно объяснил ей устройство ее будущей квартиры, и притом так красноречиво, что мать вдруг провела рукой по моим волосам и сказала:

— Ах ты, выдумщик!

— Мама, можно мне?.. А, мама?

Она вздохнула. Потом засмеялась:

— Если тебе так хочется!.. Там тебе и вправду будет лучше. Но мне здесь будет одиноко… все вечера…

— Послушай, мама, — быстро возразил я. — Ведь я каждую субботу буду приезжать и оставаться на воскресенье. А в будние дни какой тебе от меня прок? Я читаю или работаю, а ты штопаешь или вяжешь. Иной раз мы не скажем друг другу и десяти слов. Видишь?!

— Но ты со мной, — сказала она и робко взглянула на меня; не в ее натуре было обнаруживать свои чувства, и теперь она немного стыдилась. — Ну да ладно! — добавила она. — Ты будешь приезжать в конце недели, так тоже хорошо.

Через несколько дней я занял третью комнату в квартире брата. Я должен был платить за нее порядочную сумму, зато был совершенно свободен, мог уходить и приходить, когда хотел, и даже получил свой ключ.

Моя жизнь опять стала более человеческой. Теперь я мог думать не только о том, как бы выспаться, и меня мало-помалу снова начали интересовать женщины.

Вначале я по вечерам оставался дома. Однако моя невестка была злющая особа, превратившая жизнь брата в настоящий ад. Чтобы не быть свидетелем их непрестанных ссор, я после ужина часто уходил. И вскоре у меня вошло в привычку, проглотив последний кусок, сразу вставать, снимать с гвоздя ключ от входной двери и, пробормотав «спокойной ночи», куда-нибудь отправляться.

Я бродил по городу без плана и цели. Старался на ходу ловить взгляды хорошеньких девушек, а устав, изредка позволял себе выпить кружку пива. Из вечера в вечер шатался я по улицам один. Я не знал ни души, и мне не с кем было перемолвиться словом. Когда я разглядывал молодых девушек в воздушных платьях, нарядных шляпках и изящной обуви, во мне вспыхивало желание завести себе подругу, подобно другим мужчинам, и я долго раздумывал, как за это взяться. Но к сожалению, я был еще более неловок, чем прежде, и виной отчасти был мой внешний вид; я рос так быстро, что костюмы постоянно были мне маловаты, руки нелепо, уродливо вылезали из рукавов. Кроме того, лицо у меня было покрыто неприятной, хотя и безвредной, сыпью, какая нередко появляется у молодых людей. Поэтому я никогда не отваживался заговорить на улице с девушкой, а других возможностей завести знакомство для меня не существовало. И вот прекрасные создания, шурша юбками, мелькали на улице предо мной, такие близкие, что я мог бы коснуться рукой их платья, и все же недостижимо далекие. Они возбуждали мою фантазию и по ночам не давали мне спать.

Раз-другой я пытался продолжить игру моих мальчишеских лет, когда мне так легко удавалось, глядя на девочку, мысленно снимать с нее одежду. Но удивительное дело! Теперь игра не шла: женщина оставалась для меня далекой, и неприступной, и таинственной.

Считая, что мне ни за что на свете не познакомиться с девушкой, я твердил себе: «Ты должен заработать денег, тогда купишь все, что пожелаешь. И первая красавица станет твоей, если ты наденешь ей золотую цепочку на шею».

С удвоенным усердием налегал я на работу, хотя мне понемногу становилось ясно, что у доктора Альта многого не добиться. Тем не менее я глядел в оба, ничего не пропускал мимо ушей, громко смеялся язвительным замечаниям господина Кнайса по адресу просителей и с легким поклоном открывал доктору Альту дверь: я хотел уйти с хорошим аттестатом, если когда-нибудь покину фирму. Я не забыл также, что обещал матери купить красивый дом. Когда я видел ее бледное лицо и руки, слегка дрожавшие при шитье, внутренний голос говорил мне, что надо торопиться — десятилетий в запасе больше нет.

Так я провел эти ужасные годы: день за днем просиживая в темном углу, погруженный в тошнотворную работу, подгоняемый и травимый, никогда не слыша доброго слова, терзаемый вожделением к женщине, но горло полный сознанием своей неполноценности и отвращением к собственной внешности. А главное, с горьким чувством полного одиночества.

Иногда я до поздней ночи стоял перед подслеповатым зеркалом в своей комнатушке, слыша сквозь стенку обрывки супружеских споров, и пытался уксусом, спиртом и тому подобными средствами лечить свое лицо, чтобы избавиться наконец от сыпи, хотя заранее знал, что это не поможет. Ох, я готов был расцарапать себе лицо ногтями, а иногда в бессонные ночи плакал и проклинал себя и все на свете.

Я хотел добиться успеха, больше зарабатывать, стать богатым, и притом поскорее. А моя должность едва давала возможность купить необходимую одежду; вместе с тем моих знаний было явно недостаточно, чтобы перейти на другое место. Все это побуждало меня с остервенением учиться. Я купил учебники французского языка и арифметики и трудился над ними ночами до тех пор, пока у меня не начинали болеть глаза. Даже засыпая, я повторял французские слова.

Я и теперь откладывал каждый франк, который мог сберечь, но уже без гордой мальчишеской радости: мои деньги теперь лежали в банке, и я созерцал свое медленно растущее состояние в трезвых цифрах, а не в сверкающем серебре. В плохие минуты я говорил себе: «Все это ровно ничего не стоит!» И все же никогда не покупал себе даже ничтожнейшую мелочь, если мог обойтись без нее. Блуждая вечерами по улицам и рассматривая выставленные в витринах товары, я каждый раз радовался, думая о том, чего только мог бы купить на свои деньги.

И все-таки так раздвоено, так раздираемо противоречивыми стремлениями было мое существо, что нередко в долгие ночи, угнетаемый одиночеством и любовной тоской, я готов был без колебаний пожертвовать всеми своими деньгами, добытыми хитростью, потом и слезами, ради мимолетного опьянения в объятиях красивой женщины.

Лишь за несколько месяцев до рекрутской школы случай столкнул меня с девушкой.Меня почти каждый день посылали на квартиру к доктору Альту — то представить ему на подпись бумагу, то что-нибудь принести или отнести. Однажды дверь мне открыла новая горничная.

— Bonjour, monsieur! [3] — сказала она.

Сперва я так опешил, что вообще не мог произнести ни слова. Никогда еще ко мне не обращались по-французски, и лишь спустя некоторое время я настолько овладел собой, что мог пробормотать:

— Bonjour, mademoiselle![4]

После чего поспешно перешел на немецкий и объяснил, что именно мне нужно. Девушка — кстати сказать, вовсе не красивая: крупная, краснощекая, с желтыми косами, уложенными на затылке тугим узлом, — казалось, поняла меня. Она приветливо улыбнулась, и я в ответ тоже слегка растянул рот.

— Хорошо, — сказала она наконец с сильным французским акцентом, — Mais entrez donc![5]

С этими словами она еще шире распахнула дверь, и если бы я даже не понял ее слов, то не мог бы не понять ее жеста. Я шагнул через порог, и она закрыла дверь. Потом она принесла то, за чем меня послали, и, передавая мне пакет, опять улыбнулась и сказала:

— Voilà! [6]

Здесь, в темном коридоре, где моего лица нельзя было как следует разглядеть, я вдруг расхрабрился и, ожидая возвращения девушки, соображал, что бы ей сказать. Но, когда она вновь очутилась передо мной, когда я увидел ее сверкавшие в улыбке зубы и слегка приподнимавшуюся от дыхания грудь, мне все-таки не пришло в голову ничего, кроме вопроса:

— Вы… здесь?

— Да, — ответила девушка, — я служу здесь, а что?

— Ах, просто так! Давно?

— Нет, всего два дня. Я из Женевы. Вы говорите по-французски?

— Да, немного, знаю несколько слов. — Но потом, собрав все свое мужество, я спросил: — Est-il beau? [7]

Она удивленно посмотрела на меня:

— Mais qui donc? [8]

— Genève[9].

Она звонко рассмеялась. Я понял, что сказал что-то несуразное, и покраснел как рак.

— О да, — подтвердила она. — Женева очень красивый город, очень.

Эта моя неловкость отбила у меня всякую охоту продолжать разговор, и я постарался поскорее уйти в контору.

Но с каждым разом наши комические полунемецкие-полуфранцузские разговоры становились все непринужденнее, и я уже по дороге придумывал, что именно я скажу. Иногда я накануне составлял по словарю довольно длинные фразы, заучивал их наизусть и на другой день с невозмутимым спокойствием пускал в ход.

Как я уже говорил, девушка — ее звали Сюзанной, и она, вероятно, была года на два, на три старше меня — не отличалась красотой, и я не находил в ней ничего от тех изящных, прекрасно сложенных женщин, которые так мне нравились. Но она была единственным человеком, с которым я вообще мог разговаривать, и уже по этой причине мои мысли каждый день уносились к ней. Кроме того, я дорожил случаем поупражняться во французском, и все это волновало меня и наполняло таким мужеством, что однажды я отважился пригласить ее на прогулку. Хорошо помню, как я удивился, когда Сюзанна не рассердилась и не высмеяла меня.

— Да, я согласна, — ответила она. — Seulement quand? [10]

— Как-нибудь вечерком, — ответил я. — Я всегда свободен.

— А вот я — нет! — Она произнесла «ньет», и это мне чрезвычайно понравилось.

Так на самом пороге успеха мои прекрасные мечты опять начали рушиться.

— Неужели вы никогда не сможете погулять? — огорченно спросил я.

Она подумала.

— Только в субботу, тогда я свободна. Ça va?[11]

Еще бы! Мы сговорились на восемь часов, и я умчался, преисполненный гордости.

Правда, я уже не мог проведать в субботний вечер мать. Но, по правде говоря, я и не вспомнил о том, что старушка будет дома ждать меня, — так я был взволнован, столько нахлынуло на меня страхов, любопытства, так учащенно билось сердце. Придет ли она? Собственно говоря, это казалось мне невероятным, но я все же хотел быть наготове. Лихорадочно стал я заучивать еще какие-то французские слова и до ночи терзал свое лицо, протирал его спиртом и выдавливал прыщики до тех пор, пока кожа не начала гореть адским пламенем.

Когда в субботу я пришел за четверть часа до срока в условленное место, у меня билось сердце и я был в таком страхе, что раза два чуть не обратился в бегство. Удерживало меня только самолюбие; но в душе я очень надеялся, что Сюзанна не придет.

Напрасная надежда! Вскоре после восьми она появилась передо мной. Я едва узнал ее, так изменило и украсило девушку темное платье.

— Bonsoir![12] — сказала она и улыбнулась не без смущения.

Я торопливо ответил на приветствие, не той рукой схватился за шляпу, хотел одновременно пожать ее руку, уронил шляпу, нагнулся и покраснел. Потом, немного придя в себя, я спросил:

— Что же мы будем делать?

Стояла весна, вечер был теплый, и Сюзанна предложила погулять. И вот мы пошли рядком по улицам, не обмениваясь при этом ни единым словом! Я судорожно искал тему для беседы, но мне ровно ничего не приходило на ум. И, лишь когда наше странствие привело нас в тихие кварталы, где дома уже не стояли у самой улицы, а прятались в садах за деревьями, я наконец решился. После долгих размышлений я избрал французский язык.

— Vous êtes venue![13] — проговорил я.

— Oui[14], — отозвалась она и посмотрела на меня.

Потом мы опять некоторое время молча шли рядом, пока дома не остались позади и мы не вышли в поле. Дорога вела в лес, очертания которого резко выделялись на темно-синем вечернем небе. Вдруг мне пришло в голову, что молодые люди ходят в лес целоваться, и я оробел. Я тоже должен буду поцеловать Сюзанну! Будет ли она защищаться? Знает ли, что ее ждет? Я украдкой взглянул на нее, но она шагала рядом со мной, прямая и невозмутимая, как солдат в отпуске.

— Хороший сегодня вечер! — выпалил наконец я.

Сюзанне, по-видимому, было скучно с таким неловким кавалером. И голос ее, когда она ответила, звучал холодно.

— Да, очень хороший.

Я спросил ее еще о том о сем, некоторые вопросы задавая по-французски, и она коротко отвечала. Все же такой разговор, чрезвычайно однотонный и скучный, постепенно придал мне уверенности, и, когда мы проходили мимо скамьи, я предложил немного отдохнуть.

Сюзанна сразу же согласилась, и, когда мы чинно сели рядом, глядя на черный лес и звездное небо, я понял, что сейчас сделаю. Я был полон решимости. Но только, убей меня бог, я не знал, как начать. Сюзанна сложила руки на коленях и подняла глаза к звездам.

— Тихо здесь, — сказала она. — C’est beau!

— Oui, c’est beau! — подтвердил я и как бы невзначай положил руку на спинку скамьи за плечами Сюзанны. Она не протестовала, и я через некоторое время осмелился чуть коснуться рукой ее плеча и слегка притянуть ее к себе. Сюзанна охотно поддалась и прильнула ко мне. Тогда я, собравшись с духом, склонился над ее лицом и поцеловал в губы. Поцелуй был короткий и быстрый, а когда потом я взглянул на нее, ее голова с закрытыми глазами все еще была слегка запрокинута и полуоткрытые губы ждали продолжения ласки.

Но мне уже было не до поцелуев. Я преисполнился огромной гордостью и охотнее всего громко закричал бы: «Посмотрите, люди добрые, посмотрите на нее! Что я свершил!»

Вся робость разом слетела с меня. Я вернул себе наконец покой и твердое сознание своего превосходства. Как легко это мне далось! Я просто так ни с того ни с сего поцеловал ее! От радости я готов был на дерево влезть.

Я не мог усидеть на скамье, вскочил и крикнул:

— Вставай, пойдем дальше!

Самым естественным образом я теперь говорил ей «ты»: кто-то сказал мне, что, поцеловав женщину, надлежит обращаться к ней именно так.

Да и Сюзанна нашла это в порядке вещей. Она открыла глаза, безмолвно посмотрела на меня, и, хотя мы лишь смутно видели друг друга, я заметил, что она улыбается.

— Да, пойдем! — сказала она. — Je dois bientôt rentrer *.

Мы побрели через лес. Но то и дело останавливались и целовались. И с каждым поцелуем я становился опытнее и целовал ее более умело.

Так продолжалось все лето. Мы виделись почти каждую субботу. Естественно, что к матери я теперь наведывался значительно реже. Мы с Сюзанной гуляли, целовались. Но на большее не хватало времени. На неделе я каждый раз принимал решение в ближайшую субботу сорвать цветок, который, по-видимому, расцвел для меня одного, проникнуть наконец глубже в тайну жизни, которая и манила и пугала меня. Но, когда Сюзанна сидела подле меня на скамье, я бывал рад-радешенек, что она в десять часов должна возвращаться домой и что времени нам хватает только на поцелуи.

Осенью мне предстояло поступить в рекрутскую школу, а за две недели до этого Сюзанна отказалась от места, решив вернуться к родителям в Женеву. Ей, собственно, следовало уехать еще в субботу. Но вечером она неожиданно сказала мне:

— Если хочешь, я могу ехать завтра. Я написала своим, что приеду лишь в воскресенье.

Теперь перед нами была целая ночь, и я часов около двенадцати прокрался с ней в свою комнату, дрожа при этом от страха, что услышит невестка, которая не потерпела бы ничего подобного. В сосредоточенном молчании мы разделись и легли в постель. Лишь после этого мы осмелились шептаться.

В пять утра мы уже поднялись. Я нес чемодан и часть дороги до станции сопровождал Сюзанну. Но вскоре мне нужно было повернуть обратно: моя невестка не должна была ничего заподозрить. По воскресеньям она вставала рано, чтобы до выхода в церковь прибрать в комнатах.

— Ну вот, — сказал я и остановился. — Теперь мне пора вернуться.

— Что же делать, давай чемодан!

Как ни странно, мы все еще говорили шепотом. Когда серая мгла рассвета поползла по улицам, мы подали друг другу руки.

— Пиши! Не забывай! — просительно сказала Сюзанна.

— Ну конечно! Ты тоже!

Потом мы в последний раз улыбнулись, как люди, все знающие друг о друге.

Раза два мы обменялись письмами — и это было все. Никогда больше я не видел Сюзанну, мою первую возлюбленную.

Глава седьмая

Ну конечно! Я кое-чего достиг, я стал уважаемым человеком! Но я должен был сражаться за каждый шаг к успеху, за каждую крупицу признания и власти. Кто мог бы ожидать от сына сапожника такого возвышения! Правда, я прошел суровую школу и жизнь научила меня бороться и пускать в ход локти. Но разве со мной не прошли ту же науку миллионы? А чего они добились?

Я всего добился сам! В готовности следовать тем советам, которые нам дает жизнь, — секрет успеха. Вперед надо смотреть, вперед, а не назад! Угнетать или быть угнетаемым! Это закон, которому жизнь ежедневно учит нас на тысячах примеров. А если кто не соблюдает его… Ну что ж! Возьмите моего брата: каких только грандиозных планов он не строил, каких вершин не собирался достичь! Он был сделан не из того теста, он не годился. До самой смерти работал он все в том же банке и в конце концов дослужился лишь до должности кассира. Что за жалкое существование! Я же вступил в борьбу, и — пусть это стоило мне пота и слез — я остался верен себе!

Уже в школе я научился быть твердым, а у доктора Альта понял, что одного этого мало, что нужно еще быть хитрым как лиса. Когда я прощался с ним, он сказал:

— После рекрутской школы ты можешь в любое время вернуться ко мне. Я был тобой доволен.

Ни в коем случае не хотел я возвращаться в этот ад. Я намеревался после военной службы поискать лучшую должность. Все же я сказал себе: никогда нельзя отрезать себе путь к отступлению! — и поэтому ответил в своей тогдашней витиеватой манере:

— Я выражаю вам мою глубочайшую признательность за столь почетное для меня предложение, каковое я охотно акцептую.

Когда я вспоминаю о тех временах, мне становится ясно, что именно в рекрутской школе я впервые получил возможность проверить свои жизненные правила, которые до сих пор признаю основой своих поступков, и претворить их в действие. Много лет спустя, когда эти правила уже привели меня к успеху, я записал их и когда-нибудь вместе со всем прочим завещаю сыну:

1. Будь с каждым любезен и предупредителен, пока не знаешь, не может ли он быть тебе полезен.

2. Никогда не общайся с людьми, от которых тебе нет выгоды.

3. Не говори никому, даже доверительно, того, что могло бы тебе повредить, попав в газеты.

4. Всегда помни о своей выгоде, и пусть ни просьбы, ни слезы не отклоняют тебя от принятого решения. Помни: поле жизни удобрено могилами. Не будь удобрением!

5. Прежде чем истратить деньги, подумай, что ты за них получишь и стоит ли приобретенное того труда, который ты должен будешь затратить, чтобы опять заработать ту же сумму.

6. В разговоре старайся казаться простодушнее, чем ты есть на самом деле. Тогда другие отбросят осторожность, ты их быстрее узнаешь и сумеешь использовать в своих целях.

Как сказано, в рекрутской школе я впервые применил эти правила и тем добился поворота к лучшему в своей судьбе. Чудесные это были недели, мне там понравилось с первого дня.

Раздалась команда, нам выдали обмундирование, и мы начали изощряться в шутках, разглядывая широкие блузы. Наши шаги рождали отзвук в голых стенах коридоров. Когда мы группами пришли в помещения, отведенные нашей роте, многие, быстро оглядев соседей справа и слева, повалились на нары и закричали со смехом: «Фу, черт! До чего жестко!»

Все были полны тем увлекательно новым, что открывалось нам на каждом шагу. Я дурачился не меньше других, хохотал над остротами батрака не меньше, чем над остротами студента, но был начеку и наблюдал за товарищами. Вскоре мне стало ясно, что здесь я буду жить неплохо: я был одним из самых рослых и сильных.

К начальству я относился с большим почтением. Отдавая честь, вытягивался в струнку, смотрел открытым и бодрым взглядом, и это производило хорошее впечатление. Мы учились стрелять, маршировать, делать гимнастику, и я с увлечением участвовал во всем этом. Я так хорошо овладел ружейными приемами, что меня не раз заставляли проделывать их перед всем взводом. Тогда я стоял как отлитый из меди, руки вскидывали винтовку и снова молниеносно хватали ее, голова и плечи оставались совершенно неподвижными. Раз лейтенант похлопал меня по плечу и сказал: «Даже мне не сделать лучше!» Вот это была похвала! Она исходила от любимого нами взводного командира, и я залился краской от счастья.

Жизнь в рекрутской школе наполнена событиями: знакомишься с товарищами и девушками, упражняешься весь день на плацу, а вечером в обществе веселых друзей выпиваешь стакан пива и поешь песни. А не то заигрываешь с девицами в темном переулке. Не замечаешь, как летят дни и недели. И вдруг — конец. Тогда с гордостью и грустью в последний раз надеваешь форму, а потом вместе с рюкзаком и винтовкой прячешь ее на чердаке. Еще раз берешь в руки оружие; пальцы сжимают теплое дерево, и перед мысленным взором возникают картины прожитых недель. Сердце болит, как при прощании с чем-то дорогим, и ты думаешь: «Ну что ж, через год опять!» И это вправду прощание: прощание с детством и детскими мечтами, ибо теперь ты взрослый мужчина!

Так стоял я, печальный, на чердаке старого скрипучего дома матери и еще раз осмотрел свою форму, прежде чем закрыть сундук. У меня было тяжело на сердце, не хотелось говорить. Тем разговорчивее была мать.

Ее необычайно радовало, что наконец она два дня будет видеть сынка около себя. Еще немного, и она бы расплакалась.

Как в минувшие времена, она стояла у плиты и стряпала, а я сидел за столом и молча за ней наблюдал. Вечерело, и в кухне становилось все темнее. Только сквозь щели и трещины старой плиты да там, где сковорода не закрывала отверстие, пробивалось потрескивавшее пламя. Из открытого зольника, где дотлевали угли, на мать падал теплый красный отсвет.

Я сидел за столом, подперев руками лицо, и смотрел, как хлопочет мать. Она задавала вопросы, я отвечал: сначала односложно, но потом все более и более оживляясь; и тогда перед моими глазами вновь встали картины великолепного промелькнувшего времени.

— Я так рада, — сказала мать, сняла сковороду, подбросила полено и стала дуть на угли, от которых взметнулись искры. — Я так рада, что ты нашел хорошее место! Как это, собственно, вышло?

— Да вот через нашего полковника, — ответил я. — Он спросил меня, не ищу ли я работы.

Мать посмотрела на меня и улыбнулась.

— Ты должен там очень стараться! — заметила она.

Я почти не слушал ее. В мыслях я был уже далеко, на ночном марше во время маневров. Я начал рассказывать, и вокруг меня все было так просто, что и я отбросил свою витиеватость.

— Это было на маневрах, которые мы проводили, имея противником другое соединение. Снялись с бивуака вечером: нам нужно было еще до рассвета занять мост и подступы к нему на берегу реки. Шли всю ночь, а так как мы двигались по вражеской территории, нам строго запретили разговаривать и курить. Мы уже предыдущие ночи мало спали, и вполне понятно, что то один, то другой пытался подбодрить себя сигаретой. Курили, прикрывая огонек рукой, так что спереди ничего не было заметно. Во время короткой остановки два парня возле меня закурили, и вдруг мы услышали, что сзади кто-то скачет во весь опор. Не успели мы оглянуться, как прогремел знакомый голос нашего полковника, начальника школы:

«Черт знает что! Что за безобразие? Кто там курит?»

Можешь себе представить, с какой быстротой исчезли сигареты! Среди лежавших и сидевших как придется на земле людей полковник, конечно, не мог обнаружить виновных. Он подъехал к нам и еще раз грозно закричал:

«Я спрашиваю, кто курил? Кто эта скотина?»

Никто не шелохнулся, наступила глубокая тишина. Послышались торопливые шаги. Наш обер-лейтенант подбежал, отдал честь и отрапортовал.

Полковник напустился на него:

«Ну и сброд тут у вас, господин обер-лейтенант! Разве до вас не дошел приказ, запрещающий курение?»

«Так точно, дошел, господин полковник!»

«Почему же ваши люди курят? Вы что, не умеете поддержать порядок в части? Самое печальное, что этот трусливый негодяй даже не признался! Ну и солдат, черт бы его драл!»

Наш обер-лейтенант был человек суровый и неприступный. Его мы боялись больше всех на свете, даже больше полковника. Он никогда не выходил из себя; в ярости он понижал голос и говорил тихо и мягко, как девушка. Но в такие минуты мы боялись его еще пуще, может, потому, что тогда в нем уже не чувствовалось ничего человеческого. Вот и теперь он заговорил своим коварно обволакивающим голосом:

«Кто курил, пусть выйдет вперед!»

Само собой разумеется, что теперь и подавно никто не посмел проронить ни слова. Он подошел к нам вплотную и еще раз протянул:

«Кто-о?»

Его голос чуть не замирал от нежности.

Полковник, вероятно, понял, что положение создалось напряженное. Он заорал:

«Господин обер-лейтенант, завтра пришлите ко мне виновного, понятно? Мне надо сказать ему два слова!» — И ускакал в темноту.

Обер-лейтенант еще раза два безуспешно повторил свой вопрос. Потом приказал нам взять рюкзаки и построиться в две шеренги. И тут начался ад! «Лечь! Встать! Бегом! Равнение! На колено! Лечь! Встать! Лечь! Встать!» И так добрых полчаса. Пот струился по нашим лицам, одежда липла к телу. Несколько человек споткнулись и, упав, больше не поднялись. Мы разодрали себе руки, у многих из носа и рта текла кровь, так как они при команде «бегом» натыкались на ранцы бежавших впереди.

Через полчаса обер-лейтенант снова приказал нам построиться.

«Неужели и сейчас еще никто не знает, кто курил?»

Все молчали, и слышно было только тяжелое дыхание рекрутов да чья-то брань сквозь зубы.

«Тогда продолжим!» — любезным тоном сообщил обер-лейтенант.

Наш взводный подошел и тихо заговорил с ним.

«Нет, господин лейтенант, — воскликнул командир, — я буду продолжать хоть до утра. Остаток пути люди проделают бегом».

Тогда я вполголоса, но так, что мои соседи расслышали, прошептал:

«Я скажу, что это я!»

Никто не отозвался, но я почувствовал, что товарищи взглядами благодарят меня.

Когда я дошел в рассказе до этого места, мать на мгновение оставила работу, повернулась ко мне и сказала:

— Да, ты такой! Всегда за других, всегда за других! Вот ты какой у меня!

Я с удовольствием выслушал эту похвалу и не возражал. Всякая мать видит в своих детях только хорошее. Так и должно быть. Но я, собственно, вовсе не собирался жертвовать собой ради товарищей. Я все основательно взвесил и нашел, что этот поступок принесет мне только выгоду. Прежде всего я приобрету уважение товарищей. Они ведь знали, что я не курил. Когда я потом попаду к полковнику, наверно, я сумею намекнуть, что взял на себя чужую вину. К тому времени рассеется кошмар этой ночи, и при свете дня офицеры будут судить о деле спокойнее. Тогда я, конечно, и не подозревал, что мой поступок принесет мне значительную выгоду.

— Продолжай, — сказала мать и снова взялась за работу.

— Итак, я вышел и сказал:

«Господин обер-лейтенант, это я курил!»

«Как? — удивился он. — Это вы курили? Н-да!»

«Да это неправда! — воскликнул вдруг один из моих товарищей. — Он вовсе не курил!»

Обер-лейтенант, казалось, ничего не слышал.

«О дальнейшем вы узнаете», — сказал он и велел мне вернуться в строй.

Потом мы двинулись в путь и форсированным маршем как раз вовремя достигли реки и моста. В дороге ко мне подошел командир нашего взвода.

«Ты в самом деле курил?» — озабоченно спросил он.

«Нет, я не курил, — ответил я. — Но я не хотел, чтобы страдала вся рота из-за того, что провинившийся не признается».

«Ах вот как!» — сказал наш командир и ничего не добавил.

На другой день по окончании маневров мне приказали явиться к полковнику. Он принял меня довольно любезно, и я догадался, что он уже все знает.

«Итак, это вы! — приветствовал он меня своим скрипучим голосом. — Ну, живо, как было дело?»

Только я начал рассказывать, как он перебил меня:

«Я хочу знать, курили вы или нет».

И тогда я рассказал правду. Он меня не прерывал. А когда я кончил, он сказал:

«Вот это я называю поступить, как подобает солдату! Молодец! А теперь, раз вы знаете, кто курил, выкладывайте — кто?»

Я медлил. Он понял мои колебания и продолжал:

«Чувство товарищества надо чтить. Но прежде всего солдат обязан повиноваться командирам и ничего от них не скрывать. Итак, еще раз: кто курил?»

Я назвал имена. Он отпустил меня, и на том все кончилось. Правда, те двое получили по пяти суток ареста, но никто и не подумал, что их выдал я. Напротив, каждый считал, что я хотел пожертвовать собой. Две недели спустя полковник опять вызвал меня к себе. Он прочел в моей анкете, что после рекрутской школы я буду искать работу. Так вот, у его брата большая трикотажная фабрика и он ищет молодого, честного, а главное — надежного человека. Полковник подумал обо мне и рекомендовал меня. Должность ответственная, и он уверен, что я его не подведу.

Вскоре я получил однодневный отпуск, чтобы представиться фабриканту. Он тоже сказал, что должность трудная и ответственная.

«Если вы умны, то всегда будете держать мою сторону и не дадите другим влиять на себя. У нас среди персонала много красных, поэтому мне нужен человек надежный, на кого я мог бы положиться. Если вы меня не разочаруете, вам тоже не придется жаловаться на меня».

Я кончил рассказ. Мать налила мне кофе, надела на кофейник ватную грелку, потом, сложив руки, пробормотала краткую молитву. Затем она сказала:

— В добрый час, мальчик! Да… тебе повезло. Но ты заслужил свое счастье. Только не забывай своего долга перед хозяином — не путайся в политику и во всякое такое! Это плохо кончается.

Глава восьмая


Трикотажная фабрика «Блейбтрей и К0», где я благодаря полковнику получил место, находилась тогда за городской чертой среди мусорных свалок, карьеров гравия, пакгаузов и огородов. С тех пор город далеко протянул свои щупальца, и теперь старое здание обступили кварталы современных жилых домов и светлые, выбеленные фабрики; выглядит оно в этом окружении довольно уныло, как дряхлая старушонка среди толпы веселых девушек.

С первой же минуты я почувствовал разницу между моим новым местом и местом у доктора Альта. Я позвонил у двери с задвижным окошком, и мне любезно открыл пожилой человек.

— Сейчас доложу, — сказал он. — Посидите немного.

Я сел на стул в полутемной прихожей и начал разглядывать газеты на круглом столе и бюст почтенного господина с надписью «Амадей Блейбтрей». Вскоре старик вновь появился и объявил, что управляющий предлагает мне в первый день ознакомиться с мастерскими, чтобы получить общее представление о производстве. Он повел меня в подвальный этаж, где стрекотали машины, и передал мастеру, низенькому и совершенно лысому человечку с выпуклыми глазами за толстыми стеклами очков. Тот кратко объяснил мне основы производства, а потом предоставил меня самому себе, и я весь день ходил по фабрике и присматривался к машинам, из которых медленно и равномерно выползала многоцветная вязаная ткань. Мне разрешили также разговаривать с работницами, обслуживавшими машины.

Дольше всего я задержался в последнем цехе возле шпульных машин, которыми управляли сплошь молоденькие девушки, в большинстве очень миловидные. Все они были в серых передниках и пестрых головных платках. Они почти не обращали на меня внимания, когда я останавливался позади и следил за их проворными руками, которые разглаживали шерстяную пряжу и натягивали ее на крестообразное мотовило. Изредка какая-нибудь бросала на меня быстрый взгляд и задорно улыбалась. Тогда и я растягивал рот в улыбке. К вечеру я уже знал, что буду чувствовать себя здесь хорошо.

На следующий день я приступил к работе. Правда, поначалу я опять должен был лишь раскладывать письма, заклеивать конверты, вносить в толстую книгу заказы и прочее в этом роде. Но уже через неделю, когда я лучше познакомился с предприятием, мне доверили более самостоятельную работу, а через полгода поручили наконец то дело, для которого я и предназначался.

Трикотажная фабрика Блейбтрея выдавала работу значительному числу надомниц, вязавших вручную нижние юбки, кофточки, шарфы и другие модные в то время вещи. Каждую пятницу эти женщины сдавали свои изделия, получали заработанные деньги и новую шерсть. Другие надомницы сшивали вязаные полотна, вставляли карманы, прорезали и обметывали петли. Моя работа состояла в том, чтобы рассчитываться с женщинами и проверять их работу. Прежде всего я должен был удостовериться, что вес сданных изделий совпадает с весом выданной шерсти. Несоответствие влекло за собой вычет из заработка. Задача моя была нелегкая, и я постепенно понял, почему на эту должность выбрали именно меня.

Когда женщины узнавали, что их жалкая недельная получка из-за нескольких граммов шерсти еще наполовину уменьшена, они начинали плакать, клянчить и клясться всем святым, что не знают, куда делась шерсть: они, мол, принесли все, что у них было.

Но тогда я просто показывал им накладную.

— Здесь написано: выдано килограмм двести граммов шерсти, а товар весит всего лишь тысячу пятьдесят. Посмотрите сами! Что же вы хотите? Остальное меня не касается.

— Я принесла все. Я не понимаю, не понимаю, ну как это так получается? В чем дело? — плакали они.

А я, не обращая на них внимания, тем временем подсчитывал, сколько каждой из них причитается на руки.

— Ваш недельный заработок семь франков восемьдесят, — как можно более деловым тоном говорил я, сидя за своим окошком. — За нехватку шерсти с вас вычитается один франк восемьдесят. Значит, вам следует шесть франков. Пожалуйста, распишитесь!

Но расписаться они никогда сразу не соглашались. Они кричали, что так не годится, никуда не годится. Болен муж или ребенок и всякое такое. И как раз на этой неделе им непременно нужен полный заработок. Когда гнешь спину до полуночи, шесть франков — все равно что ничего. «Приходите к нам домой и посмотрите, найдете ли вы хоть грамм шерсти!»

Поначалу я пытался втолковать женщинам, что не в моих силах что-либо изменить, что для меня тоже установлены правила и я должен с ними считаться. Но потом я от этого отказался и только протягивал им квитанцию, повторяя:

— Подписывайте, мне некогда! Кроме вас, тут еще другие, с ними я тоже должен рассчитаться. А не хотите, не надо! Мне все равно.

Это помогало. Бедные женщины, конечно, понимали, что несколько франков все-таки лучше, чем ничего. Получив деньги, они обычно садились у стола в глубине конторы, чтобы немного поплакать, и только потом отправлялись домой.

Мне часто бывало их жаль, ведь им в самом деле платили мало. Но я хотел блюсти интересы хозяина фабрики не хуже, а лучше своего предшественника. Поэтому каждую пятницу все стулья вокруг стола бывали заняты, и, пока я за окошком делал подсчеты, через перегородку до меня непрерывно доносились плач и всхлипывания работниц. Но я скоро привык и так же перестал замечать хныканье, как гул вязальных машин, долетавший из подвального этажа. А если случалось, что за столом некоторое время никого не было, меня это даже тревожило, и я спрашивал себя, уж не ошибся ли я в подсчетах.

Господин Блейбтрей был доволен моей работой и не раз мне это высказывал. Что ж, он мог быть доволен! Разница в весе до пяти процентов допускалась и не подлежала вычету. Строгими мерами мне удалось снизить эту потерю до одного процента. Но и она полностью покрывалась, так как я очень точно учитывал нехватку шерсти.

Я со своей стороны тоже был вполне удовлетворен. В конце концов, это что-нибудь да значило, если мне, совсем молодому человеку, доверяли рассчитываться более чем с пятьюдесятью надомницами! Когда мне случалось услышать, как одна из них говорила другой: «Этот еще хуже прежнего», я гордился таким отзывом не меньше, чем похвалой начальника.

Порой мне нравилось изображать великодушие. Тогда я говорил примерно так: «Не хватает шерсти на два франка. Если хотите, я вычту их на следующей неделе». Такая снисходительность со стороны моего предшественника никого не удивила бы. Меня же работницы каждый раз благодарили, прежде чем дрожащей рукой взять деньги.

Это было для меня отличное, беззаботное время, особенно с тех пор, как я переехал от брата. Его квартира была очень далеко от места моей службы, и я снял комнату близ фабрики. По вечерам я часто отправлялся в город. В рекрутской школе лицо мое — вероятно, благодаря перемене питания — постепенно очистилось от дурацкой сыпи, и теперь ничто не мешало мне общаться с девушками. Я ухаживал вовсю и, умножая свой опыт, часто менял подруг. Когда знакомые говорили: «Тебя каждую неделю видишь с другой!» — я со смехом отрицал: «Да нет же, неправда!» Но в душе я был очень доволен собой.

Строя планы на будущее, я предполагал года два спокойно проработать у Блейбтрея и лишь потом начать что-нибудь на свой страх и риск. Все же, хотя я и получал хорошую для своих лет плату, я уже давно понял, что, оставаясь служащим, никогда не смогу зарабатывать столько, чтобы построить себе и матери дом. Железная воля всегда помогала мне осуществлять мои замыслы, и при моей бережливости я надеялся добиться своего приблизительно за десять лет.

Я снова начал чаще навещать мать. По-настоящему дома я чувствовал себя только в ее прокопченной кухне, где любил сидеть на скамье за столом, наблюдая, как она готовит. Кроме того, я всегда был так полон грез о будущем, что нуждался в человеке, с которым мог бы откровенно делиться ими. Мать терпеливо слушала, всегда поддакивала и была счастлива, видя меня подле себя.

Больше всего мне нравилось рисовать ей будущий дом и описывать его планировку.

— Ты будешь жить вот здесь, во втором этаже. А здесь мы разобьем сад, и ты сможешь выращивать цветы, какие пожелаешь.

Едва ли мать верила в осуществление фантазий сына. Но она иногда помогала мне строить новые планы — отчасти, чтобы порадовать меня, а отчасти, быть может, и для того, чтобы на несколько мгновений уйти от собственных гнетущих забот. Тогда она мечтала вслух о том, как обставит свою комнату. В саду она будет сажать совсем немного цветов, но прежде всего овощи, чтобы нам не нужно было покупать зелень при нынешних высоких ценах.

— Что ты, мама, у нас хватит денег! — смеялся я. — Вот здесь построим маленькую беседку и в хорошую погоду будем в ней пить чай.

— Да, — отвечала мать, — это будет хорошо, и ты, наверно, этого добьешься. А вот даст ли бог мне дожить?

В том-то и дело, что все вышло по-иному. В тихое спокойствие того времени вдруг ворвалась мировая война, и не успели люди протереть себе глаза, как они уже начали взаимное истребление на полях Фландрии и Герцеговины. Женщины выстраивались в очереди перед лавками и закупали жиры, сахар и кофе. «Кто знает, — говорили они, — может быть, война затянется до зимы!»

Так оно и было! Война, прежде чем захлебнуться, бушевала до зимы… но только до зимы, пришедшей через четыре года. Удивительно: как я ни напрягаю память, ничего не могу вспомнить из того времени. Не помню ничего, а в сущности, помню все!

Я был призван как солдат, а в тысяча девятьсот восемнадцатом был отчислен в чине обер-лейтенанта. Между этими двумя датами лежат бесконечные переходы, утомительные учения, одинокие ночи в захолустных уголках Юры, а также месяцы напряженной работы у Блейбтрея, изготовлявшего теперь главным образом носки, набрюшники и фуфайки для солдат. Потом вдруг новый призыв, патрулирование на обледенелых высотах, песни в переполненных и прокуренных трактирах, военная присяга и офицерская школа. И все это связывается в клубок, из которого трудно вытянуть отдельные события.

Но вот одно: под конец войны по истощенному миру вихрем пронеслась неизвестная до тех пор болезнь. «Испанка», как называли эту форму гриппа. Никого не щадили ее смертоносные руки. Она нападала на старых и малых, на сильных и слабых; одних отпускала, других приканчивала, и никто не мог ей противостоять.

Наш полк в то время был расквартирован вместе с несколькими эскадронами кавалерии в одной из казарм федеральной столицы, где мы должны были следить, чтобы бастующие рабочие чего-нибудь не выкинули. Почти ежедневно какой-нибудь взвод откомандировывали отдать последние почести умершему товарищу. Собираясь по вечерам, мы только и говорили, что о больных солдатах, лежавших в переполненных школах, взятых под лазареты, на наскоро сколоченных нарах и просто на соломе, и о тех, кого уже унесла смерть. И в каждом взоре стоял немой вопрос: «Кто следующий? Ты? Я?»

Свалился наконец и я, и меня в санитарной карете отвезли в ближайшую школу, превращенную в лазарет. Даже офицеров ожидали там только сенники. Меня внесли в длинный коридор, где более сотни больных лежали головами к стене, оставался лишь узкий проход около окон, по которому торопливо сновали утомленные сиделки и врачи.

Жар у меня все усиливался, но только на третий день пришел врач, наскоро осмотрел меня, дал кое-какие указания и удалился, не сказав мне ни слова. И в тот же день одна из сестер принесла известие, что заболела моя мать.

Несмотря на высокую температуру, я довольно ясно — хотя как-то по-особому — воспринимал и оценивал происходящее вокруг. Но только все как-то сдвинулось в моем сознании. Так, в бреду я мог часами терпеливо объяснять солдатам, почему ремень манерки застегивается справа налево, а не наоборот. То, что я при этом вполголоса лепетал, казалось мне самому вполне продуманным и логичным, и в то же время я вполне сознавал, что для сиделок, хлопотавших возле меня или мимоходом бросавших на меня быстрый взгляд, это было всего лишь бессвязной болтовней лихорадящего больного. Ночью я разговаривал с луной, светившей в окно, или с мчавшимися мимо тучами и при этом совершенно ясно слышал, как сосед справа сказал сестре:

— Этого надо бы положить в отдельную палату. Тяжело видеть, как он умирает.

Я рассмеялся в темноте. «Ладно, может, это и так! Но сперва мне надо увидеть, чтобы луна прошла поперек окна, а не торчала все время у верхнего края», — подумал я, а может, и сказал на своем непонятном языке. Сестра тут же принесла мне порошок, и я спросил:

— Это чтобы умереть?

— Нет, — шепотом ответила она. — Это чтобы вы уснули.

Но я не хотел засыпать, не смел, пока луна не опустится ниже.

Понятно, что при таком состоянии весть о болезни матери не произвела на меня особенно глубокого впечатления. Между тем одновременно с диковинным гриппом я схватил еще и воспаление легких. Поэтому врачи нажали на все рычаги и наконец добились, чтобы меня перевели в госпиталь. Там я, по-видимому, довольно долго висел на волоске между жизнью и смертью. И лишь через некоторое время поправился настолько, что снова мог ясно мыслить, и ко мне даже стали пускать посетителей.

Первым пришел мой брат. Я помню нашу встречу так отчетливо, словно это случилось вчера. Ярко светило в палату зимнее солнце. Накануне ночью падал снег, на ветвях и сучьях деревьев еще лежали узкие искрящиеся полоски. Дверь на балкон была приоткрыта. Я жадно впивал холодный воздух, и он еще настойчивее, чем голубое небо, раскинувшееся над белым миром, призывал меня обратно в жизнь.

Тут вошел брат. Он был в темном костюме и черной шляпе, которую на пороге снял.

— Добрый день! — сказал он.

В тепле палаты его очки запотели. Поэтому он остановился у двери, бережно положил шляпу на стул и принялся протирать платком стекла. Его близорукие глаза скользнули по шести койкам, не находя меня. Он смущенно улыбнулся. С тех пор как я его в последний раз видел, он не особенно изменился. Передо мной стоял человек, отмеченный вечными домашними дрязгами, пришибленный, потрепанный жизнью и больше не ожидавший от судьбы ничего хорошего.

Когда он наконец меня узнал и подошел ближе, я сразу, мгновенно, еще до того, как мы поздоровались, понял, зачем он пришел. Мы подали друг другу руку, и он сказал:

— Ты еще не знаешь…

— Мать? — боязливо спросил я, заранее зная его ответ.

Он кивнул.

— Да! Она скончалась на прошлой неделе.

Это была ужасная минута, самая тяжелая в моей жизни. Если бы кто-нибудь подошел ко мне теперь и сказал: «Умер твой сын» — сказал это сегодня, когда моя жена, бледная, с заостренными чертами, лежит на ложе смерти, — это не было бы и вполовину так тяжко. Я давно примирился с бренностью всего земного. Но тогда мне еще не было тридцати, и я готов был закричать: «Неправда! Этого не может быть! Ведь я даже не повидался с нею. Нет, нет, неправда!»

Я хотел выкрикнуть эти слова, вскочить, убежать, умереть — ведь я любил мать больше всего на свете. Но я не двинулся с места и только спросил:

— Как это было? Как это случилось?

Брат рассказал, что соседи насторожились лишь после того, как три дня ее не видели. Они застали ее лежащей в сильном жару, на стуле стояла кружка с холодным чаем. Сейчас же послали за доктором, но он пришел только на следующий день. А тогда уже было слишком поздно.

— В больнице, может быть, ее еще спасли бы.

— Да, и что же? — спросил я, приподнимаясь на локте, будто все еще оставалась возможность вернуть ее к жизни.

Брат пристыженно опустил глаза.

— У нас, видишь ли, не было денег, — произнес он.

— Но ведь я мог бы заплатить! — закричал я. — У меня хватило бы, ты ведь знаешь!

Он помолчал. Все это было для него крайне мучительно. Он медленно облизнул верхнюю губу и, не глядя на меня, сказал:

— В больницу надо платить вперед, а у меня, право, ничего нет. Ты же был так болен, что тебя нельзя было спросить. Да и мать не соглашалась. Все говорила, что жаль тратить деньги, она и без того поправится.

Когда брат ушел, мне стало так скверно, как не было уже много дней. До вечера я плакал и неистовствовал, а ночью приступ болезни повторился с сильным жаром, сопровождавшимся ужаснейшим бредом. То я скакал по поселку, сидя верхом на спине матери, то какая-то дьявольская сила понуждала меня сожрать ее живьем. Я кричал, метался и хотел убежать.

Лишь через несколько дней я понемногу начал поправляться. Но во мне больше не было той радостной и трепетной жажды жизни, которую испытывает выздоравливающий. Я лежал, унылый и спокойный, и не препятствовал жизни медленно овладевать мной, раз от меня отказалась смерть.

Глава девятая

Выписавшись из госпиталя, я в тот же день поехал в наш поселок: мне хотелось побывать на маленьком кладбище, где была похоронена мать.

День был пасмурный, тоскливый, и на душе у меня было тоскливо, сидя в вагоне, я тупо глядел в окно, за которым тянулись нити дождя, а в серой мгле растворялись очертания далеких холмов. Чем ближе поезд подходил к поселку, тем сильнее мной овладевала печаль. Будь я один в вагоне, я, наверно, не удержался бы от слез. За окнами качались провода, с них свисали крупные капли. На лесных опушках и склонах кое-где не стаял снежный покров, испещренный темными пятнами. Местами виднелась голая, бурая земля, в колеях в неподвижные лужи скоплялась вода. И в этой-то смерзшейся земле лежала моя мать, у которой были такие добрые руки!

Одиноко стояли крестьянские дворы, мимо которых проносил меня поезд, и плодовые деревья тянули нагие ветви в моросящий серый туман.

Приехав, я сразу направился к церкви, к которой примыкало кладбище. После долгого отсутствия я снова шел по издавна знакомым уличкам, мимо пекарни, мимо гостиницы и общинного управления, где когда-то заседал совет, решая мою судьбу. Я увидел колодец и здание школы, а справа — улицу, которая вела к нашему дому: дорогу домой. Все было как прежде. Я узнавал многих людей, но старался, чтобы меня никто не заметил. Все как прежде и все-таки иное — такое чуждое, такое мертвое! Ибо здесь больше не было матери, пекарь больше не продавал ей хлеб, по дороге больше не ходили ее усталые ноги. Был какой-то пекарь, была какая-то дорога, они принадлежали чужим людям, а не мне.

Мне удалось неузнанным добраться до церкви. Я медленно отворил железные кладбищенские ворота и вошел. Нерешительно пробирался я под каштанами широкой опрятной аллеи, ведущей в дальний конец кладбища, где тянулся ряд новых могил. Под ногами у меня шуршал гравий, и дождь шелестел в буковом кустарнике, окаймлявшем аллею с обеих сторон. Вокруг стояла полная тишина.

И вот, пока я так брел и с моей мокрой шляпы капала вода, я вдруг почувствовал, какая тонкая преграда отделяет меня от покоившихся здесь людей, чьи имена стояли на крестах и камнях. Мне вдруг ужасающе ясно представилось, что всех нас в конце жизненного пути подстерегает смерть, что все мы приговорены к смерти и только не знаем назначенного часа казни. Правда, я ираньше много думал о смерти, да и впоследствии ее призрак иногда подстерегал меня в бессонные ночи и терзал, пока я не вскакивал и не топил его в вине. Но такой явственной, такой наглой и неотвязной, что сердце замирало от ужаса, смерть больше не являлась мне никогда.

Старые могилы с выветрившимися камнями и крестами, с плотной, затверделой землей, где гнили прошлогодние цветы, кончились — эти могилы были предметом постоянной любви и заботы родных и близких. Дальше шли новые, высокие могильные холмики со свежими цветами, а еще дальше зияли, как разверстые пасти, две пустые ямы.

Могилу матери я скоро нашел. На кресте были написаны ее имя, годы рождения и кончины. Там, где крест был вкопан в мягкую глинистую почву, собралась вода и медленно стекала по поверхности дерева в глубину. На могиле лежали два венка, немного цветов, наполовину увядших. Я прочел имя и даты на кресте. Мне казалось просто непостижимым, что это все, что осталось от матери. Долго стоял я, не обращая внимания на поливавший меня дождь. Было тихо, только вода монотонно журчала, и от того, что вся природа вокруг роняла слезы, я тоже начал всхлипывать. Чужим, надорванным голосом поговорил я в последний раз с усталой женщиной, которая так часто терпеливо выслушивала меня, когда я шутил или бывал серьезен, а теперь ушла от меня, не попрощавшись.

— Мама, — всхлипывал я, — я хотел построить тебе дом — не этот, а большой, красивый!.. Мама, зачем ты умерла? Я не могу так жить, не хочу! Я одинок, мама, совсем одинок.

Вдруг я услышал за собой шаги. Я поторопился вытереть слезы и обернулся. Это был садовник, знавший меня с малых лет.

— Ага, — сказал он и остановился возле меня. — Вы приехали!

— Да, приехал, — ответил я.

— Быстро все кончилось, — заметил он.

Я кивнул, говорить мне не хотелось. И он, по-видимому, не находил что сказать и стоял со мной только из вежливости или от скуки.

— Я, пожалуй, пойду. Прощайте! — пробормотал я.

— Храни вас бог! — пожелал он.

Я повернулся, быстрым шагом направился к выходу и прошел, ни разу не подняв глаз, через весь поселок на станцию.

Это был мой прощальный визит к матери.

Я вернулся в город, прежняя жизнь возобновилась, и все-таки она не была прежней. Работу свою я выполнял так же основательно и добросовестно. Мне даже дали секретаршу: молоденькую робкую девушку в очках и с туго заплетенными косами.

По вечерам я редко сидел дома. Бесцельно слонялся по улицам и чувствовал себя покинутым и одиноким. Хотел построить матери дом, а вот — не успел! К чему же теперь работать, к чему мое стремление выдвинуться, чего-то добиться? К чему? Я был так молод, но у меня не было ни отца, ни матери, ни угла на всем белом свете, где бы я мог чувствовать себя дома. И не было у меня ни друга, ни даже знакомой девушки.

Так я провел несколько недель, работая только по привычке, без прежнего горячего, вдохновенного усердия. Однако мало-помалу я вновь обрел себя и свою жизненную цель. Слишком долго я страстно боролся за существование и всеми средствами старался завоевать себе место под солнцем, чтобы так вот просто выбросить все за борт и отдаться течению. Мой характер в основном сложился, и здоровое, непреодолимое стремление толкало меня вперед по пути, на который я однажды вступил. Если раньше во всех делах и планах мной руководило полуосознанное желание создать матери спокойную старость, то теперь место этого желания заняло упрямство. «Ну что ж, тем более!» — говорил я себе. И если я уже не мог построить дом для матери, я хотел построить вдвое больший для себя. Беспощадная борьба с конкурентами, проявляемая мной при этом жестокость, которые прежде были средствами к достижению цели, постепенно стали самоцелью: я испытывал радость от этой борьбы, а победа над соперником оправдывала пущенные в ход средства и наполняла меня гордостью, как блестящий спортивный успех. Тогда же я начал понимать, что в делах и в политике не применимы те моральные правила, которыми люди руководствуются в повседневной жизни. Там все сводится к одному: победить или быть побежденным.

Так прошли весна и лето. Понемногу я начал привыкать к тому, что матери нет, и она перестала являться мне каждую ночь. В мою жизнь снова вошли девушки. Я сближался с ними и бросал нх, следуя капризу. Теперь я был в том возрасте, когда женщины видят в мужчине уже не только возлюбленного, но и будущего мужа и когда они иной раз готовы оказать любезность, надеясь таким путем подготовить почву для брака. Эти благоприятные обстоятельства я старался использовать по мере сил. Формально никому не обещая жениться, я все же время от времени давал понять, что человеку в моих летах пора сделать выбор и остепениться.

Как-то вечером — это было поздней осенью, — когда я только что проводил домой свою новую подругу и ждал трамвая, меня вдруг кто-то хлопнул по плечу, и я услышал свое имя. Сзади стоял человек моего возраста с мясистым лицом и большими, толстыми губами. Он смеялся, показывая гнилые зубы.

— Так это все-таки ты! — воскликнул он и протянул мне мягкую, как губка, руку. Я взял ее и невольно содрогнулся: она была холодная и влажная от пота.

— Да, это я, — ответил я и заставил себя улыбнуться. — Однако…

— Понятно, — прервал он меня. — Ты меня не узнаешь! Могло ли быть иначе! Ведь я отрастил себе такое брюхо!

И он самодовольно похлопал себя по животу. Понемногу я начал вспоминать, что как будто видел это лицо. Но при всем старании я не мог припомнить — где.

Моя растерянность, очевидно, забавляла его. Он не мог устоять на месте. Не в силах справиться со своим восторгом, он втягивал то верхнюю, то нижнюю губу и громко причмокивал. Все это начало надоедать мне, и я сказал:

— Право, не знаю… Я как будто был с тобой знаком…

— Скажу тебе одно лишь словечко, — прервал он меня, хрюкнув от избытка блаженства. — Одно лишь словечко: «Шах»!

Вот теперь я узнал его. Мы оба расхохотались. И, несмотря на брезгливое чувство, я еще раз взял его протянутую руку и потряс ее.

— Я должен тебя представить, — дружески шепнул он мне и подмигнул.

Лишь теперь я заметил, что в нескольких шагах от нас стояли две девушки, которые, посмеиваясь, наблюдали за нашей встречей. Шах схватил меня за руку и потащил к ним.

— Это моя приятельница, фройляйн Вильдгербер, Анни Вильдгербер. Но лучше бы ей называться «дикой кошкой»[15], — добавил он и захохотал, хотя, вероятно, повторял эту плоскую шутку в сотый раз.

— Ты уж скажешь!.. — промолвила фройляйн Вильдгербер, надув губки, но тут же с сияющим видом протянула мне руку.

— А это ее сослуживица, фройляйн Галлер.

Девушка поздоровалась со мной, не меняя серьезного выражения лица. Когда я заглянул ей в глаза, ничего не значащая улыбка, какой мы приветствуем представляемых нам людей, замерла у меня на губах: девушка была необыкновенно хороша.

— Давненько мы с тобой не виделись. Что ты поделываешь? — спросил Шах, и я кратко рассказал о своей работе. Слово за слово я узнал, что он еще учится и вовсе не торопится сдавать экзамены на юриста. Во время разговора я чувствовал на себе взгляд фройляйн Галлер — какие у нее были живые темные глаза!

Вскоре подруга Шаха пожаловалась на холод и намекнула, что неплохо было бы, если бы мы продолжили беседу где-нибудь в тепле.

— Блестящая идея! — воскликнул Шах. — Пойдем на часок в мою берлогу! Там можно уютно посидеть и поболтать.

Фройляйн Вильдгербер сразу согласилась, подруга ее тоже не возражала: у нее завтра свободный день, поэтому она может лечь попозже. Не отказался и я — мне хотелось подольше побыть в обществе этой красавицы.

«Берлога» Шаха была довольно изысканно обставлена по моде того времени. На стенах висели копии картин художников-футуристов и дадаистов. Мы с удивлением разглядывали их, и Шах давал нам пояснения. В углу стояла этажерка с книгами и возле нее — кровать. Стола у него не было, зато был граммофон, который он тотчас же завел.

— Паша, — обратилась к нему его подруга, — дайте нам что-нибудь выпить!

— Ну конечно! — отозвался Шах, а я, просто чтобы сказать что-нибудь, спросил:

— Тебя называют Пашой?

Фройляйн Вильдгербер рассмеялась:

— Он и есть паша! Это сразу видно.

— Мы в свое время звали его Шахом, — ответил я.

Фройляйн Вильдгербер заметила, что это почти одно и то же. Шах налил нам крепкой настойки — душистого ликера, какого мне еще не случалось пить, — и рассказал, как он в свое время получил кличку Шах. Впрочем, он умолчал о том, что мы его частенько поколачивали.

Я выпил несколько рюмок сладкого ликера. И постепенно начал чувствовать себя приятнее в этом обществе и даже отваживался прямо смотреть в лицо фройляйн Галлер, которая до сих пор не произнесла еще и десяти слов.

— Здесь красиво, — сказал я ей и сразу же устыдился, что мне не пришло в голову ничего более умного.

— Да, — ответила она. — В новом стиле. Нравятся вам картины?

— Откровенно говоря, нет. Но я в этом ничего не понимаю.

— Я тоже, — призналась она, взглянула на меня и улыбнулась.

Больше я не нашел, что сказать, поэтому замолчала и она. Но улыбка еще долго блуждала на ее губах, хотя остальные черты лица уже приняли обычное серьезное выражение. Лишь мало-помалу исчезла эта улыбка, как вода, которая медленно, почти незаметно впитывается в землю. За все годы, что я прожил с Бетти, я ничто так не любил в ней, ничем так не восхищался, как этой улыб-кой при серьезных глазах, улыбкой, придававшей ей таинственное, неизъяснимое очарование.

Когда все немного выпили и повеселели, Шах заявил, что мы могли бы, собственно, перейти на «ты». Я восторженно подхватил это предложение, да и девушки охотно согласились.

— Подождите-ка! — крикнул Шах. — Я принесу шампанского.

Он сейчас же выбежал и вскоре вернулся с бутылкой и четырьмя бокалами. Потом встал посреди комнаты и начал по всем правилам извлекать пробку, выдавливая ее обоими большими пальцами из горлышка бутылки. Он всячески старался делать вид, что для него это дело привычное. Однако легко было заметить, что он ждет хлопка с таким же напряжением, как мы. Наконец пробка полетела в потолок. Мы закричали «ура» и «гоп-ля», подставили хрустальные бокалы и радостно, почти благоговейно смотрели, как льется искристое вино.

— Надо пить, пока еще есть пена! — крикнул Шах, и мы торопливо стали глотать шипучую влагу, забыв предварительно чокнуться.

— Ну вот, — сказал Шах, чувствовавший свое превосходство над нами, после того как пожертвовал бутылку шампанского и откупорил ее, — перед вторым бокалом мы чокнемся.

Все уже называли друг друга по имени. Когда я чокался с Бетти, она держала бокал перед самым лицом, так что я видел только ее темные глаза, манившие меня тысячей крошечных искр. Выпив, мы с Бетти взглянули друг на друга. Я вложил в свой взгляд мужественность и пыл, и на краткий миг весь мир вокруг куда-то исчез.

— Бетти, ты, кажется, понравилась ему! — вдруг сказал Шах и, не то подшучивая, не то подбадривая, посмотрел на меня, как смотрят на ребенка, жадно набросившегося на пряник.

Потом он крикнул:

— А теперь поцелуемся!

И сразу же обнял свою подругу, а затем Бетти. Подражая ему, я поцеловал сначала Анни, а за ней — Бетти. К ней я едва прикоснулся и покраснел, она же улыбалась своей таинственной, серьезной улыбкой, и меж губ мерцали ее зубы.

Мы танцевали и пили. Наконец Бетти сказала, что ей пора домой. Я тоже собрался уходить, так как было далеко за полночь. Шах не пытался нас удерживать.

— Анни, оставайся у меня, — сказал он. — А ты не мог бы проводить Бетти до дому?

— Совсем не нужно! Я и одна найду дорогу, — возразила она.

Все же мы вместе вышли на тихую улицу, и я сопровождал ее до самого дома. По небу, как быстрые корабли, неслись облака. Вскоре ярко и ясно засияла луна, бледным светом залила дома и деревья и опять скрылась за грозной чернотой туч.

Мы быстро шли рядом в полном молчании. Наши шаги гулко отдавались во мраке. Выпитое вино, тишина этого часа, мчащиеся облака и близость красивой девушки наполняли меня какой-то праздничной радостью. Все в этом мире стало для меня разумным и прекрасным. Я мог бы громко кричать от счастья, мог бы петь или плакать. Но * боялся даже говорить, так как мне казалось, что в такие мгновения каждое слово должно выражать что-то значительное и неповторимое.

Наконец Бетти нарушила молчание.

— Скоро зима, — сказала она, — вы любите… ты любишь зиму?

Я не хотел отвечать прямо, не зная, что думает она сама, и неопределенно протянул:

— Да так, ничего!

— А я — нет! — с ударением сказала она. — Не люблю зиму в городе. Вот в деревне — другое дело! Там все луга под снегом, а у домов такой вид, точно их расставил сам святой Николай. Но главное — деревья! Ребенком я всегда ходила в лес, трясла елки, и снег падал и посыпал меня, точно сахаром. Мне казалось, что надо освободить ветки от тяжести. Я ведь из деревни, — добавила она.

— Да, в деревне зимой хорошо! — воскликнул я. — А в городе — нет, зимой в городе мне тоже не нравится, — И добавил: — Я тоже вырос в деревне.

Бетти была изумлена.

— Ты? Вот не подумала бы, ты такой… такой важный!

До дома Бетти было далеко, но я этого не заметил. Наконец она сказала:

— Ну вот, здесь я живу.

Мы стояли перед унылым серым домишком.

— Ах, — протянул я, — значит, ты живешь здесь!

Вдруг я сообразил, что больше не увижу ее, если мы не договоримся сейчас о новой встрече. И, хотя у меня сложилось впечатление, что я ей понравился, все же мне трудно было найти нужные слова.

— Где ты, собственно, работаешь? — спросил я и узнал, что она официантка в одном из тех кафе без крепких напитков, которые в то время только еще начали входить в моду.

— Можно мне как-нибудь вечером зайти туда?

Она рассмеялась:

— Не могу никому запретить. Но у нас бывают большей частью рабочие, и я не знаю…

— О, — перебил я ее, — это ничего не значит!

А про себя подумал, что при моих-то манерах да в хорошем костюме, с перчатками и тростью, мне нетрудно будет затмить любого рабочего. Я спросил Бетти, когда ей было бы удобнее, чтобы я зашел, и она ответила, что ей безразлично. Только это должно быть до одиннадцати — в этот час кафе обычно закрывается.

Она, похоже, не так уж жаждала моего посещения, а напротив, говорила довольно холодно, и я тоже решил не показывать, как меня радует возможность снова увидеть ее.

— Что ж, как-нибудь зайду, — сказал я. — Может, на этой неделе или на следующей, точно я еще не знаю.

— Хорошо, — сказала Бетти и стала искать ключ. — А теперь я пойду. Спокойной ночи!

Она подала мне руку.

Я взял ее и вежливо сказал:

— Спокойной ночи, Бетти!

У меня даже и мысли не было поцеловать эти губы, устало улыбавшиеся мне. Бетти была совсем непохожа на женщин, которых я до тех пор знал.

Бодро шагая домой — а мне предстоял целый час пути, — я еще раз припомнил весь вечер, особенно возвращение с Бетти. И если в присутствии девушки я был односложен и вообще похож на чурбан, то теперь мне приходили в голову самые изящные обороты речи, и я вел с ней изысканный разговор в том стиле, какой усвоил у доктора Альта.

Тогда я еще не думал о том, чтобы жениться на Бетти. Все же я знал, что первый раз в жизни люблю. Эта страсть завладела мной внезапно, с неукротимой силой и преобразила для меня луну, облака, весь мир. Пошел снег, ветер бросал мне хлопья в лицо. Я зашагал быстрее, но не затем, чтобы поскорее очутиться дома, — напротив: я сделал большой крюк и, помню, порядочную часть дороги бежал. Только так, казалось мне, я мог справиться с бурей, бушевавшей в моем сердце.

Я любил! Я ощутил это в тот самый миг, как Бетти попрощалась со мной. И теперь я не мог ни о чем думать, ничего чувствовать, кроме этой любви. Я блуждал по незнакомым улицам, размахивая тростью, словно это был кнут. Снег бил мне в лицо, распахнутый плащ трепетал на ветру, как флаг, но я неизменно видел перед собой милую девушку с карими глазами и серьезно улыбающимся ртом.

Когда наконец я добрел, усталый, до своего дома, бледный рассвет уже крался по улицам. Там и сям за занавешенными окнами горел свет. Наверно, многие женщины, подобно моей матери, уже варили кофе. В постель ложиться не стоило, да у меня и охоты не было. Я сел на диван. Мою сладкую упоенность начали отравлять первые капли ревности и сомнения. Что, если Бетти меня не любит? Что, если она принадлежит другому? При ее внешности это, конечно, было возможно, даже вероятно. Я готов был бороться за нее, совершать гигантские подвиги, но прежде всего, подумал я, непременно нужно будет взять ее из этого кафе и найти ей другое место.

Каков мог быть ее друг? Большой, сильный, как я? И чем он занимается? Может, это рабочий, тогда отстранить его, пожалуй, будет не так уж трудно. Но и я должен наконец добиться лучшего положения. Вот уже почти десять лет я выполнял одну и ту же работу, и, пусть мне за нее хорошо платили, я все-таки знал, что о дальнейшем повышении в моем отделе нечего было и думать. Манящая цель моих юношеских лет: сделаться самостоятельным, работать на себя, а не на чужой кошелек, шагать вперед, стать богатым и могущественным — вновь возникла предо мной во всей своей силе и заманчивости. В годы войны, когда мысли мои были заняты военной карьерой, я о ней почти забыл. Тогда я радовался тому, что работаю у предпринимателя, который, несмотря на мои отлучки, связанные с прохождением военной службы, учебой в офицерской школе, не увольняет меня. А после смерти матери ничто уже меня не воодушевляло. Правда, иногда — просто из упрямства — я делал попытки выдвинуться, но каждый раз вскоре чувствовал, что крылья мои ослабли и больше не выдержат полета к солнцу. Бетти вовремя вошла в мою жизнь. Она не дала мне превратиться из гордого орла с высоким полетом мысли в почтенную курицу, которая каждый день честно кладет ожидаемое хозяйкой яичко, а иногда даже хлопает крыльями, правда не затем, чтобы взлететь, а лишь для того, чтобы избавиться от насекомых.

Сидя на диване в ожидании утра и думая о Бетти и о своем будущем, я вдруг понял, что у меня опять есть основание стремиться вперед и пробиваться кверху. После бессонной ночи меня знобило в нетопленой комнате, а голова гудела от выпитого вина, но при всем том я чувствовал, как во мне крепнет решимость. Впервые за много лет я снова бесстрашно смотрел в лицо будущему.

«Я должен добиться самостоятельности, — говорил я себе. — Я не создан быть мелким служащим».

У меня была врожденная способность ухватывать главное, я тотчас же начал строить планы и намечать пути.

В то же утро я отправился к господину Блейбтрею и попросил его перевести меня в другой отдел. Он, видимо, был удивлен.

— В чем дело? Чем вы недовольны? — спросил он.

У меня были свои соображения, но я не мог говорить о них. Поэтому я ответил:

— Должностью я вполне доволен. Но хотел бы заниматься чем-нибудь более сложным. То, что теперь делаю я, может делать и другой. Кроме того, там я не вижу больших возможностей для продвижения.

В конце концов мы поладили на том, что с весны я начну работать в отделе корреспонденции. Но прежде должен обучить своего преемника.

Таким образом, я добился желаемого и еще раз убедился, что цели достигает тот, кто стремится к ней, не зная усталости. В отделе корреспонденции я получил полное представление о том, как построено предприятие в целом. Я познакомился с клиентами и поставщиками и научился держать себя с ними.

Глава десятая

Я любил и опять знал, чего я хочу. Весь день я работал спустя рукава. Когда же наконец часы пробили шесть и я мог собираться домой, мне вдруг стало тоскливо. Передо мной был долгий вечер, и я не знал, как его провести. Я горько сожалел, что вчера, прощаясь с Бетти, так небрежно сказал: «На этой неделе или на следующей». Как я выдержу теперь? Это было трудно, просто невозможно.

Поужинав, я вышел на улицу и, добравшись до кафе, долго раздумывал, входить или нет.

«Ты сказал «на следующей неделе» — значит, так и должно быть!» — внушали мне гордость и благоразумие. Но другой голос нашептывал: «Еще десять таких дней, как сегодня! Представляешь? Почему ты не хочешь войти? Боишься, как бы она не заметила, что ты ее любишь? Что ж из того?»

Пока я нерешительно прохаживался по улице, не удаляясь, однако, от кафе настолько, чтобы потерять его из виду, двери все время открывались, впуская и выпуская посетителей, большей частью молодых рабочих, без пальто и шляп. А я стоял тут же в безукоризненно сшитом костюме и плаще, с перчатками и тростью и завидовал молодым парням, которые, смеясь и болтая, входили и выходили.

Я прождал около часа, но, так и не осмелившись войти, решил вернуться домой. Однако предпринял попытку разглядеть Бетти сквозь щель между оконными занавесками. Но и это не удалось. Разочарованный и печальный, поплелся я прочь. На обратном пути вдруг вспомнил, что у Бетти сегодня свободный день, и это настолько меня утешило, что я даже принял решение: «Не пойду раньше будущей недели».

Но уже на следующий вечер я стоял на том же месте и ждал, не знаю чего. Я сам себе казался странным и поэтому думал, что и другие должны находить меня странным, и мне было стыдно. На четвертый вечер я наконец взял себя в руки и, затаив дыханье, с мужеством отчаяния вошел в зал. Было еще рано, и почти за всеми столиками сидели посетители. Кое-кто из них удивленно взглянул на меня с тем вялым любопытством, какое в завсегдатаях возбуждают новые гости. Но потом они спокойно продолжали жевать.

Не осмеливаясь поднять глаза, я быстро снял плащ, сел за свободный столик, поспешно развернул специально припасенную газету и сделал вид, что читаю.

— Что прикажете подать, сударь? — спросила официантка.

К сожалению, это не был голос Бетти. Я что-то заказал и при этом как бы невзначай огляделся: в глубине зала стояла Бетти и получала деньги! Она была хороша как ангел. Увидев меня, она улыбнулась и сказала:

— Добрый вечер! Вот как, к нам?

Я сразу заметил, что она нарочно пропустила «ты». Во мне вспыхнула ревность, и я подумал, что она не хочет выдать себя своему другу, который сидит за каким-нибудь столиком. Впоследствии мы часто это вспоминали, и она призналась, что не была уверена, как я приму такое интимное обращение.

Я ответил ледяным тоном:

— Добрый вечер!.. Да, шел мимо… Ну и заглянул.

Бетти была очень занята и не могла долго задерживаться возле меня. Однако понемногу зал начал пустеть, и осталось лишь несколько рабочих, которые читали газеты или играли в шахматы.

Тогда Бетти даже подсела ко мне и спросила:

— Зачем ты сюда пришел? Здесь ведь неуютно.

Это был на первый взгляд пустой, но для меня такой значительный разговор, и в конце концов мы расстались добрыми друзьями. На вопрос, можно ли мне иногда навещать ее, она ответила:

— Да, конечно! Хоть каждый вечер! Только не в понедельник: это мой свободный день.

— Что же ты тогда делаешь? — спросил я и подумал: «Теперь она посмеется надо мной». Но она сохранила полную серьезность.

— Что придется, — сказала она.

— Может, ходишь гулять со своей подругой, — спросил я, — с Анни?

— Она мне вовсе не подруга, — подчеркнуто произнесла Бетти; дело, вероятно, было в том, что Анни тогда, когда мы познакомились, осталась у Шаха.

— А не пойти ли нам куда-нибудь в ближайший понедельник? — продолжал я спрашивать.

Она покачала головой:

— Нет, не получится. У меня, знаешь ли, есть друг, и он очень ревнив.

Вот оно то, чего я боялся! Разом рухнули мои мечты о совместном будущем. Подавленный, я все же спросил:

— Настоящий друг?

Бетти засмеялась, но как-то безрадостно.

— Кажется, — ответила она. — По крайней мере я надеюсь.

После этого мы некоторое время сидели молча. Бетти потупила взор, и улыбка медленно замерла на ее губах, которые плотно сомкнулись.

— Ты сердишься? — спросила она.

Я покачал головой:

— Нет, конечно, нет! У меня нет никаких оснований.

Но после этого я вскоре поднялся. Заплатив, я на прощанье подал Бетти руку.

— Итак, до свидания, Бетти! — сказал я, и у меня подступил ком к горлу.

На обратном пути я размышлял, как мне быть. Сначала я сказал себе: «Мне совершенно незачем видеться с ней. Больше туда не пойду». Но вскоре почувствовал, что не в силах выполнить это намерение. Я остановился перед мебельным магазином, рассматривая выставленную в витрине спальню. И вдруг мной овладела неодолимая тоска. Я представил себе, как было бы чудесно, если бы я жил в такой комнате и на этой вот кровати лежала Бетти. Я видел на белой подушке ее милую головку с черными локонами. Она улыбалась мне. «Я женился бы на ней, — признался я себе, — только бы она захотела!»

Я двинулся дальше, продолжая мечтать. Я представлял себе: в полдень и вечером Бетти встречает меня в дверях поцелуем, мы обсуждаем наши дела (к тому времени я сделаюсь самостоятельным и буду много зарабатывать), она смеется, и плачет, и позволяет себя утешать.

Придя домой, я уже знал, что не сумею отказаться от этой девушки.

На следующей неделе я почти все вечера провел в кафе. Постоянные гости понемногу привыкли ко мне и даже начали со мной раскланиваться. И они и служащие, конечно, знали, зачем я прихожу. Это было не очень приятно, но что я мог поделать? С Бетти мы скоро совсем подружились. В свободные минуты она часто подходила ко мне, и мы беседовали. В остальное время я делал вид, что читаю газету, но при этом ни на минуту не спускал с Бетти глаз и, когда видел, что с ней заигрывают молодые люди, с ума сходил от ревности.

Ее друга я ни разу не встретил. «Он не приходит сюда», — сказала Бетти. И странно: он во мне ревности не возбуждал. Бессознательно я примирился с тем, что занимаю в ее сердце второе место. Но стоило другому мужчине позволить себе с ней самую безобидную шутку, как мной овладевала дикая ревность, и я часто из-за пустяков осыпал ее гневными упреками. Иногда она встречала это спокойно, иногда ставила меня на место: «Это тебя не касается. В конце концов ты мне не муж».

Так я проводил вечера за чашкой кофе, не выпуская из рук газеты, из которой не прочитывал ни единого слова, и поминутно переходил от высочайшего блаженства к безнадежному отчаянию. При малейшей возможности я начинал клянчить: «Позволь куда-нибудь пригласить тебя!»

Она долго упорствовала и отвечала «нет», хотя с некоторого времени я заметил, что со своим другом она как будто не в ладах. И однажды она сказала:

— Что это даст тебе, если мы и пойдем куда-нибудь вместе? Ты знаешь меня и должен понять: я не из тех девушек, которые дарят мужчинам минутное удовольствие. Я не Анни!

— Да, Бетти, я тебя знаю, — возразил я. — Но ты не знаешь меня, а то не говорила бы так со мной!

Мы сидели за столиком почти вплотную друг к другу, и наши колени соприкасались. Бетти положила руку на мой рукав и сказала:

— Хорошо, в понедельник! Но только один раз, и больше никогда.

— Конечно, — согласился я, — один-единственный раз.

За этим «разом» последовали другие, и над этими встречами и ночными прогулками, даже над стаканом жидкого кофе в отдаленном кабачке веял пряный аромат таинственности и запретности.

К лету мы немного осмелели. Мы даже стали предпринимать совместные поездки и раза два ходили вместе купаться. Я целовал Бетти, когда ее взгляд это разрешал. Но о чем-либо большем я не смел и заикнуться, хотя жажда обладать ею пожирала меня.

Бетти рассказывала мне о своей жизни и о своем друге. И чем больше я узнавал о сопернике, тем яснее становилось мне, что она его не особенно любит. Как-то она даже сказала:

— Мне кажется, все дело в том, что я его так давно знаю.

Я тоже охотно говорил о себе, о своих планах, а так как моя тогдашняя жизнь представлялась мне жалкой и бесконечно скудной, я с жаром хвастал грандиозными замыслами, которые намеревался осуществить. Бетти большей частью слушала молча. Но иногда, когда я очень уж расходился, она вдруг хватала меня за волосы или слегка ударяла по щеке и восклицала со смехом: «Ну и врунишка же ты!»

Раз вечером Бетти в большом волнении рассказала мне, что ее друг начал догадываться о наших тайных встречах. Он страшно обозлился и грозил рассчитаться с тем, кто стал ему поперек дороги. На меня, крупного и сильного мужчину, это не произвело особого впечатления.

— Ах, как жестоко он меня изобьет! — пошутил я.

Но Бетти осталась серьезной. Она покачала головой:

— Не в том дело. Он меньше тебя ростом, но… я боюсь, я его боюсь. От него можно ждать чего угодно.

С этого дня Бетти на наших прогулках была всегда озабоченна и пуглива. Когда мы ночью брели по безлюдным улицам и сзади раздавались чьи-то шаги, она вздрагивала, хватала меня за руку и шептала: «Это он!» Она так трусила, что не решалась даже оглянуться.

В конце концов мне захотелось хоть разок встретиться с этим ее таинственным другом. Я был убежден, что все сойдет гораздо лучше, чем представляла себе напуганная Бетти. Как-то я заговорил об этом. Но она тотчас же начала плакать и заклинала меня, если дойдет до стычки, не давать сдачи.

— Ты так за него боишься? — с упреком спросил я.

— Нет, — сказала она, всхлипывая и глядя на меня широко раскрытыми глазами. — Не за него… ах, я не знаю… все это так тяжело.

— Ты хочешь, чтобы мы больше не встречались? — спросил я, подбодренный ее лепетом.

— Нет, нет! — поспешно воскликнула она и с испугом посмотрела на меня. — Нет, что ты, но я просто не могу от него отделаться. Дай мне время!

Я был счастлив.

— Милая детка! — прошептал я и поцеловал ее.

Но она не забыла о своей просьбе и все повторяла:

— Ты не должен давать сдачи ни в коем случае! Обещай мне!

— А почему, собственно? — поинтересовался я.

Бетти горестно покачала головой:

— Ты его не знаешь. Он способен изувечить тебя. Он невероятно вспыльчив.

— Ах, только и всего! — рассмеялся я.

Но Бетти схватила меня за руки и торжественно проговорила:

— Я тебя люблю! Но если ты не дашь мне обещания, я больше тебя и видеть не хочу!

Мне как-то случилось прочесть историю: женщина умоляла возлюбленного не защищаться, если на него нападет соперник. Молодой человек обещал, и действительно вскоре появился соперник с искаженным злобой лицом и в присутствии женщины ударил юношу. Тот не защищался. Но нападавший продолжал колотить его в свое удовольствие, и женщина, не выдержав, стала слезно просить возлюбленного, чтобы он постоял за себя. И тогда… Бедный соперник… что от него осталось! Так вот, хоть я и не признавался в этом, я ничего не имел против такой роли и обещал Бетти пальцем не шевельнуть, если ее друг когда-нибудь на меня нападет.

Тем самым вопрос был решен, и мы больше об этом не говорили. А ночью, лежа без сна в постели, я расписывал себе эту сцену самыми яркими красками. Вот он идет на меня, Бетти ломает руки и плачет, он наносит мне удар, я храбро улыбаюсь и смотрю на Бетти, он бьет еще и еще, кровь течет у меня изо рта и носа, и наконец, наконец Бетти стонет: «Защищайся же!» Тогда я хватаю его, и… мои руки судорожно сжимают подушку.

Все произошло почти так, как я себе представлял. Как-то раз в конце лета я вечером провожал Бетти домой. Мы провели вместе прекрасные часы и были в тихом, умиротворенном настроении. Обогнув угол и подходя к ее дому, мы увидели, что у садовой калитки кто-то стоит. Бетти сжала мне руку и прошептала:

— Там… Вот!..

Он подошел к нам: худой приземистый малый. Он показался мне противным даже прежде, чем раскрыл рот.

— А, так это вы! — глухо и выжидательно прорычал он; глаза его сверкали коварством и злобой.

— Да, — небрежно ответил я, так как вполне владел собой. — Да, это я. И что же?

Он нерешительно поглядел на нас обоих, и меня вдруг пронзила мысль, что он может ударить не меня, а Бетти. Но он пробормотал:

— Бетти, поди сюда!

Она крепче сжала мою руку и ответила:

— Нет, не пойду!

Я улыбнулся и с гордостью посмотрел на нее. В этот миг он влепил мне пощечину.

Могу смело сказать, что, сколько ни было стычек в моей жизни, я ни перед кем не оставался в долгу, и в первое мгновение мной овладело бешенство. Но Бетти по-прежнему изо всех сил удерживала меня, и я вспомнил свое обещание. Чтобы показать ей, как она мне дорога, я продолжал спокойно стоять и только спросил, насмешливо улыбаясь:

— И что же? Это все?

Он ударил еще раз, но теперь я держал себя в руках. Заметив, что я не защищаюсь, он проскрежетал:

— Трусливый пес! — и ударил меня кулаком в лицо.

Мне стоило невероятного напряжения удержать себя, не схватить негодяя и не швырнуть через ограду в сад, но я и тут не шелохнулся. Он ударил меня еще раза два, потом вдруг набросился на Бетти.

— Проклятая потаскуха! — заорал он и ударил ее.

Не успел он замахнуться второй раз, как я уже насел на него. Я обхватил его левой рукой, правой прижал к железной ограде и начал колотить по лицу. Мной овладел неистовый гнев. Думаю, что я прикончил бы его, если бы не почувствовал вдруг легкого прикосновения руки Бетти к своей руке.

Парень был весь в крови и жалобно стонал. Я не отпускал его и, встряхнув, прохрипел:

— Ты бил меня — ладно! Но Бетти… ты, ты… Сейчас же проси прощения, а не то…

Он взглянул на меня глазами побитой собаки. Когда я снова занес кулак, он тихо и медленно проговорил:

— Прошу прощения.

— Убирайся! — приказал я.

Не сказав ни слова и не оглянувшись, он побрел прочь.

Когда мы остались одни, я спросил Бетти:

— Тебе больно?

Она улыбнулась сквозь слезы.

— Нет, — сказала она и поцеловала меня. — Но тебе, бедный мой!

— Какая чепуха! — отмахнулся я.

— Спокойной ночи! — вдруг прошептала Бетти и поцеловала меня еще раз. — Спокойной ночи! Ты завтра придешь?

— Непременно!

Стоя уже в дверях дома, она кивнула мне. Я подождал, пока она не повернула ключ изнутри.

Теперь я завоевал Бетти. Я знал эго и был счастлив и весел.

Глава одиннадцатая

Да, так оно и случилось. Следующим летом мы поженились — надо было спешить. Бетти однажды призналась мне, что ожидает ребенка, и я со свойственной мне предусмотрительностью начал подготовку к этому событию. Мой отпрыск должен был увидеть свет в приличном доме.

Начальник отдела корреспонденции невзлюбил меня. Я заметил это в первый же день. Видя мой интерес к делу, он старался утаивать от меня все, что мог. Когда я о чем-либо спрашивал, он отвечал грубо или вообще не удостаивал меня ни единым словом. Через две-три недели я сделал попытку несколько изменить косные способы делопроизводства. Тут он яростно налетел на меня.

— Это вас совершенно не касается, — шипел он, злобно уставясь на меня поверх очков. — Делайте, что приказано, а в остальное нечего совать нос!

Вероятно, он чуял во мне опасного конкурента, и не без основания. С этого дня между нами началась затаенная вражда, кое-как прикрытая холодной вежливостью. Но теперь я во всем действовал, не считаясь с ним, и свои скромные реформаторские планы представил господину Блейбтрею, который их рассмотрел и одобрил. Мало-помалу мне также удалось познакомиться с самыми крупными заказчиками. Я был с ними неизменно вежлив и всегда исполнял свои обещания, поэтому вскоре получилось так, что при своих посещениях и телефонных переговорах они чаще спрашивали меня, чем господина Целлера. Помню, как-то один из клиентов остался недоволен поставленным товаром и пригрозил, что совсем перестанет брать у нас товары. Господин Блейбтрей ужасно разволновался, и, чтобы его успокоить, я предложил свои услуги — я поеду к этому заказчику и поговорю с ним.

— Уверен, что сумею его умиротворить, — сказал я.

Блейбтрей согласился, а так как я всегда был искусен в переговорах, мне удалось не только добиться примирения с клиентом, но еще привезти от него значительный заказ. Само собой разумеется, господин Блейбтрей был чрезвычайно доволен и с тех пор выделял меня среди других служащих. Часто он вызывал меня к себе, показывал мне полученные письма и говорил:

— Ознакомьтесь-ка с этой бумажкой. Мне кажется, вам следовало бы съездить по этому делу.

Вскоре я настолько укрепил свое положение, что начал самостоятельно решать, не советуясь с господином Целлером, какое направление дать тому или иному делу.

— Этому заказчику незачем писать, — говорил я, например, — я на днях побываю у него.

Целлер, дряхлеющий и усталый, с упорством старости боролся за свое место. Но однажды я нанес ему смертельный удар. Блейбтрей позвал меня, чтобы указать на какой-то недостаток в работе. Я спокойно выслушал его, потом возразил:

— Я же не могу везде поспеть. А если я не присмотрю за всем сам, счетоводы непременно наделают глупостей.

— А Целлер? — спросил Блейбтрей.

Я пожал плечами. Настала решающая минута, но я должен был действовать осторожно.

— Он старается, — ответил я и слегка усмехнулся, давая понять, что одного этого, в сущности, очень мало; и я сейчас же добавил: — Но он стар и ко всему относится вяло. Мне с ним нелегко.

Разговор окончился тем, что Блейбтрей спросил меня, не соглашусь ли я занять должность Целлера.

Для начала я немного поломался.

— Не знаю… я не хотел бы выживать старика, — сказал я.

Это, конечно, заставило шефа еще сильнее ощетиниться.

— Черт возьми! — закричал он. — Богадельня у меня, что ли?

Ну что ж, я наконец уступил, особенно после того, как хозяин назвал мне мой будущий оклад. Как только я ушел, он потребовал к себе господина Целлера. Когда старик вернулся, на него жалко было смотреть. Он был белее своей рубашки и неверными шагами бродил по конторе, как старый слепнущий пес. Два месяца спустя он в последний раз пришел на службу и, дрожа, попрощался со всеми. Только меня обошел он, по я заметил, что в глазах у него стоят слезы.

Наконец-то я достиг поста заведующего отделом корреспонденции. И я умело воспользовался этим для осуществления своих планов. Прежде всего я составил себе полный список всех заказчиков и поставщиков. Я записывал закупочные и отпускные цены, а также все прочее, что впоследствии могло пригодиться мне при создании собственного дела. Кроме того, я стремился лично познакомиться со всеми клиентами, чтобы они потом вспомнили меня, когда я обращусь к ним от своего имени.

Но, само собой разумеется, я не оставался в долгу перед хозяином, платившим мне деньги, и свою работу выполнял так же добросовестно, как и раньше. Больше того, сделавшись начальником и желая оправдать доверие хозяина, я не раз до поздней ночи засиживался в конторе, улаживая спешные дела. В субботний вечер, захватив перчатки и тросточку, я с гордым видом немедленно отправлялся в кафе к Бетти, которая продолжала служить там, пока хозяин и кое-кто из гостей не начали замечать перемену в ее фигуре.

Мы обсуждали тысячу вопросов, интересующих людей, которые собираются пожениться. Мы подыскивали квартиру, покупали мебель и белье. Бетти платила за все из своих сбережений, и это давало мне возможность сохранить мой маленький капитал для собственного дела, которое я предполагал основать еще до свадьбы.

Наконец, отказавшись от места, Бетти целиком посвятила себя приготовлениям, связанным с нашим общим будущим: вышивала свою монограмму на простынях, готовила приданое для малютки. Окончив работу, она с сияющим видом клала ее передо мной. Мы оба радовались, и я целовал ее.

Вечера я всегда проводил у нее. Большей частью мы говорили о ребенке, и она иной раз позволяла мне при-дожить ухо к своему животу, тогда я вполне ясно слышал биение маленького сердца, а иногда мне даже мерещилось, будто я улавливаю тихий вздох.

Бетти была превосходная женщина! Мы очень хорошо понимали друг друга. Только когда я начинал говорить о своих деловых заботах, она пасовала. Правда, слушала всегда внимательно и время от времени вставляла какое-нибудь замечание. Но когда мне случалось по какому-либо поводу просить у нее совета, она отвечала: «Поступай как знаешь! В делах я ровно ничего не смыслю, а ты у меня такой толковый!»

Когда все наши приготовления были окончены, я пошел к господину Блейбтрею и заявил ему, что намерен уйти. Старик был так поражен, даже потрясен, что сначала не мог понять, о чем я говорю. В чем дело? — допытывался он. Может быть, заработок слишком мал? Он готов платить больше. Я отвечал уклончиво. Мне было его немного жаль: мой уход действительно был тяжелым ударом для дела, тем более что совсем недавно Блейбтрей уволил Целлера. Но не мог же я, в конце концов, с этим считаться! Я должен был ковать свою судьбу и поэтому наотрез отказался остаться до тех пор, пока мой преемник освоится как следует со своими обязанностями. Если бы Блейбтрей знал тогда, скольких клиентов он со временем потеряет из-за меня, он протирал бы очки с еще более огорченным видом.

И вот свершилось! Настал великий день! Уже с утра, едва я проснулся, меня пронзила мысль: «Сегодня ты станешь женатым человеком!»

Солнце ярко сияло, и все под голубым небом казалось праздничным. Я был готов раньше времени, сидел в крахмальной сорочке и едва мог дышать, так сжимал мне шею воротничок. Я ждал. Наконец кучер окликнул меня с улицы: «Э-гей!»

Внизу неподвижно стояли великолепные белые кони с плюмажем на головах. Из коляски мне кивала Бетти. Я сбежал по лестнице, сел рядом с невестой, и мы покатили в мэрию. За нами в двух экипажах следовали родственники Бетти и мой брат с женой.

Мы сидели молча, рот Бетти улыбался, но глаза глядели серьезно. Она была подавлена торжественностью этого часа. Я тоже пытался отрешиться от будней и проникнуться тем мягким молитвенным настроением, какое приличествует нам в великие минуты жизни. Но напрасно! Месяцем раньше я открыл свое собственное дело. И хотя началом я мог быть доволен, все же многочисленные заботы держали меня в плену и не давали сосредоточить мысли на сидевшей рядом со мной красивой молодой женщине.

Чиновник выполнял свою обязанность с серьезностью, свойственной людям этой профессии. Он спросил Бетти, хочет ли она взять меня в мужья, и она твердо ответила «да». Потом он спросил меня, и я тоже сказал «да», но постарался тоном подчеркнуть, что вся эта канитель не может заставить меня забыть о бессмысленности проделываемой церемонии.

У входа собралась кучка детей, моя теща раздала им леденцы, и после этого мы поехали в церковь. Там тоже все сошло отлично. Когда мы рука об руку поднимались по широкой лестнице, навстречу нам лились звуки органа, а наверху нас поджидал причетник в парадном облачении.

В большой пустой церкви мы с Бетти сели на переднюю скамью, как нас за несколько дней до того научил пастор. Вплотную за нами расположились остальные, и мы молчаждали, пока не кончится музыка. С последней нотой в церковь вошел пастор со строгим, одухотворенным лицом и медленным, величавым шагом прошел к кафедре. Все умолкли, и торжественность обстановки осенила мою душу, подобно незримым ангельским крыльям. На несколько часов я забыл о делах. За мной сидел отец Бетти, страдавший астмой. Я слышал, как он со свистом втягивал воздух, и старался соразмерять с ним свое дыхание.

Пастор заговорил красиво и серьезно. Я верю, что он говорил искренне. Потом он соединил наши руки и во имя господа дал мне Бетти в жены. Теща начала громко всхлипывать. А я подумал: «Сегодня все и вправду прекрасно».

Я предпочел бы справить свадьбу попроще — без экипажа, званого ужина и тому подобного. Но Бетти решила: «Нет! Женятся только раз в жизни. Пусть же все будет как полагается!»

А раз она за все платила, я не возражал. Но должен признаться: меня покоробило, когда я заметил, как мой брат опрокидывает один бокал вина за другим, и я сказал ему:

— Вино, видно, хорошее!

Но он уже настолько был пьян, что не понял намека. А невестка тотчас же подпустила мне шпильку:

— А тебе жаль? — спросила она.

Бетти ответила за меня:

— Нет, нет! Пейте и ешьте досыта и веселитесь! Сегодня пусть каждый будет счастлив, потому что счастлива я!

Вечер и в самом деле вышел веселый, и никто даже не подумал уходить, пока Бетти наконец не зевнула и не сказала, что она устала. Тогда мы с ней поехали домой. А гости еще остались допивать вино, смеяться и чокаться за наше счастье.

Когда мы подъехали к дому, когда я достал ключ и отпер нашу квартиру, мной овладело какое-то особенное чувство.

— Итак, это теперь наш дом! — сказала Бетти, и я кивнул.

Она обвила руками мою шею, поцеловала меня и торжественно произнесла:

— Мы здесь никогда не будем ссориться, правда? Никогда! Обещай мне!

Я обещал, хотя и не верил в это. Потом я осторожно высвободился из ее объятий и вошел в свою контору. В одной из наших трех комнат мы устроили спальню, в другой — столовую и гостиную и в третьей — контору. Я остановился, глядя на письменный стол и полки для документов. Пахло новой мебелью, и я подумал: «Здесь ты будешь зарабатывать деньги. Отсюда начнешь завоевывать мир!»

Бетти подошла и остановилась за моей спиной.

— Нравится тебе? — спросила она.

Я только кивнул. Мои мысли уже сосредоточились на делах, и я обдумывал, что мне надо выполнить завтра.

Бетти открыла балконную дверь и сказала:

— Выйди, подыши воздухом! Чудесная ночь!

Я подошел к ней. Она взяла меня за руку и прильнула ко мне.

— Мог бы ты сосчитать все звезды? — спросила она.

— Нет, — ответил я, мысленно беседуя с заказчиком, и добавил: — Завтра я должен посетить фирму «Келлер и компания». Они не ответили на мое предложение.

Бетти поцеловала меня.

— Не думай сегодня о делах, — сказала она с легким упреком. — Но я люблю тебя таким, какой ты есть.

Так началась моя совместная жизнь с Бетти — счастливейшая пора в моей жизни. Мы любили друг друга нежно и пылко, мы всегда искали случая сделать другому приятное. Бетти из-за своего состояния быстро уставала, и я часто после еды укладывал ее в постель, а сам усердно мыл посуду, скреб в кухне пол, приводил в порядок всю квартиру и чувствовал себя как рыба в воде. Мы целовались, шептали друг другу милые, глупые слова, какие раньше никогда не приходили мне в голову. Когда я работал у себя в конторе и слышал, как Бетти, напевая, возится в кухне, я каждый раз испытывал какой-то внутренний подъем и говорил себе: «Ты должен преуспеть, должен подниматься все выше и выше! Ради Бетти и твоего ребенка!»

Оба они в моем сознании начали сливаться в нечто единое. Я не мог подумать о ком-либо из них без того, чтобы другой не выступил и не шепнул: «А я ведь тоже тут!» Во время деловых поездок, томимый одиночеством, я мог вести с Бетти и с ребенком, которого она носила, долгие и веселые разговоры. А вечером, возвращаясь, усталый, домой, я глядел в милое бледное лицо Бетти и спрашивал:

— Что ты сегодня делала?

Она улыбалась смущенно и отвечала:

— Убирала, немного вязала и долго сидела, ничего не делая. Просто сидела на стуле и думала о тебе и о малютке. Я ленива! Ленива, как видишь, нечего греха таить. Мне, право, стыдно. Ты работаешь целый день, а я вот сижу и благоденствую.

— Милая детка, — отвечал я, — милая детка! — И притягивал ее к себе. — Ты должна больше бывать на свежем воздухе, тебе полезно.

Часами могли мы в ту счастливую пору — пору расцвета нашей любви — обсуждать, как назовем мы ребенка. Наконец подобрали имя, и мне стало даже жаль, что кончились эти разговоры. «Теодор, если будет мальчик, и Клементина, если девочка». По какой-то причине Бетти хотела дать девочке французское имя.

Тем, как развивалось начатое мной дело, я тоже мог быть доволен. Мне не нужно было, как другим начинающим, мучительно выискивать заказчиков и приманивать их особенно выгодными предложениями. Прежде всего я посетил те фирмы, с которыми был знаком по своей деятельности у Блейбтрея. Обычно я при этом получал заказы, правда вначале очень скромные. Но, так как я всегда прилежно работал — будь то в разъездах или у себя в конторе, — мне вскоре удалось создать значительный круг заказчиков. Особенно я следил за тем, чтобы торговля шла только ходким товаром, и через два-три месяца уже начали поступать повторные заказы. Правда, я прекрасно понимал, что должен еще значительно увеличить оборот. В качестве перепродавца я ведь не мог рассчитывать на такую прибыль, как фабрикант. Поэто^ му целью моей было со временем самому обзавестись машинами. Но к осуществлению этого плана я мог бы приступить в лучшем случае лет через десять. Ведь каждая машина стоила целое состояние, а кроме того, нужно было иметь в распоряжении огромный оборотный капитал. Все же моя цель всегда стояла перед моими глазами и с такой же энергией, как мысль о Бетти и ребенке, заставляла меня работать не покладая рук.

По роду своих занятий мне часто приходилось отсутствовать день или два, так как не было смысла возвращаться каждый вечер домой, если предстояло посетить клиентов, живших в другом городе. Все же в последние недели перед рождением ребенка я старался не ночевать вне дома. Каждый вечер на обратном пути я втайне надеялся, что, может быть, срок уже настал, хотя я больше самой Бетти боялся решающего часа. Нередко в бессонные ночи я размышлял о том, что со мной станется, если жена умрет от родов. Сама Бетти, казалось, мало тревожилась такими мыслями, проводила оставшиеся дни за обычными занятиями, храбро и с достойным спокойствием готовясь к предстоящему событию.

Я боялся этого дня и в то же время мечтал о нем, и не только чтобы освободиться наконец от этой сковывающей тревоги, которая часто охватывала меня среди дня с такой силой, что кровь приливала к голове и я мчался на вокзал и первым же поездом ехал домой. Мне надоела такая жизнь, надоело воздержание, на которое меня обрекли обстоятельства последних недель; я жаждал объятий и любви женщины. Нежные материнские поцелуи Бетти не могли вознаградить меня. В первые недели нашего брака я, захваченный своим счастьем, просто не замечал других женщин, но теперь снова стал обращать на них внимание и часто спрашивал себя, будет ли это настоящей супружеской изменой, если я отважусь на маленькое приключение с какой-нибудь красоткой, которые десятками попадались ежедневно на моем пути.

Как-то раз, находясь в чужом городе, и зашел пообедать в ресторан и увидел Эрику. Она сидела за столиком одна, в черном платье с высоким закрытым воротом. Ее белокурые волосы были уложены двумя тугими спиралями, скрывавшими уши, что придавало ее лицу какую-то строгость и в то же время — таинственную притягательность. Мне очень понравилось ее узкое платье, облегавшее изящную фигуру, с мелкой драпировкой на груди. Я подсел к ней.

Я уже не был тем робким юношей, который из-за сыпи на лице не решался заговорить с девушкой; на моем боевом счету было уже много похождений, и теперь для меня не составило труда завязать разговор. О как люблю я эти первые шутливые разговоры с женщинами; они до сих пор доставляют мне удовольствие! Это игра — и более увлекательной и остроумной я не могу себе представить. Задавая с виду совсем безразличные вопросы, мужчина пытается выяснить, насколько далеко дозволено ему будет зайти и может ли он рассчитывать на быструю победу. Женщина обороняется, смотря по нраву и настроению, то слабее, то сильнее, снисходительно улыбается в сознании своего превосходства или же надувает губы и поднимает брови. На основе своего богатого опыта я утверждаю, что этот первый разговор решает все: от него зависит, как скоро сдастся женщина. Искусный охотник заботится о том, чтобы беседа велась в легком тоне и на повседневные темы. Только начинающие воображают, что остроумным разговором о литературе и музыке можно завоевать благосклонность женщины. Этим они лишь преграждают себе дорогу. Если обе стороны привыкнут к определенному тону, его очень трудно будет изменить. Нет пути от Бетховена к той фривольной, шутливой болтовне, которая дает возможность как бы случайно положить руку на колено женщины.

С Эрикой этот первый разговор сложился особенно очаровательно, ибо она говорила совершенно откровенно, без всякого жеманства, которым прикрываются многие женщины. Она высказывала то, что думала, мысли у нее были открытые и честные. Через полчаса мы уже, смеясь, болтали о таких вещах, каких я не смел касаться даже с Бетти.

Сразу после обеда неудобно было отправляться к клиентам, и потому я пригласил Эрику выпить где-нибудь кофе. Она согласилась и, когда мы вышли на улицу сказала:

— Если хотите, можете взять меня под руку.

Вечером мы заглянули в танцевальный зал. На эстраде сидели музыканты, игравшие то танго, то новые вальсы. Когда очередь дошла до популярной в то время песенки «Гуляка Петрус», Эрика стала тихонько подпевать. При словах: «Как гуляка старый вздумал тары-бары с ангелом небесным разводить» — она лукаво взглянула на меня и ущипнула за щеку.

— Гуляка Петрус, — сказала она, — нравится ли вам здесь?

Темный зал был наполовину пуст, лишь несколько студентов сидели со своими подружками, усердно тиская их. Я был намного старше, и мое присутствие в этом зале казалось мне довольно нелепым. Поэтому я ответил:

— Не особенно.

— Вам надо выпить. Когда человек слегка навеселе, жизнь кажется ему более привлекательной.

И тогда мы выпили бутылку вина, и я стал вести себя подобно студентам: обвил рукой шею Эрики и время от времени целовал ее. Танцуя, тесно прижимал ее к себе. Прикосновение к ее гибкому телу, аромат ее волос и ее таинственные глаза опьяняли меня больше, чем вино, и… я забыл обо всем.

После ужина я спросил Эрику:

— Что будем делать?

Прежде чем ответить, она остановила на мне серьезный взгляд.

— Поедем ко мне. У меня уютная квартирка, и, если захочешь, я тебя угощу.

Достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что она подразумевает. Я уже готов был взять ее руку и безмолвно в знак согласия пожать, как вдруг предо мной возник образ Бетти.

— Не знаю, Эрика, — уклончиво ответил я. — Боюсь, у меня мало времени. Надо ехать домой.

Она насмешливо улыбнулась:

— Боишься нарушить супружескую верность?

— Да, — ответил я. — До сих пор я никогда этого не делал.

— Когда-нибудь надо же начать! — заметила Эрика и добавила серьезно: — Ты любишь жену?

— Да, — признался я.

— Больше, чем меня? — Я только кивнул. — Ты вполне уверен?

Я взял ее за руку и сказал осторожно, боясь сделать ей больно:

— Я люблю жену, а тебя никогда любить не буду. Это совсем другое. Тебе не понять.

Эрика снисходительно улыбнулась.

— Нет, — сказала она, — я понимаю! Ты голоден, я вижу по твоим глазам. А так как твоя жена ожидает ребенка, то… все ясно! Но это не измена. Тебе надо и впредь любить только жену, а не меня. Все остальное не в счет, а это твое настроение… как голод и жажда. Кстати, и я тебя не люблю, не строй себе иллюзий.

— Чего же ты хочешь? — с изумлением спросил я.

Она пожала плечами, и огонь в ее глазах на миг погас.

— Может, и я голодна, — сказала она. — Может, ты нравишься мне, Гуляка Петрус!

Сначала я позвонил Бетти: я хотел убедиться, что она чувствует себя хорошо. Она была тронута моей заботливостью и сама посоветовала мне не приезжать домой и хорошо выспаться. Потом мы взяли такси и поехали к Эрике. Впереди у нас была целая ночь; но в объятиях этой женщины я не замечал, как мчались часы. Прежде чем я опомнился, забрезжило утро. Мы поспали еще часок-другой, и я встал незадолго до полудня. Эрика осталась в постели и, безмолвно посмеиваясь, смотрела, как я одевался.

— На какие средства ты, собственно, живешь? — вдруг спросил я. — Где ты работаешь?

— Я не работаю, — ответила она, зевнув. — Муж дает мне достаточно на жизнь.

— Значит, ты замужем?

Она ответила неторопливым отрицательным жестом:

— Мы в разводе.

Когда я уже собрался уходить, она протянула ко мне руки.

— Поцелуй меня еще разок, Гуляка Петрус! — сказала она.

Прекрасная, как искушение, лежала она предо мной. Но мысли мои уже были поглощены делами, и я поцеловал ее бегло и легко, не снимая шляпы. Потом мы сговорились о новой встрече.

— Хорошо, — сказала она, — теперь уходи. Я хочу спать.

Она закрыла глаза и повернулась ко мне спиной. Я вышел на улицу.

Когда я за завтраком механически составлял список визитов на день, мои мысли упрямо возвращались к Эрике. «Что за женщина! — думал я. — При таком огненном темпераменте она может погубить любого мужчину».

Глава двенадцатая

Бетти приняла меня приветливо и доверчиво, и я вздохнул облегченно, увидев, что на ее лице нет и тени подозрения. Я окружил ее удвоенным вниманием и любовью и втайне восхвалял судьбу, пославшую ее мне. Даже в теперешнем положении Бетти была красивее Эрики, и я чувствовал, насколько прочнее узы, связывавшие меня с ней, чем мерцающие нити вожделения, протянувшиеся между Эрикой и мной.

— Я была у доктора, — сказала Бетти. — Он думает, что это произойдет на следующей неделе. Он даже оставил за мной место в больнице. Видишь, теперь скоро. Ты рад?

— Ты не боишься, дорогая? — спросил я вместо ответа.

Рот Бетти улыбнулся, глаза остались серьезными.

— Боюсь, — сказала она. — Ужасно боюсь! Но и радуюсь. Понятно это тебе?

Понятно ли мне! Я испытывал те же чувства. Итак, на следующей неделе! Тут я вспомнил, что договорился с Эрикой.

— На следующей неделе. Тогда я каждый вечер буду приезжать домой пораньше. Только послезавтра придется переночевать не дома, если ты не возражаешь. У меня столько дел!

Я сидел за столом, Бетти стояла рядом и медленно гладила меня по волосам.

— Ну, конечно! — отозвалась она. — Ты и так слишком много обо мне думаешь. — Она оглядела свою располневшую фигуру. — У меня ужасный вид, — продолжала она. — Неужели ты еще не разлюбил меня?

Я привлек ее к себе и нежно поцеловал в пухлые смеющиеся губы. Поцеловал с большой осторожностью, так как боялся, что всякое быстрое и резкое движение может причинить ей боль.

— Люблю тебя, Бетти, — прошептал я, — и всегда буду любить!

Я не лгал. Да, я говорил правдивее, чем сам предполагал. Она была такая нежная, такая беспомощная и мужественная, и я с радостью сделал бы все, чтобы ей было легче. Пусть Эрика, подобно молнии, зажгла мне сердце, заставила его бурно вспыхнуть на одно мгновение; Бетти я бы сравнил с огнем родного очага, который согревает и к которому стремишься душой.

Два дня спустя я опять увиделся с Эрикой. И снова провел подле нее ночь, полную восторгов страсти. И снова Бетти встретила меня дома своей доброй, сердечной улыбкой. Еще дня через два я отвез ее в больницу. Все было подготовлено, и любезная сестра повела ее по длинному коридору в палату.

Когда Бетти остановилась в конце коридора, обернулась и еще раз кивнула мне, я вдруг осознал всю опасность, весь ужас, навстречу которым она шла нетвердыми шагами. Я готов был закричать, броситься за ней, обнять ее колени, удержать ее; я рад был бы взять на себя ее страдания. Но я стоял как вкопанный. Не мог даже поднять руку, чтобы ей помахать. В немом отчаянии смотрел я ей вслед и чуть слышно шептал:

— Бетти, Бетти, вернись!

Вечером я позвонил в больницу.

— Как дела? — спросил я.

Сестра ответила:

— Доктор говорит, что это будет ночью, если все пойдет хорошо.

— Когда? Когда ночью? — допытывался я.

— Пока ничего нельзя сказать, — ответил любезный и равнодушный голос. — Позвоните еще часов в девять.

Я звонил еще пять или шесть раз. Наконец, после десяти часов, врач сам подошел к телефону.

— Нет причин волноваться, — сказал он. — Все идет нормально. Ваша жена разрешится вскоре после полуночи.

Задолго до полуночи я приехал в больницу.

— Что вам угодно? — спросила меня сестра в белом.

Я назвал себя.

— Моя жена рожает. Врач сказал, это будет сразу после полуночи.

— Прекрасно, — сказала сестра, — но зачем вы приехали?

— Я хочу быть здесь. Как же без меня?..

Она покачала головой.

— Помочь вы не можете. Но если хотите, пройдите в комнату ожидания.

Что мне было делать в комнате ожидания? Я не мог усидеть на месте, не мог даже дышать спокойно.

— Когда же это будет? — спросил я.

Сестра позвонила по телефону.

— Через час, — сказала она.

— Хорошо! — бросил я. — Я еще приду. — И выбежал.

Целый час я носился по улицам. Мои мысли были возле Бетти. «Сейчас у нее схватки… Сейчас она кричит и корчится от неистовой боли!»

Сам не знаю, как я очутился за городом. Вдруг дорога, по которой я мчался, потерялась во мраке леса. Как могила, разверзлась предо мной темнота между деревьями. Я в ужасе повернул и часть пути бежал с такой быстротой, с какой только несли меня ногн. Лишь у первых городских домов я на миг остановился, чтобы отдышаться.

«Только бы Бетти не умерла!» — кричало все во мне. В порыве отчаяния я внезапно сложил руки, поднял глаза к облачному небу и стал просить бога, чтобы он вернул мне Бетти. Правда, я не особенно уповал на действие молитвы, но сказал себе: «Если это не поможет, то и не повредит». Все же я немного успокоился.

Когда я вернулся в больницу, сестра по моему виду и не заметила, как трудно мне было справиться со своими чувствами.

Я явился слишком рано. Пришлось снова отправиться в путь, снова я бродил почти что ощупью по темным, пустынным улицам; но дороги в лес теперь избегал.

— Все еще нет, — сказала сестра, когда я вернулся в больницу.

Лишь под утро Бетти наконец произвела на свет сына. Я не мог быть с ней в этот тяжкий для нее час и ждал, как отверженный, пока врач не пришел с известием, что все кончилось и что мать и ребенок чувствуют себя хорошо. Я готов был возненавидеть низенького человека, который стоял передо мной и говорил об этом деловым тоном, как о чем-то повседневном, человека, связанного с моей женой тайной, в которую мне никогда не дано будет проникнуть. Разве понимал он, что значила для меня Беттн!

— Теперь вы можете пройти к жене, — сказал он и на прощанье подал мне руку.

Я сильно потряс ее и пробормотал:

— Благодарю, господин доктор, благодарю!

Бетти лежала, белая на белой постели, глаза ее были закрыты. Услышав мои шаги, она посмотрела на меня и слегка улыбнулась. Сестра, женщина могучего сложения, еще находилась в палате и возилась около раковины. Она тоже заметила меня в зеркале и улыбнулась широкой материнской улыбкой. Это придало мне уверенность, что все будет хорошо и что хрупкая женщина, лежащая в постели, вернется ко мне.

— Ну, как было, Бетти? — прошептал я.

Она не ответила, только моргнула, как будто говоря: «Ничего! Все уже позади!»

Несколько мгновений я постоял у ее кровати. Мы молчали и смотрели друг другу в глаза. Потом она нерешительно выпростала руку из-под одеяла и протянула мне. Я осторожно склонился над этой рукой и с ликованием в сердце благодарно поцеловал теплые тонкие пальцы один за другим.

— Ты уже видел ребенка? — наконец спросила Беттн, и голос ее прозвучал словно издалека. Я покачал головой; пока я и не испытывал такого желания. Бетти я хотел видеть, Бетти и еще раз Бетти!

— Мальчик! — шепнула она, и я кивнул.

— Да, знаю: Теодор!

Тут раздался густой, внушавший доверие, голос сестры:

— Ребенка уже выкупали. Пойдемте со мной! Вы можете взглянуть.

Я не хотел отказываться, и сестра повела меня по коридорам в палату, где лежали в кроватках трое новорожденных.

— Вот ваш сын! — сказала сестра и показала на одного из младенцев.

Я хотел подойти, но она удержала меня.

— Пока вам нельзя подходить к ребенку ближе, — сказала она.

Я послушно остановился и смотрел на малыша, который не обращал на меня никакого внимания. Мало-помалу мной овладело странное, неописуемое чувство: уважение к самому себе, смешанное с сомнением, правда ли все это. «Вот твой ребенок, твой ребенок! — твердил я себе. — Твоя плоть и кровь, твое дитя!»

Сотни раз я представлял себе эту минуту и в воображении рисовал себе, как это произойдет и что я буду чувствовать. Но теперь все было по-иному, совсем не так, как я ожидал. Я не испытывал никакого особенного расположения к этому морщинистому личику, к этой большой голове, к этому ребенку, который лежал на подушке и тоненько пищал. Но несколько раз меня на секунду пронизывал острый, как физическая боль, страх перед тайной жизни, тайной, в свершении которой я — сам того не сознавая — участвовал, и перед ответственностью, которую я взял на себя.

Десять дней оставалась Бетти в больнице. Как маленький мальчик, зачеркивал я каждое утро на календаре вчерашний день и подготовлял все для торжественного возвращения Бетти. Трудился я теперь с небывалым усердием. После минут, пережитых у кроватки ребенка, меня не покидало чувство огромной ответственности. «Ты должен зарабатывать! — твердил я себе. — Ты должен заботиться о будущем. Кто знает, что оно таит? Твой ребенок должен стать настоящим человеком! Пусть твоему сыну живется лучше, чем тебе!»

Главным образом это и заставляло меня неутомимо работать! Я на себе испытал ужас нищенского детства и хотел избавить сына от подобной участи.

Кружась в водовороте своих дел, я не замечал, как мелькали дни, но вечера и ночи ползли бесконечно медленно. Вокруг не было никого, с кем я мог бы поговорить, как раз теперь, когда сердце было переполнено. И вог я опять поехал к Эрике. «Только поболтаю с ней немного!» — решил я. Но и тогда уже знал наверняка, что не вернусь домой ночевать.

Так оно и случилось! Эрика действительно была замечательная женщина! С ней можно было говорить о чем угодно. Весь вечер оставался я у нее и рассказывал про Бетти и ребенка. Она задавала множество вопросов, и я чувствовал, что она радуется вместе со мной. Около полуночи она сказала:

— Уже поздно, Гуляка Петрус! Останешься ночевать у меня?

Я невольно рассмеялся. Ее откровенность всегда ставила меня в тупик.

— Ты по-прежнему не возражаешь? — спросил я. — Ведь ты теперь знаешь, что я тебя не люблю!

— Меня тянет к тебе именно потому, что ты меня не любишь, — возразила она и закурила папиросу. — Звучит странно, а? Но такая уж я есть!

Я остался у нее. Наутро, когда я одевался, она сказала:

— Так вот, твоя жена возвращается. Жизнь у тебя пойдет, как раньше, и мы больше не увидимся. Понимаешь ли ты теперь, что это не было изменой?

Я и сам уже думал о том, чтобы порвать с Эрикой. Все же я изобразил удивление.

— Почему же нам больше не видеться? Я буду часто приезжать в ваш город.

Она зевнула.

— Не лицемерь, Гуляка Петрус. Я ведь тебя хорошо знаю! Отправляйся-ка теперь к своей Бетти, я больше не хочу тебя видеть. Нет, помолчи, я знаю, что ты хочешь сказать, и знаю, что это будет ложь! Поди сюда, поцелуй меня!.. Вот так… И обещай, что больше не будешь приходить ко мне, что наше маленькое приключение на этом окончится.

Она была права, совершенно права. Я тоже чувствовал, что больше чем когда-либо принадлежу Бетти. Так мы оба дали обещание забыть друг друга.

— Гуляка Петрус, а ну поцелуй меня еще раз на прощанье! — сказала Эрика.

Это были последние слова, которые я от нее слышал. Мы сдержали слово и больше никогда не встречались. Поистине необычайно привлекательной и опытной женщиной была эта Эрика! Но и умницей тоже: она брала от жизни то, что хотела, и знала, когда следует поставить точку.

Глава тринадцатая

К приезду Бетти я особенно празднично убрал квартиру. Повсюду стояли цветы и пахло, как в оранжерее. На столе красовался большой торт с надписью: «Добро пожаловать домой!» Я в нетерпении стоял у окна и, отодвигая занавески, выглядывал на улицу. Каждый раз, как из-за угла показывалась машина, я думал: «Это, наверно, она!» И наконец я угадал. Автомобиль остановился перед домом, шофер отворил дверцу, жена вышла со свертком на руках — с моим сыном!

На лестнице она встретилась с квартиранткой с нижнего этажа; я ждал за дверью, сгорая от нетерпения и переминаясь с ноги на ногу, а соседка тем временем засыпала жену вопросами о том, как это было. Она также выразила желание посмотреть на ребенка, и наша лестница огласилась восхищенными «ахами» и «охами».

«Хоть бы эта дура успокоилась!» — в ярости думал я. Но она воскликнула:

— Очаровательный ребеночек, прямо прелесть!

Потом я услышал негромкий голос Бетти, а потом опять и опять голос той женщины. Наконец, наконец Бетти поднялась по лестнице и вошла с сияющей улыбкой на губах. Теперь-то уж я мог спокойно рассмотреть своего сына, и мне было даже позволено дотронуться до него.

Первые дни казались мне такими необычайными, что я даже не заметил тихую и глубокую перемену в Бетти. Утром, вставая, я прежде всего смотрел на сына, легко проводил рукой по одеяльцу, под которым он спал. Прежде чем уйти, я еще раз бросал гордый взгляд на ребенка. На улице, в деловых конторах — везде мне думалось, что люди должны о чем-то догадываться по моему виду, и каждый раз я бывал немного разочарован, когда все обращались ко мне, как обычно. Но мало-помалу я все же привык к «третьему члену нашего союза», и тогда мне стало ясно, что маленький человечек предательски оттеснил меня в сердце Бетти. Когда она подходила к его колыбели, в ее глазах зажигалась такая несказанно глубокая любовь, какой я никогда раньше не замечал. А вечером, когда я приходил домой, она тихим голосом повествовала о том, что мальчик делал днем. Каждый звук, который исходил из его ротика, каждое движение его ручек и ножек точно описывались и воспроизводились. Если я хотел его видеть, мне разрешали, как бы оказывая высшую милость.

Несомненно, Бетти любила меня по-прежнему; может быть, нежнее, сердечнее, но менее страстно. Раньше я был целью ее жизни, теперь ребенок завоевал первое место: она стала матерью. В нашу жизнь, которая до сих пор естественным образом направлялась моими желаниями, вмешалась пухлыми ручками новая сила и все изменила по-своему. Я больше не смел курить, когда Теодор был в комнате, не смел громко говорить, чтобы его не разбудить, я должен был каждый вечер выслушивать подробное описание того, как он почти что улыбнулся, как он сказал «а», как он двигал пальчиками и тому подобное. А главное, я теперь не мог по вечерам выходить с Бетти, так как она ни на минуту не хотела расстаться с маленьким.

Я тоже любил ребенка и радовался его развитию. Но я, кроме того, должен был вести свое дело, которое как раз в это время требовало от меня напряжения всех сил. С недели на неделю я все яснее и болезненнее чувствовал, как между Бетти и мной разверзается пропасть — поначалу, правда, узкая и едва заметная. Но я уже видел угрожающие трещины и расселины, слышал обвалы… и был бессилен предотвратить катастрофу.

Может, и верно общепринятое мнение, будто ребенок скрепляет распадающуюся семью. Но у нас было, пожалуй, обратное. Если тогда я сваливал всю вину на Бетти, то теперь я знаю, что причина таилась в моей неукротимой гордости, которая не позволяла мне делить любовь жены с другим, хотя бы этим другим было мое собственное дитя. Вначале я еще боролся за свое супружеское счастье. Я приносил Бетти подарки, я говорил ей комплименты и окружал ее вниманием, как было еще до нашей свадьбы. Я пытался рассказывать о деле, пытался внушать ей интерес к нему, спрашивая по тому или иному поводу ее совета. Но, как и раньше, она отвечала с улыбкой: «Ах, ты сам знаешь лучше! Право, я в этом ничего не понимаю!»

Удручающая, безнадежная борьба! Так понемногу я уступил неизбежности и с двойным жаром набросился на работу, чтобы добиться успеха и в этом найти удовлетворение, которого напрасно жаждал дома.

К этому времени я снял в центре города два больших помещения — для конторы и склада. Целыми днями я разъезжал по клиентам, а вечером часто трудился до десяти часов, составляя новые прейскуранты, проверяя и сравнивая предложения или диктуя секретарше письма для отправки на следующий день.

Если я возвращался домой поздно, Бетти сидела у кухонного столика и ждала. Она никогда не упрекала меня, а только спрашивала: «Ты ел или накормить тебя?»

При всем том я видел, что и она замечает растущее отчуждение и страдает. Она постепенно становилась молчаливее, и все реже в моем присутствии на губах ее играла милая улыбка. И только когда она безмолвно тянула меня за руку в комнату и мы склонялись над спящим мальчиком, только тогда лучисто сияли ее глаза и поблескивали зубы в мягком свете лампы.

Еще один раз сделал я попытку вернуть себе Бетти. Теодору было тогда около года. В одном из кинотеатров шел фильм, который мне непременно хотелось увидеть. Я сказал Бетти:

— Не можешь ли ты сделать так, чтобы мы завтра вместе пошли на эту картину?

Бетти взглянула на меня. Потом покачала головой. Она знала, что делает мне больно, и от этого ей было больно самой.

— Не могу! Пожалуйста, пойми: я должна остаться с ребенком.

— Но ведь мы могли бы попросить мою невестку. Она, наверно, пришла бы на один вечер. Или, если хочешь, попроси кого-нибудь из своих родных.

— Нет, — ответила она. — Не надо об этом. Пойди один. Меня этот фильм не интересует.

У меня готов был сорваться крик: «Неужели ты не понимаешь, что поставлено на карту? Наше супружество, мое счастье! Неужели ради этого нельзя пожертвовать одним вечером? Я не только отец твоего ребенка, но и твой муж!» Но я сказал лишь:

— Если тебе не хочется в кино, можно было бы пойти потанцевать. Раньше тебе это нравилось!

Она снова покачала головой.

— Раньше да, — сказала она. — Но теперь все изменилось. Ты это и сам понимаешь.

— Нет, я не понимаю! Совсем не понимаю! — сердито крикнул я. — Какую роль я вообще играю в твоей жизни? Только малютка, опять малютка и еще раз малютка! Я тебе совершенно безразличен.

Бетти улыбнулась. Давно я не видел ее улыбки, а сейчас она опять улыбнулась ласково и сердечно.

— Поглядите-ка на моего муженька! Ревнует к собственному ребенку! Надо же выдумать такое!

Поистине все было напрасно, но я все-таки возразил:

— Нисколько я не ревную! Делай как хочешь! Я только спросил.

Это была моя последняя попытка. И теперь, когда она не удалась, мне стало ясно, что каждый из нас должен строить свою жизнь по-своему. Конечно, мы и впредь часть времени будем проводить вместе, будем смеяться и спорить. Все еще останутся общие дела, в которых мы оба будем принимать участие; у нас будет общее жилище, ребенок и прочее. Но я знал, что мной опять завладеет одиночество и спутница моей жизни будет медленно и неотвратимо ускользать все дальше от меня.

«Мне теперь остается лишь мое дело, — сказал я себе. — Я целиком отдамся своему предприятию, буду его развивать и расширять. А там, глядишь, и отношения с Бетти как-нибудь разрешатся сами собой».

Я был убежден, что жена уже не любит меня так, как любила раньше, и лишь отчасти винил в этом ребенка. Самым существенным казался мне тот факт, что я, как какой-нибудь мелкий служащий, живу в скверном казарменном доме, что я по прежнему должен считать каждый грош и заря моего успеха сияет все еще в бесконечной дали. Я боролся, как мало кто борется. Со времен детства я жертвовал своим здоровьем, бессчетными ночами, лучшими годами юности. Во имя чего? Как раз в этот период цель казалась мне более далекой, чем когда-либо, и к неурядицам и разочарованиям в моей семейной жизни присоединились все больше угнетавшие меня деловые заботы.

Чтобы получить возможность быстрее поставлять товары, я снял еще один большой склад и израсходовал на него все сбережения. Однако такое необходимое и правильное расширение предприятия повлекло за собой существенное увеличение накладных расходов, которые уже не покрывались достигнутым мной оборотом. Поэтому я был вынужден, помимо секретарши и кладовщика, нанять еще разъездного агента. И несмотря на все эти меры, дело не желало давать прибыль, и я зарабатывал даже меньше, чем раньше, когда был один. Правда, я теперь добился увеличения оборота. Но прибыль, на которую я мог рассчитывать, не теряя конкурентоспособности, была так мала, что после покрытия накладных расходов почти ничего не оставалось. Знакомые хвалили меня и говорили:

— Твои дела хороши. Ты вышел в люди!

Я кивал им и отвечал:

— Да, я доволен, — так как, конечно, не мог допустить, чтобы кто-нибудь заглядывал в мои карты.

Я один знал, что предприятие стоит на глиняных ногах и что достаточно маленькой неудачи, чтобы я очутился на грани банкротства.

Поскольку я сам не изготовлял товаров, фабриканты продавали их мне по таким ценам, чтобы я не мог стать опасным. Мне нужно было свое предприятие, мне нужны были машины, тогда я стал бы продавать изделия дешевле и успешнее. Мне нужны были машины, чтобы зарабатывать деньги. Но купить машины я не мог: я зарабатывал слишком мало, и у меня не было денег. Часто, просидев до полуночи над конторскими книгами, усталый и несчастный, плелся я домой и готов был плакать от отчаяния. Я просто не видел выхода из этого рокового круга, внутри которого я метался, расшибая себе в кровь голову, как мечется муха под перевернутым стаканом.

Дома Бетти всегда поджидала меня за кухонным столом.

— Не хочешь ли поесть? — спрашивала она.

Я уже не хотел. Мне было тошно, и нужны были мне только покой и выход из запутанного положения. Иногда она участливо спрашивала:

— У тебя неприятности? Расскажи мне!

Я только качал головой:

— Нет, ничего, оставь!

Тогда она вставала со вздохом, матерински проводила рукой по моим волосам и говорила:

— Пойдем, пора спать. Уже поздно.

Каждый вечер мы еще подходили к колыбели малютки: Бетти с левой стороны, а я с правой — и смотрели на сына, который мирно спал, засунув палец в рот. Потом наши взгляды встречались над колыбелью, и мы безмолвно улыбались: Бетти — радостно, а я — устало. Устало, но все же с приятным сознанием, что мне дарована хоть эта минута чистого счастья.

Улегшись в постель, я иногда сразу же засыпал; но гораздо чаще заботы окружали мое изголовье, и я часами вел с ними длинный разговор. Утром я вставал в шесть, расстроенный, бледный и заспанный, выпивал три чашки черного кофе и отправлялся в контору. Что изменилось с того времени, когда я в таком же настроении семенил по просыпавшимся улицам к доктору Альту? Я стал старше, ожесточеннее и недоверчивее к золотой полоске успеха, далеко и неопределенно светившейся на горизонте. Юноша хотел построить матери дом; мужчина часто не знал, как внести плату за квартиру для жены и ребенка.

А при всем том я был ловким и толковым дельцом. Прежде чем заказать товар, я собирал предложения от четырех или пяти поставщиков, и тому, чьи цены были наинизшие, я отвечал, что его конкуренты предложили мне тот же товар на пять процентов дешевле. Пусть он пересмотрит расценки. Притом я оплачивал все товары немедленно по доставке. Этим мне тоже часто удавалось выторговать два-три процента. Но, с другой стороны, я должен был предоставлять заказчикам трехмесячный кредит, и многие не платили даже по истечении этого срока. Мне приходилось осторожно и вежливо им напоминать. Поэтому наряду с наличием товаров на складе я еще должен был мириться с наличием счетов моих покупателей на несколько тысяч франков, и как раз этих денег мне не хватало, когда я в них особенно нуждался. Уже не однажды приходилось мне незадолго до конца месяца отправляться в путь и стучаться у дверей клиентов с просьбой досрочно оплатить счета, так как иначе я не знал бы, как выдать жалованье служащим и внести плату за помещения.

Как-то под вечер сидел я за своей конторкой, занимаясь подсчетами. Вдруг я услышал, что кто-то разговаривает в соседней комнате с моей секретаршей и выражает желание увидеть меня. Надо сказать, я всегда терпеть не мог праздных болтунов, которые мешают работать, переливая из пустого в порожнее. Поэтому уже давно над моим письменным столом висела надпись: «Будь краток: время — деньги!»

Мои служащие тоже знали, что я принципиально не принимаю в конторе посетителей по личным делам. Поэтому секретарша заявила пришедшему, что видеть меня нельзя.

Но он самоуверенным голосом, который показался мне знакомым, ответил:

— Ну, меня-то он примет, прелестная фройляйн! Передайте ему мою карточку!

Она принесла визитную карточку. На ней я прочел: «Доктор юридических наук Ганс Э. Левенштейн».

Я не видел Шаха со времени моей женитьбы, и мне было неудобно отказать ему. Поэтому я велел впустить его. Он еще больше раздался вширь и еще больше стал похож на губку. Своим обычным развязным тоном, который, наверно, считал сердечным, Шах приветствовал меня, протянув мясистую руку. Другой рукой он похлопал меня по плечу и крикнул с сияющим видом:

— Ну, старина, как поживаешь?

— Садись! — предложил я и с удовлетворением отметил, что он читает надпись над столом. Гость со смехом указал на нее:

— Ко мне это не относится? Или все же?

— Конечно, нет! — ответил я. — Это только для тех, кто мешает мне работать.

Он расположился поудобнее, закурил сигарету и начал без околичностей рассказывать о себе. С науками он покончил и теперь имеет прекрасную должность при суде.

— Ты знаешь, кто уж пролез туда, тот потом автоматически получает повышения. Остается лишь править рулем. Двигательную силу обеспечивают другие.

Я подумал о своем деле и сказал:

— У меня, к сожалению, это не гак просто!

Шах огляделся.

— А ты все-таки добился своего! Жаловаться тебе нечего! Черт возьми, странно вспомнить о том времени, когда ты жрал свой завтрак на лестнице перед школой! Нет, серьезно, как тебе живется? Я имею в виду твои дела.

Я пожал плечами.

— Могло бы быть лучше! — пробормотал я.

Он поинтересовался — отчего; и я кратко рассказал ему о своих затруднениях. Почему именно ему я выдал тайну, которую так тщательно охранял, и сам не знаю. Может, потому, что он для меня ровно ничего не значил и я думал, что едва ли еще его встречу. Когда я окончил, он встал, подошел ко мне, присел на край стола, по-приятельски положил мне руку на плечо и серьезно поглядел на меня, показывая, что он мне сочувствует и хочет сказать что-то важное.

— Милый мой, — начал Шах таким тоном, словно собирался произнести речь перед собранием, — милый мой, ты действуешь совершенно неправильно! Позволь старому другу — ведь я могу считать себя твоим другом — сказать это тебе.

— Вот как? — улыбнулся я и скептически махнул рукой. — Почему же, собственно?

— Потому что ты хочешь один тащить свой воз. Все мы должны опираться друг на друга и друг другу помогать.

Я подумал, что он захочет войти компаньоном в мое дело, и быстро соображал, как обосновать отказ. Что бы ни случилось, я хотел оставаться полновластным хозяином и не испрашивать разрешения на каждый расходуемый франк у этого жирного, самодовольного человека.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, чтобы выгадать время.

Он не изменил позы, только сильнее надавил рукой на мое плечо.

— Взгляни на меня! — воскликнул он. — Почему я занимаю свою должность, почему именно я, а не другой? В жизни необходимы друзья, милый мой, в этом весь секрет!

— Да, — согласился я, — ты прав: друзей у меня как раз нет.

— Сам виноват!

Я вопросительно взглянул на него.

— Ты принадлежишь к какой-нибудь партии? — спросил он.

Я ответил отрицательно.

— Вот видишь! Ты должен вступить в какую-нибудь партию, заниматься политикой. Ты должен плыть по течению, а не против него. Тогда волны спокойно и неуклонно вынесут тебя к цели.

— В политике я ничего не смыслю, — пробовал я защищаться.

— Когда войдешь в партию, освоишься, это придет само собой!

— Нет, — сказал я, — на это у меня нет времени, я должен двигать свое дело.

— Вот в том-то вся штука! — воскликнул он, словно наконец навел меня на верный след. — Политика тоже дело! И неплохое, если за него умело взяться.

Он начал пространно перечислять преимущества, которые я получу, если вступлю в его партию. Сначала я слушал его из вежливости, однако мало-помалу ему удалось пробудить во мне интерес. Мне показалось несомненным, что в той или иной партии я завяжу знакомства с влиятельными людьми и некоторые из них когда-нибудь могут сослужить мне службу. Когда же он еще упомянул, что на ближайших выборах в городское самоуправление надеется попасть в список кандидатов, я окончательно понял: политика может оказаться для моего дела не столь уж убыточной, чего я, было, испугался.

— Ты тоже со временем можешь пройти на выборах в какое-нибудь учреждение, — заметил Шах.

Что-то новое шевельнулось при этих словах в моей груди — неведомое мне раньше честолюбие. Борясь с сомнениями, но уже наполовину побежденный, я возразил:

— У них найдутся другие люди, я им не гожусь!

— Годится каждый, кто может пригодиться, — с ударением произнес Шах и рассмеялся, довольный своим каламбуром. — Ты годишься, ты это доказал.

— Что же мне надо делать? — спросил я.

— На следующей неделе у нас собрание. Я зайду за тобой, и мы поедем вместе. Там я представлю тебя кое-кому из членов моей партии. Остальное придет само собой, вот увидишь. А теперь я попрощаюсь, не то получится, что твое изречение относится и ко мне.

Мы пожали друг другу руки. Оставшись один, я довольно долго сидел и размышлял о новых возможностях. Передо мной открывался интересный путь — с этим я должен был согласиться, — и моя вера в себя, моя решимость возросли. Шах отнял у меня почти всю вторую половину дня; уже смеркалось, когда он ушел. Но я не был на него зол: он показал мне выход из лабиринта, вкотором я блуждал.

«Я должен быть ему благодарен, — сказал я себе. — Этого я не забуду».

Глава четырнадцатая

Я побывал на собрании, и тот вечер стал началом моей политической карьеры. Шах заехал за мной около восьми, и мы отправились. По дороге он объяснял мне достоинства своей машины. Показывал, как легко он обгоняет других и как уверенно правит. Мы сделали большой крюк и потому прибыли с опозданием. Когда мы вошли, на трибуне стоял молодой человек (кстати, он и сейчас мой коллега во фракции) и говорил о каком-то голосовании.

Мы сели в конце длинного стола. Шах шепотом приветствовал нескольких человек, другим помахал рукой, и я подумал, что он, видимо, с пользой потратил время, так как приобрел много знакомств. Оратор говорил дельно, и, когда он кончил, ему дружно аплодировали. Шах представил меня нескольким своим знакомым. Я был поражен тем, с какой приветливостью отнеслись ко мне все эти внушительные господа. Кое-кто из них даже знал мою фирму и говорил примерно так: «Ах, вот вы кто! Да, я уже слышал о вас».

Потом Шах взял меня под руку и шепнул:

— Сейчас я представлю тебя старику Шредеру. Ты знаешь: «Шредер и Компания».

Я только кивнул. В то время это была крупнейшая в нашей стране фирма по экспорту текстиля. Я последовал за Шахом, который с большей ловкостью, чем я от него ожидал, протискивался по узким проходам между столами. Я чувствовал себя очень непривычно: за один час я узнал больше выдающихся людей, чем за всю прежнюю жизнь. А теперь еще и старик Шредер! Мне было даже страшновато знакомиться с этим богачом, на которого работали сотни служащих. Идя за Шахом, не перестававшим раскланиваться направо и налево, я все время оправлял галстук и вытирал о брюки правую руку.

У одного из длинных столов Шах остановился и, обратившись к худощавому старику с белой бородкой клином, в пенсне и с цветком в петлице, сказал:

— Господин директор, разрешите представить вам нового члена нашей партии!

Шредер встал. Мы обменялись приветствиями, и, услышав, в какой отрасли я работаю, он рассмеялся:

— Значит, в некотором роде коллега!

— Да. Но конечно, мое дело не идет ни в какое сравнение с вашей фирмой.

— Молодой друг, то, чего сегодня «нет», еще может «стать» завтра. А как ваши успехи?

— Не особенно хорошо. Вы сами знаете, как сильна конкуренция!

— Конечно. Чем вы торгуете?

Я перечислил свои товары.

— Так, — задумчиво сказал он. — Это не совсем по нашей части. Вы поставляете что-нибудь моей фирме?

— К сожалению, нет. Часто пытался, но…

— Посмотрим, что можно сделать, — прервал он меня и подал руку. — Приходите в ближайший… погодите минутку… скажем, в ближайший четверг со своими образцами. Спросите господина Брахера. Я поговорю с ним. Но предлагайте только хороший товар, молодой друг, только хороший товар!

— Само собой разумеется, господин директор! — заверил я и поклонился.

— Ну вот! — сказал Шах, когда мы отошли. — Сам видишь! Веришь ты теперь?

Да, я верил! У Шредера я получил недурной заказ, и понемногу дело вообще пошло лучше. В партии я познакомился с целым рядом влиятельных людей, и даже если они не были мне непосредственно полезны, все же моя вера в себя укреплялась благодаря сознанию, что я общаюсь с людьми, чьи имена произносят с уважением по всей стране. Я теперь усердно занимался делами своей партии и раза два читал доклады на разные темы. Меня выбирали в комиссии, а три года спустя председатель сообщил мне, что на предстоящих выборах в городское самоуправление меня хотят включить в список кандидатов.

Шаха тоже включили в список, и мы решили отпраздновать такое событие в тот же вечер, когда это стало известно. Шах заехал за мной. По дороге мы пригласили двух девушек, потом все вместе поехали в небольшой респектабельный ресторан, где в одной из ниш для нас был приготовлен столик. Шах заранее предупредил, что приглашает нас. Он умело разобрался в меню и выбрал такие деликатесы, каких я никогда не едал: икру, устриц, лягушачьи лапки и тому подобное. Все это мы запивали дорогим вином, целовали девушек и по очереди поднимали бокалы за здоровье друг друга и наше будущее.

— Ну, мы своего добились! — воскликнул Шах.

— Чего, собственно? — спросил я.

— А того, что нас непременно выберут, поверь мне! Ура!

Мы осушили бокалы. Девицы хихикали. Мне тоже алкоголь ударил в голову.

— Это только начало, — сказал я. — Я хочу взобраться на самый верх.

— А, чтоб тебя черт побрал! Какой же ты честолюбивый малый! Ура! — крикнул Шах.

Около полуночи все поехали к нему. С сумасшедшей скоростью гнал он машину по улицам.

— Не так быстро! — предостерегал я его. — Ты пьян.

Он только смеялся.

— Чепуха! Если что случится, я тут же на месте устрою себе суд.

Девушкам понравилась такая дьявольская езда. Они хохотали как безумные, когда на поворотах нас швыряло друг на дружку, и беспрестанно кричали:

— Быстрей, Шах, быстрей! Нажми еще!

Наконец мы, все-таки целые и невредимые, остановились против его дома. Несколько раз нашу машину и пешеходов спас только счастливый случай. В квартире кутеж продолжался. Шах потребовал, чтобы девицы разделись. Они решительно отказывались, пока не получат подарков.

Волей-неволей ему пришлось сначала заплатить, после чего оргия пошла вовсю. Шах оказался настоящей свиньей. Он поливал девушек вином, одна из них сидела у его ног, и он бормотал:

— Сними с меня ботинки, рабыня!

Через некоторое время, набезобразничавшись досыта, он тяжело поднялся, схватил одну из красоток за руку и, шатаясь, направился с ней к двери. Раза два он споткнулся, потом даже упал, и нам втроем пришлось с большими усилиями ставить его на ноги. Тупо тараща на меня глаза, он с трудом выговорил:

— Я иду в спальню, можешь устроиться на кушетке.

Обе девицы безудержно смеялись, находя все очень забавным, и, когда более высокая из них исчезла с Шахом в спальне, другая крикнула ей вслед:

— Желаю счастья!

Что вызвало новую бурю веселья. Когда мы остались одни, девица — она сидела передо мной на полу — еще долго смеялась. Но потом, должно быть, вспомнила о своих обязанностях и занялась мной.

Два часа спустя я ушел от Шаха и пешком отправился домой. В голове у меня уже немного прояснилось, но мне было смертельно тошно, и по дороге меня раза два рвало.

«Что мы, собственно, праздновали? — спрашивал я себя. Пришлось напрячь память, прежде чем я вспомнил: — Ах да, то, что стану городским советником!»

Я попытался вообразить, как должен чувствовать себя городской советник. Все спрашивают тебя: «Как поживаете, господин советник?» Ты решаешь судьбы общины. Замечательно! Но я останусь простым и скромным, как теперь; это производит на людей впечатление. Вот удивится Бетти, когда узнает!

Уже много месяцев я не говорил с ней о своих планах. Она знала, что я стал членом одной из партий, и, когда я сообщал ей: «Приеду домой поздно, у нас собрание», она неизменно отвечала: «Хорошо».

Она никогда не расспрашивала, где и в каком обществе я провожу вечера, а сам я ничего не рассказывал. Та славная пора, когда мы взаимно делились своими надеждами и тайнами, милая пора небольших размолвок и примирений с поцелуями, прошла давно и навсегда. Мы еще жили вместе, друг подле друга, и, кажется, еще любили друг друга. Оставаясь вечером дома, мы говорили о том, о сем, чаще о Теодоре, который рос веселым мальчонкой и доставлял нам много радости. Особенно Бетти!

С тех пор как я опять стал лучше зарабатывать, я выдавал жене больше денег на хозяйство. И я знал, хотя она об этом не говорила, что она мне благодарна. Она любила красиво одеваться и в выборе туалетов выказывала отличный вкус. Часто, видя ее впервые в новом наряде, я готов был, как прежде, обнять ее и шепнуть: «В этом платье ты очаровательна!» Но те времена давно миновали. Теперь было поздно!

И все-таки серьезной причины для нашего взаимного отчуждения, собственно, не было. Если я когда-то боялся, что ребенок может отнять у меня жену, то теперь я давно освободился от этой смехотворной ревности и на свой лад любил Теодора не меньше, чем любил Бетти. Но мы оба были в плену своих привычек и гордости, на нас будто шоры надели, и прежней близости уже не было.

«Да, Бетти удивится!» — подумал я и ускорил шаг. Давно я не приходил домой так поздно и теперь упрекал себя в том, что не предупредил ее. «Она, наверно, до полуночи ждала меня, — твердил я себе. — Но она поймет, что мы должны были отпраздновать такое событие. Она не поехала бы с нами. Стало быть, не беда!»

Успокоенный, открыл я калитку садика. На кухне горел свет. «Что это значит? — спросил я себя. — Не может же быть, чтобы Бетти так долго ждала!»

В тот же миг меня охватило предчувствие, нет, полная уверенность, что в доме произошло несчастье. Стремглав взбежал я по лестнице и вошел в квартиру. У кухонного стола сидела Бетти и плакала.

— Бетти, что с тобой? — испуганно спросил я.

Я редко видел ее в слезах, и мне действительно было больно, что она так расстроена.

— Что с тобой? — повторил я, подняв ее голову.

Она посмотрела на меня заплаканными глазами, будто пыталась прочесть что-то на моем лице. Потом встала.

— Ничего, — сказала она. — Не хочешь ли поесть?

— Бетти, скажи же, что с тобой. Будь со мной хоть раз откровенна, хоть раз! Что я сделал? Что случилось?

Она пожала плечами.

— Неважно, — проговорила она. — Хочешь есть?

— Нет, не хочу. Я хочу знать, что случилось!

Она повернулась ко мне спиной. Я подошел к ней сзади, взял ее руки и ласково произнес:

— Скажи, что с тобой?!

Ее узкие ладони трепетали в моих, как две пойманные птицы, и, слыша свой настойчиво умоляющий голос, я вдруг подумал, что все еще может уладиться. Похоже, и Бетти коснулось то неуловимое дуновение, под мягкой теплотой которого взломался лед в моей душе. Так или иначе, она попыталась улыбнуться сквозь слезы.

— Ах, я такая глупая! — сказала она. — Все это пустяки… Взгляни на календарь!

— Ну что ж, шестнадцатое… нет, сейчас уже семнадцатое. Что же с того?

— Это день нашей свадьбы. Ты забыл?

Да, это была четвертая годовщина нашей свадьбы. А я забыл! Мне было стыдно, но в то же время я радовался, что Бетти придает этому такое значение.

— Дорогая детка, да, я забыл! Извини меня!

— Пустяки! Ты знаешь, это вдруг нашло на меня, оттого что я ждала всю ночь. Я почувствовала себя такой одинокой. С девяти часов сижу я здесь на стуле.

Я вспомнил, как провел эту ночь! В то время как я кутил с пьяницей и уличными девками, дома моя жена, мать моего ребенка, сидела здесь, плакала и ждала. Какой же я пустой, глупый, дурной человек!

— Дорогая Бетти, — прошептал я и поцеловал ее, — А я все-таки принес тебе подарок!

— Какой же?

Я рассказал ей о своей надежде стать городским советником. Но она как будто не особенно обрадовалась.

— Желаю успеха. Но тогда ты совсем перестанешь бывать дома по вечерам.

— Да нет же, Бетти, ты увидишь, все будет хорошо!

Сказав это, я поцеловал ее. К сожалению, мои слова не оправдались.

Глава пятнадцатая

На другой день я долго обдумывал, какое удовольствие я мог бы доставить Бетти. Надо было сделать нечто из ряда вон выходящее, мне хотелось ознаменовать одновременно и день нашей свадьбы, и наше примирение, и мой успех на политическом поприще. Я брел по главной улице города и внимательно разглядывал витрины. Купить драгоценную вещицу? Нет! Новое платье? Тоже нет! И вдруг желаемое нашлось в витрине бюро путешествий: Санкт-Мориц — поездка в Санкт-Мориц. Да, это годилось!

За всю свою жизнь я еще не имел дня отдыха, да и Бетти не отдыхала за все четыре года нашего брака. Я сейчас же взял несколько проспектов и всю вторую половину дня просидел в конторе, тщательно изучая эти листки, местоположение отелей, предоставляемые ими удобства, а также цены, после чего написал по двум или трем адресам. Пока не соберу всех сведений и окончательно не закажу номера, я ничего не скажу Бетти, решил я. Но я с такой детской радостью думал о предстоящей поездке, а главное, о сюрпризе для жены, что за обедом мне трудно было не проболтаться.

Стараясь не выдать себя, я ждал, чтобы Теодор, говоривший за обедом без умолку, предоставил мне случай коснуться желаемой темы. Мое терпение не подверглось особенно тяжкому испытанию. Теодор рассказывал, что он делал утром, о чем говорил с другими детьми, а потом обратился ко мне:

— Папа, я принес мамочке цветов. Вот сколько! Красивых и очень больших! Правда, мама?

Бетти кивнула: она знала, что я не любил разговоров за едой. В другой день я, вероятно, ответил бы просто: «Так, так, хорошо! А теперь ешь-ка суп, а то он остынет!»

Mo сегодня я спросил:

— Что же это были за цветы?

— Много, много! — воскликнул он, обрадованный, что может о чем-то рассказывать и папа не напоминает сразу о супе. — Вот как много!

Он широко развел руки, показывая, какой большой был букет.

— Тедди нарвал мне ромашек, — объяснила Бетти.

— Завтра я принесу тебе еще. Хорошо, мамочка?

— Принеси, — сказал я и снова почувствовал, как трудно мне вести с Теодором продолжительный разговор. Я любил его всей душой, и он тоже был привязан ко мне. Во всяком случае, после еды он всегда бежал ко мне и упрашивал: «Папа, папа!»

Это означало, что я должен взять его на колени и играть с ним в лошадку.

«Куда мы поедем?» — спрашивал он. «В лес». — «Значит, шагом!» — «А теперь по лугу». — «Значит, галопом! Но-о, лошадка, гоп-гоп!» Играли мы всегда хорошо, и я бывал на высоте положения. Но, когда он что-нибудь рассказывал и задавал вопросы, я всегда затруднялся с ответами, тогда как Бетти, почти не вникая в болтовню Теодора, сразу находила нужные слова.

Так и теперь я исчерпал свои ресурсы.

— Хорошо в эту пору в горах! — обратился я к Бетти.

— Да, весна в горах! В июне, кажется, самое лучшее время.

— А ты бывала в горах?

— Когда-то была несколько раз. Мы много гуляли.

Я не спрашивал, кто это «мы»; мне было ясно, что она подразумевала своего друга, о котором со времени того памятного происшествия мы никогда не говорили.

— Надо бы теперь дать себе несколько дней отдыха и съездить в Энгадин, — сказал я, стараясь сохранять обычный равнодушный тон.

— Да, отдохнуть бы неплохо. И незачем ехать непременно в Энгадин.

— Папа, что такое — Энгадин? — спросил Тедди.

— Горная долина в кантоне Граубюнден.

— Горная долина? — снова спросил он. И за этим, конечно, последовало: — А что такое — горная долина?

— Это место, где горы, — ответила за меня Бетти.

— Ты не хотела бы поехать туда отдохнуть? — спросил я.

Бетти слишком хорошо меня знала, чтобы не почувствовать, что за моими словами что-то кроется. Но она все же не догадывалась, что именно. Отложив нож и вилку, она испытующе посмотрела на меня.

— Почему ты спрашиваешь?

— Да просто так!

— Не выдумывай, ты что-то имеешь в виду! Пожалуйста, скажи!

Тедди захлопал в ладошки. Вот это обед с развлечениями!

— Да, папа, скажи! — закричал он и ударил ложкой по супу.

Я стукнул малыша по руке, он заревел, Бетти убежала за салфеткой, чтобы счистить пятна с моего костюма. Среди этой суматохи она забыла о своем вопросе. Лишь после обеда она вернулась к нему.

— Я обдумывал, не поехать ли нам всем отдохнуть, — сказал я.

Бетти была поражена и не сразу нашла, что и сказать. Потом она произнесла лишь одно слово:

— Почему?

— Ну, просто так! Мне пришла в голову мысль, вот и все.

Через несколько дней я сообщил ей, что заказал в Санкт-Морице две комнаты. Ее реакция была совершенно неожиданная. Я думал, что Бетти обрадуется, рассмеется и бросится мне на шею. А она только снова спросила:

— Но почему же?

— Тебе ведь нужен отдых. И мне тоже, — ответил я.

Вдруг у нее брызнули слезы.

— Отчего же ты опять плачешь? — в недоумении спросил я. — Мне казалось, что это будет хорошим подарком к годовщине нашей свадьбы! Неужели ты не рада?

— Рада, рада, конечно! Но то, что у тебя явилась такая мысль!.. Как удивительно! Я этого никак, никак не ожидала.

Начались веселые дни сборов. Не знаю, кто из нас радовался больше: я, углубившийся в карту и расписание поездов, Тедди, бегавший по комнатам и изображавший паровоз, или Бетти, которая укладывала необходимые вещи и обо всем заботилась, проявляя большую предусмотрительность.

Наконец настал день отъезда, мы сели в вагон. И… покатили! Великолепная поездка! Я до сих пор помню подробности. Мы пообедали в вагоне-ресторане, и Бетти старалась держаться как важная дама. Я тоже делал вид, что давно привык к подобным обедам, потом потребовал сигару и долго выбирал с придирчивостью знатока. Все же время от времени мы исподтишка поглядывали друг на друга и невольно смеялись.

Уже темнело, когда мы наконец прибыли в Санкт-Мориц. Тедди изрядно утомился, и после ужина Бетти сразу уложила его в постель. Я поджидал ее в холле.

— Ты устал? — спросила она, вернувшись.

— Нет, нисколько! Не пройтись ли нам?

— Если хочешь, можно пойти потанцевать, — сказала Бетти и покраснела. — Но только, если ты хочешь!

— С удовольствием пойду, — ответил я, пораженный. — А Тедди?

— О нем можно не беспокоиться. Ты подожди, мне нужно переодеться, я буду готова через полчаса.

Я выпил коньяку и был в самом приятном настроении, когда вверху лестницы наконец показалась Бетти. Она надела черное, плотно облегавшее ее платье с короткими рукавами и черные перчатки. Между рукавом и перчаткой сверкала атласная кожа руки.

— Ты сейчас удивительно хороша, Бетти! — с волнением произнес я.

Она улыбнулась.

— Ах, что ты! — с легкой усмешкой сказала она, но была заметно рада комплименту.

Мы храбро отправились в лучший ресторан. Официанты кланялись и называли Бетти «госпожой»; одетый в черное почтенный господин, похожий на директора большого предприятия, осведомился, что нам угодно. Музыканты стоя наигрывали вальс, и все это выглядело чуть-чуть запыленным и застывшим, как в сказке про Спящую красавицу.

Мы то танцевали, то сидели и смотрели на других. Среди увядших, выставлявших напоказ свои дряблые прелести женщин Бетти напоминала розу, розу на мусорной свалке. Мужчины бросали на нее восхищенные взгляды, и, если мы не танцевали, они подходили, чопорные и важные, как фламинго, кланялись сперва мне — сдержанно и вопросительно, потом — ниже и невероятно вежливо — Бетти и бормотали свое: «May I? Разрешите?..» — или тому подобное.

Конечно, им разрешали! Бетти танцевала со всеми, порой ей даже удавалось вызвать у этих скучных, мраморных истуканов подобие улыбки. Потом она рассказывала мне все, что ей становилось известно о ее кавалерах.

— Послушай, вон тот — настоящий лорд! Да, да! Не веришь? Он уже закидывал удочку. Да, они времени не теряют!

— Что же ты сказала?

— Не задавай глупых вопросов, — со смехом ответила Бетти и ущипнула меня за руку, — Разве мне кто-нибудь нужен, когда рядом со мной самый красивый мужчина на свете!

Бетти была счастлива; ссылаясь на усталость, я почти не танцевал с ней, видя, как ей нравится вести с мужчинами свою игру. Ведь сам-то я редко говорил ей комплименты. Этот вечер должен был вознаградить ее за многое.

В отель мы вернулись поздно, очень утомленные. Я радовался, что можно будет хорошо выспаться, встав утром попозже. К сожалению, из этого ничего не вышло, так как Тедди очень рано начал ползать по мне и уселся наконец у меня на голове.

— Что тебе? — раздраженно спросил я и поставил его на пол.

— Шш! — зашипел он. — Мамочка еще спит. Давай мы с тобой пойдем гулять!

Мужчина обращался к мужчине! Что тут было делать! Я оделся, и мы вдвоем зашагали, поднимаясь к Кантарелле.

Когда мы увидели распростертый у наших ног великолепный ландшафт: озеро в тихих берегах, перелески и светлые горные луга, Тедди сказал:

— Папа, давай после обеда пойдем к озеру!

— Хорошо! И мамочка пойдет с нами. Мы прогуляемся вон до того большого дома на другом берегу. Ты его видишь?

— Да. Будем купаться и удить рыбу, — сказал Тедди. — Я возьму с собой моторную лодочку.

Так мы и сделали. И этот поход к озеру послужил причиной того, что моя жизнь сложилась совсем не так, как могла бы сложиться! Случай или нечто большее? Кто знает. Когда мы, глядя в прошлое, обозреваем свою жизнь, то всегда наталкиваемся на одно или два события, как будто незначительные и тем не менее оказавшие решающее влияние на нашу судьбу. И мы спрашиваем себя: «Что было бы, если бы тогда?..»

Так и я уже в сотый раз спрашиваю себя: «Как сложилась бы твоя жизнь, если бы мы тогда не пошли именно по той дороге, если бы Бетти далеко от отеля не наступила на камень и не вывихнула ногу?»

Она попыталась идти, сделала несколько шагов, я поддерживал ее, но добираться так до отеля было совершенно невозможно.

— Надо кого-нибудь позвать, чтобы отнести тебя обратно, — решил я.

Бетти кивнула. Она побледнела от боли.

— Я и вправду больше не могу идти, — огорченно сказала она.

У дороги за лиственницами пряталась на пригорке великолепная дача.

— Садись на этот камень, — предложил я, — а я пойду туда и позвоню по телефону.

Но, когда я хотел открыть деревянную калитку сада, ко мне бросился лежавший возле дома гигантский дог; он лязгал зубами, рычал и лаял как бешеный. Трусом я не был и собак никогда в жизни не боялся. Я справился бы и с этим псом, но стоило ли допускать, чтобы разъяренное животное изорвало мне костюм? Поэтому я позвонил. Через некоторое время приблизилась вперевалку толстая женщина, судя по одежде — служанка или экономка.

Не доходя до калитки, она остановилась и прикрикнула на собаку, но та и ухом не повела и даже стала прыгать и лаять с еще большим остервенением.

— В чем дело? — крикнула женщина.

Я ответил ей в том же тоне и объяснил, что с нами случилось. Потом спросил:

— Можно позвонить от вас по телефону, чтобы приехали за моей женой?

Женщина подошла ближе — вид у нее был угрюмый и настороженный, как у одряхлевшей кошки. Увидев Бетти на камне, она немного смягчилась:

— Мне надо сперва спросить у барышни. Обождите минутку!

И заковыляла по дорожке, тяжело переступая толстыми ногами, потом исчезла в доме.

— Видно, забавные люди здесь живут! — сказал я Бетти и остался у калитки. Собака по-прежнему злобно смотрела на меня и при каждом моем движении принималась лязгать зубами, лаять и кидаться на ограду.

Через несколько минут в доме снова открылась дверь, и худенькая, маленькая женская фигурка засеменила по дорожке. Так я в первый раз увидел Мелани: в мышиносером платье без всяких украшений — такие теперь иногда видишь на воспитанницах интернатов, — в высоких черных ботинках, она медленно и опасливо шла ко мне. И остановилась там же, где и экономка.

— Белло, молчать! — тоненьким голоском прикрикнула она на пса.

И странно: зверюга, не обращавший никакого внимания на грубый голос жирной экономки, сразу же успокоился, нерешительно моргнул еще раза два в мою сторону, потом неторопливо подошел к хозяйке, ткнулся мордой ей в руку и улегся у ее ног.

— Добрый день! — сказала женщина и слегка наклонилась вперед. — Чем могу служить?

Я повторил все уже сказанное раньше. Тогда она подощла к забору, сняла с острого носика очки, подышала на стекла и потерла их о рукав. Все это время она не сводила с меня близоруких глаз.

— Извините, — сказала она, смущенно улыбнулась и снова надела очки; увидев Бетти, она испуганно вскрикнула: — Ах, простите, пожалуйста! Как мне жаль, как жаль!.. Да, конечно, конечно! Вы можете позвонить отсюда. Может быть, дама пока перейдет в сад. Мне… мне кажется, так будет лучше, чем сидеть на камне. Вы простудитесь. Я буду рада помочь вам. Да… может быть… нет, нет, отсюда можно будет позвонить. Но не лучше ли… чтобы ваша жена и мальчик здесь, в саду?..

От возбуждения она не могла связать двух слов.

— Это было бы очень любезно с вашей стороны, — сказал я. — Благодарю вас.

Она покраснела и на миг уставилась на меня сквозь стекла очков. Мне показалось, что мои слова чем-то поразили ее.

— Я думаю, так будет лучше всего, — сказала она. — Не правда ли? Я только спрошу отца. Извините меня. Одну минутку!

Она устремилась своей семенящей походкой к дому. Да, такой Мелани была всегда: нерешительной и вечно боящейся сделать что-нибудь «не так».

Бетти молча боролась с болью. Ее знобило, хотя солнце светило ярко. Я снял с себя куртку и набросил ей на плечи.

В это время из дому показался хозяин: без пиджака, коренастый, с открытым суровым лицом. За ним с озабоченным видом шла дочь.

— Надеюсь, хоть этому не надо ходить за советом! — сказал я Бетти, когда увидел толстяка.

— Так! Несчастный случай, да? — вместо приветствия крикнул он громким, трескучим голосом.

— Да. Вы разрешите позвонить от вас по телефону, чтобы за моей женой приехали?

— Где же она?.. Ах, так!.. Прелестная дама. Так, так!.. — сказал он и вдруг напустился на меня: — Приехали? Как вы себе это представляете? Там только и ждут вашего приказа! Может, даже самолет вышлют, а?.. Глупости!

Тут мое терпение лопнуло. В ярости я заорал:

— Я спрашиваю, можно ли позвонить по телефону. Надо же что-нибудь сделать! Или вы думаете, моя жена может сидеть здесь, пока нога у нее не заживет сама?!

— Отец, — робким голоском напомнила о себе дочь и наклонилась вперед, — может быть, дама могла бы посидеть в саду, пока за ней не приедут?

— Глупости, — деловым тоном ответил старик, будто отмечая очевидный факт, потом обратился ко мне: — Вашей жене нужно оказать помощь здесь, пока не прошла первая боль. Ехать на муле верхом с вывихнутой ногой — удовольствие сомнительное! Вам бы это надо знать! Вы сильный мужчина, черт побери! Несите жену к нам в дом. Надеюсь, вы справитесь без моей помощи!

Он открыл наконец калитку и подошел к Бетти, которая жалобно улыбнулась ему.

— Вы даже не разули ее! Что вы, собственно, до сих пор делали, молодой человек? Глупость какая!

Я больше не хотел спорить и молча снял с Бетти туфли. Потом я взял ее на руки и мы гуськом направились по дорожке к дому. Впереди всех шел старик, за ним — его дочь, потом — Тедди с туфлями Бетти в руке, арьергард составлял я со своей дорогой ношей.

— Как он тебе нравится? — шепнула мне на ухо Бетти.

— Немного с придурью.

— Мне жаль дочь, — сказала Бетти.

Об этом я еще не успел подумать. Но, войдя в комнаты и уложив Бетти на диван, я с большим вниманием присмотрелся к барышне. Это лицо с острым носом и тонкими, блеклыми губами никогда не было красиво. Но теперь — ей, пожалуй, было все тридцать — у глаз и в уголках рта обозначились первые признаки приближающейся старости. Маленькая, узкогрудая и невзрачная, в сером платье, в высоких ботинках на шнурках, с туго зачесанными назад жидкими волосами, собранными на затылке в узел, с впалыми, увядшими щеками и боязливо-вопросительными глазами за толстыми стеклами очков, она казалась безжизненной и тусклой, как застоявшаяся в вазе вода.

— Мелани, компресс! — скомандовал старик таким голосом, каким призывают к порядку расшалившегося щенка.

— Сейчас, отец!

Она направилась к двери, но он позвал ее назад:

— Мелани!

— Да, отец?

— Поди сюда!

Он повернулся к Бетти и даже слегка улыбнулся, кланяясь или по крайней мере кивая головой.

— Пора нам познакомиться, красавица моя, — сказал он. — Гассер. А это моя дочь Мелани.

Мы тоже представились. Бетти добавила еще какую-то любезность, заставившую Гассера снова ухмыльнуться. При этом обнаружились зубы курильщика, желтые с золотыми пломбами. При взгляде на него возникала невольная мысль, что за его шумливыми повадками кроется добрая натура. Позже, когда я узнал его лучше, я убедился, что это так. У Гассера было доброе сердце, но он привык повелевать и не терпел возражений.

— А теперь — марш! Чего ты, собственно, ждешь? — накинулся он на Мелани.

— Сейчас, отец, сейчас! — покорно отозвалась она. — Я сделаю вам уксусный компресс, — сказала она Бетти и поспешила из комнаты.

Отец и дочь хлопотали и суетились около моей жены. Гассер вызвал врача. Тот осмотрел ногу Бетти.

— Ничего страшного! — констатировал он. — Два-три дня покоя. Компрессы — как до сих пор, а потом можете снова гулять!

Я попросил Гассера принять меры, чтобы увезти Бетти. Но он только отмахнулся.

— Глупости! Ваша жена останется здесь! Кто ей станет класть компрессы в отеле? Вы, что ли? Глупости! Она останется здесь, пока не сможет ходить, и малыш тоже, чтобы она не скучала. Комнат у нас хватит. А вы каждый день приходите сюда. Все это очень просто.

Четыре дня оставалась Бетти у Гассера. Мелани и он сам трогательно заботились о ней. Каждое утро я предпринимал прогулку туда, мы обедали вместе, и лишь вечером возвращался я в отель. Большей частью мы ели в саду и потом играли в карты, что доставляло особое удовольствие Гассеру. Он весь уходил в игру и точно помнил все вышедшие карты. Если Бетти была его партнершей и делала ошибку, он ворчал: «Ошибка, красавица моя! Ничего, мы это поправим!» Но если он играл вместе с Мелани, то орал: «Глупости! Зачем ты ходишь с этой масти, разве не знаешь, что у меня ее нет? Неужели ты не понимаешь, что мне нужно? Глаз у тебя нет?»

Тогда Мелани ниже склонялась над столом, краснела и отвечала: «Прости, отец, ты прав. Я ошиблась».

Мне было очень жаль бедняжку, и, чтобы немного подбодрить ее, я время от времени хвалил: «Сейчас вы очень хорошо сыграли, фройляйн!» Она краснела, и на меня сквозь очки падал благодарный взгляд.

Иногда, оставив женщин и Тедди в саду, мы с Гассе-ром уходили на прогулку к озеру или шли в городок выпить по кружке пива. Как обычно между мужчинами, мы беседовали тогда о делах, и я с удивлением обнаружил, что Гассер был моим собратом по специальности. Недалеко от нашего города — в Лангдорфе — у него была трикотажная фабрика. Изделия АГА (сокращение его имени и фамилии: Артур Гассер) везде считались выдающимися по качеству, и все солидные фирмы торговали ими. Многие еще помнят эффектную рекламу, которую в то время выпустил Гассер. В газетах и на плакатах появились рисунки, принадлежавшие известным художникам и изображавшие красивую женщину либо в купальном костюме, либо в выходном платье. На заднем плане стоял мужчина, который восхищенно смотрел на нее и восклицал: «Ага!» А под рисунком было напечатано: «Конечно, купальный костюм АГА!»

— Как идет ваше дело? — спросил меня Гассер.

— Да кое-как. Должен сознаться, при комиссионной торговле далеко не уйдешь. Мне надо бы самому обзавестись фабрикой.

— Правильно! Комиссионная торговля — глупость. Почему же вы сами не изготовляете трикотажных товаров?

— Для этого нужен капитал, господин Гассер, а его у меня нет.

— Гм, понятно! — ответил он. — Вероятно, вы правы. Навестите меня когда-нибудь вместе с женой. Я покажу вам фабрику.

— Непременно приедем, — заверил я его и поблагодарил за приглашение. — Бетти будет рада, ей очень нравится ваша дочь.

— Та-ак, — протянул он, словно пораженный таким сообщением. — Это для меня нечто новое. До сих пор все относились к Мелани в высшей степени равнодушно.

— Мне кажется, она очень чувствительна. И побаивается вас.

Гассер презрительно пожал плечами:

— Она жеманна — говорите уж прямо, что думаете. А я груб с ней. Я хорошо знаю, но что поделаешь! Мелани пошла в свою покойную мать, а мы с женой никогда не понимали друг друга. — Он задумчиво смотрел себе под ноги. — Что поделаешь, — продолжал он после паузы. — Каждый из нас несет свое бремя. Мое — это Мелани. Вы счастливы с женой?

Я помедлил с ответом. Что-то в этом человеке принуждало меня говорить правду.

— И да и нет. Я люблю Бетти. Но в последнее время мы как-то отошли друг от друга. О, она, конечно, не одна виновата, этого я не стану утверждать. Мое дело отнимает у меня слишком много времени, вот семейная жизнь и страдает.

Гассер рассмеялся отрывисто и мрачно.

— Да, — сказал он, — мужчина, помимо жены, имеет еще возлюбленную: свою профессию! Жена должна с этим мириться. У нее зато дети.

Сам того не сознавая, он высказал как раз то, что так затрудняло мою семейную жизнь.

— Когда я как следует налажу свое дело, у меня будет оставаться больше времени для жены, — заметил я.

Гассер снова рассмеялся мрачно и пренебрежительно.

— Глупости! Это вы сегодня так говорите, — возразил он. — Я старый человек, с большим жизненным опытом. И я вам скажу: никогда вы не наладите свое дело так, чтобы оно не поглощало ваших лучших сил. Слышите — никогда! Все прочее — глупости! Я зарабатываю хорошо. Если бы речь шла только о деньгах, я мог бы даже носа не показывать на фабрику. И все-таки я работаю каждый день с утра до вечера. Понятно это вам, дорогой друг?

— Да, конечно, — ответил я. — В работе находишь радость и хочешь…

— Радость? — закричал он. — Радость? Глупости! Глупости это! Ни намека на радость! Просто схватит тебя… вот так! — Он схватил меня за куртку и потянул через стол к себе. — Вот так тебя хватает и уж не отпустит! Вот это как! Но радость?.. — Он презрительно отмахнулся. — Радость? Глупости! Заботы — да, но не радость.

Я никогда еще не видел Гассера в таком волнении. Но и меня увлек этот разговор. Он вращался около вопросов, которые я себе часто задавал, не находя на них ответа.

— Неужели вы хотите сказать, что предприятие такого размаха, как ваше, все еще причиняет вам заботы? Вы же сами сказали, что зарабатываете много.

— Зарабатываю! Вы считаете, что этим все сказано, а? Глупости! Вы стоите в начале пути, поэтому вы так говорите. Вопрос ведь не в том, как заработать, а в том, как организовать предприятие, вопрос в его… его… устойчивости! По крайней мере — для меня! — Он неожиданно сделал рукой такое движение, будто что-то стирал со стола. — Ах, да что там!.. — сказал он, и его лицо вдруг стало старым, усталым и покрылось морщинами. — Не будем об этом говорить, вы не поймете. Когда-нибудь я расскажу вам, но не теперь! Пойдем, уже поздно.

На другой день Бетти почувствовала себя настолько хорошо, что мы могли медленно проделать путь в город. Когда Бетти подала Мелани руку, у той на глаза навернулись слезы.

— Отец, — сказала она и наклонилась вперед, — я просила Бетти… госпожу Бетти… просила ее навестить нас. Ничего, что я?.. Ничего, если она?..

— Глупости! — ответил старик. — Конечно, можно! Мы ведь оба рады их видеть, так что не задавай глупых вопросов.

Бетти весь день была в веселом и шутливом настроении.

— Гав, гав! — пролаяла она. — Господин Гассер, знаете, кто вы? Ворчун-медведь! Но вы мне все-таки нравитесь.

Гассер улыбнулся широкой, уверенной, открытой улыбкой.

— Я рад, красавица моя! Из таких прекрасных уст я еще никогда не слышал комплимента.

Вторую неделю наших каникул мы провели вместе с Гассерами. Ездили в Шульс, ходили в сторону Понтрезины и вместе купались. Теодора невероятно смешил огромный живот Гассера. Когда старик спокойно лежал на спине, жмурясь от солнца, мальчуган ползал по нему, визжал от удовольствия, садился верхом и кричал, изо всех сил дрыгая ножками:

— Но-о, лошадка!

— Тедди, веди себя прилично! — одергивала его Бетти.

Но Гассер только смеялся.

— Не мешайте ему, красавица моя! Если он мне надоест, я брошу его в озеро.

Мне кажется, он немножко увлекся Бетти. Когда нам пора было уезжать домой, он и дочь проводили нас на вокзал.

Гассер раза два повторил свое приглашение, и мы обещали в августе побывать в Лангдорфе.

Глава шестнадцатая

Мы оба, сами себе в том не признаваясь, отправились в эту поездку с надеждой, что горный воздух Граубюндена исцелит наш больной брак. Но уже в первые дни после возвращения я убедился, как, вероятно, и Бетти, что такие болезни не вылечиваются переменой воздуха. Правда, мы старались обращаться друг с другом возможно сердечнее. Я спрашивал, болит ли еще нога, а она рассказывала о соседках, о повседневных мелких происшествиях в ее мирке. Вечером, сидя за ужином, мы говорили о Гассере и его несчастной дочери, которой Бетти отвела особый уголок в своем сердце.

Но уже через несколько дней эти темы были исчерпаны, и нам не оставалось ничего другого, как вести по самым пустяковым поводам самый пустяковый разговор, неизменно замиравший после первых же фраз. Тогда я углублялся в газету, Бетти бралась за книгу или начинала штопать чулки. В половине восьмого она укладывала Тедди, а около одиннадцати я говорил:

— Уже поздно. Не пойти ли нам спать?

Бетти откладывала работу и отвечала:

— Да, я тоже устала.

Мы еще заходили с обычным визитом к Тедди, который теперь спал в третьей комнате, потом раздевались, обменивались небрежным поцелуем, говорили друг другу «спокойной ночи» и ложились. Прежде чем уснуть, я часто думал о деле. Случалось, что Бетти нарушала ход моих мыслей, спрашивая о чем-нибудь, и я кратко отвечал. Так кончался день и начинался новый, когда утром звонил будильник. Бетти вставала и, пока я умывался, готовила завтрак. Прежде чем уйти, уже надев шляпу, я еще раз целовал ее, и она спрашивала:

— Ты придешь поздно?

И каждый раз, спускаясь по лестнице, я испытывал какое-то облегчение. Вероятно, то же чувствовала и Бетти.

Как было обещано, мы посетили Гассера в Лангдорфе. Нам не пришлось долго спрашивать, где находится фабрика. Она стоит на холме, и ее видно уже с вокзала. Тогда над ее крышей виднелась надпись: «Артур Гассер, трикотаж». Впоследствии я это изменил, и теперь далеко светится другая надпись из зеленых неоновых трубок: «Трикотаж — АГА — трикотаж». Его марку я, конечно, сохранил.

Вилла Гассера была расположена напротив фабрики, в глубине красивого сада, где, скрытый красными буками, бил фонтан. По тому, как принял нас Гассер, я с удовольствием отметил, что мы значим для него больше, чем просто курортные знакомые.

Был жаркий, дремотный день. Мы сидели в тени деревьев неподалеку от фонтана, обменивались воспоминаниями о Санкт-Морице и пили яблочный сок со льдом.

— По вкусу вам это питье, красавица моя? — спросил Гассер и указал на стакан.

— Великолепный сок! — воскликнула Бетти. — Я могла бы выпить целый графин.

Гассер рассмеялся.

— Не стесняйтесь! Этого добра хватит, — Потом он повернулся ко мне, поднял стакан и сказал: — Самодельный! Из своих яблок.

— Вы еще и яблони разводите?

— У меня небольшое поместье недалеко отсюда. Конечно, я сдаю его в аренду.

Мы вновь замолчали и, откинувшись в шезлонгах, смотрели вверх на неподвижную листву буков, за которой пряталось солнце, и прислушивались к плеску фонтана, к долетавшему издали заглушенному жужжанию вязальных машин. Только Мелани сидела, выпрямившись, на краешке стула, внимательно вглядываясь в каждого из нас, готовая вскочить, если кто-нибудь выскажет малейшее желание.

Когда наши взгляды случайно встречались, она быстро опускала глаза или деловито спрашивала:

— Не налить ли вам еще?

С Бетти она разговаривала менее принужденно. Раз, когда моя жена рассказала что-то забавное, она даже громко рассмеялась и в порыве веселья положила руку на локоть Бетти. Но потом вдруг как будто опомнилась, смех замер на ее губах, она поспешно убрала руку, покраснела и пробормотала:

— Ах… извините!

Подошел шофер, одетый в форму, и заговорил вполголоса с Гассером.

— Глупости! — возмущенно закричал тот. — Я же сказал, чтобы меня не беспокоили!

— Он завтра уезжает, — возразил шофер, держа фуражку в руках.

Гассер что-то проворчал и поднялся.

— Хорошо, иду! — сказал он и, обращаясь к нам, добавил: — Извините меня, придется заглянуть на фабрику. Вечно там что-нибудь да стрясется! Глупости!

Он зашагал, даже не надев пиджака, с открытым воротом рубашки. Я смотрел ему вслед, пока он не исчез за изгородью, отделявшей территорию фабрики от сада.

Женщины тихо беседовали, я лежал с закрытыми глазами, одним ухом прислушивался к их словам и думал о Гассере и его жизни. Какого огромного успеха он достиг! Как башня, возвышался он надо мной и моим жалким существованием! Слуги ждали его приказов, из близлежащей фабрики доносился равномерный, ритмичный гул работы, и это гудение несло ему деньги, богатство, роскошь, власть! Он владел виллами с прекрасными парками, усадьбами и фабриками. Он мог позволить себе все, решительно все. «Замечательный человек, — думал я, — и окружен общим уважением!» Я с сокрушением должен был признаться, что мне никогда не достигнуть того, чего достиг он. Я прожил уже полжизни и все еще находился на самой нижней ступени экономического подъема — там, где живут трудом своих рук. При всей ожесточенной повседневной борьбе мне не под силу было бы оплатить даже ограду и тяжелые кованые ворота, отделявшие сад от улицы. Явственнее и болезненнее, чем когда-либо, я осознал, как бесконечно далек от цели своей жизни. «Пока ты надрываешься один, — сказал я себе, — ты никогда не выбьешься. Только нанимая других, которые станут работать на тебя, ты продвинешься вперед. А для того, чтобы заставить других работать на тебя, нужны деньги и еще раз деньги. Все тот же проклятый круг, из которого не вырваться!»

Еще десять лет назад такой вывод не обескуражил бы меня, а, напротив, подстегнул к новой борьбе. Но я стал старше, утомился, а главное, набрался опыта и знал, что моему возвышению поставлен очень скромный предел. «Зачем же, — огорченно спрашивал я себя, — зачем я маюсь с утра допоздна, если за все эти годы не мог скопить достаточно денег, чтобы осуществить свою мальчишескую мечту и построить собственный дом?»

Я услышал, как Бетти сказала:

— У вас здесь за городом чудесно, — и в ее голосе мне послышался упрек.

Я приоткрыл глаза и посмотрел на Мелани, которая ответила:

— Да, здесь чудесно! И очень тихо!

— Не все могут так устроиться, — вставил я.

Мелани испуганно взглянула на меня, словно сказала какую-то глупость, наклонилась вперед, покраснела и быстро ответила:

— Конечно, конечно! В городе тоже хорошо! А у нас здесь далеко не все приятно.

Бетти же не обратила на мои слова никакого внимания. Она даже не повернула головы и не взглянула на меня. Как только Мелани умолкла, Бетти продолжала, и я заметил, что она хочет придать разговору определенный оборот.

— Ваш отец, в сущности, очень милый человек!

Мелани усердно закивала, словно что-то важное зависело от того, насколько энергично она подтвердит слова Бетти.

— Конечно, он такой добрый. Только иногда… бывают минуты… да… не знаю, как мне это сказать. Не то чтобы он сердится… ничего подобного! Только иногда, ну… мы, может быть, не вполнепонимаем друг друга.

Теперь пылала даже ее шея. Она утерла платком слезы, мерцавшие на глазах. Но сразу же попыталась рассмеяться и добавила:

— А вообще… я его очень люблю… по-настоящему люблю! Ах, вот он уже идет назад!

Засунув руки в карманы, Гассер неторопливо шагал к нам по скошенной траве. Он остановился передо мной и сказал:

— Не хотите ли осмотреть фабрику? Женщины пока могли бы…

— Отец, я покажу Бетти дом, можно? — вставила Мелани.

— Хорошо. Если это вам интересно, красавица моя!

Бетти рассмеялась.

— Конечно! — воскликнула она. — Неужели вы думаете, что я хочу ползать с вами под машинами? Покорно благодарю! — Она взяла Мелани под руку и потянула к дому. — Пойдем, оставим мужчин одних.

Мелани бросила на нее восхищенный взор.

Гассер водил меня по всей фабрике. Она оказалась куда грандиознее, чем я себе представлял. За зданием тянулся широкий пустырь, на котором между камней пышно разрослись сорные травы. Гассер остановился и окинул взглядом это пространство.

— Здесь следовало бы поставить второй корпус. Давно пора, — сказал он наконец.

— Почему же вы этого не делаете? — спросил я.

Он посмотрел на меня тем особенным взглядом, который я уже раз подметил в Санкт-Морице: усталым взглядом старого, разочарованного человека.

— Зачем? — ответил он вопросом на вопрос. — Случалось вам поразмыслить, зачем человек работает? Чтобы жить? Бывает и так. Но это не самое важное. Посмотрите на меня: я могу жить и не работая. Вот видите! — Он испытующе посмотрел мне в глаза и продолжал: — Нет, вы еще слишком молоды, таких вопросов в вашем возрасте себе не задают! Но я, я стою одной ногой в могиле. Зачем я работаю?

Мне стало немного не по себе. Я не знал, что ему ответить. Наконец сказал:

— Вероятно, для дочери!

Гассер, по-видимому, и ожидал такого ответа. Но его рот перекосился презрительной усмешкой.

— Для Мелани? Вы же ее знаете. Можете вы представить себе Мелани, это воплощение нерешительности, во главе предприятия? Через два года она обанкротилась бы: ее обобрал бы первый встречный негодяй.

В глубине души я должен был с ним согласиться. Но я не мог дать ему это заметить. Поэтому возразил:

— Может быть, Мелани выйдет замуж, и тогда…

Гассер прервал меня. Он устало покачал головой.

— Кто на ней женится? Мелани почти ваших лет и притом безобразна… Да, да, оставьте! Я знаю, что вы будете протестовать. Оставим это! Мы ведь оба не слепые. А потом — все ее повадки! Было время, когда я думал: «Может быть, кто-нибудь возьмет ее ради денег». Для нее я бывал в обществе и сам давал приемы. Путешествовал с ней по свету. Все напрасно! Это время прошло, и теперь я знаю: моя дочь не найдет мужа!

— Ну, это, кажется мне, все-таки…

— Оставьте! — отмахнулся он. — Конечно, ее можно выдать замуж. Завтра же явится полдюжины претендентов, завтра же, если я захочу. Бездельники и охотники за приданым! Болваны, способные танцевать и кутить, но не работать!

Он схватил меня за воротник, притянул к себе и продолжал тихим, настойчивым голосом:

— В это предприятие вложен труд моей жизни, оно близко моему сердцу, как родное дитя! Черт знает, может быть, даже ближе! И вы думаете, что я позволю первому встречному уличному мальчишке разваливать его после моей смерти? Чего бы я не дал, если бы явился настоящий человек, разбирающийся в делах! Я хочу знать, что предприятие будет работать и тогда, когда меня не станет, что, созданное и выпестованное мной, оно устоит и в дальнейшие времена! Чего бы я за это не дал! А так? Что произойдет, как только меня зароют? Продадут кому попало или еще хуже: испортят и изгадят! — Он щелкнул пальцами. — И вот столько не останется от моего творения! — Он собрался идти: — Оставим это! Нет смысла говорить о таких вещах. Пойдем, женщины ждут нас.

Когда мы с Бетти ехали домой, я смотрел на высившуюся вдали фабрику, пока она не скрылась из виду. Странные мысли пробуждались во мне: кто женится на этой Мелани, будет обеспечен до конца своих дней. Если с неба попадет в руки такое богатство, кому придет в голову отказаться от бесплатного приложения в виде старой девы? Она так безобидна, так ничтожна!

Впервые мою грудь стало грызть раскаяние: «Чего ты мог бы достичь, если бы не Бетти!» В том, что Гассер охотно взял бы меня в зятья, я не сомневался.

В эту минуту Бетти о чем-то меня спросила. Но я не ответил ей. Мои мысли были в особняке среди сада, около гудящих машин и около старика, который только и ждал, чтобы подарить все, что у него было, тому, кто возьмет его дочь.

Дома нас ждала прежняя жизнь с прежними заботами. Целыми днями я работал: посещал клиентов и диктовал письма. Но во всей этой деловой суете я не видел движения вперед, не видел смысла. Посреди работы мной часто овладевала мысль: «Все это ничего не стоит! Это холостой ход, топтание на месте!»

Бетти просила Мелани когда-нибудь проведать нас, и та приехала уже через неделю. Они были очень расположены одна к другой. Я поймал себя на том, что обходился с Мелани гораздо внимательнее, чем раньше. Я помог ей снять пальто, проводил ее в комнату и сказал:

— Пожалуйста, присаживайтесь! Ваше посещение нас искренне радует.

Время от времени я вставлял шутку, тогда Мелани смеялась, благодарно и удивленно смотрела на меня и краснела.

Мало-помалу мы все больше сближались с Гассерами. Старик иногда сопровождал дочь, и уже к зиме мы привыкли к тому, чтобы раз в неделю навещать друг друга. На тему, однажды затронутую Гассером, мы больше никогда не говорили, даже оставаясь с ним вдвоем.

Мы с Бетти жили рядом, каждый своей жизнью, как и раньше. Нам часто случалось за целый день не сказать ничего, кроме самого необходимого, но мы, пожалуй, никогда и не ссорились. Мы не стали за последнее время более чужими друг другу, нет, просто мы знали друг друга слишком хорошо, и говорить было не о чем. Все, что меня интересовало и обогащало мою жизнь: дела и политика, военные вопросы и спорт в воскресные дни, — оставляло Бетти совершенно холодной. Зато я оставался чужд и равнодушен ко всему, что составляло ее мир. Она начала читать книги и могла принимать горячее участие в судьбе героя романа. Мне было неприятно, что она тратит время на такие бесполезные вещи, но я не лишал ее этой радости. Однако, если она начинала рассказывать мне содержание книги, я прерывал ее:

— Пожалуйста, оставь! Меня это не интересует. Мне есть о чем думать и без того.

Нет, мы не стали более чужими, только — более равнодушными. Как-то вечером Бетти поразила меня вопросом:

— Не пойдешь ли ты завтра со мной в театр?

Я с удивлением посмотрел на нее:

— Нет. Зачем это? Что мне там делать? Ты же знаешь, что такая чепуха меня не интересует.

— Хотела бы я знать, что вообще может доставить тебе радость! — раздраженно ответила Бетти.

— Во всяком случае, не такие глупости. Мне приходится думать о более важных вещах, чем романы и пьесы.

— Тогда я, знаешь, пойду одна.

— Хорошо, — сказал я. — Мне все равно. Раньше, когда я, случалось, тебя приглашал, ты никогда не шла со мной. А теперь вдруг я должен сопровождать тебя, будто я только этого и добивался!

— Теперь совсем другое дело. Раньше Тедди был еще маленький. А теперь ему скоро будет пять, и уже можно иной раз оставить его дома одного.

— Иди, пожалуйста, если это доставит тебе удовольствие! — сказал я и взялся за газету, показывая, что вопрос для меня исчерпан.

Но Бетти продолжала:

— Ты живешь только этой дурацкой политикой и своим делом, а то, что интересует образованных людей, тебя не касается? Прямо стыд!

Она была вне себя, и голос ее дрожал. Я знал это состояние, знал, что она сейчас заплачет. Но и меня обозлил несправедливый упрек, и я резко ответил:

— На доходы от этого дела мы живем — и ты и я. Ты должна быть благодарна за то, что я над этим ломаю себе голову. Я мог бы устроиться и иначе.

Говоря это, я думал о Лангдорфе.

— Что ты хочешь сказать? — спросила Бетти. — Что работаешь ты один, а я лентяйничаю? Хозяйство, и ребенок, и все прочее — это, по-твоему, ничто?

— Пожалуйста, не кричи так.

— Нет, буду! А кстати, я вовсе и не кричу. Я тебе надоела? Так уходи! Я тебя не держу. Мне тоже надоело, и уже давно.

Вот и договорились! Она зарыдала и выбежала из комнаты.

После таких сцен — в последнее время она их иногда устраивала — я обычно шел к ней и утешал ее. Но на этот раз я не встал с места. Я сказал себе: «Ее надо воспитывать. Не то она в конце концов вообразит, что может позволить себе со мной все, что ей вздумается».

Мы не стали мириться. Просто на другой день заговорили друг с другом, будто ничего не случилось. Вечером Бетти пошла в театр. На обратном пути из конторы я подумал, не купить ли ей шоколаду. Но сказал себе: «Нет, она подумает, что я прошу прощения за вчерашнее. Этого мне, честное слово, не нужно». Не стал я также ждать возвращения Бетти и рано лег спать.

Постепенно между нами встало что-то новое, чего раньше не было или чего я по крайней мере не замечал: Бетти начала меня презирать. Она считала меня необразованным, и если не говорила прямо, то все же я это чувствовал по ее тону. На кухонном буфете лежала какая-то бумажка. Я взял ее в руки и машинально спросил:

— Что это?

Бетти буквально вырвала листок у меня из рук.

— Это театральная программа, тебе неинтересно, — сказала она.

Теперь Бетти часто ходила в театр — иногда в сопровождении Мелани. Когда мы собирались все вместе, женщины могли с увлечением спорить о достоинствах того или иного актера, а старый Гассер в это время что-нибудь рассказывал мне в своей сочной, грубоватой манере. Во время одного из этих «интеллигентных» разговоров между дамами Мелани вдруг обратилась ко мне и спросила, не нахожу ли я, что новый актер неуверенно держится на сцене. Но не успел я ответить, как вмешалась Бетти.

— Ах, не спрашивайте у моего мужа о таких вещах! — с язвительным смехом сказала она. — Он никогда не ходит в театр. Он думает о делах.

Удар был настолько грубый, что даже Гассер поднял глаза.

— Спокойнее, красавица моя! — заметил он. — Каждый должен думать о своих делах и справляться с ними.

— Если бы он только справлялся! — возразила Бетти, и я не понял, хотела ли она упрекнуть меня в том, что я не добился большего успеха, или же она говорила без особого умысла. Я сдержал резкий ответ, готовый сорваться с языка, и произнес с особым ударением:

— Я, безусловно, с ними справлюсь, можешь быть в этом уверена.

Весной началась подготовка к выборам и внесла желанное разнообразие в мою монотонную жизнь.

По вечерам мне приходилось чаще заниматься делами партии, и раза два я даже произносил небольшие речи. Я всегда основательно готовил их, и они обычно встречали одобрение. Поздней ночью я шагал один по тихим дорогам, по которым почти двадцать лет назад гулял с Сюзанной, и бормотал наизусть свою речь. Но в лесу, убедившись, что поблизости никого нет, я часто начинал громко говорить с деревьями и заучивал жесты, подходившие к каждой фразе.

Затем настал день, когда в дом прислали избирательный листок, в котором стояло и мое имя, а немного повыше — имя Шаха. Бетти положила листок возле моей тарелки. Но я лишь мельком взглянул на него и небрежно сказал:

— А, значит, он уже отпечатан!

Но позже, оставшись один, я взял в руки листок, долго рассматривал свое имя и сравнивал с другими. Мне казалось, что каждый здравомыслящий житель города должен отдать голос именно за меня. Любой другой кандидат так или иначе вызывал мое неодобрение: этот был ученый и потому далек от жизни, тот — простой слесарь, у третьего было смешное иностранное имя, так что нельзя было понять, откуда родом его дед или бабка.

Что меня выберут, было мне совершенно ясно; тем не менее я пережил несколько волнующих дней. Во время вечерних прогулок я не раз направлял шаги к ратуше, останавливался на несколько мгновений перед ней и представлял себе, как буду подниматься по этой лестнице в обществе почтенных мужей, как все будут приветствовать меня: «Добрый день, господин городской советник!»

Наконец пришло воскресенье. Утром я неторопливо отправился на избирательный пункт и бросил в урну бюллетень со своей фамилией. Я сдержанно кланялся направо и налево, в том числе и людям, совсем незнакомым, ибо говорил себе: «Кто знает! Может быть, ему известно твое имя!»

Потом мы весь день сидели дома. Равномерными струями лил дождь. Бетти читала книгу, Тедди забавлялся своей железной дорогой, а я с надеждой устремлял взор в промокший мир.

— Папа, поиграй со мной! — попросил Тедди.

— Не хочется! — ответил я.

Более важные мысли занимали меня, чем вопрос, правильно или неправильно переведена стрелка у станции. Часы ползли удручающе медленно. Я думал о множестве счетчиков голосов, которые вот теперь заняты определением результатов. Только бы все сошло гладко и мое имя не было по ошибке пропущено!

«Собственно, я уже городской советник, — сказал я себе, и мне захотелось выйти под дождь и показаться народу. — Тяжкую ответственность взваливаешь ты на свои плечи!» — пожалел я себя, хотя и не понимал этого в буквальном смысле. Тем не менее я серьезно решил делать все, что могу, для общего блага.

Точные результаты стали известны лишь на другое утро. Я не был избран, Шах — тоже. Угрюмый и какой-то отупевший, принялся я за работу. Мои служащие хихикали за моей спиной. Но я не обращал внимания, у меня было слишком гадко на душе. За обедом Бетти попыталась меня утешить.

— Удастся в другой раз, — сказала она.

— Оставь! — отклонил я этот разговор. — Все в порядке!

Глава семнадцатая

Во второй половине дня позвонил Шах. Он смеялся, но его смех звучал искусственно.

— Кто бы подумал, — сказал он. — А у тебя еще меньше голосов, чем у меня.

— Да, — коротко ответил я. — Но все это не важно.

Мне было противно говорить о своем поражении. Противен был и Шах с его медовым голосом, противна вся жизнь. Кроме того, я знал, что в конторе за стеной секретарша навострила уши и злорадствует.

— Только не сдаваться! — сказал Шах. — В другой раз пройдет лучше. Ты не думаешь?

— Конечно! Пожалуйста, извини, у меня много работы.

После этого я сидел, глядя на письменный стол, на множество писем, ожидавших ответа, и не мог ни за что приняться. После вчерашнего мрачного воскресного дня солнце на улице светило особенно ярко. Я открыл окно в ожидании сам не знаю чего. Рядом дробно стучала пишущая машинка, иногда заливался телефон, и секретарша отвечала на звонки. Слышно было дребезжание трамвайных вагонов, громыхали грузовики, и время от времени раздавались пронзительные детские голоса. В комнате заблудилось какое-то насекомое, сделало, жужжа, несколько кругов и снова устремилось за окно, к солнцу.

Я не привык в рабочие часы сидеть праздно. Но сегодня я был просто не в состоянии делать что-нибудь путное. Если я пытался себя принудить — брал в руки письмо, просматривал его и обдумывал ответ, — мои мысли все равно ежеминутно отклонялись в сторону, и я не понимал того, что читаю. Тогда я наконец дал волю овладевшим мной думам и горю. Снаружи манило солнце, и я вдруг решил поехать в Лангдорф и навестить Гассера.

Когда я подходил к его дому, мне стало немного не по себе. Гассер, наверно, на фабрике и не станет из-за меня бросать работу. Если же я останусь наедине с Мелани, о чем мне с ней говорить? Она попытается неумело, на свой неуклюжий лад, утешить меня… Я решил делать вид, что поражение на выборах мне совершенно безразлично. Но, еще не войдя в дом, я отбросил эту мысль. Мой приход в такое время должен был показать ей, как сильно случившееся выбило меня из колеи. Когда я видел ее в последний раз, она, прощаясь, задержала мою руку. Ее короткие пальцы с плоскими ногтями сильнее сжали мои, она вспыхнула и сказала: «От всего сердца желаю вам успеха».

Ну хорошо, она будет меня по-своему утешать, и я должен буду это терпеть. Зачем же я сюда приехал, что мне здесь надо?

Я позвонил. В ту же секунду из-за угла ко мне кинулся Белло. Он меня уже хорошо знал, залаял от радости и начал хлестать меня по ногам длинным тонким хвостом. Мелани открыла сама. Я сразу увидел, что она все знает. Тем лучше, мне не нужно будет ничего рассказывать. Она очень смутилась, и все-таки мой визит, по-видимому, обрадовал ее.

— Входите! Пожалуйста, входите… прошу вас! Я сейчас дам знать отцу. Он на фабрике.

— Не надо, фройляйн Гассер. Я только на минутку и не хочу ему мешать.

Она колебалась.

— Вы считаете… я не должна его вызывать? Но войдите же в комнату! Видите, я за своим любимым занятием.

Мелани очень любила вышивать, и, вероятно, у нее получалось хорошо. По крайней мере женщины, которым она показывала свои работы, всегда приходили в восхищение.

— Может быть, мне все-таки следует сказать отцу? — проговорила она и в нерешительности остановилась. — Если б я только знала…

Ах, она никогда не знала, что именно ей следует делать. Около нее всегда должен был быть кто-нибудь, чтобы ее подгонять. Только раз она приняла решение, ни с кем не советуясь. В первый и последний раз!

Она позвала горничную.

— Будьте так любезны приготовить нам чай. Благодарю вас. Вы не откажетесь от чая? — спросила она меня.

Я кивнул в знак согласия, и мы наконец уселись.

— Пожалуйста, продолжайте вашу работу, — сказал я, чтобы как-нибудь завязать безразличный разговор. — Я люблю смотреть, как вы вышиваете.

Она засмеялась и покраснела.

— Но ведь вам будет скучно. Впрочем, если вы думаете… Мы могли бы и поболтать. Или вам мешает…

Я ответил, что ее работа нисколько мне не мешает, и вдруг решил взять быка за рога.

— Вы знаете, что побудило меня?

Она ниже склонилась над пяльцами, будто была в чем-то виновата. Лишь после некоторого молчания она совсем тихо спросила:

— Вам очень тяжело?

— Ну нет, особенно близко к сердцу я это не принимаю!

— Надеюсь! — быстро воскликнула она, на миг взглянув на меня. — Дело того не стоит!

Вероятно, она испугалась, словно сказала что-то неприличное или выдала себя, но только она вновь покраснела и после этого уже боялась произнести хоть слово. Некоторое время мы сидели молча. Принесли чай, я помешивал его ложечкой, а Мелани прилежно вышивала. Я смотрел, как она, поджав губы и прищурив глаза, клала изящные стежки, как она откусывала конец нитки, как вдевала в иголку новую. В глубине души я не мог не смеяться при мысли, что эта жалкая старая дева после смерти отца унаследует огромную фабрику.

«Мог бы я ужиться с такой особой? — спрашивал я себя и внимательно присматривался к ней. — Что ж, — должен был я признать, — это было бы не так плохо, имея в кармане деньги Гассера. При таком условии можно найти на стороне полное возмещение тех радостей, которых не получаешь в браке. Черт возьми, стоило бы попробовать! А пошла бы она за меня, если бы я был холост?»

Уже много раз я замечал, что она неравнодушна ко мне, и вдруг мной овладело желание повести игру с этой невзрачной маленькой женщиной и посмотреть, как она будет себя держать.

Я встал, подошел к ней сзади и, немного нагнувшись над ее плечом, сказал:

— Как красиво вы вышиваете!

Ее щуплая фигурка съежилась еще больше, и она подняла плечи, как ребенок, ожидающий удара.

— Это будет скатерть, — тоненьким, тихим голоском пролепетала она.

Я положил руку ей на плечо так, что мои пальцы охватывали ее шею, и произнес медленно и выразительно:

— Мне нравится смотреть, как вы работаете.

Ее пульс бился быстро и неровно, я чувствовал это по шейной артерии. Она не шевелилась и храбро пыталась продолжать вышивание. Но рука у нее так дрожала, что не могла сделать ни одного стежка.

— Продолжайте, — сказал я, испытывая жестокое удовольствие.

Мелани сделала еще одну попытку, но безуспешно. Я вдруг заметил, что она вся дрожит, и услышал ее всхлипывание.

— Не надо этого делать! — прошептала она.

Испуганная, трепещущая от волнения, Мелани внушала мне жалость. Отпустив ее шею, я стал перед ней и взял ее за руку, в которой она все еще судорожно сжимала иголку.

— В чем дело, Мелани? Что с вами? — спросил я.

В первый раз я назвал ее по имени, и притом совсем не намеренно. Но для нее это значило очень много, и, пока я держал ее руку в своей, слезы бежали по ее бледным щекам. Некоторое время я безмолвно смотрел на нее; она тоже не решалась пошевелиться. Вдруг в голове у меня снова пронеслась мысль об огромном богатстве, которое должно было достаться ей по наследству, и я мягче, чем это мне свойственно, сказал:

— Я не хотел сделать вам больно, Мелани. Простите меня!

Не поднимая глаз от пяльцев, она ответила:

— Вы женаты. Об этом мы никогда, никогда не должны забывать!

Она быстро поднялась и, не добавив ни слова, в большом волнении выбежала из комнаты.

Тогда я даже не нашел смешным, что у Мелани явилась нелепая мысль, будто она может хоть на миг заставить меня забыть Бетти или какую-нибудь другую женщину. Я уставился на дверь, за которой она исчезла, и вдруг осознал, что от меня одного зависит стать хозяином этого дома. Заботы, так угнетавшие меня, когда я пришел сюда, развеялись. Я подошел к окну и стал смотреть в сад. Сквозь деревья просвечивало белое здание фабрики. Словно широкие ворота вдруг распахнулись на моем пути. «Все это, — говорил я себе, — может стать твоим, стоит лишь захотеть!» Эта мысль захватила меня целиком, потрясла и в первый раз показалась мне чем-то большим, чем игра несбыточной фантазии.

Через некоторое время Мелани вернулась. Она овладела собой, и лицо ее стало непроницаемым.

— Я сообщила отцу, что вы здесь, — сказала она, избегая моего взгляда.

Вскоре появился Гассер.

— Привет! — крикнул он еще с порога. — Провалились?

Я подал ему руку и рассмеялся так непринужденно, как не мог бы рассмеяться всего час назад.

— Да, — ответил я, — но это ничего не значит.

— Отец, может, и ты выпьешь чашку чаю? — спросила Мелани.

— Глупости, бабье питье! — ответил он, не взглянув на дочь. — У меня мало времени, занят по горло. Но я все-таки рад, что вы заглянули к нам.

Он грузно опустился в кресло и закурил сигару. Мелани принесла пепельницу и снова села за пяльцы. В то время как Гассер говорил, бросая по своему обыкновению короткие, отрывистые фразы, я покосился на Мелани. Присутствие отца совершенно успокоило ее, и она теперь снова прилежно клала стежки.

— Очень хорошо, что вы провалились, — сказал Гассер. — Очень хорошо!

— Но почему же?

— Так оно лучше. Вы увидите, что старый Гассер прав. Вы только погодите! У меня кое-что намечено для вас. Вы только погодите!

— Что же это? — спросил я.

— Погодите! Придет час, я скажу. Не сегодня.

Мы еще поговорили о том о сем. Потом Гассер встал, собираясь уходить. Я тоже встал и попрощался. У меня не было желания оставаться с Мелани. Однако в моих мыслях и чувствах была такая путаница, что я не хотел показываться на глаза и Бетти. Поэтому я сначала отправился в отдаленный кабачок и за стаканом пива все спокойно обдумал. «Совершенное безумие рассчитывать, что я когда-нибудь смогу жениться на Мелани», — говорил я себе. И все же я не мог не признать, что в жизни безумное часто бывает нормальным.

Около полуночи я возвратился домой. Бетти лежала в постели. Давно прошло то время, когда она поджидала меня за кухонным столом и неизменно встречала заботливым вопросом, не хочу ли я поесть. Подобное внимание исчезло из нашего обихода. Когда я зажег в спальне свег, глаза Бетти были закрыты, но я заметил, что она не спит.

— Я был у Гассеров, — сказал я и начал раздеваться, глядя на нее.

Она повернулась ко мне спиной. Не двигаясь, даже не открывая глаз, она отозвалась:

— Вот как! Что же он говорит?

— Ничего, — ответил я. — Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Прежде чем потушить свет, я еще раз внимательно посмотрел на Бетти. Женщина, о которой я когда-то так мечтал! Не много осталось во мне от той незрелой любви! Лицо Бетти стало полнее, в черных волосах проглядывали первые серебряные нити. Но профиль вырисовывался на белой подушке такой же правильный, как тогда, когда я впервые восхищался им в «берлоге» Шаха. Рот был приоткрыт. Нижняя губа иногда вздрагивала, будто Бетти с кем-то говорила в забытьи.

«Как бы она удивилась, — говорил я себе, — если бы в один прекрасный день я подошел к ней и сказал, что хочу жениться на Мелани». Это было нечто совершенно невозможное, совершенно неслыханное, тем не менее я долго не спал, и мысли не давали мне покоя.

И не только в ту ночь, но еще долгие, долгие месяцы они сковывали меня, и манили, и мучили. Лишь с величайшим трудом начал я понемногу втягиваться опять в свою убогую жизнь, но полностью это мне так и не удалось. Я лишился способности думать отвлеченно и равнодушно о Гассере и его фабрике, о Мелани, об их доме и обо всем, что с этим было связано.

Я больше не пытался оставаться с Мелани наедине; она тоже явно уклонялась от подобных встреч. Но я все более и более менял свое поведение при ней и был особенно почтителен и внимателен. Замечали ли что-нибудь Бетти и Гассер, я не знаю. Мелани же почувствовала это сразу. Несомненно, она вначале не могла не спрашивать себя, что меня к этому побуждает, но потом привыкла, и ей даже иногда удавалось обменяться со мной несколькими словами не краснея.

Настало время, и я отдал Тедди в школу. Вот это был праздник! Гассер, любивший детей, подарил мальчику кожаный ранец. С самого утра Тедди гордо расхаживал с ним по кухне и торопил Бетти.

— Я опоздаю! — каждую минуту восклицал он.

После завтрака его нужно было причесать. Умываться и чистить зубы он умел сам, но делать прямой пробор еще не мог. Это и понятно: его белокурые, мягкие как шелк волосы были довольно длинными. Многие находили, что Тедди, которому было уже почти семь лет, пора изменить прическу. Но Бетти нравилась такая, да и я не считал нужным возражать. Так он всегда оставался для нас маленьким мальчиком, и мы почти не замечали, что он становится все старше и самостоятельнее и что время все дальше уводит его от нас. Бетти, та обращалась с ним совсем как с карапузом. Вечером раздевала его и несла в постель. Помолившись вместе с ним, она пела ему коротенькую колыбельную песенку, как в пору его младенчества. Вероятно, она еще долго портила бы его таким баловством, но тут, слава богу, явился второй ребенок и сразу открыл нам, каким большим и житейски опытным успел стать Тедди.

Бетти не могла сопровождать его при первом выходе в школу. Она была тогда уже на восьмом месяце и не любила показываться на людях. Следует упомянуть, что и мальчик заметил перемену в матери. Хотя он не спрашивал, все же мне иной раз думалось, что ее пополневшая фигура пугает и даже отталкивает его. Тем сильнее он в последнее время льнул ко мне.

Я взял сто за руку, и мы вместе отправились в школу. Мы оба, каждый по-своему, ощущали серьезность события и поэтому мало говорили. Увидев здание школы, Тедди осторожно высвободил свою руку из моей: он хотел идти один. Я посмотрел на него. Бледный и сосредоточенный, шагал он рядом со мной и храбро боролся со слезами. Но, когда я передал его учительнице, когда она посадила его за парту и я на прощанье еще раз кивнул ему, он все-таки начал всхлипывать.

В полдень я поджидал его перед зданием школы. Выбежав с гурьбой мальчиков и заметив меня, он кинулся ко мне, собираясь обнять, как делал всегда. Но в двух шагах от меня вдруг остановился; казалось, он вспомнил, что теперь стал большим мальчиком, и размеренным шагом подошел ко мне, подал руку и торжественно произнес:

— Здравствуй, папа!

— Ну, как там было? — спросил я.

Он сиял. И машинально попытался спрятать ручонку в моей большой лапе.

— Классно! — воскликнул он.

Это было модное словечко. Для Тедди все было «классно»: школа, учительница, автомобиль Гассера — вообще все, что ему нравилось.

Нам было легко с Тедди — он охотно ходил в школу. Когда после уроков он возвращался домой, ему разрешалось позвонить мне в контору и рассказать, как прошел день.

— Сегодня нас учили писать заглазное «р». У меня делая страница исписана, — сообщил он мне однажды.

— И хорошо выходит?

— Классно! — оценил он. — Ты скоро придешь?

— Да, скоро. А ты показал тетрадь мамочке?

Он секунду помолчал, потом ответил:

— Нет… А надо показать?

— Конечно, — ответил я. — Покажи ей!

— Хорошо! Но ты скоро придешь, правда?

Часто я должен был делать над собой усилие, чтобы не схватить шляпу и не помчаться сразу домой.

В начале июня Бетти легла в больницу. Мы оба теперь уже не волновались так, как в первый раз.

— Проводить тебя? — спросил я, и она ответила:

— Зачем?

Я послал ей цветы. Гассер тоже послал огромный букет роз. К вечеру я позвонил в больницу, чтобы узнать, когда можно ждать результата. Сестра — может быть, та самая, которая видела меня таким возбужденным перед рождением Тедди, — сказала, что это будет лишь к утру, и спросила, хочу ли я прийти.

— Нет, — ответил я. — Чем я могу помочь!

После ужина я просмотрел заданные Тедди на дом уроки и уложил его спать. Он спросил, где мама. Я попытался объяснить ему так, чтобы он мог понять. Но он, по-видимому, сразу успокоился и только спросил:

— Это больно?

— Конечно, больно. Мамочка потеряет много крови и потом должна будет лежать тихо-тихо.

Он ненадолго задумался:

— Когда я родился, крови не было, правда?

— Как не было? — сказал я. — Это бывает каждый раз.

Но он стоял на своем:

— Из-за меня не было, я знаю!

— Хорошо, — отозвался я. — А теперь надо спать.

— То-то, — сказал он и повернулся на бок.

И вдруг он о чем-то вспомнил:

— Папа, не будем сегодня молиться. Никто ведь не узнает.

Я тоже не был в настроении бубнить детские молитвенные стишки. Когда Тедди наконец закрыл глаза, я потушил свет и пошел в свою комнату. Я понимал, что роды дело серьезное, и каждый раз это вопрос жизни и смерти. Правда, я говорил себе, что Бетти здоровая женщина и, хотя ей скоро будет тридцать, она не слишком стара, чтобы родить второго ребенка. Все же я долго ходил в волнении по комнате, пока нижние жильцы не постучали в потолок.

Я думал о рождении Тедди. В каком лихорадочном страхе метался я тогда по улицам. А между тем все сошло хорошо. Ну вот! А что, если бы Бетти все-таки умерла?.. Внезапно эта мысль встала предо мной. Сначала я отказыьался додумать ее до конца. Но она билась в моем мозгу, и ее нельзя было прогнать. Если бы Бетти умерла… если бы Бетти умерла! Тогда все сразу стало бы просто… Тогда я знал бы, что мне делать! Это был выход. Правда, я сам себя упрекал и даже называл подлецом. Но какая в этом была польза? Вновь и вновь кружили мои мысли около одной точки, непреодолимо притягиваемые, как мошкара к свету фонаря. Если бы Бетти умерла… это был бы выход!

Я лег в постель, это не помогло. Тогда я достал из погреба бутылку вина, как делал иногда в особенно тяжелые ночи, и выпил ее. Проклятая мысль продолжала сверлить мозг. Голова моя кружилась, и все плыло перед глазами.

К утру я позвонил в больницу. И уже до некоторой степени готов был услышать: «Ваша жена скончалась!»

— Девочка! — сказала сестра и на мой робкий вопрос добавила: — Ваша жена чувствует себя неплохо.

— Итак, девочка! — облегченно вздохнул я. — Клементина!

Теперь, когда напряжение разрядилось, я вдруг почувствовал такую усталость, что едва устоял на ногах. Я сказал сестре, что приеду в больницу, но не мог и думать об этом. Я лег спать.

Меня разбудил телефон. Это была Мелани.

— Ах да, — сказал я спросонья. — Девочка!

— Как чудесно! — воскликнула она. — Вы уже были у Бетти?

— Нет, я очень скверно себя чувствую.

— Я вас понимаю, — ответила она тихим, участливым голосом. — Может быть, мне навестить ее?

— Пожалуйста! Это было бы очень мило. Я тоже скоро приеду.

Потом я опять улегся. Засыпая, я вспомнил возглас Мелани: «Я вас понимаю!» — и улыбнулся: если бы она знала! После этого я снова уснул и спал до тех пор, пока Тедди не разбудил меня в полдень.

Глава восемнадцатая

Когда я гляжу в прошлое и вспоминаю о последних пяти годах моей жизни с Бетти, мне кажется, будто я стою на берегу потока, мутные волны которого приносят из темной дали обломки и осколки тех лет. Так вяло текла моя жизнь, так монотонно проходили дни, недели и месяцы, что в памяти почти ничего не оставалось. Однако отдельные незначительные происшествия все же были камнями, мостившими дорогу, что вела меня к цели, к свершению моей судьбы.

Могло случиться, что мы провели бы вместе остаток жизни: как многие миллионы, мы, Бетти и я, кое-как влачили бы дни, работали и растили детей. Но вот перед моими глазами появились Гассер с дочерью, лежали сотни тысяч, к которым нужно было лишь протянуть руку, — непреодолимый соблазн! Я долго боролся и говорил себе: «Так не делают!» Но сейчас же всплывал вопрос: «А почему, собственно?» Наш союз с Бетти был непрочен, и уже не раз, когда мы ссорились, звучало слово «развод».

Дела в эти последние годы шли неплохо, и я уже мог бы купить где-нибудь за городом небольшой дом. Бетти никогда не высказывала такого желания, но я знал, что она с нетерпением ждет возможности покинуть нашу трехкомнатную квартиру, вообще ставшую тесной после рождения дочери. Но я все медлил. Иногда я решительно начинал собирать сведения, два или три раза мы даже ездили вместе осматривать дома. Но, когда все переговоры заканчивались, когда дело зависело уже только от меня, я каждый раз говорил «нет». Я думал о Гассере, о его вилле и внушал себе, что было бы ошибкой приобретать крохотный клочок земли теперь, если я, быть может, стану владельцем великолепного, окруженного парком дома.

Вероятно, эта постоянно маячившая предо мной возможность мало-помалу и подмыла здание нашего брака, которое я когда-то считал построенным на скале. И нужен был лишь небольшой толчок, чтобы его разрушить. Если раньше мы мирно жили друг подле друга, без взаимной грызни, то теперь злобные слова стали чаще слетать у нас с языка. Постоянные мелкие стычки непрерывно отравляли нашу совместную жизнь.

Не могу не признать, что Бетти несет меньшую ответственность, чем я. Прежде я старался угадывать по глазам каждое ее желание и, к примеру, не только терпел, но и поддерживал ее пристрастие к нарядам, уговаривая ее: «Купи это платье, оно к тебе очень идет!» Теперь же меня возмущали такие поступки, и, когда Бетти просила денег, я отвечал: «Я не могу позволить себе такой расход. У тебя и так полный шкаф. Тебе и этого хватит». «Для подруг у тебя всегда хватает денег, а вот для жены нет», — гневно отвечала Бетти.

Если признаться честно, она была не так уж неправа. Не находя женской ласки дома, я начал с некоторых пор искать замену на стороне. Когда мне было двадцать лет, я никак не мог найти себе подругу и готов был подарить сердце, полное любви и преданности, первой встречной. Теперь, когда мне исполнилось сорок, женщины сами искали меня и мне оставалось лишь протянуть к ним руку. Это началось вскоре после рождения Клементины. Первой была дочь моей уборщицы, по субботам помогавшая матери убирать мою контору. Миловидное, жизнерадостное создание, не полных двадцати лет. Я смотрел, как она в блузе — настолько открытой, что видны были ее груди, — в пестром платке на голове и в юбке, подоткнутой намного выше колен, посыпала опилками полы. Заметив, что я смотрю на нее, она иногда задорно улыбалась, не прерывая работы.

Раза два я по субботам нарочно дольше обычного задерживался в конторе. Если никого вокруг не было, я, проходя мимо, обнимал свеженькую девчонку за плечи и на миг удерживал ее. Она ничего не имела против и только смеялась; однажды я поцеловал ее, и вскоре она стала моей подругой, первой со времени женитьбы. Эрика была не в счет.

Узнав об этом, ее мать сначала возмутилась. Я повысил ей часовую плату, после чего она уже не была так строга. Время от времени она все же говорила: «Нехорошо это, конечно. Ведь вы женаты!»

Вскоре она и совсем примирилась с таким положением, особенно когда заметила, как щедро вознаграждаются маленькие любовные услуги дочки. А я не скупился и покупал девушке то пару туфель, то шляпу или колечко. Эти подарки я обычно по субботам предварительно показывал матери. Она делала вид, будто вне себя от радости: «Ах, какая великолепная вещь! Нет, прелесть, просто прелесть! Вы совсем избалуете мне дочь. Нет, подумать только!» После чего звала Лизбет и с такой гордостью показывала ей подарок, словно купила его сама. Лизбет целовала меня, и мать говорила: «Теперь я оставлю вас. Придешь к ужину домой, Лизбет?» «Нет, — отвечал я. — Лизбет придет позже, не правда ли, милая?»

В течение двух-трех месяцев Лизбет своими поцелуями помогала мне коротать многие вечера. Но потом пришлось с ней расстаться. Эта дурочка так влюбилась в меня, что, если ей случалось видеть меня с другими женщинами, она устраивала мне сцены ревности. Когда я объявил ей, что все кончено, Лизбет расплакалась. Мать тоже обронила искренние слезинки, так как должность потеряла и она. Потом появились другие женщины. Бетти не упрекала меня. Но когда я отказывал ей в деньгах, она злилась.

Десятый день рождения Тедди выпал на воскресенье. В честь этого события мы решили устроить маленький праздник. Пригласили Гассера и Мелани, Бетти приготовила любимые кушанья мальчика: пирожки, зеленый горошек, на десерт — взбитые сливки. После обеда мы собирались покататься в машине Гассера.

Гости явились точно в назначенный час. Мелани привезла Тедди подарки: книжки и часы. Мальчик был в восторге и вежливо поблагодарил, он даже робко подал Мелани руку. Но когда она попыталась погладить его, он нахмурился и убежал. Шустрый мальчик не терпел безжизненную старую деву.

За обедом Гассер сказал мне:

— Я еду на несколько дней в Санкт-Мориц. Не составите ли мне компанию?

— Нет, — возразил я. — Не могу себе этого позволить. Но почему же так вдруг, среди года? Вы больны?

Он рассмеялся своим мрачным смехом.

— Болен? Ничего подобного. Но у меня назревает забастовка. «Повысьте ставки, иначе мы прекращаем работу» — вот что они мне вчера заявили. Хорошо! Будет так, как они хотят, можете мне поверить! — крикнул он и угрожающе поднял нож. — Я выдержу дольше, чем они. Могу я устроить себе отдых или кет?.. Забастовка! Чушь какая! Слыхано ли подобное! Пусть подождут, они еще узнают старого Гассера!

Я поддержал его:

— Есть люди, которым всегда всего мало. Чел «больше им даешь, тем больше они хотят. Вы совершенно правы. Только будьте тверды, и они скоро сбавят тон. Вряд ли им понравится хлебать одну воду!

Мы побеседовали еще некоторое время, согласились на том, что дерзость рабочих все растет. Гассер рассказывал, сколько часов в день он работал в молодости.

— А теперь? — закончил он свою речь. — Теперь они стоят за станком восемь часов и зевают. «Больше получать, меньше работать!» — другой песенки они не знают.

Мелани залилась краской и раза два поднимала глаза от тарелки, видно было, ей хочется что-то сказать. Теперь она воспользовалась небольшой паузой:

— Эти люди зарабатывают немного. Они бедны, и поэтому можно понять, если…

— Глупости! — с набитым ртом закричал Гассер. — Не болтай глупостей! Может, им больше платят в другом месте, а? Я никого не удерживаю. Кому не нравится, пускай убирается!.. Не хватает еще, чтобы собственная дочь называла меня живодером!

С мужеством, какого она никогда раньше не проявляла, Мелани возразила:

— Нет, отец, этого я вовсе не думаю. Но, если на жизнь не хватает, это же надо понять… Люди в отчаянии. Может, ты все-таки сумел бы… я не знаю…

— Вот именно, не знаешь, в этом вся беда. Сидит день-деньской за своими пяльцами и пытается мне указывать, как я должен вести предприятие. Но я-то хорошо знаю, кто за этим скрывается. Опять проклятая болтовня этого попа! Пусть он поостережется, этот почтенный господин! Не то я нечаянно когда-нибудь наступлю ему на хвост, если он не оставит меня в покое!

— О ком это вы? — спросил я.

Гассер схватил бокал и залпом осушил его. Затем протянул бокал Бетти и, в то время как она наливала ему, сказал со злобой:

— Есть у нас такой пасторишка в Лангдорфе. Настоящий подстрекатель. Лицемер!

— Это неправда! — дрожащим голосом воскликнула Мелани. Она готова была расплакаться. — Он не лицемер!

— Нет? Не лицемер?.. Он всегда чрезвычайно любезно приветствует меня на улице, а за спиной натравливает людей на меня.

— Отец, пастор Марбах никогда ничего не говорил против тебя. Иногда только, в самых общих чертах, о заработках…

— Молчи! — загремел Гассер. — Молчи и ешь!

Бетти вмешалась, стараясь замять спор.

— Итак, вы уезжаете в Санкт-Мориц? — спросила она.

— Да, — ответил Гассер, все еще злясь. — Мы сейчас поедем домой. Для меня все удовольствие испорчено.

Тедди, единственный за столом, на кого выкрики Гассера не произвели впечатления, спокойно спросил:

— А покататься?

— В другой раз. Я сегодня не в настроении!

— В другой раз у меня не будет дня рождения!

Гассер ни в чем не мог отказать мальчику, и мы поехали. В общем, настроение у всех потом исправилось.

В понедельник началась забастовка, продолжавшаяся шесть недель и окончившаяся полным поражением рабочих. Профессиональные союзы — тогда еще не такие сильные, как теперь, — выдвигали все новые предложения, чтобы сохранить хотя бы видимость успеха. Но Гассер оставался твердым и непреклонным, как прусский генерал. И на этот раз он одержал победу. Пришибленные, изголодавшиеся явились рабочие; зачинщики были уволены, и вскоре все, казалось, забыли о той забастовке. Но именно только «казалось»: в последующие годы мне часто приходилось иметь дело с профессиональными союзами и не раз выдерживать с ними ожесточенную борьбу. Люди учились на опыте прошлого. Они не объявляли сразу войну, а вели упорные переговоры по отдельным пунктам, по мелочам, с постоянной невысказанной угрозой забастовки. Работодателям всегда чудилось, что они победили и на этот раз. Кто знает, может, так оно и было. Но потом профсоюзы извлекали из своих поражений великолепные выгоды — я хотел бы, чтобы и на мою долю выпали не меньшие. Их коллективные договоры, оплачиваемый отпуск и все прочее совсем не свидетельствуют о проигранных кампаниях.

Так вот, Гассер поехал в Санкт-Мориц, и я, по его настойчивой просьбе, отправился к нему на субботний вечер и воскресенье. Бетти из-за детей не могла сопровождать меня. Я попросил Гассера извинить ее. Но он сказал:

— Так даже лучше. Мне нужно поговорить с вами наедине.

После ужина он без церемоний выслалМелани.

— Оставь нас одних! Иди спать или делай что хочешь. Только не мешай, нам нужно обсудить деловые вопросы.

— Я еще немного поработаю. Можно?

— Сколько угодно!

Когда она ушла, он некоторое время смотрел на закрытую дверь.

— Глупости! Вышивание… Да что тут поделаешь!.. Однако займемся делом!

— У вас дело ко мне, господин Гассер? — спросил я смеясь, хотя не без интереса.

Он не ответил, но сам в свою очередь спросил:

— Как, собственно, идет ваша семейная жизнь?

— А что? Как она может идти? Как у всех, — сдержанно ответил я, предполагая, что Бетти рассказывала ему о моих похождениях с женщинами и что он хочет пожурить меня.

Он осторожно стряхнул пепел с сигары.

— Если я спрашиваю, то не из пустого любопытства. Вы и сами понимаете. Кроме того, я знаю вас обоих достаточно хорошо, и мне нетрудно было заметить, что с некоторых пор вы плохо ладите. Верно?

— Ну да… Вы не совсем неправы.

— В чем же причина? Ваша жена красивая женщина, у вас самого тоже вполне приятная наружность. Денежных забот у вас нет, или они незначительны. В чем же причина?

Да, в чем, собственно, была причина нашего разлада? Ответить на этот вопрос было непросто. При всем желании я не мог бы сказать, что наш брак прогнил по такой-то и такой-то причине. Прогнил ли он вообще? Был ли наш семейный союз хуже, скучнее, легковеснее любого другого? Конечно, нет! Я часто наблюдал семейную жизнь знакомых и всегда видел одну и ту же картину: на поверхности все было в порядке, но, если представлялся случай заглянуть немного поглубже, соскрести тонкий слой лака общественных приличий, всегда ударял в нос запах тления.

И так как я не ответил, Гассер продолжал:

— Вы меня знаете, я человек, привыкший говорить все, что думаю, человек, идущий к цели напрямик. Поэтому я вас спрашиваю: если ваши отношения плохи, почему вы не расходитесь?

— Откровенно говоря, я уже не раз думал об этом, — ответил я.

— Ну что ж, хорошо. Теперь послушайте мое предложение! Я не требую ответа сегодня. Основательно все обдумайте и при случае сообщите мне. — Он допил стакан и со стуком поставил его на стол. — Женитесь на Мелани!

— Как? — спросил я, совершенно опешив, поскольку этого все-таки не ожидал.

— Выслушайте меня и, пожалуйста, не прерывайте! Я сказал вам, что буду говорить о деле. Так вот: эта сделка выгодна для нас обоих. Я стар, у меня неполадки с сердцем, никто не знает, когда наступит развязка. Приступы головокружения учащаются, и я думаю, все кончится ударом… Что же тогда? Что будет с моим предприятием? Я создал его, я к нему привязан. Вы это знаете, мы достаточно часто об этом говорили. Я был бы спокоен, даже доволен, видя, что оно в хороших руках. Вы кое-что понимаете в делах. Вы человек работящий и знаете, чего хотите. Ну вот, это мое исходное положение!.. Теперь о вас. Пока я жив, мы работаем вместе, потом вы станете полновластным хозяином фабрики. Какой вам смысл корпеть всю жизнь в своей мелочной лавочке? Настоящего успеха вы не добьетесь, пока сами не начнете производить товары. Но для этого нужен капитал. Мало того, мы неуклонно, гигантскими шагами идем к кризису, это вы тоже хорошо знаете. Устоите ли вы? Есть ли у вас достаточные резервы? Едва ли! А если вы попадете под колеса, вам в сорок лет придется начинать сначала, имея на шее жену и двоих детей. Что выиграет от этого Бетти? Может, снова вынуждена будет пойти работать. Ваши отношения от всего этого не станут лучше. Если же вы разведетесь, мы в качестве компенсации выплатим Бетти кругленькую сумму. И сверх того вы будете все время заботиться о том, чтобы ни ваши дети, ни жена ни в чем не нуждались. Вот мое предложение. А теперь хорошенько подумайте, оно стоит того. Я знаю, вы не сентиментальны. Не то я не стал бы и заговаривать.

Итак, слово сказано. Прежде чем Гассер кончил, я уже знал, что соглашусь. Со стороны Бетти я не предвидел затруднений. Могла ли она рассчитывать на что-нибудь лучшее? Ее будущее и после нашего разрыва было бы обеспечено. А союз наш уже давно не был настолько тесен, чтобы нельзя было возместить ей деньгами потерю мужа. Но я опасался другого.

— Мы кое о чем забыли, — проговорил я наконец.

— Да-а? — удивился Гассер и вопросительно посмотрел на меня.

— Что скажет об этом Мелани? Я не думаю, чтобы она была готова…

Гассер откинулся в кресле.

— Мелани, — повторил он, и голос его был исполнен презрения. — Не хватает еще, чтобы она чинила мне препятствия! Глупости! Неужели вы так плохо знаете Мелани, что не заметили, как она влюблена в вас?.. Глупости! — Он махнул рукой. — Предоставьте это мне. Мелани поступит, как хочу я, можете на это положиться. Когда мы с вами столкуемся, у нас хватит времени поговорить с ней.

— Да, конечно… Не знаю. Надо подумать.

— Само собой разумеется, — согласился Гассер. — Хорошенько подумать! Через несколько дней, через месяц дайте мне ответ. Сначала поговорите с женой.

— А дети?..

— Что — дети? Насчет детей, я думаю, можно сговориться. Теодора вы возьмете к себе. Ему у нас понравится. А Бетти оставит себе девочку.

— Да, — еще раз сказал я, углубившись в свои мысли, — это надо очень хорошо обдумать.

— Уже поздно, — сказал Гассер. — Пойдем спать!

В ту ночь я долго не засыпал. Правда, я лег в постель и потушил свет. Но вихрем налетевшие мысли не давали мне покоя. Значит, все разрешилось! Теперь создалось такое положение, какого я не представлял себе даже в самых смелых мечтах. Небывалое, непостижимое счастье! Я чувствовал себя как человек, осужденный на пожизненное заключение, который вдруг узнает, что помилован и что ворота тюрьмы завтра откроются и выпустят его на волю. Неописуемое, переливающееся через край мальчишеское чувство радости росло в моей груди, заставляло сердце биться сильнее и учащало дыхание. В недрах моего существа бушевала буря: радость, блаженство и одновременно страх, что все еще может сорваться.

Закрывая глаза, я видел перед собой фабрику, дом за деревьями, вереницу работниц, толпящихся по утрам перед контрольными часами. Видел светлый рабочий кабинет Гассера, который скоро должен был стать моим.

Вдруг мне пришло в голову, что Гассер, по-видимому, уже давно имел в виду сделать мне это предложение. Вот почему после моего поражения на выборах он только сказал: «Очень хорошо, что вы провалились». Вспомнились еще и другие мелочи, доказывавшие, что Гассер говорил не просто так, а обдуманно, говорил, как осмотрительный делец, все основательно подготовивший.

Я встал, подошел к окну и открыл его. Была такая же ночь, как сегодня. Сильный ветер гнал перед собой струн дождя и свистел в ветвях лиственниц. Даже огней городка не различал я сквозь вуаль из мириадов капель. Через окно, которое, как везде в Энгадине, было сильно углублено в стену, дождь не мог захлестывать в комнату. Лишь изредка, когда над садом проносился особенно сильный порыв ветра с озера, прохладные капли брызгали мне в лицо.

Я сжал кулаки и с наслаждением смотрел в бушующий мрак. Охотнее всего я выбежал бы из дому и померился силой с ветром.

Я вспомнил Бетти. Я мысленно объяснял ей свой план. Я хотел хорошо вознаградить ее, она не должна была понести ущерб. «Десять или двадцать тысяч в качестве возмещения», — сказал я себе и не мог громко не рассмеяться. Ишь как я уже швыряюсь крупными суммами!

После полуночи буря за окном, да и в моем сердце начала понемногу стихать. Я опять лег в постель и вскоре заснул. О Мелани я в тот вечер вообще не думал, и это, собственно, очень странно, ибо, в сущности, ее эта сделка касалась не меньше, чем других. Ее жизнь тоже была затронута предложением Гассера.

Должен признаться, что дома я все не находил в себе мужества поговорить с Бетти, и так продолжалось несколько месяцев. Правда, я чаще, чем раньше, намекал на возможность развода и нередко нарочно вызывал ссоры, для того чтобы в Бетти укрепилось настроение, благоприятное моему плану. Гассер все больше наседал на меня. Он требовал окончательного решения и однажды объявил напрямик: «Даю вам еще неделю срока, позже я вас и слушать не стану. Вы меня знаете: я держу слово!»

Это происходило в начале тридцатых годов. Предсказанный Гассером кризис начал принимать опасные формы. Перед конторами по найму росли хвосты — безработных становилось все больше, и я тоже ясно чувствовал, что покупательная способность широких масс снижалась день ото дня. Клиенты, раньше регулярно обращавшиеся ко мне с заказами, теперь при моих посещениях угрюмо качали головами и показывали полные склады. Часто мне даже не удавалось разложить перед ними свои образцы. Повсюду слышались только жалобы, и этот быстро распространявшийся страх перед будущим в свою очередь обострял кризис.

Я должен был принять решение, я не мог отвечать за последствия, если бы стал дольше скрывать свой план от Бетти. Как-то вечером я заговорил с ней. Я боялся, что она начнет плакать и устроит мне сцену. Но она приняла мое сообщение удивительно хладнокровно. Само собой разумеется, я особенно подчеркивал, что она будет обеспечена, и притом лучше, чем если мы останемся вместе.

— Ибо, — сказал я, — я не надеюсь, что мое дело устоит, если кризис продолжится еще несколько месяцев.

Бетти ничего не ответила. Она сидела, сложив руки на коленях, и задумчиво смотрела перед собой. Мало-помалу это молчание начало угнетать меня, и я стал повторять все сказанное раньше. Когда я окончил, она наконец спросила, не поднимая головы:

— А Мелани? Она согласна?

— Не знаю. Гассер говорит, что она не скажет «нет».

Бетти оказалась гораздо разумнее, чем я ожидал. Она говорила о разводе совершенно спокойно. Она желала знать, что будет с детьми. Я мог ответить ей исчерпывающим образом, так как предварительно советовался с Шахом.

— Если ты согласишься, я возьму Тедди, а ты оставишь себе Кле. Но если ты будешь настаивать, я отдам тебе обоих детей.

— А разве тебе все равно? — Ома испытующе посмотрела на меня.

— Конечно, я хотел бы взять мальчика, это ясно. Но на карту поставлено столько, что нельзя допустить, чтобы мой план из-за этого рухнул.

Я объяснил ей также, какой линии Шах советовал держаться при разводе. Мы должны указать на взаимную неприязнь как на причину расторжения брака.

— Будет хорошо, если ты расскажешь, что, помимо тебя, у меня связи с другими женщинами, мне это нисколько не повредит. Я все равно заплачу столько, что ты будешь жить без забот.

— Иначе представляла я себе свою судьбу, когда выходила за тебя, — произнесла Бетти медленно и так тихо, что я с трудом расслышал ее.

— Но пойми же, Бетти! Речь идет не только о моем будущем, но и о будущем детей.

Она бросила на меня быстрый взгляд, и на ее губах появилась презрительная улыбка.

— Много ли значат для тебя дети? Не лги самому себе! Если бы дело было в детях, ты бы знал: семейная жизнь и родители нужны им гораздо больше, чем кучка золота. Нет! Ты заришься на гассеровские деньги, вот и все! Но ты должен знать, что этим губишь нас всех: детей Мелани, меня и себя самого.

Она, конечно, преувеличивала, о чем я прямо и сказал ей Впрочем, все дальнейшее подтвердило мои слова. Бетти несомненно, теперь не более несчастлива, чем со мной. Дети получили хорошее воспитание, и Кле сейчас не была бы студенткой, если бы я оставался, как прежде, несчастной ломовой клячей! А я сам? Могу ли я жаловаться? Правда, с Мелани я никогда не был счастлив и не раз с тоской вспоминал Бетти. Но в общем и делом я все же наслаждался жизнью и притом многого достиг! Вот только Мелани!.. Да, Мелани… Она была несчастлива. Теперь я знаю. Может быть, она ожидала иного от нашего брака. В глубине души она была так чутка, так романтична. Жизнь грубо разбила ее мечты. Мне следовало хоть иногда больше считаться с ней. Что ж, сегодня поздно думать об этом и упрекать себя. Поздно, да, поздно!

Я сказал Бетти:

— Гублю? Напротив! Я стремлюсь к счастью для всех нас. Да и для тебя! Сейчас ты еще хороша собой и легко можешь найти мужа. А что, если мы протянем еще пять лет и все-таки разойдемся? С каждым годом тебе будет намного труднее.

— Хорошо, — сказала Бетти. — Если хочешь, я согласна. У меня нет желания жить с человеком, который считает меня обузой и который потом постоянно будет думать: «Почему я не взял того, что так и плыло в руки?»

Я встал и хотел поцеловать ее. Но она отстранилась.

— Оставь, и еще раз хорошенько подумай. Тяжкую ответственность берешь ты на себя!

Мне-то уж, конечно, больше не о чем было думать. На другой же день я намеревался поехать к Гассеру. С этой приятной мыслью я лег в постель и сразу заснул. Среди ночи я вдруг проснулся, мне показалось, что кто-то стоит над моей постелью. Открыв глаза, я увидел перед собой Бетти в длинной белой сорочке.

— Что с тобой? — испуганно спросил я и зажег свет. Она стояла, опустив голову, уронив руки, и плакала горько и беззвучно. Слезы бежали у нее по щекам, как у малого ребенка. Ее горе глубоко тронуло меня, я взял ее руку и поцеловал.

— Бетти, — сказал я, — все это не так плохо, ты увидишь.

Но она была безутешна и начала всхлипывать еще сильнее.

— Не… уходи… от меня… пожалуйста!.. — наконец выдавила она из себя.

Бедняжка! Мне всегда тяжело было видеть плачущих женщин. Тем более Бетти! Я был так взволнован, что притянул ее к себе, целовал и говорил с ней, как с маленькой девочкой. Чтобы успокоить ее, я сказал ей, что ничего еще не решено и я основательно обдумаю свой шаг. Она увидит, что все будет хорошо.

Это помогло! Чуть-чуть поколебавшись, она все-таки улеглась, и я потушил свет.

Но прошло довольно много времени, прежде чем затихли ее всхлипывания и дыхание стало ровнее.

Утром я поехал к Гассеру. Он очень обрадовался, было заметно, какая большая тяжесть свалилась у него с души. Спокойно выслушав меня, он встал, подал мне руку и торжественным голосом произнес:

— Зять! Теперь ты мой зять!

— А как Мелани? — спросил я.

Он только махнул рукой.

— Не беспокойся! Я сегодня поговорю с ней. Ты сдержал слово. Увидишь, что и старый Гассер сдержит свое.

Глава девятнадцатая

Хотя все мы в конце концов сговорились и ждали события — кто с нетерпением, кто с покорностью, — прошло еще почти два года, прежде чем я смог жениться на Мелани. Несмотря на добрую волю Бетти и усилия юристов, развод потребовал гораздо большего времени, чем я себе представлял. Кроме того, мне пришлось выдержать еще не одну сцену — и не столько со стороны Бетти, которая с достоинством подчинилась неизбежному, сколько со стороны Мелани, у которой не хватало духу лишить свою подругу мужа. Несмотря на мою способность убеждать людей, потребовалось немало сил, чтобы объяснить ей, что Бетти стала мне безразлична и что меня влечет к ней, Мелани.

— Что могу я значить для тебя! — горестно восклицала она вновь и вновь. — Бетти настолько красивее и достойнее любви, чем я.

Бедная Мелани в своей сердечной простоте не подозревала истинной причины моего сватовства. А я, конечно, был настолько рыцарем, что укреплял в ней надежду, будто все мои стремления и мысли посвящены ей одной. В это тяжкое время служения даме сердца я вынужден был бросить своих приятельниц и усиленно заниматься Мелани.

Мы ходили вместе на концерты и в театр. После чего мне еще приходилось беседовать с ней о содержании пьес, и я всячески старался не разочаровать ее. Болтать с ней в ее духе было нетрудно. Если в драме или опере действие развивалось сколько-нибудь прилично, она воодушевлялась и все хвалила. Если же речь там шла о разводе, супружеской измене или были выведены фривольные девицы. вся ее мышиная мордочка недовольно стягивалась и она жаловалась:

— Следовало бы запретить подобные пьесы. Неужели существуют такие гадкие люди?!

— Да, — отвечал я, — встречаются!

— Когда я думаю, что у некоторых женщин такие мужья… Нет, я бы не выдержала! Ах, как было бы ужасно, если б и ты когда-нибудь с другой… Теперь, когда мы, может быть, скоро поженимся… Нет… Я не могу даже думать об этом!

В такие минуты я осторожно обнимал ее рукой за талию и целовал в лоб. Кажется, она была благодарна мне за такую сдержанность, ибо до сих пор ни один мужчина еще не прикасался к ней, и я догадывался, что она питает страх перед брачной ночью, как маленькая девочка перед экзаменом.

Сначала Бетти и я были разведены судом на один год. Я жил это время в Лангдорфе у Гассера, а Бетти — в нашей прежней квартире. Дети тоже пока оставались у нее, но часто меня навещали. Теодор особенно хорошо чувствовал себя на открытом воздухе и носился по саду и окрестным лесам. Клементина не так охотно разлучалась с матерью, и я это одобрял.

Мелани не жалела усилий, чтобы расположить к себе Тедди. Покупала ему подарки, дружески обращалась с ним, как только представлялся случай. Но мальчик почему-то с самого начала невзлюбил ее. Чем больше она навязывалась ему, тем резче он ее отталкивал. Раз он даже закричал на нее:

— Оставьте меня в покое! Вы всегда бегаете за мной! Вы мне вовсе не нравитесь, так и знайте!

— Теодор! — строго сказал я. — Я запрещаю тебе разговаривать таким тоном. Ты должен говорить с Мелани вежливо и ласково. Она скоро станет твоей мамой.

— Как? — воскликнул он. — Почему это?

— Я женюсь на Мелани. Вот почему!

Он на миг задумался. Потом спросил:

— Тогда мы будем жить здесь? Всегда?

— Конечно, ты можешь остаться здесь, если тебе нравится.

— Еще бы не нравилось! — с важным видом заявил он и добавил: — Но она от этого все-таки не станет моей мамой! Моя мама — это… — И, не найдя лучшего слова, он докончил: — Моя мама — это мама!

То, что я женюсь на Мелани и оставляю Бетти, по-видимому, не огорчало его. Напротив, он радовался, что сможет постоянно жить здесь, за городом. Только он хотел сохранить свою маму.

А ведь парнишке тогда было всего тринадцать лет. Я мог гордиться им: он унаследовал трезвый ум отца.

Когда истек год, мы наконец добились своего: постановления о разводе. Гассер вел себя в отношении Бетти очень благородно. Он выложил ей чек на двадцать тысяч франков. Она вполне заслужила эти деньги, так как держалась молодцом и даже согласилась на мое предложение взять Теодора в Лангдорф.

Несколько месяцев спустя, в пасмурный осенний день, я обвенчался с Мелани. Гассер устроил большое празднество. Было приглашено более пятидесяти человек, и половина Лангдорфа высыпала на улицу посмотреть на подъезжавшие автомобили. Родственники и близкие знакомые собрались уже в девять часов, и им был предложен княжеский завтрак.

Я пригласил и Бетти, но понял ее и вполне одобрил, что она не явилась. Во время завтрака гости отпускали обычные остроты, особенно отличался Шах. Эти остроты были несколько грубоваты, но так как Мелани не сидела за столом, можно было не стесняться. Мелани была поглощена своим туалетом, своей фатой. Наконец, когда мы уже поели и деловые знакомые Гассера закурили сигары, она появилась в полном облачении.

Все хвалили ее белое платье из дорогой материи, а некоторые рискнули даже сказать ей, что она очень мила. Конечно, это было неверно. На меня она в таком параде произвела смехотворное впечатление, но я должен признать, что ни одна женщина не носила с большим правом фату невесты. Я сидел во главе стола. После того как все с ней поздоровались и выразили ей свое восхищение, кому-то пришла в голову глупая мысль крикнуть:

— Что же ты не поцелуешь мужа в свадебное утро, Мелани?

Она вся зарделась от смущения, глаза ее вдруг заморгали за стеклами очков. Но, когда и другие гости стали настаивать, утверждая, что таков обычай, она собралась с духом и мелкими шажками направилась ко мне. Мы еще ни разу не целовались. Чтобы сократить эту сцену и не быть смешным, я поднялся, взял обеими руками ее голову и слегка поцеловал в губы. Когда я отпустил ее, она улыбнулась радостно и доверчиво, как бы говоря: «Ты увидишь, со мной тебе будет хорошо!»

Подобные нежности при людях были мне всегда неприятны, а в ту минуту особенно, ведь все понимали, что ни один мужчина не стал бы целовать из страсти такую женщину, как Мелани, но все же меня охватила жалость к этому беспомощному созданию. Если бы мы были одни, я погладил бы ее, как гладят по шерсти приблудную кошку. Потом я взглянул на часы и воскликнул:

— Поехали! Нам пора!

Мы стали собираться в дорогу. И мне опять пришлось проделать все то, что много лет назад я проделал с совершенно иными чувствами: побывать в мэрии и в церкви.

Мелани добилась того, что обряд венчания совершал пастор Марбах. Гассер сначала не хотел и слышать об этом. «Он подстрекатель!» — говорил старик. Но Мелани клянчила до тех пор, пока он не смягчился. Он отвел меня в сторону и сказал смеясь:

— Лишь бы поженил!

Лангдорфская церковь, несмотря на осеннее время, была щедро убрана цветами. Кафедра и алтарь почти тонули в этом цветочном изобилии. Когда мы вошли, органист заиграл хор невест из «Лоэнгрина» — одно из немногих музыкальных произведений, которые я знаю. Затем появился пастор в черном сюртуке, с белой шейной повязкой. Это был крупный мужчина лет пятидесяти с изможденным лицом и суровым взором аскета. Мне он сразу же не понравился: я легко мог себе представить, какое влияние такой фанатик способен оказывать на женщин и как он вреден для общины.

Женитьбой на Мелани я возвысился до положения одного из виднейших людей Лангдорфа. Но пастор, казалось, совершенно не принимал этого во внимание и обращался к нам так, словно венчал чернорабочего с поломойкой. Я до сих пор не знаю, не намеренно ли он положил в основу своей проповеди библейские слова: человек не должен разделять того, что соединил господь. Как бы то ни было, я нашел его речь крайне бестактной: ведь он отлично знал, что я только недавно развелся с Бетти. Этим он испортил мне настроение на весь день. Впрочем, по мнению некоторых женщин, он говорил прекрасно. Мелани сияла. Она нашла проповедь великолепной и возвышенной. Гассер положил конец болтовне на паперти, сказав:

— Все это повторение одного и того же! Прошу в машины!

На тротуарах собралась довольно большая толпа. Когда мы проезжали, женщины кивали нам, а дети от восторга хлопали в ладоши. Мелани опустила стекло и тоже кивала изо всех сил. Она была так растрогана, что даже плакала. Мне это братание с народом но вполне понятным причинам было неприятно, и я сказал:

— Подними, пожалуйста, стекло. Дует! Не хочу схватить из-за этих приветствий насморк.

Погода ухудшилась. Тучи низко нависли и скрыли холмы по обеим сторонам дороги. В верхушках даже низкорослых деревьев застряли клочья тумана, словно обрывки простынь. Вскоре большими хлопьями повалил снег.

— Собачья погода! — проворчал я.

Мелани безмолвно сидела рядом со мной и не решалась шелохнуться. Она чувствовала, что я в дурном настроении, и, вероятно, считала виноватой себя. Чтобы еще больше не рассердить меня, она вела себя так, как привыкла с отцом. Сидела тихо как мышь и, только если я о чем-либо спрашивал, наклонялась вперед и отвечала. Так и теперь она ответила:

— Да. Очень жаль!

«Почему жаль?» — собирался спросить я, но вовремя спохватился: она ведь хотела сказать, что в такой важный день могло бы и солнышко светить. Впрочем, я чувствовал себя совсем не празднично, а после скрытых намеков пастора был в особенно раздраженном и мрачном настроении.

Я смотрел на голые поля, еще не покрытые снегом. Насколько хватал взгляд, нигде не было ничего живого; только вороны взлетали, тяжело хлопая крыльями, когда к ним, подпрыгивая на ухабах, приближалась вереница наших машин. В первый раз я задумался над своей будущей жизнью с Мелани. Как жена, она в известной мере имела право на любовь и нежность, которых я при всем желании не мог ей дать. Правда, она была пуглива и робка, как лань, и не стала бы досаждать мне навязчивыми ласками. Но рано или поздно неизбежно объяснение, может быть даже сегодня. Я чувствовал, что она ждет брачной ночи с таким же тайным страхом, как и я, хотя и по другим причинам!

«Ну что ж, — в заключение сказал я себе, не видя выхода. — Время покажет!» Я взглянул на часы. Было далеко за полдень. «Впереди еще восемь часов, — подумал я, — успею решить!»

Однако эти часы пролетели быстро. Мы пили шампанское и шамбертен, ели вкусные блюда, нас обслуживала целая маленькая армия официантов. Даже Шах, привыкший ко многому, шепнул мне: «Сказочная свадьба!» Наконец опустился ранний вечер, пора было ехать домой. Второй этаж виллы Гассера мы отделали для себя.

— Можно продолжить пир у нас дома! — предложил я.

Большинство гостей отказались.

— Нет! — восклицали они, лукаво улыбаясь. — Мы уж лучше оставим вас вдвоем!

Поехали только Шах и еще двое или трое мужчин. Они сидели у нас почти до полуночи, потом Гассер вернулся с ними в город. Оставшись одни, мы с Мелани избегали смотреть друг на друга, мы приводили все в порядок, словно в этом была большая необходимость. А когда убирать уже стало нечего, волей-неволей я должен был сказать:

— Пора ложиться спать.

Мелани вдруг залилась краской. Она не могла вымолвить ни слова и только кивнула. В спальне я быстро разделся, чтобы уже лежать в постели, когда войдет жена, снимавшая платье в соседней комнате. После довольно продолжительного времени дверь медленно отворилась. Вошла Мелани. Ее жидкие распущенные волосы прямыми прядями падали на белую сорочку, которую она сама расшила розочками. Мелани плакала, подходя босиком к кровати. Она так дрожала, что казалось, вот-вот упадет. Если бы эта испуганная женщина была мне чужая, ей-богу, я нашел бы слова, чтобы успокоить и утешить ее. А тут я мог думать лишь о себе и не в силах был выговорить ни слова, пока она, пошатываясь, приближалась к своей кровати с робкой и раболепной улыбкой.

Она улеглась и, натянув одеяло до подбородка, уставилась в потолок. Губы у нее дрожали. Слезы все еще струились по щекам. Наконец я нашел выход из этого более чем неприятного положения. Я протянул руку и коснулся ее волос.

— Будем спать! — сказал я. — Я устал, а ты?

Она не решалась пошевелиться, но прошептала:

— Да, я тоже устала.

Я потушил свет. Некоторое время я прислушивался, не прошло ли ее оцепенение и не шевельнется ли она. Но не было слышно ни звука. Тогда я постепенно обратился к более приятным мыслям — о фабрике и обо всем том богатстве, которое в этот день окончательно стало моим. Про Мелани я скоро забыл. Но она вдруг откашлялась и даже задвигалась. Вполне явственно прозвучал ее голос:

— Знаешь, я тебя люблю.

— Да, знаю, — рассеянно ответил я. — Я тебя тоже люблю.

Ее детское обращение совершенно успокоило меня. Мне не трудно будет ужиться с этой женщиной, сказал я себе. Довольный собой и всем на свете, я вскоре заснул.

Со времен военной службы я привык вставать рано и этой привычки никогда не менял. Не переношу сонливцев, которые вертятся и нежатся в теплой постели, когда уже сияет солнце. Они ничего не достигают в жизни, и так им и надо! Утром я встал, как только рассвело. Когда я одевался, проснулась Мелани. Она моргала и ощупью искала очки, лежавшие на ночном столике. Потом она улыбнулась мне, несколько свободнее, чем вчера, но все-таки еще с трудом.

— С добрым утром! — сказала она.

— С добрым утром! Ты хорошо спала?

— Чудесно! Мне снились такие сны!.. Удивительные…

Что может быть на свете скучнее, чем слушать женщин, когда они начинают рассказывать свои сны и переливают из пустого в порожнее? Я хотел избежать этого и сказал:

— Да? Сейчас уже поздно.

— Мне надо встать? — спросила Мелани.

— Можешь лежать, сколько тебе угодно.

Она оперлась на локоть.

— Послушай, — сказала она. — Ты должен мне объяснить, как ты хочешь, чтобы у нас все было заведено. Поверь, я уж постараюсь, чтобы ты был доволен!

— Лишь бы ты была довольна! — ответил я.

Когда я оделся и хотел выйти из комнаты, она окликнула меня.

— Да? — спросил я, останавливаясь в дверях.

— Пожалуйста, подойди ко мне!

Я подошел к ее кровати.

— Спасибо тебе, что этой ночью ты был так деликатен, — сказала она и опять покраснела.

Я поцеловал ее в лоб, как уже часто делал, и поспешно вышел. «На сей раз сошло, — подумал я, закрывая дверь. — Но как будет дальше?»

Внизу, как всегда, меня ожидал завтрак. Рядом с чашкой лежала утренняя газета. Грация, горничная-итальянка, налила мне кофе. Сегодня мне особенно понравились ее округлые руки и полная грудь, и я несколько раз легко провел рукой по ее телу. Я делал это часто, но сегодня мне казалось, что после такой брачной ночи я имею право на капельку любви по своему вкусу.

— А ты красивая! — сказал я.

Она плохо говорила по-немецки, я же и сегодня не знаю почти ни слова по-итальянски.

— Si? — отозвалась она, блеснув белоснежными зубами. — Да? Нравится?

— Да, ты мне нравишься!

Я обнял ее за талию. Она, смеясь, наполнила мою чашку, придвинув масло и мед. Потом ловко высвободилась из моих рук, а я отметил, что, несмотря на молодость, она опытна в обращении с мужчинами. Остановившись в дверях, она еще раз задорно мне улыбнулась.

«Ах ты, маленькая вертушка, — подумал я, в отличном настроении разворачивая газету. — Между нами кое-что наклевывается!»

К свадьбе тесть подарил мне верховую лошадь. Когда позволяла погода, я утром катался часок по лесам. Даже теперь я неохотно отказываюсь от этого удовольствия и, если почему-либо не могу доставить его себе, чувствую весь день огорчение.

Позавтракав, я надел высокие сапоги и прошел через двор в конюшню. При каждом шаге тихонько звенели шпоры и подпрыгивал кончик хлыста, который я нес иод мышкой. Наш садовник, одновременно выполнявший обязанности конюха, уже оседлал жеребца. Заметив меня, садовник вывел его из стойла.

— Здравствуйте, Гебейзен! — дружелюбно сказал я. — Хороший будет денек! Как поживаем?

Он страдал подагрой; когда я спрашивал о его здоровье, он отвечал с трогательным простодушием. Я часто полчасика беседовал с ним о том о сем, разыгрывал из себя простецкого малого и подзадоривал его болтать со мной без стеснения, как с равным. Мне всегда очень нравилось, когда важные господа поддерживали со своими шоферами или садовниками дружеские отношения и потом пересказывали в кругу своих знакомых, словно анекдоты, короткие истории, повторяли меткие словечки этих славных людей. Таким способом приобретаешь репутацию общительного человека, а между тем эти веселые истории особенно ярко показывают непреодолимую пропасть, разделяющую оба мира. Так же поступал я и на военной службе, и офицеры нередко дивились тому, как позволял себе разговаривать со мной мой денщик.

Когда я выезжал со двора на улицу, как раз шли на фабрику работницы. Все желали мне «доброго утра» и далеко обходили гарцевавшую лошадь. Я сидел в седле прямо, небрежно кланялся во все стороны, похлопывал вороного по шее и был прекрасно настроен.

Я всегда старался рассчитать время так, чтобы выехать из ворот, когда к фабрике сплошным потоком шли мои люди. Тогда я с особой гордостью вспоминал свое убогое детство, отца, который до ночи чинил башмаки, и мать, приносившую ему в сырую мастерскую чай, чтобы он мог согреться. «Как все изменилось! — думал я. — Кто бы поверил, что ты когда-нибудь будешь выезжать на вороном коне из ворот собственной фабрики и милостивыми кивками отвечать на приветствия твоих рабочих!»

Глава двадцатая


Десятилетия бился и боролся я за успех! Жизнь принесла мне за это время мало хорошего и много тяжелого. Теперь все стало иным. Женившись на Мелани, я получил как подарок все то, за что прежде так отчаянно сражался.

Гассер все больше и больше доверял мне руководство предприятием. Иногда он целыми днями не показывался на фабрике. «Ты знаешь все не хуже меня, и у тебя много нерастраченных сил, — говорил он. — А я стар, я устал и хочу отдохнуть денек-другой, прежде чем настанет мой час».

Мне это было по душе! Я любил быть сам себе господином и распоряжаться по-своему. Правда, я и теперь не принимал важных решений единолично и всегда советовался с тестем: я ценил его деловой и ясный ум. Тем не менее вскоре даже последний подручный мальчишка знал, что на фабрике повеял новый и довольно холодный ветер.

Прежде всего я уволил нескольких пожилых служащих и рабочих, которые уже ни на что не годились и которых Гассер по доброте душевной еще кормил. Это побудило прочих работать прилежнее. Тем временем кризис охватывал все новые области и властно принуждал меня к экономии. Я уже раньше с цифрами в руках доказал Гaccepy, что наличные заказы могут быть выполнены при половинном персонале. И предложил ему сильно сократить численность рабочих. Но об этом Гассер не хотел и слышать. «Такая мера вызвала бы большое недовольство», — говорил он и выбрал дорогостоящий путь: сократил рабочую неделю до четырех дней, гарантировав почасовую оплату. В этих условиях даже о скромной прибыли едва ли приходилось говорить.

Однако, пользуясь значительной свободой, предоставленной мне Гассером, я взял себе за правило увольнять каждую неделю по шесть рабочих, чтобы довести, таким образом, численность персонала до уровня, безусловно необходимого для выполнения заказов. Осуществляя это решение, я проявлял железную волю, и ничто не могло меня поколебать — ни слезы женщин и детей, ни скрытые угрозы профсоюза. Каждый знал, что при малейшей небрежности он получит в конце недели увольнительный листок, и это так подхлестывало людей, что никто не решался даже поднять глаза, когда я проходил по цеху.

В особенности я, конечно, отмечал тех, кто в разговорах с товарищами плохо отзывался обо мне и моих методах управления. Чтобы знать всегда, кто эти люди, я выбрал нескольких надежных мужчин и женщин, сообщавших, что обо мне говорят.

Кое-кто из уволенных побежал искать защиты у Гассера. Он действительно призвал меня к ответу, но я заявил ему без обиняков, что морали и благочестивым словам место в церкви или в воскресной школе, а в делах силу имеет лишь один закон: давить или быть раздавленным!

Вероятно, он внутренне был согласен с моими действиями, но сам не решался взять в руки железную метлу. Когда я изложил ему свою точку зрения, он добродушно рассмеялся и сказал:

— Ну что ж, работать с этими людьми придется тебе, а не мне!

— Поверь, — возразил я, — они теперь гораздо вежливее и благодарнее, чем раньше.

Если тестя легко удалось убедить в правильности моих распоряжений, то труднее было успокоить Мелани, которая уши мне прожужжала разговорами о милосердии и справедливости. Сначала я пытался терпеливо объяснять ей свои соображения, но это ни к чему не привело. Тогда я, прибегнув к методу ее отца, прикрикнул на нее:

— Оставь же наконец меня в покое со своей болтовней! Что ты понимаешь в делах? Вышивай и веди хозяйство, остальное будь любезна предоставить мне!

В первый раз я говорил с ней в таком тоне, и результат был ошеломляющий. Еще пока я кричал, она вся сжалась в комок и от страха не смела даже моргать. Когда я замолчал, она, тяжело дыша, постояла немного, открыв рот, потом пробормотала:

— Да, извини, пожалуйста! — и выбежала из комнаты.

Удивительный она была человек: обыкновенный, спокойный тон не действовал на нее; она всегда находила, что возразить. Когда же на нее орали, она утихомиривалась и уползала в свою раковину, как улитка, если коснуться ее щупальцев. После этого взрыва она целыми днями не решалась прямо смотреть на меня, смущалась и проявляла беспокойство, когда я входил в комнату. Я уверен, что в недрах ее раболепной натуры жила потребность в хлысте. И когда я это понял, моя жизнь стала намного приятней.

Такой грубостью мне прежде всего удалось придать нашим супружеским отношениям достойную и приемлемую форму. Вначале я сказал себе, что с ней лучше всего будет обходиться как с товарищем и делать вид, словно о других отношениях между нами не может быть и речи. Первые два-три месяца она вела себя сдержанно. Но конечно, я замечал, что моя холодность и умение владеть собой удивляли и в то же время разочаровывали ее: ведь до свадьбы я так часто признавался ей, что она значит для меня больше, чем Бетти.

Нет сомнения в том, что после первых критических лет нашего брака я мог бы без затруднений выплыть в более спокойные воды. Ведь Мелани тогда уже было сорок лет, если не больше. Но я подозреваю, что этот пастор Марбах, с которым она каждую неделю встречалась в благотворительном обществе, рекомендовал ей другое поведение в отношении меня. Кто еще мог бы посоветовать ей это? Она не общалась больше ни с кем, отца же она, безусловно, не спрашивала.

Впрочем, это не важно. Так или иначе, но месяца через два Мелани стала проявлять ко мне весьма неприятную нежность, от которой я не знал, как спастись. Это началось исподволь. Она все чаще подходила ко мне или без всякой причины мне улыбалась. А потом стала брать меня за локоть, когда что-нибудь сообщала. Раз она даже взяла меня за руку и пожала ее. Часто гладила меня по голове, когда я читал газету. Затевала вздорные разговоры, достойные пятнадцатилетней влюбленной девчонки.

— У тебя виски совсем седые. Хочешь, я сосчитаю все седые волоски на твоей голове?

— Нет, — отвечал я, углубляясь в газету. — К чему это?

— Ах, просто так! А вообще, седина тебе к лицу.

— Вот как? — отзывался я, продолжая с интересом читать газету. — Тебе она тоже к лицу.

— Разве у меня есть седые волосы?

Я обычно медлил, прежде чем ответить, надеясь, что она поймет, как досаждает мне подобная болтовня. Потом говорил:

— Конечно, у тебя тоже есть, и достаточно.

— Так сосчитай-ка их!

Подобные разговоры обычно кончались тем, что меня взрывало.

— Ну, скажи-ка на милость, чего ради я буду считать твои волосы? — раздраженно спрашивал я. — Это мне неинтересно.

И уходил.

Однако это не отпугивало Мелани. Как я уже сказал, нормальный тон не производил на нее впечатления. Ее нежности становились все докучливее, и я больше не мог выдержать. Однажды после ужина, когда она даже вздумала поцеловать меня в губы и при этом уткнулась носом в мое лицо, я оттолкнул ее от себя и закричал:

— Оставь эти ребячества! Ты уже в таком возрасте, когда пора выбросить из головы подобную дурь! Неужели ты не видишь, как надоедаешь мне! В каком смешном свете ты себя выставляешь!

Успех был полный. В крайней растерянности она кинулась прочь из комнаты и потом несколько дней не решалась смотреть на меня и явно избегала встреч. И прошло много времени, прежде чем она совсем оправилась и вернулась к своим обычным манерам. И от неприятного заигрывания и поцелуев она с тех пор отказалась, а вскоре научилась избегать даже самых безобидных прикосновений. Я был доволен и не желал ничего менять.

Я почти не задумывался над нашими отношениями, как и вообще никогда не думал о Мелани, если не видел ее перед собой или если она не была почему-либо мне нужна. Лишь теперь, когда я могу спокойно поразмыслить о своей жизни в те дни, мне начинает казаться, что это было не совсем правильно. Наверно, Мелани заслуживала более внимательного к себе отношения, хотя я и не мог подарить ей любовь. Обдумывая теперь все как следует, я вижу, что она всю жпзнь оставалась одиноким человеком, всегда готовым проявить любовь и привязанность, только они никому не были нужны.

Не нужны они были и Теодору, ему — меньше всего. Жизнь здесь, на лоне природы, была ему по нраву. Притом все его баловали. Смышленый мальчик быстро осознал свою власть над взрослыми и широко ею пользовался. С тех пор как он поступил в среднюю школу, он ездил туда поездом, в вагоне второго класса, утверждая, что в третьем всегда отвратительно пахнет мужиками. Правда, я рассказывал ему о своей собственной юности и о том, как я по утрам ездил в город, но он только смеялся и говорил: «Твои родители были бедны. А я не хочу сидеть рядом с детьми твоих рабочих, я думаю, ты меня понимаешь!»

Что можно было на это возразить! В конце концов, для того мне и нужны были деньги, чтобы моему сыну жилось лучше, чем когда-то мне, и я не придавал его пристрастию к роскоши особого значения. Несколько меньше мне нравилось то, что учителя и директор школы жаловались на его поведение. Он ленив, говорили они, и никогда не готовит уроков. Когда ему делают замечания, он отвечает до неприличия дерзко. Товарищам показывает дурной пример. Особенно порицали учителя то, что у него слишком много карманных денег: это, мол, портит характер молодого человека. Я действительно давал Теодору много денег, так как хотел пораньше приучить его бережно обращаться с ними. Возможно, он иногда хвастал ими перед товарищами. Другим обвинениям я просто не верил, о чем и сказал директору.

В результате через полгода мне пришлось отдать сына в частную гимназию, где он мог перебеситься без помех и где его выходки встречали большее понимание. Ему там поправилось, ведь его товарищи тоже были сыновьями богатых родителей и у них тоже водились деньги. Впоследствии он даже был принят в студенческую корпорацию института. Там его приучили к военной дисциплине, чем я был очень доволен.

С Мелани он был в еще худших отношениях, чем раньше. Это было понятно при таком резком различии их характеров. Несмотря ни на какие уговоры, я не мог добиться, чтобы он называл ее матерью. Он отвечал: «Я ее терпеть не могу! Не могу же я говорить «мама» человеку, который мне противен! Об этом не может быть и речи». Он называл ее Мелани и обращался с ней как со служанкой. «Мелани, поди-ка сюда!» Услышав его зов, она все бросала и бежала к нему. «Где моя купальная простыня?.. Где мой портсигар?..» Где то?.. Где другое?..

Мелани помогала ему искать, и, пока она не находила требуемого, он не переставал кричать и понукать ее:

— Не ищи же в ящике! Там, конечно, нет! Да не трогай ты мои вещи, оставь их на месте!.. Что за свинство: мои вещи постоянно перекладывают. Ну, поворачивайся!

Вначале Мелани плакала после таких скандалов и однажды даже пожаловалась мне.

— Нехорошо, — сморкаясь, лепетала она, — что он так со мной обращается. Я ведь забочусь о нем! Что он имеет против меня?

Я призвал Теодора и просил его держать себя более прилично с моей женой.

— Просто она действует мне на нервы, — ответил он. — Таким уж я создан. Такая у меня натура!

Вскоре Мелани привыкла к грубому тону Теодора. Молчаливо и беспрекословно выполняла она его поручения. Само собой разумеется, при такой жизни она не могла чувствовать себя хорошо. Мне кажется, ей было лучше всего, когда все мы уходили из дому и она могла тихо склоняться над пяльцами.

Сам я не обращал на нее особого внимания и не интересовался тем, как она проводит свои дни. В качестве зятя Гассера я скоро стал одним из наиболее уважаемыхлюдей в городе, а так как я все еще состоял в политической партии, на собраниях начали намекать, что мне следовало бы поработать для блага общества, сделавшись членом общинного совета.

Гассер, с которым я об этом посоветовался, сказал смеясь:

— Ты станешь членом общинного совета! Это можно! Предоставь дело мне, я знаю, с кем надо поговорить! На этот раз — без промаха.

— Если ты так считаешь, я приму их предложение. Но только, право, мне не хотелось бы, чтобы я второй раз…

— Глупости! Не опасайся. Тебе все дороги открыты. С твоим честолюбием ты можешь забраться гораздо выше.

Так оно и было! Два года спустя я был избран в общинный совет, причем за меня голосовала значительная часть рабочих, хотя я давно выполнил свое решение и уволил с фабрики половину всех людей. Но они с полным правом могли сказать, что человек, так неуклонно добивающийся своей выгоды, способен позаботиться и о пользе общины.

Хотя мои личные обстоятельства за последние годы коренным образом изменились и я привык держать себя совершенно иначе, чем прежде, все же мое сердце забилось быстрее, когда я впервые вступил в зал совета. Я спокойно сел на стул и стал следить за прениями, не выражая желания взять слово. Но, когда обсуждение какого-либо вопроса затягивалось и не удавалось достигнуть соглашения, я заметил, что то один, то другой из присутствующих тайком поглядывает на меня, как бы спрашивая, не брошу ли я свое слово на чашу весов. Как-никак я был зятем первого налогоплательщика, а один из членов совета работал на моей фабрике.

Понемногу я успокоился и начал лучше понимать, о чем шла речь. Тогда я вмешался в споры и защищал свою точку зрения настойчиво и красноречиво.

Заседание окончилось, и я поспешил домой, где меня ожидали Гассер и Мелани.

— Расскажи, как все было! — попросил тесть.

Я описал, как шло обсуждение тех или иных вопросов, упомянул, что я говорил и что мне возражали. Гассер, не скрывавший своего презрения к демократии с тех пор, как в одной соседней стране так основательно с ней разделались, сказал:

— Все болтают и болтают! А что это дает? Ничего! Все же тебе есть смысл бывать там. Для предприятия это может быть полезно.

Собственно говоря, я был с ним не вполне согласен: я всегда был честным демократом. Но я знал его взгляды и в угоду ему рассказал, что Геллер (мастер с нашей фабрики, заседавший в совете) вдруг изменил свое мнение, узнав, как буду голосовать я.

— Он сделал вот так! — сказал я и повернул руку другой стороной вверх. — И сделал неглупо, ведь я пристально следил за ним.

— То-то и оно! — сказал Гассер. — Вот видишь! Глупость вся эта демократия! Никакой демократии нет. Каждому своя рубашка ближе к телу. Кто это знает и обращается с людьми соответственно, тот и будет командовать. Неважно, сидит он в совете или нет.

— Да, — согласился я. — В известном смысле ты, пожалуй, прав. Но ведь должно же все-таки быть…

— Глупости! — перебил он меня. — В нашей общине за последние десятилетия многое решалось по моему желанию, хотя я и не заседал в так называемом «совете». Раньше меня просили об этом, однако я всегда отказывался. Но ты можешь ходить туда, ты честолюбив. А я — нет! Доживи я до ста, и тогда не пошел бы!

Он не дожил до ста. Несколько месяцев спустя мы нашли его мертвым за письменным столом. Его постиг удар. Он сидел на стуле, уронив голову на стол. Правая рука была вытянута, левая повисла. Это было страшное зрелище. Но еще страшнее была Мелани, когда его увидела. С ужасающим, безумным воплем она кинулась к нему, упала перед ним на колени, целовала его руку, трясла его и кричала изо всех сил:

— Отец!.. Отец!.. Отец, ты не должен… Ты не можешь!.. Отец, вернись… Нет… Я не могу… Отец!

Медленно, очень медленно затихали ее отчаянные крики, заставившие меня содрогнуться от ужаса и застыть на месте. Они сменились слабыми горестными стонами. Мелани обнимала ноги отца. Рядом валялись ее очки. Уткнувшись головой в колени мертвого, она всхлипывала и причитала:

— Отец… Не покидай меня… Не покидай! Отец, ты слышишь?.. Не оставляй меня совсем одну… Не оставляй одну!

Наконец ко мне вернулась способность двигаться. Я подошел к ней, взял ее за руку, постарался поднять. Мне было искренне жаль Мелани в ее горе, которое должно было быть безмерным. Но как только я прикоснулся к ней, она вскинула голову, и ее подслеповатые глаза посмотрели на меня с такой дикой решимостью и таким несказанно глубоким страданием, что я отшатнулся.

— Оставь меня здесь! — прошептала она. — Ты не смеешь отнимать у меня отца!

— Пойдем, Мелани! — сказал я и еще раз попытался поднять ее. — Встань! Мы отнесем его на кровать.

Она вырвала у меня руку, и в этом жесте, как и в выражении ее лица, сквозили гадливость и отвращение.

— Ты не смеешь отнимать у меня отца, — повторила она и враждебно посмотрела на меня.

Я растерялся, мне стало страшно за ее рассудок. В каком невероятном я находился положении: мертвец и у его ног упавшая на колени полубезумная дочь. Когда я заглянул в остановившиеся глаза Мелани, мне стало жутко. Я выбежал из комнаты.

Лишь через два часа я, прихватив с собой садовника, снова отважился войти туда. Мелани все так же лежала у ног мертвого, положив голову ему на колени.

Гебейзен подошел к ней, взял ее под руки и поставил на ноги. Она не противилась.

— Мы отнесем вашего отца в его комнату, — сказал Гебейзен.

Мелани не ответила. Она не двигалась и пустыми глазами смотрела мимо меня, сквозь меня, будто меня и не было.

— Очки, Гебейзен! — шепнул я, указывая на пол, где они лежали.

Я сам не решился бы поднять их и отдать Мелани, так я ее боялся.

Потом мы бережно перенесли Гассера в его комнату и положили на кровать. Мелани не пошла за нами. Когда мы вернулись, она стояла на том же месте с очками в руках и смотрела перед собой в пустоту. Я отвел ее в комнату Гассера, и мы остановились перед кроватью, на которой лежал покойник. Мелани не шевелилась, с ее губ не слетало ни звука, но эта внезапная тишина пугала меня чуть ли не больше, чем прежнее отчаяние и горе. Величие смерти и зловещее молчание женщины, стоявшей рядом со мной, потрясли меня настолько, что я долгое время не мог ясно мыслить.

Мне вдруг показалось, что лицо мертвеца меняется, и несколько мгновений мне мерещилось, что оно ожило. Жесткие, угрюмые черты разгладились, и на них легло выражение мира и покоя.

Мало-помалу я опять овладел собой. Я тихо сказал что-то Мелани. Она не ответила, ни один мускул не дрогнул на ее лице. Глаза глядели без выражения, и не было возможности судить, слышала ли она меня. Тогда я взял ее за руку и подвел к кровати, где она сейчас же опустилась на колени.

Больше я ничем не мог ей помочь. Я вышел из комнаты, чтобы отдать распоряжения, которых требовало неожиданное событие.

Мелани я увидел вновь лишь на похоронах. До этого она день и ночь оставалась возле покойного. Ей даже еду приносили в ту комнату. Она отчетливо дала понять, чтобы ни я, ни Теодор не входили к ней. Поздней ночью, беспокойно ворочаясь в постели, я слышал, как она прошла в комнату для гостей и там немного поспала, а с самого утра опять стала на стражу возле покойного.

Глава двадцать первая

Через несколько дней после того, как мы со всякими почестями похоронили Гассера, Мелани мне сказала:

— Я хочу посадить в саду плакучие ивы в память отца.

Ее голос звучал так глухо и в то же время решительно, что я вообще ничего не ответил и только молча кивнул.

Вскоре — в тот день дождь лил ручьями — пришли садовники и посадили ивы в размякшую почву. Мелани стояла тут же под зонтом и смотрела. Из окна мне было видно, как она время от времени протягивала руку и давала указания, а потом опять безмолвно следила за работой.

Она с большим трудом оправлялась от перенесенного удара; полностью это ей так и не удалось. В первые недели она почти не показывалась и если говорила со мной, то лишь о самом необходимом. Собственно, я не мог и мечтать ни о чем лучшем. Но я все-таки был слишком чувствителен, чтобы не попытаться вернуть ее к нормальной жизни. Когда мы ложились спать, я часто пробовал завязать разговор, касаясь каких-либо безразличных деловых вопросов. Она отвечала вежливо и холодно. И я чувствовал, что стал для нее чужим. Как-то раз я слегка погладил ее по щеке и сказал:

— Надо же тебе наконец оторваться от прошлого! Попытайся хотя бы!

Она вздрогнула от моего прикосновения, как от удара хлыстом, и голос ее звучал так холодно, отчужденно и устало, как никогда.

— Оставь, пожалуйста! — ответила она. — Уже поздно, я хочу спать.

Ну тут уж я решил больше не обращать на нее внимания. Приписывая ее резкость еще не преодоленному горю, я все же ожидал, что моя необычная нежность заставит ее хоть на время забыть об этом горе. В ту ночь я даже готов был поцеловать ее.

«К черту! — сказал я себе, повернувшись на другой бок. — Оставайся при своем ожесточении! Мне же лучше!» Я считал, что не заслуживаю такого отпора, тем более от Мелани. И решил опять искать сочувствия и нежности у других женщин. С этой утешительной мыслью я заснул.

Удивительно: лишь сегодня я вижу, что был не так уж прав, и вообще я постепенно начинаю лучше понимать свою жену. Почему только сегодня? Теперь, когда уже поздно!

На другое же утро, когда я завтракал, меня вознаградила Грация. Наливая кофе, она, как всегда, расплылась в сияющей улыбке. Я ущипнул ее за ляжку, как часто делал. Вдруг внутренний голос сказал мне: «Сегодня ты ее поцелуешь!» Я взял девушку за руку, посмотрел ей в глаза и прошептал:

— Грация, ты мне нравишься!

— Si? — спросила она. — О, хорошо!

Я притянул ее к себе и сразу почувствовал, что сопротивление Грации не настоящее. Я стал целовать девушку. Когда я отпустил ее, она отерла губы тыльной стороной руки, улыбнулась и сказала:

— Ессо![16]

— Ессо, — повторил я и тоже засмеялся. — А ну еще раз!

Ее руки скользили по моему затылку и спине. Сладострастный трепет пронизал мое тело.

Грация два года, до выхода замуж, оставалась моей подругой. Да и потом она иногда навещала меня в маленькой городской квартире, которую я нанял, чтобы не искать пристанища в номерах гостиниц, когда мне хотелось провести время с девушкой.

Случай пожелал, чтобы Мелани однажды застала нас с Грацией, как раз когда я целовал ее.

— Ах, вот что! — крикнула она и бросилась вон из комнаты.

Она уже давно знала, что женщины играют в моей жизни значительную роль: таких вещей не скроешь. Все же ее, по-видимому, оскорбляло, что я щедро раздаривал поцелуи служанкам, а ей всегда отказывал в них, хотя когда-то она пыталась их вымолить.

Позже Мелани явилась ко мне в контору.

— Что теперь будет? — спросила она.

Я сделал вид, будто не понимаю ее вопроса, и сказал:

— А что опять стряслось?

— Я говорю о Грации и о тебе.

— Ах, так! Ну, это ничего не значит.

— Что же мне — уволить ее?

— Уволить? Нет, зачем же?

— Но ведь это неслыханно! — крикнула Мелани, борясь со слезами. — В моем доме. Стыдно вам!

В то утро я не был в настроении выслушивать упреки. Чтобы прекратить неприятный разговор, я резко ответил:

— Послушай-ка, я еще в таком возрасте, когда мужчина не отказывается от всех радостей. Да я вовсе и не намерен. А раз ты… Ну… раз меня к тебе не тянет, ты должна примириться с тем, что у меня будет приятельница. Это вполне нормально! Я ведь не препятствую и тебе завести друга. Может быть, пастор Марбах…

Мелани несколько мгновений смотрела на меня, вытаращив глаза и открыв рот. Я уже знал, что это означает. «Сейчас заревет!» Но она овладела собой и тихо сказала:

— Как ты смеешь так говорить со мной! Что я тебе сделала?

— Ничего, ничего! И когда ты оставляешь меня в покое, все в порядке. Но я не выношу, когда в мои дела кто-нибудь вмешивается.

Мелани сильно наклонилась вперед.

— Почему же ты, собственно, женился, если… если… тебя не влечет ко мне?

— Ну, бывают разные причины. Фабрика…

— Ах, вот ради чего! — прервала она меня. — Если б отец знал!

Теперь она все-таки заплакала. Но я был разъярен и сказал:

— Отца лучше не припутывай! Он-то и толкнул меня на эту женитьбу, чтобы его предприятие не полетело к чертям.

— Ты лжешь! — прошептала она и посмотрела на меня так, словно я был каким-то чудовищем. — Ты лжешь!

— Нет, не лгу! — крикнул я. — Он просил меня об этом в Санкт-Морице, когда я навестил его там. Ты, может, помнишь, как он выслал тебя, потому что мы хотели поговорить о делах? Так вот, тем делом, которое он имел в виду, и был наш брак. Если ты мне не веришь, спроси у Бетти — она все знает.

— Чтобы отец мог… — растерянно лепетала Мелани. — Чтобы отец сделал такое… А ты, значит, меня вовсе не… любил! Все, что ты говорил, было ложью… ложью! Ты думал только о фабрике… о деньгах думал… не обо мне! Ты бросил Бетти, чтобы… чтобы… Ох, это ужасно, неслыханно!

— Да, так это и было, именно так! — закричал я. — Теперь ты понимаешь, что я имею право любить и целовать других женщин?

Мелани встала. Она все еще всхлипывала.

— Да, понимаю, — чуть слышно произнесла она и, шатаясь, пошла к двери.

Грация не была уволена. И все пошло теперь даже лучше, чем раньше.

Мелани несколько дней не показывалась, а когда я снова ее увидел, можно было подумать, что она переборола себя. Она заговорила так, словно между нами не произошло ничего особенного.

— Извини меня, — сказала она. — Я все основательно взвесила. И попытаюсь быть хорошей хозяйкой, раз я… больше ни на что не годна.

— Вот видишь! — ответил я. — Теперь все будет хорошо. Надо только, чтобы ты захотела.

Я облегченно вздохнул, так как теперь наконец — через столько месяцев после смерти Гассера — между нами опять установились нормальные отношения.

А они были мне настоятельно необходимы. Я нуждался дома в покое и отдыхе, ибо вкладывал всю энергию в преобразование моего предприятия. Нужно было расширить оборот и сократить накладные расходы. Я заботился и о том и о другом, и снова мой коммерческий талант и верность моим деловым принципам очень мне пригодились.

Незадолго до смерти Гассера я наладил производство нового изделия, которое, несмотря на денежный кризис, нашло себе широкий сбыт. Я имею в виду чулки для страдающих расширением вен, которому я дал название «чулок АГА». В особенности Германия оказалась гигантским, неисчерпаемым рынком сбыта. Чтобы усилить сбыт в эту страну, я сам раза два ездил туда и вел там переговоры с заказчиками и разными учреждениями. Благодаря обширным связям в высоких партийных инстанциях, мне удалось получить разрешение на ввоз, в котором другим импортерам отказывали.

Я любил иметь дело с немцами, хотя вначале меня немного коробило, когда приходилось поднимать руку для приветствия. Меня даже представили одному штандартенфюреру. Он щелкнул каблуками и прогнусавил свое «хайль Гитлер». Я ответил таким же образом, а потом пошла обычная игра в вопросы и ответы. Что думают у нас о немецком правительстве, верим ли мы, что будет война, составляют ли у нас евреи такую силу, как раньше в Германии, и так далее.

— Везде боятся, что может завариться каша, — сказал я.

— Ну, где там! — ответил он и высокомерно улыбнулся. — У страха глаза велики. Вот увидите, когда мы ударим по столу, все эти плутократические жидовские и масонские правительства не посмеют и пикнуть!

Я обычно соглашался с такими людьми, хотя и не считал, что они во всем правы. Поэтому они думали, что я из их лагеря, и это было очень полезно для моих дел. Услыхав, что я офицер, они сейчас же начинали говорить о военных вопросах, и я вновь и вновь дивился их осведомленности.

Непрерывно получая из Германии крупные заказы, я должен был позаботиться о дешевой рабочей силе. Мои мероприятия оказались удачными и в этом отношении. За пределами нашего городка я купил дешевую землю и построил на ней три ряда простых рабочих бараков. Жившие в них люди зарабатывали меньше других, зато им почти не приходилось платить за помещение. Конечно, я строго следил за тем, чтобы там селились только такие семьи, где отец и мать, а часто также и дети работали на моей фабрике. Это правило отвечало не только моим интересам, но и интересам самих жильцов. Чем больше членов семьи работало у меня, тем ниже была ставка квартирной платы. Таким способом я обеспечивал за собой возможность полного использования труда этих людей. Если кого-нибудь увольняли за плохую работу, семья не только теряла его заработок, но для нее автоматически повышалась плата за квартиру. Та же мера применялась и в случае болезни, что выгоняло на работу людей, которые без этого охотно полентяйничали бы и затянули срок своего выздоровления.

Кроме того, через посредство одной религиозной организации я выписал пятьдесят молодых итальянок. Этих девушек, понимавших только свой родной язык, размещали по двенадцать душ в комнате. Две монахини присматривали за ними. Они ели за общим столом, довольствуясь тем, что им предлагала фабричная кухня. Кроме того, я выплачивал им небольшие карманные деньги. Многого им не требовалось, так как мы их одевали. По воскресеньям они под предводительством сестер совершали прогулки и пели при этом грустные песни своей родины.

Долгое время обычным в Лангдорфе зрелищем в воскресные дни были эти девушки в черных передниках. Они появлялись на улицах в колонне по четыре, распевая свои песни. К сожалению, еще перед войной — как раз когда они были мне особенно нужны — я оказался вынужденным отослать их домой, так как профсоюз угрожал мне забастовкой, разоблачениями и тому подобными неприятностями.

Глава двадцать вторая

Мы бодро шли навстречу новой войне: я-то, во всяком случае, видел ее приближение и решил принять необходимые меры. Последняя война прошла мимо меня и принесла мне только офицерский чин; на этот раз я хотел участвовать в игре. Я начал своевременно готовиться, чтобы не стоять в стороне, когда созреет урожай и приступят к его дележке. Стал уделять больше внимания своей политической деятельности. Мне впять повезло: когда немецкие солдаты, украшенные цветами, с пением вступили в Вену, я уже был членом Национального совета. Это звание и расширение моей фабрики сделали мое положение в Лангдорфе еще более почетным. Когда я утром в сопровождении сына, которому подарил на рождение коня, проезжал верхом по городку, встречные снимали шляпы, и даже угрюмые метельщики улиц на миг останавливались и, дотрагиваясь до широкополых шляп, приветствовали меня: «Добрый день, господин национальный советник!»

Я ничего не имел против такого внимания. Глубокое уважение, каким я пользовался в общине, привело к постепенному изменению моих манер. Я начал тщательнее следить за своей одеждой, за своими словами и поведением. И все более и более замыкался в себе. Знакомых, к которым я издавна обращался на «ты», я приветствовал теперь более сдержанно. Когда они на улице по-дружески кричали мне «привет», я отвечал вежливо и снисходительно: «Мое почтение».

Это было необходимо, потому что каждый считал за честь быть знакомым со мной. Даже староста общины чувствовал себя польщенным, когда я, как в прежнее время, по вечерам в четверг посещал «Крест» и там играл с ним в карты. Если кто-нибудь спрашивал: «Кому сдавать?» — ему теперь не отвечали, как раньше, такому-то и такому-то, а говорили: «Твой черед, сейчас сдавал господин национальный советник».

Только Мелани не обращала внимания на эту перемену. Со времени того памятного объяснения она держала себя со мной всегда одинаково: вежливо, даже униженно, предупредительно, когда от нее требовалась какая-нибудь услуга, и… холодно.

Грация уже давно была замужем. Перед тем как взять на работу ее преемницу, Мелани пришла ко мне и спросила:

— Ты сам будешь нанимать горничную?

— Зачем это?

— Ну, ты ведь должен выбрать ту, какая тебе понравится.

— Вздор! — проворчал я. — Это твое дело.

Она взяла пожилую женщину, которая ежедневно приходит, а вечером возвращается к себе домой.

В остальном наша жизнь шла привычной колеей. По четвергам я играл в карты, два или три раза в неделю ездил в город, ходил с приятельницей в кино или театр. Порой я оставался на ночь в своей городской квартире и лишь наутро возвращался в Лангдорф.

Теодор повзрослел, он стал самовлюбленным и очень дерзким юношей. Сорил деньгами, хотя еще не окончил школы. С Мелани он разговаривал еще реже, чем я, — только когда ему что-нибудь было нужно. Ему она тоже никогда не противоречила, и я должен признаться, что ее угодливые повадки иногда сильно действовали мне на нервы. Порой ее поведение прямо пугало меня. О чем она, собственно, думала, как проводила дни, во имя чего жила — обо всем этом я знал очень мало. Я только замечал, что она больше, чем раньше, отдается благотворительности. От вышивания, которое она так любила, Мелани отказалась, зато начала шить на местных бедняков, чинить их одежду и вязать для них. Иногда я заставал ее склоненной над этой работой и спрашивал:

— Что ты делаешь?

Она на миг поднимала голову и, поправив пальцем очки на переносице, отвечала:

— Платьице.

— Для кого же?

— Для одного ребенка. Ты его не знаешь.

Мне было неприятно, что, может быть, ребенок одного из моих рабочих бегает в чулках, связанных моей женой. Все же я не запрещал ей этого занятия, видя, как она им поглощена. Кроме того, мое достоинство не терпело никакого ущерба оттого, что жена милосердной рукой оделяла нуждающихся дарами, которые не были для нас ни в какой мере обременительны.

Если я говорю, что только Мелани никак не откликалась на то возросшее уважение, какое мне оказывали со всех сторон, — это не совсем верно. В городке был еще один человек, который раскланивался со мной по-прежнему равнодушно и почти презрительно: пастор Марбах. Он часто — почти ежедневно — бывал у Мелани по делам благотворительности. В его присутствии Мелани оживала; по-видимому, он был единственным человеком, к кому она питала доверие. Часто я видел, что она даже улыбалась, когда он разговаривал с ней. Я не возражал против встреч Мелани с пастором, но меня бесконечно злило его нескрываемое презрение ко мне.

Придя как-то вечером домой, я услышал кудахтаю-щий смех Мелани. «Тьфу, это еще что за новости?» — подумал я и открыл дверь в комнату. Пастор Марбах сидел возле Мелани и, очевидно, рассказывал что-то забавное. Когда я вошел, у обоих на лицах еще играла улыбка. Но она мгновенно погасла, и черты Мелани вновь приняли обычное непроницаемое выражение. Я не ревновал — боже упаси! — но почему-то мне все-таки было неприятно, что она с этим человеком весела, тогда как я всегда видел перед собой похоронную мину.

— Добрый вечер! — сказал я. — У вас тут весело.

— Добрый вечер, господин директор! — ответил Марбах.

О том, что меня называют «национальным советником», он как будто вовсе и не слыхал. До сих пор я не сказал с ним и двух слов, но тут мне представлялся случай дать ему ясно почувствовать мое превосходство.

— Над чем же вы так смеялись? — спросил я.

— Господин пастор кое-что рассказал мне, — ответила Мелани.

— Вам это было бы совсем неинтересно, — сейчас же добавил он и дерзко посмотрел мне в глаза.

— Почему же меня не могло бы заинтересовать то, что моя жена находит забавным, господин пастор?

— Потому что вы оба такие разные, совсем разные.

Не хватало только подобных намеков!

— Что вы хотите этим сказать? Говорите! — напустился я на него.

— Вы поняли, что я хотел сказать, господин директор, — отозвался он, и улыбка, появившаяся на его лице при первом моем вопросе, стала еще насмешливей.

— Я до сих пор полагал, — с ударением произнес я, — что пастор должен быть честным человеком и не играть словами.

— Я и не играю! И, будь мы одни, я бы высказался еще прямее. А так мне остается только откланяться. Но в любое время я в вашем распоряжении, господин директор.

— Не понимаю, почему присутствие моей жены мешает вам высказаться прямо.

К моему крайнему удивлению, Мелани меня поддержала.

— Право, господин пастор, — сказала она, — я тоже не понимаю, почему бы вам не сказать всего.

— Хорошо, — спокойно ответил Марбах, — как вам угодно. Ваша жена хочет помогать бедным, нуждающимся, это цель ее жизни. А вы хотите умножать ваши деньги, вы ищете власти и почестей, ну и наряду с этим… дешевых женщин! Вот видите, это как-никак разница!

Меня словно обухом по голове ударили. Сказать мне подобное не отваживался еще ни один человек. Я готов был схватить этого тощего нахала за шиворот и вышвырнуть из дому.

— Это дерзость! — закричал я. — Неслыханная дерзость! Вам платят не за то, чтобы вы совали нос в частную жизнь ваших сограждан и оскорбляли почтенных людей. Вы еще меня узнаете, будьте покойны!

Он пренебрежительно махнул рукой.

— Ваши угрозы меня не пугают. А за что мне платят, я знаю лучше вас!

— Вы здесь для того, чтобы печься о спасении душ ваших прихожан, а не для того, чтобы натравливать рабочих на хозяина и жену на мужа. Вы… вы… коммунист!

Марбах улыбнулся с видом превосходства, как человек, который с безопасного расстояния посмеивается над цепной собакой, злобно оскалившей зубы.

— То, что вы называете спасением души, составляет лишь часть Евангелия, кое я призван возвещать. А бедные нуждаются не столько в спасении души, сколько в башмаках, одежде и хлебе. Спасение души — это предмет роскоши, нужный богатым, например вам.

— А я не желаю, чтобы мою душу спасали вы! Уж лучше совсем откажусь от этого спасения! — закричал я.

Он спокойно кивнул, словно мы были во всем согласны:

— Знаю, знаю! Вам предстоит еще дальняя дорога, господин директор.

— Вам — тоже! До пасторского дома! И вы хорошо сделаете, если отправитесь не мешкая. Вы еще обо мне услышите, я вас теперь раскусил, подстрекатель!

После того как он наконец убрался, я еще некоторое время возбужденно метался по комнате. Мелани между тем спокойно продолжала шить. Я остановился перед ней.

— Запрещаю тебе принимать здесь этого человека. Поняла? — сказал я.

Она взглянула на меня и, казалось, хотела что-то возразить. Но своевременно одумалась, снова склонила голову над работой и сказала:

— Как хочешь.

— Да, я так хочу! — крикнул я. — И я хочу большего! Этот поп еще узнает, что значит путаться у меня под ногами.

Пока, впрочем, я совершенно не представлял себе, как до него добраться. Но я твердо решил позаботиться о том, чтобы его выгнали из Лангдорфа. Если когда-то сопливый мальчишка, «мужик», сумел наказать своих врагов и мучителей в городской школе, то насколько легче было теперь самому могущественному человеку в Лангдорфе отомстить за оскорбление!

Глава двадцать третья

Довольно долгое время я никак не мог найти благоприятного случая для сведения счетов с пастором. Марбах везде пользовался славой честного и почтенного человека; под него никак нельзя было подкопаться. Мелани теперь встречалась с ним в пасторском доме. Благотворительная деятельность все более заполняла ее жизнь. Вне этого ее почти ничто не интересовало. Если нам иной раз случалось вечером сидеть вместе и я что-нибудь рассказывал или читал вслух какое-нибудь сообщение из газет, напичканных тогда военной шумихой, она слушала, продолжая прилежно шить, и никогда меня не прерывала. Когда я кончал, она говорила: «Да, я понимаю» или «Ах, это ужасно!»

Даже тогда, когда мы выбирали генерала и я пришел домой, полный впечатлений от этого важного и торжественного события, и рассказывал подробности, она осталась совершенно равнодушной и только заметила:

— Да, наверно, было очень интересно!

Так проходили наши дни — однообразно и без особых волнений. Я работал с утра до вечера и, действуя осторожно и предусмотрительно, увеличивал свое состояние. На свободной площади за зданием фабрики уже два года как высился новый корпус, и повсюду кипела работа.

Разразившаяся война не застигла меня врасплох. В моем портфеле уже лежали большие заказы для армии и предвиделись еще большие. Кстати сказать, я заранее начал, где только возможно, заменять мужчин на своем предприятии женщинами. Что дало мне возможность продолжать производство почти без сокращения, тогда как конкурирующие фирмы были вынуждены на некоторое время закрыться.

Когда я ранним утром того достопамятного сентябрьского дня, сменив штатский костюм на форму майора, в сопровождении заведующего производством обошел перед отъездом тихие помещения цехов (в честь этого события мы на один день закрыли фабрику) и отдал последние распоряжения, то мог себе сказать: «Дела мои отлично налажены».

Я пошел проститься с Мелани. Когда я подал ей руку, она, несомненно, была очень тронута. Мне хотелось сказать ей что-нибудь приветливое:

— Ты остаешься одна, Мелани!

— Да, — ответила она, слегка наклонившись вперед, — я знаю.

— Через месяц Теодора призовут в рекрутскую школу, и тогда ты будешь совсем одна.

— Да, я это знаю.

Вот и все. Я поцеловал ее в лоб. Но когда я захотел поцеловать ее и в губы, она повернула голову, подставив мне щеку. Она стояла неподвижно и даже руками не прикасалась ко мне. Уже сидя в машине, я еще раз посмотрел вверх, на окна дома. Мелани стояла за занавесками. Когда мы тронулись, я помахал ей рукой; тогда и она робко подняла руку и тоже помахала.

Теодор сидел за рулем. Он был так же горд, как и я. Мы говорили об армии, о рекрутской школе, о батальоне, которым я должен был командовать, и время прошло для нас незаметно.

Два дня спустя нас погрузили в вагоны и отправили на границу. Здесь военная жизнь захватила меня своей веселой романтикой и вначале не оставляла часа для мыслей о личных делах. Нужно было рыть окопы, подготовлять оборонительные позиции, и я с раннего утра скакал верхом по жнивью и взрытым полям от роты к роте, выслушивал доклады о ходе работ, хвалил одно и порицал другое. Раз в день я звонил по телефону домой, и заведующий производством сообщал мне, как идут дела.

Мне нечего было беспокоиться. Военные заказы поступали обильно — в таком количестве, что фабрика работала в две смены, до поздней ночи. Время от времени я звонил и Мелани — особенно после того, как Теодор надел военную форму, — и спрашивал ее о том о сем. Правда, у нас мало было о чем говорить, но мне все-таки казалось, что я обязан иногда осведомляться, как себя чувствует моя жена.

Надвигалась зима, а мы все еще стояли на границе, с нетерпением и замиранием сердца ожидая войны, которую разные страны считали неизбежной, хотя и не вступали в нее. С тех пор как уже нечего стало строить и рыть, люди начали понемногу ворчать. Каждый день приходилось изобретать что-либо новое, чтобы занять солдат, думавших о брошенной дома работе и не понимавших, почему они должны торчать здесь, когда дома столько неотложных дел.

Весной нас предполагалось отпустить и заменить другими войсками. Мы, офицеры, тоже с радостью ждали этого дня, хотя и не смели выказывать свои чувства при солдатах. И я, как другие, тосковал по своему кабинету, по шуму вязальных машин и по нежным женским рукам. Здешние девушки с шершавыми ладонями были мне вовсе не по вкусу.

Однако весной немцы пошли в наступление, и об отпусках на ближайшее время нечего было и думать. Лишь по прошествии тринадцати месяцев мы смогли отправиться домой. Когда я в первое же утро по приезде снова пошел на фабрику и начал все проверять, то так разволновался, что слезы выступили у меня на глазах.

Мелани изменилась мало. Разве что стала еще тише, а лицо еще больше заострилось. Она едва нашла время, чтобы поздороваться со мной, настолько была занята своей благотворительностью. С тех пор как мужей призвали, женщины и дети часто терпели нужду. Под руководством пастора Марбаха несколько наиболее богатых местных дам повели настоящую кампанию, пытаясь бороться с нуждой и хотя бы немного ее облегчить. И впереди всех, конечно, была Мелани!

По существу, я, как и раньше, ничего не имел против этой человеколюбивой деятельности. Но я вскоре заметил, что жена каждый месяц тратит на нее свыше ста франков. Тут уж я должен был вмешаться. Когда я обратил ее внимание на то, что у нее уходит на такие цели слишком много денег, она спросила:

— Разве у нас их мало?

— Не в том дело. Конечно, я зарабатываю достаточно, чтобы давать тебе такую сумму. Но это против моих правил. Я не хочу, чтобы ты бросала столько денег на ветер.

— Я прошу тебя, не запрещай мне! Ведь в этом вся моя жизнь! — взмолилась она.

Мне следовало уступить. Почему я этого не сделал?.. Ах, да, тут опять был замешан этот Марбах!

— Нет, — жестко ответил я. — Твой пастор обойдется и без моих денег, которые ему нужны, чтобы подлаживаться к рабочим. Для этой цели он, видимо, не считает мои деньги слишком грязными.

Я полагал, что вопрос исчерпан, но Мелани, очевидно, придавала ему огромное значение.

— Не запрещай! Мне это необходимо, ведь я только этим живу.

По я сказал «нет» — значит, говорить было не о чем.

— Если ты хочешь вязать или шить, я тебе не запрещаю. Но у меня нет лишних средств, чтобы откармливать этого пастора Марбаха. Черт знает на что ему нужны эти деньги! Наверное, чтобы сделать себе жизнь более приятной!

Мелани дрожала от возбуждения.

— Ты низкий человек! — тихо, но выразительно произнесла она. — Ах, до чего ты низок!

— Может быть, — сказал я, — но, начиная с этого дня, я требую, чтобы ты отчитывалась в хозяйственных расходах.

Она немного поплакала, но, видя, что я неумолим, покорилась неизбежному.

Надо сказать, что у меня не всегда хватало времени, чтобы самому проверять бухгалтерию Мелани, которую она соответственно своему характеру вела со скрупулезной точностью, и я часто возлагал эту задачу на Теодора, будучи уверен, что он проявит не меньшую требовательность, чем я. Жена, у которой за последнее время участились припадки истерического плача, устроила мне по этому поводу ужасную сцену. Тогда-то она впервые сказала — теперь я это припоминаю, — что не вынесет такой жизни и что лучше ей поскорее умереть.

Я совершенно не понимал, что тут ужасного, если она будет отчитываться перед Теодором, и сказал:

— Ты сама навлекла на себя это своим мотовством. Тедди строг, я знаю. Но, что тебе следует, ты будешь получать.

Она подчинилась. Но теперь я знаю, что эта мера, хотя и направленная к добру, тяжко угнетала ее. Она стала еще тише, пугливее и совершенно явно избегала встреч со мной. Иногда, просыпаясь ночью, я слышал, как она всхлипывает и плачет рядом, в своей кровати. Раза два я промолчал, хотя она, шмыгая носом и хныча, не давала мне уснуть. Но в конце концов я должен был принять меры: ведь и для ее здоровья было вредно каждую ночь растравлять себя какими-то бредовыми идеями и фантазиями.

Через три года после начала войны мы устроили в Лангдорфе большое празднество в честь молодых людей, произведенных в офицеры. К их числу принадлежал и Теодор, и поэтому мне особенно хотелось достойно обставить это торжество. Общинный совет распорядился вывесить флаги на общественных зданиях, и по моему настоянию школа в этот день была закрыта. Большинство предприятий также праздновало. В честь события была за мой счет сочинена пьеса, где в нескольких эффектных сценах показывалась неразрывная связь армии с народом. Певческое общество под руководством выписанного из города актера сыграло ее на общественном выгоне. Эта затея обошлась мне в немалую сумму.

Но основу программы составляли две речи, которые должны были быть произнесены в церкви после исполнения всеми присутствующими патриотических песен. Одну речь собирался произнести я, другую — староста общины.

Была суббота. Наши выступления были назначены на предвечерний час. Я стоял у окна виллы и нетерпеливо ждал Мелани, которая одевалась. Сначала она не хотела идти и подчинилась лишь моему решительному приказу. Я ни в коем случае не мог согласиться, чтобы она осталась дома: это дало бы новую пищу толкам о том, что мы живем в разладе.

Наконец она появилась, в черном платье с высоким закрытым воротом. Увидев перед собой ее невзрачную фигуру, я вдруг вспомнил, что со времени нашей свадьбы мы еще ни разу не выходили вместе.

— Где твоя жемчужная брошка? — спросил я.

— Какая?

— Та, что отец подарил тебе к свадьбе.

Она смутилась и покраснела.

— Та? Да… Я ее продала.

— Что? — вскричал я. — Продала? Да ты с ума сошла! Зачем ты это сделала?

Она вся задрожала и раскрыла рот; я испугался, ожидая какого-нибудь припадка.

— Мне нужны были деньги, — запинаясь, призналась она.

— И тогда ты просто-напросто продала брошь, подаренную отцом?

Она кивнула головой.

— Ладно, собирайся! — сказал я. — Об этом мы еще поговорим. Какой стыд!

Праздник был очень торжественный. Но у меня безнадежно испортилось настроение. Незачем было спрашивать, на что ей нужны были деньги. Во время пения я шепнул ей:

— Это, конечно, дело рук пастора Марбаха. Прохвост!

Она смотрела прямо перед собой и не шелохнулась. «Ладно, — подумал я, — дома разберемся!»

Пришел мой черед выступать. Несмотря на волнение, я говорил плавно, и речь вышла блестящая. Сначала я упомянул об отечестве, которое необходимо оборонять, потом заговорил о переживаемом нами всеобщем бедствии, которое заставляет нас стоять друг за друга, и о наших согражданах, которые день за днем бесстрашно смотрят в лицо смерти и готовы защищать, если потребуется, до последней капли крови оставшихся дома дорогих близких. Эта риторическая тирада дала мне возможность перейти к храбрым юным героям, которых мы в этот день чтили.

Над кафедрой, с которой я говорил, висел флаг с гигантским швейцарским крестом. Как только я умолк, вступил мощными аккордами орган, исполнивший национальный гимн. Люди встали со скамей; кое-кто запел, постепенно стали вливаться все новые и новые голоса, и гимн звучал все сильнее и внушительнее. Вероятно, никогда все так ясно и так искренне не ощущали, что мы составляем единое целое, что мы члены единой семьи и должны опираться друг на друга.

Дома я потребовал у Мелани объяснения и поистине только прекрасного праздника ради упрекал ее не слишком резко. Правда, у нее опять сделался припадок, но на этот раз я остался совершенно равнодушным. Теодор, одетый в свою красивую форму, сидел у окна, покуривая сигарету, а когда Мелани начала плакать и всхлипывать, иронически улыбнулся.

По дороге на общественный выгон, куда потом мы с ним отправились вдвоем — Мелани не пожелала идти, и я не настаивал, чтобы люди не глазели на ее заплаканное лицо, — Тедди спросил:

— Неужели этот пастор Марбах должен вечно оставаться в Лангдорфе? Ты же пользуешься влиянием. Наверно, что-нибудь можно сделать?

— Подожди немного! — с глухой яростью произнес я. — Возможность представится, а не то я ее создам. Теперь я опять располагаю временем и могу этим заняться.

— Будем надеяться, — спокойно сказал Тедди и выплюнул окурок, который широкой дугой полетел через улицу. — Пора взяться за этого господина!

Я не подозревал, что эта возможность представится мне уже на другой день. В воскресенье в церкви возник спор из-за того, что пастор Марбах упорно отказывался читать проповедь под знаком швейцарского креста. «В божьем доме, — как, передавали, сказал он, — есть место только для одного креста, притом не для того, который изображен на флаге».

Мне сообщили об этом в тот же день, и я понял, что пришло время действовать. На ближайшем заседании общинного совета я поднял вопрос о поведении Марбаха. Мне не стоило большого труда убедить коллег, что такой пастор не годится для нашей общины.

Но и после этого пришлось затратить немало усилий, так как Марбаха многие любили, несмотря на его подстрекательскую деятельность. Все же через год — еще до окончания войны — его с позором выгнали ко всем чертям. Вместо него пришел человек со здравыми понятиями.

Глава двадцать четвертая


Наконец война кончилась; свобода одержала верх над силами ада. Человечество облегченно вздохнуло. Впрочем, лично мне война доставила много приятного. Дело в эти годы шло блестяще, и я значительно увеличил свое состояние. Со времени отставки пастора Марбаха в общине восстановились спокойствие и согласие.

Мелани тоже притихла; она совсем отказалась от благотворительной деятельности. Со мной она почти не разговаривала и только отвечала, когда я ее о чем-либо спрашивал. Она могла часами сидеть у окна и смотреть в сад — на плакучие ивы, которые великолепно разрослись. По щекам ее текли слезы.

Теодор закончил свое юридическое образование и поступил ко мне на службу. Я купил ему первоклассную гоночную машину, о которой он давно мечтал, и он носился в ней по свету. Теодор доставлял мне много радости: из него вышел бойкий и разумный молодой человек, и я постепенно начал обсуждать с ним свои деловые мероприятия.

Наша страна и весь мир временно успокоились. Возник небывалый товарный голод. Я снова расширил свою фабрику и приобрел новые машины. Мало-помалу я передал Теодору часть работы по руководству предприятием, и это дало мне возможность больше времени посвящать тому, что доставляло мне удовольствие. От своей излюбленной привычки два раза в неделю ездить в город я не отказался. Иногда я среди дня уезжал верхом, стал чаще бывать в своем летнем доме в Санкт-Морице, но брал с собой не Мелани, а приятельниц, которые меня по-прежнему любили. Наибольшую радость мне доставлял обход фабрики. Мне было приятно все, что я там видел, и я вспоминал свое далекое детство. Порой я заговаривал с кем-нибудь из рабочих и каждый раз посмеивался, видя, как человек смущается и краснеет.

Так шло время, и все было хорошо, если не считать подавленного вида Мелани, однако и это не нарушало моего душевного покоя. Но вот два года назад я познакомился с Ирис. Черными волосами и тонкими чертами лица она напоминала мне Бетти, которую я никак не мог забыть, даже в водовороте событий последних лет.

Ирис стала моей подругой. Но это мое увлечение отличалось от прежних. Когда я покупал какой-нибудь девушке цепочку или серьги, это было наградой за оказанные услуги. Когда же я дарил что-нибудь Ирис, подарок доставлял больше радости мне, чем ей самой. Я часто бродил по городским улицам, разглядывая витрины магазинов. «Доставит ли ей удовольствие это кольцо?» — спрашивал я себя. Приобретя вещицу, я потом, как мальчишка, сгорал от нетерпения, пока не вручал ее своей возлюбленной.

Она была конторской служащей, и я часто говорил ей:

— Довольно тебетянуть эту лямку! У меня достаточно денег, чтобы ты могла жить прилично.

Но она отказывалась смеясь:

— Нет, не проси меня об этом! Я не желаю, чтобы мужчина меня содержал, разве что… — добавляла она, помолчав, — он женится на мне.

Она сидела у меня на коленях в моей уютной городской квартире, в камине трещали поленья. Как я люблю огонь камина, такой приветливый и согревающий комнату.

Я поцеловал ее узкую руку.

— Да ведь я женат, Ирис! — шутя проговорил я.

— Вот именно, — сказала она. — Значит, пока между нами все должно оставаться по-старому.

— Что значит «пока»? — спросил я, и меня вдруг охватил непонятный испуг.

— Пока я не выйду замуж, конечно, или не найду себе нового друга.

Я не мог не признать, что Ирис права. Когда-нибудь она вдруг объявит мне: «Прощай, все кончено!» И все мои деньги будут не в силах удержать ее.

Но разве так уж невозможно жениться на Ирис? Заманчивым рисовалось мне будущее, когда я об этом думал. Я долго вынашивал эту мысль и искал решения. Случалось, когда я сидел за ужином напротив Мелани и глядел в ее заплаканные глаза, мной овладевал ужас: неужели мне суждено весь остаток жизни провести около этой истеричной женщины?

— Хочешь посмотреть, как я живу? — спросил я однажды Ирис.

— А что скажет твоя жена, если ты привезешь с собой девушку? — со смехом спросила она.

— Ничего! Мы живем каждый своей особой жизнью.

Ирис на миг задумалась, потом сказала:

— Хорошо, я поеду!

Мы поехали в Лангдорф, и я даже представил ее Мелани, которая против всех ожиданий держалась вполне вежливо. Она подала Ирис руку и сказала:

— Рада познакомиться с вами.

Впрочем, на другой день она спросила меня:

— Это необходимо?

— Что, собственно?

— Чтобы ты привозил своих приятельниц сюда?

— О, это славная девушка! Что ты имеешь против нее?

Мелами пальцем прижала очки к переносице.

— Ровно ничего, — ответила она. — Только… ты понимаешь… мне немного обидно.

Теперь я понимаю и это! Да, я вижу, это было с моей стороны нехорошо, может быть, даже подло — вводить Ирис в наш дом. Это должно было оскорбить Мелани до глубины души. Почему я это понял лишь сегодня? Тогда я возразил ей:

— Ты воспринимаешь все слишком трагично. Я хочу, чтобы ты наконец пошла к врачу, к хорошему врачу по душевным болезням.

Лицо Мелани залилось краской, и она испуганно спросила:

— Зачем?.. Ты думаешь?..

— Я ничего не думаю! Но дальше так продолжаться не может. Ты целыми днями плачешь. Ты полагаешь, что мне это безразлично, что это мне не мешает? Нет, признаюсь тебе, мне такая жизнь осточертела.

Мелани изо всех сил противилась моему предложению поехать к врачу, несмотря на то, что мы с Теодором каждый день уговаривали ее. Она плакала, затыкала уши и кричала:

— Оставьте меня в покое! Я вам не сделала ничего худого. Зачем же вы меня так мучите?

— Мы тебя не мучим, — возражал я, — Мы тебе добра желаем.

Наконец мне пришлось чуть ли не силой вытащить ее из дому и усадить в машину. Всю дорогу она проплакала, и думаю, в тот первый раз она не очень толково говорила с врачом. Потом пошло легче. Иногда она даже охотно собиралась в дорогу, хотя перед тем всегда основательно плакала.

Как-то врач вызвал меня.

— Ваша жена страдает от тяжелых душевных конфликтов, — с важной миной сказал он, будто я и сам давно этого не определил.

— А в чем дело? — спросил я.

Он пожал плечами:

— Не знаю, она не говорит. Но я полагаю, что дома у вас не все идет как надо.

— Пожалуй что так, — ответил я и немного рассказал ему о нашей жизни.

— Вашей жене на продолжительное время нужна перемена обстановки. Ей нужны спокойный дом и уход. Возможно, что это ее вылечит.

— Но куда же ее направить? — спросил я.

— Есть хорошие клиники, где она находилась бы под наблюдением врачей. Если вы хотите…

— Вы имеете в виду клинику для нервнобольных? — с удивлением спросил я.

— Да, — сказал врач. — Именно это ей и нужно.

Я попытался осторожно сообщить Мелани о том, что сказал врач, ибо хорошо понимал, что ей будет тяжело последовать его совету. Но она отказалась с такой решительностью, какая была ей совсем несвойственна и потому производила особенно странное впечатление.

— Нет, — воскликнула она, — я не поеду! Ни в коем случае! Делайте со мной, что хотите!

— Я не хочу тебя принуждать, — сказал я. — Ты сама должна прийти к убеждению, что эго для тебя самое лучшее.

На некоторое время я оставил все по-старому, надеясь, что Мелани оценит предостережение и по крайней мере в моем присутствии перестанет плакать и ходить с таким унылым лицом. Однако ее болезнь зашла уже слишком далеко — об улучшении не могло быть и речи. Напротив, ее состояние с недели на неделю ухудшалось.

А кроме того, я составил свой особый план и спокойно выжидал возможности его осуществить. Я решил жениться на Ирис и как-то вечером спросил девушку, хочет ли она стать моей женой. Сначала она подумала, что я шучу. Но, заметив, что я говорю серьезно, она вскоре перестала смеяться и возразила:

— Об этом я никогда не думала. Я ведь слишком молода для тебя. Ты представляешь себе: разница в тридцать пять лет!

— Я для тебя слишком стар? — спросил я и сжал ее руку. — Для меня ты не слишком молода.

— А твоя жена? Что ты с ней сделаешь? Ей будет очень тяжело разводиться в таком возрасте.

На это я сказал:

— А мне тяжело дальше жить с ней и думать, что я могу потерять тебя. Я уже однажды потерял жену, которую любил. Она была очень на тебя похожа. Ты могла бы быть ее дочерью.

Ирис отломила кусочек шоколада, лежавшего перед ней на столе.

— Не знаю, — помолчав, промолвила она. — Я бы не возражала жить в загородной вилле и называться супругой национального советника… Ой, как это смешно! Но между нами стоит твоя жена. Я не хочу ее вытеснять.

— Своими чудесными глазами ты уже давно вытеснила ее! — воскликнул я и хотел поцеловать девушку. Но она отстранилась.

— Оставь, я ем шоколад!

— Кроме того, — продолжал я, — жена в ближайшее Бремя поедет в клинику для нервнобольных. И скоро она оттуда не вернется. При этом условии развод — детская игра.

Мне необходимо было считаться с людьми. Разговоров, которые пошли бы, если бы я развелся с Мелани, чтобы жениться на ветреной девчонке, я не мог избежать. Но я хотел по крайней мере отнять у сплетников основание для ядовитых замечаний, предательски подрывающих положение человека в обществе. Если мужчина возбуждает дело о разводе после того, как за его женой закрылись двери сумасшедшего дома, — это вполне естественно и не может быть вменено ему в вину.

— Я подумаю, — сказала Ирис. — Сегодня я еще сама не знаю.

— О чем тут долго думать? — не без удивления спросил я.

— Видишь ли, тебе скоро шестьдесят. С моей стороны это будет некоторая жертва. Не так ли?

— Не замешан ли тут другой мужчина? — в страхе спросил я.

Она рассмеялась, дернула меня за нос и сказала:

— Может быть!

Несколько недель меня терзала жгучая ревность. Желая затмить соперника, я осыпал Ирис подарками. Каждый возраст имеет свое оружие! Было время, когда я избил противника, теперь я пытался достигнуть цели могуществом денег; это средство до сих пор действовало без отказа. Оно сослужило мне службу и теперь: к осени Ирис наконец сказала «да».

Тогда я осторожно начал подготавливать переезд Мелани в клинику и развод. Сначала я посоветовался с юристом. Он не усматривал никаких затруднений. После этого я начал оказывать давление на Мелани. Я говорил, что ей достаточно поехать на два-три месяца, а потом она, здоровая, вернется домой. По моей настойчивой просьбе ей подтвердил это и врач.

Однако Мелани отказывалась самым решительным образом.

— Я не поеду! — твердила она и начинала плакать.

Тогда я записал Мелани в клинику без ее ведома и однажды за обедом поразил ее этим сообщением.

— Вот увидишь, потом ты будешь мне благодарна! — закончил я.

Мы все сидели за столом: Теодор, Мелани и я. В ужасе она уронила вилку и широко раскрытыми глазами уставилась на меня.

— И ты мог это сделать?!

— Да, — ответил я возможно спокойнее. — Это самое лучшее для тебя, да и для нас. Ты не находишь, Теодор?

Тедди спокойно резал мясо на своей тарелке. Его нелегко было вывести из равновесия.

— Само собой разумеется! — произнес он. — Мелани, передай мне картофель!

Она подала ему блюдо, не отводя глаз от меня.

— А если я откажусь? — спросила она.

Я встал.

— Этого ты не сделаешь! — сказал я. — Мне жаль тебя, но тебе же будет хуже.

И я направился к двери. На пороге вспомнил, что сговорился на вечер с Ирис.

— Я не знаю, когда вернусь, — сказал я.

— Не слишком поздно? — спросила она.

— Не знаю. Не беспокойся обо мне! Лучше обдумай свое дальнейшее поведение.

Мелани встала.

— Я прилягу, — сказала она. — У меня болит голова.

К моему огорчению, я не смог отправиться куда-нибудь с Ирис, так как она задержалась на работе. Поэтому я рано вечером вернулся домой. Тедди уехал на своей машине и просил в конторе передать мне, что вернется не раньше утра.

Я медленно побрел к нашему дому. Дождь лил как из ведра, и ветер швырял мне брызги в лицо. Но я почти не обращал на эго внимания; мне было досадно, что проведу вечер без Ирис. Предстояли скучные часы. Я решил немного почитать и потом рано лечь спать.

Мелани не сидела на обычном месте. Я пошел в спальню и увидел ее мертвой в кровати.

Это было вчера вечером. Сначала я ощутил некоторое облегчение, ведь теперь все необыкновенно упростилось. Но потом, вглядевшись в ее восковое лицо, я содрогнулся.

«Так внезапно, так беспричинно!» — сказал я себе.

Тут я заметил клочок бумаги, на котором она написала: «Я ухожу». И я еще более растерялся перед непостижимым.

«Без всякой причины!.. А что скажут люди? Ведь такого не скроешь!»

Это было вчера вечером! Я принялся искать письмо, какой-нибудь листочек от нее, который дал бы мне ключ к ее ужасному поступку. Продолжая искать, перелистывая бумаги и ничего не находя, я качал головой и все бормотал про себя:

«Так, без всякой причины!.. Люди будут говорить…»

В руки мне попалась фотокарточка: на ней был я — десятилетний мальчуган перед нашим домом в Бухвиле.

Это было вчера вечером! Я все еще держу карточку в руке. Я больше не ищу… Я знаю! Я знаю, почему Мелани себя убила! Знаю лучше, чем если бы она написала мне письмо на десяти страницах. Она была так одинока, так несчастна, покинута! Что дала ей жизнь? Мне делается жутко!

Холод, жестокий холод в комнате. Давно остыли последние угли. Буря улеглась — гляди-ка! — уже брезжит утро. Всю ночь, Мелани, всю ночь ты говорила со мной. Почему не раньше, почему лишь теперь… когда уже поздно? Поздно! Боже мой, «поздно»! Такое ужасное слово.

Я все-таки лягу. Возле тебя, Мелани! Теперь ты больше не плачешь и не мешаешь мне, ты освободила меня. Что же я буду делать?

Мне следует уснуть; я брежу, и меня знобит, знобит. Послезавтра, Мелани, я провожу тебя на кладбище. Пастору Марбаху надо бы говорить над твоей могилой, но его здесь нет. Я убил тебя, Мелани! Я знаю! Но послезавтра я провожу тебя в последний путь. Ты разрешишь, ты не откажешь мне, как никогда и ни в чем мне не отказывала… Кроме одного раза!

Глава двадцать пятая

Нет, ему не было дано проводить ее в последний путь! Правда, он думал, что ему запретила Мелани. Но мы знаем лучше. Его лихорадило уже тогда, когда он лег спать рядом с покойницей.

Свет пробуждавшегося дня покрывал узором живых теней ее лицо. Ему казалось, что его жена еще дышит, и он долго и путано говорил с пей о своей вине и просил прощения. Но, как мы уже сказали, он просто бредил.

Когда позже пришла служанка, она всплеснула руками и вскрикнула:

— Господи, помилуй! Что тут стряслось!

Но, будучи простой женщиной, она не потеряла головы, а сварила больному липового чаю и выжала в чашку лимон. Теодор явился еще позднее. Он велел перенести Мелани в другую комнату и позвал врача.

Доктор пришел — тот самый, что уже засвидетельствовал смерть Мелани, — основательно осмотрел больного, выстукал его спереди и сзади и наконец сказал:

— Не падайте духом! Скоро станет лучше.

— Буду ли я присутствовать? — спросил больной и с волнением посмотрел на врача.

— Где?

— На похоронах… моей жены.

Доктор покачал головой.

— Нет, этго невозможно. Вам необходимы на несколько дней покой и теплая постель. Потом все наладится.

Но последних слов больной уже не слышал. Он закрыл глаза и думал о Мелани, которая, видно, не желала его присутствия. На лице у него было написано такое огорчение, что врач повторил:

— Не падайте духом! Все наладится!

Но потом он потянул Теодора за рукав и показал головой на дверь. Тедди последовал за ним. Когда они вышли, обнадеживающая улыбка сразу сбежала с лица врача. Напротив, оно приобрело настолько печальное выражение, что Теодор спросил:

— Что с ним?

— Пока еще нельзя с уверенностью сказать, — уклончиво ответил доктор, — но возможно… да, пока еще, конечно, неизвестно, надо выждать. Но может оказаться и воспаление легких.

— Скверное дело? — допытывался Тедди.

Его мозг пронзила мысль, что если отец умрет, го все — фабрика, вилла и все состояние — достанется ему. Правда, он тут же сказал себе, что думать об этом совсем неуместно в данную минуту, и, состроив самое горестное лицо, прежде чем врач успел ответить на его вопрос, продолжал:

— В наше время, когда есть пенициллин и все такое, это уже не опасно.

Врач тщательно протер очки, подышал на стекла и снова вытер их желтой тряпочкой, потом для проверки посмотрел сквозь очки и лишь после этого оседлал ими нос. Он говорил как представитель своей профессии, а это обязывало к осторожности.

— В возрасте вашего отца все это не так-то просто, — сказал он.

И действительно, все оказалось не так просто! Состояние больного быстро ухудшалось, жар усиливался, и нужно было опасаться самого худшего. Он почти не обращал внимания на хлопоты и заботы людей вокруг него. Терпеливо глотал, когда этого требовали, таблетки и чай, лежал почти все время с закрытыми глазами и ничего не говорил. Лишь изредка с его пересохших губ слетали бессвязные звуки. Кто видел его в таком состоянии, не мог не думать, что мысли его витают где-то далеко.

Так оно и было. Они витали далеко, вокруг Мелани. Никогда раньше не видел он ее так отчетливо, так ярко и ясно, как теперь. Он вдруг заметил, что она вовсе не безобразна, хотя нос у нее по-прежнему был острым, а губы — тонкими. Но глаза ее излучали сияние… Да, сияние! Сначала она просто не хотела его видеть и нарочно смотрела мимо. Когда он ее звал, она делала вид, будто не слышит.

В день похорон все еще лил дождь. Люди стояли под зонтами вокруг могилы и внимательно следили за четырьмя сильными рабочими, на веревках спускавшими гроб в яму. А больной в эго время лежал в постели и, не открывая глаз, звал Мелани, которая делала вид, будто не слышит.

«Теперь тебя опускают в могилу, — сказал он. — Посмотри же наконец на меня! Ведь все, что было, теперь прошло».

На кладбище пастор сказал еще несколько слов о том, что все мы возникли из праха и возвратимся во прах. Потом он помолился — коротко, так как дождь не прекращался. Кое-кто из женщин всплакнул. Вскоре провожавшие разошлись.

«Вот видишь, — сказал больной Мелани. — Теперь все кончено, а я не мог там быть».

Тогда Мелани в первый раз повернулась к нему лицом и смело посмотрела на него — так смело, как никогда в жизни.

«Теперь все кончено? А ты помнишь, как говорил отец: «Глупости! Теперь все только начинается!» Я умерла, помни об этом!»

«Конечно!» — воскликнул больной и кивнул.

Дежурившая при нем женщина на миг перестала вязать, бросила на него огорченный взгляд и подумала: «Стонет! Как он, должно быть, страдает!»

«Я тоже скоро умру», — продолжал больной.

Мелани одобрительно кивнула:

«Конечно!»

«Знаешь, — сказал он, — ты вовсе не так некрасива. Ты даже очень хорошо выглядишь. Вот только волосы: это же совсем невозможная прическа! Ты не могла бы разок причесаться иначе? Знаешь, так… ну… более по-модному».

«Так?» — улыбаясь, спросила Мелани, провела рукой по волосам, и, словно по волшебству, они легли у нее совсем иначе, очень красиво. Она на глазах у него преобразилась. Конечно, это по-прежнему была Мелани, но в то же время и не она… Но кто же?.. Ах да, это была и Бетти.

«О Мелани!» — радостно крикнул больной.

Между тем у его кровати собралось несколько человек. Слыша, как он сквозь стоны явственно произносит имя Мелани, они серьезно покачали головами и переглянулись, а один из них заметил:

— Он зовет жену! Как он, должно быть, любил ее!

С каждым днем больной все с большим спокойствием готовился к смерти. И чем дальше он подвигался по этому пути, тем веселее беседовал с Мелани. Или, может быть, с Бетти?

«Нет! — решил он. — Ты останешься, Мелани».

Он видел теперь все гораздо яснее и отчетливее. Стоило ему о ком-нибудь подумать, как этот человек уже стоял во плоти перед ним. В то же время он слышал все, что происходило вокруг него, и понимал каждое произнесенное слово. Однажды он подумал даже о том, что, раз ему стало лучше, надо утешить близких, обступивших его постель. Он хотел им сказать, чтобы они не горевали: у него так легко на душе. Он открыл глаза и осмотрелся, но встретил в глазах окружающих не сочувствие, а только любопытство. Даже Теодор смотрел на него вопросительно, без всякой любви.

Тогда он снова закрыл глаза.

«Вот видишь, — сказал он Мелани, ожидавшей его за какой-то невидимой чертой, — никакой любви, никакого сожаления. А ведь он заслуживает совсем другого!»

Они усвоили себе привычку говорить о человеке, жизнь которого здесь догорала, как о третьем лице.

«Так ему и надо! — продолжал больной. — Если есть справедливость, он должен еще много страдать».

Мелани улыбнулась.

«Он не должен страдать», — сказала она.

«Почему не должен? — возмутился он. — Почему? А где же тогда справедливость?»

«Там, где я теперь, — сказала Мелани, и ее взгляд вдруг стал серьезным, — там нет противоречий, поэтому и понятие справедливости там исчезает».

«А что там?» — спросил он.

«Не знаю. Но там все очень просто!»

«А кара? Неужели он должен остаться безнаказанным после такой жизни?»

«Его жизнь, — возразила Мелани и наклонилась вперед, — его жизнь и так была ужасна!»

Это больной должен был сперва хорошенько обдумать. Таких мыслей у него раньше никогда не возникало. Трудно, очень трудно было понять слова Мелани. Ему понадобился целый день, чтобы постичь их смысл. Потом он кивнул.

«Да, жизнь у него была ужасна!»

Чаще стали приходить посетители. В подобном городишке всегда праздник, когда собирается умирать всеми уважаемый человек. Особенно радуются старухи, предвкушая пышное погребение. Заинтересованы даже дети: «А нас отпустят из школы?»

Приходили староста общины, члены охотничьего общества и многие, многие другие. Все они с серьезными лицами смотрели на него и думали: «Конец ему! Это сразу видно!» Но они были вежливы и не проявляли злорадства.

Когда явился нотариус, Мелани спросила больного:

«А ты подумал об Ирис?»

«Ах бедняжка! Я о ней совсем забыл, — ответил он. — Она хотела выйти за меня. Она будет грустить».

«Нет, — возразила Мелани. — Дело не в этом. Тебя сна никогда не любила! Она любила одного молодого человека, официанта. Только у них не было денег, и она сказала себе: лучше уж старик!»

«Мне следовало бы что-нибудь оставить ей», — сказал больной.

«Вот именно, — поддержала его Мелани. — Потому я и заговорила о ней. Нотариус уже здесь».

Трудно было ему открыть глаза и посмотреть на склонившиеся к его кровати пустые лица, которые словно росли из белых воротничков. Но Мелани улыбалась ему, и он сделал над собой усилие. Он подозвал нотариуса.

— Завещание!

«Ага!» — подумали люди и навострили уши. Был тут и Теодор; он боялся упустить хоть слово. Когда все приготовления были кончены, больной слабым голосом, тяжело дыша, продиктовал, что оставляет фройляйн Ирис такой-то, проживающей там-то, пятьдесят тысяч франков.

«Хватит?» — спросил он, и Мелани кивнула ему улыбаясь.

— Тогда вопрос улажен! — произнес больной.

Он не мог предугадать, что сын впоследствии оспорит эту часть завещания, поскольку отец якобы не был в здравом уме. Не мог он предугадать и того, что суд решит в пользу Теодора и что Ирис останется ни с чем. Но ведь каждому ясно, что человек в здравом уме не станет завещать своей любовнице такую сумму.

Больной попросил, чтобы теперь его оставили одного. После того как лица одно за другим скрылись за дверью, он спросил Мелани:

«Теперь все в порядке?»

Она кивнула.

«Пора мне идти?»

Она снова кивнула.

Тогда он перестал держаться и начал падать — все глубже и глубже. Ему было мягко и тепло, кругом — много воздуха. Он падал так долго и так быстро, что под конец уже не знал, летит он вниз или вверх.

Ровно через одиннадцать дней после похорон Мелани скончался и он. Какое поднялось волнение в городке! Все усматривали в этом высшую волю, а женщины говорили: «Подумать только — так скоро после нее!»

Пришлось спешно созвать музыкантов из общества «Гармония», чтобы разучить в зале гостиницы «Крест» траурный марш Шопена. Далеко за полночь разносились по городку скорбные звуки. Заведующий производством должен был говорить от имени персонала фабрики; он грыз ногти и кричал на секретаршу за то, что она записывала все глупости, которые он диктовал. Староста общины откопал свой цилиндр, а в ларьке шла массовая продажа траурных повязок и черных, обтянутых сукном пуговиц. Короче говоря, городок готовился к празднику!

Провинция отстает в своих обычаях от крупных городов, где труп сейчас же упаковывают и черная карета немедленно увозит его в морг со специальным охлаждением. Нет, здесь не торопятся, и мертвец лежит дома, пока в назначенный час не соберутся люди и не поставят гроб на катафалк. Так заведено, так поступили и со всеми уважаемым человеком.

Боже, какие это были похороны! Впереди ехали две машины с цветами, а за ними — гроб. Справа и слева шагали по два почтенных представителя Национального совета. За ними на приличном расстоянии следовали музыканты. Славные люди старались изо всех сил быть достойными Шопена.

Дальше шел Теодор, потом члены гимнастического общества и еще нескольких обществ. Народу было много, шествие растянулось от дома до церкви.

Тот самый пастор со здравыми понятиями произнес прощальную речь. Он тоже допускал прямое вмешательство божьей воли; однако, добавил он, усопший не желал жить, после того как его любимая супруга отбыла на вечную родину. Всего несколько дней назад он, пастор, говорил здесь над гробом жены покойного, бесконечно им любимой. Пастор также подчеркнул, что пути создателя неисповедимы, что смерть неумолимой рукой сражает лучших и достойнейших, и прочее.

— Не мне, — закончил он, — превозносить многообразные заслуги этого необыкновенного человека. Как христианин, я стою, потрясенный, у гроба возлюбленного брата, как человек — у гроба друга. Я простираю руки к небу и взываю: «Господи, да свершится воля твоя!»

Речь была прекрасная, длинная и чрезвычайно волнующая. Кто не был осведомлен раньше, сразу же начинал понимать, какого благородного деятеля лишилось человечество. Теперь на кафедру взошел староста общины. Он описал многочисленные заслуги покойного, особо отметил, что это был человек, пользовавшийся уважением не только в пределах общины, но и по всей стране, и закончил словами:

— Будь у нас больше людей, таких, как ты, лучше жилось бы на свете! Я говорю тебе: «Прощай, дорогой друг, прощай, доблестный гражданин!»

Многие женщины начали всхлипывать. Пришлось дать органисту распоряжение сыграть что-нибудь, только после этого мог выступить следующий оратор.

Это был национальный советник. Он утверждал, что обязан сказать напутственное слово покойному коллеге. Он тоже считал, что умерший отдал стране свои лучшие силы и, что должно служить достойным примером для сограждан, всегда ставил общее благо выше личного благополучия.

Еще несколько ораторов говорили в том же духе. Последним поднялся на кафедру заведующий производством. Нелегко было после стольких блистательных речей сказать что-нибудь новое, но он держался храбро. Он говорил просто, без пафоса, как подобает служащему. Лишь под конец речи он возвысил голос и воскликнул:

— Я верю, что выражу чувство всего персонала фабрики, если скажу, что покойный всегда был для нас любящим советчиком и отцом, от которого никто не уходил, не получив помощи. Изо дня в день, из месяца в месяц и из года в год он освещал нам путь своим примером. — Потом оратор обратился непосредственно к мертвому, который спокойно лежал в гробу, ожидая окончания церемонии: — Пусть неумолимая судьба вырвала тебя из нашей среды! Ты и впредь будешь жить в наших сердцах как высокий пример трудолюбия и верности долгу!

Наконец-то! Все облегченно вздохнули, когда гроб был вынесен на воздух и шествие двинулось через церковную площадь к кладбищу. Гроб опустили в землю, люди начали готовиться к предстоящему пиршеству, а затем все кончилось.

Но в газетах страны еще раз появилось его имя и рядом — черный крест. Еще раз были подробно перечислены его заслуги, особенно подчеркивалось, что ему благодаря прилежанию и неизменной честности удалось подняться из самых низов до положения одного из наиболее уважаемых людей в стране.

Да, мои милые, он был всеми уважаемый человек!


Porträt eines angesehenen Mannes

Zürich, 1952

Перевод Д. Горфинкеля

Держите вора (повесть)


Автобус переполнен. В обед, когда Карин едет домой, автобус всегда переполнен. Люди толпятся в основном у дверей. Карин стоит в проходе, в середине. Здесь не так тесно. Мужчины, правда не все, но многие, поглядывают на Карин. Она это замечает, но ее это не очень трогает. Скорее наоборот. «Пусть себе глазеют, — размышляет она, — если им приятно». Карин знает, у нее красивая фигура. Особенно в желтых джинсах в обтяжку в сочетании со светло-голубым свитером. Бабушка говорит: «Чего тут удивляться — красивая фигура в четырнадцать лет! Подожди, вот доживешь до моего возраста, тогда посмотрим».

«Четырнадцать — когда это было. Теперь не четырнадцать. Через месяц исполнится пятнадцать. Только уж такой, как бабушка, быть не хотелось бы, — рассуждает Карин. — Нет, только не такой, как она».

«Какая разница — четырнадцать или пятнадцать», — говорит бабушка.

Но у Карин свои представления о возрасте. Ведь в четырнадцать лет она была еще совсем ребенком. Тем более в тринадцать. А вот в пятнадцать — в пятнадцать уже все по-другому.

Между тем автобус приближается к остановке, где обычно подсаживается Петер. Как правило, один, иногда вместе со своим школьным товарищем. Да вот и он, стоит и ждет. На сей раз один. Это хорошо.

Петер заходит, и автобус катит дальше. Наверно, он ее просто не видит.

«Да наверняка видит, — размышляет Карин. — Ясное дело, видит. Просто притворяется. И что только с ним происходит? Вот уже несколько дней. Какой-то ершистый стал. Словно я ему враг. И все после того, как он побывал со своим классом в пансионате. Наверно, там что-то случилось, но все молчат, словно в рот воды набрали. И Петер молчит. А Артур тем более. Отправились всем классом в пансионат в Валлис, вернулись на неделю раньше. А теперь, когда спрашиваешь, почему вернулись раньше, слышишь лишь пустые отговорки».

Карин протискивается вперед, непрестанно приговаривая «извините-извините». Чтобы ее пропустить, пассажирам приходится плотнее прижиматься друг к другу. Просто у Карин обворожительная улыбка, которая никого не оставляет равнодушным.

Пробравшись сквозь толпу, она наконец добирается до Петера.

— Привет, — говорит Карин.

— Привет, — отвечает он и больше ни слова. Даже почти не смотрит на нее. И что это с ним в самом деле?

— Сегодня утром в автобусе тебя не было, — говорит она.

— Нет.

— И вчера тоже.

— Нет.

— Что-нибудь случилось?

— Я теперь езжу чуть раньше, чтобы успеть позаниматься до начала уроков.

«Все-то он врет, — размышляет про себя Карин. — Раньше, только чтобы увидеться со мной, он поехал бы на любом автобусе. Нечего врать, если не умеешь. Просто он избегает меня. А жаль. Когда утром мы вместе с ним едем в школу, так радостно на душе. Даже если предстоит контрольная по английскому».

— За что ты злишься на меня? — спрашивает она.

— Я? Да нет. Откуда ты взяла?

— Ты очень изменился.

— Неужели? Просто утром я раньше обычного иду в школу. Видишь ли, сейчас мне приходится здорово вкалывать, вот и все.

— С тех пор как вы все вместе съездили в пансионат, тебя словно подменили. А ведь прошло всего девять, нет, десять дней.

— Неужели?

Раз он ни о чем не хочет говорить, ничего не поделаешь. К тому же автобус — не самое подходящее место для выяснения отношений. Здесь все, что говоришь, слышно. На следующей остановке им обоим выходить, а потом еще чуть-чуть надо пройти пешком. До Антеннен-гассе, где Карин повернет направо.

Они выходят из автобуса и идут рядом. День стоит ясный и теплый. Под ноги им на асфальт ложатся тени. Короткие, потому что солнце высоко. Карин разглядывает тень. Солнечные лучи словно обтекают ее руки и узкие бедра — прямо кусочек солнца на земле.

— И все это после вашего пансионата, — никак не успокоится Карин. — Что же там произошло?

— Ничего особенного. А что, собственно, там могло произойти?

— Вы ведь вернулись раньше времени. Почему?

— Разве Артур ничего не рассказывал?

— Он говорил, что помещение занял какой-то другой класс. Но это все выдумки. Никто и не верит. Когда папа сказал, такого не может быть, мне стало ясно, все это — ерунда, потому что тогда они должны были бы вернуть деньги. Посмотрел бы ты на Артура в тот момент, когда он доказывал: «Да ты что, ни в коем случае, и речи быть не могло о том, чтобы потребовать деньги обратно. Это выглядело бы смешно, никто бы так никогда не сделал, а мы чем хуже? Разве нам эти деньги нужнее, чем другим? Если будешь требовать деньги назад, то я вообще брошу школу. Тогда делай что хочешь». Вот так, и все же почему вы вернулись раньше?

— Артур наверняка тебе все рассказал.

— Мне в общем-то все равно. Только почему ты не желаешь больше со мной разговаривать — вот что мне хотелось бы знать.

— Разве мы сейчас не разговариваем?

— Но как! Так по-идиотски не разговаривают друг с другом даже мои родители.

«Может, он завел себе новую подружку, красивее меня, — размышляет Карин. — Попробуй тут разберись. Внешне-то я ничего. Стройна, хоть и ем все подряд. На мне это никак не сказывается. Тут бабушка всегда начеку. На ужин только чашка чая, да и то без сахара. Как бы не умереть от голода».

— Артур рассказал мне, что вы там подрались. Это правда?

— Кто с кем?

— Ты с Артуром.

— Если он говорит, значит, так оно и есть. А почему это тебя так интересует?

— Интересует, и все.

Петер не отвечает. Резким движением оп перехватывает сумку с тетрадями и учебниками другой рукой. И продолжает молчать.

«Еще заговорит, — думает она. — Просто не надо его теребить».

— Да, — нарушает молчание Петер. — В общем, мы подрались. Точнее говоря, он меня избил. Да, он меня избил. Потому что сильнее меня.

— А из-за чего?

— Да просто так. Я даже не могу сейчас вспомнить, из-за чего вышла эта драка. Просто так, безо всякой причины.

«Конечно, он знает причину, а сказать не хочет. Стесняется. Наверно, из-за меня», — размышляет Карин. Ей трудно представить себе, из-за чего ее брат мог подраться с Петером. Наверно, из-за нее.

Они молча идут рядом, стремясь настигнуть собственные тени. И вот уже Антенненгассе.

— Пойдешь сегодня купаться после обеда? — неожиданно спрашивает Карин.

— Куда?

— На Ааре. Куда же еще?

— Нет. Сегодня не получится. Я занят.

«Опять отговорка», — замечает про себя Карин.

— И все-таки почему? — резко бросает она.

— Не могу я, понимаешь?

— Знаешь, с этим пора кончать, — говорит она. — Если ты не желаешь больше со мной разговаривать, так и скажи. Можешь не сомневаться, бегать за тобой я не буду.

— Разве я с тобой не разговариваю? Разве нет?

— Только не так, пожалуйста. Не так, как сейчас.

— Хорошо, — отвечает Петер. — Если это для тебя так важно… Сегодня после обеда я буду красить свою комнату.

— Красить? Сам? Что это тебе в голову взбрело?

— Я уже и купил все, что надо: краску, кисть, каток. Покрашу потолок и стены. А то смотреть страшно. На потолке пятна, обои сильно пожелтели и кое-где отклеились.

— И все это обязательно сегодня?

— Да. Может, потом у меня не будет времени. Кроме того, есть еще одна причина.

— А вот я не стала бы переживать, если бы у меня в комнате пожелтевшие обои отстали от стены.

— Это все слова. Легко рассуждать, когда живешь на вилле. С огромным-преогромным бассейном в саду. И комната у тебя наверняка сумасшедших размеров. Да и красить ее тебе не приходится. Ну а если понадобится, в твоем распоряжении целая армия маляров.

— А мама помогает тебе делать ремонт?

— Мама на работе. Так что надеяться не на кого.

— Мне, правда, очень хотелось бы тебе помочь, — произносит Карин, чуть задумавшись. — Разумеется, если ты не против.

Петер удивлен. Такое предложение явно застало его врасплох.

— Как это понимать? — спрашивает он.

— В общем-то, я собиралась пойти искупаться. Но для этого еще можно будет выкроить денек-другой. И потом я еще успею искупаться вечером дома.

— Если бы у нас был бассейн, — говорит Петер, — я, наверно, никогда не вылезал бы из воды.

— После обеда я дома купаться не могу. До четырех часов там плещутся мама с бабушкой.

— Тебе что, места мало?

— Я так не люблю. Не люблю купаться с мамой. А разве ты любишь?

— А что здесь такого?

— Наверно, ты лучше ладишь со своей матерью, чем я со своей. Не люблю, когда она мелькает перед глазами в купальнике. А тем более бабушка. Бабушка — в светло-зеленом бикини. Или в купальнике, похожем на бикини. Ей обязательно хочется выглядеть моложе меня. Поэтому она красит губы, подкрашивает волосы. Сунет ногу в воду и давай прыгать на месте. Громко кричит как маленькая: ой, какая вода холодная. Твоя бабушка тоже хочет выглядеть моложе тебя?

— У меня бабушка что надо.

— Тогда тебе повезло. Так как же? Помочь тебе или не надо?

В ответ Петер только разводит руками.

— Ну, если тебе так хочется. Хотя я и один справлюсь. И все же, если ты придешь ко мне, я буду рад… Даже если ты станешь просто смотреть, а не помогать. Где я живу, знаешь?

— Конечно, знаю. Так, значит, в два часа?

— Хорошо. В два. Только не думай, что мы живем как вы. У нас ведь не собственный дом, а трехкомнатная квартира, да и то под самой крышей.

— А живешь ты с родителями?

— С мамой. Ведь мои родители в разводе.

«В разводе! — размышляет про себя Карин. — Об этом папа тоже уже заводил разговор. Но скорее всего, так, несерьезно. Хотя, по-моему, им надо было бы развестись. Это, наверно, очень интересно, когда родители разводятся. Тогда я стала бы жить у папы».

— Привет, — бросает она. — Значит, увидимся в два.


— Сначала надо сдвинуть мебель на середину комнаты, прикрыть все целлофаном или старыми газетами — пол и мебель.

— Не думал, что ты все же придешь, — говорит Петер.

— А почему?

— Погода-то какая! Если бы я не задумал давно этот ремонт, то сегодня нашел бы себе занятие поприятней.

— А я вот все-таки пришла.

Теперь осторожно нальем краску в банку, разбавим согласно инструкции, окунем каток, оботрем о решетку и за работу. Как просто водить катком по стене.

— Смотри-ка, — говорит Петер, — какая широкая у меня получилась полоса. Оказывается, покрасить комнату катком — проще простого.

Карин подкрашивает кисточкой углы, к которым не подберешься катком.

— Может, расскажешь мне теперь, что там было, в пансионате?

— А что рассказывать?

— Все подряд. Почему вы подрались, ты и Артур. И что там приключилось с итальянцем. В общем, все.

— Артур что-нибудь рассказывал об итальянце?

— Он только сказал, что был там один итальянец, вот и все.

— Расскажу как-нибудь при случае, но только не сейчас.

Петер стоит на верхней ступеньке лестницы-стремянки, и Карин не видно его лица. «Это даже хорошо, — думает он, — насколько легче говорить честно и откровенно, повернувшись лицом к стене».

— А почему Артур ничего не хочет рассказывать? — спрашивает Карин. — Ты ведь наверняка знаешь почему.

— Может, эго ему не очень приятно?

— Думаешь, он стыдится чего-нибудь? Да чтобы Артуру стало стыдно — такого не бывает. Ему это просто не знакомо. А тебе? Тебе было стыдно?

— Не знаю, — говорит Петер. — Теперь уже, наверно, не стыдно. Если тебе настолько интересно, так и быть, расскажу все. Сейчас это можно, а тогда было нельзя.

Он прикидывает, что расскажет все, как есть. И историю с итальянцем, и то, как Артур его избил. Ну не то чтобы избил, а синяк под глазом не проходил целых три дня. И почему подрались, тоже пусть знает. В общем, он выложит ей все.

— Только давай по порядку, — предупреждает Карин. — Я ведь даже не знаю, в каком месте тот пансионат.

— В Зас-Альмагеле. Знаешь, где это?

— Где-то в Валлисе. Точно не знаю.

— Раньше я тоже не знал. Еще весной Штрассер сказал, что летом наш класс проведет несколько недель в пансионате в Валлисе. А именно в Зас-Альмагеле.

— Это около Зас-Фе?

— Может быть. Только Зас-Альмагель расположен выше по течению реки, Зас-Фе — ниже.

— А мы поедем на каникулы в Тессин. В долину Маджи. Как здорово! Ну а кто у вас был там за повара? — спросила Карин.

— Штрассер взял с собой жену.

— Как она выглядит?

— Невысокого роста. Худенькая. Моложе его. Она… даже не знаю, как сказать… чуточку застенчивая, что ли, и чем-то напоминает школьницу.

— Она тебе понравилась?

— Понравилась? Да ты что? С чего это ты взяла? Ну, внешне она приятная.

— Артур рассказывал, что ты частенько захаживал к ней на кухню.

— Чушь какая. Только тогда, когда она просила меня принести дров из сарая. Печь топили дровами. Еще мне несколько раз пришлось строгать лучину и разжигать огонь в печи. В общем, я видел ее не чаще других.

Вначале не повезло с погодой. Было холодно и туманно. Когда утром открывали ставни, туман стоял сплошной белой стеной. Не видно было деревьев. А уж гор — подавно. Туман рассеивался только к полудню. В общем, такое утро навевало скуку. Просто нечем было заняться. Мы ведь жили не в самом Зас-Альмагеле, а в двух километрах от него, в небольшом селении. Дома там называются «Цермайджерн». Правда, смешно звучит — Цермайджерн? Через день, после завтрака, госпожа Штрассер отправлялась в город за покупками. Иногда мы сопровождали ее вдвоем или втроем, чтобы помочь нести продукты.

— И ты всегда ходил с ней?

— Нет. Не всегда. Только когда она просила. Конечно, это было приятнее, чем сидеть с остальными на занятиях. Поэтому я предпочитал ходить с госпожой Штрассер в город. Учитель говорил: «Раз нет другого дела, доставайте учебники, позанимаемся немного французским». За всю первую неделю я так ни разу и не попал на эти занятия. Госпожа Штрассер все время говорила, что я ей нужен — то носить дрова, то сопровождать ее в город, то еще что-нибудь. Другие тоже предпочли бы, конечно, колоть дрова в сарае, вместо того чтобы зубрить неправильные глаголы. Однажды Штрассер сказал жене:

«Может, возьмешь себе в помощники кого-нибудь другого? Не обязательно только Петера».

И тогда сразу вызвался Артур. Но она сказала:

«Петер освоился, он знает, что мне надо».

И Штрассер согласился. Он только добавил:

«Хорошо, тебе виднее».

— Значит, ты поссорился с Артуром из-за того, что госпожа Штрассер не захотела взять его к себе в помощники?

— И поэтому тоже. Но не только поэтому.

— Ты мне расскажешь почему?

— Да… Только немного потерпи.

— Но честно?

— Разумеется.


— Мы спали вчетвером в одной комнате. По две кровати в два яруса справа и слева от окна. Кроме меня были еще Сильвио, Хайнц и… Артур. В тот вечер мы легли спать в десять часов, а в половине одиннадцатого вошел Штрассер и погасил свет. После этого мы несколько раз вылезали через окно — комната была на первом этаже — и, усевшись в пижамах на траве, выкуривали по сигарете. Было прохладно, но уходить не хотелось. Вокруг такая красота. Ночи были светлые, туман опускался лишь под утро. Рядом журчала Засер-Фисп, голубизной светился в лунном свете Аллалинский ледник. Вокруг кедров и вокруг дома не переставая метался ветер. Мы сидели рядышком и курили. Когда тесно прижмешься друг к другу, то кажется, не так холодно. Однажды, когда мы сидели вот так и все было спокойно, Артур вдруг начал задираться. Он и раньше себе это позволял, но в тот раз особенно откровенно: мол, я все время кручусь возле госпожи Штрассер, что держусь за ее юбку, словно мне два года. Сначала я терпел, думал, что так лучше избежать драки. Когда же он почувствовал, что меня это не трогает, то заговорил о тебе.


— Обо мне?

— Да. Мол, я ищу утешения у госпожи Штрассер, потому что ты мне дала от ворот поворот. И ты якобы не знаешь, как от меня отделаться.


— Вдруг что-то загрохотало, совсем рядом в горах. Сильвио сказал, это, наверно, обвал. Когда Артур снова стал ко мне цепляться, Сильвио сказал:

«Да перестань ты в конце концов».

Но Артур словно оглох. Видно, он только начал входить в раж. Я сказал, что все это неправда, я вовсе не волочусь за Карин.

«Лучше поищи себе подругу из своего круга, — посоветовал Артур. — Карин и слышать о тебе не хочет. Она сама мне это сказала. И еще кое-что».

«Что же, например?» — поинтересовался я.

«Ты ей все уши прожужжал разговорами о том, что хотел бы прийти к нам, потому что у нас есть бассейн».


— Какой лгун, — прерывает его Карин. — Ни одному его слову нельзя верить. Я такого никогда не говорила. Никогда. Но теперь мне по крайней мере ясно, почему после вашей поездки ты стал ездить более ранним автобусом. Поэтому, да?

— Да.

— Чего ради он столько навыдумывал? Не понятно.

— Может быть, у него просто руки чесались. Он сидел рядом со мной. И тогда я, раз уж он никак не хотел замолчать, тихонько толкнул его локтем в бок, так, не сильно, добавив при этом: «Не больно-то заносись со своим кругом и своим бассейном. Плевать я хотел навсе. И без твоей Карин я прекрасно обойдусь, на любом углу найду получше ее».

— Ты ему прямо так и сказал? — спросила Карин.

— Да. Но только потому, что он меня разозлил. Я-то имел в виду другое. Но ему, неверно, это и надо было.


— Артур сразу же набросился на меня и застал меня врасплох. И вот — он ведь сильнее меня — мы уже сцепились. Довольно долго мы бесшумно валтузили друг друга. Сильвио и Хайнц посматривали на нас со стороны. После драки у меня из разбитого носа текла кровь. А правый глаз распух. Мы влезли в комнату, и Сильвио положил мне на глаз влажную тряпку, чтобы немного снять припухлость. Скоро кровь из носа течь перестала. Мы легли в постель и решили спать. Но Артур спать не хотел и снова взялся за свое: когда мы вернемся домой, он, мол, расскажет тебе, как я ухлестывал за госпожой Штрассер. Тогда Сильвио не выдержал: «Хватит. С меня довольно». Эту фразу он произнес таким тоном, что Артуру стало ясно: пора кончать.


— А кто такой Сильвио? — спросила Карин.

— Ты наверняка видела его. Например, на последнем спортивном празднике. Мы были вместе.

— Высокий, с темными волосами?

— Да. И в очках.

— Теперь припоминаю. Так это и есть Сильвио?


— Наутро припухлость совсем спала, но синяк под глазом остался. Было больно. Все спрашивали, что случилось. И Штрассер поинтересовался. То ли в шутку, то ли всерьез он спросил:

«Может, тебе что-нибудь на голову упало?»

Артур выпалил:

«Да, ночной горшок».

Все дружно рассмеялись. Когда я поднял голову, чтобы посмотреть на Штрассера, сидевшего за столом рядом со своей женой, мне стало ясно, что госпожа Штрассер не смеется и, по-видимому, даже не прислушивается к разговору. Она с безучастным выражением лица помешивала ложечкой в стакане. И не только безучастие было на ее лице, словно мысли ее витали далеко отсюда, в тот момент на нем застыли какое-то смущение и страх. Разглядывая ее, такую серьезную в окружении смеющихся мальчишек, я сразу понял — здесь что-то неладно. Наступил первый погожий денек. У всех было хорошее настроение. У Штрассера тоже. Тем больше меня настораживало странное выражение лица его жены. После завтрака Штрассер объявил, что сегодня учебники нам не понадобятся: мы отправимся на природу. Ведь природа — это лучший учебник в мире.

«Вначале совершим короткий марш-бросок на ближайшую скалу, — говорил он, — а потом по скалистому гребню хребта вернемся в пансионат. Все это займет полчаса, не более. Потом захватим провиант и отправимся вверх по течению Засер-Фисп до Маттмарка. Покажу вам, где в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году раскололся ледник. Тогда камнями и льдом завалило почти сто рабочих. Ужасная трагедия для нашей страны. Все это мы увидим вблизи».

«А как это случилось? — спросил кто-то. — Разве нельзя предвидеть спуск ледника с горы?»

«Видимо, нельзя, — ответил ему Штрассер. — Пока не везде можно диктовать природе, как ей себя вести».

Стоявший рядом Сильвио прошептал мне на ухо:

«Мой отец рассказывал, что они настроили бараки вдоль линии разлома ледника, хотя специалисты предупреждали их о возможной опасности. Просто так было дешевле».

Штрассер не слышал, что говорил Сильвио, и продолжал:

«Разумеется, газеты, прежде всего в Италии, ведь большинство погибших были итальянцы, требовали привлечь виновных к ответственности. Конечно, критиковать задним числом легко. Но суд оправдал всех директоров и инженеров».

Все это время его жена стояла рядом и, опустив глаза, вообще не прислушивалась к разговору. Между тем Штрассер приказал нам надеть тренировочные брюки. Я спросил, можно ли мне остаться дома, потому что боль в глазу не унималась.

«Хорошо, — ответил он, — оставайся и немного поможешь моей жене по хозяйству».

Она все еще находилась в состоянии оцепенения. Только когда он слегка дотронулся до нее и спросил: «Ты согласна, Маргрит?» — она встрепенулась и быстро проговорила: «Да, да, разумеется». Но она, видимо, совсем не отдавала себе отчета в том, что происходит вокруг. Теперь я уже нисколько не сомневался: ее что-то угнетало. Пока остальные переодевались и строились перед домом, я оставался около нее в столовой. Казалось, что она меня просто не замечает. Я спросил:

«Сходить в сарай за дровами?»

Тут она впервые подняла голову и посмотрела на меня. В глазах у нее были слезы. Мне стало не по себе, и я спросил:

«Что-то случилось?»

Мне показалось, что госпожа Штрассер просто не видела меня до того самого момента, когда я спросил, не случилось ли с нею что-нибудь. Удивленная, она бросила на меня взгляд и сказала:

«Теперь твой синяк под глазом стал еще больше».

«Сходить за дровами?» — повторил я свой вопрос.

Все еще в растрепанных чувствах, она сначала закивала: да, да, а потом сразу же засуетилась: нет, нет.

«Я сделаю тебе примочки. И к утру все пройдет. Сейчас очень болит?»

Через окно донесся голос Штрассера:

«Все собрались? Тогда шагом марш!»

Она подошла к окну, посмотрела вслед уходившим и произнесла тихо, видимо самой себе:

«Да уходите же наконец!»

Мне показалось, она хочет мне что-то сказать, может быть, даже поведать что-то тайно от мужа. Когда все ушли, она уселась за стол и сказала:

«Петер, сядь рядом со мной!»

Хотя слез в ее глазах больше не было видно, она в растерянности то сжимала, то разжимала пальцы. А когда я сел за стол, она проговорила:

«Произошло ужасное».

«Что такое?» — спросил я.

Она задумалась на несколько секунд, потом проговорила:

«Все деньги украли».

«Какие еще деньги?»

«Деньги, которые собрали на пансионат. Ничего не осталось».

Я был настолько ошарашен этим известием, что в первый момент не мог сообразить, что ей ответить.

«Так прямо ничего?» — спросил я.

Она кивнула:

«Шестьсот франков. Ума не приложу, что мне теперь делать. Вот уж действительно: не знаю, что теперь делать».

Чтобы хоть что-то сказать, я поинтересовался, где лежали похищенные деньги. Госпожа Штрассер ответила, что всегда хранила их в выдвижном ящике кухонного шкафа. Еще вчера она их пересчитывала. Поэтому нисколько не сомневается, что кража произошла ночью.

«Значит, это кто-то из своих», — сказал я.

Она кивнула:

«Да. Кто-то, кто знал, что они лежат там».

«Это и наводит меня на мысль, что кто-то из своих».

«Ты знал, где я их хранила?»

«Да, я видел, как иногда вы брали деньги из выдвижного ящика кухонного шкафа. Но я понятия не имею, сколько их было. Я к этим деньгам не прикасался».

«Нет, нет, разумеется, — быстро проговорила она. — Ясно, не ты. У меня этого и в мыслях не было. Но кто? Видимо, кто-то подследил. Но кто? Кто мог подследить?»

Я отказывался поверить в случившееся и даже представить себе не мог, кто бы осмелился пойти на такое. Поначалу мне казалось это просто невозможным, но, когда она повторила, что все деньги исчезли, тогда до моего сознания дошло, что их действительно больше нет. Значит, их похитил кто-то из нас.

«Господину Штрассеру все известно?» — спросил я.

Вместо ответа она только покачала головой. И снова на глаза у нее навернулись слезы.

«Даже не знаю, как ему все это объяснить, — произнесла она. — Он же предупреждал меня: не клади деньги в выдвижной ящик».

«Может, это он взял деньги».

«Кто? Мой муж?»

«Может, он положил их в другое место, раз был против этого?»

«Нет. Это исключено».

«Или забрал их, чтобы показать вам, как легко они могут оттуда исчезнуть».

«На такие шутки он не способен, особенно когда речь идет о деньгах».

Видимо, она права, подумалось мне. Так зло Штрассер шутить не станет. Мне как-то сразу показалось, что госпожа Штрассер увидела во мне своего союзника, когда я услышал от нее такие слова о муже. Мне это понравилось, хотя повод для разговора был не из приятных. Тем не менее она продолжала беседовать со мной как со своим близким знакомым.


— Ну хоть внешне-то госпожа Штрассер симпатична? — спросила Карин.

— Когда она сидела такая озадаченная, она мне понравилась.

— Она красивее меня?

— Нет. Конечно, нет.

— Так уж и нет?

— Нет.

— Хочешь сказать, что я самая красивая?

— Да. Абсолютно точно.

— Ну, что ж, — говорит Карин с улыбкой. — Вот эта как раз мне и хотелось услышать от тебя. Ну, рассказывай, что случилось дальше. Кто же все-таки это сделал?

— Я рассказываю все по порядку.


— Итак, я сидел и размышлял, что бы мне предпринять, ведь надо же ей было как-то помочь. Ей стыдно во всем признаться мужу, который ее предупреждал. Но я действительно никак не мог ей помочь. Я чуточку подождал в надежде на то, что госпожа Штрассер еще что-нибудь расскажет, но она молчала. Тогда, нарушив молчание, я проговорил:

«Схожу-ка я за дровами в сарай».

«Нет, — ответила она, — никуда ты сейчас не пойдешь. Вначале я тебе сделаю примочки».

Она заставила меня лечь и приложила к припухшему глазу влажную тряпку. Потом сказала:

«Сейчас я оставлю тебя одного, а через четверть часа приду и сменю тебе примочки. — Уже в дверях она обернулась, несколько секунд смотрела на меня и проговорила: — Просто ума не приложу, как ему все это объяснить».

Я остался один. И сразу вспомнил, что уже слышал раньше: просто ума не приложу, как ему все это объяснить. Я лежал на спине и, прислушиваясь к непривычному и вместе с тем уже почти знакомому журчанию ручья, размышлял о том, где я это однажды уже слышал. И тут меня осенило, что точно такие же слова однажды произнесла мама, когда разбила его настенную тарелку. Тогда они еще не были в разводе. Я подумал, что он подымет крик, когда, придя домой, увидит разбитую тарелку. К моему удивлению, он почти ничего не сказал, а только собрал в руку осколки. При этом он наслаждался тем, что мама сгорала от стыда, не зная, в какой угол ей забиться, чтобы никто в тот момент ее не видел. После этого они довольно скоро разошлись.


— А как вот ты ощущаешь на себе развод родителей? — спросила Карин.

Петер пожал плечами:

— Все зависит от того, какие отношения были до развода. Мне лично больше нравится теперь. Разумеется, если между родителями не было скандалов…

— Мой отец тоже как-то заикнулся о разводе. Но это было лишь однажды.

— Однажды… это еще ничего не значит. Когда все на полном серьезе, они месяцами почти ни о чем не говорят, то есть говорят мало, но в воздухе пахнет грозой. У нас, кажется, все началось с разбитой тарелки. В тот день мне исполнилось тринадцать лет. Я получил в подарок пластинку, мы сидели одни — мама и я. После обеда я поставил пластинку, и мы стали танцевать.

— Кто? Ты со своей мамой?

— Да. А что?

— Я бы со своей мамой танцевать не стала, — заметила Карин.

— А мы танцевали. Когда музыка кончилась, мама хотела раскланяться передо мной, сделав книксен. Широко взмахнув руками, она задела висевшую на стене тарелку. Его тарелку! Его большую настенную тарелку с надписью: «Нашему уважаемому председателю от стрелкового союза…» В этот момент из моей памяти действительно выпало название того союза. А ведь оно сотни раз попадалось мне на глаза и я был убежден, что запомнил его на всю жизнь. Так я ненавидел стрельбу и их союз. В субботу после обеда, когда другие дети играли во дворе, отец сказал: «Приготовься, Петер. Сегодня после обеда ты пойдешь со мной. Мы пойдем стрелять». Я ответил: мне не очень хочется. Я уже договорился встретиться с приятелем. И кроме того, я не выдерживаю непрестанный грохот выстрелов в тире. «Послушай, Петер, — стал вразумлять меня отец, — ты ведь хочешь стать настоящим мужчиной и военным. Поэтому надо привыкать к ружейным выстрелам». Тогда я не посмел ответить ему, что вовсе не хочу стать военным. Потом эта суета в тире. Бесконечные приветствия и рукопожатия. Ну как ты? А ты? Похлопывания по плечу и смех. И все это под непрекращающиеся звуки выстрелов, от которых у меня перехватывало дыхание. И вот во время танца мама нечаянно задела тарелку, которая разлетелась на три части. Разбился «уважаемый председатель». Ведь у нее было так радостно на душе. А тут она побледнела и вся сжалась от страха. Я попытался ее хоть как-то утешить: ну что так расстраиваться, ведь осколки можно склеить. Но она не слушала меня и только повторяла: «Просто ума не приложу, как ему все это объяснить». Потом мама все ему объяснила. Но как! Она готова была валяться у него в ногах. Я стоял рядом, и мне было стыдно за нее. Мне надо, мне обязательно надо было что-то сделать, чтобы он не видел этого ее унижения. Поэтому я громко свистнул, насколько хватило духу. Он промолчал. Но она посмотрела на меня и, хотя отлично понимала, почему я свистнул, проговорила: «Ну перестань же свистеть! Пожалуйста!» Он взял в руку осколки, которые мама разложила перед ним на столе. Я ждал, что он состроит какую-нибудь болезненную гримасу, но он не произносил ни слова, и это тянулось долго. Просто он смаковал ни с чем не сравнимое сознание собственной правоты и бесконечное мамино самоуничижение. Целыми днями он ничего не говорил. В нем чувствовалась какая-то бесконечная отрешенность. Но внутренне он, видимо, был весьма активен. Так или иначе основные события развернулись два месяца спустя.

— Это ты о чем, о разводе? — спросила Карин.

— Да. С тех пор я обязан посещать его раз в месяц в один из воскресных дней.

— Как это обязан? — сказала Карин. — Никто не может тебя заставить. Так?

— Нет, не так. Я именно обязан. Это записано в решении суда о расторжении брака. В воскресенье я был у него перед поездкой в пансионат. Он живет в Ольтене. В высотном доме. Так и живет теперь один. Можешь представить себе, что у меня на душе, когда я приближаюсь к двери в его квартиру. Слышу его шаги и думаю, вот сейчас он откроет дверь и скажет: «Здравствуй, Петер. Какой ты стал большой!» И действительно, он открывает дверь, говорит: «Здравствуй, Петер, какой ты стал большой». И вот мучительно долго тянутся эти часы, когда мы оба не знаем, о чем же все-таки говорить. Наконец он спрашивает: «Как дела в школе?» Я отвечаю всегда одно и то же: «Нормально». Он говорит: «Рад это слышать. Если тебе что-нибудь понадобится, то ты знаешь, как меня найти». — «Да, знаю», — отвечаю я. Мы идем в какой-нибудь ресторан поесть, после чего еще на целых два часа таких же вопросов и ответов. Наконец прощаемся, и так до следующего месяца. Когда все позади, мы, по крайней мере я, с облегчением вздыхаем.

— Могу себе представить, — говорит Карин. — Это, наверно, противно. Со своим отцом я могла бы провести вместе целый день или даже много дольше: у нас всегда есть о чем поговорить. А с матерью не смогла бы. Если бы родители решили развестись, хотя я не думаю, чтобы они пошли на это: мать наверняка не рискнула бы, а больше всех воспротивилась бы бабушка, — то я ушла бы жить к папе, ведь по закону можно и так и эдак.

— Да тебя вообще спрашивать не будут. Мне еще здорово повезло. Отец не сомневался, что я буду жить с ним. Как-то в воскресенье он позвал меня в комнату. Оба сидели за столом с такими серьезными лицами, что мне показалось, наверно, я снова что-нибудь натворил. Но скоро я понял, что все дело в другом. Он стал говорить: ты теперь большой, все понимаешь и т. д. и т. п. Но прежде, чем он успел закончить свою проповедь, мне стало ясно, что все кончено. Я не знал точно что, но не сомневался, что все. В обычной своей обстоятельной манере он стал рассказывать, как познакомился с моей матерью, как они любили друг друга и как поженились, и все такое прочее. Затем становилось все очевиднее, что они не очень подходят друг к другу, как им казалось прежде, и что сейчас он вовсе не собирается выяснять, в чем тут дело. Мне ведь не надо долго объяснять, я, мол, и сам вижу, что теперь у него с мамой все разладилось. Вот почему они и решили разойтись. «Значит, это развод?» — спросил я. Мама заплакала, а он сказал «да». Я посмотрел на маму и подумал, а почему, собственно, она плачет? Это ведь хорошо, что он уйдет. А если вообще больше никогда не вернется, еще лучше. Потом он сказал: «Поскольку теперь, то есть пока не утрясется вся эта история, я буду реже бывать дома, причем главным образом вечерами, мы решили отправить тебя к бабушке с дедушкой». «Это как? — спросил я. — Значит, я не буду здесь больше жить?» — «Пока нет. До тех пор пока мы не разберемся, с кем ты будешь жить, со мной или с мамой». В любом случае не с тобой, подумал я. Но потом ведь они даже не удосужились спросить меня об этом.

— Сейчас ты живешь с мамой, — сказала Карин.

— Ну да. Мне просто повезло. И знаешь, я еще никому об этом не рассказывал. Я имею в виду о разводе своих родителей. Даже Сильвио.

— Тогда чего ради ты рассказываешь об этом мне?

— Сам не знаю. Может, потому что… Я рассказал тебе все это, наверно, потому, что тогда госпожа Штрассер сказала: «Просто ума не приложу, как ему все это объяснить».


— Вскоре вернулись все ребята. Услышав, что они возвращаются, я встал. Выйдя в коридор, я увидел, что госпожа Штрассер стоит рядом с мужем и тихонько что-то ему говорит. Она была чуточку взволнована, но не выглядела такой покорной, как моя мать в тот момент, когда держала перед отцом осколки разбитой тарелки. Между тем я принялся внимательно разглядывать своих одноклассников, размышляя о том, кто же мог это сделать? Кто похитил деньги? Потом Штрассер, наконец-то повернувшись к нам лицом, проговорил:

«Думаю, что сегодня после обеда в Маттмарк мы не пойдем».

Может быть, он ожидал, что мы встретим это решение в штыки, но никто даже слова не сказал в ответ. Всех вполне устраивало, что не придется идти так далеко. Кто-то спросил, скорее всего из вежливости:

«А что это вдруг?»

«Только что моя жена сообщила мне, — сказал Штрассер, — что минувшей ночью похищены все наши деньги».

Со стороны мне было удобно наблюдать за остальными. Я подумал, что сейчас-то мне наверняка удастся выяснить, кто же это сделал. Вот если бы сейчас я мог выйти вперед и сказать: это был ты! Артур спросил:

«А сколько всего было денег?»


— Узнаю Артура, — заметила Карин.

— Штрассер тоже был несколько удивлен. «Разве это так важно?» — спросил он.

«Да», — ответил Артур.

«Шестьсот франков».

Такая крупная сумма явно произвела на всех впечатление. Поскольку теперь Штрассер стоял перед ними и, не говоря ни слова, пристально разглядывал одного за другим, а потом еще знаком предложил мне встать рядом с остальными, настроение у всех было совсем не такое, как прежде, — в общем, более чем скверное. Мы понимали, что каждый оказался под подозрением, что кража, видимо, совершена одним из нас. Чем дольше молчал Штрассер, подозрительно поглядывая на нас, тем тревожнее становилось на душе. Наконец Хайнц не выдержал и спросил:

«И это сделал кто-то из нас?»

В ответ Штрассер только состроил гримасу, как на экзамене в тот самый момент, когда ему удается поймать ученика на списывании, и эта гримаса как бы говорила: со мной у вас такой номер не пройдет. И заметил:

«А кто же еще? Может, на меня подумаете?»

Мы рассмеялись в ответ, демонстрируя тем самым, сколь абсурдной нам кажется эта мысль. Он же вполне серьезно сказал:

«Пусть тот, кто это сделал, выйдет вперед!»

Никто, разумеется, не вышел вперед. Я подумал, если так ломиться напролом, то ничего не выйдет. Тут надо действовать тоньше. Штрассер ждал. Может, он на самом деле верил, что вор признается в краже денег, но это было маловероятно. Наверно, он просто не знал, как ему теперь поступить. Наконец Штрассер сказал:

«Мне хотелось бы верить, что злоумышленник сознает, какие последствия может иметь эта история. Если он признается сейчас, что ж, тогда забудем обо всем. Он вернет деньги, и можно будет сделать вывод, что в тот момент он не отдавал себе отчета в своем поступке. К тому же ведь действительно немного легкомысленно хранить деньги в выдвижном ящике. Итак, он вернет деньги, и мы не будем больше об этом вспоминать. Но если я буду вынужден сообщить о происшествии в полицию, так дешево ему не отделаться. В общем, это настоящая кража. А если ящик был заперт, то речь пойдет уже о краже со взломом, что потом, несомненно, подтвердится. В любом случае я должен буду дать ход этому делу. Пусть только вор не думает, что деньги не найдутся. Мы все перероем, если даже придется поставить весь дом с ног на голову. Если даже все оставшееся время здесь в горах не придется заниматься ничем иным, кроме поиска. — Тем не менее никто не признавался, и Штрассер продолжал: — Я все сделаю, чтобы он избежал суда по делам несовершеннолетних и всяких прочих последствий. Сейчас вы разойдетесь по своим комнатам. И мы с госпожой Штрассер тоже. На целый час. Значит, до десяти часов. Таким образом, у вора будет достаточно времени, чтобы извлечь деньги из тайника и положить их обратно в ящик. При этом его никто не увидит. Если через час вся сумма целиком будет в ящике, мы даже не вспомним больше об этих деньгах. В противном случае я сообщаю в полицию. Я ведь обязан так поступить, ибо в конечном счете речь идет о деньгах, доверенных мне вашими родителями».

Эгон, который отличается крайней невозмутимостью и на уроках и на переменах, сказал:

«Если все мы будем сидеть в комнате, а похитивший деньги вдруг выйдет, то каждому станет ясно, кто вор». Штрассер был вынужден признать, что Эгон прав. «Тогда как мы обо всем договоримся?» — спросил он. Наконец порешили раздать всем по бумажке. Каждый должен был написать на ней что-нибудь вроде того, что «денег я не похищал». А вор — куда он их спрятал. Тогда можно было бы забрать деньги из указанного места, и всей истории конец. Написав каждый свое на бумажках, мы сложили их в корзину, а Штрассер стал их доставать, разворачивать и читать. Когда он прочитал все, воцарилось глубокое молчание. Но такая зловещая тишина потребовалась ему, лишь чтобы усилить напряженность ожидания. Затем Штрассер объявил:

«Никто не захотел сознаться. Значит, вор не желает воспользоваться предоставленной ему возможностью. Что ж, можно и так».

После этого он позвонил в полицейский участок в Зас-Альмагеле и сказал, что говорит учитель четвертого класса городской гимназии Берна, доктор Штрассер. Представившись, он изложил суть происшедшего. Потом повесил трубку и объявил, что через полчаса сюда приедет следователь из полиции. Теперь нам оставалось только ждать. Мы не знали, чем еще заполнить время — присев, стали тихонько разговаривать и ждать. Штрассер вместе с женой примостился в углу около окна. Вдруг Артур нарушил молчание:

«Я не думаю, что здесь замешан кто-то из нас». Никто ему не возразил, а Штрассер спросил:

«Тогда кто же еще? Может, местный гном?»

Мы рассмеялись, но нам в общем-то было не до смеха. Потом послышался треск мотороллера. Это приехал полицейский из города. Молодой и загорелый, он совсем не был похож на того полицейского, каким я его себе представлял. Он напоминал скорее инструктора по горнолыжному спорту. При виде нас полицейский улыбнулся и заметил: ну прямо молодцы, все как на подбор. Он приехал не сразу потому, что сегодня такое творится, все перевернулось вверх дном. Понимаете, шеф участка неожиданно угодил в больницу в Фиспе. Аппендицит его прихватил. Просто так, ни с того ни с сего, прямо во время работы. И вот теперь все свалилось на него. Шеф успел только произнести: о проклятье, и скрючился от боли. Он, конечно, спросил, где болит, шеф показал рукой. Да это же аппендицит, сказал он, скорей к доктору. Так оно и было: аппендицит. Он сам отвез шефа вниз в больницу. Сейчас ему уже сделали операцию, надо полагать, скоро он приступит к работе, потому что по нынешним временам, когда даже сердце научились пересаживать, операция аппендицита — это сущий пустяк. Но, разумеется, пока шеф снова не встанет на ноги, все дела он вынужден тянуть один. Штрассер объяснил ему, что произошло. Лицо полицейского все еще светилось радостью. Он подсел к столу и сказал:

«Итак, теперь все еще раз обстоятельно и по порядку. Ведь потом мне придется составлять протокол».

Больше всего его интересовал протокол, похититель — меньше. Госпожа Штрассер спросила, может быть, его чем-нибудь угостить, на что он, все еще излучая жизнелюбие, ответил:

«Да, с превеликим удовольствием. Лучше всего было бы стаканчик белого вина».

«Белого у нас, к сожалению, нет», — сказал Штрассер, но его жена заметила, что приберегла бутылочку «Фан-дана» в кулинарных целях. Такое устроит?

«Как раз то, что нужно», — ответил полицейский.

И сразу же все перестало казаться столь таинственным и чудовищным, как прежде. И вот уже лучезарный полицейский завоевывает наше доверие. Ребята наверняка думали как я: уж этот-то живо во всем разберется. Полицейский осушил стакан. Госпожа Штрассер спросила, не желает ли он выпить еще. Ответ был однозначный:

«Без пары ни человек, ни птица жить не может».

В голосе Штрассера зазвучали нетерпеливые нотки.

«А что вы теперь собираетесь предпринять?» — спросил он у полицейского.

«Я, разумеется, должен все запротоколировать, — ответил полицейский, — Как только у меня будет время».

«А потом?»

«Потом? Больше ничего».

«А деньги? Вы хотя бы взглянули на то место, откуда они были похищены».

«Разумеется, — ответил полицейский. — Взгляну».

Они прошли в кухню, мы за ними. Штрассер выдвинул ящик, и госпожа Штрассер объяснила, что положила деньги сюда под книгу, в которой записывает расходы. Полицейскому было абсолютно все равно, где лежали деньги, но он заметил, от него чего-то ждут. Поэтому скорее всего из вежливости он спросил:

«Кому об этом было известно?»

«Никому. Хотя, пожалуй, Петеру».

Теперь все устремили взгляды на меня. Мне показалось, я покраснел от смущения, а полицейский спросил:

«А где Петер?»

«Здесь я», — выкрикнул я, сделав шаг вперед.

Полицейский подошел ко мне и спросил:

«Это ты похитил деньги?»

«Нет», — проговорил я.

«Я тебе верю, — сказал он и добавил: — Вот так-то».

Штрассер был явно разочарован. И мы тоже. В общем, мы ожидали большего: допроса и, наверно, даже снятия отпечатков пальцев. Но полицейский снова направился в комнату, в мыслях у него была только бутылка «Фандана».

«Что вы намерены предпринять?» — спросил его Штрассер.

«Тут и предпринимать нечего. Деньги ведь исчезли».

«Необходимо провести обыск в доме, — сказал Штрассер. — Не мог же он запрятать деньги в другом месте».

Тут к разговору неожиданно подключилась госпожа Штрассер:

«Да, да. Необходимо провести обыск».

«Это лишено всякого смысла, — ответил полицейский. — Ведь похищенных денег в доме нет».

«А откуда вы это знаете?»

«Вот знаю».

«Тогда, может быть, вам известно и кто их похитил?»

«Разумеется, — сказал полицейский, наливая себе еще один стакан вина. — Мне все известно».

Я подумал, что он фантазирует или просто разыгрывает нас. Тут Штрассер произнес со злостью в голосе:

«Вам это не может быть известно. Вы ведь никого не допрашивали. Не осматривали места преступления и не обнаружили никаких следов».

«Кто же он?» — поинтересовался кто-то из нас.

«Никто из вас, — ответил полицейский. — Провалиться мне на этом месте, если это не так».

Он присел к столу, осушил стакан и закрыл глаза. Потом тыльной стороной руки провел по губам и сказал:

«Считайте, друзья мои, что все ваши денежки пошли прахом, их вы больше никогда не увидите. И вора, разумеется, тоже».

«Кто же он?»

«Итальянец. Каневари».

«Кто это?»

«Его зовут Пьетро Каневари. Два дня назад нам позвонили сверху, из Маттмарка, и сообщили, что задержан итальянец, который воровал в столовой. Такое сплошь и рядом случается. В основном крадут деньги, а также продукты и консервы. Итальянцы, как правило, воруют не только деньги. В основном деньги, это понятно, но по возможности всегда прихватывают с собой несколько банок консервов. Чтобы чего-нибудь пожевать в дороге. Меня удивляет только, что Каневари не прихватил с собой ничего, кроме денег».

«Это не мог быть он, — заметил Сильвио. — Ведь деньги были похищены у нас только минувшей ночью».

Полицейский никак не отреагировал на эту реплику и продолжил свой рассказ.

«Тогда я направился туда и там его арестовал. Арестованных здесь, в горах, мы препровождаем вниз в тюрьму, в Фисп. Итак, я звоню в Фисп и объясняю, что есть тут у меня один, когда можно его привезти. Лучше всего, если бы ты доставил его послезавтра. Я говорю Каневари, послезавтра я доставлю тебя в Фисп, а пока вынужден держать тебя здесь. Итальянцы — вежливые люди, что есть, то есть — этого у них не отнять. Каневари только произнес в ответ: «Bene»[17], потому что по-немецки он говорит плохо. Я посадил его под стражу, но он сбежал. Вчера ночью».

«Из вашей тюрьмы?»

«Здесь наверху у нас нет настоящей тюрьмы. Просто помещение с решетками на окнах. Что он сумеет открыть замок — этого я от него не ожидал. Хотя они — прожженная публика. Итальянец способен открыть замок с помощью заколки для волос. Так или иначе Каневари удалось открыть замок и скрыться. Внешне он худощавый, но уже старый. Ему, наверно, уже пятьдесят. Впрочем, я не уверен. Ведь он с юга Италии, а там они уже в двадцать пять выглядят как их дедушки.

«И вы предполагаете, — поинтересовалась госпожа Штрассер, — что это сделал он?»

«Не только предполагаю, но твердо знаю. В конце концов, опыт тоже что-нибудь да значит. Удивительно только, что он не прихватил с собой никаких консервов».

«А знаете, я недосчиталась трех банок с вареньем, — сказала госпожа Штрассер. — Мне это сегодня утром бросилось в глаза».

Полицейский возликовал:

«Ну, что я говорил! Тогда все ясно. Итальянцы очень любят варенье. Они могут есть его столовой ложкой».

«Это еще вовсе не доказательство, что деньги похитил именно он», — заметил Сильвио.

«А для меня доказательство», — парировал полицейский.

«Ты, Сильвио, просто хочешь, чтобы против пего не было никаких улик, потому что ты сам итальянец», — бросил Мартин.

«Я не итальянец».

«А твой отец?»

«Ну-ка, спокойно! — крикнул Штрассер. — Я полагаю, господин полицейский знает, что говорит. У нас теперь есть все основания радоваться, что злоумышленник не из нашего класса. Итальянец он или нет — не играет никакой роли. Ему наверняка не удастся далеко уйти с деньгами. Его скоро схватят в Фиспе».

В ответ полицейский только рассмеялся:

«Думаю, он не настолько глуп, чтобы направиться в Фисп. Идти в глубь страны, когда отсюда до границы с десяток километров, не более. Нет, нет, он наверняка двинется не с гор, а в горы. В сторону границы. Они, итальянцы, всегда выбирают такой маршрут. Когда что-нибудь стащат или просто возвращаются домой, они идут пешком вдоль Фиспа и далее в горы, через перевал Монтеморо, а потом спускаются в долину Анцы. Что до денег, го пиши пропало. А самому Каневари можно только пожелать приятного пути. — Эта мысль, видимо, понравилась ему самому, и он рассмеялся: — Теперь его и след простыл. Он уже в Италии».

«С нашими деньгами, — заметил Штрассер. — А нам хоть уезжай отсюда до срока».

Я думаю, всем было безразлично. Меня, например, такой поворот событий вполне устраивал. После драки с Артуром мне так хотелось вернуться домой. Кстати, не нашлось никого, кто в этой ситуации сказал бы «как жалко». Кто-то спросил: «Ну и когда же мы уедем?» Между тем полицейский встал и уже собрался было уходить.

«Значит, так, — проговорил он. — Я составлю протокол, а завтра, господин учитель, когда вы будете в городе, вы сможете его подписать. Вот все, что зависит от меня».

Мы вышли во двор проводить полицейского. Сев на свой мотороллер, он сказал:

«Наконец-то погода разгулялась. Каневари повезло. Конечно, приятнее идти через перевал в хорошую погоду. Тем более что путь не близкий».

«Сейчас он, поди, уже в Италии?» — спросил кто-то.

Полицейский покачал головой. Ну, нет. До границы как-никак почти восемь часов ходу. Потом еще семь, пока доберешься до долины Анцы. Ведь никто не рискнет идти ночью по довольно крутому и опасному пути от перевала вниз до Стаффы или до Печетто. Поэтому заночевать ему придется в горах. Ночуют они всегда в теллибоденской хижине. Только на следующее утро пересекают границу и спускаются в долину. Мы смотрели на него с таким изумлением; словно в отличие от нас он был рогатый. Я подумал, что он, наверно, фантазирует. В этот момент госпожа Штрассер спросила:

«Не хотите ли вы сказать, что эту ночь он еще будет на территории Швейцарии?»

«Без сомнения. До двух часов он едва ли доберется до Теллибодена. А оттуда еще два часа ходу до границы. Нет, он не настолько глуп, поэтому наверняка отправится в путь только под утро». Со всеми нашими деньгами! — подумалось мне. И как-то сразу до меня дошло, дошло глубоко и зримо, что этот Каневари похитил мои деньги. Мои деньги. Деньги, заработанные моею матерью. На эти деньги он проведет несколько приятных недель. А я ведь теперь с удовольствием бы пробыл в пансионате подольше — именно потому, что теперь у нас не было денег. Посмотрев на других, я понял, что они думали как и я.

Штрассер сказал:

«Но в это просто трудно поверить. Вы утверждаете, вам известно, где вор проведет ночь?»

«Ясное дело. Да, могу повторить: там, наверху, в теллибоденской хижине. Там он совсем один и ему незачем прятаться. Ведь за ним никто не гонится».

«Догнать его — ваш долг», — сказал Штрассер.

«Мой? Ну уж нет. Избавьте. Это не для меня».

«И все же это ваш долг».

«Нет, нет, — отрезал полицейский. — Только без меня. На меня не рассчитывайте».

Теперь все мы были настроены против полицейского, повторяя вслед за учителем: конечно же, это ваш долг!

Полицейский разозлился. Не хватало еще, чтобы ему диктовали, в чем заключается его служебный долг. Тем более какие-то сопляки из города, у которых еще молоко на губах не обсохло и которые вообще не имеют ни малейшего понятия о том, какие здесь в горах порядки. Может, кто-то из них или сам господин учитель возьмется дежурить в полицейском участке, пока он будет целых два дня ловить вора там, в горах. При этом вовсе не исключено, что вору удастся скрыться, и тогда все коту под хвост. Он ведь достаточно ясно — а может, не очень? — объяснил, что его шеф лежит в больнице в Фиспе после операции аппендицита. Поэтому он один здесь, в горах, и ни в коем случае не может оставить пост. Уже то, что он потерял с ними целый час, — непозволительная роскошь. Ведь за это время могло поступить срочное сообщение, а из-за нас оно осталось без внимания. Поэтому не стоит на него давить, он лучше других знает, в чем состоит его служебный долг. Если это не устраивает господина учителя, он может пожаловаться на него здесь, в Фиспе, или в Берне, или где ему захочется. В любом случае идти в горы, до Теллибодена, чтобы задержать там итальянца, он не собирается. Госпожа Штрассер решила срезать острые углы. Ведь ни у кого даже в мыслях не было толкать его на то, чтобы он предал забвению свой служебный долг. Им хотелось лишь одного — провести еще несколько дней в этих прекрасных Альпах, а не возвращаться тотчас же в город. Полицейский не очень-то шел на примирение, тем не менее он заметил, что все хорошо понимает, ведь теперь, когда наконец перестали дожди, здесь в горах действительно чудесно. Конечно, мало приятного в том, что приходится возвращаться раньше срока только потому, что какой-то негодяй похитил все деньги. Да, это более чем неприятно. Но только чем он им может помочь? Ведь у него просто-напросто связаны руки. И потом, да, потом он сказал еще что-то. И это что-то перевернуло все на свете.


Петер молчит. Ему не хватает краски. Он приносит бидон, наливает ее в банку, разбавляет, помешивает.

Карин не может понять, почему вдруг воцарилось молчание — из-за того, что все внимание Петера сосредоточено на разбавлении краски, или просто потому, что он не хочет продолжить свой рассказ, намеренно оборвав его на фразе: «…перевернуло все иа свете».

— И что же перевернуло все на свете? — допытывается Карин.

Петер не спешит с ответом. И, лишь забравшись на верхнюю ступеньку стремянки, продолжает:

— Все. Абсолютно все. Лично для меня.

— Что значит «все»?

— Если взглянуть со стороны, — говорит Петер, — то почти ничего. Но во мне, во мне изменилось многое. С тех пор я уже сто раз спрашивал себя, как бы все сложилось, если бы в тот момент полицейский не произнес этой фразы: «Знаете что. Ловите-ка его сами! Если вам так важно его задержать».

— Я будто сразу повзрослел на несколько лет с того момента, как полицейский завел свой мотороллер и, все еще раздосадованный, добавил: «Ловите-ка его сами. У вас есть на то время. Деньги-то в конце концов ваши».

«Ловите его сами». Это не то же самое, что присутствовать при его задержании и наблюдать, как все происходит, хотя и это явилось бы для нас значительным событием. Нет. «Ловите его сами». Фактически полицейский дал нам разрешение, и не только разрешение, но и почти приказ! «Ловите его сами» — это означало: идите в горы, добирайтесь до теллибоденской хижины, хватайте итальянца. Потом тащите его в Зас-Альмагель. По сути, перед нами была поставлена задача. Нет, не задача. Приятная затея, чтобы порадовать нас и позабавить, чего мы никогда не испытывали в жизни и, наверно, никогда больше не испытаем. Видимо, в тот момент ни один из нас даже не верил в возможность такой затеи.

И Штрассер тоже. В ответ он произнес всего лишь:

«Ну да. Если бы только это было возможно».

«А почему бы нет?» — спросил полицейский.

Штрассер все еще медлил:

«Не знаю, получится ли что из этого. Ведь тут целый класс».

Теперь мы словно сбросили с себя оцепенение и громко повторяли:

«Конечно, получится! Почему же не получится?»

«Вы это серьезно?» — спросил Штрассер полицейского.

«Разумеется. Если вы сейчас, не теряя времени даром, отправитесь в путь, около шести доберетесь до Теллибодена. Здоровая смена обстановки для молодых, крепких ребят».

«А если мы его не найдем?»

«Тоже не беда, — прокричали мы, — все равно получим от этого удовольствие».

Полицейский сказал:

«Хижину найти не трудно. Ее видно издалека. А в ней Каневари. Когда возьмете его, доставите в город. Ко мне. И я еще скажу ему пару крепких слов».

«Тогда придется переночевать там, в горах», — заметил Штрассер.

«Ясное дело. Ночевать будете в горах. Но ведь в хижине тепло. И она хорошо оборудована. Только не забудьте взять с собой спальные мешки и, конечно, что-нибудь поесть».

«Ну, что вы на это скажете?» — спросил Штрассер.

Изложенный план был воспринят всеми с воодушевлением. Это грандиозно, кричали мы. Наконец что-то новое. Поймаем вора и отнимем у него свои деньги. Штрассер, с восхищением наблюдавший за нами, заметил:

«Не очень это опасно? А если он будет сопротивляться. Ведь и это надо предусмотреть».

«Только не упустите время. Нельзя дать ему опомниться. При задержании главное — внезапность».

«Как, рискнем?» — спросил Штрассер. По нему было видно, что и он за. Господин учитель тоже был в предчувствии удовольствия.

Только у госпожи Штрассер было задумчивое лицо. Операция казалась ей связанной с риском. Это для кого угодно, только не для таких, как мы.

«Им ведь еще нет даже шестнадцати, — сказала она. — Случись что-нибудь, отвечать придется тебе».

«А что может случиться?» — спросили мы.

«Я откуда знаю? А если он вооружен? Револьвер или что-нибудь в этом роде? Ведь преступники почти всегда вооружены. И вдруг он выстрелит?»

Мы только рассмеялись в ответ. Рассмеялся и полицейский.

«Оружия у него наверняка нет, — сказал он. — Разве что перочинный нож. Я ведь говорю, его надо застать врасплох».

«Я понимаю твои сомнения, — сказал Штрассер, обращаясь к жене. — Но с другой стороны, ребята приобретут необходимый опыт. А то они знают об этом только из книг. Пусть сами попробуют, пусть сами примут участие в задержании преступника и передаче его в руки полиции».

Упоминание об опыте прозвучало для нас весьма торжественно и значимо. Так говорят именно учителя. Для нас же это было щекочущим нервы развлечением. Нам хотелось поймать Каневари и отнять у него свои деньги. В конце концов госпожа Штрассер сдалась, убедившись в том, что ее муж полон решимости осуществить этот план. Полицейский, восседая на своем мотороллере, смотрел на нас с нескрываемым восхищением. Вот ведь при упоминании «городские дети» всегда морщат нос. А, глядя на нас, ничего предосудительного не скажешь. Благоразумие, трезвость в суждениях. И хотя там, внизу, уже черт-те что творится в его отсутствие, он готов пожертвовать еще четвертью часа, чтобы объяснить маршрут и дать несколько полезных советов. Мы все вместе снова зашли в дом и уселись за столом и на полу. Полицейский детально объяснил место расположения хижины. Всю дорогу тянутся низкорослые кедровые леса, поэтому нет особой необходимости продвигаться крадучись, как индейцы.

«А может он переночевать в другой хижине?» — спросил Штрассер.

«Может, — ответил полицейский. — Только не станет. Потому что это — лучшая хижина на всем пути отсюда до самой границы. Ему даже во сне не приснится, что его кто-то станет преследовать. Потому он и старается забраться поглубже и повыше в горы. На маршруте между Маттмарком и Теллибоденом только три хижины, в которых можно переночевать. Две на левостороннем маршруте, одна — на правостороннем. Вы их проверите мимоходом. Лучше всего вам разделиться на две группы. Одна пойдет по левому берегу Фиспы, другая — по правому. Так что ему ни за что не удастся от вас улизнуть».

Приготовления начались сразу, как только полицейский уехал.

«Кто хотел бы остаться дома?» — спросил Штрассер.

Таких, естественно, не нашлось, но госпожа Штрассер сказала:

«Пусть Петер останется, у него еще не прошел глаз».

Глаз у меня еще болел, но не настолько, чтобы не пойти вместе с ребятами в горы.

«Хочу вместе со всеми», — сказал я. Штрассер меня поддержал.

«Мы разделимся на две группы, — сказал он. — Одну поведу я, другую — Сильвио. Общее руководство буду осуществлять я».

«Я не хочу», — резко ответил Сильвио.

«Что так?»

«Просто не хочу».

Я знал, почему он не хочет, но остальные, наверно, не знали.

«Ты что, вообще не хочешь идти с нами?» — спросил Штрассер.

«Хочу, но не желаю быть старшим».

А не хотел он потому, что мы отправлялись в погоню за итальянцем. Хотя Сильвио швейцарец, в этом отношении он очень ранимый. Правда, его отец настоящий итальянец, и Сильвио как-то мне сказал, что люди до сих пор дают ему понять, что он для них иностранец. А ведь он уже давно живет в Берне и сносно говорит по-немецки. Сильвио однажды рассказывал мне, что окружающие нередко говорят его отцу: «Заткнись-ка ты, тупой Чинг[18]». Вот почему Сильвио отказался быть старшим.

«Ну, тогда остается Артур, — сказал Штрассер. — Ты согласен или у тебя тоже какие-нибудь возражения?»

У Артура никаких возражений небыло.


— Могу себе представить, — резко проговорила Карин. — Командовать, отдавать приказы — это он любит больше всего на свете.


«А теперь решим, кого в какую группу, — продолжал Штрассер. — Сначала ты, Артур, отбираешь кого-нибудь одного в свою группу, потом я, и так далее по очереди».

Я подумал, что обязательно попаду к Штрассеру. Ведь Артур ни за что не возьмет меня к себе. Первым он назвал Сильвио. Я бы с удовольствием оказался вместе с Сильвио. Потом Артур, как ни странно, выбрал меня.

Затем начались приготовления. Госпожа Штрассер поставила чай и стала варить яйца. Она нарезала бутерброды, упаковывала копченую колбасу и суповые концентраты. Потом заметила, что вечером будет холодно, поэтому не помешает выпить чашку горячего бульона. Теперь и она поддерживала наши планы захватить Каневари. Нарезая бутерброды, она приговаривала:

«Только бы он деньги никуда не дел. И только бы никто из вас не пострадал».

Мы стояли вокруг стола и ждали, когда будут готовы бутерброды. Уже в который раз каждый из нас повторял: ничего с нами не случится. Он просто не успеет оказать нам сопротивление. Мы подкрадемся к нему — и хоп! Все на него. Прежде чем Каневари успеет сообразить, что произошло, он уже будет лежать связанный на земле. Мне снова и снова казалось немыслимым и неслыханным то, что мы сейчас затевали — отправиться в горы для того, чтобы поймать взрослого человека и связать его. Даже если он всего лишь итальянец. К счастью, Штрассер в этот момент думал о другом — как бы не забыть взять с собой веревки. Затем мы взвалили на себя спальные мешки и отправились в путь.

Все очень напоминало сцену прощания. Госпожа Штрассер при всех поцеловала мужа. Раньше она никогда этого не делала. Ему стало как-то неловко, и он пытался увернуться от нее, приговаривая: «Ну, Маргрит, Маргрит, да ты что». Но он тоже улыбался, значит, у него, как и у всех, было хорошее настроение. Госпожа Штрассер стояла в дверях и махала рукой, пока мы не исчезли из виду.

«Вначале все пойдем вместе, — объявил Штрассер. — На две группы разделимся только в Маттмарке. Потому что ниже Маттмарка искать Каневари совершенно бессмысленно».

Когда мы добрались до Маттмарка, был уже час дня. День стоял жаркий, всех мучила жажда. Мы устроили привал под деревьями, откуда открывался вид на долину и электростанцию. Штрассер объяснил нам, где ледник сошел с гор и где, вероятно, стояли тогда бараки для рабочих.

В иной ситуации это было бы, конечно, интересно, но в ту минуту мы слушали объяснение без должного внимания, ведь, охваченные нетерпением, мы думали только о том, как бы поскорее добраться до цели высоко в горах. Нами овладела жажда погони, мы боялись, что времени, потраченного здесь на всякие объяснения, не хватит там, в горах, и что итальянец уже пересек границу и сейчас находится в безопасности. И что тогда?

«Да, что тогда? — проговорил Штрассер. — Тогда все очень просто — придется повернуть назад. Мы ведь не можем преследовать итальянца по ту сторону границы. Даже если увидим его невооруженным глазом в тот момент, когда он будет спускаться в долину. В Италии нам нечего делать. Тогда уж придется расстаться с мыслью его поймать».

«А разве нельзя арестовать его в самой Италии? — поинтересовался Хайнц. — Это ведь преступник. Ну, например, с помощью «Интерпола».

«Да все они одинаковые, — заметил Мартин. — Похожие друг на друга».

Я поискал глазами Сильвио. Он стоял чуть в стороне, делая вид, что ничего не слышит. Но я-то знал, что он все прекрасно слышал. Поэтому я и сказал Мартину:

«Нельзя так говорить, что все они похожи друг на друга».

Штрассер со мной согласился.

«Так нельзя говорить, — подтвердил он. — Везде есть люди двух сортов, даже у нас. Но мы не имеем права преследовать его по ту сторону границы, в Италии, это точно».

«Но ведь никто нас не увидит, если все же рискнуть».

Мы рассмеялись. Штрассер тоже не удержался от смеха.

«Да, — сказал он. — Если бы мы увидели его прямо перед собой, а кто-нибудь из вас захотел бы перейти границу и привести его обратно, то я, наверно, закрыл бы на это глаза».

Полчаса спустя мы продолжили путь, разбившись на две группы. Штрассер со своей группой отправился на левый берег Засер-Фиспа, мы — на правый. Долгое время мы четко видели друг друга и поначалу даже могли переговариваться. Но потом тропинки взбежали на склон горы, и мы совсем потеряли друг друга из виду.

Было решено встретиться в шесть часов на таком расстоянии от теллибоденской хижины, чтобы итальянец нас не увидел. Мы знали, что времени у нас достаточно. Значит, можно было спокойно подняться на гору, но мы вдруг заторопились, прибавили шагу. Хотя все молчали, у каждого, кроме Сильвио, в голове было одно: первыми взойти на гору, чтобы захватить Каневари еще до прихода другой группы. А когда примерно в шесть часов явятся остальные, можно будет объявить: а мы его уже давно взяли. Он лежит связанный там, в хижине.

Об этом наверняка будет напечатано в школьной газете, а может быть, даже в утренних газетах. В «Бунде» или в «Бернер тагблатт»: бесстрашные гимназисты обезвредили опасного вора.

Мы быстро поднялись на гору, но через два часа нам все же пришлось устроить маленький привал. Просто сил больше не осталось — подъем был такой крутой, и надо было чуточку передохнуть и немного утолить жажду.

Мы уже решили идти дальше, как вдруг слева чуть выше по склону горы увидели заброшенную хижину. Заметив ее раньше других, я предупредил Артура, и он тотчас же скомандовал: всем в укрытие! Надо было обязательно осмотреть эту хижину. Облазить и тщательно обследовать все углы, где бы мог спрятаться Каневари.

«Один из нас должен войти в дом, чтобы выяснить, был ли он здесь», — решил Артур.

Мы возразили, одному идти рискованно. Не исключено, что итальянец до сих пор там. Тогда какой смысл заходить одному, тем более что у Каневари может быть в руках нож.


— Артур, конечно, мог бы зайти один, — замечает Карин, — но он тоже струсил.

— Уж не знаю, струсил или нет. В любом случае было бы разумнее проникнуть в хижину не в одиночку. Я не думаю, что Артур струсил.


— Тогда мы решили войти все вместе, чтобы осмотреть хижину изнутри.

«Ступайте, ступайте. Но только без меня», — предупредил Сильвио.

Почему он не захотел пойти вместе с другими, я не понял. Когда я с остальными направился было к двери, он проговорил:

«Оставайся здесь, Петер. Они это проделают без тебя. Ты им совсем не нужен».

Так я остался вместе с Сильвио. Мы залегли и стали наблюдать, как они, осторожно переползая от одного кустика к другому, приближались к хижине.

«А почему ты не захотел пойти?» — спросил я.

«Не нравится мне все это», — ответил он.

«Что тебе не нравится?»

«Все. Вся затея не нравится. А особенно то, что это доставляет вам такую радость».

«Это же так — забава», — ответил я.

«Может, для вас. А для него? Если он попадется вам в руки, от тюрьмы ему не отмотаться. Это уж точно. Вот тебе и забава».

«Но он ведь украл. Украл наши деньги».

«Да, знаю. Только мне не известно, почему он это сделал. Может, ты знаешь?»

«Нет. В конце концов, это наши деньги».

Сильвио закрыл глаза и перевернулся на спину. Во рту у него была травинка, которую он некоторое время спокойно жевал. Потом бросил словно невзначай:

«Да, ты, конечно, прав».

Но по его голосу я понял, что он со мной не согласен и не расположен больше говорить на эту тему.

«Если кто-то стащит у тебя шестьсот франков, — продолжал я, — разве ты не заявишь в полицию?»

«Если кто-то стащит у моего отца шестьсот франков, а я этого человека знаю, то в полицию заявлять не стану».

«Но почему? Вот это мне не понятно».

«Мне трудно объяснить почему. Наверно, потому, что, мне кажется, у моего отца и так всего много. Но это мои догадки. Точно я тебе объяснить не могу. К тому же эта погоня вызывает во мне отвращение».

«А что здесь не так? Мы же пытаемся настичь преступника, чтобы передать его в руки полиции. Ведь и сама полиция этим занимается».

«Когда этим занимается полиция, — сказал Сильвио, — это совсем другое дело. Хотя я ни за что не хотел бы стать полицейским, тем не менее это их работа, им за это платят деньги. Для вас же это — забава! Вот в чем разница».

Через полчаса все вышли из хижины.

«Никаких следов Каневари. Ерунда какая-то, — произнес Артур. — Только потеряли драгоценное время. Но теперь вперед. А то нас другие обгонят».

Он хотел сразу же продолжить погоню, но остальные явно устали. Их мучила жажда. А еще хотелось сбросить обувь и освежить ноги в воде. Это заняло четверть часа, после чего все двинулись в путь.

Несмотря на вынужденный привал, примерно в шесть часов мы добрались до хижины. Иногда в зависимости от дороги ее было видно еще издали снизу. Мы сразу догадались, что это и есть теллибоденская хижина: массивное строение с шиферной кровлей и маленькими оконцами. Подойдя ближе, мы увидели поднимавшуюся из трубы струйку дыма. Значит, Каневари здесь. Мы остановились метрах в двухстах от хижины, чтобы итальянец не заметил нас, если он вдруг выглянет из окна. Артур так и рвался на штурм хижины, но Сильвио посоветовал дождаться прибытия Штрассера с его группой. И он оказался прав. Штрассер, конечно бы, очень обиделся, если бы мы захватили Каневари без его участия. В обиде была бы, разумеется, и вся его группа. Поэтому решили обождать. От нетерпения мы пошли им навстречу. Впрочем, долго спускаться с горы нам не пришлось, потому что они были уже на подходе. Мы рассказали им, что Каневари наверняка в хижине, так как из трубы идет дым. Тогда все руководство операцией взял на себя Штрассер. Необходимо действовать с предельной осторожностью, сказал он, чтобы не подвергать себя ненужному риску. Ответственность за все несет он. Мы должны помнить об этом. Мы следовали за ним, поднимаясь все выше в горы, пока не увидели хижину прямо перед собой на расстоянии приблизительно пятидесяти-семидесяти метров. Мы находились на опушке кедровой рощи, под прикрытием которой приблизились вплотную к нашей цели. Перед нами была усеянная камнями площадка, с противоположной стороны которой виднелся вход в хижину.

«Всем залечь, чтобы он нас не увидел», — скомандовал Штрассер.

Мы были очень взволнованны. Можешь себе представить, насколько все были возбуждены. Ведь Каневари находился совсем рядом — метров сто, не более. Азартом погони был охвачен и сам Штрассер. Говорил он приглушенным голосом, хотя Каневари ни за что не услышал бы, говори он даже обычным. Пока все идет великолепно, сказал Штрассер. Улизнуть ему не удастся. Но нам следует проявлять максимальную осторожность, надо тщательно продумать все до малейших подробностей. Времени у нас достаточно. До наступления темноты еще целый час. Вначале необходимо изучить окрестности. Это он берет на себя, а мы должны ждать на месте. С ним может пойти кто-нибудь из нас. Кто хотел бы? Хотели все. Но Штрассер без колебаний выбрал Артура. Под прикрытием деревьев оба отправились на выполнение задания. Мы смотрели им вслед, пока они не исчезли из виду. Потом мы залегли и без лишних жестов переговаривались шепотом. Залечь отказался только Сильвио. Сидя на камне, он поглядывал на хижину. Вид у него был какой-то странный, но во взгляде решительность. Вдруг до меня дошло, что у него было в мыслях. И тогда меня охватил страх. Не из-за того, что итальянец мог улизнуть, а мы, значит, зря совершили мучительное восхождение, так и не сумев вернуть украденные деньги, а за Сильвио. Если он успеет предупредить итальянца — а Сильвио собирался это сделать, по нему было видно, — то ему несдобровать, хоть он и самый сильный в классе. Ребята отомстят ему за это каким-нибудь другим способом. Он восстановит против себя даже Штрассера. И по крайней мере целый год Сильвио будет окружен враждебностью. А по истории и немецкому, которые преподает Штрассер, у Сильвио и так плохие отметки. Он находился от меня на расстоянии более десяти метров — сидел выпрямившись у кустарника, когда другие залегли. Я не мог ему крикнуть, чтобы он лег на землю. До него надо было еще ползти. Тесно прижимаясь к земле, я на локтях стал потихоньку продвигаться вперед. Приблизившись к нему на несколько метров, я шепотом окликнул его. Сильвио услышал, но не пошевельнулся. И тогда у меня уже не осталось сомнений, что он каким-то образом собирается предупредить итальянца.

«Нет, Сильвио, — прошептал я, — не делай этого».

Он не пошевельнулся. Он продолжал сидеть выпрямившись, в застывшей и неестественной позе, как статуя, неотрывно глядя на хижину. Я повторил:

«Не делай этого! Мы хотим, чтобы он вернул наши деньги».

«Катись отсюда, — произнес он не шелохнувшись. — Проваливай и оставь меня в покое».

«Если ты это сделаешь, все тебя возненавидят. Тогда нам придется вернуться домой, и за это все тебя возненавидят».

Может, Сильвио и не думал об этом. Вдруг он неторопливо повернулся ко мне и сказал:

«Да, ты, наверно, прав».

Тут Сильвио как-то поник. Достал себе сигарету, а пачку протянул мне. Только не здесь, сказал я, давай отойдем немного в сторону. Сильвио уже приподнялся и почти выпрямился, но ребята, что находились поблизости, замахали руками: только не вставать, а то нас увидят.

Мы, пригнувшись, отошли метров двадцать назад, сели под кустом и закурили. Я испачкал джинсы, но мне было все равно.

«Ты хотел нас предать», — проговорил я.

Глаза у Сильвио, спрятанные за стеклами очков, кажутся очень большими. Когда он смотрит на меня, я тут же отвожу взгляд в сторону, я не выдерживаю его взгляда. Когда я сказал Сильвио, что он хотел нас предать, я сразу почувствовал на себе его взгляд. Я опустил голову в ожидании его возмущенного: «Нет, это не так». Но Сильвио совершенно неожиданно произнес: «Да».

«То есть как? Он ведь украл наши деньги. А мы просто хотим вернуть их назад. И больше ничего».

«Это ты мне сегодня уже объяснял. Вы хотите поймать итальянца. И вам это доставляет удовольствие. Так, что ли?»

«Конечно. Но сейчас мы, кроме того, обязаны довести дело до конца. Ведь это нам поручил полицейский».

«Может быть, ты считаешь это своим долгом, — проговорил Сильвио, — а я нет».

Увидев, что вернулись Штрассер с Артуром, мы погасили свои сигареты и подошли к остальным. Штрассер рассказал, как выглядит хижина с другой стороны: достаточно высокий галечный откос, примерно метров на сорок, к которому примыкает рощица, такая же, как и с этой стороны — сплошь кедры и сосны.

«Сейчас каждый должен вооружиться дубинкой или палкой, — сказал он, — потом будем окружать хижину. С другой стороны есть сарай, в который ведет узкая дверь. А что, если из этого сарая можно попасть наверх. Окна там на высоте второго этажа. Таким образом, через окно ему убежать не удастся, разве что прыгнуть со второго этажа на галечный откос. Но на такое он не пойдет, это — довольно рискованное дело. Тем не менее важно проявлять осторожность, и прежде всего потому, что нам неизвестно, ведет ли дверь только в сарай. Поэтому надо выделить шестерых, чтобы был пост у галечного откоса. Остальные вместе со мной будут штурмовать вход в хижину. Но учтите: здесь требуются смелые и решительные действия. Если итальянец не пожелает сразу сдаться, не вздумайте бросаться на него в одиночку, только все вместе. Уж лучше пусть он пострадает, чем кто-нибудь из вас».

«Ясно, — сказал Мартин, — все на него, и, прежде чем до него дойдет, что произошло, он уже будет лежать связанный».

«Тогда вперед, чего мы ждем», — проговорил кто-то.

«Времени у нас достаточно, — заметил Штрассер. — Улизнуть ему все равно не удастся. Мы начнем штурм, как только немного стемнеет. Ведь в сумерках легче подойти вплотную к хижине».

Артуру вместе с пятью ребятами было поручено занять исходную позицию с противоположной стороны хижины. Он быстро набрал людей, причем на этот раз в пятерку не попали ни я, ни Сильвио.

В роще мы насобирали дубинок и палок. Рассекая воздух своей палкой, чтобы проверить силу удара, я на мгновение вспомнил о Сильвио. Он говорил, что это настоящая охота на человека. Конечно, разговор с ним немного омрачил мою радость от всей этой операции. Но я попытался внушить себе, что Сильвио не прав и что он против погони только потому, что Каневари — итальянец. Если во всем этом есть что-то порочное, то какой тогда смысл в передаче «Шифр XV», ведь она словно приглашает телезрителей участвовать в поимке преступника. В нашем случае таким преступником является Каневари. Поэтому наш долг — задержать его и передать в руки полиции. К тому же все это увлекательно. Жутко увлекательно.

Вооружившись кто чем мог, мы снова собрались на опушке рощицы, где нас ждал Штрассер. Поскольку времени было предостаточно, он неторопливо проговорил:

«Если кто-нибудь из вас не желает участвовать в этой операции, пусть скажет, пока не поздно. Мне нужны только добровольцы».

Колеблющихся не было.

«Артур, сверим часы, — предложил Штрассер. — На моих сейчас 18.12. Начало операции в 18.30. Все ясно?»

Мы кивнули в знак согласия и сверили свои часы. Вся эта история представлялась нам еще более увлекательной, чем какой-нибудь детективный фильм по телевизору, потому что мы оказались в роли настоящих участников, а не просто зрителей. Я спокойно сидел, держа палку в руке. Ладонь от возбуждения была влажной. В таком же состоянии находились наверняка и другие, в том числе и сам Штрассер.

«Я должен выкурить еще одну сигарету, чтобы успокоиться», — сказал он.

Артур дал своим подчиненным знак к началу операции. Вдруг именно в этот момент открылась дверь, и на пороге хижины показался Каневари. Теперь мы впервые увидели его перед собой живьем. Он был действительно невысокого роста. Его возраст примерно соответствовал описанию полицейского. Конечно, в это даже трудно было поверить — Каневари собственной персоной, который уже через несколько минут окажется в нашей власти, вдруг вырос перед нами. Все мы радовались, что наконец-то увидели его, и теперь уже нисколько не сомневались в том, что сладить с ним будет проще простого.

Во рту у Каневари была сигарета. Он огляделся, но без тени недоверия, скорее с видом человека, который в дверях собственного загородного дома наслаждается закатом, разглядывая небо и окрестности.

Я подумал, что Каневари сразу же повернется и захлопнет за собой дверь, но он не уходил. Видимо, ему нравилось стоять под открытым небом. Докурив сигарету, итальянец бросил окурок и зевнул. Но когда он повернулся, чтобы войти в дом, Сильвио вдруг вскочил и громко закричал: «Эй, Каневари! Беги, беги!» — а потом еще что-то непонятное по-итальянски. Итальянец обернулся, увидел Сильвио и всех нас, потому что мы тоже вскочили. Видимо, Каневари сразу сообразил, в чем дело. До него явно дошло, чего ради мы все здесь собрались. Какое-то мгновение он пребывал в оцепенении и нерешительности. Затем с быстротой молнии вбежал в дом, захлопнув за собой дверь.

От поступка Сильвио мы все оторопели не меньше, чем итальянец. Мы выскочили из укрытия, не понимая, что нам теперь делать. Мы видели, как Сильвио спокойно идет в нашу сторону, наблюдали за тем, как Каневари закрывает в доме ставни.

Первым пришел в себя Штрассер.

«Артур, — скомандовал он, — вместе со своими людьми построиться позади дома. Если он попытается сбежать, вы бьете тревогу. Нельзя же дать ему уйти».

Артур со своей пятеркой бросился выполнять приказ. Остальные стали окружать Сильвио, который невозмутимо поглядывал по сторонам, прислонившись спиной к сосне. Он всех нас привел в ярость. И меня тоже. С дубинками в руках его окружили тесным кольцом. Я стоял чуть в стороне и думал о том, что если они накинутся на Сильвио с дубинками, то наверняка его убьют. Я посмотрел на Штрассера, потому что только он еще мог остановить надвигавшуюся беду. Учитель медленно приблизился. Он, разумеется, понимал, что они вот-вот набросятся на Сильвио, но не очень торопился. Видимо, его совсем не беспокоило, что сейчас вспыхнет драка. Я подумал, стоит кому-то задраться, как все набросятся на Сильвио, и тогда уже будет поздно. Сильвио, наверно, думал то же самое. Тут я впервые заметил страх в его глазах.

«Трус, предатель, гад», — орали они, ожидая, что кто-то даст сигнал, ударив первым. Тут к ним приблизился Штрассер и громко крикнул:

«Тихо! Слушайте меня внимательно! Никто не притронется к нему! Никто! Понятно?..»

Кольцо вокруг Сильвио разжалось, и в него вошел Штрассер. Так удалось отвести первую опасность. Штрассер приблизился вплотную к Сильвио и сказал:

«Тому, что ты сейчас сделал, есть только одно название: предательство. Своим предательством ты исключил себя из нашего сообщества. Исключил, понимаешь? Сегодня я скажу тебе откровенно, Сильвио Контини: ты никогда не был мне симпатичен. В тебе всегда было что-то скрытое, если не сказать — лживое. Своим предательством ты подтвердил, что мое недоверие к тебе было оправданно. Тебя здесь никто не тронет. Твои товарищи покарают тебя не кулаками, а своим презрением. Не думай, однако, что все тебе сойдет с рук».

«Ему в любом случае не место больше в нашем классе», — прокричал Мартин. Другие с ним согласились. Потом, несмотря на предостережение Штрассера, ими вдруг снова овладело чувство мщения. Они толкали его, пинали ногами. Штрассер все это видел, но молчал. Сильвио никак не выдавал своего волнения, разве что отдернул ногу, когда кто-то хотел наступить ему на голень.


Карин откладывает в сторону кисть. Закончив красить нижнюю кромку, она спрашивает:

— И Артур тоже?

— Что?

— Артур тоже бил его?

— Артура не было. В это время со своей пятеркой он находился за домом.

— Ты считаешь, — спрашивает Карин, — если бы Артур был рядом, он тоже стал бы пинать Сильвио ногами?

— Откуда я знаю. В общем, ребят можно понять. Ведь своим поступком Сильвио возмутил весь класс. И меня в том числе. Вот все и решили ему отомстить. Лично мне это понятно.

— Ты тоже принимал участие?

— Я? Нет, конечно, пет. Ведь Сильвио — мой друг.

Петер чувствует: Карин что-то не нравится. Такой Петер видел ее уже не раз: нижняя губа зажата между зубами, а на лбу вертикальная складка. Словно она о чем-то размышляет, зная наперед, что ей не удастся все разгадать, не удастся найти правильное решение.

— Если он твой друг, — произносит она наконец, — ты должен был обязательно его защищать.

— Но они в общем-то и не били его по-настоящему.

— Не важно. Все равно тебе надо было подойти к нему и показать, что ты на его стороне.

— Я? Против всего класса? А что толку? Все вышло бы еще хуже.

Карин снова замолкает. У Петера на душе кошки скребут. Можно себе представить, что она сейчас о нем думает. Наверняка что-то обидное. Я действительно, не задумываясь, встал бы на сторону Сильвио, если б был уверен, что этим не осложню дело. Но объяснять ей это бессмысленно — она все равно не поймет и будет только повторять: он же твой друг. Как ей втолковать? Я бы так сказал: ну что из того, что друг. Откровенно говоря, я просто-напросто испугался. Честно и откровенно: испугался. Их было слишком много. А за ними Штрассер, который не больно-то спешил их разнять.

— У меня все еще был заплывший глаз, — добавляет Петер. — Знаешь, как это больно. Уже поэтому я не мог бы ему помочь.

— Если даже он твой друг?..

«Ну, опять за свое, — думает Петер. — Интересно, как она себе это представляет». И говорит:

— Но ведь быть другом — это не значит подставлять себя за него в драке.

— Тогда нечего считать его своим другом.

— Нет, он мой друг. А что тут такого, если я скажу, что он действительно мой друг.

— Мне надоело малярничать, — говорит Карин. — Разве комнату надо обязательно закончить сегодня?

— Не важно когда. Может, чай поставить? Уже половина четвертого.

— Как хочешь, — произносит в нерешительности Карин. — Мне абсолютно все равно.

Петер спускается со стремянки на пол. «А ведь Карин может теперь и подтрунивать надо мной из-за того, что я не пришел Сильвио на помощь. Если бы он решил постоять за себя, то сделал бы это сам. Тогда я не колеблясь поспешил бы к нему на выручку. Это уж точно».

Петер идет на кухню, ставит чайник на плиту. «И все же это не так, — размышляет он, — нет, не поспешил бы я ему на выручку. Не пошел бы против всех».

Карин немного задерживается в комнате, потом тоже идет на кухню.

— Штрассер доложил директору гимназии об этой истории? — спрашивает она.

— Нет.

— Это правда?

— Абсолютно.

— А откуда ты знаешь?

— Если говорю, значит, знаю. Теперь, когда я все тебе рассказал, и ты все знаешь.

— Я считаю, что он поступил благородно.

— Вполне возможно, что он доложил бы о случившемся, я даже уверен в этом. Но затем вся эта история приняла неожиданный оборот.

— Какой же? Ну расскажи.

— Ты ведь мне даже рта не даешь открыть. Все время повторяешь, что я должен был прийти на помощь Сильвио, но ведь никто в помощи и не нуждался. Они же в общем-то его и не били. А Штрассер, который какое-то мгновение наблюдал за происходящим, скомандовал:

«Теперь оставьте его! Итальянец важнее. Пошли!»


— Когда мы оказались на опушке, Штрассер, сложив ладони рупором, крикнул:

«Каневари, выходи! Немедленно! Дом окружен. Бегство невозможно».

По правде говоря, меня умиляла наивная вера Штрассера в то, что итальянец, спрятавшись в хижине за плотно закрытыми ставнями, станет прислушиваться к этим призывам. Он и хотел бы бежать, да не мог. Все было ну прямо как в кино. Там, даже несмотря на то, что не очень всему веришь, такое может показаться увлекательным, хотя не вполне правдоподобным, так как постоянно ловишь себя на мысли: ведь это только кино. У нас же все было на самом деле и по сравнению с подобной сценой в каком-нибудь вестерне это, естественно, воспринималось по-другому, причем настолько, что даже трудно описать. В любом случае я, наверно, отдал бы все, что у меня было и есть, чтобы не упустить шанс быть свидетелем этого зрелища.

Мы обступили доктора Штрассера плотным кольцом в ожидании, что же ответит засевший в хижине итальянец. Но никакого ответа не последовало. Один из нас, кажется Мартин Финк, сказал:

«Он не будет мешкать и попытается удрать. Они всегда так поступают, причем когда от них меньше всего этого ожидают. Я часто наблюдал».

«Нас он не застанет врасплох», — заметил Штрассер.

«Сильвио надо будет связать, — проговорил Мартин. — Ведь если он сбежит, то наверняка окажет содействие итальянцу. Тогда плакали наши денежки, и мы останемся в дураках».

«Но только до тех пор, пока Каневари не будет в наших руках», — добавил Штрассер.

Я молчал, потому что возражать было бесполезно. Они ведь даже не стали бы меня выслушивать, а мое мнение только бы насторожило их. Поэтому я предпочел молчать, хотя и был не согласен.

Сильвио стоял на том же самом месте, прислонившись спиной к дереву.

«Ну-ка, сядь на землю!» — скомандовал Штрассер.

Сильвио подчинился. Они связали ему руки, зацепив веревку за ствол дерева.

«Сам виноват, — сказал Штрассер. — В принципе я против такой меры. Но мы не можем рисковать, ведь ты не упустишь случая помочь итальянцу, если тот попробует сбежать. Ты будешь связан до тех пор, пока это необходимо».

Сильвио не сопротивлялся. Он даже добровольно отвел руки назад, причем на его лице не отражалось ни возмущения, ни унижения. Ребята снова устремились к хижине, и я остался один около Сильвио. Мне было очень неприятно видеть, как он на корточках сидит передо мной, руки за спиной, да еще привязаны к дереву.

«Может, тебе принести попить?» — спросил я его.

«Нет, — ответил он. — Я не хочу пить».

«Или что-нибудь поесть? Или дать закурить?»

«Не надо ничего».

Весь страх его улетучился. Он словно не видел меня, его взгляд был устремлен куда-то в пустоту, и я перестал для него существовать. По этому взгляду я понял, что он разочарован во мне. Может, даже более чем разочарован. Мне хотелось объяснить ему, что было бы бессмысленно и даже глупо вступаться за него.

«Ты должен меня понять…» — начал я.

«Конечно, я понимаю», — прервал он меня.

«Ну, вот и хорошо».

«Но хуже, что ты так ничего и не понял».


— А что он имел в виду? — спрашивает Карин.

— Тогда я это еще не очень понимал. По крайней мере, не так, как сегодня.


— Итак, Штрассер крикнул еще раз: «Эй, Каневари! Выходи! Даем тебе еще пять минут на размышление. Если через пять минут не сдашься, будем брать дом штурмом. Тогда уж не взыщи, если придется применить силу. Сам виноват».

Я надеялся и, наверно, все надеялись, что Каневари не пожелает сдаться. Тогда мы будем штурмовать дом, чтобы захватить итальянца на месте. Потом я оставил Сильвио одного и пошел к остальным.


— И как ты мог оставить его одного? — спрашивает Карин.

— Как, как? Всегда один и тот же вопрос. Да я и сам не знаю как. Просто пошел к остальным. Я ведь стараюсь честно рассказать тебе все как было, хотя мне это не просто. О некоторых вещах я предпочел бы не говорить. Вот так. Пожалуйста, чай.

— Потом ты собираешься продолжить красить?

— Нет. Больше не собираюсь.

— Если хочешь, мы могли бы немного поплавать в бассейне у меня дома.

— Не стоит, пожалуй. Я не хотел бы купаться в вашем бассейне.

— Почему? Тебе не нравится наш бассейн? Или потому что Артур позволил себе несколько идиотских замечаний?

— Я еще ни разу не видел ваш бассейн вблизи, поэтому мне трудно сказать, нравится он мне или нет.

— Или ты боишься встретить там мою маму и бабушку? Они там бывают только до четырех часов. Потом пьют чай, а потом у мамы встречи в разных обществах. У бабушки свои дела. Массаж или что-нибудь в этом роде. Поэтому мы будем там одни.

— А Артур?

— Сегодня после обеда он с кем-то играет в теннис. Кажется, отборочная игра за выход в более высокую группу. В любом случае для него чрезвычайно важное событие. Сегодня на обед он ел только салат. А ты играешь в теннис?

— Нет.

— Почему?

— Иногда ты задаешь такие вопросы, что остается только пожимать плечами.

— Ты прав, — говорит Карин. — Иногда я действительно задаю глупые вопросы.

— Я не играю в теннис, потому что у меня нет ракетки, нет теннисных туфель и мяча. Потому что я не член клуба и у меня нет на это времени. Дело в том, что по вечерам я вынужден продавать газеты.

— Я знаю. И сколько ты за это получаешь?

— Десять франков за вечер.

— А сколько времени ты работаешь каждый вечер?

— Это зависит от того, как быстро я распродам газеты. В общем, час-полтора.

— Надо сказать, что платят тебе не так уж много.

— И все же на эти деньги я могу многое себе купить.

— Значит, зайдем ко мне? Там мы наверняка будем одни.

— Что ж, ладно. Но только до шести часов, не позже.

— Хорошо. Рассказывай дальше.

— Только не спрашивай каждый раз: а как? а как?


— Значит, вот. Итальянец так и не сдался. Когда истекли пять минут, Штрассер послал одного из нас к остальным, дежурившим за домом, с приказом штурмовать одновременно с нами заднюю дверь. После того как тот вернулся, Штрассер громко объявил: «Теперь вперед!» — чтобы эту команду было слышно и находившимся за домом.

«Дверь штурмовать поодиночке, — сказал нам Штрассер. — Каждый мчится к ней изо всех сил. Каждый последующий срывается с места, когда предыдущий добежит до двери. И не забудьте про свои дубинки. Начну я».

И Штрассер с разбегу кинулся к двери. Добежав, он дал знак следующему. Между тем я неотрывно следил за окнами дома в ожидании, что вот-вот приоткроется ставень и из него высунется револьверное дуло. Но ничего так и не произошло. Поэтому я бежал спокойно предпоследним, уверенный в том, что никакая опасность мне не угрожает. Теперь-то мне стало ясно, что никакого револьвера у Каневари нет, из-за чего все вокруг предстало как во сне или словно на съемках какого-нибудь вестерна или детектива.

Собравшись в кружок, мы стали колотить дубинками по закрытой двери, из-за чего внутри стоял, наверно, невообразимый грохот. Но дверь не поддавалась.

«Нет, так дело не пойдет, — сказал Штрассер. — Так мы ничего не добьемся. Дверь придется взломать. Наляжем все вместе. Внимание! Раз, два, взяли!»

Как раз в тот момент, когда прозвучала команда «раз, два, взяли», из-за дома донеслось:

«Вот он! Вот он!»

Почти одновременно раздался еще один голос:

«Да он же выпрыгнул из окна».

Мы как безумные бросились туда, откуда донеслись эти голоса, и… увидели Каневари.

Оказавшись в нижней части откоса, он поскользнулся и упал. При этом его так закрутило, что бросало то на спину, то на живот.

«Уж теперь-то мы его возьмем, — прокричал Артур, — теперь ему от нас не уйти».

Скатившись по откосу, Каневари вскочил и посмотрел на нас снизу вверх. Мы заметили, что лицо его было окровавлено. Затем он, прихрамывая, направился к кустарнику.

Преодолев оцепенение, Штрассер подбежал к нам. При виде прихрамывающего Каневари, который удалялся в лес, он рассмеялся.

«Теперь ему от нас не уйти, — проговорил Штрассер, — особенно в таком состоянии, как сейчас. Мы его возьмем без труда. Он уже наш. Его надо просто подобрать. Как упавший на землю плод. Все это вы проделали блестяще. Теперь у нас только один враг — время. Нам надо его схватить засветло, пока еще хоть что-то видно. Ведь через полчаса уже стемнеет. Поэтому — вперед! Спустимся по правой стороне откоса».

Мы бросились бежать что было мочи. Запыхавшись, спустились вниз. И тут нашему взору предстали могучие сосны, росли они очень часто, а среди них низкие деревья с кустарниками. Было ясно, что Каневари надо поймать ДО наступления темноты. Времени оставалось в обрез. Уже сейчас видимость в лесу была метров десять не более. Под покровом темноты итальянец мог легко скрыться.

«Мы устроим ему настоящую охоту облавой. Вы знаете что это такое?»

Выяснилось, что никто из нас этого не знал.

Выстроившись в ряд примерно в пяти метрах друг от друга, мы стали внимательно просматривать все деревья. Такмы прочесали всю рощу. Действовать надо было не только быстро, но и тщательно. И вовсе не обязательно трясти каждый куст, достаточно было поковырять в нем палкой.

С дубинками в руках мы продвигались все дальше. Причем я нисколько не сомневался, что скоро итальянец будет в наших руках. Так оно и случилось — не прошли мы и сотни метров, как я увидел его: пригнувшись и слегка прихрамывая, он пытался уйти от погони. Я обратил внимание других: вот он, вот он, видите!

Впереди показалась почти отвесная скала, не очень высокая, наверно метров десять. Он устремился к ней. Мы все бросились вдогонку. Когда итальянец понял, что его обнаружили, он попытался бежать, но с вывихнутой ногой это было не так-то просто сделать. Вначале я не понимал, почему итальянец рвется к этой скале, ведь там он был более уязвим для нас, чем в лесу. К тому же трудно было рассчитывать на то, что ему удастся вскарабкаться на вертикальную скалу.

И только подойдя ближе, я понял, в чем дело. В скале была пещера, о существовании которой мы и не догадывались. В общем, не настоящая пещера, а, скорее, расселина в скале, может быть, четырех или пяти метров глубиной.

Но сейчас она могла стать для Каневари убежищем. Мы уже почти настигли его, но в последний момент он все же успел заползти в эту щель. Чуточку растерянные, мы стояли перед скалой, не зная, что теперь делать.

«Ему ведь все равно придется вылезти оттуда, — сказал Артур, — давайте подождем здесь».

Хайнц заметил: мы ведь не можем караулить его здесь всю ночь напролет. К тому же скоро совсем стемнеет, а у итальянца еще нож; все это малоприятно, и прежде всего потому, что итальянцы, как кошки, хорошо видят в темноте.

«Ерунда все это», — проговорил я.

Тяжело дыша, к нам приблизился Штрассер.

«Вы уж больно шустрые, — сказал он. — Ну что, схватили его?»

«Да здесь он, в щель залез», — ответили мы.

«В щель? — рассмеялся Штрассер. По нему было видно, что эта затея доставляет ему все большее удовольствие. — Но щель-то не очень глубокая, долго там ве просидеть. Сейчас надо встать в полукруг, чтобы оказать ему достойную встречу, когда он соблаговолит покинуть свой салон, наш господин взломщик».

Мы выстроились полукругом, и Штрассер крикнул:

«Каневари, а ну, вылезай!»

В ответ — ни звука. Штрассер, настроившись на шутливую волну, проговорил:

«Его можно понять, конечно, я был с ним недостаточно вежлив. Ведь итальянцы — народ деликатный. Ну так, синьор Каневари, разрешите еще раз предложить оставить ваш салон?»

Все засмеялись. И не потому, что это было смешно, а потому, что у нас принято так реагировать на шутки учителя. Между тем итальянец не подавал ни малейших признаков жизни. Если бы мы не видели, как он залез в щель, можно было бы подумать, что его здесь вообще, нет. Настроившись на иронический лад, Штрассер был убежден, что мы должным образом воспринимаем его юмор, и поэтому продолжал:

«Синьор, видимо, не желает вставать. Видимо, он изволит спать. Но мне известно средство, как его разбудить. Мы поступим с ним так же, как при охоте на лис. Вы знаете, как можно выгнать лису из норы?»

«Выкурить дымом».

«Верно. Вот мы и попробуем проделать это с нашим другом. Кто знает, может, он поведет себя именно как лис».

Развести огонь перед пещерой оказалось не просто. Бумаги почти не было, ветви отсырели. Наконец нам это удалось, и, хотя дым не попадал прямо в пещеру, от жары итальянцу пришлось явно не сладко. И наверно, ему не хватало свежего воздуха. Прошло совсем немного времени, и до нашего слуха донеслось, как Каневари стал кашлять и ругаться. Но потом, когда он вдруг выскочил из своей щели, мы все же оторопели. Если бы он не промедлил, а бросился на одного из нас, мы бы наверняка расступились. Настолько все получилось неожиданно. Конечно, далеко итальянец не ушел бы, ведь он едва мог ступать на левую ногу. Просто мы считали, что из-за тесноты в этой расселине нельзя ни повернуться, ни тем более выпрямиться.

Поэтому мы рассчитывали, что Каневари сможет вылезти из своей щели лишь ногами вперед и тогда угодит прямо в костер. Если бы при этом он еще слегка подпалил себе ноги, нас бы это только обрадовало.

Но там оказалось достаточно места даже для того, чтобы повернуться, чего мы никак не могли предугадать. Вдруг итальянец влез ногами прямо в костер и начал его яростно топтать. Он стал разбрасывать горящие ветки в разные стороны, и мы, пораженные, чуть отошли назад. Только теперь мы поняли, что Каневари и не думает сдаваться. В руке у него был нож, правда перочинный, но ведь это как-никак лезвие примерно в семь сантиметров.

Мы обступили его плотным кольцом. Мы — это шестнадцать человек. Или, точнее, пятнадцать, так как Сильвио все еще оставался наверху, около хижины, привязанный к сосне.

Я еще ни разу в жизни не был свидетелем такой сцены. Думаю, остальные тоже. Мы обступили маленького, морщинистого и тяжело дышавшего итальянца, а он оглядывался по сторонам, как загнанный зверек, судорожно ищущий пути к спасению. Руку с ножом он держал прямо перед животом. Он тяжело дышал. Мне казалось, еще мгновение, и итальянец набросится на одного из нас. Видимо, у других в мыслях было то же самое, поэтому все невольно сделали шаг назад.

Наверно, мы довольно долго стояли так друг против друга, потому как я перестал ощущать время. Я видел перед собой только итальянца с ножом и ребят с дубинками в руках. Вдруг как-то неожиданно и вне всякой связи с происходящим я увидел Сильвио. Привязанный к дереву, он сидел передо мной и бесстрастно, словно речь шла о школьных уроках, говорил: «Хуже, что ты так ничего и не понял».

Признаться, я бы не рискнул утверждать, что в ту минуту мне все стало ясно. Тогда, в общем-то, и разбираться было не в чем: Каневари похитил наши деньги, и вот он стоит перед нами, и взгляд у него как у дикого зверька, да еще угрожает нам ножом. А мы ему своими дубинками. Все просто и ясно, сложности начались потом.

Каневари напоминал дикого зверька, но в его взгляде сквозил и жуткий страх, и даже отчаяние. Однако этот страх и это отчаяние пробуждали во мне не сострадание, а решимость взять над ним верх. Так же, как и я, думали наверняка остальные.

Я не знал, где сейчас Штрассер и что он делает. В глазах у меня были только итальянец и этот нож, нож, который он лезвием вниз держал перед собой. До сих пор еще никто в жизни не угрожал мне ножом, и, хотя теперь я отчетливо ощущал опасность и в мыслях явно преувеличивал ее, я все-таки радовался, чувствуя неповторимость этой ситуации.

Искоса поглядывая на Мартина, я увидел, как он наклонился, схватил с земли камень и бросил его в итальянца. Тот втянул голову в плечи, прикрыв лицо рукой, в которой был нож. В тот же момент полетели камни, брошенные другими. Каневари отвернулся, чтобы камни не попали ему в лицо.

И тогда мы набросились на итальянца. Мне надо было сделать большое усилие над собой, чтобы нанести ему первый удар. Ясно, что для каждого из нас это было не просто. Каневари сразу повалился на землю. Нож выпал у него из рук. Он лежал на животе, стараясь прикрыть голову руками.

Нанести первый удар и, возможно, второй было совсем непросто. Но как только итальянец оказался на земле и перед нами был лишь его грязный костюм да прикрытый руками затылок, ничто больше не сдерживало нас. Все пошло своим чередом. Словно всю свою жизнь я только и занимался тем, что старательно отрабатывал удары по мягкому полупустому мешку.

Я не особенно усердствовал. А вот некоторые, как мне запомнилось, наносили удары насколько хватало сил. Не знаю, как долго мы его избивали. Может, минуту, а может, две. Но мне кажется, даже минута — это уже немало.

Тут до нас донесся голос Штрассера:

«Только не надо по голове. Это слишком опасно».


— И ты его тоже бил? — спрашивает Карин.

— Да, я тоже бил, — отвечает Петер.

— Это называется бить лежачего…

— Я знаю, о чем ты думаешь… Но ведь все били.

— Значит, все вы трусы.

— Ну уж, нет. Это неправильно. Мы били его не потому, что он не мог защищаться. Какое это имеет отношение к тому, что он не мог защищаться? Я об этом думал, тут совсем другое. Дело в том, что мы не видели его лица. Если бы мы видели его лицо или если бы он по крайней мере кричал от боли, то до нас наверняка бы дошло, что перед нами на земле лежит человек. Но у нас этого и в мыслях не было. По крайней мере у меня. Откуда-то из далеких глубин сознания до меня доходило, что Штрассер стоит за нами и наблюдает за происходящим и что он за все в ответе. Не я. И не мы. Поэтому все сразу отошли в сторону, когда раздался голос Штрассера: «Ну, теперь хватит. А то вы еще его убьете».


Карин молчит. Но по взгляду ее Петер чувствует, лучше бы он ей этого вообще не рассказывал. В ее присутствии у него всегда получается не так, как хотелось. Надо было рассказать ей о чем-нибудь еще, только необ этом. Но тогда все утратило бы смысл. Ведь для того он и затеял весь этот рассказ, чтобы в конце концов избавиться от мучающей его картины: человек лежит на земле, он бьет его, а тело человека совсем мягкое, словно это мешок с тряпьем.

— Боже мой, — произносит Карин, разглядывая Петера поверх чашки, будто видит его впервые. — Боже мой. Да вы же могли его убить.

— Ясное дело, что могли. Но в тот момент я даже не задумывался об этом. Как, наверно, и другие. Одно тебе скажу: все было проще простого и без каких-либо угрызений. Я видел, как другие подняли свои палки и стали бить итальянца, и тогда я как все.

— Мне этого не понять, — говорит Карин. — Мне этого просто не понять.

— И мне тоже. Сегодня, некоторое время спустя. И не только мне. Другим тоже. Я их спрашивал: ну что это на нас нашло? Почему мы не отдавали себе отчета, а просто остервенело били, словно это наша привычная работа. Причем били до тех пор, пока не услышали голос Штрассера. Никто не мог мне сказать в ответ ничего вразумительного. Одни утверждают: во всей истории нет ничего предосудительного, хотя, разумеется, лучше бы было обойтись без избиения. Но ведь у итальянца был нож и он нам угрожал. Впрочем, все это уже в прошлом. Но для меня все случившееся еще не успело порасти травой. Я так и не могу понять, что же на меня нашло. И спросить мне некого, что за бес в меня вселился. Даже собственную мать боюсь спросить, потому что она наверняка скажет, что было глупо так себя вести, но теперь, мол, эта история уже отошла в прошлое, поэтому выброси все из головы. Но в том-то и дело, что все происшедшее до сих пор живо во мне. Может быть, для итальянца это уже в прошлом, если только смягчились его боли, но не для меня. Хайнц говорит, это был угар, такое иногда случается. Но это не был угар. Ведь если бы это был угар или какое-то безумное опьянение, то мы наверняка забили бы его до смерти. Но большинство били его без особого усердия, скорее так, словно это привычная для них работа. Подобно тому как человек при ходьбе не задумываясь переставляет ноги.


— Итак, мы оставили Каневари в покое. Он лежал на земле, не подавая никаких признаков жизни. Мы всполошились. Стали пинать его в бок ногами, приговаривая: «Эй, ну-ка поднимайся!»

Но итальянец не пошевелился, и тогда я подумал, что он без сознания. Я никак не думал, что мы его забили до смерти. Нет. Этой мысли я не допускал ни на секунду. Но, может быть, он потерял сознание.

Штрассер нагнулся над ним, повернул на бок. И тут мы увидели, что он в полном сознании. В его взгляде струился все тот же дикий свет — свет отчаяния. Это успокоило нас и заглушило все переживания, связанные с тем, что мы его избили.

Затем он поднялся с земли. Не без труда. Видимо, ему досталось больше, чем мы думали. Выпрямившись, итальянец отряхнул грязь со своего костюма. Когда он нагнулся, чтобы почистить брюки, мы подумали, уж не собирается ли он снова взять в руки нож. И тогда в воздухе опять мелькнули паши палки. Итальянец закричал: «No-o, нет».

«Ага, — проговорил Штрассер, — синьор говорит по-немецки».

Между тем горы погрузились в темноту. Ярко догорал костер, который мы разожгли, чтобы выкурить Каневари из норы.

«Теперь вместе с ним наверх, в хижину, — скомандовал Штрассер. — Надо будет поговорить о деньгах».

Пришлось опять подниматься в горы. Передвигались совсем медленно, потому что Каневари едва мог ступать на левую ногу. Мы дали ему палку, чтобы опереться. И он зашагал чуточку быстрее.

Когда мы наконец добрались до хижины, войти в нее оказалось невозможно, потому что Каневари запер дверь изнутри. Мы стали искать лаз и в конце концов обнаружили сбоку небольшое отверстие — четырехугольную дыру в стене, какие используются для просушки скошенного сена. Самый маленький из нас — Макс Флюман — крикнул: «Я тут пролезу». Мы помогли ему вскарабкаться на плечи Штрассера, он подтянулся и действительно пролез через отверстие. Он и открыл дверь изнутри.

Каневари оставил после себя жуткий беспорядок. На полу валялись газеты, на столе возвышались две пустые консервные банки. А вот украденного у нас варенья мы не обнаружили.

Он уже больше не протестовал и послушно прошел в комнату. Мы обступили Каневари и разглядывали его как достопримечательность. Штрассер закурил сигарету и сказал:

«Сначала надо забрать у него наши деньги. Потом приготовим что-нибудь поесть. — Обращаясь к итальянцу, он спросил: — Где наши деньги?»

Каневари сделал шаг назад. Его снова охватил страх. Он замотал головой и проговорил:

«Никакие деньги, никакие деньги!»

В этот момент он, разумеется, понимал, что сбежать ему не удастся и что он полностью в нашей власти. Его нижняя губа сильно распухла и стала совсем синей. Но это не по нашей вине. Наверно, он получил эту травму, когда прыгнул из окна или упал на откосе. Тогда же он, скорее всего, и вывихнул себе ногу.

На нем были светлые брюки, добротные горные ботинки и куртка с карманами и молниями. Конечно, у него болела нога и, разумеется, спина, по которой мы целую минуту или даже больше били своими палками. Итальянец осторожно несколько раз провел языком по припухлой нижней губе, которая стала совсем синей. Тем не менее он стоял, выпрямившись во весь рост, посреди комнаты, ни на что не опираясь.

Штрассер протянул ему пачку сигарет. Итальянец взял одну, сказал «grazie»[19] и сунул ее в рот там, где припухлость губы была меньше всего. Мы видели, что руки у него трясутся, причем так сильно, что он не в состоянии зажечь спичку. Поэтому Штрассер поднес ему ко рту свою зажигалку.

«Садитесь», — проговорил Штрассер.

Каневари сел на табуретку. Штрассер прислонился к столу. Мы дали итальянцу сделать пару затяжек, и он явно успокоился. Но потом он снова сказал: «Нет, нет, никакие деньги» — и замотал головой.

«Будем бить его до тех пор, пока не отдаст деньги», — сказал Мартин.

«Только не надо волноваться, — заметил Штрассер. — Деньги мы все равно найдем. — И, обращаясь к итальянцу, сказал: — Если вам до сих пор еще не ясно, что к чему, мы те самые школьники, которых вы обворовали. Из кухонного шкафа вы украли шестьсот франков. Эти шестьсот франков мы и хотим получить обратно».

Руки его тоже были в крови. Хотя он осторожно держал сигарету, постепенно и она порозовела — кровь продолжала сочиться.


— Разве вы не перевязали его раны? — спрашивает Карин.

— Сначала мы думали только о том, как выручить свои деньги, и еще о том, что он не торопится их выкладывать. Только потом, когда решили сделать ему перевязку, вспомнили, что не захватили с собой бинт.


— Так вот, Штрассер заметил, что это должно послужить нам хорошим уроком: разве можно отправляться в поход без бинта. Ведь легко мог пораниться любой из нас.

Затем он еще раз объяснил итальянцу медленно и внятно, кто мы такие. Но тот вел себя так, будто ничего не понимает, снова и снова повторяя: «Никакие деньги, никакие деньги».

«Он совсем не понимает, о чем мы говорим», — сказал я.

Согласившись со мной, Штрассер проговорил:

«Боюсь, что он вообще не понимает по-немецки».

Мы ждали, что Штрассер наконец заговорит с Каневари по-итальянски. Но ои сказал, что итальянским владеет очень слабо. Почувствовав наше разочарование, поскольку от учителя всегда ждут обширных познаний, он быстро добавил:

«Это ведь не мой предмет. Хотя в школе я учил итальянский, но с той поры почти все забыл. В памяти осталось лишь несколько слов».

Я вспомнил о Сильвио, которого мы так и не отвязали от дерева, и спросил:

«Может, Сильвио привести?»

Другие были против, правда не все. В основном те, которые задавали тон. Сами с ним разберемся, сказали они.

Штрассер согласился:

«Хорошо. Вначале давайте все выясним насчет наших денег. Но потом надо будет привести сюда Сильвио. Я не хочу отвечать за то, что он все еще сидит под открытым небом, особенно теперь, с наступлением темноты».

«Деньги наверняка при нем, — сказал Хайнц. — Он ведь хотел просто-напросто смыться, когда нас увидел. Значит, деньги при нем. Это уж точно. Тут и сомневаться нечего».

Штрассер приказал Каневари жестом: «Встать!»

Итальянец поднялся с места.

«Ну-ка, держите его!» — скомандовал Штрассер.

Мы схватили итальянца за руки, но он вдруг как безумный снова стал отбиваться от нас руками и ногами. Однако силы были неравные — мы быстро завернули ему руки за спину и связали ноги. Каневари с трудом переводил дух, но молчал.

Когда мы окончательно скрутили итальянца и он уже не мог даже пошевельнуться, Штрассер стал проверять его карманы. Из первого же, верхнего кармана куртки он потянул довольно толстый конверт желтого цвета. Вначале Штрассер решил просто извлечь конверт из кармана. И тут, хотя мы крепко держали итальянца за руки и за ноги, он изловчился и укусил Штрассера в руку как раз в тот момент, когда тот изготовился вытащить конверт.

Эта была комичная сцена: итальянец вдруг нырнул головой вперед и вцепился зубами Штрассеру в руку — тот выпустил уже наполовину извлеченный из кармана конверт и пронзительно закричал:

«Проклятье, он же меня укусил».

Трудно было удержаться от смеха из-за того, что худощавый итальянец укусил нашего учителя немецкого языка, а еще потому, что Штрассер, протянув нам свою руку, снова завопил: «Он ведь меня укусил», словно кто-то из нас не видел этой сцены или не поверил ему.

Впрочем, укус был не серьезный, ни одной капли крови мы так и не увидели. Схватив Каневари за волосы, мы оттянули его голову назад, после чего Штрассер уже без помех вытащил конверт из кармана. Он раскрыл его и выложил содержимое на стол. Это были сплошь купюры по сто франков. Всего пятнадцать штук — довольно увесистая пачка.

«Наверно, еще где-нибудь наворовал», — заметил Артур.

«Это уже не наше дело, — бросил Штрассер. — Пусть полиция разбирается. Нам бы только свои деньги вернуть. А заодно и преступника задержали. Его мы передадим в руки полиции».

Мы выпустили Каневари из своих объятий. Он смотрел на деньги, но не пытался прикоснуться к ним. Наверно, понимал, что нам пришлось бы вновь применить силу, и на этот раз решительнее, чем прежде. Каневари каким-то жалостливым взглядом рассматривал свои деньги. И вдруг заплакал. Он действительно начал всхлипывать, в глазах его стояли слезы.

Штрассер вложил деньги в конверт и сунул его в свой карман.

«Он ведь плачет», — проговорил я.

«И правда, плачет, — подтвердил Мартин. — Потому что мы у него отняли деньги. Все они такие — сицилийцы. Со своей мафией. Я читал, что там родители даже продают собственных детей. Страшно себе представить».

Штрассер внимательно разглядывал свою руку. Укус был почти не виден, на запястье осталось только несколько темных точек. Но Штрассер продолжал причитать: «Ведь он меня укусил».

С нашего последнего привала мы ничего больше не ели. Теперь, когда напряжение спало и все убедились в том, что наши деньги целы, мы почувствовали, что здорово проголодались. И не только проголодались. Мы, кроме того, успокоились. А во мне итальянец вызывал даже некоторую жалость. Я уже тогда стал раскаиваться в том, что бил его вместе со всеми. Мне кажется, кое-кто думал как и я. Я опять вспомнил Сильвио, который все еше оставался под открытым небом и который сейчас, наверно, по праву относился ко мне с презрением.

Ребята стали втаскивать рюкзаки. Я не пошел за своим. Сидя за столом, я почувствовал, как неожиданно снова заныл глаз. Конечно, можно было терпеть, но пульс колотил, как молот по наковальне.

«Давайте-ка сварим суп погуще, — объявил Штрассер, — так будет посытнее. А потом, если захотите, сможете покурить. Хотя курить в походе строго запрещается, сегодня сделаем исключение. Вы это заслужили».

Мы понимали, что заслужили. И заслужили куда больше, чем простое разрешение выкурить сигарету.

Я спросил, можно ли теперь позвать Сильвио.

«Да, — сказал Штрассер, — приведи его. И будьте, пожалуйста, любезны с ним, как прежде. Это, несомненно, послужит ему серьезным уроком».

Об этом, наверно, и не стоило говорить. Все наверняка обрадовались бы возвращению Сильвио. Я вышел, чтобы освободить его и привести в дом. Однако найти то место, где Сильвио привязали к дереву, было не так-то просто. Я лишь приблизительно знал, в каком это направлении. Но сориентироваться в темноте не мог, поэтому и окликнул его.

«Я здесь», — раздалось где-то совсем рядом.

Я обрадовался, услышав его голос.

«Ты что, разве не видел меня?» — спросил я.

«Видел».

«Что же тогда молчал? Ты ведь знал, что я тебя ищу».

«Откуда я знал?»

Сильвио все еще не мог мне простить, что я не вступился за него. И тем не менее мне стало легче на душе, когда донесся его голос, такой бодрый, словно из стоящей рядом кровати.

Сильвио сидел в том же положении, в каком мы его оставили. Прижавшись головой к стволу дерева, он смотрел на меня снизу вверх.

«Ты можешь пойти сейчас в хижину», — сказал я.

Он ничего не ответил. После того как я развязал веревки, он вытянул руки перед грудью, потер суставы и проговорил таким тоном, словно ничего особенного не произошло:

«Мне кажется, вы посадили меня в муравейник. По мне так и бегают муравьи. Просто спасенья от них нет».

Сильвио поднялся с земли. Первые шаги дались ему не без труда, но все же куда легче, чем я себе представлял. Пространство между деревьями и хижиной растворилось в лунном свете. Сильвио молчал, к моему удивлению, он не задавал никаких вопросов, но, когда мы вышли из рощи, сказал:

«Подожди, сейчас я только стряхну с себя муравьев. — И стал раздеваться. Сбросил с себя куртку, брюки, рубашку, носки. Раздевшись догола, он проговорил: — Посмотри-ка, нет ли муравьев у меня на спине?»

По спине действительно ползали три или четыре муравья, я их смахнул рукой. Потом мы проверили всю его одежду. Обнаружили еще несколько муравьев. После чего Сильвио снова оделся.

«Ну что, поймали его?» — спросил он.

«Да».

«Я так и знал. Что ж, хорошо», — проговорил он.

«Деньги тоже нашли».

«Что ж, хорошо», — повторил он.

Мы вошли в дом. Пока я ходил за Сильвио, Каневари связали руки. Теперь он сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Каневари больше не плакал, хотя по нему было видно, что он все еще очень растревожен. Когда мы оба вошли, итальянец поднял голову, но посмотрел только на Сильвио, даже не удостоив меня взглядом. Наверно, вспомнил, что это тот самый, кто крикнул ему «беги!» и еще что-то по-итальянски.

Ребята дружески приветствовали Сильвио. Они не злились больше на него и старались ему это всячески продемонстрировать. Все, за исключением Мартина, который молчал — их давно разделяла взаимная неприязнь.

Штрассер тоже был настроен дружелюбно:

«Ну как, у тебя все в порядке?» — спросил он.

«Да, у меня все в порядке», — ответил Сильвио, подсаживаясь к столу. Он особо выделил колосом «у меня», так что каждому стало ясно, о чем идет речь. Все дружно рассмеялись.

На столе появился суп, хлеб и колбаса. Мы немного ослабили веревки на руках Каневари, чтобы он поел вместе с нами — каждый получил по тарелке супа и половинке колбаски.

Видимо, итальянец был очень голоден: он быстро работал челюстями, заглатывая все вместе с хлебом. Наблюдая за тем, как Каневари ест, я думал: он уже смирился со своей участью, что ему не суждено попасть в Италию, а вместо этого придется отправиться за решетку.

Можно было только радоваться, что все так кончилось. Мы достигли большего, чем рассчитывали: поймали преступника, забрали у него похищенные деньги. Наутро нам предстояло прекрасное и незабываемое путешествие с гор в долину. Нас ожидало всеобщее признание и триумф. Да и в хижине сейчас было тепло и уютно.

Поэтому, как я уже сказал, вполне можно было радоваться всему, что произошло. Только вот на душе у нас кошки скребли, а у меня, наверно, больше, чем у всех. В общем, настроение хуже не бывает. К тому же разболелся глаз, хотя во время восхождения и погони за Каневари я совсем забыл про боль. Теперь все улеглось, и мы хлебали суп, молчаливо склонившись над своими тарелками.

Иногда я украдкой посматривал на Каневари, губа у него была разбита. Он сидел босой на полу. Ботинки ему пришлось снять, потому что левая нога распухла и ботинок сильно сдавливал ее. На коленях у него стояла пустая тарелка, он жевал кусочек хлеба. Никто с ним не разговаривал, да и между собой мы почти не говорили. Вначале. Но потом, поев, заговорили, перебивая друг друга, и в первую очередь с Сильвио. Так все надеялись преодолеть чувство неловкости, и не только неловкости, но и вины, которая засела в нас как заноза после избиения итальянца.

«Сильвио, — проговорил Штрассер, — спроси-ка у Каневари, может, ему принести стакан воды. Ведь вина у нас нет».

Видимо, это должно было прозвучать как шутка. Сильвио перевел итальянцу, и тот ответил: «Воды».

«Niente vino»[20], — сказал Штрассер и весело рассмеялся, словно желая вселить бодрость в итальянца.

Но Каневари было не до смеха. Он просто поднял глаза и произнес: «Si».

«Спроси у него, хочется ему поесть что-нибудь еще», — проговорил Штрассер.

Каневари кивнул. Мне показалось, Штрассер специально не доел свою колбасу, чтобы теперь, не раздумывая, сказать:

«Пусть он возьмет оставшуюся половину, я больше не хочу».

Кто-то взял у Каневари тарелку, Штрассер положил на нее колбасу и еще кусочек хлеба, после чего сказал:

«Пусть сядет за стол, он ведь не прокаженный. Убежать он все равно не сможет. Подвиньтесь немного, дайте ему сесть».

«Здесь есть место», — неслось со всех сторон. Каждый втайне надеялся, что Каневари сядет именно рядом с ним. И каждый порывался помочь ему встать. Итальянец только успевал отмахиваться от наших предложений: по, по. Он выбрал себе какое-то свободное место, и ему придвинули тарелку. Теперь я вблизи рассмотрел покрывшуюся корочкой рану у него на затылке, где на площади с ладонь слиплись окровавленные волосы. Еще мне бросилось в глаза, что у итальянца совсем не двигалась нижняя губа. Поэтому ему приходилось осторожно опускать ее левой рукой, чтобы просунуть кусочек хлеба или колбасы между раздвинутыми рядами зубов.

Когда итальянец поел, Штрассер протянул ему пачку сигарет и спросил:

«Хотите?»

«Si», — ответил Каневари.

Штрассер подошел к нему, итальянец взял сигарету, и Штрассер зажег ее. Каневари сказал «grazie», сделал глубокую затяжку и потом быстро проговорил что-то по-итальянски. Мы ничего не поняли. Понял только Сильвио, который ответил ему по-итальянски.

«Что он спросил?» — заинтересовались мы.

«Пойдем ли мы завтра с ним в полицию?..»

«Разумеется, — ответил Штрассер, — К сожалению, это неизбежно. — Повернувшись к итальянцу, он проговорил: — Si, si».

Каневари это, видимо, не очень огорчило, потому что он произнес в ответ только одно слово: «Bene». Наверно, его вполне устраивал такой исход дела.

Мы валились с ног от усталости. К этому ощущению добавлялось чувство досады и недовольства. В мыслях было одно — поскорее забраться в спальный мешок, чтобы изгнать из памяти этот день. Мне никак не удавалось отделаться от мучившей меня проклятой картины: итальянец, прикрыв голову руками, лежит вытянувшись на земле. А я бью его.

Я обрадовался, когда Штрассер сказал: теперь пошли спать. Часть ребят будет спать здесь, другая — в кухне. Каневари поместим в заднюю комнату, которая закрывается на ключ. Выпрыгнуть в окно еще раз ему ни за что не удастся.

В заднее помещение вел небольшой коридор, тот самый, из которого Каневари спрыгнул на откос. Он не хотел, чтобы мы ему помогали, он был в состоянии дойти туда без посторонней помощи. В довершение всего он решительно отказался от предложенного нами спального мешка.

«Раз не хочет, ну и оставьте его в покое, — сказал Штрассер. — Для него ведь привычное дело — спать на голом полу».

В обед мы договорились посидеть допоздна, чтобы наконец-то вволю накуриться. Но когда Штрассер объявил: все идут спать, мы с удовлетворением восприняли этот призыв. Ведь, несмотря ни на что, настроение у всех было гнетущее.

Мы устроились в комнате. Только Штрассер и еще двое спали в кухне, потому что там было теплее. Погасили свет. Раскрыли окна и ставни. Ночь была светлая, лунная. Снаружи доносились разные шорохи, на которые мы никогда прежде не обращали внимания и о которых вообще не имели ни малейшего понятия.

Воцарилось гробовое молчание. Раньше, бывая в горах, мы подолгу болтали в темноте, причем разговоры затягивались до полуночи. Внизу, в Зас-Альмагеле, мы тоже долго не могли угомониться уже после того, как выключат свет. Но сейчас все молчали. Конечно, мы здорово устали, но, пожалуй, больше всего мы радовались тому, что этот день наконец-то прошел.

Я никак не мог уснуть. Как ни старался, как ни мучился, у меня ничего не получалось. Я прислушивался ко всяким шорохам за окном — долгим, равномерным и внезапным. Иногда они напоминали крик ночной птицы, иногда — поскрипывание половиц в доме. Потом их сменяли совсем другие шорохи совершенно неизвестного мне происхождения. Вдруг стало жутко на душе. С этим ощущением я и погрузился в сон. Однажды заснув, я обычно крепко сплю до самого утра. Моя мама — она просыпается каждую ночь по нескольку раз — встает, выкуривает сигарету или выпивает стакан пива. Я нет. Я беспробудно сплю всю ночь напролет. Но в ту ночь я проснулся. Мне захотелось на двор.

В хижине не было туалета. Уборная находилась почти в десяти метрах от дома. Прикинул, как быть: вставать сейчас или ждать до утра. Откровенно говоря, мне не очень-то хотелось подниматься и выходить на двор.

За окном стало немного спокойнее, по крайней мере стихли тревожные пронзительные звуки. И все же там было страшно, поэтому так хотелось оттянуть это вставание среди ночи.

Но потом я все же не выдержал. Развязал спальный мешок и встал. У меня было неспокойно на душе, я боялся. Не знаю чего, но боялся. Мне казалось, что я во сне бегу в направлении уборной. Осторожно, чтобы не наступить на спящих, устремился к выходу. Уже за дверью я вспомнил, что забыл надеть ботинки. Площадка перед домом была вся усеяна острыми камешками. Но возвращаться из-за ботинок я не рискнул. Бежать в уборную, которая почти сливалась с деревьями, тоже боялся. Луна спряталась с другой стороны дома, на площадке было темно. И от этого мне стало еще страшнее.

Наконец, собравшись с духом, я медленно пересек площадку перед домом. В этот момент до меня донесся чей-то стон, который прямо-таки пронизывал ночной воздух. Я так испугался, что в первый момент у меня было только одно желание — бежать обратно в хижину. Но я все же пересилил себя и, преодолев страх, пошел дальше. Чем ближе я подходил к уборной, тем слышнее становился стон, вызывая во мне еще большую тревогу.

Только выйдя из уборной, я понял, откуда доносился этот стон: из окна Каневари на втором этаже дома. Я замер на месте и стоял, пока не убедился, что это действительно так. Потом быстро-быстро, насколько позволяли острые камешки на площадке, направился к дому. Я подумал, значит, это итальянец, как мне быть? Потом решил, что абсолютно ничего не слышал и вообще мне до этого нет дела. Перебьется он, вот и все. Ведь, если бы вдруг я не поднялся среди ночи, никакого стона бы и не услышал. Что я, в конце концов, караулить его нанялся?

Я снова нырнул в свой спальный мешок, лег на живот и попробовал уснуть. Но ничего не получалось. На этот раз меня отвлекали уже не шорохи за окном. Хотя со своего места я не слышал стона Каневари, я знал, что тот продолжает стонать, и это не давало мне покоя.

Надо было срочно что-то предпринять, например, разбудить Штрассера. Но именно этого мне не хотелось делать. Я не мог себе представить, как, наклонившись над Штрассером, буду трясти его во сне: «Господин учитель, проснитесь! Итальянец стонет».

Может, это был даже не стон, а храп. Но в моем болезненном воображении храп превратился в стон, точно так же, как зловещее звучание приобретали для меня разные шорохи за окном.

Я еще раз сделал над собой усилие заснуть, но тщетно. Наверно, что-то должно было произойти, но я не знал что. Тут я вспомнил Сильвио. И сразу успокоился. Теперь все уже не казалось мне таким сложным и тревожным. И то, что на другой стороне дома продолжал стонать Каневари, меня уже нисколько не волновало.

Я решительно поднялся. Хотя в комнате стало еще темнее, так как лунный свет уже не попадал в окно, мне не составило труда найти Сильвио. Я разбудил его. Он открыл глаза и посмотрел на меня. Я понял, что он не узнал меня в темноте да еще без очков. Тогда я прошептал:

«Сильвио, проспись. Это я».

Окончательно проснувшись, он тихо спросил:

«Что-нибудь случилось?»

«Пошли! Там итальянец».

Сильвио не произнес ни слова в ответ. Не спросил, что с итальянцем. Он развязал шнурок на своем спальном мешке, надел очки. Я снова прошептал:

«Давай выйдем».

Увидев, что я босиком, Сильвио проговорил:

«Сначала поди надень ботинки. Босиком нельзя ходить по земле, там острые камни».

Таков уж Сильвио. Все, что он говорит и делает, тщательно продумано и взвешено. Я часто ловлю себя на мысли, что он ведь старше меня всего на год или даже меньше. А совсем как отец. Такой осмотрительный. Не мой отец, конечно. Настоящего отца, к которому можно было бы относиться с доверием, я представляю себе именно таким. Мы надели ботинки и вышли за дверь. Я завел его за дом. Каневари беспрестанно стонал.

«Слышишь?» — спросил я.

Сильвио кивнул в ответ. Он долго выжидал, наверно раздумывая, как поступить. Я молчал, полагая, что он все понимает. Потом Сильвио резко произнес:

«Пошли!»

Мы вернулись в дом, прошли по коридору в заднюю комнату. Сильвио открыл дверь. Прежде чем он включил свет, в лицо пахнул отвратительно сладковатый запах рвоты. Мне хорошо знаком этот запах еще с тех пор, когда в восемь-девять лет меня рвало по ночам. Я часто просыпался от зловония, и на всю мою жизнь оно словно осело у меня в ноздрях.

Каневари лежал на полу, к нам лицом. Вид у него был жуткий. Как мне по крайней мере казалось, разбитая губа распухла еще больше. Его вырвало.

Никогда еще и никто не вызывал во мне столь радостного ощущения, как Сильвио в тот момент, когда я смотрел на лежавшего на полу итальянца, который, глядя на нас, упорно продолжал стонать. Я подумал, он умирает. Когда человек так ужасно выглядит, он уже не жилец на этом свете. Это точно. Сильвио о чем-то спросил его по-итальянски. Каневари кивнул в ответ. Сильвио сказал мне:

«Помоги! Давай выведем его на воздух. Может, там ему будет лучше. По крайней мере он умоется у фонтанчика».

Мы помогли Каневари подняться. Меня уже не мутило больше, и весь запах словно выветрился из ноздрей. Мы не спеша вышли с ним на воздух, и тут Сильвио сказал:

«Положи его руку себе на плечо. Вот так».

Так было действительно легче поддерживать Каневари. Я подумал, откуда Сильвио все это известно. Теперь мне не было страшно, что итальянец вдруг возьмет да умрет, раз уж сам Сильвио ничего об этом не сказал.

Мы приблизились с ним к фонтанчику перед домом. Он отмыл лицо и руки, пополоскал рот. Потом присел на край фонтанчика. Каневари по-прежнему выглядел измученным и больным. Сильвио, у которого всегда были при себе сигареты, протянул ему пачку. Но Каневари покачал головой. Курить он явно не хотел. Мы стояли и ждали, чтобы отвести его обратно. Но он не очень-то торопился.

Каневари вызывал во мне искреннее сочувствие. Я вообще стал относиться к нему совсем по-другому, чем прежде, хотя мы не обменялись с ним ни единым словом. В ту ночь мы трое оказались тесно связанными друг с другом, и я тогда впервые осознал, что Каневари такой же человек, как и я. Пока я не увидел его, Каневари было для меня лишь имя, а не человек, оно возбуждало, сулило забаву. Затем, когда он стоял перед нами с ножом в руках, он показался мне злобным животным, о котором раньше я и понятия не имел. Теперь же я стоял с ним совсем рядом, чувствовал его дыхание, видел его усталое лицо — он такой же человек, как и я.

«Его наверняка мучат боли», — сказал я.

«Еще бы», — ответил Сильвио.

Мне действительно было его жаль: такой он весь маленький, старенький и сморщенный. Каневари был уже почти в безопасности, ведь мы поймали его всего в нескольких метрах от границы. А теперь: израненный, все тело содрогается от болей, да еще внизу, в долине, его ждет тюрьма. Собственно, чего ради? — подумалось мне. Ведь свои деньги мы выручили, к чему еще тащить его в Зас-Альмагель?

«Может, просто отпустить его на все четыре стороны?» — проговорил я.

Сильвио даже не удостоил меня взглядом — мое предложение не произвело на него ровным счетом никакого впечатления. Он только кивнул, словно заранее знал, что я скажу. Но потом он заметил:

«Теперь уже слишком поздно. В одиночку ему границу не перейти. Тем более с такой ногой, как у него».

«А вдруг сможет. Ведь дорогу он знает. Спроси его! По крайней мере надо спросить его об этом. Если хочет, пусть себе идет. Никто нас в этом не упрекнет. Скажем, что вывели его подышать свежим воздухом. Он захотел немного посидеть на воздухе, а мы вернулись в дом. Когда снова пришли за ним, он исчез. Они нам поверят».

«Они-то нам поверят, потому что им хотелось бы верить».

«А ты спроси его!»

Сильвио перевел. Они коротко о чем-то поговорили, и Сильвио сказал:

«Он не хочет. Не хочет без денег».

«Как он себе это представляет?» — спросил я.

Вместе с Каневари мы вернулись в дом, и тот устроился в другом углу комнаты.

«Сейчас принесу ему свой спальный мешок, — сказал Сильвио. — Нельзя, чтобы теперь он спал, ничем не прикрывшись».

«Лучше я отдам ему свой, — не задумываясь проговорил я. — Твой шире. Я принесу ему свой спальный мешок, а сам залезу в твой. Мы вполне поместимся в одном».

Я притащил свой спальный мешок, и мы помогли Каневари забраться в него. Потом мы вернулись в свою комнату, и я залез к Сильвио в его мешок. Почувствовав себя спокойно и уверенно, как дома, я мгновенно заснул крепким сном.


Петеру уже чуть раньше бросилось в глаза, что Карин проявляет признаки нетерпения. Он замолкает, и на эту паузу накладывается ее вопрос:

— Значит, наутро вы доставили его в долину? Наверняка не просто было. А теперь пойдем искупаемся. Лучше сейчас, а то будет совсем поздно.

— Не знаю, — отвечает Петер, — стоит ли. Ты уверена, что в бассейне никого больше нет?

— Конечно, уверена. Маму после четырех дома уже не удержишь. Бабушку тоже.

— А Артур где?

— Я же тебе говорю, у него соревнование по теннису. Но даже если бы он был дома, разве он тебе помешает?

— Да нет, нисколько. Я просто так, любопытно. Хорошо, пошли. Я только захвачу плавки.

До дома Карин рукой подать — минут десять ходьбы, а то и меньше. Но за эти какие-нибудь десять минут успеваешь попасть из одного мира в другой. Из восьмиэтажных бетонных гигантов с крохотными, выкрашенными в красный цвет балконами и окнами, зашторенными от солнечных лучей, переносишься на бесшумную улицу, где за белыми пихтами и буками прячутся старые и респектабельные виллы. Вдоль улиц высокие железные ограды и калитка с неизменной латунной табличкой: «Осторожно, злая собака».

Перед домом Карин тоже высокая железная ограда, калитка, но нет таблички, предупреждающей о злой собаке. «Ото всего веет таким холодом и такой надменностью, — размышляет про себя Петер, — что оторопь берет». Открывая калитку, Петер думает, она наверняка скрипучая. Вот, так оно и есть, угадал. Вдруг он замечает, что все это не столь уж сильно поражает воображение только потому, что его не обмануло предчувствие о скрипучей калитке.

— Тебе надо как-нибудь смазать петли, чтобы не очень скрипели, — говорит он.

— Это дело садовника. Я тут ни при чем.

«Мне помогала красить комнату, а здесь даже не может смазать петли, — размышляет Петер. — Жить в такой вилле, наверно, очень не просто».

Они идут по саду. За спиной у них бассейн. Большой бассейн, весь голубой, с трамплином и душевыми здесь же рядом. А вокруг зеленые лужайки, на которых можно загорать.

— Тебе нравится? — спрашивает Карин.

— Еще бы, — отвечает он. — А у тебя дома действительно никого нет?

— Не веришь? Ну и я ведь могу приглашать домой кого хочу.

Здесь же две кабины, где можно переодеться.

— Жаль, — говорит Карин, пока они надевают купальные костюмы. — Знаешь, что жаль?

— Ты о чем?

— Жаль, что Каневари не захотел от вас сбежать. Я имею в виду ту самую ночь. С больной ногой он, конечно, не смог бы. Иначе бы он наверняка сбежал.

— Нет, нет, — возразил Петер. — Он бы ни за что не сбежал.

— Думаешь, он просто не захотел?

— Не захотел.

— Не может быть. Никто не захочет добровольно пойти в тюрьму. Даже итальянцы.

— В том-то и дело, что сбежать он не хотел. Уж очень тянуло его в Зас-Альмагель.

— Тогда так ему и надо. Значит, получил по заслугам.

Петер натягивает плавки и бежит к бассейну. Принимает душ, забирается на трамплин и, когда Карин выходит из кабины, красиво прыгает в воду «ласточкой». Карин даже не пытается повторить такой прыжок. Расстелив банное полотенце на траве, она ложится на него и с интересом наблюдает за тем, как Петер плавает кролем, ныряет и, набрав в легкие воздух, резвится с удовольствием в воде.

— Мне не хочется сейчас лезть в воду, — кричит она. — Мне холодно.

Выйдя из бассейна, Петер ложится рядом с нею.

— Теперь-то мне понятно, — говорит Карин, — почему Артур не хотел ничего рассказать о вашем путешествии. Сто раз мы спрашивали: ну, как там было? И отцу и матери интересно узнать, почему вы вернулись раньше срока. А он все одно: мол, ваше место занял какой-то другой класс. Я не поверила, и отец, наверно, тоже. Мне все казалось: здесь что-то не то. Почему же он не захотел ничего рассказать?

— Я тоже никому ничего не рассказывал. Такой был у нас уговор.

— Но мне-то ты рассказал.

— Тебе, да. Но и тебе только сегодня. А вчера и ты ничего бы от меня не услышала.

— Ясное дело, — понимающе замечает Карин. — Потому что вчера мы не виделись. И все же до меня никак не доходит, почему вы вернулись раньше. Деньги-то свои вы выручили. Чего ж тогда?

— Да, деньги выручили. Это верно. Но тут случилось непредвиденное.

Заскрипела калитка, и оба от неожиданности вытянули шею. Но оттуда, где они сидели, ничего не было видно.

— Кто это? — спрашивает Петер.

— Не знаю. Ты слышал, как подъехала машина?

— Я ничего не слышал.

— Я тоже. Тогда это не мама.

То была не мама, а Артур. Вот уж никак он не ожидал увидеть здесь Петера. И тем не менее не подает вида, бросая невзначай:

— Ага, это ты здесь.

Вот это да! В таком положении Петер ни за что не хотел оказаться. Сейчас он предпочел бы столкнуться с кем угодно — с родителями и даже с бабушкой, но только не с Артуром. Как он разозлился поэтому на Карин. Ведь она должна была предвидеть. Ну чем теперь ответить на это многозначительное «Ага, это ты здесь»? Да, нечем.

Поэтому Петеру остается только молчать.

— Что-нибудь случилось? Что так рано вернулся? — спрашивает Карин. — Наверно, соревнование отменили?

— Да, Гастон не явился. Может, заболел. А может, испугался. Полежу-ка я немного рядом с вами.

«И что он так смотрит на меня? — размышляет про себя Петер. — Словно я тут хозяин».

— Как хочешь, — говорит Карин. — Места всем хватит.

— Купаться мне неохота. Посижу немного с вами. Если только вы не секретничаете.

— Какие еще там секреты? — парирует Петер. — Просто я рассказывал Карин, как мы провели каникулы в горах.

— И про итальянца?

— Про итальянца тоже.

— Ну, продолжай, пожалуйста, — просит Карин Петера. — Почему все-таки вы вернулись раньше? Ты сказал, случилось непредвиденное.

— Пусть Артур расскажет. Он ведь все видел и слышал.

— Ну уж нет, — возражает Артур. — У тебя это лучше получится. А я с удовольствием послушаю.


— Наутро мы рассказали Штрассеру, что Каневари рвало. Учитель забеспокоился:

«Только этого нам недоставало. Будем надеяться, ничего серьезного. В любом случае надо немедленно переправить его в долину».

На завтрак у нас оставался только хлеб. Чай можно было вскипятить. Нашли банку с чаем в шкафу. Сели за стол. Каневари тоже поднялся. Мы пригласили его присесть вместе с нами, но он решительно отказался. Покачав головой, итальянец проговорил:

«No, no, ничего есть».

Вид у него до сих пор был жалкий. Лицо все желтое, губа распухла, кровавый шрам на лбу, на голове запекшаяся кровь. Зрелище, прямо скажем, безотрадное. Когда я его увидел, у меня пропал всякий аппетит. Мне казалось, что в тот момент каждый из нас был готов его отпустить, пусть идет на все четыре стороны. И только он одни был против.

Штрассер стал нас торопить. Мы упаковали свои вещи, закрыли двери и ставни, прибрали немного в доме. Потом отправились в путь.

Мы поддерживали Каневари при ходьбе. Его мучили страшные боли. Это было видно по нему, но он не жаловался. Конечно, продвигались мы очень медленно. Через большие камни и выступы нам приходилось переносить Каневари буквально на руках. Скоро мне стало ясно, что таким образом мы доберемся до долины только к вечеру. Я сказал об этом Штрассеру. Он ответил, если итальянец дотянет до Маттмарка, там наверняка можно будет найти джип или какой-нибудь другой транспорт.

Не прошло и получаса, как Каневари отказался идти дальше. Он показал на свою ступню:

«Нехорошо, нога».

«Да, — проговорил Штрассер, — так действительно дело не пойдет». Он, как и мы, был в растерянности.

Каневари присел на камень.


— Едва он присел, — добавил Артур, — как его снова развезло.

— Вырвало, — уточняет Карин.

— Собственно, его даже не вырвало. Просто вышло немного слюны. Он ведь ничего не ел.


— Так вот, Сильвио сказал, что итальянца надо нести на себе. По-другому не получится. Штрассер согласился.

«Но как это сделать?» — спросил Штрассер.

«Мы могли бы спуститься в Маттмарк и раздобыть там носилки», — предложил я.

«Это займет слишком много времени. Лучше всего смастерить носилки самим. Давайте сделаем так. Четверо останутся тут, чтобы сколотить носилки, на которых они дотащат итальянца до Маттмарка. Остальные как можно быстрее отправятся в Маттмарк и там на заводе попросят выслать нам навстречу джип. Время дорого. Итальянец мне совсем не нравится, сегодня он выглядит еще хуже, чем вчера. Я останусь здесь, чтобы помочь тащить итальянца. Сильвио, ты при мне. Ты ведь самый крепкий физически, а еще можешь понадобиться нам как переводчик. Ну, кто еще?»

«Еще с нами должен остаться Петер», — сказал Сильвио.

«Хорошо. Значит, Петер. А ты, Герберт?»

Тот сказал «да». Остальные должны были отправиться в Маттмарк.

«Кто у вас будет старшим?» — спросил Штрассер.

Все молчали. Просто мы знали, что бессмысленно проявлять инициативу, потому как старшим все равно назначат Артура. Так оно и вышло. Не дожидаясь ответа на поставленный вопрос, Штрассер проговорил:

«Тогда за старшего будешь ты, Артур».


— Ты так рассказываешь, словно Штрассер отдавал мне предпочтение.

— А разве нет?

Наступает маленькая заминка, и Артур говорит:

— Может быть. Чего спорить-то? Только это вовсе не было столь откровенно, как ты сейчас преподносишь. Штрассер назначил меня старшим, потому что я уже выполнял эти обязанности при восхождении. Впрочем, все это не так важно.


— В общем, мы сразу отправились в путь. Шли довольно быстро. Я повторял: «Не отставать! Давай, давай! Вперед! А то еще итальянец возьмет да сыграет в ящик здесь, в горах. Надо торопиться».

В общем, все, даже толстяк Штрайф, понимали, что спускаться с гор надо или бегом, или очень быстрым шагом. У всех было предчувствие, что с Каневари творится что-то неладное. Мы сняли куртки и все равно вспотели через несколько минут. При первой же возможности мы переходили на бег.

И все же мы спускались не столь быстро, как рассчитывали. Нам приходилось постоянно останавливаться и ждать, пока подтянутся Штрайф и еще двое с ним. На это, естественно, уходило много времени. При восхождении у меня не было ощущения, что маршрут этот не из самых коротких, потому что впереди нас ждали приключения. Теперь же на обратном пути этому маршруту, казалось, не будет конца. Иногда я даже ловил себя на мысли, уж не заблудились ли мы.

Наконец под нами открылся вид на Маттмарк. Усталость как рукой сняло, мы устремились вперед, и я впереди всех. Я крикнул ребятам, что теперь мы не будем больше поджидать толстяка Штрайфа, ведь ему известно, куда мы бежим, и он так же, как все, видит Маттмарк.

И все же нам потребовалось более четверти часа, чтобы добраться до места.

Я думал, когда мы расскажем о случившемся, в наше распоряжение немедленно предоставят джип или что-то в этом роде. Но все вышло по-другому. Территория завода такая огромная, что на ней легко потеряться — это прямо как маленький город. Поначалу мы даже немного оторопели, не зная, к кому обратиться. Вокруг сновало много людей, которые не обращали на нас ни малейшего внимания. Дважды я пытался заговорить с проходившими мимо, но эти двое не понимали по-немецки.

Прошло немало времени, прежде чем нам попался один человек, которому мы наконец смогли объяснить, что нам от него нужно.

Вероятно, это был инженер — в сером комбинезоне и защитном шлеме. Но и он едва слушал, что мы ему объясняли, и только бросил на ходу:

«Никакого джипа у нас здесь нет. Если это несчастный случай, вам надо обратиться в полицию».

Но отделаться от меня было не так-то просто.

«Я не буду звонить в полицейский участок в Зас-Альмагеле. Пока дозвонишься, столько времени потеряешь. К тому же у полицейского в Зас-Альмагеле нет джипа, и, пока они найдут что-нибудь подходящее, будет слишком поздно».

Видимо, на него произвело впечатление, когда я сказал «слишком поздно».

«Это что, так срочно?» — спросил он.

Я ответил, конечно, срочно, иначе стоило ли бежать сюда от самой теллибоденской хижины?

«Тогда подождите здесь, — произнес он. — Посмотрим, можно ли что-нибудь сделать, чтобы вам помочь».

И наш собеседник исчез в чреве здания. Между тем мы немного огляделись, и я сказал ребятам, что мы просто-напросто отсюда не уйдем, пока они не предоставят джип в наше распоряжение. Территорию завода глазом не охватишь. Когда на его подпорной стене появляется человек или грузовик, они кажутся издалека крохотными муравьями, ползущими по кирпичу.

Прошло много времени, прежде чем вернулся наш инженер, но уже в сопровождении еще одного, правда без защитного шлема на голове. Наверно, это был директор. Он тоже поинтересовался, что нам от них надо. Я объяснил. Разумеется, не все так подробно, как в первый раз — мол, с Каневари приключилось несчастье и поэтому нам требуется джип.

«Каневари — это школьник?» — спросил он.

«Нешкольник. Итальянец».

Он стал выяснять, каким образом мы впутались в эту историю с итальянцем. Тогда я рассказал ему, что итальянец влез к нам в дом, украл шестьсот франков и еще банки с вареньем. Когда я рассказывал о банках с вареньем, директор смеялся, видимо, ему тоже это было хорошо известно.

Мы бросились в погоню за преступником, продолжал я. И настигли его в теллибоденской хижине. Он хотел от нас улизнуть и спрыгнул со второго этажа прямо на откос. Повредил себе ногу и теперь не может идти.

Выслушав мой рассказ, оба рассмеялись, и директор сказал:

«Очень мило с вашей стороны, что вы о нем так заботитесь. Но я не могу дать вам для этого джип. Пусть ваш итальянец попробует спуститься в долину сам. Ведь в горы он поднимался без посторонней помощи.

«По тому, как ты рассказывал мне вначале, — заметил инженер, — можно было подумать, что он при смерти».

«Так оно и есть, — подхватил я. — Наш учитель Штрассер считает, все очень серьезно. Ведь когда итальянец прыгнул из окна, он ушиб себе голову. Он ничего не ел, его постоянно рвало. И сегодня утром тоже. Может быть, у него даже внутренние травмы».

«Ну, так что будем делать?» — спросил директор, посмотрев на инженера. Я твердо знал, что инициатива в наших руках и что они согласны будут нам помочь, а пока, наверно, размышляют, какую нам дать машину. Еще некоторое время они тихо переговаривались друг с другом. Потом директор спросил, можно ли доехать до места на машине. Инженер заметил, что в основном дорога хорошая. Еще им важно было знать, сколько наших осталось там с итальянцем.

«Четверо, — ответил я. — Может, мне поехать с вами, чтобы помочь их найти?»

Они сказали, что в этом нет необходимости. Водитель знает, где искать. Надо быть законченным идиотом, чтобы не найти пятерых, спускающихся из теллибоденской хижины. К тому же вместе с водителем их будет шестеро, а это уже слишком много, тем более что пострадавшего наверняка придется перевозить в лежачем положении.

После этого разговора события развивались стремительно. Не прошло и пяти минут, как подкатил джип. Водитель попросил все ему подробно объяснить и, рванув с места, умчался в горы.

Мы тоже пошли. Сначала все хотели вернуться в пансионат к госпоже Штрассер, потому что здорово устали. Но потом, поразмыслив, отказались от этой идеи, чтобы не пропустить момент встречи Каневари с полицейским. Ведь именно этот момент мы считали главным в организованной нами погоне за итальянцем. У меня самого было что сказать полицейскому, который еще перед восхождением бросил такую фразу: «Что ж, приведите его ко мне». Поэтому нам страсть как хотелось быть свидетелями этой встречи. И теперь, если поторопиться, можно опередить остальных. Я предоставил каждому решать, останется он в Цермайджерне или отправится вниз в Зас-Альмагель. Все, даже толстяк Штрайф, предпочли второе.


— Если бы все шло как задумано, — сказал Петер, — мы добрались бы до Зас-Альмагеля не позже вас. Но возникли небольшие трудности. Так, прежде всего встал вопрос: из чего делать носилки? Где взять дерево?

Штрассер сказал, что надо найти длинные ветки, но ему, как и нам, было хорошо известно, что длинные ветки здесь не валяются.

«Придется срубить пару небольших деревьев, — сказал Сильвио, — другого выхода я не вижу».

«Но как?»

«Там, в хижине, я видел инструмент, — вмешался в разговор я. — Пилу, молоток и гвозди. Принести?»

«Это очень далеко, — проговорил Штрассер. — Но ведь без инструмента как без рук. А знаете, я вспомнил, что прямо перед хижиной валялось несколько жердей. Они могли бы нам пригодиться».

Я тоже припомнил, что видел жерди, и вызвался сходить за ними, я схожу быстро, ждать придется недолго.

«Я пойду с тобой, — сказал Сильвио. — А лучше всего было бы смастерить носилки прямо там, наверху».

Штрассер согласился.

«По-моему, на это уйдет часа два, — заметил Штрассер. — Значит, через два часа вы уже будете с носилками здесь».

Штрассер попытался объяснить итальянцу, который все еще сидел безучастно на камне.

«Надо подождать два часа», — сказал он.

Итальянец не произнес ни слова в ответ, он даже не поднял головы. Мы отправились в путь. Вначале шли молча. Потом, поднявшись чуть выше, я спросил:

«Как ты думаешь, у Каневари серьезная травма?»

«Откуда мне знать? Я ведь не врач».

«Только бы ничего серьезного», — проговорил я.

«Если бы вы дали ему убежать еще тогда, все было бы по-другому».

«Но тогда мы еще не выручили свои деньги».

«Ну и что!»

«И нам пришлось бы раньше уехать домой».

«Ну и что!»

«Разве тебе все равно?»

«А тебе разве нет? Тебе что, здесь очень нравится? А что именно? Что тебе нравится? Что мы спим в одной комнате вчетвером? Что Артур может подшучивать над тобой? Ведь ты не можешь дать ему сдачи, так как он сильнее тебя. А если ты захочешь пожаловаться Штрас-серу, тот даже слушать тебя не станет. А все потому, что ты — никто, — подчеркнул Сильвио, — а Артур — сын директора банка. И живет он на вилле. А ты вынужден разносить газеты».

«Артур не знает, что я подрабатываю разносчиком газет», — возразил я, но было ясно, что это несерьезное возражение. Ведь дело вовсе не в том, известно это Артуру или нет.

«Отлично знает, — проговорил Сильвио. — Недавно, когда на экзамене по-французскому ты получил шестерку[21], а Артур — тройку, он сказал, что ты зубришь целыми днями и больше ничем не занимаешься. Только еще газеты разносишь. А у него есть и другие интересы. И когда-нибудь ты, Петер, наверняка напишешь книгу «От мальчика — продавца газет до генерального директора».


— Ты это действительно сказал? — спрашивает Карин.

— Сейчас уж и не вспомню. Может, да. А может, и нет.


— После этого мы уже ничего больше не обсуждали, — продолжал свой рассказ Петер. — Мы довольно быстро поднимались в гору, и надо было следить за дыханием. До хижины добрались через полчаса, не раньше. Нашли жерди, притащили инструмент, гвозди. К двум длинным жердям прибили поперек четыре короткие.

«Наверно, чересчур жесткие получились, — сказал Сильвио. — Нести придется осторожно, не то он у нас еще соскользнет с носилок».

«Ничего, будет крепче держаться», — сказал я.

«Если только у него хватит сил. При травмах головы никто не знает, чем все может кончиться».

«Это действительно так серьезно?»

«В прошлом году я наблюдал, как у нас на заводском дворе играли два мальчугана. Маленькие. Обоим лет по пять. Вдруг один из них схватил камень и со всей силы ударил им другому по голове. Тот упал и стал кричать. Никогда не забуду, как он кричал. Совсем не так, как кричат дети, когда им бывает больно. Он издавал совсем короткие и отрывистые: и-и-и. Я мгновенно подбежал к нему. Глаза у него были широко раскрыты, зрачки дрожали, метались по сторонам. Мы вызвали «скорую помощь». Дежурный вначале ни за что не хотел ехать. Он сказал, что у детей есть ангел-хранитель. Но мой отец решил, что в данном случае не стоит полагаться на ангела-хранителя, и вызвал врача. У того мальчугана, видимо, не было ангела-хранителя, потому что две недели спустя он умер. Вероятно, и в теле Ка-невари притаилась погибель. Вот ведь в чем вся мерзость этой затеи — забили чуть не до смерти. Даже если он вор. Все равно это плохо. Для всех вас».

«Травма головы — это не наша вина. Он получил ее, когда выпрыгнул из окна».

«Это вы так считаете. Может, так оно и есть. Только кто вам поверит? А если Каневари в больнице будет утверждать совсем другое? Ведь вы же не станете отрицать, что били его своими дубинками. И ты в том числе».

«Но ведь он угрожал нам ножом».

«Да неправда. Он лежал на земле».

«Да, но…»

«Тут не может быть никаких «но», — произнес Сильвио. — Когда пятнадцать человек накидываются с дубинками на одного, лежачего, который не может защищаться, тут не может быть никаких «но». Скажи прямо, ты тоже участвовал в этом избиении?»

У меня на душе было мерзко и гадко. Я не мог сказать «нет», а для того, чтобы сказать «да», мне не хватало мужества. По крайней мере в тот момент, когда Сильвио задал мне этот вопрос.

Но я все-таки был вынужден сознаться.

«Все били, — сказал я. — В ту минуту я просто ни о чем больше не думал. Не знаю даже, как это получилось, но я не отдавал себе отчета. Только видел перед собой остальных и делал только то, что делали они».

«Потому что это был итальянец, — повторил Сильвио. — Потому что это был один из тех, кто не из вашего рода-племени».

«Нет, ты ошибаешься. Не поэтому».

«Интересно, а если бы там, на земле, лежал не итальянец, а Штрассер, разве ты поступил бы точно так же?»

Я не произнес ни слова в ответ. Я был вынужден признаться самому себе, что Сильвио прав. У меня просто не поднялась бы рука на Штрассера. И на кого-нибудь еще. После некоторого раздумья я проговорил:

«Когда кого-то знаешь, такого себе не позволишь».

«А если не знаешь, то запросто. Так получается? Кстати, так могут рассуждать и летчики, сбрасывая свои бомбы: в кого они там попадут, я не знаю и знать не желаю. Те, что внизу, меня совсем не интересуют. Так и Каневари для вас чужой. Вот и весь разговор. Он ведь даже говорит на другом языке. И вообще в ваших глазах — он кусок дерма. Или человек с другим цветом кожи, как, к примеру, негр. Или по сравнению с вами он чересчур худощав. Или еще по какой-нибудь причине он не соответствует вашим традиционным представлениям. Впрочем, ты тоже не относишься к их категории, просто ты себе внушаешь. Но по сути ты не из их круга. Они общаются с тобой, потому что ты им нужен, чтобы воспользоваться твоими знаниями по некоторым предметам и спрашивать тебя иногда: «Ну как, сходится ответ?» или: «А как бы ты это перевел?» Но все равно ты для них чужой. Поэтому ты вполне мог бы лежать там, на земле, вместо итальянца. И они учинили бы над тобой то же самое. Да и со мной обошлись бы точно так же, они ведь были близки к этому».

Мы спустились с носилками в руках. Остальных встретили на том же месте, откуда ушли. В один из спальных мешков втиснули Каневари, положили его на носилки и стали спускаться с горы.

Ноша была не из легких. Каждые сто метров нам приходилось ставить носилки на землю, чтобы чуточку передохнуть и вытереть пот со лба. Каневари даже не открывал глаз, нисколько не интересуясь тем, что мы делали.

В одном месте спуск был особенно крутой. Преодолеть его, да еще с носилками, на которых лежал итальянец, было непросто. Тогда мы сказали Каневари, чтобы он сошел с носилок и небольшой отрезок пути с нашей помощью преодолел пешком. Нам казалось, что на это у него вполне хватит сил. Обратившись к итальянцу по имени, мы попытались расшевелить его. Потом кто-то громко прикрикнул: «А ну вставай!» В ответ Каневари даже не пошевельнулся. Он что-то пробормотал с закрытыми глазами, и даже Сильвио не сумел ничего разобрать. Поскольку нам никак не удавалось поднять носилки с итальянцем на такой крутизне, пришлось идти в обход по лугу, из-за чего было потеряно более четверти часа.

Часа через четыре, я думаю, наконец-то мы увидели джип. Заметив нас, водитель вышел нам навстречу и сказал, обращаясь ко мне: «Ну-ка, давай сюда!», и занял мое место.

Я очень обрадовался, потому что буквально валился с ног от усталости. Мы поставили носилки с Каневари в джип и сами сели рядом.

«Куда ехать?» — спросил водитель.

«Сначала давай в полицейский участок, в Зас-Альмагель», — сказал Штрассер.

Когда мы отъехали, итальянец открыл глаза и спросил: «Где?»

«В Зас-Альмагель», — ответил Штрассер.

«Bene», — проговорил Каневари и привстал на носилках.

Я подумал: у тебя наверняка пройдет всякое желание произносить это слово, как только ты разберешься в том, что мы едем в полицию.

«Где же вы его подобрали?» — поинтересовался водитель.

«В теллибоденской хижине. Он как раз собирался перейти границу».

«Да. Иногда они себе это позволяют. Получат зарплату, а потом пешком переходят на итальянскую сторону. Мне сразу показалось, что я его где-то видел. Он наверняка у нас работает».

«Да, нам известно», — подтвердил Штрассер.

Мне так хотелось, чтобы Штрассер не рассказывал о том, что Каневари совершил кражу, и учитель действительно не обмолвился об этом ни словом. Он закурил сигарету и протянул пачку водителю, но тот из-за плохой дороги был вынужден держаться за баранку обеими руками и поэтому старался не отвлекаться.

«Закурите для меня сигаретку, — попросил он, — и суньте мне ее в рот».

Штрассеру понравилось, что водитель взял сигарету, которую он ему прикурил. Штрассер повернулся в нашу сторону и заметил:

«Мы всегда так делали в армии».

«И как же произошел этот несчастный случай?» — поинтересовался водитель.

«Итальянец выпрыгнул из окна. Тогда он, вероятно, и вывихнул себе ногу. Потом его закрутило в воздухе, и он съехал с откоса. Тяжелые камни покатились и задели его. Мы подобрали его уже внизу».

«Ему еще повезло», — проговорил водитель.

Теперь Сильвио закурил сигарету и протянул мне пачку. Но я не стал курить из-за Штрассера, хотя тот наверняка ничего бы мне не сказал.

Потом водитель забросал нас вопросами. Как нам нравится здесь в горах? — Спасибо, очень хорошо. — Наконец-то погода установилась. — Да, слава богу. — Откуда мы сами? — Из Берна, целый гимназический класс, всего шестнадцать мальчиков, все, кроме самого старшего — Сильвио, которому почти семнадцать, в возрасте от пятнадцати до шестнадцати. — А есть в классе девочки? — В нашем четвертом — нет. Но это исключение. А в основном все классы смешанные.

Когда мы проезжали мимо дома в Цермайджерне, никого из наших не было видно. Штрассер заметил:

«Остальные, наверно, спустились с гор в Зас-Альмагель. Мы наверняка застанем их в полицейском участке».

Перед самым городком итальянца снова вырвало. Мы поддерживали его, а он, свесив голову через борт, давился что было сил, но у него опять ничего не получилось — вышло немного слюны да желтой слизи.

Остальные ребята действительно ждали около полицейского участка, устроившись рядом в маленькой комнате, в коридоре и прямо на земле перед входом в дом. Судя по всему, они намного опередили нас. Они были усталыми и вспотевшими и выглядели так, словно ничто в жизни их больше не интересовало. Когда мы подъехали на джипе, они безмолвно сидели, как мексиканцы в каком-нибудь американском вестерне. Оживление наступило только тогда, когда мы выгрузили носилки с итальянцем.


— Сколько же времени вы нас ждали?

— Может, полчаса, а может, чуть больше, — сказал Артур. — От Маттмарка шли очень быстро. Правда, не так быстро, как раньше, но тем не менее. Мы не хотели, чтобы вы обогнали нас на джипе, а кроме того, мы спешили, чтобы не пропустить момент встречи полицейского с Каневари. И мы добрались до полицейского участка, опередив вас на целые полчаса.

— В полицейском участке никого не оказалось, двери были заперты. Но мы решили ждать в расчете на то, что полицейский скоро придет, может, он сейчас как раз на вызове. А может, просто зашел в кафе пропустить рюмку-другую.

Из соседнего дома вышла женщина и спросила, вы, наверно, ждете Антаматтена? Я ответил, что мы ждем полицейского. Я ведь не имел понятия, как его зовут: Антаматтен или Мюллер.

Она ответила, я все равно его увижу и скажу ему.

Он действительно вскоре появился. Впустил нас к себе и сразу задал вопрос:

«Ну как все прошло? Успешно?»

«Да, — ответил я. — Еще бы! Вы были правы: мы захватили его в горах в теллибоденской хижине. Ребята доставят его сюда на джипе, потому что ему сейчас трудно ходить».

«Ничего, скоро опять научится ходить, — сказал полицейский и рассмеялся. — Ну а деньги?»

«Все в порядке. Мы их у него отняли».

«Четко сработали, — проговорил полицейский. — С вами можно иметь дело. Да и вам самим наверняка было приятно совершить что-то значительное. Ну прямо как взрослые. Я сказал: как взрослые… Даже более того. Из тысячи взрослых едва ли найдется хоть один, кто участвовал бы в погоне за преступником. Когда вы расскажете об этом домашним, они сделают большие глаза от удивления».

«Надо думать, — подхватил я. — Но вот что еще. Итальянцу немного досталось при задержании, потому что он решил защищаться с ножом в руках».

Я рассказал, как Каневари выпрыгнул из окна, как мы выкуривали его из расселины в скале, как потом он пошел на нас с ножом.

«Но вы, надеюсь, не разбежались от страха?» — спросил полицейский.

«Мы? Наоборот». — И я рассказал, как мы сломили сопротивление итальянца, забросав его камнями. Это понравилось полицейскому, он заметил, что в такой ситуации очень важно не растеряться, а с такими птицами, как этот вот, и церемониться нечего.

Я очень обрадовался, когда полицейский так сказал, он снял с меня тревогу, которую я чувствовал из-за Каневари. Теперь я уже нисколько не сомневался, что поверят нам, а не итальянцу, если тот вздумает рассказать о том, что мы его избили.

Наконец появились вы. Это вызвало всеобщее оживление. У дверей толпились живущие по соседству, им тоже было интересно посмотреть на преступника. Не знаю каким образом, но по округе уже разлетелась весть о том, что нам удалось задержать беглеца.

— Да, — подтвердил Петер. — Все очень напоминало демонстрацию. Перед полицейским участком стояли люди. Вместе с нашими ребятами собралась уже целая толпа.

Мы велели Каневари выйти из машины. Сейчас он чувствовал себя нормально, только лицо оставалось желтым. А вот губа распухла еще больше. Вначале итальянец недоверчиво осмотрелся по сторонам. Увидев перед собой многочисленные любопытные лица, он опять в страхе затаился, но потом ему бросилась в глаза вывеска: кантональная полиция. И это его, кажется, чуточку успокоило. Каневари поднялся, но без посторонней помощи он идти не мог. Нам пришлось его поддерживать. Когда собравшиеся увидели его изукрашенное лицо, большинство отнеслось к нему с симпатией.

«И как такое могло случиться?» — проговорил кто-то в толпе.

«Он вор. Деньги у нас украл», — крикнул я, полагая, что слова произведут впечатление на толпу. Но не тут-то было.

«Как они его отделали! Просто жуть!» — заметил кто-то.

«Жуть да и только!» — подхватили все в один голос.

«Это с ним случилось при попытке к бегству», — возразил я.

Всего несколько человек в толпе были за нас. Какая-то женщина проговорила:

«Так ему и надо. Все они воры».

Но большинство решило: несмотря ни на что, так зверски избивать его мы не имели права.

Я снова возразил:

«Да не мы его так избили. Это он сам свалился с откоса при попытке к бегству».

Какой-то старик заметил:

«Известное дело — при попытке к бегству. Знаем, знаем. Раньше так расстреливали — при попытке к бегству».

Я был по горло сыт этими упреками и совершенно без сил. Я, собственно говоря, рассчитывал на совсем другой прием. Естественно, без фанфар, но все же я ожидал, что нас хотя бы похвалят за то, что мы поймали преступника. Повернувшись к старику, который сказал, что раньше так расстреливали при попытке к бегству, я заметил:

«Вас ведь при этом не было, как вы можете знать?»

Мы отвели Каневари в караульное помещение. Там за барьером сидел полицейский. Увидев итальянца с распухшей губой и с запекшейся кровью на лице, который с нашей помощью проковылял по комнате, полицейский воскликнул:

«Черт возьми! Здорово вы его отделали».

Он пододвинул итальянцу стул, тот сел, опустил голову, и мне показалось, что сейчас его опять станет рвать. Но этого не произошло.

«Здорово отделали», — повторил полицейский.

Штрассер заметил, что, наверно, не помешает вызвать врача. Дело в том, что ночью и во время переезда итальянца несколько раз рвало, поэтому стоит вызвать врача. Теперь полицейский уже не был столь любезен, как прежде.

«Всему свое время, — возразил он. — Вначале давайте разберемся с деньгами».

Штрассер положил на стол конверт и сказал:

«Вот они. Мы их у него забрали».

Полицейский внимательно пересчитывал купюры, перекладывал их из одной кучки в другую, причем каждый раз поворачивал их таким образом, что голова изображенного на банкноте мальчика оказывалась сверху. Я помогал считать, заметив при этом, что и Каневари, подняв голову, мысленно пересчитывал разложенные на столе деньги.

Закончив подсчет, полицейский сказал:

«Значит, из этой суммы вам причитается шестьсот. Остальные он, видимо, стащил в другом месте».

«Весь вопрос — где?» — заметил кто-то.

«Это выяснится в ходе следствия».

Он положил шесть купюр рядом с остальными и сказал:

«Вам только придется расписаться в получении», — и, чуть сместившись на стуле, наклонился к пишущей машинке. Тут его взгляд упал на итальянца, впервые с того самого момента, как тот поднял голову и уставился на лежавшие перед ним деньги.

Вдруг, словно напоровшись на какое-то препятствие, полицейский застыл в крайнем удивлении. Несколько секунд он пристально смотрел итальянцу в лицо, потом перевел взгляд на Штрассера, потом снова на итальянца. И наконец изрек:

«Что за наваждение, черт возьми? Кто это?»

«Каневари», — проговорил Штрассер.

«Нет, это не Каневари. Это не мой Каневари. Это не он».

Услышав такие слова, все мы, разумеется, были крайне удивлены. Это вообще не укладывалось в нашем сознании — вот тебе и раз, как это не Каневари?

«Кто же это тогда, по-вашему?» — спросил Штрассер, что и в его устах прозвучало весьма неубедительно.

«Понятия не имею», — проговорил полицейский. В его интонации послышались еще менее любезные нотки.

«Во всяком случае, мы схватили его в горах, в теллибоденской хижине, — вмешался в разговор Артур, — и свои деньги мы у него нашли».

Однако полицейский дал понять, что ему абсолютно наплевать, где мы его нашли. Лично он может с определенностью утверждать лишь то, что это не Каневари. А с этим человеком его ничего не связывает. И кроме того, в таком виде он просто не может его принять. А вдруг у него обнаружатся какие-нибудь внутренние травмы. Если он примет его в таком виде, потом ему придется все самому расхлебывать, а нас тогда ищи-свищи. Он, может, и закрыл бы на все глаза, если бы сейчас перед ним сидел настоящий Каневари, а не этот вот, совсем незнакомый человек, который не имеет ни малейшего отношения ко всей истории.

«Мы, разумеется, искали не конкретно Каневари, — проговорил несколько обескураженный Штрассер, — а похитившего наши деньги вора. Мне все равно, как его зовут. Главное, чтобы мы получили наши деньги. И на этом вопрос для нас исчерпан».

Теперь полицейский не на шутку рассердился. И вообще, что это за постановка вопроса, уже давно никто не разговаривал с ним таким тоном, в конце концов он тоже человек, как все. Разумеется, не может быть и речи о том, чтобы выложить деньги до официального закрытия дела. Ведь вся эта история раскручивается через него, поэтому, случись какая-нибудь ошибка, все застопорится, и виноват будет он. Он, а не господин учитель. Вы только посмотрите, какой у него жалкий вид, такое впечатление, что он в любой момент может свалиться со стула. За все время к нему еще ни разу не доставляли людей в таком состоянии, и сейчас он первым делом попытается найти врача, чтобы тот его осмотрел.

Поэтому он пи за что не пойдет на то, чтобы немедленно взять итальянца под стражу, не говоря уже о том, что такой вопрос может вообще не возникнуть, в любом случае до этого еще далеко. Сначала тут надо выяснить, кто из нас может засвидетельствовать, что кражу совершил, именно он. Вероятно, никто. Значит, и представление доказательств упирается в него. Сейчас по крайней мере не надо его дергать, ему лучше знать, как поступить в таком случае.

Полицейский позвонил местному врачу, но того не оказалось дома. Он стал нервничать, он не может ждать, пока вернется господин доктор, ведь речь идет об экстренном случае. Ему, видимо, дали адрес другого врача. Набирая номер телефона, полицейский почему-то зажал трубку между плечом и подбородком, хотя руки его были свободны. Повернувшись к нам, он едва слышно проговорил:

«Врач сюда приезжает только на лето. Живет по соседству. Если он на месте, то сразу же придет».

Врач оказался дома. Полицейский объяснил ему суть дела, потом положил трубку и сказал:

«Сейчас он будет здесь».

Повернувшись спиной к итальянцу, полицейский стал закладывать лист бумаги в машинку. Потом резким движением на своем вращающемся стуле он вплотную приблизился к итальянцу и быстро проговорил:

«Фамилия? Имя?»

Прежде чем итальянец успел открыть рот, Штрассер заметил:

«Он не говорит по-немецки».

«Уж это он знает. Что им нужно понимать, они понимают. Итак: Фамилия? Имя?»

«Порта», — произнес итальянец.

Я так привык называть его Каневари, что сначала подумал, он лжет.

«Умберто Порта», — произнес итальянец, и теперь это прозвучало убедительнее, чем в первый раз.

Полицейский негибкими пальцами напечатал на машинке и, не поднимая головы, сказал:

«С моим Каневари у него вообще ничего общего. Это я сразу заметил. Совсем не похож. Удостоверение личности есть?»

Итальянец молчал, а полицейский, раскачиваясь на своем вращающемся стуле, проговорил, чеканя слова:

«Удостоверение личности. Паспорт. Passaporto».

«Si», — произнес итальянец. Он извлек из заднего кармана брюк паспорт и положил его на стол. Полицейский прочел фамилию, с ликованием сунул паспорт Штрассеру под нос и сказал:

«Вот. Читайте. Порта Умберто. Теперь-то вы признаете?»

«Что значит «признаете»? Мне нечего признавать. Я никогда не утверждал, что его зовут Каневари».

«Ну как же. Утверждали. Когда вы его сюда доставили, вы заявили, что он мой Каневари».

«Боже праведный! — проговорил Штрассер. — Да не запутывайте дело еще больше. Я повторяю: мы искали не человека по фамилии Каневари, а вора».

«Я не верю больше ни одному вашему слову. Сначала вы утверждали, что его зовут Каневари и он вор. Теперь же осталось только то, что он вор. Но и это вы доказать не в состоянии. А что, если вдруг выяснится, что он ничего не украл?»

«Откуда же тогда у него столько денег?»

«Пока рано делать выводы. Этим займется следствие. — Повернувшись к итальянцу, полицейский спросил: — Откуда у вас эти деньги?»

Услышав, что речь зашла о деньгах, итальянец оживился.

«Si, si, — торопливо заговорил он. — Эти деньги. Мои деньги».

И тогда, несмотря на свою распухшую губу и запекшуюся кровь на голове, он стал так быстро говорить по-итальянски, что в этом бурном потоке слов Сильвио, наверно, разобрал едва ли больше меня.


— А я, — добавляет Артур, — я подумал, он специально болтает так много только потому, что стащил деньги. И теперь выискивает тысячи всяких уверток, благо это несложно. Но не о них сейчас речь. Главное для нас — выручить наши деньги.

— А у меня уже тогда закрались сомнения, — признался Петер. — Я был еще в полной уверенности, что именно он стащил наши деньги, но то, что его звали не Каневари, меня очень насторожило. И потом я немного побаивался прихода врача. Ведь если итальянец начнет все выкладывать, у нас будет бледный вид.

— Сильвио стал переводить, что сказал итальянец. Это меня совсем добило. Все время, пока говорил Силь^ вио, я не сводил взгляда с Порты. Теперь он снова сидел скрючившись на стуле. Видимо, ему далось нелегко говорить так быстро.

Итальянец, перевел Сильвио, работает в Маттмарке. Ему дали отпуск на неделю в связи с тем, что в Печетто — это деревня по ту сторону перевала Монтеморо — уже назначена свадьба его дочери. Поэтому он и отправился туда пешком. А ехать на поезде — это долгая история: ведь сначала надо спуститься в Фисп, потом через Симплон в Пьедимулеру, затем снова подняться в долину Анцы, после чего еще идти до места пешком.

«А как же деньги? — спросил Штрассер. — Может, он еще станет утверждать, что все деньги его?»

«Он утверждает, — продолжал Сильвио, — что все деньги его. Дело в том, что перед его уходом ему выдали зарплату. Всего восемьсот франков. Остальные — это его накопления. Он хотел купить своей дочери свадебный подарок».

Я ни на секунду не сомневался, что Порта говорит правду. Выходит, мы устроили погоню за совершенно незнакомым нам и совершенно невинным человеком, которого к тому же жестоко избили. Только теперь до меня дошло, почему он так вел себя по отношению к нам, почему вынул нож, почему отказался бежать. Он просто не знал, кто мы такие и чего от него хотим. Ему естественно было предположить, что мы охотимся за его деньгами, словно какая-нибудь организованная банда преступников, да еще с учителем во главе. Получилось, что он подумал о нас именно то, что мы думали о нем. И вот теперь он сидел перед нами с запекшейся кровью на голове, а мы, обступив его со всех сторон, от стыда не могли поднять на него глаз. И уж совсем неразрешимой загадкой казалось нам теперь — как выпутаться из столь неприятной ситуации. Мы полагались на Штрассера в надежде на то, что уж он-то найдет какие-нибудь слова в наше оправдание. И учитель сказал, но таким тоном, что сразу стало ясно: он и сам в это не верит.

«Он лжет», — проговорил Штрассер.

Оказалось, Порта все же понимает по-немецки больше, чем мы думали.

«Я не лжет», — возразил он.

«Это легко проверить», — заметил полицейский. Он уверенно чувствовал себя при исполнении служебных обязанностей, уже не будучи, как тогда в Цермайджерне, нашим другом и советчиком. По отношению к нам он держался строго и на дистанции.

Полицейский позвонил в Маттмарк, но, по-моему, в этом не было никакой необходимости. Я, например, нисколько не сомневался, что Порта говорит правду. Очень скоро это полностью подтвердилось. На другом конце провода сообщили, что в Маттмарке существует даже нечто вроде банка, в котором рабочие хранят часть своей зарплаты. Полицейскому быстро дали сведения о том, что Порта действительно там работает, а сейчас ему предоставлен пятидневный отпуск. Накануне ему была выплачена двухнедельная зарплата — восемьсот франков. Кроме того, он снял со своего счета семьсот франков.

Полицейский с укоризной посмотрел на Штрассера и сказал:

«Ну и заварили же вы кашу, господин учитель. Должен сказать, это не останется без последствий. Отнять деньги у совершенно незнакомого человека, который не сделал вам ничего плохого. По сути, речь идет о нападении с применением физического насилия. При желании это можно истолковать даже как ограбление».

Мы молчали. Полицейский наслаждался нашим смущением. Наконец Штрассер проговорил:

«Да. Видно, это была серьезная ошибка. Однако мы не могли знать, что он не виновен».

«Любой человек не виновен до тех пор, пока не доказана его вина, — надменно произнес полицейский. — Но даже если бы он действительно стащил деньги, это еще вовсе не значит, что можно обращаться с ним таким образом, словно вы дикари. А вы ведь горожане. Все это будет включено в мой рапорт».

«И что же нам теперь делать?» — спросил Штрассер.

«Сначала надо вернуть деньги».

«Это само собой разумеется».

«Так вот, сделайте это сами. Я у него денег не отнимал, не мне их и возвращать».

Штрассер послушно взял купюры, которые лежали на столе, вложил их в конверт и протянул Порте.

«Прошу меня извинить, — проговорил он нерешительно, — мы вас приняли за другого».

Порта сунул конверт в карман своей куртки, застегнул молнию, и тут я впервые заметил улыбку в его глазах. Сильвио что-то сказал по-итальянски, и улыбка заиграла даже у него на губах. Или он пытался выдавить из себя улыбку, которая в любом случае получилась у него ужасная. Как у Дракулы. Только без длинных зубов. Он хлопнул ладонью по карману с деньгами и сказал: «Fa niente»[22].

Вдруг Мартина словно прорвало:

«Если это был не он, кто же тогда? Значит, кто-то еще?»

«Пожалуйста, только не здесь, — сердито одернул его Штрассер. — Сейчас это уже не так важно. Не знаю, представляете ли вы себе неприятные последствия, которые может иметь эта глупейшая история».

Все молчали, хотя, вероятно, у каждого в мыслях было одно и то же: нас это ни в коей мере не коснется. А если что случится, то только с тобой. Ты ведь — учитель, ты за все и отвечай.

Кто-то постучал в дверь. Полицейский, который все еще был занят своим рапортом, сидел спиной к двери.

«Войдите», — громко сказал он.

Пришел врач, мы сразу поняли это по его облику — солидный, полный достоинства, с седыми волосами, — поняли еще до того, как он открыл рот. Мы поднялись с мест, как в школе при появлении учителя. Он сказал «добрый день», и мы хором ответили «добрый день». Штрассер представился и хотел было объяснить, что здесь происходит, но полицейский перебил его:

«Я вам позвонил, потому что у нас здесь происшествие. Этот человек — итальянец. По паспорту Умберто Порта. Он отправился пешком через перевал Монтеморо. И вот эти его…»

«Городская гимназия Берна, — быстро проговорил Штрассер. — Четвертый класс. — Чуть наклонив голову, он добавил: — Доктор Штрассер, учитель».

Врач представился и пояснил, что здесь он всего лишь отдыхающий, много лет работает врачом-ассистентом в Берне. Он осмотрелся по сторонам и, не найдя подходящего места, поставил свой чемоданчик прямо на стопку документов, возвышавшихся на письменном столе. Полицейскому, как видно, это не понравилось, и несколько секунд царило замешательство. Вероятно, он размышлял, как поступить — одернуть врача или продолжить свой рассказ. Он решил продолжить. Но до этого дело не дошло, потому что врач уже хлопотал над Порта, обрабатывая сначала его раздувшуюся губу, а затем рану на голове.

«Как же все это случилось?» — поинтересовался он.

«Я как раз собираюсь вам об этом рассказать, — воскликнул обиженный полицейский. — Они его избили».

«Избили? — переспросил врач, не отводя взгляд от раны. — Из-за чего же?»

«Просто они думали, что он вор. Но это не подтвердилось. Я все проверил».

«И поэтому вы его так отделали?» — воскликнул врач, взглянув на Штрассера.

«Мы его не били по голове», — заметил один из нас.

«Его рвало?»

«Да, несколько раз».

Все еще хлопотавший над итальянцем врач выпрямился и, погруженный в свои мысли, сказал Штрассеру:

«Я должен осмотреть его более обстоятельно. Его надо куда-нибудь положить».

«Разумеется, — проговорил полицейский. — В соседней комнате есть нары».

«Хорошо, — произнес врач со своей подчеркнуто бесстрастной интонацией и отсутствующим взглядом, устремленным на Штрассера. — Его надо немедленно госпитализировать. Скорее всего, это сотрясение мозга. Будем надеяться, что внутренних травм нет. Значит, избили его. Вам следовало бы лучше присматривать за молодыми людьми. Когда-нибудь это может кончиться весьма печально. Вам, наверно, не удалось этому помешать?»

«К сожалению, нет, — сказал Штрассер. — Я стоял чуть поодаль. Когда я подошел ближе, то, естественно, сразу же вмешался».

Он лгал. Все мы понимали, что учитель лжет. И он отдавал себе отчет в том, что нам это хорошо известно. Штрассер находился меньше чем в пяти метрах от нас. И в тот момент он произнес только одну фразу: только не надо по голове! Он явно лгал сейчас. Ему даже стыдно было посмотреть нам в глаза.

Врач прошел с итальянцем в соседнюю комнату и закрыл за собой дверь. Полицейский между тем продолжал писать свой рапорт. Сбившись в кучу, мы не посмели присесть и даже поговорить друг с другом.

Через четверть часа врач распахнул дверь и сказал:

«Господин доктор Штрассер, пройдите, пожалуйста, сюда вместе с молодыми людьми. Вы должны увидеть все собственными глазами».

Мы вошли в небольшое соседнее помещение, где на нарах лежал итальянец, раздетый до пояса. Его спина — это зрелище я никогда в жизни не забуду. Вся в синих, красных, желтых пятнах и шишках, в бесформенных отеках. Повернувшись лицом, Порта окинул нас своим совершенно безучастным взглядом. В его глазах не было ни ненависти, ни боли, словно все вокруг, в том числе шишки на спине, не имели к нему ровным счетом никакого отношения.

«Такое и мне не часто доводилось видеть, — признался врач. — Скажите, какая муха вас укусила? Вы что, совсем обезумели? Прямо как дикие звери».

Стоявший в дверях полицейский повторил:

«Вы что, совсем все обезумели?»

«Вы позвонили в больницу?» — спросил его врач.

«Но тогда придется звонить в Фисп. Это самая близкая больница».

«Пожалуйста. И немедленно. Ему требуется больничный уход».

Когда полицейский ушел, врач спросил еще раз:

«И все же, какая муха вас укусила? Почему вы так с ним обошлись? Ты, например, — и он указал пальцем на меня, — почему ты его избивал?»

«Не знаю, — ответил я. — В тот момент я тоже не знал этого».

«А ты?» — спросил он другого.

Тот ответил: просто потому, что увидел, как итальянца бьют остальные.

«И как вам нравится его спина? И голова?»

Нам нечего было сказать в свое оправдание.

«Один человек на такое не способен, — продолжал врач. — Никто из вас в одиночку не смог бы так его отделать. Но когда все вместе, это куда проще. Не правда ли? Тогда свой разум можно спрятать за спиной других. Тогда любая низость оказывается не только позволительной, но даже необходимой».

Он был прав. Мне тоже трудно было объяснить самому себе, как могло случиться, что мы вдруг перестали контролировать свои поступки. Ведь, когда отправлялись в путь из Цермайджерна, все казалось проще простого. Полицейский объяснил нам, как поймать преступника — вот и все. В сущности, для нас это была прогулка, прогулка, обещавшая развлечение.

«Плохо дело?» — поинтересовался Штрассер.

«Непосредственной опасности для жизни, видимо, нет. Но вероятны всякие осложнения. Поэтому его надо срочно госпитализировать».

Полицейский сказал, что машина «скорой помощи» подойдет с минуты на минуту.

Нам нельзя было там дольше оставаться. Какой смысл ждать, пока прибудет автомобиль. Подавленные, мы медленно вышли на улицу. Я тайком кивнул Порте. Но он, видимо, или не заметил моего приветствия, или сознательно проигнорировал его.

На обратном пути мы все время молчали. Хотелось есть, пить. Все были усталые и расстроенные. Рядом со мной шагал Сильвио. Когда мы миновали городок, я спросил его:

«Думаешь, у нас будут неприятности?»

«Не знаю».

«Надо было его отпустить».

«Видимо, да».

Ему просто не хотелось продолжать со мной разговор. Сзади нас рядом со Штрассером шел Мартин.

Он сказал:

«То, что мы его слегка избили, ничего страшного. Он быстро очухается. Но то, что он не похищал никаких денег, это уже свинство. В таком случае вор все же среди нас. И значит, он помогал нам бить итальянца. Вот Еедь какой гад».

Никто ничего так и не сказал в ответ. По-моему, в ту минуту никого уже не волновало, кто похитил деньги. Разумеется, страшно было представить себе, что вор не только участвовал в избиении итальянца, но и еще шагает сейчас рядом со скорбной, как у всех, миной на лице.

«Теперь можно все начинать заново, — продолжал Мартин, — Но ведь все равно придется выяснять, кто злоумышленник. Иначе подозрение падет на любого из нас».

Сказано справедливо, но никто не сознавался. У нас прошло всякое желание обсуждать эту тему, а когда Мартин спросил Штрассера: «Что теперь будем делать?», тот ответил: «Об этом я еще не думал. И думать сейчас не хочется».

Когда мы добрались до Цермайджерна, в горах наступил вечер. Еще ни разу в жизни я не чувствовал себя таким изнуренным, измотанным и подавленным. Подавленным потому, что именно разговор с Сильвио побудил меня все еще раз продумать и взвесить. Для нас итальянец действительно был аутсайдером, не таким, как все, короче, другим. Он говорил на другом, не таком, как у нас, языке, он отличался от нас по возрасту, был по-другому одет. А другие, хотя мы и считаем их сородичами, нам тем не менее не ровня, они значительно нам во всем уступают. Точно таким же другим всегда был и я в нашем классе. Я ведь это хорошо понимаю, и все же не удержался от участия в избиении итальянца. Почему? Этот вопрос я задал себе, возвращаясь домой. Действительно, почему? Наверно, потому что увидел, как это делают мои товарищи? Может быть. Но главным образом, наверно, потому, что хотел продемонстрировать своим школьным товарищам, что итальянец для меня такой же чужой, как и для них. Тогда я, правда, не очень-то отдавал себе отчет в происходящем, и тем не менее я избивал итальянца в надежде на то, что такая жестокость поможет сократить существующую между нами дистанцию.


— И снова ты преувеличиваешь, — вторгается в разговор Артур. — Тебе это, наверно, доставляет удовольствие. Тебе нравится повторять, я, мол, бедный, остальные — богатые, я — отверженный и т. д. и т. п. Разве кто-нибудь тебе хоть раз давал понять, что ты не из нашего круга?

— Нет. Я уже тебе говорил: никто из вас не давал мне этого понять. И тем не менее я это остро чувствую.

— Потому что это тебя забавляет. Тебе приятно ощущать то, чего на самом деле нет. Ты нравишься самому себе в этой роли, и, если отнять у тебя эту игрушку, ты будешь очень разочарован.

— Оставь ты наконец Петера в покое, — вмешивается в спор Карин. — Всегда ты ищешь ссоры.

— Я не ищу ссоры. Выходит, мне уже и сказать нельзя, что я думаю.

— Оставь нас, пожалуйста, в покое. Ну чего ради ты явился? Я ведь тебя не звала, и вообще я хочу, чтобы Петер продолжил свой рассказ.

Артур умолкает, но не уходит.


— Я думал, — продолжает Петер, — что госпожа Штрассер выйдет нам навстречу, поскольку она давно нас не видела и не имела от нас никаких вестей. Но я ошибся. Стоя у плиты, она не сочла нужным даже повернуться к нам и только пробормотала «добрый вечер».

«Наконец-то! — проговорила она. — Где это вы так долго пропадали? Столько времени о вас ни слуху ни духу».

«Я никак не мог позвонить, — ответил Штрассер. — Столько всего произошло».

«Садитесь за стол, — сказала она. — Ужин уже давно готов».

Мы прошли в столовую. И тут мне показалось, что госпожа Штрассер разглядывает меня особо пристально, так же холодно и таинственно, как накануне. Я умышленно медленно отошел в сторону. Заметив это, она проговорила резко и так громко, что все обернулись:

«Петер, помоги мне, пожалуйста, принести еду! — Она протянула мне ключи и торопливо прошептала: — После ужина я тебя жду на кухне».

Я принес еду и сел на свое место. Все ели молча. Мне бросилось в глаза, что госпожа Штрассер не произнесла ни слова. Это с удивлением отметил и ее муж.

«Разве тебе не интересно, что с нами приключилось?» — спросил он.

Она продолжала жевать, не поднимая головы. Потом глухим голосом спросила:

«И что же с вами приключилось? Удалось поймать Каневари?»

«Не Каневари, а совсем другого. Но тоже итальянца. Его мы сдали в полицейский участок в Зас-Альмагеле. У него тоже оказались деньги».

Госпожа Штрассер подняла голову.

«Деньги? — спросила она и покраснела. — Выу него забрали деньги?»

«Да нет. Этого мы сделать не могли. Теперь уже точно установлено, что он не вор».

«Значит, это кто-то из нас, — бросил Мартин. — И мы обязательно должны его найти».

Я думал, что сейчас они станут искать подозреваемого. Но все валились с ног от усталости, а события минувшего дня требовали проявлять чуть большую осмотрительность.

Госпожа Штрассер сказала:

«После ужина я бы на вашем месте пошла спать. Вы все, наверно, жутко устали. А Петер, может быть, не откажется помочь мне помыть посуду. Конечно, если только у тебя еще есть силы».

«Силы еще есть, я с удовольствием вам помогу», — сказал я.

Никто, естественно, не рвался на сон грядущий поработать судомойкой, и после ужина все дружно пошли спать.

«Еще посижу немного на воздухе перед домом, — сказал Штрассер, — а потом пойду спать. Я тоже устал».

«По тебе видно».

«Что?»

«Что ты устал. А разве что-нибудь еще?»

Он закурил сигарету, посмотрел на меня, повернулся и вышел из дома на воздух.

Когда мы остались одни, госпожа Штрассер проговорила:

«Можешь себе представить, Петер? Вот они».

Я не понимал, что она имеет в виду. Я подождал несколько секунд, ожидая, что госпожа Штрассер продолжит разговор, но она молчала. Тогда я спросил:

«Вы о чем?»

«Вот деньги».

«Какие деньги?»

«Наши. Украденные деньги. Только их не украли. Я их нашла. И знаешь где? В поваренной книге. До сих пор не могу понять, как деньги могли оказаться в поваренной книге. Я их, наверно, сама туда положила. Когда готовила творожный пудинг, мне надо было проверить, сколько времени запекать. Тогда я, наверно, и сунула деньги в поваренную книгу. И вот они нашлись».

Мне подумалось, ну, это — венец всей абсурдной затеи. Госпожа Штрассер ожидала, конечно, что я закричу от радости: браво! Но мне было все равно. В тот момент я думал о Порте, о том, что мы ведь запросто могли его убить. И вся эта история приключилась из-за того, что госпожа Штрассер вздумала приготовить творожный пудинг, но не знала, сколько времени его запекать.

Мое спокойствие ее откровенно разочаровало.

«Я думала, вы все обрадуетесь, — сказала она. — Правда, вам впустую пришлось пропутешествовать, да еще так далеко».

«Это ничего», — ответил я.

«Ну хоть с погодой вам повезло. Прогулялись с удовольствием».

Я никак не мог ответить ей: «Да, с удовольствием», хотя она ждала от меня именно эти слова. Я проговорил лишь:

«Главное — деньги опять при нас. И еще, что среди нас нет вора».

«Просто ума не приложу, как ему в этом признаться».

Снова тот же самый вопрос, подумал я и ответил:

«Так ведь он страшно обрадуется, когда услышит это».

«Конечно. Но то, что два дня вы потеряли и деньги нашлись в поваренной книге… Мой муж будет не доволен. Я-то его знаю».

«В общем, день был прожит не зря. Для нас».

Сначала я хотел добавить, что и для господина Штрассера не зря, но промолчал. Я снова увидел учителя в полицейском участке, где в крайнем смущении он откровенно… лгал. Видимо, Штрассеру было очень несладко, если пришлось откровенно лгать, да еще в нашем присутствии. И не только лгать, но и сваливать на нас всю вину за то, в чем повинен сам. Странно, но из-за этого Штрассер не стал мне менее симпатичен. Скорее наоборот. Мне даже понравилось, что он обнажил перед нами свои слабые стороны. Ведь обычно учителя всегда правы. Но, по-моему, человек не может быть всегда правым.


— У меня было такое же ощущение, — говорит Артур. — Сначала я подумал, вот ведь какой трусливый пес. Боится отвечать за то, что нашкодил. Но потом я заметил, что он сгорает от стыда — и это мне страшно понравилось.

— В любом случае я не стал бы говорить госпоже Штрассер, что и для ее мужа день был прожит не зря, — заметил Петер. — Мне только подумалось, вот сидит он там в темноте перед домом со своей одинокой сигаретой в зубах, и поди угадай, что у него сейчас на душе.


— Я пошел на кухню помогать госпоже Штрассер мыть посуду. Увидев меня за работой, учитель сказал:

«Иди спать, Петер. Ты и так сегодня наработался».

Но мне жутко хотелось быть свидетелем ее признания. И вот она заговорила:

«Можешь себе представить, я только что рассказала об этом Петеру: деньги-то я нашла».

«Те самые шестьсот франков?»

И она рассказала ему, где нашла деньги. Штрассер чересчур устал — и, похоже, не только устал, чтобы живее откликнуться на эту новость. Он выдавил из себя только одну фразу:

«Одно не противоречит другому».

«Чему другому?»

«Да это я так, про себя».

«Вы потеряли целых два дня впустую», — проговорила она.

На что Штрассер, словно мы сговорились, ответил, как я:

«Эти два дня были прожиты не зря. А ты как думаешь, Петер?»

«Это уж точно, что не зря».

«Я тоже так считаю. Чуть не забыл, мне ведь надо позвонить».

Я нисколько не сомневался и готов был голову отдать на отсечение, что Штрассер звонить будет именно в больницу в Фиспе. Он спросил, не поступил ли к ним господин Порта. Как его самочувствие? Да? Ничего особенного? Хорошо. Благодарю. До свидания.

«Куда ты звонил?» — спросила она.

«В больницу. Справился насчет итальянца, которого мы приняли за Каневари и захватили. Дело в том, что он хотел от нас сбежать. Выпрыгнул из комнаты второго этажа и разбил себе голову и ногу. Поэтому пришлось поместить его в больницу».

Пока Штрассер рассказывал, он не смотрел своей жене в глаза, а поглядывал только на меня.

«Как он там?» — спросил я, поймав себя на мысли, что еще два дня назад мне бы и в голову не пришло задать такой вопрос. Просто за эти часы мы как-то сблизились — учитель гимназии господин доктор Штрассер и я.

«Так, в общем, ничего», — ответил он.

Когда я вошел в спальню, ребята еще не спали. Стали наперебой расспрашивать меня, что случилось, что она хотела мне рассказать. Видимо, им что-то бросилось в глаза.


— Еще бы, как тут было не заметить, — говорит Артур. — За столом госпожа Штрассер выглядела как переполошенная курица в курятнике. Разве только крыльями не хлопала.

Сначала ты ведь рассказывать ничего не хотел. Сплошь пустые отговорки. То да се. Мол, очень устал. И только когда Сильвио тебя спросил, ты признался, что госпожа Штрассер заложила куда-то деньги и потом их снова нашла; из-за чего мы, высунув язык, как безумные носились по горам. Сейчас итальянец был бы уже у своей дочери и под хмельком потягивал бы свое любимое кьянти. А теперь вот по милости госпожи Штрассер он угодил в больницу — и все из-за того, что она изволила засунуть деньги в поваренную книгу.

Хоть все мы устали как собаки, никто и не думал спать. Тогда я предложил выйти на воздух и выкурить по сигарете.

Мы вчетвером так и сделали. Ночь была холодная. Сначала просто сидели молча и курили. Наверно, каждый думал о минувшей ночи там, в горной хижине.

«Интересно, — прервал молчание Хайнц, — как будут развиваться события дальше. Итальянец лежит сейчас в больнице, значит, кто-то должен за него платить. Он ведь не признается, что получил травму, выпрыгнув из окна».

«Он же не по своей воле выпрыгивал из окна», — заметил Сильвио.

«Нам нечего бояться, — сказал я. — Не зря же мы взяли с собой учителя! Если он снова будет утверждать, что не смог нас удержать, то всем нам придется заявить, что это не так. Штрассер сидит сейчас как рак на мели. У него такая кислая физиономия, что за километр видно. Ему сейчас явно неуютно в его шкуре. А нас не в чем упрекнуть. Я в любом случае раскошеливаться не собираюсь».

— Мы пробыли на воздухе недолго, — говорит Петер, — Выкурили по сигарете. Меня от усталости даже начало трясти. Потом пошли спать, и я мгновенно заснул. Проснулся только утром — нас разбудил Штрассер.

Когда мы сели завтракать, все уже были в курсе дела и таинственно шушукались. Я надеялся, Штрассер не заметит, что все уже всё знают, иначе он подумает, что это я им все рассказал. Но я поделился новостью только с тремя.


— Но даже если он и заметил, — говорит Артур, — что из этого?

После завтрака Штрассер сказал, чтобы мы не расходились: он решил нам поведать свою сногсшибательную новость. Только подумайте, какая радость, слава богу, что со всех теперь снято грязное подозрение и т. д. и т. п. Впрочем, мы и не очень-то старались делать вид, будто нам еще ничего не известно, и поэтому восприняли эту весть достаточно спокойно. Штрассер был удивлен и даже немного разочарован.

«Разве вас это не радует?» — спросил он.

«Конечно, радует. Ясное дело. Ведь деньги-то наши. Иначе пришлось бы раньше времени разъезжаться по домам».

И тут кто-то, я уже не помню кто, предложил все же вернуться домой, а деньги отдать итальянцу. В качестве возмещения за причиненное телесное повреждение.


— Это был Мартин, — говорит Петер. — Совершенно точно, меня еще поразило, что именно Мартину пришла в голову такая мысль.


— Да, это был Мартин. Мы удивились. Никто из нас об этом даже не подумал. Поэтому нам нечего было сказать, а Мартину показалось, что мы против, и он стал извиняться: мол, просто так сболтнул, а что до него, то ему все равно, останемся мы еще на неделю или уедем.

Штрассер сказал, что это великолепная идея. И мы тоже нашли ее великолепной, даже госпожа Штрассер. Хотя она и не знала истинной причины.

«Я тоже не против, — сказала она. — Только, может, часть денег, не все сразу. Но в общем, я за. В конце концов это моя ошибка».

«Не только твоя, — заметил Штрассер. — Наша общая. И больше всего — моя».


— Мне понравилось, что он в этом признался, — сказал Петер. — Мы поставили предложение Мартина на голосование. Сначала хотели голосовать поднятием руки, но потом решили, что надежнее провести тайное голосование. Снова, как и два дня назад, когда Штрассер надеялся, что похититель сообщит место, где спрятаны деньги, были розданы листочки. Все поддержали идею Мартина. Когда Штрассер объявил результаты голосования — единогласно, мы захлопали в ладоши.

Наверно, потому что у нас было хорошее настроение, Штрассер сказал:

«Значит, отдаем ему все шестьсот франков. И я еще своих четыреста. Все, что у меня есть при себе. Это немного поможет Порте, он будет легче переносить боль».

Госпожа Штрассер была не согласна, но не посмела возразить. Она только спросила:

«А это не слишком много?»

«Нет, — парировал Штрассер. — Ведь в больницу он попал из-за нас».

«Нечего было ему прыгать из окна».

Сидевший рядом с женой Штрассер заговорщически подмигнул нам: только не надо возражать. И это мне тоже понравилось — у нас с ним от его жены была маленькая тайна.

«Итак, уезжаем послезавтра, — объявил Штрассер. — А завтра нужно будет немного почиститься и собрать вещи. В Фиспе мы пропустим один поезд. А в это время кто-то из нас сходит в больницу и передаст Порте деньги».

Мы были согласны. Теперь уже не осталось и следа от подавленности, столь угнетавшей нас после погони за итальянцем. Когда Штрассер предложил нам съездить в Зас-Фе и искупаться в местном бассейне, все мы восприняли эту идею с воодушевлением. Мы поехали туда после обеда. В Зас-Фе отличный бассейн. Куда ни повернись, везде перед тобой четырехтысячные вершины: Дом, или Аллалинхорн, или Тешхорн и другие. Со всех сторон высокие горы — действительно величественное зрелище.

Госпожа Штрассер отправилась вместе с нами в порядке исключения. Когда она вышла в купальном костюме из кабины, видно было, что она чувствует себя немного стесненно. Хотя с длинными распущенными волосами она выглядела очень молодо.

Когда мы вернулись, почти совсем стемнело. Мы доели консервы, мясной рулет, картошку и колбаски.

«Завтра нам останется только почиститься и собрать вещи, — сказал Штрассер. — Утром можно рано не вставать, спите сколько хотите».

Штрассер уже не подчеркивал больше свою власть над нами и стал, наоборот, таким любезным и приятным, что мы, переглянувшись, в один голос заявили, что в таких условиях вполне можно было бы провести здесь еще неделю. Ночью мы снова вылезали через окно, рассаживались на траве, курили и еще долго говорили о Порте. Наутро следующего дня мы вышли в путь. Сначала пешком в Зас-Альмагель, а потом на почтовом автомобиле вниз по горной дороге до Фиспа.


— Значит, вот в чем дело, вот почему вы ничего не рассказывали, — говорит Карин. — Вам просто было стыдно.

— Ну да, — говорит Артур. — Стыдно?! А чего тут, собственно, стыдиться?

— А вот мне было стыдно, — замечает Петер. — Мне и до сих пор стыдно. Хоть и не так, как прежде, но все же.

— А что так? Просто не понимаю. Мы же не виноваты. Если хорошенько задуматься, нашей вины здесь нет. Вот Штрассер, это да. Согласен. Но больше всего виноват полицейский. Там, в полицейском участке, — помнишь, в каком тоне он с нами разговаривал? А, собственно, на каком основании? Если бы он не наговорил нам всякой ерунды: деньги похитил Каневари, ищите, мол, его там, в теллибоденской хижине, — самим нам никогда и в голову бы не пришло устроить эту погоню. Да еще детально расписал его внешность, а ведь Порта точно такой же пожилой, худосочный и невысокого роста. Поэтому нам не в чем себя укорять. Скажи, ну кто виноват в том, что мы избили Порту? Конечно, полицейский. Потому что он убедил нас, мол, это — Каневари, тот самый Каневари.

— Разве это так важно — Порта или Каневари?

Артур не возражает. Видимо, ему абсолютно все равно.

— Почему вы до сих пор никому об этом не рассказывали, только мне? — спрашивает Карин. Она втайне надеется, Петер скажет, что она для него — близкий человек. Вместе с тем Карин уверена, что в присутствии Артура таких слов от Петера не дождешься. А может быть, он хоть как-то намекнет, чтобы ей одной стало понятно. Хотя бы только взглядом. Но Петер никак не проявляет своего намерения — ни словом, ни взглядом. Артур переворачивается на спину, потом устраивается на траве в нескольких метрах от них. Солнце повисло совсем низко над горизонтом, и Артур оказался почти в тени деревьев.


— Итак, мы решили, — говорит он, — добираться поездом до Фиспа, чтобы навестить Порту в больнице. На вокзале купили открытку с видами и написали на ней: желаем скорейшего выздоровления, и все подписались. Штрассер вложил деньги и открытку в конверт. Наблюдая за тем, как исчезают деньги, его жена еще раз попыталась протестовать, теперь, правда, весьма робко:

«А может, это чересчур много?»

Однако ее возражение было оставлено без внимания.

«Ну, а кто передаст ему деньги?» — спросил Штрассер.

Мы в один голос заявили, пусть это сделает он сам.

Но Штрассер заметил, что так все будет выглядеть слишком официально. Его должен сопровождать по меньшей мере кто-нибудь из нас.


— Однако никто не захотел, — подключился к рассказу Петер. — Как мы и ожидали, Штрассер сказал: «Тогда со мной пойдет Артур».

Артур не возражал, и они направились в больницу. А мы остались ждать их на вокзале.

— У попавшейся на нашем пути женщины мы спросили, как добраться до больницы, — продолжал рассказывать Артур. — Она ответила: все время в гору. Мы так и сделали. Правда, пришлось еще раз уточнить, прежде чем мы нашли больницу.

Штрассер спросил у дежурной за окошком, в какой палате лежит больной Порта. Девушка стала перебирать карточки в ящике и, пока искала, проговорила:

«Сейчас вы его повидать все равно не сможете. В общем отделении время для посещений — понедельник и четверг с часу до двух».

Штрассер попытался объяснить ей, что речь идет об исключительном случае. Но девушка была непреклонной: это она слышит каждый день да еще по нескольку раз. «Никаких исключений из правил», — сказала она.

Мы уже собрались было уходить, когда появился врач. Увидев нас, таких растерянных, у окошка регистратуры, он спросил:

«Что тут у вас?»

«Они хотят навестить господина Порту, — ответила девушка. — Он лежит в общем отделении. Я им сказала, что сегодня нельзя».

Штрассер почувствовал, что вопрос можно сдвинуть с мертвой точки, и представился:

«Доктор Штрассер, учитель гимназии в Берне. Мы должны передать привет господину Порте от нашего класса. Мы через полтора часа уезжаем. Поэтому было бы очень мило с вашей стороны, если бы в виде исключения…»

Врач согласился.

«Только не очень долго, — предупредил он. — Пойдемте со мной».

Мы поднялись на второй этаж и пошли по длинному коридору.

«Как его самочувствие?» — поинтересовался Штрассер.

«Ничего, — ответил врач. — Сотрясение мозга. Но не очень серьезное. Кроме того, ушибы и размозжения в области спины».

В палате вместе с Портой лежало еще трое. Все старше его. Совсем юная сестра была занята развешиванием одежды.

Он сразу нас узнал. Я думал, что Порта не захочет даже поздороваться, отвернется или станет ругаться, как только увидит нас. И тогда, чтобы он успокоился, мы сунем ему тысячу франков.

Но, увидев нас, он улыбнулся. Его нижняя губа уже не производила такого жуткого впечатления, как прежде. Он улыбался, словно мы были его лучшими друзьями. Когда мы приблизились к его кровати, Порта сказал:

«Buon giorno»[23].

Штрассер протянул сестре букет цветов, которые мы купили на улице. Она их взяла, положила у кровати Порты и воскликнула:

«Прекрасные цветы. Не правда ли?»

«Si, si», — отвечал итальянец с улыбкой во все лицо.

«Как самочувствие?» — снова спросил Штрассер.

Порта владел немецким куда лучше, чем я думал.

«Хорошо, — ответил он. — Хорошо. — И начал рассказывать, как ему здесь нравится. — Сестры милый, доктор милый. Еда хорошо, все очень прекрасно…»

Пока Порта говорил, улыбка не сходила с его лица, словно он был обязан нам за то, что мы помогли ему попасть в эту прекрасную больницу. Уже звонила дочь из Пачетто. Она скоро навестит его здесь, а потом они вместе поедут домой.

«Та самая, у которой только что была свадьба?» — спросил Штрассер.

Да, правда, на свадьбу он не попал, но это не важно. Свадебный подарок он вручит ей потом.

Штрассер хотел было принести свои извинения:

«Нам всем очень жаль, что вышло такое досадное недоразумение».

Но Порта в ответ только махнул рукой. Ему не хотелось слышать от нас никаких извинительных слов. Все хорошо, деньги ему вернули, и скоро он выпишется из больницы.

Штрассер вынул из кармана конверт, положил его на ночной столик рядом с чашкой для вставной челюсти и сказал:

«У меня здесь для вас кое-что есть. От всех учеников и от меня лично. Для вас или для вашей дочери на запоздалый свадебный подарок».

«Нет, не нужно», — проговорил Порта.

«Как это не нужно? — возразил Штрассер. — Нужно. И вам и нам».

Конечно, Порта и не помышлял вернуть конверт. Он понимал, что в нем деньги, поэтому его «не нужно» прозвучало просто так, для вида. Я думал, что он сразу вцепится в конверт, чтобы узнать, сколько мы ему дали, ведь итальянцы охочи до денег.

Но как ни странно, он даже не прикоснулся к конверту, только слегка отодвинул его в сторону и сказал: «Grazie». Он все смотрел на нас со своей неугасающей улыбкой на лице. Мне кажется, он переполнялся гордостью от того, что ему нанесли такой визит. Через четверть часа беседа стала угасать. Все намеченные вопросы были заданы, и мы уже не знали, о чем еще говорить. Наступила пустота, и мы стали рассеянно смотреть по сторонам. Но Порту это нисколько не волновало. Он продолжал весело улыбаться, к тому же ему некуда было спешить. Мы же чувствовали себя неловко.

Наконец, Штрассер нарушил молчание:

«Значит, так. Хорошо, что нам удалось вас здесь посетить. Теперь нам надо идти. Еще раз желаем вам скорейшего выздоровления, и примите наилучшие пожелания всего нашего класса. Хотелось бы, чтобы вы не обижались на нас».

«Да, да», — проговорил Порта. Итальянец не понимал, что такое «не обижались», но, видимо, он и в самом деле не был злопамятным.

Штрассер оставил ему адрес гимназии, и Порта сказал, что, как только выпишется из больницы, обязательно пошлет нам открытку.

Мы поднялись со стульев. Конверт так и остался лежать на ночном столике. Мне подумалось, итальянец, конечно, не имеет понятия, что в конверте тысяча франков. Не хватает еще, чтобы сестра потом нечаянно выбросила его в корзину для бумаг. Как мне хотелось, чтобы он открыл конверт именно сейчас, до нашего ухода. Интересно, как просияет его лицо при виде десяти голубых банкнот.

Но Порта и не думал открывать конверт, хотя ему наверняка не терпелось узнать, сколько в нем денег.

Мы пожали ему руку на прощание. Мне было немного противно, что руку он вытащил из-под одеяла. Она была совсем теплая. В дверях мы обернулись. Итальянец лежал на спине, провожая нас взглядом. Он весело ухмылялся, приложив пальцы к виску.

В коридоре нам случайно попался тот же самый врач. Штрассер поблагодарил его за разрешение посетить Порту, а потом поинтересовался, кто несет расходы за пребывание его в больнице и существует ли на этот счет полная ясность.

«Думаю, что больничная касса, — сказал врач. — Можете справиться в канцелярии. Типичный случай бытовой травмы. Эти расходы покрывает больничная касса».

«Бытовая травма?» — переспросил Штрассер.

Видимо, на лице у него отразилось крайнее удивление, поэтому врач спросил:

«Вы что, не знаете, как это с ним произошло?»

«Не совсем», — ответил Штрассер.

«Он собирался переправиться через перевал Монте-моро и заночевал в горах в теллибоденской хижине. Наверно, малость перебрал. В общем, ночью высунулся из окна, опрокинулся и упал на откос. Тогда и заработал сотрясение мозга. Надо здорово перегрузиться, чтобы так ни с того ни с сего вывалиться из окна».

В канцелярии нам объяснили, что лечение за счет больничной кассы.

На обратном пути я спросил Штрассера:

«Интересно, почему он при нас не открыл конверт? Разве ему все равно, сколько денег мы ему вручили?»

«Нет, — ответил Штрассер. — Ему это наверняка не все равно. Вначале мне тоже хотелось, чтобы он открыл конверт в нашем присутствии. Но потом я понял, почему он этого не сделал. Из чувства такта. Он счел неприличным с жадностью набрасываться на конверт».

«Во всяком случае хорошо, что он не сказал правду об ушибах на спине. Иначе больничная касса, может, и отказалась бы оплачивать расходы».

«Да он просто не хотел нас предавать, — сказал Штрассер. — Вот вам и Порта! Великолепный человек!»

«Ну так вот сразу и «великолепный человек». Просто он не захотел неприятностей, а старался получить деньги с больничной кассы».


— Возвращаясь домой, — продолжает Петер, — мы договорились никому не рассказывать о том, почему раньше времени вернулись из пансионата. Решили говорить всем, мол, наше место занял другой класс, а кому эта версия не понравится, пусть придумывает себе другую. А правду скажем только после того, как получим от Порты открытку, в которой будет сказано, что он выписался из больницы.

— Ну и что дальше? — спрашивает Карин. — Он вам написал?

— Открытку получили сегодня. Входя в класс, Штрассер держал ее в высоко поднятых руках. И не было необходимости объяснять, что это такое. Мы захлопали в ладоши. Это была открытка с видами Фиспа. Всего несколько строк по-итальянски. Их написала его дочь. Он полностью выздоровел и теперь вместе с дочерью отправляется в долину Анцы. Спасибо за прекрасный подарок. Наилучшие пожелания всему классу и милому учителю. «Я думаю, — сказал Штрассер, — он всех нас многому научил».

— Типичный Штрассер, — говорит Артур. — Всегда-то он преувеличивает.


Einen Dieb fangen

Ravensburg, 1974


Перевод В. Котелкина

Рассказы

Робкий Руденц

Хотя все знают, что имя Руденц олицетворяет силу и мужество, наш герой был человеком робким. Можно сказать, от рождения. Несмотря на беззвучные угрозы врача и неутомимые подталкивания акушерки, он долго не появлялся на свет. Это оставило след на его внешности — когда он наконец родился и увидел этот безрадостный мир, выглядел он довольно уродливо, а голова и впрямь была похожа на кочан капусты.

В детстве он много страдал от своей робости. Однако она приносила ему и определенную выгоду. Когда он совершал дурные поступки, взрослые никогда не думали на него. И он не возражал, когда вместо него наказывали его товарищей. Не из-за трусости, нет. Просто потому, что был слишком робок для того, чтобы признаться.

Тем не менее он стал заместителем начальника цеха ткацкой фабрики. Впрочем, этим он был обязан только своему набожному отцу. Отец постоянно внушал сыну, что настоящая вера может сдвинуть горы. Эту отцовскую заповедь Руденц, что называется, впитал с молоком матери. И со временем она стала для него столь же неоспоримой, как факт, что после ночи настанет утро. Вначале, когда он стал практически использовать отцовскую мудрость, он верил только в простые вещи, сбывавшиеся и сами по себе, поэтому он ни разу не усомнился в абсолютной правильности отцовской истины.

Однажды вечером, гуляя в парке, он увидел на скамье одиноко сидевшую и тихо всхлипывавшую девушку. Руденцу было тогда двадцать четыре года. Из-за своей робости он не приобрел опыта в общении с женщинами и потому доверчиво и простодушно подсел к девушке. Они быстро разговорились. Девушка рассказала, что ее покинул друг, она осталась совсем одна на белом свете и теперь ей остается только утопиться.

Руденцу девушка понравилась, и ему стало жаль ее. Поэтому он попросил бедняжку отказаться от безрассудного шага. Он долго разговаривал с ней, обратив ее особое внимание на чудодейственную силу веры, способную сдвигать горы. И ему даже удалось убедить ее в том, что все неизбежно обернется к лучшему.

Они долго сидели вдвоем. К ночи стало прохладно, и молодые люди тесно прижались друг к другу. Вскоре после полуночи девушка вдруг зарыдала, бросилась ему на шею и чуть слышно произнесла, что он убедил ее и теперь она прочно верит в то, что он на ней женится и что это произойдет очень скоро.

Через месяц они действительно поженились. В первую же ночь она призналась ему, что ей безумно хочется ребенка. Руденц, сдержанно, но полный, как и она, радостного ожидания, ответил, что, если они твердо в это поверят, тогда все исполнится.

Жена обняла его, поцеловала и радостно воскликнула:

— Конечно, мой дорогой. Давай вместе поверим, что уже через четыре месяца у нас появится маленький. Я не могу ждать дольше, я просто умру от ожидания.

Руденцу это показалось несколько смелым, и он высказал ей свои сомнения. Но жена была в восторге от своего плана, она тут же начала верить и заявила, что ничто так не сможет убедить соседей в правильности их житейской мудрости, как то, что они «выверят» ребеночка через четыре месяца, если им это удастся. Этот аргумент окончательно убедил Руденца. Они рьяно взялись за дело, и результат не заставил себя долго ждать — ровно через четыре месяца жена подарила ему здоровенького мальчика.

Ребенок прекрасно рос, окруженный родительской любовью и лаской. Он превратился в большого, даже несколько неуклюжего крепыша — он ел за троих. Когда приходили гости, они не переставали расхваливать крепкое телосложение ребенка, а иногда и добавляли:

— А на отца-то он совсем не похож.

— Естественно, — отвечал в этих случаях Руденц, искоса поглядывая при этом на жену, — ведь при таких сроках это неудивительно.

Разумеется, Руденц старался воспитывать сына по-своему. Когда ребенок достаточно подрос, он начал рассказывать ему о вере, которая сдвигает горы и вообще все приводит в нужное соответствие. Сын не верил этому, и это огорчало Руденца гораздо больше, чем он в том признавался себе при своей робости. Когда он стал заместителем начальника цеха, сыну исполнилось пятнадцать лет. Он воспользовался этим и поговорил с мальчиком еще раз. Рассказал ему, как с самого начала твердо верил в то, что сможет занять этот пост… И вот его вера воплотилась в жизнь.

— Я бы мог привести тебе еще много других удивительных примеров из своей жизни, — добавил он, — но пока достаточно и этого.

— Ерунда все это, — ответил сын и выплюнул на ковер жвачку.

Руденц огорчился, однако продолжал твердо верить в то, что однажды ему удастся доказать сыну чудодейственную силу веры.

Долгое время родители надеялись, что сын будет учиться, но оказалось, что к учебе он был неспособен. Тогда отец попытался выучить его на слесаря, но и этого сделать не удалось. Наконец он пристроил его к себе на фабрику. Здесь парню понравилось, не последнюю роль в этом сыграли молодые ткачихи. Он возмужал. В двадцать лет уже обзавелся бородой, красной рубашкой и приобрел привычку после обеда класть ноги на стол.

Но и теперь Руденц не упускал случая внушить сыну свою веру. Обычно сын, когда отец робко приводил ему очередной пример, молчал и, не переставая жевать, смотрел телевизор. Но затем, когда родитель становился настойчивее, он снимал со стола одну ногу, пинал ею Руденца и, не отрывая глаз от экрана, произносил:

— Сгинь!

Однажды вечером, когда Руденц опять начал свою проповедь и, в ожидании очередного пинка от сына, сел на самый край тахты, сын на мгновение повернул к нему свою жующую физиономию и спросил:

— А правда, все сбывается, во что веришь?

— Абсолютно все, — восторженно отозвался Руденц.

— Тогда поверь в то, что ты мотоцикл, мне он как раз сейчас нужен.

Вначале Руденц воспринял слова сына как оскорбление, они даже потрясли его. Но затем его осенило. Ведь наступил тот самый момент, которого он так долго ждал. Теперь он практически сумеет доказать сыну, что может дать человеку вера. Он молча встал и пошел к себе. В дверях обернулся и спросил:

— Мопед?

— Нет, настоящий мотоцикл, — ответил сын.

Руденц сел на кровать, закрыл глаза. Затем призвал на помощь всю свою веру. Он знал: от успеха эксперимента зависело все. Поэтому он начал верить с такой силой, как никогда раньше. Но это не помогало. Долго не помогало. Затем он вдруг почувствовал, как у него округлились ноги, как искривились руки, и когда он открыл глаза, то увидел, что действительно превратился в мотоцикл, в мотоцикл со светло-зеленым седлом для водителя и задним сиденьем для подружки.

Руденц был потрясен. Чудо-превращение сделало этот момент самым счастливым в его жизни. Ему захотелось крикнуть: «Вышло!», но, естественно, у него теперь не было голоса, и он просто ударил в дверь колесом.

Стук испугал жену, и она прибежала на шум. А когда увидела его в блеске металла и краски, всплеснула руками и воскликнула:

— О, Руденц, как же ты красив!

Сын же, увидев отца в новом качестве, только произнес:

— Сила! — Затем потрогал мотор, седло, руль и добавил: — Ну что, папа, прокатимся!

Он вывел мотоцикл на улицу и поставил перед домом. Мать вышла вслед за ними. Сын нажал на стартер, и теперь все увидели, что Руденц постарался на совесть: бак оказался полон бензина. Сын прыгнул в седло и сделал пробный круг. Вернувшись, он оставил мотоцикл возле дома, прошел к матери и сказал:

— Такой папа мне нравится больше всего.

Руденц стоял перед дверью все еще вне себя от радости. Однако постепенно он успокоился. Под утро начался дождь. Тут он испугался за свои металлические части. Но сын заботливо прикрыл его брезентом.

Сначала Руденц думал оставаться мотоциклом до тех пор, пока сын не попросит его снова стать человеком. Но когда на следующий день сын отправился на нем в магазин и когда он услышал, как о нем спрашивал начальник цеха, и увидел, что собственный сын в ответ равнодушно пожал плечами, им овладело такое сильное желание принять вновь человеческий облик, что он решил немедленно уверовать в то, что он снова человек.

И он вновь призвал к себе всю свою веру. Он стоял на улице под металлическим навесом вместе с велосипедами, стоял и мучительно призывал к себе прежнюю веру. Но все оставалось без изменений. Ноги — колесами, руки — рулем. Его охватил панический ужас. Теперь он уже со всей страстью старался уверовать, что он человек, он верил не переставая, пока днем с группой товарищей к нему не подошел сын и не стал объяснять им преимущества своего нового мотоцикла. Затем сын сел на отца и резко взял с места. По дороге домой, пробираясь в потоках движения, Руденц еще не терял надежды обрести прежнюю веру.

Но ничего не помогало. Очевидно, его вера не была достаточно сильной. Другого объяснения не было. Во всяком случае, он так и остался мотоциклом. Вначале близкие радовались этому, и по выходным вся семья отправлялась за город. Но когда в конце месяца в доме стала ощущаться нехватка его зарплаты, жена начала сердиться. Вечером она вышла к нему — теперь он стоял под навесом рядом с прачечной — и осыпала его упреками. Она просила его перестать дурить, говорила, что хорошо знает, зачем он это сделал, и что ему должно быть стыдно так вести себя в его-то возрасте.

В эту ночь Руденц сделал еще одну попытку обрести свой прежний облик. Но и она оказалась безуспешной. Потом жена, разумеется, поняла, что он сделал это не нарочно. Во всяком случае, она его больше за это не упрекала. Наоборот, по ночам, когда сын возвращался после своих бешеных гонок на отце, она частенько проскальзывала под навес рядом с прачечной и час-другой беседовала с Руденцем, как делала это раньше.

Однако нехватка денег начала сказываться настолько сильно, что в конце концов мать и сын скрепя сердце решились продать Руденца. Они поместили объявление. Нашлись желающие. Жена позаботилась, чтобы он попал в хорошие руки. Мотоцикл приобрел худой господин, который заплатил наличными и пообещал обращаться с ним бережно.


Перевод В. Сеферьянца

Отражение бутылки в зеркале

Быть может, ничего такого и не случилось бы, не окажись бутылка в столовой перед зеркалом в золоченой оправе. Но она, как нарочно, оказалась там после свадебного пиршества, простояв долгую ночь напролет в изрядном одиночестве. И когда после мучительных часов ожидания серый рассвет заглянул наконец в окна и молодожены, вопреки всем предсказаниям, забылись коротким сном, бутылка увидела в зеркале с золоченой оправой, какой она стала теперь — пустой, выпитой до дна, никому не нужной, даже без легкой иллюзии величия, какую обыкновенно придает пустота. Рядом с ней лежала пробка, а кругом в беспорядке валялись остатки вчерашнего пира. Бросив последний взгляд в зеркало, бутылка сказала: «Я чувствую себя такой опустошенной. Такой бесполезной и пустой. Пойдем, подружка пробка, положим конец нашим страданиям!»

Пробка была существом преданным и немым, как рыба. Услышав призыв бутылки, она, ни секунды не колеблясь, вскочила, подпрыгнула, сжалась как могла и втиснулась в горлышко, которое не один год служило ей надежным и спокойным убежищем. И бутылка вышла из комнаты. Она даже не оглянулась в дверях, так мерзко было у нее на душе. Все эти грязные ножи, вилки, рюмки и тарелки остались в комнате, а она спустилась по лестнице и вышла на улицу, освещенную неярким утренним солнцем. Миновав остановку такси, она пересекла Триумфальную площадь, поднялась по аллее Маршала и пошла вверх по Римской улице. Прохожие уступали ей дорогу, а кое-кто даже останавливался и смотрел ей вслед. Но это ее не трогало, так как оборачивались, как правило, люди, привыкшие рано вставать. Ученик пекаря, спешивший куда-то с теплыми булочками, так резко затормозил, что шины его велосипеда взвизгнули, и крикнул: «Вот это да!»

Ученики пекаря и им подобные никогда не интересовали бутылку; но тяжесть судьбы и торжественность момента настроили ее благодушно. Все же она ничего не сказала мальчику, а только повернулась к нему этикеткой — «Шамбертен 1945 года» — и пошла дальше. Подойдя к мосту, она без колебаний вскочила на железные перила и бросилась вместе с пробкой вниз, в темный поток.

Она не утонула. Вопреки мрачным ожиданиям волны не поглотили ее. Это было странно, и ей потребовалось время, чтобы свыкнуться со своим новым положением. Обсуждать случившееся с подружкой не имело смысла — пробка хотя и была существом преданным, но, к сожалению, не имела высшего образования. И, плывя ранним утром по течению, бутылка подумала: «Я не тону! Я не тону, потому что пуста!»

Смелость этой мысли поразила ее. Она забыла даже, отчего бросилась в воду. Когда вскоре отделилась этикетка, она почти не обратила на это внимания, так как чувствовала, что с ней происходит нечто неслыханное, вечность подхватила ее, и ей оставалось только облечь в слова, выразить то величие, покорным инструментом которого она себя ощущала. Лучшей участи не выпадало на долю человека, не говоря уже о бутылке. Ей понадобилось много времени, но она не отступала, и на третью ночь, когда впереди показалось море с танцующей на волнах луной, пришла удачная формулировка: «Без пустоты нет высоты!»

Она плавала в море больше четырех месяцев, потом ее выбросило на далекий берег. Внешне это была та же бутылка, но внутренне — боже мой, какое величие, какое чувство собственного достоинства! Опираясь на пробку, она прошествовала по песчаному пляжу, не раздумывая направилась прямо к белокаменному городу и вошла в винный погреб сенатора-радикала.

Вот это был фурор! Другие бутылки знать ее не хотели, а шампанское демонстративно повернулось к ней спиной. Вечно сварливые деревенские вина завопили: «Убирайся к чертям, пустышка!»

Но она не дала себя запугать. Тем более теперь, когда была уверена в высоком назначении своей пустоты. Усталым, ласковым голосом мудреца она ответила: «Мое вино духовного свойства».

Ничего больше не сказав, она улеглась рядом с тяжелыми бутылками бургундского, которые почтительно подвинулись, уступая ей место. За весь день никто не проронил ни слова. Только когда наступила ночь, любимец сенатора «Поммар» робко осведомился, удобно ли ей лежать. Она только улыбнулась в ответ, и все бутылки, видевшие это, улыбнулись тоже.

Она и по сей день лежит там, окруженная почетом и вниманием. Говорит она мало, охотно слушает других и время от времени улыбается про себя. Но в глубине души ждет, что найдется человек, который вытащит ее на свет божий и напишет о ней диссертацию.


Перевод В. Седельника

Господин Помедье и «синоптики»

Судя по фамилии, господин Помедье должен был знать французский. Впрочем, на этом его достоинства не кончались. В мужском хоре «Синоптик» он пел тенором лучше своих товарищей. Почему их коллектив назывался «Синоптик», никто из членов хора не знал. Но они по крайней мере пытались оправдать это название тем, что преимущественно пели песни о погоде. Ничего о любви, они пели только о погоде. Господина Помедье не зря высоко ценили его коллеги. Например, в песне «Смотрите, как звёзды…» он очень долго мог тянуть «ё». Его коллеги уже собирались уходить домой и складывали ноты, а он все тянул свое «ё».

Летом, когда выступлений бывает меньше, господин Помедье отправился в поездку по Марокко. Не один. Он отправился в составе группы туристов. Все они были веселые и остроумные люди. А господин Помедье был самым веселым из них. Во время плавания из Марселя в Африку он появился на палубе в трусах, вызвав бурную реакцию окружающих, в первую очередь дам. Вот каким весельчаком он был. А иногда он посылал в сторону таинственного черного континента долгие звуки «е» и «а». В Касабланке группа находилась недолго. Она почти сразу отправилась в Марракеш, где господин Помедье вместе с другими спутниками забирался на верблюда. Это был незабываемый момент, но господин Помедье сломал при этом очки, что сделало его более осторожным, и потому не поехал осматривать оазис.

На третий день он отправился побродить по узким улочкам города и купить недорогие сувениры. Он внимательно и с интересом осматривал все вокруг и увидел в тени человека, стоявшего на голове.

Господин Помедье пришел в ужас. Он воспринял это как доказательство того, что Марокко принадлежит к числу развивающихся стран. Он подошел поближе. Рядом с человеком, стоявшим на голове, лежала шляпа, господин Помедье бросил туда мелкую монету и хотел быстро удалиться, так как больше не мог выдержать такого ужасного зрелища. Но тут он услышал голос стоявшего на голове:

— Заберите свои деньги, мой господин. Я делаю это не ради заработка.

Человек говорил по-французски, но господин Помедье понял его безо всякого труда. Разумеется, он не заставил себя упрашивать, сунул монету обратно в карман, но потом все же спросил несчастного, что его заставило принять такое необычное положение. Они разговорились, и человек объяснил господину Помедье преимущество стояния на голове: во всем теле появляется какая-то легкость, даже пищеварение облегчается.

— А голос? — спросил господин Помедье.

— О, особенно голос! Вы только подумайте, при этом устраняются всякие преграды и голос может беспрепятственно литься в пространство.

Этот аргумент убедил господина Помедье. Он горячо поблагодарил своего собеседника и на прощание сердечно потряс ему ногу.

Вернувшись домой и купив новые очки, он тут же начал тренироваться в стоянии на голове. Вначале прислонялся к двери, а затем научился стоять свободно и безо всякой опоры.

В это время от сердечного приступа скончалась тетя одного из участников хора. «Синоптики» что-то спели на могиле о погоде, а затем начался разговор о сердечных болезнях и современном образе жизни. И вот тут-то господин Помедье не смог удержаться. Он рассказал о том, что каждый день стоит на голове и какое это дает облегчение. Он заявил, что при стоянии на голове исключаются любые сердечные недомогания.

Вначале товарищи засомневались, но он тут же продемонстрировал им красивую стойку и пропел все семь строф из «Смотрите, как звёзды…» так чисто и громко, что даже господин Шлитт, владелец фабрики по производству газонокосилок и первый бас «Синоптиков», не смог сдержать слез. А уж производитель газонокосилок так просто плакать не станет.

Все были растроганы и дали друг другу обещание начать усиленные тренировки. Уже через две недели, вечером в среду, все они пели, стоя на голове.

Против этого запротестовал только один дирижер. Он заявил:

— Нас не допустят к участию в празднике, я же знаю этих господ из жюри!

Но их допустили. И еще как! Разумеется, с другим дирижером. Они вышли на сцену. Каждый скромно положил к ногам белую подушечку, на которой жены вышили золотом слово «Синоптик». Затем дирижер поднял руки и скомандовал: «На голову!» И все одновременно вытянули вверх ноги. И запели.

Боже правый, что тут было! Публика неистовствовала от восторга, и «Синоптики» получили первую премию.

Это была неслыханная сенсация для всей страны. «Наконец-то, — писали газеты, — нашелся коллектив, который отважился проложить новые пути в искусстве». Все стали подражать «Синоптикам»,даже клубы сверстников, а вскоре эта волна прокатилась по всей стране. Спустя два месяца новую моду подхватили создатели телевизоров и стали выпускать аппараты, в которых изображение было перевернуто вверх ногами. Теперь реакционеры — сторонники традиционного стояния на ногах — лишились последнего аргумента, и чистую радость стояния на голове уже больше ничто не омрачало.

Конца этому еще не видно. Напротив, союз сторонников стояния на голове считается сегодня самой крупной политической силой и его члены представлены во всех официальных органах. Вчера газеты сообщили, что три ведущих хирурга страны уже делают операцию аппендицита исключительно стоя на голове.


Перевод В. Сеферьянца

Резчик продольных полос

Он был резчиком продольных полос на большой бумажной фабрике. Вместе с ним работали и резчики поперечных полос, но он не зазнавался. Отнюдь! Он разговаривал и шутил с ними, как с равными. Правда, к себе домой не приглашал: жена не позволяла. «Ведь есть же разница», — говорила она.

Он сносил это, так как знал, что у жены золотой характер и она во всем готова идти ему навстречу. Вот только поговорить с ней не удавалось — она была молчаливого нрава. Сначала он жалел об этом, а потом, когда и у самого пропала охота разговаривать, был даже рад, и жизнь его потекла бодро и весело. Проснувшись рано утром, он считал себе пульс и отправлялся на фабрику, где весь день резал свои продольные полосы. Ему и в голову не приходило, что кто-то может нарушить размеренное течение его жизни.

Но время шло, и, когда ему исполнилось семьдесят (ни днем раньше!), его подозвал к себе шеф резчиков продольных полос и повел в главное здание. Там их дожидался еще один господин, и он объявил:

— Вассерман, вам теперь семьдесят лет. С вас достаточно. Вы нам больше не нужны. С завтрашнего дня можете оставаться дома.

Вот так это и случилось. Вассерман жадно ловил ртом воздух, его охватил ужас.

— Нет! — крикнул он. — Не надо.

Но господин настоял на своем; вполне может быть, что он испытал нечто похожее на жалость, когда увидел на лице Вассермана слезы. Во всяком случае, он добавил:

— Мы будем и впредь платить вам часть вашего оклада. Небольшую, правда, но вы человек старый, у вас скромные потребности.

Однако Вассермана волновало совсем другое. Как прожить день, не сделав ни одной продольной полосы? Вот чего он не мог себе представить. А жена? Что сказать ей?

Вечером, когда она, молчаливо-неприступная, стояла у плиты, он понял, что ей ничего не следует говорить. Ни в коем случае. Она и так кашляла вот уже целую неделю, перестала класть в пищу соль. Такого позора она бы не пережила.

Он так ей ничего и не сказал и на следующий день вышел из дому пораньше, будто спешил на работу. На Шведском мосту он остановился и долго смотрел вниз, на воду. Но время текло медленно, было все еще только девять часов утра. Он пошел дальше. Вдруг ему пришло в голову, что не следовало бы открыто разгуливать по улицам. Могли встретиться знакомые или соседи, а уж они-то не преминут с многозначительной ухмылкой доложить жене, что видели его там-то и там-то. Тогда придется во всем сознаться. Кого-кого, а свою супругу он знал хорошо.

Поэтому он стал уходить в отдаленные парки и часами прятался в кустах. Когда приближался сторож, он откашливался и напускал на себя такой занятой вид, будто готовился к кругосветному путешествию. Так проходил день за днем, и каждый тянулся целую вечность. В конце месяца он принес домой свою пенсию.

— Маловато, — сказала жена.

Но он все уже обдумал и ответил, что резка продольных полос переживает сейчас глубокий спад.

— Разумеется, — добавил он, — я могу взяться и за резку поперечных. Тогда и заработок будет выше.

— Нет, нет, — испугалась она, — ведь есть же разница. Будем экономить.

Так прошло полгода. Но потом наступила зима. В парках стало спокойнее, но на скамейках лежал снег. Вассерман дрожал от холода. И тут к нему пришла спасительная мысль: музей! Музеи всегда пусты. И в них тепло. Следующие дни он ходил по очереди в каждый из трех музеев и нашел в них то, что искал: покой и тепло.

Охотнее всего он ходил в Музей естественной истории. Там в натуральную величину демонстрировались различные животные, в том числе и доисторический человек. За стеклом стояла гробница ребенка, умершего шесть тысяч лет назад, и Вассерман подсчитал в утренние часы, когда еще не было посетителей, насколько увеличилось бы население земли, если бы этот ребенок не умер преждевременно, а стал взрослым человеком и произвел на свет троих детей, те в свою очередь произвели по трое детей каждый и т. д. Получалась астрономическая цифра, такое количество людей земля не в состоянии была бы прокормить, несмотря на все удобрения, и он поблагодарил про себя провидение, которое не позволило этому ребенку осуществить столь губительные для потомства замыслы.

По понедельникам Музей естественной истории закрывался на уборку, и он шел в Музей искусств. Однако висевшие там на стенах полногрудые и широкобедрые женщины мало его интересовали. Все это было ему известно по собственному опыту и не производило на него впечатления.

Месяцы ежедневных скитаний изрядно расшатали его здоровье, он выглядел усталым и измотанным; служители музея, приметившие частого посетителя, принимали его за ученого; здороваясь с ним, они прикладывали руку к козырьку и называли его профессором.

Он не протестовал; тщеславием, как уже говорилось, он не отличался и хотел только одного — тепла и покоя.

Однажды к вечеру, задержавшись по обыкновению в зале первобытного человека, он заметил подругу своей жены. На мгновение испуг парализовал его. Попадись он ей на глаза — и спокойной жизни придет конец; кроме того, это унизило бы жену и вызвало бы ее гнев, а ее-то, насмотревшись в Музее искусств разных картин, он снова научился ценить. Подруга жены как раз разглядывала оружие человека каменной эпохи, которое ее мало интересовало. Вассерман знал, что их разделяет только гробница ребенка, умершего шесть тысяч лет назад. Мимо него не проходит равнодушно ни одна женщина.

Нужно было действовать, и действовать быстро. Он поспешил в следующий зал, а потом еще дальше, в зал Средних веков. Женщина между тем миновала привлекательный экспонат тысячелетней давности и приближалась. И тут Вассерман с ужасом заметил, что попался в ловушку: средневековым залом экспозиция заканчивалась, он сидел в мышеловке. В отчаянии Вассерман стал искать, где бы спрятаться, но в музеях укромных местечек нет, и он решил было смириться — но тут увидел доспехи. Рыцарские доспехи!

Он зашел сзади и, хотя раньше никогда не интересовался работой жестянщика, все же довольно быстро забрался внутрь панциря. Едва он успел опустить забрало, как женщина вошла в зал.

Задержалась она ненадолго, а на доспехи бросила только один враждебный взгляд. Должно быть, подумала о бедной жене рыцаря, которой приходилось чистить эту груду железа. Потом она отвернулась, и Вассерман, слегка приподняв забрало, проводил ее глазами.

Он хотел сразу же выбраться из доспехов, которые хотя и были достаточно просторными, но никак не подходили ему по росту. Только из этого ничего не вышло. В зал входили все новые и новые посетители. Похоже, на улице становилось все холоднее.

Был вторник, и музей в этот день работал до десяти часов вечера. Около пяти в зал вошла группа школьников, целый класс. Учитель со знанием дела рассказал о пользе доспехов в средневековые времена, о мощи тогдашнего оружия. Потом весь класс со скучающим видом покинул зал. Остались только двое: один был рыжий, а другой — маленький и толстый. И надо же было тому случиться: они остановились именно перед Вассерманом, а рыжий даже потрогал ножные латы. Вдруг он подозвал своего товарища и прошептал:

— Смотри! Там кто-то сидит.

Конечно же, это было потрясающее открытие. Толстячок поднял забрало и уставился на Вассермана; растерянный Вассерман уставился на малыша.

— Ясное дело! — закричал малыш. — Они его забыли! Это рыцарь!

Сперва они хотели обо всем рассказать учителю, но рыжий решил, что раз они его открыли, то пусть он будет их тайной.

— Он выглядит совсем свежим, — сказал толстяк и до тех пор щекотал Вассермана под носом, пока тот не чихнул.

— Я расскажу обо всем отцу, — заявил рыжий. — Надо будет привести его сюда сегодня же вечером, а то не поверит.

Толстячок тоже считал, что иначе отец не поверит. Потом они убежали со своей тайной, оставив Вассермана наедине с чувством большой ответственности. Вправе ли он сбежать отсюда? Вправе ли злоупотребить доверием мальчишек? Конечно, нет, решил Вассерман и остался в доспехах до тех пор, пока около восьми оба малыша не притопали вместе с отцами.

— Он может чихать! — радостно объявил толстячок и пощекотал Вассермана под носом.

— Смотри-ка, в самом деле! — в один голос воскликнули оба родителя. — Это доказывает, что и в те далекие времена люди многое умели.

К счастью, обоим отцам вскоре наскучило средневековье, и Вассерман стал было уже надеяться, что ему наконец удастся выбраться на свободу. Но не тут-то было. Пробило десять часов, один за другим погасли огни, наступила тишина. Только теперь он мог освободиться от доспехов.

Ночь пришлось провести в музее. Это его не очень пугало. Но скоро ему захотелось есть, и он занялся поисками чего-нибудь съедобного. Однако в Музее естественной истории съестных припасов не больше, чем в Музее искусств, поэтому, когда бледные лучи восходящего солнца осветили свайное поселение доисторического человека, Вассерман принялся грызть сваю. Свая оказалась невкусной, и он скоро оставил это занятие.

Домой он вернулся только в одиннадцатом часу утра, невыспавшийся и усталый.

— Всю ночь пришлось работать, — сказал он жене, но та не поверила.

— Да ты ни разу еще и часа лишнего не работал, — возразила она. — Стоит только взглянуть на тебя, и сразу станет ясно, где ты пропадал.

Вассерман схватился за голову: он испугался, что забыл снять рыцарский шлем, но череп его был голым, как ему и положено быть. Это его успокоило, и он спросил с вызовом:

— Так где же я пропадал? Скажи, раз ты все знаешь!

— У какой-нибудь… У какой-нибудь бабы!

Вассерман, само собой, хотел возмутиться, но она скорчила многозначительную мину и заставила его молчать.

— Я не раз читала о том, что у мужчин бывает вторая весна, — сказала она. — Меня не проведешь… Постыдился бы, старый… Вы, мужчины, все на одну колодку.

Однако в глубине души она даже немножко гордилась своим стариком, который, несмотря на преклонный возраст, остался ветрогоном. Лежа в постели, она ласково спросила:

— Ты еще любишь меня хоть немножко?

— Люблю, — сказал он и подумал о женщинах, висевших в Музее искусств, — ты для меня дороже всех.

На другой день он увидел обоих малышей еще у входа в музей. Он обогнал их и втиснулся в доспехи. Они постояли немного около него, пощекотали ему под носом, пообещали друг другу приходить сюда каждый день и назвали его Теодорихом.

Они в самом деле приходили сюда ежедневно, и Вассерман старался не подвести их. Он всегда был на месте, утром и вечером. Теперь он брал с собой провиант и электрокипятильник. Ночи стали куда приятнее. В три часа он варил себе кофе. Когда в полдень он возвращался домой, жена напряженно щурилась, но ни в чем его больше не упрекала.

Целых четыре недели все шло хорошо. Но малыши, к сожалению, не сумели сохранить тайну, и однажды в музее снова появился весь класс во главе с учителем. Снисходительно улыбаясь, учитель поднял забрало, но, когда увидел перед собой лицо Вассермана, самоуверенность его как рукой сняло.

— Он умеет чихать! — возвестил рыжий.

Учитель собственноручно пощекотал Вассермана.

— Примечательно… — произнес он. — В высшей степени примечательно. Очевидно, перед нами забытый рыцарь тринадцатого столетия. Колоссальное открытие! Весь мир будет нам завидовать. Надо немедленно показать его господину ректору.

Они погрузили Вассермана на тележку, повезли через весь город к школе и все вместе втащили в кабинет ректора. Ректор сидел за столом, рядом с ним стоял учитель истории. Сначала Вассермана пощекотали, потом ректор объявил:

— В этом надо разобраться. Освободите его от доспехов.

— Нельзя, он рассыплется, — предупредил учитель истории, но ректор настоял на своем. Он заявил, что лишь тогда покажет рыцаря общественности, когда самолично убедится, что здесь нет никакой подделки.

Они сняли с него доспехи, и теперь, когда Вассерман стоял перед важными господами в своем поношенном костюме, он показался себе очень маленьким. Учитель истории, которому предстояло сказать решающее слово, пытливо осмотрел Вассермана со всех сторон.

— Кажется, это подлинный рыцарь, — сказал он.

Ректор строго посмотрел на Вассермана и спросил:

— Вы умеете говорить?

Вассерман кивнул утвердительно.

— Превосходно! Тогда слушайте. Вы представляете собой колоссальное открытие. Чтобы исследовать вас, к нам соберутся ученые со всех концов земли. Уж они-то найдут пути и средства, чтобы установить вашу подлинность. Поэтому я спрашиваю вас: вы в самом деле рыцарь?

Вассерману не оставалось ничего другого, как во всем сознаться. Не мог же он надеяться, что ему удастся обвести вокруг пальца ученых всей земли!

Жена простила ему все. Даже то, что он не режет больше продольных полос. Одного только не могла она ему простить — что он так и не изменил ей.


Перевод В. Седельника

Про то, как господин Целлер перестал существовать для своей жены

Что и говорить, но то, что господин Целлер в действительности перестал существовать для своей жены, — неестественно. Конечно, он перестал существовать для нее не полностью и не навсегда, ведь после тридцати двух лет супружеской жизни такое трудно и представить. Но временно это может случиться. И когда это стало очевидным, она не призналась мужу в случившемся. Она не сказала ему напрямик: «Знаешь, а ты перестал для меня существовать».

Он бы этого не понял. Он бы этому просто не поверил. Она и сама находила все это странным, ведь до этого момента он ни разу не казался ей чужим. Но в наше время ей многое стало казаться странным, и поэтому она восприняла свою отчужденность спокойно. Она даже наслаждалась ею. «Вернемся домой, все уладится, и он снова приобретет видимые формы», — успокаивала она себя.

Еще зимой господин Целлер объявил, что ревматизм совсем его замучил и что летом они поедут подлечиться в Баден. Он и раньше часто говорил об этом, поэтому госпожа Целлер не реагировала на его слова. Каждая жена знает, что мужья любят повторяться, и чем дольше живешь вместе, тем чаще они повторяются. Опытные жены вообще не слушают, что говорят их мужья.

А госпожа Целлер была опытной женой.

Но летом они все-таки поехали в Баден. Остановились в отеле. «Супруги Целлер из Винтертура», — написали они в анкете. В отеле им все понравилось, за исключением еды, которую госпожа Целлер готовила лучше. Она сказала об этом мужу, но тот только и ответил:

— Ты мне уже говорила это.

Мужчины считают, что только они могут повторяться.

Супруги прошли медосмотр. Врач поверил в ревматизм мужа и предписал ему ежедневно, в шесть часов утра, принимать ванны. Госпоже Целлер он тоже прописал ванну для улучшения кровообращения. Кроме того, у нее обнаружилась сухость слизистой, и врач рекомендовал ей ежедневно по десять минут дышать над паром.

Пар вызвал у нее раздражение в носу. Чихание она сочла признаком выздоровления и не придала никакого значения тому обстоятельству, что стала чихать за едой, а иногда даже во сне. А лежа в ванне, она уже чихала беспрерывно.

Все это время она еще чувствовала присутствие мужа.

Как-то раз господин Целлер сказал:

— Сходим вечером в курзал. Там играет музыка.

Вначале они бродили по парку, любуясь цветочными клумбами, слушали музыку и радовались тому, что все эти удовольствия им ничего не стоили. Правда, удовольствие господина Целлера было весьма относительным: он был туговат на ухо и музыки не слышал. Поэтому, ознакомившись у вхоДа с прейскурантом, они вошли в зал и сели за самый первый столик, прямо возле оркестра.

Госпожа Целлер и не представляла, что вдруг перестанет замечать мужа. Это началось так. Они сели, оркестр играл какую-то приятную мелодию. Скрипач во время исполнения ответил на взгляд госпожи Целлер и, не прекращая игры, слегка поклонился ей.

Мужу она об этом ничего не сказала.

Скрипач продолжал играть. Она не отрывала от него глаз.

Это была очень длинная пьеса. Что же касается госпожи Целлер, то она желала только одного — чтобы музыка вообще не прекращалась. Скрипач произвел на нее необыкновенное впечатление. Его виски украшала седина, глаза глубоко запали. В голубом фраке он казался стройным и неотразимо мужественным.

Когда музыка все же кончилась, зрители разразились аплодисментами. Госпожа Целлер хлопала тоже. Скрипач поклонился. Вначале это был общий поклон от имени всех музыкантов, затем он поклонился от себя. И этот поклон — она это ясно видела — предназначался ей. Госпожа Целлер так смутилась, что покраснела и бросила взгляд на мужа, который все еще находился рядом с нею.

Она долго не могла опомниться от смущения и настойчиво вопрошала себя: «Разве такое случается?»

Как оказалось — да! И это уже случилось. Госпожа Целлер вновь посмотрела на скрипача. Теперь уже ей было все равно, кому он кланялся: ей или нет. Она не отрывала от него глаз и хлопала до тех пор, пока скрипач с остальными музыкантами не покинул зал. И вот тут-то она увидела, что с ней за одним столом сидит какой-то посторонний мужчина с мышиными усами. А этот мужчина был господин Целлер.

Они вышли из ресторана. Господин Целлер стал жаловаться:

— Когда я встаю, я особенно остро ощущаю боль. Мне трудно идти.

Но госпожа Целлер этих его слов не слышала. Она стремительно шла вперед. Она забыла о существовании своего мужа. Она шла вперед, забыв о своем кровообращении, и сухость слизистой ей тоже больше не мешала, ей даже стало казаться, что у нее вообще нет никакой слизистой. Так хорошо ей было.

В саду отеля она опустилась на заброшенную скамью, оплетенную кустами роз. И тут, среди роз, перед ней снова возник скрипач и заиграл. Потом она увидела одинокую фигуру мужа, уныло плетущегося по дорожке.

Ей стало жаль его, и она помогла ему добраться до номера.

— Ложись, — сказала она ему, — а я еще посижу в саду.

Господин Целлер лег, и боли его немного утихли. Он пробормотал:

— На тебя ванны действуют лучше, чем на меня.

С тех пор они каждый день ходили в курзал. С каждым разом господин Целлер все более и более исчезал из жизни своей жены. Первый стол был теперь всегда занят, и они вынуждены были садиться сзади, откуда скрипач никак не мог ее увидеть. Но зато она видела его. Большего она и не желала.

Перед отъездом домой их еще раз осмотрел врач. Господин Целлер продолжал жаловаться на боли. Врач, подняв брови, ответил:

— Потерпите, время — лучший доктор.

А вот госпоже Целлер он сказал по-другому:

— Великолепно! Куда делось ваше давление? А ваша слизистая в полном порядке — сырая, как новая квартира! Наши источники известны своей целебной силой еще со времен римлян.

Они отправились домой в Винтертур. В вагоне госпожа Целлер закрыла глаза. Она знала, что, стоит ей их закрыть, перед ней возникнет скрипач. Поэтому она закрыла глаза. Муж для нее перестал существовать. Правда, она еще помнила, что у него мышиные усы, помнила, какой формы у него нос. Но помнила она только детали, которые не давали общей картины. Ей не удавалось представить себе мужа, и она время от времени открывала глаза, смотрела на господина Целлера и говорила себе: «Ага! Вот он как выглядит!»

Она думала, что дома это пройдет.

Но тут она ошибалась. И дома она с трудом вспоминала облик мужа. Даже ночью она не знала, как он выглядит, хотя тот по-прежнему преданно храпел рядом. Однажды, чтобы посмотреть на него, она зажгла свет. Он проснулся и спросил:

— Ты что?

Она отвернулась и произнесла в ответ:

— Ты опять плохо выглядишь!

Она бы с удовольствием сказала ему что-нибудь приятное, но боялась это сделать. Он бы потерял к ней доверие. Поэтому ей только и оставалось, что сказать ему: «Ты опять плохо выглядишь!»

После тридцати двух лет совместной жизни нельзя говорить друг другу приятное, если хочешь сохранить доверие супруга.


Перевод В. Сеферьянца

День свадьбы

Дорогая Эльма, наконец-то я могу рассказать тебе, как это случилось, что я вдруг или почти вдруг стала госпожой Маркштальдер. Мне так хотелось пригласить тебя на чудесное свадебное торжество, но на нем были только люди нашего узкого круга, ну и, разумеется, несколько деловых друзей Дэдди и господина Маркштальдера. Его я теперь называю «свекор», а иногда просто «папа», в отличие от моего собственного папа, которого я называю просто «Дэдди». Тем не менее набралось сто, нет больше, человек сто двадцать. Страшно подумать, во что моя свадьба обошлась Дэдди. Наверняка не в одну тысячу. Правда, он всегда, по крайней мере с тех пор, как я согласилась выйти замуж за Марио, говорил: «Мы отгрохаем свадьбу века». Так Дэдди тогда и сказал и потом часто это повторял.

Ведь когда он впервые пришел и начал уговаривать меня выйти замуж за Марио Маркштальдера, я не сразу дала свое согласие. Не то чтобы Марио мне не нравился, просто я его совсем еще не знала, а главное, не хотела делать что-то по чужой указке. Ты же знаешь, еще в интернате я привыкла все решать сама. Но Дэдди не отступал, он снова и снова втолковывал мне, какую это сулит выгоду, ведь строительная фирма Маркштальдера — чуть ли не самый главный его конкурент — вернее, теперь можно, слава богу, сказать: была чуть ли не самым главным конкурентом. Сколько раз я слышала, что Маркштальдер перехватил то один, то другой подряд и отцу оставалось только утереться (это у Дэдди любимое словечко).

Собственно, больше он ничего не говорил, но меня это, понятно, задевало, и в конце концов я поняла, что нужно пойти на жертву. Право же, я не хочу сказать, что выйти замуж за Марио — с моей стороны жертва. Вовсе нет. Он, конечно, неповоротлив и намного ниже меня ростом. Да и с первого взгляда особого впечатления не производит, это уж точно. Но ведь внешность — не главное в человеке. Для меня во всяком случае важнее характер, а характер у него есть. Он чересчур робок, зато у него доброе сердце. Не лишен он, разумеется, и недостатков, но у какого мужчины и даже женщины их нет; например, ночью он не то чтобы храпит, но все же слегка посапывает.

Итак, я сказала Дэдди, что согласна выйти за Марио, тогда Маркштальдер по крайней мере не сможет ловчить с ценами. Мама от счастья заплакала, обняла меня и начала утешать: я призналась, что не люблю Марио. У нее на этот счет есть опыт, ведь ее отец был всего-навсего простым плиточником, и когда она выходила за Дэдди, то наверняка тоже заботилась о своем будущем. При том что бедность, само собой, вовсе не позор.

Представляешь, для свадебного ужина Дэдди снял замок Фрайенштайн! Его владелец — наш клиент, мы ему много чего понастроили. Дэдди прямо спросил его, сколько это будет стоить, если снять замок на один день. Ужином и всем остальным занимался сам владелец замка. Вот это был ужин так ужин, из девяти блюд! Под конец я думала, что вот-вот лопну. Меню я сохранила, ка нем расписались все гости. Это прекрасный сувенир.

За все заплатил Дэдди, включая вина и множество цветов. Мама заметила, что и Маркштальдер мог бы войти в долю, но Дэдди лишь посмеялся в ответ и сказал: «Ничего, он мне заплатит сторицей».

Брачная церемония состоялась в церкви. Дэдди там, не было. Ему пришлось пойти в замок и присмотреть, чтобы все было как полагается. В церкви играл орган, и было так торжественно, я прямо-таки кожей чувствовала, как мне идет подвенечное платье. Особенно хорошо оно сидело в талии, ведь я до сих пор еще очень стройная. Когда мы стояли впереди всех, рядом со священником, я выпрямилась и даже украдкой чуть-чуть привстала на цыпочки, чтобы все видели, насколько Марио ниже меня ростом. Чтобы потом не говорили, что заполучить его в мужья для меня такое уж счастье, совсем наоборот.

Господин священник говорил прекрасно. Мы с ним знакомы, он еще до моего венчания пару раз у нас обедал, тогда Дэдди и уладил с ним финансовую сторону дела. Дэдди наверняка заплатил ему не скупясь. Так или иначе, но священник говорил просто прекрасно.

Когда мы вышли из церкви, родители Марио меня поцеловали и мой свекор, который умеет быть очень веселым, а порой даже перебарщивает, заявил: «Ну а теперь надо это дело обмыть». Все засмеялись. Потом мы поехали в замок, где все уже было приготовлено наилучшим образом. Нам прислуживало много кельнеров, все в белых фраках. Был подан аперитив, и я заметила, что все тайком меня разглядывают. Белые перчатки я не сняла. Сначала я чокнулась с Марио, потом с остальными, воистину я была в центре внимания, и мне это было приятно.

Марио не отходил от меня ни на шаг. Он ничего не говорил, но все время был рядом и то и дело бросал на меня такие взгляды, что мне становилось не по себе. Дэдди отвел меня в сторонку и сказал: «Да он в тебя влюблен. И вообще знаешь ли ты, мое сокровище, что теперь мы вместе с Маркштальдером шестая по величине строительная фирма Швейцарии?» От этих его слов я преисполнилась гордости, и на глаза невольно навернулись слезы. Представляешь, что это значит в стране, где только и делают, что строят!

Потом подали ужин. Я сидела рядом с Марио, разумеется, на почетном месте. Сначала подали розового омара, и все довольно много пили. Дэдди и папа Маркштальдер тоже изрядно захмелели. Когда принесли кофе, Дэдди вдруг постучал по стакану и произнес речь. Это он умеет, иногда такое скажет, что прямо-таки невозможно удержаться от смеха. Начал он, конечно же, с собственной юности, как тяжело ему пришлось — все это я уже слышала не раз — и как он поклялся, что дочь его будет жить лучше, чем он, вот я и живу теперь лучше. Еще он говорил о том, как он горд, что вместе со своим другом принадлежит к самым крупным строительным подрядчикам и что теперь они будут расти и расти, потому как в согласии — сила, а в несогласии — совсем наоборот. «Взять, к примеру, многоэтажный дом в Люцерне, за который мы друг с другом воевали», — добавил он. «А получил его я», — выкрикнул Маркштальдер.

Дэдди в ответ усмехнулся и ответил, что мог бы перебежать ему дорогу, но что уже тогда у него были далеко идущие планы насчет детей.

Только в полночь мы с Марио прибыли в наш новый дом. А больше я тебе ничего рассказывать не могу, потому что это уже касается нашей супружеской жизни. Разве только вот еще что: когда мы уже были в спальне и собирались лечь в постель, Марио сказал, что еще ни разу не был с женщиной. Я ему верю. После этого он все-таки лег в постель и погасил свет. И потом, когда мы лежали совсем рядышком и обнимались, он вдруг громко сказал: «Я тебя люблю».

Представляешь. В такой момент. Слава богу, было темно. Я почувствовала, что краснею, так мне стало за него стыдно.


Перевод М. Вершининой

О мудрости возраста

Эту идею принесла домой моя дочь Марианна. То ли бойскауты ее подвигли на это, то ли уроки закона божьего. Склонив голову набок, она взглянула на меня и спросила:

— Знаешь ли ты, как несчастны старые люди? Они вечно одни, у них нет никого, кто бы повез их на прогулку.

Раз моя дочь склоняет свою головку на плечо, значит, она жаждет сделать доброе дело, а это опасно. В покое она вас уже не оставит, и придется творить это доброе дело вместе с ней. Поэтому я поспешил ответить:

— Среди наших знакомых стариков нет.

— Да-а? А сестры Аэби. Старшая из них просто глубокая старуха. Да и та, что помоложе, очень стара и к тому же прикована к инвалидному креслу, она, бедняжка, совсем не может ходить.

— Сестры Аэби? Я с ними незнаком, разве что знаю их в лицо.

— Зато я с ними знакома, — ответила моя дочь.

Все, у кого есть дети, знают, что долго против них не устоишь. Я сказал Марианне:

— Ну хорошо, коль скоро ты с ними знакома, я как-нибудь приглашу их на прогулку.

Уже на следующий день Марианна пришла и объявила, что сестры Аэби обрадовались приглашению, и спросила, нельзя ли сделать это в ближайшую пятницу.

Сестры Аэби живут в маленьком односемейном домике с садиком за проржавевшей оградой. Когда я позвонил, мне тут же открыли — они, наверно, видели, как я подъехал, — и одна из сестер с собранными в пучок тонкими седыми волосами протянула мне руку, сказала, что ее зовут Хермина, и пригласила войти.

Комната была заставлена мебелью, стены увешаны фотографиями в рамках. В кресле сидела вторая сестра. Хермина сказала:

— Вон там моя сестра Софи. Она давно парализована, совсем не может ходить. Вон на той фотографии — мой муж. Скоро двадцать лет как умер. Пил. Я ему всегда говорила, пей-пей, увидишь, что с тобой станет. Но он считал себя умнее всех, а потом вдруг, бац, паралич сердца, и готов. Знаете, сколько мне лет?

Я не знал, и она сказала:

— Восемьдесят четыре. Никто не дает мне моих лет. Все сама делаю, всю домашнюю работу, это что-нибудь да значит. От нее помощи никакой. Целыми днями сидит в своем кресле. Да еще приходится чуть ли не каждый день вывозить ее на свежий воздух. Нет, помощи от нее никакой, наоборот, одна только морока. Но в конце концов, она моя сестра, хочешь не хочешь, а приходится нести свой крест, хотя временами это мне здорово надоедает. И все-таки я о ней забочусь, и она мне должна быть за это благодарна. Не правда ли, ты должна мне быть благодарна?

— Да, — ворчливо отозвалась сестра, — я должна тебе быть благодарна.

Хермина спросила, не сварить ли для меня кофе.

— Пожалуй, не стоит, — ответил я, — осенью вечера прохладные, и нам лучше выехать поскорее, пока еще светит солнце.

— Это минутное дело, — сказала Хермина и вышла.

Едва за ней закрылась дверь, Софи — будто я явился к ним в роли судьи — сказала:

— Теперь сами видите, что она за человек. И так целыми днями. Вечно ко мне придирается. «Ты мне мешаешь», — без конца повторяет она. Только это неправда. И вовсе я не обязана быть ей благодарна неизвестно за что. За ее жалкую еду я плачу достаточно. Или вы считаете, что триста в месяц слишком мало?

— Не знаю.

— Спросите как-нибудь, почему ее муж пил. Спросите-ка ее.

— А вы знаете?

— Еще бы! Он в собственном доме даже курить не смел. Из-за каких-то там штор. Побыли бы с ней хоть немного, сразу бы поняли, что она за человек: вечно суетится, никакого от нее покоя. Всегда всем недовольна. Только и знает, что твердит: ты больна, тебе надо в дом престарелых. Нет уж, я туда не пойду. Пусть возьмет и сама выгонит меня вон из дома. Но этого она не сделает. Очень уж она денежки любит. Я не больна. Три года назад я страдала почками, но все прошло, и теперь я здорова. А вот она больна. Да еще как. Сердце, знаете ли. В один прекрасный день что-то случится, это уж точно. Не подумайте, что я только этого и жду. Ничего такого у меня и в мыслях нет. Но она совсем одна. Без единого родственника. У них ведь детей не было.

— И тогда все вам достанется, ну когда…

— Само собой. Поэтому я и остаюсь здесь. Вы меня понимаете, верно?

— Как же, как же, — ответил я, — это нетрудно понять.

Хермина принесла кофе, налила его в чашечку и сказала, что она готова и, как только я допью кофе, можно отправляться.

— Я тоже поеду, — сказала Софи.

— Нет, — заявила Хермина, — вы что, разрешили ей?

— Я не против, в машине всем места хватит.

— Достань мое кресло из подвала. Его можно сложить и взять с собой в машину, — сказала Софи.

— Не собираюсь я возить тебя в твоем кресле. И не подумаю.

— Я ее повезу, — сказал я.

Вместе с Херминой мы спустились в подвал. Она сказала:

— Очень мило с вашей стороны, что вы берете ее с собой. Она этого не заслужила. Пожили бы с ней хоть немного, сразу бы поняли, что я имею в виду. Я ей все время говорю: твое место в доме престарелых. Но она не идет. Ей нравится тут. Еще бы, ведь она может позволить себе все что душе угодно. Деньги-то у нее есть.

— Когда-нибудь они достанутся вам.

— Ах, об этом я и не думаю! Ведь я старше ее. Но что правда, то правда: я здорова, а она больна.

— Она была замужем?

— Она? Что вы, никогда. Всю жизнь на уме у нее было одно веселье. Я ей не раз говорила, продолжай, продолжай в том же духе, увидишь, к чему придешь. Теперь вот она и расхлебывает. Конечно, мне ее жаль, как-никак она моя сестра. Не могу вам передать, как мне ее жаль. Каждый день молю бога, чтобы он ее наконец прибрал. Это же не жизнь, все время в кресле. Я бы этого не выдержала. Если бы она наконец умерла, это было бы для нее избавлением. И для меня тоже. Но она цепляется за жизнь.

— Все мы за нее цепляемся.

— Она работала в банке, там была столовая, где можно дешево поесть. Она про это не рассказывает, но я-то знаю, что она скопила кругленькую сумму. Если с ней что-нибудь случится, все достанется мне. Но об этом я и не думаю. Я всегда говорю, если тебе хватает на жизнь, чего же еще желать.

Мы поехали на Боденское озеро, в Эрматингене посидели в ресторане и выпили виноградного вина. Потом поехали обратно. Хермина сказала:

— Это был чудесный день. Вы ведь придете еще. Тогда мы поедем на Фирвальдштетское озеро. В Веггис.

Я очистил, что да, разумеется, так мы и сделаем.

Вечером Марианна спросила:

— Ты ездил на прогулку с сестрами Аэби?

— Да.

— Правда, они несчастные старые люди?

— Да, — ответил я, — они очень несчастные старые люди.


Перевод М. Вершининой

Тоскливое одиночество

Одно скажу я вам: богатство — это еще не все. И это не пустые слова. По себе могу судить. Денег у меня много, даже очень много. Я могу купить все, что пожелаю. Но спросите меня, счастливей ли я других? Хотя бы вас? Прямо скажу — нет. Тоска одиночества гложет меня, пожалуй, сильнее, чем вас. Зря вы заносчиво усмехаетесь, эта надменная усмешка бедняка мне знакома: мол, хоть и богат, а слаб. По-вашему, это все слова: деньги есть, вот и говорит. Но разве пришел бы я в эту душную пивную, сел бы за стол с совершенно незнакомым человеком и стал бы исповедоваться ему после двух бутылок вина, если б хоть где-нибудь я чувствовал себя уютней? Да, да, знаю, вам кажется, что я пьян. И это правда, но мне наплевать, что вы обо мне думаете. И вообще физиономия ваша не вызывает у меня симпатии. Советовал бы вам не обольщаться; что с того, что мы пьем вместе третью бутылку… Просто нигде мне не лучше, чем здесь. И деньгами тут не поможешь. Сейчас мы разопьем еще одну бутылку, четвертую. А потом я отправлюсь домой. А может, и не домой. Может, куда-нибудь еще. Вообще-то это неважно, куда я пойду.

Вы правы, я женат. А как же иначе? Но и это не меняет дела. Что? Путешествовать? Вы предлагаете путешествовать? Бог ты мой, как это мило, что вы тоже что-то говорите, хотя советам вашим грош цена. Нет, нет, они ничего не стоят. Только тот, у кого пустой карман, думает, что в путешествиях можно развлечься. Нет, от скуки и одиночества не убежишь. Я хочу вам кое-что рассказать, вы того заслуживаете, вы по крайней мере слушаете. А это уже немало. Обычно не сыщешь такого, кто стал бы выслушивать тебя. Так вот, года два назад приехали мы с женой в Таиланд. Вы что-нибудь об этой стране слыхали? Тем лучше. Итак, Бангкок. Дивные храмы, джонки на воде. Куда ни глянь — красота. Мы даже говорили: вот это счастливый народ, такая простота, а по сути, ведь они счастливей нас, — хотя сами в это не верили. Где это видано счастье без пенящейся ванны и электрического гриля! Вижу, и вы не верите в такое счастье. Вас выдает эта ухмылка. Но слушайте, затем мы попали на Гавайи. И снова то же впечатление. То же бесхитростное счастье. Потом нам показали Пёрл-Харбор, где японцы потопили американский флот. Мы еще, помнится, удивлялись: вот ведь на что способны японцы. Но потянуло домой. И я с радостью возвратился в свою контору.

Моя жена? Ах, не приплетайте сюда моей жены. Ее-то вина в чем? Жена поглощена заботами о калориях. Нет, она выглядит ничего. Еще бы, на двенадцать лет моложе меня, но на вид ей и того не дашь. А вот мне, наоборот, дают больше лет, чем на самом деле. Что поделаешь, заботы. Да и уже стукнуло пятьдесят восемь. Вы бы не поверили, а? Совсем седой. Это инфаркт меня состарил. Нельзя было курить. Нужно было меньше есть, ничего не пить. Иногда я спрашиваю себя: для чего же тогда жить?

А жену мой инфаркт просто потряс. Еще бы! Говорит с тревогой: «Случись что с тобой, в хорошеньком положении я бы оказалась. О делах твоих я ничего не знаю. Ты не сообщил даже, во что вложил свое состояние». С той поры жена вошла в курс моих дел. Забавно, не правда ли? Я ее спрашиваю: «Что тебя тут может интересовать?» Она отшучивается: «Не знаю, право, знакомлюсь на всякий случай». Конечно, она думает, что я вдруг помру. Но об этом, естественно, вслух не говорится. О смерти умалчивается, это дань приличию. Вот вашей жене куда легче: ей не нужно спрашивать, куда помещены деньги. Ха! У вас их просто нет!

Не спорьте, не спорьте, это же видно по вас. Нет, не по костюму, глаза выдают. В глазах бедняка всегда замечаешь и страх, и неуверенность, даже если он и пытается скрыть это. Дерьмовая штука жизнь. Вы что, не согласны? Ладно, все равно вы стали мне намного симпатичней. И слушаете хорошо, а это такая редкость. Моя жена, к примеру, никогда меня не слушает. По правде сказать, я ее тоже. Когда по вечерам я бываю дома, мы сидим наверху в гостиной. Жена раскладывает пасьянс. Я ничего не делаю. Читать не люблю. Просто так сижу, ничего не делаю. Иногда выпиваю бокал вина. Тогда жена, даже не поднимая головы, бросает: «Не пей так много, твое сердце». В самом ли деле заботится она о моем здоровье, я не знаю. Она еще молода, забывать об этом не стоит.

Вот так и живу: дом большой, свой сад, бассейн, мы вдвоем в гостиной, и это «не пей так много». Любуюсь своим садом. Среди деревьев стоит мраморная статуя. Один скульптор всучил мне ее. Голая баба. Толстая. Даже слишком толстая. Спрашивал скульптора: отчего она такая? Он сказал: это символ изобилия. Вот такова и моя жизнь. И здесь в гостиной жена, тоже как символ изобилия. И ничего больше. Никого. Потому и тянет меня иногда из дому побыть среди чужих людей.

Дети у нас, конечно, есть. Сын у меня. Взрослый, уже женат. Живет в Австралии. У него, по-моему, неплохое местечко в Сиднее. Женился года два назад. Знаете, что я подарил ему на свадьбу? Верно! А как вы догадались? Да, ровно пятьдесят тысяч. Кто еще из отцов поступит так? Но я такой — во всем с размахом. Да что говорить, в конце концов, моя же плоть и кровь. Ваше здоровье.

А у вас дети есть? Ах, еще такие маленькие. Хочу вас предостеречь: иметь детей хорошо, но не ждите от них благодарности. Никогда. Думаете, мой сын поблагодарил меня за пятьдесят тысяч? Как же, как же. Ах да, пришло письмо из трех слов: спасибо за деньги. И ничего больше. Совсем ничего. А то еще лучше: полгода назад его жена родила. Девочку. Ну, я ему написал, что кладу здесь на банковский счет на имя внучки десять тысяч. Знали бы вы, как быстро пришел ответ. Не надо на счет, это ни к чему, пришли лучше деньги мне, я помещу их здесь. И я, ненормальный, каким всегда бываю в таких случаях, посылаю ему деньги.

Вскоре после этого моей жене захотелось навестить Роджера. Как же, она до сих пор не видела его жены, та ведь теперь тоже наша дочь, и потом малышка! Вам не надо объяснять, сами знаете, каковы женщины. В общем, пишу я сыну, что, дескать, доставим тебе радость, приедем к тебе в гости, хотим наконец-то познакомиться с женой и дочкой. Как же, радость.

Ответ пришел без задержки: это мило, что мы хотим к ним приехать, правда, сейчас не самое благоприятное время, почти непрерывно льют дожди… Как будто бы жену свою он мог показать нам только при хорошей погоде. Сын писал, что к тому же поездка обойдется ужасно дорого, целое состояние, и что мы доставили бы им большую радость, если бы прислали деньги, которые предстояло потратить на дорогу. А по возможности еще и побольше. В письме лежала фотография малышки, и к ней приписка: девочка выглядит точь-в-точь так, как если бы она была перед вами.

Такая вот история. Обычно я ко всему этому отношусь хладнокровно, но бывает, одолеет меня такая хандра, все мне тошно, и вот спасаюсь тем, что ухожу куда-нибудь, чтобы поговорить с человеком, который меня поймет. Вы мне сейчас уже очень симпатичны. Слушай, давай говорить друг другу «ты». Меня зовут Конрад. Твое здоровье.

Несколько месяцев назад познакомился я на выставке с одной женщиной. Приятная, лет тридцати. Она стояла у стенда, предлагала кофе. Мы заговорили, я пригласил ее. Ну… Вы догадываетесь, она теперь моя подруга. Опять я говорю тебе «вы». Но я сейчас поправлюсь. Нечего улыбаться, сам знаю, что она стала моей подругой не оттого, что я неотразим. Образованная, моей жене с ней не потягаться. На выставках она, правда, больше не работает. Ей не терпится открыть свой бар. При первой возможности я ей его подарю. Не подумайте, что она все только ради денег. Как-то раз я даже заговорил о разводе, но она прервала: нет, Мукки, ты принадлежишь твоей жене. Мило, а? Недавно у меня выпал совсем скверный день. Здоровье подводит: одышка, подавленность, страх, тут уж ничего не поделаешь. Вот тогда и она спросила: а ты подумал обо мне, если, упаси бог, что случится? Ее-то можно понять. Не так ли? Что тут скажешь…

Как? Разве ты уже уходишь? В бутылке еще больше половины. Ну что это тебе вздумалось? Ты не можешь меня теперь вот так просто оставить, я ведь на тебя рассчитывал. Твоя жена! Если даже и так. Пускай она подождет. Моя тоже ждет. Да это же просто хамство с твоей стороны, целый вечер пить мое вино, а потом просто-напросто удрать. Я ведь не обидел тебя… Или? Ну да ладно… Тогда катись к черту, нет, не до свидания, я не желаю тебя больше видеть.

Уходит. Уходит вот так ни с того ни с сего. Потому что жена ждет. Жалкий прохвост, ручаюсь, у него даже на хлеб денег нет. А какой гордый. Такой имеет основание быть гордым. Я ему был нужен, чтобы платить. А что я говорю, его не интересует. Странно, никого не интересует, что я говорю. Ну почему? Почему? Если мне нужен слушатель, я должен его покупать. Дерьмовая штука жизнь.


Перевод М. Десятерик

Скрипка Гумбольца

Месяца четыре назад в гостиницу «Вильгельм Телль» вошел господин и спросил номер с ванной и красивым видом из окна. В правой руке он держал черный футляр для скрипки. Портье подал ему ключ от 25-го номера, сообщив гостю, что вномере ванна, а в хорошую погоду он может любоваться из окна видом на перевал Альпшток.

— Если вас это устраивает, заполните анкету.

Господина это устраивало. Он заполнил анкету, протянул портье багажную квитанцию и спросил:

— А сейф у вас есть?

— Разумеется, — ответил тот. — Вы можете положить туда свои ценности.

— Прекрасно. Спрячьте в сейф вот эту скрипку, пожалуйста.

Портье быстро заглянул в анкету. «Ференц Магаль» — значилось в графе «имя».

«Ну точно, венгр», — подумал он и сказал гостю, что такого большого сейфа у них нет.

— Очень жаль, — огорчился гость. — Придется мне поискать для отпуска другое место.

Услышав такие слова, портье попросил господина Магаля подождать его полчасика, ему хотелось бы посоветоваться с директором.

Господин Магаль остался ждать в 25-м номере. Через полчаса там появился сам директор гостиницы. Это был господин, весь облик которого изобличал человека хорошо воспитанного и озабоченного мыслями о приумножении доброй славы швейцарских гостиниц.

— Какая жалость! Какая жалость! — воскликнул он с порога. — Сколько времени вы намерены оказывать нам честь своим пребыванием?

— Месяца два, не меньше. Я должен хорошо отдохнуть.

Директор сделал вид, что его только что осенила прекрасная идея, и произнес:

— Мы могли бы взять для вас сейф в городе. Там есть большие сейфы. Они настолько вместительны, что туда можно поставить даже контрабас. Наш долг — выполнять все пожелания гостей. И этот долг мы выполним с радостью. Ведь мы же лучшая гостиница.

Такое отношение администрации гостиницы к своим постояльцам устраивало господина Магаля, ибо ему уже успел понравиться вид на перевал. И тогда он подчеркнул, что у него не просто скрипка, а настоящий Гумбольц.

— А, ну теперь я вас понимаю! — воскликнул директор. — И еще как понимаю.

Сейф был привезен из города на другой день. А в тот самый первый вечер, спускаясь в ресторан, господин Магаль был вынужден взять драгоценную скрипку с собой. Он держал своего Гумбольца между колен и позже, когда пил пиво в баре.

Новость о необычном постояльце мгновенно распространилась в местечке. Зал ресторана в тот вечер оказался полон людей. Каждый жаждал увидеть владельца настоящего Гумбольца. Тут были и священник, и председатель общины, и аптекарь, и другие представители местной интеллигенции, бывшие горячими патриотами своей округи. Они подсели к Магалю, приветливо осматривавшему зал. Разговор быстро и легко перешел на Гумбольца. Аптекарь поинтересовался, много ли еще осталось таких скрипок.

— В том-то и дело, что нет, — ответил господин Магаль. — Я могу с полной уверенностью сказать, что эта является последним настоящим Гумбольцем. По крайней мере в прошлом году Нью-йоркский музей современного искусства предлагал мне за нее десять тысяч долларов. Но за эти деньги я ее не отдал. Она стоит не менее пятнадцати тысяч.

— Это же пятьдесят тысяч франков, — глухо произнес директор банка. — И даже еще больше.

Незадолго до полуночи господин Магаль покинул зал, унеся с собой скрипку. Все провожали его взглядами. Председатель общины отметил его подчеркнутую скромность.

— Вот эдакому человеку и должно принадлежать такое богатство.

Лишь один священник, положение которого обязывало выступать против богатства и праздности, проявил недоверчивость.

— А что, если, — предположил он, — в футляре и нет никакой скрипки, и этот человек вовсе не венгерский эмигрант, а самый обычный венгр и, значит, коммунист?

Остальные господа не рисковали заходить так далеко в своих домыслах, но все же решили следующим вечером выяснить правду.

И они ее выяснили. Магаль был приглашен на бокал вина. Случайно заговорили о скрипке. Его спросили, правда ли, что Гумбольц ценится выше Страдивари.

— Страдивари много, а вот Гумбольц всего один, — ответил господин Магаль и сложил вместе ладони.

Этот ответ завоевал расположение священника, но он все-таки спросил:

— А можно ли посмотреть на эту скрипку? Хочется самому подержать такое сокровище.

— Разумеется! — воскликнул Магаль, быстро вышел и принес скрипку. Он открыл футляр, вынул оттуда скрипку и, как ребенка, положил ее на руки священнику.

Аптекарь, хорошо разбиравшийся в людях, а потому с самого начала горячо полюбивший Магаля, лишь улыбнулся и продолжал улыбаться, когда к столу, как по заказу, подошел господин Хёрнляйн[24].

Господин Хёрнляйн, руководивший службой по регистрации жителей, слыл в местечке известным скрипачом. Он молча взял скрипку, протянутую священником, попросил смычок и заиграл элегическую мелодию. Он играл так проникновенно, что даже картежники за соседними столиками подняли головы и закивали: вот он, мол, каков, наш Хёрнляйн.

Ему щедро хлопали. Хлопал и господин Магаль. Но успех не смутил господина Хёрнляйна.

— Очень хорошая скрипка, — произнес он, — но по звучанию ничего особенного.

— Конечно ничего, — согласился Магаль. — Это ведь не Страдивари. Это Гумбольц. А скрипки Гумбольца славятся совсем не звучанием.

— А чем же?

— А тем, что они очень редки.

Всем стало все ясно. Аптекарь спросил:

— А чем особенно отличаются скрипки Гумбольца?

— Дело в том, — ответил Магаль, — что у настоящего Гумбольца нет никаких отличий. Это и составляет его основную ценность. Если бы эти скрипки имели какие-то отличительные особенности, то итальянцы давно бы изготовили уже сотни подделок. А вот Гумбольца не подделаешь.

Господин Магаль сделался в местечке знаменитостью. С ним здоровались дети, женщины находили, что в нем что-то есть, хотя и не могли толком объяснить, что именно.

Когда через три недели он получил счет за гостиницу и через четыре дня после этого еще не оплатил его, директор, мило улыбаясь, сказал ему:

— Поймите меня правильно, но…

— Если бы вы только знали, — ответил господин Магаль, — как мне перед вами неловко. Понимаете, мне должны прислать деньги, но их почему-то нет. Потерпите, пожалуйста, несколько дней.

Шесть недель спустя директор гостиницы обратился за советом к друзьям. Директор банка сказал, что видит возможность уладить дело, но должен обсудить свою идею на общинном совете.

И он обсудил ее. Ему легко удалось получить согласие всех членов совета, и вечером вся компания вновь собралась в «Вильгельме Телле». Директор гостиницы собственноручно принес из подвала три бутылки вина, затем каждый из присутствовавших заказал еще по бутылке. Настроение у всех было приподнятое. Но вот лицо господина Магаля приняло серьезное выражение, и он заговорил про одиночество и настоящих друзей, которых здесь приобрел. И только после этого председатель общины предложил ему продать скрипку.

— Она стала бы жемчужиной нашего местного музея, — сказал он в заключение.

— Пятьдесят тысяч, — произнес господин Магаль.

— Так много община не может выделить, — ответил председатель.

Директор гостиницы приказал принести еще несколько бутылок. Далеко за полночь Магаль бросился на шею аптекарю и срывающимся голосом стал говорить, что готов уступить музею скрипку за двадцать тысяч. Правда, лишь при условии, что в течение двух месяцев сможет выкупить ее обратно, и притом за ту же самую цену.

На следующий день он сам отнес скрипку в музей. Ему разрешили посмотреть, как к ней прикрепили табличку и поместили в витрину под стекло. Он получил деньги, вернулся в гостиницу, оплатил счет и с первым же поездом покинул местечко.

Друзья проводили его на вокзал, помахали на прощание руками, смеялись, говорили:

— Такова жизнь.

Вчера истек двухмесячный срок. А Магаль так и не объявился. Но это уж его дело. Во всяком случае, Гумбольц теперь окончательно перешел в собственность местного музея.

Повезло, ничего не скажешь.


Перевод М. Сеферьянца

После сеанса

Когда человек в белой шляпе вошел в салун[25], все голоса смолкли, и присутствовавшие как один повернулись к нему. Человек в белой шляпе бросил на стойку деньги, бармен быстро наполнил стакан. Рука бармена, показанная на экране крупным планом, подрагивала. Человек в белой шляпе залпом выпил стакан.

— Кто? — процедил он сквозь зубы. Это прозвучало так, словно спрашивал не он, а кто-то другой. Он повернулся, положил на стойку локти, охватил цепким взглядом сидящих за столиками и произнес еще раз:

— Кто?

Под взглядом его голубых глаз, почти неестественно голубых — хотя остальные цвета на экране были переданы безупречно, — люди в салуне стали чувствовать себя неуверенно. Заикаясь они начали уверять, что все это дело рук Кули: он убил фермера и он же похитил его дочь-блондинку.

Узнав все, человек в белой шляпе покинул салун. Он шел спокойно, но люди за столиками на экране и зрители в зале понимали, что это спокойствие чревато смертью. Он проверил подпруги и галопом ускакал из деревни. Путь его лежал к отвесным скалам. Туда, где приканчивают злодеев. Такой же конец был уготован и Кули. Это знали и зрители, это знал, похоже, и человек в белой шляпе. Он загородил Кули дорогу, дал ему возможность выстрелить первым, а затем бросился за выступ скалы. Кули еще успел извиниться перед пленницей за свое гнусное злодеяние, сославшись при этом на тяжелое детство: мать убили индейцы, отец с горя запил, и потому ему, Кули, все равно где умереть, здесь или в другом месте, — ведь его жизнь не нужна никому. И лишь после этого его настигла пуля человека в белой шляпе. Он поднял в седло красавицу блондинку и поскакал обратно в деревню, где за это время возле салуна уже собралась толпа. Никто не знал, о чем думал человек в белой шляпе. Но когда девушка, спрыгнув с лошади, бросилась в объятия молодого фермера, его взгляд устремился куда-то в даль. Охваченные радостью, люди уже не обращали на него внимания. Он повернул коня и поскакал прочь из деревни.

В зале зажгли свет, зрители стали подниматься со своих мест, а он все еще видел перед собой взгляд человека в белой шляпе, бросившего поводья на шею коня, уносившего его в одиночество. Он не думал о жене, которая шла за ним следом. И лишь в коридоре, когда она сказала, что оставила в зале зонт, вспомнил о ее существовании.

Он подождал, пока опустел зал, и возвратился за зонтом. Она приняла его с улыбкой благодарности. С неподвижным лицом он прошел мимо нее к лестнице, подтянул брюки, вынул из кармана пачку сигарет, встряхнул ее, вытащил губами сигарету, чиркнул зажигалкой и понял, что жена находится где-то сзади, что она смотрит ему в спину. Выйдя на улицу, он остановился. Она догнала его, сказала:

— А дождь кончился, — и взяла его под руку.

Он отстранился. Она съежилась, почувствовав за собой неясную вину. Но, полная решимости спасти остаток вечера и ночь, пошла рядом с ним. Через какое-то время она спросила:

— Тебе понравился фильм?

Он отлично знал, что она не любит такие картины и что ей все равно, понравился ему фильм или нет. Просто ей хотелось с ним говорить. Очень хотелось.

Он выплюнул сигарету, сказал:

— Мы можем еще выпить пива.

— Пиво есть у нас в холодильнике, — сказала она. — Пойдем, дома уютнее.

— Сейчас я не хочу домой, — сказал он.

Она опустила голову и снова молча пошла рядом. Он сказал:

— Краски хорошие. Да и снято неплохо.

— Я тоже подумала об этом, — с готовностью отозвалась она. — Если тебе еще хочется пива, то давай выпьем, но где?

Он почему-то вспомнил свою бухгалтерию. Шорфа, сидящего за конторкой, и маленького Шнеккенбергера, рассказывающего скучные анекдоты. Они оба были старше его. В десятичасовой перерыв он ходил за бутербродами, иногда Шорф просил его купить еще пачку «Кэмела».

Человек в белой шляпе. Человек в белой шляпе.

Она снова взяла его под руку. На этот раз он не противился. Он сказал:

— Это психологический фильм. Большинство этого совсем не поняло.

— Ну конечно же, — ответила она, пытаясь идти с ним в ногу.

— Кули сделался преступником, потому что у него было тяжелое детство.

— Правильно, — сказала она. — Когда он ускакал, я тоже подумала об этом.

— Я сразу чувствую психологический фильм, — сказал он.

— Да, конечно.

Она подвела его к освещенной витрине магазина.

— Иногда люди считают, что если в фильме мало действия, то он скучный. Но ведь здесь все дело во внутреннем воздействии.

— Да, ты прав, — отозвалась она. — Тебе нравится это пальто?

— Какое?

— Коричневое. С меховым воротником. Правда, оно бы мне подошло?

— Не знаю, — сказал он. — Ведь и шериф побоялся сказать. Это так типично.

— Для меня оно, пожалуй, немного темновато.

— Темновато, — повторил он. — Вот здесь мы можем выпить пива.

Они зашли в кафе, он заказал пиво. Она сказала, что не знает, что взять, и улыбнулась официантке. Может, апельсиновый сок.

Он сказал:

— Возьми тоже пива.

И она быстро повторила:

— Да, и мне пива.

Продолжая улыбаться, она через стол протянула ему руки. Несколько секунд он не замечал их, и они лежали на красной скатерти стола. Потом он положил на них свои. Он проделал это серьезно и спокойно. Она спросила:

— А она тебе понравилась?

— Кто?

— Ну та, в фильме.

— А, в фильме, — сказал он, погладил рукой бокал и выпил.

— Она стройнее меня, — сказала она. — Некрасивая, по стройная. Стройнее, чем я.

— А, — сказал он, — ох уж эти актрисы.

— А ведь и во мне тоже пятьдесят шесть кило, — сказала она, сжав его руки. — Пойдем домой?

«Нет, лучше не сегодня», — подумал он и ответил:

— Я хочу еще пива.

Она выпустила его руки. На ее лице он увидел разочарование. Он больше не думал о человеке в белой шляпе и почему-то снова вспомнил Шорфа. Человеку за пятьдесят, и что в таком возрасте ждать от жизни?

— Не буду пить больше, — сказал он, подозвал официантку и расплатился.

На улице она снова взяла его под руку. Он сжал ее руку, она сказала:

— Про пальто это я только так говорила. Оно мне совсем и не нужно. Главное, чтобы человек был счастлив. Правда ведь?

— Конечно правда, — ответил он.

У тротуара он увидел свою машину, стал искать ключи и подумал: «Пятьдесят шесть кило, и как это ей только удается. А ведь она ничего. Вполне ничего». О человеке в белой шляпе он больше не вспоминал.


Перевод М. Сеферьянца

Вязкая тина

Вечером 16 июня 1939 года Антон Берман, промышлявший железным ломом, тащил по Житному мосту свою тележку. День оказался удачным, в нагруженной тележке громоздились сковородки, коньки, велосипедные ободья, кухонная плита, корпус швейной машинки и поверх всего — главная сегодняшняя находка: вполне еще годная пишущая машинка. Тележка была тяжелая, и радостный Берман осторожно катил ее по тряскому булыжнику. О чем он давно мечтал, так это о пишущей машинке, чтобы сочинять ради приработка заметки в газеты для «Читательской почты».

Из-за тряски веревка, которой был перехвачен груз, ослабла, и на середине моста пишущая машинка сползла вправо и упала через перила в воду. Когда Берман посмотрел вниз, она маняще поблескивала на дне реки, и он решил спасти ее — во что бы то ни стало. Он отвез тележку домой, в лачугу на краю города; все имущество Бермана, не считая кучи железного хлама, состояло из топчана, зеркала и электрической плитки; он нашел мясной крюк, прикрутил к нему длинную проволоку, после чего, в самом начале восьмого — было еще светло, — вернулся на мост и, спустив крюк в воду, попытался подцепить им машинку.

Это было не так-то просто. Собрались люди, стали давать советы. Вскоре подошел полицейский, он спросил Бермана, известно ли ему, что ловля рыбы с моста запрещена. Берман, не оборачиваясь, ответил, что он и не ловит рыбу, тогда полицейский сказал: «Ну и нахальство! Вам придется пройти со мной». И, схватив Бермана за плечо, повел его в участок.

Когда в полицейском участке выяснилось, что у Бермана в кармане ни гроша, что живет он в каком-то сарае и перебивается случайными заработками, ему объявили, что тем хуже для него: он обвиняется в преднамеренных действиях, запрещенных законом, преднамеренном сокрытии истинных обстоятельств дела, сопротивлении представителям власти и прочее и прочее, а поскольку сегодня четверг и в пятницу судья не станет им заниматься, то сидеть ему до понедельника, если не до вторника, под замком, чтобы не сбежал.

В понедельник, во второй половине дня, его доставили к судье. Судья с желтым мрачным лицом язвенника спросил, что Берман может сказать в свое оправдание. Берман сказал, что и не думал ловить рыбу, это какое-то недоразумение, да он в жизни ни одного запрета не нарушил, он с детства сторонник запретов и в данном случае хотел достать из воды свою пишущую машинку, только и всего. Судья сказал, что насквозь его видит, нечего чушь пороть, и пусть не юлит. Закон есть закон, раз удить рыбу запрещено, так и не имеет значения, ловится она у тебя или не ловится, а не то всякий рыбак, закинувший удочку, станет доказывать, когда у пего не клюет, что он не удит, и трудно поверить, будто Берман не знает таких выражений, как «забрасывать удочку» или «ловить рыбу в мутной воде».

Бермана присудили к внушительному штрафу, предупредив, когда отпускали, что, если не уплатит в срок, его опять заберут. Возвращаться в каталажку ему не хотелось, для него важно было сохранить репутацию добропорядочного члена общества, и, чтобы внести штраф, следовало поусерднее заняться сбором железного лома. Конечно, можно было бы снять ночью несколько садовых решеток, но, несмотря на печальный опыт знакомства с юстицией, Берман считал, что нечестный путь не для него; ну и еще он боялся, что если даже неловля рыбы с моста так жестоко преследуется, то за воровство его могут упрятать в тюрьму не на один год. Оставалось насочинять побольше заметок для «Читательской почты». Значит, нужно было спасать пишущую машинку, никуда не денешься.

На следующее утро чуть свет к нему пожаловал полицейский. Так, мол, и так, Берман, органам правопорядка стало известно, что вы сбросили в реку с Житного моста предмет, идентифицированный как пишущая машинка. Вот повестка, и учтите: не явитесь в назначенное время к судье — под конвоем доставим. Нет, возразил Берман, я в реку машинку не бросал, неправда это! Полицейский разозлился, он не позволит всякому государственную власть оскорблять и про все пропишет в своем рапорте.

Судья был тот же самый, только пожелтее вроде. Он сказал, что с такими неисправимыми типами, как Берман, у него короткий разговор. Берман пытался вставить слово, но судья сказал, что материала и без того с лихвой: загрязнение общественного водоема путем сбрасывания туда предмета, идентифицированного как пишущая машинка, опасность создания аварийной обстановки, вызванная использованием в качестве транспортного средства тележки, нагруженной с превышением установленных норм, умышленная езда по тротуару и так далее. Может, этого недостаточно? — подытожил судья. Берман счел, что вполне достаточно, его приговорили к десятидневному заключению и тут же увели.

В тюрьме Бермана наголо остригли, похвалили за отсутствие вшей, что у таких, как он, великая редкость, сказали, что он может обжаловать приговор, правда, это не имеет смысла, поскольку ответ будет года через два. Берман решил смириться. Потом к нему пришел тюремный священник, он начал с того, что все грешны перед богом, но, когда Берман поведал ему свою историю, посоветовал подать кассацию, главное же — терпеливо переносить испытания, кои посылает господь.

Не успели его выпустить, подошел срок уплаты штрафа, и Берман ни свет ни заря отправлялся со своей тележкой на промысел, но тут началась война, и люди стали придерживать сковороды и коньки в надежде, что скоро из-за потребности в танках и пушках цена на железо резко поднимется. Берман понял, что при таком положении единственный выход — писать как можно больше для «Читательской почты». Он вспомнил утешения тюремного священника и с помощью одного любезного чиновника подал прошение об отмене штрафа и о разрешении вступить во владение имуществом в виде пишущей машинки (год выпуска неизвестен), помещенной в общественный водоем, что явилось нарушением постановления, хотя и непреднамеренным. Прошение он отнес в корпус «В», подвальный этаж, второй отсек, отдел «Налоговые и прочие сборы», комната 216. В первый день его не приняли, на другой день тоже, зато ему сказали номер очереди, и он должен был отметиться через день в семь часов утра. Но ему повезло: двое перед ним умерли, и уже к вечеру подошла его очередь. Чиновник был очень любезен, правда, помочь ничем не мог, ибо такими вопросами занимался не их отдел, а отдел «Отсрочки платежей».

Первую военную зиму Берман провел в коридорах управления, по вечерам он ходил на Житный мост и смотрел сверху на свою пишущую машинку, а весной ему пришла в голову блестящая мысль. Однажды вечером он разделся, перелез через перила и нырнул, чтобы достать машинку. Прохожие останавливались, качали головами, а те, что из образованных — в этот поздний час на мосту оказались и такие, — кричали: «Эксгибиционист!» Машинка осталась на дне, Бермана же арестовали и отвели к желтому судье.

Судья сказал, что с него хватит, что, слава богу, для таких, как Берман, существуют специальные изоляторы, форменный вредитель, вот он кто, в светлом будущем, которое не за горами, для него и ему подобных не будет места, и теперь им займутся соответствующие органы. Соответствующие органы определили его на два года в исправительную тюрьму. Там он вел себя примерно, однако по отбытии срока ему объявили решение тюремной администрации оставить его еще на два года, а начальник сказал: «Вам, Берман, повезло, у вас есть шансы выжить».

В начале сорок третьего года, когда немецкие войска капитулировали под Сталинградом, Берман умер от гриппа, причем до последнего дня никто не верил, что он болен. Тюремный священник нашел прекрасные слова, говоря об этой бессмысленной жизни, которая всевышнему, быть может, и не казалась столь уж бессмысленной — кто знает. Дело Бермана было закрыто и сдано в архив.

А пишущая машинка и по сей день покоится на дне реки. Правда, с Житного моста ее уже не видно. В тине увязла.


Перевод Е. Дмитриевой

Почти состоявшееся знакомство

Сам не знаю, с чего начать. Как про все это расскажешь? Я имею в виду, чтобы понятно было. Хотя вряд ли будет понятно — ведь ничего вроде бы не произошло. Мне скоро пятьдесят. Я не женат. Работаю на компрессорном заводе акционерного общества «Комаг». Нет, правильнее, наверно, начать с детства. Мой отец был портным: брал в переделку брюки, перешивал из старой одежды детские штаны. После школы я должен был ему помогать. Разносить по клиентам готовые заказы тоже входило в мои обязанности. Уроки я почти никогда не делал, оттого и учился плохо. А может, причина была не в домашних уроках — я имею в виду свою плохую учебу. Какая разница? На игры с ребятами у меня времени не оставалось, я ведь отцу помогал. Вот и выходило, что я почти всегда был один. Но это дело прошлое.

После войны отец умер. Я пошел на компрессорный завод. Радовался, что удалось устроиться. Мать уже не могла работать — трясучка ее донимала. На мне и еда была, и квартплата, и все остальное. Получал я тогда гроши. Потом — тоже уже дело прошлое — я перевез мать в богадельню. Сил больше не было за ней ухаживать. И соседи отказывались. Так я остался один.

Да, трудно сделалось без матери. Хотя, с другой стороны, работать ведь она все равно уже не могла.

О женитьбе я не думал. Точнее говоря, у меня никогда не было подружки, и я понятия не имел, как надо знакомиться с девушками. Может, это самое главное. Если бы я познакомился — сразу бы женился. У нас на заводе много женщин работало, но они знали, сколько я получаю, ни одна из них за меня не пошла бы. А я все равно о женщинах думал. Часто даже во время работы. Мне одному зарплаты хватало. Какие у меня особенные траты? У женщин больше расходов, им и то надо, и другое. А если бы еще и ребенок родился. Я, правда, плохо представлял себя в роли отца, но понимал: на ребенка тоже деньги нужны, и немалые. Короче говоря, остался я холостым.

Не было случая, чтобы я пропустил работу. Ни разу в жизни. Здоровье у меня хорошее, я и в свои пятьдесят ничем не болею, потому что стараюсь пораньше ложиться и не курю. Выпить могу, если за меня кто-нибудь заплатит, только такого никогда не бывает.

Начинал я упаковщиком и мальчиком на побегушках. Потом продвигаться стал, и теперь я, можно сказать, главный человек на складе запчастей. Работа мне нравится. Вернее, нравилась. Нет, старости я не боюсь. Чего о пей раньше времени думать? У меня есть кое-какие сбережения. Да и «Комаг» должен пенсию положить.

Дома у меня телевизор. Я его почти каждый вечер смотрю. Приготовлю себе ужин, сяду перед телевизором и никуда уже не выхожу, чтобы лишнего не тратить. На работу езжу с первым автобусом. Вернее, ездил, теперь уже нет. Первый автобус в шесть без нескольких минут. Правда, на работу приезжаешь за полчаса до начала, но это ничего: к складу своему я привык. Я там почти как дома.

На работе редко с кем словом перекинусь — больше помалкиваю. Скоро год, как я перестал ездить с первым автобусом. Об этом-то я и хочу рассказать. Дело было так: однажды утром опоздал я на свой автобус. Я не завтракаю, так экономнее. Беру с собой два бутерброда с сыром. В то утро у меня не было сыра. Вернее, сыр-то у меня был, сыр у меня всегда дома есть, но я его куда-то сунул с вечера и никак не мог найти. Потому и опоздал. Пришлось ехать со вторым автобусом. Чувствовал я себя неуютно: ведь в своем автобусе уже всех знаешь, а в этом — все пассажиры незнакомые. У Альтмангассе вошла женщина, я бы даже сказал, девушка, потому что она была еще совсем молоденькая, лет двадцать пять. Красивая. Очень красивая. Я ни разу в жизни не видел такой красавицы. У нее были грустные глаза.

Она села, а потом посмотрела на меня и улыбнулась. С чего это вдруг — непонятно, я, во всяком случае, не понял. Подумал, что мне почудилось, ведь я ее впервые видел. Раньше мне почему-то никто никогда не улыбался. Вот я и решил, что почудилось. У вокзала она вышла и, обернувшись, опять улыбнулась. И я опять подумал, что этого просто не может быть.

Назавтра я, конечно, снова поехал со вторым автобусом. Хотел проверить, поедет она опять или нет. Она опять села в автобус и улыбнулась, как накануне. Тут уж я совсем растерялся. Весь день она не выходила у меня из головы. На следующее утро мы опять ехали вместе. Так продолжалось всю зиму. Я стал носить шляпу и галстук. На шляпу никто не обратил внимания, потому что была зима, я уже говорил. Зато галстук вызвал на заводе шуточки, меня спрашивали, скоро ли, мол, свадьба. Тут я и сам впервые подумал о женитьбе. Однажды я с ней поздоровался. Чуть заметно, почти не глядя, только к шляпе прикоснулся. А она в ответ громко так сказала: «Доброе утро». И еще раз улыбнулась. У нее был нежный голос. Стал я еще больше о ней думать. Наверно, она нуждается, думал я, и работа у нее неподходящая, а я дал бы ей денег, она бы учиться пошла, или они бы ей еще на что-нибудь пригодились. Мне хотелось ей это сказать, только я не знал, как. Я любил представлять себе по ночам, как я ей это говорю и что она мне отвечает. Ночью все складно получалось, а вот утром я не мог решиться и каждый раз откладывал разговор на завтра. И потом я считал, что сначала надо новый костюм купить. И вот купил я костюм. Цена его не имела для меня никакого значения. И еще шляпу. Утром нарядился было, а потом переоделся в старое и поехал на работу. Целый месяц не мог надеть новый костюм, понимал: если надену — должен решиться. Как-то ночью, когда я не спал (теперь мне плохо спится, не то что раньше), я дал себе слово с ней поговорить. Утром достал из шкафа новый костюм. Чему быть, того не миновать, подумал я, уж на этот раз я не струшу. У меня было легко на душе, потому что я наконец решился. Честное слово, я бы обязательно с ней поговорил. Только она не пришла. Сначала я не знал, что и подумать, когда она не села ни у Альтмангассе, ни на следующей остановке. Может, я сам сел не в тот автобус, засомневался я. Нет, автобус-то был точно тот, только ее в автобусе не было. Целый день я не мог работать. Все из рук валилось. Я так был этим расстроен, но ничего не мог с собой поделать. На следующее утро то же самое: я поехал со вторым автобусом, а ее опять не встретил.

Она так и не появилась. Больше недели я ходил на работу в новом костюме. Ждал следующего автобуса, потом еще следующего. Нигде ее не было. Тогда однажды утром взял я свои бутерброды с сыром и вместо работы пошел к Альтмангассе ждать ее у остановки. До темноты простоял. Нет, я не устал, привык весь день на ногах. Раньше никогда не пропускал работу — и вот пропустил, но мне было все равно. Ее я не встретил. На заводе не сказали ни слова. А мне вдруг сразу стало тошно на складе. И дома тошно. Иной раз встану ночью, пойду к остановке и простою там час или два. Но больше я ее ни разу не встретил. Я подумал, может, она заболела. Или несчастье с ней случилось. А может, замуж вышла и бросила работу? Уж лучше бы так, чем несчастье.

Чего я только не передумал. Но время шло, я снова стал ездить на работу с первым автобусом. Я себе говорил: надо ее забыть, но, говори не говори, не могу забыть, и все тут. Склад мне опротивел, дом — еще больше. И стал я о жизни задумываться. И вообще обо всем. Когда не спалось, я себя спрашивал: что такое жизнь? Откуда мне известно, что я живу? А известно мне это по боли в спине и в ногах. Но раз так, думал я, тогда грош цена такой жизни. Нет, жить — значит чему-то радоваться. А я ничему не радуюсь. Даже спать теперь ложусь без удовольствия. Потому что когда заснешь — сны начинают сниться. Не какие-нибудь приятные, а сплошные кошмары. Хоть вовсе не спи. А проснешься — кажется, уж лучше опять заснуть.

Вот я и подумал: так дальше нельзя. Лучше бы я ее не встречал, лучше бы не строил планов. Но раз уж так вышло, я решил…

Сам знаю, что зря. Второй раз я бы, наверно, не рискнул. Слава богу, мне оплатили недельный отпуск. Нет, ехать я никуда не собираюсь. Везде одно и то же. Буду дежурить на ее остановке. Может, еще встречу ее хоть разок.


Перевод Е. Дмитриевой

Такой муж как лотерея

Они похоронили Йозефа Штайнеггера. Выстояли под дождем у открытой могилы, пока священник не добрался до своего «аминь». Радовались вину и холодной закуске, которые были приготовлены в заднем зале «Вола» для узкого круга друзей и родственников. И теперь шли по усыпанной гравием дорожке к выходу с кладбища, госпожа Ленер на шаг впереди своего мужа. Она слышала, как тяжело он дышит и как с упреком и мольбой в голосе говорит: да погоди же!

Она остановилась. Муж тотчас взял ее под руку, и ей показалось, что левую ногу он приволакивает с большим трудом, чем обычно, и рука, лежащая на ее черном рукаве, дрожит сильнее. И все же ей было тоскливо и горько. Эмма и она втайне соревновались друг с другом, никогда отчетливо не проговаривая это: кто скорее лишится своего мужа, Эмма Штайнеггера — с высоким давлением и перебоями в сердце, или она своего — с инсультом, случившимся вот уже скоро шесть лет назад. Врач тогда сказал, что подобные вещи, к сожалению, повторяются и она должна приготовиться к худшему.

И вот Штайнеггер ушел все же первым. А ее муж висел между тем у нее на руке, и конец не предвиделся.

— Тяжело придется Эмме, — сказал Ленер, — теперь ведь она совсем одна. Что она будет делать?

— Нисколечко не тяжело. И я знаю, что она сделает. Она все здесь продаст, и мебель, и все прочее. И переедет в свой домик в Локарно, что немного выше Локарно, я видела фото, там красиво, и было бы глупо, если б она осталась здесь.

Ленер хотел сказать, что Тессин ему не нравится, в Тессине слишком жарко, но они уже дошли до трамвая. Госпожа Ленер поставила ногу на ступеньку и, обернувшись, ждала, пока он поднимался, цепляясь за хромированные поручни.

Она молча уселась рядом, отвернувшись от него.

Неделю спустя она посетила свою подругу. Конечно же она знала, насколько смерть супруга может перекроить существование женщины, и с удовольствием и тихой радостью думала о том, как такое событие могло бы перекроить и ее собственное существование. И все-таки жизнерадостность Эммы ее удивила. Эмма, правда, еще носила траур, но походка ее была оптимистичной, квартира полупустой, и как бы невзначай она бросила:

— Мебель уплывает как по маслу.

Ее волосы, бывшие до сих пор седыми, приобрели отчетливый синеватый блеск; как весеннее небо, сверкали синевой ногти, покрытые лаком. Не красным, не назойливым лаком, а всего лишь бесцветным.

Они сели пить чай. Госпожа Штайнеггер сказала, что он не мучился, и, увидав, что госпожа Ленер рассматривает ее ногти, прибавила:

— Как тебе мои волосы?

— Неплохо, — ответила госпожа Ленер.

Госпожа Штайнеггер призналась, что краску она купила в супермаркете и что это, собственно, даже не краска, а оттеночный шампунь, которым очень удобно пользоваться дома и у которого черт знает сколько оттенков, но она выбрала именно этот как самый скромный. Через три недели, когда все будет улажено, она едет в Локарно. Насовсем. Домик, точнее говоря, находится не в Локарно, а в Монти, и из него прекрасный вид на озеро и вообще на все.

— Осенью вы обязательно должны ко мне приехать, обещай, у меня ведь есть теперь свободная комната.

Госпожа Ленер пообещала, думая, если то же произойдет и со мной, я покрашусь в шатенку, а синить волосы не буду, ведь она на четыре года старше меня, и, хотя скрывает это, я-то знаю, любой скажет с первого взгляда.

— Как себя чувствует твой муж? — спросила госпожа Штайнеггер.

— Все так же. Никаких перемен.

— Иногда это случается ночью, совершенно неожиданно, как то произошло у меня.

Осенью они поехали к госпоже Штайнеггер в Монти, что немного выше Локарно.

Госпожа Ленер купила мужу белую фуражку. Когда они в Айроло выехали из туннеля, склоны гор были залиты солнцем, и она сказала:

— Для чего я купила фуражку? Надень!

Он попытался это сделать, но у него не получилось. Пришлось помочь. Дальше они ехали молча. Госпожа Ленер думала о своей подруге. Она думала, что судьба очень несправедлива и что если бы судьба как-то распорядилась ее мужем, то она бы тоже немедленно купила домик в Локарно.

Ленер потел. Лента на подкладке фуражки намокла, он чувствовал, что вспотел и затылок, и, когда они въехали в Беллинцону, Ленер сказал:

— Не нравится мне в Тессине.

Потом были Локарно, Монти и Эмма. Она хорошо выглядела, смеялась и говорила с Ленером так громко, будто он был глухим, а не парализованным. Она вытащила его на балкон, впихнула в шезлонг, нахлобучила ему на голову фуражку и заорала:

— Здесь прекрасно. Правда?

— Да-да. Прекрасно.

Потом госпожа Ленер пошла с нею за покупками.

— Не нравится мне твой муж, — сказала Эмма, — он выглядит хуже, чем всего три месяца назад.

Госпожа Ленер только рукой махнула. Она потеряла всякую надежду.

— Да, важная новость, — продолжала госпожа Штайнеггер, — мой сосед собирается продавать свой домик. Вон тот. Будто прямо для тебя. Представляешь, как было бы здорово, если б мы жили рядом.

— Конечно здорово, — сказала госпожа Ленер, — но ты же знаешь, как обстоят дела. Могут пройти еще годы.

— Да нет. Поверь, у меня на этот счет наметанный глаз, он выглядит совсем никудышне. А такой возможности у тебя никогда больше не будет.

Они зашли к соседу. Цена показалась разумной, страховки мужа вместе с ее сбережениями вполне бы хватило. А вид отсюда, подумала госпожа Ленер, еще красивее, чем с веранды Эммы, заметны даже острова Бриссаго, и тогда она сказала:

— Но есть одна загвоздка.

Сосед, выслушав объяснения, сказал: хотя на дом покупателей много, что при таком расположении совсем неудивительно, ради госпожи Штайнеггер, а также ради госпожи Ленер он готов дать право преимущественной покупки сроком на один год. Но ему, конечно, придется взять задаток, небольшой, что-нибудь тысяч пять, и если через год дом куплен не будет, то, как это принято, пять тысяч пропадут.

Госпожа Ленер заколебалась, но Эмма воскликнула:

— О чем говорить, через год все будет как надо, это продлится еще три-четыре месяца: глаз у меня наметанный, ты же знаешь, что у меня наметанный глаз на такие вещи. Со дня на день, говорю, ты можешь рассчитывать на самое худшее.

— Пять тысяч, — сказала госпожа Ленер, — не проблема, столько у меня есть своих, о которых он не знает. И если ты считаешь, что это протянется недолго…

Она подписала контракт, и через два дня супруги уехали домой. Пять тысяч госпожа Ленер отсчитывала в приподнятом настроении, потому что сказала себе: заслужила ж я в конце концов, чтоб мне хоть чуточку пожилось лучше.

Она очень надеялась на зимнюю непогоду и резкие смены температур. Но Ленер перенес все это, перенес, жалуясь и охая. Читая за завтраком траурные объявления в утренней газете, она видела, что умирали мужчины куда моложе. А он — ни в какую, ну прямо ни в какую!

Настала весна, время торопило. Настало лето, и лишь два месяца отделяли ее от того дня, когда она потеряет свои пять тысяч. По утрам, просыпаясь, она бросала на мужа озабоченные взгляды, но он, как обычно, лежал на спине и дышал открытым ртом, а однажды, после сильной грозы, когда молния ударила совсем рядом, она склонилась над ним. Тогда он открыл глаза, оглядел ее и спросил:

— Что с тобой?

— Ничего. А что? Как чувствуешь себя ты?

— Нехорошо, — сказал он, — хочу поспать еще часок.

И тут, потеряв над собою власть, она закричала:

— Всегда ты говоришь, что тебе нехорошо. Но тебе очень даже хорошо Прошлой ночью я чуть не умерла со страху, но ты ничего не слышал, ты даже не проснулся.

Ленер закрыл глаза, он хотел поспать еще часок. А она, откинувшись на подушки, думала, что такой муж как лотерея: я еще никогда, еще ни разу ничего не выигрывала. Мне просто не везет. Другим везет. А мне нет.


Перевод А. Науменко

Н. Литвинец Отто Штайгер и его книги

Имя швейцарского писателя Отто Штайгера известно о Советском Союзе давно. Нынешняя книга лишь продолжает старое доброе знакомство, добавляя новые штрихи к творческому портрету известного автора. А началось это знакомство еще в 1957 году, когда в Издательстве иностранной литературы вышел в переводе на русский язык роман Отто Штайгера «Портрет уважаемого человека». Затем читатели наши познакомились еще с одним романом писателя — «Год в одиннадцать месяцев» («Прогресс», 1966). Время от времени рассказы Штайгера появлялись на страницах журнальной периодики, в антологиях. И вот, наконец, большая книга писателя на русском языке, сборник избранных его произведений, дающий представление о том, что сделано Штайгером за все эти годы для развития швейцарской словесности, о собственных его поисках и свершениях.

Такая книга — всегда открытие. И хотя Отто Штайгера мы знаем уже с четверть века, все равно словно входим в неведомый прежде мир, открываем его для себя заново, и открытие это радостное, плодотворное.

В швейцарской литературе Штайгер стоит как бы особняком, не примыкая ни к одному из модных течений, не пользуясь благосклонностью буржуазной критики. Зато в своих убеждениях он последователен, и эта твердая последовательность гуманиста снискала ему любовь и уважение и в нашей стране. На сегодняшний день автор пятнадцати романов и многочисленных повестей для юношества, лауреат литературных премий, блестящий рассказчик и даже «детективщик», радио- и телесценарист, Штайгер не перестает удивлять разносторонностью своих художественных исканий, страстной преданностью нелегкому писательскому труду. Да-да, именно труду, ибо Отто Штайгер — неутомимый труженик в литературе и широкий творческий диапазон, обилие книг, написанных всегда «по-штайгеровски», с сердцем и душой, с болью за человека и стремлением улучшить далекий от совершенства мир, — все это результат огромного, повседневного писательского труда, без которого Отто Штайгер не мыслит своей жизни.

А жизнь его складывалась нелегко. Родился Штайгер в 1909 году в небольшом местечке неподалеку от Туна. Семья была буржуазная, респектабельная, отец сызмальства готовил сына к академической карьере и уже видел его в мечтах доктором философии. Однако совершенно неожиданно, никого не спросясь, несостоявшийся доктор удирает во Францию, работает там на заводе, приобретает множество друзей среди французских рабочих, там же, в Париже, заканчивает образование, подрабатывая где и как придется. Через пять лет Штайгер возвращается в Швейцарию с твердым намерением стать писателем. Однако целиком отдаться писательскому труду оказывается для него невозможным, приходится совмещать творчество с преподавательской деятельностью, работать урывками, ночами, по воскресеньям. «Я не могу позволить себе роскошь творческих кризисов и душевных метаний, мне нельзя сослаться на головную боль в ветреные дни или просто на нерабочее настроение. И, даже максимально используя свободные от службы часы, продумывая по дороге домой и из дома те или иные сюжетные ходы, я живу в ощущении постоянного цейтнота» — так говорил о своей работе Штайгер. Но, несмотря ни на что, работал, работал много и упорно. В 1939 году он закончил первый свой роман — «Они делают вид, что живут». Социально-критическая направленность книги не устраивала солидное буржуазное издательство, куда принес свою рукопись Штайгер, кое-что потребовали изменить, писатель отказался, и роман вышел несколько лет спустя уже в другом издательстве. Второй роман — «И все кончается миром» — вышел в свет в 1949 году в Тюбингене. Социально-разоблачительный пафос вступающего в литературу писателя пришелся предприимчивому западногерманскому издателю весьма кстати, роман неплохо разошелся, однако сам Штайгер так и не получил за него ни гроша. И продолжал писать.

Наибольший успех среди ранних произведений писателя выпал на долю романа «Портрет уважаемого человека» (1952), которым не случайно открывается наш сборник. Изданная на русском языке в 1957 году, книжка эта стала ныне библиографической редкостью, и, естественно, новому поколению читателей предстоит прочесть этот роман заново.

Итак, кто же он, этот «уважаемый человек», владелец процветающей фабрики и доходных домов, роскошной виллы неподалеку от Цюриха и небольшого домика в Энгадине, член всевозможных советов и комиссий, полковник в отставке и, несмотря на свои шестьдесят, интересный еще мужчина, вполне способный правиться женщинам? Кто же он на самом деле, эта «сильнаяличность», человек, сумевший из весьма жалких жизненных обстоятельств «выбиться в люди», обрести на склоне лет вожделенное богатство и всеобщее подобострастное почитание?

Не спеша, уверенными, крупными мазками набрасывает писатель этот портрет, давая читателю время проникнуть в суть характера героя, постичь жестокую логику «отмирания души». Портрет точен, ибо герой рассказывает о себе сам, оправдывает себя, судит, размышляет: «Что было бы, если б…» Поначалу он даже не вызывает столь уж резкой неприязни, этот Растиньяк XX века, смыслом жизни своей сделавший преодоление собственной «несчастливой звезды» и погоню за богатством. Изо всех сил стремится он вырваться из более чем скромных обстоятельств, в которые поставлен от рождения, подняться хоть на несколько ступенек выше по социальной лестнице. И начинает он свое восхождение в общем-то честно, изо всех сил стремясь выучиться, набраться как можно больше знаний и умений, дабы использовать потом все это в собственной деловой карьере. Мелкие подлости пока не в счет — это всего лишь способ выжить, удержаться любым способом «на плаву». Но проходит время, и не такой уж безобидный юношеский прагматизм оборачивается во имя той же карьеры подлостями по большому счету, выдающими душу холодную, расчетливую и циническую. Жестокие законы конкурентной борьбы, требующие умения работать локтями и толкать падающего, распространяются и на личную жизнь героя: основанный на голом расчете второй брак не приносит ему семейного благополучия, зато позволяет сделать решающий шаг к богатству, столь вожделенному, настоящему. Здесь портрет, рисуемый Штайгером, обретает, бесспорно, сатирические черты — нравственная деградация героя становится все зримей, вполне сознательно травит он жену, тихое, кроткое существо, не делавшее никому вреда, не гнушается и тесными деловыми связями с нацистами во время второй мировой войны, чему во многом и обязана новым своим стремительным процветанием фабрика, как на дрожжах разрастающаяся от заказов агрессивного соседа.

Мы застаем героя «на вершине», в момент, когда, казалось бы, достигнув всего желаемого, он может спокойно и уверенно доживать оставшийся ему на земле срок. Но дал уже трещину построенный им вокруг себя, незыблемый лишь на первый взгляд мир благополучия и душевного комфорта: самоубийство доведенной до отчаяния жены лишает «уважаемого человека» внутренней опоры, заставляет по-новому взглянуть на собственную жизнь. И теперь он видит ее в истинном, неприглядном свете.

У читателя, хорошо знающего русскую литературу, начало штайгеровского романа неизбежно вызовет определенные литературные ассоциации. Безжизненное тело жены, покончившей счеты с жизнью, и мечущийся по пустым комнатам муж, выстраивающий в памяти прошлое и с ужасом осознающий его необратимость, сбивчивый, прерывистый внутренний монолог, обращенный то к неведомому третьему слушателю, го прямо к той, что лишь несколько часов назад ушла из жизни, — да ведь это Достоевский, один из его поздних шедевров, «Кроткая», небольшая повесть, опубликованная в «Дневнике писателя» за 1876 год. Подсказал ли русский писатель швейцарскому прозаику замысел его романа, или созрел он у него сам по себе, продиктованный «свинцовыми мерзостями» окружающей его жизни, для обычного читателя, не историка литературы, момент этот существенного значения не имеет. Гораздо важнее для него то, что и классик русской литературы XIX века, и швейцарский писатель века XX исходят из одной и той же нравственной посылки: нельзя безнаказанно творить зло, нельзя разрушать в себе «душу живую», отодвигая «на потом» добро и любовь. И если остается в душе человеческой хоть какая-то искра, если не выжжена она дотла себялюбием и корыстью, суд совести неизбежен, как неизбежна и жестокая расплата. Собственно, герой Штайгера и расплатился сполна — своей никчемной, пустой, жалкой жизнью. «Его жизнь, — делает в конце романа косвенный вывод писатель, — его жизнь и так была ужасна». Как ужасна и смерть «уважаемого человека» в окружении внешне скорбящих, но чуждых ему людей, под любопытным взглядом сына, которому не терпится скорее прибрать к рукам солидное отцовское наследство.

Конечно, роман Штайгера не свободен был от некоторых недостатков — писатель ведь стоял тогда лишь у начала своего творческого пути. Слишком выступает порой в романе дидактическое начало, не очень оправданно мгновенное нравственное просветление героя, слегка размытыми кажутся рядом с ним второстепенные персонажи. И все-таки главное достоинство книги отдельные ее недостатки явно перекрывает: за портретом «уважаемого человека» встает портрет общества, главной движущей силой которого является страсть к наживе, общества, безнравственного в самой основе своей.

Публикация романа «Портрет уважаемого человека» получила широкий и даже несколько неожиданный резонанс. Не прошел незамеченным факт его издания в Советском Союзе. А когда вслед за этим Отто Штайгер впервые посетил нашу страну, откуда вывез самые добрые впечатления, вокруг его имени поднялась явно недоброжелательная шумиха. В результате Штайгер вынужден был уйти с поста председателя Союза швейцарских писателей. Однако это обстоятельство не заставило Штайгера отказаться от его прогрессивных взглядов, и все дальнейшее творчество только закрепило за ним репутацию писателя актуального, «острого», не боящегося изображения глубоких социальных и нравственных конфликтов.

Восемь лет спустя, в 1960 году, выходит в свет роман «Путешествие к морю», явившийся своего рода «зеркальным отражением» «Портрета уважаемого человека». Писатель словно пытается создать нравственный антипод «уважаемому человеку», и тогда возникает новый тип героя, которому суждено было пройти по многим штайгеровским книгам, включая и самые недавние. Это чудак, бессребреник, способный отличить подлинные ценности от мнимых, человек добрый, бескорыстный, а потому воспринимаемый окружающими как человек «не от мира сего». Для героя романа «Путешествие к морю» подобная реакция ближних находит и вполне конкретное проявление: его водворяют в сумасшедший дом, где он рассказывает врачу в течение нескольких сеансов историю собственной жизни. Рассказ этот, то размеренный и неторопливый, то сбивчивый, путаный, с неизбежными лирическими отступлениями, и составляет сюжетную канву романа.

Неглупый, доброжелательный врач клиники для душевнобольных давно уже понял зыбкую относительность понятий «нормальное» и «ненормальное» в обществе, которое уже по самому устройству своему нельзя считать нормальным, здоровым и разумным. Вот почему пациент, совершавший с точки зрения обывательской морали самые невероятные, «ненормальные» поступки, представляется ему человеком вполне здоровым, чего нельзя сказать об окружающем его обществе. Герой Штайгера и впрямь совершает поступки, казалось бы противоречащие здравому смыслу: год ухаживает он за девушкой, год покорно позволяет принимать себя в ее доме как жениха, согласен даже ежемесячно откладывать деньги на свадьбу, на обзаведение хозяйством и вдруг, когда будущая его семейная жизнь расписана и просчитана уже до мелочей, неожиданно заявляет о намерении совершить путешествие к морю, которого никогда не видел. Паломничество к морю затягивается, герой бродяжничает, встречается с самыми разными людьми, странствует вместе с цирковой труппой, чуть было не становится предприимчивым дельцом, а после смерти компаньона пытается любым способом избавиться от ненужного ему доходного предприятия, сознательно играет на разорение, хочет даже подарить фабрику рабочим (вот тут-то у окружающих и возникает подозрение, в своем ли он уме), снова отправляется странствовать и оказывается в конце концов в клинике для душевнобольных. Сложная, причудливая биография. Впрочем, если свести все к нравственной, человеческой первооснове, поступки героя предстанут простыми и естественными, так же как и побудительные их мотивы. Но мир, где естественные человеческие проявления, такие, как доброта, участие к ближнему, бескорыстие, мечта о прекрасном, воспринимаются как душевная патология, как резкое и кричащее отклонение от нормы, — такой мир безумен уже по самой природе своей.

В «безумном, безумном, безумном мире» живет и Виктор Дефонта, герой романа «Год в одиннадцать месяцев» (1961; русский перевод — «Прогресс», 1966). Подкупающий своей чистотой и честностью молодой коммивояжер в чем-то сродни вольтеровскому Кандиду: он так же искренен в своих поступках, так же убежден, что в жизни неизбежно побеждает добро. Виктор, как и полагается благородному герою, спасает юную, красивую девушку, упавшую по неосторожности с моста в холодную февральскую воду. Марина, естественно, влюбляется в своего спасителя не менее страстно, чем спаситель в нее, и на горизонте маячит уже перспектива счастливого брака со множеством симпатичных ребятишек. Однако радужная эта будущность отодвигается все дальше, и юные герои вынуждены преодолевать все новые препятствия.

Купание в холодной февральской воде имело для Виктора Дефонта, помимо знакомства с Мариной, еще одно жизненно важное последствие. В больнице, куда он угодил, заболев воспалением легких, Виктор знакомится ç «ратником божьим» Михаэлем. Нехитрое учение Михаэля имеет весьма условное отношение к религии, зато безошибочно вписывается в любой нравственный кодекс по-настоящему доброго, хорошего человека. Сводится он всего к трем истинам: «не лгн», «возлюби ближнего», «будь миротворцем». Истины эти находят незамедлительный отклик в чистой душе Виктора, и вот уже новообращенный «ратник божий» строит собственную жизнь в соответствии с тремя основополагающими принципами. Виктор говорит всегда только правду, что для коммивояжера отнюдь не легко, старается возлюбить ближнего и по мере сил своих способствовать миру на земле. Последнее и оказывается источником главного конфликта романа.

Ибо в вымышленной стране, где живет Виктор, назревает военный конфликт с соседней Драпонией. Политики и генералы уже сладострастно предвкушают будущую войну, промышленники подсчитывают будущие прибыли. Однако в маленькой деревушке Фарн, расположенной вблизи от границы с Драпонией, никто и не помышляет о войне. Живущих по ту сторону границы драпонцев не очень-то жалуют, но воевать… Обитатели Фарпа, в том числе Марина и ее отец, глава сельской общины, заняты проблемами куда более насущными, повседневными. Вот почему, когда солдаты начинают строить на границе с Драпонией бетонные укрепления, проходящие прямо по богатым фарнским пастбищам, Виктору-миротворцу приходит в голову гениальная и одновременно чрезвычайно простая идея: совет общины единогласно принимает постановление, запрещающее войну на территории Фариа.

Нет необходимости доказывать, сколь актуально звучат сегодня гротескно комические главы, рассказывающие, как подхвачена была инициатива фарнцев простыми людьми по всей стране и какой переполох она вызвала среди генералов и промышленников. И если уж от кого-то действительно приходится защищаться жителям миролюбивой деревушки, так это от собственного правительства, требующего применения к непокорной общине самых решительных и крутых мер. В самом начале 60-х годов писатель удивительно прозорливо увидел сегодняшний день, сегодняшних многочисленных сторонников мира, защищающих важнейшее дело современности. Хитроумные фарнцы, объявившие свою деревушку первой «зоной мира» на европейском континенте, сегодня нашли бы сотни тысяч, миллионы единомышленников во всех частях света. В доброй и мудрой притче Штайгера все кончается хорошо: стремившееся развязать войну правительство низложено, стремление к миру восторжествовало, и фарнцы, ставшие отныне самыми большими друзьями с жителями соседней драпонской деревни, празднуют победу. Писатель рисует картину утопическую, однако полную глубокого внутреннего смысла. Страстный антивоенный пафос, деятельное утверждение добра не могут не вызвать ответной реакции читателя, а мягкий юмор, с каким повествует писатель о своих героях, — доброй его ‘улыбки.

Роман Штайгера написан был в новом, необычном для него жанре «комической параболы». Другой роман этого времени — «Если б можно было начать сначала» (1962) — выдержан был, напротив, в традициях «жесткого реализма». Трагическая история неудавшейся жизни, горькая притча о том, как одно преступление неизбежно порождает другое, грустный рассказ о женском одиночестве, о несостоявшемся счастье и о готовности пойти ради этого счастья на все, даже на самое страшное, прочитывался бы, возможно, совсем по-другому, не будь в основе романа исповеди главной героини, исповеди горькой, жестокой и беспощадной к себе. Героиня Штайгера, скромная дурнушка Саломея Крессье, нечиста душой и нечиста в своих помыслах. Ради денег она лжет, ради денег приносит в жертву стареющему развратнику свою молодость, ради денег совершает преступление. И жестоко расплачивается за все. Богатство не приносит истосковавшейся женской душе любви, не приносит даже простого человеческого участия и тепла. В одиночестве, наедине лишь со своими мыслями, будет искупать Саломея Крессье свой грех. «Если б можно было начать сначала, прожить честнее и достойнее» — главный лейтмотив романа.

Если б можно было начать сначала жизнь, вернуться в юность, вернуться к истокам, туда, где закладывается, формируется будущий характер, если б можно было уберечь себя, уберечь других от многих роковых ошибок прошлого… Штайгер не случайно обращается к литературе для юношества. В воздействии на юные умы, в преподавании подросткам — во имя будущего! — уроков нравственности и доброты видит он свой долг писателя, педагога, человека.

Зарубежные критики о повестях Штайгера для молодого читателя упоминают обычно вскользь, мимоходом, как о некоем побочном продукте писательского ремесла, в краткой биографической справке, помещаемой, как правило, на суперобложке, о них говорится скопом и без названий: «…а также многочисленные книги для юношества и детективы». Пренебрежение это ничем не оправдано, ведь как автор «книг для юношества» Штайгер имеет собственное писательское лицо, собственный круг проблем. Да и написаны штайгеровские «книги для юношества» явно не для одного только юношества, но и для взрослых тоже, они обращены ко всем, кто чувствует себя ответственным за души молодых, за будущий облик мира. «…Ибо из подростков, — так кончается роман Ф. М. Достоевского «Подросток», — созидаются поколения».

Первая из «юношеских повестей» писателя — «Держите вора» — вышла в свет в 1974 году и представлена в нашем сборнике. Простая, бесхитростная, казалось бы, история: группа старшеклассников из столичной гимназии отправляется вместе с учителем на каникулы в горы, здесь приключается неприятное происшествие, из «общего котла» пропадают деньги, местный полицейский, не долго думая, наводит на след возможного похитителя — и вот уже начинается азартная игра «в погоню», заканчивающаяся весьма трагически и нелепо. Как и принято в книжках для молодых читателей, все в итоге образуется: деньги находятся, ребята стараются загладить вину перед невинно пострадавшим человеком, учитель снова обретает подорванный было авторитет. На неприятном событии ставят точку. Но долго еще не смогут поставить эту точку з душе юные участники происшедшего, долго еще будут прокручивать они в памяти два самых трудных пока в их жизни дня, долго еще судом совести будут судить себя и учителя — в первую очередь, конечно же, себя. Юные мальчишеские души оказываются способны на подобный суд, и это вселяет надежду на будущее. Однако есть во всей этой истории еще один виновник, которого надо судить судом гораздо более строгим. Штайгер не указывает на него прямо, но благодаря писательскому мастерству именно он выступает по прочтении повести на первый план — это общество, где царит мораль вседозволенности, разлагающая молодые души, заражающая их жестокостью и цинизмом. Насмотревшись боевиков заокеанского происхождения, бесконечных телевизионных сериалов, где рекою льется кровь и открыто утверждается право кулака, право сильного, штайгеровские мальчишки, запрограммированные ленивым местным полицейским на непременную поимку вора, азартно включаются в новую для них игру, не подозревая даже о возможных ее последствиях. Только один из них восстает, только одному кажется недостойным преследование человека, вина которого еще не доказана, все остальные увлечены уже, движимые стадным инстинктом, на скользкий путь «охоты за человеком».

Как много, оказывается, жестокости успели впитать эти юные, несложившиеся характеры, как многому, оказывается, успели их научить учителя — вроде Штрассера — да отнюдь не добрый окружающий мир. Сцена, где озверевшая орава мальчишек набрасывается с палками на беззащитного, поверженного наземь человека, безусловно, самая сильная в повести. И как много говорит читателю образ учителя, спокойно наблюдающего эту сцену со стороны, учителя, не имеющего после этого права так называться и уж тем более чему-то учить юных своих воспитанников. К счастью, кое-чему учит их в итоге сама жизнь.

И еще одна серьезная, больная для сегодняшней Швейцарии (и не только Швейцарии!) проблема нашла свое отражение в маленькой повести Штайгера. Это проблема иностранных рабочих. Советскому кинозрителю запомнился прекрасный фильм Франко Брусати «Хлеб и шоколад», сделанный тогда же, когда писалась повесть Штайгера, в начале 70-х годов. Приехавший на заработки из соседней страны итальянец сразу чувствует себя в чистенькой, внешне благополучной Швейцарии изгоем. В городском парке, куда воскресным утром забредает он съесть свой скромный завтрак, хлеб и шоколад, да бесплатно послушать музыку, навевающую воспоминания о родине, он наталкивается лишь на холодные, отчужденные взгляды. А когда, собираясь подать мячик очаровательной малютке, он устремляется в кусты и становится первым свидетелем отвратительнейшего преступления, респектабельные швейцарские граждане тут же готовы обвинить в этом преступлении его самого: он ведь чужак, «из этих итальянцев». Полиция тоже не очень-то стремится к установлению истины, ей главное найти «козла отпущения».

Точно по такому же стереотипу действует местный полицейский у Штайгера. Не вникнув толком в обстоятельства дела, он тут же обвиняет в преступлении чужака, рабочего-итальянца, нисколько не заботясь о правовой стороне вопроса. На сторону законности он встает лишь тогда, когда понимает, что дело зашло слишком далеко.

Писателя можно было бы упрекнуть в несколько идиллической, дидактической концовке повести: наперебой демонстрируют благородство дети, «благородным» оказывается и сам учитель, предлагающий просто-напросто откупиться от пострадавшего деньгами. Действительно, можно было бы упрекнуть писателя за придуманный хэппи-энд, если б история на этом и в самом деле заканчивалась. Но она не заканчивается… Едва ли мальчишки забудут ее, и, может, для кого-то из них, для Петера например, чувствующего непреодолимую преграду между собой и детьми богатых родителей, или для Мартина, неожиданно для всех предложившего помочь ни в чем не повинному итальянцу, чтобы хоть как-то загладить общую перед ним вину, или для Сильвио, не побоявшегося в одиночку восстать против всех и поначалу навлечь на себя презрение и насмешки товарищей, она станет подлинной точкой отсчета, решающим моментом в формировании характера, достойного человека. Пожалуй, меньше удалась писателю другая «юношеская» повесть — «Никто не добирается до Индии» (1976). Герой — его зовут Карл — стремится вырваться из душной атмосферы респектабельного родительского дома, инстинктивно он не приемлет буржуазный уклад жизни, основанный исключительно на деньгах, этом главном мериле всех вещей, да еще на всеобщем лицемерии. Но слишком уж инфантилен сам юный герой, слишком туманны и неопределенны его запросы, слишком жалкое впечатление производит неудавшаяся попытка бегства в Индию в поисках «другой жизни» и водворение с помощью любимой девушки назад в родительский дом. Карл не бунтарь, не ниспровергатель основ, и вопрос о его будущем остается открытым; не исключено, что, пометавшись немного, он станет со временем таким же добропорядочным бюргером, как и его отец. К сожалению, набросанный мазками образ главного героя не совсем удался автору, да и вся повесть оставляет ощущение незаконченности. Иное впечатление производит другая повесть из этого ряда — «Купленное молчание» (1979). Здесь в центре повествования вполне «взрослый» нравственный конфликт, конфликт совести и денег, за которые в современном «обществе потребления» можно, оказывается, купить все что угодно, даже ложные свидетельские показания. Герой повести восемнадцатилетний Эрих Барт — сын известного всей округе «того самого Барта», владельца нескольких доходных отелей и председателя местной общины. Никогда ни в чем не испытывая недостатка, в изобилии получая деньги на карманные расходы, Эрих тем не менее очень несчастлив в благополучном доме своего отца. После смерти матери он страдает от одиночества, от одиночества влечет его к жене брата Беттине, которая лишь на два года старше его самого. Стянув как-то ключи от отцовского «мерседеса», Эрих с приятелем отправляются в соседний городок, чтобы там повеселиться со знакомой девушкой. На обратном пути Эрих сбивает человека, ехавшего на мопеде, и в страхе бежит с места преступления. Однако он понимает, что полиция дознается по уликам, и ему приходится рассказать обо всем отцу. Мгновенно созревает у того план подкупа свидетелей. Ошеломленный слушает Эрих, как соглашаются дать ложные показания и даже взять на себя часть его вины друзья, соблазненные большой суммой денег. Казалось бы, Эрих и его семья прекрасно выпутываются: прискорбное это происшествие никак не скажется на карьере Бартов, на их положении в поселке. И только сам Эрих находит в себе мужество разрушить стену «купленного молчания». Он отправляется в полицию, чтобы сказать правду. Ему, как говорит невестка, важнее «научиться уважать самого себя».

Несмотря на некоторую дидактичность, что, впрочем, часто присуще книгам для детей и юношества, повесть Штайгера пронизана мыслью о добре и справедливости. Мы не знаем, как дальше сложится судьба Эриха Барта, одного из самых богатых наследников в поселке. Но в один из решающих моментов своей жизни он, собрав мужество, повел себя достойно, а это уже немало в мире, где за деньги, как выясняется, можно купить не только соответствующий товар, но и человеческую душу.

Отто Штайгер всегда пишет просто. Разве что в рассказах он — прекрасный мастер «малой формы» — позволяет себе некую парадоксалистскую игру ума, сталкивая и противопоставляя самые разные, невероятные даже способы существования персонажей, нарочито обнажая их обывательскую суть. У писателя несколько сборников коротких рассказов, и все они словно открывают нам еще одну грань таланта Штайгера, высвечивая его с новой, неожиданной стороны. Штайгер показывает себя блестящим, виртуозным новеллистом. Ничего особенного в его рассказах, казалось бы, не происходит. С нетерпением ожидает смерти мужа жена, мечтающая начать новую жизнь и приценивающаяся уже к небольшому домику в горах, где она смогла бы жить по соседству с подругой («Такой муж как лотерея»); бойкая девица из «хорошего дома» выходит замуж, подчиняясь финансовым соображениям отца, и цинично насмехается при этом над чувствами жениха («День свадьбы»); тупые обыватели из захолустного городка легко попадаются на удочку заезжему мошеннику («Скрипка Гумбольца»); одинокий человек мечтает познакомиться с девушкой, которую регулярно видит в автобусе по пути на работу («Почти состоявшееся знакомство»); богач, страдающий от недостатка общения, угощает в кафе случайного соседа, чтобы рассказать ему свою жизненную историю, но тот, так и не дослушав, уходит («Тоскливое одиночество») — как живо выписаны человеческие характеры в этих миниатюрах, как лаконично, одной-двумя фразами умеет Штайгер воссоздать блестящий портрет, точно обрисовать ситуацию. И даже элементы фантастики, гротеска не разрушают удивительного ощущения жизненности, исходящего от «малой прозы» Штайгера. Фантастичной оказывается ситуация, в которую попадают герои, но не сам характер («Резчик продольных полос», «Вязкая тина», «Робкий Руденц»). Лаконизм, блестящее владение сатирическим ключом, точность детали, точность речевой характеристики персонажей — все это важнейшие особенности штайгеровской «малой прозы», главное же — уверенное мастерство ее создателя. И пусть сюжеты отдельных рассказов развились потом в повести или романы, рассказы Штайгера существуют сами по себе, это самостоятельная — и весьма ценная — часть его творчества.

Рассказы Штайгера по-своему изысканны и разнообразны. Зато солидные его книги могут на первый взгляд показаться кому-то слишком уж бесхитростными, незамысловатыми. Современный зарубежный читатель успел привыкнуть к ребусам, что предлагаются ему нередко в виде художественного текста, к моральному релятивизму, выдаваемому порой за высшую сложность человеческих отношений, к усложненному построению сюжета, к запутанной головоломной фразе. А вот в книгах Штайгера разгадывать, как правило, ничего не надо, авторская позиция налицо, да автор и не прячет собственную оценку происходящего, напротив — он сознательно стремится убедить читателя в том, в чем глубоко убежден сам. При этом, однако, никакого нарочитого морализаторства: писатель как бы растворяется в своих героях и их устами, их образами доказывает собственную правоту. Глубокая, сознательная реалистичность прозы Штайгера, прозрачность языка делают ее доступной самому широкому читателю. Но отнюдь не невзыскательному, примитивному потребителю чтива так называемой «массовой культуры». Проза Штайгера легко читается и в то же время заставляет думать, это литература, ждущая читательского понимания и участия, сознательно делающая на это понимание ставку и потому равно доступная искушенному и неискушенному читательскому уму. Вот почему даже там, где мы имеем дело с усложненным произведением, с произведением, задуманным и написанным не без известного стилистического и сюжетного изыска, возьмем те же рассказы, к примеру, проза Штайгера сохраняет главные свои качества — прозрачность и достоверность.

Роман «Жить, будто тебя нет», опубликованный в 1980 году, — именно такое «усложненное» произведение. Здесь словно сходятся воедино многие сюжетные линии, разрабатывавшиеся в предшествующих книгах писателя. Вновь встречаемся мы с отрешенным от жизни чудаком, искренним, честным и добрым человеком, которого на этот раз зовут Бенджамином Штабом, судьба его «не задалась» изначально, и тем не менее он находит в себе силы эту судьбу принять, не роняя человеческого достоинства. В Бенджамине Штабе много от простодушного Виктора Дефонта из романа «Год в одиннадцать месяцев», от безымянного «путешественника к морю» и еще от других дорогих автору героев. Зато глава семейства Бойтлеров, куда в качестве зятя попадает Бенджамин и откуда готовит побег в течение долгих семи лет, словно сошел со страниц романа «Портрет уважаемого человека»; сын же его Эрнест, мятущийся молодой человек, задыхающийся в душной атмосфере «благопристойного» дома, напоминает героев штайгеровских книг для юношества. Все эти линии сплетаются в довольно запутанный сюжетный узел, и только жизнеописание Бенджамина Штаба, которое тот создает в ожидании встречи с главным врачом клиники для душевнобольных, в которую надеется попасть, проливает свет на истинную подоплеку происходившего в его судьбе. Создавая «жизнеописание», Бенджамин Штаб одновременно судит себя суровым внутренним судом. Да, жизнь у него не сложилась. Единственное, к чему он чувствовал призвание, — это музыка, но богатый крестный, которому всю жизнь обязан был быть подобострастно благодарен Бенни, рассудил иначе, и вот вместо отличного музыканта из Бенни получился весьма средний учитель, сумевший, правда, благодаря врожденной доброте и искренности завоевать любовь учеников. Да, Бенджамин Штаб — искренний, чистый человек, который всегда стремится поступать по совести, по внутреннему убеждению. Так, он отказывается отбывать очередные два месяца в казарме во время ежегодных военных сборов, будучи твердо убежден, что никто не угрожает маленькой Швейцарии и ей вовсе ни к чему иметь столь сильную, содержащуюся в постоянной боевой готовности армию. Даже два тюремных заключения, последовавшие одно за другим, а также запрет властей работать учителем (своего рода швейцарский вариант пресловутых западногерманских «запретов на профессию») не смогли поколебать Бенни в его решении. А вот женитьба на Эдит, дочери преуспевающего фабриканта Бойтлера, выставляет героя в не столь уж безупречном свете, это понимает и он сам. Ни внешняя привлекательность Эдит сама по себе, ни деньги ее родителей, взятые опять же сами по себе, не заставили бы Бенни вступить в брак. Но сочетание того и другого оказалось для него роковым. Семь лет унизительной моральной и материальной зависимости выдержал Бенни в доме Бойтлеров. Семь лет по грошам, экономя на выдаваемых ему на обед и проезд мизерных суммах, копил он на побег из «золотой клетки», на новую жизнь, которую собирался начать. Он мог бы просто похитить из семейного сейфа не выплачивавшееся ему, сотруднику бойтлеровской фирмы, в течение всех этих лет жалованье, однако такую мысль Бенни отбросил сразу. Воровство — это нечто более подобающее самим Бойтлерам, и не случайно в ночь, когда Бенни покинул их негостеприимный кров, Бойтлер-сын, не в силах противостоять искушению, извлекает значительную сумму из сейфа, сваливая все на незадачливого зятя.

Жизнеописание Бенджамина Штаба начинается с того момента, когда, перепробовав разные варианты существования, он наконец останавливается на самом приемлемом для себя: тихая, размеренная жизнь в клинике для душевнобольных, где не нужно ни к чему стремиться, не нужно ни о чем сожалеть, только тихо наблюдать, как утекает время. Ситуация прямо противоположная той, что изображена была двумя десятилетиями раньше в романе «Путешествие к морю». Оба героя живут в безумном мире. Но если у героя «Путешествия к морю» оставались еще кое-какие иллюзии, оставалась надежда добраться до моря, сесть на песок и помечтать о любимой, если ради этой надежды ом и стремился вырваться из клиники, куда упекли его неведомые доброхоты, то у Бенджамина Штаба нет уже ни прекрасной мечты, ни каких-либо иллюзий, и к клинике для душевнобольных у него совсем другое отношение — он мечтает туда попасть, попасть по собственной воле, чтобы мирно дожить остаток дней своих в отрешенности от мира. Страшен мир, где у нормального, доброго, честного человека остается только такое убежище, но еще более страшен мир, который даже такого убежища ему предоставить не может. Вместо этого за несовершенное ограбление Бенджамин Штаб попадает в тюрьму и в конце концов привыкает и к тамошнему существованию, привыкает «жить, будто тебя ист».

Пожалуй, можно было бы упрекнуть Штайгера в том, что герой его слишком уж пассивен. Будучи хорошим по сути человеком, он смиренно плывет по течению, обрекая себя в итоге на добровольное затворничество. Должно быть, и сам писатель высказывал себе подобные упреки, потому, видимо, в недавней своей повести, «Экзамен на незрелость» (1984), он стремится вывести героев активных, действующих, героев, по-своему пытающихся противостоять жизни. Впрочем, желание «что-то делать» приходит к главному герою — его зовут Бланк — лишь после определенных событий. А до той поры мелкий служащий небольшой торговой фирмы — одинокий чудак — тихо влачит свои дни то в комфортабельной цюрихской квартире, слишком большой для одинокого человека, то в ветхом, но уютном загородном домишке, случайно доставшемся ему в наследство. Так бы и текла спокойно и неторопливо его жизнь, если бы не вторгся в нее внезапно незнакомец по имени Эрвин Волькер, человек необычной судьбы, бродяга и аутсайдер, нашедший в себе силы «выйти из игры», сказать «нет» бездушному буржуазному истэблишменту, убивающему в человеке живую душу.

Насквозь промокший под сентябрьским дождем, с нуждающимся в починке велосипедом на плечах появляется Эрвин поздним вечером в мирном загородном домике героя, появляется и находит здесь еду и приют на ночь. А еще — живое человеческое участие, так что, поев и отогревшись, чувствует потребность рассказать свою увлекательную жизненную историю. Отнюдь не бедный, преуспевающий даже человек, служащий солидной и весьма уважаемой фирмы, доверенное лицо высокого шефа, пользующийся его особым расположением, Эрвин тем не менее постоянно ощущал никчемность и убогость собственного бытия.

И вот Эрвин решается бросить все и уйти. Он хочет, как объясняет он зачарованно внимающему ему Бланку, снова начать удивляться. «Удивляться разным ситуациям. Удивляться жизни. Самому себе». Засидевшись допоздна за душевной беседой, новые знакомые много узнают друг о друге. Возможно, они стали бы добрыми друзьями, не завершись этот вечер трагически: изрядно уставший Эрвин отправляется спать, но на узкой, ветхой лесенке ему не удается удержать равновесие, он падает вниз, причем настолько неудачно, что Бланку не остается ничего другого, как вызвать «скорую помощь», а после, по настоянию врачей, еще и полицию. Пришедший на короткое время в сознание Волькер просит Бланка передать Монике, его любимой, имеющиеся у него в наличии деньги, а их оказывается немало. Затем Волькер «выбывает из игры» уже окончательно.

Искусственность приема здесь очевидна. Но мы понимаем, почему необходимо было автору убрать Волькера, ведь не он, а скромный, тихий, незаметный Бланк главный герой повести. Штайгеру важно проследить, что происходит в душе уставшего от жизни, погрязшего в повседневной бюргерской рутине сорокатрехлетнего человека, когда тот вдруг осознает возможность жить иначе, возможность вырваться, покончить окончательно с набившим оскомину мещанским бытием. Бланк словно ощущает прилив новых жизненных сил, мелькнувшую на мгновение подленькую мыслишку оставить деньги себе и ничего больше не предпринимать он отвергает как недостойную и мерзкую. Он разыскивает Монику в Цюрихе, хотя это совсем непросто — он ведь не знает ни ее фамилии, ни названия фирмы, где служил Волькер. Моника оказывается именно таким добрым, чутким человеком, встретить которого мечтал Бланк всю жизнь, а не встретив, так и остался закоренелым холостяком. Тонкая и легко могущая порваться нить соединяет двух одиноких людей, дарит им — особенно Бланку — высокое чувство сопричастности судьбе ближнего.

Так в незамысловатом, немножко даже «придуманном» сюжете проступает второй, философско-этический план. Для чего живет человек? Кому нужно отчужденное, равнодушное прозябание, на которое обрекает его современное «общество потребления»? Как сберечь душу живую, не дать ей омертветь, отмереть за ненадобностью? Это вопрос не только последней повести, это вопрос всего творчества швейцарского писателя.

Сорокатрехлетний Бланк выдержал «экзамен на незрелость». Да-да, именно на незрелость, ибо зрелый бюргер конечно же не предложит случайно встреченной неустроенной девушке бросить все и начать новую жизнь, уехать куда угодно, продать дом и многие ненужные вещи, «рискнуть» на совершенно повое, неожиданное бытие, основанное на близости двоих, доброте и участии. Разумеется, выход, предлагаемый писателем своим героям, можно принять лишь с некоторыми оговорками. Бегство от мира — это ведь еще не решение его проблем, да и этика любви к ближнему нуждается в серьезных социальных коррективах. И все-таки глубокая и эмоциональная критика общества, звучащая во всех произведениях Штайгера, общества преуспевающего, сытого и вполне благополучного внешне, но невыносимо равнодушного к людям по сути, любовь к человеку, вера в него, вера в возможности его души, объективная оценка современности не могут не вызывать интереса и симпатии к творчеству этого неутомимого, постоянно размышляющего швейцарского прозаика, большого друга нашей страны.

В 1980 году Отто Штайгер снова посетил Советский Союз. Помню разговор в издательстве, помню, с каким радостным подъемом говорил писатель об издании на русском языке «большой» его книги, книги избранных произведений, включающей лучшее из созданного на протяжении долгого и плодотворного литературного пути. Теперь эта книга существует. И думается, известный швейцарский писатель обретет в нашей стране не только множество новых читателей, предпочитающих «литературу для души», но и множество новых друзей.

Отто Штайгер и по сей день активно работает. Приходят сообщения о выходе новых его книг, о новых творческих замыслах. Писатель уверенно движется вперед по своему пути, и хочется пожелать ему новых книг, добрых, серьезных и человечных.


Н. Литвинец


OTTO ШТАЙГЕР

□□□□□□□□□□□□□□□□□□□□□

ПОРТРЕТ УВАЖАЕМОГО ЧЕЛОВЕКА

РОМАН


ДЕРЖИТЕ ВОРА

ПОВЕСТЬ


РАССКАЗЫ


ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО


МОСКВА

"РАДУГА"

1985

ББК 84.4Ш

Ш87


Составление В. Седельника

Послесловие Н. Литвинец

Редактор Е. Приказчикова


Штайгер О.

Ш87 Избранное. Пер. с нем./Составл. В. Седельника; Послесл. Н. Литвинец. — М.: Радуга, 1985.—384 с.


В новую книгу прогрессивного швейцарского писателя Отто Штайгера вошел роман «Портрет уважаемого человека», повесть «Держите вора» и рассказы; в этих произведениях поставлены актуальные нравственные и социальные проблемы, волнующие современного швейцарского читателя.


Ш 4703000000-540 68-85

030 (05)-85


ББК 84.4Ш

И (Швейцария)


Роман «Портрет уважаемого человека» опубликован на языке оригинала до 27 мая 1973 г.


Повесть «Держите вора»: © 1974 Otto Maier Verlag


Рассказы, в содержании помеченные знаком *, из сборника Otto Steiger «Geschichten vom Tag» © 1973, Werner Classen Verlag


© Составление, перевод на русский язык и послесловие издательство «Радуга», 1985

Отто Штайгер

ИЗБРАННОЕ

Составитель Владимир Денисович Седельник

ИБ № 1494

Редактор Е. Приказчикова. Художник В. Алексеев. Художественный редактор Г. Юрченко. Технический редактор Е. Лунева. Корректор О. Куваева, Сдано в набор 29.1 1.84. Подписано в печать 28.07.85. Формат 84X1081/32. Бумага типографская № 2. Гарнитура Литературная. Печать высокая. Условн. печ. л. 20.16. Усл. кр. — огт. 20.16, Уч. — изд. л. 21,25. Тираж 50 000 экз. Заказ № 318. Цена 2 р. 40 к. Изд. № 1562. Издательство «Радуга» Государственного комитета СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва, 119859, Зубовский бульвар, 17. Ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени МПО «Первая Образцовая типография» имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 118054, Москва, Валовая, 28


Отпечатано с матриц Владимирской типографией Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 600000, г. Владимир, Октябрьский проспект, д. 7

Примечания

1

Старинная южногерманская и швейцарская монета, равная 1/10 швейцарского франка. — Здесь и далее примечания переводчиков.

(обратно)

2

Швейцарская монета, равная 1/100 франка.

(обратно)

3

Добрый день, мсье! (франц.)

(обратно)

4

Добрый день, мадемуазель! (франц.)

(обратно)

5

Но входите же! (франц.)

(обратно)

6

Вот! (франц.)

(обратно)

7

Красивый? (франц.)

(обратно)

8

Да кто же? (франц.)

(обратно)

9

Женева (франц.).

(обратно)

10

Но когда? (франц.)

(обратно)

11

Идет? (франц.)

(обратно)

12

Добрый вечер! (франц.)

(обратно)

13

Вы пришли! (франц.)

(обратно)

14

Да (франц.).

(обратно)

15

Первая часть фамилии в переводе на русский язык значит: «дикий».

(обратно)

16

Ну вот! (итал.)

(обратно)

17

Хорошо (итал.).

(обратно)

18

Уничижительное слово, употребляемое в Швейцарии по отношению к итальянцам.

(обратно)

19

Спасибо (итал.).

(обратно)

20

Нет вина (итал.).

(обратно)

21

Высшая оценка в швейцарских школах.

(обратно)

22

Ничего (итал.).

(обратно)

23

Здравствуйте (итал).

(обратно)

24

Фамилия Хёрнляйн (Hörnlein) переводится на русский язык — «рожок».

(обратно)

25

Питейное заведение.

(обратно)

Оглавление

  • Портрет уважаемого человека (роман)
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  • Держите вора (повесть)
  • Рассказы
  •   Робкий Руденц
  •   Отражение бутылки в зеркале
  •   Господин Помедье и «синоптики»
  •   Резчик продольных полос
  •   Про то, как господин Целлер перестал существовать для своей жены
  •   День свадьбы
  •   О мудрости возраста
  •   Тоскливое одиночество
  •   Скрипка Гумбольца
  •   После сеанса
  •   Вязкая тина
  •   Почти состоявшееся знакомство
  •   Такой муж как лотерея
  • Н. Литвинец Отто Штайгер и его книги
  • *** Примечания ***