Сигрид Унсет. Королева слова (fb2)


Настройки текста:



Сигрун Слапгард Сигрид Унсет. Королева слова

Посвящается Турстейну


Предисловие

Сигрид Унсет не любила, когда перед ней заискивали. Не жаловала она и сентиментальных восхвалений. Поэтому, будучи ее биографом, я чувствовала на себе ее критический и взыскующий истины взгляд и старалась не подводить. «Наверно, я хочу слишком многого, но почему бы хоть раз не попробовать обойтись без сентиментальности и просто не рассказать правду», — заявила она журналисту Роберту ван Гельдеру по приезде в США в 1940 году[2].

Предлагаемая вниманию читателя версия событий опирается на данные источников. Я не стала строить догадок, которым не нашла никакого документального подтверждения. Все же хотелось бы сказать несколько слов о самом упорном слухе, связанном с жизнью Сигрид Унсет.

«У Сигрид была одна тайна», — как-то прозвучало в беседе с ее близкими родственниками. К такому же заключению пришла незадолго до смерти исследователь жизни и творчества писательницы Эллисив Стеен. По мнению многих, эта тайна заключалась в рождении незаконного ребенка или аборте в годы юности. Авторы подобных спекуляций обычно апеллируют к роману «Йенни», где героиня втайне рожает незаконного ребенка, умирающего прежде, чем его успевают отдать на воспитание чужим людям.

В ответ на вопрос о предполагаемой дате этого события принято ссылаться на загадочные перерывы в переписке Унсет и ее шведской подруги Деи. Дело в том, что по настоянию самой Унсет значительная часть ее переписки с Деей была сожжена. Все же у подруги оставалось около пятидесяти писем[3]. Они в свое время были переданы Университетской библиотеке. В этом собрании не хватает писем за определенный период времени, а именно с 1904-го (года помолвки Деи) до 1907-го (года рождения первенца Деи). Нам известно, что сестра Сигрид Сигне сожгла четыре письма из переписки с Деей и отослала одно ее семье в Швецию, потому что в них речь шла в основном о Деиных личных неурядицах. Мы знаем также, что первые три были написаны во время пребывания в Риме, или «в период помолвки», по выражению Сигне, то есть в 1909–1910 годы, когда Сигрид Унсет познакомилась с Андерсом Кастусом Сварстадом и их отношения еще держались втайне. Последнее письмо было написано в Лиллехаммере. В нем, по словам сестры, «Сигрид рассказывает о полном крахе своего брака»[4].

Когда вопрос, в чем же заключалась ее так называемая «тайна», задают родственникам Унсет, они высказывают предположение, что речь идет о тайной помолвке со Сварстадом и беременности Унсет на момент заключения брака. Этому можно найти подтверждение и в бумагах Сигне.

Однако остается проблема загадочного пробела в переписке за 1904–1907 годы. Судя по всему, Сигрид сама попросила подругу сжечь письма за указанный период.

В то время Унсет днем работала секретаршей, а по ночам писала. Неужели она могла при этом успеть забеременеть, родить ребенка или сделать аборт и сохранить все в тайне? Вообще в биографии Сигрид Унсет очень мало белых пятен, если только не предположить, что даты писем и документов были намеренно фальсифицированы. Трудно представить себе, чтобы ей удалось скрыть от всех рождение ребенка. Хотя биограф никогда не может быть на сто процентов уверен, что знает абсолютно все о своем подопечном, в одном я твердо убеждена: Сигрид Унсет описывает роды сына Андерса в письмах Дее и домашним, как женщина, рожавшая впервые. В частности, это явствует из письма, где она говорит о родах: «очень неприятная вещь»[5].

Усилия биографа раскрыть тайны и воспрепятствовать распространению слухов больше всего напоминают борьбу с ветряными мельницами. Поэтому для себя я приняла решение — как можно меньше времени и места отводить на истории, не имеющие документального подтверждения. Тем более что хватало и открытий, содержавшихся в источниках.


Унсет недолюбливала журналистов и частенько упрекала их в недобросовестности. Поэтому я как журналистка не без трепета пустилась по следам великой писательницы, приступив к исследованию необъятных гор дошедших до нас документов. Так и вижу ее наблюдающей за моими раскопками со скептической улыбкой на лице. Но временами видится мне, как она задумчиво кивает, даже одобрительно хмыкает, а иногда испытывает желание и самой еще разок взяться за перо.

Насколько это было в моих силах, я старалась открыть правду о ее личных победах и поражениях, но, как и все люди, Сигрид Унсет унесла свои загадки с собой.

Сигрун Слапгард
Скобю, август 2007 года

ОДЕРЖИМАЯ

На пути к мечте

Самсё, Копенгаген, Берлин, Бамберг, Флоренция.


Красивая пышноволосая женщина в элегантной шляпке. Она пристально вглядывается в себя и в окружающий мир. Такой предстает нам Сигрид Унсет в купе поезда, мчащегося мимо «излизанных прибоем берегов», где «с подветренной стороны галечных наносов» она столько раз искала убежища. Поезд везет ее прочь из проникновенно описанной ею любимой Дании[6]. Здесь, в Калуннборге, стоял дедовский дом, который она любила не меньше, чем сам приморский городок: «Я люблю тихий городок, и дедушкин особняк с длинным фасадом, прячущийся в тени величественных лип, и маленькую площадь напротив, где сквозь камни мостовой пробивается трава»[7].

И дело было не только в позолоченных временем воспоминаниях детства — здесь она научилась быть женщиной. Здесь она поняла, как мало общего мимолетная влюбленность имеет с настоящей любовью, и главное — что привязанность совсем не то же самое, что страсть. Здесь она слушала датские народные баллады, и их герои оживали перед ней. А в балладах говорилось о любви — страстной, всеобъемлющей и навязчивой, почти как безумие. Тогда маленькая Сигрид рисовала и вырезала из картона фигурки средневековых персонажей.

Сейчас она только что сказала последнее прости любимому человеку. Вот и закончилось лето, чье дыхание она впервые ощутила на борту корабля по пути к курортному острову Самсё и буквально опьянела — от морского бриза, блеска волн, от вида белеющих вдалеке дюн. Но все оказалось не так, как ей мечталось. В конце июня 1909 года Унсет, прихватив с собой неоконченную рукопись, поселилась в пансионате А. Сюллинг. Номер был заказан на несколько недель. Это лето она хотела прожить по-настоящему. Так она решила, когда в конце мая бросила свою секретарскую работу. Помимо желания писать с творческим отпуском связывались и надежды иного рода — у Сигрид был в Копенгагене поклонник по имени Виктор[8]. На острове проходили их тайные встречи под открытым небом. Он был женат и вдвое старше ее, но зато нежен и заботлив и, в отличие от большинства ее ровесников, не нагонял на Сигрид скуки. Поначалу ей казалось, что «ничто в мире не может быть прекраснее, нежнее и утонченнее», чем ее чувства к Виктору. Но ни дюны, ни излизанные прибоем берега не могли сделать отношения такими, как ей хотелось. Разочарованная, она распрощалась и с мужчиной, и с мечтами.

Здесь же, в Дании, четыре года назад она впервые осмелилась заявить о себе как о писателе. В течение многих лет она коротала ночи за написанием книги «Оге, сын Нильса из Ульвхольма» в надежде, что исторический роман о Дании XIII века поможет ей избавиться от необходимости работать в конторе. Сигрид мечтала целиком посвятить себя литературе и жить как свободный художник. И вот в один прекрасный день она надела свое лучшее платье и, собравшись с духом, понесла толстую рукопись самому Петеру Нансену, директору датского отделения издательства «Гюльдендал». Он принял Унсет очень любезно, но, как ей показалось, посчитал моложе ее двадцати трех лет. Когда он зажег сигарету, то сказал: «Вам не предлагаю, ваша мама наверняка запрещает вам курить»[9].

Сигрид вернулась в Кристианию{1}, где ее ждало очередное лето, заполненное нескончаемой конторской работой. Но никогда еще стенография не казалась ей таким бессмысленным занятием, как несколько недель спустя, когда из издательства пришло любезное письмо. Сестра Сигне, посвященная во все обстоятельства дела, получила подробный отчет. «Могу тебе сообщить, что Петер Нансен вернул мне рукопись, сопроводив ее письмом. Он не может рекомендовать ее к печати, для этого она недостаточно хороша. Тем не менее он признает за мной талант: „есть места, поражающие силой и тонкостью описания“, однако композиционно текст оставляет впечатление рыхлого и незаконченного, так что временами, по его мнению, „Оге“ просто разваливается. Кое с чем я могу согласиться, но далеко не со всем», — писала Унсет сестре[10].

Да, это был отказ, но в то же время и похвала. Нансен, вне всякого сомнения, принял молодую секретаршу всерьез. «Под конец он выразил пожелание, чтобы я опробовала себя на ниве современности и избегала переодевания, то есть исторической формы. В общем, это было очень милое письмо, но, к сожалению, меня оно не очень порадовало. Как бы то ни было, я готова сделать еще одну попытку, хоть и без прежнего энтузиазма. Теперь-то я вижу, какое это непростое дело»[11].


Сигрид осознала, что ей придется нелегко, но отказ не сломил ее. Как ей казалось, Петер Нансен не вполне понял книгу и поэтому нуждался в разъяснениях. В письме, помимо нескрываемого разочарования, слышится и гордость, и упорство: «Не могла устоять перед искушением объясниться с Вами», — заключает она, а потом с головой окунается в работу над «современной темой». Через год рукопись, озаглавленная «Фру Марта Оули», закончена. На этот раз Унсет обратилась в издательство «Аскехауг». И здесь писательница поначалу получила отказ, однако после заступничества влиятельного писателя в 1907 году книга наконец увидела свет. Она была обречена на успех. Чего стоило одно только первое предложение: «Я была неверна своему мужу»{2}. Оно звучало как пощечина общественному вкусу. Год спустя Унсет издала сборник рассказов под ироническим заголовком «Счастливый возраст» — и опять успех. «Сага о Вигдис и Вига-Льоте», которую она готовилась отдать в печать, должна была стать своего рода пощечиной — или последним «прости» — Петеру Нансену. Писательница хотела доказать ему, что он ошибся: она вполне способна справиться с исторической тематикой.

Месть и сведение прошлых счетов занимали важное место в мыслях Сигрид Унсет. Мотив отмщения представлял для нее не меньший интерес, чем мотив страсти. Месть, считала она, может быть столь же требовательной и всепоглощающей, как и самая страстная любовь. В основе сюжетной линии отвергнутого романа была запоздавшая, но безжалостная в своей неотвратимости месть. Еще более страшная отсроченная месть стала главной темой ее нового романа о Средневековье, что готовился к печати. Корректуру должны были выслать в дорогу.

Копенгагенский поезд несся на юг, а в душе молодой женщины печаль от былых поражений боролась с радостью при мысли о новой книге, что вот-вот увидит свет. Вдвойне приятно было, что удалось так ловко отомстить Нансену. Но как перестать думать о своей собственной ошибке, подняться с колен и продолжать путь с гордо поднятой головой, как вернуть веру в любовь? «Ты знаешь, не в моем обычае переоценивать чувства, которые я вызываю у мужчин. Кем-кем, а уж легковерной меня не назовешь, так что вряд ли стоит ожидать повторения истории», — писала она сестре Сигне[12] и признавалась, что для нее все свелось к поцелуям украдкой и бессонным ночам. В столице они могли встречаться только тайком и очень ненадолго — чтобы не узнала жена Виктора. Теперь Сигрид ясно осознавала, что ее сумасшедшее летнее счастье на Самсё было только самообманом. Все, что казалось ей таким прекрасным и утонченным, предстало в совершенно ином свете. Она не главная в его жизни. И пусть он продолжал нежно любить ее — ей было все труднее отвечать на его чувства. То, что Виктор и сам несчастен, для нее ничего не меняло, как и то, что он побуждал ее писать, — даже там, во время их прогулок на Самсё.

Она начала было сожалеть о случившемся, потом, спохватившись, раскаялась и в сожалениях. «Когда мы расстались друг с другом, нам не в чем было раскаиваться», — писала она Сигне в новом письме[13], более всего раскаиваясь, вероятно, в том, что вообще поведала об этом сестре. «Я, естественно, сожалею, что рассказала тебе о моей глупости», — признавалась Сигрид. Однако настаивала: хотя сейчас ей очень больно и горько, об их отношениях с Виктором у нее осталась «самая добрая память». Это, утверждала она, гораздо лучше, чем «ничего не пережить».

Поезд уносил ее все дальше от города, свидетеля ее поражения, а она без особых надежд размышляла о возможности встретить в новых местах новую любовь. Вряд ли ей удастся «влюбиться опять так быстро — пройдет немало времени, пока все это забудется, но стоит только снова приняться за работу, и мне обязательно полегчает»[14].


Сигрид хотела двигаться вперед. Расти и как художник, и как личность. Но откуда у нее такая уверенность в оправданности ее желания посвятить жизнь искусству? После того как она жестоко ошиблась, приняв за любовь совсем не то? Первой остановкой — в самом начале долгого путешествия — стал Фредриксверк на севере острова Зеландия, где Унсет посетила старшего коллегу Нильса Коллетта Фогта. Фогт встретил ее радушно, но с некоторой тревогой. Ранее он прислал ей отклик на «Счастливый возраст» — там писательница высказывалась от лица разочарованного поколения. Увидев, какой подавленной она выглядит, Фогт еще больше забеспокоился. Как мог, он старался поднять ей настроение. Читал свои стихи, вытягивал из нее истории, пытался пробудить творческий пыл. Он ничего не знал о личных проблемах Сигрид, но чувствовал, как она нуждается в поддержке опытного коллеги — особенно теперь, когда перед ней открываются новые горизонты.

На протяжении двух лет, что прошли с ее дебюта, Нильс Коллетт Фогт оставался преданным другом Унсет, все время поддерживая и подбадривая ее. Вот и теперь он взял с нее обещание, что она не откажется от своих планов — и относительно путешествия, и относительно писательской карьеры. Он был слишком тактичен для прямых расспросов, но, видимо, интуитивно почувствовал, что она совершила серьезную ошибку, поколебавшую ее уверенность в себе, что ее мучает одиночество, верный спутник несчастной любви, что она так и не нашла бескомпромиссной страсти, к которой так стремилась. Друг постарался сделать все, чтобы только вернуть ей волю к жизни.

И она продолжила свой путь.


Сигрид Унсет решилась на это путешествие, потому что хотела изменить свою жизнь. Ей было необходимо вырваться на свободу, отказаться от спутывавшей ее по рукам и ногам работы в конторе и материальной ответственности за мать и сестер. Она ощущала сильный внутренний порыв стать новым человеком, освободиться от собственных и чужих представлений о том, какой должна быть Сигрид Унсет как писательница и как молодая женщина. Ее слова недвусмысленно свидетельствуют о стремлении к переменам: «В путешествии человек не только коллекционирует новые впечатления, но и сам обновляется, — во всяком случае, должен. Путешествуя по старым добрым романтическим краям, знакомым с детства по картинам, я счищала с себя старые впечатления слой за слоем, и глаза молодели и жадно вбирали в себя все, а фантазия вновь оживала, как в те времена, когда, еще всеядная, она с аппетитом питалась как хорошими, так и негодными приключенческими книжками, картинами, Ингеманном и романами о графинях из приложения к „Семейному журналу“»[15].


Рукопись, которую Сигрид взяла с собой, повествовала о временах, которые она так хорошо знала, — о раннем Средневековье. Действие происходило в X веке, когда христианство еще только пришло в Норвегию. «Я только что закончила книгу о периоде правления Улава Трюггвасона. Сколько себя помню, мои мысли и фантазии постоянно вращались вокруг этого времени, пока мне не начало казаться, что я знаю о той жизни все»[16]. С одной стороны, Унсет была уверена, что понимает эпоху и людей, которые жили тогда. С другой — эпоха давала писательнице большую творческую свободу, ведь исторических фактов было известно не так уж много. В качестве источников Унсет использовала прежде всего исландские саги, а уж их она знала назубок. Сюжет она почерпнула из народных баллад — это была история влюбленных, которые могли соединиться только в смерти. Имена обоих восходили к старинному слову «vig», обозначавшему «убийство», — Вига-Льот и Вигдис[17]. Еще в одиннадцать лет Сигрид прочитала «Сагу о Ньяле», и с тех пор эта эпоха покорила ее. Суровая и безыскусная, как сама жизнь. Безжалостная и роковая, загадочная и прекрасная. Здесь люди представали без прикрас, со всеми своими порывами и заблуждениями, здесь каждый поступок влек за собой неумолимые последствия и никто не пытался уйти от судьбы. Средневековье занимало Сигрид с детства. По ее мнению, исландские саги запечатлели неизменность человеческой натуры. Динамичный сюжет и простой, энергичный язык саг затрагивали потайные струнки в душе Сигрид. Для нее саги были не далеким прошлым, а самым что ни на есть настоящим[18]. Именно это она хотела доказать Петеру Нансену. Он предостерегал ее против «переодевания», но она и не пыталась изображать современных людей в костюмах их предков. Напротив, Унсет стремилась показать вечное в человеческой душе, каким оно представало в эпоху Средневековья.


Прежде Сигрид с нетерпением ожидала часа, когда «свободная, как ветер», она отправится на юг, ей хотелось путешествовать «весело и беззаботно, не обремененной даже багажом»[19]. Как же все изменилось с тех пор! Вот уже более десяти лет Сигрид Унсет поверяла все свои тайны подруге по переписке из Швеции Дее. Дее лучше всех было известно, насколько тяжело Сигрид дался разрыв с любимым. Всего дважды подруги встречались лично, в последний раз — когда Сигрид остановилась в Мальмё на пути в Данию, откуда потом направилась в Германию и Италию. Как никто другой, Дея знала волевую и страстную натуру подруги и хорошо представляла себе, насколько сильным было ее желание творить. И если обычно Сигрид Унсет считали молчаливой и замкнутой, в письмах, что непрерывным потоком шли от нее к Дее, она открывалась совсем с другой стороны. Она делилась с подругой самыми заветными секретами. Дея с самого начала знала, что подруга мечтает о писательской карьере, ей поверялись сюжеты новых романов и воззрения Сигрид на любовь и мужчин. Она давно знала о планах Унсет отправиться в путешествие. Лучше всех представляла, что для Сигрид значит Флоренция, как высоко она ценит Боттичелли. Как было объяснить ей, именно ей, самой близкой подруге, что у Сигрид теперь нет ни сил, ни желания осматривать достопримечательности, которые она давно мечтала увидеть.

Можно сказать, что писательницу настигла ее же собственная тоска, от которой она пыталась убежать. Нильс Коллетт Фогт убедил Унсет продолжить поездку. Она сама выбрала жизнь — и путешествие. За эти тяжелые недели во Флоренции она не написала ни единого письма. Унсет погрузилась в себя. Только потом ей стало ясно, что в ее душе происходила своего рода метаморфоза. Ей было не до осмотра достопримечательностей.

Сигрид Унсет достигла цели своего раскрепощающего путешествия. Возможно, именно сюда ее так тянуло. Теперь, чтобы двигаться вперед, ей придется взглянуть в лицо прошлому. Может быть, здесь, в любимом городе отца, она задала себе главный вопрос — кто я и зачем я здесь?

Необычный ребенок

Калуннборг, Кристиания.


Сигрид Унсет родилась в доме семьи Гют, здесь же она провела первый год своей жизни. Здесь ей было хорошо, «как змейке на солнышке», по ее выражению. Имение принадлежало деду писательницы, советнику Петеру Андреасу Гюту. Большой, серьезный, своей старшей внучке Сигрид он напоминал медведя — особенно ворчанием. Он рано овдовел, и поэтому огромным домом в стиле ампир уже много лет заправляла невестка — или тетя Сигне, как ее звали восемь детей, которым она заменила мать. Мать Сигрид, Шарлотта (полное имя Анна Мария Николина Шарлотта Гют), будучи дочерью одного из самых влиятельных людей Калуннборга, имела возможность получить лучшее образование — она изучала языки в Копенгагене. Там она познакомилась с талантливым уроженцем Трёнделага Ингвальдом Унсетом. Ингвальд с детства мечтал стать ученым. Честолюбивый норвежец, никогда не расстававшийся с книгой, производил впечатление серьезного молодого человека, хотя и не лишенного чувства юмора. Его научные интересы были по большей части обращены в прошлое — он изучал дохристианскую культуру, не забывая, впрочем, о традициях родного Трёнделага. В 1875 году молодому ученому предложили место ассистента при кристианийском Собрании древностей, а год спустя он отправился в свою первую большую заграничную поездку и встретил в Копенгагене Шарлотту Гют. На юную лингвистку огромное впечатление произвели его увлеченность и горячий интерес к датским могильникам, курганам и краеведческим музеям: его занимало абсолютно все, что могло пролить свет на древние языческие времена.

Гюты благосклонно отнеслись к их помолвке, заключенной в 1876 году. В жилах Шарлотты также текла норвежская кровь, к тому же, по мнению советника, будущий жених производил впечатление «очень приятного человека, наделенного большим талантом и работоспособностью»[20]. Семья Гют происходила из Шотландии: когда-то их предки переселились в Нурланн и только позднее перебрались в Данию.

Предки Ингвальда Унсета и по линии отца, и по линии матери были родом из Эстердала, сам же он вырос в Тронхейме. Отец, капрал Халвор Халворсен, принял девичью фамилию своей матери Унсет, когда переселился в город и женился на Кристине Дал из Эллегорда. Его отличала строгая религиозность, чего требовала и работа — он занимал должность управляющего исправительным учреждением для женщин. И для норвежских бабушки и дедушки Сигрид Унсет стала первой внучкой. Родители Ингвальда были небогаты, но делали все возможное, чтобы дать образование увлеченному историей сыну. Одаренный студент окончил курс в рекордные сроки и с блестящими оценками. Незадолго до свадьбы он защитил докторскую диссертацию, озаглавленную «Начало железного века в Северной Европе». Работа была тут же переведена на немецкий и удостоилась широкого международного признания.

Родители Сигрид Унсет обвенчались в калуннборгской церкви Пресвятой Богородицы в 1881 году на день Успения Святого Улава (29 июля). Ему было 28 лет, ей 26. Красивая пара: она — стройная и элегантная, с высокой прической; он — крупный, крепкий, с властным взглядом. После свадьбы они направились в Рим, рассчитывая прожить за границей несколько лет. Однако им пришлось вернуться домой раньше, чем планировалось, а Сигрид Унсет суждено было родиться в Дании. Позднее друг семьи описал это так: «Беда не заставила себя долго ждать. Др. Унсет свалился с малярией, и похоже было, что единственным спасением для него могла стать только срочная „перемена климата“, как тогда выражались. Фру Унсет с мужем, чья жизнь висела на волоске, поспешила на север»[21].

Мучимый приступами лихорадки мужчина и женщина на последнем сроке беременности покинули Рим, отчаянно нуждаясь в медицинской помощи. Пока отец поправлялся, 20 мая 1882 года родилась Сигрид. Она была здоровым и желанным ребенком — первенцем счастливых родителей, первой внучкой с материнской и отцовской стороны; радости родственников не было границ. Но отныне болезнь Ингвальда тенью легла на жизнь семейства.


Гордый отец сообщал, что аист принес «отлично сложенную крепенькую девочку, пухленького бутуза с длинными темными волосами»[22]. Молодая семья поселилась в крыле особняка Гютов, и вскоре малютку Сигрид окрестили в церкви, чьи пять башен смотрели на площадь перед особняком, — той самой церкви Пресвятой Богородицы, где год назад венчались ее родители. Имя Сигрид девочке дали в честь одной из прабабок по отцовской линии, которую звали Сири, вот только свои первые слова малышка произнесла по-датски. Отец отправился в очередную длительную поездку, а Сигрид осталась на попечении тети Сигне, та ухаживала за ней и пела колыбельные, — как когда-то ее матери. Девочка росла крепкой и активной. Гордая мать писала мужу, что первые слова — «мама» и «папа» — дочь проговорила в возрасте десяти месяцев и уже узнает всех членов большой семьи. К двум годам, когда девочка обзавелась более обширным словарным запасом, о маленьком вундеркинде в семье стали ходить истории. Например, о приходском священнике, который проходил мимо и увидел на крыльце дома малышку, играющую со своими любимыми куклами — миниатюрными фигурками Тассо и Петрарки. На вопрос «Смотри-ка, и чем это тебе дали поиграть?» девочка отвечала: «Как, разве вы не узнаете Тассо и Петрарку?»[23]


Первое воспоминание Сигрид о матери имеет совершенно точную дату. В тот апрельский день 1884 года увидела свет сестренка Рагнхильд. Голенький красный младенец лежит на голубом переднике и болтает ножками, а мать, опершись на локоть, смотрит на него из кровати и смеется. Первое воспоминание об отце — они вместе стоят на палубе корабля, который отвезет их в Норвегию.

В июле 1884 года семья переехала в Кристианию, где после перерыва, вызванного научными экспедициями и работой в Датском королевском архиве, отец вновь получил место в Собрании древностей. В Норвегии Сигрид ждали новые незнакомые родственники, и ей не терпелось показать им, сколько всего она умеет, даже знает, что такое «тесловидный топор». Но здесь слова нередко производили на людей совсем другой эффект, нежели в Дании. Девочка сызмала привыкла слушать разные истории от взрослых, которые потом любила пересказывать сама. В этом ей служили примером увлеченные стариной родители, оба отличные рассказчики, не говоря уж о тете Сигне, которая была настоящим кладезем народных песен, баллад и сказок. В таких условиях маленькая Сигрид и сама начала выступать перед взрослыми. В возрасте двух лет она, ничуть не стесняясь, декламировала наизусть стихи — к восторгу близких. Но когда она принялась читать датские стихи в кругу своих норвежских родственников, чаще всего раздавался смех. Один из дядюшек со стороны отца, бывало, смеялся прямо-таки до слез.

Зато папа никогда над ней не смеялся. Он принимал ее всерьез, когда она мучилась с особо трудными словами, с пониманием относился к ее желанию потрогать ценные исторические реликвии. И никогда не сердился, когда что-нибудь разбивалось. Отец принимал ее такой, какая она есть, и вводил в мир своих исторических исследований и пристрастий.

Он свозил ее в Тронхейм, чтобы показать Нидаросский собор, очаровавший его еще мальчишкой. Маленький Ингвальд жил в двух шагах от руин собора, и именно эта встреча со Средневековьем зажгла в нем интерес к истории, позднее превратившийся в настоящую страсть.


Унсеты поселились на окраине Кристиании в бывшей крестьянской усадьбе. Рядом паслись коровы, а до ближайшей, только что построенной железнодорожной станции было далеко. Сигрид, которой исполнилось три, а потом и четыре года, росла среди полей и лесов. Отец часто водил дочь на прогулки в лес — он нуждался в свежем воздухе по состоянию здоровья, в 1884 году ему пришлось даже лечь в санаторий Грефсен. Так в жизнь малышки Сигрид вошла новая любовь — любовь к пейзажам пригорода Кристиании, Нурмарки, которая потом переросла в любовь к природе вообще. Однако любопытную исследовательницу ждало важное открытие: не все так красиво и гладко, природа, как и жизнь вообще, может таить в себе опасность. Ее внимание привлекли красивые блестящие пчелы. Взрослые сказали, что трогать их нельзя, от укуса пчелы можно умереть. Но девочке так хотелось подержать их в руках! Искушение оказалось слишком велико — она нарушила запрет, и пчела ужалила ее.

Опасность подстерегала не только на природе, но и в семье: здоровье отца все время ухудшалось. Когда Сигрид исполнилось пять лет, ни о каких совместных прогулках в лесу речи уже не шло. Возможно, именно поэтому впоследствии она будет лелеять каждое воспоминание об отце как драгоценную жемчужину? Осенью 1886 года семейству пришлось перебраться поближе к центру. Ноги отца больше не выдерживали долгой дороги на работу — от района Вестре Акер до Нурабаккена, а потом на конке до улицы Карла Юхана, где находился университет. Отныне адрес Унсетов был: улица Людера Сагена, дом десять, или попросту «Людерсаген». Им повезло с соседями — семьей Винтер-Йельмов, чьи одиннадцать детей с радостью приняли в свою дружную компанию двух новеньких, Сигрид и Рагнхильд. Особенно девочки подружились с Кларой, которая охотно участвовала во всех их затеях, играх и театральных представлениях.


У Сигрид появились товарищи по играм. Она открыла для себя сладость секретов и тайных сокровищ — когда есть другие, от которых их можно скрывать. Здесь «стены домов не были крепостными валами, защищавшими твою жизнь от враждебного мира»[24]. И «Людерсаген», и окрестности Хаугена были для детей «домашней местностью». Она простиралась до района Нурабаккен на юге и перекрестка улиц Пилестредет и Киркевейен на севере. Еще дальше находился холм Блосен, куда детям не разрешалось ходить без сопровождения взрослых, зато оттуда открывался вид на фьорд. Не меньший интерес у маленьких авантюристов вызывала конечная станция конки Нурабаккен, где можно было посидеть на скамейке, как будто ждешь трамвая.

Через полгода после переезда в «Людерсаген» родилась младшая сестренка Сигне. Девочкам взяли няню, которая с воодушевлением помогала пятилетней Сигрид сочинять истории. Когда тем летом в Кристиании разразилась эпидемия дифтерии, сестер «эвакуировали» в Калуннборг, где место главной сказочницы заняла тетя Сигне, ничем не уступавшая няне. Каждый вечер она появлялась в спальне с вопросом: «Ну, мои улиточки, что будем слушать сегодня?» Сам по себе Калуннборг казался маленькой Сигрид сказкой, где не было места опасностям. Но, хотя об этом и не говорилось вслух, угрожающая тень болезни отца все больше нависала над жизнью счастливого семейства. Сам он, наверно, уже осознал, что поправиться ему не удастся. Возможно, это понимала и мать.

Но вот вспышка дифтерии, а вместе с ней и калуннборгская сказка для детей закончились, и на «Людерсаген» настали будни. Для Сигрид это означало начало домашнего обучения. Так решили родители — отчасти потому, что путь в школу был неблизкий, а сопровождать ее было некому: у отца больные ноги, мать все еще кормит грудью Сигне. Но быть может, решающим аргументом стало желание обоих приспособить образовательную программу к потребностям такой не по годам развитой старшей дочери, ее пробудившемуся интересу к окружающему миру во всей сложности его взаимосвязей. Поэтому сразу после азбуки наступил черед учебников по истории. Отцу девочка отвечала уроки по «Истории Норвегии» Сигварта Петерсена. Для начала просто читала по слогам пятнадцать-двадцать строк, потом выписывала отрывок в тетрадь, а отец задавал ей диктант по пройденному материалу, и наконец дело доходило до свободного пересказа. Мать считала, что для урожденной датчанки одной «Истории Норвегии» недостаточно, поэтому на ее уроках изучалась и история Дании по учебнику Н. К. Рома. Плюсом этой книги было то, что она предназначалась для начальной школы, в отличие от «Истории Норвегии», написанной для гимназистов. Датским королям отводилась всего пара строк, в то время как с норвежскими приходилось попотеть. Харальд Хен и его реформа правосудия уложились в десять строк, столько же места заняла печальная история Улафа Голода. Зато с Улавом Трюггвасоном маленькая Сигрид мучилась гораздо дольше.

Младшая сестра Рагнхильд всегда могла догадаться, что в данный момент читает старшая. В свободное время Сигрид «руководила театром» и придумывала темы и костюмы для «постановок». Сначала это был кукольный театр, позднее превратившийся в театр в спичечном коробке. Когда Сигрид читала Ингеманна, на сцене царила атмосфера Средневековья и монастырских тайн, совершались паломничества. А когда заинтересовалась Италией, появилась пьеса «Итальянская монахиня» с самой Сигрид в главной роли. А в другой раз она перенеслась через Атлантический океан, чтобы в качестве «Белой Лани» пожить жизнью индейцев[25].


То лето навсегда осталось в ее памяти как «лучик света перед наступлением тьмы». Семья впервые отправилась «подышать сельским воздухом» — они сняли на лето дачу в городке Дрёбак. Здесь под роскошными кронами деревьев прятались чистенькие белые домики, а через дорогу среди ветвей поблескивало море. Пляж, куда они ходили купаться, был окружен грядами красноватых округлых скал, кое-где росли кустики травы, темно-фиолетовых гераней и светло-розового шиповника. Сияло ослепительно белое солнце, дул мягкий бриз, одна только хорошая погода и полное счастье — таким Сигрид запомнилось то лето.

Вопреки кабинкам для переодевания и ненавистным вязаным купальным костюмам, которые набухали в воде, Сигрид полюбила море: к своему удивлению, она смогла расслабиться в воде и поплыла. А еще именно тогда ей было суждено пережить первую влюбленность. Поистине удивительное, сказочное лето! В ее истории Он получил имя Улаф — потому что уже все имена на У ассоциировались с красным цветом. Улаф был самым красивым и благовоспитанным мальчиком, которого Сигрид доводилось встречать. Он даже согласился поиграть с ней на скалах, где она устроила диванчик из мха. Он был совершенно непохож на мальчиков из «Людерсагена» — возможно, поэтому ей все время хотелось его потрогать.

«„Смотри, как я вспотела“, — говорила она, и он прикасался рукой к ее щеке»[26]. Улаф всегда вежливо здоровался с ней и бережно следил за тем, чтобы об их секрете — их игре — никто не узнал. Все лето они вели свою маленькую двойную жизнь и едва ли приметили наступление осени, даже когда он начал приходить в теплом свитере и с яблочным пирогом для нее в руках. Но вот наступил тот самый понедельник. Первый учебный день.

Для нее это означало сразу две беды. Во-первых, переезд и, во-вторых, необходимость идти в школу. Ради отца семье пришлось искать дом поближе к Собранию древностей. Да и по лестницам отец подниматься уже не мог — ноги все хуже его слушались. Новым адресом Унсетов стала Кейсерс-гате, 5, где они заняли первый этаж. Отсюда было рукой подать и до университета, и до школы Рагны Нильсен, куда Сигрид записали сразу в третий класс.

Но «домом» на Кейсерс-гате не пахло. Затхлый кухонный запах: смесь сбежавшего молока, щей, кольраби и соленой рыбы — во всяком случае, так определяла его Сигрид — распространялся по всей квартире. И дело было не только в запахе. От пола шел холод, в кухне тянуло из кладовки. Здесь негде было проветрить постель, а отцовские книги в кожаных переплетах пришлось расставить по всем комнатам, что отнюдь не улучшило атмосферу. Когда открывали окна, внутрь летела пыль с улицы. Новая квартира казалась Сигрид мрачной и унылой, соседние многоэтажки загораживали солнце. А когда матери удавалось отправить дочь погулять, незнакомые улицы только пугали ее. Когда Сигрид забредала в торговый квартал поблизости, то видела афиши, зазывающие в увеселительные заведения. Она не знала, что это за заведения, но догадывалась, что речь идет о чем-то запретном, о чем с детьми не говорят, и интуитивно связывала их с рассказами няни о девушках, «попавших в беду».

Позднее писательница Сигрид Унсет пришла к выводу, что именно там и тогда она приучилась искать убежища в меланхолии, предаваться грустным размышлениям и придумывать страшные истории, которые вызывали у нее дрожь. На самом деле она просто погрузилась в мир книг. Ведь теперь книги, не помещавшиеся в отцовском кабинете, оказались в столовой. Девочка с жадностью проглотила «Лопарские сказки» Квигстада. Обнаружила, что комедии были далеко не единственным творением «отца театра» Хольберга. А когда оставалась дома одна, то увлеченно изучала исследования Эйлерта Сундта «О состоянии морали в Норвегии», «О соблюдении гигиены» и «О бродягах». Так юная Сигрид, не спрашивая разрешения у взрослых, могла, например, узнать, что в родном городе ее отца Тронхейме каждый второй ребенок рождается вне брака, но и это еще цветочки по сравнению с тем, что творится в северной части долины Гудбрандсдал. Там аморальность вообще не знала границ — только треть детей были законными![27] В остальное время мать строго следила за тем, что читают дети. Отмечала крестиком пассажи, которые няня должна была пропускать при чтении вслух, отправляла обратно школьные учебники Сигрид, если те не соответствовали ее требованиям. Из детской литературы только книгам Диккен Цвильгмейер об Ингер-Юханне и «Сказаниям» Пера Сивле удалось проскочить через цензуру матери. Отец предпочитал другой метод: он пообещал Сигрид целых две кроны, если она отложит в сторону все остальное и одолеет шеститомную «Всемирную историю» До и Дролсума, которая тоже стояла в столовой. На то, чтобы заработать две кроны, у дочери ушло два года.


Родители определили Сигрид в школу фру Рагны Нильсен, известной «левыми» убеждениями. Здесь впервые стали практиковать совместное обучение мальчиков и девочек, и администрация ратовала за выход Норвегии из унии со Швецией — на флагштоке развевался норвежский флаг. Под высокой крышей школы «разведенки» фру Рагны Нильсен хватало места для детей как богатых с западной части города, так и бедных с восточной. Шарлотте и Ингвальду, подобно многим другим «левым», пришлись по душе и политика, и педагогические методы школы.

Что до восьмилетней Сигрид, то Рагна Нильсен произвела на нее неизгладимое впечатление. Но уже первый урок, география, показал, что программа, по которой обучалась Сигрид, коренным образом отличалась от школьной. Обычно они с отцом «путешествовали» по карте, и он рассказывал ей о разных удаленных частях света, не обращаясь к учебникам. Сигрид и так с самого начала чувствовала себя непохожей на остальных, да тут еще масла в огонь подлило материнское свободомыслие в отношении одежды и причесок. В частности, мать считала, что волосы вредно закалывать. Как следствие, пышные волосы Сигрид все время падали на лицо, когда она склонялась над партой. Учительница указала матери на это, но та лишь отмахнулась. Что касалось одежды, мать была поборницей практичности: свитеров, которые никто больше не носил, теплых мальчишечьих панталон вместо холодных кружевных, что полагались девочкам. Когда это открылось, Сигрид стала всеобщим посмешищем, но и тут единственной реакцией матери было лишь презрение. А в Сигрид как будто поселилось некое неуклюжее упрямство — как она впоследствии вспоминала.


Летом семья отправилась в Трёнделаг, навестить деда. Ощущение чего-то гнетущего, запретного в ее памяти навсегда осталось связанным с его болезнью, с окружавшей его строгой протестантской атмосферой, подавляющей непосвященных. Сигрид пряталась в саду, прихватив с собой «Сагу о Ньяле», которую дружелюбный секретарь снял для нее с пыльной полки. Сбегала от взрослых в мир книги, в мир «Саги о Ньяле».

В том времени она чувствовала себя как дома. «Залогом вечной актуальности исландских саг является их вневременной гуманизм, мощное и достоверное изображение жизни такой, какая она есть, во всей ее красоте и трагичности». В этих взрослых словах она позднее выразила свои детские впечатления[28]. А тогда ее сердечко трепетало от ужаса и возбуждения. Похожий трепет вызывали у нее рассказы отца и датские народные баллады в исполнении тети Сигне. Саги и баллады также сходились в описании любви — любовь таила в себе смертельную опасность.

Может быть, чувство нависшей над семьей неясной угрозы и побудило девочку искать убежище в своем собственном мире, куда не было доступа посторонним?


Наступил тот день, когда матери впервые не удалось скрыть перед дочерью свое отчаяние. Это случилось после встречи со старой подругой — вроде бы радостный повод. И радость в конце концов взяла верх, хотя красные заплаканные глаза матери навсегда отпечатались в памяти Сигрид. Подруга из Дании предложила Унсетам провести лето в Витстене. Перед глазами Сигрид тут же мелькнули прекрасные летние деньки в Дрёбаке. Она опять видела себя играющей на красноватых валунах, ныряющей в прозрачные воды Кристиания-фьорда, наслаждающейся свободой, лежа на воде, отдавшись на волю волн.

В Кристиании жизнь текла совсем по-иному. Дело было не только в правилах, обязанностях, необходимости на всем экономить — там наступало новое время, полное оптимизма, который семья не всегда могла разделить. Новое время несло с собой электричество, бесчисленные изобретения и веру в прогресс. Электрические лампы, заменившие парафиновые, для Унсетов имели вполне конкретную цену — счета за электроэнергию надо было оплачивать. Жизнь в городах била ключом, строились новые фабрики, на сцену вышли новые политики, которые завели разговоры об охране труда и социальной защите — и даже о пособии по болезни. Но отец не мог рассчитывать на какое бы то ни было пособие, Унсеты могли только надеяться, что Собрание древностей сохранит за ним минимальную заработную плату.

Той осенью Сигрид часто читала больному отцу вслух. Ей исполнилось одиннадцать, и она уже хорошо разбиралась в исландских сагах. Обычно их она и выбирала для чтения. Случалось, увлекшись чтением, девочка и не замечала, каким слабым и отсутствующим становится взгляд отца. Его рабочий стол перенесли в столовую, но тот целыми днями стоял нетронутый, а доктор Унсет все чаще оставался в постели.

Наступил декабрь. Сигрид читала отцу датский перевод «Саги о Хаварде с Ледового Фьорда». Как всегда, она глубоко прониклась старинной историей. Но почему отец не задавал привычных вопросов? Почему не просил сверить с изданием на древнеисландском? И как это она не заметила, что он совсем затих?


На следующий день перед ней как будто разверзлась бездна. Мать рыдала не скрываясь, прямо на глазах потрясенной Сигрид. Случилось непоправимое. Отец умер. Третье декабря навсегда осталось датой, черными чернилами вписанной в ее сознание.

Потом, когда она смотрела на него, неподвижного и холодного, как возложенные к телу цветы, то впервые обратила внимание на его длинные ресницы и подумала, что в сорок лет мужчина не так уж стар[29]. Так она вспоминала позднее. Все, что было потом, виделось ей как отражение в разбитом зеркале. Похороны запомнились тем, что она изо всех сил сдерживала слезы, а под конец все-таки разрыдалась. В дни после похорон она ходила на кладбище и наблюдала, как вянут цветы, которыми был засыпан могильный холм. Из всех размокших на дожде венков выделялся один. Это был венок из настоящего лавра, увитый красно-сине-белой лентой, что пришел из Дании на следующий день после похорон. От лучшего друга отца. На ленте были написаны хорошо знакомые Сигрид слова: «Немногие среди рожденных лучше, чем он»{3}.


Третье декабря 1893 года. Переломный момент в жизни Сигрид Унсет. Теперь ей предстояло преодолеть еще один переломный момент. Она приехала во Флоренцию, любимый город отца. И 3 декабря 1909 года заново переживала свою утрату. И так каждый раз 3 декабря старая боль возвращалась к ней, и она на время опять становилась одиннадцатилетней девочкой, у которой умер отец.

Здесь, в его любимом городе, она как будто снова встретилась с отцом. Она теперь взрослая, двадцатисемилетняя женщина, ее обязанность — оценить слезы одиннадцатилетней девочки новым взрослым взглядом. Но 3 декабря 1909 года старое горе, судя по всему, опять взяло верх. Чувства девочки оказались сильнее воли взрослой женщины?


Во всей истории было немало странного, о чем Сигрид Унсет не могла не задумываться. Как это отец внезапно так сильно разболелся, он ведь продолжал путешествовать и после ее рождения, значит, был достаточно здоров? Как вообще развивалась его болезнь? Дома ведь об этом почти не говорилось. Ему становилось все хуже и хуже, но мать помогала ему в работе и иллюстрировала его труды своими рисунками, так что с виду они продолжали вести нормальную жизнь[30]. Сигрид до последнего путешествовала с ним по миру саг. Когда он успел оказать на нее такое сильное влияние? Почему она всегда его, и только его считала своим учителем? Ведь он умер, когда ей было всего одиннадцать лет.

Если хорошенько задуматься, становилось ясно, что ее домашним образованием в основном занималась мать, она читала ей вслух. И характером Сигрид пошла именно в мать — так же, как она, не выносила скучной работы, а еще им обеим была свойственна ясность и некоторая безапелляционность в выражении своих симпатий и антипатий. Это матери принадлежал книжный шкаф с произведениями классиков, которые она доставала одно за другим и знакомила с ними детей, и это мать всегда следила за тем, чтобы на Рождество читались «Рождественские повести» Диккенса. Она же обучала рукоделию. Сигрид пошла в школу фру Нильсен восьми с лишним лет, а до того большую часть времени, скорее всего, проводила с матерью — притом с необыкновенно образованной и свободомыслящей матерью. Тем не менее, обращая взгляд в прошлое, чаще всего именно отца Сигрид Унсет называла своим учителем и вдохновителем. И в путешествие она отправилась по его стопам.

Кто знает, может быть, в тот день 3 декабря во Флоренции она произнесла своего рода запоздалую надгробную речь в его честь? Как он, наверное, удивился бы, узнав, что дочь окончила торговое училище и десять лет проработала секретаршей! Что написала роман о современной жизни со скандальным первым предложением. Что чувствует себя как никогда одинокой и лишенной иллюзий, а всему виной тайная любовная история. И теперь она, получив писательскую стипендию, пустилась по следам его путешествий. Столько всего произошло со времени его ухода, и все равно она была уверена — это отец сделал ее такой, какая она есть, это он привел ее во Флоренцию — так же как «привел» в Средневековье.

Теперь она яснее осознавала, что всегда так сильно привлекало ее в «Саге о Ньяле»: конфликт между человеческой совестью и средой, к которому Унсет не раз будет обращаться и в собственных произведениях. Как бы она сама описала свою жизнь после смерти отца? Целых шестнадцать лет без него. Возможно, ей хотелось по-новому взглянуть на свою собственную историю, и этим была вызвана пауза на пару мрачных декабрьских дней, которую она взяла у жизни — тогда, во Флоренции.

Одна молодая девушка

Кристиания, Флоренция.


Зима после смерти отца запомнилась Сигрид как одна нескончаемая катастрофа. Казалось бы, они привыкли к переездам, но последний был равнозначен землетрясению. Пришлось продать мебель из столовой и даже книги, которые ученый и коллекционер Ингвальд Унсет собирал всю жизнь. Большая часть его собрания ценных экспонатов разошлась по антикварным магазинам и частным коллекциям.

Семья вздохнула с облегчением, переехав в новую квартиру на втором этаже дома номер пять по улице Стенсгатен. Сигрид сразу же поняла, что ей здесь понравится. Она помнила этот квартал еще со времен «Людерсагена» — он находился на границе старого «игрового пространства», да и до школы было недалеко. Это был пятый дом Унсетов в Кристиании с тех пор, как они приехали сюда десять лет назад. Сигрид вот-вот должно было исполниться двенадцать, и для нее взрослая жизнь уже началась. Пока другие присматривали за младшими, она помогала матери привести маленькую квартирку в порядок. В своей новой спальне она поставила взрослую кровать для себя рядом с детскими кроватками сестер, которым исполнилось девять и пять лет. В комнатке было не повернуться. Из окна открывался вид на холм Блосен. Вдруг ее охватил прилив счастья, тут же вызвавший угрызения совести. Но ничего не поделаешь — вопреки бедам она почувствовала радость и огромное облегчение оттого, что вырвалась с Обсерваториегатен, «где все служило для поддержания ложного фасада — за внешним блеском и благосостоянием прятались безнадежность и слухи»[31]. Здесь, на Стенсгатен, дома хотя и выглядели победнее, зато без фальши — можно было свободно вздохнуть. Можно было начать новую жизнь — без замалчиваний и печальных тайн.

Как ни странно, но жить действительно стало легче. И мать успокоилась, стала уделять больше времени дочерям. Эта маленькая хрупкая женщина ухаживала за больным мужем до последнего часа, переносила его крупное тело из инвалидной коляски в кровать и обратно, мыла и прибирала за ним. Временами она роптала против несправедливости судьбы, наславшей эту болезнь. Сигрид лежала и прислушивалась к вспышкам материнского гнева, к голосу отца, убеждавшего ее смириться с судьбой. Любовь матери к отцу не знала границ. Сигрид всегда об этом догадывалась, а теперь, когда его больше не было с ними, ясно увидела: для матери не было горшей муки, чем смотреть, как ее муж, ее любимый превращается в беспомощную развалину. А ведь ей всегда было интереснее проводить время с ним, чем заниматься домом. И она помогала ему в его исследованиях, рисовала иллюстрации. Но со временем и это превратилось в тяжкое бремя.

Теперь все было позади. Сигрид приметила, что мать опять начала покупать красивые цветы. Позднее Сигрид стала считать это их общей тайной, о которой они никогда не говорили: смерть человека, которого они обе так любили, принесла не только горе, но и облегчение.

Поначалу им помогал дедушка-советник, он даже предложил переехать к нему в Калуннборг. Но Шарлотта хотела, чтобы ее дети выросли норвежцами, как отец. Иногда ей удавалось найти кое-какую работу, однако лишь на время. Только через два года вдове выделили своего рода почетную пенсию в размере 800 крон. И Сигрид поняла, что 800 крон в год, поделенные на пять человек, — арифметическая задачка, не имеющая решения, даже принимая во внимание бесплатное обучение для девочек. Без служанки они никак не могли обойтись, мать этого и представить себе не могла. Так что она дала понять старшей дочери, что отныне одной отличной учебы в школе мало и с восемнадцати лет та должна начать зарабатывать себе на хлеб. У Сигрид сложилось впечатление, что материнская нелюбовь к математике имеет прямое отношение к ее неспособности вести семейный бюджет. Потому-то нередко на столе были лишь каша и моченый хлеб, а одежда для детей без конца штопалась и перешивалась. К облегчению и тайной радости Сигрид, все три дочери получили новые полосатые платья в знак траура по отцу. И до того, как ей исполнится восемнадцать, было еще так далеко![32]

На Кейсерс-гате Сигрид заводила знакомства с самыми разными людьми и продолжила эту традицию и на Стенсгатен. Здесь по соседству жила девушка по прозвищу Сеньора. Поговаривали, что она родила ребенка, когда еще ходила в школу. Кумушки истрепали языки, на все лады обсуждая несчастную. Но мать ясно дала понять Сигрид, что подобные разговоры не заслуживают того, чтобы их повторять. А если при тебе это делают другие, полагается молчать. Такой была мать: всегда на стороне слабых и никогда — в роли судьи. Всякий раз, когда Сигрид приходила к ней с тем, что мать называла «сплетнями», то слышала ироничное: «Неужели?»

Впрочем, мать не хотела, чтобы Сигрид совсем уж далеко заходила в своем радении о ближних. Когда старшая дочь привела домой грязного ребенка, которого нашла играющим в одиночестве у них во дворе, для Шарлотты это было уже слишком. На ее взгляд, если уж мать ребенка не переживает, значит, не стоит переживать и Сигрид. И действительно — через какое-то время, как ни в чем не бывало, появилась довольная мать облагодетельствованного Сигрид ребенка, ничуть не обеспокоенная его состоянием. Сигрид считала, что именно тогда она пришла к мнению: пусть так называемые «добропорядочные» женщины клеймят других «легкомысленными» — ей «легкомысленные» обычно казались куда более интересными. Праведный гнев и осуждение грешников для нее были лишь проявлением двойной морали. Да, то, что Сигрид удалось выяснить о людях и жизни, родители обычно стараются скрывать от детей.

Между Калуннборгом и Стенсгатен велась оживленная переписка. Сигрид была уверена, что они поедут на лето в Данию, особенно матери не мешало побаловать себя. Но в один весенний день Шарлотта заявила, что ни о какой поездке в Данию пусть не мечтают. Пусть и не рассчитывают на Калуннборг, это им не по средствам. Что-то тут было не так, подумала Сигрид, тетя ведь собиралась прислать денег на дорогу? Но Шарлотта стояла на своем.

Только в начале лета мать с сияющей улыбкой объявила, что они все-таки отправятся в Калуннборг. Сигрид долго размышляла о причинах такой резкой перемены материнского настроения, но правду узнала только много лет спустя. Дедушка и тетя считали, что Шарлотта должна оставить старших дочерей в Дании, потому что на свою пенсию она едва могла прокормить одну младшую. Последовал раздраженный обмен мнениями, и в результате Шарлотта решила остаться на лето в Кристиании. Все что угодно, только не разлука с детьми. Под конец датские родственники поняли, что «отнять детей у этой тигрицы» у них не получится[33].


Каждое лето на площади давали представления. Бродячий театр неизменно находил приют в особом «театральном» крыле дома советника. Тетя Сигне рассказывала захватывающие истории или пела трагические датские народные баллады, на эти сюжеты дети сочиняли свои спектакли. В особняке было навалом старой одежды для костюмов, хватило бы на сотню пьес. Сигрид знала огромное количество исторических персонажей, и датских, и норвежских, и отлично представляла, как они должны выглядеть и во что одеваться. Иногда она их рисовала, в другой раз изображала их сама вместе с сестрами. И если «Сага о Ньяле», будь она хоть тысячу раз исландской, для нее всегда ассоциировалась с Трёнделагом, среди датских историй девочка отдавала предпочтение «Бегству оленя». Она живо представляла красочные фигуры персонажей — вот благородный Странге Нильсен, вот прекрасная дева Эллен, волшебница и дочь языческого бога Свантевита. В фантазиях к ней являлись рыцари, король и королева. Она рисовала и вырезала из бумаги миниатюрные изображения персонажей, и получалась целая труппа для ее театра в спичечном коробке. С ней Сигрид выступала перед сестрами и родственниками.

А еще на скамейке в тени трухлявой бузины она рассказывала сестрам захватывающие и страшные истории. Брала за основу любой сюжет — от «Бегства оленя» до тетиных сказок — и давала волю фантазии. В одном из закоулков театрального крыла она повстречала мальчика, которому в своих воспоминаниях дала имя Эрик. Они говорили о всяческих предметах, которые находили на берегу моря, — Эрик знал о них такое, чего не знали другие. Но больше всего ей нравилось просто тихо сидеть рядом, потому что самым приятным лучше наслаждаться в тишине. Рядом с ним она чувствовала себя почти взрослой. Позднее она вспоминала, что у Эрика было загорелое лицо, смуглые руки, торчащие из слишком коротких рукавов свитера, и голые колени с коричневыми следами заживающих ссадин. Вид этих содранных мальчишечьих коленок почему-то вызывал у нее щекочущую сладкую дрожь по всему телу.

Эрик ни в коем случае не должен был стать свидетелем буйных пантомим, ролевых игр и переодеваний сестер Унсет и бесконечных затей Сигрид. Она придумывала все более и более лихо закрученные сюжеты, вводила персонажей из «Бегства оленя» — Странге Нильсена и Фольмера Сангера. А когда кого-либо настигала трагическая смерть, извещала, подражая лаконической манере тети Сигне: «И они обрели вечный покой».

Когда тетушки выражали восхищение ее драматическим талантом, Сигрид отвечала, что и сама подумывает стать актрисой. Или, может быть, художницей? Общество предоставляло женщинам не так уж много интересных ролей. Если она станет актрисой, то хотела бы играть роли рыцарей или юных героев.

Наступило новое лето, а вдова Унсет снова не знала, куда им податься. По счастливой случайности как-то раз она встретила фру Теодор Киттельсен, и та сообщила, что по соседству от их собственной дачи в Витстене сдается дом. Жена моряка брала за него всего десять крон. Столько Унсеты могли себе позволить.

Так Сигрид опять оказалась летом в Витстене. Их соседом был сам Теодор Киттельсен, чьим талантом она восхищалась! Наряду с Эриком Вереншёллом и Кристианом Крогом он был одним из ее любимых норвежских художников. Сигрид взяла с собой этюдник и рисовала, делала наброски природы, позднее описанной ею в таких словах: «Такие голубые, пронизанные жарким солнцем деньки, небосвод прочерчен перистыми облаками, а на горизонте кое-где появляются кучевые; они постепенно растут и принимают облик гор и свинцово-синих долин, сквозь которые пробивается красноватое сияние»[34].

С собой Сигрид прихватила и театр в спичечном коробке вместе со всей труппой бумажных рыцарей и принцесс и ставила пьесы вместе с пятилетней дочкой Киттельсена. А потом сделала для малышки королевский замок из бумаги. Когда Киттельсен похвалил замок, она осмелилась показать ему свои рисунки.

— Да, бедняжка, таланта тебе не занимать, — сказал Киттельсен, а затем принялся красочно расписывать тяжелую жизнь художника. И закончил предостережением: — На самом деле талант — это никакой не дар, талант — это проклятие[35].


Наконец-то Сигрид встретила ровесницу, которая могла разделить ее увлечения. Четырнадцати лет она поступила в пятый класс средней школы и познакомилась с Эммой Мюнстер. Их, как самых активных собирательниц гербария, свела учительница биологии. Сигрид обожала ботанику — здесь находили применение и ее страсть к исследованию, и талант художницы. Наступила новая эпоха в ее жизни. Единомышленницы отправлялись на дальние прогулки, исследовали Нурмарку, собирали и зарисовывали свои находки, разговаривали о книгах и мечтах. Эмма также происходила из интеллектуальной семьи, где приветствовались учеба и чтение. Ее отец, Томас Георг Мюнстер, горный инженер и по совместительству энтомолог, научил девочек прилично ходить на лыжах. В те времена женщина в спортивном костюме еще была крайне редким зрелищем, а что уж говорить о женщине на лыжах. Подруги принялись обдумывать совместные планы новых затей.

Для начала они решили организовать классную газету. Сигрид уже дебютировала на литературном поприще — все знали, что она сочиняет стихи для классных ежегодников, — но теперь ей предстояло стать соредактором газеты, получившей название «Четырехлистник». Помимо стихов нужно было писать и репортажи. В газете освещались такие новости, как «распустившиеся фиалки на полуострове Бюгдё» и детское шествие на Тюлинлёккен 17 мая.

Но больше всего Сигрид Унсет увлекалась сочинением трагических любовных историй, причем источником вдохновения ей служили как дешевые женские романы, так и народные баллады о роковой любви. Она начала многосерийную эпопею о прекрасной юной дочери врача по имени Анна, невинной и избалованной девушке. Однажды некий красивый, но несколько пресыщенный жизнью незнакомец приезжает навестить ее отца. Между молодыми людьми вспыхивает страстная любовь. Но Анна не единственная, кто попадается в его сети… Когда она узнает об этом, ее ревности и страданиям нет границ. Серия осталась незаконченной. В то же время Сигрид пишет роман, озаглавленный на латыни «Ora pro nobis! Virgo Maria!»{4}. Сюжет немного напоминал историю Элоизы и Абеляра[36]. Молодые влюбленные однажды обнаруживают, что они брат и сестра. Девушка уходит в монастырь, а молодой человек пришпоривает коня и отправляется куда глаза глядят. Через много лет монахиня исповедуется некоему святому отцу и признается, что по-прежнему сохранила любовь в своем сердце. В ответ священник скидывает капюшон, и она видит лицо своего брата. Она бросается в его объятия и вновь клянется в вечной любви, а потом умирает от разрыва сердца. Мужчина покидает монастырь.

Начались каникулы, и редакции стало не до «Четырехлистника». Теперь подруги виделись реже. Осенью Эмма продолжила обучение в школе Рагны Нильсен, Сигрид же приняла решение, изменившее ее жизнь. На вопрос Рагны Нильсен, хочет ли фрекен Унсет пойти в гимназию — она ведь так явно демонстрирует свою незаинтересованность, а желающих получить бесплатное место много, — Сигрид не задумываясь выпалила: «Нет, спасибо».

Позднее, вспоминая этот разговор в пустом классе, Унсет опасалась, что повела себя как «неблагодарный поросенок». Тем не менее, по ее словам, это было одно из немногих решений в жизни, о которых она никогда потом не жалела[37]. Возможно, пятнадцатилетняя девушка всерьез рассчитывала заняться творчеством? Или думала: все что угодно, только не еще один год на школьной скамье, потраченный на глазение в окно? Однако мать быстро положила конец мечтаниям дочери о карьере художницы. Сначала она должна овладеть профессией, которая обеспечивала бы хлеб насущный, потребовала Шарлотта, а потом уж, если хочет, пусть учится живописи. Сигрид проглотила пилюлю и поступила в Торговое училище.

Если даже у Рагны Нильсен она умирала от скуки, в особенности на уроках математики, то что говорить о бухучете в Торговом училище! Но должна же она выучиться чему-то полезному; давно было решено, что Сигрид, когда подрастет, начнет помогать матери содержать семью. Втайне она продолжала мечтать о творчестве, вот только закончит училище и курсы секретарей, а тогда можно будет подумать, как выучиться на художника. В свободное время девушка рисовала как одержимая, вырезала новые фигурки для театра в спичечном коробке или работала над иллюстрациями к книгам-миниатюрам, обычно озаглавленным на французский манер «L’illustration fevrier 1897»{5} и «Noël L’illustration 1897»{6}. Отрабатывала перспективу, которой ее обучил историк Хенрик Матисен, старый друг отца из Трёнделага и автор многочисленных иллюстраций к книгам Ингвальда Унсета. Но все-таки больше всего ей нравилось изображать деревья и цветы. Время от времени ее звали в кружок вышивания, но там она только вызывала раздражение других женщин тем, что пыталась в точности копировать цветы, какими их создала природа, — и это едва научившись стежкам! Ветви «золотого дождя» и анемоны нельзя вышивать рядом, поучала она, и что за глупый обычай изображать цветы и плоды на одной ветке — такого не бывает в природе! Женщины только смеялись.

Сигрид всегда ощущала себя непохожей на других. Собственное отражение завораживало ее с тех пор, как она себя помнила. Одно из первых детских воспоминаний — она пытается ухватить отражение в зеркале на стене одной из столовых дедушкиного особняка. Позднее она с неизменным интересом разглядывала свои фотографии, удивляясь мимолетности запечатленных на бумаге выражений лица. Иногда фотографии льстили оригиналу, в другой раз оставалось только скорбеть от их несправедливости. Сигрид рано начала размышлять над тем, как добиться желаемого выражения, и изучала собственные черты с той же педантичностью, с какой зарисовывала растения в альбом. В шестнадцать лет ее очень удручало, что она не может позволить себе обновить гардероб. Гордостью и утешением для юной девушки служили волосы, пышной густой волной ниспадавшие до бедер. Она всячески их демонстрировала. Случалось, специально просила фотографа — а фотографироваться она любила — снять ее сзади, чтобы волосы были видны во всей своей красе.

Юная Сигрид Унсет отлично осознавала, что «красива». Так ее охарактеризовала подруга по переписке, получившая от нее один из самых удачных фотографических портретов, над которым Сигрид немало потрудилась:

«По-твоему, я красива — и это действительно так, — ведь тот портрет, который я тебе послала, мне отнюдь не льстит. Мне он нравится, потому что передает характерное выражение — так по большей части выглядит то мое лицо, которое обращено к тебе в письмах, но я могу быть намного красивее. Я высокого роста, с пышной фигурой, у меня изящные руки, роскошные светло-каштановые волосы, довольно красивые глаза, а рот — рот настолько прекрасен, что я сама, бывает, восхищаюсь, когда вижу в зеркале свое отражение. Я также отлично знаю и все свои недостатки. Слишком круглое лицо и слишком густые волосы, не поддающиеся как следует укладке. Я немного косолаплю при ходьбе. Но когда я двигаюсь медленно, то могу выглядеть грациозной, и улыбка у меня красивая, а вот смеха своего я стесняюсь и совершенно не умею танцевать, кокетничать или там стрелять глазками — это мне совершенно не идет, я бы выглядела смешно, отвратительно. И поскольку я ненавижу все некрасивое и смешное, значит, по мнению мамы, я от природы настроена против танцев, смеха и молодости. Далее: мне не идет современная повседневная одежда. Гладкое черное платье, старомодный накрахмаленный воротничок, отделанный кружевами, высокие манжеты, серебряная булавка в волосах, приколотая к груди роза — вот это мне идет»[38].

Унсет точно знала, как она выглядит со стороны. После расставания с Эммой ей не хватало подруги, и она откликнулась на объявление, где искали друзей по переписке. Послала и фотографию, на которой была изображена с обвивающей голову косой. А в письме заявляла: «По характеру я самоуверенна и тщеславна, когда-то думала, что у меня неплохая голова, в школе считали даже слишком умной, но могу подтвердить, что в Торговом училище, где я теперь учусь, это не так»[39]. Благодаря объявлению в газете «Урд» Сигрид начала переписываться с ровесницей из Мальмё Андреей Хедберг, которая называла себя Дея. Сигрид словно бы нашла идеальную подругу, какую всегда искала. Не просто заполнила пустоту, оставшуюся после разлуки с Эммой, нет, это было куда больше, теперь у нее был кто-то, кому можно писать, полностью довериться. «Вообще-то я должна была учиться, но не захотела, так что меня засунули сюда (то есть в Торговое училище), где я умираю от тоски», — откровенно сообщала она[40]. Сигрид не упоминала о своих мечтах стать художницей, зато охотно показывала Дее свою «писанину». Возможно, в душе уже зрело ощущение, что литература подходит ей гораздо больше, чем живопись или театр. Выяснилось, что с новой подругой вполне можно обсуждать прочитанное. В своем первом письме Дея призналась, что провела детство среди книг: отец — заведующий книжным магазином при издательстве, мать — дочь книготорговца.

Через какое-то время Сигрид взбрело в голову, что подруга непременно должна получить представление о ее волосах. Сказано — сделано: во время поездки в Калуннборг она зашла в фотоателье и сделала несколько снимков пышных распущенных волос — спереди, сзади и сбоку. Дее она отправила фотографию с изображением в профиль, волосы струятся до бедер. В письме давался и шутливый комментарий: «Глядя на эту красоту, ты, верно, решишь, что со времени моего последнего письма я успела поступить во второсортный театр или дебютировать в опере». Ну, до этого пока не дошло, просто взбрело в голову сфотографировать «предмет моей тщеславной гордости — пусть хоть что-то останется мне в утешение, когда облысею»[41].


Тянулись серые будни. Куда ни глянь — сплошные обязанности, включая и учебу в ненавистном училище. В очередной раз семья была вынуждена переехать, Сигрид сообщает свой новый адрес — Вибес-гате, 20. В письмах к Дее она находила отдушину. Как это было здорово — общаться с далеким адресатом! Можно было позволить себе быть злой и насмешливой, открыть душу или дать волю фантазии — совсем не так, как с домашними. У подруги по переписке неоткуда было взяться заранее сложившемуся мнению относительно этой Сигрид Унсет из Кристиании. На Сигрид это действовало раскрепощающе.

Уже в самом первом письме Сигрид успела в двух чертах дать исчерпывающую характеристику сестрам. Рагнхильд, четырнадцати лет, — всеобщая любимица, но дома умеет показать коготки, «исключительно умная и непоседливая», лучшая ученица в классе, обожает танцы и поездки, играет в комедиях и не прочь быть примадонной. Младшая, одиннадцатилетняя Сигне, — необыкновенно «красивая и утонченная», но в то же время застенчивая и неловкая, у нее нет подруг, и она предпочитает одиночество. Сама же Сигрид, по собственному признанию, балы недолюбливала, зато превозносила «вечера», где собираются знакомые, чтобы приятно провести время. Она часто посещает выставки, а вот концерты — не очень, потому что считает себя «неописуемо немузыкальной»[42].

Далее Сигрид перебирает шведских писателей, которых читала, и интересуется мнением Деи — что та думает о «Тангейзере» Лундегорда? Из числа любимых шведских художников особо выделяет Карла Ларссона — с его «просто ужасно красивыми иллюстрациями». Зато манера Нильса Крейгера ее совсем не прельщает. Новая подруга признается Дее, что и сама пишет всякую всячину, только вот комедии ей никак не даются: «всё неизменно заканчивается очень печально; видимо, чувство комического у меня напрочь отсутствует»[43].

По письмам у Деи должно было сложиться представление о мечтательной девушке с богатой фантазией. Высокая и стройная барышня, вслед которой устремлялись взгляды прохожих на улице Карла Юхана. Еще не закончилось время широкополых шляпок, узких корсетов и платьев до пят. Противоречивый дух рубежа веков накладывал свой отпечаток и на характер людей, юная Сигрид Унсет не была здесь исключением. Романтичная и современная. Консервативная, но желающая быть откровенной. Как и у большинства, у нее вызвало шок — может быть, не без доли уважения — свободное поведение и стиль жизни Оды Крог. Что до увлечений, то она обожает актрису Юханну Дюбвад — с которой ей даже удалось познакомиться, так что теперь они здороваются при встрече, а вот влюбляться ей «на всем своем веку не доводилось». Очевидно, детские истории с Улафом и Эриком в счет не шли. Только Дее могла она поведать все это и тут же закончить письмо развеселыми стишками: «Свет моей души, поскорее напиши, ну а если позабудешь, то последней бякой будешь».

На дворе стоял 1899 год. Настроение Сигрид во многом отвечало духу «конца века», владевшему в ту пору умами европейцев. Вера в будущее смешивалась с меланхолической ностальгией. Повод для радости был: ее мучения в Торговом училище подошли к концу. Теперь предстояли поиски работы — начиналась новая жизнь. Что-то с ней будет? Удастся ли ей когда-нибудь воплотить в жизнь свои тайные планы? В письме к Дее Сигрид признается, что не питает иллюзий на счет своего времени, политики все коррумпированы, от веры в Бога она излечилась еще до конфирмации{7}. С самой смерти отца она придерживается пессимистических взглядов на человеческую натуру. Человеку нельзя размышлять, это только вгоняет в меланхолию, вздыхает она, словно умудренный опытом старец. Зато ее охватывает радость, когда она видит, что маленькие луковички, которые она посадила своими руками, превратились в благоухающие крокусы. Если б человек был способен просто наслаждаться изменениями в природе, уже нашлось бы более чем достаточно поводов для радости. Все лучше, чем сидеть и предаваться меланхолии, мечтая о великой любви. Дея предъявляет к любви высокие требования, и Сигрид с ней согласна: «Да, я тоже хочу когда-нибудь влюбиться. Возможно, мой идеал не столь возвышен; я просто хочу любить и быть любимой, как это бывает у нас, грешных детей земли; пусть он будет мужественным, гордым и верным — и я стерплю даже, если он поднимет на меня руку. Но он должен любить меня вечно»[44]. Она находит ужасной идею, что в мире ином возможна только братская или сестринская любовь. И признается невзначай, что часто об этом размышляет, но никак не может прийти к окончательному выводу. Впрочем, Дея небось уже решила, что Сигрид слишком аффектированная и «довольно жеманная» особа[45]. Пусть искренне сообщит свое мнение — и почему бы ей не прислать что-нибудь собственного сочинения?


В феврале 1899 года Сигрид Унсет поступила на должность секретаря в фирму «Инженер Кр. Висбек», представлявшей немецкий концерн AEG (Общегерманский электрический концерн). Благодаря длинным светлым косам, ниспадающим на спину, она показалась новым коллегам еще младше своих шестнадцати лет[46]. Отныне ее ждали девятичасовой рабочий день, двухнедельный летний отпуск — и столь необходимые тридцать крон в месяц. Каждое утро она выходила из дома на Вибес-гате и шла через Дворцовый парк до Стуртингсгатен, 4. Теперь ее дневная жизнь протекала в конторе, выходящей окнами во двор, где она сидела, обложенная горами счетов, занятая составлением бесчисленных деловых писем о прокладке электричества, проводах и генераторах. Настоящую жизнь — и настоящие дела — приходилось откладывать до наступления сумерек. Но день постепенно становился длиннее, что облегчало ночной труд.

По ночам она жила жизнью, о которой всегда мечтала: сидела за письменным столом и творила, а не писала письма под диктовку или заполняла счета. На бумаге возникали новые миры. Сигрид вновь обратилась к эпохе, притягивавшей ее с тех самых пор, как она научилась читать, — Средним векам. Хотя с тех пор она отлично изучила историю, вплоть до новейшей, наиболее яркое представление у нее сложилось именно о людях Средневековья. Сколько народных баллад и историй ей довелось наслушаться о них, особенно в Дании! Свен Унгерсвен, главный герой ее нового романа, тоже жил в Дании, в XIV веке. Однако его образ никак не давался начинающей писательнице, и она нещадно жгла исписанные листы. Когда писать не получалось, Сигрид Унсет часами гуляла по проселочным дорогам, фантазировала о своих персонажах и тайком выкуривала первые сигареты.

Так прошел год. Настроение у нее хуже не придумаешь, признавалась она Дее: «При одной мысли о конторе хочется умереть». А все потому, что она — творческая натура[47]. Горькая и печальная истина, принимая во внимание ее презрение к художникам-неудачникам, которые «ничего не способны создать, но считают себя художниками». В голове роятся всевозможные истории, «буйная фантазия уносит меня на своих крыльях, и я мечтаю, забывая о времени. Мечтательность — вот мой самый страшный грех, и я предаюсь ему все чаще»[48]. Она рассказывает, как часами гуляет по лесу, погруженная в мечты, — только там она и бывает счастлива. Тогда ей хочется полностью предаться своим ощущениям — и раствориться в природе. «В этом и состоит счастье мечтателя — для него и солнце жарче, и летние краски ярче»[49].

В том же письме Сигрид сообщает подруге, что задумала написать книгу. Она ясно представляет себе сюжет и характеры персонажей, но порой сомневается в успехе предприятия — столько раз она начинала и бросала все написанное в печь. Роман должен называться «Свен Унгерсвен» или «Свен Трёст», в нем писательница твердо намерена придерживаться исторических фактов, не будет ни единой романтической сцены в утешение читателю. Сюжетной основой станет история Свена Трёста и йомфру{8} Агнеты, чей несчастный брак довел обоих до безумия.

На работе ее повысили. Оказалось, что начальник, которого Сигрид прозвала «Обезьяной-ревуном», не так уж плох. Конечно, у заведующего конторой Бруна были ужасающие манеры, но зато «доброе сердце, а его смешные и по большей части непроизвольные ужимки делают его почти что милым», — писала Сигрид Дее[50]. Он также умел оценить исполнительность, хорошую память и быструю реакцию своей новой секретарши. С другой стороны, Сигрид увлекала открывшаяся перед ней возможность изучить новую для себя среду. Так, она с любопытством выяснила, что кассирша, которую в городе считали дамой из хорошего общества, «весьма свободно обращается с грамматикой — боже сохрани от ее предлогов и местоимений»[51]. Другая коллега, маленькая барышня из Нурланна, позволяла инженерам обнимать ее за талию, а потом принималась визжать и протестовать.

Работая в конторе, Унсет познакомилась с представительницами многочисленной армии одиноких женщин, населявшими пансионаты города. Оказалось, не ее одну мучает проблема, как одеваться элегантно при зарплате в тридцать крон в месяц. Те начальники, что предъявляли высокие требования к одежде соискательниц, скорее всего, нанимали только женщин, «имеющих дополнительные источники дохода», — как выразилась Сигрид в письме к Дее[52]. Ей же приходилось делить свой заработок с домашними. Зато она больше не чувствовала себя непохожей на всех. Теперь Сигрид Унсет принадлежала к числу молодых женщин, что в поте лица зарабатывают себе на хлеб. И она действительно чувствовала себя одной из них. Несмотря на то что по ночам писала о Средневековье.

Одна Сигрид Унсет, ночная, погружалась в глубины истории, а другая, дневная, — с энтузиазмом входила в XX век. Работавшие у них немецкие инженеры с горящими глазами и непоколебимой верой в прогресс обсуждали возможность использования норвежских водопадов в качестве источника электроэнергии. Она как будто приобщалась к чуду грядущего освещения сельской Норвегии — скоро в каждой, даже самой маленькой избушке загорится электричество. Разрабатывались разнообразнейшие электрические аппараты и приспособления, жизнь в конторе била ключом. Концерн AEG, казалось, символизировал само современное общество. Размышляя об этом новом обществе, частью которого она была и в развитие которого даже вносила свой посильный вклад, Сигрид, случалось, забывала о своей меланхолии и испускала ликующий клич, как в письме Дее: «Жизнь — это чудо! Только посмотри на свое платье и туфли и представь все эти бесчисленные швейные машины, ткацкие и дубильные станки, каждый из них — совершенный механизм со всеми своими колесиками, шестеренками, малюсенькими запатентованными деталями, каждый из них — сумма сконцентрированной энергии тысяч человек. Сколько мысли, труда и энергии вложено в каждую из вещей, что окружают нас!» В такие мгновения она чувствовала себя героиней грандиозного приключения.

Сигрид Унсет, обожавшая природу, с воодушевлением писала о своем любимом водопаде Шершёйен в Нурмарке, низвергающемся между влажных скал, «так что пена забрызгивает бороды елям и вот уже тысячи лет продолжает кипеть на этой горной кухне». Но ничуть не меньшее воодушевление у нее вызывала идея, что этот водопад можно заставить вертеть турбины, чтобы потом от него по кабелям «через тихие лесные владения троллей» потекло электричество, освещающее дома в городах и селах. Мысль б этом чуде ошеломляла и в то же время приводила в восторг; вечером после работы Сигрид шла домой и разглядывала уличные фонари, что «подобно белым жемчужинам сияли на фоне золотистого предзакатного неба», и у нее «сердце было готово разорваться», когда она думала о делах рук человеческих[53]. Вообще-то для нее подобные настроения в новинку, объясняет она Дее, — и появились только в этом году. Обычно кроме книг, картин и фантазий ее ничто не привлекает. Сигрид даже осмеливается сравнить локомотив с розой и берется утверждать, что фабричный дым на фоне зимнего неба столь же красив, как и сонеты Шекспира.


Но, конечно же, сильнее всего на нее действовали слова. Что могло сравниться с перепиской Элоизы и Абеляра? Она учила латынь и греческий, чтобы лучше понять Средневековье и «очарование католической церкви»[54]. Когда Дея рассказала, что собирается в Дрезден учить языки, Сигрид немного свысока отозвалась: «Да уж, немцы — народ особенный, ничуть не похожий на нас. Нравятся они тебе или не нравятся, но поучиться у них стоит»[55]. Из своих новостей она могла сообщить об очередном переезде — на сей раз на Пилестредет, дом 49, второй этаж. Здесь у нее наконец-то появилась своя комната, которую она могла обустроить по собственному вкусу. Стены были выкрашены в красный цвет, а на них полагающееся ему место занял ее «кумир» Сандро Боттичелли: копию его картины, изображающей Мадонну с младенцем в пещере и ангела, она купила в день зарплаты, пожертвовав «юбкой за 6 крон — не столь красивой и тем более не вечной»[56]. Еще она приобрела картину молодого норвежского художника Андерса Кастуса Сварстада.

Прежде собственная комната была недосягаемой мечтой. А ведь с тех пор, как они покинули дом на Халсебаккен, где посреди лесов и полей счастливо текли первые годы ее детства, Сигрид старалась находить преимущества в каждом переезде. И хотя каждая новая квартира была все теснее, а вещей становилось все меньше, зато у нее появлялась возможность исследовать новые места и новых людей — так было на Кейсерс-гате, и на Стенсгатен, и на Обсерваториегатен, и на Вибес-гате. Но теперь, когда у нее была собственная комната, окрестности Пилестредет ее вообще не волновали. Наконец-то можно было по-настоящему взяться за «Свена Трёста». Сигрид сидела запершись, пила крепкий кофе и курила. Мать не могла ей этого запретить, не могла и помешать проводить ночи за сочинительством. Теперь у дочери есть собственная комната, на работе ее повысили до секретарши заведующего, и она основной добытчик в семье.

Однако с сочинительством что-то не клеилось. Унсет презирала художников, неспособных сотворить нечто стоящее, а сама мучилась с романом, который ей упрямо не давался. Вот уже полтора года она безуспешно работала над своей рукописью. Имена Свен и Агнета поразили ее своей музыкальностью еще в детстве, когда она впервые узнала их историю из Ингеманна. Сама повесть — о молодом сообразительном слуге Свене Трёсте, завоевавшем дочь благородного маршала Стига Агнету, напоминала сказку о нищем младшем сыне, что получает принцессу и полкоролевства в придачу. Но как Сигрид ни пыталась направить историю по задуманному ею пути — к катастрофе, венчающей несчастный брак, — ничего не выходило. Герои просто сопротивлялись ее желаниям: «Сейчас я и сама не пойму, какими им лучше быть — хорошими или плохими. В любом случае восхищаться нечем». Кроме того, молодая писательница разрывается между опасениями сделать своих средневековых героев слишком высокопарными и напыщенными и страхом, что они «выйдут похожими на современных людей, нервными и рефлексирующими, в то время как их нервы должны работать в полумраке инстинктов — такими были люди в 1340 году от Рождества Христова»[57]. И мелко исписанные страницы снова отправлялись в печь.

Зато в письмах к Дее ее перо не знает удержу. И хотя ей нравится думать о себе как об «уставшем от жизни книжном черве» и вздыхать, что-де она слишком много читала и слишком мало жила, заметно[58], что ее прямо-таки переполняет желание писать. Она рассказывает о своих пристрастиях в живописи: что до художников, то Рафаэль ей не по душе, ее «кумир» — Боттичелли. Потом наступает очередь сестер.

Сигрид, например, раздражает, что Рагнхильд все время употребляет слово «уютный»: «По-моему, отвратительное слово — на ум сразу же приходят слишком мягкие кресла в душной комнате, баварское пиво и бутерброды»[59]. Сигрид признает, что отлично осознает — ее безапелляционные суждения нередко отталкивают людей: «я, как это по-норвежски говорится, чересчур остра на язык»[60]. Удобство и комфорт, путь наименьшего сопротивления и примирение с реальностью явно не входили в жизненные планы Сигрид Унсет.

В конце концов ей пришлось отложить «Свена Трёста» в сторону. Он так и остался неоконченным. Все же она была совершенно уверена в одном: она хочет творить. Больше ей ничего не надо. «Хочу и буду», — провозглашала она. И не затем, чтобы казаться интересной, чтобы о ней писали рецензии, обсуждали, бранили, распускали слухи, и даже не ради привилегий, которые давал статус художника: возможности эксцентрично одеваться, быть выше буржуазных норм поведения, путешествовать… Нет, она хотела создавать настоящее искусство. Если бы она хотела стать очередной пописывающей дамочкой, с таким же успехом можно было оставаться в конторе. Она же стремилась к художественному письму — но не чужими красками. Женщины-писательницы, идущие путем наименьшего сопротивления и к тому же копирующие своих коллег-мужчин, не вызывали у нее ничего, кроме презрения. К счастью, есть еще «ваша восхитительная» Сельма Лагерлёф и Амалия Скрам, вот с кого не грех брать пример[61]. Унсет снова повторяла: «Я хочу!» Еще она обещала, что не поддастся унынию и деструктивным мыслям. И упрямо взялась за новую историю. Снова часами просиживала в прокуренной комнате. Случалось, за работой так глубоко уходила в свои мысли, что по рассеянности макала перо вместо чернильницы в чашку с чаем.

Но вот наступило лето — и Сигрид Унсет решила внести в свою жизнь небольшую перемену. Ей как раз исполнилось двадцать лет. Она сняла на три месяца номер в недорогом пансионате в Нурстранне — естественно, на свои деньги. Теперь но возвращении с работы она могла посвятить все свободное время творчеству. Тогда-то и наступил долгожданный прорыв. И на этот раз действие романа происходило в Средние века, но на сто лет раньше истории Свена Трёста — в XIII веке. Автор оставалась верной и остальным своим предпочтениям, только любовь должна была стать еще сильнее, а вина — глубже. Но прежде всего — реализм.

В новом романе тоже не приветствовались романтика, широкие жесты и красивые слова. Нет, писательница задумала длинную и мрачную историю. Название было дано по имени главного героя — Оге, сын Нильса из Ульвхольма. На сей раз персонажи чувствовали себя в ее фантазиях как дома и согласились сойти на бумагу. Оге, сирота, взятый на воспитание богатым землевладельцем, влюбляется в его дочь. Алхед, мечтающая о любви, отдается Оге — ей только четырнадцать лет. Ее безрадостное детство омрачено мучениями отца, замышляющего месть человеку, что когда-то опозорил его жену. Но ее детская любовь Оге совершает убийство и бежит из страны, объявленный вне закона. Когда же он наконец возвращается, то застает Алхед беременной от другого мужчины. Оге убивает этого человека, но тайно, и признает ребенка Алхед, Эрика, своим сыном. Всю жизнь Оге приходится бороться с ненавистью к сыну, причем его собственные сыновья от Алхед умирают во младенчестве, выживает одна дочь. Жизнь тяжела и безрадостна.

Месть, убийство, неизменная любовь, наказание и жертва — вот чем заполняла Сигрид Унсет летние дни в Нурстранне. В конце Оге, сын Нильса, умирает, оставшись без детей и без друзей. Алхед, больная и парализованная, «смиренно склоняется перед волей Бога, так сурово покаравшего ее за легкомыслие одной ночи»[62]. Двадцатилетняя писательница и ведать не ведала, что герой ее первого законченного романа не собирается ее отпускать так легко и через двадцать лет снова появится на страницах книги под именем Улава, сына Аудуна. Пока же ее просто переполняло счастье от того, что она наконец-то начала по-настоящему писать.

Интересовалась ли Дея, почему все всегда так трагично? Почему великая любовь обязательно должна закончиться плохо? Почему Сигрид Унсет до такой степени захватывала эта тема — слабость и несовершенство человеческой натуры в столкновении с сильными чувствами? Повинны ли тут саги и народные баллады или она черпала свое вдохновение где-то еще? Сколько во всем этом было от реальной жизни вокруг нее — той жизни, зоркой наблюдательницей которой — но не участницей — она была? Дея получает подробнейшее описание длинного и запутанного сюжета, правда, под конец Сигрид извиняется, если надоела.

Подруга тоже не лишена литературных амбиций и посылает на суд Сигрид свои стихи и рассказы. Но если Сигрид как писательница и строга к себе, то к подруге она просто безжалостна: «Ради Бога, Дея, дважды, трижды, десять раз подумай, прежде чем писать», — так она отреагировала на стихотворные опыты Деи. «Не пиши ничего — ни слова, ни строчки, ни запятой, которые могут оказаться лишними, пока не обдумаешь, не взвесишь и не установишь их полную необходимость»[63]. Возможно, ее критические предостережения были в той же мере обращены и к себе самой — потом она шутливо признается, каким самоистязаниям подвергает себя на пути к овладению писательским мастерством: «А еще надо постоянно, утром и вечером, спрягать глаголы желания и долженствования на всех языках, какие знаешь. Во всех смыслах полезное упражнение»[64]. Сама Сигрид знала английский и французский — мать поощряла чтение в оригинале, — ну а немецким овладела в совершенстве благодаря работе.

Общий интерес к творчеству облегчал им обмен литературными идеями и обсуждение источников вдохновения. Дея, вне всякого сомнения, могла проследить значительную часть романной тематики Сигрид начиная с ее «Книги Книг» — собрания баллад Грундтвига, из которого подруга любила цитировать стих за стихом: о простом парне, мечтающем о благородной красавице, о парне, который не может забыть свою «малышку Кристин», и балладу «Напрасно лебедь плачет». Сигрид считала это «изумительнейшей лирикой», а персонажей — более живыми и законченными, чем во всей перелопаченной ею литературе, включая романы, драмы и рассказы[65]. На фоне вялых немецких и банальных английских датские баллады поражали ее своей искренностью и мощью. Выросшей на них Сигрид было легко представить описываемые события как реальные, а героев — как живых людей из плоти и крови, — что потом отразилось на страницах ее первых романных набросков.

Посреди работы над романом семье опять пришлось переехать — на улицу Эйлерта Сундта, 52. Несмотря на заработок старшей дочери, мать по-прежнему с трудом сводила концы с концами. Снова Сигрид осталась без собственной комнаты.

Работа забуксовала: чтобы писать в присутствии других, требовалось сделать над собой усилие. Все же теперь желание побросать все написанное в огонь возникало у нее гораздо реже. Она билась над тем, чтобы ее описания соответствовали эпохе, в том числе и по стилю. Характеры персонажей нуждались в реалистической мотивировке, особенно она следила за их речью и старалась использовать исключительно слова датского происхождения. Впервые начинающая писательница осмелилась прочитать отрывки матери — и хотя, на вкус Шарлотты, история и была «нецивилизованной», все же она горячо поддержала дочь в ее начинании. Рукопись росла, и Сигрид уже начала ощущать себя писательницей, когда на зимнем костюмированном балу ее пригласил на танец писатель Петер Эгге. Эгге был сбит с толку: красивая молодая женщина, немного неуклюжая и совершенно неприступная — не то что ее любезная и общительная младшая сестра. Удивлялась себе и Сигрид — почему-то ей и слова не удалось выдавить о своем романе. Возможно, потому, что она чувствовала себя самой неуклюжей дамой на балу, да к тому же тощей и усталой? Такой неописуемо немузыкальной и замкнутой, совсем не умеющей флиртовать — не то что сестра Рагнхильд. Позднее она сожалела, что не открылась Петеру Эгге. В душе она уже чувствовала себя его коллегой — настолько была уверена, что роман получится. После стольких лет, потраченных на безуспешные попытки придать форму «Свену Трёсту», Сигрид Унсет ясно видела, что «Оге» был куда более глубокой и реалистичной трагедией. Но еще какое-то время ей предстояло писать в стол, а ее будущим коллегам по цеху — оставаться в неведении относительно ее существования. Посвятив в тайну мать, Сигрид перестала чувствовать себя такой одинокой, да и желание продолжить работу получило столь необходимое подкрепление. Тем летом, пока в квартире клеили обои, семья сняла дачу в Стрёммене — а Сигрид опять получила возможность исследовать новое место. Недалеко от них находился сталелитейный завод, и по ночам окрестности озарялись красноватыми сполохами от раскаленного чугуна и отблесками расплавленной стали. Это зрелище завораживало Сигрид. В бледном лунном свете заводской пустырь горел серебром, а от раскаленных чугунных форм «над красной фабрикой разливалось восхитительное инфернальное сияние»[66]. Еще один знак наступления новых времен. Сигрид много гуляла. И по Стрёммену, и но «полуобразованной столице», как она называла Кристианию. Она терпеть не могла Драмменсвейен, излюбленное место прогулок добропорядочных горожан — здесь можно было увидеть самые изысканные шляпки и самые тонкие талии в корсетах. Для Сигрид эта улица, куда люди приходили себя показать, была «страшнее чумы»[67]. Куда приятнее изучать другие места: «Какая же она все-таки красивая, ненавистная мне Кристиания. Пусть центр города, деловые и жилые кварталы выглядят по-идиотски и невыразительно, зато окраины — восхитительны». Мало кто из ее среды бывал в восточной части города, а она частенько заглядывала туда — осматривала городские пейзажи, изучала жизнь людей, нередко зарисовывая понравившиеся сценки или занося наблюдения в записную книжку.

Время от времени Сигрид делилась некоторыми из этих наблюдений с Деей. В одном из посланий она описала свои прогулки: «и вот идешь по берегу реки вверх по течению, минуя мосты, вдоль заводских стен, где из подвальных окон тянет холодом и гнилью, по улицам, застроенным пятиэтажными домами, кишащими детьми, как вдруг упираешься в луг. Там под яркими лучами солнца валяются кирпичи, кучи известки и желтая постельная солома, а запах бедных кварталов смешивается с резким, свежим запахом травы. Зеленые склоны холмов сбегают к реке, что шумит внизу, а по другую ее сторону выступает грязная темно-серая масса домов района Грюнерлёккен, перерезанная узкими улочками. Вдоль берега виднеются красные фабрики и остатки старых садов, между кронами нет-нет да мелькнет крыша хутора, и везде, насколько хватает глаз, тянутся низкие лесистые пригорки»[68].

По происхождению Сигрид Унсет относилась к высшей прослойке среднего класса. Однако другой слой общества вызывал у нее куда больший интерес. Она присматривалась к работницам, заходила в дома по другую сторону реки Акерсэльва — в общем, наблюдала рабочий класс, вступающий в новую индустриальную эпоху.

Сигрид не жалела красок для описания восточной части города. Кроме того, как она признавалась Дее, ей нравилось шокировать других своим знакомством с кварталами, куда не ступала нога благопристойных людей.

— Неужели вы не бывали в Пипервикен? — невинно интересовалась она у своих знакомых, любительниц фланировать по Драмменсвейен, и наслаждалась выражением шока на лице собеседниц.

Унсет хотела видеть всё и с разных углов зрения, изучить все слои общества. Нередко она зарисовывала понравившуюся сценку в альбом. Ее фотографическая память запечатлевала и людей, и пейзажи. Величественное здание Восточного вокзала было построено в год ее рождения, и ей нравилась улица Карла Юхана, прямой стрелой идущая от вокзала к дворцу. Город был совсем еще молод и менялся на глазах.


Сигрид скоро должен был исполниться двадцать один год, и она уже чувствовала себя автором большого романа, когда наконец решилась встретиться с Деей. Их переписка велась уже почти пять лет, и в письмах была вся жизнь Сигрид — ее литературные опыты, будничные злоключения, поэтические и не очень поэтические моменты. Она писала о нервных срывах и битье стекол в припадках ярости, о желании родиться сто лет назад — тогда бы ее уже выдали замуж, — не было почти ничего, чем она не осмелилась бы поделиться с Деей. Личная встреча таила в себе угрозу этой раскрепощающей доверительности. И они так ни разу и не виделись — хотя Дея и жила в Мальмё, а Сигрид частенько наезжала в Калуннборг. Но вот в 1903 году они все же собрались с духом — и ни одна не была разочарована. На Сигрид встреча произвела огромное впечатление, она даже написала несколько стихотворений, когда ехала на корабле домой, — потому что Дея предпочитала стихи. После личной встречи письма обрели живого адресата, и если раньше можно было позволить себе большую свободу, то теперь Сигрид стала с большим интересом читать ответные письма. Она заново перечитала все письма Деи и ясно определила себе их сквозную тему: кто же ты такая, Сигрид, и что за жизнь ожидает тебя? После встречи обсуждать это стало гораздо легче, возможно, потому что Дея недвусмысленно дала понять — на ее взгляд, Сигрид куда более зрелый писатель и поэт, нежели она сама.

Сигрид написала Дее, что далеко не всегда так уж уверена в себе, как могло показаться подруге: «Я действительно не уверена в себе, неуклюжа и застенчива. Но мама ошибается, думая, что я не гожусь для жизни. Больше всего на свете я хочу жить. Но только не той жизнью, которую презираю»[69]. Кем же она была и кем собиралась стать? Матери старшая дочь по-прежнему казалась тихой и застенчивой мечтательницей, не годящейся для реальной жизни. Младшие сестры знали ее как изобретательную рассказчицу, которая постоянно развлекала их театральными представлениями и играми. Дее она признавалась, что иногда подумывает о самоубийстве, и нередко заводила «иеремиады» о своей печальной одинокой жизни. Но постепенно она обретает веру в то, что у нее все получится, что ей удастся направить свою жизнь в желанное русло: «Я твердо и неукоснительно верю, что жизнь может быть богаче, чем в самых прекрасных мечтах»[70].

«Такое впечатление, что мне нет места в жизни», — снова писала Сигрид Дее[71], и только Дее было известно, как часто она засыпала в слезах, как копалась в себе, выясняя, что же делает ее недостойной любви. В такие минуты приходили мысли о самоубийстве. Днем было легче держаться данного себе слова: она будет жить с гордо поднятой головой и не убьет ни себя, ни свой талант[72].


Время от времени ее тянуло дать отповедь всем тем, кто с таким презрением высказывается о чужих несчастьях, в которых толком не разбирается. По какому праву, например, так называемые добропорядочные люди осуждают девушек, «попавших в беду»? Это ведь были девушки вроде нее самой. Будь у нее побольше энергии и поменьше застенчивости, она бы могла стать политиком, хотя бы чтоб излечить «матушку Норвегию от политики псалмов и свирепствующей у нас хронической мозговой диареи»[73]. Но можно же оформить свои выпады в виде статьи и напечатать — анонимно.

Так она и сделала, после того как отшлифовала удар в письмах к Дее. Статью, напечатанную в «Афтенпостен» за 12 мая 1904 года за подписью «Одна молодая девушка», Сигрид написала однажды ранним утром, перед тем как отправиться в контору. Ее язвительная ирония и разящее остроумие были направлены против состоятельных граждан, а полемический задор сочетается с красочностью стиля, — не так-то легко навесить на автора какой бы то ни было ярлык. Отправной точкой послужил горячо обсуждаемый в то время закон о наследстве, в особенности право наследования для незаконнорожденных детей. Конторская служащая, «одна молодая девушка», обращается к состоятельным гражданам с вопросом: могут ли проявить понимание к требованиям феминисток всем довольные домохозяйки, живущие как кошка из пословицы? (Унсет имеет в виду пословицу «„Хорошо мы устроились“, — сказала кошка, усевшись на куске сала».) Может показаться, что «дамы» заволновались, замечает автор, далее называющая этих «дам» поборницами «вопроса жен» (в противовес феминисткам и их «женскому вопросу»). И продолжает наносить удары налево и направо, попутно защищая право недовольных на недовольство: «Недовольство вообще сопутствует развитию — как известно, в раю единственным недовольным был змей, и благодаря ему, можно сказать, началась история развития рода человеческого».

Унсет подчеркивает, что женщин нельзя заставить принять ту или иную сторону в споре. Трудно себе представить, чтобы пожилая незамужняя поборница «женского вопроса» смогла «убедить красивую молодую девушку, созданную для роли жены и матери, придерживаться целибата. Вряд ли та питает к „старой деве“ настолько большое уважение». А что до законных жен, то сколько из них прежде всего любит только себя — ведь женщине, которая никого не любит, никто и ничто не мешает стать женой и матерью. И с какой стати мы все непременно требуем счастья? Работа — вот источник радости и утешения, и об этом хорошо известно многим женщинам, заключает «одна молодая девушка». Эта фраза перекликается с ее письмом Дее два года назад: «Я буду жить! Буду жить с гордо поднятой головой, я не сломаюсь. И не покончу с собой»[74]. Тот же борцовский дух звучит и в ее теперешнем обращении к сестрам по несчастью: «Страдания человек должен выносить молча и с гордо поднятой головой. Или остается только повеситься»[75].

В письме к Дее Сигрид отмечала, что дебаты о правах незаконнорожденных «весьма расплывчаты»; кроме того, они продемонстрировали «крайне упрощенное и незрелое мышление участников с обеих сторон»[76]. С одной стороны — сентиментальные представления о незамужних матерях как чуть ли не о мадоннах, с другой — «гневный глас узколобой добродетели» жен и матерей семейства, почувствовавших угрозу своему статусу. Сигрид имела вполне четкое представление о «супружеском счастье» бедняков: «Насколько я могу судить об условиях жизни рабочего класса, то здесь положение незамужней матери можно считать куда более завидным, чем положение замужней: помимо прочего, незамужняя не обязана рожать без конца»[77].


Сигрид исполнилось двадцать три года. Единственную свою надежду она возлагала на писательскую карьеру. Потратив еще год на окончательную отделку рукописи, она наконец сочла, что может показать стопку плотно исписанных листов издателю. На покупку шляпки и шелковых чулок ушел почти целый недельный заработок, и еще столько же — на билет до Копенгагена и обратно. И вот она уже стоит перед директором издательства «Гюльдендал» Петером Нансеном — прямая, высокая и серьезная, с рукописью в руках. Откуда ему было знать, какова ее жизнь и что она поставила на кон? Она представилась как дочь известного норвежского ученого и датчанка по рождению, имеющая влиятельных родственников в Калуннборге. И в то же время — как конторская служащая в Кристиании, без приличного образования за плечами. По ее стоическому спокойствию и непроницаемому взгляду едва ли можно было догадаться, что за бурный темперамент и могучая воля скрываются в начинающей писательнице. Он обошелся с ней любезно, как с любой молодой девушкой на ее месте.

Присланное некоторое время спустя письмо свидетельствовало о том, что он принял ее всерьез. Все же недостатки романа были слишком существенны, чтобы рекомендовать его к печати. Сидя над письмом, вконец измученная ночными бдениями, с темными кругами под глазами, с нервно бьющимся сердцем — сказывались кофе и сигареты, — она была вынуждена признать: время еще не пришло. После всех этих лет, бессонных ночей, книг, сожженных страниц. Неужели она откажется от мечты стать писательницей? Совсем потеряет лицо в глазах матери, сестер и Деи, обречет себя на работу в конторе до конца жизни?

Но Сигрид Унсет была не из тех, кто легко сдается. Раз уж Нансен так настаивает, она напишет роман на современную тему. Остается только опять собрать свою волю в кулак, а уж воли ей не занимать.

Наконец-то писатель

Кристиания, Самсё, Флоренция.


То был год всенародного ликования — норвежцы праздновали выход из унии со Швецией. И хотя, как правило, Сигрид Унсет чувствовала себя чужой среди фланирующей по Драмменсвейен и улице Карла Юхана молодежи, но тогда, летним вечером 7 июня 1905 года, настроение толпы захватило и ее. В кои-то веки и Кристиания казалась прекрасной, и Сигрид ощущала причастность ко всеобщему торжеству. «Боже правый, свершилось, свершилось, старый норвежский тролль поднялся и взял судьбу в свои руки»[78], — ликовала она.

Менее чем за год, в порыве какого-то яростного вдохновения Унсет пишет новую книгу, взяв за основу старый набросок. Роман, где она продемонстрировала все свое знание и понимание человеческой природы. Роман, в котором смело озвучила свои воззрения на различия между брачными и внебрачными связями. Название — «Фру Марта Оули» — не вызывало подозрений, зато первая фраза звучала откровенно дерзко: «Я была неверна своему мужу». Так с самого начала Унсет наметила характерную для нового времени тему разрушения моральных устоев — тему супружеской измены. Рассказ Марты Оули о своем грехопадении начинается с ее признания. С той роковой минуты путь назад для нее отрезан, а возмездие за один неверный шаг оказывается столь же неминуемым, как и в сагах.

Исповедь Марты Оули в жанре дневника за 1902–1903 годы выдержана в реалистическом ключе. Марта и Отто поженились по любви, но через некоторое время молодая жена начинает скучать и придираться ко всем недостаткам мужа или просто к особенностям его характера. Тут рядом с ней оказывается другой мужчина, который выказывает ей свое восхищение и любовь. Это приключение скрашивает будничную жизнь Марты и укрепляет ее веру в себя. Но потом она понимает, что ее любовная авантюра — супружеская измена — оказалась еще более пресной, чем сам брак, но уже поздно. Неверная жена очутилась в безвыходном положении и ничем не может искупить свою вину.

Близкие молодой писательницы еще могли догадаться, откуда взялась эта тема. Запретная любовь с ее роковыми последствиями — неизменный сюжет народных баллад и прочей столь занимавшей Сигрид литературы. Большинство восприняло роман как смелое повествование из современной жизни, как откровенный рассказ о внутреннем мире женщины, написанный на основе собственного опыта. Только те, кто близко знал Сигрид Унсет, понимали, что роман от первого лица не автобиографический. Просто она таким образом выступила против характерного заблуждения современности — неправильно понятого стремления к свободе. Рассказ Марты призван был не столько шокировать общественность, сколько вызвать дискомфорт. Ведь и раньше писательница демонстрировала свою склонность тормошить добропорядочных людей, этих «кошек, усевшихся на куске сала».

На сей раз она понесла рукопись в «Аскехауг». С Петером Нансеном и его «Гюльдендалом» было покончено. Но и тут ее не встретили с распростертыми объятиями. Рукопись возвратили автору с рецензией, свидетельствующей о смешанных чувствах рецензента: «В тоне повествования нередко проскальзывают циничные нотки. При этом нет ни одной сцены, которую можно было бы назвать слишком откровенной, и ни при каких обстоятельствах автор не переходит границы приличий. Тем не менее по своей природе и тема, и сюжет таковы, что определенной части публики книга может показаться пикантной»[79].

Рецензент признает Сигрид Унсет «хорошим психологом», однако ее книга, «несмотря на то что умно написана, несколько суховата». Он приходит к выводу, что вряд ли за описанными событиями стоит личный опыт автора; на его взгляд, роман чересчур обременен деталями: «Повествование по большей части держится на описании мелочей, затеняющих более существенные моменты. <…> Повседневные банальности всегда остаются только банальностями». Поэтому, пожелав писательнице дальнейших успехов, рецензент все же не счел возможным рекомендовать книгу к печати. Основных причин было три. Во-первых, роман принадлежит к весьма распространенному жанру; во-вторых, автору явно не хватает личного опыта, чтобы убедительно раскрыть выбранную тему; и наконец, психологическим мотивировкам недостает глубины.

Значит, опять она зря недосыпала. Опять ее книгу не приняли. Сигрид совсем уже была готова впасть в отчаяние, хотя близкие и уговаривали ее не сдаваться. Может, это рецензент ошибся, может, он просто не понял всей глубины книги? Сигрид ведь в свое время сама говорила, что Петер Нансен не увидел главного в «Оге, сыне Нильса из Ульвхольма». Меньше всего ее задевал упрек в чрезмерном внимании к повседневным банальностям. Она как раз намеревалась обнажить изнанку повседневности. Близкие поддерживали ее и убеждали продолжать борьбу. Но она изнемогала от усталости. И тогда вмешалась младшая сестра Сигне. Она решила обратиться за советом к специалисту по современным романам, с которым как раз недавно познакомилась на одном из своих культурных вечеров. Это был не кто иной, как Гуннар Хейберг, популярный писатель, находившийся тогда в зените славы. Те, кто хоть немного разбирался в современной литературе, с легкостью признавали Хейберга своим верховным арбитром[80].

Время тянулось ужасающе медленно. И все-таки — свершилось! По настоянию Хейберга издательство «Аскехауг» передумало и решилось-таки напечатать книгу. Осенний сезон уже прошел, зимний тоже, а публиковать дебютное произведение весной было слишком рискованно. 14 февраля 1907 года Сигрид Унсет пишет Вильяму Нюгору письмо, в котором почтеннейше благодарит издателя и соглашается на публикацию своего первого романа осенью 1907 года. «Уточняю для контракта — я фрёкен», — добавляет она[81].

Она — писательница. Наконец-то. Странное это было ощущение — видеть собственное имя напечатанным на обложке книги в магазине. В октябре 1907 года роман поступил в продажу. В честь дебюта мать подарила Сигрид свой любимый стихотворный цикл «Перелетные птицы» датчанина Стена Стенсена Бликера с таким посвящением: «Бери пример с Бликера, будь такой же безукоризненно честной, так же бесстрашно смотри в глаза жизни и правдиво описывай то, что видишь»[82]. И подарок, и посвящение были совершенно в духе несентиментальной Шарлотты и свидетельствовали о том, что она отлично знает свою дочь. Хотя, возможно, ее и шокировали быстрота, с которой Сигрид написала свой дебютный роман, и смелость выбранной темы — по сравнению с более обстоятельной и глубоко разработанной первой книгой. Но «кристианийский реализм» дочери наверняка понравился матери. На свой первый гонорар Сигрид купила книги, которые мать в свое время была вынуждена продать, и, конечно же, обзавелась собственным экземпляром «Книги Книг» — «Датскими балладами» Грундтвига, а также собранием сочинений Шекспира.

Дебюту сопутствовал успех. Роман широко обсуждался в прессе и принес молодой писательнице почти единодушное признание. Она же чувствовала себя усталой, да и нервы давали о себе знать. Дея уже была в курсе, о чем сейчас больше всего мечтает подруга: уехать на какое-то время за границу, в Италию или же на юг Германии. Но вряд ли это удастся осуществить так скоро. Может быть, в следующем году? Нужно накопить достаточно денег, возможно, написать еще одну книгу, добиться государственной стипендии. Идей у нее хватает. Новообретенный статус придал ей уверенности. Писательница вполне могла позволить себе путешествовать в одиночку — например, отправиться в горы, в этом не было ничего странного. Так она нашла себе новое место для отпуска — сетер{9} Лаургорд в Хёврингене.

Лучше всего там было в конце лета — начале осени, когда почти не оставалось туристов. Можно было поваляться на травке с книгой в руке, покуривая сигарету. Или забросить на спину рюкзак и отправиться бродить по горам. «Так что я гуляла в одиночестве по горам, вечерами играла в карты со здешними девчонками и их парнями, приходившими из деревни навестить их, или сидела одна у очага, курила и била баклуши»[83]. Сигрид занимали также и образ жизни людей на сетере, местные старинные обычаи. Она научилась доить корову, сбивать масло, рыбачила на озере Смюкшёен.

Здесь, в Хёврингене, она встретила родственную душу — шведа Йосту аф Гейерстама, сына писателя Густава аф Гейерстама. Йоста круглый год жил в Гудбрандсдале и совершенно онорвежился. Будучи на шесть лет младше Сигрид, он любил поддразнивать ее, называя «тетей». Рисовал он даже лучше ее, а вот в осуществлении своих литературных амбиций ему еще не удалось продвинуться так далеко. Их дружба началась с походов по Рондским горам и долгих дискуссий о литературе и жизни художника. Так Сигрид обнаружила, что помимо просто «мужчин» встречаются и братья по духу, с которыми ей интересно проводить время. К тому же Поста был симпатичным молодым человеком, высоким, хорошо сложенным, на которого было приятно посмотреть. Он ничуть не уступал ей по красоте. С Йостой она чувствовала себя свободно, он поддразнивал ее, умел рассмешить. С ним можно было говорить на философские темы, попыхивая сигаретой, или просто сидеть рядом и молчать, наслаждаясь видом. Они вместе веселились, слушая цветистые повествования, на которые местный люд был мастак, а по вечерам наслаждались страшными историями о привидениях и скрытом народце.

Сигрид обожала мистику и утверждала, что кто-то «коснулся» ее, когда она приняла вызов Йосты и согласилась пересечь пастбище одна в непроглядную ночь: «Внезапно что-то холодное и бесформенное толкнуло меня по руке. Я развернулась; бежать я не смела, но прибавила ходу насколько возможно, и с каждым шагом меня все больше охватывал страх. На спину мне легла бесплотная тяжесть, это был страх, он был тяжелее воздуха, невидимой стужей он обволок мне лицо. Чем дальше, тем хуже — спотыкаясь и заплетаясь, я изо всех сил спешила вперед, а по телу струился холодный пот»[84]. При воспоминании об этом происшествии у нее мурашки бегали по коже — прямо как когда она слушала страшные истории, что рассказывали няня или отец!


Сигрид лежала на траве с дешевым изданием Байрона в руке и курила. Она отдохнула, набралась сил. Пришла пора возвращаться в контору. Книга продавалась неплохо, количество рецензий било все рекорды. Критики по большей части отнеслись к ней благосклонно, признавали роман вполне зрелым дебютом, а особой похвалы она удостоилась за свою для женщины-писателя «довольно нехарактерную честность». Было так странно видеть свое имя в прессе с титулом «писательница», превратиться в известную широкой публике «фрёкен Сигрид Унсет, молодую даму двадцати пяти лет, дочь покойного Унсета, известного археолога, стипендиата университета, и фру Унсет, урожденной Гют, из Калуннборга». Кое-какие замечания задели Сигрид за живое. В частности, некоторые критики порицали ее за употребление выражений из подросткового жаргона, а сам роман, по их мнению, был лишь одним в ряду дамских романов, результатов труда целой школы женщин-писательниц.

Среди немногих негативных отзывов была и статья анонимного рецензента в газете «Социал-демократ». Он утверждал: книга свидетельствует о том, что женщины неспособны понять сущность любви: «Фру Марта понимает эротику, но не любовь, что характерно для большинства женщин, и автор романа здесь не исключение»[85]. Подобная критика могла вызвать у нее только улыбку. Но еще больше ее рассмешила статья датского обозревателя из «Даннеброг», где он не скупился на похвалы, правда несколько по ложному адресу: «…ему присущи некая обаятельная дерзость, проникновение в суть явлений. Временами его стиль кажется грубоватым, но в любом случае оставляет впечатление истинно норвежской свежести»[86]. Ее приняли за мужчину. Должно быть, Сигрид смеялась до слез.

Для первого произведения книга расходилась весьма неплохо, за год было продано 513 экземпляров. Гонорар Унсет составил 600 крон — на сто крон больше, чем все ее годовое жалование секретарши. Сигрид оказалась единственной женщиной в компании трех успешных дебютантов: Юхана Фалкбергета, Улава Дуна и Хермана Вильденвея. Правда, первая книга Фалкбергета вышла еще в 1902 году в Рёросе, но в столице официально признавали только напечатанное в столице. Унсет приняли в Союз писателей, и там она снова повстречалась с Петером Эгге, тем самым, кому так и не осмелилась довериться, когда мучилась над «Оге, сыном Нильса из Ульвхольма».

Юхан Фалкбергет, дальний родственник Сигрид, приветствовал ее вступление в ряды «собратьев по перу и предупреждал, что каждый начинающий писатель должен быть готов к жестокой борьбе за существование»[87].

Совершенно неожиданно для себя она оказалась в центре внимания и осознала, что является весьма заметной женщиной. Ее дебютная книга удостоилась похвалы за серьезность подхода к актуальной теме современности, да и мало кто мог похвастаться столь же запоминающейся начальной фразой. Появление Сигрид Унсет в писательской среде вызвало настоящую бурю. Мужчины-писатели толпились вокруг новой красивой коллеги. Вот какой увидел ее Херман Вильденвей, тоже дебютант того года, но гораздо более известный и искушенный литератор. Дело было 4 декабря 1907 года на писательском обеде в кафе «Энгебрет»: «За столом сидела статная женщина лет двадцати пяти, крупная, с роскошной фигурой, и курила тонкие сигареты. Первое, что мне пришло в голову, — передо мной прогрессивная молодая дама, сама воплощенная независимость. Ее большие темные глаза изучали лица присутствующих. Складывалось впечатление, будто она делает про себя критические заметки, оставаясь при этом равнодушной ко всему происходящему вокруг. „Это Сигрид Унсет, — сказала мне Барбра Ринг, — ее ожидает большое будущее“. „Аскехауг“ напечатал ее первый роман по рекомендации Гуннара Хейберга»[88].

В то время Унсет размышляла сразу над тремя литературными проектами одновременно. «Вообще-то теперь мне бы следовало отдохнуть, — пишет она Дее, усталая, но довольная поднятой шумихой, — однако боюсь, что времени осталось не так уж много. Во всяком случае, в моей голове еще по крайней мере три книги, рвущиеся на бумагу, и временами начинает казаться, что нужно поторопиться. А еще врач говорит, что сердце у меня не в порядке и вряд ли станет крепче, если не откажусь от спорта и табака. Ну а я, знаешь ли, неспособна отказаться ни от того, ни от другого»[89].

Очевидно, что Сигрид очень даже по душе и ее новообретенный писательский имидж, и забота врача о ее здоровье. Возможно, она слегка бравировала? Она, так много прочитавшая и еще такая юная? Ведь по большому счету она продолжала жить размеренной и скромной жизнью секретарши, дни проводила в конторе, вечера коротала в кругу семьи. Единственным доступным ей излишеством оставалась только работа над книгами по ночам. Веселые писательские посиделки были скорее исключением в череде серых будней. До следующего отпуска в горах надо было ждать почти год. Тем чаще в письмах к Дее она напускала на себя эдакую небрежность, принимая позу свободного художника, что гуляет по окрестностям, курит и пишет по ночам. Ей куда больше нравилось рассказывать об этом, чем о другой стороне своей жизни — монашеской: незамужняя сестра шьет для младшей приданое. Рагнхильд обручилась с почтмейстером из Швеции Эйнаром Вибергом, с которым познакомилась, навещая Сигрид и Йосту в горах. А еще Сигрид вышивала детский воротничок — Дея уже давно вышла замуж за своего Леонарда Форсберга, а теперь у нее родилась девочка. Пока Сигрид радовалась своему первому роману, подруга радовалась первенцу. Так что счастливая писательница сидела и вышивала для женщин, добившихся победы на других фронтах.

Ее не оставляло чувство «усталости и перенапряжения», казалось бы, успех должен был придать ей новые силы, но она их в себе не ощущала. Зато чаще, чем когда-либо раньше, бывала на людях. Теперь ее «непохожесть» из недостатка превратилась в достоинство, привлекающее, а не отталкивающее других, и она с радостью откликалась на приглашения в писательские дома или на прогулку по Нурмарке в компании ровесников. Конечно, ничто не могло сравниться с Хёврингеном, но он был далеко, так что Нурмарка с успехом заменяла его в течение года. Закончилось время ее одиноких прогулок; она стала более открытой и начала делиться своими впечатлениями с другими. «Прекраснейшее место, которое я когда-либо видела, — это буковая рощица на склоне горы Шеннугсосен», — писала она своему новому другу и коллеге по цеху Нильсу Коллетту Фогту[90]. Их дружба началась с того, что этот знаменитый писатель прислал ей письмо со словами похвалы — чего она никак не могла ожидать. Возможно, отчасти благодаря таким нечаянным радостям, плодам ее нового статуса, Сигрид и стала более открытой, перестала держать все в себе. Кто бы мог себе представить еще несколько лет назад, что такой известный писатель, мужчина намного старше ее, станет ей близким другом?


А почему бы ей не написать о жене, верной своему мужу, спросила как-то Дея. С этим можно подождать. Для начала Сигрид напишет сборник рассказов. Рассказов о молоденьких девушках в поисках настоящего чувства, их мечтах о счастье, стремлении обрести истинные ценности, в том числе в любви. Мир чувств и мир эроса. Она уже давно изучала его, и не только по народным балладам, книгам и пьесам. Она живо помнила все, даже свои самые ранние встречи с этими опасными чувствами.

«Во сне я знала обо всем», — писала она в посвященном эросу рассказе «Сон» из сборника «Счастливый возраст». Наверняка не все здесь взято из жизни самой писательницы, как могло бы показаться, — возможно, она вплела сюда фрагменты историй «попавших в беду» девушек. Однако большинство читателей ощутили в рассказе «тревожащую ясность чувств, какую дает только личный опыт»[91]. Повествование ведется от первого лица, двенадцатилетней героине снится сон. Она идет, ожидая кого-то, но не знает кого. И вот он появляется: «Он подходит сзади, кладет руки мне на плечи и притягивает к себе. <…> Помню, как всю меня захлестнуло небывало яркое чувство собственного существования». В следующем сне ей уже шестнадцать, действие опять происходит в «маленьком датском городке», и на этот раз она отлично знает, кого ждет. У него лицо как у прокаженного из ее детских страхов. Узкий рот, напоминающий кровавую щель. Он поднимает руку, ловит птиц и раздавливает их, так что слышен хруст птичьих косточек. Она видит кровь, текущую по худой белой руке. Он беззвучно смеется. И она знает, что его так развеселило — «та же рука расплющила бы меня, как только что раздавила испуганных воробьев». Обдумывая потом этот страшный сон, героиня объясняет его себе так: она увидела лицо, «которое я назвала лицом смерти, и лицом любви, и лицом жизни». Не впервые Унсет пишет об обоюдоострой природе любви — о лице смерти, которое эрос показывает бессильному против его власти человеку. Тема одного из ее стихотворений — горе, повсюду следующее за счастьем. Горе обращается к невесте:

Этой ночью приду я к тебе, как жених,
Чтоб с тобой разделить твое ложе{10}.

Сигрид часто признавалась Дее, что тоскует по иной жизни, непохожей на ее теперешнюю «монашескую» — как она называла совместное существование с матерью и сестрами. Она мечтала влюбиться, мечтала, чтобы ее захватил ураган чувств и она сдалась бы без боя. Но какого рода любовь, помимо «плотского желания», могла предложить ей жизнь? А есть ли они на самом деле, эти чувства, что были превыше всех законов, чувства, описанные в книгах и прославленные в песнях? Вот какую любовь она искала, объясняя Дее: «Таков эрос. Мощное желание. Неудовлетворенное, оно делает жизнь невыносимой, а разделенное — составляет для двоих все счастье на земле. Доброта и нежность — или свирепая буря, оставляющая за собой пустыню»[92]. Судя по всему, она знала также, что к источнику этих чувств не бывает легких путей. Когда ей стало ясно, что мимолетные встречи в гостиничном номере не имеют ничего общего с великими чувствами, какими она их себе представляла? Мир интрижек не являлся для нее загадкой, она слишком хорошо была знакома с опытом других молодых девушек, чтобы попасться в эту ловушку. Хотя иногда ей и хотелось быть более искушенной в светской жизни, уметь вести забавные разговоры, но ее никогда не оставляла тоска по чему-то большему, чему-то совсем иному, нежели простой «опыт». Чему-то, что способно потрясти ее до глубины души. Временами ей казалось, что виной всему излишнее увлечение рыцарскими романами. А из пьес она чаще всего перечитывала шекспировских «Ромео и Джульетту», хотя любила и «Юлия Цезаря». Нередко Сигрид шутила, что лучше бы ей родиться сто лет назад — тогда бы ее уже выдали за «набожного и работящего парня, порядочного человека и уважаемого гражданина, который честно выполняет свой долг, а по воскресеньям гуляет в лесу в знак поклонения Руссо»[93]. С другой стороны, ей вовсе не хотелось пасть жертвой коварного женского недуга под названием «мечтательное ожидание принца», пока она тут сидит и вышивает.


Возможно, шуткой она пыталась скрыть свои подозрения, что исполнение желаний влечет за собой кару. И откуда у нее такая уверенность, что за одну ночь, за легкомысленную прихоть одной ночи можно расплачиваться всю жизнь? На этой идее она строит свои ранние «средневековые» романы. Да и «Фру Марте Оули» тоже — роковая ошибка; измена, которую ничем не искупишь; утраченное доверие вернуть невозможно. Правда, адюльтер писательница изобразила столь же пресным и банальным, как и сам брак. Таким образом, первый роман Унсет далек от идеализации любви. А сама она — могла бы согласиться на нечто меньшее, нежели «великая любовь»?

В ее записных книжках есть неопубликованное ироничное стихотворение под названием «Вечная любовь». Девушка, рыдая, приходит к хранителю райских врат Святому Петру в поисках возлюбленного, но оказывается, что тот попал в ад: «Нет, царство небесное не для тех, / кто на земле друг друга любил». Судя по всему, они неустанно мучили и терзали друг друга, но последняя строфа стихотворения поражает своей бесшабашной жизненной мудростью: «И она потянулась друга обнять: / „Ну что ж, к жару нам с тобой не привыкать“.

Неизвестно, чем навеяны эти строки — книгами, которые она читала со свойственной ей способностью вживаться в мир за печатной страницей, или же это был некий личный опыт, во всяком случае такой, что мог стать источником вдохновения. Об этом может свидетельствовать и еще одно неопубликованное стихотворение из записной книжки — „О любви“, где Унсет пишет: „Четырнадцатой была я, и я молчала“. Автор потешается над болтовней подруг о „своей пылкой любви“. Однако ее лирическая героиня молчит, потому что „он поцелуем запечатал мне рот“.


„Чересчур смелый“ — так сама Унсет отзывалась о своем сборнике рассказов. По ее мнению, „Счастливый возраст“ „по тематике намного интереснее „Фру Марты“; наверно, хотя нельзя сказать, что он лучше написан, зато сюжеты здесь намного занимательнее“[94].

Все же по ее воле у рассказа „Чужак“ счастливая концовка, тем самым она позволяет надеяться, что и в браке возможна настоящая любовь. Правда, для этого потребовалась попытка самоубийства. Только перед лицом смерти главной героине Эдель Хаммер удалось узнать, что она на самом деле любима. Тема самоубийства как выхода из невыносимой ситуации красной нитью проходит через весь сборник, словно в насмешку над его оптимистичным названием. Возможно, юной Сигрид Унсет казалось, что уж лучше самоубийство, чем „едва тлеющая любовь“.


Уже много лет назад Сигрид писала Дее, что она не доверяет институту брака: „Вступить в брак — плохо, не вступать — тоже плохо, и даже радуясь детям, нельзя не признать, что жизнь — в высшей степени сомнительный дар, и дети рано или поздно это поймут. Любовь успевает наскучить задолго до того, как человек вкусит ее, ведь вечно ее ищут, описывают, изображают и обсуждают“[95].

Возможно, в не меньшей мере она опасалась образа жизни свободной художницы — с ним как раз и ассоциировался столь презираемый ею современный, так называемый свободный, брачный союз, в котором он и она равноправны. Она не верила в эту „невообразимую чепуху про полное, абсолютное взаимопонимание. Не дай Боже, чтобы мужчина и женщина знали друг друга как облупленных. Знать другого настолько, чтобы видеть в его недостатках продолжение его достоинств, — вот идеал, причем для многих недостижимый. Чрезмерная близость только портит дело. Мне кажется, большинство браков терпят неудачу как раз потому, что люди хотят узнать друг друга раз и навсегда, хотят добиться абсолютной искренности, а по мере узнавания умирает любовь: <…> юбки и трусы, корсеты и пояса для чулок, весь этот ужас, эта проза жизни, которую люди, к сожалению, привыкли называть реальностью“[96].

Возможно, она боялась близости, вторжения другого человека в свою повседневную жизнь? Предостерегая Дею, она заходит настолько далеко, что умоляет подругу не выходить замуж — „разве только любишь так сильно, что лучше останешься в аду с любимым, чем будешь одна в раю“. Сигрид, очевидно, верила, что за счастье в браке, если оно вообще существует, человек расплачивается самым дорогим, что у него есть. Вообще же она признавалась: ей еще не доводилось видеть по-настоящему счастливый брак. Возможно, за исключением брака родителей, но тогда она была слишком мала и неспособна анализировать, как она умеет, будучи взрослой. По мнению Сигрид Унсет, брак оглупляет большинство женщин: „или они почти совсем перестают предъявлять какие-либо требования к жизни, себе и мужу, так что их и людьми-то больше назвать нельзя, или делаются непонятыми, неприятными, грубыми или несчастными“. Откуда у нее этот пессимизм?

„Любовь, что заставила их презреть все остальное, не может найти себе места в браке“, — так объясняла она отношения между Свеном Трёстом и Агнетой[97], героями первого романного наброска. Эти двое любят друг друга, но не могут жить вместе, как не могут и друг без друга. Пожертвовав всем, гордая йомфру превращается в покорную жену. Вопреки молодости и собственной неопытности в делах любовных, Сигрид Унсет довольно много пишет о том, как любовь со временем истощается, — это видно на примере Оге, сына Нильса, и Алхед. К тому же Бог беспощадно карает их за легкомыслие одной ночи. Судя по книгам Унсет, любовь видится ей деструктивным фактором в человеческой жизни; рано или поздно любовь приводит всех к пропасти — женщин делает покорными и униженными, мужчин толкает на убийство и насилие. Но в письмах молодой женщины, которая так уничижительно отзывается в своих книгах о силе любви, — другая интонация: Унсет тоскует по всем этим невзгодам. Для себя она просит бури.

Модные в то время в обществе идеи, например горячо обсуждаемая эмансипация женщин, ее совсем не привлекали: „Нет ничего хуже, чем соглашаться со, всеми“», — заявляла она[98]. Повторение «правильных» общепринятых истин всегда заставляло ее выпустить иголки. Это касалось и появившегося тогда мнения о необходимости сексуального раскрепощения женщин. Сигрид Унсет видела в нем только проявление глупости и двойной морали. Потому-то она и приводит Марту Оули к краху, в то время как Эдель Хаммер спасает настоящая любовь. Героиня рассказа «Счастливый возраст», во многом напоминающая саму писательницу, уходит одна в лес и кончает там жизнь самоубийством.

Неужели она совсем не верила в существование брака без двойной морали? Возможны ли вообще такие отношения, при которых и женщина может рассчитывать на уважение? Или женщина «создана только для того, чтобы быть матерью и женой»? Неужели Унсет неспособна описать счастливую любовь? Разве опыт родителей, пусть и недолгий, не подсказывал ей, что счастливые браки возможны, и любовь — это не только безумие чувств, когда человек в полном забвении готов все поставить на кон? Да и Дея тоже запросила чего-то более поучительного. Но к этому Сигрид Унсет была еще не готова: «Ты просила меня написать о жене, оставшейся верной своему мужу, — есть у меня и такая задумка, но сначала я закончу два романа о Средних веках и один современный, он будет называться „Вне брака“. Для разнообразия я обратилась к истории мужчины, который не находит понимания у жены и ищет утешения у другой женщины. В итоге все заканчивается тем, что он убивает любовницу, а потом стреляется сам. И опять же для разнообразия я выбрала для роли супруги тип женщины, который с превеликим удовольствием собираюсь изничтожить. Это так называемая „честная“ женщина, бесчувственная и бессердечная, всё, чем она может похвастаться, — это эгоизм и тщеславие»[99].

Ее по-прежнему переполняют творческие идеи, из-под пера выходят все новые работы. В это время появилась чрезвычайно обрадовавшая ее большая и глубокая статья, посвященная ее творчеству. Автор статьи — один из самых уважаемых критиков литературного журнала «Самтиден»{11} Андерс Крогвиг — писал, что Унсет зарекомендовала себя как отличный знаток Кристиании и современной молодежи, а также острый аналитик нищеты и серых будней. Он сравнивал ее с одним из лучших художников Кристиании, Андерсом Кастусом Сварстадом. Для нее, несколько лет назад купившей картину Сварстада, это сравнение было ценнее любой похвалы. Дее Унсет написала, что Крогвиг, «молодой и очень строгий критик», провозгласил ее «самым значительным и оригинальным явлением литературной сцены последних лет»[100]. Еще раньше она напечатала в «Самтиден» три стихотворения: «Кредо», «Майский вечер» и «Примета осени». Тогда же была написана одноактная пьеса «Перед рассветом». Писательница отправила ее в Национальный театр, но никакого ответа не получила. В пьесе опять звучит тема супружеской измены со всеми вытекающими последствиями. Устами своих героев Лидии и Като Бринкманнов Сигрид Унсет призывает отказаться от легких решений. Она старается примирить супругов у постели больного ребенка, где они встречаются впервые после многолетнего разрыва. Решительнее всего писательница выступает против столь модного требования свободной любви. В литературном универсуме Сигрид Унсет неверность и предательство непременно наказуемы. Человек обязан нести ответственность за свои поступки. Эта же идея еще более отчетливо звучала в новой драме, которая лежала в тот момент на рабочем столе писательницы. Действие ее разворачивается в раннее Средневековье в Кристианийской долине и частично в Исландии.

Как-то раз Дея спросила, почему Унсет так интересуют проблемы брака. Сигрид ответила, что ее интересуют люди, а люди, и особенно женщины, в большинстве своем имеют склонность рано или поздно вступать в брак. Ей бы и в голову не пришло идеализировать «современный брак», как это делают некоторые молодые шведские писатели.


Когда пришло извещение о том, что она получила стипендию на поездку за границу, Сигрид поняла, что в ее жизни наступил переломный момент. Не менее важным, чем деньги, для нее было признание коллег-писателей. Благодаря дружбе с Йостой аф Гейерстамом и Нильсом Коллеттом Фогтом она обрела уверенность в себе, готова была порвать с прежней жизнью и посвятить все время творчеству. «Спасибо Вам за письмо. Я получила его как раз в тот момент, когда паковала чемоданы, готовясь отправиться навстречу миру», — писала она Нильсу Коллетту Фогту[101]. Это был ее последний день на работе, «Обезьяна-ревун» прославлял Унсет на все лады, но даже обещание повысить зарплату не помогло. Прошло десять лет, и теперь она начинала новую жизнь. Первые дни непривычной свободы Сигрид провела, бесцельно блуждая по городу. Это не значило, что у нее нет планов, напротив. Сначала она закончит рукопись, потом наконец-то осуществит свою мечту — отправится в путешествие по Южной Европе. На свою последнюю зарплату — тридцать с небольшим крон — она купила билет на пароход, номер в пансионате на Самсё был заказан заранее. За него она рассчитывала расплатиться, когда прибудет стипендия — 1800 крон. Этих денег ей должно хватить на целый год жизни за границей, к тому же ей обещали гонорар за новую книгу.

Сигрид Унсет распрощалась с прежней жизнью. Когда она взошла на трап маленького парохода до Самсё, ее охватило чувство небывалой радости — что-то ее ждет впереди? И найдет ли она то, что искала? Первый этап удался как нельзя лучше. Ее дебют оказался очень успешным, трудная вторая книга тоже была встречена благосклонно, она напечатала три стихотворения в «Самтиден», приняла участие в общественных дебатах, выступив со статьей о женском вопросе, ей выделили стипендию, а в писательской среде считали красивой и интересной женщиной. Все, о чем она мечтала на протяжении долгих лет, и даже больше. Не хватало только одного: она так и не пережила бури, не почувствовала на себе власть могущественных сил, о которых так любила читать и которые сама описывала.

«Нет лекарства от печали, печаль надо перерасти, она проходит сама по себе, когда человек меняется»[102], — уверяла себя она, когда тоска по отцу снова нахлынула на нее. Но тогда она горевала не только по отцу, но и оттого, что ее жизнь не совсем удалась. Давнее, бесконечное отчаяние от того, что «живешь и в то же время не живешь, стоишь в углу и наблюдаешь, как жизнь проходит мимо, и не можешь принять в ней участие»[103]. Стоило ей наконец-то совершить прыжок в новую жизнь, как откуда ни возьмись выплыли старые призраки минувших печалей и разочарований. Где же выход, если и творчество не спасает? Неужели «остается только повеситься»?

Тем летом ее корабль потерпел кораблекрушение, причем в самом начале путешествия во Флоренцию и Рим. Отправившись на Самсё, она чего-то ждала, она нуждалась в чем-то большем, нежели прекрасные морские пейзажи. То, что мужчина, с которым она встречалась, был шестидесяти лет и к тому же женат, не было препятствием, когда они гуляли по дюнам. Но не успела она отправиться дальше, как опьянение прошло.


Она сидела во Флоренции совсем одна, никому не писала и вглядывалась в свое прошлое. Как будто застыла. Только позднее нашла она слова, чтобы описать, что произошло: «Мне он был дорог, очень дорог, но любить его я не могла, и он это видел»[104]. Может быть, то, что она снова заглянула в свое прошлое и напомнила себе, кто она и кем хочет стать, помогло ей описать разочарование и горечь несбывшихся надежд, что охватили ее тогда на Самсё.


В который раз она взывала к воле. Воля нужна была, чтобы идти вперед. Снова устремиться за мечтой. Возможно, в этой мечте ей виделся также и мужчина — каким она немного в шутку описала его несколько лет назад: «Все, что я требую от мужчины, — это капелька ума, остроумия и обаяния — и пусть он даже страшен, как смертный грех, мой любимый Джентиле делла Луна тоже не красавец»[105]. Но прежде всего она мечтала жить и творить. Снова ее переполняла прежняя жажда творчества: «Я хочу творить. Это единственное мое желание»[106]. Может быть, ради искусства она готова пойти на большие жертвы, нежели ради любви? И сколько бы она ни думала о самоубийстве, это определенно был не ее выбор.

Совсем немного оставалось до Рождества. И вот она снова стоит на вокзале:

— A Roma, per favore{12}!

Красивая женщина в элегантной шляпке. Она пристально вглядывается в себя и в окружающий мир. Опять Унсет смотрит в окно поезда, что теперь уносит ее прочь из Флоренции. Здесь она отгоревала, распрощалась с несбывшимися мечтами и укрепилась в желании следовать мечте настоящей. И пусть она потерпела поражение в любви. Она полна решимости до конца пройти тот путь, по которому уже сделала первые шаги, — стать писателем. Поезд нес ее в город ее мечты. Может быть, именно там она увидит лик любви — лик жизни и смерти.

ЖАДНАЯ РАДОСТЬ

Город мечты

Рим, Париж.


«…Подумать только, какие перспективы здесь открываются воображению человека, наделенного чувством истории…» В ушах Сигрид как будто звучат слова отца, ей кажется, что он удивительно точно описал расстилающийся перед ней город — Рим. С возвышенностей, окружающих город, хорошо видны округлые римские холмы, спускающиеся к Тибру, и все городские башни и шпили. Когда Сигрид вышла из поезда на вокзале Стационе Термини, ее, как когда-то и отца, охватили удивление и восторг, — она в буквальном смысле слова ступала по античным развалинам. «Среди всех других городов Рим занимает уникальное положение — у него особое место в мировой истории, и его красота завораживает», — писал отец Сигрид в своем девятисотстраничном культурном путеводителе по Европе[107]. «Здесь камни могут многое рассказать, и история оживает на глазах», — утверждал он[108].

Заговорят ли камни и с ней? Вскоре по приезде она пишет Дее: «Наконец-то я немного успокоилась и чувствую себя хорошо». Она сочиняет письмо, сидя на своей террасе на Виа Фраттина, откуда видны площадь Пьяцца Мартири и статуя Пречистой Девы Марии в звездном венце, а вдали возвышается вершина Монте Пинчо. Вид отсюда в точности соответствовал описанию отца: сказочные закаты, мягкий красноватый свет, небесно-голубой купол собора Святого Петра, «что как будто бы висит над землей римской Кампаньи»[109].

Тем утром Сигрид устроилась на диване в одной ночной сорочке и с наслаждением пила чай, любуясь открывающейся перед ней панорамой старинных римских крыш и террас. После двух недель в пансионате ей наконец удалось снять эту маленькую мансарду: «вверх по лестнице в мой „курятник“ в любое время дня и ночи взбираются мои новые друзья и подруги <…> к несчастью, у меня появилась дурная привычка по ночам кутить в кабаках — однажды мы вернулись домой только к завтраку. Правда, до этого мы успели еще сходить на утреннюю мессу и понаблюдать восход солнца над Монте Пинчо»[110].

Теперь Унсет собирается приступить к написанию новой книги и с удовлетворением может сообщить подруге, что, судя по всему, роман о Вига-Льоте оказался самым успешным ее творением: «Я должна взять себя в руки и радоваться. Но мне всегда страшно приступать к новой работе — потому что я хочу, чтобы она была лучше предыдущей»[111]. До сих пор Сигрид Унсет это удавалось — но насколько хватит такого везения? Во всяком случае, клянется она, отныне она будет еще внимательнее относиться к каждому написанному слову. Дело в том, что она получила и сейчас читает газетные вырезки с рецензиями на свою последнюю книгу — все немногие критические замечания касаются языка и стиля. Встречаются упреки в странной орфографии и, за редкими исключениями, почти полном игнорировании новых правил правописания. Некоторые критики находили в тексте и стилистические огрехи — например, вкрапления современной лексики в общий возвышенный, «саговый» стиль. Так, некий С. М. из газеты «Эстлендинг» пишет о Вига-Льоте: «Подобно Скарпхедину и Эгилю, предстает он перед нами, приводя нас в трепет своими деяниями»; но в то же время рецензент критикует язык романа: «саговый слог, воплощенный в норвежско-датском риксмоле, — блеклый, бескровный и неестественный».

Однако важнее всего была радостная весть из издательства: книга пользовалась огромным успехом у читателей. Накануне Рождества «Аскехауг» выпустило сообщение для прессы и большой анонс. Там, помимо прочего, говорилось: «Люди наконец-то осознали, что роман представляет собой <…> не только одну из интереснейших новинок с чисто литературной точки зрения, но и необыкновенно увлекательную историю». В сообщении для прессы также упоминается о дополнительном тираже в 2000 книг, изготовленном в спешке, за 24 часа[112]. Первый опубликованный исторический роман Унсет удостоился многих похвал. Как знать — ей, возможно, приходило в голову, что Петер Нансен, так энергично возражавший против «переодевания», должен теперь раскаиваться. Ведь отвергнутую им писательницу прославляли как одного из оригинальнейших авторов этого рождественского сезона, а ее произведение называли не иначе как «потрясающим» и «выдающимся». В следующем анонсе на книгу (твердый переплет, стоимость 3,50 кроны) хвалебных слов было еще больше. Центральное место занимала цитата из статьи рецензента «Моргенбладет» Карла Юакима Хамбру: «Это произведение стоит особняком в нашей литературе и находится совершенно вне привычных нам художественных течений. Складывается впечатление, будто фрёкен Унсет много лет прожила бок о бок со своими героями… Книга словно вышла готовой из подсознания писательницы»[113]. Только самой Унсет было известно, насколько проницательным оказался критик — и что есть и другие исторические персонажи, с которыми она провела многие годы своей жизни. Но пора показать их публике еще не пришла. Пока же она могла вздохнуть с облегчением: благодаря успеху книги о деньгах на какое-то время можно забыть — а то стипендия таяла на глазах.

Упреки в том, что она, известная как автор злободневных произведений, вдруг решила обратиться к истории и эпохе саг, она могла перенести. Для одного рецензента то, что она пала перед «искушением такого рода», осталось полнейшей загадкой, но были и другие, увидевшие в Вига-Льоте и Вигдис «в сущности, современных людей, перенесенных в далекую историческую эпоху саг». Улыбалась ли она в ответ на попытки критиков найти общие черты у ее исторического и современных романов — вроде того, что местом действия стала Кристианийская долина? Журнал «Урд» попросил ее рассказать, что подвигло ее на создание исторического романа. На такой вопрос всегда трудно ответить, сказала она, но как бы то ни было, мотив мести широко распространен в народных балладах, и ее давно снедало желание сделать его основной темой своей книги. «Я была уверена в том, что понимаю эпоху раннего Средневековья. Человеческая натура в то время представала в своем чистом и неизменном виде», — говорилось в ее статье в «Урд». И в заключение она обронила фразу, которая многих должна была заставить задуматься: «В конце концов, можно писать только о своем времени»[114].

«Сигрид Унсет принадлежит к тем литературным счастливчикам, которые заслужили свое счастье»[115], — считает Минда Кинк. Фернанда Ниссен высказывается еще определеннее: «С растущим нетерпением ждем дальнейшего развития таланта Сигрид Унсет»[116]. А Сигрид Унсет уже решила, что в благодарность за стипендию напишет что-нибудь еще более современное, чем предыдущие ее романы.

Однако в тоне письма чувствуется и некоторая горечь — что ее успехи по сравнению со счастьем подруги, которая опять готовится «исполнить высшее предназначение женщины»: Дея ожидала второго ребенка. «Ах, в конце концов, именно об этом мы все и мечтаем», — вздыхает писательница. Счастливица Дея будет украшать рождественскую елку для своей маленькой дочурки, в то время как несчастная Сигрид «впервые в жизни будет отмечать Рождество на чужбине». В конце письма она просит не забывать о ней, оказавшейся на чужбине в эти праздничные дни[117], ведь она чувствует себя такой одинокой в Риме.


По правде сказать, такой уж одинокой Сигрид Унсет в Риме не была — к этому времени ей уже удалось обзавестись веселой компанией. Не была она там и единственной «раненой душой» — ей даже казалось, что и все остальные приехали сюда, «чтобы забыть о чем-то»[118]. Благодаря своему другу Нильсу Коллетту Фогту Сигрид познакомилась с Китти Камструп, которая содержала в Риме пансионат, а Китти в свой черед представила ее Хелене Фагстад. «Даже римский кабачок может показаться унылым местом, если за одним из столиков не возвышается ее блистательная фигура в сиянии яркого пурпура», — так описала Унсет Китти Камструп[119]. Прежде чем осесть в Риме, Китти успела взойти на египетские пирамиды и пожить в шатре среди бедуинов ливийской пустыни. Новые подруги, в особенности Хелена Фагстад, вдохновляли Сигрид на создание женских характеров в задуманном ею новом романе. Сюжет его пока еще не сложился, однако она присматривалась к окружающей ее среде и делала заметки — о ночных пирушках, спонтанных посещениях церквей, посиделках в кафе и вылазках на Монте Пинчо и Авентинский холм.

На Рождество Рим припас Сигрид встречу с особенным человеком. В первый же день Рождества она заметила на соседнем балконе человека с необычным профилем, напомнившим ей ее любимого «Джентиле делла Луна» — бюст, полюбоваться которым она частенько ходила в Национальную галерею. «Единственная любовь моего сердца» — так говорила она матери о бюсте[120]. Однако этот обладатель профиля, которому она кивнула в ответ на приветствие, — норвежец и больше похож на представителя богемы, чем на благородного господина. Это, конечно же, художник Андерс Кастус Сварстад. Она уже слышала, что он снял соседнюю квартиру на Виа Фраттина, также принадлежащую синьоре Леманн-Лукронези, и вот-вот должен был въехать. До этого он жил и работал в Неаполе. Как замечательно, подумала она, ведь одной из первых картин, которую она купила в своей жизни, было именно его полотно.

Сварстад прежде всего был певцом Кристиании и добился такого мастерства в изображении всех нюансов серых рабочих кварталов и реки Акерсэльвы, что, глядя на его картины, можно было ощутить запах задних дворов и фабрик. Кстати сказать, когда год назад критика сравнила стиль самой Унсет со стилем Сварстада, писательница восприняла это как большой комплимент. «Не вызывает сомнений, — писал Андерс Крогвиг из „Самтиден“, — что оба чувствуют себя в современном метрополисе как рыба в воде»[121]. О Сварстаде говорили, что он открыл для живописи урбанистический мир, а полотно, написанное к церемонии открытия Народного дома{13}, называли «гимном городу, новому миру, сотворенному руками человека». Сигрид Унсет читала в «Самтиден» язвительные статьи Сварстада, и ей пришелся по душе его саркастический тон. В его изображении современный большой город во многом походил на ее описания бедных кварталов Кристиании: «мокрые грязные улицы с разбитыми тротуарами, дома с малюсенькими квартирками и крохотными магазинчиками»[122].

К тому времени Сварстаду уже перевалило за сорок и он был известным художником. Она поглядывала на его резкий профиль, затененный полями белой шляпы. Сварстаду не нужно было объяснять, что это за молодая писательница, — как же, та самая, прославившаяся дерзкой первой фразой. Он внимательно посмотрел на нее, стоящую на террасе в ярком солнечном свете. И кивнул. Возможно, ей пришло в голову, что он выглядит таким же сдержанным и серьезным, как и она.

Если она хотела познакомиться с ним, надо было брать инициативу в свои руки. И, прихватив с собой свою веселую новую подругу Хелену Фагстад, Сигрид постучалась в дверь соседа. Ей сразу бросились в глаза беспорядок в квартире и его неловкость, если не сказать полное неумение принимать гостей. Все же, признавалась она младшей сестре, Андерс Кастус Сварстад ей «ужасно понравился»[123]. Вопреки всем страхам, первое Рождество за границей протекло без тени грусти. Напротив, как будто снова повторялась история ее дебюта, когда она удостоилась восторженного приема со стороны коллег-писателей. Сигрид Унсет наслаждалась поклонением, которое вызывала у окружающих ее красота. И замечала в письме сестре: один шведский скульптор просто вне себя и не устает восхищаться ее совершенными формами и роскошными волосами. Все дело в том, что на новогоднюю вечеринку в Скандинавском обществе, к вящему удовольствию участников, она нарядилась Дантовой Беатриче. Время и усилия, потраченные на костюм, окупились с лихвой. «Праздник прошел довольно весело, и, должна признаться, я была весьма очаровательна. <…> К сожалению, Сварстад не пришел», — писала она сестре. Но в любом случае его глаз художника не мог ее не оценить, и она наверняка отдавала себе в этом отчет. В письмах домой меланхолия сменилась кокетливыми замечаниями вроде: «одному Богу известно, почему в Риме так легко облениться» и «но ты можешь не сомневаться: я наслаждаюсь своей свободой и вообще жизнью тут»[124].

Тем не менее писательница не забывала и о своих «деловых интересах» и напоминала сестре: надо проверить, напечатали ли в «Урд» ее статью. Унсет планировала принять участие в общественных дебатах о воспитании детей и родительской ответственности, в связи с чем просила Сигне прислать копию предыдущей ее статьи о праве наследования. Оттуда ей нужна была цитата: «Какое право имеют родители запрещать своим детям читать вредные книги».

Ее вообще интересовало все, что связано с детьми, и она любила наблюдать за ними. Сама она была странным ребенком — а может быть, лучше бы ей было расти в Италии? И тогда бы ей разрешали свободно резвиться, декламировать собственные стихи и рассказывать сочиненные ею истории — как это позволялось детям здесь, даже в Божьем храме. Она вновь шла по следам отца. Ингвальд Унсет тоже приехал в Рим под Рождество. Для дочери Сигрид самым ярким его воспоминанием оказался рассказ о детях в храме Санта-Мария-ин-Арачели. А теперь она и сама пришла на Рождество посмотреть на этот Алтарь неба, храм Святой Марии на Капитолии. Поэтому в путевых заметках самой Сигрид мы встречаем эхо и повторение истории Ингвальда Унсета, но не только. Она не довольствуется простым описанием. Она рассказывает о том, как раскрываются способности детей, когда они получают возможность временно занять место священника[125]. Вот дети толпой окружили ясли с младенцем Иисусом, каждый из них должен был сказать речь в его честь; пришли все — от малышей, «едва научившихся ходить, до подростков; старшие сестры, сами еще невелички, с трудом удерживали в руках мяукающие свертки-братьев и сестренок». Девочка, выступающая с речью, «распростерла руки, потом прижала их к груди и склонила голову. А потом, упав на колени, с распростертыми руками попросила у младенца Иисуса благословить маму и папу, брата и сестру. <…> „Браво!“ — восклицала восхищенная публика»[126].

Это живая картина резко контрастирует с представлениями норвежских дам о правильном воспитании. Унсет попутно описывает двух норвежских туристок, которые комментируют происходящее: «Фу, что за пафосные дети». Это служит ей отправной точкой для высмеивания норвежских обычаев — всех этих собраний матерей; она жалеет «несчастных норвежских детей, которым дарят на Рождество правильные детские книги» и чьи матери всеми путями стремятся добиться от сына или дочери абсолютной искренности. Сигрид Унсет не верит в абсолютную искренность.

«У каждого человека есть мысли, которыми он ни с кем не хочет делиться. А ребенок — это маленький человек», — пишет она, защищая «потайные тропинки юного разума» от вторжений взрослых. По ее мнению, задача родителей — научить ребенка манерам и правилам поведения в обществе. То, что начиналось как путевые заметки, превратилось в резкий комментарий к дебатам о воспитании детей. Пыталась ли она намеренно вызвать раздражение у защитников протестантского мировоззрения в Норвегии, описывая католическую церковь с такой явной симпатией? Например, она замечает: «Священники с полным спокойствием взирают на эти гимнастические упражнения перед алтарем»[127].

Фольклорный, игровой характер религиозной практики произвел на Сигрид сильное впечатление, возможно, и потому, что она столкнулась с этим именно здесь, на Капитолийском холме, символе языческого Рима, где язычеству в конце концов пришлось уступить под натиском нового христианского учения. Храм Юпитера был разрушен, а на его месте воздвигли церковь: поворотный пункт, с которого начался отсчет нового времени. Даже скептически относившийся к религии отец Сигрид не остался равнодушным к этому факту: «Даже неверующий не может не признать, что христианство во всем своем блеске и мощи представляет собой совершенно особый этап в развитии человечества. Нигде не ощущаешь это с такой ясностью, как в Риме, где ты окружен памятниками христианства, от его первых шагов до периода расцвета, когда оно стало самой влиятельной религией мира»[128].

Однако, хотя Сигрид Унсет и посетила большинство римских церквей и могла, особого настроения ради, после ночного кутежа пойти прямо на утреннюю мессу, в душе она была слишком большим скептиком, чтобы назвать себя по-настоящему набожной. «Мне как иностранке, к тому же не знающей язык, трудно сказать что-то определенное о католичестве — кроме того, что все очень красиво», — писала она сестре Сигне[129].


Мужчина, получивший второе имя Кастус в честь христианского мученика, тоже не отличался особой религиозностью, что не мешало ему столь же сильно, как и Сигрид, восхищаться Микеланджело. Сварстад и остальные за столиком в кафе были поражены, когда Унсет в подробностях рассказала историю Святого Кастуса. Сколько она знала историй — и о святых, и о рыцарях Круглого стола, и о других средневековых героях. Тогда Андерс Кастус Сварстад молча слушал и внимательно ее разглядывал. Он уже попросил разрешения написать ее портрет, были готовы и первые наброски Сигрид на террасе. Может быть, он показывал ей каталог с прекрасным портретом художницы Туры Холмстрём его кисти?

Сигрид все ближе узнавала этого необычного замкнутого человека с внешностью аскета и замедленной речью. Он был молчалив, а если и открывал рот, то чтобы сказать нечто остроумное и язвительное. А еще у него был удивительно пронзительный взгляд. Возможно, он поделился с Сигрид, к какому выводу он пришел уже давно: люди не ангелы. И судя по тому материалу, из которого сделаны, вряд ли когда-нибудь ангелами станут[130]. Возможно, он поведал ей о том, как надрывался на фабрике в Америке, как бродил по дорогам Германии в надежде, что кому-нибудь нужен маляр? Тогда-то он и успел составить отличное представление об «обществе и взаимоотношениях между людьми, что в горизонтальной, что в вертикальной плоскости»[131]. А потом вернулся в Норвегию — с большой шляпой художника и массой фантазий. Должно быть, ироническая дистанция, с которой он повествовал о своих приключениях, вызывала у Сигрид смех — ведь и самой ей было свойственно отношение к миру как к объекту исследований. Чувствовала ли она, что нашла в Сварстаде родственную душу? И если ей не было равных в том, что касалось саг и житий святых, он отлично знал Ибсена и мог цитировать на память длинные пассажи из «Борьбы за престол», «Бранда» и «Пера Гюнта». Подобно ей он увлекался чтением исторической литературы — что позволяло лучше понять свое время. Сварстад производил бы впечатление задумчивого философа — если бы не руки. Не исключено, что Сигрид с таким же интересом разглядывала его огромные крестьянские ладони, с каким он изучал ее тонкие, длинные, изящные пальчики.

Сварстад родился на хуторе Рёйсе в Рингерике. Отец разорился, когда Андерс был еще ребенком. Семье пришлось переехать, земли у них осталось совсем немного. Чтобы подзаработать, отец красил дома соседей, а сын помогал ему. Позднее Андерс выучился на художника-декоратора под руководством своего дяди из Лиллестрёма. А с девяти лет тайком от всех рисовал. Если Сигрид Унсет начала свою взрослую жизнь с торгового училища и конторской работы, то Андерс К. Сварстад считался художником-ремесленником. Потом он отправился повидать свет, зарабатывал себе на жизнь, крася дома, и параллельно брал уроки живописи, а также посещал все музеи и галереи, какие только мог. Сварстад побывал в США, Париже, Копенгагене, Брюгге, Шарлеруа, Лондоне, Риме, Дрездене, Мюнхене и Неаполе. По его собственному выражению, его творческий путь «не был устлан розами». С самых первых шагов он столкнулся с непониманием и уничижительной критикой. Еще когда он учился в художественной школе, ему приходилось выслушивать советы держаться своих декораций и не лезть не в свое дело, да и потом его манеру письма постоянно упрекали в излишней плотности мазка. Но Сварстад не сдавался. Подобно Сигрид Унсет, он решил, что с талантом или без, но станет художником, хотя бы на одной силе воли. Картины давались ему нелегко, в особенности портреты, — каждый раз приходилось немало потрудиться, чтобы человеческие фигуры на холсте ожили.

Сильными сторонами Сварстада были композиция и цветовое решение. Это если не говорить об упорстве и яростной воле к самовыражению, придававшей его полотнам самобытность. Не исключено, что именно эта скрытая энергетика и привлекла внимание Унсет, эта воля, стремление стать художником, упрямство, толкающее вырваться из рамок, налагаемых жизненными условиями, заставляющее желать большего. Теперь же весь его вид как бы говорил о том, что ему удалось добиться успеха и в то же время сохранить целеустремленность и волю жить ради высокого искусства. Этой воли у бывших секретарши и маляра, ныне писательницы и художника, было с избытком.

Сигрид Унсет отлично знала, с какого момента Сварстад мог отсчитывать свой успех. В 1902 году на Государственной художественной выставке художник представил работу «Эскиз из Экеберга». Многих, в том числе и ее саму, очаровала необычная цветовая гамма художника. Возможно, в отличие от него Сигрид гораздо больше любила природу и сельские виды, но, будучи современной городской девушкой, не могла не восхищаться мастерством индустриальных и городских пейзажей Сварстада, его видением современного мира.

«Имейте хоть каплю уважения к тем, кто отказывается преклонить колена пред лицом торжествующего коллективизма!» — писал Андерс К. Сварстад в своей статье «Натурализм — искусство и художественная критика»[132]. В Норвегии ему пришлось столкнуться с активным неприятием, и признание его таланта со стороны коллег и критиков впервые пришло к нему за границей.

При всей его молчаливости Сварстаду удавалось создавать вокруг себя ауру энергичной непреклонности, той непреклонности, что возникает у людей, преследующих свою цель и закаленных в борьбе с препятствиями. Возможно, по сравнению с Сигрид он был еще более одиноким волком. Возможно, он интуитивно понимал, что ему удалось подняться с самого дна. Пришедший к нему семь лет назад успех не заставил его изменить своим привычкам — он по-прежнему избегал избитых путей, отказывался идти в ногу с большинством художников. Подчас он выбирал для своих пейзажей совершенно нетрадиционные места. Например, шахтерский городок Шарлеруа, «уродство», средоточие неприкрытой нищеты и изнурительного труда. Сварстад на своем опыте представлял, что такое муки туберкулеза, да и голод был ему знаком не понаслышке.

Они с Сигрид оба были современными людьми, жителями большого города. И друг друга они обрели посреди оживленно бурлящего большого города.


Сигрид Унсет писала домой, что никогда ей еще не было так хорошо. Она подумывает о том, чтобы остаться за границей до осени — настолько прекрасной ей кажется жизнь здесь: «В путешествиях ужасно легко превращаешься в богемную личность — приучаешься проводить бессонные ночи, спать днем и делать только то, что хочется»[133]. После десяти лет «настоящей конторской работы» это вносило в жизнь восхитительное разнообразие.

Но о главной перемене в своей жизни она пока ничего не сообщала — о том, что ей хочется упасть на землю и целовать ее от счастья и благодарности, а причина такому настроению особая и совершенно конкретная: она стала возлюбленной Сварстада.

Для нее это была долгожданная amour passion, о которой она столько писала и мечтала, но до сих пор не испытала. Благодаря Андерсу Кастусу Сварстаду ей удалось ощутить то, что она раньше считала для себя невозможным: «И десятка жизней не хватит, чтобы отплатить за такое счастье, казалось мне, — я и представить себе не могла, что человек может быть настолько счастлив. Точнее — представлять-то представляла. Но не думала, что это относится и ко мне», — писала она Нильсу Коллетту Фогту, единственному из друзей в Норвегии, кому в тот момент осмелилась довериться[134]. Нет, это были не обманчивые чары эротического влечения, описанные и оплаканные ею ранее; это было оно, то самое, настоящее.

«Черт знает, как время в Риме умудряется лететь так быстро», — пишет Сигрид Сигне в следующем письме[135]; «не успеешь оглянуться, как уже прижился здесь и чувствуешь себя как дома». Она рассуждает о том, что уже прожила в Риме столько же времени, сколько когда-то мать: «то есть не так уж много времени». Повествует о походах по Кампанье, о солнце и вине: «ох уж это местное вино <…> Боже мой, как же мне хорошо». О том, что она нашла счастье со Сварстадом, Сигрид пока не рассказывает, замечая лишь: «Я веду самый что ни на есть богемный образ жизни, до четырех-пяти утра развлекаюсь, а потом весь день отсыпаюсь». Однако в настоящее время они с Хеленой собираются перебраться на новую квартиру и тогда по вечерам чаще будут оставаться «а casa»{14}.

В письмах Сигрид предстает веселой и оживленной, так и горит желанием поделиться всеми забавными мелочами своей жизни. Например, она пробует свои силы в итальянском и французском, но ей далеко до Сварстада и его друзей, настоящих парижских ветеранов. Она убежденно заявляет, что счастлива — в основном потому, что молода, здорова и занята любимой работой, «к тому же такое удовольствие быть красивой и иметь много поклонников». Проведенная в развлечениях зима «пошла мне на пользу», считает она. Италия — изумительное место, хотя памятники искусства и оказали на нее не такое сильное впечатление, как этого можно было ожидать. За исключением Сикстинской капеллы, «что одна стоит всех денег»; Сигрид часами наслаждалась великолепными фресками, от которых мурашки бежали по коже. А еще итальянские художники «не знают себе равных в изображении красоты и мощи плотской любви»[136].


«Весенние цветы поникли, захваченные врасплох морозом, — лепестки слиплись от воды, словно мокрые ресницы на заплаканных глазах. Не то чтобы цветы под мокрым снегом и впрямь походили на заплаканные глаза, скорее напоминали о них»[137]. Сигрид пыталась описать на бумаге самую необычную весну в своей жизни. Она набрасывала идеи для будущих путевых заметок во время их со Сварстадом совместных вылазок в Кампанью; она гуляла, он делал эскизы. Они побывали в Витербо, Орвието и Сиене. Она описывала древнюю землю этрусков — и любимые маршруты отца. Циминийский лес, возвышающийся над озером Браччано, напомнил ей места вокруг озера Фурушёен около Мюсусетер. Проливные дожди сменялись мокрым снегом, как в Норвегии, и ей на память пришли разливающиеся по весне ручьи вдоль речки Гаустадбеккен. Но вообще-то эта весна напоминала норвежскую только в горах по пути к Витербо.

Каждый раз во время таких вылазок их ждала какая-нибудь маленькая радость. Однажды недалеко от Сиены ей захотелось пить, и она попросила крестьянина продать ей полбутылки вина. «Нет, ответил крестьянин, они вином не торгуют, но если мне так хочется пить, милости просим в дом, они напоят меня». Сигрид с любопытством вошла в дом. На первом этаже помещался хлев, большая каменная лестница вела на второй этаж. Там она увидела жену крестьянина за швейной машинкой, рядом сидели еще две женщины — его сестры — и пряли. Дальше располагалась большая общая комната с полом, мощенным серым камнем, по стенам которой висели копченые окорока и медные котлы, а за мраморным столом близ величественного очага сидела бабушка, грела свои старые кости и качала младенца. Гостье предложили кружку великолепного красного вина. Все впечатления она вбирала в себя как губка, чтобы потом в красках, словно картину, описать сестре[138].

В Орвието Сигрид приболела, но за ней трогательно ухаживал персонал маленькой гостиницы, где она остановилась. Горничная принесла ей горячие камни в постель и настаивала на том, чтобы самой кормить постоялицу, не уставая напоминать, что Мадонна ей обязательно поможет. Еще Сигрид самоуверенно объясняла домашним, что знаменитое жульничество итальянцев сильно преувеличено. Может быть, все дело в том, что они не умеют считать. Им было совершенно все равно, недоплатила она или переплатила за обед[139].

Теперь-то все было как надо, в отличие от прошлого раза с Виктором, ей не было стыдно за себя. Но она опасалась реакции со стороны других, когда имя ее избранника станет известно. Сестра Сигне еще не догадывалась о подлинных причинах вырвавшегося у Сигрид вздоха: «Нередко мне изменяет мужество — при мысли о будущем, потому что мои мечты и мои представления о счастье не совпадают с твоими и мамиными»[140]. Прочитав первый роман Нини Ролл Анкер «Бенедикта Стендаль», Сигрид написала ей из Рима. Возможно, на это решение как-то повлиял ставший теперь ей таким близким Андерс К. Сварстад, добрый друг Нини?

Работа над портретом Унсет у Сварстада заметно продвинулась — он дошел до прекрасного кораллового ожерелья. Модель собирала материал для нового романа и делала карандашные наброски пейзажей к путевым заметкам. Почерк был четким и стремительным. Она все же решилась показать возлюбленному-художнику свой старый альбом с этюдами — и не слишком обиделась, заметив, что он куда больше заинтересовался ее юношескими стихами, вложенными между листами. Кстати, особое его внимание привлекли совсем не те три стихотворения, которые были опубликованы в «Самтиден». Возможно, Сварстад рассказал ей, что тот проницательный критик, чьей похвалы они оба удостоились в «Самтиден», приходился ему свояком?

Андерс Крогвиг был женат на сестре Рагны, жены Сварстада. Еще до того как породниться, оба приятеля проживали в пансионате на площади Сеестедспласс, что служил домом для многих исполненных надежд молодых провинциалов. Держала его мачеха сестер Му. Там же, в столовой пансионата, друзья и познакомились с сестрами Огот и Рагной. Крогвиг обручился с Огот, а Сварстад — с Рагной. С тех пор прошло почти семь лет, в семье подрастали трое детей. Вряд ли для Сигрид Унсет явилось неожиданностью, что Сварстад, старше ее на тринадцать лет, был отцом семейства.


Весна была на исходе, и дела звали Сварстада в Париж. Сигрид Унсет с подругой Хеленой Фагстад ждало мирное существование в новой квартире на улице Урсулинок. Никаких больше ночных вылазок, решила Сигрид, только творчество. Летом она вместе с Хеленой собиралась посетить пещеру Феррата. Своим товарищам по прогулкам по Нурмарке она писала: «Теперь я живу на улице Урсулинок, прямо напротив старого монастыря, и веду совершенно монашескую жизнь — работаю и пью чай, вместо того чтобы пить вино в трактире, слушая любовные песни под аккомпанемент гитары и мандолин»[141].

Вскоре Унсет пришло приглашение из Парижа. И когда в последние дни весны в Риме появилась Нини Ролл Анкер, то не нашла там ни своего старого товарища Сварстада, ни новую подругу по переписке. Оба уехали, не оставив адреса. Возможно, им пока не хотелось быть «найденными». Сигрид Унсет отказалась от путешествия к пещере Феррата с подругой ради еще одного «медового месяца» в столице искусств, в Париже. Июнь в Париже. Он и она. Выбор сделан. Да, конечно, в Италии у них были совместные вылазки и ночевки в дешевых гостиницах, но теперь в Париже они стали открыто показываться как пара. Отсюда, из Парижа, она выступила со своей первой атакой на феминисток в статье, под которой поставила свою подпись. С тех пор как в «Афтенпостен» опубликовали письмо «Одной молодой девушки», прошло шесть лет. В том письме от Унсет досталось как феминисткам, так и их противницам. Теперь же она снова рвалась на баррикады, уже в новой своей ипостаси известной писательницы и под полным именем. В ее жизнь недавно вошла настоящая любовь, и более чем когда-либо она была уверена, что женщина должна подчиняться — так повелела природа. Она резко критиковала новомодную точку зрения о равноправии полов. Поводом послужила недавняя инициатива норвежских феминисток, которые выступили с предложением убрать из брачной церемонии слова о подчинении женщины мужчине.

По мнению Унсет, от этого будет хуже в первую очередь самим женщинам, они первые поймут, что это противоестественно: «Ибо в словах брачной церемонии заключается естественная правда жизни, можно сказать — закон природы: женщина выходит замуж за того мужчину, которого может назвать своим господином».

В Париже она ходила на кладбище, чтобы поклониться могиле своих старых идолов, знаменитых любовников из XII века Элоизы и Абеляра. Об этом она также пишет в своих парижских письмах. Она прославляет умную и образованную Элоизу, что «гордо покорилась» мужчине своей жизни Абеляру. А потом вспоминает и жившую на несколько веков позднее датчанку Элеонору Кристину Ульфельдт, которая, проведя двадцать два года в крепости Блоторнет, написала книгу «Память скорби» и никогда и ни в чем не отступилась от своего мужа, обвиненного в предательстве. По мнению Сигрид Унсет, Элеонора Ульфельдт являлась еще одним примером «безоговорочной и нерушимой женской верности»: «Возможно, умные и образованные женщины яснее понимают, что мужчина является естественным центром женского существования. Трудно поменять центр существования без того, чтобы вся жизнь не разлетелась вдребезги»[142].

Странно было слышать эти слова из уст писательницы, чья первая книга начиналась фразой: «Я была неверна своему мужу»! Настоящий шок для читателей «Моргенбладет»? Вряд ли, если они внимательно прочитали «Фру Марту Оули» со всеми ее печальными размышлениями вплоть до трагического конца. Однако не исключено, что некоторые из товарищей Сигрид по пирушкам были немало смущены — ведь у них на глазах женатый отец троих детей и красивая одинокая женщина вступили в отношения, которые в обществе заклеймили бы не иначе как греховной связью. Немногие посвященные, должно быть, удивлялись, как это ей удавалось игнорировать тот факт, что чья-то «жизнь разлетелась вдребезги по ее вине». Непохоже было, что Унсет примеряла публично отстаиваемые ею воззрения на брак к своей собственной жизненной ситуации.

Сигрид быстро освоилась в Париже и сообщала: «Хотя в Риме мне нравится больше, однако оба города похожи тем, что в них почти сразу начинаешь чувствовать себя как дома». Перо в ее руках будто ненадолго превращается в кисть урбаниста Сварстада, когда она берется описывать краски города: «Нарядные домики, выкрашенные в нежный оттенок серого, который изумительно контрастирует с зеленью листвы <…>. И Сена чертовски хороша — прозрачная вода, собирающаяся в водовороты под мостами, а по вечерам в реке отражаются горящие на мостах белые и красные огни»[143].

Они остановились в «Отель дю Сенат», где жили «почти одни художники» и где Андерс К. Сварстад был частым гостем. В Париже он учился и потом неоднократно приезжал работать. Сварстада хорошо знали в местной норвежской артистической среде, и когда той весной художники провожали гроб с телом Бьёрнстьерне Бьёрнсона домой, на место последнего упокоения, в число свиты, естественно, входил и Сварстад[144]. Теперь он решил познакомить свою подругу, известную писательницу, с не менее известным Анри Руссо, также добрым другом. Вероятно, Сварстад первым открыл для норвежской публики этого своеобразного художника-наивиста. Он же организовал первую выставку Руссо в Норвегии. Перед тем как войти в разукрашенную арку ворот дома номер два по улице Перрель, Сварстад предупредил свою возлюбленную: «Не пугайся, если он вынет из стакана вставные челюсти, а потом нальет тебе туда красного вина!»[145] А еще Сигрид сообразила — и это не могло ей не понравиться, — Сварстад изо всех сил старается избежать общества Оды Крог, несмотря на всю поддержку и признание его таланта со стороны Кристиана Крога.

Сварстад забавлял Унсет своими ироническими комментариями и меткими описаниями парижских злачных мест и нравов артистической богемы. И рисовал. В набросках, сделанных в его разоблачающей манере, очаровательный город художников нередко представал с совершенно неожиданной стороны. Сварстад умел подмечать детали и показать, как обклеенные плакатами общественные туалеты оживляют симметрию парижских улиц, какая величественная панорама открывается с высоты колокольни собора Парижской Богоматери.

Во втором письме из Парижа Унсет пишет именно об этой панораме. Дома она карабкалась на вершины, чтобы получше рассмотреть окружающий горный пейзаж, здесь — чтобы окинуть взором крыши домов, сориентироваться в паутине улиц. И один опыт накладывается на другой. С колокольни Нотр-Дама перед ней как будто бы снова предстают родные места, ей видятся пики Вестронд и Рондеслотт. Поклонница городского пейзажа, она и природу вплетает в свою картину «огромного прекрасного города, где человеческие жизни скапливаются в огромные сгустки». Возможно, для своих словесных описаний Парижа она черпает вдохновение в работах Сварстада. Город, творение людей, представляется ей естественным порождением человеческой натуры. Однако в своих воззрениях на природу она остается непоколебимой: «Сама по себе она бездушна, разве только мы не разглядим в ней отражение собственной души». Натуралист Сигрид Унсет не верит в существование души природы, ее описания всегда отличаются точностью и реалистичностью.

Судя по ее письмам сестре, она наслаждается жизнью. Рассказывает о художественных выставках, восхваляет Моне, зато старые знаменитые художники рококо кажутся ей чуть ли не обычными декораторами. А что сестра скажет о ее покупках? «Во-первых, кимоно, я ношу его утром и вечером и выгляжу в нем очень миленькой»[146]. Кимоно это, рассказывает она дальше, из настоящего японского хлопка и обошлось ей в восемь франков. «Потом настоящая большая панама, которая, по общему мнению, мне чрезвычайно идет». Сигрид подробно рассказывает обо всех своих приобретениях, от белья до аксессуаров, и описывает хорошенькие вещички, что купила сестрам в подарок на Рождество.

Время, когда Унсет со Сварстадом гуляли по Парижу, могло показаться временем поистине безграничных возможностей. На их глазах наклеивают афиши, оповещающие о выступлении «Русского балета» с премьерой «Жар-птицы» Стравинского. Может быть, Сварстад описывал ей свою встречу с Максимом Горьким в Неаполе, а она рассказывала о дебюте норвежского писателя Оскара Бротена, также певца рабочих кварталов Осло. При них в Париже открывается «Гомон Палас», крупнейший в то время кинотеатр в мире, рассчитанный на пять тысяч мест. Однако их все это никак не затрагивает. Оба художника находятся на пороге одного из важнейших событий в своей жизни. Сварстад по-прежнему пишет нежные и заботливые письма Рагне и детям. Унсет по-прежнему ничего не рассказывает близким о своем спутнике. Но оба понимают: никаких компромиссных решений быть не может.

Украдкой добиваться своего

Кристиания.


Сигрид и радовалась возвращению, и боялась его. И как рассказать обо всем близким? Как объяснить им, что ее жизнь больше не будет такой, как прежде, что она встретила такого мужчину, какого почти отчаялась было найти, и бросила вызов условностям? Сигне, правда, подозревала, что происходит «что-то из ряда вон выходящее», однако вряд ли догадывалась о тайном предсвадебном «медовом месяце» в Париже. И пусть ей было не привыкать к насмешкам старшей сестры над «вечными помолвками», решение Сигрид стать законной женой Андерса Кастуса Сварстада наверняка вызвало у младшей шок.

Сигрид собиралась держать помолвку в тайне от всех, за исключением самых близких, пока Сварстад не уладит свои семейные проблемы. Она нуждалась в совете сестры: как добиться поддержки матери? Сигрид не заблуждалась насчет матери — та ни за что бы не позволила дочери жить дома и при этом тайком встречаться с любовником: «Пока не говори ничего маме. Когда я приеду, то не смогу жить дома — впрочем, я уже раньше решила съехать, а теперь только еще больше укрепилась в своем решении»[147].

Финансовые проблемы тоже не давали покоя: путешествия и гостиницы изрядно истощили ее кошелек, а она даже еще не начала толком писать новую книгу. Что-то обещали заплатить за статьи, но пока о гонорарах ни слуху ни духу. Унсет подала прошение о новой стипендии, но получила отказ — что ее, впрочем, не очень огорчило. Сестре она писала, что расстраивалась «не дольше часа. Я вполне могу справиться и без посторонней помощи». Она попросила Сигне выслать ей 3000 крон и сообщить, сколько денег осталось на счету. И сколько ей должна «Моргенбладет». Может быть, ее могут взять на работу в эту газету? Или попытать счастья в «Урд»? Она все-таки надеется по возможности побыстрее опубликовать новую книгу; пока же она послала в «Аскехауг» «всего-навсего» свои юношеские стихи. Когда напечатают книгу, Сигрид собиралась отправиться в горы, в Сель: «пожить некоторое время на природе — мне так этого не хватало за границей». Из этого Сигне уже давным-давно должна была понять, что у вечно занятой делом, пишущей в каждый свободный час, трудолюбивейшей старшей сестры на свете нашлись веские причины временно забросить работу над романом.

Заканчивалось письмо поручением позаботиться о вещах, которые Сигрид должна была получить по наследству от недавно скончавшегося датского дедушки. Сигрид очень хотела заполучить дедушкин письменный стол — если бы ей его уступили за десять крон. А еще она положила глаз на зеленые винные бокалы. Неудивительно, что ее интересовали мебель и посуда — если уж она собралась зажить своим домом.

Еще перед возвращением домой Сигрид согласилась временно замещать Сигне в конторе: сестры всегда старались помогать друг другу. Сигрид с нетерпением предвкушала, как они отправятся вдвоем на долгую прогулку по Нурмарке и она подробно расскажет младшей обо всем. «Писать я об этом не могу — но когда приеду, у меня найдется что тебе рассказать»[148]. Пока же она возлагала надежды на сестру — что та поможет ей пережить надвигающийся период ожидания. «Думаю, скорее всего, зиму я проведу дома. Способности человека воспринимать новые впечатления ограниченны, и я уже достаточно постранствовала, да и при постоянной смене места жительства трудно сосредоточиться на работе»[149]. Со временем она собиралась устроить все так, чтобы они со Сварстадом могли встречаться, пока она будет работать над рукописью, а он — улаживать свои семейные проблемы.

Для Сигрид важнее всего было убедить Сигне, что ее, Сигрид, решение является единственно правильным, что она как никогда полна сил и уверенности в будущем. «Не сомневайся, я приеду домой совсем другим человеком — никогда еще я не чувствовала себя такой здоровой и счастливой». Немногим было известно, в какие глубины депрессии она погружалась, но теперь, как она считала, былое отчаяние навсегда осталось в прошлом: «Я думаю, что навсегда избавилась от пресыщенности жизнью и болезненного увлечения мыслями о самоубийстве. Какие бы испытания ни ожидали меня в будущем, мало что способно лишить меня мужества»[150].


Она изменилась, но в то же время осталась прежней Сигрид. Ее домом по-прежнему была квартира на улице Эйлерта Сундта — во всяком случае на осень. Она опять превратилась в секретаршу — правда, на сей раз замещая сестру. «Когда, черт побери, они собираются начать топить?»[151] — писала она Сигне. На дворе стоял сентябрь, и Сигрид сильно мерзла в конторе. Сигне отдыхала в Дании. Шокирующие новости она восприняла с завидным спокойствием возможно, ее воодушевили перемены, произошедшие со старшей сестрой: та так и светилась от счастья. Обе разделяли сомнения относительно реакции, которую столь скандальный союз может вызвать в семье, особенно с датской стороны. Приехала Китти Камструп, рассказывала Сигрид, и благодаря этому долгожданное свидание со Сварстадом стало возможным — «не таясь»: все трое отправились вместе на прогулку.

Впервые она показывала своему избраннику свои любимые места. На дворе стояла золотая осень, и все равно Сигрид мучили опасения, что Сварстаду экскурсия не понравится: «Я боялась, что Сварстаду прогулка по Нурмарке покажется напрасной тратой времени. Ведь один из его любимых постулатов гласит, что за городом все выглядит унылым и неживописным»[152]. Для нее же Нурмарка была неотъемлемой частью жизни: здесь она сносила не одну пару походных ботинок, здесь она находила вдохновение для лучших своих литературных пейзажей, по ней с детских лет изучала жестокие законы природы. А что если «мужчина, которого она называет своим господином», не поймет? «Но он был в восторге», — пишет она. Им приходилось скрывать свои чувства от Китти Камструп — как они скрывали их от общественного мнения Кристиании. В какую бы глушь они ни забрели, всегда оставалась опасность наткнуться на кого-нибудь из знакомых. Неутомимая путешественница Сигрид слишком хорошо была известна в этих краях. Сварстад получил четкие указания: «по моему настоянию он держался как можно более незаметно»[153].

Сигне получает от сестры очередное «деловое поручение»: раз уж она находится в Копенгагене, почему бы ей не поискать следы статьи «Мать или избиратель», которую Сигрид в свое время послала из Флоренции в газету «Копенгаген». Эту статью она написала как ответ на высказывания Харальду Нильсену и тем самым внесла свой вклад в общественные дебаты об избирательном праве для женщин. Сигне, изумленная тем, насколько изменилось поведение старшей сестры, послушно выполняет указания. Желание принять участие в общественных дебатах под своим именем — это что-то новое. Ранее на младшую сестру произвело сильное впечатление мужество Сигрид, вступившей в тайную связь со Сварстадом. Но не меньшего уважения заслуживало ее стремление и готовность открыто защищать свои воззрения. Тихая и замкнутая Унсет превратилась в полемистку, известную своей разящей иронией.

Однако внешне ее жизнь была пугающе похожа на прежнюю. Та же комната, выходящая на задний двор, каждое утро ее опять ждала работа в конторе, потом возвращение домой, подогретый обед в шесть часов и по вечерам — посиделки с матерью за шитьем. Если, конечно, она не находила повод выбраться в город. И это было что-то новенькое. Ей постоянно надо было в город, встречаться с какими-то подругами. А ведь раньше у нее почти не было подруг. Мать наверняка недоумевала, что бы все это значило.

А Сигрид все лгала, и если даже и сомневалась иногда, верит ли ей мать, ни разу не попыталась объясниться. Лгала той, что призывала ее: «Будь <…> безукоризненно честной, <…> бесстрашно смотри в глаза жизни и правдиво описывай то, что видишь»[154]. Но на этот раз речь шла не о творчестве, а о самой жизни.

Осенью вышел сборник стихов «Юность». Хотя Унсет ранее и опубликовала несколько стихотворений в «Самтиден», она никогда особо не верила в свой поэтический дар. Куда ей было тягаться с Херманом Вильденвеем и его прославленным сборником «Костры»! Или с Улафом Бюллем, что год назад выпустил оригинальнейший сборник «Стихотворения». Не говоря уже о Нильсе Коллетте Фогте. Однако именно Фогт первый одобрил ее стихи. А осуществление проекта нового дерзкого романа затянулось. Поэтому она все же поддалась искушению опубликовать свои юношеские стихи. В конце концов, с момента своего дебюта она выпускала по книге в год, и каждая неизменно удостаивалась самой благосклонной критики. Даже если на этот раз она и рисковала встретить более суровый прием, оставалось утешение, что ее книга привлечет всеобщее внимание, а ругать ее будут самые уважаемые рецензенты в стране.

Тут же последовал разнос от Карла Юакима Хамбру из той самой «Моргенбладет», для которой Унсет писала из Италии: «Некоторые книги берешь в руки с нетерпением, потому что видишь на обложке знакомое имя и вправе ожидать от автора чего-то интересного. Но, к сожалению, факт остается фактом: при всем заслуженном уважении, которым Сигрид Унсет пользуется благодаря предыдущим книгам, ей не стоило украшать своим именем эти стихи. Ибо трудно найти более незрелые ученические опыты, на которые впустую потрачены красивая бумага и типографская краска».

Возможно, в глубине души Унсет и сама соглашалась с этим? Во всяком случае, она отлично понимала, что стихи принадлежат, так сказать, другой эпохе: они создавались, когда ей было от шестнадцати до двадцати лет. В них действительно можно найти весь набор юношеских страданий, как, например, в этих строках: «Быть может, я дрожу от холода, / что в сердце у себя ношу?» Но было здесь и лукавое описание болтовни подружек, рассказывающих о своей любви, что привлекло внимание Сварстада в Риме: «Лишь я молчу, и, верно, он тому виной, / он, поцелуем запечатавший мой рот». Завершалось это стихотворение дерзкими строчками о строгом платье с высоким воротником, которое «скрывает / отметки, что зубы его оставляют».

В тот год Сигрид частенько употребляла слово «ужасно». Она ужасно много развлекается, она встретила человека, который ей ужасно понравился, ей ужасно интересно и ужасно весело. Теперь же она ужасно много пишет, а что еще оставалось? Ибо на все требовалось время. В особенности когда речь шла не только о них двоих, но и о судьбе третьего человека и троих маленьких детей. На это потребовалось куда больше времени, чем она предполагала.


Когда Унсет со Сварстадом жили вместе в Париже, все казалось таким естественным. Они писали, занимались живописью, любили, разговаривали обо всем на свете. Вместе просыпались, вместе ложились спать. Иногда встречались с друзьями. Не так-то просто было снова вернуться к старому порядку вещей, снова подлаживаться под правила, установленные другими. Главной проблемой оставались обязанности Сварстада по отношению к жене и детям, младшему из которых на момент знакомства Унсет с художником не исполнилось и двух лет. Малыш, теперь почти трех лет от роду, был не вполне здоров, и старших девочек пяти и семи лет постоянно отдавали под чужую опеку, потому что мать не справлялась. И чем Сварстад мог оправдать свое предательство? Его жене было всего девятнадцать, когда они поженились. Она всей душой поддерживала его творческие устремления, безропотно переносила его длительные отлучки, в одиночку заботилась о детях, пока он жил за границей, разделяла его отчаяние, когда подводили легкие и мучили проблемы со здоровьем. Это ей, женщине с пышными рыжими волосами, он писал такие неизменно ласковые письма, многие из которых начинались обращением: «Милый мой Зубастик!» «Я всегда знал, что неспособен содержать семью», — жаловался Сварстад несколько лет назад[155]. Каждый раз, когда ему удавалось продать картину и наскрести таким образом денег на хозяйство, он был счастлив.

Наконец в октябре Сварстад добился соглашения о раздельном проживании. Однако многие проблемы по-прежнему оставались нерешенными. Например, на что будет жить Рагна, когда он покинет семью и отправится путешествовать со своей новой спутницей жизни? И как быть с детьми? Даже после разрыва Рагна продолжала беспокоиться о муже и его здоровье, посылала ему шерстяные носки и свитера.

Между двумя художниками существовала договоренность, что, соединившись, они отправятся в новые путешествия. Их союз задумывался как источник взаимного вдохновения. Они хотели не лишить друг друга свободы, а, наоборот, помочь друг другу раскрыться. Так и не иначе. Сигрид Унсет писала Нильсу Коллетту Фогту: «Мне совершенно необходимо всегда быть рядом с моим другом. Сейчас нам предстоит разлучиться на несколько месяцев, пока он не освободится от других своих обязательств, — и все это время наши отношения должны оставаться в тайне. Но мы надеемся, что потом сможем соединиться навсегда»[156]. А пока ей оставалось приготовиться к годовому ожиданию — таков был срок раздельного проживания супругов — и редким тайным свиданиям.

Унсет не поделилась с другом и доверенным лицом своими мыслями о судьбе Рагны Му — так звали жену Сварстада, когда она, как и Сигрид, ходила в школу Рагны Нильсен. Возможно, Сигрид и не представляла ее себе взрослой. Однако Рагну-школьницу она помнила хорошо, и не случайно: та была одной из девочек, слишком хорошо одетых для того, чтобы им позволили играть с обычными «девочками в передниках», к которым принадлежала и Сигрид[157].

Нини Ролл Анкер как никто другой могла понять стремление Сварстада освободиться от сковывавшего его брака. Она сама расторгла брак, в котором, как она чувствовала, задыхается. Вернувшись в августе из заграничного путешествия, фру Анкер позвала Сварстада к себе в Лиллехауген на обед и сразу заметила, что он изменился: «Он выглядит куда лучше, чем раньше. У него такой красивый лоб, красивая голова — и совершенно необыкновенные глаза. Он рассказал, что разводится с женой; насколько я поняла, ей очень больно. Да — это боль — и совершенно ненужная. У него трое детей, он не хочет ей их оставлять — спросил меня, знаю ли я, куда можно отдать на воспитание таких детей. Не знаю — приют Евгении? Он говорил о живописи и искусстве. Восхищался всем, что имеет отношение к работе»[158].

Только несколько месяцев спустя Нини Ролл Анкер узнала истинную причину развода Сварстада. Посвятив ее в свою тайну, влюбленные ожидали от нее помощи. Прежде всего, Нини могла предоставить Сигрид алиби в отчетах перед матерью. На Новый 1911 год Сварстад представил Сигрид Унсет своим друзьям из Лиллехаугена и Аскера. Нини Ролл Анкер записала в своем дневнике, что Сигрид несколько смахивает на датчанку и что у нее круглая голова на массивной шее. Постепенно Сигрид освоилась, и в итоге обе писательницы нашли общий язык. За тем первым совместным обедом Нини Ролл Анкер поняла, что Сварстад влюблен в Сигрид. В этом благородном семействе Сварстада почитали как выдающегося художника, фру Анкер восхищалась его творчеством и всячески поддерживала. В дневнике она пишет, что ей очень нравится «его продуманная, осмысленная живопись — эти его изумительные оттенки серого, что так успокаивающе действуют на меня»[159]. Однако, как и многие другие, она тревожилась за него: у него несговорчивый характер, он склонен к одиночеству и очень много работает. В ближайшее время Сварстад планировал устроить две выставки, одну в Норвегии, другую в Швеции. Ролл Анкер купила мужу на Рождество картину работы Сварстада — вечерний итальянский пейзаж, за который заплатила 1000 крон. Она видела, что художник изнуряет себя работой. После очередной встречи она записала: «Сварстад совершенно не думает о здоровье». И далее: «враждебно настроен по отношению к правящей художественной элите — она к нему немилосердна».


Оба — и Сварстад, и Унсет — той долгой зимой с головой ушли в работу. Сварстад закончил несколько лучших своих полотен и приступил к новым. Унсет и ее герои осваивали неизведанные области опасных искушений и обретали горький жизненный опыт. Нини Ролл Анкер она писала, что трудится над «неприличной книгой», и добавляла: «Только бы она получилась!»[160] Сварстад назвал новый роман жутким, но хорошим. «Первое — истинная правда, дай-то Бог, чтобы он не ошибся и во втором!» — комментирует Сигрид Унсет из пансионата в Свартскуге, куда она отправилась в добровольное творческое изгнание. Там она жила в деревянной избушке безо всяких удобств, а на обед каждый день ела поленту{15} с кислой подливкой. Между обедом и кофе она отставляла в сторону книгу и шила все необходимое для будущего хозяйства[161]. Они со Сварстадом втайне от всех приобрели кое-какую мебель. Сама она мечтала о старинном бельевом сундучке, но пришлось удовольствоваться комодом из березы.

От матери отношения по-прежнему держались в тайне. Однако Сигрид пригласила в гости и представила домашним Нини Ролл Анкер, что так часто покрывала влюбленных, а иногда и предоставляла им для свиданий свой дом. Фру Анкер сразу нашла с Шарлоттой общий язык и отозвалась о ней как о «яркой личности», к тому же весьма образованной. Кроме того, как она замечает в дневнике, редко встретишь дом, где царит столь «свободная, несентиментальная и в то же время строгая атмосфера»[162]. Все же не столь свободная и несентиментальная, чтобы открыто примириться с выбором дочери.


Настало лето. Вылазки в Аскер позволяли передохнуть от творчества, от дел, связанных с разводом, и тайных маневров. По мнению Нини Ролл Анкер, Сигрид Унсет выглядела как никогда красивой: «Она теперь такая прекрасная — как разгар лета»[163].

Сигрид Унсет призналась подруге, что они со Сварстадом собираются пожениться. Нини она напоминала сомнамбулу, но в то же время ей оставалось только восхищаться подобной уверенностью в себе: «Чтобы найти и полюбить такого человека, как С., необходим изрядный характер. Она рассказала мне историю своей жизни — и жизни Сварстада». В конце июня Нини записала в дневнике: «Да, самые удивительные вещи происходят не в книгах — а в жизни». Несмотря ни на что, на ее взгляд, «он и С. У. — редкая пара…»[164]

Пока Сигрид ждет воссоединения с возлюбленным, роман о художнице Йенни Винге постепенно обретает форму. Сварстад навещает Унсет при любой возможности. Она переживает полное опасностей, но восхитительное время и стремится передать свои эмоции в книге. Благодаря роману Сигрид вновь возвращается в Рим, город мечты. Ее герой Хельге Грамм, прибывая в город, говорит о нем словами, в которых слышится отголосок строк Ингвальда Унсета: «Это зрелище превосходило его самые фантастические мечты»[165]. Почему же не сбывается мечта Йенни, тогда как ее создательница столь твердо и непреложно верит в свою? Она, конечно же, пишет не о себе. Она описывает реальность, какой ее видит, и, как обычно, берет характеры из жизни — характеры знакомых ей людей, чтобы с разных сторон осветить собственные воззрения на индивидуализм своего времени. Она ясно видит перед собой этих людей, всю ее римскую компанию. Вот Хелена, почти что Йенни, а вот Сварстад — и такой похожий на него Гуннар Хегген. Иногда она видит себя в разных героях — во всяком случае, насколько она позволяет себе их увидеть. Погруженной глубоко в себя писательнице ее герои, вероятно, представали в совершенно особом свете. Результат этих наблюдений на бумаге оказывался необычным и ошеломляющим. Мечтала ли ее Йенни пережить такую же великую любовь, о какой мечтала и сама Сигрид — и о чем знала теперь гораздо больше? Во всяком случае, автор делает героиню свободной творческой личностью и поселяет в Риме, подальше от буржуазной Кристиании[166] с ее моралистическими ограничениями. Йенни, как и ее создательница, с иронией относится к светским кумушкам.

Единственная картина Йенни, описанная в романе, представляет собой большой холст, «на котором видна уходящая влево улица с изображенными в перспективе домами, конторами и мастерскими, в серо-зеленых или кирпично-красных тонах <…>. Улица кишела тележками, грузовыми повозками и рабочим людом». Своему жениху Хельге Грамму Йенни объясняет, что, когда она весной шла по улице в печальном ожидании, внезапно обратила внимание «на великолепное весеннее небо, что возвышалось над всеми этими черными крышами, трубами, проводами, — и мне захотелось написать его — нежные проблески весенней голубизны на фоне грязного, черного города». Пейзаж как будто сошел с картины Сварстада. Сварстада легко узнать и в Гуннаре Хеггене, авторе статей, в которых он протестует против того, чтобы «нашим национальным символом сделалась расписанная цветами плошка с вырезанными по краям завитушками». А коралловое ожерелье, что покупает Франческа, можно увидеть на портрете Сигрид работы Сварстада: «толстое ожерелье с золотым замочком и с толстыми золотыми серьгами, вот такими длинными <…> из больших темно-красных шлифованных кораллов»[167]. Ей доставляло удовольствие вплетать эти детали в свое повествование.

В ожидании того, кого она смогла бы назвать своим «господином», Йенни отказывается от легкомысленных увлечений. Однако не так-то легко хранить верность идеалу любви в условиях, когда все ожидают от тебя более современного поведения. С характерной для самой Сигрид Унсет иронией Йенни замечает: «Я, слава богу, художница. Да от нас только того и ждут, чтобы мы ввязались в какую-нибудь скандальную историю»[168].

Унсет вкладывает в уста Йенни признание о сокровенной мечте всех женщин: вот придет мужчина и подарит счастье, «чтобы нам не пришлось бороться за него самим». Тем не менее Йенни изменяет своей мечте. Любовь, которую она находит, превращается в настоящий кошмар. В то же время Унсет представила Йенни свободной и цельной личностью. Она не подавляет свои сексуальные инстинкты, хотя и сбивается с правильного пути: «Любовь, которую она искала на кривых дорожках, куда завели ее болезненная страсть и горячее беспокойство»[169]. По воле Сигрид Унсет Йенни гибнет. Что тому виной — обстоятельства или нереальные требования героини к любви?

Поддавшись минутному «ленивому равнодушию», Йенни завязывает отношения с Хельге Граммом, мужчиной, который ей всего лишь немного нравится. Тем самым она обрекает себя на притворство и самообман, хуже того, это приводит ее к еще большим несчастьям: разорвав помолвку, она вступает в интимную связь с отцом Хельге, Гертом Граммом.

Их роман влюбленная Сигрид описывает почти что в карикатурном виде. В результате Йенни беременеет. Рожденного в тайне ребенка она собирается отдать на усыновление, но он умирает. По возвращении в Рим совершенно неожиданно для себя она сталкивается с бывшим возлюбленным Хельге Граммом и в итоге отдается и ему, брату своего умершего ребенка. А потом кончает жизнь самоубийством. Истинный герой и настоящий ее друг, что мог бы стать Мужчиной ее жизни, признается ей в любви слишком поздно. По воле рока и автора, в конце романа Йенни слышит шаги на лестнице, но не Гуннара Хеггена, а Хельге Грамма.

В заключение Унсет приводит Гуннара Хеггена на кладбище — то самое, где похоронены Шелли и Ките, и мы слышим его признание в любви.

На удивление мрачный роман, принимая во внимание, что ее собственная мечта о «настоящей» любви сбывалась на глазах. Или эта мрачность продиктована знанием человеческой натуры и деструктивных сил, ею владеющих? Сексуальность Йенни, с точки зрения Унсет, природная, в основном разрушительная сила. Возможно, изображая отношения героини с Гертом Граммом, опытным мужчиной намного старше ее, писательница опиралась на собственный неудачный опыт с Виктором? И автор, и ее герои испытывают потребность во что-то верить. Очевидно, что Йенни недостаточно одной веры в себя.


Унсет с волнением ждала выхода книги, назначенного на конец осени. Она писала Нини Ролл Анкер[170], что в издательстве также ожидали «судного дня»: «хотя сам сэр Вильям и высказался в том духе, что книга хороша и берет за душу». Он вроде бы еще назвал ее «памятником бесплодной женщине». Нини Ролл Анкер читала роман со смешанными чувствами. В целом она способна понять книгу, но есть там вещи, которые «вызывают у меня отвращение — слишком циничные — и по-моему, совершенно излишние». В то же время она восхищается продемонстрированным Унсет глубоким пониманием человеческой души и готова признать «Йенни» истинным произведением искусства. «Я бы не хотела написать такую книгу — но склоняюсь перед той, которая это сделала»[171]. Тем не менее даже у бесстрашной и чуждой условностям Нини Ролл Анкер роман вызывал настолько противоречивые эмоции, что она еще два дня по прочтении колеблется: «Пребываю в сомнениях, посылать С. У. письмо о книге — хвалебное — или нет. Она меня одновременно привлекает и отталкивает». Ей, близко знакомой с римскими любовниками, параллели с действительностью кажутся очевидными: «Йенни — это С. У., Хегген — Сварстад»[172].

Не одна Нини Ролл Анкер читала между строк. Мать Сигрид ночами не спала от отчаяния, и вряд ли только потому, что опасалась скандала, который может вызвать книга. Судя по всему, Шарлотта знала и подозревала о тайной жизни дочери куда больше, чем та готова была признать. За обедом в Лиллехаугене, куда были приглашены римские приятели Сварстад, Китти Камструп и Унсет, эта тема не обсуждалась. Должно быть, хозяйке стало не по себе, когда Унсет, чуть ли не смакуя подробности, принялась рассказывать, что ее мать не спит по ночам из-за книги. Мама, которая так любит читать! Посвященному в курс дела собеседнику не могло не показаться странным, что столь проницательной писательнице, кажется, невдомек, как ее обман может отразиться на близких. Во всяком случае, после того обеда Нини Ролл Анкер решила не писать рецензию на книгу, несмотря на то что Вильям Нюгор лично просил ее об этом. «Была у Нюгора и сказала, что не могу писать о „Йенни“, но попрошу Томмассена, чтобы он поскорей напечатал в „Тиденс тейн“ хорошую рецензию»[173]. От издательства узнала об этом и Сигрид Унсет, потому что позднее она послала подруге письмо, освобождавшее ту от обязанности писать рецензию на «Йенни» в случае, если у нее есть хотя бы малейшие колебания на сей счет. Это письмо удостоилось иронического комментария Анкер: «Elle est bien gentille»[174]{16}.

«Неприличная книга» сразу же привлекла к себе внимание. Самые проницательные критики говорили, что она страдает некоторой узостью перспективы, что Унсет слишком уж усердно старалась вставить в роман все впечатления от первой поездки за рубеж.

Рецензент свободомыслящей «Дагбладет» Габриэль Скотт назвал писательницу честной до жестокости, однако сам сюжет показался ему историей болезненной страсти, представляющей «странное сочетание робости и животной течки, силы и изящества»[175]. Стиль же, напротив, вызывал в памяти перегруженный пассажирами и товаром пароход, тяжело и обстоятельно обходящий один норвежский фьорд за другим: «Йенни в высшей степени не хватает ограничений <…>. Весь этот банальный артистический жаргон кажется совершенно неуместным. Более того, писательница с завидным рвением стремится засвидетельствовать нам свое пребывание в Риме описанием всех кафе, где она явно была завсегдатаем, любовно подобранные итальянские имена и названия буквально захлестывают читателя». Таким образом, раздражение Габриэля Скотта вызвала не столько аморальность книги, сколько беспорядочный стиль: «Пегасу Сигрид Унсет прежде всего необходима дрессура и культура»[176].

Обратила ли она внимание на этот совет — или все заглушил шум, поднятый из-за нравственного аспекта книги? И что за мораль пропагандирует Сигрид Унсет, какой она представляет читателю современную женщину? Ведущие критики, вроде Фернанды Ниссен, еще по поводу прошлой книги писательницы задавались вопросом, почему мир Сигрид Унсет «всегда такой бедный»: «Атмосфера „Счастливого возраста“ казалась на редкость удушающей, так как все молодые героини сборника были лишены душевного тепла и способности любить, которые могли бы изменить к лучшему их убогие квартиры и жизни. Новая книга дает нам ответ на вопрос, во что на самом деле верит Сигрид Унсет». Критик отмечает, что главная героиня является «абсолютно новым образом в нашей литературе». В отношении Сигрид Унсет к своим персонажам нередко сквозит веселая насмешка, но по отношению к Йенни места для иронии не нашлось: «Многие персонажи прямо-таки вянут под изучающим взглядом Сигрид Унсет и остаются стоять бледными фигурами в разреженном воздухе повествования». По мнению Фернанды Ниссен, писательница вновь обращается к судьбам женщин, ведущих безрадостную жизнь, и сравнивает их трагедию с трагедией древнегреческого образца: по воле безжалостного рока они родились лишенными способности любить. Тем не менее критик утверждает, что «с этой книгой Сигрид Унсет окончательно заняла особое и самостоятельное место в норвежской литературе. Ее суровый и бесстрашный талант никого не может оставить равнодушным»[177].

Унсет провозгласили новой Амалией Скрам, она-де писала с той же «мужественной силой», Йенни Винге называли современной Вигдис, находя в ее образе очевидное сходство со средневековой героиней. Говорили, что Сигрид Унсет свойствен безжалостный реализм: ее женщины «пьют и курят, кутят и ругаются столь же много, сколь и работают». Как и следовало ожидать, Теодор Каспари высказывал надежду, что она со временем выберется из этого «литературного тупика»; он сравнивал «Йенни» с «Усталыми мужами» Арне Гарборга и заявлял, что книгу стоило по аналогии назвать «Усталые женщины».

Скандал разрастался. Пришлось успокаивать домашних. Близилось еще одно Рождество, а положение Унсет по-прежнему оставалось неясным. Под Новый год писательница, вызвавшая столько кривотолков, снова была приглашена в Лиллехауген. Однако на сей раз она пришла одна и покинула общество сразу после обеда, чтобы встретиться со Сварстадом. Алиби опять предоставила верная Нини.

Сигрид Унсет сохранила некоторые из газетных вырезок о себе в память о том бурном времени. В частности, в ее архиве можно найти заметку из «Норвежского семейного журнала» от 10 декабря 1911 года, где ее просят объяснить, как следует читать «Йенни»: «В то же время мне кажется, что я не смогла бы принять ваше любезное предложение и выступить с разъяснениями относительно того, как следует толковать мою книгу». В очередной раз ей задают вопрос, почему она пишет: «По-моему, я начала писать исключительно под влиянием ощущения, что мы живем в прекрасное и опасное время. Все эти ограничения, что накладывали на индивида принятые в обществе обычаи, унаследованные от предков религиозные представления и официальные нормы, свелись к необходимому минимуму. <…> В наше время человек несет ответственность за свою жизнь, за свою честь или позор в гораздо большей мере, чем это было свойственно предыдущим поколениям»[178].

Возможно, роман выражал неодобрительное отношение Унсет к вошедшей в моду пропаганде свободной любви? Это ли был путь ибсеновской Норы в ее трактовке? И пусть роман «Йенни» и не отличался особым оптимизмом, а описывал полный крах личности как итог сексуального раскрепощения, автору он принес громкий успех. Скандальный, что и говорить, но ничто так не способствует продажам, как хороший скандал. С этого по-настоящему началась популярность Сигрид Унсет.

Талант Сварстада тоже раскрылся в полную силу. Все его проблемы со здоровьем исчезли без следа — правда, на их место пришли новые заботы. Художник работал на редкость плодотворно и писал одну картину за другой. Он закончил портрет Сигрид в чепце. Портреты всегда были его слабым местом. Даже Нини Ролл Анкер считала, что ему не вполне удалось передать черты Сигрид Унсет; на портрете она выглядела чопорной, а недовольная складочка возле губ — еще более резкой, чем на самом деле. Но сам Сварстад превратился в совершенно другого человека, и случилось это в рекордные сроки. С тех пор как он в последний раз был на лечении в санатории Глиттре, прошло всего два года. Тогда он не верил, что вообще когда-либо сможет снова работать. Он чувствовал себя выдохшимся, его мучили больные легкие. В отчаянии он писал Рагне: «Я не могу работать, не могу даже читать книгу или газету, мозг больше не способен ничего воспринимать — да и я не верю, что есть какой-то смысл в дальнейших усилиях. Мысль о том, что я утратил мой „талант“, израсходовал его, нередко предстает передо мной с ужасающей ясностью. Хотя с какой стати я вообразил, что вообще когда-либо им обладал?»[179] Всего лишь два года назад он был готов бросить все и размышлял о самоубийстве.

Теперь же заказчики выстраивались в очередь. Он продавал одну картину за другой. Начиная с зимы 1910 года он как будто обрел второе дыхание. Дни, когда он брал в руки ведро и кисть и отправлялся красить чужие дома, потому что семье не хватало денег, чтобы заплатить за еду или квартиру, остались в прошлом. Настало время представить Сварстада Шарлотте Унсет.

У Шарлотты Гют Унсет были живые, переменчивые серые глаза и тонкие черты лица. «До чего же она восхитительна — маленькая темпераментная маркиза!» — сказал о ней как-то Нильс Коллетт Фогт[180]. Любой гость сразу понимал, кто в доме является естественным центром притяжения. Не восходящая знаменитость Сигрид, не красавица Рагнхильд и не очаровательная младшенькая, Сигне, — нет, это была хрупкая Шарлотта с ее острым как бритва умом. Ее вид и речи свидетельствовали о том, что она — особа крайне своевольная. Мать гордилась своей знаменитой дочерью, но при этом головы не теряла[181]. Ее скепсис находил выражение в датском словечке, которое так часто можно было услышать из ее уст: «Неужели?»

Шарлотта Гют Унсет привыкла «распоряжаться», приказывать и управлять прислугой. Со временем она также привыкла находить выход из денежных затруднений, даже если сама не могла обеспечить себе заработок. Когда нужда совсем уж прижимала, она продавала книги и мебель, она научила дочерей самих зарабатывать себе на хлеб. Сущность ее личностных проблем, возможно, лучше всего продемонстрировала неудача с переводческими заказами: Шарлотта Унсет не способна была подчиняться порядку, заведенному другими. Зато она вполне справилась с задачей дать дочерям строгое воспитание и внушить им уважение к образованию. И умела всегда поддерживать в доме чистоту, порядок и свежий воздух. И если в литературных творениях ее дочери часто встречаются грязные, душные, провонявшие кухонным смрадом комнаты и коридоры, то всегда по контрасту с другими — чистыми и уставленными цветами. Таким был дом Шарлотты, да и сама она — с окружающей «банальностью».

Шарлотте также следует приписать заслугу в том, что ее взрослая дочь в каждую свободную минуту шьет и вышивает. В ее доме было не принято беседовать за кофе с праздными руками. И с той же увлеченностью, с какой Шарлотта воспитывала детей и наводила порядок, она относилась и к книгам. Книги были настоящей ее страстью. Правда, литература XVII века нравилась ей больше современной. Роман «Пенни» ей, разумеется, не понравился. Как сказала Нини Ролл Анкер Сигрид: «Кому хочется видеть своих детей в самой гуще жизненных сражений?»[182]

Возмущение, которое вызвала в обществе «Пенни», не только не стихало, но и продолжало расти. В 1912 году Нини Ролл Анкер попросили сказать вступительное слово на дискуссионном собрании под эгидой «Женского клуба за избирательное право». Она отказалась. 17 февраля, в помещении для совещаний за Рококо-залом отеля «Гранд», скандальное собрание все-таки открылось. Пришло около трехсот женщин. Вступительное слово «в остроумной и артистической манере» произнесла Барбра Ринг. Но сразу после этого разверзся ад. Со всех сторон градом сыпались нападки на Сигрид Унсет, а также мужчин, эротику и литературу[183]. В защиту Сигрид Унсет выступили Фернанда Ниссен и Нини Ролл Анкер, однако самой язвительной оказалась реакция Регины Нурманн: она-то радовалась, что пришла на собрание умнейших женских голов Кристиании, и что же услышала? Одну грубость, насмешки и поверхностные размышления! По мнению Регины Нурманн, рабочие женщины, соберись они на дебаты по столь важной теме, никогда бы себе такого не позволили.

Сигрид Унсет же «только и делала, что заливалась смехом», записала тем вечером в дневнике Нини Ролл Анкер. Она спросила Сигрид, не расстроил ли ее весь этот шум. «Нет, я и не ожидаю от собраний женщин ничего, кроме глупостей, — отвечала она[184]. — Это было такое смешное зрелище, все, что мне оставалось, — это смотреть и слушать… Мне казалось, дамочки вот-вот начнут лупить друг друга сумочками по голове, но, к сожалению, до этого так и не дошло»[185].

Ей было легко улыбаться. Успех очень скоро заглушил скандал, ее провозгласили представителем нового поколения писателей. Унсет совершенно не волновало, что такой человек, как Вильям Нюгор, не позволил бы своим юным дочерям читать «Йенни». Сигрид Унсет не тревожили соображения приличий. План был ясен, воля, как всегда, тверда. Она верила, что два фронта, на которых проявляется ее стремление созидать, вскоре соединятся в одно страстное целое семьи и искусства, и этот творческий проект занимал все ее мысли.

Ожидания

Копенгаген, Лондон, Париж.


Наконец то, чего она так ждала, свершилось. Хотя ждать можно по-разному. Подтверждением тому была ее новая тайна. Но наконец можно было перестать притворяться. Она во многих отношениях воплощала в жизнь миф о презирающем условности богемном художнике, хотя вряд ли намеревалась доказать свою принадлежность к творческим натурам подобным образом. Жить с женатым мужчиной, отцом троих детей, послужить причиной того, что двоих из них отдали в детский дом, ибо отец их бросил… Неприятные факты, и от них было никуда не деться, даже если иногда в эйфории она и забывала о них. Как будто черная тень следовала по пятам за ее грешным счастьем — и пока писала «Йенни» в пансионате в Хёлене, и позднее, когда работала над сборником рассказов, который собиралась назвать «Обездоленные». Теперь, по крайней мере, у нее было хоть что-то: Андерс Кастус Сварстад официально получил развод. Более того, в скором времени они должны были пожениться. Она нашла ту любовь, которая одна могла ее удовлетворить, — любовь, стоящую выше всех законов. А теперь они готовились ее узаконить.

Сварстад собирался присоединиться к ней в Копенгагене. Унсет остановилась в гостинице «Отель Конг Фредрик» на улице Вестерволдсгаде, деньги у нее были — благодаря новой стипендии, которую дал фонд Хенриксена. В ожидании возлюбленного Унсет пишет Дее, уговаривая ту выбраться в гости, благо от Мальмё до Копенгагена совсем недалеко. Теперь все будет иначе, чем в последний раз, теперь они смогут встретиться почти на равных, делится Сигрид своей великой тайной. «Я в городе проездом — можно даже сказать, в свадебном путешествии, но пока в одиночку, — писала она. — Мой любимый обещал приехать, как только освободится. Отсюда мы поедем в Антверпен, и там, по предварительной договоренности, нас обвенчают в норвежском консульстве. Ну а потом направимся в Лондон, а дальше — по свету, пока хватит денег. По нашим расчетам, путешествие займет как минимум год». Сигрид заклинала Дею навестить ее, объясняя, что сама она не сможет покинуть город. Во-первых, потому что точная дата приезда Сварстада неизвестна; во-вторых, ей нездоровится: «то и дело меня тошнит и т. д.». В такой ситуации ей не хотелось бы разъезжать по гостям, писала она. Таким образом, Дея первая узнала о ее «обстоятельствах»[186].

Сигрид еще раньше призналась подруге, что состоит в тайной интимной связи со Сварстадом, и заявила, что не собирается затягивать с рождением детей, — она рассчитывала вернуться домой спустя год после свадьбы, и тогда наверняка у нее уже будет ребенок. Когда же выяснилось, что в жизни все складывается не совсем по плану, она не расстроилась: «Ну а так, я здорова — и счастлива, очень счастлива. Мне не хватает моего жениха, но я знаю, что без меня он надолго в Кристиании не задержится». Может ли Дея представить, каково это — более двух лет такой жизни? Каково было возлюбленным, которые жить не могут друг без друга, все это время «добиваться всего украдкой, лгать, подолгу разлучаться, когда больше всего на свете нам хотелось быть вместе». Прямо не верится, ликовала Сигрид, что вскоре все изменится раз и навсегда, что «больше нам не придется расставаться даже на час, разве мы только сами этого не захотим».

Еще она могла сообщить, что наконец-то ей удалось пробиться на шведский книжный рынок. И хотя гонорар оказался ничтожно маленьким, все равно она была рада, что «Счастливый возраст» выйдет и на шведском. Кстати, известно ли Дее, что выставка ее любимого имела большой успех в Стокгольме? Томясь в Копенгагене в ожидании нареченного, Сигрид написала также и Сигне. Она вскользь упоминает о том, что их датская тетя Кирса выразила свое неодобрение «партией»: «в основной из-за его материальной несостоятельности и из-за бедняжек детей»[187], а затем излагает сестре (которую тоже около года держала в неведении о своих отношениях со Сварстадом) только что придуманную официальную версию событий. Согласно этой версии, «все знали», что Сварстад собирался развестись задолго до того, как встретил ее, Сигрид. Так она решила приукрасить правду. Из переписки Сварстада и Рагны явствует, что речь о разводе зашла спустя год после того, как Сигрид Унсет вошла в жизнь Сварстада. Когда они познакомились, младшему сыну Сварстада было полтора года. Даже сестре, которой Сигрид обычно поверяла все тайны, она не смогла признаться в том, как все обстояло на самом деле.

Далее Сигрид рассказывает о реакции на брачные планы Сварстада его грозной матери Марен Малер. Мать сухо обронила, что теперь-то Сварстаду «не занимать опыта по части женитьб». Во всяком случае, приятно, что на сей раз он выбрал жену «с красивыми, гладко причесанными волосами, а не лохматую, как заросли ивняка». Сигрид Унсет это немало позабавило.

Наконец-то приехала Дея и прихватила с собой детей. Жаль было только, что Сварстад еще не приехал, — ведь Сигрид так хотелось покрасоваться с ним именно перед Деей, похвастать своим счастьем. Все равно было гораздо приятнее познакомиться с Деиными «двумя очаровательными детишками» сейчас, когда сама она была «в счастливом ожидании». Дея привезла с собой и первый подарок для будущего хозяйства подруги — сшитую своими руками маленькую скатерть.

На Балканах было неспокойно, многие страны активно вооружались, и Сигрид не вполне представляла себе, куда отправиться. Поскольку с Англией все пока выглядит очень туманно, возможно, они какое-то время пробудут в Бельгии, писала она сестре. При помощи недавно проведенной телефонной линии, благодаря которой теперь из Кристиании легко можно было связаться что с Будё, что с Копенгагеном, она узнала, что Андерс Кастус Сварстад отправился в путь. Приведя в порядок дела с жильем и попрощавшись с детьми, он наконец-то прибыл в Копенгаген, где должен был предстать перед высокородной датской ветвью семьи.

Как и следовало ожидать, родственники Унсет прохладно встретили крестьянского сына, неотесанного, с грубоватыми манерами. А ведь они еще не знали, что покой для работы — не единственная причина, по которой «прославленная писательница» предпочитает жить в гостинице: ее сильно тошнило. Тем не менее «известного норвежского художника» приняли по всем правилам этикета. Сигрид не стала рассказывать сестре о насмешливом комментарии дяди Леопольда, который, не удержавшись, отвел племянницу в сторонку и сказал: «Но, Сигрид, у него же грязные ногти!»[188]

Позднее Сигрид писала Дее, что ее датской тете Сварстад долго не нравился — пока та не узнала, что он продал портрет Сигрид одной бергенской галерее за 2000 крон: «Это обстоятельство в корне переменило ее отношение, так что она немедленно — а дело было, кстати, в привокзальном женском туалете — выразила свое горячее восхищение моим женихом»[189].


Венчание и свадебное путешествие сопровождались нескончаемым июньским дождем и столь же нескончаемой тошнотой. 30 июня 1912 года, ровно в 17 часов, их провозгласили мужем и женой. Распрощавшись с юным вице-консулом, супруги устроили себе «очаровательное маленькое торжество — с шампанским и здравицами в честь рожденных и нерожденных членов семьи». Сварстад подарил ей старинное кольцо, с которым она собиралась не расставаться до смерти. Он носил его всю свою взрослую жизнь. До того дня. Теперь оно принадлежало ей и было лучше любого обручального перстня. Новоиспеченная фру Сварстад в порыве веселья посылает домой открытку с хулиганистым «Писающим мальчиком»: дождь льет как из ведра, и Брюссель представляет собой унылое зрелище.

Свадебное путешествие в целом оказалось менее удачным, «чем прочие наши свадебные путешествия, — писала она. — Дождь шел не переставая, гостиницы были кошмарными, а меня тошнило». Однако ей пришлись по душе очаровательные фламандские городки, в особенности город художников Брюгге, где она разгуливала по местам, увековеченным в пейзажах ее мужа. В частности, и по овощному рынку на берегу канала, воссозданному сразу в нескольких вариантах. Именно об этих работах Кристиан Крог говорил, что они написаны необыкновенно живо: «Будто сам прожил в этом городе много лет — если не родился там». Пейзажи из Брюгге принесли Сварстаду удачу на многих выставках — неудивительно, что он захотел показать это место Сигрид.

Тогда и зародилась любовь Сигрид Унсет к Бельгии. Они проводят там несколько «чарующих вечеров», прежде чем отправиться на корабле в Англию, — еще одну страну, где он почерпнул свои излюбленные мотивы. Фру Сигрид Унсет Сварстад вполне могла разделить любовь ко всему английскому: «Англичане — приятнейшие люди, а Англия — сказочно прекрасная страна».

Приехав в Хаммерсмит и поселившись в номере 16 отеля «Гроув», они почувствовали себя как дома. Ведь это и был их первый общий дом. Номер состоял из двух больших комнат, Сварстад занял ту, что с видом на «уютную миленькую улочку с кукольными особнячками и маленькими деревцами туи и такими, знаешь, крохотными английскими палисадничками со стол величиной, посреди которых торчит урна с геранями»[190]. Мало того, что у него на столе будто ураган прошелся, он еще и разбросал свои тюбики с красками, веревки и бумаги по всему полу. Окно комнаты Сигрид обращено на большой задний двор, где растут персиковые деревья, а вдалеке виднеются железная дорога и фабричные трубы. У нее есть свой собственный письменный стол, а каминная полка уставлена книгами.

Хаммерсмит — интересный город, пишет Сигрид Нини Ролл Анкер в Норвегию, каждый вечер на улицах народ собирается поглазеть на «сальвационистов{17} и анархистов, социалистов и антисоциалистов, католических миссионеров, и так далее, и тому подобное». А на местном Бродвее можно послушать музыку, сходить в бар, кино, театр, «где мы шикуем в партере за два шиллинга и смотрим чудеснейшие мелодрамы с непременными рабами, грабежами почтовых карет, пистолетными выстрелами и пороховым дымом»[191].

В пяти минутах ходьбы от гостиницы была Темза, где можно найти самые живописные мотивы: Сварстад видит здесь фабрики и строительные пустыри, Унсет — склоняющиеся над рекой ивы и прибрежную флору. Мост Хаммерсмит-бридж весь покрыт зеленым мхом, а по берегам буйствует цветущая природа. У берега стоят речные суденышки, а на набережной полно кабачков, где фру Сварстад может посидеть с книгой, пока муж-художник стоит за мольбертом. По утрам он пишет эскизы для своего большого хаммерсмитского полотна. Оно должно стать самой большой его картиной за всю карьеру, и он работает как одержимый. В особенности его вдохновляет необычное освещение, возникающее благодаря туману и речным испарениям: то, что надо для его грубых серых фабричных зданий и портовых сооружений. «Здесь мое место», — писал Сварстад своей первой жене из шахтерского городка Шарлеруа[192]. Он называл это уродством, но его призвание как художника — не приукрашивать мир, а изображать его таким, какой он есть. Сигрид Унсет тоже привлекает такой натурализм. Обоих интересовали судьбы обездоленных. Только она стремится раскрыть не столько материальную нищету, сколько духовную, что не зависит от классовой принадлежности. Ее критика направлена не на общество, а на конкретного индивида. Случается, самые беспомощные из ее персонажей высказывают надежду на то, что Бог все-таки существует, но это скорее еще больше подчеркивает их отчаяние.

Унсет и Сварстад обсуждали работы друг друга. Действие ее рассказов разворачивалось в том районе Кристиании, который он хорошо знал — и который изобразил на картинах «Механическая мастерская Мюрена» и «Акерсэльва». Ей в особенности нравились картины с «ее» рекой, Акерсэльвой, с которой и она в свое время сделала много эскизов. Сваре гад не просто писал саму реку и ее унылые окрестности, он еще и показывал, как там живут люди: лодки, ни одна из которых не похожа на другую, белье, сушащееся на окне. Он будто хотел заставить зрителя ощутить, каково это — пить эту грязную воду, вдыхать этот грязный воздух и выращивать овощи на клочке земли, чтобы спастись от голода[193]. Тема социальной несправедливости занимала и Унсет, и Сварстада; он рисовал фабричные трубы и дома пролетариев, она писала «Обездоленных», посвятив сборник своему любимому мужу, пролетарскому художнику.


Теперь Сигрид чувствовала себя значительно лучше и вернулась к прежней привычке бродить по окрестностям. Она могла гулять часами, заглядывая в садики с цветущими хризантемами, георгинами и зарослями лаванды. И радовалась жизни, отлично понимая, какое редкое счастье ей выпало: «Честно говоря, пока я могу наслаждаться всеми благами замужнего состояния, при этом не вкусив еще невзгод и обязанностей, которые оно налагает. Никакого хозяйства <…>»[194]. Критики давно обратили внимание на то, что она обладает даром ясновидения. Временами и в самых доверительных письмах проскальзывает зловещее предчувствие того, что ее счастье недолговечно, — и осознанное нежелание давать волю неприятным размышлениям. Возможно, она думала, что всему свое время. А пока она наслаждается завоеванным счастьем: «Нам подают еду в отдельный маленький кабинет на первом этаже. И мой супруг и господин еще не начал требовать, чтобы я пришивала ему пуговицы и штопала носки <…>. Самое замечательное, что он остался все тем же милым любящим мальчиком и в наших отношениях ничего не изменилось за те несколько лет, что прошли со времен Италии и Парижа».

Время от времени они выбирались на совместные экскурсии с друзьями — например, на лодке по Темзе с писателем Петером Эгге и его женой. Сварстаду нравилось сидеть на веслах и править лодкой посреди воскресной суматохи. На набережной «многочисленные влюбленные парочки подставляли солнышку свое счастье»[195]. Сигрид Унсет Сваре гад была здесь в своей стихии: ее компаньонам она казалась юной и сияющей, кокетливой и самоуверенной. На лодке она ложилась на спину, сознательно и ненавязчиво демонстрируя свое «красивое тело и изящнейшие ножки в мире», и явно не имела ничего против восхищенных взглядов. Влюбленная женщина, которая с успехом «Йенни» стала еще увереннее в своих силах, встречала еще большее поклонение со стороны коллег-писателей. Лето не скупилось на солнце и краски. Но еще ярче светилась фру Унсет Сварстад — светилась от счастья и уверенности в себе. Планы на будущее — конечно, что может быть проще: она собирается осесть на земле, завести дом, сад, собаку и кур, но прежде всего — детей[196]. В особенности ее радовала мысль, что скоро они отправятся в Рим, город, которому она откроет свою великую тайну.

В сияющем лице и глазах мужа она видела прежде всего такую же любовь, какую сама к нему испытывала, а в его работах — отражение таланта. Для нее он был известным норвежским художником, чьей кисти принадлежала первая купленная ею картина и кого она встретила волею судеб в Риме. Она преклонялась перед ним, она им восхищалась. Этому мужчине она хотела подчинить свою судьбу и верила, что им удастся воплотить в жизнь ее мечту о творческом союзе, в котором они будут жить ради искусства и вдохновлять друг друга. Возможно, она просто не в состоянии была заметить то, что бросилось в глаза Петеру Эгге: Сварстад выглядел усталым, ведь путь наверх ему дорого стоил. Он был родом из бедной крестьянской семьи и гораздо дольше шел к своему успеху, нежели Унсет; возможно, он уже достиг своей вершины. Последние три года с момента встречи с Сигрид Унсет оказались самыми лучшими в его карьере. Теперь ему исполнилось сорок три, и удача сопутствовала ему как никогда прежде. Те же, кто был близко знаком с необычной парой, ясно видели, что энергия, излучаемая тридцатилетней писательницей, совсем другого типа. Унсет переполняла почти что животная сила — как хищника, собравшегося перед прыжком и намеревающегося захватить немалую добычу.


По утрам она часто позировала мужу. Беспорядок в комнате Сварстада казался ей «ужасно симпатичным», и когда не работала, она часто проводила там время. «Это будет, наверное, только погрудный портрет, и он не выглядит особо многообещающим. Меня, знаешь ли, трудно рисовать», — кокетливо сообщает она Рагнхильд[197]. Однако не одно только позирование отвлекало Унсет и мешало ей закончить книгу. Она с головой погрузилась в восхитительный мир средневековой английской литературы: накупила старинных рыцарских романов. Особый восторг у нее вызывали приключения Ланселота в изложении Томаса Мэлори, 1485 года издания. «Воодушевление, вызываемое у меня пафосом, безрассудствами и бушующими страстями, опасно и отвлекает от работы», — пишет она Нини[198].

Она чувствовала себя прекрасно, тошнота прошла. Лондонский врач мисс Корторн превозносила ее совершенное тело. Сигрид Унсет нравилось быть беременной. И если прославившая ее книга о Йенни и была, по выражению Вильяма Нюгора, «памятником бесплодной женщине», ей самой бесплодие не грозило. Ни словом не обмолвившись о своем «положении», она пишет домой письма, дышащие радостью и удовлетворением. «Здесь просто восхитительно», — сообщает она, хотя на дворе уже стоит осень.

Писательница снова принялась за Шекспира. Любимый автор стоял на каминной полке рядом с пополняющимся собранием классиков и немногочисленными произведениями современников. Однако наибольший интерес у нее вызывали старые драматурги, предшественники, современники и последователи Шекспира, их она и читала в первую очередь. Осмотрела она и хранящиеся в Лондоне сокровища искусства и была потрясена. «Боже, какая красота, какое богатство», — писала она Дее.

Унсет была беременна, и не только собственным ребенком. Сборник рассказов тоже обретал форму. Собственный растущий живот заставлял ее все чаще думать о детях. Детские воспоминания всегда занимали важное место в ее сознании, а критические взгляды на женский вопрос и так называемое современное общество вывели ее на новую тему: место ребенка в современном обществе. Хотя она и не считала эти мысли новыми, появившимися под влиянием того, что и сама она ждала ребенка. Нет, пожалуй, это было дальнейшее развитие идей, которые она высказывала и ранее. Например, свои воззрения о натуре ребенка она выражала еще в статье «Дети у Алтаря неба»[199], а также в новеллах. Если она и думала о детях Сварстада, отправленных в детский дом, на ее творчестве это пока никак не отразилось. Писательница высказывала свою точку зрения на женский вопрос, причем решающее место отводила необходимости «увидеть» истинные потребности детей и их положение в обществе. Хотя она и нашла «мужчину, которого может назвать своим господином», ее пытливый ум по-прежнему искал ответы на волновавшие ее вопросы.

Как мотыльки к огню, стремятся они друг к другу, две души, помыслившие, что нашли что-то, отличное от собственного одиночества. И находят те единственные мимолетные мгновения, когда одиночество человека в мире забывается.


Как-то раз в книжном магазине на глаза Унсет попалось дорогое издание в красивой обложке, с заманчивым названием «Вся правда о мужчинах глазами старой девы». Недолго думая, писательница купила его. Как раз то, что надо для забавного полемического вступления к эссе, над которым она тогда работала. Эссе было посвящено воззрениям на женский вопрос американской писательницы Перкинс Гилман. «Старая дева» — незамужняя дама — только вскользь касается вопросов, которые поднимает серьезная феминистка миссис Гилман, зато после «двадцати шести любовных авантюр» она может похвастаться куда более внушительным жизненным опытом. Бывшую секретаршу Сигрид Унсет, должно быть, это веселило не меньше, чем в свое время откровения опытных коллег и подруг «о том, каковы на самом деле мужчины». Уже тогда она находила подобного рода «опыт» довольно удручающим и по меньшей мере столь же мало вдохновляющим, сколь и «приключения» представителей другого лагеря — ее знакомых мужчин. Новоиспеченная жена, благополучно оставившая за плечами прошлое любовницы, на основании своего собственного жизненного опыта писала в «Самтиден», ничуть не боясь показаться высокомерной: «Проходной двор не удовлетворяет вкусу людей утонченных»[200]. Мишенью ее атаки, как и два года назад в Париже, стала борьба за неправильно понятые, как ей казалось, права женщин.

Позиция «старой девы», хотя и старающейся честно передать свои наблюдения и высказывающей пару-другую смелых истин, представляется Сигрид Унсет (сохранившей для печати девичью фамилию) однобокой. Ладно бы одна «старая дева» видела в мужчине только угнетателя женщин. Хуже, что и серьезная поборница прав женщин из Америки тоже не видит дальше собственного носа и демонстрирует «столь же слабые познания относительно мира и людей как таковых». И с этого Сигрид Унсет начинает свою атаку на феминисток «дома и за границей». Феминистки, заявляет она, «все это время, на словах ли, в печати ли, кормят нас полной чепухой — очаровательным детским лепетом и безвкусными глупостями». Вызывают ее критику и английские поборницы права голоса для женщин — за то, что им обязательно необходимо право голоса в вопросах, о которых они не имеют ни малейшего представления: «Под таким сладким соусом гораздо легче продавать грубую реальность политических программ по-детски наивным душам». Она упрекает женщин в том, что они недостаточно серьезно относятся к своим общественным обязанностям и берутся судить о важных вопросах, не обладая достаточными знаниями: «Не будем забывать о том, как часто эти активистки добровольно подвергали себя мукам, страшнее которых нет для женщин, а именно осмеянию».

Писательница Сигрид Унсет не имеет ни малейшего желания участвовать в нападках на мужчину как такового. На ее взгляд, исследования, доказывающие «тысячелетнюю тиранию мужчины», являются исторически ошибочными и противоречат установленным природой законам. Миссис Перкинс Гилман, обращаясь в поисках аргументов к царству животных, тем самым еще больше подрывает свою позицию, считает Унсет. По логике вещей матриархат относится к периоду истории, когда наши предки еще не слезли с деревьев. Но, наверное, стадия обезьяночеловека все-таки не является для нас пределом мечтаний? Унсет указывает на то, что индустриализация привела к исчезновению естественного разделения обязанностей между полами и «вынуждает женщин добиваться влияния над факторами, определяющими эти [индустриальные] отношения». Она упрекает свою американскую коллегу за то, что та не смогла увидеть: «Инстинкт самосохранения у женщин проявляется не только в стремлении выйти замуж, дабы таким образом „обеспечить“ себе безбедное существование. Гилман, очевидно, никогда не встречала женщин, вынужденных зарабатывать на хлеб себе и близким, а только таких, что работают в собственное удовольствие». Все это очень хорошо, считает фру Унсет Сварстад, однако выражает опасения, что «как это ни печально, но большинство так или иначе выберет менее заслуживающую уважения форму роскоши, нежели труд». Кроме того, она критикует точку зрения Гилман на инстинкт борца как исключительно мужскую черту.

В это эссе Унсет вложила всю себя — и нелегкое прошлое секретарши, и свою страстную волю интеллектуалки, опыт влюбленной женщины, готовящейся стать матерью, — и тот факт, что ее собственное замужество вряд ли могло обеспечить ее материально. Чтобы жить своей жизнью, она зарабатывала писательским трудом: «Я, во всяком случае, предпочла бы любую другую судьбу браку и материнству — в качестве источника дохода»[201].


В это же время Сигрид посылает матери открытку, на обороте которой нацарапала пару строк: «Мы живем тихо и мирно и много работаем. <…> Сегодня я осталась соломенной вдовой, ибо Андерс исчез из дома, когда еще не было восьми, — ушел рисовать и до ужина не вернется»[202]. Она не собирается рассказывать матери о действительном положении вещей — пока не родится ребенок. В случае необходимости Сигрид ищет совета у Деи, в специальной литературе и у своего английского врача. Возможно, сомнения в том, что стремление стать матерью является чертой, присущей каждой женщине, посеяла в ней еще мать Шарлотта. Потому что далее в своем эссе Унсет принимается высмеивать представления о врожденном материнском инстинкте: «Давайте выясним, что же миссис Перкинс Гилман считает истинно женской особенностью. Разумеется, материнство. И еще нечто, что она называет материнским инстинктом, — а это целый набор прекрасных и ценных душевных и интеллектуальных качеств».

В продолжении эссе «Несколько замечаний о женском вопросе» Унсет в резко полемическом стиле анализирует эти качества, якобы в естественном порядке присущие матери; на ее взгляд, они не имеют ничего общего с фактом физического материнства. Писательница утверждает, что нередко встречала проявления истинно материнского поведения у бездетных женщин, добровольно взявших на себя заботу о чужих детях, — и не менее часто проявления двойной морали у тех, кому посчастливилось самим родить детей. Ведь она пишет о «реальном, несовершенном мире», который знает. Ее собственная мать растила ее, оставляя за ней свободу выбора, прививала широту взглядов, правдивость, жажду истины и критический настрой. Теперь Сигрид использовала все это для борьбы с фальшивыми приличиями, из-за которых хозяйка выгоняет несчастную служанку, сделавшую аборт. «Такая добропорядочная женщина и мать заслуживает по меньшей мере порки», — пишет Сигрид Унсет. Она считает также, что закон обязан радеть и о внебрачных детях. Но главное: «Даже самая одинокая, выбивающаяся из сил на своей работе труженица — будь то за печатной или за швейной машинкой, за учительской кафедрой или на фабрике — имеет право надеяться, ждать и мечтать о счастье стать любовницей, женой и матерью. О счастье, которое неизмеримо прекраснее и богаче того, что могут себе представить женщины, удовлетворившиеся радостью рожать детей, зачатых в безразличных или отвратительных им объятиях случайного мужчины». Так писала беременная писательница, по-прежнему чувствующая прочную связь с классом, к которому совсем недавно принадлежала. И в художественном творчестве, и в публицистике она неизменно выступала от имени своих бывших коллег-секретарш и работающих женщин вообще и отстаивала их права.

Наверняка Унсет мучило то, что она не может открыться даже собственным сестрам. Но домой она шлет только радостные письма. В них, помимо прочего, она рассказывает о других «родах» — наконец-то работа над «Обездоленными» подошла к концу, и писательница, довольная, читала корректуру. В особенности ей нравилась новелла «Симонсен»[203]. Сигрид делится с домашними будничными мелочами — в доме дует изо всех щелей, но зато у них есть камин, который «сильно греет, а еще на нем можно поджаривать хлеб». Без всякой сентиментальности она высказывается о судьбе одной своей коллеги-секретарши, которая, что называется, «попала в беду». По мнению Сигрид, «она заслуживает только уважения за решительность и эффективность, с какими сумела обеспечить независимое существование себе и ребенку». Унсет терпеть не могла сплетен, однако всегда с интересом расспрашивала в письмах сестер о важных новостях из жизни ее бывших коллег и общих знакомых.

К выходу «Обездоленных», полагала Унсет, мать не нужно готовить заранее — книга не была откровенно скандальной. На ее взгляд, публика должна проглотить ее, не поморщившись. «Не думаю, чтобы что-то из этого могло бы шокировать маму, — писала она Сигне, — на сей раз все сравнительно мирно и вполне невинно». Писательница признавалась сестре, что на самом деле у книги есть скрытый подтекст и адресат: «В действительности я здесь изображаю самую низкую низость, какую когда-либо описывало мое перо <…> но читатели увидят в этом только рассуждения приличного, уважаемого человека…»[204] Помимо «низости» в этой книге мы найдем и личные переживания. Сборник открывается новеллой «Первая встреча», которая основывается на собственном детском воспоминании автора. Рассказ не только запечатлел первую встречу писательницы с бедностью, но является и своего рода ключом ко всему сборнику. Унсет пишет: «Но самое ужасное увидела я, с пророческим инстинктом ребенка, в тот день, когда я чувствовала себя маленькой преступницей, когда жена сапожника из Балкебю взяла и спрятала от меня куклу Герду, я увидела тогда то унижение, которым мир грозит беднякам»{18}. В Хаммерсмите в соседней комнате работал мужчина, которому тоже был не чужд «пророческий инстинкт», во всяком случае в том, что касалось бедняков. Насколько он разделял прочие ее убеждения и прозрения, например относительно детей, осталось неизвестным.


Размолвки случались редко. Например, когда их приглашали на пирушки к коллегам Сигрид по цеху, куда Сварстада совершенно не тянуло. Зато его молодой жене очень даже хотелось выйти в люди, «прогулять свою известность»[205]. Или когда Сварстад заявил: «К черту эту гадость!» — и принялся высмеивать ее восхищение классическим портретом Шелли. Он написал «Черт побери» и в одном каталоге напротив описания работ Пикассо. Впрочем, тут их с женой вкусы совпадали. Сигрид рассказывает в письме Нини о посещении выставки модернистов: «Сначала мы смотрели работы постимпрессионистов на холсте маслом — Матисса, Пикассо и их последователей. И пусть меня повесят, но я неспособна увидеть в этом ничего, кроме мошенничества, да, откровеннейшего и наглого мошенничества. На фоне восхитительной работы Сезанна и очаровательной картины Руссо в подлинно наивном стиле — с тропическим лесом изумительных тонов и львом, пожирающим негра, — все остальное казалось убожеством. Я чуть не лопнула от смеха — как и мой муж и господин». Возможно, на нее повлиял художественный вкус ее «мужа и господина»? Ведь еще несколько лет назад он в своем интервью «Афтенпостен» недвусмысленно назвал творчество Пикассо «грубейшим и совершенно сознательным мошенничеством», да и вообще, на его взгляд, «в современной живописи обман — весьма частое явление»[206].

Что до Сварстада, то он был полностью погружен в работу над своей картиной «Фабрики на берегу Темзы». Он писал и делал эскизы. Домой возвращался поздно, приходилось подогревать ему еду. Поев, он снова принимался за работу. Делал черно-белые гравюры того же мотива. Нередко в ее обществе. Вместо голубого неба на его картине изображены облака густого сизого дыма, единственной деталью природы остается река, да и то лишь в роли транспортной артерии, людей не видно, одна только промышленная техника и здания, сотворенные людьми. Он пишет ад из клубов пара, дыма и грязной воды[207]. Она замечает, как тщательно он обдумывает композицию, структурирует картину, вводит перспективу. Сколько труда он вкладывает в каждую деталь, сколь бережно выписывает каждый оттенок серого, какой удивительной наблюдательностью обладает и как это непросто — воссоздать увиденное. Вдалеке за фабричными трубами проглядывают церковные шпили.

Пока Сварстад заканчивает свое большое полотно, Унсет размышляет над дальнейшей судьбой людей, которых создала сама и над чьими характерами продолжала работать, — о персонажах своих будущих книг. Она хочет писать свои книги по крайней мере не хуже, чем он пишет на холсте. А холсты Сварстада написаны так, что ей почти что слышатся звонкие удары молота и гудки сирен. Грандиозная картина.

Когда Унсет завершила рукопись и отослала ее в издательство, стояла уже поздняя осень. Можно сказать, работа затянулась, но, в конце концов, у писательницы было много других занятий. Само творчество отнимало, по ее мнению, не больше сил, чем обычно, и она с радостным нетерпением ожидала, когда наконец сможет «перейти к выполнению других обязанностей»[208]. Потому что, когда они переберутся в ноябре в Италию, она планировала начать вести свое хозяйство и готовить еду. «Пришли мне все-таки свои кухонные книги, — пишет Сигрид Дее. — Бог свидетель, мне они могут понадобиться!»[209]


Вся в радостных хлопотах, Унсет собирала вещи — наконец-то она возвращается в Италию. Она везла с собой почти все, что имело для нее значение. Пережитые дома трудности, казалось, остались далеко, в безвозвратном прошлом. Она упаковала томики Шекспира и других любимых писателей, свои книги по женскому вопросу и заметки для новых работ. Сверху положила добротные льняные простыни, белье, которое вышивала, и маленькие вещички для будущего члена семьи.

На ее изящном пальце красовалось его старинное кольцо. Стоило ли удивляться, что ее переполняли надежды?

Исполнение желаний

Париж, Рим.


Париж встретил их холодным осенним солнцем. Приятное разнообразие после вечного лондонского дождя и тумана. «К торжеству Сварстада, в первое же утро в Париже, проснувшись в лучах яркого солнца без малейшего признака тумана, я была вынуждена признать, что не видела ничего подобного все эти месяцы в Англии», — писала Сигрид Дее[210]. В «Отель дю Сенат» ее ждал толстый коричневый конверт: это прислали столь ожидаемые рецензии. Сама она была убеждена в том, что в последней книге содержатся лучшие из написанных ею вещей. Да что там, мать Шарлотта считала новеллу «Симонсен» лучшей во всем творчестве дочери.

Но и в этой последней книге «настоящей» любовью не пахло — Унсет в целом продолжала линию, намеченную в остальных своих современных романах и рассказах. Здесь мы встречаем Сельму Брётен, что сплетает вокруг снисходительно проявленного к ней интереса ложь своей жизни, и фрёкен Смит-Эллефсен, пышущую чувственностью и душевным теплом, но вынужденную изливать свою любовь на чужих детей. Здесь нашли свое развитие темы, намеченные в ее статьях в «Самтиден» и «Моргенбладет», — и в то же время она подвергла более глубокому анализу предпосылки возникновения любви. Унсет сравнивает полученное из личного опыта знание человеческой природы с тем, что она читала об этом в романах, народных балладах, книгах по средневековой истории и сагах. Или, точнее, противопоставляет свою точку зрения той, что можно встретить у Шекспира или Линнея. Изучив глубины человеческого сердца, она приходит к парадоксальному в ее обстоятельствах выводу: современность лишена предпосылок для возникновения великой любви, той самой настоящей amour passion. Это занимает ее не меньше, чем все свидетельства прошлых времен о существовании такой великой, страстной, бросающей вызов законам любви. Считала ли она себя исключением из этого печального правила?

Теперь Унсет просматривала рецензии, узнавая, какие «оценки» ей поставили критики. Одним из ярлыков, каким ее удостоили, был «буднично-серый, унылый, безрадостный реализм». Возможно, ее удивляло, почему у критиков не вызвали усмешки ее язвительные пассажи. Пришлось примириться и с тем, что «Обездоленных» рецензируют вместе с вышедшими примерно в то же время «В тот раз» Регины Нурманн и «Безоружными» Нини Ролл Анкер. Карл Нэруп в особенности выделяет Сигрид Унсет и Нини Ролл Анкер. «Две наши выдающиеся молодые писательницы, — пишет он и добавляет: — Сами названия <…> проникнуты сочувствием. Авторы описывают судьбы скромных, безответных людей. <…> Тематика обеих книг на редкость похожа: это изображение самых безоружных и нищих из людей, которыми, по мнению обеих писательниц, являются незамужние женщины средних лет, чьей любовью пренебрегают»[211].

При этом, по мнению критика, перед нами два совершенно разных автора: тон повествования у Нини Ролл Анкер более мягкий, материнский, «в то время как у Сигрид Унсет, вопреки всей сдержанности, проскальзывает что-то неистовое. Ожесточенность, юношеское беспокойство, потуги на юмор выглядят довольно дилетантски». Таким образом, к ее увлечению горькой сатирой отнеслись довольно безжалостно. Снова посыпались упреки в преувеличенной любви к деталям: «Автор порой слишком увлекается своими наблюдениями и ощущениями, [описывая] этих материально и духовно обездоленных людей, за которыми будто тянется шлейф из кухонного смрада, табачного дыма и запаха несвежего белья». Несмотря на отдельные критические замечания, в целом книга подтвердила статус Унсет как одной из самых значительных норвежских писательниц, и снова зазвучали сравнения с Камиллой Коллетт.


Никакое самое объемное пальто не могло скрыть высокий выступающий живот Сигрид. И если раньше ее походка наводила на мысль о сомнамбуле, то теперь она шествовала по артистическим кварталам Парижа и вызывала в памяти фигуру на носу галеона, рассекающего морскую гладь. Дома по-прежнему ничего не знают. И пусть о ее положении отлично осведомлены все знакомые из норвежской диаспоры в Париже, для Кристиании оно все еще тайна. До сих пор Сигрид открылась одной лишь Дее.

Даже с Нини она не поделилась предстоящей радостью. Зато написала ей длинное письмо, в котором распространялась о своих ощущениях: ее причислили к «официальным и полномочным замужним дамам», сперва в Лондоне — и теперь в Париже: «Уф, это было немного disgusting{19}»[212]. Пришлось терпеть обычную глупую болтовню о «старых девах» и о неполноценности одинокой жизни — о том, что в браке ли, вне брака, «важно обзавестись определенным опытом». Во что Сигрид Унсет, будь то в ипостаси писательницы или фру Сварстад, не верила. Несмотря на то, что у нее самой как раз был опыт отношений с женатыми мужчинами. Но этот опыт она использовала только для того, чтобы лишний раз подтвердить свое мнение, которое постоянно высказывала: ложный блеск чувственного влечения сам по себе не имеет ценности, даже для старой девы. Есть вещи и похуже, чем высохнуть в одиночестве, — например, «лежать рядом с посторонним человеком и ощущать, как гибнет все прекрасное в тебе»[213].

Сигрид Унсет гораздо больше сочувствовала хорошо знакомым ей несчастным одиноким женщинам, чем классу жен, под чью гребенку ее причесывают теперь. Она бунтовала против своего официального статуса, в чем и признавалась Нини Ролл Анкер: «Никогда я не смогу чувствовать себя как настоящая фру, замужняя дама, сколь часто ни называй меня так. Скорее я принадлежу к числу одиноких фрёкен, вовсе обделенных — или наделенных незаконным счастьем, а мое теперешнее законное воспринимаю как украденное у судьбы, как некую аномалию, которую мне удалось сотворить из моей жизни благодаря везению и выносливости».

Даже на волне ее собственного счастья безжалостная честность и способность к самоанализу не изменяли Сигрид Унсет. Но это никак не способствовало более трезвому отношению к собственным мечтам. Она не хотела задерживаться в Париже. Да и Сварстад, похоже, с нетерпением ждал, когда сможет разложить кисти и краски на старой доброй римской террасе, где все начиналось, в том числе и творческий подъем, который он переживал до сих пор. Их путь в Рим лежал через промозглый Милан, но Флоренция встретила теплом — как будто в знак того, что на сей раз они двигаются правильным курсом. Вместе они заново разглядывали творения любимых мастеров в ярких лучах осеннего солнца. Возможно, Сигрид рассказывала о той черной осени, что пережила три года назад, — казалось, с тех пор прошла целая вечность. Как, должно быть, забавлял теперь Сигрид Унсет Сварстад собственный ответ, который она дала на вопрос чопорной дамы, в каком жанре она пишет. «В неприличном», — ответила тогда писательница.

Раньше ей не с кем было поделиться этой шуткой, как и самым сокровенным, теперь же у нее был Андерс. Он сделал ей самый лестный комплимент, о котором она могла только мечтать. «Только с тобой я могу разговаривать по-человечески, — сказал он ей. — Ты — мой единственный настоящий друг»[214]. Их по-прежнему связывала пылкая страсть. Сигрид считала Андерса «красивее всех на свете»; даже здесь, во Флоренции, Сварстад с его «тысячей живых, молниеносно сменяющих друг друга выражений лица» казался ей улучшенным воплощением ее старой любви, скульптуры флорентийца. При этом она знала, что большинству Сварстад кажется «ужасно некрасивым», как она писала Дее[215]. Знакомство с Сигрид Унсет изменило Андерса К. Сварстада: все чаще его обычно скептическое выражение лица сменялось широкой чарующей улыбкой, а глаза прятались в смеющихся морщинках. Все его старые знакомые, будь то в Кристиании, Брюгге, Лондоне или Париже, замечали, как сильно изменился этот обычно замкнутый, измученный чахоткой человек. Казалось, будто при виде необычной пары, выходящей из вокзала Стационе Термини, весь Рим озарился солнечной улыбкой.

Пригревает солнце, на деревьях качаются апельсины, терраса увита цветущими розами. Зацвели даже ромашки, обманутые непривычным для декабря теплом. Но в пансионате мест не оказалось. Их старая хозяйка была растрогана и обрадована. Синьоре Леманн-Лукронези, вне всякого сомнения, тоже было приятно узнать, что они стали мужем и женой; по ее подсчетам, они были уже четвертой парой, «обручившейся» на ее террасе. Но, к сожалению, все комнаты были заняты. Все, что она могла им предложить, — это крохотную холодную квартирку в полуподвале. Близилось Рождество. Сигрид со вздохом пишет верной Дее: «Должно быть, это здорово — наряжать елку для малышей. У меня сегодня настроение не очень-то рождественское. Пока что мы сидим в неуютном гостиничном номере — три дня как приехали — и нас чрезвычайно занимает вопрос, удастся ли найти к Рождеству другие комнаты. Если да, тогда все в порядке. Речь идет о том самом доме, где мы с мужем впервые встретились три года назад — в первый день Рождества»[216]. Если бы им удалось перебраться туда вовремя, чтобы она успела украсить комнаты свечами и цветами, «и если солнце будет светить по-прежнему, тогда мы отпразднуем наше первое — и, надеюсь, последнее — Рождество вдвоем как полагается».

Хозяйке в конце концов удалось-таки выставить «старую английскую мисс», и они получили свои старые комнаты, которые теперь могли объединить в одну квартиру, и целую террасу в совместное пользование. Рождественским вечером они могли наблюдать почти все торжественно звонящие колокольни Рима и любоваться знакомым видом коричнево-серых крыш, церковных куполов, башен и шпилей, и «кипарисов и пиний на далеких холмах, чернеющих на фоне чистого неба, чью голубизну не портил ни единый столбик дыма»[217]. Праздники они провели вдвоем, хотя Рим, как всегда, был «битком набит» знакомыми норвежцами. И не столько потому, что лестница на шестой этаж превратилась в препятствие для Сигрид. Влюбленные, например, взбирались на Монте Пинчо и гуляли там среди фонтанов и каменных дубов. Сигрид принадлежала к тем редким счастливицам, что легко переносят беременность; она практически не ощущала «тягот, которые обычно сопровождают процесс вынашивания ребенка»[218]. И все же веселые кутежи пока утратили для нее былую привлекательность. Сварстаду это подходило как нельзя лучше, он уже вовсю работал над новыми римскими мотивами.

Зажигать керосинку практически не было нужды, даже по вечерам. Обычно Сварстад стоял на террасе за мольбертом, а Сигрид читала или шила в полумраке. Пока она не собиралась ничего писать, только размышляла над своей старой задумкой. Еще до того как начать работу над «Обездоленными», Унсет вынашивала план написать свою версию истории о рыцаре Ланселоте и королеве Гиневре. Будучи в Англии, она собрала довольно много материала. Но стопки книг пока лежали нетронутыми, она не торопилась приступать к работе. Сейчас все ее внимание было обращено к их с мужем общему творению — будущему человеку. Да и материальное положение позволяло расслабиться и просто наслаждаться жизнью. Сидя на своем любимом диванчике на террасе, попивая чай, она с удовлетворением писала Дее: «Моя книга расходится на ура — напечатали уже третье издание. И это замечательно — ведь в следующем году мне, конечно, будет не до писательства»[219].

Она мечтала о том, как будет сидеть «на благословенной террасе, где мы с любимым познакомились, и ребенок будет целыми днями наслаждаться солнцем». За несколько недель до родов она наконец решилась сообщить о своей новости Нини. Она писала, что надеется — у нее будет мальчик, девочку она себе не простит. «Мне так нравится ее веселый остроумный тон», — записала Нини в дневнике[220].

Первое Рождество с Андерсом, последнее — без детей. Как никогда Унсет радовалась при виде рождественских яслей, заполонивших Рим, и восторженному настроению детей в ожидании праздника. Как никогда оно совпадало с ее собственным. К Рождеству Сварстады накупили себе удивительных подарков: не ясли, но корзинку для младенца, мягких фланелевых пеленок, малюсеньких рубашечек.

Матери и сестрам были посланы заботливо выбранные в Париже и Лондоне подарки, а также поздравления, но ни слова о предстоящем великом событии. По письмам также нельзя было понять, что она думает о тех, других детях, оставленных в Норвегии. Однако любимый Андерс не мог не вспоминать о них, и она это замечала. В своем рождественском письме Дее Сигрид делится с подругой тем, о чем ей трудно завести разговор с мужем: «У него ведь остались трое маленьких детей, которых он по-прежнему страстно любит и о которых переживает, тем более что остались они не в любящих руках. Бедняжки, они родились при несчастливых обстоятельствах — и ведь это сводные сестры и брат нашего малыша. Мне вообще кажется таким странным, что у моего ребенка есть сестры и брат в Норвегии, — Бог знает, как все сложится потом»[221]. И все-таки письмо заканчивается «большим приветом от меня, невероятной счастливицы».

Только когда доктор предупредил, что до предполагаемых родов осталось менее двух недель, Сигрид решилась оповестить своего главного союзника в семье. «Дорогая Сигне, уж и не знаю, удивишься ли ты этому письму. В нашей воспитанной семье ведь не принято показывать друг другу, что мы узнали от других о касающихся нас „новостях“. Так что вполне возможно, что ты уже давно все знаешь. Как бы то ни было, на всякий случай хочу лично тебя подготовить к тому, что где-то в начале февраля Андерс пришлет тебе телеграмму с сообщением, что у нас родился сын[222] (надеюсь, это будет сын)».

Унсет опасается, что сестра состроит ту же мину, что и два года назад при известии, что Сигрид влюбилась в художника Сварстада и что они «собираются соединить свои судьбы». Но страхи страхами, а инструкции по обращению с матерью она дает довольно уверенно: «Теперь у тебя есть время подготовиться к тому, как это подать маме! Конечно, после того, как все закончится». И с привычной язвительностью комментирует предполагаемую реакцию матери: «Она, бедняжка, будет рыдать в три ручья. И так-то не очень любит малышню — ну а я к тому же поторопилась, что и говорить». Сигрид припоминает, что мать поначалу не одобряла ни Сварстада, ни «Пенни», ни новый комод из березы, однако со временем научилась ценить ее «приобретения»… Еще она пишет, что все это время была совершенно здорова, только под самый конец слегка заболело горло, и что она в полной мере наслаждается своим положением.

Унсет уже договорилась с акушеркой-немкой и волновалась только из-за погоды. Если похолодает, придется зажигать керосинку, а от нее в комнатах спертый воздух. Но пока что новый год радует теплом, и вдоль Испанской лестницы уже расцвели миндальные деревья. В конце письма она все же признается, что рожать в чужой стране — не большое удовольствие, и она, естественно, испытывает смешанные чувства, будучи в такой момент оторванной от родных. С другой стороны, она постеснялась бы показаться на людях с матерью и сестрами в своем теперешнем положении. Жаль, конечно, что они еще не скоро увидят новорожденного, ведь она вряд ли покинет Италию прежде, чем ребенку исполнится хотя бы полгода. Да и работы полно.

Сигрид излагает свой план, который, по ее мнению, должен прийтись по душе Шарлотте: почему бы той не посетить Рим — через тридцать два года после ее собственного медового месяца? Сигрид с удовольствием приняла бы ее. Разве сестре не кажется, что «мама может приехать сюда сама»? В постскриптуме Сигрид подчеркивает, что непременно хочет сына. Сестра должна согласиться: «Хорошо ведь, если в семье появится мужчина — хотя бы для разнообразия?»[223]


Сын Сигрид Унсет появился на свет 24 января. «Очень неприятная вещь», — написала она Дее о родах шесть дней спустя. Тогда она все еще лежала в постели в доме своей немецко-итальянской акушерки. Мальчик весил пять килограммов, и счастливая мать не могла удержаться от похвальбы: «Все, кто его видел, в один голос утверждают, что никогда не встречали такого красивого, здорового и крепкого новорожденного. Стало быть, это не только мне одной так кажется». Они назвали его в честь Деи, пишет она, и объясняет, как это вышло. Конечно, мальчик должен был получить имя Андерс, в честь отца. «В первый же день, когда я узнала о его существовании, решила: будет мальчик — назову его Андерс в честь отца». Но пришлось записать его как Андреа, ибо местные власти ни за что не соглашались на Андерса. Так теперь и стояло в документах: Андреа Кастус Сварстад[224].

Таким образом, первый внук в семье Унсет стал Андерсом, а не Ингвальдом. И с этим Шарлотте пришлось примириться, как и с прочими решениями дочери, которые она так часто принимала в последние годы, не спросив совета у матери.

Никогда ей еще не было так хорошо, писала Сигрид из Рима три года назад. Но теперь-то она знала: тогда это был просто первый лучик солнца, пробившийся сквозь тучи ее жизни. После долгих лет, заполненных работой в конторе, ночами за письменным столом, мыслями о самоубийстве, лет, проведенных в обществе одних только матери и сестер, после вялой влюбленности. При первом же намеке на что-то, отличное от засасывающей ее рутины, Сигрид ожила и расцвела. Три года назад в Риме она проводила дни и ночи в беспечных удовольствиях и чувствовала себя такой счастливой, что готова была целовать землю. Потом она обрела свою великую любовь, любовь без страха и упрека, свою страсть, исцеление, подлинную реальность. Теперь же, глядя на круглые щечки, прижимающиеся к ее пышной груди, она понимала, что счастье — это гораздо больше, чем одна только любовь, преступающая все законы. Никогда еще Сигрид не была такой сильной — и такой ранимой, как сейчас. Сейчас она твердо знает, что такое истинная любовь.

Впервые Сигрид Унсет ощутила всю полноту жизни. Ей было тридцать лет — как ей казалось, тридцать долгих лет. Но по сравнению с этим чудом все ее муки, вся ее борьба выглядели такими пустяковыми.

Безоблачное счастье. В этот момент она склоняет голову перед самым важным событием, которое ей удалось пережить, — чудом творения.

Бог знает, что будет потом.

ЛЮДИ НЕ АНГЕЛЫ

Будни

Рим, Кристиания, Ши.


Вся семья собралась на террасе. Мать закутала круглощекого малыша в ворох белых кружев, протянула драгоценный сверток любимому и велела ему стать в профиль в своей белой шляпе — таким она увидела его когда-то. Сигрид Унсет собирается сфотографировать своих Андерсов. Она нажимает на кнопку, и вот резкий профиль и круглые щечки увековечены. Это случилось в один из ясных февральских деньков. Все прежние ее желания исполнились, пришло время двигаться вперед. Только бы солнце грело так же, как в декабре.

Супруги и забыли, как холодно здесь бывает, в особенности в продуваемой всеми ветрами мансарде, а ведь за теплой водой надо бегать с шестого на первый этаж. Не одна только лестница мучила Сигрид после родов. Она боялась, что у нее недостаточно молока для ребенка, ведь малыш терял в весе. Она то и дело расстегивала блузку и давала ему грудь.

Сварстад все время простаивал за мольбертом. Но по мере того как маленький Андерс расходился, сохранять рабочее настроение становилось все трудней. Под вопли мальчика даже излюбленный мотив больше не вдохновлял. На начатой картине мы видим колыбель и няню в ярко-красном плаще. Сварстад обожал красный цвет! В который раз Сигрид Унсет Сварстад восхитилась мастерством, с которым ему удавалось при помощи пронзительного красного цвета выделить нюансы остальных оттенков. На картине он изобразил ее и себя спокойно стоящими на заднем плане и опирающимися на перила. На деле же мансардная идиллия потихоньку сменялась легкой паникой.

Отчаяние матери росло с каждым новым визитом к немецкому врачу, которого ей порекомендовали. Врач подтвердил то, о чем она сама уже догадывалась: ребенок терял в весе. Все же она не могла поверить, что природа может быть настолько коварной, и вопреки совету врача не стала отлучать ребенка от груди. Вместо того чтобы успокоить молодую мать, врач порекомендовал ей перейти на детское питание «Нестле» и каждую неделю взвешивать мальчика. Однако Сигрид Унсет со свойственной ей основательностью засела за литературу об уходе за ребенком, а там в один голос утверждалось, что до шести месяцев давать детское питание не следует. Возможно, она усомнилась в точности приблизительной оценки веса новорожденного, что произвела акушерка, поэтому и не совсем поддалась панике при известии, что он весит четыре с половиной килограмма. А это на полкило меньше, чем при рождении! Она была в отчаянии; в довершение всего мальчик плакал не переставая.

Ей казалось, что перед ней разверзлась пропасть. За считанные недели фру Унсет Сварстад превратилась в несчастную беспомощную женщину, отчаянно тоскующую по дому. Помимо беспокойства о ребенке, оставались еще бесконечная стирка, постоянная беготня вверх-вниз по шести крутым лестничным пролетам, холодный ветер, выдувавший из мансарды тепло от керосинки и двух спиртовок. Готовить она не умела — в ее доме всегда была прислуга, и она привыкла приходить к уже накрытому столу. Она с радостью ожидала возможности попробовать творческие силы и в кулинарии, однако, к своему разочарованию, обнаружила, что времени хватает только на блюда на скорую руку. Вроде свиных котлет, бифштекса, яичницы и макарон с ветчиной и артишоками. А в этом, как она жаловалась Нини Ролл Анкер, ничего «увлекательного» нет[225]. Служанка, обещавшая помочь со стиркой и уборкой, через две недели испарилась. Когда оказалось, что и пеленки не успевают высохнуть и не во что перепеленать ребенка, у Сигрид Унсет опустились руки.


Насколько она хорошо себя чувствовала во время беременности, настолько теперь ей было плохо. Ей легче было взбираться по этой крутой лестнице на последнем месяце беременности, чем сейчас. В марте Сигрид снова просит Сигне приехать к ней в Италию, да что просит — умоляет, обещая даже оплатить билет. Однако, по правде сказать, и с финансами дела у молодоженов обстояли вовсе не блестяще. «Обездоленные» продавались хуже, чем «Йенни», — впрочем, на другое Унсет и не рассчитывала, и вообще, согласно первоначальному плану, она собиралась сделать паузу в работе, пока будет кормить ребенка грудью, а зарабатывать в это время должен был Сварстад. Принимая во внимание две успешные выставки, множество заказов и отличный рабочий темп, показанный в прошлом году, у него были все основания предполагать, что он сможет обеспечивать всю маленькую семью. Однако для работы он нуждался в покое, а покоя как раз и не было. Редко когда и Сигрид удавалось записать какую-нибудь мысль для будущих эссе или романов. Редко какое внешнее событие нарушало замкнутый круг, по которому двигались супруги, и отвлекало их от личной драмы, разыгрывающейся на террасе.

Таким исключением было, например, известие о трагической судьбе экспедиции Скотта на Южный полюс. На Сигрид большое впечатление произвели мужество и сплоченность, с какими Скотт и его люди встретили свою судьбу. Она отметила это в своей записной книжке как пример истинно цивилизованного поведения, что составляет самую основу человеческой культуры, и при первой же возможности вернулась к нему.

Мальчик привык к тому, что издерганная мать берет его на руки при малейшем писке. И он кричал, заставляя укачивать себя день и ночь. И с каждым днем худел. В глазах матери застыла тревога. Она снова обратилась за советом к повитухе. Та посоветовала взять кормилицу. Но на это Сигрид Унсет Сварстад пойти не могла. Она написала автору книги «Первый возраст ребенка — от нуля до шести». Доктор Эйнар Рандерс посоветовал ей вернуться домой как можно скорее, пока не наступила жара. Что еще мог посоветовать известной — и столь встревоженной — писательнице добросовестный врач? Дома, куда можно было бы вернуться, у нее не было, пришлось опять просить приюта у матери. Унсет обратилась в «Аскехауг» за деньгами на билет, и ей тут же перевели 500 крон.

Три года назад она писала Нильсу Коллетту Фогту, что от счастья и благодарности готова целовать землю. В теперешнем письме она сообщала другу, что чувствует себя несчастнейшей из женщин. Но все равно добавляла, что дорожит любым приобретенным опытом. Прежде существование казалось ей тоскливым, теперь же она изо всех сил боролась за новую жизнь. В конце апреля она садится на поезд, не почтив цветущую итальянскую весну ни единым взглядом; ее внимание целиком поглощено хнычущим малышом. Отец ребенка остался наверстывать упущенное — только сейчас у него дошли руки до большого лондонского холста.

Шарлотта Гют Унсет, встречая измученных путников на вокзале, наверняка вспоминала свое собственное бегство из Рима в 1882 году, когда на последнем месяце беременности и с больным мужем на руках вернулась домой. Теперь, тридцать один год спустя, она разворачивала сверток с тощим и сморщенным внуком Ингвальда Унсета. Должно быть, у Шарлотты мелькнуло в голове, что Рим не всегда приносит счастье. Но тут, вопреки печальным мыслям двух женщин, малыш Лидере ожил, одарил их слабой улыбкой и тут же целиком завладел их вниманием. Доктор Рандерс нашел, что мальчик совершенно здоров. Скоро щечки у малыша вновь округлились, и счастливая мать могла гордо демонстрировать его друзьям и знакомым. По собственному выражению, она «как сыр в масле каталась».

Сварстад, надеясь, что его любимая модель скоро вернется к своим модельным формам, купил ей черное шелковое платье. Но после родов счастливая мать так поправилась, что влезть в римское платье больше не представлялось возможным. Поэтому платье было отдано стройной Сигне — будет в чем ходить по вечеринкам, а фру Унсет Сварстад потихоньку принялась обдумывать устройство семейного гнездышка для своих мужчин.

Писательница Сигрид Унсет тоже не сидела сложа руки. На столе снова появилась записная книжка, практически заброшенная со времен Хаммерсмита. Унсет собиралась с мыслями для собственного, полемического толкования четвертой заповеди «Почитай отца твоего и мать твою»{20}. Мишенью она снова выбрала современное общество, слишком поверхностно толковавшее понятие свободы. Нини Ролл Анкер Сигрид объяснила, что, по ее мнению, заповедь «обязывает родителей вести себя таким образом, чтобы дети действительно испытывали почтение к матери и отцу»[226]. О том, обсуждала ли она эту тему со Сварстадом, она ничего не сказала подруге. Однако по возвращении домой сознание того, что у ее маленького сына есть сводные сестры и брат, которые тоже ждут отца, вернулось к ней с новой ясностью. Было что обдумать и над чем поработать. Не хватало только необходимого для работы покоя. Сначала она должна была создать домашний очаг, который, как ей казалось, обеспечит необходимую платформу для дальнейшего труда.

В отсутствие Сварстада она находит маленький домик в Ши, и сейчас трудно сказать, насколько это было исключительно ее собственным решением или, может быть, они обговорили что-то заранее. В любом случае Сварстаду требовалась мастерская в городе, а Сигрид пока занялась обустройством двух комнат их будущего совместного жилища. Жилище это представляло собой первый этаж маленького домика, спрятавшегося в еловом лесу, плюс заросшая зеленью веранда, с печным отоплением и без водопровода. Одна комната отводилась под спальню, другая служила столовой и одновременно рабочим кабинетом Сигрид: там в углу она поставила свой письменный стол. Перевезла в дом комод из березы и прочие предметы обстановки, которые давно тайком собирала, подновила некоторые старые вещи. Нини она не без кокетства жаловалась, что «ужасно боится предстоящего дебюта в роли домохозяйки»[227].

Лето проходило в атмосфере радостного созидания — новый дом обретал форму на глазах, а еще больше радости доставлял бойкий малыш, по чьей милости у матери было так мало необходимого для работы покоя. Из издательства интересовались, действительно ли она решила отказаться от писательской карьеры в пользу обязанностей жены и хозяйки дома? «Фрёкен Ф. убеждала меня, что никакой брак не стоит таланта», — признавалась она Нини Ролл Анкер[228]. Со всех сторон Сигрид Унсет получала подтверждения своей принадлежности к литературным кругам. Ей пришло уже второе по счету письмо от ведущего датского критика и исследователя литературы Георга Брандеса. Когда-то в ранней молодости она читала его работу о Шекспире, а теперь маститый критик сообщал ей, что внимательно изучил всё ею написанное. Правда, он делает пару замечаний относительно опечаток и не очень высокого мнения о стихах: «Хуже всего Вам удались стихи — не очень мелодичные, да и технически несовершенные». Зато после прочтения «Счастливого возраста», что по настоянию Унсет послал ему директор ее издательства Вильям Нюгор, Брандес делает вывод: ей хорошо знакомы темные стороны жизни. По его подсчетам, молодая писательница целых три раза обратилась к теме самоубийства[229].

Как она отреагировала на это письмо? Возможно, ей пришло в голову, как сильно борьба за жизнь изменила ее, насколько далека от нее теперь мысль о самоубийстве? Уже в первом письме Брандес выражал удивление некоторыми особенностями ее творчества, например известной грубостью языка персонажей из кристианийской среды. В ответном письме Унсет объясняла, что с детства отлично осознавала разницу между языком образованного слоя, которым говорили у нее в семье, и тем, какой она слышала на улице — и какому пыталась подражать. Она признавалась критику, что очень страдала из-за того, что так сильно отличается от других детей, и по этой причине ее «дразнили и высмеивали. С тех самых пор я сохранила привязанность ко всему естественному, будничному, обыденному — вульгарному, если хотите»[230]. На ее взгляд, то, что она в детстве и юности сменила столько адресов в Кристиании и близко познакомилась с представителями самых разных слоев, являлось одним из главных ее преимуществ. Мало кому из писателей удалось настолько хорошо изучить жизнь мелкой буржуазии, полагала она.

В следующем письме Брандесу Сигрид Унсет оправдывает свои «языковые особенности» так: «Когда я пишу, я думаю только о тех, о ком пишу, и естественно, я стараюсь делать это хорошо»[231]. Будут ли ее читать в Дании — этот вопрос не слишком ее занимал, в первую очередь ее интересовала читающая публика Норвегии.


Сварстад приехал в Кристианию только через три месяца. Еще час на поезде, потом двадцать минут пешком от железнодорожной станции до Сулванга — и гордая Сигрид Унсет могла продемонстрировать любимому их новый дом. Стоял прекрасный летний вечер. Был ли Сварстад потрясен тем, как много ей удалось сделать? Изумлен при виде того, как вырос и окреп Андерс-младший, каким он стал шустрым и требовательным в свои шесть месяцев? А природной силе его жены, кормящей матери, действительно оставалось только изумляться: ее молоко было таким густым, что врач даже посоветовал разбавлять его спитым чаем.

Сварстад показал законченную «Римскую террасу», картину, в которой нашла выражение его тоска по своей маленькой римской семье. На этом полотне при помощи необычной перспективы ему удалось передать любимый вид Сигрид на башни церкви Санта-Тринита-деи-Монти, к которой ведет знаменитая Испанская лестница. Няня вдобавок к красной блузе получила желтую шаль и фиолетовый передник. Корзинка с ребенком, цветы в горшках и соседские куры ярким контрастом выделялись на фоне так хорошо знакомого Сигрид, окутанного дымкой серого пейзажа. Возможно, при взгляде на две фигуры у перил — мужчину в светлом летнем костюме и соломенной шляпе, женщину в темном платье с коротким рукавом и белой шали — у нее вырвался вздох.

Лето в Ши подарило им несколько чудесных деньков — таких, какие она с детства любила. «Такие голубые, пронизанные жарким солнцем деньки, небосвод прочерчен перистыми облаками, а на горизонте кое-где появляются кучевые, что постепенно растут и принимают облик гор и свинцово-синих долин, сквозь которые пробивается красноватое сияние»[232]. Возможно, скинув одежду под «кустом, где черт освежевал козу»[233]{21}, она ныряла в воду, а Сварстад, в одной лишь шляпе и с трубкой в руках, наблюдал за тем, как она плещется? И если она и вспоминала о своих детских мечтах стать художницей и водила его с собой в дом Киттельсена, то не могла не восхищаться своим мужем, который действительно осуществил эту мечту. Картины, которые он привез из Рима, принадлежали к числу лучших его работ.

Сварстад снял мастерскую в Хаммерсборге, и началась повседневная жизнь. Повседневная или творческая? Судя по всему, Сигрид Унсет Сварстад твердо решила, что для нее одинаково важно и то и другое, и с таким же самообладанием, с каким она отдавалась творчеству, принялась созидать семейные будни. Она усердно варила варенье и закатывала его в банки, а параллельно с головой окунулась в дебаты о морали, контрацепции и нежелательной беременности, которые велись в то время на страницах газет.

Свою резкую статью она начинает с обсуждения дела об изнасиловании, о котором недавно читала. Будь у нее дочь, заявляет писательница, она предпочла бы для нее самую ужасную смерть изнасилованию. Мужчина, покусившийся на «мою честь или честь моих близких, должен умереть»[234]. Сигрид Унсет пишет, что женская чистота является бесценным сокровищем как для общества, так и для индивида и должна защищаться всеми возможными средствами. На ее взгляд, мужчины, обесчестившие девушек, отделываются слишком легким наказанием. Далее она обращается к теме, которую уже разрабатывала и в публицистике, и в художественной прозе, — а именно об отсутствии прямой связи между материнством и браком. Мать, считала Сигрид Унсет, всегда остается матерью, будь то в браке или вне брака. Главное, чтобы она была хорошей матерью. Если матери-одиночке не удается как следует позаботиться о своих детях, это еще можно понять и простить. Но для женщин, живущих в браке, которым грех жаловаться на материальные условия и которые при этом отдают детей на попечение других, — для таких женщин никакого прощения быть не может. Она подчеркивает, что в бедах матерей-одиночек во многом виновато общество. То, что оно уделяет больше внимания эмбриону, чем ребенку, уже появившемуся на свет, кажется писательнице очевидным проявлением двойной морали. Руководствуясь подобной логикой, Унсет не стесняется выступить в защиту абортов и контрацепции для слабо защищенных членов общества, с той оговоркой, что, конечно, гораздо лучше, если бы любого ребенка общество считало священным и неприкосновенным.

Нет, Сигрид Унсет не верит в святость материнства. Но она верит в собственную волю и серьезное отношение к материнскому призванию. Эбба, Гунхильд и Тронд, сводные сестры и брат ее малыша, все больше времени проводят в ее доме. Приходя на воскресный обед, они часто остаются на несколько дней. По всей видимости, Сигрид все больше мучает мысль о том, в каком трудном положении оказалась Рагна, родная мать детей. Согласно договору о разводе Сварстад брал на себя ответственность за «содержание и образование» старших девочек, в то время как Рагне давался двухлетний испытательный срок с тем, чтобы она доказала право на опекунство над младшим сыном Трондом. Как это формулировал договор от 11 октября 1910 года[235], «если она будет в состоянии взять на себя расходы по содержанию и образованию ребенка». Пока Сварстад и Унсет путешествовали, девочек отправили в пансионат, Рагна же почти все время нуждалась в помощи, чтобы прокормить себя и Тронда. Она работала продавщицей в газетном киоске на улице Карла Юхана, но плохо переносила типографскую краску и часто болела.

Согласно договору между бывшими супругами «по истечении третьего года фру Сварстад лишается прав на финансовую помощь». В то же время было очевидно, что Рагна менее, чем когда-либо, в состоянии самостоятельно заботиться о детях. Будущее всех четверых малышей находилось в руках семейства из Ши. Эббе исполнилось уже десять лет, и она с удовольствием помогала присматривать за Андерсом. Восьмилетняя Гунхильд, судя по всему, тоже обрадовалась новому маленькому братцу. Куда более проблематичным был четырехлетний Тронд. Новой фру Сварстад не оставалось ничего другого, как организовать быт большой семьи.


Она предъявляла высокие требования, и не только к себе, но и к другим. Ни одна служанка ее не устраивала. Ни одна из претенденток не годилась ни для помощи по хозяйству, ни для ухода за детьми. Наконец с четвертой попытки она-таки наняла фрёкен Ларсен, которой, по крайней мере, сразу же удалось поладить с малышом Андерсом. Однако еду фру Сварстад часто приходилось готовить самой. А когда все было готово, оставалось только дожидаться Сварстада, который мог и не появиться.

Он усиленно трудился сразу над несколькими полотнами — на носу была большая персональная выставка в Союзе художников. И для него время летело незаметно — случалось, он просто не успевал на поезд. Как она коротала часы ожидания, уложив спать маленького Андерса? Сидела и злилась на мужа или делала наброски к роману, что собиралась издать в следующем году? Впервые со времен дебюта она не выпустила осенью книги. Странное это было ощущение. Но ее все равно не забывали. Предложили место в Комитете по распределению стипендий при Союзе писателей.

Она согласилась, и поэтому раз в неделю ей приходилось ездить в город. Можно было даже устроить свидание с любимым мужем и переночевать у него, оставив дом на попечение надежной фрёкен Ларсен. Это были долгожданные передышки от хлопот по хозяйству и всевозможных мелких проблем, поглощавших все свободное время. Не говоря уже о том, что и ночи сделались слишком короткими для серьезной работы над книгой.

Сигрид, очевидно, было не до писания — она не писала даже Дее, хотя стольким хотелось поделиться! Столкнувшись в Союзе писателей с другом Нильсом Коллеттом Фогтом, Унсет с долей иронии охарактеризовала свое новое положение: «В душе я добропорядочная буржуазная домохозяйка, только вот практической сноровки и знаний явно не хватает»[236]. Потому-то пока и не доходят руки до всех тех идей, что ей хотелось бы воплотить на бумаге. «Ужасная штука», оказывается, этот законный брак: Сварстад зачастую просто молча, с легкой полуулыбкой наблюдает за ее хлопотами, а если все-таки им удается завести беседу, то не успеет она принять более-менее интересный оборот, как чем-то прерывается. Возможно, ему было трудно понять, зачем жена срывается поливать ревень и свежепосаженные овощи посреди разговора о совершенно других вещах? С головой бросается в домашние хлопоты вместо того, чтобы провести свободное время с ним? Но уж такой она была, с радостью занималась своим маленьким огородом, с радостью держала в голове тысячу разных мелочей — радовалась и когда лицо мужа изредка озарялось широкой улыбкой, и когда его взгляд задумчиво устремлялся вдаль.

Дом, который создала Сигрид, не мог похвастаться богатой обстановкой, зато «каждый предмет мебели был красивым и почти каждый — старинным»[237]. С особенным удовольствием Унсет играла роль хозяйки за накрытым белой скатертью столом в уютной, обшитой березой столовой. Она щедро угощала шарманщиков и весело болтала с соседями. Ее опять переполняли жизненные силы и вера в себя и свои творческие способности. С наступлением осени она насчитала во рту сына новые зубки. С радостным нетерпением Сигрид ожидала Рождества. Со Сварстадом теперь удавалось увидеться только по воскресеньям: с Нового года открывалась его выставка, и к тому времени следовало все подготовить.

Рождество стало для них откровением. Если их первое семейное Рождество прошло под знаком ожидания, то второе олицетворяло собой сбывшиеся мечты, и даже несколько больше. Мало того, что Сигрид наконец могла позвать мать и сестер, — их маленькая семья удвоилась. Дети Сварстада были приглашены праздновать Рождество с ними. Сигрид твердо решила считать троих детей от первого брака мужа желанными и полноценными членами своего семейства. Старших она описывала как «умненьких, красивых и милых девочек»[238], но их младший брат Тронд, бессмысленно отрицать, был «во всех отношениях слабо одаренным ребенком», хотя и он хороший мальчик. Вопреки первоначальному договору, по которому Тронд оставался с Рагной, он вот уже три недели подряд жил с новой семьей отца. Что до девочек, то их они собирались взять к себе навсегда. Новоиспеченная мачеха фру Унсет Сварстад и слышать не желала увещеваний более искушенной мачехи Нини Ролл Анкер. А ведь Анкер по своему опыту знала, что отец всегда сохраняет привязанность к детям и насколько мачехе, при всем желании, бывает трудно заменить родную мать. Все время, пока Сварстад не покладая рук работал для выставки, его дочери жили у соломенной вдовы Сигрид Унсет Сварстад. Целый год прошел с тех пор, как она сама создала что-то, приносящее доход. Зато благодаря хорошим отзывам критики ей дали новую стипендию.

Выставка в Союзе художников имела успех, что оказалось как нельзя кстати. Сварстад снова был на коне. Рецензент «Верденс ганг» писал, что выставка Сварстада «стала лучшим свидетельством мастерства этого независимого художника и показала, что он идет своим путем, не поддаваясь никаким посторонним влияниям»[239]. А консервативная «Моргенбладет» заявляла даже, что «Сварстад принадлежит к числу тех, кого впоследствии назовут великими, а на этой выставке представлены, возможно, лучшие его работы»[240]. Сигрид Унсет Сварстад так отозвалась о выставке в письме к Нини Ролл Анкер: «Да — выставка Андерса удалась на славу — даже самые консервативные газеты были вынуждены отдать ему должное <…>. Ну а молодые критики и не скрывали своих восторгов»[241]. Многие рецензенты обратили внимание на «Фабрики на берегу Темзы» и «Канал в Шарантоне»; в целом выставка стала итогом разных свадебных путешествий Сварстада и Унсет. Не обошлось и без любимой реки Акерсэльвы. Тем не менее, когда Сварстад пригласил ее поехать вместе в Париж — можно ведь оставить малыша Андерса на бабушку? — Унсет не смогла, даже на время, переложить свои новые обязанности на других.

Уже в феврале, со стипендией в кармане, Сварстад отправился в Париж. Сигрид же намеревалась приняться за дальнейшую разработку намеченной еще в Лондоне темы. Когда Студенческое общество обратилось к ней с предложением подготовить традиционный весенний доклад, она сразу решила, о чем будет говорить: о детях. Рабочее название доклада гласило: «Четвертая заповедь, или „Почитай отца твоего и мать твою“». Но если они ожидали услышать кроткую проповедь, то жестоко ошибались. Унсет собиралась отстаивать права ребенка, развивая аспекты, затронутые в полемическом окончании путевых заметок «Дети у Алтаря неба». Тема детства начала интересовать Сигрид с того самого момента, как сама она осознала конфликт, существующий между миром фантазий ребенка и миром взрослых. Возможно, в свое время она ощущала этот конфликт как духовное изнасилование, поэтому теперь ей хотелось выступить против неуместных попыток современных воспитателей совершить насилие над умом ребенка. В итоге получилась обширная рукопись, слишком длинная для доклада. Секретарь, извиняясь за, «к моему величайшему сожалению, неблагоприятный отзыв о Вашем докладе», пишет, что «доклад нуждается в сокращении и переработке». Его возражения изложены по пунктам, некоторые звучат почти как мольба, например, пункт 4: «Нельзя ли быть помягче с молодежью?» В других пунктах попросту предлагаются сокращения, замаскированные фразами типа «забавно, но не по существу» и «лишнее». Последовала раздраженная переписка, и наконец доклад был принят. Последними словами секретаря были: «Вот мое новое предложение. Безо всякого удовольствия жду Вашего ответа». Выступление назначили на 29 марта 1914 года[242].

После ее участия в так называемых дебатах о морали с именем Сигрид Унсет связывались определенные ожидания. Она была первой женщиной, выступавший с трибуны Студенческого общества, ранее безоговорочно принадлежавшей мужчинам. Всего год назад женщины получили право голоса на выборах в стуртинг{22}, а до этого, в 1910 году, — на выборах в органы местного самоуправления. Теперь еще один бастион мужского владычества готовился пасть. А виновницей должна была стать скандальная знаменитость, словно рожденная для ведения словесных баталий!

Зал был битком набит людьми и окутан клубами сигаретного дыма, когда в тот мартовский день 1914 года Сигрид Унсет взошла на ораторскую трибуну. Публике, особенно в задних рядах, пришлось напрячь слух, чтобы услышать каждое слово длинного и обстоятельного доклада. Остроумному газетному полемисту, Унсет явно не хватало столь необходимых опытному оратору хорошо поставленного голоса и четкости изложения. Вопреки ожиданиям многих, блестящего выступления не получилось.

Необычный доклад удостоился довольно сдержанной реакции в прессе. Самые доброжелательные рецензенты все же подчеркивали дарование автора: «Вчера на трибуну Студенческого общества впервые взошла женщина <…>. Конечно, ее нельзя назвать оратором в строгом смысле этого слова. Ее голос был едва слышен в прокуренном зале, и поэтому многие перлы так и не достигли ушей слушателей, однако и услышанного было довольно, чтобы понять: перед нами необычная личность, не просто умеющая мыслить, но и достаточно смелая, чтобы изложить эти мысли вслух. Ее доклад был настоящим фейерверком гениальных изречений»[243].

Более критически настроенные рецензенты были безжалостны: «Скучное блуждание по пустыне общих фраз и дефиниций, почерпнутых из словаря прописных истин, часть которых к тому же недопоняты и постоянно противоречат друг другу. <…> Столько логических вывертов — и все для того, чтобы в конце прийти к банальной воинствующей точке зрения. Редкий доклад, что и говорить»[244].

На следующий день Унсет повторила свой доклад перед женской аудиторией в «Хьемменес Вель»{23}. Газета «Нидарос» с комической серьезностью советует женщинам принять к сведению призыв писательницы проявить сочувствие и не закалывать шляпки такими длинными булавками, появляясь на столь многолюдных собраниях. Только везением, а отнюдь не здравым смыслом публики можно было объяснить то, что никто никого не покалечил в тот вечер[245].

Доклад Унсет получил широкий резонанс в газетах, а «Тиденс тейн» даже перепечатала его целиком. Если во время дискуссии о морали писательница больше всего нападала на институты церкви и образования, то доклад о четвертой заповеди в значительной степени являлся ответом коллеге по цеху Кнуту Гамсуну. Культ молодости и, соответственно, презрение к старости, свойственные произведениям и публичным высказываниям Гамсуна, давно уже вызывали у нее раздражение — с дебютного для нее 1907 года, когда Гамсун в Студенческом обществе выступил с докладом «Почитай детей твоих». Сигрид Унсет высказывает прямо противоположную мысль: родители не должны нянчиться с молодым поколением или тем более почитать его, но обязаны жить так, чтобы молодое поколение могло уважать и почитать их.

Свой доклад она начинает с истории Скотта и его спутников — то, как достойно они встретили свою судьбу, произвело на нее неизгладимое впечатление в тяжелое время, когда сама она боролась за жизнь своего ребенка. Их мужественное достоинство, по Унсет, является признаком истинной цивилизации — как «Кантика брата Солнца» Франциска Ассизского является признаком культуры: «Благодарю Господа за сестру нашу телесную смерть. Да будут благословенны те, кто следует воле Всевышнего и кому не страшна другая смерть». Сигрид Унсет считает, что эту молитву каждый должен носить в своем сердце, и далее пишет: «Целью культуры является сделать человека подобным Богу, научить различать добро и зло».

Она не стесняется в выражениях, нападая на современных «варваров», не умеющих распоряжаться культурным наследием; категорически не приемлет распространившееся заблуждение, что эротике или сексуальности можно обучить в школе: «Человеческая чувственность, то, как человек реагирует на проявления инстинкта размножения, в значительной степени обусловлено детством. <…> Мальчик, ни к кому не чувствовавший любви и доверия — будь то к матери, братьям и сестрам, другу или учителю <…>, превратившись во взрослого мужчину, неспособен любить жену и доверять ей». То же самое относится и к развитию женской сексуальности: «Девочка, незнакомая с физическим ощущением счастья, никогда не станет любовницей, вне зависимости от того, скольким мужчинам будет принадлежать». Вывод Унсет гласит: «Только то, что мы узнали в детстве, входит в плоть и кровь». Она приводит в пример Брута, «прекраснейший образ» Шекспира, и провозглашает целомудрие интеллектуальной добродетелью, неверность же, на ее взгляд, является одним из самых отвратительных грехов. В то же время разум заставляет ее признать, что жизнь, не запачканная неверностью, «к сожалению, явление малореальное». Она призывает родителей «воспитывать и наставлять», только так они способны завоевать уважение детей. Однако было бы ошибкой назвать Сигрид Унсет строгой пуританкой: «Люди, считающие, что эротика занимает чересчур большое место в современной литературе, глубоко заблуждаются — она занимает опасно мало места».

Вместе с тем Унсет твердо убеждена, что детям не следует читать подобные книги, — своим детям она запретила бы читать большую часть ею написанного, потому что в этих книгах «описываются отношения, пока недоступные пониманию ребенка, — точно так же я запретила бы им кофе, табак и алкоголь…». В то же время она выступает против слащавых детских книжек — «тюри», по ее выражению. Мысль, что такой должна быть литература для детей, является не меньшим заблуждением, чем идея о введении в школах сексуального воспитания.

От фальшивой буржуазной морали проку примерно столько же, сколько от канализационного люка: грех открытый или скрытый пахнет одинаково дурно, люк только облегчает жизнь окружающим. Развитие у ребенка врожденного инстинкта, помогающего распознавать добро и зло, возможно лишь при условии, если родители сами практикуют проповедуемую ими мораль, утверждает Сигрид Унсет. Думала ли она над тем, какой урок морали преподал Сварстад своим детям? Возможно, неприятные факты собственной биографии, сознание того, что она сама отчасти побудила мужа изменить жене, а отца — предать троих детей, способствовали заострению содержания доклада? А может быть, и нет. Может быть, перед нами просто пример неординарной способности мыслить принципиально и провокативно.

Сигрид Унсет предъявляет к себе немилосердно высокие требования как к матери, но не более снисходительна она и к сыну, чья жизнь всего год назад висела на ниточке: «Лучше уж мне увидеть своего сына лежащим мертвым и растерзанным на земле, что принадлежала его народу, когда он пал, чем живущим и борющимся в покоренной стране». Сын, отвернувшийся от своей матери и от своей родины, заслуживает проклятия, «другой смерти», выражаясь словами Святого Франциска Ассизского. Но, согласно той же безжалостной логике Унсет, «мать и отец, потерявшие право на уважение своих детей, заслуживают только их ненависти». Под конец доклада Унсет снова напоминает, что важно завоевать доверие ребенка, а не добиваться от него абсолютной искренности. Редко кому удается сохранить достоинство в старости, но: «Это лучшее, что человек может сделать для своих детей».


Ей не пришлось долго ждать ответа на свой вызов. Уже через день после выступления в Студенческом обществе в тронхеймской «Адрессеависен» появилось письмо районного врача Т. Херлофсена. Хотя ему и не удалось расслышать весь доклад как следует, потому что Сигрид Унсет — плохой оратор, все же он считает нужным возразить против ее нападок на сексуальное воспитание в школах. Местное врачебное общество недавно подняло вопрос о предупреждении опасностей и болезней, связанных с половой жизнью подростков.

Газетная полемика предоставила Сигрид Унсет счастливую возможность снова взяться за меч и подробнее разъяснить свою точку зрения. По ее твердому убеждению, сексуальное воспитание, лишающее половую жизнь «мистического очарования», является «насилием над детским целомудрием»: «как раз потому, что мистическое не является естественной характеристикой половых отношений, мы и создали эту тайну из всей земной грязи и вознесли ее выше звезд»[246]. На ее взгляд, неведение вряд ли становится причиной катастрофы: «К сожалению, мне известно о довольно многих жизнях, разрушенных чувственностью, но ни в одном случае причиной тому, прямо или косвенно, не было неведение относительно опасностей, что таит в себе сексуальность».

Дискуссией заинтересовались и газеты в Осло. 24 апреля 1914 года «Тиденс тейн» опубликовала последний ответ Унсет доктору Херлофсену под заголовком «Насилие над детским целомудрием», где писательница вновь обращается к своему личному опыту: «Я лично была знакома с физически развитыми восемнадцатилетними девушками, которые имели весьма слабое представление о сексе, — и детьми одиннадцати-двенадцати лет, обладавшими болезненной чувственностью и, судя по всему, безнадежно развращенными с точки зрения морали»[247].


Разделавшись с противниками, Сигрид Унсет решила заняться двумя важными для нее задачами. Во-первых, вспомнить о личной жизни, что в последнее время ушла в тень, и провести весну со Сварстадом в Париже и, во-вторых, вернуться к творчеству. Рукопись нового романа росла и обещала превзойти в размерах все до сих пор написанное. Писательница собиралась назвать книгу «Весна» — прекрасное слово для любых начинаний и особенно значимое для ее нового повествования.

А в ее жизни, казалось, все только начиналось. «Я ужасно скучаю по мужу», — писала она своим торопливым почерком, и эта тоска выдает, что без него ей и весна не весна. Он уже три месяца в отъезде[248].

Наконец-то она собралась написать Дее. Прошло больше года с тех пор, как она отправила последнее письмо подруге. Тогда она наметила планы на будущее: переселиться за город, завести дом, сад, собаку и кур, и прежде всего — ребенка. Можно сказать, что ей удалось осуществить свою программу в рекордные сроки. Однако новая жизнь оказалась исполненной противоречий, а они возникали все чаще. «Ах — никогда не думала, что замужество такая трудная штука! Хозяйство, уход за ребенком, к тому же надо присматривать за падчерицами и пасынком — и еще я выступала весной с докладом (и получила массу удовольствия), а потом участвовала в бурной газетной полемике»[249].

Как раз той весной Сигрид Унсет обнаружила, что две ее главные привязанности находятся в неразрешимом конфликте: любовь заставляла ее стремиться к мужу, в то время как материнский долг повелевал оставаться с ребенком. Она сама была поражена, когда поняла, что разрывается между мужем и сыном. Дее она рассказывает, что уже три месяца как в разлуке с любимым, но: «Конечно же, я не могу надолго оставить малыша Андерса одного». Без мужа тоже тяжело: «Через две недели я поеду за ним»[250]. Сигрид планировала передать сына на попечение матери и пожить несколько недель со Сварстадом, но заранее переживала вынужденную разлуку с маленьким: «Как жаль, что приходится выбирать между одним и другим». Возможно ли было повторить их со Сварстадом первую, запретную, весну в Париже?

Казалось, супругов снедало беспокойство. Потому что вскоре они направились прямиком домой, намного раньше, чем планировали, и даже не стали встречаться с Деей в Копенгагене, как изначально предполагала Сигрид. Дома же малыш Андерс выказал матери свое недовольство — какое-то время отказывался ее замечать. Но потом он снова превратился в «избалованного маменькиного сыночка», яростно защищавшего свои права на мать от конкурентов, будь то Сварстад или сестры: «Он набрасывается на них со своими маленькими кулачками и кричит: „Мама — мое, мама — мое!“»[251]

Времени на работу над рукописью катастрофически не хватало. Писательница задумывала широкую панораму событий и характеров, и вновь вела своих героев к полному краху. Допустит ли она на сей раз, чтобы любовь одержала победу? Простые отношения, всепоглощающая страсть. Снова любовь грозит опасностями. Помимо знания о судьбоносной amour passion, теперь она обладала и новым опытом, который нельзя было приобрести из книг. Это был опыт чувства сильнее страсти и сильнее чувства долга, чувства, что, например, заставляет человека покинуть любовное гнездышко в Париже.

«Родители были настолько поглощены своими страстями, что им было не до детей, не до семейного очага, который они сами когда-то создали»[252]{24}, — писала она о родителях Торкильда и Акселя, в то время как сама она не сомневалась, что уж у нее-то все будет по-другому. Ее ребенок для нее важнее тоски по мужу. Это было последнее открытие, которое она сделала в Париже. В «Весне», используя различных персонажей и разные углы зрения, писательница вновь возвращается к характерным для своего творчества темам: самоубийству, катастрофическим супружеским изменам, рождению нежеланного и мертвого ребенка.

Унсет карает главного героя, Торкильда, венерической болезнью — за то что он следует своим инстинктам. Не избегает наказания и другая главная героиня, Роза Вегнер, — за неспособность к любви, за неспособность следовать своим инстинктам. «И он понял, что и та, которую он страстно любит, ее красота, доброта, свежесть, были такими же реальными и земными, как и все невзгоды в его собственной жизни»[253]{25}. Мрачную и пессимистическую атмосферу нарушают лишь столь любимые Сигрид Унсет описания природы, переносящие читателя на берега речки Гаустадбеккен, во всю ту красоту, что в свое время разбудила ее собственное эстетическое чувство: «На одном из уступов холма он бросился на землю, зарылся лицом в белый ковер фиалок и прижался губами к пахучей благоухающей земле. Он никогда не догадывался раньше, что вся красота, существующая в мире, заключена в телесном, в ощущениях, которые нужно завоевывать»[254]{26}. И с тем же безошибочным инстинктом, позволяющим ей описать радость человеческой плоти, тянущейся к солнцу, она показывает обнаженного Торкильда, медленно плывущего к скалам. Этим романом Унсет хотела закрепить свою репутацию писателя, умеющего воссоздавать чувственные ощущения.

Дома ее положительных героев всегда полны света и цветов — судя по всему, эстетика в оформлении домашнего очага столь же важна для Унсет-литератора, сколь и для Унсет — «буржуазной домохозяйки» из Ши. В определенном смысле такую идеальную фигуру автор создает в образе матери Розы, фру Вегнер: «И все, что было в ее доме, несло отпечаток роскоши и аристократичности, блеска, проистекающего от ее духовного богатства, блистательной фантазии и потрясающей силы воли»[255]{27}. Фру Вегнер — женщина, последовательная в решениях и поступках: «Этот мужчина, ставший отцом ее ребенка, и остался для нее единственным, потому что их отношения, в результате которых явилось на свет ее дитя, были для нее, не могли не быть единственно значимыми»[256]{28}. Однако в ее характере есть черты, не позволяющие ей превратиться в скучное воплощение всех добродетелей, — в чем-то она сродни женщине, что не так давно выступала с трибуны Студенческого общества: в своих воззрениях фру Вегнер «строго консервативна и головокружительно радикальна»{29}.

Работа над книгой протекала в очень сложной домашней обстановке. Писательница Унсет неизбежно вступала в конфликт с Унсет — методичной домохозяйкой и матерью. «Я не хочу вести богемное существование — хотя бы ради детей», — писала она другу Нильсу Коллетту Фогту[257]. Но в то же время признавалась, что все — начиная со стирки и заканчивая приготовлением обеда — «чертовски мне мешает». Конечно, ей было не привыкать работать по ночам, но в теперешних условиях единственным решением оказалось отправить маленького Андерса к матери, а самой устроиться в каком-нибудь пансионате с готовым питанием.

На сей раз ее выбор пал на пансионат Анне Куре на Воксен-холлене. Оттуда можно было добраться до города на трамвае и погулять с ребенком в парке, что она и делала пару раз в неделю. Сигрид признается Дее, насколько болезненно для нее такое положение вещей: «Когда я появляюсь в дверях, он кричит от радости, а каждый раз, когда собираюсь уходить, плачет так, что у меня сердце разрывается»[258]. Она также пишет, что на протяжении целого года «работала, ухаживала за малышом, по большому счету готовила всю еду, шила и штопала на двоих маленьких детей — мой пасынок жил со мной почти все время»[259]. Конечно, у нее была прислуга, но теперь оказывается, что прислуга никуда не годится. Сигрид говорит, что хотела бы привести нервы немного в порядок, и в общем-то не сгущает краски, описывая свое тяжелое положение. По старой дружбе она просит Дею об одной услуге: не могла бы она срочно проверить правильность кое-каких выражений на шведском в новой рукописи? О том же, куда девались трое остальных детей, пока она была в отъезде и теперь, когда жила в пансионате, в письме ни слова.

Приятное разнообразие внесло появление коллеги Нини Ролл Анкер — ее бездетная подруга тоже решила ненадолго составить ей компанию в пансионате. Они встречались за едой и по вечерам. По утрам же две известнейшие писательницы Норвегии работали — каждая над своей рукописью.

Перед Рождеством книга Унсет с помпой появилась на прилавках, к радости большой постоянной аудитории писательницы. Хотя роман и стал самым значительным произведением осеннего сезона, по мнению въедливого Карла Нэрупа, не все персонажи получились у Сигрид Унсет убедительными. Да и название «Весна» он посчитал ироническим, наподобие «Счастливого возраста». Критик задается вопросом, здесь ли читателю предлагают искать альтернативу «Йенни»[260]. Другие рецензенты отмечают, что теперь Сигрид Унсет «оправдала надежды друзей: она отнюдь не собиралась становиться чьим-то эпигоном и бытописателем нравов богемы. <…> Остались в прошлом бурные эмоции — „Весна“ написана в значительно более спокойном тоне»[261].

Кое-кто упрекает писательницу за фрагментарность композиции, но зато ее описания Кристиании пришлись по душе всем. Снова она доказала, что как никто другой знает город и горожан. Рецензент «Дагбладет» Эйнар Скавлан иронизирует над литературным развитием Унсет: «Когда-то Сигрид Унсет писала маленькие, тоненькие книжки. Стройные, что твои юные девушки, — и такие же очаровательные и беспомощные одновременно, полные юношеской горечи и беспокойства, мечтательной тоски и отчаяния, но в то же время с ноткой протеста, призыва к бунту». По мнению Скавлана, увеличение объема не стало признаком зрелости таланта — все равно как если бы одну из ранних новелл Унсет положили в воду, и она разбухла до размеров толстого романа: «Содержание не стало богаче, скорее беднее, потому что важные моменты разбавили ненужной болтовней»[262]. Возможно, негативная критика отчасти объясняется раздражением, которое Сигрид Унсет вызвала у культуррадикалов своей неполиткорректностью. Например, в уста героини романа Розы Вегнер она вкладывает фразу: «Ты принадлежишь ему, как кольцо на его пальце, он может взять тебя и носить повсюду с собой или отложить в сторону. И все это будет неважно, главное — ты принадлежишь ему…»[263]{30}. Эти слова были только отголоском мыслей, которые она высказывала еще после первой поездки с любимым в Париж. Слова, верность которым она подтвердила, надев на палец его кольцо, и которым старалась соответствовать в жизни и творчестве. Теперь она уже знала, что «там, где в супружестве царит Великий Эрос, великая страсть, она приносит не меньше вреда здоровью и счастью, чем венерические болезни»{31}, — так говорит в романе «Весна» умный доктор[264].

Из своего собственного опыта она извлекла еще одну новую мудрость: невозможно жить своей жизнью, не вмешиваясь в жизнь других. Под этим новым углом зрения и ее «украденное у судьбы счастье» представало в новом свете. А ведь у Сигрид Унсет Сварстад все еще было только впереди.

Желать всего

Ши, Синсен.


Можно ли создать в доме атмосферу вечного праздника? В новой книге она позволила любви победить. После напряженного труда Сигрид Унсет Сварстад была как выжатый лимон. Зато книга опять принесла неплохой заработок.

До конца года Сварстад успел принять участие еще в одной выставке и тоже был доволен результатами. Правда, основную долю внимания перетянули на себя молодые художники, зато его работы удостоились хвалебных отзывов. Особенно удачными оказались римский пейзаж «Виа Бокка ди Леоне» и римский же портрет Сигрид Унсет, а также «Овощной рынок в Брюгге» и Темза с ее фабриками. Его дети все больше времени проводили в Ши, сам же он по-прежнему разрывался между Ши и мастерской в городе. Зимой начало казаться, что домик в Сулванге как будто съежился и уменьшился в размерах. В мире свирепствовала страшная война, о поездках пришлось надолго забыть.

Где-то в начале 1915 года Сигрид Унсет ощутила в себе движение новой жизни. Теперь надо было и быт семьи планировать по-новому. Как устроить его так, чтобы оба родителя могли работать и при этом обеспечить всем детям надлежащий уход? Потому что если оба не будут работать, никакого дома не получится — денег не хватит. Что думал Сварстад — был ли с ней согласен? Разделял ли ее амбициозные и бескомпромиссные планы по отношению к дому и семье?

Беременная Унсет была в боевом настроении, и на сей раз ей под руку попался Кнут Гамсун. Свое полемическое выступление в газете она начинает с заявления: «Заранее разрешаю г-ну Гамсуну отнестись ко мне без понимания»[265]. Ее письмо направлено в защиту детоубийцы. Незадолго до этого Кнут Гамсун опубликовал статью под названием «Дитя», в которой выступал за строгое наказание для детоубийц. Его возмутило, что юную мать-виновницу осудили всего лишь на восемь месяцев лишения свободы, он требовал смертной казни для обоих родителей: «Повесьте их! Повесьте их обоих! Очистите от них человечество!»[266] Но что знал Гамсун о женщинах, неспособных содержать своих детей? Сигрид Унсет считала, что может понять отчаяние, заставляющее мать лишить жизни своего ребенка; по ее мнению, оно диктовалось материнским инстинктом, столь же сильным, как и у тех, что «как львицы готовы сражаться за свое потомство». Она описывает «живое беспокойное счастье», что чувствует уже второй раз в жизни и что порой будит ее посреди ночи. И призывает тех, кому посчастливилось приложить ребенка к груди, к пониманию. Кто может взять на себя право осудить женщину, вынужденную «зарабатывать на пропитание себе и ребенку» и поэтому неспособную ухаживать за ним самой? С жестоким реализмом Унсет описывает муки тайных родов, муки несчастной женщины, что не видит для себя ни малейшей надежды и в отчаянии может убить ребенка, как «делали женщины всех народов и во все времена».

Об отцах детей, оставляющих женщин с детьми на произвол судьбы, она предпочитает молчать: «Пусть мужчинами занимается их собрат-мужчина г-н Гамсун». Неужели ей не приходило в голову, что ее сарказм может задеть и Сварстада? Ведь если судить по этой статье, ее симпатии скорее на стороне необеспеченных женщин вроде Рагны Му Сварстад, которая практически была не в состоянии позаботиться о своих детях, чем на стороне бросившего жену с тремя детьми Сварстада. Задумывалась ли над этим Сигрид Унсет Сварстад?

Неделю спустя она публикует новую статью, подлиннее, где обсуждает предложенные недавно законопроекты, гарантирующие право наследования незаконнорожденным детям. Писательница всецело поддерживает такие законы, однако у нее есть что сказать по этому поводу. Она опять напоминает, что «никакой закон не в состоянии внушить чувство родительской ответственности мужчине — или женщине, — которые его лишены. <…> Никакой закон не в состоянии обеспечить ребенку отцовскую любовь». Проницательная реалистка, Унсет не поддавалась иллюзиям — всегда найдутся желающие злоупотребить удобным законом, но самое важное будет соблюдено: «Сказано, что ребенок не должен расплачиваться за грехи своих родителей. Тем не менее в том-то все и дело. Дети всегда расплачиваются за все грехи и глупости, что совершают родители. Именно дети страдают больше всех»[267].

В марте появилась ответная атака Гамсуна: «Да как она смеет строить из себя бог знает кого! По-моему, воззрения фру Унсет вовсе не являются такими уж нестандартными и непостижимыми — если взять на себя труд извлечь их из-под покрова ее напыщенных речей»[268]. Гамсун полагал, что «фру Унсет» заблуждается в своем анализе поведения детоубийц: «Перспектива приличного срока может основательно их прищучить, не говоря уж о перспективе веревки — веревка прищучит самым решительным образом». И отмахивается от ее аргумента, что все без исключения детоубийцы исправляются, отбыв положенный им срок: по мнению Гамсуна, если уж женщина родила, то тем самым взяла на себя материнские обязанности. Хотя он и подверг Унсет самому обидному осмеянию и как писательницу, и как женщину в своем открытом письме, многие читатели были склонны согласиться с ней. А она в продолжение дискуссии замечала, что Гамсун не хочет понимать причины подобных трагедий, коренящиеся в общественном неравенстве.

И по-прежнему утверждала, что расплачиваться за все приходится прежде всего детям. Этой закономерности не удавалось избежать ни одному родителю. Включая ее саму. Такими были ее публичные заявления, а наедине со Сварстадом она продолжала настаивать, что они обязаны взять на себя воспитание всех его детей. Возникали ли между ними из-за этого трения? Во всяком случае, в сохранившихся письмах близким она эту тему почти не затрагивает. Однако по некоторым намекам можно понять, что Сварстад был не в восторге от ее идеи большой семьи. В соглашении о разводе черным по белому написано: с Рагной остается младший сын Тронд, в то время как отец берет на себя опеку над дочерьми. Обычно он отправлял их в какой-нибудь дешевый пансионат или в приют Евгении. Как бы то ни было, Сварстад соглашался с тем, что им стоит найти дом побольше и поближе к центру. Тогда можно будет вести нормальную семейную жизнь, почаще обедать вместе, а ему не придется больше ночевать в Союзе художников.


Словно чтобы призвать силы, переполнявшие ее, молодую новобрачную в Лондоне, Сигрид достает книги, которые собирала тогда, чтобы написать историю о рыцаре Ланселоте и королеве Гиневре. И с той же радостью, какую она испытывала при виде своего растущего живота, Унсет погрузилась в средневековые повести. Ей предложили переложить эти британские саги на норвежский язык. А она их любила больше всего, если не считать старинных скандинавских баллад.

Коллеги-писатели, встречая ее, беспокоились, что она всегда стремится успеть переделать дела, требующие как минимум двух дней, за одни-единственные сутки. Как-то столкнувшись с волочащей тяжелые сумки, задыхающейся Унсет, Нини Ролл Анкер увидела, что скрывается за позой спокойной, исполненной собственного достоинства хозяйки, всегда радушно принимающей гостей. Фру Унсет Сварстад шла по направлению к Восточному вокзалу «с сумками и пакетами всех форм и размеров в обеих руках, напоминая лошадь, на которую взвалили непосильную тяжесть». И все равно ей казалось, что она могла бы сделать и больше. Под конец ей пришлось признать, что беременность берет свое и что она вот-вот свалится с ног от изнеможения, да и «нервы по вечерам напоминают сгнившие шелковые нити»[269]. Она снова отправила маленького Андерса на две недели к матери. Однако теперь мальчик достаточно вырос, чтобы больнее наказывать ее за отсутствие. Когда его наконец вернули, он не хотел выпускать ее из вида и то хныкал, то вопил и делал все, что было в его силах, чтобы только отвлечь мать от короля Артура и рыцарей Круглого стола. Она прерывала работу в надежде, что сможет развлечь активного малыша, занимаясь практическими делами, однако надежда эта оказалась тщетной. Ему требовалось все ее внимание, и он не собирался делить его со швейными принадлежностями, вареньем или рукописью.

Нини Ролл Анкер выбрали заместителем председателя Союза писателей, и она рассчитывала на помощь своей известной коллеги Сигрид Унсет. Год назад председателем стал Петер Эгге, однако вскоре стало ясно, что он не прочь переложить ношу на остальных членов правления. В правление взяли Барбру Ринг, ровесницу Ролл Анкер и давнюю претендентку на роль королевы Союза писателей, где подавляющее большинство составляли мужчины. И Ролл Анкер, и Ринг были состоятельными дамами из чиновного сословия и активно помогали менее обеспеченным писателям. Однако когда было принято решение привлечь и значительно более молодую Сигрид Унсет, Барбра Ринг почуяла в ней новую конкурентку. Спустя некоторое время Унсет согласилась присоединиться к Экспертному совету Союза писателей (позднее переименованному в Литературный совет). Пока же у нее едва хватало времени посещать неформальные писательские вечеринки у Нини Ролл Анкер, где она прониклась симпатией к Регине Нурманн, четвертой известной женщине-писательнице.

Времени читать газеты у Унсет было мало, но прочитанного хватало на то, чтобы подтвердились все ее худшие опасения относительно вооружения Германии. Год назад выстрелами в Сараево Европа была втянута в ужасную войну. Норвежские моряки уже заплатили за это своими жизнями во время нападений немцев на корабли нейтральных стран, сухопутные и морские войска провели мобилизацию. С тревогой писательница читала сводки с Западного фронта, а опустошение Бельгии вызвало в ее душе взрыв возмущения. Похоже, что они решили сравнять несчастную страну с землей, что-то станется с любимым Брюгге, вопрошали Унсет и Сварстад. Она ни секунды не сомневалась в достоверности слухов о том, что немцы пустили в ход отравляющие газы.

Своими тревогами она нередко делилась с соседкой-докторшей по имени Каллик Эгер, в прошлом подругой по детским играм с улицы Людера Сагена. Фру Эгер была куда более опытной матерью четверых детей[270], и с ней можно было обсудить практические хозяйственные вопросы, посоветоваться, но также и поговорить о тревожных вестях с фронта, о том, что «однажды, возможно, и нам придется послать под пули детей, в чьих жилах течет наша кровь, ради которых мы мучились и надрывались»[271]. Летом отяжелевшей Унсет пришлось прекратить поездки в город, и тем драгоценнее для нее стали часы общения с женой доктора. Она перешила яблочно-зеленый наряд, заказанный когда-то в Риме, чтобы произвести впечатление на Сварстада, на курточку и штанишки для маленького Андерса. А на ее письменном столе радость и любовь искрились столь же ярко, как и мечи в руках рыцарей Круглого стола. К концу августа книга об артуровском цикле была практически готова. А писательнице пришла пора готовиться к родам.

Из Бельгии поступали известия одно страшнее другого, подавленные происходящим бельгийские знакомые присылали фотографии разрушенных культурных памятников. В порыве гневного отчаяния Сварстад принялся за картину, призванную олицетворять разоренную войной Бельгию. Он собирался изобразить закованную в цепи женщину, «La Belgique»{32}, и хотел, чтобы моделью стала его жена. Однако она едва могла урвать пару часов, чтобы посидеть спокойно, пока муж делал свои наброски.

Пришедшую в гости Шарлотту Сигрид заставила спеть старинные датские песни-проклятия о немцах. И завела собственный архив из отчетов и фотографий, посвященный немецким злодеяниям. В отдельную папку она поместила фотографии немецких солдат, стоящих перед разрушенной и сожженной ими католической церковью, туда же сложила проспекты и прочие памятки времен их со Сварстадом свадебного путешествия. Постепенно она собрала коллекцию статей на тему «Почему Германии была нужна война» и об ультиматуме Бельгии. Места, на которые теперь падали немецкие бомбы, вдохновили Сварстада на лучшие его картины, да и сама Унсет всей душой полюбила культуру и искусство этой страны. И по мере того как она погружалась в историю католической церкви, это чувство только крепло.

Работа над книгой об артуровском цикле подвигла ее на дальнейшие исследования. В процессе изучения средневековой истории и культуры она чувствовала растущую потребность изучить и понять учение католической церкви.

К тому же в этом году вышло много новых книг, посвященных проблемам католицизма и протестантизма. Кое-что из прочитанного заставляло ее «чуть ли не благодарить Бога, что я выросла настоящей язычницей»[272]. Весной 1915 года Нини Ролл Анкер тоже уловила первые признаки того, какое направление принимают мысли Сигрид Унсет. Молельные дома ее, Унсет, совершенно не вдохновляли, а «церковь я воспринимала исключительно в виде живописных руин, тут и там оживляющих пейзаж, — писала Сигрид подруге, — но впоследствии я начала внимательнее к ней приглядываться, читать то, что писали святые отцы, и т. д.»[273]. Оказывается, она читала и современных католических писателей старшего поколения и сделала свои выводы: «Во всяком случае, обряды римско-католической церкви не раздражают разумного человека, в отличие от изобретений всех этих бесчисленных „протестантских“ сект». То, что немцы сотворили с христианством, она сравнивает с «неудавшимся, разваливающимся омлетом». Если подобные религиозные воззрения Унсет были ее подруге из Аскера в новинку, то в ненависти к немцам ничего нового не было — разве что она достигла новых высот: «Они — немцы — бесспорно не знают себе равных в использовании современной науки в варварских и бесчеловечных целях, все их военные изобретения — начиная с таблеток с сибирской язвой и заканчивая Большой Бертой{33} — отмечены печатью гения, — но „das Volk der Dichter und Denker“{34} мыслит и сочиняет чертовски плохо»[274].

Источником вдохновения для ее книги о короле Артуре, помимо классической «Смерти Артура» Томаса Мэлори 1485 года, послужили произведения Йоханнеса Йоргенсена. Рецензент «Церкви и культуры» не питал ни малейших сомнений насчет религиозного послания, с которым писательница обращалась к читателям в своем переложении древней легенды: «Мы ступаем по земле снов, освещенной светом крепости короля Артура, овеянной благословенными тайнами Святого Грааля и словом Христовым…»

Другие полагали, что ее версия «Историй о короле Артуре и рыцарях Круглого стола» перенасыщена описаниями страстей и эротикой, что делает ее малопригодной «в качестве подарка конфирмантам». Влиятельные рецензенты удостоили книгу самых хвалебных отзывов. «Никогда еще ее фантазия не была прекраснее», — писал Фредрик Поске в «Тиденс тейн»[275]. Карл Юаким Хамбру из «Моргенбладет», комментируя отпечатанный в рекордные сроки новый тираж, советовал автору не теряя времени взяться за книгу о Тристане и Изольде; «лучшая книга Унсет до сих пор»[276], — был его вердикт. Теперь всем критикам стало очевидно, что эта писательница способна на большее, чем реалистическое описание современности.

Возможно, читая слова Хульды Гарборг, зажав сигарету в уголке рта, Унсет одобрительно усмехалась: «За короткими холодными словами скрывается неудержимая тоска по великим временам и великим людям, по жизни богаче и краскам ярче, нежели нам привычные»[277].


Писательница завязала полезные знакомства, как среди постоянных рецензентов, так и среди людей пишущих. Но Сигрид Унсет была не из тех, кто способен по тактическим соображениям удержаться от прямого выражения своего мнения. «По-моему, ты чересчур легкомысленно отнеслась к фактам», — как-то написала она Барбре Ринг. Ответ не заставил себя ждать: «Дорогая Сигрид Унсет — как любезно с твоей стороны уделить толику своего драгоценного времени на то, чтобы указать на пробелы в моем образовании, — а ведь я даже не просила тебя об этом! Отвечая любезностью на любезность, могу сообщить, что скромная Барбра Ринг изучала эти вещи со своим отцом, когда великая Сигрид Унсет еще лежала в колыбели. Мне и в голову не приходило, что кто-то может этого не знать»[278].

Писательницы были знакомы еще по встречам в кружке Нини Ролл Анкер, обе в своем творчестве много занимались женскими судьбами. Каждая на свой лад пользовалась успехом среди коллег-мужчин — Барбра Ринг за то, что владела искусством быть душой компании и нередко организовывала большие обеды. Высокая статная Сигрид Унсет, младше ее на двенадцать лет, поневоле привлекала внимание и завораживала своей серьезностью и некоторой загадочностью. В прошлом году конкурентки на место самой значимой писательницы Норвегии вместе с Нини Ролл Анкер приняли участие в анкете «Моргенбладет», посвященной «современной женщине». Им предложили написать о жительницах столицы: Барбре Ринг досталась «кристианийская дама», а Сигрид Унсет — «кристианийская женщина». С живым юмором и иронией Сигрид Унсет описывает свое становление как женщины: «Спрятавшись за баррикадой из жаргона, степень приличности которого совершенно справедливо казалась спорной, мы жили в постоянном страхе показаться сентиментальными или — о ужас! — наивными».

И бросает шутливый взгляд на собственное прошлое: «Мне вспоминается один вечер на веранде летнего пансионата. Мы собрались там девичьей компанией, пили смородиновое вино, курили сигареты и болтали всякую чепуху, давая несомненный повод для раздражения любителям раздражаться. Настала ночь, языки у нас совсем развязались, и одна маленькая продавщица высказала то, что лежало на сердце каждой из нас, — конечно, любая скорее откусила бы себе язык, чем употребила такое высокопарное слово, как „мечта“ или „идеал“. А та девушка сказала следующее: „Если бы я узнала, что никогда в жизни не смогу менять пеленки своему собственному младенцу, то тогда, черт возьми, лучше пуститься во все тяжкие, а потом в омут головой и покончить с этой грязью“. Теперь мы, можно сказать, наполовину покончили с тем, что она называла „этой грязью“, и кто-то пустился во все тяжкие, а кто-то упокоился под землей».

Сигрид Унсет снова прославляет «обездоленных»: женщин, которые не сдаются и на скромные средства создают красивые уютные дома. Она заставляет обратить внимание на женщин-тружениц, которых так хорошо знала и о которых столько писала: «По всей Кристиании в бедных домиках среднего класса можно найти женщин с безрадостной, бездомной и неприкаянной юностью за плечами, счастливых тем, что теперь могут жить своей жизнью и исполнять свое предназначение, как и полагается женщине, если мы вообще хотим, чтобы этот далеко не во всем замечательный мир продолжал свое существование»[279].

Устами Розы из «Весны» Унсет заявляла, что «мы, женщины, становимся такими, какими нас делают мужчины»[280]{35}. Сама она хотела рожать только сыновей. И не только потому, что мечтала сказать «мои сыновья». Уже в первой своей статье, написанной во время дискуссии по «женскому вопросу», Сигрид Унсет признавалась, что не хочет дочерей. Слишком уж тяжела доля дочери и женщины вообще, аргументировала она[281].

И вот в конце октября у нее родилась дочь. Естественно, она была рада, что может приложить к груди еще одного ребенка. Нини Ролл Анкер она писала: «Конечно, я люблю мою девочку такой, какая она есть, и мне ее очень жалко, потому что она девочка»[282]. Но в тот момент при всем своем ясновидении Сигрид Унсет даже не догадывалась, насколько малышка Марен Шарлотта, названная так в честь обеих бабушек, изменит ее жизнь. Пока что будни и весь дом были озарены рождественскими приготовлениями, а в центре внимания находились роженица и новорожденная.


Любовь — дело серьезное, серьезное и опасное, утверждала героиня «Весны» Роза. В книге о короле Артуре страсть и чувственное влечение изображаются как судьбоносные силы, яростно вторгающиеся в человеческую жизнь. А заканчивает Унсет эту историю, возможно, самой искренней фразой во всем своем творчестве — во всяком случае, она в это твердо верила и об этом писала: «Проходит время, и меняются обычаи рода людского, появляются другие верования, и почти обо всем начинают люди мыслить иначе. Не меняется лишь сердце человеческое, и в прошлом, и ныне, и во веки веков»[283].

Таким оставалось ее кредо и в личной жизни, вопреки всем переменам, которые происходили вокруг них со Сварстадом. Говоря о человеческом сердце, она ведь имела в виду не только страсти и столь восхищавшую ее amour passion — не в меньшей степени это касалось и убожества человеческой натуры, о котором она тоже была прекрасно осведомлена. Но насколько ей удавалось быть искренней по отношению к самой себе? Замечала ли она свое собственное убожество, свои недостатки? Когда она наконец разглядела недостатки Сварстада? Когда все то, что ранее казалось очаровательными особенностями, превратилось в нежелательные свойства характера? Не вызвало ли раскола в ее душе решение — ее воля — заставить себя и его пойти по пути, относительно которого у них не было единства? Воля, которую она, как ни крути, не в состоянии была подчинить воле мужа?

На Новый 1916 год Нини Ролл Анкер нанесла визит семье в Ши. Ей сразу стало ясно, что теснота и многочисленные родственники, приехавшие на Рождество, — не единственные проблемы, мучающие мужа и жену Сварстадов. У нее сложилось впечатление, что они слишком охотно «заводят друг друга» и что «все им не так и не эдак»[284]. Вопреки благоразумным предостережениям подруги, Сигрид Унсет Сварстад оставалась непоколебимой в своем решении: все дети должны жить вместе одной семьей. Просто нужно найти дом побольше. Ни Ролл Анкер, ни прочим подругам не удалось ее переубедить. Даже тот факт, что младший сын Сварстада Тронд явно отставал в развитии и нуждался в особом уходе. Напротив, казалось, это только подстегивало ее заботиться о нем.

Весной 1916 года Сварстадам наконец подвернулось подходящее предложение: второй этаж большой деревянной виллы на Синсене, со своим садом. Новый дом по адресу: улица Синсенвейен, 33, был всего в двадцати минутах ходьбы от трамвая, идущего до города. Так и ей и Сварстаду будет проще ездить по своим делам, думала Сигрид. Несколько лет назад ее избрали членом Экспертного совета при Союзе писателей. А теперь, когда председателем стал Нильс Коллетт Фогт, а заместителем Петер Эгге, заседания обещали стать особенно заманчивыми. Переезд, как всегда, отнял много сил, но с наступлением лета все наконец было в порядке. Как и в прошлый раз, она решила, что в тот год, пока кормит ребенка грудью, новой книги писать не будет, хотя время от времени дополняла кое-что в начатых новеллах.

В начале осени к ним переселились и трое детей Сварстада: тринадцатилетняя Эбба, одиннадцатилетняя Гунхильд и восьмилетний Тронд. Присутствие троих школьников резко изменило быт семьи. К счастью, Рагна Нильсен великодушно предложила Эббе и Гунхильд бесплатное место в ее школе, как в свое время поступила и с сестрами Унсет, Тронда же отправили в начальную школу по соседству. Сигрид Унсет написала Рагне Нильсен письмо, в котором благодарила пожилую наставницу за ее безграничную доброту: «В настоящее время я работаю над книгой, мне не дает покоя издатель, не дают покоя дети, а каждую оставшуюся свободную минутку занимает ведение хозяйства, — оправдывается она за то, что не пришла поблагодарить лично. — Вы и представить себе не можете, как обрадовало меня Ваше любезное предложение. И оно оказалось как нельзя кстати. Ужасно трудно быть мачехой большим детям, в особенности когда их мать жива и они, все время с ней встречаясь, попадают под ее влияние»[285]. Но если с девочками, судя по всему, ей удавалось справиться, с маленьким Трондом все шло не так гладко. Ему надо было помогать готовить уроки и сопровождать его в школу. Вместо чтения и работы над книгой вечера и ночи проводились за шитьем и штопкой.


«Я становлюсь все более консервативной», — признавалась Сигрид Унсет Нини Ролл Анкер после дискуссии о морали. Однако в тот год она в основном проявляла свой характер на домашнем фронте. Если не считать одной дискуссии в начале 1916 года, когда Унсет высказалась в защиту христианства, не несущего ответственности за, по ее выражению, «отдельных недостойных священников», ее бойцовские силы были направлены на решение исключительно бытовых задач. Единственная статья за ее подписью появилась в «Тиденс тейн» и носила примечательное название «Служанки и хозяйки»[286].

«Помимо моих прочих занятий, я еще и домохозяйка», — писала она, на своем горьком опыте осознавшая, насколько важно с детских лет учиться ведению хозяйства. Она как будто даже прославляет домашние хлопоты: «Вряд ли кто-то возьмется отрицать, что нормальная здоровая женщина легче вынесет пятнадцать лет брака с двенадцатью детьми, чем те же пятнадцать лет брака бездетного?» Но при этом важно овладеть всеми необходимыми навыками еще до замужества. Так и представляется, как тяжело вздыхает пишущая эти строки Сигрид Унсет, заваленная всевозможными хозяйственными делами, — тридцати четырех лет от роду и без столь необходимой домашней подготовки. Она признает, что хозяйке нелегко добиться взаимопонимания с прислугой: «Не знаю, читал ли кто-то из моих служанок мои книги, но помню, как первая из них заявила: „Я так понимаю, госпожа ничегошеньки не смыслит в хозяйстве“».

Зато у Сигрид Унсет был большой опыт работы вне дома, и она умела предъявлять высокие требования к работе других, а также категорически отказывалась говорить о нормированном рабочем времени для прислуги. «Я работала секретаршей десять лет, три месяца и три дня», — напоминает она. «И где сказано, что Бог велел ужинать ровно в восемь часов? Странно ожидать от домашнего хозяйства, чтобы оно функционировало строго по часам, такого не бывает и на работе, и любой хорошо воспитанной служанке это тоже известно», — уверена Унсет[287].

Ей самой теперь помогает расторопная служанка Аста Вестбю, она умеет и готовить, и ухаживать за детьми. Но если хозяйка ставит невыполнимые задачи, никакой служанке рук не хватит. Кто еще, как не сама хозяйка, решил, что на Рождество надо испечь печенья из тридцати яиц и разделать полпоросенка?

«Сегодня мы с Астой приготовили колбаски из девяти килограммов мяса и сала! — с чувством глубокого удовлетворения хвасталась она Нини Ролл Анкер. — Аста просто сокровище!»[288] И потом: «Служанка испекла безе из пятнадцати белков, поставила тесто для перечного печенья, а также заготовила две банки консервов».

Похоже, обуздать свои амбиции ей было не под силу. И когда же она собиралась писать, то есть зарабатывать деньги на все эти кулинарные изыски — не говоря уж о творчестве? Что думал Сварстад о ее планах вести дом на широкую ногу? «Я просто валюсь с ног от усталости», — писала она подруге в Аскер, да и все время начиная с последних родов действительно выглядела так, будто вот-вот упадет. Осенью Нини Ролл Анкер собрала у себя в Лиллехаугене женское общество. Барбра Ринг и Сигрид Унсет к тому времени уже заключили перемирие. Присутствовали также Хульда Гарборг и Фернанда Ниссен, неоднократно положительно отзывавшиеся о книгах Унсет. Приехала и подруга Унсет по веселым римским денькам Китти Камструп.

Увидев, какая Сигрид бледная, хозяйка сильно встревожилась. Гипсовая бледность в сочетании с непроницаемостью и выражением стоического спокойствия делали ее похожей на статую Будды. Но когда зашла речь о женском вопросе и планировании семьи, у нее, как всегда, в запасе нашлось острое словцо. «Есть вещи и похуже, чем убивать плод, например убивать время», — сухо заметила она[289]. Она не жалела слов, чтобы как можно яснее дать понять: место матери семейства — дома. Не в последнюю очередь она замечала это по своим приемным детям. Коллегам Унсет заявила, что почти уже готова основать собственный журнал. Она назвала бы его «Между кухней и детской» и использовала бы для того, чтобы спорить с поборницами прав женщин, желающих отправить матерей работать.

Интересно, как на это отреагировали остальные — переглянулись и решили, что она шутит?

Возможно, Унсет и не все говорила на полном серьезе, но порой Нини Ролл Анкер начинало раздражать, что она с таким же энтузиазмом рассуждает о своей служанке в Ши, как и о героинях Джейн Остин. А еще Сигрид Унсет обнаружила, что ее близкие отнюдь не одобряют ее самоотверженной заботы о приемных детях. Мать Шарлотта полагала, что эти дети не имеют к ней никакого отношения, так что у Сигрид Унсет возникли трудности: кто же теперь будет сидеть с детьми, когда она нуждается в покое для работы или должна отлучиться на какое-нибудь собрание. Писала она теперь по утрам, пока малышка Марен Шарлотта спала, а служанка Аста присматривала за Андерсом-младшим.

С тех пор как была опубликована книга о короле Артуре, прошло два года. В начале 1917 года Унсет пишет эссе, посвященное столетию со дня выхода в свет романа Джейн Остин «Эмма», где указывает на сходство героини Остин с ибсеновской Геддой Габлер. Обе принадлежат к распространенному типу женщин — разве что в изображении Остин куда больше юмора. Зато Ибсену образ Гедды Габлер совсем не удался: он, конечно, старый мудрец, но, «как и большинство мужчин, оказался недостаточно стар и мудр для того, чтобы суметь взглянуть на женщин непредвзято. Впрочем, его предрассудок весьма галантен — Ибсен относился к ним слишком серьезно»[290]. По мнению Сигрид Унсет, Джейн Остин, напротив, обладала сразу гремя преимуществами: она не только отличалась «язвительным умом», но к тому же была молода и красива: «Последнее для писательницы является неоценимым преимуществом — красивая женщина может говорить о женщинах что угодно, не рискуя, что ее обвинят в клевете из зависти, как непременно случилось бы с женщиной некрасивой».

Сигрид Унсет также написала для «Самтиден» статью о сестрах Бронте. В этих трех англичанках она видела родственные души, и эссе в равной степени можно считать и литературоведческим анализом, и очередным полемическим выступлением о женском вопросе. Унсет превозносит свойственную XIX веку идеализацию верности и целомудрия и критикует современное легкомысленное представление о том, что, «если брак не удался, можно начать все сначала». По ее мнению, это далеко не так: «Только немногие люди в состоянии жить после развода так, будто брака не было и в помине». Унсет также полагает, что жизнь важнее искусства, в особенности для женщин: «Для женщин искусство кратко, а жизнь длинна — и чем больше женщина узнает об искусстве, тем больше в этом убеждается». Если женщина обращает свою страсть на служение искусству, это означает, что в ее жизни чего-то не хватает, рассуждает Унсет, ведь ни одна женщина не способна предпочесть искусство материнству. Эмилия и Шарлотта Бронте — гениальны, и гениальны именно как женщины, поэтому «вместо писания книг им следовало бы растить мужчин и женщин». Подобный анализ полностью соответствовал ее собственным предпочтениям в то время. Рассказы, над которыми она работала, были отодвинуты на второй план и дожидались редких минут покоя.


Сигрид Унсет умела управлять и распоряжаться в своем доме: награждала детей за то, что к девяти часам уже легли в постель, чтением на ночь; умела накрывать на стол, чинить одежду, помогать с уроками. Но с Трондом у нее ничего не получалось — казалось, он застыл в своем развитии и постоянно нуждался в помощи. Гораздо страшнее была другая проблема — речь шла о ее собственной дочери.

Марен Шарлотта превратилась в красивую маленькую девочку, по общему мнению, похожую на мать. Но что-то с ней было не так. Что-то непонятное, временами сводившее маленькое тельце в судорогах, искажавшее хорошенькое личико, превращая его в маску боли и страха. А ведь возраст колик давно остался позади. Малышке исполнилось почти полтора годика, а она еще не начала говорить. Судороги приводили мать в отчаяние. Как-то раз Нини Ролл Анкер заглянула в Синсен и была потрясена увиденным. Ее подруга — волосы и одежда в полном беспорядке — скорчилась, сжимая в объятиях своего маленького ребенка и пытаясь остановить бившие девочку судороги. В расширенных глазах Сигрид Унсет застыл ужас, Сварстад беспомощно стоял рядом, не зная, куда девать свои большие руки. Четверо детей сидели за столом не шелохнувшись, глядя на эту пугающую картину.

С каждой неделей становилось все очевиднее, что девочка, которую домашние ласково прозвали Моссе, никогда не станет такой, как все. Сразу после ее рождения мать, которой хотелось иметь сыновей, сказала, что ей жаль ребенка, «потому что она девочка». Теперь это заявление казалось абсурдным. Только бы у нее это прошло с возрастом! Но ребенок не ходил, не говорил, только счастливо улыбался при виде разноцветных вещей и доверчиво прижимался к матери, когда наступали судороги.

Как бы то ни было, малыш Андерс и другие дети должны были жить нормальной жизнью. Это-то было в ее силах. И Сигрид Унсет решила показать им места, которые в детстве и юности доставили столько радости ей самой. Она взяла всех детей с собой в Нурмарку на хутор Лёренсетер. Там мать и детей ждали поросшие цветами луга, зеленые горные склоны, где паслись коровы и телята, и веселые игры на свежем воздухе. Ни эта экспедиция, ни следующая, которую она запланировала, не представляли для Сварстада ни малейшего интереса. А она решила в августе-месяце, который в юности традиционно посвящала горам, — поехать на сетер Лаургорд. На сей раз она прихватила с собой только собственных детей, Андерса и Моссе.

Погода в Лаургорде радовала августовским теплом. Вдруг Сигрид увидела, как по двору мчится ее старинный приятель Поста аф Гейерстам. В последние годы они почти не общались. Она помнила его совсем еще мальчишкой — так ей казалось. Теперь же он стал отцом семейства. Он представил Сигрид свою жену-норвежку Астри и двоих сыновей, младший из которых родился совсем недавно. Старые знакомые с хутора помогали ей приглядывать за детьми, а жена Йосты могла одолжить пеленки, если с Моссе случалась неприятность. А главное, можно было понежиться у камелька в приятной компании, послушать истории о путешествиях под звуки Йостиной гармоники. Больше всего ей хотелось сидеть целыми днями на крылечке и вязать, что вполне могли себе позволить остальные женщины в пансионате. Но она приехала сюда не отдыхать: к осени издательство требовало новую книгу. О хозяйственных хлопотах можно не думать, еду подавали три раза в день, — но что толку просиживать за столом, если вдохновение не желает приходить? «Жалкие наброски», — писала Унсет Нини Ролл Анкер[291] о том, что ей удалось сочинить.

Она хотела развить историю Уни Йельде из сборника «Счастливый возраст» — теперь уже под названием «Фру Йельде» и продолжить сюжетную линию в повести «Фру Воге». Примерно та же тематика занимала ее десять лет назад, когда здесь же, в Лаургорде, она писала «Фру Марту Оули». Обе повести были о современном браке и сопутствующих ему супружеских неверностях, упущенных возможностях и сломанных судьбах. Но прошедшие десять лет существенно изменили взгляд автора на проблему и углубили этическую рефлексию. Общее название было уже придумано — «Осколки волшебного зеркала». С помощью этого образа, взятого из сказки Андерсена «Снежная королева», Унсет хотела описать такой способ мышления, при котором человек все оценивает со своей колокольни. Она задается вопросом, насколько отдельная личность в состоянии определить, что есть добро, а что — зло[292].

Серьезность тематики, судя по всему, угнетала ее, и она то и дело отвлекалась на чтение. Увлечение английской литературой продолжалось — на сей раз пришла очередь Уильяма Теккерея, к изучению творчества которого Унсет приступила со свойственной ей основательностью. Надежно укрытая от действительности деревянными стенами Лаургорда, она наслаждалась чтением, отлично осознавая, что дома за это придется заплатить работой по ночам, если она хочет-таки выпустить книгу осенью. Тем дело и закончилось: днем обычные семейные будни на Синсене, а потом бессонные ночи на кофе и табаке, лишь бы успеть.

Критики ждали очередного шедевра, и поначалу книгу встретили с удивлением. Рецензенты вопрошали, задумывались ли две повести в качестве антитезы друг другу, и если так, с какой целью — чтобы высветлить точку зрения автора? Однако Теодор Каспари, рецензент христианского толка, был готов изменить свое ранее столь негативное мнение о писательнице в лучшую сторону. На его взгляд, этой своей работой Сигрид Унсет продемонстрировала, что «человек нуждается в общем моральном знаменателе, имя которому Бог»[293]. Кристофер Уппдал именует ее достойной наследницей Камиллы Коллетт и Амалии Скрам: «ни одна еще писательница не вступала в мир норвежской литературы так уверенно». От своих традиционно доброжелательных критиков ей пришлось вытерпеть немало упреков. Например, Кристиан Эльстер нашел «Фру Воге» «довольно неинтересной»[294], а Фернанда Ниссен, сравнивая автора с Сельмой Лагерлёф, замечает, что если Лагерлёф слишком приукрашивает жизнь, то «Сигрид Унсет приукрашивает ее слишком мало»[295]. Интересно, задело ли писательницу последнее замечание. Возможно, она тогда уже мечтала о более крупных форматах?

Судьбы главных героинь ее повестей как бы дополняют друг друга — Уни Йельде оставляет творческую карьеру, предпочтя ей мужа и домашние хлопоты, в то время как Харриет Воге, после развода и потери ребенка, без каких-либо иллюзий и надежд вступает во второй брак. Именно она выражает потребность «в общем моральном знаменателе, имя которому Бог».

Никому из критиков не пришло в голову толковать этих героинь как альтер эго самой писательницы и искать детали, на которые ее вдохновила личная жизнь, однако те, кто знал ее поближе, увидели в Уни Йельде многие черты Сигрид Унсет. Конфликт между мечтой о творчестве и требованиями реальности и размышления о самоубийстве как о возможном пути выхода напомнили Сигне о юности сестры. Вообще близкие считали, что и в характере Уни Йельде, и в изображении окружающей ее среды больше автобиографических черт, чем во всем, когда-либо написанном Сигрид. Все понимали, что Сигрид Унсет приобрела новый опыт, на который опирается при создании новых произведений. Устами Уни Йельде она выражает теперь столь хорошо известную ей истину — случается, на мужа не хватает ни сил, ни желания, «особенно когда одновременно надо укладывать спать всех детей»[296]. И хотя ты по-прежнему любишь его, и только его, конфликт между долгом и удовольствием может серьезно нарушить отношения. Героиня Унсет фру Йельде вздыхает: «Какие уж там чувства, времени остается только на жизнь».

Сигрид Унсет не преминула также вставить в повествование эпизоды, связанные с пребыванием в горах, в Селе. А от фру Унсет Сварстад в повестях — опыт болезненных кризисов в совместной жизни. Их вызывают «невольно вырвавшиеся из глубины потрясенной души слова, что, однажды сказав, не вернуть». В последнее время между супругами так часто вспыхивали ссоры, что, казалось, Унсет и Сварстад попали в порочный круг. И если в «Весне» она все же приводит Торкильда и Розу к примирению, а роман тем самым — к счастливому концу, то Уни Йельде остается с мужем и детьми больше из чувства долга и любви к детям, чем потому, что нашла счастье в совместной жизни. Что касается Харриет Воге, то у нее счастья, похоже, вообще не предвидится, ни в первом, ни во втором браке, — разве что в возвышении до общего морального знаменателя, то есть Бога. В повести мы встречаем излюбленный тезис Унсет, который она вкладывает в уста врача Алисы Фальк: «Наше время делает невозможным появление Тристана и Изольды. Не явится к нам дьявол и не предложит на выбор: победить его и испытать удовлетворение, свойственное всему живому при виде поверженного противника, или выбрать счастье обладания чем-то более ценным, чем райские кущи»[297]. В очередной раз Сигрид Унсет выступает с критикой легких решений, присущих современности, в очередной раз выражает недоверие по отношению к любви, что заставляет мать или отца бросить свою семью и детей.

Пока до работы над более крупными произведениями руки просто не доходили. Моссе все чаще билась в судорогах, а Сигрид каждый раз почти что теряла разум от страха. Той осенью главной книгой для читающей Норвегии стал роман «Плоды земли» Кнута Гамсуна. Героиня романа Ингер убивает своего ребенка, родившегося с заячьей губой, — в этой сюжетной линии легко заметить продолжение дискуссии, которую Гамсун вел с Унсет несколько лет назад в прессе. Аргументы Унсет Гамсун без особых изменений вкладывает в уста прокурора[298]. Однако точка зрения самого автора стала гораздо сложнее. Он с сочувствием описывает героиню, пошедшую на «убийство из милосердия». И дает возможность Ингер, после заслуженного наказания, вернуться к нормальной жизни. Возможно, он все-таки прислушался к страстной речи Сигрид Унсет в защиту слабых?

Таким образом, самым продаваемым автором на это Рождество стал Кнут Гамсун. Первое издание «Плодов земли» разошлось с рекордной скоростью. Сигрид Унсет пока и не думала браться за масштабную работу. Той зимой она была полностью поглощена историей не фиктивной, а реальной. В этой истории фигурировал ее собственный ребенок, рожденный, как она теперь понимала, «не таким, как все».

Начало 1918 года прошло под знаком медицинских обследований и страха перед неизвестностью. Может быть, это эпилепсия. Может быть, что-то похуже — ведь Марен Шарлотта так и не начала говорить. Но как бы то ни было, Сигрид Унсет выбрала для себя писательскую стезю и не собиралась возвращаться на работу в контору. Поэтому и в этот страшный год надо было продолжать писать — пусть хотя бы урывками. У нее не было средств на передышку, особенно сейчас, когда столько денег уходило на врачей и обследования. Нужно было писать новую книгу. Она решает на время отказаться от больших амбиций и выбрать форму, с которой всегда может справиться, — сборник рассказов. На сей раз она заимствует название из Библии, из одной из Иисусовых притч{36}, — «Мудрые девы». В притче мудрыми оказались девы, которые, отправившись встречать женихов, взяли с собой не только светильники, но и масло для них. В новых рассказах Унсет, никогда не верившая в «святость материнства», развивает свою старую тему — невозможности сочетать заботу о детях и самоотверженную любовь к мужчине. Поэтому бездетная нянька часто оказывается лучшей матерью ребенку, чем родная мать. Писательница воскрешает в памяти места своих детских игр: в новеллах встречаются и Дрёбак, и улица Кейсерс-гате. В новелле «Гунвальд и Эмма» она обращается к теме, навеянной книгой о короле Артуре: как «порочной» соблазнительнице удается вызвать в сердце мужчины страстную любовь невиданной силы, какую никогда не вызвать добродетельной девушке.

Несмотря на мастерство, с каким писательница проникла в глубину страстей и пороков человеческой души, книгу ждал холодный прием. Один рецензент называет ее творческой неудачей Унсет и утверждает, что автор обрушивает на читателя «сырой материал прямо с улицы, не подвергнув его ни малейшему отбору. Сигрид Унсет просто записывает все, что видела и слышала, страницу за страницей, даже не пытаясь что-нибудь сократить или вырезать. Где же тут искусство? И этот жаргоноподобный язык, никаким законам, кроме прихотей разговорной речи, не подчиняющийся, — а таким языком и написаны ее наспех сколоченные истории, — тоже не имеет ничего общего с искусством»[299]. Критики не преминули отметить и мрачный тон повествования и вопрошали, действительно ли она готова осудить всех представителей мужского пола без разбора? Нильс Коллетт Фогт был вынужден признать, что временами писательница испытывает терпение читателя: «Если уж Сигрид Унсет решает заняться каким-нибудь мотивом, раскрыть человеческую судьбу, то мы, ее читатели, можем своими собственными глазами увидеть, как она медленно, шаг за шагом продвигается к решающей сцене книги, в которой и заключается сама суть»[300]. Тем не менее Фогт, которому по Экспертному совету было известно, с какой основательностью Унсет работает, полагает, что «в следующий раз она покорит Норвежское королевство».

Заместитель председателя Экспертного совета Петер Эгге был не так в этом уверен. Эгге недавно столкнулся с Унсет на улице Карла Юхана. И когда до него дошло, что она хотела пройти мимо не поздоровавшись, было уже поздно. Он уже остановил ее. С искренним состраданием он смотрел на женщину, исхудавшую до того, что одежда висела на ней мешком, и видел по ее глазам, что и она это тоже понимает. Казалось, у нее нет ничего общего с той Сигрид Унсет, что когда-то лучилась счастьем в Хаммерсмите. У Эгге тоже был больной ребенок, так что им нашлось о чем поговорить. Но потом Эгге будет терзаться оттого, что она на самом деле хотела избежать встречи с ним. В конце концов, он принадлежал к тем немногим, кому довелось увидеть ее во всем блеске красоты, когда ее переполняли силы и вера в себя[301].

Хотя Первая мировая война закончилась, настроение в доме Сварстадов отнюдь нельзя было назвать приподнятым. Сварстада мучил кашель, фру Унсет Сварстад изнемогала от усталости. Она выглядела так ужасно, что Нини Ролл Анкер заставила ее пойти к врачу. В том году испанка унесла много жизней в Норвегии, в том числе и молодых людей. Сигрид получила страшное известие из Западной Норвегии — в возрасте тридцати шести лет умерла подруга ее детства Эмма Мюнстер. Причиной смерти, скорее всего, стало воспаление легких, возникшее как осложнение после испанки.

А Сигрид Унсет Сварстад, тоже тридцати шести лет от роду, легла в оздоровительную клинику Мёникена на Холменколлене. Опасения Нини Ролл Анкер относительно новой вспышки туберкулеза в семье Сварстадов, к счастью, не подтвердились, однако силы Сигрид Унсет действительно были на исходе. Медицинский диагноз гласил: истощение.


Однако списывать ее со счетов пока еще не стоило. Она много читала, следила за происходящим вокруг и перед Рождеством опять позволила втянуть себя в бурную газетную полемику. Она выступила в «Дагбладет»[302] с критикой книги профессора Самсона Эйтрема «Боги и герои» — переложения древнегреческих мифов. По мнению Унсет, его перевод сродни акту вандализма — все равно как пить чай или кофе из старинных серебряных кубков: «Бог свидетель, так писать не годится. <…> Возможно, профессор будет утверждать, что перевел все дословно. Но в том-то и дело, что слова он нашел неправильные — потому как напрочь лишен таланта рассказчика». В своем ответе профессор Эйтрем взял на вооружение метод Гамсуна — он постарался высмеять Унсет, заявив, что попытки ее, явно несведущей в древнегреческих мифах, поучать специалиста выглядят просто комично. На страницах той же «Дагбладет»[303] Унсет наносит ответный удар: от того, что Эйтрем ссылается на ее невежество, его перевод лучше не становится. Она же по-прежнему придерживается мнения, что стиль его повествования на редкость сухой, лишен и проблеска таланта и не способен передать прелести мифа. И это ее последнее слово. Через день появился ответ профессора Эйтрема: он попросту повторил, что Унсет выставила сама себя на посмешище. Однако другой специалист, доцент Эмиль Смит, полностью поддержал дочь Ингвальда Унсета. Она доказала свою компетентность подлинно исторической книгой о Вига-Льоте, заявлял он в своем письме в газету. Тем самым был дан сигнал к началу обстоятельной научной перепалки. Потом этот вопрос еще долго служил предметом обсуждения в университетских кругах.

Подразнив в свое удовольствие столь почтенных дебютантов, Сигрид Унсет успокаиваться не собиралась. Пора было напомнить о себе и участникам дебатов по женскому вопросу. Особенной радостью для нее было бросать вызов социально обеспеченным женщинам. На сей раз мишенью ее атаки стала Катти Анкер Мёллер, одна из ведущих феминисток того времени, недавно выпустившая брошюру «Планирование семьи женщиной», где выступала за жалованье для матерей и за бесплатные аборты. На страницах «Тиденс тейн»[304], озаглавив свою едкую язвительную статью «Путаница в понятиях», Сигрид Унсет бросается в атаку. «Характерным заблуждением нашего времени является путаница в понятиях», — так начинает она свой ответ и далее ссылается на свойственную людям вообще неспособность взглянуть на свое время с точки зрения исторической перспективы. Писательница напоминает, что наши представления о воздействии на человека инстинкта размножения сформировались под влиянием средневековой литературы.

По Унсет, существует три типа любовных историй: «трагическая история о том, как страсть сметает со своего пути все препятствия и в итоге сжигает того, кто ею одержим, — в качестве типичного примера можно привести историю о Тристане и Изольде. Потом история комическая — о том, как в попытке сорвать запретный плод мы перелезаем через забор в чужой сад, испачкавшись и в клочья разорвав одежду, — и как потом хитро или неловко пытаемся скрыть наши вылазки. Наконец, буржуазная история с моралью — об Эспене Аскеладде{37}, энергичном и предприимчивом, что в награду получает принцессу и полкоролевства. Здесь инстинкт служит мотором для продвижения в обществе».

Унсет иронизирует над научным прогрессом: может ли микроскоп заменить крест? Что можно сказать о тех, кто отверг церковь, не удосужившись разобраться в ее учении, и обратился к «бездуховному материализму»? Она приводит параллель с одной старинной францисканской притчей о проповеднике, который на самом деле не понимает смысла своей проповеди. По мнению Унсет, Катти Анкер Мёллер являет собой великолепный современный пример такой неосведомленности. Ее брошюра выдает «такую духовную дезориентацию, какую даже в наши дни еще поискать»; «паноптикум популярных заблуждений», — не жалеет иронии Сигрид Унсет. Взгляды Катти Анкер Мёллер на семью в корне ошибочны, считает она: «По госпоже Мёллер получается, что „семья“ — это что-то вроде промышленного предприятия…» Особенное негодование у Унсет вызывает пренебрежительное отношение к роли женщины в семье: «Приковать себя к „семье“, чтобы стать машиной по рождению и воспитанию детей мужчины, — самая убогая доля, какую может выбрать женщина»[305].

Недооценка роли матери приводит Сигрид Унсет в бешенство. Выделенным шрифтом она утверждает: «Быть матерью — это не работа». Конечно, материнство предполагает и чувство долга, и труд, но «материнство — это вся жизнь».

Когда Катти Анкер Мёллер ссылается на депутата немецкого рейхстага, предложившего считать материнство работой и платить за него жалованье, Сигрид Унсет выходит из себя: «Да, недаром говорят — чего только дикий немец не сделает ради денег». Слова жалят и разят. Здесь трезвый рассудок явно уступил место бушующим эмоциям. Защищая своих детей и роль матери, Сигрид Унсет ведет себя не как мать-берегиня, но как воинственный рыцарь. Она презрительно отметает потребность открыто обсуждать меры контрацепции — ведь устраивались же как-то люди без того, чтобы кричать об этом на всех углах. И все знают, что «использование женщиной заложенных природой возможностей получения удовольствия — в народе именуют развратом». Неужели Катти Анкер Мёллер ничего не известно о «духовном аспекте половых отношений», вопрошает Сигрид Унсет. Важнейшая задача женщины состоит в том, чтобы уметь различать добро и зло, «ей полагается узнавать дьявола, как только он появится, — заключает Унсет, — она сможет спасти себя и других, только вовремя отказавшись от помощи дьявола»[306].

Получала ли она удовольствие от этих выпадов? Возможно, они оживляли и разнообразили утомительные будни? Во всяком случае, она не собиралась складывать оружие. Сразу после того, как в прессе появился отклик на эту атаку, она снова бросается в бой со статьей «Путаница в понятиях продолжается»[307]. Там она подчеркивает, что остается при своем мнении, и снова приводит свои основные аргументы. В конце концов, само название «Планирование семьи женщиной» звучит, мягко говоря, парадоксально: можно подумать, что мужчины к рождению детей непричастны. Она вновь повторяет свое утверждение о том, что оплата государством материнского труда стала бы вмешательством в частную жизнь женщины, и заходит еще дальше: «По-моему, самое возвышенное воззрение на призвание женщины-матери заключается в общепринятом христианском представлении о браке».

Кстати, в этом обращении Сигрид Унсет слышится и косвенная критика ее собственного поведения в молодости. Она напоминает, что единственным способом женщины выказать уважение к своему полу является «принять его как своего рода обязательство — например, обязательство соответствовать некоему образцу морали или поведения». А ведь сама она, прежде чем вступить в брак, разрушила другой брак, она крушила препятствия на своем пути и отдавалась страстям. Унсет заканчивает свое обращение шокирующим признанием: она пришла к выводу, что участие женщин в общественной жизни, «которое я в молодости, естественно, считала желательным и даже необходимым, — в конечном счете является пагубным и для женщин, и для всего человечества». Но сама она следовать собственным выводам, похоже, не собиралась.

Договор о найме дома на Синсене был расторгнут. По инициативе Сварстада они купили новый дом в Кампене, но вселиться туда пока еще не могли. А Сигрид снова почувствовала: под сердцем зарождается новая жизнь — значит ли это, что в Кампене она будет матерью уже шестерых детей?

Десять лет назад Унсет была готова на все ради этого мужчины. Ровно девять лет прошло с тех пор, как она, находясь в неофициальном «свадебном путешествии» в Париже, выступила в прессе с протестом против того, чтобы из брачной церемонии в Норвегии убрали слова о подчинении женщины мужчине. «Ибо в словах брачной церемонии заключается естественная правда жизни, можно сказать, закон природы: женщина выходит замуж за того мужчину, которого может назвать своим господином», — писала она тогда. Три года пришлось ей ждать, пока он надел ей кольцо на палец. С тех пор как родился их первенец, прошло шесть лет, за которые она сделала много неприятных открытий. А теперь она ждала третьего ребенка. Снова садясь в поезд, вспоминала ли Унсет мучительное возвращение из Рима, свое отчаяние? Или думала о любви? О том, что одной только великой любви, всепоглощающей страсти, нарушающей все законы, все-таки было недостаточно?

Она пожила в свое удовольствие. И еще как. Одних только свадебных путешествий в ее жизни было несколько. И что? Где теперь ее вера в эти могущественные силы? А может быть, не давало покоя зародившееся сознание того, что даже Сварстад, любовь ее жизни, не является исключением из выведенного ею же самой правила: нельзя верить в любовь, которая отрывает мужчину от дома и семьи. И попытки заново воссоздать дом и воссоединить всех детей в другой семье ничего не дают. Все равно настоящей семьи не получается — искусственная конструкция трещит по всем швам, а любовь между мужчиной и женщиной тает на глазах.

Все это, должно быть, вертелось в голове у Сигрид Унсет, когда она села на поезд, едущий в Лиллехаммер, один ребенок в животе, двое других держат ее за руки. Троих приемных она оставила со Сварстадом.

Во что верила она теперь?

Распутье

Лиллехаммер.


Высокая статная красавица приняла решение. Путешествие на поезде в Лиллехаммер в корне отличалось от прочих ее путешествий. Какие из пейзажей, проносившихся за окном, привлекали ее внимание? На этот раз она двигалась в глубь страны, к ее историческим истокам, — такое же направление должно было принять и ее творчество. Позади остался Эйдсволл, колыбель норвежской конституции, а поезд шел все дальше, навстречу старинному, традиционному норвежскому миру. Уезжая, Унсет порывала со своим недавним прошлым. Разрыв, пожалуй, самый решительный до сих пор. Целый этап жизни остался позади. Целью этой поездки на самом деле была попытка найти точку опоры, в себе и в своем творчестве.

Едва ли Унсет удавалось сосредоточиться на прекрасных видах, мелькавших за окном, слишком отвлекала реальность в ее купе. А реальность эту для нее составляли бойкий шестилетний мальчик и до странности спокойная трехлетняя девочка. И еще один малыш, шевелящийся под сердцем. Пол был заставлен багажом. Поезд прибывал в Лиллехаммер около пяти вечера, стало быть, поездка заняла весь день. О чем она думала? О том, что распрощалась со Сварстадом как раз накануне его пятидесятилетия? Или о троих оставленных детях?

Близкие знали, что Сигрид покинула мужа. Недавно она призналась Нини Ролл Анкер: «Все катится к чертям»[308]. Она хотела вырваться из дома, который называла «тюрьмой за колючей проволокой», от Сварстада, который «ничего не понимал»[309]. Однако по официальной версии, Сигрид Унсет с двумя детьми просто решила отдохнуть летом в Лиллехаммере. Она заказала номер в отеле «Брейсет».

Почувствовала ли она себя как дома, когда наконец перевела дух в своем номере? Она и раньше бывала в Лиллехаммере — в гостях у зажиточной семьи Флагстадов на улице Стургатен, кроме того, с Лиллехаммера обычно начинались ее вылазки в горы.

Здесь жили художники Альф Лундебю и Ларе Юре, ее друзья по римским временам. Картины, которыми были увешаны стены отеля, создавали уютную домашнюю атмосферу. Первое время Сигрид просто наслаждалась тем, что можно спускаться к уже накрытому столу, и с удовольствием ходила в гости к друзьям в их просторные дома.

Возможно, постепенно сомнения уступали место уверенности: она ни за что больше не вернется в Кристианию к Сварстаду. Во всяком случае, не в ее положении — на седьмом месяце беременности. Вскоре она принялась прочесывать объявления на предмет сдающихся в Лиллехаммере домов. Возможно, она не раз вспоминала слова мужа: «За городом все выглядит унылым и неживописным»[310]. Вряд ли она предполагала, что известный городской пейзажист Андерс Кастус Сварстад в одночасье превратится в певца Лиллехаммера.

Какие чувства всколыхнулись в ее душе при встрече с Хеленой, счастливой новобрачной? Ее бойкая римская подруга, послужившая прототипом для Франчески в «Йенни», наконец-то остепенилась. В начале мая она вышла замуж за земляка из Лиллехаммера, редактора Фрёйса Фрёйсланна, который недавно вернулся домой, проработав пять лет специальным корреспондентом газеты «Афтенпостен» в Париже. По Хелене было видно, что она действительно нашла свое счастье. Какими казались подругам десять прошедших лет — длинными ли, короткими, или и тем и другим одновременно? Вспоминали ли Сигрид и Хелена свои разговоры тогда, в Риме, о жертвенной любви, дивились ли неожиданным поворотам судьбы?

В июне в Лиллехаммер приехал Сварстад и ненадолго присоединился к ним в «Брейсете». Сначала Сигрид только злилась — давали о себе знать три года кошмарной жизни в Синсене, — но потом растаяла и вздыхала в письме к Нини Ролл Анкер: «Боже, это ведь совсем другая жизнь — только мы двое и наши дети»[311]. Но временная семейная идиллия не поколебала ее решения. Она больше не собиралась брать на себя ответственность за детей Сварстада: «Я больше не могу с ними жить. <…> Я просто не хочу, не хочу ради них пренебрегать своими детьми и своем работой»[312].

К тому времени, как мать решила перебраться поближе к подруге, в маленький пансионат в северной части города, Андерс и Моссе уже совсем освоились в «Брейсете». В пансионате она смогла расслабиться. Обратный адрес на конвертах ее писем к Нини Ролл Анкер гласил: «Лёккебаккен, северный район».

В одном из таких писем она и поделилась счастливой вестью: художник Сверре Юрт сдает пятикомнатный деревянный дом на год, и она уже подписала договор: «2500 крон за 15 месяцев. По местным меркам совсем недорого. Это старинный хутор, обжитой и с современной обстановкой; на первом этаже есть кухня, маленькая столовая и прекрасная гостиная, на втором — одна большая и две маленькие спальни. Домик очень уютный, а вокруг открываются восхитительные виды — недалеко отсюда Юре и Лундебю написали лучшие свои пейзажи»[313]. Кроме того, она договорилась со шведской сестрой милосердия, что та будет помогать ей с детьми. «Прямо не верится, что мне так везет! — с воодушевлением писала она. — Теперь остается только найти служанку, и тогда какое-то время можно будет жить и наслаждаться жизнью»[314].

Однако не все было так просто, поиски прислуги затянулись, и к концу лета для беременной Унсет наступили тяжелые дни. Возможно, она еще яснее осознала, какую ношу взвалила на себя в Синсене, когда ко всем теперешним проблемам прибавлялись еще трое приемных детей. Близким подругам тоже стало ясно: Сигрид Унсет на пороге важного решения, ее самопожертвованию пришел конец. Отныне главное место в ее жизни займут свои, а не чужие дети — и творчество.

В ожидании родов она с удовольствием готовит к печати сборник ранее опубликованных статей по женскому вопросу, озаглавленный «Точка зрения женщины». Уже был готов и лозунг, которым она намеревалась подразнить поборников современной семейной политики. Не больше и не меньше чем цитата из старинной баллады, пришедшая ей в голову, когда они с Йостой решили освежить в памяти народное творчество: «Как на земле расти траве, когда сын матери не верит». В письме Нини Ролл Анкер Унсет насмешливо замечает, что «молодому человеку, должно быть, приятно узнать, что он является продуктом планирования семьи»[315]. Она находит поддержку и у такого свободомыслящего мужчины, как ее друг Нильс Коллетт Фогт, заметившего как-то, что, когда речь идет о собственной матери, «как-то приятнее верить, что она зачала от Святого духа».

Унсет, по собственному признанию, не особенно наслаждается прогулками по Лиллехаммеру «в своем теперешнем шарообразном состоянии», однако вполне способна написать послесловие к сборнику, «и уж свое мнение менять я не собираюсь»[316]. Однако удовольствие от предстоящей стычки с защитниками современной идеологии омрачалось дилеммой, с которой ей доводилось сталкиваться уже не раз. Как успевать шить детям одежду, присматривать за ними, руководить засолкой и приготовлением варенья и вдобавок выкроить достаточно времени на то, чтобы написать внятное и искрометное послесловие? Книга во что бы то ни стало должна появиться на прилавках, но детей и прислугу, да и себя тоже, придется держать в ежовых рукавицах.

Когда к ней на пару дней приехал Сварстад, оба чувствовали себя так, будто вырвались на свободу из тюрьмы за колючей проволокой, — раны по-прежнему кровоточили. Никому не хотелось больше воевать, однако слишком многое разделяло их, о чем было невмоготу говорить. Он не мог оставить своих старших детей. Как решить эту проблему, когда она больше не желает жить с ними одной семьей? Если бы речь шла только о них двоих и их общих детях, то они, верно, придумали бы что-нибудь, писала Сигрид Нини Ролл Анкер[317]. К тому же, хотя ее боевой задор с годами не уменьшился и она с удовольствием готова была схлестнуться с самозваными апологетами прогресса — феминистками, новые критические идеи Сварстада не нашли у нее поддержки.

Год назад Сварстад опубликовал в журнале «Самтиден» статью «Месть евреев», в которой во всех бедах, начиная с русской революции и кончая трагедией Бельгии во время Первой мировой войны, винил именно евреев. Он выступает с предвзятым, явно отдающим антисемитизмом описанием еврейского народа, этих лавочников, какими он запомнил евреев еще в бытность свою в Рингерике. Сварстад протестовал против модернизма в живописи, он был поклонником классического искусства, и тут их с Сигрид мнения полностью совпадали. Однако в своей статье он опускается до примитивной ненависти к евреям. Сигрид Унсет отнюдь не чуралась полемики и могла быть довольно язвительной в своих выпадах — к примеру, против Катти Анкер Мёллер, — но что она думала о таких заявлениях Сварстада, остается неизвестным. Возможно, считала их проявлением свойственной ему нетерпимости. Во всяком случае, его взгляды на евреев она не разделяла.

За то недолгое время, что Сварстад пробыл в Лиллехаммере, примирения достичь не удалось. Сложно сказать, о чем он думал, помогая установить на втором этаже их голубую кровать с балдахином. Кровать в свое время сделал плотник из Ши по эскизу самого Сварстада. Комод из березы, втайне приобретенный ими в 1911 году и заменивший Сигрид Унсет сундучок с приданым, занял свое место в гостиной. После свадьбы Сварстад нарисовал на светлом комоде двух вздыбленных Пегасов. Теперь Унсет собиралась служить своему Пегасу в одиночку. Унаследованный от отца зеленый письменный стол писательница поставила у окна, выходящего на огороженный лужок, где паслись коровы.

Августовский день был свеж и чист, как обычно бывает в августе в Лиллехаммере, когда у Сигрид Унсет Сварстад, ослабевшей и усталой, начались схватки. 27 августа в деревянном доме, залитом солнечным светом, она наконец с полным на то правом могла сказать: мои сыновья. Ее третий ребенок и второй сын, едва появившись на свет, тут же продемонстрировал здоровый аппетит. По сравнению с первыми двумя, эти роды прошли относительно безболезненно. Удовлетворенная, она могла откинуться на подушки и предоставить себя заботам других. Здесь она уже чувствовала себя практически как дома. Помочь приехала и ее мать.

Сразу же после родов, еще дрожащей рукой, Сигрид пишет Нини Ролл Анкер, спеша поделиться своим материнским счастьем. Она хвастается прекрасным аппетитом новорожденного, тем, как очарованы старшие дети новым членом семьи, с каким нетерпением ожидают, когда он подрастет и станет им товарищем по играм.


В послесловии к сборнику «Точка зрения женщины» Сигрид Унсет подтвердила верность почти всем высказанным прежде идеям, начиная с достопамятной лондонской статьи, в которой счастливая новобрачная издевалась над миссис Перкинс Гилман и ее представлениями о мире, функционирующем по мужским правилам. А также идеям, изложенным в докладе для Студенческого общества, где порицала неправильное толкование четвертой заповеди. Однако писательница отмечала, что в корне изменила отношение к двум проблемам, которые тоже затрагивались в ее творчестве, — а именно к детоубийству и аборту. Она пришла к выводу, что суть не в том, насколько эффективным или неэффективным является страх перед наказанием. Просто ребенок на самом деле не принадлежит родителям — он принадлежит Богу и лишь временно передан на попечение родителей. Унсет признается, что ее воззрения на христианство со времен написания доклада о четвертой заповеди также претерпели изменения. «В наше время, когда со всех сторон раздаются вопли о тщетности любых попыток изменить путь развития человечества, меня все более привлекает мировоззрение, проповедующее мысль о том, что человечество на самом деле устремляется либо к Раю, либо к Аду. И выбирая одну из этих конечных целей, каждый человек сам определяет и собственную судьбу, и судьбы людей, на которых он имеет хоть какое-то влияние».

Тем самым Сигрид Унсет соглашалась с христианскими догмами и отрекалась от былых убеждений: «Когда-то я свято веровала в то, что мы, люди, сами сотворили Бога, как идеальное представление о себе». В конце она делает заключение, что независимо от того, во что человек верит, на каждый день, на все случаи жизни, включая воспитание детей, ему пригодится древняя мудрость: «Soli Deo Gloria»{38}.

Пятнадцать лет назад Унсет опубликовала первую статью в газете за подписью «Одна молодая девушка». За эти годы ей удалось осуществить свою мечту — стать писателем; после нескольких лет тайной двойной жизни она исполнила и другой свой завет: «женщина должна выйти замуж за того, кого может назвать своим господином». И подчинилась этому мужчине — чтобы потом покинуть его. Но продолжала с прежней горячностью вменять в обязанность «любому мужчине защищать женщину, которую он выбрал для совместной жизни и детей которой может назвать своими». Судя по всему, ее поступки противоречили ее собственным воззрениям на отношения между женщиной и мужчиной.

Можно ли объяснить ее разрыв со Сварстадом попросту тем, что муж разочаровал ее? Равно как и эпоха, в которую она жила, ведь до сих пор все ее творчество было проникнуто критикой современности. Не случайно послесловие к «Точке зрения женщины», где в качестве заключительного аккорда прозвучало «Soli Deo Gloria», появилось в 1919 году — то есть в год разрыва. По-видимому, писательница не просто расставалась с прежними иллюзиями. На распутье, куда ее привела жизнь, у нее зарождались новые надежды.

Сигрид Унсет созвала гостей на крестины только 12 декабря. У отца ребенка совета при выборе имени не спросили. Его третьего сына назвали Ханс Бенедикт Хью Сварстад. Ханс — в честь Святого Иоанна, Бенедикт — в честь основателя ордена бенедиктинцев, Хью — в честь английского католического писателя Роберта Хью Бенсона. Выбирая имя, Сигрид Унсет, очевидно, хотела показать окружающим, по какому пути собирается направиться. На крестины собралось много друзей по римским временам. Помимо Хелены Фрёйсланн, которая должна была нести ребенка до купели, пришли Альф Лундебю и Сис Рибер-Мон. Конфирмантке Эббе поручили перед церемонией снять с младенца крестильную шапочку. Но Сварстад торопился — он снова готовил новую выставку. Вскоре он с дочерьми вернулся домой в Кампен.


Сигрид тоже не терпелось приняться за работу. Уже прошлым летом в Лаургорде она делала кое-какие наброски, и теперь они постепенно складывались в нечто цельное. В какой-то степени и этот ее проект возник как реакция на разрушительное влияние современности на личность. Она задумала создать масштабное повествование, в котором сумеет показать глубинные законы, управляющие человеческой жизнью. Наше отношение к любви и судьбе, наши маленькие земные жизни в столкновении с гораздо более могущественными силами. Такие мысли занимали писательницу на протяжении всего ее творческого пути. Однако только теперь, пожалуй, ее персонажи по-настоящему обретали облик. С годами она начала представлять их себе все более отчетливо. В ее ранних работах они напоминали символические фигурки, вырезанные из бумаги и раскрашенные в яркие цвета, которые она создавала, проникнувшись особенно понравившейся ей историей. Так она поступала в детстве, когда мастерила кукол для кукольного театра, и потом, когда перенесла театр на бумагу. В те времена рыцарь был рыцарем, а дева — девой. Теперь же она использовала в произведении и свои огромные знания о том периоде, который собиралась описать, и собственный жизненный опыт, и знание людской природы. Устроившись в уютном деревянном домике, она писала и писала, на страницах появлялись живые люди, и всех она заставляла пройти испытания судьбы.

Оправившись после родов, Унсет стала совершать долгие прогулки к усадьбе Бьёрнстад в Майхаугене{39}, и там ее персонажи представали перед ней с особой ясностью. Вскоре она снова принялась писать по ночам. Разрозненные страницы со схемами и историческими обзорами уступили место связному повествованию, которое зажило своей жизнью. По мере развития сюжета Кристин выросла в своевольную упрямицу, Лавранс превратился в образцового отца, Эрленду же достался сложный характер. Наконец-то Сигрид Унсет творила мир, в котором с детства чувствовала себя как дома, — север долины Гудбрандсдал в эпоху Средневековья.

Она читала и перечитывала, дописывала и переписывала свою средневековую историю, при этом ее ничуть не занимала реакция прессы на «Точку зрения женщины». Как будто Унсет и впрямь поставила точку в дискуссии. Так что повторения весенней перепалки с Катти Анкер Мёллер не последовало. Сборник статей удостоился нескольких сдержанных комментариев в прессе — наподобие того, что, по-видимому, Сигрид Унсет временно решила перейти от художественной литературы к журналистике. Другие критики обнаруживали связь «Точки зрения» с «Йенни», а в образе Йенни находили много общего с самой Сигрид Унсет. Но она никак на это не отреагировала, будучи поглощенной работой над характером и судьбой Кристин.

Мало кто догадывался, что Сигрид Унсет стоит на пороге кардинальных изменений в жизни и мировоззрении. Ранее писательница относилась к христианству скорее отрицательно, теперь же готова была превратиться из своего рода агностика в христианского философа, это-то и ускользнуло от внимания критиков. Даже христианин Рональд Фанген заявил, что не в состоянии понять, что «имела в виду госпожа Унсет, отсылая читателя к старинной мудрости „Soli Deo Gloria“»[318].

Она создавала два мира одновременно. Один, литературный, был ее мечтой с тех самых пор, как она начала писать, и вот теперь он постепенно обретал форму. В то же время она обустраивала свою реальную жизнь так, как ей хотелось. Здесь не надо было думать о Сварстаде, никого не приходилось ждать на обед, никто не был вправе помешать ей работать по вечерам. И никаких взрослых падчериц и пасынков, способных нарушить планы самым непредсказуемым образом. Своих собственных малышей она решительно выпроваживала во время работы, старшие могли даже нарваться на оплеуху, маленький Ханс Бенедикт пока бóльшую часть времени спал. Возможно, и двух нанятых служанок устраивала работа в условиях ее строгой творческой дисциплины. Возможно, порядок в доме и полная кладовка радовали глаз. В определенные часы в доме царила тишина, шума не терпели. Один только Ханс Бенедикт в первый год своей жизни обладал привилегией нарушать покой матери, когда та погружалась в свой литературный мир.

Она сидела в собственной гостиной, подобно Джейн Остин, окруженная детьми, прислугой и старой отцовской мебелью. Принадлежавшие когда-то Ингвальду Унсету полки с перегородками из плетеных ивовых прутьев она заполнила любимыми энциклопедиями и милыми сердцу фотографиями. На верхней полке стояла фотография матери, сделанная в год рождения Сигрид.

Из окна ей была видна река Логен вплоть до горы Вингромсосен по другую сторону долины. В эту долину ее привозил в детстве отец, чтобы провести по следам исторического героя своего детства — Святого Улава, оказавшего столь сильное влияние на Ингвальда Унсета в Нидаросском соборе. А следы судьбоносного похода святого короля в долине Гудбрандсдал можно было найти повсюду. В возрасте семи лет Сигрид предприняла свое первое в жизни путешествие — тогда они вместе с отцом поднялись из Лиллехаммера в Лаургорд. В ее памяти оживали рассказы отца об исторических событиях. Так совпало, что в том году исполнилось сто лет со времен «Большого Офсена», наводнения, уничтожившего много хозяйств и унесшего жизнь семидесяти людей. На маленькую Сигрид огромное впечатление произвел рассказ о богатом хуторе Йорюндстад, который смыло целиком — он стоял на берегу реки.

Теперь, живя в доме с видом на могучий Логен, она дала хутору, где жили герои ее романа, имя Йорюндсгорд. Одной ей было известно, какие изменения претерпели средневековые персонажи, которых она носила в своем сердце на протяжении всего творческого пути. Знаменитая заключительная фраза из книги о короле Артуре — о том, что сердца человеческие не меняются, — могла внушить читателю обманчивое представление, что для нее они остались такими же, какими она их увидела, когда впервые с головой погрузилась в Средние века. Однако много воды утекло со времен йомфру Агнеты и Свена Трёста, со времен встречи Оге и Алхед. Писательница прошла долгий путь с тех пор, как одиннадцатилетней девочкой читала «Сагу о Ньяле», и с тех пор, как двадцатишестилетней девушкой писала о Вига-Льоте и Вигдис, влюбленных, соединить которых могла только смерть. Многое изменилось даже со времени, когда она писала об артуровском цикле, будучи уже более искушенной женщиной и матерью двоих детей. В течение многих лет она пыталась доказать свои юношеские гипотезы и сердцем и рассудком. Забираясь так далеко в прошлое, она стремилась обнажить глубинные механизмы, управляющие жизнью, безжалостные силы судьбы, сущность человеческого характера. Страсти и заблуждения в чистом виде. Во времена, когда бегство в безответственный индивидуализм было невозможным. Ей нравились эти времена — тогда не существовало ни малейшего сомнения в том, что человеку не удастся избежать последствий своих поступков.

А как насчет ее собственной жизни? Как насчет последствий ее поступков? За что ей придется отвечать? Что из того, что она сделала, привело к такой печальной развязке? При мысли о падчерицах ее мучила совесть. Девочкам не нравилась экономка, которую нашел Сварстад. Помимо того, что Эббе и Гунхильд не хватало мачехи, они скучали и по Андерсу. В течение шести первых лет его жизни все трое росли вместе и сильно привязались друг к другу. Возможно, особенно крепкой эта привязанность стала, когда Сигрид начала уделять все больше внимания больной Моссе. Тронд со временем также выпал из их компании — его поместили в специальную школу. Но девочки и Андерс скучали друг по другу, вызывая у родителей угрызения совести.

Андерс-младший к тому же достаточно подрос, чтобы делать собственные выводы. Он беспокоился, как бы такая жизнь на два дома не закончилась чем-то похуже, чем просто раздельное существование. Однажды, когда Сигрид Унсет отдала свое обручальное кольцо в починку, старший сын как настоящий оруженосец своего отца потребовал у нее ответа — почему она не носит кольцо? Уж не собирается ли разводиться? Больно было также наблюдать, как обрадовалась Моссе при виде Сварстада, наконец приехавшего их навестить.

— Папа! — закричала она, протягивая ручки к отцу. Это было одно из немногих слов, которые она научилась выговаривать. Редко дети видели Сварстада таким растроганным: он обнял младшую дочь, а та беспомощно прижалась к нему[319].

Сигрид Унсет Сварстад хорошо знала, что и второму художнику в их семье годы в Синсене принесли мало хорошего. Сварстад бился над каждой картиной — пожалуй, синсенский период вплоть до 1919 года был самым малопродуктивным во всем его творчестве. Этой зимой в Кампене он написал свою первую картину с зимними мотивами и назвал ее «Слякоть». При одном взгляде на нее хотелось закутаться потеплее. Теперь же Сварстад получил стипендию Мора и собирался съездить в Альпы. А по дороге намеревался остановиться в Париже и провести там пару весенних месяцев. На сей раз он даже не пытался уговорить мать своих младших детей присоединиться к нему в городе, где когда-то расцвела их любовь. Возможно, ему вообще не хотелось ни о чем ее просить, после того как она так решительно оставила его?

А она — понимала ли она, от чего бежала? От него или от невыносимой ситуации? Во всяком случае, одно Сигрид Унсет Сварстад знала твердо: сочетать писательскую карьеру с воспитанием шестерых детей невозможно. Три года в Синсене и периоды, когда надо было наладить быт семьи с пятью детьми, не лучшим образом сказались и на ее отношениях со Сварстадом. Возможно, он все больше раздражал ее; она злилась на него за частые отлучки, но и будучи дома он не всегда мог ей угодить. В особенности ее выводило из себя его равнодушие к бытовым проблемам. В тридцать семь лет Унсет прекрасно знала, что такое полное физическое изнеможение. А еще ей не понаслышке была знакома кочевая жизнь — она сама так выросла и хотела для своих детей лучшей доли. Чтобы они, пока маленькие, успели пустить корни. По-видимому, как только Ханс Бенедикт появился на свет, она уже твердо решила: о возвращении в Кампен не может быть и речи. Она не возьмет на себя заботу о большой семье Сварстадов. Но какими были ее чувства к мужу? Неужели его взгляд искоса, широкая улыбка и большие руки совсем утратили для нее былое очарование? Многое свидетельствует о том, что решение покинуть Сварстада было принято после мучительной внутренней борьбы и что она долго еще не хотела признавать неминуемого последствия такого шага, каким должен был стать развод.

На Новый год Сварстад приехал в гости, он вел себя дружелюбно, но почти все время молчал. В письме Нини Ролл Анкер Сигрид самокритично замечала, что не следовало ей надевать ему на шею такое ярмо, как «тщательно организованный буржуазный быт». Возможно, она слегка кривила душой, не решаясь на полную искренность — все-таки Нини Ролл Анкер изначально была подругой Сварстада и в свое время немало сделала для тайных любовников. Теперь же Сигрид Унсет сообщала Ролл Анкер, что Сварстад дал ей то, в чем она больше всего нуждалась, — детей.

Нини Ролл Анкер и сама прошла через развод, но по другой причине. Она сделала это прежде всего потому, что выбрала любовь. Сигрид Унсет, напротив, собиралась отказаться от любви, которая подвела ее — или просто изменилась со временем. Возможно, она боялась, что Нини Ролл Анкер не сумеет ее понять и не захочет поддержать.

Одно было ясно: если Сигрид Унсет собиралась сохранить за собой усадьбу, у нее не было другого выхода, кроме как писать. Она нуждалась в деньгах. «Точка зрения женщины» едва ли могла считаться подходящей книгой для рождественского сезона подарков, однако за нее удалось получить приличный гонорар. Теперь же Унсет занимал проект совершенно иного рода, при этом главной движущей силой все-таки были творческие, а не экономические потребности.


Любовь, попирающая все законы, могущественные гудбрандсдалцы и трёндеры, детали повседневной жизни на хуторе Йорюндсгорд. Под пером писательницы Средневековье оживает в виде красочных картин, время от времени она отрывает взгляд от бумаги и любуется буйным течением Логена или линией холмов, сливающихся с горизонтом за Вингромом. В разгар собственной личной драмы она создает образы Эрленда и Кристин. И хотя они, безусловно, в родстве с Агнетой и Свеном, плодами ее юношеского воображения, в них куда больше реального. Теперь Унсет обладала необходимым знанием жизни и психологии. Не говоря уж об исключительной осведомленности относительно деталей средневекового быта — домах, людях, лошадях, скоте, одежде, оружии, конской упряжи. Она рисовала карты и набрасывала планы исторических событий. Изучала старинные законы. Уточняла даты, связанные с историей ее фиктивных персонажей. Припоминала места, куда в детстве возил ее отец, чтобы снова осмотреть их. Действие романа разворачивалось не только в долине Гудбрандсдал, но также в старом Осло и на родине ее отца — в Трёнделаге. Вдохновленная материалом, она и не замечала, сколько кофе и сигарет идет на то, чтобы побороть усталость, — а ведь это наверняка не лучшим образом сказывалось на материнском молоке. Случалось ей тогда выпить и бокал вина? Возможно, закончив «ночную смену» и отложив карандаш, она с удовлетворением наблюдала, как светлеет небо над горой Вингромсосен? По воле автора Кристин родилась на хуторе Скуг близ Фолдена, к юго-востоку от Кристиании, — там же, где находился пансионат в Свартскуге, в котором ее создательница написала «Йенни». Как далеко ей удалось завести Кристин этой ночью? В лесах рядом с Гердарудом, где Кристин отдалась Эрленду, Сигрид Унсет бродила летними ночами со Сварстадом по возвращении из Рима. Так она ткала свое художественное полотно, одновременно пытаясь заглянуть далеко в будущее Кристин.

А как насчет ее собственного будущего? Под силу ли ей творить его в одиночку? Этот вопрос вновь встал перед ней, когда в марте вернулся Сварстад. Он хотел попрощаться, прежде чем продолжить свое путешествие в Париж. Как всегда, он был молчалив. Изменился он мало — такой же худой, сухопарый, с пронзительным взглядом. Разве что черты лица еще больше заострились. А она была снова цветущая пышнотелая мать. Его медлительность вошла в легенду, он умел держать в разговоре долгие паузы, заставляя гостей и знакомых мучиться от нетерпения, а потом разряжал обстановку саркастическим и язвительным замечанием. Ранее эти его особенности нравились ей и даже приводили в восхищение, но теперь молчание становилось тягостным. Возможно, и остроумных замечаний с его стороны стало меньше. Ей давно было известно, что он презирает сборища болтливых писателей, но уж с ней-то он мог поговорить?

Похоже, они мыслили и реагировали на все по-разному: он с годами становился все более молчаливым, неуверенным и замкнутым, в то время как ее мозг работал все быстрее, по мере того как она взваливала на себя все больше различных обязанностей. Теперь Сварстад уезжал за границу на целых восемь месяцев. Казалось, со времен счастливых лондонских деньков, когда она сидела с книгой, а он стоял за мольбертом и они вместе смеялись над каламбурами Оскара Уайльда, прошла целая вечность. Вспоминала ли Унсет, как они тогда издевались над модернистами? И как, к ее вящему восторгу, он записал под картиной Дерена «печная сажа и уличная грязь»? Каждый из них на свой лад был художником Кристиании, каждому на свой лад удалось занять свое место в европейской живописи и литературе соответственно. Упрямые и независимые, они нашли друг друга. Какие у них теперь были общие интеллектуальные увлечения? Сигрид опять перечитывала английскую литературу, многие из этих книг она приобрела еще во время свадебного путешествия в 1912 году. Теперь они украшали ее новые книжные полки: Томас Мор, Чосер, Диккенс и, надо полагать, Роберт Хью Бенсон. Но мировоззрение ее претерпело коренные изменения, жизнь двинулась новым курсом, и теперь ей нечего было обсуждать с «мужчиной, которого она могла назвать своим господином».

«Ни до какого семейного совета дело так и не дошло, и Сварстад уехал, ни единого словечка не сказав о будущем», — жаловалась она Нини Ролл Анкер после отъезда Сварстада в Париж.

Судя по всему, Сигрид Унсет не приходило в голову, что ее семейные проблемы вполне укладываются в общую статистику. Она не сделала никаких выводов из того факта, что большинство женщин — ее коллег по Союзу писателей разведены. Зато не упускала возможности подчеркнуть, что место женщины — дома. На предложение Нильса Коллетта Фогта войти в состав недавно организованного Комитета по защите риксмола{40} она ответила согласием, при условии, что не будет занимать какой-либо должности. И напомнила другу: женщинам не пристало занимать официальные должности, поскольку это может отразиться на исполнении домашних обязанностей. Начав новую жизнь в Лиллехаммере, вряд ли она теперь будет писать как раньше, но читать читает. Вероятно, у друга возникли некоторые сомнения насчет того, насколько реальная Сигрид Унсет, какой он знал ее по усердной работе в Экспертном совете, соответствует этому «идеалу». Всем, кто как-то соприкасался с ней, сразу же бросались в глаза ее мощный интеллект и невероятная работоспособность. Невозможно было представить себе, чтобы такая женщина пожертвовала страстной увлеченностью своими и чужими книгами ради занятий домашними делами и воспитания детей. Да ей это и не удалось.


Унсет продлила срок аренды дома и стала именовать его Бьеркебек{41} — так звучало более по-норвежски. Это был шутливый намек датским друзьям, что отныне писательница намеревается культивировать все самое что ни на есть норвежское. В доме царил идеальный порядок и цветов было не меньше, чем у самых положительных персонажей из ее романов. Да и сама она считала буйный рост комнатных растений добрым знаком. Но душевного равновесия Унсет так и не обрела — ее по-прежнему снедало беспокойство и мучили сомнения. В письме Нини Ролл Анкер Сигрид Унсет признавалась, что ищет точку опоры: «Мне отчаянно не хватает старой церкви, которая никогда не учила: вот это хорошо, потому что старое или — потому что новое, но имела к причастию вино, что чем старше, тем лучше, и хлеб, который лучше всего вкушать свежим»[320]. Внешне же душевные метания Унсет были незаметны. С годами она выработала в себе стойкость и казалась стороннему наблюдателю скорее замкнутой, нежели беспокойно-энергичной. На большинство людей она производила внушительное впечатление. Детьми и домом с его бесконечными хозяйственными хлопотами писательница управляла властной рукой.

Прислугу Сигрид Унсет держала на дистанции и даже с главной экономкой, датчанкой Астрид Андерсен, доверительных бесед не вела. В повседневной жизни она играла одновременно две роли — старозаветной хозяйки и современной работающей женщины. Время от времени замечала, что хорошо бы и ей в свободную минутку посидеть с вязанием, как это было принято у других хозяек, не говоря уже о крестьянках. Однако в ее устах иначе, чем милым кокетством, такие признания не назовешь.


Напротив, когда летом 1920 года, в День Святого Удава, она стояла на лестнице усадьбы Бьёрнстад в Майхаугене и рассказывала о великом святом, то чувствовала себя в своей стихии. Величественная и уверенная в себе, несмотря на тихий голос, возвышалась она над многочисленными собравшимися, которым приходилось напрягать слух, чтобы разобрать слова. Сигрид Унсет быстро успела подружиться с коллекционером Андерсом Сандвигом, и когда он пригласил ее выступить в качестве почетного гостя, тут же согласилась. В особенности на этой старой лестнице и в день этого святого. Со временем история Святого Улава превратилась в любимую тему, которую она неустанно разрабатывала. Сага об Улаве украсила ее коллекцию историй о святых. А библиотека с годами пополнилась красивыми старинными томами в кожаных переплетах. Здесь были не только любимые отцовские энциклопедии, которые ей удалось выкупить, но и многочисленные издания, составляющие объемную литературу о крестителе Норвегии. Версия Снорри казалась ей не совсем убедительной. Об обращении Гудбранда из Долин она рассказала так, как не удавалось никому до нее.

Сигрид Унсет обладала определенными задатками драматурга и режиссера. При виде первых солнечных лучей, озаривших очертания гор, Улав в ее повествовании говорит: «Посмотри же вверх и на восток. И увидишь нашего Господа в сиянии великого света». Что думали лиллехаммерцы, глядя на нее, возвышающуюся на ступеньках старинной каменной лестницы, и слушая ее монотонный голос, с легким датским акцентом почти выпевающий слова? Возможно, они были разочарованы — после всех-то сплетен о развеселой богемной жизни в Риме, о странном браке, в котором муж и жена живут по разным адресам! Не показалась ли она на их вкус чересчур набожной? А она все говорила и говорила, углубляясь во всякие диковинные детали.

Жития святых очаровали ее. Первое собственное переложение — о жизни, смерти и чудесах Святого Халварда[321] — она опубликовала еще той весной. Там она напоминала, что не только древняя языческая вера в рок «укрепляла дух и расширяла границы сознания». Еще в 1043 году Халвард был готов рискнуть жизнью во имя христианской идеи справедливости. Свободно толкуя легенду, Унсет набрасывает картину цветущего мая — гибкие ивы, окруженные стайками желтых гусят, толкущихся вдоль берега каждого ручья, — и образ «светловолосого паренька, что во имя Господа пошел ко дну с мельничным жерновом на шее, ибо защищал одного из малых сих от несправедливости».

За несколько недель до появления в печати ее первого «жития», «Афтенпостен» в двух номерах напечатала в выделенном «подвале» примечательное сочинение, озаглавленное «Гимнадения»[322], — опять-таки за подписью «Сигрид Унсет». Продолжение этой современной истории о жизни и духовном развитии Пауля Селмера выйдет в свет только девять лет спустя. Таким образом, параллельно с работой над историей Кристин, дочери Лавранса, она занималась не одними только короткими повестями о святых и газетными статьями, но и делала наброски еще к одному большому роману. Вопрос о том, какого мнения она тогда была о Пауле Селмере и его обращении, остается открытым, но, во всяком случае, первые строки в более или менее неизменном виде вошли в окончательную редакцию.


Святой Улав проезжал через долину Гудбрандсдал за триста лет до условного «рождения» Кристин, дочери Лавранса. Если бы Святой Улав не побывал там, история Кристин была бы совсем другой. Складывается впечатление, что всё, над чем теперь работает Сигрид Унсет, является звеньями одной цепи, что она наконец нашла ту связующую красную нить, что проходит через всю ее жизнь. Но позволив Кристин пойти до конца в запретной любви к Эрленду, писательница неизбежно должна была вернуться к вопросу: что же сталось с ее собственной любовью? Разве не взяла она на себя обязательство жить вместе со Сварстадом? Падчерицы из Кампена постоянно жаловались на то, как им тяжело. Возможно, ей стоит умерить свои требования. Возможно, они могли бы найти какой-то компромисс. Если Сварстад продаст дом в Кампене, они могли бы вместе присмотреть что-нибудь поближе к Кристиании. Может быть, надо поговорить с ним об этом, когда он вернется из-за границы.

Такие мысли обуревали Сигрид Унсет к моменту завершения работы над рукописью. Нини Ролл Анкер она пишет, что проглотила свои обиды и «с помощью Бога и Святого Улава» решила «сделать все, что в моих силах».


Роман стал настоящей сенсацией. Накануне Рождества, когда она приехала в Кристианию, на всех книжных прилавках штабелями лежали свежеотпечатанные экземпляры «Кристин, дочери Лавранса». Судя по всему, «Венцу» была уготована судьба рождественского бестселлера этого года. Единодушие рецензентов могло нагнать скуку. На сей раз общий восторг захватил и Рональда Фангена, — и хотя все написанное после «Йенни» он считал шагом назад — и не одним, — последний роман, несомненно, оказался долгожданным прорывом. «Кристин, дочь Лавранса» стала бестселлером не только в Норвегии, но и во всей Скандинавии.

Никогда еще писательница не была так довольна своим детищем. Но радоваться в полную силу не могла. Ее тревожила неопределенность их отношений со Сварстадом, из-за всего, что осталось невысказанным между ними. И по мере приближения Рождества, по мере того как множились похвалы ее успеху, росло и беспокойство. Устами Осхильд Сигрид Унсет замечает: «Лучшие дни — те дорого обходятся»{42}, но сколь дорого придется заплатить лично ей?[323] В письме от 3 декабря 1920 года она писала Нини Ролл Анкер, что все еще готова подчиниться: людям, которые пережили вместе много хорошего, все-таки надо держаться друг друга, считала она. Но особой радости при мысли, что придется возвращаться «в свои окопы», она не испытывает. Решив сделать последнюю попытку, она навещает Сварстада в его мастерской.

За четыре дня до наступления Рождества Сигрид Унсет садится на поезд до Лиллехаммера. Рождественского настроения у нее нет и в помине. Она чувствовала себя не как писательница, добившаяся невероятного успеха, но как женщина с нерешенными семейными проблемами. Как женщина, потерпевшая поражение. Рождество она праздновала одна со своими детьми в Бьеркебеке.

Брат Эдвин в «Венце» говорит: «Я хотел, чтобы ты пришла к Богу с девическим венцом, Кристин!»[324]{43}. Не впервые Сигрид Унсет пишет о том, как чудовищна власть Эроса. Теперь она только укрепилась в этом мнении.

И уже решила, как назовет первую часть второго тома: «Плод греха».

Два творения

Лиллехаммер, Вадстена.


Жизнь Сигрид Унсет проходила в повседневных хлопотах — тут и малыши, болеющие коклюшем, и стертые от работы пальцы, одежда, которую приходилось постоянно покупать и латать. Дети, просыпающиеся, когда сама она ложилась спать после напряженной писательской смены. Трое детей, за каждого из них она по разным причинам тревожилась. Иногда она так уставала, что засыпала, едва успев приложить младшего к груди. Тревожилась она и за приемных детей, хотя тут тревоги были иного рода. Все время, за исключением того, что они проводили в гостях в Бьеркебеке, она мучилась тревогой и угрызениями совести. Все это были реалии ее жизни. Но только с одной стороны. А с другой — она была целиком погружена в мир Кристин, захвачена ее судьбой.

Вокруг были разбросаны словари, книги по истории, источники, блокноты с заметками и множество карандашей. Только самой писательнице и ее близким было известно, как часто она вынуждена «выключаться» из собственной жизни. Время наедине с персонажами и исторической литературой летит быстро.

А ведь оставалось еще столько деталей, которые надо было проверить. Ошибок быть не должно. Попадались и вопросы, ответов на которые в своих словарях она не находила. И тогда она писала человеку, который в свое время предложил ей выступить с трибуны Студенческого общества, — историку, литератору и специалисту по средним векам Фредрику Поске. Они познакомились на встрече писателей вскоре после выхода в свет первой книги Унсет. Поске тогда был молодым студентом-филологом и превосходил знаниями большинство своих однокашников. Знакомство вышло довольно необычным, позднее Поске даже написал воспоминания об этом. Унсет задала вопрос о Вальтере фон дер Фогельвейде, и Поске, по счастью, знал кое-какие стихи этого немецкого поэта, творившего семьсот лет назад. А как насчет Освальда фон Волькенштейна? К своему стыду, студент Поске был вынужден признать, что не слышал о таком. «Потом мы продолжили прочесывать Средневековье. Сигрид Унсет говорила о шотландских балладах, „Эдде“, исландских сагах, а мне оставалось только внимательно следи ть за разговором и поддакивать в нужных местах»[325]. После этого Поске рискнул задать вопрос, почему Сигрид Унсет не пишет на средневековую тему — когда ее любовь к Средним векам видна невооруженным глазом? «Тема может быть какой угодно, все зависит от исполнения», — отвечала она. С тех пор Поске превратился в известного специалиста по Средним векам, а в 1914 году защитил докторскую диссертацию на тему «Христианство и средневековая поэзия». В отличие от Унсет, он снискал уважение в академических кругах. В 1920 году была опубликована его книга «Король Сверре», после которой он получил звание профессора.

Поске написал в «Тиденс тейн» хвалебную рецензию на «Венец». Там он помимо прочего заявлял, что Унсет этой книгой опровергала свое высказывание. Совершенно очевидно, что именно материал, тема позволили в полной мере раскрыться ее таланту. Здесь она нашла свою среду, свое время, «получила гораздо большую свободу для своего богатого воображения», считал Поске[326]. В начале 1921 года, когда Фредрик Поске получил письмо Сигрид Унсет, его работа над второй книгой о Снорре была в самом разгаре. В этой связи он даже попросил писательницу прислать свой доклад о Святом Улаве. Она, со своей стороны, нуждалась в подробных ответах на вопросы, связанные с продолжением истории Кристин.

Она дает краткий пересказ предполагаемых событий. Следующий том должен стать последним. Но еще в прошлом году ей пришлось изрядно помучиться с разбухшим материалом, и в итоге роман стал значительно длиннее, чем она предполагала. Судя по всему, в первоначальном плане Эрленду выпадала довольно неприглядная роль[327]. «Меня очень порадовала Ваша рецензия. Вы правы: никогда еще я не получала такого удовольствия от работы над книгой, не чувствовала такого понимания и симпатии по отношению к ее героям». Она собиралась отправить Эрленда на 1327–1328 годы королевским военачальником на Вардёйхюс, «потому что он больше не в состоянии выносить жизнь дома с женой. Кристин <…> стала до того набожной, что он просто не знает, куда деваться. Каждый год она рожает ему по сыну, а в остальном он с таким же успехом мог бы жить и в монастыре»[328]. Унсет планирует приурочить помилование Эрленда к королевскому собору 1337 года в Осло, и относительно этого момента ей не хватает исторических данных. Сохранилась ли переписка Бергенского епископа? Где можно выяснить, какому чиновнику по должности полагается взять Эрленда под стражу? Еще дело против Кристин — в чьем ведении оно состоит? Подробные вопросы занимают целых пять страниц, но в письме находится и место для похвалы книге Поске. Она всегда считала «глупым» толковать слова Сверре в том смысле, что «биркебейнеры просто подлизывались к церкви, будучи по большому счету к ней равнодушными». В целом Унсет весьма раздражают «попытки современных историков очистить средневекового человека от „суеверий“». Она добавляет еще, что получила огромное удовольствие от книги Поске «Христианство и средневековая поэзия», и заканчивает письмо извинениями за такое количество вопросов и подписью: «Преданная Вам Сигрид Унсет Сварстад».

Получив обстоятельный ответ по всем вопросам и массу конкретных советов, Унсет снова пишет Поске. На сей раз она даже смущена — ей не хватает некоторых деталей: «Как Вам, должно быть, надоели все мои воображаемые личности! Да и сама я, признаться, готова впасть в отчаяние от бесконечных сложностей, что они создают для себя и других. Когда же наступит тот счастливый день, когда я наконец положу Кристин в гроб в монастыре Рейнсклостер{44} и хор пропоет заупокойную по ее непутевой жизни?»[329]

Изучение истории стало частью жизни Сигрид Унсет еще с тех пор, когда она декламировала сестрам рыцарские баллады и писала первые рассказы для школьной газеты «Четырехлистник». При работе над «Кристин» она снова обращается к любимым народным балладам. В «Венце» Эрленд говорит Кристин: «Вы будете танцевать со мной сегодня вечером, Кристин?»{45} Эта чувственная фраза на самом деле является прямой аллюзией на ее любимые баллады, в которых речь чаще всего шла о соблазнении девушки. Среди них была и баллада о Малютке Кристин. Еще в 1901 году в письме Дее Сигрид упоминала балладу о Кристин и приводила цитату из своей «Книги Книг», сборника народных баллад Грундтвига: «Скажите мне, милая матушка, как же я могу забыть Малышку Кристин»[330]. В том же письме она объясняет подруге: «Таков эрос. Мощное желание, что, неудовлетворенное, делает жизнь невыносимой…» А когда мать Кристин Рагнфрид делится с мужем опасениями насчет того, что Кристин с Эрлендом не дождались свадьбы, Лавранс отвечает прямой ссылкой на баллады: «Э! Об этом люди сочиняют песни»[331]{46}. Лето, проведенное три года назад в Лаургорде, также помогло оживить в памяти старинные песни, которые они пели под гармонику Йосты. И хотя особого голоса у Сигрид не было, зато она единственная помнила все куплеты — будто учила их наизусть, — а подчас могла воспроизвести несколько версий одной и той же баллады.

Теперь, в разгар работы над своим большим эпическим произведением, Унсет написала обширное эссе «Некоторые размышления о скандинавских средневековых балладах» и отослала его в журнал «Эдда». В датских балладах, объясняла Сигрид Унсет, бушуют роковые страсти, они отличаются «торжеством жестоких и неукротимых эмоций». Она вспоминает, что в детстве ей запрещали читать Грундтвига, разрешали только Ландстада — так она сразу же поняла, чьи баллады должны быть лучше и интереснее. Далее следует мягкий упрек в адрес Хульды Гарборг, которая занималась народными танцами и норвежской фольклорной традицией и, по мнению Сигрид Унсет, «допускала небрежности в работе». Сама Унсет подошла к анализу фольклора со всей свойственной ей основательностью и научной эрудицией. Для подтверждения гипотезы о том, что баллады являлись «стилизованными картинами повседневной жизни», она обращается к источникам. Норвежские баллады, считает она, свидетельствуют о существовании в Норвегии скромного и образованного зажиточного крестьянства, чье возникновение обусловлено особым развитием страны в Средние века. Далее, по мнению Сигрид Унсет, в те времена церковные иерархи Норвегии держались на редкость достойно, были способными юристами и администраторами. В подкрепление такого тезиса она могла привести специально изученные ею письма того периода. Эмоциональная жизнь средневековых норвежцев была ничуть не менее бурной, чем у их соседей. Сердце человеческое остается неизменным, идет ли речь о разладе в отношениях между мужчиной и женщиной или о других разрушительных эмоциях. Как замечает Унсет: «Что в прошлом, что в наши дни, труд является единственным средством, спасающим человека от разрушительных страстей в его интимной жизни». Хорошим примером тому является образ Улава Святого в балладах: «Такой же норвежский в своей стойкости, как норвежские леса, и такой же боговдохновенный, как деревянные церкви». Она подчеркивает материнскую роль католической церкви, которая радела «как о постах, так и о праздниках для своих детей» и к тому же научила народ петь. «С чистой совестью признаюсь, что значительная часть древненорвежской воспитательной литературы и по сей день кажется мне вполне пригодной для воспитания», — пишет она, замечая, что большинство воскресных колонок в газетах можно без ущерба заменить цитатами из древненорвежской «Книги проповедей» и тому подобной литературы. И сразу же обрушивается с критикой на современное церковное сообщество. По мнению Сигрид Унсет, именно лютеранство повинно в том, что «песенный источник в душе народов Северных стран постепенно иссякает», а больше всех от Реформации пострадала, конечно, Норвегия.

Трон архиепископа, а также изрядную часть монастырского и церковного имущества перевезли в Данию, что имело только негативные последствия: «Мощи Святой Суннивы и ее сподвижников, а также мощи Святого Улава и Святого Халварда преданы земле, никто не знает где. Потревожены и могилы норвежских королей, так что теперь от них не осталось и следа, и куда делся их прах, тоже неизвестно».

Это было открытое нападение на главенствующую в Норвегии в то время историческую традицию. Признавая достоинства статьи, профессор Фредрик Поске, естественно, не мог разделить подобную точку зрения на Реформацию[332]. Он не соглашайся, что Реформация принесла одни несчастья, не говоря уж о том, что она уничтожила культурную жизнь скандинавских стран. Однако он отдает должное глубоким познаниям Унсет, не в последнюю очередь ее гипотезе, разграничивающей норвежские и датские баллады.


С тех пор как Унсет переселилась в Лиллехаммер, прошло почти два года. Здесь в полной мере раскрылся ее писательский талант, возможно за счет остальных сторон жизни. В творчестве Унсет искала решение, и не только проблем в отношениях со Сварстадом, но и проблем внутренних. В начале 1921 года искания и упорная борьба Кристин целиком завладели вниманием писательницы. Но когда весна только-только возвестила о себе набухшими почками, Сигрид Унсет нашла предлог, чтобы сделать паузу в работе. Ее сестру Рагнхильд, жившую в Стокгольме, преследовали болезни и семейные неурядицы. Сигрид никогда не была особенно близка с сестрой, поэтому ей раньше не приходило в голову навестить ее в Стокгольме. Теперь же повод нашелся. И в марте Сигрид Унсет впервые за семь лет, что прошли с последней поездки в Париж, отправилась за границу. Детей она оставила под присмотром служанок, предупредив, что вернется только после Пасхи. Проведя несколько дней в гостинице в Стокгольме, она проследовала к действительной цели своего путешествия — монастырю Вадстена. Там писательница намеревалась в тишине и покое провести пасхальные праздники, наедине со своими мыслями и недавно приобретенными «Божественными откровениями Святой Биргитты».

Легенды и чудеса, связанные с католическими святыми, все больше завладевали душой и воображением Сигрид Унсет. История шведской Святой Биргитты была ей давно известна. И хотя после Пасхи писательница продолжила активно работать над «Хозяйкой», не забывала она и о Святом Улаве. В «Афтенпостен» появился ее вариант истории святого короля в форме большой статьи, поделенной на три части. Серия публиковалась на первой странице под заголовком «Святой Улав»[333].

Непостижимым образом жизнь и работа Унсет складывались в одно целое. Вот она направила Кристин, сокрушенную грехом, каяться перед алтарем Святого Улава в Нидаросский собор. Путь паломницы Кристин пролегал через те самые горы, по которым так любила бродить в свое время ее создательница. Все пережитое и прочитанное превращалось в целостную мозаику. Порой Унсет не знала, где заканчиваются духовные искания героини и начинаются ее собственные. Когда она глубже погружалась в себя? У алтаря Святой Биргитты в Вадстене? Или с карандашом в руке, описывая коленопреклоненную Кристин под триумфальной аркой Нидаросского собора, взирающую снизу вверх на распятие? Во всяком случае, ее мысли обретают абсолютное созвучие с мыслями, например, Честертона, Хью Бенсона или Фомы Аквинского, чьи собрания сочинений она в ту пору активно изучает.

«А сама она, пав на колени, держит здесь в объятиях плод своего греха! Кристин крепко прижала ребенка к груди — он свеж и здоров, словно яблочко, красен и бел, словно роза… Ребенок теперь не спал и лежал, глядя на мать своими ясными, милыми глазками»{47}, — писала Сигрид Унсет. Как далеко Кристин до той счастливой новобрачной, уверенной в своих силах, какой была восемь лет назад фру Сигрид Унсет Сварстад, когда родила свое «зачатое в грехе» дитя! Но далеко ли? Как долго, скажем, крутились в голове Унсет такие безжалостные мысли, прежде чем она записала их на бумагу? «Зачатый в грехе. Выношенный под ее жестоким, злым сердцем. Извлеченный из ее зараженной грехом плоти таким светлым, таким здоровым, таким несказанно восхитительным, свежим и чистым. Незаслуженная милость разрывала ей сердце; подавленная раскаянием, стояла она на коленях, и слезы лились потоком из ее души, как кровь из смертельной раны». Сокрушаясь над ребенком, Кристин напоминает себе: «Бог взыскивает грехи родителей с детей»{48}. А что думает ее создательница о собственной жизни? Насколько Сигрид Унсет в состоянии дистанцироваться от своих персонажей?


В письмах близким она в основном рассказывает о детских болезнях, утомительных хлопотах, характерных для семьи с маленькими детьми, о том, что Ханс наконец-то превратился в красивого и здорового, но «ужасно назойливого и избалованного» мальчугана[334]. Гораздо меньше упоминаний о других ее занятиях, которым она посвящает немало сил: работе над историей Святого Улава, народными балладами и изучении католического учения, что постепенно становится ей все ближе. Вполне вероятно, что большую часть времени писательница была поглощена именно подобного рода занятиями, отрываясь на завтрак, обед и ужин — которые подавали на стол — и на вопросы, которые дети и прислуга не могли решить самостоятельно. Вечером она немного читала детям на сон грядущий, а потом, когда в доме все стихало, садилась за книгу. Какое впечатление о себе и своей жизни ей хотелось создать у родственников и друзей? Возможно, она сознательно скрывала, как мало времени на самом деле уделяет детям? Ее постоянно мучила совесть, особенно при мысли о падчерицах. Она покинула большую семью Сварстадов, которая и создана-то была по ее настоянию, и вынуждена признать, что с ее переселением в Лиллехаммер на плечи Эббы легло непосильное бремя. В свои семнадцать лет девушке пришлось взять на себя управление хозяйством, причем средств частенько не хватало. Сигрид Унсет не заблуждалась относительно способности Сварстада понимать, сколько денег необходимо на еду и содержание дома и одежды в порядке. А родная мать детей сама едва сводила концы с концами. Поэтому, управляя мастерской и домом, Эббе частенько приходилось импровизировать и далеко не каждый день удавалось наскрести денег на обед. В такой ситуации особенно драгоценной была тайная помощь мачехи Сигрид Унсет — приходившая только на имя Эббы и всегда подписанная «Мама».


Однажды, забыв на мгновение о работе над книгой, детских болезнях и домашних обязанностях, Унсет обратила взгляд в окно и поняла, что весна вот-вот закончится. Ее любимое время года проходит мимо нее стороной! Ее обычно обостренные чувства на сей раз сыграли с ней злую шутку и остались в состоянии зимней спячки. Ковер из лесных анемонов под ольхой почти уже увял. Настолько она была поглощена детьми, и своими, и Кристин. Во всяком случае, старинный уклад в Хюсабю она представляла себе лучше, чем происходящее за окном. Не впервой ей приходилось пропустить весну, пока она разрывалась между детьми и письменным столом. Она даже написала рассказ об этом для прошлогоднего рождественского выпуска одного журнала и озаглавила его «Весенние облака». В «Весенних облаках» говорится о тоске по ушедшим желаниям: «Где-то в глубине души какая-то струнка отзывалась болью на воспоминания, что мелькали в голове»[335]. Героиня рассказа — мать троих детей, что по вечерам, измученная повседневными хлопотами, засыпает с ребенком у груди: «В сознании матери, привыкшей спать урывками, сны незаметно переходили в явь, и наоборот»[336]. Сигрид Унсет описывала тоску по ушедшим юношеским надеждам. Возможно, ей самой этого не хватало? Юность, эта прекрасная пора любого творения Господнего, воплощенная в ее любимой картине Боттичелли «Весна»: «Быть юным и одиноким, греться в солнечных лучах и чувствовать себя ростком, который еще только собирается расцвести»[337]. Измотанная молодая мать все время спорит с собой: «Но я ведь только этого и хотела. Удивительно, что человек способен так тосковать по своим желаниям». Подавленные телесные порывы писательница представляет в виде гнедого длинноногого жеребенка, скачущего вокруг своей матери. Героиня наблюдает за ним, вдыхает его резкий запах и ощущает в своей крови «плотское желание, такое сильное, каким бывает, например, голод». Все же в итоге эротическое томление уступает место материнским чувствам и размышлениям о будущем ребенка, пока молодая женщина смотрит на головку прижавшегося к ней малыша: «Скоро, скоро и твою маленькую волю начнут раздирать противоречивые желания».


Лето 1917 года, проведенное на сетере Лаургорд, обеспечило Унсет материалом для описания крестьянского уклада в «Венце». Теперь, отправив Кристин жить в Хюсабю в Трёнделаге, писательница наметила для себя посещение хутора Хюсбюрейна, служившего домом для учителей и звонарей, который находился на старых землях поместья Хюсабю. Ханса она уже давно отлучила от груди, к Моссе была приставлена няня, и Унсет могла со спокойной совестью оставить младших детей на попечение фрёкен Сульхейм и фрёкен Сёренсен. Правда, она всегда тяжело переносила разлуку с детьми, особенно с Моссе. Конечно, малышка жила в собственном мире, нуждалась в помощи, чтобы справиться с элементарными вещами, не говоря уже о припадках. Но зато никто не умел так заразительно радоваться, как она, — будь то цветку, красивому платью, или когда поднимали флаг, или когда мать появлялась за обеденным столом. Больше всего Сигрид не хватало сияющей улыбки дочери, которой та награждала мать каждый вечер после традиционного «Спокойной ночи». Для Сигрид Унсет Моссе была редким сокровищем, и вся жизнь в Бьеркебеке была организована с целью беречь и охранять ее.

Это не значило, что старший сын не нуждался в материнской заботе, но, занятая малышами, в последнее время Унсет уделяла ему гораздо меньше времени. Чтобы как-то исправить дело, она решила взять семилетнего Андерса с собой в Хюсбюрейну, где уже договорилась о ночлеге и столе с семьей Рюг. Как нельзя кстати оказалась и тринадцатилетняя дочь Рюгов Сигрид, которая могла поиграть и присмотреть за буйным отпрыском писательницы, пока та описывала замужнюю жизнь Кристин. Рано поутру Унсет приносили большой термос с кофе. Когда она спускалась к завтраку, то оставляла за собой пустой термос и полную пепельницу. За завтраком и обедом она расспрашивала хозяев обо всем, что ее интересовало, — начиная с рецептов варенья и заканчивая тем, как в старые времена ставили стога. Писательница обсуждала хозяйственные дела и собирала сведения о деревенских обычаях и ремеслах, как старинных, так и современных. Однажды, к легкому недоумению присутствующих, Сигрид Унсет призналась, что больше всего любит готовить варенье из шиповника.

— Работа вроде чистки шиповника дает время и возможность спокойно поразмыслить, — объяснила она[338].

Время летело незаметно, Сигрид Унсет наслаждалась жизнью в Хюсбюрейне, где творчество и летний отдых слились воедино. Ничто не отрывало ее от работы над рукописью, кроме запланированных пауз на еду и прогулки. Во время прогулок она обычно забиралась на вершину холма рядом с хутором и любовалась видом на деревню.

Осенью Унсет опять ожидали деловые писательские будни. И хотя, как приметили хозяева хутора, свет в ее окне нередко горел допоздна, в Лиллехаммер она возвращалась с таким чувством, будто провела лето на курорте. В сумке лежала изрядно потолстевшая рукопись. А еще она приняла решение: она покупает Бьеркебек. А потом посмотрит, какой договоренности удастся достичь со Сварстадом.

Незаметно летели осенние дни, занятые отделкой рукописи, подготовкой переизданий и деловой перепиской. Издательство «Аскехауг» опубликовало все ее «современные» романы в пяти томах, под общим названием «Романы и рассказы о нашем времени», а в журнале «Урд» в очередной раз вспыхнули дебаты по женскому вопросу. Близились выборы в стуртинг, и Сигрид Унсет снова подвергали критике за то, что она неоднократно повторяла: женщинам нечего делать в политике. «Попытаюсь еще раз объяснить мою точку зрения, — немного устало, но не без вызова начала писательница речь в свою защиту. — Я боюсь, что женщины-политики очень скоро превратятся в сборище сварливых теток, переливающих из пустого в порожнее»[339]. В прошлый раз больше всех досталось Катти Анкер Мёллер — по выражению Унсет, не виноватой в том, что у нее не было возможности развить мыслительные способности, в такой уж среде выросла. Теперь писательница обрушилась на Марту Флуер, бывшую одноклассницу из школы Рагны Нильсен. Но Марта была из тех, кто за словом в карман не полезет, и ответ не заставил себя ждать: «Eine grausame Salbe! Die ganze Armee auf einmal ruinert!{49} Кто бы мог подумать, что на то, чтобы разнести в клочья мою маленькую шутливую статью, потребуется тяжелая артиллерия? Я рассчитывала вызвать у читателя улыбку, а для этого совершенно необязательна широкая историческая перспектива. Чувство истории — это замечательно, но и чувство юмора бывает нелишним»[340].

Сигрид Унсет опять удалось разозлить целую армию талантливых женщин — очевидно, что и стиль, и содержание ее последнего заявления многим пришлись не по вкусу. «К чему все эти ученые фразы и сложные витиеватые периоды — только для подкрепления довольно жалкого тезиса о непригодности женщин к государственной службе, для того чтобы лишний раз указать нам: мы не имеем права соваться в общественные дела?» — задавалась вопросом Юханна Фогт-Ли. Следующий ее аргумент, по идее, должен был быть близок и Сигрид Унсет: «По-моему, все довольно просто, если не сказать примитивно: одаренным женщинам хватает времени на все, в том числе и на службу государству; менее одаренные тратят свое время на пустую болтовню, и к ним государство обращаться не будет»[341]. Уж с этим-то Унсет могла согласиться — она умела организовать свое время как никто другой. Но нет, она продолжала настаивать: все, что отвлекает женщину от домашних хлопот, будь то работа, политика, участие в общественной жизни, достойно лишь осуждения. Другая возмущенная читательница заявляла, что Сигрид Унсет едва ли присущи нормальные женские качества, которые позволили бы ей выступать от лица жен и матерей, и зря она считает себя образованным человеком: скорее ее можно назвать холодным существом «с безжизненными сухими зародышами идей». «Конгсберг Дагблад» привела следующее загадочное объяснение писательницы: «За свою непохожесть человек вынужден расплачиваться правом на самоопределение и свободой — за свои свободы»[342]. Читатель, хотя бы немного знакомый с семейной ситуацией Унсет, должен был недоумевать — что же она хотела этим сказать? Разве она сама не понимала, что ее жизнь полностью противоречит столь активно пропагандируемым ею жизненным принципам? Жизнь, выстроенная таким образом, чтобы ничто не мешало ей работать и зарабатывать на хлеб, в то время как о ее собственных детях заботились другие. Она бросила мужа, чьей воле когда-то обещала всегда и во всем подчиняться, она активно участвовала в работе Союза писателей и в общественных дебатах. Но даже если бы ей и задали такой вопрос, она со свойственной ей язвительностью наверняка бы не преминула ответить, что пара-другая исключений не принципиальны и не отменяют общего правила. Свой случай она определенно считала исключением из правил.

Страстная творческая натура и большой талант не давали ей жить той жизнью, которую она считала правильной, — не давали быть прежде всего женщиной-матерью, хранительницей домашнего очага. Вероятно, тяжелое время в Ши и особенно в Синсене заставило ее признать очевидное: невозможно одновременно развивать свой талант и исполнять традиционную роль женщины в семье. Даже работая сутки напролет, она была не в состоянии потянуть такую двойную ношу. И хотя она постоянно жаловалась в письмах друзьям, что больше всего на свете хотела бы сидеть на крылечке с вязанием и не думать ни о чем, кроме детей и хозяйственных хлопот, ее адресаты знали, что не стоит толковать эти жалобы буквально. Скорее просто сказывалась усталость писательницы, настоятельная потребность в отдыхе от всепоглощающей одержимости, охватывавшей ее во время работы над книгой. Здесь, в Бьеркебеке, Унсет устроила свою жизнь так, что ей было удобно. Здесь она принимала решения и распоряжалась хозяйством и детьми, а две нанятые служанки исполняли ее волю.

«Размышление — спорт для людей не робкого десятка»[343], — писала она Нини Ролл Анкер, когда в очередной раз готовилась наброситься на феминисток. Но Нини Ролл Анкер, которая принадлежала к числу феминисток, хватило дипломатического такта не указывать на очевидный парадокс в жизни самой Унсет.

То, какой вид последняя кампания Унсет приобрела в прессе, вызвало негодование обеих подруг, но по разным причинам. Сигрид Унсет старалась избегать назойливых журналистов, охотящихся за знаменитостями — в том числе и за ней. Ничего, кроме презрения по отношению к таким охотникам и их недалеким статейкам, она не испытывала. Все же она согласилась пойти навстречу журналисту из лиллехаммерского «Гудбрандсдёлена» — тот буквально умолял ее дать интервью. Статья увидела свет 1 сентября 1921 года, и Сигрид Унсет осталась очень недовольна. Нини Ролл Анкер она позднее писала, что дала свое согласие только потому, что журналист неважно выглядел. Она сварила для него кофе, угостила свежими пирожками и даже переписала за него интервью[344]. Но журналист явно отдал в печать первоначальный вариант, да еще без своей подписи. Так что все получили возможность увидеть слова Сигрид Унсет как есть, без прикрас.

«— Что вы думаете об участии женщин в политике?

— На мой взгляд, им там нечего делать, но то же можно сказать и о как минимум половине мужчин-политиков <…>.

— Почему все больше женщин приходит в политику и экономику?

— В этом повинны мужчины. Из норвежцев не получается ни галантных кавалеров, ни интересных мужей, зато у них есть отвратительная привычка выражать свое презрение к слабому полу, важно расхаживая в халатах и тапочках. Неудивительно, что женщины, бедняжки, пришли к выводу, что наклеивать марки, продавать трамвайные билеты — и даже сидеть в стуртинге — это великое дело».

Сигрид Унсет приводит довольно любопытное обоснование своей идеи, что женщинам нечего делать в стуртинге. Политический талант женщины лучше всего раскрывается в том случае, если она остается за кулисами. Хотя бы даже опыт революций свидетельствует о том, что женщины прежде всего великие мастера интриги. Одна женщина легко может справиться с тем, что бывает не под силу целой организации. Поэтому женские объединения приносят больше вреда, чем пользы.

Неудивительно, что, увидев такое в печати, Сигрид Унсет испытала желание свалить всю вину на журналиста — особенно когда поняла, как воспримут ее издевательские высказывания Нини Ролл Анкер и прочие женщины из Союза писателей. Потом эту статью перепечатала «Афтенпостен», и на Сигрид Унсет опять обрушилась волна критики со стороны читательниц. Никаких больше интервью она не дает, писала она Нини Ролл Анкер, даже если сам Лазарь покинет лоно Авраамово и придет просить о нем. Но как бы писательница ни ругала журналиста за ту разговорную форму, в какой было напечатано ее интервью, от своего мнения она отступаться не собиралась, о чем свидетельствовала и ее новая статья в «Урд». Там она в который раз заявляла, что женщинам нечего делать в политике.


Книги Унсет продавались хорошо, что позволило обеспечить ближайшее будущее детей и решить большинство проблем с домом и хозяйством. Она купила страховку для Моссе и привела в порядок участок. После выхода в свет «Хозяйки» — то есть в конце осени — писательница стала счастливой обладательницей дома, начала строить планы относительно увеличения жилой площади, а также готовиться к организации большого семейного Рождества. Она пригласила Сварстада с его детьми и мать Шарлотту. Возможно, это была последняя возможность Сварстада увидеть их старую общую кровать, потому что Сигрид Унсет намеревалась переоборудовать одну из хозяйственных построек под домик для гостей. Не в последнюю очередь для того, чтобы Сварстаду было где жить, когда он соберется навестить ее в следующий раз, при этом не вторгаясь в ее покои. Самая светлая комната отводилась ему под мастерскую.

Унсет старалась как можно эффективнее организовать свои творческие будни. Она заказала новые книжные полки, посылала длинные списки заказов в книжные и букинистические магазины. Подписалась на услуги агентств, собиравших вырезки из газет. Внимательно следила за последними новинками в норвежской литературе и рецензиями на собственные произведения. Второй том своей трилогии о Кристин Унсет посвятила отцу. По мнению некоторых критиков, в этой части книги писательница и впрямь слишком увлеклась фактографическим историческим материалом в ущерб чисто литературным достоинствам. С особенным любопытством «Хозяйку» читал профессор Фредрик Поске — в конце концов, он потратил немало времени, подробно отвечая на все вопросы Сигрид Унсет. И был разочарован, обнаружив, что его вклад в окончательную редакцию книги оказался весьма невелик. На вопрос, зачем Унсет нужно было знать столько деталей, раз уж она не собиралась включать их в повествование, писательница отвечала: «Неточности могли бы вызвать раздражение читателей, хорошо знакомых с каноническим правом»[345].

Той весной Унсет опубликовала большую статью еще об одном историке, оказавшем на нее значительное влияние, — речь идет о лучшем друге и коллеге ее отца Хенрике Матисене, или «историографе Трёнделага», как она его называла[346]. Писательница помнила его еще с детства — он бывал у них в гостях по всем часто меняющимся адресам, он же научил ее строить перспективу в рисунке. Будучи уже взрослой, Унсет обращалась к другу отца за помощью, когда ей были нужны исторические факты, в особенности во время работы над «Хозяйкой». Матисен восхищался Нидаросским собором, и это напомнило писательнице собственные детские впечатления от первой встречи с этим величественным зданием: «Мне было девять лет, когда я впервые увидела кафедральный собор в Нидаросе. <…> Мы спускались вниз по крутым улочкам Бакланнет, по сторонам пестрели деревянные дома с пеларгониями и фиалками в окнах, — как вдруг в просвете между домами показалась широкая, блестящая серебристая лента реки, и на противоположном берегу, за низкими строениями парка „Маринен“ и кронами деревьев, — серая масса собора. Он выглядел тяжелым, мощным и законченным, несмотря на деревянную крышу над средней башней». Руины собора, первое увлечение ее отца, оставались для Унсет одним из заветных туманных воспоминаний детства: «Серая каменная стена со слепыми арками, осененная зеленоватым светом, пробивающимся сквозь могучие кроны деревьев». То, что память Святого Улава, «самого замечательного норвежца за всю историю Норвегии», продолжают чтить на родине, на взгляд Унсет, является прежде всего заслугой Хенрика Матисена. Именно благодаря его неустанным усилиям в стране снова стали отмечать День Святого Улава.


Сигрид Унсет превратилась в писательницу с весьма приличными доходами. Благодаря деньгам от публикации «Кристин, дочери Лавранса» и собрания сочинений о материальных проблемах на какое-то время можно было забыть. Приставив к Моссе няню и поручив хозяйственные дела служанке, Унсет могла целиком посвятить себя творчеству. Она уже приступила к последней книге трилогии «Крест», когда из стуртинга пришло уведомление, что ей назначили писательское пособие в размере 1600 крон в год. В полном недоумении она обратилась за разъяснениями к коллегам из Союза писателей — она же в свое время поддержала предложение выделить постоянное пособие таким писателям, как Нильс Коллетт Фогт, Улав Дун, Гуннар Хейберг и Ханс Онруд. Два года назад стуртинг принял решение заменить постоянное пособие стипендиями. А теперь Комитет по делам университетского и профессионального образования, заместителем председателя которого являлся Карл Юаким Хамбру, вернулся к прежнему порядку и решил передать пособие, что получал ныне покойный композитор Турвальд Ламмер, в пользу Сигрид Унсет. Такое предложение внес Хамбру, неоднократно хваливший писательницу в своих рецензиях. Сама она даже не просила о пособии и никоим образом не могла повлиять на позицию Союза писателей. Присуждение пособия Унсет вызвало бурную реакцию в прессе. Газеты пестрели карикатурами, на которых писательница была изображена принимающей мешки с деньгами. Подпись под одной из карикатур гласила: «Поскольку вы, госпожа, продемонстрировали блестящий талант зарабатывать деньги, вы, как никто другой, заслуживаете денежной помощи от государства»[347].

Хамбру хотел отдать должное выдающемуся таланту писательницы, и он никак не мог предполагать, что в связи с назначением пособия у нее возникнут неприятности. Однако Унсет чувствовала себя очень неловко, в особенности потому, что сама долгое время участвовала в работе Экспертного совета, утверждала кандидатуры коллег. А по отношению к Гуннару Хейбергу, можно сказать, была в неоплатном долгу — в конце концов, без его горячей рекомендации до публикации ее первой книги дело бы так и не дошло. Сигрид Унсет написала в Союз писателей с просьбой найти подходящую формулировку для отказа — такую, в которой бы отдавалась дань стремлению стуртинга оказать поддержку писателям. В ответном письме Экспертный комитет посоветовал ей принять предложение и одновременно направить просьбу о присуждении такого же пособия остальным четверым кандидатам. Копии обоих писем передали прессе, что вызвало бурную реакцию общественности. Ответ Хамбру не заставил себя долго ждать — в язвительной статье, озаглавленной «Цеховая организация и свободомыслие», он изображает Сигрид Унсет слабой женщиной, не выдержавшей давления левых социалистов в своем «профсоюзе». Хамбру утверждал, что «клики» и «группировки» внутри Союза писателей не могут диктовать свою волю стуртингу[348].

После этого в газетах стали выходить статьи под воинственными заголовками, вроде такого в «Верденс ганг»: «Парламентарий Хамбру нападает на Сигрид Унсет, писательница наносит ответный удар»[349]. «Хамбру щедро сыплет своими патентованными сарказмами, как бы заранее предупреждая образованного читателя: надо десять раз подумать, прежде чем пускаться с ним в полемику». Унсет же демонстрирует «совершенно иной, но не менее действенный способ защиты». Отчитывая Хамбру, она не скупится на отточенные фразы: «Я обнаружила, что комитету не хватает последовательности в его прошлых и настоящих решениях. <…> К. Ю. Хамбру зачем-то решил возродить миф о могущественных и внушающих трепет „кликах“ и „группировках“, которые, как ему хочется думать, пытаются управлять нашей духовной жизнью при помощи „террора меньшинства“. В представлении Хамбру, и я стала жертвой этих мифических творений, которым каким-то образом удалось запугать меня до потери сознания. Мне же кажется, что Хамбру в данном случае просто-напросто поддался довольно распространенному суеверию».

Сложно сказать, в какой мере Унсет можно считать жертвой, к тому же запуганной до потери сознания, но одно точно: она показала себя по-настоящему лояльной по отношению к коллегам. И параллельно получила урок о механизмах, управляющих общественными скандалами. Помимо прочего, узнала, что еще одна из ее преуспевающих коллег по Союзу писателей, Барбра Ринг, позаботилась о том, чтобы ее газета «Нашунен» вышла с самыми кричащими заголовками. «Нашунен» в пух и прах раскритиковала решение стуртинга назначить творческое пособие конкурентке Ринг Сигрид Унсет. Барбра Ринг тоже состояла в Экспертном совете и была отлично осведомлена о позиции Унсет. В пылу разбирательств вокруг скандального пособия Сигрид Унсет издевательски именовали то «уважаемой госпожой», то «товарищем Унсет». На страницах газет мелькали карикатуры, на которых писательница изображалась несущей Вильяму Нюгору и «Аскехауг» денежные мешки. Но никакие внутренние конфликты в Союзе писателей или в стуртинге не могли поколебать позицию Сигрид Унсет. И вопреки карикатурам, никто не мог обвинить ее в корыстолюбии. Когда на ее банковский счет наконец начала ежегодно поступать определенная стуртингом сумма, количество тех, кому она помогала, тоже выросло.


Работа над «Крестом» поглощала все ночи, и только неимоверное количество кофе и сигарет помогало еще как-то держаться. Даже по мнению самой Унсет, она уже успела растратить значительную часть отпущенных ей восьмидесяти-девяноста лет жизни. Нини Ролл Анкер она писала, что нередко работает до двух-трех ночи, а в шесть-семь утра ее будят дети. Это не совсем соответствовало истине, хотя прислуга могла подтвердить, что малыши и впрямь просыпаются довольно рано. Ведь после утренней инспекции «госпожа» чаще всего передавала детей как раз на попечение прислуги с предупреждением не тревожить ее до полудня или до часа дня. Иногда и до двух[350]. Иначе она просто не справилась бы.

В ноябре Сигрид Унсет повезла в Кристианию новую пятисотстраничную рукопись. С собой она взяла Моссе, но на сей раз радости от маленькой пассажирки было немного. Накануне девочка обварилась кипятком и теперь хныкала не переставая. Мать страшно переживала из-за несчастья и опасалась возможных последствий. Неужели придется отдать Моссе под присмотр врачей? Что с ней все-таки такое? По мере того как она становилась старше, она доставляла матери все больше хлопот. Хансу было трудно понять, что старшая сестра не отвечает за свои странные припадки и ничего не может поделать и с истериками, которые с ней время от времени случаются. Возможно, еще тяжелее писательнице было выносить муки совести при виде восторженной преданности, с какой Моссе всегда встречала вечерние посещения своей занятой матери. Тогда малышка прямо светилась от счастья — как и во время праздников или когда ее брали с собой на прогулку. В этот раз Сигрид Унсет везла ее на обследование в клинику доктора Фрёлика.

Профессор Монрад Крон мог сообщить радостную весть, что эпилепсии у Моссе нет. Он же предложил поместить девочку в клинику Келлера, что находилась в местечке Брейнинг, рядом с Вейле, в датской провинции Ютландия. По мнению Крона, это учреждение могло обеспечить наилучший уход за душевнобольными детьми. Сигрид Унсет не была в этом так уверена. Она предпочла отложить принятие решения до будущего года, когда съездит в Данию и посмотрит на клинику своими глазами. А пока обратила свою энергию на ближайшие цели — публикацию новой книги и подготовку к новому семейному Рождеству. Посетив Сварстада в его промозглой мастерской и наслушавшись, как он кашляет — Сварстад считал, что отопление помещения с пятиметровым потолком встанет ему слишком дорого, и предпочитал выносить холод, — Сигрид ощутила угрызения совести и снова пригласила всех на Рождество в Бьеркебек. Теперь со Сварстадом постоянно жила только Гунхильд и время от времени Тронд. Эбба осенью получила место в датской народной школе, тем самым на год освободившись от ведения домашнего хозяйства.


В первой половине 1923 года писательница не собиралась начинать новую книгу — вместо этого она планировала заняться переводом некоторых саг, а весной — съездить в Данию. В Дании она навестила Эббу и вместе с ней отправилась смотреть клинику Келлера. Хотя то, что она там увидела, только укрепило ее подозрения — она бы ни за что на свете не могла оставить свою малышку Моссе в каком-то учреждении. Зрелище такого количества несчастных детей, собранных в одном месте, вызывало ощущение горечи и бессилия. Решив свою дилемму, Сигрид с легким сердцем могла наслаждаться поездкой по старой доброй Дании, которую всегда любила и где в последние годы завязала новые контакты благодаря своей писательской карьере. Она также посетила Виборг, где ее прадед Вильгельм Адольф Ворсё с 1802 по 1828 год исполнял обязанности священника прихода Лоструп, — писательница всегда с увлечением изучала историю своей семьи. А на день битвы при Дюббеле она приехала туда, чтобы отметить эту героическую страницу борьбы датчан с немцами. В памяти оживали рассказы матери о том, как она ребенком прикладывала ухо к земле, чтобы услышать глухой грохот прусских пушек в Дюббеле в 1864 году.

Погостив еще несколько дней в Копенгагене у друзей-художников Агнес и Харальда Слот-Мёллеров, Сигрид Унсет вернулась домой, где ее ожидали хлопотливые будни. Этим летом помимо собственных детей она взялась присматривать за детьми сестры Рагнхильд, которая была прикована к постели с серьезным воспалением почек. Сигне хватало забот со своей семьей и матерью. «Шведские дети», четырех лет и шести лет от роду, делали все от них зависящее, чтобы хозяйка Бьеркебека и две ее служанки не скучали.

Она все чаще подписывает личные письма «Сигрид Унсет». А ведь ее обычной подписью, будь то в деловой корреспонденции или в переписке с друзьями, с 1912 года было «Сигрид Унсет Сварстад», хотя она и сохранила «Сигрид Унсет» в качестве литературного имени. Когда она наконец решила возобновить контакт со старым приятелем Йостой аф Гейерстамом, то была уже только «Сигрид Унсет». Конечно, с тех пор как они последний раз виделись в Лаургорде в 1917 году, Унсет опубликовала несколько рецензий на его книги, но, будучи поглощенной Кристин, за все эти годы так и не смогла найти время, чтобы поддерживать знакомство, как собиралась. Теперь она написала ему с предложением купить его рисунки. Годы пролетели незаметно, как можно понять по письму: «Мои дети уже большие — Андерс, не знаю, помните ли Вы его, превратился в ладного паренька, а вот больная малышка так и не поправилась — и не поправится. Не помню, говорила ли Вам, что три с лишним года назад у меня родился еще один сын — он, слава Богу, здоров и красив, только неимоверно избалован»[351].

Сигрид делится со старым товарищем по горным походам и родственной писательской душой своей радостью — рассказывает о строительстве в Бьеркебеке: «Пока я обзавелась собственным домом — невероятно старомодным и непрактичным, но он меня устраивает, хотя и требует невероятных затрат — к вящему негодованию людей практичных. Естественно, я обожаю свой дом». Она знала, что и ее желание разбить сад и огород Йоста тоже поймет: тот сам много лет вел хозяйство на хуторе в Сунн-фьорде, не переставая параллельно писать книги и рисовать.

«Этим летом я велела вскопать расчищенный к настоящему времени участок земли и засадила его картофелем. И Бог благословил мою первую попытку заняться земледелием». С юмором Унсет рассказывает об обильном урожае, который, к несчастью, некуда девать: «картошка в подарок никому не нужна» и «мы едим, сколько можем, — ибо я категорически не согласна выбрасывать выращенный мной же картофель»[352]. Весной она собиралась посадить фруктовые деревья и кустарники: «Будем надеяться, что к тому времени, когда я больше не смогу писать хорошо, у меня достанет самокритичности это заметить, да и деревья тогда подрастут настолько, что я буду иметь возможность по средам и субботам сидеть на лиллехаммерском рынке и торговать фруктами и овощами. Эта картина радует мне сердце!»[353]

Довольная и оживленная, Сигрид Унсет явно ощущала прилив новых сил и рассылала письма старым и новым друзьям. Она могла гордиться собой: работа над самым масштабным и успешным ее романом подошла к концу. Со своей старейшей подругой по переписке Деей Сигрид все это время поддерживала спорадические контакты — в последний раз написала ей, приступая к работе над «Крестом»: видимо, в знак благодарности за отзывы на ее книги, которые Дея публиковала в шведской прессе. Кроме того, Дея хотела получить фотографию и биографические сведения, необходимые для статьи о писательнице. Сигрид просила подругу избегать «подробностей о моей личной жизни», поскольку сплетен о ее со Сварстадом отношениях и так хватает. «Чаще всего люди не хотят больше жить вместе потому, что он или она встретили кого-то третьего — а в нашем случае третьего не найдешь, сколько ни ищи — каждый из нас живет замкнуто, как в монастыре, и от этого сплетни только разрастаются»[354]. Тон письма заметно веселеет, когда она принимается рассказывать о землекопах, электриках, малярах и перепачканных детях — жизнь в ее владениях бьет ключом, а самым бойким обитателем является, конечно, Андерс, взрослый и независимый, который возвращается домой из своих диких вылазок «с окровавленным лбом и разбитыми коленками». Приятели Ханса «без смущения заглядывают» к ней в кабинет и, как повелось, свободно устраиваются за обеденным столом. «Как ты понимаешь, я живу на селе»[355], — пишет Сигрид. Далее она дает строгие инструкции относительно использования фотографии, которую посылает: Дея должна проследить, чтобы ни одно издание не могло ее перепечатать. Сигрид Унсет категорически против публикации частных фотографий, к тому же, по ее мнению, можно ожидать «неприятностей» от мужа в случае, если какая-нибудь фотография с их детьми появится в прессе. «Правда, Ханс очень милый?» — спрашивает она у подруги и подписывается «твоя Сигрид».

Унсет благодарит Дею за присланные в подарок вышивки и вздыхает, что когда-то и она была неплохой рукодельницей, но теперь времени хватает только на вязание за чтением. В следующем письме Дея спрашивает, когда подруге пришла в голову идея написать историю о Кристин, дочери Лавранса. Сигрид не знает — «это случилось так давно». Притом она не работала над историческими источниками специально для книги — просто всегда любила средневековые тексты, «интересовалась историей права в Скандинавии и читала древние законы и средневековую теологию по той простой причине, что это мировоззрение и понимание общества были мне близки. Я вообще не верю в „развитие“ человечества на протяжении истории. В разное время люди видели мир по-разному, и средневековое мышление мне потому близко, что его законы созданы для людей, какие они есть, а религия — для людей, какими они должны быть»[356]. На многие вопросы старинной подруги, которой в свое время доверялось все, Унсет, по всей видимости, вообще не желает отвечать, во всяком случае подробно. Так, она заявляет, что не собирается заниматься журналистикой и выступать с докладами, «разве только на это появятся особые причины», и что «помимо работы и дома» у нее нет других интересов. На вопрос о ее любимых писателях она не знает, что и ответить, — упоминает Сельму Лагерлёф и еще несколько фамилий, однако не забывает сказать о Святой Биргитте, чьи откровения в настоящий момент читает. Со временем именно их она назовет своими любимыми произведениями.

Почему Унсет так сдержанна со старой подругой? Может быть, потому что та ведет себя как журналистка, а не как подруга? И даже то, что Дея оказалась полезной союзницей в деле популяризации ее творчества в Швеции, не могло смягчить Сигрид Унсет: она не собиралась впускать в свою жизнь прессу. Неважно, что на этот раз в роли журналистки, задающей вопросы, выступила Дея Форсберг. Потому-то ничего не было сказано ни о взглядах Сигрид на искусство, ни об интересе к цветам, ни о усердных наблюдениях за птицами. Может быть, именно этот момент стал началом конца старой дружбы? Сигрид Унсет вновь умоляет не трогать ее частную жизнь: «Я не хочу, чтобы посторонние знали о моей жизни с детьми»[357].

Хотя Сигрид Унсет четко разделяла работу и частную жизнь, это не мешало ей оказывать активную помощь коллегам-писателям, как частным образом, так и при посредничестве Союза писателей, где она пользовалась заслуженной славой внимательного читателя книг своих собратьев по перу. Унсет присутствовала на каждом заседании Экспертного совета, нередко именно по ее предложению нуждающемуся коллеге выделяли стипендию или оказывали внимание каким-либо иным способом. По мере поступления прибыли от «Кристин, дочери Лавранса» Унсет начала переводить все больше денег в фонд помощи писателям, предупреждая отвечающего за распределение Арнульфа Эверланна, что хочет остаться анонимной. «Только это должно остаться строго между нами», — писала она, намекая, что, возможно, Хельге Крогу или, например, Кристоферу Уппдалу не помешает денежная помощь[358]. Суммы, которые она переводила, в четыре раза превышали ее годовой заработок секретарши. К тому же Сигрид Унсет завязала близкое знакомство с самыми респектабельными рецензентами и время от времени просила их замолвить словечко за кого-нибудь из ее коллег. В Лиллехаммере она поближе познакомилась с Туре Эрьясэтером и просто влюбилась в его изящный нюнорск{50}. Когда одна из его книг не удостоилась внимания столичной прессы, Унсет обратилась с просьбой к своему другу профессору Поске написать рецензию. Книга Эрьясэтера, на ее взгляд, выгодно отличалась от прочих творений энтузиастов нюнорска, которым была свойственна одна фатальная ошибка: они «не могут отделить зерна от плевел и называют эту смесь превосходной»[359]. Поске было отказался, но Унсет продолжала настаивать и в конце концов добилась своего — рецензия появилась. В других случаях — как, например, с книгами Йосты аф Гейерстама — она писала рецензии сама. Таким образом, Сигрид Унсет сознательно использовала свое влияние, чтобы привлечь внимание к некоторым малоизвестным писателям.

В том году стуртинг «по собственной инициативе отменил собственное решение», как это формулировалось в госбюджете, и принял постановление, которое она могла записать на счет личных побед. Постановление о выплате постоянных пособий писателям. Толчком к этому послужила ее перепалка с Хамбру. Теперь ее коллегам были обеспечены равные условия труда. Среди тех, кому выделили пособия, оказались и старый друг Унсет Нильс Коллетт Фогт, и Гуннар Хейберг, человек, которому она была обязана выходом в свет своей первой книги. Таким образом, на двух фронтах она одержала победу. Однако на третьем вынуждена была признать поражение — от надежды на то, чтобы хоть каким-то образом организовать совместную жизнь с Андерсом Кастусом Сварстадом, пришлось отказаться.


Тот образ, который Сигрид Унсет хотела показать миру, лучше всего иллюстрирует фраза из автобиографической справки, составленной ею для справочника «Писатели XX века»: «Я писала книги, вела хозяйство и растила детей»[360]. В этом контексте было бы, конечно, неинтересно упоминать о заслугах каких-то там фрёкен Сульхейм и фрёкен Андерсен, садовника, плотника или шофера. Однако она не скрывает своих семейных трудностей: «Я вышла замуж за норвежского художника, у которого было трое детей от первого брака, а со временем у нас появилось еще трое. На заработок художника в Норвегии едва ли можно содержать семью из восьми человек, тем более что двое детей, мой пасынок и моя дочь, оказались душевнобольными»[361]. Эти слова не могли не задеть Сварстада. Особенно в свете ее теперешнего экономического процветания, строительства и новых приобретений. Какого он был мнения о деятельной натуре своей жены, не дававшей ей покоя, пока она не построит красивый просторный дом? Возможно, он презирал это как высшее проявление буржуазности? В свое время их сблизили общие эстетические идеалы, оба высоко ценили классическое искусство и отвергали модернизм с его разрушением формы и цвета. Но тот величественный творческий проект, что Сигрид теперь взялась воплощать в Бьеркебеке, был плодом устремлений совсем другого толка. Здесь оказалась замешанной не только воля к созданию произведений искусства, но и желание придать форму жизни других людей. Возможно, Сварстад недоуменно размышлял, какое место во всем этом Сигрид отводила ему, и удивлялся скорости, с какой она умудрялась воплощать свои желания в действительность. Как будто одной репутации блестящего творца литературных миров было мало — в рекордные сроки она продемонстрировала столь же блестящие способности в области обустройства и управления миром реальным.

Дом и роман — два внушительных творения за эти несколько лет. Но ее брак погиб, семья распалась — и разве не было тут и ее вины? Она не скрывала, что Сварстад не оправдал ее ожиданий, — но ведь она хотела слишком многого, только неизвестно, насколько была в состоянии это признать. Помнила ли Сигрид Унсет о том, что взять всех детей в семью не было идеей Сварстада? Разве не понимала она в глубине души, что он по характеру совсем не подходил для той роли ответственного отца семейства, которую она ему отводила? В созданном ею литературном мире Кристин мы встречаем несколько интересных мужских образов. Отец Кристин воплощает в себе абсолютный идеал, и нетрудно заметить сходство между ним и собственным отцом Сигрид, героем ее детства. Безусловной удачей можно признать также изображение супружеской любви между родителями Кристин. Или образ Симона Дарре. В начале романа он кажется только скучным, хотя и более благородным антиподом Эрленда, но по мере развития сюжета становится все более привлекательным и интересным. Сигрид Унсет сама признавалась, что этот персонаж преподнес ей сюрприз. В первый и последний раз за время работы над романом она отклонилась от своего первоначального плана, и все из-за неожиданного развития отношений писательницы с героем. Отвечая на письмо шведско-финского писателя Ярла Хеммера, которого особенно восхищала сцена смерти Симона, она признавалась: «В итоге я предоставила Симону Дарре куда более значительное место в романе, нежели предполагала, — потому что влюбилась в него, пока писала»[362]. Что до упомянутой сцены, то она была плодом одной вдохновенной ночи: «Однажды ночью я проснулась, села за стол и написала целую главу, не поменяв потом ни единой запятой. Это моя любимая глава во всей книге»[363].

Вряд ли она могла ожидать, что Андерс Кастус Сварстад будет похож на Лавранса или Симона Дарре, — в конце концов, она бы не покорилась мужчине вроде Лавранса или Симона Дарре, как она покорилась Сварстаду в Риме, Париже, Бельгии, Лондоне, наконец, в Ши. Но потом, в особенности когда они переселились в Синсен и зажили большой семьей, вероятно, ей захотелось, чтобы он больше напоминал ее положительных персонажей и меньше — Эрленда в его худших проявлениях? Признание, которое Унсет обронила в письме коллеге-писателю Туре Эрьясэтеру несколько лет спустя, позволяет предположить, что она осознала собственную несправедливость по отношению к Сварстаду. Она писала: «Я, видимо, ранее не говорила, что когда-то была невероятно влюблена в него — но моя любовь была чисто эгоистической, потому что на самом деле я любила не его, какой он есть, а мое представление о нем. И вся та ненависть и нетерпимость, какую я испытывала по отношению к нему во время нашей совместной жизни, происходили от того, что я упорно требовала от него соответствовать алтарю, на который сама же его и усадила, чтобы почитать»[364].

Похоже, что прозорливая писательница начала замечать противоречия и в своем собственном характере. Однако дело даже не в том, что она стала реалистичнее относиться к себе. В душе Сигрид Унсет заговорил иной голос, побудивший ее увидеть себя и мир в совершенно ином свете. В последние годы ее интеллектуальные поиски концентрировались вокруг средневековой культуры, а это означало глубокое погружение в учение католической церкви и особенно житийную литературу. Однако не интеллектуальные прозрения породили коренные перемены в мировоззрении скептика и реалиста Сигрид Унсет.

Будучи по натуре исследовательницей, она всему искала рациональное объяснение, но теперь ей случилось пережить откровение, заставившее ее увидеть все со сверхъестественной ясностью, состояние некой необъяснимой благодати. Описывая это сверхъестественное ощущение, она назвала его «голосом, который живет в нас». Под его влиянием она начала сомневаться в правомерности своего субъективного высокомерия, того самого, что ранее довольно часто побуждало ее отрицать чужие субъективные мнения, исходя при этом исключительно из своих, не менее субъективных резонов. Этот голос и новое мироощущение заставили Унсет поверить в то, что между людьми существует некая иная общность, хотя она пока и не способна понять, на чем эта общность основывается. Тем не менее голос ясно и недвусмысленно говорил ей: человек, который чувствует себя выше других (как нередко случалось с Сигрид Унсет), предает эту общность[365].

Но чем было это иное человеческое братство, которое она искала, в чем состояли его законы? С первых шагов ее писательской карьеры Унсет занимали сломанные судьбы и тема грехопадения. Теперь же она постепенно открывала то, что могло объединить людей и высшую инстанцию, способную даровать прощение за грехопадение и стать основой человеческой солидарности. «Господь нашел меня — как и многих мне подобных — и призвал в свое стадо из темного леса, где я блуждала», — впоследствии объясняла она[366].

Истоками обращения писательницы к Богу стали ее обширные исторические познания и любовь к средневековой культуре: «Средневековое мышление мне потому близко, что его законы созданы для людей, какие они есть, а религия — для людей, какими они должны быть»[367]. И теперь, когда она собиралась выбрать близкое по духу религиозное братство, оказалось, что лучше всего она знакома именно с католическим учением. И церковью, отвечавшей ее внутреннему голосу, оказалась именно католическая церковь. Естественный выбор, учитывая в корне критическое отношение писательницы к протестантству. Так постепенно она приходит к идее личного Бога, являющего себя человеку, как это случилось и с ней самой: «голоса, который живет в нас».

Изменение мировоззрения писателя-реалиста Сигрид Унсет шокировало многих из ее окружения. С некоторыми близкими друзьями, критически настроенными по отношению к религии, подобно Нини Ролл Анкер, она почти не обсуждала процесс своего внутреннего перерождения и следила за тем, чтобы сохранять ироническую дистанцию, когда речь заходила о католической литературе. С другими она постепенно — но только мельком — начинала делиться горькими мыслями — о собственном грехопадении, о неизбежных его последствиях. Возможно, Унсет утешало то, что она могла объяснить свои ошибки и заблуждения общим грехопадением?

Со стороны казалось, Унсет успешна во всем — она создала прекрасный дом, великолепную литературу. Но если во всем этом нет высшего смысла — что толку? Писательница искала совета у других близких ей по духу людей, и помощь пришла с неожиданной стороны.

Сигрид Унсет получила письмо из Стокгольма от старшей коллеги, шведской писательницы Хелены Нюблум. Нюблум была католичкой. Прочитав «Кристин, дочь Лавранса», она захотела поближе познакомиться с ее автором. Это письмо побудило Унсет написать длинный ответ и стало началом необычайно активной переписки.

Сигрид сразу же признается в своем открытии: «Каждый раз, когда жизнь сталкивает меня с чем-то непонятным или на первый взгляд бессмысленным, мне неизменно приходит в голову, что только католическая церковь, и она одна, в состоянии ответить на все вопросы. Эти ответы могут показаться как приятными, так и неприятными, но как бы то ни было, только они способны удовлетворить требованиям моей логики»[368]. Сигрид Унсет открывает душу этой незнакомой женщине старше ее на сорок лет, рассказывает ей о попытках разобраться в самой себе. Окидывая взглядом прошлое, писательница признает, что еще будучи юной секретаршей критически относилась к той «свободе», которую позволяли себе другие девушки, ее коллеги, живя в «сомнительных пансионатах» города, гарантировавшего анонимность. Но в те времена ее тревожило, что ее интересы не совпадают с интересами большинства, что она тайком читает средневековую литературу: «Я стыдилась своих романтических слабостей». Далее в витиеватых оборотах она развивает идею о фальсификации истории протестантами, но наконец, будто переведя дух, решается на прямое обращение: «Дорогая госпожа <…> Вы, конечно, понимаете, что на самом деле я пишу, дабы спросить у Вас совета. Я бы хотела стать настоящей христианкой». Пока еще Сигрид Унсет не считает себя по-настоящему верующей[369]. Она просит порекомендовать ей католического священника в Кристиании, у которого она могла бы получить наставление в католической вере.

Гостей, приезжавших в Бьеркебек, встречала величественная сорокалетняя дама, по которой не скажешь, что она переживает духовный кризис. В моменты, когда она отрывалась от своего заваленного книгами и бумагами письменного стола, ее можно было застать в саду. Умелые руки с любовью ухаживали за цветами, чеканные черты красивого лица озарялись улыбкой при виде птиц и Моссе. Лишь немногие видели, как она дает оплеуху докучливому Хансу или строго прикрикивает на Моссе, не дошедшую до туалета.

Сигрид Унсет придерживалась строгих взглядов на воспитание детей: дети должны твердо знать, что от них ожидается и каких правил надо придерживаться. С восьмилетней Моссе часто приходилось нелегко. Обычно она цеплялась к матери и просилась посидеть у нее на коленях. Однако в плохом настроении могла оттолкнуть даже мать, на все сердилась, отказывалась есть и гулять и швырялась в окружающих чем попало. И все равно мать считала ее благословенным ребенком, невинным и свободным от первородного греха, как библейские блаженные духом.

«В настоящее время у меня в доме почти столько же детей, сколько у Вас», — пишет Сигрид Унсет Йосте аф Гейерстаму и довольным тоном жалуется на отсутствие покоя для работы[370]. У нее в тот момент жили двое детей Рагнхильд, пока сама сестра поправлялась, и периодически заглядывал в гости кто-нибудь из приемных. А она продолжала строить планы на дальнейшее расширение хозяйства. В Нурдре-Далсегге, что в Сёр-Фроне, Сигрид Унсет купила старый деревянный дом, который перевезли и пристроили к ее дому. Она давно мечтала об уединении, и наконец ее мечта осуществилась. Теперь она могла спокойно работать, не боясь помех, в окружении старых деревянных стен и своих любимых вещей. Один камин в новой гостиной — размером со среднюю комнату, сообщала она летом 1924 года Нини Ролл Анкер. В это время Сигрид Унсет уже несколько раз встретилась с отцом Хьельструпом, однако в письмах сообщает в основном о внешней стороне жизни — в частности, о приобретении рояля и о том, сколько роз любимого сорта «Луиз Одье» и прочих цветов расцвело в ее роскошном саду. Больше всего она радуется тому, что отныне сможет работать не отвлекаясь. «Только представь себе — сидеть и работать в своей избушке по вечерам и слышать только голоса и шаги сыновей наверху — и никого больше!»

Всем этим: своей любовью к цветам и растениям, желанием создать красивый дом, жить ради творчества и писать книги, тревогой за падчериц и пасынка — она делилась с Нини Ролл Анкер. Писательницы оставались близкими подругами несмотря на то, что были конкурентками. Обе в своем творчестве предпочитали исследовать женские судьбы, обе были признаны ведущими авторами среди современниц. И даже после публикации шедевра Унсет, который вывел ее на первое место, их дружба и сотрудничество в Союзе писателей продолжались.

Нини Ролл Анкер полностью признавала величие таланта подруги. «Подобно Доврским горам возвышается она над всеми нами», — записала она в дневнике[371]. Нини навещала Сигрид в Бьеркебеке, они ездили в Тронхейм за покупками и развлечениями, часто встречались в Кристиании и вели активную переписку. Правда, Сигрид, случалось, страдала многословием, и ее красноречие часто сосредотачивалось на себе, но подруга не возражала. Только об одном Сигрид Унсет молчала — скептик Нини Ролл Анкер почти ничего не знала о ее религиозных исканиях. Когда же все-таки Унсет позволяет себе вскользь упомянуть о чем-то связанном с католичеством, так ее занимавшим, то переходит на тон, исполненный самоиронии: «А вообще я сделалась заядлой реакционеркой, дорогая Нини. Накупила целую гору католической догматики и апологетики»[372].

Сигрид Унсет раскритиковала пьесу Ролл Анкер «Церковь», назвав ее фальшивой и наивной, хотя и догадывалась: подруге может показаться, что она, Унсет, «все глубже и глубже погружается в тьму суеверия». Нини Ролл Анкер хватило ума сохранить свои комментарии для дневника. Там она писала, что ничего другого по поводу «Церкви» от Сигрид Унсет и не ожидала — в конце концов, та бывает весьма кровожадной в своих высказываниях, однажды дошла до того, что предложила уничтожить всех немецких младенцев, чтобы от этого народа не осталось и следа. В один прекрасный день подруге еще отольется ее «чрезмерная заносчивость», полагала Нини Ролл Анкер[373]. Но несмотря на расхождения во взглядах на религию, писательницы продолжали дружить и держались единым фронтом в Союзе писателей. Возможно, со временем они научились попросту избегать тем, что могли бы повредить их сотрудничеству, столь выгодному обеим.


Зато своей стокгольмской подруге по переписке Хелене Нюблум Сигрид Унсет пишет о приготовлениях к «вступлению в Церковь» и о том, что возобновила некоторые из своих римских привычек, когда теперь посещает празднества в столице: «Вчера, после вечеринки в честь этой актрисы, где вино лилось рекой, я отправилась прямо на утреннюю мессу. <…> И никогда еще я с такой ясностью не понимала, что из этого — реальность, а что — иллюзия»[374]. Она все тверже уверяется в том, что «все дороги ведут в Рим, и я не могу больше ждать — я хочу идти»[375]. Брак придется аннулировать: «Было бы нечестно притворяться, что это для меня великая жертва». Она также не скрывает, что ее, и уже давно, мучает совесть по отношению к приемным детям: «Старшая падчерица — молодая девушка, ей двадцать один. Я ее очень люблю, а она — меня. Со средней мы всегда были не в ладах, младшему мальчику семнадцать, он умственно недоразвит и, пожалуй, не сможет сам о себе позаботиться, но его отец не хочет или не может это признать»[376].

После того как Сигрид Унсет съездила в Стокгольм навестить Хелену Нюблум, прикованную к постели, тон писем становится еще теплее. По возвращении домой она подробно описывает свои хлопотливые будни и прием все новых и новых гостей, а также нетерпение, с каким ожидает вступления в католическую церковь. «К сожалению, мой муж, судя по всему, добровольно не согласится с моим решением. С другой стороны, я сама во всем виновата, и мне остается только отвечать за последствия поступков, которые я когда-то совершила»[377]. После того как летом она побывала на освящении часовни Святого Торфинна, ожидание становится невыносимым. Если верить Сигрид Унсет, младший сын Ханс столь же нетерпелив. Ему очень хочется вместе с матерью присоединиться к церкви.

Два больших творческих проекта удались на славу. Однако то, что ей виделось общим основанием для творчества обоих супругов — брак, — лежало в руинах. Понимала ли она, готовясь порвать со Сварстадом, что в этом фиаско есть и ее вина? Можно сказать, что ее жизнь состоялась — у нее есть ее писательская карьера и карьера домохозяйки с детьми, цветами, домом и служанками. Но ей чего-то не хватает. Писательница Унсет сказала это еще в 1919 году, завершив свою «Точку зрения женщины» словами: «Soli Deo Gloria». Именно тогда она впервые обнаружила: она более не уверена в том, что человеку принадлежит честь сотворения Бога, что Бог — это идеальное представление человека о самом себе. Теперь же она сделала еще более важное открытие. Она услышала голос Бога и ощутила благодать. И захотела преклонить колена перед Господом.

НА РАСПУТЬЕ

Милость Божья

Лиллехаммер, Хамар.


Окончательное вступление в лоно католической церкви произошло довольно скоро. После того как Сварстад наконец подписал бумаги о раздельном проживании супругов, Унсет попросила сделать для нее исключение — ей не хотелось ждать развода. Принять католичество она могла только тогда, когда ее брак со Сварстадом будет признан епископом недействительным. Ответ пришел быстрее, чем она ожидала, и уже через два дня после того, как она получила разрешение, она могла, наконец, подчинить свою волю «Единственной Истинной Церкви». В День всех святых, осенью 1924 года, она направилась к своему «Камню». Soli Deo Gloria. Одному Господу слава.

Возможно, впервые в жизни Унсет по-настоящему почувствовала смирение. В знак этого она преклонила колена и прочла клятву новообращенной:

«Я, Сигрид Унсет, перед Святым Евангелием, возложив на него руку, признаю, что не может быть спасен человек без той веры, которой следует, которую проповедует и которой учит Католическая церковь. Мне больно оттого, что в своем заблуждении я грешила против нее, поскольку, будучи рожденной вне лона Католической церкви, почитала то и верила тому, что противоречит ее учению».

В ту субботу, 1 ноября 1924 года, она стоит на коленях перед алтарем часовни Святого Торфинна и держит в руках Евангелие от Матфея, открытое на словах: «Ты — Петр [Камень], и на сем камне Я создам Церковь Мою»{51}. Унсет провозглашает, что верит в чистилище, Судный день и вечную жизнь. Слова идут из глубины души: «Я поклоняюсь святым и благоговею перед иконами». Она принимает строгое учение ватиканской церкви и объявляет «с открытым сердцем и с искренней верой», что отрекается от «любого заблуждения, ереси или сектантства, противостоящего Святой Католической и Апостольской Римской церкви». Тихим монотонным голосом — как будто бы она говорит сама с собой — она заканчивает: «И пусть мне поможет Господь и Святое Евангелие, которое я держу в руках своих».

Утром того же дня пожилой католичке из Эйера, Матее Бодстё, удалось разглядеть, что же скрывалось в душе величественной и часто надменной Сигрид Унсет. Матею Бодстё вызвали для того, чтобы поддержать новообращенную и стать ее крестной матерью. Она увидела робкую, дрожащую Сигрид Унсет. Наверное, писательнице необходимо было пережить те же чувства, что и ее героине Кристин, чтобы со всей достоверностью наделить ими портрет, над которым она работала.

«Незаслуженная милость разрывала ей сердце; подавленная раскаянием, стояла она на коленях, и слезы лились потоком из ее души, как кровь из смертельной раны»{52}. Такой Унсет изобразила Кристин, распростершуюся на каменных плитах Нидаросского собора. Точно так же и Улав, сын Аудуна, будет искать место, где сможет обрести благодать, место, где можно найти утешение в самых горьких и тяжелых страданиях, выпавших на его долю. Так Унсет воплощала в своем творчестве самые сокровенные мысли и персонажей, которые были с ней, сколько себя помнила. Она снова и снова возвращалась к своим старым рукописям и вписывала в них новые страницы, так же как и пыталась соединить в себе старое и совершенно новое.

Сигрид Унсет чувствовала, что вера досталась ей в дар. Но не просто так. Своим друзьям она объясняла, что вера не появляется из ниоткуда — она много молилась, чтобы получить дар милости Божьей. Ярл Хеммер, финско-шведский писатель, с которым она вела переписку с тех пор, как начала работать над «Кристин, дочерью Лавранса», попросил в одном из писем совета — он сам хотел обрести веру. «Сказать Вам, что я думаю? — писала она ему в ответ. — Я думаю, что нельзя получить дар веры без долгой и смиренной молитвы — без этого сверхъестественного дара все будет неправдой»[378].

Она позволила Кристин найти утешение, но нашла ли утешение сама Сигрид Унсет? Те, кто видел ее в те дни, скажут: да. Но многие близкие ей люди ответят: нет, даже после принятия католичества. Нини Ролл Анкер она объясняет свое решение чисто рациональными причинами: «Во всяком случае, обряды Римско-католической церкви не раздражают разумного человека, в отличие от изобретений всех этих бесчисленных „протестантских“ сект»[379].

День спустя, когда Сигрид Унсет впервые в своей жизни должна была причаститься, свидетелями ее волнения стали и двое детей.

У алтаря, преклонив колена, стоят трое. Две маленькие фигурки около рослой новообращенной — Хетти и Кристиан Хенриксен, одиннадцати и девяти лет. Они прихожане католической общины Хамара, их мать — француженка, и им предстоит стать частью новой семейной общины Сигрид Унсет. Для детей событие торжественное и эпохальное, поскольку это тоже их первое причастие, и впоследствии Хетти будет чувствовать особую привязанность к женщине, преклонившей колена бок о бок с ней[380].


Позади осталась сумасшедшая осень: Ханс снова лежал в горячечном бреду, Моссе начинала капризничать, как только видела мать, Андерс беспокоился только о том, как бы провести побольше времени с друзьями — подальше от домашних обязанностей в Бьеркебеке. А ей самой хотелось только одного — отправиться в горы, признавалась она своему давнему товарищу по походам Йосте после довольно суматошного лета, когда так много народу проездом побывало в усадьбе. Она жаловалась на гостей, «относящихся к моему дому как к ямской станции, где я, как служанка, без конца подаю кофе, чай, ужин с вином и без… и могу работать лишь по ночам»[381]. Еще она рассказывала, что разбила сад и построила новый дом: «красивый, настоящая гудбрандсдалская изба, — а крестьяне из долины приходили посмотреть на него — и вздыхали над собственной глупостью — над тем, что у них было и что они собственноручно разрушили». Нини Ролл Анкер она написала сразу после принятия католичества; как следовало ожидать — ни слова о торжественной церемонии, но о новом доме, который так красив, что превзошел все ее ожидания. Лучше всего была «светелка», которая должна была стать ее кабинетом. Торжествуя, она писала подруге: «Гостиная и комнатка внизу как нельзя лучше отвечают моему вкусу»[382].

В новой истории ее жизни Сварстаду не было места. А он сам сидел в своей мастерской и писал совершенно нехарактерную для него картину. Это был интерьер одной особенной церкви. Он обратился к Средневековью, и вдохновила его старинная каменная часовня в Бёнснесе, где он бывал ребенком. На переднем плане картины необычная фигура Мадонны XIII века. Мазок за мазком Мадонна Сварстада приобретала все больше сходства с молодой Сигрид Унсет. Но то уважение и понимание ее выбора, о котором свидетельствует ее картина, нельзя передать мазками кисти. Когда он, таким образом, делал шаг в ее мир, исторический и духовный, он, должно быть, много размышлял и сильно тосковал. Изображая юную красивую мать с ребенком на коленях, Сварстад придавал ей черты другой, теперь недоступной для него женщины. Он почти не виделся с младшим сыном. О ребенке он, наверное, и думал, когда изображал младенца Иисуса на коленях у Марии, немного скованной фигуры Мадонны из часовни Бёнснеса.

Сигрид Унсет, видимо, по-прежнему имела большое влияние на художника Сварстада. Как еще объяснить то, что художник, всегда писавший на современные темы, начал интересоваться средневековыми церквами и развалинами монастырей? Ведь в то время как Сигрид Унсет погружалась в католичество и историю жизни Улава, сына Аудуна, Сварстад бродил среди развалин старинного монастыря на острове Хуведэйен и делал наброски для будущих картин. Сварстад еще в меньшей степени, чем сама Унсет, комментировал обстоятельства их разрыва. Только самые близкие ему люди могли видеть, каким позором было для него крушение брака с Сигрид[383]. Второй брак, для заключения которого он стольким пожертвовал, в результате просто признали недействительным. Ему было сложно принять этот факт. Возможно, именно потому, что и раньше, и теперь его мучили угрызения совести за судьбу первой жены, Рагны Му Сварстад. Он чувствовал ответственность за то, что она так и не смогла стать настоящей матерью своим детям, ведь она была не в состоянии позаботиться даже о самом младшем. В результате сильнейшей аллергии у Рагны развилась астма, а Тронду требовался серьезный уход. Сейчас Сварстад оплачивал его проживание в интернате, пока две дочери, которым пришлось учиться относиться к Сигрид как к матери, после ее отъезда в Лиллехаммер были предоставлены самим себе, как, впрочем, и он сам. Старшие дети видели, как он страдал, хотя они и не знали, как упорно он сопротивлялся разводу. Но он ни разу не сказал худого слова о мачехе, которую они привыкли называть мамой. Каждый раз, когда речь заходила о Сигрид Унсет, в его взгляде сквозила нежность. Что же это было, если не любовь?[384]

Несмотря на то что скоропалительный развод стал неожиданностью для Сварстада, переход Унсет в католичество его не удивил. Когда он встретил ее впервые в Риме пятнадцать лет назад, она выразила свои впечатления так: католическая церковь — мать всем церквам. Позже Сварстад наблюдал ее растущий интерес к житиям святых и новейшей католической литературе. Во время медового месяца в Англии в 1912 году она приобретала книги современных католических мыслителей. Унсет писала не только о норвежских святых, но и о шведской Святой Биргитте. Еще за год до обращения в католичество она дебютировала в католическом издании, заголовок гласил: «Из молитвенника вадстенской монахини»[385]. Сварстада не могло удивить, что именно Сигрид Унсет, критикующая современное общество, разочарованная, обратилась к житиям святых и к религии. «Единственными людьми, несущими здоровое начало в нашей цивилизации, кажется мне, были эти удивительные мужчины и женщины, которых Католическая церковь называет святыми», — вот ее собственные слова[386]. Несмотря на то что Сварстад не был таким же религиозным, как она, он во многом разделял ее критическое отношение к обществу.


Унсет писала, что еще в молодые годы в ее душе созрел протест против государственной церкви и насаждаемого религиозного образования. «Первым свидетельством консервативного мировоззрения того времени, кроме прочего, был священник, готовивший нас к конфирмации. На меня все это подействовало крайне отталкивающе. <…> Я помню, что особое возмущение я почувствовала, когда мы изучали шестую заповедь. Он говорил с нами так, будто мы были девчонками из народной школы, предупреждал о том, что не надо принимать угощения от мужчин, „пристававших“ к девушкам по вечерам, — и рассказал трагическую историю юной девушки, которую навещал в больнице: ее жизнь была разрушена „из-за одного-единственного поцелуя“. А я с возмущением думала, что девушка ведь не сделала ничего греховного — парень же напротив! <…> Я знала, что Лютер писал о девственности, и этого хватило, чтобы стать антилютеранкой. Не зря же я ходила в школу Рагны Нильсен»[387].

Унсет снова и снова отстаивает взгляды, с которыми выступала в общественных дебатах и раньше. А теперь ей, как новоиспеченной католичке, пришлось участвовать и в новых битвах. Ведь многие читатели стали смотреть на ее книги совсем другими глазами.

Со всех сторон Сигрид Унсет критиковали за изображение греховной любви между Кристин и Эрлендом. Как христианский писатель может позволить себе откровенно описывать подобные отношения? Но Сигрид Унсет решительно отвергала критику. Грех Кристин не в ее добрачных отношениях с Эрлендом, ведь они узаконили их, раз за разом объясняет Сигрид Унсет. Грех Кристин — ее предательство отца и рода, ее высокомерие. Паломничеством в Нидаросский собор она хотела искупить свою вину в смерти Элины, дочери Орма. На Сигрид Унсет обрушивались горы писем с вопросами о грехопадении Кристин. В своей же собственной жизни Унсет навела порядок, приняв точку зрения католической церкви на брак с разведенным мужчиной: он был недействителен, пока Рагна Му Сварстад была жива. Но реалист Унсет прекрасно понимала разницу между недействительным и непроизошедшим: «Только немногие люди в состоянии жить после развода так, будто брака не было и в помине», — писала она в свое время[388].

Мы не знаем, на каком этапе Унсет, всей душой стремившаяся «безропотно» принимать дары Божьи, задалась вопросом, не должна ли она была сохранить брак ради детей[389]. Но какие бы муки она ни испытывала, строгие правила католической церкви решали за нее: брак со Сварстадом был недействительным. Унсет пришлось дорого заплатить за обращение в веру, но ради этого она готова терпеть горе и страдания. Возможно, она беспокоилась за судьбу детей, и сильнее всего за судьбу приемных детей. Ведь это по ее вине им пришлось расстаться со своей матерью. Утешением служило лишь то, что она в любом случае могла оказывать им материальную поддержку. Сигрид Унсет старалась помогать своим приемным детям, насколько это было в ее силах, и следила за тем, чтобы сводные братья и сестры общались.

Да, Унсет навела в своей жизни порядок. Стало ли ей от этого легче? По крайней мере, ее готовность к смирению, как и переход в католичество в целом, способствовали более честному отношению к себе и окружающим. Ведь у Сварстада были свои жизненные ценности, и вероятно, ее решения ставили его в безвыходную ситуацию. Унсет признала: «У него есть полное право считать, что я невыносимая супруга, своенравная и требовательная, все это сосуществует с моей материальной непритязательностью и готовностью пожертвовать всем, кроме моих собственных идей о том, каким должен быть человек — в общем и в частностях»[390].

«Род следует судьбе рода», — звучит строчка любимого Унсет с детства рождественского псалма. Теперь, когда она чувствовала на себе ответственность за две разрушенные семьи, она находила утешение и оправдание в церковных догмах. Не меньше ее интересовал и первородный грех; она рассматривала себя и свою собственную судьбу в свете этого понятия. «Из-за первородного греха мы все сидим в прискорбной долговой яме», — объясняла она в письме к Туре Эрьясэтеру[391]. И все же Унсет часто поддавалась искушению демонизировать фигуру Сварстада, возможно, особенно перед своей семьей. Ее мать считала, что дочь взвалила на себя неподъемную ношу, но это не мешало ей восхищаться острым умом Сварстада. Не так просто было смириться с тем, что дочь просто-напросто ушла от мужа, несмотря на то что Шарлотта никогда не была особо воодушевлена приемными детьми и критически относилась к роли, которую взяла на себя Унсет во время проживания в Синсене. Как бы то ни было, и мать, и сестра Сигне продолжали общаться со Сварстадом.

Поэтому Сигрид Унсет часто приходилось выслушивать от ближайших родственников, а особенно от матери и сестер, то, как много черт Сварстада она вложила в Эрленда. В таких случаях она возмущалась, ведь Эрленд был, по ее мнению, мерзавцем. Так она однажды решительно заявила в письме к одному восхищенному почитателю Эрленда. Но сестра Сигне, не скрывая удовольствия, доказывала, что Эрленд был изображен не таким уж несимпатичным, как утверждала Сигрид в семейных спорах. Он наверняка был похож на Сварстада лучших времен, поддразнивала младшая сестра: рыцарь, джентльмен — это-то не могло Сигрид не нравиться![392] Тогда Унсет метала громы и молнии. Особым благочестием новообращенная себя не утруждала. Во всяком случае, в кругу близких и во время острых дискуссий с матерью и сестрой.


В связи с выходом «Кристин, дочери Лавранса» не раз возникал вопрос о присуждении Сигрид Унсет Нобелевской премии по литературе. К. Ю. Хамбру еще в 1921 году составил свое двухстраничное заключение о «Хозяйке» в газете «Моргенбладет», предложив Сигрид Унсет в качестве номинанта на Нобелевскую премию. Еще больший энтузиазм вызвала его статья обо всей трилогии, вышедшая год спустя. Фритьоф Нансен был так восхищен, что купил 10 экземпляров «Моргенбладет»[393]. Но со временем появились и не столь положительные отзывы. С родины Нобелевской премии, Швеции, ей прислали в этот год разгромную рецензию: редактор доктор Эрик Хедéн в ежегоднике «Наше время» назвал книгу «литературной дешевкой, грязной книжицей в сентиментальном жанре, годящейся разве что для домохозяек»[394]. В Дании тоже разгорелись споры о «Кристин, дочери Лавранса». Возможно, у Сигрид Унсет были причины для беспокойства из-за отрицательной реакции прессы на ее обращение в католичество, поскольку это могло повлиять на оценку ее литературного творчества и уменьшить шансы на получение Нобелевской премии. Однако в целом дискуссия взбодрила ее. Ее забавляли возмущенные рецензии в датской прессе о том, что трилогия «Кристин, дочь Лавранса» — «аморальное, чувственное, разрушительное» произведение. Все началось с того, что пробст{53} Нурдентофт дал роману положительную оценку. После этого он подвергся нападкам П. Лауритцена, который утверждал: рецензия пробста свидетельствует о том, что литературная критика «потеряла способность давать этическую оценку». Лауритцен считал, что «Кристин, дочь Лавранса» — «весьма непристойная книга», приводя в пример сцены насилия, разврата, «бесконечные описания эротических забав Кристин и Эрленда» в «Венце» — первой части трилогии и бесстыдное отношение Эрленда к Сунниве. Все это «вызывает лишь нечистые фантазии в молодых умах», — считает Лауритцен. Писатель демонстрирует психологический надлом и этическую неправду. Любовь в книге малодуховна, и об этом наиболее ярко свидетельствует заключительная сцена, «когда мать Кристин признается мужу в своих изменах; это одна из самых отвратительных сцен в скандинавской литературе»[395].

Рецензия вызвала острые дебаты. Кто-то считал, что в Кристин можно увидеть лишь «гаремную сущность, порабощенную душу», в то время как другие считали эту критику «пощечиной, данной ледяной рукой пиетиста»[396].

Пробст Нурдентофт отмечает в своем новом выступлении как раз этические ценности в книге «Кристин, дочь Лавранса»: «При внимательном прочтении это позитивная и жизнеутверждающая книга». Критик П. Лауритцен все же стоит на своем и говорит, что пробст игнорирует важнейшие идеалы христианской этики и веры, «а под верой я понимаю совсем не ту карикатуру, что предстает перед нами в фигуре Кристин, дочери Лавранса. Это всего лишь пародия, в ней недостает настоящей души».

То, что для женских образов Сигрид Унсет характерны сильные чувственные желания, очевидно, вызывало раздражение и у женской интеллектуальной элиты. Одна из ведущих шведских писательниц и критиков Марика Стьернстед, с творчеством которой Унсет была знакома и восхищалась им, выступила против Кристин и других женских персонажей Унсет: «Женские недостатки, слабости вплоть до нечистоплотности в интимной жизни проходят через все творчество Сигрид Унсет. <…> Я была близким другом для сотен проституток, но в похоти Кристин, дочь Лавранса, превосходит их всех».

Христианская норвежская газета «Даген» также выступила с критикой: не хотела бы Сигрид Унсет отступиться по меньшей мере от «Йенни» теперь, когда она приняла католичество? «Любого мужчину просто стошнит от некоторых описаний интимной жизни в ее книгах», — читаем мы в «Открытом письме писательнице фру Сигрид Унсет»[397]. Автор письма пытается вразумить писательницу: «С тех пор Вы пережили духовный кризис, Вы стали христианкой. <…> И сейчас я нижайше прошу Вас остановиться, оглянуться и посмотреть, какие идеи несут Ваши книги норвежской молодежи. Нет никакого сомнения, что некоторые Ваши книги имеют в высшей степени пагубное воздействие на юных и морально нестойких читателей, например книга „Пенни“. Думали ли Вы, каким ядом стала эта книга для норвежских девушек? Если нет, я прошу Вас подумать над этим. И если сейчас Вы всерьез решили стать христианкой, вот мой вопрос: не считаете ли Вы правильным отозвать часть Ваших книг?» Письмо было подписано неким учителем Герх. Холанном, и он достаточно быстро получает категоричный «Ответ Сигрид Унсет» — так гласил заголовок газетной статьи: «Господин Герх. Холанн из Бергена, в отношении Вашего открытого письма ко мне я должна ответить: нет, я не могу угодить Вам и отозвать хоть что-то из того, что я написала». Далее она говорит, что никогда не верила в «современное Евангелие» и также никогда «не разделяла восторга по поводу „освобождения женщин“, когда общественные отношения принуждают молодых, слабых и незрелых девушек уходить из дома и бороться с дьяволом, миром и своей собственной плотью в одиночестве, рассчитывая только на себя. <…> Христианство дало мне ответ — почему такие тенденции, как современные „свободомыслие“ и „прогресс“, обещающие всеобщее счастье и улучшение общества, приводят к совершенно противоположному»[398].

Сигрид Унсет утверждает: «В случае, если человек больше верит своим глазам, нежели ушам, даже язычник, кем я и была раньше, может обнаружить, что такие явления, как, например, отмена родительских прав и обязанностей, сексуальная эмансипация, не учитывающая интересы никого, кроме тех самых двоих, современные трудовые отношения <…> — эти факторы ведут к несчастью и разрушению как для отдельных людей, так и для всего народа».

Несмотря на то что Унсет отвечала на прямые выпады в прессе и, возможно, эта полемика даже забавляла ее, она отказывалась комментировать различные рецензии, которые получала, и особенно датский спор, даже когда пробст Нурдентофт попросил ее об этом в своем письме. «До сего дня я ни разу не высказалась по поводу хоть одной рецензии», — написала она ему в ответном письме[399]. Однако лично Нурдентофту она поверяет некоторые свои мысли по поводу романа и, кроме прочего, объясняет, как она смотрит на грехи Эрленда: «Эрленд не только сексуально озабоченный мерзавец, но и мальчишка, который так и не научится уважать имя отца»[400]. В норвежско-датском споре приняли участие многие влиятельные общественные деятели. Альф Ларсен, например, со всей определенностью утверждал, что история Кристин повествует о борьбе человека со своими представлениями о Боге — драма, берущая за живое сильнее, чем «метания Йенни в туманах Кристиании».

За пределами Норвегии Сигрид Унсет тоже становится знаменитостью. И в США, и в Англии роман приняли хорошо. Уже в 1923 году газета «Нью-Йорк таймс» опубликовала большую рецензию, а за год до этого молодой успешный американский издатель Альфред Кнопф подписал контракт с писательницей. В Англии поначалу думали, что Сигрид Унсет — мужчина, что немало позабавило норвежскую прессу. Другие норвежские писательницы, наверное, обиделись бы, если бы их приняли за мужчину, комментировали ситуацию журналисты, намекая на «неженские» бойцовские качества Унсет.

— Является ли Сигрид Унсет величайшей писательницей в мире? — спрашивала газета «Нурланнс авис».

Все газетные статьи пересылались в Бьеркебек, где Унсет сортировала их по темам и раскладывала по конвертам.

Внимание общественности и споры вокруг перехода Унсет в католичество мало что изменили в ее писательской жизни. Хотя теперь она больше времени уделяла своим религиозным обязанностям, она по-прежнему ездила в Кристианию и принимала участие как в официальных встречах с коллегами, так и в вечеринках. Наконец-то она возобновила дружбу с Йостой аф Гейерстамом. Во время одной из поездок в столицу она даже устроила так, что Йоста с супругой Астри смогли присоединиться к представителям творческой элиты на празднике в «Континентале». Зная, что друзьям нелегко добиться выплаты гонораров за работу, Сигрид Унсет попросила разрешения купить оригиналы иллюстраций к его последней книге «Змееныш, Руал и я». Она также договорилась о бесплатном ночлеге для супругов в студенческом общежитии. Счастливая и воспрянувшая духом Сигрид Унсет встретила их на вокзале, а после был большой прием[401]. Она, кроме прочих, пригласила Туре Эрьясэтера, профессора Поске, Петера Эгге, Хелену и Фрёйса Фрёйсланнов. Профессор Поске произнес восхитительную речь в ее честь, а сама она получила возможность прорекламировать своего друга Йосту, который приехал издалека, чтобы попасть сюда.

— Это добрый друг моей юности, друг с тех времен, когда мы мечтали о том, что кто-нибудь когда-нибудь захочет нас читать! Да, как здорово было беспечно бродить в горах! Любовь Гейерстама к дикой и величественной норвежской природе не знает границ[402].

Удивлялись ли те, кто видел радостную и бойкую Сигрид Унсет в праздничном настроении в этот вечер? Такое разительное отличие от мрачного впечатления, которое она производила, если судить по статьям в прессе и по ее манере держаться в более официальных случаях. Этой праздничной ночью она только похмыкивала и улыбалась. «Сигрид не смеется, только раздувает ноздри», — сказал ее друг Йоста потом[403]. Впоследствии Сигрид Унсет заботилась о том, чтобы Йоста аф Гейерстам получал заказы на иллюстрации к произведениям известных писателей, например Юхана Фалкбергета. Но у Гейерстама были и литературные амбиции, и он попросил своего покровителя и хорошего друга прочесть рукопись. Тогда Сигрид Унсет была так же безжалостно строга, как она могла быть безгранично великодушна и щедра в личных взаимоотношениях: она раскритиковала Йосту за то, что он пишет в стиле Гамсуна. За то, что некоторые описания персонажей напоминают «самое отвратительное в гамсуновской манере — сочувствие свысока, которым он награждает своих героев, позируя на фоне своих собственных творений»[404]. Но, несмотря на разрушительную критику, она и дальше помогает своему другу и рекомендует его «дядюшке Мёллеру» в издательстве «Аскехауг», где позже и выйдет его книга «Ингер».

Йосту тоже сравнивали с Эрлендом. Могла ли Сигрид Унсет взять какие-то черты Эрленда у своего старого друга по походам в горы? Услышав об этом, Йоста обиделся: «Это мало походит на комплимент». Когда качества Эрленда обсуждались среди друзей, Сигрид Унсет всегда приговаривала: «Эрленд — осел, но чертовски милый осел»[405].

Сразу после обращения в католичество дружбе с Йостой предстояло небольшое испытание. Один журналист пронюхал о церемонии в часовне Святого Торфинна и задал Гейерстаму несколько вопросов о старой подруге Сигрид Унсет. Сам Йоста считал, что не сказал ничего такого, но журналисту удалось раздуть целую историю. Поста написал Унсет, что очень огорчен. Но писательница только гневно фыркнула в ответ: «Ты ведь должен понимать, что я не такая наивная, чтобы верить тому, что написано в интервью. Несмотря на все старания, мне самой не всегда удавалось избегать таких ситуаций, и я знаю, что человек не обязательно говорил то, что ему приписывают»[406]. Немногим позже у нее появилась более веская причина бояться журналистов. В этот раз дружеские отношения дали серьезную трещину.

Холодным декабрьским вечером Нини Ролл Анкер и Сигрид Унсет решили как следует «согреться» в гостиной на втором этаже «Континенталя». Унсет не жалела средств, когда выбиралась в город, чтобы приятно провести время. Настроение было хорошим, и она как раз разразилась очередной тирадой, когда ее прервала Нини Ролл Анкер, чтобы представить молодого друга и коллегу Нурдаля Грига. Многообещающий поэт, как сказала она. Сам же он представился как корреспондент «Осло Афтенавис». Очаровательный высокий молодой человек прекрасно вписался в атмосферу дружеских посиделок и, скорее всего, поощрял язвительные замечания со стороны Сигрид Унсет. Велико же было ее удивление, когда несколькими днями позже она обнаружила интервью с ней и Нини Ролл Анкер на первой полосе газеты. Унсет обрушила на подругу потоки ярости и гнева. Несмотря на то что в основном автор цитировал ее, у нее появилось подозрение, что между Нини Ролл Анкер и журналистом существовала договоренность.

Статья начиналась описанием двух удивительных женщин. Нини Ролл Анкер со спокойными благородными чертами лица, красивая, с веселым и бодрым нравом. Внешний вид Сигрид Унсет, напротив, мало что говорил о ней самой. Только молодые яркие губы были как беспокойный огонек на ее тяжелом лице. Глаза иногда лукаво сияли и выдавали потаенную игру ума и эмоций. Он был захвачен ритмом движений ее прекрасных тонких рук, которые казались такими невероятно слабыми и бессильными по сравнению с теми жестокими строками, которые они выводили на бумаге.

Григ передает беседу о книгах и критике. «Критики — это люди, которые не могут писать сами», — цитирует он слова Сигрид Унсет. Потом речь зашла о ее собственном книжном собрании, которое было застраховано на 60 000 крон. Одной из самых забавных книг в своей коллекции она назвала иллюстрации Кранаха к тексту Лютера, нечто совершенно неприличное, по ее мнению. Потом беседа перешла на католичество. Сигрид Унсет рассуждает как достаточно здравая католичка. О Лютере она говорит только одно:

— В нем нет ни капли религиозности!

Унсет сравнивает Лютера и Стриндберга и признается, что с радостью написала бы трактат об этой парочке. Нини Ролл Анкер говорит, что, если бы она стала католичкой, она бы чувствовала себя отрезанной от солнца, будто в комнате с красивой лампой.

— Но я не теряю солнца! — мгновенно парирует Сигрид Унсет, по словам журналиста. Она характеризует свои религиозные убеждения как интеллектуальные:

— Либо Христос был сумасшедшим, либо он был Богом. Но сумасшедший человек не смог бы изменить мир. Таким образом, он — Бог. И если человек это осознает, у него есть только один путь.

Она тепло и нежно отзывается о своем учителе Карле Хьельструпе и высказывает безграничное восхищение покорными, благочестивыми и учеными сестрами монастыря биргиттинок, который она посещала в Стокгольме. Полагает ли она, что Норвегия примет католичество, спрашивает Нурдаль Григ напоследок:

— Это произойдет уже не в мое время[407].

В интервью не было ничего компрометирующего. Но Унсет чувствовала себя обманутой. Двумя днями позже «Осло Афтенавис» напечатала ее ответ. Писательница подчеркивает, что в виде интервью опубликована беседа, которую она считала частной. Ей хотелось бы поправить лишь одно высказывание: она не говорила, что Лютеру не хватало религиозности. Это Реформация была не столько религиозным движением, сколько борьбой творческой личности за самовыражение. Нурдаль Григ элегантно защищался. Он утверждал, что из-за «рассеянности, свойственной великой писательнице» она не заметила, что у нее берут интервью, и что ее новое высказывание о Лютере также объясняется «некоторой рассеянностью». Так скоро Сигрид Унсет не могла изменить свое мнение о великом реформаторе. Но поскольку беседа воспринималась ею как приватная, он не считал себя более вправе комментировать эту публикацию.

Нини Ролл Анкер отрицала, что участвовала в «обмане» подруги. Она не знала заранее об интервью, но полагала, что Нурдаль Григ представился корреспондентом газеты не просто так. То, что подруга отчасти встала на сторону журналиста, еще более возмутило Сигрид Унсет. Она не могла простить, что ее доверием злоупотребили, хотя потом и признала, что статья получилась не такой уж и плохой. Впоследствии она объясняла инцидент тем, что людей, которым она действительно доверяла, было очень мало и Нини Ролл Анкер была одной из этих немногих. Но, может быть, между старыми подругами еще до этого пробежала кошка?


Некоторое время спустя Сигрид Унсет пишет своему другу Йосте аф Гейерстаму: «Дорогой Йоста, <…> я приехала вчера из города домой, кипя от раздражения, поскольку совершила ужасную глупость — говорила с молодым репортером, веря в то, что раз он не сказал, что собирается взять у меня интервью, — он его и не опубликует. Кристиан Эльстер высмеял меня, ведь я должна понимать, что журналистам верить нельзя и т. п. и что я не могу ожидать, что буду вкушать сладкие плоды славы и в то же время оставаться в тени, подобно стыдливой фиалке (удачный образ!)»[408]. Все так изменилось со времен великих мужей прошлого, каким был ее отец, — известность сопровождала его, но не тревожила и не беспокоила. Унсет говорит, что рада иметь таких друзей, как Йоста и Астри, но ей остается только удивляться, «как наши дети смогут удержаться на плаву в этом варварском водовороте?»[409].


В этот год новая книга так и не вышла. С нее хватило забот с разводом, обращением и строительством. На Рождество Унсет с гордостью пригласила свою мать в «самый красивый дом Норвегии». Предыдущие издания принесли немалый доход, и писательница могла сорить деньгами, покупая подарки и сладости к Рождеству. Много воды утекло с тех пор, как секретарша с зарплатой чуть более 400 крон в год проходила мимо витрин, разглядывая красивые вещи, на покупку которых у нее никогда не хватало денег. Теперь Сигрид Унсет — постоянный клиент антикварного магазина Тв. Гросета, где на свой первый гонорар от «Кристин» она приобрела большой английский шкаф. Но даже когда дом был полностью меблирован, она часто заходила сюда, чтобы полюбоваться красивой старой мебелью.

Не собирается ли она купить еще что-нибудь, поинтересовался как-то антиквар.

— Нет, — весело ответила она, — не могу же я начать обставлять мебелью курятник[410].

Переводы и статьи — вот что Сигрид Унсет издавала в то время. Она перевела три исландские саги на норвежский язык: «Сагу о Глуме», «Сагу о Кормаке» и «Сагу о Союзниках». Труд немалый. Особенно сложными были висы в «Саге о Кормаке», и Унсет неоднократно советовалась с профессором Поске. Он считал, что у нее были все причины быть довольной — никто никогда не переводил сагу о Кормаке лучше. В то время она не говорила, что эта большая переводческая работа была частью подготовки к написанию романа «Улав, сын Аудуна».


Весну Унсет собиралась встретить в Италии. Андерс должен был увидеть страну, где родился, а ее мать — снова посетить свой любимый город-мечту, Рим. Поездка стала ее подарком Шарлотте Унсет на семидесятилетие. Сама же писательница ехала в Рим не из-за ностальгии. Она хотела совершить паломничество. Всю пасхальную неделю она планировала провести в монастыре Святого Бенедикта Монте-Кассино неподалеку от Рима. В начале марта, навестив родственников в Дании, они должны были отправиться в Южную Европу. Ханс и Моссе остались под надежной опекой в Бьеркебеке. Так она решила, хотя Ханс, которому было пять с половиной лет, с возмущением протестовал против того, что в поездку взяли старшего брата, а его — нет. Обещание отправить его на неделю к католическим сестрам в монастырь Хамара было слабым утешением, ведь старший брат увидит большой мир. Когда они садились на поезд в Лиллехаммере, двенадцатилетний Андерс, которого обычно больше занимали прыжки с трамплина и прочие виды спорта, проникся торжественностью момента. Но это длилось недолго — как только Андерс освоился в купе, он стал носиться по всему поезду и выскакивать чуть ли не на каждой станции. Когда они вышли в Мюнхене, оказалось, что мать и сын забыли в поезде ночную рубашку и пижаму. Тогда Сигрид Унсет начала понимать, что эта поездка будет не совсем такой, как она себе представляла. Она ведь не привыкла проводить с ребенком все время. Чем ближе они подъезжали к итальянской границе, тем яснее становилось Унсет, что и с матерью придется нелегко — та не путешествовала за границей с 1882 года. Правда, с тех пор Шарлотта Унсет стала пожилой разумной дамой, но ее настроение по-прежнему было весьма переменчивым.

И Рим был уже не таков, каким Унсет его помнила. За двенадцать прошедших лет улицы заполонили машины. Когда она водила мать и сына по старым местам, которые так много для нее значили, движение то и дело сбивало ее с толку. Лишь изредка ей удавалось уединиться в своих любимых храмах. Но как бы то ни было, открытки и письма домой были посланы, и настроение было по большей части безупречным, чего и следует ожидать от ознакомительной поездки в Вечный город. Своему верному другу Ноете она все же могла признаться в своих разочарованиях: «Поездка несколько омрачена мешаниной из паломничества и работы сиделкой (маме стало плохо из-за климата и еды), аудиенций, визитов, контрвизитов, обедов и чаепитий, гроз и града с дождем. Но все равно, как же здесь хорошо!»[411]

Сигрид Унсет никому не писала, что она думала о разнице между женщиной, которая испытала любовь всей своей жизни здесь, в Риме, и той, которая вернулась, чтобы вновь приблизиться к Алтарю неба. Что она думала об отце своего сына, когда мысленно встретилась с ним в «их» старом городе? Мать и дочь — каждая в свое время ездила в свадебное путешествие в Рим, но матери она едва ли могла открыть, что ее свадебное путешествие было своего рода авансом, ведь она путешествовала с женатым мужчиной за три года до того, как они сочетались браком. А ту радостную весну решающего 1910 года, когда ей хотелось целовать землю от радости, она, возможно, видела совсем в другом свете теперь, когда собралась праздновать Пасху и вести монашеский образ жизни.


В бенедиктинском монастыре Монте-Кассино Унсет продолжила работу над своей книгой об Улаве. Фабулу во многом она позаимствовала из «Оге, сына Нильса из Ульвхольма» — ее первой попытки написать роман. И в этот раз речь шла о человеке, который несет через всю свою жизнь чувство вины, о человеке, который не может легко относиться к требованиям жизни. Снова она писала о первой любви, но в этот раз осторожно, как в акварельном рисунке. И всю свою жизнь Улав и Ингунн будут платить за любовь и грехи молодости. При работе над книгой она учла весь опыт, полученный ею во время и после создания «Кристин, дочери Лавранса». Названия мест и персонажи были тщательно выписаны, а действие — точно датировано: все должно было произойти примерно за поколение до Кристин. Ее очень забавляло, что юный Лавранс встречается с героем ее нового романа.

«Пришел к своим, и свои Его не приняли»{54} — библейская цитата, которую Святой Бенедикт взялся опровергнуть, оказывая всем безграничное гостеприимство. Сигрид Унсет позволила монахиням окружить себя заботой, наслаждалась видом на Абруцци, простой постной едой и красным вином по вечерам, смотрела на толпы паломников, собиравшихся с окрестных горных деревень на мессу. Как и пятнадцать лет назад, она отмечала особое отношение итальянцев к Мадонне. Очевидно, самое сильное впечатление на них производило то, что младенец, только появившийся на свет, действительно был Богом. После длительного пребывания в Монте-Кассино было приятно снова вернуться в Рим. Андерс изучал устройство трамвайных линий, а сама она посещала различные церкви, чтобы молиться и изучать изображения Мадонны.

Когда началась сильнейшая жара, они снова отправились на север. Прошло три месяца. Сигрид Унсет вернулась домой. Там все было в порядке, только на письменном столе ее ждала груда писем и предложений работы. Она вернулась к детям, которые после ее долгого отсутствия льнули к ней, как никогда раньше. Особенно Ханс боролся за ее внимание. Маленький мальчик, которому скоро должно было исполниться шесть лет, старался не слишком жаловаться на пребывание у сестер в Хамаре, хотя и полагал, что они были очень суровыми. А домработницы в Бьеркебеке рассказывали, что как-то маленький Ханс попросился в церковь, но когда они взяли его на обычное богослужение, мальчик был разочарован. Ему показалось, что священник говорит слишком много. История так понравилась писательнице, что она включила ее в свой доклад о культе Девы Марии. Она рассказала о мальчике-католике шести лет, которому в течение двух месяцев пришлось пропускать католические мессы, поскольку его мать находилась за границей, а ближайшая церковь была в соседнем городе. Няня пожалела его и взяла на службу в лютеранскую церковь: «„Священник все время читал проповедь, так что мне ни секунды не удалось помолиться Богу“, — жаловался мальчуган <…>. А потом, каждый раз, как они с матерью проходили мимо церкви, спрашивал: „Мама, что это за церковь? Там идут службы или только проповеди?“»[412] Возможно, ей показалось, что три месяца вдали от сына — довольно долгий срок, раз в своем пропагандистском выступлении она сократила его до двух. Но Сигрид Унсет указала еще раз на важный для нее самой и для ее взглядов на идеальную церковь аспект: католическая церковь дает возможность человеку проявить свою религиозность более активно, нежели лютеранская.

Унсет пришлось срочно восстанавливать домашнюю дисциплину. Детям не позволялось беспокоить ее до ужина, до этого следовало обращаться к домработницам. Когда она спускалась к трапезе, она требовала дисциплины и за столом. Но после ужина она с удовольствием проводила время с детьми, часто с вязанием в руках. Тогда она читала, или пересказывала сказки, или же доставала со своих богатых книжных полок классическую детскую литературу. Ханс любил такие вечера. Андерс же был мастером выдумывать предлоги, чтобы сбежать и присоединиться к товарищам по играм. Ханс с удовольствием ездил с ней на мессы в Хамар, охотно вставал в шесть утра, чтобы успеть на утренний поезд, ведь тогда он мог пообщаться с мамой целых два с половиной часа, пока шел поезд. Сын крепко держал ее за руку и рьяно преклонял колена у алтаря рядом с ней. Иногда Ханс превосходил сам себя в полной фантазии молитве, возможно, от радости побыть рядом с матерью. Как-то она сделала ему выговор, призвала его не играть с Богом, когда он молится: «Ханс посмотрел на меня очень серьезно, вздохнул и говорит: „Ой, ведь у него, наверное, и вправду совсем нет времени на игры — сейчас я поскорее закончу молитву, чтобы больше его не тревожить“»[413].


Как-то раз Ханс поехал с матерью в столицу. Представилась редкая возможность навестить отца в его мастерской, которая теперь находилась на улице Габельс-гате. Они настолько редко встречались, что Ханс не узнал Сварстада. Мать достаточно сурово тянула его за собой вверх по лестнице, и у него возникло предчувствие, что сейчас произойдет что-то неприятное. Но Ханс увидел только мужчину в белом халате, писавшего «ню» и ругавшегося с матерью.

— Все обнаженное гадость! — сурово сказал маленький мальчик незнакомому мужчине в халате.

Визит был коротким, и, когда они с матерью вышли на лестницу, мальчик спросил, почему они пошли к зубному врачу вместо того, чтобы навестить папу, как собирались.

— Этот идиот в халате и есть твой отец, — ответила Сигрид Унсет.

Об этом эпизоде Ханс позже расскажет своим сводным сестрам[414].


Мать была занята важными вещами, у нее не было времени. С тех пор как она переехала в Лиллехаммер шесть лет назад, она боролась за то, чтобы празднованию Дня Святого Улава вернули его изначальное содержание: жизнеописание святого в разных форматах Сигрид Унсет излагала почти что ежегодно. Но нашлись и другие сторонники празднования этого дня, хотя скорее в качестве нападок на саму Сигрид Унсет. Под заголовком «День Святого Улава — 1925» вышла статья профессора Карла Волла, в которой он осуждает «тенденцию к католицизации» как одну из причин желания возобновить празднование этого дня. Он выступает за евангелистское празднование и утверждает, что норвежское христианство никогда не было римско-католическим или «папским», а всегда испытывало на себе влияние греко-российского православия из-за давних торговых связей с югом и востоком[415]. Несколько дней спустя Сигрид Унсет ответила на статью: она извинялась, что не знает греческого и поэтому не смогла обнаружить какого-либо языкового влияния греческого на древненорвежский: «Но многих наверняка интересует сей факт, не могли бы Вы, господин профессор, рассказать немного подробнее об этом». После этой колкости она продолжила: «Должно быть, Харальд Суровый Правитель ориентировался на восток во время своих конфликтов с архиепископом Бременским? Было бы интересно доказать, что норвежские священники в раннем Средневековье были неплохо знакомы с греческим языком. <…> Утверждение г-на профессора Волла о том, что Норвегия никогда не была папской или римско-католической страной, по моему мнению, тоже удивительно». Она также попросила предоставить источники и заявила, что протестантская версия истории одна из самых пристрастных среди всех существующих. Хотя она не хотела осуждать всех лютеранских священников, она утверждала, что «священники последнего столетия <…> были корыстолюбивыми, склочными людьми и не имели ни малейшего понятия о жизни простого народа, которому должны были служить»[416].

Профессор так и не ответил прямо, но позже в газете «Кристели Укеблад»{55} появилась неподписанная статья, в которой приводилось два источника, указывающих на контакты между норвежской средневековой церковью и Византией. Тогда в газете «Хамар Стифтсиденде» вышла новая статья Сигрид Унсет, которая отрицала оба источника: один был туманным и не выдерживал критики, а второй — «Книгу об исландцах» Ари Мудрого — она знала очень хорошо и могла утверждать, что этот источник уж никак не поддерживает теорию Волла. В этой полемике она показала себя как воин, который готов поднять меч за свою религию и за своего Улава.


Это лето прошло под знаком Улава. По мнению Сигрид Унсет, впервые День Святого Улава был отпразднован так, как должно: католичка славила главного святого Норвегии. Свои письма к Поске она иногда подписывала «С. Улава Унсет», в них она обсуждала сюжет будущего большого романа. Если ее новая встреча с Римом была пронизана чувством раскаяния, то мысленное возвращение в места ее детства было совсем другим — летние дни, проведенные в Витстене и Дрёбаке, засияли новым светом, когда она поселила Улава, сына Аудуна, в бухте Эммерстад. Его хутор Хествикен находился на берегу моря к югу от Витстена. Среди этих гладких прибрежных скал, что Унсет так любила в детстве, она играла с тем, кому позже даст имя Улав и назовет своей первой любовью[417]. Писательница полностью погрузилась в работу над «Улавом». Она отправила его в Лондон, что дало ей повод более тщательно изучить жизнь в Англии, и особенно в Лондоне, в то время. Книга захватила ее. Не успела она подвести черту под первым томом, как уже углубилась во второй.

В конце осени 1925 года на витринах книжных магазинов появились два первых тома «Улава, сына Аудуна из Хествикена». Люди жаждали приобрести новинку известного автора нашумевшей «Кристин, дочери Лавранса». В первый же день в магазины отправили 20 000 экземпляров книги. Сигрид Унсет уже отослала один экземпляр своему хорошему другу и советчику Фредрику Поске; наверное, он лучше всех знал, как она использовала атмосферу Средневековья, чтобы показать самую суть жизненной борьбы; как она не только стремилась к исторической достоверности, но и хотела обнажить основы человеческого бытия. На этот раз ей удалось взволновать историка и литератора, как никогда раньше. «Я упомяну только одно: Улав в недостроенной церкви, перед распятием. Я и не думаю „стыдиться“, я плакал, безмолвно, в полном одиночестве. Абсолютно все исчезло, все, кроме одной-единственной правды. Я думаю, ты поняла христианство еще глубже, чем в „Кристин“. Так оно и есть. Все это правда. И любой мог бы стать героем собственного романа. Как это и бывает со всеми нами в действительности»[418].

И в этот раз рецензенты расточали похвалы: Сигрид Унсет возвышается над всеми, подобно королеве, она поэт среди историков, она одержала еще одну победу. Когда у Ибсена должна была выйти новая книга, люди приходили в книжные магазины и с нетерпением спрашивали: «Книга вышла?» Так же было и с Унсет. Кристиан Эльстер писал: «Слог ее полон жизни, он заключает в себе все ее страдания и все ее счастье — страхи, чувство одиночества и тоски по жизни, боль и неудачи»[419]. «С тех пор как я прочел „Дикую утку“, ничто не трогало меня так, как „Улав, сын Аудуна“», — писал директор школы Эфтестёль. «Она прославляет фактически только одно: Человека», — писал Рольф Тесен. «Она ведет нас по гористому ландшафту, но мы не должны забывать, что на этой земле множество вершин, купающихся в солнце и обдуваемых ветрами». «Сигрид Унсет ставит множество зеркал друг напротив друга. Мы сидим перед ними, а наш взгляд скользит от одного вглубь другого»[420].

Однако Хельге Крог из газеты «Дагбладет» был далеко не в восторге: «Обстоятельность повествования иногда просто убийственна». Крог пишет, что вся история похожа на «дом, огромный, но с окнами на северную сторону. В комнаты никогда не попадает свет, <…> пыль в гостиной никогда не кружится в лучах солнца, но оседает толстым серым слоем на старой мебели и замшелых душах». Он также видел родство между Унсет и Улавом: «Улав — дух от ее духа, душа от ее души, <…> обоим недостает чувства юмора, улыбки. Нет бодрости, радости, легкости духа. Поэтому они оба кажутся такими серыми, поэтому и роман стал таким серым»[421].


Те, кого раньше возмущали эротические описания в романах Сигрид Унсет, нашли еще больше поводов для раздражения. Шведский критик Б. Му-Юхансен припомнил об известном предложении, с которого начинался роман «Фру Марта Оули»: «Я была неверна своему мужу», — и написал, что по сути писательница верна этому девизу: «И вот перед нами „новая Унсет“. И нас вновь встречает тошнотворная вонь постели и распутства, которая опозорила как ее первый исторический роман, так и все ее дальнейшее творчество». Критик выразил мнение, что это «откровенно скучный и многословный дамский роман. <…> Этот роман дурно пахнет. <…> Больной дух и больные мысли». Он не нашел в противоположность доктору Поске «никакого спасения души — только мерзость, уродство и истерию». Более известный шведский критик Фредрик Бёк, напротив, считал, что «она вырубает свои творения в сером граните», и выразил надежду, что новая книга от Сигрид Унсет уже на подходе. Он получил поддержку и от профессора Поульсена из Дании, который в своей положительной рецензии упомянул, что уже два раза выдвигал кандидатуру писательницы на Нобелевскую премию. Ему вторили влиятельные критики Норвегии. К. Ю. Хамбру подчеркивал, что последняя книга Сигрид Унсет только укрепила ее позиции, «Улав, сын Аудуна» был «редчайшим даром народу, о котором и для которого он был написан»[422]. В США рецензии были по большей части положительными, газета «Нью-Йорк таймс» писала о том, что «„Улав, сын Аудуна из Хествикена“ возвышает Сигрид Унсет над другими писательницами современности и почти над всеми — за небольшим исключением — писателями».

В кабинете в Бьеркебеке у Сигрид Унсет появилась любимая картина, которую ей подарил ее добрый друг Йоста. Нежеланный младенец, которого оставляли в лесу на смерть и призрак которого, по народным поверьям, искал свою семью. Любимая тема старых друзей. Во время походов по горам в окрестностях Лаургорда в Хёврингене они слышали об этом множество преданий. Йоста аф Гейерстам написал жутковатую картину, изображающую ночь и следы призрака, который добрел до двери и теперь стучался в нее. Сигрид Унсет придумала подкидышу имя: «умертвыш». «„Умертвыша“, как ты знаешь, я особенно люблю, это мой старый знакомый»[423]. Она считала картину Йосты необыкновенно красивой и полной настроения. Постепенно Унсет собрала целую коллекцию работ Гейерстама, но, несмотря на повторяющиеся приглашения, друг до сих пор не навестил ее в Бьеркебеке; только когда книга про Улава уже была издана, Йоста наконец приехал. С тех пор дружба стала еще крепче. Возможно, это было связано с той прохладцей, которая возникла между Унсет и Нини Ролл Анкер. Со старым другом Йостой, с которым она в свое время слушала народные предания и сказки на сетере, она могла позволить себе обойтись без иронической дистанции по отношению к своему обращению в католичество. Йоста был глубоко тронут историей об Улаве, он сам был женат на женщине, которая полностью уповала на Господа, только на протестантского. Не согласится ли Йоста сопровождать ее в Селью? Сигрид Унсет задала ему этот вопрос в ответ на его приглашение в гости. Она хотела посетить остров Святой Суннивы.

После отъезда Йосты она сидела ночи напролет в одиночестве в своей «светелке» и вела с другом «задушевные беседы» в длинных веселых письмах. Она несколько иронично писала о своих поездках в Кристианию и посещении доминиканок в «Доме Святой Катарины»{56}, где она отведала «спартанский и праведный завтрак». Побывав в церкви, «мы, две папистки, сидели на кухне, пили кофе, ели сухари, мерзли и смеялись. В итоге после этих утренних развлечений я вчера не смогла пойти на дружескую попойку. И не потому, что я в принципе против попоек — совсем нет, — но я бы с удовольствием их избегала. И мне это удавалось, пока мне не позвонила Агнес Мувинкель, и ты можешь себе представить, что было дальше…»[424] Когда у Йосты аф Гейерстама вышла книга «Райские деньки в Стуревике», которую Кристиан Эльстер назвал «завораживающей идиллией», желание Сигрид Унсет увидеть хутор друга на берегу Сунн-фьорда и дачу в Стуревике возросло.


Дом из Рёссума и изба из Далсегга стали единым целым. В новой кладовке под бревенчатой избой Унсет могла хранить яблоки и луковицы цветов. И хотя она жаловалась на то, что ее отвлекают и домашние, и гости, в своей семейной жизни она никогда не ощущала сильнее, чем сейчас, уединение и покой. Моссе и прислуга по-прежнему спали в старом доме, детей она слышала лишь иногда, когда они играли в спальне над ее «светелкой». Но чаще всего это было приятным аккомпанементом к работе. Из другого дома она никогда не слышала ни звука, как будто бы никто и не шумел на кухне, а Моссе не кричала. Распорядок дня менялся только, когда она приглашала различных священников пожить в Бьеркебеке, и в доме собирались все католики Лиллехаммера. В Бьеркебеке проводятся ежедневные службы, а «после устраиваются скромные завтраки для католиков города. Всего их пятеро, и еще один приезжает из долины»[425].

На этих встречах постоянным гостем «из долины» была Матея Бодстё. Дама из Эйера, католичка со стажем, стала крестной матерью Сигрид. Бодстё старше Унсет на шестнадцать лет. Она приняла католическую веру во время своей работы медсестрой в госпитале Пресвятой Девы Марии, жила одно время в Америке и была талантливым фотографом. Самостоятельная женщина, непрестанно пекущаяся о благе жителей Эйера. Сигрид Унсет было несложно найти общий язык с такой неортодоксальной крестной. Теперь они вместе затеяли благотворительную акцию: незамужняя Матея Бодстё тратила свое время, а Сигрид Унсет — деньги. Дом писательницы постепенно становился все более респектабельным, Подруга Хелена Фрёйсланн получила задание во время одной из своих многочисленных поездок в Париж купить новый сервиз — все должно быть по первому классу, когда Сигрид Унсет приглашает на католическую мессу и затем на завтрак.

Но ее гостеприимство имело и оборотную сторону: ей хотелось бросить все и уехать. В конце концов она решилась осуществить планы о поездке в Западную Норвегию к Йосте. Ханс должен был отправиться вместе с ней. В начале июня началось их путешествие через горы Стрюнефьелль. Поездом, автомобилем, автобусом, лошадьми и под конец на старом рыболовецком боте они добирались в глубь фьорда, в Дале. Сигрид Унсет наслаждалась долгой поездкой, а Ханс глазел по сторонам и запоминал. Бумага и ручка оставались лежать нетронутыми. В Дале их сердечно встретили пятеро детей и их чрезвычайно гостеприимные родители. У Ханса появились товарищи по играм, а у Сигрид Унсет — публика, внимательно слушающая ее истории. Там, под старой рябиной, она сидела и пересказывала историю о Бендике и Оролилии до тех пор, пока самая младшая девочка не заплакала. Тогда она перешла на «Песнь о сновидении» и веселые народные сказки.

Для Сигрид Унсет работа в крестьянском хозяйстве была настоящим отдыхом. Она ухаживала за двумя коровами и демонстрировала свои почти забытые навыки доения — доить она научилась, когда они с Йостой проводили летние каникулы на сетере Лаургорд. Она всем сердцем отдавалась романтике сельского труда. Сами хозяева, с трудом сводившие концы с концами, вероятно, не всегда могли разделить ее радость. Прошло много времени с тех пор, как Сигрид Унсет должна была задумываться над тем, позволяют ли ей средства положить лишнюю ложку кофе, чтобы он получился таким крепким, как она любит. Когда Поста спрашивал, достаточно ли одной меры кофейных зерен, она мягко отвечала:

— Знаешь, две все-таки лучше[426].

Однако всегда внимательная Сигрид Унсет заметила, насколько экономной была жизнь семьи, и, наслаждаясь своим положением гостьи, она не забывала оказывать и помощь по хозяйству. А после того как детей укладывали спать, она обсуждала дальнейшую судьбу Улава с Йостой. Ей очень хотелось оставить героя в Англии, признавалась она другу. Она подумывала сделать его членом ордена, который выкупал христиан из плена сарацинов. А что если Улав предложит себя в обмен на пленника?

— Но я ведь ни разу не была в Африке, а как было бы забавно писать о шейхах и тому подобном. Нет, пусть уж продолжает заниматься своими глупостями в Хествикене, — посмеивалась Унсет[427].

Писательница так увлекалась, что приготовленный для нее крепкий кофе остывал. Роман об Улаве был простым и актуальным, как и вся средневековая история. Ведь в те времена люди воспринимали требования Господа всерьез, а Господь не был ни добрым, ни покладистым; несмотря на то что Улав пробует сторговаться с ним, у него ничего не получается.

— За все свои страдания он должен благодарить только себя — как и все мы, — подытожила Сигрид Унсет перед тем, как провести остаток ночи за новыми страницами следующего тома.

«Меня не было дома уже почти шесть недель, это мой первый настоящий отпуск с тех пор, как я вышла замуж, — обычно, когда я путешествую, я всегда должна заботиться обо всем и думать за всех», — написала она потом Дее и перечеркнула тем самым другие свои путешествия, например поездку в Италию год назад. Хотя ее и огорчило, что Дея приезжала в Лиллехаммер в ее отсутствие, Унсет переполняла радость: «В этот раз я была гостем у друга счастливой юности, когда я отправлялась в горы только с зубной щеткой, сменой одежды, толстой книгой и сигаретами. Сейчас у него очаровательная молодая жена и пятеро детей в возрасте от четырех до десяти лет. <…> Мы рыбачили, работали на сенокосе, доили коров, купались с детьми и великолепно проводили время»[428]. Но Дея едва ли могла воспринять это как прямое приглашение повторить поездку в Лиллехаммер, поскольку дальше Сигрид Унсет писала о навалившихся на нее обязанностях: «горы почты, куча визитов, гостей и никакого покоя».

После благодатных каникул писательнице предстояло совершить финишный рывок. И она понимала, что простым он не будет. Все надежды бедного Улава шли прахом. «По сравнению с ним Кристин была настоящим бойцом, — писала Унсет Йосте, — она всегда добивалась, чего хотела, чертовка!»[429] Осень, как обычно, заявила о себе огромным количеством работы. «Рождественские журналы придумал сам дьявол, я в этом абсолютно уверена», — делилась она своими сокровенными мыслями с другом[430].

Также шел сбор средств в пользу католической общины, и теперь жители Осло были поражены тем, что именитая писательница приглашала всех на лотерею в «Бристоле». Событие получило масштабную огласку; газеты с иронией писали, что для ее читателей-протестантов будет настоящим сюрпризом видеть Сигрид Унсет за таким занятием. Правда, она выставила на лотерею не свои рукоделия, а неопубликованную рукопись третьего тома «Улава, сына Аудуна» и копию своего знаменитого фотопортрета, где была изображена с толстыми косами вокруг головы.

— Его сделали двадцать один год назад, — задумчиво сказала фру Унсет одному журналисту. — Я терпеть не могу смотреть на свои фотографии, но те, которые у меня есть, такие старые, что это уже не играет никакой роли.

Лотерея превзошла все ожидания. Масса любопытных, собравшихся поглазеть на знаменитость, посчитали своим долгом купить лотерейный билет.


В эссе «Летние дни на острове Святой Суннивы», опубликованном в рождественском журнале «Звон колоколов», Сигрид Унсет рассказала о главном событии лета — паломничестве в Селью. Там она бродила меж древних руин бенедиктинского монастыря, поднимаясь по каменистому склону, где Улав Трюггвасон повелел возвести стены обители, которую «Книга с Плоского острова» называла «лучшим творением рук человеческих». Мыслями она уносилась в далекое прошлое: «С площадки перед руинами небольшой церкви открывается вид прямо на море. Внизу глухо рокочет прибой. <…> Здесь так пусто». Что же правда, а что миф? Была ли Суннива здесь хоть раз? И не потому ли люди теряют свою веру, что Бог кажется таким суровым, что верить в него тяжело?[431] «Ничтожность и скоротечность человеческой жизни ощущаются здесь сильнее, потому что, хоть человек и знает о световом годе, расстояниях во вселенной и тому подобном, существует такое, что человеческая фантазия все же не может покорить. Это ощущение переполняет человека, когда он сидит на скале Святой Суннивы и смотрит на море или бродит по ущельям Рондских гор»[432].


На Рождество Сигрид Унсет предстояло попробовать себя в lart dêtre grand-mère{57}, как она шутливо называла приезд старшей дочери Сварстада Гунхильд с маленькой двухлетней Брит. Ее забавляло, что ее сыновья вдруг стали вести себя как взрослые дяди, и радовало, что в доме вновь воцарился смех. Так было в светлые минуты. Как она была счастлива, когда ее Моссе, ее enfant de Dieu{58}, шумно радовалась рождественской елке и когда не надо было раздавать оплеухи Хансу. И все же ей часто приходилось искать утешения, а возможно и искупления, в своих одиноких молитвах.

Раскаяние — главное в обращении в веру, не раз говорила Сигрид Унсет, а подчинить волю — важнее всего. Теперь, когда переживания в связи с разводом остались позади и она примирилась с состоянием Моссе, Унсет понимала лучше, чем до принятия католичества: человеку необходима милость Божья.

Битва на мечах

Лиллехаммер, Осло, Стокгольм.


Установка телефона облегчила жизнь. Правда, сама Унсет ненавидела разговаривать с трубкой, но теперь за нее могли отвечать домработницы:

— Нет, фру Унсет не будет до двух часов. Ей что-то передать? Нет, боюсь, она не сможет перезвонить.

Теперь писательница могла спокойно работать, к тому же у нее появился собственный адвокат. Одним из ее ближайших соседей был член Верховного суда Эйлиф Му, и когда они стали хорошими друзьями, поскольку дети их были одного возраста, она могла обсуждать с ним административные вопросы. В конце концов Му во многом взял на себя хлопоты о ее «литературном предприятии» и домашнем хозяйстве. Вместе с адвокатом Хоконом Таллаугом он основал «Литературное бюро». Все больше коробок с письмами передавалось непосредственно Му, он пунктуально отвечал на письма и также взял на себя часть деловых контактов с иностранными издательствами, кроме прочего, с Альфредом Кнопфом, который с 1921 года был готов издавать все ее книги. После «Кристин, дочери Лавранса» дел стало невпроворот. Правда, ее американский издатель вел четкий учет тиражей и контрактов с переводчиками. Кроме того, и он, и его жена Бланш охотно писали ей напрямую, оба увлекались ее творчеством и уделяли много времени и сил поддержанию контактов со своими известными зарубежными авторами. С тех пор как вышел «Венец», Сигрид Унсет стала одним из основных авторов в издательстве Кнопфа. На личные письма от господина и госпожи Кнопф она отвечала сама, но отвечать на те, что касались книг, она предоставляла Му.


Сын адвоката Му, Уле Хенрик, и Ханс стали лучшими друзьями и все время проводили вместе, даже в школе. Лучший друг зачастую был шокирован тем, как строго обращались с Хансом дома: тот запросто мог схлопотать пощечину, если беспокоил мать во внеурочное время. К Уле Хенрику она относилась совершенно по-другому, терпеливо, особенно когда он проявлял интерес к устроенному за домом альпинарию с горными цветами и приносил новые цветы, что случалось нередко. Тогда у занятой писательницы появлялось время. Два друга сходились во мнении, что им следовало бы обменяться матерями, потому что Луиза, мама Уле Хенрика, была гораздо более любезна с Хансом, чем его собственная мать. Возможно, и взрослые считали идею детей забавной[433].

Сигрид Унсет всегда воспитывала детей в строгости. Ее недовольство норвежской школой будет иметь последствия для младшего сына, который так и не освоился в частной школе Гудрун Эрнс на Киркегатен. Андерс тоже ходил в эту школу, которая следовала обычной норвежской учебной программе и в которой христианство преподавали традиционно. Андерс учился неплохо, хотя и был немного неотесанным и малообщительным. Наверное, он не считал большим плюсом наличие такой знаменитой матери. Практически абсолютное отсутствие отца было трагедией для Андерса, который вырос в окружении сводных сестер, брата и обоих родителей. Но Андерс, в противоположность младшему брату Хансу, рано познал радости спорта на свежем воздухе. Он катался на лыжах и участвовал в разных спортивных состязаниях. Так у него постепенно появилась своя жизнь, не зависящая от уклада в Бьеркебеке.

Сигрид Унсет считала, что школа должна требовать от младшего сына большего. Почему Андерс и Ханс развивались настолько по-разному, она, возможно, не задумывалась. В целом школа отвечала интересу Андерса к прикладным наукам, например к механике. Но если Андерс был скаутом и спортсменом, Ханс был сделан из другого теста. Андерс только изредка отпускал спокойные и рассудительные замечания, а маленький Ханс болтал без умолку, в его голове роились творческие идеи. Эти двое не очень ладили. Тринадцатилетний Андерс часто убегал по своим делам и отказывался сопровождать мать во время ее религиозных вылазок в Хамар. Ханс, напротив, пользовался любой возможностью побыть вместе с матерью. Тогда он становился маленьким художником, прелестным набожным созданием.

Порой Унсет теряла терпение. «Ханс проводит каникулы, повсюду таскаясь за мной хвостиком», — жаловалась она подруге Ингеборг Мёллер[434]. Кроме того, Ханс был необычайно неуклюж, считала мать. Он даже не мог как следует завязывать шнурки, но вскоре научился играть на своей неловкости. И если мать и домоправительницу Матею Мортенстюен он раздражал, то другие члены семьи скорее тревожились за этого очевидно одаренного мальчика, который был так беспомощен. Позднее Ханс полюбил дурачиться, например, когда стоял на горнолыжном склоне в шляпе и фраке или выдумывал другие проказы. Андерса дразнили из-за его брата-затейника. Ханс был действительно намного младше, но отличался от брата-спортсмена цепкой памятью и острым языком. Он точно знал, как спровоцировать Андерса на его знаменитые «приступы ярости». Во время драк в комнате мальчиков сотрясался даже письменный стол в кабинете этажом ниже.


— Подумай только, каково это — иметь троих детей, да еще таких разных, — со вздохом делилась заботами Унсет со своей старой римской подругой Хеленой Фрёйсланн.

Иногда после обеда писательнице хотелось отвлечься от всех проблем. Тогда на стол ставились два стакана портвейна, а Ханса предупреждали, чтобы он держался подальше. За закрытой дверью дети все же могли различить смех и веселую беседу. Они слышали, как Хелена садилась за фортепьяно, а Сигрид Унсет, наверное, зажигала очередную сигарету и наливала еще вина. Дети любили эти редкие вечера, когда их собственная беготня, игры, шум и гам смешивались с женскими голосами, звуками фортепьяно и звоном бокалов внутри закрытой гостиной[435].


В начале 1927 года Сигрид Унсет отвезла семилетнего Ханса в Осло и записала в Институт Святого Иосифа и школу Святой Суннивы. Хотя он и бывал раньше в монастыре Хамара, здесь все было по-другому. Теперь ему придется жить в монастырской школе. Мальчик старался не терять мужества, когда прощался с мамой; она пообещала приезжать на выходные. И вот его передали на попечение матушки Зу, «бодрой и решительной французской дамы», как охарактеризовала ее Сигрид Унсет в письме Йосте аф Гейерстаму[436]. Хансу необходимо было уехать. Он постоянно тащил нуждающихся в помощи друзей в дом, рассказывала она. Очевидно, Унсет считала, что ему нужно было научиться дисциплине. «Матерям, которые поручают заботу о своих детях другим, нет прощения», — когда-то давно писала она и повторила перед рождением Ханса в сборнике статей «Точка зрения женщины», но это было еще до того, как она перешла в католическую веру. Сейчас, вероятно, она видела выход в том, чтобы отослать его от себя и дать ему католическое воспитание. К тому же это должно было обеспечить ей покой для работы. Когда Унсет впоследствии называла эти годы «счастливыми днями» и рассказывала о «маленьком мужчине Хансе», который всегда охотно сопровождал ее на богослужения, это было явной идеализацией постоянно досаждавшего ей ребенка[437].

И вот в рабочей «светелке» Сигрид Унсет настали тихие вечера. На смену громким ссорам между братьями пришло потрескивание камина. Она шла дальше по извилистому пути Улава и постоянно писала газетные статьи, нападая на протестантов и защищая католиков. Так она продолжала свою борьбу за католичество на двух уровнях: в художественной литературе и в прессе, где в роли агрессивного полемиста вела общественные дебаты. Быть католиком в Норвегии было сложно само по себе. Об этом свидетельствовало дело Ларса Эскеланна, который перешел в католичество через год после нее и из-за этого вынужден был оставить работу ректора в народной школе в Воссе. Стуртинг в 1925 году воспротивился отмене конституционного запрета на въезд иезуитов в страну. То, что такая знаменитая писательница, как Сигрид Унсет, приняла католичество, стало триумфом для Рима и для ее единоверцев по всей стране. Итальянские газеты писали о «La riconquista cattolica Norvegia»{59} на первой полосе.

Все эти статьи Сигрид Унсет вырезала и хранила, часто с другими вырезками, например о том, как «датский пастор был отлучен „от облачения и воротничка“ за то, что вел аморальный образ жизни и соблазнил конфирмантку». Ему присудили три месяца тюрьмы за «оскорбление нравственности в отношении служанки в доме священника и за непристойное обращение с конфирманткой». Так писательница собирала аргументацию и примеры для своего крестового похода против протестантов.

Сигрид Унсет вела дебаты с Йенсом Г. Гледичем, епископом в Нидаросе, и готовила ответный удар, когда приходский священник Сигурд Нурманн вызвал ее на дуэль своим докладом «Что католики думают о Лютере». Нурманн был активным представителем лютеранского ренессанса в межвоенное время в Норвегии[438]. Он, скорее всего, не обращался к ней напрямую, но она могла сообщить, что была, наверное, единственным католиком на докладе в церкви Пресвятой Девы Марии и что потом приобрела все 67 томов Лютера на немецком, чтобы ответить ему. В марте Унсет опубликовала в «Афтенпостен» статью, в которой недоумевала, как Нурманн мог считать дело Лютера «самой великой эпохой в духовной истории <…> со времен Иисуса Христа и апостолов». По ее мнению, Лютер — типичный представитель своего времени, он обращается к миру, но не к Богу. Он разрушил то, что создала церковь, его учение построено «на обломках». Она также критиковала точку зрения Лютера на сексуальность: Лютер поощрял не только браки, но и разврат.

Лютер не понимал, что для соблюдения требований моногамии и целибата необходима милость Божья. Со времен грехопадения естественной была так называемая двойная мораль. Сигрид Унсет считала дурным знаком, что женщине дается та же свобода, что и мужчине. И почему приходский священник ничего не говорит о застольных речах Лютера? В них духовные и поэтические высказывания встречаются вперемежку с непристойностями и глупостями. Далее она указывает, что лютеранство спасает только протекция государства. Если бы государство расторгло контракт, лютеранское учение отошло бы в прошлое максимум за полвека, считает Сигрид Унсет.

На этот выпад приходский священник Нурманн ответил, что ее оценка Лютера однобока, что его нужно оценивать с позиций его времени. Неправильно обвинять Лютера в материализме, который появился позже. Со своей стороны, Нурманн не беспокоился о том, что лютеранство или государственная церковь утратят свою силу. Но Сигрид Унсет не сдавалась. Конечно, Лютера надо рассматривать в контексте его времени, но она также считала, что манера Лютера изъясняться коренится в его принадлежности к низам среднего класса и формируется под влиянием народного театра, в котором, кроме прочего, считалось, что кишечная деятельность весьма забавна. Она обратилась к гротескным иллюстрациям Кранаха, «на которых изображена не имеющая себе равных в литературе жестокость; иначе как порнографией это не назовешь».

Нет, она не хотела давать Лютеру односторонних оценок. Но все приведенные ею примеры свидетельствуют о его «холерическом, нездоровом духе»[439].

— А как же быть со всеми плохими папами? — спрашивает приходской священник Нурманн в ответ. Он считает, что при сравнении двух вероисповеданий католичество выглядит куда хуже. «Иннокентий III имел множество детей, Александр VI печально известен своей недостойной жизнью. А как быть с преследованиями представителей другой веры? Сколько миллионов людей истребила церковь?» Лютер же, напротив, был светлой и чистой фигурой. Поношение Лютера католиками явно не случайно.

В своем длинном и обстоятельном ответе Сигрид Унсет напоминает о том, что профессор Поске и архиепископ Сёдерблум признали, что у Лютера были симптомы маниакально-депрессивного психоза. И она не отрицала, что в трудах Лютера есть красивые и правильные мысли. Но он противоречит сам себе. Писательница ответила нападкой на нападку: здесь, в Норвегии, преследовали и сжигали людей с «папистскими» взглядами. Сигрид Унсет считала, что протестанты в общем-то мало знают о католичестве и что они по большей части ограничиваются сплетнями. Католики же не просто так отрицают протестантизм. В качестве аргументов она обратилась к различным судьбам католиков во Франции и Англии. Когда приходский священник выступил со своей последней статьей, она сопровождалась иллюстрацией, на которой сжигалась протестантская Библия; в статье он подчеркивал, что инквизиция существует и по сей день. В конце длинной речи приходской священник подытоживает, что римская церковь была и остается средневековой церковью и что это было его последним встречным доводом против нападок и очернения Унсет «всей нашей лютеранской церкви и христианства».

Хотя дуэль между Нурманном и Унсет закончилась, дебаты продолжались. Писатель и литературный критик Теодор Каспари, который восторженно принял ее «Кристин, дочь Лавранса» и первую часть «Улава, сына Аудуна», отзывается о Лютере как о «гениальном религиозном человеке Ренессанса», а священник Бьённес-Якобсен сравнивает Лютера со Святым Улавом. Оба автора статей с иронией цитируют Сигрид Унсет. Каспари называет ее Жанной Д’Арк католицизма. Эти новые нападки оставить без ответа писательница не могла: поскольку полемику развязала не она, ей пришлось выступить с некоторыми поправками. О сравнении между Лютером и Святым Улавом она могла сказать, что вся жизнь Лютера была нестабильной, в то время как у Святого Улава прослеживается развитие от своенравия к самообладанию. Унсет снова принимает участие в спорах о сексуальной этике и целибате и развивает свою точку зрения. Как католичка, она ужасается тому, что лютеране открыто обсуждают развод и повторный брак, аборт и средства предохранения, она считает, что происходящее сейчас — это все усиливающийся культ тела. Эта последняя статья получила послесловие редакции: «Дискуссия должна быть прекращена».

Однако редактор журнала «Наш мир» Рональд Фанген пригласил Сигрид Унсет написать о будущем католичества в Норвегии. Активно участвуя во всех этих дебатах, она работала над большой статьей о своем отношении к католичеству. Писательница назвала статью «Католическая пропаганда», это был в некотором роде манифест. Она вполне могла рассчитывать на шумиху, и особенно с одним человеком она хотела скрестить мечи — с Мартой Стейнсвик. В ее ближайшем окружении заметили, как сверкали ее глаза и как менялось ее настроение каждый раз, когда заходила речь об этой женщине. Пару лет назад Марта Стейнсвик начала активную антикатолическую кампанию. Для Унсет это время совпало с периодом попыток государственной церкви сделать День Святого Улава протестантским праздником, что сильно задело ее, ведь ни один католический праздник не был так важен для нее, как День Святого Улава. «Католическая пропаганда» должна была рассматриваться и как ее ответ Марте Стейнсвик, и как вызов скандинавскому духовному сословию лютеранской государственной церкви.

Когда статья вышла в печать, один из критиков заявил, что читать ее — все равно что находиться на ведьминской кухне, где «одновременно кипит от жара сотня котлов, и, конечно, неизбежно, что в каких-то котлах вода переливается через край». Сигрид Унсет также вступает в полемику со шведским архиепископом Натаном Сёдерблумом, утверждающим, что царство Божие победило только в Новое время, когда преподавание христианства стало основываться на Новом Завете, проповедях Иисуса и принципе любви к ближнему. «Кроме прочего, я считаю, сложно знать, что делать, если не знаешь, во что веришь», — утверждала Сигрид Унсет[440]. Единственным авторитетом, который она признавала, был авторитет самого Господа. Сигрид Унсет писала, что книга архиепископа Сёдерблума напоминает ей анекдоты о моланах{60}. Дискуссия во время стокгольмской встречи походила на историю о том, как они пытались развести рыбу в своем пруду. Они выпустили туда две копченые селедки, чтобы те размножились. И если бы они схватили врага, который беспрестанно строил козни против царства Божьего, они бы, вероятно, поступили как молане с угрем — поехали бы на фьорд, чтобы его утопить.

Из-за таких выпадов и ее главного утверждения, что рано или поздно в Норвегии не останется других христиан, кроме католиков, ей следовало ожидать новых столкновений. В мае опубликовали ответ Сёдерблума. Он писал, что такой энергичный и умный исследователь источников, как Сигрид Унсет, не может настаивать на таком беспочвенном утверждении. В один прекрасный день она прочтет Лютера совсем другими глазами. В конце он выражал надежду на то, что «обязанность пропагандировать католичество и апологетская энергия» не повредят литературному дару, которым наделил ее Господь. Возможно, когда-нибудь она обнаружит, что на свете есть верующие и молящиеся люди, которые не верят в Рим, Петра или Папу Римского, но верят в Бога. Также он считал, что она будет тосковать по строгим евангелическим богослужениям, когда будет принимать участие в римско-католических мессах.

Но Сигрид Унсет была непоколебима. В новом ответе она объявила, что Сёдерблум окончательно прояснил для нее то, что католикам и протестантам сложно прийти к согласию. Каким образом архиепископ может предполагать, что новообращенная будет скучать по проповедям в евангелистской церкви? Сама она чувствовала себя дома в любой точке мира, если там была католическая церковь. Также Сигрид Унсет повторила свои обвинения против Лютера. Если бы он был больше известен в Скандинавии, он никогда не стал бы таким популярным. Например, для Лютера было естественным требовать от женщин покорности во всем, также он отнюдь не по-рыцарски высказывался о старых девах. То, что непорочность сейчас рассматривается как нечто невозможное среди протестантов, является в первую очередь результатом того, что они считали целибат нездоровым. Она повторила свою точку зрения, что моногамия — такая же неестественная вещь, как и целибат. В обоих случаях человеку нужна помощь свыше, чтобы соблюдать их[441]. Именно в этом взгляд на природу человека и восприятие веры в католичестве отличается от лютеранского сосредоточения на «одной вере». Для Сигрид Унсет одной веры недостаточно. На примере Улава, сына Аудуна, она показывает: важнее веры была воля излечиться, измениться благодаря милости Божьей. Она писала: «Для католика милость — это росток лекарственного растения, лечебное средство, которое грешник должен безостановочно вбирать в себя, чтобы оно правильно взошло — стало святым».

Летом 1927 года раздался звон мечей во время совершенно особенного поединка: женщина, с которой она просто жаждала скрестить мечи, Марта С