Собрание сочинений. Т.5. Буря. Рассказы (fb2)


Настройки текста:



Вилис Лацис

Буря © Перевод Я. Шуман и З. Федорова

Книга пятая

Глава первая

1

Мара Павулан пешком возвращалась домой из театра. Трамваи все еще не ходили, не было тока, пути были повреждены. Ветер гнал по улицам желтые листья, бумажки, подымал тучи золы, еще не смытой осенними дождями. Все кругом казалось грязным, запакощенным. Оборванные провода тянулись по тротуарам, свисали со столбов, и, переходя дорогу, приходилось низко нагибаться, чтобы не задеть за них. Дворники уже убрали груды битого оконного стекла, и зияющие проемы окон открывали внутренность разграбленных магазинов с пустыми полками, с обрывками гитлеровских плакатов на стенах. В одном окне еще виден был отрывной календарь; ветер отчаянно трепал верхний листок, помеченный восьмым октября.

Темной, холодной, без света и воды была в те дни Рига. Гитлеровцы взорвали городской водопровод, в груду развалин превратили электростанцию. Возле немногочисленных артезианских колодцев с утра до ночи стояли длинные очереди. А впереди ждала зима с долгими темными ночами, морозами и сугробами.

При этой мысли у Мары дрожь по спине пробежала, хотя она была тепло одета. Назябнувшись за день в нетопленом театре, она мечтала о веселом потрескиванье горящих еловых поленьев, о приятном бульканье закипающей в чайнике воды. «Хорошо бы лечь сейчас в горячую ванну, а потом в постель и взять книгу. Когда это будет?»

Уже совсем смерклось, когда она пришла домой. Зажгла керосиновую лампочку, которая хранилась у отца с незапамятных времен, затопила плиту. Отец редко возвращался раньше полуночи: их завод выполнял срочный заказ для водопровода.

Мара присела перед плитой и загляделась на огонь. В комнате было тихо, но из-за окна все время доносился незатихающий шум улицы: сигналили машины, на станции Земитана тоненько свистел паровоз; вдруг грянула песня — проехали на грузовике солдаты.

Стук в дверь вывел Мару из задумчивости. Она порывисто встала, пошла отворять.

— Это ты, папа?

— Нет, это гости приехали, — громко, весело ответил мужской голос, и от звука этого голоса для Мары весь мир наполнился светом, и теплом, и еще чем-то, драгоценнее света и тепла. Сердце забилось быстрей, кровь горячей волной прихлынула к щекам. Торопливо и потому неловко она поворачивала ключ и никак не могла открыть. Наконец, стершаяся за многие годы бородка стала на место.

— Входи, милый. Как хорошо, что ты пришел сегодня! Мне весь вечер было так грустно, так тяжело. Ты, наверно, чувствовал, что я жду тебя.

Жубур вошел в кухню.

Ласково, с улыбкой смотрел он на Мару. Она припала к нему без слов, думая лишь о том, что он здесь, с нею. От его шинели пахло холодом, руки были влажные — наверно, на улице опять дождь.

— О чем же ты грустила, милая? Теперь нам только радоваться надо — вернулись домой.

— Да, домой… в холодный, разоренный дом. Изо всех углов глядит темнота, так и кажется, что где-то на задворках прячется враг и подглядывает за нами. Сними шинель, Карл. Ты ведь не на минутку, посидишь со мной немного?

— Я свободен до завтрашнего утра.

Сняв шинель, Жубур сел на корточки перед плитой и стал греть озябшие руки. Мара суетилась у стола — расставила тарелки, чайную посуду, достала хлеб и закуску, но глаза ее все время смотрели не на то, что она делала, а на Жубура.

— Грустно, говоришь, было, — сказал он помолчав. — Зачем же, Мара, грустить? Дом свой мы приберем и согреем, в нем не останется темных углов, он будет полон радости и света. А задворки мы подметем хорошей метлой и выгоним оттуда всех врагов, которые пытаются там прятаться. Потом украсим двери гирляндами цветов и созовем друзей на великий праздник. Верь мне — недолго этого ждать.

— Я верю, Карл… Но эту зиму нам еще придется потерпеть, трудная она будет. И потом война еще не кончилась. Когда я слышу, как за Лиелупе из орудий бьют, мне это точно напоминание…

Она подошла к плите, сняла с огня чайник: вода в нем кипела ключом.

— Я вот недавно был за Юглой, у моста, — будто разговаривая сам с собой, сказал Жубур. — Что там сейчас делается! Люди стоят по пояс в грязи, в воде и откапывают взорванный трубопровод. Иные по три дня дома не были, но попробуй скажи только слово про отдых — на тебя так посмотрят!.. Да, рижские рабочие… Там есть целые бригады, которые обязались не уходить домой, пока вода не потечет по трубам. Видел я там комсомольцев. Мокрые с ног до головы, все в грязи — а как работают! И еще песни поют. Им там наши саперы помогают.

— Думаешь, до морозов успеют?

— Должны успеть, иначе… иначе плохо нам придется. Свет тоже будет. На Кегуме уже зашевелились. Чуть только появится вода, можно будет пустить несколько местных небольших электростанций, которые немцы не успели разрушить. Тысяч восемь киловатт наберем. И тогда заработают самые важные заводы, главные трамвайные линии. Останется что-нибудь для театров и кино. И вот я увижу Мару Павулан при сказочном свете рампы. Придет время, Мара, когда мы будем с нежностью вспоминать самые трудные дни, — навсегда они останутся для нас дорогими. Через них мы идем к победе.

Они сели за стол. Приятно, как детский смех, звучал в комнате звон чайных стаканов. Руки Жубура и Мары, протягиваясь за чем-нибудь над столом, часто встречались, и они каждый раз медлили разнять их. По временам откуда-то слышался смутный гул, от которого начинали дребезжать оконные стекла. Неподалеку шли бои, но им казалось, что между городом и фронтом пролегли сотни километров, что от него отделяют высокие цепи гор, не доступных никакому врагу.

Они еще не выпили по первому стакану, как пришел Павулан. Увидев Жубура, старик заулыбался и поднял запачканные, совершенно черные руки.

— Здравствуйте, здравствуйте, фронтовик. Вот руку подать вам не могу, измажу. И помыть как следует негде. Как у вас там дела идут? Скоро его, проклятого, из Курземе выгоните? Довольно он у добрых людей на шее посидел. — Не дожидаясь ответа, он с озабоченным лицом обернулся к Маре, что-то ставившей на плиту: — Я ведь только на полчасика. Дай, дочка, чаю и ломоть хлеба отрежь. Закушу немного, да и опять на завод. Нынче ночью все работаем.

— Ты бы, папа, хоть руки сполоснул. Ты не думай, у меня воды еще с полведра осталось.

— Как раз на утро и хватит. Есть тебе время в такую даль за водой бегать. А я все равно через час опять грязный буду.

Он сел за стол. Ел Павулан быстро, но истово, с удовольствием прихлебывая горячий чай. Слушая Жубура, он в то же время старался не очень пристально смотреть на него. Старик давно понял, кем стал для дочери этот сдержанный, серьезный человек, и боялся стеснить своим вниманием гостя и дочь. Поэтому он и торопился уйти скорее даже, чем это требовалось.

— Станки все вырыли? — спросила Мара, подавая отцу второй стакан чая.

— Да, теперь уже все, — ответил Павулан с довольной улыбкой. — А там, в Германии, пускай распаковывают ящики с камнями. У нас на заводском дворе ни одного камешка не оставили — все туда отправили. Вот будут ругаться, когда начнут проверять по накладным. Мои токарные станки и заржаветь не успели. Теперь останется только обтереть тряпочкой, установить, и хоть сейчас пускай — только стружки полетят!

На заводе уже смонтировали несколько машин; слесарный и токарный цехи приняли прежний вид.

— Сегодня в ночь начнем работу. Без нас водопровод ведь не наладят. Сегодня из районного комитета приходил один — партиец, одним словом. Если за неделю, говорит, не дадут Риге воду, большое несчастье это будет для всего города. А сами мы разве не понимаем? Обещали в пятницу к вечеру кончить с заказом.

— А как же вы запустите станки? — спросил Жубур. — Току-то нет.

— Будем вертеть вручную. Нынче попробовали — ничего, дело пойдет. Куда медленнее, но кое-что получается. Обещают на той неделе дать немного энергии, ну, тогда мы заживем. Да, чуть не забыл, заходил к нам сегодня Ян Лиетынь, в полной форме, при всех медалях. Поговорил со всеми рабочими, побывал у Лоренца — тот пока у нас за директора. При нем устанавливали фрезерный станок, вот Лиетынь и не выдержал. Снял свой мундир с ясными пуговицами и часа два проработал. Сам смеется: что, думаете, старый директор на фронте забыл свое дело? Обстоятельный человек.

Кончив ужинать, Павулан встал и взялся за шапку, даже не закурив трубку.

— Идти надо. Без меня не могут начать.

— Придешь утром завтракать? — спросила Мара.

— И сам не знаю, дочка, может, и не выберусь. Сменить меня у станка некому, что же он, простаивать будет? На водопроводе ждут не дождутся деталей.

Но Мара решительно остановила его. Она собрала и завязала в узелок завтрак, налила бутылку сладкого чая. Старик ворчал, что его задерживают, и, проворно рассовав все по карманам, ушел.

— Вот он какой у меня, видел? — сказала Мара. — Впрочем, что я тебе говорю, ты и сам не лучше. И как я буду с вами обоими справляться?

— Придется, знаешь ли, приноравливаться, — с шутливой серьезностью сказал Жубур.

— Почему мне одной? Вам бы тоже не мешало немного приноровиться.

Но ее искрящийся взгляд говорил о другом — о том, что она радуется своей удивительной судьбе, радуется неукротимому кипению жизни.

В то время многие говорили: «Не выйдет ничего из этого, тут не один месяц надо поработать, а они хотят за несколько дней».

Этим скептикам и сверхумникам тоже хотелось, чтобы Рига поскорее получила воду — ведь без нее жизнь в городе скоро стала бы невозможной, — но они мало еще знали советских людей, их представления основывались еще на законах и возможностях старого мира.

Были, конечно, и такие, кому очень бы пришлось по душе, если бы город постигло бедствие. Каждая задержка, каждое промедление радовали их, они дождаться не могли первого мороза, который, по их расчетам, должен был пустить насмарку все труды восстановителей водопровода. Они со скверными улыбочками наблюдали, как самоотверженно трудились рабочие и саперы, и поминутно справлялись с показаниями термометра. По утрам каждая лужа, затянутая корочкой льда, заставляла их ликовать: вот-вот ударит мороз, теперь уж не успеют.

Но не они одни следили за термометром и затягивающим лужи ледком. Когда стало ясно, что неумолимый враг — мороз — у дверей, борцы за возрождение города не опустили рук, не признали себя побежденными, а заработали еще яростнее. Они перестроили составленные ранее графики, они еще раз сократили все сроки, не считаясь с проверенными и повсюду принятыми ранее нормами. Творцы новых закономерностей — все те, кто, не зная ни сна, ни отдыха, по нескольку суток кряду не покидали своих станков и верстаков, все те, кто рассчитал, спланировал и организовал это состязание со временем и с неотвратимой стихией, — они сами являли собой новую норму.

Новые, неизвестные до сих пор имена героев труда за один день становились известными всему городу, всему народу: о них говорили по радио, писали в газетах. Незаметные, простые люди — сварщики, монтажники, землекопы — стали знаменитыми, об их достижениях с великим уважением и удивлением говорили по всей республике.

Давно не испытывали этого в Риге — все долгие годы войны. И тут внезапно, без всякой подготовки, совершенно естественно новая жизнь вступала в свои права, утверждала свою силу.

В один из последних дней октября, когда все пробоины были заделаны, взорванные трубы заменены новыми, заработали мощные насосы станции Балтэзер. Поток воды устремился в трубопровод, очищая его от песка и грязи, испытывая добротность сделанной работы, открывая слабые места. Кое-где появились трещины, кое-где пришлось снова откапывать трубы, снова чинить, сваривать, проверять. И вот чистая вода наполнила водонапорные башни. Наступила минута, когда в домах начали проверять краны. Вода появилась в первых этажах, и весь город облетела радостная весть: пошла!

Обитатели верхних этажей толпами спускались вниз, прислушивались к тихому журчанью воды, которая растекалась, как кровь по жилам ожившего тела. Вода уже достигла вторых этажей, она поднималась все выше и выше, потекла из кранов четвертых этажей.

Время было побеждено. Человек победил злую стихию.

Вечером Екаб Павулан в первый раз не вернулся на завод после ужина. Он влез в старую жестяную ванну и долго мылся в своей воде. Потом надел чистое белье, сбрил отросшую за две недели бороду и улегся спать в чистую постель.

Утром Мара, уходя в театр, оставила окна занавешенными и не стала будить отца.

2

Райком комсомола снова вернулся на прежнее место. Но что сталось с чистым, уютным домом, откуда Айя Рубенис ушла с комсомольцами в памятный июньский вечер 1941 года! Во время оккупации его занимало какое-то гитлеровское учреждение и изрядно опоганило все здание: в комнатах на полу будто дрова кололи, замызганные обои местами отстали и висели клочьями; большая часть мебели — письменные столы, книжные шкафы и диваны были увезены. Назойливо лезли в глаза со всех стен портреты Гитлера, свастики, плакаты, везде валялись фашистские пропагандистские брошюры. Уцелевшая этажерка была завалена порнографическими журналами.

Целый день Айя с товарищами из оперативной группы очищали комнаты от хлама, скребли пол, мыли окна и обтирали мебель. На столах остались телефонные аппараты, но они молчали; телефон райком получил лишь через несколько недель, потому что в распоряжении временной телефонной станции было слишком мало номеров, их едва хватало для главных учреждений республики и столицы. Под потолками висели темные, безжизненные лампочки — каждый киловатт электроэнергии в это время распределяли Центральный Комитет и Совет Народных Комиссаров. Большинство учреждений, в том числе и райком комсомола, по вечерам работали при керосиновых лампах, свечах или самодельных коптилках. В нетопленых комнатах было холодно, царил неуютный полумрак, напоминая вернувшимся домой, что восстанавливать разрушенное придется им с самого фундамента. Они это знали и не теряли ни секунды.

Вначале Айе пришлось работать почти без помощников. Второго секретаря еще не подыскали; в орготделе работал один-единственный инструктор, третьим членом оперативной группы была секретарь-машинистка, только без машинки. Вся организационная практическая работа, вопросы кадров, хозяйственные заботы и канцелярская переписка легли на плечи Айи. А жизнь заставляла с первого же дня действовать в полную силу. На промышленных предприятиях, на восстанавливаемой электростанции, на работах по водопроводу — всюду надо было создавать молодежные бригады и не только создавать, но и руководить ими. Приходилось думать о комсоргах и на предприятиях и в школах, о литературе для молодежи и в то же время не забывать о дровах, чернилах, бумаге. С утра до поздней ночи в райком приходили все новые и новые люди; почти каждого должна была принять сама Айя. Всякий день она обходила пешком почти весь район, помогая комсомольским группам на заводах и фабриках в их первых несмелых и неумелых шагах на путях новой жизни. Всюду требовались ее совет и поддержка. Да, как бы помогла ей сейчас Рута Залите!

— Не надо было отпускать ее с Ояром в Тукум, — сказала Айя секретарю горкома, когда тот однажды зашел в райком. — Что теперь получается? Нет ни Руты, ни Ояра. И кто знает, что с ними сталось? Ходят слухи, что в Тукуме повесили несколько человек из оперативной группы..

— Не спеши оплакивать, — ответил секретарь горкома. — Оба прошли хорошую партизанскую школу. Кто-кто, а Ояр не пропадет.

— Я и не оплакиваю, но лучше бы Рута была здесь…

— Найди другого заведующего орготделом, хотя бы временного.

— Всех, у кого есть практика организационной работы, давно разобрали. А орготдел нельзя доверить неопытному человеку.

Надо учить, растить, тогда и неопытные станут опытными.

Поздно вечером усталая, озабоченная Айя пришла домой. Опять ее встретили холод и темнота. Даже чай не на чем вскипятить. Поела всухомятку и легла спать, накрывшись всем, что было под рукой: одеялом, пальто, овчинным полушубком. Засыпая, она, точно мысленно обращаясь к невидимому противнику, прошептала: «Ничего ты с нами не сделаешь. Мы не замерзнем… все перенесем».

А утром радовалась: «Ну что — разве я не права? Нас ничем не одолеешь, мы морозоустойчивые. Подожди еще несколько недель, тогда увидишь, что будет с тобой самим…»

И в самом деле, через несколько недель снова потекла по водопроводным трубам вода. Затем зажегся свет, вначале красноватый и такой слабенький, что при нем трудно было работать, но постепенно он разгорался все ярче. Дворники изредка затапливали котлы центрального отопления, и, словно дыхание самой жизни, ласковое тепло разливалось по квартирам. Заработали некоторые театры, кино, школы. Возрождающаяся жизнь с каждым днем хоть и медленно, но неудержимо захватывала одну позицию за другой.

В квартире Айи еще гуляло эхо, так в ней было пусто. А хозяевам хватало и других дел — до уюта ли здесь!

В субботу вечером пришел Юрис. Здороваясь с Айей, он обнял ее за плечи и сказал, понизив голос:

— Наш корпус снова отправляется на фронт. Некоторые части уже в дороге. Мой полк уходит в понедельник утром. Правильно?

Что же оставалось Айе, как не согласиться с мужем! Конечно, правильно… Он снова станет по ночам прокрадываться на занятую врагом территорию, охотиться за «языком» и изучать расположение немецкой артиллерии.

Несколько недель, которые они провели вместе, пролетели с быстротой ласточки; им обоим не верилось, что они могут встретиться и жить почти одной жизнью, в то время как западный ветер доносит еще до Риги гул канонады. Конечно, правильно. Война еще не кончена.

— Все уходите? И Петер, и Аустра, и Жубур?

— Все уходим, Айюк. Отдохнули мы достаточно, повидали и родных и друзей. Нельзя же работу забывать. — Юрис рассказал, как он ходил днем навестить свой район.

— Там теперь председателем Ванаг, Арвид Ванаг. Не слыхала? Ну, ясно, не может район ждать, когда вернется Юрка Рубенис. Познакомились. Он мне показался довольно смышленым, только не мешало бы ему быть поживее, порешительнее. Мы с ним обошли почти полрайона. Пивоваренный завод уже работает, с понедельника пустят одну линию трамвая. Вот с кадрами плоховато и разрушений много. Я немножко поругался с Ванагом — очень медленно они очищают улицы. А ведь можно устроить субботник, поднять на ноги всех жителей района. Пока одни дворники управятся, у совы хвост расцветет. Обещал на будущей неделе организовать. Грузовиками помогут воинские части.

Юрис не знал, когда вернется к мирному труду, но все его помыслы и заботы были связаны с районом, которым он руководил до войны. Зорким хозяйским глазом он замечал все, что там было хорошего и плохого, спешил вмешаться в жизнь района, влиять на нее. Как понятно было Айе его нетерпение! Этим беспокойством, этой творческой тревогой были полны все, кто вернулся домой.

Воскресенье они провели дома, а в понедельник Юрис ушел со своим полком, и Айя обещала при первой возможности навестить его на фронте — теперь ведь их разделяли не такие большие расстояния, как прежде.

В ближайшее воскресенье после ухода на фронт латышского корпуса Айя должна была выступить на одном собрании с докладом. Следующее воскресенье она была занята с утра до вечера на семинаре комсоргов и только через три недели улучила время навестить мужа. В маленьком газике Айя рано утром выехала из Риги и на рассвете миновала Елгаву. Разрушенный город напомнил ей Великие Луки. Так же, как и там, в этих развалинах ютились люди. Регулировщики стояли на перекрестках и размахивали флажками. На фронт и с фронта шли колонны грузовиков; плакаты с призывами, обращенными к воинам, виднелись по краям дороги.

Еще час езды по Добельскому шоссе, и Айя добралась до расположения части Юриса. Они встретились на краю поросшего чахлым кустарничком луга. Пасмурное небо, под ногами слякоть и лужи. Почти каждую минуту слышалось буханье орудий, взрывы мин или автоматная очередь. Небольшая землянка в кустах, из которой с утра до вечера, через каждые час-два, приходилось вычерпывать по нескольку ведер воды — иначе можно было утонуть. Топчан из необтесанных жердей был покрыт тонким слоем соломы, на маленькой полочке коптило самодельного устройства осветительное приспособление — фитиль, вставленный в сплющенную гильзу зенитного снаряда.

Айя и Юрис рассказывали друг другу обо всем, что случилось с ними со дня расставания, а иногда умолкали — глядели друг на друга и улыбались, точно виноватые в своем счастье.

Юрис успел уже раза три побывать в тылу врага. Один из его лучших разведчиков наскочил на немецкую мину и потерял ногу. Но «языка» они все же достали.

— Скоро, наверно, пойдем в наступление… В отпуск никого не увольняют, только в особых случаях, с разрешения штаба армии. Новый год придется тебе, Айюк, встретить без меня, я, по всей вероятности, не смогу…

В обед поели из одного котелка, потом вышли погулять. А когда стало темнеть, Юрис проводил Айю до шоссе.

— Сегодня у меня настоящий праздник… — сказал он прощаясь.

— Если кто поедет в Ригу, ты, конечно, черкнешь мне несколько строчек, — сказала Айя. И они долго-долго не разнимали соединенных в пожатии рук.

Всю дорогу до дома Айе было грустно. «Друг мой милый, когда уж мы будем вместе?» — думала она.

Мокрый снег летел навстречу машине, залеплял стекло и, как рой белых мошек, плясал в светлых лучах фар, когда шофер на мгновенье включал их.

3

Когда театр возобновил представления, для Мары не сразу нашлось дело, потому что брать роль в какой-нибудь старой постановке ей не хотелось. Зато она получила главную роль в новой, советской пьесе, которую недавно начали репетировать. Последние дни проходили у нее в напряженной работе.

Однажды, в конце декабря, была как раз суббота, — Мара сидела на очередном совещании, которое созвал директор театра Калей. Яундалдер докладывал о двух новых пьесах — одной переводной, другой оригинальной. По ходу обсуждения было видно, что совещание затянется до начала спектакля. Мара все время сидела как на иголках и больше следила за часами, чем за выступлениями. Никто, даже всегда такой проницательный Калей, не мог понять причину ее нетерпения. В три часа она уже начала нервничать, и как раз в это время Калей дал слово новому помощнику режиссера, Кукуру, который обладал способностью говорить пространно и подробно, с неиссякаемым терпением прирожденного аналитика. В Москве он многое видел, многому научился и говорил очень интересно и красочно. В другой раз Мара и сама бы с удовольствием приняла участие в обсуждении, но сегодня даже самые оригинальные высказывания пролетали мимо ее ушей.

Когда Кукур, проговорив с полчаса об отдельных образах и развитии сюжета, перешел, наконец, к идейному содержанию пьесы, Мара так грустно вздохнула, что Калей услышал и оглянулся на нее с удивленным видом.

— Что такое? — шепотом спросил он ее, перегнувшись через спинку стула. — Ты устала?

— Нет. Просто мне через четверть часа надо быть в одном месте, — еле слышно ответила она.

— Что же не уходишь? Кончим без тебя.

— Я должна отлучиться до понедельника, — добавила еще Мара, но Калей уже слушал Кукура. Она тихо поднялась, на цыпочках дошла до двери и постаралась открыть ее без скрипа. Но дверь все-таки заскрипела и несколько лиц повернулось в сторону Мары. Посмотрел и Кукур, да так, что Маре стало совсем неловко от его недовольного взгляда. Она с виноватой улыбкой кивнула ему и вышла. «Наверно, обиделся. Подумал, что мне скучно слушать. Ну, ничего, потом, когда узнает причину, простит…»

Мара зашла в свою уборную, поправила прическу, провела пуховкой по раскрасневшимся щекам и вышла из театра. В условленном месте ее встретили два человека — подполковник Карл Жубур и капитан Петер Спаре. Они только приехали на машине прямо с фронта, и в их распоряжении было не больше двух часов. Они так старательно вытянулись при появлении Мары, как будто она была генералом.

— Мы уже были там и убедились, что все в порядке, — сказал Жубур. — Нас ждут. Можно хоть сейчас ехать.

— Сейчас? — Мара посмотрела на него и лукаво покачала головой. — А вдруг я забыла дома паспорт, что тогда?

— Тогда давайте заедем на квартиру, возьмем паспорт, — ответил Жубур. — В пять там закрывают.

— За паспортом заезжать не будем, — сказала Мара. — Я вовсе не такая забывчивая.

— В таком случае едем прямо туда, — предложил Петер Спаре и, не дожидаясь ответа, подошел к машине и открыл дверцу. Первой усадили Мару, затем в руках Жубура неизвестно откуда появился букет живых цветов, и он галантным, несколько деланым жестом поднес его Маре. Он сел рядом с Марой, Петер — рядом с шофером, и машина тронулась.

Через полчаса, когда было закончено с формальностями и Мара Павулан стала Марой Жубур, машина отвезла их на Цесисскую улицу, в довоенную квартиру Мары, которую она недавно получила обратно и даже успела прибрать на скорую руку. Конечно, их не ждал там роскошный свадебный стол, а приглашенными были только Петер Спаре и Екаб Павулан, встретивший их в дверях. В честь такого события старик нарядился в праздничный костюм и повязал галстук. Взволнованно и удивленно он наблюдал за происходящим и сам не знал, что ему делать: не то радоваться, не то сердиться. Впервые за свою долгую жизнь он видел, что такое важное событие, как свадьбу, справляли по-обыденному, просто и быстро, и не кто-нибудь ведь, а родная дочь, Мара, которая кое-что знала о хороших обычаях. Где же торжественность, где благоговейный трепет перед будущим, который должен испытывать человек, отправляясь в далекий, неизведанный путь? Как будто они сами распоряжаются жизнью, а не она ими. Или это во всем так при новом строе? Нет, Екаб Павулан не мог уразуметь это, а спрашивать о таких вещах он почел неудобным. Да и трудно было бы ему передать ход своих мыслей. Даже дочь казалась ему в этот час новой, не похожей на прежнюю Мару. Когда все подняли рюмки и чокнулись за здоровье новобрачных, странно стало на душе у Павулана и глаза увлажнились. Но никто этого не заметил.

За столом новобрачные сидели недолго: выпили несколько рюмок вина, подкрепились холодными закусками, заранее приготовленными Марой, и стали собираться в путь. По-настоящему свадьбу должны были праздновать в штабе полка Жубура. Мара оделась потеплее, обула фетровые сапожки, натянула толстые узорчатые варежки, связанные ей покойной матерью. Попрощавшись с Павуланом, который остался сторожить квартиру, сели в машину… По темным уже улицам доехали до райкома комсомола, так как Петеру надо было передать Айе письмо от Юриса.

— Может быть, и Айю уговорим поехать? — сказал Жубур, когда машина остановилась перед райкомом.

Эта мысль всем понравилась. Жубур пошел вместе с Петером, чтобы пригласить Айю от своего и Мариного имени. Все им благоприятствовало: за несколько дней до этого Айе прислали второго секретаря райкома, и он уже приступил к работе. Созвонившись с секретарем горкома комсомола и получив согласие на однодневный отпуск, она оделась и вышла вместе с Петером и Жубуром. По дороге заехали на несколько минут к ней домой и подождали, пока она соберется, затем машина, переехав по временному, понтонному мосту через Даугаву, покатила с предельной скоростью по Елгавскому шоссе. Сидеть было тесно, зато тепло, а в ветреный зимний вечер, когда в поле мела и заносила снегом дорогу метель, это имело немаловажное значение.

Еду, еду, еду к ней,
Еду к любушке своей… —

тихо запел сидящий рядом с шофером Петер Спаре; остальные подтянули, и вот зазвучала песня — светлая, радостно-тревожная, как вызов мраку и самой судьбе. Прижавшись к Айе, Мара без слов улыбалась подруге, глядя на нее блестевшими в полумраке глазами. И зачем ей было говорить о том большом, полном счастье, которое вошло в ее жизнь, в жизнь Жубура? Оно не с неба свалилось, как неожиданное чудо, но медленно и терпеливо приближалось к ним… Оно взрастало в далеких странствованиях и на полях сражений, долгожданное, заслуженное счастье.

В полковом штабе, расположившемся в заброшенной усадьбе, их ждали за накрытым столом командир полка Соколов и почти все командование полка. Хозяйничали в этот вечер Юрис Рубенис и Аустра Закис.

В поле свистела и завывала метель. Орудийные выстрелы раздавались совсем близко. Соколова и Жубура часто вызывали к телефону из штаба дивизии.

Так началась для Мары и Жубура новая жизнь.

4

Ранним январским утром, часа за два до начала работы, старый Мауринь пришел на завод — тот самый лесопильный завод, которым до войны руководил Петер Спаре. Но Петер еще находился в армии, и до возвращения его управляющий трестом поручил завод Мауриню — не зря же во время эвакуации старик был директором!

Это было не совсем обычное утро. Не бессонница и не внезапная прихоть погнали Мауриня в такой ранний час на завод. Первым понял это старик сторож Асарит, которого пробудили от дремы тихие шаги.

— Стой! — крикнул он, не разобрав еще как следует, с какой стороны приближается прохожий, и на всякий случай звякнул затвором винтовки. — Кто идет? Отвечай, а то стрелять буду!

— Не горячись, Симан, — ответил Мауринь. — Что это ты вздумал стрелять в собственное начальство? Разве так сказано в служебной инструкции?

— А, это ты, товарищ директор, — пробормотал Асарит и отворил калитку. — Как тут узнаешь… темень такая, хоть глаз выколи. Был бы фонарь у ворот или хотя бы «летучая мышь»…

— Рыбка-окунь, не скучай, скоро будет месяц май[1],— сбалагурил Мауринь. — Когда на Кегуме завертится первая турбина, такую лампу получишь, что будешь без очков газету читать.

— Да когда еще это будет, — протянул Асарит. — Разрушать легко, а строить — не больно-то.

— Как же ты, старый рабочий, можешь сомневаться в таких делах? Если весь народ берется за что-нибудь, он своего обязательно добьется. Мало ли про нас болтали — мол, лесопильные станы нипочем не запустим к Новому году… А что получилось? Кончили к рождеству, на целую неделю раньше срока. То же будет и с Кегумом и со всеми прочими делами. Для себя ведь, пойми ты, восстанавливаем, не для господ. Кому из рабочих это не понятно! Курить хочешь?..

— А можно?

— Если с умом да не шататься по всему двору, тогда можно разок и затянуться.

Мауринь вынул пачку папирос и стал с подветренной стороны будки.

— Ты что-то нынче рано, товарищ директор, — сказал после долгой затяжки Асарит.

— Дела заставляют. С нынешнего дня начинаем работать по-новому. Государственное задание. Ты, когда начнут собираться рабочие, скажи, чтобы все шли в котельную. Надо будет поговорить. Да, еще вот что… В случае придет Петер Спаре, ты к нему не привязывайся. Пропусти без всяких пропусков. В лицо его помнишь?

— Как не помнить! — Асарит чуть не обиделся. — Мальчишкой еще знал. Иль демобилизовался?

— Пока еще нет, но прийти обещал. Приехал на два дня в командировку. Не он будет, если пройдет мимо своего завода, не завернет к старым дружкам.

— Как не завернуть, — согласился Асарит. — Ладно, директор. Пройдет у меня без всяких пропусков.

— Правильно, Симан. И пусть прямо ко мне.

Они докурили папиросы, затем тщательно втоптали окурки в снег.

— С винтовкой ты поосторожнее, — сказал Мауринь уходя. — Если не слушаются с первого предупреждения, надо стрелять в воздух. Тогда будут побаиваться. Попасть в человека недолго, а вот как ты его после поставишь на ноги?

Он обошел всю территорию завода, осмотрел сушилку, элеватор, станы; шершавыми пальцами поглаживал новые приводные ремни, которые недавно удалось раздобыть после долгих хлопот, — все старые приводные ремни немцы или увезли, или изрезали на мелкие куски. А лесопильный стан без приводных ремней — все равно, что человек без рук. Счастье еще, что не успели взорвать станы.

Всевидящим оком рачительного хозяина Мауринь следил за всякой мелочью. Если что лежало на месте не так, как надо, он сердился и тихо ворчал на несознательных людей, которых еще учить да учить надо, пока и последний разиня не поймет, как обращаться с народным достоянием. На что это похоже? Из сугробов по обеим сторонам подъездных путей торчат концы горбылей, а в Риге люди мерзнут из-за недостатка дров… Так не годится, миляги, каждое полено, каждую щепку надо в дело пускать.

Обойдя завод, Мауринь зашел в контору погреться. Достав лист бумаги, он записал, кому какие дать распоряжения. Он ничего не забыл, ничего не упустил.

Утро уже наступило, стали сходиться рабочие. Подождав, когда все собрались, Мауринь пошел в котельную.

Стоявший там гул мгновенно стих, как только рабочие увидели директора. Старые рабочие, которые знали Мауриня еще до войны, здоровались с ним запросто. Новички смотрели на него с любопытством. Подождав, пока аудитория успокоилась, Мауринь откашлялся.

— Товарищи и друзья, — начал он. — Все вы знаете, всем вам известно, что завод теперь в полном порядке. Как говорится, могут работать все лесопильные станы, все наши подсобные цеха. Но нам известно также, что в Риге и во всей Советской Латвии много добра еще испорчено: как проклятые фашисты бросили, так и по сей день разбито и разрушено до безобразия. Возьмем, к примеру, это самое электричество… Кое-какой свет у нас теперь имеется, но посмотрите на эти лампочки: что это за освещение? Нет настоящей силы, так сказать, в этих огоньках. Это потому, что дать надо всем, делить надо на много голов, а делить-то еще почти нечего. Если бы Кегум был в порядке, тогда — да. Но кто этот Кегум будет восстанавливать? Самим ведь придется. Теперь дальше. Как сейчас живется товарищам, которые из Задвинья?

— Плохо еще живется! — раздался возглас из толпы. — Воды нет, а утром и вечером не знаешь, как переправиться через Даугаву.

— Все это верно, друг, — согласился Мауринь. — И пока мы не построим настоящий мост, ни трамвая, ни воды в Задвинье не будет. Значит — мост нам нужен позарез, нужен, как хлеб насущный.

— К старости, может, дождемся! — выкрикнул один из новых рабочих. — Понтонный мост подо льдом. Когда пойдет лед, понтоны унесет в море. А новый мост надо строить годами. Ульманис пятнадцать лет мудрил с постройкой моста в конце улицы Валдемара, да так ничего и не придумал.

— Верно, все верно, товарищи, — продолжал Мауринь. — Ульманис мудрил пятнадцать лет и ничего не придумал потому, что его заботило не благополучие рабочих, народа, а, так сказать, хорошие барыши для себя и кулаков. Так было при Ульманисе. А при советской власти все по-иному. Пятнадцать лет нам мудрить не приходится. Иной раз хватит и пятнадцати дней, чтобы осмотреть место, обследовать речное дно. После этого правительство решает, что народу нужен новый мост, и строители без лишних разговоров приступают к работе. Вот как это делается при советской власти! Должен сообщить вам, что такое решение уже принято. До ледохода будет построен большой мост.

В котельной снова загудело, как в улье. Многие рабочие недоверчиво качали головами, смеялись, громко высказывали свои сомнения.

— До ледохода? Дуракам пусть рассказывает! Шутка ли — построить мост! Мостки разве какие-нибудь получатся!

— Не мостки, а самый настоящий мост, — громко, на всю котельную, крикнул Мауринь. — Я попрошу, товарищи, немного обождать, не шуметь, самого главного я еще не сказал. — Когда говор затих, он продолжал спокойнее: — Таково решение правительства и партии — мост должен быть построен до ледохода, а к лету — и понтонный мост. Понтоны уже начали доставать из подо льда. Работают над этим водолазы, помогают и войска, а также моряки. В постройке моста нам будет помогать Красная Армия, а вам известно, как идет дело, когда за него берется наша армия. Поспрашивайте Гитлера, чтобы поделился своим личным опытом. Только боюсь, он обидится на такой вопрос. Так вот, товарищи… нашему заводу выпала великая честь участвовать в этой стройке. Пиломатериалы для постройки будем давать мы — каждый день определенное количество. С завтрашнего дня завод переходит на двухсменную работу. Я думаю, придется прихватить и воскресенья, — конечно, если мы захотим, чтобы мост был готов до ледохода. Как, товарищи? Если у кого есть что на душе — выкладывайте.

— Что там много разговаривать, — громким внушительным басом сказал кочегар Вилцинь, высокий старик с пышными седыми усами. — Не срамиться же нам перед другими. Не хватало, чтобы потом рижане говорили: «Этот мост построили бы к сроку, да вот Мауринь со своим коллективом сорвали все дело — вовремя не подавали материалы». От стыда некуда будет глаза девать. А если узнает товарищ Сталин, что мы ему ответим? «Товарищи деревообделочники, — скажет он, — что же это вы? Всегда были в первых рядах революционных борцов, а теперь не хотите помочь своей родной советской власти». Вели кончать, Мауринь, пора браться за работу. До ледохода не так много осталось.

— Правильно, товарищ Вилцинь! — раздалось в толпе рабочих. — Нечего тут долго рассуждать! Сказано — не подведем! Пусть только строители пошевеливаются — мы их завалим лесом.

Кочегар рванул рычаг, и заводской гудок объявил о начале работы. Рабочие спешили к своим цехам. Вскоре зашипели и заскрежетали циркулярки, и белая древесная пыль стала оседать на лицах и спецовках. Старый Мауринь, став в дверях котельной, с радостным волнением наблюдал эту бодрую суету, которая поднялась во всех уголках завода.

— Могучий у тебя коллектив, Мауринь, — раздался за его спиной чей-то голос. — Он свое слово сдержит.

— Петер! — Мауринь быстро обернулся и стал обнимать гостя, грубовато-ласково похлопывая его по спине. — Слыхал? Не хотят лицом в грязь ударить.

— Не ударят. Но многое будет зависеть от тебя самого. Задание не из легких. Чтобы выполнить его к сроку, нигде не должно быть заминки. Заводу придется все время работать на полную мощность. Чтобы не было нехватки в бревнах, укладчики и возчики все время должны находиться на линии огня. Транспорт, бензин, масло, ток — обо всем самому надо думать. Вовремя думать. Главное — нельзя выбиваться из графика, иначе такая лихорадка начнется, такие неполадки…

— Вот ты и поучи меня, Петер, как лучше организовать… Пойдем лучше в контору, поработаем с карандашом в руках. Нам здесь все равно что военный план требуется.

Они обошли всю территорию завода; и, как раньше Мауринь, так сейчас Петер всюду проникал хозяйским взглядом. Пропустив его вперед, Мауринь шагал за ним с бьющимся сердцем: «Ну, как заметит что-нибудь такое и ткнет тебя носом…» Хотя сейчас он был хозяином на заводе, а Петер Спаре только гостем, Мауринь чувствовал себя рядом с этим военным, как школьник перед строгим учителем, который вправе требовать, чтобы здесь во всем был порядок. А если нет порядка, скажет: «Где же ты был, Мауринь, как ты проглядел? Вот как ты меня замещаешь?» Он, может быть, и не скажет ни слова, но сердце все равно почувствует упрек…

Все кончилось в общем благополучно. Только позже, в конторе, когда они с час поработали с карандашом в руке и «военный план» был детализирован, Петер заговорил об усилении противопожарных средств.

— Вспомни, Мауринь, как было дело осенью сорокового года, когда хотели спалить завод. Не исключено, что и сегодня среди мастеров и рабочих затесался враг. Кого-нибудь из своих гитлеровцы уж постарались оставить. И если на заводе покажется красный петух, что станет тогда с мостом?

— Надо, надо глядеть в оба, — сказал Мауринь. — Придется поставить побольше бочек с водой и ведер. Сегодня же проверю, в порядке ли пожарные рукава, и учения надо провести. Не все ведь старые рабочие, а про новых я ничего сказать не могу. Главный инженер — советский человек, за него я ручаюсь, но двое мастеров — по-моему, чужие люди. Может, я напрасно не доверяю, а может, и не напрасно.

— Хозяйничаешь ты правильно, Мауринь. Но гляди в оба. Доверяй и проверяй, — как учит нас партия.

— А когда мы дождемся тебя? Не думай, что я очень долго продержусь. Кости на покой просятся. Не та уже сноровка и распорядительность. Только и есть что прежний опыт.

— Ничего, продержишься до конца войны… а может быть, и дольше. Вопрос еще, вернут ли меня после демобилизации на старую работу. Да я и сам не вижу в этом большой надобности, раз на заводе есть хороший руководитель.

— Ты погоди, погоди, Петер, — разволновался Мауринь. — Ну, сам рассуди: какой я руководитель для такого большого предприятия?

— Я, брат, говорю совершенно серьезно. Сейчас каждый человек должен делать больше того, что ему кажется по силам. Мы не в игрушки играем, мы строим Советскую Латвию.

Мауринь дошел с Петером до ворот, проводил его взглядом, пока тот не скрылся за углом, и вернулся в контору.

«Беда мне с ними… старого человека — и на такую должность… — озабоченно думал он. — Словно нет людей помоложе».


Рижская командировка Петера Спаре была вызвана необходимостью получить в Наркомате лесной промышленности различные материалы; заодно надо было взять из ремонтной мастерской штабную машину. На боевом участке корпуса в это время наступило относительное затишье, и полк, в котором Петер командовал ротой, находился во втором эшелоне.

Кроме служебных заданий, Петеру нужно было выполнить и поручение Аустры: она просила зайти в один дом на улице Кришьяна Барона и осмотреть небольшую квартиру на четвертом этаже, которую с месяц тому назад выхлопотала Айя и записала на имя Петера. Квартира была довольно уютная и в хорошем состоянии, только пустая.

«Первое время придется жить по-фронтовому».

Странным, почти непостижимым казалось это: они будут всегда вместе. «Аустра и я… новая жизнь, лучше и правильнее той, прежней… общие мысли и общие мечты… Еще идет война, еще мы оба носим военную форму, но уже разгорается заря завтрашнего дня, и жизнь шумит, как полноводный поток. Во всем понимать друг друга, помогать и поддерживать в тяжелые минуты, делить пополам и горе и радость. Как хорошо будет работаться нам обоим — и Аустре и мне…»

Да, у них теперь было все хорошо. Об этом знали все друзья их, все боевые товарищи. И во всем полку не было такого человека, который не радовался бы их счастью. Даже подполковник Аугуст Закис, который таил в душе незаживающую рану, и тот любил иногда пошутить с Аустрой:

— Выходит, сестричка, что ты пошла на войну, чтобы заполучить мужа. А что, если я расскажу об этом отцу с матерью? Отец рассердится: ты же рассоришь его с Лиепинем — они и без того еле ладили.

— Может быть, нам с Петером надо попросить разрешения у Лиепиней? — отшучивалась Аустра. — Так и так, хотим обвенчаться и просим вашего благословения… Интересно, что они ответят?

— Уверен, что Лиепиниене сейчас же побежит за советом к пастору. Уговорит, чтобы он вас не венчал.

Но эту шутку Аустра приняла всерьез и вспылила:

— Аугуст, как тебе не стыдно! Неужели ты думаешь, что мы будем венчаться у пастора? За кого ты нас принимаешь?

— Влюбленные не могут похвалиться строгой последовательностью в своих действиях: чувства у них господствуют над разумом.

— Посмотрим, как ты сам…

— Я? — Аугуст Закис перестал улыбаться. Снова легла на его лоб суровая морщина. Шутливый разговор оборвался, как непрочная нить, которой коснулось отточенное лезвие.

5

В конце января с очередного московского поезда сошел на Рижском вокзале рослый полувоенного вида пассажир в белых фетровых валенках с отогнутыми голенищами, в синих бриджах, в отличном черном полушубке, отороченном серым каракулем, и в серой каракулевой же ушанке. Он окликнул двух носильщиков и каждому вручил по два больших чемодана. Пятый, самый маленький и легкий, взял сам и солидной походкой последовал за носильщиками к выходу. Несколько оплывшее и красноватое лицо его выражало любознательность. Он с большим интересом разглядывал толпу встречающих, надеясь, видимо, увидеть кого-нибудь из знакомых.

— Найдите мне машину или извозчика, — сказал он носильщикам на чистом латышском языке.

Машину найти не удалось: такси в Риге тогда еще не ходили. Подъехал на загнанной коняге старик извозчик. Прибывший полувоенного вида гражданин назвал адрес и минут пять поторговался. Наконец, они сошлись в цене.

Тогда Эрнест Чунда — это был он — разместился со всеми чемоданами в старом фаэтончике, и извозчик не торопясь повез его по указанному адресу. Чунда внимательно приглядывался к каждому дому, мимо которого проезжал, будто хозяин, вернувшийся после долгой отлучки в свои владения.

«Ничего, не так страшно, — думал он. — Лучше, чем я ожидал».

В Ригу он вернулся с довольно широкими планами. «Если ничего не выйдет с партийной работой, можно пойти по хозяйственной линии: заместителем наркома или управляющим трестом. Нужда в людях большая. Персональная машина и шофер, кабинет с громадным письменным столом и несколько телефонов, большая квартира в центре города со стильной мебелью… Тогда ты, Рута, не выдержишь, раскаешься. Но мы сначала подумаем день-другой, заставим понервничать и похныкать и потом только простим старую обиду. И чтобы в дальнейшем никаких капризов, никаких сумасбродных выходок, — имейте в виду, мы не привыкли, чтобы нами помыкала женщина».

Так думал Эрнест Чунда, сидя в фаэтончике. Нельзя сказать, чтоб он возвращался из эвакуации налегке. Не о том свидетельствовали туго набитые чемоданы. Там были и платье, и обувь, посуда и продовольствие, а также немало прекрасных вещиц, изготовленных искусными руками уральских мастеров. В тяжкие военные годы Чунда отнюдь не сидел на печи. И это было только начало. В Риге он надеялся развернуться по-настоящему.

Извозчик остановился у дома, где Чунда с Рутой жили до войны. На первых порах Чунда намеревался остановиться здесь, пока не будет подыскана квартира побольше и получше. Вдвоем с извозчиком они втащили по лестнице чемоданы и сложили их на площадке перед дверью квартиры. Затем Чунда расплатился, отпустил извозчика и, поправив сбившуюся на затылок ушанку, нажал кнопку звонка. Но звонок молчал — очевидно, не было тока. Тогда Чунда начал стучать. Он был уверен, что в квартире кто-нибудь есть. Может быть, успела вернуться Рута — вот будет сценка!

Дверь отворила пожилая женщина. Увидев незнакомого человека, она испугалась и хотела захлопнуть дверь, но Чунда уже переступил порог.

— Нуте-ка, посторонитесь, дайте мне пройти, — спокойно сказал он.

— Что вам нужно? — тревожно спросила женщина. — Вы, наверно, ошиблись.

— Я хочу войти в свою квартиру.

— Что вы, это моя квартира, — возразила женщина. — Здесь я живу, и муж мой, и дочери…

— С какого времени?

— С сорок второго года…

— С сорок второго. А мне эта квартира принадлежит с сорокового года, — торжествующе сказал Чунда. — Несколько лет я отсутствовал, а теперь вернулся, и квартира нужна мне самому. Так что не удивляйтесь, гражданочка.

Не слушая охавшую женщину, он внес свои чемоданы в переднюю и аккуратно поставил их друг на друга. Когда это было сделано, Чунда запер дверь и снял полушубок.

— Надеялись, что я не вернусь? Сознавайтесь! — смеялся Чунда. — Думали, это навсегда? А я вот вернулся, и вам теперь придется немного уплотниться. Я временно займу одну комнату, пожалуй большую, которая выходит окнами на улицу.

— В ней живут мои дочери, — робко пробормотала окончательно подавленная самоуверенностью Чунды женщина. — Неудобно вам будет… в такой тесноте.

— Если неудобно станет, я попрошу вас выехать из моей квартиры. Но весьма возможно, что этого и не придется делать. Квартира для меня все равно мала. Как только найду другую, сразу перееду. Вы мне не порекомендуете что-нибудь подходящее? Так, в четыре-пять комнат — больше не надо. Но только, чтобы была со всей обстановкой. Мне пустого сарая не нужно.

Женщина немного подумала и уже более оживленно сказала:

— Вот в соседнем доме есть хорошая квартира. Хозяин убежал, с немцами. Был каким-то начальством в полиции. Только вы поторопитесь, пока не заняли.

— Ладно, гражданка, я потом зайду посмотреть, — сказал Чунда. — В данный момент мне надо умыться и побриться. Теплая вода есть? Да, скажите, почему у вас так холодно?

— Ох, господин любезный, дом ведь не отапливается. Чуть нагреется квартира от газовой плиты, и все.

— Это не дело. — Чунда неодобрительно покачал головой. — Я поговорю с управдомом.

— Пожалуйста, поговорите, может он вас побоится, — сказала женщина. Она принесла из кухни теплой воды, оставшейся в чайнике, и Чунда сел бриться. Приведя себя в порядок, он ушел устраивать свои дела, предварительно внушив женщине, что ей придется отвечать перед судом, если пропадет что-нибудь из его вещей.

Чунда намеревался прежде всего разузнать относительно Руты. «Если она вернулась, то по своей глупой откровенности могла черт-те чего наболтать про меня. В таком случае в партийных организациях начнут придираться, и разговаривать будет трудно. Зато, если никто ничего не знает, можно рассчитывать на поддержку».

Скорее всего он мог получить нужные сведения в райкоме комсомола, где работала Айя. Но Чунда сразу отказался от этой мысли, вспоминая неприятный разговор с Айей осенью сорок первого года. «Кто-кто, а она будет по всему городу трубить о каждом твоем промахе. Много о себе думает…»

Поэтому Чунда счел более благоразумным сходить к родителям Руты. Если они живы, то должны что-нибудь знать про дочь. Может быть, Рута даже живет у них. И он отправился на квартиру стариков Залитов.

Медная дощечка на дверях сохранилась: значит, еще живы. Но на стук Чунды никто не вышел. Простучав несколько минут, он пошел к дворнику и узнал от него, что мать Руты умерла от тифа во время оккупации, а отец работает в какой-то артели и приходит поздно. Дочь еще не приехала.

Чтобы не терять зря времени, Чунда решил осмотреть квартиру, о которой ему сказали. Придя в указанный дом, он отрекомендовался дворнику как представитель райисполкома, и тот немедленно показал ему все. Квартира действительно могла удовлетворить самому взыскательному вкусу: прекрасная гостиная с камином и роялем, ванная, светлая спальня, кабинет и столовая с внушительным буфетом черного дуба, в котором сохранились расписные сервизы и множество больших и маленьких хрустальных рюмок, стаканов и бокалов — для коньяка, вина, шампанского. Очевидно, высокий полицейский чин удрал с такой поспешностью, что не успел ничего ни увезти, ни уничтожить.

— Я беру эту квартиру со всем, что тут есть, — заявил Чунда дворнику. — Ключи отдайте мне.

Затем он двинулся в райисполком и оформил в жилищном отделе юридическую сторону дела — тогда это еще не было так сложно, как полгода спустя. С ордером в кармане Чунда явился в отделение милиции и прописался на постоянное жительство в Риге. В тот же день он с помощью дворника доставил свои чемоданы в новую квартиру и вечером снова пошел к старику Залиту.

Отец Руты уже пришел с работы и ужинал в кухне.

— Здорово, тестюшка! — весело крикнул ему с порога Чунда.

— Эрнест… голубчик ты мой… вернулся? — Старик поднялся ему навстречу, а сам смотрел на дверь — не отворится ли, не покажется ли еще кто. — Один? Значит, правда, что Рута… — печально спросил он и не докончил.

— Да, к сожалению, один, — вздохнул Чунда. — Такая наша судьба. Уехали вместе, а вернулся я один.

Встреча получилась совсем не такая, как представлял себе Чунда: старик чуть не до слез расстроился.

Искусно лавируя с ответами и вопросами, чтобы Залит не догадался, как он мало знает о судьбе Руты, Чунда в две минуты выведал все, что тот знал.

По словам тестя, Рута осенью была с Ояром Сникером в Даугавпилсе, потом они уехали в Тукум и там попали в лапы к немцам. После один человек, которому удалось перебраться через линию фронта, рассказывал, будто фашисты повесили их.

Несколько минут Чунда сидел понурившись, не находя слов. То, что погиб Ояр, его нимало не взволновало, но Руту ему было жалко. Впрочем, жалость быстро заглушило более определенное и сильное чувство: теперь смело можно пустить в ход версию о потере партийного билета во время бомбежки.

— Как вы разлучились друг с другом? — спросил Залит. — Старались бы вместе держаться.

— Обоим дали специальные задания, — объяснил Чунда. — Мне одно, Руте другое. В военное время иначе нельзя. А мы, партийцы, привыкли выполнять все, что нам приказывает партия. Так и разлучились. Да, тяжелая у нас судьба… Но не нам одним пришлось так много потерять. Надо уметь переносить несчастья. Будьте мужчиной, товарищ Залит.

Он быстро ушел, опасаясь, как бы старик не стал задавать вопросы, на которые ему было бы затруднительно отвечать. И потом слишком долго горевать не было времени. Чунда спешил устраивать свои дела, пока благоприятствовала обстановка. Удобным жильем он уже обзавелся; оставалось теперь оборудовать его получше. А умный человек не может всю жизнь прожить одними воспоминаниями о минувшем счастье.

В течение следующих двух или трех дней Чунда, как хороший охотник, рыскал по Риге, обходил пустые квартиры, а по вечерам под покровом сумерек свозил к себе на ручной тележке горы разного добра. Комнаты скоро стали походить на склад мебели, а он все продолжал привозить столы, шкафы, стулья и зеркала. Одного рояля ему показалось мало, он достал еще пианино. Все углы были завалены люстрами, подсвечниками, картинами, коврами. Среди этого навала вещей негде было повернуться, свободно шагнуть, но Чунду это не беспокоило. «Ничего, все потом пристроим». Он обходил комнаты и наслаждался созерцанием своих богатств — ощупывал мягкие бархатные кресла, смотрелся в зеркала, пробовал одним пальцем, как звучит рояль. Волшебные мгновенья!..

В конце концов он ничего не потерял в этой войне.

Однажды вечером, покончив с хозяйственными делами, Чунда явился на прием к первому секретарю райкома партии, где он некогда работал. Терпеливо выслушав рассказ Чунды о том, как он эвакуировался по распоряжению Силениека, как мужественно перенес несколько бомбежек, как лишился партийного билета, с какой настойчивостью подымал в партийных организациях вопрос о получении нового билета и как всюду ему отвечали одно и то же: разбор дела придется отложить до того времени, когда можно будет выяснить все обстоятельства, то есть после войны, и разобраться в этом придется Центральному Комитету КП(б) Латвии, секретарь районного комитета Озолинь, уже сильно поседевший мужчина, пристально взглянул на Чунду и спросил:

— Почему вы за все это время ни разу не обратились в ЦК?

— Два раза писал лично товарищу Калнберзиню, но мои заявления, вероятно, не дошли… — не сморгнув глазом, соврал Чунда. — Сами знаете, как во время войны работала почта.

— Хорошо работала, товарищ Чунда.

— Но я не знал точного адреса ЦК.

— Могли послать в ЦК ВКП(б). Оттуда переслали бы по назначению.

— Как-то не пришло в голову, — пробормотал Чунда. — И потом я столько всего пережил… потерял семью… душевная депрессия… сами можете представить.

— Почему вы не пошли в латышскую дивизию?

— Здоровье подвело. Легкие у меня не в порядке, товарищ секретарь.

— Туберкулез? Что-то не похоже.

— Выгляжу я хорошо, но это одна видимость. Спросите у специалиста. Но вы не думайте, что я не выполнил своего долга. Всю войну проработал на оборонном заводе.

Секретарь только посмотрел ему в глаза, и под этим взглядом Чунда весь съежился, как под струей холодной воды.

— Зачем вы врете? Хотите обмануть партию? Ничего у вас не выйдет, нам все известно. Когда начали формировать дивизию, вы поспешили уехать в Среднюю Азию.

«Рута разболтала Айе, — подумал Чунда. — Теперь расхлебывай кашу».

— По существу говоря, вы сами давно исключили себя из партии, и нам придется только довести это дело до конца, — продолжал Озолинь. — Партию обмануть нельзя. К партии человек должен приходить с чистым сердцем, с открытой душой. А вы приходите, как мелкий жулик.

— Вы меня оскорбляете, товарищ секретарь! — Чунда расправил плечи. — Я требую, чтобы мое дело расследовали. Пусть докажут…

— Все будет расследовано и доказано. Относительно этого можете не сомневаться. К вашему сведению — у нас и сегодня доказательств имеется больше, чем нужно. Живые люди могут засвидетельствовать, что вы были паникером и шкурником. Докажите, что это не так! А теперь можете идти. Когда потребуется, вас вызовут.

После этого разговора Чунде стало ясно, что к секретарю по кадрам лучше не соваться: если в райкоме утвердилось такое мнение об Эрнесте Чунде, значит и здесь кое-что знают. Хорошей службы теперь не получишь…

— Ну и не надо, — сердито бормотал Чунда. — Обойдусь без вас.

Будучи человеком практических взглядов на вещи и людей, он за эти несколько дней успел разглядеть впереди некие заманчивые перспективы. Нашлась женщина, еще во цвете лет, которая с первой встречи в домоуправлении одаривала его благосклонными взглядами. Жила она в том же подъезде, что и Чунда, а главное, владела небольшой, но прибыльной мясной лавкой в центре города. Имя ее было Эмилия Руткасте — и фамилию и мясную она унаследовала от своего покойного мужа.

Итак, мысли Чунды естественно обратились к Эмилии Руткасте.

«С ней не пропадешь», — решил он и, не откладывая дела в долгий ящик, в тот же вечер постучал к вдове. Она сама открыла дверь и, увидев, кто пришел, чуть-чуть покраснела.

— А, вы ко мне, господин Чунда?

— Да, зашел вот. Мне хочется переговорить с вами по очень важному вопросу. Не помешал? Вы, может быть, не располагаете временем?

— Отчего не располагаю? — Эмилия Руткасте улыбнулась в доказательство полной готовности принять гостя. Она была довольно миленькая женщина, несмотря на излишнюю полноту. — Заходите, пожалуйста. Я одна.

— Благодарю вас, — звучным голосом ответил Чунда и последовал за Эмилией в ее апартаменты, которые были точь-в-точь так же набиты вещами и мебелью, как и расположенная этажом выше квартира Чунды.

— Что же это за важный вопрос? — спросила хозяйка, когда гость сел на предложенный ему стул.

Чунда ответил не сразу. Он ястребиным взглядом окидывал каждую вещь и тут же мысленно оценивал ее по спекулятивным ценам. Одни только старинные столовые часы должны были стоить громадных денег. «А гарнитур какой, секретер красного дерева с фарфоровыми фигурками, а хрусталь!.. Не иначе как в начале войны собрано. Не может быть, чтобы мясник или сама вдова приобрели за полную цену. Да, эта женщина знает, что такое жизнь», — с удовольствием подумал Чунда, затем повернулся к Эмилии, поглядел на нее долгим, несколько осоловелым взглядом и, наконец, произнес:

— Плохо мне, товарищ Руткасте.

— В каком смысле, господин Чунда? Не удается на работу устроиться?

Он презрительно скривил губы.

— На работу хоть сейчас возьмут, на самую ответственную. Но разве работа — это все? Человек ведь не для того только живет, чтобы работать. Он хочет личных переживаний, хочет счастья… у него, между прочим, имеется сердце. А у меня с сердцем не все в порядке.

— А вы не советовались с врачами? — Эмилия Руткасте сделала вид, что не поняла намека Чунды. — Многие средства помогают… если болезнь не очень запущена.

— Помочь мне может только одно средство. Это — вы! — воскликнул Чунда, глядя ей прямо в глаза.

— Я? — она пожала плечами и засмеялась. — Непонятно, о чем вы говорите, объясните хоть…

— Тогда я должен объясниться вам в любви.

— Ах, вы вот о чем!.. Интересно.

— Надеюсь, вы не станете смеяться над моими чувствами, если мы даже не придем к соглашению.

— Боже сохрани, как можно смеяться над такими святыми вещами!

Убедившись, что Эмилия действительно готова принять его слова всерьез, Чунда познакомил ее со своими соображениями.

— Мы с вами оба вдовцы, оба одинокие. Вы потеряли мужа, я — жену. Вы бьетесь со своим торговым предприятием, а я не знаю, к чему приложить свой опыт и инициативу. Вам поневоле приходится обращаться за услугами к чужим людям! Ведь не можете же вы выезжать в деревню для закупки мяса и прочих сельскохозяйственных продуктов. Кто же тогда будет торговать в мясной? А чужой человек никогда не заменит своего. Он думает только, как бы побольше урвать для себя. Другое дело, если у вас будет муж — муж со знакомствами среди шоферов и заведующих гаражами; получится совсем иная картина: он — разъезжает по волостям и закупает все, что можно достать у крестьян, вы — торгуете, и вся прибыль остается в семье.

— Ах, сущую правду говорите, — развздыхалась Эмилия. — Был бы муж…

— Дальше. Кто же запрещает нам пожениться, если это нам выгодно и если имеется в наличии любовь?

— Запрещать — кто же запретит, но вы очень уж скоро… мы ведь несколько дней как познакомились.

— Это самый верный брак, когда любовь разгорается при первом взгляде.

— Вы так думаете?

— Милая Эмилия, это я точно знаю…

Немного подумав, Эмилия заговорила будничным тоном:

— А как же быть с другой квартирой? Главное, и у вас она такая завидная. Одной семье не разрешат иметь два таких вонунга[2].

— Ну, так что же? Через несколько месяцев, когда в Риге с жилищным вопросом станет похуже, мне за нее дадут порядочные деньги. А жить можно и без регистрации в загсе, хотя бы несколько месяцев, пока подымутся в цене квартиры, — это убытка делу не принесет.

— Напротив, одну пользу, — согласилась Эмилия. — Если что случится, легче будет вывернуться. И потом у нас получится вроде обручения. Поживем с полгода как жених с невестой, лучше узнаем друг друга, как полагается у порядочных людей, а потом, если сойдемся характерами, отпразднуем свадьбу.

— Эмилия, это мои собственные мысли. Я вижу, мы сойдемся…

Они проговорили весь вечер. Убедившись, что их интересы совпадают по всем пунктам, Эмилия достала бутылку вина и изжарила яичницу с салом.

Только что сели ужинать, как пришел какой-то молодой еще, очень маленького роста человек, и Эмилия представила его Чунде:

— Это мой компаньон, товарищ Джек Бунте. Ты, Эрнест, будешь ездить с ним закупки делать. У него много знакомых и в городе и в деревне.

…Спустя две недели бюро райкома на очередном заседании исключило Чунду из партии. Уходя с заседания, он сердито хлопнул дверью и в тот же вечер уехал на грузовике какого-то учреждения в Мадонский уезд за товаром для мясной лавки.

6

В воскресенье Эвальд Капейка проснулся, по привычке, рано, но встать не спешил. Сквозь трещину в темно-зеленом картоне, которым было затемнено окно, в комнату проскользнул, солнечный луч и начертил золотистую полоску на дверце старого платяного шкафа. В кухне хлопотала по хозяйству мать Капейки: скрипнула дверца духовки, звякала посуда. С улицы доносился монотонный стук лошадиных копыт; Капейка по звуку догадался, что одна подкова ослабла. «Потеряет, если вовремя не перекуют… — подумал он. — Крестьяне жалуются, что нигде не достанешь подковных гвоздей. Мелочь как будто, а без нее не обойтись». Весь мир полон мелочей, но сейчас, когда всего не хватает, а потребностей стало больше, чем прежде, они резче бросаются в глаза.

Капейка достал портсигар и закурил. Положив одну руку за голову, другой он стряхивал пепел с папиросы в старое чайное блюдце, а сам сосредоточенно думал о вчерашней работе, о том, что гаражу, которым он заведует, требуется новая крыша, о том, что на свете еще много крупных и мелких жуликов. Вначале иные и его считали взяточником, которого можно купить за мешок картошки или за свиной окорок. «Одолжите на день машину, и вы на целую неделю будете обеспечены продовольствием… Продайте бидон бензина, а мы вам привезем дров». Будто они не знали, за что Капейка боролся в лесах Видземе, забыли, где и как он потерял ногу. «Время трудное, товарищ Капейка, но если мы будем держаться друг за друга, и нам и вам будет легче. Государство в убытке не останется, если несколько граждан поживут чуть получше, чем большинство населения. Плюньте вы на все предрассудки — все равно одна ласточка весны не делает. В трудные времена порядочностью похваляются только дураки, а вы — Эвальд Капейка, человек умный… Подумайте о себе, о своей старухе матери, о будущем… Ну что вам стоит немного посодействовать предприимчивым людям? Машина ведь не развалится…»

Так шли дела вначале, пока Капейка не выгнал из гаража несколько отъявленных жуликов. Новые шоферы сначала работали хорошо, но искушение, видно, было слишком велико, и спустя какой-нибудь месяц два шофера пошли по стопам своих предшественников. Об этом говорил и слишком большой расход бензина в каждую поездку и ломка графика.

Ну, черт с ними, Капейка не возражал бы, если бы они во время поездок за город подсаживали попутных пассажиров, но он весь кипел от возмущения, когда узнавал, что на государственных машинах разъезжали по своим темным делам спекулянты. И Капейка принимал все меры, чтобы помешать этому: кропотливо подсчитывал пройденные километры, время и расход бензина, контролировал, когда и где была машина, и с неисправимыми долго не церемонился.

Вот и сейчас: он сам видел, что не все в порядке — один шофер стал жить не по средствам, кутил в ресторанах, щеголял новыми костюмами и сорил направо-налево деньгами, а в каждую поездку с его машиной обязательно что-нибудь случалось. То камера лопнула, то испортился мотор и пришлось с ним провозиться несколько часов — и вот вам опоздание. Нет, надо будет серьезно поговорить с автоинспекцией, чтобы проследили за этим шофером.

В нем никогда не иссякала готовность к борьбе, настойчивость в достижении цели, недаром он был командиром партизанского батальона. А быть честным и в большом и в мелочах научил его Андрей Силениек — человек, о котором Капейка всегда вспоминал с восторженной любовью.

Пришли ему на память и тяжелые дни, когда жизнь казалась беспросветной и бесцельной, когда мысль об увечье заставляла больно сжиматься сердце. Он возненавидел свою палку, без которой не мог и шагу ступить, он каждую улыбку воспринимал как насмешку над своей беспомощностью, каждое сочувственное слово — как унижение.

Сейчас все это пережито и преодолено, и хотя на свете осталось еще порядочно всякой дряни, но в общем люди — хороший народ.

Когда Капейка вернулся в Латвию, его один за другим стали навещать старые боевые товарищи, и их дружба, их верность помогли ему справиться со своей тоской, выйти из тупика.

Но это было еще не все. Жила на шоссе Свободы одна девушка, о которой Капейка часто вспоминал в годы войны. Вернувшись в Ригу, он, однако, побоялся пойти к ней, даже письма не послал, заранее решив, что теперь все кончено. Она узнала от знакомых о возвращении Эвальда и пришла однажды в воскресенье навестить его. Он сразу, едва успев поздороваться, показал ей на свой протез и сказал:

— Ты свободна, Алиса, жалости я от тебя не требую.

— Ты меня разлюбил? — спросила она, и открытое, веселое лицо ее побледнело. — Конечно, кто я такая… простая, обыкновенная девушка… А ты герой, про тебя в газетах пишут.

Капейка разволновался.

— Ты разве не видишь, что у меня нет ноги? Со мной теперь ни танцевать, ни гулять не пойдешь.

— Выходит, вся твоя любовь пропала вместе с этой ногой? — возразила она, и сама же улыбнулась.

Нет, люди оказались лучше, чем о них думал одно время Капейка. Он решил больше никогда не спешить с выводами. А за предложение забыть его Алиса крепко пробрала Эвальда.

— Да какое ты имел право думать так обо мне? За кого ты меня принимаешь? Как будто у одних мужчин есть сердце, будто вы одни знаете, что такое верность!.. Очень много вы о себе думаете! Сию же минуту извинись, иначе пойду и пожалуюсь твоей матери, что ты меня нисколько не уважаешь…

Вот так все и устроилось. Жизнь не казалась уже бесцельной Эвальду Капейке, он все чаще и чаще стал забывать о своем увечье. Он снова научился балагурить и даже о своем протезе говорил с юмором…

Позавтракав, Капейка пошел в гараж. Путь был недолгий — перейти только улицу.

В конторе скучал дежурный. В мастерской два шофера ремонтировали какие-то детали. Из двадцати четырех грузовиков, составлявших автомобильный парк наркомата, почти треть находилась в ремонте, потому что машины по большей части были трофейные и основательно поизносились.

— Что, Плицис еще не вернулся? — спросил Капейка дежурного.

— Нет еще. Наверно, заночевал в Цесисе.

— Все равно пора ему вернуться, если и заночевал, — проворчал Капейка. — Каких-нибудь два часа езды.

— Случилось что-нибудь с машиной, закапризничала.

Капейка холодно усмехнулся.

— Машина и пяти тысяч километров не наездила. Рано ей капризничать.

Он замолчал. Стал перелистывать рапортички диспетчера, квитанции на произведенный ремонт, долго изучал вчерашний отчет о расходе бензина.

«И налево и направо работают… — думал Капейка. — На два километра литр бензина — слишком жирно. Не по болотам ездят, по гладкому шоссе… Где же тут план выполнить! Машинам придется полмесяца простоять из-за нехватки горючего. Зато спекулянты посмеиваются себе в бороду — им что, они свой план всегда перевыполняют. [Дьявол вас возьми, живоглоты, паразиты проклятые. Пока вас не стряхнут с шеи, вы много крови у народа высосете».

— Товарищ Капейка, вы еще немного побудете? — спросил дежурный.

— А что?

— Хотел сбегать к киоску за газетами.

— Валяйте. Я и сам еще не читал «Цини».

Как только дежурный ушел, Капейка позвонил своему приятелю, работнику автоинспекции.

— Послушайте вы там, черти полосатые! — крикнул он в трубку. — Если вы сегодня не поможете мне изловить этих жуликов, я начну подозревать, что вы с ними заодно. Обижаться не стоит, надо действовать. У меня есть точные сведения, что на Псковском шоссе будет добыча. Номер машины? После скажу. Сам хочу участвовать в охоте. Выехать надо через полчаса. Ждите меня на углу.

Когда дежурный вернулся, Капейка уже повесил трубку. Он взял принесенный номер «Цини», прочел передовую, сообщение Советского Информбюро и статью о партизанах, затем сказал дежурному, что вечером зайдет еще, и ушел. На углу он сел в машину к инспектору, и они поехали.

Между поселком Ропажи и Сигулдой машину поставили в лесу и стали ждать. По ошибке остановили два грузовика и, проверив путевки, сразу отпустили.

Третья машина была та, которую они ждали. Шофер Плицис с довольно независимым видом вынул из кармана путевку и служебное удостоверение. Пожалуйста, у него все в порядке: отвез груз в Цесис, сдал по назначению, а на обратном пути регулировщики посадили пассажира до Риги. Пассажир — плечистый краснощекий мужчина в черном полушубке — сидел рядом с шофером и с подчеркнутым спокойствием наблюдал процедуру проверки. Капейке его лицо показалось знакомым. Когда инспектор велел показать документы, пассажир достал паспорт, а заодно и портсигар.

— Если употребляете, прошу закуривать.

Капейка через плечо инспектора прочел в паспорте фамилию, имя. Эрнест Чунда… это имя он действительно слышал. И не один раз — до войны этот человек работал в райкоме, кажется в отделе кадров. Пока инспектор проверял документы, Капейка довольно ловко встал на колесо и заглянул через борт машины, чтобы проверить груз. Говяжья туша, две свиньи и четыре мешка картошки были уложены так искусно, что, глядя со стороны на проезжающую машину, нельзя было ничего заприметить.

— Чей это груз? — спросил шофера Капейка. — Где ты его принял?

Шофер немного помялся, но, видя, что увернуться от ответа все равно не удастся, сердито кивнул в сторону Чунды:

— Всё его.

— Из Цесиса везешь? — продолжал допытываться Капейка.

— Нет… по дороге принял.

— В каком месте? Не на шоссе же?

— Нет. Пришлось свернуть немного в сторону по дороге в Рауну… Не знаю, как называется этот хутор. Спросите его самого.

Видя, что дело принимает неблагоприятный оборот, Чунда вылез из кабины и выразительно подмигнул Капейке, приглашая его отойти за кузов машины, в сторонку.

— На минутку, товарищ, я вам должен рассказать… Произошло недоразумение. Это все приобретено честным путем. Везу на одну фабрику… Понимаете, для рабочего снабжения.

Но одна рука его уже добралась до внутреннего кармана полушубка, нащупала пачку денег и так же на ощупь отделила от нее несколько сотенных бумажек. Ободряюще кивая головой, Чунда стал совать Капейке взятку:

— Берите, берите, только шума не подымайте. Вечером принесу на квартиру свиной окорочок.

— Послушай, старина! — позвал Капейка инспектора. — Этот дядя предлагает мне взятку.

Подошел инспектор. Чунда, густо побагровев, переминался с ноги на ногу.

— Много у него этого добра? — спросил инспектор. Заглянув в кузов, он покачал головой. — Ничего себе, целый продовольственный склад. Придется составить протокол.

— Неужели нельзя без этих формальностей? — быстро бормотал Чунда и снова начал шарить по карманам. — А как вы посмотрите, если каждому по тысяче? Мало? Ну, тогда по две.

— Довольно, перестань! — прикрикнул на него Капейка.

А инспектор уже составлял протокол.

Чунда понял, что он попал в большую беду, и как ни жалко ему было денег, но из-за нескольких тысяч рублей садиться в тюрьму вовсе не хотелось. Он выхватил из кармана толстую засаленную пачку денег и протянул инспектору.

Тот сделал вид, что не замечает ее, тогда Чунда ткнул ее в грудь Капейке:

— Чего там ломаетесь, берите. Ровно десять тысяч. Вот еще богатые какие, от денег отказываются!.. Если не хотите деньгами, можно продуктами. Так и быть, полсвиньи отдаю… только скажите, когда и куда доставить? Такого сала вы ни в одном магазине не найдете.

Тут Капейка не выдержал — так толкнул Чунду, что тот упал в снег, но пачку денег из рук не выпустил. Поднявшись, Чунда отряхнулся, сердито и растерянно посмотрел на Капейку:

— Чудаки… формалисты… Я доставляю рижанам продовольствие, а вы хотите сделать из меня жулика.

— Ты и есть самый настоящий жулик, — спокойно сказал Капейка. — Эх ты, спекулянт, партизана хотел за полсвиньи купить…

Спустя неделю народный суд приговорил Чунду к нескольким годам тюремного заключения. Все заботы о снабжении мясной лавки Эмилии Руткасте снова свалились на плечи Джека Бунте.

Глава вторая

1

Секретарь волостного исполкома Скуя — худой, лет сорока мужчина с редкими волосами, в коричневых роговых очках, деликатно ссутулив спину, подкладывал Индрику Закису одну за другой подготовленные на подпись бумаги. Он скучно, как будто что-то давным-давно известное, объяснял их содержание и смотрел, как Закис медленно выводил свою подпись — крупными буквами без росчерков, завитушек и закорючек, — затем выхватывал из-под руки документ и клал на его место другой.

Это, товарищ председатель, циркуляр насчет вывозки гравия на дороги… Это ответ уездному исполкому о бесхозных усадьбах. Мы уже сообщали. Не знаю, чего им еще нужно.

— Им нужны подробные сведения, — ответил Закис, поднимая голову. — Простой список ничего не дает. Что толку, если написать, что хутора Зиемеля или Лиепниека остались без хозяев? Надо знать, какие это хутора, сколько там земли, скота, какой инвентарь, в каком состоянии строения. Только тогда можно решить, что с такими хозяйствами делать. Можно разделить между безземельными, можно устроить коннопрокатный пункт, а то даже будет база для хорошего совхоза.

— Разве что… — пробормотал Скуя. Собрал подписанные бумаги, но уходить не собирался. Сунул папку подмышку и застыл на месте, глядя в окно на дорогу.

— У вас еще что-то есть, товарищ Скуя? — спросил Закис. — Говорите.

— Насчет пасторского хутора вот… Осенью обложили налогами наравне с кулацкими хозяйствами. Теперь взять эти лесозаготовки… Если подойти формально, ему надо вывезти сорок кубометров. Я думаю, крестьяне возражать не будут, если норму пастора разделить между ними. Ну какой из него возчик!

— Нас пастор не интересует, нас интересует его хозяйство, — сказал Закис, еле сдерживая улыбку. — Двадцать пять гектаров. Его преподобие может обидеться, если мы про него забудем. Ничего, товарищ Скуя, пускай повозит.

— Сегодня в приемной полно народу, — вяло продолжал Скуя. — Вы сами думаете всех выслушать? До полночи не кончите. Для чего же у вас заместитель? Я тоже мог бы одного-другого…

— Верно, товарищ секретарь. В дальнейшем так и будем делать. Часть людей принимаю я, часть — вы, часть — заместитель.

— А почему не сейчас?

— Мне сперва надо познакомиться с волостью, узнать, чем кто дышит, что у кого наболело. Какой я председатель, если не буду знать людей?

— Разве что… — снова пробормотал Скуя и как мышь выскользнул из комнаты.

Закис посмотрел ему вслед и усмехнулся. Дай только волю Скуе, он тебе такую поведет политику… Нельзя сказать, что из злостных, но никак в толк не может взять, что времена теперь совсем иные, что с людьми нельзя обращаться, как при Ульманисе. Каждый посетитель для него или обуза, или дойная корова. Сколько он зарабатывает на одних только заявлениях, которые пишет для крестьян… Люди поговаривают, что меньше сотни не берет, а больше всего жалоб и заявлений подают самые денежные. Тут мешочек муки, там кадочка масла или свиной окорочек — так крошка за крошкой и набирается. Удивительно только, почему он такой тощий — ничего впрок не идет; видно, из породы ненасытных, сколько ни ест, а все голодный.

За два месяца работы председателем волостного исполкома Закису пришлось многому научиться. Земельная реформа, хлебопоставки, осенний сев, лесоразработки — на каждом шагу политика. А какой он политик — только чутьем и брал, всегда и везде думал только об интересах трудящихся. С улыбкой уселся в кресло бывшего волостного старшины, подшучивая сам над собой, а серьезным был, только когда сердился. Многие думали, что он одними шуточками и обойдется, пока не почувствовали твердую руку. Вся волость дивилась, когда по его же предложению в Лиепниеках организовали коннопрокатный пункт; думали, наверно, что он сам засядет в этой усадьбе, тем более что Лиепниеки уехали, а хибарку Закиса сожгли при отступлении — немцы. Никак не могли понять, как это он с легким сердцем упускает из рук такое хозяйство. Удивлялись и тому, что он отказался от мебели Лиепниеков и разные там трюмо и пианино, опять-таки по его предложению, отвезли в Народный дом. После этого богачи задумались и стали его бояться, а беднота — уважать еще больше, и теперь никого уже не вводили в заблуждение шутки и прибаутки председателя при разборе серьезных вопросов.

Он стал подлинным хозяином волости. И оказалось, что у него крепкая хватка. Ласковыми словами, лестью и притворными слезами у него ничего нельзя было добиться. Он насквозь видел, что у кого на уме, и откровенно резал правду в глаза, так что дело сразу становилось ясным. Когда кулаки попробовали сорвать хлебопоставки, ссылаясь кто на дождливое лето, кто на недостаток молотилок, кто на последствия войны, — Закис созвал их всех в волостной исполком и сказал. — Как бы вам не просчитаться, любезные соседи. Лучше не старайтесь обмануть советскую власть. Советская власть очень терпеливая и самая мудрая власть: она не требует, чтобы все люди в один день освободились от старых предрассудков, потому что на это нужно время. От запущенной чесотки в один день не вылечишься. Советская власть — самая справедливая власть в мире, она требует от каждого человека по его силам, по возможностям. При ней каждый человек может жить хорошо, если он честно выполняет свои обязанности по отношению ко всему народу, к государству. Но советская власть строга и, когда нужно, сурова с теми, кто пытается ее провести, совать ей палки в колеса. Думается мне, что вы про это забыли. Долготерпение советской власти вы принимаете за слабость. Напрасно. Если вы в трехдневный срок не выполните своих обязательств, не рассчитаетесь полностью с государством, советская власть поступит с вами по всей строгости. А теперь поезжайте домой и делайте то, что вам давно пора бы сделать. Через три дня я лично проверю. Только тогда, чур, не пенять, если я буду разговаривать не так, как сейчас. Одним словом, все будет зависеть от вас самих.

Через три дня он действительно проверил. И оказалось, что большинство хозяев полностью рассчиталось с государством, а остальные спешили с молотьбой и везли на заготовительный пункт то, что полагалось.

Весь день проработал Закис в исполкоме. Он принял человек тридцать и с каждым поговорил отдельно. Безземельные расспрашивали о земле, о пособиях на стройку, о приобретении инвентаря. Крупные хозяева плакались, что нормы лесозаготовок велики, и всячески отлынивали от исполнения возложенных на них обязательств: у одного разломило поясницу, у другого кобыла жеребая, третьему назначили дальний участок леса. А один пожаловался, что вот он переругался с обоими сыновьями, разделил свою большую усадьбу на три части — по пятнадцать гектаров в каждой; теперь их трое новоселов, а агент по заготовкам не желает признавать раздел и обложил всех по самой высокой норме.

Слушая его, Закис не мог удержаться от смеха: слишком ясен был смысл этой махинации.

— Ругайтесь и деритесь, как хотите, дело ваше, но обязательства выполнять все равно придется. А перегородки, что вы поставили за вчерашний день в своем доме, никого не обманут. Хозяйство хозяйством и осталось.

Лишь поздно вечером возвратился он в усадьбу Лиепниеки, где временно жил со всей семьей. Но и там ему не дали покоя: старый Лиепинь, карауливший его чуть не с обеда, явился с жалобами. Вот беда, — две коровы у него остались яловыми, и нет никакой возможности справиться с поставкой молока. Нельзя ли сделать так, чтобы с этих двух коров ничего не сдавать? Опять назначили ему ремонтировать участок дороги — ну и участочек: самый что ни есть изъезженный во всей волости. Ему ли, старику, справиться с такой работой? По соседству мог бы и уважить председатель… К слову, если ему до весны не хватит кормов для коровы и лошаденки, Лиепинь всегда готов помочь.

Нелегко было в то время управлять волостью.

Главное, что помогало Закису разбираться в обстановке, это мысль о том, что он должен соблюдать интересы всего народа. Возможно, что именно за это кое-кто его ненавидел, но больше было таких, которые уважали его за неподкупность, за справедливость. Только жена дома ворчала: как взялся за волостные дела, так совсем забросил свое хозяйство. Это вот была сущая правда, но тут Закис пока ничем не мог помочь.

2

В частом ельнике, близ большака, на стволе срубленного дерева сидели Зиемель и Макс Лиепниек. Отсюда они могли видеть дорогу метров на триста в ту и другую сторону. Зиемель был одет, как лесник, только вместо двустволки у него был автомат немецкого образца, спрятанный под зеленым суконным полушубком. Макс Лиепниек — в стоптанных сапогах, серых, домотканного сукна брюках и теплом пиджаке, в заношенной ушанке — походил на обыкновенного лесоруба. Но что-то дикое, не то волчье, не то кабанье, было в их лицах, обросших щетиной.

— Еще одна машина, — угрюмо сказал Зиемель, глядя на грузовик, который приближался по дороге. За рулем сидел сержант, рядом с ним спокойно покуривал папироску молодой лейтенант.

— Проклятые, — прошипел Лиепниек. — Только двое. Можно прикончить без риска…

— Ах, как умно! Это все равно, что пальцем показать чекистам, где наша база. Завтра же нас облежат со всех четырех сторон и ликвидируют за полчаса. По такому снегу далеко не убежишь.

— Да нельзя же все смотреть да смотреть, — раздраженно перебил его Макс. — Мы сюда для чего пришли — воевать или регистрировать? Красные офицеры ездят взад и вперед мимо нашего носа, а мы укрылись в лесу и боимся поднять шум.

— И шуметь надо с расчетом, Максик, не всякая заваруха окупается. Сам должен видеть, чересчур много войск собралось. Когда станет потише…

— Тогда не в кого будет стрелять, — снова перебил его Макс.

— Для армии мы все равно не в счет. Ты что, хочешь у Шернера хлеб отнимать? А относительно того, в кого стрелять, не беспокойся — на наш век хватит. Только в нашей волости с сотню наберется, если считать всех активистов.

— А кто засел в наших родовых усадьбах, тех ты не считаешь? На твоей земле сейчас хозяйничают трое новоселов. В моей усадьбе — коннопрокатный пункт. Есть чему радоваться! Сам председатель волости со своей семьей изволил поселиться в моем доме. Все заразил своим пролетарским духом. Сколько времени мы еще будем это терпеть?

— Да что ты горячишься? Отлично сам знаешь, что не было приказа.

— А если я без приказа пущу в ход винтовку, что мне будет? Командир дивизии расстреляет?

— Расстрелять не расстреляет, а от командования батальоном, наверное, отстранит. Не понимаю — чего ты дергаешься? Через несколько месяцев, как только стает снег, мы перейдем к активным выступлениям. До тех пор надо все разведать… составить списки.

— И спокойненько наблюдать, как они хозяйничают в моем родном доме! Толстошкурый ты, Зиемель. Очень жаль, что именно у меня такой командир полка.

Зиемелю надоели истерические сетования Макса.

— Ты что думаешь, мне не хотелось бы сегодня нагрянуть в усадьбу Зиемели и свернуть шеи этим новоселам? Придет время, я первый это сделаю. А теперь попрошу тебя не бередить душу своим бесконечным нытьем. Надоело мне тебя слушать, командир батальона Лиепниек.

— Слушаюсь, господин командир полка, — иронически ответил Макс. — Каковы будут ваши приказания?

— На базу пора — вечер уже.

Они встали и скрылись в лесу. Километрах в двух от большака в чаще были устроены три землянки, так искусно замаскированные, что незнающий человек мог несколько раз пройти над ними и ничего не заметить.

В «батальоне» Макса Лиепниека было сорок шесть человек — бывшие айзсарги, шуцманы, несколько крупных землевладельцев с сыновьями и один-два дезертира, испугавшихся призыва в Красную Армию. Большинство из них работали в оккупационных учреждениях, предавали советских активистов, участвовали в карательных экспедициях и массовых убийствах. Не удивительно, что теперь они боялись показаться дома и прятались в лесу. За них и Зиемель и Макс были спокойны — эти не уйдут, если даже их гнать. Зато их весьма тревожили дезертиры. Поскольку война близилась к концу, они становились все беспокойнее и задумчивее, и, чтобы удержать их в банде, оставалось одно средство — как можно скорее скомпрометировать их. Тому, кто запачкал руки в крови, нельзя больше убежать из банды.

Вернувшись на базу, Макс Лиепниек свернул к большой землянке, во вторую «роту». Это был настоящий подземный лабиринт с несколькими запасными выходами. Постели были устроены на двухъярусных нарах. Посредине стояли стол и несколько скамеек вокруг него. В позеленевшем медном шандале горела свеча. На Макса из всех углов глядело с ожиданием и любопытством множество глаз. Только один, совсем молодой паренек, продолжал, не оглядываясь, подметать пол. Это был Адольф Чакстынь, живший раньше в батраках у Лиепниеков, которого Максу удалось в 1944 году запугать рассказами о «большевистских ужасах»; сам не понимая, чего боится, Чакстынь убежал за хозяином в лес и вступил в банду. Здесь на него взвалили самую грязную и тяжелую работу, и он безропотно исполнял все, что ему приказывали остальные бандиты. Чтобы поддерживать в нем дух покорности на должном уровне, время от времени Макс или «командир роты» пугали Чакстыня новыми страшными сказками: объявляли, например, что в волости повешены все молодые мужчины, а тому, кто укажет, где находится Чакстынь, обещано вознаграждение, потому что чекисты усиленно разыскивают именно его.

Макс и на этот раз не обошелся без запугиванья.

— Счастливый ты, Чакстынь, — начал он, садясь за стол. — Твоих родителей вчера сослали в Сибирь, а ты у нас как сыр в масле катаешься.

— Неужто сослали? — изменившись в лице, прошептал парень и выронил веник.

— Сослали. Да ты не очень-то горюй. Это ненадолго.

Потом Макс обернулся к остальным и сказал торжественным тоном:

— Не долго теперь осталось сидеть в лесу. Прошлой ночью была радиопередача из Лондона. К весне события развернутся. Англичане скажут свое слово в Курземе. В Швеции уже укомплектовано несколько английских дивизий.

— Так, так, — бандиты переглянулись и многозначительно кивнули друг другу. — Понятно. Не хотят пустить большевиков в Курземе. Ведь англичане очень заинтересованы в Балтийском море.

— И даже весьма заинтересованы! — подтвердил Макс. — Если красные начнут напирать и немецкая армия отступит, английский экспедиционный корпус тотчас высадит десант на курземском побережье и двинется на Ригу. Мы должны будем поддержать эту операцию с тыла.

— Хоть бы скорее, — вздохнул какой-то кулак. — Не такое уж удовольствие жить в лесу. Опротивели эти землянки. Ни жены у тебя, ни поесть по-людски… Попариться и то негде.

— Теперь долго ждать не придется, — сказал Макс. — Еще немного терпения, и мы с вами выплывем…

Он было начал распространяться на эту волнующую тему, но вошел дежурный по базе и сказал, что в штабной землянке его ждет связной.

— Командир полка просит вас явиться.

Макс направился в штабную землянку. Там сидела молодая крупная девушка в синих спортивных брюках и таком же свитере, сильно обтягивающем грудь. Темные вьющиеся волосы, карие глаза, румяное от холода круглое лицо и очень красные чувственные губы…

При входе Макса она быстро встала, внимательно, даже восторженно глядя ему в глаза.

— Добрый вечер…

— А, добрый вечер, Зайга. — Макс снисходительно улыбнулся и пожал девушке руку, окинув ее фигуру быстрым жадным взглядом. Но присутствие Зиемеля, видимо, стесняло его. Сделав равнодушное лицо, Макс повернулся к девушке спиной и громко обратился к нему:

— Ну, что там нового?

Зиемель молча протянул листок папиросной бумаги, на котором мелким четким почерком было написано: «Командирам полка и батальона 5 февраля явиться на инструктивное совещание в „зеленую гостиницу“. Командир дивизии». В конце стояло несколько букв — шифр бандитской организации.

— Очень и очень приятно, — сказал Макс и снова незаметно взглянул на девушку. — Теперь ты увидишь, что я прав. Получим работу.

— Не знаю, может быть, — сказал Зиемель. — Я работы никогда не боялся.

— Мне никаких поручений не будет? — спросила девушка.

— Скажите, что мы оба будем вовремя, — не оборачиваясь, ответил Зиемель.

— Да, будем оба, — добавил Макс.

— Значит, мне можно уйти? — снова спросила девушка, медленно натягивая варежки.

— Да, можете идти, — сказал Зиемель. — Спасибо за услугу.

Девушка подала руку ему, потом протянула Максу, но тот, не беря ее, сказал вполголоса:

— Я вас провожу с базы.

— Да? Проводите? — Она сверкнула глазами и вслед за ним вышла из землянки.

Зайга Мисынь во время оккупации кончила среднюю школу и уже второй год жила у отца, помогая слегка по хозяйству — к тяжелой и грязной работе мать ее не подпускала. С Максом Лиепниеком ее познакомил прошлой осенью старший брат Висмант. Сам он был убит в декабре во время какой-то неудачной «операции», а Зайга продолжала служить бандитам связной и раз в неделю, а если было чрезвычайное задание — и чаще, приходила на базу «батальона», доставляя новые известия и вводя в соблазн Макса.

Он давно уже бросал на нее жадные взгляды, но каждый раз, когда Зайга появлялась на базе, чье-нибудь присутствие мешало ему поговорить с нею как следует.

Не пришлось поговорить и теперь — неудобно было перед Зиемелем отлучаться больше чем на пять минут. Проводив Зайгу до просеки, где начиналась дорога, Макс остановился и сказал:

— Яункундзе Мисынь, у меня к вам серьезный разговор. Вы видали по дороге на лесные покосы старый сенной сарай?

— Видала…

— Через неделю в восемь часов вечера я буду ждать вас у этого сарая… Приходите обязательно, очень важное задание. Если по каким-нибудь причинам я не приду, приходите на следующий день в тот же час.

— Приду, — коротко ответила Зайга.

Они простились.

— Что за девушка, что за девушка… — возбужденно шептал Макс, возвращаясь на базу. — Через неделю…

В землянке Зиемель встретил его насмешками.

— Весна, весна действует, Максик? Трудновато, конечно, без женщины, но положение наше не позволяет и думать о таких удобствах. Это в древности, когда мужья шли на войну вместе с женами…

— Что ты болтаешь?! — пожав плечами, отшучивался Макс. — Вежливое обращение с дамами не отменяется в лесу.

Совещание бандитов состоялось в большой землянке, выстроенной по заказу Никура. Летом 1944 года в «зеленой гостинице» произвели капитальный ремонт: настелили новые полы, старые двери заменили новыми, обитыми листовым десятимиллиметровым железом, под холмом прорыли запасный потайной выход в пятьдесят метров длиной, а на некотором расстоянии от главной землянки разместили три хорошо укрытых пулеметных гнезда. Таким образом, «зеленая гостиница» превратилась в маленький, но мощный форт посреди болота.

Лесник Миксит все так же стоял на страже, пока совещались главные господа-бандиты. С ведома Радзиня ему была доверена охрана внутренней двери — снаружи стояли еще двое часовых, они наблюдали за болотом.

«Опять не доверяют… опять стой за дверью», — думал лесник, топчась в темном коридоре. Конечно, это все-таки было лучше, чем мерзнуть на ветру и морозе, но Микситу казалось, что он заслуживал большего. Разные молокососы, сопляки сидят в комнате наравне с главными, а сами, может, не сделали и десятой доли того, что сделал он, Миксит. А ему приходится стоять за дверью и охранять господ. Вот вам и благодарность за исправную пятилетнюю службу. Что он видел за все свое усердие? Только риск, страх, бесконечные обещания… и высокомерие важных господ. Будто он и не человек вовсе, а безответная скотина. Миксит, сделай то-то… Миксит, отнеси туда-то… да не рассуждай: твое дело исполнять, что прикажет начальство.

Ох, и надоела эта собачья жизнь. Нет, одними обещаниями сыт не будешь. Уйти бы хоть куда-нибудь. А куда уйдешь, если связался с ними на жизнь и на смерть?.. Вон один было попробовал — и вскоре его нашли на дороге с проломленной головой. Эх, сидеть бы сейчас дома, с чистой совестью караулить свой участок и жить бы, как все добрые люди… Важным господам, может, и есть расчет воевать с советской властью, они свои богатства потеряли, нет им того раздолья, что раньше. А он, маленький человек, чего ради увязался за ними?

Так думал Миксит, стоя в темном коридоре. Думал он и о том, что плохо, когда человек берется за ум с таким запозданием. Цепной пес у господских ворот — вот он кто. Разница только та, что пес не может понять, о чем говорят его хозяева, а он может. Если прижать ухо к замочной скважине, все будет слышно. Миксит так и сделал.

— Пришло время действовать агрессивнее… — говорил кто-то. — Террористическими актами против работников советских учреждений и деревенских активистов мы вызовем всеобщее чувство тревоги, неуверенности. Уничтожая самых активных коммунистов и советских работников, мы нагоним страх на остальных, и они не осмелятся последовательно проводить политику советской власти. Мы их парализуем. А для того чтобы население саботировало все начинания большевиков, надо еще энергичнее изо дня в день распространять слухи о близкой войне между Англией и Советским Союзом, об американцах и шведах, об ожидаемых в скором времени переменах. Это нам настоятельно рекомендуют наши заморские друзья — недавно мы получили новые инструкции. Надо всячески подрывать авторитет Красной Армии; все преступления, о каких только услышите, сваливайте на солдат и офицеров. Если у крестьянина очистят картофельную яму или уведут лошадь — говорите, что это сделали красноармейцы. Если рецидивист совершил убийство — приписывайте это убийство советскому офицеру. Пока разыщут настоящего виновника, слухи сделают свое дело. Само собой разумеется, что надо всеми способами мешать хлебопоставкам, то же самое и с лесозаготовками и прочим. Компрометируйте советских работников, как только можно: спаивайте, сбивайте с пути. Если мы так будем действовать, то результаты скоро скажутся. Для пользы дела допустимы любые средства, даже такие, которые обычно считаются преступными.

И так далее.

Миксит слушал и не верил своим ушам. «Что они говорят, что затевают, чего они добьются этим обманом! Ох, попаду я с ними в беду, да еще в какую беду!»

Совещание кончилось поздно ночью. Главари разошлись. Радзинь вызвал Миксита и сказал:

— Тебе опять нашлось дело. Утром сходи в волость и сообщи…

Он говорил, как повелитель, настойчиво и требовательно, и Миксит съежился, стал смирным, покорным.

— Да, господин главный лесничий… слушаюсь. Понимаю… будет сделано…

Через два дня Макс Лиепниек вернулся на базу один, потому что Зиемель на полдорогё вздумал навестить второй «батальон». На совещании в «зеленой гостинице» Макс убедился, что тактика, которую он последнее время так безуспешно предлагал Зиемелю, не раз применялась в других бандах: там долго не раздумывали, а при каждом удобном случае пускали в ход оружие. Теперь он чувствовал себя победителем и на обратном пути все время поддразнивал Зиемеля:

— Вот видишь, господин командир полка, — в других местах давно стреляют. А мы лежали на боку и ждали приказа. Теперь придется наверстывать, догонять остальных.

Может быть, именно из-за этих досадных замечаний Зиемель и решил вдруг направиться во второй «батальон». Макс радовался: хорошо бы подольше там задержался… пока не состоится разговор с Зайгой Мисынь. Если они столкуются, Зайга будет через день приходить попозднее на базу. Надо приказать, чтобы ребята убрали штабную землянку…

В условленный день Макс с наступлением сумерек ушел с базы и задолго до восьми был у сенного сарая. Падал снежок. В ближнем ельнике, не переставая, тоскливо скрипело надломленное дерево. Максу этот скрип действовал на нервы, и он выругался несколько раз. Из кустов выскочил заяц и неторопливо запетлял в сторону сарая. Заметив человека, долгоухий понесся со всех ног к лесу, но на опушке его опять что-то испугало, и он вихнул вбок.

Макс проверил, не заперты ли ворота сарая, потом устроился с подветренной стороны и стал ждать Зайгу.

Она явилась ровно в восемь в том же лыжном костюме, немного запыхавшаяся от быстрой ходьбы.

— Как вы вовремя, — похвалил ее Макс.

— Разве приказ начальства можно выполнять с опозданием? — без улыбки ответила Зайга. — Мы ведь на войне.

— Да, да, великая и трудная война… Мы, как дикие звери, вынуждены скрываться в чаще, в подземных норах, но это не убьет в нас геройского духа. Когда-нибудь опять взойдет наше солнце.

— Да, взойдет… — шептала девушка и странным восторженным взглядом посмотрела на Макса. — Знайте, что я ваша душой и телом. Сделаю все, что мне прикажут свыше… Только почему мне не дают какое-нибудь опасное задание? Непременно опасное. Вы думаете, я не выполню? Мне хочется совершить что-нибудь такое, что осталось бы в памяти людей, передавалось из поколения в поколение. Меня никакие опасности не пугают.

Она говорила правду: ее не пугали опасности. Но не голос подлинной отваги говорил в ней, а воспитанный семьей и затем закрепленный школой слепой фанатизм.

Отец Зайги Мисынь много лет состоял в «Крестьянском союзе» и был хорошо знаком со многими деятелями кулацкой партии. В одну из своих агитационных поездок сам Ульманис завернул в усадьбу Мисыня и удостоил преданного слугу получасовой беседой; после этого во всех газетах появился «исторический» снимок: президент стоит во ржи рядом со «славным землевладельцем» Яном Мисынем. Эту фотографию Мисынь увеличил, вставил в дорогую рамку и повесил в гостиной. В 1940 году фамильная драгоценность была упрятана в сундук, но через год опять увидела свет и украшала дом кулака до осени 1944 года. Теперь она вместе со своим хозяином дожидалась «лучших времен», когда «славному землевладельцу» не придется довольствоваться тридцатью гектарами земли и самому ходить за плугом, когда он сможет снова покрикивать на батраков и батрачек и не надо будет всячески жульничать, чтобы не быть причисленным к эксплуататорам. Да, он ждал и надеялся, ждали и надеялись его дети. Сын Висмант пять лет носил форму айзсарга, а Зайга, сидя за партой, прилежно слушала рассуждения учителя истории о великом прошлом латышского народа, когда у него были свои короли и аристократия, для возрождения которой столько потрудился сам «вождь», в ком «истинные» латыши видели потомка самого Намея. Сначала Зайга воспринимала эту фальсификацию истории как занимательную сказку, которая пленяла фантазию подростка идиллическими картинами спокойной, дружной и полной патриархального согласия жизни; постепенно эти вымышленные картины приобретали политический смысл, стали соблазнительным образцом, который стоило воспроизвести в двадцатом столетии. Ах, если бы вернуть это прошлое, ее отец стал бы одним из аристократов, а сама она — кем-то вроде боярышни, в чьих жилах течет благородная кровь и которая не имеет ничего общего с плебейскими существами, рожденными для того, чтобы работать на Зайгу Мисынь.

Такая возможность, по мнению Зайги и ее учителя, была вполне осуществимой, если бы Латвию не впутывали в большие исторические события, если бы не мешали нескольким энергичным латышам, призванным, как они думали, свыше, устроить жизнь народа по своему вкусу. Пусть где-то разражаются ураганы, пусть большие народы борются между собой, пусть весь мир походит на бушующий океан — Латвия, как маленький забытый остров, будет жить своей тихой, изолированной жизнью у берегов Янтарного моря[3]. Не беда, что так убого это уготованное латышскому народу «счастье». Благополучие рода Мисыня и ему подобных было бы обеспечено: отец как полноправный хозяин стоял бы на своей земле, его слово было бы законом для подвластных.

Но все произошло иначе. История не стояла на месте. Народ — миллионы людей, которых Зайга с детства научилась презирать и считать низшими существами, — захотел строить свою жизнь по своему вкусу и не разрешил горстке «избранных» распоряжаться, как им вздумается. Народный гнев разметал прогнившие устои, и на их развалинах строилась новая жизнь. Боярышня стала обыкновенной смертной, и ей казалось, что наступил конец света.

«Неужели это навсегда? — думала Зайга, наблюдая каждый день все новые изменения, видя, как одна за другой рушатся ее честолюбивые мечты. — Неужели мне всю жизнь придется прожить в этом чужом мире?»

Эта мысль пугала, угнетала, как проклятье, наконец приучила ее к состоянию какого-то судорожного противодействия. «Нет, нет, нет, — внушала она себе, — если мы не захотим и вступим в борьбу — этого не будет. Если мы будем бороться, нам помогут все, для кого это новое означает, как и для нас, конец света. Помогут и непременно помогут, потому что, борясь за свое дело, мы в то же время будем бороться и за них, за все старое».

Одно полено не загорается, но Зайга была уверена, что она не одна. Встретившись с несколькими бывшими одноклассниками, она убедилась, что маленькая группка «избранных» все еще существует и все они горят пламенем, которое когда-то удалось разжечь учителю истории. Тайные сборища, антисоветские воззвания…

Зайга идеализировала всех своих сообщников, смотрела на них как бы сквозь увеличительное стекло. Любой их поступок в ее глазах приобретал особый многозначительный смысл.

При встречах с Максом Лиепниеком ее охватывало чувство нерассуждающей преданности. Эта болезненная восторженность не позволяла ей догадаться, что беспокойные огоньки, бегающие в глазах Макса, выражали не благородный энтузиазм героя, а весьма низменные вожделения. Каждое слово озверевшего кулацкого сынка звучало для нее торжественно и таинственно, и тому даже не требовалось говорить красиво и умно.

Макс давно понял, с кем имеет дело. С одной стороны, эта восторженность могла осложнить осуществление его намерений, а с другой — если умело повести дело… Черт с ней, раз ей требуется романтика, будет и романтика.

Воспользовавшись настроением девушки, он постарался (правда, времени у него было в обрез) выставить свою личность в самом героическом свете. Намеками, с полуслова он дал понять Зайге, что перед ней один из самых крупных заправил контрреволюционной организации, что ему даны власть и права, что ему принадлежит ведущая роль и сейчас и в будущем.

— Да, да, — шептала она, не спуская расширенных глаз с лица Макса. — Скажите же, в чем состоит задание, о котором вы хотели сообщить мне сегодня?

— Подождите. Первое и главное условие: вы должны исполнять без возражений все, что я вам прикажу.

— К этому я давно готова.

— Идемте в сарай, — сказал Макс. — Сначала я должен многое рассказать вам.

И когда они сели на мягкое сено, он грубо покончил с романтической игрой.

В первое мгновение она была и удивлена и сконфужена, но уверенность Макса убедила ее в том, что он имеет право и на это. Пусть это будет жертва на алтарь грандиозного дела. Макс Лиепниек оказывал ей большую честь, выбрав именно ее. И Зайга Мисынь беспрекословно стала его любовницей.

3

В начале марта в приемной волостного исполкома, где еще полгода тому назад хозяйничал писарь Каупинь, однажды утром появился незнакомый человек.

Он был среднего роста, лет тридцати пяти, с продолговатым лицом и светлыми, расчесанными на пробор волосами. На нем была шинель командира Красной Армии, со следами недавно споротых погон, сапоги и фуражка пехотинца. Вместо кисти левой руки — обтянутый кожаной перчаткой протез.

В приемной посетителей еще не было. Секретарь исполкома Ирма Лаздынь — молодая темноволосая и темноглазая девушка — быстро встала из-за стола и подошла к барьеру.

— Что вам угодно?

Она внимательно оглядела лицо и крепко сложенную широкоплечую фигуру посетителя, на несколько секунд взгляд ее остановился на протезе.

— Мне нужно видеть председателя волостного исполкома, — ответил посетитель по-латышски, но с акцентом. Однако у него был такой приятный баритон, что Ирме Лаздынь даже понравилось, как он говорил.

— Председатель сейчас принять не может. Сказал, чтобы с полчаса его не беспокоили. — Потом объяснила: — Только что получили почту из уезда.

— Да, тогда важные дела, — согласился посетитель. — Что, часто вас ругает уездное руководство за плохую работу?

— Ругают, конечно, — откровенно засмеялась Ирма Лаздынь. — Говорят, наша волость в отношении порядка и выполнения плана стоит чуть ли не на последнем месте по всему уезду.

— И вы спокойно миритесь с этим?

— Неприятно, конечно, но мы ничего поделать не можем, не получается. Наверно, не умеем работать. Все работники новые.

— Придется прийти вам на помощь, — улыбнулся посетитель. — Мое имя Владимир Емельянович Гаршин — бывший гвардии капитан и командир роты латышской дивизии, а теперь инвалид Отечественной войны и новый директор вашей машинно-тракторной станции. Будем знакомы.

Ирма Лаздынь назвала свое имя и должность.

— Садитесь, пожалуйста, гос… товарищ Гаршин. — Она покраснела с досады на себя — за почти допущенную ошибку.

— Спасибо, но мне рассиживаться некогда. Товарищ председатель ждет.

— Ах, вы с ним договорились?

— Уговора не было, но если он настоящий председатель, то должен с нетерпением ждать меня. Это его кабинет?

— Да, только позвольте уж предупредить его.

— Зачем? Разве он боится посетителей?

— Боится или не боится — этого я не могу знать, но у нас такое правило. Вы понимаете…

— Беру всю ответственность на себя, товарищ Лаздынь.

Ободряюще подмигнув секретарю, Гаршин подошел к двери, постучал и, не дожидаясь приглашения, вошел в кабинет.

В старом кресле за таким же старым, забрызганным чернилами письменным столом дремал толстый мужчина и время от времени сладко всхрапывал. Шаги Гаршина его не разбудили.

— Не спи, старина, обокрадут! — крикнул Гаршин.

Председатель вздрогнул, поднял голову и испуганно заморгал.

— Кто там? — пискнул он жалобным тенорком, ничуть не соответствовавшим его комплекции. — Вам чего? Как вы сюда попали?

— Вошел в дверь, как же иначе, — смеясь, ответил Гаршин.

Окончательно очнувшийся от сна председатель вышел на середину комнаты и стал сердито рассматривать Гаршина.

— Вы кто такой?

— Гаршин, новый директор МТС. Здравствуйте.

— А, директор? Здравствуйте! Это хорошо. Нам МТС очень нужна. Все, кто землю получили, ждут не дождутся. А много у вас будет тракторов?

— Сколько вы дадите, столько и будет. Потом что-нибудь получим и в другом месте. Сейчас времени осталось очень мало, так что выкладывайте на стол свои богатства. Прежде всего — много ли в волости тракторов и другого инвентаря МТС? Где все это находится? — переходя на русский язык, спросил Гаршин.

— Где находится… Мил человек, откуда мне знать, где находится?

— Кому же и знать, как не вам, хозяину волости? Наверно, давно уж зарегистрировали растасканное во время оккупации имущество МТС. А сельскохозяйственные машины убежавших кулаков тоже взяли на учет? Вот с вашей помощью сегодня же и начнем все перевозить в МТС.

Председатель, покачивая головой, смотрел на пол.

— Есть мне когда думать о таких вещах! Эти самые кампании — с заготовкой хлеба и леса. Не знаю даже, найдется ли здесь что-нибудь для вас.

— Опись инвентаря-то у вас есть?

— И не знаю, товарищ Гаршин. Спросите секретаря, может быть у нее найдется.

— А в каком состоянии строения станции? Можно обойтись без капитального ремонта?

— Кто же его знает, что там внутри. Снаружи как будто в приличном состоянии.

— Вот так так, вы даже не удосужились побывать там? — удивлялся Гаршин. — А всего-навсего полтора километра от исполкома…

— Заместитель, кажись, был раз. Я ведь с этими кампаниями… света белого не вижу — одна кончается, другая начинается.

— Дела у вас неважно идут, — сказал Гаршин. — Ну, что ж, попробуем спасти, что еще можно, товарищ…

— Биезайс, — подсказал председатель.

— Товарищ Биезайс, — задумчиво повторил Гаршин. — Вам не очень приятно, наверно, что волость числится на последнем месте по уезду!

—. Радости мало, — согласился Биезайс. — А как выкарабкаться, сам не знаю. Работаешь, сколько можешь, ночами не спишь, бегаешь по волости, с народом ругаешься, а дело не двигается. Очень трудная волость…

«Председатель очень трудный», — подумал Гаршин.

— Посоветуемся и подумаем, с чего начать, — сказал он.

За неделю Гаршин отыскал большую часть инвентаря МТС, который в оккупацию был растаскан по кулацким хозяйствам. Пришлось все делать самому, потому что Биезайс ссылался на свои «кампании», и никакими силами нельзя было вытащить его из исполкома. Гаршин еле уговорил его созвать собрание крестьян, получивших землю. На повестке был только один вопрос — о возобновлении работы машинно-тракторной станции.

Гаршин сообщил, что правительство решило срочно восстановить МТС, чтобы уже во время весенних работ можно было оказать помощь крестьянам, получившим землю, семьям военнослужащих и безлошадным хозяйствам.

— Машинно-тракторная, станция за годы гитлеровской оккупации была разграблена и уничтожена. Война еще не кончена, и нам пока не удастся получить новые машины и тракторы в достаточном количестве. Но ведь помощь МТС вам всем нужна. Вот и помогите мне, как директору, найти раскраденный инвентарь и дайте совет, как нам побыстрее собрать его.

В течение часа он узнал все, что ему было нужно. Оставалось только приготовить транспорт и объехать по порядку некоторые дворы, где были спрятаны тракторы, сеялки, жнейки и прицепной инвентарь. Большую часть всего этого Гаршин нашел в брошенных кулацких усадьбах, но некоторые машины были увезены в лес и так ловко запрятаны, что приходилось звать на помощь волостных активистов и говорить с укрывателями в присутствии свидетелей.

— У меня эмтээсовская молотилка? — удивлялся потревоженный кулак. — И придет же людям в голову! Ищите где-нибудь в другом месте, может и найдется.

— Не обманывай, сосед, — говорил вчерашний батрак. — Лучше расскажи, где зарыл ее. Ведь еще в августе хлеб молотил.

— Немцы привезли, немцы и увезли. У них и спрашивайте.

— На твоих лошадях везли, сам же ты и правил.

Когда таким порядком удавалось припереть к стене прожженного плута, молотилка обнаруживалась в самой чаще леса, но обычно без приводных ремней или у нее не хватало какой-нибудь другой части. Опять дипломатические переговоры, опять помощь свидетелей, и недостающую часть находили, наконец, то в картофельной яме, то под хворостом или в подполе.

Вскоре на машинно-тракторной станции появились печники и плотники. Ремонтировали строения, на месте сгоревшего построили новый сарай для машин и склад для горючего. Постепенно заполнялись штаты станции — появились механики, трактористы и счетовод. Начали ремонтировать инвентарь, заключали договоры с крестьянами, устраивали коннопрокатные пункты. Гаршин уже организовал бригады и выработал маршрут для каждого трактора.

Однажды к нему явился маленький обтрепанный мужичок. Пришел пешком, потому что жалко было гонять лошадь за четыре километра по грязи.

— По имени я буду Бумбиер, господин директор, — начал он, теребя в руках облезлую заячью ушанку. — Новый трудовой крестьянин с хутора Вилдес. Может, слыхали? Всю жизнь батраком промаялся, а на старости такое счастье привалило: сам себе хозяин, имею свою землю! Большое спасибо советской власти…

— Сколько земли вы получили? — спросил Гаршин.

— Полную норму — пятнадцать гектаров. Одна беда: как нам со старухой эту землю обработать? Лошаденка, правда, есть, да совсем швах. Люди говорят, будто с такими, как я, МТС не заключает договоров. Правда, что ли, господин директор?

— Во-первых, бросьте вы этого «господина», — сказал Гаршин. — Пора бы отвыкнуть. Во-вторых, ваша лошаденка не так уж плоха, позавчера видел у исполкома. И, в-третьих, в усадьбе Вилдес больше сельскохозяйственного инвентаря, чем надобно для одного хозяйства. Непонятно только, каким путем все это попало в ваши руки. Передайте инвентарь станции, тогда я заключу с вами договор. Если нет — обходитесь своими силами.

— Как это отдать? — удивился Бумбиер. — Не задаром досталось, своим горбом нажито: хозяин в зачет платы оставил, когда уезжал. В зачет платы, значит.

— Тогда чего же нам попусту разговаривать! — ответил Гаршин. Ему уже тошно стало от заискивающих взглядов старика.

— Стало быть, не станете заключать. — Бумбиер несколько раз шумно вздохнул, и вдруг в руках у него, откуда ни возьмись, появилась бутылка. — А я было собрался распить магарыч. Если не обижаетесь, можно отведать, товарищ директор… Рюмочки у вас найдутся?

— Обойдемся без рюмочек.

— Иль прямо из бутылки? — обрадовался Бумбиер. — Я тоже считаю, из горлышка способнее. Совсем другой вкус.

— Обойдемся и без рюмочек и без бутылки. — Голос Гаршина зазвучал резко.

— Один-то глоточек можно, — не успокаивался Бумбиер. — Не развалитесь ведь.

— Уйдите-ка вы лучше отсюда подобру-поздорову.

— Не знал я, что вы из баптистов будете, — бубнил старик, стоя уже у двери. — Люди говорили — простой такой, как все… Откуда же мне знать… Биезайс — тот, обратно, обижается, если ему не дадут промочить горло. Милиционер тоже не хает, если случай подходящий. И что это вы так?

Результатом этого разговора было то, что по инициативе Гаршина уездный исполком предложил передать часть брошенного Вилде инвентаря в распоряжение МТС. Даже после этого у Бумбиера осталось более чем достаточно, но он горевал и плакался на всю волость, что Гаршин сущий живодер: отнял у бедного батрака все заработанное.

Однажды в субботу вечером к Гаршину пришел сын хозяина соседнего хутора и торжественно пригласил его на именины отца.

— Мы как-никак соседи, а соседи должны жить в дружбе и согласии. Приходите, отец будет очень рад.

— Спасибо, но завтра я должен быть на совещании в уездном исполкоме, — ответил Гаршин.

В понедельник вечером пришел обиженный именинник и опять стал звать Гаршина.

— Удостойте своим присутствием, хоть на проводы придите. Все мы люди простые, как говорится, от одного корня. К нам можно.

Но Гаршин знал, что у этого «простого» человека при немцах работали трое военнопленных и держал он их впроголодь, никаких поблажек не давал. Гаршин сослался на дела и не пошел. После этого еще кое-кто из кулаков пытался зазвать его в свою компанию.

Убедившись, что здесь ничего не добьешься, они перестали к нему обращаться и со зла прозвали одноруким. А Гаршин понял, как сложна будет работа в волости.

4

Однажды к Капейке прямо в гараж явился гость. В первую минуту Капейка с недоумением уставился на крупного, громоздкого человека, который занял почти все крохотное помещение конторы, а тот только широко улыбался, словно старинный друг-приятель.

— Не узнаете, не узнаете? Ай-ай-ай! И всегда оно так получается: стоит человеку выкарабкаться из беды, он тут же тебе забудет, кто ему помог в черный день. Какой интерес вспоминать картофельную яму…

— Ерум? — радостно закричал Капейка, бросаясь к гостю. — Вот это славно. Я ведь и сам собирался ближе к весне съездить к вам… Рассказывайте, как живется? Доктор Руса как? Передайте ему от меня самый сердечный привет. Видите, вот я опять на ногах и, как говорится, шагаю по запутанным дорожкам жизни.

Симан Ерум, растроганно улыбаясь, сел на стул, который затрещал под его тяжестью.

— Живем помаленьку, товарищ Капейка. Не знаете, что ли, какая у крестьянина жизнь. Круглый год работа и забота. Если бы в волости были стоящие люди, жить бы еще можно было, да только кто же у меня спрашивал совета? Приехал из Риги какой-то чиновник, созвал собрание, и выбрали власть. Посудите сами, что это за председатель, если он никогда не обрабатывал землю и не знает толком, прости господи, каким концом лошадь ставить в оглобли? Любой его обманет, а когда хороший человек хочет его вразумить, он, видишь ли, еще сомневается, он не верит. Вот такие-то у нас дела.

— Почему же вы не обратитесь в уездный исполком? Если у вас председатель не соответствует назначению, его можно сменить. Дельных людей, что ли, не хватает…

— С тем я и приехал — хочу с вами посоветоваться. На прошлой неделе один шофер ночевал у меня, от него и узнал про вас. Я тут же решил: надо ехать в Ригу посоветоваться с товарищем Капейкой. В волости с гольтепой с этой не стоит и говорить. Слыхал, кулаком меня называют! Только и глядят, как бы лишнего с меня взять. Сами пальцем не двинули, когда народ страдал, ни партизанам, ни Красной Армии не помогали, а чуть я напомню про свои заслуги — не верят, на смех поднимают. А люди смотрят и издеваются еще! «Вот видишь, Большой Тяутис, прятал ты раненых партизан, жизнью рисковал, а что за это получил? В исполком не выбирают, на совещания не зовут, каждый сопляк может тебя обидеть. Стоило ли рисковать, Большой Тяутис?» Прямо стыд головушке. А вы спрашиваете, как мне живется, товарищ Капейка!

Переведя дух, Симан Ерум продолжал:

— Каждый человек в волости знает, что я в государственной работе кое-что смыслю. Заместителем пробыл не один год. У нас в роду есть видные коммунисты — Жубур, например. А если еще принять в расчет, что я при немцах помогал партизанам, то советская власть могла бы мне довериться. Как вы полагаете, правильно я говорю, товарищ Капейка?

Он покраснел от возбуждения, но маленькие, потонувшие в мясе глаза зорко наблюдали за Капейкой.

— Нехорошо, конечно, что они к вам так относятся, — ответил Капейка. — Я напишу в уездный исполком, попрошу проверить, как у вас в волости работают. Сообщу заодно, что вы с доктором Русой спасли меня от смерти. Такие вещи советская власть не забывает.

— Вот спасибо, вот это будет хорошо, — заткнем всем этим зубоскалам рты. Насчет доктора Русы слышал я, что ему предлагали пойти в уездную больницу директором, да он отказался. Очень, говорит, привык к своему району, не хочет расставаться. Значит, вы думаете, меня могут назначить председателем?

«А у него губа не дура, — подумал Капейка, удивленный таким оборотом беседы. — Ишь, куда метит…»

— Ну, нет, для этого одной моей рекомендации недостаточно, — сказал он засмеявшись. — И потом, у председателя весь день уходит на работу по волости. Думать о своем доме времени не остается, а у вас довольно большое хозяйство.

— Да как же так, у человека заслуги имеются, а ничем за это не отличают.

Видя, что Капейка не выказывает особенного сочувствия, Симан Ерум перешел на другие темы.

— Скажите вы мне, как на самом деле обстоит с этими англичанами и шведами — верно ли, будто они собираются походом на Латвию? Люди болтают, что к весне начнется новая война. Стоит ли тогда сеять?

— Наплюйте в глаза тому, кто это болтает. И послушайтесь моего совета, я вам как друг говорю: держитесь подальше от таких негодяев, если не хотите, чтобы над вами все смеялись.

— Ага, не придут, значит? — задумчиво протянул Ерум. — Чего только не наговорят. Не знаешь прямо, к чему и готовиться. На прошлой неделе разбросали на дороге листовки. Ужасно ругают советскую власть и грозятся, пишут, чтобы не сдавали ни молока, ни мяса, за все-де придется отвечать перед англичанами. Значит, это одни сплетни.

— Это враги народа стараются.

— Ну да, я и сам так думал. А как там Жубур: женился или все в холостяках ходит?

— Жубур недавно женился.

— Ага, женился! А я, признаться, присмотрел ему невесту — у соседа такая положительная дочка. Хорошей женой будет. У отца приличное хозяйство, семь коров, молотилка. Живи да радуйся — все останется дочери и зятю. Сына нет — был один, поступил в легионеры и пропал. А сами вы как? Жены еще нет? Приезжайте на пасху в гости, посмотрите. Может, подойдет, тогда на Янов день сыграем свадьбу. Девица достойная.

— Да ведь не пойдет она за инвалида, — шутливо сказал Капейка. — Куда мне с одной ногой в женихи?

— Пойдет, — уверял Ерум. — Она сама не того… не то чтобы с изъянцем, это на чей вкус, а так вроде… косит левым глазом. Иначе давно бы выдали.

Капейка написал в уездный исполком и обещал приехать к Еруму в гости. Только в одном он не мог ему помочь: тот хотел повидать Жубура, а Жубур был на фронте. Вести Ерума к Маре у Капейки не хватило духа — начнет еще рассказывать о забронированной для Жубура невесте, а неизвестно, как на это посмотрит Мара. В конце концов Ерум, довольный, уехал обратно в деревню. В Риге, слава тебе господи, еще не забыли его великих заслуг и не позволят всякой мелюзге насмехаться над почтенным человеком. Он и сам без малого партизан, а тут еще важные родственники и друзья. «Вы ко мне близко подойти побоитесь, батрачня несчастная, — думал он, — я еще, может, буду председателем…»

5

Крестьянам Упесгальской волости ходить на лесные работы было недалеко, потому что вдоль всей волости тянулся большой лесной массив. Большинство лесорубов и возчиков возвращались на ночь домой, только кое-кто оставался у лесника или у знакомых. По дороге, ведущей к береговой «площадке» и железнодорожной станции, целый день шли обозы с дровами и строевым лесом. Над старым бором постоянно стлался дым костров, всюду весело пели пилы, стучали топоры, с треском валились огромные ели и сосны.

Упесгальцы дрались за первое место по уезду. Председатель волостного исполкома Индрик Закис каждые два дня бывал на лесосеках и проверял ход работ. Сам старый лесоруб, он лучше всех мог оценить успехи и неудачи своих людей, помочь дельным советом и примером. Никогда он не уходил из леса, не свалив и не обработав несколько деревьев. Его заместитель Цимур был командирован в лес до конца кампании.

В середине февраля план рубки был выполнен, и все внимание теперь обратили на вывозку заготовленных лесоматериалов. Многие крестьяне продолжали рубить сверх плана.

Как-то Закис, обходя лесосеку, раздавал рабочим свежие газеты. Он задерживался у каждого костра, рассказывал о положении на фронтах, расспрашивал, как заботится отдел снабжения о продовольствии для рабочих, получают ли возчики вовремя овес для лошадей, и везде говорил примерно следующее:

— Соседняя волость грозится перегнать нас. План рубки они тоже выполнили, а с вывозкой хотят нас опередить. Как вы смотрите на это, упесгальцы?

Упесгальцы покрякивали, старики сосредоточенно крутили усы, молодые покусывали губы. Уступить первое место? За какие это заслуги? Нет, уж пусть они раньше времени не радуются… Дни становятся длиннее, дорога еще держится — почему не делать вместо трех четыре конца? Ничего, если и сумерки захватят. Пускай только Цимур договорится с приемщиками на станции и на береговой «площадке».

Крупные хозяева держались особняком и не говорили ни слова. Закис подходил к каждому и спокойно спрашивал, что сосед думает об этом деле. Одни сопели от злости, другие бормотали что-то невразумительное, но большинство отвечали, что как остальные, так и они. Один середняк, которому удалось первому вывезти всю сезонную норму, отозвал Закиса в сторону и, нахмурившись, попросил, чтобы о нем не писали в газетах.

— Почему? — спросил Закис. — Разве плохо, если тебя похвалят перед всем народом?

— Готов вывезти десять кубометров сверх нормы, только чтобы без огласки… Эти богатеи уже теперь шипят, что мы готовы лбы расшибить ради советской власти — выслужиться, мол, хотим. А у меня дом на самой опушке… не напали бы ночью бандиты… от них всего можно ждать.

— Или кто-нибудь угрожал тебе?

— Мне пока еще нет, но возле станции вчера были разбросаны листовки. Пишут, что не надо работать — иначе будут считать пособниками большевиков, грозят расправой. Если бы я жил подальше от леса, тогда ничего. Оружия у меня нет.

В Упесгальской волости пока было тихо, но в соседней на прошлой неделе сгорел молочный завод и был убит милиционер со всей семьей.

— Ну, хорошо, не будем печатать, — сказал Закис. — Только, смотри, потом не обижайся, что тебя забыли. А касательно этих бандитов, вспомни хорошую поговорку: у страха глаза велики. Осторожность осторожностью, но бояться тоже надо в меру. Ты думаешь, меня они не пытались запугать? Сколько раз! А видишь, я и живу и работаю. Почему нам бояться этой швали? Только потому, что они нас ненавидят? Всё ведь на нашей стороне — сила, правда и воля народа. Ты сам в толк возьми: если Советский Союз справился с таким матерым врагом, как гитлеровская Германия, то много ли значит для советской власти какая-то кучка вшивых бандитов. Они сами нас боятся!

— Это все так, да только живу я очень близко к лесу, — повторял крестьянин.

Вечером, вернувшись в исполком, Закис нашел на своем столе среди почты очередное анонимное письмо.

«Немедленно бросай работу в волостном исполкоме. Убирайся вон из усадьбы Лиепниека и живи тихо! В последний раз даем тебе трехдневный срок. В противном случае тебя ждет смерть. Это последнее предупреждение — впредь мы будем действовать».

«Посмотрим, кто кого», — подумал Закис.

В волости была организована довольно большая группа истребителей. На всякий случай Закис поговорил с командиром взвода, и они условились усилить охрану исполкома, молочного завода, мельницы и магазина потребкооперации.

На четвертую ночь после того, как Закис получил угрожающее письмо, волостной исполком окружили двадцать вооруженных бандитов. В темноте произошла стычка. Бандиты, вероятно, не рассчитывали на серьезное сопротивление, поэтому после первых автоматных очередей истребителей разбежались. В перестрелке один истребитель был легко ранен, зато одного бандита убили и он остался во дворе исполкома.

Убитого сразу опознали — это был Зиемель.

Спустя два дня на дороге был убит заместитель Закиса Цимур. Началась серьезная, открытая борьба.

— Ну, что же, — сказал Закис, — хотите нас запугать? Не выйдет.

6

Последняя военная зима была суровой. Жителям Риги пришлось порядочно померзнуть в неотапливаемых домах. Хотя несколько мелких электростанций были пущены, многие квартиры до весны оставались без света, потому что ток был нужен предприятиям, трамваю, школам. Вечерами по темным улицам бродили преступники-рецидивисты, которых оккупационные власти перед уходом выпустили из тюрем. Они нападали на запоздалых прохожих и раздевали их до белья. Они врывались в дома, останавливали на дорогах грузовики и крестьянские подводы. Чтобы замести следы и обмануть жителей, грабители и убийцы часто переодевались в форму солдат Красной Армии — пришлось много поработать, пока их переловили.

Крестьяне работали в лесу, помогали рабочим восстанавливать мосты и железные пути, ремонтировать школы и народные дома, мельницы и молочные заводы. И как ни старались враги советской власти пожарами, слухами и террористическими актами запугивать слабодушных, народ уверенно продолжал делать свое дело.

За зиму все МТС были восстановлены; в городах вновь задымили сотни фабричных труб. И вот настала весна — с апрельским солнцем, теплыми ветрами, с могучими потоками разлива и новыми работами. Люди глубоко вдыхали весенний воздух и, щурясь, смотрели на солнце. Да, весна пришла, наконец.

Когда первый трактор машинно-тракторной станции Гаршина выехал в поле и в тихий утренний час шум работающего мотора донесся до усадьбы Вилдес, Бумбиер так же, как четыре года тому назад, вышел во двор поглядеть на происходящее. Заметив проезжавшую по дороге подводу, он вышел за ворота.

— Слышишь, сосед, как разоряется советский конь!

Проезжий — старохозяин Крекис, которому земельная комиссия оставила только восемь гектаров земли, как активному пособнику оккупантов, — остановил лошадь и, криво улыбаясь, посмотрел через поле на трактор.

— Сколько ни стараются, а все равно получится, как в сорок первом году.

— Нового ничего не слыхать? Про этих самых англичан? — Бумбиер подскочил к подводе и, будто опасаясь, что Крекис уедет, не ответив, обеими руками ухватился за вожжи. — Скоро, что ль, начнется?

— До Якова дня все как есть выяснится, — ответил Крекис. — Английские тральщики уже вылавливают мины в Балтийском море. Крейсерам путь расчищают.

— К Янову дню… — Бумбиер глубокомысленно покачал головой. — А говорили, на пасху… Наверно, ждут, когда теплее будет. Англичане ведь не привыкли к нашим холодам.

— На этот раз верное дело.

— Смотри ты, а большевики орудуют так, будто и не собираются уходить. Куда ни глянь, ремонтируют, строят, будто навсегда собираются остаться.

— Поработают, поработают, да и спотыкнутся.

— С понедельника начинают поездом возить молоко в Ригу…

— А вот не надо сдавать молоко, и везти нечего будет — не воду же.

— Как же это не сдашь? А если оштрафуют…

— За каждый литр молока, который сдашь большевикам, потом заставят сдать три литра. Не надо торопиться, Бумбиер…

Крекис уехал. Бумбиер все еще стоял на краю дороги и думал. Три литра за литр… Старый Вилде, Герман… Вернутся, заставят отчитаться в каждом шаге.

— Ох, дела. И почему у меня жизнь такая тяжелая?

Он не знал почему.

Глава третья

1

— Ну что тебе делать в Риге? — уговаривал Криш Акментынь Ояра Сникера. — Воевать начал в Лиепае, кончил тоже здесь. Ясно, что надо остаться у нас. Ведь ты почти что коренной лиепаец.

— Сначала сдам в штаб партизанского движения все дела, — отвечал Ояр. — Потом надо позаботиться о наших партизанах, помочь им устроиться. А относительно дальнейшей работы будет решать Центральный Комитет. В Лиепаю или в Ригу, в Виляку или в Бауску — куда пошлют, туда и поеду.

— Нет, скажи по чистой совести, где тебе больше всего хочется работать?

Ояр покачал головой.

— Сначала посоветуюсь с Рутой, тогда скажу.

— Что же вы так поздно? — Акментынь засмеялся светлым, добродушным смехом. — Мы с Мариной еще в Тукуме обо всем поговорили.

— Ну, и?..

— Она останется в Лиепае и в дальнейшем примет мою фамилию. Марина Акментынь — звучит довольно красиво. Ну и денек, доложу тебе, выдался для моей старушки! Одна новость за другой. Еще бы! Был у матери такой славный, послушный сынок Криш Акментынь, и прошел слух, что он уже четвертый год лежит в братской могиле на побережье у Шкеды. И вдруг — такое, можно сказать, событие — убитый является в гости, и не один, а с приятной чернобровой девицей. Познакомься, мать, это Марина, любить ее придется тебе, как родную дочь, потому что она моя будущая жена. Ох, если бы ты видел, Ояр, какими глазами посмотрела на Марину старая Акментыниене! Она, наверно, как все прочие матери, втихомолку давно присмотрела своему единственному сынку невесту и не раз жаловалась на злосчастную судьбу: мол, такая вышла бы подходящая пара, а теперь что — лежит мой Кришинь в могиле… И вдруг — вот тебе Кришинь, а вот тебе невеста — не обессудь, мамаша. Она всплакнула, повздыхала и поцеловала Марину в щеку. После этого начала серьезный разговор. Одна говорит по-латышски, другая по-русски, а между ними я, то на одном, то на другом языке, и, наконец, сговорились. Завтра становлюсь на работу в управлении порта, буду распоряжаться кое-какими плавсредствами. Эх, Ояр, вот она где, жизнь-то! Криш Акментынь опять на плаву.

— Всяческих тебе успехов, Криш. Вам, лиепайцам, много потрудиться придется, пока уберете развалины да приведете в порядок город.

— Я не гонюсь за легкой работой, Ояр. Не бойся, лиепайцы лицом в грязь не ударят. Не раз и не два еще помянут добрым словом наш порт, наш «Тосмаре», «Красного металлурга», наших рыбаков.

— Не сомневаюсь.

Они приехали в Лиепаю вместе со Звиргздой, капитаном Савельевым и остальными партизанами. Только Имант Селис и Эльмар Аунынь остались у Биргелей. Рута с Ояром целый день осматривали разрушенный город. От дома, в котором Ояр жил до войны, осталась груда кирпичей, фабрика, где он работал парторгом, была разорена дотла, все оборудование увезли в Германию, из старых рабочих мало кто пережил войну.

Но, несмотря на разрушения, несмотря на то, что на прибрежных дюнах в огромной братской могиле лежали тысячи лиепайцев, — удивительной бодростью, живительной свежестью веяло в этом городе, который Ояр любил крепкой любовью. Мирное, ласковое море глядело на вернувшихся домой людей, теплый весенний ветер дул им в лицо. Рыбаки уже копошились возле лодок, чинили паруса, выволакивали из сарайчиков сети, канаты и снасти. Детишки с жадным любопытством рассматривали советские танки, орудия и грузовики. По улицам тяжелым, медленным шагом проходили колонны капитулировавших гитлеровских войск. Всюду слышались песни советских бойцов.

Проведя полтора дня в Лиепае, Ояр с Рутой вернулись в Биргели, чтобы захватить Иманта с Эльмаром и ехать в Ригу. Трогательным было прощание партизан, крепко подружившихся за зиму.

Звиргзда уже пошел работать на «Красный металлург», капитан Савельев собирался ехать домой, к семье. Акментынь с Мариной проводили Ояра и Руту до окраины города.

— Подумай только, Ояр, — сказал Акментынь, — моя старушка сегодня утром стала допытываться, как мы будем венчаться: у священника или еще где? И еще, чью веру выберем: мою или Маринину? Я объяснил ей, что у нас одна вера и обвенчать нас могут только в отделе записей гражданского состояния. Ну, а если пойдут дети, где мы их будем крестить? Там же, говорю, в загсе, мы своих детей будем воспитывать в той же вере. Что это за вера, она еще не понимает, и мне придется обучать политграмоте родную мать. Если не справлюсь, попрошу вас обоих помочь. Ну, всего вам лучшего в жизни…

Когда грузовик уже катил по Гробиньскому шоссе и Акментынь с Мариной скрылись из виду, Рута спросила:

— А ты не заметил, Ояр, никаких перемен в Акментыне?

— По-моему, от счастья он стал довольно болтливым.

— Пожалуй что. А больше ты ничего не заметил?

— Конечно, вижу, что он будет хорошим мужем для Марины. Они очень подходят друг другу.

— И больше ничего?

— Больше ничего.

— Какой же ты ненаблюдательный. Ведь Акментынь сбрил свои знаменитые усы. Вчера был с усами, а сегодня их уже нет. Как ты думаешь, что это означает?

— А ведь и правда. Надо было спросить у Марины — мне кажется, это случилось не без ее влияния.

В Биргелях все были заняты в поле. Опасаясь, что немцы отберут семенное зерно, Биргель прошлой осенью увеличил вдвое против обычного озимый клин: что посеяно, того никто не может отнять. Но, хотя яровое поле в этом году было меньше, чем в прошлые годы, работы хватало. Эльмар и Имант тоже не сидели без дела. Биргель только радовался, глядя на помощников.

Теперь Лавиза Биргель могла больше заниматься скотиной и стряпней для семьи. Славные у нее подросли дети: Жану уже исполнилось восемнадцать лет, Рите шестнадцать. По вечерам, когда родители ложились спать, на дворе долго звенели молодые голоса.

Имант Селис обычно рассказывал Рите о партизанском отряде. Он не был зазнайкой и не преувеличивал своей роли, но ему было приятно, что Рита так внимательно слушала его. Ее вопросы, восклицания удивления или ужаса, ее полные затаенной нежности взгляды заставляли сильнее биться сердце юноши. И сам он был полон нежности, грусти и смутной юношеской тревоги. Он сам не знал почему, но ему было так жаль Риту, так хотелось сделать что-нибудь такое, что доставило бы ей радость. Одолеть сказочно трудные препятствия, совершить геройские подвиги, одна только мысль о которых кружит голову… Если бы он был спортсменом, то обязательно установил бы несколько мировых рекордов, которые долго никто не мог бы перекрыть; если бы — художником, то создал бы чудесные картины, симфонии, пленительные стихи; или лучше стать ученым, изобретателем — сделать открытие, которое облегчило бы жизнь всему человечеству! Если бы!..

А пока это был только девятнадцатилетний юноша, недавний партизан, которому предстояло до всего доходить упорным, настойчивым трудом. Но сам он думал, что прекрасны, достойны осуществления лишь самые великие дела. Быть первым или никем! Иначе не стоит жить, потому что… потому что у Риты Биргель такие милые, мечтательные глаза — таких глаз нет ни у одной девушки во всем мире. Самая красивая, стройная, смелая! У кого еще такие мягкие каштановые волосы, такой чистый, звонкий голос, такая походка?

Одним словом, он думал об этой девушке то же самое, что думают миллионы юношей о миллионах девушек, и только глупец стал бы с ним спорить. Поэтому Эльмар Аунынь, которому было ясно, что происходит с другом, ничего ему не говорил. В его сердце, не тускнея, жил милый образ Анны Лидаки, и рядом с ним бледными, незначительными казались все остальные девушки.

Жан Биргель ушел спать. Эльмар зевнул и спросил:

— Имант, тебе не хочется спать?

— Рано еще. Такой теплый, хороший вечер…

— Ты знаешь, Имант, как называется вон то созвездие? — спрашивает Рита. — Моряки должны знать все звезды.

Эльмар встает и тихо уходит в клеть, где им с Имантом приготовлена постель. А эти двое остаются посидеть на крылечке и еще долго говорят о звездах, о далеких мирах, о жизни людей в прошлом и в будущем. Восторженные мечты сменяются серьезным раздумьем. Воспоминания все время возвращаются к дням еще не отгремевшей грозы.

Имант рассказывает Рите о своих погибших сестрах, о матери. У Риты все сильнее блестят глаза от слез, и только когда Имант замолкает, девушка произносит изменившимся голосом:

— Жаль, что я не могу заменить тебе сестру. Но мне бы хотелось…

Тогда Имант в первый раз берет ее загорелую руку, сжимает в своих пальцах. Долго длится молчание.

Время летит незаметно. Ночь проходит. По дороге приближается серая машина, останавливается у ворот усадьбы Биргели, и два человека входят во двор.

— Ты еще не спишь, Имант? — спрашивает Ояр. — Уже два часа.

— Разве так поздно? — удивляется Имант.

— Поздно, поздно. Ты не успеешь выспаться, а мы в шесть часов начнем собираться. Завтра уезжаем в Ригу.

Хорошо, что темно — ни Ояр, ни Рута не видят, как смутился в этот момент Имант. Противоречивые чувства борются в сердце юноши: он рад, что скоро будет свободно ходить по улицам Риги, вернется домой и, может быть, встретится с матерью, но в то же время тоска сжимает его грудь при мысли, что завтра придется расстаться с Ритой. Может быть, они не увидятся долго-долго…

Рита молчит и глядит в темноту.

Ояр с Рутой уходят, а Имант и Рита все еще сидят на приступках крылечка, думают неизвестно о чем и не говорят больше о звездах. Имант понимает: если сейчас не сказать обо всем, утром у него ничего не выйдет. Но не сказать нельзя, как бы тяжело ни давались слова.

Он вздыхает.

— Значит, завтра я уезжаю в Ригу.

Рита молча кивает головой.

— Ты, наверное, не захочешь, чтобы я иногда писал тебе?..

— Почему не захочу? — Голос ее становится непривычно высоким.

— Просто так. Может быть… будет неприятно?

— Вот еще. Почему мне должно быть неприятно?

— Значит, можно писать?

— Ясно, можно.

— Ладно. Тогда я буду писать. Но ты, конечно, отвечать не будешь?

— Я же не знаю адреса.

— Адрес я могу оставить.

— Если оставишь — буду отвечать.

— У меня одна просьба, Рита…

— Да, я слушаю.

— Ты моих писем никому не показывай.

— Разве там будет что-нибудь такое… про что никто не должен знать? — Теперь она еле сдерживает смех.

— Я не знаю, может быть что-нибудь такое и будет.

— Если будет, то никому не покажу.

— Не показывай. Я твои письма тоже никому не буду показывать.

— Мои сразу, как прочтешь, сжигай.

— Зачем? Разве там будет что-нибудь такое? И потом они никому не попадут в руки.

— Все равно, так вернее. Обещай, что будешь сжигать.

— Обещай и ты мне кое-что.

— Например?

— Приехать как-нибудь летом в Ригу.

— Если мама позволит… А ты к нам больше не приедешь?

— Ты думаешь, можно?

Некоторое время они глядят друг другу в глаза, серьезно и застенчиво. Потом Рита говорит:

— Обязательно приезжай. Жану будет приятно…

«Жану… А тебе самой?» Но Имант сдерживается, не задает этого вопроса. Ведь и так достигнуто ужасно много: они будут переписываться, ему разрешили приехать в гости к Биргелям. Будь скромным, Имант.

Утром он уехал со своими старыми боевыми товарищами. В первый раз грудь Иманта Селиса украшали орден Отечественной войны и медаль «Партизану Отечественной войны». Эти высокие награды он получил еще в прошлом году, но носить их ему до сих пор не пришлось.

2

Больно резнуло по сердцу Руту, когда она узнала о смерти матери. Отцу даже не пришлось сказать об этом: его скорбный взгляд, избегающий глаз дочери, беспорядок и запустение в комнате, которую давно не убирала заботливая рука, сразу заставили Руту насторожиться, догадаться о том, что дома неладно. Она вопросительно посмотрела на отца и прошептала:

— Мамы нет…

Отец молча кивнул головой. И тогда начался рассказ о тяжелой, бесправной жизни в годы оккупации, о болезни матери и одиночестве, которое началось для него после ее смерти.

— Я уж думал, что совсем один теперь остался. Когда Красная Армия освободила Ригу, смотрю — ко многим вернулись сыновья и дочери, а про тебя никто ничего не говорит. Потом услышал, что тебя в Тукуме… повесили фашисты. Тяжело было, дочка, поверить этому, и я не хотел верить, надеялся все. Уж когда серьезные люди сказали, что верно, пришлось привыкать. Как хорошо, дочка, что ты жива-здорова. Теперь и для меня настали светлые деньки.

Рута сидела рядом с ним, гладила его поседевшую голову, с нежной жалостью вглядывалась в худое, изборожденное глубокими морщинами лицо. Отец выглядел таким старым и разбитым, как будто со дня расставания прошло по крайней мере двадцать лет.

Потом стала рассказывать она. О дивизии, о партизанах, о Курземе. Только про Чунду не помянула ни разу. Старик сразу заметил это и, когда Рута кончила говорить, спросил:

— А про Эрнеста знаешь что-нибудь?

Рута нагнула голову, замолчала, словно заупрямившись. Потом скороговоркой сказала:

— Не знаю. Три года его не видела.

— Он ведь прошлой осенью заходил ко мне… — начал было отец.

— Так он в Риге?

— Не знаю, как сейчас, в Риге ли. Заходил один раз, когда вернулся из эвакуации. Я ему рассказал про тебя, что сам знал. Он как будто опечалился, а вскоре я узнаю… — старик замялся.

— Говори, папа, все, не бойся…

— Узнаю, что Эрнест женился… на какой-то торговке. Но им и не пришлось вместе пожить, — Эрнест начал заниматься спекуляцией и разными недозволенными делами. Сейчас сидит в тюрьме. Одним словом, ничего хорошего от него больше ждать не стоит.

— Это на него похоже, папа.

К большому удивлению Залита, Рута ничуть не огорчилась, не встревожилась.

— Я должна сказать, папа, что мы с ним разошлись еще в сорок первом году. Эрнест Чунда для меня человек чужой.

— Чужой. — Старик горестно покачал головой, но больше не стал касаться этого вопроса. — Что ты теперь думаешь делать?

— Пойду работать и учиться.

Кому-нибудь это могло показаться и себялюбивым и жестоким, но известие о женитьбе и осуждении Чунды принесло Руте успокоение. Она даже не могла жалеть его: он получил по заслугам.

«Чужой человек… мне нет до него никакого дела. Я ничего больше знать не хочу о нем. А дальше?»

Дальнейшее зависело не только от нее, хотя Рута и чувствовала, что решающее слово принадлежит все-таки ей.

В тот день Ояр Сникер разговаривал с одним из секретарей Центрального Комитета о своих партизанах. Некоторые уже работали в партийных организациях, советских и хозяйственных учреждениях, многие вернулись к себе в деревню; некоторых решили послать на курсы. Было несколько раненых, которые нуждались в длительном лечении и отдыхе.

Когда все обговорили, секретарь Центрального Комитета сказал:

— А теперь надо решить последний вопрос: как быть с тобой? Здоровье у тебя ничего?

— В полном порядке, — быстро ответил Ояр. — Могу хоть завтра стать на работу.

— Может быть, все-таки отдохнешь с месяц? Отдых ты заслужил. Не думай, что работать будет легко. Сейчас каждый из нас несет двойную нагрузку.

— Понимаю, товарищ секретарь. Наваливайте только — я выдержу. Про отдых поговорим в другой раз, когда самое трудное будет сделано.

— Ну, смотри. Тогда поговорим конкретно. Куда бы ты сам хотел пойти?

— Я прошу доверить мне какую-нибудь самостоятельную работу — в промышленности, на предприятий или в деревне. До войны я был парторгом на одной небольшой фабрике в Лиепае. Могу вернуться туда.

— Вот это уж будет неправильно, товарищ Сникер. За четыре военных года ты вырос, сейчас у тебя совсем иной размах. Зачем же пренебрегать таким богатым опытом, который ты приобрел? Нет, нет, сегодня ты должен взвалить на плечи ношу потяжелее, чем до войны. Ты хочешь самостоятельной работы, чтобы за все отвечать самому и изо дня в день видеть результаты своего труда? Отлично, товарищ Сникер, у нас есть кое-что подходящее. Заводу «Новая коммуна» нужен директор. Нынешний директор болтун и торгаш, много обещает, но мало делает. Нарком давно просит рекомендовать подходящего человека. Мы больше не можем оставлять такое важное предприятие в ненадежных руках. Как ты посмотришь на это предложение?

— «Новая коммуна» — одно из крупнейших предприятий в Латвии. Справлюсь ли я? Специальных знаний у меня ведь нет.

— Ты коммунист. Доверие партии и помощь Центрального Комитета будут тебе обеспечены во всякое время. Согласен?

— Постараюсь работать так, чтобы оправдать доверие партии, — взволнованно ответил Ояр.

— Желаю успехов, товарищ Сникер. — Секретарь пожал ему руку. — Сегодня же поговорю с наркомом. Возможно, что завтра будет готов приказ о твоем назначении. А за Лиепаю не беспокойся: мы ее тоже не оставим без кадров. Между прочим, на «Новой коммуне» ты найдешь кое-кого из старых знакомых.

Вечером Ояр зашел в ЦК комсомола за Рутой, которая тоже ходила туда поговорить о дальнейшей работе. Оттуда они пошли в столовую и за ужином рассказали друг другу о своих делах.

— Меня посылают комсоргом в среднюю школу, — сказала Рута. — В ту самую, где я училась. Многие учителя прежние, только директор новый. Айя собирается взять меня к себе вторым секретарем, но мне хочется испробовать свои силы на самостоятельной работе. И потом, правда, Ояр, школа сейчас очень серьезный участок. Многие начали учиться в годы оккупации, — какие вредные влияния испытали они за это время… Здесь тоже воевать придется — и очень упорно. А какое это благородное дело — воспитывать настоящую советскую молодежь!

— Испробовать силы на самостоятельной работе… — улыбнулся Ояр. — Мы с тобой одними словами разговариваем сегодня.

— И ты тоже так? — Рута радостно посмотрела ему в глаза.

— На «Новую коммуну» директором посылают… Почти тысяча рабочих, производственная программа — десять миллионов рублей. Но — трудно! Два цеха совершенно разрушены, в одном не осталось никаких станков. Интересная ведь работа?

— Даю голову на отсечение — через полгода цеха будут работать, а годовая программа будет выполнена к седьмому ноября.

— Ну, право… почему ты так рассуждаешь?

— Потому что ЦК партии посылает тебя туда директором. И уж если ты захочешь чего добиться — обязательно добьешься.

— Товарищ Залите, меня смущает такая оценка. Не всегда мне удавалось это…

— Например?

Ояр долго глядел в глаза Руте, затем, будто собравшись с силами, тяжело вздохнул и сказал:

— Сколько лет думал я о том, что ты будешь моей женой, а вот до сих пор не мог этого добиться. Почему? Потому что я разиня.

Рута покраснела.

— Как так разиня?

— Один раз я прозевал тебя, дождался того, что какой-то Чунда утащил тебя из-под носа. Если продолжать в том же духе, это может повториться снова.

— Этого не случится.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что теперь ты не прозеваешь, и второй раз утащить меня — пользуюсь твоим выражением — не удастся. Ты действительно думаешь, что я могу быть такой легкомысленной и… потерять тебя? Тебя, Ояр… За одни эти слова тебя следовало бы отколотить, но что поделаешь, у меня слишком мягкое сердце.

— У тебя, Рута, хорошее сердце. Если бы мы были не в столовой, я бы прижался головой к твоей груди, чтобы послушать, как оно бьется…

Через две недели они поженились. И опять все старые друзья собрались вместе в квартире Ояра и Руты. Петер Спаре и Аустра праздновали в этот день точно такое же событие и захотели было устроить общий «свадебный бал» у себя, но инициатива принадлежала Ояру, и им пришлось уступить.

Были здесь Мара с Жубуром; он только что демобилизовался и уже начал работать управляющим одного треста. Были и Айя с Юрисом Рубенисом, который в ближайшее время должен был направиться со своими разведчиками в один из уездов, очистить леса от бандитов.

— Последнее слово в этой войне досталось произнести мне, — с гордостью повторял он.

Пришел и подполковник Аугуст Закис. Он собирался вскоре ехать в Москву, в Военную академию. Аустра работала в городском исполкоме и осенью думала вместе с мужем поступить в университет.

Но самым почетным гостем был здесь председатель волостного исполкома Индрик Закис.

3

Дойдя до знакомого дома на улице Пярну, Имант Селис остановился и с любопытством огляделся. Пока он шел по городу, его поношенный, собранный с бору да с сосенки костюм привлекал внимание всех прохожих. Но Имант не замечал ни сочувственных, ни насмешливых взглядов — сейчас его ничуть не интересовало, какое впечатление производит он на незнакомых людей.

Он был одет в трофейный немецкий френч и домотканные суконные брюки — подарок Лавизы Биргель; на ногах были порыжелые сапоги с короткими голенищами, а головного убора вовсе не было, так как старую помятую кепку Имант закинул в канаву, не доезжая Тукума. И все-таки приятно было смотреть на этого высокого, очень загорелого юношу, с волнистыми, сильно отросшими волосами.

Вот, пожалуй, взгляд его, острый, наблюдательный и хмуроватый, показывал, что юноше этому рано довелось узнать жизнь во всей ее серьезности.

До войны Имант прожил на этой улице всего несколько месяцев и не успел завести знакомства среди мальчишек. Да и они за это время выросли и стали другими.

«Вон то окно — наше… Если бы мама была дома…» — подумал Имант. Но нет, ни одно лицо не показалось в окнах; большому каменному дому не было до него дела.

Имант расправил плечи. Не мальчик, а солдат возвращается домой! Привет вам, знакомые и незнакомые!

Он прошел в ворота, пересек двор, поднялся на третий этаж и, не задумываясь, постучал в свою дверь. Она приоткрылась, и в щели показалось одутловатое лицо немолодого мужчины. Сердито и подозрительно глядел он на Иманта.

— Что угодно? Вы ко мне?

— Нет, к себе… Я здесь раньше жил… Хочу вот посмотреть свою квартиру.

— Ошибаетесь. Это моя квартира, и я здесь живу три года.

— Вы меня не поняли, — добродушно объяснил Имант. — Я здесь раньше жил, до двадцать второго июня сорок первого года, а моя мать и после этого несколько месяцев прожила…

— Ах, тогда ясно. Вы — из эвакуации?

— Нет, с войны.

— Вон как получилось… — Одутловатое лицо нервно передернулось. — Но только вашей семьи здесь больше нет. Дворник, может быть, знает, где они. Я сам ничего не знаю, ничего не могу сказать.

— Вы мне только разрешите войти, посмотреть комнаты, — попросил Имант. — Ведь это-то можно?

— Пожалуйста, если вам угодно. — Мужчина открыл дверь шире и отступил в сторону, дав Иманту дорогу. — Я сомневаюсь, найдете ли вы здесь что-нибудь интересное. Позвольте узнать, с кем имею честь.

— Мое имя Имант Селис…

— Очень, очень приятно, молодой человек. А я — Антон Фрей, бухгалтер управления городского транспорта. До войны жил в Московском районе, а в сорок втором году оккупанты приказали переселиться сюда, потому что там устроили гетто. Что мне было делать?

Где-то жить надо…

Он почти оправдывался, он просительно заглядывал Иманту в глаза.

— Я вас ни в чем не виню. Здесь хватит места и для меня и для вас.

Конечно, хватит. Неужели два латыша не поймут друг друга? Да, так вы были на фронте?

— Нет, в партизанах.

— Чудесно. Так сказать — борец за свободу. Тогда, конечно, вам нечего беспокоиться. Городской совет даст вам лучшую квартиру. Таким, как вы, — вне очереди.

Имант медленно переходил из комнаты в комнату. Нигде он не нашел следов прежней жизни, только вешалка в передней осталась старая. У бухгалтера управления городского транспорта мебель была получше и поновее, чем у прачки Анны Селис. Дорожки, занавески, посуда на полках в кухне — все было незнакомое.

— Когда я сюда въехал, квартира была совершенно пустая, — рассказывал Фрей. — Немцы все вывезли. Возможно, дворник знает, куда делись вещи — он здесь служил еще до войны.

На том месте, где раньше был простой, закапанный чернилами стол Иманта и Ингриды, стояла зеленая плюшевая кушетка, а вся стена над нею была увешана фотографиями киноактеров и вырезанными из журналов картинками.

— Это комната моей сестры, — объяснил Антон Фрей. — Она в кино контролершей работает. Если захотите, может без билета провести. Вот это ее фотография. Я холостяк, она тоже еще не замужем.

Он засмеялся мелким, угодливым смешком.

Имант не стал здесь больше задерживаться. Антон Фрей проводил его до лестницы с таким подчеркнутым вниманием, будто тот был хозяином города.

— Товарищ Селис, позвольте спросить: могу я быть уверенным, что мне не надо искать другую квартиру? — спросил он, выйдя на площадку. — Знаете, неприятно жить как на колесах. Я знаю, что по закону вы имеете право потребовать квартиру обратно.

— Для меня она все равно велика, живите, пожалуйста.

— Большое спасибо! — повторял Антон Фрей, кланяясь вслед Иманту, пока тот сходил по лестнице.

Имант постучался в дверь дворницкой. Маленького мужчину с рыжеватой бородкой, который открыл ему, он хорошо помнил.

— Ну, в чем дело? — грубо спросил дворник. — Чего вам надо? В этом доме свободных квартир нет.

— У меня к вам дело, товарищ Свикул. Мое имя Имант Селис. До войны я жил в этом доме с матерью и сестрой. Может быть, помните?

Дворник испуганно-недоумевающе посмотрел на Иманта, потом торопливо схватил его руку и стал с силой трясти.

— Вспоминаю, вспоминаю… Так вы уцелели, значит! Такое счастье! Ах, сколько бед на ваше семейство… ах, эти немецкие кровожадные псы только и знали, что губить людей. У вас такая красивенькая, приветливая сестричка была… ужас, что эти немцы делали с невинными людьми. Заходите, заходите ко мне. Я вам расскажу, как все случилось.

Он ввел Иманта в кухню и пригласил сесть. Дверь в комнату плотно прихлопнул и все время оглядывался на нее, будто чего-то опасаясь.

— Про вашу сестру… — начал Свикул, сев напротив Иманта. — В начале июля, сразу как пришли немцы, дело было. Однажды ночью гестаповцы окружили наш дом — с проверкой пришли. Вашу сестру нашли на лестнице — не могла попасть в квартиру, ключа, видно, не было. И не знаю, почему она, бедняжечка, не зашла ко мне. Я бы ее впустил и спрятал как следует. Наверно, не хотела беспокоить так поздно. За свою стеснительность поплатилась жизнью. А месяца через три арестовали и вашу мамашу. Что стало с ней, не могу сказать, меня самого гестаповцы так гоняли, так допрашивали… Почему мой дом полон коммунистов? Почему я не заявил в полицию? Стану я им заявлять, когда сам всей душой за коммунистов и советской власти сочувствую. Немцы, слава богу, про это не знали. Допрашивали, грозили в тюрьму засадить, если, мол, такие вещи повторятся. Как собаку, выгнали из участка. Тяжело нам было, молодой человек. Все время жизнь на волоске висела. Да, у вас действительно большое горе — все семейство погибло.

— Не знаете вы, куда делись наши вещи? — спросил Имант. — Ценного там ничего не было, но я бы хотел что-нибудь найти. Вы мне не поможете? Каждая мелочь мне дорога, все-таки память.

— Понимаю, как не понимать, милый, — ответил дворник и задумался. — Значит, как арестовали вашу мать, немцы в ту же ночь все ваше имущество вывезли. Наверно, роздали тем, которые помогали им арестовывать и убивать — они ведь так делали. Последнюю тряпку, щепку и ту забирали, — удивительно, до чего жадные были. После нам с женой приказали убрать вашу квартиру. Не оставили ни единой вещички — одни голые стены. Прямо и не знаю, где же вам их искать. Может, в милицию заявить?

Когда Имант поднялся уходить, Свикул стал у двери в комнату, точно боялся, как бы тот по ошибке не отворил ее.

Поблагодарив Свикула, Имант ушел, решив больше сюда не возвращаться.

Он долго бродил по улицам Риги, мимо обгоревших развалин, по загаженным паркам, где еще не успела вырасти трава на истоптанных лужайках, по Зоологическому саду и вечнозеленому сосновому бору Межа-парка, который так горделиво смотрится в тихие воды Киш-озера. В лесу везде валялся железный лом, везде виднелись сгоревшие и взорванные армейские машины. И тут же рядом мирно паслись коровы, играли дети.

«Я буду работать всю жизнь, — говорил сам себе Имант, — буду участвовать в осуществлении великих дел своего народа. Мертвым не нужны жалостные слова и грустные вздохи. Они требуют, чтобы ты строил жизнь и чтобы никогда больше не повторились эти ужасы… Клянусь, всегда буду помнить, что сказал мне однажды Роберт Кирсис: „Что может быть, Имант, прекраснее, благороднее нашей борьбы!“»

Поздно вечером он пришел в Чиекуркали к Ансису Курмиту. И Курмит и его жена Зельма так обрадовались, увидев Иманта живым и здоровым, что у него выступили слезы на глазах. Он рассказал о своих сегодняшних мытарствах и попросил Курмита посоветовать, как быть дальше.

Курмит переглянулся с женой.

— Имант может и у нас пожить, пока не вернулась мать, — сказала Зельма.

— По-моему, это самый лучший выход, — добавил Курмит. — И у Юрки будет хороший товарищ, хоть он и моложе тебя… Ты ведь его помнишь: сын Курмита из Саутыней. Он теперь у нас живет. Пареньку ведь больше некуда деваться. Мы с Зельмой и решили воспитать его. Как только вышли из подполья, честь-честью усыновили. Осенью поступил в ремесленное училище, хочет стать квалифицированным мастером.

— А вы как, дядя Курмит? Опять на «Вайроге»?

— С «Вайрогом» ничего не вышло. ЦК партии послал парторгом на завод «Новая коммуна». Сегодня звонили из райкома, сказали — новый директор придет. И знаешь кто, Имант? Твой командир, Ояр Сникер.

— Ояр? Значит, его не отпустили в Лиепаю?

— Наверно, так нужно. А я рад, что Ояр будет у нас директором. Вместе были на войне, вместе поработаем и в мирное время.

Имант поселился у Курмитов. Они с Юркой заняли ту самую комнатку, где во время немецкой оккупации Зельма не раз укладывала спать продрогшего и усталого связного Селиса.

Зельма Курмит помогла Иманту обзавестись новым платьем, сама сшила ему белье, и когда парень приобрел мало-мальски сносный вид, ему можно стало, наконец, появляться на улицах и в учреждениях, не привлекая особого внимания.

Первым долгом Имант собрал все сведения относительно мореходного училища. Узнав, что прием еще не окончен, он подал заявление на отделение судоводителей.

4

Бабушка Эльмара Ауныня умерла прошлой зимой, когда он партизанил в лесах Курземе. Теперь у него никого не осталось дома, и вначале Эльмар хотел уехать в Ригу или еще куда-нибудь. Но дело обстояло не так просто, как он думал. В партизанах Эльмар вступил в комсомол, а в конце войны его приняли кандидатом в члены партии. И когда парень явился в уком партии за кандидатской карточкой, оказалось, что секретарь укома успел подумать о его будущем.

— Товарищ Аунынь, мы хотим сделать из вас хорошего работника социалистического сельского хозяйства. Вы выросли в деревне, с детства узнали, что такое крестьянский труд. Здесь вам все известно, а в городе надо будет все начинать сначала. Как вы, согласны поступить сейчас в школу трактористов? Изучите трактор, поработаете некоторое время трактористом, а там и в школу механизации поступите. Если хорошо покажете себя, через несколько лет директором МТС сделаем.

Предложение секретаря решило судьбу Эльмара. Он принял его не раздумывая и немедленно направился в школу трактористов.

Как-то в середине июня Эльмар одолжил у товарища велосипед и поехал в уездный город навестить Валдиса Суныня.

Друга своего он застал в меланхолическом настроении. Валдис подавал заявление в пехотное училище, но не подошел по состоянию здоровья. Медицинская комиссия порекомендовала ему подумать о какой-нибудь гражданской профессии.

Приезду Эльмара он очень обрадовался — по крайней мере теперь было с кем поделиться своим горем и посоветоваться.

— Позор, Эльмар, — оказывается, я не гожусь для военной службы! Это довольно досадно — признать себя инвалидом на двадцать втором году жизни.

— Ну, что за беда? — сказал Эльмар. — Сколько еще есть на свете других профессий! Можешь стать лесничим, инженером, бухгалтером. Если не тянет в высшую школу, учись ремеслу. Неужели ничего подходящего не найдешь?

— Я, понимаешь, уже крепко свыкся с мыслью об армии. А тут вдруг — бухгалтерия… Занда советует учиться переплетному или ювелирному делу — все-таки это художественные ремесла. Сама она хочет поступить в Сельскохозяйственную академию. А по-моему, ей лучше пойти в институт физической культуры.

Занда, девятнадцатилетняя сестра Валдиса Суныня, числилась среди лучших гимнастов и легкоатлетов уезда. Весной она окончила среднюю школу и теперь была занята решением той же проблемы, которая не давала покоя ее брату, — кем стать? Обилие возможностей затрудняло выбор.

— Ребята просили меня достать что-нибудь из спортивного инвентаря, — сказал Эльмар. — У нас пока, кроме перекладины, ничего нет. Не знаешь, где можно достать футбольный мяч, ядро, диск?

— Об этом лучше поговори с Зандой, — ответил Валдис. — Я сейчас позову…

— Погоди, мне не к спеху…

— Чего там ждать! Выпроси у нее все, что тебе надо, а потом сходим на речку, выкупаемся.

Валдис выбежал из комнаты, оставив приятеля одного. Эльмар подошел к окну. Маленький городок избежал разрушений — только здания средней школы и больницы были до сих пор камуфлированы в серо-зеленый цвет и в некоторых домах во время бомбежки выбило оконные стекла. Но за песчаной насыпью лежали, укрытые дерном, несколько сот жителей, которых гитлеровцы убили и замучили в первый год войны.

«Неужели их забыли? — думал Эльмар. — Разве я забуду Анну? До самой смерти будет болеть по ней сердце, до самого конца жизни».

Валдис вернулся сердитый.

— Искал-искал. Понять не могу, куда она девалась. Ну, мы не будем терять времени. Пойдем на речку, Эльмар.

После купанья им захотелось погреться, потому что вода была довольно прохладная, и они стали гоняться друг за другом. Эльмар был сильнее, мускулистее, чем Валдис, хотя они были ровесники.

Валдис с завистью смотрел на своего друга.

— Вот что значит физический труд с самого детства — лучше всякой тренировки! Из тебя выйдет великолепный десятиборец, Эльмар.

— Очень высоко ты метишь, Валдис, — засмеялся Эльмар. — Хорошо бы хоть нормы ГТО сдать.

Дома их ждала Занда — невысокая, но очень стройная, ловкая в движениях девушка в синей короткой юбке, белой блузке и белых парусиновых туфлях на босу ногу. Волосы она стригла довольно коротко, что придавало ей сходство с мальчиком-подростком. Рукопожатие у нее было твердое и сильное.

— Ты меня искал? — спросила она брата.

— Это вот Эльмару ты очень нужна.

Занда с любопытством посмотрела на Эльмара.

— Верно, верно, товарищ сестра. Только ради тебя он и прискакал в город. Чтобы не мешать вам в обсуждении важных вопросов жизни, я сию минуту исчезну.

Он со смехом выбежал из комнаты.

— Что с ним, Эльмар? — спросила Занда.

— Да ничего, просто хорошее настроение после купанья.

— Значит, у тебя никаких дел ко мне нет? — Занда спокойно глядела на Эльмара, но в голосе ее прозвучало что-то похожее на разочарование.

— Как сказать, особенных дел нет, но посоветоваться нужно. Я хочу достать для школы спортивный инвентарь: У нас многие ребята хотят подзаняться, а ничего нет. По вечерам поднимаем штангу с тележными колесами и толкаем камень вместо ядра.

— Жалко, не знала я час тому назад, ведь я только что от председателя комитета. Какой спортинвентарь вам нужен?

— Все, что можно достать. Ядро, диск, хорошо бы копье и перчатки для бокса.

— Не знаю, все ли достанем, но кое-что для вас найдется. Скажи, а ты сам чем тренируешься?

— Лучше всего, пожалуй, мне удается толкание ядра. У нас там есть двадцатифунтовая гиря. Я ее толкаю дальше чем на десять метров. Может, это совсем немного?

— Это прекрасно, Эльмар… — Занда, забывшись, схватила его за руку повыше локтя. — Ого, с таким бицепсом ты сразу толкнешь настоящее ядро на тринадцать метров. Не смейся, я говорю совершенно серьезно. Давай сходим вечером к председателю физкультурного комитета, пока он не уехал. Пусть поможет достать, что тебе нужно. И инструктора тоже надо послать к вам. Скажи, Эльмар, а ты не бегаешь на коньках?

— Не приходилось.

— А на велосипеде ездишь? У тебя есть велосипед?

— Нет еще, только собираюсь обзавестись.

— Обязательно приобрети. Тогда я буду по воскресеньям приезжать к тебе в гости, и мы потренируемся. Хорошо бы будущим летом попасть на республиканские состязания. Если у тебя будет машина, мы начнем тренироваться, как только я вернусь из Москвы.

— Ты едешь в Москву? — с почтительным удивлением спросил Эльмар.

— Ах, зачем я сказала! — засмеялась Занда. — Ведь меня зачислили в делегацию физкультурников от нашей республики — едем на Всесоюзный парад физкультурников. Это пока секрет от домашних, смотри не проговорись брату. Я еще сама не очень уверена, что это так. Но в понедельник надо уже быть в Риге. Домой вернусь только в августе.

— Поздравляю! Какая ты счастливая… увидишь Москву, товарища Сталина.

— Да, конечно, это очень большое счастье, что я попала в делегацию! Но у меня нет еще полной уверенности… А вдруг не возьмут! Может быть, в будущем году поедешь и ты, кто знает. По правде говоря, ты это заслужил во сто раз больше, чем я.

Они сходили в уездный комитет по делам физкультуры, и, благодаря настойчивости Занды, Эльмар получил ядро, диск и еще кое-какой спортинвентарь.

— Теперь занимайся всерьез, а не в шутку, сказала Занда, когда они вернулись домой с «трофеями». — Скоро спросим с тебя и результаты. Держись, Эльмар. Мне хочется, чтобы ты стал рекордсменом.

— Попытаемся, Занда, чем черт не шутит.

5

Третий час продолжалось совещание бандитских главарей в комнате хозяина. Сама хозяйка должна была следить, чтобы их никто не побеспокоил. Дети спали, а Эдит Ланка, которая жила на хуторе в качестве работницы Эрны Озолинь, сидела одна в батрацкой каморке и глядела в открытое окно.

Одного из гостей она знала. Это был Герман Вилде.

«Позовут или не позовут, — гадала она. — Знают же они, кто я такая. А если знают, то должны понимать, что я могу не только доить коров и ворошить сено… Неужели хозяин не сказал, что я здесь?»

Ох, и хозяин… Живя в лесу, он сам стал похож на лесного зверя. Взгляд недоверчивый, ходит, как будто прислушиваясь ко всем звукам и шорохам. Засел на своих тридцати гектарах, как медведь в берлоге, и знать никого не желает. Собаки, издали завидев его, прячутся подальше, даже дети пугаются, когда Межнор выходит из дому.

Его жена, рано состарившаяся, изнуренная тяжелой работой, забитая женщина, редко вступала в разговор. Только раз она первая заговорила с новой батрачкой. Спустя две недели после появления Эдит на хуторе Межнор пришел ночью в ее комнату. Два дня хозяйка молчала, только в ее потухших глазах появилось выражение затаенной боли. Однажды рано утром она зашла к Эдит и присела на край ее кровати. Она не плакала, не ругалась, только вздохнула и тихо сказала:

— Эрна, неужели ты вздумала отнять у меня мужа? Межнор тебе не пара…

— Скажи, хозяйка, а он со всеми женщинами так? — ничуть не смутившись, в свою очередь спросила ее Эдит.

— Он давно такой, с тех пор как я хворать стала, — начала простодушно рассказывать хозяйка. — У двух батрачек дети от него были. Ну, а ты ведь не батрачка, я же понимаю, как ты попала к нам.

— Это хорошо, что понимаешь. Тогда ты должна понять вот еще что: больше чем нужно, я не задержусь здесь ни на один день. Может быть, меня завтра здесь не будет. Вот тогда ты и гляди, как бы твое место не заняли. А мне твой муж нужен не больше, чем любой другой… Тебе ведь не жалко, что я с ним иногда?..

— Ничего, — покорно согласилась Межнориене. — Раз у тебя нет дурного на уме…

После этого разговора она опять умолкла.

В хозяйственных работах Эдит принимала участие только для отвода глаз, чтобы не возбуждать подозрений у соседей. Она носила простую крестьянскую юбку, ходила нечесаной по нескольку дней. Длинные наманикюренные ногти были коротко острижены, губная помада и карандаши для бровей спрятаны; но как ни старалась опроститься Эдит, это была по-прежнему красивая, сытая женщина, и она с удовольствием сознавала это.

Проверку документов Эдит прошла легко, тем более что в паспорте Эрны Озолинь была отметка местного волостного правления. Можно было бы годами жить здесь, и никому бы не пришел в голову вопрос, кто она такая. Разве только встретился бы кто-нибудь из знакомых, но что делать ее знакомым в этом глухом углу Курземского полуострова?

Над лугами стоял густой туман. С поля доносился крик коростеля. Иногда мимо окна пролетала летучая мышь, с шумом рассекали воздух крылья невидимой птицы.

Совещание у хозяина все продолжалось.

«Нет, сегодня, наверно, не позовут, — подумала Эдит, когда за стеной часы пробили двенадцать. — Не стоит и ждать, лучше лягу».

Словно в ответ на ее мысли кто-то постучал в дверь. Эдит подбежала к кровати и прилегла.

— Кто там? — крикнула она.

— Хозяин… — прогудел за дверью густой голос Межнора.

— Подожди, я оденусь. — Она посидела еще минуты две, потом только пошла отпереть дверь.

— Что такое?

— Зовут на совещание. Иди скорее.

«Наконец-то! Значит, знают… понадобилась…»

— Хорошо, сейчас иду, — бросила она в ответ и стала быстро причесываться. «Перед ними не стоит казаться хуже, чем ты есть. Все равно они знают. Ты снова имеешь право стать дамой, Эдит».

Немного погодя она сидела в хозяйской комнате за столом и внимательно слушала Германа Вилде, — он, видимо, был здесь за главного.

— Вы рижанка и хорошо знаете город. Мы решили командировать вас в Ригу с важными поручениями. Дадим вам несколько адресов наших людей и необходимые сведения о них. Согласны?

— Конечно, — уверенно ответила Эдит.

— Вернетесь вы через десять дней, — продолжал Герман Вилде. — Запомните: не позже чем через десять дней поручение должно быть выполнено. Малейшее промедление внесет путаницу в дальнейшую работу организации.

— Понимаю, — сказала Эдит, кивнув головой. — Все будет сделано вовремя.

— А теперь внимательно слушайте, и запоминайте каждое мое слово. Записывать не разрешаю, все надо держать в памяти.

Герман Вилде перечислил несколько имен и адресов, сообщил несколько важных фактов о каждом лице и объяснил, кому какие дать поручения.

— Значит, завтра могу отправиться? — спросила Эдит, когда кончился инструктаж.

— Да, начинайте действовать поскорее, — сказал Вилде. — Рассчитываем на ваши способности.

— Вы не просчитаетесь, — сказала Эдит и вышла из комнаты.

Через час Межнор опять постучал в дверь батрацкой каморки. Она вышла к нему и строго сказала:

— Оставь, Межнор. Я хочу на дорогу выспаться.

Рано утром, едва Бунте и Фания успели встать, к ним позвонили. Джек брился в ванной, поэтому Фания, набросив на плечи халат, пошла открывать сама. На пороге стояла рослая, красивая, одетая по-крестьянски женщина.

— Вы Фания Бунте? — спросила она, затворяя за собой дверь.

— Да, я. Что вам угодно?

— Я пришла по поручению вашего брата.

— Брата? — Фания более внимательно вгляделась ей в лицо: нет, не знакомое. — Заходите.

— Мое имя Эрна Озолинь, — сказала женщина, когда они вошли в гостиную. — Муж ваш дома?

— Он сейчас войдет.

— Тогда подождем. У меня к нему дело. Скажите, а здесь можно разговаривать свободно? Нет в квартире посторонних, например — прислуги?

— Нет никого, кроме дочки, но она маленькая, ничего не понимает.

— Сколько ей лет?

— Пять.

— Лучше, если бы и ребенок ничего не слышал. Поймите, дело очень секретное.

Появился и Бунте. Как человек, имевший дела со множеством разных людей, он раньше видел где-то Эдит, однако не мог вспомнить, где именно. Имя «Эрна Озолинь» тоже ему ничего не сказало.

— Индулис Атауга шлет вам сердечный привет, — сказала Эдит. — Сам он по вполне понятным причинам показываться в Риге не может, и вы его увидите не очень скоро.

— Куда там! — сказал Бунте, махнув рукой. — О нем тут несколько раз справлялись. А где он скрывается?

— Этого я вам не имею права говорить. Это большая тайна. Но у него есть несколько друзей, которым иногда необходимо приезжать на несколько дней в Ригу. И ваш брат и многие высокие лица надеются, что вы согласитесь принимать их иногда на ночлег. Вам бояться нечего: все они люди опытные и будут соблюдать, осторожность.

— Ой, как рискованно, — качая головой, пробормотал Бунте. — У чекистов ужасно зоркие глаза…

— Кроме того, в вашей квартире будут встречаться кое-кто из наших людей, — чем дальше, тем все увереннее и резче говорила Эдит. — Больше от вас ничего не требуется… пока. И знать вам больше того, что сказано, незачем. Имейте в виду, что через неделю к вам может прийти гость. Вы его узнаете по паролю. Если он скажет: «Скоро будет хорошая погода» — значит, это наш человек, и вы смело ему доверяйтесь.

— А зачем нам это делать? — громким голосом спросила Фания.

— Тише. Это все для вашего брата. Он этого требует. Так нужно. Вы не можете отказываться — в противном случае вас вышлют в Сибирь как родственников активного противника советской власти. А для этого многого не нужно — одно маленькое сообщение в соответствующее учреждение, и все. Договорились?

— Договорились, договорились… — не помня себя от страха, лепетал Бунте.

— Не забудьте и то, что к зиме в Латвии произойдут важные события. Установится новая власть… с помощью некоторых иностранных держав. Вам же будет выгодно, если у вас перед этой властью окажутся кое-какие заслуги. Всего хорошего, уважаемые друзья.

Эдит поднялась, со светской улыбкой пожала Джеку и Фании руки и ушла.

— Ты прямо с ума сошел, Джек, — сказала Фания, как только захлопнулась дверь за посланницей бандитов. — «Договорились»… То есть как это договорились? Пускай Индулис сам разделывается со своими грязными делами, а мы пачкать рук не будем. Нам надо держаться подальше от политики, иначе ничего хорошего не выйдет. Если тебе при немцах удалось удержаться в стороне, то с какой стати теперь отвечать за их подлости? Нет, Джек, никаких друзей мы принимать не будем.

— А если они напишут заявление?

— Сходи к Жубуру и все ему расскажи. Как он посоветует, так и сделаем.

— Да, да, я пойду к Жубуру. Только не стану рассказывать, на какие доходы мы живем… про эти бараньи туши и картошку. Это называется спекуляцией.

— Зачем об этом рассказывать? Не думай, что Жубура интересуют твои бараньи туши.

Эдит в это время вошла во двор большого дома по улице Пярну и постучала к дворнику. Человечек с козлиной бородкой вначале принял ее довольно сдержанно и уклонился от откровенного разговора, но когда Эдит напомнила ему кое-какие факты, он живо переменил тон.

— Вспомните, Свикул, как в июле сорок первого года вы явились среди ночи в полицию и донесли на одну молодую девушку, на комсомолку Ингриду Селис, которая жила в этом доме! Вы знаете, что произошло затем с этой девушкой? А мы знаем, как вы были вознаграждены за эту услугу.

— Ну, все в порядке, уважаемая госпожа, — сказал Свикул. — А то нельзя же так, с первого слова, доверяться незнакомому человеку. Теперь я по крайней мере знаю, что вы из своих. Чего изволите требовать?

— Ничего серьезного. В вашей квартире или еще где-нибудь в этом доме будут встречаться наши люди, иногда придется устраивать их на ночлег.

— Раз надо, значит — надо.

— Кроме того, вы будете по указанию наших людей передавать кому следует разные сведения, а иногда разбрасывать листовки.

— Мне за это будут платить?

— Не спешите со счетом. Вы уже авансом получили больше чем достаточно. Все имущество из квартиры Селис. Мебель из двух еврейских квартир… С каких это пор рижские дворники стали обзаводиться стильной мебелью? В каком магазине вы ее приобрели?

Свикул только развел руками.

— Вам лучше про это знать.

— Мы-то знаем, и вы это понимаете. Но будет еще лучше, если вы в ближайшее время освободите свою квартиру от этого роскошного хлама. Вдруг вернутся владельцы и узнают свое имущество — что вы им ответите? Продайте или рассуйте по родственникам, пока не поздно. Так будет безопаснее.

— Золотые слова. Удивительно, как я сам не догадался. У вас прямо государственная голова…

В тот же вечер Эдит посетила молодую женщину, Аусму Дадзис, муж которой — лейтенант войск СС — был убит в начале 1944 года около Опочки.

Вы знакомы с Фрицем Эвартом? — спросила Эдит.

Аусма Дадзис сказала, что знакома.

— Он шлет вам искренний привет.

— Как он поживает?

— Как может жить преследуемый герой? — вздохнула Эдит. — Живет в лесу, кровом ему служит звериное логовище… Борьба, постоянные опасности и вера в будущую удачу. Госпожа Дадзис, я пришла к вам с важным поручением…

— Пожалуйста, я слушаю.

— Поручение от руководства организации. Нам известно, что ваши денежные дела не в блестящем состоянии. Мы знаем, кроме того, что вы сошлись с одним спекулянтом.

Аусма опустила глаза.

— Не волнуйтесь, все это мне понятно. На вашем месте я делала бы то же самое. Но высокие лица находят, что слишком нерасчетливо связываться с мелким спекулянтом, который вот-вот очутится в тюрьме за свою деятельность. С вашей наружностью, с вашей культурой вы можете пленять и более крупных людей. Высокие лица выражают желание, чтобы вы сблизились с каким-нибудь видным партийным работником или даже чекистом. Он должен близко стоять к правительству республики, должен пользоваться большим доверием и знать все секретные планы большевиков. Если нужно — можете выйти за него замуж, вас за это только похвалят. Дальнейшее вам понятно. Через вас мы получим доступ к секретам наших врагов, будем знать их сокровенные мысли. Так мы завербуем вашего избранника, а через него и других. Когда в Латвии установится новая власть, — а этого слишком долго ждать не придется, — ваши заслуги не забудутся. Вы будете одной из первых женщин в Латвии.

— Но я совсем не привыкла так, — жалась Аусма.

— Я вполне разделяю вашу щепетильность, — сказала Эдит, — но ничего не поделаешь, придется на время ее отбросить. Мы этого требуем. Спешить не следует. Выбирайте осмотрительно, лучше сразу нескольких, и затем начинайте действовать. На случай неудачи у нас еще есть шантаж, но я думаю, ваше обаяние будет самым сильным оружием.

У Аусмы Дадзис Эдит осталась ночевать. К утру она окончательно уговорила молодую женщину, которая и без того не могла похвалиться строгостью моральных принципов.

Во второй день Эдит обошла еще несколько квартир и напоследок отыскала молодую девицу Эрну Калме, которую она знала с первого года войны. Кратковременная любовница многих немецких офицеров в годы оккупации, Эрна теперь устроилась в какой-то ресторан буфетчицей и продолжала вести рассеянный образ жизни. Поручать ей серьезные задания боялись, слишком легкомысленная особа: как только напьется, — а это с нею случалось часто, — тут же все выболтает. Поэтому задание, полученное Эрной, вполне отвечало ее характеру.

— Ты, Эрныня, вовсю прожигай жизнь. Веселись и кути сколько влезет, только делай это так, чтобы и нам была польза. Пей и кути с советскими работниками, с чекистами и офицерами. Заставляй их больше тратить, пусть влезают в долги, пусть напиваются до скотского состояния, чтобы все смеялись над ними, а когда кто-нибудь из них окончательно разложится, тогда мы за него и примемся.

— Господи, да на что вам нужны такие? — удивилась Эрна.

— Такие-то и нужны!

Выйдя от Эрны Калме на улицу, Эдит чуть не столкнулась с Жубуром и Марой, которые, углубившись в разговор, шли ей навстречу. Между ними оставалось не более десяти шагов, когда Эдит заметила старых знакомых. Дрожь пробежала у нее по спине. Она быстро перешла на другую сторону улицы и поспешила скрыться в первом переулке, но сердце еще долго билось от испуга: Эдит показалось, что Мара остановилась и посмотрела ей вслед. «Наверно, узнала, теперь всем расскажет и даст знать, куда следует… Бледная графиня… Так вот ты какая… совсем красная стала. От своего мужа избавилась, а теперь вешаешься на шею Жубуру… Подожди, милая, придется тебе держать ответ. Как ты тогда запоешь, госпожа Вилде?»

Дела она кончила, поэтому в тот же вечер уехала из Риги, пристроившись на попутном грузовике.

6

— Подожди, Карл, ведь это Эдит Ланка, — шепнула Мара, заметив рослую стройную женщину, которая в это время переходила улицу.

Жубур остановился и оглянулся.

— Не может быть. Обрати внимание, какая на ней юбка, Эдит ни за что такую не наденет.

— Да нет же, я видела ее лицо, по-моему она тоже меня узнала.

Но женщина уже свернула в переулок.

— Если твоя правда, то я удивляюсь ее наглости, — сказал Жубур. — Неужели она не боится? Вспомни, что рассказывал про них Прамниек…

— И все равно я уверена, что это Эдит, — упорствовала Мара. — Может быть, она под чужим именем живет?

— Вполне вероятно. На всякий случай надо будет позвонить в НКВД. Пусть заинтересуются. Нехорошо, что такие экземпляры разгуливают по улицам Риги. Если это Эдит, она попусту время терять не будет.

Вечером Жубуру необходимо было участвовать в каком-то совещании, поэтому они с Марой решили на Взморье не ехать, а ночевать в городе, принять ванну, почитать и просто посидеть вдвоем. Последнее удавалось им очень редко, столько у них было работы.

Жубур собирался с осени возобновить занятия в университете. За войну многое было забыто, и следовало заглянуть в кое-какие книги, чтобы успешно начать третий курс. Мара тоже не желала отставать от мужа и поступила в вечерний университет марксизма-ленинизма.

Но из проекта вечернего отдыха ничего не вышло: едва Жубур успел вернуться с совещания, как прибежал Джек Бунте и объявил, что ему нужно поговорить с ним с глазу на глаз.

— Вспомни старую дружбу, Карл, выручай советом. В ужасном я положении очутился.

Особой радости это посещение Жубуру не доставило, но отказать человеку он не мог.

Бунте начал с рассказа о деятельности своего шурина во время оккупации, а затем перешел к Эрне Озолинь.

— Я сразу догадался — они хотят нас шантажировать, чтобы мы слушались их. Но ты сам знаешь, мы с Фанией порядочные советские люди и ни на какие шахер-махеры не пойдем. Неужели это верно, что из-за Индулиса нас ушлют в Сибирь? Если мы не сделаем, как они велят, они заявят, и мы будем иметь неприятности.

— Ты скажи лучше по-честному, Джек: у тебя с оккупационными властями никаких дел не было? — спросил Жубур.

— Ну, честное слово, с места не сойти! — Джек вскочил и ударил себя кулаком в грудь. — Мне они такие же враги, как и тебе. В конце оккупации пришлось даже прятаться в подвале, иначе арестовали бы. Я в этом подвале такой ишиас нажил, инвалидом стал.

— Я не понимаю тогда, чего ты так боишься?

— Индулис все-таки мне шурин… Лучше бы он совсем не родился…

— Во-первых, ты обязан немедленно сообщить об этой Эрне Озолинь в НКВД. Расскажи все. Там работают люди со светлыми головами, они во всем разберутся. А заодно ты окажешь услугу народу. Дело это серьезное. Если хочешь, я тоже позвоню туда.

— По-твоему, тогда все будет в порядке? — неуверенно спросил Бунте.

— Если все, что ты мне рассказал, правда — можешь не сомневаться.

— Я так и сделаю. Пойду Фании скажу. — И он заторопился уходить.

Жубур, что-то вдруг вспомнив, спросил Бунте, как выглядела эта Эрна Озолинь, которая причинила ему столько волнений. Как она была одета? Бунте все запомнил довольно подробно, и ответ его подтвердил подозрения Жубура.

Когда Бунте ушел, Жубур сразу позвонил в НКВД. Окончив разговор, он вышел в кухню к Маре.

— А ты, женушка, оказывается, не ошиблась. Давешняя женщина и в самом деле была Ланка. Но сейчас она под другим именем прячется.

— Как ты узнал?

Жубур не успел ответить, как снова раздался звонок, и он пошел отворить.

Перед дверью, недоверчиво косясь друг на друга, стояли Эдгар Прамниек с большой папкой подмышкой и Эвальд Капейка. Они не были знакомы и случайно пришли в одно время. Так смешно было видеть на их лицах выражение отчужденности, что Жубур невольно рассмеялся.

— Скажите сначала, что вы подумали друг о друге, иначе не впущу, — сказал он. — Ну, Эвальд, говори первый.

Капейка даже сконфузился.

— Ничего особенного я не думал. Так показалось, что какой-нибудь живописец хочет продать свои картины.

— Почти угадал, — захохотал Жубур. — Прамниек действительно художник, только он не ходит по квартирам предлагать свои работы — их у него вырывают из рук.

— Ну, не совсем так, вырывать не вырывают, — поправил Прамниек, — но особенно навязывать их, верно, не приходится. Вы, молодой человек, не обижайтесь, но когда я увидел, что вы стоите перед дверью и не звоните, а о чем-то думаете, я сразу смекнул: «У него в кармане должна быть отмычка…»

— Мне трудно подыматься по лестнице, я устал и хотел отдохнуть, чтобы Жубур не подумал, будто я бежал сломя голову, — объяснил Капейка. — Особо срочных дел нет. Так, пришел поговорить о жизни.

— Примерно за тем же, за чем и я, — заметил Прамниек.

— Ну, тогда заходите, поговорим о жизни. — И когда гости познакомились и вошли в маленький кабинет Жубура, он спросил Капейку:

— Ну, Эвальд, каково же твое мнение о жизни и людях?

— О жизни я ничего дурного не скажу. Но среди людей еще порядочно всякой пакости встречается. Иногда прямо диву даешься, откуда только берется это жулье! Ведь они над советской властью издеваются! В магазинах, на транспорте, в жилотделах, — куда ни сунься, на каждом шагу встретишь вредителя.

— Ну, не на каждом, конечно, шагу, но попадаются, — сказал Жубур.

— Хорошо, пусть не на каждом. Но безобразий все же еще много, и я этого не в состоянии переварить. Ну что можно сказать про такую, например, мадаму — да, именно мадаму, иначе ее не назовешь… Заказывает дюжину платьев в месяц, половину сбывает по спекулятивной цене через посредников на толкучке, чтобы иметь оборотный капитал, а потом, как шакал, бегает по обувным фабрикам и требует не меньше девяти пар туфель? У нее, видишь ли, муж крупная шишка в торговой сети. Или вот: на днях я столкнулся с одним работником жилотдела. Если ему не сунуть три тысячи рублей, ни за что не получишь ордера. Демобилизованный инвалид Отечественной войны не может получить одну комнату, а разжиревший спекулянт в два счета получает хорошую квартиру в любом районе. Ну, я, со своей стороны, помог отдать его под суд, будет теперь помнить, как взятки брать!.. — и он засмеялся довольным смехом.

— Да, грязная накипь, которая всплывает на поверхность, — сказал Жубур. — И эта накипь будет выловлена и выброшена вон. Только не надо забывать, друг, что, по-настоящему, мы живем в советских условиях только второй год, что на плечах у нас лежит тяжкий груз прошлого и его не стряхнешь за один день. Ясно, что и тебе, и мне, и каждому честному человеку нужно прямо-таки беспощадно драться, чтобы помочь обществу освободиться от этого наследия. Разными способами: и воспитывать, и убеждать, и разоблачать. Главное, чтобы не было благодушного отношения, когда видишь какое-нибудь безобразие. Знаете, как у некоторых: «Это не по моему ведомству, пусть этим другие занимаются…»

— Я иногда готов со злости кулаки в ход пустить, воскликнул Капейка. — Правда, и сам понимаешь, что этим способом многого не добьешься, только в милицию за хулиганство попадешь.

— Все мы нетерпеливо мечтаем о настоящем, могучем, прекрасном человеке, о человеке коммунистического общества, — продолжал Жубур. — Но ведь не надо забывать, что он уже есть, существует и делает свое исполинское дело. Он — хозяин жизни! А мы иногда в порыве раздражения и злости на какую-нибудь мерзость, вот как это случается с Эвальдом, можем и забыть об этом. Я говорю так не для успокоения, а для того, чтобы ты всегда помнил об этом, чувствовал себя уверенным в борьбе. Вспомни нашего Андрея. Он ли не умел видеть врага, но у него в то же время была удивительная способность замечать все новое, видеть в настоящем ростки будущего, короче говоря, неизбежность победы коммунизма. Да и как же иначе! Что нам показала война? Это ведь не просто одно государство воевало с другим, это была война прошлого, отжившего, с будущим. А кто победил — ты и сам знаешь. Посмотри вокруг, как самоотверженно работают люди на стройках и на полях, в городе и в деревне. У них уже понятие «мое» вытесняется понятием «наше». Нет, Эвальд, нельзя сомневаться в человеке только потому, что осталась еще на свете кучка полуразложившихся трупов.

— Лучше бы ее вовсе не было, — сказал Прамниек. — Падаль, даже если она занимает мало места, может далеко вокруг испортить воздух.

— Это хорошо, Прамниек, что ты чуешь, где гниет, — улыбнулся Жубур. — Так легче найти и убрать эту падаль. А теперь показывай, что у тебя в папке.

— Кое-какие работы бродячего живописца, как совершенно правильно предположил товарищ Капейка. Первая часть цикла «Фашистская оккупация».

В комнату вошла Мара. Прамниек разложил на столе большие листы ватмана. Все замолчали при первом взгляде на рисунки. Дегенеративные физиономии убийц и садистов… Виселицы, полные трупов рвы, шествие заключенных к саласпилским каменоломням… Затравленный собаками старик и ребенок, которому гестаповец рассек голову… Тюремные камеры и бесконечное шествие обреченных на смерть к румбульским соснам…

— И все это правда, — прошептала Мара.

— Так это и было в действительности, — медленно сказал Капейка. — Все нарисовано правильно, и я могу это засвидетельствовать.

— Когда ты закончишь весь цикл? — спросил Жубур.

— К весне, наверно. До того времени опубликую лишь несколько рисунков.

— Жаль, что так нескоро. Все должны это увидеть, запомнить навсегда. А то многие уже начинают кое-что забывать, думать, будто фашизм — дело прошлое.

— Мне хотелось показать это в десять раз резче, сильнее. Здесь еще бледно получилось. Но ваше одобрение меня обрадовало. Начинаю верить, что все-таки удалось.

Мара накрыла стол и позвала всех ужинать. За чаем Капейка объявил, что хочет посоветоваться с Жубуром, как лучше сделать: окончить техникум, в котором он когда-то учился, или поступить в вечернюю общеобразовательную школу?

Жубур посоветовал выбрать техникум: его можно окончить за два года, а там видно будет.

Гости просидели долго — вечер незаметно пролетел в оживленных разговорах.

Глава четвертая

1

В конце мая Марта Пургайлис вернулась в родные места. После капитуляции гитлеровской армии она достала из тайника свои документы: партийный билет, паспорт, служебное удостоверение и простилась с добросердечными хозяевами, которые укрывали ее больше восьми месяцев, не сетуя на большой риск.

До Риги Марта добралась на армейской машине и там первым долгом навела справки о своем приемном сыне. Она нашла его в одном из детских домов Наркомата просвещения. Заведовала им все та же Буцениеце, на попечении которой Марта оставила Петерита в 1943 году. Шестилетний мальчуган, сильно вытянувшийся и окрепший, уже учился читать и мог написать свое имя. Марта попросила разрешения оставить его здесь еще на некоторое время, пока она не устроится на работу.

Центральный Комитет направил Марту парторгом в ее родную волость. Ее предупредили, что волость — одна из самых трудных во всем уезде, и посоветовали немедля взяться за работу. Марта уехала в тот же день. С мешком за плечами, в мужских сапогах, в беленьком платочке, шла она от станции по знакомым местам, замечая внимательным взглядом все перемены, которые произошли здесь за четыре года. И много она увидела этих перемен. Некоторые дома близ дороги были сожжены; от красивого здания Народного дома остались одни развалины; железобетонный мост взорван, и на его месте, видимо совсем недавно, выстроили новый, деревянный.

Крестьяне еще не разделались с весенними работами. То здесь, то там можно было увидеть сеятеля, который медленно шел вдоль борозды и разбрасывал семена. Когда вдали завиднелись крыши усадьбы Вилдес, Марта уловила знакомые звуки, потревожившие в ее памяти какие-то дорогие воспоминания. Работал трактор. И перед глазами Марты всплыло то самое утро, когда два бывших батрака — Ян Пургайлис и его жена — стояли под весенним солнцем и смотрели, как трактор вспахивает их землю.

Теперь солнце так же сияло над землей, в траве сверкала роса, трактор тащил сеялку по полю какого-нибудь бывшего батрака. Только Яну Пургайлису больше не увидеть этого. Он сам, как семя новой, свободной жизни, лег в землю родины, и народ из поколения в поколение будет собирать обильный урожай, который вырастет из этого драгоценного семени.

Марта Пургайлис стояла на дороге и всматривалась в поля. Глубокой ночью рука об руку ушли они с Яном из дому, не зная, что ждет их в этом пути. Теперь она здесь одна и не знает, что ее ждет дома.

«Не давай сердцу воли. Ты не вспоминать пришла, а работать. Надо крепиться».

И Марта медленно зашагала к усадьбе Вилдес.

Незнакомая, выращенная во время оккупации собака залаяла на нее у ворот и, злобно ворча, проводила через двор.

Из окон хозяйского дома и домишек батраков выглядывали чужие лица. Наконец, Марта увидела возле клети знакомое лицо, и, хотя это был только Бумбиер, ей стало веселее. Старик, очевидно не узнав, сердито посмотрел в ее сторону, а когда Марта подошла ближе, отвернулся и снова стал возиться с хомутом.

— Добрый день, дядя Бумбиер.

На бородатом лице появилось какое-то странное выражение: оно могло означать и улыбку, и гримасу удивления, и злую усмешку. Узловатая рука нерешительно потянулась к руке Марты.

— Пургайлиене? Батюшки, вот нежданно-негаданно… Вернулась? А сам где же? Как это ты без хозяина?

— Хозяин в могиле. Убит на войне.

— Одна будешь хозяйничать? Ох, земля не любит, чтобы с ней играли, земля любит, чтобы ее потом удобряли.

— Пот она получит, Бумбиер.

Марта положила мешок на порог клети и присела отдохнуть.

— Расскажи, что у вас нового.

— Есть кое-что, только хорошего мало, — буркнул старик. — И чего можно ждать путного, когда дом без хозяина остался? Прошлой осенью, когда стали подходить красные, немцы угнали все семейство, вместе с Каупинем угнали, который в волостном правлении был. И мне бы не миновать того, да я вовремя убежал в лес.

— Зачем неправду говоришь, Бумбиер, — спокойно сказала Марта. — Мне известно, что и Вилде и Каупинь сами убежали. Надо думать, немало грехов у них набралось за эти годы.

— Кто его знает, какие у кого грехи. Если ко всем так строго подходить, у самого что ни на есть праведника и то найдется что-нибудь.

— Ну, ладно, ладно, со временем все узнается, — Марта примирительно улыбнулась. — А как с нашим имуществом?

— Ничего стоящего не найдешь. Немцы все конфисковали. Разве мелочь какая-нибудь где завалилась, хламье какое-нибудь.

— Кто в нашей комнате живет?

— Новые землевладельцы, — ответил с сарказмом Бумбиер. — Ведь хозяйскую землю всю как есть поделили, а как увидели, что от Пургайлиса нет вестей, весной вашу землю тоже отдали инвалиду какому-то. Вот и получается, Пургайлиене, что осталась ты и без мужа и без земли. Может, советская власть и нарежет участочек на краю болота. Спорить ведь не станешь — власть твоя же.

— А может, и не понадобится никакого участочка.

— Как же ты жить будешь. Опять батрачить пойдешь?

— Там видно будет.

Марта встала, вскинула на спину мешок и пошла со двора.

— Погоди, куда ты, Пургайлиене?

— В волостной исполком, — не оглядываясь, крикнула Марта.

— Фу-ты, ну-ты — искать правды у большевиков. От Биезайса ты многого не добьешься, Пургайлиене. Ты с ним каши не сваришь.

Через полчаса Марта сидела в кабинете председателя волостного исполкома.

— Центральный Комитет партии прислал меня к вам в помощь, — говорила она, серьезно глядя в сонное широкое лицо Биезайса, в красные припухшие глаза («не то работал всю ночь, не то пил», — подумала она). — Поймите только, что при мне ваше значение ничуть не уменьшается, вы как были руководителем волости, так им и останетесь и по-прежнему будете заниматься всеми хозяйственными и административными вопросами. Я, по возможности, стану помогать вам. По всем важным делам будем советоваться, договариваться, но хозяин здесь все-таки вы. У меня как у парторга найдется много своих обязанностей. В общем, я думаю, дел в волости хватит на нас обоих.

— Чего другого, а дел хватает, — с готовностью подтвердил Биезайс. Но было заметно, что появление парторга не очень его обрадовало.

— Довольны вы своими сотрудниками?

— Ничего, работать можно. Хорошие люди. Лакст, мой заместитель, правда, любит погорячиться… Секретарь — Лаздынь — тоже способная работница, с бумагами у нас никаких неприятностей пока не случалось.

— А как агент по заготовкам?

— Буткевич, можно сказать, преданный человек. Свое дело знает. С людьми тоже умеет ладить. На Буткевича никто не жалуется.

— Уполномоченный милиции?

— Честнейший человек. Характера довольно хорошего. Горячку пороть не станет.

— Мне надо с ними со всеми познакомиться, — сказала Марта. — А пока подумаем, где мне устроиться.

— Насчет квартиры? Квартирку мы вам подберем.

— Квартира мне пока не нужна, я остановлюсь в усадьбе Вилдес, где до войны жила. Мне нужна комната здесь, в исполкоме, где можно работать и принимать посетителей. Маленькую какую-нибудь.

— Внизу все занято. Если согласитесь, дадим на втором этаже… Там есть две маленькие комнаты.

— Ну и хорошо. Стол, два-три стула, наверно, найдутся?

— Если в исполкоме не найдутся, возьмем из квартиры бывшего волостного писаря. Товарищ Лаздынь занимает там одну комнату, а их три.

Они еще немного поговорили о работе, о положении в волости и уезде. Марте каждое слово приходилось чуть не клещами вытягивать из председателя. Тут же она убедилась, что он многого не знает о своей волости — ни размеров посевной площади, ни поголовья скота, не мог сказать даже, требуется ли помощь семенами и рабочей силой.

— Этими вопросами занимается заместитель, — флегматично объяснил он. — Поговорите с ним, у меня в голове эти цифры никак не держатся.

Марта и сама решила, что первую информацию лучше получить из более верных источников.

Весь день она провела в исполкоме. Сначала познакомилась и поговорила с Ирмой Лаздынь, при этом узнала, что родители у нее старохозяева, имеют 25 гектаров земли, что один брат — легионер и ушел с немцами, а младший — в Красной Армии, награжден орденом «Слава». Больше всего она узнала из разговора с заместителем Биезайса — Лакстом, оказавшимся энергичным и серьезным человеком, — недаром он всю войну пробыл в партизанском отряде.

Агента по заготовкам вызвали на совещание в уезд, а уполномоченный милиции уехал по делам на другой конец волости, так что знакомство с ними пришлось отложить на следующий день.

«Будет мне работа, — думала Марта. — Мне бы теперь твою силу и выдержку, Ян, чтобы справиться со всеми обязанностями».

Вечером, когда она, убрав свою рабочую комнату, собралась уже идти в усадьбу Вилдес, к ней заглянул первый посетитель. Это был директор МТС, Владимир Емельянович Гаршин. В исполком он пришел по какому-то делу, но когда Ирма Лаздынь сказала о приезде парторга, он пошел знакомиться с Мартой. В разговоре выяснилось, что Гаршин хорошо знал мужа Марты, так как командовал ротой в том же полку, что и Ян Пургайлис.

— Я рад, что наконец-то в волости будет настоящая партийная организация. Теперь мы, партийцы, будем работать сообща. Готов помогать вам, как умею. И вы тоже не стесняйтесь, берите меня за бока.

— Спасибо, товарищ Гаршин, стесняться не буду. Мне часто придется обращаться к вам за помощью, потому что член партии я молодой и опыта, признаться, у меня почти что и нет.

— Будьте покойны, мы своего парторга не подведем, — добродушно засмеялся Гаршин.

В дверь побарабанили пальцами, и вошла Ирма Лаздынь. Бросив беглый взгляд на Марту, она обратилась к Гаршину:

— Товарищ Гаршин, председатель пришел, к нему сейчас можно. Придете?

Она говорила неуверенно, запинаясь.

— Знаете что, я лучше завтра приду. У нас с товарищем Пургайлис важный разговор. Пусть Биезайс не ждет меня.

— Пожалуйста, — разочарованным тоном сказала Ирма Лаздынь. И опять бросив на Марту холодный, пронизывающий взгляд, ушла.

Гаршин начал рассказывать про работников исполкома:

— Председатель лентяй и пьяница, за бутылкой подружился с кулаками. Здесь они, к вашему сведению, не дремлют. Уполномоченного милиции и агента по заготовкам опутали взятками. Каждого нового работника стараются приручить. Пытались сделать это и со мной: И к вам будут подъезжать, так что глядите в оба. Единственный человек, который твердо стоит на ногах, — это Лакст, но он здесь не хозяин.

— А секретарь?

— Секретарь Ирма Лаздынь странноватая девица. Свое дело делает хорошо, аккуратно, но душу в него не вкладывает. Холодок в ней чувствуется какой-то. Советую вам поближе познакомиться с нею, присмотреться… Мне кажется, она не то что враг, но не совсем еще наша. Словом, ни рыба ни мясо, ни то ни се.

Гаршин вышел вместе с Мартой и проводил ее почти до усадьбы Вилдес. Прощаясь, он сказал:

— По-моему, вам лучше устроиться на житье в доме исполкома. Что же вы будете каждый вечер возвращаться в усадьбу Вилдес. Не очень близко ведь. Подумайте об этом.

— Хорошо, подумаю, — сказала Марта. Гаршин крепко пожал ей руку и пошел.

«Какой славный, видать хороший партиец — подумала Марта. — И сразу обо мне подумал. А что может со мной случиться? Война кончилась, и победили мы Ян, Гаршин, Жубур, Сникер… и я».

2

Ранним утром к усадьбе Вилдес приближались две подводы. Обе были нагружены множеством мешков, сундуков, узлов с платьем и разной хозяйственной утварью; позади них плелись усталые коровы. Первой лошадью правил Каупинь, второй — старый Вилде. Одетые в самую плохую одежонку, в постолах, они медленно шагали сбоку, беспокойно поглядывая по сторонам, а их жены, закутанные в большие домотканные платки, с важным видом восседали на возах.

У ворот усадьбы Вилдес они простились. Каупинь поехал дальше, в волостной исполком, а Вилде завернул во двор. Собака залаяла, но сразу замолчала, узнав приехавших.

— Посмотри, Эмма, вишь как узнала хозяина, — сказал Вилде жене, отбиваясь от собаки: она высоко прыгала, стараясь лизнуть в лицо, хватала зубами.

— Тише, Карав, не изорви одежу. Твой хозяин уже не тот богач, что раньше.

Во двор выскочил, еле успев натянуть посконные штаны, Бумбиер.

— Добрый денек, добрый денек. Теперь, значит, дома… Я тут изождался — каждое утро, каждый вечер на дороге караулил, не едете ли.

— На дороге караулить нечего, лучше бы за домом глядел, чтобы не обворовали, — сердито оборвал его Вилде. — Что, все тут на месте?

Бумбиер втянул голову в плечи и только кряхтел, не находя слов. В эту минуту он очень походил на провинившегося пса, будь у него хвост — поджал бы.

— Не моя тут вина, хозяин дорогой. Я старался как мог, как лев, можно сказать, грызся за каждую машину, за каждую комнату… Разве они будут меня слушаться?

— Что? Позволил имущество мое растаскивать? Чужаков напустил в мой дом? Я теперь вижу, что здесь творится. Это что за телега? А это чья кляча за хлевом пасется?

— Разные тут людишки, хозяин… все больше из этих самых, из безземельных. Но только я тут не виноват. Я со всей строгостью, хозяин… Только силенок нет таких. Что с ними поделаешь, когда у них власть?

— Не юли, не юли, вон распрягай лучше лошадь. Устали с дороги так, что с ног валимся. Ты, мать, не стой на дворе, проходи в дом.

— В дом-то нельзя, — испуганно зашептал Бумбиер. — Весь заняли новые жильцы.

— Мой дом? — рассвирепел Вилде. — По какому же это праву? Они у меня сейчас вон вылетят.

— Погодите, хозяин, не круто ли беретесь, — еще отчаяннее зашептал Бумбиер. — Сперва добром попытайтесь. Вы ведь не знаете ничего — без вас дом объявили бесхозным. Думали, больше не вернетесь. Думали, вы у этих — у шведов.

— А куда мне теперь деваться? На улице меня жить не заставят.

— Свободное место в настоящий момент есть только в бане, — раздался за их спинами женский голос. Бумбиер от испуга сплюнул: кой черт выгнал в такую рань из дома эту Пургайлиене? Вилде тоже перестал шуметь, узнав Марту.

— В бане? — переспросил он. — А где людям париться? Людям иногда надобно и помыться…

— Несколько дней пожить можно, — ответила Марта. — Когда я переберусь в исполкомовский дом, тогда вы займете мою комнату.

— А что же ты… что вам в исполкоме делать? Рассыльной, что ли, там?

Бумбиер шепнул ему что-то на ухо. Вилде от удивления разинул рот, с минуту смотрел на Марту, как на диво какое, потом сделал умильное лицо и сказал:

— Двойное горе: то немцы угоняют, заставляют мытариться по чужим краям, то свои из дому выбрасывают. В баню… неужели я больше ничего не заслужил за свою трудовую жизнь?

— Будет вам сказки рассказывать! Видела я вас в Курземе прошлой осенью. Ночевали в одном месте, не доезжая до Ренды. Там вы говорили совсем другое про свой отъезд.

Марта вышла за ворота и направилась к волостному исполкому. Вилде молча смотрел ей вслед, подбородок у него дрожал.

— Боже ты мой, в Курземе была… Эмма, ну чего ты еще дожидаешься? Сказано — иди в баню. Мы с Бумбиером разберем воз. И где у этих немцев глаза были, чего они оставили эту бабу разгуливать на свободе?

В каретнике, куда они относили самые громоздкие вещи, в самом углу, лежали два надгробных камня, те самые, которые Вилде в начале войны привез с еврейского кладбища.

— Бумбиер, скотина ты безголовая! — выругался он, увидев их. — Молотилку и сенокосилку выпустил из рук, а эти несчастные камни оставил, чтобы люди над нами потешались.

— А я знал, что они вам теперь не нравятся? — простодушно оправдывался Бумбиер. — Такие богатые камни… еще пригодятся.

Вилде метнул на него свирепый взгляд.

— Хоть бы прикрыл чем-нибудь, чтобы в глаза не бросались. Увидят большевики, начнут допытываться, где взял.

Во дворе исполкома Марта Пургайлис увидела другой воз. Каупинь, заметно спавший с лица и с брюха, сидел на колоде для колки дров и ждал, когда откроют исполком.

— Что вы тут делаете? — спросила Марта. — Вместе с Вилде вернулись? Плохо разве в Курземе было?

— Бездомному везде плохо, — вздохнул Каупинь.

— Как бездомному? — удивилась Марта. — Кто вас гнал из дому? По своей воле уехали, когда Красная Армия стала подходить. На всю Курземе крик подняли, чего только про большевиков не болтали. Своими ушами ведь слышала. У лжи тараканьи ножки, Каупинь.

Не дожидаясь ответа, она вошла в исполком. Каупиня от ее слов холодный пот прошиб. «Чего это она ни свет ни заря в волисполком прибежала? Не жаловаться ли? Хоть бы скорее открыли канцелярию…»

Когда пришел Биезайс, Каупинь поспешил к нему на прием. Биезайс довольно сочувственно выслушал его рассказы о всех бедах, но решить вопрос о приеме на прежнее место не осмелился.

— Сначала надо посоветоваться с товарищем Пургайлис.

— Кто еще такая?

— Парторг волости. Недавно приехала. Если она согласится, тогда пожалуйста. Я с партией ссориться не хочу.

Марта не согласилась. Поняв, что сюда больше не стоит соваться, Каупинь пошел наведаться в другое место.

После обеда шофер МТС принес Марте записку: «Очень прошу вас прийти сегодня в десять часов вечера в МТС. Необходимо ваше участие в одном важном деле. Гаршин».

— У вас там ничего не случилось? — спросила Марта у шофера.

— Нет, не случилось. Что мне передать товарищу Гаршину?

— Скажите, что сделаю, о чем он просит.

В половине десятого Марта заперла свою комнату и пошла в МТС. Ирма Лаздынь, работавшая в это время в исполкомовском садике, подошла к изгороди и стала смотреть ей вслед. Когда Марта свернула с дороги направо, в сторону МТС, глаза у девушки потемнели, губы презрительно скривились.

«На свидание… к Гаршину».

Ирма Лаздынь ушла в свою комнату, заперлась на ключ и долго сидела у окна в тревожном раздумье.

«Неужели Марта Пургайлис лучше меня? Если бы Гаршин догадался… может быть, посмотрел бы на меня другими глазами. Увидел бы, понял… Им есть о чем говорить, а о чем он будет говорить со мной?.. Я чужая… Хозяйская дочка».

В МТС Марту ждала приятная встреча. У Гаршина сидел капитан Рубенис, с которым она познакомилась на фронте под Великими Луками.

— Не думали здесь встретить? — спросил он улыбаясь. — Правда, я тоже не ожидал, иначе привез бы привет от Айи.

— Проездом, наверно?

— Не совсем. Понятно, старого — боевого товарища, — он кивнул на Гаршина, — все равно навестил бы, но на этот раз попал к вам по делу. Гаршин, начнем, может быть?

— Давайте. — Гаршин вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в обществе молодого капитана — это был начальник уездного отдела НКВД. Гаршин закрыл окно, опустил штору и зажег лампу. Все сели за стол.

— Я явился сюда со своими гвардейцами, — негромко начал Юрис, — чтобы очистить здешние леса от бандитов. Бойцы остались в лесу — не стоит раньше времени подымать шум, спугивать преступников. Меня интересует, сколько истребителей вы можете дать для предстоящей операции и кого порекомендуете взять проводниками. Нужны по меньшей мере четыре человека, хорошо знающие местность.

— Хотя я и здешняя, но вернулась недавно, поэтому пусть лучше товарищ Гаршин укажет, кого взять, — сказала Марта.

— Я думаю, всех истребителей созывать не стоит, — сказал Гаршин. — Биезайс роздал оружие кому попало, не узнав толком всех людей.

Совещание продолжалось около часа. По имеющимся в уездном отделе НКВД сведениям, в окрестных лесах находилась одна из главных бандитских баз. Задача состояла в том, чтобы обнаружить ее, а затем окружить.

— Надо расспросить у лесников, — сказал Юрис. — Они должны знать, что делается на их участках. Как ты находишь? — он обернулся к капитану.

— Это можно сделать, но только побыстрее, до наступления утра.

— Если начнем действовать сейчас, успеем, — ответил Юрис. — Можно разделиться на две группы.

К леснику самого дальнего участка поехали Юрис Рубенис с Гаршиным. Поехали на трофейном мотоцикле с прицепом. На всякий случай они взяли с собой автомат, и Гаршин, сидя в люльке, держал его в боевой готовности. В сущности эта мера предосторожности была принята так только, для порядка, потому что бандиты, если они здесь и скрывались, вряд ли вели наблюдение за этой глухой лесной дорогой, где в обычное время редко показывались люди.

Въехав в самую чащу, они остановились возле домика лесника. На стук вышел со свечой в руках невысокий коренастый мужчина с громадными черными усами.

— Кто тут? — сердито спросил он.

— Свои, — ответил Юрис. — Впускайте, не бойтесь.

— Что вам нужно?

— Нам надо поговорить с лесником Микситом.

— Я и есть Миксит.

— Вот вас мы и ищем — повторил Юрис. — Нам надо поговорить с глазу на глаз. Только быстрее, товарищ, у нас времени мало.

Миксит ввел их в комнату, стены которой не раз видели и шумные охотничьи пиры и тайные совещания. Все трое сели за стол.

— Товарищ Миксит, хотите вы помочь советской власти? — начал Юрис.

— А вы кто такие? — глядя на него исподлобья, спросил Миксит.

— Вы разве меня не знаете? — в свою очередь спросил Гаршин. — Вас я где-то видел, может быть и вы вспомните?

— Не директор МТС? — подумав, сказал Миксит. — Весной на одном собрании как будто видел…

— Так и есть. Значит, ясно, что вы имеете дело не с какими-нибудь бандитами.

— Это я вижу, — тихо сказал лесник, опуская глаза.

Юрис сразу приступил к делу.

— Расскажите, в каком месте здесь прячутся бандиты, чтобы нам легче было их накрыть. Мы вас все равно не отпустим, пока не прочешем весь лес. На опушке стоят войска и ждут приказа. Будет плохо, если вы ничего не скажете, а мы потом обнаружим их в лесу.

Несколько минут Миксит сосредоточенно думал, у него даже кончики усов подергивались. Несколько раз он пытливо взглядывал то на Юриса, то на Гаршина. Лицо его становилось все угрюмее. Наконец, он глубоко вздохнул и начал говорить:

— Сам вижу, как скверно получается… Ведь со дня на день, не сегодня-завтра собирался пойти к властям и все рассказать. Может, тогда простили бы… Увидели бы, что я чистосердечно признаюсь. Теперь вон как получается… Одно дело, когда добровольно, другое дело, когда заставляют…

— Если чистосердечно расскажете и поможете нам изловить бандитов, и к вам отнесутся по-другому. Никто вас не тронет.

— Не тронут? Я ведь, правда, ничего такого не сделал… Я в их делах не помогал. Знал, правда, где они скрываются, но давно хотел покончить с этим, ждал, когда случай выдастся.

— Теперь этот случай выдался, и у вас есть возможность искупить свою вину, сказал Гаршин.

— Прошу еще принять во внимание, что я простой, необразованный человек… В политике всю жизнь не разбирался, что мне начальство приказывало, то и делал. Думал, так надо, начальство умнее меня. Ну вот… у меня есть жена и дети, мне бы работать лесником, как работал смолоду. А если посадят в тюрьму…

— Погодите, — перебил его Юрис. — Вы нам помогите очистить лес от врагов народа, и советская власть зачтет вам это.

— А они… эти бандиты… не узнают? Мне тогда крышка.

— Не беспокойтесь, бандитам самим будет крышка.

Миксит придвинулся ближе к Юрису и Гаршину и заговорил. Он шептал так тихо, что иногда нельзя было разобрать его слов. Тогда Юрис просил, чтобы он повторил.

Миксит ничего не утаил: рассказал и о Никуре, и историю «зеленой гостиницы», начиная с 1940 года, и о зимнем совещании бандитских главарей, и о роли Радзиня и Ницмана в этом деле. В последние дни, по его словам, в «зеленой гостинице» скрывалось тринадцать вооруженных бандитов.

Выслушав лесника, Юрис и Гаршин сразу решили, что не имеет смысла поднимать шум на весь лес, достаточно одного взвода, и «гостиница» будет окружена со всех сторон, а если удастся снять охрану, то бандитов можно взять в одном белье.

— Нам надо действовать быстро, — сказал Юрис. — Я сейчас поеду в МТС, посажу ребят на грузовик и через час — полтора вернусь. Ты, Гаршин, оставайся здесь, занимай хозяина. — Он обернулся к Микситу: — Пока операция не будет закончена, мы не разрешим вам выходить из дому.

— Я понимаю, — пробормотал Миксит.

Под утро взвод стрелков Юриса Рубениса окружил «зеленую гостиницу». Часовых сняли без шума, но когда Юрис со своими бойцами бросился в большую землянку, их встретили огнем автоматов. Пришлось пустить в ход ручные гранаты. Но даже после этого бандиты продолжали стрелять из последнего укрытия в глубине землянки.

Когда стрелки уже ворвались в это укрытие, бандитская пуля попала в грудь Юрису Рубенису. Он упал без сознания и не видал, как его товарищи очистили «гостиницу»: пять оставшихся в живых бандитов с поднятыми руками вышли из своего убежища и сдались в плен, восьмерых убили в коротком бою. В «гостинице» нашли изрядный запас оружия, боеприпасов и продовольствия.

Один сержант, нагнувшись над раненым командиром, убедился, что сердце еще бьется.

— Может быть, удастся спасти… — угрюмо сказал он. — Ну, а если нет… если капитан Рубенис умрет, — я своими руками расстреляю этих негодяев. Потом пускай судят.

Пленные забеспокоились. Один из них, запинаясь, сказал:

— Я военный фельдшер. Если желаете, могу оказать первую помощь.

— Обойдемся без тебя, выродок… — ответил сержант. — У нас есть свой врач.

Еще через несколько часов арестовали Радзиня и Ницмана.

3

Петер Спаре стоял у ската и смотрел, как бревна одно за другим — ползли вверх, отмеряя путь к лесопильному стану. Буксир только что привел новые плоты, и рабочие проворно двигались среди нагромождения бревен, разбирали их и распределяли по запани. Сын сплавщика, с детства приучавшийся держаться на движущемся по воде скользком бревне, Петер Спаре со знанием дела наблюдал за работой. Седоусые плотовщики, в самой непринужденной позе стоя на плывущих лесинах, так ловко действовали баграми, притягивая, поворачивая в нужном направлении и затем точным, красивым движением пригоняя каждое бревно на место, будто у них под ногами была твердая почва. Молодежь, только что начавшая обучаться ремеслу, без особой охоты покидала маленькие мостки. Иной храбрец уже успел выкупаться, вызвав этим веселый хохот товарищей. Это называлось крестинами, потому что ни один плотовщик не обошелся в свое время без такого купания.

Пилы пели свою бодрую песню, солнце отражалось в гладком зеркале воды. Дымилась древесная пыль, благоухали свежераспиленные доски; собранная в большую кучу, сохла древесная кора.

— Дружище, смотри багор не потеряй! — крикнул Петер молодому рабочему. — Слышишь, как стучит? Прибей покрепче к шесту, а то утопишь.

— Есть прибить, — бойко ответил парень и тотчас стал осматривать багор.

Петер шел дальше. На складской площадке он поговорил с носчиками досок, которые, взяв на плечи по пять-шесть досок, заносили их по наклонным мосткам на штабеля.

— Успеваете уносить, что напилят? — спросил Петер.

— Глядите сами, — ответил старый носчик, — из-за нас заторов не бывает. Товарищ директор, куда идет эта продукция?

— В Экспортную гавань; на строительство пристани. Остальной материал пойдет на суперфосфатный завод. Заказчиков так много, что не успеваем пилить.

— Да, материалу требуется много, — задумчиво сказал рабочий. — Пока все военные прорехи не залатаем. Ну, ничего, сообща как-нибудь. Если раньше для господ успевали, неужели для своей власти сил не хватит?

У сушилки Петер встретил старого Мауриня.

— Как дела, друг?

— Жаловаться не на что, — улыбнулся Мауринь. — Теперь у меня голова не болит. Пускай о заводе думает директор, у него голова умнее, а я со своей сушилкой как-нибудь управлюсь.

— Подожди радоваться раньше времени, Мауринь. Нигде не сказано, что ты надолго освободился от обязанностей директора. Меня ведь только временно сюда командировали, пока завод не достигнет довоенной мощности. После этого — до свидания, Мауринь, становись опять на свое место.

— Ну зачем дразнишь старика? — умоляюще сказал Мауринь.

— Я серьезно. Ты же знаешь, что после демобилизации меня совсем было взяли на другую работу. Рано или поздно, а отсюда уйти придется.

— Разве нельзя подготовить кого-нибудь помоложе?

— Зачем готовить, когда есть готовый? Проверенный на работе, с богатым опытом — наш старый Мауринь… Никто так не любит свой завод, как он.

Разговор прервал сотрудник конторы, который прибежал сказать, что директора просят к телефону: срочный разговор. Петер направился к конторе.

Звонил Ояр Сникер.

— Мне надо с тобой как можно скорей увидеться. Ты еще долго будешь у себя?

— До вечера.

— Тогда через полчаса приеду.

Действительно, через полчаса он был на заводе.

— Ну, что у тебя? — спросил Петер, входя с ним в свой кабинет. — Пиломатериалы, наверно, нужны для «Новой коммуны»? Немного могу подбросить.

— Нет, не то, Петер. Я не за этим…

Петер посмотрел на Ояра и тут только заметил, какое у него серьезное выражение лица.

— Очень плохое известие. Про Юриса… Ты знаешь, что он на днях поехал со своими стрелками в уезд чистить леса от бандитов.

— Ну? — Петер с внезапной тревогой посмотрел на Ояра. — Что с Юрисом?

— Давеча звонили из уезда. Юрис… убит при столкновении с бандитами.

— А Айя знает? Ох, ты понимаешь, Ояр, ведь в ее положении…

— Об этом я и хочу сказать. Хорошо, если бы ты к ней сейчас поехал, пока кто-нибудь случайно не сболтнул.

— Юрис убит… Всю войну ни одна пуля не тронула. Ведь разведчик, самые опасные места излазил. Бессмыслица какая! Ты точно знаешь, это правда?

— Начальнику уездной милиции, кажется, можно верить…

— Он сам был там?

— Ему сообщили…

— Нужно позвонить секретарю уездного комитета партии.

— Я могу позвонить, но ты все равно поезжай скорее к Айе. Все же легче услышать от близкого человека.

— Я сию минуту еду, а ты садись к аппарату и созванивайся с уездным комитетом. Если что узнаешь, звони в райком к Айе. Я до твоего звонка от нее не уеду.

— Ладно, Петер. Ты только поскорее.

Через двадцать минут Петер был в райкоме комсомола. Когда он вошел к Айе, сидевшие у нее второй секретарь и инструктор молча встали и вышли.

Айя испуганно посмотрела на брата.

— Ты про Юриса… — запинаясь, сказала она. — Я уже все знаю. Не бойся, Петер. Я ничего… Я выдержу. Разве Марте Пургайлис легко было услышать такое же вот… известие? Разве ей не больно было? Но нет — пока сама его не увижу… не поверю, не могу поверить.

Но как она ни сдерживалась, губы у нее вздрагивали, глаза блестели.

— Подумай, Петер, какая у нас началась прекрасная жизнь… И у нас, и у тебя, и у всех… — Айя говорила тихо, почти шепотом, подперев лоб рукою. — Мы так ждали ребенка… Только жаль, что он… Жаль…

— Я понимаю тебя, сестренка… — Петер погладил Айю по волосам, потом достал носовой платок и вытер ее влажный от пота лоб. — Ты такая, какой я всегда знал тебя, милая моя, сильная сестра, Айя, родная…

— Я знаю, Петер… хорошо, что ты пришел. С тобой мне легче…

Зазвонил телефон. Петер снял трубку.

— Слушаю. Ты, Ояр? Ну, что? И это проверено?.. Точно?.. — Он повернулся к Айе и громко крикнул: — Айя, ты слышишь, он жив! — Потом опять нагнулся над трубкой и стал слушать. Чувствуя на себе взгляд сестры, он время от времени ободряюще кивал ей. — Молодец, Ояр. Приезжай сейчас же. Все вместе поедем к нему.

Он положил трубку и радостно посмотрел на Айю.

— Все в порядке, сестренка. Юриса привезли сюда, в военный госпиталь. Полчаса тому назад оперировали… пуля извлечена… Да, его ведь в грудь ранили… но врачи уверяют, что опасность больше ему не угрожает.

Айя вдруг стала громко всхлипывать. Теперь она, не стыдясь, дала волю слезам.

4

С середины июля до середины августа Имант гостил в Биргелях. Была самая горячая пора. Не успели кончить уборку сена, как пришло время косить рожь. Имант с Жаном и Ритой каждый день работали в поле, наравне со старшими. В начале августа зашумела молотилка, а в воскресенье утром красный обоз потянулся к пункту Заготзерна.

Что значит для счастливых людей один месяц? Время летит как быстролетная птица, дни с непостижимой быстротой сменяются ночами, горячая работа — мечтаньями при лунном свете, а день отъезда все приближается, и молодым людям становится так грустно, будто подошла уже осень. Конечно, многое стало ясным многое непреложно решено на всю жизнь, но больно щемит сердце при мысли, что скоро потянутся долгие однообразные месяцы, которые придется прожить воспоминаниями о солнечном лете, нежными, заключенными между строками писем намеками, обещаниями и надеждами. Может быть, так и надо, может быть, это и хорошо, и без этого не возникает та большая красота, неизменно проявляющаяся в сближении двух людей на всю жизнь, но им это испытание кажется досадным измышлением неведомых завистливых сил.

Имант вернулся в Ригу загорелый, как цыган, повзрослевший духовно и физически.

Зельма Курмит ласково расспрашивала, как он провел время: она уже успела привязаться к юноше и радовалась его возвращению.

Дней через пять Имант получил письмо от Эльмара Ауныня, который приглашал его на следующее воскресенье в гости. «В городе состоятся легкоатлетические соревнования. Я тоже участвую в них — толкание ядра и прыжки в длину с разбега. Валдис и Занда Сунынь очень зовут тебя. Ты ведь не знаешь: Занда была в Москве и участвовала во Всесоюзном параде физкультурников. Теперь она, кроме как о Москве, ни о чем не говорит. Когда приедешь, услышишь много интересного…»

Имант собрался было поехать, но его задержали два важных события, следовавшие одно за другим в течение нескольких дней.

Как-то вечером к Ансису Курмиту зашел давний его знакомый, Аугуст Диминь, немолодой, очень болезненного вида мужчина, недавно вернувшийся из германского фашистского концлагеря.

Аугуст Диминь до войны жил на улице Пярну в том же доме, что и Селисы, и теперь пришел рассказать об одном событии, свидетелем которого ему пришлось быть.

— Своими глазами видел, что полицию привел дворник Свикул, — рассказывал Диминь. — В ту ночь больше ни одну квартиру не обыскивали, только эту девушку увели. Интересно, что дворник никому не рассказывал об этом случае. Через несколько месяцев, когда арестовали Анну Селис, он перетащил из ее квартиры всю мебель и вещи. И опять поздно вечером. Я тогда об этом не успел рассказать товарищам, меня самого вскоре арестовали и отправили в Саласпилский лагерь. Если у Свикула сделать сейчас обыск, там, наверно, что-нибудь нашли бы.

Курмит позвал Иманта.

— Ты ведь был у вашего дворника Свикула? Не заметил там что-нибудь из своих вещей?

— Ничего. Он мне сказал, что все вещи увезли немцы… И потом, мы все время сидели в кухне, в комнату он меня не повел.

— В комнату и нельзя было вести, — заметил Диминь. — Там ты много чего увидел бы.

Когда Имант узнал о наблюдениях Диминя, он не мог спокойно усидеть на месте.

— Мерзавец… Я этого предателя своими руками убью! Товарищ Курмит, пойдемте сейчас туда. Мы этого подлеца сегодня же…

— Спокойнее, Имант, — строго сказал Курмит. — Никуда он не денется. Все будет сделано законным порядком. Это ведь дело государства, а не наше с тобой только. Сегодня ты никуда не уходи, — можешь понадобиться.

Курмит с Диминем ушли, а Имант ходил взад-назад, из комнаты в комнату, не в силах унять своей ярости.

«Советской власти он сочувствовал… Не мог понять, почему Ингрида не постучалась к нему… Подожди, скоро постучат…»

Под вечер вернулся Курмит и сказал Иманту, что все в порядке.

— Сегодня ночью ты будешь нужен.

Ночью к дворнику Свикулу пришли несколько человек и произвели обыск. С ними были Диминь и Имант.

— Можете вы опознать что-нибудь из своих вещей? — спросил у Иманта сотрудник НКВД.

Имант внимательно осмотрел мебель, вещи. Из имущества Селисов здесь был только комод, все остальное Свикул продал или спрятал у знакомых.

— Посмотрим в платяном шкафу. Может быть, там что-нибудь найдется?

Дворник подбежал к шкафу, загородил своим телом дверцу.

— Шкаф пустой… только так здесь стоит… — торопливо говорил он. — Мы им и не пользуемся, ключ куда-то девался…

— Ничего, мы откроем…

Шкаф открыли. За висевшей в нем одеждой в самом углу, скорчившись в три погибели, сидел бледный от ужаса молодой мужчина, один из тех, кто часто появлялся у Свикула после посещения Эдит.

Его обыскали. Оружия при нем не было. Ознакомившись с его документами, сотрудник НКВД с довольной улыбкой сказал:

— Мы вас давно ждем. Где вы так долго пропадали?

В шкафу Имант увидел купленное матерью перед войной пальто. Из вещей больше ничего не нашли, но не в них было дело: важно было то, что предатель, выдавший Ингриду, нашелся, что восторжествовала справедливость. Свикул вначале все отрицал, но доказательства были слишком неоспоримы, а тут еще спрятанный в шкафу, давно разыскиваемый бандит…

Это было первое событие, удержавшее Иманта от поездки к друзьям. Второе событие было еще важнее, и притом самого радостного свойства.

Однажды утром с прибывшего в Ригу поезда дальнего следования сошла седая, сильно исхудавшая женщина. Вид ее казался настолько необычным, что, когда она шла через центр города, многие прохожие останавливались и сочувственно глядели ей вслед. На обветшавшей кацавейке был нашит черный крест, видневшийся из-под замызганного в долгих странствиях, перекинутого через плечо мешка.

Тихим, усталым шагом брела она по городу. На лице ее запечатлелись следы долгих страданий, но взгляд был успокоенный, светлый. Иногда она останавливалась и приглядывалась к домам, наблюдала за уличным движением; заметив, что на нее смотрят, снова медленно продолжала свой путь. Двое-трое любопытных подростков, проводивших ее за несколько кварталов, видели, как она вошла в один из домов по улице Пярну. Минут через десять женщина вышла и, перейдя Воздушный мост, направилась к Чиекуркалну. Миновав несколько улиц, она добралась до старого двухэтажного дома. У ворот немного отдохнула, отерла ладонью с лица пот и пыль, потом вошла во двор.

Так Анна Селис вернулась на родину. Незнакомая пожилая женщина отворила ей дверь.

— Доброе утро.

— Доброе утро, — ответила Зельма Курмит и, подойдя к кухонному шкафу, достала оттуда ломтик хлеба. Не говоря ни слова, она протянула его вошедшей.

Горькая улыбка появилась на лице Анны.

— Спасибо, добрая хозяюшка… Не за этим я пришла. У вас живет мой сын… Имант Селис?..

Зельма тихо ахнула, глаза у нее наполнились слезами. Она подхватила Анну под руки и, как ребенка, подвела к стулу. Усадила, сняла с плеч мешок.

— Товарищ Селис, — шептала она, гладя руки Анны. — Вернулись, наконец-то вы дома… Имант… я его сейчас позову, он в своей комнате занимается. Может, вы сначала закусите? У меня в духовке каша стоит, — вам можно есть кашу?

— Не беспокойтесь… спасибо вам большое… Мне бы скорее повидать Иманта, остальное потом.

Зельма отворила дверь в комнату и крикнула:

— Выйди на минутку, Имант. Тебя хотят видеть.

Через минуту в кухню вошел стройный, широкоплечий юноша в полосатой тельняшке, с густыми волнистыми волосами, с темным пушком на верхней губе. Его голубые глаза вопросительно и серьезно глядели на гостью.

— Что такое? — спросил он, и Анна не узнала этого голоса, таким он стал звучным, мужественным.

Наконец, он узнал. Не сказав ни слова, большими шагами подошел к матери, обнял ее, прижался щекой к седой голове и закрыл глаза.

Несколько дней Анна прожила у Курмитов. Всегда обо всех заботившаяся, Зельма дала ей кое-что из своего белья и платье. По вечерам, когда возвращался с работы Ансис Курмит, вся семья сходилась в комнате Иманта и Юрки и слушала рассказы Анны про фашистскую каторгу.

То была страшная повесть о голоде, побоях, о непосильном труде и постоянной угрозе смерти, о переполненных бараках и зимних холодах, от которых негде было укрыться ни днем, ни ночью; о переходах из лагеря в лагерь, все дальше на запад. Уставших расстреливали и оставляли на краю дороги. Все ближе и ближе подходила Советская Армия, а по дорогам Германии гнали на запад толпы предназначенных для уничтожения людей, которые вечером не знали, суждено ли им увидеть утром солнце.

Смертельно измученных, больных, освободила их Советская Армия. Месяц лечения в больнице, отдых — и только после этого Анна смогла вернуться на родину.

Раньше времени побелели ее волосы; перенесенные страдания подорвали здоровье, но не могли сломить ее стойкого духа. С гордостью смотрела Анна на своего взрослого сына. Больная и утомленная, она была готова заботиться о нем, поддерживать его в трудную минуту. Вокруг шумел ветер новой жизни, и она уже торопилась работать, занять свое место в строю.

Но этого ей пока не разрешали друзья.

Часто, оставшись вдвоем, мать и сын вели долгие разговоры: мечты о будущем переплетались в них с воспоминаниями о прошедшем, о безвременно погибших Арии и Ингриде.

— Имант, сынок, — говорила Анна. — Ты этого никогда не забудешь! Ведь не забудешь?

— Никогда, мама, — тихо отзывался Имант. — Не забудем и не простим. Я и сам… Я и сам давно про себя решил: жить буду для того, чтобы уничтожать все подлое на свете. Беспощадно бороться, мама!

— Это, сынок, будет трудная борьба. — Анна невольно улыбнулась его полным страсти словам. — Хорошо, что об этом мечтаешь. Помнишь, что «Дядя» говорил — и тебе и мне? Ненавидеть зло, темноту, дикость, бороться с ними всю жизнь… Это и есть самая настоящая любовь к людям.

— Я хочу быть таким, мама, как «Дядя», как Роберт Кирсис.

Через несколько дней, когда Ансис Курмит достал Анне путевку в санаторий, она уехала в Кемери, а Имант переселился в общежитие мореходного училища.

Глава пятая

1

По указу Президиума Верховного Совета СССР, летом 1945 года Эрнест Чунда был амнистирован, не отбыв и четверти срока наказания. Понятно, он радовался этому неожиданному событию, но радость его продолжалась до того лишь момента, когда он очутился на свободе. Тут в нем опять проснулась безрассудная злоба на весь свет за прошлые и будущие неприятности. Что ни говори, а биография испорчена. Кто виноват? Виновата была, по его мнению, прежде всего война со своими ужасами, заставившими его уничтожить партбилет и принять различные меры предосторожности; виновата была Рута, уехавшая искать приключений на фронте и у партизан и, наконец, сделавшая своего законного мужа Эрнеста Чунду вдовцом; виноваты были Эмилия Руткасте и Джек Бунте, втянувшие его в сомнительное предприятие, а больше всех виноват был тот одноногий — Капейка или как его там…

Подумать только, что из-за его сектантской принципиальности и тупости, из-за его равнодушия к таким вещам, как деньги и мясо, бросили в тюрьму безукоризненно честного человека!

Страдалец, жертва судьбы… — так чувствовал себя Эрнест Чунда, бродя с унылым лицом по улицам Риги. Беспокоила мысль о квартире, о мебели и разных вещах, так удачно приобретенных прошлой зимой. Осталось там что-нибудь, или Эмилия все пустила по ветру?

«С Эмилией у меня будет крупный разговор, — думал он. — Отвечать тебе все равно придется, уважаемая…»

Настроенный очень воинственно, Чунда направился прямо к Эмилии Руткасте. В тюрьму он вошел во всем зимнем, в том же виде вернулся теперь на свободу. Солнце пекло немилосердно, и от жары и от любопытных глаз, оглядывающих странно одетого человека, Чунда готов был сквозь землю провалиться. Счастье, что не встретился ни один знакомый, а то бы не избежать насмешливых расспросов.

Вот он и дома. Поднявшись по лестнице, Чунда нетерпеливо нажал кнопку звонка.

Эмилия была сконфужена и удивлена.

— Эрнест!.. Вот неожиданность-то!..

— Не ждала? — Чунда злорадно улыбнулся. — Думала, на всю жизнь избавилась? Мало ли что, не всегда получается, как нам хочется. Радуйся, милая, твой возлюбленный опять дома. Чего такая кислая?

— Я так разволновалась… Опомниться не могу… Почему ты не сообщил ничего? Я бы встретила на извозчике.

— Блудный сын всегда пешком возвращается.

Прежде чем раздеться, Чунда прошелся по всем комнатам. Кое-что из мебели стояло еще на месте, но своего рояля он не увидел, не было и шикарного буфета.

— Где мои костюмы, белье? — спросил он.

— Все у меня в гардеробе.

— А остальные вещи?

— Мне же пришлось оплатить счета по твоей квартире и потом штраф, — объяснила Эмилия. — Вот я и продала. А квартиру твою заняли.

— Могла бы и своими деньгами! Как будто эти счета и штраф касались меня одного. Для кого я вез этот товар, будь он проклят? Для твоей же лавочки.

— А попался все-таки ты, — съязвила Эмилия. — Каждый сам расплачивается за свое ротозейство.

— Спасибо за откровенность, — иронически-любезно поклонился Чунда. — В таком случае позвольте уж и мне быть откровенным.

— Сделайте милость.

— Я принял решение впредь не связывать свою судьбу с подозрительным и преступным элементом. Можете считать себя свободной, уважаемая гражданка. Продолжайте спекулировать говяжьими костями, а я от вас ухожу сегодня же. Отдайте только мне мои вещи.

— А если мне нечего отдавать?

— Тогда я буду следить за каждым вашим шагом до тех пор, пока не поймаю на какой-нибудь махинации. Пусть и вас отправят на несколько лет туда, откуда я вернулся.

— Можешь забрать свои вещи и засолить впрок! — взвизгнула Эмилия. — Сокровище какое твои вещи! Обманщик, жулик, обезьяна паршивая! Убирайся к своей первой жене, только не знаю, примет ли она тебя.

— Что ты болтаешь, Эмилия! — оторопело пробормотал Чунда. — Ее давно на свете нет.

— Ничего, воскресла. Могу тебе и адрес дать, если не знаешь.

Она назвала улицу и номер дома.

Чунда от такого неожиданного известия даже присмирел.

— Я вижу, из нас пары не получится… — примирительно начал он. — У меня мятежная душа, а ты женщина практичная. Разойдемся полюбовно и не будем мешать друг другу. Отдай только мои вещи, больше я ничего не прошу.

— Забирай и уходи хоть сейчас, — сказала Эмилия. Она была рада-радешенька отделаться таким способом от Чунды, уж очень ее напугала перспектива слежки.

Трудно сказать, на что рассчитывал Чунда, идя к Руте. Просто не мог до сих пор поверить, что жена всерьез решила оставить его.

Рута была дома одна. С детски-ясным лицом, выражающим непритворное удовольствие, Чунда смотрел на нее и крепко жал руку.

— Сегодня самый счастливый день в моей жизни, дорогая Руточка. Как я рад, что ты жива. Тут уж некоторые давно тебя похоронили; когда я услышал об этом, мне казалось, что свет померк.

— Что тебе надо, Эрнест? — спросила Рута. Она не испытывала ни волнения, ни раздражения, как будто перед ней стоял посторонний человек.

— Пора нам с тобой наладить нашу семейную жизнь. Достаточно мы сердили друг друга. Забудем все неприятности и будем жить по-старому.

— Как, ты опять начинаешь этот разговор? Ведь давно все решено, все сказано. Лучше не теряй попусту времени, — тебе здесь делать нечего.

— Почему? — удивлялся Чунда. — Я ведь тебе муж.

— Ошибаешься. Пока ты отбывал наказание, я развелась с тобой.

— Развелась… Воспользовалась несчастием, чтобы отделаться от меня… А ты знаешь, что это называется предательством!.. Лежачего не бьют. Я упал, а ты в этот тяжелый момент ударила меня. Разве так поступают близкие люди?

Рута нетерпеливо мотнула головой.

— Эгоисты и трусы не могут быть мне близкими. Иди своей дорогой и оставь меня в покое. Устраивай свое счастье, как тебе угодно: я не буду завидовать.

— А если я тебе предложу свою дружбу? — упрямо продолжал Чунда.

Рута ничего не ответила. На минуту водворилась тишина, которую нарушил звонок. Рута выбежала в переднюю, и Чунда услышал тихий взволнованный шепот. Он вскочил со стула, выпятил грудь, чтобы с благородным, независимым видом встретить соперника, — кто же еще мог прийти?

В дверях показался Ояр Сникер — он пришел прямо с работы.

— А, гость? — сказал он. — Добрый вечер, Эрнест.

— Добрый вечер, — буркнул Чунда. Ему все стало ясно.

Ояр протянул Чунде руку, потом стал приглаживать перед зеркалом волосы с таким видом, будто приход Чунды ничуть его не удивил.

— Мне здесь, пожалуй, делать нечего, — нервно сказал Чунда и направился к двери.

Ояр обернулся.

— Погоди, куда ты торопишься? — спокойно и серьезно сказал он. — Садись, поговорим. Я думаю, у нас есть о чем поговорить.

— Не знаю, как у тебя, а мне с тобой говорить не о чем, — резко ответил Чунда.

— Подумай о своем будущем, Эрнест. Свернул ты на кривую дорожку и черт знает кем стал. Одумайся, возьми себя в руки, докажи, что ты способен еще исправиться и стать человеком. Если не сделаешь этого сейчас, то пропадешь окончательно.

— Спасибо, папаша, — огрызнулся Чунда. — Много детей вы воспитали в таких строгих правилах?

— Пойми, что тебе добра желают, — продолжал Ояр, не обращая внимания на его остроты. — Неужели у тебя не хватает мужества признать свои тяжелые ошибки? Ты очень виноват перед народом. Посмотри, куда ты зашел — ведь это же болото, трясина. А возможность исправиться еще есть. Приходи ко мне на завод, я дам тебе работу, помогу тебе…

— Поезжай лучше в Африку миссионером — у тебя к этому способности! — крикнул Чунда и выбежал из комнаты.

Он бежал по улице и чуть зубами не скрипел от душившей его злобы.

Сам он был равнодушен к людям и ни на минуту не поверил в искренность слов Ояра. Желание помочь он принял за лицемерие, насмешку, желание унизить. Да, унизить. Сами обокрали его, а теперь учить лезут. Жалеют, милостыню предлагают!

— Ну вас всех к черту! Жалеть меня нечего!.. Я еще вам покажу! Вы еще увидите, увидите…

2

На станции Упесгале с вечернего поезда сошла женщина лет под тридцать. Ее платье, правда и поношенное и запылившееся в дороге, свидетельствовало о том, что она знавала лучшие времена. Бледное красивое лицо выражало усталость и апатию. Женщина вскинула на плечо довольно тощий мешок и быстро зашагала по перрону, чтобы избежать встречи с несколькими местными жителями, которые ждали поезда. Миновав полуразрушенное здание станции, она очутилась на небольшой мощеной площади, где у длинной коновязи стояло несколько крестьянских подвод. Глядя куда-то в сторону, женщина прошла мимо подвод и направилась к центру волости, до которого было несколько километров.

У исполкома и магазина потребкооперации тоже стояло много подвод; голоса крестьян были далеко слышны в тихом вечернем воздухе. Поровнявшись с подводами, женщина снова отвернулась, опустила глаза. Позади какой-то крестьянин громко сказал:

— Видала? Как две капли воды — дочка Лиепиня…

— Это которая убежала с немецким женихом? — спросил женский голос. — А что ей здесь делать? Ты, наверно, обознался.

— Что же удивительного? Напрыгалась, наголодалась, а теперь, поджав хвост, ползет обратно к неотесанным латышам.

Элла Лиепинь-Спаре-Рейнхард покраснела, как от пощечины, и ускорила шаг.

«Какие люди бессердечные… — думала ома, — только бы порадоваться чужой беде, — больше им ничего не надо. Они знать не хотят, что человек пережил, какие ужасы перенес, с какими чувствами возвращается на родину. Наголодалась, ползет, поджав хвост…» От стыда и злости Элла готова была заплакать, но к чему слезы, если поблизости нет ни одной сочувствующей души.

Меньше года не была она дома, а чего только не пережила за это время. Сколько страху натерпелась, пока ехала на машине крейсландсвирта Рейнхарда по забитым войсками дорогам! Налеты советской авиации… ночевки в лесу под мокрыми от дождя кустами, угрюмые, недружелюбные лица латышских и литовских крестьян… Маленькая темная комнатка в Кенигсберге, окружение, налеты авиации, уход Рейнхарда в армию и тяжелые принудительные работы по рытью укреплений… Потом этот ужасный штурм Кенигсберга, фантастический огонь советской артиллерии, горящие рушащиеся дома и страх, безумный страх… Настоящее светопреставление. Мороз по коже подирает при воспоминании об этом.

Но еще страшнее думать о будущем. Кто оправдает и простит? Что отвечать на вопросы людей? А вопросы будут — трудные, унизительные, — и ей придется на них отвечать.

Одна надежда, что Петера нет в живых. Хоть бы ему не пришлось ничего рассказывать… Расма еще ничего не понимает, а с родителями можно как-нибудь столковаться. Придется некоторое время жить, как в тюрьме, никуда не показываться, пока людям не надоест говорить об Элле Лиепинь, пока новое событие не отвлечет их внимание.

Элла шла нарочно помедленнее, чтобы попасть в Лиепини в сумерки, — тогда соседи не заметят. Но светлы летние вечера, а дорога от станции до усадьбы так коротка… Солнце еще не спряталось за горизонтом, а Элла уже подходила к отцовскому дому. Мелкими, робкими шажками, боясь потревожить собаку, как вор приближается она ко двору. Вот и я, милые родители… не призрак, не образ воспоминаний, а ваша родная дочь, которую вы и не надеялись дождаться…

Отец молча сморкался, мать всхлипывала — и от радости и от навалившихся забот, — только маленькая Расма болтала не переставая и тянула ее посмотреть новые игрушки. Больше всего она гордилась большой куклой с голубыми, как незабудки, глазами, одетой в клетчатый национальный костюм.

— Посмотри, мамуся, это мне папочка прислал. И это ведерко тоже… Правда, красивое ведерко?

А Лиепиниене, будто подтверждая скорбную весть, кивала головой.

— Да, доченька, вернулся. Только раз и приезжал, в самом начале. С тех пор не был.

— А зачем ему приезжать? — вмешался в разговор отец. — Он и Расму, дайте срок, возьмет к себе, сколько вы ни войте…

— Ну, что он, — чуть слышно спросила Элла, говорил что-нибудь?

— А когда он был разговорчивым? Приехал такой задумчивый, посидел немного, помолчал, поиграл с Расмой и ушел… к Закисам. Теперь ведь их водой не разольешь. И я вот что скажу, дочка, если не хочешь упустить его — надо торопиться. Прямо завтра же поезжай в Ригу, повидайся с Петером. Понятно, Закисы ему невесть чего наговорили про тебя, но как ни верти, а ты ему законная жена. Может, он хоть ради ребенка не станет рушить семью. А если долго будешь мудрить, смотри, как бы Аустра не подцепила его, or этой девки всего можно ждать.

— Не выдумывай, старуха, не срамись, — оборвал ее Лиепинь. — Оставьте вы в покое этого человека. Да я бы сам на месте Петера погнал вас поганой метлой.

— И это называется отец! — всплеснув руками, воскликнула мамаша Лиепинь. — Не слушай его, доченька, совсем он ополоумел. Уж кого бы осуждал, а то свое родное детище…

— А, что с глупыми бабами разговаривать. — Лиепинь махнул рукой. — Только вот что я вам скажу: если Петер не примет Эллу обратно, пускай она не думает, что я ей позволю жить здесь барыней. Пускай сама зарабатывает свой хлеб…

После этого мать с дочерью больше не говорили при старике о таких вещах, а уединились в укромный уголок и долго там шушукались.

Несколько дней спустя, отдохнув немного с дороги, Элла нарядилась в лучшее платье, напудрилась, накрасила губы и брови и поехала в Ригу. Поехала не с повинной головой — нет, она уже преисполнилась сознанием своих прав, она спешила получить то, что ей причиталось, — так ее научила многоопытная мать. Элла решила нагрянуть как снег на голову, смело и самоуверенно наступать на Петера: характера он тихого, смирного, у него просто духа не хватит отказать — и их семейный союз будет скреплен большой заплатой, а потом все как-нибудь заживет.

Прямое вокзала она поехала на лесопильный завод. В конторе ей сказали, что директора нет: вызвали в горком партии. Узнав его домашний адрес, Элла не сразу пошла на квартиру, решив, что муж еще не вернулся. Чтобы не терять зря времени, она зашла в косметический кабинет: там ей подбрили и еще раз подкрасили брови, надушили крепкими, пряно пахнувшими духами. Чувствуя себя во всеоружии, Элла отправилась к Петеру.

Дверь ей открыла Аустра.

«О, как у них зашло далеко, — уже по вечерам сидит здесь», — подумала Элла, и ее взгляд, назойливый, вызывающий, ощупывал лицо и фигуру Аустры.

«Зачем она пришла?» — думала Аустра.

— Здравствуй, — сказала Элла, не подавая руки. — Петер Спаре дома?

— Здравствуй. Заходи, садись. Тебе придется немного подождать, он, возможно, задержится.

— Задержится? Ну, ничего. Скажи, а что ты тут делаешь?

— Я здесь живу.

— Живешь? А я думала, ты просто так… зашла.

Элла не торопясь, как у себя дома, сняла пальто и повесила на вешалку, сняла шляпу и долго охорашивалась перед зеркалом. Когда Аустра пригласила ее в кабинет Петера, она надменно улыбнулась.

— Я лучше пойду в спальню, полежу немного. Голова что-то разболелась с дороги… Когда придет муж, разбуди меня.

Теперь Аустра поняла, зачем она пришла.

«Корова, — подумала она. — Ничего не понимает, решительно ничего. Ей кажется, что все осталось по-старому, как было четыре года тому назад. Петер — ее неотъемлемая собственность. А Аустра Закис — босоногая девчонка, которая каждую осень ходила с матерью в Лиепини рыть картошку за полпуры в день».

В первый момент ей захотелось выпрямиться и сказать этой хозяйской дочке какую-нибудь дерзость, но она сдержалась, поборола волнение и почти весело ответила:

— Я думаю, это не совсем удобно.

— Почему? — преувеличенно удивленно спросила Элла.

— Мужу это будет неприятно.

Элла молча смотрела на Аустру с упрямым и в то же время жалким выражением.

«Опоздала… поздно… Мать ничего еще не знала… заставила пойти на такой позор. Значит, это у него не увлечение, как у других, как у меня».

Что-то огромное встало между нею и Петером., и это нельзя было ни обойти, ни устранить. Но уже тупое, нерассуждающее чувство поднималось в ней, отталкивало эти мысли.

«Ну и пусть… А все-таки, если он меня увидит живую, привычную, не может разве случиться, как в тот раз, когда он вышел из тюрьмы? Увидит — вспомнит все старое, начнет жалеть, потеряет покой…»

Она стояла, покусывая губы и рассеянно переводя взгляд с одного из немногочисленных предметов, находящихся в комнате, на другой. Но на Аустру она больше не смотрела.

— Хорошо, — наконец, сказала Элла. — Я могу подождать здесь, в передней.

Но когда Аустра отворила дверь в кабинет и повторила приглашение, она вошла в светлую комнату. Аустра оставила ее одну.

Петер пришел через полчаса.

— Тебя ждут, — тихо сказала Аустра, отворяя ему. — Пока вы будете разговаривать, я сбегаю к Руте, отнесу ей книги. Когда она уйдет, ты мне позвони туда.

Петер сразу заметил, что произошло что-то необычное. Аустра, избегая его взгляда, торопливо надела пальто и завернула в газету две толстые книги.

— Послушай, Аустра, — начал Петер и взял ее под руку. — Ты почему так скоропалительно удираешь?

— Так будет лучше. Все равно этот разговор рано или поздно должен состояться. Так пусть уж лучше сейчас. Ну, ну, не надо так расстраиваться. Я тебя всегда пойму, Петер…

Она быстро поцеловала его в висок, потом погладила по волосам и шепнула:

— В кабинете Элла. До свидания.

Но Петер не выпускал ее руки.

— Прости меня, не сумел я оберечь тебя от этого.

— Я не упрекаю, — ответила Аустра, отворяя дверь. — Ничего ужасного не произошло.

Петер еще с минуту простоял в передней, потом энергично тряхнул головой, будто отмахиваясь от надоедливой мухи, и вошел в комнату. Женщину, которая быстро встала и тревожно-вопросительно смотрела на него, он узнал, но никогда еще она не казалась ему такой чужой, как сейчас.

— Добрый день, — сказал он, сам удивляясь тому, как ровно звучал его голос.

Пожав руки, они сели — Элла на диване, Петер у окна. Заваленный книгами письменный стол стоял между ними, как крепкий забор, который не позволял им приближаться друг к другу.

После нескольких общих фраз о здоровье, о стариках, за которыми оба собеседника чувствовали другие, невысказанные вопросы, Петер твердо посмотрел в глаза Элле и сказал:

— Нам надо поговорить, чтобы все стало ясным. Я думаю, лучше с самого начала называть вещи своими именами.

— Конечно, ясность нам нужна обоим. Когда знаешь, почему и как все произошло, легче найти верный путь.

— Ты ошибаешься, если думаешь, что его еще надо искать, — с живостью сказал Петер. — Для меня он уже найден, хоть и с опозданием, но окончательно. Каждый из нас нашел свой путь. И оказалось, что они расходятся.

— Если бы не война, этого не случилось бы, — торопливо заговорила Элла. — Во всем виновато это ужасное время. Все перепуталось, людей разбросало в разные стороны, а жизнь требовала своего… Что же удивительного, если кто и ошибался иногда…

— Понимаю, ты хочешь сказать, что в распаде нашей семьи виновата случайность. Это не так. У нас и до войны семейная жизнь не ладилась. Если бы и не было войны, если бы обстоятельства не разлучили нас на такое продолжительное время — конец был бы тот же, потому что морально и духовно мы и тогда были чужими. А война — война для каждого человека была великим испытанием, она показала, кто мы такие. Видно, мы в разных условиях выросли и слишком непохожи были наши интересы, наши идеалы. Нам не следовало жениться, но мы очень мало знали друг друга, потому и не поняли этого. Из моих попыток сделать тебя товарищем ничего не получилось. Наоборот, ты старалась переделать меня на свой лад, приспособить к себе. Этого я допустить не мог, потому что это означало бы для меня духовную гибель, загнивание. Мы не прожили вместе и полугода, как мне стало ясно, что нельзя быть настоящим коммунистом, оставаясь в то же время твоим мужем, зятем Лиепиней. И когда пришел такой момент, что надо было выбирать, кем мне быть — я остался коммунистом.

— Ты говоришь все это, чтобы как-нибудь оправдать себя, — перебила его Элла. — Мужчины всегда так. Если бы не Аустра Закис, ты бы сейчас не говорил, что со мной сгниешь. Она, наверно, давно у тебя за жену.

— Оставь ты ее в покое, — сердито сказал Петер. — Ты и мизинца ее не стоишь. Когда мы вернулись домой и в первый раз поехали в Упесгальскую волость, я еще не знал, как ты жила при немцах. — Элла опустила голову. — Не волнуйся, я не собираюсь разговаривать об этом, если ты сама ничего не понимаешь. Уж если ты не постеснялась прийти сюда… Да, так вот я не знал, что произошло за эти годы. И все-таки, подъезжая к усадьбе Лиепини, чувствовал себя, как пожизненно осужденный, который приближается к воротам тюрьмы. В глубине души я уже понимал, что в Лиепинях я совсем чужой, что вместе жить мы больше не сможем…

— Ну еще бы, у тебя ведь была Аустра, — съехидничала Элла.

— До того дня мы ни разу не говорили о своих чувствах, хотя это тоже было неправильно.

— Значит, ты даже не любишь свою дочь, — вздохнула Элла.

— Люблю и буду любить.

— Ха-ха-ха! — громко рассмеялась Элла. — Какое сердце, на всех хватает. Ну нет, Расма не захочет делиться твоей любовью с чужой… Лучше не надейся, я ее не отдам.

— Ты не запретишь мне заботиться о своем ребенке.

Элла встала и подошла к письменному столу.

— А если мы обе… и я и Расма, попросим тебя вернуться домой? — заговорила она тихим, вкрадчивым голосом. — Ведь не все пропало. Еще можно… поправить.

Петер понял, что говорил впустую — эта женщина не могла его понять, — и ему стало страшно при мысли, что пришлось бы прожить с ней долгие годы. Глазами Эллы опять на него глядел темный, душный, как тюрьма, мир обывательщины.

— Уходи лучше, Элла, — стиснув зубы, сказал он. — Нам больше не о чем говорить.

Она ушла, с силой захлопнув за собой дверь. В комнате еще остался запах ее духов. Петер распахнул окно и дверь, пока сквозняком не выветрило этот запах. Потом сел за стол и взял конспекты лекций, но прежде чем начать заниматься, позвонил на квартиру Ояра Сникера и сказал Аустре, что в доме опять чисто.

«Милая, милая… — думал Петер Спаре. — Моя жена, мой друг… самый верный».

3

Элла остановилась в Задвинье у родственников и провела еще несколько дней в Риге; в самом деле, на что бы это было похоже, если бы она на другой же день вернулась домой! На что бы это было похоже, если бы она спокойно подчинилась судьбе и позволила людям думать о ней все, что придет в голову! Нет, она еще должна оставить по себе память. Пусть Аустра не мнит о себе слишком много! Пусть Петер не воображает, что он один прав!

И Элла начала обходить своих довоенных знакомых: посидела часок у одних, посидела у других, рассказала падким до сплетен мещанкам о великой несправедливости, постигшей несчастную женщину, которую так бессердечно бросил муж в самом начале войны. Пока он скитался по разным фронтам, она воспитывала ребенка и жила как монахиня, ничего не зная, кроме тяжелой работы, материнских забот и тоски. Отступая из Латвии, немцы силой увезли ее в Кенигсберг, послали на самые тяжелые работы по рытью укреплении. А он в это время успел второй раз жениться и о семье нисколечко не беспокоился.

— Вот глядите сами, каковы эти новые порядки, каковы их нравы…

Понятно, кое-где она находила сочувствующие сердца, и ее печальный рассказ, в достаточной степени приукрашенный и дополненный характерными деталями, доходил и до друзей Петера и еще скорее — до его недоброжелателей.

Одним из первых узнал об этом Эрнест Чунда. Ему было приятно слышать такие вещи о брате Айи, и когда однажды он встретился с Эллой у каких-то общих знакомых, то уже знал, что имеет дело с родственной душой.

Сошлись два мученика — у обоих было одно горе, оба пели на один мотив. Элла ругала Петера и Аустру, Чунда — Руту и Ояра; один кончал, другая начинала — получился слаженный дуэт. Но, ругая Ояра и Руту, Чунда не забывал бросать внимательные взгляды на Эллу и с удовольствием констатировал, что она еще довольно интересная женщина, несмотря на все пережитые передряги. К тому же, по отзывам знающих людей, отцу ее принадлежало не очень далеко от Риги довольно приличное хозяйство, и Элла была единственной дочерью. В тяжелое послевоенное время это имело немаловажное значение. И Эрнест Чунда сказал про себя; «Дело стоящее!»

— Когда вы едете домой? — спросил он.

— Дня через три.

— Как вы посмотрите на мое предложение сходить сегодня вечером в театр? Искусство возвышает человека, помогает забыть повседневные заботы и неприятности. Мы с вами оба в этом нуждаемся.

— Отчего не пойти…

— О билетах я позабочусь.

До вечера у него осталось достаточно времени для размышлений. Руководящих и ответственных должностей впереди не предвиделось, а прозябать на мелких ролях он вовсе не собирался. Может быть, в деревне, где сильно ощущается недостаток в способных работниках, он опять выйдет в люди?

Они посмотрели спектакль, потом Чунда проводил Эллу в Задвинье. Расстояние от трамвайной остановки до квартиры оказалось для них вполне достаточным, чтобы не спеша разобраться в одном из самых серьезных жизненных вопросов.

— Мы оба много вынесли, и буря выбросила нас на пустынный берег, — сказал Чунда, шумно вздохнув. — Мы герои одной трагедии.

— Как это верно… — Элла тоже вздохнула, но тише.

— Такие люди способны понять друг друга как никто, — продолжал Чунда. — И я так думаю… Зачем нам мучиться и страдать на радость нашим недоброжелателям? Мы знаем, что на земле, говоря конкретно здесь же, в Риге, есть люди, которым наше горе доставляет большое удовлетворение. Они смеются над нашим несчастьем, над нашими разбитыми сердцами.

— И как смеются… — согласилась Элла.

— А если мы положим конец этому смеху? Дорогая Элла, я уверен, что из нас выйдет счастливая пара. Вы как думаете?

Элла очень долго молчала, потом ответила так, как она привыкла отвечать в подобных случаях:

— Вы так неожиданно… мне надо подумать.

— Конечно, конечно… — поспешил согласиться Чунда. — Подумайте до утра. Только не забудьте одного: какую кислую мину сделает ваш бывший супруг, когда он узнает о нашем счастье.

Элла засмеялась резким смехом.

— Это ему не очень понравится. Он ведь думает, что без него для меня и жизни нет.

У ворот дома он крепко пожал Элле руку, галантно поклонился, приподняв шляпу, и сказал:

— До свиданья. С вашего разрешения я приду завтра в одиннадцать. Или можно раньше?

— Нет, раньше не стоит, — ответила Элла.

Она думала всю ночь — и не столько о радостях совместной жизни с Чундой, сколько о громадном впечатлении, которое произведет на некоторых людей этот брак. «Он славный, серьезный человек… Отец уже стареет, и усадьбе нужен хозяин… с ним где угодно не стыдно показаться. Вот будет злиться Петер. И ни чуточки он не хуже Копица и Рейнхарда, и года самые подходящие. А то сколько еще времени я буду жить вот так — без мужа?»

В одиннадцать часов утра Эрнест Чунда прохаживался по тротуару мимо ворот и ждал Эллу, а через десять минут они уже гуляли меж сосен Агенскална, оживленно болтали и называли друг друга на «ты». И хотя лето близилось к концу, им казалось, что вернулась весна.

С послеобеденным поездом Элла уехала из Риги, и с нею поехал ее будущий муж — поехал представиться родителям своей невесты и получить их согласие.

Увидев издали идущую со станции дочь в сопровождении высокого мужчины, Лиепини решили, что это Петер, и порадовались, что Элла так быстро все уладила. Но когда те вошли во двор, недоумение взяло стариков. Кто это еще? Что опять Элла выдумала?

— Добрый вечер, — сказал Чунда и учтиво пожал старикам руки.

А Элла добавила:

— Познакомьтесь! Это товарищ Чунда — мой будущий муж.

От неожиданности старый Лиепинь чуть не покачнулся, а мамаша Лиепинь слегка разинула рот.

Впрочем, она быстро осмотрела нового зятя с головы до ног, как цыган лошадь, и сделала ласковое лицо.

— Ах, вот что! Смотрите, как… Ну, очень приятно… Заходите в дом.

За ужином они познакомились покороче, и Чунда из кожи вон лез, чтобы показать себя перед стариками с самой выгодной стороны. Они давно привыкли к быстрой смене женихов Эллы, и появление преемника Бруно Копица и крейсландсвирта Рейнхарда не очень их расстроило. Нет, здесь таким вещам не удивлялись, и если Элла надеялась с этим, четвертым по счету, номером ввести свой жизненный корабль в более тихие и спокойные воды, то ее родителям и подавно нечего было печалиться.

— Вы и сами взрослые, — сказала мамаша Лиепинь; кому-нибудь ведь надо было говорить, а старый Лиепинь в последнее время стал таким брюзгой, что лучше было, когда он рта не раскрывал. — Товарища Чунду мы будем любить, как родного сына. Нам что — были бы вы счастливы. Ну, а если будет любовь и согласие, — придет и все остальное.

Когда стало известно, что Чунда согласен заняться сельским хозяйством, тесть тоже более благосклонно посмотрел на него: если не будет лениться, работник из него выйдет неплохой, ишь какой широкоплечий…

На следующее утро Чунда с Эллой вышли погулять. Они все осмотрели — и хлев, и клеть, и фруктовый сад с огородом, потом пошли в поле и на луга. Чунда мало понимал в земледелии и не мог отличить пшеницу от ячменя, но тут он сумел на глаз определить доходность хозяйства.

«Ничего, жить будет можно», — подумал он, окинув взором владения Лиепиней и мысленно входя в роль хозяина.

— Чья это усадьба? — Он показал на красивый дом, стоявший на пригорке.

— Теперь там устроили совхоз или коннопрокатный пункт, не знаю хорошенько. Раньше эта усадьба называлась Лиепниеки. Хозяин еще не вернулся из Курземе.

— А кто это? — Чунда показал на мужчину, который вышел из ворот усадьбы Лиепниеки на дорогу.

— Это Закис, — зашептала Элла. — Новый тесть Петера Спаре. Сейчас он председателем волостного исполкома, а раньше жил в хибарке и кормился всякой случайной работой. Такой негодный человек… Своим друзьям делает всякие поблажки, а с остальных готов три шкуры содрать. Не понимаю, почему советская власть таких уважает. Неужели нет лучше людей?

— Мы его усмирим, — сказал Чунда. — С простыми мужичками он может как угодно распоясываться, а со мной пусть только попробует. Не таких еще видывали.

— Ну да, у него сын, говорят, полковник, учится в Военной академии, — предупредила Элла.

— Имели мы дело и с полковниками, — сказал Чунда, с интересом глядя вслед высокому мужчине, который шагал по дороге в сторону исполкома. «Закис… значит будем знать. Простой мужичонка с большим самомнением… Я с тобой справлюсь, зайчик, я тебе покажу твое место. Я тут скоро первым человеком буду».

Чунда взял Эллу под руку и повел через луг. Пусть соседи видят — идет новый зять Лиепиней со своей невестой. Что вы на это скажете? Посмотри и ты, Закис, тебе не мешает…

Но Закис даже не обернулся в их сторону. Голова хозяина волости всегда была полна забот. Не по щучьему веленью, а в тяжких трудах, в суровой борьбе крепла новая жизнь. Не удивительно, что его так мало интересовали два человека, без дела прогуливавшиеся по владениям Лиепиней.

4

Ровно в пять часов вечера Герман Вилде приказал закрыть склад до следующего утра.

— Товарищ начальник, а как быть с крестьянами, которые не успели сдать зерно? — озабоченно спросил заведующий складом Адамсон — самый беспокойный и подвижной из всех сотрудников заготовительного пункта.

Во время Отечественной войны Адамсон добровольно вступил в ряды Красной Армии и вместе с латышской дивизией прошел от Москвы до Риги. Месяц тому назад его послали работать на заготовительный пункт, и Вилде сразу увидел в нем врага, с которым нелегко помериться силами. Адамсон интересовался каждой мелочью, которая имела отношение к пункту, работал за троих и, несмотря на сопротивление начальника, добился того, что к началу августа пункт был образцово подготовлен к приему зерна.

Вилде действовал здесь под фамилией Эварт, а кто он такой, не знал точно даже тайный участник контрреволюционной шайки, с помощью которого он устроился на это место. На пункте, кроме Вилде, нашли приют: бывший шуцман, один из офицеров карательного батальона Арая, и бывшая переводчица отделения гестапо. Не удивительно, что присутствие Адамсона связывало их всех по рукам и ногам, при нем нельзя было так открыто вредить, смешивать в одном закроме высокосортные семена с малоценными сортами, для вида приходилось даже дезинфицировать склад и бороться с клещом и другими вредителями.

— А много там их? — спросил Вилде с плохо скрываемым раздражением.

— Да подвод двадцать осталось. Некоторым далеко ехать, а сейчас самое горячее время. Скоро озимые сеять…

— Пусть подождут до утра, товарищ Адамсон. Мы тоже не можем разорваться. Я не могу приказать сотрудникам работать сверхурочно, из каких средств я буду им платить? А дополнительных штатов не дают.

— Работники согласны работать и так, — продолжал Адамсон, — каждый понимает, что нельзя заставлять крестьян ждать до утра или приезжать второй раз.

— Да, но что мне делать? — Вилде-Эварт развел руками. — Думаете, я не понимаю, как это плохо, когда крестьян отрываешь от работы? Отлично понимаю, но никто не дал мне права нарушать советскую конституцию. Там ясно сказано, что каждый советский гражданин имеет право на отдых. Пять часов есть — рабочее время кончилось, прошу дать людям отдых.

— Нет, это формальный подход к делу. Крестьяне это поймут как издевательство.

— Они многое неспособны понять, и если мы начнем считаться с их отсталостью, то скоро превратимся в мальчиков на побегушках. Надо быть принципиальными, товарищ Адамсон. Ну что вы так нервничаете? Запирайте склад и идите домой, вам отдых нужен больше, чем кому-либо другому. Всем все равно не угодишь — разве это не так?

Не вдаваясь в дальнейшие разговоры, Вилде встал и вышел из конторы. Путь к его квартире вел мимо склада, но Вилде сделал крюк через фруктовый сад, чтобы не встречаться с крестьянами, которые с озабоченными и сердитыми лицами толпились у подвод. Пусть с ними воюет Адамсон — на то он и коммунист. А если обиженные крестьяне начнут сердиться и ругать новые порядки — тем лучше: это ваши советские порядки, радуйтесь, любезные хлебопашцы…

Вилде улыбнулся.

В доме старохозяина он занимал две комнаты, выходящие окнами в сад. В одной он работал и иногда принимал посетителей, другая служила спальней. Придя к себе, Вилде снял пальто, зевнул и потянулся перед зеркалом, потом подошел к окну, стараясь разглядеть сквозь ряды яблонь, что делается у склада.

Обе двери еще были раскрыты, и перед каждой стояла подвода. Крестьяне снимали с возов мешки и несли на весы.

— А, ты так, — прошипел Вилде. — Самовольничаешь, товарищ Адамсон? Не подчиняешься распоряжениям начальства, взялся работать сверхурочно, пока всех не отпустишь? Ну хорошо… вышибем из тебя эту дурь и покажем, кто здесь хозяин. А если нет — так у нас найдется средство посильнее.

Он надел пальто и хотел пойти на склад, но в комнату вошла уборщица.

— Товарищ Эварт, вас тут женщина дожидается. Говорит, что родственница, уже с полчаса ждет в кухне. Можно?

— Родственница? Ах, да, верно. Ведите ее сюда.

Пока уборщица ходила за гостьей, Вилде пригладил волосы и расправил измятый галстук.

В комнату вошла Эдит Ланка.

— Добрый вечер, товарищ Эварт.

— Добрый вечер, Эрна. Ну, как вы к нам добрались? Пешком? Измотались, наверно?

Эдит покачала головой и улыбнулась.

— Зачем ходить пешком, когда на дорогах попадаются еще вежливые шоферы? Приехала на грузовике. Здесь можно говорить?

— Пойдемте в другую комнату.

Вилде повел Эдит в спальню. Они сели рядом на старой тахте и стали разговаривать шепотом.

— Недавно опять была в Риге, — рассказывала Эдит. — Эта поездка чуть не оказалась для меня последней. Еще немного, и я бы попала в ловушку. Из наших арестованы несколько человек. В Видземе недавно ликвидировали одну из самых сильных организаций. «Зеленой гостинице» тоже конец, — чекисты ее окружили в очень неудачный момент: там было тринадцать человек. Никому не удалось уйти.

— Дьяволы… Где у них были глаза? Телята, молокососы… и теперь, конечно, разброд во всей организации?

— Так оно и есть. Наши боятся, что скоро начнется разгром, если не принять мер предосторожности.

— Вся беда в том, что мы не умеем держать язык за зубами. Как только попадется один, можешь быть уверен, что грозит арест целой группе.

— Это правда, — согласилась Эдит. — Все выбалтывают. Редко у кого настоящая выдержка. Мне теперь продолжительное время нельзя показываться в Риге. Руководство думает, что вам надо немедленно скрыться. Здесь может остаться кто-нибудь из людей помельче. А вы должны присоединиться к вооруженной группе и перебраться в лес.

— Это совет? — спросил Вилде, подымаясь с тахты.

— Нет, распоряжение… приказ.

— Понятно. Можете передать, что этот приказ будет выполнен. Я и сам чувствовал, что здесь небезопасно.

— Группу вы найдете через Межнора. Через три дня туда прибудет представитель из леса и встретит вас.

— Хорошо, я буду вовремя.

Когда «служебный разговор» был окончен, Вилде позвал уборщицу и велел подать ужин. Стол накрыли в спальне. Блинчики с вареньем, жареный поросенок и клубничный кисель с молоком очень понравились Эдит. Давно она не ела так вкусно.

— Я вижу, вы тут удобно устроились, повторяла она. — Живете, как в мирное время.

— Подсобное хозяйство. Пока есть возможность, надо брать от жизни все, что можно взять, ответил Вилде и двусмысленно улыбнулся. — Я надеюсь, ни сегодня, ни завтра ревизии не будет. А там пусть ревизуют сколько влезет… В лесу таких удобств не будет.

— Летом еще ничего, — сказала, вздохнув, Эдит. — Вот зимой как будет, я даже не представляю…

— Хоть бы что-нибудь произошло до зимы, — покачав головой, сказал Вилде. — Многие из наших начинают отчаиваться и вешать носы. Прямо неудобно предсказывать что-нибудь в политике. Ни одно из наших предсказаний не сбылось, все сроки прихода англичан и шведов давно миновали, и те, кто весной еще верил нашим пророчествам, теперь не хотят и слушать. Это дурная примета. Мне кажется, нам надо меньше заниматься предсказаниями и больше делать самим… Вы не откажетесь от стакана вина?

— Не откажусь…

Вилде достал из шкафа бутылку портвейна, и ужин был завершен несколькими глотками сладкого, крепкого напитка.

— Вы останетесь на ночь? — спросил Герман.

— Если мне предоставят ночлег…

— Пожалуйста, моя кровать в вашем распоряжении, да и сам я тоже!

— Широкая у вас натура…

— Пока есть возможность, надо брать от жизни все, что можно взять, — снова повторил Герман свой афоризм.

Утром Эдит ушла, как только первые подводы появились на дороге.

Герман Вилде прожил на заготовительном пункте еще день и был необычайно предупредителен с Адамсоном. В пять часов вечера у склада опять стояли несколько крестьянских подвод с зерном, которое не успели сдать. Но Вилде разрешил на этот раз не закрывать склад, всех отпустить. А ночью в маленький домик, где жил один Адамсон, постучали трое мужчин с Эвартом во главе.

— Почему так поздно? — спросил Адамсон, открывая дверь. — Что-нибудь случилось?

— Сейчас случится, — ответил Вилде.

И когда Адамсон повернулся, чтобы войти первым в комнату, ему раскроили голову топором. Потом облили пол, стены и двери какой-то жидкостью и подожгли.

Когда в соседнем доме заметили пожар, постройку спасти уже не удалось, и она сгорела до основания. Утром обнаружили, что Эварт бесследно исчез.

5

В субботу вечером у счетовода молочного завода Каупиня собралась изрядная компания: сам хозяин, успевший заметно поправиться на хлебах молочного завода, старик Вилде, милиционер Пушмуцан, невероятно сутулый, почти горбатый, с голым лоснящимся теменем мужчина, агент по заготовкам Буткевич, старохозяин Крекис и сам председатель волостного исполкома Биезайс.

Пока жена Каупиня жарила в кухне яичницу с ветчиной, гости прикладывались к рюмочке и закусывали студнем. На почетное место в конце стола посадили Биезайса, остальные разместились вокруг него, как цыплята вокруг наседки. Сознавая важность своей роли, Биезайс сидел с неподвижным лицом, почти не шевелясь, говорил мало, но, когда открывал рот, все умолкали на полуслове. Сначала разговор не клеился, но Каупинь знал свое дело — доливал и доливал рюмки, торопя выпить. Когда первая бутылка водки была опустошена, он быстро поставил на стол вторую, а третью для удобства поставил на комод, чтобы была под рукой.

— Как дела с заготовками? — справился Вилде. — Сколько процентов плана выполнили?

Биезайс деланно сердито покосился на Буткевича.

— Чего хорошего ждать, если агент по заготовкам не идет навстречу советской власти. К первому сентября надо было сдать десять процентов, а мы только в конце августа приступили к обмолоту. Буткевич, сколько там на сегодня числится?

— Восемь процентов годового плана.

— Ну, вот. На каком месте мы теперь по уезду?

— На предпоследнем. В соседней волости дела похуже нашего.

— Гм-да, — крякнул Биезайс. — Что поделаешь… Наша волость расположена на Вндземской возвышенности, умникам из уезда и Риги надо бы это понять. Здесь всегда позже сеют хлеб, и созревает он позже. Разве сырое зерно можно молотить?

— Правильно, товарищ Биезайс, — поддакнул Вилде. — Здесь Видземская возвышенность, нас нельзя равнять с Елгавой и Бауской, у нас свои сроки — природой установленные. И куда они торопятся? Разве хлеб хуже будет оттого, что его сдадут в январе или феврале?

— О январе и разговору быть не может, товарищ Вилде! — крикнул Буткевич. — Пропала тогда моя голова. Снимут с работы и посадят за саботаж. Пушмуцан сам придет арестовать. А еще говорит — друг.

Милиционер улыбнулся, обнажив желтые, выкрошившиеся зубы.

— Когда я тебя арестовывал?

— О, от тебя, брат, и не того еще дождемся, — улыбнулся Буткевич.

— Если бы все такие были, как товарищ Пушмуцан, жить бы можно было, — заговорил Крекис. — Он понимает, как трудно крестьянам, и ни с кого шкуры не дерет.

— Что смотрите — пейте, — подзадоривал Каупинь. — За здоровье товарища Биезайса! Наша волость счастливая при таком председателе. Пожелаем ему еще многие лета стоять у штурвала нашего волостного корабля и вести его через все бури и штормы! Прозит!

— К этому ничего и не добавишь, — сказал Вилде, и все чокнулись.

Крекис страшно морщился после каждой рюмки, и его кисло-горькие гримасы вызывали всеобщий хохот. Но все опять умолкли, потому что заговорил Биезайс.

— Вот меня все славят, а подумал кто-нибудь из вас, чего мне стоит угодить всем? Раньше, когда нужно было считаться только с уездом, легче было. Пока оттуда придет бумага, пока приедет представитель, можно денек-другой дыхнуть свободно. А теперь что? В исполкоме сидит парторг и только за тем и следит, не забыл ли ты что-нибудь выполнить. Второй барин на твоей шее — в МТС; иной раз прямо и не поймешь, от кого из них больше неприятностей — от Пургайлиене или от этого русского, от Гаршина.

— И сообразят же бабу парторгом назначить, — заговорил Каупинь. — Хоть бы солидную бабу прислали, опытную, а ведь у этой под носом еще мокро… Кто ее такую уважать будет, кто побоится?

— Не скажите, товарищ Каупинь, — возразил Биезайс. — Ее голыми руками-то не возьмешь. Посмотрели бы, какой крик подняла, что молотилки не отремонтировали. Меня среди ночи с постели стащила и до тех пор не унялась, пока я не поехал в уезд за приводными ремнями.

— Она и сама с удовольствием поедет, — вставил Каупинь. — К примеру, если надо кому-нибудь устроить неприятность, выговор и тому подобное.

Биезайс покраснел и опустил глаза. Замечание Каупиня заставило вспомнить об одном неприятном событии. Около дня Лиго Марта Пургайлис была в уездном комитете партии, докладывала о положении в волости. Вскоре после этого Биезайса вызвали на заседание уездного исполкома и заставили отчитаться в работе за полгода. Конечно, похвалиться было нечем. Хорошо, что один из заместителей председателя исполкома — родственник Биезайса — поддержал его, иначе пришлось бы расстаться с должностью. В тот раз ограничились выговором с предупреждением. От своего родственника Биезайс узнал, что Марта Пургайлис возбудила вопрос о снятии его с работы, но уездный исполком решил в последний раз проверить, может ли он исправиться.

— Мы не так богаты кадрами, чтобы разбрасываться ими, — сказал тогда родственник Биезайса.

— Да, в последний раз тебя испытывают, товарищ Биезайс. Тебе надо стать активнее, расти политически, расширять свой кругозор…

Это значило, что ему придется ссориться с соседями, наживать врагов в лице кулаков, так как иначе их не заставишь выполнять обязательства перед государством. Нет уж, не делал он этого раньше, не будет делать и сейчас, что бы ни говорила Марта Пургайлис. Сама ходи по домам, уговаривай и убеждай — для того ты и здесь, а я посмотрю. Ты будешь плохая, а я хороший. Посмотрим, кто из нас останется в барыше.

— Господа… пардон, товарищи, что же рюмочки-то у вас полные, — напоминал Каупинь. — Не хорошо, оно ведь выдыхается. За товарища Буткевича! За то, чтобы ему в декабре выполнить план и сделать это так, чтобы волки были сыты и овцы целы.

Угощение продолжалось всю ночь. Опорожняя рюмку за рюмкой и закусывая яичницей с ветчиной, трое кулаков и трое «сотрудников» советских учреждений выпили за дружбу на вечные времена. Биезайс и Буткевич обещали сделать так, чтобы Вилде и Крекису не пришлось сдавать зерно по высшей норме, а Пушмуцан коротко и ясно заявил, что в волости кулаков нет — одни середняки.

— Нам надо держаться друг за друга, — сказал Вилде. — Рука руку моет — и обе чистые. Мир — благоденствие, вражда — разорение. Все мы латыши, одна плоть и одна кровь. Зачем нам ссориться?

— На самом деле — зачем ссориться?.. — прошепелявил Буткевич. — Одна плоть, как говорится, и одна кровь. Нельзя давать волю Марте Пургайлис и Гаршину.

— Я их арестую… — лепетал Пушмуцан, окончательно охмелев. — Пойдем скорее, а то убегут…

Вилде переглянулся с Каупинем, и оба улыбнулись: сами они почти не пили, только губы мочили.

— Пусть обождут до завтра, товарищ Пушмуцан, — сказал Каупинь. — Никуда они не убегут.

— Ну, хорошо, обождем до завтра, — согласился милиционер. — Завтра я им задам.

Биезайс ушел раньше всех. За ним, пошатываясь, поплелся Крекис, довольный, что сам председатель исполкома признал его середняком. Буткевича и Пушмуцана уложили спать здесь же, на полу, а Вилде с хозяином ушли в кухню и долго там шептались.

— Обработали, — хихикал Каупинь.

— Умеючи можно и кота охолостить, — сказал Вилде.

Утром Каупинь разбудил Буткевича и Пушмуцана, каждому налили на похмелку по чайному стакану водки, потом проводили немного и пустили по дороге. Буткевич дальше церкви не добрался, тут он упал на краю дороги и уже не поднялся. Пушмуцан с минуту смотрел на уснувшего собутыльника, потом увидел собиравшихся у церкви прихожан, и его обуял внезапный гнев: по какому праву они собрались здесь среди бела дня? Что им здесь надо?

— Разойдись! — закричал он не своим голосом. — Да поскорей у меня! Раз, два, три… всех арестую!

Люди растерялись. Несколько старушек отступили к церковной ограде, какой-то старик с перепугу спрятался в придорожной канаве, а остальные с удивлением следили за пьяным милиционером: какая муха его укусила?

— А, вы не подчиняться! — зарычал Пушмуцан. — Я покажу вам, как не подчиняться!

Непослушными пальцами он вынул револьвер и расстрелял всю обойму в воздух. Площадка перед церковью живо опустела, людей точно ветром сдуло. Пушмуцан, довольный своими успехами, засунул револьвер в карман брюк и, шатаясь, поплелся домой, покинув Буткевича возле церкви.

К концу дня об этом событии узнала вся волость. Старый Вилде смеялся, держась за живот.

— Так-так-так, все идет как по нотам. Больше и желать нечего.

Марте Пургайлис все стало известно еще утром. Она сразу поняла, чьих рук это дело.

«Волки в овечьей шкуре! — думала она о Вилде и Каупине. — Они бы, не задумываясь, перегрызли горло и мне и Гаршину. Только им это не под силу, вот и ищут, кто послабее… Смотрите, просчитаетесь!»

— Мамочка, что с тобой? — спрашивал Петерит, глядя на мрачное лицо Марты. — У тебя болит что-нибудь?

Он приехал сюда в конце июня. В доме других детей не было, и мальчик целыми днями играл на соседних дворах. Иногда Гаршин брал его в МТС, и он ходил по ремонтной мастерской и гаражу, знакомился с рабочими и шоферами и одолевал их бесконечными вопросами.

Марта обняла мальчика и сказала:

— Да, сынок, болит. Но скоро перестанет болеть.

Она спустилась вниз и позвонила в МТС.

— Товарищ Гаршин, вы слышали, каких безобразий натворили Буткевич и Пушмуцан?

— Слышал уже. Об этом вся волость говорит.

— Всякому терпению есть границы… Пора избавить волость от некоторых лиц, которые столько времени мутят воду. Иначе мы не добьемся перелома. У вас не выберется сегодня свободный часок?

— Если серьезное что, найду.

— Хочу созвать после обеда партийную группу совместно с комсомольцами.

— Вот это правильно, товарищ Пургайлис. Я вам помогу оповестить товарищей.

— Спасибо. Совещание назначим на шесть часов.

Кончив разговор, Марта заметила, что в канцелярии сидит Ирма Лаздынь. Нарядившись по случаю воскресенья в лучшее платье, свежая, ловкая, она казалась очень хорошенькой. Девушка перебирала на своем столе бумаги и улыбалась.

— Вы слыхали, что случилось, товарищ Лаздынь? — заговорила Марта. — Ну, что вы об этом скажете?

— Это меня не касается, — холодно ответила девушка и стала читать какую-то старую инструкцию.

— Я думаю, это касается каждого из нас. Если на наших глазах творятся безобразия, никто не может оставаться равнодушным.

— Безобразий так много, что переживать их все нет никакой возможности. К тому же от злости пропадает красота, а я не хочу портить цвет лица.

Она, словно поддразнивая, с улыбкой посмотрела на Марту и вышла.

Вечером состоялось совещание. Узнав о нем, в исполком пришел и Биезайс, но Марта не позвала его наверх, в свою комнату, где собрались остальные. Тогда он открыл окно кабинета и, высунувшись из него, стал прислушиваться. Но наверху окно было закрыто и участники совещания говорили так тихо, что внизу нельзя было разобрать ни одного слова.

«Готовят петлю старику Биезайсу. Вмешиваются в мою личную жизнь. Какое им дело, с кем я выпиваю субботнюю рюмочку? Исполкомовские деньги я ведь не трогаю — хватает и своих».

А в это время наверху Марта Пургайлис говорила:

— Биезайса надо снять с работы. Он пропивает волость, топит каждое начинание. Такие люди, как Буткевич и Пушмуцан, только компрометируют советскую власть и дают нашим врагам пищу для сплетен. Новые люди должны занять их место. Профессоров мы не найдем, но быть того не может, чтобы во всей волости не набралось несколько хороших работников. Если мы хотим, чтобы наша волость из отстающей стала передовой, нам всем на несколько месяцев придется отказаться от отдыха, работать и работать. Кому это кажется трудным, пусть заявит сейчас и не обманывает товарищей. Подытожим наши силы, распределим задания и возьмемся за работу, потому что мы больше не имеем права плестись в хвосте ни один день, ни один час.

Утром Марта уехала в город. Вернулась она через два дня, а вместе с нею приехали уездный уполномоченный министерства заготовок и начальник уездного отдела НКВД. В волости произошли важные события. Председателя исполкома сняли с работы, а исполнение его обязанностей поручили заместителю Лаксту. Новые работники из волостных активистов и комсомольцев сменили Буткевича и Пушмуцана, а старого Вилде и Каупиня арестовали, так как к этому времени были неоспоримо доказаны их преступления во время гитлеровской оккупации.

Будто свежий живительный ветер пронесся над волостью, будто гроза прошла и очистила воздух. Люди стали спокойнее и деятельнее. У пункта Заготзерна длиннее стали очереди подвод, наконец-то волость начала борьбу за первое место в уезде, вступила в трудное и захватывающее соревнование.

Как-то вечером Гаршин сидел у Марты. Говорили о будущей работе, о сделанном и виденном за день. Было покойно, тепло и приятно. Петерит давно привык к Гаршину и, не стесняясь, расспрашивал «дядю Володю» обо всем, что занимало его беспокойный, пытливый ум. Гаршин гладил светлые, мягкие волосы ребенка, и сердце у него вдруг сжалось, заныло давней, привычной болью.

Он вспомнил такой же вечер, когда в последний раз сидел в кругу своей семьи. Такой же мальчуган ласкался к нему, требовал рассказов и сам что-то рассказывал тоненьким голосом. И тут же рядом самый милый, верный друг — жена.

На другой день вся Советская страна слушала историческую речь Молотова. То было 22 июня 1941 года. Вечером того же дня инструктор Н-ского районного комитета партии Смоленской области Владимир Емельянович Гаршин явился в военный комиссариат и получил предписание. Его направили в резервный полк. Через год, повоевав уже под Москвой и у Старой Руссы, он попал в Латышскую стрелковую дивизию. Еще в роте разведчиков Гаршин начал учиться латышскому языку, а позднее, когда его перевели в штаб пехотного полка, один капитан, работавший до войны учителем в Риге, занялся с ним грамматикой и познакомил с латышской литературой. В конце 1943 года Гаршин впервые получил известие о родных: и жену и сына гитлеровцы убили в первую же неделю оккупации, как только узнали, что глава семьи — командир Красной Армии. Прошлой зимой, выписавшись из госпиталя, Гаршин съездил навестить родные места и родные могилы. Никто не знал и не мог сказать, где похоронены его жена и сын. Через несколько дней Гаршин вернулся в Ригу — помогать своим боевым товарищам латышам. Проработав два месяца в одном тресте, он неожиданно для самого себя согласился поехать директором в одну из восстанавливаемых машинно-тракторных станций.

Собственно, это было понятно — задолго до войны Гаршин года два работал в политотделе МТС. Вспомнилось тогдашнее счастливое время, молодость. Вот так Владимир Гаршин и очутился в этих краях.

Медленно надвигались сумерки. Тихо звучал голос Марты. Петерит забрался на колени к Гаршину и незаметно задремал, прислонившись головой к его груди. И Гаршину казалось, что он дома и теперь опять будет продолжать прежнюю, прерванную войной, жизнь.

Он молчал и задумчиво глядел в окно.

Когда он простился с Мартой и вышел, было уже темно. На дворе к нему быстро подошла, очевидно поджидавшая его здесь, Ирма Лаздынь.

— Товарищ Гаршин, мне надо вам несколько слов оказать, — торопливо и взволнованно начала она вполголоса.

— Пожалуйста, я слушаю, — отозвался Гаршин, немного удивленный ее волнением.

Она оглянулась, будто хотела удостовериться, что никто ее не слышит, и придвинулась к Гаршину. В лицо ему повеяло ее горячее дыхание.

— Не ходите сейчас домой, — быстро зашептала она, — там на дороге вас ждут… наверно, бандиты. Я с час тому назад ходила погулять, зашла в лес, слышу — голоса, двое мужчин разговаривают очень тихо, я их не могла узнать. Я испугалась, притаилась за деревом… Они спорили между собой — когда вы обратно пойдете. По имени вас, правда, не называли, а так… — она запнулась, — однорукий. Я уверена, они вас убить хотят. Это — бандиты, честное слово. Потом они ушли подальше, а я потихоньку выбралась из леса. Не ходите, товарищ Гаршин…

— Интересно, — протянул Гаршин.

— Интересного тут ничего нет, это просто ужасно. Разве нельзя позвонить по телефону в МТС, оказать заместителю, что не придете домой…

— Я не могу околачиваться здесь до самого утра, — сказал Гаршин. — На фронте у нас было гораздо больше врагов, и то мы с ними справлялись. На что это будет похоже, если гвардии капитан капитулирует перед несколькими бандитами?

— Зачем так неразумно рисковать, товарищ Гаршин? — горячо уговаривала его девушка. — И вам не надо оставаться на улице… вы можете побыть в моей комнате…

— Благодарю вас, товарищ Лаздынь, — сказал Гаршин и, взяв руку Ирмы, крепко пожал ее. — Пусть не думают, что меня можно взять голыми руками. До свиданья…

Он вышел на дорогу. Во дворе исполкома долго еще стояла девушка, вглядывалась в темноту, с тревогой и отчаянием прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся до нее в эту осеннюю ночь.

«Господи, хоть бы с ним ничего не случилось… хоть бы удалось пройти незамеченным… Не верит он мне, а это правда…»

Прошло с полчаса. Все было тихо, не прозвучал ни один выстрел. Ирма Лаздынь немного успокоилась и ушла к себе в комнату, но заснуть в ту ночь так и не могла.

Попрощавшись с девушкой, Гаршин пошел не обычной своей дорогой, а свернул в поле и по межам, с противоположной стороны, приблизился к ельнику, который на полпути между исполкомом и МТС острым клином подходил к самой дороге. Если уж кто-нибудь собирался его убить, он должен был засесть только тут, больше негде было. В Гаршине проснулся бывалый разведчик. Тихой, кошачьей поступью, с приготовленным для стрельбы «вальтером» в руке, он бесшумно крался между деревьев, и глаза его, привыкшие видеть и ночью, буравили темноту, ощупывали издалека каждую ель, каждый куст и кочку.

Наконец, он заметил тех, кого искал. Два человека сидели на опушке леса у самой дороги — в том самом месте, где Гаршин предполагал их найти. Один сосал папиросу, прикрывая огонек ладонью, другой наблюдал за дорогой.

Гаршин улыбнулся.

«Чтобы вас не клонило ко сну на этом трудном посту, позаботимся о развлечении», — подумал он. Сначала у него мелькнула мысль вернуться в исполком, поднять на ноги истребителей и окружить это место, но он тут же отказался от нее: сомнительно, чтобы истребителей удалось так же бесшумно подвести к опушке, как подошел он сам, ведь эти двое тоже не дремали. Только шум подняли бы. Нечего было думать и о том, чтобы самому задержать обоих бандитов, на этот раз оставалось удовольствоваться маленьким переполохом.

Он спрятал «вальтер», подобрал два камня, встал за толстой елью и, прицелившись, насколько это было возможно в темноте, бросил их один за другим в бандитов, громко крикнув:

— Первая группа, вперед! Второй отрезать путь к отходу!

Один камень, кажется, угодил в спину курящему, тот закричал благим матом и ринулся через дорогу, а его бдительный друг быстрее лани перепрыгнул через канаву и умчался в поле.

Гаршин дошел до того места, где сидели бандиты, и подобрал брошенные ими при поспешном отступлении немецкий карабин и автомат.

Обвесившись трофеями, старый разведчик, гвардии капитан Владимир Гаршин вышел на дорогу и спокойно зашагал домой. С теплым, дружеским чувством подумал он об Ирме Лаздынь: «А девушка-то наша. Не стала бы она предупреждать меня, если бы не была нашим другом!»

Глава шестая

1

Приняв завод, Ояр Сникер сказал парторгу Курмиту:

— Вот мы дали слово, что до конца года построим оба новых цеха и восстановим довоенную мощность «Новой коммуны». Подумаем теперь, как выполнить это задание. Легко оно нам не дастся.

— Подумаем, товарищ Сникер.

Они просидели над расчетами и планами трое суток, совещались со всеми инженерами, с руководителями строительства и старыми рабочими; еще раз взвесили все плюсы и минусы, еще раз перелистали календарь, затем созвали общезаводское собрание и единогласно приняли решение: выполнить производственный план 1945 года и план капитального строительства до годовщины Великой Октябрьской революции. Каждый цех, каждая бригада, каждый рабочий приняли на себя четкие обязательства, каждый подумал о том, как увеличить до предельной возможности свой вклад в общую работу. Чтобы лучше контролировать ход этого большого начинания, своевременно оказывать помощь отстающим участкам и согласованно двигать к финишу все работы, выработали подробный график — отдельно по месяцам и на каждую декаду, — назначили ответственных лиц и установили контроль.

Затем началась борьба, борьба за время, борьба с послевоенными трудностями. Нередко приходилось иметь дело с несознательными людьми и даже с явными противниками, с упрямством закоренелых бюрократов, засевших в некоторых трестах и конторах. В то время, когда во всех концах Советской страны подымались леса новостроек, когда на развалинах, как грибы после дождя, вырастали корпуса возрождаемых фабрик, электростанций и жилых домов, когда все нуждались во всем, а возможности удовлетворить нужды были ограничены, — ничто не давалось само собой, без усилий. Каждую малость надо было разыскать, получить и пустить в дело. Надо было верить самим и убедить других. А время не стояло на месте, каждый упущенный час надо было наверстывать ценою упорного труда, бессонных ночей. И все это было бы неосуществимо без энтузиазма, без самоотверженности, без коллективного геройства. Чтобы все это было, нужна была вера, а чтобы поддержать эту веру — нужны были факты, ощутимые доказательства выполнимости плана.

В конце июля Ояр спросил Курмита:

— Какого ты мнения на сегодня о наших делах?

И Курмит отвечал:

— Пока все в порядке, но я не думаю, что так будет продолжаться и впредь, если мы успокоимся и начнем хвастаться. Последний этап решающий. А если мы не сдержим данное партии слово, веры нам больше не будет. Скажут, что Сникер и Курмит — болтуны.

— Точно так же и я думаю, Курмит. Тогда нам больше не поверят. Но этого не должно случиться.

И борьба продолжалась. Главный инженер переселился на завод, в свой кабинет; многие мастера и рабочие спали тут же в цехах; Ояр приезжал домой только на час, на два, чтобы помыться и переменить белье.

В сентябре завод получил во всесоюзном социалистическом соревновании первую премию и переходящее красное знамя. Теперь весь коллектив завода день и ночь думал об одном: любой ценой удержать знамя.

И, конечно, удержали. А за два дня до двадцать восьмой годовщины Великой Октябрьской революции Ояр Сникер и Ансис Курмит пришли к секретарю районного комитета партии Петеру Спаре и рапортовали о досрочном выполнении «Новой коммуной» годовой производственной программы. Было поздно, уличное движение уже утихало. Они втроем сидели в кабинете секретаря, и трудно было бы решить, чье лицо выражало больше радости, чьи глаза блестели ярче.

— Прошу завтра к нам в двенадцать на открытие новых цехов, — сказал Ояр. — После этого отпразднуем Октябрьскую годовщину.

— Спасибо, Ояр, обязательно буду, — ответил Петер Спаре. И как он ни устал, но последних своих посетителей не отпускал больше часа: хотелось расспросить про все подробно и, главное, поговорить о планах завода на будущий год и на всю пятилетку.

Ояр и Курмит по очереди рассказывали обо всем, и для всех троих это было лучшим отдыхом.

На следующий день в цехи завода «Новая коммуна» прибыло много знатных гостей. С интересом выслушали они немногословное сообщение директора — ведь каждый прикидывал: «А нельзя ли и на нашем предприятии так?»

Ояр рассказал, с какими трудностями приходилось бороться коллективу, пока из развалин, груды металлического лома и ободранных моторов рождалось то, чему так радовались все сегодня.

— Теперь этот завод в буквальном смысле — наш. Он нами создан, нами восстановлен — понятно, что мы любим его, как родное детище.

Он говорил, обводя оживленным взглядом аудиторию.

— Но это не единственное детище, выращенное за такой короткий срок рабочими Советской Латвии. В Риге, Лиепае, Даугавпилсе — всюду дымят фабричные трубы и, как легендарная птица, неумирающий феникс, из пепла и развалин подымается новая жизнь. Как, товарищи, есть ведь смысл жить в такую эпоху? Радостно жить и радостно работать — плечом к плечу, одним дыханием со всем советским народом…

После митинга он провел гостей по цехам, показал то, что уже есть, и рассказал, что должно быть через полгода, через два и через пять лет. Представители редакций быстро записывали услышанное, а позади всех стояла молодая женщина и не сводила глаз с улыбающегося лица директора. Это была Рута.

— Ей-ей, завидую я Ояру, — проговорил стоявший рядом с нею Петер Спаре. — Ему не приходится расставаться со своим питомцем.

— Разве ты уходишь с завода? — спросила Рута. Она еще не знала, что Петер перешел на другую работу.

— Я уже почти две недели секретарь районного комитета партии. Странное существо — человек. Знаю ведь, что завод в верных руках, сам я работаю в том же районе, всегда в курсе всех заводских дел и, если понадобится, всячески помогу, но когда в Центральном Комитете мне сказали, что надо идти на другую работу, я несколько дней скрывал это даже от Мауриня… он теперь на моем месте. Мне казалось, что я собираюсь оставить на произвол судьбы старуху мать или раненого товарища на поле боя. А когда прощался с товарищами, они так уныло глядели на меня! Теперь Мауринь каждый вечер приходит ко мне и все по старой памяти величает директором. Дня не проходит, чтобы я не заехал туда и не обошел все уголки. Вот что значит свой! В этом, наверно, и заключается великая сила советского строя, что в нашей стране все свое: наше государство, наша земля, наше право и наш труд. Все наше и все для нас. Только сумасшедший способен думать, что можно это у нас отнять.

— Один подумал, да сгинул с лица земли, — ответила Рута и вдруг, что-то вспомнив, с удивлением оглядела Петера. — Значит, ты теперь секретарь райкома? Поздравляю. А как же с университетом — остается у тебя время на лекции?

— Трудновато, но как-то ухитряешься. Я, что ли, один так? А Жубур, а Капейка, Аустра, да и ты сама! Все мы учимся… Сейчас еще легко. Вот скоро мы все получим новые задания, но даже и тогда надо будет со всем справляться.

— Ты имеешь в виду выборы в Верховный Совет?

— Да, выборы.

— У меня уже есть свой участок, я там бываю по нескольку часов каждый вечер.

…Следующие месяцы пролетели для них незаметно. Снова началась напряженная и захватывающая работа, с которой они впервые познакомились в предвоенную зиму.

Собрания избирателей, встречи кандидатов в депутаты с избирателями, беседы на избирательных участках, жалобы на бюрократов и на неполадки в торговой сети, неприятные открытия, касающиеся некоторых товарищей, которые начинали забывать о своей ответственности перед народом, демагогические, с подвохом вопросы некоторых избирателей — в общем, работы было много. Каждую жалобу и сигнал надо было немедленно проверять, непорядки исправлять, тому, кому требовалась помощь, немедленно оказывать ее. За это время все обогатились чем-то новым: и те, кто задавали вопросы, и те, кто на них отвечали.

Из тысяч мелких черточек, которые, взятые в отдельности, заключали в себе какое-то выражение характера, вырисовывалось лицо народа — мудрое, смелое, честное. В день выборов оно улыбалось теплой, солнечной улыбкой, — народ сказал свое решающее слово:

— Советская власть — моя власть, я голосую за нее!

Теперь Петер Спаре, Жубур, Айя, Рута, Курмит, Аустра, Капейка впервые после многих недель получили возможность отдохнуть. В свободные дни друзья собирались то у Петера, то у Жубура, вспоминали о пройденных вместе дальних фронтовых дорогах, делились мечтами и планами на будущее.

И о чем бы они ни говорили — о прошлом или о будущем, — имена Андрея Силениека и Роберта Кирсиса постоянно повторялись в этих беседах. Но не как мертвых вспоминали их ученики, соратники и друзья, — образы Андрея и Роберта вставали перед ними в жизненных ситуациях, они становились участниками сегодняшних дел. В трудную минуту и Жубур, и Айя, и Ояр, и Курмит, и многие другие всегда обращались как к своей совести к памяти Андрея или Роберта.

— А что бы он мне сейчас посоветовал? Как бы он поступил?

Сыны великой коммунистической партии, Андрей Силениек и Роберт Кирсис не могли умереть, исчезнуть бесследно, потому что жили они не узенькой жизнью, истраченной на заботы о собственном лишь счастье, — нет, они жили широкой, огромной жизнью партии, жизнью, исполненной борьбы за счастье всего народа. А народ всегда одаряет таких людей частицей своего бессмертия.

2

Эдгар Прамниек был до глубины души горд недавно полученной Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Латвийской ССР. За прошлый год, кроме цикла рисунков «Фашистская оккупация», он написал несколько картин, декорировал избирательные участки и общественные здания ко дню выборов и, кроме того, каждый день проводил несколько часов в Академии художеств, где вел свой класс живописи. За всю жизнь он никогда так много не работал, и никогда его работа не была такой разносторонней, как теперь. Когда Калей предложил ему оформить постановку новой советской пьесы, Прамниек раздумывал два дня, затем дал согласие и взялся за эскизы.

Конечно, если человек несет на своих плечах такой большой груз, ему уже не хватает времени на то, чтобы сидеть в кафе, для него каждый час представляет немалую ценность. Тем более приятно было Прамниеку, когда к нему забегали старые друзья. Разглядывая его работы, они напускали папиросами и трубками столько дыму, что светлая, солнечная мастерская становилась похожей на овин.

В двери уже стучалась весна, и солнечные лучи грели так сильно, что почки на деревьях почувствовали это, хотя распускаться было еще рановато.

Редактор государственного издательства Саусум чуть отодвинулся от окна, потому что солнце светило ему прямо в лицо. Карл Жубур, став за спиною Прамниека, рассматривал через его плечо новую картину, на которую художник клал последние мазки.

— Послушай, Жубур, можешь ты сказать мне одну вещь: почему это находятся еще люди, которые любят брюзжать на советскую власть? — спросил, не оборачиваясь, Прамниек. — Почему все, что делает советская власть, кажется им плохим, — даже то, что она им лично делает хорошего, даже это они принимают как-то нехотя?

Жубур засмеялся.

— На этот вопрос лучше всего мог бы ответить ты сам — старый брюзга и скептик.

Саусум поощрительно подмигнул Жубуру:

— Отстегай его, Жубур. Пусть за все разом получит.

— Прошли те времена, когда я брюзжал, — тихо сказал слегка задетый за живое Прамниек. — Нельзя всю жизнь пользоваться составленным раз навсегда представлением о человеке. Человек меняется, а вместе с ним должно меняться и мнение общества о нем.

— Я имел в виду не того Прамниека, с которым сейчас разговариваю, а того, которого знал несколько лет тому назад.

— Но тогда я ведь еще ни черта не понимал! — воскликнул Прамниек. — Я был настолько наивным, что верил только своим иллюзиям и при этом считал себя материалистом, думал, что я просто не верю ничему такому, что нельзя пощупать руками. Не могу пожаловаться, что никто не пытался мне помочь. Андрей Силениек… Эх, какой был светлый, сильный ум… Я бы, кажется, сейчас несколько лет жизни отдал, чтобы хоть раз поговорить с ним, оказать ему, что теперь стал другим… Когда-то он учил меня видеть не только то, что совершается и существует на свете, но и то, что неотвратимо должно совершиться и существовать. И надо заметить, когда он говорил о железных законах развития общества, я ведь решительно ничего не имел против этих законов, против того, что осуществляется в результате действия этих законов… Социализм и тогда представлялся мне самой лучшей, идеальной формой общественного устройства. Но мне казалось, что жизнь в целом развивается как-то по-другому — как результат многих случайностей и капризов истории, минуя, так сказать, эти законы. Классовый антагонизм, классовая борьба казались мне чем-то вовсе не таким уж универсальным, — я думал, что взаимоотношения между рабочим классом и классом капиталистов могут принимать довольно благодушную форму, думал, что при наличии доброй воли возможно компромиссное разрешение вопроса.

Коммунисты мне казались мечтателями — только очень строгими мечтателями, которые многое преувеличивают, слишком спешат с осуществлением будущего и готовы во имя его жертвовать настоящим. Мне казалось, что они требуют от человека больше, чем он может дать. Словом, я думал, что мир вовсе не так суров и отдельный человек всегда может расположиться в нем соответственно своим вкусам и склонностям, не считаясь ни с какими железными законами… Ну, что же… — Прамниек опустил кисть и на секунду умолк. — Да, жизнь за это крепко наказала меня, крепче не бывает… После разговора с шефом гитлеровской пропаганды, после тюрьмы и Саласпилса, после гибели семьи — тогда только я и понял, что коммунисты самые трезвые реалисты. Понял я тогда еще одно: единственный возможный для меня путь — с коммунистами, и это уже до конца жизни. Поэтому могу еще и еще раз подтвердить: да, я ничего не понимал, иного объяснения тогдашней своей тупости не нахожу.

— Вот ты сейчас сам ответил на свой вопрос, почему иным людям все, что делает советская власть, кажется плохим, — сказал Жубур. — Тогда ты многого не понимал. Те, кто еще сегодня ворчат на нас, тоже многого не понимают. Иной не хочет отказаться от старых привычек, боится нового, не зная и не понимая его, а его отношение обусловливается просто грошовым подсчетом плюсов и минусов в собственном материальном положении. Некоторым принцип «каждому по труду» кажется неприемлемым, потому что их потребности больше их заслуг, кроме того, они привыкли при буржуазном строе получать больше, чем заслуживали, ясное дело — за счет других, которые не получали полностью заработанного.

— Это слишком простое объяснение, — сказал Прамниек.

— Зато верное, — заметил Саусум.

— Нельзя так элементарно объяснять такой сложный вопрос, — не сдавался Прамниек. — Сегодняшний жизненный уровень — величина изменяющаяся, и каждый разумный человек, а среди этих ворчунов не все дураки, понимает, что за несколько лет материальный уровень всего народа может подняться на небывалую высоту. Почему все-таки они недовольны и слышать не хотят о неоспоримой правоте коммунизма? Консерватизм? Идеалистические предрассудки? Нежелание расстаться с богом? Но они сами в этого бога давным-давно не верят, для большинства религия только вывеска над дверями лавочки. Упрямое, принципиальное нежелание воспринять то, чего они сами не искали?

— Суеверие, — заговорил Саусум. — В средние века церковь, как идеология и главная охранительница реакции, объявляла ересью и чертовщиной все новое, прогрессивное; ученых жгли на кострах, каждое новое открытие в астрономии, медицине, физике осуждали, как вмешательство в компетенцию господа бога. Сейчас господь бог капитулировал на всем широком фронте науки, на его когда-то неприкосновенной территории хозяйничают как у себя дома ученые, и никому не приходит в голову обвинить их в ереси и тащить на костер. Наоборот: если у папы римского заболит живот от неумеренного потребления земных благ, он лечит его не молитвами, а принимает испытанное лекарство. Следовательно, в этой области все как будто в порядке. Коммунизм же объявил войну не только духовному, но и материальному суеверию, экономическому консерватизму. Он несет новую правду и новые нормы справедливости. С частной собственности сорван ореол божественности, и в понятии современного человека она становится вопиющей бессмыслицей, злокачественной опухолью, которую необходимо удалить посредством операции, каннибализмом, против которого направлены законы социалистического государства. Реакционеры и все их приспешники не дают себе труда познать эту новую правду или не в состоянии органически понять ее. Они видят в ней лишь кощунство по отношению к старым святыням, угрозу своему гибнущему миру и, не будучи в силах спасти его в открытой идейной борьбе, прячутся за свои тупые предрассудки, как за крепкий щит. И сколько есть на свете глупцов и подлецов, столько же у них единомышленников.

— Ну, товарищ Саусум, вы здесь что-то путаете, — сказал Жубур. — Во-первых, мы о разных вещах говорим. Эдгар ведь спрашивал о тех людях, которые объективно выигрывают в социалистическом обществе, хотя еще не доросли до понимания этой истины. Мне кажется, что он имел в виду некоторых представителей интеллигенции, зараженных предрассудками капиталистического общества. Об этом разряде людей можно сказать, что они заблуждаются оттого, что не понимают законов исторического развития. Их действительно в большинстве случаев можно перевоспитать и надо перевоспитывать. Но ведь по вашим словам получается так, что империалисты — это что-то вроде жертв собственной темноты и невежества. Право, можно так понять! Это что же, если хозяевам Уолл-стрита, например, прочесть несколько хороших лекций по историческому материализму, так они вам и согласятся, что до сих пор были глупыми, а впредь образумятся и станут вести себя хорошо? Вреднейшая иллюзия, товарищ Саусум. Они и сами давно понимают, что далеко не благополучны дела в лагере империализма. Ну и что же, готовы сложить по этому поводу оружие? Да ничего подобного, они обращаются и будут обращаться к самым жестоким, бесчеловечным формам борьбы, чтобы отстоять мир эксплуатации, общественного неравенства, грубой власти денег. Ведь что такое фашизм? Это и есть оружие отчаявшегося издыхающего капитализма. После поражения Германии и Италии его не выбросили на свалку, нет, его старательно подбирают и подновляют заботливые руки.

Классы, которые должны сойти с исторической сцены, последними убеждаются в том, что их роль окончена. Это товарищ Сталин сказал в беседе с одним талантливым интеллигентом, который не мог понять этой истины.

Классовую борьбу, товарищ Саусум, нельзя подменить просветительной работой. И в науке не так уж просто обстоит дело. Если папа римский при расстройстве желудка обращается за помощью к лейб-медику, а не служит обедню пресвятой деве, этот отрадный факт еще ровным счетом ничего не доказывает. Буржуазия позволяет существовать науке лишь постольку, поскольку ей это выгодно. Вспомните-ка обезьяний процесс — дело было даже не в католической Италии, а в стране самого развитого капитализма. Или вот вам пример. На что уж как будто «беспартийная» наука астрономия, на дивиденды не покушается, свергать власть банковского капитала не призывает, а что, посмотрите, творится в этой науке — самая ожесточенная классовая борьба.

Понадобилось подновить старого верного бога — пожалуйста, тут же вам доказывают, с помощью математических формул даже, что мир сотворен, что, значит, и бог есть и от него всякая власть. Так что средневековье вы рано похоронили, его всячески подновляют в арсеналах современного капитализма.

— Ну, товарищ Жубур, я все-таки не думал, что господ с Уолл-стрита можно перевоспитать лекциями. Я увлекся своей аналогией… согласен, очень расплывчатой…

— Не спорь, не спорь, — сказал Прамниек. — Что греха таить, рассуждаем мы с тобой не всегда последовательно, хотя чувствуем, может быть, правильно. Многого еще нам не хватает…

Он положил кисть и палитру, закурил трубку и сел передохнуть. Пуская в воздух кольца дыма, он задумчиво наблюдал, как они уплывали, делались все больше и понемногу теряли свои очертания.

— Вообразите на один только миг, какой трудной и мрачной была бы сейчас жизнь человечества, если бы на земном шаре не существовало социалистического государства. Ты, Жубур, скажешь мне, что Октябрьская революция не случайность, не выигрыш в лотерее, а неизбежный закономерный результат исторического процесса.

Я все это знаю и понимаю, но все-таки, какое это чудо и счастье, что самая заветная мечта лучших людей стала явью, что для нас она уже привычный факт, будни… Насколько же легче будет путь других народов, — они пойдут по нашим следам, у них перед глазами наш пример. Возьмите страны народной демократии — интересно ведь наблюдать, как они идут по этому пути… Но я не о том, я сейчас рассуждаю со своей, художнической точки зрения. Мне история нашего Советского Союза кажется сказочной былиной о подвигах богатырского племени, какого еще не было на свете. И мне радостно становится — сколько, оказывается, в человеке силы, красоты, ума. Столько, сколько никто еще не подозревал. Да что там, — буржуазное искусство, литература изо всех сил стараются доказать, что человек ничтожество, дрянь, слизняк. Особенно теперь — прямо с каким-то сладострастием наперегонки торопятся изобразить его поподлей. Да и что тут удивительного, буржуазия все меряет своей меркой… Ах, друзья, ничего мне для себя не надо, только одного хочу — показать хоть в малой мере красоту человека, которая рождается вокруг нас. Нет ничего выше человека…

Их разговор был прерван появлением нового гостя. Это был писатель Калей. Он недавно кончил новую книгу и теперь пришел просить Прамниека, чтобы тот взялся ее иллюстрировать.

— Книга эта мне очень дорога, я вложил в нее лучшее, что у меня есть. — Он улыбнулся. — Может быть, я и ошибаюсь, но знаю только, что ты постараешься понять мои образы и правильно истолкуешь их.

— Лесть на меня действует безотказно, — сказал Прамниек с серьезным видом. — Ну, что поделаешь, придется тебе помочь!

3

Послевоенный план развития народного хозяйства был принят сессией Верховного Совета и опубликован в газетах. На заводе «Новая коммуна» кружком по изучению плана новой пятилетки руководил сам директор. Однажды вечером он созвал общезаводское собрание и ознакомил коллектив завода с пятилетней производственной программой их собственного завода. Язык цифр поражал слушателей, им становились ясными величие поставленных перед ними задач и смелость замыслов. На дальнейшее расширение «Новой коммуны» по пятилетнему плану было ассигновано 25 миллионов рублей, не считая строительства шести жилых домов. В 1950 году завод уже должен был производить в четыре раза больше продукции, чем в 1946.

— Будет ли это пределом? — спрашивали друг друга рабочие. — Конечно, нет.

— А зачем обязательно надо дожидаться пятидесятого года? — говорили другие. — Почему мы не можем выполнить свою пятилетку в сорок девятом? Это нам вполне по силам. Пусть инженеры подсчитают, что для этого должен делать каждый из нас, а мы покажем, на что способен наш коллектив.

И инженеры начали подсчитывать, директор с парторгом ночами сидели над проектными расчетами; после этого весь коллектив собрался снова и обсудил организацию социалистического соревнования по досрочному выполнению пятилетки.

Вскоре после этого Ояра вызвали в Центральный Комитет партии.

— Твой завод является одним из самых крупных потребителей лесоматериала в республике, сказали ему. — В некоторых уездах, где план довольно высок, может быть сорвана заготовка древесины, если мы им не поможем. Сколько людей ты можешь послать от «Новой коммуны»?

— Я бы с удовольствием всех отдал, но ведь нам-то никто не сократит производственную программу. Сколько человек вы хотите взять с завода?

— Сто человек.

— Гм… — Он немного подумал, потом согласился.

— Это еще не все, — продолжал заместитель секретаря Центрального Комитета. — На все важнейшие пункты лесозаготовок мы посылаем уполномоченных от Центрального Комитета и Совета Министров. В списке уполномоченных значится и твое имя. Район можешь выбрать по своему усмотрению.

— Но вы ведь не будете держать меня в лесу до осени? Кто же будет руководить «Новой коммуной?»

— До осени нет… только до момента выполнения сезонного плана. Если закончишь в неделю — возвращайся домой. Если нет — сиди в лесу хоть до конца июня.

— Да, так вы мне и позволите сидеть до конца июня! — засмеялся Ояр. — Ну, хорошо. Когда я должен выезжать?

— Хоть завтра.

— Завтра я еду вместе с рабочими.

Вечером Ояр сказал Руте:

— Завтра я уезжаю на некоторое время в командировку, так что тебе тогда придется ужинать одной. Веди себя примерно и жди своего лесного брата. Если дела пойдут хорошо, буду писать.

— Куда же ты едешь?

— Надо обеспечивать лесом выполнение пятилетки.

— Ну, смотри не пропади, — улыбнулась Рута.

На следующий день он уехал. После этого в дремучих лесах Упесгальской волости началось невиданное оживление. Пели пилы, с шумом падали сосны и ели, повсюду пылали веселые костры. Ояр сновал как челнок от лесосеки к лесосеке. Горе тому бюрократу или волокитчику, который вовремя не прислал пил, топоров или напильников! Беда снабженцу, если он не доставил вовремя лесорубам обед или ужин!

Ояр действовал с отменной быстротой, как настоящий партизан, используя свои широкие полномочия. Он поднял на ноги всех незанятых трудоспособных людей Упесгальской волости и на десять дней отправил их в лес, после этого свернул работы по рубке, так как план был выполнен, а все силы бросил на вывозку, пока еще не растаял последний снег. У станции и на «площадке» у реки быстро росли штабеля бревен, баланса, крепежного леса и поленницы дров.

Индрик Закис оставил работать в исполкоме секретаря Скую, а сам со своими помощниками и членами исполкома отправился в лес. Казалось, люди пустились наперегонки с весною: у них было перед ней маленькое преимущество — одна неделя, не больше, но весеннее солнце не считалось с их заботами, а юго-западный ветер делал свое дело. Правда, теперь и до финиша было не особенно далеко.

4

Штаб «полка» Макса Лиепниека прошлой осенью перебрался на другое место. В глухой чаще, где не ступала нога лесоруба и лесника, под каким-то пригорком, позади которого рос густой кустарник, а дальше начиналось болото, бандиты устроили большой блиндаж. На самой вершине пригорка росло старое дуплистое дерево; взрослый человек мог довольно удобно устроиться в этом дупле и наблюдать за окрестностью. Днем ни человек, ни зверь не могли бы подойти незамеченными к блиндажу. Ночью бандитов охраняли зарытые вокруг пригорка мины и несколько секретов.

Однажды ночью в секрете сидел молодой батрак Адольф Чакстынь, которого Макс Лиепниек сманил за собой в лес. За полтора года парень изрядно пообносился, сапоги были без подметок, одежда висела лохмотьями. Хоть он и привык делать все, что приказывали хозяин и разные большие и малые «командиры», но вечные унижения, которые ему постоянно приходилось терпеть, надоели и этому тихому, покорному парню Недавно он сам убедился, что известие о высылке в Сибирь родителей — чистые враки и выдумал это скорее всего сам Макс Лиепниек. Только с полчаса побыл Чакстынь у своих родителей, но и за это время успел узнать обо всем, что происходило в родной волости. Мать со слезами уговаривала его уйти из банды и явиться в милицию, — многие уже сделали это и теперь живут со своими семьями, честно работают, и никто их не трогает.

— Неужели, сынок, ты совсем зверем стал?

Сидя в секрете и дрожа от мартовской ночной прохлады, Адольф Чакстынь думал свою горькую думу.

Эх, если бы удалось уйти! Разве это жизнь? Грязный, вшивый, оборванный, как нищий у кладбищенских ворот… Ни к одному честному человеку не подойдешь, дети пугаются, как увидят. Все только командуют и распоряжаются, будто ты и не человек вовсе. Мало того что приходится чистить сапоги Максу Лиепниеку, — как же, он теперь «командир полка», — но ведь и всем прочим соплякам, у которых еще молоко на губах не обсохло, тоже приходится прислуживать! А там, дома, даже старым Чакстынем никто больше не командует, большим хозяевам давно рты заткнули. Любой батрак сейчас сам себе голова. Закис поставлен председателем волостного исполкома. Ясно, Максу Лиепниеку не нравится, что за беднотой сейчас решающее слово, он слюной брызжет, когда об этом заговорит. А чего ему, батраку, с ума сходить из-за кулаков?

Крестьяне ненавидят бандитов, считают их сущим бедствием и ничего не дают добром, даже краюху хлеба приходится отнимать силой. И на какую поддержку может рассчитывать толпа грабителей и убийц, которые врываются в хутора и убивают невинных детей и больных стариков, лишь бы добыть поросенка или мешок муки или за то, что эти старички узнали некоторых грабителей? Так делают только самые отъявленные преступники.

Так, сидя в секрете, думал Адольф Чакстынь, и у него ум за разум заходил. Хорошо еще, что он не замарал рук в крови, знал только караульную службу, хозяйственные обязанности на базе. Конечно, и это плохо: прямое содействие бандитам.

А чуть только кто-нибудь из банды становится молчаливым или задумчивым, Макс Лиепниек тут же придумывает для него самое мерзкое задание — поджечь кого-нибудь, ограбить, убить. После этого человек связан по рукам и ногам и уже не может уйти из банды. Один-два раза в неделю Макс собирает всех в большой блиндаж и рассказывает, какая ужасная месть ожидает каждого, кто осмелится уйти из банды.

— Мы будем рассматривать такого человека как предателя, и с ним может быть одна лишь расплата — пуля или петля. Хутор спалим, всю семью уничтожим, чтобы и духа не осталось от его паршивой породы, и другим для острастки…

Медленно тянулось время. Влажный ветер раскачивал верхушки елей, с сучьев падали тяжелые холодные капли. Продрогший Адольф Чакстынь туже подпоясал свои отрепья и, наблюдая за чащей, продолжал думать свою тяжелую думу.

Утром ему велели явиться к Максу Лиепниеку.

Выспавшийся, свежий, только что побрившийся, Макс смеющимися глазами посмотрел на парня:

— Я хочу дать тебе возможность продвинуться. Ты честно и верно служил нашему делу. Нельзя же вечно держать тебя в тени. Если хорошо выполнишь задание, я тебя повышу — сделаю командиром группы.

— Что я должен сделать?

— Ты отправишься на большую лесосеку в Упесгальском лесу и прикончишь большевистского уполномоченного. Фамилия его Сникер. Он остановился у лесника, но приходит туда только по ночам. Переоденься лесорубом и ищи его в лесу. Как ты с ним справишься — это дело твое. Даю тебе два дня сроку, после этого буду ждать донесения о выполнении задания. Если выполнишь раньше — честь тебе и слава, Адольф Чакстынь. Все ясно?

— Ясно, господин командир, — ответил Чакстынь, и ни один мускул не дрогнул в его лице, хотя он был потрясен до глубины души. — Могу я задать вопрос?

— Спрашивай.

— Надо одного Спикера застрелить или можно убить еще кого-нибудь, если подвернется случай? Если можно, то кого?

— Стреляй, сколько тебе влезет и сколько хватит патронов, только смотри не угоди в кого-нибудь из наших. Если подвернется под руку его волостная светлость Закис, заместитель его или кто-нибудь из коммунистов — бери на мушку, но только после того, как прикончишь Сникера. Слышишь, что говорю? Мы не можем позволить, чтобы заготовленный лес вывезли до весны, пусть хоть часть останется на месте, пусть потом гниет до будущего года, а крестьяне ругают большевиков, что те губят государственное добро. Сникер этого не допустит, поэтому его надо убрать.

— Понимаю, господин командир. Разрешите идти?

— Иди и приготовься к выполнению задания. Я скажу, чтобы тебе дали надеть что-нибудь подходящее.

Через несколько часов Чакстынь ушел с базы. Оружие — пистолет-маузер — он спрятал под теплым пиджаком, а подмышкой нес топор. На ногах у него были старые постолы, коричневые домотканного сукна штаны с заплатами на коленях, как у хорошего лесоруба.

Время шло к вечеру, когда Ояр Сникер вернулся с береговой «площадки» на большую лесосеку. Было тихо; рубить деревья кончили, и только по временам сюда приезжали возчики за новыми бревнами. К Ояру подошел какой-то парень и спросил, не он ли будет уполномоченный из Риги, Сникер.

— Да, я, — ответил Ояр. — Чего вы хотите?

— Мне надо с вами поговорить по важному делу.

— Так говорите.

— Нет, здесь нельзя, — сказал, оглядываясь, парень. — Я не хочу, чтобы нас увидели вместе. Люди болтать будут, а дело важное.

Тогда Ояр отвел его в сторону от дороги за купу елей. Там они сели на пень, и Адольф Чакстынь обо всем рассказал Ояру.

— Верьте, за мной нет никакой вины, и мне опостылело жить среди бандитов. Сделаю все, что потребуете от меня, только разрешите выйти из леса и жить с людьми.

Ояр немного подумал:

— Ладно, Чакстынь, нам следующей ночью понадобится ваша помощь. А сейчас давайте ваше оружие и пойдем в волостной исполком. Не бойтесь, я вас не покажу ни одному человеку, да и стемнеет скоро.

В исполкоме, из кабинета Закиса, Ояр созвонился с начальником уездного отдела МВД — это был Эзеринь, товарищ его по партизанскому полку.

Около полуночи у исполкома остановились две грузовые машины с бойцами. Приехал и Эзеринь. После недолгого совещания маленький отряд под командой Ояра Сникера и Эзериня отправился в путь. Несколько километров они ехали на машине, потом шли пешком. Дорогу показывал Адольф Чакстынь.

В три часа утра база бандитов была окружена, и боевая группа тихо прошла по указанному Чакстынем проходу — через минное заграждение, сняла секреты и ворвалась в блиндаж. Борьба была короткая и успешная, так как бандиты спали. Те, кто пытались сопротивляться, были убиты, остальных захватили живыми.

Только Макса Лиепниека не было среди них: он выбрался по тайному ходу из своей маленькой землянки и спрятался в лесу. К утру он достиг одной из усадеб на другом конце волости и постучал в окно к Зайге Мисынь.

Двое суток провел он в комнате Зайги, так и сяк обдумывая свое незавидное положение. Командир без войска, разбит, как последний дурак, — куда теперь деваться? Все заметнее обнаруживались признаки разгрома. Одна за другой прекращали свое существование банды, чаще стали случаи ухода из лесу, всяк, кто мог, легализовался, в лесу оставались только те, кому некуда было деваться, чьи преступления были настолько тяжки, что нечего было надеяться на прощение.

В Риге, как это ни странно, прятаться было легче, чем в деревне. Ясно, в городе нельзя будет ни стрелять, ни поджигать, там самое большое, что можно себе позволить — это совершить кражу со взломом, ограбить кого-нибудь ночью в глухом углу парка. Время от времени можно будет выезжать на машине в деревню, чтобы к утру снова возвращаться в Ригу. Жить можно будет. А там события покажут, что произойдет дальше.

Переодевшись, с фальшивыми документами в кармане, Макс Лиепниек направился в Ригу. С Зайгой условился, что она будет держать связь с остальными бандитами, еще скрывавшимися в лесу. Через несколько недель, когда Макс устроится в городе, она приедет к нему и договорится о дальнейших действиях.

5

Далеко-далеко за лесом звучала песня Лиго. Вчера еще, едва солнце стало клониться к западу, зазвучал ее чистый веселый напев, всю ночь дрожал он в воздухе и теперь приветствовал рождение нового дня. Золотом засверкали первые солнечные лучи на верхушках деревьев, огненными стрелами пронизывая листву, пробуждая лесную чащу, которая отвечала этому изобилию света тысячеголосым ликующим пением птиц, беспечным лепетом прячущегося в лесном сумраке ручья. Все благоухало, испарения почвы сизоватой прозрачной дымкой стлались над кустами, молодыми елочками и болотными кочками. И сразу же в воздух взвился роскошный рой бабочек, тысячи мелких букашек начали суетиться, летать, ползать, трещать и жужжать, только короед, точивший сухостойную сосну, да улитка, что прилипла к шляпке гриба, знать ничего не хотели о наступающем дне.

Герман Вилде сидел на гнилом пне и прислушивался к отдаленному пению. Нечистое, с неделю уже небритое лицо его казалось старым, изможденным, от лохмотьев шел кислый запах давно немытого тела. Он был грязный и худой; все его раздражало и злило. Песня, которую пели за лесом невидимые веселые люди, дразнила, звучала как вызов. Какое они имели право радоваться, когда он вынужден сидеть в лесу, прятаться от людей, как дикий зверь?

Чему они радуются? Какие златые горы принесла им эта новая жизнь?

Упрямое, непокорное племя… А ты, Герман Вилде, хотел еще стать одним из его верховодов… Незваный, непрошеный, хотел ты стать во главе его, потребовать, чтобы оно тебе поверило, подчинилось твоей воле. Но что ты можешь обещать и кому?

Только месть для тех, кто не признает твоего верховодства, только кровь, уничтожение и смерть… Они поют веселые песни, а ты сидишь в лесу, и жизнь проходит мимо тебя. Ты ждал и все еще продолжаешь ждать чуда, транспортов с чужестранными войсками, землетрясения, потопа. Не идут чужестранные корабли, земной шар не сотрясают космические катастрофы, море и реки остаются в своих берегах. Люди, которых ты ненавидишь, не стоят на месте. Они воздвигают фабрики и дома, мосты и порты, они восстанавливают разрушенное и создают новое. А ты бессилен в своей ненависти, как змея, у которой вырвано жало. Тебе приходится сидеть на гнилом пне посреди леса и издали глядеть на них, ибо близко подойти к ним ты не смеешь.

Зачесался бок. Герман Вилде сунул руку за пазуху и долго скреб искусанное место.

Да, ему осточертело жить в лесу, и он охотно ушел бы отсюда, но куда? Целая гора преступлений лежала на его пути и не пускала. Нельзя было смыть кровь, которая прилипла к рукам. Пути назад для него не было.

Герман Вилде поднялся и погрозил кулаком, погрозил радости, которая звучала за лесом.

— Проклятые… Ненавижу и буду ненавидеть…

Он зашел еще глубже в чащу и спустился в сырую нору, где жили его соучастники. Посреди норы на чурбаке, который заменял им стол, стояла бутылка водки.

— Кто разрешил пить? — крикнул Вилде от двери.

Четыре лица, таких же грязных и обросших, как и у него, обернулись к Вилде с вызывающей ухмылкой.

— Никто не разрешил. Сами разрешили, тебя не спросили. Ты что еще за министр? Ха-ха-ха!

Вилде хотел на них крикнуть, сказать что-нибудь грубое, унижающее их, но промолчал, — с пьяными заводить ссору не стоит. В бутылке осталась еще водка. Вилде налил чайный стакан и выпил залпом. Остальные злобно заворчали.

— Ну, чего вы, как собаки? Хватит и вам.

Вилде пошарил под топчаном и достал новую бутылку.

— Придвигайтесь! Выпьем, что ли, за нашу победу.

— Черта лысого! — буркнул самый старый, однако от своей порции не отказался.

Они напились и начали разговаривать о женщинах, похабно, со злобой. Они рассказывали друг другу о своих лучших днях и мечтали об их возврате. Вилде вздумалось вдруг пойти в усадьбу Межнора к Эрне Озолинь, но остальные его отговаривали, — на праздник Лиго туда могли прийти соседи. Он не шел на уговоры, несколько раз порывался встать и выйти из землянки; наконец; двое бандитов повалили его на землю и держали до тех пор, пока он не уснул.


В тот день четверо молодых людей — Имант Селис, Эльмар Аунынь, Рита Биргель и Занда Сунынь — поехали в Межа-парк. Выйдя на берег Киш-озера, они сели на яхту и подняли белый парус. У пристани их ждал пятый — воспитанник ремесленного училища Юрис Курмит, но он не поехал с ними, он хотел только посмотреть, как пойдет яхта, когда развернут на ней все паруса. Юрис Курмит больше месяца проработал в яхт-клубе и за это время закончил под руководством одного старого мастера капитальный ремонт какого-то катера. Через полчаса он должен был встретиться со своими товарищами по училищу, чтобы вместе пойти в Зоологический сад.

Имант окончил первый курс мореходного училища и теперь собирался в свой первый морской рейд. Шеститысячный современный теплоход, несколько больших портов, о которых много прочитано и много слышано… словом, причин достаточно, чтобы молодой моряк чувствовал себя довольным. Но сегодня Имант старался молчать об этом: если много болтать, друзья скажут, что он слишком много о себе думает.

И все же пришлось заговорить.

— Когда ты вернешься домой? — спросила Рита.

— Осенью, к началу занятий.

— Значит, летом к нам уже не приедешь…

— Почему же нет? Когда сойду с судна, обязательно приеду.

— Посмотрим, — сказала Рита. — Побываешь за границей, загордишься.

— Я и сейчас горжусь, — ответил, улыбаясь ей, Имант. — Горжусь тем, что у меня такие славные друзья. А за границей я буду гордиться еще больше — гордиться своим народом, который достиг того, чего не достиг еще ни один народ во всем мире. Быть советским человеком — разве это не достаточная причина для гордости?

Быть советским человеком…

Это означало и для Иманта и для его товарищей очень многое: веру в жизнь, дерзновенные мечты и упорное стремление превращать красоту мечтаний в действительность. Они понимали, что им надо много знать, надо во всей глубине постигнуть ту великую правду, которую коммунисты открыли человечеству и воплощением которой стала вся история советского государства.

Все, все старался охватить их молодой, жадный до знаний ум, но это не было витаньем в облаках, ибо они обеими ногами крепко стояли на земле и, мечтая о будущем, всеми своими помыслами и интересами были связаны с настоящим.

Эльмар Аунынь этой весной обработал своим трактором на шестнадцать гектаров больше, чем тракторист, достигший до него наивысшего показателя по республике. И Эльмар гордился этим. После окончания курсов трактористов он поехал на работу в МТС, которой руководил Владимир Гаршин.

Занда Сунынь после недолгих колебаний поступила в институт физкультуры и была очень довольна своим выбором. Брат ее Валдис учился в школе прикладных искусств переплетному мастерству: многие самостоятельно переплетенные им тома уже украшали книжные полки его друзей.

Яхта плавно скользила по озеру. Всюду были вода и солнце, а вокруг — кольцо зелени прибрежного леса. Когда вышли на середину озера, стал виден взорванный мост над протокой у Милгрависа и новый корпус суперфосфатного завода. Еще дальше можно было разглядеть дюны Вецмилгрависа и какой-то поставленный на ремонт пароход. Всюду еще были рядом новое и старое, отмирающее и рождающееся, но воля человека властно указывала каждому свое место. И всегда выходило так, что старому нужно было тесниться, отступить перед новым.

— Как хорошо жить, — сказал Имант, и каждый подумал, что он выразил именно его мысль.

— Да, хорошо, — отозвалась Занда. — Мне кажется, мы никогда не состаримся, ведь мы живем в молодом мире, а человек не может быть старше мира.

Рита Биргель запела, и сразу с ее голосом сплелись молодые и сильные голоса остальных. И полилась старинная песня, одна из тех, что часто звучали над водами и при ярком солнце и в тихие вечера:

На волнах качайся, лодка…

Свежий ветер надул паруса, и белая яхта, почти касаясь правым бортом воды, все ускоряла бег, а четверым друзьям все еще казалось, что они движутся слишком медленно. Как же иначе! Они спешили навстречу своему будущему.

Солнце пламенело над городом, лесами и водами, ни одного облачка не было на голубом небе. И молодым людям в белой яхте казалось, что они в глазах друг у друга видят солнце — жаркое, светлое, самое прекрасное и светлое изо всех солнц.

Мы знаем, что это за солнце. Имя ему — Юность.

Книга шестая

Глава первая

1

Старый Рубенис проснулся, как только из соседнего гаража выехал первый грузовик. Стенные часы, все те же старые часы, которые четверть века с лишним протикали на стене этой комнаты, показывали десять минут шестого. Можно было поспать еще часа полтора, но чего же зря валяться, если сон не берет? Первые, еще красноватые лучи солнца проникли поверх крыши дровяного сарайчика в окно, и голубоватая полоска обоев возле двери, точно изнутри, прояснилась от мягкого, нежного отблеска. Это было еще не сияние, не блеск — только дружеская, сдержанная игра света, но этого было достаточно, чтобы день вступил в свои права.

Рубенис стал одеваться, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену. Всунув ноги в старые, давно потерявшие блеск калоши, он вышел во двор, зажег трубку и сделал первую, самую вкусную, утреннюю затяжку. Зашел в дровяной сарайчик, медленным, оценивающим взглядом окинул поленницу дров, нет ли слишком толстых поленьев, которые следует расколоть, заглянул за старые пустые бочонки, в которых раньше хранились салака и соленые грибы, перебрал свой рабочий инструмент — багры и крюки — и с недовольным лицом уложил все обратно. Прямо как назло, все стояло на месте, не было никакой надобности что-нибудь убрать или исправить. И не мудрено: вчера только был произведен последний осмотр, и, точно так же, как сейчас, старый Рубенис не мог найти себе занятия.

«Вот и Юрис такой же, весь в меня, — подумал он. — Тоже не может ни минуты посидеть без дела. С утра до вечера бегает по своему району… везде он должен побывать сам, все увидеть своими глазами. Поэтому у него в районе образцовый порядок. Пусть другие приходят и учатся… всегда что-нибудь полезное узнают».

Дойдя до этой мысли, Рубенис больше не мог оставаться в одиночестве, ему требовался собеседник. Утренняя трубка была выкурена. Захватив охапку дров, Рубенис вернулся в кухню и с удовлетворением убедился, что жена уже хлопочет у плиты.

— Ну и денек — как цветочек, — заговорил он. — Такая погода прямо как на заказ для крестьян. Теперь только знай убирай, пока весь хлеб не будет в скирдах. Петом пригонят молотилку. Будет и государству и себе.

— Будет, все будет, — рассеянно отвечала Рубениете, подкидывая в плиту дрова. — Присмотри, отец, за чайником, чтобы не убежал. Мне надо в погреб сбегать.

— Давай я схожу. Чего принести?

— Пока тебе объяснишь, можно два раза обернуться. Мужчины такой бестолковый народ в этих делах…

— Гм-да, если уж так, то иди сама, толковая женщина. Мы, как говорится, со своей любезностью не навязываемся. Но хотя вы и ни во что не ставите нас, мы себе цену знаем. Цена не малая.

— То-то вы и набиваете эту цену.

У них уже вошло в привычку время от времени шутливо поддразнивать друг друга.

Когда жена вернулась из погреба, Рубенис возобновил разговор в более серьезном тоне:

— Что ни говори, а наш Юрис парень ухватистый. За все он берется как следует. Когда еще работал в порту, самые неуживчивые и те просились работать с ним. Тебе бы следовало посмотреть, как летали кипы льна, когда он брался за крюк. А на фронте — как лев дрался. Капитан, командир роты, награжден орденами… Поэтому работа спорится у него и в мирное время. Ты вдумайся, мать: председатель исполкома! Раньше и во сне бы не приснилось этого. Целый район доверили, со всеми домами и фабриками. И все хвалят, все говорят, что лучший хозяин района во всей Риге. Чистота, порядок, вежливое обращение с людьми, а с разными прохвостами — по всей строгости. Вот это, я скажу, по-моему.

— Ты скажи лучше, чего это ему стоит, — вздохнула Рубениете. — Когда только он и спит. Целыми ночами по заседаниям да по совещаниям. Сколько времени может человек это выдержать?

— Юрис выдержит. Не забудь, что он в Рубенисов пошел. Отец, бывало, когда еще батраком в имении жил, мешки по целому берковцу[4] заносил по лестнице на второй этаж.

— У Юриса на плечах тяжесть не меньше.

— Но он не для господ носит, ты этого не забывай, — подняв палец, сказал Рубенис. — Для своего народа работает, на пользу своему рабочему классу. Совсем иное дело получается, не та уж тяжесть. Я сам, например…

Но Рубениете не дала ему похвастаться: у женщин есть эта манера — прерывать речь на самом приятном месте.

— Садись есть, пока не остыло, — сказала она.

— Мне, ты думаешь, почетную грамоту даром дали? — все же успел вставить Рубенис. — Из тысячи одному — чаще их не дают. Это ты прими во внимание.

— Я разве спорю? Только не стоило бы об одном и том же тысячу раз говорить. Хватит, если один раз скажешь.

— Ну да, тебе, понятно, не нравится, что я на старости лет выдвигаться начинаю, — полусердито сказал Рубенис и сел за завтрак. — Но это не поможет: я все равно в тени не останусь. Если у меня сын настоящий человек, так почему я буду бессловесным?

— Да ты уж у меня таким бессловесным всю жизнь был, — усмехнулась Рубениете. — Хозяевам всегда норовил поперек горла стать. В пятом году нагайками и то не могли тебя переделать — какой был, такой и остался.

— А тебе хотелось, чтобы они меня переделали?

— Скажешь ты тоже, — хотелось…

Рубенис подмигнул жене, и оба улыбнулись.

За понтонным мостом Рубенис сошел с трамвая и пешком пошел вдоль Даугавы по направлению к Экспортной гавани. Ужасными ранами зияла взорванная набережная. На дворе таможни высились оголенные скелеты разрушенных и сожженных пакгаузов. Хоть и потрудились здесь рижские рабочие, но кругом все еще свидетельствовало о мании разрушения, о безумной ненависти убегавшего хищника. Часть дороги к гавани шла мимо обвалившейся ограды сильно вырубленного и захламленного сада Виестура, а через улицу, с набережной Андреевского острова, на него глядели исполинские руины сожженного зернового элеватора. Когда все это восстановят? Какие огромные усилия предстояло еще приложить здесь, какие горы кирпича и металла израсходовать для того, чтобы из этого хаоса выросла красивая просторная гавань!

«Когда-нибудь вырастет, — мысленно сказал Рубенис. — Своими глазами увижу еще».

У ворот порта знакомый сторож проверил его пропуск.

— Чего так рано, товарищ Рубенис? — спросил он. — До начала работ еще полтора часа.

— Великое дело — полтора часа! Пока дойдешь до другого конца порта да пока осмотришь, все ли на месте — вот и полтора часа пройдет. Это тебе не прежнее время, когда заботился только о своем багре или крюке. Надо подумать и о подъемных кранах, и о грузе, о сроках погрузки.

— Выходит, не из легких ваша бригадирская работа? — усмехнулся сторож.

— Попробуй денек поработать, тогда узнаешь.

— Мне и на своей работе неплохо.

— Ну и я не жалуюсь.

Посасывая трубку, Рубенис продолжал свой путь. Больше всего разрушений было по эту сторону холодильника. Но между горами изуродованного металла и сложенных кирпичей, между оголенными фундаментами уничтоженных зданий тянулись железнодорожные пути, и паровоз тащил вагоны с грузом. За холодильником стояли пароходы. Здесь набережная уже была заново опоясана бетоном. Сваи и бревна, на которых покоился деревянный настил, еще не утратили своей белизны и пахли смолой.

Любовно и с гордостью глядел на все это Рубенис. Что здесь было года полтора тому назад! Поздней осенью 1944 года сюда пришли первые бригады восстановителей и стали осматриваться, с чего начать. Сначала людям казалось, что здесь ничего не исправишь. На набережной через каждые двадцать метров вместо гранитной облицовки зияли огромные ямы. Глядя на это, люди задавали себе вопрос: что произойдет здесь во время весеннего ледохода? Стремительные воды Даугавы подмоют берег, и тогда рухнут последние крепления, река унесет в море то, что когда-то называлось набережной порта. Тогда всему конец.

Нет, рабочие не растерялись и не стали тратить время на лишние мудрствования. Старый Рубенис обошел прежних товарищей и посоветовался с ними. Вскоре рижане услышали о бригаде Рубениса, которая творила чудеса. Пока инженеры планировали и рассчитывали, старые портовые грузчики очистили участок, на котором работала их бригада. Но они не удовлетворились этим: глубоко, до самого основания конструкции набережной вгрызлись они в землю, с помощью водолазов проверили состояние подводной части. Затем стали вбивать в дно реки сваи, спешили опоясать разрушенный берег надежным защитным поясом, чтобы весенний ледоход не мог ему повредить.

Всю зиму продолжалась работа без выходных дней, без регулярного отдыха. Работали круглыми сутками на холоде, на ветру, в снежную вьюгу.

Зато успели. Портовой набережной весенний разлив не причинил вреда. Газеты писали об этом, упоминали имена многих рабочих. Старого Рубениса приглашали на важные заседания, внимательно выслушивали его предложения. Когда выделенный бригаде участок был восстановлен и к причалу подошел первый пароход, выгружала и нагружала его бригада Рубениса.

Вот почему сегодня он так любовно осматривал порт.

То, что ты здесь видишь, — все равно, что ребенок, которому ты дал жизнь, которого ты вырастил. Все кругом принадлежит тебе, твоим товарищам — и великаны-краны, высящиеся над мачтами кораблей, и красивые пароходы, которые сейчас приходят сюда из других портов. Не слышно больше в порту окриков и брани форманов[5], за хозяйскую подачку лаявших с утра до вечера на рабочих.

Ты сам теперь руководишь работами по погрузке и выгрузке, и с тобой, как с бригадиром, раз десять на дню советуются штурманы. Раньше латышского портового рабочего называли белым негром, здесь все работы производились силой его рук и спины. А поглядите сейчас, как уголь сам выгружается из трюмов по ленточному транспортеру, насыпается в грузовики, наваливается большими горами. И тут же большой кран берет клювом подъемника машину весом в несколько тонн, поворачивается, как тебе надо, и легонько, будто игрушечку, опускает прямо на платформу. И если только крановщик немного быстрее опустит драгоценный груз, тряхнет или дернет его, сразу же на него закричат со всех сторон — и не то чтобы начальство, а сами же рабочие!

«Рехнулся ты, парень! Хочешь разбить мотор! Ведь это для электростанции, а не на толкучку. Или тебя учить надо, как беречь народное добро?»

Услышав такое, виновный не знает, куда глаза девать от стыда. Теперь такие замечания действуют сильнее, чем раньше окрик десяти форманов.

Старый Рубенис обходит берег, проверяет, достаточно ли вагонов подано и смогут ли грузовики подойти к пароходу. Чтобы нигде не было заминки, работа должна идти как по маслу. Пароход выйдет в море сегодня — на два дня раньше, чем предусмотрено по графику. Это будет новым рекордом бригады Рубениса и, конечно уж, не последним.

Один за другим подходят рабочие, здороваются с бригадиром и совещаются, как сделать, чтобы ровно в четыре часа пароход мог отшвартоваться. Затем матросы открывают люки, вокруг лебедок клубится и шипит пар, и все вокруг наполняется бодрым шумом, лязгом и грохотом металла, гудками автомашин и громкими возгласами. Рабочий день начался…

Старый Рубенис ходит от люка к люку; то он на берегу, то на палубе, но всегда там, где самая тяжелая и сложная работа. Солнце льет на землю золотые потоки света, чайки с криками носятся над Даугавой, выхватывая из воды серебристую рыбешку, но люди не обращают внимания ни на солнце, ни на птиц — они работают. Каждый, иногда даже сам не сознавая этого, кладет своими руками кирпич за кирпичом в прекрасное здание новой жизни. Ни одна постройка, пока она не закончена, не кажется особенно нарядной, и часто работающий видит лишь мелкие и крупные шероховатости. Но приходит время — и это знает каждый строитель, — когда законченное здание встает во всей своей красоте, и тогда каждому становится понятным великий смысл даже самой мелкой работы.

2

Сколько раз Мара уговаривала отца переехать к ней, но Екаб Павулан всегда отвечал, что это не к спеху, что надо это дело хорошенько обдумать.

— Ты, наверно, боишься, как бы я не женился второй раз, — шутил он. — Не бойся, дочка, такого намерения у меня нет. Смешить людей не собираюсь.

— Меня совесть мучает, когда я думаю, что ты на старости лет должен жить в одиночестве и даже позаботиться о тебе некому… все сам делаешь, — старалась убедить его Мара. — А если переедешь к нам — не будешь знать никаких хлопот.

Павулан тут же придумал новую отговорку:

— Вы мне будете надоедать.

Но в последний раз, когда Мара опять напомнила о своем предложении, он уже был немного сговорчивее и обещал дать окончательный ответ через неделю или две. Дело обстояло совсем не так просто, как могло показаться с первого взгляда; ведь речь шла о переустройстве самих жизненных основ. До сих пор Екаб Павулан жил своей хоть и скромной, но самостоятельной жизнью. А если перебраться к дочери, у него не будет больше своей квартиры, своего «маленького государства», где все совершалось по установленному им порядку; он станет придатком другой семьи, будет довольствоваться ее заботами, разумеется самыми искренними, идущими от чистого сердца заботами, которыми хорошие дети окружают своих дряхлых родителей, чьи дни близятся к закату. Он не был и не хотел быть дряхлым, все, что прямо или косвенно напоминало об этом, причиняло ему глубокое огорчение. Вывести его из строя работоспособных, сильных людей — нет, пусть они немного подождут.

Весной он стал дедом: у Мары родилась дочка. Это обстоятельство несколько усложняло дело, — Павулану каждый вечер хотелось повидать свою внучку. Переодевшись после работы, он пешком шел на Цесисскую улицу понянчить немного маленькую Инту. Так постепенно он пришел к выводу, что действительно упрямиться нет смысла. Слова еще не давал, но Мара уже прочла в его глазах согласие.

И вдруг все повернулось иначе, и решение о переезде было отложено на неопределенный срок. Причина этой перемены была настолько важной, что Мара согласилась с отцом без всяких возражений.

Однажды утром Екаба Павулана пригласили к директору. Директором опять был Ян Лиетынь, он вернулся на завод вскоре после демобилизации. Лоренц работал теперь главным инженером, а Павулан снова стал начальником токарного цеха. В связи с пятилетним планом завод должен был перейти на двухсменную работу, но недостаток рабочих рук не позволял до сих пор это сделать.

В кабинете директора Павулан увидел и Лоренца и парторга завода Михайлова.

— В чем дело? Что-нибудь случилось? — спросил Павулан.

— Дело важное, Павулан, — ответил директор. — Первого августа мы сможем перейти на две смены.

— Ага. Получили новых рабочих?

— Да, получили, но совсем новичков. Иди взгляни вон в окно, они во дворе стоят.

Павулан подошел к окну. Глядел он долго, серьезно.

Во дворе стояла порядочная толпа ребят-подростков. Самым младшим нельзя было дать больше пятнадцати лет, а самому старшему — в лучшем случае лет семнадцать. Все были одеты в форму воспитанников школ ФЗО. Как и подобает мальчикам, смирно устоять они не могли — толкали друг друга, затевали борьбу и громко смеялись. Слышалась и латышская и русская речь.

Но напрасно старался директор угадать по выражению лица Павулана, что он думает: доволен ли новым пополнением, или разочарован.

— Ну, Павулан, что ты скажешь? — спросил он, не дождавшись, когда тот заговорит сам.

Павулан отошел от окна.

— Что скажу? Все будет зависеть от нас самих. Если сумеем их заинтересовать и направить по верному пути — первосортный материал получится. Не сумеем — выйдет брак.

— Совершенно верно, — согласился парторг Михайлов. — Все зависит от нас самих. Значит, надо сделать так, чтобы вышло хорошо. Большинство этих ребят сироты, отцы их или убиты на войне, или замучены гитлеровцами. Все они прошли шестимесячный курс обучения, получили первоначальные производственные навыки. Теперь наша задача — сделать всех их мастерами своей профессии. В ваш цех; товарищ Павулан, мы хотим направить шестерых ребят. Они проработают некоторое время под наблюдением старых токарей, вы их еще подучите, и, когда дело пойдет, мы запустим вторую смену.

— Без хлопот и некоторого беспокойства, конечно, не обойдется, — сказал Лиетынь. — Тут еще необходимо учесть, что большинство этих ребят остались без родных. Завод должен не только дать им работу и пропитание, но и заменить семью, родной дом. Их надо принять поласковей, чтобы они с первого дня почувствовали поддержку старших. Да зачем я тебе буду рассказывать, Павулан, ты и сам понимаешь, что требуется.

— Ладно, директор, мало ли я хороших мастеров вырастил.

— Я и сам один из них, — улыбнулся Лиетынь. — Правда, я отнюдь не считаю себя лучшим твоим воспитанником.

— Когда можно будет начать с ними? — спросил Павулан, пропуская мимо ушей замечание директора.

— Сегодня, сейчас же. Чего же еще ждать?

— У меня будет просьба. Разреши мне сначала поговорить с моими рабочими. Хочу им внушить кое-что. А то иной, может, и не поймет как следует своих обязанностей и испортит дело в самом начале.

— Хорошая мысль, товарищ Павулан, — поддержал его парторг. — Поговорить надо. Такой случай у нас на заводе впервые.

Иронические улыбки некоторых старых рабочих, проходивших мимо ребят, показывали, что опасения Павулана не лишены основания.

В кабинет директора вошли начальники инструментального и механического цехов. Павулан поздоровался с ними и вышел.

Первые слова, которые он услышал, войдя в цех, были:

— Теперь у нас в цехе откроется детский сад…

Говоривший, токарь Траутман, был один из самых молодых рабочих. Павулан спокойно взглянул на него и сказал так, чтобы услышал весь цех:

— Откроется, обязательно откроется, если мы будем вести себя, как выжившие из ума старикашки. Но только не со всеми это будет. Я, например, беру на свое попечение двоих из этого детского сада. Если они за полгода не научатся вытачивать самые тонкие детали, то старый Павулан ни на что негоден. А ты как, Сакнит?

— Двоих сразу многовато будет, но одного я взял бы.

— Одного давайте уж и мне, — послышалось из дальнего угла. — Ребята не виноваты, что они такие молодые. Поседеть они еще успеют, это им не к спеху.

В несколько минут для всех шестерых подростков нашлись шефы. Павулан собрал токарей и сказал:

— Пора забыть прежние времена, когда мы сами были учениками. Чтобы мне не было никакого зубоскальства, дразнить чтобы не смели. У мальчишек нет ни отцов, ни матерей. Мы им вместо родителей должны быть. Будем обходиться с ними, как со своими родными детьми. Ясно, что ребятам иной раз захочется побаловаться, — у них уж возраст такой. Если когда и созоруют, не надо так уж сразу глядеть на это, как на невесть какой грех. Лучше вспомните, что сами вытворяли в их годы. Терпением, я хочу сказать, запастись надо. А серьезность и умение со временем придут, никуда они не денутся.

Кончив говорить, Павулан вышел и вскоре привел шестерых пареньков, которые были назначены в токарный цех. Он с каждым поговорил, расспросил, как звать, откуда родом, кто были родители. Четверо были латыши, двое — русские. Павулан рассказал им, какую продукцию производит завод, сколько на нем рабочих, каков месячный и годовой производственные планы. Затем он повел их по цеху, познакомил со старыми рабочими и стал показывать станки. В школе ребята успели немного поработать на токарных станках, но здесь они впервые увидели на них новые своеобразные приспособления.

— Это что за штука такая? — наперебой спрашивали они.

— Эта штука поможет вам увеличить производительность труда, — улыбаясь, объяснил Павулан.

— Кто это изобрел?

— Ну, какое это изобретение. Я сам в свободное время сделал.

— Так это вы и есть Павулан, товарищ мастер? — с удивлением спросил самый младший, шустрый светловолосый паренек. — Нам ведь в школе рассказывали про ваше изобретение. Говорили, что его скоро на всех заводах станут применять.

— Рассказывали? Смотри, как хорошо…

Наблюдая работу токарей, возле которых быстро росли кучи готовых деталей, ребята притихли, лица у них стали серьезными и даже озабоченными, но глаза уже блестели от нетерпения. Им хотелось скорее самим встать за станки, скорее увидеть первую изготовленную собственными руками деталь.

Если бы руководство завода и Павулан придерживались тех же взглядов на обучение молодых рабочих, что и Траутман, то ребят первые полгода совсем не подпускали бы к станкам, их заставляли бы подметать цех, обтирать станки, подносить материалы. Через несколько недель ребятам все это надоело бы; видя, что здесь не удается приобрести настоящую квалификацию и добиться приличного заработка, они один за другим разбежались бы с завода в поисках более интересной работы. И полгода, проведенные в школе ФЗО, пропали бы даром.

Там, где еще сохранились отжившие традиции, так и происходило. Но Ян Лиетынь и Михайлов частенько слышали на производственных совещаниях в тресте и на собраниях партийного актива о подобных ошибках на других предприятиях и намотали себе на ус. Вот почему еще за месяц до прибытия молодых рабочих в одном из принадлежащих заводу домов было отремонтировано общежитие на сорок человек; вот почему директор и парторг беседовали в то утро с инженерами и начальниками цехов; вот почему старый Павулан в первый же день поставил своих пареньков за станки и каждые полчаса подходил к ним, терпеливо поправлял их и показывал какой-нибудь новый прием. Услышав, что Траутман дал одному ученику неправильный совет, следуя которому простодушный новичок мог покалечить себе палец, Павулан отозвал рабочего в сторону и строго предупредил:

— Если такая штука повторится еще раз, я попрошу директора, чтобы он убрал тебя из нашего цеха. Прокурор тоже заинтересуется тобой, в этом не сомневайся. Подумай хорошенько…

После этого Траутман присмирел и за весь день не сказал ни слова. Только по его угрюмому взгляду можно было догадаться, что внутри у него все кипело.

Когда вечером проверяли дневную выработку, оказалось, что только один ученик выполнил 60 процентов нормы. У остальных не было и 50 процентов. С унылым, смущенным видом смотрели они на маленькие кучки выработанных деталей.

— Ну и ничего, и все в порядке, — подбодрял их Павулан. — Ведь вы первый день работаете. Всякое дело поначалу нелегко дается. Через неделю вы сами себя не узнаете. Смеяться будете над сегодняшней неудачей. А теперь я хочу посмотреть, как вы живете. Поведите-ка меня с собой в общежитие. Или не нравится, может, что старый хрыч сует нос в вашу частную жизнь?

Поняв, что он шутит, пареньки оживились, заулыбались. Все почувствовали, что на этого старика можно положиться как на каменную гору. И, конечно, они дружно согласились повести его к себе домой.

Хотя общежитие было довольно светлое и чистое, но то, что увидел Павулан, заставило его призадуматься. Для сорока человек места было маловато, постели были устроены в два яруса. Негде позаниматься, спокойно книжку почитать после работы, ни одного свободного уголка. А учиться всем им надо было.

Задумчивый вернулся домой Павулан. В тот вечер он впервые не пошел навестить внучку и ночью долго-долго не мог заснуть. Наутро, когда он отправился на завод, в голове у него уже созрел план. До окончания работ Павулан ничего не говорил, только расхаживал по цеху и наблюдал за работой своих воспитанников.

Достижения этого дня были гораздо лучше вчерашних. Один ученик выработал 85 процентов, двое достигли 70 процентов, а остальные — около 60. Даже Траутман не глядел на ребят с такой иронией. Впрочем, он был скорее разочарован, чем удовлетворен.

За час до гудка Павулан пошел в контору поговорить с Яном Лиетынем и Михайловым.

— Не смейтесь только, что я с таким чудным предложением пришел, — начал он. — Вчера я заходил в общежитие к нашим ребяткам, живут тесновато. Когда все дома, негде и повернуться. И воздух тяжелый, а держать окна круглый год открытыми не станешь, простудиться можно.

— Помещение, конечно, маловато, — сказал Лиетынь. — Но раньше будущего лета, когда выстроим новый жилой дом, лучшего не найдем.

— А может быть, и найдем, — сказал Павулан. — Не знаю, как вы на это посмотрите, но я тут ничего не вижу противозаконного… Я старик, квартира у меня совсем недалеко от завода, две комнаты. Знаете, как одному живется. Как бирюк, по вечерам не с кем словом перекинуться и по хозяйству убираться одному трудно. Да и скучно. Райжилотдел давно уж глаза запускает — нельзя ли кого вселить, а ведь кто знает, какие еще люди попадутся. Что, если я этих шестерых ребят из токарного цеха возьму к себе?

У Михайлова заблестели глаза.

— Предложение прекрасное. Только не тяжело ли вам будет? Где шестеро таких молодых ребят, там возни и шуму всегда достаточно.

— А сам я разве не молодой? — пошутил Павулан. — Да и не может быть, чтобы они все время шумели. Сколько там полагается, пускай пошумят и побалуются, а потом сядут за книги. Сообща договоримся о порядке и дисциплине, установим смены, дежурство по домашним работам.

— Возражений нет и быть не может! — воскликнул Ян Лиетынь. — А ты с ними-то говорил?

— Пока не говорил. Хотел сначала узнать, какое будет ваше мнение.

— Действуйте смелей, товарищ Павулан, — сказал Михайлов. — Необходимое обзаведение для начала поможет достать завод. Теперь я уверен, что с первого августа мы сможем перейти на две смены.

— Чудесный человек этот старик, — сказал он Лиетыню, когда Павулан ушел. — Настоящий советский человек!

— Да, этот настоящий, — ответил Лиетынь. — А ведь представь, недавно еще о политике и слышать не хотел.

— А сейчас сам делает политику, и правильную политику.

Вернувшись в цех, Павулан сказал ученикам, чтобы они после работы не расходились, а подождали его у ворот, он им скажет одну вещь, очень важную. Когда прогудел заводской гудок, Павулан не спешил уйти из цеха: ему хотелось, чтобы остальные разошлись, а то начнут допытываться, что он там еще затевает.

Ребята, как уговорились, ждали его у ворот.

— В чем дело, дядя Павулан? — спросил Виктор Шубин.

— Хочу вам кое-что показать. Идемте со мной. Больше пятнадцати минут это дело не займет.

Сгорая от любопытства, ребята пошли за мастером. Дойдя до его дома, поднялись на второй этаж. Дав им осмотреть квартиру, Павулан спросил:

— Хотелось бы вам переехать сюда из общежития?

— Еще бы не хотелось, дядя Павулан, — быстро отозвался бойкий Андрис Коцинь. — А можно?

— Весьма даже можно, ибо это моя собственная квартира, — торжественно сказал Павулан. — Если хотите, все можете переселяться.

— И мне можно? — несмело спросил маленький, худенький Коля Рыбаков, родителей которого заживо сожгли фашисты.

— Конечно, и тебе, — улыбнулся растроганный Павулан и обнял паренька за плечи.

— А когда будем переезжать? Когда вы позволите? — спросил Виктор Шубин.

— Хоть сейчас. Чем скорее, тем лучше.

Дальнейшее совершилось быстро и организованно.

За час шесть молодых токарей перебрались со всем своим «имуществом» из общежития в квартиру к Павулану. Андриса Коциня и Колю Рыбакова Павулан взял в свою комнату, остальных разместил в общей. Первый вечер ушел на устройство. Павулан нагрел воды, и все по очереди помылись в ванне, затем сели за стол и поужинали. Только двоим не хватило места на кроватях и на диване, им постелили на полу.

— Завтра мы и кровати привезем, — сказал Павулан. — Может, и еще что понадобится, всего наперед не предусмотришь. А сейчас устроим военный совет и все вместе решим, как мы будем жить в дальнейшем.

Они совещались часа два. Начали с шуток, но скоро у всех лица стали серьезными. Обсудили во всех подробностях распорядок будущей артельной жизни: поговорили о колке дров, о приготовлении пищи и уборке помещения, о том, что каждый день надо вместе читать газеты и кое-какие книги. Конечно, кино и футбольные матчи нельзя забывать, но в одиннадцать часов все должны быть в постелях. Отдыхать надо как следует, чтобы скорее дойти до выполнения своих ста процентов и тогда подумать о перевыполнении нормы.

Ребята поняли, что дядя Павулан не собирается навязывать им свой стариковский режим: он только хотел с самого начала приучить их к порядку, как это делали бы родители, если бы они были живы. Он ничего не навязывал, он только советовал и предоставлял решать самим, но коллектив всегда решал так, как рекомендовал Павулан.

Так организовалось то, что на заводе окрестили «колхозом дяди Павулана». Сначала кое-кто еще подсмеивался над странной затеей старого мастера, но впоследствии, когда члены «колхоза» быстрее всех новичков начали выполнять и перевыполнять нормы и по трудовой дисциплине стали примером для всего коллектива, насмешливое отношение сменилось всеобщим уважением.

По этой самой причине Екаб Павулан и не переехал к Маре. Когда ребята вполне освоились в квартире Павулана, он снова стал навещать по вечерам внучку, а Жубур с Марой сами время от времени заходили поглядеть, как живется «колхозу». Жубур помог им устроить радио и обзавестись кое-какими музыкальными инструментами — с остальным ребята справлялись своими силами.

3

В кабинете первого секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Латвии в этот день состоялось несколько важных совещаний. Первый секретарь Калнберзинь и члены Бюро ЦК почти два часа беседовали с группой крестьян одного уезда об организации первого колхоза в Латвии. Представители инициативной группы — несколько крестьян, осенью 1944 года получивших от советской власти землю, — с воодушевлением говорили о своих замыслах.

— Два года мы хозяйничали на своей земле по дедовским обычаям, — рассказывали они. — С помощью партии и правительства мы теперь достигли того, что можем жить по-человечески, но по этой дороге мы далеко не уйдем ни за десять, ни за двадцать лет. Поэтому посоветовались между собой и решили, что наступило время пойти по тому новому пути, который хорошо проторили крестьяне старших советских республик. Хотим организовать колхоз и просим помочь нам добрым советом, чтобы новое начинание лучше удалось.

Калнберзиня интересовало все: сколько хозяйств предполагается объединить в артель, какова посевная площадь, сколько трудоспособных людей, какой сельскохозяйственный инвентарь имеется в их распоряжении, сколько лошадей и продуктивного молочного скота.

— Вы должны понять, какое огромное значение будут иметь первые сельскохозяйственные артели, — сказал он, выслушав ответы крестьян. — На вас будет глядеть все крестьянство Советской Латвии, по вашим успехам или неудачам оно будет судить о всем колхозном строе. Если вы достигнете успехов, если закончите хозяйственный год с значительными достижениями, еще раз будет доказано великое преимущество и превосходство колхозного устройства над индивидуальной формой хозяйствования, и тогда тысячи латышских крестьян последуют вашему примеру, и в нашей республике колхозы начнут быстро расти и множиться. Все мы хотим, чтобы было именно так, ибо только коллективизация приведет к расцвету сельского хозяйства Советской Латвии, только в ней — счастливое и богатое будущее для нашего крестьянства. Но если вас постигнет неудача, если вы начнете действовать необдуманно и неправильно, если будете плохими хозяевами и организаторами — вы можете скомпрометировать это великое, прекрасное дело и на несколько лет задержите начало колхозного движения. Видите теперь, какая громадная ответственность ложится на вас — зачинателей и инициаторов? Это не ваше частное дело, это вопрос большой политической важности, и Центральный Комитет вместе с вами несет ответственность за правильное его решение.

— Мы это понимаем и сделаем все, чтобы добиться успеха, — заверяли крестьяне.

— Как вы это сделаете? — спросил Калнберзинь.

И тогда оказалось, что многое еще не продумано до конца, что самим инициаторам нужно еще хорошенько изучить устав сельскохозяйственной артели, что у многих еще весьма туманное представление о бригадах и звеньях, о начислении и оплате трудодней. Все эти вопросы подробно разобрали, после чего предложили нескольким опытным специалистам по сельскому хозяйству выехать на место и оказать инициативной группе помощь в организации колхоза.

Когда крестьяне и специалисты по сельскому хозяйству ушли, просторный кабинет заполнили директора, инженеры и парторги фабрик и заводов, секретари рижских районных комитетов партии. Среди них были и Ояр Сникер, Курмит и Петер Спаре. Обсуждали вопрос о выполнении годового плана промышленности к двадцать девятой годовщине Великой Октябрьской революции. На совещании выяснилось, что на предприятиях, где в борьбу за досрочное выполнение плана был вовлечен весь коллектив, продвигались к цели быстрыми шагами, но один-два важных завода, где социалистическое соревнование не было организовано как следует, отставали, и это сказывалось на общих итогах. С руководителям таких предприятий члены Бюро ЦК вели откровенный и суровый разговор. Больше всего попало косным и безинициативным — тем, кто при малейших трудностях умели только охать и вздыхать и изобретали всяческие объяснения своим неудачам, а выполнение производственного плана ставили в зависимость от удовлетворения различных их требований.

— Дадите рабочую силу, тогда и план завершим вовремя, а не дадите — провалимся, — ныли они.

Тогда попросил слова Ояр Сникер и рассказал, как завод «Новая коммуна» обеспечил себя постоянными кадрами и теперь готовится перейти та трехсменную работу.

— В чем тут секрет? — заговорил после Ояра один из секретарей Центрального Комитета. — Почему на одном предприятии люди держатся, а с другого бегут без оглядки? Отношение к рабочим — вот что решает дело. Учитесь уважать рабочих и заботиться о них. Если руководитель предприятия не понимает этого, то он теряет общий язык со своим коллективом. Грош цена такому директору, которому безразлично, в каких квартирах живут его рабочие: в сыром подвале с крысами и плесенью или в светлом, здоровом помещении.

— Какой благодарности может ожидать такой руководитель завода, из-за чьей косности не устроены детские ясли для детей работниц? — воскликнул Калнберзинь. — Не думайте, что только ваши жены любят своих детей — каждая мать любит своего ребенка и хочет, чтобы ему жилось хорошо. Это естественно и правильно. А какая мать имеет больше прав на государственную и общественную помощь, как не та, которая работает и создает ценности! Если руководители предприятий оставляют цехи без вентиляции и не отапливают их зимой, засчитывая неиспользованные на сантехнику средства в экономию, их не премировать надо, а судить как саботажников. Если не механизировать простейшие, грубые и тяжелые работы, а заставлять людей тратить физическую силу на то, что гораздо быстрее и дешевле можно выполнить с помощью механических приспособлений, это нельзя назвать иначе, как издевательством над человеком. Такое положение мыслимо только в капиталистической стране, где на рабочих смотрят как на скот, но не в нашем социалистическом государстве. Если мы будем думать об этих вещах и выполнять наши обязанности так, как этого требуют наша партия и правительство, то выход из того положения, какое создалось на некоторых предприятиях из-за нехватки рабочих рук, не надо будет искать ни в каких особых мероприятиях. Уважайте человека, если хотите, чтобы он верил вам и шел за вами. Внимательнее прислушивайтесь к голосу нашей великой партии и делайте так, как она нас учит, — только тогда вы всегда будете на правильном пути.

Что эти упреки были уместны и своевременны, подтвердили выступления некоторых секретарей райкомов. Они с возмущением рассказали о фактах бюрократического, нечуткого отношения к молодым рабочим, которые приходили из школ ФЗО, чтобы стать в ряды великой армии труда рядом со старшими товарищами, но часто вместо товарищеского отношения встречали тупое равнодушие и даже зависть. Сказывался, может быть, один из пережитков капитализма в сознании людей: еще мерещился отвратительный призрак конкуренции, когда само это хищническое понятие давно перестало существовать в стране.

И все должна была предвидеть партия — вовремя распознать, правильно оценить и сделать выводы. Она чутко прислушивалась к поступи нового, любовно и заботливо оберегала каждый росток новой жизни; она терпеливо и мудро строила мост от настоящего к будущему, все время оставаясь на боевом посту, заботясь, чтобы болезни старого побежденного мира не заражали новую жизнь, чтобы ничто не задерживало прекрасного цветения.

Великая, мудрая партия…

Каждый раз, направляясь в Центральный Комитет, Петер Спаре внутренне подтягивался. И каждый раз, уходя с совещания или заседания этого партийного штаба, он чувствовал, что стал зорче, множество новых мыслей освещали далеко вперед предстоящий путь. И всегда ему казалось, что он неоплатный должник партии, ибо всю свою сознательную жизнь брал и брал из неиссякаемых хранилищ ее мудрости.

После совещания в Центральном Комитете он до самого вечера, ходил задумчивый; ему казалось, что упреки, которые Ояр Сникер и другие адресовали руководителям некоторых предприятий, направлены и в него. Ведь он — Петер Спаре — был политическим руководителем целого района, и ему следовало знать о всех безобразиях, которые происходили в районе, он должен был вовремя вмешаться и устранить их. Его нельзя было назвать бюрократом или равнодушным человеком, он много работал и каждый вечер мог сказать, что за этот день им сделано что-то важное и нужное. У них с Аустрой вошло в привычку по вечерам подводить итоги прошедшего дня; оба они жили напряженной жизнью, у них было столько обязанностей, что редкий день казался им проведенным без пользы. Аустра училась в университете, выполняя в то же время обязанности комсорга факультета, и каждую неделю по нескольку часов работала в редакции комсомольской газеты; на ее плечах еще лежала большая часть забот по домашнему хозяйству. Петер, загруженный текущей работой в райкоме, часто с трудом урывал время для занятий, хотя летом он успешно окончил первый курс университета и оставшиеся четыре собирался проходить в том же темпе. Нет, никто не мог бы упрекнуть их в том, что они мало работали и избегали трудностей. Но откуда все-таки это недовольство собой? Почему они многого не успевают сделать?

Он и у других замечал это недовольство собой, это постоянное стремление наверстать упущенное. У Юриса и Айи, например. Когда Айя перед родами оставила на несколько недель работу, она по десять раз на дню звонила в райком комсомола и расспрашивала о каждой мелочи. И когда родился маленький Андрей, она не высидела дома даже положенного срока.

Но возможно, что это увлечение работой и явилось причиной того, что они иногда были недостаточно внимательны к другим людям? Нет, надо будет впредь строже контролировать себя!

— Почему ты такой угрюмый? — спросила Аустра, когда он пришел домой. — Не люблю я, когда ты так хмуришь лоб — остаются морщины. Давай лучше станцуем вальс. Ты, наверно, и не помнишь, какая сегодня замечательная годовщина.

Аустра часто так делала, когда Петер приходил домой усталый, озабоченный; она начинала тормошить его и до тех пор не оставляла в покое; пока к нему не возвращались хорошее настроение и улыбка.

— Что же это за годовщина? — спросил Петер, все еще хмурясь.

— Сегодня исполнилось пять лет, как нас зачислили в дивизию. Помнишь, как мы стояли в сдвоенных рядах на шоссе — там, у штаба дивизии? Тебе, конечно, ничего, ты был уверен, что тебя не отошлют, а у меня сердце так и замирало: зачислят или нет? Вдруг забракуют.

— Ведь верно, — сказал Петер. И с мягкой полугрустной, полумечтательной улыбкой обернулся к Аустре.

Они взглянули друг другу в глаза — одни и те же чувства отражались в них, вызванные одними и теми же воспоминаниями. Повинуясь общему порыву, они сели рядом и заговорили о тех днях. Заснеженные задумчивые просторы русских равнин, долгие марши… ночные бои… и много дорогих могил на голых пригорках. Иногда одно слово, одно название села или реки вызывало в памяти множество картин. Все это отошло в прошлое, но не умерло, не отжило, а стало неотъемлемой частью их самих, хранилось в сердцах и отзывалось, как чуткая струна, на настоящее, на события, совершающиеся сегодня.

— Ты ведь не жалеешь, — тихо спросил Петер, гладя руку Аустры, — не жалеешь, что прошла через все это?

— Жалеть?.. Чем я была бы сейчас, если бы осталась в стороне?.. Мне кажется даже, что и тебя я любила бы не так, если бы ты там не был. Нет, никогда не пожалею.

Они достали старые фотографии, долго разглядывали их, вспоминали своих друзей, снова и снова возвращаясь к незабываемым дням войны.

— Да, я ведь получила письмо от Аугуста, — вспомнила вдруг Аустра. — На, читай.

Письмо было длинное. Аугуст писал, что в Военной академии ему приходится заниматься с утра до поздней ночи: программа серьезная, надо напряженно работать, чтобы усвоить ее.

«И все необходимо знать, ничто не окажется лишним. Пожалуй, теперь только я понял, какое всестороннее образование надо иметь командиру, если он хочет быть хозяином положения на поле боя. Учусь я с удовольствием, со вкусом, и такие вещи, как скука или что-нибудь в этом роде, для меня не существуют. Еще год — и твой брат будет образованным военным специалистом. Не прими это за самохвальство. Я отдаю лишь должное своей академии. Будущей весной или в начале лета получу отпуск, тогда все вместе навестим старого Закиса и погостим у него, как в прежние времена. Ты ведь помнишь, как нас встречали — с горячими лепешками и свежим пахтаньем.

Несколько дней тому назад один талантливый генерал прочел нам интересную лекцию о правильном и порочном стиле в штабной работе. Я подумал тогда, что все, что он нам рассказывал, можно с таким же успехом Применить к работе любого большого учреждения или предприятия. Первое и самое основное, что должен разглядеть каждый командир и руководитель среди множества своих обязанностей, — это самые главные дела, решающие вопросы. Если они определены верно, то его работа будет плодотворной и успех обеспечен, если нет — человек распылит свои силы, утонет в мелочах. Главное, решающее меняется, не стоит на месте; часто то, что вчера еще было самым важным, сегодня уже потеряло свое значение, и какое-нибудь другое дело, другая задача стала главной. Начальнику надо уметь вовремя предвидеть и заметить эти перемены и вовремя переключиться на это новое, иначе жизнь пойдет мимо него и он попусту растратит свою энергию. Кроме того, большое значение имеет правильное распределение обязанностей между начальником и ближайшими его помощниками. Даже самый лучший начальник не может один охватить и сделать все…»


Петер задумался. Один не может охватить и сделать все… Надо уметь заметить главнее, решающее… Главное и важное меняется, не стоит на месте… Не в этом ли следует искать причину его неудач последнего времени? Нельзя сказать, что он никогда не слыхал, не знал об этом. Ведь руководители партии изо дня в день учат коммунистов вырабатывать правильный стиль в работе, отличать главное от второстепенного. Только иногда’ упустишь что-то из виду, потеряешь самоконтроль — и глядь, получилась ошибка.

«Да, сегодня уже не осень сорок четвертого года или начало сорок пятого… — думал он. — В то время любой ценой надо было вдохнуть жизнь в разоренное и замершее хозяйство Советской Латвии. Надо было добиться того, чтобы сердце республики забилось, надо было в главных чертах охватить все и создать из хаоса порядок. Сейчас осень сорок шестого года, первый год послевоенной пятилетки близится к концу; мы уже не хватаемся за что попало; мы знаем наперед, что нам делать, у нас имеется план. И если мы хотим оставить за собой руководящее положение, управлять и строить жизнь по нашему плану, — мы должны уметь заглядывать в будущее и предвидеть, что потребует от нас жизнь через год, через два и через пять лет. То, о чем говорили в Центральном Комитете, было одним из предупреждений завтрашнего дня: я иду, будьте готовы, иначе стремительный конь истории выбросит вас из седла».

— О чем ты задумался, Петер? — спросила Аустра, заметив, что он улыбается про себя.

— О том, что мы можем быть полновластными хозяевами жизни… и будем ими. Только надо уметь глядеть далеко вперед. Но у нашей партии есть такой телескоп, с помощью которого можно заглянуть даже в будущие века!

4

К концу октября завод «Новая коммуна» досрочно выполнил производственный план 1946 года. Ояр Сникер рапортовал об этом правительству и Центральному Комитету партии и попросил у министра трехдневный отпуск. Рута, все время переписывавшаяся с Мариной Акментынь, последнее время все чаще поговаривала, что надо бы съездить в Лиепаю, посмотреть, как поживают старые друзья.

— Теперь мы можем съездить, — сказал Ояр, получив отпуск, — только не вздумай известить Криша и Марину. Давай свалимся как снег на голову.

— Еще не забыл старых партизанских привычек, — засмеялась Рута.

Заодно Ояр хотел договориться на «Красном металлурге» относительно небольшого заказа: «Новая коммуна» нуждалась в чугунных отливках, а их изготовляли только в Лиепае.

За день до Октябрьской годовщины они выехали рано утром на маленьком трофейном «оппеле». Рижское взморье миновали еще затемно. На рассвете достигли Тукума, быстро промелькнули церковка в Пуре, Кандава; затем целый час ехали по живописной долине Абавы. Здесь начались знакомые места.

— В июле сорок первого года я раз ночевал в том лесу, — Ояр показал на сосновый бор, темневший за рекой. — Айзсарги напали на наш след, и рано утром нам пришлось перебраться через реку — иначе я не сидел бы сейчас рядом с тобой. И знаешь, кого я в ту ночь видел во сне?

— Конечно, не знаю, ты мне никогда не рассказывал об этом.

— Тебя… Когда я проснулся и увидел прикорнувшего рядом Криша Акментыня — бородатого, оборванного, с винтовкой в руке, — на метя напала такая тоска, что впору заплакать. Я вообразил, что и ты вот так же бродишь по незнакомым лесам, одна, беззащитная, — и до того захотелось, чтобы ты была со мной… Потом целый день я обманывал себя: воображал, что ты шагаешь рядом и иногда смотришь на меня сбоку. Да… я, кажется, несколько раз заговаривал с тобой, потому что Криш все переспрашивал: «Что ты сказал, Ояр?» Чудно ведь, Рута?

— Это грустно и… прекрасно, — ответила Рута. — Грустно и прекрасно, — повторила она. — Если бы я тогда была с тобой, может быть, было бы не так грустно, но и не так прекрасно. А я — я в те дни думала, что больше никогда не увижу тебя… что ты погиб в Лиепае. Но все вышло гораздо, гораздо лучше. Вдумайся только, Ояр, что означает настоящее… хотя бы вот это самое мгновение… Сколько народ работал, всевал для того, чтобы мы были сейчас вместе.

Ояр затормозил машину и обнял Руту. С бугра, на котором остановилась машина, они видели всю расстилающуюся впереди долину. Хлеба были давно убраны, вдалеке пыхтел мотор молотилки, покатый южный склон пестрел от множества ульев. Величаво высились кое-где огромные деревья в желтом, опадающем уборе; воды Абавы лежали в своих берегах тихие, свинцово-серые, как ноябрьское небо.

Они старались охватить все, что открывалось их взору. И то, что одни и те же впечатления одинаково ложились в их души, наполняло обоих неизъяснимым чувством полноты жизни, счастья.

И снова понеслись мимо деревья, кусты, хутора и редкие встречные. Потом они въехали в большой темный лес и долго не встречали на своем пути ни одной живой души. А когда, наконец впереди посветлело, завиднелась неясная еще даль открытого поля, Рута вспомнила что-то.

— Тут где-то произошло несчастье с Мартой Пургайлис, правда, Ояр? По-моему, недалеко должен быть хутор, где мы ее оставили.

— Да, недалеко. Хорошие это люди. Давай на обратном пути остановимся, зайдем поговорить. Не думаю, чтобы они забыли этот случай.

— Какие мы с тобой богатые, Ояр, — везде у нас есть друзья.

Они заговорили о товарищах, о работе (им уже казалось, что они давно уехали из Риги). Рута начала рассказывать о разных случаях из жизни школы, где она еще недавно работала комсоргом. Первое время ее называли «барышней», и довольно трудно было приучить детей из мещанских семей к иному обращению. Однажды какая-то мадам — жена торговца — пришла в школу поговорить по поводу приема в пионеры ее единственного дитяти.

— Что это такое — пионеры? Все равно, что скауты? — спросила она. — Чем они отличаются от скаутов? Красным галстуком?

— Решительно всем, — ответила ей тогда Рута. — Скаутов воспитывали в духе буржуазного национализма, а пионеров воспитывают гражданами социалистического общества.

— А если моя девочка поступит в пионеры, будут ей ставить хорошие отметки? А разрешат ей конфирмоваться в церкви? Ведь скаутам можно было…

— Ну, и чем это кончилось? — спросил Ояр. — Стала пионеркой?

— Ну, не сразу. В конце учебного года и то без ведома родителей. Девочка даже некоторое время скрывала это от них, а когда мать узнала, такая буря поднялась… Успокоило только то, что девочка стала хорошо учиться и перешла в следующий класс без переэкзаменовок.

— Да, много еще у нас обывательщины, мещанства. Пройдет еще некоторое время, пока в головах рассеется этот туман, — сказал Ояр. — Само по себе это, конечно, не произойдет. Нужна работа. Очень многим людям надо помочь открыть глаза.

Летом Рута перешла на работу в райком комсомола, которым руководила Айя. Шли разговоры, что Айю выдвинут на партийную работу и Руте придется занять ее место. Рута знала об этом и заранее старалась подготовиться к новой работе — много читала, занималась. Ответственности она не боялась, но по временам с сомнением думала: «Справлюсь ли? Здесь нужен человек стальной воли и упорства, способный воодушевлять и увлекать других». Она видела эти качества у многих — у Айи, Ояра, у Петера Спаре, Аустры, а себя рядом с ними чувствовала маленькой и слабой. Она сама не знала, что в ней за внешней хрупкостью скрываются и незаурядная сила воли и упорство. Но это видели и знали другие, те, кто должны были это видеть.

Уже за полдень Ояр и Рута остановились отдохнуть у Биргелей. Самого хозяина дома не было, повез на заготовительный пункт зерно. Жав Биргель учился в Лиепае и жил там у своего дяди Жана Звиргзды. Рита окончила весной курсы и работала на соседнем молочном заводе помощником директора.

«Какая ясная, светлая, — подумала Рута, глядя на нее уже глазами старшей женщины. — Что за глаза — точно два золотых солнышка… так и кажется, что они готовы осветить и согреть весь мир».

У Риты на столе, между книгами и безделушками, стояла фотография в деревянной полированной рамке — молодой моряк в матроске с орденом Отечественной войны и партизанской медалью на груди.

Заметив, что Рута увидела фотографию Иманта Селиса, Рита покраснела и начала быстро объяснять:

— Это он осенью, когда вернулся из плавания, приезжал сюда погостить. Прямо ужас какой высокий стал. Десять дней работал у нас в поле. Хотел помочь и во время молотьбы, да уезжать надо было.

— Как вы думаете сейчас хозяйничать? — переменила тему разговора Рута, чувствуя, что Рита много рассказывать об Иманте не станет. — Жан в школе, ты работаешь на молочном заводе… не тяжело будет отцу с матерью одним управляться?

— Конечно, не легко. У нас дома все говорят, что надо скорее организовать колхоз. Некоторые соседи тоже согласны объединиться. Если бы и остальные согласились, то к весне у нас был бы колхоз.

— А что говорит мать?

— Мама-то первая согласилась. Отец больше сомневался, но и он, когда познакомился с уставом артели, стал соседей уговаривать.

Услышав, о чем идет разговор, к ним присоединился Ояр.

— Если вы организуете колхоз, я обещаю, что мой завод возьмет над ним шефство, — сказал он. — Я серьезно говорю! Поможем вам ремонтировать сельскохозяйственные машины, общими усилиями проведем во все дома и хозяйственные постройки электричество, а там еще в чем-нибудь поможем. Хорошая будет жизнь.

— Почему ей не быть хорошей — без помещиков, без господ, — согласилась Лавиза Биргель. — Я все время об этом говорю.

Гостей не отпустили, пока они не закусили вместе с хозяевами. Рита написала брату записку, а мать собрала целую корзинку разных гостинцев. Ояр обещал самолично вручить все Жану.

5

— Господь один ведает, что только из этого ребенка выйдет, — вздыхала старая мамаша Акментынь, наблюдая за первенцем Марины и Криша. — И умный и здоровый — на десятом месяце бегать стал, — но разве такая маленькая головка удержит все, что в нее пичкают?

Маленькому Валерию в июне уже исполнился годик. Мать называла его Валенькой и Валькой, бабушка — Валитом, а отец шутя величал Валерием Кришевичем. Бабушка, которой больше всех приходилось бывать с мальчиком, иначе с ним не разговаривала, как по-латышски. Марина, та учила все предметы называть по-русски, но Валерик и не думал смущаться: с матерью он лепетал по-русски, а бабушке отвечал только по-латышски, и не было еще случая, чтобы он сбился.

— Обезумели, как есть обезумели, — причитала мамаша Акментынь. — Такого малышку сразу обучать двум языкам — где это видано? Этак он ни одному как следует не научится. Будет как столпотворение вавилонское… Людям на посмешище. Криш тоже хорош: как заговоришь с ним о чем-нибудь таком, он только скалит зубы. Больше ничего от него не добьешься.

— Чего ты все беспокоишься, мать? Валерий скоро будет для вас с Мариной переводчиком, — отшучивался Криш. — Тогда больше не придется вам объясняться с помощью пальцев.

— Так уж и пальцами! — вскинулась Марина. — Первое время — пожалуй, но теперь вполне прилично объясняемся.

Это была правда: за полтора года они обе кое-чему научились и могли столковаться довольно быстро. Одно слово русское, другое латышское, между ними выражения, которых не найти ни в одном словаре (слова с латышским корнем и русским окончанием или наоборот), понятные только им одним, — и средства общения были обеспечены. Со стороны это могло показаться очень смешным, но необходимость заставляла забывать о смешной стороне и больше думать о практических результатах. Важно было понимать и быть понятой, а этого они достигали вполне.

Подобно многим свекровям, у которых с женитьбой сына не все получилось так, как было задумано, мамаша Акментынь вначале довольно нелюбезно и выжидательно отнеслась к Марине. Долго изучала ее и по мелким наблюдениям составляла представление о характере невестки. Если бы и Марина проявила такую же сдержанность и замкнутость, то их отношения, вероятно, стали бы несносными, а Криш Акментынь очутился бы в таком же положении, как зерно между двух жерновов. Размолоть бы его не размололо, — не позволил бы его жизнерадостный характер, — но маневрировать и лавировать пришлось бы на каждом шагу. Марина избавила его от такого испытания. Понимая, что первый шаг надо сделать ей, она своей прямотой, своей непритворной искренностью достигла того, что старуха мало-помалу начала оттаивать. Акментыниене убедилась, что веселость, а иногда и беспечность Марины выражают не легкомыслие, а только избыток молодости.

Жена и мать рабочего, она больше всего боялась, как бы невестка не оказалась лентяйкой, неряхой, белоручкой — мужу придется ухаживать за ней, как за барыней. Но и эти страхи скоро улетучились: Марина сама готовила обед, сама штопала, чинила и стирала и деньги на ветер не бросала. Криш всегда был опрятно одет, в квартире все блестело, в семье все были довольны.

Шаг за шагом, слово за словом — и они подружились. Благотворное влияние Марины Акментыниене заметила, во-первых, на своем сыне: Криш и раньше не был особенным любителем выпить, но теперь он водки и в рот не брал, только по праздникам выпивал кружку пива, после чего заводил какую-нибудь старую моряцкую песню (он знал их пропасть, как всякий лиепаец). Старуха это оценила. Узнав, что родители Марины погибли во время войны, она поняла, что на нее ложится еще одна обязанность: надо заменить бедняжке мать, чтобы она не чувствовала себя здесь, как на чужбине. Что ни говори, а все не на своей сторонке…

Осенью Марина поступила преподавательницей в русскую школу-семилетку, и это еще больше возвысило ее в глазах свекрови. Но подлинное счастье и смысл жизни она обрела с рождением Валерия. Бабушка без всякого стеснения деспотически завладела внуком, даже родителям его не доверяла.

— Откуда вам знать, как надо обращаться с такими малютками? С него ни на минутку глаз нельзя спускать.

И она рассказывала всякие страшные истории, в которых фигурировали обожженные личики, сломанные ручки и ножки, горбуны, ставшие несчастными на всю жизнь из-за небрежности родителей.

Но Валерий уже к концу первого года так и норовил взобраться куда-нибудь повыше. При виде внука, стоящего без поддержки на стуле или диване, гордого своим подвигом, у бабушки от страха подкашивались ноги. Ясно, что она вконец избаловала бы внука, но не зря Марина была педагогом: чем старше становился Валерий, тем заметнее сказывалось ее влияние на ребенка.

Так жила эта семья, к которой приехали вечером 6 ноября Ояр и Рута. Акментынь с Мариной ушли на торжественный вечер и могли задержаться до полуночи, если бы Жан Звиргзда, которого Ояру удалось еще застать дома, не побежал сообщить им о прибытии гостей. Первая, сразу же после торжественного заседания, пришла Марина. Оставив Ояра с Акментыниене, они обе с Рутой, захватив с собой Вальку, убежали в соседнюю комнату и целый час проговорили неизвестно о чем.

— Марина, да ты помолодела на пять лет, — сказала Рута.

— Я и тогда была не очень старая, — смеялась Марина. — А помнишь Урал, помнишь, как мы после госпиталя дожидались поезда, чтобы вернуться на фронт… Тогда была весна, но ты почти не улыбалась. Сердце тосковало по пропавшем друге. Ну, как вы с ним? Не деретесь?

— А вы?

— Спроси лучше Вальку. Ты что, Валюнчик, трешь глазки?

— Бай-бай…

— Хорошо, сынок, сейчас мы тебя уложим.

Тем временем Ояр беседовал с бабушкой о жизни, о международном положении.

— И чего этой Америке нужно, что она не может никак уняться, — спрашивала Акментыниене. — Что, у ихних министров в Нью-Йорке хлеба, что ли, не хватает, — не дают и не дают покоя другим государствам! Как шелудивый пес — только и ищет обо что потереться.

— Хочется весь мир в свои руки заграбастать, — ответил Ояр. — Хотят все человечество запугать атомной бомбой, потому что сами трусят. Кризис наступает, опять будет безработица и разруха, потому и ненавидят и завидуют, что у нас нет никакого кризиса. Не хочется ведь признаться, что у них устройство хуже, чем у нас. Вот и шумят.

— Или эти англичане… У самих в брюхе, как у выпотрошенной трески, а они еще про войну болтают, ужас, до чего горазды других науськивать. Разве нельзя внушить им, чтобы успокоились? Неужто позабыли, что получилось у Гитлера? Так ведь кончится и с другими, коли им вынь да положь войну.

— Обязательно, если до того дело дойдет.

— Болтают, будто Трумэн — латыш, из земгальских баптистов. Тогда и дивиться нечему, что он такой дурной. У нас в Лиепае, давно это дело было, собрались на мосту, все в белых простынях, и хотели вознестись на небеса. Ничего у них не вышло, только людей насмешили. Видать, эти американские баптисты не лучше наших.

Ояр громко рассмеялся. За разговором он не заметил, как вошли Криш Акментынь и Жан Звиргзда. Корзина в руках у Акментыня объяснила причину его задержки: встречу со старыми друзьями надо было отпраздновать честь-честью.

Когда маленького Валерия уложили спать, взрослые сели за стол, и до поздней ночи не умолкал разговор в квартире Акментыня. Пока вспоминали партизанские дни и всех старых друзей, пока рассказывали, что каждый за это время успел сделать, как жил и работал, — в городе потухли огни, шум утих и только рокот морских волн, как вздохи вселенной, звучал в ночи.

Они были удовлетворены своей жизнью, уверены в своем будущем и с глубоким, непоколебимым спокойствием, свойственным только сильным, сознающим свою силу и правоту людям, вместе со всей своей страной прислушивались к темному, хаотическому шуму, который долетал с Запада. Пусть ворчит, пусть грозит одряхлевший старый мир, нас тебе не настигнуть. Тебе суждено сгинуть с лица земли, и ты сгинешь, как записано в книге твоих судеб. А мы пойдем дальше, отряхнув твой прах со своих ног.

Звиргзда показал полученное им вчера от Савельева письмо. Савельев работал инженером на большом заводе в Кузбассе. Недавно перевез туда семью. Он не забыл никого из старых боевых товарищей, обо всех спрашивал и просил всем передать привет.

— Давайте ответим ему коллективным письмом, — предложил Акментынь. — Грех порывать старые связи, да еще такие связи. Пусть видит, что от Кузбасса до Лиепаи совсем не так далеко.

— Во всяком случае гораздо ближе, чем от Лиепаи до Швеции, — сказал Ояр.

Предложение Акментыня всем понравилось. Писала Марина, как самая сильная в русском правописании, но в конце каждый приписал еще несколько строк собственноручно. Письмо получилось солидное.

Был уже четвертый час, когда Звиргзда ушел домой. Рута легла с Мариной, а Акментыню с Ояром постелили в общей комнате на полу. И это было как нельзя более кстати: можно было поговорить еще часок. Акментынь рассказал про свою работу. На землечерпалке он больше не работал — перевели в отдел кадров управления порта.

— Послушай, Криш, когда ты успел отпустить усы? — поинтересовался Ояр.

— Марина меня в конце концов амнистировала, — засмеялся Акментынь. — Всемилостивейше разрешила отпустить. Сказала, что мне они идут. Ведь золото, а не жена?

Но Ояр и сам давно понял, что в этом доме живет дружная семья.

Они проспали до десяти часов. Женщин уже в восемь разбудил Валька. Позавтракав, они вчетвером пошли прогуляться по разукрашенным флагами, празднично оживленным улицам. Потом отправились на пляж и сами не заметили, что зашли довольно далеко. Акментынь показал рижанам мрачную, одинокую дюну, которая, как старинное военное укрепление, тянулась вдоль берега.

— Знаете, что это за место? Здесь осенью сорок перового года фашисты расстреливали наших. Прошлой осенью ветер сдул песок и открыл кости. Говорят, что и Бука был здесь расстрелян — один из первых. Точно никто не знает, но как бы там ни было, это место для нас свято.

Они сняли шапки и стояли с непокрытыми головами, молча думая об одном — о драгоценных великих жертвах, принесенных народом в борьбе за свою свободу.

— Безумец, кто думает, что ее можно у нас отнять.

Глава вторая

1

Зимним вечером Эрнест Чунда, выгрузив на станции воз березовых кругляков, сел на дровни и, не понукая, пустил лошадь — домой сама добежит. Особенно спешить было некуда: приедешь очень рано, сейчас же заставят натаскать воды в большой котел для варки месива, рубить дрова или чистить хлев. Старый Лиепинь уж умудрится найти что-нибудь: ему лишь бы зять ни минутки не сидел без дела. Да и старуха не лучше. Приторно-ласковый тон ничего еще не значит.

«Эрнестынь, ты не сбегаешь в погреб? Эрнест, милый, будь такой добренький, привяжи в саду веревки для белья… Ты рессорную тележку смазал? После обеда надо бы в лавку съездить… Эрнестынь, зятек…» Перворазрядные эксплуататоры, настоящее кулачье. И кого эксплуатируют — своего же человека, которому придется в конце концов тащить на себе все хозяйство. Загоняют, все соки выжмут, а ты потом заботься о них на старости лет. Такие долго живут…

Чунду обогнало несколько упряжек. Он сердито посмотрел им вслед: мчатся как угорелые, торопятся, пока лавку не закрыли. За водкой, за чем же еще. Ему вот хоть и не будь ее. Задумавшись, он стегнул кнутом по снегу, и лошадь (вот глупая скотина!), решив, что это относится к ней, перешла на рысь. Пришлось попридержать.

— Куда ты, дура! И так успеем — ты к кормушке с овсом, а я к жене. А в баню тебе, скотине, идти не надо.

Началось это еще с прошлого лета, когда Чунда потерпел неудачу со своими грандиозными планами. Прежний председатель волостного исполкома Закис вскоре после того, как его приняли в партию, был назначен парторгом, но Чунда тщетно пытался занять его место. Наверно, зять Закиса, Петер Спаре, который иногда бывал здесь, постарался расписать прошлое Чунды. Председателем исполкома утвердили новосела Цирцениса, а про Чунду в уезде и не вспомнили.

Надо сказать, в то время Лиепини и Элла крепко надеялись, что он станет хозяином волости. Две недели старики ворковали, как голуби, и дорогим зятьком называли, и не донимали черной работой. Потом все сразу изменилось. Старуха несколько дней не глядела даже в его сторону, старик стал покрикивать, словно барский приказчик на крепостного, а Элла прямо в глаза сказала:

— Из тебя, видно, уж ничего путного не выйдет.

Стать рядовым активистом Чунде не хотелось; это полезно новичкам, рассуждал он, которые ничего еще не смыслят в политической деятельности, для них это и начальная школа, и практика, и тренировка. А работник с богатым опытом только сойдет на нет, деквалифицируется на такой роли.

Зато осенью, когда начали организовывать окружные комиссии по выборам в Верховный Совет Латвийской ССР, пришлось ему раскаяться: поработал бы до этого несколько месяцев как активист, показал бы свои организаторские таланты, тогда бы его наверняка выбрали членом избирательной комиссии, а может быть и председателем. Ничего не было бы удивительного, если бы на предвыборном собрании какой-нибудь человек с головой назвал его фамилию: вот у нас есть подходящий кандидат в депутаты… И такой благоприятный случай упустить из-под носа. Чунда ругал и грыз сам себя и с досады не пошел ни на одно предвыборное собрание.

Когда объявили план лесозаготовок, он сразу сообразил, что выполнять норму придется ему одному: не таков Лиепинь, чтобы морозить в лесу свои старые кости. В прежнее время были на это батраки, при немцах — пленные, а теперь — зять. Ну, что же, зато у тебя красивая жена, зато тебя кормят и одевают, а если придет охота выпить — найдется для тебя и водка.

Поживей беги, мой коник,
Нас с тобою дома ждут,—

затянул было Чунда, но на душе такая горечь была, словно едким дымом подавился. И замолчал. Только снег визжал под полозьями да каркали вороны. Полный красный месяц вышел из-за рощи и уставился ему в глаза.


Во дворе его встретил тесть. Первым делом спросил:

— Сколько раз за день обернулся?

— Как всегда — три, — отрывисто ответил зять, распрягая лошадь. — Пять плотных кубометров. Если так каждый день, через неделю норма будет вывезена.

— Смотри ты мне лошадь не запори, — ворчливо сказал Лиепинь, — куда спешишь? Лучше лишнюю неделю поездить. Дорога еще до конца февраля продержится.

Обошел кругом лошадь, пощупал спину под седелкой: не натерта ли. Не помог даже упряжь отнести в сарай.

— Баню истопили? — опросил Чунда.

— Когда еще. Давно все попарились. Воды тебе оставили.

Чунда отвел лошадь в стойло, наскоро вытер ей запотевшие бока и пошел в дом. Элла с матерью, порозовевшие и разомлевшие после бани, повязав мокрые головы платочками, суетились в кухне.

— Ты ужинать с нами будешь или сначала в баню сходишь? — спросила Элла, равнодушно глядя на мужа.

— Сначала попариться надо, а то спина зудит. Как бы не завелись… — попробовал он пошутить.

— Тогда пойду соберу белье.

Элла вялыми мягкими шагами вышла из кухни. Чунда зачерпнул ковшом воду и стал жадно пить.

— Сходи, сынок, на колодец, парочку ведер принеси, — сказала Лиепиниене. — За ночь немного согреется, скорее вскипит.

Чунда взял порожние ведра и вышел во двор. Полный яркий месяц уже на добрую пядь поднялся над вершинами деревьев и стал из красного желтым. Вокруг колодца наросла толстая неровная ледяная корка. Обледеневший сруб еле возвышался над землей.

«Всю неделю не скалывали, меня ждали. Пока не свалится кто-нибудь, холодной воды наглотается. — Он поскользнулся, наливая ведра, и еще больше обозлился. — Командиры… Распорядитель на распорядителе… Был бы я в партии…»

Что бы он тогда сделал, Чунда не придумал. Ставя в кухне на скамейку полные ведра, плеснул немного на пол. Лиепиниене метнула в его сторону разъяренный взгляд, хотела что-то сказать, но вовремя сдержалась: потемневшее лицо зятя не обещало ничего хорошего.

Чунда взял белье, бритву и пошел в баню. Долго парился, ложа на полке, и до тех пор поддавал пару, что камни перестали шипеть. Неторопливо соскреб отросшую за неделю щетину, провел рукой по подбородку и еще раз прошелся бритвой, пока он не стал гладким, как точильный брусок. Потом опять влез на полок и долго наслаждался ощущением полного отдыха.

Снаружи раздались шаги. Кто-то вошел в предбанник.

— Эрнест, ты еще моешься? — услыхал Чунда голос жены.

— А что же еще тут делать? — отозвался ом. — Неужели я не имею права попариться с мороза?

— Ну что ты говоришь, — ответила из-за двери Элла. — Мы думали, с тобой что стряслось…

Она ушла. Ее беспокойство польстило Чунде. «Ишь, испугалась… не стряслось ли… Не все, значит, равно, польза от меня все-таки есть…»

Он засмеялся, вытянулся во весь рост, с удовольствием вдыхая теплый, пахнувший прелым березовым листом воздух.

Поужинав в одиночестве, Чунда пошел в спальню почитать газету. Элла сидела перед зеркалом и накручивала волосы на папильотки. Расма, не находя себе места, подбегала то к одному, то к другому, пока Чунда не посадил ее на колени.

— Ну, что скажешь? Что ты сегодня делала?

— Дядя Эрнест, покажи мне лисичку и волка.

— А, вон тебе чего? Ну хорошо, давай вместе посмотрим, как волк рыбу ловил. — Он отыскал книжку с картинками и стал ее перелистывать.

— У волка хвост примерз к проруби! — радостно крикнула девочка и оглянулась на Чунду: понял, какая она умница, вспомнила, о чем они вместе читали. Чунда погладил ее по головке и сделал серьезное лицо.

— Примерз. Так примерз, что нельзя было оторвать. Так ему и надо, серому. Ну, а потом такую трепку ему задали, что шерсть во все стороны летела.

— Как пух из подушки, когда мама бьет! — радовалась Расма.

— Как пух из подушки. Только подушке не больно, когда ее взбивают, а у волка все кости болели.

— Дядя Эрнест, а тебе больно, когда тебя бьют?

— Конечно, больно. Только я никому не позволяю себя бить.

— И маме не позволишь?

Чунда покосился на Эллу, но та была увлечена своим занятием и не следила за их болтовней.

— И маме, — ответил он тихо. — Никому не позволю.

— И бабушке? — допытывалась Расма, — и дедушке, и дяде Закису?

— Я сказал — никому не позволю.

Расма потрогала Чунде лицо, подергала за уши, потом ухватила кончик носа и зажала ноздри. Когда он заговорил, девочка рассмеялась до слез — такой у него был смешной голос.

— Почему у тебя такой большой нос, дядя Эрнест?

— Потому что я сам большой. У больших у всех большие носы.

— А когда я вырасту большая, у меня тоже будет большой нос?

— Не такой большой, как у меня.

— А какой же?

— Ну, такой, как у мамы.

— И я буду большая, как мама?

Кончив свой ночной туалет, Элла отвела Расму в горенку к старикам, где она спала с тех самых пор, как Бруно Копиц начал приходить ни ночь к Лиепиням. Девочка упрямилась, ей хотелось поиграть еще с дядей Эрнестом.

Наутро Лиепинь сидел за завтраком сердитый, нахмуренный. Старуха, догадавшись о приближении момента, когда старик начнет отводить душу разом за всю неделю, сидела как ни в чем не бывало, только изредка краем глаза посматривала на мужа и на зятя. Поели молча. Одна Расма, сидя на коленях у матери, щебетала как птенец, но никто не обращал на нее внимания.

Лиепинь рыгнул, отодвинулся от стола и взял трубку. Долго подыскивал подходящие для начала слова поехиднее, но ничего особенного, нового в голову не приходило.

— Так хозяйничать не годится, — наконец, заговорил он. Несколько раз сердито потянул из трубки так, что в чубуке захлюпало, и глянул одним глазом куда-то вбок. — Недаром я говорил, нельзя постольку накладывать. У дровней полоз треснул. Натрешь вот лошади спину, а весной неизвестно, кого в плуг впрягать. Самому разве надеть хомут на шею?

— Который полоз? — встрепенулся Чунда. — Я вчера ничего не заметил.

— Где тебе заметить, — уже гремел Лиепинь. — Орудуешь так, будто больше одного дня жить тут не собираешься. Если не смотреть каждую минуту, такой цирк устроил бы… Не знаю, что ты будешь делать, когда придется одному хозяйничать. За год все спустишь. Прямо иной раз сомнение берет: и как на такого дом оставить?

— Что же ты, Эрнест? — Элла с укором посмотрела на Чунду. — Пора бы усвоить… Сколько тебя отец учил.

— У него не это в голове, — поддала жару Лиепиниене. — Где ему про такие мелочи думать. Взять хоть крышу у клети… Сколько раз говорила — заделать надо, и доски есть под рукой. Как об стену горох. А крыша протекает. Скоро хлеб негде будет держать.

— Поезжайте в лес, а я крышу заделаю, — буркнул Чунда. — Не могу я надвое разорваться.

— Там и работы на час, не больше, — сказал Лиепинь. — Будь я помоложе, давно бы сам сделал. А теперь где же — упадешь, разобьешься… Хотя иные, может, только того и дожидаются.

— Послушайте, черт вас дери! — выйдя из себя, крикнул Чунда. — Имею я право отдохнуть хоть раз в неделю или нет? И кто я вам, наконец, зять или батрак? Чего вы на меня наскакиваете? Досадно, что я один день не поработаю? Лошади и той дают отдых, а мне нет…

— Тогда не следовало жить в деревне, работал бы лучше где-нибудь на фабрике, — не утихал Лиепинь. — Там как гудок прогудел, и отдыхай. А нам так нельзя.

Чунда встал и махнул рукой.

— Что я буду с вами языком трепать. У вас одна забота: как бы из меня побольше выжать. Однако напрасно вы думаете, что мне деваться больше некуда. Человек я свободный, если мне где не понравилось, я другое место найду.

Он так и сделал. Набросил на плечи полушубок, надел шапку и выбежал во двор. В комнате наступило тяжелое молчание. Всем было неловко смотреть друг другу в глаза.

— Не надо было так на него накидываться, — заговорила, наконец, Элла. — Рассердится, наделает глупостей.

— Не наделает, — зло засмеялся Лиепинь. — Побегает-побегает, пока жрать не захочется, к обеду тут как тут будет. Видал я таких.

— Не стоило бы больше об этом говорить, — просительным тоном сказала Элла. — Подумали бы о том, что мне с ним жить.

— Что я такого особенного сказал? — удивился Лиепинь.

— Ну как же — одно и то же, одно и то же…

— Не нравится, когда говорят, пускай делает, как его учат. Я не плохое говорил, я из него хозяина хочу сделать. Давно пора бы понять. Не простая это штука хозяином стать.

2

Выскочив из дому, Чунда пошел куда нети понесли. Ни разу не оглянувшись, он шагал и шагал, сначала по аллее к большаку, потом прошел изрядное расстояние в сторону волостного исполкома; дойдя до первого перекрестка, свернул направо, опять не думая, почему именно в эту сторону, и зашагал дальше. Он никак не мог остыть, все продолжал про себя спорить с домашними.

— Ах ты, образина, — вполголоса бормотал он. — Боится дом оставить. А что вы будете делать, если я сам его не возьму? Засолите, что ли? Может быть, в могилу с собой захватите? Нашли дурака — крышу им чини в воскресенье! Этак, пожалуй, один раз согласишься, они тут же еще что-нибудь придумают. В струнку перед ними вытягивайся, а тебе и спасибо не скажут. Эллочка тоже хороша: как отец заведет свою песню, она ему в тон своим сопрано подтягивает. Заодно с ними поедом ест… Вечером опять и добрая и ласковая. «Я ничего плохого не думала, потерпи немного, Эрнест, скоро все будет по-другому».

Когда это будет — лет через десять, не раньше, и то кто-нибудь из них останется, будет кому пилить. Нет, больше этого нельзя терпеть. Или обращайтесь по-человечески, или разойдемся. Элла как хочет: или со мной уходит, или остается. Когда стариков возле не будет, и она по-другому запоет, по-моему. Стариков я к себе и на порог не пущу. Нет и нет!

Последние слова он выкрикнул так громко, что сам испугался. Еще больше он испугался, когда увидел в пяти шагах от себя парторга волости Закиса, который шел навстречу.

— Чего нет? — спросил Закис, широко улыбаясь из-под усов.

— Так это я, сосед… Мало ли у рабочего человека забот… — и чтобы повернуть разговор на другое, спросил. — Куда так торопитесь, сосед, в воскресенье?

— Да вот хочу поглядеть, как волость живет. Узнать, все ли очнулись от медвежьей спячки, или кого надо еще разбудить.

— Ну и как же? — приноравливаясь к его тону, спросил Чунда.

Они остановились посреди дороги.

— Ничего, начитают просыпаться. Если так дело пойдет, к весне в волости будет кое-что новое.

— Например? — пытливо спросил Чунда.

— Пожалуй, будет у нас свой колхоз.

— Вон вы куда метите!

— Да, к тому дело идет. Двенадцать крестьян уже согласны вступить. Если еще двенадцать присоединятся, тогда можно начинать. Жизнь на одном месте стоять не хочет.

— И вы тоже вступаете?

— Как же иначе. Первым запишусь.

— А Цирценис… председатель?

— Он в другом конце волости живет, пусть свою артель и организует. А вы как, сосед, смотрите на это дело? Долго еще думаете мучиться на лиепиньской земле? Никакого смысла нет.

— Какой там смысл, — согласился Чунда. — Я колхозы видал. В годы эвакуации бывать приходилось и за Уралом и ближе. В одном колхозе меня председателем хотели выбрать, но я занимал тогда крупную должность на большом оборонном заводе.

— Если Лиепинь не войдет, их земля будет как остров посреди озера, — сказал Закис. — Кругом все крестьяне с охотой вступают. Смешно ведь будет: со всех сторон на тракторах выезжают, а вы посредине за сохой плететесь. Куда это годится?

— Никуда не годится, — опять согласился Чунда. — Я, как глубоко советский человек, хорошо это понимаю. Лично я ничего не имею против, но вот вопрос — что старики скажут. На них иногда дурь находит…

— На кулаков все оглядываются, так, что ли?

— Есть такой грех, как говорится.

— Беседуйте понемножку, время еще терпит. Если решат, скажете мне. Стыдно будет, если мы вдвоем старикана не убедим.

Закис спросил Чунду, как у него идут дела с лесными работами. Услышав уверения, что к следующему воскресенью норма будет выполнена, похвалил его и попрощался.

«А он не такой уж пустой человек, — подумал Чунда. — Проворный — успел и о колхозе подумать. Что же, и организуют, и заживут… Почему и не быть колхозу в Упесгальской волости…»

Все, что он сейчас услышал, снова взволновало его. Но это было не то чувство, с которым он выбежал давеча из дому. «Эх, если бы удалось уговорить Лиепиней пойти в колхоз! Тогда бы не пришлось ждать десять — пятнадцать лет, пока избавишься от стариковских капризов. Свободный человек, полноправный член коллектива. Ах, какие возможности выдвинуться, какие перспективы перед способным организатором открываются!»

Дойдя до леса, Чунда повернул обратно к дому, не очень торопясь, впрочем, чтобы успеть подобрать и взвесить все доводы, которые должны убедить Лиепиней. Сознавая всю важность предстоящего разговора, он даже попробовал прорепетировать его: сам задавал вопросы и сам же на них отвечал, спорил с собой и, наконец, припер своего невидимого противника к стенке: «Твоя правда, Эрнест, пиши заявление от всей семьи».

Но когда он пришел домой и увидел опять те же самые лица, которые так сердито смотрели на него утром, Чунда упал духом и, следуя примеру искушенных дипломатов, отложил серьезный разговор. Лучше потом, когда у остальных прояснится настроение. Ждать бы пришлось до самого вечера, если не дольше, но тут Чунде пришла в голову счастливая мысль. Он разыскал приготовленные дощечки и гвозди, взял молоток и взобрался на крышу клети. Почти час проработал не переводя духа и заделал, наконец, злополучную дыру. «Ради великого дела можно и пострадать, — с сознанием собственного благородства думал он, — колхозное добро беречь надо».

Когда крыша была почти починена, во двор вышел Лиепинь посмотреть, как двигается работа, и сам придержал лестницу Чунде.

— Осторожнее, осторожнее, Эрнест, — предупредил он — тут одна перекладинка подгнила. Сам видишь, не стоило такой шум поднимать. Оглянуться не успел — и работа сделана.

Он примирительно улыбнулся. Улыбнулся и Чунда, хотя после принесенной жертвы он не расположен был к этому.

— Заделано прочно, — скромно сказал он. — Теперь никакой дождь не страшен.

Теща тоже благосклонно смотрела на зятя и даже не послала за водой. Но Чунда оказался настолько догадливым, что без напоминания взял ведра и пошел к колодцу. Тут и Элла улыбнулась и задорно подмигнула ему.

За обедом Чунда пошел в наступление.

— Великие дела творятся на свете. Люди с каждым днем становятся умнее и устраивают свою жизнь по-новому.

— Это по-каковски еще? — не вытерпев, спросила Лиепиниене.

— В нашей волости, можно сказать под самым нашим носом, колхоз организуют. Я давеча с Закисом разговаривал. Желающих много, но принимают только самых надежных крестьян. Нам тоже предстоит вступить. Я, с своей стороны, дал согласие, так что к весне заживем по-новому.

Лиепиниене побледнела. Старик побагровел, как петушиный гребень. Элла безмолвно смотрела на мужа неприязненным взглядом. Все перестали есть.

— Колхоз, говоришь? — медленно, задыхаясь, проговорил Лиепинь. — Согласие дал? Да ты нас со всей шкурой продал, не спросившись, хотим ли, не хотим… Это же разбой!.. В дом умалишенных тебя надо отправить!

— Ну, ну, полегче, — пробормотал Чунда. — Чего так расходились?

— Он и правда с ума сошел! — обретя дар речи, крикнула Лиепиниене и заголосила: — Боже ты мой, боже, и что теперь будем делать! Придут, выгонят со двора, заставят жить в землянке, отдадут наш дом голодранцу какому-нибудь!..

— Какое ты имел право!.. Как ты посмел это сделать!.. — с натугой вопил старик. — Грабители только так делают… Под суд надо отдать… За мошенничество, за растрату чужого имущества. Преступник ты — больше никто… Для того я тебя в семью принял, чтобы ты меня на старости лет нищим сделал? Нет, покуда я жив, ни в какой колхоз не пойду. Выписывай меня, сейчас же выписывай. Беги скорее к Закису и скажи, чтобы он мою фамилию в свои списки не ставил.

— Беги скорее, пока не поздно, — стонала Лиепиниене. — Может, не успел записать нас в эти грамоты.

— Эрнест, неужели это все правда… про колхоз? — дрожащим голосом спросила Элла.

— Ну да, правда, — пожимая плечами, ответил Чунда. — Колхоз будет. А ваша земля на самой середине находится, вам теперь деваться некуда, как ни вертите. Честное слово, не понимаю, чего вы все так нервничаете. Другие бы радовались, не всякому такое счастье выпадает.

— Смотря что называть счастьем. Я никак не думала, Эрнест, что ты такой легкомысленный. Поговорил бы хоть сначала с домашними.

— Я начал говорить, но вы такой вой подняли, словно на похоронах.

— Я тебе запрещаю вести такие разговоры в моем доме, — снова закричал на него Лиепинь.

— Говорить ты, старик, никому не запретишь, — хладнокровно ответил Чунда. — Подумаешь, султан какой. Пока я говорю, ты молчи и жди, когда тебе дадут слово… У вас, правда, как в сумасшедшем доме. Я вам всем заявляю: колхоз дело хорошее. Сами вы не зияете, чего брыкаетесь. Заладили одно: «не хотим, не хотим, не хотим», — передразнил он. — Как маленькие.

— Я про этот колхоз слышать не желаю, — чуть сбавив тон, но все еще сердито сказал Лиепинь. — А если уж я не имею права приказывать в своем доме, то Христом-богом прошу: не говори ты при мне об этом.

Значит, нет? — угрожающе спросил Чунда.

— Нипочем, — ответил тесть.

— Ну хорошо, теперь я знаю, что мне предпринять.

Элла отчаянно моргала мужу, стараясь его унять: она чувствовала, что совершается что-то непоправимое. Но он не обращал внимания на ее знаки.

— Если вы отказываетесь идти в колхоз, тогда и я отказываюсь жить с вами. Ни одного дал больше не останусь у вас в батраках. Себе и жене заработаю на хлеб в любом месте. В последний раз спрашиваю: пойдете или нет?

— Нипочем не пойду, — повторил Лиепинь.

— Хорошо, — сказал, поднимаясь из-за стола, Чунда. — Все понятно. Завтра можете сами ехать в лес, гражданин Лиепинь. Только смотрите, чтобы лошади спину не натерло. Она у вас нежная.

— Вон из моего дома, безбожник! — снова потеряв самообладание, заорал Лиепинь. — Видеть тебя больше не хочу.

— Мало ли чего ты не хочешь! — Чунда кивнул Элле: — Начинай собираться, жена.

— Куда собираться? — встревожилась Элла. — Что ты хочешь делать?

— Мы сегодня же уезжаем отсюда.

— Что ты, Эрнест? Куда мы поедем?

— Туда, где меня не будут унижать.

— Ты уж не выдумывай, Эрнест.

— Ты отказываешься ехать?

— Если бы я еще знала, куда и что нас ждет… А так разве можно? И тебе бы лучше успокоиться, хорошенько все обдумать, когда голова поостынет… Отец скоро перестанет сердиться.

— Не хочу, чтобы у меня голова поостыла. Если вам нравится, можете положить свои мозги в погреб на лед. Их и крысы не тронут — очень уж плесенью от них несет.

Он ушел в спальню и начал энергично укладывать в мешок свои вещи. Время от времени он с горьким упреком в глазах оглядывался на Эллу. Она сидела на кровати и молчала.

— Так. Теперь можно идти. Желаю счастья, дорогая женушка.

— Эрнест, — жалобно зашептала Элла. — А как же я? Зачем ты меня бросаешь?

— Я тебя звал, могу еще раз повторить. Но если тебе кружка молока дороже мужа…

— Ты меня бросаешь? Совсем?

Чунда поглядел на Эллу и разжалобился.

— Если, конечно, ты меня любишь… можешь приехать в любой момент. Как только устроюсь, напишу. И он ушел.

3

Обычно Ояр уходил по утрам из дому раньше Руты, потому что на заводе работать начинали в восемь часов. Только по понедельникам они выходили вместе, и Ояр провожал Руту до райкома комсомола. Она имела обыкновение составлять в этот день план работы на всю неделю и потому приходила за час до начала занятий; пока молчали телефоны и не было посетителей, Рута просматривала свои заметки, самые важные и неотложные вопросы, которые следовало разрешить в ближайшее время, распределяла по дням.

В воскресенье они с Ояром были на Киш-озере, катались на буере Юриса Рубениса; вечером пошли в театр, смотрели один из замысловатых современных балетов, от которых больше получал наслаждения глаз, чем ухо: красочные декорации, великолепные костюмы, виртуозные танцы… и ни одной запоминающейся мелодии.

— Когда тебя ждать вечером? — спросила Рута Ояра.

— Часам к одиннадцати, наверно, буду, у меня сегодня семинар по международному положению. Если тебе скучно будет…

— Когда мне скучать, Ояр. А сегодня к тому же я принимаю дела райкома.

— По акту или на честное слово?

— Это уж позвольте звать нам с Айей, — преувеличенно серьезно ответила Рута.

Они кивнули друг другу на прощание, еще раз оглянулись — оба в одно время, — улыбнулись и пошли каждый в свою сторону.

В это утро и Айя пришла раньше обычного.

— Как вчера катались? — спросила она, снимая пальто.

— Такой день был, Айя, такой день, — и Рута с воодушевлением стала рассказывать о подробностях вчерашней прогулки. — Мы с Ояром решили непременно построить к будущей зиме буер. У меня за вчерашний день легкие столько свежего воздуха набрали, теперь на всю неделю хватит.

— Я бы тоже покаталась, но мой Андрей что-то капризничал, наверно зубки режутся. Ну, а если я не еду, Юрис из солидарности остается дома.

— Юрис, наверно, не нарадуется на него.

— Оба мы не нарадуемся. Ваг погоди, Рута, когда он подрастет немного и начнет гулять со мной, какие дела мы будем делать.

— Да, хорошо, — тихо сказала Рута, задумавшись о чем-то своем. — Может быть, и я когда-нибудь испытаю это.

Они сели за работу. С формальностями они покончили за каких-нибудь полчаса, тем более что Рута была знакома со всеми делами и во время болезни Айи два месяца замещала ее. Но Руте хотелось еще о многом посоветоваться, получить последние указания. И хотя Айя никуда не уезжала и оставалась работать в том же районе, так что и позвонить ей можно было и забежать к ней, но все-таки у Руты было такое чувство, как будто впереди ее ожидало плавание по бурному морю.

— Да не бойся, Рутыня, — ободряла ее подруга, — ты и фронт прошла и в партизанах была, что же теперь-то бояться? Главное, что нам всем постоянно надо помнить, это — не крохоборствовать, стараться не утонуть в мелочах. Они тебе не будут давать ни минуты покоя, но ты не бойся того, что их так много. Если ты пожертвуешь этим мелочам часа два в день, этого будет предостаточно. Но помни и о том, что иная на первый взгляд мелочь имеет принципиальное значение. Так вот надо уметь ее разглядеть острым взглядом, взглядом коммуниста.

Рута осталась одна. С чувством непривычного волнения взяла она трубку, когда ей позвонили из Центрального Комитета комсомола и поручили срочное задание. Это не был страх, или малодушие, или стремление убежать от трудностей — нет, скорее всего это было обостренное чувство ответственности, сознание, что от твоего успеха зависит в какой-то мере успех одного из великих и прекрасных начинаний эпохи.

— Выше голову! — сказала ей, уходя, Айя.

— Выше голову! — сказала себе и Рута. Она внутренне вся подобралась, как бы подставляя плечи для великой, почетной и трудной ноши, нести которую поручила вырастившая ее партия. Один этап будет пройден, начнется новый, еще более трудный и сложный, а когда будет завершен и он, никто не скажет ей: вот и все, теперь ты можешь остановиться, дальше пути нет… Никогда не будет конца пути развития и успехов советского человека. Не существует оград, загораживающих ему горизонт. Он шагает под солнцем, как исследователь, строитель и творец. Горы и моря расступаются, дают ему дорогу.


Поздно вечером возвращалась Рута домой. Голова у нее отяжелела, во всем теле чувствовалась глубокая усталость, но она была счастлива.

Холодный зимний воздух, словно чья-то ласковая рука, освежал своим прикосновением разгоревшееся лицо Руты. Так хорошо было идти по пустынной улице, хотелось продлить путь до дому.

«А почему бы и нет? Семинар у Ояра еще не кончился, а чай можно вскипятить в несколько минут».

Рута пошла по дороге, которой они с Ояром часто пользовались для воскресных прогулок. Снег перестал идти, на темном, почти черном небе заблистали бесчисленные звезды… И ей представился покрытый дерном шалаш в чаще дремучего леса… Кругом снег, вековые ели и в вышине, над уснувшей землей, звезды… Молодой партизан стоит на посту, охраняет драгоценную жизнь своих товарищей: ни один враг не подкрадется к умолкнувшему лагерю, рука злодея не застигнет героя…

Прекрасна была та жизнь, но теперь она во сто крат прекрасней.

Рута жадно вдыхала свежий ночной воздух, постепенно рассеивалась ее усталость. Новая жизнь радовалась тому, что она есть, что она существует.

Глава третья

1

Наконец-то в Упесгале состоялось долгожданное собрание, посвященное организации первого колхоза.

Индрик Закис немало поработал со своими ближними и дальними соседями. С каждым поговорил — и не раз поговорил. На первых порах его все засыпали вопросами. Но он давно уже начал подбирать нужную литературу — устав сельскохозяйственной артели, постановления правительства, книжки по специальным вопросам — и главные места назубок знал. А если на какие вопросы не мог ответить, обращался в уездный комитет партии.

Целый месяц волость кипела как в котле. В каждом доме велись страстные споры; все крестьяне разделились как бы на три лагеря: одни стояли за колхоз, другие руками-ногами отмахивались, а третьи говорили:

— Мы пока подождем, поглядим, что у них выйдет. Если что доброе, тогда и мы вступим, а если путаница получится, не нам ее распутывать.

Кулаки извлекали из закоулков памяти ульманисовских времен сказки и болтали всякие страсти: и жены-то в колхозах у всех общие, и если у кого есть одежа поновей — отнимут, отдадут лентяям; везде нужда-де и голод… Но эти россказни давным-давно потеряли свою силу, охотников слушать их находилось мало. К тому же многие упесгальцы во время эвакуации повидали настоящие колхозы и могли рассказать и про животноводческие фермы, и про колхозные электростанции, и про детские сады.

Такой серьезный вопрос нельзя было решать без ведома всей семьи, поэтому Закис настоятельно советовал тем, кто выразил желание вступить в артель, сначала поговорить с женами, а старикам — и с молодежью.

— Чтобы прежде всего вам было ясно одно: силой никого вступать не понуждают, — напоминал он каждому. — Только на строго добровольных началах. Кто сомневается если, пусть лучше не спешит, а то начнет других винить, что, мол, хитростью втянули его, простоту сердечную, в такое опасное дело.

— А в Сибирь не угонят, если откажемся вступить? — спрашивали некоторые.

— О каком же отказе может идти разговор, — отвечал Закис. — Отказываются тогда, когда человеку насильно навязывают или предлагают. А кому не предлагают, от чего же ему отказываться? В колхоз заявление надо подавать. Да не на словах, а на бумаге. За личной подписью. И в этой бумаге будешь вежливо просить, чтобы другие члены оказали такую любезность, приняли в сельскохозяйственную артель крестьянина такого-то. А коллектив еще поглядит, кто ты такой есть, обсудит твою просьбу и постановление вынесет. Не всякий еще достоин этого, не всякого примут в колхоз, так что вы со своим отказом не навязывайтесь — никого он не интересует.

— Так и правда, что только добровольно?

— Только так, не иначе.

В середине мая, когда сев был закончен, в воскресенье состоялось собрание инициаторов колхоза. Приехали из уезда и первый секретарь комитета партии, и председатель исполкома. Собрание началось в десять часов утра и затянулось чуть не до самого вечера. Некоторые семьи явились почти в полном составе, дома оставался кто-нибудь один — присмотреть за скотиной. Но все пришли с женами, как говорил Закис. Привел и он свою.

После краткого вступительного слова, в котором секретарь уездного комитета партии охарактеризовал всю важность предстоящего события и еще раз предупредил, что никого принуждать к вступлению в колхоз не будут, что каждый сам должен решить, как ему вперед вести хозяйство, собравшимся зачитали примерный устав сельскохозяйственной артели — сначала целиком, потом по пунктам, обсуждая и разбирая каждый по отдельности! После обсуждения каждой статьи Закис обращался к собранию:

— Всем ясно? Если что непонятно или хотите что изменить, говорите сейчас.

Но устав был написан так просто, ясно и понятно, что каждое слово в нем убеждало слушателей своей правотой и мудростью. Каждый пункт принимали открытым голосованием и шли дальше. Потом проголосовали устав целиком.

— А теперь, товарищи, обсудим некоторые практические вопросы, — сказал Закис. — Где у нас будет центр колхоза? Я, со своей стороны, предлагаю остановиться на усадьбе Лиепниеки. Не потому, что сам там живу, мне, может, придется и уйти оттуда, а потому, товарищи, что усадьба эта находится на самой середине нашего колхоза. И надворные постройки там самые подходящие для обобществленного хозяйства.

— Да там же коннопрокатный пункт, — возразил кто-то. — Усадьба в ведении Министерства сельского хозяйства находится.

— С министерством мы уже договорились, — объяснил председатель уездного исполкома. — Если в Упесгале будет колхоз, усадьба Лиепниеки передается ему, а коннопрокатный пункт объединим с другим каким-нибудь.

— Тогда и мудрить нечего, — раздалось несколько голосов.

Лиепниеки — самая подходящая усадьба для центра!

— К тому же народное достояние! У нас половина бедняков и батраков на нее работали!

— Значит, в Лиепниеках? — еще раз спросил у собрания Закис. — Других предложений не будет? Тогда с этим вопросом покончили. Теперь насчет животноводческой фермы. Обобществленный скот у нас будет находиться в одном месте, чтобы обеспечить надлежащий уход и присмотр. Потребуются большой скотный двор и помещения для переработки молока. Какие есть предложения?

В одном из последних рядов встал молодой парень.

— У меня есть предложение.

— Слово товарищу Чакстыню, — объявил Закис.

Адольф Чакстынь не был прирожденным оратором и потому страшно сконфузился и покраснел как рак.

— Я так думаю, товарищи… Мне так кажется, товарищи… насчет фермы… Что, если подумать насчет усадьбы Зиемели. Там скотный двор такой — во всей волости лучший. Пастбищ кругом сколько хочешь. Там и механическая дойка и всякое благоустройство. Я сам там одно время работал, когда его строили. Я считаю, это правильно… Выйдет, что не живоглотам на пользу пот проливал, а для народа, для всех нас…

— Правильно, Адольф! — поддержали его несколько голосов.

— Тогда в Зиемелях? — сказал Закис. — Я тоже думаю, лучшего места для животноводческой фермы не найти.

— А кого там держать, на этой ферме? — закряхтел в среднем ряду Лиепинь. Он не подал заявления и на собрание пришел больше из любопытства. — Где скотину-то возьмете?

— Об этом не тревожься, сосед, найдется скотинка! — весело ответил Закис. — Это мы и будем сейчас решать.

Когда вопрос о ферме был решен, стали обсуждать, сколько бригад организовать и какие именно. В артель подали заявления тридцать восемь крестьян. Двадцать четыре хозяйства граничили друг с другом, образуя главный массив пахотной земли; остальные четырнадцать находились на другом берегу реки, и в земли их врезались клиньями и отдельными островами хозяйства кулаков и выжидающих. Мост же через реку был километра на три ниже по течению.

— Заречным, пожалуй, придется организовать отдельную бригаду, — сказал Закис. — А на нашем берегу следует две бригады создать — способнее хозяйствовать будет. Теперь такой вопрос: как нам получше распределить усадьбы по бригадам, чтобы и рабочих рук и тягла приходилось поровну на каждую?

Пришлось взяться за карандаш и бумагу. Руководители уезда тоже приняли участие в расчетах, и через час вопрос был разрешен, даже бригадиров успели выбрать.

— Остается еще один важный вопрос, — объявил Закис. — Надо твердо, раз навсегда решить, сколько скота и земли будем оставлять в личное пользование. Кто желает высказаться?

Крестьяне переглянулись. Одни шептались с женами, другие подталкивали соседей, чтобы те выступили, но никто не подымал руку. Наконец, попросил слова Заурис, крестьянин-середняк из зареченских. Лиепинь глаз с него не спускал: как-никак, свой брат, и по достатку и по интересам, только вот с заявлением поторопился.

— Парочку коровок и три-четыре пурвиеты земли, я думаю, надо людям оставить, — начал Заурис. — По крайней мере не придется надеяться на один общественный котел. У меня при усадьбе как раз подходящий клинышек…

— Ишь, какой умный! — громко крикнул из рядов Клуга — получивший после войны землю крестьянин, бывший гвардеец латышской дивизии; на груди у него красовался орден Красной Звезды и три медали. — Пару коровок и четыре пурвиеты, — повторил он. — А у самого только двое трудоспособных в семье… Тут хватит возни с приусадебным участком и со скотиной, а общественную землю пускай, значит, ангелы обрабатывают, так? Здорово получается!

— А ты что предлагаешь, товарищ Клуга? — спросил Закис.

— Достаточно одной коровы и теленка. А ведь, кроме того, будут и свинки, и овцы, птица в неограниченном числе, да еще и пчелы со всеми трутнями, — перечислял Клуга.

— Лучше без трутней, Клуга! — крикнул какой-то остряк. — Колхозным пчелам трутни не нужны.

— Так я же про индивидуальных пчел говорю, — отшутился в свою очередь Клуга. — А что касается приусадебных участков, так мне, например, и полгектара будет довольно. У кого семьи побольше, тем можно прикинуть еще соток десять. И прекратим разговор о четырех пурвиетах — иначе незачем было в колхоз идти. Пусть все остается по-старому и каждый корпит над своими пурвиетами.

— Правильно, Клуга! — закричали со всех сторон. — Нечего устраивать из колхоза вывеску для частной лавочки.

— А когда подойдет конец года, у таких двухкоровных да с четырьмя пурвиетами ни одного трудодня не будет. Не надо нам таких!

— Да я того и не думал, — оправдывался Заурис. Он почувствовал, что остался без поддержки; те, кто втайне были с ним заодно, скромно помалкивали.

— Дело в том, товарищ Заурис, что вы меньше будете заботиться о процветании общего хозяйства, чем о своей скотине, о своей земле, — с улыбкой ответил секретарь уездного комитета партии. Колхозную собственность надо оберегать и любить так же, как вы до сих пор оберегали и любили свою частную, даже еще сильней.

— Я и не настаиваю на своем предложении, — глядя в землю, сказал Заурис. — Как большинство решит, пускай так и будет.

— Других предложений нет? — спросил Закис. — Если нет, тогда порядка ради проголосуем оба. Кто за предложение товарища Зауриса, то есть за двух коров и четыре пурвиеты, прошу поднять руку.

Поднялись три руки — сам Заурис от смущения забыл поддержать свое же предложение и руки не поднял. Один из трех, видя, как мало голосуют, проворно опустил руку, а одному из тех двоих, которые продолжали храбро держать поднятые руки, Закис сказал:

— Товарищ Лиепинь, а вы чего руку подымаете?: Вы же не член колхоза.

— Ну что же! Все равно имею право показать, как я думаю.

— Ну хорошо, показывайте. — Закис махнул рукой и засмеялся. — Один голос. А теперь кто за предложение товарища Клуги, то есть за одну корову и полгектара земли, прошу поднять руку… Тридцать пять голосов. Значит, принимается предложение товарища Клуги. Теперь можем перейти к последнему вопросу — к выборам правления и председателя.

Несколько человек попросили слова, но прежде чем Закис успел дать кому-нибудь высказаться, какая-то женщина высказала общую мысль:

— Председателем Закиса!

Раздались аплодисменты. Через полчаса правление было выбрано, и Индрик Закис стал председателем нового колхоза! Руководители уезда поздравили его и пожелали успехов в работе. После этого все единогласно решили назвать Упесгальскую сельскохозяйственную артель именем Сталина.

Когда участники собрания, поздравив друг друга, стали расходиться, секретарь уездного комитета партии отвел Закиса в сторону и сказал:

— Подготовьте краткий отчет о состоянии артельного хозяйства: сколько земли, сколько скота, какой инвентарь. Через неделю вам придется поехать в Ригу. Весьма вероятно, что будет вынесено решение об оказании самой необходимой помощи новому колхозу. Подумайте как следует, какие у вас самые неотложные нужды.

— Нужды можно придумать самые различные, только я полагаю, нам надо привыкнуть с самого начала на своих ногах стоять, а не ждать, что все будет с неба валиться, — ответил Закис. — Вот если помогут искусственным удобрением и стройматериалами, нам этого на первых порах вполне достаточно.

— Вот об этом и скажите. Думаю, что дадут.

Руководители уезда уехали в город, а Индрик Закис задержался еще немного в Народном доме. На сердце у него было много новых забот и новых радостей. «Вот теперь ты можешь быть и счастливым и гордым, — думал он, — исполнилась самая твоя заветная дума, и ты сам помогал, чтобы она исполнилась. Пришли они, новые времена, теперь учись жить по-новому…»

Закиене после собрания скорее побежала домой, к ребятишкам, и он одиноко шагал в наступающих сумерках по дороге. Добрым, ласковым взглядом окидывал он окутанные дымкой поля и луга. Сотни раз ходил по этой дороге, наблюдал эти же самые пашни, и никогда они не казались ему такими прекрасными, родными.

— Наша земля, — сказал он негромко.

2

Дома Закиса ждала приятная новость: пока он был на собрании, в Лиепниеки приехали гости — Аустра и Петер Спаре со своим сыном Аугустом, а с ними и Аугуст Закис. О всех домашних делах их уже успел проинформировать Янцис, а Закиене, вернувшись с собрания, рассказала, как там все происходило.

— С ума сошел ваш отец — за такое дело взялся, — жаловалась она. — Тридцать восемь дворов… это все равно, что большое имение. Да еще по-новому берется хозяйничать. Поглядим, как он будет управляться.

— Ты, мама, за отца не беспокойся, — сказал Аугуст, — если он за что взялся, то на полпути не остановится. Уж наверное обдуманно будет действовать.

Закиене весь вечер глаз не сводила с обоих Аугустов — маленького и большого. Первый еще не умел говорить, — он одно только знал, как бы схватить ручонками каждый блестящий предмет. Но уже и сейчас проявлял заметную настойчивость характера — не успокаивался до тех пор, пока не получал требуемого. И мил он был сердцу женщины, как только может быть мил первый внучек, но и на другого, старшего, она налюбоваться не могла. Не спуская с рук младшего Аугуста, она счастливыми глазами глядела на старшего сына, жадно ловила каждое его слово. Не все ей было понятно, когда он разговаривал с Петером и Аустрой, но матери довольно было слышать его голос, видеть его не частую улыбку. Правда, когда Аугуст обращался к матери, речь его становилась простой и понятной до единого словечка.

Днем еще, до возвращения матери с собрания, Янцис и Мирдза сбегали в Лиепини и попросили бабушку отпустить к ним на часок Расму: девочка и раньше нередко приходила поиграть с Валдынем. Если бы Лиепиниене знала, что приехал Петер Спаре, она бы заставила прийти его самого.

— Ты меня узнала, Расминя? — спросил Петер, посадив на колени дочку. Он раза два в год приезжал навестить ее, а в день рождения и на именины непременно присылал подарки. И на этот раз он приехал не с пустыми руками. Получив большую коробку конфет, Расма поделилась с Валдынем, Мирдзой и Янцисом, потом нарядилась в голубое летнее пальтецо и лаковые туфельки и ни за что не соглашалась снять их.

— Узнала, — медленно ответила девочка, не глядя на отца от застенчивости. — Ты мой папа. А где у тебя медали?

— Я их не каждый день надеваю.

— А у дяди Эрнеста нет медалей, он никогда не надевает. Дядя Эрнест теперь у нас не живет.

— Где же он?

— Уехал на работу. И мама уехала.

— А тебе не хочется уехать?

— Не знаю. Бабушка говорит, я никому не нужна! Придется мне жить с бабушкой и дедушкой. На тот год меня пошлют коров пасти, а сейчас пока не посылают.

Петер оглянулся на Аустру. Она ласково, ободряюще смотрела на него своими чистыми, ясными глазами. Переборов волнение, Петер нагнулся к девочке и сказал:

— Нет, дочка, пасти коров тебе не придется. Ты будешь учиться. Осенью начнешь учить буквы, а потом в школу пойдешь.

— Мирдза говорит, в школу далеко ходить. А я все равно пойду.

— Тебе, доченька, не надо будет далеко ходить. Осенью ты поедешь в Ригу. Тебе хочется жить со мной?

Расма опять застеснялась, молча уткнулась лицом в грудь отцу.

Потом она почти до самого вечера играла с Валдынем и детьми заведующего коннопрокатным пунктом — это были единственные ее товарищи.

Под вечер, когда стали загонять скотину, из-за сада Лиепиней вышла пожилая женщина и стала звать:

— Расминю-у-у! Иди домой, Расминя!

Голос далеко-далеко звучал в неподвижном вечернем воздухе. Эхо прокатилось по реке и замерло в лесу.

Валдынь и Мирдза пошли проводить подружку. Стоя на пригорке, Петер долго смотрел за луку, пока на дороге виднелась маленькая фигурка в голубом.

Он почувствовал на плече ласковую теплую руку.

— Хорошо, что девочку привели к тебе, — заговорила Аустра. — Для нее это такое великое событие. Только знаешь что, Петер, зачем ждать до осени? Разве нельзя увезти ее сейчас?

— Понимаешь, я думал взять ее, когда Аугуст немного подрастет, тогда ей интереснее будет. — Петер взял лежащую на плече руку жены. — Но это, конечно, не так важно, я и сам теперь вижу…

— Не надо нам ждать осени. Ты сам слышал — мать уехала к какому-то дяде Эрнесту. Второй раз бросает ребенка… словно кукушка. Жалко девочку, получается, что она и правда никому не нужна.

— Ты думаешь, лучше сейчас увезти? Ладно, так и сделаем. Где Аудзит?

— Мама им завладела окончательно. Еле дала покормить и опять отняла. Что поделаешь — бабушка!

— Да, когда Валдынь — и то имеет степень дяди…

Оба засмеялись.


Индрик Закис не ел с утра, но, придя домой, забыл и про голод.

— По всем линиям сегодня праздник, — захохотал он своим громоподобным смехом. — Жалко, нет поблизости фотографа, а то бы историческую картину снял: Индрик Закис и его потомство в день основания колхоза. Ну, на будущий год, в день первой годовщины, мы это устроим. Ты, секретарь, совсем извелся, ишь какой бледный, — сказал он Петеру. — Так ты не выдержишь. Надо почаще на солнышке бывать, пожить с месяц на плотах, как в прежнее время, тогда опять станешь на человека похож. И что это вы, право: не то дел у вас пропасть, не то работать не умеете.

— И дел хватает и работать можно бы лучше. Но только если человек и работает и учится в то же время, нельзя от него требовать румянца.

— Да, все мы так… — Закис засмеялся, потом вздохнул. — у меня вот голова седая, а ученье, как малому ребенку, требуется. Оказывается, с одним тем умом, который нажил за долгую жизнь, далеко не уедешь. Не хочется, чтобы одни молодые без тебя строили эту самую новую жизнь, вот и приходится самому молодеть и по ночам, когда старуха не видит, браться за книгу. Не так легко, как прежде, входит в мозги эта премудрость, однако кое-что зацепляется. Да и как не учиться, ведь на той неделе самому лично придется отчитываться перед Центральным Комитетом. Станут допытываться — а много ли ума у Закиса? Начнут задавать такие вопросы, что только в затылке чесать придется. Вдруг не ответишь — сгоришь со стыда на старости лет. Жена в дом не пустит, скажет, на что мне такой неотесанный мужик.

— Побольше бы таких неотесанных, — сказал Петер.

Пока еще не стемнело, Закис хотел показать гостям, как будет устроен колхозный центр. Они обошли двор, заглянули во все строения. Председатель артели внутренне кипел от избытка энергии. И в то время как сын его на каждом шагу возвращался к событиям детских лет (здесь он впервые пас стадо, там пошел за плугом, там подрался с соседскими мальчишками, а вон на том дереве вывесил под Первое мая красный флаг), отец на крыльях воображения летел навстречу будущему.

— Эти межи и канавки будущей весной мы сровняем и сведем все поля в одно. Поле-то какое получится! И трактору будет где развернуться. Если в Риге возражать не станут, пониже моста построим плотину, и будет у нас своя электростанция. В каждый дом проведем электричество, доить будем механическими приспособлениями. И воду подавать и дрова пилить — все с помощью техники… Заведем свой лесопильный стан, мельницу построим, чтобы и на сита молола и с крупорушкой. Будут у нас свои инженеры и агрономы. В каждой бригаде и в каждом звене — на столе телефон, а в Лиепниеках — центральная. Вам какой номер, товарищ? Пожалуйста, даю птицеферму. Все дети будут учиться в средней школе, в техникумах, а кто поспособнее, тех в университеты и академии станем посылать. Нам много разных специалистов потребуется, с полузнайками связываться не будем. Вот и скажи мне, Аугуст, чем тогда городская жизнь будет лучше нашей? Чем, скажи, горожане будут выше крестьян? И там и тут больше головой работать придется, чем руками.

— К тому идем, — ответил Аугуст. В этот вечер отец казался ему больше похожим на юношу, чем на пожилого человека. — К тому идет весь наш большой народ. И чем скорее вы исполните то, что задумали, тем скорее достигнет своей цели весь народ.

— Мы ждать себя не заставим, только поспевай за нами, — подхватил Закис. — Очень возможно, что со временем у нас свой аэроплан будет. Как свободный день — молодые за милую душу могут слетать на Кавказ или на Урал. В экскурсию, так сказать.

Янцис внимательно слушал отца, и глаза у него блестели все сильнее и сильнее. К пятнадцати годам он так вытянулся, что только на полголовы был ниже отца и Аугуста. Он уже и в комсомол вступил. Когда колхоз заработает в полную силу, комсомольцы возьмут под свое наблюдение участок кок-сагыза; они еще зимой подумали об этом, как только в Упесгале стали разговаривать об организации колхоза. Можно будет еще разводить разные редкие плоды — дыни, арбузы и даже виноград. Жалко, что осенью надо ехать в сельскохозяйственный техникум! Неизвестно, как остальные справятся без него с кок-сагызом.

3

В понедельник утром, когда Петер Спаре пошел к Лиепиням за дочкой, Закис не стал дожидаться его возвращения: у него в тот день было много важных дел в волостном исполкоме; к тому же он не знал точно, когда его вызовут в Центральный Комитет партии, и решил на всякий случай сегодня же подготовить отчет о состоянии дел нового колхоза. Поэтому он проводил Петера до большака, а там обоим надо было идти в разные стороны.

Объяснение с Лиепиниене было недолгое, но бурное.

— Так, — протянула она, точно передразнивая кого-то, — когда девочка из пеленок вышла, тебе захотелось увезти ее. Где же ты раньше был? Что же ты ее с самого начала не брал?

— Тогда я находился в армии, не на кого было ее оставить.

— А когда демобилизовался? Тогда чего дожидался? Чего уж там, скажи лучше, молодой жене с чужим ребенком возиться не хотелось — и все.

— Расма жила с матерью.

— А сейчас она с кем живет, с чужими?

— Мать два раза ее бросала, а я не хочу, чтобы ее и в третий раз бросили.

— Поезжай-ка ты с богом, — раскричалась вдруг Лиепиниене. — Не дам я ребенка чужой бабе на посмеяние. И больше не говори об этом, нет такого закона на свете.

Петер нахмурился.

— Не подымайте шума, — сухо сказал он. — Соседи скажут, что у Лиепиней драка.

Старый Лиепинь до сих пор в их разговор не вмешивался, только хмыкал и время от времени бормотал что-то нечленораздельное. Наконец, ему показалось, что пора отверзть сокровищницу своей мудрости.

— Что ты дуришь, мать, что споришь с чужим человеком! Лучше спроси Расму, чего ей самой хочется. Не захочет уезжать, насильно взять не позволим. У нас в волости есть своя милиция.

Лиепиниене ухватилась за предложение мужа:

— И правда… Пусть спросит и убирается… Расминя, детка, поди к бабушке, что я тебе покажу. Ты где, цыпленочек?

И когда Расма вышла из дому, старуха подбежала к ней и зашептала на ушко:

— Беги, прячься, детка, этот чужой дядя хочет взять тебя и посадить в мешок.

— Какой дядя?

— Вон тот… Он сердитый дядя, он таких маленьких девочек дерет за волосы и сечет.

Но Расма, увидев Петера, заулыбалась и, вывернувшись из рук Лиепиниене, побежала к нему, весело крича:

— Да ведь это папа, ну да, папа! А бабушка говорит, что сердитый дядя, который в мешок сажает… Доброе утро, папа!

Петер взял ее на руки и, крепко обняв, сказал громко:

— Не бойся, Расминя, никто тебя в мешок не посадит, я не позволю.

— Папа, ты опять уедешь отсюда, — прижимаясь к отцу, сказала девочка.

— Да, я сейчас поеду в Ригу. Хочешь поехать со мной?

— Хочу, хочу.

Петер посмотрел на Лиепиниене.

— Слышите?

— Ишь, удивил чем… Подарками сначала задарил, ребенок глупый, к кому хочешь пойдет так. — Старуха уже досадовала на себя, зачем вчера пустила девчонку к Закисам… — Пусти ее, не дам я увозить!

— Поедем, дочка? — спросил еще раз Петер.

— Поедем, поедем, папа! — закричала девочка, подпрыгивая у него на руках.

Петер повернулся и быстро зашагал по тропинке вдоль берега — прямо в Лиепниеки. Ему кричали вслед, чем-то грозили, что-то предлагали, но он больше не слушал, крепко прижимая к груди ребенка, быстро прошел мимо того места, где когда-то стояла хибарка Закисов, и стал подниматься в гору.

— Мы с тобой еще приедем сюда, — говорил он Расме. — И к бабушке с дедушкой сходишь в гости и с Валдынем будешь целый день играть.

— Приедем, — рассеянно повторяла девочка.

Через полчаса Петер с женой и детьми уехали из Лиепниеков. У Аугуста было еще несколько дней в запасе, и он остался у родителей на три дня.

На дороге машину ждал Лиепинь с довольно большим узлом.

— Тут ее одежонка кое-какая, — примирительным тоном заговорил он, когда Петер вышел к нему из машины (старухи поблизости не было, и Лиепинь чувствовал себя свободнее). — Нельзя ребенка чуть не нагишом из дому пускать… Ты не очень обижайся, Петер, у старухи характер такой несговорчивый. Иной раз сама себя не помнит. Ну, не поминай лихом…

— Ладно уж. — Петер засмеялся и махнул рукой.

Машина тронулась, поднимая за собой клубы пыли.

— До свидания, до свидания, дедушка! — кричала Расма, маша ручонкой.

Лиепинь вынул изо рта трубку и тоже помахал рукой, а сам косился в сторону дома: как бы жена не заметила.


Закис, как всегда, допоздна засиделся в исполкоме. Зная, что скоро в волость будет назначен новый парторг, он торопился закончить накопившиеся за последнее время дела, чтобы преемнику не пришлось расплачиваться за его долги. Но больше всего времени ушло у него на отчет. Закис не был искушен в составлении такого рода документов, — туго складывались у него предложения, но обращаться за помощью к секретарю исполкома не хотелось: ведь партийный документ.

«Когда будет готов, дам отшлифовать Аугусту, — решил он. — Пусть расставит как следует и точки и запятые, да и слова кое-где получше подберет. Но за содержание я ручаюсь — содержание у меня не трогать…»

Сумерки уже сгустились, когда он запер бумаги в несгораемый шкаф и вышел из исполкома. В тишине далеко слышался каждый звук: ночная птица, шумя крыльями, пролетела над полем, в траве возились какие-то мелкие невидимые существа, а справа от большой ямы, где обычно крестьяне брали глину и которая каждую весну превращалась в пруд, доносилось сплошное безмятежное кваканье лягушек.

«Эк их разбирает, — засмеялся Закис. — Скоро везде запрыгают лягушата, некуда будет ступить. Тоже живая тварь, зря давить не хочется. Говорят, во Франции едят их… Видно, нравится людям, а меня хоть золотом обсыпь, и то я в руки не возьму, не то что есть».

Он вспомнил один слышанный в детстве рассказ. Тогда в имении еще барон жил. Изверг, каких мало, и до девок охочий. Постоянно по заграницам катался, всего там испробовал. В день своего рожденья он собирал у себя в именье баронов и графов со всей округи, и начинался пир горой. Ради такого случая выписывал барон из-за границы и вин разных и редких яств — и слизней, которых живьем глотают, и зеленых лягушек… Однажды приплелся в такой день и пастор — не то нарочно, не то — нет, но только пришел он незваный. Барон рассердился и решил над его преподобием подшутить. Любезно так приглашает его за стол, а сам что-то лакею шепнул. Тот ну подкладывать пастору на тарелку всякой всячины. И очень понравилось ему одно кушанье, он раза три просил подложить. Барон увидал, что пастор в охотку ест, и говорит своему главному лакею:

— Приготоф увашаем пастор две душин этот кушаний, штоп угостил свой госпоша.

Лакей приготовил узелок и, когда пастор стал уходить, сунул ему в дверях — «так и так, это вам в подарок от господина барона, что вам больше всего по вкусу пришлось за столом». Пастор поблагодарил, а придя домой, скорее развязал узелок с баронским подарком. А в узелке том были две дюжины сушеных лягушек. У его преподобия тут же все, что съел он в тот вечер, — все назад пошло, и после этого он целую неделю есть не мог — нутро не принимало. С той поры он до конца жизни не садился за баронский стол.

Впереди, там, где большак пересекала дорога в лес, стоял человек. Когда Закис дошел до него, тот шагнул навстречу и, кашлянув, спросил:

— Сосед, не найдется ли у тебя спичек? Страх как хочется курить, а спички дома забыл.

— Может, и найдутся.

Закис остановился, нащупывая в кармане спички. В этот момент из канавы вылезли еще два человека и подкрались к нему сзади.

Внезапно что-то тяжелое ударило его по голове, из глаз посыпались искры, мгла беспамятства заслонила весь мир, и он упал на песок.

Когда Закис открыл глаза, вокруг него, тесно сгрудившись, стояли четыре или пять человек. Кричать он не мог — рот ему чем-то заткнули; руки тоже были связаны за спиной.

— Теперь живей в лес, — громким шепотом приказал один из бандитов. — Ну, шевелись, проклятый! — И с силой толкнул Закиса в спину. Еще двое схватили его за локти и поволокли с дороги.

Закис не вполне пришел в сознание — страшно болело в затылке, в ушах стоял звон, но одна мысль придала ему силы. Он начал отчаянно вырываться, извиваясь всем телом, упал наземь и, придавив правой ногой каблук левого сапога, последним усилием стащил его с ноги. Кучей навалившиеся на него бандиты даже не заметили этого. От ударов и пинков Закис снова потерял сознание, а когда через несколько минут очнулся, его уже волокли по дороге к лесу. Войдя в лес, бандиты свернули влево.

«Сапог на дороге… Хоть следы останутся… Кто-нибудь из прохожих заметит», — думал Закис. Он уже ни на что не надеялся и был готов к самому худшему. Но, даже зная, что его ждет смерть, он упрямо думал: «Все равно найдем, разорим их логово…»

В голове у него немного прояснилось, но он шел, тяжело волоча ноги, чтобы следы были явственнее. Он старался чаще задевать за сучья и ветви. Все эти усилия стоили ему лишних пинков.

«Эх, Закиене, — с горечью думал он. — Одной тебе придется выращивать Валдыня и Мирдзу. Мало нам пришлось вместе порадоваться на своих детей. Ну, что же, порадуйся ты, мать, и не убивайся чересчур… С тобой будут Аугуст, Аустра, товарищи мои. Они помогут и младших вырастить. Живите, милые. Жизнь и без Закиса будет идти своим чередом. И колхоз наш расцветет. Видно, борьба без жертв не обходится. Видно, и мне вот…»

Миновав небольшое моховое болотце, бандиты остановились. Это был глухой уголок бора, куда лесорубы могли проникнуть только в зимнее время, в самые морозы.

— Ага, зайчик, опять ты в наших руках? — громко заговорил один из бандитов (всю дорогу они только изредка переговаривались шепотом), и Закис по голосу узнал Макса Лиепниека. — На этот раз не ушмыгнешь, твоя песенка спета. — Он выдернул изо рта Закиса туго свернутую в комок тряпку. — Тебе придется немного поговорить.

— Ни на какие разговоры не рассчитывай! — крикнул Закис. — С бандитами я разговаривать не стану.

Справа засветили «летучую мышь». При мутном красноватом свете Закис увидел сморщившееся в усмешке лицо Макса. Рядом возникло другое — заросшее бородой, нечистое, с одичалым взглядом глубоко сидящих глаз.

— Вот это он и есть — знаменитый коммунист, — сказал Лиепниек. — Разгляди его хорошенько, Герман, — потом повернулся к Закису: — Где же твой полковник, что же не идет на помощь? Ни черта не стоят эта ваши полковники! — И он набросился на Закиса. Он бил его по лицу кулаками, пинал ногами и, задыхаясь, повторял: — Это за дом! И за колхоз! Получай, что заслужил, красная собака!

Остальные только смотрели на них: ведь жертва принадлежала Максу.

— А это за мою сожженную хибару! — крикнул Закис и, изловчившись, ударил его ногой под ложечку. Макс завертелся волчком от боли.

Теперь на Закиса навалились разом несколько бандитов. Его привязали к дереву и стали пытать. Но больше ни одного слова, ни одного крика не услышали от него мучители. Пока Закис не потерял сознания, он смотрел на них полным презрения и ненависти взглядом.

Бандиты пытались разыграть комедию суда, но из этого ничего не вышло: Закис не ответил ни на один вопрос, а когда Макс подошел ближе, плюнул ему в лицо.

«Мало еще я вас ненавидел, хорьки кровожадные, — думал он, умирая. — Нет вам прощения перед народом… Сгинете вы, и рано ли, поздно ли выполют вас, как вредный сорняк, до последнего корешка».

Бандиты торопились добить его. Герману Вилде уже надоело это зрелище — оно вовсе не доставляло ожидаемого удовольствия. Он думал увидеть на лице жертвы страх смерти, унизительное малодушие, но жертва не желала унижаться. Спокойная ненависть Закиса заставляла бандитов, вопреки их воле, чувствовать исполинскую силу, что стояла за ним как гора, как море.

Завалив тело Закиса валежником, они разбрелись в разные стороны. Вилде с тремя бандитами ушли еще дальше в чащу, к одной из барсучьих нор, в которых они обитали в последнее время. Макс Лиепниек торопился затемно дойти до усадьбы, где он прятался.

4

Аугуст целый день провел с Янцисом. Он не забыл, каким был сам в этом возрасте, и почтительное внимание мальчика к каждому слову старшего брата глубоко трогало его. Они долго бродили по лесу, а потом вышли к речке. Янцис с увлечением показывал, в каком месте, в каких кустах находил он самые редкостные экземпляры своей коллекции птичьих яиц, которую он собирал несколько лет. Там были яйца воробья и дрозда, и перламутрово-белое яйцо дятла, и совершенно круглые яйца совы, мелкие горошины из гнездышек соловья и крапивника, и, наконец, огромное журавлиное яйцо, которое Янцису посчастливилось, правда ценою больших трудов, отыскать на самой середине болота. В его коллекции набралось уже больше пятидесяти образцов; некоторые оставались пока необозначенными, потому что Янцис не знал названия птицы.

— Куда ты денешь эту коллекцию? — спросил Аугуст.

— Сначала я соберу образцы яиц всех видов птиц, которые водятся в Латвии. Мне еще с дюжину не хватает — из тех, что я знаю. Нет яиц бурого ястреба, нет желны, потом еще некоторых водяных птиц. Беда вся в том, что период кладки почти у всех у них приходится на одно время — не успеваешь отыскать. А когда яйцо с птенцом уже, не стоит и брать… Да, куда я дену? — вспомнил он братнин вопрос. — Отдам в школьный кабинет естествознания или в какой-нибудь музей. Видел я в одном музее — там и половины моего нет, а еще называется коллекция.

У Янциса, кроме того, был гербарий местных растений и коллекции бабочек и минералов. Он живо интересовался окружающей природой, в ней все вызывало его любознательность; зато и знал Янцис много такого, о чем большинство людей не имеет и представления.

Аугусту нравилось это увлечение.

«С пяти лет ведь пас коров, — думал он, — природа не через книжки ему открывалась, потому и чувствует себя с ней так уверенно. Да, Янцис, пошлем тебя в университет. Будешь учиться у настоящих ученых, и, может быть, вырастет из тебя новый Дарвин или Тимирязев. Посмотрим вот, как ты сельскохозяйственный техникум кончишь».

Они долго прогуливались вдоль берега, наблюдая, как быстрая, мутная еще после весеннего половодья речка несла вниз сплавляемые бревна и дрова. У излуки время от времени образовывались заторы: стоило одному бревну, что побольше, повернуться поперек течения и зацепиться за берег, и через несколько минут повыше него собирался целый плот. Требовалось появление нового исполина, который могучими ударами разворачивал это нагромождение бревен, и плот распадался, бревна по одному подхватывались течением и, будто стараясь догнать друг друга, быстро исчезали за изгибом берега.

Янцис раньше еще поставил в заводи несколько вершей. Братья проверили их и нашли несколько хороших щучек и налимов. Верши снова поставили в воду и, захватив улов, пошли домой обедать.

Ничто не говорило им, что это последние беззаботные часы в жизни семьи.

Вернувшись из школы, Мирдза объявила, что учитель спрашивал, почему не пришел Янцис, не заболел ли.

— Ты бы сказала, брат приехал в отпуск и у нас с ним срочное дело, — сказал Янцис и стал быстро объяснять Аугусту: — Ничего особенного. Я за весь год нынче первый раз пропустил.

— И комсорг спрашивал, что случилось, — докладывала Мирдза.

Янцис покраснел и отвернулся.

— Комсорг… Он же вчера сам приходил, я ему обещал попросить Аугуста, чтобы рассказал нашим комсомольцам про латышских гвардейцев.

Аугуст покачал головой.

— Что же ты мне не сказал? Я бы с удовольствием встретился с молодежью.

Янцис покраснел еще сильнее.

— Я думал после сказать… вечером. Сначала хотелось самому поговорить с тобой о разных вещах.

— Завтра скажи комсоргу, что я непременно приду. Как же это так, уехать, не встретившись со своими земляками-комсомольцами.

— Спасибо, — пробормотал Янцис. Он втайне был доволен своей хитростью. За день по крайней мере вдоволь наговорились с братом.

Наступил вечер. Все домашние с нетерпением ждали отца. «И чего он так долго сегодня?» — спрашивал то один, то другой.

— Хоть бы про то подумал, что гость в доме, — ворчала Закиене. — Как засядет за свои дела, так все на свете забудет. Жалко, телефона нет здесь. Сейчас позвонили бы, напомнили, чтобы кончал работу.

Младшие давно спали, не ложились только мать с Аугустом и Янцис.

— Пожалуй, я пойду встречать его, — сказал Аугуст. — Дорога до исполкома одна, не разминемся.

— И я с тобой, — решительно сказал Янцис.

— Ложись-ка ты лучше, тебе завтра в школу надо. Нехорошо два дня подряд пропускать, — сказал Аугуст.

— Да они все равно старое повторяют к экзаменам, и спать мне вовсе не хочется…

— Ну, идем, идем, что с тобой поделаешь. — Аугуст махнул рукой.

Ночь была теплая, и они не стали одеваться. На дороге им не встретилось ни души. Те же звуки и шорохи, что несколько часов назад слышал Индрик Закис, раздавались вокруг. Аугуст и Янцис шагали молча, не торопясь, как на прогулке. Иногда они останавливались прислушаться — не идет ли кто навстречу.

Они уже ушли далеко от дома, как Аугуст вдруг задел ногой за какой-то предмет. Он поднял его, повертел и негромко засмеялся.

— Совсем крепкий, кажется, сапог. Кто же это мог бросить? Или потеряли…

— Ну-ка дай, — сказал Янцис и тоже повертел сапог. — Похож как… У отца такие сапоги, — сказал он испуганно.

— У отца? Погоди, как же так?.. — Аугуст снова взял у брата сапог и, сжимая в руке мягкое голенище, с минуту о чем-то думал. — Скорей идем, Янцис, в исполком.

В исполкоме света не было ни в одном окне. Аугуст постучался к секретарю Скуе, разбудил его. Тот сказал, что Закис ушел поздно, но тому уже часа два будет, а то и больше.

Теперь Аугуст стал действовать. Он заставил Скую вызвать председателя исполкома Цирцениса, уполномоченного милиции, командира истребительного отряда, а пока сам позвонил начальнику уездного отдела МВД Эзериню. Полусловами, намеками, как в военное время, когда приходилось докладывать в штаб обстановку на своем участке, подполковник Закис сообщил вкратце о случившемся. Эзеринь ничего не стал спрашивать, сказал, что сейчас выедет.

Уполномоченный милиции, узнав, почему он понадобился в такое позднее время, сказал, что надо послать за Адольфом Чакстынем, — он сам некоторое время был у бандитов и знал кое-что об их тактике.

К тому времени, когда Чакстынь пришел в исполком, приехал и Эзеринь с группой бойцов, с ними была дрессированная собака-ищейка.

В два часа ночи бойцы и истребители под командой Эзериня и Закиса вышли из исполкома. Впереди шел инструктор с собакой.

Янциса Аугуст еще раньше отослал домой с Цирценисом, который должен был сообщить Закиене о случившемся.

Ищейке дали обнюхать сапог Закиса. Она быстро напала на след и повела всю группу в лес.

— Вы догадываетесь, чья это работа? — тихо спросил Аугуст Эзериня. Они шли рядом вслед за собакой.

Тот кивнул головой.

— Прошлой осенью в уезде было разгромлено последнее бандитское логово. Но двоих коноводов не изловили до сих пор. Один — бывший уездный агроном Вилде, — в банде его звали Эвартом; второй — Лиепниек, и о нем вы знаете. По-видимому, это его рук дело. Последнее время о нем ничего не было слышно, предполагали, что он перебрался в другой уезд. Зимой и последние бандиты попритихли. Надо было ждать, что весной, с появлением зелени, они зашевелятся. Так оно и случилось.

— Так оно и случилось, — повторил Аугуст. — Индрика Закиса уже нет.

— Это пока неизвестно, — начал Эзеринь; ему хотелось сказать еще что-то обнадеживающее, но он замолчал: не нужны утешительные слова закаленному солдату, он должен смотреть правде в глаза.

Они уже вошли в самую чащу. Собака уверенно, не останавливаясь, вела по следу.

Было почти светло, когда Аугуст, Эзеринь и бойцы, сняв шапки, столпились вокруг тела Индрика Закиса, молча глядя в его изуродованное до неузнаваемости лицо. Все молчали. Бойцы хмурились. Они знали, кем приходится убитый молодому подполковнику. Аугуст не плакал. Больше четырех лет прошло с того дня, когда он вот так же стоял у могилы Лидии. Тогда он был намного, намного моложе, и та великая скорбь впервые закалила его душу…

— Товарищ Эзеринь, — наконец, сказал он. — Будем выполнять задание?

— Да, пока дождь не смыл следы. — Эзеринь показал на небо, заволоченное серыми дождевыми облаками; холодные капли изредка падали на лица.

Бойцы сделали на скорую руку носилки, тело Закиса уложили на них, накрыли плащ-палаткой, и четверо истребителей понесли его из леса. Остальных разделили на две группы, и поиски продолжались. Ближайшая часть леса изобиловала мокрыми болотцами, собака здесь помочь не могла, поэтому ее передали другой группе, которая пошла на розыски в противоположном направлении. Несколько истребителей, хорошо знавших местность, наудачу повели группу туда, где, по их предположению, должны были скрываться бандиты. Часам к двенадцати дня они наткнулись на барсучью берлогу, приспособленную под жилье. На дне ее валялись гильзы от патронов и окурки, — видимо, совсем недавно здесь были люди.

Начался дождь — частый, затяжной, но розыски не прекращались почти до самого вечера. Излазили вдоль и поперек всю чащу и ничего не нашли.

Другая группа шла по следам Макса Лиепниека до самой реки. Там следы исчезли.

Вечером уставшие до изнеможения руководители операции встретились в исполкоме. Эзеринь задумчиво рассматривал карту уезда, барабаня по столу пальцами. Аугуст молча ходил из угла в угол, покусывая верхнюю губу. За день он осунулся, глаза ввалились, даже нос заострился.

— А все-таки они будут в наших руках, — ударив кулаком по столу, сказал Эзеринь. — Это дело дней. И не такие задачи решали.

— Думаете? — непривычно резко спросил Аугуст, подойдя к столу. Его ладный мундир еще не просох и был запачкан смолой и глиной, сапоги облеплены грязью. — Вы знаете, как мне этого хочется. Я не уеду отсюда, пока мы не разыщем бандитов. Дам телеграмму начальству, попрошу отсрочить отпуск.

— Я тоже не уеду отсюда, пока они не будут пойманы, — сказал Эзеринь.

5

Индрика Закиса хоронили в воскресенье на так называемом «кладбище безбожников», где покоилась его младшая дочка Майя, умершая во время оккупации. Пастор не позволил хоронить ее на приходском кладбище, потому что она была некрещеная, и ей вырыли могилку за оградой, у самой опушки леса. Прошлым летом «кладбище безбожников» тоже обнесли оградой и похоронили там замученных гитлеровцами жителей волости, чьи останки удалось найти.

Даже старикам не приходилось видеть за всю долгую жизнь такой процессии провожающих, как на похоронах Закиса. Больше половины жителей волости шли за красным гробом; приехали люди из соседних волостей и из уездного города. У ворот кладбища шесть партийцев подняли гроб на плечи, и под звуки траурного марша Шопена огромное шествие медленно направилось по тенистой каштановой аллее к месту погребения. Многие пошли боковыми аллеями, чтобы раньше подойти к могиле, многие столпились на пригорке у самой опушки.

Аугуст и Янцис вели под руки мать, они, казалось, ничего не видели и не слышали. Только Валдынь, идя возле Аустры и Петера, с детским любопытством разглядывал и музыкантов, и военных, и пожарных.

Аустра старалась не плакать, но то и дело какое-нибудь всплывшее из глубины памяти воспоминание об отце жгучей скорбью отзывалось в сердце, и слезы, не переставая, бежали по ее щекам.

«Если мы и стали людьми, то только благодаря ему, — думала она, торопливо гладя головку шагавшего рядом Валдыня. — Бывало, весь в заплатках ходит, недоедает, — только бы нам с Аугустом дать возможность учиться. И всегда веселый, всегда шутит… Даже когда ему было тяжело, больно…»

Во время митинга, когда секретарь уездного комитета партии говорил надгробное слово, кто-то осторожно тронул Аугуста за рукав. Он обернулся — это был Адольф Чакстынь.

— Что, Адольф? — вполголоса спросил Аугуст.

— Я бы не стал беспокоить, — зашептал Чакстынь, — надо одну важную вещь сказать… Сейчас надо. Отойдем подальше.

Аугуст взглядом показал Петеру на мать, чтобы тот поддержал ее, а сам стал осторожно пробираться сквозь толпу вслед за Чакстынем. Они отошли за огромный разросшийся куст сирени, где никого не было.

— Тут я одного человека… девушку одну увидел… Не знаю, как ее звать, и живет она где, не знаю, только когда я еще… (он запнулся и покраснел) в лесу был, она много раз приходила на бандитскую; базу. К Максу Лиепниеку…

— Где она стоит? — перебил его Аугуст.

— Недалеко от могилы, ближе к ограде. Я вам покажу.

— У меня сейчас нет времени — пока похороны не кончатся. А вы разыщите Эзериня и покажите ему. А потом постарайтесь встать рядом с этой девушкой, тогда я ее увижу.

— Хорошо, товарищ Закис.

Аугуст вернулся к могиле и до конца похорон не отходил от своих.

Когда взвод войск дал первый залп прощального салюта, он снова увидел Чакстыня, стоявшего рядом с высокой красивой девушкой. Странно напряженным, почти навязчивым взглядом смотрела она на Аугуста. Он еще несколько раз оборачивался в ее сторону, и каждый раз встречал этот неотступный взгляд.

Аугуст нагнулся к Аустре.

— Ты не знаешь, что это за девушка стоит возле ограды, в голубой блузке с сактой?[6] Не удивляйся этому вопросу, мне очень нужно знать ее фамилию.

Покрасневшие, распухшие от слез глаза сестры с грустным удивлением глядели на Аугуста: какое им обоим сейчас дело до девушки в голубой блузке? Но она все-таки оглянулась и ответила:

— Это Зайга Мисынь, дочь того самого… кулака.

Больше Аугуст ни о чем ее не спросил, не посмотрел он и в сторону Зайги, хотя продолжал чувствовать на себе ее взгляд.

Когда все кончилось, родные постояли еще немного у могилы покрытой венками и охапками цветов, и медленно пошли с кладбища. У ворот Аугуст отстал от них и пошел искать Эзериня.


С чувством душевного смятения уходила Зайга с кладбища. Макс Лиепниек, который последнее время скрывался у Мисыней, в яме под каретным сараем, послал ее сюда понаблюдать, как пройдут похороны и не заметно ли чего подозрительного. Прежде всего Зайгу поразило участие всей волости в похоронах. Пусть даже некоторые, вроде нее самой, пришли из любопытства, — большинство в этом море людей испытывали искреннее, неподдельное горе, провожая бывшего руководителя волости.

«Он, наверно, и сам не подозревал о своей популярности. Оказывается, люди его любили, хоть он и был самый заядлый коммунист… Конечно, Максу об этом нельзя рассказывать — не понравится ему».

После разгрома банды Макс Лиепниек с полгода скрывался в Риге, потом несколько месяцев — где-то в деревне, на Даугаве, а несколько недель тому назад снова появился в Упесгальской волости и стал собирать остатки своей банды. Немного их было — всего несколько человек, которым все равно некуда было деваться.

«Вот не знала я, что у Закиса сын такой красавец», — думала Зайга. Сама того не желая, она мысленно поставила его рядом с Максом. Но нет, Макс безнадежно проигрывал от сравнения с этим молодым подполковником, который так внимательно несколько раз взглядывал на нее. Взгляды эти Зайга истолковала по-своему, и, несмотря на то, что Закис был коммунист и родился в хибарке, они ей польстили. И она снова и снова сравнивала его с Максом. Странно, почему у Макса никогда не было такой благородной осанки, почему она никогда не видела на его лице такого выражения сдержанной мужественной печали? И откуда все это взялось у какого-то Закиса?

Когда она вернулась домой, отца не было — ушел к соседям «отвести душу». Мать сразу предупредила, чтобы при ней про похороны Зайга не говорила. Она была суеверна и боялась рассказов о покойниках: вдруг потом ночью «привидится»! Зайга ушла в свою комнату и стала ждать вечера. Мысли ее все время возвращались к молодому Закису; ее мучила необъяснимая зависть. «Наверно, он любит кого-нибудь. Кто же эта девушка, неужели она лучше меня? И они так же любят друг друга, как мы с Максом?..» Но Макса она ничуть не любит. Просто он в силу обстоятельств имеет право приказывать, а она должна ему подчиняться. И ей это скорее неприятно.

Когда стало смеркаться, Зайга незаметно вышла во двор. Пряча под большим накинутым на плечи платком миску с едой, она пробралась в каретный сарай. В дальнем углу, где было устроено тайное убежище, нащупала творило, приподняла его и, сойдя на несколько ступенек в яму, осторожно опустила. В темноте кто-то громко сопел.

— Где ты? — спросила Зайга. — Дай мне руку.

Держась за Макса, она прошла вперед и, нащупав охапку соломы, села.

— Ужин тебе принесла.

— Давай скорее, я как волк проголодался.

Макс взял у нее миску, покопался в соломе, отыскал ложку и стал есть. Ел он не стесняясь: хлебая суп, громко втягивал его с ложки, с силой высасывал из костей мозг. Наевшись, рыгнул и стал цыкать то одним, то другим зубом. Вдруг схватил Зайгу за руки, пытаясь привлечь, но она решительно отодвинулась.

— Не трогай. Я себя плохо чувствую.

Он помолчал, видимо разозленный ее сухим тоном, потом спросил:

— Ну, рассказывай, что видала на кладбище. Чекистов много было?

— Возможно, и были, — и на кладбище и в лесу народу полно было, — но я не знаю, какие они на вид.

— А, много? Ну, раз такая сенсация, где же тут дома усидеть. Из наших никого не заметила?

— Был один, но я его скоро потеряла из виду.

— Тебе бы надо было предупредить всех, кто живет на легальном положении, чтобы не сидели дома. Иначе большевики обратят внимание.

— Да предупреждала я… Разве в такой толпе всех заметишь.

— Так что же слышно? Рассердились? Грозят, наверно, прочесать все леса? Обычно в таких случаях они…

— Рассердились. Все говорят, надо положить этому конец.

— Кто же положит конец, они или мы? — Макс засмеялся.

— Не знаю. Ты еще долго здесь пробудешь?

— Смотря по обстоятельствам. Пока Эварт не известит, что место есть, мне деваться некуда. Или надоело? Боишься?

— Нет, я так. Просто чтобы знать.

— Пока надо понаблюдать, какая последует реакция. Если они вздумают перевернуть все вверх дном, придется на время воздержаться от новых актов. Маневрировать больше негде, а рисковать мы не имеем права, — организация может остаться без головы. Подождем известий от Эварта.

— Мне никаких поручений не будет?

— Я сказал — надо понаблюдать, какая последует реакция. Бывай чаще на людях, езди на молочный завод, в лавку, время от времени в исполком заглядывай. Не забудь выведывать, что творится в их колхозе. Не собираются вцепиться друг другу в волосы?

— Все?

— Пока все.

— Тогда мне пора идти. Нельзя ведь надолго исчезать из дому. Тебе хватит еды до завтрашнего дня?

— Хватит.

Зайга помедлила с минуту: может быть, Макс захочет ее поцеловать? Но он больше не сделал ни одного движения. Зайга вылезла из ямы.

За воротами сарая ее ждали четверо вооруженных автоматами человек. Она даже не вскрикнула, да и никакого смысла не было кричать. Пятый подошел к ней и тихо, повелительно спросил:

— Где он?

Зайга притворилась непонимающей.

— Кто он?

— У кого вы сейчас были. Макс Лиепниек.

Мужчина шагнул ближе, и Зайга узнала Аугуста Закиса. Она вздохнула.

— В правом углу творило. Только осторожнее. У него автомат и ручные гранаты.

— Мы тоже не с пустыми руками пришли, — сухо сказал Аугуст.


Борьба была недолгая, но шуму Макс поднял достаточно — стрелял из автомата, выбросил из ямы две гранаты. Тогда подполковник Закис метнул вниз одну за другой три гранаты, и там все умолкло.

Теперь можно было возвратиться домой и собираться в Москву, в академию.

На другой день Аугуст уехал вместе с сестрой и Петером. Аустра взяла в Ригу Валдыня — и матери легче будет управляться, и Расма скучать не будет.

Теперь, когда двое бандитских заправил — Зиемель и Лиепниек — были уничтожены, жизнь в Упесгальской волости стала спокойной.

Воспользовавшись показаниями Зайги Мисынь, Эзеринь за неделю выловил трех остальных участников банды. После этого в округе больше не слышно было ни о каких диверсиях и убийствах.

Председателем колхоза на место Индрика Закиса выбрали бывшего гвардейца латышской дивизии Клугу.

Новое спешило пустить корни все глубже и глубже, и ничто не могло задержать его роста.

Глава четвертая

1

Еще не совсем рассвело, когда Эльмар Аунынь выехал в поле. Спал он не больше пяти часов, но чувствовал себя свежим и бодрым. После обычной утренней зарядки кровь бежала быстрее, во всем теле чувствовалось приятное напряжение, которое заставляло и голову работать интенсивнее, а думать Эльмару было о чем.

Он был бригадиром тракторной бригады. Чуть только подсохла земля, так что тракторы не увязали в грязи, бригада Эльмара — четыре трактора с прицепным инвентарем — отправилась в большой весенний рейд. Маршрут был составлен еще зимой, причем с таким расчетом, чтобы, кончив работу в одном месте, не приходилось делать вхолостую долгие, по нескольку километров прогоны до следующих хуторов, заключивших договоры с МТС. Если бы этот маршрут нанести на карту, получился бы сильно вытянутый овал. Вначале бригада пахала, бороновала и сеяла близ станции, потом шаг за шагом, километр за километром отдалялась от нее в юго-восточном направлении, пока не достигала самого отдаленного пункта — совхоза, отстоявшего на двадцать восемь километров от станции. Там бригада проработала целую неделю в две смены от зари до зари, не отдыхая даже в воскресенье. Из совхоза, где вся бригада работала в полном составе, повернули на запад, потом еще направо и опять — шаг за шагом, километр за километром стали приближаться к исходному пункту.

Через несколько дней окружность должна была замкнуться, а бригада, намного перевыполнив план весенних работ, — возвратиться на машинно-тракторную станцию. Из четырех тракторов только один был новый, полученный в конце зимы, два работали уже несколько лет, а четвертый начал свою деятельность еще до войны. Эльмар прозвал его «дедушкой» и проявлял к нему особое внимание, как к старому, заслуженному работнику. Он сам его ремонтировал, сам ухаживал за ним во время весенних работ и каждый день по нескольку часов работал на «дедушке». Почтенный ветеран отвечал на это внимание похвальным усердием: ни разу не капризничал, не останавливался среди поля без ведома хозяина. Тракторы поновее и то иногда причиняли неприятности, особенно в конце весеннего сезона, а «дедушка» ни на час не вышел из строя, первый из всего парка МТС закончил план работ и упорно боролся за первое место.

«Что это значит? — часто думал Эльмар. — Это значит, что машину надо любить, надо ухаживать за ней, выслушивать, как врач, и вовремя предвидеть и предупреждать каждое возможное повреждение. Как живое существо отвечает любовью на любовь, так и машина всегда отблагодарит своего друга».

Пример с «дедушкой» был показательным, — на нем учились все трактористы и бригадиры МТС Гаршина, а министерство позаботилось, чтобы опыт Эльмара Ауныня стал известным и в других МТС.

Возле «дедушки» уже хлопотали люди. Тракторист — молодой парень в темном замасленном комбинезоне — проверял линейкой, много ли в баке горючего. Подсобный рабочий и пожилой крестьянин, на участке которого работали сегодня, насыпали в сеялку зерно.

— До обеда кончим? — спросил Эльмар.

Тракторист положил линейку и подошел к бригадиру.

— Чего же тут не кончить. «Старик» еще держится. Вчера к концу дня, правда, начал покашливать, я уж испугался, подумал, не серьезное ли что. Ну, а когда покопался в моторе, оказалось, что немного засорился карбюратор.

— Зента собирается завтра к обеду кончить маршрут, — сказал Эльмар. — Смотри, Кристап, как бы нам с тобой не остаться в хвосте.

Зента работала на новом тракторе тут же, по соседству. Трактористкой она стала еще в 1942 году и два сезона пробыла в одной приволжской МТС. Соревноваться с нею было нелегко.

— Значит, и нам надо кончать, — заключил Кристап. Он тут же проверил, как подготовлены сеялки, заметил направление и сел за руль. Почти в тот же момент, когда запыхтел «дедушка», справа, за березовой рощей, раздался такой же шум. Услышав его, тракторист сморщился, как от зубной боли.

— Вот тоже беспокойная какая. Торопится…

Заскрежетали гусеницы, запахло керосином и маслом. Сеялки спокойно двигались по пашне, семена падали во влажную рыхлую землю.

Эльмар посмотрел, как Кристап пересек поле, сел на велосипед и по извилистой дорожке поехал по направлению к березовой роще.

«Топчешься, топчешься по этим мелким лоскуткам. Трактору развернуться негде, больше времени уходит на повороты и перегоны, чем на работу. Вот если бы колхозы… Поля, что озера, края не видно. Как начал борозду, так и ведешь полчаса в одном направлении. Осенью бы пустил комбайн. Красота…»

Минут через пять он спрыгнул с велосипеда на краю другой полоски. В таком же темном, замасленном комбинезоне, как у Кристапа, в пестреньком платочке на голове, Зента вела свой СТЗ-НАТИ по полю, площадь которого не превышала двух гектаров. Она сосредоточенно смотрела вперед и на приветствие Эльмара ответила рассеянным кивком головы: нет времени, тут не до церемоний, работа очень серьезная.

— Как дела, Зентыня? — спросил Эльмар, когда трактор дотащил сеялку до конца поля.

— Хорошо! — отчеканила девушка. — Разве я на что-нибудь жалуюсь? Готовь только горючее, — после обеда трактор может стать.

— Горючее прибудет часа через два. Вчера вечером разговаривал с Гаршиным. Когда ты думаешь кончать?

— Завтра вечером. Если бы не эти переезды с места на место, я бы раньше кончила, но ведь ты сам знаешь… пока соберешься, пока доберешься и станешь на линию огня — несколько часов и пропали.

— Не то что в колхозе, правда ведь? — подмигнул Эльмар.

— Никакого сравнения, — досадливо махнула рукой Зента. — Только трепка нервов.

— Будущей весной мы с тобой, может быть, поработаем и на колхозных полях.

— Слышно что-нибудь разве?

— Да, слышно. Марта Пургайлис сейчас только этим и занимается. У них там многие хотят объединиться. К осени, наверно, организуются.

— Вот увидишь, Эльмар, какая жизнь начнется, — мечтательно заговорила Зента. — Я сама знаю, на Волге видела. Тогда нам можно давать не такой план, а оправиться легче будет, чем сейчас.

Первые лучи солнца уже золотили поле. Поднялся извечный друг пахаря — жаворонок. Мычали, выходя из хлевов на зеленое пастбище, коровы, аукались пастухи, издалека перебрехивались между собой собаки.

— Хороший будет день, — сказала Зента, посмотрев на небо. — Значит, часа через два можно ждать горючего?

— Точно.

Зента села за руль.

— Кристап хочет завтра к обеду кончить, — будто между прочим уронил Эльмар, поставив ногу на педаль велосипеда. — Не прислать потом тебе на помощь? Тогда вместе поедете домой.

— Еще неизвестно, кто кому будет помогать! — крикнула девушка. — Ты мне вовремя горючее доставь, тогда увидим, кто первый кончит. А в последней усадьбе пускай не ложатся спать вместе с курами, чтобы можно было работать без перерыва, когда перееду к ним.

— Ладно, скажу…

В течение часа Эльмар успел побывать возле всех тракторов, проверил, нет ли поломок, не требуется ли помощь.

— Кристап с Зентой собираются кончить… не прислать ли на помощь?

Вопрос заключается не столько в том, кто первый закончит весенние работы — это было внутреннее дело бригады, — борьба шла за победу всей бригады, а следовательно и МТС, в республиканском соревновании. У них были все данные выйти на первое место по республике и завоевать переходящее красное знамя, но одна курземская МТС также серьезно претендовала на победу. Последние метры до финиша были решающими, самыми трудными: другие тоже не дремали. Поэтому Эльмар мобилизовал свою бригаду, поэтому Гаршин каждый день интересовался, как идут дела во всех трех бригадах, а из Риги то звонили по телефону в МТС, то посылали на места представителей министерства. Соревновался коллектив с коллективом, каждый соревнующийся чувствовал плечо своего товарища.

Объехав район действия бригады, Эльмар вернулся к «дедушке» и сел за руль. Он испытывал те же чувства, что и осенью на республиканском соревновании по легкой атлетике, пробегая трудную четырехсотметровую дистанцию в большой эстафете. «От твоего успеха зависит успех всей команды; секунду твоего опоздания придется наверстывать твоим товарищам, поэтому всю дистанцию надо пробежать в полную силу».

Перед обедом из МТС приехала грузовая машина с горючим. Черные железные бочки сейчас же повезли на лошадях к тракторам. После обеда Эльмар снова сел на велосипед и объехал товарищей, рассказал им, как дела у соседей, одного успокоил, другого растормошил, а сам уже рассчитал про себя, что завтра к двум-трем часам бригада кончит с заданием и они смогут вернуться в МТС.

Первым переехал на новое место Кристап с «дедушкой». Через час за ним последовала Зента на новом «СТЗ-НАТИ».

Перед вечером приехал на мотоцикле Гаршин. Поздоровавшись с трактористами и рабочими и проверив, насколько подвинулась вперед работа, он отвел Эльмара в сторону.

— Могу тебе сказать по секрету, что твоей бригаде обеспечено первое место, — сказал Гаршин, присев на большой валун возле канавы. Эльмар сел наземь, спустив ноги в канаву, и, сорвав кустик щавеля, начал жевать кислые листочки. Он молчал. Не от удивления: Эльмар не очень удивился, потому что победа эта не была случайной удачей.

— Да, брат, готовься к этому. Но, кроме того, я должен сообщить тебе еще одну новость… — Гаршин хитро улыбнулся и замолчал, давая понять, что новость эта особенная. Эльмар повернулся к директору.

— Что-нибудь насчет станции? — спросил он.

— Нет, Эльмар, это касается тебя персонально. Ну, и для станции это не безразлично, потому что тебя нельзя все-таки отделять от коллектива.

— Выходит, что нельзя. А что там за штука? — не удержался, спросил он.

Ему вдруг подумалось, что усилия, затраченные на достижение этого успеха, в сущности были не так велики, что они каждого привели бы к тому же результату, каждому были бы по плечу. Он забыл в эту минуту, что секрет его победы заключался в правильной организации соревнования. Упорная борьба, начатая еще зимой, во время ремонта тракторов и прицепного инвентаря, действительно не потребовала ни от кого сверхъестественных подвигов, но она заставляла работать по плану, беречь каждую минуту, смотреть далеко вперед.

— Штука такая, что тебе через несколько дней надо собираться в Ригу.

— Ну да! На что я в Риге нужен?

— Вот ты сам даже не знаешь, какая ты известная личность. Поздравляю, Эльмар, тебя включили в республиканскую делегацию для участия во Всесоюзном параде физкультурников. Так что, друг, скоро ты увидишь Москву, увидишь товарища Сталина. Что, рад? Я сам не меньше твоего радуюсь; приятно, черт возьми, что одному из моих ребят выпадает такая честь.

У Эльмара сильно забилось сердце. Не шутит ли Гаршин? Но нет, он так шутить не будет.

— А бригада как же? — неуверенно спросил Эльмар, и лицо у него стало озабоченным. — Как они будут без меня? Тракторы надо проверять… текущий ремонт. За «дедушкой» все время глаз нужен…

— За бригаду ты не беспокойся. Беру ее на свое попечение. Буду твоим заместителем, пока не возвратишься. Ну, а если мне не доверяешь, тогда, может быть, Кристапу?

Они посмотрели друг на друга, и оба засмеялись. Вопрос был решен.

— Желаю тебе удачи на параде. Не беспокойся и не думай, что без тебя здесь все прахом пойдет. И «дедушку» твоего оберегать будем и о ремонте позаботимся, — сказал, улыбнувшись, Гаршин. — Тебе тоже предстоит работа немалая: в течение нескольких недель будете тренироваться, пока добьетесь красоты и точности во всех движениях. В Риге свое усердие и показывай.

О сне в ту ночь Эльмар не мог и подумать. Дотемна он проработал в поле, а после, когда его товарищи уже захрапели на разные лады, он вышел во двор и долго сидел на лавочке.

«Не иначе, Занда приложила руку… — думал он. — Почему же именно меня выбрали? Ну, подожди, мы с тобой еще поговорим об этом с глазу на глаз. На каком основании отрываете бригадира от его обязанностей?»

Он покачал головой и тихо засмеялся.

2

Двадцать второго июля Эльмар Аунынь, вместе с другими представителями Латвии, вышел из ворот Кремля на Красную площадь, Много увидел он за две с половиной недели, прожитые им в Москве; он был полон впечатлений, которым суждено было долгое время питать его душу…

Последние напряженные дни тренировки, дорога, и вот он — огромный город со своими замечательными зданиями, широкими магистралями и площадями. Московское метро, где каждая станция вызывала в памяти Эльмара слышанные в детстве от бабушки сказки о волшебных замках, Химкинский речной вокзал, стадион «Динамо», гостиница «Москва», непрерывный поток машин в Охотном ряду — все поражало взор юноши. Но глубже всего запечатлелось в памяти Эльмара спокойное мерцание рубиновых звезд на башнях Кремля и тихий мавзолей на Красной площади.

В тот день он был у гроба Ленина — создателя великой партии и Советской страны, того, кто в исторические дни, когда решалась судьба поколений, смело заявил перед всем миром: «Есть такая партия!» Днем поток людей с обнаженными головами тихим шагом проходил мимо гроба, с любовью и благодарностью глядя на дорогие черты, запоминая их на всю жизнь, а ночью вместе со статными воинами, несущими почетный караул, вокруг него бодрствовали все думы советского народа.

Сегодня Эльмар видел Сталина…

Видел и слышал, когда он приветствовал в Большом кремлевском дворце физкультурников советской земли. И Эльмар почувствовал, что сегодня, вот сейчас, он переживает самое значительное событие в своей жизни. Он — простой деревенский парень, латышский пахарь — сегодня в гостях у великого Сталина, сидит с ним за одним столом! Ближайший друг Ленина и продолжатель его дела пригласил к себе Эльмара Ауныня!

И каждый раз, когда Эльмар думал об этом, у него захватывало дыхание. За что ему такое счастье? Лучше ли других он, отличился ли чем-нибудь перед народом? Да ведь таких, как он, тысячи, если не миллионы.

Он видел Сталина, и ему даже показалось, что, обводя взглядом зал, Сталин заметил его и несколько мгновений добрая улыбка вождя предназначалась ему. Может быть, он ошибался, может быть, в эту минуту так же думали и многие другие. Но эту уверенность он спрятал глубоко в сердце и никому бы не уступил ее.

Слышишь ли ты голос моего сердца, любимая, отдавшая жизнь свою за советский народ? Давно ты покоишься в родной земле, замученная врагами, но память о твоем подвиге, твой привет я принес сегодня в Кремль и передал Сталину. Он слышал его и принял, хотя мой язык молчал: он слышит, что говорят сердца. Он видит и слышит всех, даже самого маленького из нас. И я слышал, как он передавал привет моей родине.

Эльмар ходил по московским улицам, ничего не видя, не слыша. Когда потом его разыскала Занда и заставила рассказать обо всем, она была огорчена тем, что он не мог сообщить ей никаких подробностей. Две больших картины Репина, одну справа, другую напротив входа, он запомнил, запомнил еще золотые надписи на мраморных стенах зала, — кажется, названия войсковых соединений и имена военных, награжденных орденам Георгия. Мимо громадного Царь-колокола он прошел, еле взглянув на него, и если бы его спросили, какие деревья растут у стен Кремля, он бы не мог этого сказать.

Убедившись, что Эльмар находится в необычном настроении, Занда оставила его в покое. А после, каждый день понемножку, она узнала все подробности — оказалось, что Эльмар отлично запомнил все до последней мелочи.

Чтобы продумать и прочувствовать в полную силу виденное в Москве, надо было оглянуться на все это с известного расстояния, разобраться в обилии впечатлений.

С первого дня Эльмара и Занду захватило ощущение беспредельной шири, простора. Этот простор, это мощное дыхание, эти гигантские очертания всей страны угадывались в облике самой столицы, ритме ее жизни, в зданиях и людях. Здесь было собрано все лучшее, что дал гений народа в искусстве, культуре и науке. И еще что почувствовали здесь с особой силой Эльмар и Занда — это дух содружества. Они знали, что дружба народов — незыблемая основа советского общества, так воспитывали их партия и комсомол. Но только здесь, встречаясь с представителями многих народов, вместе готовясь к общему празднику, Эльмар и Занда почувствовали это с такой силой. Они подружились с юношами и девушками, приехавшими в Москву и из далеких степей, и с гор, и с берегов далеких морей, — и со всеми, в прямом смысле слова, чувствовали себя, как братья и сестры. Со всех сторон их приглашали приехать в гости, и они не сомневались в том, что везде будут дорогими и желанными гостями.

Наконец — парад. Волшебство красок, звуков и движений, свидетелями и участниками которого были они сами. Больше сорока тысяч физкультурников участвовали в великом смотре. Сорок тысяч красивых, здоровых юношей и девушек — представителей всех республик и народов — демонстрировали свою силу и ловкость. И в каждом выступлении отразились характерные черты народа и страны. Перед глазами зрителей раскрывалась огромная, многокрасочная панорама, подобной которой невозможно было бы создать при отображении жизни народов других государств. Огромные гербы республик сверкали на солнце, красным пламенем пылал шелк знамен.

Выступление латвийской делегации прошло успешно и получило отличную оценку.

В конце июля они выехали обратно в Ригу.

— Доволен ты теперь, что тебя включили в делегацию? — спросила Занда Эльмара, когда уже тронулся поезд. — Ты ведь знаешь, что я тоже чуточку причастна к этому.

— Я недоволен только, что ты задаешь излишний вопрос.

— Почему излишний? Разве я не могу знать твое мнение?

— Ты отлично знаешь, что такое для меня эта поездка. Другого такого события не было в моей жизни, и неизвестно, будет ли.

— Как знать… — задумчиво сказала Занда. — Мы иногда и сами не подозреваем, какие широкие пути лежат перед нами.

3

Все лето погода стояла словно в теплице: несколько дней лил благодатный, теплый дождь, и опять светило солнце, выгоняя и стебли и колос; потом опять дождь и опять солнце — и так до конца лета. Крестьяне давно не помнили такого богатого урожая.

— Теперь мы живем, — радовались они, налаживая косы. — После военной разрухи можно, наконец, дух перевести.

И звенели дедовские одноручки и двухручки[7], дребезжа двигались по полям жнейки, золотистые крестцы становились в ряд, как на параде.

— Даже старик бог начинает помогать большевикам, — весело шутили крестьяне.

Весной волость обязалась расширить посевную площадь и добиться высоких урожаев по всем зерновым и овощным культурам. Раньше чем в прошлые годы кончили весенний сев и посадку картофеля, заботливее ухаживали за своими полями, и вот налицо богатый урожай, и вот опрокинуты и высмеяны теории о влажности почвы, о непреложности дедовских сроков сева и пресловутых особенностях Вндземской возвышенности.

Вначале у Марты Пургайлис было очень неспокойно на сердце. Обещание дали, но что, если не выйдет так, как задумано, если будет засуха или выпадут слишком обильные дожди, если сами что-нибудь упустят, наконец? Никогда еще она не изучала так внимательно сводок бюро погоды, не интересовалась естественными и искусственными удобрениями, не следила за тем, чтобы каждая полученная тонна суперфосфата до последнего килограмма попала туда, где ее больше всего ждали. Ко дню Лиго Марта стала успокаиваться — теперь все зависело от самих людей. Вместе с новым председателем исполкома Лакстом она проверила, в — каком состоянии находится сельскохозяйственный инвентарь, жнейки, молотилки, своевременно прикрепила к каждой молотилке коммуниста или комсомольца, заранее выработала и согласовала с крестьянами маршруты, чтобы с первого же дня уборки урожая можно было развернуть молотьбу и сдачу хлеба государству.

Не прошло и года с момента снятия Биезайса, Пушмуцана и Буткевича, а волость из отстающих вышла в передовые и во всех важных начинаниях перегоняла своих соседей. Но Марта была бы плохим парторгом, если бы всю свою энергию отдавала только хозяйственной работе, — на это ведь был деятельный и серьезный Лакст, который болел душой за волость не меньше Марты. Партия послала ее выращивать новых, советских людей, воспитывать коммунистов.

Заметив, что она под впечатлением первоначальных хозяйственных неудач начинает чересчур увлекаться делами, входящими в круг обязанностей председателя исполкома, Гаршин очень осторожно указал ей на это и посоветовал кое-что переделать в плане работы.

Вскоре в волости была организована систематическая учеба для всех членов и кандидатов партии. В Народном доме чаще стали устраивать доклады и лекции, на которых присутствовало много беспартийных; организовали драматический кружок. Быстрее стали расти ряды актива; все больше входила во вкус общественной работы местная интеллигенция.

Марта сама за последние два года политически сильно выросла, и это в немалой степени было заслугой Гаршина. Теперь часто достаточно было брошенного вскользь замечания, и ей становилось ясно, что надо делать, а Гаршин в свою очередь умел передавать свой большой опыт в такой деликатной форме, что ученик даже не чувствовал, что его учат. Особенно чуток и внимателен был он с Мартой. Всеми силами помогал укреплять ее авторитет в глазах других партийцев и населения волости. Почти все ценные предложения и начинания исходили от Марты, а Гаршин помогал подготовить эти предложения, но при этом старался скромно отступить в тень. Постепенно Марта научилась самостоятельно решать большие и малые задачи, которые ставила перед ней жизнь. Тогда Гаршин понял, что он свой долг выполнил. Он гордился Мартой и немного самим собой, но этого никому не показывал.

За два года работы в волости Гаршин успел познакомиться почти со всеми крестьянами и пользовался среди них большим уважением. Особенно ценили крестьяне то, что он разговаривал с ними на их родном языке. Как-то уж повелось, что в затруднительных случаях многие шли к нему за советом. Стоит ли отпускать сына в школу ФЗО, или нет? Распахать ли поле истощившегося клевера и посеять на нем хлеб, или вновь посеять многолетние травы и держать больше молочного окота? Дочка-комсомолка не хочет конфирмоваться у пастора — плохо это или можно обойтись без конфирмации? Подавать ли на соседа в суд, если его скотина потравила ниву, или помириться? С самыми различными вопросами приходили к Гаршину люди и всегда прислушивались к его советам.

— Побольше бы таких людей, жизнь быстрее шла бы вперед, — часто говорили о нем.

Когда Эльмар вернулся из Москвы, Гаршин собрал как-то вечером всех работников машинно-тракторной станции, и они услышали взволнованное повествование своего товарища о поездке в Москву. Эльмара засыпали вопросами, и рассказ его затянулся до поздней ночи.

— А теперь надо мне браться за дело, Владимир Емельянович, — сказал он, когда все разошлись. — Задолжал я вам всем за это время — не знаю, как и расплачусь. И у самого руки чешутся, работы просят.

Гаршин улыбнулся.

— Во-первых, выбрось ты это из головы: должен, должен… Делали то, что от нас требовалось, а ты тоже выполнял свои обязанности, и мы рады, что ты так хорошо с ними справился. Поговорим о другом. Как у тебя дела с изучением «Краткого курса»?

— Я, Владимир Емельянович, всю зиму занимался в кружке, оценки у меня хорошие. «Вопросы ленинизма» брал с собой в Ригу, по вечерам занимался, конспектировал…

— Дело в том, что на будущей неделе тебе придется поехать на заседание бюро уездного комитета партии. Может быть, зададут кое-какие вопросы, чтобы проверить уровень политических знаний. Сам понимаешь, не хорошо будет, если старый партизан и бригадир МТС оскандалится.

— Понимаю, товарищ Гаршин, — сказал Эльмар. — По правде говоря, мне надо больше знать, я сам это понимаю. А для чего вызывают? Опять что-нибудь новое? — Эльмар пристально посмотрел на Гаршина.

— Ты как думаешь, позволю я тебе стоять на месте? — издалека начал Гаршин. — В твоем возрасте надо ковать железо, пока горячо.

— А все-таки что?

— Видишь, друг, мне старшие товарищи в уезде давно не дают покоя. Говорят, что я свой долг по отношению к МТС выполнил, пора перейти на другую, более ответственную работу. Им, конечно, виднее… Но я договорился так, что подготовить кандидата на должность директора разрешат мне самому. Здесь нужен молодой, здоровый человек, словом, такой, как ты…

— Я? — испугался Эльмар. — Я же ничего не знаю, не умею.

— И знаешь и умеешь, но подучиться, конечно, тебе нужно. Так что вот осенью придется ехать на курсы директоров МТС. На целый год, Эльмар.

…И опять закипела работа. Во всех концах волости работали молотилки. Вереницы возов с хлебом тянулись к заготовительным пунктам. За несколько недель Эльмар Аунынь объехал со своей молотилкой полволости. Зато и работал — от зари до зари, а иной раз и ночью.

Во время республиканского соревнования мастеров спорта он опять на целую неделю уехал в Ригу. После этого до самой осени без отрыва работал со своей бригадой в поле. Лемеха дружно взрезали целину для новых пашен.

4

В воскресенье Ирма Лаздынь навестила родителей. Жили они в дальнем конце волости, где им принадлежал порядочный хутор. Младший ее брат Эрик после демобилизации из армии остался в Риге, женился и работал на одном большом заводе. Старший брат Альберт, который вступил в легион СС, был убит в Курземе, и теперь старикам приходилось вдвоем управляться со всем хозяйством. Отец до сих пор продолжал сердиться на младшего сына.

— Нет чтобы жениться на порядочной крестьянской девушке и хозяйничать на хуторе! Теперь бы нас четверо было, с божьей помощью везде бы поспевали. Главное, нельзя взять никого в работники, — живо зачислят в кулаки.

— Вам, значит, Эрик с женой нужны только как рабочая сила, — насмешливо сказала Ирма.

— А на что же мы его растили? — удивлялся старый Лаздынь. — Когда помрем, хутор ему достанется, не чужому. Да и тебе бросать надо секретарскую должность, жить дома. Много ты видишь пользы от этой работы?

— А дома если жить буду — много будет пользы?

— Помогать отцу с матерью будешь — вот те и польза.

— Ах, вместо батрачки? Только батрачке платить надо, а я даром могу. Нет, спасибо. Если Эрик отказался от хутора, мне и подавно делать здесь нечего. Вы, наверно, успели подыскать кого-нибудь, чтобы взять в примаки.

— А что в том плохого? Смеяться тут не над чем: — обиделась мать. — Твой отец тоже примак, а разве плохо я с ним век прожила?

— Вам до сих пор кажется, что в мире все стоит на одном месте. Никак не хотите понять, что, когда вы были молодые, одно время было, а теперь — другое. Нельзя брать за образец прошлое, приспосабливаться к нему, — надо глядеть в будущее. Вы про колхоз ничего не слышали?

— Что, до колхозов уж дожили? — забеспокоился Лаздынь.

— Еще нет, но сейчас у всех крестьян только и разговору, что про колхозы; я думаю, к концу года в волости организуют.

— Что же ты нам посоветуешь? Бросать землю? Вступать? Да кто еще их знает, примут ли нас. Мы ведь не голодранцы, может не понравимся.

— Вы сами взрослые, что я буду вас учить. Только один совет могу дать: надо глядеть вперед, а не назад. Жизнь обратно не идет.

Мало радости доставила Ирме эта встреча с родителями.

В понедельник Гаршин и Марта Пургайлис долго сидели у председателя волостного исполкома Лакста. Они взяли у Ирмы план волости и список усадеб, и в их разговоре часто упоминались такие слова, как колхоз, бригада, инициативная группа и ферма. Марта Пургайлис настаивала на скорейшем выполнении плана хлебосдачи, чтобы развязать руки активу и самим крестьянам, чтобы скорее взяться за великое новое дело, к которому они готовились.

Перед уходом Гаршин немного задержался у Ирмы. Поговорил о работе, рассказал, как провел воскресенье, и под конец спросил, хорошо ли она знает счетоводство.

— Я кончила курсы и года полтора работала счетоводом, — ответила Ирма. Просто ужасно: каждый раз, когда с ней заговаривал Гаршин, она краснела, как девчонка. Особенно в последнее время, когда стало очевидно, что нет никаких оснований подозревать Гаршина и Марту Пургайлис в каких-то особенных чувствах друг к другу. — Почему это вас так интересует?

— Скоро нам понадобится квалифицированный счетовод для одного интересного начинания, — сказал Гаршин. — Там работать будет куда увлекательней, чем с этими скучными бумагами.

— А, по-вашему, я подойду?

— Подойдете, конечно.

— А кто же будет эту скучную работу делать? — усмехнулась Ирма.

— Найдем кого-нибудь.

— Я вижу, вам хочется выжить меня из исполкома.

Гаршин понял шутку и ответил в том же тоне.

— Ну, конечно, чтобы самому сесть на теплое местечко, — и уже серьезнее добавил: — Подумайте об этом. Уверен, что вы не пожалеете.

Он пожал Ирме руку и пошел к двери, но вдруг что-то вспомнил, вернулся.

— Все не соберусь сказать… В позапрошлое воскресенье вы отлично сыграли свою роль в спектакле. Очень мне понравилось. У вас определенно есть талант. Мой вам совет: не оставайтесь на полпути, развивайте его. В следующий раз я вам принесу книгу Станиславского «Моя жизнь в искусстве». Не читали, конечно? Ну, я так и знал.

Ирма даже забыла поблагодарить его — в такое смятение привела ее эта похвала.

Когда Гаршин вышел, Ирма быстро убрала на столе (ее рабочий день уже кончился) и пошла к себе наверх, но тут же почувствовала, что в комнате ей не усидеть, и решила прогуляться. Хотя был конец августа, дни стояли теплые, солнечные. Первые желтые листья уже горели в зелени лип и кленов, а воздух приобрел ту ясность, которая так успокоительно действует на человека и придает всем предметам легкость очертаний. Отовсюду неслись сотни звуков: лаяли собаки, чирикали птицы, разговаривали на дворах люди, на большаке скрипели телеги, и откуда-то, совсем уже издалека, слышался шум работающей молотилки. Облачко пыли стояло над дорогой, почти у горизонта — вероятно, ехал автобус.

Ирма свернула с дороги и медленно пошла по тропинке к ближайшей роще. Там, на самой опушке, было у нее любимое местечко: гладкий серый валун, защищенный от ветра. Здесь Ирма могла сидеть целыми часами — читала книгу или просто смотрела на поля, на крестьянские усадьбы, на дорогу.

И сейчас она села на камень и, подперев голову руками, стала думать. Солнце почти село. От всех предметов далеко протянулись длинные узкие тени. Одинокая птица, внезапно почувствовав, что вечер застиг ее вдали от ночлега, летела, широко и стремительно взмахивая крыльями.

«Актриса… Какая ты актриса, если не можешь даже владеть своим лицом и нервами…» — издевалась над собой Ирма. — «Не оставайтесь на полпути, развивайте его… А если разовью — тогда что? Разве он изменится, чаще станет приходить, останавливаться у моего стола, говорить со мной? У меня талант… Конечно, у меня кое-что получается, я не пугаюсь публики, знаю, куда девать руки, но разве этого достаточно? Нужен талант. Не домашний талантик — капелька смелости, капелька воображения, — а пламя, которое жжет сердца. Иначе не стоит, иначе я не хочу…»

5

В середине октября волость выполнила план хлебопоставок, но крестьяне продолжали сдавать зерно сверх плана, так как урожай действительно был обильный — в среднем шестнадцать центнеров с гектара.

Однажды в воскресенье в Народном доме собралась инициативная группа и постановила организовать колхоз. В него вступили около сорока хозяйств. Центром колхоза решили сделать большую усадьбу Вилдес.

Председателем выбрали молодого, энергичного крестьянина Пуриня, который в начале 1945 года вступил в партию. Новой артели дали название «Латышский стрелок».

Как только колхоз был утвержден и новые колхозники взялись общими силами за осенние работы, в другом конце волости выдвинулась другая инициативная группа и повела разговор об организации второго колхоза. В это время неизвестно откуда распространились слухи, что добровольно объединяться в колхозы разрешат только до Нового года, после чего в административном порядке назначат, кому в какой артели и с какими соседями работать. Узнав об этом, Марта Пургайлис немедленно созвала собрание крестьян и объяснила, что все это сплетни, распущенные с провокационной целью каким-то злопыхателем.

Выдающиеся успехи, с которыми закончили свой первый хозяйственный год некоторые ранее организованные колхозы (куда весь год с разных концов республики отправлялись, как в паломничество, экскурсии крестьян), сильнее всяких слов убеждали даже отъявленных скептиков, и теперь самые отсталые крестьяне начали понимать, что новое, социалистическое устройство имеет все преимущества по сравнению с индивидуальным хозяйством. Рожденное самой жизнью, само собой, как любой естественный процесс, в республике началось массовое движение за коллективизацию.

Когда Гаршин напомнил Ирме Лаздынь разговор о переходе на должность счетовода, она поняла, что речь идет о работе в колхозе «Латышский стрелок».

— Дайте мне еще немного подумать, — сказала она. — Я еще не знаю, где мне лучше работать. Вполне возможно, что «Латышский стрелок» с самого начала будет крепче стоять на ногах, но мои родители, наверно, запишутся в другой колхоз. Я решила быть вместе с ними.

— Понимаю, товарищ Лаздынь, перевоспитывать стариков хотите? На это возразить нечего. Но тогда вам будет далеко в Народный дом на репетиции ходить…

— У меня есть велосипед.

В конце октября, когда организовали вторую сельскохозяйственную артель «Советский путь», Ирма ушла из волостного исполкома и стала счетоводом нового колхоза.

Марта Пургайлис получила телеграмму. Ее вызывали в Ригу, откуда она должна была вместе с большой делегацией ехать в район Старой Руссы на открытие памятника павшим латышским стрелкам. Такие памятники в ту осень открывали в местах самых памятных боев латышской дивизии и партизан: под Москвой, у Насвы и в Латвии.

Два дня Марта прожила в Риге. Остановилась она у Айи и Юриса, который тоже был включен в состав делегации. Повидала она и Мару Жубур, и Руту, и многих товарищей по курсам в Кирове. Один вечер Марта целиком провела в гостях у Мары; сначала посмотрела спектакль, в котором та играла главную роль, а потом вместе пошли на квартиру. Маленькая Инта, которой уже было полтора года, спала, но Марте ее показали и заставили сказать, на кого она больше похожа: на отца или мать? Жубур видел в дочери копию Мары, а Мара уверяла, что она — вылитый отец. Но когда Марта нашла в ней сходство с обоими родителями, они остались вполне довольны.

Все друзья Марты дали ей обещание приехать к ней летом на праздник Лиго — день именин ее павшего мужа.

Среди покрытой свежевыпавшим снегом равнины, где каждая пядь земли повествовала суровую быль о минувших великих битвах, на возвышенности, далеко заметной со всех сторон, встал одинокий памятник. На этом холме когда-то бушевал ураган огня, а теперь расположились тихие могилы героев. Их останки были собраны со всего района битв — из вырубленных снарядами рощ, с окраин уничтоженных пламенем селений и маленьких, окруженных болотами островков. Здесь похоронили и прах Яна Пургайлиса, и на памятнике среди других имен стояло и его имя. Ветер шумел над холмом, крупные снежинки падали на могилы и покрывали их белым плащом. Мысли живых в этот час возвращались к подвигам павших.

Когда митинг, посвященный открытию памятника, кончился, делегаты маленькими группками разбрелись по окрестности. Участники боев рассказывали о событиях, происходивших здесь несколько лет тому назад. Юрис Рубенис отвез Марту на машине к тому перекрестку дорог, где в конце зимы 1943 года пал в бою Ян Пургайлис. Долго стояла она у обвалившегося окопа, откуда Ян Пургайлис управлял боем, старалась навсегда запомнить картину, которую он видел в последний момент своей жизни.

— Здесь его тогда похоронили, тут же после боя… — сказал Юрис. — И командир полка и Андрей Силениек приехали проститься с ним.

Возле первой могилы Яна Пургайлиса лежала каска. Марта подняла ее и взяла с собой.

«Что же это были за люди! — думала она. — Прекрасные, могучие, и самое трудное не было для вас трудным. Умирали, чтобы победить, и это сбылось. Спите спокойно, родные, вечно будет с вами любовь и память народная».

И снова она думала о своей жизни после смерти Яна Пургайлиса. Ни одного дня она не провела праздно. Сурово и повелительно отгоняя мысль об отдыхе, отдавала всю свою силу той жизни, за которую погиб Ян. И так будет продолжать она до конца своих дней. Кое-что сделано и достигнуто, кое-чего она еще достигнет — но не будет ли этого мало? Ей ведь надо работать и жить за двоих — место Яна Пургайлиса не может оставаться пустым.

Она думала, спрашивала себя и ждала ответа. Земля молчала, но сердце подсказывало ей, что путь, по которому она идет, верный, правильный путь.

Глава пятая

1

Черный жеребец прижал уши и вытянул голову над решеткой стойла, норовя укусить Зандарта.

— Ну, ты, проклятый! — Зандарт замахнулся метлой и для вящей убедительности погрозил еще кулаком. — Будешь у меня стоять, свинья этакая! Кусаться вздумал… Я те покажу, как людей пугать!

Жеребец зафыркал, помотал головой и немного отступил, но когда Зандарт проходил мимо стойла, он не вытерпел и хватнул конюха за кепку.

Гуго Зандарт уже с час убирал конюшню. С некоторыми лошадьми у него установились терпимые отношения — они не кусались, не шарахались и не лягались, когда он с метлой и совком входил в стойло; спокойно, добродушно наблюдали, как он собирал навоз, чистил ясли и при этом все время как-то чудно кривил лицо. Но черный жеребец невзлюбил Зандарта с того самого дня, когда тот появился в конюшне и тренер Эриксон объявил ему, в чем состоят его обязанности.

Да, именно так и обстояли дела: Свен Эриксон, бывший наездник и тренер рысистых лошадей Гуго Зандарта, теперь стал его начальством. Конюшня принадлежала шведскому фабриканту и землевладельцу Акселю Ларсону, а Эриксон наезживал его рысистых лошадей и водил их в состязаниях. Осенью 1944 года, когда Зандарт вместе с другими беглецами прибыл в Швецию, у него не было здесь ни одного знакомого, он не знал ни одного адреса, по которому можно было бы обратиться за помощью. Господа шведы любезно предложили ему немедленно отправиться на торфоразработки в качестве копача, и он почти согласился, если бы не случайная встреча с Эриксоном. Бывший шеф его конюшни вспомнил прежнего хозяина и, зная его любовь к лошадям, помог получить место конюха. Должность, конечно, нельзя назвать выгодной: работа довольно грязная, плата — ничтожная, комнатка рядом с конюшней, которую предоставили Зандарту, больше походит на собачью конуру, а кормят так, что вот-вот ноги протянешь. А на какую еще должность прикажете рассчитывать, когда латышских инженеров посылают чернорабочими на торфоразработки. Поэтесса Айна Перле работает судомойкой во второразрядном ресторане, а известные писатели и бывшие лауреаты Культурного фонда Мелнудркс и Алкснис довольствуются мизерным пособием.

Алкснис прозябал в каком-то глухом городишке и на расстоянии грызся с Мелнудрисом, которому посчастливилось попасть в большой город. «Почему он, а не я? Я более известен, чем этот старый писака, и место редактора нашей газеты по праву принадлежит мне». Мелнудрис в долгу не оставался. Выведав каким-то путем, что Алкснис сверх обычного продовольственного пайка получает и дополнительный, он настрочил заявление бургомистру, прося обратить внимание на «алчного, предающегося своим преступным наклонностям субъекта».

Мелкие интриги, сплетни и склоки составляли главное занятие эмигрантов. Большинство из них привыкли всю жизнь командовать, привыкли жить чужим трудом, а теперь очутились в положении подчиненных. Здесь даже собратья по классу и симпатиям смотрели на них как на обременительный элемент, который приходится терпеть в силу различных политических соображений в качестве дополнительного резерва. Шведские рабочие просто ненавидели эмигрантов, потому что они помогали предпринимателям сбивать зарплату, из их среды вербовали штрейкбрехеров. Работу по специальности латышам не давали, никто не желал признавать их университетских дипломов, врачи не могли получить разрешения на практику. Что им сулило будущее? Все ту же грызню между собой, все то же презрение со стороны шведов и полную нищету.

Зандарт совсем забыл Паулину, лишь изредка вспоминал своих дочек, и скверно становилось тогда у него на душе. Как они там живут, кто о них заботится? Наверно, уехали в деревню к дяде… А ты здесь, в чужой конюшне, корпи, как жук навозный, усердие свое выказывай, когда господин Ларсон соизволит заходить в конюшню. Эриксон уже и покрикивает и скверными словами обзывает, — одним словом, никакого уважения… И никому не интересно, что было у тебя когда-то лучшее в Риге кафе, была конюшня с чистокровными рысаками и красавицы дамы услаждали твою жизнь… Ничего этого теперь не осталось, остался только преждевременно поседевший мужчина с обвислым животом. Когда он выводит чистить лошадей, даже отцвётшая старая дева, проходя мимо, — глядит, как на пустое место…

— Зандарт, вам письмо! — крикнул Эриксон, входя в конюшню.

— Мне? Из Латвии? — непроизвольно вырвалось у Зандарта.

Эриксон засмеялся.

— Почему непременно из Латвии? Я этого не сказал.

— Другие же получают, — неуверенно объяснил Зандарт, — почему и я не могу…

— Вы и всерьез воображаете, что в Латвии еще кто-то помнит о вас? — Тренер неприятно улыбнулся. — Очень высокого вы о себе мнения.

— Семья у меня там.

Эриксону, видимо, доставляло удовольствие поиздеваться над Зандартом.

— Была семья, хотите сказать, теперь у вас ее нет.

— Я еще, слава богу, жив…

— Э, какая это жизнь. — Эриксон презрительно дернул плечом. — За такую жизнь я гроша ломаного не дам. И кому, скажите, нужна ваша жизнь? Кому вы нужны? Думаете, здесь, в конюшне, без вас не обойдутся? Великолепнейшим образом, — такого добра везде достаточно.

Зандарт по опыту знал, что спора лучше не начинать, — тогда Эриксон не перестанет пилить до самого вечера, а то, чего доброго, наговорит Ларсону, что теперешний конюх лентяй и растяпа, и завтра же его выгонят. А там иди куда хочешь — или рубить лес, или в шахты, или на торфоразработки. Зандарт проглотил оскорбление и довольно смиренно напомнил:

— Вы сказали, мне письмо…

— Вот оно.

Эриксон достал его из кармана пиджака и положил на скамейку.

«Считает ниже своего достоинства подойти, дать в руки. А сколько лет я его кормил…» — Зандарт подошел к скамейке, взял письмо. Местное: штемпель городской почты. И оно сразу потеряло для него всю ценность. Не спеша, почти с неудовольствием, разорвал конверт, вынул листок бумаги с отпечатанным на машинке трафаретным текстом.

«Глубокоуважаемый единоплеменник!

Приглашаем Вас сегодня в 18 часов в Н. клуб на собрание латышей, проживающих в городе и окрестностях.

Повестка дня:

1. Сообщение о положении в Латвии (докладчик г. Гайлит).

2. Наши текущие задачи (докладчик г. Мелнудрис).

3. Разное.

Ваше присутствие весьма желательно.

По поручению правления

и. о. секретаря Роде».

— Из Латвии, говорите? — съехидничал Эриксон, когда Зандарт прочел письмо.

— Да. Из Латвии, — отрывисто ответил Зандарт и, испугавшись своей дерзости, торопливо добавил: — Из местной Латвии. Хе-хе… На собрание приглашают, важные вопросы нужно решить.

— Президента, наверное, будете выбирать? Или войну большевикам объявите? Вы ведь только об этом и мечтаете.

— От мечтаний до дела еще далеко.

Зандарту надо было кончить работу к четырем часам, чтобы не опоздать на собрание, так как до улицы Оскара, где находился клуб, было далеко. Он в течение часа по крайней мере изливал потоки лести по поводу последних побед Эриксона на ипподроме, и когда тренер стал разговаривать благосклоннее, попросил у него разрешения уйти с работы пораньше.

— Идите… Но только завтра в обеденный перерыв вам придется покрыть лаком качалку.

— Будет сделано, господин Эриксон, как же иначе…

Войдя в свою конуру, Зандарт побрился и переоделся. Старый эрзацкостюм, сфабрикованный, как и многое другое здесь, из древесины, не мог придать ни солидности, ни элегантности его помятой фигуре; ботинки были стоптаны, носки в дырах. Воротничок Зандарт вывернул на другую сторону, показалось, что она почище. Но запах конюшни, насквозь пропитавший его проклятый запах невозможно было уничтожить. Зандарт заранее уже знал, что на собрании никто не захочет сидеть с ним рядом. Это повторялось каждый раз, когда он появлялся в клубе. В чем другом «единоплеменники» давно потеряли всякую разборчивость, а вот носы остались прежние, чувствительные.

«А пусть они повесятся со своими носами, — сердился Зандарт. — Не могу же я ради них из кожи лезть… У самих и в кармане и в брюхе пусто, а они еще фырчат, тьфу!..»

2

Когда Зандарт пришел в клуб, там было человек сто. Медлить с открытием собрания дальше не имело смысла: могли прийти много-много человек десять, больше латышей в городе не было. В тесном зале стояла такая духота, что лица у всех блестели от пота.

— Что же, начнем, — без всякой торжественности объявил Мелнудрис. Он был, как всегда, в черном, академического вида, хотя и сильно поношенном, сюртуке и в полосатых брюках; как всегда, время от времени откидывал назад длинные седые волосы. Несколько секунд он смотрел сквозь роговые очки в зал, пока не затихли разговоры, и начал:

— За последнее время среди нас стали циркулировать всевозможные разговоры. Многие единоплеменники читают различные газеты, слушают радиопередачи из Москвы и Риги: некоторые доверчиво внимают всяким слухам, распространяемым подозрительными элементами. Все это вместе взятое может сбить с толку даже самого благоразумного человека. Насколько вам известно, некоторые наивные люди поверили большевистской агитации, начали укладывать чемоданы и собираются вернуться в Латвию. Для того чтобы внести ясность в этот существенный вопрос, мы и созвали настоящее собрание. Сегодня вас познакомят с самыми свежими фактами, характеризующими положение в Латвии, и затем с нашими перспективами на ближайшее будущее. По первому вопросу докладывает господин Гайлит. Недавно он имел возможность лично говорить с несколькими единоплеменниками, приехавшими из Латвии. С вашего разрешения прошу господина Гайлита начать.

Мелнудрис сел на председательское место. К столику, который заменял трибуну, подошел высокий, не старый еще человек с лысиной и в пенсне. Он начал с того, что налил стакан воды, отпил глоток, по-видимому приготовясь к длинной речи. Откашлялся, протер пенсне и посмотрел на публику.

— Дамы и господа! Я не стану сообщать вам наиболее известные факты, ибо это было бы напрасной тратой времени. Время, как вы знаете, деньги, а деньги надо беречь. Большевистские агитаторы в последнее время пытаются вбить клин в наши ряды и заманить обратно в Латвию часть — я хочу сказать наименее сознательную часть — наших единоплеменников. Этим лицам, о которых уже упомянул в своей вступительной речи господин Мелнудрис, вероятно еще неизвестно, что в Латвии, как и всюду в Советском Союзе, свирепствует голод в самом страшном значении этого слова. Очевидцы рассказывают, что на улицах Риги люди падают от истощения и умирают на глазах у остальных прохожих. Когда скопившиеся трупы начинают затруднять движение, специальная команда чекистов обходит главные улицы и стаскивает их под ворота или на бульвары. Вечером улицы объезжает черная машина и увозит трупы неизвестно куда…

— Если так много трупов, как же успевают увозить их на одной машине? — раздалось из задних рядов зала.

— Господа, прошу не прерывать оратора, — напомнил Мелнудрис. — Вопросы будете задавать потом…

— Трупы увозят на нескольких машинах, — поправился Гайлит. — Естественно, что в подобных условиях заразные болезни свирепствуют в чудовищных размерах. Почти в каждой семье есть больные тифом, дизентерией, холерой. Водопровод не работает, так что людям нечем мыться, и тому подобное… Во всем городе ходят только два трамвайных вагона. Они курсируют между Воздушным мостом и набережной Даугавы, и ездят в них только высшие советские чины; остальное население вынуждено ходить пешком. В Риге не осталось ни одной бани, по вечерам город погружается в полную тьму, потому что Кегумскую электростанцию, большевики без шведских инженеров восстановить не могут. Чего только не делали, во всех газетах раструбили, а ничего не вышло, потому что таких специалистов у них нет. По этой причине сейчас закрыты и школы. Только что обсуждали вопрос об отмене семилетнего школьного обучения и введении двухлетнего курса… Прошлой зимой из-за недостатка топлива были срублены на дрова все липы на бульваре Свободы. Из предприятий работают только несколько текстильных фабрик, где ткут мешочное полотно. Теперь у них и костюмы и дамские платья шьют из мешковины.

Тех немногих людей, которые по своему легкомыслию вернулись в Латвию, первые месяцы держат в тюрьме. Потом посылают на тяжелые принудительные работы. Одного известною врача в знак особой любезности послали убирать развалины в Старом городе. Все священники сидят в тюрьме или высланы; церковные колокола сняты и переплавлены для нужд промышленности. В стране везде отчаянная безработица, а если кто и получает работу, заработка хватает лишь на полфунта хлеба в день. Народ ропщет и с нетерпением ждет войны. Последнее нам с вами вполне понятно, если принять во внимание условия, в которых он живет. Вот каково сейчас положение в Латвии, уважаемые дамы и господа. Если имеются вопросы, я готов отвечать.

Гайлит замолчал и отер лицо платком.

— У меня вопрос, — послышалось в задних рядах. — Скажите, пожалуйста, кто, по-вашему, здесь глупее: тот, кто хочет, чтобы мы поверили его сказкам, или тот, кто им верит?

В зале раздался смех, но у большинства людей вид был озабоченный. Неудовольствие выразилось и на лице Мелнудриса.

«Нельзя же так, надо все-таки знать меру и врать в границах правдоподобия, а этот Гайлит потерял доверие даже „наиболее сознательной“ части аудитории. Что у них там, в Стокгольме, ни одного умного человека не нашлось, прислали такого болвана!»

— А вы, случайно, не агент чека? — обратился Гайлит к задним рядам, откуда задали вопрос.

— Сами-то вы чей агент? — невозмутимо продолжал тот же голос.

— Господин Мелнудрис, почему вы не обеспечите порядок в зале? — обидчиво воскликнул Гайлит, оборачиваясь к председателю. — Я не привык выступать в такой обстановке.

Мелнудрис сделал попытку спасти положение.

— Итак, вопросов больше нет, — сказал он, поднимаясь.

— Есть, есть! — крикнул какой-то инженер, сидевший в средних рядах. — Целых три месяца, как я заявил, что желаю репатриироваться в Латвию, а мне до сих пор не дают разрешения на выезд. Нельзя ли тут что-нибудь сделать?

— Вопрос задан не по существу, — объявил сам Мелнудрис. — Об этом спрашивайте в другом месте. Переходим к следующему вопросу. Разрешите теперь мне самому.

— Просим, просим, — щебетнула из первого ряда поэтесса Айна Перле. Платьице измятое, под ногтями — черная кайма, щеки побледнели и впали — ох, не сладка жизнь судомойки плохонького ресторанчика! Но она все еще не отказалась от роли избалованной девочки: капризничала, ломалась, поминутно кривила крашеные губы. Она вся извертелась, — ведь когда-то сам Никур голубил ее и называл «конфеточкой».

— Я буду говорить о наших перспективах на ближайшее будущее, — начал Мелнудрис. — Тема очень ответственная. Я буду сохранять полную объективность, я не хочу вводить вас в заблуждение беспочвенными обещаниями. В ближайшее время заметного улучшения в нашем положении не предвидится. Так или иначе, придется пока мириться с прежними условиями. Я думаю, однако, что для нас это уже не представляет особых трудностей, ибо мы с каждым днем все больше ассимилируемся, приспосабливаемся, и таким образом наши потребности начинают соответствовать, так сказать, нашим возможностям. Несколько дней тому назад я, как известно, разговаривал с некоторыми нашими высокопоставленными единоплеменниками, которые поддерживают связь с здешними правящими кругами и с заграницей. В шведских учреждениях выражают надежду, что со временем они смогут кое-что предпринять для наиболее целесообразного использования перемещенных лиц соответственно, так сказать, возможности применения каждого из них. Это значит, что мы сможем получить работу по специальности, то есть в тех областях, в которых имеем профессиональную подготовку, с известными, конечно, ограничениями. Врачи, например, могут работать фельдшерами в сельских амбулаториях или в качестве санитаров. Инженеры получат возможность выполнять менее ответственную техническую работу, как техники-монтеры, и тому подобное. Хуже обстоит дело с интеллигентами, не получившими специального образования: не зная языка, они лишены возможности заниматься литературным трудом. Но и для них большое значение имеет личная инициатива и удача. Я повторяю, это еще не вопрос ближайшего времени, я не могу назвать никаких конкретных дат, никто мне их не сообщал. Итак — терпение и еще раз терпение, уважаемые господа и дамы. Латыши, как известно, народ живучий. И если мы будем держаться друг за друга, если будем хранить во всей чистоте национальную мысль, тогда мы вынесем все испытания. Это во-первых.

Он сделал паузу, давая аудитории возможность пережевать не слишком радостное известие и намереваясь, видимо, преподнести на десерт нечто посвежее.

— Я опять-таки не хочу волновать вас слишком определенными обещаниями, но некий луч надежды все же блеснул в нашей серой действительности. Да, в самые последние дни. В Англию приглашен наш представитель на совещание с руководством глазного центра. Ставится вопрос о более правильном и стабильном распределении перемещенных лиц в пределах Британской империи. По-видимому, главный центр получил от некоего английского учреждения известные предложения и обещания, поэтому они так поспешно вызвали представителя латышей, живущих в Швеции.

— Представитель уже известен? — крикнул какой-то нетерпеливый слушатель.

— Выбор пал на меня… Во-первых, потому что я уже бывал в Англии и знаю Лондон, во-вторых, потому что для этого нужен человек, имя которого известно широким слоям общества. Постараюсь добросовестно представлять там ваши интересы. Хорошо, если бы собрание сформулировало свои пожелания в конкретной форме. Прошу высказываться.

— Прежде всего, чтобы разрешали выбирать место жительства по собственному желанию! — крикнул кто-то.

Исполняющий обязанности секретаря Роде записал в протокол предложение.

— Пусть дают работу по специальности без всяких ограничений! — крикнул другой.

— За один и тот же труд — одно и то же вознаграждение, наравне с англичанами и прочими, — высказал свою мечту третий.

— Достаточное пособие на обзаведение хозяйством.

И все остальные высказывания были в том же духе.

Через полчаса собрание закрылось, но «единоплеменники» еще долго не расходились. Спорили, убеждали, нападали друг на друга; одни говорили, что чудес ждать нечего, надо ехать домой, другие стыдили их и даже пускали в ход угрозы. Зандарт больше слушал и лишь изредка вставлял слово в пользу тех, кто хотел оставаться в эмиграции. Что ему еще делать — пути назад, в Латвию, для него были закрыты, и он завидовал тем, кто не потерял еще возможности вернуться. Он завидовал, но не признавался в этом.

Доклад Гайлита не убедил даже Зандарта.

3

Документы и деньги на поездку Мелнудрис получил в Стокгольме. Ради такого важного случая он подрезал в парикмахерской свои длинные седые кудри и подстриг усы, но все равно продолжал походить на старого льва. Когда он шел по улицам в буровато-коричневом осеннем пальто и черной фетровой шляпе, все прохожие оглядывались, принимая его за знаменитого ученого или дипломата старого поколения.

Поезд довез его до Зунда, там громадный паром переправил весь состав через морской пролив, и великий дипломат, как ему и полагалось по его высокому рангу, продолжал дальнейшее путешествие почти без задержек.

На другой день Мелнудрису пришлось часов восемь просидеть в одном из городков Западной Германии, который после соединения английской и американской зон оккупации вошел в состав Бизонии. Здесь ему надо было пересесть на другой поезд и далее ехать через Рур, Голландию и Бельгию до самого Кале.

Мелнудрис с интересом наблюдал английских солдат; они с самым непринужденным видом прогуливались по перрону, дымя трубками и сигарами. Англичане сверху вниз смотрели на местных жителей, а те услужливо уступали дорогу каждому англичанину. Почему-то очень много здесь было представителей Армии спасения[8]. На станции у них была своя приемная с буфетом и душеспасительными плакатами на стенах. «Шпионят, прохвосты, — благодушно подумал Мелнудрис, с любопытством наблюдая очкастых старых дев в форменных шляпах с надписями. — Пусть они не рассказывают, что занимаются обращением заблудших душ… Вероятно, так надо».

Железнодорожник-немец, воспользовавшись моментом, когда вблизи никого не было, знаками попросил у Мелнудриса сигарету. Старый лев отвернулся, притворившись, что не понял смысла этой жестикуляции: он никогда не увлекался филантропией, а теперь и подавно. Что касается получаемого в Швеции пособия, Мелнудрис рассматривал его как долгосрочный аванс под будущие великие произведения Впрочем, он и сейчас работает немало, — взять хотя бы эту поездку за границу по государственным делам.

— Одну затяжечку, господин…

Неизвестно, чем кончился бы этот своеобразный поединок между железнодорожником и задетым в своих экстерриториальных чувствах дипломатом, если бы на горизонте в эту минуту не появился персонаж, ради которого Мелнудрис собственно и сделал остановку в этом городке.

Со смиренной улыбкой на лице, в осеннем не первой свежести пальто на плечах к Мелнудрису медленно приближался Альфред Никур, еще издали протягивая руку. Лицо у него немного одрябло, под глазами висели заметные мешочки, усики начали седеть. Мало что осталось от прежнего «превосходительства», разве что глаза, узкие, бегающие по сторонам, старающиеся все схватить, все удержать, — глазки шпиона.

— Здравствуйте, великий писатель! — воскликнул он, с жаром встряхивая руку Мелнудриса. — Ну, не права ли старая поговорка: гора с горой не сходятся, а человек… Как ехалось? Как здоровье? Вижу, что нисколечко не постарели…

— Держимся, господин Никур, держимся, — ответил Мелнудрис, слегка сгибая, по старой привычке, спину, как будто перед ним стоял сам сиятельный министр, а не эмигрант Никур. — А вы как? Почки не капризничают?

— Понемногу. А как поживает госпожа Мелнудрис? По-прежнему полна бодрости, все такая же верная подруга в дни жизненных невзгод?

Внимание Никура льстило старому придворному поэту. Он тоже хотел было осведомиться о самочувствии супруги бывшего министра, но, к счастью, вспомнил, что тот уже во второй раз бросил свою «кошечку», и быстро забормотал что-то о величайшем удовольствии, которое доставит жене внимание Никура. И почти без перехода, деловым тоном спросил:

— Вы, наверное, спешите? По-прежнему ни минуты досуга, по-прежнему множество обязанностей?

— Мм-да, — промычал Никур. — Работы у меня всегда было достаточно… Скажите, это весь ваш багаж? — Он показал на большой чемодан в сером чехле.

— Да, это все. Теперь не станешь так нагружаться, как в молодые годы.

— Зайдемте в буфет. Нам надо обсудить кое-какие актуальные вопросы. Разрешите, я помоложе… — Никур вознамерился взять чемодан. Мелнудриса испугала такая любезность, и он вцепился в свое имущество.

— Я сам… извините… как это можно…

Они любезно поспорили, затем Никур отстал, позволив Мелнудрису самому нести чемодан. Да и не привык еще бывший министр играть роль носильщика.

В буфете они сели за свободный столик и заказали по чашке кофе. За остальными столиками дремали англичане-военные, вытянув ноги во всю длину, так что каждый входящий в буфет вынужден был переступать через них. Возле стойки сержант угощал накрашенную женщину, по-видимому проститутку. Около шкафа, заставленного бутылками, висела фотография английского короля с, семьей. Все четверо: король, королева и обе принцессы, улыбались.

— Итак, вы едете в Лондон… — сказал Никур. — Это очень важно, потому что Лондон и есть то место, где можно добиться ясности, определенности…

— Откровенно говоря, поехать надо было кому-нибудь другому, — сказал Мелнудрис. — Например, вам.

— Как сказать, — ответил Никур, осторожно косясь на собеседника: серьезно он говорит или только притворяется? Взгляд Мелнудриса успокоил его — по-видимому, тот ничего еще не знал о значительных переменах в положении Никура. Дело в том, что бывшее превосходительство с некоторых пор официально не занимал ни одной общественной должности. Год тому назад на большом совещании перемещенных латышей ему пришлось выйти из совета, так как по указаниям англо-американских учреждений руководящие круги эмиграции должны были выдвигать новых людей, которые не были скомпрометированы в годы гитлеровской оккупации и ранее, в годы диктатуры Ульманиса. Старые звезды не могли вести за собой смятенные массы эмигрантов. А Никур был один из самых скомпрометированных лиц. Официально его освободили от всех общественных должностей, а неофициально, за кулисами, он продолжал играть одну из главных ролей. Понятно, что его нельзя было послать в Лондон. Для этой миссии требовался человек, которого можно было еще упоминать в газетных отчетах.

— Как сказать… — повторил Никур. — Мы знаем ваши способности. Притом я занимаюсь вопросами иного характера. Последнее время мне все чаще и чаще приходится иметь дело с американским военным командованием и пропагандистскими учреждениями. Я постоянно бываю в лагерях перемещенных лиц, встречаюсь с единоплеменниками, узнаю их настроения. Даже сталкиваюсь с советскими офицерами, которые организуют репатриацию.

— Ага. Что, есть у них какие-нибудь успехи?

— Надо признать, что да. Многим осточертела жизнь в лагерях перемещенных лиц. Бесперспективность заставляет задумываться даже самых неподатливых людей. Мы делаем все, что в наших силах, чтобы помешать возвращению единоплеменников в Латвию, и наши английские и американские друзья всячески оказывают поддержку в этой трудной и неблагодарной работе. Пожаловаться на недостаток помощи не могу. Поймите, что мы никоим образом не имеем права допускать массовую репатриацию. Во