Тридцатилетняя война (fb2)


Настройки текста:



Сесили Вероника Веджвуд ТРИДЦАТИЛЕТНЯЯ ВОЙНА

Посвящается Р. Л. В. и Дж. В. В.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Веронике Веджвуд не исполнилось и тридцати лет, когда вышла в свет ее «Тридцатилетняя война». Однако уже в этом исследовании она проявила себя как состоявшийся, зрелый автор и по содержанию, и по стилю изложения. Веджвуд опирается только на факты и обращается к первоисточникам, изданным на многих иностранных языках, а не к сентенциям каких-нибудь современных «докторов Штумпфнаделей». Автору удалось выстроить ясную и четкую сюжетную линию повествования о столь разбросанной и хаотичной войне, длившейся с 1618 до 1648 года, а понять ее можно только через призму политических интересов и маневров монарших дворов и переговоров, касавшихся десятка держав. На передний план выходят немыслимые человеческие страдания.

Веджвуд пишет изящно, плавно, динамично и удивительно просто, в ее повествовании замыслы мрачных государей предстают так же зримо, как мытарства наемников, замерзающих в открытом поле, или крестьян, у которых те же наемники отбирают скот и урожай. Ее рассказ во второй главе о первом серьезном столкновении — дефенестрации[1] в Праге — исполнен почти как кинодокумент. Невозможно забыть этот инцидент — католических членов чешского сейма выбрасывают в окно замка в Градчанах, и они остаются живы только потому, что падают на кучу гниющего навоза. Несколькими емкими, яркими фразами автор создает художественный образ, равноценный крупному плану в кино: «Славата продержался дольше под градом кулаков, цепляясь за раму и взывая к Пресвятой Богородице, пока кто-то не ударил его так, что он потерял сознание, окровавленные руки разжались, и его тело тоже рухнуло в ров». Такой художественной силой, образностью и детализацией пронизано все ее печальное повествование о человеческих заблуждениях, безрассудстве, самообмане, плутовстве и жажде разрушать и убивать.

Поразительны и литературный стиль молодого автора, и понимание Германии XVII века, ее барочного великолепия и нищеты. Веджвуд особое внимание уделяет личностям — и великим и менее великим, которые, по ее мнению, определяли развитие событий в этот период. В равной мере интересны ее замечания о быте и социально-экономических условиях того времени — к примеру, о том, что «неадекватность каналов передачи информации исключала возможность действенного участия в политике общественного мнения». В кратких, но основанных на дотошных исследованиях зарисовках, таких же убедительных и обстоятельных, как и очерки об исторических событиях, рассказывается о жизни в городах и деревнях, в войсках, об организации армий и военной тактике, о церковных конфликтах и теологии, об «охоте на ведьм». Тем не менее Веджвуд не берется за объяснение причин этой войны, она просто излагает ее историю. Автор не претендует на то, чтобы дать более глубокое толкование истоков и перипетий тридцатилетнего противоборства. По ее мнению, большинство участников конфликта не имели каких-либо высоких целей, случайности определяли и начало войны, и исход. Вердикт автора звучит как латинская эпитафия: «Морально отвратительная, экономически разрушительная, социально губительная, преследовавшая малопонятные цели, бесчестная и фактически безрезультатная, эта война вошла в историю Европы как выдающийся пример бессмысленного кровопролития». В этом утверждении слышны викторианские нотки, но они были актуальны и в XX столетии, и очень современны сегодня — по крайней мере в отношении бессмысленности войны, — и гораздо правильнее многих заявлений, которые делаются в наше время.

Историком и писателем Веджвуд стала не случайно. Она родилась в семье известного основателя керамического дела в Англии и в детстве много путешествовала с отцом, деятельным управляющим железными дорогами. Вероника училась в частной школе в Лондоне и у гувернанток и, прежде чем поступить в Оксфорд, освоила немецкий и французский языки на континенте. В Оксфорде она произвела большое впечатление на своего преподавателя А. Л. Рауса, сдала с отличием экзамены на степень бакалавра сначала по классической филологии, а потом по истории. Затем Веджвуд приготовилась к тому, чтобы работать над диссертацией с Р. X. Тони, христианским социалистом и начинающим исследователем в области социально-экономической истории. Перед ней открывалась дорога в большую науку, и она какое-то время давала уроки в Сомервильском колледже Оксфордского университета. Однако Веджвуд не пожелала надевать на себя смирительную рубашку академизма. Она, как и многие представители ее поколения, унаследовала что-то от беспредельной любознательности и отваги великих деятелей Викторианской эпохи, несмотря на скептическое отношение к их религиозным и политическим ценностям. С детства Вероника питала страсть к книгам по истории, которые она находила в богатейшей библиотеке отца, и уже любила сочинять.

«К тому времени, когда мне исполнилось двенадцать лет, — вспоминала позднее Веджвуд, — я обнаружила, что пишу слишком легко и быстро. Тогда были особые блокноты, называвшиеся «Маммот», две сотни листов, кварто, линованные, и они разлетались, как будто их ветром сдувало».

Отец предложил ей заняться историей. «Даже из плохого писателя может получиться полезный историк», — сказал он. Не без его содействия образовался круг друзей, в числе которых оказались Дж. Э. Мур (философ), Ральф Воан-Уильямс (композитор и дирижер), Дж. М. Тревельян (историк). В один из уик-эндов Тревельян и высказал идею бросить скучную, нудную диссертацию и написать о Томасе Уэнтворте, графе Страффорде, побуждавшем короля Карла I к утверждению в Англии абсолютной власти. Веджвуд с головой окунулась в исследование, подготовив вскоре первый вариант биографии Уэнтворта, который сама же впоследствии назвала Веду Мехте «слишком женским и сентиментальным». С помощью Джона Нила она переделала свой опус, и получилось острое и увлекательное жизнеописание государственного деятеля, презираемого большинством историков с того времени, когда Долгий парламент приговорил его к казни в 1641 году.

С 1935 года, когда издатель Джонатан Кейп опубликовал ее первую книгу, Веджвуд уже могла считать, что с профессией определилась. «Тридцатилетняя война», вышедшая через три года после «Страффорда» и получившая широкое признание, подтвердила: в Англии появился новый серьезный писатель-историк. Если не хватало гонораров от книг, а это случалось, то она зарабатывала на жизнь, «очень и очень неплохо», статьями для женского еженедельника «Тайм энд тайд» и газеты «Дейли телеграф» и переводами (в частности, «Аутодафе» Элиаса Канетти). В отличие от ученых академического склада, пытавшихся разобраться в том, почему произошли те или иные исторические события, Веджвуд, предпочитала рассказывать о том, как они происходили. Она не стремилась к тому, чтобы вскрывать структурные, или социальные, или экономические причины, к примеру гражданской войны в Англии, а, используя яркие и живописные детали, повествовать о ней в двух, довольно роялистских, из трех запланированных томов.

Веджвуд всегда отличалась пристрастием к историческим свидетельствам и документам. «Ничто не может соединить годы так зримо, как старые письма, — считала она, — случайные песчинки, приклеившиеся к чернилам на бумаге, отскочившие через триста лет и смешавшиеся со вчерашней пылью».

Когда стали доступны личные письма Страффорда — через три десятка лет после издания книги, — Веджвуд кардинально переработала его биографию. Писателя увлекал поиск не столько новых фактов, сколько деталей. Задолго до зарождения нового типа социально-культурной истории девяностых годов XX века Веджвуд в стиле Вирджинии Вулф поведала нам о том, какое одеяние было на Карле I во время его последнего рождественского представления театра масок в 1639 году, и обрисовала облик разбойника с большой дороги, сжато и образно передав дух эпохи.

Веджвуд присуще такое же заинтересованное отношение к человеку, его странностям, прихотям и невзгодам, какое отличало всех великих интеллектуалов ее времени, ее учителя Тони и ее коллегу — журналистку Веру Бриттен. Психологические описания бессмысленных страданий людей в XVII веке во многом основаны на собственном восприятии последствий войны в XX веке. Рыжеволосой, крепкого телосложения женщине с высоким лбом и испытующим взглядом, чей портрет Лоренс Гауинг написал в 1944 году, еще в юные годы довелось увидеть злосчастия людей, вынужденных покидать родные места, беженцев с паспортами Нансена. Она без устали помогала им в Англии в годы Второй мировой войны, оставаясь всегда страстным поборником прав человека. Блистательный мастер исторического повествования, Веджвуд описывает самые сложные проблемы и ситуации простым и доходчивым литературным языком. Ясность и совершенство прозы напоминают исторические шедевры героя одной из ее книг — Эдуарда Гиббона. Но выразительность ее художественного стиля, непревзойденное умение создать у читателя ощущение эпохи, пожалуй, могли взволновать и автора классической истории «Священной Римской империи». «Тридцатилетняя война» — лучшее эпическое произведение Вероники Веджвуд.

Энтони Графтон


ВСТУПЛЕНИЕ

В историческом исследовании неизбежно отражается эпохат в которую оно написано, так же как и в любом другом литературном повествовании. Хотя материал историка ограничивает его в большей мере, чем новеллиста или поэта, он, как и они, опирается на собственный жизненный опыт и использует мыслительно-художественные образы, присущие как его индивидуальности, так и времени, в котором он живет.

Это вовсе не означает, что результат обязательно будет неверным или ошибочным; он скорее всего может быть неполным и предвзятым. Вследствие собственного мировоззрения и влияния окружающей среды историк, естественно, воспринимает отдельные аспекты предмета исследования лучше, чем другие. Он акцентирует на них внимание, потому что они представляются ему наиболее важными, и пренебрегает другими моментами, которые выходят за рамки его воображения и жизненного опыта.

Я писала книгу в тридцатые годы на фоне экономической депрессии у себя дома и нарастающей напряженности за рубежом. Тревоги этого тяжелого времени не могли не повлиять на оценку событий прошлого. Я писала, уже имея представление о том, как живется людям в бедных и заброшенных регионах, о тяжелой судьбе обездоленных и отверженных — двух миллионов безработных на моей родине, беженцев из Германии, евреев и либералов. Видя страдания своих современников, я острее и явственнее осознавала горькую участь человека, жившего в годы Тридцатилетней войны, бесприютного, голодающего, напуганного насилием и чумой. Человеческие страхи и лишения, возможно, стали одним из главных мотивов моей книги.

Я нисколько не сожалею об этом. Несмотря на все гиперболизации и пропагандистские комбинации, сохранилось достаточно свидетельств, подтверждающих исключительно жуткий характер насилия, совершавшегося над человеком в этой войне. Как и двадцать лет назад, так и сейчас я убеждена в том, что политический историк должен в первую очередь вскрывать то, как политика правителей сказывается на судьбе человека, пробуждать у современников интерес и сочувствие к миллионам людей, живших в далеком прошлом.

Нельзя не коснуться и другой проблемы. Бедствия и человеческие страдания, вызванные Тридцатилетней войной, занимают особое место в традиционной интерпретации германской истории. Война преподносится как источник чуть ли не всех несчастий — экономических, социальных, национальных, нравственных. Обычно считается, что она задержала развитие германской цивилизации (трудно сказать, какой смысл вкладывается в это понятие) на двести лет. Позволю себе с этим не согласиться. Последствия Тридцатилетней войны для Германии, как правило, преувеличиваются. Экономический упадок в Германии начался задолго до войны, а политическая дезинтеграция была скорее одной из ее причин, а не следствием. Последствия войны не были столь масштабные, продолжительные и катастрофические, как это изображается в популярной литературе. Все это я постаралась отразить в первой и последних главах. Предоставляю читателю самому делать выводы.

В библиографических заметках я обращаю внимание читателей на некоторые новые исследования по данной теме. Однако за минувшие двадцать лет не появилось ничего такого, что могло бы изменить мои взгляды на войну. Конечно, на выбор предмета исследования и методологии определенное влияние оказала социально-политическая атмосфера тридцатых годов. Мое поколение, выросшее под психологическим воздействием тягостной памяти о Первой мировой войне, искренне верило в то, что все войны бессмысленные, бесполезные и ненужные. Я лично больше так не считаю, но по-прежнему убеждена: именно такой бессмысленной, бесполезной и ненужной была Тридцатилетняя война. Ее не следовало затевать, и она, собственно, ничего существенного не достигла. Да, в Западной Европе стала доминировать не Испания, а Франция, и это обстоятельство, безусловно, сыграло свою роль в истории Западного мира. Однако такой же результат можно было получить гораздо меньшими усилиями и потерями и без того, чтобы мучить войной целое поколение немцев, которым в общем-то не было никакого дела до проблем воюющих сторон. Несколько государственных мужей за пределами Германии время от времени вмешивались и направляли войну в то или иное русло, ни один государственный муж в самой Германии не осмелился остановить ее. Весь сумбурный и трагичный конфликт, тянувшийся тридцать лет, дает нам поучительный пример того, как опасны и губительны для народов тщеславные и безмозглые правители.

Лондон, 1956 год С.В. Веджвуд


Глава первая ГЕРМАНИЯ И ЕВРОПА 1618

Сколько их, жаждущих твоих одежд? Разве они не обещаны слишком многим, ждущим только, когда пробьет час твоей гибели? Долго ли ты просуществуешь в благоденствии? Истинно ровно столько, сколько пожелает Спинола.

Памфлет, 1620 год

1

1618 год был одним из тех нелегких лет, из которых складывались довольно длительные периоды вооруженного нейтралитета в истории Европы. В жизни людей постоянно присутствовало предчувствие беды, социальную атмосферу, как перед грозой, время от времени сотрясали громовые раскаты надвигающейся бури. Дипломаты просчитывали последствия очередного кризиса, политики гадали, купцы оценивали убытки или барыши на шатком товарном и денежном рынке, князья и рыцари посматривали на мечи, а сорок миллионов крестьян, на которых всегда ложится бремя и войны и мира, трудились в поле, и им не было никакого дела до переживаний своих сеньоров.

Испанский посол в Лондоне требовал казнить сэра Уолтера Рали, в то время как народ, собравшийся возле дворца, скандировал проклятия в адрес короля, неспособного его спасти. В Гааге непреходящая вражда между двумя религиозными фракциями переросла в бунт, на улицах прохожие нагло освистывали вдову Вильгельма Молчаливого. Франция и Испания совершенно рассорились, оба правительства претендовали на Вальтеллину, стратегическую долину между Италией и Австрией. В Париже опасались, что вот-вот разразится война в Европе[3], в Мадриде больше беспокоились по поводу прочности брачного союза инфанты Анны и юного короля Франции. Семнадцатилетний Людовик XIII относился к супруге прохладно[4], и разрыв между ними мог разрушить последний мостик дружбы, пока еще связывавший правящие династии Франции и Испании. Австрийские кузены испанского короля пытались помочь, предложив женить молодого эрцгерцога на французской принцессе[5], но регентское правительство в Париже начало переговоры о ее браке с герцогом Савойским, заклятым врагом и австрийского и испанского дворов.

Раскрытие испанского заговора, имевшего целью свергнуть республиканское правительство Венеции, и восстание протестантов в Вальтеллине создали угрозу развязывания войны в Италии. На севере Европы честолюбивый король Швеции завладел Эстляндией и Ливонией, и наметившийся альянс с голландцами[6], в случае успеха, мог позволить им взять под свой контроль северные водные пути Европы. Протестанты в Праге, восстав, сбросили ненавистное католическое правительство.

Политическая обстановка накалилась до такой степени, что любой из этих инцидентов мог привести к крупному конфликту. Люди знающие и информированные уже почти не сомневались в неизбежности войны, неясны были лишь ее инициаторы и масштабы.

Восстание в Праге произошло 23 мая 1618 года. Традиционно эта дата считается и началом Тридцатилетней войны. Но только через семнадцать месяцев стало понятно, что именно это восстание дало толчок общеевропейскому конфликту. Чешские события подорвали взрывоопасную ситуацию, созревавшую уже давно, как пороховую бочку.

2

На деятельности политиков и дипломатов, безусловно, отражались социально-психологические факторы той эпохи. Не существовало никакого установленного порядка в государственном управлении, проявления честности, ответственности и служебного рвения были большой редкостью, чиновники считали нормой утечку как информации, так и государственных средств.

Дипломатическая почта не отличалась оперативностью: она полностью зависела от неторопливого гужевого транспорта и превратностей погоды. Снегопады, ливневые дожди или штормовые ветры могли помешать своевременному предотвращению международных кризисов. Принятие важных решений задерживалось или откладывалось до получения инструкций от вышестоящих властей.

Общественное мнение практически не оказывало сколько-нибудь значительного влияния на политику и по причине отсутствия информации, и в силу традиции. Крестьянство в большинстве своем ничего не знало о том, что творится вокруг, и переносило жизненные тяготы молча, а восставало только тогда, когда жизнь становилась совершенно невыносимой. У горожан, имевших хоть какой-то доступ к информации, было больше возможностей для того, чтобы выражать свое мнение, но только относительно богатые и образованные люди могли воспользоваться политической осведомленностью. Основная часть населения оставалась невежественной, инертной и безучастной. В результате дипломатические отношения в Европе регулировались декретами, настроениями отдельных государственных деятелей и династическими амбициями.

Войны несли бедствия не сразу, не везде и не всем, они велись в основном профессиональными армиями, и гражданское население — кроме районов, где проходили сражения, — не ощущало на себе их последствия до тех пор, пока на него не обрушивались неимоверные поборы и налоги. Но даже и там, где шли бои, люди страдали от войны меньше, чем в наше хваленое цивилизованное время. Кровопролитие, изнасилования, грабежи, пытки, голод не возмущали человека так, как в наши дни, поскольку они были частью его повседневной жизни. И в мирных условиях он постоянно сталкивался с грабежом и насилием; пытками сопровождались почти все судебные процессы; жуткие и продолжительные казни совершались в присутствии огромных толп зрителей; стали привычными рецидивы массового голода и эпидемий чумы.

Образ жизни человека образованного был также малопривлекательным. Под внешним лоском и напускной учтивостью скрывалась убогость воспитания; грубость и пьянство были присущи всем классам; чаще встречались судьи безжалостные, а не справедливые; авторитет светских властей держался не на популярности, а на жестокости; благотворительность в нашем понимании отсутствовала. Лишения были настолько привычными, что не вызывали ропота. Бытовые условия европейского человека были не приспособлены к зимней стуже и в равной мере к летней жаре: в его доме было сыро и холодно зимой и душно летом. И принц и нищий одинаково притерпелись к отвратительным запахам, исходившим от гниющих нечистот, выброшенных на улицу, отстойников, грязи, накопившейся в канализации, и омерзительному виду хищных птиц, терзающих трупы, разлагавшиеся на виселицах или в колесах. Один путешественник насчитал на дороге от Дрездена до Праги «более ста сорока виселиц, на которых раскачивались разбойники, и недавно повешенные, и полуразложившиеся, а также колес, из которых торчали переломанные конечности убийц»[7].

Для таких людей война должна быть особенно длительной и мучительной, чтобы побудить их к массовому протесту.

Франция, Англия, Испания, Германия… В XVII веке уже существовали нации, хотя и трудно определить, насколько тесно они были связаны с индивидуумами, их населявшими. У всех народов имелись свои пограничные проблемы, меньшинства, расслоения. В некоторых профессиях принадлежность к какой-то нации была настолько расплывчата, что она показалась бы современному человеку несуразной. Но тогда никого не удивляло, если французский генерал командовал армией, сражавшейся против Франции. В ту эпоху верность долгу, религии, даже хозяину ценилась больше, чем преданность стране. Тем не менее осознание национальной принадлежности приобретало политическую окраску и значимость. «Надо, чтобы люди любили свою страну, — писал Бен Джонсон. — Тот, кто считает иначе, может сколько угодно восхищаться своим особым мнением, но сердце его там».

Однако национальные чувства, если они и были, связывались по большей части с сюзереном, и династии, за малыми исключениями, в европейской дипломатии были важнее наций. Династические браки играли первейшую роль во внешней политике, и ее движущей силой была личная воля сюзерена и интересы его семьи. На международной арене выступали не столько Франция и Испания, сколько Бурбоны и Габсбурги.

Трансформация социально-экономической базы создавала новыепроблемы. В большинстве западноевропейских стран правительства были аристократические, сформировавшиеся в условиях, когда власть держалась на землевладении. Эта форма правления сохранилась и после того, как деньги стали могущественнее земли. Политическая власть оставалась в руках тех, кто не обладал достаточным финансовым богатством, и купечество, имевшее средства, но лишенное доступа к власти, зачастую проявляло оппозиционные настроения.

Пришествие класса, не связанного с землей, сопровождалось угасанием крестьянства. В феодальной системе, основанной на взаимных обязательствах сеньора и держателя земли, серв, хотя и занимай подчиненное положение, пользовался определенным авторитетом. Недовольство крестьян зародилось после краха феодализма, то есть с того времени, когда правящий класс землевладельцев начал обменивать их труд на деньги и использовать его для извлечения прибыли.

Феодальная система выстроила мир, в котором все так или иначе были связаны с землей и благосостояние зависело от землевладельца. Когда этот порядок стал рушиться, на государство и церковь легли новые обязанности. Медлительный транспорт, плохие коммуникации и нехватка денег не позволяли правительствам создать эффективный механизм для регулирования новых отношений, поэтому им пришлось перекладывать часть своих полномочий на существующие институты власти: мировых судей в Англии, приходских священников и местных землевладельцев в Швеции, сельских старост и городских бургомистров во Франции, родовую знать в Польше, Дании и Германии. Ни одно правительство не могло функционировать без участия этих незаменимых помощников. В результате польские, германские и датские аристократы и английские джентри возымели над правительствами такую силу, которая не соответствовала их реальному богатству и восстановила баланс влияния землевладельческого и купеческого классов.

Не существовало связи между законодательными и исполнительными ветвями власти, отсутствовала концепция использования общественных денег. Поскольку налогообложение возникло преимущественно взамен воинской повинности, то денежные поборы в сознании людей ассоциировались с войной. Идея взимания налогов на общественные и государственные нужды еще не зародилась. Парламенты, сеймы, ландтаги, кортесы — все эти лишь частично представительные органы власти, появившиеся в последние столетия, исходили из того, что только во времена кризисов надо вводить денежные поборы, и отказывались помогать правительствам в исполнении их повседневных обязанностей. Это приводило к разного рода злоупотреблениям. Сюзерены бездумно растрачивали свои доходы, продавали коронные земли, закладывали привилегии, ослабляя тем самым финансовую обеспеченность государственного управления.

Сумятица во власти отчасти и объясняет то недовольство и недоверие к правителям, которое испытывали средние слои населения в начале XVII века, проявлявшееся в неповиновении и эпизодических мятежах. Перемены всегда связаны с анархией в управлении, и самой насущной проблемой была его эффективность. Та небольшая часть населения, обладавшая политическим влиянием, но обеспокоенная ненадежностью своего положения, была готова принять любое правительство, способное навести порядок и гражданский мир.

Стремление к тому, чтобы участвовать в политике, вызывалось не столько помыслами о свободе, сколько желанием иметь действенное правительство. Идеи правды и неправды, божественного предопределения или естественного равенства людей превращались в боевой клич, символы, за которые люди шли на смерть; не важно кто это был — король Англии, сложивший голову на плахе, или австрийский крестьянин, казненный на колесе. Конечный триумф или крах — все зависело от эффективности административной системы. Не много найдется людей, кто предпочел бы терпеть лишения при правильном, по их мнению, правительстве, а не жить в достатке при власти, которую они тем не менее считают неправильной. Представительное правительство в Богемии[8] рухнуло потому, что оно функционировало хуже, чем прежний деспотичный режим, а Стюарты потерпели фиаско не из-за того, что право помазанников Божьих оказалось недействительным, а вследствие некомпетентности правительства.

3

Поколение, жившее накануне Тридцатилетней войны, возможно, было менее добродетельное, чем предыдущее, но, без сомнения, гораздо более набожное. Откат от материализма Ренессанса, начавшийся к середине XVI века, принял самые широкие масштабы, духовное возрождение пронизало все общество, религия служила особой реальностью для тех, кому была безразлична политика и неизвестна социальная жизнь.

Теологический диспут завладел умами представителей всех классов, проповеди формировали их мировоззрение, трактаты о морали и нравственности заполняли досуг. Среди католиков необычайную популярность приобрел культ святых, он стал неотъемлемой и даже доминирующей частью образа жизни и образованных и малограмотных людей; человек вновь начал искренне верить в чудеса, вселявшие в унылую повседневность надежды на лучшее будущее. Трансформации в материальном мире, крушение установившихся традиций и порядков пробуждали тягу к духовному, таинственному и необъяснимому. Те, кого не устраивала церковь, находили прибежище в оккультизме. Розенкрейцерство из Германии перенеслось и во Францию, в Испании расцвело иллюминатство. Боязнью колдовства заразились и высокообразованные люди, среди широких масс населения распространился культ Сатаны. Черная магия проникла в самые отдаленные районы — от севера Шотландии до средиземноморских островов — и одинаково устрашала и суровых кельтов, и забитых крестьян России, Польши и Богемии, и практичных купцов Германии, и невозмутимых йоменов Кента.

Веру в сверхъестественное насаждали памфлетисты, фиксировавшие и раздувавшие каждое странное и непонятное явление. Мистика стала сопровождать человека на каждом шагу. Видный ученый в Вюртемберге совершенно серьезно считал, что его брат умер от рук «разбойников или призраков»[9]. Князь Ангальтский, образованный и здравомыслящий молодой человек, описывал в дневнике привидения[10], не выражая при этом ни удивления, ни сомнений. В семействе курфюрста Бранденбурга искренне верили в су-шествование «белой женщины», предупреждающей о близкой смерти: якобы после ее оплеухи вскоре умер надоедливый паж[11]. Герцог Баварский заставлял жену изгонять злых духов, чтобы снять с нее проклятие бесплодия[12].

Вошло в моду псевдонаучное увлечение астрологией. Даже Кеплер полушутя-полусерьезно утверждал, что астроном может существовать только благодаря причудам своей «маленькой и глупенькой дочки» — астрологии[13]. Он был одним из тех немногих настоящих мыслителей, которых неспокойные времена побуждали заниматься исследованием не достижений религии, а строения и возможностей материального мира. Во второй половине XVI века анатомические школы появились в Падуе, Базеле, Монпелье и Вюрцбурге. Попытки создать общества для изучения естественной истории были предприняты в Риме в 1603 году и в Ростоке в 1619-м[14]. В Копенгагене и во всех школах Дании молодой и просвещенный король поощрял преподавание физики, математики и естественных наук. Открытие кровообращения Уильямом Гарвеем революционизировало медицину точно так же, как перевернуло представление о материальном мире утверждение Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца.

Но еще до Галилея отчасти была признана противоположность между верой и наукой. Лютер яростно выступал против блудного разума, называя его «шлюхой». Философия, наука, рациональность мышления допускались лишь в том случае, если они руководствовались религиозным откровением. Истину рождало только божественное откровение. Научные факты, в которых человек не может быть уверен, как и в своих способностях, являются продуктом деятельности дьявола, сознательно вводящего всех в заблуждение. Естественный консерватизм человеческого разума помогал церкви противостоять новому мировоззрению. Человек хотел ясности и определенности, а не новых зацепок для сомнений и колебаний. Научные открытия отягощали его странными и непонятными теориями о земле, по которой он ходит, и о нем самом, и ему было гораздо проще и удобнее иметь дело с твердыми и не допускающими разнотолков религиозными догматами.

Никогда еще церковь не была так сильна, как в первые десятилетия XVII века. И лишь одному поколению было суждено увидеть то, как она лишится политического господства. Крах зарождался в 1618 году. Главным было противоречие между богооткровенными и рациональными верованиями. Но церковь не осознавала в полной мере эту угрозу и не объединилась для того, чтобы ей противостоять. На первый план вышел менее значительный конфликт между католиками и протестантами, и церковь начала рыть себе могилу.

На поверхностный взгляд в Европе существовало две религии — католическая и протестантская, но последняя была так явно разделена внутри себя, что было три враждебных партии[15]. Реформацию возглавляли два выдающихся лидера — Лютер и Кальвин, и их учения, а вернее — политические последствия учений, разделили это движение на два далеко не дополняющих друг друга направления. Лютер, человек в большей мере эмоциональный, а не рациональный, очень быстро стал жертвой амбиций правящих классов. Светским правителям понравилось его учение, освобождавшее их от вмешательства чужеземного папы, и молодое движение, еще слабое и не оперившееся, попало в услужение государству. Духовная сила лютеранства не погибла, но ее частично задушили материальные интересы. Новая церковь обрела богатство и респектабельность, монархи ее защищали, а торговцы всячески поддерживали. Мы указываем на это обстоятельство вовсе не для того, чтобы осуждать лютеранство. Ни князья, ни простые люди не принимали лютеранскую веру исходя из каких-то циничных и корыстных соображений, как это могло показаться в последующих анализах их мотивов. Они верили, потому что хотели верить. В этих религиозных чувствах, конечно, было больше веры, чем желания, но многие из них отдали жизни за свою веру.

Первоначальное отторжение папы имело свои последствия. Светские власти использовали его в борьбе против господства духовенства. Если реформаторская церковь не оказала существенной помощи мятежникам, то она по крайней мере разрушила единство католического христианства и открыла дорогу для более свободного волеизъявления.

Вмешательство Лютера в церковные дела разрешило религиозные проблемы лишь для определенной части общества. Смуты не только не утихли, а, напротив, усилились. С пришествием новой веры сохранилось превосходство католической церкви. Возрождению католической и протестантской Европы способствовало не только учение Лютера. В 1536 году Кальвин опубликовал трактат «Christianae Religionis Institution — «Наставление в христианской вере», через два года Игнатий Лойола основал «Общество Иисуса».

Лютер видел в религии духовную опору и успокоение для человечества, переживал за людей — и заговорил, потому что не мог больше молчать. Для Кальвина религия была познанием Слова Божьего, собранием неотвратимых умозаключений из Священных Писаний, непререкаемых и совершенных безотносительно к материальным потребностям человека. Главными постулатами кальвинизма были и остаются Божественная благодать и предопределение. Судьба каждого человека — рай или ад — предустановлена всемогущим Господом, и человек рождается с Божьей благодатью или без оной.

Это суровое учение, не для всех утешительное, имело одно немаловажное преимущество по сравнению с доктриной Лютера. Оно предлагало не только новую теологию, но и новую политическую теорию. Введя институт старейшин, Кальвин вверил мирянам контроль за нравственностью общины и деятельностью служителей Бога. Новая теократия, ставившая во главу угла Бога, а общину — над священниками, сочетала принципы авторитаризма и представительства с ответственностью индивидуума перед обществом. По мере распространения новой религии она оказывала на монархии Европы и духовное и политическое воздействие.

Католическая церковь Ренессанса оказалась в таком положении, когда грубые методы ее основателей стали неуместными, а «варвары», живущие за Альпами, требовали от папы перемен. Назрела необходимость в реформах, которые подтвердили бы жизнеспособность католицизма.

Первый шаг в этом направлении был сделан в 1524 году, когда появился орден театинцев. Этот орден не был монашеским, хотя его члены и давали тройной обет целомудрия, бедности и послушания. В него вступали регулярные священники, которые предавались не только размышлениям и познаниям, но и читали проповеди, работали с населением. Членами ордена могли стать лишь сыновья из аристократических семей: основатели намеревались сделать из него некий учебный центр для подготовки нового духовенства, — однако желающих вступить в него было не так много и орден превратился не в школу пастырей, а в семинарию, готовившую будущих лидеров церкви. Контрреформация получала не приходских священников, а епископов, кардиналов и пап.

Действительная Контрреформация началась только лишь после образования «Общества Иисуса» в 1534 году. Это был последний из воинствующих орденов и, пожалуй, величайший. Он представлял собой иерархическое объединение специально обученных людей, связанных клятвой верности вышестоящему руководителю и управлявшихся генералом; его организация во многом напоминала армейскую. Когда католическая церковь после Тридентского собора наконец обрела силу для борьбы, она уже располагала боевым подразделением иезуитов, готовых насаждать веру любыми средствами и в любой точке земного шара. Инквизиция, зародившаяся в Испании, вновь заработала в Риме, служа действенным орудием для обнаружения и искоренения ереси.

Кальвинизм пустил корни в Германии, Польше, Богемии, Австрии, Венгрии и Франции, но не располагал возможностями для того, чтобы удерживать завоевания. В отличие от иезуитов, кальвинисты были не способны основательно подорвать установившиеся традиции. Иезуиты представляли собой высокоорганизованную, отборную силу, объединенную призванием. Движение кальвинистов состояло из неоднородной массы разрозненных общин, не имевших централизованного управления. Хотя они проявляли и активность, и добивались успеха, им было трудно защищать и самих себя, и миссионеров-протестантов так, как это делали иезуиты для римско-католической церкви. Кальвинисты образовывали воинствующее левое крыло протестантизма, а иезуиты — воинствующее правое крыло католицизма. Существенное различие заключалось в том, что иезуиты были едины в достижении сравнительно обшей цели, а кальвинисты ненавидели своих же соратников-протестантов, особенно лютеран, не меньше, чем папистов.

Реальную оппозицию иезуитам могли составить только капуцины, приверженцы той же католической церкви, но их оппозиция сводилась к соперничеству, а не к вражде. Капуцины, реформированная ветвь ордена францисканцев, появились незадолго до того, как иезуиты чуть ли не стали играть решающую роль в Контрреформации. Однако в первые годы XVII века они не намного уступали им в мессианском рвении и значительно превзошли их в понимании политической интриги. Капуцины специализировались на дипломатии, заявили о себе как о деятельных неформальных посредниках между ведущими католическими монархиями, в чем иезуиты, заинтересованные в распространении веры и воспитании молодежи, даже и не пытались преуспеть. Если бы эти два ордена объединились, то смогли бы многого добиться в борьбе католического христианства против ереси. Тем не менее со временем их соперничество переросло в антагонизм, который все углублялся и никак не способствовал тому, чтобы остановить охлаждение отношений между католическими правительствами Европы. Примечательно, что иезуиты пользовались влиянием в Испании и Австрии, а капуцины — во Франции.

Так или иначе, существование двух орденов свидетельствовало о расколе в католической церкви — не столь явном, но не менее серьезном, чем в протестантстве. Когда дело дошло до конфликта между Римом и ересью, то расхождение интересов не могло не сказаться на поведении всех его участников.

Вражда между противоборствующими религиями неуклонно нарастала. В непреходяще опасном положении оказались те, кто на первое место ставил интересы своей веры, а не страны. Во многих районах Польши протестантские пасторы читали проповеди, рискуя жизнью; в Богемии, Австрии и Баварии католические священники вооружались[16].

Путешественники не чувствовали себя в безопасности. В кантоне Люцерн и в Черном Лесу (Шварцвальде) протестантских купцов излавливали и подвергали сожжению[17].

В первые годы Реформации многие католические правители вследствие своей слабости пошли на уступки протестантам, и в отдельных католических странах оказалось больше протестантских общин, чем католических приходов в протестантских государствах. Исключая Италию и Испанию, почти все католические государства допускали у себя существование той или иной протестантской общины. Это обстоятельство, без сомнения, раздражало и возбуждало чувства обиды и несправедливости среди католиков, точно так же как любое ущемление привилегий протестантов вызывало возмущение и негодование протестантских правителей.

Угроза столкновения присутствовала постоянно. В конфликте, казалось, должно было победить католичество как более давняя и единая вера. Прошло менее столетия с начала Реформации. Католическая церковь лелеяла вовсе не иллюзорные надежды на объединение христианства. Но ее надежды не оправдались. Этому способствовало множество факторов. Но один из них сыграл определяющую роль. Судьбы церкви роковым образом переплелись с интересами Австрийского дома. Династические и территориальные амбиции оттеснили католическую церковь и разобщили тех, кто должен был объединиться для ее зашиты.

4

В 1618 году династия Габсбургов главенствовала в Европе. Ее девиз «Austriae est imperatura orbi universe» — «Австрии назначено править миром» — в тех ограниченных рамках, в которых мир представлялся среднему европейцу, имел под собой видимые основания. Габсбурги обладали Австрией и Тиролем, Штирией, Каринтией, Карниолой (Крайной), Венгрией в той ее части, которая не принадлежала туркам, Силезией, Моравией, Лусатией и Богемией. Они же имели суверенные права в Бургундии, Нижних странах (Бельгия и Люксембург), на отдельные районы Эльзаса, в Италии — на Миланское герцогство, феоды Финале и Пьомбино и Неаполитанское королевство, в которое входила вся южная половина полуострова с Сицилией и Сардинией. Короли Испании и Португалии в Новом Свете владели Чили, Перу, Бразилией и Мексикой. Венчания, а не завоевания сделали их могущественными, похвалялись Габсбурги. Когда не находилось наследниц, они крепили династию, устраивая браки между собой. Случалось так, что один и тот же правитель оказывался кузеном, зятем и шурином другого — тройные узы любви и долга[18].

Такая концентрация власти не могла не привести в трепет соседей, но за последние пятьдесят лет династия навлекала на себя только злобу, и главным образом по двум причинам. Ее коронованные особы бескомпромиссно насаждали абсолютизм и верховенство католической церкви, и делали это столь дружно и настойчиво, что за пределами дворцов Габсбургов уже не различали действия отдельных монарших персонажей.

Главой семейства был испанский король, представитель старшей линии, ассоциировавшийся с воинствующим правым крылом католицизма — святого Игнатия и иезуитов. Подчинение интересов династии капризам испанского двора постоянно подпитывало одну из самых застарелых междоусобиц в Европе. Монархи Франции и Испании соперничали уже три столетия, и теперь, когда династия контролировала большую часть Италии, Верхний Рейн и Нижние страны, Габсбурги не соседствовали и не создавали непосредственную угрозу Франции только по морским побережьям. В продолжение всей последней четверти XVI столетия испанская монархия настойчиво пыталась вмешиваться во внутренние дела соседа, с тем чтобы прибрать к рукам и французскую корону. Затея Мадрида провалилась, из конфликта вышел победителем основатель новой династии — Бурбонов — Генрих Наваррский. Короля убили в 1610 году, когда он был полон сил для того, чтобы продолжить завоевания, а регентство оказалось слишком слабым для осуществления его проектов. С Испанией был подписан мир, и мальчика-короля обручили с испанской принцессой. Временная и обманчивая дружба не могла погасить латентную вражду между Бурбонами и Габсбургами. Многие годы она оставалась главным фактором формирования политической обстановки в Европе.

Пока же самую острую проблему создавало голландское восстание. Так называемые Соединенные провинции, протестантские Северные Нидерланды, взбунтовались против Филиппа II. После сорокалетней борьбы они подписали с его преемником перемирие в 1609 году, обеспечив себя на двенадцать лет независимостью и иммунитетом от агрессии. Однако провинции были слишком важны для Мадрида, и испанское правительство согласилось на временное прекращение военных действий не в расчете на долгосрочный мир, а для того, чтобы всесторонне подготовиться к окончательному подавлению мятежа. Перемирие истекало в 1621 году, и это обстоятельство заключало в себе угрозу возникновения общеевропейского кризиса — повод, с одной стороны, для всех протестантских правителей выступить на защиту свободной республики и, с другой стороны, возможность для династии Габсбургов и католической церкви упрочить свои позиции.

Скрытая вражда Бурбонов и Габсбургов и неотвратимость нападения испанского двора на голландцев доминировали в дипломатических приоритетах государственных деятелей Европы в 1618 году.

Испания создавала самую большую головную боль для политиков, рассуждавших о ее слабости и в то же время рекомендовавших принимать меры предосторожности против ее военной мощи. «Слабость правительства обнаруживает себя каждодневно. Мудрейшей и самой благоразумной нации приходится и мириться с этим, и сокрушаться… Такая праздность и нерадивость в отношении к своим важнейшим делам… она выставляет перед всем миром наготу своей бедности», — отмечал один англичанин еще в 1605 году, и его наблюдения подтверждались голландскими и итальянскими путешественниками[19]. Тем не менее король Англии упорно набивался в друзья и стремился к альянсу с Испанией. Германские памфлетисты обзывали испанцев расой декадентов, задавленных церковниками, и тут же расписывали во всех красках гигантские армии и тайные крепостные сооружения на Рейне, которые, оказывается, построили эти «мозгляки»[20].

Истина, как всегда, находилась где-то посередине. Действительно, экономика Испании деградировала с каждым годом, темпы падения нарастали, еще стремительнее сокращалось население, особенно в Кастилии. Экономическая политика правительства была в равной мере бездарной и в товарном производстве, и в сельском хозяйстве, а финансовой программы вообще не существовало. Нагрузка на бюджет за последние десятилетия неимоверно выросла, зачастую налоги выплачивались напрямую кредиторам короны, минуя казну. В 1607 году правительство в четвертый раз за пятьдесят лет отказалось возмещать долги, получив лишь небольшую передышку. Освобождение духовенства от финансовых обязательств легло тяжелым бременем на средние классы и крестьянство и еще больше обострило экономический кризис. Тем не менее великое государство оставалось сильным и в период экономического спада. Англия была процветающей страной, но не имела и четвертой части той мощи, которой располагала Испания. Даже Франция не обладала теми ресурсами, которыми все еще распоряжалась слабеющая испанская монархия. Хиреющее правительство держалось даже не на трех, а на четырех китах: серебряных рудниках Нового Света, рекрутах Северной Италии, верности Южных Нидерландов и полководческой гениальности генуэзца Амброзио Спинолы[21]. Монархия имела армию, лучшую в Европе, и могла содержать ее, поскольку серебро Перу в основном для нее и предназначалось[22], в ее распоряжении были база во Фландрии для покорения голландцев и генерал, который был способен это сделать. Если удастся вновь завладеть северными провинциями, то экономическое возрождение будет обеспечено для всей испанской империи.

Южные провинции Нидерландов (Фландрия), откуда и предстояло напасть на их северных соседей, вышли из войны с голландцами в 1609 году обедневшими и еще более зависимыми от Испании. Внешне тем не менее они казались процветающими. Подаренные в качестве приданого инфанте Изабелле, дочери Филиппа II, когда она выходила замуж за своего кузена эрцгерцога Альбрехта, эти провинции формально считались независимыми, по крайней мере до смерти ее супруга. Поскольку брак оказался бездетным, то в случае кончины Альбрехта им было уготовано возвратиться в лоно испанской короны. Естественно, старый эрцгерцог и Изабелла, несмотря на все свои старания поощрять национальные чувства и выдвигать повсюду фламандцев, строили политику так, чтобы она устраивала в первую очередь короля Испании[23].

Деятельные, великодушные, благочестивые и праведные, они искренне думали, что служат народу. Возрождение веры вдохнуло новые силы и способствовало единению нации; благодаря интеллектуальной экстравагантности двора Брюссель превратился в эпицентр европейских искусств, а дисциплинированная и хорошо оплачиваемая армия помогла оживить экономику по всей стране. Народ боготворил милосердную и отзывчивую эрцгерцогиню Изабеллу[24], ее популярность поднимала и авторитет правительства, и почти никто не замечал, что у эфемерной независимости нет будущего.

Южные и северные провинции разделяла произвольная граница, приблизительно соответствовавшая только оборонительной линии, которую смогли обозначить голландцы. Она, собственно, отражала неразрешенность конфликта, поскольку в ней не было ни религиозного, ни языкового смысла. На голландском языке говорили и в районах южнее границы, во Фландрии и Брабанте, католики жили и на севере, в Голландии, Зеландии и Утрехте, а протестанты — на юге[25]. Перемирие не привело к урегулированию ни религиозных, ни национальных противоречий. Оно на время сняло угрозу новой войны, но разрушило хрупкое единство мятежников.

Испанские Нидерланды, если даже и были внутренне слабы, по крайней мере жили единой семьей и имели сильное и популярное правительство. В то же время каждая из семи Соединенных провинций претендовала на независимые привилегии, невзирая на общность целей. В народе боялись тайных католиков, полагая, что их гораздо больше, чем на самом деле, особенно в трех провинциях, а сами протестанты разделились на два непримиримых лагеря. Некий элемент единства привносил Мориц, принц Оранский, сын Вильгельма Молчаливого, командовавший армией и исполнявший обязанности статхаудера. Но у него было немало врагов. Набирала силу партия, подозревавшая его в династических амбициях и опасавшаяся того, что страна, избавившаяся от тирании Габсбургов, попадет в иго к оранжистам. Две религиозные фракции, на которые разбились протестанты в Голландии, в общем-то и состояли из сторонников или противников принца Оранского. Рано или поздно они неизбежно столкнутся лбами.

Внутренние угрозы дополнялись внешними. Бурный рост голландской торговли вызывал раздражение англичан, бывших когда-то их союзниками, датчан и шведов. Активная внешняя торговля и перевод значительной части сельскохозяйственных угодий под молочное животноводство сделали голландские провинции зависимыми от польского зерна и норвежского леса. В результате расцвета городского предпринимательства национальное богатство сосредоточилось в нескольких руках, а основная масса населения испытывала нужду и роптала.

Англия, наиболее важная из трех северных держав, в 1618 году сама запуталась во внутренних разладах и вряд ли могла играть сколько-нибудь существенную роль в Европе. Правящий класс был слишком протестантский и настроен чересчур оппозиционно по отношению к абсолютизму, чтобы от него можно было ожидать поддержки альянса с Испанией. А с другой стороны, экономическое соперничество не позволяло ему и оказывать помощь голландцам.

Другие две северные державы — Швеция и Дания с подвластной ей Норвегией — равнодушными скорее всего не остались бы в случае конфликта. Обе страны были лютеранскими. И там и там всевластие короны пыталось обуздать амбициозное дворянство. В обеих державах правили чрезвычайно способные монархи, стремившиеся при поддержке купечества и ремесленников подчинить непокорный нобилитет. Из двух королей успеха мог добиться только моложавый швед Густав Адольф: его отец уже частично успел приструнить дворян, а разгромив царя России, он обеспечил своих купцов важнейшим южным берегом Балтики. Христиан Датский со своей стороны владел проливом Зунд и собирал там дань со всех проходящих судов. Поборы шли на укрепление власти короны. А как сюзерен Гольштейна он распоряжался ключевым стратегическим плацдармом на севере Германии.

Однако существовала еще одна северная держава или ее подобие — Ганзейский союз. Когда-то мощная конфедерация торговых городов теперь переживала упадок, а те из них, которые пока еще процветали, пытались вырваться из ее пелен.

Дания, Швеция, Ганзейский союз — они с ревностью относились и друг к другу, и к Голландии. Они могли объединиться лишь в аморфный альянс, но никак не в военный оборонительный союз против Габсбургов.

Но на Балтике была еще Польша, географически связанная с Северной и Центральной Европой и граничащая на востоке с Россией и Турцией, а на юге — с доменами Габсбургов Силезией и Венгрией. Польский король Сигизмунд имел династические узы и на севере, и на юге. Сын шведского короля, он мог наследовать королю Швеции, но лишился страны из-за веры. Сигизмунд был истым католиком и учеником иезуитов. Вследствие своих политических взглядов и религиозных убеждений — и вопреки требованиям польского сейма — он склонялся к альянсу с Габсбургами. Дважды он брал себе жену в этом семействе.

Северные державы разобщены, Сигизмунд ближе к Габсбургам, чем к ним, голландцы не в ладах друг с другом и со своим правителем — в этих условиях король Испании после истечения срока перемирия вполне мог подчинить себе Соединенные провинции. Если это произойдет, то Франция окажется зажатой между вновь объединившимися доменами Габсбургов на северо-востоке, на востоке и на юге. Правительство Франции, таким образом, больше, чем какая-либо другая монархия в Европе, было заинтересовано в том, что не допустить поражения голландцев.

К 1618 году Франция оправилась от религиозных войн и разбогатела на экспорте вин и зерна в Англию, Германию, Италию и Испанию. Южные порты успешно соперничали с Венецией и Генуей в левантийской торговле, страна стала европейской ярмаркой для сбыта сахара, шелка и специй. Доходы от импортных и экспортных пошлин выросли, что способствовало упрочению королевской власти и ее окружения. С другой стороны, повышение благосостояния не сделало более послушным торговое и сельское население, а дворяне-землевладельцы открыто выказывали недовольство и строптивость. В то же время достаточно значительное протестантское меньшинство возмущалось католицизмом королевского правительства и приветствовало бы любое иностранное вмешательство. К этой непреходящей внутренней болячке добавлялась внешняя угроза: испанские и австрийские агенты постоянно обрабатывали правителей приграничных государств Савойи и Лотарингии, представлявших удобный плацдарм для нападения на Францию.

Но у французского правительства имелся очень ценный потенциальный союзник. Папа как глава католического христианства должен был радоваться политике Крестового похода, взятой на вооружение династией Габсбургов, однако, будучи итальянским сюзереном, он опасался возрастания их могущества и на полуострове, и в Европе. По этой причине его святейшеству полагалось больше поддерживать их соперников. Ревность двух ведущих католических держав разъединяла Европу, и папа должен был считать своим высшим долгом их примирение и консолидацию католического мира. Наместнику Петра недоставало ни духовной силы, ни политических средств, Ватикан неуклонно отодвигался от Габсбургов, сближаясь с Бурбонами.

Французское правительство всеми силами поощряло альянс герцогства Савойя и Венецианской республики. Для Франции они были крайне важны. Герцог Савойский контролировал проходы через Альпы из Франции в Италию, и по этой причине дружбы с ним домогались и Габсбурги и Бурбоны. Он симпатизировал больше последним, когда робость не заставляла его повиноваться первым. С другой стороны, территория Венецианской республики граничила с Вальтеллиной на протяжении тридцати миль, а эта долина имела особую ценность для всей империи Габсбургов. По этой долине из Северной Италии переправлялись войска, материальные средства и деньги к верховьям Рейна и Инна, а оттуда — в Австрию или Нидерланды. Вся конструкция империи Габсбургов держалась на испанских деньгах и испанских войсках. Перекройте Вальтеллину, и конструкция рухнет. Не случайно Венецианская республика могла на равных разговаривать с династией. Не случайно эрцгерцог Штирийский и король Испании постоянно изыскивали возможности для того, чтобы поставить ее на колени, прежде чем она сделает это с ними.

Испанцы намеревались завладеть Вальтеллиной самостоятельно, но они не хотели ссориться со Швейцарской конфедерацией: один из ее кантонов — Гризон (Граубюнден), или «Серые лиги», — граничил с долиной с северной стороны. Они удовлетворились тем, что начали формировать свою партию в Граубюндене, а французы последовали их примеру. Эта долина была ахиллесовой пятой в оборонительных действиях Габсбургов в продолжение последующих двадцати лет.

В основе всей европейской политической системы от Испании до Польши и от Франции до восточных пределов шведской Финляндии и балтийских портов лежал один краеугольный камень — Германия. Гигантский конгломерат взаимозависимых государств, называвшийся Священной Римской империей германской нации, образовывал географическое и политическое ядро Европы. В борьбе Габсбургов с Бурбонами, короля Испании с голландцами, католиков с протестантами решающую роль будет играть Германия. Все правительства прекрасно это понимали и старались застолбить свои интересы в этой невероятно раздробленной стране.

Испанский король хотел завладеть Рейном для того, чтобы переправлять войска и деньги с севера Италии в Нидерланды. Королю Франции и голландцам были нужны союзники для того, чтобы помешать ему исполнить свой замысел. Королям Швеции и Дании требовались союзники для борьбы друг против друга, против короля Польши или голландцев. Папа стремился создать в Германии католическую партию, которая противостояла бы императору Габсбургов. Герцога Савойского интриговала идея быть избранным на императорский трон.

Рим, Милан, Варшава, Мадрид, Брюссель, Гаага, Париж, Лондон, Стокгольм, Копенгаген, Турин, Венеция, Берн, Цюрих, Кур… Так или иначе война коснется всех. Главным представлялось противостояние между династиями Габсбургов и Бурбонов. Вот-вот должен был разразиться конфликт между королем Испании и Голландской республикой. Однако войну спровоцировали восстание в Праге и дерзость князя на Рейне. Германия стала ее полигоном.

5

Германия не могла миновать этой беды только лишь в силу своего географического положения, не говоря уже об исторической традиции. Испокон веков она была «большой дорогой»: по ней шли племена и армии, а когда они успокоились, эстафету переняли европейские купцы.

Германия покрылась паутиной дорог, сходящихся у банковских контор Франкфурта-на-Майне, Франкфурта-на-Одере, Лейпцига, Нюрнберга, Аугсбурга. Сахар Вест-Индии приходил в Европу через Гамбург; русские меха поступали через Лейпциг; соленая рыба — из Любека; восточные шелка и пряности из Венеции отправлялись в Аугсбург; медь, черный металл, песчаник, соль, зерно перевозились по Эльбе и Одеру. Ткани, изготовленные в Германии из испанской и английской шерсти, успешно конкурировали на европейском рынке с испанскими и английскими полотнами, алее, из которого испанцы построили свою армаду, они получили из Данцига. Нескончаемый поток торговцев и иноземцев оказал на развитие Германии больше влияния, чем какой-либо другой социально-экономический фактор. Коммерция была ее жизненной силой, и города выстроены здесь так густо, как ни в какой другой стране Европы. Германская цивилизация сосредоточилась в малых городах, но деятельность купцов, постоянный приток иностранцев на ярмарки в Лейпциге и Франкфурте привили немцам интерес к зарубежью.

В политической традиции Германии неизбежно отразилась ее географическая специфика. Возрождение Карлом Великим Священной Римской империи не было уж столь фантастическим проектом, как это может показаться сегодня: он располагал землями по обе стороны и Рейна и Альп. Но когда его титул перешел со временем к саксонским королям, которые обладали сравнительно незначительными территориями в Италии и Франции, то название «Римская империя» уже звучало нелепо. Понятия античности и Средневековья, идеи и реальность вступили в очевидное противоречие, и где-то в XV столетии появилось модифицированное определение «Священная Римская империя германской нации». Новшество запоздалое. Традиции и жажда власти приучили германских правителей к военным кампаниям и завоеваниям, например в Италии, и «германская нация» с самого начала растворилась в Священной Римской империи.

Гоняясь за призраком глобальной власти, германские правители позабыли о собственной нации. Германский феодализм привел не к созданию единого централизованного государства, а к еще большему раздроблению. В силу привычки и слабости центрального правительства каждый самый ничтожный субъект империи полагался на собственные возможности в ущерб единству, что заставило в конце концов одного императора саркастически назвать себя «королем королей»[26]. Чужеземные правители владели феодами в империи; король Дании был герцогом Гольштейна; огромные разбросанные владения, составлявшие так называемый Бургундский округ империи[27], были фактически независимы, поскольку подчинялись королю Испании. С другой стороны, прямые вассалы императора вроде курфюрста Бранденбурга имели земли за пределами империи, неподвластные короне. Сформировавшаяся система отдельных княжеств, графств, герцогств, вольных городов и других давно перестала соответствовать определению государства.

Непрерывное и длительное наследование Габсбургами имперского трона создавало свои проблемы. Остававшиеся за бортом князья, владевшие наследственными землями, которые они могли держать в страхе, но не контролировать, противились централизации власти, считая ее уже чересчур сильной. Ситуация усугублялась и родственными связями между королевским испанским и императорским дворами. Император призывал короля Испании на помощь, когда ему надо было побороть тех, кто пренебрегал его властью, а князья, в свою очередь, апеллировали к врагам Испании, прежде всего к королю Франции. Мало-помалу германские правители открыли свою страну для иностранного вмешательства и соперничества.

Самое большое несчастье Германии состояло в ее раздробленности. Даже в начале столетия — а в Гессен-Касселе и в 1628 году — принцип первородства все еще не действовал по всей империи, и князья распределяли земли между сыновьями, наделяя каждого независимыми или почти независимыми правами[28]. В одной провинции могло возникнуть с полдюжины крошечных государств, независимых и имевших столицу в виде маленького городка размером не более деревни с дворцом и королевским охотничьим домиком. Каждое такое государство имело собственное наименование и название родительского владения, что перегружало географию империи такими словосочетаниями, как Гессен-Кассель, Гессен-Дармштадт, Баден-Баден, Баден-Дурлах. Помимо Рейнского пфальцграфства существовали родственные ему княжества Цвайбрюккен, Нойберг, Циммерн и Зульцбах. Ангальт, чуть больше Эссекса, в 1618 году состоял из четырех княжеств — Цербста, Дессау, Бернбурга и Кётена.

Среди этих княжеских земель расположились вольные города и отдельные территории, большие и малые, независимые ни от кого, кроме императора. Некоторые города владели целыми провинциями — например Нюрнберг и Ульм. Другие, как Нордхаузен или Вецлар, имели лишь сады и огороды у своих стен. Существовали даже вольные имперские деревни. Это географическое столпотворение дополняли еще церковные земли, аббатства и епископства, тоже независимые и тоже разнокалиберные — от Мюнстера, являвшегося самостоятельной цельной провинцией, до мозаичных владений Фрайзинга, отстоявших друг от друга на расстоянии более сотни миль.

Перечислены лишь наиболее важные участники этого конгломерата индивидуальных правителей. Выяснять точное количество свободных рыцарей и графов, которые, подобно Гёцу фон Берлихингену, могли заявить, что они «зависят только от Господа, императора и самих себя», просто немыслимо. Возможно, около двухсот индивидуумов обладали достаточным богатством и землей для того, чтобы с ними считались, и не более двух тысяч человек по своему экономическому положению были не состоятельнее обычного сельского помещика в Англии. Таким образом, населением в двадцать один миллион человек[29] управляли более двух тысяч отдельных сеньоров. Рыцари и свободные держатели земли объединялись или вступали в соглашение с главным администратором провинции, если их было не много. Можно предположить, что в Германии насчитывалось по меньшей мере три сотни самостоятельных властителей, потенциально недружественных друг к другу.

Имперские власти не располагали действенным механизмом для управления критическими ситуациями. Теоретически император мог созвать рейхстаг (или сейм), состоявший из независимых правителей[30], представить им свои предложения и узаконить их с согласия собрания. Ни один закон или налогообложение не считались действительными без одобрения этой ассамблеи. Однако сейм зачастую превращался в арену для бессмысленных пререканий по поводу старшинства и процедуры голосования. Если провинция была разделена на несколько частей, то возникали споры относительно того, кто имеет право голоса на собрании. Когда четыре княжества Брауншвейга объединились в два, их представители получили по два голоса, но когда Ангальт распался на четыре княжества, то правителям пришлось довольствоваться одним голосом на всех[31]. По обыкновению, возникали распри вокруг раздела земель, соперники требовали себе равных прав, что приводило к ругани на ассамблее и кровопролитиям вне собрания.

По первоначальному замыслу сейм должен был служить совещательным органом, и право голоса закреплялось за главными князьями и прелатами. Эта сравнительно малочисленная группа имперских князей с легкостью побеждала на собраниях. Впоследствии некоторые князья добились права не исполнять решения, принятые без их личного согласия. В результате сейм окончательно потерял свое значение как законодательный орган. Император должен был изыскать другие способы законотворчества. Он прибегнул к испытанному методу — воззваниям и обращениям, опираясь там, где это возможно, на престиж династии. Поэтому вряд ли уместно было бы обвинять императора, хотя это и делается, в тирании на том основании, что он управлял империей без сейма: править ею вместе с сеймом было нереально.

Император мог обойтись без сейма. Но он никак не мог увернуться от другого органа — коллегии (или совета) курфюрстов. Хотя конечный результат ее решений был предсказуем, церемония избрания императора после смерти действующего венценосца исполнялась всегда чрезвычайно скрупулезно. Действительными правителями империи были эти семеро курфюрстов[32]. Они не только избирали императора. Рейхстаг созывался только с их согласия. Сама же коллегия могла собраться и по решению ее председателя, а ее декреты были обязательны для исполнения и при утверждении и без утверждения их императором. Еще одно обстоятельство не позволяло Габсбургам приручить коллегию курфюрстов: только шестеро из них участвовали в регулярных заседаниях. Король Богемии, в сущности, не был имперским князем, он являлся соседним и независимым монархом. Богемский государь голосовал на выборах императора, но не имел права вмешиваться в любые другие дела империи. Королевская корона уже многие годы принадлежала династии Габсбургов. Если их кандидат и мог быть уверен в том, что по крайней мере один голос будет отдан за него, то после избрания он уже терял контроль над дальнейшими рабочими заседаниями коллегии. Император был обязан консультироваться с курфюрстами буквально по всем вопросам, о чем бы ни шла речь: о созыве сейма, введении нового налога или изменении прежнего налогообложения, использовании конфискованных земель, вступлении в альянс или объявлении войны, — и он фактически лишался права на самостоятельные действия.

Не больше свободы император имел и в делах финансовых и военных. Империя была поделена на десять округов, и у каждого из них были свои сеймы и избранные президенты. Если округ подвергался нападению, то его президент обращался за помощью к двум соседним округам, а если и три округа не могли защитить себя, тогда они имели право призвать на помощь еще два округа. Если ситуация оставалась по-прежнему угрожающей, то президенты пяти округов могли попросить курфюрста Майнца собрать основных депутатов сейма во Франкфурте; такая форма ассамблеи без имперской санкции называлась Deputationstag — имперская депутация, съезд имперских депутатов. Если участники этой ассамблеи приходили к выводу, что район, подвергшийся агрессии, нуждается в дальнейшей помощи, то могли уже обратиться к императору с предложением созвать рейхстаг. При столь многоступенчатой процедуре разрешения кризисной ситуации вполне могло случиться так, что половина империи охвачена гражданской или иноземной войной, а императору об этом ничего не известно.

Деление на округа ослабляло централизацию власти, не решая ни одной организационной проблемы. Отношения между членами округов не отличались слаженностью и взаимопониманием. Они постоянно вздорили по любому поводу, особенно по вопросам войны и мира, набора армий, финансирования, денежного обмена, управления районами. Формально президент округа являлся имперским должностным лицом, реально он был самым влиятельным из местных князей, и его политика была не чем иным, как концентрированным выражением личного мнения. Он обязывался проводить в жизнь императорские указы, но никто не мог заставить его делать это вопреки своему желанию. Президентство лишь добавляло ему власти.

Только система правосудия предоставляла императору возможности для реализации своих монарших прав, но и они были ограниченными. Высший судебный орган, называвшийся Reichskammergericht, или Имперский камеральный суд, рассматривал апелляции на решения местных судов, кроме тех случаев, а их было немало, когда местный князь обладал исключительным правом самочинно вершить правосудие. Если на местах в судебном разбирательстве отказывали или оно затягивалось даже привилегированным правителем, то высшая судебная палата брала дело в свои руки, однако это случалось обычно только тогда, когда князь не имел влияния, а центральная власть пользовалась местной поддержкой. Имперский камеральный суд разбирал также споры между прямыми вассалами императора и нарушения общественного порядка и мира в империи при помощи оружия. В последнем случае император имел право применить войска против мятежников.

Имперский камеральный суд состоял из двадцати четырех членов и председателя. Шесть претендентов выдвигали Габсбурги, эрцгерцоги Австрийские и герцоги Бургундии, остальных восемнадцать — князья и президенты округов. Заключения суда приобретали статус законов на ежегодной встрече комиссии, в которую входили один из курфюрстов, два князя, граф, главный прелат и делегат от вольного города с полномочными представителями курфюрста Майнцского и императора. В 1608 году католические члены суда отказались признавать председателя-протестанта, и деятельность высшей судебной палаты временно заглохла: разрешить неразрешимую проблему оказалось невозможным.

Тупиковая ситуация способствовала возвышению императора. В империи существовала еще одна высшая судебная инстанция, благодаря которой император мог отобрать у камерального суда дела, касавшиеся княжеских прав наследования и владения, Reichshofrat — Имперский надворный совет. Он состоял целиком из имперских советников и рассматривал прежде всего преступления, совершенные прямыми вассалами императора, и дела, связанные с правами наследования и привилегиями. Имперский камеральный суд обычно брал на себя случаи нарушения земского мира или бунты, угрожающие имперской безопасности. Его крах неизбежно означал повышение роли надворного совета[33].

Имперская конституция того времени была весьма далека от единого нормативно-правового акта в современном понимании. Во время каждого избрания император приносил присягу, в которой скрупулезно перечислялись права и привилегии его подданных. Он давал обязательство управлять государством вместе с сеймом, не назначать на имперские должности чужеземцев, не объявлять войну и не подвергать кого-либо из своих подданных имперской опале без общего согласия. Эта присяга или капитуляция могла слегка изменяться при очередном избрании императора, и не было ничего необычного в том, что некоторые положения, а то и все, не исполнялись. Императорская власть зиждилась не на конституции, а на силе.

Имперская армия набиралась на основе контингентов, в обязательном порядке поставлявшихся отдельными государствами, и содержалась на средства, выделенные сеймом. Субсидии почему-то назывались «Roman Months», «римскими месячинами», и составляли сто двадцать восемь тысяч гульденов в месяц. В последнем акте борьбы за власть император скорее всего остался бы вообще без армии или содержал ее за свой счет. Надо сказать, династия Габсбургов обладала гораздо более значительными ресурсами, чем ее предшественники, и они могли чувствовать себя достаточно спокойно и уверенно.

В 1618 году императорский титул практически ничего не значил, тем не менее династия не оставляла надежд на то, чтобы вернуть себе реальную власть. У таких приверженных традициям людей, как немцы, нетрудно было обнаружить скрытое почтение к личности императора даже среди самых горячих сторонников «германских свобод», и этим чувством не мог не воспользоваться умный диктатор.

Лозунг «германских свобод» приобрел популярность еще в XVI веке. Конечно, имелись в виду конституционные права имперских князей, хотя зачастую этими «правами» оказывались обыкновенные прихоти и личные интересы, какими бы высокими мотивами они ни прикрывались. Меньшие деспоты требовали от главного деспота «справедливости». Он жаждал сильной власти, они хотели независимости. Разрыв был неизбежен.

Если бы диссонанс проявлялся четче и явственнее, то трагедия могла быть менее тягостной. Но никакие расхождения в Германии никогда не бывают вполне ясными. Вольные города опасались князей больше, чем императора, и, разделяя общее стремление к «свободам», они подозревали последних в неискренности. Не доверяя землевладельческой аристократии, у которой они отвоевали свою свободу, города предпочли бы оставить все так, как есть, и не тратить силы на какие-то эфемерные приобретения, которые надо будет еще разделить с ненавистным классом. Католические правители церкви со своей стороны поддерживали католического императора в надежде на то, что он защитит их от посягательств враждебных и нередко еретических князей. Обостренное классовое самосознание разделяло землевладельцев, бюргеров, церковников и крестьян, и групповые интересы, по обыкновению, преобладали. Когда эти изолированные группы обзавелись военными организациями, положение стало еще более угрожающим.

Но и внутри разобщенных социальных групп не было единства. Одни вольные города соперничали с другими, Линдау и Брегенц отказывались принимать суда, заходившие в порт соседа, Любек завидовал благополучию Гамбурга. Могли не поладить друг с другом соседние князья, и самому слабому из них приходилось звать на помощь императора. Раздоры по поводу наследования возникали и в самих монарших дворах. Из-за этого разделились династии, правившие в Саксонии, Гессене и Бадене. Мелкотравчатые интересы и взаимная подозрительность в итоге воспрепятствовали формированию единой партии «германских свобод».

Среди этой орды князей, прелатов, графов, рыцарей и помещиков лишь около дюжины деятелей обладали достаточным политическим весом для того, чтобы оказывать влияние и на императора, и на европейские дела. В политике этих господ, правда, всегда отражалась двусмысленность общественного положения: у себя дома они были гигантами, а в европейских играх — пешками; их позиции казались солидными, а на самом деле они были жалкими; высокие дипломатические помыслы перемежались с подковерными интригами, напускное благородство с корыстью — в зависимости от ситуации и интересов.

Первыми в этом ряду достойных людей были семеро курфюрстов. Начальствовал над ними курфюрст Майнцский, и он вместе с курфюрстами Кёльна и Трира главенствовали среди князей Германии[34]. Эти трое курфюрстов представляли интересы религии, точнее — интересы католической церкви, и их авторитет основывался больше на традиции, а не на власти. Другие четыре курфюрста являлись светскими князьями — король Богемии, правители Пфаль-ца, Саксонии и Бранденбурга.

Корона Богемии, а также Венгрии уже почти столетие принадлежала члену дома Габсбургов. За пределами императорской династии курфюрст Пфальцский считался первым светским князем Германии. В продолжение многих поколений титул наследовался южногерманской семьей Виттельсбахов, которая одно время владела и имперской короной. Столицей курфюршества был Гейдельбергнареке Неккар, и его хозяин распоряжался богатым винодельческим регионом, расположенным между Мозелем, Сааром и Рейном и изрешеченным землями епископств Шпейер, Вормс, Майнц и Трир. Вся территория называлась Рейнским, или Нижним, Пфальцем, но курфюрсту еще принадлежал и Верхний Пфальц — бедный сельскохозяйственный район между Дунаем и Богемским Лесом. Другие князья, возможно, были и богаче, но курфюрст Пфальцский обладал двумя важными преимуществами — занимал ключевые позиции на Рейне и Дунае, откуда он мог угрожать коммуникациям между разбросанными владениями Габсбургов.

Для шестого курфюрста, Саксонского, столицей был Дрезден, и ему принадлежали плодородные равнины Эльбы и Мульды. Это была богатейшая и густонаселенная провинция, в которой находился и Лейпциг, супермаркет Восточной Европы, обеспечивавший ее благосостояние. Лейпциг не входил в число вольных городов, но представлял особую ценность для курфюрста. Старшая линия династии, лишенная наследственных прав, владела малыми «саксониями» — Готой, Веймаром, Альтенбургом, располагавшимися западнее метрополии.

Седьмой курфюрст, Бранденбургский, имел самые большие и самые бедные владения, песчаные северо-восточные равнины без морского побережья. По его землям протекали и Эльба и Одер, но в устье одной реки стоял вольный город Гамбург, а эстуарий другой реки принадлежал герцогству Померания. Столицей этой малонаселенной провинции был крохотный деревянный городишко Берлин, в котором насчитывалось менее десяти тысяч жителей. Только в 1618 году курфюрсту досталась в наследство Пруссия с великолепным Кенигсбергом, но эта далекая земля, располагавшаяся за Вистулой (Вислой), не входила в империю, а являлась феодом польской короны.

Помимо курфюрстов император должен был считаться еще с целым рядом князей. Первым в этом ряду стоял герцог Баварский, владевший пятьюстами квадратными милями территории и почти миллионом подданных. Он приходился дальним кузеном курфюрсту Пфальцскому, являлся главой младшей ветви династии Виттельсбахов, и его земли отделяли Австрию от владений князей Центральной Германии. Баварское герцогство было преимущественно сельскохозяйственное; в нем было мало городов; Мюнхен, несмотря на внушительные ворота, дворец и собор, напоминал больше горную деревню, а не столичный город.

Вряд ли император мог игнорировать также герцога Вюртемберга, обосновавшегося в Штутгарте, маркграфов Бадена и ландграфов Гессена. Герцог Лотарингский, сосед Франции, был важнее для политики европейской, а не имперской. Герцоги Брауншвейгские, князья династии Вельфов, а также герцоги Мекленбурга и Померании доминировали на севере империи.

6

Если раздоры вокруг прав наследования, собственности и привилегий создавали лишь трудности в вопросах реформирования империи, то религиозная рознь должна была загубить этот процесс окончательно.

Теоретически только общая вера могла сохранить единство империи. Когда протестантизм раскидал в разные стороны княжества, а самые авантюрные князья использовали его в борьбе против императора, пошли прахом все догмы, на которые молились пятьсот лет. Аугсбургский религиозный договор, заключенный в 1555 году, установил принцип cujus regio ejus religio[35], разрешавший князьям самим определять вероисповедание своих подданных — быть им католиками или лютеранами, и те, кто не соглашался с его решением, становились эмигрантами. Этот экстраординарный компромисс помогал поддерживать единство веры в отдельном государстве, хотя и разрушал его в империи.

Религиозное размежевание более рельефно обозначило и характер разделения между князьями и императором: семейство Габсбургов исповедовало католицизм и не пользовалось популярностью у протестантов, в то время как захват лютеранами епископств на севере Германии способствовал усилению территориального могущества князей. Кальвинизм, появившийся через десять лет после аугсбургского урегулирования, снова спутал все карты.

«Кальвинистский дракон, — писал один лютеранин, — чреват всеми кошмарами магометанства»[36]. Справедливость этого заявления в какой-то мере подтверждается той неистовой страстностью, с которой отдельные германские правители переняли и начали насаждать новый культ. Особенно глумился над идеей пресуществления курфюрст Пфальцский. Ерничая, он брал в руки евхаристическую облатку, разрывал в клочья и говорил: «Какой же ты Бог! Ты думаешь, что сильнее меня? Это мы еще посмотрим!»[37] В своих аскетических молельнях он использовал в качестве купели оловянный таз, а причастникам и причастницам выдавались деревянные кружки[38]. Ландграф Гессен-Кассельский велел для причащения брать самый черствый хлеб, чтобы у прихожан не было никаких сомнений относительно того, что именно они вкушают[39].

Лютеран возмущало пришествие кальвинистов. Не поклоняясь святыням прежней веры, они уважительно сохранили их в виде внешних атрибутов и чтили аугсбургские договоренности, давшие им свободу. Лютеране опасались, что кальвинисты дискредитируют протестантское движение. Особенно они встревожились, когда кальвинисты в нарушение Аугсбургского мира начали активно обращать в свою веру прихожан. Принцип cujus regio ejus religio дополнялся еще одним условием. Все прелаты, епископы, архиепископы и епископы, переходящие в протестантство, должны были лишаться сана, привилегий и земель. Кальвинисты пренебрегали этим важным правилом, называвшимся Ecclesiastical Reservation, то есть «духовная оговорка», так же как и всеми положениями Аугсбургского мира, который не допускал никакой иной протестантской религии, кроме лютеранства.

Право на существование, которое лютеране получили благодаря Аугсбургскому миру, оказалось под угрозой. Игнорирование имперских эдиктов людьми, считавшими, что все, кто не с ними, против них, не устраивало ни лютеран ни католиков, и обе стороны начали искать пути для сближения. Появились возможности для создания центристской партии, которая служила бы буфером между непримиримыми католиками и кальвинистами.

И католичеству, и лютеранству, и кальвинизму была присуща одна общая особенность: князья использовали веру подданных для усиления своей власти. Ничего непривычного не было в абсолютизме Габсбургов, но князья явно двурушничали. Они требовали от императора свободы и независимости, отказывая в этих благах подданным. На местных правителей обрушилось недовольство торгово-ремесленного люда и крестьянства, выливавшееся в эпизодические бунты и восстания, и они оказались между двух огней—деспотизмом императора и враждебностью подданных. Давно уже завязались и не прекращались две битвы: между князьями и императором и между князьями и их подданными. В обеих так или иначе участвовали князья, держа в одной руке знамя свободы, а в другой — меч тирана.

Естественного союза борьбы за религиозную и политическую свободу не получилось. Князья-реформаты запутали проблему и затуманили, не ликвидировав, антагонизм между католическими авторитарными государствами и их протестантскими оппонентами. Одерживали верх католики. Их позиции были ясны и понятны, чего нельзя было сказать о протестантах — и кальвинистах и лютеранах, постоянно страдавших от противоречивых идей и чувств.

Прихоти правителей пагубно отражались на повседневной жизни их подданных. Сюзерены Саксонии, Бранденбурга и Пфальца переходили из лютеранства в кальвинизм и обратно, коверкая судьбы людей, подвергая их насилию, лишениям, изгнанию. В Пфальце регент-кальвинист насильно увез в сектантский дом ребенка — наследника лютеранского князя[40]. В Бадене другой регент заточил в тюрьму вдову умершего правителя и забрал младенца, чтобы воспитать его в своей вере[41]. В Бранденбурге курфюрст пригрозил, что он скорее спалит свой единственный университет, но не позволит, чтобы в нем прозвучала хоть одна кальвинистская доктрина[42]. Тем не менее его преемник стал кальвинистом, и когда в Берлине появился новый пастор, в дом к нему ворвалась толпа лютеран и так основательно его разграбила и разгромила, что на следующий день — в Страстную пятницу — ему пришлось совершать службу в нижнем белье ярко-зеленого цвета[43].

Просвещенный человек находил удовольствие в написании непристойных книг, а лишенная интеллекта публика с восторгом их читала. Кальвинисты глумились над истинными верующими и пели кровожадные псалмы. Католики и лютеране тоже не были паиньками. Для всех главным аргументом в доказывании истинной веры была сила. Лютеране набрасывались на кальвинистов на улицах Берлина. Католики в Баварии носили с собой оружие. В Дрездене толпа остановила похоронную процессию, провожавшую в последний путь католика-итальянца, и разорвала на части мертвеца. Протестантский пастор и католический священник подрались на улице во Франкфурте-на-Майне. В Штирии иезуиты пробирались на службы кальвинистов, вырывали из рук прихожан молитвенники и подсовывали им католические требники[44].

Конечно, такие инциденты происходили не везде и не каждый день. Годами жизнь протекала относительно спокойно, некоторые районы вообще не знали насилия, между представителями различных религий завязывались дружеские отношения, заключались браки. Но ощущения полной безопасности не было никогда. Люди могли быть великодушными или равнодушными, местного пастора или священника могли уважать и католики, и лютеране, и кальвинисты, однако повсюду зачинались — где скрыто, а где явно — очаги большого пожара, который была неспособна предотвратить немощная и раздираемая конфликтами центральная власть.

7

Неуклонно деградировали интеллектуальные, моральные и социальные стандарты жизни. То там, то здесь появлялись великие таланты: композитор и органист Генрих Шютц в Саксонии, поэт Мартин Опиц в Силезии, зодчий Элиас Холль в Аугсбурге, теолог Иоганн Валентин Андреа в Вюртемберге. Но их было не много — можно сказать, единицы. Безусловно, попытки улучшать систему образования и развивать национальную культуру предпринимались, а результат был ничтожный. Как в политике, так и в интеллектуальной и социальной жизни отражалось соперничество между Францией и Испанией. При императорском дворе искусства, манеры, моды перенимались у испанцев, княжеские дворы в Штутгарте и Гейдельберге ориентировались на французов. Дрезден и Берлин пренебрегали чужеземным влиянием, предпочитая жить в интеллектуальных потемках. Музыка, танцы, поэзия импортировались из Италии, живопись — из Нидерландов, любовные романы и моды — из Франции, спектакли и даже актеры — из Англии. Мартин Опиц горячо выступал за то, чтобы немецкий язык служил средством литературного творчества, а сам писал стихи на латыни, зная, что только так он станет известен. Принцесса Гессенская сочиняла вирши на итальянском языке, курфюрст Пфальцский составлял любовные послания по-французски, а его жена, англичанка, так и не соизволила научиться говорить по-немецки.

В ту эпоху Германия больше славилась своим пристрастием к еде и выпивке. «Вол перестает пить, как только утолит жажду, — говорил один француз. — Немцы же лишь после этого начинают пить по-настоящему». Испанских и итальянских путешественников всегда поражали в Германии неуемный аппетит и немногословность людей, которые могли часами есть, пить и молчать под оглушительный грохот духового оркестра[45]. С таким мнением согласны и сами немцы. «Мы, немцы, съедаем наши деньги» — гласит местная поговорка[46]. «Valeteet inebriamini»[47] — такими словами заканчивал послания друзьям один князь, который всегда был навеселе[48]. Ландграф Гессенский учредил «Общество воздержания», но его первый же президент умер от чрезмерного возлияния[49]. Людвиг Вюртембергский на спор перепивал своих собутыльников, доводя их до потери сознания, а сам оставался достаточно трезвым для того, чтобы дать команду развезти их по домам в телеге в компании с поросенком[50]. Зеленому змию поклонялись все слои общества. Молодые господа в Берлине, возвращаясь домой после попойки, развлекались тем, что врывались в дома добропорядочных бюргеров и вышвыривали их на улицу. Устраивая свадьбу, крестьянин в Гессене мог потратить на еду и питье все, что накопил за год, и свадебный кортеж прибывал в церковь, уже изрядно наклюкавшись[51]. В Баварии и — с меньшим успехом — в Померании власти пытались бороться с этим злом, вводя декретами различные ограничения[52].

Интеллигентный немец вряд ли стал бы гордиться репутацией обжор и пьяниц. Однако среди более простых патриотов можно было обнаружить стремление прославлять влечение к мясным блюдам и спиртным напиткам как национальную особенность. Они всегда могли сослаться на авторитет Тацита: согласно римскому историку, их предки вели себя точно так же. Эта своеобразная разновидность расового национализма, позднее достигшая в Германии своего логического апогея, зародилась в XVI веке. Арминий превратился в Германа и уверенно возводился в ранг национального героя, а один мыслитель взялся доказывать, что германская раса произошла от четвертого сына Ноя, появившегося на свет после потопа[53]. Со словом «Teutsch» связывалось все, что можно отнести к категории честности и мужественности, и правитель, желавший заручиться народной поддержкой, должен был апеллировать к германской крови и германским добродетелям и доказывать, что у него в избытке имеется и то и другое. Национальное самосознание сохранялось независимо от обстоятельств и служило чуть ли не единственной гарантией существования государства, чьи политические и интеллектуальные силы, казалось, иссякли.

Интеллектуальная жизнь хирела в Германии не только по причине того, что всю духовную энергию забирал конфликт религий. Сошли на нет основы величия Германии. Ее культура держалась на городах, а они переживали упадок. Политическая неустойчивость, ненадежность транспорта и сокращение итальянской коммерции тяжело отразились на экономике и торговле. Денежное обращение было хаотичное, никто его не контролировал, деньги выпускали все, кому не лень, на этом наживались и князья, и прелаты, и города. Саксонская династия распоряжалась сорока пятью монетными дворами, герцоги Брауншвейгские имели сорок. Восемнадцать монетных дворов действовали в Силезии, шестьдесят семь — в Нижнерейнском округе[54].

Германии перестали доверять. В результате рискованных спекуляций один за другим рухнули крупные банковские дома. Еще в 1573 году в Аугсбурге потерпел фиаско Манлих, через год — Хауг, в 1614 году свернули свои дела Вельзеры, не могли пережить трудности всемирно известные Фуггеры и объявили о банкротстве вскоре после того, как потеряли более восьми миллионов гульденов[55].

Шведская, голландская и датская конкуренция душила Ганзейские города. Признаки стабильности и даже роста благосостояния демонстрировали лишь Гамбург и Франкфурт-на-Майне.

Депрессия не могла не затронуть и сельское хозяйство. После крестьянской войны между земледельцами и землевладельцами сохранились обоюдная неприязнь и страхи, в далеком прошлом остались традиции взаимной обязательности. Землевладелец использовал любую возможность для утверждения своего господства. Крепостнический гнет нисколько не ослаб, а, напротив, усилился[56]. Секуляризация церковных земель добавила еще один повод для недовольства: крестьянин, протестант, не проявлял к мирскому хозяину такую же привязанность, какую он испытывал прежде к епископу или аббату[57]. Мелкий собственник, представитель класса «рыцарей», не отличался высокими моральными качествами: как правило, это были ленивые, безответственные и жестокие деспоты. Пристрастие аристократии к охоте вносило свою лепту в озлобление крестьянина: его вынуждали задарма служить охотничьим компаниям и беспомощно наблюдать, как уродуются его угодья[58].

Нищета, политические неурядицы, религиозные распри, столкновение частных интересов, завистливость — постепенно накапливался горючий материал для возгорания войны. Оставалось только его поджечь.

Конфликт, разгоревшийся в 1608 году между протестантами и католиками в вольном городе Донаувёрте на Дунае, несколько месяцев держал в напряжении всю империю. Надворный совете одобрения императора лишил Донаувёрт своих прав и возвратил церковь, экспроприированную протестантами, католикам. Декрет возмутил всю протестантскую Германию и едва не привел к войне. Однако этого не случилось. Вздорящие партии не могли выступить единым фронтом, города не могли объединиться с князьями, а лютеране — с кальвинистами.

Восстание, поднятое в 1609 году в Богемии, заставило императора пообещать чехам гарантии религиозных свобод, но, если не считать некоторого ущерба, нанесенного престижу императора, инцидент не вызвал каких-либо ощутимых перемен.

В 1610 году, после смерти герцога Клеве-Юлиха, не оставившего наследника, разразился третий и самый серьезный кризис. Его земли — Юлих, Клеве, Марк, Берг и Равенсберг — простирались по Рейну от голландской границы до Кёльна и могли служить выгодным военным плацдармом и для Габсбургов, и для их оппонентов. Два претендента заявили о своих правах, оба протестанты, и император незамедлительно оккупировал регион войсками. Император, возможно, хотел не допустить столкновения между соперниками, но протестантские князья расценили его действия как попытку захватить земли для своей династии, а Генрих IV Французский усмотрел козни короля Испании, желавшего завладеть всем этим районом для военных операций против голландцев. Генрих не колебался и, действуя совместно с некоторыми германскими союзниками, уже готовился к вторжению. Лишь случайное убийство французского монарха спасло тогда Европу от войны. Генриха не стало, и переговоры затягивались, не давая никакого результата, пока один из претендентов не попытался разрешить проблему, объявив себя католиком. Его соперник, курфюрст Бранденбургский, стремясь заручиться поддержкой протестантской партии, принял кальвинистскую веру. Однако вследствие множества возникших личных затруднений он все-таки согласился на временный вариант урегулирования: сопернику отдать Юлих и Берг, а себе оставить Клеве, Марк и Равенсберг.

Кризисы накатывались один за другим, и это, естественно, вынуждало правителей позаботиться о своей безопасности, а людей — запасаться оружием. Уже в 1610 году один путешественник обратил внимание на «угрожающее обилие» вооружений даже в самых маленьких городах[59]. По описанию английского путешественника, бесцеремонно выставленного за пределы герцогского дворца, дома «этих недоразвитых князей», охраняемых голодными сторожевыми псами и важными, допотопными алебардщиками, больше похожи на тюрьмы, а не на особняки могущественных владык[60]. Оружие охотно поставляли союзники, и образовался столь запутанный клубок взрывоопасных противоречий, что ни один самый прозорливый политик не мог бы предугадать, где именно начнется заваруха и кто и на чью сторону встанет. Даже Соломон не смог бы разрешить проблему Германии, сетовал главный имперский советник[61]. И в империи, и за ее пределами дипломатам оставалось лишь гадать и ждать, когда произойдет взрыв.

8

На исходе второго десятилетия в Европе мало кто сомневался в том, что войну в Германии спровоцирует окончание перемирия с Голландией в 1621 году.

По крайней мере к нападению на Голландию тщательно готовился Амброзио Спинола, генуэзский генерал, командующий испанской армией. Если ему удастся задействовать во Фландрии живую силу северных итальянских равнин и обеспечить коммуникации между Миланом и Брабантом, то войну он, без сомнения, выиграет. Ресурсы голландцев не беспредельны. Он измотает противника, перебрасывая из Милана в Брабант деньги, материальные средства и пушечное мясо Северной Италии по Вальтеллине, северному берегу озера Констанц[62], а оттуда через Эльзас, полевому берегу Рейна, через католическое епископство Страсбург. Нижний Рейн был в руках друзей — епископов Кёльна и Трира и нового герцога Юлиха и Берга. Однако между землями Страсбурга и Трира вклинились пятьдесят миль палатината кальвинистского князя. До тех пор пока этот князь остается союзником голландцев, рейнский маршрут будет опасен для испанцев, и им придется доставлять войска и деньги морским путем, что затормозит исполнение планов Спинолы. Этот небольшой отрезок земли приобретал особую стратегическую значимость.

Противники испанцев догадывались о замыслах Спинолы, и это обстоятельство выдвигало Рейнский Пфальц и его молодого владыку на первое место в европейской политике и интриге. Курфюрст Пфальцский был не одинок. Паника, поднявшаяся среди городов после расправы с Донаувёртом, и еще в большей мере страхи протестантских князей, вызванные имперской оккупацией Клеве, позволили его советникам уговорить некоторых правителей княжеств и городов позабыть о своих распрях и заключить альянс, известный как «уния». Формально уния считалась протестантской, а, в сущности, получилась кальвинистской. Она стала ядром оппозиции Габсбургам в Германии, приобрела политический вес, получая моральную поддержку из Венеции, а финансовую — из Голландии. Мало того, король Англии отдал в жены курфюрсту Пфальцскому свою единственную дочь.

Английским королевским бракам начала XVII века было свойственно вызывать общественный переполох. Принцесса Елизавета, единственная дочь Якова I, была самой желанной невестой в Европе. Ее прочили в жены наследникам престолов и во Франции, и в Испании, не говоря уже о короле Швеции. Германские курфюрсты вряд ли могли соперничать с такими кандидатами, и до последнего момента у брачной партии пфальцского жениха не было уверенности в успехе. В итоге пфальцская дипломатия победила, чему немало способствовали не только протестантские предпочтения короля и вмешательство принца Уэльского, но и то, что обворожительный претендент понравился и королю, и его министрам, и невесте, и лондонской толпе. Но триумф был сомнительный, договаривавшиеся стороны преследовали разные цели. Европейские политики и государственные деятели видели в курфюрсте главную головную боль для Габсбургов, основного союзника голландцев и протестантских правительств и в то же время пешку, очень важную, но всего лишь пешку в их игре. В самой же империи он мог рассматриваться как лидер протестантской партии, избранный защитник германских свобод. Курфюрст и его министры были немцами, для них главная проблема заключалась в деспотизме императора, и свою главную задачу они видели прежде всего в том, чтобы утвердить в Германии княжеские права и религиозные свободы. Вражда между Бурбонами и Габсбургами и угроза голландской войны были полезны им в той мере, в какой способствовали тому, чтобы самим обрасти внешней поддержкой.

Для курфюрста и его друзей эпицентр европейской бури находился не в Мадриде, Париже, Брюсселе или Гааге, а в Праге. Причина простая: правящий император Маттиас был стар и бездетен. На очередных выборах открывалась возможность для того, чтобы помешать Габсбургам снова наследовать трон: протестантское большинство в коллегии курфюрстов позволило бы добиться этого. В ней значились трое католических курфюрстов, все — архиепископы, и трое протестантов — курфюрсты Саксонский, Бранденбургский и Пфальцский. Седьмым курфюрстом был король Богемии, во время всех последних выборов всегда и католик и Габсбург. Однако богемская корона была выборной, а не наследственной, и чехи преимущественно исповедовали протестантскую веру. Если бы отважный германский князь учинил в Богемии восстание, забрал у Габсбургов корону и вместе с ней право голоса на имперских выборах, то протестантская партия получила бы в коллегии преимущество в соотношении четыре к трем и династия Габсбургов осталась бы с носом.

Намеки на этот счет делались во время венчания курфюрста Пфальцского и Елизаветы[63]. Таким образом, о богемском проекте знали те, кто подписывал брачный союз. Однако если советники курфюрста предполагали, что Яков I поможет им осуществить замысел, то король Англии исходил из того, что его далекие германские недоумки никогда не будут играть сколько-нибудь заметную роль в европейской политике.

В одной точке пересекались две проблемы: европейская дипломатия, вовлекавшая Мадрид, Париж, Брюссель и Гаагу, и германская дипломатия, касавшаяся власти императора и судьбы богемской короны. Так или иначе, они упирались острием в одного человека — курфюрста Пфальцского. В истории Европы редко случалось, чтобы ее судьбы зависели от капризов и намерений одной личности.

Курфюрсту Фридриху V шел двадцать второй год, из которых он восемь лет находился у власти. Стройный, хорошо сложенный, ясноглазый Фридрих обладал исключительно притягательной внешностью и пылким характером[64]. Его редко видели унылым или угрюмым, он был прекрасным и гостеприимным хозяином, интересным собеседником. Мягкий ,доверчивый, в равной мере неспособный озлобляться, ненавидеть и проявлять твердость, он честно и добросовестно исполнял свои обязанности, хотя любил и поохотиться, и поиграть в теннис, и поплавать, и поваляться в постели[65]. Судьба не наградила его никакими пороками, зато одарила всеми добродетелями, необходимыми хорошему правителю. Он не отличался ни крепостью тела, ни силой духа. Нежное воспитание лишило его кроткую натуру[66] даже малейшей способности показывать зубы.

Его мать, дочь Вильгельма Молчаливого, проявляя поразительную верность болезненному пьянице-мужу, все-таки позаботилась о том, чтобы удалить сына от неуправляемого отца и отправить на воспитание к сестре в Седан и ее супругу герцогу Буйонскому. По стечению обстоятельств герцог оказался признанным вождем кальвинистов во Франции.

После смерти отца четырнадцатилетнего Фридриха вернули в Гейдельберг, где его воспитанием занялся канцлер Христиан Ангальтский. Прекраснодушный и ласковый юный принц легко поддавался влиянию, взрослые могли лепить из него все, что угодно, и он полностью доверился Ангальту и своему исповеднику, как прежде герцогу Буйонскому, беспрекословно следуя по тому пути, который они ему предначертали.

Ни один из его воспитателей не обладал качествами, необходимыми для понимания европейского кризиса. Герцог Буйонский был типичным представителем старшего поколения аристократов: благороден, бесстрашен, неукротим и честолюбив, но совершенно недальновиден. Исповедник Шульц являл собой классический пример духовника: фанатик своей веры, упивающийся ролью наставника бесхарактерного сеньора.

Самым значительным среди них был, конечно, Христиан Ангальтский, прирожденный князь, оставивший свое крохотное государство Ангальт-Бернбург на попечение помощников ради того, чтобы испытать судьбу в палатинате. Это был невероятно самоуверенный, волевой, энергичный и маленький человечек с копной ярко-рыжих волос, обладавший сверхъестественными управленческими и дипломатическими способностями[67]. Как блестяще он, например, организовал брак с английской принцессой! Министр тогда, естественно, не думал о том, что рано или поздно наступит час расплаты, когда король Англии наконец поймет, что его заманили в германскую войну. Дипломатия Ангальта в отношениях и с Англией, и с Республикой Соединенных провинций, и с германскими князьями, а позднее и с герцогом Савойским основывалась на простейшем принципе: обещать и на словах ни в чем не отказывать. Он рассчитал: когда разразится кризис в Германии, его союзники выполнят свою часть сделки прежде, чем придет его черед. Ангальт промахнулся: союзники испытаний не выдержали.

За пределами Германии его величайшим достижением было бракосочетание с Англией, в самой же Германии Ангальт мог гордиться созданием Протестантской унии. Именно ему принадлежит пальма первенства в организации этого союза протестантов, появившегося на свет на волне паники, порожденной судилищем в Донаувёрте. Однако Христиан Ангальтский не относился к числу людей, которым можно доверять, и его сразу же заподозрили в том, что он использует лозунги защиты протестантов и германских свобод в целях возвеличивания курфюрста Пфальцского. Курфюрст же сам до такой степени подпал под влияние своего министра, что был неспособен развеять эти сомнения. Трагедия Фридриха в том и заключается, что его союзники плыли по течению к пропасти, следуя за безобидным, но и лишенным волевых и лидерских качеств человеком и не имея достаточной твердости духа и для того, чтобы его поддержать, и для того, чтобы его оставить.

В отношении своих способностей Ангальт вводил в заблуждение не только окружающих, но и самого себя. Вряд ли кто еще был так убежден в том, что при любых обстоятельствах остается на высоте положения. В дополнение к необычайному самомнению у него имелись и другие качества, вызывавшие рабское преклонение хозяина. Он казался сосредоточием человеческих добродетелей: преданный супруг, любимейший отец, — а его домашний очаг мог служить образцом для князей Германии. Не случайно курфюрст в нарушение всех условностей времени называл министра «Mon pere», а себя величал не иначе как «ваш кроткий и покорный сын и слуга»[68].

В доме курфюрста Пфальцского был еще один человек, с которым он не мог не считаться, — супруга Елизавета, очаровательная, пышущая здоровьем, жизнерадостная английская принцесса. Природа щедро одарила ее и красотой, и умом, и характером. Во внешнем облике принцессы всегда поражало сочетание ярких красок, вдохновленности и живости. Сохранившиеся портреты лишь смутно передают ее былое обаяние. Необыкновенное сверкание золотисто-каштановых волос, нежность румянца на щеках, гибкая плавность движений, завораживающе-проницательный испытующий взгляд, лукавая улыбка, «буйство души», не дававшее покоя ее современникам, — все это осталось в далеком прошлом. Только письма донесли до нас отдельные фрагменты естества ее натуры: и смелость, и ветреность, и твердость характера, сочетавшуюся с упрямством и горделивостью.

Брак, устроенный в сугубо прозаических целях, быстро перерос в настоящую любовь. Елизавета не приняла родной язык мужа, так и не удосужилась выучить его, постоянно пререкалась с семьей Фридриха, навела в доме полный беспорядок, но их совместная жизнь была похожа на нескончаемый медовый месяц; она называла его именем героя из модного тогда любовного романа[69], посылала подарки — различные знаки внимания и затевала милые перебранки и примирения. Однако их брак был далек от идиллии, а курфюрст Пфальцский не был идеальным мужчиной.

Протестантская партия Европы и сторонники германских свобод возлагали надежды на Фридриха и его элегантный двор в Гейдельберге. Те же, кто верил в политическое и религиозное предназначение династии Габсбургов, смотрели в сторону Граца в Штирии, где располагался скучный двор эрцгерцога Фердинанда, кузена правящего императора. После смерти Филиппа II династия испытывала дефицит стабильности. Его преемник в роли главы семейства Филипп III Испанский был человеком бесцветным и ничем не примечательным. Его дочь, талантливая инфанта Изабелла, правившая в Нидерландах вместе с мужем, эрцгерцогом Альбрехтом, в силу своего пола и бездетности не участвовала в решении политических проблем династии. Ее кузен, старый император Маттиас, думал только о том, как бы отсрочить наступление кризиса до того времени, когда он сам уже гарантированно попадет в могилу. Он тоже был бездетен, и семья избрала его преемником кузена Фердинанда Штирийского. Поддержку Филиппа III купили тем, что пообещали в случае избрания Фердинанда императором уступить испанским кузенам феоды Габсбургов в Эльзасе. Такая уступка означала ни много ни мало оказание помощи Испании в транспортировке войск для голландской войны. До подписания договора были проведены соответствующие консультации со Спинолой относительно условий[70]. И снова внутренние проблемы Германии перемешались с европейскими.

Фердинанд, крестник Филиппа II[71], еще до этого события задумал довести до конца дело, начатое крестным отцом. Чувство долга перед церковью зародилось в нем в детстве, когда он воспитывался в иезуитском колледже в Ингольштадте. Позднее он сходил паломником в Рим и Лорето, где, как многие ошибочно полагают, Фердинанд якобы поклялся искоренить ересь в Германии[72]. Фердинанд такой клятвы не давал. Миссия, для исполнения которой его воспитали, была для него такой же естественной, как способность дышать.

Вскоре он действительно ввел в Штирии католицизм. Протестанты составляли столь значительное меньшинство, что его отец не решался выступить против них. Фердинанд сознательно пошел на риск — впоследствии рискованные действия стали его фирменным знаком. Он на самом деле заявлял, что скорее все потеряет, но не потерпит ереси, однако проницательный эрцгерцог понимал и то, что его власть держится на католической вере. В его семье сложилось единое и твердое убеждение в том, что угроза привычной системе правления исходит от протестантов[73].

Политика Фердинанда строилась и на силе, и на хитрости. Он подрывал влияние протестантов всеми возможными способами, пропагандой и воспитанием переманивал на свою сторону молодое поколение и закрутил гайки так, что протестанты оказались перед свершившимся фактом: у них не осталось никаких средств для действенного противостояния. Триумф Фердинанда в Штирии должен был послужить грозным предупреждением для всей Германии. Религиозный мир 1555 года основывался лишь на обычае, он так и не был ратифицирован. А что, если появится император, который его попросту проигнорирует?

В 1618 году эрцгерцогу Фердинанду было сорок лет. Всегда радостный, доброжелательный и краснолицый, он излучал улыбку, для всех одинаково умильную. Все его лицо, покрытое веснушками, и близорукие, выпуклые светло-голубые глаза, казалось, светились добротой и прекрасным настроением. Правда, песочного цвета волосы и короткая, плотная и тучная фигура не настраивали на почтительный лад, а простоватые манеры побуждали придворных и слуг на фамильярность и корысть. И друзья и враги соглашались в одном: более уравновешенного человека им не встречалось. Правил он в Штирии добросовестно и великодушно: организовал общественное вспомоществование больным и бедным, открыл бесплатные адвокатские службы для бедняков при местных судах. Его благотворительность не имела границ, он знал в лицо многих своих подданных, особенно нуждающихся, интересовался их жизненными невзгодами. У эрцгерцога было две всепобеждающие страсти: церковь и охота. Во всех своих занятиях Фердинанд проявлял необычайную пунктуальность и на охоту выезжал три-четыре раза в неделю. Он чувствовал себя счастливым в семье, в отношениях и с женой, и с детьми, и вел простой образ жизни, если не считать отдельных патологических проявлений аскетизма[74].

В общественном мнении обычно восхваляются добродетели эрцгерцога, а не способности. Современники с пренебрежительной теплотой писали о нем как о добросердечном простаке, полностью зависимом от своего главного министра Ульриха фон Эггенберга. И все же явная нехватка личной инициативы в деятельности Фердинанда скорее всего была позерством: иезуиты приучили молодого человека перекладывать на других основную тяжесть политических решений, с тем чтобы не загружать себя[75]. Не похоже, чтобы он прислушивался к политическим советам своих духовников, а приверженность к вере не мешала ему расправиться с кардиналом и не повиноваться папе, когда надо было сделать что-то по собственному разумению. Не раз в своей жизни он превращал невзгоду в преимущество, внезапно использовал угрозу к своей выгоде, из поражения извлекал победу. Современников это не удивляло, они считали, что ему невероятно везло[76]. Если это было везение, то оно действительно было экстраординарным.

Сбитые с толку явным противоречием между человеческой добротой Фердинанда и жестокостью его политики, соотечественники находили объяснение в том, что он, говоря современным языком, был марионеткой, не замечая при этом, что для марионетки он проявлял феноменальную последовательность и стойкость. Они, как обычно, ссылались на особые отношения между Фердинандом и Эггенбергом. Фердинанд, безусловно, испытывал привязанность к своему министру, ему импонировали обходительность, невозмутимость и ясность суждений Эггенберга. Когда Эггенберг заболел, Фердинанд постоянно навещал его, чтобы обсудить государственные дела[77]. Это лишь доказывает то, что Фердинанд не начинал действовать без апробации Эггенберга. Но это не доказывает того, что Эггенберг инициировал его политику. Когда, много позднее, место Эггенберга занял другой министр, политика Фердинанда не изменилась. Без сомнения, Фердинанд доверял ему больше, чем кому-либо, и ждал от него совета, но между ними никогда не было таких же отношений «отца и сына», какие сложились между курфюрстом Фридрихом и Христианом Ангальтским.

Человеческая добросердечность и политическая беспощадность вовсе не являются взаимоисключающими качествами. Одни ждали прихода к власти Фердинанда, а другие — боялись: и те и другие знали, что он является инструментом в руках династии и иезуитов, верили в то, что он поклялся изничтожить ересь, полагали, будто у него нет своей воли и за ним стоят неимоверные силы воинствующего католицизма. Гораздо благоразумнее было бы опасаться Фердинанда как одного из самых смелых, прямодушных и преданных своему делу представителей династии Габсбургов.

9

Итак, Фердинанд Штирийский готовится занять императорский трон, Фридрих, курфюрст Пфальцский, возглавляет партию германских свобод. Ни тот ни другой не ставят целью консолидацию германской нации. Но есть еще два человека, чьи интересы исключительно германские, они занимают центристские позиции, и их колебания в ту или иную сторону будут играть решающую роль. Курфюрст Иоганн Георг Саксонский и герцог Максимилиан Баварский — именно эти два деятеля были способны создать центристскую партию, которая могла вызволить германскую нацию из руин Священной Римской империи.

Иоганну Георгу, курфюрсту Саксонскому, было чуть более тридцати лет: широкоплеч, белокур, на квадратном лице горит нездоровый румянец. Его взгляды на жизнь консервативны и патриотичны. Он носил бороду в национальном стиле, состригал на голове волосы и не понимал ни слова по-французски[78]. Одевался курфюрст богато, но просто и практично[79], был подобающим князем, примерным христианином и прекрасным отцом семейства, его стол всегда ломился от яств — местных фруктов, дичи и пива. Три дня в неделю он вместе со всем двором посещал службу и причащался по лютеранским обычаям[80]. Согласно собственным понятиям Иоганн Георг неукоснительно следовал принципам и вел безукоризненный домашний образ жизни[81]. Конечно же, он маниакально любил охоту, но не чурался и культуры, интересовался ювелирными украшениями, ремеслом золотых дел мастеров, музыкой[82]. Под его покровительством Генрих Шютц создал музыкальные шедевры, соединив итальянские и немецкие традиции и предвосхитив развитие музыкальной культуры на целое столетие.

Помимо определенных успехов на ниве культуры Иоганн Георг внес свою лепту в сохранение и совершенствование древних германских обычаев в устроительстве пиршеств и кутежей, шокировавших людей, подвергшихся французскому или испанскому влиянию, — Фридриха Пфальцского и Фердинанда Штирийского. Иоганн Георг пренебрегал иностранными деликатесами и мог просидеть за столом подряд семь часов, поглощая домашнюю еду и пиво в неимоверных количествах, время от времени надирая уши придворному карлику или выливая остатки пива из кружки на голову слуге, подавая знак, что пора нести следующую[83]. Курфюрст не был пьяницей; когда он трезвел, его голова была предельно ясной; он пил по привычке, за компанию, а не из-за слабости. Но он пил слишком много и слишком часто. Позднее его дипломаты взяли за правило ссылаться на то, что курфюрст был не в форме каждый раз, когда принимал неадекватное решение. Один посол сообщал в своих депешах: «Похоже, на него сильно подействовало вино». И еще: «По-моему, он очень пьян»[84]. Какая тут дипломатия!

Но в принципе не имело никакого значения — пьян или трезв Иоганн Георг. И в том и в другом состоянии его позиции были в равной мере туманны. Возможно, не было ничего плохого в том, чтобы заставлять обе партии разгадывать его намерения, если бы он сам знал, к кому больше тяготеет. А курфюрст блуждал в темноте, так же как и они. Без сомнения, он хотел мира, экономического процветания и целостности Германии. Однако, в отличие от Фридриха и Фердинанда, у него не имелось предназначения и ему не надо было жертвовать нынешними удобствами ради сомнительных будущих благ. Видя угрозу краха Священной Римской империи германской нации, курфюрст не мог предложить никакого иного средства для ее спасения, кроме подпорок. Оказавшись между двумя партиями, рушившими всю структуру, между партией германских свобод и партией абсолютизма Габсбургов, Иоганн Георг предпочел бы упрочить древние традиции. Он чувствовал себя конституционалистом.

Возможно, курфюрст Саксонский был умнее других лидеров, но он не обладал ни самонадеянностью Фердинанда, ни верой Фридриха в других людей. Он относился к числу тех деятелей, которые всегда находят два ответа на каждый вопрос и не могут выбрать ни один из них. Когда Иоганн Георг начинал действовать, его помыслы обыкновенно были разумными, искренними и конструктивными, но начинал он действовать слишком поздно.

На курфюрста оказывали влияние, хотя и не решающее, два человека — жена и придворный священник. Магдалена Сибилла была женщиной с характером, волевой, целомудренной, приверженной условностям, но добросердечной. Она не отличалась проницательностью, глубоко верила в то, что лютеранство — самая правильная вера, все другие религии должны знать свое место и предотвратить политический кризис можно лишь всеобщим постом. Она заботилась о детях курфюрста, содержала в порядке все его хозяйство; отчасти и ее заслуга в том, что между ним и его подданными сложились отношения взаимной симпатии. Принцесса Магдалена одной из первых жен сюзеренов поняла важность скромного образа жизни для повышения авторитета и престижа венценосного семейства[85].

Придворный священник доктор Хёэ, легковозбудимый венецианец, происходил из аристократического рода, воспитывался среди католиков и имел некоторое представление об их вере[86]. «В учении кальвинистов в сорок раз больше погрешностей»[87], — говорил он. В то же время святой отец считал себя убежденным протестантом и, подобно своему сюзерену, конституционалистом. Острый на язык и в устной, и в письменной речи, капеллан питал страсть к печатным изданиям и впервые опубликовался, когда ему было шестнадцать лет[88]. Как блистательного полемиста его знали по всей Германии. Кальвинисты, обыгрывая произношение его имени, называли Хёэ «первосвященником»[89] — Hoheprie-ster. Форсивший своим интеллектом и социальным происхождением, капеллан вызывал иронические насмешки. «Не знаю, как и благодарить Господа за все те великие и драгоценные таланты, которыми Его Божественное всемогущество одарило меня»[90] — такие высокопарные слова приписывают духовному советнику Иоганна Георга.

У потомков сложилось нелестное мнение об Иоганне Георге и его советниках. Однако следует учитывать то, что, защищая невразумительную конституцию и народ, не желающий объединяться, они взяли на себя неблагодарный и непосильный труд. Как показали последующие события, они плохо делали свое дело, но надо отдать должное по крайней мере курфюрсту за его прямоту. Он всегда был честен, говорил то, что думает, искренне хотел мира и добра для германской нации, и, если курфюрст ставил на первое место интересы Саксонии, но нахватал для себя больше, чем следовало бы, то в этом нет его особой вины, таковы были обычаи его времени. По крайней мере Иоганн Георг не звал на помощь чужеземцев. В истории он запомнился как человек, предавший протестантов в 1620 году, императора — в 1631-м и шведов — в 1635-м. В действительности его политика, пожалуй, оставалась единственно неизменной на фоне трансформаций и интриг как союзников, так и врагов. Обладай курфюрст Саксонский большей проницательностью и силой воли, он смог бы найти средство для спасения своей страны. К сожалению, Иоганн Георг оказался не на высоте своего положения.

За пределами Германии наибольшей известностью пользовался Максимилиан Баварский, хотя он и не был курфюрстом. Он приходился дальним кузеном курфюрсту Пфальцскому и принадлежал к тому же роду Виттельсбахов, имевшему в отдельных районах Германии более солидную репутацию, чем менее древняя династия Габсбургов. По мнению современников, герцог был способнейшим среди германских правителей. Расчетливый, чрезвычайно терпеливый и изобретательный Максимилиан правил Баварией более двадцати лет — со времени отречения отца. Сорокапятилетний герцог считался одним из самых преуспевающих и самых непривлекательных сюзеренов в Европе. Проявляя надзирательскую бережливость, он так обогатил казну, что мог диктовать свою волю и сейму, когда позволял ему собраться, и союзникам, если вступал с ними в альянс и оплачивал львиную долю расходов.

Демонстрируя холодную благожелательность, скрупулезную справедливость и непоколебимую нравственность, Максимилиан всю свою энергию вкладывал в управление землями. Он построил больницы, организовал социальную помощь бедным и обездоленным, поощрял просвещение и искусства и дал людям то ощущение благополучия, которое может создать умная власть. Однако он же ввел смертную казнь за прелюбодеяние, отправлял некоторых преступников на галеры, помогал пытать ведьм на допросах. Герцог содержал постоянную армию и регулярно проводил набор призывников. Он позволял себе вмешиваться в личную жизнь своих подданных. Никому, даже дворянину, не разрешалось иметь экипаж до достижения возраста пятидесяти пяти лет, с тем чтобы не пострадали ни породистость верховых лошадей, ни мастерство кавалерии. За три года Максимилиан издал семь предписаний в отношении того, как должны одеваться его подданные: одеяниям предназначалось быть не только приличными, но и пригодными для войны. Ничто не ускользало от внимания дотошного герцога. Возмутившись безнравственностью крестьян, Максимилиан запретил в деревнях танцы и потребовал, что мужчины-работники и женщины-работницы не спали в одном помещении, словно они сами были виноваты в том, что им приходилось жить в таких условиях[91]. Немилосердность герцога стала в Европе притчей во языцех[92]. Он даже урезал денежное содержание престарелого отца, посчитав, что бесполезный старик слишком дорого обходится казне. Слугам он платил регулярно, но мало, и все его хозяйство держалось на страхе и насильственном почтении.

Вдобавок к отвратительному характеру Максимилиан имел еще и отталкивающую внешность. Он был тощий и хилый, с одутловатым лицом и волосами мышиного цвета. Аденоиды портили и его речь, и облик. Герцог обладал рафинированными манерами, выражал свои мысли легко и эрудированно, но его пронзительный голос на первых порах пугал неподготовленного человека. В угоду жене, принцессе Лотарингской, он перенял французскую моду, но и она не могла скрыть его физическое уродство[93].

Более способный и политически активный, чем Иоганн Георг, герцог Баварский не обладал честностью и прямотой курфюрста Саксонского. Боясь оплошностей, Максимилиан старался избегать обязательств и потому лишь вселял пустые надежды всем, кто с ним соприкасался. Подобно Иоганну Георгу, он был искренен в желании добра для германской нации, но в отличие от саксонца имел четкие и ясные цели. Так же как Иоганн Георг, Максимилиан позволил личным интересам возобладать над всеми другими. В этом смысле они оба виноваты перед своей нацией, но Максимилиан проявил гораздо больше постыдного эгоизма. Он хотел, чтобы другие жертвовали собой для общего блага, и в итоге поплатился за свой эгоцентризм.

Породненный с эрцгерцогом Фердинандом двумя браками[94], Максимилиан начинал властвовать как страстный поборник Контрреформации, и по всей Германии считалось, что в его землях меньше всего ереси[95]. В 1608 году ему поручили привести в исполнение судебное решение в отношении Донаувёрта. Его согласие означало, что он твердо встал на сторону императора. Он приобрел такую недобрую славу среди защитников германских свобод, что ему чуть ли не в целях самообороны пришлось основать Католическую лигу в противовес Протестантской унии Христиана Ангальтского.

Позднее, обеспокоившись вмешательством во внутренние дела Германии испанской короны, Максимилиан несколько изменил свою политику. Сначала он попытался убрать всех габсбургских князей из Католической лиги, потом совсем ее распустил и создал новую лигу, состоявшую из князей, готовых подчиняться его воле. В письме курфюрсту Пфальцскому Максимилиан изобразил ее как политическую ассоциацию, сформированную для зашиты конституции[96], и предложил объединиться с Протестантской унией на внеконфессиональной основе. В то время его идея вовсе не была такой уж несуразной, какой она показалась впоследствии историкам этих двух организаций, и нет никаких оснований подозревать Максимилиана в каком-то плутовстве.

И католики и протестанты подумывали о том, чтобы выдвинуть Максимилиана кандидатом на императорский трон на очередных выборах в пику Фердинанду. Он заслужил эту честь, и у него нет никаких опасных зарубежных обязательств. За пределами Баварии Максимилиан не продемонстрировал особой враждебности по отношению к протестантам. Более того, он дружен с курфюрстом Пфальцским. Максимилиану Баварскому будет гарантирована поддержка трех протестантских курфюрстов и трех рейнских архиепископов, в Кёльне сидит его брат, Майнц уговорит курфюрст Пфальцский, а Триром распоряжается французский двор[97]. За него выступит практически вся коллегия, кроме короля Богемии. В июне 1617 года богемским королем избрали Фердинанда Штирийского. Вот если бы кто-то отобрал у него корону…

Но все это были досужие разговоры. Максимилиан не изъявлял большого желания. Он должен был принимать решение. Однако осторожность возобладала. Ему, как всегда, недоставало той уверенной, но и осмотрительной смелости, которая знает, когда и ради чего надо идти на риск.

В Германии имелись и другие правители, которых вряд ли стоило принимать в расчет. Курфюрст Иоганн Сигизмунд Бранденбургский, кальвинист, правивший народом, состоявшим в основном из лютеран, был стар и к тому же поглощен дворцовыми интригами. Кроме того, он только что приобрел Пруссию в качестве феода польской короны и боялся слово сказать против династии Габсбургов, пока не исчезнет их сторожевой пес — польский король. То есть он оказался в таком же двусмысленном положении, как и его саксонский сосед.

Курфюрст-архиепископ Иоганн Швейкард Майнцский был человеком исключительно интеллигентным, сознательным и миролюбивым, но вне коллегии его влияние было ничтожное. Трир не играл никакой роли: можно прочесть массу литературы, относящейся к этому периоду, и ни разу не встретить имени его курфюрста. В историю этого края вошло другое имя — Меттерниха. Кёльн имел некоторое значение лишь постольку, поскольку курфюрст приходился братом Максимилиану Баварскому.

В Вене император Маттиас готовился отправиться на тот свет. Произойдет нечто страшное, когда его не станет, предупреждал венценосец. Но он даже не потрудился умереть вовремя. Как и вся Европа, в своих прогнозах он ошибся на три года. Сигнал для начала войны подало не окончание перемирия в Голландии в апреле 1621 года, а восстание, поднятое в Богемии в мае 1618-го.


Глава вторая КОРОЛЬ ДЛЯ БОГЕМИИ

Более того, мы считали, что если не откликнемся на эти справедливые мольбы, то на нашу совесть ляжет еще больше крови и поруганных земель…

Декларация Фридриха V

1

Богемское королевство было невелико, но владение им давало суверенные права на герцогства Силезия, Лусатия и маркграфство Моравия. Все четыре провинции имели свои столицы в Праге, Бреслау, Баутцене и Брюнне, свои сеймы, принимали и соблюдали собственные законы. В Силезии говорили на немецком и польском языках, в Лусатии — на немецком и вендском, в Богемии — на немецком и чешском, в Моравии — на своем диалекте чешского.

Их принадлежность к Священной Римской империи казалась сомнительной.

Богемия, самая богатая провинция, занимала доминирующее положение. Здесь раньше, чем в остальной Европе, вызрели движения за религиозную независимость, национальное единство и политическую свободу. От немцев чехи отличались языком, от славян — верой и темпераментом. Самодостаточные и обладающие деловой хваткой, они давно завоевали репутацию успешных предприимчивых людей, а в их фольклоре всегда прославлялся труд. Чехи переняли христианство от византийских миссионеров, но приспособили его к своим обычаям. После того как их поглотила католическая церковь, они сохранили на службах национальный язык и не приняли ни одного из известных христианских святых, а поклонялись князю Вацлаву, канонизированному народной любовью.

Не случайно чехи фактически первыми восстали против всевластия Рима, дав Европе двух великих учителей — Яна Гуса и Иеронима Пражского, сожженных за ересь в Констанце в 1417 году[98]. Реформаторов осудили и казнили, но их учение стало частью национального самосознания и достоинства, и чехи под предводительством Яна Жижки отстояли свою страну, сплотившись в крепости на горе Табор. В следующем поколении Йиржи из Подебрад, первый некатолический король в Западной Европе, обратил учение Яна Гуса в религию для всей Богемии и повелел установить на фасаде каждой церкви скульптуру чаши как символ реформы. Самой примечательной чертой веры утраквистов было то, что миряне могли причащаться под двумя видами, то есть и хлебом, и вином; во всем остальном их религия отличалась от католицизма лишь в деталях. Через пятьдесят лет Европу охватила германская Реформация, и в Богемию хлынуло лютеранство, а затем и кальвинизм.

Примерно в это же время Богемия оказалась в руках Габсбургской династии. Королевство было сказочно доходным: за счет налоговых поступлений от процветающего сельского хозяйства и торговли покрывалось больше половины расходов на управление империей[99]. «Там имелось все, что необходимо человеку… казалось, сама природа позаботилась о том, чтобы превратить страну в кладовую насущных ресурсов и житницу», — восторгался один путешественник[100]. Трудно понять, почему чехи так долго находились в кабале у Габсбургов, нещадно использовавших их богатства для своих зарубежных авантюр, тем более что монархия была не наследственной, а выборной.

Дело, видимо, в том, что к концу XVI века Богемия пребывала в состоянии жуткого хаоса и смятения. Пока утраквисты, лютеране и кальвинисты боролись друг с другом за место под солнцем, Габсбурги вновь сделали официальной религией королевства католицизм, отведя трем другим верованиям второразрядную роль и допуская лишь ограниченную свободу. Начался упадок, рушились прежние ценности, основывавшиеся на земледелии. Крохотную страну поделили между собой по меньшей мере тысяча четыреста дворянских семейств, и каждое из них стремилось добиться определенной социальной исключительности, не жалея на это средств[101]. Большая часть этих семей исповедовала лютеранство, но из-за страха перед фанатичными кальвинистами они искали защиту у католического правительства Габсбургов. Вдобавок ко всему дворяне конфликтовали с бюргерами и крестьянами[102].

Из-за внутренних распрей Габсбурги не могли чувствовать себя в полной безопасности. На какое-то время чехов сплотил кризис, случившийся в 1609 году, когда император Рудольф попытался отказаться от веротерпимости в отношении протестантов. Даже католическое дворянство взбунтовалось против нарушения прав верующих. Угроза восстания вынудила императора подписать так называемую «Грамоту величества», гарантирующую протестантам свободу вероисповедания и позволяющую им создавать специальные органы «дефензеров» для защиты своей религии.

Император Рудольф сделал Прагу столицей империи. Здесь он провел самые темные годы правления среди астролябий и звездных карт, заполняя конюшни лошадьми, на которых никогда не садился, а имперские апартаменты — наложницами, которых не то что никогда не трогал, но и редко видел, проводя время с астрологами и астрономами, напрочь забывая об эдиктах и депешах, неделями пылившихся на столе. Дворяне-лютеране наконец настояли на его низложении и избрали на трон брата Маттиаса.

«Чехи, — писал один анонимный политик, — с охотой навредят католической церкви и ничего не сделают для Маттиаса»[103]. На самом деле, хотя лютеране и приняли нового повелителя, католическая вера Габсбургской династии для них оставалась по-прежнему чуждой. Не прошло много времени, как Маттиас стал игнорировать «Грамоту величества» и перевел императорский двор в Вену. И дворянство, и горожане почувствовали себя преданными, рассудив, что их страну превратили в провинцию Австрии[104]. В отместку сейм Праги принял законы, запрещающие селиться в стране и получать права гражданства любому человеку, не говорящему на чешском языке[105].

Сейм Богемии состоял из представителей трех сословий — дворян, бюргеров и крестьян, но лишь первые из них имели право голоса, остальные могли выступать только с предложениями. Дворянский титул давала земля, ее потеря означала утрату всех других прав, и, наоборот, приобретение земли давало все привилегии землевладельца. В сейме насчитывалось около тысячи четырехсот землевладельцев, в основном мелких панов-помещиков, действовавших на основе рекомендаций крестьянских и бюргерских комитетов. Именно эти органы, обеспечивавшие сбор налогов, могли влиять на голосование дворян. Особенно приходилось считаться с настроениями сорока двух вольных городов королевства[106].

Землевладельцы разделялись на два класса — панов и рыцарей, причем паны на собраниях имели два голоса. Однако рыцарей было значительно больше, примерно в соотношении три к одному. В богемском сейме не действовал принцип репрезентативности, и многие авторы сделали вывод о полном отсутствии в сословном собрании элементов демократии. В Англии, например, стране с гораздо большим населением, в парламент избиралось вдвое меньше депутатов, и хотя в нем рудиментарно соблюдался принцип территориального представительства, никто даже и не пытался, как и в Богемии, учесть интересы различных социальных классов. Иными словами, в конституции Богемии не было ничего криминального.

Опасность таилась в другом: в чрезвычайно активной политической и религиозной жизни, в конфликте религий и сословий. Одни стремились к национальной независимости, другие — к религиозной свободе, третьи хотели, чтобы сейм контролировал центральное правительство. Все эти устремления можно было бы объединить. Но бюргеры боялись дворян, этих естественных защитников страны в случае войны, полагая, что они используют вооруженный мятеж в своих интересах. Вольные крестьяне, существовавшие на грани выживания, остерегались новшеств, не желая потерять последнюю рубаху, и в равной мере ненавидели жадных горожан и тиранов-землевладельцев. И лютеране, и утраквисты, и кальвинисты, и католики подозревали друг друга в религиозной нетерпимости. Национальной независимости можно было добиться только свержением той самой ненавистной династии, которая тем не менее поддерживала равновесие между конфликтующими сторонами.

Однако зыбкому балансу между взаимными антипатиями быстро наступал конец. Маттиас был бездетен, а его преемником и в Богемии, и в империи мог стать скорее всего эрцгерцог Фердинанд Штирийский, уже известный своими реакционными политическими и религиозными взглядами. Никто не сомневался в том, что он будет притеснять протестантов и насаждать в Богемии штирийские порядки.

Оставалось неясным, смогут ли богемцы сплотиться так, как во время кризиса 1609 года. Фердинанд, истый католик, австриец и деспот, был неприемлем для чехов, приверженцев национальной независимости, религиозной терпимости и демократии. Но их оппозиция могла проявиться в трех различных вариантах. Для защиты религиозных свобод они должны были объединиться с германскими протестантами, которые уже готовились выступить против Фердинанда. Для отстаивания принципов демократического правления чешским дворянам и бюргерам следовало добиваться от будущего короля конституционной реформы. Если же для них главное — национальная независимость, то им надо было поднимать восстание и настраиваться на войну. В стране было примерно равное число сторонников каждого из этих вариантов развития событий, но ни один из них не стал доминирующим и способным сплотить массы людей в организованное движение наподобие партии. Единению ради борьбы мешали частные интересы, междоусобицы, консерватизм и даже робость.

Нужен был человек, который мог бы соединить три политических течения в одно революционное движение. Если эрцгерцог Фердинанд был готов сокрушить свободы в Богемии по всем трем направлениям, то среди чехов не имелось лидера, наделенного такой же политической волей, какой обладал Фердинанд в силу своего происхождения, национальности и убеждений. По старшинству и социальному положению лидером протестантского дворянства считался аристократ из древнего рода Андреас Шлик. Лютеранин граф Шлик был благородным, честным и миролюбивым господином, посвятившим всю свою жизнь отстаиванию привилегий и прав соотечественников конституционными средствами. Но интеллигентный, храбрый и совестливый Шлик не был прирожденным лидером, он отличался чересчур философским складом ума, излишним чувством юмора и к тому же обладал собственностью, которую вряд ли захотел бы потерять. Как добропорядочный гражданин, он смотрел в будущее через призму благополучия своих детей — сыновей.

Кроме Шлика, инициативу могла проявить менее значительная и менее интеллигентная личность — граф Генрих Маттиас Турн, человек из той породы людей, которые становятся лидерами во времена смут. Немец по происхождению, Турн владел землями за пределами Богемии, имел поместье и в Богемии, дававшее ему место в сейме, немного говорил по-чешски, получил образование в Италии, испытал на себе влияние католицизма, но впоследствии стал заметной фигурой в среде протестантов[107]. Профессиональный воин, граф был скор на решения и не очень разборчив в действиях, что обеспечивало сверхмерное присутствие в нем того качества, которого недоставало Шлику, — самоуверенности. Он видел себя сразу в трех ипостасях: дипломата, политического вождя и генерала. Но ему не хватало способностей во всех этих сферах. Его дипломатия сводилась к интриганству, политические соображения заключались в гадании на кофейной гуще, а воинская доблесть ограничивалась чаще всего петушиной бравадой. Он был храбр и, по его стандартам, даже честен, но не обладал ни тактичностью, ни терпеливостью, ни здравомыслием и проницательностью, а отличался в большей мере алчностью, властолюбием и хвастовством. У него были сторонники, но очень мало друзей.

В принципе избрание правителя для Богемии должно было волновать только чехов, и никого более. К несчастью, их король одновременно являлся и курфюрстом Священной Римской империи. Богемская монархия почти столетие представляла интересы Габсбургов, и это обстоятельство делало проблему общеевропейской. Чехи были заинтересованы в том, чтобы ими правил разумный человек, для остальной Европы было важно то, кому будет принадлежать голос на выборах императора.

Маттиаса избрали на трон Богемии при поддержке протестантов после отречения его брата Рудольфа. Король разочаровал их и поставил, таким образом, под вопрос перспективу избрания на трон еще одного Габсбурга. Хорошо понимая это, Маттиас всячески старался оттянуть выборы, даже заставил супругу симулировать беременность, дабы посеять надежды на преемника. Но у таких симуляций есть определенные временные рамки, и к 1617 году, когда Маттиас совсем одряхлел, дальнейшие отсрочки стали невозможны.

Для Габсбургов наступили тяжелые времена. Кандидатуру эрцгерцога Фердинанда считали нежелательной и некоторые представители семейства. Вряд ли он сможет восстановить стабильность в преимущественно протестантской стране, доведенной до отчаяния в борьбе за свои права. Испанцы резонно полагали, что выдвижение Фердинанда может закончиться поражением династии. Но были ли иные кандидатуры? Другие австрийские эрцгерцоги тоже находились в преклонном возрасте. Вряд ли устроили бы чехов и сыновья короля Испании, старший из них был еще подростком: они иностранцы, учились в Мадриде и для протестантской Богемии будут не меньшим пугалом, чем Фердинанд, который по крайней мере говорил по-немецки и даже бывал в Праге. В июне 1617 года правительство в Мадриде решило не выдвигать испанских принцев на престол в Праге в обмен на согласие эрцгерцога Фердинанда отказаться от своих прав на феоды Габсбургов в Эльзасе в пользу испанской короны. Эта тайная договоренность позволила Габсбургской династии прийти к единому мнению в отношении поддержки Фердинанда, поскольку именно он, как король Богемии и затем император, должен будет обеспечить проход испанских войск через Германию[108].

Кандидатура эрцгерцога Фердинанда дала чешским протестантам и всем врагам Габсбургов в Европе повод для выдвижения своего человека. Необходимость в этом была очевидной, не имелось альтернатив. Христиан Ангальтский пять лет пытался организовать поддержку своему молодому сеньору, курфюрсту Пфальцскому, но так и не смог создать достаточно мощную политическую группировку вокруг Фридриха. Курфюрст был кальвинист, неопытен и малоизвестен в Европе. Он явно не подходил для протестантов Богемии, исповедовавших в большинстве своем лютеранство. Другим кандидатом на королевский трон был сосед, курфюрст Саксонский Иоганн Георг, лютеранин, зрелый и умудренный правитель, но он даже и слышать не хотел о том, чтобы избираться королем.

На трон, таким образом, оставался один претендент — Фердинанд, если, конечно, протестанты не откажутся вообще от выборов или не выдвинут условия, совершенно неприемлемые для нового короля. Турн мог заблокировать выборы, если бы ему доверили это сделать. Но Турн был всего лишь рыцарем и не имел права избирательного голоса. И в этот критический момент лидировать среди протестантов выпало на долю графа Шлика, а он, подобно императору Маттиасу, надеялся на отсрочку выборов. Вместо того чтобы предотвратить кризис, граф пустился плыть по воле волн. Избрание Фердинанда назначили на 17 июня 1617 года. Граф Шлик без колебаний отдал за него свой голос, а растерявшиеся, но послушные дворяне-протестанты последовали его примеру, все до одного[109].

На следующий день все члены сейма, за исключением Ярослава Мартиница и Вильгельма Славаты, ярых католиков, потребовали от избранного короля гарантировать действенность «Грамоты величества». Славата рекомендовал королю не делать этого, ссылаясь на то, что поведение графа Шлика не отражает общий настрой протестантов, и склонял его к тому, чтобы нанести последний и решающий удар. Император Маттиас и его миролюбивый советник кардинал Клезль выражали другое мнение: они считали целесообразным сохранить верность принципам «Грамоты величества». Если даже король и намеревается обрушиться на протестантов, то не следует заявлять об этом с самого начала. Сам же Фердинанд колебался: он вовсе не собирался придерживаться положений «Грамоты величества», но не был уверен в том, что настало время для действий. Ему претила даже мысль о том, что надо идти на уступки еретикам. Он прекрасно знал и Турна, и экстремистов и понимал, что надо лишь подождать до того времени, когда они совершат какие-либо враждебные акты в отношении правительства и дадут ему повод для ответного удара. Разговор с духовником также убедил его в том, что политическая целесообразность иногда оправдывает отклонения от искренности, и на следующий день он формально объявил о признании «Грамоты величества»[110].

Трудно сказать, чем было вызвано лукавство Фердинанда, если только не опасениями по поводу того, что незамедлительный и недвусмысленный отказ от «Грамоты величества» приведет к всеобщему бунту. Обстановка в стране тогда была такова, что Турн мог повести себя неразумно, протестанты были раздроблены и разобщены, и Фердинанд, настраивая одних против других, мог покончить с религиозными свободами без кровопролития.

Вполне возможно, что ни Маттиас, ни Клезль в действительности не понимали реального положения вещей. Так или иначе, осенью появились два эдикта. Они не противоречили конституции, но ясно указывали на то, что Фердинанд подминает под себя правительство. Первым эдиктом королевским судьям давалось право присутствовать на всех местных и национальных собраниях, вторым документом вводилась королевская цензура над пражской прессой. Маттиас, покидая вскоре Прагу, назначил пятерых «заместителей», среди которых были Славата и Мартиниц, но не оказалось ни Турна, ни Шлика[111].

В этой напряженной обстановке возникли сразу два острых конфликта. В Клостерграбе, деревне, принадлежавшей архиепископу Праги, протестанты начали строить церковь, ссылаясь на то, что они являются вольными людьми короля, а не вассалами архиепископа. Претензии на свободу совести в данном случае вступили в опасный альянс с заявками на гражданские свободы. Аналогичная ситуация сложилась в небольшом городке Браунау, где протестанты не только строили церковь, но и крали для этого лес. В обоих случаях они утверждали, что воздвигают церкви на королевских угодьях, имея на это право в соответствии с «Грамотой величества». Власти ответили, что хотя протестантам и позволено строить на землях короля, но «Грамота величества» не запрещает и королю отчуждать эти земли. Король подарил данные владения церкви, и права на них протестантов утратили силу. И в той и в другой аргументации затрагивалась одна и та же проблема: конфликтность отношений не только между протестантами и католиками, но и между сюзереном и его подданными. Вправе ли король отчуждать землю без согласия своих подданных? Протестанты-чехи были уверены в том, что у короля нет такого права, и продемонстрировали свое несогласие самым наглядным образом, поскольку Маттиас за последние пять лет возвратил под юрисдикцию архиепископа Праги сто тридцать два прихода[112].

Уезжая в Вену, Маттиас приказал подавлять сопротивление жителей Клостерграба и Браунау, если надо, силой. Католические «заместители», воспользовавшись его указаниями, заключили в тюрьму самых строптивых бюргеров Браунау. Разъединенная прежде оппозиция в Богемии сразу же начала сплачиваться. Протестантов возмутило попрание их свобод, горожан оскорбил арест вольных бюргеров, дворянство решило умерить территориальные аппетиты церкви.

Турн созвал собрание протестантских депутатов и чиновников всей Богемии и потребовал освободить заключенных. Когда его призыв остался без ответа, он обратился к дефензорам «Грамоты величества» и предложил организовать еще более представительный форум. Его назначили на май 1618 года, а пока еще был март. Время, остававшееся до съезда, противоборствующие стороны использовали для обработки общественных настроений, прежде всего в Праге. Несмотря на противодействие католиков, 21 мая в Праге собралась грозная протестантская сила — влиятельные дворяне, помещики, рыцари, бюргеры со всей провинции. Имперские представители тщетно пытались разогнать съезд, и 22 мая, когда Славата и Мартиниц поняли, что им угрожает нешуточная опасность, в Вену за помощью отправился секретарь канцелярии[113].

Но было поздно. В тот же вечер Турн предложил дворянам план действий. Игнорируя протесты Шлика, он потребовал предать смерти Славату и Мартиница и сформировать чрезвычайное протестантское правительство. Вести о конфликте взбудоражили весь город, и когда на следующее утро депутаты направились к королевскому замку в Градчанах, за ними следовала огромная толпа возбужденных людей. Они прошли через ворота, над которыми распростерся габсбургский орел, во двор, поднялись по лестнице в зал аудиенций и ворвались в комнату, где прятались наместники короля. Славата и Мартиниц оказались зажатыми между столом и каменной стеной, как загнанные звери. Оба ясно понимали, что близится конец.

Десятки рук схватили их и потащили к высокому окну, подбросили вверх и перекинули через подоконник. Первым полетел вниз Мартиниц. «Приснодева Мария! Помоги!» — кричал он, падая. Славата продержался дольше под градом кулаков, цепляясь за раму и взывая к Пресвятой Богородице, пока кто-то не ударил его так, что он потерял сознание, окровавленные руки разжались, и его тело тоже рухнуло в ров. Их дрожащий от страха секретарь прижался к Шлику, ища у него спасения, но разгоряченная толпа выбросила в окно и его.

Один из бунтовщиков перегнулся через карниз и, глумясь, прокричал: «Посмотрим, поможет ли вам Мария!» И через мгновение он тут же воскликнул, изумляясь: «Боже мой, их Мария им помогла!» Действительно, Мартиниц зашевелился. Из соседнего окна кто-то спустил лестницу. Мартиниц и секретарь, осыпаемые камнями, пытались по ней подняться. Слуги Славаты, пренебрегая угрозами толпы, сошли во двор, чтобы вынести оттуда своего хозяина, без сознания, но живого[114].

Удивительное спасение трех несчастных, для кого-то чудотворное, а для кого-то комическое, не имело никакого политического значения. Той же ночью Мартиниц позорно бежал, а больной Славата в качестве узника пребывал в доме, куда его принесли. Вечером его супруга на коленях упрашивала графиню Турн сохранить ему жизнь, и леди обещала это сделать в расчете на то, что графиня Славата отплатит за услугу услугой после следующей чешской революции[115].

Хотя и практически бескровный, если не считать кровоподтеков, но coup d'etat свершился. Поскольку Турн все-таки настоял на казни наместников короля, для его сторонников было благом то, что жертвы спаслись, свалившись на кучу гниющего навоза во дворе Градчан.

Не теряя времени, мятежники создали новый механизм управления государством. Все чиновники, согласившиеся признать новую власть, остались на своих местах, поначалу никто не выгонял и католиков. Протестантский сейм утвердил временное правительство в составе тринадцати директоров[116] и проголосовал за набор армии численностью шестнадцать тысяч человек, содержавшейся за счет государства и возглавляемой графом Турном. Для успокоения Европы было разослано послание, разъясняющее причины восстания[117]. Провозгласив приверженность принципам гражданского правления и полагая не допустить войны, протестантская ассамблея завершилась через пять дней после мятежа и через десять дней после первого собрания.

2

По оперативности, эффективности и сдержанности чешское восстание можно было считать образцовым. Но за внешним спокойствием скрывались опасные разрушительные силы. Чрезвычайные обстоятельства, заставившие различные группировки объединиться, не могли сохраняться бесконечно долго, и, как только шторм утих, единый фронт начал распадаться. Какие цели преследовало восстание? Добиться религиозных свобод, национальной независимости или защитить подданных от угнетения сюзеренами? Никто этого в точности не знал, и каждая группировка была готова принести в жертву интересы другой группировки ради достижения своекорыстных целей.

Восстание страну не объединило. Таких фанатичных католиков, как Славата и Мартиниц, было действительно меньшинство, но нельзя было не принимать их в расчет. Первоначальное намерение нового правительства гарантировать равноправие для всех соотечественников страдало явным идеализмом. Оно не учитывало оппозицию католического дворянства, католиков-бюргеров и таких католических городов, как Будвейс, Круммау и Пильзен[118].

Стать бы Турну главой государства, подчинить себе своих союзников и сосредоточить все силы на борьбе за независимость — возможно, тогда восстание определило бы для Богемии ее национальное будущее. Но конституционная традиция была сильна, и Турн либо не мог, либо не хотел ее обходить. Он командовал армией и подчинялся тринадцати директорам, а они, в свою очередь, зависели от сейма, который голосованием распределял государственные средства и ресурсы. Турн, как рыцарь, имел право голоса в сейме, но отказался стать директором. Похоже, он исходил из того, что безопасность Богемии зиждется на армии, а власть директории над армией является номинальной. Он ошибался. В продолжение всех тридцати месяцев борьбы Турна связывали решения раздираемого конфликтами сейма и не менее разобщенной директории[119].

Обманчивое замирение с католиками закончилось в один момент. 9 июня из страны были изгнаны иезуиты[120], и в разгар лета Турн напал и захватил Круммау. Следуя совету бесконфликтного кардинала Клезля, император Маттиас предложил мятежникам амнистию и переговоры[121]. Повстанцы отвергли его жест доброй воли, чем повергли в шок католиков Европы и убедили их в том, что религиозные мотивы служат лишь прикрытием для национальных и политических целей[122]. Восстание начало превращаться в общеевропейскую проблему; в Брюсселе и Мадриде забеспокоились о судьбе династии; в срочном порядке изыскивались средства и войска для оказания помощи эрцгерцогу Фердинанду[123]. Папский нунций в Париже получил из Ватикана инструкции разъяснить королю Франции угрозу чешским католикам[124].

Эрцгерцог Фердинанд, избранный королем и опасавшийся сразу же лишиться трона, не нашел ничего лучшего, как объявить Крестовый поход против мятежной страны, пока католики Европы еще не остыли от гнева. Мешали ему это сделать умирающий император Маттиас и его компромиссный кардинал Клезль. 20 июля 1618 года Фердинанд повелел изловить Клезля и заключить его в крепость в Тироле. Император негодовал впустую: Фердинанд вежливо извинился за содеянное, но кардинала не освободил. Маттиасу пришлось смириться со своеволием кузена и фактически передать власть в руки, которые ее уже захватили.

Менее чем через месяц после заключения Клезля чешскую границу перешла первая имперская армия. Войско и его генерал явились из Фландрии, деньги — из Испании. В ответ повстанцы незамедлительно обратились за помощью к врагам Испании и Фландрии. Турн свое хваленое дипломатическое искусство испробовал на практике. Но его призыв к Франции был холодно отклонен королем, еще не осознавшим династические последствия восстания в Чехии и остававшимся правоверным сыном церкви[125].

С другой стороны, оказать посильное содействие вызвался курфюрст Пфальца Фридрих, вернее, его канцлер Христиан Ангальтский. Его агент в Праге в конце июня получил возмущенный протест императора и холодные разъяснения по поводу того, что речь идет всего лишь о достижении компромисса с восставшими. Посол тем не менее рекомендовал чехам крепить армию и поручить командовать ею Ангальту[126].

Слова не расходились с делами, и из Гейдельберга отправились гонцы в Турин, столицу герцога Савойского, с тем чтобы договориться с ним об использовании огромной армии наемников, которая в это время находилась в его распоряжении. Герцога не надо было долго уламывать: давний враг Габсбургов с радостью ухватился за возможность им насолить. Он согласился разделить с курфюрстом Пфальца все расходы на переброску и содержание армии для чехов[127]. Вести о готовности двух великих князей прийти на помощь быстро дошли до Праги. Тем временем одно имперское войско уже пересекло границу, второе готовилось к войне. Турн спешно набирал ратников, малоопытных и неспособных выстоять против фламандских профессионалов, к тому же их явно не хватало. Обещание герцога Савойского и курфюрста Пфальцского прислать обученную армию под командованием Эрнста фон Мансфельда, известного во всей Европе генерала, было как нельзя кстати.

28 августа 1618 года вторая имперская армия вышла из Вены, и через два дня чехи приняли предложение о помощи[128]. 9 сентября интервенты воссоединились и готовы были пойти на Прагу, если бы не слухи о подходе войска Мансфельда. Под натиском Турна интервенты отступили к Будвейсу, в то время как Мансфельд пересек границу, и его войско численностью двадцать тысяч человек осадило Пильзен, самый богатый и самый важный город католических роялистов. По всей Богемии вновь начали подниматься протестанты. 21 ноября после сражения, длившегося пятнадцать часов, Пильзен пал[129], и национальная армия Турна и Шлика остановила фламандские войска под Будвейсом, занявшись разграблением земель по австрийской границе.

Богемия была спасена, и никто пока не подсчитывал потери. Однако она, освободившись от австрийского ига, попала в кабалу к курфюрсту Пфальцскому и герцогу Савойскому. Чехи, не желавшие, чтобы их страну эксплуатировали Габсбурги, отдали ее на растерзание врагам Габсбургов, и национальная проблема Чехии постепенно перерастала в головную боль для всей Европы.

В то время как на австрийской границе разгоралась война, курфюрст Пфальца созвал в Ротенбурге собрание Протестантской унии. Если Фридрих и Христиан Ангальтский ожидали поздравлений, то они крупно просчитались. Князья, входившие в союз, выступили с осуждением их действий. Они не захотели ни платить Мансфельду, ни вступать в какие-либо отношения с повстанцами. Они категорически отказались поддержать предложение Фридриха о формировании единой армии и выразили свое мнение в меморандуме, призвав императора и его подданных к компромиссу[130].

Никто так не был удивлен решением унии, как ее моложавый президент. Среди князей, представленных в Ротенбурге, он, видимо, меньше всего понимал то, что происходит. Христиан Ангальтский добивался одного: он хотел создать в Богемии своего рода партию, которая избрала бы королем Фридриха. Он надеялся сделать это еще до избрания Фердинанда, но потерпел неудачу[131] и восстание дало ему новые возможности для осуществления своего замысла. Не нужно было обладать особой проницательностью для того, чтобы разгадать планы Ангальта. Князья воспротивились и его политике в целом, и тому, что он пускает им пыль в глаза, прикрываясь лозунгами о защите протестантизма.

Среди тех, кто собрался в Ротенбурге, наверно, только Фридрих да еще несколько человек верили в способности Ангальта. Фридрих, конечно, хотел мира для Богемии. Об этом он написал императору, королю Великобритании и герцогу Баварскому[132], и какими бы лицемерными его послания ни казались, они были искренними. Ему исполнился двадцать один год, достаточно зрелый возраст, но он не обладал ни силой воли, ни желанием для того, чтобы заменить Ангальта, которому почему-то во всем доверял. Так или иначе, Фридрих относился к своим обязанностям со всей серьезностью, и, когда характер восстания в Богемии стал для него более или менее ясен, он с некоторой робостью выдвинул собственную программу действий. Он предложил набрать армию и побудить курфюрста Саксонского к тому, чтобы вместе выразить протест императору Маттиасу. Протестанты Германии таким образом продемонстрируют свое единство и готовность, в случае крайней необходимости, применить силу. Когда император это поймет, полагал Фридрих, то не надо будет и прибегать к оружию. Протестантизм в Богемии получит гарантии, и будут пресечены любые попытки нарушить единство протестантов в самой Германии.

Плану Фридриха был присущ оптимизм молодости. Возможно, Ангальт указывал на неосуществимость его замысла ввиду враждебного отношения Саксонии к кальвинистам. Но одно дело — критиковать мирную программу Фридриха, другое — убедить его в том, что единственной альтернативой остается обретение богемской короны. Для Ангальта было проще простого использовать в этих целях примитивный проект Фридриха. Прикрываясь доверием курфюрста, он мог соответствующим образом инструктировать послов и держать Фридриха в полном неведении о том, что творится за его спиной[133].

После собрания унии в Ротенбурге скрытничать более не имело смысла. Даже Фридрих мог уловить, что подозрения князей не совсем уж безосновательны, и в ноябре 1618 года Ангальт решил посвятить в свои планы их главного исполнителя[134]. Человек с твердым характером мог бы еще поправить ситуацию, хотя Ангальт и зашел уже слишком далеко, но Фридрих не отличался силой духа и все еще полагался на своего советника, пусть и в меньшей степени, чем прежде. Тем временем чехи отреагировали на постоянные намеки пфальцских послов, а Турн в частном порядке поинтересовался: уверены ли они в том, что их хозяин примет корону, если ему предложат ее?[135] Ангальт успел обратиться к принцу Оранскому за поддержкой в реализации своих планов и заручиться благосклонностью герцога Савойского, пообещав ему содействие в борьбе за трон императора[136]. А Фридрих меланхолично плыл по течению к неминуемой катастрофе, подгоняемый своим беззаботным канцлером.

В расстановке фигур на шахматной доске будущей общеевропейской войны Ангальту активно помогал союзник, чьи мотивы были еще более сомнительны. Эрнст фон Мансфельд, генерал, посланный на помощь чехам, был внебрачным сыном аристократа Петера фон Мансфельда, одно время служившего губернатором Люксембурга. Отец воспитывал его при своем дворе и грубо подавлял любые желания сына считать себя членом семьи, что породило в нем определенные эмоции, которые он сохранил на всю жизнь[137]. И по рождению, и по воспитанию он стал авантюристом, убежденным в том, что перед ним открыт весь мир, но открывать его можно только мечом.

Военное искусство того времени было вполне в его духе. С появлением артиллерии и особенно мушкетов феодальное войско, набиравшееся из необученных крестьян, стало практически непригодным[138]. Тактикой ведения боя могли владеть только профессиональные солдаты. Пехота теперь состояла из пикинеров и мушкетеров, которые должны были наступать, а пикинеры — их прикрывать. По мере усовершенствования мушкетов надобность в пикинерах понижалась, но в первой четверти XVII века численность тех и других в пехотном полку была примерно равной. Для эффективного владения оружием требовались продолжительные тренировки. Важнейшую роль, по крайней мере в атаке, играла кавалерия, составлявшая примерно треть обычной армии. Конники были вооружены и копьями, и пистолями, и в кавалерии процесс замены копий огнестрельным оружием происходил быстрее, чем в пехоте. В решающем сражении плохо подготовленная конница была не только бесполезна, но и опасна, а адекватно обученные и натренированные кавалеристы своей маневренностью и быстротой натиска могли обеспечить успех всей армии[139]. Пока еще ни в одном государстве не существовало системы поддержания национальной армии на основе призыва и обучения. Когда дело доходило до войны, мудрые правительства сразу же приглашали профессиональных генералов.

Эти профессионалы обычно располагали экспертами, поднаторевшими в наборе рекрутов и их обучении. Армии формировались из людей любых национальностей и вероисповеданий, и, как правило, в них попадали отбросы общества или жители перенаселенных городов и районов, оставшиеся не у дел. В Швейцарии и Северной Италии, где земля не могла всех прокормить, никогда не было проблем с наемниками, иначе дело обстояло в германских государствах. Сражаясь, наемный солдат проявлял преданность не сюзерену, а определенному знамени. Клятва верности давалась не вождю, государству или королю, а знамени, и если знамя захватывал неприятель, то воин имел право последовать за ним[140]. И даже верность флагу была необязательной: нередко те, кто попадал в плен, переходили на сторону врага независимо от того, где в это время развевалось боевое знамя. Кроме того, солдат служил по контракту, и, когда обусловленный срок контракта истекал, он вполне мог переметнуться в другую армию. И солдаты, и офицеры без малейших угрызений совести переходили из войска в войско и любили, вечерами сидя у костра, обсуждать их достоинства и недостатки. Император за службу платил хорошо, хотя она и считалась тяжелой. Польский король платил еще больше, но отказывался кормить армию зимой. Правительница Нидерландов тоже выдавала приличное жалованье, правда, ее «календарный» месяц состоял из шести или восьми недель. Однако она привлекала на «службу штатам»[141] одним немаловажным обстоятельством: «Ежели кто-то лишится конечности или станет недееспособным, то он всю жизнь будет получать то же жалованье, которое ему выдавалось до увечья»[142].

Генералы свыклись с тем, что их армии за зиму или из-за непривычно некомфортных условий постоя сокращались почти вдвое. Теоретически за дезертирство полагалась смертная казнь, но поскольку многие весной возвращались в строй, предвкушая поживу, то мудрые офицеры не задавали ненужных вопросов по поводу причин их отсутствия.

Мансфельд обладал несомненными организаторскими способностями. Он был плохой тактик, но умел наилучшим образом употребить деньги своих заказчиков на рекрутирование и расквартирование войск. Он мог набрать армию в рекордные сроки и содержать ее при разумных издержках, приемлемых по крайней мере для работодателей. Расходы крестьян, у которых стояли войска, Мансфельда, конечно, не волновали.

Поскольку набирать новую армию намного дороже, чем содержать старую, генералы-наемники обыкновенно начинали подыскивать занятия для своих людей сразу же, как только заканчивалась война. В этом смысле восстание в Богемии было для Мансфельда манной небесной: в 1618 году перед ним стояла проблема роспуска своей армии. В принципе Мансфельд был менее опасным авантюристом, чем другие вояки, которые впоследствии тоже примут участие в противоборстве. Он оказался не таким уж амбициозным. Он хотел лишь добиться общественного признания и заиметь на старость небольшое княжество. Мансфельд не будет церемониться в достижении своих целей: он обладал добродетелями, но все они относились к числу воинских. Отвага, стойкость, самодисциплина никак не дополнялись какими-либо гражданскими качествами; ему не была присуща обыкновенная человеческая честность в такой же мере, как и трусость. Деньги курфюрста Пфальцского, амбиции герцога Савойского, восстание в Богемии и даже война, которая скоро охватит Германию, — все это были для него лишь случайные детали в процессе исполнения желаний. На склонах и скатах европейской политики он видел только пути, по которым ему предстоит пройти в достижении своей цели.

Зимой после завоевания Пильзена Мансфельд оставил войско на квартирах, а сам отправился путешествовать. После Гейдельберга он приехал в Турин, где его принял более обыкновенного радостный герцог Савойский. В феврале 1619 года герцогу удалось договориться о женитьбе своего сына и наследника на сестре короля Франции. Восприняв это как знак того, что французское правительство готовится напасть на Испанию, герцог выразил пожелание стать императором и королем Богемии: в таком случае он одарит курфюрста Пфальца Венгрией и Эльзасом[143]. Мансфельда больше интересовала выдача жалованья армии, а не раздел Европы, и для их примирения потребовалась дипломатия Ангальта, прибывшего в марте из Гейдельберга. Мансфельда отослали обратно в Богемию, пообещав дальнейшую поддержку. Через полтора месяца дипломатических переговоров герцог Савойский согласился на альянс, заключенный по схеме Ангальта. Карл Эммануил, конечно, получит империю и, вероятно, Богемию, если сейчас поддержит курфюрста Пфальцского[144].

Энтузиазм герцога Савойского, похоже, передался Ангальту, не понимавшему, насколько слабы его позиции. Натолкнувшись на несговорчивость унии, он решил обратиться к королю Великобритании. Когда его посол явился к Якову I Стюарту, монарх дал ясно понять, что не желает иметь никаких дел с Богемией, говорил с ним на шотландском языке и процитировал, сознательно слегка исказив, три строчки из «Энеиды» Вергилия:

«Opraestans animijuvenis, quantum ipseferoci
Virtute exsuperas, tamo me impensius aequum est
Prospicere, atque omncs volventem expendere casus[145]».

Пока Ангальт создавал воображаемый международный альянс, эрцгерцог Фердинанд пытался скрепить хлипкую солидарность внутри династии. Король Испании и правители Нидерландов с готовностью согласились помочь исходя из того, что поставить на колени Богемию не составит большого труда. Несколько смутило их вмешательство Мансфельда. Весной 1618 года повстанцы обрели силу не только в Богемии, зашаталась приверженность Габсбургам в Моравии, Венгрии, Лусатии и Австрии[146]. Присоединилась к восставшим Силезия. В Германии ходили слухи, будто Максимилиан Баварский может претендовать на имперскую корону. В Брюсселе разуверившиеся кузены Фердинанда задумались над тем, а не лучше ли пожертвовать им, поскольку поддержка будет стоить очень дорого и вообще может оказаться бессмысленной. Какой резон в том, чтобы отстаивать деятеля, чья слабость поставит под угрозу престиж династии и чьи шансы на императорскую корону невелики?

Все это время Максимилиан Баварский и Иоганн Георг Саксонский старались разрешить чешскую проблему до кончины императора Маттиаса. Если избрание его преемника произойдет в ходе восстания, то сторонники курфюрста Пфальцского могут захватить голос Богемии. Иоганн Георг и Максимилиан предложили повстанцам представить их требования на суд князей[147]. Иоганн Георг настоятельно рекомендовал им направить депутатов на генеральную встречу в Эгере в апреле 1619 года. Его труды оказались напрасными. Внезапно оборвалась последняя нить, удерживавшая германское хрупкое единство.

В девять утра 20 марта 1619 года отошел в мир иной император Маттиас.

3

В Богемии сразу же активизировались экстремисты. Запланированное собрание в Эгере отменили, все усилия были направлены на то, чтобы нарастить армию[148], наполнить казну и вовлечь в восстание Моравию и Лусатию. У правоверных католиков, многие из которых уже бежали, были отобраны все земли[149]. Аббат в Браунау едва не лишился жизни[150]. Турн опасался, что страну охватит хаос. По границам с Моравией и Австрией деревни опустошались, и крестьяне негодовали на правительство, отнимавшее у них добро и сыновей. Армия Турна, набранная принудительно, была совершенно непрофессиональной, солдаты болели, голодали, им мало платили, и они были готовы в любой момент взбунтоваться. Выражали недовольство горожане — и бедные и богатые: их заставляли подписываться на займы, чеканка фальшивых монет губила торговлю. Прагу наводнили голодные и возбужденные беженцы[151].

27 марта Фердинанд предложил повстанцам прощение, помилование и гарантию всех свобод, если они перестанут своевольничать. Чешские сословия, не доверяя ему, не приняли его милости[152]. Через несколько недель восстала Моравия. Началось брожение в других вотчинах Габсбургов. Открыто поносили Фердинанда протестанты Верхней и Нижней Австрии. На грани восстания были Каринтия, Крайна, даже Штирия[153].

Еще хуже дела обстояли в Европе. Переменчивое правительство Франции передумало оказывать помощь[154]. Отвернулись от Фердинанда и в Брюсселе, решив продвигать на трон императора эрцгерцога Альбрехта[155]. Он был стар, но лучше управлял провинциями, нежели эта «иезуитская душа»[156], претендующая на трон империи, своими подданными.

Тем временем армия Турна, воодушевленная весной и надеждами на восстание в Австрии, очистила от союзников Фердинанда Моравию и двинулась на Вену. Фердинанд созвал собрание сословий Нижней Австрии. Протестанты потребовали от него изгнать иезуитов, открыть церковь в Вене, гарантировать им автономию в Австрии и немедленно прекратить войну против чехов[157]. Собрание все еще проходило, когда у стен города появился Турн со своим войском.

Помогли Фердинанду и недостаток впечатлительности, и несгибаемая вера в Провидение. Все лето, несмотря на пекло[158], усиливавшее неприятности от общей напряженной обстановки, он сохранял жизнерадостность. Не поколебали его хладнокровия ни шальные выстрелы по кабинету, ни слухи о восстании в Венгрии[159]. Когда духовник пришел, чтобы произнести успокоительные слова, он увидел его распростертым перед распятием. Поднявшись, Фердинанд, проявляя скорее не смирение, а решительность, заявил, что искал совета там, где только и мог его получить, и теперь готов, если надо, умереть за единственно правое дело. Один венский деятель впоследствии утверждал: наверняка он говорил с самим Спасителем, иначе не горел бы таким энтузиазмом[160].

Почти сразу же Фердинанд принял разозленную депутацию сейма, демонстрируя доброжелательность и твердость. У ворот стоял Турн, вот-вот взбунтуются венцы и впустят чехов; Фердинанд понимал, что гневный протест может моментально перейти в насилие, но тем не менее не пошел на уступки[161]. Неожиданно в переговоры вмешался стук копыт во дворе. Один из самых верных сторонников, младший брат Леопольд Тирольский, привел ему в помощь четыреста конников. Кавалеристы каким-то образом миновали дозоры Турна и теперь ждали команд во дворе. Они не собирались ни хватать делегатов, ни громить город — их было слишком мало для этого, — но одного их присутствия оказалось достаточно для того, чтобы делегаты сейма в смущении удалились, оставив Фердинанда хозяином положения[162]. Вера не подвела его.

Фортуна изменчива. Через четыре дня, 10 июня 1619 года, имперские войска отрезали у небольшой деревни Саблат главные силы Мансфельда, продвигавшиеся к Будвейсу. Мансфельд сражался семь часов, посылая гонцов за подкреплениями, которые, как он думал, находятся поблизости, и с наступлением ночи отошел, оставив около полутора тысяч человек погибшими и пленными и лишившись почти всей поклажи[163]. Генерал, привыкший к превратностям войны, приготовился к новому броску на Будвейс, но жители Праги запаниковали, моральный дух и национального войска, и наемников был сломлен, и сейму пришлось отзывать Турна из Австрии. Два генерала теперь должны были защищать город, охваченный страхами и беспорядками.

В этот трудный час самым верным другом повстанцев оказался курфюрст Пфальцский. В день сражения под Саблатом он написал курфюрсту Саксонскому и настоятельно рекомендовал отложить выборы императора по крайней мере до той поры, пока не решится проблема Богемии[164]. Его план, правда, неофициальный, состоял в том, чтобы ввести во Франкфурт протестантские войска и не дать Фердинанду войти в город до завершения выборов[165]. В его замысле было всего три изъяна. Первый: противопоставить Фердинанду просто-напросто было некого, герцог Савойский не годился, а Максимилиан Баварский отказался. Второй: откладывать выборы не согласится Иоганн Георг Саксонский. И третий: из всех немцев Фридрих меньше всего обладал отвагой и решительностью для реализации столь дерзкого плана.

Битва при Саблате, принесшая католикам первую победу, имела свои последствия и за пределами Богемии. Крестоносцы оживились, и к Фердинанду хлынули те же люди, которые еще недавно покинули его. Во Франции религиозные верования молодого короля взяли верх над политическими соображениями, и он согласился способствовать избранию Фердинанда на трон императора, обещая оказывать давление на курфюрста Трира[166]. О своей поддержке Фердинанда в чешском конфликте заявила Католическая лига в Германии во главе с Максимилианом Баварским[167].

К концу июля курфюрсты или их представители собрались во Франкфурте на коллегию. Город был наполнен слухами, Фердинанд едва не попал в засаду, робко устроенную курфюрстом Пфальцским, а на кавалькаду его слуг напали горожане, опасавшиеся, что он застращает участников коллегии. Дипломатичный курфюрст Кёльна организовал для Фердинанда выезд на охоту до начала собрания, дабы поднять ему настроение[168].

31 июля 1619 года Лусатия, Силезия и Моравия подписали с Богемией соглашение о создании конфедерации, имея целью сохранить национальное единство и протестантскую веру[169]. Сидя под солнцем наверху башни в Амберге, курфюрст Фридрих составил жене неоправданно восторженное послание. «Они приняли мои условия, — писал он, — и это вряд ли понравится Фердинанду»[170]. Его сомнения, конечно, развеял Ангальт, он снова чувствовал себя спокойно и уверенно.

Кроме конфедерации, у Фердинанда появились еще более серьезные неприятности. На окраине его земель взялся за оружие еще один враг. Маленькое княжество Трансильвания у северо-восточной границы Венгрии служило Габсбургам бастионом против турок. Его предводители теоретически являлись вассалами венгерской короны, но пользовались независимостью: они были слишком важны, чтобы относиться к ним как к подданным. Гавриил Бетлен, или, как его обычно называли, Бетлен Габор, был князем Трансильвании с 1613 года. Его восхождение на трон окружено легендами о коварстве, интригах и даже убийстве. Он правил подопечными жестко, подавляя инакомыслие почти ежегодными военными походами. Превосходный воин и хитрый дипломат, Габор менял союзников и противников в зависимости от ситуации: в их числе побывали и турки, и поляки, и император. Он был истым кальвинистом, и трагическое положение протестантов в Богемии дало ему повод для летней военной кампании 1619 года. Пока Фердинанд ехал во Франкфурт, низкорослый смуглый разбойник со своим войском вторгся в Венгрию. Наполовину протестантская Венгрия мгновенно восстала против ига отсутствующего Фердинанда. Не прошло много времени, как Турн вступил в контакте новым другом, и 20 августа 1619 года они заключили наступательно-оборонительный союз.

За день до этого конфедеративные государства Богемия, Лусатия, Силезия и Моравия объявили недействительным избрание Фердинанда и отказались признавать его своим королем[171]. Одним из первых узнал потрясающую новость курфюрст Пфальцский. Он подозрительно не поехал во Франкфурт, оставаясь в Верхнем Пфальце неподалеку от чешской границы. Трехнедельное душевное состояние успокоения испарилось, и он ворчливо писал жене, что повстанцы свергли Фердинанда и ему теперь надо думать над тем, как поступить[172]. Поздно курфюрст заколебался: Ангальт все уже решил.

26 августа чехи наконец собрались для того, чтобы избрать нового короля. Из пяти кандидатов сколько-нибудь серьезно могли рассматриваться только два. Граф Шлик, стремившийся избавить соотечественников от излишней опасности, настаивает на избрании Иоганна Георга Саксонского. Курфюрст сторонился повстанцев, но могли оказаться полезными его авторитет и мудрость: в случае необходимости он мог найти общий язык с Фердинандом. Избрание Фридриха почти наверняка означало войну и погибель — не для Фердинанда, а для Богемии. Советам Шлика вновь не вняли, Бетлен Габор уже был в пути, Фердинанд находился во Франкфурте, и верх взяли экстремисты. Королем избрали Фридриха большинством голосов — сто сорок шесть против семи[173].

Через два дня в обстановке мрачных предчувствий и предсказаний во Франкфурте начались выборы императора. До Майна еще не дошли вести из Богемии, но пчелы роились перед ратушей, и это, как считали в народе, было дурным предзнаменованием[174]. Когда Фердинанд занял место среди курфюрстов как король Богемии, шумно запротестовала группа бунтовщиков, и их пришлось утихомирить, прежде чем приступить к делу[175]. На нем была наспех сделанная диадема, корона находилась в руках повстанцев.

Трое католических курфюрстов без колебаний проголосовали за Фердинанда, то же самое сделал представитель курфюрста Саксонского. У него не было другого выхода. Хозяин послал его во Франкфурт с таким напутствием: «Ничего путного из этого не выйдет. Я знаю Фердинанда». Однако он так и не сказал, за кого надо голосовать. Говорят, будто курфюрст тогда был пьян, но он мог поступить точно так же и будучи трезвым. Представитель курфюрста Бранденбургского последовал примеру соседа. Затем долго и нудно говорил депутат курфюрста Пфальцского, получивший указания ни в коем случае не голосовать за Фердинанда. Расчихвостив всех других кандидатов, он отдал свой голос герцогу Баварскому[176]. Архиепископ Майнца тактично напомнил, что герцог Баварский согласился поддержать Фердинанда. Депутату Пфальца ничего не оставалось, как отменить предыдущее голосование и проголосовать за Фердинанда.

Тяжеленный свод конституционных прав, которые теперь должен был защищать новый император, был вручен Фердинанду, и он, полистав его небрежно, поднялся, чтобы принести клятву, с таким видом, будто он идет не присягать, а танцевать[177]. За стенами ратуши собралась огромная толпа, чтобы приветствовать императора, когда он выйдет на балкон, но именно в этот момент появились слухи из Праги. Толпа передавала их из уст в уста: Фердинанд низложен в Богемии[178]. Над взбудораженными людьми внезапно распахнулись высокие окна, и на балкон ступил сам Фердинанд, низложенный король Богемии и только что избранный и приведенный к присяге император Священной Римской империи германской нации.

4

Выборы в Богемии и во Франкфурте создали для курфюрста Фридриха непредвиденную проблему. Его голос был отдан за Фердинанда, и почти одновременно ему предложили принять корону, насильственно отнятую у того же Фердинанда. Подобно сопернику он предался молитвам, но его молитвы остались без ответа, повергнув его в отчаяние и слезы[179].

Фридрих укрылся в Гейдельберге, чтобы поразмыслить и обсудить все с советниками и князьями унии. При его дворе почти все были против того, чтобы соглашаться на богемский трон. Даже мать, дочь Вильгельма Молчаливого, умоляла его не ехать в Богемию. Для него составили перечень доводов «за» и «против», и минусов оказалось четырнадцать, а плюсов всего шесть[180]. Правда, его духовник узрел Божий перст в решении чехов, и он убеждал Фридриха согласиться[181]. Молодая супруга Елизавета на публике занимала нейтральную позицию, однако ей же приписывают ставшее легендарным заявление о том, что она предпочла бы есть кислую капусту с королем, а не ростбиф с курфюрстом. Как бы то ни было, в письмах она откровенно выражала пожелание, чтобы Фридрих принял богемскую корону[182], и вряд ли эта тема игнорировалась в супружеской спальне. Ее презрительное отношение к Фердинанду было хорошо известно. «Он видит одним глазом, и то плохо, — писала она довольно легкомысленно. — Боюсь, что он запаршивеет. Ведь у него нет денег, чтобы купить новые одеяния»[183].

12 сентября в Ротенбурге состоялось собрание унии, на котором депутаты за редким исключением рекомендовали Фридриху не встревать в дела Богемии. Ангальт и его сторонники, естественно, придерживались иного мнения. Герцог Савойский, рассерженный тем, что ему не досталась ни та ни другая корона, пригрозил отказать в помощи, венецианцы уклонились от того, чтобы участвовать в таком безумии[184]. Принц Оранский подбадривал Фридриха, но недавняя революция, начавшаяся в Соединенных провинциях, временно изгнавшая противников дома Оранских и сделавшая Морица фактическим диктатором, еще не завершилась, и правительство не чувствовало в себе силу. Король Великобритании с первых дней восстания не переставая ругал зятя. Неугомонный Бетлен Габор слал из Венгрии благословляющие послания, но вряд ли стоило полагаться на столь ненадежного союзника.

И все-таки Фридрих должен был принимать решение исходя не из политических, а из моральных соображений. Князья в XVII веке воспитывались именно в таком духе, и Фридрих доверил судьбу Богемии суду своей совести. Он не был уверен ни в нравственной правоте поддержки повстанцев[185], ни в священности долга перед императором. С одной стороны, он был германским князем, с другой — его действия уже спровоцировали скороспелые надежды чехов. Если он покинет Фердинанда, то всегда сможет сослаться на то, что поссорился не с императором, а с низложенным королем провинции, находящейся вне имперского контроля. Если же он бросит Богемию, то предаст людей, доверившихся ему. В одном случае он проявит обыкновенное политическое ловкачество, в другом — совершит моральный проступок. 28 сентября 1619 года Фридрих тайно передал повстанцам, что согласен принять корону. Что бы потом ни говорили недоброжелатели, вряд ли можно сомневаться в искренности признания Фридриха, выраженного в письме дяде, герцогу Буйонскому: «Это было веление свыше, и я не мог не подчиниться ему… Мое предназначение служить Господу и Его церкви»[186].

В своих расчетах Фридрих не учел позицию одного влиятельного князя. Со времени начала восстания его сородич Максимилиан Баварский прилагал усилия к тому, чтобы мирно урегулировать конфликт, и согласие Фридриха нарушило его планы. Фридрих помешал ему и в осуществлении другого замысла: создать коалицию католических и протестантских князей, унии и лиги[187], для защиты германской конституции. Вполне естественно, что Максимилиан затаил зло на Фридриха, но не только озлобление привело его в стан врагов курфюрста Пфальцского. Как католик, он не хотел, чтобы в Богемии был протестантский король. Как германский князь, он не мог допустить, чтобы Фридриху нанесли поражение войска, присланные из Испании и Фландрии. Он видел только один путь решения проблемы: поддержать Фердинанда и восстановить его на троне силами Католической лиги. В таком случае ему удастся и сохранить церковь в Богемии, и привязать Фердинанда узами благодарности к католическим князьям Германии.

Хорошо, если бы Максимилиан на этом и остановился. Однако стареющий и бездетный князь замыслил нечто большее, поддаваясь личным и династическим амбициям и зависти к красивому кузену, обладавшему прелестной, юной и энергичной женой. Как глава Католической лиги и имеющий в распоряжении одну из лучших профессиональных армий в Европе, он мог очень дорого продать свое союзничество. 8 октября 1619 года Максимилиан подписал с Фердинандом соглашение, по которому ему давалось право осуществлять любые действия в Богемии и относить расходы на счет завоеванных территорий[188]. Мало того, секретной статьей было предусмотрено, что после поражения Фридриха к нему перейдет титул курфюрста.

Пагубный альянс практически оформился, когда Фридрих выезжал из Гейдельберга среди горестного плача провожающих. «Он увозите собой в Богемию пфальцграфство», — причитала мать. Но отъезд Фридриха означал гораздо больше. Истекал срок перемирия между Испанией и Соединенными провинциями, а человек, на которого голландцы возлагали защиту Рейна, оставлял свой пост, отправляясь в погоню за призраками в Богемию и пренебрегая угрозами, исходящими из Испании. Вождь протестантов империи, обязанный отстаивать конституционные права и религиозные свободы, выступил в поддержку национального восстания в Богемии. Германский князь взялся возглавить славянский мятеж. Когда Фридрих под моросящим октябрьским дождем[189] выезжал из Гейдельберга, он рисковал не только будущим пфальцграфства. Он ставил на карту судьбу Германии и мира в Европе.


Глава третья КОРОЛЬ НА ОДНУ ЗИМУ (1619-1621)

Пусть они там в Богемии дерутся сколько хотят, а мы здесь для них останемся хорошими соседями.

Курфюрст Трира

1

Если в истории и можно выделить какой-то человеческий поступок, оказавший решающее влияние на дальнейшее развитие событий, то именно таким актом было решение курфюрста Фридриха принять корону Богемии. Он взбудоражил всю европейскую дипломатию и объединил интересы протестантов Германии и европейских противников династии Габсбургов. Как курфюрст Пфальца Фридрих уже служил сдерживающей силой в отношениях между мятежными голландцами и агрессивной Испанией. В качестве богемского короля он стал бы защитником княжеских свобод от имперских посягательств. Если бы ему удалось успешно исполнять обе роли, то курфюрст превратил бы свои земли в барьер против агрессии Габсбургов от Рейна до Одера. Франция, Соединенные провинции, Дания, Швеция, Англия и германские князья должны были проникнуться важностью момента и начать действовать. Согласно планам Ангальта, время для этого наступило.

Ангальт знал, что делал. Знал это и его соратник из Ансбаха, заявлявший: «У нас есть все для того, чтобы потрясти мир». Понимали, как будут развиваться события, и венецианский агент в Вене, сообщавший, что за оружие возьмется вся Германия, и вожаки чешского восстания, ожидавшие действий европейских князей, и имперские советники, опасавшиеся вмешательства Франции, и герцог Буйонский, настаивавший на вмешательстве французов[190]. Но все они допускали одну ошибку: не учитывали человеческий фактор. В истории Европы редко случалось, чтобы никчемность одного человека играла определяющую роль в развитии целого периода. Фридрих не был лидером, он был настолько инфантилен, что не смог бы стать личностью, если бы даже из него и пытались ее сотворить. То, что человек выше обстоятельств, сказано, конечно, не о нем. Противники Габсбургов в принципе должны были поддержать его, но, не доверяя ему, колебались вплоть до той поры, когда Фридрих пал, потеряв и Богемию и Пфальц, и потратили не одно десятилетие на то, чтобы залатать дыры, наделанные распрями.

Личная трагедия Фридриха усугублялась еще и тем, что его ввели в заблуждение обманчиво благоприятные первоначальные внешние обстоятельства. Когда молодежная кавалькада курфюрста направлялась к границе Богемии, Фердинанд уже уехал из Франкфурта в Грац, уединенное владение в горах Штирии, где от неизлечимой болезни медленно умирал его старший сын. Вновь поползли всякого рода злостные слухи, стихшие на время императорских выборов. Говорили, будто изменники затаились и в имперском совете[191]. Неспокойно было в Штирии, протестанты Австрии и Венгрии вступили в альянс с чехами[192]. Бетлен Габор, объединившись с ними, уже взял Пресбург и теснил расхлябанные и плохо оплачиваемые войска Фердинанда по Дунаю. Оборона была никудышной, и еще до завершения осени он без особых помех подходил к Вене, опустошая все на своем пути. Только Всевышний может теперь спасти Австрийский двор, сообщал венецианский агент[193].

За пределами империи обстановка складывалась тоже не в пользу Фердинанда. Признали Фридриха королем Соединенные провинции, Дания[194], Швеция и Венецианская республика. Предложил помощь герцог Буйонский, а из Давоса, с гор Граубюндена в Швейцарии обещали не пропускать через Вальтеллину испанские войска. Даже польский король, зять и союзник Фердинанда, под давлением сейма не решался трогать Силезию[195].

Тем временем Вена, переполненная беженцами и пораженная чумой, в страхе ожидала пришествия голода и Бетлена Габора. Фердинанд покинул умирающего сына и помчался в столицу, надеясь, что его присутствие вдохновит жителей города. Засуха, сменившаяся проливными дождями и ураганами, погубила урожай, а жара, наступившая в конце лета, принесла в долины Австрии чуму[196]. По всей дороге Фердинанда встречали толпы изможденных беженцев — крестьян-католиков, уходивших из Богемии, Венгрии, Верхней Австрии, монахов и монахинь, покинувших свои разоренные монастыри и падавших перед ним на колени и протягивавших к нему руки. Когда он въезжал в город, Бетлен Габор практически стоял у ворот, предоставив всю восточную часть страны на разграбление своим ордам[197].

Фердинанд вернулся в столицу, чтобы воодушевить подданных, а Фридриха в это время восторженно приветствовали в Праге. Первое впечатление было самым благостным. Этому способствовали многие факторы: чистосердечное обещание гарантировать чешскую конституцию[198], неуемная активность Ангальта, надежды на сильных союзников и не в последнюю очередь необыкновенная красота юной королевы, к тому же беременной. Елизавета специально поехала с мужем, чтобы осчастливить новых подданных наследником. Кроме того, Прага, всегда отличавшаяся веселым нравом, была просто рада возможности попраздновать, несмотря на то что страна была разорена, а все улицы и площади города запрудили беженцы[199].

Очень скоро новый король поймет, что у него нет денег на содержание армии. Пока же их хватало на то, чтобы украсить город в голубые и серебряные цвета, одеть почетный караул в наряды времен Жижки, наполнить фонтаны красными и белыми винами и разбрасывать налево и направо серебряные монеты, отчеканенные с надписью «Господь и сословия дали мне корону». Парадный въезд в город, торжественная коронация отдельно короля и королевы, необузданное веселье горожан, обрадовавшихся возвращению королевского двора, вселили в новоиспеченного монарха неоправданно радужные ожидания. Фридрих настолько возбудился от восторженного приема, что едва не заставил город звонить во все колокола, когда ранним утром 18 декабря его красавица супруга родила сына[200].

Фердинанда же продолжали преследовать несчастья. В то самое время, когда в Праге готовились крестить Руперта, герцога Лусатии — так Фридрих назвал новорожденного сына, — в канун Рождества в Граце умер наследник Фердинанда.

Оптимистические ожидания Фридриха тем не менее тоже не оправдывались. Проходили не недели, а уже месяцы, но единого фронта протестантских государств так и не появлялось.

Князья унии после долгих обсуждений согласились признать суверенность Фридриха, однако никак не демонстрировали готовность оказывать ему помощь. Германские города в первом порыве энтузиазма предложили дать денег[201], но на этом все и закончилось. В этом смысле показательно заявление курфюрста Трира, вошедшее в историю: «Пусть они там в Богемии дерутся сколько хотят, а мы здесь для них останемся хорошими соседями»[202]. Что касается князей Рейна, то его оценка была совершенно правильной.

Несколько иначе повели себя в Саксонии. Несмотря на несогласие с повстанцами, Иоганн Георг все-таки рассчитывал на то, что они изберут его королем Богемии. Он не осознавал степень влияния в Праге «партии» Пфальца. Если бы корону ему предложили, то он бы, конечно, ее не принял, но у него появилась бы возможность утвердиться в роли защитника протестантов Богемии и диктовать Фердинанду условия урегулирования конфликта. Теперь его планы рухнули, и курфюрст Саксонский столкнулся с потенциальной угрозой наращивания могущества курфюрста Пфальцского.

На месте Иоганна Георга только самый бескорыстный политик мог с полным хладнокровием отнестись к возвышению в Богемии коллеги-курфюрста. В случае успеха Фридрих станет самым могущественным князем в Германии. Он будет иметь два голоса на выборах и контролировать верховья Эльбы и Одера, а также среднюю часть Рейна. Помимо всего прочего сестра Фридриха вышла замуж за представителя семейства Гогенцоллернов, к которому Иоганн Георг относился со всей подозрительностью. До выборов в Богемии он видел себя арбитром империи. Теперь он оказался зажатым между двумя растущими силами: Бранденбургом на севере и королем Богемии на юге[203]. Тревоги Иоганна Георга подогревал дворцовый священник, раздражительный и злобствующий Хёэ, недовольный тем, что чешское правительство предало лютеранскую веру ради кальвиниста-антихриста. Он даже выступил в защиту низложенного Фердинанда, пообещав ему: «Всевышний покарает надменных врагов вашего императорского величества, низвергнет и устыдит»[204].

Ангальт сделал еще одну попытку склонить на свою сторону курфюрста Саксонского. По его совету Фридрих пригласил на встречу в Нюрнберге всех протестантских правителей Германии, рассчитывая на то, что в интересах сохранения мира на нее приедут даже самые несговорчивые князья. Ангальт не мог придумать ничего лучшего для демонстрации слабости Фридриха. Если не считать представителей унии, то на его призыв не откликнулся фактически ни один германский властитель. Не двинулся с места и Иоганн Георг Саксонский. Те же, кто явился на собрание, с большой неохотой согласились сохранить для Фридриха его земли на Рейне, пока он отсутствует, но наотрез отказались вмешиваться вдела Богемии. Агент Фердинанда вернулся в Вену со встречи с весьма обнадеживающими новостями[205].

Съезд в Нюрнберге показал не только слабость позиций Фридриха, но и разобщенность протестантских князей. И, напротив, собрание, созванное через четыре месяца в Мюльхаузене Фердинандом, продемонстрировало силу и сплоченность противной стороны. Фридрих считал, что, принимая чешскую корону, отбирает ее не у императора, а у австрийского эрцгерцога[206]. Его аргумент основывался на том, что Богемия находится вне пределов империи. Фридрих не нарушал мир в империи, а всего лишь вступал во внешний конфликт, и Фердинанд не мог употребить против него свою императорскую власть.

Эта и без того хлипкая аргументация лишилась всякого смысла после переговоров в Мюльхаузене. Здесь собрались представители Максимилиана Баварского, Католической лиги и курфюрста Иоганна Георга. И здесь Фердинанд смог заручиться единой поддержкой лютеран и католиков, пообещав не вмешиваться в религиозные дела светских епархий округа Верхней Саксонии. Взамен они объявили Богемию неотъемлемой частью империи. При таком раскладе получалось, что Фридрих действительно подорвал имперский мир и должен был понести наказание за нарушение закона. 30 апреля появился императорский указ, предписывавший ему до 1 июня выехать из Богемии. Неисполнение ультиматума равнозначно объявлению войны. С 1 июня 1620 года каждый правоверный немец имел право поднять на него руку как на злостного нарушителя мира, а Фердинанд как император, эрцгерцог Австрии и законный король Богемии мог применить любую силу против узурпатора[207].

2

Позиции Фридриха в Германии были шаткие, еще меньше поддержки он имел в Европе. Король Англии отметил восхождение на трон своего зятя уведомлением всех сюзеренов о том, что он не только не одобрял, но даже и ничего не знал о существовании таких планов[208]. Не поколебали упрямого монарха ни энтузиазм лондонцев, попытавшихся устроить праздничную иллюминацию в честь нового богемского короля[209], ни сбор средств на его поддержку, объявленный рьяными протестантами по всей стране[210]. «Его величество желают совместно с королем Франции употребить все силы на благо христианства и успокоения волнений, имеющих место в настоящее время в Германии», — разъяснял английский посол, к неудовольствию советников Фридриха[211]. Пренебрежение британского короля своим зятем охлаждало пыл друзей Фридриха. «Дела его не так уж хороши, — шептались в гостиных, — если тесть отказывается ему помогать»[212].

Король Дании хотел было, чтобы курфюрст Саксонский помог Фридриху[213], но сам увяз в торговом конфликте с Гамбургом и не мог поделиться ни временем, ни деньгами, ни людьми. Шведский король, поощряемый Фридрихом, внезапно нагрянул в Бранденбург и умыкнул старшую принцессу в жены, однако это не стало прелюдией к военной интервенции на стороне протестантов Германии. Поглощенный войной с Польшей, Густав II Адольф был больше заинтересован в помощи Фридриха.

Венецианцы неохотно согласились не пропускать какое-то время войска из Испании в Германию[214], но они опасались интриг Италии и к тому же потеряли интерес к восстанию, которое перестало казаться им перспективным. Герцог Савойский, обиженный тем, что Ангальт не дал ему, хотя и обещал, ни императорскую, ни чешскую корону[215], отказался субсидировать армию Мансфельда и разрешил пройти через свои владения контингенту испанских войск, направлявшемуся в Германию. Волнения в Трансильвании вынудили Бетлена Габора снять осаду Вены. Он дорого продал свое союзничество Фридриху, потребовав титулы, субсидии и вознаграждения за проявление верности. Знали бы чехи, что Бетлен в это же время договаривался и с Фердинандом![216] Вдобавок ко всем неприятностям неожиданное восстание в Граубюндене открыло Вальтеллину испанцам.

Оставался один самый стойкий союзник — Соединенные провинции. Они никак не могли предать Фридриха. Если Фридрих потерпит поражение, то они первыми и пострадают. Логично было допустить, что голландцы сохранят для него Пфальц. Из этого и исходил Ангальт, но, как всегда, просчитался. Стремясь подорвать могущество Габсбургов, голландцы с самого начала поддержали мятеж в Богемии[217], однако они вовсе не думали, что Фридрих покинет свой пост на Рейне, и, естественно, не ожидали ренегатства унии. Теперь же они были предоставлены сами себе и должны были одни защищать Рейн, если испанцы вдруг задумают вторгнуться в Пфальц. Голландцы не были готовы к тому, чтобы взять на себя такое бремя ответственности. Заключительная фаза борьбы двух религиозных группировок, разделившей страну, совпала с конфликтом между интересами центральной аристократической власти принца Морица и голландских провинций. Революция сделала Морица военным диктатором. Но его диктатура еще не окрепла, и ему требовалось время для того, чтобы до истечения срока перемирия с Испанией консолидировать свою власть. Он не мог позволить себе спровоцировать возобновление войны какими-либо неосторожными действиями на Рейне. Возможно, он и начал бы действовать, если бы имел поддержку английского короля и Протестантской унии, но только не в одиночку, даже ради спасения Рейнланда. Так и получилось, что Соединенные провинции выделили Фридриху ежемесячную субсидию в размере пятидесяти тысяч флоринов[218] и направили для усиления чешской армии небольшой контингент. Вряд ли это могло устроить Ангальта. Что касается Рейна, то Мориц разместил на правом берегу реки несколько отрядов, напротив земель епископа Кёльна[219]. Даже при самом богатом воображении это никак нельзя было расценить актом враждебности по отношению к Испании. Мориц сохранил то, что осталось после перемирия. Но удастся ли ему уберечь Пфальц?

3

Решающее значение имело как действие, так и бездействие двух правителей в Европе: королей Франции и Испании. Вмешательство Филиппа III на стороне Фердинанда Ангальт считал неминуемым. В этом он не ошибался. Однако Ангальт полагал, что и Людовик XIII поддержит Фридриха, и в данном случае он снова принял желаемое за действительное.

Фридрих рассчитывал на помощь дяди, герцога Буйонского. Но герцог, давний противник королевской власти, заядлый и бесцеремонный интриган, не пользовался доверием молодого короля[220], правоверного католика, дорожащего престижем монархии и воспитанного в атмосфере подозрительности. Его фаворит, благолепный и пустой герцог Люинь, поднялся наверх только благодаря неприкрытой лести.

Герцог Буйонский слишком много болтал. Ранней весной 1619 года, еще до того, как в Богемии свергли Фердинанда, король Франции учредил новый рыцарский орден, и герцог ляпнул, что, пока Людовик XIII создает рыцарей во Франции, он, Буйонский, делает королей в Германии[221]. Его несдержанная похвальба подразумевала, что он причастен к событиям в Богемии. Это, конечно, было не так, но поскольку герцог развязал язык, то вряд ли он смог бы уговорить Людовика XIII поддержать Фридриха. Молодого монарха возмутило бы одно лишь предположение о том, что французский аристократ манипулирует иноземным королем.

В атмосфере дворцовых интриг и народного недовольства безопасность королевского двора обеспечивалась гонениями на протестантов. Сам Людовик XIII был истым католиком, и, узнав о выборах в Богемии, он сразу же заявил, что в интересах церкви не потерпит нового короля. Когда Фридрих направлял в Париж своих послов, Людовик XIII принимал их как посланников курфюрста.

Нельзя забывать и о том, что жена Фридриха была прямой наследницей английского трона. В случае смерти неженатого и слабого здоровьем принца Уэльского новый король Богемии мог стать и королем Англии. Такая перспектива устраивала Людовика XIII еще меньше[222].

С другой стороны, если император или король Испании используют бунт Фридриха в качестве предлога для захвата Рейнского Пфальца, то последствия для Франции будут такими же неприятными, как и для Соединенных провинций. Надо было найти золотую середину, и с этой целью в начале лета 1620 года из Парижа в Германию отправилась посольская миссия.

В Ульме французские посланники встретили угрюмых князей Протестантской унии, стоявших с небольшой армией в полной нерешительности относительно дальнейших действий. На другом берегу реки разместились более многочисленные и лучше подготовленные силы Католической лиги Максимилиана Баварского, готовые идти на Богемию в соответствии с обещанием, данным Фердинанду. Ситуация сложилась напряженная. Никто из князей не желал вовлекаться в войну Фридриха, но все они опасались, что Максимилиан либо нападет, либо попытается пройти по их землям. И французы выступили с предложением: если уния даст гарантии того, что все земли католических князей не подвергнутся нападениям, не сможет ли и лига дать аналогичные гарантии в отношении нейтралитета протестантских государств? Максимилиан Баварский согласился с инициативой французов, приняли эти условия и князья унии, думавшие прежде всего о собственной безопасности и стремившиеся уйти от какой-либо ответственности. Таким образом, [223]июля был подписан Ульмский договор[224].

Французская дипломатия исходила из двух предпосылок. Первый и совершенно правильный расчет заключался втом, что Фридрих не удержит Богемию. Второе предположение состояло в том, что уния, избавившаяся от угрозы со стороны лиги, защитит Рейн от нападения Испании. Ульмский договор должен был нейтрализовать негативные последствия поспешного решения Фридриха для германских свобод. Пусть он один страдает из-за своей глупости, и победа Габсбургов ограничится пределами Богемии. Такой подход мог казаться вполне здравым, если бы князья унии повели себя так, как планировали французы. Однако они воспользовались договором для оправдания своего полного бездействия. Французские посланники слишком поздно поняли, что их дипломатия лишь развязала руки врагам Фридриха, но не обеспечила безопасность Рейна[225].

Почти в то же время, когда подписывался договор в Ульме, правители Испанских Нидерландов сообщили королю Франции о том, что Спинола готовится идти в Пфальц. В Мадриде и Брюсселе не знали, как Людовик XIII отреагирует на эти вести, а добропорядочный католик не проявил никакого неудовольствия[226]. Его советники полагали, что уния отвратит опасность. Только потом они выяснили через своих эмиссаров, приехавших из Ульма в Вену, что весь императорский двор куплен испанскими взятками, самим императором завладел испанский посол, а их проект достижения в Богемии некоего компромисса лишь вежливо принят к сведению'. Уже поздно было выдвигать новые инициативы. Париж был занят интригами королевы-матери и восстанием гугенотов, и французское правительство, нечаянно разрушив последний барьер перед рвущимися в бой Габсбургами, отошло от европейских дел на следующие три года.

А Габсбурги постепенно наращивали поддержку низложенному Фердинанду. Подозрительный, осторожный и озабоченный бедностью и волнениями в собственной стране, испанский король Филипп III вначале проявлял колебания, сомневаясь в способности Фердинанда удержать Богемию, даже если ее и вернут ему. Он хотел приберечь силы для новой войны в Голландии[227]. В Нидерландах, которые были ближе к региону конфликта, эрцгерцог Альбрехт[228] и его советники понимали все гораздо яснее. После того как Фридрих захватил чешскую корону, они совершенно иначе стали относиться к проблеме Фердинанда: другого предлога для вторжения в Пфальц, этот опасный протестантский аванпост на Рейне, может и не появиться. Летаргия Филиппа III не должна помешать осуществлению стратегии Спинолы[229].

Амброзио Спинола, генуэзский дворянин и прирожденный вояка, приобрел известность в сражениях с Морицем Оранским в начале столетия. Политические карикатуристы изображали его в виде огромного паука, опутавшего паутиной всю протестантскую Европу[230]. В действительности он думал только лишь о войне с голландцами, мало спал, ел что попало, трудился по восемнадцать часов в день и значительную часть состояния потратил на армию[231]. Все одиннадцать лет после заключения перемирия с голландцами он готовился к тому, чтобы нанести им окончательное поражение. Европа его интересовала мало, ему был нужен Рейн. Прослышав о волнениях в Германии, Спинола попытался заиметь голос в военных замыслах лиги. Узнав об избрании Фридриха королем Богемии, он начал набирать войска в Испании, испанской Италии, Милане, Нидерландах и Эльзасе[232]. Тремя годами раньше, в 1617-м, Фердинанд купил испанскую поддержку своей кандидатуры на императорский трон, предложив Мадриду часть Эльзаса. Теперь, рассчитывая и на военную помощь, он был готов заплатить еще больше. Спинола исходил из того, что если он завоюет земли Фридриха на Рейне, то они частично перейдут и к Испании, и тогда исчезнет протестантский барьер между источником и целью его военных авантюр.

Фридрих лишился прав на свои земли тем, что умышленно подорвал имперский мир, и император мог отдать их своим друзьям. Внешне это выглядело бы благопристойно, хотя он и нарушал клятву, данную во время коронации и не позволявшую раздавать земли в Германии без согласия рейхстага[233]: эту правовую неувязку можно было бы урегулировать позднее. Решение о вторжении в Пфальц было принято в Брюсселе в конце 1619 года[234], договор с испанским правительством Фердинанд подписал в феврале 1620 года, а приказ Мадрида Спиноле датирован 23 июня[235]. Прежде чем Спинола получил его, французы добились заключения Ульмского договора, уния вывела свою армию, и в Рейнланд мог идти кто угодно.

4

Все последние десять лет авторы памфлетов писали об испанской угрозе, все десять лет независимые правители земель Германии страшились усиления императорской власти и попрания их свобод. Ангальт и рассчитывал на эти страхи, пытаясь объединить князей вокруг Фридриха. Почему же они оказались столь слепы, что не разгадали истинные намерения Спинолы, Фердинанда и короля Испании?

Нет, они не были наивными людьми. При дворе императора все хорошо знали, что два главных советника Фердинанда — Эггенберг и Гаррах — подпали под влияние испанцев[236] и ни одно решение не принималось без консультации с Оньяте, испанским послом[237]. Никто из князей не мог быть не информирован о военных приготовлениях Спинолы.

Князья унии просто-напросто боялись предпринимать какие-либо действия. Для них было важнее показать свою непричастность к бунтовщику Фридриху. В свое время курфюрсты Саксонии и Бранденбурга и герцог Баварский — лютеранин, кальвинист и католик — объявили себя защитниками конституции. Понимали ли они теперь, что конституция в опасности?

Курфюрст Бранденбурга мог найти оправдание своей бездеятельности. Георг Вильгельм, старший сын в семье и кальвинист, наследовал отцу-кальвинисту в Рождество 1619 года. Мать-лютеранка хотела свергнуть его в пользу второго сына — лютеранина и заручилась поддержкой Иоганна Георга Саксонского. Молодой курфюрст, половина подданных которого были готовы восстать против него, обратился за помощью к соседу — королю Польши. Мать незамедлительно устроила брак старшей дочери, не испрашивая согласия ее брата, с королем Швеции, заклятым врагом польского короля. Отрезанный от Польши, Георг Вильгельм предложил свою помощь чехам в надежде на то, что они помогут и ему. Курфюрст Саксонский сразу же пригрозил войти в Бранденбург и поднять против него все лютеранское население. Георгу Вильгельму ничего не оставалось, как лебезить перед Иоганном Георгом и делать то, что он велит[238].

Ничем не мог оправдать свое поведение курфюрст Саксонский. Да, он завидовал Фридриху и злился на то, что не его избрали королем Богемии, но, как протестант и конституционный властитель, Иоганн Георг должен был поддержать новую монархию в противостоянии с католической тиранией. Если он действительно дорожил германскими свободами, то не мог оставаться в стороне, когда Фридриха начали крушить войска из Испании и Фландрии.

Конечно, Иоганн Георг Саксонский не был человеком бескорыстным и его действия зачастую определялись личными интересами, но относился к числу искренних приверженцев германских свобод. Курфюрст Саксонский считал, что Фридрих, узурпировав власть в Богемии, нанес тяжелейший, а может быть, и смертельный, удар протестантам и конституционалистам. Он решил исправить ошибку Фридриха своим особым способом — отвернуться от него. На собрании в Мюльхаузене Иоганн Георг ясно показал, что не одобряет захвата богемской короны. И вскоре после этого он подписал с Фердинандом соглашение: в обмен на вооруженную интервенцию император должен гарантировать свободу лютеранской веры в Богемии и признать все секуляризованные церковные земли в Нижнем и Верхнем округах Саксонии. Друзья Фридриха расценили поступок саксонца как злостное предательство, однако Иоганн Георг, опасавшийся угрозы со стороны Испании, считал, что нашел самое верное средство защиты — снять необходимость в испанском вмешательстве. Фердинанд, восстановленный на троне Богемии как законный монарх самими протестантами и благодарный германским князьям, будет в тысячу раз менее опасен, чем Фердинанд, возвращенный на чешский престол испанскими войсками и династией Габсбургов.

Так впоследствии объясняли мотивы Иоганна Георга, но они, видимо, лежали и в основе его решения. К сожалению, династические амбиции взяли верх над политическими инстинктами. Настаивая на гарантиях для лютеранской веры в Богемии и признании секуляризованных земель в Северной Германии, он выступал как протестант и конституционалист. Однако Иоганн Георг одновременно потребовал и передать ему Лусатию. Внеся элемент своекорыстия, он испортил благовидность своих намерений.

Католик Максимилиан Баварский, подписывая в октябре договор с Фердинандом, руководствовался аналогичными соображениями. Он также хотел, чтобы Фердинанд вернулся на трон с помощью германского, а не испанского оружия, и в награду домогался титула курфюрста, принадлежавшего Фридриху.

Несмотря на сходство замыслов, династические амбиции не позволяли Иоганну Георгу и Максимилиану объединиться. Прознав о договоре Иоганна Георга с Фердинандом, Максимилиан заревновал и настоял на том, чтобы он возглавил войну в Богемии, а Иоганн Георг вел военные действия лишь в Силезии и Лусатии[239].

Стремясь получить скорые дивиденды, эти два половинчатых патриота лишили себя возможности проводить общую политику. Оба совершенно не осознавали того, что, выторговывая у Фердинанда земли и титулы, давали ему в руки мандат на то, чтобы распоряжаться империей по своему усмотрению. Ни тот ни другой не понимали, что Фердинанд, принимая их содействие, вовсе не собирается отказываться от помощи Испании и не берет на себя никаких обязательств в отношении земель Фридриха на Рейне[240].

5

Катастрофа неминуемо приближалась. Католические прорицатели называли Фридриха «королем на одну зиму», в его распоряжении оставались весна и лето, но с каждым месяцем появлялись все новые признаки беды. В начале года он побывал в главных вотчинах своего нового королевства. С энтузиазмом его встретили в Брюнне (Брно), Баутцене и Бреслау (Вроцлав). Однако в Ольмюце (Оломуце) зал, где его принимали, властям пришлось заполнить крестьянами и солдатами, чтобы скрыть отсутствие католического дворянства. Фридриху было невдомек то, что половина жителей этого города ненавидят его за осквернение церквей[241]. Он простодушно мечтал о будущих выездах на охоту со своей королевой. На самое холодное время года Фридрих оставил ее в Праге и теперь жаловался в письмах: «Il m'ennuie fort de coucherseul» («Как надоело спать одному»)[242].

Мало-помалу Фридрих начал осознавать грозящую ему опасность. В ночь приезда в Брюнн границу перешел контингент польских войск, посланный в ответ на просьбу Фердинанда, и далекое зарево горящих деревень зловеще окрасило горизонт. Он не сообщил об этом жене, написав лишь о том, что «ужасно устал» — «Fesprit rompu»[243].

В такой ситуации мог сломаться и более сильный человек. Друзья предали, а воодушевленность подданных испарялась вместе с надеждами. Они избрали его не из любви к нему, а в расчете на его помощь[244]. Но он ничего им не дал. Вначале за счет личных средств Фридрих увеличил чешскую армию на семь тысяч человек[245], однако уже в марте 1620 года искал займы в Лондоне, а к середине лета закладывал свои драгоценности и вымогал наличные деньги у евреев и католиков[246]. Войска бедствовали, свирепствовал тиф, голод и безденежье вынуждали солдат заниматься грабежом. Ан-гальт эпизодически казнил виновных, но это ничего не меняло. То тут, то там крестьяне устраивали самосуды или восставали[247]. Попытки прибегнуть к конскрипции не дали никакого результата. В Силезии кое-как набрали четыреста всадников, совершенно непригодных. В моравском Ольмюце не нашлось офицеров для рекрутов-крестьян, и они через пару дней разбрелись по домам[248].

Испытывая нехватку лошадей, артиллерии и финансов, Эрнст фон Мансфельд все еще удерживал для Фридриха Пильзен. Летом он отправился в Прагу на поиски денег для своих людей. За ним последовал и полк, который он расформировал из-за отсутствия средств. Разъяренное воинство окружило его жилище в Праге, так что ему пришлось пробиваться с мечом в руках и при помощи королевских лейб-гвардейцев[249]. Возмутителей спокойствия было немало. И солдатня, и офицерство пользовались любой возможностью для того, чтобы бросить службу и пошататься по улицам и тавернам столицы[250].

В городе же действительно происходило что-то напоминающее Содом и Гоморру или пир во время чумы. Не прекращались балы и банкеты в домах дворян, лыжные выезды зимой и купания летом, а король взял моду разъезжать по городу в ярко-красной мантии и с желтым пером, залихватски вдетым в шляпу. Когда наступила теплая погода, он на глазах королевы и ее дамского окружения нагишом шел купаться в Молдау, и изумленные бюргеры толпились вокруг[251]. В Градчанах всегда было много желающих посмотреть на «бесплатное и забавное зрелище», которое являли собой юные король и королева, походить по королевским покоям, покачать на руках маленького королевича. Один из гостей даже догадался выкрасть на память шерстяные башмачки принца[252].

Редко бывает, чтобы подданным не понравился такой наивный и благонамеренный правитель. Фридрих ждал любви, но натолкнулся на презрительное отношение министров и ненависть населения. Робевший перед советниками и путавшийся в статьях конституции, которую призван защищать, он казался глупее, чем был на самом деле. На протестантской ассамблее в Нюрнберге Фридрих, отвечая послу, заученно повторил фразу, предназначавшуюся для ответа на совершенно другой вопрос[253]. Он приводил в замешательство и придворных, и советников своим необычным поведением: ходил с непокрытой головой, обращался к Ангальту, прежде чем ответить на любой вопрос, слишком часто протягивал руку для целования. А на публике Фридрих всегда отдавал первенство королеве и позволял ей появляться в таких платьях, в каких не выпустил бы свою супругу из дома ни один уважающий себя чешский господин[254].

Фридрих раздражал и государственных чиновников, и дворянство различными нововведениями. Он предложил упразднить крепостничество, попытался ввести новую присягу и склонить сейм к тому, чтобы избрать пятилетнего сына своим преемником[255]. Король возмутил народ попытками бороться с безнравственностью[256] и, особенно, действиями, оскверняющими церкви. Из храма иезуитов и собора были убраны все иконы, и его капеллан распорядился, чтобы их отнесли на растопку печей. Ходили слухи, будто королева хотела вскрыть гробницу святого Вацлава. Она же собиралась, проявляя «стыдливость», снять с Карлова моста на реке Молдау[257] «голого купальщика». Ее желание не исполнили: вооруженные граждане пришли и отстояли распятого Спасителя[258].

Подданные, заблуждавшиеся не меньше короля и королевы, ничем не могли им помочь. Чехи, как считали советники Фридриха, думали только о том, как «доставить радость своим братьям и друзьям», управлявшим армией и государством. Но когда король пригласил их на совещание в семь утра, они заявили: Фридрих нарушает их право не подниматься с постели так рано[259]. Королевство охватило всеобщее недовольство, застарелая вражда между дворянством, бюргерством и крестьянством еще больше обострилась вследствие невзгод, обрушившихся на страну, измена угнездилась при самом королевском дворе[260].

Таково было положение Фридриха, когда 23 июля 1620 года Максимилиан Баварский перешел через границу Австрии с армией Католической лиги численностью двадцать пять тысяч человек[261], которой командовал граф Тилли. Войска состояли из наемников, говоривших на разных языках, их вдохновляли иезуитские священники, у них имелось двенадцать огромных пушек, названных именами апостолов, а покровительницей генерала Тилли была сама Дева Мария. В молодости Тилли хотел вступить в «Общество Иисуса», но впоследствии решил сражаться за Господа на поле боя, и за безукоризненную нравственность и преданность Пресвятой Богородице его прозвали в народе «монахом в латах»[262].

Максимилиан намеревался вначале утвердиться в Австрии, где за оружие взялись многие протестантские мелкопоместные дворяне. Крестьяне бежали от Тилли, унося с собой все, что только можно, и войска Максимилиана шли под проливными дождями по опустевшим деревням и дорогам, усеянным трупами и скелетами коров и свиней, забитых его же солдатами[263]. 4 августа в Линце он подчинил себе австрийский сейм, оказавшийся неспособным организовать достойное сопротивление без помощи чехов.

В это же время из Фландрии к Рейну вышел Спинола во главе войска, насчитывавшего тоже двадцать пять тысяч человек[264]. Они отправлялись на войну с такой помпой и энтузиазмом, что экспедиция Спинолы многим напомнила Крестовые походы прошлого[265]. Принц Оранский, и боявшийся сорвать перемирие, и почувствовавший свое бессилие перед наступавшей армией, в отчаянии обратился за помощью к королю Англии[266]. В последний момент Яков разрешил отправить в Нижние страны полк из двух тысяч волонтеров под командованием сэра Горация Вера[267]. Одновременно он запросил у правительства в Брюсселе информацию о том, куда направляется армия Спинолы, получив 3 августа лаконичный ответ: «Не знаем»[268]. Спинола перешел Рейн у Кобленца, взял курс на Богемию, и встревоженные государи Западной Европы облегченно вздохнули. Это был блестящий трюк, рассчитанный на то, чтобы ввести в заблуждение врагов: во второй половине августа он развернулся и снова двинулся к Рейну. «Уже поздно сомневаться в том, что армия Спинолы нацелилась на Пфальц, — писала с горечью мать курфюрста из Гейдельберга. — Он у наших ворот»[269]. 19 августа Спинола захватил Майнц. Тщетно растерявшийся принц Оранский заклинал мать Фридриха отстоять страну, тщетно он взывал к князьям унии. Две тысячи английских волонтеров поднялись вверх по Рейну, минуя дозоры Спинолы, и заняли ключевые крепости Франкенталь и Мангейм[270]. 5 сентября Спинола пересек Рейн, 10-го взял Кройцнах, а через четыре дня — Оппенхайм[271]. В далекой Богемии Фридрих переживал за свой народ, но сделать для него ничего не мог, кроме как снова апеллировать к английскому королю и предаваться благостным надеждам. «Во всем воля Божья, — писал он Елизавете. — Бог дал мне все это и отнял. Он же и вернет. Да святится имя Его!»[272]

Тем временем Тилли в Линце соединился с остатками императорской армии и 26 сентября перешел границу Богемии. Он ненамного опередил курфюрста Саксонского, который, наступая с севера, 5 октября занял Баутцен, столичный город Лусатии, капитулировавший практически без боя[273]. Максимилиан Баварский предложил Мансфельду в Пильзене сдаваться, и тот приступил к переговорам. У Мансфельда имелся безапелляционный приказ Фридриха удерживать город; он, сжав зубы, подчинялся, но больше не мог эффективно действовать в тылу противника. Служа несостоятельному хозяину, Мансфельд понимал, что ему не следует ссориться с Максимилианом, богатым князем и потенциальным работодателем[274].

Оставив Пильзен в тылу, Максимилиан двинулся на Прагу и в середине октября встретил разношерстные силы Фридриха у Рокицан в двух днях походного марша до столицы. Король находился в полевом лагере, тщетно пытаясь примирить Турна и Ангальта. Через несколько дней сюда примчался Мансфельд и провозгласил, что срок контракта истек и он снимает с себя все обязательства, поскольку у Фридриха нет средств для его продления[275].

Фридрих все еще доверял Бетлену Габору, снова захватившему Венгрию. Однако его воинство, посланное на подмогу чехам, больше вредило, чем помогало. Необузданная вольность солдат Габора окончательно настроила крестьянство против короля, и они во время фуражных набегов нападали на его союзников и дрались между собой[276]. Они убивали своих пленников, а одного из полковников Максимилиана так зверски мучили (Фридрих вмешался слишком поздно), что тот, вернувшись в Австрию, вскоре умер[277].

Тяжело было обеим армиям. Они шли по уже разоренным землям, безлюдным или сгоревшим деревням, по дорогам, усеянным смердящими трупами павших животных. После слякотной осени очень быстро надвигалась зима, и солдат косила лихорадка, усугублявшаяся голодом.

4 ноября в чешской армии отмечали годовщину коронации Фридриха. Праздника не получилось, солдаты пригрозили поднять мятеж, если им не выдадут жалованье. Бунт не состоялся только из-за близости противника[278]. Ангальт и Турн наконец согласились по одному пункту: надо действовать, и действовать быстро. Короля беспокоила Прага, где снова, как в заточении, пребывала его жена.

Конфликт, правда, менее острый, возник и между Максимилианом и императорским генералом Бюкуа. Они не поделили первенство. Максимилиан считал себя главнее в силу договора с Фердинандом. Бюкуа не хотел уступить ему командование операциями, которые он уже проводил без чьей-либо помощи. Фердинанд разрешил спор, заявив официально, что главнокомандующим его армии была и остается Пресвятая Дева Мария, кому «мы вверили свою судьбу»[279]. Но эта формула не сняла другие проблемы, стоявшие перед Максимилианом и Бюкуа. Войска были истощены, голодны и поражены чумой. Глупо, считал Бюкуа, идти вперед в осеннюю распутицу, когда все вокруг закрыто туманами, и по землям, на которых не осталось ни фуража, ни провианта, и уже частично занятым неприятелем[280]. Максимилиан настаивал на немедленном захвате Праги. После падения столицы восстанию быстро будет положен конец. Он не был генералом, но политический инстинкт подсказывал ему верное решение.

В ночь 5 ноября чехи украдкой отошли для защиты Праги. Как только загрузились все многочисленные громоздкие повозки Максимилиана, императорские и баварские войска отправились в путь. В продолжение тридцати шести часов две армии двигались почти параллельными курсами: чехи — по дорогам, их противник — по лесистым холмам — и не видели друг друга в густой ноябрьской мгле. Вечером 7 ноября Ангальт остановился в нескольких милях от Праги. Король объехал на коне ряды воинов, призывая их не изменять правому делу чехов, и ускакал в Прагу убеждать сейм дать деньги на жалованье армии. Воспользовавшись темнотой, Ангальт свернул лагерь и повел армию на просторную возвышенность, испещренную меловыми карьерами и называвшуюся Белой Горой. Она поднималась над городом, и ее отделял от наступавшего противника небольшой ручей. К часу ночи Ангальт занял вершину холма. Он уверял короля, что сражение маловероятно, и, поскольку солдаты заснули, не получив приказов на утро, Ангальт, похоже, на самом деле исключал возможность скорой битвы.

Тем временем разнузданное войско Бетлена Габора продолжало грабить деревни, и холмистый горизонт то здесь, то там озарялся вспышками пожаров. Один такой всполох осветил чешские отряды, пробиравшиеся к Белой Горе. Их заметили дозоры католиков, и около полуночи Максимилиан и Бюкуа начали преследовать противника.

Ранним туманным утром 8 ноября в чешский лагерь прискакали люди из войска Бетлена Габора. Их спугнул с заставы дозорный отряд Тилли, изучавший на рассвете окрестности, и, прежде чем Ангальт сообразил, что католики совсем близко, они перешли ручей и укрылись под крутым склоном, где их не могли достать пушки Ангальта, в одной четверти мили от чешских позиций.

Туман все еще не рассеивался, и Ангальт решил, что католики не пойдут в атаку до тех пор, пока не прояснится: им надо подниматься в гору, и, кроме того, противник не знал ни численности, ни расположения чешской армии. Тем не менее в семь-восемь часов утра он спешно вывел войска за бровку холма, разместив их по фронту почти в одну милю. Позднее, объясняя причины своего поражения, Ангальт оценивал численность чешской армии в пятнадцать тысяч человек, а противника — в сорок тысяч. Его данные в отношении собственных сил, возможно, соответствовали действительности, но численность войск противника он завысил по крайней мере вдвое.

На дальней правой стороне обороны Ангальта находился парк, называвшийся «Звезда», и у его стен были срочно сооружены брустверы. На дальней левой стороне холм круто спускался к рыхлым намокшим пашням. По краям Ангальт поставил кавалерию, в центре поместил пехоту и артиллерию, но, опасаясь мятежей[281], раздробил полки и рассредоточил германских профессиональных всадников среди чешских пехотинцев-новобранцев. Основная часть немцев оказалась на левом фланге, а чехов — на правом. Королевский стяг, желтый бархат с зеленым крестом и девизом «Diverti nescio» («Отступать не умею»), стоял в центре. Неверным венграм Бетлена Габора, расположившимся на отдых под парком «Звезда», Ангальт приказал перейти на другую сторону холма и занять позицию на левой стороне, откуда они могли атаковать фланг противника.

Католики оккупировали нижний склон холма. Баварцы Тилли встали на левом фланге перед чехами, войско Бюкуа расположилось справа напротив немцев, пехота, поддерживаемая небольшим кавалерийским резервом, заняла позиции в центре. Бюкуа, незадолго до этого дня тяжело раненный и не командовавший боем, по-прежнему возражал против рискованного сражения в условиях, когда чехи имеют очевидное позиционное преимущество. Он настаивал на том, чтобы выманить их с холма, обойдя Белую Гору с фланга и создав угрозу Праге. Максимилиан же упорствовал, рвался в бой и приказал Тилли атаковать чехов у парка «Звезда», с тем чтобы испытать их силу. Чехи выстояли, Тилли откатился обратно, но Максимилиана это не поколебало. Туман рассеивался, и католики созвали военный совет. Максимилиан был непреклонен, заместителям Бюкуа пришлось пойти ему на уступки. «Сальве, Регина!»[282] — раздались возгласы. И с именем Пресвятой Девы Марии католики приготовились к атаке.

Проволочка убедила Ангальта в том, что противник, находившийся в менее выгодном положении, отойдет без сражения. Он был ошеломлен, когда Тилли при поддержке артиллерии внезапно двинулся на холм. Сначала чехи держались, а на левом фланге храбрейший сын Ангальта чуть ли не потеснил имперцев Бюкуа. Но имперцы справа тоже пошли в атаку, пехота в центре под прикрытием пушек развернула наступление на плато. Мятежный и плохо вооруженный центр вскоре рухнул, противник завладел двумя штандартами, и офицеры тщетно пытались вернуть солдат на позиции, угрожая мечами.

Израненный Бюкуа поднялся с постели, приказал подать ему коня и повел в бой резерв императорской армии на поддержку главного натиска. На левом фланге юного Ангальта сразили; он упал, окруженный врагами; его солдат охватила паника, и они побежали, прорываясь через свои же ряды. На дальнем левом краю венгры, растерявшиеся от первого удара Тилли, толпой хлынули вплавь через Молдау. Левый фланг обороны чехов рассыпался, и они разрозненными отрядами в панике начали отходить к Праге. Ангальт, охрипший от крика на своих сподвижников — Александра, Цезаря и Шарлеманя, — не мог остановить массовое бегство и вынужден был последовать за ними. Католики захватили знамя короля, сотню штандартов и все пушки. Оставались на своих местах у стен парка «Звезда» лишь моравские лейб-гвардейцы, ни один из них не сдался в плен.

В Праге в это время король и королева ужинали с двумя английскими посланниками. Они пребывали в хорошем настроении, и Фридрих заверял британцев, что не будет никакого сражения: противник слишком слаб и скоро отступит. Ему так сказали, а он привык верить в то, что ему говорят. После ужина он все-таки решил съездить и посмотреть на своих бравых солдат. Выехав за ворота, король сразу же натолкнулся на первых беглецов, а пока расспрашивал их, появился и сам Ангальт, растрепанный и ошарашенный. Тогда-то Фридрих и понял, что сражение не только состоялось, но и проиграно[283].

У Ангальта, обычно переполненного идеями, было только одно предложение: король должен незамедлительно бежать. Фридрих спешно переправил через Молдау жену и детей, так спешно, что чуть не забыл младшего принца, а королева оставила все свои фривольные книги, крайне вредные для благочестивых победителей[284]. К счастью, кто-то прихватил часть королевских драгоценностей: они впоследствии станут на многие годы главным источником доходов короля. На другом берегу реки Фридрих созвал совет, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию. Ни король, ни королева, «наша неустрашимая леди», как говорил английский посол, не выказывали ни малейших признаков страха. Если они и вынуждены покидать город, то это не значит, что они бросают своих подданных, просто подданные отвернулись от них.

В Праге поднялась суматоха, горожане закрыли ворота, не желая впускать бежавшие с поля битвы войска[285]. Если они отгородились от своих защитников, то не было никаких надежд на спасение столицы. Бюргеры дали волю своей ненависти к чужеземному королю, проявившему неуважение к их обычаям и осквернившему их храмы. В ночь после битвы ближайшие сторонники Фридриха, опасавшиеся за его жизнь, убедили короля уехать из города, пока граждане не выдали его победителям ради обеспечения собственной безопасности[286]. Если еще что-то и можно было сделать, то лишь с помощью Мансфельда или Силезии. Ранним утром Фридрих отправился в Бреслау, сопровождаемый Елизаветой и некоторыми советниками. Промедли он чуть-чуть, толпа принесла бы его в жертву[287].

Город капитулировал практически без единого выстрела, и Максимилиан Баварский вечером сочинял письмо жене в том же дворце, в котором весь год пребывал королевский двор Фридриха. В Мюнхене узнали о победе 13 ноября[288], пушечный салют прогремел в Вене 23 ноября[289]. В церквях прошли благодарственные молебны, с высоких кафедр под образами распятого Христа раздавались призывы к мщению.

В Бреслау Фридрих размышлял над тем, как вернуть свои богатства. Он обратился за помощью к сейму Силезии[290] и к унии[291]. Войско Мансфельда все еще стояло в Пильзене, если бы только можно было найти деньги для него. Из Венгрии мог подойти Бетлен Габор со своей армией. Однако денег взять было негде. Мансфельд даже не пошевельнулся, а Бетлен Габор, собрав награбленное добро, ушел в Трансильванию.

Фридрих хватался за любую соломинку. Он попытался договориться с курфюрстом Саксонии и поднять Моравию, но 20 декабря узнал, что Моравия тоже сдалась. Фридрих не стал ждать, когда враги полонят его вместе с женой и детьми, и, отпустив последних верных людей, бежал в направлении Бранденбурга между постепенно смыкающимися фронтами Саксонской и Баварской армий, представив силезцам самим разбираться с захватчиками[292].

И друзья, и подданные отвернулись от беглеца. Старший сын Турна на следующий же день после битвы присоединился к победителям вместе со своим войском численностью три тысячи человек[293]. Ангальт скрылся в Швеции, откуда просил у императора помилования на том основании, что его сбил с толку хозяин[294]. И католические и протестантские памфлетисты не скупились на слова в поругании потерпевшего поражение монарха. Изображался почтальон, по всей Германии разыскивающий «молодого человека с женой и детьми, который еще зимой был королем». Его походя называли и «вероломным Фрицем», и самым никчемным королем всех времен[295].

Назавтра после битвы герцог Баварский принимал заверения в послушании от чешской директории. На некотором расстоянии его духовник с замиранием сердца наблюдал за тем, как была повергнута ересь. Он не мог слышать ни герцога, ни чехов, но с удовлетворением отметил, что «от слов его превосходительства на глазах директоров навернулись слезы»[296].

Победители не знали пощады. Целую неделю ворота города были закрыты, и войска могли делать в нем все, что угодно. Теоретически наказанию подлежали только повстанцы, но солдатня не собиралась заниматься политическими опросами и не считала, что она должна это делать. Валлонам, французам, немцам, полякам, ирландцам, казакам, наемникам самых разных национальностей[297] было не до правил хорошего тона, да и не каждый день, даже не каждый год предоставляется возможность отвести душу в одном из самых богатых городов Европы.

У ворот Градчан солдаты обнаружили восемь возов, нагруженных королевским скарбом, и они с видимым удовольствием расшвыривали шелка и украшения, пистоли и мечи. Один валлон подобрал прекрасную подвеску с изображением святого Георгия с голубой лентой. Он передал ее герцогу Баварскому и получил за труды тысячу талеров. Это был знак ордена Подвязки, принадлежавший Фридриху. Вот почему на некоторых карикатурах он представлен в чулках, спущенных до щиколоток[298].

Грабеж все еще продолжался, когда Максимилиан, взяв лучших лошадей в конюшне Фридриха и приняв таким образом участие в мародерстве, ускакал в Мюнхен[299]. Ранним утром в День святой Екатерины он прибыл в свою столицу, где его поджидали подданные, столпившиеся на улицах. У входа в огромную церковь герцог спешился, получил благословение от епископа Фрайзинга и отправился воздавать благодарения Богу, в то время как хор пел: «Саул победил тысячи, а Давид — десятки тысяч»[300]. Максимилиану было за что благодарить Господа. Он оказался единственным среди германских князей, кто мог позволить себе вступить в эту войну, и император, задолжав три миллиона гульденов, отдал ему в счет долга Верхнюю Австрию.

В Вене Фердинанд с непокрытой головой поблагодарил Пресвятую Деву Марию и заказал корону из чистого серебра стоимостью десять тысяч флоринов. Возможно, он сделает ей подарок на алтаре у себя в Мариацелле, в родной Штирии. Еще более дорогую и изумительную корону он послал в церковь Санта-Мария делла Скала в Риме[301]. На небесах наверняка будут довольны такими дарами. Но не так-то легко удовлетворить желания Испании и Баварии.

6

Чешское восстание потерпело поражение в битве на Белой Горе, и ни одно протестантское государство не протянуло руку помощи. Война закончилась. Фридриху ничего не оставалось, кроме как просить прощения; испанцы должны были уйти из Пфальца, Мансфельд — распустить армию, а Фердинанд — оплатить долги. Однако осуществить эти четыре простейших действия было затруднительно.

Все вокруг рушилось, но Фридрих и его супруга старались не замечать катастрофы. Королева обосновалась в Бранденбурге, где родила сына, назвав его Морицем — явный намек на принца Оранского, — и беззаботно писала подругам о «beau voyage», который ей с мужем пришлось неожиданно совершить из Праги[302]. Фридрих в это время с удовольствием отдыхал у герцога Саксен-Лауэнбургского, потратив там около трехсот флоринов на жемчуга для трехлетней дочери[303].

Легкомысленность поведения вызывалась не столько недостатком совестливости, сколько ее избытком. Когда Фридрих пришел к власти, он был слабодушен и смущен новыми обстоятельствами. Утрата власти укрепила его характер. Несмотря на поражение, он не потерял веру в правоту своего дела. Ему не хватало не только безумства смелости и лидерских качеств, которые могли бы спасти Богемию, но и элементарного эгоизма, который помог бы сохранить хотя бы часть состояния. Поражение многое упростило, ярче высветило разницу между тем, что верно, и тем, что неверно. Теперь Фридрих четче понимал справедливость своей борьбы, временно потерпевшей неудачу, и готов был доказать это, невзирая на предательства. «Нас привели в Богемию не алчность и не амбиции, — писал он Турну. — Ни в бедности, ни в отчаянии мы не восстанем против нашего возлюбленного Господа и не поступимся нашей честью и совестью»[304]. Со времени битвы на Белой Горе и до самой смерти Фридрих следовал этим принципам со всей твердостью и со всеми прискорбными последствиями.

Фердинанд потребовал беспрекословного повиновения и извинений. Фридрих ответил простодушно, что человеку, если он прав, не в чем каяться. Если же император гарантирует неприкосновенность чешской конституции, заплатит армии новобранцев и компенсирует все его расходы, то тогда подумает об отречении[305]. Это было не только непослушание, но и вызов всем германским князьям. Они еще в Мюльхаузе не объявили противозаконным захват чешской короны. Сомневаясь в правильности их суждения, Фридрих дал понять, что император вынудил князей так поступить либо подкупил. До конца жизни Фридрих заявлял, что не нарушил мир в империи и восстал не против императора, а против эрцгерцога Австрии. Это убеждение лежало в основе всей его политики, и он считал себя законным королем Богемии, подвергшимся вероломному нападению как в самой Богемии, так и на своих землях.

Если Фридрих не подчинится воле Фердинанда, то войска Спинолы останутся в Пфальце. Два условия восстановления мира оказались невыполнимыми. А как же обстояли дела с армией Мансфельда и долгами Фердинанда?

Безработная армия Мансфельда томилась в Пильзене, император предал его анафеме, а за голову командующего обещал заплатить триста тысяч талеров. На ближайшее будущее Мансфельд должен был решить две задачи: найти для своих людей пропитание и поступать таким образом, чтобы представлять собой особую ценность для одной стороны или опасность для другой: тогда ему предложат новое дело либо выкупят из войны. Пока же он занимался тем, что восполнял поредевшие ряды, набирая рекрутов, с разрешения и без разрешения властей, по всей Южной Германии.

Под его началом была не только армия, но и целое государство. Обыкновенно у каждого солдата имелись женщина и мальчик на побегушках. В армии Тилли на каждого лейтенанта приходилось пять слуг, на полковника — до восемнадцати. Обрастая награбленным добром, воины нанимали носильщиков. Мушкетеры брали с собой оружейных мастеров. Все эти люди вкупе с конюхами и женами составляли значительный контингент, обременяющий, но необходимый для армии[306]. Она разрасталась и за счет крестьянских девушек, уведенных из разграбленных и сожженных деревень, детей, выкраденных с целью получить за них выкуп, всякого рода коробейников, целителей-шарлатанов, мошенников и бродяг. В армии Бюкуа каждую неделю рождалось шесть-семь детей[307]. Женщины в войске Мансфельда были не менее плодовиты.

Главарь наемников должен был держать в узде и заботиться об этой разношерстной толпе, если не хотел подвергать еще большей опасности и себя, и землю, на которой находился. «И люди, и их лошади не могут питаться одним воздухом, — писал Мансфельд. — Оружие имеет привычку ломаться, а одежда изнашивается и приходит в негодность.

Для того чтобы покупать, им нужны деньги. Если не дать им денег, то они возьмут их там, где найдут, и не потому, что они им якобы принадлежат, а по своей воле, никого не спрашивая и ни с кем не советуясь. Дверь в эту вольницу открылась давно, и они к ней привыкли… Они не щадят никого, для них нет ничего святого, ни церквей, ни алтарей, ни склепов, ни могил, ни мертвецов, лежащих в них»[308]. Таким было «государство», которым правил Мансфельд, и можно лишь догадываться о том, какая анархия началась бы, если бы он отпустил вожжи.

Всю зиму Мансфельд баламутил Европу, предлагая свои услуги то Савойе, то Венеции, то Соединенным провинциям. Ранней весной он поспешил в Хайльбронн, где собрались князья унии, надеясь подписать с ними контракт. Его ожидания не оправдались, а на обратном пути к чешской границе ему встретился гарнизон Пильзена, покинувший город в его отсутствие за сто пятьдесят тысяч гульденов[309]. Деньги пригодились, войско было нужнее, чем город, и Мансфельд не стал возражать.

Вскоре он узнал, что голландцы изъявляют готовность субсидировать его прежнего хозяина Фридриха, и Мансфельд делает красивый жест, подписывая договор с посрамленным князем. Он ставил на карту судьбу своей армии, но наемный генерал знал, что делал: при любом раскладе Мансфельд не проигрывал. Либо он восстанавливал Фридриха силой оружия, либо — и это выглядело наиболее вероятным — создавал для католических командиров такую угрозу, что им ничего не оставалось, как перекупить его на предложенных им условиях. Мансфельд, без клочка земли, но с головой, оцененной в триста тысяч талеров, надеялся получить амнистию, большую сумму денег и скромное, но достойное княжество. Всего этого он мог добиться лишь в том случае, если будет продолжать войну в сердцевине Германии. Он таким образом преграждал и третий путь к миру.

И наконец, проблема выплат долга Максимилиану. Герцог занимал Верхнюю Австрию до тех пор, пока Фердинанд не возместит ему военные расходы. С наступлением 1621 года такая возможность казалась весьма отдаленной. Личные ресурсы Фердинанда никогда не бывали большими, а Богемия, самая богатая провинция среди владений Габсбургов, откуда они черпали свои доходы, после двух лет войны превратилась в порушенную и нищую страну.

Более солидно выглядело обещание Фердинанда отдать победителю курфюршеский титул Фридриха. Но Фридрих не мог лишиться титула без согласия других князей. В прошлом году в Мюльхаузене Фердинанд попробовал их уговорить, однако они проявили в этом вопросе редкое упорство. Кроме Максимилиана Баварского, никто из князей, настаивавших на удалении Фридриха из Богемии, не хотел, чтобы у него отбирали титулы и земли в Германии. Они выступили и против того, чтобы объявить его вне закона в империи[310]. Фердинанд не мог удовлетворить желания Максимилиана, не оскорбив большинство своих влиятельных подданных, и не мог наказать Фридриха, не нарушив решения, принятые в Мюльхаузене.

Низложить Фридриха означало пойти на конфликт с князьями, и Фердинанд мудро решил действовать постепенно: сначала предать его опале, посмотреть на реакцию, а затем отдать титул курфюрста Максимилиану. Какими бы оговорками он ни прикрывал свои действия, Фердинанд должен был предпринимать их единолично, данной ему властью, и, по сути, проверялась на прочность приверженность князей либо императору, либо конституции.

По мнению современников, Максимилиан Баварский был умнее Фердинанда. Кроме того, богатство и армия давали ему дополнительные рычаги давления. Однако Фердинанд умел направлять амбиции своих более состоятельных союзников в нужное ему русло. Его жалели за то, что он связал себя договором с Максимилианом, но это соглашение, из-за которого война и не могла прекратиться, Фердинанд использовал в свое оправдание, а амбиции Максимилиана служили ему прикрытием собственных властолюбивых устремлений. Фердинанд готовил почву для усиления императорской власти перераспределением земель. Максимилиан предоставлял ему такую возможность.

29 января 1621 года Фердинанд объявил об опале Фридриха[311]. Спустя восемь дней князья и представители городов — членов Протестантской унии собрались в Хайльбронне. Если Фридрих нарушил конституцию захватом чешской короны, то Фердинанд переступил через нее опалой Фридриха. Он пренебрег собственной клятвой, данной во время коронации, и напрямую связал проблему германских свобод с делом низложенного короля Богемии.

Для унии наступило время выступить в защиту конституции в расчете на поддержку курфюрста Саксонии и даже некоторых католических князей. Первым актом съезда стал категорический протест Вене[312]. Действительно, состоялась проба сил, как и предвидел Фердинанд. Он не принял протест, настаивал на опале Фридриха и во имя земского мира в империи потребовал распустить войска, которые все еще были под ружьем. В это время Спинола привел в движение один из своих отрядов на Рейне. Это был блеф, до конца перемирия с Соединенными провинциями оставалось несколько недель, и правительство в Брюсселе приказывало Спиноле договориться с унией на любых условиях и немедленно вернуться в Нидерланды[313]. Тем не менее он сделал угрожающий маневр, прекрасно зная, что не доведет его до конца, и преуспел в главном. Города унии пошли на попятную, не ведая об обязательствах Спинолы и не желая подвергнуться нападению испанских армий ради каких-то конституционных софизмов. 1 апреля делегаты унии пообещали Спиноле распустить армию, если он гарантирует их нейтралитет[314]. Майнцский договор стал последним документом, подписанным Протестантской унией; 14 мая делегаты разъехались и больше никогда не собирались вместе, поставив крест на своей организации. Страх перед нависшей угрозой оказался сильнее всех других чувств, и защитники конституции безропотно предали и своего лидера, и свои принципы, отдав будущее германских свобод на откуп чужеземцам и всякого рода авантюристам.

Протестантские князья надеялись на то, что, принеся в жертву Фридриха, закончат войну. Католики хотели поддержкой Фердинанда предотвратить иностранную интервенцию. Ноте и другие не понимали одного: хотя никому и не было дела до Фридриха и Богемии, в Европе многие опасались Австрийского дома либо домогались долины Рейна. После краха Богемии эпицентр конфликта переместился на двести миль к западу. Прага отошла на задний план, и все внимание сконцентрировалось на испанских союзниках Фердинанда в Пфальце. Выражая протест Вене, король Дании указал: не побитая армия Фридриха, а испанские войска являются источником непорядка в Европе[315].

Но что до этого королю Дании? Судя по его действиям, он переживал за Богемию. Король принял Фридриха в гольштейнском Зегеберге и призвал власти округа Нижней Саксонии, в который входил Гольштейн, прийти ему на помощь. У него ничего не получилось, и датский король решил сам выступить посредником в Вене между Фридрихом и императором[316]. Чем он руководствовался? Его серьезно беспокоило то, что в результате краха протестантской оппозиции в Богемии усилится господство Габсбургов в верховьях Эльбы, после чего они будут распространять его на север, к Балтике.

Король Дании забеспокоился первым, но он не был самой важной фигурой в европейской политике. Правительства Соединенных провинций, Франции и Англии поняли, что под покровом войны в Богемии они позволили испанцам оккупировать Пфальц. Призрачная угроза, против которой они в течение последних десяти лет вступали в заговоры и подписывали соглашения, стала реальной, и они ее проглядели. Очень запоздало английское правительство отправило наконец князьям унии тридцать тысяч фунтов стерлингов[317]; горстка войск сэра Горация Вера, посланная в Пфальц, оказалась отрезанной в Мангейме и Франкентале; смешанный немецко-голландский гарнизон еще держался в Гейдельберге. Все эти гарнизоны создавали для испанцев лишь временное препятствие, но не постоянно действующий барьер. В Вене англичане попрекали французского посла — автора рокового Ульмского договора[318]. Тем временем после восстания католиков для испанцев открылась Вальтеллина, и они могли беспрепятственно переправлять из Северной Италии и войска, и материальные средства.

Над Соединенными провинциями нависла более серьезная угроза, чем над Францией, Англией или Данией. Вначале принц Оранский даже намеревался пойти на мир с Брюсселем, хотя и понимал, что ему предложат невыгодные условия. Но у него имелся и альтернативный вариант. Защищая свои границы, голландцы могли одновременно помогать Фридриху и его союзникам в возвращении Рейна. Спешно был заключен альянс с королем Дании, и к Мансфельду полетели послания с обещанием вознаграждений, если он проявит верность протестантскому делу[319]. 9 апреля 1621 года истек срок перемирия с Испанией. Через пять дней короля и королеву Богемии со всеми почестями приняли в Гааге, а 27 апреля Фридрих поставил свою подпись на договоре, по которому голландцы взялись субсидировать его в том, чтобы отвоевать земли на Рейне. Начинался второй акт великой германской трагедии.


Глава четвертая ИМПЕРАТОР ФЕРДИНАНД И КУРФЮРСТ МАКСИМИЛИАН (1621-1625)

Германия потеряна, и Франции не жить.

Ришелье

1

Центр конфликта переместился с Молдау на Рейн, а в Богемии Фердинанд начал закладывать основы для деспотической власти, которой не может помешать никакое иностранное вмешательство. Все четыре провинции подчинились, курфюрст Саксонский довольно великодушно обошелся с Силезией и Лусатией[320], герцог Баварский потребовал от Моравии и Богемии беспрекословного повиновения. Максимилиан формально обещал вступаться за жизнь и собственность повстанцев. Однако его слова ничего не стоили, поскольку он тут же дал понять Фердинанду, что на них не надо обращать внимания. Позже он отправил в Вену капуцина-монаха, который, как сообщали потом, настаивал на мщении Всевышнего с горячностью пророка, изрекающего Божественное Откровение[321].

«Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника»[322] — этот стих читали проповедники в Вене, узнав о капитуляции чехов, и Фердинанд не мог найти для себя лучшего текста. После отъезда Максимилиана он назначил наместником в Праге Карла фон Лихтенштейна: непримечательного, осторожного, робкого, немножко непорядочного, но достаточно рассудительного политика. Чехи могли бы кое-что получить от его здравомыслия и милосердия, если бы только он не делал лишь то, что ему повелевал император. Не прошло и пяти недель после падения Праги, как вернулись иезуиты, на своих прежних местах появились католические чиновники, народ заставили разоружиться, ввели надзор за прессой, изъяли из обращения монеты узурпатора, а повстанцам запретили выезжать из страны[323]. Фердинанд намеревался провести реформы, но не уменьшать численность подданных. И в Моравии, и в Богемии были приняты строжайшие меры по предотвращению эмифации протестантов[324].

В ночь на 20 февраля 1621 года в Праге были арестованы главные повстанцы[325]. Турн бежал вместе с королем и находился за границей. Несчастный Шлик, как всегда полагавшийся на трезвость ума людей или на прощение, прохлаждался в Силезии. Саксонские солдаты схватили его во Фридланде и доставили в пражскую темницу к компатриотам[326].

Вскоре Фердинанд предал гласности свои намерения в отношении поверженной страны. Прежняя монархия упраздняется, корона наследуется в династии Габсбургов. «Грамоту величества», хартию религиозных свобод, отправили в сумке в Вену, где ее, как рассказывали, Фердинанд персонально разорвал в клочья. Это были, конечно, лишь слухи, поскольку для аннулирования ее действенности достаточно было сорвать императорскую печать, и, кстати, в таком поруганном состоянии документ просуществовал еще долго. Искоренялись еретические верования кальвинистов и утраквистов; во исполнение обещания, данного курфюрсту Саксонии, разрешалась только деятельность лютеранской церкви[327]. Фердинанд преследовал три цели: политически и экономически покарать всех, кто так или иначе причастен к восстанию, ликвидировать национальные привилегии и уничтожить протестантство. Призывы Лихтенштейна к милосердию или по крайней мере к умеренности оставались без ответа. С наказания Богемии начиналась новая эра: земли Габсбургов должны быть объединены в одно государство с единой религией и единым центром управления из Вены; речь шла фактически о возрождении католической Европы.

Первым делом надо было продемонстрировать прочность власти Фердинанда, и эффективнее всего это можно было сделать кровью. Арестованных лидеров восстания судила специальная комиссия, не принимавшая во внимание никакие обстоятельства, и более сорока человек приговорили к заключению и смертной казни. Среди них был и Андреас Шлик, чья стойкость придавала сил остальным узникам. Это было последнее и, наверное, самое благородное деяние, которое он совершил ради тех, кто не хотел прислушаться к его советам. Независимо от исхода борьбы проявление великодушия и сдержанности, к чему он призывал, было в равной мере невозможно для обеих сторон, а сама жизнь давно потеряла для него привлекательность.

В последнюю неделю мая 1621 года приговоры подали на подпись Фердинанду[328]. Император считал своим долгом, и это было в его интересах, подписать их, но он заколебался посылать на смерть сразу так много людей, поднялся из-за стола и вышел из комнаты, вытирая платком пот со лба[329]. Наутро после разговора с духовником Фердинанд был снова спокоен, как всегда, подписал не раздумывая двадцать смертных приговоров и отдал приказания незамедлительно привести их в исполнение[330].

Они расстались с жизнью в Праге 21 июня 1621 года на большой площади перед ратушей, в то время как семьсот саксонских всадников патрулировали город. Не было ни демонстраций протеста, чего опасался Лихтенштейн[331], ни попыток их освободить. Они умирали молча, только один из них прокричал: «Скажите вашему императору, что его суд несправедлив и его покарает Божий суд!» — но его слова заглушил бой барабанов. Двенадцать голов и правая рука графа Шлика какое-то время украшали Карлов мост, мрачно напоминая о подавлении восстания[332].

Прага угрюмо смирилась, обеднела, торговля замерла, вожаки сбежали или погибли, людей обуял страх. За пределами Праги и Богемии протестанты-памфлетисты пылали гневом, вспоминая герцога Альбу и его «Кровавый совет»[333], пятьдесят лет назад вынудивший народ в Нидерландах свергнуть тирана. Но у голландцев за границей был верный защитник, откликнувшийся на их зов. У чехов такого избавителя не имелось. Лучшие из лучших погибли на Белой Горе и городской площади, кто от меча, а кто — на плахе. Вне пределов Богемии оставались лишь беглец король да шайка изгнанников, трусов и равнодушных наблюдателей и в придачу к ним вдовы и дети убитых.

2

Фердинанд добивался абсолютной власти как в своих владениях, так и по всей империи. Будущее династии Габсбургов виделось ему только в таком свете. Королю Испании безопасность и величие рода представлялись в отвоевании Нидерландов и процветании Испании. Хотя оба властителя хотели только хорошего для династии, они не могли поступиться своими интересами, и их цели неизбежно вступили в конфликт весной и летом 1621 года.

Смерть эрцгерцога Альбрехта и Филиппа III внесла коррективы в отношения между Испанией и Нидерландами. С кончиной эрцгерцога закончилась и независимость провинций, хотя внешне казалось, что испанская корона не воспользуется новой ситуацией: овдовевшая Изабелла продолжала править страной, а Амброзио Спинола по-прежнему оставался главной фигурой[334]. Постепенно новые властители в Испании подрезали независимость тех, кто являлся теперь не более чем их назначенными представителями в стране. Этими новыми властелинами стали мальчик-подросток и его фаворит Оливарес.

Новый король, Филипп IV, был чуть умнее отца и значительно менее совестливый. Он увлекался музыкой, живописью, искусствами, любил представления, маскарады, танцы, драму, охоту, в том числе и бой быков, имел задатки вольнодумца, но не обладал политическим воображением и фанатично верил в Бога скорее в силу воспитания, а не по природным наклонностям[335]. Всеми делами заправлял Оливарес, чья неуемная энергия с лихвой восполняла апатичность хозяина. С его возвышением лишились постов почти все министры покойного короля, и фаворит сосредоточил в своих руках всю власть[336]. Гаспару де Гусману, графу Оливаресу, было за тридцать, и он поднялся наверх исключительно благодаря незаурядным способностям, поскольку не относился к разряду людей, с которыми мог завязать дружбу юный Филипп. Это был напыщенный, решительный и волевой человек, умевший с легкостью вести разговор на любую тему, презиравший спорт и фривольные увеселения. Он был одержим страстью к власти и скорее командовал королем, а не давал только лишь советы. Граф заботился о благополучии монархии, но его суждения были безапелляционны и он правил страной, руководствуясь своим блестящим, хотя не всегда уравновешенным умом[337].

В 1621 году его больше всего беспокоила судьба Пфальца. Оливарес намеревался восстановить в правах Фридриха под испанской протекцией. Он таким образом убивал двух зайцев. Англия всегда создавала опасности в «малых морях»[338], угрожая кораблям, ходившим между Испанией и Фландрией, и восстановление поверженного Фридриха в правах при испанском содействии могло по крайней мере успокоить британское общественное мнение. Никакая другая идея не могла взбесить Фердинанда, уже решившего передать Пфальц Максимилиану и возместить ему долги, вознаграждая его значительной частью земель смешенного курфюрста, как этот план испанского графа.

К. счастью для Фердинанда, голод вынудил войска Мансфельда и сэра Горация Вера возобновить наступление, что временно помешало Оливаресу реализовать свой план. На эту наживку клюнул герцог Баварский, чем еще больше себя скомпрометировал. Он разрывался между честолюбивыми устремлениями и приверженностью германской конституции и не до конца осознавал рискованность своего положения. Когда Фердинанд возложил на него исполнение эдикта об опале Фридриха[339], подразумевавшее вторжение в Верхний Пфальц, герцог вначале отказался. На публике он делал вид, будто не имеет никакого отношения к опале Фридриха. Увы, при всей проницательности и ловкости ему недоставало твердости. Когда войска Мансфельда внезапно начали превращать Верхний Пфальц в плацдарм для нового наступления на Богемию, Фердинанду стоило сказать лишь слово, как Максимилиан поспешил отправиться в поход, чтобы не упустить свою добычу[340].

23 сентября 1620 года он взял город Кам у германско-чешской границы. Мансфельд, располагавший сильной, но испытывавшей нужду армией, воспользовался возможностью и после недолгих переговоров согласился за приличную сумму денег не воевать больше на стороне Фридриха. Вскоре после этого он развернулся на запад и, пренебрегая данным обещанием, направился на воссоединение с английскими союзниками Фридриха в Рейнском Пфальце. 25 октября, через пятнадцать дней после подписания договора с Максимилианом, уставший гарнизон Вера во Франкентале радостно увидел передовой отряд войск Мансфельда.

Нарушение договоренностей дало Максимилиану долгожданный повод для вторжения в земли Фридриха на Рейне. Еще меньше, чем Фердинанд, он желал видеть здесь испанцев, и герцог незамедлительно направил по следам Мансфельда войско генерала Тилли. Максимилиан рассчитывал на то, что его армия займет на Рейне позиции рядом с испанцами, но он крупно ошибался, если думал, что они будут воевать на его стороне. Спинола в Нидерландах готовил нападение на голландцев. Правительства и в Брюсселе, и в Мадриде не желали тратиться на войну за полоску территории, которую они могут получить по договору, и их генерал на Рейне Кордоба четко руководствовался полученными приказами. Тилли, не располагавший силами для борьбы с Мансфельдом в одиночку, отступил на зимовку в Верхнем Пфальце, Кордоба не проявлял никакой активности, Вер окапывался на обоих берегах Рейна, а Мансфельд ушел в Эльзас на поиски пропитания и укрытия для своей армии.

Богемия, Рейнский Пфальц, Верхний Пфальц, рейнские епископства, Эльзас — постепенно расширялась география войны. «Господи, помоги тем, к кому идет Мансфельд!» — молились тогда в Германии[341]. Его войска несли с собой по Франконии чуму, заражавшую города и деревни[342], завезли в Эльзас тиф, перед ними бежали перепуганные жители, ища спасения в Страсбурге, многие из них гибли по дороге. Зима наступила рано, с сильными снегопадами, и солдаты Мансфельда грабили и крушили все вокруг, жгли и разбивали то, что не могли унести. Со стен Страсбурга иногда можно было насчитать до шестнадцати пожаров, озарявших ночное небо, но никто не решался уйти из города, боясь грабежей. Некоторым крестьянам удавалось пригнать коров и свиней в город, но в большинстве своем домашний скот погибал от голода или от рук солдатни Мансфельда[343]. В католических епископствах его воинство нападало на церкви, опустошало храмы, выдергивало изображения Христа с крестов и развешивало их на деревьях вдоль дорог. Мародеры добрались до таких южных городов, как Энзисхайм и Брайзах; сообщалось, что они спалили все дома на расстоянии пятнадцати миль от цитадели Хагенау[344].

Со времени битвы на Белой Горе минул год, но мира и не предвиделось. Оливарес в Мадриде, эрцгерцогиня в Брюсселе и король Англии были едины в желании вернуть Фридриху Пфальц, но помог Фердинанду не допустить этого не кто иной, как сам Фридрих. Он при помощи голландцев наращивал силы, по договору с Соединенными провинциями собирался возвратиться на свои земли как победитель во главе войск, оплачиваемых голландцами, и ему вовсе не нужна была испанская протекция. Фридрих горел желанием сражаться, так же как и Фердинанд. Англо-испанский план хромал на обе ноги. Мир в такой ситуации был неактуален.

Теоретически в Германии не было гражданской войны, шла война против одного нарушителя спокойствия и порядка. Трудно сказать, хотел ли Фердинанд, чтобы так продолжалось и дальше. Его раздражал тупик, созданный испанцами на Рейне, но не потому, что это могло привести к международным осложнениям: он мешал ему рассчитаться с Максимилианом. Еще в юности Фердинанд придумал воинственный девиз «Legitime certantibus corona» («Корона причитается законному победителю»), и идея праведной битвы за имперскую корону ему всегда импонировала. Он не представлял себе бесконфликтного наращивания императорского могущества, относился к перспективе продолжения войны без особых переживаний и не обладал той впечатлительностью, которая позволяет понять, что могут сделать с человеком голод, огонь или меч. В общем, он мало чем отличался от большинства соплеменников, считавших выкалывание солдатней глаз в образах Девы Марии более страшным злом, нежели сжигание крестьян вместе с их домами. Фердинанд противился посредническим планам примирения так же, как Фридрих или Мансфельд, но в политическом и моральном отношении его позиция была сильнее, поскольку ответственность за продолжение войны он всегда мог переложить на них. Убежденный в том, что его политика полезнее для династии, голландцы или сам Фридрих сгубят на корню англо-испанский замысел или особо нервные протестантские князья выкинут какую-нибудь глупость, Фердинанд спокойно наблюдал за тем, как ситуация все больше складывалась в его пользу. Есть такой дар — чувствовать момент, когда можно действовать, а когда лучше подождать. И Фердинанд таким даром обладал. Зимой 1621 года ему надо было лишь терпеливо ждать.

3

Если бы Фридрих и Елизавета согласились с англо-испанским планом и вернулись в Гейдельберг, то Тридцатилетней войны, возможно, и не случилось бы.

Но эти молодые люди — им вместе было менее пятидесяти лет — не испытывали ни малейших намерений уступать. Недостаток силы воли у Фридриха с лихвой восполнялся убеждениями, а у Елизаветы мужества хватало на двоих.

Наивные, чистосердечные, доверчивые, но неискушенные и заблуждающиеся, то и дело терпящие поражение и собирающие силы для новой битвы, предаваемые союзниками, король и королева девять лет приковывали внимание протестантской Европы к Германии и упорно отстаивали свое правое дело, пока на историческую сцену не вышли гении Ришелье и Густава Адольфа. Им и предстояло навсегда покончить с империей Габсбургов и господством Испании… В королевском тандеме роль трутня исполнял Фридрих, пчелкой была Елизавета. На карту были поставлены его земли, титулы и права, реальные и надуманные. «В парной упряжке ведет кобыла», — писал ей брат принц Уэльский[345]. Именно Елизавета поддерживала контакты со всеми неофициальными влиятельными персонами, фаворитом отца и главными деятелями французского двора. Она благоразумно окрестила новорожденную дочь Луизой Голландиной и попросила голландские штаты быть ее крестными отцами, и Елизавета же покоряла послов и превращала свое обаяние и благосклонности в финансы, которых так недоставало мужу.

Их первым союзником стал Христиан Брауншвейгский, предложивший набрать и возглавить новую армию на деньги голландцев. Христиан, младший брат герцога Брауншвейг-Вольфенбюттеля, в возрасте восемнадцати лет был произведен в чин «управляющего» секуляризованным епископством Хальберштадт. Он не имел никаких данных для исполнения этой должности, кроме нелюбви к католикам. «Должен признаться, — писал он матери, — что мне нравится воевать. Я таким родился и останусь таковым до конца жизни»[346]. Красивый, сильный и полный энергии Христиан был у матери любимцем и рос испорченным ребенком, легкомысленным, но самоуверенным. Он рано освоил солдатские манеры поведения и нечестивость речи, приобретя впоследствии репутацию безрассудно жестокого и порочного человека, которая сохранялась за ним три столетия. В состоянии повышенной возбудимости и опьянения он мог накричать на старших по возрасту и положению, назвать, например, эрцгерцогиню Изабеллу alte Vettel[347], а германских князей и английского короля — cojones[348]. Самое одиозное «зверство», приписываемое ему и изобретенное журналистом в Кёльне, состояло в том, что он заставлял монахинь разграбленного монастыря прислуживать ему и его офицерам в нагом виде[349]. В действительности он относился внимательно к заключенным и проявлял благородство к врагам[350]. Свою неприязнь к династии Габсбургов и враждебность к католической церкви Христиан окружил романтическим ореолом любви, страстной, но преимущественно рыцарской, к прекрасной королеве Богемии[351]. Однажды она уронила перчатку, и Христиан, схватив ее, в ответ на просьбу Елизаветы, произнесенную с шаловливым смехом, вернуть оброненный предмет с жаром воскликнул: «Мадам, вы получите ее в Палатинате!»[352] С той поры он носил перчатку в шляпе, на которой было начертан девиз «Pour Dieu et pour elle»[353], красовавшийся и на его знаменах.

Христиан был сделан из того же самого теста, из которого получаются все великие лидеры, если бы он обладал еще терпением, необходимым для учения. Почти без денег и с малым числом офицеров он к осени 1621 года собрал армию численностью более десяти тысяч человек. Одно это обстоятельство — создание в кратчайший срок войска, пусть и плохо вооруженного и недисциплинированного — не позволяет считать его только лишь «разбойником»[354]. «Безумец из Хальберштадта» — называли его современники, но его безумие проистекало из вдохновения.

В это же время у Фридриха появился еще один союзник — Георг Фридрих, маркграф Баден-Дурлахский. Он был добропорядочным немцем и правоверным кальвинистом, и его заставила взяться за оружие испанская угроза на Рейне. Он пользовался любовью в народе и, несмотря на свои шестьдесят лет, сохранял силу и бодрость духа молодого человека. Эти качества позволили ему набрать армию из двенадцати тысяч человек, в основном среди своих подданных. Таким образом, к весне 1622 года Фридрих мог выставить против императора три войска — Мансфельда в Эльзасе, Христиана Брауншвейгского в Вестфалии и Георга Фридриха в Бадене.

Объединив эти силы на Рейне, Фридрих имел бы армию в сорок тысяч человек, при искусном руководстве достаточную для сдерживания Тилли и испанцев. Пока же они находились далеко друг от друга: войско Христиана — в Вестфалии, два других — выше по Рейну. Их разделяли сотни миль пространства, реки Майн и Неккар: Тилли с испанцами располагали временем для того, чтобы перехватить союзников Фридриха, а эрцгерцогиня Изабелла, напуганная возрождением протестантской воинственности[355], могла послать агентов для подкупа Мансфельда.

Сам Фридрих тайно выехал из Гааги и 22 апреля 1622 года примкнул к Мансфельду в Гермерсхайме в родном Пфальце, вызвав восторг у подданных и ошеломив своего генерала[356]. Мансфельд не ожидал его столь раннего приезда и, как обычно, торговался с агентами противника о цене своего ухода от Фридриха[357]. Прибытие нанимателя вынудило его отложить переговоры. Он перебрался с частью армии на правый берег Рейна и воспрепятствовал соединению Тилли с испанским генералом Кордобой, оттеснив его 27 апреля с небольшими потерями у деревни Мингольсхайм. Тем не менее, пока Мансфельд поджидал подхода армии маркграфа Баденского, Тилли обошел его и все-таки воссоединился с Кордобой в начале мая.

Теперь союзникам Фридриха надо было как-то опередить объединенные силы противника и состыковаться с Христианом Брауншвейгским, который очень медленно шел с севера, опустошая все на своем пути. Мансфельд и маркграф Баденский не осмеливались вдвоем выступить против войск Тилли и испанцев, а кроме того, им была крайне необходима денежная помощь Христиана для выплаты жалованья армиям. Молодой князь все последние месяцы занимался тем, что под угрозами вымогал деньги и драгоценные металлы в богатых епископствах Майнца и Падерборна. В более или менее состоятельные деревни он рассылал письма с преднамеренно обгоревшими уголками и устрашающими словами «Огонь! Огонь!», «Кровь! Кровь!». Такие недвусмысленные намеки, как правило, приносили ему немалые откупные суммы. Христиан забирал из католических церквей золотые и серебряные образа и утварь, переплавляя их в монеты с нахальными надписями: «Друг Господу, враг священникам»[358]. Крамольные послания и монеты дали повод обвинять его в нечестивости и жестокости, о чем писали памфлетисты по всей Германии. Однако, например, в Падерборне члены кафедрального капитула не нашли ничего плохого в его поведении. Христиан вернул им мощи святых, взяв, правда, раки и ковчеги на переплавку[359].

Между войсками Христиана и Фридриха пролегала река Неккар. Мансфельд и маркграф Баденский решили перейти ее по отдельности, надеясь разобщить Тилли и Кордобу. Их план не удался: когда 6 мая маркграф попытался форсировать реку у Вимпфена, Тилли и Кордоба отсекли его. Маркграф уступал им в численности войск, но его положение не было безнадежным: его преданные и ретивые солдаты вполне могли справиться с армией, ослабленной острой нехваткой провианта[360] и разрозненным командованием. Георг Фридрих полагался на артиллерию и установил пушки на холме, возвышавшемся над равнинной местностью. Он намеревался прорвать наступавшие испанские и баварские войска кавалерийской атакой, поддержанной артиллерией. Вначале все шло хорошо: первая линия Кордобы развалилась под натиском конников и ударами удачно расставленных пушек. Солдаты Георга Фридриха захватили два испанских орудия, и, казалось, зашаталось все испанское крыло. Но внезапно, настолько внезапно, что это обстоятельство впоследствии объясняли знамением, пушки маркграфа разом умолкли, а войско в полном беспорядке начало отступать. Над головами воинов Кордобы в дымке всплыла женщина в белом одеянии, и один из них, немой от рождения, закричал «Победа!», призывая сотоварищей к бою. Такова легенда. «Женщиной» было облако от взрыва пушечного ядра, посланного артиллерией Георга Фридриха и взлетевшего слишком высоко. Тилли и Кордоба воспользовались моментом и захватили холм, смяв воинство маркграфа и после долгой и ожесточенной схватки вынудив его бросить пушки и бежать[361].

Ходили слухи, будто Георг Фридрих, одинокий и усталый, когда наступила ночь, на совершенно загнанной лошади подъехал к воротам Хайлбронна и попросил, постучав, у остолбеневшего стража: «Дружище, дай напиться старому маркграфу». В действительности на другой день после битвы, 7 мая 1622 года, он прискакал в Штутгарт, сломленный и сокрушенный, в сопровождении группы таких же унылых и подавленных спутников[362].

Тем не менее в военном отношении мало что изменилось. Через несколько дней армия пополнилась более чем на две трети. Потери в войске Кордобы были тоже значительные, его люди нуждались в отдыхе, а конница — в фураже. Пока Тилли и Кордоба восстанавливали силы, Мансфельд преодолел Неккар и уверенно двигался на север по нейтральным угодьям ландграфа Гессен-Дармштадтского. Но старый маркграф, натерпевшись ужасов битвы, пал духом и не желал больше приносить в жертву своих подданных. Как союзник он уже был ни на что не годен. Его восстановленная армия таяла на глазах из-за неорганизованности[363].

Для Фридриха главным оставалось соединение войск Мансфельда и Христиана. Долина Неккар теперь была позади, Мансфельд и Тилли рвались к реке Майн, первый хотел помочь Христиану ее форсировать, второй должен был помешать этому. Для Мансфельда наикратчайший путь лежал через земли ландграфа Гессен-Дармштадтского. Безобидный князь был добропорядочным подданным империи, но не имел оружия, и когда Фридрих и Мансфельд появились возле его крошечной столицы, ему ничего не оставалось, как впустить их армию и оказать им гостеприимство. Дабы снять с себя ответственность, он пытался тайно сбежать, но его, грязного, опозоренного и со стертыми ногами, вернули из ночной вылазки и попробовали заставить отдать Рюссельхайм, небольшую крепость на Майне. Проявляя героическое упрямство, ландграф отказался, и Мансфельд продолжил путь к Майну, негодуя на себя за сделанный бесполезный крюк и везя с собой князя и его сына в качестве заложников[364].

Этот «крюк» оказал добрую услугу Тилли и Кордобе. Они опередили Мансфельда и пришли раньше к Майну, обнаружив, что Христиан уже занял плацдарм у Хёхста, в двух милях к западу от Франкфурта.

Армия Христиана насчитывала двенадцать — пятнадцать тысяч человек и имела всего три пушки, из которых две не действовали. Понятно, что он не мог затеять решающую схватку с превосходящими силами противника. Но герцог знал, что Мансфельд недалеко и ему крайне нужны подкрепления и деньги. Для Христиана было важно переправить через Майн как можно больше людей и награбленного добра, и он это сделал, отбиваясь от наседавших испанцев и баварцев. Христиан потерял две тысячи человек, почти весь груз, все три пушки, но переправился через реку и соединился с Мансфельдом, сохранив почти всю кавалерию и свои сокровища[365].

Согласно косной военной теории того времени Христиан, проявивший безрассудство и расточительство человеческими жизнями, потерпел сокрушительное поражение. Без сомнения, Тилли и Кордоба могли заявлять о победе, хотя и не достигли главной цели. Однако Христиан вряд ли заслужил тех обидных слов, с которыми встретил его профессиональный генерал, когда герцог предстал перед Мансфельдом и Фридрихом в отличном настроении, всем своим видом опровергая слухи о том, что его якобы убили[366].

В объединенных армиях едва набиралось двадцать пять тысяч человек. У Тилли и Кордобы людей было больше, но их безмерно измотали длительные переходы и две последние тяжелые битвы. Мансфельд злился на молодого князька, старавшегося главенствовать и за столом, и в разговорах. Всю весну и лето он периодически заболевал[367], чувствовал себя усталым и пребывал в плохом настроении. Денег по-прежнему не хватало, не помогли поправить ситуацию и награбленные богатства Христиана. Проблема фуража на оккупированных землях стояла одинаково остро для обеих сторон[368].

Единственным достоянием для Мансфельда оставалась его армия, и он не хотел рисковать ею в совместных действиях с безрассудным Христианом. Мансфельд не страдал такой же фанатичной преданностью делу протестантизма и в отличие от Христиана ценил жизни солдат. Без его поддержки Христиан вряд ли способен что-либо сделать, и через несколько дней после битвы при Хёхсте Мансфельд настоял на том, чтобы отвести объединенные войска через Рейн к Ландау и оставить правый берег реки противнику.

Они отходили на юг к Эльзасу, и это был очень своеобразный альянс лидеров отступления. Фридрих во время привалов объяснял ландграфу, что формально он не воюет против императора[369]. Мансфельд доказывал, как надо было поступать в сражении при Хёхсте. Христиан громогласно сообщил изумленным слушателям о том, что он одарил епископство Падерборн таким количеством «молодых герцогов Брауншвейгских», что они, когда вырастут, смогут держать в узде священников[370].

Три недели, проведенные в компании Мансфельда, открыли глаза Фридриху. Проходя по Эльзасу, войска сожгли город и тридцать деревень, их поведение окончательно подорвало его репутацию. В Страсбурге скопилось десять тысяч беженцев, пришедших сюда вместе со скотом, и голод угрожал как людям, так и животным. Неудивительно, что здесь без энтузиазма отнеслись к призывам встать на защиту германских свобод. Страна была настолько разорена, а деревни опустели, что Мансфельд не мог накормить свою армию и ему пришлось переместиться в Лотарингию[371]. «Надо же различать друзей и врагов, — печалился Фридрих. — А эти люди крушат всех без разбору… Они получают удовольствие, когда жгут, ими завладел дьявол. Я должен от них уйти»[372]. Мансфельд в равной мере устал от Фридриха, и 13 июля 1622 года он покинул его вместе с Христианом[373]. Фридрих, оставшийся без войск, без владений и почти без слуг, пристроился к дяде, герцогу Буйонскому, в Седане, и здесь в промежутках между купаниями и игрой в теннис занимался поиском новых союзников[374].

Мансфельд тоже подыскивал нового работодателя, а Христиан — новый способ служения протестантскому делу. Какое-то время они решили действовать совместно. До них дошли слухи о бедственном положении в Соединенных провинциях, и они двинулись на север. Перемирие закончилось, для голландцев наступили тяжелые времена. Испанские войска захватили соседнюю немецкую провинцию Юлих. Мориц мог лишь с трудом обеспечивать безопасность границ. О наступательных действиях не могло быть и речи, а летом 1622 года Спинола перешел границу, осадив ключевую крепость Берген-оп-Зом.

Не дожидаясь приглашения, Мансфельд и Христиан направились к осажденному городу наикратчайшим путем, оставляя за собой след пожаров, мора и эпидемий по всему маршруту — через нейтральные епископства Мец и Верден в Испанские Нидерланды. Их бросок был полной неожиданностью; Кордоба, послав на север горстку войск, безуспешно пытался остановить их у Флёрюса. Здесь 29 августа Христиан, предприняв пять бешеных кавалерийских атак, во время пятой попытки прорвал испанские ряды для себя и Мансфельда, смял противника и открыл дорогу для уцелевших остатков победоносной армии. Его ранили в правую руку, и ее пришлось ампутировать. Христиан использовал это событие для демонстрации своей необычайной физической стойкости. Руку удаляли под фанфары, а затем он выпустил медаль с надписью «Altera restat»[375]. Тем не менее 4 октября Христиан и Мансфельд вовремя прибыли к крепости Берген-оп-Зом и сняли с нее осаду.

Пока Мансфельд и Христиан совершали героические поступки в Нидерландах, Тилли и Кордоба покоряли Пфальц. Осада Гейдельберга длилась одиннадцать недель, после чего гарнизон, потеряв всякую надежду на спасение, с почетом сдался 19 сентября 1622 года. С горожанами, уставшими от невзгод и постоянно бранившимися со своими защитниками, завоеватели обошлись менее доброжелательно: Тилли, как всегда, позволил солдатне вволю предаться любимому занятию — грабежам[376]. «Voila mon pauvre Heidelberg pris»[377], — стенал из Седана Фридрих, призывая на помощь королей Англии и Дании. Но никто не откликнулся, и 5 ноября сэр Гораций Вер покинул Мангейм на тех же условиях почетной капитуляции. От всей богатой и прекрасной страны в распоряжении Фридриха осталась только маленькая крепость Франкенталь, где английский гарнизон еще пытался отстоять дело протестантства.

Пребывая зимой в Гааге, Фридрих и его супруга строили новые планы продолжения борьбы. Могли, например, объединиться, окружить и порушить империю Габсбургов Бетлен Габор, турки, король Дании, курфюрсты Саксонии и Бранденбурга[378]. Но они строили замки на песке, у них для этого не было ни средств, ни воли. «Конечно, в Пфальце могут набрать войска, — говорили тогда с издевкой, — если король Дании снабдит их маринованной селедкой, голландцы пришлют десять тысяч коробок сливочного масла, а англичане — сто тысяч послов»[379].

Силы Фридриха иссякли, и Фердинанду не надо было больше ждать. Подошло время исполнить обещание, данное Максимилиану.

4

Согласно конституционному положению император не имел права созывать рейхстаг по собственной воле. Поэтому курфюрст Майнца без особой охоты организовал общее собрание или Deputationstag, имперскую депутацию, съезд имперских депутатов, который Фердинанд и открыл в Регенсбурге 10 января 1623 года[380]. В нем участвовали персонально или через своих представителей курфюрсты Майнца, Трира, Кёльна, Саксонии, Бранденбурга, герцоги Брауншвейг-Вольфенбюттеля, Померании и Баварии, ландграф Гессен-Дармштадтский, епископы Зальцбурга и Вюрцбурга. В общем, мероприятие получилось далеко не полноформатное и не отличавшееся единодушием и энтузиазмом,

Фердинанд немало времени потратил на то, чтобы подготовить ведущих князей к решению о передаче курфюршества от Фридриха к Максимилиану. Кроме курфюрста Кёльна, брата Максимилиана, против этого были настроены практически все главные германские князья. Возражения курфюрстов Майнца и Трира основывались на конституции. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга руководствовались еще и религиозными резонами, опасались усиления как императорской власти, так и давления на почве веры. В прошлом году Фердинанд не сдержал свое слово, данное Иоганну Георгу Саксонскому, и запретил лютеранство в Богемии[381]. Все попытки курфюрста защитить протестантов провалились. К его протестам от имени чешских лютеран и призывам соблюдать конституцию в отношении Фридриха император отнесся более чем прохладно[382]. Иоганн Георг начал понимать, что он, пытаясь уберечь императора от нападок за попрание конституционных норм, навлек на Германию опасность подвергнуться куда более серьезному антиконституционному насилию. Осознавая свою беспомощность, курфюрст метался из стороны в сторону, и Фердинанд решил: если он не может рассчитывать на поддержку Иоганна Георга, то ему не следует остерегаться и его враждебности.

Положение курфюрста Бранденбургского было в равной мере сложным и противоречивым. Его жена приходилась Фридриху старшей сестрой, и она побудила супруга приютить мать и младшего брата, который к тому же был женат на принцессе Бранденбургской, что еще сильнее связывало два семейства взаимными обязательствами. Гонения в Богемии настроили курфюрста Бранденбурга против императора. Но ему не хватало ни ума, ни решительности; на его землях создавала проблемы значительная лютеранская партия, оппозиционная его собственным кальвинистским убеждениям, и у него были все основания для того, чтобы стремиться к сохранению мира. Мало того, польский король, зять Фердинанда, сделал своевременный и многозначительный жест — уступил Бранденбургу спорную провинцию Пруссию в качестве феода польской короны[383]. Это была неприкрытая взятка, и курфюрст, беря ее, брал и обязательства перед династией Габсбургов. Но если бы он и захотел отказаться, то у него не было армии, которая соответствовала бы своему названию, а собрание сословий не дало бы денег на ее формирование. Курфюрсту оставалось только следовать в кильватере Саксонии и не принимать поспешных решений.

Поскольку обоих курфюрстов-протестантов больше всего беспокоила собственная безопасность, Фердинанд мог без опаски осуществлять свой антиконституционный замысел. И никто в Германии не мог ему помешать.

Иначе дела обстояли в Европе. Испанцы не хотели, чтобы курфюршество перешло к Максимилиану. Эрцгерцогиня Изабелла с одобрения Мадрида предложила свою схему: Фридрих должен отречься от престола в пользу старшего сына, семилетнего мальчика, которого надо увезти в Вену, воспитывать в семье императора и затем женить на одной из его дочерей. Этот план, позволявший соблюсти имперскую конституцию, так как отречение под давлением разрешалось, когда свержение было незаконно, поддержали и Филипп IV, и Яков I, и даже Иоганн Георг Саксонский. Никого не волновало то, что Фридрих не отречется от власти, не отпустит сына и будет настаивать на возмещении ущерба, причиненного чешским протестантам[384].

Однако не сидел сложа руки и Максимилиан. Завоевание Пфальца дало ему возможность доказать, что он не меньше Фердинанда борется за интересы церкви. Герцог начал энергично обращать жителей в католическую веру. Как только войска Тилли окончательно осели в Пфальце, на голодный и страдающий от эпидемии чумы народ обрушились миссионеры, появились указы, запрещающие эмиграцию.

В Гейдельберге закрылись протестантские храмы, университет был распущен, а превосходную библиотеку погрузили на повозки и отправили через Альпы в Рим в качестве благодарственного подношения Максимилиана Ватикану[385].

Подкупать папу не было необходимости. Осуществление замысла эрцгерцогини привело бы к усилению могущества Габсбургов, чего итальянский владыка никак не мог допустить. Король Англии поддержал план, у французского короля не было сил для того, чтобы воспротивиться, а Испания, по всей видимости, и так отвоюет голландские Нидерланды и восстановит потери. Если уж не давать Габсбургам становиться властелинами мира, то надо использовать Максимилиана в качестве противовеса Австрии в самой империи и Испании — в Европе.

Все это время Фердинанд пребывал в некотором смятении. Папа требовал, чтобы он письменно обещал передать курфюршество Максимилиану[386]. Испанский король навязывал ему английский план, конституционалист курфюрст Майнца предупреждал, что Саксонии не понравится, если он исполнит желание Максимилиана[387]. Действительно, в Европе к императору относились с презрительной жалостью, и результат переговоров в Регенсбурге в основном зависел от позиции Испании и Баварии. Это устраивало Фердинанда: он всегда мог предстать жертвой обстоятельств. Если он добьется передачи курфюршества Максимилиану, то усилит свою императорскую власть, если же его постигнет неудача, то он снимет с себя всякую ответственность и, не выиграв, ничего и не потеряет.

Фердинанд не пошел навстречу пожеланиям испанцев. Безусловно, он, подобно предшественникам, должен служить интересам династии, но по-своему: для Германии, для империи, а не для Испании. И спасение династии он видел не в завоевании голландских Нидерландов, а в реформировании империи. Если возродится могущество империи, то никакая нация и никакая правящая династия не смогут противостоять Габсбургам. Он настроился на то, чтобы повременить с исполнением запросов Испании, не ради удовлетворения Баварии, а для того, чтобы реализовать более весомые, хотя и отдаленные династические амбиции.

Немногие из князей, собравшихся в Регенсбурге в январе 1623 года, могли поддержать предложение Фердинанда. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга вообще не направили своих полномочных представителей, чтобы принятые на собрании решения не стали для них обязательными. И вообще, зачем нужны были все эти упражнения в конституционных софизмах, когда единственная в Германии вооруженная сила принадлежала герцогу Баварскому и находилась в распоряжении императора! Какое бы решение ни принял император, законное или противозаконное, князьям пришлось бы с ним согласиться.

Съезд в Регенсбурге длился шесть недель. Князья и испанский посол приводили самые разные доводы против передачи курфюршества. Заявлялись и права четверых сыновей Фридриха, и младшего брата Фридриха, и князя Нойбурга, католика, находившегося в более близком родстве с мятежником, нежели Максимилиан Баварский. Но Максимилиан и Фердинанд твердо стояли на своем. Собрание, презирая Максимилиана, явно жалело Фердинанда.

Герцог подыгрывал императору. Личные амбиции возобладали. Его старый отец, уже тридцать лет находившийся не удел, пытался образумить сына. Но Максимилиан, сам уже давно не мальчик, и слушать не захотел «голос из прошлого века»[388].

Фердинанд согласился лишь на одну уступку. Курфюршество жаловалось пожизненно, то есть оставалась возможность возвратить его детям Фридриха после смерти Максимилиана. Герцог был уже довольно стар, а его супруга миновала детородный возраст[389]. 23 февраля 1623 года Фридриха низложили, а через два дня Максимилиан получил все его титулы[390]. Во время инвеституры зал был почти пуст, не присутствовали представители Саксонии и Бранденбурга, не пришел испанский посол. Вел церемонию курфюрст Майнца, его лицо выражало растерянность, и он все время почесывал голову, словно раздумывая. В ответной речи Максимилиана не было ни блеска, ни уверенности[391], будто он в последний момент сам стал сомневаться в правильности своих действий. Он получил то, что хотел, но в ущерб тем самым свободам, благодаря которым держался у власти. Кто знает, может быть, завтра его постигнет такая же участь, какая выпала на долю Фридриха. Он дал в руки Фердинанда оружие, которым тот не преминет воспользоваться. Придет время, и он будет сожалеть о том, что принес в жертву амбициям конституцию Германии и открыл дорогу насилию. Человек, меньше всего желавший усиления императорской власти, сам же и надругался над конституцией, которую должен был защищать.

5

Возвышение Максимилиана вызвало бурю протеста, к чему Фердинанд в принципе был готов. Испанский посол не прислал поздравлений, эрцгерцогиня Изабелла выразила порицание и сожаление[392]. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга единодушно решили не признавать своего нового коллегу. Собрание в Регенсбурге закончилось преждевременно, поскольку делегаты-протестанты не захотели сидеть рядом с так называемым курфюрстом из Баварии[393].

Фердинанд теперь знал границы своей власти. Она простиралась не далее тех пределов, до которых ее продвигали вооруженные силы, в этом отношении он все еще зависел от Католической лиги и Максимилиана Баварского. В Регенсбурге протестантские делегаты недвусмысленно отказались выделить деньги на войну. Возможно, они были слишком слабы для открытого противостояния, но не настолько наивны, чтобы субсидировать наступление на свои свободы. Передача курфюршества довершила опалу Фридриха, вынудив конституционалистов если не солидаризироваться с ним, то по крайней мере ему симпатизировать.

С другой стороны, в Регенсбурге еще больше углубился раскол между католическими и протестантскими князьями. Делегаты Католической лиги, естественно, поддержали Максимилиана, своего лидера и казначея, а самые оголтелые из них неосмотрительно похвалялись, что церковь скоро отвоюет всю Германию. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга в результате созвали протестантское собрание, на котором Саксония предложила создать новую протестантскую унию, а Бранденбург призывал к оружию. Эти жесты привели к тому, что еще крепче стал альянс между Фердинандом и лигой[394].

Лига под предводительством Максимилиана тоже провела свое ежегодное собрание в Регенсбурге. Максимилиан, пользуясь победой, преодолел сомнения наиболее робких делегатов и настоял на том, чтобы и дальше содержать армию Тилли[395]. После того как Максимилиан сбросил все маски, для него было важно демонстрацией силы оружия предупредить любую возможность атаки со стороны протестантов и конституционалистов. Ресурсы Баварии и союзников были ограничены, и Тилли испытывал трудности в снабжении войск[396]. Доводы нового курфюрста не вызвали особых возражений, и члены лиги согласились обложить подданных дополнительными поборами.

Не менее важно для Максимилиана было усилить свое влияние на Фердинанда. Сделать это было несложно, поскольку император нуждался в армии, а предоставить ее могла только лига. К концу марта 1623 года возродился первоначальный альянс. Фердинанд уже задолжал курфюрсту Баварскому от шестнадцати до восемнадцати миллионов флоринов за прежние услуги, и долг не оплачивался, а все возрастал. В счет возмещения этой огромной суммы он согласился дать Максимилиану право распоряжаться всеми доходами в Верхней Австрии и владеть Верхним Пфальцем, по крайней мере какое-то время[397]. Окончательная передача земель не состоялась, но все, кто знал особенности политики Габсбургов, понимали, что когда-нибудь Фердинанд выкупит Верхнюю Австрию уступкой Пфальца. Он готовился к переделу империи и прикрывал свои истинные намерения обязательствами перед Максимилианом.

Фердинанд успешно игнорировал ограничения императорской власти, мешавшие его предшественникам, начиная с Карла V, но ему была нужна полная победа. До тех пор пока он зависел от той или иной партии, католической или протестантской, деспотизм будет иллюзорным, рано или поздно наступит момент, когда станет небезопасным использовать амбиции и убеждения одного князя в ущерб другому, а могущество Баварии создаст угрозу династии Габсбургов. Как-никак Максимилиан уже упоминался в качестве кандидата на императорский трон.

На его месте более умный государственный муж натравливал бы одну партию на другую, например Иоганна Георга Саксонского на Максимилиана Баварского. Религиозный фанатик продался бы Католической лиге и отвоевал для церкви Германию, невзирая на урон престижу империи. Фердинанд в силу своего происхождения и воспитания не мог сделать ни то ни другое. Он был истым, ревностным католиком, и говорить о том, что он мог использовать Католическую лигу в своих целях, значит оскорблять его верования. Пока лига служит церкви, сердце Фердинанда принадлежит ей. Но как только лига начинает угрожать династии, вступает в силу новый фактор. Его политические и религиозные убеждения смешались. Он искренне верил в то, что только династия Габсбургов способна возвратить Германию в лоно церкви, и если лига угрожает стабильности династии, она угрожает и благополучию католической Европы. Это глубочайшее убеждение и объясняет как все его действия, так и лицемерность поведения. Он выиграл полбитвы с помощью лиги. Теперь ему нужно было найти средство для того, чтобы подчинить ее себе. Вполне вероятно, что он не осознавал всей сложности проблем, стоявших перед ним, и руководствовался двумя простыми желаниями: усилить власть Габсбургов в династических землях и избежать новых обязательств перед Максимилианом Баварским.

Помогали ему в этом два исключительно способных человека: друг и главный министр Эггенберг и иезуитский священник, отец Ламормен[398]. Собственно, только они и оказывали постоянное влияние на легковесные и уступчивые суждения Фердинанда. Эггенберг играл роль главного советника уже несколько лет, а Ламормен стал духовником Фердинанда только лишь в 1624 году. Этот высокий, тощий человек родился в зажиточной крестьянской семье в Люксембурге и из-за уродливой хромоты еще мальчишкой был вынужден найти приют в семинарии. Его отличали аскетизм, простота манер и фанатизм убеждений. Фердинанд никогда не верил в политическую святость служителей церкви. Он мог отнестись с подчеркнутой любезностью к самому малозначительному деревенскому священнику и не задумываясь подвергнуть аресту и заключению кардинала[399], а еще в молодости удалил духовника одного из своих братьев: ему не понравилось, как святой отец пользовался влиянием на брата. Тем не менее сообразительный человек мог установить с ним такие отношения, которые позволяли бы превращать исповедь в потенциальное средство формирования политики. Ламормен вполне устраивал Фердинанда: духовник проявлял искренний интерес к его семье и охотничьим забавам, давал советы с той логической точностью и ясностью, какую Фердинанд и ожидал от иезуита.

5 апреля 1623 года Фердинанд выехал из Регенсбурга в Прагу[400], с тем чтобы приступить к реализации намерений по стабилизации и упрочению власти Габсбургов. В его свите находился и папский нунций кардинал Карафа, один из самых способных членов этого семейства, будущий папа, величайший предводитель Контрреформации. Именно с помощью этого человека Фердинанд рассчитывал вернуть Богемию в лоно церкви.

С того времени, когда Фердинанд посещал Богемию последний раз, минуло пять лет, и места, по которым он проезжал, несли на себе следы чудовищных перемен. Дорога из Регенсбурга к границе проходила через Верхний Пфальц, где война оставила страшную разруху. Крестьяне, сохранившие верность своему низложенному курфюрсту[401], зачастую отказывали солдатам-католикам в еде и пристанище, навлекая на себя ярость интервентов[402]. Максимилиан, стремясь избежать осложнений, разоружил все население[403], а естественные защитники крестьянства, местные дворяне, оказавшиеся не столь преданными, как народ, поспешили прийти к согласию с новыми властями, предоставив крестьянам самим защищать себя. Из-за нехватки жалованья дисциплина в армии Тилли упала еще летом 1621 года. Свою злобу солдаты вымещали на несчастных деревнях Пфальца, подвергая их разорению по праву завоевателя. В городах они грабили даже больницы и чумные бараки, заражая войска и распространяя эпидемию по всей провинции[404]. Перейдя границу Богемии, Фердинанд мог видеть результаты опустошений, произведенных Мансфельдом. Да и другие земли пострадали не меньше от вооруженных грабителей. Моравию последние два года охраняли казаки от возможного вторжения Бетлена Габора. Их опустошительная вольница привела к массовому голоду[405].

Фердинанд приехал не помогать, и меры, им принятые, не были направлены на то, чтобы залечить раны Богемии. Осенью он издал эдикт, по которому участники восстания должны были лишиться части или всех принадлежащих им земель[406], и теперь он хотел проверить, как исполняется его указ. Решение охватывало в Богемии шестьсот пятьдесят восемь семей, пятьдесят городов и земли, равные половине территории провинции, а в Моравии оно затрагивало интересы свыше трехсот землевладельцев, самые тяжкие виновники теряли все владения, менее серьезные нарушители наказывались потерей пятой части земельной собственности. Ни Фердинанд, ни его советники не могли не видеть выгоды от сохранения добычи в руках короны, но острая нужда в деньгах для покрытия расходов государства не давала им покоя. Земли надо было продавать.

Однако на рынке уже было слишком много продавцов земли и слишком мало покупателей. Ситуация усугублялась и финансовым кризисом, поразившим всю империю. Бесконтрольная монетарная система Германии развалилась. Стоимость гульдена, более или менее ходовой монеты в Южной Германии, начала колебаться по отношению к талеру в Северной Германии еще в 1619 году. За три года талер вырос в цене до четырех гульденов в Австрии, восьми — в Страсбурге, десяти — в Ансбахе и Хильдесхайме, двенадцати—в Саксонии и Силезии и пятнадцати — в Нюрнберге. В Ульме муниципалитет установил фиксированную стоимость талера на уровне восьми гульденов. В Вене гульден опустился до уровня менее одной восьмой от его обычной стоимости, а в Праге талер вообще исчез из обращения. В Саксонии из-за «плохих денег» правительство теряло половину налоговых доходов[407].

Финансовым трудностям в Праге способствовали и действия самих властей. Начало положил Фридрих, слегка обесценив деньги. Лихтенштейн, назначенный Фердинандом, продолжил процесс, уменьшив количество серебра в монетах более чем на семьдесят пять процентов, стремясь пополнить казну — и свои карманы — за счет профита, полученного от чеканки[408]. В январе 1622 года Фердинанд в целях наживы заключил контракт с группой спекулянтов для учреждения частного монетного двора в Праге. Достоинство денег было резко понижено, а стабильность цен поддерживалась административными мерами. Вся схема провалилась. Народ заподозрил неладное и попрятал «хорошие деньги». Несмотря на предусмотрительность правительства, цены на продукты подскочили сразу в двенадцать раз. Внешняя торговля замерла, а в повседневной жизни люди перешли на бартерный обмен. В результате нажились спекулянты, а долги Фердинанда так и остались неоплаченными.

Именно в этот тяжелейший период на Фердинанда обрушились заявки на приобретение конфискованных земель. Дворянство и богатые купцы предлагали цены, достойные по прежним временам, и он не мог от них отказаться, не разрушив собственную денежную систему. Одно дело — продать землю, другое — применить вырученные деньги. У Фердинанда теперь были деньги, но солдаты бросали его монеты обратно офицерам, потому что крестьяне не принимали их в обмен на продукты и предметы первой необходимости. По всей Богемии застыла торговля, крестьяне перестали поставлять продукты в города. Население в городах голодало, армия была на грани мятежа, а дельцы — и среди них Лихтенштейн занимал не последнее место — вошли в число самых богатых людей Европы. В Рождество 1623 года Фердинанд девальвировал деньги и разорвал контракт. К этому времени большая часть конфискованных земель была продана в среднем менее чем за треть обычной нормальной цены22[409]. Первый шаг Фердинанда к финансовой безопасности обернулся катастрофой. Он не только не воспользовался выгодами от конфискации земель, но и довершил экономический крах Богемии. Богатства, принадлежавшие предприимчивым крестьянам и горожанам, вследствие политических гонений и инфляции сосредоточились в руках узкой группы нечистоплотных людей. Богемия как источник доходов для империи стала бесполезной.

В политическом плане Фердинанд не прогадал. Многие лишились личных состояний, а беспощадная конфискация земель основательно или совсем разорила почти все муниципалитеты22[410]. Несмотря на нищету, с которой столкнется правительство, Фердинанду по крайней мере удалось погубить беспокойный и привередливый купеческий класс и убрать этот барьер, стоявший между властями и народом. За два с половиной года одна из самых передовых и торговых стран Европы была отброшена назад на два столетия. Теперь перед деспотизмом открылись все двери.

Политически Фердинанд даже выиграл, проведя перераспределение земель. На смену протестантским аристократам пришли люди с безупречной католической репутацией, чье право на землю определялось верностью властям, предоставившим ее. Лихтенштейн приобрел десять поместий, Эггенберг — восемь. Но всех перещеголял человек, звавшийся Альбрехтом фон Вальдштейном или Валленштейном, военный комендант Праги. Он набрал не менее шестидесяти шести поместий[411], и среди них были провинция Фридланд и город Гичин.

В 1623 году Валленштейну было сорок лет. Сын протестантского землевладельца рано осиротел и воспитывался в лютеранской школе Альтдорфа, пока администрация не настояла на его отчислении, имея на это все основания: он участвовал в смертоубийственном скандале, а однажды сам чуть не убил слугу[412]. Путешествие по Италии и обращение в католическую веру охладили его горячий нрав, и в начале своего двадцатилетия он задумался о карьере. При императорском дворе Валленштейн сблизился с окружением Фердинанда, когда тот еще был эрцгерцогом Штирийским. Потом он женился на богатой вдове, которая вскоре умерла, одарив его немалым наследством. База для личного и социального благосостояния была заложена, и ему оставалось лишь лелеять и наращивать ресурсы, пользуясь каждым удобным случаем. В финансовых делах Валленштейн проявлял осторожность и благоразумие, усиливающееся по мере накопления богатств, и если у него не было особого влечения к земле, то он был по крайней мере блестящим землевладельцем. Он постоянно улучшал поместья, развивал промыслы в городах, совершенствовал сельское хозяйство, строил склады и хранилища, экспортировал избытки продукции и в то же время заботился о своих тружениках, создавал образовательные и медицинские учреждения, службы вспомоществования бедным, запасы продовольствия на случай неурожаев[413]. Город Гичин Валленштейн превратил в настоящую столицу своего государства, построил дворец, церковь, давал деньги взаймы бюргерам под умеренные проценты для того, чтобы они переделывали дома по его проектам[414].

Граф Валленштейн имел склонность к роскоши, но к роскоши угрюмой, мрачной, и производил впечатление скорее не показным богатством, а строгостью, правильностью и аккуратностью всего, что его окружало. Валленштейна никак нельзя было назвать обаятельным человеком. Напротив, его длинный, сухопарый облик был отталкивающим, а лицо, изображенное на сохранившихся невыразительных портретах, — просто отвратительным. Никто из великих мастеров так и не обратил на него внимания[415], и живописцы, пытавшиеся отразить его угрюмую внешность, выделяли одни и те же примечательные особенности: неправильные черты лица, тяжелый подбородок, толстые выпирающие губы — все это непременно присутствует в портретах. Более поздние художники намеренно использовали нестандартные черты этого на редкость несимпатичного лица. Когда Валленштейн стал великим, особое значение приобрели все детали его облика и поведения: несдержанность и взрывной темперамент, пренебрежение человеческой жизнью, неизменное целомудрие и вера в астрологию. Со временем он сам стал культивировать свой необычайно эффектный образ, одеваясь в причудливую мешанину европейских мод и украшая, по обыкновению, сумрачную внешность поясом или плюмажем неприятно резкого красного цвета. Такой же ярко-красной окраски губы, выделявшиеся на бледном, сухом лице, вряд ли были даны ему от рождения[416]. Если убрать все эти экстравагантные детали, появившиеся позднее, то кем же еще предстанет Валленштейн в 1623 году, если только лишь не беспринципным, хотя и способным, карьеристом? Ни неуравновешенность характера, ни взрывы ярости, ни целомудрие, ни довольно распространенная тогда вера в астрологию не являются признаками мистического величия и исключительности.

Как и Елизавета Английская, он родился при звездном рандеву, при соединении Сатурна и Юпитера, и звезды наделили его противоречивыми качествами: слабостью и силой, порочностью и добродетельностью. По гороскопу он должен был стать мятущимся, требовательным, нетерпимым к старому и жаждущим новизны, неизведанности, скрытным, меланхоличным, подозрительным и презрительным к соотечественникам и их убеждениям. Ему должны были быть присущи такие качества, как алчность, лживость, властолюбие, переменчивость настроения, драчливость, нелюдимость, жестокость. Его никто не будет любить, и он тоже никого не полюбит. Такой вывод сделал Иоганн Кеплер, основываясь на положении звезд, которое они занимали над Германице в четыре часа пополудни 14 сентября 1583 года, когда родился Валленштейн[417]. Расчет оказался в целом верным.

Когда в 1618 году началось восстание, Валленштейн командовал местными рекрутами в Моравии. Увидев, что его войска дезертируют к повстанцам, он, сохраняя присутствие духа, бежал, прихватив с собой военную казну провинции для Фердинанда и лишив мятежную моравскую армию жалованья[418]. На следующий год он ссудил императору сорок тысяч гульденов, предложив набрать тысячу человек во Фландрии. В 1620 году граф одолжил императору в четыре раза больше гульденов, в 1621 году выделил еще почти двести тысяч, а в 1623 году Валленштейн, скупив множество поместий, ссудил ему полмиллиона гульденов. И это были настоящие гульдены, а не обесцененная валюта Праги. Валленштейн не любил сорить деньгами. С каждым новым займом император превращался в его закоренелого должника. Придет время, и граф каждый фартинг[419] конвертирует если не в реальные доходы, то в какую-нибудь другую выгоду. Обязательства Фердинанда перед Максимилианом Баварским основывались на дипломатическом договоре. Финансовые отношения Валленштейна с императором носили коммерческий характер, а деловая хватка графа была пожестче, чем у Максимилиана.

Безмерная наглость и претенциозность Валленштейна уже были хорошо известны. Чех по рождению, свободно говоривший на чешском языке и имевший связи со многими выдающимися семьями, опальными и не опальными, Валленштейн пользовался если не популярностью, то влиянием в обществе. В его распоряжении находилась четверть земель в Богемии, он был сюзереном более трехсот вассалов и обладал властью, какой не имел никто из мятежных князей, свергнувших Фердинанда. Его жесткий, но эффективный стиль управления и ревностная приверженность католической вере становились главными рычагами консолидации страны[420]. Фердинанд должен был умиротворять его, чтобы не получить в Богемии новую головную боль.

К концу 1623 года Валленштейн вступил во второй брак, женившись на Изабелле фон Гаррах, относившейся к нему с чувством, похожим на любовь, которую, как мы понимаем, ему все-таки было предначертано в ком-то пробудить[421]. И он относился к ней, как и к прежней жене, со вниманием и уважением. Однако особая значимость этого брака заключалась не столько в удовлетворении, которое они приносили друг другу, а в том обстоятельстве, что Изабелла фон Гаррах была дочерью одного из ближайших советников Фердинанда. В том же году Валленштейн стал графом Фридландским[422].

Раздача титулов была одним из методов усиления императорской власти. Стремясь прижать многочисленное мелкое дворянство, Фердинанд использовал любую возможность для того, чтобы заменить его узким сообществом аристократов, попавших к нему в зависимость. Его назначенцы могли быть могущественнее, чем огромная армия мелкопоместного дворянства, которую они подменили, но их влияние определялось степенью приверженности короне. Немало лет пройдет, прежде чем им удастся добиться понимания и поддержки местного крестьянства. Их владения рассеяны, и им надо слишком часто бывать либо в Праге, либо в Вене. Правящая аристократия была привязана лишь к короне, и аристократы не были лидерами в феодальной иерархии. Фердинанд отделял аристократию от народа еще и тем, что завозил на завоеванные земли иностранцев, австрийцев, итальянцев, немцев. Так много дворян было вовлечено в восстание, что гонения лишили страну ее естественных лидеров и открыли дорогу для чужаков. На улицах Праги зазвучала итальянская и французская речь, официальным стал не чешский, а немецкий язык. На руинах порушенного славянского города выросли величественные дворцы с просторными внутренними дворами и прохладными лоджиями, богатые барочные церкви со всеми атрибутами итальянской архитектуры.

Фердинанд почти полностью изменил процесс развития и естество национальной чешской культуры, направив его в иностранное русло. Точно так же он трансформировал и религию. Редко случается, чтобы гонения имели столь глубокие и далеко идущие последствия. Император и его советники обладали не только стойкой безжалостностью убеждений, но и здравым умом для того, чтобы сеять там, где разрушали, и залечивать нанесенные раны живительной водой из тех же источников.

Религия в Богемии, даже католическая вера, глубоко вошла в национальное самосознание. Самые популярные народные герои — утраквистский король Йиржа из Подебрад и утраквистский вождь Жижка, а среди католиков почитался князь Венцеслав (Вацлав), «добрый король Венцеслав», как его величали в гимне, государь, канонизированный не Ватиканом, а всенародной любовью. С незапамятных времен религиозные службы отправлялись на чешском языке даже въедливыми приверженцами старой веры. Включение Богемии в католическую Европу означало искоренение древней традиции и поругание национальных чувств. Если бы Фердинанд был и менее набожным человеком, то все равно стремился бы довести процесс реформы до его логического конца. Проводя реформу, Фердинанд воображал, что делает это не только для укрепления императорской власти, но и для исцеления душ своих подданных.

С упорством человека, убежденного в своей правоте, Фердинанд игнорировал протесты более осторожного Лихтенштейна и всецело поддерживал твердолобого и прямолинейного Карафу. Лихтенштейн оставил бы в покое всех, кроме кальвинистов. Он опасался вмешательства Иоганна Георга Саксонского. Карафа ни за что не позволил бы такие отклонения от нормы, как отправление мессы на чешском языке, если бы даже от этого зависела сохранность короны22[423]. Фердинанд был готов поддержать экстремистов. Более осмотрительные политики империи предупреждали: курфюрст Саксонский может взяться за оружие[424]. Фердинанд знал свою Саксонию. Дрезден засыпал его протестами и напоминаниями о данных им обещаниях, но и пальцем не пошевелил, чтобы его остановить[425].

Репрессии навсегда оттолкнули от католической церкви Северные Нидерланды. В Богемии этого не случилось. Но ущемление гражданских и экономических свобод зажало протестантов в такие тиски, что единственным выходом был отказ от своей веры. Пражский университет был отдан иезуитам в 1623 году. Вся система образования попала в руки церкви, и молодое поколение естественным путем осваивало уроки жизни, преподанные их родителям силой[426].

В самой Праге особых проблем не возникало. За обращение в другую веру архиепископ прощал участие в восстании. В течение года католичество приняла значительная часть жителей этого космополитичного, раздробленного и довольно равнодушного к таким делам города[427]. В удаленных районах все обстояло иначе, и к ним применялись более суровые меры. Протестанты облагались высокими налогами и поборами, и самым действенным средством подчинения строптивых было размещение на постой имперских войск, если, конечно, жители не узнавали об их приходе заранее; тогда они сжигали свои дома и уходили в леса, забирая с собой все, что могли унести[428]. Вымогательства и бесчинства быстро делали людей послушными. Табор, цитадель Жижки, был обращен в католицизм к Пасхе 1623 года. Комотау, три года плативший огромные контрибуции, сдался под угрозой оккупации. Рудокопов Куттенберга, дерзкий и упрямый народ, обложили контрибуцией, в три раза превышавшей обычные налоги, и они в продолжение трех лет терпели расквартированные войска, пока большинство горняков не сбежали и рудники не закрылись из-за нехватки рабочих рук[429]. Католическое дворянство активно способствовало обращению подданных в свою веру. Деспотичный граф Коловрат, по свидетельству хронистов, загонял крестьян в церковь палками[430]. В Гичине Валленштейн построил храм — копию собора в Сантьяго-де-Компостела — и предложил герцогство Фридланд трансформировать в епископство[431]. При императорском дворе идею не одобрили, решив, что Валленштейн обладает достаточной властью и без «карманного» епископства.

Новые власти не гнушались никакими, даже самыми подлыми, способами подавления национальных чувств и еретических настроений. В День Яна Гуса, национальный праздник чехов, церкви не действовали. На рыночной площади в Праге снесли статую Йиржи Подебрада, с фасадов церквей удалили скульптуры евхаристической чаши, символа Реформации[432]. Фердинанд инициировал канонизацию Иоанна Непомука (Яна Непомуцкого), чешского священника, казненного Венцеславом IV за отказ раскрыть тайну исповеди. Акция была хитроумная и коварная: история нового святого накладывала пятно на предшественников Габсбургов на богемском троне, и вскоре среди молодого поколения Непомук стал популярнее Вацлава.

Препятствовала столь массовому внедрению другой веры нехватка священников. Страну наводнили иезуиты, но они не могли заполнить брешь, образовавшуюся после изгнания кальвинистских, лютеранских и утраквистских пасторов. Нередко протестантские священники соглашались стать католиками ради сохранения своих приходов, и потребовались годы на то, чтобы искоренить такую практику. Пасторов заставляли отсылать жен, многие не подчинялись приказаниям, другие называли жен «домработницами» и продолжали с ними жить, возмущая соседей. В одном случае утраквистский викарий представился католиком, но по-прежнему проповедовал утраквистскую ересь и совершал причастие под обоими видами, то есть вином и хлебом[433]. Карафа ярился, но тщетно. Только время и наращивание численности национального духовенства могло покончить со злом[434]. В самых отдаленных районах Богемии протестантизм просуществовал по крайней мере еще одно поколение, вымирал тяжело и в некоторых местах сохранялся в виде народных обычаев[435].

Обращение Богемии в католическую веру довершило ее политическое подчинение и утихомирило религиозные распри, раздиравшие страну целое столетие, а насильственное восстановление церковных земель добило ее экономику. Два сословия в чешском парламенте — мелкопоместное дворянство и купечество — захирели. Фердинанд, вернув в сейм духовенство, выдворенное из него во время Реформации, создал видимость представительного правления, являвшегося в действительности инструментом всевластия его церкви и его высшей аристократии[436].

В Моравии, где кардиналу Дитрихштейну помогали иезуиты и капуцины, крестьяне цеплялись за свою веру меньше, чем в Богемии, и после примерного наказания протестантского дворянства и изгнания анабаптистов католическая церковь более не сталкивалась со сколько-нибудь серьезной оппозицией[437].

С Силезией и Австрией католики обошлись мягче, чем с Богемией и Моравией. Отвоевав для Фердинанда Силезию, курфюрст Саксонский обещал ей религиозную свободу, и здесь Фердинанд сдержал слово. Тем не менее он настоял на безоговорочном восстановлении церковных земель, наводнил страну иезуитами-миссионерами и постепенно зажал вольности силезского сейма. Право на возражение и опротестование было ограничено настолько, что один делегат с горечью комментировал: ему нет никакого смысла ездить в Бреслау, так как гораздо дешевле сказать «да», не выходя из дому.

В Австрии протестантские пасторы и школьные учителя были высланы из страны, а реформаторская религия была дозволена только узкому кругу привилегированных дворян. Даже в 1628 году Карафа жаловался на то, что пасторы проповедуют свои «мерзости» в частных домах под прикрытием этих позволений[438]. Можно не сомневаться: Фердинанд был бы рад любому поводу для того, чтобы их аннулировать.

Лишь Венгрия избежала участи лишиться своих религиозных и политических свобод. Имея у границы такого сильного защитника, как Бетлен Габор, венгры могли рассчитывать на более благосклонное к себе отношение. Венгрия служила буфером между Европой и Турцией, ею нельзя было пренебрегать, потому она единственная и сохранила флаг свободы на дальнем краю империи Габсбургов.

В то же время Фердинанд трансформировал традиционную структуру габсбургских владений, заменив концепцию семейной федерации принципом первородства. Эрцгерцоги предыдущего поколения почили в бозе, не оставив потомства, вследствие чего Фердинанд и его брат Леопольд были единственными представителями австрийской ветви Габсбургов. Фердинанд, если бы не возражал Леопольд, объединил бы весь южный блок земель от Тироля до Венгрии, сделав из него единую монархию. Молодой эрцгерцог, проявляя прозорливость, вызванную не только завистью, отговорил брата от такого шага, который мог разозлить германских князей. Фердинанд пошел на компромисс. Брат и его наследники владеют Тиролем, в то время как Австрия, Венгрия, Штирия, Каринтия, Крайна, Богемия, Моравия и Силезия целиком переходят к старшему сыну Фердинанда и передаются по наследству. С тем чтобы консолидировать этот блок, Фердинанд реорганизовал администрацию, централизовал почту и ввел некоторые улучшения в запутанную финансовую систему. Постепенно он начал отделять ведение государственных дел в этих провинциях от имперских проблем[439]. Он намеревался создать австрийский центр как ядро возрожденной германской империи. Дальнейшие события внесли поправки в его схему. Ему суждено было стать творцом австрийской, а не реставратором Священной Римской империи.

Создание австрийской империи можно считать величайшим, если не единственным, достижением Фердинанда, достойным признательности или осуждения потомков, в зависимости от соответствующей точки зрения, хотя даже и те, кто признавал его заслуги, вряд ли его благодарили. Для германских националистов он был человеком, закрепившим раскол между Австрией и севером, о чем они всегда сожалели. Они, правда, забывали о том, что Фердинанд вовсе не хотел этого; его план создания единой империи не осуществился из-за нежелания и сепаратизма протестантского севера. Для чехов, венгров и южных славян он был тираном и угнетателем, и они вовсе не были благодарны ему за деяния, принесшие им и коллективно, и индивидуально столько страданий.

Нелегко и даже невозможно судить беспристрастно религиозные проблемы, лежавшие в основе всех других сторон жизни общества той эпохи. Это было, по крайней мере в Богемии, время предубеждений и предрассудков, мятежей, гонений, бедствий и страшной нищеты. Оно не могло оставить здравых и сбалансированных свидетельств. Изгнанники, нашедшие прибежище в протестантских странах, излагали истории о зверствах и надругательствах, основанные на фактах, но раздутые мстительной болью людей, потерпевших поражение. Императорская солдатня была свирепа и безжалостна и ни во что не ставила человеческую жизнь, не щадила женщин и детей. Она пользовалась вседозволенностью властей и правом сильного. В описаниях ужасов, собранных на страницах «Historia Persecutionum» («Истории тяжких гонений») и рассказанных изгнанниками, несмотря на все преувеличения и приукрашивания, много правды. И все же нельзя сказать, что, когда буря миновала, правительство и новая религия не стали популярны. Уже через одно поколение народ поднялся на защиту новых властей и новой веры против «освободителей» — шведов.

О деяниях Фердинанда нельзя судить ни по средствам, которыми он пользовался, поскольку не осталось непредубежденных свидетельств, ни по целям, которых он достиг, так как он добился того, к чему вовсе не стремился. Что касается репутации создателя австрийской империи, то она основана лишь на шаткой структуре, не выдержавшей взрывов либерального национализма XIX и нелиберального национализма XX веков. Фердинанд заслуживает большего признания как последний император, предпринявший серьезную попытку объединить Центральную Европу. Его трагедия в том, что он не только не завершил начатое дело, но и оставил после себя наследие, которое фатально затормозило национальное развитие Германии.

6

Ясно, что реорганизация, затеянная Фердинандом, шагнула далеко за пределы владений Габсбургов. Лишился части своих земель маркграф Баден-Дурлахский. Получил подтверждение прав на Лусатию Иоганн Георг; явный подкуп, рассчитанный на то, чтобы заглушить на какое-то время его конституционные претензии. Лояльный ландграф Гессен-Дармштадтский был вознагражден частью земель менее лояльного кузена Морица Гессен-Кассельского. Его наделили также куском Рейнского Пфальца, возможно, в пику Максимилиану Баварскому, который заработал престижа больше, чем того хотел Фердинанд, за обращение страны в католическую веру[440]. Монополия Максимилиана была ущемлена еще и тем, что Фердинанд дал епископу Шпейера право на захват любых земель на Рейне, которые, по его мнению, прежде принадлежали его епархии.

Это было первое свидетельство того, что Фердинанд намерен вернуть церковь на позиции, которые она занимала во время подписания Аугсбургского мира в 1555 году.

Вокруг секуляризованных епископств Хальберштадт и Оснабрюк сложилась крайне щекотливая ситуация. Христиан Браун швейгс кий, распорядитель Хальберштадта, ополчился против императора, а администратор Оснабрюка умер в апреле 1623 года. Со смертью одного и возможным низложением другого управляющего открывались перспективы для назначения в эти епархии католиков. Фердинанд предназначил для церкви второго сына, белокурого эрцгерцога Леопольда. Если бы он утвердился в Хальберштадте или Оснабрюке, то Контрреформация и династия Габсбургов значительно приблизились бы к тому, чтобы распространить свое влияние на всю Германию.

Но не только у Фердинанда имелся сын, приготовленный для служения церкви. Хальберштадтом интересовался курфюрст Саксонский, Оснабрюком — Максимилиан Баварский, желавший определить туда одного из членов своей семьи[441]. Не менее горячо желал завладеть Оснабрюком для младшего сына Фредерика король Дании — намерение гораздо более серьезное и опасное, нежели планы Баварии и Саксонии. Если уж нельзя захватить епископство для династии, то надо сделать все для того, чтобы оно не досталось такому могущественному и деятельному монарху, как датский протестантский государь, союзник Соединенных провинций и дядя Елизаветы Богемской.

Стремясь организовать противодействие новым притязаниям Габсбургов, курфюрст Бранденбургский тщетно пытался побудить Иоганна Георга к тому, чтобы создать новую протестантскую унию. Менее значимый князь Вильгельм Саксен-Веймарский образовал так называемый альянс патриотов всех классов, поставив целью обеспечить неприкосновенность протестантских земель в империи и восстановить Фридриха в Пфальце. Без средств этот союз вряд ли мог быть действенным. Весь 1623 год штаб-квартирой для защитников германских свобод и протестантов служил переполненный дом Фридриха в Гааге.

Переговоры, которые вели изгнанники в 1623 году, охватывали всю Европу — от Босфора до Белого моря. Они замышляли не что иное, а полное уничтожение династии Габсбургов с участием в этом предприятии турок, русских, датчан, шведов, венецианцев, англичан, французов. Планировались одновременные восстания в Венгрии, Богемии, Моравии, Силезии и Австрии. Султана предполагалось подкупить, пообещав ему в качестве феодов Венгрию и Богемию, если он согласится возвести там на трон протестантских королей. Царь должен был изводить поляков, в то время как объединенные силы датчан, шведов, англичан и голландцев вторгнуться в Северную Германию, где Ангальт, тайно вернувшись к Фридриху, наберет армию на деньги Голландии. Мансфельд и Христиан Брауншвейгский нападут на северные епископства и отсюда пойдут на юг, в Баварию. Мансфельд вознаграждается рейнским феодом Хагенау и частью территории Венгрии. Саксония и Бранденбург подкупаются обещанием поделить между ними Клеве-Юлих. Французы должны завладеть Вальтеллиной с помощью венецианцев и герцога Савойского[442].

Но все пошло не так, как намечалось соратниками Фридриха. Король Англии, захотевший женить принца Уэльского на испанской инфанте, согласился убрать английский гарнизон из последней цитадели Фридриха в Германии — крепости Франкенталь. Мало того, он начал убеждать Фридриха сложить оружие и обручить старшего сына с дочерью императора или племянницей Максимилиана[443]. Шведский и датский короли отказались сражаться бок о бок, правительство Франции отвлекли внутренние беспорядки, принц Оранский все свои силы бросил на защиту границ и не мог субсидировать даже отвоевание Рейна. Все, что получилось из затеи стратегов Фридриха, — это нападение Бетлена Габора на Венгрию и вторжение Христиана Брауншвейгского в Нижнесаксонский округ.

Нижнесаксонский округ был той частью империи, занимавшей пространство между реками Везер и Эльба, где и находилось епископство Хальберштадт, предназначавшееся Фердинандом для второго сына, Леопольда, и избранное советниками Фридриха в качестве плацдарма для нападения на императора. Неизбежно некоторые из их писем попали в руки Фердинанда, и он с радостью ухватился за возможность пойти войной на север, приказав Максимилиану отправить войска в опасный район.

Перепуганные правители Нижнесаксонского округа оказались зажатыми в тисках между войсками Христиана Брауншвейгского и Тилли, командовавшего армией Баварии и Католической лиги. Один призывал их подняться на защиту германских свобод, другой — требовал гарантий нейтралитета[444]. Князья и их подданные хотели бы остаться в стороне от конфликта, но у них не было выбора. Христиан сам взял на себя роль «защитника» земель старшего брата, герцога Брауншвейг-Вольфенбюттеля, беспрепятственно вторгся в округ и послал за Мансфельдом. Тилли потребовал, чтобы Христиана изгнали. Сословия округа с удовольствием бы повиновались, если бы они были в силах дать отпор интервентам.

Какое-то время они раздумывали над тем, чтобы набрать армию, но сделать это оказалось нереальным. В конце концов сословия выбрали из двух зол меньшее — вверили свою судьбу Тилли и императору. Его армия казалась сильнее, и у него было больше шансов выиграть войну. 13 июля 1623 года Тилли пересек границу и через три дня отправил Христиану ультиматум, пообещав лишить его всяких надежд на имперское прощение, если он немедленно не выведет войска. Отвергнув ультиматум отборными ругательствами, князь снова послал Мансфельду приглашение вместе напасть на Тилли, предложив одновременно свои услуги принцу Оранскому в Нидерландах. Затем Христиан отрекся от епископства Хальберштадт в пользу сына датского короля[445]. После этого он под барабаны поднял свою орду, упаковал награбленное добро и отправил армию, пятнадцать тысяч человек, в Нидерланды, оставив округ на попечение Тилли, а Хальберштадт — датскому монарху или императору.

Отход «безумца из Хальберштадта», как теперь его называли, вовсе не напоминал отступление человека, потерпевшего поражение. Христиан все еще намеревался соединиться с Мансфельдом для решающего сражения с Тилли. Он переоценивал Мансфельда, который нашел надежное укрытие в епископстве Мюнстер и, не веря в военные способности Христиана, не собирался покидать безопасное убежище ради бессмысленной и дорогостоящей кампании.

Христиан форсировал Везер у Боденвердера 27 июля 1623 года, а Тилли, шедший за ним в нескольких милях южнее, перешел реку 30 июля возле Корвея. Князь потерял время, замешкавшись на границе епископства Мюнстер, три дня занимаясь грабежом и ожидая Мансфельда, который так и не появился. Не дождавшись Мансфельда, он быстрым маршем направился к голландской границе, и Тилли отставал от него на полдня. Христиан преодолел реку Эмс у Гревена, Тилли по-прежнему висел у него на хвосте, и ранним утром 6 августа 1623 года его арьергарду пришлось отбиваться от неожиданной кавалерийской атаки Тилли. До голландской границы оставалось меньше десяти миль, но Христиан вынужден был развернуться и дать бой преследователям, а они, лучше организованные и менее обремененные трофеями, постоянно наседали на его войска. Он решил встретиться лицом к лицу с противником на небольшом холме возле деревни Штадтлон, возвышавшемся над дорогой и защищенном с двух флангов болотами. Едва князь успел выстроить боевые порядки и расставить артиллерию, как преследователи навалились на его армию. Сражение началось в полдень, в воскресенье, вдень Преображения Господня, и Тилли, ободренный этим обстоятельством, означавшим для него Божественное благословение, с изумлением и ужасом увидел на знаменах Христиана девиз «Все для Господа и для нее». «Не могут одержать победу люди, посмевшие поставить в один ряд Создателя и греховодницу», — сказал Тилли, весьма нелестно отозвавшись о прекрасной королеве Богемии.

По причинам скорее материальным, а недуховным победил Тилли. Христиан имел преимущество, которое ему давала местность, но войска Тилли были многочисленнее, и он проявлял больше осторожности и благоразумия, постепенно вводя в бой подтягивавшиеся отряды и орудия. Под непрекращающимися атаками кавалерии фланги Христиана начали выдыхаться, на склонах не было простора для схваток, а конница XVII века была крайне неэффективна в обороне. Когда кавалерия отступила, сопротивление пехоты стало бессмысленным, она не могла выдержать натиск превосходящих сил противника. Войска Христиана побежали с холма, попав в западню болот. Конница в основном проскочила, но пехота, повозки и артиллерия завязли. Христиан потерял шесть тысяч человек убитыми и четыре тысячи пленных, в том числе пятьдесят главных офицеров и своего союзника герцога Вильгельма Саксен-Веймарского, чей «альянс патриотов всех классов» должен был уберечь германские свободы от посягательств Фердинанда. Он оставил на поле боя шестнадцать пушек и почти все боеприпасы. При лихорадочном отступлении взорвалась повозка с порохом, что внесло еще больше сумятицы в охваченную паникой толпу солдат. Христиан перешел границу Голландии ночью, имея с собой около двух тысяч человек, без орудий и снаряжения[446].

Поражение было настолько сокрушительным, что даже «безумец из Хальберштадта» пал духом. Он дал волю своей ярости, и ему с трудом помешали застрелить одного из полковников, которого Христиан обвинил в неудаче. Реакция победителей была совершенно иной. Тилли благодарил Господа, солдат и офицеров[447].

Поражение под Штадтлоном разрушило планы Фридриха. Все приготовления, на которые ушел целый год, как это уже случалось и прежде, закончились катастрофой. Вместо того чтобы отвоевать Богемию и вернуть Пфальц, Фридрих заимел только лишний рот, который надо было кормить в изрядно обедневшем доме в Гааге. Христиан потерял почти все состояние и не мог более содержать себя[448].

Спустя три недели после Штадтлона Фридрих уступил настояниям короля Англии, временно прекратил дипломатическую деятельность и подписал перемирие с императором[449].

7

Перемирие было заключено при полном игнорировании Мансфельда и мнения голландского правительства, хотя генерал-наемник продолжал содержать армию в Восточной Фрисландии. «Короли Франции, Англии и Дании ничего ему не дали, а у короля Богемии ничего нет»[450], — писали тогда, и единственным средством выживания для Мансфельда оставался грабеж. Его солдаты обчистили провинцию как липку и нанесли ущерб, по некоторым оценкам, на сумму десять миллионов талеров. Из района, где стояли его войска, бежало восемьдесят процентов жителей, чтобы не платить дань армии, — преступление, за которое Мансфельд наказывал тем, что крушил опустевшие дома: каждые пять из шести домов лежали в руинах. Не действовали законы, не соблюдался элементарный правопорядок. Граждане защищались как могли, нередко устраивали засады и убивали солдат. Численность его войск с каждым днем уменьшалась, сократившись более чем вдвое[451]. В довершение всех несчастий к границе приближалась армия Тилли, воодушевленная победой при Штадтлоне и готовая разнести врага в пух и прах.

В начале года Мансфельд все еще жил надеждой на то, что французское правительство наймет его для вторжения в Вальтеллину[452]. Его надежды не оправдались, но он сохранял армию, без вожделенного княжества, без денег, под имперской опалой, с каждым днем теряя шансы на помилование. Рискуя своей репутацией доблестного воина, которая, несмотря на неудачи последних лет, все еще была при нем, он бросил армию на произвол судьбы. Покинув Восточную Фрисландию, Мансфельд отправился вербовать политических владык Северной Европы. 24 апреля 1624 года он прибыл в Лондон, где протестанты встречали его как защитника своей принцессы, а принц Уэльский отвел ему комнаты, предназначавшиеся для испанской невесты[453].

Такой опытный наемник, как Мансфельд, был искушен и в европейской дипломатии. Он прекрасно понимал, что поддержка двух держав — Франции и, в меньшей степени, Англии, хотя и запоздало, но решившей действовать, — может иметь первостепенное значение для отстаивания интересов протестантов. К весне 1624 года в дипломатии этих двух стран произошли серьезные изменения, и Мансфельд не мог не воспользоваться переменами.

Планы короля Якова женить сына в Испании, а внука, старшего сына Фридриха, — в империи рухнули. В то же самое время, когда Фридрих, уставший от понуканий тестя и смущенный поражением при Штадтлоне, уже был готов согласиться с его настояниями, вся политика Якова круто переменилась. Сын и фаворит Бекингем, возмущенные приемом в Испании, куда они ездили для переговоров, после возвращения в Лондон заявили, что они не желают более участвовать в нечестивом альянсе. Разгневанные толпы на улицах уже несколько месяцев подряд требовали объявить войну Испании, и решение принца и Бекингема совпало с настроениями народа. Два правительства неуклонно скатывались к полному разрыву. Уже в декабре 1623 года Яков подумывал об альянсе с королем Дании и Бетленом Габором в интересах своего зятя. В январе 1624 года он был готов сблизиться с Соединенными провинциями, а когда Мансфельд приехал в Лондон, король разрешил ему набрать двенадцать тысяч человек за счет Англии[454].

Изменения претерпела и политика Франции. Здесь появился министр, способный предложить королю нечто большее, чем искусство соколиной охоты, которым в совершенстве владел незабвенный Люинь. Король подпал под влияние Армана Жана дю Плесси, епископа Люсонского, кардинала де Ришелье, и их разлучить могла только смерть. Ришелье родился в аристократической, хотя и небогатой семье Пуату. Его предназначали для военной службы, но после смерти старшего брата в спешном порядке посвятили в духовный сан, чтобы он мог наследовать небольшое епископство Люсон, на которое семья давно имела преимущественное право собственности. Амбиции Ришелье никогда не ограничивались рамками епархии, хотя он относился к исполнению епископских обязанностей с той же скрупулезностью и ответственностью, как и ко всему, что ему приходилось делать в своей долгой и многогранной карьере. Примкнув вначале к партии королевы-матери, он получил первый министерский пост в 1616 году и с того времени всегда ловко устраивал свои дела на трудном и скользком пути продвижения наверх. Возвышаясь, он не боялся терять друзей-покровителей и наживать врагов, среди которых самое заметное место со временем заняла королева-мать. Однако в политике его амбиции были обезличенными и бесстрастными, а основным средством достижения целей стала интрига. Он обладал талантом организатора, проницательностью государственного деятеля и той целеустремленностью в служении стране, которая не ограничена терзаниями об ее благополучии и обыкновенно свойственна политическим гениям. Национальный эгоизм ревностного патриота сочетался в нем с верой в то, что для Франции самой пригодной формой правления может быть только монархия. У Франции, говорил он, две болезни: ересь и свобода. (Со временем Ришелье и король избавят страну от обоих недугов.) И у Франции есть только один грозный и опасный враг — дом Габсбургов, чье могущество теснит ее со всех сторон — с Пиренеев и Альп, с Рейна и Фландрии. Он хотел видеть Францию единой, избавленной от этой навязчивой угрозы и играющей присущую ей роль естественной хранительницы мира в Европе. Пока же он должен был оберегать свою нацию трудолюбивых и беззащитных крестьян, зажатую между землями Габсбургов и морями. Главным принципом политики Ришелье была не агрессия, а оборона[455].

В 1624 году кардиналу еще не исполнилось и сорока лет. Это был высокий темноволосый человек с внушительной, властной внешностью и интеллигентными манерами. Его интересы не ограничивались политикой. Он прекрасно разбирался в антиквариате, произведениях искусства, музыке, драгоценностях, но самым большим его увлечением был театр, и в театральной критике ему не было равных. Он даже пописывал стихи. «Как вы думаете, что мне доставляет самое большое удовольствие?» — спросил он как-то своего друга, и тот вежливо ответил: «Приносить счастье Франции». «Вовсе нет, — сказал Ришелье. — Сочинять стихи»[456]. Конечно, Ришелье имел привычку предаваться простодушному самообольщению. Притворство было характерной чертой этого великодушного и образованного гения, тем не менее, когда фортуна временно повернулась к нему спиной, он не замкнулся в Люсоне, чтобы провести всю жизнь за сочинением виршей. Он был до мозга гостей государственным деятелем, свято верившим в монархию, но ему хватало здравого смысла для понимания того, что не человек создан для государства, а государство — для человека. Он был деспотом, но не диктатором.

Ришелье был слишком умен, чтобы полагаться лишь на собственные суждения и ощущения. Не многим государственным деятелям приходилось сталкиваться со столь тяжелыми проблемами и в продолжение столь длительного времени. Единственным человеком, которому он полностью доверял, был благочестивый монах Франсуа ле Клерк дю Трамбле, известный в религиозных кругах как отец Жозеф, а по всей Франции — как «ГEminence grise» (серый кардинал). Этот праведный капуцин, посвятивший себя распространению веры, увидел в Ришелье потенциального вождя объединенного католицизма, который не позволит подчинить интересы религии интересам династии. Будучи капуцином, а не иезуитом, отец Жозеф разделял опасения папы по поводу истинных мотивов крестового похода Габсбургов. Под его влиянием религиозный элемент, а скорее элемент крестового похода, всегда занимал существенное место в политике Ришелье.

Кардинал пребывал в тени, когда у руля стояли Люинь и еще более бестолковый его преемник Силлери, чья отставка в январе 1624 года и открыла дорогу Ришелье. Людовик ХШ вырос из угнетенного и невротического юноши, предрасположенного к общению с новым доброжелательным и льстивым другом, в умного, критичного, но скрытного и подверженного настроениям молодого человека с характером и собственными мнениями. Начиналась эпоха Людовика XIII и его фаворита кардинала Ришелье.

Смена политических курсов во Франции и Англии означала, что и временному затишью скоро придет конец. Все вдруг стали готовиться к нападению на Габсбургов. Как только рухнули планы испанского бракосочетания, Ришелье предложил в качестве невесты для принца Уэльского Генриетту, сестру французского короля, прикрывая этот протестантский союз от критики у себя дома требованиями гарантий для католиков в Англии[457]. Смена политики французского правительства имела последствия не только в Англии, но и в других государствах. Король Швеции вдруг обратил внимание на Германию, безрассудно продлив перемирие с поляками, дабы развязать себе руки, и решил ликвидировать разногласия с датским королем[458]. Кристиан, король Дании, проявил сговорчивость. Его взоры тоже были обращены на Германию, где он надеялся заполучить для сына епископства Хальберштадт и Оснабрюк и уже предложил «покровительство» сословиям Нижнесаксонского округа. Сословия, чувствуя свое бессилие перед наступающей католической армией, приняли предложение. Но когда они простодушно обратились к императору с просьбой утвердить сына короля Дании на престол епископства Хальберштадт, Фердинанд ответил им тем, что приказал Тилли встать на зимний постой в округе. Поняв, что сын сможет владеть Хальберштадтом, только переступив через труп Фердинанда или по крайней мере Тилли, Кристиан Датский с энтузиазмом согласился воспользоваться субсидиями Франции и приготовился вступить в борьбу за германские свободы, протестантов и епископство для сына.

Ришелье не собирался ограничиваться войной в Северной Германии. Его врагом, конечно, был дом Габсбургов, но он больше боялся Испании, а не Австрии. Кардинал хотел лишь сдержать поползновения Австрии, а главную угрозу для него представляли испанцы на Рейне и в Северной Италии. Добрые отношения с Савойей и Венецией он установил еще до прихода к власти и продолжал с ними дружить. К коалиции должны были примкнуть и Соединенные провинции. Изгнанники Фридрих и Елизавета, породненные почти со всеми протестантскими правителями Европы, становились главным связующим звеном в альянсе Англии, Швеции, Дании, Голландии, Савойи, Венеции и Франции. Бетлену Габору предстояло напасть на Венгрию, и таким образом Габсбурги должны были подвергнуться одновременному удару с фланга, с севера и юга. Ришелье внес ясность в те призрачно-туманные схемы, которые годами выстраивали Фридрих и его советники.

Но все было не так просто. «Для достижения своих целей я призову все религии», — говорил король Англии[459]. Однако то, что мог без особого труда сделать Яков I, было не по силам Ришелье. Он заигрывал с протестантами Европы только для того, чтобы свернуть шею Габсбургам. С каким бы циничным безразличием ни относились к религии аристократы и дипломаты, кардинал должен был учитывать интересы богобоязненной французской буржуазии, и он не мог предпринять ничего неординарного из-за опасения подорвать стабильность монархии. К счастью для Ришелье, в тот же день, когда протестанты потерпели поражение под Штадтлоном, в Риме на трон святого Петра был избран кардинал Барберини. Урбан VIII, как теперь его называло христианство, был еще сравнительно молодым и энергичным человеком. Тонкий и сильный политик, он много лет служил папским легатом в Париже, держал в купели Людовика XIII и с той поры испытывал к нему особенную привязанность. Урбану предстояло властвовать в христианстве двадцать один год, столько же, сколько и Ришелье в политике. Без него кардиналу было бы гораздо сложнее, если вообще невозможно, проводить свою политическую линию. Урбан VIII, хотя и желал мира христианам, не мог не видеть угрозу, исходившую от династии Габсбургов. Он желал и мира в Европе. Но если его нарушат, то папа не стал бы порицать тех, кто воспротивится агрессии Габсбургов. Поэтому католики Франции могли спать спокойно, когда их налоги уходили на финансирование голландских и германских еретиков.

Проблема, и серьезная, заключалась в том, что сложное переплетение мирских и духовных интересов, лежавших в основе политики Габсбургов, несло в себе опасность для церкви. Несмотря на обращение Богемии в католичество, несмотря на разгром кальвинизма в Германии, в негативной позиции Ришелье и папы по отношению к Габсбургам была своя логика. Их опасения разделяли и капуцины. И крестовый поход Габсбургов, и оппозиция папы и Ришелье мотивировались не только лишь религиозными соображениями. Трагедия католической церкви состояла в том, что ни одна из сторон не могла одержать полную победу[460].

Угроза была нешуточная, и Фердинанду следовало бы подумать об упрочении своих позиций в Германии. Слабая испанская монархия, и это, безусловно, учитывали его противники, не могла ему помочь. Король Филипп IV, глава династии и хозяин рудников в Перу, по-прежнему был под пятой у непредсказуемого Оливареса. Фаворит уже пренебрег интересами Фердинанда, устраивая помолвку инфанты и английского принца, хотя и не довел начатое дело до конца. Во Фландрии эрцгерцогиня Изабелла, не получая достаточных финансовых вливаний от некомпетентного правительства в Мадриде, готовилась сокрушить сравнительно некрепкую оборону голландцев. Она была поглощена завоеванием Соединенных провинций, и ей не было дела до Фердинанда.

В Вене опасались, что вот-вот поднимутся восстания в мятежной Богемии и Моравии, доведенных до отчаяния конфискациями и надругательствами[461]. Тревоги были напрасны, но страх не проходил весь 1624 год. Летом курфюрста Бранденбурга посетил французский агент, и в Вене серьезно засомневались в его лояльности, тем более что он выдал сестру замуж за Бетлена Габора.

Курфюрст Саксонский пребывал в нерешительности. Он долго не мог примириться с возвышением Максимилиана Баварского, а когда все-таки признал нового курфюрста, это обстоятельство вряд ли могло утешить Фердинанда. В июле 1624 года курфюрст Майнца, председатель коллегии курфюрстов, встретился в Шлезингенес Иоганном Георгом, где в промежутках между охотой и кутежами показал ему только что отпечатанную подборку документов, относящихся к событиям в Богемии и обнаруженных в замке Гейдельберг. Максимилиан вряд ли мог сыскать лучшего компромата против Фридриха: документы вскрывали все тайные сговоры, связанные с восстанием в Богемии. Праведный Иоганн Георг был возмущен до глубины души. Курфюрст Майнцский убедил его в том, что за императором стоял король Испании, а за Фридрихом — принц Оранский и, возможно, король Франции: только лишь дружественный союз курфюрстов Баварии и Саксонии, добропорядочных князей, противостоящих чужеземному вмешательству, может обеспечить единство Германии. Иоганн Георг признал Максимилиана курфюрстом не в угоду Фердинанду, а для того, чтобы сформировать конституционную оппозицию императору[462].

Но действительно ли пришло время для сплочения германских князей против Габсбурга и Бурбона? Курфюрсты Саксонии и Майнца тщетно пытались удержать коллег от сближения с французами и голландцами. Георг Вильгельм Бранденбургский, поддавшись уговорам французов и шведов, отказался признать Максимилиана курфюрстом и подписал временный договор с Соединенными провинциями. Сам Максимилиан Баварский, на чью армию рассчитывали курфюрсты Саксонии и Майнца в реализации своих конституционных замыслов, последние полтора года вел себя очень странно. Он ненавидел испанскую монархию и доказал это тем, что не пустил агентов эрцгерцогини Изабеллы в рейнские районы, оккупированные его войсками под командованием Тилли[463]. Мало того, после битвы при Штадтлоне он запретил Тилли преследовать побитую армию, уходившую в Соединенные провинции[464]. Поддавшись влиянию капуцинов, Максимилиан даже попытался пойти на сближение с Францией. Один из его монахов, неофициальный посол, строил планы объединения Европы для крестового похода[465]; задумывалось и создание международной католической лиги в составе Франции, Венеции, Савойи и Баварии[466]. Идею завязать дружбу с Францией Максимилиану подсказала проблема Пфальца. Король Англии устраивал для сына брак во Франции, с тем чтобы способствовать восстановлению зятя на Рейне, и Ришелье не мог одну руку протягивать родственнику свергнутого государя, а другую — узурпатору. Но тщетно Максимилиан пытался разрешить дилемму, предложив в жены старшему сыну Фридриха свою племянницу[467]. Его план не получил поддержки, и Ришелье отверг союз с ним в пользу альянса с королем Англии.

Максимилиан запаниковал. По его информации, Англия, Дания, Савойя и Венеция готовились к войне, а Англия, Дания и Швеция подкупали князей Северной Германии. Эти приготовления угрожали и Габсбургам, и его неправедно приобретенным титулам. Дабы обезопасить себя, он должен побороть новых покровителей Фридриха, если даже для этого ему придется помогать Габсбургам. Весной 1624 года Максимилиан созвал в Аугсбурге собрание Католической лиги и настоял на усилении армии Тилли ввиду нависшей угрозы[468]. Это встревожило и Оливареса, и Ришелье. Последний запоздало предложил Максимилиану дружбу[469], а Оливарес польстил, назвав лигу единственным оплотом христианства и пообещав поддерживать «своего друга» в Рейнском Пфальце. Максимилиан склонялся к альянсу с Испанией, возможно, в целях самозащиты, а возможно, и для того, чтобы попугать французов. Предавая свой излюбленный конституционализм, он даже заявил, что «отдаст жизнь за Австрийский дом»[470].

Конституционалисты тщетно пытались остановить надвигавшуюся бурю. Саксония и Майнц предложили созвать рейхстаг или по крайней мере собрание курфюрстов для того, чтобы разрешить проблемы империи, прежде чем в нее хлынет солдатня из Дании, Франции и Англии[471]. Однако они мало что могли сделать без поддержки Максимилиана, его денег и престижа. Преднамеренно или нет, но Фердинанд лишил конституционалистов самого сильного заступника, отдав Максимилиану Баварскому курфюршество Фридриха.

Постепенно образовался единый альянс Ришелье против общего врага. 10 июня 1624 года в Компьене правительства Франции и Соединенных провинций подписали договор о дружбе. Главный соперник династии Габсбургов и ее непримиримый антагонист наконец вступили в союз. Спустя пять дней к нему присоединилась Англия. 9 июля пришли к согласию короли Швеции и Дании. 11 июля Франция, Савойя и Венеция договорились о совместной интервенции в Вальтеллину. 23 октября альянс с Соединенными провинциями заключил курфюрст Бранденбургский. 10 ноября Генриетта, сестра короля Франции, обручилась с принцем Уэльским.

Тем временем восстали протестанты Граубюндена и нанесли поражение брату Фердинанда эрцгерцогу Леопольду. Несмотря на тяжелые потери, они еще до Рождества захватили Тирано и заблокировали Вальтеллину. Весной 1625 года, когда началось таяние снегов, герцог Савойский во главе французских и местных войск спустился с гор, напал на Асти и окружил Геную, угрожая городу с крутых высот, которые превосходно удерживали его горцы.

Оборвалась важнейшая транспортная артерия. Вальтеллина закрылась, враждебные английские корабли держат под контролем малые моря, и король Испании не мог теперь посылать свое перуанское серебро во Фландрию и Австрию ни по суше, ни по морю. Казалось, что силовое состязание, истоки которого находились вне Германии, и заканчивалось за ее пределами. Фердинанд ошибался, связывая престиж своей династии с престижем империи. Спинола зря завоевывал Рейн, дипломатия Ришелье свела на нет победы Тилли от Белой Горы до Штадтлона.

Но война началась в Германии, и в Германии она должна закончиться. После семи лет противоборства страна, чьи политические проблемы были запутаны не меньше, чем в самой империи, оказалась в положении, которое не мог осмыслить даже Ришелье. Множество трудноразрешимых противоречий накопилось только в одних северных германских епископствах. Победа в Италии была эпохальной, но она не поставила пределы войне.


Глава пятая НА БАЛТИКЕ 1625-1628

Legitime certantibus corona[472].

Девиз Фердинанда II

1

Вальтеллина оккупирована. Разобщенные кланы империи Габсбургов во Фландрии и Австрии предоставлены сами себе. Армия Мансфельда высаживается на голландский берег, короли Северной Европы готовят десант на Балтике. Пришло время, когда имперская политика Фердинанда должна проявить мудрость. Из Испании серебро не поступает, благополучие императора теперь полностью зависит от лояльности подданных.

Зимой 1624/25 года Альбрехт фон Валленштейн приезжал в Вену и предлагал испанскому послу набрать армию для защиты интересов Испании в Италии[473]. После катастрофических событий в этой стране он поменял свое мнение, а после падения Вальтеллины сделал такое же предложение самому императору. За свой счет он наберет пятьдесят тысяч человек, постой и пропитание будут обеспечиваться оружием[474], императору придется платить только жалованье.

Фердинанд не посмел отказаться. Его согласие означало, что он дает в руки графу Валленштейну огромную силу, но в сложившейся ситуации Фердинанд не мог поступить по-другому. Максимилиан был его единственным союзником, при этом император, наверно, был бы рад разделить пополам свои обязательства, позволив кому-то еще выставить войско, а в это время Максимилиан, напуганный надвигающейся бурей, сам настоял на том, чтобы Фердинанд сформировал еще одну армию[475]. Весной 1625 года курфюрст Баварский видел собственное спасение только в силе оружия, и для него было не важно, кто им владеет.

Единственным серьезным соперником Валленштейна был губернатор Богемии Карл фон Лихтенштейн, выдвинувший против него обвинения в финансовой нечистоплотности[476]. Фердинанд не мог не принять их к рассмотрению. В феврале 1625 года в Вену вызвали Лихтенштейна, а в апреле — Валленштейна[477]. Фердинанд проявил осторожность, урезав армию Валленштейна с пятидесяти тысяч человек, которые могли позволить ему стать грозным и опасным оппонентом, до двадцати тысяч — вполне достаточно для того, чтобы справиться с кризисом, — и ограничил сферу деятельности генерала землями Габсбургов. В случае необходимости он пошлет Валленштейна куда-нибудь еще, но пока император назначил Максимилиана Баварского главнокомандующим всех военных операций[478].

Тем временем Спинола активизировался в Нижних странах, стремясь завершить голландскую войну, прежде чем потеря Вальтеллины отразится на снабжении войск. Пока у него все получалось, и стратегия изматывания противника себя оправдывала. Берген-оп-Зом не достался испанцам только из-за случайного вмешательства Мансфельда и Христиана Брауншвейгского в 1622 году, но соседнюю провинцию Юлих они захватили, и Рейн был в их руках. Две суровые зимы подорвали благосостояние голландских фермеров. Феноменальные морозы в январе и феврале 1624 года привели к прорыву дамб и разрушительным наводнениям, пронзительные ветры снесли соломенные крыши с хижин, толпы бездомных крестьян хлынули в города. Дисциплинированные войска Спинолы, пренебрегая непогодой, прорвали приграничную оборону, а голландские солдаты, давно не получавшие жалованья, голодные и замерзшие, подняли мятеж в Бреде. Казалось, что Соединенным провинциям ничего не оставалось, как просить мира[479]. Голландцы вовремя сплотились, чтобы дать отпор интервентам, но к весне 1625 года Спинола осадил Бреду, главную крепость на границе Брабанта, охранявшую дороги, ведущие в Утрехт и Амстердам.

В это время в Гааге скончался Мориц Оранский. Перед смертью он позвал младшего единокровного брата Фридриха Генриха, который должен был наследовать ему и как статхаудер пяти провинций, и как командующий армией. Голландцам этот младший сын Вильгельма Молчаливого был практически неизвестен. После переворота 1619 года он жил в уединении, симпатизировал потерпевшим поражение и меньше всего хотел создавать партию, враждебную старшему брату, которого искренне любил. Ему было за сорок, но по стандартам того времени он был уже стар для того, чтобы возглавить правительство, хотя все еще и не женат.

В последние дни жизни Морица больше всего тревожила судьба голландцев и его династии. Умирая, он наставлял брата отстоять Бреду и найти жену. Что касается второго наказа, то Фридрих Генрих был готов с удовольствием его исполнить. Уже некоторое время он был влюблен в пышногрудую молодую фрейлину королевы Богемии. Бесприданницу, по описанию венецианского посла, несравненной красоты[480] Амалию фон Зольмс умирающий Мориц принял радушно как продолжательницу рода. Она происходила из германского аристократического дома, преданного свергнутому Фридриху, и должна была свести мужа с тем рейнским альянсом, который только и мог сокрушить испанцев на Рейне. Их торжественно обвенчали в Гааге в начале апреля, Мориц вскоре умер, и новобрачный сразу же отправился во главе армии к Бреде[481].

Но силы были слишком неравны, чтобы голландцы могли одолеть Спинолу. Фридрих Генрих тщетно надеялся на то, что Мансфельд пришлет английские войска: Яков I хотел использовать их в Северной Германии[482], а они сами, вернее, то, что от них осталось, после безденежной и голодной зимы дружно дезертировали к испанцам[483]. Потерпев поражение скорее от голода, а не от противника, гарнизон Бреды, продержавшись более шести месяцев, 5 июня 1625 года сдался, приняв почетные условия капитуляции. Спинола, растрогавшись, обнял голландского командира перед всей армией[484].

Династия Габсбургов теперь могла противопоставить французам Валленштейна, компенсировав потерю Вальтеллины взятием Бреды. Оставалась угроза северной коалиции, но и здесь у династии появился вариант выхода из затруднительного положения. Потенциальный альянс Швеции, Дании, Англии и Соединенных провинций проигнорировал очень серьезную и самовольную державу — Ганзейский союз торговых городов. Сначала в феврале 1625 года Оливарес намекнул австрийскому послу в Мадриде[485], а затем в апреле испанский посол в Вене подал императору идею вовлечь Ганзейский союз в альянс с династией Габсбургов, предложив лиге флот для зашиты от соперников и торговые преференции в испанских Индиях. Иными словами, испанцы при помощи взяток решили превратить Любек, Штральзунд, Гамбург и Бремен в военно-морские базы на Балтике[486].

Если же города заартачатся, то демонстрацией имперской силы надо убедить их согласиться с предложением, и с этой целью в июне военные полномочия Валленштейна были распространены на всю империю[487]. Он уже сделал все, что нужно, его армия в полной готовности стояла на границе Богемии и по команде быстро вошла в Германию, направившись к северу на соединение с Тилли. Ему недавно присвоили титул пфальцграфа империи, дающий право жаловать дворянство по своему усмотрению. Летом он сам присвоил себе титул герцога Фридландского[488].

С появлением новой императорской армии и потерей Бреды Вальтеллина для французов стала обузой; у правительства Ришелье не было достаточных средств для того, чтобы оккупировать ее до бесконечности, не было уверенности и во внутренней стабильности во Франции. Дворцовые интриги и мятежники могли в любой момент опрокинуть его планы, а на севере начал разваливаться задуманный им альянс.

И король Дании, и король Швеции в равной мере горели желанием вторгнуться в Германию, они засыпали Париж и Лондон планами военной кампании[489], но каждый хотел, чтобы другой действовал под его началом. Франция отдавала предпочтение шведскому королю, правительство Англии колебалось, сначала поддержало шведский план, а потом вдруг переориентировалось на Данию и бестактно попросило Густава Адольфа уступить Кристиану IV пальму первенства[490]. Густав Адольф возмутился, и его негодование было вполне обоснованным. Швед не доверял Кристиану Датскому, опасаясь, что если он не будет держать под своим полным контролем военные операции, то его армия и деньги будут использованы в других целях[491]. Фактически он выдвинул французам и англичанам ультиматум. Его перемирие со своим давним врагом — польским королем истекало через несколько недель: либо ему дают все бразды правления, либо он возобновляет войну с Польшей и предоставляет Германии самой решать свои проблемы. Английское и французское правительства никак не отреагировали на его угрозу, и 11 июня 1625 года Густав Адольф пошел войной на Сигизмунда, короля польского, повернувшись спиной к Германии[492].

Из всей внушительной когорты союзников лишь один король Дании летом 1625 года выступил в поход на защиту протестантов Германии.

2

Кристиан IV был человеком достойным. Ему не повезло лишь в том, что он правил одновременно с королем Швеции, из-за блистательности которого ему и отвели столь незначительное место в истории Европы. Ко времени вторжения в Германию ему исполнилось сорок восемь лет и тридцать семь лет он находился на троне. Это был широкоплечий, крепкого телосложения мужчина с красноватым лицом и светло-каштановыми волосами, слегка поседевшими. Он не чурался физических усилий, много пил и был очень плодовит. Моногамия вовсе не устраивала его бурную натуру, и его внебрачные дети создавали проблемы для Дании и темы для шуток в Европе. Тем не менее это был человек большого ума, одаренный многими талантами, которые он с толком применял на практике: вел, например, ученую переписку на латыни с таким энциклопедистом, как Яков I, король Англии[493]. Способный лингвист, Кристиан был и превосходным собеседником. Король поощрял искусства и науки, чем могли похвастаться немногие из его предшественников, и в пышном декоре дворцов в Кронберге и Копенгагене, в их богатом и обильном убранстве, в пухлых розовых херувимах отражалась его пылкая и деятельная индивидуальность. «Трудно поверить в то, что он родился в холодном климате», — сказал о нем один итальянец[494].

Кристиан был хорошим королем, защищал народ от непомерной алчности дворянства, развивал торговлю дома и за морями. Если он в чем-то и не преуспел, то лишь потому, что ему приходилось постоянно иметь дело с эгоистичной и безответственной аристократией у себя в стране и трансцендентальной гениальностью Густава Адольфа за рубежом. Все невзгоды и трудности он должен был брать на себя, его интеллектуальные и физические силы всегда были напряжены до предела, рядом с ним не было людей, на которых он мог бы переложить хотя бы часть своих дел и обязательств. Хорошие манеры, дипломатичность, безрассудная смелость, грубый юмор и суровый нрав — все было подчинено политике. Сопоставляя его неудачи с успехами короля Швеции, нельзя забывать о том, что у Густава Адольфа, помимо талантов, были и помощники. Кристиан со времени совершеннолетия идо конца дней своих был вынужден сражаться в одиночку.

Наполовину немец, он превосходно говорил и писал на этом языке, и в Германии у него были свои интересы. Он был герцогом Гольштейнским, его сына только что избрали на вакантное место епископа Фердена, для него же Кристиан заявил права на Оснабркж и Хальберштадт. Владея этими территориями и Гольштейном, Кристиан мог оказывать давление на колеблющихся нейтралов. Однако он и его союзники недооценили сложность политической неразберихи в Германии. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга не меньше, чем Кристиан и император, желали добра своим сыновьям, и они тоже претендовали на Оснабрюк и Хальберштадт. Они не хотели, чтобы эти епископства у их сыновей перехватили габсбургский принц или король Дании. И оба князя подтвердили свою неизменную лояльность императору.

Тем временем несчастные правители Нижнесаксонского округа продолжали пребывать в нерешительности. Они не желали отказываться от нейтралитета, но им было трудно его сохранять в условиях, когда на южной границе стояли лагерем войска Тилли, а с севера надвигался датский король. В запугивании больше преуспел Кристиан. В мае 1625 года сословия избрали его президентом округа, а затем с неохотой приняли решение призвать население к оружию[495]. На практике это означало лишь то, что Кристиан мог набирать рекрутов в пределах их территории.

Формального объявления войны между королем и императором не было, и Тилли запросил у Кристиана разъяснений относительно своих намерений. В ответ он получил примирительное письмо, объясняющее, что Кристиан как президент Нижнесаксонского округа счел необходимым предпринять меры для усиления обороны[496]. Потом всю осень и зиму шел любезный обмен посланиями между Фердинандом и сословиями округа: император пытался оторвать их все или по отдельности от Кристиана. Цепляясь за нейтралитет, они вначале соблазнились предложением о религиозных гарантиях для северных германских епископств, а затем отвергли его, когда Фердинанд сделал исключение для Магдебурга. Они быстро оказались в том же малоудобном положении, в котором побывали все нейтральные государства Германии, — в состоянии войны и с той и с другой противоборствующими сторонами[497].

На самой войне ничего особенного не происходило. С Кристианом, продвигавшимся по Везеру, у Хамельна случился неприятный инцидент. Однажды вечером, когда он объезжал войска, лошадь сбросила его, и он пролетел восемьдесят футов с крепостного вала и чудом остался жив. Слухи о его гибели[498] побудили Тилли пойти навстречу датчанам, но после уточнения информации о происшествии и наличии провианта он вернулся обратно[499]. Даже подход Валленштейна с армией в тридцать тысяч человек[500] не уменьшил, а приумножил трудности Тилли: теперь ему надо было кормить две армии на землях, уже изрядно опустошенных его войсками[501].

Холодная весна перешла в мерзкое лето. В июне выпал снег, и намокшие зерновые гнили на полях. По всей Европе свирепствовала чума, губя не только человеческую, но и политическую и экономическую жизнь. Все лето она буйствовала в Австрии и Штирии, в Мекленбурге и Пруссии, в Вюрцбурге, на обеих сторонах Рейна, от Вюртемберга до Ахена, только в Праге умерло шестнадцать тысяч человек[502]. В октябре у Тилли из восемнадцати тысяч солдат болели восемь тысяч; все они были плохо одеты и не имели нормальных условий для зимнего постоя[503].

Положение Валленштейна было получше. Знамена императорского войска устрашали больше, чем штандарты армии лиги, и Тилли с изумлением узнавал, что те же самые города, отказывавшиеся приютить его солдат, открывали ворота Валленштейну[504]. Имперский генерал занимал лучшие квартиры, располагался в епископствах Магдебург и Хальберштадт[505], а голодная, готовая взбунтоваться или дезертировать армия Тилли с трудом устроилась в маленькой и небогатой епархии Хильдесхайм[506]. Поиски пропитания перерастали в драки за обладание награбленным добром и женщинами, и порочность человеческая, обычно скрытая в мирных условиях, принимала самые отвратительные формы. Тщетно города и деревни просили защитить их, заверяя в своей лояльности, — генерал давал обещания, но не мог их выполнить.

Проявляя бессмысленную жестокость, солдатня сжигала деревни и убивала скот, который не могла увести. В жажде наживы наемники раскапывали могилы в поисках сокрытых сокровищ, прочесывали леса, где укрывались лишенные крова крестьяне, убивали на месте тех, кого находили, забирая узлы с домашним скарбом и сбережениями. Они крушили и грабили церкви, а когда один пастор, оказавшийся храбрее других, не пустил их в храм, они отрубили ему руки и ноги, оставив истекать кровью на алтаре — как жертву, принесенную его протестантскому богу. Они не щадили и единоверцев: в монастыре Амелунгсборн разбили орган, унесли ризы и потиры, обчистили могилы монахинь[507].

У Валленштейна солдаты разбойничали меньше, чем воинство Тилли. Они размещались и питались гораздо лучше. Он облагал бюргеров более высокими поборами, но и следил за тем, чтобы солдаты были всем довольны, снижая тем самым интерес к разбою и грабежам[508]. Огромные контрибуции, которые он получал на оккупированных землях, позволяли ему пунктуально выплачивать жалованье и даже заменять и совершенствовать артиллерию[509]. На случай чрезвычайных обстоятельств граф оборудовал в Богемии собственные зернохранилища[510].

Все лето и осень 1625 года король Дании пытался скрепить альянс своих союзников. В декабре он подписал договор с Англией и Соединенными провинциями[511] в надежде на то, что эти богатые государства дадут ему и войска, и деньги. Напрасные ожидания: деньги принадлежали отдельным индивидуумам, а не правительствам. Голландский сейм выделил ему средств меньше, чем он рассчитывал получить, английский парламент вообще ничего не дал. Они уже снабдили деньгами Мансфельда в 1624 году, Христиана Брауншвейгского — в 1625-м и теперь решили, что достаточно послать датскому королю небольшое войско из насильно завербованных рекрутов под началом полковника Моргана[512].

Последний удар на Кристиана обрушился, когда в поддержке отказала Франция. Ришелье был тем Атлантом, который держал весь конгломерат союзников. Весной 1626 года во Франции разразилось восстание гугенотов, и ему пришлось отозвать войска из Вальтеллины для ликвидации более опасной угрозы дома. Принц Оранский решил было послать к крепости гугенотов Ла-Рошель небольшой флот, но голландские моряки не согласились идти против единоверцев-протестантов, неумышленно способствуя краху протестантов в Германии. Подписав 26 марта 1626 года Монзонский мир, Ришелье покинул Вальтеллину, и проход снова открылся для испанцев. Живительная кровь вновь потекла по артериям империи Габсбургов.

Защитниками протестантов и германских свобод оставались Кристиан Датский, Христиан Брауншвейгский и Эрнст фон Мансфельд. Король Дании располагал более многочисленной армией и, естественно, должен был возглавить войну. Однако Мансфельд, пополнив армию новыми рекрутами, считал себя лидером, лучше понимавшим общую стратегическую ситуацию. Христиан Брауншвейгский, командовавший войсками, набранными из крестьян тех земель, по которым он проходил, и вооруженными примитивными дубинами, окованными железом[513], не возражал против того, чтобы действовать под началом датского короля, но не желал подчиняться Мансфельду[514]. Поэтому наметилось три самостоятельные операции, поскольку общее наступление привело бы к ненужным спорам, а раздельное наступление, кроме того, разобщило бы и силы противника. Мансфельд должен был вторгнуться в епископство Магдебург — оплот Валленштейна, отвлечь на себя огонь его артиллерии, по возможности обойти его и двигаться в Силезию на соединение с Бетленом Габором. Христиану Брауншвейгскому предстояло обогнуть аванпосты Тилли, направиться в Гессен, побудить ландграфа Морица подняться на защиту дела протестантов и обрушиться на Тилли с тыла, в то время как Кристиан Датский, продвигаясь по Везеру, нанесет по нему мощный фронтальный удар.

Операция Христиана Брауншвейгского провалилась полностью. Двадцативосьмилетний герцог, измотанный, измученный болезнью и лишившийся доброй репутации и состояний, все-таки провел свое неопытное крестьянское войско через границу Гессена лишь для того, чтобы узнать о том, что ландграфу, оставшемуся без армии, без средств, приговоренному к потере владений и боявшемуся, как бы приговор императора не вступил в силу, нет никакого дела до проектов короля Дании. Подавленный и отчаявшийся, он отошел обратно в Вольфенбюттель, где и скончался 16 июня 1626 года. Все его внутренние органы были изъедены огромным червем; как зафиксировав католики, его постигла смерть Ирода.

Не особенно преуспел и Мансфельд. Валленштейн, предупрежденный о его походе, направился с большим контингентом войск к Дессау на Эльбе, где, как он рассчитал, должна переправляться протестантская армия и где 25 апреля 1626 года действительно появился Мансфельд с войском в двенадцать тысяч человек. Для обоих генералов многое было поставлено на карту в этот день. Мансфельд, профессиональный вояка, чье невезение стало притчей во языцех в Европе, надеялся успешно преодолеть Эльбу и восстановить свою поблекшую репутацию. Валленштейн, новичок в ратном деле и командовании наемниками, должен был еще завоевать известность. В прошлом году он промедлил в марше на север и прибыл на место слишком поздно для того, чтобы проявить себя: с тех пор о нем говорили как о пустомеле, не стоящем благосклонности императора, никчемном солдате и ненадежном подданном. Кое-кто даже хотел отстранить его от командования войском, которое он набрал, и поставить на его место опытного итальянского профессионала Коллальто. И в его же армии находились офицеры, доносившие в Вену в собственной интерпретации случайно оброненные им замечания, — например полковник из Лотарингии Альдрингер[515]. Схватка у моста Дессау была для Валленштейна битвой двойного назначения: и за Эльбу, и за свою репутацию[516].

Мансфельд совершил роковую ошибку, недооценив противника: он не осознавал, что недостаток опыта у Валленштейна с лихвой восполнялся его основательностью. Располагая самой мошной артиллерией за всю войну и расставив солдат так, чтобы скрыть их реальную численность, Валленштейн устроил Мансфельду возле моста Дессау настоящую бойню. Полагаясь на опытность своих солдат и рассчитывая смять противника массированными атаками, Мансфельд не ожидал такого отпора и вынужден был к ночи отойти, положив под пушечным огнем Валленштейна треть своей армии.

«Господь помог мне разбить наголову Мансфельда», — написал Валленштейн императору[517]. Потом он отругал Альдрингера за кляузные письма в Вену, назвав его на прощание «чернильным пакостником»[518]. Эти слова, брошенные в порыве гнева человеку, который сам всего достиг и был секретарем, прежде чем стать офицером[519], задели за живое Альдрингера, и он припомнит их, когда Валленштейн напрочь забудет об инциденте.

Изолированный от Кристиана Датского, на другом берегу Эльбы, злой и больной, Мансфельд решил идти на северо-восток, в нейтральный и беззащитный Бранденбург, восполняя потери рекрутами и ожидая вестей от Бетлена Габора. Восстановив силы, он планировал направиться по Одеру в Силезию.

Триумфы на севере не только подняли престиж Валленштейна. Они поощрили Брюссель на то, чтобы дать ход идее, которая давно уже витала в воздухе. Умные головы задумали создать военно-морскую базу для испанского флота, с тем чтобы ударить по Голландии с двух сторон. 1 июля фламандский посол встретился в Дудерштадте с обоими генералами и предложил им финансовую и военную помощь Испании, если они захватят Любек. Тилли и Валленштейн лишь пожали плечами. Предприятие крайне рискованное, ответили они, и были совершенно правы с учетом ситуации, которая сложилась тогда в Северной Германии. Посланник вернулся домой ни с чем[520], но Валленштейн не забыл эту встречу и она впоследствии принесла свои плоды.

Тем временем начали поступать тревожные сообщения о передвижениях Мансфельда. К концу июля он набрал достаточно рекрутов, перешел границу Силезии и двигался на юг навстречу Бетлену Габору. В начале августа Валленштейн, оставив Тилли разбираться с королем Дании, отправился преследовать Мансфельда. Разобщение сил противника дало датскому королю шанс, которого он ждал все лето. Покинув базу в герцогстве Брауншвейг, он двинулся на юг, к Тюрингии, намереваясь пробиться между разделенными вражескими армиями в незащищенный центр Южной Германии.

Узнав о походе датского короля. Тилли послал гонцов к Валленштейну и, получив от него подкрепление численностью восемь тысяч человек, пошел навстречу Кристиану. Король Дании развернулся и поспешил обратно на свою базу в Брауншвейг. 24, 25 и 26 августа арьергард его армии удерживал дорогу, отбивая атаки наседавших войск Тилли и неся потери, правда, пока незначительные. Однако 27 августа он понял, что ему не удастся без решающего боя преодолеть остававшиеся до Вольфенбюттеля двадцать миль, и решил встретить противника у небольшой деревни Луттер на другой стороне дороги. Некоторое преимущество ему давали леса и неровности местности. Он расставил свои двадцать пушек так, чтобы можно было обстреливать дорогу, и спрятал мушкетеров за деревьями и кустами, откуда они могли видеть наступавших солдат Тилли. У него было больше конницы на несколько сот всадников, но он значительно уступал Тилли в численности пехоты, и она бежала при первом же натиске католиков. Кавалерия действовала смелее, и сам король, проявляя больше безрассудной храбрости, а не благоразумия, трижды пытался повести людей в атаку, пока не лишился артиллерии и не понял, что сражение проиграно. Кавалерия какое-то время держалась у замка, но, когда поле битвы покинула основная часть армии вместе с королем, к ночи сдалась. По некоторым оценкам, Кристиан потерял две тысячи пятьсот человек пленными и шесть тысяч — убитыми. Даже с учетом статистических погрешностей и преувеличений он оставил у деревни Луттер больше половины армии и всю артиллерию, а сам чудом избежал гибели или пленения. Король попал в окружение, лошадь под ним пала, и его спас ценой своей жизни один из офицеров[521].

Теперь бессмысленно было и удерживать район вокруг Вольфенбюттеля. Местные правители переходили в стан Тилли[522], все переменчивые друзья покинули Кристиана, с ним остались только сын и два герцога Мекленбурга. Ему пришлось отступить на север, к побережью, и устроиться на зимние квартиры в Штаде, среди равнин к юго-западу от эстуария Эльбы.

Христиан Брауншвейгский мертв. Кристиан Датский разгромлен при Луттере. От армии Мансфельда в Силезии нет никакой пользы, генерал перессорился со своим заместителем, и их совместные действия стали невозможными. Бетлен Габор, внезапно постарев и почувствовав себя уставшим, начал переговоры о мире с императором. Мансфельд, брошенный союзниками и разругавшийся с соратниками, ушел из Силезии с группой ближайших сторонников и всю осень 1626 года пробирался на юго-запад к побережью Далмации. Куда он стремился, что задумал в своем последнем походе? Об этом никто не знал и не знает до сих пор. Некоторые считали, что он шел за помощью к венецианцам, другие — к туркам. Верно, разрозненные турецкие отряды присоединялись к нему, но с одной лишь целью — пограбить. Последние его дни окружены тайнами и легендами. Точно известно одно — где-то на пути к далматскому побережью в горах над Сараево он отдал Богу душу, предоставив своим осиротевшим соратникам самим решать: помирать с голоду или сдаваться в плен[523]. По одним слухам, скорее всего неверным, его отравили турки. По другим — в своей последней борьбе за жизнь он подозвал двух товарищей и, положив тяжелые руки на их плечи, поднялся на ноги, чтобы, как подобает воину и дворянину[524], умереть стоя. Финальный, отважный, но зряшный поступок в отважной, но зряшной жизни.

3

В 1625—1626 годах Европа видела и взлет и падение протестантского движения против династии Габсбургов. В это же время на их наследственных землях происходили и другие, не менее значительные и трагические события. Крестьяне Верхней Австрии, задавленные поборами в уплату императорских долгов, уже пять лет терпели правление Максимилиана Баварского, самого беспощадного из всех сюзеренов. Он лично осуществлял надзор за исполнением религиозных эдиктов императора. Под угрозой расправы вплоть до смертной казни из провинции были изгнаны все протестантские священники и школьные учителя, запрещалось обучать детей и посещать протестантские церкви по ту сторону границы. Государственными чиновниками могли стать только католики, всем вменялось в обязанность посещать католические церкви и поститься. На время службы закрывались магазины и рынки. Все, что принадлежало католической церкви, требовалось вернуть. Воспрещалось пользоваться протестантскими книгами. Даже старшему поколению дворян, претендовавшему на особое к себе отношение, разрешалось лишь называть себя протестантами, но не позволялось ни исповедовать свою веру, ни воспитывать в ней детей[525].

Экономическая и моральная угнетенность крестьянства, вызванная войной, усугублялась сломом прежней системы управления и исчезновением того повседневного доброго влияния, которое оказывали пасторы и учителя на тяжелую и унылую жизнь людей. Католическая церковь не могла достаточно быстро заменить пасторов, а если это и происходило, то новый человек не сразу входил в дело или вообще отказывался от места из-за подозрительного и предубежденного отношения прихожан к вере, ассоциировавшейся с политическим подавлением. В результате систематического притеснения протестантского дворянства исчез класс, служивший буфером между правительством и народом, и крестьянство лишилось своего естественного заступника[526].

Герберсдорф, наместник Максимилиана в Верхней Австрии, не был ни в достаточной мере жесток, чтобы растоптать оппозицию, ни в достаточной мере либерален, чтобы ее умиротворить. В глазах австрийского крестьянства он был чужеземцем, орудием антинародного режима и вызывал к себе лютую ненависть[527]. Весной 1625 года наместник все-таки подавил неудачный бунт, а в октябре издал чрезвычайно жесткий эдикт против протестантов. Всю зиму крестьяне терпели, но весной 1626 года их терпение кончилось. 17 мая в Хайбахе произошло столкновение между императорскими солдатами, присланными для принуждения к исполнению эдикта, и местными жителями[528]. Для наместника стало полной неожиданностью, когда крестьянская армия, шестнадцать тысяч человек, устремилась к Линцу, столице провинции и месту пребывания властей. Они несли черные знамена, на которых были изображены черепа и начертаны слова «Так тому и быть». Крестьяне знали, что их вождям скорее всего грозит смерть, и мрачно распевали[529]:

В мечах наша жизнь, наша вера,

Боже, дай нам силы Твоей.

Они пели с какой-то мистической воодушевленностью и несли манифест, обращенный ко всем жителям округи и названный «В нашем христианском лагере»[530].

Возглавлял восстание мелкий фермер Стефан Фадингер. Крестьяне нападали на гарнизоны и артиллерийские батареи, захватив тридцать пушек и облагая каждую деревню, через которую шли, данью, требуя выставить одного человека от каждого дома. Под Вельсом наместник потерпел поражение, отступив в Линц, где 24 июня мятежники заперли его, настаивая на выдаче под угрозой разрушить весь город[531]. К счастью для Гербесдорфа, у него оказался достаточно надежный гарнизон.

На подавление восстания войска отправили и Фердинанд и Максимилиан. После гибели Фадингера, убитого шальным выстрелом, оно на какое-то время затихло, но императорская солдатня продолжала мстить крестьянам с такой свирепостью, что они в августе[532] вновь взбунтовались и осадили Линц. Крестьяне перекрыли железными цепями фарватер Дуная, чтобы оградить себя от нападения с реки, и хотя имперские войска 30 августа сняли осаду Линца, мятежники снова нанесли им поражение во втором сражении у Вельса 10 октября.

Наконец 8 ноября 1626 года прибыли новые подкрепления под командованием зятя Герберсдорфа графа Готфрида Генриха Паппенгейма, прошедшего военную выучку на службе у испанцев. Крестьяне имели численное превосходство, знали местность, у них была артиллерия, и к ним дружественно относилось население, среди которого и ради которого они сражались. Но им противостояли отборные баварские войска и командующий, в чьих способностях никто не сомневался. Исход был предсказуем. Искусно маневрируя, Паппенгейм отбросил крестьян от Вельса на запад и рассеял их у Вольфзегга на открытой холмистой местности на краю района, родины большинства мятежников. Численность повстанцев резко сократилась из-за дезертирства. Кавалерия Паппенгейма отсекла их от родных мест и погнала на юг по реке Траун в узкие теснины Хёлленгебирге. Под Гмунденом Паппенгейм окружил крестьян, нанес им сокрушительное поражение и окончательно добил остатки повстанческой армии у Фоклабрюка и Вольфзегга[533].

В ознаменование победы граф Паппенгейм преподнес в дар церкви Гмундена позолоченную статую святого Георга[534], а в Линце весной были казнены двадцать вожаков восстания. Крестьяне не ошиблись в своих предсказаниях, поместив на знаменах изображения черепов.

4

На северном побережье во мраке, сырости и холоде[535] наступал новый, 1627 год и десятый год войны. За пределами Германии Вальтеллина теперь была открыта для испанцев, а во Франции разрасталось восстание гугенотов. Фаворит Бекингем, правивший Англией, сделал большую глупость, объявив войну Франции и послав флот на помощь повстанцам в крепости Ла-Рошель, а Ришелье ради спасения монархии отвернулся от союзников и стал домогаться дружбы с Испанией.

В Германии Тилли удерживал епископство Хильдесхайм, войска Валленштейна стояли в Магдебурге, Хальберштадте, Бранденбурге и занимали отдельные районы Богемии. Рейнланд был оккупирован испанцами и баварцами; Австрия, Богемия и Венгрия содержали у себя контингенты императорской армии. Наемники Мансфельда расквартировались в Силезии и Моравии, а солдаты Кристиана располагались на равнинах западнее Эльбы. По всей Западной Германии был неурожай[536], голод поразил Франконию, Вюртемберг и долину Рейна[537]. Чума бушевала в Страсбурге, вокруг Штендаля и Котбуса в Бранденбурге, в Силезии, Загане, Гольдберге, Нассау, Сааре и Вюртемберге[538]. Эпидемию остановить было практически невозможно. Вместе со знаменами армии несли и тиф, оспу, сифилис. Обозы проезжали по трупам павшего скота и лошадей, распространяя заразу по деревням и фермам.

Насилие, бедствия стали обыденными. «13 мая 1626 года застрелили Катерину, мою бедную служанку», — пометил в дневнике пастор в Бранденбурге[539]. Малейшее неповиновение наказывалось зверской расправой. Жители Вейсскирхена в Моравии дорого заплатили за отказ приютить людей Мансфельда. «Мы убивали всех подряд, мужчин, женщин, детей, — писал потом английский наемник. — Бойня длилась два часа, и два дня мы грабили»[540].

Со всех концов к императору шли жалобщики. В феврале в Вену явилась депутация из Силезии, добропорядочные бюргеры, не слишком обремененные заботами и находившие время для того, чтобы в интервалах между делами осматривать достопримечательности и напиваться. Силезия пострадала меньше, чем Моравия или Богемия. На пути в Вену силезские эмиссары видели гораздо более страшные свидетельства надругательств, чем те, на которые они приехали жаловаться[541]. В Глаце были полностью разрушены предместья; за Миттельвальде на чешской границе крестьяне оставили поля незасеянными, им надоело выращивать урожаи, которые потом либо уничтожались, либо отбирались[542].

Еще тяжелее пришлось жителям Бранденбурга. Валленштейн разместил войска в Кроссене на Одере, а также в Штендале и Гарделегене в бассейне Эльбы, где он мог бы помешать соединению датчан с остатками армии Мансфельда в северной Силезии[543]. Здесь его квартирмейстеры требовали от жителей не только еду и питье, но и одежду с обувью. Обязательства провинции составили шестьдесят шесть тысяч гульденов, и когда местные власти не смогли их выполнить, солдаты схватили уполномоченных и держали их как заложников. В отличие от ветеранов Тилли рекруты Валленштейна были детьми из крестьянских семей, малоопытными, неуправляемыми и болезненными юнцами. В Гарделегене они хоронили умерших в один день по двадцать человек в общей яме[544]. «Есть ли Бог на небесах или Он забыл о нас! — взывали бранденбуржцы к своему курфюрсту, благоразумно укрывшемуся в Пруссии. — Мы, как овцы, брошены на произвол судьбы… Долго ли нам смотреть на то, как на наших глазах сжигают наши дома и хижины?»[545]

Ответа можно было и не ждать. Несчастное посольство Георга Вильгельма в Вене ничего не добилось. Фердинанд лично принял посла и проявил необычайную любезность — приподнимал шляпу при каждом упоминании имени курфюрста, — но, сославшись на неизбежные «неудобства», которые приносит война, рекомендовал обратиться к Эггенбергу. Тот также принял посла не менее любезно, хотя и пребывал по случаю болезни в постели. Не имея шляпы, он приветствовал посла приподниманием ночного колпака и повторил в расширенном варианте слова императора. Из других источников посол узнал, что в Моравии Валленштейн вел себя еще отвратительнее, и, как заметил его информатор, нет никаких оснований надеяться на то, что император защитит людей в другой провинции, если он неспособен сделать это в собственных землях[546].

Назойливость посла все же вынудила правительство императора подготовить меморандум Валленштейну с указанием на то, что он расквартировался в Бранденбурге без императорского позволения. В последнюю минуту текст поправили, написав «без ведома императора», из чего посол заключил, что правительство Фердинанда тоже боится генерала[547].

Курфюрст сам решил воздействовать на Валленштейна. Он направил генералу два письма, но не удостоился даже ответом. Позже он узнал, что оскорбил военачальника, назвав его «досточтимый друг», а не «досточтимый господин и друг», как это делал более разумный курфюрст Саксонский[548]. Невезучая депутация из Галле на своем горьком опыте убедилась, что к Валленштейну надо относиться более чем уважительно. Он заковал ходоков в цепи и предупредил, что впредь всех жалобщиков будет расстреливать на месте[549].

Германия еще не была разорена, но если не остановить распространение войны, то неминуемо наступит и ее черед. Казалось, что после поражения Кристиана Датского и примирения Франции с Испанией противоборство должно было прекратиться, и зимой кое-кто пророчествовал, что армия Валленштейна будет частично распушена, а его самого уберут[550]. Из всех протестантских князей в оппозиции императору оставались только герцоги Мекленбурга, протестантский администратор Магдебурга и изгнанник Фридрих. Остальные либо относились ко всему с полной отрешенностью, либо с оружием в руках встали на сторону императора. Магдебург, к примеру, демонстративно дистанцировался от своего мятежного правителя[551]. Казалось, ничто не могло помешать установлению мира. Тем не менее с наступлением нового, 1627 года Валленштейн довел численность армии до ста сорока тысяч человек[552] и начал отправлять офицеров с заданиями во все края, вплоть до Рейнланда, вызвав массу жалоб императору со стороны духовных курфюрстов[553].

Эмиссару из Бранденбурга подумалось, что император боится генерала, но у Фердинанда имелись более серьезные причины для беспокойства. Валленштейн не забыл балтийский план испанцев и приготовился его реализовать. Для этого он, предварительно оккупировав Бранденбургскую марку[554], намеревался весной пойти на Мекленбург и Гольштейн. Похоже, генерал все решал сам. При дворе его невзлюбили за то, что он на зиму занял войсками часть имперских земель, а испанцы еще с лета утратили к нему интерес. Со времени битвы при Дессау император задолжал Валленштейну полмиллиона гульденов[555] на содержание армии, и с каждым месяцем долг возрастал. Нетрудно было понять, что правительство Фердинанда оказалось в опасной зависимости от генерала. Испанцы резонно полагали, что балтийский замысел может быть исполнен армией Валленштейна и без него. Однако Валленштейн обрел слишком большую силу, чтобы его можно было игнорировать. При первой же жалобе в Вену он пригрозил подать в отставку, и правительству пришлось бы тогда взять на себя содержание его армии, на что у властей, конечно, не имелось средств. Чуть позже генерал встретился с Эггенбергом в Брюке на реке Лейте и обсуждал некие дела.

О чем они говорили, остается загадкой. Свидетельства малоубедительны, и ни один биограф Валленштейна не в состоянии непредвзято описать встречу, хотя именно она дала повод для различных интерпретаций его карьеры. Некоторые германские историки считают[556], что Валленштейн обсуждал лишь организационные дела, а сообщение о том, будто он излагал план выхода на Балтику и дальнейшего распространения могущества Габсбургов, было состряпано для того, чтобы ввести в заблуждение Максимилиана Баварского. Тем не менее так оно, видимо, и было: балтийский план существовал, вскоре после встречи в Брюке весь сбор податей в Богемии ушел в армию Валленштейна, а сам генерал получил суверенные права на свои огромные владения[557]. Максимилиан Баварский узнал о существовании балтийского плана и участии в нем Валленштейна, возможно, в несколько искаженном виде[558].

Фердинанд в некотором роде заразился победой при Луттере и поражением короля Дании. Он совершенно верно считал Кристиана самым могущественным из северных монархов. Если так легко разбить датского короля, то вряд ли представят более серьезную угрозу владыки Швеции и Англии, а в самой Германии нет больше князей, которые могли бы в одиночку противостоять имперской армии[559]. Победа при Луттере вовсе не настроила Фердинанда на мир, а, напротив, побудила к продолжению войны. С помощью армии Валленштейна он распространит свою власть на северные епископства и станет хозяином Балтийского моря.

Подошло время и Максимилиану Баварскому вернуться в германскую политику и попытаться восстановить мир, пока Фердинанд не дал волю своим амбициям. В январе 1627 года он созвал в Вюрцбурге собрание Католической лиги и пригрозил ради сохранения мира и прав князей лишить Фердинанда поддержки, если император не умерит пыл Валленштейна. Опасения членов лиги по поводу последствий агрессии Фердинанда были сильнее их желания восстановить католическую церковь по всей Германии. Они желали мира и предложили посредником Людовика XIII, католического короля, демонстрировавшего свое расположение к Максимилиану. Однако одно упоминание его имени загубило идею мира на корню: в Вене заподозрили влияние Ришелье, а протестантская партия тоже не забыла его предательства. Максимилиан не преуспел ни в том, ни в другом — не добился мира и не связал руки Валленштейну.

Весной 1627 года Валленштейн начал свою кампанию. Георг Вильгельм Бранденбургский был, пожалуй, самым безвредным правителем в Германии, за исключением тех случаев, когда ему приходилось поступать против своей воли. Его политика была проста и ясна. Он хотел лишь одного: оставаться курфюрстом и передать по наследству титул сыну[560]. Прежде чем судить его слишком строго, надо помнить, что он взошел на престол, преодолевая жесткую оппозицию, а его двор приютил опальных родственников жены: она была сестрой Фридриха, низложенного государя Богемии. Сама география не позволяла ему сохранять нейтралитет. Его земли оказались между уцелевшими в Силезии войсками Мансфельда и армией короля Дании. Они, безусловно, попытаются соединиться, и Валленштейн, дабы не допустить этого, конечно же, вторгнется в Бранденбург. Хуже того, шведский король использовал Пруссию как базу в польской войне и, нравилось это или нет Георгу Вильгельму, вынудил его уступить удобный порт Пиллау[561]. Ходили слухи, будто Густав Адольф может прийти на помощь побитому Кристиану. В таком случае он тоже должен был пройти через Бранденбург, а императорская армия непременно попыталась бы его остановить.

В целях самосохранения Георг Вильгельм даже признал Максимилиана курфюрстом[562], ошибочно полагая, что лига не позволит Валленштейну напасть на него. Пустые надежды. Тщетными были и его протесты Вене. Когда посол курфюрста заявился к Валленштейну с просьбой вывести войска из Кроссена, генерал, лежа в постели, бесцеремонно спрятал голову под подушку и не стал его слушать[563].

Еще до наступления лета 1627 года войска Валленштейна под началом одного из его лучших командиров, Ганса Георга фон Арнима, протестанта и уроженца Бранденбурга, вошли в курфюршество Георга Вильгельма. Несчастный курфюрст пытался организовать людей на защиту своих земель, но когда отряд из шестидесяти человек — и это все, что он смог набрать, — попробовал оккупировать Берлин, жители, лютеране, закидали их камнями, выгнав из города. Кто-то пустил слух, будто их хотят насильно обратить в кальвинизм. По всей провинции подданные Георга Вильгельма предпочли подчиниться превосходящей силе пришельцев. Ной-Бранденбургза попытку оказать сопротивление был наказан разграблением города. Поэтому в Хавельберге жители, предупрежденные о приходе Арнима, изгнали гарнизон и открыли ему ворота[564]. Георгу Вильгельму ничего не оставалось, как последовать их примеру. Он повиновался и повел себя любезно, объявив, что интервентов надо принять как друзей[565]. В это время его незадачливый посол возвращался из Вены с письмом от Фердинанда: император заверял курфюрста в неизменном к нему почтении[566]. Послание должно было хоть как-то утешить Георга Вильгельма.

Захватив Бранденбург, Валленштейн мог без труда разделаться с разбросанными силами протестантов. Король Дании всю зиму пытался найти вспомоществование. Правительство Англии, его единственная надежда после измены Ришелье, не прислало ни кораблей, ни денег[567]. Фридрих Богемский был беден как церковная мышь, голландцы платили ему мало, англичане не платили вовсе, и его дом осаждали кредиторы. Только за молоко он задолжал 140 фунтов, и у него не было ни гроша за душой[568]. Зная, что от короля Дании не будет никакой пользы[569], Фридрих решил снова положиться на шведского короля[570]. Герцоги Мекленбурга, последние союзники Кристиана, поступили аналогичным образом, и субсидии, которые они ему обещали, приходили несвоевременно или совсем не приходили[571]. Герцог Брауншвейг-Вольфенбюттель уже давно помирился с императором и стремился выдворить войска Кристиана из тех немногих районов, в которых они все еще находились[572]. Испытывая хроническую нехватку денег, провианта, лошадей, Кристиан с трудом пытался удержать порядок и дисциплину в своей разгромленной и деморализованной армии[573].

4 августа 1627 года остатки войска Мансфельда сложили оружие или бежали под Бернштайном, а их вожак, датчанин Мицлафф, ушел с несколькими полками к шведам в Польшу. В сентябре Валленштейн и Тилли воссоединились на Эльбе, а в октябре Тилли разделался с последними гарнизонами в Германии, пока Валленштейн гнался за Кристианом через границу Гольштейна. Последняя конница Кристиана сдалась на севере у Хальборга, и армия Валленштейна остановилась на зиму в деревнях Ютландии, еще не затронутых войной.

5

Валленштейн завоевывал север, Фердинанд крепил свой режим на юге. В том же году была обнародована новая конституция Богемии в том виде, в каком она действовала два столетия. В теории Богемия сохраняла автономию, но корона становилась наследственной. Король назначал высших должностных лиц, а сейм утрачивал свое влияние[574]. Летом появился эдикт, требовавший, чтобы все, кто еще исповедовал протестантизм, сделали выбор: либо принимали католичество, либо уезжали. В результате страну покинули еще двадцать семь тысяч подданных Фердинанда[575].

Летом 1627 года Фердинанд снова съездил в Мариацелль, чтобы отблагодарить свою покровительницу за счастливое завершение полувека жизни[576], и решил закончить год визитом в Богемию. Персонально он не был ненавистен в Праге, и ему было полезно внести в деспотизм определенную дозу великодушия и дать повод горожанам попраздновать, а торговцам — набить карманы.

Пышная коронация Фридриха и Елизаветы добавила им на какое-то время популярности. Фердинанд не мог короноваться во второй раз и задумал устроить коронацию своей второй жены Элеоноры, молодой красивой женщины, которая займет центральное место в его политической драматургии. Коронация прошла с непревзойденным блеском. На торжество собралось столько народу, что Элеонора с трудом пробиралась через радостные толпы. За коронацией последовали фейерверки, театральные представления, банкеты, ганцы, и фонтаны, как во времена Фридриха, струились красным и белым вином. В рыцарском поединке с копьями приз получил старший сын императора, девятнадцатилетний эрцгерцог Фердинанд[577], что обеспечило ему обожание народа и поспособствовало успеху планов отца. Еще в прошлом году сын получил право заседать в совете родителя. Спокойная рассудительность принца резко контрастировала с болтливой самоуверенностью императора и подходила для того, чтобы занять приготовленный для него отцом пост. По новой конституции эрцгерцогу Фердинанду предстояло стать первым наследственным королем Богемии.

Его коронация состоялась на той же неделе, что и чествование мачехи, и с тем же потаканием наклонностям толпы, и горечь несправедливости потонула в массовом гулянье радостно-возбужденного города, позволявшем трактирщикам делать состояния и каждому желающему напиваться задарма. За Прагой давно закрепилась дурная слава самого порочного города в Европе, и целомудренный Фердинанд сознательно поощрял в подданных низменные страсти как противоядие против более благородных помыслов. От чешского восстания ничего не осталось, о нем напоминали лишь обанкротившийся двор в Гааге да сто пятьдесят тысяч изгнанников[578].

Спустя месяц после двойной коронации Фердинанд и Валленштейн встретились в Брандейсе. Они могли поздравить друг друга: в Германии больше не было сил, которые могли бы им противостоять. Валленштейн сообщил императору о том, что он способен вести войну еще шесть лет, полагаясь лишь на ресурсы захваченных земель и не требуя от правительства ни одного пенни[579]. Он намерен установить власть Фердинанда по всей империи, оккупировать Ютландию, Гольштейн, Померанию, Мекленбург, частично Бранденбург, Франконию, Швабию, Эльзас[580]. На севере его позиции были сильны, как никогда. Испанские финансы оживили польскую монархию[581], руки короля Швеции теперь были связаны, и он не мог оказать помощь поверженному королю Дании. Сконфуженный курфюрст Бранденбурга был принужден помогать не своему шведскому зятю, а полякам. Он не мог защитить себя и должен был исполнять свой долг вассала Сигизмунда Польского[582]. В этих новых обстоятельствах планы Габсбургов по созданию флота на Балтике и торговой компании сообща с Ганзейским союзом были близки к реализации. Весной Валленштейн уже начал заниматься организацией строительства двадцати четырех военных кораблей для Балтики при условии, что испанцы пришлют столько же судов[583].

Фердинанд низложил Фридриха, с тем чтобы завладеть Рейном. Так же он поступил и в случае с Балтикой, отобрав собственность у бунтарей и даровав ее союзнику. 11 марта 1628 года он подписал жалованную грамоту, дарующую герцогство Мекленбург со всеми титулами и привилегиями Альбрехту фон Валленштейну[584].

Европа недоумевала. Европейские дворы испытали шок, когда герцог Баварский возвысился до курфюрста, хотя он был по крайней мере видным князем, и его возвышение произошло с одобрения, пусть и вынужденного, духовных курфюрстов. По своему рождению Валленштейн был не более чем чешским дворянином, подданным короны. Имел ли он право на то, чтобы стать суверенным князем и сидеть рядом с правителями Вюртемберга и Гессена? Если одного слова императора достаточно для того, чтобы низложить правящего князя и на его место поставить свою креатуру, тогда скоро вся Германии превратится в провинцию Австрии.

И в самой династии Габсбургов передачу прав восприняли бы с большим энтузиазмом, если бы кузены Фердинанда не сомневались в том, что он действительно является хозяином положения. Испанцы готовы были согласиться и с германскими князьями, и с самим Валленштейном в том, что император всего лишь пешка в его руках. «Герцог столь могуществен, — писал испанский посол, — что приходится чуть ли не благодарить его за то, что он соизволил взять Мекленбург… Император по своей мягкости, несмотря на все предупреждения, дал герцогу такую власть, которая не может не тревожить нас»[585]. Из доклада можно понять, что Фердинанд опять не внял испанским советам, но вряд ли только лишь из-за слабости, как это померещилось послу. Великодушие Фердинанда вызывалось более серьезными причинами.

Упорный конституционалист Иоганн Георг выразил протест против возвышения Валленштейна достойно, но безрезультатно[586]. Герцоги Мекленбурга, находясь в изгнании, вверили свою судьбу шведскому королю. Но больше всех был огорчен Максимилиан Баварский, сам же и подтолкнувший Фердинанда на пренебрежение конституцией. Ему теперь было около шестидесяти — в этом возрасте правитель XVII века начинал задумываться об отставке и отдыхе. Тем не менее чувство долга и династическое честолюбие заставляли его собраться с последними силами и выступить в защиту свобод и прав германских князей.

Всю зиму курфюрсты Германии переговаривались в Мюльхаузене. Вначале выявились глубокие расхождения во мнениях[587]. Духовные князья хотели использовать победы Валленштейнадля утверждения католической церкви на севере Германии, и их нисколько не смутили предупреждения Максимилиана о том, что Валленштейн становится опасен[588]. Перед съездом он серьезно подорвал свои позиции тем, что принял от Фердинанда в наследственное владение правый берег Рейна и Верхний Пфальц[589]. Однако возвышение Валленштейна в марте подтвердило правоту Максимилиана, напугало курфюрстов и заставило их забыть и о его амбициях, и о собственных подозрениях и сомнениях. К концу переговоров они по крайней мере пришли к согласию.

В альянсе Фердинанда и Валленштейна тоже все было не так уж благополучно. Фердинанд всегда отличался склонностью к условностям. Он искренне считал, что ни разу не покривил душой, и находил оправдания для своих антиконституционных действий. Он с готовностью верил в то, во что хотел верить, и простодушно полагал, будто не нарушал данных им клятв, если к этому его не принуждали обстоятельства. Фердинанд чтил имперские формальности и весь прошлый год уговаривал курфюрстов объявить старшего сына «римским королем», что означало бы признать его наследником императорского трона. Очевидно, ему и в голову не приходило то, что он мог бы обойтись и без формальностей, если бы воспользовался той властью, которую давал ему в руки Валленштейн. Даже если бы курфюрст Баварский и восстал против него[590], то молодой Фердинанд взошел бы на трон уже потому, что был самым могущественным князем в Германии. Круша одной рукой конституцию, а другой —-держась за нее, Фердинанд прежде всего хотел сохранить трон за династией и сделать это согласно традиции.

Спустя семнадцать дней после того как Валленштейн получил титул герцога Мекленбурга, курфюрст Майнца от имени всех своих коллег направил Фердинанду обвинительный манифест, предупредив императора о том, что до тех пор, пока его армиями командует Валленштейн, он не гарантирует избрание принца[591]. Нетрудно догадаться, кто был инициатором ультиматума. Максимилиан Баварский поставил пределы триумфальному шествию Фердинанда и его генерала: хватит, пора остановиться.


Глава шестая ТУПИК 1628-1630

Господи, когда же все это закончится; Господи, когда же снова наступит мир. Отец Небесный, пошли нам мир.

Из дневника Гартиха Зирка (крестьянина), 1628 год

1

Все теперь зависело от благоразумия императора Фердинанда. Он должен был сделать трудный выбор. Фердинанд мог либо пойти на уступки Максимилиану и католическим князьям и обеспечить сыну наследование трона, нисколько не пошатнувшегося за десять лет, либо полностью довериться Валленштейну, рискуя вызвать к себе враждебность еще большего числа князей, и наделить сына такой верховной властью, какой еще не имел ни один император за многие столетия.

Валленштейна устраивали военный авторитарный режим императора и Центрально-Европейская империя, не связанная с Испанией. Как человек практичный, он был против альянса, имеющего сложную географическую конфигурацию, и соглашался с испанскими планами на Балтике лишь в тех рамках, которые совпадали с его амбициями. Для испанцев главным был конфликт в Нидерландах, Валленштейна больше интересовала Богемия. Если долина Рейна служила становым хребтом империи Габсбургов, то долина Эльбы связывала их земли с северными морями и являлась, таким образом, основной артерией того государства, которое виделось Валленштейну.

Альбрехт фон Валленштейн был человеком дальновидным, чрезвычайно восприимчивым к финансовым делам и в равной мере безразличным к человеческим судьбам. Он обладал феноменальным политическим чутьем, на грани гениальности и безумия. Исследуя его жизненный путь, трудно избавиться от мысли о том, что нечто большее, нежели своекорыстие, руководило его действиями и поступками, и одинаково трудно понять это «нечто». Пустое занятие даже пытаться определить природу его патриотизма. Чехом он был или немцем? Помыслы Валленштейна выходили далеко за рамки национальных интересов. Его амбиции всегда были имперскими, хотя незадолго до гибели он перестал считать Фердинанда центром мироздания. Валленштейна не интересовали свободы ни человека, ни расы, ни религий. По его мысли, Северо-Восточная Германия и Богемия должны были объединиться с южными владениями Габсбургов и образовать единое мощное государство, противостоящее туркам с одной стороны и Западной Европе—с другой.

Опираясь на собственные земли, Валленштейн расширил сферу своего влияния, приобретя значительную часть Богемии, и преобразование его владений служило консолидирующей силой в возрождении империи Фердинанда. Теперь Валленштейн, равнодушный к национальным различиям, собрался прибрать к рукам Мекленбург. Если ему удастся спровоцировать курфюрста на войну, то он прихватит и Бранденбург[592].

Трудно сказать, такая ли империя — Центрально-Европейская — была нужна Фердинанду. Валленштейн с присущей ему чрезмерной самоуверенностью, которая его и погубила, не учитывал династические пристрастия, определявшие политику Фердинанда. Императору претили иностранные обычаи, он не говорил или не хотел говорить на испанском языке[593], никогда не бывал в Испании и лично не был знаком ни с племянником[594], нынешним королем, ни с эрцгерцогиней Изабеллой. И Фердинанд ни на минуту не забывал о пользе династии. В семье традиции были сильнее любых чувств и привязанностей. Нищий император постоянно нуждался в финансовой помощи и был вынужден закладывать свою политику то одному, то другому денежному мешку. Пока Фердинанд получал все необходимое от Валленштейна, но в самом крайнем случае он обратился бы и к королю Испании. В альянсе императора и генерала всегда присутствовала незримая трещина.

Фердинанду было необходимо избавиться от Валленштейна уже только для того, чтобы обеспечить сыну поддержку германских князей. Ультиматум, выдвинутый курфюрстами в Мюльхаузене, не оставлял никаких сомнений в том, что он сможет добиться избрания сына римским королем лишь в том случае, если откажется от услуг генерала. Проигнорируй он угрозу курфюрстов, и что тогда будет? Однако Фердинанд не мог сразу же отправить Валленштейна в отставку. Убирать его было не только трудно, но и опасно, особенно сейчас, когда он стал одним из самых могущественных сюзеренов в Германии. Фердинанд всегда боялся сделать этот шаг[595]. Тем не менее, как показали последующие два года, он не исключал такую возможность, настроившись на то, чтобы использовать генерала на все сто процентов, прежде чем выставить за дверь.

Тем временем князья готовились свергнуть Валленштейна, пока его армия не лишила их и прав, и средств защиты этих прав. Не одна, а две партии противостояли императору, заодно ополчившись и друг против друга. Одна партия — Максимилиана и католических князей — добивалась сохранения Германии в том виде, в каком она находилась после битвы при Луттере и до того, как Валленштейн стал герцогом Мекленбурга. С ней соперничала группа протестантов-конституционалистов во главе с Иоганном Георгом Саксонским. Он и курфюрст Бранденбурга настаивали на возвращении Фридриха в Пфальц. В их позиции было больше логики, чем в требованиях Католической лиги, возмущавшейся передачей Мекленбурга Валленштейну, но проигнорировавшей историю с Пфальцем.

Если бы эти две партии объединились, как того хотел четыре года назад курфюрст Майнца[596], то, возможно, смогли бы навязать свою волю императору и закончить войну миром. Но добрый и умный Иоганн Швейкард Майнцский умер, а его преемник проявлял нерешительность, боясь войск Валленштейна. Эти две партии так и не нашли общий язык. Партия Иоганна Георга твердо придерживалась своих принципов, не искала помощи за рубежом, но и никак не влияла на политику императора. Группа Максимилиана пыталась воспользоваться враждебным отношением Бурбонов к Габсбургам и с иностранной помощью взять бразды правления в свои руки. Обходя испанские плывуны, они напоролись на французские рифы.

2

Для Валленштейна центром Европы являлся блок славянских стран в истоках Эльбы и Одера. Для Фердинанда он состоял из германоязычных государств в верховьях Дуная, для королей Франции и Испании — из Рейна, Нижних стран и северных итальянских территорий.

Два незначительных инцидента на Рейне и в долинах его притоков вновь пробудили вражду между Бурбонами и Габсбургами. Епископ Вердена, симпатизировавший Габсбургам и недовольный французским гарнизоном, оккупировавшим город с 1552 года в соответствии с давним договором, отлучил французских солдат от церкви за то, что они попытались строить крепость. В ответ Ришелье сжег акт об отлучении и пригрозил арестовать епископа, а тот попросил Валленштейна прислать войска, в то время как Фердинанд обратился к испанцам в Люксембурге. На этом все и закончилось, но инцидент показал, откуда и куда дует ветер. Вскоре французское правительство повздорило с новым герцогом Лотарингии Карлом III по поводу сюзеренитета над Баром. Герцог тоже призвал на помощь императора, и ссора сразу же прекратилась.

В действительности Ришелье не хотел войны[597]. Франция, говорил он, страдает от четырех зол: «непомерной алчности Испании, чрезмерной вольности дворянства, нехватки солдат и отсутствия средств для ведения войны». Избавление от первого зла зависело от разрешения трех других проблем. В 1628 году они не были разрешены. Французская армия состояла из непослушных местных рекрутов, подвластных дворянству, бретонцев волновало только ратоборство с Англией. Война всегда автоматически приводила к усилению влияния аристократии. Король по феодальным обычаям не распоряжался армией, она была в ведении коннетабля Франции[598]. Вдобавок ко всему продолжали бунтовать гугеноты, и их главный бастион Ла-Рошель, несмотря на длительную осаду, все еще держался.

В Нижних странах тем временем наступали перемены. Фридрих Генрих не смог вызволить Бреду, но его здравое и энергичное правительство успешно нейтрализовало последствия ее потери. Издержки войны начали сказываться на слабых финансах Испанских Нидерландов, армии платили нерегулярно, расходы двора были урезаны, эфемерное благосостояние государства испарилось. Возросла эмиграция ремесленников, законы не действовали[599]. Блокирование Вальтеллины, хотя и временное, тяжело отразилось на обеспечении войск, постоянные нападения голландцев на испанские корабли в малых морях сковали поток субсидий из Мадрида. У испанцев вошло в привычку останавливаться в английских водах у меловых холмов Даунса, пока не были оборудованы гавани в Дюнкерке[600]. Но с 1624 года англичане находились в состоянии войны с Испанией и не предоставляли убежище для испанских судов. В 1626 году Фридрих Генрих захватил Олдензал с его огромными запасами оружия и боеприпасов, значительно усилив оборону своей восточной границы.

Однако самый серьезный конфликт назревал в Северной Италии. Умер герцог Мантуи, и ему наследовал Карл, герцог Неверский, подданный французской короны. Никому не было дела до того, кто владеет Мантуей, но испанские Габсбурги решили, что маленькое родственное графство Монферрат с крепостью Казале на границе с Миланом не должно попасть в руки к французам. Ришелье также решил воспользоваться удобным случаем для того, чтобы утвердиться в Северной Италии. Под идиотским предлогом, будто герцог Неверский не попросил императорского позволения, Фердинанд 1 апреля 1628 года объявил войну за Мантуанское наследство, потребовав конфискации Монферрата и Мантуи. Карл Неверский попросил французов освободить Италию от испанского ига[601]. Испанцы незамедлительно оккупировали Монферрат, весь, кроме крепости Казале, посчитав, что позже ее возьмет Спинола.

В то время как разгорался конфликт между Габсбургами и Бурбонами, происходило сближение австрийского и испанского дворов. Старший сын императора достиг брачного возраста, и в невесты ему избрали инфанту Марию Испанскую, его двоюродную сестру, руки которой тщетно домогался четыре года назад принц Уэльский. Грациозную инфанту с немецкими голубыми глазами и бело-розовой кожей в Испании считали писаной красавицей. Отзывы об эрцгерцоге, напротив, были чрезмерно мрачные, и у инфанты сложилось впечатление, будто он уродлив и глуп. Подчиняясь долгу, она безропотно подготовилась к встрече с безобразным и недалеким супругом в надежде влюбиться с первого взгляда по той простой причине, что он окажется нормально сложенным и одаренным человеком[602]. Никто не спрашивал ни невесту, ни жениха. Брачный контракт был заключен задолго до знакомства[603].

3

Балтийский план постепенно реализовывался. Фердинанд предложил свою дружбу Любеку и Гамбургу[604], а когда его реверансы не встретили понимания, Валленштейн ввел в действие другие аргументы — послал армию к Штральзунду. Демонстрация силы не произвела должного эффекта. Ганзейский союз, не согласившись дружить с императором, предложил Валленштейну заплатить за отвод войск восемьдесят тысяч талеров[605]. Он, доказывая свою неподкупность, 6 июля 1628 года лично появился перед Штральзундом.

Город расположен на побережье Померании напротив острова Рюген, который обеспечивал естественное прикрытие для гавани. В том месте песчаный берег образует выступ, и сам город находится почти на острове. За три дня до прибытия Валленштейна муниципалитет подписал договор с королем Швеции, по которому тот обязывался в течение тридцати лет защищать город, а взамен получал базу в Германии[606]. Обретя покровителя, бургомистр и советники Штральзунда отвергли предложение Валленштейна. «Город падет, даже если его цепями привяжут к Небесам», — пригрозил разгневанный генерал[607]. Для взятия этого ключевого порта на Балтике Валленштейн отправил из Праги внушительную силу[608], но после двух безуспешных штурмов понял, что город неприступен. У него еще не было флота, в то время как корабли шведского короля дежурили у берега, а король Дании с новой армией готовился к высадке. 28 июля он отошел и через неделю расположился лагерем у стен Штральзунда.

Валленштейн получил по носу, но это имело в большей мере морально-психологическое, нежели военно-политическое значение. Ни он, ни Фердинанд ничего не выиграли и ничего не потеряли. Однако то, что им дали отпор, памфлетисты оппозиции преподнесли как свой первый успех и поражение Габсбургов. «Орлы, — писали они, — не могут плавать»[609].

Неуемный оптимизм датского короля позволил Валленштейну отыграться. Кристиан высадился юго-восточнее Штральзунда на песчаные дюны Померании, захватил город Вольгаст и приготовился брать Мекленбург. Он чувствовал себя в безопасности на песчаных холмах, но, как сообщали Валленштейну, король много пил и должен был непременно сделать какую-нибудь глупость. «Стоит ему выйти, и он будет наш», — похвалялся Валленштейн[610]. И генерал оказался прав. 2 сентября 1628 года он перехватил датчан у Вольгата и перебил всех, кто не успел сдаться или убежать. Сам Кристиан укрылся на своих кораблях, вернулся в Данию и запросил мира.

Успех Валленштейна вызвал новый поток жалоб Фердинанду. По самым осторожным оценкам, его армия уже насчитывала сто двадцать пять тысяч человек — в три раза больше того количества, которое Тилли когда-то считал оптимальным для ведения войны[611], — и он продолжал набирать рекрутов[612]. После окончательного поражения Кристиана у Валленштейна больше не оставалось врагов.

Самые злые жалобы поступали от его же союзников. «Мы должны покончить со всесилием фридландца», — писал Фердинанду брат Леопольд Тирольский[613]. Курфюрст Саксонии, на чьих землях Валленштейн безо всякого на то позволения расквартировал часть своей разбухшей армии, адресовал гневное послание и Фердинанду, и Максимилиану Баварскому[614]. Но и сам Максимилиан был взбешен[615]: за последние два года он немало натерпелся от амбиций Валленштейна. Его генерал Тилли затаил обиду на Валленштейна еще с зимы 1626 года. Тот заставлял Тилли размещать войска на постой в самых неудобных и пустынных местах, из-за чего его солдаты дезертировали и завербовывались офицерами Валленштейна. Да и сами офицеры, видя, что Валленштейн больше платит и обеспечивает лучшие условия, только и ждали, когда закончится срок контракта, чтобы перейти от баварца на императорскую службу. Даже Паппенгейм собирался поменять хозяина[616].

Фердинанд не мог игнорировать жалобы. Он попросил Валленштейна отвести войска от Штральзунда[617] и несколько раз выговаривал генералу за то, где и как он размешает войска. Валленштейн не обращал никакого внимания на замечания императора[618]. Он имел обыкновение повиноваться только тогда, когда сам считал это необходимым. Однако генерал все-таки понял, что неразумно настраивать против себя всех католических князей Германии, вывел войска из Швабии и Франконии, где находились многие католические епископства, и бесцеремонно разместил их в Саксонии и Бранденбурге. В Северной Германии на всем протяжении от Кремпе в Гольштейне до границ Пруссии лишь в Меклен-бурге не стояли его войска. Мекленбург принадлежал ему, и Валленштейн строго соблюдал императорское позволение, освобождавшее все его владения от военных контрибуций.

4

Фердинанд не блистал умом, но обладал способностью бессознательно воспринимать идеи людей умных и обращать их в свою пользу. Весь последний год католические князья и в особенности Максимилиан убеждали его в том, что у него имеется прекрасная возможность для того, чтобы вернуть земли, отобранные у церкви за три четверти века, прошедших после Аугсбургского урегулирования[619]. Поначалу Фердинанд довольно прохладно отнесся к идее князей: император опасался мятежей, которые могли вызвать перемены, и того, что Максимилиан воспользуется ими для усиления своей власти. Баварец хотел получить Оснабрюк для кузена, а его брат уже присовокупил к Кёльну епископства Мюнстер, Льеж, Хильдесхайм и Падерборн[620].

С возрастанием могущества Валленштейна позиция Фердинанда стала меняться. Эдикт о реституции, соответствующим образом подготовленный, был выгоден его династии. Еще до завершения 1628 года идея реституции вышла на первый план в политике Фердинанда. Но на попятную пошли католические князья[621]; Максимилиан, поддерживавший эдикт, суливший ему немалые барыши, встал в оппозицию, увидев, что он даст новые земли и усилит власть Габсбургов. Кроме того, не раз прежде заводились разговоры о том, чтобы не Фердинанд, а он был главным заступником церкви. Отчасти по этой причине Максимилиан основал Католическую лигу, к этому теперь его побуждал и папа. Неожиданное решение Фердинанда согласиться с планом реституции, принятое в самый благоприятный для императора и неблагоприятный для Максимилиана момент, привело его в замешательство.

Несправедливо обвинять Фердинанда в циничности. Он был человеком благочестивым, и если в силу своего воспитания не мог различать нужды церкви и династии, то этот грех присущ всем политическим системам. Кто из политических лидеров, какая из политических партий в современной истории могут претендовать на безгрешность? Фердинанд всегда желал вернуть церкви конфискованные земли. Когда ему впервые предложили сделать это, он был еще не готов пойти на такой шаг. В 1628 году, видимо, сложились благоприятные обстоятельства.

Фердинанда горячо поддерживал духовник, отец Ламормен, иезуит, а иезуиты считали двор Габсбургов особым орудием Небес в восстановлении католической церкви. Вопрос открытый: кто был прав в своих расчетах, иезуиты или папа римский? Фердинанд, Валленштейн и единая католическая церковь, безусловно, могли изгнать Реформацию из Германии. Но кардинал Ришелье, Максимилиан и отец Жозеф с благословения Рима губили бы в Мюнхене и Париже все то, что в Вене замышляли Фердинанд и отец Ламормен.

Фердинанд выстроил две схемы, общую и частную: первая охватывала всю Германию, вторая касалась лишь епископства Магдебург. По первому плану намечалось возвратить церкви все земли, несправедливо отнятые у нее с 1555 года. Поскольку ни один сейм не одобрил бы такую акцию, предусматривалось, что план будет реализовываться в соответствии с императорским эдиктом. Фердинанд убьет двух зайцев: изгонит протестантов и докажет силу своего правительства.

Перемены, задуманные Фердинандом, были фактически революционными. Они изменяли границы в Северной и Центральной Германии; князья, разбогатевшие на секуляризованных землях, становились обыкновенными мелкопоместными дворянами. Один герцог Вольфенбюттеля владел землями тринадцати монастырей и значительной частью того, что когда-то было епископством Хильдесхайм. Аналогичная ситуация сложилась в Гессене, Вюртемберге и Бадене, не чувствовали себя в безопасности курфюрсты Саксонии и Бранденбурга. Фердинанд давал гарантии в отношении земель Саксонии в качестве компенсации за союзничество Иоганна Георга, но теперь, когда необходимость в альянсе отпала, он мог спокойно отказаться от своих слов: император уже нарушил обещания свобод лютеранам в Богемии.

Более сложным было положение вольных городов. Аугсбург, самый лютеранский город Германии, в 1555 году находился в самом сердце католического епископства и был католическим. Религиозное перевоплощение этого города случилось к концу XVI столетия. И как быть теперь с Дортмундом, где все церкви протестантские и насчитывается всего лишь тридцать католиков[622]? Что будет с Ротенбургом, Нёрдлингеном, Кемптеном, Хайльбронном? Возврат к 1555 году означал бы отмену прав собственности, действовавших на протяжении трех поколений, высылку дворян из своих поместий и бюргеров из своих городов. Если принцип cujus regio ejus religio распространить и на земли, возвращенные церкви, то это может привести к новым бедствиям и разрушить последние очаги экономической жизни, сохранившиеся после войны.

Более того, Фердинанд не ограничивал размеры земель, которые должны быть возвращены. Даже в Богемии ему было трудно сразу же найти католических лендлордов для новых владений и католических священников для прихожан. Он сам не осознавал масштабности затеянных им перемен в Германии и ошибался, если думал, что только лишь иезуиты и его династия смогут поглотить земли, возвращаемые церкви.

Так выглядела реституция в общем плане. Намерения Фердинанда в отношении Магдебурга были попроще. Епископство располагалось по Эльбе между маленьким княжеством Ангальт на юге и курфюршеством Бранденбург на севере. Поскольку Эльба служила главной транспортной артерией, связывавшей домены Габсбургов с Северным морем, она имела исключительное стратегическое значение. Древнее вендское наименование города Магатабург незаметно приобрело популярную немецкую форму Магдебург, что означает «город девы», и это случайно появившееся романтическое название воодушевляло бюргеров в прошлом веке, когда они выдерживали длительную осаду Карла V. Главные ворота украшали деревянная статуя юной девушки с венком в руках и надпись: «Кто это возьмет?» Хотя во время Аугсбургского урегулирования бюргеры по большей части были лютеране, Магдебург считался формально католическим епископством. В 1628 году в стенах города все еще находился небольшой монастырь и среди тридцати тысяч жителей насчитывалось всего лишь несколько сот католиков. Все церкви и собор были давно захвачены протестантами, и епископством распоряжался протестантский администратор.

Когда появился датский король, администратором епископства был Христиан Вильгельм Бранденбургский, сразу же вступивший с ним в альянс. С приближением Валленштейна он бежал из епископства к королю Швеции, а его подчиненные, желавшие только мира, избрали на его место сына нейтрального курфюрста Саксонского[623]. Но было поздно: император уже объявил епископство секвестрированным в пользу собственного сына Леопольда. Это делается, провозгласил Фердинанд, «ради спасения и счастья многих тысяч чистых душ, не говоря уже о благе нашего дома, всего нашего отечества, святой католической церкви и истинной веры»[624]. Спасти и осчастливить тысячи душ должен был двенадцатилетний мальчик, который вовсе не хотел стать священником[625].

Готовый в любой момент отправить на захват Магдебурга для юного эрцгерцога[626] генерала Валленштейна, державшего в узде всю Северную Германию, Фердинанд послал проект эдикта о реституции Максимилиану Баварскому и Иоганну Георгу Саксонскому. Это был вызов конституционалистам, католическим и протестантским, но вызов просчитанный и безошибочный. Иоганн Георг не мог пойти на конфликт с императором, для чего был слишком слаб. Максимилиан не мог выступить против эдикта, не скомпрометировав себя как лидера Католической лиги. Фердинанд вынуждал скрытых противников либо забыть о своей враждебности, либо сбросить маски.

Хватаясь за одну и ту же соломинку, курфюрсты потребовали созвать рейхстаг для того, чтобы обсудить проблему[627]. Фердинанд заявил, что раны, нанесенные церкви, не могут ждать, когда их залечит рейхстаг, и 6 марта 1629 года обнародовал «Эдикт о реституции».

Это был деспотический документ. Запрещался кальвинизм. Протестантам воспрещалось приобретать церковные земли, которые объявлялись неотчуждаемыми и не подлежащими купле и продаже. Лишались прав и те, кто честно приобрел церковные земли, конфискованные ранее. Эдикт аннулировал законность всех предыдущих решений в отношении церковных земель, утверждая таким образом право императора изменять законы и правовые акты по своему усмотрению. Комиссарам поручалось разъяснять доктрину имперского абсолютизма тем, кто посмеет пожаловаться на то, что эдикт не одобрен рейхстагом[628].

Фердинанд пренебрег недовольством Швабского и Франконского округов, где по эдикту должны были перейти из рук в руки огромные земельные владения. На пространный конституционный протест курфюрста Саксонского он отправил такой же пространный и витиеватый ответ[629]. Однако Фердинанду было крайне нужно умиротворить Максимилиана Баварского, и император предложил передать ему Ферден и Минден, как только эрцгерцог Леопольд получит Магдебург, Хальберштадт и Бремен. Но ублажить Максимилиана было не так просто, когда император угрожал лишить прав собственности всех германских князей и навязывал свою волю мечом — мечом Валленштейна.

Солдаты нахлынули в епископство Хальберштадт; у герцога Вольфенбюттеля должны были силой отобрать треть территории, так как он задолжал военных контрибуций на сумму, превышавшую рыночную стоимость всех своих земель; в Вюртемберге войска уже захватили четырнадцать монастырей.

Фердинанд без тени смущения использовал армию Валленштейна для принудительного исполнения эдикта: он считал, что делал это в интересах церкви. Разве лига могла противодействовать главному поборнику истинной веры? Вера верой, но члены Католической лиги дорожили и своими княжескими правами. В декабре 1629 года они потребовали сократить армию Валленштейна. Князья не настаивали на смещении генерала, и это объяснялось временной сменой акцентов в политике Максимилиана[630]: в данный момент он хотел уменьшить численность войск и не трогать генерала. Максимилиан старался впустую. Фердинанд своим приказом запретил Валленштейну формировать новые полки, но не лишал его возможности увеличивать численность действующих подразделений, и Валленштейн продолжал набирать рекрутов, как и прежде[631].

Фердинанд постепенно наращивал свое могущество, пользуясь не только военной силой, но и слабостью подданных. «Подчиняться эдикту — это значит вернуть Германию во времена беззакония и дикости», — гневно писали протестантские памфлетисты[632]. Протестанты сочиняли протесты, песни и листовки, но никаких действий не предпринимали.

Аугсбург со дня прославленного «Аугсбургского исповедания» был для лютеран почти священным городом[633]. Нападение на него могло вызвать новую волну мятежей в империи. Хотя и существовало так называемое «Аугсбургское католическое епископство», сам Аугсбург, в отличие от Магдебурга и Хальберштадта, был вольным городом, независимым от епископа. Жители исповедовали религию по своему выбору, а епископ пребывал в резиденции вне территории вольного города и распоряжался только епископальными землями.

Когда Валленштейн приводил в исполнение «Эдикт о реституции», то действовал хотя бы отчасти в рамках законодательства. Эдикт особенно не противоречил конституции, но вступал в конфликт с традициями. Магдебург был не вольным, а епископальным городом. С Аугсбургом все обстояло иначе. Права вольных городов еще никем не оспаривались. Фердинанду следовало бы вспомнить, что случилось двадцать лет назад, когда по императорскому указу были нарушены права маленького городка Донаувёрта. Однако Фердинанда угрозы не останавливали. Ради подчинения и покорения Аугсбурга стоило пойти на риск: надо было испытать силу и вольных городов, и протестантской оппозиции.

8 августа 1629 года после предварительных переговоров с муниципалитетом и запрета протестантской веры из города были высланы все протестантские священники[634]. Аугсбург сдался без единого выстрела. В изгнание отправились восемь тысяч горожан, среди них был и состарившийся Элиас Холль, каменщик и зодчий, тридцать лет строивший город и только что закончивший воздвигать ратушу, гордость бюргеров[635]. Она стоит и сегодня, монументальная и величественная, напоминая о Германии, забытой и порушенной Тридцатилетней войной.

Как ни велико было негодование протестантов, ни один из них не пошевелил и пальцем в защиту своей веры, если не считать Иоганна Георга Саксонского, привычно отправившего императору послание с благородным протестом[636]. Причина простая: Германия лишилась и надежд и мужества.

5

Фердинанд обрел в империи такую власть, какую еще не имел ни один император со времен Карла V, и его могущество со временем и при искусном управлении послужило бы основой для создания возрожденной и единой германской государственности с ограниченными княжескими правами, габсбургским абсолютизмом и верховенством католической церкви.

Но в Европе вновь собирались грозовые тучи войны. Она назревала в Мантуе, Нижних странах и Швеции, и виной тому была вражда между Францией и Испанией. Фердинанду пришлось дорого заплатить за промахи своих испанских кузенов. Он достиг бы многого, если бы ему не мешала испанская родня. В финансовом отношении главной фигурой в империи был Филипп IV, в политике же он был балластом, но не просто, а балластом опасным. Король так осложнял четкий политический курс императора, что в конце концов погубил его. Он завлек военные силы Германии в Италию, вынудил политика, перестраивавшего империю в католическую федерацию, поссориться с папой, втянул его в войну с Голландией. Мало того, опасения испанской агрессии заставили Ришелье содействовать перемирию между королями Польши и Швеции, что позволило протестантскому заступнику обрушиться на крепнущую католическую империю и погубить ее навсегда.

Сначала разгорелась Мантуанская война. По подсказке из Испании Фердинанд секвестрировал герцогство, напугав папу перспективами интервенции Габсбургов в Италию. Следуя совету духовника, отца Ламормена[637], император пошел было на попятную, не желая обострять ситуацию, но испанский король устроил ему выволочку за недостаточно решительные действия против французского герцога Мантуи[638], и Фердинанду пришлось отправить в Италию войска. Папа колебался недолго; по рекомендации нунция в Вене он, пытаясь ублажить Фердинанда, послал ему мощи[639]; когда же кампания в Мантуе не прекратилась, он спустил на него всех собак. Папа не стал канонизировать ни Венцеслава в Богемии, ни Стефана в Венгрии, отказался предоставить императору право назначать епископов на престолы в землях, возвращенных церкви (Фердинанд все равно это делал), настоял на том, чтобы монастырские земли возвращались орденам, у которых они были изъяты, а не иезуитам[640]. Небольшого роста, легковозбудимый Урбан VIII всему Риму дал понять, кто решает, куда дуть ветру. Он не намерен разговаривать шепотом из-за того, что в Ватикане завелись испанские шпионы. Он не спит по ночам в тревоге за судьбу Мантуи, и ему пришлось перестрелять всех птиц в саду, чтобы они не будили его своим щебетанием[641].

Малозначительный по своей сути Мантуанский кризис стал поворотным событием в Тридцатилетней войне. Он углубил раскол среди католиков, оттолкнул папу от династии Габсбургов, морально позволил католическим государствам призывать в союзники протестантские страны.

И 1629 год, двенадцатый год войны, привнес новые элементы в расстановку политических сил и взаимосвязей, и эти изменения происходили не на полях сражений, а в канцеляриях Европы. Испанская монархия подмяла под себя империю Фердинанда и направила его прежде успешную политику по трудному и опасному пути. Испанские интересы в Мантуе вынудили императора пойти против папы; испанские интересы в Нижних странах заставили его понапрасну ввязаться в голландскую войну. Пока Фердинанд добивался успеха за успехом в Германии, его испанские кузены терпели неудачи во Фландрии. Теперь им приходилось не просить, а взывать о помощи.

В Нидерландах Фридрих Генрих, поначалу заурядный командующий, но ставший кумиром голландцев, превзошел самого себя. 19 августа 1629 года он взял Везель, крепость на границе Германии, откуда он мог контролировать переправу через Рейн, а менее чем через месяц захватил город Хертогенбос на границе Брабанта. Во Фландрии же поражения, следовавшие одно за другим, деморализовали армию и население, подорвав доселе популярный среди фламандцев режим эрцгерцогини[642]. Голландские корабли сновали в малых морях и не пропускали транспортные суда с желанным серебром во фламандские порты. В 1628 году голландский адмирал Пит Хейн у Кубы захватил целую флотилию с товарами и серебром обшей стоимостью одиннадцать с половиной миллионов голландских флоринов — акционеры Голландской Вест-Индской компании в 1629 году получили пятидесятипроцентные дивиденды от денег, предназначавшихся для испанской армии во Фландрии.

Недовольство не получивших содержание испанских солдат переросло в мятеж. Они бросали в лицо офицерам в Бреде листы бумаги с надписями: «Деньги! Деньги! Деньги! Мы не будем воевать без денег!» В лесу под Херсталлом они собирали хворост и продавали его бюргерам. В Льеже офицеры с трудом удержали солдат от разграбления города. В Санфлите из-за дезертирства в трех ротах осталось менее шестидесяти человек. Прославленная дисциплина испанской пехоты упала ниже некуда, и это было неудивительно: войска изголодались и ходили в обносках. Зимой прямо на посту замерзли двое часовых — на них было одно тряпье. Эрцгерцогиня пыталась поправить бедственное положение: сначала заложила свои драгоценности, а потом увеличила поборы с населения; мера вынужденная, непопулярная, и от нее скоро пришлось отказаться[643]. В такой чрезвычайной ситуации помощь могла прийти только от Фердинанда. Испанское правительство попросило его обвинить голландцев в том, что они нарушили мир своими действиями в Везеле, и натравить на них германских князей.

Это давление испанцев на Фердинанда имело для него два негативных последствия. Во-первых, к главной заботе — уговорить князей избрать его сына римским королем — добавилась еще одна: заставить их пойти войной на голландцев. Во-вторых, теперь ему надо было избавляться от Валленштейна раньше, чем он предполагал. Конечно, и балтийский план, и реституция церковных земель интересовали Валленштейна до тех пор, пока он мог использовать их в реализации проекта создания германо-славянской империи по Эльбе, охватывающей и северное побережье, и земли на востоке и западе. Он хотел усмирить Бранденбург и Саксонию, сделать из Польши и Трансильвании вассальных союзников, а Данию и Швецию поставить на колени. Если у него и были какие-то виды на будущее своей империи, то она должна была воевать с турками. Валленштейн, рожденный в Восточной Европе и в первых битвах сражавшийся с турками, и считал Турцию своим главным врагом[644].

Для него важно было сохранять в первую очередь покой и порядок в Северной Германии. Генерал был убежден в том, что его войска способны заставить замолчать оппозицию, но сидевший в нем политик и экономист противился насаждению «Эдикта о реституции». Воюя с королем Дании, Валленштейн добился политического повиновения северных провинций. Зачем же теперь провоцировать на новые конфликты протестантские державы Европы и остаточные очаги сопротивления на севере, разжигая бессмысленную религиозную рознь? Говорят, будто после битвы при Луттере он заявил, что больше не возвратит церкви ни одного аббатства до тех пор, пока она не найдет для них более подходящих людей[645]. После обнародования «Эдикта о реституции» в Вене были крайне недовольны тем, что, оккупируя земли, он не помогал священникам и монахам, которых присылали осваивать новые владения[646].

Странно, но Валленштейну недоставало ни политического, ни обыкновенного человеческого понимания намерений испанского правительства. Испанцы могли бы извинить его за отказ заниматься их балтийским планом, но никогда не простили бы ему присвоение проекта и исключение Мадрида из его реализации. Где-то еще в самом начале он как-то советовал императору отвергнуть помощь Испании и полностью отдать ему на откуп и строительство, и управление флотом на Балтике[647]. В результате флот так и не появился, а Штральзунд дал Валленштейну достойный отпор.

Валленштейн позорно просчитался: не принимая всерьез балтийские порты, он в 1629 году столкнулся с неожиданной и немалой угрозой. Неуступчивость Штральзунда и его альянс с королем Швеции поставили польского короля в тяжелейшее положение. Теперь Густав Адольф, имея Штральзунд и получив от Бранденбурга Пиллау, мог нанести Польше такой удар, который Сигизмунд III вряд ли бы выдержал[648]. Польский сторожевой пес был посажен на цепь, и ничто не могло помешать королю Швеции вторгнуться в Германию. Многие из Ганзейских городов, не пожелавших принять Валленштейна, с радостью приветствовали бы Густава Адольфа, и он мог бы с полным основанием объявить себя хозяином Балтики и протянуть руку помощи задавленным протестантам Германии.

Весь 1629 год вызревала эта новая для Валленштейна угроза. В феврале шведский король встретился с датским монархом. Побитый Кристиан (добивавшийся в то время мира[649]) теперь, может быть, согласится на подчиненную роль в альянсе с королем Швеции. Но Густав Адольф немного опоздал со своим предложением. Еще год назад Кристиан IV питал надежды на то, что сумеет восстановить свое доброе имя. После поражения при Вольгасте он уже так не думал.

Напрасно Густав Адольф рассказывал ему истории о гипотетическом флоте Валленштейна и уговаривал сообща выступить против генерала. Датский король лишь пожимал плечами: германские князья им не помогут; в его бедной стране, наполовину захваченной врагом, нет ни одного лишнего гроша. Густав Адольф излучал оптимизм: Швеция воюет уже тридцать лет и не собирается останавливаться. У него самого в плече засела пуля, и он готов получить еще три, если на это будет Божья воля. И с этими словами он предложил королю Дании пощупать шрам. Кристиан не двинулся с места. Когда же шведский король начал читать лекцию о долге протестантов защищать свою веру, старший по возрасту и еще не остывший после поражения датский государь не выдержал и воскликнул: «Ваше величество, какое вам дело до Германии?!» Густав Адольф на какой-то момент оторопел и, в гневе прокричав: «Что за вопрос!» — продолжил свои рассуждения, обрушившись на врагов, оскверняющих протестантские церкви. Дрожа от волнения, он склонился к датскому королю и, поднеся кулак к его носу, говорил сердито: «Знайте, ваше величество. Если кто-то, император или король, князь, республика или даже тысячи дьяволов посмеют сделать то же самое с нами, мы зададим им такого перцу, что они и костей не соберут!» Все это представление никак не подействовало на Кристиана Датского. Он, конечно, мог ответить: жаль, мол, что шведский король не был столь же категоричен пять лет назад, — однако он промолчал[650].

Результатом этой встречи стало то, что Валленштейн направил подкрепления Сигизмунду Польскому, с тем чтобы он как можно дольше сдерживал шведов[651], и смягчил условия мира для короля Дании. Тем не менее они по-прежнему оставались жесткими. Кристиан должен был отказаться от северных германских епископств и признать суверенные права императора на Гольштейн, Штормарн и Дитмаршен. Какими бы унизительными ни были требования Валленштейна[652], датский король не мог не принять их. «Если он еще не потерял рассудок, то ухватится за мои условия обеими руками», — торжествовал Валленштейн[653]. В июне 1629 года мирный договор был подписан в Любеке.

С подписанием мирного соглашения в Любеке угроза войны на севере не исчезла. Курфюрст Бранденбурга, доведенный до отчаяния вымогательствами Валленштейна, начал заигрывать с Соединенными провинциями[654] и вести подозрительную переписку с королем Швеции[655]. Хуже того, агенты Франции и Англии подстроили заключение перемирия между Густавом Адольфом и Сигизмундом Польским[656], а в конце года французский посол нанес визит шведскому королю в Упсале, который уже обсуждал в своем совете план вторжения в Германию[657].

В этой угрожающей ситуации Валленштейну ничего не оставалось, как наращивать армию и создавать возможности для высадки на севере Германии. Только в таком случае можно было реализовать балтийский план[658]. Тем временем разногласия Валленштейна с испанской монархией обострялись. В начале 1629 года Ришелье вторгся в Италию, захватил Сузу, освободил Казале и подписал договор с Савойей, Венецией и папой[659]. Оливарес нанес ему удар в спину, оказав помощь гугенотам[660], однако Ришелье разрешил внутренний кризис заключением Алесского мира. Нападение на Италию было отсрочено, но не предотвращено. Габсбурги получили временную передышку. К неудовольствию Оливареса, Спинола предложил урегулировать конфликт подписанием договора, а не войной, и его не послушали[661]. С того времени неблагодарное правительство в Мадриде только и думало о том, как унизить генерала-ветерана[662]. Его войска даже решили заменить армией Валленштейна. Какой смысл держать такую огромную силу на Балтике, если балтийский план провалился и остался лишь один реальный враг — мелкотравчатый король Швеции? Так рассуждал Оливарес, а Фердинанд, гораздо лучше информированный, должен был прислушаться к его мнению.

В мае 1630 года Фердинанд попросил Валленштейна отправить в Италию тридцать тысяч солдат, но не под его командованием, а под началом итальянского наемника Коллальто, кем, собственно, испанская партия в Вене давно и хотела заменить имперского полководца. Валленштейн ответил категорическим отказом, заявив, что не отдаст ни одного солдата[663]. Начало разрыву с императором было положено.

Чуть раньше в том же месяце советники короля Швеции позволили своему монарху убедить их в том, что жизнь в стране остановится, если шведы незамедлительно не вторгнутся в Германию[664]. И 29 мая, вверив совету своего единственного ребенка, принцессу Кристину, Густав Адольф отплыл из Стокгольма[665]. Ришелье называл его «восходящим солнцем»[666], Максимилиан Баварский — «протестантским Мессией»[667], но для Фердинанда Габсбурга он был всего лишь «ничтожным узурпатором»[668] в мерзлой стране на арктической окраине цивилизации. Если он так легко справился с датским королем, то ему ничего не стоит обрубить руки этой «шведской каналье»[669]. Так окрестил короля Валленштейн на словах, но в реальной действительности ему было не до шуток. Валленштейн благоразумно решил, что лучше не пустить шведов на берег, чем потом пытаться изгнать их обратно в море. Он настаивал на усилении обороны побережья. Фердинанд не согласился, и тридцать тысяч солдат Валленштейна все-таки отправились на юг, в Италию.

Над Валленштейном нависла угроза. «Я больше воюю с кучкой министров, а не с врагом», — говорил он[670]. Против генерала ополчились все имперские советники. Его войска, оккупировавшие наследственные земли, подрывали мизерные ресурсы короны, поборы порочили Фердинанда. «Долго ли еще мне оставаться курфюрстом и хозяином своих земель?» — писал в Вену курфюрст Бранденбурга. Ему приходилось не только содержать войска, расквартированные в провинции, но и оплачивать военные контрибуции за других. «Мне не известно, с кем и почему мы воюем?» — задавал он резонный вопрос[671]. Действительно, после заключения Любекского мира теоретически войны не было.

Самая большая опасность для Валленштейна исходила от вознегодовавшего Максимилиана. В Мюнхене он откровенно говорил французскому посланнику о том, что намерен заставить императора начать разоружаться. Ходили слухи, будто он может неожиданно оспорить наследственность императорской короны и заявить претензии на трон, что он собирался сделать, но так и не сделал еще в 1619 году. Максимилиан якобы сам захочет быть избранным римским королем и перебежит дорогу императорскому сыну. Французский агент тайно сообщил об этом английскому агенту в прошлом году, когда они коротали время в лагере шведского короля в Пруссии. «Полагаю, что это не сладкое пение французского соловья», — сообщал англичанин на родину[672]. Когда несколько позднее лига под напором Максимилиана одобрила выделение средств для армии Тилли на случай чрезвычайных обстоятельств[673], стало ясно, что Максимилиан усвоил технику Валленштейна и «французский соловей» неспроста пел свою песню.

В марте 1630 года курфюрст Майнца объявил коллегам о том, что летом в Регенсбурге созывается собрание[674]. У Фердинанда до конца мая оставалось время на подготовку к новым испытаниям. Он намеревался добиться избрания сына римским королем и принести ради этого в жертву Валленштейна — император созрел для такого шага, — однако теперь ему надо было учесть и желания испанских кузенов, то есть убедить курфюрстов послать войска на войну с голландцами. Увольнением Валленштейна он наверняка решит одну из двух проблем, однако император хотел получить и то и другое. Мадридское правительство требовало от него действий в русле испанской политики. Более того, оно спровоцировало французов на то, чтобы играть активную роль в Германии. Сначала Ришелье отвел от шведского короля польскую угрозу, затем связался с голландцами, теперь изъявил готовность направить своих представителей на собрание в Регенсбурге, которые под прикрытием переговоров от имени французского герцога Мантуи будут так или иначе влиять на курфюрстов Священной Римской империи.

Сам Фердинанд еще мог бы справиться с недружной компанией князей, однако ему, понукаемому испанскими кузенами, труднее будет иметь дело с князьями, за спиной которых оказался Ришелье. Собрание в Регенсбурге, состоявшееся в 1630 году, стало прелюдией к конфликту между Бурбонами и Габсбургами, но не эпилогом войны. Фердинанд не отказался от своей политики, он еще не довел ее до конца, ему надо было ее слегка подправить.

6

Летом 1930 года в Германии войны не было. С уходом датского короля вооруженное сопротивление протестантов прекратилось. Собранию курфюрстов предстояло благословить наступивший мир, разрешить насущные проблемы и демобилизовать армию.

За десять лет войны половина территории империи, если не больше, подверглась оккупации или нашествию войск, приносивших с собой несчастья, болезни, голод и страшную чуму. Добавили бед неурожаи, следовавшие один за другим в 1625—1628 годах. Чума косила истощенных людей, полностью вымирали лагеря беженцев. Нищета и голод убивали в человеке чувства собственного достоинства и стыдливости. Уже более не считалось зазорным просить подаяние. Добропорядочные бюргеры не стыдились выпрашивать милостыню в соседних домах[675], и благотворительность иссякла не из-за отсутствия сердоболия и сострадания, а из-за нехватки средств. Изгнанные пасторы превратились в странников и бродили по землям, надеясь найти тех, кто не просто захочет, а сможет приютить их. В Верхнем Пфальце католические священники умоляли правительство помочь своим униженным и нищенствующим предшественникам[676].

В Тироле в 1628 году перемалывали на хлеб бобовые стебли, в Нассау в 1630-м — желуди и корни[677]. Даже в Баварии на дорогах лежали неубранные трупы умерших от голода[678]. На берегах Хафеля урожай в 1627 году обещал быть неплохим, но отступавшие датчане и преследовавшие их имперцы уничтожили его[679]. «Я слышу только стенания и вижу только мертвецов, — писал в 1629 году сэр Томас Роу из портового города Эльбинга в Данцигском заливе. — Проехав восемьдесят английских миль, мы не нашли ни одного целого дома, в котором можно было бы остановиться на ночлег; нам встретились лишь несколько изможденных женщин и детей, копавшихся в кучах навоза в поисках зерна»[680].

Не важно, в каком бедственном положении находились люди. Солдаты продолжали грабить и истязать. «Мечом возделать землю, мечом снять урожай»[681], — пела солдатня и с энтузиазмом делала то, о чем пела. В одном Кольберге наемники спалили пять церквей со всеми амбарами и складами, и поджигали они дома и храмы чаше всего ради забавы, посмотреть на огромные костры. Для этого же солдаты стреляли в стога сена, а однажды испепелили четверть города, вернулись, когда дома сгорели дотла, и забрали у жертв, спрятавшихся в церкви, все, что те успели спасти от огня[682]. Оккупанты сознательно сжигали ухоженные предместья, где бюргеры разводили сады и огороды, чтобы освободить место для фортификационных сооружений[683].

На обратной стороне перечня жалоб бургомистр Швейдница начертал слова молитвы[684], обращая свои претензии в том числе и к Господу. Офицеры Тилли приказывали сбрасывать церковные шпили и выплавлять свинец, а по Эльбе ввели новые поборы с населения[685]. Но если города даже и исполняли все требования, не было никаких гарантий, что деньги или провизия достанутся солдатам и не будет новых вымогательств. Один офицер переплавил для себя конфискованное серебряное блюдо, на котором ему подавали обед[686]. Правда, Валленштейн наказывал командиров, занижавших численность солдат в ротах, чтобы присвоить лишние деньги[687].

В Тюрингии отряд из воинства Валленштейна, напившись в одном из подвальчиков, которыми знамениты эти места и по сей день, развлекался тем, что стрелял в низкие окна по ногам прохожих[688].

В Бранденбургской марке солдаты хватали уважаемых бюргеров, привязывали к лошадиным хвостам, заставляя бежать за ними по избитым дорогам, или запихивали под стол или лавку и держали там всю ночь[689]. Вражда с солдатами усугубляла и без того тяжелую жизнь в городах. Гражданская война между войсками и крестьянами разгоралась то тут, то там; в Дитмаршене она сопровождалась ежедневными убийствами, поджогами, налетами на полевые лагеря и ответными расправами с целыми деревнями[690]. Гриммельсхаузен в своем романе «Симплициссимус» описывает многие ужасы войны, то, как солдаты засовывают большие пальцы несчастных крестьян в пистолеты, имитируя пыточные тиски, обтягивают веревкой голову до тех пор, пока глаза не вылезают из орбит, поджаривают на костре или в печи, заливают в рот помои, что впоследствии получило название «шведского коктейля». Они придумали и такое спортивное развлечение: выстраивали узников в ряд, одного за другим, и расстреливали, заключая пари и соревнуясь в том, кто уложит больше жертв одним выстрелом[691].

Возродить Германию могло только одно — прекращение войны и установление мира. Однако вряд ли кто-либо из князей и монархов готов был к этому в 1630 году. Иоганн Георг Саксонский написал Фердинанду гневное послание, в котором оплакивал тяжелое положение в стране чуть ли не кровавыми слезами[692], но отказался приехать в Регенсбург, чем продемонстрировал свое подлинное отношение к страданиям подданных. Он возмущался тем, что Фердинанд пытается запугать его, и предложил курфюрсту Бранденбурга провести альтернативную встречу в Аннабурге[693]. Наверно, им двигали самые благородные мотивы, но едва ли в Германии мог восторжествовать мир, если два курфюрста решили игнорировать общее собрание.

Максимилиан повел себя несколько иначе. В определенном смысле он поступил даже каверзнее: настроившись на то, чтобы раздавить Валленштейна, баварец прибыл в Регенсбург, вооружившись тайной поддержкой папы и Ришелье[694]. Убежденный в том, что все беды Германии проистекают из вмешательства Испании, Максимилиан допускал роковую, хотя, видимо, свойственную не только ему, ошибку: стремясь избавить империю от влияния одной иностранной державы, он обращался за содействием к другой.

Отказался бы Максимилиан от услуг французских агентов в Регенсбурге, признали бы курфюрсты Саксонский и Бранденбургский поражение протестантов, кто знает, мир, возможно, и восторжествовал бы в Германии. Король Швеции ушел бы домой, а война между Бурбонами и Габсбургами велась бы во Фландрии и Италии. Добровольная капитуляция оппонентов Фердинанда в 1630 году избавила бы Германию от следующих восемнадцати лет войны, и хотя мирное урегулирование было бы иным, нежели то, которое навязали правительства Франции и Швеции в 1648 году, оно было бы ненамного хуже. Капитуляция в 1630 году означала бы отказ от германских свобод, но эти свободы все равно были привилегией правящих князей или муниципалитетов и никак не отражались на реальном угнетенном положении народных масс. Действительные права и свободы человека не существовали и до, и во время, и после войны. Победа Фердинанда означала бы централизацию империи под эгидой Австрии и утверждение в германоязычном мире одного, а не нескольких деспотов. Она означала бы тяжелое поражение для протестантизма, но не его исчезновение. Католическая церковь продемонстрировала, что она слишком слаба для выполнения той гигантской задачи, которую возложил на нее Фердинанд, и духовное исправление секуляризованных земель отставало от политических преобразований. Велико было и мужество многих протестантов, и число изгнанников, хлынувших на север — в Саксонию, Бранденбург и Голландию, однако по обе стороны баррикад было и немало равнодушных людей, а среди молодого поколения их становилось все больше и больше. Организационная система Фердинанда оказалась неадекватной и не справилась с исполнением «Эдикта о реституции». Если бы он даже и претворил в жизнь все положения указа, то и тогда протестантизм не был бы искоренен. Протестантскими оставались Саксония, Бранденбург, некоторые районы Вюртемберга, Гессена, Бадена, Брауншвейга.

Конечно, победа Фердинанда в 1630 году не была бы благом. Велики были страдания, уже принесенные эдиктом, не меньше боли и горя вызвало бы его дальнейшее принудительное исполнение. А разве восемнадцать лет войны обошлись без боли и страданий? Безусловно, у тех, кто хотел продолжать войну, имелись свои аргументы на этот счет. Капитуляция развязала бы руки Габсбургам и в Германии, и в Европе. Она могла побудить Фердинанда на продолжение агрессии, и он почти наверняка помог бы королю Испании в войне с голландцами. Могущество Габсбургов задавило бы Европу. Однако факт остается фактом: продолжение войны привело к не менее опасному доминированию Бурбонов. В 1648 году предусмотрительные иностранные союзники сохранили германские свободы как гарантию слабости Германии. Восемнадцать лет войны закончились таким мирным урегулированием, которое с точки зрения внутреннего положения в Германии было нисколько не лучше, а с точки зрения ее внешнего положения даже хуже любого договора, который можно было бы заключить в году 1630-м. Германские свободы достались очень дорогой ценой.

Возможно, они обошлись не так дорого князьям. Голод в Брауншвейге-Вольфенбюттеле герцог заметил только тогда, когда его трапеза не стала такой же изобильной, как прежде. Три неурожая винограда на Нижнем Дунае однажды не позволили Фердинанду послать Иоганну Георгу Саксонскому стандартный ежегодный дар токайских вин — без них он с трудом переносил сквозняки во дворце[695]. Заложенные земли, назойливые кредиторы, пустые кошельки, даже неудобства тюрьмы — все эти беды человек может перенести сравнительно безболезненно. Душевные переживания из-за политических ошибок, потеря престижности, угрызения совести, хула общественного мнения могли вызывать у германских правителей лишь сожаления, но они редко побуждали к миру и согласию. Ни один из германских властителей не стал бездомным и не замерз зимой до смерти, никого из них не нашли мертвым со ртом, набитым травой, никто из их жен и дочерей не был изнасилован, немногие, очень немногие, заразились чумой[696]. Вдосталь обеспеченные всем необходимым для спокойной жизни, за стенами дворцов и за столами, полными еды и питья, они могли позволить себе думать только о политике, а не о человеческих страданиях.

7

Собрание курфюрстов в Регенсбурге, состоявшееся в 1630 году, имело значение только для империи, поскольку проблемы, которые там решались, были далеки от Германии. И для обеих сторон главными были темы голландской войны и давней вражды между Бурбонами и Габсбургами.

Теперь, когда Фердинанд стал хозяином Германии, испанцы потребовали, чтобы он заставил князей помочь им покорить голландцев. Их не смущало то, что провалились все прежние попытки побудить к этому германских правителей. Взятки в виде пенсиона регулярно выплачивались курфюрстам Кёльна и Трира, герцогу Нойбурга, некоторым офицерам в армии, министрам при дворе в Вене, даже слугам Валленштейна, и все понапрасну[697]. Курфюрст Кёльна несколько раз выражал голландцам протест по поводу военных действий, проводившихся фактически на его землях, но Максимилиан запретил выступать против них даже тогда, когда близость голландских войск встревожила Тилли[698]. Более того, однажды курфюрсты попросили эрцгерцогиню Изабеллу снять все ограничения на голландскую торговлю на том основании, что независимо от отношений с Испанией Соединенные провинции формально входят в империю и должны пользоваться соответствующими привилегиями[699].

Фердинанду надо было очень постараться, чтобы уговорить князей объявить войну голландцам. Но долг перед Испанией обязывал его поднять этот вопрос первым, когда он в начале июля 1630 года открывал собрание в Регенсбурге. Оправдывая необходимость армии ссылками на Мантуанскую войну, император указал, что голландцы нарушают единство и целостность империи, и призвал курфюрстов принять против них необходимые меры. Князья ответили: они не будут вести никаких дискуссий, пока Фердинанд не сократит армию и не найдет нового главнокомандующего. Что касается враждебности голландцев, то они ничего подобного не заметили; напротив, испанцы беспардонно используют германские земли для своих военных операций[700].

Атака, контратака, тупик. Фердинанд ответил примирительно по стилю, но не по сути. Он сказал, что всегда настаивал на поддержании в армии высокой дисциплины, и пообещал подыскать другого военачальника[701]. Курфюрсты остались недовольны, отчасти расплывчатостью ответа, но главным образом из-за слухов о том, что Фердинанд намеревается назначить главнокомандующим своего сына, а это их устраивало еще меньше. 29 июля курфюрсты выдвинули еще ряд требований, гораздо более жестких[702].

Фердинанд уехал на охоту, курфюрсты делились своими впечатлениями, и император вернулся лишь вечером 31 июля. За это время в городе появились двое французских агентов, в том числе сам отец Жозеф. Их прибытие, а больше всего новые требования курфюрстов, вконец испортили Фердинанду настроение, и он прошел к себе в апартаменты, просидев с советниками до трех часов ночи[703].

Последующие события полностью оправдали тревоги Фердинанда. И отец Жозеф, и папский нунций окончательно настроили курфюрстов на то, чтобы не санкционировать войну против голландцев и не избирать молодого эрцгерцога римским королем. Отец Жозеф сделал все для того, чтобы ни один аспект испанского вмешательств в Германии не ускользнул от внимания курфюрстов[704], и второй французский агент, Брюлар, смог с похвалой отозваться о князьях как о «хороших французах»[705]. Иоганн Георг Саксонский тем временем успел прислать меморандум из шести предварительных условий для ведения переговоров о мире. Главными из них были требования вернуть в империи религиозное устройство, действовавшее в 1618 году, отозвать «Эдикт о реституции» и резко уменьшить размер военных контрибуций[706].

7 августа Фердинанд попробовал еще раз сломить волю католических курфюрстов. Он заявил, будто всегда уважал конституцию, и ненавязчиво предложил секвестрировать герцогство Клеве-Юлих, наследственность которого еще не определилась[707]. Это была завуалированная попытка оказать помощь испанцам в войне с голландцами, предоставив им укрепленный пункт на Нижнем Рейне. Чтобы умаслить князей, на следующий день он устроил показательный выезд всадников на арене, в котором вновь победил и получил главный приз его старший сын[708]. Благодаря усилиям постановщика молодой Фердинанд великолепно сидел в седле, но его отец ошибался, если думал, что этого достаточно для покорения сердец мудрых мужей. Ответ курфюрстов был отрицательный. Они заострили все внимание на герцогстве, признали крайнюю сложность проблемы и наотрез отказались одобрить его секвестр[709].

На руках у Фердинанда все еще оставались два козыря, Валленштейн и «Эдикт о реституции». Принесение в жертву генерала ублажит католических курфюрстов, отзыв эдикта может умиротворить курфюрстов Саксонии и Бранденбурга и даже побудить их, пусть и запоздало, приехать в Регенс-бург. Он решил разыграть первую карту и 17 августа созвал советников, чтобы обсудить, как лучше всего избавиться от генерала. Валленштейн находился всего лишь в нескольких милях, в Меммингене, с войском, и сам император не мог предсказать, как полководец отнесется к своей отставке[710]. Удивительно, но посыльный, отправленный для зондажа, сообщил, что Валленштейн уйдет сам, если на это будет воля императора. 24 августа в Мемминген явилось имперское посольство[711]. Валленштейн принял посланников с достоинством и вручил прошение об отставке. Генерал показал им также космограмму, которая указывала на то, что судьба Фердинанда в кризисные моменты управляется Максимилианом. Валленштейн подчинился персту Небес, однако в душе приготовился к возмездию[712].

Уход Валленштейна лишил французских агентов поддержки Максимилиана Баварского. Для него теперь было важнее всего возобладать над Фердинандом в военной сфере, и его больше не интересовали иностранные союзники. А в это время войска Фердинанда заняли Мантую, вынудив французского герцога бежать из страны. Французы, потерпев поражение в Италии и лишившись поддержки Максимилиана в Германии, почувствовали свою слабость, чем Фердинанд не преминул воспользоваться. Он предложил дать свое согласие на утверждение Карла Неверского герцогом Мантуи при условии, если французы уступят Казале и Пинероло испанцам и поддержат тех, кого надо, в империи. Это была атака на французско-голландский альянс, выпад против намеченного Ришелье договора со шведами. Во Франции король болел, и запросы послов об инструкциях по поводу дальнейших действий оставались без ответа. Отцу Жозефуи Брюлару пришлось самим принимать решение. 13 октября 1630 года они дали условное согласие на все требования Фердинанда, и Регенсбургский договор был подписан.

Во Франции вести о заключении договора восприняли с негодованием. Ришелье, встревоженный и злой, заявил венецианскому послу, что намерен бросить политику и уйти в монастырь[713]. Казале и Пинероло потеряны, альянсы с голландцами и шведами порушены, дружба с германскими князьями закончилась — таков печальный итог дипломатии отца Жозефа. Тем временем Фердинанд, преисполненный самых добрых чувств к проигравшему противнику, тепло распрощался с послами и просил передать Ришелье и королю Франции заверения в своем исключительном к ним почтении[714].

Фердинанд выжал все, что мог, из отставки Валленштейна. Его другой козырь — отзыв «Эдикта о реституции» — мог принести еще больше выгод. Эггенберг заклинал его пойти на этот шаг[715]. Шведский король наступает, каждый день приходят все новые известия о его продвижении. У него пятьдесят тысяч человек, он уже взял Гюстров и Веймар. Регенсбург наполнили всякие домыслы и страхи[716]. Самое неподходящее время для ссор с протестантскими курфюрстами. Откажись он от «Эдикта о реституции», курфюрсты Саксонский и Бранденбургский сразу же прекратят свой протест: они же выпустили манифест, утверждавший, что только лишь эдикт и препятствует установлению мира в империи. Католические курфюрсты готовы встретиться с ними. Конечно же, Фердинанд должен уступить, для блага династии.Эггенберг предостерегал его от бескомпромиссного упрямства. Фердинанд с удовольствием разыграл одну карту. Но он не хотел пускать в дело вторую. Избавление от Валленштейна и отзыв эдикта имели для него совершенно разную ценность. Одно действие относилось к политике, другое — к вере. Врожденный фанатизм, помогавший ему прежде, на этот раз оказал ему плохую услугу.

Уже в конце августа в Регенсбурге говорили о том, что император не уступит[717]. В продолжение всего собрания имперские войска в Вюртемберге, проявляя исключительную жестокость, принудительно приводили в исполнение эдикт на монастырских землях. Фактически Фердинанд одержал победу только над Ришелье, но не над князьями. В ноябре участники собрания разъехались, так и не решив почти ни одной проблемы.

По договоренности с голландцами, они обязались освободить Клеве и Юлих, а Фердинанд дал обещание отвести и все другие войска, отказавшись от идеи секвестра и положив в долгий ящик наболевшую проблему голландского нейтралитета[718]. Имперская армия поступала под командование Максимилиана и Тилли, и Фердинанд возвращался на позиции пятилетней давности, то есть когда у него еще не было Валленштейна. «Эдикт о реституции» теперь предстояло обсудить на общем съезде князей[719]. Римский король избран не был, войну в интересах Испании не объявили.

Одержав дипломатическую победу над Ришелье, Фердинанд потерпел два серьезных поражения. Вряд ли ему было благодарно и то самое правительство, ради которого он жертвовал собственными интересами. В Мадриде были возмущены тем, как закончилась история с герцогством Клеве-Юлих, испанское правительство даже не нашло слов признательности императору за Мантую.

В самой империи политика Фердинанда потерпела фиаско. Давление Испании оказалось слишком тяжелым. Собрание в Регенсбуре не объединило Германию, а, напротив, еще больше разъединило. Максимилиан и его лига вновь обрели власть над политикой Фердинанда, два протестантских курфюрста окончательно отмежевались от своих коллег[720]. Король Швеции мог расчленить империю как прогнивший настил.

Фердинанда постигла неудача. Не добился того, чего хотел, и Максимилиан. Иоганн Георг лишь попытался создать нечто общенациональное для решения национальных проблем. Собранием в Регенсбурге завершился так называемый германский период Тридцатилетней войны. С Регенсбурга можно вести отсчет так называемого иностранного этапа. Король Швеции высадился в Померании, и немцы вновь втянулись в войну, которую не начинали и которую не могли остановить. После конференции, которая должна была покончить с противоборством, война продолжалась еще восемнадцать лет.


Глава седьмая ПОХОД ШВЕДСКОГО КОРОЛЯ (1630-1632)

Я надеюсь больше на самого короля Швеции, а не на его страну… Все зависит от него.

Томас Роу

Я полагаюсь на ваше величество как на ангела Божьего.

Джон Дьюри

1

Конфликтовали Франция и Испания; Германия служила полигоном. Таково было следствие склочного собрания в Регенсбурге. Кто должен быть хозяином в этой европейской «коммуналке» — Габсбурги или Бурбоны? Главными участниками драмы стали Фердинанд с его сценарием единой империи, Максимилиан и его германская католическая партия, Иоганн Георг и его лютеранские конституционалисты, Валленштейн и его армия.

Война пока велась без мечей и пушек. Ни Ришелье, ни Оливарес не были готовы к открытому противостоянию. Французская монархия все еще переживала внутриполитический кризис, испанскую казну опустошили войны в Голландии и Италии, антагонисты старались побороть друг друга другими средствами. Ришелье считал, что немцы должны обустраивать свою жизнь сами, без испанцев[721]. Регенсбург убедил его в том, что немцы, по крайней мере их вздорные правители, не способны проводить такую политику. У него не оставалось другого выхода, кроме как во благо Франции изгонять испанцев силами иностранных союзников.

Голландцы приносили пользу в Нижних странах, но от них не было никакого толку в Германии. Альянс с Англией кардинал развалил сам. Датский король после поражения вышел из игры. Методом исключений Ришелье сделал вывод, что ему надо ориентироваться на короля Швеции. Немаловажно было и то, что германские протестанты молились на Густава Адольфа как на Бога. Предварительные наброски договора были готовы в декабре 1629 года[722]. Густав Адольф еще не подтвердил своего согласия, но французские агенты не спускали с него глаз, и он мог санкционировать альянс с Францией в любой момент. Ришелье уже отрекся от гарантий, которые его представители дали в Регенсбурге в отношении того, что он не будет помогать противникам императора.

Пока Ришелье вел с королем Швеции переговоры, подменявшие реальные военные действия, Оливарес предпринимал меры для укрепления Испании, с тем чтобы развязывание войны было слишком обременительным и опасным для Франции. Он сосредоточил свои усилия не на Германии, а на Нидерландах, стремясь обеспечить возрождение испанского могущества подавлением голландской конкуренции, восстановлением торговли в Антверпене и отвоеванием колоний.

2

4 июля 1630 года король Швеции высадился на Узедоме. Сходя с корабля по узкому трапу, он оступился и повредил колено[723]. Этот обыденный инцидент хронисты превратили в героико-драматическое действо: как только нога вождя протестантов коснулась земли, он опустился на колени и попросил Господа благословить его на правое дело[724]. С точки зрения поэтического осмысления его миссии историки, возможно, были и правы: сам король никогда не сомневался в успехе своей экспедиции.

Ко времени высадки Густаву Адольфу исполнилось тридцать шесть лет. Он был статен, высок и широк в плечах. Заостренные усы, клинообразная борода и короткие волосы имели рыжевато-желтый оттенок. За это итальянские наемники прозвали его «золотым королем», хотя чаше Густава Адольфа величали «северным львом». Вследствие крупного и тяжелого телосложения его движения были замедленные и неуклюжие, но он мог действовать лопатой и киркой не хуже любого сапера в армии. Однако кожа у него там, где отсутствовал загар, была нежная и белая, как у девушки. Он держался прямо, сохраняя королевскую осанку и степенность при любых обстоятельствах. С годами Густав Адольф начал слегка склонять голову, хмурясь и прищуривая свои светло-голубые глаза[725]. Король любил поесть и предпочитал простую одежду, носил обычно буйволовый кафтан и солдатскую касторовую шляпу, добавляя иногда алую ленту через плечо или плащ. Он выглядел одинаково и на балу, и на бивуаке, ему были привычны тяготы военных походов, он мог просидеть в седле четырнадцать часов подряд, вместе с солдатами проливать пот в жару, замерзать в заснеженном поле, мучиться от голода и жажды. Он не боялся ни крови, ни грязи, его высокие королевские сапоги были часто забрызганы и тем и другим.

Но было бы большой ошибкой принимать его за простака. Дипломаты, шокированные слишком непринужденными манерами короля и бестактной прямотой, с которой он излагал свои мысли, очень скоро понимали, что за грубоватыми и резкими суждениями скрываются глубокие мысли и знания. Придворным, пытавшимся сыграть на его дружелюбии, он устраивал такую взбучку, которую они долго не могли забыть. Слуги, знавшие его крутой нрав, никогда не задавали лишних вопросов. Густав Адольф не принимал послов, если они неправильно перечислили все его титулы на верительных грамотах[726].

Густав Адольф с детства воспитывался с прицелом на королевский трон, играл в кабинете отца, когда еще не стоял на ногах, в шесть лет сопровождал его в военных походах, в десять — заседал в королевском совете и имел право высказывать свое мнение, подростком уже самостоятельно принимал иностранных послов. Он владел десятью языками, интересовался науками, скорее всего поверхностно, любил практическую философию, всюду брал с собой томик Гроция[727].

Наряду с Ришелье и тем князем, имя которого было известно всем современникам, Максимилианом Баварским, Густав Адольф был самым успешным администратором в Европе. За девятнадцать лет правления страной он укрепил финансы, централизовал правосудие, обустроил или привел в порядок больницы, почту, образование, службы вспомоществования, ввел продуманную и четкую систему призыва в армию, сумел приструнить праздное и амбициозное дворянство, создав «риддархус», ассамблею нобилитета, занимавшуюся государственными делами, но подвластную короне. Ни в каких смыслах он не был королем-демократом, его политика зиждилась на аристократизме, но благодаря тому, что он держал в узде аристократов, полтора миллиона человек в Швеции и Финляндии[728] жили в условиях самого мягкого режима в Европе. Густав Адольф поощрял торговлю, с толком использовал природные ресурсы страны, особенно минеральное сырье. Швеция собственными сырьевыми материалами полностью обеспечивала производство вооружений, в которых она нуждалась постоянно: со времени восхождения короля на трон страна едва ли прожила хотя бы год без войны[729]. Стоит ли удивляться тому, что в 1629 году шведский сейм единогласно проголосовал за выделение субсидий на трехлетнюю войну в Германии.

В военных делах Густав Адольф был таким же деятельным и предприимчивым, как и в мирной жизни. Он восхищался Морицом Оранским, переняв у него все тактические приемы, повышавшие мобильность и боеспособность войск. Король пригласил голландских профессионалов, обучавших его солдат технике использования артиллерии в осадной войне, лично принял участие в создании легких и подвижных орудий. Его так называемые кожаные[730] пушки оказались не очень надежными, и он полагался главным образом на скорострельные четырехфунтовки, достаточно легкие для того, чтобы их могли передвигать три канонира или одна лошадь[731].

Подобно всем другим великим вождям Густав Адольф был абсолютно уверен в себе и в правоте своей миссии. В кризисные моменты он искренне считал, что Бог не оставит его в беде. Он воспитывался как лютеранин, но его снисходительное отношение к кальвинистам смущало и подданных и союзников[732]. Тем не менее Густав Адольф был убежден в исключительности протестантизма и никогда не мог понять, как можно силой изменить веру человека. Король презирал тех, кого насильно обращали в другую религию, и позволял в побежденных и плененных войсках сохранять традиционную веру.

Густав Адольф был блистательным правителем и полководцем, бесстрашным, решительным, импульсивным, однако одними этими качествами вряд ли можно объяснить ту власть, которую он имел над людьми. Причину надо искать скорее в его умонастроении, в той удивительной уверенности в себе, гипнотизировавшей и его сподвижников, и тех, кто его никогда не видел. Густава Адольфа должен был убить один подкупленный итальянский кондотьер, человек без родины и веры, служивший в армии короля. Наемный убийца не раз поднимал пистолет для выстрела, и у него были для этого реальные возможности, но его сердце, как констатирует хроника, наливалось свинцом и рука опускалась[733]. Оберегала ли короля судьба своей потусторонней броней или его сверхъестественная уверенность в себе завораживала и лишала сил даже случайного убийцу? Он был убежден: «Ни один корабль не потонет, если на нем находится король»[734]. В этом откровении и пророчестве заключалась тайна его стойкости.

Ближайшим другом Густава Адольфа был сумрачный, неразговорчивый и академичный канцлер Аксель Оксеншерна: только от него король мог принять и советы и возражения. Обладая трезвым и острым умом, Оксеншерна был человеком дела и мог моментально перевести головоломные концепции Густава Адольфа на язык практических действий. «Если мы все будем столь же холодны, как вы, то мы замерзнем», — сказал как-то канцлеру король. «Если мы все будем столь же горячи, как ваше величество, — ответил Оксеншерна, — то мы сгорим»[735].

Оксеншерна имел нечто большее, чем двенадцатилетнее возрастное старшинство, для того чтобы влиять на короля. Его способности были равноценны талантам Густава Адольфа или удачно дополняли их. Он обладал такой же кипучей энергией, даром организатора, быстротой мышления и остротой ума, такой же или даже более вместительной памятью. Оба они отличались отменным здоровьем, что было немаловажно во времена, когда человек постоянно подвергался опасностям и не мог получить квалифицированную медицинскую помощь. Оксеншерна в особенности мог крепко спать в любых условиях, не обращая внимания на шум и даже выстрелы. Только дважды он лишился сна из-за политических передряг, и это случилось с ним во время войны в Германии[736].

Оксеншерна не производил такого же впечатления властной личности, как его король, только потому, что был менее агрессивен. Он был прирожденным дипломатом: учтив, но и скрытен, хитроумен, но, в общем, и честен. Такого человека трудно обвести вокруг пальца, но и трудно невзлюбить. Он говорил по-немецки и по-французски, особенно хорошо владел французским языком и с легкостью отлавливал двусмысленности, к которым нередко прибегали французские дипломаты. Ему так и не довелось употребить все свои таланты в дипломатии и государственном управлении ни до восхождения на трон Густава Адольфа, ни при его царствовании, ни после его смерти. И в поведении, и в деятельности он, безусловно, был более цивилизованным и великодушным человеком, чем король. Бескорыстный и преданный в личных отношениях, Оксеншерна искренне хотел приносить пользу своей стране, но ему пришлось главные усилия употребить на то, чтобы война в Германии продолжалась еще шестнадцать лет. Никто не отрицает того вклада, который он внес в государственное строительство в Швеции, и его мирные деяния убеждают лишь в том, что и Швеция и Европа должны сожалеть о том, что такие люди, как он, вынуждены были применять свои человеческие таланты в организации смертоубийства. Какая бы слава ни досталась правителю и генералам Швеции, какие бы преимущества ни получила шведская торговля, война принесла самой Швеции больше плохого, а не хорошего, вызвав ослабление центральной власти и истощение народа. Оксеншерна честно служил своему правительству и королю, но оба они заблуждались: зла злом не искоренить.

Никогда еще Германия не видела такого десанта: двадцать восемь военных кораблей и столько же транспортов, шестнадцать кавалерийских эскадронов, девяносто две пешие роты, артиллерия, всего, правда, тринадцать тысяч человек[737]. Войско само по себе небольшое, но король уже набирал солдат в Германии, и он вовсе не собирался побеждать, полагаясь лишь на численное преимущество. В отличие от многоязыкой орды наемников его армия отличалась сплоченностью и единством цели. Кавалеристами и канонирами были в основном подданные короля: высокие и мускулистые уроженцы юга Швеции, бледнолицые, светловолосые и голубоглазые; коренастые, приземистые и смуглые лопари на косматых пони, этих всадников немцы считали людьми лишь наполовину[738]; сухопарые и бесцветные финны, дети севера. Все они любили своего короля, он был для них сюзереном, генералом, почти Богом.

С пехотой все обстояло иначе. Ее ядро составляли шведы, а основная масса состояла из шотландцев, немцев и других наемников, набранных в разных войнах. Густав Адольф не пренебрегал принятой и в других войсках практикой набора в армию заключенных, однако, в отличие от генералов, король требовал от всех без исключения верности не только знамени, но и идеалам, за которые он сражался и был готов отдать свою жизнь. Он брал в армию людей вне зависимости от вероисповедания, хотя лютеранство считалось в войсках официальной религией. Молитвы совершались два раза в день, и каждый солдат обеспечивался карманным сборником церковных гимнов, подходящих для битв.

Дисциплина в войсках была относительно высокой. Неукоснительно соблюдался приказ не нападать на больницы, церкви, школы и людей, связанных в той или иной мере с ними. Четверть нарушений, перечисленных в уставе, наказывалась смертной казнью, и в отсутствие короля полковники сами выносили приговоры[739].

Однако и суровые наказания могли оказаться недейственными, если бы не играла свою роль необыкновенная личность короля. Главной причиной беспорядка в любой армии всегда была несвоевременная и нерегулярная выплата жалованья, и эту проблему не могли решить ни Густав Адольф, ни Аксель Оксеншерна. Швеция была страной бедной, и канцлер, отвечавший за финансы, старался оплачивать военные расходы за счет податей и пошлин, взимавшихся в Риге и портах польского побережья[740]. Однако их не хватало, и часто случались перебои в доставке денежных средств. Густав Адольф платил своим солдатам в другой валюте. Он никогда не забывал об их благополучии, и если денег не было, то солдаты по крайней мере обеспечивались нормальным питанием и одеждой. Каждому выдавался меховой плащ, перчатки, шерстяные чулки и сапоги из водонепроницаемой русской кожи[741]. Как писал сэр Томас Роу, король не нуждался в деньгах, чтобы вдохновлять своих людей, им было достаточно его благоволения, дружеских слов и внимательного обхождения[742]. В исключительных случаях, и только в исключительных случаях, он позволял армии, в ограниченных пределах, добывать жизненные блага грабежом.

В этом и состояла обратная сторона восхитительной дисциплины в его армии. Когда по политическим или стратегическим соображениям Густав Адольф хотел разорить страну, он отпускал вожжи, и солдаты старались наверстать упущенные возможности.

Густав Адольф, помимо всех прочих достоинств, обладал и пропагандистскими навыками. За месяц или даже больше до отправки армии его агент Адлер Сальвиус будоражил всю Северную Германию разговорами о германских свободах и беззаконии имперских властей, а накануне высадки выпустил на пяти языках манифест, обращенный к народам и правителям Европы и провозглашавший поддержку королем прав протестантов[743]. Сразу же после высадки появился еще один манифест, утверждавший, что короля вынудила подняться на защиту угнетенных народов интервенция Фердинанда в Польше. Он тщетно пытался прийти к согласию с императором мирным путем, но и в Любеке, и в Штральзунде его посольства были отвергнуты. Поняв наконец, что германские курфюрсты не способны защитить свою церковь, он решил сам взяться за оружие[744].

20 июля Густав Адольф вошел в Штеттин, столицу Померании, настоял на встрече с миролюбивым и старым герцогом и принудил его стать союзником и дать денег. Несчастный старик согласился, но тут же отписал Фердинанду, извиняясь и оправдываясь форс-мажорными обстоятельствами[745]. Если герцог не заплатит, то он должен будет заложить ему Померанию, потребовал шведский король, спустя три недели после высадки предъявив права на крайне важный участок Балтийского побережья.

У него уже имелись потенциальные плацдармы и в других районах Германии. Изгнанные герцоги Мекленбурга были его союзниками, сам он заявил о готовности вернуть Фридриха Богемского в Пфальц[746], а перед завершением 1630 года заключил альянс с ландграфом Гессен-Касселя. Но важнее всего для него была дружба с Христианом Вильгельмом, свергнутым протестантским администратором Магдебурга, ключевой крепости на Эльбе, одного из самых богатых городов Германии, стратегически нужного и Густаву Адольфу, и Тилли. Город не поддавался императору, и если Густав Адольф займет его, то сразу же сможет объявить себя заступником протестантов.

С помощью шведов Христиан Вильгельм снова завладел городом 6 августа 1630 года, заявив, что будет защищать епископство, опираясь на Бога и короля Швеции, от любых захватчиков. Протестантские сочинители листовок публиковали его заявление с радостью, но в Магдебурге не ликовали, а боялись: бюргеры и любили свою веру, и опасались последствий восстания. Когда Христиан Вильгельм занял епископский престол, над городом полетели стаи воронов, издававших пронзительные крики, на зловещем закате солнца среди туч начинали сражаться какие-то странные армии, а под пламенеющими отсветами неба Эльба казалась кроваво-красной[747]. Европа аплодировала, а жители Магдебурга ходили угрюмые и бранились со своими защитниками.

Густав Адольф зимовал в Померании и Бранденбургской марке. Нехватка провианта вынудила его пораньше отправиться в поход[748]. 23 января 1631 года он прибыл в Бервальде, намереваясь затем идти во Франкфурт-на-Одере, следующий крупный центр в его военной кампании. В Бервальде король принял агентов Ришелье и подписал долгожданный договор об альянсе.

Бервальдский договор касался свободной торговли и взаимодействия в защите Франции и Швеции. Но в нем были и более серьезные обязательства. Густав Адольф обещал держать в Германии армию численностью тридцать тысяч пехотинцев и шестьсот всадников. Франция должна была взять на себя полностью или частично все расходы и перечислить в казну Швеции 15 мая и 15 ноября двадцать тысяч имперских талеров. Густав Адольф, кроме того, ручался гарантировать свободу вероисповедания для католиков по всей Германии, не трогать земли Максимилиана Баварского, друга Франции, и не заключать сепаратные мирные договоры по крайней мере в течение пяти лет[749].

Густав Адольф оказался не только превосходным администратором и полководцем, но и отличным дипломатом. Он заставил Ришелье поднять цену договора с пятнадцати до двадцати тысяч талеров и уговорил продувного кардинала пойти на то, чтобы скомпрометировать себя опубликованием соглашения с протестантской державой[750]. Король хорошо понимал: если договор останется технически тайным, то люди будут шептаться о том, будто он постыдился стать пешкой в руках Франции. Подписав тайный договор, он казался бы всем лишь марионеткой; подписав договор открыто, Густав Адольф представал равным союзником Франции.

Имело ли это какое-то значение? В борьбе с Габсбургами Ришелье хотел использовать бьющую через край энергию такого ревностного поборника прав протестантов, как король Швеции. Народы Северной Германии уже вставали под его знамена, священники молились на него, их сыновья становились его сподвижниками. Дело протестантов обрело новую силу. Ришелье и его помощники в душных приемных Лувра думали, что они хорошо знают свое дело. Испокон веков политики пользовались отвагой и духовной страстью мужественных людей, и французы вообразили, будто в Бервальде они приручили и подмяли под себя шведского короля.

Они крупно ошибались. Вера короля была искренней, как и его желание помочь униженным протестантам. Густав Адольф не был ни солдафоном, ни фанатиком. «Он смелый государь, — рассуждал сэр Томас Роу, — но достаточно умен, чтобы беречь себя и исполнить свое предназначение служить народу»[751]. «Он остановился на берегу Рубикона, — говорил английский дипломат, — но не перейдет его, пока друг не построит мост»[752]. Ришелье вряд ли думал, что строит мост для короля Швеции. Скорее наоборот: Густав Адольф должен был построить мост для французов. Однако кардинал и его агенты перехитрили самих себя. Король Швеции подписывал договор в Бервальде с открытой душой. С помощью французской валюты он очень скоро добьется независимости от замыслов Ришелье. Использование другого человека в своих целях не обязательно игра в одни ворота.

3

К Бервальдскому договору мог присоединиться любой германский правитель, желавший покончить с гнетом императора. Он приглашал всех протестантов подняться с оружием в руках против Фердинанда. Такая возможность была у них и одиннадцать лет назад, во время Чешского восстания. Они упустили этот шанс. В 1630 году они снова могли попытать счастья. Как и в 1619 году, Иоганн Георг Саксонский отстаивал незыблемость конституции против тех, кто хотел ее выбросить на помойку. Прежде он балансировал между Фердинандом и Фридрихом, теперь метался между Фердинандом и Густавом Адольфом. В 1619 году курфюрст должен был выбирать между протестантами и католиками, одни из них открыто, другие — исподтишка подрывали германскую конституцию. В 1630 году фактически уже не существовало конституции, которую надо было бы защищать, потеряла свою актуальность и проблема выбора между католичеством и протестантизмом. Вследствие агрессивности Габсбургов папство стало симпатизировать, а католическая Франция вступила в альянс с протестантами, и в Европе уже не было четкой религиозной сегментации. Политические интересы выхолостили из конфликта духовные.

Государственный деятель всегда упрощает сложную политическую ситуацию, стремясь найти наилегчайший выход из нее. И для Густава Адольфа с Фердинандом, и для многих других участников конфликта проблемы в 1630 году были в основном те же, что и в 1619-м. По их понятиям, в нем по-прежнему доминировала религия. Для Иоганна Георга возникли совершенно новые обстоятельства. На одной стороне он видел Фердинанда с его антиконституционными поползновениями, на другой — Густава Адольфа, представлявшего иностранную угрозу, а между ними — позабытые всеми интересы Германии и как империи, и как нации.

Иоганну Георгу делать выбор между Фердинандом и Густавом Адольфом было легче, чем между Фридрихом и Фердинандом. Фридрих был по крайней мере немцем. Густав Адольф же был иностранцем, интервентом, осквернителем родной земли, а в политическом отношении — Священной Римской империи германской нации. Нетрудно догадаться, какое решение мог принять Иоганн Георг. Но одно дело — принимать решения, и совсем другое — действовать.

Для лучшего понимания того, что происходило в Германии в последующие два года, надо учитывать одно исключительно важное обстоятельство. Истинным противником Густава Адольфа, что бы он ни провозглашал публично, был не Фердинанд, а Иоганн Георг Саксонский. Фердинанд был самым простым, искренним и даже деликатным из всех возможных оппонентов; он проводил свою политику честно и откровенно, безо всякого притворства; его религиозные и династические интересы ни для кого не были секретом, в том числе и для шведского короля. Он ничего и ни от кого не скрывал. Но император отстаивал дело, потерявшее после дезертирства папы свою актуальность. Фердинанд превратился лишь в географическую мишень для нападения шведского короля. Густав Адольф же хотел ни много ни мало, как увеличить физическое пространство Швеции и прибрать к рукам Балтийское побережье. Его действительными врагами были не католики, а все те, кто добивался единства Германии. А самым главным поборником единой Германии был Иоганн Георг.

Конфликтная ситуация складывалась из трех компонентов. Во-первых, не прекращалась вражда между католиками и протестантами, вылившаяся в открытое противостояние между Фердинандом и Густавом Адольфом и, несмотря на всю ее сюрреалистичность, казавшаяся среднему европейцу главной и единственной мотивацией войны. Во-вторых, разгоралось политическое соперничество между Габсбургами и Бурбонами, ставшее доминирующим в официальной политике Парижа, Мадрида и Вены. И наконец, обыкновенное неприятие немцами шведского вторжения.

Вряд ли можно сомневаться в искренности намерений Густава Адольфа. Он, подобно другим великим вождям, имел завидную склонность к самообольщению. Заступник протестантов в его собственном представлении, орудие в борьбе против Австрийского дома в представлении Ришелье, Густав Адольф на самом деле был адептом шведской экспансии в Германии. Выигрывали шведы, выигрывали протестанты, проигрывали лишь одни немцы. Иоганн Георг прекрасно разглядел эту угрозу сквозь завесы эмоций и дипломатические миражи, ослепившие Европу.

Зимой 1630 года у него неожиданно появился сподвижник, Георг Вильгельм, обаятельный, преисполненный благих намерений курфюрст Бранденбурга, проведший последние одиннадцать лет в полном смятении духа. Под влиянием своего главного министра, католика Шварценберга, кальвинистский правитель лютеранского государства старался сохранять нейтралитет. Делать это было совсем нелегко. Он был женат на сестре Фридриха Богемского и пригрел в Берлине тешу, которая непрестанно побуждала его к тому, чтобы предпринять какие-нибудь действия в защиту своего свергнутого сына. Мало того, Густав Адольф в свое время увез и женился на сестре, втянув курфюрста в протестантский альянс. Тем не менее Георг Вильгельм всеми силами пытался блюсти верность императору, полагая, что так будет лучше для династии. К своему огорчению, он не получил никаких благ от «чересчур безучастного и потому дурацкого нейтралитета», как расценил его позицию английский агент[753]. Валленштейн использовал его земли в кампании против датчан, Густав Адольф превратил их в базу для борьбы с поляками, и доведенный до отчаяния курфюрст решил, что Валленштейн, а может быть, и сам император хотят развязать войну, чтобы лишить его курфюршества[754].

В 1630 году его терпение истощилось. На встречах в Аннабурге в апреле и декабре Иоганн Георг склонил Георга Вильгельма к тому, чтобы забыть о совете Шварценберга, не ехать в Регенсбург и созвать протестантский съезд в Лейпциге для обсуждения политики Фердинанда[755].

Открывая съезд, Иоганн Георг заявил, что ассамблея преследует одну цель — установить доверительные отношения между двумя партиями ради сохранения мира в Германии[756]. Без сомнения, он надеялся на то, что союз Бранденбурга и Саксонии заставит императора пойти на компромисс, с тем чтобы они не вступили в альянс с королем Швеции. Саксонский курфюрст надеялся на это, несмотря на то что прекрасно понимал, насколько безнадежно разговаривать с Фердинандом полунамеками, и уже сам начал дипломатическую кампанию, распространяя информацию о том, что он вооружается для защиты своих земель и прав германских протестантов. 28 марта съезд в Лейпциге выпустил манифест, более похожий на ультиматум. В нем главными виновниками продолжающейся смуты в Германии назывались «Эдикт о реституции» и имперская армия лиги. Участники съезда возмущались нарушениями княжеских прав, пренебрежением конституции, бедами, которые война обрушила на страну. Если Фердинанд незамедлительно не присоединится к ним в искоренении всех этих зол, то за последствия они не отвечают. Манифест, по сути, был равнозначен объявлению войны. Документ подписали курфюрст Саксонии, его кузены, правители менее значимых саксонских княжеств, курфюрст Бранденбурга, представители Ангальта, Бадена, Гессена, Брауншвейг-Люнебурга, Вюртемберга, Мекленбурга, бесчисленное независимое дворянство, протестантская аббатиса Кведлинбурга, посланники Нюрнберга, Любека, Страсбурга, Франкфурта-на-Майне, Мюльхаузена и менее независимых городов Швабии[757].

Бесспорно, Иоганн Георг желал добра Германии. Он вместе с коллегой из Бранденбурга встал на защиту протестантизма и конституции, и их поддержало большинство протестантов. Наконец, в одном строю оказались и кальвинисты и лютеране. Даже герцоги Мекленбурга и ландграф Гессена, союзники шведского короля, подписав манифест в Лейпциге, продемонстрировали тем самым, что они не считают невозможным урегулировать германские проблемы без иностранного вмешательства. Безусловными союзниками Густава Адольфа оставались Магдебург, герцог Померании и Фридрих Богемский. Позиции Иоганна Георга были сильны, как никогда.

Если ему удастся заставить императора пойти на компромисс, то он без труда нанесет поражение шведскому королю и без войны. Успехи Густава Адольфа целиком зависели от того, как его примут в Германии. Иоганн Георг уже создавал армию, бросив на это все ресурсы, поставил во главе ее Ганса Георга Арнима, лучшего командующего Валленштейна, бранденбуржца и протестанта. Он займет позицию нейтралитета, лишит шведского короля возможности набирать рекрутов на северных равнинах, завербовав их в свою армию, и тогда Густаву Адольфу придется, хорошенько подумав, вернуться на родину. Армия Иоганна Георга была еще невелика, и нельзя сказать, что она была очень хорошо подготовлена, но вряд ли такой опытный полководец, как король Швеции, решится на то, чтобы сразиться с войском под командованием Ганса Георга Арнкма.

Арниму было около сорока лет, он стал воином не в силу необходимости, а по призванию. Он главным образом и обеспечил победоносную силезскую кампанию 1627 года, принесшую славу Валленштейну. Глубоко верующий человек и преданный подданный курфюрста Бранденбургского, Арним поступил на службу к имперцам по той же причине, по которой Иоганн Георг примкнул к Фердинанду в 1620 году. Поначалу он тоже считал, что идет не религиозная война, а борьба с мятежниками и бузотерами, нарушающими мир в империи. «Эдикт о реституции» заставил и его, и Иоганна Георга изменить свое мнение.

У протестантской Германии наконец появились лидеры в лице Иоганна Георга и Георга Вильгельма, программа — Лейпцигский манифест — и полководец, знающий, как брать быка за рога. Курфюрсты Саксонии и Бранденбурга предложили Фердинанду поддержку объединенной и вооруженной протестантской Германии в обмен на отзыв «Эдикта о реституции». Если же он не согласится, то они не берут на себя ответственность за последствия. В условиях интервенции Густава Адольфа любой нейтралитет невозможен. Фердинанду не следует рассчитывать на то, что протестанты позволят, чтобы их раздавили в тисках между императором и шведским королем. Им придется выбирать: либо с ним, либо со шведами.

Фердинанд, возможно, понимал все это. Но скорее всего он недооценивал могущество и авторитетность Густава Адольфа, а Лейпцигский манифест воспринял как ставшую привычной демонстрацию протеста, помогавшую Иоганну Георгу сохранять лицо с самого начала войны[758]. Независимо оттого, осознавал ли он реальность угрозы или нет, император мог дать только один ответ. Он не политик, а вождь крестового похода, и для него отказ от «Эдикта о реституции» равнозначен отречению от Бога.

4 апреля 1631 года Иоганн Георг отправил манифест императору, сопроводив его личным письмом[759]. Тем временем шведская угроза неумолимо приближалась. Наступая по Одеру, король оттеснил имперские войска — армию Валленштейна без самого Валленштейна — к Франкфурту. Шведы овладели городом 13 апреля, пополнив свои запасы грабежом и разгромив, перебив или пленив последние восемь полков[760].

Через четыре дня Фердинанд послал на Лейпцигский протест расплывчатый ответ. Вероятно, император еще не знал о падении Франкфурта-на-Одере, поскольку вскоре он изменил свою тактику и отправил в Саксонию посла с поручением вести себя примирительно, но объяснить, что отзыв «Эдикта о реституции» невозможен. 14 мая Фердинанд уже перешел на командный тон и издал приказ, запрещающий подданным оказывать какое-либо содействие протестантским князьям в вербовке рекрутов[761]. Император отрезал пути к отступлению и себе, и курфюрсту Саксонии.

А король Швеции, не теряя времени, завоевывал север Германии. Его войска овладели Померанией, захватили Грейфсвальд и Деммин, и теперь он контролировал Балтийское побережье от Штральзунда до Штеттина и Одер на восемьдесят миль от устья. Шведы окружили провинцию Бранденбург с севера и востока. Герцоги Мекленбурга готовились к тому, чтобы вернуть свои земли с моря с помощью шведов. Магдебургуже числился союзником. Густаву Адольфу оставалось разобраться с Бранденбургом, и тогда в его руках окажется весь северо-восточный сектор империи с низовьями Эльбы и Одера и дорогами в самый центр страны Фердинанда.

Курфюрсту Бранденбурга хронически не везло. Весной 1631 года он снова оказался между Сциллой и Харибдой — между императором и интервентами. И Фердинанд, и Густав Адольф намеревались положить конец его деятельности от имени партии конституционалистов. Император собирался запугать шведского короля оккупацией Бранденбурга, Густаву Адольфу надо было лишить Иоганна Георга самого стойкого соратника и заставить обоих поборников конституционализма поодиночке вступить в его альянс.

Густав Адольф находился в лучшем положении вследствие неожиданных бед, свалившихся на голову Тилли зимой. Их виновником был человек, которого он заменил в армии. Валленштейн по звездам знал, что его непременно позовут, но был не так прост, чтобы полагаться лишь на звезды, и предпринял соответствующие меры для того, чтобы доказать свою незаменимость. Войска Тилли, расквартированные в Мекленбурге и по долине Одера, обеспечивались пропитанием в основном из амбаров Фридланда, Загана и самого Мекленбурга. Но все это были земли Валленштейна. И хотя он прекрасно кормил армию, когда сам командовал ею, у него не было никаких оснований поступать так же теперь, когда у войск появился другой хозяин. Валленштейн наотрез отказался поставлять провиант из Фридланда, за исключением тех случаев, когда за него платят наличными. Это, естественно, означало, что из Фридланда не поступало никаких продуктов. Немножко продовольствия Валленштейн отпускал из Загана и, пользуясь нехваткой, поднимал цены на зерно. Даже в Мекленбурге он распорядился сознательно затруднять пребывание войск Тилли[762]. Голодные солдаты убегали и шли к Арниму, лошади гибли, и армия, детище Валленштейна, таяла на глазах его незадачливого преемника. «За всю свою жизнь, — писал Тилли, — я не видел армию, испытывающую нужду практически во всем — даже в мелочах; не хватает тягловых лошадей, офицеров, нет исправных пушек, нет пороха, боеприпасов, нет кирок и лопат, нет денег, нет еды»[763]. Тщетно он взывал о помощи. Валленштейн не хотел, а Фердинанд не мог оказать ее.

Отчаявшись, Тилли послушался своего заместителя Паппенгейма и возложил надежды на Магдебург. Город не только занимал важное стратегическое положение на Эльбе, но и располагал, как казалось Тилли, несметными запасами продовольствия. Он уже предпринял один дерзкий прорыв между силами Густава Адольфа на Одере и Балтийском побережье, захватил Ной-Бранденбург, устроив там бойню[764], но отступил, видя, что у солдат нет ни малейшего желания идти дальше, и в апреле 1631 года присоединился к Паппенгейму, осаждавшему Магдебург.

Положение в самом Магдебурге осложнялось тем, что жители отказывались идти на жертвы. Лишь некоторые бюргеры изъявляли героическую готовность помогать Дитриху фон Фалькенбергу, гессенскому военачальнику, которого Густав Адольф прислал для организации обороны. Основная масса горожан демонстрировала недовольство, создавала помехи и делилась своими запасами с такой неохотой, что голодные кавалеристы Фалькенберга взбунтовались и их долго не могли усмирить[765]. «От нас здесь нет никакого толку, — писал он королю. — Мы живем одним днем». Густав Адольф попытался отвлечь Тилли, напав на Франкфурт-на-Одере, но безуспешно[766]. К маю 1631 года имперцы подошли к стенам города так близко, что могли переговариваться с осажденными, и самые главные бюргеры начали настаивать на капитуляции, чтобы уберечь Магдебург от разрушения и разграбления[767].

Вся протестантская Европа обратила свои взоры на короля Швеции. Газеты призывали Магдебург держаться, не пускать в город девы насильников[768]. Спасителя от жертвы отделяло всего лишь сто пятьдесят миль практически не защищенного пространства, и ему больше могли помешать решения, принятые в Лейпциге. Курфюрсты Бранденбурга и Саксонии воздвигли перед ними невидимые, но труднопреодолимые преграды. Густав Адольф, когда они заседали в Лейпциге, приглашал их вступить в альянс и пойти на освобождение Магдебурга, но его предложение было проигнорировано[769]. Король Швеции с возмущением говорил о германских правителях: «Им все равно, кем быть — лютеранами или папистами, имперцами или немцами, рабами или свободными людьми»[770]. Густав Адольф их не понимал. Но они знали, к чему стремились; они не хотели, чтобы их «спасал» шведский король, не хотели его вмешательства. Без содействия этих двух протестантских курфюрстов Густав Адольф не осмеливался двигаться дальше: крестьяне Бранденбурга бежали от его войск; местные власти, зная настроения курфюрста, не желали дружить, и армия короля, испытывая нехватку и людей и лошадей, постепенно хирела[771]. Без содействия Арнима вызволить Магдебург было бы неизмеримо труднее, а оба курфюрста не просто не хотели помогать, а, напротив, приготовились всячески препятствовать шведскому королю. Если он вдруг решит идти через Бранденбург, то армия, поддержанная Лейпцигским съездом, наверняка выступит против него и попытается вынудить шведов покинуть Германию.

В конце апреля Густав Адольф предупредил Фалькенберга, что он должен продержаться еще два месяца[772]. В мае король пошел в наступление на курфюрста Бранденбурга, взял крепость Шпандау и заставил его заключить временный договор об альянсе[773]. Первый акт по разобщению протестантских союзников был совершен. Иоганн Георг, без соучастия которого Густав Адольф не мог идти к Эльбе, остался в одиночестве. Но прежде чем и он сломался, должна была решиться судьба Магдебурга.

Слухи преувеличивали темпы продвижения шведского короля, и имперцы удвоили свои усилия по захвату города[774]. Неудача грозила истощенной католической армии еще большими невзгодами: если бы войскам пришлось идти на восток, то они столкнулись бы с Густавом Адольфом, на юге их мог встретить Арним, на севере находился негостеприимный Мекленбург Валленштейна, где бы они просто-напросто не выжили.

Два дня, начиная с 17 мая 1631 года, католики безуспешно штурмовали город, хотя бюргеры уже начали требовать от Фалькенберга капитуляции, боясь, что продолжение борьбы приведет к беспощадным грабежам. Командующий оставался непреклонен, уверовав, видимо, в неприступность своей обороны. 20 мая, утром, между шестью и семью часами, при сильном пронзительном ветре Паппенгейм, видя нерешительность Тилли и не надеясь получить от него приказ, сам повел солдат на штурм[775]. Защитники города, уступавшие имперцам в численности, сражались стойко, в упорной схватке погиб Фалькенберг, но католикам удалось прорваться через ворота с двух сторон города и Магдебург пал.

Солдаты, опьяненные победой, не подчинялись никаким командам и увещеваниям. Паппенгейм, употребив физическую силу, с трудом вырвал из рук озверевших мародеров раненого администратора Христиана Вильгельма[776]. Многие видели, как Тилли метался в толпе, неуклюже держа на руках младенца, которого он подобрал с тела умершей матери. Заметив настоятеля монастыря, генерал приказал ему увести всех женщин и детей в собор, единственное место, где он мог еще уберечь их от своего разбушевавшегося воинства. Монах, проявляя недюжинную отвагу, спас по меньшей мере шестьсот человек[777].

Известно, что Паппенгейм поджег одни из ворот во время штурма, и ветер разнес едкий дым горящего пороха по всему городу. Однако ближе к полудню огонь вспыхнул почти одновременно сразу в двадцати местах. Тилли и Паппенгейму некогда было узнавать, что стало причиной возгораний, — они пытались заставить пьяных и буйных солдат тушить пожары. Но ветер дул с такой силой, что за несколько минут город превратился в гигантский костер, деревянные дома, охваченные пламенем, разваливались один за другим. В огне гибла и армия. Густым дымом заволокло целые кварталы. Офицеры с ужасом не могли найти своих солдат: они сгорали заживо, заблудившись в поисках добычи или упившись до положения риз в подвальчиках.

Город горел до глубокой ночи, и пожарища тлели еще три дня, черные дымящиеся руины вокруг величественного готического собора. Как это все случилось, никто не знал и тогда, не знает и сегодня. Тилли и Паппенгейм, глядя на развалины и повозки, в продолжение четырнадцати дней увозившие к реке обуглившиеся тела, понимали только одно: Магдебург теперь не сможет накормить и приютить ни друга, ни врага.

Это обстоятельство и навело некоторых историков на мысль о том, что пожары заранее спланировал Дитрих фон Фалькенберг, поручив проведение операции доверенным жителям города и солдатам, его фанатичным сторонникам. Он намеревался в случае сдачи Магдебурга уничтожить и сам город, и армию Тилли, празднующую победу. Такой сценарий вполне возможен. И в то время слухи на эту тему имели хождение. Падший город некоторые называли протестантской Лукрецией, поскольку она убила себя, чтобы не жить с позором[778]. Никаких свидетельств умышленного поджога не существует, руины их не оставили. Во время массовых грабежей легко могут возникнуть пожары, а сильный ветер моментально распространит их по деревянным строениям. Не вызывает сомнений лишь одно: ни Тилли, ни Паппенгейм не были заинтересованы в том, чтобы разрушить город, в котором собирались жить, есть, пить и добывать средства для содержания армии[779].

Основные запасы продовольствия в городе выгорели, но когда солдаты вернулись, чтобы осмотреть руины в поисках чего-нибудь ценного, они то там, то сям обнаруживали подвалы с винными бочками, уцелевшими от огня. И воинство Тилли продолжало гулять еще два дня, манкируя своими обязанностями, напиваясь вусмерть и плюя на офицеров.

22 мая Тилли начал наводить порядок. Беженцев вывели из собора, накормили и разместили в монастыре, где они пролежали три недели, сгрудившись под одеялами; не многие из них имели на себе что-нибудь еще. На винограднике монахов был разбит лагерь для потерявшихся детей; из восьмидесяти найденных детишек выжили только пятнадцать[780]. Голод косил одинаково и горожан и солдат, бродячие собаки дрались за трупы и разрывали захоронения. Дабы предотвратить чуму, Тилли распорядился сбрасывать тела в Эльбу. Ниже города берега были усеяны распухшими трупами, колыхавшимися в тростнике, и над ними кружило горластое воронье[781].

Из тридцати тысяч жителей в Магдебурге уцелело около пяти тысяч, в основном женщины. Солдаты спасали их первыми и уносили в лагерь, а потом уж начинали заниматься грабежом. Когда все закончилось, Тилли попытался внести какую-то организацию в отношения между полами. Генерал послал к солдатам священников уговаривать их жениться на своих жертвах, забыв, правда, дать им хоть немного денег. Оставшимся в живых в Магдебурге мужчинам разрешалось выкупить своих женщин за наличные, предлагая себя взамен или нанимаясь в услужение к поработителям[782].

Тилли не забыл позаботиться и о церкви. Через пять дней после падения Магдебурга он устроил торжественную церемонию освящения собора. Солдат и офицеров согнали в собор со всеми знаменами, отслужили мессу, послушали «Те Деум». На одну из уцелевших городских стен подняли пушку и произвели салют, ознаменовав возвращение собора в подлинную веру. После этого генерал провозгласил, что эти черные руины под его ногами называются теперь не Магдебург, а Мариенбург, в честь его покровительницы[783].

Деревянную статую девы, которая венчала городские ворота, после пожара нашли в канаве, обугленную и разбитую[784]. Она наконец обрела своих истинных возлюбленных.

Европа, узнав о трагедии Магдебурга, ужаснулась. В Вене хранили гробовое молчание, в протестантских странах возмущались и негодовали. Злодеяние, совершенное в городе и затмившее военную победу католиков, преподносилось как преднамеренный акт завоевателей, и Тилли навеки вошел в историю в образе «истязателя» Магдебурга. И многие годы после трагедии имперские солдаты могли найти для постоя только так называемые магдебургские квартиры, то есть чистое поле.

«Нашим бедам несть конца, — писал Тилли Максимилиану. — Протестанты станут еще сильнее и сплоченнее в своей ненависти к нам»[785]. И он был прав. По всей Европе Магдебург послужил сигналом для объединения протестантов. 31 мая Республика Соединенных провинций заключила соглашение с королем Швеции: голландцы обязались дополнить французские субсидии[786] и вторгнуться во Фландрию.

Более непосредственную угрозу представлял договор, подписанный в середине июня Георгом Вильгельмом Бранденбургским и Густавом Адольфом. Курфюрст Бранденбурга еще в апреле согласился уступить Шпандау, но потом старался уйти от исполнения обещанного. Густав Адольф не стал долго ждать. 15 июня шведский король провозгласил, что дальнейшее затягивание выполнения обязательств он будет рассматривать как объявление войны, и спустя шесть дней появился перед Берлином, направив пушку на дворец курфюрста. Князь сник и послал жену с тещей, чтобы как-то ублажить наглеца, но через час или два сам, заискивая, предложил Густаву Адольфу разрешить маленькое недоразумение за дружеской выпивкой. Швед, чувствуя себя хозяином положения, не возражал, выпил за здоровье курфюрста четыре бокала, а на следующий день, 22 июня 1631 года, они подмахнули договор, по которому король получал в свое распоряжение на все время войны и Шпандау, и Кюстрин, и все ресурсы Бранденбурга[787]. Остаток дня и наступившую ночь Георг Вильгельм успокаивал ущемленную гордость за обильной едой и питием в компании с королем Швеции[788].

Тилли тоже чувствовал себя неуютно. Помимо военных неурядиц он еще столкнулся с немалыми политическими трудностями. Генерал командовал одновременно и имперскими войсками, и армией Католической лиги, что делало его подчиненным Максимилиана Баварского. Всю весну герцог занимался тем, что пытался консолидировать конституционалистскую партию вне зависимости от настроений императора или короля Швеции. Максимилиан исходил из того, что ему необходимы лишь альянс в самой Германии, состоящий из достаточного числа князей, желательно с участием Иоганна Георга, а также моральная поддержка Ришелье. В соответствии с этим замыслом 8 мая 1631 года он подписал тайный договор с французским правительством на восемь лет: французы обязывались признать его курфюршество и помогать ему в случае агрессии. Максимилиан со своей стороны не должен был оказывать какую-либо помощь врагам Франции[789].

Тайное соглашение создавало весьма странную военно-политическую ситуацию. Ришелье признавал за Максимилианом титул, который союзник французов Густав Адольф собирался вернуть его законному обладателю. Более того, кардинал обязывал французское правительство защищать Максимилиана, если вдруг на него нападут. Разве Ришелье не понимал то, что Густав Адольф воевал против императора, чья армия содержалась в основном на средства Максимилиана и командовал ею его генерал? Не мог кардинал быть настолько наивен, чтобы рассчитывать на то, что Густав Адольф будет уважать чисто формальный нейтралитет Баварии. Дипломатия Максимилиана и Ришелье все еще основывалась на таком допущении, будто шведский король может быть их послушным орудием в запугивании императора, будто его можно удержать в пределах Германии, хорошо ему заплатить и отослать обратно в Швецию.

Больше всех страдал от маловразумительной дипломатии верный генерал Тилли. Как главнокомандующий имперских сил он был просто обязан дать отпор королю Швеции, но как генерал Максимилиана Баварского не мог этого сделать. Сразу же после подписания договора его предупредили: ему следует избегать открытых столкновений с Густавом Адольфом, другом друга его хозяина[790]. Тилли не мог пойти и в Саксонию, чтобы устрашить Иоганна Георга, пользуясь репутацией «мясника» Магдебурга. Максимилиан решительно настроился на то, чтобы ни при каких обстоятельствах не раздражать Иоганна Георга. Для него было ясно: своим нападением Тилли вынудит саксонского курфюрста занять сторону шведского короля и разрушит надежды Максимилиана на создание новой княжеской партии.

И снова возможность объединения двух конституционалистов, едва появившись, тут же исчезла. Конечно, совместные действия армий Тилли и Арнима могли спасти Германию, но обмен письмами между Иоганном Георгом и католическими курфюрстами не дал никакого результата[791]. Война не терпит промедления в принятии решений, а летом 1631 года Тилли надо было срочно что-то делать со своей армией, которая элементарно голодала.

Четыре дня подряд после падения Магдебурга Тилли тщетно упрашивал Валленштейна обеспечить его войска едой[792]. Летом он вообще оказался в безвыходном положении. Шведы побили его на севере, 22 июля захватили Хавельберг, а затем овладели и Мекленбургом. Тилли надеялся, что в этой чрезвычайной ситуации Валленштейн предоставит ему свои земли и ресурсы, чтобы не отдавать герцогство врагу. Но Валленштейн предпочел потерять герцогство: он знал, что делал[793].

Испытывая нужду в продовольствии, не зная, где и как содержать войска, но не желая нарушать указания Максимилиана, Тилли отошел от границ Саксонии и двинулся на юго-запад, к Гессену. Ландграф, вступивший в альянс с королем Швеции, попросил Густава Адольфа незамедлительно прийти на помощь[794]. Тилли снова изменил свой маршрут, и теперь ему, отрезанному со всех сторон на уже опустошенной равнине Магдебурга, ничего не оставалось, кроме как направиться в Саксонию.

Наступил черед Иоганна Георга оказаться между двух огней: с одной стороны его домогался король Швеции, которому он стал особенно нужен после потери Магдебурга, где Густав хотел иметь главную базу на Эльбе, с другой — на него надвигался Тилли с войсками, изголодавшимися не только по хорошим застольям, но и по борделям Саксонии. В любом случае миролюбивая политика Иоганна Георга была обречена. Однако в отличие от своего бранденбургского коллеги курфюрст Саксонский повел себя осторожнее и благоразумнее. Получив от Тилли послание с требованием расформировать армию и угрозой обвинить его в неподчинении воле императора, Иоганн Георг стал тянуть с ответом[795], решив подождать, когда противники сцепятся друг с другом. Он не хотел открыто порывать с императором до тех пор, пока не продаст себя подороже шведскому королю. До самой последней минуты курфюрст давал понять Густаву Адольфу, что может занять ту или иную позицию.

31 августа Тилли получил около четырнадцати тысяч новых рекрутов, набранных на юге и западе, и его армия выросла сразу до тридцати шести тысяч человек[796]. Через четыре дня он перешел границу Саксонии. Войска проявляли такое рвение, какое Тилли не видел уже несколько месяцев; первым пал богатейший город Мерзебург. К 6 сентября они уже были на дороге к Лейпцигу, оставляя за собой разоренные деревни и фермы. Их продвижение сдерживало только награбленное добро.

Ввиду чрезвычайных обстоятельств переговоры вели полководцы — Густав Адольф и Арним, без Иоганна Георга[797]. Ни один из них не осмеливался идти против Тилли в одиночку, оба не знали его реальной силы. Условия альянса были в спешном порядке согласованы, и договор был подписан 11 сентября 1631 года. Курфюрст обещал присоединиться к Густаву Адольфу со своими войсками, как только тот перейдет Эльбу, предоставить ему и провиант и постой, обеспечить оборону ключевых позиций на реке во взаимодействии со шведами. Он согласился не заключать сепаратный мир и уступить командование обеими армиями, хотя и не без контроля со своей стороны, шведскому королю на все время, пока сохраняется чрезвычайная ситуация. Иоганн Георг оставил себе лазейку: поскольку характер критичности положения союзников не оговаривался, он мог в любой момент выйти из альянса по своему желанию. Король же обещал поддерживать жесткую дисциплину в армии, по возможности ограничить военные действия в самой Саксонии и очистить курфюршество от вражеских войск, прежде чем приступить к проведению дальнейших операций[798].

Договор, заключенный Иоганном Георгом со шведами, кардинально отличался от соглашения, подписанного Бранденбургом. Георг Вильгельм полностью отдавал себя в руки интервентов, Иоганн Георг обеспечил себе определенную независимость. На первый взгляд казалось, что король Швеции получил все, что хотел, но, нуждаясь в экстренной помощи, поторопился и не установил для союзника четкие временные рамки, в результате чего Иоганн Георг мог сам определять, когда считать себя свободным от обязательств. С момента подписания договора и до самой гибели Густав Адольф не был уверен в своем союзнике, ему приходилось полагаться лишь на его добрую волю. Иоганн Георг не создал конституционную партию, не отстоял единство империи, но по крайней мере сохранил самого себя и право суверенного голоса в решениях интервента.

4

Через три дня, 14 сентября 1631 года, Тилли штурмом взял крепость Плейссенбург, защищавшую Лейпциг, а на следующий день вошел в город, не препятствуя солдатам вволю насладиться грабежами. В двадцати пяти милях к северу от города армии короля Швеции и курфюрста Саксонии, соединившись в Дюбене, повернули на юг. Для Тилли это означало лишь одно — бойню. Отступать он не мог, даже если бы ему и удалось увести без бунта войска из рая, в который они попали после многих месяцев недоедания и воздержания[799]. В самую ближнюю дружественную провинцию Вюртемберг можно было добраться только через враждебную Тюрингию и при условии, если Тилли сумеет отбиться от шведского короля. Идти в Богемию через все еще незащищенную южную Саксонию было не менее рискованно. Там бы его встретил негостеприимный некоронованный правитель Богемии Валленштейн, а кроме того, он привел бы за собой в самое сердце имперских земель шведского короля. Тилл и оставалось лишь забаррикадироваться в Лейпциге и ждать, когда на подмогу придет генерал Альдрингер с подкреплениями, которые срочно набирал император[800].

Густав Адольф же жаждал битвы. Победа закрепила бы дружбу с Иоганном Георгом, стремившимся поскорее освободить свой любимый Лейпциг, а самое главное — объединенная шведско-саксонская армия превосходила войско Тилли на десять тысяч человек[801].

Католический генерал-ветеран был человеком добросовестным, но не относился к числу великих полководцев, а с возрастом его врожденная осторожность стала еще более навязчивой. К несчастью для Тилли, его заместитель Паппенгейм, блистательный кавалерист, имел натуру нетерпеливую, не желавшую вникать в детали и склонную к неповиновению. Он считал командующего некомпетентным и даже по-старчески слабоумным. Во время осады Магдебурга Паппенгейм приказал начать штурм, не дожидаясь решения Тилли, и в итоге взял город. Эти приятные воспоминания побудили его на то, чтобы сделать нечто подобное и в Лейпциге. 16 сентября он отправился с отрядом в разведку и к ночи сообщил, что обнаружил неприятеля и не может возвратиться, не подвергая себя смертельной опасности и не получив незамедлительной поддержки. Еще не потерпев ни единого поражения, самонадеянный дворянин, без сомнения, предвкушал, что побьет невежественных шведов и необстрелянных саксонцев с такой же легкостью, с какой расправился с крестьянами Гмундена. Кавалерист вообще не знал страха, отметины на теле свидетельствовали о том, что он не раз играл со смертью в жмурки, а в семье жило предание, будто отпрыск из их дома непременно убьет иноземного короля и спасет от чужеземца отечество. Паппенгейм всегда был в неладах с реальностью, совершая невозможные вещи чаще всего благодаря отваге, граничившей с безумием. Но Лейпциг оказался не тем случаем, когда можно было идти напролом. Тилли, получив от него известие, с тоской промолвил: «Этот человек лишит меня чести и доброго имени, а императора — земель и подданных»[802]. Паппенгейм спровоцировал битву, и Тилли пришлось в нее ввязаться.

Войска протестантов появились у деревни Брейтенфельд, находившейся в четырех милях к северу от Лейпцига, около девяти утра в среду, 18 сентября. День обещал быть знойным, порывистый ветер закручивал вихри из пыли, которая на три-четыре дюйма покрывала высохшую землю. Солнце светило в глаза шведскому королю, ветер дул в лицо, и предстояло подниматься по склону, хотя и малозаметному.

Армия Тилли выстроилась традиционно: пехота в центре, на флангах — кавалерия, сам Тилли — тоже в центре, Паппенгейм — на левом фланге. Как только имперцы увидели противника, они открыли огонь, и канонада не прекращалась все время, пока Густав Адольф готовил свои полчища к бою. На левом фланге он поставил саксонскую конницу во главе с курфюрстом, молодых дворян, чистеньких, опрятных, с иголочки одетых, в ярких шарфах и плащах и с оружием, начищенным до зеркального блеска. «Одно удовольствие смотреть на эту красивую и бодрую компанию», — сказал тогда шведский король. Рядом заняла позиции саксонская пехота, затем в центре выстроилась шведская пехота, далее на правом фланге Густав Адольф расположил тоже часть своей пехоты и кавалерию.

И тут на глазах у изумленных ветеранов Тилли развернулось невиданное зрелище: шведы построились не плотными колоннами, а отдельными конными квадратными формированиями, и так, что и между ними, и между всадниками оставалось достаточно пространства для схваток. В интервалах стояли шеренги мушкетеров, и вместо привычной неприятельской массы офицеры Тилли видели перед собой разрозненный шахматный боевой порядок, в котором перемешались квадратные построения пехоты и кавалерии. Имперцев ожидал и еще один неприятный сюрприз. Густав Адольф обучил мушкетеров новой тактике ведения огня. Они выстраивались в ряд по пять человек, один за другим, первый мушкетер становился на колени, а двое других открывали одновременный огонь и, отстрелявшись, уходили назад, уступая место двум мушкетерам, стоявшим за ними и уже подготовившимся к стрельбе. Шведский король на учениях довел эту тактику до такого совершенства, что его мушкетеры вели огонь не только в три раза быстрее, но и в три раза эффективнее. Не важно, в какую сторону надо было наступать, шахматный боевой порядок позволял кавалерии и пехоте моментально изменить направление атаки. В продолжение семи часов сквозь облака пыли на Тилли лился непрерывный шквал огня шведских мушкетеров[803].

Ни одна из армий не предпринимала атаку по крайней мере до двух тридцати пополудни, и солнце уже слепило глаза шведам. Папенгейм начал первым, обошел смертоносный огонь Густава Адольфа и обрушился с тыла на резервы, стоявшие позади главных сил шведской кавалерии. Если бы войска Густава Адольфа занимали позиции традиционно, то удар Паппенгейма мог быть фатальным. Но шведская кавалерия мгновенно развернулась, и Паппенгейм оказался зажатым между резервами и конницей. Паппенгейм в смятении стал отходить. Видя замешательство на левом фланге и рассчитав, что лучше всего атаковать саксонцев, пока шведы заняты, Тилли в центре и Фюрстенберг справа решили ударить по саксонской артиллерии, размешенной между саксонской кавалерией, находившейся на левом фланге противостоявшей армии, и саксонской пехотой в центре.

Неискушенное в боях войско Иоганна Георга уже два часа храбро выдерживало устрашающий огонь противника, но неожиданно усилившаяся пальба имперских мушкетеров вызвала некоторую панику на передовой линии, а когда на саксонцев с оглушительным ревом двинулась огромная вражеская колонна, поднимая тучи пыли, они дрогнули. Впереди шла хорватская конница. Развевающиеся на ветру красные плащи, сверкающие сабли, истошные вопли… разгоряченные всадники казались саксонцам дьяволами, выскочившими из ада. Сам Иоганн Георг, проявлявший немалую храбрость на охоте, изумился тому страху, который наводил на всех бешеный натиск католиков. Первыми сбежали пушкари, имперцы захватили орудия, развернули их и направили на саксонскую кавалерию, расстреливая ее чуть ли не в упор. До этого момента Арним еще мог как-то побороть панику, но теперь и он был бессилен что-либо сделать. Иоганн Георг пришпорил своего коня и не остановился, пока не прискакал в Айленбург, преодолев одним махом пятнадцать миль. Два кавалерийских полка, его подданные, предпочли последовать примеру курфюрста, проигнорировали приказы Арнима, выбросили оружие и бежали. Проскакав милю и поняв, что за ними никто не гонится, они спешились у шведских повозок в тылу и забрали все, что могли унести.

Саксонская кавалерия стушевалась, пехота в большинстве своем тоже испарилась. Имперская конница на обоих флангах переформировалась и приготовилась атаковать шведов. Какой бы соблазнительной ни казалась саксонская военная сила, шведскому королю не следовало подписывать договор с Иоганном Георгом: все равно шведам пришлось одним сражаться против имперцев, а победа последних, казалось, уже была близка. Два фактора спасли Густава Адольфа от поражения: его собственный гений и переменчивый ветер. Шведские шахматные квадраты стояли как вкопанные, об них разбивались лавины кавалерийских атак Тилли, а в коридорах между ними, если туда прорывались имперцы, их встречал дружный огонь мушкетеров. Король и его офицеры, без брони, в кафтанах из буйволиной кожи и касторовых шляпах с перьями, каждый раз появлялись именно там, где возникала самая большая угроза, — казалось, будто Густав Адольф присутствует одновременно в нескольких местах сражения. Когда день закончился, вряд ли кто из них мог припомнить все детали битвы. Взмокший и пыльный, он пускал лошадь в галоп, объезжая весь фронт и подбадривая солдат, хрипло просил дать воды, но тут же срывался с места, не успев схватить протянутую ему фляжку.

Тем временем солнце перестало слепить шведов. Ветер переменился, и клубы раскаленной пыли летели в лица уже измотанных католиков. Наступил момент, которого Густав Адольф и ждал. После первого удара его кавалерийский резерв — два полка общей численностью около тысячи человек — не принимал участия в сражении; пора вводить их в бой. Король решил сам вести в атаку основной костяк войск, отделить имперскую кавалерию от пехоты, с тем чтобы его конный резерв сокрушил всадников Тилли. Маневр удался на славу: пехота и кавалерия были отрезаны друг от друга, саксонские пушки были отвоеваны и вновь повернуты против врага. Люди Тилли уже устали и больше думали о награбленном добре, складированном в Лейпциге. Они обратились в бегство, шведы преследовали их, нещадно предавая смерти. Тилли, раненный в шею и грудь, с раздробленной правой рукой, покинул поле боя в сопровождении нескольких соратников, не имея сил поинтересоваться ни тем, куда они направляются, ни тем, что случилось с его армией. Паппенгейм один должен был спасать войско. Облака пыли, прежде мешавшие ему, теперь стали его помощниками. Под прикрытием тумана и сумерек он отбился от преследователей и отступил к Лейпцигу с четырьмя полками. Паппенгейм отважно сражался в арьергарде; сохранилось предание, будто он в схватке одолел четырнадцать шведских солдат.

Но он не мог удержать Лейпциг и на следующее утро увел свое поникшее войско к Галле. Имперцы потеряли более двадцати пушек — всю артиллерию и около ста штандартов. Двенадцать тысяч человек остались лежать на испепеленной земле Брейтенфельда и на дороге в Лейпциг, семь тысяч имперцев провели ночь в шведском плену и наутро стали солдатами в шведской армии.

А что дальше? В воспаленном мозгу Тилли этот вопрос не мог не вызывать боль, когда он устраивался на ночлег на постоялом дворе на пути в Галле. Паппенгейм, сгорая от нетерпения, возмущения и злости, при первой же возможности написал Валленштейну: «Мне тяжело одному переносить эту беду. Я не вижу иного выхода, кроме как просить ваше превосходительство снова взять на себя ведение войны, послужить Господу и вере, помочь императору и отечеству»[804].

Первая схватка завязалась около двух тридцати пополудни, но только после того как «синяя темень» поглотила пыльные облака, Густав Адольф наконец понял, что выиграл битву. В его лагере царило возбуждение всю ночь, и ранним утром он еще не спал из-за звона колоколов, отобранных его солдатами у священников побежденной армии. «Весело же моим братьям!» — рассмеялся король[805].

Тринадцать лет прошло с того времени, когда началась война. Фортуна наконец улыбнулась протестантам. Со дня битвы при Брейтенфельде никто больше не боялся, что отечество захватят Габсбурги или католическая церковь. Более ста лет в Дрездене 17 сентября отмечали как День благодарения[806]. То, что не смогли сделать для себя германские князья, осуществил за них король Швеции. Битва, освободившая их страну от австрийцев, подарила ее шведам.

Определенные события приобретают особое значение не столько вследствие материальных, сколько вследствие духовных потерь и приобретений. К их числу относится и битва при Брейтенфельде. Протестантам Европы казалось, что в тот день Густав Адольф освободил Европу от страха перед католической тиранией Габсбургов, который висел над ними со времен Филиппа II. В действительности же папа и Ришелье подорвали религиозную политику Австрийского дома еще до того, как Густав Адольф ступил на германскую землю. Возле деревни Брейтенфельд он удар