Собрание сочинений. Т.4. Буря (fb2)


Настройки текста:



Вилис Лацис Буря Роман в трех частях Часть вторая

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава первая

1

Слегка накрапывало. Сквозь дымку дождя все сильнее, однако, проступало сияние восходящего солнца. То здесь, то там мельчайшие радуги вспыхивали в мокрой листве кустарника.

Где-то справа в воздухе ревели моторы самолетов. Аустра Закис остановилась у поворота, напряженно вслушиваясь в этот рев, но, когда он стал удаляться, успокоилась и зашагала дальше. Большак проходил здесь сосновым лесом. За последние три километра она не заметила ни одного хутора, не случилось ни одной попутной, ни одной встречной машины.

Ночь Аустра провела в сенном сарае вместе с группой беженцев. Утром они заспорили о том, что делать дальше: некоторые предлагали дожидаться первой грузовой машины, с которой можно доехать до уездного города; у одного поблизости жили родственники, и он ушел своей дорогой, другие были обеспокоены слухами о бандитах, засевших в ближайшем лесу, и не знали, как быть. Не дождавшись конца споров, Аустра решительно застегнула свое серое пальтишко, вскинула на плечи зеленый брезентовый мешок и пошла дальше.

Лицо девушки уже успело потемнеть от загара. Гладкие, с милыми ямками щеки стали почти такого же цвета, что и каштановые волосы. В каждом ее движении сказывались сила и ловкость, выработанные с самого детства. Ей не в диковинку было прошагать пятнадцать — шестнадцать часов подряд с ношей за плечами. Давно ли помогала она отцу и брату на лесных работах и в сенокос? И все-таки туго набитый мешок оттягивал плечи, а сердце не переставало болеть за родителей, за братишек и сестренок, которых ей так и не удалось навестить, за Аугуста, который на третий или четвертый день войны ушел со своим училищем на помощь защитникам Лиепаи. Где они теперь? Когда, в каких краях удастся им встретиться? И не предстоит ли им потерять друг друга в бурном водовороте событий? Занятая этими мыслями, она забывала о своем одиночестве, об опасностях, которыми грозил ей каждый куст, каждый поворот дороги, каждый настороженный взгляд встречного человека. Перед Аустрой все еще полыхало пламя над крышами покинутой Риги, в ушах ее все еще раздавалось завывание снарядов и звучали стоны умирающих.

Дождик мало-помалу стихал, и сотни птах подняли в кустах шумную возню, радуясь новому утру.

Отходившие войска и поток беженцев направлялись по Псковскому шоссе, а этот большак вел прямо на север, и на нем редко появлялись машины.

Дорога круто свернула направо, мимо купы старых темных елей, и теперь сбегала по отлогому скату, поросшему березками и елочками. Внизу, в самой ложбине, расположилась, не то на отдых, не то охраняя что-то, довольно большая группа людей — человек с двадцать. Некоторые сидели на краю придорожной канавы, другие лежали врастяжку на траве, двое-трое стоя оглядывали окрестность. Все они были вооружены винтовками, автоматами, пистолетами или ручными гранатами. Аустра еще издали заметила среди них несколько женщин.

«Бандиты или наши?» — подумала она, и ей даже жарко стало. До людей оставалось еще шагов сорок, но избежать встречи Аустра не могла — ее уже заметили. Несколько человек смотрели в ее сторону, ожидая, что она будет делать. Аустра неспешным шагом приближалась к ним, но взгляд ее тревожно и пытливо искал признаков, по которым можно было бы определить, свои это или враги. Ага, трое одеты в темносинюю форму рабочегвардейцев. Свои! Сердце ее сразу забилось ровнее.

Когда Аустра подошла ближе, ей показалось, что одного из них она где-то видела: что-то знакомое было в его лице. Молодой рослый человек в штатском, изрядно помятом костюме; одна рука забинтована и висит на белой перевязи. Почувствовав на себе взгляд Аустры, он тоже пристально посмотрел на девушку, но, вероятно, не узнал, так как напряженное внимание, блеснувшее в его глазах, тут же погасло.

Где-то она видела это лицо. Такое же июльское утро, радужные капли росы в траве… и двое молодых людей на берегу реки. Это было перед свадьбой Эллы Лиепинь. Ну, теперь ясно, кто это, — и Аустра окончательно успокоилась. Она остановилась, тихо поздоровалась и опять посмотрела на человека с перевязанной рукой.

— Вы не зять Лиепиней?.. Товарищ Спаре?

Петер Спаре круто повернулся к девушке и удивленно уставился на нее.

— Да, верно. А откуда вы меня знаете?

Улыбка обнажила два ряда белых крепких зубов; белизна их еще разительнее выделялась на загорелом лице девушки.

— Вы знаете моего отца, — ответила она, — я дочь Закиса, хибарочника. Мы получили землю рядом с Лиепинями.

Петер подошел к ней и пожал руку.

— Вы не побывали дома перед уходом? Не знаете, как там, у Лиепиней? Жена уехала туда неделю назад, а мне так и не пришлось съездить.

— Мне тоже не удалось. Я вышла из Риги в ночь под первое. Сначала ехала на грузовике, вдруг — авария, и пришлось идти пешком. Ну, ничего, можно и пешком.

— Это-то ничего, — задумчиво повторил Петер. — Скверно вот, что мы не знаем, как там, дома. А еще хуже, что они ничего не знают про нас.

— Да, правда, — тихо сказала Аустра. — Такое время…

Оба замолчали. Петер, выпрямившись во весь рост, рассеянно глядел мимо Аустры, на юг, точно дожидаясь кого-то оттуда. Молодая женщина, стоявшая немного в стороне, подошла к Петеру. Он кивком головы показал ей на Аустру.

— Вот знакомая нашлась. Соседка Эллы, — объяснил он. — Тоже не успела попасть домой и ничего не знает. Поговори с ней, Айя, и подумаем, как быть дальше. Может быть, возьмем ее с собой?

— Как же иначе! — не раздумывая, ответила Айя и, обернувшись к Аустре, спросила: — Эвакуируетесь?

— Да, выходит так…

— Отчаянная же вы. Идти одной через этот лес. Вы и представить не можете, какая музыка поднялась здесь прошлой ночью. Бандиты напали на отставшую машину с нашими активистами. Хорошо, что мы подоспели. Шестерых бандитов уложили на месте, остальные удрали. Где-нибудь поблизости, в чаще, засели. Ну, дальше мы вас одну не пустим. Вы с оружием обращаться умеете?

— Конечно, умею, — быстро ответила Аустра. — Я кончила курсы Осоавиахима, у меня брат в военном училище…

— Вот и оставайтесь с нами.

— Я бы с удовольствием… А другие ничего, согласятся?

Петер подозвал Силениека, тем временем Айя разговорилась с девушкой. Но, кажется, достаточно было и пяти минут, чтобы разглядеть Аустру, — она вся была как на ладони.

Когда Силениек и Жубур подняли отдыхающую группу истребителей, с ними вместе пошла по направлению к северу и дочь видземского крестьянина-бедняка Аустра Закис, мечтавшая стать с осени студенткой университета. Да и у кого из них не было своих планов, — только совсем иное принес разбушевавшийся ураган войны.

Июльское солнце, поднимаясь все выше, быстро осушало мокрую от дождя листву. Уже запылила дорога под ногами бойцов. Темная чаща сумрачно и торжественно отзывалась на их голоса.

2

Ярко светило солнце над улицами маленького уездного городка. Вряд ли когда-нибудь здесь наблюдалось такое оживление, такой наплыв людей, как в эти дни. Магазины продолжали торговать, и многие беженцы, пустившиеся в путь прямо с работы, смогли запастись парой носков или рубашкой. Удивленно, с тревожным интересом, смотрели жители Валки на рабочегвардейцев, сновавших по улицам; их появление сообщило жизни города новый ритм; гул войны докатился и сюда. А людям, потерявшим родной кров, уже казалось странным, что здешние жители продолжают жить обычной жизнью, делают свое обыденное дело, что они еще не почувствовали, как неуместны сегодня вчерашние заботы.

О положении на фронте здесь узнавали от проезжих и от прибывавших беженцев. Но это была плохая информация. Носились самые разноречивые и подчас нелепые слухи. Одни говорили, что бои идут у Даугавпилса и Крустпилса, другие — что немецкие танковые колонны прорвались за Абрене и бои идут на подступах к Пскову. Казалось, известия о событиях отставали от самих событий, которые развивались с непостижимой быстротой. Люди, застигнутые этими слухами где-нибудь на лесном привале или в крестьянской усадьбе, могли только тревожно обсуждать собственные предположения.

Все прояснилось, едва только в Валке обосновалось руководство республики, державшее постоянную связь с командованием фронта. Верно, главный удар гитлеровской армии был направлен на северо-восток от Даугавпилса — по направлению к Пскову, причем она стремилась отрезать части Красной Армии, находившиеся на территории Латвии. Но еще более верно было то, что гитлеровским полчищам, понадеявшимся на «молниеносный» марш, приходилось вступать в кровопролитные бои на каждом пригодном для обороны рубеже. Даугавпилс несколько раз переходил из рук в руки. Вдоль реки Великой образовалась мощная линия обороны, и по всем дорогам от Пскова и Острова навстречу неприятелю двигались свежие силы Красной Армии. В эти дни каждое орудие, каждая войсковая часть, направлявшиеся на запад и юго-запад, оказывали на беженцев огромное моральное воздействие.

Это совсем не походило на картину светопреставления, которая рисовалась воспаленному воображению некоторых обывателей.

Суровые, серьезные лица бойцов, мерное движение артиллерии и пехоты навстречу лавине гитлеровских войск свидетельствовали о том, что борьба не кончена, что она только входит в силу. Из Валки каждый день уходил на восток эшелон собранных поодиночке беженцев. Это значило, что дорога через Псков свободна. Несколько раз в день по направлению к Риге выезжали грузовые машины и подбирали уставших людей. В Валке их кормили; женщин, детей, стариков и больных сажали в поезда и отправляли в тыл. Большинство мужчин оставалось, чтобы принять участие в борьбе с врагом.

На небольшой площади, где стояло здание уездного военкомата, и на примыкающей к ней улице все время толпился народ. Здесь разместились правительственные учреждения республики; здесь круглые сутки поддерживалась телефонная связь со всеми уездами и волостями, еще не оккупированными немцами, укомы и исполкомы получали отсюда указания об организации сопротивления, об эвакуации людей и материальных ценностей. Нередко случалось так, что в одном конце города или местечка раздавался грохот немецких танков, а в другом конце все еще продолжался разговор по телефону с руководством республики — продолжался до тех пор, пока его не заглушал гул приблизившегося боя.

Силениек и Жубур со своим отрядом входили в Валку в тот самый час, когда над просторами Советской страны зазвучали бессмертные слова Сталина. Усталые люди останавливались на улице, вытирали с запыленных лиц пот, и все взгляды обращались к репродуктору.

                           «Товарищи! Граждане!
                           Братья и сёстры!
                   Бойцы нашей армии и флота!
                  К вам обращаюсь я, друзья мои!»

Затаив дыхание, они стояли на мостовой. У каждого было такое чувство, что в эту минуту Сталин говорит именно с ним, что его взгляд устремлен на него. Эта непосредственность, это ощущение близости росли с каждым словом.

«Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность».

Не страх, не уныние вызвали в сердцах людей эти беспощадно откровенные слова, но глубокую серьезность, мужественное чувство ответственности, сознание тяжести ноши, возложенной историей на плечи народа. Надо было взять эту ношу и во что бы то ни стало донести до цели. А цель есть и может быть только одна — победа.

«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага?»

К двухсотмиллионной громаде советских людей, слушающих эти слова, присоединились — пусть незримые в неоглядной дали, но ощутимо близкие — сотни миллионов угнетенных во всех концах мира. Слушало все униженное человечество, чья единственная надежда на свободу и достойную человека жизнь была связана с исходом битвы, разгоревшейся на широких пространствах Русской земли.

«Прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности, от настроений мирного строительства, вполне понятных в довоенное время, но пагубных в настоящее время, когда война коренным образом изменила положение. Враг жесток и неумолим. Он ставит своей целью захват наших земель, политых нашим потом, захват нашего хлеба и нашей нефти, добытых нашим трудом. Он ставит своей целью восстановление власти помещиков, восстановление царизма, разрушение национальной культуры и национальной государственности русских, украинцев, белоруссов, литовцев, латышей, эстонцев, узбеков, татар, молдаван, грузин, армян, азербайджанцев и других свободных народов Советского Союза, их онемечение, их превращение в рабов немецких князей и баронов. Дело идёт, таким образом, о жизни и смерти Советского государства, о жизни и смерти народов СССР, о том — быть народам Советского Союза свободными, или впасть в порабощение».

С потемневшими глазами, с плотно сжатыми губами слушали люди речь Сталина. Каждый услышал свое прямое задание — и на сегодня и на будущее. И у того, кто правильно угадал его еще вчера, выше поднималась голова, гордостью загорался взгляд.

«При вынужденном отходе частей Красной Армии нужно угонять весь подвижной железнодорожный состав, не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма хлеба, ни литра горючего. Колхозники должны угонять весь скот, хлеб сдавать под сохранность государственным органам для вывозки его в тыловые районы. Всё ценное имущество, в том числе цветные металлы, хлеб и горючее, которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться.

В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия».

Когда прозвучали слова Сталина: «Вперёд, за нашу победу!» — несколько мгновений еще стояла полная тишина. У каждого рождались в мозгу тысячи мыслей и представлений, тысячи образов. Но если бы можно было охватить глазом мысли и представления всех людей, они составили бы единую, цельную картину: то была высочайшего напряжения воля к борьбе, то была вера миллионов сердец. «Я верю в победу, я хочу победить» — так говорил себе каждый человек, так сказал весь народ.

Внешне все происходило гораздо проще и обыденнее.

Юрис Рубенис пошевельнулся; под ногами заскрипел песок. Не обращаясь ни к кому в отдельности, он сказал:

— Ясно. Теперь все ясно. Теперь мы знаем, что делать.

— Да, все ясно, — ответил Силениек.

И сейчас же все задвигались, заговорили.

Рабочегвардейцы окружили Жубура.

— Товарищ ротный командир, не пора ли нам получить боевое задание? У нас и винтовки заржавеют, если долго пробудем без дела.

Трое молодых людей из отряда вошли в здание военкомата. Несколько лет тому назад они воевали в рядах бойцов республиканской Испании; им доводилось ходить против вражеских танков с бутылкой горючей смеси.

Аустра Закис с тревогой наблюдала это оживление. «Аугуст, братик, почему тебя нет здесь? — думала она. — Ты бы устроил так, чтобы я навсегда осталась с вами. Ты бы не стал говорить, что мне здесь не место». При одной мысли, что товарищи из отряда предложат ей и другим девушкам уехать в безопасный тыл, ей стало больно.

На крыльцо военкомата вышел человек и стал кого-то искать глазами в толпе. Заметив Андрея Силениека, он подошел к нему.

— Вас приглашают на совещание.

Силениек вошел в дом.

3

— Шофер без машины, что моряк без корабля, — сказал Эвальд Капейка, обращаясь к Аустре.

В ожидании Силениека они сели на траву в садике военкомата. Капейка все время поглядывал за ворота; там прогуливалось несколько человек из их отряда; значит, Силениек еще не вышел. Кепку Эвальд бросил рядом, и густейшие светлые волосы падали ему на глаза. Покусывая травинку, он что-то сосредоточенно обдумывал. Костюм Капейки был весь в масляных пятнах, и от него все еще пахло бензином, хотя в последний раз он сидел за рулем три дня назад.

— Ну, скажите, — заговорил он, обращаясь скорее к самому себе, чем к девушке, — на что я такой гожусь? Товарищ Силениек не знает, куда меня девать. С тех пор как этот «юнкерс» испортил мою машину, я стал вроде пятого колеса в телеге. Сию бы минуту перешел на грузовую машину или автобус, но ведь тогда придется с товарищем Силениеком расставаться. Как же это можно? Целый год прожили вместе, сколько дорог исколесили… Разве я его брошу в такое время? Вот проклятый — опять загудел!..

Капейка погрозил кулаком небу. На большой высоте пролетели над городом немецкие самолеты, — трудно было сказать, разведчики или бомбардировщики.

— Один такой вот и изгадил мою машину. Эх, посмотрели бы вы на нее! Мотор работал, как часы. Удобная, аккуратненькая, экономная. Когда я теперь обзаведусь такой!

— Обзаведетесь еще, — и Аустра невольно засмеялась, глядя на его свирепо-несчастное лицо. Капейка еще раз погрозил кулаком самолетам, потом схватил свою кепку, помял ее и снова бросил наземь.

— Без техники мне жизнь не в жизнь. Старик мой, тот даже хотел из меня инженера сделать. Два года помогал, да карман не выдержал. Так вот недоучкой и мыкаюсь. Хорошо бы теперь на танке поработать, гитлеровцев поутюжить, или пострелять из зенитного пулемета. Из автомата тоже ничего. Из обыкновенной винтовки стрелять неинтересно.

— А я бы и обыкновенной обрадовалась, — завистливо сказала Аустра. — Я ведь на курсах Осоавиахима была, три раза десятку выбивала. Как по-вашему — в гитлеровца труднее попасть?

— Смотря по обстановке, — вежливо ответил Капейка. — В бою, конечно, не так ловко, как на стрельбище.

— Вы, наверное, думаете, что я бы испугалась, — Аустра вызывающе посмотрела на него. — Будьте покойны, рука у меня не дрогнет, когда буду брать на мушку…

— Зачем мы будем спорить… — уклончиво ответил Капейка. Вдруг он оглянулся и быстро вскочил на ноги. Аустра тоже оглянулась и увидела Силениека. Тот шел по двору, видимо кого-то разыскивая, потом повернул в их сторону. Аустра быстро встала, выжидательно глядя на Силениека. У обоих — и у девушки и у Капейки — на лице было написано такое нетерпение и любопытство, что Силениек улыбнулся.

— Томитесь, а? Ну, ничего, сейчас перестанете томиться. Начинаем воевать по-настоящему.

— Вот это здорово! — обрадовался Капейка. — Я готов хоть сейчас…

— Так оно и будет, Эвальд, — сказал Силениек. — Если не ошибаюсь, ты родом из северо-восточной части Видземе.

— Точно, товарищ Силениек. Я из-под Алуксне.

— Местность эту хорошо знаешь? Дороги, болота, леса… ну и людей?

— А как же иначе? Вырос ведь там.

— Найдется у тебя здесь среди рабочегвардейцев или среди эвакуируемых кто-нибудь из знакомых? Не просто знакомый даже, а настоящий, испытанный друг, на которого можно положиться при любых обстоятельствах?

— Много так сразу не найдется, а одного-двух отыщу.

— Вот и разыщи таких, а попозже зайдешь с ними ко мне.

— Можно еще узнать? — начал было Капейка и остановился. — Нет, ничего. Потом вы сами расскажете.

— После, когда приведешь ко мне своих друзей.

— Значит, можно идти искать?

— Конечно, иди, Эвальд.

Капейка ушел.

— Товарищ Силениек, — робко заговорила Аустра, — вот вы даете задания… И для меня, может быть, найдется что-нибудь?

— Для вас? — Силениек медлил с ответом. Потом улыбнулся. — А как же, что-нибудь и для вас найдется. Поговорите с Айей, относительно девушек она у нас решает. Мы создаем свои батальоны, а в таком большом хозяйстве каждый может пригодиться. Вот так. — Он одобрительно кивнул ей и вышел за ворота к группе рабочегвардейцев. Там были Жубур, Юрис Рубенис, Айя, старый Мауринь — рабочий лесопильного завода. Там же Аустра увидела задумчивого, как всегда, Петера Спаре. Она пробралась к нему сквозь толпу.

— Товарищ Спаре, вы ведь меня поддержите, правда?

Петер удивленно посмотрел на нее.

— Поддержать? А что с вами случилось?

— Знаете, я боюсь, как бы меня не отослали в тыл… Ну, там с детьми, со стариками. А мне воевать хочется. Ну, вот вы скажите, почему я не могу воевать вместе с мужчинами? Я уверена, что могу стрелять лучше многих рабочегвардейцев.

— Разве кто-нибудь сказал, что вам нужно уезжать?

— Правда, этого еще никто не сказал. Но когда начнут формировать батальоны… вдруг для меня не найдется места? Вы, пожалуйста, замолвите за меня словечко. Я вас очень, очень прошу.

Она так выразительно произнесла это «очень, очень» и такое у нее было жалобное выражение лица, что Петер не удержался от улыбки. Он невольно погладил ее по плечу здоровой рукой.

— Попытаемся что-нибудь придумать общими силами. Я поговорю с Жубуром…

— А Силениек сказал, что насчет девушек решает Айя.

— Еще лучше. Грош мне цена, если я родную сестру не уговорю. К тому же такую славную сестренку.

— Я вам очень, очень благодарна, товарищ Спаре.

— Да пока не за что. Я ведь ничего еще не сделал.

— Как — не за что? Главное, я теперь знаю, что вы хотите мне помочь. И раскаиваться вам в этом не придется, — никогда!

Не одну Аустру мучила в тот день тревога. Те же самые чувства отражались на лицах всех девушек. Слух об организации боевых частей уже успел облететь город. У штабов толпились добровольцы, — среди них можно было увидеть и стариков и почти подростков. Здесь был партийный и советский актив, комсомольцы, работники милиции, горожане и крестьяне. Только что назначенные начальники штабов — большинство из них еще в штатском — регистрировали принятых и распределяли по ротам и взводам.

Карл Жубур сформировал свою роту из рижан; среди них было много комсомольцев. Роте отвели школьное здание. Под вечер, когда бойцы нового подразделения выстроились во дворе, получилась довольно пестрая картина. В одной шеренге стояли люди и в шляпах, и в кепках, и вовсе без головных уборов. Кое-кто был босиком, у иных, кто не успел ничего взять с собой, рубашки были до того заношены, что приходилось поднимать воротники пиджаков. Юрис Рубенис уже вел переговоры с интендантом регулярного войскового соединения и надеялся на следующее утро одеть свою роту в красноармейское обмундирование. Тяжелее обстояло дело с женщинами. Как ни «просеивала» их приемная комиссия, все-таки Айе удалось включить в роту с десяток своих комсомолок. Как их одеть и обуть? Красноармейские сапоги были для них слишком велики, да и брюки не впору, и девушки выглядели в них довольно неуклюжими.

Аустра заметила в роте Жубура много знакомых лиц. Петер Спаре был назначен политруком. Сам Силениек стал комиссаром батальона. Не видно было только Капейки. Вместе с двумя своими товарищами — такими же шустрыми парнями — он сидел в канцелярии военкомата и разговаривал с одним из секретарей Центрального Комитета. В этой большой, меблированной простыми канцелярскими столами и стульями комнате размещался главный штаб руководства республики, — здесь была ставка высших ее органов. И днем и ночью работал телефон, и днем и ночью приходили и уходили новые люди. Так же, как и в Риге, с первого дня войны каждый руководящий работник заведовал определенным, наиболее важным в данный момент участком работы. Один организовывал эвакуацию и отправку в тыл ценностей, другой держал связь с уездами и волостями, — давал указания о разрушении мостов, электростанций и промышленных предприятий на территории, занимаемой врагом; третий руководил пропагандой и печатью, четвертый — организацией войсковых формирований, а пятый — начинавшимся партизанским движением. Он-то и вел сейчас серьезный разговор с Капейкой и его товарищами. В комнате, кроме них, не было никого.

— Вы слышали речь товарища Сталина? — спросил моложавый мужчина с шапкой густых белокурых волос, с худощавым лицом. Говорил он тихо, неторопливо, а глаза его внимательно смотрели на собеседника. Эвальд Капейка чувствовал, что этот человек видит его насквозь. «Перед ним не пофорсишь».

— Слышал от начала до конца, — ответил он.

— Теперь вы знаете, что должны делать наши люди на занятой врагом территории?

— Да, знаю.

— Хотите вы пойти в тыл врага и начать партизанскую борьбу с немецкими захватчиками? Борьба будет тяжелая и опасная, — это вы должны знать заранее.

— Да ведь это же почетное задание! — живо заговорил товарищ Капейки, невысокий человек с черными усиками. — В такое время для советского человека не может быть большей чести. Я согласен.

— Я тоже. И я, конечно, — в один голос сказали Капейка и третий товарищ, плечистый, румяный молодой человек в милицейской форме.

— Хорошо, — сказал секретарь ЦК, — мы вам поручаем это задание. — Он поднялся и пожал всем троим руки. Потом подвел к висевшей на стене карте Латвии и показал на ней один пункт. Это был большой железнодорожный узел.

— Вот центр района вашей деятельности. Мы не можем дать вам людей, их надо будет найти на месте. Подымайте народ на борьбу с врагом, вырастайте из маленькой группы в большую силу. Если вы сумеете всегда и при любых условиях найти общий язык с местными жителями, если вы будете действовать так, что народ увидит в вас своих защитников и друзей, — вы никогда не будете одинокими. Только вместе с народом и никогда против него — вот основной закон нашей борьбы. Пусть все угнетенные, преследуемые увидят в вас своих избавителей и защитников. Враг будет делать все, чтобы запугать народ, вытравить из его сознания самую мысль о сопротивлении. А вы должны доказать, что сопротивление немецким захватчикам все-таки возможно, вы должны собственным примером побуждать к борьбе всех бесстрашных людей. В ответ на жестокий террор вы будете смело, больно бить по спесивым фашистским мордам. Поддерживайте мужество в народе!.. Самое же главное, — и, я думаю, вы это понимаете, — оказывайте своей работой непосредственную помощь Красной Армии.

Потом они договорились о связи и снабжении. Эвальд Капейка получил новый автомат и несколько сот патронов; товарищам его пришлось ограничиться пистолетами «вальтер» и несколькими ручными гранатами. Ничего — придет время, и они обзаведутся за счет врага оружием посерьезнее. Каждый положил в свой походный мешок пачки взрывчатки, пару чистого белья, немного продовольствия — и все.

Чуть только стемнело, и маленькая группа партизан уже отправилась в путь. Ушли, ни с кем не попрощавшись. Никто не знал, куда девались Эвальд Капейка и его товарищи. Так было нужно.

После них в военкомат зашло еще несколько человек и целый час беседовали с моложавым худощавым человеком. Всю ночь одна за другой приходили сюда небольшими группами люди. А на карте Латвии, близ важных железнодорожных узлов, близ населенных пунктов, куда уходили в ту ночь молчаливые люди, появлялись красные кружочки. Незримый сеятель бросал семена борьбы в землю Латвии, занятую врагом.

4

Новым батальонам пришлось пройти обучение в несколько дней — надо было немедленно выступать в поход. Один батальон направился в район Смилтене для борьбы с диверсантами и айзсарговскими бандами, которые зашевелились в окрестностях. Другой батальон должен был очищать от немецких приспешников леса и дороги у северной границы Латвии. Остальные заняли линию обороны на подступах к Валке. Теперь можно было в полном порядке продолжать эвакуацию. Удалось вывезти в тыл все ценности из видземских банков и продукцию самых важных предприятий. Правда, айзсарги несколько раз пробовали открыть форменные военные действия, но нарвались на организованную боевую силу и снова попрятались в лесах, побросав убитых и раненых. Засев в глуши темных видземских лесов, они нетерпеливо дожидались немцев, когда им можно будет безнаказанно выполнять свою роль предателей. А пока единственное, что они могли себе позволить, — это прервать телефонную связь, предательски пустить пулю вслед небольшому войсковому подразделению или расстреливать идущих через лес беженцев — женщин и детей. Таковы были «подвиги», которыми потом хвастались на страницах позорной «Тевии»[1] несколько анонимных бандитов.

Когда линия фронта вплотную придвинулась к северной границе Советской Латвии, защитники Валки получили приказ отойти на территорию Эстонии. Следующей линией обороны должна была послужить удобная по природным условиям полоса между Чудским озером и озером Выртс, далее эта линия поворачивала к заливу Пярну. Часть добровольческих боевых подразделений отошла прямо на север, другая — на северо-восток, к Чудскому озеру. Вместе с последними на территорию Эстонии перешли и руководящие учреждения Советской Латвии. Когда уже большинство республиканских учреждений было на пути к городу Выру, немецкая авиация начала ожесточенно бомбить Валку. На улицах города погибло множество мирных жителей. Начались пожары.

Лес у станции Орава… Кустарники у Петсери… Ночью — орудийная канонада, с юго-востока небо озаряют вспышки выстрелов… Долгий марш по направлению к северу по узким просекам вдоль озера. Утром — мост у Метры, близ Тарту. Потом маленький тихий городок Мустве на самом берегу Чудского озера. Каждую ночь на Гдов идет пароход. Обнаглевшие немецкие воздушные разведчики шныряют так низко, что рижским рабочим становится невтерпеж и они метким залпом сбивают один самолет. Он падает в чащу леса, и весь следующий день «мессеры» растерянно разыскивают его, но так и не могут найти. Бойцы пекут хлеб в домах эстонских крестьян, варят на маленьких кострах молодую картошку. Озеро, гладкое, как зеркало, так и манит искупаться, а на берегу рыбак предлагает в дар бойцам рыбу из своего улова. Жарко, душно… Солнце, цветы, пламенеющее огнем войны небо — и люди на земле, отважные, ни перед чем не теряющиеся советские люди, бестрепетно глядят на огненный вал, который приближается с юга. Многое можно рассказать про эти тревожные и полные сурового величия дни, многое расскажут и напишут о них те, кто пережил их.

…В тот день, когда Петер Спаре впервые снял повязку со своей раненой руки, рота Жубура получила боевое задание. На дороге, пролегающей вдоль Чудского озера к северу, появилась довольно крупная банда диверсантов. Пытаясь отрезать путь отходящим войсковым частям и колоннам беженцев, которые продвигались в сторону Нарвы, бандиты взорвали один из мостов и не давали восстановить его. Они обстреливали мелкие подразделения и нападали на местных советских активистов. Рота Жубура должна была окружить и уничтожить эту банду.

В укромном месте на берегу озера Жубур провел совещание участников предстоящей операции. По сведениям, полученным от местных советских органов, диверсанты укрывались в довольно большом лесу, один край которого упирался в озеро, а другой, по ту сторону большака, граничил с малонаселенной болотистой местностью. Начиная операцию, надо было отрезать бандитам пути отступления, блокировать лесные дороги и тропы, ведущие от озера. Для этой цели был выделен один взвод. В разведку выступили три небольшие группы бойцов, а всех остальных разбили на три боевых подразделения, — они-то и должны были приблизиться к расположению бандитов и прижать их к озеру. Одним из этих отрядов командовал Юрис Рубенис; он немедленно и выступил, чтобы обходным маневром выйти на северный участок окружения. Командиром второго отряда назначили Петера Спаре, — его бойцы должны были наступать по направлению к берегу; третьим отрядом, который получил задание двигаться по большаку к центру района действий банды, руководил Жубур.

— Всем женщинам оставаться на базе, — приказал он.

Участники совещания разошлись по своим подразделениям для подготовки бойцов к выполнению боевого задания. Чтобы ввести в заблуждение возможных разведчиков врага, посланные на операцию бойцы выходили из расположения роты мелкими группками; место сбора было назначено в лесу. Подразделение Рубениса уже пошло обходным путем, не дожидаясь вечера. Жубур со своими бойцами оставался на базе, пока возвратившиеся разведчики не донесли, что остальные подразделения заняли исходные позиции и все пути отхода блокированы. Тогда выступил и он.

Наступила короткая июльская ночь. После дневного зноя приятно освежал и бодрил прохладный воздух. Прозрачный туман стлался по поемным лугам. Издалека доносился лай собаки, да пофыркивала где-то одинокая автомашина. Из придорожного кустарника поднялась туча комаров и сопровождала колонну до взорванного моста, где отряд Жубура должен был ждать, когда начнет боевые действия Петер Спаре. Атаку назначили на три часа утра — лишь только начнет светать. Бойцы засели в кустах по обе стороны дороги. Никто не курил, все говорили шепотом и старались поменьше шевелиться, чтобы не выдать своего присутствия случайному прохожему.

Со стороны моста к расположению группы стали приближаться три человека с винтовками. Они прошли мимо, а через полчаса вернулись обратно, громко разговаривая.

— Добычи ждут, — шепотом сказал милиционер эстонец, участвовавший в операции. — Говорят, сегодня здесь должен пройти взвод связи.

— Пусть ждут, — тоже шепотом ответил Жубур, — чего-нибудь дождутся.

В это время в другом месте Петер Спаре пробирал одного недисциплинированного бойца. Он так рассердился, что готов был дать полную волю своему голосу, не требуй боевая обстановка абсолютной тишины. А ругаться шепотом было как-то смешно. Да тут еще эта темнота — не видно даже, какое у тебя суровое выражение лица.

— Ну скажите, где же она, ваша благодарность? — шептал он. — Так вы отплатили мне за мою помощь?.. Да если бы я знал, пальцем бы не пошевельнул, пускай бы вас отправили в тыл.

— Товарищ политрук, вы же понимаете, что это не от недисциплинированности, — оправдывалась Аустра. — Когда-нибудь мне ведь все равно придется участвовать в бою. С какой же стати я должна сидеть сложа руки на базе, когда другие идут на операцию? Из них многие вчера только научились заряжать винтовку, а я десятку выбивала…

— Военная служба требует строжайшей дисциплины, — повторял Петер. — Приказ ротного слышали? Всем женщинам оставаться на базе! Кто вам разрешил не выполнять приказ командира?

— Ну что же мне теперь делать, — совсем тихо прошептала Аустра, — одной вернуться на базу? Я ведь тогда заплутаюсь.

В том-то и беда, — сердито шептал Петер. — Если бы я вас раньше заметил, вам бы этот номер не удался. Завтра мне Айя прочтет целую проповедь. Сам рекомендовал вас в роту и, выходит, сам способствую подрыву дисциплины.

— А по-моему, Айя ничего не скажет… — В темноте глаза девушки заблестели. Она, кажется, улыбалась.

— Нет, вы еще не узнали Айю. Она человек принципиальный, она вам этого не простит. Она, наверное, сейчас подняла на ноги весь поселок и разыскивает пропавшую. Ей и в голову не придет, что боец Закис тайком ушла в лес. Возмутительно!..

— Даю честное слово, что Айя и не думает искать меня.

— Почему вы так уверены? — озадаченно спросил Петер.

— Так она же сама ушла с группой Рубениса… — Аустра зажала рот, чтобы не рассмеяться.

Петер только сплюнул и махнул рукой.

— Так нельзя воевать, — сказал он, наконец, — надо будет утром поговорить с Силениеком. Думаю, еще не поздно переправить вас всех через озеро. Какое это войско, если каждый делает, что ему вздумается!

Но эта угроза так и не была приведена в исполнение. Ни на следующий день, ни позже Петер не поговорил с Силениеком на эту тему, потому что, когда в тихой лесной чаще разгорелся бой, взгляд его на участие Аустры в таких делах круто переменился.

Бой длился каких-нибудь полчаса. В самом начале, когда отряд Петера Спаре появился в тылу у бандитов, те сделали грубую ошибку: оставив человека три прикрывать отступление, остальные выбежали на дорогу и очутились между берегом озера и устьем небольшой речки. Тогда на них с двух сторон — с севера и с юга — посыпался град пуль: в бой вступили отряды Жубура и Рубениса. В первые же минуты было убито около пятнадцати бандитов. Растерявшиеся кайцели[2] и немецкие парашютисты бросились к придорожным канавам и стали отстреливаться, но перекрестный огонь атакующих не позволял им поднять головы.

Их главари сообразили, что единственное спасение в лесу, и несколько кайцелей уж попытались выскочить из канав и скрыться в чаще, но отряд Спаре уже покончил с бандитским заслоном и достиг опушки леса. Петер сам видел, как пуля Аустры настигла здоровенного, толстомордого парня. Было не до разговоров, и Петер только кивнул девушке. Его бойцы уже спешили к большаку, где завязалась нешуточная перестрелка.

То, что произошло затем у опушки, окончательно заставило Петера отказаться от намерения поговорить с Силениеком относительно недисциплинированных девушек. Когда он, наблюдая за обстановкой, на какой-то момент выпрямился во весь рост, внезапно почти рядом с ним из-за поваленного дерева выскочил огромный детина с винтовкой наперевес. Он уже готов был всадить штык в спину Петера, а тот стоял, ничего не замечая и не думая защищаться.

В ту же секунду позади Петера раздался выстрел, и бандит повалился навзничь; на месте одного глаза у него была кровавая дыра. Петер оглянулся на убитого, потом в ту сторону, откуда послышался выстрел, и увидел Аустру.

— Опять десятку выбила! — крикнул он. Но только позже, когда кончился бой, Петер подумал о случившемся. Он отыскал глазами прятавшуюся за спинами бойцов девушку и подошел пожать ей руку.

— Благодарю. Ты мне сегодня жизнь спасла, — отрывистым шепотом сказал он, хотя можно было говорить громко: все сорок кайцелей и парашютистов были уничтожены, а троих раненых взяли в плен.

Первые лучи солнца уже упали на тихие воды озера, и оно казалось огромной чашей, полной расплавленного золота. Подобрав трофеи, бойцы направились к базе. По дороге Петер несколько раз оглядывался на Аустру, которая шагала позади. Почувствовав его взгляд, она подняла глаза. Петер улыбнулся, а девушка покраснела и отвернулась.

5

Продолжались суровые военные будни. Из батальонов латышских рабочих, активистов и работников милиции были составлены два отдельных латышских стрелковых полка; они вошли в состав действующей армии и к середине июля заняли свое место на эстонском участке фронта. Латышские полки вскоре получили боевое крещение; об их высоких боевых качествах стало известно командованию фронта.

Рота Жубура влилась во 2-й стрелковый полк. 16 июля был получен приказ выступить на передовую. Согласно этому приказу, полк должен был за несколько часов передвинуться километров на семьдесят на автомашинах, а затем пройти тридцать километров по лесам и болотам, причем его путь в двух местах пересекала река Педья. Полк раньше времени достиг назначенного пункта и занял исходные позиции. За этот стремительный переход стрелки успели уничтожить в одном лесничестве штаб диверсантской банды.

Утром 17 июля полк вошел в соприкосновение с противником. Не подозревая, что в этой местности, вчера еще совершенно пустынной, могут находиться части Красной Армии, десантная колонна немцев въехала на танкетках в расположение полка и внезапно нарвалась на засаду. Много немцев полегло на дороге, остальные сломя голову бросились обратно, доказав тем самым, вопреки хвалебным заявлениям геббельсовской пропаганды, что искусство драпать не так уж им незнакомо. Первый успех окрылил стрелков. Они рвались на самые опасные участки, а так как командир полка Улпе — бывший проректор Латвийской сельскохозяйственной академии — и сам был из отчаянных, то некому было умерить их горячность.

— Фрица можно бить! — передавалось из уст в уста. — Фриц убегает, если против него выходят настоящие люди. Это тебе не Голландия!

Молодые бойцы напрашивались на самые рискованные задания. Переодевшись в форму кайцелей, несколько человек, хорошо знающих немецкий язык, остановили на дороге немецкую машину, и фельдфебель подробно рассказал им, как быстрее добраться до штаба ближайшей войсковой части. Через час от штаба ничего не осталось, и на соответствующем участке среди гитлеровцев началась паника.

Не имея ни артиллерии, ни минометов, латышские стрелки завязывали наступательные бои в районе Одисте, Латси, Лейя и Латкале и, достигнув северного берега озера Выртс, оседлали три важные дороги между Тарту, Вильянди и Колгу. Таким образом, вильяндская — тартуская группа немецкой армии была рассечена пополам, что весьма улучшило положение наших частей обороны.

Но бои с каждым днем становились все более напряженными. Враг подтянул резервы, перегруппировался и при поддержке моторизованных частей стал спасать свою пошатнувшуюся репутацию.

Снова форсированный марш — пятьдесят километров по болотам и лесам, и затем семичасовой бой с немецкими моторизованными частями близ мызы Пурмани. На следующую ночь 2-й латышский полк получил новое боевое задание: переправиться на автомашинах к городу Паламусе и прикрыть с тыла Тарту, а прорвавшиеся мотомехчасти противника отбросить к станции Иыгева. И снова, несмотря на трудный переход и тяжелые условия боя, полк оказывался именно там, где он больше всего был нужен и где противник меньше всего ожидал его. Не удивительно, что гитлеровцы ругались на чем свет стоит:

— Проклятые латыши!

— Не нравится, фриц? — кричали в ответ рижские парни. — Понюхай, чем это пахнет! Можно и еще поддать!

24 июля пал в бою командир полка Карл Улпе. Тяжело ранило комиссара полка Циелава. Новые люди встали на их места, и снова продолжалась овеянная дыханием смерти и геройства военная страда. Только на мызе Эриствере осталась незабвенная могила, где стрелки похоронили своего командира.

Фашисты из кожи вон лезут: близится к концу срок обещанной «молниеносной» победы; весь мир облетели широковещательные заявления о точных датах взятия Москвы и Ленинграда, а до Москвы еще далеко; сгоревшие и разбитые танки со свастикой валяются вдоль дорог Псковщины и Смоленщины. Подбитые гвоздями сапоги вязнут в гдовских болотах, а о золотом шпиле Адмиралтейства не могут толком рассказать даже разведчики-летчики, потому что защитники Ленинграда не подпускают их к своему городу. Плечом к плечу бьют фашистов русский и украинец, латыш и эстонец, грузин и узбек — сыны всех советских народов. Красная Армия! Она не дрогнула, несмотря на начальный перевес сил противника. Она верит в мудрость Коммунистической партии, в непобедимость своего государства! «За Родину! За Сталина!» — звучит стоязычный боевой призыв патриотов, раздаваясь во всех уголках необъятной Советской страны, подымая на борьбу миллионы и миллионы людей.

В приказах Гитлера прорывается раздражение и нетерпение; разговаривая со своими генералами и фельдмаршалами, он уже хрипит и стучит кулаком по столу. Все сроки летят в трубу. Если до осенних ливней не будет достигнуто решающих успехов, потом уже танкам ничего не удастся сделать, и тогда конец «молниеносной» войне. У Геббельса уже заготовлены передовицы ко дню победы, а информационный отдел генерального штаба придумывает новые термины, чтобы замаскировать неуспех германской армии.

Вот и этот неподатливый эстонский участок огромного фронта был как бельмо на глазу у немцев. Вместо приятной прогулки и ловких, планомерных операций — тяжелая кровавая битва, не предусмотренная никакими планами. Генералы и полковники нервничают, фельдфебели и солдаты ругаются, как базарные торговки. А леса и болота Эстонии плюют огнем — попробуй, подойди тут. Где же покорные бургомистры с хлебом-солью и ключами от своих городов? Где охапки цветов, устилающие дорогу победителям?

Дни идут, а «жизненное пространство» не бежит навстречу, — в него надо вгрызаться зубами, как в гранитную скалу, а у фашистского волка одни клыки выбиты, другие начинают шататься. Неспокойно становится, когда подумаешь: а что, как придется прогрызаться так до Волги, до Урала?

И чтобы люди-автоматы не начали думать, Геббельс еще усерднее накручивает свою шарманку.

…Вскоре после первых боев заболела Айя: возможно, это было отравление, возможно, занесенная немцами эпидемия, но температура у нее поднялась до 39, и она ничего не могла есть. До сих пор Айя не расставалась с мужем. С середины июля, когда Жубура назначили командиром батальона, Юрис Рубенис стал командиром роты. Вместе они участвовали в отчаянных, смелых переходах через леса и болота, вместе были в боях, и никогда им не приходилось подбадривать друг друга.

И вот настал день, когда Айя должна была уехать в тыл. Она простилась со своими комсомолками, крепко пожала руки Петеру и Жубуру, и Юрис повел ее на эвакуационный пункт. Ее посадили вместе с несколькими ранеными бойцами в санитарный автобус, который шел в Нарву. Юрис примолк и задумался, сжимая на прощанье горячую руку жены, а глаза Айи затуманились.

— До свидания, дружок… — шептала она потрескавшимися губами, торопливо поглаживая руку Юриса. — Не надо беспокоиться обо мне. Ничего плохого со мной не случится, ведь я не неженка, ты сам знаешь… И я все время буду думать в тебе… Ты будешь это чувствовать.

— До свидания, Айечка. — Юрис попробовал улыбнуться, но какая уж тут улыбка, — только брови еще крепче стянулись у переносья. — Не слишком бойся за меня. Я буду драться не хуже других. Немцы еще почувствуют, с кем они воюют, ох и почувствуют… Тебе не придется за меня краснеть…

Уже темнело, когда зеленый автобус, освещенный красноватым заревом дальнего боя, тронулся и вскоре исчез за соснами. Южный край неба озаряли вспышки разрывов, даже здесь чувствовалось, как сотрясается от них воздух.

Юрис Рубенис возвращался в свою роту. Мысль: «Увижу ли я ее?», которая все время тлела в глубине его сознания, сейчас внезапно вспыхнула, как пламя из-под пепла. Конечно, об этом же думала в это время и Айя: «Когда и где мы увидимся?»

Прощаясь, они даже не условились, как подать весть друг другу. Да и какое это имело значение? Могли ли они думать о завтрашнем дне, о полных неизвестности будущих днях, когда никто не мог сказать, сколько их ему осталось, когда сегодня требовало целиком всего человека.

6

Здесь почти все напоминало оставленную ими близкую родину. Такие же разбросанные среди полей крестьянские дворы с фруктовыми садиками, с кустами сирени вдоль изгородей и закопченные баньки на берегу озера или речки. На пашнях там и сям виднеются серые валуны; по целине, испещренной кустами можжевельника, пасется скотина под присмотром мальчика пастушка. И люди как будто те же, хоть и говорят они на незнакомом языке, да и характером более замкнутые, молчаливые, чем латыши.

На лугах с каждым днем появляется все больше стогов сена; словно витязи солнечной рати, правильными рядами встают на полях золотые крестцы, — в преддверии боев все еще продолжают работать крестьяне. С любовью смотрят на бойцов Красной Армии простые люди; только кулак угрюмым, нетерпеливым взглядом встречает их на пороге. Если случится красноармейцу попросить у него напиться, он лишь молча покажет на колодец.

Ни днем, ни ночью не затихали бои на холмах и в лесах Эстонии. Все яростнее становился натиск бронированных полчищ. У Пярну высадился фашистский морской десант. Угроза окружения нависла над полками Красной Армии, державшими оборону между Чудским озером и побережьем. Трудно маневрировать в таких условиях, а десантные группы, которые неприятель высаживает по ночам на побережье Финского залива, вот-вот перережут последние пути отхода на Нарву и Кингисепп. Но те, кто дерется на подступах к Таллину и берегах большого озера, не думают об отходе. Тяжелая рука рижского рабочего и крестьянина с пшеничных полей Земгалии наносит врагу сокрушительные удары. Бойцы хоронят павших товарищей, все меньше становится полк, но живые еще теснее сплачиваются в боевом строю. Через линию фронта из Латвии прорываются вести о кровавом разгуле гитлеровцев. Напор стальной лавины слишком силен, — еще не пришло время погнать ее назад. Гусеницы танков лязгают по всем дорогам. С рассвета до темноты в воздухе гудят моторы «юнкерсов» и «мессершмиттов»; лица бойцов становятся черными — так густо рвутся вокруг мины… Они не отступают. Гитлеровские войска, как расплавленный металл, огненными потоками обтекают их — и круг замыкается; сейчас полк стоит, как остров среди моря, как гранитная скала, которую стремится уничтожить вражеская стихия.

Потерявшие связь со своими, латышские стрелки подсчитывают последние патроны и ручные гранаты и разбиваются на небольшие ударные группы. Один батальон, расположенный севернее, остался в стороне, два батальона ведут смертельные бои в окружении. Геройской смертью пал командир второго батальона Годкали, сложил голову на поле боя командир третьего батальона Долбе. Командир полка Скрастынь, недавно заменивший убитого Улпе, пропал без вести. В неравной борьбе с превосходящими силами противника полк несет тяжелые потери, и оставшиеся в живых еще крепче сжимают в руках винтовки, еще теснее смыкаются вокруг ротного командира Паневича, который принял на себя командование обоими батальонами. Паневич — бывалый солдат, но в его распоряжении только номинально два батальона, на самом деле это лишь остатки истекающих кровью рот. Однако у них еще хватило сил и мужества перейти в наступление, прорвать кольцо окружения и по пути разгромить штаб немецкой дивизии. Земля усеяна трупами, горят серые штабные машины. Стрелок снова может дышать полной грудью: больше не сжимает его кольцо смерти. Но среди героев не видно начальника штаба второго батальона Розенберга. Многое испытал он — сидел в тюрьмах фашистской Латвии, дрался в войсках республиканской Испании — и вот сложил свою непокорную голову на эстонской земле.

В начале августа все батальоны полка соединились в районе города Йыхви, и 10 августа командование полком принял командир первого батальона Фрицис Пуце. Боевой путь полка шел на восток — к Кингисеппу, к преддверью Ленинграда, где начиналась титаническая борьба за колыбель великой революции. Волей истории дано было участвовать в ней и латышскому стрелку.

В трех местах прострелена фуражка у Карла Жубура, у Силениека осколком мины оторвало полу кителя. Все смертельно устали, думают о том, как бы хорошо было выспаться на душистом сене, — да что на сене! — хотя бы на голой земле. Но до отдыха еще далеко-далеко, — они еще дышат раскаленным воздухом боя.

Постоянное душевное напряжение и готовность к борьбе проложили на их лицах новые черты. Все они стали старше, суровее, чем несколько недель тому назад. Только на лице Аустры Закис не угасала улыбка. Еще темнее стал загар на ее щеках, еще ослепительнее блеск зубов, когда она отвечает смехом на чью-нибудь шутку. А если при воспоминании об оставленных родных ей становится грустно, в эти минуты она оказывается рядом с Петером Спаре и заводит разговор о доме. Петер задумчиво слушает девушку. В памяти снова встают картины былого — летнее утро на реке, щебет птиц в прибрежных кустах, подернутые дымкой поля Латвии. Больно сжимается сердце от этих воспоминаний, и, чтобы заглушить боль, Петер начинает говорить сам. Аустра жадно глотает каждое его слово, как ребенок, которому мать рассказывает волшебную сказку, и они больше не замечают, что рядом грохочут колеса орудий и поднятая ими пыль ест глаза.

Петеру радостно глядеть на эту девушку, — радостно, что она всегда свежа и ясна, как солнечное утро, что она мужественно шагает по трудным дорогам войны в тяжелых сапогах, словно настоящий красноармеец. Да так оно и есть. Редкая из ее пуль не попадает в цель, и больших трудов стоило приучить ее прижиматься к земле во время боя. Ее рука не дрожит, нажимая спуск, но, когда рота хоронила в тихой роще вместе с другими товарищами двух комсомолок, Аустра не стыдилась своих слез и потом весь день ходила с заплаканными глазами. За каждую убитую подругу она заставила поплатиться жизнью двух гитлеровцев, но это только начало.

— Дай понесу немного твою винтовку, — предлагает Петер.

Аустра энергично трясет головой, и снова виден блеск ее зубов.

— Какой же это солдат отдает свое оружие другому? Товарищ политрук, что об этом говорится в уставе?

— Устав требует безоговорочного выполнения приказа.

— Значит, я должна понимать слова товарища политрука как приказ? — допытывается Аустра, глядя сбоку на Петера.

— Понимай, как знаешь.

— Ну, если так… — Аустра краснеет, потом медленно снимает через голову ремень винтовки и передает ее Петеру. Да, так легче дышится, оружие не оттягивает плечо.

Так они идут день и всю следующую ночь, пока не выходят из полуокружения, чтобы соединиться с войсками Ленинградского фронта.

Глава вторая

1

Когда раздались первые выстрелы, людской поток, двигавшийся по лесу, не отклонился от своего пути.

За последнюю неделю столько было пережито, что все свыклись и с выстрелами, и с гулом неприятельских самолетов, и с пожарами, и с трупами, лежащими вдоль дорог. Булыжник шоссе во многих местах был разворочен бомбами, везде зияли ямы в метр шириной и глубиной, в иных местах они попадались так часто, что подводам трудно было лавировать между ними. Вдоль обочин чернели громадные кратеры, метров в десять диаметром, извивались оборванные телефонные провода, лежали трупы убитых лошадей с вывалившимися внутренностями. Бывалые люди уверяли, что здесь, мол, упала бомба в двести пятьдесят килограммов, а то и в полтонны.

Словно у костров, стояли крестьяне возле горящих домов и с каким-то странным безразличием глядели, как огонь пожирает их кров и добро. Женщины с детьми держались поодаль, боязливо дожидаясь, когда пламя утолит свой голод. Время от времени мужчины начинали двигаться, тяжелой поступью ходили вокруг гигантского костра и вытаскивали баграми что-нибудь из утвари. Им уже было все равно, что творится кругом; они даже не поднимали голов, когда слышался знакомый воющий гул «юнкерсов». Казалось, ничто уже не могло усилить людское горе.

И днем и ночью нескончаемый поток пешеходов и повозок лился по шоссе. Над ним стояла буроватая мгла, и в самой гуще этой мглы двигались живые существа, грохотали колеса, пронзительно скрежетали гусеницы тягачей, людские голоса сливались с мычанием скотины. Рядом со взрослыми шагали уставшие дети, и их серые личики походили на иссушенную летним зноем землю.

Изредка на шоссе появлялась какая-нибудь войсковая часть, артиллерия, обоз, — и за ними снова лился пестрый поток беженцев со всех концов Латвии — из Курземе и Земгалии, из Риги и Видземе. Отдельными группами шли литовцы; перед их глазами все еще стояли ужасные картины, виденные ими в Шауляй и Тельшай. Выбывавшие из строя машины беженцы тут же сбрасывали в канавы, чтобы не мешали движению. Рядом с разбитой повозкой и убитой лошадью лежал ездовой, — казалось, прилег отдохнуть в полуденный зной, прикрыв лицо полой шинели. Увидев трупы, люди быстро отворачивались, глядели в сторону.

Больше всего вражеская авиация свирепствовала в том месте, где военная дорога скрещивалась с грунтовой, вырывавшейся из густого леса на открытое поле. Здесь сливались два потока беженцев, до сих пор текшие раздельно через всю Видземе и принимавшие в свое русло на каждом перекрестке все новые людские ручьи и ручейки. Немецкая авиация держала под наблюдением этот большой дорожный узел, и чуть только образовывалось скопление людей, черные хищники были тут как тут. Словно хвастаясь своей безнаказанностью, они летали низко-низко, почти касаясь верхушек деревьев. Струя пулеметного огня то скашивала в поле одинокого пахаря, то обрушивалась на кучу детишек, игравших на дворе придорожного хутора, то гналась за старичком пастухом, сторожившим на выгоне скотину. Всюду бушевали огонь и смерть.

В трех километрах от скрещения обеих дорог, в глубине леса, вершила свои гнусные дела банда фашистских наемников. Обитатели «зеленой гостиницы» уже не сидели на островке среди болота. Припрятанные в июне 1940 года оружие и боеприпасы были вытащены на свет вместе с зелеными айзсарговскими мундирами. Палачи стосковались по крови, но не осмеливались нападать на войсковые части. Храбрыми они становились только, если на дороге появлялись безоружные люди. Натешившись в одном месте, бандиты уходили к югу. Когда-то они прятали свои окровавленные руки за щитом «патриотизма», но теперь весь народ увидел, что этот щит был отмечен знаком свастики.


…Ян Пургайлис сразу догадался, откуда эти внезапные выстрелы. Тотчас поняли это и остальные, когда один за другим стали падать наземь раненые и убитые. Стоны, крики ужаса, детский плач, треск винтовочных выстрелов…

В первый момент Пургайлис импульсивно схватился за карман, где лежала подобранная на дороге ручная граната. Но сразу одумался — что тут сделаешь одной гранатой? Бандиты прячутся за деревьями, не поймешь даже, откуда именно стреляют, а толпа на дороге вся как на ладони.

— Марта, скорее с дороги! — крикнул он жене и, схватив ее за руку, перетащил через канаву. Они бежали по лесу, пока не вышли на опушку, — дальше начиналось большое болото, поросшее кое-где мелкими березками и чахлыми сосенками. Пургайлис осторожно наступил на замшелую кочку — она подалась под ногой, и все вокруг заколыхалось, из-под мха в нескольких местах выступила вода.

Ян покачал головой. Здесь не очень-то проберешься. Но и мешкать не приходится. Кто его знает, сколько их тут, этих гадов.

— Пойдем, Марта, может лесом удастся обойти.

— Скорее только, Ян, — ответила Марта. Она все еще не могла отдышаться и от волнения и от быстрого бега. Она очень испугалась, но, не в пример другим женщинам, мешка своего не бросила.

Со стороны дороги все еще доносилась частая стрельба. Низко нагибаясь, прячась меж кустами, Ян и Марта пробирались вдоль болота к северу. Ноги поминутно задевали за корни деревьев, еловые сучья больно царапали лицо и руки. Ян шел впереди с гранатой наготове. Через несколько десятков метров они очутились у небольшого пригорка — здесь можно было выпрямиться, так как он служил хорошим прикрытием. Стрельба уже стихла, слышались только отдаленные голоса. Пройдя еще километр, Пургайлис с женой вышли, наконец, из чащи на дорогу. И здесь перед ними открылось ужасающее зрелище: придорожная канава была полна человеческих трупов. Женщины и мужчины, дети и старики лежали в лужах крови. И среди убитых осталось одно живое существо: маленький мальчик сидел возле мертвой матери; он то теребил ее за руку, стараясь разбудить, то гладил по щеке.

— Мама… Хлебца хочу… Не надо бай-бай… — лепетал он.

Марта была не в силах шагнуть дальше, глаза у нее были полны слез.

— Ах ты, воробышек бедный! Не встанет больше твоя мама. Ян, скажи ты мне, да что это за люди, что они делают?

Ян, стиснув зубы, глядел на убитых.

— Они, Марта, не люди, — медленно сказал он. — Видишь теперь, что нас ожидало, если бы мы остались на хуторе Вилде?

Марта покачала головой.

— Изверги, — повторила она, не спуская глаз с окровавленных трупов. — Да, старик Вилде с Германом горло бы тебе перегрызли. Слушай, Ян, а ведь мальчика нельзя здесь оставлять, пропадет он. Года два ему, не больше. Возьмем его с собой, вырастим…

— Если тебе хочется, мне и подавно, — просто ответил муж.

Они подошли к ребенку.

— Как тебя зовут, детка? — нежно спросила Марта, нагибаясь к нему.

Мальчик исподлобья посмотрел на незнакомых людей и замолчал. Марта терпеливо и ласково заговаривала с ним, потом достала из мешка кусочек хлеба и протянула ребенку. Он сразу осмелел, взял хлеб и даже улыбнулся.

— Петерит, — наконец, проговорил он и застенчиво уткнулся запыленным личиком в плечо матери.

— Пойдем, Петерит, пойдем; встань, маленький. Опа! — сказала Марта, приподымая мальчика. — Дядя тебя возьмет на ручки, понесет тебя. Дядя хороший, добрый, он как твой папа.

— Папа бай-бай, — ответил мальчик. — И мама бай-бай.

— А где твой папа? Вот этот? — Марта прикоснулась к плечу убитого мужчины, который лежал на дне канавы рядом с матерью Петерита. Мальчик замотал головой и показал на другой труп. Это был мужчина лет тридцати пяти, одетый почти в новый городского покроя костюм.

— Марта, — сказал Пургайлис, оглядываясь по сторонам. — Долго оставаться здесь нельзя. Надо бы еще родителей Петерита похоронить, все-таки они нам теперь не совсем чужие. Ты отойди с мальчиком в сторонку, позабавь его, покорми, а я тем временем управлюсь.

— Хорошо, что ты подумал об этом, Ян.

Марта взяла Петерита на руки и отошла за деревья.

— Сейчас умоем Петерита, покормим, нарвем цветочков. А потом опять к маме вернемся, — уговаривала она ребенка, который опять начал озираться, ища глазами своих мертвых родителей. Марте пришлось пустить в ход всю свою изобретательность, чтобы отвлечь его внимание.

Ян вынес обоих убитых из канавы и положил шагах в десяти от дороги, под двумя густыми елями, почти сросшимися корнями. Потом покрыл их мхом и сверху положил несколько больших еловых веток. У мужчины он нашел во внутреннем кармане пиджака карточку кандидата партии. «Юлий Пацеплит», — прочел Ян имя владельца. Остальные документы он решил просмотреть после.

Подошла Марта с Петеритом. Они еще несколько минут молча постояли над мшистым могильным холмиком.

— Пора, пойдем, — сказал Ян.

— Пойдем, — шепотом оказала Марта. Потом обратилась к мальчику. — Пойдем, Петерит, пусть мама с папой отдохнут, бай-бай.

Ян взял у Марты вещевой мешок и взвалил его себе на спину.

— Когда устанешь нести малыша, сменимся, — сказал он жене. — Вдвоем справимся как-нибудь.

— Ты ведь не сердишься, что я взяла ребенка? — спросила Марта.

— Правильно сделала, Марта, — коротко ответил муж и стал гладить мальчика по головке. — Не горюй, Петерит, вырастим.

Оставшуюся часть леса они шли по дороге, останавливаясь по временам, чтобы осмотреться. Через час они достигли скрещения дорог. На душе у них сразу стало веселее, народу было много, и все свои. Они вошли в общий поток, который направлялся к северо-востоку. Для Петерита кругом было столько нового и необычного, что он забыл даже про своих родителей и поминутно показывал то на колеса орудия, то на тарахтевший тягач, то на большой грузовик с военным имуществом и удивленно восклицал:

— Во, какой большой! А это что?

Марта, как умела, объясняла ему.

2

На дороге образовался затор. Стала большая грузовая машина, и ее нельзя было объехать, так как в этом месте шоссе разворотило с одного края бомбой. Достаточно было этой помехи, как в несколько минут возникла «пробка» длиной в километр. Когда Пургайлисы подошли к шоссе, в хвосте колонны еще не знали, что случилось впереди. Усталые шоферы вылезали из кабин, проверяли покрышки, добавляли в баки бензин. Один нетерпеливый водитель свернул с дороги, кое-как перебрался через неглубокую с пологими краями канаву, пытаясь объехать колонну полем. Не пройдя и двухсот метров, машина завязла в болотистом грунте и не могла двинуться ни взад ни вперед. По другую сторону шоссе тянулась вырубка, через нее можно было идти только пешеходам.

— Стоять тут нечего, Марта, — сказал Пургайлис. — Если пробка не рассосется, через полчаса налетит немец, и такая музыка начнется… Дай-ка мне Петерита.

Ян взял мальчика и, не снимая мешков, перескочил через канаву. Дождавшись жены, он быстро зашагал по вырубке, все время петляя меж пеньков. Марта старалась не отставать от него.

Не успели они дойти до головы колонны, как в воздухе послышался знакомый противный вой. Люди тревожно вглядывались в небо, стараясь различить черные силуэты, несущие гибель. Они увидели три «мессершмитта» почти в тот момент, когда те очутились над дорогой. Пролетев над колонной, один из них сбросил три небольшие бомбы, которые упали поодаль, никому не причинив вреда. Остальные повернули влево и стали удаляться.

— Уходят! — раздалось несколько радостных голосов. — Дальше летят!

Но тревога тут же усилилась: оба «мессершмитта», сделав круг, пустились на высоту в тридцать — сорок метров. Один пронесся прямо над колонной, другой летел параллельно шоссе. Затрещали пулеметы, град пуль врезался в плотную, объятую ужасом толпу, и почти каждая попадала — в человека, в лошадь, в машину.

Когда кончился первый налет, Пургайлис увидел недалеко от себя молодую, хрупкого сложения женщину; голова ее была повязана пестрым шелковым платочком, из-под него выбивались пряди посеревших от пыли волос. Женщина сидела на пеньке и с выражением полного безучастия перебирала пальцами лямку спущенного с плеч мешка. Она будто и не видела и не слышала, что происходило вокруг.

Пургайлис посмотрел на нее, покачал головой и негромко крикнул:

— Что же вы сидите? Дожидаетесь, когда убьют? Они ведь, проклятые, сейчас вернутся.

Женщина, словно разбуженная от сна, повернула голову, посмотрела на Пургайлиса, потом на Марту. В глазах ее промелькнуло какое-то новое выражение.

— Я две ночи не спала, — медленно ответила она. — Ноги больше не слушаются.

— Все равно отдыхать не время, — строго, точно ребенку, сказала Марта. — Вот доберемся до Пскова, тогда и выспаться можно. Вставайте, товарищ, здесь нельзя оставаться, надо уходить подальше от дороги, а то эти изверги всех нас перебьют.

Женщина встала, накинула на плечи лямки мешка; эти сильные, простые люди заставили ее подчиниться своей воле. Когда Пургайлис сказал, что надо поторопиться, она покорно кивнула ему и зашагала быстрее. А когда, спускаясь с пригорка, она пошатнулась, — Марта взяла ее под руку свободной рукой.

— Ничего, ничего, — успокоительно приговаривала она, — вот чуточку подальше отойдем, там и передохнуть можно. Потерпите еще немножко.

— Спасибо, — прошептала женщина. — Я понимаю, что надо выдержать…

Когда над шоссе вновь появилась тройка «мессершмиттов» и снова застрочили пулеметы, Ян Пургайлис и его спутницы успели добежать до пересохшей канавы, разделявшей два поля. Плотно прижавшись к ее дну, они пролежали там минут десять. После третьего захода, растратив весь боезапас, самолеты скрылись в южном направлении. Прошло еще несколько минут, прежде чем оставшиеся в живых поверили наступившей тишине. Они поднимались из полевых канав, из ям, оставшихся на месте выкорчеванных пней, выползали из-под машин и бросались искать своих родных и спутников. Общими усилиями трупы были убраны с дороги, а те, кого пулеметная очередь застигла на вырубке, остались лежать там. Горело несколько машин. Водители опрокинули их в канавы. Одну нагруженную доверху машину взял на буксир тягач, и пробка быстро рассосалась. Люди работали быстро, молча, стиснув зубы.

По вырубке долго ходила пожилая женщина и созывала своих детей — она вела на восток группу пионеров. Дети понемногу собирались в кучку, но многие так и не откликнулись. С окровавленными личиками, сохранившими и в смерти невинное выражение, лежали в разных концах вырубки дети Советской Латвии. Живые с горестным изумлением смотрели на застывшие лица товарищей, и в их глазах стоял вопрос: «Почему? За что?» Жалостью к погибшим, впервые зародившимся чувством ненависти к врагу полнились сердца детей. Навсегда запечатлеются в их памяти эти страшные картины, навсегда осветят их будущий путь, определят его направление.

Пионеры нарвали мяты, синих, белых и желтых полевых цветов и осыпали ими своих товарищей. Потом маленький отряд двинулся дальше.

Пургайлис расправил плечи, взвалил на спину свой и женин мешок и взглядом дал понять Марте, что пора идти. Марта взяла на руки Петерита и слегка тряхнула плечо незнакомки.

— Идти надо, — сказала Марта, когда женщина подняла голову. — Может, доберемся к вечеру до какого-нибудь тихого местечка. Третью ночь без сна вы не выдержите. Наверно, издалека, товарищ?

Женщина продолжала сидеть на краю канавы, глубоко задумавшись, смотря отсутствующим взглядом через поле, в сторону дороги, где снова клубилась пыль и беспрерывным потоком двигались люди. Потом, словно спохватившись, вскочила на ноги и тревожно поглядела на Марту.

— Вы что-то сказали?

— Издалека, спрашиваю?

— Из Риги. Меня зовут Мара Павулан. Я артистка, из театра. А вы тоже из Риги?

— Мы деревенские, — ответил за Марту Пургайлис. — Да, так вот и выходит, что у всех у нас одна дорога. И у городских и у деревенских. Ну, ничего. Когда-нибудь вернемся назад — вместе ли, порознь, там видно будет. Дайте мне ваш мешочек, понесу немного.

— У вас своих два…

— Достанет сил и на третий.

Пургайлис навьючился, как мул, и сам же улыбнулся по поводу своего смешного вида. Пройдя немного, он обернулся к жене.

— Дай-ка сюда малыша. Ты что-то, я вижу, стала раскисать.

Марта улыбнулась.

— Покрасоваться любишь, не хуже петуха. Я раскисла! Погляжу еще, что ты к вечеру запоешь. Ну, уж если так хочется похвастаться — на, бери, покажи свою силу.

Ей ли было не знать своего мужа: ведь он без посторонней помощи выворачивал самые тяжелые валуны, подымал на тачку и отвозил на край поля. Отдав мужу мальчика, Марта немного отстала и завела разговор с Марой.

Мара рассказала, что из Риги она выехала на грузовике, что на другой день машина попала в затор и у нее сломалась ось, пришлось идти через всю Видземе пешком. Один раз группу беженцев, в которой она шла, обстреляли бандиты, но их разогнал подоспевший отряд милиции. В этот раз Мара растеряла своих спутников, они, видимо, ушли вперед.

— Куда вы думаете ехать?

— Если бы я сама знала… — Марта грустно улыбнулась. — А вы в определенное место эвакуируетесь?

— Куда-нибудь поближе к Латвии. Очень далеко от дома уезжать не хочется.

— А если фашисты пойдут дальше? Если не удастся остановить их сразу?

— Тогда придется ехать дальше. В руки им ни за что не дадимся.

— Ни за что! — повторила Мара. — В глаза я их еще не видела, но на дела их насмотрелась. Это не люди!

— Мы с Яном тоже много чего повидали дорогой. Ян говорит, они запугать нас хотят. Все равно ни за что не победить им Красную Армию. Эх, если бы меня взяли, сейчас бы пошла на фронт, вместе с мужчинами…

— А ребенок?

Марта осеклась, словно от смущения, потом сконфуженно улыбнулась.

— Да, правда, надо кому-то с ребенком остаться. Он, правда, вчера еще был не наш… Но мы будем воспитывать как родного.

— Неужели подобрали на дороге? — Мара с удвоенным интересом посмотрела на Марту. Та молча кивнула головой.

…Поздним вечером они дошли до пригорода Пскова. Заночевали в поле под открытым небом, вместе с сотнями таких же беженцев. На следующий день им дали место в эшелоне, с которым доехали до станции Торошино. Потом долгие часы ожидания… матери, разыскивающие своих, детей… воздушные тревоги… земля вздрагивает от взрывов, горит соседний эшелон, опять умирают люди… Опять стоны, кровь, смерть. Словно в кошмаре, тянется день, ночь, еще один день и еще одна ночь. Наконец, эшелон тронулся, и вот они вне опасности. Через несколько суток доехали до большого областного города на берегу Волги. Там уже знали о прибытии эвакуированных и быстро распределили их по районам, где они должны были получить работу на предприятиях и в колхозах. Яна Пургайлиса с женой и приемным сыном направили в один из окрестных колхозов. Мара осталась в городе.

Большинство знакомых считало ее женщиной хрупкой, избалованной, — да она и в самом деле не была закалена жизнью, и теперешние условия могли ей показаться слишком трудными. Но Мара не сломилась. Да, это было тяжело — внезапно оказаться выбитой из привычной обстановки, оторваться от театра, от друзей и родных. Но Мара поняла, что это не навсегда, что скоро и она найдет себе дело, почувствует себя полноценным человеком. А когда она пробовала представить себе тот невообразимый позор, которого она избежала, уйдя в далекий неведомый путь, — все лишения и трудности казались ничтожными.

Когда уже все опасности были позади и Мара, сидя в вагоне, могла связно перебирать в памяти события последних дней, она много думала о своей встрече с бывшими батраками Яном и Мартой Пургайлисами. Их мужество, пренебрежение к материальным лишениям, спокойная уверенность в победе и то, что они даже в моменты крайней опасности старались помочь более слабым спутникам, потрясли Мару. «Вот он какой, народ, — думала она. — Разве можно запугать его, разве можно сломить? Нет, никогда!»

Дорогой она с жадным любопытством глядела на русские города и села, на русских людей, и всюду она видела спокойные серьезные лица, твердость металла звучала в голосах. И всюду люди сосредоточенно делали свое дело. Во всем чувствовалась мощь огромного, непобедимого народа, и Маре казалось, что она сама становится сильнее, увереннее, мужественнее.

Когда эшелон прибыл к месту назначения, Мара тепло, как с родными, простилась с Яном и Мартой и пошла в город. Еще дорогой она решила пойти работать на оборонный завод, — до того ей хотелось сделать что-нибудь для победы своими руками, в прямом смысле слова. Она так и сказала, когда ее регистрировали. Мару направили на текстильную фабрику, там ее приняли на подсобную работу. На следующий день, когда она пришла с фабрики в общежитие, на душе у нее было легко, несмотря на усталость. «Ну что ж, пусть это несложное, незначительное дело, но я все-таки помогаю народу, государству. И потом — всему можно научиться…» Мара с особенной силой почувствовала, что она дочь Екаба Павулана, дочь рабочего, а не изнеженное растение, требующее непрестанного ухода.

3

О прибытии первого эшелона эвакуированных латышей Эрнест Чунда узнал в тот же день. Сам он уже с неделю жил в этом большом, живописно раскинувшемся по высокому берегу Волги городе. Узнал он об этом от заведующего горторгом Арбузова, который принял его на работу.

— Эрнест Иванович, вам, наверное, захочется повидаться с земляками? — участливо сказал он. — Вы не стесняйтесь, поезжайте на вокзал, возможно, увидите там кого-нибудь из друзей, знакомых. К тому же и советом можете помочь людям, вы уже с городом освоились. Считайте себя свободным до вечера.

— Вот спасибо, Никифор Андреевич. Обязательно надо поехать. Я думаю, что мне придется основательно заняться устройством эвакуированных. Многие не знают русского языка, у некоторых с документами не все в порядке, — вы ведь представляете, в каких условиях приходилось эвакуироваться.

Арбузов, плотный, плечистый мужчина лет под сорок, задумчиво покачал головой.

— Да, условия, прямо сказать, немыслимые. Где уж человеку думать о документах, когда жизнь на волоске висит. Но я вот, Эрнест Иванович, одного не могу понять — как это вы все-таки не могли сберечь свой партийный билет? Вот смотрите, что теперь получается. Нам дозарезу нужны опытные работники, организаторы, а у вас и опыта и знаний достаточно. И все-таки, пока ваши партийные дела не будут приведены в порядок, я не могу использовать вас в полную меру.

На лице Чунды появилось скорбное выражение.

— Никифор Андреевич, я вам говорю, для меня это целая трагедия. Но кто мог предвидеть?.. Я ведь уже вам объяснял, как дело было. Перед самым налетом закапризничала у меня машина, надо было помочь шоферу. Ну, снимаю френч и кладу его на бугорок, где посуше — так шагов за пятнадцать от дороги, причем место было абсолютно безлюдное. И вот, как назло, угораздило эту проклятую бомбу свалиться возле того бугорка. Я до сих пор не понимаю, как мы сами живы остались, — кругом осколки падают, всего землей засыпало. Когда опомнился, побежал за френчем, — но где там — ни френча, ни партбилета. Хорошо еще, паспорт и кое-какие справки в планшете были, а планшет в машине остался, иначе бы я всех документов лишился. Я и то говорю, лучше бы она мне в голову угодила, эта бомба. Да, это мне наука на всю жизнь.

— Век живи, век учись, — сказал Арбузов. — Да, партийное дело вам нужно как можно скорее привести в ясность. Ну, сейчас можете идти, скоро прибудет эшелон. До свидания, Эрнест Иванович.

Выйдя из кабинета Арбузова, Чунда забежал в отдел снабжения, где он работал заместителем заведующего, и сказал сотрудникам, что получил задание от начальства, так что не вернется до самого вечера. Выйдя на улицу, он задумался. Сообщение Арбузова вызвало в его душе чувства скорее тревожные, чем радостные. Конечно, с земляками веселей, но ведь неизвестно еще, откуда, из каких углов Латвии эти земляки. А вдруг попадется кто-нибудь из Риги, из своего района или даже из райкома! Начнутся расспросы, почему так рано выехал из Риги, почему так скоро очутился здесь, где обещанная тыловая база? Ах, нехорошо.

Вывернуться, конечно, можно; придумал какую-нибудь басню, успокоил любопытных — и дело с концом. Но Рута, — что делать с нею? Втереть очки ей можно, но заставить ее соврать или даже что-нибудь преувеличить… Нет, это дело безнадежное. Она и скандала не побоится.

Выехав из Риги, они только до Новгорода добрались на маленьком «мерседес-бенце». В Новгороде машину пришлось сдать автоинспекции: испортилось сцепление, а ждать, когда отремонтируют, Чунда не пожелал. Но с партийным билетом дело обстояло не совсем так, как он рассказывал. Никакая бомба не уничтожала его френча. Просто недалеко от Апе какой-то паникер, а может быть и провокатор, сказал, что километрах в тридцати к востоку сброшен немецкий парашютный десант. Этого было достаточно, чтобы Чунда у первой лесной опушки велел остановить машину и зарыл свой билет под высокой, заметно выделявшейся елью. Он рассуждал так: если придется попасть к немцам в лапы, они по крайней мере не узнают, что он коммунист, и, может быть, отпустят. Зарывая билет, Чунда тут же придумал оправдание своему поступку: он выполняет некий священный долг, — ведь немцы могут использовать в своих целях важный партийный документ.

Однако жене он ничего не сказал.

Когда они приехали сюда, Рута в первый же день встала на учет в горкоме комсомола и вечером спросила Чунду, почему он не был в горкоме партии.

Тогда он сказал, что в Новгороде на вокзале у него вытащили документы, в том числе партийный билет.

— До того глупо получилось, Рута, что мне не хотелось даже говорить тебе, — боялся расстроить. Ведь понимаешь, если к этому отнесутся формально, — могут дать строгий выговор. Ходи тогда всю жизнь с замаранными документами, да еще каждый будет в нос тыкать этим выговором. Знаешь, что я думаю: нам надо придать несколько иное освещение этому случаю. Скажем, отход с боем, налет авиации, прямое попадание и так далее.

— Как ты изоврался, — перебила его Рута. — Что это за коммунист, который обманывает партию? Да это и не поможет тебе; знаешь, что пословица говорит: у лжи — тараканьи ножки… Во всяком случае, когда дело дойдет до разбирательства, я тебя выгораживать не стану.

— С формальной точки зрения, конечно, это может показаться ложью, — изворачивался Чунда, — а на самом деле с нами сто раз могла произойти подобная история. Главное, начнутся кривотолки: скажут, растерялся, не сумел сохранить билет, и черт знает что. И в такое время, когда я мог бы принести столько пользы, вдруг самое неприятное осложнение. Мне-то что, я готов пострадать, но ведь это прямой ущерб общему делу.

Но никакие уговоры на Руту не подействовали. «Хорошо, обойдемся без тебя», — решил про себя Чунда и перевел разговор на другое: надо еще выяснить, куда эвакуировались товарищи по райкому, где находится архив, чтобы получить соответствующие справки. Словом, придется ждать. Тут даже Рута ничего не могла возразить мужу.

Ее самое так измучило это путешествие вдвоем, больше похожее на бегство (на дезертирство, — говорила Рута Чунде), она так истосковалась по людям, по делу, что, придя в горком комсомола, сразу стала просить, чтобы ее послали на какую угодно работу. Комсомольцы встретили Руту очень сердечно, а так как только на днях много комсомольцев ушло на фронт, то для Руты легко нашлась работа в аппарате горкома.

Рута с жаром взялась за дело, а ее живой, общительный характер помог ей быстро сблизиться с новыми товарищами. В свободные минутки она выходила на берег Волги, гуляла по улицам — вслушивалась в русскую речь (Рута решила скорее научиться бегло говорить по-русски); домой возвращалась она поздно вечером, с мужем разговаривала мало, почти через силу. Но тот и не замечал этого, так он был занят устройством своих дел.

Чунда заранее выбрал для себя такое поле деятельности, которое, рассуждал он, даже в суровое военное время должно обеспечить приличные условия существования. Поэтому он направился прямо в горторг. Представившись заведующему, Чунда рассказал о своей работе в Риге, о своем участии в организации торгового аппарата. Затем он поведал ему об ужасной бомбежке, во время которой лишился партбилета. Теперь, как только узнает, куда эвакуировали райкомовские дела, и получит соответствующие справки, немедленно начнет хлопотать о новом билете. Кроме паспорта, у него сохранилось в планшете несколько старых командировочных удостоверений и еще какая-то справка (Чунда забыл о них, когда зарывал партбилет), из которых явствовало, что он действительно работал инструктором райкома партии. Арбузов подумал-подумал и решил взять его заместителем заведующего отделом снабжения. Чунда был вполне доволен. Главное — месяца полтора можно жить спокойно: никто не удивится, если он за это время не получит нужных справок. А дальше — видно будет… На самом деле он никуда не писал, да и не собирался писать, «пока не выяснится общая обстановка…»

Вот почему Чунда не поехал на вокзал встречать своих земляков, а прохаживался по бульвару, на высоком берегу Волги, и с удовольствием наблюдал энергичную, бодрую жизнь пристани. По реке вверх и вниз шли нарядные белые пассажирские пароходы, буксиры тащили тяжелые баржи с хлебом, солью и другим добром. Чунда успевал полюбоваться и видом на Волгу и встречавшимися ему хорошенькими черноглазыми девушками.

Убив самым приятным образом часа два, Чунда пошел домой. При содействии Арбузова он уже получил хорошую большую комнату в центре города — рукой подать и до театра, и до рынка, и до главных учреждений; даже необходимой мебелью обзавелся. При иных обстоятельствах живи здесь хоть десять лет — и не надоест, но сейчас, когда немецкая армия занимала все новые города, Чунда не собирался обосновываться на долгое время. А вдруг победят немцы? Чунда был почти убежден в этом. Тайком от Руты он уже несколько вечеров занимался изучением карты Советского Союза, заблаговременно обдумывая, где будет всего безопаснее и удобнее. Средняя Азия… Дальний Восток… В случае нужды и через границу можно перебраться в какую-нибудь соседнюю страну. Однажды Рута застала его за этими размышлениями над картой и спросила, что он разыскивает.

— В наше время каждому человеку необходимо хоть немного разбираться в стратегии, — деловито ответил Чунда.

4

Айя Рубенис пролежала с неделю в ленинградском госпитале и после выписки стала хлопотать о возвращении на фронт, но в это время получила от ЦК Коммунистической партии Латвии направление в один из приволжских городов: ее послали в качестве уполномоченного по делам эвакуированных из Латвии.

Сильнее всего Айю тянуло на фронт, к Юрису, Петеру, Силениеку, к старым товарищам, к своим комсомольцам.

«Может быть, через некоторое время — конечно, когда я организую в области работу и найду себе хорошего заместителя, — мне позволят все-таки вернуться на фронт», — мечтала Айя, глядя из окна вагона на меняющиеся картины летних полей. Кое-где колхозники еще убирали сено, всюду шла уборка хлебов, всюду стояли копны ржи. «Да неужели может случиться, что труд этот окажется напрасным и весь урожай попадет в руки врага? Не будет этого. Если мы все будем работать и воевать так, как требует партия, никогда этого не случится…»

Опять ей подумалось о том, как хорошо бы сейчас быть там, на фронте, вместе с Юрисом и Петером. Или стать партизанкой. Чем труднее и опаснее задание, тем оно заманчивее, тем дороже твой труд Отчизне.

«Нет, неверно, — возразила она сама себе. — Дорога всякая работа, которую человек выполняет на том месте, куда его поставила партия, правительство. Что же получится, если мы все начнем подыскивать работу только по своим вкусам и склонностям?»

Айе не терпелось взяться за дело. Она привыкла работать в большом коллективе, он был ей нужен, как самое насущное, как воздух, как пища. Она считала оставшиеся часы пути, а чтобы не сидеть сложа руки, понемногу набрасывала план будущей работы.

Из Риги Айя ушла почти без вещей, и с тех пор багаж ее почти не увеличился. Прямо с вокзала она направилась в обком партии, где ее сразу принял первый секретарь. Он рассказал ей, в каких условиях она будет работать, дал несколько ценных советов и предложил в затруднительных случаях обращаться прямо к нему.

От него Айя пошла в отдел эвакуации и стала знакомиться со списками. Оказалось, что до ее приезда через отдел прошло около четырех тысяч эвакуированных из Латвии; но известно было, что часть людей еще не зарегистрировалась. В городе осело несколько сот человек, остальные разъехались по районам и по большей части работали в колхозах.

В горисполкоме Айе отвели для работы отдельную комнату, а на другой день на вокзале, на пристани и в других местах появились объявления, приглашавшие эвакуированных из Латвии граждан к уполномоченному для регистрации и консультации по всем вопросам, касающимся устройства на работу, подыскания квартиры и т. д. Такое же объявление было помещено и в областной газете. В отделе эвакуации Айя получила на первое время несколько тысяч рублей для выдачи пособий самым нуждающимся.

Первые дни посетителей было мало, но как только по городу и районам распространилась весть о приезде уполномоченной, к ней валом повалил народ. Приходили мужья и жены, потерявшие дорогой друг друга, родители искали детей, некоторые хотели разузнать что-нибудь о судьбе друзей и рассказывали, что знали сами о других. Прежде всего надо было всех эвакуированных устроить на работу. Квалифицированных рабочих, ремесленников и специалистов требовали на всех городских предприятиях, остальных размещали по колхозам. Детей, потерявших своих родителей, Айя посылала в детский дом.

Больше всего эвакуированных интересовали события на фронте. Многие не знали русского языка, не читали газет и всё спрашивали: что в Латвии? Айя рассказывала об общем положении на фронтах, о геройской борьбе латышских стрелков, о партизанском движении, разгоравшемся в тылу у немцев. Тех, кто направлялся в районы, она снабжала последними номерами газет. Ясно было, что ей нельзя ограничиться только регистрацией и материальной помощью. Посоветовавшись в обкоме партии, Айя нашла себе помощника, молодого учителя Зариня, который недавно был принят в кандидаты партии, а сама поехала по тем районам, где осела большая часть эвакуированных. Она устраивала в колхозах собрания и в каждом районном центре назначала ответственных организаторов, которые должны были поддерживать с ней регулярную связь. Среди них были партийцы, депутаты Верховного Совета Латвийской ССР, опытные организаторы. Сразу заглохли распускаемые обывателями или вражескими элементами слухи, люди постоянно были в курсе всех событий, осознавали свое место и обязанности в борьбе, которую вел весь советский народ.

Айя брала на учет коммунистов и комсомольцев, составляла списки работников искусства и культуры и различных специалистов, чтобы использовать их по назначению. Так, с помощью областных организаций одного инженера направили на большой завод; крупного врача, начавшего было работать делопроизводителем райисполкома, назначили директором туберкулезного диспансера. Нашлись места и для других специалистов — агрономов, учителей, железнодорожных машинистов, квалифицированных токарей. Сейчас уже руководители отделов кадров приходили к Айе и спрашивали, нет ли у нее хороших механиков, бухгалтеров, шоферов.

Айя могла быть довольна своей работой: почти все эвакуированные были устроены, люди приободрились, подавленное настроение первых дней, вызванное потерей домашнего очага, стало рассеиваться. Но ей все казалось, что сделано очень мало. С приближением осени надо было подумать о школах для детей, об организации молодежи и главное — о непосредственной помощи фронту. Она написала подробный доклад для ЦК Коммунистической партии и правительства Латвии и попросила указаний, как работать дальше.

Однажды вечером, когда Айя засиделась в горисполкоме, к ней зашла молодая женщина с красивым, удивительно милым лицом. Прием посетителей давно кончился, и в комнате никого не было.

— Я Мара Павулан, артистка Рижского театра драмы, — сказала посетительница. — Приехала сюда с первым эшелоном, сейчас работаю на текстильной фабрике.

Айя всплеснула руками и с упреком посмотрела на нее.

— Господи, да почему вы не пришли ко мне раньше? Я бы давным-давно устроила вас на подходящую работу. Знаете, у меня просто нет возможности разыскивать всех эвакуированных.

— Я понимаю, товарищ Рубенис, — Мара улыбнулась. — Работы у вас и без того достаточно. Но я не для того пришла, чтобы жаловаться. Мне живется совсем неплохо, я ведь сама попросилась на фабрику. Видите ли… — Мара немного замялась, точно ей трудно было высказать свою просьбу. — Я только хотела спросить, не знаете ли вы что-нибудь о судьбе одного моего знакомого, нет ли его среди эвакуированных? И потом, не могу ли я как-нибудь помочь в работе? По вечерам я свободна, и иногда просто досадно становится, что столько времени пропадает даром.

Айя много раз видела Мару на сцене и любила ее игру. Но сейчас она думала не об этом. Сейчас она радовалась тому, что эта женщина так хорошо все понимает. Айе хотелось обнять, расцеловать Мару, но она постеснялась.

— Спасибо, товарищ Павулан, большое спасибо. Конечно, я с удовольствием приму ваше предложение, вы можете оказать нам просто неоценимую помощь. Но это все-таки неправильно — то, что вы пошли на фабрику. Я не хочу сказать, что эта работа не нужна или не заслуживает уважения. Но вы можете давать обществу гораздо больше. Руки у нас у всех имеются, а талант не у всех, и Мара Павулан у нас только одна. Я завтра же поговорю о вас в областном отделе искусств. Вы где живете?

— В общежитии при фабрике.

— Знаете что, я одна занимаю целую комнату. Поставим еще одну кровать, и переходите ко мне.

— Да вы меня совсем не знаете. Неизвестно еще, какой у меня характер.

— Тем интереснее — будем узнавать друг друга. Скажите ваш адрес, а я вам дам свой. И завтра обязательно приходите, иначе сама разыщу вас в общежитии.

— Позвольте мне подумать до утра.

Но Айя видела, что только излишняя деликатность не позволяет ей сразу согласиться на это предложение. Вдруг она вспомнила, что Мара не досказала свой вопрос.

Так как фамилия вашего знакомого, которого вы разыскиваете?

— Карл Жубур. Он член партии и в начале войны командовал в Риге ротой рабочей гвардии.

— Знаю, знаю, — почти перебила ее Айя. — Неужели вы знакомы с Жубуром? Мне это особенно приятно, — он же один из лучших моих друзей еще со времен подполья. Мы вместе уходили из Риги первого июля, вместе были и на фронте, в Эстонии. Там он последнее время командовал батальоном. Из него, кажется, хороший офицер получится. Мне так жалко, что из-за этой глупой болезни пришлось отправиться в госпиталь, иначе я сейчас была бы на фронте. Там ведь и мой муж и брат — Петер Спаре. Когда я уезжала с фронта, они все были живы и здоровы. Ну, а сейчас я тоже ничего о них не знаю.

Жадно слушала Мара каждое слово Айи. А та, чувствуя, как дорога ей каждая подробность, рассказывала все, что знала, начиная с боев у рижских мостов, об отходе на север, о борьбе с диверсантами в Эстонии.

— Трудно им сейчас приходится, — немцы рвутся к Финскому заливу, к Ленинграду. Может быть, многих уже нет в живых. А все-таки не надо думать о таких вещах, давайте вместе надеяться на лучшее.

Было уже совсем поздно, когда они обе вышли на улицу. На другой день Айя договорилась об устройстве Мары в театр драмы, а вечером зашла за ней в общежитие и привела ее к себе. Многие месяцы прожили молодые женщины в этой комнатке с окном на Волгу.

5

Чунда, конечно, узнал о приезде Айи. Это послужило сигналом к еще более прилежному изучению карты Советского Союза и незамедлительному решению вопроса о переезде в далекое тихое местечко, куда бы не могли проникнуть любознательные взгляды земляков. Да, если уж ехать, то сейчас же, пока не наступили холода и пока Айя не узнала, что он здесь. Но как быть с работой? Под каким предлогом смыться?

Айя вскоре после возвращения из поездки по районам сама узнала о том, что Чунда в городе: Рута, не спросив его, зарегистрировалась у Зариня. Оказалось, что она несколько раз заходила узнать, не вернулась ли Айя, и просила позвонить, когда та приедет.

В этот день Айе пришлось зайти по делам в горторг, надо было получить кое-что из промышленных товаров для эвакуированных. Виза горисполкома у нее уже имелась, поэтому Арбузов без долгих проволочек написал резолюцию: «Товарищу Чунде к исполнению».

— Зайдите к Эрнесту Ивановичу, — дружески улыбнулся он, — ему приятно будет помочь землякам.

Секретарша показала Айе комнату Чунды. Когда она вошла, он с озабоченным лицом перебирал одной рукой лежавшие на столе счета и накладные, а другой прижимал к уху телефонную трубку. Густая шевелюра почти падала ему на глаза. Не взглянув на посетительницу, он буркнул в пространство: «Присядьте» — и продолжал разговаривать по телефону. Айя усмехнулась: на ней была красноармейская гимнастерка, голова повязана платочком, и Чунда, конечно, не узнал ее. Он разговаривал с директором фабрики о каких-то текстильных товарах. На подоконник с заносчивым чириканьем уселся воробышек, посмотрел, что делается в комнате, попрыгал немного и улетел. Высоко над городом гудел учебный самолет — должно быть, молодой пилот осваивал новую фигуру: мотор то совсем замирал, то снова разражался воинственным яростным гулом. С соседней улицы донеслись песня вышедших на ученье красноармейцев нового призыва и тяжелый стройный шаг роты. Айя повторяла про себя слова песни, которая прозвучала впервые давно-давно, на фронтах гражданской войны. Может быть, это сыновья тогдашних певцов шагают сейчас по улице и своими сильными голосами подтверждают вечно юное, бессмертное мужество трудового народа и веру его в победу. Отцы их с честью выполнили свой исторический долг. Выполнят и они.

— Вы с каким делом, гражданка? — спросил Чунда по-русски, медленно поворачиваясь всем корпусом к Айе. Вдруг что-то дрогнуло в его лице, он заморгал глазами.

— Айя — ты? — Чунда пытался придать голосу радостную интонацию и заулыбался… — Как это ты сразу не сказала?.. Я бы прекратил разговор… Да вот… Какими судьбами ты сюда попала? Ну, здорово, здорово, дай пожать твою уважаемую руку. Слышал мельком, будто ты воевала… Много немцев убила? А как Юрис, Петер, Силениек? Тоже приехали?

Айя протянула ему через стол руку и, не ответив ни на один вопрос, сказала самым будничным тоном:

— У меня к тебе дело, товарищ Чунда. Вот распоряжение с резолюцией товарища Арбузова. Оформить надо как можно скорее.

— Ну, что там у тебя? — Чунда схватил бумажку и быстро пробежал ее глазами. — Только и всего?

— Пока все.

— Это мы провернем в два счета. Сейчас звякну заведующему складом, чтобы подобрал самый лучший ассортимент. Скажи, куда доставить, счет мы оформим после.

Айя сказала адрес, после чего Чунда продемонстрировал ей чудеса оперативности. Заведующий складом, заведующий транспортным отделом, бухгалтер — все получили самые категорические указания сделать все в кратчайший срок и на «отлично».

— Вот так и мечешься, — сказал он, положив телефонную трубку и устало откидываясь в кресло. — С утра до вечера на части разрываюсь и кричу, пока горло не пересохнет. Одному — то, другому — это… Все просят, всем что-нибудь нужно, и никто не хочет ждать. А у меня всего одна голова и две руки. Ну, ничего — справляюсь, никто пока не жалуется. Арбузов и слышать ничего не хочет о моем переходе на другую работу. Вам, говорит, Эрнест Иванович, только и быть хозяйственником. Кто его знает, насколько он прав. Ну, а ты как живешь, Айя? С эвакуированными возишься?

— Да, с эвакуированными. Тебе бы тоже следовало в свое время заняться ими. Ты ведь приехал раньше всех.

Открыв портсигар, Чунда старательно выбирал папиросу. Пока он закуривал, прошло достаточно времени, чтобы приготовить ответ.

— Да, я приехал раньше всех. У меня было задание от Силениека организовать тыловую базу для наших учреждений. Так разве здесь ничего не подготовлено? Разве учреждения не помогают эвакуированным? Не думай, что это сделалось само собой.

— Меньше всего я так думаю. Здесь все стараются помочь нам, но при чем тут ты? Насколько мне известно, ты пальцем не пошевельнул для этого. Вместо того чтобы помочь разместить людей, ты шарахался от эвакуированных, как от прокаженных. Вот каковы они, твои заслуги перед партией. Когда я приехала, мне пришлось все начинать сначала.

— Я целый день занят на основной работе. И потом меня никто не утверждал уполномоченным. Мы договорились с Силениеком на словах — и все. А попробуй я начать работу без специальных полномочий, еще самозванцем бы сочли.

— Ты сейчас спросил, где Юрис, Петер, Силениек. Могу сказать. Они на фронте. Они там, где в настоящее время должен быть каждый человек, способный держать в руках оружие. Там, где, по всем данным, должен быть и ты. В Риге ты ходил с таким видом, будто готов совершить бог знает какие подвиги. И вот они, твои подвиги. Знаешь, ты кто?

— Погоди, погоди, — перебил ее Чунда. — Вот так сразу, с налету берешься судить о человеке. Ты на мою внешность не гляди. По виду я кажусь здоровым, а спроси у врачей, они тебе скажут, что сердце у меня ни к черту не годится. Мне, по совести говоря, совсем другой климат нужен, только я на это не обращаю внимания… Беда моя, что я не привык жаловаться. Работаю, как лошадь, и буду работать, пока с ног не свалюсь. Вот тогда, может быть, поймешь. Эх, даже говорить об этом не хочется… — Он махнул рукой.

— Я и сейчас отлично понимаю. В русском языке есть очень выразительное словцо: шкурник. Ты, конечно, слыхал его. Вспоминай почаще это слово, тебе это полезно. И смотри, как бы оно не прилипло к твоей репутации. У тебя есть еще возможность вернуть уважение товарищей. Подумай и поверь, что я хочу тебе только добра. До свидания, товарищ Чунда, — и, не подавая руки, Айя вышла.

Уткнувшись лицом в ладони, сидел Чунда за столом. «Шкурник… твое место не здесь… Почему ее так возмущает, что я останусь в живых? Разве после войны не нужны будут здоровые люди? Кто будет восстанавливать разрушенное, кто будет двигать вперед жизнь? Женщины и старики, что ли? Почему у нас никто не думает об этом, не хочет понять? Айя, Рута помешались на одном — самопожертвование, самопожертвование!.. А это не самопожертвование, когда человек сознательно отказывается от славы, от орденов и ограничивается скромной будничной ролью? Всем нельзя быть героями, по крайней мере все не могут жертвовать собой одним и тем же способом. Кажется, каждому нормальному человеку ясно. Им хочется, чтобы я непременно попал в самое пекло. Почему? И неужели Рута тоже, считает меня шкурником?»

С час он испытывал довольно неприятное ощущение, а потом ничего, прошло.

«Разрешите мне самому знать, что хорошо, что плохо», — мысленно сказал он, спрятал в стол бумаги и пошел домой. Солнце уже садилось. Деревья на бульваре стояли будто вызолоченные, прощаясь с уходящим днем.

6

Рута дождаться не могла встречи с Айей. Трудно человеку, очутившемуся на перепутье, решить, куда идти дальше; тянет поделиться своими сомнениями с близким другом, которому можно довериться до конца. Казалось, с кем еще говорить о самом главном, как не с Эрнестом, кто ей ближе его? Но Рута уже много месяцев как перестала говорить с ним даже о вещах менее существенных. А теперь и подавно не хотела, потому что он и был причиной ее сомнений. Уж если Эрнест вставал на дыбы, когда ему говорили, что он неправильно поступает в частном случае, то что будет, если оказать ему в глаза всю правду — сказать, что он мелкий, ничтожный себялюбец? «Главное, и не хочет подняться выше собственных интересов, — думала Рута. — Зачем же пытаться переделать его?»

И Рута молчала. Бывали моменты, когда достаточно было малейшего повода, и она бы высказала ему все, что о нем думала. Но Рута, точно боясь, что вслед за этим придется сделать решительный шаг, избегала разговоров с мужем. «А может быть, я все преувеличиваю и не так уж все непоправимо, — принималась иногда рассуждать она сама с собой. — Может быть, я и сама не знаю, чего хочу от Эрнеста, от нашей жизни, и становлюсь несправедливой?»

В разгар одолевших ее сомнений Рута узнала о приезде Айи. Вот кто даст ей ответ на все наболевшие вопросы, вот кто скажет, что делать. Как Айя решит, так и будет. И Рута несколько раз прибегала в горисполком узнать, не вернулась ли товарищ Рубенис. С нетерпением и тревогой ждала она этой встречи.

Заринь в день приезда Айи позвонил Руте на работу, но она только к вечеру выбралась в горисполком. Там Рута просидела часа полтора, дожидаясь подруги, которая ушла по делам. За это время здесь перебывало человек двадцать эвакуированных. Какая-то женщина просила устроить своего годовалого ребенка в детский дом или ясли, иначе ей нельзя работать. Заринь направил ее на работу в тот же детский дом, куда дал направление и для ребенка. Мальчика-подростка, которому хотелось получить какую-нибудь специальность, он послал в ремесленное училище речного транспорта. Потом забежал за газетами приехавший из колхоза тракторист. Муж разыскивал жену. Заринь порылся в своей картотеке, и оказалось, что она живет в соседнем районе. Затем в приемной появились два друга — два рослых парня: им потребовались для военкомата справки о том, что они действительно эвакуировались из Латвии. Молоденькая девушка показала удостоверение об окончании курсов медсестер и спросила, куда ей обратиться, чтобы попасть на фронт.

— Ведь я хирургическая сестра, мне нужно быть ближе к фронту, оказывать раненым первую помощь, — твердила она.

Среди посетителей были и такие, что потеряли в дороге немногое взятое с собой имущество и теперь босые и голодные стояли перед Заринем. Этим надо было немедленно оказать помощь. Заринь дал им немного денег, талоны в столовую и велел зайти на другой день — получить кое-что из платья и обуви.

На скамье, возле самой двери, сидел пожилой, седоусый мужчина. Обращали на себя внимание его руки — большие, натруженные, с искалеченными пальцами. На нем не было ни пальто, ни пиджака — только прожженная в нескольких местах красноармейская гимнастерка. Он, как и Рута, дожидался прихода Айи. Кроме них, в комнате уже не осталось посетителей. Заринь, близорукий, болезненного вида молодой человек, пополнял свою картотеку новыми материалами. Он еще не обедал и потому тоже с нетерпением ждал Айю.

Но вот появилась сама Айя, неся в каждой руке по большой связке ботинок.

— Товарищ Заринь, помогите перетащить! — крикнула она с порога. — Там на подводе. Вот счета, надо проверить, всё ли налицо.

Она сложила обувь в угол, помахала затекшими руками и с улыбкой повернулась к посетителям. Увидев их, она не знала, кому больше обрадоваться, — Руте ли, которую собиралась сегодня навестить сама, или Мауриню: старика она вовсе не ожидала видеть здесь, думала, что он где-нибудь возле Нарвы или Ленинграда.

— Рута! Дядя Мауринь! Какой счастливый день! — Расцеловавшись с подругой, она долго трясла руку Мауриню и вдруг спохватилась: — Ох, да ведь там меня возчик ждет, идемте помогите мне, а тогда вволю наговоримся.

Быстрая, деловитая, она сновала, как челнок, а сама нетерпеливо поглядывала на Мауриня: с какими известиями приехал?

Вчетвером они за один раз перенесли все вещи, полученные на базе. Заринь проверил их по счетам и спросил, не надо ли что сделать.

— Нет уж, идите, товарищ Заринь, я и так вас замучила. Но ничего не поделаешь, эти вещи надо было получить сегодня. Зато сколько будет радости — люди, наконец, оденутся по-человечески. Идите, идите, я тут управлюсь одна.

— Ты еще можешь подождать? — спросила Айя Руту после ухода Зариня. — Я хочу немного порасспросить дядю Мауриня. Да и тебе интересно будет послушать. Дядя Мауринь, вы, наверно, устали и есть хотите? Тогда мы поподробнее поговорим завтра, а сейчас расскажите только самое главное. Давно ли вы оттуда? Где они сейчас?

— Трое суток, как выехал, — неторопливо начал Мауринь. — Везли, словно важного барина, — на самолете. Летчика одного, латыша, послали в Рыбинск с заданием, он как раз услышал, что меня не оставляют в армии, — старым признали, — и взялся довезти по воздуху. Мне еще не доводилось на таком кораблике ездить. Сперва забоялся, думал — мутить будет. Но ничего — обошлось, долетели как следует до самого Рыбинска. А там мне сказали, что здесь много латышей, и посадили на поезд. Таким порядком сегодня к вам и заявился.

— А меня как нашли? — спросила Айя.

— Дело нетрудное. На станции объявление висит на стене, и адрес указан. Я прямо сюда и направился. Да мне ничего такого и не требуется. Я думаю, работа на каком-нибудь лесопильном заводе всегда найдется.

— Ну, за это я ручаюсь. С такими знаниями и опытом, да вас сразу мастером возьмут. Только вы с недельку отдохните, за это время мы все и устроим. Дядя Мауринь… а где они сейчас стоят?

— Наши-то? Никак не держатся в голове эти названия, ну, словом, около Ленинграда. Из Эстонии вышли в начале августа, прошли мимо Нарвы и Кингисеппа. Первый полк у Таллина остался; неизвестно, как там они. Наши тоже попали в окружение вскоре после того, как ты уехала. Многие тогда погибли. Ну, вырвались все-таки, теперь у них новый командир полка — Пуце, он раньше батальоном командовал. Ты, дочка, не волнуйся, твои все живы-здоровы. Петер с Юрисом просили привет передать, если увижу.

— А Жубур как? Силениек?

— Жубур опять ротой командует, а Силениек по-прежнему комиссаром батальона.

Рута тоже стала спрашивать о своих друзьях, Мауринь еле успевал отвечать. Но Айя вспомнила, что уже поздно, хотя сама готова была слушать старика всю ночь.

— Спасибо, дядя Мауринь, за хорошие известия, — сказала она. — Завтра вы нам еще порасскажете, а сейчас подумаем о вашем устройстве.

Она позвонила в горком партии и сговорилась о том, чтобы Мауриня послали в госпиталь, где он должен был пройти санобработку и получить чистое белье. Поселить его на первое время решили в гостинице вместе с одним инженером, латышом. Через несколько минут зашел инструктор — он сам вызвался проводить Мауриня, благо ему было по дороге.

— Вот беспамятный, — спохватился Мауринь уже у самого порога. — У меня ведь, Айя, письмо для тебя. Так бы и продержал до утра.

Он долго рылся по карманам, пока разыскал серый помятый конвертик. Айя схватила его и взглянула на адрес: от Юриса.

— И жестокий же вы человек, дядя Мауринь, сколько времени мучил. Ну, все равно, большое спасибо за дорогой гостинец.

Мауринь добродушно подмигнул ей и вышел вслед за спутником. Впервые за много недель его ждали горячий душ, чистое белье и теплая мягкая постель. «Во время войны-то и видишь, сколько хороших вещей есть на свете», — думал он.

Айя, не читая, спрятала письмо и, все еще улыбаясь своим мыслям, подошла к Руте. Та сидела на подоконнике, опустив голову.

— Рута, милая, что ты? — спросила Айя. — Почему ты такая грустная?

Рута вздохнула.

— Знаешь, я вот сейчас смотрела на тебя и думала… Ведь тебе все время приходится тревожиться, болеть душой за своих близких. Ты можешь стать очень, очень несчастной, но даже и горе будет для тебя источником гордости… Ты радуешься сейчас, и это не просто твоя личная радость, — ты рада, что твои близкие отстаивают народ, родину. А я? Мне не за кого ни радоваться, ни тревожиться… Торгаш! — выкрикнула она и, вскочив с подоконника, стала ходить по комнате. — Он знать ничего не хочет, кроме себя… он притворяется, что ничего не слышит и не видит. Ему важно одно — нажраться доотвала, выспаться в теплой постели и все в этом роде. Айя, Айя, скажи, что мне делать? Мне все время стыдно, но этим делу не поможешь. У меня рассеялись последние иллюзии. Раньше он мне казался таким цельным, мужественным человеком. Когда началась война, я думала: вот теперь увидят, какой он, все забудут о его мелких недостатках. Но я уже убедилась — нет в нем ничего такого, что покрыло бы все мелкие минусы. Он весь — сплошной минус. Ну скажи, как бы ты поступила на моем месте? Лучше разойтись, да?

Айя обняла Руту за плечи, подвела к скамейке, усадила. Некоторое время обе они молчали, потом заговорила Айя:

— Я все понимаю, Рута. Сама уж об этом думала. Ведь я сегодня была у него и поговорила с ним начистоту. Показала ему, каков он есть, без прикрас. Он вынужден был выслушать, кажется кое-что понял и, может быть, еще одумается. Если ты еще в состоянии остаться с ним хотя бы ненадолго, попытайся. Но только не молчи. Скажи ему прямо, откровенно, чего ты от него ждешь, каким он должен быть. И если он любит тебя, ты поможешь ему стать человеком. Ну, а если все останется по-старому — тогда уходи, и чем скорее, тем лучше. Ты еще любишь его?

— Теперь я и сама не знаю.

— Это уже плохо. Надо знать.

Они поговорили еще с полчаса. Из отрывочных слов подруги Айя поняла то, чего еще не сознавала сама Рута. Чунда ей чужой, она его не любит. Год тому назад он казался ей воплощением мужества, благородства, силы. Но достаточно было первого сурового испытания — и с него слетело все напускное, остался мелкий, дрянной человечек.

«Ах, почему ты не вышла за Ояра?.. И где он сейчас — милый, умный и добрый Ояр?..»

Но Руте Айя сказала другое:

— Итак, попробуй поступить по моему совету. А не выйдет — не стоит и раздумывать.

Проводив Руту, Айя почти бегом направилась домой. Мара еще не вернулась. И как ни хотелось обрадовать ее известиями о Жубуре, сегодня лучше было побыть немного одной: она не могла бы распечатать серый замусоленный конверт даже в присутствии лучшего друга.

— Любимый, — шептала она, прижимая к губам лоскуток бумаги, который донес до нее близость самого дорогого существа, биение его сердца и посвященные ей одной мысли.

«Дорогая моя, любимая…»

Она перенеслась через огромные разделяющие их пространства, всем существом чувствуя его близость. Вокруг бушевала буря, деревья гнулись, взрывами подымало в воздух огромные глыбы земли. Все дрожало, грохотало, но ничто не могло поколебать их любви. Они снова были вместе.

Глава третья

1

В начале августа Центральный Комитет КП(б) Латвии и Совет Народных Комиссаров назначили уполномоченных в области и республики, где обосновалась большая часть эвакуированных латышей, чтобы взять их на учет и организовать на месте материальную и общественную помощь. Большинство эвакуированных осело в Ярославской, Ивановской, Горьковской и Кировской областях, много народу было на Урале и в Башкирии. Несколько позднее поступили сведения о латышах, которые в самом начале войны перебрались в среднеазиатские республики и в Сибирь, и тогда туда тоже были посланы представители партии и правительства. Одиночки находились почти во всех уголках Советского Союза — на Кавказе, на Дальнем Востоке, на нижней Волге, в Караганде и в районе Северо-Печорской железной дороги. Латышские моряки были разбросаны по всем морям: многие участвовали в обороне Ленинграда, некоторые очутились на Каспии, а несколько человек даже плавало на судах Балхашского озера.

После отхода из Эстонии центральные учреждения республики расположились сначала в Новгороде, а затем разделились на две группы. Одна из них всю войну работала в Кирове, другая — в Москве.

22 июля, во время первого налета немецкой авиации на Москву, одна из бомб попала в дом Латвийского постпредства в Машковом переулке. Погибло несколько человек и среди них — второй секретарь Центрального Комитета КП (б) Латвии Роберт Нейланд. Некоторые руководящие работники республики уцелели лишь потому, что отлучились в ту ночь по делам. Это был тяжелый удар, но он не мог нарушить ритма работы. Республиканские учреждения переехали в Армянский переулок и продолжали свою деятельность.

Партийное руководство и правительство республики каждый день получали множество писем, в которых эвакуированные просили помочь им вступить в ряды Красной Армии. Вести о боях латышских стрелковых полков в Эстонии дошли и до них. Из уст в уста передавались рассказы о том, как сражается Латвийский территориальный корпус на берегах, реки Великой. В сводках Совинформбюро стали появляться сообщения о действиях латышских партизан. Геройский подвиг латышской девушки Тамары Калнынь уже увенчала высокая награда — орден Ленина.

Голос широких масс не мог остаться без ответа. Было принято решение об организации Латышской стрелковой дивизии, в состав которой должны были влиться ранее созданные латышские войсковые части и группы милиции. В истории латышского народа открылась новая, овеянная славой глава.

ЦК Коммунистической партии Латвии и Совет Народных Комиссаров отправили во все области своих уполномоченных подымать сынов латышского народа на великую битву.

2

На другой день после встречи Айи с Мауринем приехал представитель из Москвы. В городе он пробыл всего несколько часов, так как вечерним поездом уезжал дальше, в соседнюю область. Вместе с Айей он направился к секретарю обкома и председателю облисполкома. Тут же созвали совещание, на которое вызвали и военного комиссара. Когда представитель уехал, Айя собрала свой актив.

— Партия и правительство разрешили латышам организовать свою стрелковую дивизию, — сказала она. — Это то, о чем мечтает каждый настоящий патриот Советской Латвии. Перед нами стоит очень серьезная задача. Мы должны в кратчайший срок собрать добровольцев со всей области и отправить их на место формирования. Поэтому мы сейчас же распределим между собой районы и поедем с мандатами обкома партии в колхозы, совхозы, рабочие поселки, — словом, надо побывать везде, где есть эвакуированные латыши. Везде надо будет провести собрания, сообщить о решении правительства и потом вместе с добровольцами вернуться в город. Я сегодня же вечером поеду в заволжские районы, а дня через три рассчитываю быть здесь. К этому времени надо вернуться и вам с первыми группами добровольцев. Товарищ Заринь останется здесь, в помощь военкомату, который обеспечит прием всех людей, их снабжение и отправку на место формирования. Если что не ясно, прошу задавать вопросы.

Но какие тут могли быть вопросы, — ясно было, что главное сейчас — немедленно начать действовать.

В районы направились двенадцать человек. Очень хотел поехать и Мауринь, хотя он уже подыскал себе место на большом лесопильном заводе и собирался на днях приступить к работе. Но теперь он твердо решил идти в дивизию.

— Быть того не может, чтобы в таком важном деле не пригодился лишний человек, — твердил он, провожая Айю на вокзал. — Когда дрались в Риге у мостов, была же от меня польза… А в Эстонии?.. Да в таком хозяйстве, как дивизия, для всякого найдется подходящая работа. Чем я хуже других?

— Дядя Мауринь, да ведь вам за шестьдесят, — возражала Айя.

— Ну и что из этого? — обиделся Мауринь. — Ты меня поставь рядом с двадцатилетними, и дай бог, чтобы они угнались за мной. Я любому молодому покажу, как надо воевать.

— В этом никто и не сомневается, дядя Мауринь. Но закон остается законом. Мы не можем менять его для каждого человека.

— И дернуло меня показать им паспорт, — не слушая ее, ворчал Мауринь. — Не надо было и вынимать его. Вот тогда бы попробовали доказать, что мне больше сорока пяти. Сбрил бы усы, остригся покороче. Кабы не эта седая пакля, никто бы слова не сказал… Вот, ей-богу, не ожидал, что у Петера Спаре такая сестра. Сам Петер парень порядочный, а сестра ни то ни се. Нет, видно, мне одно остается — ехать куда-нибудь в другие места. Там уж меня, шалишь, никто не забракует.

— Вы не сердитесь, дядя Мауринь, — улыбнулась Айя. — Я вам только хорошего желаю.

— Где тебе разбираться в хорошем, когда ты так действуешь.

— Подождите, еще как будете помогать фронту и в тылу!

— Тыл тылом и останется, а фронт — это фронт. Никто небось не окажет, что Мауринь воевал, если он всю войну проторчит здесь.

Глядя из окна вагона на Мауриня, который все еще стоял на перроне, с унылым видом теребя усы, Айя искренне пожалела его. Она чувствовала, что старик на этом не успокоится, что он замышляет что-то. «Нужно с ним хорошенько поговорить, а то еще наделает глупостей…»

Но и с другими повторялось то же самое. Айе приходилось вести такие же споры на каждом собрании. И старики, и подростки, и женщины настойчиво убеждали ее, что, начиная с нынешнего дня, их место только в латышской дивизии.

— Почему это мы не можем воевать? Чем мы хуже других? Мы ничего не пожалеем, мы хотим отдать жизнь за Родину, и вы не имеете права отказывать нам.

Айе приходилось подолгу уговаривать людей, доказывать, что старикам и подросткам надо остаться дома. Степенные мужчины, записавшись в добровольцы, кидали в воздух шапки, пели, танцевали от радости. Не скорбь, не жалость, а гордость и даже зависть были написаны на лицах провожающих, — каждому хотелось быть на месте будущих бойцов или с ними. Это не значило, что люди не задумывались по своей наивности о тяготах войны. Они знали, какая суровая жизнь ждет их, но разве что-нибудь могло показаться им слишком дорогим или трудным, когда дело шло о свободе и счастье народа? Будто животворная весенняя гроза бушевала в их душах, будто старинная героическая легенда ожила в их сердцах, и всем своим существом, всеми помыслами и стремлениями отдавались они солнечному вихрю, не сознавая даже собственного величия.

Ян Пургайлис с женой уже несколько недель проработали в колхозе, когда до них дошли слухи об организации латышской дивизии. За это время они успели освоиться и с новыми местами и с людьми. По правде говоря, произошло это так легко и естественно, что они и сами не заметили, как привыкли. Когда в село приехали эвакуированные, колхозники наперебой приглашали их к себе; женщины приносили детям молоко, а председатель колхоза Анисимов выдал каждой семье на первое время по пуду зерна и еще кое-чего на приварок. Пургайлисам и еще одной семье отвели на краю села свободную избу. Но там они в сущности проводили только ночи, потому что с восходом солнца и Ян и Марта торопились на колхозное поле убирать хлеб.

По вечерам Пургайлис вместе с другими колхозниками приходил в правление к Анисимову потолковать относительно предстоящих работ. И удивительно было Пургайлису: как это не походило на привычные ему разговоры хозяина с батраками! Здесь все были хозяева, все чувствовали одинаковую ответственность за общее дело.

Острым, наблюдательным взглядом схватывал Ян все новое, с первых же дней принялся расспрашивать, как учитываются трудодни, какой приусадебный участок остается в пользовании у каждого колхозника, как работает молочная и птицеводческая ферма. За работой он часто делился с Мартой своими впечатлениями.

— Это все надо крепко намотать на ус, — говорил он. — Когда-нибудь и нам пригодится. Кончится война, мы и в Латвии устроим что-нибудь такое.

В колхозе многие мужчины были призваны в армию, и, однако, оставшиеся успевали справляться с очередными полевыми работами.

— Подумай только, Марта, каково бы им пришлось, если бы вместо колхоза было сто единоличных хозяйств. Хлеб наполовину остался бы на полях, осенью редкая семья справилась бы с пахотой, а это уж знай — на будущий год придется голодать. Иначе как сообща таких трудностей не одолеешь. И думаю я, Марта, нам на старом фундаменте ничего хорошего не построить, — так, вроде заплаты получится. Надо фундамент новый поставить, вот как здесь, в колхозе. А этот фундамент правильный, надежный.

Пургайлиса вскоре выдвинули в бригадиры. Они с Мартой работали с таким самозабвением, как будто убирали первый урожай с собственного поля. Да… Пахали и сеяли на другом месте, и кто его знает, чья коса звенит сейчас на той ниве, чьи закрома скроют выращенный на ней хлеб. При этой мысли еще милее становились колхозные поля, и они готовы были работать на них и поздней ночью, при свете звезд.

«Погоди, Вилде, полетишь еще вверх тормашками со всеми своими Германами и Каупинями… — думал Пургайлис, складывая туго связанные снопы в золотые копны. — Придет время — отчитаешься ты передо мной. Хозяин вернется домой и наведет порядок».

Обычно, пока они с Мартой работали, где-нибудь поодаль Петерит возился на зеленой меже со своими игрушками, а игрушками ему могли служить любой цветочек, любой камешек или дубовый желудь.

— Мамочка, ту-ту! Папа, гляди, что у меня!.. — поминутно звал он. Образы матери и отца, лежавших в луже крови, уже исчезли из его памяти. Сиротство прошло для него незамеченным, он вновь обрел родителей. А люди были уверены, что Петерит родной сын Пургайлисов.

В тот день, когда в село приехал присланный Айей уполномоченный, Ян Пургайлис с Мартой кончили работу ранее обычного. Они пошли на собрание и выслушали сообщение об организации дивизии. Когда представитель кончил говорить, Пургайлис вопросительно посмотрел на жену. Марта дотронулась до его руки и улыбнулась.

— Уж знаю, знаю, что подумал… — тихо сказала она. — Иди. Мы с Петеритом выдержим.

Ян сильно сжал ее руку, потом поднялся и подошел к уполномоченному.

— Запишите меня. Ян Мартынович Пургайлис, рождения тысяча девятьсот десятого года. В старой латвийской армии служил в седьмом пехотном полку. Демобилизован в звании капрала.

После него один за другим поднимались остальные, и у маленького столика, за которым записывали добровольцев, образовалась очередь.

А потом начался праздник, и до поздней ночи по селу раздавались песни. Заиграла гармошка, молодежь пошла танцевать на току.

Ян Пургайлис сходил на речку, выкупался, надел чистое белье, побрился при свете маленькой керосиновой лампочки. Когда Петерит уснул, они с Мартой вышли во двор и долго сидели на сложенных в углу бревнах. Вспомнили пережитое и в последний раз вместе помечтали о том, как после войны снова вернутся домой. Будет много всего в их жизни, будет домик на пригорке, яблоневый садик и пасека. К тому времени подрастет и Петерит, начнет ходить в школу, человеком станет. И всех, весь народ ждет что-то большое, светлое, солнечное.

Как теплое дыхание живого существа, обвевал их ночной ветерок. На августовском небе мерцали частые крупные звезды. Наговорившись обо всем, оба молчали; пальцы Марты доверчиво лежали в руке Яна.

Утром Ян закинул за спину мешок и последний раз погладил по головке Петерита.

— Расти большой, сынок. А теперь скажи папе — до свидания…

Мальчик, улыбаясь, махал ручкой, стоя на крыльце. Марта пошла проводить мужа до конца села.

— За меня не тревожься, — говорила она, прощаясь, — мы с Петеритом не пропадем. Думай только о том, что у тебя впереди. Только бы у тебя все хорошо шло, милый ты мой…

В эти дни тысячи жен произносили эти слова, провожая мужей в дальний путь войны. Любящие и взволнованные, с улыбкой смотрели они вслед уходящим, пока их можно было разглядеть, и еще долго махали рукой на прощание. Набежавшие на глаза слезы они вытирали украдкой, — пусть никто их не видит… Потом начинался новый рабочий день. Меньше стало работников на колхозных полях, но жизнь шла вперед, и ничто не могло остановить ее вечного течения.

3

В субботу Чунда попросил Арбузова принять его минут на пять — нужно поговорить наедине. У него была серьезная причина не откладывать этого разговора до понедельника: все латыши, жившие в городе, знали, что из районов вот-вот должны прибыть первые партии добровольцев. Вполне естественно, что тогда множество глаз вопросительно уставятся на молодцеватую фигуру Чунды, и даже Арбузов может самым бестактным образом справиться относительно его планов. Надо поторапливаться, пока еще события не зашли слишком далеко.

Отпустив нескольких посетителей, Арбузов вызвал к себе Чунду.

— Что случилось, Эрнест Иванович? — спросил он. — Личные дела или в отделе что-нибудь? Садитесь.

Чунда сел и стал печально рассматривать пол. Вид у него был усталый и удрученный.

— Да уж не больны ли вы, Эрнест Иванович? — допытывался Арбузов.

Чунде того только и надо было. Он сделал еще более печальное лицо.

— Никифор Андреевич, я должен прежде всего поблагодарить вас за вашу отзывчивость, за исключительно чуткое отношение… Я так уважаю вас, что обращаюсь как к близкому человеку… — он вдруг махнул рукой. — У меня беда, Никифор Андреевич. Мне и в голову не приходило, что это может начаться так незаметно. До сих пор думал, что здоровее меня и человека не сыщешь, и потому не обращал внимания ни на пот, ни на отсутствие аппетита, ни на кашель. Выгляжу я здоровым, но это, оказывается, одна видимость. У нас в роду все такие были. Последние дни только почувствовал себя совсем скверно. Обратился в поликлинику, и вот, после всяких исследований, можете представить, что мне сказали врачи? Туберкулез легких, вторая стадия…

Арбузов почти с недоверием взглянул на Чунду.

— Гм… это очень серьезно, Эрнест Иванович. Кто бы мог подумать…

— Скоротечная чахотка… У меня ведь отец умер от этой болезни. И до самой смерти выглядел здоровым. Очень коварная болезнь, любого может подвести.

— Печально, печально, — сказал Арбузов, — но вы не отчаивайтесь, Эрнест Иванович. Это очень хорошо, что вы обратились к врачам, современная медицина творит чудеса.

— Чудеса творит, Никифор Андреевич, — согласился Чунда. — Врачи то же самое сказали. Если взяться за систематическое лечение, я могу выздороветь и прожить еще пятьдесят лет. И поэтому мне категорически приказано уехать отсюда. Здешний климат вреден для моих легких. Мне нужно солнце, чистый горный воздух. Велят ехать на юг.

— Гм-да… — Арбузов побарабанил пальцами по столу. — Ну что ж, надо уезжать, пока не поздно, Охотно бы задержал вас, но не решаюсь.

— Я и сам ни за что не расстался бы с вами, Никифор Андреевич. Даже так думал: черт с ними, с легкими — работай, пока можешь двигаться и пока твоя работа идет на пользу Родине. Да что там? До осени, может, продержался бы, ну а потом?

— Не выдумывайте, Эрнест Иванович, — сказал Арбузов вставая. — Здоровьем не шутят. Я сегодня же распоряжусь, чтобы отдел кадров подготовил приказ об освобождении согласно личной просьбе. В понедельник оформим расчет. До свиданья, Эрнест Иванович. Будьте здоровы.

— Благодарю за все, Никифор Андреевич, — растроганно повторял Чунда, тряся ему руку. — Никогда этого не забуду.

Еле волоча ноги, вышел он из кабинета Арбузова. Глядя на него, можно было подумать, что он получил нагоняй, но сейчас Чунде было безразлично, что о нем думают другие. Он ничего не сказал сотрудникам, но когда в комнате никого не осталось, позвонил на вокзал одному своему знакомому:

— Степан Кириллович? Говорит Чунда. У меня к вам большая просьба, выручайте, дорогой. Надо устроить два места в мягком вагоне на понедельник. На Ташкент. Очень нужно. Всю жизнь буду обязан. Можно надеяться? Хорошо. Спасибо, спасибо. Всего доброго, Степан Кириллович.

С час еще он поработал в отделе, подготовил дела к сдаче, разорвал кое-какие бумажки и ушел домой.

Руту в этот вечер он ждал с нетерпением.

— Наверное, опять просидит до полуночи, — ворчал Чунда. Сегодня он собирался посвятить ее во все свои планы.

Но он напрасно нервничал. Рута тоже решила поговорить с ним и пришла домой вовремя. Пообедав на скорую руку и убрав со стола, она села у окна. За деревьями бульвара виднелась Волга. На пристани еще не затихла дневная суета. На противоположном луговом берегу дымились покосы, и из мглы, как мелкие островки, поднимались стога сена.

— Правда, чудный вечер? — начал Чунда, подсаживаясь к Руте. Он хотел обнять ее, но она отодвинулась.

— Пусти, Эрнест, мне так неудобно…

— Почему неудобно? Нервная стала?

Рута отодвинулась еще дальше и обернулась к Чунде.

— Я хочу поговорить с тобой об одной вещи.

— Поговорить? Очень хорошо. Я тоже хочу. Может быть, о том же, о чем и ты.

— Тогда говори сначала ты.

— Нет, ты же первая хотела.

— Нет, нет. Может быть, тогда мне и не придется начинать разговор.

— Ну, как хочешь.

Чунда повернул стул поудобнее, чтобы облокотиться на подоконник. Достал папироску, закурил, откашлялся.

— Нам с тобой пора подумать о том, как мы будем жить зимой… Зимы здесь страшно холодные, а насчет дров пока ничего неизвестно. Теплых вещей у нас тоже нет.

— Как другие обходятся, так и мы, — сказала Рута. — Если еще об этом беспокоиться, то как же быть тем, кто на фронте? Им и в мороз и в метель придется спать под открытым небом…

— Это совсем из другой оперы, Рута. Никто и не говорит, что фронтовые условия нужно считать нормальными. Но когда есть возможность устроиться лучше, почему ею не воспользоваться? Я не могу понять, для чего нам оставаться на зиму именно здесь. Местные жители — другое дело, но ведь мы приезжие, у нас нет ни своей обстановки, ни своего угла, за который стоило бы держаться. Поэтому мы не проиграем, если переедем в другие места, где потеплее. Осенью многие задумаются над этим, но тогда будет поздно. Если ехать, то ехать сейчас, пока тепло. И пока меньше народу едет.

— А куда ты собираешься?

— Хорошо бы в Ташкент или Алма-Ату.

— Ты это серьезно?

— Что за вопрос? В нашем положении это самое разумное.

«Никаких сомнений. Полная уверенность в своей правоте».

— Так. А других планов у тебя нет?

— Нет… Какие еще могут быть планы? Главное, чтобы тебе было хорошо.

— О том, что для меня хорошо, разреши знать мне самой, — почти грубо ответила Рута. — Ты лучше подумай о себе. Тебе известно, что сейчас происходит в области?

— А что?

— Ты не слышал об организации латышской дивизии?

— А, дивизия? Да, конечно, это само собой. Здоровым людям тут и рассуждать нечего. Но только я не думаю, что в дивизию будут брать туберкулезных. Я ведь на днях был у врача. Понимаешь, оказывается, у меня в легких процесс. Теперь, если я даже буду просить, меня все равно не возьмут. Им и здоровых хватит.

— Покажи заключение врача.

— Справку он еще не написал.

— Зачем ты врешь, Эрнест?

— Вот те на, опять «врешь». — Он пожал плечами. — Какой мне смысл тебя обманывать? С тобой я всегда…

— Не сваливай, пожалуйста, на здоровье. Его у тебя хоть отбавляй. Ты просто притворяешься, ты дрожишь за свою шкуру и готов спрятаться в щель, лишь бы не идти на фронт.

— Послушай, Рута… — торопливо заговорил Чунда. — Я тебя все-таки не понимаю. Скажи лучше прямо: ты гонишь меня на фронт, чтобы меня там убили, чтобы избавиться от меня? Я тебе надоел?

— Да, надоел! Такой, какой ты сейчас, надоел. Такого я больше не желаю видеть ни единого дня, даже часа.

— Веселенькое дело… Ну, этого я от тебя не ожидал.

— Ответь мне на один вопрос, больше мне от тебя ничего не нужно. Пойдешь ты в дивизию или будешь разыгрывать больного?

— Я уезжаю и думаю, что ты сделаешь то же самое.

— Я-то непременно уеду, но только в другую сторону.

— Интересно, куда это? — Чунда попробовал улыбнуться, хотя ему было не до улыбок. — Может, будем попутчиками?

Рута встала.

— Я еду в дивизию. Это единственное место, куда я согласна ехать вместе с тобой.

— Перестань шутить, Рута… Что ты будешь делать в дивизии? Я еще не слыхал об организации женских батальонов.

— Если в семье есть два молодых, здоровых человека, нельзя обоим сидеть в тылу. Одному надо идти на фронт. И если муж не желает, почему тогда не пойти жене?

Как пощечины хлестали ее слова, но Чунда и не поморщился, он только теребил на коленях брюки.

…Утром Чунда возобновил было вчерашний разговор, но Рута даже не отвечала ему. Тогда он бросил уговоры и начал энергично укладывать чемоданы. Рута тоже собрала свои вещи и ушла к Айе.

В понедельник вечером, не простившись ни с женой, ни со знакомыми, которых он успел завести в городе, Эрнест Чунда сел на поезд и уехал в Среднюю Азию… Степан Кириллович сдержал слово и приготовил два билета в мягком вагоне. Один можно было уступить кому-нибудь на вокзале.

4

Уход Руты от Чунды был логическим завершением их недолгого брака, и Айя не удивилась этому. Вообще о разрыве они почти не говорили. Это была лишь одна сторона дела. Уходя от Чунды, Рута твердо решила начать другую жизнь, но когда она открыла Айе свой план, та призадумалась. Рута сказала, что едет со всеми добровольцами в дивизию, и именно эта поспешность заставила Айю встревожиться. Она подумала, что подруга действует под влиянием минуты, а в таких случаях люди всегда впадают в крайности, ищут самых трудных испытаний, не рассчитывая своих сил.

— Боюсь тебе и советовать что-нибудь, — сказала Лия. — Отговаривать я не имею права, а в то же время сомневаюсь, надо ли тебя поддерживать. Главное, сама-то ты уверена, что не пожалеешь об этом? Физически ты не бог весть какая сильная, а фронтовая жизнь требует очень многого…

— Никогда не буду раскаиваться, — перебила ее Рута. — И не думай, что мне это только сегодня пришло в голову. Еще когда сюда ехала в поезде, — я ведь все ночи сидела без сна, — сто раз все взвесила. Хоть ты-то не отговаривай меня, Айя, — да это и не поможет. А если попробуешь мне помешать, я найду другой путь и все равно попаду на фронт. Сначала зачислят в какую-нибудь другую войсковую часть, после можно перевестись в латышскую дивизию. Почему ты могла, а я нет? Почему другие наши комсомолки воевали в Эстонии с твоего ведома, а я не могу?

— Ты меня не так поняла, — улыбнулась Айя. — А если у тебя давно все продумано, тогда иди. Только помни, что на одних восторгах не продержишься. Надо быть настолько крепкой, чтобы и в самые пасмурные дни не вешать голову. В грязь и дождь, в мороз и метель, на солнцепеке и в болотной трясине — везде надо держаться стойко…

— Справлюсь. Стыдиться за меня не будешь.

— Ну, верю, верю.

Когда пришла Мара, они рассказали и ей о решении Руты, и Мара ничуть не удивилась.

— Только примут ли?

— У меня есть специальность. Кончила санитарные курсы, — быстро ответила Рута.

— О том, что примут или нет, еще разговора не было, — предупредила Айя. — Это будет видно на месте.

— Все равно обратно не приеду, — упрямо повторяла Рута. — Если другого дела не найдется, буду мыть посуду, чинить белье стрелкам.

Лучше всего было оставить ее в покое.

Через два дня первая партия добровольцев — более ста человек — села в поезд и поехала в лагерь дивизии. Вместе с ними была и Рута. Айя тоже поехала как уполномоченная.

В лагерь они прибыли утром. Им показалось, что они попали в Латвию. Сосновый лес, пески и лиственные рощицы за полигоном напоминали родину. Через лагерь тянулось шоссе, и по обеим сторонам его выглядывали из-за деревьев зеленые и желтые деревянные домики. На каждом шагу слышалась латышская речь, но латышей можно было узнать не только по разговору. Ранее прибывшие добровольцы еще не успели получить обмундирование и ходили кто в чем был. Некоторые — в костюмах из серого домотканного сукна, иные щеголяли в шляпах и плащах, часто можно было встретить и милицейскую форму. Были тут и горожане и крестьяне, и рабочие и интеллигенты. У здания штаба дивизии стояла кучка женщин. Часовой не впускал их в калитку, и теперь они ждали, когда выйдет кто-нибудь из работников штаба и поговорит с ними. Но редкой из них удавалось убедить командование дивизии, что ее место в рядах стрелков или в медсанбате. Многие, получив отказ, через некоторое время снова возвращались сюда в надежде добиться своего. Те, у кого здесь были мужья или родные, не хотели расставаться с ними и упрямо доказывали свою правоту. Среди женщин сновали подростки и совсем пожилые мужчины — словом, все непринятые. С завистью смотрели они на счастливцев, которые уже маршировали в строю, и такая горечь была в глазах отвергнутых, что у командиров язык еле поворачивался, когда надо было объявить отказ.

Вновь прибывших добровольцев выстроили в две шеренги против здания штаба. В конце шеренги за спиной плечистого стрелка заняла свое место Рута. С трепетом ждала она поверки, которая должна была решить ее судьбу. Многочисленная толпа женщин по ту сторону дороги не предвещала ничего хорошего. Может быть, эта толпа увеличится еще на одну? Рута встала на цыпочки, чтобы казаться выше.

Командир дивизии — полковник Вейкин — был вызван на совещание к начальнику гарнизона, и вместо него поверку проводили работники штаба. Айя вручила им списки и в двух словах познакомила с составом своей группы. Началась поверка.

— Все, кто ранее служил в армии, — пять шагов вперед! — скомандовал молодой худощавый капитане чуть впалыми щеками.

Шеренги задвигались, смешались, больше половины построившихся вышли вперед.

— Все, кто служил в артиллерии, — два шага вперед!

Вперед вышло несколько мужчин. Их выстроили и передали в распоряжение сержанта:

— В артиллерийский полк.

Отбор продолжался. Постепенно вызвали всех специалистов: саперов, минометчиков, связистов, — и тотчас какой-нибудь сержант или старшина выстраивал их и сопровождал в соответствующую часть, где их регистрировали, подвергали медицинскому осмотру и распределяли по ротам. Самой большой оказалась группа пехотинцев, но их и требовалось больше.

Потом начали отбирать тех, кто еще не служил в армии, — по возрасту, образованию, росту. Не было ни одного, кто бы на вопрос: «Как здоровье?» — не ответил: «Здоров. Ни на что не жалуюсь».

Наконец, на краю дороги осталось человек пять-шесть. Среди них была и Рута. Иначе и не могло случиться: в армии она не служила, никакой военной специальности у нее не было, а санинструкторов и медсестер было зачислено столько, что хватило бы на два медсанбата. Наверное, поэтому молодой капитан и не интересовался этими специальностями.

В кучке людей, споривших сейчас с капитаном, ни у кого не было надежды попасть в дивизию. Двое были слишком стары, один чересчур молод, двое — с явными физическими недостатками. Руте капитан коротко объявил:

— Нам некуда вас девать. Все штатные места для женщин заполнены.

— Тогда дайте мне мужское дело! — крикнула Рута. — Разрешите стать снайпером или разведчиком. Я знаю немецкий язык. Ведь на фронте понадобятся переводчики.

— У нас таких сотни, — улыбнулся капитан, — как видите, особенная дивизия.

— Одним человеком больше — какое это имеет значение, когда здесь несколько тысяч, — не сдавалась Рута. — Прошу вас, не отсылайте меня обратно. Назад мне нет пути.

Было ясно, что слезы, улыбки и тому подобное женское оружие не поможет, поэтому Рута старалась сдерживать свое волнение, но это ей не удалось. Огорченная, с убитым видом стояла она перед капитаном, а взгляд ее искал Айю, просил помощи.

Заметив, что без ее вмешательства не обойдется, Айя подошла к капитану и отвела его в сторону.

— Из нашей области дивизия получит по крайней мере восемьсот хороших строевиков, — начала она тихо. — Обещаю, что за неделю они все будут здесь. Даю честное слово, что больше не пришлю ни одной женщины, но эту вы, пожалуйста, примите. Очень прошу — сделайте исключение.

Капитан недоверчиво посмотрел на Айю и задумался.

— Ну хорошо, только не забывайте уговора.

— Больше ни одной… пока сами не запросите, — обещала Айя.

— Это другое дело… — улыбнулся капитан. Потом обратился к младшему лейтенанту:

— Отведите товарища в медсанбат. Зачислить в штат. Скажете, что по моему распоряжению.

— Слушаю, товарищ капитан!

Рута схватила свой вещевой мешок и чуть не бегом побежала за ним.

— Я потом зайду посмотреть, как ты устроилась, — бросила Айя вслед Руте. Но та ничего не слышала от радости, в душе у нее точно серебряный колокольчик звенел: «Добилась! Добилась! Принята!»

Рута даже не скрыла улыбки превосходства, проходя мимо кучки удрученных женщин, которым было отказано в приеме. Они простоят здесь до вечера, пока не подъедет грузовик, чтобы отвезти их обратно на станцию. Еще бы немного — и Рута очутилась среди них. Но теперь все эти волнения были позади.

5

Нелегко было охватить массу эвакуированных, рассеянных по многим областям и республикам. Пока прибывали сведения, что в такой-то области осели латыши, пока известие об организации дивизии доходило туда — шла неделя за неделей. Нетерпеливым казалось, что процесс организации слишком затянулся, но люди, знающие обстановку, понимали, что быстрее тут ничего не сделать.

Сначала в лагерь приезжало только по нескольку десятков человек в день и нельзя было приступить к формированию батальонов и полков. Потом стали прибывать по одной-полторы сотни в день, а вскоре приток людей достиг полной силы, и штаб дивизии еле справлялся с приемом. Мелкие стрелковые подразделения — первоначальные ячейки будущих батальонов и полков — расширялись и превращались в полноценные войсковые части. Постепенно прибывал и командный состав: во главе полков, дивизионов, рот и батарей становились опытные командиры. Приходили поезда и автоколонны с вооружением и снаряжением. Артиллерийский полк получил новые прекрасные орудия и лошадей; зенитчики и минометчики радовались новому оружию и очень гордились им. Гражданская одежда стала исчезать, пестрая толпа постепенно превращалась в подтянутый воинский коллектив. Затруднение получилось только с обувью, и не потому, что не хватало сапог, а потому, что спрос на большие размеры был так велик, что превзошел все расчеты статистики. Кое-кому пришлось некоторое время ходить в чем попало, пока на базе не появились сапоги сорок шестого и больших размеров.

Тот день, когда стрелки получили винтовки, стал для них настоящим праздником. Это событие уже приближало их к фронту. С довольными, гордыми лицами принимали оружие тяжеловатые крестьянские парни и подвижные рижане и, усевшись на солнышке, долго чистили его, пока не была снята излишняя смазка.

Вскоре на стрельбище зазвучали выстрелы. На вересковой поляне взрывались мины, с маленьких холмиков пулеметчики стреляли в цель, артиллеристы уходили на большой полигон. С рассвета до позднего вечера в лагере шли учения. На весь лес раздавались старинные народные песни, песни латышских стрелков времен первой мировой войны, и многие прохожие и проезжие останавливались на дороге, чтобы послушать их. Вечером в лесу загорались костры, стрелки кипятили чай и разговаривали о событиях прошедшего дня. Опять запевали песню, а в мечтах уносились далеко через леса и реки в Латвию. Здесь собрались уроженцы всех ее краев. Видземе перекликалась с Курземе, Земгалия с Латгалией, и у всех звучал в сердцах гул старой седой Риги. Как братья, сидели вокруг костра разговорчивый курземец и сдержанный видземец, еврей беседовал с латгальцем, в одной песне сливались голоса латыша и русского.

Если вообще возможно такое ботаническое сравнение, то в дивизии сосредоточился весь цвет Советской Латвии. Вместе с рабочими, крестьянами, работниками советских и партийных организаций здесь собрались учителя и врачи, инженеры и агрономы, известные писатели, поэты и журналисты. Поэты писали стихи и пьесы, композиторы — музыку, был здесь и художественный ансамбль и оркестр, выпускалась газета, лучшие художники занимались внешним оформлением лагеря.

С наступлением холодов саперы начали строить землянки, потому что имеющиеся летние помещения не могли вместить всю дивизию. Начали прибывать большими группами, во главе с командирами, бойцы Латвийского территориальною корпуса, которые уже показали себя в ожесточенных боях у реки Великой и на болотах Старой Руссы. В одиночку или мелкими отрядами приходили участники боев в Эстонии и защитники Ленинграда, дравшиеся у Стрельни и у Волосово. Рабочегвардейцы, милиционеры, бойцы истребительных батальонов становились вместе с участниками боев в Испании. Юноши шагали рядом с солдатами первой мировой войны — героями Острова смерти и Пулеметной горы[3]. У некоторых грудь уже украшали ордена, имена других были вписаны в книгу истории гражданской войны. Широка и прекрасна была душа дивизии.

Айя три раза приезжала в лагерь с новыми партиями добровольцев; в последний раз, в начале сентября, с ней приехали шестьсот человек. Рута уже встретила ее в сапогах, пилотке и серой красноармейской шинели.

Походка ее стала мерной, все движения — четкими. Высоко держала она светлую кудрявую голову, а разговаривая с начальством, умела так молодцевато щелкнуть каблуками и поднести руку к пилотке, что смотреть на нее было приятно.

Айя каждый раз навещала в медсанбате подругу и слушала ее неистощимые рассказы о занятиях, о разных эпизодах из лагерной жизни. Друзей у Руты было много, работа — интересная; куда девалась недавно еще не дававшая ей покоя тоска. Рута, между прочим, рассказала Айе про одну девушку, которую зачислили в группу снайперов, потому что в Эстонии и на Ленинградском фронте она за короткое время уничтожила два десятка немцев. В лагере она недавно, приехала с группой стрелков второго латышского полка. Понятно, что Айе захотелось немедленно увидеть и девушку и всех, кто прибыл с ней.

Так она встретилась с Аустрой Закис, а через час — в комнатке командира пехотной роты лейтенанта Жубура собрались почти все старые друзья — Айя, Жубур, Петер Спаре и Аустра. Только Силениека не было — его вызвали в Москву, да Юрис Рубенис по заданию командира полка уехал на станцию принимать снаряжение.

Какой это был вечер!.. Они торопливо расспрашивали друг друга, отвечали, рассказывали о боях, о погибших друзьях, о новых героях. Незаметно наступила ночь. А тут вернулся со станции Юрис, и опять пришлось все начать сначала. Тогда Жубур не утерпел — достал из чемодана бутылку вина, и ее распили в честь встречи.

Не хотелось Айе в этот раз уезжать обратно в свою область, но ее ждала работа. Прожив здесь три чудесных солнечных дня, она села на поезд и уехала домой. Она знала, что скоро опять будет здесь, в любимом лагере, где сосредоточились надежды, гордость и любовь латышского народа.

6

В начале сентября в лагерь явились младший лейтенант Аугуст Закис и сержант Лидия Аугстрозе. Стройные, ловкие, подтянутые, они, сами того не желая, привлекали всеобщее внимание. Пожалуй, их можно было принять за брата и сестру. Темные волнистые волосы девушки выбивались из-под маленькой пилотки — где уж ей было укротить их буйную прелесть. С откровенным любопытством смотрела она на марширующие колонны стрелков, на длинные навесы для конской сбруи, на строящиеся землянки, на ряды палаток, на красивые ворота лагеря, увенчанные пятиконечной звездой. Ее радовали и своеобразная суровая красота местности, и это прохладное утро, и бодрый согласованный ритм лагерной жизни.

— Слышишь, Аугуст, — сказала она остановившись. — По-латышски поют.

— Да, Лидия. Старая песня латышских стрелков.

Они остановились у обочины дороги, с волнением вслушиваясь в мужественный напев. Какая-то рота направлялась к стрельбищу. Земля звенела под ее шагами.

Где скалы в прах дробятся,
Готовы мы подняться.
На крыльях юность смелая стремится в бой
За честь, за свободу Отчизны дорогой.

Эту песню пел еще старый Закис в 1915 году, уходя с третьим Курземским полком на Остров смерти. Через десятилетия в этой песне слились голоса двух поколений: нередко отец и сын маршировали в одной шеренге, и трудно было сказать, в ком из них больше боевого пыла.

— Как хорошо, что нас сюда послали, — заговорила Лидия, когда рота стрелков скрылась в сосновом лесу и песня стихла вдали. — Скоро и мы будем петь вместе с ними.

Радость сияла в ее глазах — голубых, ясных, мечтательных. Аугуст взял ее за руку, и они пошли дальше, не обращая внимания на незнакомых людей, которые с доброжелательной улыбкой провожали их взглядами. Аугуст за последние месяцы отпустил небольшие усики, и никто бы не сказал, что ему недавно исполнилось двадцать лет. Лидия была на год моложе.

Их свел случай где-то в Курземе в самые первые дни войны. Аугуст Закис и его товарищи — курсанты военного училища — только что приняли боевое крещение и добились первого успеха — отстояли свой участок. Гул танков, в воздухе стаи неприятельских самолетов, грохот взрывающихся мин и бомб — и сильнее всего упорная решимость держаться до последнего человека… Так они начали. Так продолжали, пока не отошли по приказу командования на новый рубеж.

Однажды в ночном бою с Аугустом случилась неприятность — он вывихнул ногу и отстал от товарищей. Неприятельские мотоциклисты отрезали ему путь к своим, а с юга уже приближались новые части гитлеровцев. Если бы Аугуст остался на месте до утра, он неизбежно попал бы в плен, — поврежденная нога не позволяла уйти далеко.

Там, на высохшем болоте, среди чащи ольшаника, он встретился с Лидией. Время еще не было упущено. Опираясь на плечо девушки, Аугуст к утру добрался до реки, а затем и до моста, который был в наших руках. Командир полка пограничников переправил его в полевой госпиталь. Врачи вправили ногу, но Аугусту пришлось отдохнуть несколько часов, пока не спала опухоль.

На следующий день они встретились с бойцами Латвийского территориального корпуса и явились в ближайший штаб. Аугусту поручили командовать отделением, а в районе реки Великой и Пушкинских гор он уже командовал взводом. Их путь шел через болота и леса на Старую Руссу.

В середине августа командиру взвода Аугусту Закису присвоили звание младшего лейтенанта и наградили орденом Красной Звезды. Многие его товарищи уже уехали в дивизию, но Аугуст и Лидия еще некоторое время оставались на Северо-Западном фронте.

Рука об руку прошли они длинный, тяжелый путь, рука об руку появились в лагере. И когда несколько дней спустя Аустра разыскала в соседнем полку брата, где он уже командовал взводом, а затем увидела и эту стройную темноволосую девушку, ей без слов стало ясно, что Аугуста связывает с ней не одна дружба. Об этом свидетельствовали необъяснимая неловкость Аугуста, когда он знакомил девушек, и особенные, многозначительные взгляды, которыми он обменивался с Лидией, думая, что Аустра не замечает этого. «Чего они стыдятся?» — подумала Аустра. Лидия ей понравилась с первого взгляда, а узнав, что она избавила брата от плена, Аустра была готова полюбить ее, как сестру. Жизнь продолжалась во всем своем полнозвучии, наперекор суровым временам: под грохот артиллерии и взрывы мин, в мрачной тени войны люди радовались и грустили, мечтали о великом и малом, росли, страдали и любили.

Вдали от дома Аустра и Аугуст еще сильнее привязались друг к другу. Много оттенков было в этой привязанности: и обостренная нежность воспоминаний о семье, и общность детских надежд, и общность выбранного на всю жизнь пути. Лидия? Да, и она нашла свое прочное место в их сердцах, они не отгораживали от нее отдельного уголка.

Многие находили в лагере своих близких. Только Рута Залите безуспешно справлялась у всех приезжающих про Ояра Сникера. Нет, никто его не видел. А когда вернувшиеся из Москвы товарищи привезли первые известия о событиях в Латвии и рассказали о легендарной лиепайской битве, — Руте стало ясно, что напрасно она спрашивает и ждет. Он остался там, далеко на родине, и, быть может, песок братской могилы давно укрывает его остывшее тело.

— Спи вечным сном, милый друг Ояр… — шептала Рута, стискивая зубы. — Я заняла твое место в строю.

Глава четвертая

1

Первого июля Екаб Павулан проснулся, как обычно, около пяти часов утра. Никакие события не могли нарушить устоявшейся привычки: старый токарь ложился вместе с курами и вставал на заре, хотя завод начинал работать в восемь часов. Екаб Павулан повернулся на другой бок и некоторое время пролежал с открытыми глазами. Заснуть он больше не пытался, — хотелось только немного подумать в тишине о жизни. Но из этого ничего не вышло — жена услышала, как он ворочается: старая железная кровать скрипела от малейшего движения.

— Екаб, ты еще спишь? — спросила Анна и, присев на своей кровати, начала расчесывать волосы.

— Какое там сплю, — ворчливо ответил Павулан. — Надо вставать. Пойти дров наколоть.

Скользя вдоль стены дома, луч солнца задел оконное стекло, и через комнату протянулась косая золотистая полоса, в которой заиграли миллионы мельчайших пылинок. На подвешенной к потолку ленте-мухоловке, жужжа, билась муха. Она всеми лапками завязла в липкой массе, но крылья были еще на свободе. Немножко отдохнув, муха снова и снова пыталась взлететь, пока крылья не прилипли к бумаге. Муха умолкла. Наступила такая тишина, что Екаб Павулан слышал дыхание жены в другом углу комнаты и тиканье часов на комоде. Чего-то все-таки не хватало; чего-то привычного и ранее не замечаемого, но сейчас о нем напоминало ощущение пустоты.

— Трамвай еще не проходил… — заговорила Анна, — навряд ли и пойдет.

— Кто его знает, — ответил Екаб. Только теперь он понял, чего ему не хватало, когда он проснулся. Он-то проснулся, но город не будил его к новому дню. С улицы не доносилось ни шагов пешеходов, ни велосипедных звонков, ни стука подков о мостовую. Уснув или замерев, молчала седая Рига. «Неужели в городе не осталось ни одного человека? — подумал Павулан. — Неужели все ушли? Как же быть нам с Анной — в целом городе одни?» Будто в ответ на его мысли, где-то далеко в Старом городе прозвучало несколько выстрелов и напротив хлопнула створка окна. Потом снова наступила глубокая, неестественная тишина.

Екаб Павулан встал и подошел к окну. Улица была мертва. На утреннем солнце горели оконные стекла, ослепительно сверкали латунные и никелированные ручки дверей. Ветерок донес запах гари; тонкие черные и серые пленки медленно кружились в воздухе.

— Где-то еще горит… — сказал Павулан и сам испугался своего голоса, так далеко прозвучал он по безлюдной улице.

— Одному господу богу ведомо, что теперь с Марой, — заохала жена. — Есть ли куда голову-то приклонить? Может, сидит в лесу, как бездомная собачонка, в сырости, в холоде.

Екаб закашлялся, стараясь отвлечь жену от горьких дум.

— У тебя хватит еще дров, чтобы чай вскипятить? Если мало, я схожу в сарайчик, наколю.

Он надел темносинюю рабочую блузу и вышел. С полчаса пилил ручной пилой еловые сучья, наколол щепок. Анна за это время вскипятила чай и собрала на стол. Молча съели они незамысловатый завтрак, молча Анна завязала в узелок обед для мужа. Но на работу идти было рано, Павулан успел еще выкурить трубочку.

Вдруг с конца улицы послышались отдаленные голоса, загудела машина. Старики подошли к окну. По улице медленно ехал переполненный людьми грузовик. Одни сидели, другие стояли. Двое были в айзсарговских мундирах, несколько женщин — в национальных костюмах; на подножке, у кабины шофера, стоял долговязый мужчина в цветной корпорантской шапочке, он держал прикрепленный к длинному шесту красно-бело-красный флаг и вызывающе оглядывал окна домов. Вся эта пестрая компания распевала во все горло песенку:

Ты куда бежишь так рано, петушок мой,
Ты куда бежишь так рано, петушок мой.
Поутру, на зореньке.
Поутру, на зореньке?

Напев был взят слишком высоко, и на верхних нотах перепившиеся «единоплеменники»[4] с покрасневшими от натуги лицами верещали непотребными голосами.

— Ишь ты, как радуются, — протянул Павулан, когда машина с певцами проехала мимо. — Чему же это они так, и надолго ли хватит их веселья?

— Значит, наши ушли, — убитым голосом заговорила Анна. — Да, иначе разве бы они посмели разъезжать по улицам с ульманисовским флагом. Ах ты, господи, и подумать страшно, что теперь будет.

Она всхлипнула — тихо, несмело, но быстро оправилась и вытерла передником глаза.

— Придется все-таки выдержать, куда же теперь деваться. Надо, отец, взять сердце в руки и научиться молчать. Теперь опять будет, как при Ульманисе, или того хуже…

— Пожалуй, еще похуже, мать… Вспомни восемнадцатый год. Немецкие господа умеют кровь сосать.

— Не дай бог еще раз пережить такое.

— Думаешь, они станут спрашивать разрешения у твоего бога, — угрюмо усмехнулся Павулан. — У господ вместо бога собственное брюхо.

— Зачем так говорить, отец. Мне и без того тяжело…

— Ну, не буду, не буду. Однако мне пора.

Захватив узелок, Павулан вышел. На улице попадались лишь редкие прохожие. Дворники поливали из шлангов тротуары. Встретилось несколько рабочих; нехотя, медленно шагали они на работу. До завода Павулан обычно доходил в десять минут, а сегодня плелся чуть не полчаса. И чем меньше оставалось ему идти, тем медленнее становились его шаги. Не хотелось думать ни о работе, ни о том, к кому все-таки обращаться за всеми указаниями. Ян Лиетынь, выдвинутый в директора самими рабочими, ушел вчера вместе с рабочегвардейцами. Прежний, времен Ульманиса, директор прошлой зимой репатриировался в Германию. Может, завод некоторое время останется без директора? Что это будет за работа? Странно, до чего безразлично ему, будет ли теперь завод работать, выполнять план, или совсем станет.

Кое-где уже виднелись красно-бело-красные флаги, вяло свисавшие с древков. Кто-то поднял такой флаг и над заводскими воротами, но тут же рядом можно было прочесть еще не снятый первомайский лозунг. Старик сторож сидел на скамеечке у проходной будки. Ворота были закрыты. Перед ними стояли двое старых рабочих, товарищей Екаба Павулана.

— Из начальства никого еще нет, — сказал сторож. — Не знаю, как и быть. В цеха вы не попадете.

— Подождем, пока придет кто-нибудь, — сказал Павулан. — Надо бы узнать, как и что теперь будет. Может, завод совсем прикроют? Тогда будем искать работу в другом месте.

— Я считаю, сейчас надо подаваться в деревню, — заметил один рабочий. — В восемнадцатом году при немцах в Риге можно было с голоду помереть. Теперь и не то еще будет.

— Ты бы потише, Сакнит… Еще услышат… — предупредил сторож. — Прошли уж те времена, когда можно было громко разговаривать.

И все сразу опасливо оглянулись; после этого разговор не клеился. Они протомились здесь до половины десятого, но из администрации никто не появлялся. Прибежал было бухгалтер Булинь, но и тот ничего не знал; повертевшись немного у ворот, он ушел. В городе еще продолжалась полная смятения и неизвестности пауза. Во многих местах тучами клубился дым пожаров; хлопья пепла все еще носились в воздухе. Изредка со стороны центра доносились хлопки одиночных выстрелов.

— У Центрального рынка… — сказал Сакнит. — Там еще наши держатся.

— Тебе говорят, потише, — снова оборвал его сторож. — Ты своей болтовней только бед наживешь. Сам-то ты знаешь, кого придется теперь величать своими? Если бы тот же Булинь услышал, как ты здесь фырчишь, он бы тебе показал.

— Положим, это верно, — согласился Сакнит. — Булинь довольно ехидный тип, хорошо, что ушел.

— Я думаю, нам здесь нечего стоять, — сказал Павулан. — Когда будем нужны — найдут.

— Надо бы дойти до центра, — предложил Сакнит. — Может быть, там узнаем что-нибудь. Такая неизвестность хуже смерти.

— Давай сходим, — согласится Павулан.

Медленным шагом шли они по городу и наблюдали пустынные улицы. Редко кто отваживался выйти из дому. Какая-то дамочка, заметив в окно знакомую, быстро выбежала в парадное и громко поздравила подругу с наступлением новых порядков:

— Ну, теперь большевики получат! Как я боялась, что меня увезут с собой… Три ночи не спала, из дому никуда не выходила.

— Точь-в-точь, как и я, точь-в-точь, — по-сорочьи трещала знакомая. А когда старый Павулан прошел мимо них, они брезгливо отпрянули в сторону.

— Какой нахальный старик! Чуть было не запачкал мне блузку своим грязным отрепьем. Наверно, из красных… Ну, скоро они перестанут разгуливать. Мой сын служил раньше в уголовной полиции, ему все эти типы известны.

Перестрелка у Центрального рынка кончилась. Затаив дыхание, онемевший город прислушивался к близившемуся рокоту моторов и топоту подкованных каблуков. Со стороны Московского района направлялась к центру колонна немецких войск. Впереди ехало, точно обнюхивая дорогу, несколько танкеток, за ними показались мотоциклисты — с застывшими лицами, в касках, с засученными до локтей рукавами. Такие же были пехотинцы — в серо-зеленых мундирах с расстегнутыми воротниками и закатанными рукавами. Потные и запыленные, с висящими на шеях автоматами, они шагали тяжелой, гулкой поступью, глаза их рыскали по сторонам, выглядывая прохожих. Жидкая кучка любопытных стояла на краю тротуара, и у тех был нерешительный, испуганный вид. Немцы подбадривали их улыбками и махали руками.

— Ни дать ни взять мясники, — пробормотал Сакнит. — Рукава засучены, будто свиней колоть собрались.

— Глядеть тошно, — согласился Павулан. — Так и ждешь, что сейчас вцепятся в горло. Пойдем скорее, Сакнит, вон фотографы идут. Еще снимут, а потом пустят по всем газетам… Люди подумают, что бежали встречать немцев. На всю жизнь сраму не оберешься.

— Да, видно, надо удирать, — сказал Сакнит, ускоряя шаг. — Не хватало, чтобы меня кто-нибудь увидел на одном снимке с ними.

Но было уже поздно. Фотокорреспонденты и кинооператоры из роты пропаганды Геббельса оказались тут как тут, а вместе с ними и кое-кто из их местных друзей.

— Станьте потесней! — кричали они, размахивая руками. — Смейтесь! Улыбайтесь! Машите руками! Сделайте веселые лица, сейчас будем фотографировать.

Истерически взвизгнув, какая-то проститутка с Мариинской бросилась на шею немецкому солдату.

— Милые, как я вас заждалась!

Размахивая букетом цветов, она шагала рядом с колонной, хохоча и что-то выкрикивая, а фотографы приседали, щелкали, забегали вперед, снова приседали и снова щелкали; кинооператор лихорадочно вертел ручку аппарата, спеша увековечить восторженную встречу, пока подвыпившая уличная девка еще не отстала от солдат. Позднее этот эпизод был воспроизведен во всех газетах и кинохрониках.

К Павулану и Сакниту подошли два немецких солдата эсэсовца, достали из карманов портсигары и до тех пор не отстали, пока те не взяли по сигарете. И снова только того и ждавший фотограф обессмертил эту сцену. Эсэсовцы подходили и к другим мужчинам, навязывали сигареты, а кинооператор работал до седьмого пота, мастеря фальшивку: «Восторженная встреча рижанами немецких войск».

— Пойдем домой, Сакнит, — растерянно сказал Павулан. — Доходились. Не знаю, как я старухе в глаза буду глядеть, если эта картинка появится в газете.

Понуро шагали старики, спеша уйти подальше от центра. Теперь мимо них уже бежали раскормленные дамы с накрашенными дочками, корпоранты, молодчики — перконкрустовцы Густава Целминя[5], айзсарги, — словом, здесь был самый махровый букет реакции. Выползали заплечных дел мастера с улицы Альберта[6], которые с фальшивыми паспортами прятались от советской власти по темным закоулкам. Все это ревело, орало, размахивало руками, не зная, как выказать свою радость.

Но это был не народ, а только грязная накипь, которую водоворот событий на мгновенье выбросил на поверхность.

2

— Только, пожалуйста, ни о чем не думай. Тебе сейчас ни до чего нет дела. Помни, что тебе предстоит, и заботься только о нашем будущем ребенке. Сейчас это важнее всех политических событий. О политике, о средствах к существованию, о том, как мы уживемся с немцами, предоставь заботиться мне. Неужели, по-твоему, я не сумею устоять на ногах?

Эдгар Прамниек расхаживал по гостиной и говорил-говорил, не давая Ольге произнести ни одного слова. Она сидела в углу комнаты, кутая в клетчатый платок свое располневшее, преображенное материнством тело.

Как она могла ни о чем не думать, когда там, под сердцем, новая жизнь стремительными толчками все чаще напоминала о себе. Раньше, когда их было двое, у них хватило бы закалки, стоицизма на любые испытания. Но ребенок, маленькое слабое существо, — что ожидает его в мире, где все переворачивается до самого основания?

— С нами ничего особенного случиться не может, — продолжал Прамниек. Погасшая трубка дрожала в его руке. Все его жесты были слишком порывисты, он слишком много двигался. — Мы честные интеллигенты и политикой никогда не занимались. Я буду спокойно работать в своей мастерской, писать портреты, натюрморты, солнечные пейзажи… как и до сих пор. А если они никому не будут нужны, — поступлю в школу учителем рисования — на хлеб во всяком случае заработаю. Разумеется, мы уже не сможем говорить с прежней откровенностью о многих вещах. Придется несколько изменить отношение к некоторым друзьям и знакомым — с одними видеться реже, с другими, наоборот, чаще — вот и все.

— Ты серьезно думаешь, что это все? — Ольга насмешливо-грустно посмотрела на Эдгара. — Неужели ты воображаешь, что прошлое можно так легко вычеркнуть из памяти людей?

— Вычеркивать ничего и не требуется, — возразил Прамниек. — У нас в прошлом и не было ничего такого, о чем нельзя теперь вспомнить. Моя жизнь — это мои картины. Пожалуйста, пусть смотрят и скажут, что в них предосудительного.

— Ты — двоюродный брат Силениека… — напомнила Ольга.

— За его деятельность я не отвечаю. К тому же в последнее время мы почти не встречались. Если бы я вступил в партию, тогда другое дело. А с беспартийного взятки гладки.

Чтобы отвлечь Ольгу от невеселых мыслей, он включил радио. Часы на камине показывали начало десятого. Раздался обычный треск. Эдгар настроил приемник на волну Риги. Интересно, будет какая-нибудь передача? Или радиостанция бездействует?

Потрескивание… иголка заскользила по патефонной пластинке, заиграла музыка. Прамниек от неожиданности широко раскрыл глаза.

«Боже, благослови Латвию…»

— Слышишь, Олюк? — закричал он. — Старый латвийский гимн! Тебе понятно, что это значит? Перемены будут происходить под национальным флагом. Это не простая случайность, что передачу начинают гимном.

— В сороковом году, накануне своего падения, ульманисовцы тоже забавлялись этой музыкой, — ответила Ольга. — Надо же было напоследок одурачить народ. Не верь ты этой музыке, Эдгар. Слишком часто нас обманывали.

— В чем же здесь обман? Вчера еще можно было задавать вопрос: будет ли новый режим чисто немецким, или он допустит существование национального элемента? И вот тебе ответ.

— А чего ты все-таки ждешь от такого «национального» элемента? Уже забыл диктатуру Ульманиса?

Почему сейчас все должно быть, как при Ульманисе? Сомневаюсь, чтобы они пытались обновлять этот непопулярный, обанкротившийся режим.

— Не ломай себе голову, Эдгар, не фантазируй. Не опережай догадками событий. Пусть выскажутся другие.

— Ладно, Олюк, не буду гадать. Но начало, право, не такое уж плохое.

За гимном последовало приветствие. Тот же голое, который много раз возвещал по радио кустарную мудрость Ульманиса, тот самый, сто раз слышанный, до малейших интонаций знакомый голос сегодня утром по заданию гитлеровцев успокаивал и увещевал попавший под ярмо оккупации народ, чтобы он не волновался, чтобы все оставались на своих местах и работали на Гитлера, на скорую победу «Великогермании».

Не обошлось, конечно, без угроз по адресу евреев и коммунистов. Уже в первое воззвание было вставлено кое-что из Розенберга и Геббельса.

Когда передача окончилась, Прамниек выключил приемник.

— Я думаю, что…

— Лучше ничего не думай, — нервно перебила его Ольга. — Живи и наблюдай, события сами покажут, что надо думать. Так ты хоть меньше будешь ошибаться.

— Хорошо, Олюк, молчу, молчу. Но нельзя же ни о чем не думать. Ведь я, как-никак, человек, мыслящее существо.

Вдруг он что-то вспомнил и засуетился.

— Пойду в мастерскую, надо еще кое-что доделать. А ты, дружок, не нервничай, возьми какую-нибудь книгу, почитай.

Поцеловав Ольгу в лоб, он вышел в мастерскую. На большой картине, в которую он вложил столько труда и которую так хорошо знали все, кому случалось бывать в мастерской, в самом центре ее, развевалось по ветру могучее знамя… пламенно-красное знамя. Да-a… Как же теперь быть? Прамниек посмотрел на него, потом махнул рукой и, быстро смешав на палитре краски, стал замазывать знамя. И когда в центре картины появилось какое-то бело-серо-грязное пятно, она сразу вся потускнела, краски пожухли, застыли человеческие фигуры. Больно стало Прамниеку, но — на улице раздавались шаги гитлеровских солдат.

После обеда забежал Саусум. Он обошел полгорода и уже знал все, что сегодня произошло.

— Не понимаю, как ты можешь в такое время спокойно малевать свои холсты, — сказал он, усаживаясь ка свое обычное место, за маленький столик посреди мастерской.

— Я художник и живу в мире своих образов, — ответил Прамниек. — А что там происходит на улице — это не мое дело, пусть этим занимаются политики.

— Мы все должны быть в какой-то мере политиками. Не думай, что тебе удастся увильнуть от высказывания своих политических взглядов. Не те времена. Наш век не терпит пассивности.

— Сам-то что недавно говорил?

— Могу и сейчас это повторить. Наперекор всем и вся, в любых условиях, но мы должны уцелеть.

— Вот и я хочу того же самого, — ответил Прамниек. — Думаю, что немцы будут обращаться с нами довольно корректно и мы сможем пережить это смутное время. Мы не выступаем ни за, ни против. Но большего пусть с нас не требуют.

— А если потребуют?

— Тогда надо будет как-то изворачиваться. Чтобы и овцы были целы и волки сыты.

— И чтобы не слишком запятнать себя в глазах народа, — добавил Саусум. — Пропуск на будущие времена надо сохранить чистеньким. Что это у тебя, Эдгар, с большой картиной? Что-то она того…

Прамниек покраснел.

— Кое-что изменил. Иначе нельзя.

Саусум встал и подошел к картине. У него хватило такта не дать волю своей склонности к зубоскальству.

— Перекрасил? Ничего, так будет хорошо. Только в последний ли это раз? Выдержит ли эта краска разрушительное действие истории?

Но Прамниек угрюмо молчал, и Саусум заговорил о другом:

— Я давеча встретил Зандарта. Ну, брат, этот сейчас бьет во все барабаны! Не знает, как честить большевиков. А фашистов как восхваляет! Я и не представлял, что он такой их почитатель. Я ему напомнил, что раньше он довольно нелестно отзывался о гитлеровцах и что будет не совсем удобно, если он вздумает зарабатывать хлеб у Геббельса. Тогда Гуго не удержался и ляпнул, что перед немцами у него такие заслуги, какие нам и не снились.

— Агент? — встревожился Прамниек.

— По-видимому, да. Впрочем, от Зандарта можно было ждать.

— Вот гадина. Тогда, значит, им известно все, что я когда-то говорил.

— Это всегда надо иметь в виду и держать язык за зубами. Да и твоя приятельница Эдит Ланка…

— Разве Эдит еще здесь? Ведь они с мужем расстались заклятыми врагами. Когда Освальд Ланка вернется в Ригу, — а этого долго ждать не придется, — ей не поздоровится. Он сам выдаст ее гестапо.

— Она нас, Эдгар, вокруг пальца обвела, — вздохнул Саусум. — Эдит над нами смеялась. А мы поверили в эту комедию. Развод был фиктивный, ей надо было остаться в Латвии, чтобы сослужить службу своему фатерланду. Сейчас она с нетерпением ждет возвращения мужа.

— Что все это значит, Саусум? — Прамниек схватился за голову. — Что это значит?

— Это значит, что есть на свете люди похитрее нас с тобой, — ответил Саусум. — Век живи, век учись.

— И что теперь будет? — спросил Прамниек. Лицо его стало землисто-серым.

— Откуда я знаю? — Саусум пожал плечами.

Художник подошел к окну и долго смотрел поверх крыш вдаль, как будто дожидался оттуда ответа на свои беспокойные мысли. Но ответа не было. Внизу угрожающе рычали моторы автомобилей; гулко отдавался топот рот и батальонов, марширующих по улицам поруганного города. «Странно, — думал Прамниек, значит, мне надо бояться этого серо-зеленого вооруженного человека… По той единственной причине, что когда-то я, может быть, выразился о нем недостаточно лестно. Кто им дал право требовать, чтобы я их восхвалял? Во имя какой правды смеют они мне угрожать? Грубая, дикая сила, самодурство насильника… Нет, я больше ничего не понимаю».

Через час в дверь его квартиры постучали четыре немецких солдата. Художник впустил их и каждый раз, когда они задавали ему вопросы или он сам отвечал им, предупредительно кланялся.

— Жидов и коммунистов нет? — спросил старший.

— Нет, господа, мы с женой латышские интеллигенты, — ответил Прамниек. — Я художник и зарабатываю хлеб тем, что пишу картины.

— А в остальных квартирах кто живет?

— Разные люди, главным образом интеллигенты. Господа, об этом вас лучше проинформирует дворник.

— Вы знаете адрес какого-нибудь жида или коммуниста?

— В Риге, вероятно, кто-нибудь и остался, но среди моих друзей и знакомых евреев и коммунистов нет.

Солдаты осмотрели все комнаты, гоготнули при виде беременной Ольги и ушли. После этого Прамниек не мог найти серебряную коробку для табака, а у Ольги пропали с подзеркальника серьги. Прамниеку стало не по себе, когда он подумал, что не смеет даже заявить об этом. Он больше не властен ни над своим имуществом, ни над своими мыслями.

3

В Риге начались аресты. Каждый день по улицам прогоняли под конвоем большие партии людей. То ли для устрашения жителей, то ли в издевку над ними немцы водили арестованных по самым многолюдным улицам. Черную работу выполняла вспомогательная служба — молодчики из бывших айзсаргов, полицейских и тому подобная публика. Они врывались в квартиры и днем и среди ночи, отводили свои жертвы в полицейский участок, где происходил первый допрос. После этого арестованных перегоняли в префектуру. Там все было так переполнено, что люди не могли ни прилечь, ни присесть. В префектуре заключенных просеивали в зависимости от характера обвинения. Большинство женщин отправляли в пересыльную тюрьму, мужчин — в центральную, где их обрабатывали по всем правилам гестаповской науки. Здесь решалась судьба несчастных людей. Заключенных морили голодом, и только позже, когда у немцев возникла мысль использовать их для каторжных работ, тюремная администрация разрешила передачи.

Большинство арестов производили силами вспомогательной службы, но когда дело доходило до рабочегвардейцев, которые по тем или иным причинам не успели уйти из Риги, на операцию отправлялись сами немцы — значительными, хорошо вооруженными группами.

Весь город знал об этих повальных расправах. Люди угрюмо молчали. Никто не был гарантирован, что его не бросят в тюрьму, а оттуда редко кто возвращался. Достаточно было одного доноса, что человек работал в советском учреждении или был знаком с коммунистом, и его немедленно арестовывали. Эдгар Прамниек старался по мере возможности скрывать эти факты от Ольги, чтобы не волновать ее, — ведь кто мог поручиться, что какая-нибудь услужливая сволочь не донесет немецким властям о его родстве с видным коммунистом Силениеком.

Вечером, в середине июля, у Ольги начались родовые схватки. Прамниек отвез ее на извозчике в одно из тех второразрядных лечебных учреждений, которые немцы еще оставили для обслуживания латышского населения. Знакомый врач взял на себя заботу о роженице.

В ту ночь Прамниек совсем не ложился. Все у него валилось из рук, и, чтобы как-нибудь убить время, он всю ночь провозился в своей библиотеке. Доставал с полок книги советских авторов, политическую литературу, советские журналы и газеты. Всю ночь топился камин, а Прамниек разбивал щипцами обуглившиеся переплеты и листы, пока они не превращались в мелкий пепел. Не успокоившись на этом, он выгреб в ведро весь пепел до последней щепотки, облил его водой и среди ночи снес во двор и высыпал в мусорный ящик. Потом вымыл руки, сполоснул покрытое копотью лицо и в первый раз за всю ночь задымил трубкой.

В девять часов утра ему позвонили из больницы.

— Поздравляю с сыном, — сказал врач. — Все сошло благополучно. Мать чувствует себя сравнительно хорошо, малыш здоров. К вашему сведению, весит он три тысячи восемьсот граммов. Короче говоря, молодец-парень.

— Можно мне прийти в больницу? — жалобно попросил Прамниек. Решительно, он больше не мог вытерпеть ни одной минуты, не повидав Ольги и своего первенца. — Ну, на несколько минут хотя бы, господин врач. Я только взгляну на них.

— Нельзя, господин Прамниек. Надо дать матери отдохнуть несколько часов. Позвоните мне часа в два, тогда договоримся. Ручаюсь, что вы и сами не спали, — знаю я вас, молодых отцов. Поспите часок, а потом запасайтесь букетом и, если есть под рукой, захватите бутылку хорошего вина.

Прамниек хотел было спросить, какой марки вино требуется в таких случаях, но врач уже повесил трубку.

Сын… Аугуст Прамниек! (Относительно имени они уже давно уговорились с Ольгой.) Он уже есть, он требует забот, любви. Но как можно не любить его, своего первенца, своего потомка, исполнение самой большой своей мечты! «Мы будем большими, большими друзьями, мой маленький мальчуган… — мысленно разговаривал Прамниек с сыном. — Ты будешь прибегать ко мне в мастерскую, пачкать в красках свои крохотные пальчики. У тебя у самого будет маленький мольберт и кисти, но разве тебе этого достаточно? Ха-ха… Иногда ты положишь такое неожиданное пятно на мою картину, что мне придется целый час ликвидировать результат твоей помощи, но я не особенно сильно буду бранить тебя».

Он немного опьянел и поглупел от радости в это утро. В идиллических мечтах его фантазия забежала лет на десять — пятнадцать в будущее, открывая в нем все новые и новые перспективы. Он был счастлив, он совсем обезумел от счастья.

В таком настроении и застал его молодой человек, который явился к нему в десять часов утра.

Молодой человек не назвал ни своей фамилии, ни должности, спросил только, имеет ли он честь разговаривать с художником Прамниеком, и, получив утвердительный ответ, сказал:

— Шеф пропаганды приглашает вас явиться сегодня к нему в бюро, к двенадцати часам дня.

— Смею узнать, по какому делу? — спросил Прамниек.

— Это вам сообщит сам шеф пропаганды, — ответил молодой человек. Прамниеку показалось, что этого юношу он не раз уже видел разгуливавшим в корпорантской шапочке. — Прошу явиться точно без пяти двенадцать. Я вас встречу в бюро. До свидания, господин Прамниек.

Без пяти минут двенадцать Прамниек явился в бюро руководителя гитлеровской пропаганды. В приемной его встретил давешний молодой человек.

— Присядьте, пожалуйста. Вам придется немного подождать. Шеф занят с другими посетителями.

Прамниек присел и от нечего делать стал разглядывать роскошную мебель и картины на стенах. Раньше здесь находилось какое-то культурно-просветительное учреждение, а картины, вероятно, были взяты из частных коллекций. Прамниеку показалось несколько странным, что портрет Гитлера был повешен между каким-то средней руки этюдом обнаженного тела и натюрмортом старого голландского мастера. На противоположной стене, против Гитлера, висела в коричневой раме эмблема нацистской Германии — черная свастика на красном фоне.

Приотворилась тяжелая дубовая дверь в глубине комнаты. Оттуда вышел известный литератор — полубеллетрист, полупублицист, а за его спиной показался романист Алкснис. Заметив Прамниека, он в первый момент смутился, но затем лучезарная улыбка заставила его лицо собраться в жирные складки, а глаза добродушно прищурились сквозь очки.

— Привет, привет, господин Прамниек. — Алкснис потряс руку художника. — Это хорошо, что и вы впрягаетесь в работу. Тут особенно раздумывать нечего. Все, кого бог не обидел талантом, должны приложить руку к большому делу. Только так мы и построим новую Европу.

Раздался звонок. Молодой человек ринулся в дубовую дверь и тотчас же вернулся. Слегка поклонился Прамниеку:

— Шеф просит вас в кабинет.

Этот кабинет был рассчитан на парадные приемы: роскошная стильная мебель, всюду фарфоровые и серебряные безделушки, замысловатые люстры, тяжелые письменные приборы и пепельницы, две большие картины в массивных рамах, еще недавно висевшие в городском музее. Портрет Гитлера был еще огромнее того, что Прамниек видел в приемной; и здесь тоже против главаря фашистов висела черная свастика.

Шеф пропаганды — нестарый, небольшого роста человек, с темными, точно приклеенными к черепу волосами, в коричневом мундире чиновника партии «национал-социалистов» — был очень занят. С казенной улыбкой, в которой не было ни веселости, ни любезности, он небрежно протянул руку Прамниеку и пригласил сесть. Разговор велся на немецком языке.

— Вы художник Эдгар Прамниек?

— Да, я занимаюсь живописью, — ответил Прамниек. — Брался и за графику, но моя излюбленная область — портрет.

— Знаю, господин Прамниек, — уже совершенно деловитым тоном сказал шеф пропаганды, — мне о вас говорили. Нам как раз нужен художник вашего жанра. У меня мало времени, поэтому разрешите сразу приступить к делу.

— Я понимаю, господин шеф, пожалуйста, пожалуйста… — Прамниек сделал глубокий поклон, насколько это было возможно сидя. — Я к вашим услугам.

— Мы хотим издать сборник о периоде большевистского правления в Латвии. Впоследствии будем делать и фильм. В сборнике будут представлены документальные материалы, фотографии, рисунки художников, которые покажут методы большевистского правления, наиболее характерные типы, ужасы чека. У нас много хорошего материала, но его надо сделать более наглядным, более броским. Вам, художнику, нетрудно преподнести любой незначительный факт так, чтобы у зрителя мурашки по телу бегали. Пустите в ход всю вашу творческую фантазию. Рисуйте изуродованные тела, перекошенные в предсмертных судорогах лица. Чем ужаснее будут нарисованные вами картины смерти и агонии, тем лучше. Сборник должен быть готов через месяц. Заплатят вам хорошо. Жду вашего ответа, господин Прамниек.

Прамниек испугался. У него даже пот на лбу выступил. Он сразу понял, чего от него хотят, но внутри все у него дрожало от какого-то тоскливого возмущения. Нет, нет, ведь он хотел быть лояльным, без политики, а это политика, и какая подлая политика…

— Господин шеф… ваше предложение делает мне честь, но это так неожиданно… — не помня, что говорит, пробормотал он. — В этом жанре я еще не работал. Я далеко не уверен, удастся ли мне это. Буду весьма признателен, если вы разрешите мне подумать один день…

— Хорошо. Мы можем дать вам один день на размышления. Завтра в двенадцать придете ко мне с готовым ответом. Надеюсь, что он будет положительным. Учтите, что мы своих сотрудников хорошо оплачиваем. Но мы не забываем и тех, кто не желает с нами сотрудничать. До свиданья.

Шеф пропаганды пожал Прамниеку руку еще сдержаннее, чем при встрече. Холодно посмотрел ему вслед, когда тот, растерявшись, неловко толкал дверь не в ту сторону; потом нажал кнопку звонка.

Очутившись на улице, Прамниек некоторое время ходил, как ошарашенный, по городу. «Что предпринять? Как отделаться от предложения шефа пропаганды? Почему они выбрали именно меня, а не другого? Ведь столько в Риге художников».

— Пойду к Эдит. Вот кто даст мне хороший совет. А она сейчас в чести.

Прамниек сразу ожил и чуть не бегом помчался к Эдит.

4

В квартире Эдит было столько всякого добра, что негде было повернуться. Началось это с вечера первого июля, тут же после прихода в Ригу немцев. Всю ночь работал дворник не переводя духа, пока не перетащил к ней обстановку соседней квартиры, хозяин которой эвакуировался в тыл. Но это еще не все. Эдит хотелось обставить свое гнездышко с такой роскошью и комфортом, чтобы Освальд Ланка — когда он вернется — от удивления и восторга рот разинул. Кто-кто, а она это заработала своей отчаянно смелой работой в пользу «Великогермании». Могла, того и гляди, свернуть шею! Зато как приятно пожинать плоды своих трудов! А возможности-то какие — голова кружится. Эдит как пять пальцев знала в своем районе все брошенные квартиры. Как усердный муравей, тащила она к себе все ценное — старинную мебель, ковры и гобелены, картины и хрусталь. Ее шкафы ломились от добра, квартира стала походить на лавку антиквара.

Первого июля ее навестило высокое начальство из гестапо, и она передала ему несколько важных списков с адресами, которые весьма облегчили ему работу. По материалам Эдит тридцать самых важных арестов произвели в следующую же ночь. Гестапо получило подробную информацию о настроениях многих известных общественных деятелей, о том, кого из них можно привлечь к работе. Казалось, теперь бы только и пожить в свое удовольствие, но Эдит об этом и думать не хотела.

«В самый разгар охоты сидеть дома, стать простым зрителем! Это мы успеем еще в старости».

Эдгар Прамниек столкнулся с ней на лестнице. Эдит собралась куда-то уходить.

— Ты ко мне, Эдгар?

— Эдит, мне нужен твой совет, — умоляюще сказал художник. — Я ненадолго, не задержу тебя.

— Зайдем в квартиру. На лестнице неудобно.

Она отворила дверь и пригласила Прамниека в кабинет. На стене уже появился портрет Гитлера, а фотография Освальда Ланки стояла посреди письменного стола.

— Итак — счастливый отец? — Эдит улыбнулась. — Можно поздравить с сыном?

— Разве ты уже знаешь? — удивился Прамниек.

— Я и не то еще знаю. Расскажи, Эдгар, для чего тебя вызывал шеф пропаганды? Вышло там что-нибудь?

Она села в огромное кресло, положила ногу на ногу. Прамниек от волнения стал хрустеть пальцами.

— Вот об этом я и собирался поговорить. Они хотят, чтобы я дал рисунки для какого-то сборника… Против большевиков… Но я этого не могу… Ведь это же подлог. У художника тоже есть совесть… Искусство должно быть правдивым. Как мне работать, когда я сам буду презирать эту работу? Эдит, если ты мне друг, помоги увильнуть от нее.

— Так, так. Боишься скомпрометироваться! Совершенно напрасно. Большевики никогда сюда не вернутся. Мы останемся здесь навсегда. И тебе ни перед кем не придется оправдываться в том, что ты помогал нам. Не бойся, Эдгар, рисуй все, что тебе велят.

— Я не в состоянии. У меня ничего не выйдет.

— То есть как это не выйдет? Когда есть желание, всегда выходит.

— В том-то все и дело, что я не желаю. Как можно творить против своего желания?

— Надо желать. Через несколько недель, когда в наших руках будут Москва и Ленинград, найдется очень много желающих послужить нам. Как ты думаешь, дорого мы их оценим? Нам надо, чтобы они сейчас приходили. Вот поэтому не будь дураком, Эдгар, перестань упрямиться.

— Ты… не хочешь мне помочь? Пойми, Эдит, ведь я не политик.

— А сейчас надо стать политиком. Подумай о своей жене и ребенке. Они хотят жить, и от тебя теперь зависит, какой будет их жизнь.

— Эдит, почему они не закажут эти рисунки кому-нибудь другому? Художников ведь достаточно, и я не самый лучший.

— Это дело вкуса. Шефа пропаганды, очевидно, заинтересовала твоя манера. По правде говоря, я с ним согласна.

Напрасно старался Прамниек доказать свою непригодность и уговорить Эдит, чтобы она за него заступилась. Эдит только качала головой.

— Я не в силах помочь тебе. Разговаривай сам с шефом пропаганды. Впрочем, от этого дело не изменится. Лучше привыкай к мысли, что рано или поздно придется выполнить этот заказ. Ах, господи, я ужасно запаздываю. Извини, пожалуйста.

Прамниек поднялся и попрощался.

Под вечер его минут на пять впустили к Ольге. Ольга спала, и врач не разрешил будить ее. Няня поставила цветы на ночной столик, а бутылку вина спрятала в шкафчик.

— Когда проснется, скажу, что вы приходили. А теперь покажу вам сына. Только не дышите на него. Славный мальчик у вас, господин Прамниек. Смотрите, как спокойно спит.

Прамниек с умилением рассматривал крохотное существо, лежавшее в кроватке. Так вот он какой, его сын… Нельзя даже сказать, на кого он походит — на мать или на отца. Но это не так важно. Важно, что он есть, что он существует в мире. Прамниек чувствовал, что уже любит его и готов отдать все, чтобы только ему было хорошо. «Бай-бай, мой сыночек… — шептал он. — В другой раз поговорим, а сейчас спи, бай-бай, и расти большим».

Из больницы Прамниек пошел домой, собрал что было из еды и немного закусил. Потом сел за письменный стол и, больше не раздумывая, написал ответ шефу пропаганды.

«Основательно и всесторонне обдумав ваше предложение, я пришел к выводу, что не в состоянии выполнить такое важное поручение. Моя предшествующая художественная деятельность протекала совсем в иной области, для того же, чтобы достойным образом выполнить Ваш заказ, требуется мастер, который на протяжении многих лет развивал свой талант именно в этом направлении. Надеюсь, что Вы, высокочтимый шеф, найдете возможным извинить меня.

Глубоко уважающий Вас

Эдгар Прамниек».

На следующее утро он отнес письмо в бюро пропаганды и сдал тому самому молодому человеку, который приходил к нему на квартиру. Молодой человек не стал расспрашивать о содержании письма, а Прамниек и подавно не счел нужным разговаривать с ним. Выйдя из бюро, Эдгар сразу почувствовал себя легко.

«Теперь меня оставят в покое… Другой раз не будут привязываться».

После обеда, когда Эдгар Прамниек собрался навестить Ольгу, его арестовали и отвели в префектуру.

5

В конце июля Ольга вышла из больницы. Эдгар больше так и не навестил ее. Один раз приходила Эдит и скороговоркой объяснила, что Эдгар неожиданно получил командировку в Германию, что-то там по части музеев. Он так торопился, что не успел даже написать письмо, только очень просил передать поздравление. Ольгу это удивило и встревожило, но она была так слаба, что побоялась расспрашивать о подробностях.

В тот день, когда Ольга должна была выписаться из больницы, Эдит приехала во второй раз. Она привезла стеганое одеяльце, подушку для ребенка и ключи от квартиры Прамниеков. У больничных ворот их уже ждал извозчик. Ребенок был неспокоен всю дорогу, и Ольге было не до разговоров. У дома Прамниеков Эдит отпустила извозчика и поднялась с ней наверх.

Ольга дала ребенку грудь и, когда он заснул, уложила его в колясочку, которую Эдгар купил еще накануне войны, задернула на окнах занавески и вышла на цыпочках из спальни. После ухода Эдгара одно окно осталось отворенным — в квартире было полно мух. Ольга медленно обошла все комнаты, заглянула в мастерскую и только в кабинете задержалась на несколько минут. Ящики письменного стола были выдвинуты, на полу валялись разные бумаги, счета за квартиру и электричество. Посреди комнаты лежал рисунок углем, на нем отпечатался грязный след сапога. Больно сжалось сердце Ольги.

Она вошла в гостиную, села на диван и вопросительно посмотрела на Эдит. Та не выдержала взгляда Ольги и опустила глаза.

— Так что же произошло, Эдит? — строго спросила Ольга. — Зачем ты скрываешь от меня правду? Где Эдгар?

Эдит громко вздохнула, пересела на диван к Ольге и обняла ее за плечи.

— Не огорчайся, Олюк, не так все страшно. Пока ты лежала в больнице, не хотелось тебя волновать.

— Я знаю, он арестован… — сурово прозвучал голос Ольги. — За что? Что он сделал дурного?

— Насколько мне известно, он отказался сотрудничать. Ему предложили выполнить один важный заказ — несколько рисунков. Эдгар заупрямился, хотя это были обыкновенные иллюстрации и он бы легко с ними справился. Он приходил ко мне советоваться. Я сказала — пусть соглашается без разговоров, долго его уговаривала, но на него мои доводы не подействовали. Жаль, что тебя не было дома. Тебя бы он послушался.

— Чего они от него требовали?

— Я же говорю, ничего особенного. Иллюстрации для какого-то сборника о зверствах большевиков в Латвии. Обещали хорошо заплатить. Ну почему он не мог это сделать? Ведь он же не большевик. Капризы артистической натуры, а теперь придется за это дорого расплачиваться.

— И за это его держат в тюрьме?

— По-твоему, это недостаточно серьезная причина? Эдгар открыто выразил неуважительное отношение к немецким учреждениям. Сейчас время военное, и мы не можем позволять своим противникам делать, что им вздумается. А у Эдгара была возможность выбирать, тюрьму ему никто не навязывал. В конце концов получил то, что выбрал.

— Я теперь понимаю. Значит, от него требовали невозможного. Вы хотели, чтобы он рукой художника подписался под вашей политической декларацией. Зачем вам понадобился именно он? Разве в Риге мало политических хорьков, которые за деньги готовы на все?

— Хорьки никуда не денутся, они сами придут предлагать свои услуги. К твоему сведению — они уже делают это. Другое дело, если с нами солидаризируется человек, за которым прочно установилась репутация честного и прогрессивного деятеля.

— Вот он для чего понадобился…

— Конечно, для этого. И потом, я хотела, чтобы твой муж сделал карьеру в новом обществе. Вам бы очень неплохо жилось, Ольга.

— Что же теперь будет? Долго вы продержите его в тюрьме?

— Странный вопрос… Как будто я его арестовала. Если бы это зависело от меня, я бы его хоть сейчас освободила и вернула тебе мужа, а твоему ребенку — отца. Нет, Ольга, теперь все зависит от вас самих.

— От нас? — Ольга горько усмехнулась. — Выходит, что мы сильнее твоих всесильных покровителей.

— Парадоксально, но факт.

— И что, по-твоему, мы должны сделать?

— Пусть Эдгар немедленно соглашается выполнить заказ. Если ты его любишь, если тебе дорог твой ребенок, ты сейчас же напишешь письмо мужу и дашь ему этот совет. Тебя он послушается. Я, с своей стороны, позабочусь, чтобы твое письмо сегодня же попало к нему в руки. Будь умницей, Олюк, плюнь на все эти глупые предрассудки и не порть себе жизнь… Ну, что же ты молчишь? Будешь писать или нет? Я могу пока подождать.

Ольга так посмотрела на нее, как будто видела в первый раз.

— Не стоит беспокоиться. Письма не будет.

— Это окончательно?

— Оставь меня, я устала.

— Завтра я тебе позвоню. Ты отдохнешь, успокоишься и, надеюсь, передумаешь…

У двери Эдит остановилась и еще раз обернулась к Ольге.

— Тебе не надо достать чего-нибудь из продовольствия?

Не дожидаясь ответа, Эдит вышла и тихо прикрыла за собой дверь. И сразу пустота квартиры ледяной глыбой навалилась на Ольгу. Она порывисто встала и вышла в спальню. Долго стояла перед колясочкой, с невыразимой нежностью и мукой глядела на своего ребенка, — а он спокойно дышал во сне, равнодушный ко всему происходящему в мире. Маленький, беленький, беспомощный и такой любимый… «В тяжелую пору ты появился, мой мальчик… Трудное будет у тебя детство…»

Ольга соскользнула на колени и уткнулась лицом в подушку. Подушка намокла от слез, а Ольга все плакала — тихо, неслышно, боясь разбудить ребенка. Скоро он сам проснется, проголодается, начнет искать грудь. Хватит ли ему молока?

Часа через два у двери позвонили. Ребенок давно проснулся и плакал от голода, — слишком мало молока было у матери. Ольга убаюкивала, а он все не мог успокоиться, требовал своего. Ольга застегнула блузку и с ребенком на руках вышла в переднюю.

— Кто там?

— Это я, Зандарт. Нужно кое-что передать вам.

Ольга открыла дверь. В руках у Зандарта был небольшой чемодан.

— Душевно рад поздравить вас с прибавлением семейства, — заторопился он. — У-у, какой геройский парень! А голосище-то! Надо думать, будет певцом или офицером. Вы не скажете, куда выложить из чемодана? Госпожа Эдит прислала кое-какие продукты. Где вам выстаивать в таких длинных очередях! В случае, когда что понадобится, вы только мне скажите, я…

— Передайте госпоже Эдит, что мне ничего не нужно, — сухо сказала Ольга. — Может не беспокоиться. Мы… обойдемся.

— Как так обойдетесь? — растерялся Зандарт. — Вы, может, думаете, мне трудно? Ради дружбы можно и потрудиться немного.

— Пока Эдгар в тюрьме, я прошу не заговаривать со мной о дружбе. У меня больше нет друзей. И вообще прошу ко мне не ходить. Мне это неприятно.

— Вы бы успокоились, госпожа Ольга. В вашем положении очень вредно волноваться, я вам говорю. Со временем все устроится.

— Идите, господин Зандарт, мне трудно говорить. Дайте мне немного отдохнуть. Идите. Ну, почему вы меня не слушаете?

— Понимаю, госпожа Ольга, понимаю, понимаю… Но мне вы, как истинному другу, можете поверить — я вам желаю одного добра. Вы все-таки послушайтесь моего совета: напишите-ка это письмо Эдгару, тогда его сразу выпустят, и вы опять заживете по-прежнему. Иду, иду, госпожа Ольга. А чемоданчик пусть останется пока здесь. До свиданья, госпожа Прамниек. Если что понадобится, позвоните мне в кафе.

Ушел. Ребенок опять расплакался. Ольга долго ходила по квартире, нежно убаюкивая его.

6

— Джеки, поди посмотри, кто там ломится в дверь, — сказала Фания, когда звонок настойчиво затрещал второй раз. — Не немцы ли?

Час был поздний. Мадам Атауга уже улеглась; угомонилась и Дзидра — годовалая дочка четы Бунте.

Бунте сунул ноги в домашние, верблюжьей шерсти туфли — подарок жены ко дню рождения — и вышел в переднюю. Звонок затрещал в третий раз. «Вот ведь не терпится, наверное не привык ждать. А нам наплевать, могут и подождать, если кому надо. Здесь приличная семья живет… Не кто попало».

Он был уверен, что пришли из полиции, и несколько опешил, когда увидел в полумраке лестничной площадки обтрепанного, небритого человека в каком-то разномастном наряде. Тот с выжидательной улыбкой глядел на Бунте, выказывая явное намерение немедленно переступить порог.

— Вам чего? — спросил Бунте, придерживая дверь.

— Да ну тебя, Джек, отворяй скорее. Что, у тебя куриная слепота? Родственников перестал узнавать?

— Ну и дела! — закричал Джек. — Индулис? Заходи, старик. Ей-богу, не узнал.

Индулис Атауга вошел в переднюю, сам включил свет и предстал перед зятем во всем своем жутком великолепии. Сапоги у него были в пыли, широкие бриджи стали пестрыми от обильно покрывающих их пятен, серая жокейка разорвана по шву. Лицо Индулиса сильно загорело; он несколько дней не брился и казался старше.

— Что, все уже улеглись? — спросил Индулис. — Ну и сонное царство.

— Нельзя сказать, что все, — поправил его Джек, — и Фания не ложилась, и я. Проходи в комнаты, Индулис, зачем нам здесь стоять.

Фания узнала брата по голосу и, накинув халат, вышла в столовую.

— Добрый вечер, сестренка.

Они пожали друг другу руки, и все трое замолчали.

— Ужинать хочешь? — спросила, наконец, Фания.

— Если дадут, поужинаю. Следовало бы сначала принять ванну, да вряд ли есть горячая вода.

— Возможно, еще осталась, — сказала Фания. — Мы недавно ребенка купали.

Гость показался ей похожим на дикаря с картинки, и Фания несколько раз внимательно всмотрелась ему в лицо, желая окончательно удостовериться, что перед ней родной брат Индулис Атауга, олдермен корпорации, денди, задававший тон золотой молодежи. Не говоря уж о костюме, что-то новое, непривычное появилось в его лице — лихорадочно бегающий, неспокойный взгляд, судорожное подергивание щеки.

Пока Фания приготовляла ванну и доставала чистое белье, мужчины разговаривали в столовой, стараясь не шуметь, чтобы никого не разбудить. Однако мадам Атауга уже проснулась и поспешила прижать к сердцу пропадавшего столько времени сына.

— Индулит, сыночек мой… похудел ты как… — охала она, приглаживая ему растрепанные волосы. — У вас там, в лесу, наверно, есть нечего было. Почему ты раньше не приезжал? Как тебе живется, сыночек?

— Об этом, мать, после поговорим… — ответил Индулис. — Голодать мне не приходилось. Но зато работы хватало.

Его позвали в ванную, и в распоряжении женщин осталось целых полчаса, чтобы накрыть на стол. Прошли те времена, когда все можно было купить. Краюшка довольно черствого хлеба, рыбные консервы, купленный у спекулянтов сахар и кусочек высохшего сыра — вот и все, что нашлось в доме в этот торжественный вечер. Зато Джек не осрамился, достал из буфета бутылку коньяку.

Вымывшись, побрившись и переодевшись в чистый костюм, Индулис уже перестал казаться таким странным. Пока он утолял голод, к нему не приставали с расспросами, а Фания, по старой привычке, уселась в уголок дивана и держалась так, будто ей ни до чего нет дела. Мать следила за каждым движением сына и все время пододвигала ему то одно, то другое, чтобы не пришлось тянуться, а Джек подливал в рюмочку коньяку, не забывая и себя. Скоро в бутылке не осталось ни капли. В глазах Индулиса появился стеклянный блеск; охмелев, он заговорил про свои «подвиги», упиваясь собственными словами:

— Я со своими ребятами взялся за работу на третий же день войны. Район удобный — кругом леса. Мы что делали — стреляли в спину красноармейцам, охотились на дорогах за советскими активистами. Нельзя сказать, что с голыми руками их брали, — у них было оружие, мы поэтому старались иметь дело с мелкими группками… Выследим ее в лесу или где-нибудь в безлюдном месте, окружим, в два счета уничтожим, и — на новое место. Однажды нам удалось поймать двух комсомолок. Сначала ребята с ними пошалили, — девчонки довольно хорошенькие были, — и повесили тут же возле дороги. Мы потом часто повторяли этот номер, если был под рукой подходящий сук и веревка.

— А ты тоже вешал? — оживилась вдруг Фания.

— Иногда приходилось. Знаешь, это довольно интересное ощущение.

— И женщин?

— Почему же нельзя женщин? Раз мы целую семью повесили. Какой-то сапожник с женой и детьми.

— И детей повесили?

— Детей пристрелили, веревок не хватило.

— Ты расстреливал детей? — Фания, как на привидение, посмотрела на своего брата. Когда Индулис повернулся в ее сторону, она отпрянула от него. Куда делась ее всегдашняя флегма: руки у ней дрожали, губы побелели и подергивались.

— Да, — продолжал Индулис, — когда повесили родителей, надо было куда-то девать малышей. Ты что вздрагиваешь, Фания, ведь это были жиденята.

— Это им за то, что отца выслали, — поддакнула мадам Атауга. — Как же с ними иначе! Они моего старичка не пожалели — посадили в вагон и увезли неизвестно куда.

— Правильно, мамочка… С этой публикой нечего нянчиться. Ну-с, когда эвакуация кончилась, мы стали работать легально. Немецкое командование облекло нас широкими полномочиями. Мы стали единственной реальной силой в округе и сразу принялись за работу по чистке. У нас были списки, потом нам помогали местные айзсарги и землевладельцы. Советских работников покрупнее мы передавали гестапо, а с мелкотой особенно много не возились, патронов у нас всегда хватало. Джек, разве у тебя больше ничего нет? — он повертел в руке пустую бутылку. — Не мешало бы еще.

Бунте стал шарить в буфете.

— Одна водка.

— А еще хозяин называется! Ну, ничего, сойдет и водка. Тоже неплохая вещь. — Он налил полный стакан и выпил его залпом. Затем продолжал рассказ:

— И потеха была с этими жидами. Я до сих пор не могу понять, почему многие из них остались на месте? Наверно, жалко было бросать имущество… Или надеялись приспособиться? В одном городке их было триста человек, считая стариков и детей. Нам поручили ликвидировать их в один день. Выгнали, приказали рыть в лесу ров. Сказали, что там будет боевая позиция. Пока взрослые рыли, дети играли в песке. А когда ров был готов, мои ребята за два часа обстряпали это дело так, что ничего больше не осталось.

— И ты руку приложил? — робея, спросил Джек.

— Как же иначе, — засмеялся Индулис. — Начальник должен показывать пример своим подчиненным. Сам военный комендант смотрел это представление до конца. Остался доволен, обещал доложить по начальству. Что ты все кривишься, Фания? Если мы распустим слюни, ни одна собака не станет нас бояться. Новую Европу построят те, у кого не дрожат руки. Лучше пусть один раз как следует прольется кровь, зато оздоровится организм нации.

— Дети… женщины… старики… — тихо сказала Фания. — За что вы их-то?

— Это не наши дети! — выкрикнул Индулис. Снова наполнил стакан и выпил. Глаза у него стали совсем стеклянными, в углах рта показалась пена. Он вдруг задумался, весь лоб у него покрылся уродливыми морщинами. — Это не наши дети, Фания! — крикнул он снова. — Зато нашим детям останется больше места.

Фания встала с дивана и, ничего не сказав, ушла в спальню. Маленькая Дзидра спала глубоким сном. Одна ручонка была закинута за голову, другая прижимала к груди куклу. Глядя на ребенка, Фания представила себе других детей, которые доверчиво возились в песке у ног Индулиса. Мурашки пробежали у нее по спине.

— Куда его теперь положить? Ведь он постель опоганит. Ах, пускай куда хотят, туда и кладут. Не буду я ухаживать за убийцей.

Но мадам Атауга сама позаботилась о своем сыночке. Там же, в столовой, она накрыла чистой простыней диван, принесла с отцовской кровати одеяло и подушки, взбила их, огладила заботливой рукой и пожелала покойной ночи.

— И чего ты, Джек, киснешь здесь?.. — сказал Индулис, когда мать вышла из комнаты. — Я тебе подыщу приличное дело. Управляющий домом, ха-ха… в нынешние времена этим семью не прокормишь. Поступай ко мне в группу. Поедем в Латгалию стрелять жидов. Имущество будем делить поровну. Обеспечишь семью на много лет.

— Я не умею стрелять, Индул, — испугался Бунте. — И неизвестно, как еще Фания на это посмотрит.

— Эх ты! Сидишь под башмаком у жены и пикнуть не смеешь. А твоя Фания — гусыня. Не стоит с вами тратить слов. Мне нужны крепкие ребята… такие, у которых рука не дрогнет… которые не морщатся от каждого пустяка. Думаешь, таких не хватает? Сколько угодно, Джеки, и все парни на эф-эф[7]. Пошел вон, ты мне надоел. Ни на что ты не годишься!..

Глава пятая

1

В конце июня на хуторе Лиепини начался сенокос. Старый Лиепинь сам сел на сенокосилку и объехал крупные участки. Приречные луга и мелкие клочки они вдвоем со старичком рабочим выкосили по утрам — пока трава еще в росе — косами.

Как ни велика была нужда в рабочих руках, мамаша Лиепинь не пускала работать Эллу.

— Надо беречься, Элла, — то и дело напоминала она. — Какой-нибудь пустяк — и беда случится. Тебе ни тяжелого поднимать нельзя, ни нагибаться. Посиди лучше дома, хватит с тебя, если обед нам сготовишь.

С акушеркой уговорились на всякий случай, что та не будет пока отлучаться далеко от дома.

— Неужели Петер так и не приедет на это время? — рассуждала мамаша Лиепинь. — Вместе как-то спокойнее. И чего ему сидеть в этой Риге? Бросал бы все и ехал в деревню помогать тестю. Зимой как еще пригодится каждый кусочек масла. Будто мы не знаем, каково в военное время с продовольствием.

Старый Лиепинь тоже считал, что зять мог бы догадаться приехать в такую горячую пору. Неужели в Риге без него не обойдутся? Говорят, там сейчас и работы настоящей нет. Один проезжий передавал, что у рижских мостов идут бои: рабочегвардейцы с красноармейцами заняли позиции на набережной Даугавы и не дают немцам перейти реку. Сколько времени они продержатся? Все равно ведь придется отступать, а многим это будет стоить жизни.

Однажды у Лиепиней заночевал один рижанин. Он сам дрался у мостов, был ранен осколком мины в плечо, и товарищи услали его в тыл. Петера Спаре он своими глазами видел среди рабочегвардейцев.

— Они будут держаться до последнего.

— Ах, безрассудный какой! Ах, беда-беда! — разахалась мамаша Лиепинь. — Доиграется когда-нибудь, доиграется он… Совсем забыл про жену. Семейный человек, а что делает.

Утром рижанин отправился дальше, а через два дня до Лиепиней докатились слухи, что Рига занята немцами. Теперь в любой момент можно было ждать, что они заявятся и сюда.

— Если Петер и теперь не приедет, значит — нет его и в живых, — повторяла мамаша Лиепинь. — Иначе все бы заехал проститься.

Петер не появлялся. Вскоре через волость прошла немецкая войсковая часть. Старики Лиепини рассудили, что пора подумать и о будущем. Как хорошо, что они при большевиках не испортили отношений с Лиепниеками и прочими волостными богатеями.

— Надо бы почаще видеться с соседями, — сказала мамаша Лиепинь. — Ты бы, отец, зашел вечерком к Лиепниекам. Потолкуй, разузнай, как они дальше жить думают. Кто его знает, может и Зиемель вернулся из лесу. Надо показаться людям, пускай видят, что мы с ними заодно. Зять этот наш был, да сплыл. Отняли же мы у него дочь, как только увидели, что Петер собирается воевать с немцами. Считай, что они разведенные с первых же дней войны. Нам за него отвечать не придется.

— Мы что, — согласился Лиепинь. — Не мы его растили, не мы от него пользу видели.

— Только Элле жизнь исковеркал. Что ему теперь! Сам пропал, а мы — воспитывай его ребенка. И придется.

В конце концов решили, что все устраивается как нельзя лучше: все равно семейная жизнь у Эллы вкривь и вкось шла. Теперь, когда Петера больше нет, можно подумать о будущем. Женихов еще хватает. К примеру, сын Лиепниека, — он ведь когда-то всерьез заглядывался на Эллу. Не забреди этот коммунист, какая бы пара вышла! Но, как говорится, старая любовь не ржавеет, ничего еще не потеряно. Вот только ребенок… Конечно, без него бы лучше, но разве мало молодых женщин получают и при куче детей хорошего мужа, если они лицом недурны и за душой кое-что имеют!

— Сходи, сходи, старик, к Лиепниекам.

Умудренные жизнью, они старались попроще глядеть на вещи и никогда не сокрушались сверх меры. С Эллой пока рановато говорить о будущем, ей не до того сейчас. Однако старый Лиепинь на всякий случай сходил к Лиепниекам, побеседовал и вернулся довольный.

— Ничего, на нас не обижаются. Если бы все соседи такие были! Закиса, того, правда, съесть готовы. Еще неизвестно, что с ним будет. Оно и верно, с чего этот голодранец вклинился между двух усадеб?

— Это я давно говорила, — отозвалась Лиепиниене. — А Макс ничего не сказал? Привета не передал?

— Его дома не было.

— Сходи еще раз, когда дома будет.

Четвертого июля у Эллы родилась девочка. Акушерка ежедневно навещала молодую мать и новорожденную, но все шло без осложнений. Лиепиниене уже побывала у пастора. Уговорились, что в следующее воскресенье после богослужения он приедет на хутор окрестить девочку. Ей уже заранее выбрали имя — Расма.

По старинному обычаю, после родов к Элле пришли с поздравлениями соседки и школьные подруги. Принесли подарки, вино собственного приготовления, домашнее печенье. В комнате Эллы повеяло свежими слухами и пересудами. Мир ее детства и девичества, от которого Элла отошла на недолгое время, снова обступил свою неверную дочь, и ей было так приятно опять очутиться в своей прежней комнатке, опять стать прежней Эллой. Здесь не то что в Риге, среди друзей и знакомых Петера Спаре, — здесь не обсуждали высоких материй, круг здешних интересов ограничивался семьей, событиями своего двора и судьбами своей волости. Такой-то сошелся с такой-то, там-то будет свадьба, а там надо ждать развода… Коровы, поросята… племенной бык Зиемеля забодал пастушка, а у волостного писаря немецкие солдаты потаскали всех кур. Правда, время вносило в обычный порядок жизни новые элементы, и Элле трудно было определить, что существеннее: то ли, что оставалось неизменным от поколения к поколению, или то, что, подобно порыву бури, властно врывалось в жизнь, переворачивало ее до основания. Гостьи рассказывали о тех, кто бросил насиженные гнезда и ушел вместе с Красной Армией, и о тех, кто пришел с запада, вместе с танками и бронемашинами, и хозяйничал теперь во всех углах страны.

Когда подруги ушли, Элла, возбужденная и уставшая от впечатлений, закрыла глаза и стала думать. Ее увлекла эта бесконечно знакомая стрекотня и милые мелочи жизни. О серьезных вещах она боялась думать. Судьбы народов, борьба двух миров — все это было для нее как незваная, неотвратимая и пугающая своей мощью гроза. И так же как при ударе грома она прятала голову под толстое одеяло, так и теперь избегала взглянуть в суровое лицо действительности. Так легче — по крайней мере голова кругом не идет. Человек может жить и мелочами. С недоумением перелистывала она принесенные из волостного правления газеты. Вот номер «Тевии» от четвертого июля. В этот день Расма родилась… И в тот же день в газете было напечатано воззвание:

«Все национально-мыслящие латыши — перконкрустовцы, студенты, офицеры, айзсарги и другие, желающие участвовать в очистке своей земли от вредных элементов, — могут стать на учет у руководства команды безопасности».

«…в очистке своей земли…» Кто они такие, почему они называют эту землю своей? Разве она только их земля? Разве землю, родину можно присвоить, отнять у других?

«…от вредных элементов…» Кто же вредные и кто безвредные? Для кого вредные и почему вредные?

Нет, ей не ответить на эти вопросы. Слишком это трудно. Петер, наверно, знает верный ответ… он всегда все знает. Но теперь его нет. В Риге немцы. Он не может вернуться. Возможно, никогда и не вернется.

Жаль Петера, хочется, чтобы он был здесь, поглядел на свою дочурку. Но жалостью не поможешь… он сам себя довел до этого. Как околдованный, только и знал, что борьба, борьба, не думал ни о себе, ни о семье, — все только для других. Разве это жизнь?

Там, за фруктовым садом, течет маленькая речушка, течет весь человеческий век, много веков подряд. Никто не знает, когда она начала течь, и никто не скажет, когда она иссякнет. А если бы и знали, разве от этого что изменится, разве легче станет жить? Нет уж, надо жить и не задавать вопросов.

2

Когда эвакуировались работники уездных учреждений, заместитель предисполкома Кристап Вевер взялся доставить в надежное место архив исполкома. Маловажные бумаги сожгли, а то, что надо было сохранить, — уложили в брезентовые мешки и запечатали. В светлую теплую июньскую ночь Кристап Вевер сел в грузовик и сказал:

— До свиданья, городок, скоро вернусь обратно!

После этого никто его больше не видел. Товарищи двое суток прождали его в Валке, посылали наведаться и в сторону Смилтене и в Апе, но безуспешно. Решили, что он без остановки проехал до Пскова и ждет там остальных. Но так как остальные отходили через Эстонию на Мустве и Нарву, то прошло несколько месяцев, пока товарищи убедились, что Вевер со всеми документами остался в Латвии. Тогда его исчезновение стали объяснять по-другому: он, наверное, попал в лапы диверсантской банды и погиб. Таким образом возникла легенда о мученической гибели Кристапа Вевера, и долго еще вспоминали его вместе с теми, кто сложил свои головы за свободу и независимость советской Родины.

В начале июля в лесах северной Латвии начала орудовать новая диверсантская банда Кристапа Понте, а когда линия фронта переместилась на территорию Эстонии, бывший зампред уездного исполкома вернулся в уезд с широкими полномочиями. Сначала, по недоразумению, его арестовали, но через несколько часов освободили с тысячами извинений. Товарищ Вевер снова превратился в господина Понте и по заданию немецких властей стал проводить в уезде «чистку». Пространные списки советских активистов, которые он приготовил еще до войны, теперь весьма ему пригодились. В распоряжении Понте было около ста вооруженных людей — айзсаргов, перконкрустовцев и бывших полицейских. Главарем одной бандитской группы был Зиемель, другой — Герман Вилде, а Понте взял в свои руки главную группу и общее руководство. Уезд разделили на три зоны. С красно-бело-красными повязками на рукавах, кто в форме айзсарга, кто в военном мундире времен буржуазной Латвии, рыскали они по уезду. Кровь лилась рекой, стоны и проклятья сопровождали каждый их шаг. Подручные Понте расстреливали без суда и следствия сотни людей. Достаточно было того, что человек попал в списки Понте или кто-нибудь из новых волостных старшин указал на него: «Это большевик». Проверять и допрашивать не было времени, в тюрьмах не хватало мест.

— Нечего рассуждать, расстреливайте! — гласил приказ Понте.

Относительно евреев не требовалось даже доноса. Ни пол, ни возраст, ни общественное положение здесь во внимание не принимались. Немецкая полевая жандармерия настаивала, чтобы «чистку» не затягивали. Имущество замученных советских людей бандиты делили между собой. Чтобы расправа шла веселей, не жалели ни водки, ни коньяку.

Так продолжалось до середины июля, когда Понте получил напечатанный в газете «Тевия» от 11 июля приказ военно-полевого коменданта полковника Петерсона.

«По указанию главнокомандующего запрещаю носить какое бы то ни было форменное обмундирование любого воинского звания бывшей латвийской армии и организации айзсаргов. Запрет распространяется также на сотрудников латвийской вспомогательной полицейской службы и частей безопасности. Приказ вступает в силу немедленно».

Подчиненные Понте с кислыми минами спарывали со своих мундиров дубовые листья и звездочки. Пришлось снять с рукавов красно-бело-красные повязки. И хотя все как будто осталось по-старому, не было уже прежнего блеска.

— Вот вам и немцы… — ворчал командир роты айзсаргов Зиемель, пряча в карман знаки различия. — Ведь эти мелочи никому не мешали, а народ на нас другими глазами глядел. Сразу было видно, где начальство. Теперь нас всех сравняли.

— Это чтобы не было государства в государстве, — объяснял Понте. — Ты что думал — вернулась ульманисовская Латвия? Ничего подобного. Есть только одна власть — немецкая. А мы — ее верные помощники. Если хорошо будем помогать, нас не забудут. Другие будут кости грызть, а нам мясцо достанется. Стоящее ведь дело?

Они проглотили обиду. Носы «единоплеменников» после этого щелчка перестали задираться так высоко, но усердия не убавилось.

…Понте решил, что он слишком долго отказывал себе в некоторых удобствах, и написал письмо Сильвии:

«Приезжай, цыпленочек, не пожалеешь. У меня много хорошеньких вещичек. Я опять всплыл и могу сделать для друзей много хорошего. Приезжай скорей, буду ждать тебя в субботу вечером.

Твой старый верный

Кристап».

Письмо отвез на мотоцикле его неофициальный адъютант. К субботе Понте велел прибрать квартиру одного врача-еврея, в которой он сейчас обосновался. Встречу было решено отметить небольшой вечеринкой в кругу двух-трех ближайших сотрудников, в том числе и Германа. Понте ужасно хотелось показать своим друзьям какая у него шикарная любовница, а то они уже начинали болтать, будто Кристап не пользуется успехом у женщин. Вот дураки! Если на прошлой неделе он велел привести к себе на квартиру дочь врача — молодую красивую девушку, которую потом расстреляли, — это вовсе не значит, что он только таким способом добивается победы. Пусть теперь посмотрят, с какими красотками имеет дело Понте!

Вечеринка удалась на славу. Полуслепой скрипач играл до тех пор, пока не напился. Сильвия была в ударе. Понте уже успел показать ей кое-что из вещиц, которые вскоре должны были перейти в ее руки. Зиемель и Вилде даже не подозревали, кто эта кругленькая блондинка. Когда нужно было, она умела держаться, как важная дама, и даже высокомерно подымать брови по поводу неуместных двусмысленностей.

— Молодец, Сильвия, — одобрительно шептал Понте. — Так их. Бей по пальцам, если начинают забываться.

Сам он получил взбучку раньше всех — забыл, что не в кабаке.

К утру Сильвии пришла в голову хорошая мысль.

— Не устроить ли нам поездку за город? Вы ведь по воскресеньям не работаете?

— Иногда приходится, — ответил Понте. — Но сегодня ради тебя можем попраздновать.

— Правильно, Кристап! — поддакнул Зиемель. — Едем к Микситу, в «зеленую гостиницу».

— Что там делать? — возразил Герман Вилде. — Там сейчас пусто, уж лучше съездим к моим старикам в усадьбу Вилде. Отец на радостях велит петуха зарезать.

— А далеко это, господин Вилде? — заинтересовалась Сильвия.

— Километров тридцать. Но дорога хорошая, на машине за полчаса доедем.

Ладно, тогда едем к Вилде, — решил Понте. — Только все мы в машине не поместимся.

— Остальные пусть едут на мотоцикле, — сказал Зиемель.

— Больше шика будет. В сопровождении охраны, так сказать.

— О-кей! — вырвалось у Сильвии привычное словечко, но никто этого не заметил. — Кристап, возьмем с собой что-нибудь из выпивки?

— Конечно. Целую корзину.

Полчаса спустя по главной улице городка промчалась пятиместная машина. Следом за ней шел мотоцикл с коляской. У моста их задержал полицейский патруль, но когда Понте показал свои документы, полицейский так проворно отскочил в сторону и взял под козырек, что Сильвия невольно захохотала. Ужасно смешно, что здесь все так боятся Кристапа. А ей ни капельки не страшно.

3

Больше всего старого Вилде грызла мысль, что Пургайлис с женой ушли незаметно, не сказав ему ни слова. Конечно, можно было и заранее сказать, что при немцах Пургайлис не останется — очень уж много врагов было у него среди крупных землевладельцев. Не умел держать язык за зубами, вечно толковал про какие-то несправедливости. Недаром ему пришлось просидеть два месяца в тюрьме. А в 1940 году, после установления советской власти, Пургайлис и красный Эллер всякий стыд потеряли, только о том и думали, как бы доставить неприятности хозяевам. Хорошо хоть, что Каупинь зацепился в исполкоме. Право, славный человек. Но Пургайлис старался насолить и Каупиню. Ох, получил бы он сейчас, сполна получил, вместе со всеми большевиками, которые не успели эвакуироваться. И разговор уже об этом велся и с Германом и с соседями, которые ждали перемены власти. Чтобы никто не заподозрил здесь личных счетов, решили подстеречь Пургайлиса с женой на дороге, когда они будут уходить, и там прикончить. С этой целью Герман заранее подговорил трех бывших айзсаргов. Папаше Вилде оставалось только предупредить их, когда Пургайлис начнет собираться, но этот разбойник, наверно, пронюхал, что его ждет, и ушел ночью, да так, что и собака вслед не залаяла. Еще и записку на столе оставил: пусть Вилде не забывает, что он еще вернется и потребует с него отчета. Мало того, он до такого нахальства дошел, составил опись оставленного имущества, чтобы Вилде не вздумал его присвоить или разбазарить.

А сам ничего стоящего не оставил — так, разную мелочь, кое-что из одежды и инвентаря. Корову в первые дни войны передал Красной Армии, а лошадь пала от сапа еще весной, вскоре после сева.

Приятели Германа зря прокараулили его на дороге. Папаша Вилде прибрал оставленное добро, — что похуже отдал Бумбиеру в счет жалованья, что поценнее — убрал в свою клеть. Но досадовал он долго. Даже вроде как прихворнул — лишился сна и аппетита.

Зато ему достался урожай с полей Пургайлиса. Вот и вышло, что напрасно тот трудился над своим участком, напрасно корчевал пни на лугу.

Конечно, радовался Вилде и тому, что снова можно было, не понижая голоса, командовать над Бумбиером и покрикивать на батрачек. Этот поганец Бумбиер и не пикнул по поводу происшедших перемен. Наоборот: как только ушли большевики, сам явился к хозяину.

— Теперь вся земля опять, значит, к вам вернется. Худа от меня ей не было, а если будет на то ваша воля, я по-прежнему за батрака останусь.

Против Бумбиера Вилде ничего возразить не мог: старая рабочая коняга привыкла, чтобы ею управляла твердая рука. И Вилде позаботился, чтобы Бумбиер всегда чувствовал вожжи, всегда помнил старую истину: в поте лица должен человек есть хлеб свой.

От Германа и Каупиня Вилде узнал о проводимой в уезде «чистке». Из-за этого у него даже стычка с женой вышла: Вилдиене начала плакаться, что теперь некому даже ведро запаять, а в случае болезни придется обходиться без лекарства, потому что во время этой «чистки» убили аптекаря и жестянщика.

— Лопочешь сама не знаешь что, как гусыня… — рассердился Вилде. — Из-за твоих ведерок и зубной боли никто не станет менять политики. Гитлеру лучше знать, что делать. А ты возьми теста и замажь свое ведро. Вот сапожника Бермана, того действительно можно было оставить. Бесподобно сапоги шил. А если начнут оставлять одного да другого, тогда какая это будет чистка? Пусть уж берут всех подряд. Больше места будет.

— Места тебе не хватает, — покачала головой Вилдиене. — Раньше хватало, а тут вдруг нет. У самого сто пятьдесят пурвиет — и все мало. С собой в могилу все равно не возьмешь.

— Не вмешивайся в политику! — прикрикнул на нее Вилде. — Это мужское дело, мужчины больше понимают. Разве у Германа нет диплома? Разве он глупее тебя? А погляди, что он с этими жидами делает? Почему? Да потому, что надо. А остальные, по-твоему, тоже дураки? Гитлер, Геринг? В школах они не учились? Еще сколько! И уж в твоих советах не нуждаются. А про жестянщиков и аптекарей — перестань, хватит.

— Что они тебе сделали плохого?

— Хорошего я тоже от них не видел. И потом, скажу, не наше это дело. А польза кое-какая от этой чистки все же получается. У Германа, слыхать, полна квартира разного добра, может и тебе еще кое-что перепадет. Что же тут плохого? Если не Герману достанется, другие присвоят. Разве наше семейство не заслужило?

— Непутевые деньги впрок не пойдут.

— Стара ты стала, Эмма, а тебе еще в школу надо. Жизнь тебя не научила.

— Гляди, как бы она тебя самого еще не научила.

Так они и не достигли согласия.

Когда Каупинь шепнул Вилде, что в соседнем местечке немцы открыли распродажу конфискованного еврейского имущества, он велел Бумбиеру немедленно запрячь в роспуски самую шуструю лошадку и сам поехал туда, ничего не сказав жене. Но Вилде несколько запоздал. Лучшие вещи немцы отправили в Германию, а то, что осталось, успели расхватать перекупщики из соседних волостей. Изъеденная жучком старая мебель и разное тряпье не соблазняли Вилде. Однако, чтобы не возвращаться домой порожняком, он завернул на еврейское кладбище, где немцы распродавали памятники и надгробные камни. За несколько оккупационных марок он купил два искусно отполированных камня с могилы родителей местного домовладельца и торговца Аронсона.

Поздним вечером приехал домой Вилде. Роспуски он поставил в каретном сарае, а камни прикрыл брезентом, чтобы никто не видел их до утра.

Утром, как только батрачки подоили коров, Екаб Вилде пригласил жену в каретник.

— Погляди, Эмма, какой я тебе подарок привез. Выбирай, который больше нравится. Один тебе, другой мне. Что, красивые? Не каждому достанется такой памятник.

Проникшие вглубь каретника солнечные лучи играли на отполированных гранях; казалось, памятники сейчас только вышли из мастерской.

— Сущая находка, — хвалился Вилде. — Считай, мать, что даром достались.

— Где ты… где ты их взял?

— На жидовском кладбище. Немцы сровняли могилы с землей, а памятники распродают. Купил за несколько марок с аронсоновских могил. Ничего, обойдутся и без памятников. Когда нет могилы, не нужны и памятники, а нам на старости это все равно, что слепой курице зернышко. Ну, старушка, какой берешь?

Он улыбнулся от удовольствия, как будто преподносил своей старой подруге пальто или юбку. Но Вилдиене не улыбалась.

— У тебя, видать, ум за разум зашел, — вздохнула она. — На что мне аронсоновский камень? Если тебе самому нравится, бери оба. Один в изголовье поставь, другой в ногах, а мне не навязывай.

— А, ты так! Тебе не нужно? Как же ты будешь в могиле лежать без памятника? Думаешь, может быть, Герман купит за большие деньги?

— Хочет — покупает, хочет — не покупает, а камня с чужой могилы мне не надо.

— Так ведь надпись мы соскоблим. В мастерской за один день сделают. А когда на них будет написано «Эмма Вилде» или, например, «Екаб Вилде», тогда уж никто не посмеет сказать, что они не наши.

— А гробов на кладбище не продавали? — ехидно спросила Вилдиене. — Заодно присмотрел бы себе подходящий. Опять же Герману не придется разоряться.

Не слушая больше мужа, она вышла из каретника.

«Бабья дурость, — подумал хозяин. — Никогда им не угодишь. Ничего, это у нее пройдет, привыкнет еще. Пускай поупрямится немного… Завтра будет говорить другое».

Вилде позвал Бумбиера, вдвоем они сняли камни с роспусков и поставили в дальнем углу.

— Что и говорить, камни знаменитые, — сказал Бумбиер, вытирая со лба пот. — Сразу видать, что с важной могилы.

— Верно, хороши, Бумбиер? — повеселел хозяин. — Не всякому такой достанется.

Они потоптались еще изрядное время в каретнике, любуясь камнями. Там их застало прибытие шумной компании, которая въехала во двор усадьбы Вилде на машине и мотоцикле.

4

По дороге они завернули в волостное правление и захватили Каупиня. В автомобиле для такого толстяка места не нашлось, и его посадили на мотоцикл позади водителя. Чтобы посмешить Сильвию, мотоцикл пустили вперед, и до самой усадьбы Вилде компания заливалась хохотом, глядя, как Каупинь судорожно хватался за водителя, когда мотоцикл подскакивал на ухабах, как ветром сорвало с его головы и унесло в канаву светлую соломенную шляпу и как он отбрыкивался от собаки, которая возымела намерение вцепиться в его мясистые икры.

Машина въехала на просторный, с лужайкой посредине, двор усадьбы. Первое, что увидели гости, была грузная живописная фигура Екаба Вилде, стоявшего в раскрытых воротах каретника. Огромное брюхо перевисало через пояс, расстегнутый ворот рубахи открывал белую волосатую грудь. Подозрительно всматривался он в приезжих, пока не заметил среди них Германа. Догадавшись, что это друзья сына, Вилде сразу повеселел. Герман живо всех перезнакомил и объявил, что завтракать они решили в усадьбе.

— Так что не вздумай отвертеться от приема.

— Ишь, усердствует, — благодушно ухмылялся старый Вилде, — да я и сам не отпущу вас без завтрака. Чего это вы сорвались в такую рань? Не из города?

— Из самого города, господин Вилде, — сказал Понте. — Помните еще меня? Ну, как же, Вевер, из уездного исполкома…

— Герман, чего же ты глядишь, забирай скорее этого большевика! — загоготал Вилде. — Ах ты, прокуда, как ведь притворялся. Я бы так не сумел.

Гости хохотали, а Понте больше всех.

— Господин Вилде, я как будто вас где-то видела, — сказала вдруг Сильвия, всматриваясь в лицо старого Вилде.

Тогда и Вилде пристальней посмотрел на Сильвию, и ему тоже показалось, что он где-то видел эту живую девицу. Не в рижском ли кабаке, где он кутнул после того, как удачно продал партию льна? Хорошо погуляли! И вино, и музыка, кругом официанты в долгополых фраках… и девки, много красивых девок с голыми ляжками… Эмме, конечно, об этом ни гу-гу…

— Все возможно, — неопределенно ответил Вилде. — А теперь проходите в комнату. Завтракать будем на веранде.

В усадьбе все были подняты на ноги. Герман оказался не совсем прав: не петух, а почтенный индюк лишился головы. Хозяйка с батрачками таскали из кладовой сметану и варенье, яйца, окорок и домашнее вино. После ночной попойки гости еще не почувствовали голода, только Каупинь поводил носом, когда ветерок доносил из кухни аппетитные запахи. Хорошо сделал, что приехал, здесь можно плотно покушать. Жалко только, дома успел закусить, места мало осталось. По правде говоря, с него довольно и чести посидеть часика два среди важных уездных чинов… Но каков старый Вилде, видать, тоже имел дело с этой красоткой.

Пока в кухне шла стряпня, на веранде заговорили о политике. Екаб Вилде лишний раз посетовал по поводу того, что Пургайлис выскользнул из рук:

— Эх, погонял бы я его сейчас! Запряг бы в плуг вместо лошади. Он бы у меня узнал, сладка ли чужая землица.

— Не запряг бы, — сказал Герман. — Если бы Пургайлис не убрался вовремя, с ним бы то же самое сделали, что с красным Эллером.

— Что, разве поймали? А говорили, удрал.

— За это надо господина Понте благодарить, — ответил Герман.

— Было дело, — подмигнул Понте. — Эллер перед отъездом прибежал в исполком, чтобы сдать печати и документы. А эвакуировать архив поручили как раз мне. Я зачислил Эллера в группу сотрудников, которые должны были сопровождать меня до Валки. Посадили его вместе с другими в грузовик и поехали. В двенадцати километрах от — города нас ждал со своими ребятами Зиемель. Ну и шофер был свой человек, устроил так, что в том самом месте испортился мотор и машину остановили. Сотрудничков моих поймали, как в мышеловку. Кто сопротивлялся, того на месте прикончили, а красного Эллера взяли живьем. Завели его в лес и повесили на елке. Кажется, до сих пор там висит. Кому угодно, может полюбоваться.

— Вот это я понимаю, господин Понте! — выкрикнул Каупинь. — Получил! Знали бы вы, как я с ним помучился! Везде-то нос совал, все-то боялся, как бы я не сделал чего хорошего для наших землевладельцев.

— Его не в лесу надо было вешать, — сказал Екаб Вилде, — а привезти бы в волостное правление да согнать всех новоселов, которых он наделил землей; пускай бы поглядели, что за такие дела бывает. Сначала с живого шкуру содрать, а потом можно и повесить — вон у Каупиня под окном. Эллера первого, за ним и всех новоселов. Вот как я бы действовал, будь у меня власть.

Вилдиене, накрывавшая в это время на стол, остановилась и укоризненно посмотрела на мужа.

— Зачем же так люто мстить? Лучше оставить в живых, пускай бы на нас работали. Если всех вешать, кто же будет черную работу делать?

— Хозяйка права, — согласился Зиемель. — Кое-кого надо оставить работать.

Сильвию эти разговоры мало интересовали. Помучить разве хозяина? Она, наконец, вспомнила, где и при каких обстоятельствах встретила старого Вилде, да и он, как видно, не совсем забыл, сидит как на угольях, не знает, куда деваться. Кутеж обошелся ему тогда в двести шестьдесят латов, но зато для него играл аккордеонист и две дамы из бара помогали коротать время в отдельном кабинете. Ужасно смешной старик… Если бы знала жена… Сейчас ему, наверно, стыдно, что она у него такая старая.

Она незаметно подмигивала Вилде, давая понять, что не забыла давние проказы, а он покрывался испариной, встречая смеющийся взгляд Сильвии, и еще громче разливался насчет большевиков, надеясь таким образом отвлечь ее мысли в другую сторону. Но вино и привезенные из города напитки настолько подогрели гостей, что никто его не хотел слушать, каждый старался перекричать других.

К счастью для Вилде, когда индюк был съеден и запас вина стал подходить к концу, приезжие вспомнили, что пора и честь знать. Первым заговорил об отъезде Зиемель.

— А теперь куда поедем? — еле ворочая языком, спросил Понте. — Дома сегодня делать нечего. А что, если устроить охоту? Здесь, в волости, никого не надо арестовать?

— А верно, ты мне подал хорошую мысль, — обрадовался Зиемель. — Поедем в мою волость, есть там один новосел по фамилии Закис. Сомневаюсь, чтобы наши разини догадались взять его. Проверим, как он там живет, и арестуем.

— Дельное предложение, — сказал Понте. — Сначала завезем в город Сильвию, а потом поедем устроим охоту на Закиса[8]. И он замурлыкал:

Вдруг охотник выбегает,
Прямо в зайчика стреляет,
Пиф-паф, ой-ой-ой.
Умирает зайчик мой!

Остальные подхватили.

Прощаясь с хозяином, Сильвия незаметно ущипнула ему ладонь, но он сделал вид, что ничего не заметил. Герман остался у родителей, уговорившись, что в понедельник за ним приедут. Когда машина исчезла за углом дома, отец и сын пошли прилечь, а хозяйка с батрачками стали убирать со стола. Перед ними Вилдиене виду не подавала, хотя готова была рвать и метать: опять несколько самых лучших тарелок разбили.

5

После обеда Закис кончил сметывать стог. Когда последняя навилина была подана наверх, верхушку стога прикрыли сухими березовыми ветками и очесали бока. Теперь с первым покосом покончено, пора подумать об уборке ржи. Ждать больше нельзя: под тяжелыми колосьями ломится стебель, местами рожь уже полегла.

— Погодил бы до утра, отец, — заговорила Закиене, увидев, что муж достает косу. — Из соседей еще никто не начинал. Обязательно надо первому.

— Лучше, когда дело сделано, — ответил Закис. — Толочан в этом году не дождемся, одним придется убирать. Эх, жалко, Аугусту не удалось хоть с недельку дома побыть. Тогда мы скорее бы начали ставить сруб. А теперь кто его знает, когда до него руки дойдут.

Большая часть бревен для сруба была уже распилена. Фундамент Закис успел сложить сам, работая по вечерам. В углу хибарки подсыхала дранка для кровли, а в сарайчике хранился ящик оконного стекла. Вся полученная от государства ссуда пошла в дело, теперь бы дней на десять позвать мастеров, чтобы поставить сруб. Остальное можно потихоньку да полегоньку сделать самим.

— Видно, еще одну зиму придется прожить в этой старой хибарке, — вздохнула Закиене, — кто теперь станет помогать?

— Если надо будет, проживем и в хибарке, — сказал муж. — Мне чего хотелось — мне хотелось, чтобы больше не мозолила глаза эта развалина, когда вернутся Аугуст и Аустра. Как только новый дом будет готов, тут же ее и снесем.

— Только бы вернулись, — снова тяжело вздохнула жена. Положив руки на колени, она сидела в кухне на скамеечке и печально глядела в оконце. За последние дни она места себе не находила от тоски. Лучше было не поминать в ее присутствии старших детей. — Бог знает, когда это будет… доведется ли еще когда свидеться.

— Ты вечно так — только плохого ждешь. Оба взрослые, у обоих головы на плечах. Никакой работы не боятся. Они-то нигде не пропадут. Выдержать бы только нам.

— Война, отец. Если бы знать, что Аугуст и Аустра на той стороне, мне бы и горя мало. А если не успели? Разве их пощадят?

— Должны были уйти. Иначе кто-нибудь из них заглянул бы домой. С нами вот хуже получилось. Не надо было столько времени мудрить и ждать неизвестно чего. Давно бы успели уехать.

— Да кто же из нас больше мудрил?

— Мне ведь приходится за всех вас думать, — ответил Закис. — Оставить все добро и уехать бог знает в какую даль — конечно, полбеды. Да ведь сомнение брало — а вдруг бы напрасно убежали… Вдруг бы немца задержали и погнали обратно? Кто мог сказать, что он прискочит так скоро?

При желании они успели бы уйти и в начале июля, но в это время прошел слух, что немцев отогнали за Даугаву, и Закис не решился покинуть насиженное гнездо, пока еще оставалась надежда удержаться. А там нагрянули немцы, и об уходе больше нечего было думать. Черная тень легла на их жизнь. Вставая поутру, они никогда не знали, что принесет им вечер. С каждым днем все наглее становился старый Лиепниек. Когда началась уборка сена, батрак Лиепниека завернул однажды на покосы Закиса и будто ненароком выкосил самый лучший луг.

— Не сердись, зайчик, — издевался потом Макс Лиепниек. — Тебе же меньше возни. Достаточно того, что накосишь в кустах да по кочкам.

А когда сено было высушено и сложено в копны, сам Макс приехал на лошадях и наложил два воза. И все с шутками, со смешком:

— Даже и спасибо не скажешь! Тебе его и сложить некуда: ни сенного сарая, ни сеновала. Грех же оставлять под открытым небом такое добро. В нашем сарае оно сохранней будет.

Закис только зубами скрипнул, глядя вслед возам с сеном, которые, покачиваясь, двигались по косогору к усадьбе Лиепниеков. Теперь негде искать правды.

Это пока только с сеном, а что дальше будет, когда дело дойдет до уборки хлеба, картофеля? В волости уже арестовали нескольких новоселов. Двоих казнили здесь же, на глазах у людей. Удивительно еще, что кулаки до сих пор не приходили за ним, — не иначе, хотят даровую рабочую силу оставить. Тогда Закис начал тайком рыть в лесу погреб.

— Спрячем там часть хлеба и картофеля, — сказал он жене. — Если эти изверги придут грабить, хоть что-нибудь самим останется.

При детях он ни разу не обмолвился о погребе, чтобы они по своей наивности соседям не проболтались. Ах, дети, дети, только и радости в жизни, что они. Как ни устанешь за день, как ни тяжело на душе от всяких мыслей, а как затеют возню, все будто легче становится. Слушаешь их щебетанье — и не хочешь, а усмехаешься.

Какие только игры они не придумывали — в войну и любое происшествие, о котором говорили взрослые. А иногда Мирдза принималась рассказывать сказки, и тогда даже двухлетний Валдынь слушал с разинутым ртом, а четырехлетняя Майя все время перебивала ее вопросами: а как заяц мог влезть на дерево? А где лиса взяла винтовку? Все ли лисы умеют стрелять?

— Все — нет, но эта лиса была умная-умная… — объясняла, не задумываясь, Мирдза. — Она и сено косить умела. У нее была такая ма-аленькая коса, но настоящая, как у тяти. Она вставала на задние ноги и ходила по лугу.

— А у лисы тоже были штаны? — спрашивала Майя.

— Да, такие, как у Валдыня.

— Как у меня? — маленький Валдынь запрыгал от радости. — Мне мама штанишки сшила.

— У лисы тоже была мама, — продолжала Мирдза —. Она умела стрелять. А отец у них был сердитый старик. Он курил трубку. Он был, как старый Лиепниек. Маленьких лисичек он заставлял пасти коров.

— А он их тоже бил прутом? Как старый Лиепниек пастушка Петю? — интересовалась Майя.

— Ну да, бил. А лисята взяли и убежали в лес и залезли на дерево. А отец не мог забраться на дерево, он рассердился, сел под дерево и стал реветь. Но тут пришли коровы и забрались в рожь. Он побежал за коровами и стал бросать в них камнями.

— Как Лиепниек, да? — не удержался Янцис.

В их головах все хорошее связывалось с родной хибаркой, с отцом и матерью. Все дурное приходило от Лиепниека, и они ежеминутно вспоминали его.

Снаружи послышался топот многих ног. Дети сразу притихли и вопросительно поглядели на родителей. Переглянулись и Закис с женой.

— Ступай посмотри, отец, кто там, — сказала Закиене.

Закис поднялся, но не успел дойти до двери, как она без стука распахнулась и в кухоньку ввалилось несколько мужчин. Все были незнакомые, кроме Макса Лиепниека. Понте с Зиемелем привезли с собой нескольких вооруженных айзсаргов.

— Кто здесь Закис? — громким, резким голосом спросил Понте. — Ты, что ли?

— Это моя фамилия, — ответил Закис. — Вы ко мне?

— К тебе, к тебе, господин хибарочник, — продолжал Понте. — Нам надо немного поговорить. А это кто? Твои дети? Сколько их у тебя?

— Вы же сами видите.

Поразительно плодовитая порода, — захохотал Зиемель. — Настоящие зайцы.

— Что вам надо, господа? — спросил Закис.

Дети попрятались по углам и с интересом наблюдали чужих. Валдынь прижался к матери и до тех пор теребил ее за юбку, пока Закиене не взяла его на руки. Теперь он мог все рассмотреть.

— Расскажи, что тебе известно про сына и дочь, — спросил Зиемель. — Куда ты их спрятал? Когда они в последний раз были у тебя?

— Ровно за неделю до войны.

— А потом? Какое оружие ты получил от них? В каком месте спрятал? Говори же, черт тебя возьми!

— Я не знаю, про какое оружие вы говорите. У меня никогда никакого оружия не было. Нет и сейчас.

— Значит, нет? — злобно засмеялся Макс Лиепниек. Подойдя вплотную к Закису, он ткнул пальцем ему в лицо. — А что это у тебя во рту? Мало ты крови моему отцу испортил? Такого змеиного языка, как у этого большевика, во всей волости не сыскать. Детей коммунистами вырастил, а у моего отца землю отнял! На, получай теперь!

Кулак его с силой ударил по лицу Закиса. Дети громко заплакали. Закиене только крепче прижимала к груди Валдыня. Но отец даже не пошатнулся, не охнул.

— Обыскать все углы, — приказал Понте. — Чердак, погреб, все обшарить. Не может быть, чтобы так ничего и не нашлось.

— Руки ему надо связать, — сказал Макс Лиепниек.

— Да, конечно, свяжите. — Понте кивнул айзсаргам.

И тут же два кулацких сынка крепко скрутили Закису руки. После этого они с полчаса рылись во всех углах, перевернули вверх дном всю хибарку, но ничего не нашли, кроме нескольких изданных в советское время книг, которые привезли из города Аугуст и Аустра.

— Посмотрим, что здесь. Ага, «Краткий курс», — смеялся Зиемель. — Да он, оказывается, ученый муж. Ну, теперь, братец, тебе преподадут другую науку. Пошли, друзья. Нечего здесь больше делать. Идем, идем, Закис. Нам без тебя скучно будет.

Окружив Закиса, они вышли во двор. Айзсарги сняли с плеч винтовки и, держа их на весу, встали позади Закиса. Закиене с детьми вышла следом за ними. Попрощаться им не позволили. Сухими потемневшими глазами глядела жена хибарочника на чужаков, которые подгоняли ее мужа. Макс Лиепниек обернулся раз и крикнул издали:

— Завтра чтобы выходила со своими щенятами нашу рожь жать!

Янцис с Мирдзой, прильнув к матери, смотрели на пригорок, за которым скрылся в вечерних сумерках их отец. Чужие люди толкали его, руки у него были связаны, и их большой, сильный отец позволял обижать себя. Почему он не вырвался?

— Мама, что они с ним сделают? — шепотом спросил Янцис. — Куда они ведут его?

Закиене провела рукой по его головенке и вздохнула.

Глава шестая

1

— Ты не замерзла, Ингрида? — спросил Имант Селис сестру.

— Нет, ничего, — ответила та, хотя у нее зуб на зуб не попадал и руки посинели. Они сидели в лесу, от большака их отделяло только большое ржаное поле. Всю ночь гудели моторы автомашин и лязгали гусеницы. Моторизованная колонна немецких войск двигалась совершенно открыто, без всякой маскировки. Сначала Имант все считал танки, броневики и орудия, но скоро сбился со счета. Тогда он решил, что достаточно общего вывода: по направлению к Риге движутся значительные силы противника. Они, наверное, уже начали бой у берегов Даугавы — иначе, как объяснить сильную канонаду, которая была слышна весь вчерашний день? Теперь наступила тишина. Лишь отдельные грузовики появлялись на дороге да небольшими группами проходили пехотинцы.

Уже четверо суток брат с сестрой брели по лесам и болотам. Взморье они миновали ночью, пробираясь по узким боковым улочкам. Следующий день просидели в лесу около Слоки, а ночью двинулись в путь вдоль берега Лиелупе. В конце концов им удалось найти небольшую лодку и переправиться через реку. 30 июня они в первый раз увидели немецких солдат. Теперь уж больше нельзя было идти по большакам. Где проселками, где лесными тропинками, но на другой день к вечеру они вышли на шоссе Рига — Бауска и остановились на отдых в этом лесу, откуда хорошо была видна дорога. Все бы ничего, если бы не мучил голод и не холод по ночам. Есть они просили у местных жителей — иного выхода не оставалось. Ингрида выбирала домики победнее, похуже, где с готовностью давали кусок хлеба и кружку молока. Там же разузнавали о том, что творится на свете. В общем, немцы стояли под Ригой, весь левый берег Даугавы был в их руках.

«Отрезаны от своих… — с ужасом — повторяла про себя Ингрида. — Неужели нам не пробраться? Что теперь думает Айя о моем исчезновении?»

Ее огорчало, что Имант как будто вовсе не желает понимать серьезности положения. «Ему все это кажется хоть и опасным, но увлекательным приключением. Какой он еще ребенок».

— Ингрида, что ты скажешь, если я убью двух немцев? — заговорил он, глядя на дорогу. — Мы бы тогда переоделись и преспокойно пошли по дороге. А там только переправиться через Даугаву, и мы за два дня доберемся до своих.

— Немцы живо догадаются, кто мы такие. Да и не бывает таких молодых солдат.

— А если приклеить маленькие усики?

— Где ты их достанешь? — Ингрида не могла удержаться от улыбки.

— В том-то все и дело, что негде достать. Эх, был бы я чуть повыше ростом…

Как только стемнело, Иманта нельзя было удержать в лесу.

— Ты посиди здесь, никуда не уходи, я только на полчаса, разведать дорогу. На, бери мою куртку, теплее будет, а мне без нее удобнее… — и исчез.

Ни через полчаса, ни через час он не вернулся. Ингрида уже решила выйти на дорогу разыскивать брата. Одно ее останавливало: а что, если он вернется и не застанет ее? Так можно потерять друг друга…

Стало почти светло, когда измученная ожиданиями девушка услышала шорох. Имант! Она так и бросилась к нему — и остановилась: в руках брата был немецкий автомат и солдатская сумка.

— Ну, теперь давай поедим… — сказал он деловито, доставая из сумки две банки мясных консервов и хлеб. — А это видала? — и он показал Ингриде несколько плиток шоколада.

— Где ты все это взял?

— Отнял у фрица.

— Как — отнял?

— Обыкновенно. Он отстал от своих и присел на краю дороги отдохнуть. Отдыхал, отдыхал и уснул. Я потому так и задержался… Взял, что мне нужно, и — драла. Жалко, что уже рассвело, иначе я бы его живым не оставил. А сейчас стрелять опасно, светло, могут поймать…

Имант старался сделать вид, что ничего особенного в этом приключении не находит. Но он больше ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить, только о новой охоте за фрицами.

— Нам еще надо обязательно снять с кого-нибудь из них шинель. Тогда ты не будешь мерзнуть по ночам; мне-то не холодно.

— Оставь это, — сказала Ингрида. Ее удивляла и пугала предприимчивость брата. — Подумаем лучше, как нам выбраться отсюда. Не можем мы все время сидеть в этом лесу.

— А где же нам жить, как не в лесу? Я ничего лучшего не могу придумать. Достанем шинель, а когда поспеет картофель и брюква, нам совсем неплохо будет.

— А мама?

— Да, верно. Ну так что же, она тоже будет жить с нами. Я сделаю шалаш…

— И она сама узнает, что ты ждешь ее в своем шалаше? Нет, Имант, все-таки ты еще ребенок. Маме и невдомек, что мы сидим здесь и фантазируем.

— Ты права, Ингрида… — печально сказал Имант. — Мама этого знать не может. Тогда остается разыскать ее и привести сюда. А там мы вместе будем пробираться к своим.

— Я об этом и думаю. Я уверена, что она в Риге, ждет нас с тобой. Без нас она не могла уехать.

— Тогда надо идти за ней в Ригу. Я так и сделаю. А ты будешь ждать нас здесь.

— А если немцы уже в Риге?

— Ну и что? Разве я Ригу не знаю?

— Нет, за мамой пойду я, — твердо сказала Ингрида. — Я лучше тебя знаю немецкий, а это сейчас имеет большое значение. Потом я старше тебя.

— А я должен сидеть в лесу и беспокоиться за тебя? — возмутился Имант. — Нет, на это я не согласен. Я — я мужчина.

Они долго спорили. Наконец, Ингриде пришла хорошая мысль.

— Бросим жребий. Кто вытащит палочку подлиннее, тому оставаться в лесу.

Имант согласился. Ингрида взяла две сухие веточки, обломала их, чтобы можно было спрятать в горсти, и дала тянуть Иманту.

Длинная веточка оказалась у него. Он бросил ее наземь и пожал плечами.

— Жребий есть жребий, но все равно это неправильно.

Уговорились, что Имант будет ждать Ингриду три дня. Если до того времени она не вернется, он должен действовать по своему усмотрению.

Ингрида отчистила жакет и юбку от приставших к ним травинок и хвои, тщательно причесалась и отдала Иманту свой комсомольский билет.

— Хорошенько береги, чтобы немцам ни в коем случае не попался. Если иначе нельзя будет, зарой в землю или уничтожь. То же сделай со своим билетом. Автомат пока спрячь где-нибудь в кустах, иначе плохо будет, если кто увидит. На дорогу не выходи. Имант, я тебя очень прошу, будь осторожен. Ну ради мамы хотя бы!..

— Не беспокойся, я знаю, как действовать.

Когда пришло время расставаться, они как-то растерялись. Оба были взволнованы и старались не показывать этого друг другу. Ингриде хотелось поцеловать брата, но она только крепко пожала ему руку.

— До свиданья, Имант.

— До свиданья, Ингрида. Скорее приводи маму.

Как только фигура сестры исчезла за деревьями, Имант тут же начал высчитывать, сколько ей понадобится времени, чтобы дойти до Риги и вернуться обратно. Если все обернется хорошо, то завтра к вечеру они будут здесь.

«Эх, что я буду делать до завтрашнего вечера? — подумал Имант. — В конце концов могли вдвоем пойти, вдвоем легче».

2

Уже вечерело, когда Ингрида вошла в Ригу. В Задвинье ее остановил наряд вспомогательной службы полиции, чтобы проверить паспорт. Убедившись, что она прописана в Риге, полицейские ее отпустили.

Ингрида не узнала Старого города. Не было больше горделивого шпиля церкви Петра, в развалинах лежал дом Черноголовых и многие здания по набережной Даугавы. Обезображенный бульвар, многочисленные воронки и ямы на мостовой, израненные осколками закопченные стены, выбитые окна… Страшно стало Ингриде при виде этих разрушений.

По улицам расхаживали немцы, никому не уступая дороги, а рижане жались к стенкам домов, чтобы не мешать завоевателям. Кое-кто услужливо срывал с головы шапку перед немецким офицером. На бульваре Райниса Ингрида увидела толпу арестованных, которых гнали в сторону вокзала. У бакалейного магазина растянулась длинная очередь, вдоль нее ходили два немецких солдата и заглядывали каждому в лицо.

Один из них увидел молодую еврейку, которая держала за руку девочку лет пяти.

— Heraus! [9] — закричал солдат и, схватив ее за плечи, грубо вытолкнул из очереди. Толчок был так силен, что женщина упала на мостовую; девочка расплакалась и судорожно вцепилась в мать. Солдат затопал ногами: — Молчать, дрянь! Брысь отсюда!

Из той же очереди солдаты пинками выгнали двух еврейских подростков. Остальные люди отворачивались и опускали глаза.

Ингрида подошла к женщине и помогла ей подняться. Испуганно посмотрела та на Ингриду и быстро зашептала:

— Благодарю вас, барышня… какая вы добрая. Вам надо скорее скрыться. Они видели, что вы мне помогли. Наблюдают за вами.

Ингрида тут только подумала, что ей нельзя обращать на себя внимание. Она свернула в первый же переулок и кружила несколько кварталов, пока не убедилась, что за ней никто не следит; потом вышла на улицу Кришьяна Барона и направилась прямо домой. Каждый раз, когда ей встречался немец или полицейский, у нее немели ноги.

«Если бы они знали, что я комсомолка… — подумала Ингрида. — Нет, лучше об этом не думать, надо держаться, как остальные, чтобы ничем не отличаться от них. Спокойнее, Ингрида, не оглядывайся, не делай такое сердитое лицо, когда видишь немца. Их надо обмануть — ведь ты хочешь бороться».

Как ни трудно давалось ей это, Ингрида вовремя уступала дорогу немецким солдатам, а когда кто-нибудь из них улыбался хорошенькой девушке, скромно опускала глаза.

Тревожно забилось у нее сердце, когда она увидела знакомый дом на улице Пярну. «Хорошо бы не встретить никого из соседей». Но Селисы жили здесь всего несколько месяцев, знали их еще мало, а если и знал кто, то такие же простые рабочие люди, как и они сами. Своих бояться нечего.

Ингриде повезло. Не заметив ни одного знакомого лица на улице, она не спеша вошла во двор и юркнула в подъезд. Поднялась по лестнице, немного перевела дух возле своей двери, затем позвонила. Немного подождала и позвонила еще раз. Два длинных, один короткий — как было условлено, когда кто-нибудь поздно возвращался домой. Мать должна догадаться по звонку. «Ну почему она не идет отворять? Скорей, скорей, мама, пока меня никто не видел у двери… Это не немцы, это я — Ингрида…»

Но дверь не отворилась. Ингрида позвонила в третий раз и долго прислушивалась, сдерживая дыхание, не раздадутся ли в передней торопливые шаги матери. Глубокая тишина. Только этажом выше жалобно заплакал ребенок, затем раздался звонкий шлепок.

— Замолчишь ты, наконец? Кричит, как оглашенный! Поори, поори у меня, сейчас ремень достану!

«Мамы нет дома, — подумала Ингрида. — Но где она? На работе, в очереди у магазина? Когда она придет? А вдруг я напрасно жду? Может быть, она ушла из города с рабочими или ее арестовали…»

Если бы дворник был свой человек, можно было бы спросить у него. Но Ингрида плохо знала его и не хотела рисковать. Ждать у дверей тоже было неразумно. Могли заметить соседи.

Надо пойти в прачечную. Если она не закрыта, мать должна быть там.

Прачечная, которой заведовала Анна Селис, была тут же, за углом. Уже начало смеркаться, и в подвальном этаже горело электричество. Чтобы лучше разглядеть внутренность низкого помещения, Ингрида отошла на мостовую и на секунду остановилась перед освещенными окнами. За длинным столом несколько женщин гладили белье. Они не поднимали наклоненных голов, но Ингрида сразу узнала сгорбившуюся фигуру матери в сером рабочем халате. Ловкими, привычными движениями Анна Селис гладила мужскую сорочку; горячий утюг двигался взад-вперед по шву.

«Мамочка, посмотри, взгляни же сюда… — мысленно обращалась к ней Ингрида. — Я здесь, рядом». Но мать перевернула сорочку на другую сторону, смочила палец, дотронулась до утюга, проверяя, достаточно ли он горяч, и снова нагнулась над столом, смахнув рукавом халата выступивший на лбу пот.

Ингрида не могла долго оставаться возле прачечной. Но она уже немного успокоилась: главное — мать здесь, через несколько часов придет домой, а завтра, как только можно будет показаться на улице, они уйдут из города.

Пока разрешалось движение по улицам, Ингрида побродила по окраине, немного посидела на скамейке в Парке имени 1905 года, потом вернулась к своему дому. Еще раз ей удалось незаметно пройти в ворота. Еще раз Ингрида безуспешно позвонила у двери — мать не вернулась. «Работает в ночную смену и вернется только утром. Вернется усталая, измученная после душной прачечной. Значит, придется задержаться в Риге еще на полдня, пока она немного отдохнет. А Имант там будет нервничать и еще натворит каких-нибудь глупостей».

Ингрида вдруг почувствовала страшную усталость — она не спала прошлую ночь, потом прошла тридцать с лишним километров, не говоря уже о всех треволнениях прошедшего дня. Ингрида присела на подоконник, прижалась щекой к холодному косяку и… уснула. Она не слышала, как полчаса спустя по лестнице тихо поднялся какой-то человек в резиновых тапках. Она не проснулась, когда тот на мгновенье остановился перед ней, стараясь рассмотреть ее лицо. Он так же тихо сошел по ступенькам и поспешил в ближайший полицейский участок. На улице уже совсем стемнело. Еще через полчаса Ингриду разбудило грубое прикосновение чьей-то руки. Она соскочила с подоконника и в первое мгновенье не могла ничего разглядеть. Ослепительный свет карманного фонарика назойливо бил в глаза. Полицейские оглядывали ее с ног до головы.

— Она самая, — сказал кто-то из темноты.

— Вы что здесь делаете? — спросил один полицейский.

— Не могу попасть… в свою квартиру… — ответила немного придя в себя Ингрида. — Мать еще не пришла с работы, а ключ у нее.

— В какой квартире вы живете?

— В шестой.

— Как вас зовут?

— Ингрида Селис.

— Вы ее знаете? — спросил полицейский у человека, который стоял позади, на лестнице. Свет электрического фонарика упал на его лицо, и Ингрида узнала дворника.

— Она самая, господин надзиратель.

Полицейский обернулся к Ингриде:

— Пойдемте.

Ингрида больше ничего не сказала, а оба полицейских взяли ее за локти и повели вниз по лестнице. Позади них, неслышно ступая резиновыми тапками, как тень, скользил дворник. Когда Ингриду вывели на улицу, он запер ворота, постоял немного во дворе, прислушался, посмотрел на затемненные окна: «Не видел ли кто?» Но все было тихо, ни одного лица не показалось в окнах. Тогда дворник спокойно пошел спать — время было позднее.

3

Трудно было Иманту высидеть в лесу. На следующее утро, едва солнце поднялось над деревьями, он уже наблюдал за дорогой и выслеживал каждого прохожего. Он был уверен, что Ингрида с матерью вышли в путь с самого утра. Значит, часа в два должны быть здесь. Поток войск иссяк, и дорога почти все время оставалась пустынной. Изредка проедет крестьянин с возом сена, медленно пройдет пешеход. Тишину нарушало только мычание пасущихся на лугу коров, которых донимали оводы. Окрестные жители, видимо, убирали сено по ту сторону леса, лишь в стороне кто-то косил полегшую рожь.

После полудня Имант незаметно пробрался к самой дороге — на случай если Ингрида забудет, где свернуть. Но даже ночью нельзя было не заметить межевого столба рядом с густо разросшейся ивой. Дальше — дорога одна: по меже до самой опушки.

Очень хотелось есть. Оставшуюся коробку консервов и шоколад Имант не трогал — решил приберечь к приходу матери. Когда слишком сильно урчало в животе, он растирал между ладонями ржаные колосья и утолял голод зернами. Идя по меже, Имант заметил невдалеке небольшую полоску гороха. Зеленые горошины были еще слишком мелки, но удивительно вкусные; он ел стручки целиком и за полчаса почти наелся.

«Ничего — жить в общем можно…» Имант опять подошел к дороге, прилег за группой кустов и стал думать. Если бы не война, осенью можно бы поступить в мореходное училище. Через четыре года получил бы звание штурмана дальнего плавания и попал на большой пароход помощником капитана. Проплавал бы несколько лет, а там можно поступить в высшее морское училище, окончить его и получить права на вождение самых больших океанских пароходов. Вот это жизнь! Ингрида, наверно, к этому времени уже выйдет замуж, и матери он работать больше не позволит. Пусть живет дома, пусть читает и отдыхает — довольно она погнула спину. Но теперь все эти мечты побоку, надо воевать! Как только они втроем доберутся до своих, он, Имант Селис, вступит в Красную Армию и провоюет до того дня, когда будет уничтожен последний фашист.

Солнце уже давно закатилось, а Имант все еще следил за дорогой. Так он протомился до середины ночи, слушая однообразный крик дергачей. Мимо него проехали на велосипедах трое айзсаргов. У всех за спинами были винтовки.

«Эх, подлые… Если бы не мама и Ингрида, я бы вас так не пропустил. Дал бы хорошую очередь, а потом всех троих — в канаву».

В результатах Имант не сомневался ни минуты. Обращаться с автоматом он уже умел: зимой один раз показывали в стрелковом кружке, а он, как и многие мальчишки, мгновенно усваивал такого рода сведения. Немецкий автомат, правда, несколько отличался от нашего, но Имант уже успел разобраться и в нем. Вернувшись в лес, он несколько часов продремал чутким, беспокойным полусном. С восходом солнца опять залег на своем наблюдательном пункте у дороги.

Прошел еще один долгий день. Что же это такое? Как бы тихо ни шли мать с Ингридой, сегодня они должны быть здесь. Может, мать заболела? Но тогда Ингрида вернулась бы сюда, чтобы вместе придумать, как быть дальше. Об этом был уговор. С Ингридой что-нибудь случилось?

Так прошли три дня.

«Надо подождать еще день, — решил Имант. — Если до утра не придут, тогда все ясно».

Прошел и четвертый день. Надо было что-то предпринимать. Идти в Ригу по следам Ингриды? Но если они арестованы, его тоже ждет ловушка. Оставаться здесь не было смысла.

Надо хоть одному пробираться к своим, идти через леса и болота на восток. Там Красная Армия, там будет видно, как быть дальше. Может, найдутся друзья, помогут пробраться в Ригу.

На следующую ночь Имант тронулся в путь. Тяжело было оставлять этот лесок, где они с сестрой в последний раз были вместе. Ему казалось, что он бросает Ингриду на произвол судьбы, беспомощную и беззащитную. Но надо было идти.

В ту же ночь Имант переправился через Даугаву в полусгнившей лодочке, которая лежала на берегу в кустах, а к утру уже углубился в чащу. Через лес шла дорога, но он шел вдоль нее на некотором расстоянии. Изредка на ней появлялись прохожие, два раза Имант видел немецких мотоциклистов. Тогда он припадал к земле и наблюдал из-за деревьев, пока они не исчезали. Около полудня, когда июльское солнце проникло даже в чащу леса, он решил немного отдохнуть в тени ветвистой ели и, незаметно для себя, уснул. Он не знал, сколько времени проспал, но разбудили его негромкие голоса. Имант порывисто вскочил, хотел схватиться за автомат, но его уже не было рядом. Шагах в трех стояли двое бородатых мужчин и глядели на Иманта. Один из них кивнул головой, точно в знак приветствия.

— Вставай, сынок, как бы тебя не обворовали.

Голос звучал сочувственно, а светлые глаза блеснули из-под белокурых волос насмешливо и в то же время добродушно.

Но Имант уже был обворован: его автомат осматривал другой мужчина. И странно, Имант почему-то не испытывал страха перед этими людьми. Он отряхнул куртку и исподлобья посмотрел на них.

— Уснул, — угрюмо сказал он. — Иначе бы так легко не подпустил вас.

— Да, друг, видать, дома у тебя и поспать негде, — снова заговорил светловолосый. — Давно ты живешь в лесу?

— С двадцать седьмого июня.

— Молодцом. Мы и то позже начали. Откуда ты?

— Из Риги.

— А как тебя звать?

— Имант Селис. Но вас я, между прочим, не знаю.

— Это верно. Да ты и не можешь знать, — мы из Лиепаи.

— А-а, — протянул Имант, как будто эти слова объяснили ему многое. — Из Лиепаи… тогда вы издалека.

— Да, Имант. Вот скажи, где ты достал автомат?

— Где достал? — сразу приободрился Имант. — Отнял у немца.

Он рассказал, как обработал уснувшего немецкого солдата. Оба мужчины весело переглянулись.

— Скажи, пожалуйста, ты уже готовый партизан! Как ты сюда попал?

Имант рассказал про свою семью, про события последних дней, про то, как Ингрида ушла в Ригу. Голос его стал тише к концу рассказа, он опустил голову и замолчал.

— Да, не надо было идти, — сказал светловолосый. — Гитлеровцы не щадят комсомольцев. Мы многое перевидали и узнали по дороге из Курземе… Ты говоришь, она работала в райкоме комсомола. В каком районе?..

Имант сказал. Светловолосый подошел к нему и положил руку на плечо.

— А ты из ее подруг никого не знаешь? Кто еще с ней работал?

— Конечно, знаю. Ну, во-первых, секретарь района — Айя Рубенис. Потом Рута Залите. Потом…

— Ты знаешь Руту Залите?

— Да. Видел ее на одном вечере. С ней еще муж был — такой высокий, боевой. Вы его тоже знаете?

— Да… знаю, — ответил незнакомец, обнимая Иманта. — Хорошо знаю. Но как это ловко получилось, что ты встретился с нами. Акментынь, я думаю, дальше мы пойдем втроем. А?

— Ясно, Ояр! — ответил боцман землечерпалки Акментынь, не подымая глаз от автомата, который он исследовал с видимым удовольствием. — Наши силы растут, мы не пропадем. Теперь у нас даже автомат имеется. Пусть фрицы и близко не подходят.

— Скоро они от нас получат, — подхватил Ояр Сникер. — Много кое-чего получат! Значит, решено, Имант, — ты идешь с нами.

— Я сам хотел попросить, чтобы вы меня взяли, — признался обрадованный Имант.

В тот день взгляд Ояра часто обращался на этого нечаянно попавшегося на пути мальчика, который, сам того не зная, принес ему привет от потерянной Руты.

4

Разное испытали Ояр с Акментынем на пути из Курземе. Около Ренды их заметили немецкие жандармы и устроили облаву. Спаслись от нее, переплыв реку, и таким образом запутали следы. Раз их выручил лесник — предупредил, что в таком-то месте на лесной тропе их ждет засада; они обошли это место и потом километров двадцать шли без опаски.

Боцман Акментынь был человек поразительной выносливости — никогда он не заговаривал первым об отдыхе и ночлеге. Когда кончалось продовольствие, он таинственным образом безошибочно определял, в какой усадьбе имеет смысл попросить поесть, а в какую не стоит и носа совать. Только один раз чуть не попался: завернув во двор приглянувшейся ему небольшой усадьбы, он налетел на немецких солдат хозяйственной команды, которые расположились там на ночлег. Солдаты сразу уставились на Акментыня, бежать было поздно. Хозяин, не старый, крепкий мужчина, как-то странно посмотрел на него и вдруг раскричался:

— Где ты пропадал столько времени? Полдня тебя ждем… С утра же было сказано, что надо отнести лесничему старый долг! Еще подумает, забыли, начнутся разговоры по всей волости. Маде, ты все уложила в мешочек? — обернулся он к жене, которая переводила удивленный взгляд с мужа на незнакомца. — И каравай и кусок окорока? Я ведь не дам этому лентяю долго прохлаждаться, вот кончит чистить хлев — и к лесничему.

Немцы с интересом наблюдали сцену между строгим хозяином и нерадивым батраком. Крестьянин объяснил им что-то по-немецки, и они заржали. Акментынь, понявший свою роль с первых же его слов, переминался с ноги на ногу и виновато моргал. Под смех солдат он взял грязные навозные вилы, повертел их с унылой гримасой, потом нехотя поплелся за хозяином в хлев.

— Головы, что ли, у вас нет, — сердито зашептал хозяин, — не осмотревшись, лезть прямо к черту на рога. Еще бы немного и потребовали документы. Чем бы я вам тогда помог?

— Это мне наука на всю жизнь. Наперед всегда буду проверять.

— Издалека, что ли?

— Из Лиепаи.

— Все понятно. Куда направляетесь?

— Туда, где нет немцев.

— Тогда долгонько вам идти. Эти дьяволы уже далеко зашли.

— Не все же им в одну сторону бежать. Когда-нибудь побегут и обратно. Тогда и решим, у кого ноги проворнее.

— Поживем — увидим, — вздохнул хозяин. — А теперь опять будем комедию ломать, чтобы не подумали чего — и он закричал с раздражением: — Как ты вилы держишь, неладный! Не видишь, что там никакого навозу нет? Ты вычисти вон тот угол, а то, смотри, люк запакощен как. Иначе самого заставлю пролезать в него.

Он не перестал ворчать и тогда, когда жена принесла мешочек с едой, и еще долгое время после того, как Акментынь пролез через люк в задней стене хлева и под прикрытием надворных построек кратчайшим путем ушел в лес. Все кончилось благополучно.

Сначала Ояр Сникер намеревался пробраться в Ригу, но у Смарды они узнали, что там уже немцы. С тяжелым сердцем решили они изменить маршрут — в обход Риги, через Калнцием и Огре. На этом пути, недалеко от Огре, Сникер с Акментынем наткнулись в лесу на Иманта. Теперь уже втроем они шли по направлению к Малиене.

— Ну скажите на милость, где тут логика, — заводил разговор шутливо-серьезным тоном Ояр. — Все люди живут как люди, а нам приходится скрываться по лесам. Что мы, преступники? Ограбили кого? Это те, кто принуждают нас к такому образу существования, ограбили народ, отняли у него свободу и все права. Вот видите, что происходит, если преступник на время дорвется до власти. Спрашивается, что в таком случае делать?

— Бить по зубам, — лаконично ответил Акментынь.

— Имант, ты как думаешь?

— Фашистов надо колотить и истреблять, пока они не побегут обратно.

— Правильно, Имант. Надо разжечь такой огонь, чтобы фашистам жарко стало. Пусть тогда бегут с опалёнными пятками обратно в свою Пруссию. Тогда мы им покажем, во что обходится экскурсия по советской земле.

В окрестностях Эргли им выпала большая удача. Немецкий связист остановил свой мотоцикл близ небольшого леска и, растянувшись на траве, сосал сигарету. Не то он поджидал здесь своих товарищей, не то решил полодырничать вдали от начальства, — факт тот, что растянулся на траве и глядел на облака, которые медленно скользили в небе. Акментынь первый заметил его и сразу превратился в охотника, преследующего дикого зверя. Сделав знак товарищам, чтобы не двигались, он, как уж, пополз меж кустов к немцу. На счастье, фриц подавился дымом и закашлялся. Акментынь последние десять шагов пробежал бегом, всей тяжестью обрушился на него и камнем величиною с кулак усыпил его навсегда.

— Понежься еще, фрицик… — тяжело дыша, бормотал он. — Здесь тебе не пансион для проезжающих. Наверно, немало напакостил — успел уже крест подцепить. Теперь ты получишь и другой крестик, но тот деревянный будет. Ребята, куда мы его денем?

— Спрячем в кусты, — сказал Ояр. — И мотоцикл надо убрать с дороги.

— Жалко такую роскошь оставлять, — вздохнул Акментынь. — У меня у самого был мотоцикл, я знаю цену этой машине… Лучше сядем на него втроем и катнем по дороге.

— До первого поста, — ответил Ояр. — Там нас, как цыплят, сцапают вместе с твоим мотоциклом.

— Неужели бросим ржаветь на дороге? Мое спортсменское сердце кровью обливается.

— Ну, спрячем получше, чтобы никто не нашел. Может, когда-нибудь самим пригодится.

— Вот это другой разговор.

Убитого солдата затащили в кусты, а мотоцикл увели поглубже в лес и тщательно укрыли ветвями и мхом. Акментынь хорошо заметил это место. Самым ценным приобретением, однако, был автомат и к нему двести патронов. Он достался Акментыню, так как автоматом Иманта завладел Ояр, а чтобы Имант не остался в обиде, ему отдали цейсовский бинокль и планшет с подробными картами района.

— Наши силы растут, мы не пропадем, — повторял Акментынь свою излюбленную фразу. — Теперь получит фрицик, что полагается.

От радости он так разошелся, что замурлыкал старинную латышскую песенку:

Как терпел я сам от немца,
Так натерпится и немец,—
Танцевать заставлю немца
На горячих кирпичах!

Акментыню, как говорится, медведь на ухо наступил: он так отчаянно фальшивил, что его нельзя было слушать без смеха, но это его ничуть не обижало.

— В детстве, после скарлатины наверно, болел ушами, вот с тех пор голос и не ладит со слухом. Но в общем, по-моему, ничего получается.

5

Сейчас у них была одна мысль: скорее перейти линию фронта и соединиться со своими. Решили пускать в ход оружие только в самых крайних случаях и вообще большого шума не поднимать. Встретив прохожего, они круто меняли направление. Если бы нарисовать на карте их маршрут, получилась бы зигзагообразная линия. То они шли на юго-восток, то прямо на север, после этого опять делали резкий поворот направо и целые сутки шли на восток. Уже недалеко была граница Видземе. Латгалию они надеялись пройти в несколько дней, а там начнется Калининская область.

Видземцы народ неплохой, но их так запугали, что они уже перестали доверять друг другу. Крестьянин, к которому Ояр с товарищами рискнул зайти поздним вечером, жаловался, что теперь сосед соседа боится.

— Мы бы и рады помочь вам, да ведь этот проклятый десятник все передает немцам. Чуть заметит, что во двор зашел чужой человек, через полчаса тут как тут, и начинается допрос: кто, да зачем, да куда делся. Достаточно, чтобы собака ночью погромче залаяла, — и то сразу бежит проверять, а на дорогах выставляет посты. В одной усадьбе приютили на ночь сбежавшего пленного красноармейца. И что же — на другой день пришли жандармы и арестовали хозяина. Говорят, будто расстреляли. Вы не обессудьте, что так неприветливо встречаем.

Теперь они стали придерживаться такого правила: если заходить в усадьбу, то более чем одному человеку на глаза не попадаться, тогда помощь обеспечена. Стоило только застать в усадьбе нескольких человек, как уже ни один из них не вступал в разговоры с прохожими, — боялись, как бы кто из своих не проговорился соседям. Особенно приходилось опасаться детей. Уходя со двора, Ояр и его товарищи сначала направлялись в одну сторону и меняли направление лишь тогда, когда их никто не мог видеть. Нельзя было даже сердиться на людей.

— Мы не можем подвергать их риску, — говорил Ояр. — Нельзя требовать от людей, чтобы они лезли в петлю.

— Ничего не поделаешь, — соглашался Акментынь. — Главное, люди уйти никуда не могут. Хочешь — не хочешь, оставайся на месте и терпи.

Они не узнавали больше свою Латвию. Всюду гнетущая тишина, точно весь народ вымер.

В одном месте они увидели повешенных — у самого перекрестка, на телеграфных столбах. Рядом — развалины сожженной усадьбы. В глаза бросилась надпись на белой доске:

                        «Казнены за помощь большевикам!»

В другом месте дорога была завалена трупами зверски замученных людей. Молодые женщины и мужчины лежали вперемежку с детьми и стариками.

Все трое остановились, сняли шапки.

— Запомни это, Имант, на всю жизнь, — сказал Ояр. — На веки вечные запомни и не старайся позабыть. Тогда никакая ложь тебя не обманет.

Имант с побледневшим лицом, с дрожащими губами смотрел и думал о матери и сестре: может быть, и они так же лежат…

Стая ворон дралась над трупами. Одичавшие собаки, заметив приближающихся людей, с поджатыми хвостами убежали в кусты. Сладковатый трупный запах захватывал дыхание. После этого маленький отряд долго шел молча.

Перед вечером увидели впереди какую-то речушку, к самому берегу которой подступал молодой ельничек. Имант прежде всех заметил несколько темных фигур, появившихся меж деревьев.

— Ояр, гляди, что они там делают? — зашептал он. — Не немцы ли?

Они легли на землю и стали наблюдать. Цейсовский бинокль помог им установить, что перед ельничком расположились около двадцати немецких солдат и полицейских. Они старались окружить поросль, оставив открытым только тот ее край, который подходил к речке.

Скоро раздались выстрелы. Из ельничка ответило несколько автоматов. Немцы и полицейские не оставались в долгу.

— О, да это за нашими охотятся, — тихо свистнул Акментынь. — Надо им помочь.

— Обязательно, — тихо ответил Ояр. — Только надо место лучше выбрать.

Они подготовили автоматы и стали наблюдать за расположением отряда. Солдаты и полицейские сосредоточили все внимание на ельнике, оставив тыл без всякого прикрытия.

С левого фланга нападающих находился небольшой бугорок. Вторая выгодная огневая позиция была ближе к берегу, почти у самой дороги. Если бы в этих пунктах разместить по автоматчику, то нападающие сами очутились бы под перекрестным огнем: их позиция находилась значительно ниже и была видна как на ладони.

— Так начнем, Ояр, — шепнул Акментынь. — Должно хорошо получиться. Вы с Имантом идите на тот бугор, а я засяду у речки.

— Идет. Только огонь открываю я. Тогда они бросятся к придорожной канаве и на открытом месте попадут под твой автомат. Так, смотри, жди, когда начнут отходить.

— Договорились, — согласился Акментынь. Он пробрался по канаве к своей позиции и удобно устроился за двумя валунами. В это время Ояр с Имантом тихо переползли на бугор. Ояр сделал опору для автомата, выбрал сектор обстрела и стал наблюдать.

Командир сидел на корточках в нескольких шагах позади цепи и тихим голосом подавал команду. Судя по всему, немцы приготовились к атаке. В тот самый момент, когда они начали приподниматься, чтобы сделать перебежку, Ояр нажал гашетку автомата. Длинная очередь, как острая пила, врезалась в цепь нападающих и перепилила ее надвое. Командир упал навзничь, справа и слева рухнуло несколько солдат. Среди немцев началась паника. Какой-то полицейский вопил что есть мочи:

— Не стреляй, идиот, здесь свои! Гляди, куда стреляешь!

Но его тут же уняла пуля Ояра. Тогда вся цепь поднялась и побежала назад по открытому полю к придорожной канаве. С нетерпением ждал этого момента Акментынь. «Получайте, дьяволы», — прохрипел он и нажал гашетку. Некоторые падали как подкошенные и больше не шевелились, другие побросали оружие и метались во все стороны. Но мало кому удалось достичь укрытия, — с другой стороны не переставая стрелял Ояр.

Весь бой продолжался несколько минут, но шестнадцать солдат и полицейских остались на месте, а те пять-шесть человек, которым посчастливилось выскочить, без оглядки неслись через кусты и болотце к лесу.

— Эй, друзья, выходите! — крикнул Ояр. — Путь свободен!

Тогда из ельничка вышли трое мужчин. Впрочем, вышли они не сразу, а сперва оглядели поле боя. Увидев трупы немцев, они поняли, в чем дело. Теперь можно было опустить автоматы, выйти навстречу нежданным помощникам и от всего сердца пожать им руки. Все были взволнованы в этот момент, у всех блестели глаза.

— Ну, братцы, мы было в такое пекло попали! — забасил один из них — плечистый парень с белыми, выгоревшими от солнца волосами. — Вот что значит правильная стратегия. А то бы мы совсем пропали. Ни вперед, ни назад.

— Давайте скорее соберем трофеи и — подальше отсюда, — сказал Ояр. — Поговорить успеем после. Эта музыка даром нам не пройдет.

Они сняли с убитых автоматы и патроны. Каждому досталось по два автомата, а Ояру, Акментыню и одному из новых товарищей — по хорошему пистолету. Остальное оружие спрятали в густом кустарнике: когда-нибудь пригодится. Изрядно пополнив запас патронов и даже продовольствия, удвоив свою живую силу, бойцы оставили поле боя. Акментынь мог еще раз сказать: «Наши силы растут, мы не пропадем».

Ясно, что он так и сказал.

6

Когда Акментынь узнал, что у одного из новых товарищей есть бритва, он решительно заявил:

— Пока еще светло, надо привести себя в человеческий вид. Скоро меня будут называть дедушкой, а я еще в женихах себя числю. А если ты, Ояр, думаешь, будто тебя украшает эта мочалка, то весьма ошибаешься. Ни одна девушка не захочет взглянуть на такого.

Они действительно стали походить на дикарей. У Акментыня на щеках местами уже начал завиваться волос. Ояр казался лет на десять старше, то же можно было сказать и о новых спутниках.

— Не понимаю, как вам самим не противно, — сердился Акментынь. — Молодые люди, бритва в кармане, а похожи на Мафусаилов.

Часа четыре прошагали они без остановки по лесным тропкам, прежде чем решились сделать привал на берегу ручья. Акментынь скинул пиджак и рубаху и облюбовал пенек под парикмахерское кресло.

— Друг, дай-ка сюда бритву, — обратился он к плотному, краснощекому парню, владельцу вожделенного инструмента. — Сначала я побрею тебя, потом ты будешь обрабатывать меня. Остальные становись в очередь.

Акментынь оказался неплохим парикмахером. Бритва шла легко, снимая густую, трещавшую под ней щетину. За неимением помазка Акментынь намыливал щеки при помощи собственной пятерни.

— В Англии только так и намыливают, — объяснял он. — В каждой парикмахерской есть мальчик, ученик брадобрея. Когда я в Кардифе зашел в первый раз побриться, меня усадили в кресло, опрокинули навзничь, после этого на меня набросился мальчишка и несколько минут мылил пальцами щеки. Друг, немного повыше подбородок… дай подступиться к шее. Почему у тебя такая колючая борода? Нельзя так. Теперь поди умойся. В ручье удивительно мягкая вода.

Когда всех побрили, они едва узнали друг друга. Оказалось, что старшему из «дедушек» было не больше тридцати лет, а остальные и того моложе — лет двадцати пяти — двадцати восьми.

Тот, который первым вышел из ельника, долго смотрел на Ояра, а Ояр, в свою очередь, силился припомнить, где он видел это лицо.

— А ты случаем не был в Риге у Силениека за несколько дней до войны? — спросил парень.

— Правильно! Шофер Силениека? Так?

— Он самый, Эвальд Капейка.

— Как это ты расстался с Андреем?

— Мы расстались в Валке. Он должен был отправиться на фронт, а мы… — Капейка кивнул на своих товарищей, — мы получили задание вернуться обратно и организовать партизанское движение в тылу немецкой армии. Уже несколько дней как идем к назначенному месту. А теперь скажите, какой добрый дух послал вас к нам на выручку?

— Немцев заметил Имант. Позиция у нас была выгодная — вот и ввязались.

— Им это понравилось, как собаке палка! — засмеялся Акментынь. — Ну, вы посмотрите, что за прекрасное оружие! Можно свободно отправить на небеса несколько сот отборных гитлеровцев.

У него все карманы оттягивали патроны, да и остальные были не беднее. Имант все время ощупывал свой автомат, он сам не верил, что, наконец, и у него есть оружие.

— А получилось это вот как, — продолжал Капейка. — Напоролись мы на группу немцев. Ну, не хотелось оставлять их без подарка, всыпали из автоматов и нескольких убили, а остальные разбежались. А немного погодя они за нами и погнались — но уже с подкреплением. Мы и так и сяк — петляли то влево, то вправо, но они, как собаки, — дуют прямо по нашим следам, да и только. Наконец, загнали нас в этот проклятый ельничек и обложили со всех сторон. Ну, думаем, пришел наш конец, — и приготовили ручные гранаты. Живыми не дались бы. А теперь по фрицам заупокойную читают. Мы, конечно, тут ни при чем.

— Там, видно, были не только фрицы, но и местные, — сказал Акментынь.

— Не важно, на каком языке они говорили, — сказал Ояр. — Кто заодно с Гитлером, тот такой же фашист, и мы их по полочкам раскладывать не будем. Всех в один мешок.

Он узнал, что румяного владельца бритвы зовут Ян Аустринь, а третьего парня — Саша Смирнов. Аустринь служил в милиции, детство провел в здешних краях и хорошо знал местность. Саша Смирнов раньше работал на фарфоровом заводе Кузнецова в Риге, а в первые дни войны вступил в рабочую гвардию и вместе с активом своего района отошел до Валки. В Абренском уезде у него и сейчас живут родственники.

— В случае чего можно у них приютиться. Они не выдадут.

Немного передохнув, пошли дальше и около полуночи очутились у огромного болота. Аустринь пошел вперед и вывел отряд на маленький остров, густо поросший кустарником и сосенками. Именно к этому месту он целую неделю и вел своих товарищей. Остров был прямо как нарочно приспособлен для партизанской базы. В двух-трех часах пути было несколько шоссейных дорог и два железнодорожных узла. Болото окружал большой лес, но самым важным преимуществом было то, что здесь сходились границы трех уездов: в случае преследования можно было перейти из одного уезда в другой. А пока власти одного уезда договаривались бы с властями другого, партизаны могли перебраться на территорию третьего уезда.

— Здесь и остановимся, — сказал Эвальд Капейка.

Ояр весь последний переход был очень задумчив.

Дело в том, что на привале Капейка дал ему номер газеты «Циня», где была напечатана речь Сталина от 3 июля. В этой речи как будто прямо ему, Ояру Сникеру, было сказано, что́ должен делать человек, оставшийся в тылу врага. Очень возможно, что здесь он и принесет больше пользы. А как же Рута, Силениек, товарищи? Отказаться от надежды увидеться с ними? Но какое это имело теперь значение?

Придя на остров, Ояр отозвал в сторону Акментыня и Иманта.

— Каковы теперь ваши планы? — спросил он. — Переходить фронт или оставаться здесь?

— Как ты решишь, так и сделаю, — коротко ответил Имант.

— А я тоже не расстанусь с вами, — сказал Акментынь. — Где вы, там и я. Ну, а если бы мне пришлось решать одному, я бы остался здесь. Право, мы уже можем считать себя старыми партизанами. Обстановка знакомая, да и руку, я считаю, набили. Ведь мы сегодня экзамен сдали. А главное — наши силы выросли. Кто теперь с нами справится?

— Значит, договорились. Мы остаемся здесь.

Ояр подозвал Капейку и объявил ему о решении группы.

— Так у нас уже сколотился солидный партизанский отряд, — обрадовался Капейка. — Я, признаться, пока шли, все думал: неужели оставят нас одних? Теперь остается выбрать главного командира и заняться оборудованием базы. Эй, товарищи, подойдите сюда, — позвал он Аустриня и Смирнова. — Есть серьезный разговор. Предлагаю выбрать командиром нашего партизанского отряда товарища Сникера. Ояра Сникера я не раз видел у Силениека. Знаю, что он старый партиец, работал в подполье. В эту войну он уже успел повоевать у Лиепаи. Ну, а сегодня Ояр нам всем показал, как надо бить немцев.

Выслушав его доводы, Аустринь и Смирнов согласились, что это будет самая подходящая кандидатура.

— Не стану отказываться, друзья, — сказал Ояр. — Благодарю за доверие, постараюсь его оправдать. Но теперь нам надо будет осознать одну вещь. Наш отряд с этого момента становится войсковой частью в тылу врага, а в войсковой части должна быть воинская дисциплина. Один за всех, все за одного! Умереть, но не подвести товарищей. Когда задание получено — не разговаривать, выполнять во что бы то ни стало, даже если придется пожертвовать жизнью. Уметь хранить тайну, не болтать лишнего! И всегда помнить, что надеяться надо только на свои силы.

Среди ночи на освещенной луной крохотной полянке они в знак взаимной верности пожали друг другу руки. Так был основан партизанский отряд «Мститель».

…Весь следующий день ушел на устройство. На первое время сделали из веток и камыша два шалаша, чтобы не спать под открытым небом. Решили до наступления холодов построить и землянку. Акментынь рыл яму для очага, а Капейка с Аустринем пошли разведывать местность. Недалеко протекал ручей с вкусной водой, везде росли черника и брусника, а грибов было столько, что впору на рынок возить.

— Ничего, друзья, заживем мы с вами, — повторял Капейка.

А Ояр уже обдумывал над картой первую операцию.

— Если ничего не случится, через несколько дней надо будет вернуться на место боя и перенести на базу все спрятанное оружие, — сказал он товарищам. — Будет оружие, найдутся и новые бойцы. А когда нашего полку прибудет, кому-нибудь из нас придется пробраться за линию фронта и установить связь с Красной Армией. Если воевать, то воевать по всем правилам стратегии.

Через несколько дней им стало известно, что в пятнадцати километрах от их базы расположилась немецкая полевая жандармерия и военно-полевой суд. Следующей же ночью партизанский отряд отправился на первую операцию.

Глава седьмая

1

Ингрида Селис сидела на нарах в углу камеры. Закрыв глаза и стиснув голову руками, она старалась вызвать в памяти картины прежней жизни. За две недели ей пришлось видеть и слышать столько ужасного и трагического, что разум отказался воспринимать окружающее. Она видела огромный подъем человеческой души перед небытием и презрение к смерти; перед ней проходили и такие люди, которые топтали свою гордость, свое достоинство, в подлом смирении склоняли голову перед палачами. Каждый день в камеру вталкивали новых арестованных, которые еще не подозревали, что их ждет; вместе с ними врывалась в тюрьму свежесть огромной, неспокойной, никогда не останавливающейся жизни, которая шла там, за этими серыми стенами, за решетками. Каждый день из камеры выводили нескольких человек — еще живых, полных надежд и отчаяния, а потом где-то за стеной включали радио или заводили патефон, чтобы заглушить крики и стоны жертв, и вечером в камеру возвращались окровавленные калеки, которые от боли не могли ни лежать, ни сидеть.

Серое, темное помещение было полно женщин и детей. Были здесь литовские еврейки со своими малышами, которых гитлеровские войска догнали у Даугавы. Были седые старушки, матери и жены рабочих и служащих советских учреждений. В светлых летних платьях, с голыми ногами, сидели на каменном полу молодые девушки-комсомолки, работницы, которых арест застиг во дворе дома, на улице, в длинных очередях у лавок, на рынке. На нарах сидели дети, и в глазах у них застыло удивленное выражение. Плакали грудные, дети постарше незаметно теребили за рукава матерей и, стесняясь незнакомых людей, тихо шептали: «Мне есть хочется». И матери отдавали им последний крохотный кусочек липкой замазки, которую здесь называли хлебом, а когда уже нечего было давать, прижимали к груди и нежно ласкали их, как будто ласка могла заставить забыть муки голода. Только недолгий сон возвращал этим людям свободу и покой.

Каждый вечер открывались двери камеры и надзиратели называли несколько имен. С бледными лицами, блестящими от волнения глазами выходили из темных углов обреченные на смерть, и в камере все замирало; казалось, все переставали дышать и, оцепенев от мучительного ожидания, прислушивались к голосу надзирателя: кого еще вызовут? Обычно вызывали тех, которых днем водили на допрос и сильнее избивали; медленно, будто нарочно мешкая, выходили они в коридор, а надзиратели отпирали двери соседней камеры. То была камера смертников. Всю ночь доносились из-за стены крики. В четыре часа утра в коридоре раздавался топот сапог и звон ключей. Шаркающие шаги уходящих напоминали шум крыльев большой усталой птицы. Потом со двора доносился гул автомобильного мотора, визжали петли наружных ворот и в предутренних сумерках замирал последний отзвук существования людей, которым не суждено было вернуться. Но оставшиеся не могли больше уснуть. Они дожидались утра. Когда женщин гнали умываться, они проходили мимо камеры смертников. Дверь в этот час оставалась отворенной, и можно было видеть внутренность камеры. Каждая замеченная там мелочь приобретала яркий трагический смысл. Забытый гребень блестел в солнечном луче, как кусок янтаря. Недоеденный кусочек хлеба, на котором остались еще следы зубов, лежал на скамейке, и горло Ингриды сжимала спазма: в тот момент даже голодный не мог есть.

Напрасно закрывала она глаза и затыкала уши. Сознание нельзя было обмануть; не считаясь с волей, оно разворачивало клубок мыслей.

Рядом с Ингридой сидела изможденная женщина. Она появилась в тюрьме неделю назад, босая, в одном бумажном платьишке, и ждала, каждое утро ждала, что вот господа судьи вспомнят о ней и велят выпустить, потому что держат ее здесь по ошибке. Поздно вечером пришли к ее мужу, дворнику жилого дома на улице Валдемара, несколько человек из вспомогательной полиции и увели в участок. «Ничего с собой не берите, — сказали, — в участке вас только допросят о некоторых жильцах, и вы вернетесь домой». Дворник поставил метлу в угол и пошел, а жена сама пошла вслед за ними. В участке дворника арестовали безо всяких разговоров, а заодно и жену, раз она была здесь. Два дня их продержали в префектуре, а когда арестованных стали распределять по группам — дворника отправили в центральную тюрьму, а жену привели сюда.

— Никак я не пойму, почему они столько времени держат меня, — упрямо повторяла женщина.

Ингрида слышала ее рассказ по крайней мере раз десять, но она знала, что придется выслушивать его опять. Чтобы не огорчать дворничиху, Ингрида смотрела ей в лицо и кивала головой.

— Ну, за что им держать меня в тюрьме? Мы люди маленькие, политикой в жизни не занимались. Сперва ведь и не думали меня забирать. Это все потому, что я пошла за мужем. Почему они не поговорили со мной, не спросили? В бумагах все должно быть прописано. Главное, перед уходом заперла комнату, а там кот остался. Теперь и не знаю, что с ним, бедняжкой, делается. Ни еды у него, ни питья. И выбраться не может: и окна и двери — все заперто. Право, пропадет с голоду. Если бы я знала, что будет, разве бы я оставила его в комнате? Неизвестно, долго ли такое животное проживает без еды? Хоть бы мышь поймал… Да нет, он их всех давно переловил. Так мне жалко этого кота — очень умный котик. Если бы вы видели, барышня, как он охотился за голубями, за воробьями! Бывало, подкрадется — и не заметишь. А за мной как ходил! Я улицу поливаю, а он усядется у ворот и глядит — и такие умные у него глаза, прямо как человек. Жалко, если погибнет. Я уж и с надзирателем говорила, нельзя ли кого послать, чтобы выпустили. Да где там, он только смеется.

«Бедный большой ребенок…» — думала Ингрида. Чтобы успокоить дворничиху, она стала рассказывать ей о живучести кошек и уверяла, что ее любимец может выдержать без еды еще неделю.

Наконец, дворничиху вызвали на допрос. Она вернулась сравнительно быстро и очень довольная: следователи ничего особенного у нее не выспрашивали.

— Я им рассказала, как дело было, а они говорят, что больше меня здесь держать не будут.

Вечером надзиратель вызвал ее вместе с несколькими другими женщинами, и их увели. Радостно попрощалась она с товарками по камере, погладила по головкам детей соседки, а уходя, все еще говорила о своем котике.

Она так и не поняла, что означает переселение в соседнюю камеру.

В четыре часа утра в коридоре послышались шаги, зазвенела связка ключей. Вместе с другими смертницами дворничиха, что-то рассказывая, вышла из камеры и села в черную машину.

— Увезли, — тихо сказала лежащая рядом с Ингридой пожилая женщина. — Больше не вернутся.

— Нет, не вернутся, — повторила Ингрида. — Когда-нибудь вот так же и нас увезут.

Соседка в темноте нашла ее руку и погладила несколько раз.

— Доченька, не надо бояться, милая. Страх не поможет, страх только силы отнимает. Нам всегда надо быть сильными — до самой могилы.

— Нет, я не боюсь, я ко всему готова, — зашептала Ингрида. — Они меня не испугают, пусть хоть что хотят делают. Но как жалко, как обидно, что нам приходится погибать сейчас. Ведь я ничего еще не сделала в жизни… А как хотелось помочь народу, пойти на фронт… Даже погибнуть — но так, чтобы враги дорого заплатили за твою смерть…

— Ты лучше думай, доченька, про то, что наши товарищи останутся. Они сейчас там, они бьются и за нас, они за все отплатят. Не забывай этого.

В камере было душно. На цементном полу, на голых нарах лежали и полулежали вповалку человеческие тела. Окно было забито досками, но утро пробивалось сквозь щели, и в тусклом свете лица спящих казались серыми, как зола.

2

Заключенные только что получили обед — пол-литра вонючего варева, состоявшего из воды, листьев капусты, свекольной ботвы и крохотных кусочков протухших говяжьих легких. Даже голодный пес не притронулся бы к этой бурде, которую приходилось есть людям. Но долгие недели голода научили их преодолевать отвращение. Ингрида взяла свой хлебный паек — сто пятьдесят граммов тяжелой полусырой массы, в которой вязли зубы. Чувствуя, с какой завистью смотрят на нее голодные дети соседки, она отломила себе микроскопический кусочек, а остальное молча протянула матери.

В коридоре раздались шаги. Обитательницы камеры испуганно оглянулись на дверь: что нужно надзирателям в этот неурочный час? Наверно, опять ведут новую жертву. Шаги стихли. Щелкнул замок. В камеру вошел франтоватый офицер СС и два надзирателя. Заключенные встали и тревожно глядели на офицера. Одна из матерей пыталась успокоить плачущего ребенка, но ему хотелось есть, он закатился и не мог остановиться.

— Заткните ему глотку — ну хотя бы тряпкой! — крикнул офицер по-латышски. — Иначе я уйму его по-своему!

Освальд Ланка почти не изменился с осени 1939 года, когда он сел на пароход и уехал в свою «Великогерманию». Недавно, сразу же после образования рейхскомиссариата «Остланда», он появился в Риге и занял важный пост в гестапо. По делам службы ему приходилось часто бывать в рижских тюрьмах. Эта работа ему нравилась. Но сегодня Ланка несколько часов допрашивал в центральной тюрьме большевиков, и настроение у него было препаршивое. Это была утомительная и сложная работа, так как из этих кремней нельзя было вытянуть ни единого слова. Некоторые молчали, другие вели себя вызывающе и своими ответами приводили в бешенство допрашивающих, многие держались простачками и болтали явную чушь.

Правда, что бы они ни говорили, приговор был известен заранее — в гестапо с формальностями не считались.

После этой черной, утомительной работы Освальд Ланка в сопровождении нескольких ассистентов уехал в пересыльную тюрьму и велел показать заключенных там женщин. С женщинами легче, во всяком случае интереснее.

Ланка долго глядел на Ингриду, потом его взгляд остановился на высокой красивой Эстер Каган. «Похожа на Эдит, только брюнетка». Но больше всего его заинтересовала Илга Заринь — тоненькая золотоволосая девушка с доверчивым детским взглядом.

Освальд Ланка повернулся к надзирателям.

— Вот этой я пока и займусь, — и он показал на Илгу Заринь.

В тот же вечер ее вызвали на допрос. Довольно скоро вернувшись, она села рядом с Ингридой и под строжайшим секретом рассказала, что давешний офицер предложил ей стать его любовницей и работать на немцев.

— Я сказала, чтобы дали день подумать. Он разрешил. Наверно, поэтому меня и не били. Думает, что соглашусь.

— А ты сама?

— Я? Завтра я ему плюну в глаза. Как еще можно отвечать им?

На следующий день Илгу Заринь снова вызвали на допрос. Уходя, она поцеловала в лоб Ингриду.

— Не бойся, сестричка, я предательницей не стану.

В специальной камере включили радио. Через два часа Илгу привели обратно. Она еле держалась на ногах. Руки были в сплошных синяках, правая щека покрыта коркой запекшейся крови, блузка разорвана. Ей разрешили взять все свои вещи — сумочку с носовым платком и ломтик хлеба, который она не успела съесть в обед. После этого ее перевели в соседнюю камеру.

В четыре утра Илгу увезли из тюрьмы. На стене камеры осталась еле заметная, выцарапанная заколкой Для волос надпись:

«Здесь провела свою последнюю ночь студентка 3-го курса Латвийского государственного университета — Илга Заринь. Дорогие друзья, завтра меня расстреляют. Да здравствует Советская Латвия!»

Тюремщики ее не заметили.

В этот день допросы начались сразу после утренней уборки. В камеру вошло несколько гестаповцев.

— Кто здесь коммунистки и комсомолки, выходите! Встать у дверей!

Из толпы вышли две девушки, вернее девочки, и встали у двери.

— Так мало? — удивился один. — А остальные что? Ну, не стесняйтесь, нам ведь все известно. Кто признается сам, тому будет смягчено наказание. — Взгляд его остановился на Эстер Каган. — Ты что стоишь, жидовская барышня? Тоже из коммунисток? Выходи и ты. Двух нам сегодня маловато.

Он показал еще на двух пожилых женщин — работниц текстильной фабрики. Затем всех увели.

«Опять будет играть радио», — подумала Ингрида.

Так и случилось.

После обеда их привели обратно, но только четверых. Одна работница умерла под пытками. Эстер Каган забилась в угол камеры и несколько часов лежала, не проронив ни слова, ни на кого не глядя. Припав лицом к нарам, беспрерывно вздыхала маленькая комсомолка, а подруга нежно поглаживала ее по голове и шептала:

— Не плачь, Анныня, теперь уже все хорошо. Я же тебе говорила… Больше нас мучить не будут.

Их оставили на ночь в камере, а на допрос увели четырех новых. Когда гестаповец выкрикнул фамилию Ингриды, она даже не испугалась и сразу собралась. Сумочку она оставила Эстер Каган. Молодая, сильная девушка за ночь немного ожила и, хотя все тело у нее болело от вчерашних побоев, сегодня снова была в состоянии улыбнуться и сказать подруге несколько ободряющих слов.

— Выше голову, Ингрида. Мы сильнее их.

— Я ведь и не боюсь, Эстер.

Сначала допрашивали других. По одной вызывали в камеру, и сквозь толстые каменные стены слышны были стоны истязаемых и выкрики следователей.

— Теперь вы! — Гестаповец кивнул Ингриде. У нее в ушах зазвенело. «Что бы с тобой ни делали, ни на минуту не забывай, что ты комсомолка, — мысленно повторяла она себе, входя в камеру. — Комсомольцы никогда не просят пощады».

Окно довольно большой продолговатой камеры было завешено толстым войлоком. У стены стояла длинная, обитая клеенкой скамья, как в общественных банях. В углу у окна — стол с письменными принадлежностями. За столом сидели Освальд Ланка и писарь в эсэсовской форме. У двери стоял солдат в куртке с засученными рукавами и жадно сосал сигарету — начальник разрешил ему курить во время перерыва. На полу, на скамье, на стенах — повсюду виднелись темные брызги крови.

— Комсомолка? — спросил Ланка.

— Нет, я не комсомолка.

— Нам известно, что вы комсомолка!

— У комсомольца должен быть членский билет, у меня его нет.

— Расскажите, сколько человек вы выдали чека? Где находятся ваши сообщники и как их имена? С какими заданиями оставили вас большевики в Риге? Где находится руководство вашей подпольной организации?

Ингрида пожала плечами.

— Как я могу сказать то, чего не знаю…

— Значит, не хотите признаваться?

— Мне не в чем признаваться.

Ланка кивнул солдату. Тот подошел к Ингриде и, схватив за локоть, потащил к скамье, хотя она и не думала сопротивляться.

Все время, пока ее истязали, Ингрида думала о доме. Она старалась вызвать в памяти самые ранние воспоминания детства. Поездка на Взморье, когда она в первый раз увидела море и не знала, что делать — испугаться или обрадоваться… Потом школа… Маленькая Ингрида облила чернилами тетрадку и платье и горько рыдает… Она мысленно разговаривала с матерью, с Имантом, с покойной сестрой. «А помните? Помните?» А где-то далеко что-то происходило с ее телом. Ее били, ломали ей руки, и, когда Ингрида уже не могла не думать об этой нестерпимой боли, она потеряла сознание.

Ее облили водой, поднесли к носу пузырек с нашатырным спиртом. Едва она открыла глаза и обвела камеру осмысленным взглядом, как Освальд Ланка возобновил допрос. Ингрида больше не слушала его, прощалась с Айей, с подругами. «Будь покойна, Айя, тебе не придется краснеть за свою воспитанницу. Я очень мало сделала в жизни, и не моя это вина. Но я умираю честно…»

Долго еще пытали Ингриду. Она несколько раз теряла сознание. Наконец, Ланке надоело.

— Оденьте ее и уведите, — сказал он своим ассистентам. — Бесполезно продолжать допрос. Давайте следующую.

Не переставая играла музыка. Когда замолкал репродуктор, начинал трещать патефон. После окончания допросов в специальную камеру пришли двое солдат с метлами и ведрами и долго терли и отмывали забрызганный кровью пол.

В тот вечер Ингриду, Эстер Каган и еще шесть женщин перевели в соседнюю камеру.

3

Ни одна из них не уснула в ту ночь. На нарах всем места не хватило, поэтому те, кто был посильнее, расположились на полу. Обе маленькие комсомолки, сдвинув головы, тихо-тихо перешептывались. Эстер Каган сидела рядом с Ингридой и рассказывала о своем брате, который в 1937 году был в Испании — сражался в Интернациональной бригаде за республику.

— Когда он уходил с рабочегвардейцами из Риги, я дежурила на работе… Я не могла уйти… надо было остаться с матерью. Она уже второй год не встает — у нее острый ревматизм. Четвертого июля меня арестовали, когда я стояла в очереди за продуктами. Бедняжка мама думает, наверно, что я ее бросила. Умрет и не узнает, что со мной случилось.

«Я тоже умру, и никто не узнает, где моя могила, — думала Ингрида, — никто не положит на нее цветов. Только будет осыпаться хвоя, потом песок покроется мхом. Но почему это так? Ах, что я спрашиваю?.. Потому, что мы верим в правду и любим ее и хотим счастья для всех людей. А они думают, что если убьют нас, то и правды больше не будет. Они глупые и трусливые, — разве можно убить нас всех? За нас жизнь стоит… Но как бы я хотела увидеть, как будет на земле, когда мы победим и весь мир станет свободным!.. Как это будет? Наверно, все будет петь, везде будут цветы, и солнце… В тот день ни одно облачко не посмеет заслонить солнце.

Мамочка, бедная моя, теряешь нас одну за другой, тогда Арию, сейчас меня. Неужели у тебя не останется и Иманта? Будь сильной, мамочка, скоро у меня ничего не будет болеть… никогда больше не будет болеть… Я знаю, ты часто будешь обо мне думать. Не плачь, милая, погляди на меня: вот я улыбаюсь.

Увижу ли я еще звезды? Может быть, тогда они уже погаснут и небо будет серое, облачное? Легче бы умереть в звездную ночь, глядя в глаза вселенной… она вечная, ее никто не в силах уничтожить. Если бы это произошло на берегу моря, чтобы шумели волны и летели белые чайки — свободные белые птицы…

Смогу ли я тогда думать вот так, как сейчас? И очень это трудно?»

Медленно текли часы. Тихий шепот и дыхание спящих убаюкивали Ингриду. Живое тепло струилось от мягкого плеча Эстер. «Какая она красивая, сильная… Любила ли она кого-нибудь? И что это — любовь? Может быть, и я полюбила бы, нашла среди миллионов людей единственного, самого лучшего друга?»

— Эстер, мы ведь не будем спать?

— Да, Ингрида… мы отдохнем потом. Тебе очень больно?

— Я сама не знаю, Эстер.

— Обопрись на меня, удобнее будет.

В углу шептала маленькая комсомолка:

— Ты молодец, Анныня, что не плачешь. Теперь не надо больше плакать. Пусть они не узнают, что тебе жалко умирать.

В стороне сидела пожилая работница. Она так глубоко задумалась, что сама не замечала, как ее губы шептали: «Придет время, когда вернутся наши. Они потребуют с них ответа. Сталин думает о нас…»

Каждый звук в утихшем корпусе превращался в раскатистый гул. Издалека, от станции Брасла, доносился свист паровоза и стук вагонных буферов. Где-то пищали мыши. Где-то гремел замок. Скрипя открывались двери. Коридор наполнялся людскими голосами и топотом сапог.

Эстер нащупала локоть Ингриды и сжала его.

— Вставай, Ингрида. Теперь уже недолго.

Серый корпус затаил дыхание. Молчали погруженные в темноту камеры, пока смертницы проходили коридором и спускались по лестнице во двор. Но когда заскрипели ворота и черная автомашина, подскакивая на булыжной мостовой, выехала на улицу, — тихий шепот пронесся по тюрьме:

— Опять увезли… Куда их повезли? Скоро и наша очередь…

Черная машина быстро катилась по замершим улицам. Все еще спали. Только ночные сторожа и постовые полицейские глядели вслед «черной Берте». Машина свернула в переулок, к железнодорожному переезду. От асфальтированного шоссе налево, к сосновому лесу, вела проселочная дорога. Машина сбавила скорость, ее поминутно подбрасывало на корнях деревьев. Минут через пять она остановилась. Высокие старые сосны шумели на утреннем ветру. Солнце еще не взошло, и лесные птицы молчали. Машину окружили солдаты с автоматами, они приехали раньше и ежились от холода.

Выйдя из машины, Ингрида глубоко вдохнула прохладный утренний воздух. Она посмотрела на небо и разыскала меж вершинами сосен две звездочки. Все остальные потухли, но эти две еще светились, как маленькие золотые зернышки. И до тех пор, пока их можно было видеть сквозь ветви сосен, Ингрида глядела на них и думала о бесконечных пространствах, которые лежали между ней и теми таинственными мирами. Потом грубый голос скомандовал идти.

На голом песчаном склоне дюны была вырыта яма. Все восемь женщин стали с краю, лицом к могиле. За их спинами раздавались шаги, позвякивал металл, когда солдаты взводили затвор автомата. С правой стороны ямы были воткнуты в песок две лопаты.

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…—

раздался вдруг уверенный голос пожилой работницы. К нему сразу присоединились семь других голосов, и все смелее лились над могилой звуки благородного гимна борьбы. Это уже были не обреченные на гибель существа, чье бессилие веселило сердца палачей, — отряд бойцов, малый по своей численности, но великий и несокрушимый в своей вере и стойкости, утверждал непреложность своей победы.

Треск выстрелов прервал гордую песню. Восемь окровавленных тел упали на дно ямы, и палачи торопились скорее засыпать могилу, пока еще не взошло солнце. Солдаты утоптали рыхлый песок и сверху набросали сосновых веток и шишек, чтобы это место ничем не выделялось.

Потом черная машина уехала обратно в город. В спешке солдаты забыли на месте казни одну лопату, и она лежала там несколько дней, пока ее не нашли люди, собиравшие в лесу грибы. Так узнали об одинокой могиле, которая появилась за городом в ночь с шестого на седьмое сентября 1941 года.

Солдаты ушли. Взошло солнце, проснулись и запели птицы. Пестрый дятел стучал по дереву, отыскивая под корой древесных жучков. Рыженькая белочка пересекла дорогу и обежала братскую могилу. Присев на хвост, она взяла в лапки шишку и стала лущить ее острыми зубками, потом молниеносно взвилась на старую сосну. Там она долго умывалась, нежась в ярких лучах утреннего солнца.

4

Об аресте Ингриды Анна Селис узнала от дворника. Отчаяние сделало ее настойчивой, упрямой — все свободное от работы время она разыскивала следы дочери. Ее не могли запугать ни грубые ответы, ни издевательские вопросы немецких чиновников, она по нескольку раз приходила в одно и то же учреждение, она расспрашивала знакомых, у которых были арестованы близкие, и постепенно выяснила все. Несколько суток Ингриду держали в ужасных подвалах на улице Реймера, после этого перевели в префектуру, а в середине июля вместе с большой группой женщин погнали в пересыльную тюрьму. Анна Селис теперь каждый свободный день направлялась к станции Брасла и узнавала адреса тех редких счастливцев, которым удавалось выйти из тюрьмы. Шепотом они рассказывали про голод, который царил в тюрьме, про пытки и унижения, которым подвергались заключенные женщины, про жестокости обер-надзирателя, кровавого пса Лаукса, про заведующего хозяйством Лиепиня, про молодчиков из «зондеркоманды».

Около середины сентября Анна Селис получила последние сведения о дочери: только что выпущенная из тюрьмы женщина сказала, что в общей камере ее уже нет, — больше она ничего не знала. В это время прошел слух, что тюремная администрация разрешила родственникам заключенных приносить передачи. Анна уложила в корзинку весь свой недельный паек и в серый, дождливый день пошла к тюрьме. У ворот уже было двое: мужчина в очках и сгорбленная старушка с костылем. У обоих были корзиночки в руках. Понурившись, они стояли молча. — Возле ворот уже появился шпик и приставал с расспросами: чего они ждут? По какому делу арестованы их родственники? Анна Селис делала вид, что не слышит. Прижавшись к каменной стене, она думала одну и ту же думу. Корзиночку Анна держала под шалью, чтобы не размок от дождя хлеб. Сама она успела промокнуть до нитки.

Наконец, ворота растворились и подвыпивший надзиратель спросил, чего они ждут.

— Нам сказали, что есть разрешение приносить продукты, — сказала Анна.

— Кто вы такая? Кому вы принесли?

Анна Селис рассказала. Подошел и мужчина. Он учитель, фамилия его Заринь, принес продукты своей дочери Илге. Старушка хотела передать своей дочери, работнице-текстильщице, большую репу — это все, что она могла достать.

Надзиратель захохотал.

— Никакие передачи не разрешаются. Кто вам рассказывает такие сказки? Да и напрасно вы разыскиваете здесь своих дочерей. Они… их надо совсем в другом месте искать. У нас, как в гостинице: свое время прожил, и дальше — или домой, или еще куда… кто что заработал.

— Скажите, где моя дочь? — спросил учитель. — Илга Заринь… Она совсем еще девочка, светловолосая такая. Вы, наверное, знаете.

— Знаю, знаю, как не знать… — Надзиратель вдруг испугался, что наболтал лишнего, и начал ругаться. — Убирайтесь-ка вы подальше. Здесь вам не базар и не справочное бюро. Не обязан я знать про каждого коммуниста, куда он девался. Ступайте у префекта спрашивайте. Ну, живей, живей уходите!

Он захлопнул ворота.

— Пропала моя доченька… пропала… — заплакала Анна Селис. — Замучили. За что? Как они смели?

Дождь продолжал лить. Три одиноких человека, опустив головы, шли по дороге, у каждого в руках была корзиночка. И хоть невелика была тяжесть в этих корзиночках, но им казалось, что они наполнены свинцом, что в них заключено бремя всего земного горя.

— Да как же это так? Убить мою доченьку? — повторяла Анна Селис. Встречные издали давали ей дорогу, принимая ее за помешанную. Придя домой, она обошла все углы и перебрала каждую вещичку Ингриды. Она перелистывала ее школьные тетрадки, долго-долго вглядываясь в почерк своей девочки. Она гладила старую железную кровать, на которой Ингрида спала последние четыре года, — на матраце так и осталась впадина. Отражение Ингриды глядело на мать из каждой вещи.

Анна Селис никак не могла постичь того, что Ингриды нет и никогда больше не будет. Вот-вот, кажется, распахнется дверь и на пороге появится ее светлая милая фигурка:

«Мамуся, я опять дома».

Упала на кровать и все плакала, пока не обессилела от рыданий. А когда стрелка часов стала приближаться к пяти, она поднялась, вытерла слезы и надела рабочий халат. Пора собираться в ночную смену.

Корзиночка так и осталась нетронутой на кухонном столе.

В прачечной Анна никому не сказала ни слова, но и без того все видели, что у нее большое горе. Никто не приставал к ней с вопросами, все замолкали, глядя на ее лицо. Только к утру, когда смена кончила работу, одна женщина подошла и спросила, не надо ли ей чем помочь.

Анна Селис покачала головой.

— Нет, милая… никто мне больше не поможет. Нет моей Ингриды…

Женщины переглянулись и тихо разошлись. Только та, которая заговорила с Анной, погладила ей руку и сказала:

— Мы все понимаем. Не надо прятать от нас свое горе. Ты не одна, тебя никогда не оставят одну.

Днем к Анне зашел контролер снять показания счетчика. Он не спеша выписал счет, отдал Анне и попросил разрешения выкурить папиросу.

— У вас большое горе, товарищ Селис, — вдруг заговорил он. — Гитлеровцы убили вашу дочь.

Анна посмотрела на него недоверчивым строгим взглядом.

— Так что же? Какое вам дело до этого?

Контролер взял ее за руку и крепко пожал.

— Не бойтесь, я не шпион, я ваш друг и товарищ. Можете не доверять мне, я на это не обижусь. Вы не рассказывайте мне ничего, только выслушайте и не удивляйтесь моей откровенности. Человек, у которого гитлеровцы отняли и убили ребенка, не может быть их другом. Я это знаю и потому так разговариваю с вами. Да, большое горе. Но слезами не победить несправедливости. Надо бороться, отплатить врагам. Пусть они не чувствуют себя здесь хозяевами. Пусть они дрожат перед нашей ненавистью. Пусть видят, что ни одно преступление не останется безнаказанным. Раньше или позже — мы их победим, но победа не придет сама собой. За победу надо драться. А драться может каждый — там, где он находится, и так, как он может. И вы это можете. Я знаю, что вы будете это делать хотя бы в память погибшей дочери. Не сейчас… Теперь еще не время. Вам надо выждать несколько месяцев, пока улягутся их подозрения и они перестанут следить за каждым вашим шагом. Тогда я опять приду, а если не смогу, придет еще кто-нибудь. Если он скажет, что его прислал «Дядя», — значит, от меня. Не падайте духом, товарищ Селис, надо выдержать. А если вам будет нужна помощь, приложите к стеклу, вон в том окне, сложенную газету. Тогда мы будем знать. До свиданья, товарищ Селис.

Он пожал ей руку и ушел. Анна села к окну и долго глядела вдаль.

«Слезами не победить несправедливости. Верно, как он верно сказал. Пусть они дрожат перед нашей ненавистью. Пусть дрожат… Только зачем я буду ждать столько времени? Почему не сейчас? Не могу я ждать… Нет, наверно, он лучше знает, что делать».

Выйдя из квартиры Анны, Роберт Кирсис пошел проверять счетчики по другим квартирам. В эти дни у него было много работы, всюду множился счет обид и горя народного.

5

Екаб Павулан опять работал на заводе, но теперь уж он не руководил цехом. Он становился у своего станка и работал как раз столько, сколько было нужно, чтобы не прогнали с завода. Никаких норм он больше не перевыполнял, а изобретенные им приспособления были незаметно убраны и валялись где-то среди лома.

Управляющим на заводе стал инженер Лоренц. Тот, конечно, знал кое-что об изобретениях Павулана, но, по-видимому, не особенно заботился об увеличении продукции: во всяком случае он никогда не упоминал о пропавших приспособлениях. Когда Екаба Павулана вызвали на допрос, Лоренцу удалось доказать, что завод не сможет нормально работать без лучшего токаря: если Павулана арестуют, то некому будет обрабатывать самые сложные детали. После этого «фюрер» по хозяйственным делам позвонил в полицию и добился того, что старого токаря отпустили под поручительство инженера Лоренца. Два раза в месяц Павулан должен был отмечаться в полицейском участке, а однажды ночью у него сделали обыск. Ничего подозрительного не нашли и ограничились допросом стариков. Где находится дочь Мара Павулан? Когда она последний раз была у родителей? Не знают ли они, куда делось ее имущество? С кем дружила Мара при большевиках и где сейчас ее друзья?

Старики знать ничего не знали. Дочь они видели только в первые дни войны, жила она отдельно, у родителей бывала редко и про своих друзей не рассказывала.

Однажды вечером к Павуланам зашел контролер снять показания счетчика. Разговорились. Контролер знал многое, о чем немцы в своих газетах не писали. Фронт продвинулся совсем не так далеко, как объявлялось в информациях гитлеровского генерального штаба. В Смоленской области, у Ельни, Красная Армия только что нанесла немцам такой удар, что им пришлось перекраивать все свои планы. Здесь, в Латвии, спокойные дни для гитлеровцев тоже кончаются: в лесах действуют партизаны, поезда с военным снаряжением летят под откосы, целый караван барж на Даугаве пошел ко дну со всем грузом, в Риге на улицах находят трупы немецких офицеров и солдат. На некоторых фабриках все время ломаются машины и станки, возникают пожары, производится брак, а до причин никто не может докопаться. Латышский рабочий понимает, что, трудясь на немцев, он кует кандалы себе и своему народу, поэтому и производит брак, поэтому выходят из строя машины, возникают пожары…

Уходя, контролер сказал:

— Без борьбы нельзя победить. И нам надо бороться. Каждый час, который мы отрываем от рабочего дня, идет на пользу Красной Армии. Не думайте, что ваша дочь не борется по ту сторону фронта. Она помогает Красной Армии и уверена, что то же самое делает и ее отец. Разве иначе может быть, товарищ Павулан?

— Вы знаете что-нибудь про Мару?

— Я знаю про всех, кто ушел вместе с Красной Армией. Они шлют через фронт привет своим близким и говорят: «Не поддавайтесь немцу, не падайте духом, не теряйте веры в наше дело — мы придем обратно и принесем народу свободу».

— Мы духом не падаем. Только ведь сами знаете, как нам нелегко.

— Будет еще труднее, и все равно надо выдержать. Но если вам станет слишком уж тяжело или понадобится совет, то прислоните к оконному стеклу сложенную газету. После этого к вам придет человек и скажет, что его прислал «Дядя». Это значит от меня. До свиданья, друзья.

Так работал в те времена Роберт Кирсис. Он появлялся всюду, где были оскорбленные, угнетенные, везде, где нужен был совет и помощь друга. Как факелоносец, шел он сквозь темную ночь, указывая людям путь борьбы за освобождение. Как мудрый сеятель, шел он по полю, повсюду разбрасывая семена борьбы; и там, где падало зернышко правды, через некоторое время появлялся росток, вначале слабый и беспомощный, будто испугавшийся своего появления, но из таких ростков постепенно поднималась могучая нива.

Роберт Кирсис заходил к людям только тогда, когда знал, что они свои или могут стать своими. Но там, где он побывал хоть один раз, там люди начинали думать о многом и ждали его возвращения. Так это было с Анной Селис, так произошло со старыми Павуланами и учителем Заринем.

«Дядя» всегда находил общий язык со своими собеседниками. В Чиекуркалне он отыскал стариков Спаре, а в Задвинье навестил Рубенисов. Никто не знал, как его зовут, где он живет и когда вернется. Но когда люди находили в своих почтовых ящиках листовку или номер нелегальной газеты, они знали, что «Дядя» не забыл их. Листовки и газеты они прочитывали и сжигали или незаметно оставляли где-нибудь на видном месте, а о прочитанном передавали товарищам и знакомым.

Так над ложью и ужасами начинал звучать голос правды. Смертельная опасность по-прежнему угрожала смельчакам, тела мучеников раскачивались на виселицах, поставленных вдоль дорог и на рыночных площадях; но еще никогда, ни в какие времена не удавалось насилию задушить веру в победу справедливости. Как живучая, неугасимая искра, она тлеет под развалинами, пока не разгорится мощный пожар, который сжигает все злое и несправедливое. Роберт Кирсис был подобен горновому, который раздувает кузнечные мехи, чтобы доставить затаенному пламени свежую струю воздуха.

Глава восьмая

1

Кузнец Жан Звиргзда уже целый месяц жил у сестры Лавизы Биргель в Айзпутском уезде. Ансис Биргель с женой хозяйничали на сорока пурвиетах недалеко от большака Айзпуте — Кулдига; участок был отрезан пятнадцать лет тому назад от помещичьих земель. Посаженный новохозяевами фруктовый сад уже приносил урожай, а строения еще не успели замшеть от сырых ветров, которые прорывались сюда с моря. Землю Биргели всегда обрабатывали сами и лишь во время молотьбы объединялись с соседями и устраивали толоку.

У них было двое детей: четырнадцатилетний Жан, крестник Звиргзды, который весной кончил школу и теперь думал поступить в лиепайский техникум, и двенадцатилетняя Рита.

Жан Звиргзда жил в доме зятя открыто, на правах родственника, и участвовал во всех работах. Он помогал в сенокос, чинил инвентарь и работал на жнейке, когда созрели озимые. Зятю даже удалось прописать его в домовую книгу как сезонного рабочего.

Хуже обстояло с Натансоном, которого Звиргзда привел с собой в Биргели. Ему никуда нельзя было показываться. Местные евреи были все до одного арестованы и уведены неизвестно куда, а их имущество растащили молодчики из вспомогательной полицейской службы и айзсарги. Натансона Биргели прятали на повети. На всякий случай сделали лаз, через который можно было опуститься за хлев и уйти в ближний лес.

Два раза в день — утром, когда дети еще не вставали, и вечером, когда они уже спали, — Лавиза Биргель или Звиргзда приносили Натансону поесть и рассказывали новости. Больше всего его удручало вынужденное безделье и невозможность хоть чем-нибудь отблагодарить хозяев.

— Дайте мне какую-нибудь работу, — каждый день просил он. — Неужели в усадьбе не найдется для меня дела?

Биргель хорошо знал, чем рискует, пряча незнакомого, преследуемого немецкими властями человека. Он ставил на карту свою жизнь и благополучие семьи. У дороги, на телеграфном столбе, давно висело объявление уездной полиции, в котором предлагалось местным жителям немедленно сообщать о всех незнакомых лицах; там же были перечислены все виды строгих наказаний за укрывательство этих лиц. «Еще можно понять, почему Биргели приютили Звиргзду, — думал Натансон, — все-таки близкий родственник, свой человек. А что им за дело до какого-то еврея, которого они и видят-то в первый раз?» Однако хозяева и слушать не захотели, когда Звиргзда сказал, что Натансон хочет уйти в лес.

— Человек остается человеком, — сказал Биргель. — За кем немцы гоняются, те, значит, наши друзья. А лишний едок нас не разорит. Когда минуют эти проклятые времена, будет опять делать полезное дело, а пока пусть живет и отдыхает.

Так думала и его жена, так рассуждали и многие соседи Биргеля, которые прятали в клетях и сенных сараях раненых красноармейцев или попавших в окружение советских активистов. Звиргзда слыхал, что в одной усадьбе скрывается командир Красной Армии, а в другой хозяйские дочери ухаживают за двумя ранеными моряками.

Разные люди были эти крестьяне, но все они ненавидели немецких захватчиков — вековечных угнетателей латышского народа.

Медленно, однообразно тянулись дни на повети. В щели крыши видна одна и та же картина — луга, пашни, опушка леса. Оставалось одно — думать, вспоминать боевые ночи под Лиепаей, пожары, грохот орудий, убитых товарищей и то могучее вдохновение, которое воодушевляло горстку защитников города. И еще другое — то, что не давало ему покоя ни днем, ни ночью. В маленькой квартирке на улице Улиха, в которую Натансон переселился только в мае, — там, как птица в клетке, томится Хана, его жена. И месяца не прожили вместе, даже проститься как следует не удалось, — в тот день Натансона не собирались никуда посылать. Раз Хана пришла навестить его — товарищи встретили ее в роще Аспазии, — а он в это время был на переднем крае вместе с тосмарцами и отбивал очередную атаку немцев.

«Если бы мы в последнюю ночь были вместе — вместе ушли бы и из города. Вырыли бы в лесу землянку, запасли бы ягод и грибов и жили бы, никого не обременяя… Я умею плести корзины, Хана хорошо шьет, брала бы через Биргелей заказы у местных крестьянок».

Жива ли она? Что с ней? Могла погибнуть во время бомбежки; могла уехать, когда еще была возможность. Нет, едва ли… Наверно, попала в лапы гитлеровцам и некому даже защитить ее. А он тут прячется в сене и не знает, как убить время. Конечно, здесь можно прожить и год и больше, до самого конца войны. Но на что ему жизнь, если Ханы не станет? И кому будет нужен такой трус? От него тогда все товарищи отвернутся.

Однажды вечером, когда Звиргзда принес ему ужин, Натансон сказал:

— Знаешь, я здесь больше не останусь.

— Почему так? Разве тебя гонят?

— Нет, Жан, относятся ко мне, как к родному, ты сам знаешь. Но я больше не могу, я с ума схожу от неизвестности… Может быть, там жена погибает.

— Ты ей все равно помочь не можешь.

— А если смогу? Если попытаться вывезти ее из Лиепаи? Думаю, теперь немцы не так строго охраняют дороги. Понимаешь, Жан? Тогда мы вернемся сюда оба.

Звиргзда не отвечал.

— Какую-нибудь работу себе найдем, на чужой шее сидеть не будем. Уйдем в лес, выроем землянку. Знать будешь об этом один ты, может быть иногда навестишь, посмотришь, как мы живем.

Звиргзда покачал головой.

— Что тут сказать? Удерживать тебя я не имею права. Но на твоем месте я бы еще подождал немного. Через несколько недель зять поедет в Лиепаю разузнать относительно техникума, хочет отдать туда своего парня. Попросим его сходить к тебе на квартиру, а тогда будет видно, что предпринять.

— Нет, больше ждать я не могу, и так сколько времени прошло. Буду соблюдать осторожность, без нужды на рожон не полезу, а Лиепаю я знаю как свои пять пальцев. Вот о чем попрошу тебя — обрей мне голову, чтобы гитлеровцам в глаза не бросался. Не беспокойся, Жан, дней через пять мы с Ханой будем здесь, вот увидишь.

Уговаривать его было бесполезно. Звиргзда принес бритву, мыло, горячую воду и при свете свечи сбрил Натансону бороду и волосы. Лавиза приготовила на дорогу хлеба и масла, дала пару новых носков и чистый носовой платок, а Биргель подробно объяснил, в каких усадьбах можно без опаски наводить справки относительно обстановки.

В полночь Рубен Натансон распростился с Биргелями и Звиргздой. Ночью можно было идти по шоссе, а днем он решил укрываться где-нибудь в лесу.

«Безумие, чистое безумие», — повторял про себя Звиргзда.

2

Двое суток пробыл Натансон в пути. Шел он больше ночью, а днем на несколько часов забирался отдохнуть в лесную чащу или в кустарник, не слишком далеко от дороги. Ночи были холодные, с заморозками, как водится в начале сентября. Птицы собирались в стаи и готовились к отлету, листва на деревьях пожелтела и начала опадать.

На третий день утром крестьянин, везущий в Лиепаю молоко, подсадил Натансона на подводу и довез до самого города. Непривычное чувство страха овладело Натансоном, когда он встретил первого немецкого солдата. В городе их было полным-полно, на каждом шагу попадались серо-зеленые фигуры, слышалась чужая речь. Проходя по мосту, Натансон увидел у причалов несколько пароходов. Был ранний час, люди шли на работу. Изредка встречались евреи с нашитыми на одежду желтыми звездами, с надписью на рукаве «Jude»[10]. Они ходили посередине мостовой, опустив голову, и не смели перейти на тротуар, даже когда им угрожала машина или повозка. Каждый серо-зеленый завоеватель мог плюнуть им в лицо, мог ударить.

Узкими малолюдными переулочками шел Натансон к своему дому. Коричневый пиджак домотканного сукна, который дал ему Ансис Биргель, сослужил службу — Натансона все принимали за крестьянина и не обращали на него внимания. Вот и дом. Он без колебания вошел в ворота, пересек тесный темный двор и поднялся на третий этаж. Ключ от квартиры у него сохранился — так с 23 июня и пролежал в кармане.

Рука у него дрожала, ключ никак не попадал в скважину. Наконец, он вошел в душную переднюю. На вешалке висело его поношенное летнее пальто и жокейка. Пальто Ханы не было. Натансон запер за собой дверь, неслышными шагами обошел квартиру. Больших перемен за это время не произошло. В кухонном окне не хватало одного стекла, вместо него был вставлен кусок черного картона. «Наверное, вылетело от воздушной волны». В комнате на тахте, как и раньше, лежали аккуратно свернутое ватное одеяло и несколько подушек. Только на этажерке не хватало многих книг да со стены исчезли портреты.

Квартира была пуста, но пыли не было ни на полу, ни на мебели. «Подожду до вечера. Наверно, Хана на работе или в очереди у лавки».

Натансон развернул одеяло и растянулся на тахте. За эти двое суток он так устал и продрог, что тут же крепко уснул.

Его разбудило прикосновение теплой руки. Он открыл глаза, — над ним склонилось милое, похудевшее лицо Ханы. Она сидела рядом, смотрела на него, а по ее лицу бежали слезы.

— Рубен, милый… Ты живой, ты пришел… Как хорошо, что мы опять вместе. Теперь я ничего не боюсь. Милый, а они не знают, что ты пришел? Никто не видел, как входил? Здесь так страшно, Рубен, я не знаю, выдержу ли…

Он поднялся, обнял Хану и стал успокаивать ее. Быстро, бессвязно рассказывал о последних боях, о том, как они с товарищами скрывались в лесах, о жизни у Биргелей, о том, как он тосковал по ней. Хана всхлипывала и дрожащими пальцами гладила его по лицу.

— Рубен, милый… если бы ты знал, какие они звери… Сразу, как вошли, начали убивать. Все советские работники и активисты перебиты… тысячи людей. В парке Райниса — помнишь траншею, которую мы рыли? — они в нее убитых бросали. Каждое утро расстреливали, пока доверху не наполнили. Когда трупы начали разлагаться, немцы согнали евреев и заставили выкапывать тела и перевозить на дюны. Потом, когда они кончили работу, — их всех расстреляли. В конце июля каждый день расстреливали мужчин евреев. Велят утром собраться на Пожарной площади, будто бы на работу. А когда соберутся, гонят в тюрьму и всех расстреливают. На дюнах, у маяка — везде полно трупов. Скажи, Рубен, неужели они не насытятся? И почему они так ненавидят евреев?

— Одних ли евреев? Фашисты — человеконенавистники…

— Что это такое — ловить людей на улице, как бешеных собак? Даже в квартирах не оставляют в покое: врываются, избивают, грабят, выгоняют вместе с детьми. Дирижера театрального оркестра Вальтера убили во дворе возле мусорной ямы, на глазах у соседей. И там же во дворе зарыли. Меня несколько раз гоняли на работу. Если бы ты знал, что мне приходилось делать! Несколько дней вытаскивала трупы из развалин на площади Роз. И продовольствия не дают — говорят, живите старыми запасами. А какие запасы, — я ведь ничего не запасла. Видишь, у меня на пальто нашиты звезды? Без них нельзя показываться на улице, иначе арестуют и расстреляют. Господи, как хорошо, что ты со мною. Уйдем скорее из города, не то нас убьют. Я не могу больше смотреть на них. Когда-нибудь не выдержу и плюну в лицо какому-нибудь немцу. Ох, Рубен, я должна сказать тебе…

— Успокойся, моя бедная, измучили тебя как… Теперь опять все будет хорошо. Мы уйдем из Лиепаи и будем жить в лесу. Там до нас ни один немец не доберется. У нас будут хорошие друзья, они нам помогут, а мы будем жить охотой и рыбной ловлей, как Робинзоны.

Но Хана не улыбалась.

— Нет, все-таки расскажу… Лучше бы в другой раз, тебе и так тяжело. Но я не могу иначе. Слушай. Однажды мы работали на дюнах… там было много евреев — женщин, подростков, стариков. Немцы все время смотрели на меня, как волки. Я никуда не могла уйти, мне надо было рыть ров. Потом они позвали меня… сказали, что дадут другую работу. За дюной, только в нескольких шагах от остальных рабочих… я слышала, как звенели лопаты… Рубен, их было много, что я могла поделать! Они схватили меня, зажали рот… Все четверо… Так они поступают почти с каждой молодой еврейкой. Ох, Рубен, я боюсь, что ты теперь будешь презирать меня…

Натансон слушал ее, низко опустив голову. Когда она замолчала, он обнял ее, прижался щекой к ее пылающему лицу.

— Почему ты ничего не говоришь, Рубен? О чем ты думаешь?

— Надо мстить им, Хана.

…Уйти они решили в тот же вечер. Хана надела поверх легкого летнего платья темную шерстяную юбку и осеннее пальто, споров с него желтые звезды. Они ничего не взяли из вещей, чтобы не возбудить подозрений. До моста шли врозь, по разным сторонам улицы. Хана перешла мост и подождала Рубена в том месте, где трамвайная линия поворачивает от набережной в липовую аллею. Здесь их и приметил агент полиции, который слонялся около остановки, будто бы дожидаясь трамвая. Он видел, как два человека, мужчина и женщина, которые до того шагали по разным сторонам улицы, сошлись и, не поздоровавшись, продолжали путь вместе. Это могла быть парочка, условившаяся о свидании, но могли быть и подпольщики, которым темная аллея показалась подходящим местом для явки. Рубен и Хана сумели бы еще ускользнуть от преследователя, если бы они свернули в первый переулок и постарались замести следы, петляя меж домиками пригорода. Но они ничего не заметили и продолжали идти в сторону Гробиньского шоссе. Они не разговаривали и не оглядывались. Они думали об одном: не обращать на себя внимания, не выдать своей тревоги, держаться так, как будто им ничто не угрожает, — но именно это их и погубило. Когда на перекрестке им загородил дорогу вызванный по телефону полицейский патруль, бежать было поздно.

— Предъявите документы!

Натансон оглянулся назад, на свой город, где он родился и теперь должен был умереть. Солнце только что село. Пурпурово-красным был западный край небосвода, и в этом отсвете человеческие лица тоже казались красными.

Полицейские потащили их в участок. Натансон сказал надзирателю, что им не хватило дров и они пошли собирать шишки.

— Хорошо, хорошо, шишек вы получите достаточно, — сказал надзиратель и, довольный своей остротой, оглянулся на помощников. — Отведите их к прочим жидам. Весьма кстати подошло это пополнение, а? Шишек им захотелось! Куда же это вы дели желтые звезды? Нельзя быть такими стеснительными.

Натансон не стал отвечать.

Ночь они провели в сыром подвале, переполненном людьми. Вповалку лежали на холодном земляном полу взрослые и дети. Были здесь целые семьи и одиночки, ремесленники и интеллигенты. Днем они работали в мастерских, а те, кто не знал ремесла, рыли на дюнах большой глубокий ров.

Многих из тех, кого привели сюда в самом начале, уже не было в живых. На их место привели других, а когда не станет и этих, гитлеровцы соберут остальных, которые, пока им не хватает места в тюрьме, покорно ходят по улицам с желтой звездой на спине и груди. Напрасно думали врачи и инженеры, что немцы пощадят их, захотят воспользоваться их знаниями. Напрасно рассчитывали квалифицированные рабочие на то, что немцам понадобятся их искусные руки. Всех их ждал один конец.

Всю ночь Хана и Натансон просидели без сна, забившись в угол подвала. Их спрашивали, что произошло за последние дни, не слышно ли чего о событиях на фронте.

Натансон ничего не мог ответить, да и Хана знала не больше его.

— Долго они намереваются нас здесь держать? — нервно заговорил какой-то пожилой врач. — Тех, которых увели позавчера, обещали перевезти в Литву. Говорят, там будет отведен целый район для евреев. Может быть, и нас поселят там до конца войны.

Многие обсуждали неизвестно откуда взявшийся слух, будто Международный Красный крест послал Гитлеру предложение — поселить в одной области, в Польше или еще где-нибудь, евреев всех оккупированных стран Европы и обеспечить международный контроль.

— Тогда немцам придется обращаться с нами по-человечески, — горячился врач. — Ведь существуют же международные конвенции, законы…

— Гитлер плюет на все конвенции и законы. Не для фашистов они писаны, — подняв голову, сказал Натансон.

— Но нельзя держать в заключении невинных людей без следствия и приговора дольше определенного срока. Это незаконно.

Натансон закрыл глаза и притворился уснувшим, чтобы не слышать наивных рассуждений врача. Чудак, сидит в подвале и рассуждает о законности, о правах, когда жизнь на глазах разбивает всякие иллюзии и мудрствования философов. Справедливость есть, это она перемалывает на востоке гитлеровские полчища. Это единственная самая крепкая надежда человечества — великое советское государство. Выдержит оно, победит — тогда цивилизация будет спасена. Не выдержит — рабство и истребление ждут человечество.

Страстно хотелось быть там, на фронте. Как легко умереть свободным, с мыслью, что ты выполнил свой долг перед будущими поколениями. Это не то, что плесневеть в темном подвале, отсчитывать часы, которые тебе разрешают дожить.

Он гладил руку Ханы и все спрашивал, не холодно ли ей. Трудно было дышать в спертом, затхлом воздухе подвала.

Подняли их рано.

— Собираться! На работу! — кричали надзиратели.

В холодное после ночного мороза утро их выгнали во двор. Там уже стояли грузовые машины. Женщинам приказали взять с собой детей, вместе с молодыми сажали и больных и стариков. С шумом и лязгом побросав в кузова машин лопаты, солдаты влезли в них сами и приказали всем сесть и не переговариваться. Холодный сентябрьский ветер резкими порывами несся навстречу. Матери крепче прижимали к себе детей, чтобы не замерзли.

3

Накануне здесь вырыли глубокий и широкий, метров в семьдесят длиною, ров. В сущности говоря, его почти не пришлось рыть в глубину, просто воспользовались для этой цели ложбиной между двумя валами дюн. Землекопы только выровняли скаты, чтобы они стали круче, и очистили дно ложбины. Внешний, обращенный к морю вал был выше внутреннего. По его скату вдоль всего рва шла узкая, не шире двух футов, терраса. Если взрослый человек становился на эту террасу лицом к морю, он мог через гребень дюны увидеть пляж и набегающие на него волны моря.

Машины остановились в пустынном месте, метрах в тридцати от берега. В конце ложбины, где дно образовало маленькую площадку, заросшую осокой и оленьим мхом, горел небольшой костер. Несколько шуцманов и матросов германского военного флота грелись вокруг него. Везде валялись пустые коньячные бутылки.

Солдаты велели всем сойти с машин и подождать, пока установят сторожевую цепь. Врач сразу узнал это место.

— Мы вчера рыли здесь оборонительный ров, — сказал он Натансону. — Сегодня, наверно, будем продолжать.

Шуцманы взяли лопаты и отнесли их ко рву. Распоряжался какой-то штурмбанфюрер. Матросы, эсэсовцы и шуцманы с подчеркнутым рвением выполняли каждое его приказание. Они спешили. Штурмбанфюрер был недоволен и ворчал, что не все подготовлено и теперь приходится терять время на всякие пустяки.

— Кажется, это сам начальник гестапо — Киглер, — сказал врач. — Тот самый Киглер, который сказал, что лучше расстрелять десять невиновных, только бы не оставить в живых одного красного.

С моря дул холодней северо-западный ветер. Заключенным разрешили погреться у костра. Они сели на мох; подростки таскали хворост, старики стоя протягивали к огню окоченевшие руки. Натансон с Ханой сидели поодаль и наблюдали за загадочной суетой на дюнах. Несколько солдат-автоматчиков ушли к морю и расположились у вырытого вчера рва. И в кустах чернотала и на каждом пригорке стояли вооруженные посты. Метрах в тридцати от костра штурмбанфюрер с матросами и шуцманами осматривали довольно большую ровную площадку. Потом эсэсовцы и матросы оцепили ее полукругом, встав на расстоянии десяти шагов один от другого.

— Рубен, — шепнула Хана, — мне страшно. Почему они так смотрят на нас? Ничего не говорят, точно подстерегают…

— Наблюдают… — Натансон погладил ее посиневшую от холода руку. — Слышишь, как шумит море? Посмотри на чаек — совсем не боятся людей.

— Они не знают, что это немцы. Тогда бы они улетели на необитаемый остров. Если бы я была чайкой, так бы и улетела отсюда. Жаль, Рубен, что у нас нет крыльев.

— Да, Хана, жаль…

Мрачное, серое утро. Низко-низко над морем громоздились глыбы облаков, и волны, бурля, набегали на берег.

Натансон вспомнил детство. Сколько раз, бывало, он бродил здесь со своими друзьями мальчишками, с каким азартом разыскивали они красивые ракушки и кусочки янтаря. Особенно после бури — всегда найдешь что-нибудь любопытное. Иногда море выбрасывало обломки судна: сломанную мачту или спасательный круг, а однажды осенью у самой кромки берега они увидели труп финского моряка… На поясе у него висела финка, красивая, в ножнах, но никто из мальчишек не решился взять ее; так, наверно, его и похоронили с финкой.

Сюда Рубен с Ханой ходили на свидания. Какая ни была погода — ветер, дождь, — им все казалось, что сияет солнышко. Он поцеловал ее в первый раз тоже на берегу моря. Хана хотела убежать, он ее догнал, и потом они до поздней ночи гуляли по пляжу, мечтая о будущем. Море осталось прежним, те же и дюны и чайки, только в них самих ничего не осталось от радости тех дней.

— Хана, чувствуешь ты, как я тебя люблю? Кажется, еще никогда так не любил, как сегодня.

— Мне так хорошо с тобой, Рубен.

— Мне тоже, Хана. Теперь мы всегда будем вместе. Никто не разлучит нас.

И вдруг резкий, хриплый голос, силящийся перекричать шум ветра и моря:

— Встать! Перейти на площадку у кустов!

Со стоном поднимались женщины, брали на руки детей и шли к оцепленному месту. Устало плелись мужчины и старики. Только бесстрашные подростки с любопытством оглядывались по сторонам, — им все было интересно. Когда толпа перешла на площадку, тот же эсэсовец крикнул по-латышски:

— Раздеться!

Люди в недоумении смотрели друг на друга. Кто-то несмело возразил:

— В такое холодное время можно и одетыми работать…

— Прикрой хайло, обезьяна! — крикнул эсэсовец и, подбежав к говорившему, ударил его по лицу рукояткой револьвера. Человек покачнулся, по лицу, по груди потекла кровь. — Нам твоя работа не нужна, а одежду брать в могилу не дадим. Ну, чего? Просить вас надо? Живей раздеваться! Догола!

Оглядываясь друг на друга, люди начали раздеваться. Сняв верхнюю одежду, женщины остановились в нерешительности. Матросы и эсэсовцы гоготали над их стыдливостью и заставляли снимать белье. Хана пыталась спрятаться за Натансона и кутала плечи в головной платок, но ее заметили, вытащили за руку вперед.

— Не стоит стыдиться, — зубоскалил матрос. — Теперь это ни к чему.

От толпы отделили восемь человек, и два эсэсовца увели их к внешнему валу могилы. Дрожа от холода, остальные прижимались друг к другу и молча слушали бесстыдные замечания. Штурмбанфюрер медленно обошел кругом толпу и, выбрав наиболее интересные на его взгляд группы, велел их сфотографировать. Вся земля была покрыта мужской и женской одеждой, — заключенных отвели немного в сторону, чтобы шуцманы могли рассортировать ее по качеству.

На дюнах прозвучала длинная, трескучая очередь. Несколько вскриков, стонов… И опять все стихло, не утихали только ветер да море.

— Следующая восьмерка! — кивнул штурмбанфюрер.

Шуцманы отделили от толпы новую группу и приказали идти на дюны. Натансона с Ханой поставили в третью очередь. Вместе с ними погнали целую семью: мужа, жену, двух детей — младшего мать несла на руках — и двух стариков. Когда жена выбилась из сил, муж взял у нее сынишку и, прижав его к груди, побрел по вязкому песку. Хана и Рубен, все время держась за руки, первыми достигли террасы по ту сторону рва. Шестнадцать окровавленных тел уже лежали на дне. Восемь живых людей через гребень дюны глядели на море. Взрослые не оглядывались — это было запрещено. Только шестилетняя девочка, державшаяся за руку матери, не утерпела и через плечо заглянула в ров, на лежащие в странных позах тела, на матросов, которые стояли по другую сторону и что-то делали со своими автоматами.

Натансон все глядел, глядел на море. Прижавшись к его плечу, Хана возбужденно шептала:

— Зачем нас убивают? Ведь это им так не пройдет, скажи, нет?

— Они ответят, Хана. Наши друзья вернутся, все узнают. Крепись, милая, это совсем не страшно.

— Я не…

За спиной грянули выстрелы. В глазах Натансона море померкло, и все закачалось под ногами. Он еще сделал какое-то движение в сторону Ханы, но черная, непроницаемая тьма охватила его со всех сторон. На дно рва, на мертвые тела упали семь новых трупов. На террасе осталась только маленькая девочка. Пули, не задевая, пролетели над ее головой. Испуганно смотрела она в ров на своих родителей, на маленького братика, который больше не плакал. Тогда один из гестаповцев с лопатой в руке перебежал на террасу. Расширенными глазами смотрела девочка на чужого страшного человека, ее личико стало кривиться от плача. Гестаповец наморщил лоб, поднял лопату и рассек голову ребенка, потом лопатой же сбросил маленький трупик в ров.

По вязкому песку на дюны подымались следующие восемь человек. Вдали гудели моторы грузовиков — из города прибывала новая партия обреченных. Ров наполнялся быстро.

4

Во второй половине сентября Биргель поехал в Лиепаю. Поездка была неудачная. Определить сына в техникум не удалось, а в доме на улице Улиха, где Биргель справлялся о Натансоне, ему рассказали про события на дюнах.

Когда Звиргзда узнал об этом, он несколько дней ходил как потерянный. Теперь понятно, почему не вернулся Натансон. Не надо было его пускать, и без него слишком много жертв.

Биргель разузнал и о других друзьях Звиргзды. Все, кто не погиб при обороне Лиепаи, уже в июле были расстреляны в парке Райниса. Может быть, редкие из них, вроде него, скрывались где-нибудь по курземским лесам или работали у крестьян под чужими фамилиями.

Но ведь борьба продолжается. Война идет. Только он ничего не делает, как будто она для него кончилась.

Звиргзда не стал делиться своими мыслями с родственниками. Однажды вечером он вышел из дому и лесом направился к дальней усадьбе. В сенном сарае, в стороне от жилья, он нашел человека, скрывавшегося здесь уже несколько недель. Звиргзда знал о нем от зятя, который водил знакомство с хозяином этой усадьбы; знал, что он из Лиепаи. Это был капитан артиллерии Савельев. Они даже узнали друг друга: виделись в лиепайском военном порту, перед тем как оставить город. Правда, теперь Савельев был в крестьянской одежде, а за время скитаний он отпустил бороду. Звиргзда рассказал ему, какие вести привез из Лиепаи зять. Окончив рассказ, он посмотрел на Савельева и угрюмо спросил:

— Как ты думаешь? Не пора нам начать действовать?

— Ты прав, товарищ Звиргзда, я сам об этом думаю. Слишком долго мы сидели сложа руки. Немцы считают, что здесь некому дать им отпор. Я уже узнал, что в окрестных усадьбах скрываются человек десять наших… вместе с моряками. Из местных людей тоже, думаю, кое-кто не откажется.

— Во всяком случае нас будут поддерживать. Мой зять, например. Я не думаю, что он сегодня же возьмет в руки винтовку и уйдет в лес, но помогать будет.

— И это большое дело. Без связных и знающих местную обстановку нам не обойтись. Конечно, надо научить их конспирации, иначе немцы нас скоро выловят, как мышей.

Они совещались несколько часов. Согласились на том, что тайную базу и узел связи устроят у Биргелей, а операции будут производить подальше от здешних мест. На первое время главной задачей было достать оружие и боеприпасы. С этого и должна была начаться деятельность их партизанского отряда.

Около полуночи они расстались, и Звиргзда вернулся в усадьбу Биргели. Хотя путь, избранный ими этой ночью, сулил несказанные трудности и опасности, может быть даже гибель, однако молодой кузнец почувствовал, что с плеч у него гора свалилась.

Глава девятая

1

Ольга Прамниек со своим ребенком жила по-прежнему на улице Блаумана. Не раз она думала о том, чтобы уехать в деревню к родственникам, но это значило бы отказаться от квартиры — немцы бы немедленно отдали ее какому-нибудь «фюреру». А главное, Ольга все еще надеялась, что ей удастся узнать что-нибудь о муже. Тяжелее всего было то, что нельзя было выйти из дому, весь день приходилось сидеть возле ребенка. Чтобы не умереть с голоду, Ольга продавала вещи, а дворничиха покупала для нее по спекулятивным ценам продукты у приезжих крестьян. В довершение всех несчастий у Ольги совсем пропало молоко. С большим трудом удавалось купить раза два в неделю коровьего молока, но оно часто скисало. Мальчик таял на глазах и своим беспрерывным плачем надрывал сердце матери.

12 августа генерал-комиссар Дрехслер издал распоряжение о регистрации всех трудоспособных. Зарегистрировали и Ольгу, но из-за ребенка разрешили некоторое время не работать.

К ней стали захаживать разного рода посредники и скупщики, пронюхавшие о ее бедственном положении. Один спекулянт купил прекрасный фарфоровый сервиз, которым она так гордилась; из мастерской Прамниека стали одна за другой исчезать картины; продано было кое-что из столового серебра. В это время Ольгу постиг новый удар: заболел воспалением легких маленький Аугуст и через несколько дней умер.

Целую ночь сидела Ольга у колясочки и, глядя на маленькое прозрачное личико, думала о том, как Эдгар выйдет из тюрьмы и спросит ее о сыне. Что она ему ответит? Может быть, сама виновата — не сберегла, не хватило настойчивости бороться за жизнь своего мальчика… Вот судьба и наказала ее. Но она так устала, что не было сил даже по-настоящему страдать, чувствовать боль.

Дворник привез гробик, жена его помогла убрать маленького покойника, а Ольга целый день ходила по учреждениям, потом съездила на Лесное кладбище и выбрала место для могилы на солнечном пригорке. На другой день старик извозчик отвез гробик на кладбище. Сторож помог похоронить маленького Аугуста.

День был ветреный, часто принимался идти дождь. Ольга посидела немного около свежего холмика, несколько раз принималась перекладывать осенние цветы и еловые ветки, чтобы могилка не казалась такой оголенной, потом пешком пошла домой.

На другой день она получила извещение. Ей предлагали освободить в двухдневный срок квартиру и переселиться в Задвинье, в маленькую рабочую квартирку, владелец которой был недавно расстрелян. Ольге разрешили взять с собой только те вещи, которые бесспорно принадлежали ей: платье, белье, альбомы с фотографиями и самую необходимую посуду. Все остальное как имущество арестованного Эдгара Прамниека должно было остаться на месте и перейти в собственность переезжавшего на квартиру полицейского чина. Ольга хотела взять кое-что из оборудования мастерской, этюды начатых картин — но и в этом ей отказали.

— Теперь вы свободный человек, — сказал чиновник, приехавший по поручению своего начальника выселять Ольгу. — Поступите на работу и будете зарабатывать на жизнь.

Вероятно, из желания скорее от нее отделаться чиновник прислал грузовик, и Ольгу с ее вещами перевезли в Задвинье.

Теперь она занимала в деревянном двухэтажном домике небольшую комнатку и кухню, окнами во двор. «Надолго ли? — думала. — Что еще меня ждет?»

Она так отупела от навалившихся на нее бед, что ей все стало безразлично.

2

Несколько дней спустя после переезда к ней пришла Эдит. Окинула взглядом комнатку, очень чистенькую и очень скудно обставленную, — поморщилась.

— Неправильно это, Ольга.

— Что неправильно?

При появлении Эдит Ольга не выразила ни радости, ни недовольства.

— Ты опускаешься. Если ты будешь продолжать в том же духе, от твоей интеллигентности и следа не останется. Это начало деклассирования, милая. Я знаю, к чему это приводит.

— Вы же сами проповедуете, что латышам не нужна интеллигенция, что мы пригодны только к физическому труду. Чего ты так расстраиваешься?

— Ты все перепутала. Руководство партии национал-социалистов вообще-то не настроено против интеллигенции. Мы только не хотим перепроизводства интеллигенции. Должно существовать равновесие между различными слоями общества.

— Вот я вам и помогаю установить это равновесие.

— Мы его и без этого установим — точно так же, как регулируют рождаемость. В семье, где не хотят лишнего ребенка, прибегают к абортам. А когда ребенок родился, его надо растить. Нерационально уничтожать оформившуюся личность.

— Скажи правду — ты ведь не затем пришла сюда, чтобы вести диспуты?

— Нет, конечно… Я пришла побранить тебя за то, что ты забыла старых друзей и при первом же осложнении закусила удила. Ах, Ольга, почему ты не позвонила, когда заболел ребенок? Ведь я могла устроить его в хорошую клинику… Он бы остался жив.

Ольга отвернулась, стала смотреть в окно.

— Отказалась от нашей помощи, а потом будешь говорить, что виноваты в его смерти мы. Я ведь знаю, что ты думаешь. Но это не так. Твой ребенок никому не мешал, из него мог вырасти достойный гражданин Великогермании…

— Достойный раб… Раб, для которого самое большое счастье в жизни — угождать своим господам. Ведь он был латыш!

— Но ты пойми, что немецкий народ согласен вобрать в себя лучший, полноценный слой латышского общества. Слой, к которому принадлежите вы с Эдгаром.

— То-то вы и бросили Эдгара в тюрьму.

— Потому что он отказался присоединиться к нам. Но мы от него еще не отказались. Как только Эдгар подтвердит свою готовность сотрудничать с нами, его освободят.

— А он все не хочет? — зло засмеялась Ольга. — Хочет оставаться Эдгаром Прамниеком — художником латышского народа?

— Его ни к чему не принуждают. Пусть сам решает.

— Он уже решил. Чего вы еще ждете?

Эдит старалась быть терпеливой.

— В конце концов сейчас самое главное — добиться освобождения Эдгара. Тебе хочется, чтобы его освободили?

— Я не хочу уговаривать Эдгара. Он умнее меня. Зачем я буду навязывать ему свою волю?

— Я другое тебе предлагаю. Напиши прошение начальнику политической полиции. От своего имени. Эдгар даже не узнает об этом. Я уверена, что достаточно будет твоего прошения, а начальник очень славный человек. Я с ним даже немного знакома.

Ольга задумалась. «Может быть, в этом нет ничего дурного? Я буду писать — не Эдгар, это его не унизит…»

— Я никогда не писала таких прошений, — неуверенно сказала Ольга.

— Я помогу, — засуетилась Эдит. — Где у тебя бумага, чернила?

Ольга не спеша достала письменные принадлежности, села за столик. Эдит придвинулась к ней и стала диктовать. Несколько раз, когда дело доходило до изъявления верноподданнических чувств правительству «Великогермании» и его представителям в Латвии, — Ольга бросала перо, но Эдит уверила ее, что иначе нельзя.

— Надо писать по форме. Без этого твое прошение даже не дойдет до начальника. Не бойся, это тебя ни к чему не обязывает.

И Ольга поддалась. Когда прошение было написано, Эдит достала из сумочки конверт и сама написала адрес.

— Завтра Освальд сам передаст его. Думаю, что результат будет известен на днях. Начальник полиции невероятно оперативен.

Она посидела с полчаса и рассказала про свои семейные дела.

— Освальд сейчас страшно занят, домой приходит поздно ночью… Почему ты никогда не зайдешь ко мне? Не стоит избегать людей, Ольга, ты еще молодая женщина. Насидеться с вязаньем еще успеем, когда состаримся. Сейчас надо жить.

Ольга таки не поняла, что она этим хотела сказать. «Жить… маленький Аугуст тоже хотел жить».

Прошла неделя. Ольга не получила ответа на прошение, зато полицейский принес повестку: явиться в управление труда. Когда она пришла туда, чиновник сказал: «Вы одинокая, бездетная женщина. Мы все обязаны участвовать в строительстве новой Европы. Вы пойдете работать судомойкой в офицерскую столовую. Когда приобретете профессиональные навыки, будете обслуживать столики. Желаю успеха».

Ольга не протестовала, не стала просить другой работы. Не позвонила она и Эдит. Одним унижением меньше, одним больше…

3

Однажды вечером, возвращаясь с работы, Ольга встретила на улице Эриха Гартмана, того самого «прогрессивного» немецкого писателя, который за несколько месяцев до войны, оплакиваемый своими латышскими друзьями, вернулся в Германию, где его якобы должны были бросить в один из больших концентрационных лагерей, устроенных Гиммлером для изоляции лучших умов Европы. Когда Гартман, здороваясь с ней, галантно приподнял шляпу, Ольга не поверила своим глазам, но тут же вспомнила чудо, происшедшее с Эдит, и все поняла.

— Госпожа Прамниек, разве вы меня не помните? — заговорил Гартман, останавливаясь перед Ольгой. — Неужели я настолько изменился? И года не прошло, а мне, видимо, придется заново представляться своим старым друзьям.

Ольге ничего больше не оставалось, как остановиться и подать ему руку.

— Я помню вас, господин Гартман, но не знаю, так ли приятно считать меня знакомой. Я уже не та, кем была раньше.

— В каком смысле?

— Мой муж в тюрьме, а я судомойка в офицерской столовой.

— Да, я слышал от госпожи Ланки… Печальное, печальное недоразумение. Эти формалисты не дают себе труда углубиться в суть дела, строят выводы на случайных фактах. Уверяю вас, это ненадолго. Учреждения сейчас заняты серьезной работой. Пройдет немного времени, и выяснятся все недоразумения.

— Не знаю, может быть, — сухо сказала Ольга. — Но не все можно исправить.

— Разрешите немного проводить вас? — спросил Гартман и подхватил Ольгу под руку.

Он проводил ее до Задвинья и по дороге продолжал говорить на затронутую тему:

— Вот, например, я. Если рассуждать формально, то меня, бывшего социал-демократа, они должны были уничтожить. Между тем ничего подобного не случилось. Я могу писать, мои работы печатают, в своей общественной деятельности я не ощущаю никаких ограничений. Каждый режим проявляет известную осмотрительность по отношению к своим бывшим противникам. Но не бывает таких крайностей, между которыми невозможен компромисс. Я не говорю, разумеется, о национал-социализме и коммунизме, — потому и происходит эта грандиозная борьба, в которой национал-социализм достигнет окончательной победы. А затем? А затем все умные люди солидаризируются с победителями. Эдгара я всегда считал человеком умным. И если вы разрешите мне воспользоваться своим писательским авторитетом, я могу облегчить положение вашего мужа.

Причина этой горячей благожелательности стала ясна Ольге на следующий же вечер, когда к ней пришел Гартман. С ним был туго набитый портфель, а в портфеле сыр, французские сардины, фрукты и бутылка хорошей мадеры.

— Госпожа Прамниек, сегодня у вас есть основания радоваться, — сказал он, снимая серое осеннее пальто. — Через два дня дело вашего мужа будет рассмотрено специальной комиссией, и председатель ее дал мне честное слово старого коллеги, что они будут руководствоваться принципом наибольшей терпимости. Говоря обыкновенным языком, это равносильно обещанию освободить Эдгара.

— Как я вам благодарна! Но вы не боитесь себя скомпрометировать?

— Писателю свойственны гуманные чувства, и нам многое извиняют. Кстати, госпожа Ольга, я полагаю, что мое сообщение заслуживает того, чтобы его отпраздновать. В прежние времена мы бы созвали всех друзей Эдгара и немного покутили, а сейчас удовольствуемся тем, что выпьем бутылку хорошего вина за скорое освобождение вашего мужа и за его будущие успехи в живописи. Первую картину, которую он напишет после возвращения, я заранее беру себе. Не в подарок, разумеется…

Они закусывали, пили кофе, вино и разговаривали о каких-то пустяках. Не от вина, — от надежды на скорое возвращение Эдгара Ольге вдруг показалось, будто все тяжелое, мрачное позади и жизнь продолжается по-старому — без угроз, без унижений и обид. Щеки у нее порозовели, она улыбалась.

Гартман поднялся со стула и стал расхаживать взад и вперед по комнате. Проходя в третий или четвертый раз мимо Ольги, он задел ее плечо. Она отодвинулась. Гартман стал извиняться, схватил руку Ольги и поцеловал. Она не отдернула руки, и Гартман принял это за знак поощрения. Он внезапно обнял Ольгу и поцеловал — в щеку, потому что Ольга успела отвернуться.

Она вскрикнула:

— Что это значит? Отпустите меня!

Но он не пускал. «Нельзя давать ей опомниться… Сейчас же начнет придумывать разные отговорки, и вместо любовной игры получится грубая борьба…»

— Не надо так… — шептал он. — Никто не узнает… Не будьте такой злой, Ольга, маленькая волшебница…

Маленькая волшебница изо всех сил уперлась в грудь Гартману, вырвалась и встала по другую сторону стола.

— Не подходите! Я закричу. Это низко, господин Гартман!

— Я не лицемер, Ольга, — спокойно возразил он. — Я не желаю лицемерить с вами. Мы оба молоды.

— Идите домой. Идите и ложитесь спать. Завтра вам самому будет стыдно.

— Я понимаю: вы не можете обойтись без старомодного трафарета, — сказал он, глядя через стол на Ольгу. — Хотите, чтобы я ухаживал, завоевывал ваше сердце. Это бессмысленно… Только пустая трата времени, а результат будет один и тот же.

— Не будет никакого результата.

— Ах, так? Значит, пусть Эдгар остается в тюрьме?.

— Какой же вы подлец!

— Сразу и подлец? Ну, а почему я должен самоотверженно помогать Эдгару Прамниеку? Вы об этом не подумали? Даром никто ничего не делает. Почему я должен быть исключением? Да и не поверит никто, что Эрих Гартман ничего не получил за свою помощь. Все равно будут думать. Так пусть уж недаром. Во всяком случае я подожду, пока вы передумаете. А до того времени Эдгар Прамниек посидит в тюрьме. Когда передумаете, позвоните по телефону. До свиданья, маленькая волшебница.

Он положил на стол свою визитную карточку с номером телефона, надел пальто и вышел, помахав Ольге рукой.

Ольга заперла дверь, села у окна и стала всматриваться в темноту. Ничего не было видно, только блестели на стеклах капли дождя.

А несколько дней спустя зашел Зандарт; он, как всегда, был в беспардонно-жизнерадостном настроении. Едва поздоровавшись, стал расспрашивать о картинах Эдгара: нельзя ли чего купить? Узнав, что картины остались на старой квартире, Зандарт обругал полицейских чинов, а про себя сообразил, что живется Ольге туговато. Сообразил он и нечто другое. А так как красноречием Зандарт не обладал и полагался больше на вещественные доводы, то сразу без вступлений и выложил:

— Вот и получается у вас, госпожа Ольга, что жить надо, — а на что, спрашивается? Свободно можете и на улице очутиться, если не подвернется культурный, порядочный человек. Я этого не могу допустить. Средства позволяют… Каждый месяц, точно, по числам, все равно что жалование… Там, как полагается, буду приезжать на неделе, когда вам удобно. Знать никто не будет, за это я вам ручаюсь…

Ольга, не говоря ему ни слова, показала на дверь, потом начала громко хохотать, потом расплакалась.

Раньше думала: интересный, остроумный человек Гартман. Зандарт казался смешным, немного вульгарным, но — добряком. И вдруг человеческие лица оборачиваются звериными мордами. Может быть, жизнь такая и есть, только она раньше не видела этого?

С одним Саусумом она еще чувствовала себя прежней Ольгой. Он заглядывал иногда — рассеянный, не очень внимательный. Но он не стал хуже, чем прежде, и из-за одного этого с ним было легче.

4

Генерал-комиссар, бригаденфюрер и штатсрат Дрехслер в этот день не принимал посетителей. Послеобеденные часы он отвел для важного совещания, на которое были приглашены комиссар-старшина рижского округа Витрок, референт по еврейским делам Альтмейер и префект полиции Штиглиц. Накануне Дрехслер лег поздно. В голове шумело — никакие порошки не помогали.

«Нельзя мешать напитки, — думал он, прохаживаясь по просторному кабинету. — Старая истина, а мы ее всегда забываем. Екельну — тому можно, он и после двадцатой рюмки не покраснеет. Сидит, как аршин проглотил, и на других смотрит так высокомерно, будто он один здесь величина, а все остальные — ничтожества. Странно, что он такой женоненавистник, в Риге порядочный выбор… У Лозе, кажется, что-то завязалось с черноглазой балериной. Лозе… рейхскомиссариат…»

Тут Дрехслер остановился и нервно забарабанил пальцами по столу. Откровенно говоря, он не может пожаловаться на недостаток почета. Кем он был до назначения на пост генерал-комиссара Латвии? Средним чиновником, рядовым слугой Гитлера и членом партии национал-социалистов, имевшим, правда, некоторые заслуги по ликвидации реммовского путча[11]. В Германии о нем никто не говорил, таких чиновников там тысячи. Теперь он генерал-комиссар, государственный советник, доктор и мог бы стать первым лицом в Латвии, если бы рейхскомиссар Остланда не выбрал своей резиденцией Ригу. «Пока Лозе здесь, придется оставаться на вторых ролях. Почему бы ему не обосноваться в Минске или Каунасе? Екельн, по всей вероятности, тоже переедет в Ригу, иначе зачем он появился здесь? Не исключено, что притащится сам Розенберг со всем штабом. Слишком много начальства соберется, трудно дышать. Впрочем, возможно, что этих тузов тянет поближе к Ленинграду и Москве, а они, наверно, скоро будут взяты. Ржев и Гжатск уже заняты. Еще бросок — и фюрер устроит на Красной площади парад. Бал в Кремле! — говорят, там великолепные залы. В Риге тоже устроим бал. Может быть, к тому времени Лозе перекочует в Москву. Я буду хозяином и представителем Великогермании. Блондинку можно будет сплавить кому-нибудь — генерал полиции давно на нее заглядывается. Черноглазая балерина достанется мне. А к тому времени приготовим фюреру подарочек по случаю победы… Подарок, который затмит все предыдущие подношения».

Дрехслер выпрямился и улыбнулся. Нос с горбинкой, молодцеватая выправка, форменный мундир чиновника партии национал-социалистов придают ему довольно представительный вид. Ему есть чем похвалиться. По установлению нового порядка Рига не на последнем месте. Об этом позаботились и доктор Ланге, и маленький Краузе, и Штиглиц, а отчасти и полицейский крючок Вольдемар Арай, которого они произвели в хауптштурмфюреры. Тюрьмы переполнены, и это отнюдь не первый по счету состав. А там еще Спилвенские луга, Бикерниекский лес, еврейские кладбища… Трудно даже сказать, сколько тысяч человек там похоронено, но во всяком случае цифра получается четырехзначная. Это в одной только Риге, а сколько расстрелянных в Лиепае, Даугавпилсе, Резекне и других местах! Начиная с первых чисел июля, крови выпущено достаточно. До сих пор расстреливают каждую ночь, каждое утро приходят донесения и отчеты. Не зря стараются. Сам Гитлер доволен.

«Но теперь мы превзойдем себя. Новые масштабы, совсем иной размах. Екельн прав: такие дела нельзя делать по-любительски. Радикальные меры. Сначала ураган, потоп, землетрясение, а потом — спокойствие. Пусть трепещут, пусть знают, что у нас рука не дрогнет. После этого можно повысить голос и заговорить с латышами другим тоном. Довольно шептаться и дискуссировать. Мы требуем, а вам надо выполнять. Точка».

Эти мысли придали ему энергии. Была забыта даже головная боль. Быстрыми шагами генерал-комиссар подошел к столу и нажал кнопку звонка. Вошел адъютант.

— Все в сборе?

— Так точно, господин генерал-комиссар!

— Пусть заходят. Я жду.

У дверей произошло замешательство: увалень Витрок, из прибалтийских немцев, в последний момент вспомнил, что оставил портфель, и поспешил за ним обратно, а референт по еврейским делам Альтмейер ни за что не хотел пропустить вперед Штиглица. Себя он считал деятелем в масштабе «Остланда», а Штиглиц всего-навсего префект Риги. Они готовы были обменяться обидными замечаниями, если бы на них не посмотрел Дрехслер.

— Хайль Гитлер!

Дрехслер предоставил слово Витроку.

— Говорите коротко и конкретно. В общих чертах я с делом знаком. Будет ли гетто готово к двадцать шестому октября, или не будет? Вы знаете, что это окончательный срок?

— Ваши указания выполнены, и мы можем доложить, что первые партии жидов уже размещены в гетто. Считаю своим долгом отметить, что ваше предложение об учреждении жидовского комитета оказалось весьма плодотворным. Поистине, господин генерал-комиссар, это гениальная идея — учредить комитет из них самих; другое дело, что это за люди, но это никого не касается — достаточно, что такой комитет существует и сам просит учредить для них особый район. Выполняя ваше указание, я удовлетворил просьбу комитета и, как вам известно, издал распоряжение об организации гетто в Московском предместье. Стараниями господина Штиглица район между концом улицы Лачплесиса, Латгальской улицей, кладбищем и железнодорожными путями, проходящими напротив центральной тюрьмы, уже очищен от прочего населения, и можно начинать перемещение в гетто всех рижских жидов. Тысяч тридцать можно будет разместить без всякого труда, исходя из нормы — полтора квадратных метра на человека.

— Больше им и не надо, — заметил рыжий Штиглиц. — С собой разрешаем брать только то, что могут унести за один раз. Все остальное имущество остается в старых квартирах, и мы его учитываем.

— А много хороших вещей? — не удержался Дрехслер.

— Об этом мы подумали, господин генерал-комиссар, — улыбнулся Альтмейер. — Уже работает специальная комиссия. Лучшие вещи мы отбираем особо. Полагаю, вы нам дадите указания относительно распределения.

— Инцидентов много? — обратился Дрехслер к Штиглицу.

— Не особенно. Все предписания выполняются довольно точно, а если кто упрямится, мои ребята убеждают без долгих разговоров. Кое-кого пристрелили. Некоторых пришлось избить. Парни не упускают случая пошалить — среди жидовок есть хорошенькие. Мы на это смотрим сквозь пальцы.

— Если им хочется получить вознаграждение в такой форме, то пожалуйста. Ха-ха-ха.

— Хо-хо-хо! — заливался Витрок. Альтмейер вежливо усмехался. Только Штиглиц оставался серьезным. Он развернул на столе план Риги и показал Дрехслеру границы гетто.

— Расположение выгодное. Влево от Латгальской улицы, за этими вот домами, — большие дворы. Туда можно согнать порядочное количество жидов. А здесь, от кладбища в сторону центра, между гетто и железнодорожными путями, тянется большой пустырь. Мы уже огородили гетто колючей проволокой. Единственный вход с улицы Лачплесиса. Для расстрела удобны кладбище и улица Садовникова. Если ограничить движение близ гетто, никто и знать не будет, что там происходит. Каковы будут ваши указания, господин генерал-комиссар?

Дрехслер встал и начал прохаживаться по кабинету.

— Указания? Господа, нам нельзя запоздать ни на один день. Двадцать шестого октября все должны быть переведены в гетто. На свободе можно оставить лишь немногих специалистов — врачей, инженеров… Позже мы примемся и за них. Наши ученые ждут материала для опытов. Мы будем снабжать их обитателями гетто. Окончательный срок всеобщей ликвидации еще не назначен, но я думаю, что затягивать ее не станут. Надо быть готовыми к проведению массовой экзекуции. Смотрите, господин Витрок, как бы Алнор в Лиепае не обогнал нас. В некоторых городах мы уже вывесили плакаты с надписями: «Judenfrei» [12]. Риге до этого еще далеко.

Затем они долго обсуждали техническую сторону новой операции, говорили о распорядителях, о роли прессы. В «Тевии» надо будет поместить несколько статей, — ответственному редактору Ковалевскому уже поручено подыскать авторов. И снова вернулись к разговору о распределении еврейского имущества, — Дрехслер не хотел, чтобы вопрос этот решали без его участия. Кое-что можно отправить в Германию. Вот если бы удалось найти несколько редких ковров и гобеленов, чтобы послать фюреру, — он от них без ума!

Витрока и Штиглица отпустили пораньше. С Альтмейером Дрехслер побеседовал еще полчаса. Референт по еврейским делам записал частные указания генерал-комиссара и обещал незамедлительно сообщить, как только найдется что-нибудь подходящее.

Когда Альтмейер ушел, Дрехслер взял очередную оперативную сводку о положении на фронтах и долго стоял у карты, отыскивая занятые вчера населенные пункты. Сначала он ничего не мог найти, — искал слишком близко от Москвы и Ленинграда. Дрехслер повернулся и подошел к окну. Вид не веселил его: слишком узкая улица, тесно домам. Нет того простора, что у Дворца юстиции, но там засел Лозе; попробуй выкурить его оттуда. Право, было бы чудесно, если бы рейхскомиссариат перебрался в другой город. В присутствии Лозе Дрехслеру не хватало воздуха.

5

Убегая в 1940 году в Германию, Штиглиц захватил с собой списки сотрудников и агентов латвийской охранки. Сейчас, когда он стал во главе рижской полиции, эти списки пригодились. Рыжий собрал своих прежних дружков и каждого пожаловал должностью — соответственно способностям и сноровке. В начале войны выдвинулось несколько новых талантов, их тоже надо было пристроить. Самых усердных определили в группу хауптштурмфюрера Арая; кто был в состоянии вести дело самостоятельно, тем доверили особые задания. В конце октября рижское гетто стало центром, вокруг которого собирались самые отъявленные садисты и подлецы.

С ведома своего начальства Освальд Ланка перенес свою деятельность из тюрем в гетто. Индулис Атауга стал одним из помощников начальника охраны. Штиглиц вызвал в Ригу и Кристапа Понте, который уже успел так «очистить» свой уезд от всех «подозрительных элементов», что ему грозила перспектива остаться без работы.

Однажды Ланка позвонил Понте.

— Приезжай сейчас же в гетто. Будет дело.

Работоспособных мужчин, как обычно, в шесть часов утра угнали на работу. По квартирам сновали эсэсовцы и охранники и выгоняли женщин, детей и стариков. На улице Садовникова стреляли из автоматов и пистолетов; в воздухе стоял сплошной предсмертный стон. Под вечер всех, кто еще оставался в домах, выгнали на улицу, выстроили в колонны и приказали стоять так всю ночь. Несколько раз принимался идти мокрый снег с дождем. Промокшие, окоченевшие на ветру люди жались друг к другу. И везде из темноты слышался детский плач. В ту ночь ни один человек в гетто не сомкнул глаз.

Пока обергруппенфюрер Екельн совещался в своем кабинете с генералом полиции Едике и генерал-комиссаром Дрехслером, мелкие «фюреры» — Араи, Ланка и Понте — подкреплялись французским коньяком в ожидании работы. То пешими, то конными группами, то на мотоциклах двигались в сторону гетто вооруженные эсэсовцы.

Едва забрезжило, на улицах гетто началось движение. В ворота въехало несколько легковых машин с офицерами СС.

Это были подручные обергруппенфюрера Екельна и генерала полиции Едике. С автоматами и пистолетами в руках они выскакивали из машин и стреляли в толпу. Референт по еврейским делам Альтмейер со своим помощником Шульцем тем временем проверял, как организована охрана. Толпу разделили на отдельные колонны, по две-три тысячи в каждой.

— Куда нас поведут? — спрашивали друг друга стоявшие в колоннах. Обращаться к охранникам было запрещено. Но с ведома коменданта гетто эсэсовцы и шуцманы сами рассказывали им, что часть людей пошлют на работы, а других переведут в Юмправмуйжский концентрационный лагерь.

Было еще темно, когда первая партия тронулась в путь. Впереди и в хвосте колонны шли шуцманы. По обе стороны ее сопровождали вооруженные эсэсовцы на мотоциклах и конные патрули. Была оттепель. Люди скользили на обледенелых камнях мостовой, падали, конники наезжали на упавших, лошади топтали копытами женщин и стариков под хохот пьяной охраны. На улицах Московской и Садовникова валялись трупы. Колонна двигалась мимо фарфорового завода Кузнецова по направлению к резиновой фабрике «Квадрат». Жители окраин украдкой наблюдали в окна этот нескончаемый поток людей, который не прерывался весь день, эту скорбную процессию, конец которой еще извивался по узким улочкам гетто, а голова уже приближалась к соснам Румбульского леса. В поле дул пронзительный, леденящий ветер. Старики не поспевали за молодыми, бежали, падали, вновь подымались, спеша догнать ушедших вперед родных. Пройдя несколько шагов, они снова падали, и тогда подбегал эсэсовец с автоматом и приканчивал их.

Освальд Ланка и Понте носились на мотоцикле взад-вперед. Ланка нервничал — колонна двигалась слишком медленно.

— Так они раньше трех часов не дойдут до Румбулы, — сердился он. — Придется нам мерзнуть вместе с ними.

Многие, конечно, понимали, что их ждет, и с гордо поднятыми головами шагали навстречу своей мученической судьбе. Но большинство верило, что их гонят на работу или переселяют в другой лагерь; шли, прижимая к себе окоченевшими руками узелки или чемоданчики.

Когда колонна стала приближаться к Румбульскому лесу, мимо нее пронеслось несколько легковых машин с высшим начальством. Приехал Екельн, чтобы удостовериться, все ли идет надлежащим порядком. Не довольствуясь донесениями распорядителей, он обошел лес, где были вырыты между сосен длинные глубокие рвы. Придраться, впрочем, было не к чему. Немного поворчав для вида на младших офицеров и пошутив над своим адъютантом, который нахохлился от холода, обергруппенфюрер вернулся в машину, велел подать себе коньяку и стал ждать, когда голова колонны появится между сосен.

Лес был окружен цепью охранников; если бы кто и попытался бежать, деться ему было некуда. Предвкушая предстоящее развлечение, везде вертелись «фюреры» разных рангов, которых Екельн пригласил посмотреть на экзекуцию. Они старались протиснуться ближе к заснеженной поляне, на которой евреям приказывали оставлять свои вещи и снимать с себя все, кроме белья. У кого белье было получше, тому велели раздеваться догола. Как волки, толпились на краю поляны офицеры СС и чиновники нацистской партии, алчными глазами разглядывая свои жертвы. Индулис Атауга со своими подручными уже ждал у рва и проверял оружие.

И тогда началось. Раздетых людей группами подгоняли ко рву. Приказывали спуститься в него и ложиться на дно ничком. Эсэсовцы стояли у края рва и стреляли из автоматов в спины лежащим. Когда все были убиты, к яме подгоняли новую группу и приказывали ложиться на мертвых.

Так продолжалось до тех пор, пока ров не наполнился до краев мертвыми телами. Тогда стали наполнять следующий ров.

Бесперебойно работала машина смерти. Живой человеческий поток, текущий к Румбульскому лесу, вливался в рвы и исчезал в них навсегда. Стоны, плач детей, крики ужаса — все заглушал несмолкаемый треск автоматов. Когда стволы их накалялись, эсэсовцы сменялись и охлаждали оружие. Высокие господа время от времени подходили к краю рва и разряжали обоймы револьверов. Эсэсовцы старались позабавить их: одним выстрелом приканчивали и мать и ребенка, разрывали пополам грудных детей или разбивали им головы о стволы сосен.

Все птицы улетели из лесу. Заяц, с перепугу выскочивший из чащи на толпу смертников, был застрелен вместе с людьми. Екельн не позволил бросить его в ров: зайца можно было изжарить и съесть.

— Мы его попробуем завтра, когда будем праздновать наши сегодняшние успехи, — пошутил обергруппенфюрер и приказал адъютанту отнести зайца в машину. Остальные господа посмеивались над практичностью высокого чина.

К вечеру палачи изрядно устали, а ко рвам подгоняли все новые и новые толпы. Убить за один день десять тысяч человек было нелегким делом.

Уже смеркалось, когда в Румбульском лесу замолкли последние выстрелы. На поляне эсэсовцы делили добычу. Раскапывали вороха одежды и, если случалось найти что-нибудь стоящее, быстро прятали под шинели. Понте еще днем снял с руки молодой женщины кольцо с драгоценным камнем, а в кармане у Ланки позвякивали платиновые серьги и золотые зубные протезы. Не с пустыми руками ушел и Индулис Атауга. Каждый хватал, что мог. Когда мелкота поднимала спор из-за какого-нибудь меха или пары новой обуви, офицеры водворяли порядок — просто откладывали предмет спора для себя. Наступила ночь, а на поляне, как гиены, копошились в груде тряпья темные фигуры. Когда добыча была поделена, откуда-то взялись бутылки, и тут же, на огромном кладбище, где вся земля пропиталась человеческой кровью, началась пьяная гульба.

В ту ночь Понте принес Сильвии хороший подарок. Кольцо с камнем пришлось ей впору. Индулис Атауга порадовал поэтессу Айну Перле. В благодарность за подарок Айна предложила в следующее воскресенье съездить куда-нибудь за город. Эдит Ланка, даже ложась в постель, не сняла серег, которые муж привез из Румбульского леса.

— Завтра мы устраиваем небольшой ужин с танцами, — сказал Ланка. — Я пригласил несколько коллег: Понте, Атаугу и свое начальство — штурмбанфюрера Винтера с дамой. После этой сумасшедшей работы хочется немного рассеяться.

6

Вся Рига знала об этом. В прачечной, где работала Анна Селис, одна работница жила на Московской улице и видела, как гитлеровцы гнали евреев из гетто. У окна ее квартирки целый день лежало трое убитых. Одного она знала: он жил в соседнем доме и до войны работал браковщиком на лесопильном заводе. А те двое, наверное, были брат и сестра. Эсэсовцы напали на молодую девушку и начали ее бить. Брат бросился на помощь и ударил эсэсовца в лицо. Обоих тут же и пристрелили.

— Что же это на свете творится, — плача, говорила женщина. — Они и на людей-то непохожи, это бешеные волки, а не люди. Сколько народу загубили… Господи, если ты есть, зачем ты допускаешь это? Вот говорят, без его воли и волос не упадет с головы. Как же это понять, если тут убивают тысячи невинных людей? Почему он не вступится, когда немцы уничтожают малых детей вместе с матерями? Долго ли нам придется это терпеть? Неужели на свете не осталось правды?

— Правда в другом месте, — тихо сказала Анна. — Ее не надо искать у немцев. Правда и здесь есть, у честных людей. Но они не могут громко говорить.

По совету «Дяди» Анна некоторое время жила смирно, чтобы не привлечь внимания полицейских органов. Она исправно стирала и гладила белье немецких офицеров и молча слушала рассказы других прачек.

— Ты все-таки не спеши, товарищ Селис, — уговаривал ее «Дядя», когда Анна, не вынеся бездействия, однажды выставила в окне сложенную газету. — Твое время еще придет. Сегодня пусть действуют другие, на кого не падало подозрений. Мы не можем безрассудно растрачивать свои силы.

А незримая армия продолжала свою работу. Казалось бы, что могли значить еле заметные на первый взгляд уколы — все эти листовки, лозунги на заборах, выбывшие из строя машины и трупы солдат, которые по утрам находили в темных подворотнях? Но немцы очень болезненно реагировали на них. Больше всего их приводило в ярость то, что о каждом таком событии мгновенно узнавало все население. Каждый пример находил последователей. Если акты саботажа возникали на одном-двух предприятиях, то вскоре они охватывали почти все фабрики и заводы. По городу распространялись дерзкие анекдоты, в которых высмеивались самые помпезные мероприятия гитлеровцев. Читая листовки с воззваниями, в которых звучал смелый голос подполья — голос совести народной, — человек, запуганный и одурманенный гитлеровским террором и пропагандой, начинал видеть неизбежность грядущей победы, обретал силы выдержать испытание. И еле заметные уколы оборачивались ударами меча.

Гитлеровские власти отвечали новыми зверствами, терроризирующими приказами и арестами. Но в Латвии уже разгорались костры партизанской войны.

Анна Селис не могла больше бездействовать. Она еще раз вложила меж оконных рам сложенную газету и стала ждать. Через два дня к ней пришел Роберт Кирсис.

— Дайте мне, наконец, какую-нибудь работу, — сказала Анна.

— Работу мы тебе дадим, но ты должна действовать очень осторожно. Ты будешь распространять в своем районе литературу. Только не доверяйся непроверенным людям.

Две недели Анна распространяла листовки и сообщения Совинформбюро. Оставляла их у фабричных ворот, опускала в почтовые ящики частных квартир, наклеивала на заборы, рядом с немецкими приказами. Когда в районе появлялись подозрительные, незнакомые лица, Анна уходила в другой район, дальше от своей квартиры и места работы. Несколько недель она проработала в соседнем районе, и ей казалось, что никто ничего не замечает. По утрам она выходила на работу на полчаса раньше обычного и успевала обойти несколько соседних улиц. В прачечной Анна не говорила лишнего, а когда к ним поступили две новые работницы, вообще старалась больше молчать. Два раза Кирсис посылал ее с заданиями на дальние окраины Риги — в Мильгравис и Болдераю, к рабочим фабрики авиационной фанеры. Оба раза все обошлось хорошо, и скоро рижане заговорили о новых актах саботажа, в результате которых Геринг целую неделю не получал ни листа фанеры.

Три дня Анна прятала у себя в квартире одного подпольщика, пока товарищи доставали для него документы. Он уехал на работу в Лиепаю, а через два дня в квартиру Анны среди ночи ворвалась полиция и сделала обыск. Ничего, конечно, не нашли, на все вопросы Анна давала ясные и убедительные ответы. Полицейские велели подписать протокол допроса и ушли, а утром, когда Анна шла на работу, ее арестовали на улице. У нее ничего не было, но гитлеровцам достаточно было одних подозрений.

Роберт Кирсис узнал об аресте Анны на другой день. Он дал знать товарищам, которые держали связь с Анной, и они перестроили сеть районного подполья, чтобы с арестом Анны даже на время не прервалась работа организации. Это было необходимо и для спасения Анны. Если бы теперь на фабриках и в домах перестали находить листовки и сообщения Совинформбюро — гестапо уверилось бы, что их распространяла Анна Селис. Один из лучших подпольщиков без промедления стал на ее место, и работа в районе продолжалась по-старому.

Четыре дня спустя в районе Гризынькална был убит полицейский чиновник. Так подполье ответило гитлеровцам на арест своего товарища.

Глава десятая

1

12 сентября 1941 года Латышской стрелковой дивизии вручали боевые знамена, а стрелки давали воинскую присягу. Полки выстроились на огромном поле. День был прохладный, ветреный, несколько раз принимался моросить дождь.

Вот они вьются на осеннем ветру — красные боевые знамена. С гордостью и любовью глядели на них стрелки. Рейте, милые! Ведите полки в далекий путь к Латвии. Не все увидят Балтийское море, но те, кто дойдут до него, расскажут Родине о великой любви ее сынов и дочерей. Ничто им не будет казаться трудным в этой священной войне, которая решает судьбы будущих поколений. Рейте гордо, алые героические знамена!

Сомкнутыми рядами стояли полки и батальоны, все в новых, только что выданных шинелях и стальных касках. Уже произнесены слова присяги. Друг за другом подходят стрелки к столику, подписываются под ее текстом и снова возвращаются в строй. С этого момента они становятся полноправными воинами Красной Армии, непобедимой армии советского народа, и мысль об этом поднимает в собственных глазах каждого бойца.

Пламенные слова звучат на торжественном митинге. Бойцы вспоминают своих старших братьев, старых латышских стрелков, и дают обещание продолжать их славные боевые традиции.

— Доложите товарищу Сталину, что мы готовы и с нетерпением ждем первого боевого приказа, — говорили они представителям Центрального Комитета Коммунистической партии и правительства Латвии, которые вручали дивизии знамена.

В эти дни, когда гитлеровские полчища рвались к сердцу Советской страны, они хотели быть там, в первых рядах ее защитников. Им казалось, что каждый лишний день, проведенный в лагере, украден у Родины. Высказывали разные предположения об отправке на фронт, называли разные числа, но точно никто ничего не говорил.

— Товарищ Сталин скажет, когда мы понадобимся фронту, — говорили командиры. — Нас не забудут.

Когда заиграл оркестр и роты развернулись для торжественного марша — тогда все присутствующие впервые получили представление о дивизии как о боевой единице. Это была действительно внушительная сила. Полковые колонны растянулись на километры. Головные части дивизии с песнями подходили к лагерю, который отстоял на несколько километров от поля парада, и на нем все еще стоял гул от чеканного шага батальонов и рот, все еще маршировали мимо командования дивизии и гостей стройные шеренги.

Как река из ручейков, собиралась эта большая сила. С заводов и колхозных полей, со всех концов советской земли стекались сюда патриоты Советской Латвии, ставшие сегодня под боевые знамена 201-й Латышской стрелковой дивизии.

2

Надежда на то, что дивизию пошлют на фронт сразу после вручения знамен, не сбывалась. Шли неделя за неделей, а по всем признакам в лагере оставалось пробыть еще немало времени. Каждый день происходили занятия. Артиллеристы и минометчики выезжали на большой полигон. Роты и полки проводили тактические учения, которые иногда походили на настоящие маневры. Снайперы совершенствовались на стрельбищах в своем искусстве, а разведчики упражнялись в разрешении сложных задач и в дневных и в ночных условиях.

Приближалась зима. Саперы и специальные рабочие группы продолжали спешно строить землянки, и, глядя на это, стрелки только головами качали.

— Неужели нам и зиму придется здесь провести? Похоже, мы здесь устраиваемся на постоянное жительство. Что же это такое? Немец рвется к Москве, а мы плесневеем в тылу.

Но у главного командования, очевидно, были свои планы, о которых еще рано было говорить. Не одна латышская дивизия ждала с нетерпением боевого приказа. Люди рассуждали между собой, что это, конечно, не случайно. Товарищ Сталин знает, когда они понадобятся фронту. Выходит, надо подождать. Потерпеть. Но это терпение давалось не легко — жизнь в лагере всем осточертела.

Так подошел канун годовщины Октябрьской революции. На праздник в дивизию приехали гости — и из Москвы и из областей. Вместе с Айей приехала небольшая бригада артистов; среди них была и Мара Павулан.

Мара всю дорогу не спала — так ей хотелось попасть скорее в дивизию. И когда она очутилась на территории лагеря, у нее чуть слезы на глазах не выступили — ей вдруг показалось, что она снова в Латвии.

На каждом шагу звучала латышская речь, и даже в незнакомых лицах угадывались давно знакомые, привычные черты. Ее трогали и заснеженные сосны, и серые фигуры стрелков в зимних шапках, и даже ряды землянок с железными трубами, из которых вились струйки синеватого дыма. Иногда навстречу попадались, девушки в длинных шинелях и ушанках, улыбающиеся, розовые от холода.

Картины лагерной жизни вызывали в ней одно общее ощущение чего-то свежего, как этот чистый морозный воздух.

Под вечер на площадке под открытым небом началось торжественное собрание. Батальонный комиссар Андрей Силениек говорил о значении Великой Октябрьской революции, о величии и мощи социалистического государства, о Великой Отечественной войне. Когда Силениек, заканчивая речь, сказал о боевом приказе, которого вся дивизия ждала с таким нетерпением и которого, очевидно, долго ждать не придется, — далеко по лесу прокатилось единодушное «ура».

С радостным волнением слушала Мара уверенный голос Силениека, а взгляд ее все время бродил по лицам стрелков. «Какие спокойные — ни страха, ни сомнения… Таких людей нельзя победить. А сколько их, — подумала она, с новой силой ощутив все величие советского народа, его армии. — Миллионы…»

Как только кончилось собрание, Мара подошла к Силениеку. Он уже слышал о приезде артистов, но про Мару ему не говорили. И вдруг она стоит перед ним — в сапожках, ладно подогнанной шинели и белом шелковом платке на голове.

— Вот так чудеса! Ведь знал, что вы успели эвакуироваться, а все-таки неожиданно. Знаете, я так радуюсь каждому знакомому, так доволен, что вы не остались там. Жалко, что не смогли эвакуироваться всем театральным коллективом, тогда бы вы не были одиночкой.

— Разве я одиночка? — улыбнулась Мара. — У нас целая бригада артистов. Мечтаем постепенно собрать всех латышских актеров, певцов и музыкантов и сколотить настоящий художественный ансамбль. Публики ведь хватает. А там когда-нибудь вы разрешите навестить стрелков, если у них будет время.

— Не только разрешим — просить об этом будем. Вы сегодня где-нибудь выступаете?

— В вашем полку. Кажется, через час начало. А далеко до полкового клуба?

— Пять минут ходу, но одна вы не найдете. Разве вам не дали провожатого?

— Меня будут ждать в политотделе. Признаться, я нарочно отстала от своих товарищей. Хотелось побродить по лагерю одной — ведь так больше увидишь.

— Это верно, но на сегодня я вам все-таки дам провожатого. Иначе заблудитесь и опоздаете к началу концерта. Мне через полчаса надо быть у дивизионного комиссара, а то бы взял на себя эту роль, хотите вы там или не хотите. Идемте, товарищ Павулан.

Силениек повел Мару по дорожке, между двумя рядами землянок.

— Смотрите, ведь все здесь устраивали сами стрелки. Кто ни приезжает к нам из военного округа или из наркомата, нахвалиться не могут.

Навстречу им молодцевато шагал статный сержант. Когда он поздоровался с Силениеком, тот остановился и спросил:

— Товарищ сержант, что, командир второй роты уже вернулся с собрания?

— Так точно, товарищ батальонный комиссар. Сейчас только в землянку вошел.

Мара взглянула на сержанта, и в памяти ее сразу всплыл путь из Латвии, налеты немецких самолетов, смертельная усталость тех дней…

— Товарищ Пургайлис, вы меня не забыли? — спросила она и протянула сержанту руку. — Помните, как вы мне помогли?

Разглядев Мару, Пургайлис заулыбался, но чувство дисциплины одержало верх: он вопросительно оглянулся на Силениека и, лишь заметив, что батальонный комиссар с удовольствием наблюдает сцену встречи, успокоился.

— Как же не помнить, товарищ Павулан. А вы с тех пор поправились!

— Что вы здесь делаете?

— То же, что и другие. Сам учусь и других учу. Пока меня назначили командиром взвода.

— Хвалить их нельзя — сейчас же загордятся, — сказал Силениек, — но Пургайлис, надо сказать, один из лучших комвзводов во всем полку, он, разбойник, и сам это понимает.

— Пишите Марте письмо, я завтра зайду за ним, — сказала Мара, — или, когда уезжать буду, приходите проводить.

— Если начальство разрешит, — усмехнулся Пургайлис.

— Придется поговорить с командиром роты, — сказал Силениек.

Они пошли дальше, захватив с собой и Пургайлиса. Поровнявшись с одной из землянок, Силениек остановился, помог Маре спуститься вниз и постучался. Изнутри послышалось: «Войдите». Приоткрыв дверь, Силениек, не заходя, просунул в нее голову, для чего ему пришлось изрядно согнуться, и сказал:

— Я тут тебе гостя привел. Через полчаса надо будет отвести его в полковой клуб. Ты уж, пожалуйста, сделай это, а к концу художественной части я тоже подойду.

Он повернулся к Маре:

— Заходите смелей.

Пропустив мимо себя озадаченную Мару, Силениек закрыл за ней дверь.

— Пургайлис, придется сегодня тебе быть за хозяина, ничего не поделаешь. Надо приготовить настоящий праздничный ужин… Поговори со старшиной и в военторг зайди. Вина бы не мешало.

— Понятно, товарищ батальонный комиссар. Вы не беспокойтесь, лицом в грязь не ударим. У нас кое-что найдется. А много гостей?

— Да так человек десять.

— Будет выполнено, товарищ комиссар.

Как всякий настоящий хозяин, Пургайлис немедленно взялся за дело, и Силениек отправился к дивизионному комиссару в полной уверенности, что все будет сделано как следует.

Войдя в землянку, такую низкую, что там нельзя было выпрямиться, Мара прищурилась от яркого света электрической лампочки. Освоившись, она увидела так же согнувшегося и так же растерявшегося, как и она сама, человека. Это был командир второй роты — лейтенант Жубур. Он только что повесил шинель на стенку и торопливо затягивал ремень поверх защитной гимнастерки.

— Чего только не бывает на белом свете, — шутливо вздохнул он, сильно пожимая руку Мары. — Все-таки выбралась в дивизию! Великолепно, Мара. Страшно рад, что ты здесь… Да… Присаживайся, пожалуйста. Вот сюда, на топчан. Ты ведь знаешь, мне никогда не удавалось предоставить своим гостям даже элементарные удобства. Что поделаешь, раз человек жить не умеет.

Мара смотрела на Жубура и улыбалась.

— Не умеешь жить? Я всегда завидовала тебе — какая у тебя полная жизнь… как ты находишь в ней настоящее место. А удобства… бог с ними, с удобствами.

Жубур выдвинул из-под топчана круглый чурбачок и сел на него. Он не мог опомниться от радости и не знал, как ее выразить. Они сидели в маленькой землянке, в которой двоим негде было повернуться, глядели друг на друга и улыбались.

— Я очень часто думаю о тебе, Жубур, но когда Силениек повел меня сюда, мне и в голову не пришло, что это к тебе. Ведь вот какой — ни полсловом не обмолвился. Я почему-то была уверена, что не застану тебя.

— Наверно, хотел сделать нам обоим сюрприз. И это ему удалось. Так это неожиданно, что не знаю, с чего начать.

— А я… то же самое и со мной. Вот что значит несколько месяцев не видеть друг друга.

— И каких месяцев! Сколько событий, как все изменилось с тех пор. Мы и сами не те, какими были до войны.

— И уже не будем такими. Но об этом как-то и жалеть не хочется. Правда? Назло войне, а может быть, это из-за нее живешь такой напряженной, полной жизнью, о которой раньше и понятия не имел. Придешь вечером домой и прямо валишься на кровать от усталости, зато совесть спокойна — делаешь, что можешь, и кажется — твоя работа нужна людям. Ты не подумай, что я себя чувствую жертвой какой-то, совсем нет… Я никогда не получала столько от жизни, как сейчас. Каждый день как-то зорче видишь, лучше понимаешь события. Ближе к людям стала — вот в чем дело. Раньше у меня весь мир театром ограничивался, если по-настоящему-то говорить. Ну, пусть шире — искусством. А теперь? Вот мы сейчас шли с сержантом Пургайлисом, ты его, наверно, знаешь. Когда мы из Латвии уходили, ну, был такой тяжелый момент, и они с женой очень помогли мне… Какие это замечательные люди, Жубур!.. У меня получается, пожалуй, что война — это хорошо… Нет, я ведь не это хочу сказать, ты пойми. Но только у нас страна такая особенная — даже самое страшное бедствие и то не уродует людей, а, наоборот, заставляет показать, сколько в них силы, красоты… Видишь, сколько я всего наговорила, наверно не поймешь ничего.

— Нет, Мара, все понял. Я вот вспоминаю, как ты мечтала поехать в Москву, посмотреть, поучиться. По-другому получилось, конечно, но и я чувствую, что в тебе много нового появилось.

— Да, я только теперь начала понимать, что это значит — советский народ. И такое чувство гордости иногда испытываю: все-таки и я частичка этого народа…

— Я рад, Мара, что встретил тебя такой… И ведь заметь — время очень трудное, положение под Москвой угрожающее, а вот уверены все в победе, да и только. И как раз самые трезвые люди лучше всего и сознают, почему мы победим. А в дивизии у всех один разговор — когда же на фронт? Признаться, и самому иной раз невтерпеж…

Мара робко посмотрела на него.

— Послушай, Жубур, а как у тебя со здоровьем? Тебе не тяжело?

Жубур засмеялся.

— Отличное здоровье, Мара. За все время войны ни разу в медсанбате не был. Ты лучше про себя скажи.

— Ты, наверно, смеяться будешь, но, честное слово, никогда я не чувствовала себя такой крепкой и бодрой, как сейчас. А ведь условия жизни нелегкие, не то, что до войны.

— Время, видно, такое, Мара. Время нас закаляет.

Снова между ними установился прежний дружески-непринужденный тон. И по-прежнему не то робость, не то сдержанность не позволяла им открыть друг другу давно уже крепко связавшее их чувство.

Незаметно пролетели полчаса. Жубур надел шинель, проверил, прогорели ли в чугунной печке угли, и вместе с Марой пошел в полковой клуб.

3

Недавно построенное здание полкового клуба представляло собой обыкновенный барак: стены были из сосновых, не очищенных от коры бревен, потолок из таких же жердей. Единственный вход вел в единственное же, служившее залом, помещение с небольшим помостом-эстрадой и рядами наскоро сбитых скамеек. Вдоль стен, украшенных еловыми ветками, висели портреты Ленина, Сталина и маршалов Советского Союза.

Когда Жубур и Мара появились в клубе, там уже было полно народу. Мест для всех не хватило, и многие стояли. Жубур сразу заметил знакомую компанию, расположившуюся поближе к печке. Там был помощник командира батальона по хозяйственной части лейтенант Юрис Рубенис с Айей, там же сидел политрук третьей роты Петер Спаре и командир роты лейтенант Закис. Прижавшись друг к другу, сидели Лидия Аугстрозе и Аустра Закис.

— Не найдется ли и для нас местечка? — спросил Жубур.

Лейтенант Закис вскочил и уступил свое место Маре. Это произошло так быстро, что Лидия подозрительно посмотрела на Аугуста, но, заметив рядом с незнакомой гостьей Жубура, успокоилась и подвинулась в сторону, чтобы хватило места для обоих.

— А Силениека разве не будет? — спросила Айя у Жубура.

— Обещал прийти к концу. — Ему было неловко от любопытных взглядов товарищей: «Первый раз в жизни появился в обществе с дамой, и они, конечно, строят разные предположения».

У Мары таких мыслей не возникало, и она с интересом наблюдала молодых командиров. Они очень заботились о своей выправке, поминутно подтягивали наплечные ремни, проверяли, не сдвинулась ли назад кобура револьвера, проводили ладонями по гладко причесанным волосам. Девушки сидели особняком, и с их стороны часто доносились смех и шепот.

Ждали только командира полка, чтобы начать концерт. Наконец, он появился, но не прошел вперед, а остановился у двери и что-то сказал подошедшему к нему Петеру Спаре. И через несколько секунд клуб облетела весть: Сталин делал доклад на торжественном заседании Моссовета.

Петер, с блестящими глазами, с раскрасневшимся лицом, вернулся на свое место.

— Слышали? Сталин сегодня выступал… Завтра в дивизионной газете напечатают… Ведь это же замечательно, товарищи… Слышишь, Аустра? Он сказал, что немецкие захватчики обрекли себя на неминуемую гибель.

И у всех были такие же блестящие глаза, все с волнением переспрашивали друг друга, что сказал Сталин.

Наконец, начался концерт. Трудно было вообразить более пеструю программу, но Маре еще никогда не случалось выступать перед такой благодарной и восприимчивой аудиторией. Сказывалось, конечно, и приподнятое настроение.

Приехавшая труппа артистов сыграла две-три сценки, потом выступали дивизионные и полковые кружки самодеятельности. Мара прочла несколько стихотворений, один из лучших теноров Латвии пел родившиеся здесь же, в дивизии, песни стрелков, а в заключение выступил хор с музыкальным монтажей. Каждое выступление сопровождалось громом аплодисментов, многие номера пришлось повторить.

— Вы вот приезжайте к нам, когда будем на фронте, — сказал Маре Петер Спаре. — Там у нас, правда, не будет такой сцены, да и аплодировать не придется слишком громко, зато вы найдете столько почитателей вашего таланта, что и уезжать не захотите.

— Я бы и отсюда ни за что не уехала.

Общими усилиями сдвинули скамейки к стенам, и оркестр заиграл вальс. Счастлив был тот, у кого была дама. Аугуст Закис и Лидия сразу вышли на середину зала и весь вечер проявляли непростительное бессердечие к остальным любителям танцев. Оставшиеся без дам лейтенанты и капитаны с завистью глядели на них, но они не расстались друг с другом ни на один танец. И если бы у одного из них не красовался на груди боевой орден, а у другой — медаль «За отвагу», можно было подумать, что в жизни у них только и дела было, что танцевать.

Зато досталось Аустре Закис. Петер Спаре не танцевал — не было настроения; видя, что он добровольно отказался от конкуренции, товарищи один за другим приглашали Аустру и не давали девушке дух перевести. Это продолжалось до прихода Силениека, который с помощью Жубура собрал нескольких друзей и пригласил на ужин. Это были Петер Спаре, Айя, Юрис, Жубур, Мара, Аустра. Не забыл он и Аугуста Закиса с Лидией, но те вздумали прогуляться при луне.

— Ничего, сами еще пожалеют, — сказал Силениек.

У Силениека была довольно большая комната в одном из лагерных домов. Сержант Пургайлис уже ждал гостей.

— С посудой вот только у нас бедновато, — сокрушался он.

Вино пришлось пить из маленьких алюминиевых кружек; тарелок хватило только дамам, — мужчины пользовались мисками, а жаркое Пургайлис подал в алюминиевом котелке. Впрочем, эта простота обстановки только способствовала сближению участников ужина.

Узнав, что командир батальона капитан Соколов уже вернулся, Силениек зашел за ним и через несколько минут привел его.

Соколов недавно кончил военную академию и в полку считался одним из самых образованных командиров. За несколько месяцев он успел так сблизиться с латышами, как будто провел среди них долгие годы.

О чем бы ни заводили разговор в тот вечер, все снова и снова возвращались к одной теме: «А что сказал Сталин? А как сейчас в Москве?» Да и могло ли быть иначе? В этих словах заключалась судьба народная и личная судьба каждого человека, будь то русский или латыш, рабочий или колхозник, генерал или рядовой боец.

— А как он метко о Гитлере, — сказал Силениек. — «Гитлер походит на Наполеона не больше, чем котенок на льва…» Вот он — приговор истории над фашизмом.

Соколов днем разговаривал с товарищем, только что приехавшим из Москвы.

— Москвичи чувствуют себя, как на фронте, на улицах — баррикады, противотанковые надолбы. Фашистские самолеты ни днем, ни ночью не оставляют в покое, — шутка ли, базы-то у них теперь рядом… Но настроение бодрое, боевое. «Сталин с нами, и Москву немцам не отдадим», — это буквально каждый человек говорит.

— Эх, черт! — вырвалось у Жубура. — Когда же наша очередь наступит? А какое бы замечательное начало для дивизии — повоевать за столицу.

— Да, хватит нам здесь сидеть, — сказал Соколов. — Я думаю, что теперь вот-вот будет приказ о выступлении. Я за наших стрелков не боюсь — хорошо будут драться. Скорее надо опасаться, как бы ребята в первых боях сгоряча глупостей не наделали.

— Наше дело следить за тем, чтобы глупостей не делали, — сказал Силениек. — А относительно успехов… Многое, я думаю, зависит от первого боя. Если в первом бою мы добьемся успеха, докажем, что способны бить немца, потом даже отдельные неудачи не поколеблют веры стрелков в свои силы.

— Есть у меня предположение, что командование специально приберегает нас для наступательных боев, — оглядывая всех сидящих за столом, сказал Соколов. — Пусть Гитлер выкидывает любые трюки, Москвы он не получит. Хорошо, если и нам удастся принять участие в той битве, которая должна изменить положение. А такая битва должна произойти, иначе и быть не может. Другой вопрос, какой срок назначил для нее товарищ Сталин. Одно только мне ясно: немцев отгонят от Москвы.

Разошлись только после полуночи. Мару уложили тут же, в комнате Силениека, а сам он перекочевал к Соколову. Лагерь утих.

«Если бы можно было и мне остаться здесь», — думала Мара.

4

7 ноября с трибуны Мавзолея Ленина на Красной площади говорил Сталин. В заснеженных шинелях стояли боевые полки — с Красной площади они шли прямо на передовую. В воздухе гудели моторы самолетов, идущих на боевое задание; по временам порывы ветра доносили гул боя с близкого фронта. Но спокойно звучал голос Сталина. Быть может, это был самый тяжелый момент за всю Отечественную войну, когда миллионы сердец сжимались от боли и тревоги за судьбу своей столицы, за судьбу Родины, но это бесспорно был один из самых благородных и героических моментов истории человечества. Советская страна перед всем миром засвидетельствовала уверенность в своей победе. Она говорила голосом Сталина — спокойно, трезво, как сам разум, как сама совесть, которая смотрит в глаза правде:

«Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков?»

Метель — светлая, юношески-непокорная — взвивалась над седой Москвой, предвещая близкую перемену.

Голос Сталина долетел и до латышской дивизии.

— Знают командиры, когда выступим, только нам не говорят, — рассуждали стрелки. — Ведь никакого смысла нет держать нас в тылу в такие дни.

Оружие было получено. Летнее обмундирование заменено зимним. Стрелки обулись в валенки, надели овчинные полушубки и ватные брюки. О занятиях как-то не хотелось и думать, все эти маневры в лесах и на полях казались тратой времени.

И вот однажды лагерь облетела взбудоражившая всех весть: один полк уже получил приказ погрузиться со всем своим имуществом. Скоро, впрочем, выяснилось, что приказано было погрузить на платформы только артиллерию полка. Как забегали парни, как засуетились вокруг лафетов и повозок! Где там было подгонять их — не успели оглянуться, а полковая артиллерия уже была на платформах. Но когда погрузка закончилась, командиры посмотрели на часы и… велели сгрузить орудия с платформ и отвезти обратно в лагерь. Оказывается, это была только проверка. С вытянутыми лицами стаскивали артиллеристы орудия и возвращались к своим землянкам. Их не утешало даже то, что при этой погрузке были побиты все рекорды. Бывалые командиры признавались: никогда не видели, чтобы такое задание было выполнено в такой короткий срок.

— Молодцы ребята! — похвалил командир своих артиллеристов. Но молодцы только хмурились. Однако никто не думал над ними смеяться, на их месте каждый бы попал впросак.

Так подошло начало декабря.

Аустра Закис возвращалась из медсанбата — относила Руте письмо от Айи, доставленное кем-то из приезжих. Лагерь жил обыденной жизнью: артиллеристы чистили лошадей и осматривали орудия, по дороге маршировали взводы стрелков, связные бегали по поручениям. Привычная обстановка, давно знакомые звуки. И вдруг все привычное кончилось. Подходя к расположению своего полка, Аустра услышала шум. Сотни людей кричали «ура» так, что в лесу отдавалось. Подойдя ближе, она увидела вовсе странное зрелище. Стрелки обнимались, кидали вверх шапки, некоторые бросались на землю и кубарем прокатывались по снегу, а командиры только улыбались и ничуть не спешили установить порядок.

Аустра начинала догадываться. Сердце сильно забилось в груди, она побежала быстрее. Вся третья рота собралась перед своими землянками. Лейтенант Закис, красный, со сдвинутой на затылок шапкой, что-то быстро говорил командирам взводов, а те, видимо, дождаться не могли, когда он отпустит их. Петер Спаре стоял среди стрелков и с улыбкой наблюдал всеобщее радостное оживление.

— Что случилось? — спросила, задыхаясь, Аустра. — Почему все такие веселые?

— Да ты и правда ничего не знаешь? — повернувшись к ней, спросил Петер. — Мы выступаем, Аустра. Только что получили приказ. На фронт.

Не сказав ни слова, Аустра бегом бросилась к своей землянке.

— Лидия! Лидия! Ты уже готова?

Лидия Аугстрозе только мельком взглянула на Аустру и, опустившись на колени, стала что-то затискивать и уминать в свой вещевой мешок.

— Нет, Аустриня… У меня еще ничего не собрано… — голос ее звучал так жалобно, как будто ее кто-то больно обидел. — Ну и бессовестный этот Аугуст… не мог сказать чуть пораньше.

— Да ну, он всегда такой, — согласилась Аустра. — Правда, а вдруг не успеем?

— Прямо и не знаю, как быть, Аустриня. Но пусть они не думают бросить нас здесь.

Времени на сборы хватало, но все боялись опоздать и от нетерпения готовы были немедленно бежать к вагонам. Стрелки быстро собирали свое имущество и загодя во всей боевой выкладке являлись на место сбора роты. Чистое горе было с теми, у кого что-нибудь оказывалось не в порядке — или по болезни освободили от занятий, или не получили подходящей по размеру обуви. Никто не хотел признать себя больным. Одному стрелку перешивали в сапожной мастерской сапоги. От досады он чуть на стену не лез — боялся, сапожники подведут.

— Я все равно здесь не останусь, и пусть эти шильники хоть повесятся, а сапоги чтобы мне были, — повторял он.

Наконец, все разместились. Скоро затопились печурки, в одном месте запели, и вагон за вагоном подхватили песню стрелков.

Бодро постукивали колеса на стыках рельсов, а ветер бежал впереди эшелона, будто спеша отнести на фронт весть о прибытии новых боевых товарищей.


…По всем дорогам двигались на запад войска. Люди, машины, орудия, танки — все было в движении, все звучало и спешило. Великое контрнаступление у Москвы началось шестого декабря, и вновь прибывшие полки сегодня шагали по земле, на которой еще несколько дней назад были немцы. Об этом свидетельствовали сожженные села, где под пеплом еще тлели угли, и завязшие вдоль дорог танки. Снег на полях местами совершенно почернел от взрывов мин. На местах недавних боев лежали трупы немецких солдат и офицеров, лошади с вывалившимися внутренностями, брошенные при бегстве орудия и грузовики. В лесу иногда раздавались одиночные выстрелы. Тогда отряжали группу бойцов, и она окружала «кукушку», оставленную убегавшим противником в тылу Красной Армии.

Весь день моросил дождик. Снег на дороге превратился в кашу и налипал на валенки. Шинели промокли, вода просачивалась сквозь гимнастерки и белье, капала за ворот с шапок.

— Вот вам и зима! — смеялся Аугуст Закис. — Рановато мы обулись в валенки. Лидия, ты еще шагаешь?

— Почему ты меня спрашиваешь? — обиделась девушка. — Пусть за мной другие успевают!

— Ничего, ничего, не обижайся!

Весь день шли по слякоти, а к вечеру ветер переменился и стало подмораживать. Валенки превратились в глыбы льда. Полы шинелей залубенели и били по ногам, как листы фанеры. Напрасно стрелки разминали их: сукно несколько минут оставалось мягким, а потом снова затвердевало. Впереди все время была слышна орудийная стрельба. Когда стемнело, над передним краем начали вспыхивать ракеты. Навстречу стали попадаться легко раненные, с забинтованными руками и головами. Сигналили санитарные машины, лязгали гусеницы тягачей, и скоро стал слышен треск пулеметов и отдельные взрывы мин. Где-то недалеко разом занялась красноватым пламенем рощица, и земля вздрогнула от артиллерийского залпа. На перекрестке дорог стояли регулировщики и тихим голосом передавали начальникам колонн, чтобы не сворачивали вправо: там немцы.

Когда до назначенного пункта оставалось километра два, подоспел связной от штаба полка, и первый батальон стал. Во время марша пришел приказ: дивизия получила новую задачу — направиться на другой участок фронта.

Снова по дороге развалины сгоревших деревень… Ночь в лесу. Хлеб промерз, в банках с мясными консервами образовались ледяные кристаллы. Несколько часов чуткой, тревожной дремы, затем снова переход по темным еще дорогам, беспокойное утро и стремительный марш в метель и мороз. И снова вечер, налитое свинцом тело, вспыхивающий от разрывов снарядов горизонт. Стрелки стали в очередь у походных кухонь за горячим супом. Ротные старшины притащили внушительные бидоны водки и выдали каждому законные сто граммов.

Ротных командиров вызвали к капитану Соколову, и минут десять они посовещались в старом сарае, что-то отмечая на картах при свете карманных фонариков.

— В четыре ноль-ноль полк переходит в наступление, — сообщил Соколов. — Первому батальону приказываю форсировать речку, на западном берегу которой укрепились немцы. Их надо отбросить от реки, занять деревню К. и захватить в свои руки важное скрещение дорог. Успех первого батальона развивают второй и третий батальоны, которые расширят прорыв и быстрым броском овладеют юго-западной окраиной города Н. Дальнейшие задачи будут поставлены после выполнения этого приказа. Предупреждаю: все зависит от успеха нашего батальона. На нашей совести лежит ответственность за честь всей дивизии.

Командиры рот один за другим повторили боевую задачу. Затем Соколов и Силениек пожали им руки, пожелали успеха и отпустили. В ночной темноте началось бесшумное движение. Роты заняли исходные рубежи. Белое пространство, ветер и меж облаков на темном небе — звезды, как золотые зерна. Зарывшись в снег, лежали латышские стрелки и ждали сигнала к атаке.

5

Через каждые пять минут где-то позади гремел гулкий орудийный выстрел, над головами стрелков с шелестом, точно невидимая птица в торопливом полете, проносился тяжелый снаряд. Еще несколько мгновений — и по ту сторону реки у перекрестка дорог вспыхивал огонь, раздавался взрыв и во все стороны неслись, свистя, осколки. Через короткие промежутки со стороны противника взвивались вверх ракеты, и заснеженную равнину заливало ярким светом. Стрелки лежали в снегу не двигаясь. Очень хотелось покурить, но командир роты объявил, что каждого, кто позволит себе это, будут судить, как за нарушение боевого приказа.

Аугуст Закис с несколькими лыжниками выдвинулся вперед и наблюдал расположение неприятеля. Двое разведчиков доползли до противоположного берега и обнаружили в излучине три пулеметных гнезда, откуда простреливался значительный сектор. Река находилась ниже линии немецкой обороны, а крутой берег после вчерашней оттепели покрылся коркой льда.

«Нешуточное дело, — подумал Аугуст, выслушав донесение. — Одной храбростью здесь ничего не сделаешь. Пока мы не заставим замолчать пулеметы, у нас ничего не выйдет!»

Он приполз обратно к расположению роты и созвал командиров взводов. От третьего взвода, которым командовал Пургайлис, выделили три группы по четыре бойца. В помощь им придали обоих разведчиков. Закис четко и ясно поставил перед группами Пургайлиса боевую задачу:

— В четыре ноль-ноль по сигналу две красные ракеты врывайтесь в блиндажи и уничтожайте расчеты. Все время ведите наблюдение за западным берегом. Возможно, у них, дьяволов, поблизости есть еще пулеметные гнезда, которых мы не обнаружили. Если начнут стрелять и дадут себя обнаружить, немедленно нападайте с тыла. Пока рота не перейдет на западный берег, дальше не продвигаться. Всё.

На ротных учениях Пургайлису не раз приходилось выполнять подобные задачи. Тогда все казалось просто, даже скучно, и ребята ворчали, что приходится ползать по грязи. Сейчас задача была, возможно, еще проще, но Пургайлису она уже не казалась скучной, он заранее волновался, думая о ней.

Бесшумно, со всеми предосторожностями, ползли они по льду через реку. Когда немцы выпускали ракету, пятнадцать бойцов в белых маскировочных халатах замирали на месте, пока река снова не погружалась во тьму, и тогда ползли дальше. В три часа они уже были на своих местах, в нескольких шагах от пулеметных гнезд, и, затаив дыхание, слушали, как перешептывались немцы.

«Эх, если бы незаметно подползти и ворваться к ним… — думал Пургайлис. — Пикнуть бы им не дали. А потом повернуть пулеметы в другую сторону и всыпать хорошенько. Жалко, что нельзя».

Сознание, что враг, опасный и ненавистный, находится здесь, почти рядом, опьяняло и заставляло испытывать непривычную радость. Они в наших руках, а сами этого не чуют… Мы можем их перебить хоть сейчас, а у Гитлера несколькими головорезами станет меньше. Если бы это была только разведка… Если бы не было приказа ждать двух красных ракет… Нет, надо ждать! Тебе поручено открыть ворота в немецкой линии обороны — и от того, хорошо или плохо ты это сделаешь, будет зависеть судьба сотен людей. Если откроешь эти ворота слишком рано, — а это можно сделать хоть сейчас, — некому будет пройти через них и они снова могут захлопнуть. Если откроешь вовремя — стремительная лавина стрелков хлынет в логово врага, сокрушит его и вернет свободу многим советским людям, сделает изрядный шаг в сторону твоей Родины.

«Старый Вилде, Каупинь… жрите урожай с моей земли — скоро поперхнетесь. Скоро мы с вами поговорим… А усадьбу хорошо бы под колхозный двор… Построить большой коровник, молочно-товарную ферму… А там можно подумать и о клубе. Мы с Мартой работаем на колхозном поле, а Петерит с другими ребятишками будет играть в саду под яблоньками. И никакой кулак не обругает их, не посмеет прогнать. Янов день праздновать всем колхозом… Песни, пиво, сыр с тмином… Эх и житье!..»

Один разведчик вернулся к роте и доложил лейтенанту Закису, что группа Пургайлиса благополучно достигла назначенного места. Тогда рота стала медленно продвигаться вперед и развернулась на реке — под самым носом у неприятеля. Один раз протрещала очередь немецкого автомата. Немцы, очевидно, стреляли наугад, чтобы подбодрить себя и вызвать ответный огонь. Но восточный берег молчал, и, когда в воздух снова взвилась ракета, немецкий наблюдатель не заметил на равнине никаких признаков жизни. Только дальнобойная батарея каждые пять минут посылала тяжелый снаряд и справа ночные бомбардировщики бомбили немецкие позиции.

— Значит, запомни свою задачу, — шептал Аустре Петер Спаре. — Ты в атаке участия не принимаешь, а когда мы займем тот берег, выбирай подходящую позицию и наблюдай за дорогой. Стреляй одиночными выстрелами, целься хорошенько. Бери на мушку офицеров. Грубую работу мы сделаем без тебя.

Все это она уже знала, но то, что Петер прополз вдоль всей цепи, чтобы поговорить с нею, Аустру сильно взволновало. Она нащупала одетую в варежку руку Петера и пожала ее.

— Я запомню, Петер…

Второй снайпер, Лидия, была на левом фланге роты. Не так давно подобное же наставление прочел ей Аугуст. «Тоже! Других учит беречься, а сам только о том и думает, как бы первым выбраться на берег».

В четыре ноль-ноль взвились в воздух сигнальные ракеты. В тот же миг бойцы Пургайлиса вскочили и рассчитанным прыжком ворвались в блиндажи пулеметчиков. Короткая яростная схватка, удар штыком, удары прикладами, предсмертные крики, умоляющие взгляды, поднятые вверх руки: «Русс, не стреляй! Их бин плен. Гитлер капут…»

Вверх по скату берега уже карабкались атакующие стрелки. Ворота были открыты!

— Вперед, товарищи! — крикнул Аугуст Закис, поднимаясь во весь рост. — За Родину, за Сталина — ура!

…Теперь их не сдержала бы никакая сила. Во весь рост, как на учебном плацу, латышские стрелки неслись вперед. Со второй линии немецкой обороны начали лететь мины. Каждая пядь земли была заранее пристреляна, каждому миномету и орудию был выделен определенный сектор. Мины падали прямо на пути наступления роты. То здесь, то там на бегу валился раненый боец. Те, кого еще не задели осколки, продолжали, не оглядываясь, бежать вперед.

На краю деревни загорелся сарай, и все кругом осветилось, по розовому снегу бежали черные фигуры.

Когда первые группы атакующих уже ворвались в деревню, на перекресток дорог и берег реки стали падать снаряды немецкой артиллерии. Казалось, перед наступавшими цепями выросла стена огня. И безостановочное движение как будто за что-то зацепилось, пустынным и мертвым стало голое поле. Тогда снова поднялся во весь рост лейтенант Закис — одна пола шинели у него висела лохмотом, ободранные о лед пальцы были в крови.

— Вперед, товарищи! Ура! Смерть фашистским гадам!

Снова поднялись они из сугробов и побежали к околице деревни. Теперь ничто уже не могло задержать этот напор — у него была сила морского прибоя. Кучки полуодетых немецких солдат и офицеров бежали к лесу. Оттуда они огрызались на своих преследователей — отстреливались и отбивались ручными гранатами.

Аустра со своей позиции вела меткий огонь, и после каждого выстрела падал то офицер, то солдат.

— Получай, проклятый, — цедил сквозь стиснутые зубы Пургайлис, поворачивая пулемет то вправо, то влево, как дворник, поливающий из шланга мостовую.

Нити трассирующих пуль протянулись от деревни к лесу и обратно, у опушки по временам раздавался треск автоматов, затем перестрелка стала стихать.

Батальон капитана Соколова, прорвав линию обороны противника, нацелился клином в затылок немецкой дивизии. Второй и третий батальоны, перейдя реку, просочились в прорыв и, как весенний поток, понеслись вперед. Клин превратился в развернутый веер, углы которого, выдвинутые далеко вперед, грозили окружением находившимся на флангах стрелкового полка частям противника.

Весь день продолжался бой. Фронт наступления повернули на юго-запад, и полк вгонял глубокий клин в неприятельский тыл. Вечером, когда командиры рот собрали своих людей и проверили состав подразделений, много хороших воинов недостало в строю. Раненых эвакуировали в Москву. Для тех, кто сложил свои головы в первом бою, товарищи вырыли в промерзшей, твердой, как железо, земле могилу, и там они остались навсегда — под старыми огромными березами, в земле, которую сами отвоевали у врага. По шоссе катился поток войск, в воздухе гудели самолеты, а зарево боя отодвигалось все дальше и дальше на запад.

Дивизию облетела печальная весть: в бою погиб комиссар дивизии Бирзит. Командир дивизии полковник Вейкин был тяжело ранен, и его эвакуировали в тыл. Но грозная битва продолжалась дни и ночи.

Дни и ночи… Суровые январские морозы, когда кратковременная потеря сознания при ранении означала верную смерть… С бешенством дикого зверя огрызалась армия Гитлера, не отдавая без боя ни одного селения, ни одной пригодной для обороны позиции. Леса были полны немецкими «кукушками», они укрывались на деревьях и стреляли исподтишка, метя в командиров. Все дороги были минированы. Вместо сел и деревень советские войска часто находили только дымящиеся развалины и печные трубы, вокруг которых, как тени, бродили старики, женщины и дети.

Снежные сугробы в течение многих ночей служили постелью бойцу. Сквозь леса, через реки и голые поля прорубала дорогу на запад Красная Армия, ценой неостываемого геройства и выдержки, ценой крови и жизни своих воинов освобождала каждый клочок родной земли. Русский и украинец, башкир и казах, латыш и литовец, грузин и армянин шли здесь тесным строем, прижимаясь плечом к плечу, творя великое освободительное дело.

Когда по всей стране заговорили о героях битвы за Москву, то вместе с кавалеристами Доватора, героями Панфилова и гвардейскими дивизиями называли и латышских стрелков, которые так достойно начали свой путь под Москвой.

6

В начале декабря Ояр Сникер по поручению нескольких партизанских отрядов перешел линию фронта, чтобы установить связь с руководством республики и договориться о дальнейшем развитии партизанского движения в Латвии.

Практика показала, что без постоянной радиосвязи и технической помощи извне трудно развивать движение вширь. Разрозненные отряды партизан, ведущие несогласованную борьбу, не могли достичь заметных результатов, — их деятельность имела скорее моральное, чем практическое значение.

Больше чем в хлебе, народ нуждался в живом слове правды. Если бы у партизан была портативная типография, они могли бы выпускать воззвания и даже подпольную газету.

На время своего отсутствия Ояр оставил командиром отряда Капейку. За четыре месяца они провели несколько удачных операций. Немецкие жандармы, и местные шуцманы больше не расхаживали по усадьбам с таким самоуверенным видом, как в первые дни оккупации, — не малое число их получило свою долю свинца. Чуть ли не каждую неделю летел под откос эшелон с живой силой или военными материалами. А если за последнее время число железнодорожных катастроф уменьшилось, то отнюдь не потому, что партизаны боялись вооруженных патрулей, которые днем и ночью охраняли железнодорожное полотно. Причина была проста: у них не хватало взрывчатки.

Ояр перешел фронт в районе озера Селигер, недалеко от Осташкова. Его допросил начальник особого отдела дивизии, и затем отправили в штаб фронта. Там снеслись с Москвой и получили о нем нужные сведения. В конце декабря в штаб фронта прибыл представитель Центрального Комитета Коммунистической партии Латвии Крам. Он удостоверил личность Ояра, и только тогда ему выдали командировочное предписание в Москву.

Ояру показалось, что Крам как-то изменился за это время — стал живее, проще, даже помолодел. Дорогой они, не переставая, расспрашивали друг друга, а за разговорами незаметно пролетело время.

В Москву они приехали уже к вечеру. Окна «эмки» замерзли, поэтому Ояр мало что успел разглядеть. Но сразу бросался в глаза суровый военный облик столицы — противотанковые заграждения, караваны несущихся к фронту грузовиков, зенитные батареи на площадях.

Крам завез Ояра в общежитие.

— Ты помойся, отдохни хорошенько, а завтра с утра я за тобой зайду.

На следующее утро Крам прежде всего повел Ояра смотреть город. Сильно забилось у него сердце, когда он увидел Красную площадь. Вот и Мавзолей Ленина… Бывало, в тюрьме, лежа ночью без сна, Ояр старался представить себе эту площадь, стены Кремля, Мавзолей. Почему-то всегда он видел солнечный майский день, марширующие полки и дивизии Красной Армии, нескончаемый поток демонстрации, и на трибуне — Сталин со своими соратниками. И вот Красная площадь въявь перед ним в этот морозный декабрьский день. «Неужели за этими седыми стенами, так близко от меня, работает Сталин?»

И Ояр представлял, как он — спокойный, невозмутимый — стоит у карты, утыканной маленькими красными флажками, на которой ясно видна зигзагообразная линия фронта. И на всех фронтах маршалы и генералы Красной Армии ждут указаний Верховного Главнокомандующего, и там, в тылу врага, его голосу внимают с надеждой советские люди. «И у нас, в Латвии, и там тоже…»

И вот он, Ояр Сникер, командир партизанского отряда, взволнованный и счастливый, бродит по московским улицам, и его, как морские волны, захлестывают новые впечатления. Гостиница «Москва», библиотека Ленина, станции метро, красавцы-мосты через Москву-реку, улица Горького, Садовое кольцо, по которому в несколько рядов непрерывным потоком несутся автомашины.

— Сейчас разве то, что раньше, — рассказывал Крам. — Все, кому здесь нечего делать или у кого нервы не выдержали, — уехали. Сейчас еще на улицах довольно свободно. Ты бы видел Москву до войны!

Суровой, даже грозной была в то время Москва; ничто не могло сломить моральную силу людей, которые остались на месте, когда враг уже стоял под городом. Под бомбежкой неприятельской авиации, при свете пожаров, с опасностью для жизни москвич производил бомбы, мины и оружие для фронта; а когда надо было, он брал в руки лопату и винтовку, рыл противотанковые рвы, шел оборонять свой город.

Самое тяжелое время миновало. Москвичи снова могли отдохнуть после работы, — немецкие самолеты больше не тревожили их сна. Они не жаловались на холод и недостатки, не отличали рабочих дней от дней отдыха: их сыновьям и братьям, которые в тридцатиградусный мороз спали под открытым небом, нужна была теплая одежда и обувь, — как можно было думать в такое время о себе? А когда громкоговорители каждый вечер возвещали о новых победах Красной Армии и диктор перечислял названия освобожденных советских городов — вместе с великой радостью сердца москвичей согревала и гордость: и я помог этой победе.

После зловещей, насыщенной запахом крови атмосферы немецкого тыла Ояра пьянил чистейший воздух свободы. Как хорошо знать и чувствовать, что ты среди друзей и товарищей, видеть спокойные лица, встречать уверенные взгляды. Да, вот почему ему так радостно сегодня…

Вечером Крам повел его на концерт в зал Чайковского. Бросался в глаза своеобразный состав публики. Больше половины были военные, в валенках, в полушубках. Многие из этих лейтенантов и капитанов, может быть, утром еще участвовали в боях; многие через несколько часов должны вести свои части в бой. Сейчас, они слушали музыку, и эта музыка утверждала ту же веру в победу света над силами тьмы, что одушевляла их тяжелый боевой труд. И Ояр вдруг подумал о своих партизанах. Вспомнил Акментыня, Капейку, Сашу Смирнова, ребячью улыбку Иманта. «Чистые, верные, бесстрашные».

— Теперь-то хорошо, — рассказывал Крам Ояру, когда они возвращались с концерта по темным улицам, — теперь можно спокойно слушать концерт до конца. А что было осенью! По два, по три раза объявляли воздушную тревогу, спектакли в театрах прерывали, пока не кончится налет. Иногда не удавалось досмотреть и до половины, надо было думать, как попасть домой, особенно тому, кто живет не близко. Но театры, кино все равно работали, и народ ходил, как ни бесновался немец. В октябре одна бомба повредила портал Большого театра с квадригой Аполлона. В ноябре одна бомба упала во двор гостиницы «Москва», в шахту метро. Так фашистам и не удалось ничего поделать с этой гостиницей. Теперь уж и подавно.

На следующий день Ояр докладывал в Центральном Комитете Коммунистической партии Латвии о действиях партизанских отрядов. Он рассказал многое, что еще не было известно, о героической обороне Лиепаи и представил несколько предложений по развертыванию партизанского движения в Латвии.

— Люди есть, но нам нужны организаторы борьбы — командиры и политработники. Нужны радисты и наборщики; тяжело работать без боеприпасов и медикаментов.

Совещание продолжалось несколько часов. Был выработан подробный план. Ояру и одному из членов Центрального Комитета поручили отобрать командиров, которые могли бы отправиться с ним в Латвию.

В Центральном Комитете Ояр расспросил про своих старых товарищей, где они сейчас и что делают. Большинство ушло в латышскую дивизию, некоторые погибли во время боев в Эстонии или под Москвой. Только про Чунду никто ничего не знал. Картотека эвакуированных находилась в Кирове, но и там он не был зарегистрирован. Не Чунда, конечно, интересовал Ояра, но он почему-то постеснялся прямо спросить о Руте.

После совещания Ояр попросил послать его на денек к латышским стрелкам на фронт. С ним поехал и Крам. Им вручили командировки и дали сопровождающего до штаба армии. В первых числах января они выехали.

7

По Калужскому шоссе все двигалось на запад. Один за другим шли на фронт выкрашенные в защитную белую краску грузовики с продовольствием и боеприпасами. Спешили маленькие штабные машины. Звонко скрипя полозьями, тащились конные обозы. По краю шоссе двигались батальоны лыжников в белых халатах, с новенькими автоматами.

Когда Ояр с Крамом отъехали километров на десять от Москвы, навстречу стали попадаться первые партии пленных. Жалкими выглядели «завоеватели мира», замерзавшие в тонких эрзац-брюках и шинелях. Головы повязаны платочками и шалями, ноги обмотаны тряпками… Медленно плелись они по дороге, понурив головы, исподлобья поглядывая по сторонам. Обгорелые и разбитые немецкие танки стояли у обочин дорог, в сугробах.

Через несколько километров машина свернула с шоссе. Теперь дорога то вилась по лесу, то огибала поле, то пряталась в кустарнике. Стали показываться разрушенные и сожженные деревни, покоробленные воздушной волной дома, черные печные остовы. Развалины, развалины… Кое-где крестьяне копались в золе, надеясь найти что-нибудь из своего добра.

Почерневший снег и серые лица, на салазках укутанные дети, старушка, ведущая на поводке козу, одичавшие собаки…

Громыхали колеса орудий на выбоинах изъезженной дороги. На заиндевевших конях качались всадники в черных бурках. Танк въехал в сугроб и взметнул огромное снежное облако.

Все двигалось, все устремлялось вперед. Сурово и угрожающе гудела дорога:

— На запад! Смерть немецким оккупантам!

Маленькая «эмка» пересекала открытое поле. Все оно было усеяно трупами гитлеровцев. Наполовину запорошенные снегом, лежали они, широко раскинув руки. Один, с оскаленными зубами, сидел на мотоцикле и как будто все еще нажимал на педаль. Застрявшие в снегу при поспешном бегстве артиллерийские батареи, опрокинутые повозки со снарядными ящиками, убитые лошади, на полевом аэродроме замерзшие немецкие самолеты, возле которых уже возились наши авиатехники…

— Да, вот и получили Москву! — с довольной улыбкой повторял Крам. — Как ветер несся, и — в землю носом! Оказывается, тягу давать умеют, а?

— Еще как…

Ояр не впервые видел картины разрушения, не впервые испытывал вызванные ими чувства ненависти, боли и жалости. Но то, что открылось ему сейчас, заставило его почувствовать нечто новое, еще не изведанное в Латвии. Там они верили в будущую победу, ждали ее, а здесь, на этих полях, она начала осуществляться, стала действительностью.

При въезде в одну деревню машина остановилась возле заставы. После проверки документов сопровождающий повел Ояра и Крама к большой крестьянской избе. На крыльце стоял часовой. Сопровождающий сказал ему что-то и вошел внутрь. Спустя некоторое время в избу пригласили и Крама с Ояром. Здесь находился оперативный отдел штаба армии. Приехавших угостили горячим завтраком, а час спустя они тронулись дальше в сопровождении офицера связи, который знал дорогу в латышскую дивизию.

Дорога все время шла лесом или кустарником. Она не была обозначена на картах, — ее совсем недавно проложили саперы. Немецкие разведчики, появлявшиеся в воздухе, наблюдали за движением частей Красной Армии по всем главным путям, но они мало что могли фиксировать, так как это движение проходило по хорошо замаскированным, скрытым дорогам. Только у самой передовой, где не было возможности пользоваться кружной дорогой, машина выскочила на шоссе.

В деревне, только утром отбитой у немцев, «эмку» поставили под навес у полуразрушенного дома. Здесь уже звучала латышская речь. Артиллеристы подполковника Кушнера устанавливали в колхозном саду свои орудия. Идти надо было осторожно, выбирая укрытые места.

На минутку Ояр остановился у крайней избы и стал смотреть за реку, где засели немцы.

— Не стойте посреди улицы, зачем храбрость показывать! — крикнул Ояру какой-то лейтенант. — Немецкие «кукушки» вон из того леса наблюдают за деревней.

Он еще не кончил говорить, как у самого уха Ояра просвистела пуля и врезалась в угол избы.

— Гм, да. Здесь шутки плохи.

Пройдя немного дальше, Ояр увидел двух бойцов и бородатого колхозника лет под пятьдесят. Они рассматривали неразорвавшийся артиллерийский снаряд, который упал под самым окном избы.

— Черт его знает, почему он не разорвался, — сказал один из бойцов. — Ты его тронешь, а он и бахнет. Надо будет выставить предупредительные знаки, чтобы никто не подходил…

— А как же изба? — кашлянул колхозник. — Избу на другое место не перетащишь. Если он, окаянный, взорвется, от нее ничего не останется. Нельзя ли его… так сказать, котом… передвинуть куда-нибудь подальше?

— Кто же за это возьмется? — возразил боец. — Взорваться может.

Так они рассуждали минуты две, потом бойцы ушли за жердями, чтобы огородить опасное место.

— Плохо дело, дядя, — сказал Ояр.

Бородач медленно обошел снаряд, что-то соображая, потом зашел во двор. Вернулся он с большими навозными вилами и, став у самого снаряда, еще раз внимательно осмотрел его со всех сторон.

— Дядя, ты чего? — удивленно спросил Ояр.

— Что же, я буду глядеть, как мне избу взорвет? — не глядя, буркнул тот, затем подсунул зубья вил под снаряд и осторожно, как сырое яйцо, поднял с земли. Медленными шагами сошел он по склону берега и, опустив снаряд в прорубь, бегом вернулся обратно, потому что «кукушка» с противоположного берега успела несколько раз выстрелить. Но все пули ударялись в землю.

— Чуть не застрелили… Не от одного, так от другого, — сказал он, вытирая рукавом пот с лица. — Ну, зато изба цела будет.

Ояр покачал головой.

— Храбрый ты, однако, дядя. Тебе бы только в саперы. Без всяких техников справился.

— Каждый как умеет, так и действует…

За рекой внезапно застрекотало несколько пулеметов, затрещали винтовочные выстрелы, но и разрывы мин не могли заглушить громкого «ура» идущей в наступление цепи стрелков. Что-то гулко ухнуло за спиной Ояра. Это начала стрелять через реку артиллерийская батарея, замаскированная в саду.

Целый день Ояр брел по пятам наступающей дивизии. К вечеру фронт продвинулся на десять километров вперед, и бородатый колхозник теперь действительно мог быть спокоен за свою избу. Уже было темно, когда Ояру удалось догнать Силениека в только что освобожденном селе, которое отстояло от немецких позиций на восемьсот метров. Батальон продолжал вести бой, не давая опомниться неприятелю. Вспыхивали разноцветными огнями ракеты, на улицах села взрывались мины. Силениек с час назад прибыл с переднего края в штаб полка и уже собирался обратно в батальон, который готовился в ночь к смелому броску в обход ближнего городка. Городок находился еще в руках немцев, но к утру должен был стать нашим.

Им удалось побеседовать каких-нибудь десять минут, и оба больше задавали вопросы, чем отвечали на них. Ояр смотрел на Силениека, и ему отчетливо вспомнилось лето сорокового года, вечера в райкоме. «Неужели когда-нибудь это вернется?» — подумал он. Силениек лишь похудел немного, а так не изменился, и главное — не изменился дружески-внимательный и серьезный взгляд его голубых глаз.

— Это хорошо, что ты опять направляешься в Латвию, — сказал он. — Помогай, Ояр, народу. Такие, как ты, очень там нужны. А мы с этой стороны будем немцев колотить.

— Эх, Андрей, по правде говоря, не хочется и уезжать от вас, — признался Ояр. — Все старые ребята собрались… в такой компании одно удовольствие воевать.

Силениек в двух словах рассказал про Петера Спаре, про Жубура и Юриса, — хорошими командирами стали, уже представлены к боевым орденам.

— Так передай от меня привет, — повторил несколько раз Ояр. — Жалко, повидаться не удалось. Ну, теперь уж до встречи в Латвии.

Выйдя на крылечко, они пожали друг другу руки, обнялись, крепко, по-мужски, поцеловались и повернули в разные стороны. Силениек уходил из села задами, по узкой, протоптанной в снегу тропинке. Ояр пошел искать шофера.

Ночь… над головой взвиваются красные и зеленые ракеты… и везде тайное, невидимое, но полное жизни движение.

— Не спеши, друг, — сказал Ояр шоферу. — Поезжай потише.

Чем-то напоминали ему и этот мрак, то и дело прорезываемый огнями, и эта тишина, прерываемая грохотом боя, за которым чувствовалась трудная, напряженная работа, огромную кузницу. Кузницу, в которой ковалось будущее человечества.

8

Когда полк выгрузился из эшелона, никто не верил, что Рута Залите выдержит хотя бы один переход, до того она казалась маленькой и хрупкой в тяжелой длинной шинели и валенках. Сразу же нашлось несколько доброхотов, которые вызывались по очереди нести ее вещевой мешок. Обозники предлагали присесть на сани. Но она упрямо мотала головой в ответ и тем и другим.

Глядишь, уже «завяла» какая-нибудь ее подруга, физически куда более крепкая, или вдруг начинал прихрамывать иной здоровенный парень, а маленькая санитарка молодцевато держалась наравне со всей колонной. Рута насквозь промокла и продрогла, обветренные щеки больно горели, а она еще запевала какую-нибудь песенку мирного времени, которую знала каждая девушка, каждый стрелок. Смешно, пародийно звучали здесь наивные строфы, и певцы улыбались чуть ли не на каждом слове, но как раз это и было сейчас нужно. Забывались усталость и холод, даже тающий за воротником снег не казался таким мерзким.

Но настоящий экзамен Рута выдержала на следующий день, одолев переход на новый участок фронта, где дивизия должна была первый раз принять участие в бою. За один день они прошли шестьдесят километров, и каких километров! После вчерашней слякоти дорога покрылась ледяной коркой, обмерзшие валенки скользили на каждом шагу; то и дело кто-нибудь растягивался на дороге. Опять ей предлагали свои услуги, опять приглашали на сани, но Рута, как и вчера, не хотела слышать ни про какие поблажки. Зато вечером, когда эти шестьдесят километров были позади, ноги гудели и ныло все тело, но Рута никому не говорила об этом — боялась, как бы не оставили в резерве. Она непременно должна была участвовать в первом бою, ей казалось, что именно от ее присутствия будет зависеть исход этого боя. Все, что она читала и слышала о подвигах женщин на фронтах Отечественной войны, — ведь все это под силу и ей, девушке из Риги, и, главное, эта возможность так близка. Так неужели она упустит ее?

Когда в медсанбате стали отбирать санитаров в помощь санитарным ротам полков, Рута вызвалась добровольцем, и ей удалось обмануть командиров своим бодрым видом.

— Я не устала, мне никакого отдыха не надо.

Ей поверили. Через несколько часов она вместе с другими санитарами явилась в батальон, который ночью должен был форсировать реку. Несколько часов она пролежала в снегу, ожидая начала наступления. Прижав к боку санитарную сумку, Рута глядела на звезды, тихое мерцанье которых по временам растворялось в свете ракет. Где-то рвались снаряды, слышны были взрывы сброшенных ночными бомбардировщиками бомб, и пламя разбрызгивалось во все стороны — точь-в-точь как на картинах баталистов. Что думают и чувствуют люди, близ которых они взрываются? Если это враги, пусть их разнесет на части, так им и надо. Но если свои — пусть все осколки улетят в воздух, и чтобы никого не задело, никого не тронуло…

Рута смотрела в темноту, и перед ее глазами одна за другой возникали полуреальные, полуфантастические картины. Когда от долгого лежания начал мерзнуть бок, она тихонько перевернулась и стала смотреть на другие звезды и другие огни, которые вспыхивали и гасли на поле боя. Иногда над залегшими в снегу стрелками свистели пули. Вначале странно, не по себе становилось от этого звука. Тело крепче прижималось к земле, голова втягивалась в плечи. Ведь это сама смерть со свистом несется по полю, ищет себе жертву. Но Рута уже знала, что свист пули слышен лишь тогда, когда она пролетает мимо. А если бесшумно вырвется из темноты, найдет тебя — что тогда? О том, что тогда, не хочется думать, ни один человек не может представить свою смерть. Примириться с мыслью, что ты можешь погибнуть в бою, — да, это могут многие… И, наверное, чем решительнее примиряются, тем легче им бороться, тем они хладнокровнее. Но каким надо быть лицемером, чтобы сказать, будто все равно — жить или умереть. Или больным… Разве ради смерти идет в бой советский человек? Нет, он защищает самое жизнь, он хочет, чтобы жил народ, чтобы дети могли радоваться, чтобы жива была правда на земле. Ради этого можно пожертвовать собой, и тогда смысл твоей жизни останется бессмертным навеки. Не умирать ради смерти, а умирать за жизнь — вот в чем великая мудрость героев, она и делает их непобедимыми…

Так думала латышская девушка Рута Залите в ночь перед боем. И еще она думала о том, как хорошо было бы прийти после войны домой, скинуть тяжелую шинель и вместе с самым милым, самым верным другом начать новую жизнь.

— Но это невозможно… нет, Ояр? — спрашивала Рута у ночи. — Этого никогда не будет, если тебя уже нет. Скоро, может быть, не будет и меня. Так и не узнал ты, ничего не узнал…

Стрелки зашевелились, тихо поползли вперед. Река… снежное пространство… леденящий ветер и тревожно бьющееся сердце…

Когда началось наступление, под прикрытием крутого берега реки развернули перевязочный пункт. Потом его перенесли в деревню. В самом начале страшно было Руте, когда еще недавно здоровые и полные жизни озорные парни вдруг становились беспомощными и стонали от боли. Впоследствии она научилась не думать об этом, но в эту ночь вид истекающего кровью тела заставлял ее дрожать. Глотая слезы, вытаскивала она из-под огня молодого капитана, которому оторвало ногу. И когда раненый, все время молча лежавший на плащ-палатке, вдруг приоткрыл глаза, страдальчески улыбнулся и погладил ее руку, она улыбнулась ему сквозь слезы и начала гладить его худые щеки. Внезапная близость возникла между ней и всеми этими людьми, и почти все, кто мог еще говорить, называли ее сестрицей.

В ту ночь Рута вытащила восемь раненых. Ее шинель была прострелена в двух местах, а осколком мины разбило санитарную сумку. Утром она получила новую сумку, а шинель аккуратно заштопала. Серьезная, молчаливая, шла она за батальоном. Теперь она своими глазами увидела войну. На место восторженности пришло трезвое сознание необходимости своей работы. Она была частицей народа, в тяжких, полных опасностей и жертв усилиях творившего великие подвиги, равных которым еще не знал род людской. И когда в ночном марше полк пробивался по сугробам в тыл-городка, который предстояло освободить, Рута снова смотрела на звезды, — они по-прежнему кротко мерцали над нею. Ночь звенела, грохотала, жутко полыхали в темноте зарницы пожаров. И не знала Рута, что за какой-нибудь километр от нее к тем же самым звукам прислушивается возвращающийся с фронта Ояр, что он смотрит на те же звезды, видит те же пожары. Они разминулись, думая друг о друге и не догадываясь о близком присутствии друг друга.

9

По мере того как великая битва разрасталась вширь и все более четко обрисовывались ее окончательные контуры, бойцам латышской дивизии становилось понятным многое из того, над чем они еще недавно ломали головы: и то, почему их так долго не посылали на фронт, и то, почему их продолжали обучать, тогда как им казалось, что они давно уже готовы выполнить свой долг защитников Родины, и многое другое. Теперь это поняли все.

Из «молниеносной» войны у Гитлера ничего не вышло: первые месяцы войны не дали тех успехов, на которые рассчитывал германский генеральный штаб перед вероломным нападением на Советскую страну. Уже минули все назначенные сроки окончания войны, а большая, решающая победа все еще не была достигнута. Близилась зима с морозами и метелями, а война в зимних условиях отнюдь не была предусмотрена Гитлером. Фашистские генералы надеялись, что в начале зимы, после достигнутой победы, немецкая армия сможет спокойно расположиться на зимние квартиры в Москве, Ленинграде, Горьком и других завоеванных ею советских городах. Они стремились любой ценой добиться большой, решающей победы до наступления зимы. На юге — занять Донбасс и прорваться до Кавказа. На северном участке фронта — достичь южного берега Онежского озера и, таким образом, полностью окружить и сжать в тисках голода город великого Ленина. Но главной задачей, поставленной перед немецко-фашистскими войсками, было захватить столицу Советского Союза — Москву.

2 октября тридцать пять отборных немецких дивизий начали генеральное наступление на Москву. Образовались огромные клещи, охватывавшие столицу в направлении Ржев — Калинин на севере и Орел — Тула на юге. Эти клеши угрожали нашим войскам Западного фронта, и окончательно замкнуть их предполагалось где-то восточнее Москвы. В то же время внутри запланированного района окружения немецко-фашистская армия наступала по трем направлениям: Вязьма — Москва, Юхнов — Малоярославец — Москва, Калуга — Серпухов — Москва.

14 октября немецкие войска заняли Калинин, 18 октября — Можайск. На юге ими были захвачены Орел и Мценск; гитлеровские полки уже приближались к Туле. Ценою напряженных боев немцы продвинулись за две недели на двести километров. Над столицей Советского Союза нависла серьезная угроза.

В те трудные дни, когда немецкие бомбовозы, сопровождаемые истребителями, летали с ближайших аэродромов бомбить Москву, когда горячее дыхание близкого боя овевало жителей столицы и каждому из них стала ясна вся опасность момента, — все москвичи как один отозвались на призыв партии и поднялись на борьбу за свой великий город. Было объявлено осадное положение. В городе формировались рабочие коммунистические батальоны — по одному в каждом из двадцати пяти районов Москвы. Десятки тысяч москвичей — и мужчины и женщины — брались за лопаты и кирки и в невероятно короткий срок опоясали свой город мощными оборонительными сооружениями: противотанковыми заграждениями и рвами, артиллерийскими дотами, пулеметными гнездами и баррикадами. Важнейшие учреждения и промышленные предприятия были эвакуированы в глубокий тыл, на восток.

Москва стояла подобно утесу, о могучую грудь которого расшибались одна за другой волны наступавшей фашистской армии. На обширном поле сражения, у самого сердца советской отчизны, плечом к плечу стояли сыны всех ее народов. Крепка была их любовь к Родине, и только безумец мог надеяться, что они отдадут свою столицу врагу. Вся огромная страна помогала Москве, силы ее защитников прибывали с каждым днем, в то время как немецко-фашистские армии и корпуса с каждым днем все заметнее проявляли признаки вялости, медлительности. Темпы наступления спадали, огромная армия грабителей топталась на месте в ожидании теплых московских квартир, богатой военной добычи и давно обещанного дня военного парада на Красной площади, когда отмеченные знаком свастики немецкие полки продефилируют под победный марш перед самим «фюрером».

7 ноября действительно состоялся парад — один из самых прекрасных, самых величавых парадов, которые видела Красная площадь. То военные части проходили перед Мавзолеем Ленина, отправляясь на фронт.

Да, октябрьское наступление немцев провалилось. Хотя фашистская армия и продвинулась вперед, но ни одна из задач, которые возложил на нее Гитлер, предпринимая это наступление, не была разрешена, ни одна из поставленных перед ней целей не была достигнута. Гитлеру было ясно, что теперь любой ценой и немедленно, безотлагательно надо добиться какого-то чрезвычайного успеха, иначе может случиться, что немецкая армия и народ очнутся от победного угара и Германия не сможет держать в повиновении своих вассалов. Этого чрезвычайного успеха нужно было достигнуть в течение ближайших недель, пока не установилась зима.

Фашистское командование стало лихорадочно готовиться к новому наступлению; теперь все силы, все внимание сосредоточились на одном: взять Москву.

16 ноября началось новое немецкое наступление на Москву. Пятьдесят одну дивизию бросил Гитлер в эту грандиозную битву, чтобы осуществить еще до конца года свою бредовую мечту — пройтись по залам Большого Кремлевского дворца и спасти престиж «непобедимой» немецкой армии. Две танковые армии направили главный удар на Клин — Солнечногорск — Рогачев — Яхрому — Дмитров и далее за Москву. Бронетанковая армия Гудериана ломилась к Туле и Кашире, чтобы, заняв эти города, двинуться дальше на Рязань — Коломну — Орехово-Зуево и таким образом замкнуть железное кольцо вокруг Москвы. В центре, непосредственно на Москву, удар направлялся со стороны Истры, Звенигорода и Наро-Фоминска.

Понеся большие потери, гитлеровцы захватили Клин и Солнечногорск. Обойдя Тулу, они достигли Каширы и Серпухова. В это же время на Ленинградском фронте им удалось занять Тихвин, и на юге — Ростов-на-Дону.

Весь мир, затаив дыхание, следил за ходом гигантского сражения. Явные и тайные враги со дня на день ждали сообщения о падении Москвы. Но Москва не пала. Подобно сказочным богатырям, бились советские солдаты. Известие о геройском подвиге 28 гвардейцев Панфиловской дивизии облетело весь фронт. В тылу врага вели самоотверженную борьбу партизаны. В эти дни обессмертили свои имена Зоя Космодемьянская и Александр Чекалин.

И на этот раз истекающая кровью немецкая армия была остановлена на подступах к Москве. В это наступление Гитлер уже бросил все, что было в его распоряжении; он уже был не в состоянии увеличить мощь наступательного движения своей военной машины.

А в это время Красная Армия концентрировала резервы для контрнаступления. Все новые и новые дивизии располагались близ фронта, вдоль стягивающихся вокруг Москвы дуг, угрожая охватом фашистским войскам. По ночам к указанным заранее исходным позициям направлялись дивизионы реактивных минометов и артиллерийские полки особой мощности.

6 декабря Красная Армия перешла под Москвой в наступление. Она сломала немецкие клещи, отбросила от Москвы гитлеровские орды. И впервые после двух с лишним лет военных успехов немецко-фашистская армия потерпела тяжелое, жестокое поражение. Сорок дней непрерывно наступала Красная Армия. Триста тысяч немецких офицеров и солдат остались на снежных полях Подмосковья, поплатившись жизнью за авантюру тирольского шпика. Обочины дорог были покрыты вражескими трупами, брошенными и разбитыми орудиями, танками и автомашинами.

Навеки была развеяна и похоронена легенда о непобедимости немецко-фашистской армии. Красная Армия торжествовала свою первую большую победу в этой войне.

Победа под Москвой изменила положение и на других фронтах. В конце ноября под Ростовом-на-Дону были разбиты войска генерала Клейста. Немцы потерпели поражение под Тихвином и Ельцом. К годовщине Красной Армии — 23 февраля — были полностью освобождены Московская и Тульская области, а также большая часть Калининской и часть Ленинградской областей. Начато было освобождение Крыма и Украины. Одиннадцать тысяч населенных пунктов, более шестидесяти городов было вызволено из-под ига немецких оккупантов. Более миллиона «завоевателей мира» полегло на советской земле.

Победа под Москвой показала всему миру мудрость Коммунистической партии, могущество социалистического государства, великую силу Красной Армии. Она показала всю красоту и благородство героической души советского народа.

Глава одиннадцатая

1

В ночь под Новый год Имант Селис и Акментынь взорвали эшелон с немецкими солдатами, которых направляли на Восточный фронт. Взрывчатку они заложили в очень подходящем месте: железнодорожная насыпь была здесь метров в десять высотой и дорога шла под уклон. Паровоз только что одолел подъем и старался наверстать упущенное, приближаясь к месту диверсии со скоростью сорок километров в час. Имант с Акментынем залегли у лесной опушки, метрах в ста от железнодорожной линии, и наблюдали за происходящим. Покатившись с насыпи, паровоз увлек за собой семь вагонов, которые лежали теперь вверх колесами. На рельсах один вагон врезался в соседний, и они походили на раздвижную подзорную трубу; один вагон встал на дыбы. Слышны были взрывы, некоторые вагоны загорелись.

— А ведь неплохо сработано, Имант, — сказал Акментынь. — Замечательный новогодний подарок Гитлеру.

— Это они запомнят. Жалко, Ояр не видел, он бы товарищу Сталину рассказал.

— Не тужи, Имант. Товарищ Сталин все равно узнает об этом. Не сейчас, так немного спустя. Такое дело не скроешь. А вот нам нужно скрыться как можно скорее. Слышишь, как орут?

Освещенная пламенем горящих вагонов насыпь походила на преисподнюю. Из вагонов со стонами и руганью сыпались оставшиеся в живых гитлеровцы; взрывы все продолжались, и огонь перекинулся на самый хвост эшелона.

— Пора смываться, а то нам плохо будет, — сказал Акментынь и пополз за дерево.

Крепко сжимая в руках автоматы, оба партизана быстро уходили от места диверсии. Полтора километра они пробежали по дороге, наезженной дровосеками, затем выбрались на проселочную дорогу и километра три шли по ней, пока не подошли к замерзшей речушке. Лед местами был оголен, местами занесен сугробами; высокие берега защищали от разгулявшегося в поле ветра.

— Не падай, Имант, дай сперва детям подрасти! — пошутил Акментынь, когда Имант распластался на льду.

— Были бы коньки, я бы тебе показал. Что это за ходьба по льду в сапогах!

— Ну, если фрицы станут наступать на пятки, научишься кататься и без коньков.

— А с тобой случалось?

— Пока нет.

— Со мной тоже не бывало. Да что мне фрицы! Если хочешь знать, я не очень их боюсь. Восемнадцать штук отправил на тот свет, а что они мне сделали?

— Восемнадцать? У тебя какая была отметка по арифметике?

— Четыре с плюсом.

— Больше тройки не дал бы.

— Почему это? — обиделся Имант.

— Потому что у тебя со сложением обстоит неважно. Разве сейчас в эшелоне с сотню фрицев не отправилось на тот свет? Беру самую скромную цифру. Теперь, если эту сотню разделить на два, получится пятьдесят, так? А если к восемнадцати прибавить пятьдесят, сколько будет?

— Ну, шестьдесят восемь.

— Вот видишь. Шестьдесят восемь. Вот сколько ты с чистой совестью можешь зачислить на свой счет. Что, неправильно?

— Почти что правильно, — засмеялся Имант. — Но ты все-таки большой шутник, Акментынь.

— Теперь уж не так удается. Жизнь чересчур серьезная пошла. Ты бы меня раньше видел…

Когда река завернула в лес, Акментынь набил трубку и закурил. Расползавшаяся в воздухе струйка дыма пахла довольно скверно, но он жадно вдыхал его. Настоящего табака партизаны давно и видом не видали, приходилось довольствоваться всякими суррогатами — сухими листьями, мхом и черт его знает какой еще дрянью. И вообще особой сладости в этой жизни посреди болота не было. Мылись без мыла, так как маленький обмылок берегли для бритья. Точно так же и стирали, причем во время стирки ходили без белья, потому что ни у кого не было смены. С продовольствием тоже как когда. Если бы Саша Смирнов не получил от своих родителей половину кабаньей туши, давно бы остались без приварка. Изредка, правда, удавалось поймать в силок зайца — вот и все.

Имант часто воображал себя и товарищей путешественниками по Заполярью, пробирающимися на Северный полюс. Их корабль затерло льдами, и теперь они дрейфуют по северной пустыне, разыскивая вершину земли, откуда начинаются все меридианы. Может быть, им еще долго придется плутать по снежным пустыням, бороться с голодом и холодом, — но когда-нибудь это путешествие кончится, и весь народ будет встречать героев. Тогда он будет совсем взрослый, и мать с Ингридой не узнают его. «Кто этот молодой человек?» — спросят они. А он сначала скажет, что привез им привет от Иманта Селиса. Потом они, конечно, догадаются. Сколько будет радости, разговоров, — и, наконец, основательный ужин и мягкая постель в теплой комнате.

Ветер сдувал с крутого берега снег, холодной белой пылью обдавал лицо. Акментынь усердно сосал трубку и часто оглядывался. Иногда он останавливался и долго прислушивался. Но только ветер завывал наверху да подо льдом тихо булькала вода. Новогодняя ночь… мир на земле и в человецех благоволение.

В четвертом часу ночи они пришли на базу и застали всех друзей на ногах. Эвальд Капейка без всяких объяснений схватил Акментыня за плечи и стал его трясти.

— Да ну тебя, право… Или главный выигрыш в лотерее достался?

— Еще бы не главный! — весело захохотал Капейка. При свете лучины обветренное лицо его пылало, как на утренней заре. — Началось, друзья! Идет на полном ходу… Красная Армия громит под Москвой фрицев. Только что пришел Саша Смирнов от родственников… Знаете, тайный приемник… От немцев только перья летят. Уже освобождено много городов, только названий всех не упомню. Эх, теперь житьишко пойдет!

Акментынь серьезно взглянул на Смирнова:

— Саша, правда?

— Все правда, до единого слова. Сам своими ушами слышал сообщение Совинформбюро.

Акментынь несколько раз заставлял Сашу пересказывать все, что он слышал. А потом они с Имантом сами рассказали, как летел под откос немецкий эшелон. Да, большой праздник был сегодня в партизанской землянке, о сне никто не хотел и думать.

— А у нас гость, — сказал Капейка, когда немного улеглись восторг и волнение. — Товарищ из Риги. Специально к нам прислали.

— Где он? — спросил Акментынь.

— Он в той землянке, у новичков. Если ты не очень устал, давай сейчас позовем сюда. Я нарочно до твоего прихода отложил разговор с ним.

— Конечно, надо позвать. Ты что думаешь, я теперь засну?

— Саша, приведи его к нам, — попросил Капейка Смирнова. Тот накинул куртку и пошел в другую землянку, где располагались новые партизаны, недавно присоединившиеся к их отряду.

2

Это был мужчина средних лет, с длинными светлыми усами и большими костистыми руками. По серому, домотканной шерсти костюму его можно было принять за крестьянина, то же самое заставляли предполагать его медлительные движения, хотя на самом деле он никогда не брался ни за косу, ни за плуг. Гость назвался Ансисом Курмитом, так же было записано и в его паспорте.

— Вы где работаете? — спросил Акментынь.

— На «Вайроге» — кузнецом. Отпросился у начальства в отпуск на две недели, съездить к родственникам в деревню. У меня тут поблизости двоюродный брат живет, тоже Курмит. Недалеко от Эзермуйжи хозяйничает, на берегу озера. Усадьба Саутыни.

— Верно, — кивнул Смирнов. — После той войны ему отрезали надел от помещичьей земли… Против Бермонта[13] еще воевал. Это он вам дорогу показал?

— Он самый, — подтвердил Курмит. — Так вот. Эта поездка в гости только для отвода глаз, лишь бы выбраться из Риги.

Он чувствовал, что здесь каждое его слово взвешивают, что ему еще не доверяют, но подпольщики на такие вещи не обижаются. Чем больший скептицизм звучал в вопросах и замечаниях партизан, тем больше доверия заслуживали они сами.

— У нас в Риге своя организация, — неторопливо рассказывал Курмит. — Вначале было всего несколько членов, а со временем разрослась, сейчас чуть не на каждом предприятии есть свои люди. Вы ничего не слышали о «Дяде»?

— До сих пор — нет, — ответил Капейка. — С Ригой у нас связь еще не установлена.

— «Дядя» — руководитель организации. Ну, вам понятно, почему я не могу назвать его по имени, да это и не нужно и ничего не даст. Он ведь и раньше был не такой уж известный человек. Про вас мы услышали месяца два назад. Не знаю, все ли правда, что говорят в народе, но пусть только третья часть будет правдой, и то достаточно… Как же, раз вы причиняете немцам большие неприятности, люди смотрят на вас как на серьезную силу, — на вас, значит, можно положиться в трудное время. «Дядя» решил установить с вами постоянную связь. Работа у нас с вами одна, общая, можем иногда и помочь друг другу. У вас, например, нет своей печати, а у нас она есть. Мы можем помещать ваш материал в нашей газете и распространять по всей Риге; а что знает Рига, скоро будет знать вся Латвия.

— Нам только того и надо, — сказал Акментынь.

— При большом желании мы можем переправить сюда портативную типографию. Будете кое-что печатать здесь, на месте.

— Это будет совсем здорово! — Саша Смирнов даже прищелкнул языком. — В деревне дозарезу нужно правдивое слово, а Ояр давно поговаривает о своей газете.

— Теперь самое главное, — продолжал Ансис Курмит — в Риге много порядочных, полезных нам людей; но за ними-то больше всего и охотятся немцы. Иной должен жить, как крот в норе, иначе гестапо живо сцапает. Ну, мы некоторое время можем прятать их. А что это дает, раз они не могут активно помогать нам?

— Так пусть к нам идут! — перебил его Капейка. — Нам люди всегда пригодятся.

— Мне поручили согласовать с вами этот вопрос. Если у вас есть возможность принять в свой отряд новых бойцов, мы и будем присылать к вам всех, кому грозит арест, а также бежавших из плена красноармейцев и командиров. Тех, кто может работать в Риге, мы сюда не пошлем, люди и в городе нужны. Дальше, нужны какие-то гарантии, чтобы под маркой преследуемых в ваши ряды не просочились немецкие агенты. Нельзя принимать без разбора всех, кто будет проситься к вам. Если будете так делать, долго не продержитесь. На этот предмет организация «Дяди» послужит фильтром, сквозь который нужно пропускать новые кадры.

— Дельное предложение, — сказал Акментынь. — Кто приходит из Риги, должен знать условный пароль. Иначе мы, и правда, скоро полетим к чертям в болото. А здешних людей мы и сами можем проверять.

— Правильно, — согласился Курмит. — Но это еще не все. Нужна надежная цепь связи. Мы ведь не собираемся каждому давать подробную информацию о вашем местопребывании. Весь путь от Риги до вас придется разбить на семь-восемь этапов. На каждом этапе у нас должен быть свой человек, которого немцы не держат на подозрении. И люди, которых мы будем посылать к вам, и почта, и все прочее должно идти через них. У них заодно можно будет переночевать, переждать опасный момент, а потом сам связной доставит их до следующего этапа. Вроде эстафеты… Каждый участник эстафеты будет знать только двух соседей — того, от которого он принимает задание, и того, кому доставляет. В самых опасных районах можно организовать параллельную цепь. Когда нельзя посылать по одной, можно воспользоваться обходным путем. Но на каждом конце цепи — и здесь и в Риге — только один человек будет знать все звенья цепи. Это на случай провала какого-нибудь звена, чтобы можно было восстановить линию.

— Скажите, а вы случайно не телефонист? — засмеялся Капейка.

— Я же сказал — кузнец.

— Не знаю, как другим, но мне это дело нравится, — сказал Акментынь. — Ояр давно об этом мечтал.

— Теперь вопрос в том, как нам найти этих участников эстафеты, — сказал Капейка. — Ведь в каждой волости до самой Риги надо иметь по меньшей мере одного человека.

— Ради этого «Дядя» и послал меня гостить к родным на целых две недели, — ответил Курмит. — Цепь считай что готова. Недостает только первого звена с этого конца и вашего согласия.

— Человека-то мы найдем, — сказал Акментынь.

— Думаю, что мы на это дело согласимся, — сказал Капейка. — Только тогда одному из нас придется идти в Ригу.

— Зачем это? — спросил Саша.

— Надо же кому-то знать все звенья цепи. Приглашать к нам всех связных, чтобы познакомиться с ними, мы не можем. Надо будет самим побывать у каждого. Кому бы только поручить это? Сам я лагерь оставлять не могу до возвращения Ояра. Нужно бы такого, кто Ригу знает.

— Лучше всего старика или подростка, — заметил Курмит. — Словом, кто не обязан отбывать трудовую повинность. На таких меньше внимания обращают.

— Стариков, положим, у нас не имеется, — пробормотал Капейка, что-то обдумывая. — А если говорить о подростках… Слушай, Имант, как ты на это посмотришь? Для трудовой повинности ты еще молод, забрать не могут. Кроме того, ты из Риги. Хочешь повидать Ригу?

— Еще бы! — обрадовался Имант. — Вдруг удастся найти маму и Ингриду. Я их тогда сюда в лес приведу. Можно ведь?

— Можно-то можно, — серьезно сказал Капейка. — Ты только сперва найди их, да смотри, осторожнее будь. Сам понимаешь, учить тебя теперь не приходится.

— Он у нас молодец парень, — вполголоса рассказывал Акментынь Курмиту. — Вы не глядите, что молод, он наравне с другими задания выполняет. Сегодня ночью мы вдвоем пустили под откос эшелон. Глядите сами, но лучшего заведующего линией, чем Имант, мы не найдем.

В конце концов так и решили: послать Иманта с Курмитом в Ригу.

После этого уже Курмит заговорил о последней, но очень важной причине, заставившей «Дядю» послать его сюда:

— У нас имеется свой человек в одном важном учреждении. Недавно он сообщил нам, что немцы готовят карательную экспедицию в ваш район, собираются очистить его от партизан. Хотят воспользоваться зимним временем — пока вы нуждаетесь в каком-то крове, и потом — по снегу легко искать, остаются все следы. Надеемся, что вы не дадите захватить себя врасплох. Подумайте о резервной базе, где-нибудь подальше отсюда.

— Ишь ты, — покачал головой Капейка. — Жарко стало фрицам. Наступили им на мозоль. Что ж, экспедиция так экспедиция. Пусть приходят. О резервной базе уже позаботились, товарищ Курмит. Можем переселиться хоть завтра.

— Только пусть лучше про нее не знает ни один лишний человек. Разве это правильно, что посторонние — я, например, — так легко добираются до вас? А если бы вместо меня был их разведчик?

Смирнов поднял голову.

— Так ведь вам дорогу объяснял Курмит из Саутыней?

— Он, конечно, но лучше бы и ему не знать, как к вам добраться. В Курмите я не сомневаюсь, но всегда надо быть готовым к худшему. Да и для него самого лучше, если будет меньше знать. Тогда в случае провала — а с такой возможностью всегда надо считаться — он ничего не сможет открыть врагу, как бы его ни пытали.

— На будущее время надо это учесть, — сказал Капейка, оборачиваясь к товарищам. — Тут хоть друг, хоть брат, а дистанция должна быть. Как-никак, мы находимся в тылу врага.

Они проговорили до самого утра. Партизаны рассказали Курмиту о положении в районе, о настроениях среди крестьян. Не осталось почти ни одного двора, которого так или иначе не коснулся бы террор; так же, как в Риге, почти каждая семья оплакивала кого-нибудь из близких. А тут еще гужевая повинность, чрезмерные налоги, обдиралы-фюреры, ведущие надзор над хозяйственной жизнью, шпионы-десятники… Словом, у крестьянина не жизнь, а сущий ад. Большинство решило в будущем году засеять столько, чтобы хватило только на прокорм. Многие слушают московские радиопередачи, а официальным немецким сообщениям ни один здравомыслящий человек не верит. Но активность народа парализовал кровавый террор. Не видя ясной и определенной перспективы, крестьяне воздерживаются от решительных действий. Как-нибудь перетерпеть тяжелые времена, как-нибудь приспособиться, уцелеть — вот их сегодняшняя мудрость.

— Наша задача — превратить это пассивное сопротивление в активную борьбу, — сказал Курмит. — Пример партизан, ваши успехи много значат. Поэтому вам надо быть сильными. Сильными и мудрыми. А самое главное — не теряйте связи с народом. Нельзя допускать, чтобы народ был сам по себе, а вы — сами по себе. Только вместе с народом вы и можете что-то сделать.

3

Иманту заготовили справку, что он проработал лето пастухом в одном из крестьянских хозяйств Эзермуйжской волости и направляется в Ригу к родным. Бланк с печатью принес с собой Курмит.

В путь они вышли рано утром третьего января. За первый день отмахали километров сорок. По дороге Курмит завернул к своим родным в усадьбу Саутыни. Это было первое звено цепи. Обоих ходоков угостили обедом, и, когда они собрались идти, хозяин усадьбы провожал их за несколько километров. К вечеру они достигли хуторка Лидака, где и заночевали. Здесь хозяйничали на восьми пурвиетах две женщины — мать и дочь. Мать приходилась свояченицей Курмиту из Саутыней. Дочери ее Анне недавно исполнилось семнадцать лет, но ей можно было дать и больше. Высокая, ловкая и быстрая, она весь вечер ходила по домику, напевая все одну и ту же песню:

Парню руку я дала
Правую, не левую,
Айя-я, тра-ла-ла,
Правую, не левую.

Имант вспомнил, как эту песню однажды стала напевать Ингрида. Он еще тогда поддразнил сестру: кто тот парень, которому она дала руку, и знает ли об этом мать? Ингрида покраснела, рассердилась и потом молчала весь вечер. Они, конечно, опять помирились, но песню эту Ингрида с тех пор больше не пела. И теперь, греясь у печки и слушая голосок Анны, Имант почувствовал жалость и раскаяние. Не надо было дразнить Ингриду. Ясно, что пела, не думая о словах песни, — никакого парня у нее не было. Да и у Анны тоже… Но Анна хоть взрослая девушка. Иногда она так лукаво смотрит в глаза, будто хочет позвать: пойдем, побегаем наперегонки. Красивая девушка… Только живется им, видать, неважно — коровенка да несколько кур, больше нет ничего. Летом, наверно, ходят с матерью подрабатывать к богатым соседям. На комодике у нее стоит фотография какого-то парня в зеленой картонной рамочке. Наверно, родственник или школьный товарищ. Хотя кто ее знает… Прибирая комнату, Анна нет-нет да и посмотрит на карточку своими карими глазами. Милая какая, прямо голубка.

Перед тем как лечь, Ансис Курмит вышел в кухоньку и долго разговаривал с девушкой. Потом сказал Иманту, что Анна будет вторым звеном в цепи. И если когда придется, обращаться надо к ней, а не к матери.

Рано утром они отправились в путь и шли весь день. Один раз их было задержали, но у обоих документы были в порядке, и их объяснения удовлетворили шуцманов. Вечером, дойдя до усадьбы, где предполагалось переночевать, Курмит не сразу вошел в нее. Это было огромное хозяйство, целая мыза, раскинувшаяся у самого большака. Столько всего здесь было, что сразу трудно было глазом охватить все эти коровники, конюшни, мельницу с множеством разных пристроек. На пригорке стоял жилой дом. Поодаль, через дорогу, лепилась ветхая хибарка — жилье батрака или подворника. Курмит сначала пригляделся, что делается на хозяйском дворе, но, не заметив ничего подозрительного, подошел с Имантом к хибарке и стал тихонько торкаться в дверь. Их впустила старушка.

— Что, Эльмара нет дома? — спросил Курмит.

— На дальний луг, сынок, уехал, за сеном. Скоро должен вернуться.

— Вам поклон от мамаши Лидаки. По дороге заходил к ним.

— Как там Анныня живет? Здорова ли? — приветливо спросила старушка.

— Ничего, бабушка Аунынь, хорошо. Обещала недельки через две навестить вас. Не стоит… — махнул рукой Курмит, заметив, что старушка хочет засветить лампочку. — Лучше посумерничаем. Придут еще из хозяйского дома, станут узнавать, что за гости. Мы ведь думаем переночевать у вас.

— А! Тогда, и правда, лучше без огня. У Айзупиета сыновья до того любопытные, до того любопытные… Оба в айзсаргах. А старший, тот теперь шуцманом.

— Ну, пусть лучше он не знает, что у вас чужие люди. А утром, чуть свет, мы уйдем. Что, Эльмар в городе не был?

— На той неделе был. В самое воскресенье. В будни ведь и времени не выберешь. Айзупиет, как пришла немецкая власть, опять прежним живоглотом стал. Как при Ульманисе. У него ни днем, ни ночью отдыха не знаешь.

— Разве эта порода исправится?

Имант сидел на теплой лежанке и гладил кота, который подобрался к нему в темноте и тихим мурлыканьем напоминал о своем присутствии.

Эльмар Аунынь приехал поздно вечером. Бабушка занавесила окно синей плотной бумагой и зажгла свет; потом вынула из духовки миску с печеным на жару картофелем и отварной соленой салакой. Вчетвером они сели за бедный ужин и почти все время молчали. При свете Имант сразу узнал внука бабушки Аунынь: э, да это его карточка стоит на комоде у Анны Лидаки! Он был только года на три старше Имапта, но руки у него огрубели от работы, как у старого батрака. Эльмар улыбнулся Иманту, как хорошему знакомому, и мимоходом шепнул на ухо:

— Про наши дела поговорим потом, чтобы бабушка не слышала. А то еще расстроится.

Имант только кивнул ему головой и, пока бабушка сидела с ними, молчал. Убрав со стола, она ушла спать в свой уголок за шкафом. Кровать Эльмара была у противоположной стены, а рядом, на маленьком столике, в деревянной рамочке стояла карточка Анны. Имант и это уже заметил. Ему в голову пришла одна мысль, но он стеснялся высказать ее при Курмите. Когда тот лег спать, бабушка постелила ему на полу, возле печки, Имант вызвал Эльмара в кухоньку:

— Это вы держите связь с Лидаками?

— Да. Только зачем ты выкаешь? Говори мне «ты»… — улыбнулся Эльмар.

— Если ничего не имеешь против, можно. Вот что я тебе хотел сказать… У Анны Лидаки на комоде твоя карточка… Я видел.

— Да? — Эльмар покраснел. — У меня тоже есть ее карточка.

— Видел уже. Как ты считаешь — правильно это, если вы будете держать их на видном месте? Ведь вам придется встречаться по делу. А вдруг с кем-нибудь из вас что случится? Немцы станут спрашивать про знакомых, будут везде искать. Они ведь так делают. Если у Анны найдут твою карточку, сразу начнут дознаваться, кто ты такой. То же самое и с тобой может быть.

— Я как-то об это не подумал, — сказал Эльмар. — Хорошо, что тебе пришло в голову. Надо спрятать подальше, чтобы никто не нашел. Ладно, я скажу Анне, чтобы она убрала с комода.

Следующую ночь Курмит с Имантом провели в уездном городке, у книготорговца Суныня. Он еще во времена Ульманиса помогал, чем мог, подпольщикам. Самому ему нельзя было надолго отлучаться из магазина, но он не возражал, когда обязанности связного согласился взять на себя его сын Валдис, ровесник Эльмара Ауныня. Имант познакомился с ним и успел подружиться так же, как с Эльмаром.

Еще один день пришлось провести в дороге. На пятый вечер Курмит с Имантом уже шагали по темным улицам Риги к Чиекуркалну.

4

В Чиекуркалне, недалеко от шоссе Свободы, у Курмита была небольшая квартирка в старом двухэтажном домике. Жили они с женой здесь уже лет двадцать. Жили тихо, никогда не жалуясь на невзгоды и несправедливости, которые выпадают на долю простого человека. Соседи считали, что смирнее их людей нет, и мало кому было известно, что в последние годы ульманисовской власти не один преследуемый охранкой коммунист находил пристанище в квартире Курмита, а в дровяном сарайчике, под кучей сухих сосновых сучьев и чурбаков, у него хранилась литература, за распространение которой грозили каторжные работы. Курмит и при советской власти продолжал работать на «Вайроге», ничем себя не проявляя, ничем не отличаясь от рядовых рабочих. Когда пришли немцы, он по-прежнему размахивал тяжелым молотом в кузнечном цехе «Вайрога», по-прежнему не вступал ни в какие споры и разговоры о политике. Но на заводе постоянно появлялись то листовка, то номер подпольной газеты, и довольно часто случались разные неполадки с оборудованием или выпускался брак. Тихий, невидимый крот[14] прорывал свои ходы под зданием насилия — и разрушался фундамент, в стенах появлялись трещины.

«Еще разок… — говорил про себя Курмит. — Придется тряхнуть стариной, пока не вернется советская власть. Тогда можно будет окончательно вылезть из этого подземелья и зажить, как тебе хочется».

Роберт Кирсис уверял Курмита, что конспирация — его родная стихия. Кто его знает! Но эта работа и в самом деле увлекала его, несмотря на все опасности. И не то чтобы он любил рисковать. Нет, дороже всего ему было то, ради чего он пренебрегал опасностями, рисковал самой жизнью, — победа советского строя.

…Имант немного подождал на темном дворе, пока Курмит проверял, нет ли в квартире чужих. Но все было в порядке. Курмит ввел Иманта в маленькую холодную комнатку, а жена его сразу засуетилась у плиты.

— Не знала ведь, что ты сегодня вернешься, а то бы истопила печь. Дрова у нас к концу подходят.

— А ничего, не замерзнем. В воскресенье съезжу в лес за хворостом. Вот ты бы, Зелма, сбегала к старикам Спаре, чтобы дали знать Роберту. Хорошо бы ему зайти нынче же вечером. Чайник я сам вскипячу.

Жена Курмита — худенькая, бледная женщина средних лет — молча надела пальто и ушла. Через полчаса она вернулась.

— Ну как, удачно? — спросил Курмит.

— Старик сам пошел.

Чайник уже вскипел. Зелма сняла его с огня и стала расставлять на столе посуду. В ее движениях проглядывала какая-то резкость, и Имант подумал: «Сердится, что Курмит привел домой чужого. Им самим, наверно, тяжело живется, а тут еще лишний рот». Робко сел он за стол и, хотя есть очень хотелось, взял только маленький кусочек хлеба, а сахар вовсе постеснялся брать. Зелма сразу это заметила и улыбнулась печальной улыбкой.

— Что же ты не ешь, сынок? — спросила она, погладив по голове Иманта. — У тебя еще дальний путь впереди. Надо набираться сил.

Она сама отрезала ему толстый ломоть хлеба, намазала творогом и положила в чай сахару.

— Тебе еще расти надо, сынок. Ты на нас, стариков, не гляди.

После этого Имант ел, уже не стесняясь.

Меньше чем через час пришел Роберт Кирсис. Зелма скоро ушла в другую комнату, оставив мужчин одних.

— Это и есть «Дядя», — сказал Курмит Иманту.

Имант неловко улыбнулся, когда Кирсис сел рядом с ним на кушетку и, положив ему на плечо руку, серьезно посмотрел в лицо.

— Как тебя зовут?

— Имант.

— Он из Риги, — объяснил Кирсису Курмит. — Родные у него здесь остались, надо будет разузнать про них.

— Как фамилия?

— Селисы. Мы живем на улице Пярну. Мать заведовала прачечной, а сестра работала в райкоме комсомола. Мать я не видел с самого начала войны, жил в пионерлагере. А Ингрида в начале июля вернулась сюда, хотела разыскать ее, и с тех пор я не знаю, что с ними.

Тень пробежала по лицу Роберта Кирсиса. Несколько секунд он сидел молча, в то время как рука его ласково гладила спину Иманта. Потом заговорил:

— Так вот, Имант, взялись мы с вами за серьезное дело. Важнее этого дела ничего нет. Борьба — борьба до полной победы! Хотя нам постоянно грозит опасность, немцы нас очень боятся. Они боятся нас больше, чем мы их, — потому что мы сильнее и на нашей стороне правда. Здесь многие знают про вашу работу, вы хорошо работаете. Мы тоже стараемся не отставать. В Риге труднее, нельзя действовать так открыто, как вам, но неприятности мы доставляем немцу ежедневно. Если теперь объединить наши силы, тогда и нам будет легче действовать, тогда товарищи, которым нельзя больше оставаться в Риге, будут направляться к вам. Как с линией, Ансис? — обратился «Дядя» к Курмиту.

— Налажена. Вот Иманта сделали заведующим цепью связи с того конца. Пока сюда шли, он со всеми звеньями познакомился.

— Ну и отлично, — кивнул «Дядя». — Самое главное направление обеспечено. Теперь можно подумать об организации связи с Лиепаей и Даугавпилсом. Одну цепь надо будет протянуть на север Латвии. Пусть Имант отдохнет денька два и возвращается обратно на базу.

— Я совсем не устал, — возразил Имант. — Я хоть завтра…

— Ничего, отдохнешь, Имант. Мы за это время припасем тебе новые документы, чтобы ты мог показываться в любом месте. Сейчас такая возможность есть.

Кирсис рассказал кое-что о последних событиях в Риге.

— Неделю тому назад на Понтонном мосту убили гестаповца… В Задвинье в мастерских арсенала произошел взрыв… Двух немецких офицеров нашли в городском канале. Теперь по ночам они иначе как кучками и не ходят. Какой-то смелый парень заколол позавчера возле кино «Палладиум» еще одного офицера. Оцепили весь квартал, а парня не поймали.

— Дело двигается, — сказал Курмит.

— Да, двигается. Но движение заметно и в лагере врага. Арай со своей шайкой, после истребления евреев, ищут себе новую работу. Зондеркоманду как будто собираются послать в провинцию «очищать» от партизан леса. Сам Арай спьяна хвастался, что до весны в Латвии не останется ни одного партизана, ни одного коммуниста.

— Ишь, какой проворный, — Курмит покачал головой и тихо засмеялся.

— В Риге начинают исчезать люди, — продолжал «Дядя». — Через некоторое время их находят обескровленными или в парках, или на пустырях, или в городском морге. Немцам нужна кровь для переливания, — все госпитали полны ранеными. Каждый день приходят с востока эшелоны. Видимо, под Москвой Красная Армия колошматит их почем зря. Я еще не видел на улице столько веселых лиц, как в последние дни, с тех пор как их начали бить под Москвой. Немцы заметно приуныли. Кое-кто и из «единоплеменников», похоже, чем-то озабочен, а народ радуется. Вспоминают Двенадцатый год, бегство Наполеона из Москвы. В «Тевии» опять появилась целая статья о вреде слухов. В общем, Курмит, жернова истории работают хорошо.

Когда «Дядя» уже собрался уходить, Имант несмело спросил:

— Скажите, а можно мне пойти повидаться с матерью и сестрой? Или это нельзя?

Некоторое время Роберт Кирсис стоял посреди комнаты и смотрел в пол. Он тяжело вздохнул.

— Не хотел я сейчас говорить, но… Имант, ты крепкий парень… Ты должен перенести и это. Их нельзя видеть. Твоя мать арестована, она сейчас в тюрьме. А твою сестру немцы расстреляли в начале сентября. Мы знаем, где она зарыта. Когда-нибудь, не теперь, я покажу тебе могилу Ингриды… Соберись с силами, дружок, я знаю, как тебе больно. Мы отплатим немцам и за Ингриду и за мучения твоей матери.

— Я сам… я сам расплачусь с ними…

Больше Имант ничего не мог сказать. Его будто ударили в грудь. Тоска, жалость, горе сжали его сердце. Он почувствовал себя маленьким, брошенным, беспомощным ребенком. Он не хотел плакать, но слезы бежали по лицу, их нельзя было остановить.

«Дядя» снова сел рядом с ним, обнял его за плечи и долго-долго говорил с ним:

— Не думай, что ты остался один, Имант. Ты теперь никогда не будешь одиноким. А твои товарищи — разве это не родные? С ними ты всегда будешь чувствовать себя, как в семье. И подумай, какая у тебя содержательная жизнь — как у самого великого человека в мире. Борьба! — что может быть, Имант, прекраснее, благороднее нашей борьбы?

5

Хотя в тот день было пройдено около сорока километров и от усталости болело все тело, Имант не мог спать. Он ворочался с боку на бок на скрипучей кушетке, а в голове у него больно стучало от набегающих одна на другую бессвязных мыслей.

«Нет больше Ингриды… Мать мучается в тюрьме… Кто теперь живет в их квартире на улице Пярну?

Не надо было пускать Ингриду одну… тогда этого не случилось бы. Я бы что-нибудь придумал. А у нее в таких делах и опыта не было… „Дядя“ знает могилу Ингриды. Темная, холодная яма… лежит в ней моя бедная сестренка, и песок давит на глаза, насыпается в рот… дышать нечем…»

Имант сам стал задыхаться при этой мысли. Сбросив с себя одеяло, присел на кушетке и жадно вдохнул всей грудью воздух.

Тик-так… тик-так… — тикали старые стенные часы, и казалось, это бьется сердце дома.

«А у Ингриды сердце больше не бьется… Холодно маме в тюрьме, немцы не отапливают ее. Только бы самим было тепло. Если бы мы все пришли в Ригу — Ояр, Капейка, Акментынь, Саша Смирнов, а здесь „Дядя“ со своими товарищами, — можно бы освободить ее. Всех бы выпустили и увели в лес. Матери бы построили землянку. Она бы нам готовила обед, носки штопала… Нитки можно доставать у крестьян». Тик-так… тик-так — слышалось из темноты. Где-то раздался выстрел. Потом свист, крики, затарахтел мотоцикл. «Кого-то ловят. И опять стреляют. В лесу спокойнее. Где ты спишь, Ингрида?»

И снова к горлу подступили рыдания, и он, уткнувшись лицом в подушку, старался заглушить их.

«Мне еще надо долго жить, чтобы расплатиться с ними. Пока не уничтожу двести фашистов, не считая прежних, — до тех пор я должен оставаться в строю. За Ингриду сто, за маму сто. Нет, я должен воевать до самой победы. Чтобы никогда больше не было такого на свете. За весь народ воевать…»

Он больше не воображал себя путешественником по Заполярью. Жизнь в партизанском отряде приобрела теперь для него новый, серьезный смысл.

Весь следующий день Имант не выходил из комнаты. Вечером «Дядя» принес ему документ, из которого явствовало, что Имант Селис с ведома управления труда посылается на работу в усадьбу Саутыни Эзермуйжской волости. С такой бумажкой можно было смело садиться в поезд и ехать хоть до станции Эзермуйжа, откуда было лишь несколько часов ходу до партизанской базы. «Дядя», однако, советовал ехать только до уездного города, так как дальше проверку документов могли производить местные шуцманы. Вдруг среди них окажется какой-нибудь айзсарг из Эзермуйжи?

«Дядя» приготовил также портативную типографию, которая легко укладывалась в небольшой чемодан, но ее решили послать по цепи, когда Сунынь приедет в Ригу за товаром для магазина.

На другой день Имант уехал. Всю дорогу до уездного города ему пришлось простоять, так как в вагоне ехали немецкие солдаты, а рядом с ними не разрешалось садиться, даже если оставались свободные места. Первую ночь Имант переночевал в городе, у Суныня, вторую — в усадьбе Айзупиеши, у Эльмара Ауныня. Когда Имант стал уходить, Эльмар вызвался проводить его немного и, прощаясь, вручил письмо для Анны Лидаки.

— Передай так, чтобы мать не видела. Я ей тут написал про карточку. Нехорошо, что она стоит на комоде. Ее карточку я уже спрятал.

Однако некоторая неуверенность в голосе Эльмара свидетельствовала о том, что в письме, помимо добрых советов, речь шла и о других вещах.

Когда Анна Лидака взяла в руки письмо, она покраснела, убежала во двор и не возвращалась целый час. «Что там особенно читать? Наверно, несколько раз перечитывает», — подумал Имант.

Фотография Эльмара в тот же вечер исчезла с комода.

Курмит из Саутыней, у которого Имант ночевал последнюю ночь, рассказал, что партизаны перебрались на новую базу, километров на пятнадцать дальше, на территорию Латгалии. А здесь, в Эзермуйжской и в соседних волостях, появилось много незнакомых людей. Рыскают по всем дорогам. Наверно, что-то готовится.

Утром Курмит запряг в сани лошадь и поехал в лес за валежником. С собой он взял молодого батрака, Иманта Селиса. Дорога была дальняя и тяжелая, в глубоких колеях, — по ней обычно возили бревна. На узкой просеке они встретили Сашу Смирнова, который страшно обрадовался благополучному возвращению Иманта.

Поздно вечером они пришли на новую базу. Место было неприветливое, дикое, но Имант сразу почувствовал себя, как на надежном острове. Здесь не рыскали, выслеживая людей, немцы; в темной чаще господствовала свобода и незыблемый закон народа. Каждый, кто приходил сюда, стряхивал с себя путы рабства и смело мог думать и говорить обо всем, что было у него на душе.

«Вот я и дома…» — думал Имант. Седые ели покачивали на ветру ветвями, будто приветствуя его.

Глава двенадцатая

1

Походная колонна растянулась на несколько километров. Стрелкам пришлось идти цепочкой — по обеим сторонам дороги, так как середина ее была забита машинами и повозками. Время от времени командир, ведущий колонну, останавливал передних и приказывал подождать, пока подтянется хвост. Стрелки присаживались отдохнуть на снег, некоторые бросались на заметенный скат дорожной насыпи и смотрели на облака. Парни побойчее сыпали шутками и остротами по поводу какого-нибудь товарища, у которого или сполз слишком низко вещевой мешок, или во время сна у костра опалился мех на ушанке, или слишком отросла борода. Никто не обижался, когда зубоскалили на его счет, — это было своеобразным проявлением дружеского внимания. Немного пошутишь, посмеешься над метким сравнением — и как-то забывается усталость и можно дальше шагать по — занесенной снегом прифронтовой дороге.

Во второй половине января латышская дивизия была отведена с передовой на кратковременный отдых. Полки получили пополнение и немного перевели дух.

Наконец, дивизия получила приказ о переброске ее на Северо-Западный фронт, где Красная Армия недавно перешла в наступление в районе озера Ильмень. Опять стрелки сели в вагоны, и эшелон за эшелоном отправлялся на север. От Крестцов начался продолжавшийся несколько дней переход на участок, отведенный дивизии. В ясные дни двигаться нельзя было: немецкая авиация все время вела наблюдение за дорогами. Тогда дожидались вечерних сумерек и всю ночь шли по местам, памятным по истории древней Руси. При свете звезд чуть поблескивали стволы винтовок. Справа и слева темноту протыкали гигантские пальцы прожекторов, показывая самолетам направление на прифронтовые аэродромы. Особенно напряженным был последний переход: по обе стороны дороги всю ночь не смолкали орудия, и все вокруг то вспыхивало под светом ракет, то меркло. По обе стороны был фронт, посредине узкий коридор, по которому проходила дорога. Справа — болотистые берега озера Ильмень с бесчисленными устьями рек, старинные села, рыбачьи поселки и город Старая Русса; там фронт был повернут прямо на запад. Слева от коридора находилась недавно окруженная 16-я немецкая армия, так называемый Демянский плацдарм — громадный мешок, в котором метался со своими дивизиями генерал-полковник Буш. Местами коридор был так узок, что дорогу, по которой двигались наши колонны, могли обстреливать артиллерия и тяжелые минометы. Снег по обочинам потемнел от недавних взрывов мин, везде лежали трупы немецких солдат.

Немцы очень боялись темноты и для храбрости пускали ракету за ракетой, постреливали из автоматов и пулеметов. Каждая замеченная на снегу тень вызывала у них мысль о лыжниках и десантных группах.

Всю ночь летали ночные бомбардировщики У-2. Стрелки узнавали их по звуку мотора. Пролетая через коридор, они зажигали опознавательные огни.

Огородники… кукурузники… самовары… кофейные мельницы… — какие только прозвища не давали им и свои и враги! Хорошая автомашина на хорошей дороге могла состязаться с ними в скорости, но стоило немцам заслышать в темноте знакомый звук мотора У-2, как их в пот бросало от страха, и они не знали, в какую щель укрыться, потому что ни один бомбардировщик не давал таких точных попаданий, как этот маленький ночной труженик. Подлетая к цели, пилот выключал мотор и бесшумно планировал над объектом бомбежки, а внизу никто не мог определить, где он находится, с какой стороны ждать удара. Немцы его ругали и боялись. Свои — любили, придумывали для него все новые и новые смешные и ласкательные прозвища. Он мог приземлиться на любом месте, даже на дороге, и подняться с самого маленького пятачка, поэтому его можно было встретить в самых невероятных местах: в кустах, на крестьянских огородах, возле дорог, на небольших полянках. Пленные немцы рассказывали, что в те ночи, когда «кофейные мельницы» вертелись в воздухе, никто не мог сомкнуть глаз.

Старший лейтенант Жубур шел во главе своей роты. Как он ни устал, эта ночь держала его в напряжении, столько в ней было звуков и огней.

— Это немцы устроили иллюминацию в честь нашего прихода, — заговорил шагавший рядом с ним Пургайлис. Под валенками скрипел снег, усы Пургайлиса заиндевели, и он казался седым стариком.

В тот день, когда Жубур получил звание старшего лейтенанта, пришел приказ о присвоении первого офицерского звания сержанту Пургайлису. Теперь он был кавалер ордена Красной Звезды и утвержден в должности командира взвода. Жубур за участие в боях под Москвой был награжден орденом Красного Знамени. Вскоре после взятия Боровска он целую неделю командовал батальоном, так как капитану Соколову пришлось замещать командира полка. Сейчас они опять были на старых местах, и Жубур слышать не хотел о переходе в штаб полка, о чем с ним не раз уже разговаривали. Не поддержи его Силениек, пришлось бы, наверно, распроститься со второй ротой. Временно эта опасность была устранена, и стрелки его вздохнули спокойно. Кто его знает, какой будет этот новый ротный, а к Жубуру привыкли, все знали его строгость, справедливость и уменье вести бой. Он никогда не действовал с налета, а всегда обдумывал до мельчайших подробностей каждый маневр. О боевых успехах второй роты не раз говорили в полку, и, однако, после боев под Москвой эта рота почти не требовала пополнения. Потери были бы и того меньше, если бы ребята в первом бою не действовали так опрометчиво. Теперь эта болезнь ухарства прошла, и каждый понимал, что продуманные действия дают лучшие результаты, чем ненужная лихость. Главная задача была не в демонстрации своего бесстрашия, а в уничтожении противника. Воевать умело, мастерски, — самому уничтожить противника и не дать уничтожить себя, — вот в чем состояла мудрость. Но это называлось также мужеством, хотя иногда и казалось профессией. Карл Жубур гордился этой профессией.

— Всё на запад, на запад идем, — сказал Пургайлис. — Интересно, далеко уже наши прорвались? Если так дальше пойдет, скоро запахнет Латвией. Ребята подсчитали, что остается около четырехсот километров.

— Местами еще ближе, — сказал Жубур. — Наши войска уже форсировали Полу и Ловать. Впереди больших рек не осталось до самой Великой.

— А там и до Латвии рукой подать! Эх, что это будет за день! Хоть я и не танцор, а тогда обязательно попляшу на радостях. Как ребята рвутся вперед! День и ночь готовы рысью бежать. Дорога ведь к самому дому ведет. Каждый человек родные места любит.

— Иначе и быть не может. Если их не любить, тогда и на свете жить не стоит. Кто не любит свою родину и кто не готов умереть за нее, тот ее вообще не достоин. А у кого еще родина необъятнее и краше, чем у нас, советских людей? И вот нашелся сумасшедший — захотел отнять, стать хозяином в нашем доме.

— Зато он такую нахлобучку получит, что вовек не забудет.

— Совершенно верно! — раздался с середины дороги знакомый голос. — Непременно получит, Пургайлис. Я, с своей стороны, тоже, сколько сумею, добавлю.

Юрис Рубенис! Жубур разглядел в темноте его угловатую фигуру. Юрис подошел ближе.

— Куда путь держите? Не по дороге?

— Не знаю, как ты, а мы на Ригу! — в тон ему ответил Жубур.

— Тогда по дороге, — весело ответил Юрис. — У меня тоже дела в той стороне.

Они крепко пожали друг другу руки, и некоторое время Юрис шел рядом с Жубуром. Он продолжал командовать хозяйственным взводом батальона и сейчас перебирался со своими обозниками в какую-то разрушенную деревню.

— Редко тебя удается видеть, — сказал Жубур.

— Что поделаешь, то и дело гоняют по допам[15] и базам, — пожаловался Юрис. — Такая уж прозаичная работа. Только и знаешь: мешки муки, говяжьи туши, пекарни, кухни… На живого немца удается посмотреть, только когда его возьмут в плен. Осточертело мне все это… Лейтенанта дали, а воевать не пускают.

— Собственно, почему ты так трагически относишься к своей работе, Юрис? — улыбнулся Жубур. — Не всех же на передний край посылать. Кому-то надо и накормить и одеть нас. С пустым желудком и без патронов в бой не пойдешь.

— Вполне можно бы доверить это дело человеку постарше, — не слушая его, продолжал Юрис. — Ты, Жубур, не думай, что я в хозвзводе надолго останусь, я своего добьюсь. У меня с Кезбером договоренность есть, согласен принять в разведроту. Вот там — жизнь! Получил я недавно письмо от Айи. Спрашивает, сколько я уничтожил немцев. Влезь на минуту в мою шкуру и подумай, как ответить на такой вопрос. Был бы белобилетником, еще туда-сюда. А тут настоящий портовый парень, подпольщик, со шпиками и полицейскими дрался — и вот сиди у кухни да поглядывай, как бы каша не пригорела. Нет, Жубур, долго я издеваться над собой не позволю. С Силениеком уже говорил на эту тему.

— А что Андрей?

— Отругал. Обозвал несознательным элементом. Велел чаще газеты читать и заняться политучебой. Ему, конечно, легко говорить… А что мне Айе писать?..

Пургайлис засмеялся. Засмеялись и другие.

— Можете смеяться сколько угодно, а я все равно уйду в разведчики…

Фыркали обозные лошадки, тащившие сани с продуктами и боеприпасами. Им не было дела ни до выстрелов, ни до ракет, ни до гула самолетов. Близость волков они бы сразу почуяли и запряли в тревоге ушами. Откуда им было знать, что фашистские волки заглядывают с обеих сторон коридора, по которому всю ночь шли войска? Но это знали люди, тысячи одетых в шинели, полушубки и в белые балахоны людей, которые спешили по коридору на запад… Пола… Ловать… Старая Русса… болота, реки и озера… Остовы печей на месте сел… вереницы раненых, и всюду трупы гитлеровцев… Люди спешили — идти было еще далеко.

2

Лейтенант Закис отлично понимал, почему Лидию Аугстрозе перевели из третьей роты в первую: командиру батальона Соколову казалось, что присутствие молодой девушки плохо влияет на молодого комроты и что он из-за нее только выкидывает сумасшедшие номера, за которые уже получил выговор, а одновременно и орден. Он сам ходил в разведку, он шнырял вдоль немецких позиций, он играл со смертью. Его полушубок был прострелен во многих местах; однажды осколком снаряда у него срезало верх шапки.

Изменилось ли что-нибудь с переводом Лидии? Ничего. По дороге на Северо-Западный фронт они все время были вместе. Командир первой роты И мак был товарищем Аугуста по училищу и ничего не говорил, если снайпер Аугстрозе чаще находилась в третьей роте, чем там, где, по всем данным, ей полагалось быть. Почему-то всегда получалось так, что квартиру раньше всех находил Аугуст и чай закипал у него раньше, чем v других. Что в таком случае делает гостеприимный хозяин? Он почесывает затылок и говорит своей сестре: «Знаешь что, Аустриня, ты бы сказала Лидии, пусть идет к нам погреться. Этот Имак опять заставит своих людей сидеть в сугробах».

И хотя Имак вовсе не думал морозить своих людей в поле, когда имелась возможность найти теплый кров, ему тоже казалось, что Лидии будет лучше со старыми друзьями.

Для кого могла остаться тайной дружба Аугуста и Лидии? Их жизнь протекала на виду у всех. Каждый шаг, каждую улыбку видели все, у кого были глаза. Ну, что же, пусть смотрят, пусть видят — ничего дурного ведь не происходит. А если у кого испорченное воображение, пусть думает что угодно.

Где еще может зародиться такая глубокая и подлинная дружба, как не на фронте, в тени самой смерти и уничтожения? Здесь самый обычный твой поступок больше говорит о тебе, о твоей сути, чем тысячи слов в любом другом месте. Здесь все проявляется четче и резче, чем в другом месте, где у человека есть возможность выбора. Здесь каждое чувство и убеждение немедленно проверяется в действии. Здесь нет возможности притворяться. Каков ты есть, таким и стоишь перед товарищами, просвеченный до последних уголков души. Звучные слова не прикроют твоего страха перед опасностями, а за скромностью и молчаливостью люди всегда распознают твое мужество.

Аугуст Закис любил Лидию с той незамутненной ясностью чувства, которая возможна только в юности. Он не требовал ничего, а сам готов был отдать всего себя. Он остро ощущал каждую перемену в настроении Лидии. Стоило только ей взглянуть мимо него, как он уже не находил себе места и винил себя в несуществующих грехах. Зато достаточно было одной улыбки Лидии, одного прикосновения ее руки или доброго слова — и Аугуст был совершенно счастлив. Он хотел жить, но ему не страшно было бы умереть на глазах Лидии. Каждый раз, когда она уходила на свою снайперскую позицию, Аугуст половиной своего я жил возле нее; прислушивался к разрывам мин, наблюдал за неприятельскими самолетами, когда они приближались к тому месту, где была Лидия, а вечером с томительным нетерпением ждал ее возвращения. Иногда Лидия уходила вместе с Аустрой, и они весь день лежали где-то в сугробе снега, в кустах или развалинах, терпеливо, целыми часами выжидая, когда на наблюдаемом участке противника покажется чья-нибудь голова. Раздавался выстрел, такой слабый и незаметный в грохоте боя, что его даже не было слышно, но он означал, что одному гитлеровцу пришел конец.

И странно: Аугуст любил Аустру, как только может любить брат сестру, но за Аустру он никогда не испытывал такой тревоги. Ему казалось, что все опасности проходят мимо, не причиняя ей вреда. А за Лидию он не переставал беспокоиться. В его представлении она была такой хрупкой, такой уязвимой: он как-то забывал, что ее острый глаз и твердая рука, которая ни разу еще не задрожала, нажимая спуск винтовки, принесли смерть многим гитлеровцам. Только когда Аугуст сам находился возле нее, он был за нее спокоен. Ему казалось, что его присутствие охраняет девушку от всех опасностей.

Однажды, когда они шли по дороге, проложенной по замерзшей реке, на них налетели немецкие самолеты. Оставалось одно — зарыться в сугробы под крутым берегом; Аугуст сжимал под снегом руку Лидии и смотрел на беснующиеся в воздухе «мессершмитты» и «юнкерсы». Как на учебном полигоне, хозяйничали немцы над рекою: лишь несколько зенитных пулеметов давали очередь-другую, когда разбойники спускались на досягаемую высоту. Пригоршнями сыпались мелкие бомбы. С хрустом разрывались они на берегах и на льду, покрывая снег копотью. Затем немцы стали обстреливать пулеметным огнем дорогу, низко проносясь над ней.

— Ты жива? — улыбаясь, спрашивал Лидию Аугуст. У них одни головы торчали из снега.

— Пока еще да, а ты? Долго еще нам придется лежать из-за них в сугробе? Мне начинает надоедать.

— Мне тоже.

На дороге замерло всякое движение. Грузовики стояли далеко друг от друга посреди реки. Обозные лошади храпели и старались дотянуться губами до снега, а люди, зарывшись в сугробы, ждали конца налета. Куда-нибудь бежать, искать надежного укрытия не имело смысла: вокруг было ровное белое пространство. Крутые берега реки служили защитой от пуль, но от бомб они укрыть не могли.

Когда налет кончился, сугробы зашевелились. Люди вылезали из снега, отряхиваясь и обчищаясь, шоферы заводили моторы, обозники брались за вожжи. Из людей никто не пострадал. Только одной лошади осколком бомбы вырвало бок. Груз переложили на другую подводу, позади привязали пустые сани, и колонна двинулась дальше. Вскоре повалил снег, — по крайней мере больше не надо было следить за воздухом.

К вечеру полк достиг места назначения, и батальон направили на боевой участок, где он должен был сменить какую-то часть. Разведчики в белых балахонах ушли на лыжах вперед. Ночью Аугусту Закису предстояло вести свою роту в наступление. Первая рота осталась в резерве и разместилась позади третьей. Направо заняла позицию рота Жубура. Впереди в вечернем сумраке темнело большое село с церковью посредине, — батальону предстояло выбить оттуда противника и таким образом выровнять слишком вогнутую линию участка фронта.

— Встретимся после боя возле церкви, — сказал Аугуст Лидии перед боем.

Первая рота осталась в леске. Там не было этого пронзительного ветра, который так угрюмо завывал в поле, будто хотел заморозить весь мир своим ледяным дыханием. Аустра ушла вместе с братом на первую линию. Аугуст и Петер Спаре вызвали командиров взводов, ознакомили их с обстановкой и боевой задачей и, расположившись на командном пункте, стали ждать сигнала к наступлению.

«Сколько раз мы уже лежали так в снегу и сколько еще раз придется так лежать», — подумала Аустра. Обманчивая тишина и мрак, а за этим мраком люди — близкие, дорогие люди. В этот час все думают одну думу, у всех на душе одинаковое волнение ожидания.

Но каждый из них в эти минуты думает и о чем-то своем. О далеком доме, о женах и детях, о матерях и младших братьях думают стрелки. Прошлое встает в памяти, как яркий летний день. Мысль устремляется в будущее, навстречу счастью, которое ждет по ту сторону поля сражения. Но сегодня они здесь — на замерзших болотах у Старой Руссы, и северный ветер с Ильменя обдает лицо холодным дыханием. Аугуст, тот, конечно, думает о своей Лидии. Как они любят друг друга…

«А о чем сейчас думаешь ты, Петер? — Взгляд Аустры искал в темноте Петера Спаре. — Почему ты не вспомнишь обо мне? Кого разыскивает твой взгляд вдали? Там ничего нет — только призраки прошлого. Я не призрак, я пойду за тобой, как только ты поднимешься».

3

Из медсанбата Руту Залите перевели в санитарную роту одного из полков.

Нет, Айя Рубенис напрасно подозревала, что суровый ветер действительности охладит романтические порывы подруги. Рута и не рассчитывала, что на фронте ей будет легко, но именно поэтому она и решила, что ее место здесь. Может быть, гораздо легче стать героем, если этот героизм проявляется при усиленном освещении, в эффектном поступке, который всем виден. Но гораздо труднее сохранять мужество в обыденном труде, который не богат яркими моментами, но который, если взять его в целом, составляет картину неповторимого подвига. В этой картине нет отдельного, центрального героя. Их миллионы, весь советский народ. Руту Залите, маленькую девушку с берегов Даугавы, может быть даже трудно было рассмотреть в общей массе. Да, она умела от всего отказаться — но таких людей было много. Она была готова отдать жизнь за Родину и не страшилась опасностей — но и таких было неисчислимое множество.

…Рута познакомилась с Лидией и Аустрой еще осенью. Но у Лидии было слишком много своего счастья и слишком мало времени для всего прочего, если это не было связано с ее обязанностями бойца. Рута издали наблюдала за ней и в ее дружбе с Аугустом видела образец той близости, о которой она сама мечтала.

— Не надо им мешать, — сказала она как-то Аустре, с которой подружилась за последнее время. — Они заслужили свое счастье. Кто знает, долго ли оно будет продолжаться.

— Ты думаешь, я против их дружбы? — слегка обиделась Аустра. — Лидия хорошая девушка, очень хорошая… Лучше ее Аугуст и не найдет, пожалуй. Я только боюсь, что она с ним будет несчастной. С его отчаянностью до Латвии не дойти. Таких сорви-голов любить опасно.

— А кого же и любить, как не таких? — усмехнулась Рута. — Трусов, шкурников? С ними, конечно, ничего не случается, они себя уберегут.

Она опустила голову.

— Ты права, — согласилась Аустра. — Кого же и любить, как не таких. Рутынь, а у тебя есть друг?

— У меня много друзей. Тысячи. И я всех их люблю одинаково.

— Нет, я не о том. Ну, самого близкого, кого любят больше всех, — такого ты не нашла?

— Я его нашла. Но он далеко, не знаю даже, жив ли, встретимся ли мы когда.

Аустра серьезно взглянула на подругу.

— Я понимаю. Но ты будешь его ждать.

— А ты? — улыбнулась Рута. — Ты тоже кого-нибудь ждешь или уже дождалась?

— Кажется, дождалась… — Аустра почему-то перешла на шепот. — Но не знаю, ведь он не свободен… Может быть, он сам еще не думает об этом. А сама я никогда не скажу. Вот слушай. В прошлом бою, когда наша рота пошла в ночную атаку, у самой окраины деревни нас вдруг накрыло минометным огнем. Знаешь, как это — кругом рвутся мины и ни одной ямки, некуда спрятаться. Лежишь — все равно как на столе. Только прижмешься к земле и ждешь, что будет дальше. Мы были рядом. И знаешь, что он сделал? Заметил, что мины падают вправо от меня, лег с правой стороны и прикрывал меня от осколков. А когда немцы перенесли огонь немного левее, переполз на другую сторону и так лежал до конца обстрела. Я сначала не поняла, спрашиваю: «Петер, почему ты смирно не лежишь? Тебя убьют, вот увидишь…» А он только буркнул, что так надо. Тут я все и поняла, но мне уже неловко было говорить об этом. Странный, правда?

— Хороший человек… Он же тебя любит, Аустра.

— Не знаю, не знаю. У меня тогда было странное чувство… Ветер, мороз, а мне тепло и ничуть не страшно. Не знаю, что бы я сделала, если бы его ранило или убило. Не хочу думать об этом. А после боя опять все забыл и стал прежним… ворчит, сердится.

Редко доводилось им теперь встречаться, — дивизия все время продолжала наступать. Каждая встреча была нечаянной: или на дороге, когда переходили на другой участок, или когда Рута приезжала с другими санитарами за ранеными. Урывками, захлебываясь, они спешили рассказать обо всем друг другу. Торопливо лились слова, точно так же, как и их жизнь.

4

Немцы перебросили с других фронтов в район Старой Руссы целый авиационный корпус. Главной целью немецкого командования было облегчить положение окруженной 16-й армии и любой ценой ликвидировать коридор, который отрезал дивизии генерал-полковника Буша от главных сил фронта.

Каждое утро, чуть рассветало, в воздухе возникал гул неприятельских разведчиков и бомбовозов, не прекращавшийся до наступления сумерек. Воздушные пираты висели над фронтовыми дорогами, наблюдали за скоплением автомашин и обозов, привязывались к отдельным колоннам и даже к небольшим, захваченным врасплох на открытом месте, группам бойцов. Практическое значение этих бомбежек было невелико. Это был террор, кратковременная демонстрация количественного перевеса воздушных сил, попытка отвлечь авиацию Красной Армии с других секторов фронта, где жали немцев.

Но стоило только показаться в воздухе эскадрилье наших истребителей, как стаи «юнкерсов» разлетались, пускались наутек, сбрасывая куда попало бомбы. Одна-единственная, стоящая где-нибудь в стороне зенитка заставляла их держаться на большой высоте.

У большой дороги, по которой шло снабжение двух наших армий и осуществлялась связь с тылом, стояло когда-то село Давыдово. От него уцелело лишь несколько домов. За селом начиналась широкая балка, которую пересекала дорога., В балке и на улицах разрушенного села всегда стояли сотни машин, санитарных автобусов, артиллерийские батареи, отправлявшиеся на фронт. Каждый день немецкая авиация бомбила и обстреливала из пулеметов скопление транспорта, но редко хоть одна из ста бомб попадала в цель.

— Все бы ничего, только бы еще этих дьяволов утихомирить, — говорили бойцы.

Как расцветали их лица, когда в небе показывался хоть один советский самолет! С каким возбуждением наблюдали они за воздушным боем, как радовались, когда наш ястребок сбивал немца!

— Почему так мало видать наших самолетов? — высказывали некоторые свое недовольство.

— Командование лучше знает, где они нынче нужнее, — отвечали другие. — Подбросят и нам, когда нужно будет. Придет время, немец не посмеет даже показаться над нашим расположением.

По дороге проезжали дивизионы «катюш», укрытых брезентовыми чехлами. С каждым днем их все больше и больше появлялось на фронте. По ночам, рассыпая зеленые искры, скользили по полям аэросани. Нескончаемыми вереницами двигались батальоны лыжников: как белые призраки, внезапно вырывались они из темноты и снова пропадали в снежной мгле. Каждый лесок, каждый куст таил за собой невидимую силу.

А немецкая авиация продолжала неистовствовать. Ни раньше, ни позже латышским стрелкам не приходилось испытывать таких воздушных атак. Однажды утром Рута Залите проходила через село Шапкино, расположенное на берегу небольшой речки. Здесь кончалась проложенная по реке ледовая дорога, дальше колонны двигались по проселкам. При отступлении немцам не удалось сжечь село, и теперь там можно было расположить часть второго эшелона дивизии. Измученные бомбежками предыдущего дня, стрелки тут же взялись за рытье укрытий.

— Как приятно видеть хоть одно уцелевшее село, — сказала Рута другой санитарке. — Все кругом кажется светлее и чище. Вот смотри: где только враг ступил ногой, он все опоганивает, на каждом шагу оставляет за собой горе и разорение.

— Неужели и в Латвии то же самое? — сказала санитарка. — Наверное, когда вернемся, больше не узнаем ее.

Рута еще раз оглянулась на село, стараясь удержать в памяти эту уютную, чистенькую картину.

Под вечер, у самой передовой, Рута была ранена в бок осколком мины, разорвавшейся возле перевязочного пункта. Сначала она не почувствовала особенной боли и ни за что не соглашалась сесть в сани вместе с бойцами, которых только что перевязывала, но, пройдя несколько шагов, потеряла сознание и упала в снег. Санитары уложили ее в сани и повезли во второй эшелон. Немного спустя Рута открыла глаза, пошевелилась и почувствовала острую боль в левом боку. По обе стороны дороги виднелись воронки от бомб. Темнели на снегу лошадиные трупы. Бойцы рыли лопатами в замерзшей земле могилу: рядом, снесенные в одно место, лежали на плащ-палатке восемь убитых стрелков. Закрыв глаза, Рута прислушивалась к разговору обозных.

— Шапкино разбомбили. У Воскресенского немцы полдня бомбили лесочек меж двумя дорогами, там находился штаб дивизии. По девять, по двенадцать самолетов в воздухе висело. Подряд бомбы бросали и пулеметами обстреливали. Трудно даже определить, сколько бомб сбросили. А в конце концов — одного легко ранило да лошадь убило.

Вскоре показалось село Шапкино, но Рута не узнала его. Не осталось ни одного целого дома. С провалившимися крышами, покоробленные взрывной волной, стояли по краям дороги остовы строений. Над селом вился дым, пахло гарью. Крестьянки сидели у трупов своих детей и невидящими глазами смотрели на раненых, которых провозили мимо. Ночь была полна горя и муки.

Руте стало так жалко село, и она так ослабела, что вдруг расплакалась.

— Изверги… — всхлипывая, шептала она, глядя на черные развалины. — Завидно было, что уцелело… Милое, бедное Шапкино. Спешили мерзавцы… боялись опоздать…

Ей вдруг стало страшно обидно. Почему она сейчас должна выбыть из строя? Почему ей так не повезло? Стрелки будут расплачиваться с немцами, а ее здесь не будет. Кто же будет раненых подбирать?

В медсанбате Руту перевязали, а ночью санитарная машина отвезла ее в Крестцы.

5

Марта Пургайлис до поздней осени проработала в колхозе. Вскоре после окончания молотьбы она получила от Айи письмо, в котором та сообщала, что в области организован детский дом для сирот, эвакуированных из Латвии, и для детей бойцов Латышской стрелковой дивизии; Марта тоже может устроить туда своего Петерита, а еще лучше, если она согласится пойти туда завхозом.

Предложение было слишком заманчивым. Марта живо договорилась с председателем, раздала остающимся в колхозе эвакуированным большую часть продуктов, которые получила на трудодни, и во второй половине декабря уехала на новое место работы. Детский дом находился в большом селе, километров за пятнадцать от областного центра. Рядом были река и лес; Марта сразу подумала, что летом можно будет запастись и ягодами и грибами. Райисполком выделил участок земли для подсобного хозяйства и несколько коров, так что Марта с первых дней окунулась в работу. Надо было позаботиться и о корме для коров, и о семенах на весну, и ездить в лес со старшими ребятами за дровами.

Всего собралось тридцать ребят из разных уездов Латвии. У некоторых родители погибли в дни эвакуации, у некоторых отцы ушли на фронт, а матерям было не под силу прокормить нескольких едоков. Дом был уютный, светлый, дети чувствовали себя здесь, как в родной семье. С нового года начались школьные занятия. Заведующая Буцениеце сама была учительницей, вторым учителем Айя прислала своего помощника Зариня. С большим трудом собрали один комплект латышских учебников, и то пришлось обращаться за ними и к местным эвакуированным, и в Москву, и в Киров. Даже номера газеты «Циня» служили учебным пособием.

В середине января, когда стали приходить известия о первых боях дивизии у Москвы, дети написали стрелкам коллективное письмо. Через месяц они получили такой же коллективный ответ. Имена многих бойцов дети уже знали по описаниям боев в газете «Циня». Не только детей радовала эта переписка, взрослые принимали в ней не менее горячее участие. Воспитательницы детского дома и старшие девочки вязали для фронтовиков перчатки и носки, шили разноцветные кисеты. Два мальчика, умевшие хорошо рисовать, посылали в дивизию целые батальные картины на писчей бумаге. Мальчики играли в войну — форсировали реку Нару и окружали Боровск, а девочки перевязывали «раненых».

В конце февраля, в субботний вечер, к детскому дому подъехали сани. К оконным стеклам сразу прилипло несколько детских лиц. Заведующая и Марта Пургайлис выбежали в сени встречать гостя. Не сразу можно было узнать в круглой, как шарик, фигуре нарядившуюся в ушанку, полушубок и валенки Айю Рубенис. Только когда она вылезла из саней и разоблачилась, встречающие увидели, кто это.

— Наверное, разбогатею, — засмеялась она. — Помогите внести в комнату гостинцы.

Это были два больших мешка, набитых разнообразными вещами. Там были детские валенки, теплые ватные куртки, несколько пальто, платки и бельевой материал. Но один узел Айя развязала только вечером, когда все вернулись из бани и поужинали. Там были латышские книги — настоящие букинистические редкости, которые удалось раздобыть в Москве: иллюстрированное издание «Времен землемеров»[16], сочинения Судраба Эджуса[17], латышские народные легенды и сказки. Кроме них, Айя привезла несколько книг на русском языке; номера «Мурзилки» и пионерскую литературу. А когда она стала рассказывать о боях латышских стрелков на фронте — как обозник взял в плен штаб немецкого полка со всеми документами, как разведчики под командой старшего лейтенанта Кезбера пугнули немцев из большего села, не дав им сжечь его, и взяли много трофеев, и снарядов, и мин, — у всех заблестели глаза, а маленький Петерит только теребил за рукав Марту и спрашивал:

— И папа там был?

— Да, сыночек, и папа был… — ответила Марта. — Он тоже выгонял немцев из села.

Когда дети улеглись, Айя с Мартой ушли в маленькую комнатку, где была приготовлена постель для Айи. Она все еще продолжала рассказывать разные новости:

— А наш Мауринь-то как прославился! Сейчас управляет лесопильным заводом и каждый месяц перевыполняет план. Взялся обучить ремеслу нескольких подростков, и они его иначе как дядя Мауринь не называют. Недавно нарком наградил его почетным значком и денежной премией. Несколько латышских девушек организовали на текстильной фабрике ударную бригаду и вызвали на соревнование всех текстильщиц области. Некоторые пареньки и девушки пошли учиться на курсы трактористов. В Башкирии латыши открыли курсы медицинских сестер. Все, кого осенью не приняли в дивизию, поехали туда учиться. Может быть, так и они попадут на фронт. В общем, куда ни посмотришь, люди работают, Марта. Никто не хочет остаться в долгу перед фронтом. Правда, изредка попадаются и исключения — люди, которым ни до чего дела нет, но те уже почти все улетели в теплые края, на юг.

— Вот такие-то нахалы первыми и усядутся за стол, потребуют свою долю.

— Ничего, мы про них вспомним. Никого не забудем.

Айя порылась в своем портфеле и достала маленький пакетик.

— Это тебе. Нарочно так долго не давала. Я думаю, что ты тоже вроде меня. Я когда получаю письмо от Юриса, то распечатываю поздно вечером, когда остаюсь одна…

— Письмо? От Яна? — Марта нарочито не торопясь взяла пакетик, несколько раз его погладила, но не раскрывала. Она была так рада, что стеснялась взглянуть на Айю.

Айя улыбнулась.

— По-моему, нам с тобой спать пора.

Придя в свою комнатку, Марта проверила, не раскрылся ли во сне Петерит, и развязала пакетик. Там было письмо от Яна и несколько номеров дивизионной газеты «Латышский стрелок». Их, наверно, вложила Айя, она ведь получала несколько экземпляров. Марта сначала развернула газету. Стала искать описания боевых эпизодов. Она не поверила своим глазам, когда вдруг увидела фамилию мужа: сержант Ян Пургайлис за геройство в бою награжден орденом Красной Звезды. «Может, другой кто?» — подумала она. Но все совпадало: фамилия, имя, звание. Снова и снова перечитывала она эти строчки: «…за геройство… орденом Красной Звезды».

Наверное, и он не спит сейчас, сидит где-нибудь в окопе… Тот самый ветер, который завывает в трубе, проносится и над его головой, взвивает снег, обжигает его милое, заросшее щетиной лицо. Прижаться бы щекой к этой колючей, морозной щеке, согреть ее своим дыханием… Он бы улыбался и гладил ее руку. Он ведь стеснительный. И обоим было бы тепло, хорошо… сказать нельзя, как хорошо.

Письмо было написано химическим карандашом, и местами буквы расплылись от сырости, но Марта разобрала каждое слово. Он рассказывал о своей жизни, — рассказывал коротко, скупо. Как уничтожили несколько немецких пулеметных гнезд, как занимали первую деревню. Спрашивал о Петерите — не начал ли еще говорить по-русски? Велел за него три раза подбросить мальчика к потолку.

«Не беспокойся, дорогая Марта… — писал он в конце письма. — Этого немецкого жеребца мы обротаем. Не знаю, удастся ли будущей весной вспахать нашу землю, но когда-нибудь я буду ее пахать, а ты будешь бросать в борозду нарезанный картофель. Желаю тебе всего лучшего, милая моя. Младший лейтенант Ян Пургайлис».

Оказывается, не все еще: в газете его называют сержантом, а он уже лейтенант!

«Если и дальше так пойдет, ты к концу войны станешь большим командиром и не захочешь больше знаться со своей деревенской женой…» — в шутку подумала Марта. И тут же ответила себе: «Ну нет, я тоже не останусь на одном месте, буду учиться, чтобы не отставать от тебя».

Когда снаружи сильнее задувал ветер, пламя свечи начинало быстро колыхаться из стороны в сторону. Марта писала ответ Яну: «Если бы ты знал, до чего мне стал мил Петерит. Даже не знаю, кого из вас любить больше. А он тебя тоже любит, каждый день спрашивает, что папа делает. Теперь мне есть что рассказать про тебя, и он будет радоваться, какой у него папа…»

6

За морозной, снежной зимой подошла дружная весна. Под апрельским солнцем быстро стал чахнуть снег, и все низины залило водой. Реки и ручьи, текущие с Валдайской возвышенности и с юга к Ильменю, вышли из берегов, затопили окрестности. Много временных мостов зимней постройки унесло половодьем, а прифронтовые дороги, взрытые тысячами танков и бронетранспортеров, превратились в сплошное месиво.

Для латышской дивизии наступали самые тяжкие дни. В ожидании весенней распутицы дивизионный транспорт старался подвезти боеприпасы: следовало ожидать, что противник усилит свою активность. В районе Старой Руссы немецкая армия находилась в более выгодном положении — ее позиции были расположены на более высоких и сухих местах, она пользовалась старыми, хорошо вымощенными дорогами.

Немецкое командование подтянуло в район Старой Руссы свои резервы, сконцентрировало сильный кулак и во второй половине зимы начало контрнаступление. Наравне с другими дивизиями Северо-Западного фронта пришлось перестроиться и латышским стрелкам для оборонительных боев — ногтями и зубами вцепиться в землю и держаться за нее до последнего вздоха.

Петер Спаре и Аугуст Закис все время были на переднем крае, и то, что им пришлось пережить, навсегда осталось в их памяти. Клочок земли, который они защищали, стал скалой, о которую разбивались все волны немецкого наступления. Если неприятелю удавалось продвинуться на флангах их соединения, дивизия тоже поворачивалась фронтом немного влево или вправо.

— Никуда ты, гад, не пройдешь!

И не прошел.

— Поплюй на ладони, придется опять понатужиться, — говорили друг другу стрелки, когда немецкие цепи снова поднимались в атаку.

— Ты еще жив, старина? — перекликались они, отбив очередную атаку.

В этих боях пал командир полка Кириллов, и полк продолжал сражаться под командой комиссара Пиесиса.

Пришло пополнение, на место павших товарищей стали новые бойцы, а те, кто вышли невредимыми из этого ада, с удивлением оглядывались вокруг:

— Вот, оказывается, дождались тебя, апрельское солнце!

В иссеченных осколками снарядов березовых рощах тянулись к солнцу набухшие почки. Весна, весна, великая кудесница, пришла преобразовать природу. Но теперь-то и начались самые большие трудности.

Во второй половине апреля, в результате длительных боев, немцам, наконец, удалось перерезать коридор, который в последние зимние месяцы отделял 16-ю армию от их главных сил. Образовалось подобие узкой горловины. С отчаянным упорством почти целый год потом оберегали немцы эту горловину. Ее с обеих сторон можно было покрывать нашим минометным огнем, и она превратилась в подлинную дорогу смерти, где каждый день гибли сотни неприятельских солдат.

Транспорт Латышской стрелковой дивизии, подвозивший стрелкам продовольствие и боеприпасы из Крестцов, в момент прорыва немцами нашего коридора остался по ту сторону горловины. Создалось весьма напряженное положение. Чтобы добраться до дивизии, теперь надо было проделать долгий и сложный путь.

В таком же положении находилось и несколько других дивизий. И как раз в это время обозу пришлось менять сани на телеги, что еще больше усложнило положение.

Самоотверженно трудились шоферы грузовых машин, меряя дальний путь вокруг Валдайской возвышенности, этой матери Волги, Днепра и Даугавы. Круглые сутки сидели они у руля, с ног до головы забрызганные грязью, на каждом шагу увязали в трясинах, а когда, наконец, достигали Ловати, километрах в пятнадцати к югу от города Холм, который частично был еще в руках немцев, путь им преграждала река. Теперь надо было сбивать из бревен плоты, нагружать их мешками с мукой и говяжьими тушами и переправлять через неспокойные воды разлившейся Ловати. Нужда была большая, а плотов мало. Все только и ждали, когда наведут понтонный мост.

Продовольствие стали подбрасывать по воздуху на транспортных самолетах. Но самолетам негде было приземляться, пока не подсохли прифронтовые аэродромы. Тюки с продовольствием сбрасывали на парашютах. Каждый мешок муки или ящик с консервами теперь ценился на вес золота. Каждый день руководство дивизии рассчитывало скудный паек на граммы, и каждый день этот паек уменьшался. Были дни, когда на стрелка приходилось не больше пятидесяти граммов хлеба.

Боевой сектор дивизии походил на острый клин, который вдавался в линию немецкого фронта и напоминал полуостров, окруженный с трех сторон неприятелем. Изо дня в день на этот полуостров шквалом налетали немцы, но стрелки отбивали все атаки.

С тех пор как дивизия начала свой боевой путь, она без приказа высшего командования не отходила ни на пядь. В ее языке были слова: атака, наступление, прорыв, но не было слова отступление. Чтобы поддержать силы, стрелки варили из хвои витаминный настой, заготовляли березовый сок и пускали в котел всякую зелень, которую ранняя весна скупо выгоняла из земли.

Над расположением дивизии ежедневно пролетали в сторону Демянского плацдарма тихоходные транспортные «юнкерсы». Стрелки прозвали их «коровами». По-видимому, в 16-й армии дела с продовольствием обстояли неважно, так как воздух все время был полон стадами «коров». По двадцать, по тридцать в одной группе, они низко летали над березовыми рощами и ольшаниками, где занимали позиции латышские стрелки. И целый день воздух был наполнен неимоверным гулом.

— Нам паршиво приходится, — рассуждали стрелки, — но тебе, фриц, еще паршивее.

На первых порах «юнкерсы» нахально летали почти над самыми верхушками деревьев: очевидно, не могли ориентироваться в сложной фронтовой обстановке. Однажды стрелки не удержались, и целая группа выпустила по «корове» залп. Тяжелая машина качнулась, потеряла управление и, как громадный блин, упала в нашем расположении. Консервы, шоколад и бисквиты достались в тот день советским солдатам. Теперь «коров» начали подстреливать каждый день и сбивали дюжинами. Возникло нечто подобное новому виду спорта. Когда несколько десятков «юнкерсов» были таким образом сбиты, «коровы» стали летать на порядочной высоте и в сопровождении истребителей.

Тяжелое было время. Люди худели и слабели. Немцы разбрасывали листовки, а по ночам включали громкоговорители — заводили брехню о безнадежном положении Красной Армии и приглашали сдаться в плен. «Вы отрезаны и окружены со всех сторон… — болтали гитлеровские пропагандисты. — Вам не могут подвезти ни продовольствия, ни вооружения. Вы живете впроголодь, а скоро будете голодать. Вам все равно придется погибнуть в этих болотах, где никто не может вас спасти. Зачем гибнуть, когда вы еще можете спасти ваши жизни? Кончайте эту бессмысленную борьбу, сложите оружие и сдавайтесь в плен! Командование немецкой армии гарантирует вам вежливое обращение. Вам будет обеспечено хорошее питание, и каждый из вас может вернуться к своей семье и выбрать себе подходящее занятие. Не медлите. Сделайте это, пока еще не поздно».

Они искушали голодных стрелков шоколадом, сигаретами и всеми благами ограбленной Европы. Но как только начинали трещать немецкие громкоговорители, из наших окопов раздавался дружный ответ: «Полезай сам в петлю! Погоди — скоро мы тебе опять надаем по морде!»

Острый клин, вбитый в линию немецкого фронта, не отодвигался, не крошился. Как алмазное острие, он врезался в грудь противника, когда тот кидался в атаку.

7

Аугуст Закис уложил под куст одежду и в одних трусах побрел по мелкой речке. Вода была еще холодная и мутная, ноги живо покраснели, все тело покрылось гусиной кожей. Низко нагнувшись, он запускал руку по самое плечо в воду и обшаривал каждое углубление под берегом, разрывал каждую норку, не обращая внимания, если ее обитатель больно щипал за палец.

— Вылезай, будь другом, — бормотал юноша, вытаскивая на свет божий крупного рака. Тот, сердито поводя усами, неохотно отправлялся в мешочек, который висел у Аугуста на груди. — Довольно ты подремал и побездельничал. Теперь по крайней мере доставишь человеку удовольствие. Мы тебя съедим, рачок, сегодня же вечером съедим. Должен бы понимать, что с пайком у нас обстоит неважно. А жить надо, иначе кто же будет бить фрицев? Вот и получится в конце концов, что и ты помогал нам воевать. За это мы будем тебя вспоминать до конца жизни.

Так, разговаривая сам с собой, трудился Аугуст. Наверно, за последние годы никто не ловил раков в этой речке, иначе откуда могло взяться такое обилие их? В течение часа Аугуст поймал около пяти дюжин. Мешочек наполнился, зато раколов посинел от холода. Выбравшись на берег, он крепко завязал мешочек и попытался согреться вольными движениями. В военном училище Аугуст считался чуть ли не первым гимнастом: присесть пять раз подряд на одной ноге и выжать свой вес или, уцепившись одной рукой за штангу турника, подтянуться до подбородка — было для него пустяковым делом. Теперь гимнастика не доставляла ему никакого удовольствия. Движения получались вялые, медлительные. Аугуст критическим взглядом оглядел себя. Слишком мало мяса осталось на костях.

— Ничего, — сказал он себе. — Все это мы еще вернем. Вот поживем недельки две на хороших хлебах — опять обрастем мясцом и некуда будет силу девать. Но такому дохляку, как я сейчас, нельзя и нос показывать ни на один стадион.

Кто бы мог подумать, что еда такое важное дело? А вот стоило походить несколько недель с полупустым желудком, и из головы не выходит мысль о пирожках с мелконарубленной ветчиной, оладьях, простокваше с творожными клецками и других вкусных вещах, которые мать подавала на стол по большим праздникам. Можно и чего-нибудь попроще: кусок черствого черного хлеба, например, жидкой путры[18] или соленой салаки с картофелем…

Ловлей раков пришлось заняться в принудительном порядке. Не то чтобы кто-нибудь прямо приказывал Аугусту лезть в холодную воду и шарить по рачьим норам. Но если нет другой возможности помочь любимому человеку, поневоле полезешь. Когда начались затруднения с продовольствием, большинство командиров стало отдавать свой офицерский паек в общий котел. Так поступали Силениек, командир батальона Соколов, Жубур, Петер Спаре, так делал и Аугуст Закис. Это увеличивало паек стрелков в лучшем случае на несколько граммов. Но дело было, конечно, не в граммах, а в чувстве братства и единства, связывавшем и командиров и бойцов перед лицом тяжелых испытаний.

Аугуст не успокоился на том, что отдавал в общий котел свой паек ротного командира. Он видел, как с каждым днем все бледнее и уже становились лица Лидии и Аустры; иногда в свободные минуты он разыскивал девушек и делился с ними своим дневным рационом. Опасаясь, что они не согласятся принять от него сухарь или кусочек сахара, Аугуст плел несусветную чушь вроде того, что получил подарок из тыла или нашел на дороге. Раза три ему удавалось обмануть девушек, но потом Лидия, очевидно, навела справки и узнала правду. И когда он в четвертый раз попытался повторить в новой версии сказку о счастливой находке, Лидия зажала ему рот и объявила, что врать нехорошо.

— Если ты будешь и дальше так делать, то скоро протянешь ноги. И из-за кого же — из-за меня? Аугуст, миленький, ну разве так можно? Если ты мне друг, то сейчас же, при мне съешь этот сухарь. Иначе — крепко рассержусь.

Так и пришлось сгрызть сухарь. За компанию Лидия согласилась съесть только крохотный кусочек. Теперь надо было придумывать что-то новое. Аугуст охотился за воронами и другими птицами, но то же самое делали и многие другие, и скоро в окрестностях остались только мелкие пичужки, которых нельзя было взять пулей. Тогда он обратил внимание на речку и вспомнил детские годы. Когда третью роту на несколько дней отвели с передовой, Аугуст в первый же свободный час пошел попытать счастья. Чутье не обмануло его.

Отдав бо́льшую часть добычи Пургайлису, чтобы распределил между ребятами, остальное Аугуст сварил сам и вечером устроил на берегу речки пир с участием Лидии и Аустры. Всем досталось с полдюжины больших раков, и они долго возились с ними, выковыривая и высасывая из скорлупок каждое волоконце мяса. На следующий день Аугуст прошелся по речке вместе со своими ребятами, а вечером повторил угощение. К сожалению, эта благодать уже подходила к концу. Оставалось надеяться на зелень — дикий лук и прочее, а в общем как-то надо было перебиваться до конца распутицы.

Какой-то стрелок однажды высказался перед Аугустом: непонятно, зачем так держаться зубами и ногтями за этот клочок земли!

— Ну что в нем такого? Одно болото да кусты. Какая нам польза, если мы его удержим? Разве у нас нет больше земли, некуда больше отойти? Стоит ли мокнуть в этом болоте, когда чуть подальше можно сидеть на сухом месте?

— А в другом месте легче воевать? И там то же самое. Потом ведь все равно придется освобождать и это болото. Да и как можно отдавать свое? Пока мы сидим в болоте, до тех пор и немцу приходится мокнуть. С какой же стати пускать его на сухое место?

— Да нет, на сухое место пускать не следует, — согласился стрелок. — Не велик барин, пусть помокнет. Мы как-нибудь выдержим.

По изъезженным, ухабистым весенним дорогам спешат в это время на фронт несколько грузовиков. Это делегация Центрального Комитета партии и правительства Советской Латвии: к 1 Мая ей надо попасть на боевой участок дивизии и доставить праздничные подарки. Участковые коменданты военных дорог несколько раз предупреждали, что дорога непроезжая, что машины завязнут в грязи и лучше недельки две подождать, пока земля просохнет и рассосутся скопления автоколонн, которые образовались на самых трудных этапах. Но машины едут дальше, проходя за день двадцать — тридцать километров, с громадными усилиями пробираются сквозь скопления транспорта, по сплошному морю грязи. В одном месте, между Кувшиновом и Осташковом, посреди леса образовалась огромная пробка в несколько сот машин. Надо переправиться через топь, или, вернее, через пропасть. Поглядеть на нее и то жутко, а это лишь одно из многих препятствий, которые предстоит преодолеть машинам.

Тогда один из членов делегации взбирается на придорожный пень и громко кричит:

— Начальники колонн, ко мне!

Выяснив, сколько людей в распоряжении каждого начальника колонны, он распределяет их на несколько групп, и вскоре в лесу начинают стучать топоры. Бойцы рубят кусты, таскают большие вязанки хвороста и застилают самые опасные места. Через два часа первая машина благополучно пробирается через топь. Пробка постепенно рассасывается. К вечеру грузовики делегации достигают Осташкова. Еще два дня пути по затопленным дорогам, до самой Ловати. Машины переправляются на паромах на западный берег, а поздно вечером один из делегатов вместе с плотовщиками взбирается на утлый бревенчатый плот, нагруженный мешками с мукой и мясными тушами. Плот ведут вниз по течению, чтобы доставить стрелкам продукты к празднику. Течение быстрое, временами через плот перекатываются волны. В лунном свете огромной стрекозой кажется пролетающий над рекою «мессершмитт»: он старается обнаружить плот. Плотовщики норовят держаться поближе к берегу. К утру плот добирается до села Перегино. Теперь каждый час дорог, к вечеру продукты должны быть в дивизионном допе, чтобы к празднику успели испечь свежий хлеб. И не опоздали. Вместе с продуктами прибывает делегация, а с ее прибытием рассеиваются все слухи о том, что дивизия отрезана от тылов.

…Делегаты побывали во всех частях и побеседовали со стрелками, а 30 апреля в деревушке Козлово происходило вручение орденов и медалей. Аугуст Закис в тот день получил второй боевой орден, а командир полка сообщил, что ему только что присвоено звание старшего лейтенанта. В праздник все поели досыта, так как на дивизионную базу пришли по Ловати еще несколько плотов с продуктами. Положение еще, конечно, тяжелое, и последствия истощения начали сказываться именно теперь, — но самое трудное осталось за плечами.

Над окопами сияет майское солнце, в кустах щебечут птицы, и вся лишняя посуда у стрелков полна сладкого березового сока.

Бойцы стирают на речке белье, счищают с гимнастерок налипшую грязь, а молодежь, сбросив рубахи, загорает на полуденном солнце.

Глава тринадцатая

1

Штурм партизанского острова произошел в начале февраля. «Ударная» команда Волдемара Арая прибыла в Эзермуйжскую волость на автомашинах и, разделившись на несколько групп, обложила болото, на котором, по всем данным наблюдения, должна была находиться база партизанского отряда «Мститель». В помощь команде были приданы две роты СС. Участники карательной экспедиции в ночь перед операцией расположились по окрестным усадьбам. Усиленные патрули блокировали все дороги. Рано утром начался штурм. Чтобы поднять дух у своих парней, Арай велел выдать им водки и коньяку, а заодно подкрепился и сам. До полудня весь лес дрожал от криков и стрельбы, пока круг нападающих не стянулся в узкую петлю вокруг партизанских землянок.

— Выходи сдаваться! — кричали эсэсовцы. — Все равно никто не удерет!

Ответа не последовало. Тогда трое перепившихся карателей с гранатами в руках стали приближаться к большой землянке. Когда они очутились у входа, раздался взрыв мины, и все трое взлетели на воздух. Остальные начали забрасывать землянку ручными гранатами и обстреливать из автоматов. Поработав как следует, они ворвались внутрь, готовые отпраздновать победу. Но землянка была пуста. Ни людей, ни оружия, только сырые, заплесневевшие стены да охапки соломы на полу. На стене висел лист бумаги. На нем был нарисован кукиш, а внизу подпись: «Ищи ветра в поле!»

Операция провалилась, и всего досаднее было то, что партизаны не оставили никаких следов, — после их ухода выпал снег.

— У меня чтобы держали язык за зубами! — приказал взбешенный руководитель зондеркоманды своим подчиненным. — Пока не найдете партизан, в Ригу не вернетесь. Хотя бы до Янова дня! Из-под земли выройте, а партизаны должны быть в моих руках! Шагом марш!

Эвальд Капейка со своими людьми работал на полном ходу. Они только что разгромили отделение полевой комендатуры и пополнили свое вооружение и боезапас. Раз в две недели по эстафете держали связь с Ригой. Вместе со связными прибывали по одному или по два новые товарищи, которым нельзя было оставаться в городе. Ряды мстителей быстро полнились, но Капейка чувствовал, что количественный рост сейчас ничего не дает: без оружия воевать нельзя. И то хорошо, что можно высылать больше людей на разведку, — легче подготовить обе резервные базы. На одной из них разместили вновь прибывших партизан на время их проверки. Про вторую знали только самые надежные люди.

Главное, надо как-нибудь перебиться до весны. Когда стает снег и распустится листва, никакие Араи не разыщут следов партизан.

— Тогда будет дело, — радовался Капейка, предвкушая летнее раздолье. — Каждого куста будут бояться, каждый лесок придется обходить. Ни на дороге, ни в поле, ни дома — нигде не будут знать покоя. Эх, дружки дорогие, скорее бы только май подошел!

В начале марта Ян Аустринь, вернувшись с операции, привел с собой высокого сутуловатого человека. На него страшно было взглянуть. Все тело у него было в сплошных кровоподтеках, лицо обезображивали подсыхающие струпья, он все время испуганно оглядывался по сторонам, стараясь забиться куда-нибудь в угол. Оказалось, что он убежал из отделения гестапо, куда попал по подозрению в связях с партизанами. Звали его Рейнис Крауклис, и до ареста он работал батраком в Мадонском уезде. Вначале он даже не мог связно рассказать про свое бегство. Капейка велел отвести его на резервную базу и через местных жителей проверил правильность рассказа нового партизана. Все подтвердилось: после побега Крауклиса был разослан циркуляр; за содействие в поимке немцы обещали премию.

— Этот не уйдет, даже если его будешь гнать, — решил Капейка. — Я думаю, не стоит держать его дальше в карантине. Пусть начинает работать. Теперь он поправляться стал.

Ни у Акментыня, ни у Смирнова возражений не было, а остальных Капейка не счел нужным спрашивать, — здесь ведь не парламент, а войсковая часть в тылу врага. Таким образом, через две недели Рейнис Крауклис стал полноправным партизаном и принял присягу.

Для начала его послали вместе с Аустринем и Имантом в глубокую разведку. На обратном пути они нагнали Анну Лидаку. Она только что получила по цепи письмо и направлялась в усадьбу Саутыни. Девушка обрадовалась, увидя Иманта, — теперь не надо идти к Курмиту. Вручив ему послание, она передала тихонько привет от Эльмара Ауныня и ушла обратно.

— Красивая девушка, — сказал Крауклис, оглянувшись на Анну. Пока заживали раны, он отрастил бороду, и вид у него был довольно дикий, поэтому при встрече с людьми он всегда отходил в сторону. — Наша, что ли?

— Да вроде, — ответил Имант.

Они пошли прямо на базу, чтобы скорее передать послание Капейке. На базе их ждала радостная новость: только что вернулся из путешествия в Москву Ояр Сникер, а вместе с ним прибыла группа новых партизан. Он сидел в землянке с Капейкой, и тот докладывал обо всем, что произошло в его отсутствие. Ояр интересовался каждым вновь принятым партизаном. Сообщение о карательной экспедиции заставило его призадуматься.

— Теперь немцы постараются заслать к нам разведчиков. Я побывал у белорусских партизан, — у них уже случались подобные неприятности