Капитан звездного океана (fb2)


Настройки текста:



Капитан звездного океана



Юрий Медведев Капитан звездного океана

Посвящаю учителю моему, Ивану Антоновичу Ефремову

Фантастические хроники времен имперского астронома Иоганнеса Кеплеруса, в коих вышеозначенный Кеплерус поначалу ученик бродячего фокусника, впоследствии нищенствующий звездочет и наконец и навсегда Кормчий Океана Звезд.

Вблизи берегов жизни Хроника первая

Магистр всех свободных искусств

Чтобы показать Земле, что жители ее недостойны присутствия и пребывания среди них столь замечательных душ, — небеса играют и изумляют людей чудесами, знамениями и всякого рода пророчествами, несогласными с обычными законами природы.

Франсуа Рабле

Красной ручищей огладил бродячий фокусник бороду, потрепал за клюв сидящего у него на плече зело ученого ворона. Недвижно взирала на заходящее солнце птица. Фокусник заголосил:

— Э-ге-ге-й!..

Летучее облако голубей взметнулось с церкви святого Бонифация, закружило над площадью.

— Э-ге-ге-й!..

Старуха выглянула из рыбной лавки, Гертруда-одноглазая, прошепелявила:

— Господь милосердный, ну и голосище-то, отродясь не слыхивала.

Два отрока бежали от ратуши к фокусниковой повозке.

— Э-ге-ге-й!.. Священной Римской империи благочестивые обыватели! Жители достославного града Вейля! Сбирайтесь на представление таинств и чудес! Лаврентий Клаускус, магистр всех свободных искусств, великий маг, хиромант, астролог, кладезь пиромантии, гидромании[1], явит неодолимые метаморфозы плоти и духа! Изгнание беса из прокаженного! Разговор с иноземным вороном Батраччио! Битва пламени с камнем! Летающие цветы!

Магистр всех свободных искусств смолк. А вслед за тем — ну и чудо, чудо, чудо! — всю его тираду ворон-иноземец гортанным речитативом воспроизвел, повторил доподлинно.

Вскорости бурлила вкруг фокусника толпа.

Когда Иоганн Кеплер вместе с Мартином, другом неразлучным, пробился в первые ряды, кудесник пред очами изумленных горожан обратил три носовых платка в ковер, а ковер в курицу, снесшую тотчас дюжину яиц. Раз! — сложены яйца в корзину. Два! — корзина накрыта пестрой скатертью. Три! — скатерть сама взвивается над головой фокусника, а из корзины один за другим вываливаются желтые попискивающие цыплята, вываливаются и прыгают прямо в толпу. Вслед за тем появляется и бесследно исчезает живой лазоревый фазан; и снует в стеклянной банке стая разноцветных рыбок (фьюить! — и рыбки уже не рыбки, а ленты узорчатые); и плавают над толпой подснежники, легкие, как светлячки.

Магистр раскланивается, пускает по кругу оловянную чашу. Глядь — а она медяками уже полна доверху.

— Теперь предсказание грядущего по ходу светил! — кричит фокусник, ссыпая монеты в кожаный мешок.

— По взаимному р-расположению планетных кр-ругов! — рокочет Батраччио, ворон зело ученый.

Пуще болезней, рождаемых тьмой.
Бойся старух криволицых.
В граде Берлине грядущей зимой
Дьявол сожрет дьяволицу.
Будут все грешники унесены
В Рейн наводненьем весенним,
Ведьмы и лешие поглощены
Жутким землетрясеньем.

Затаил дыхание народец, дивится на предсказателя, на ворона его говорящего. А Иоганн с Мартином ни живы ни мертвы стоят — чудо, чудо, чудо! Ссыпал денежки в мешок кожаный, огляделся окрест магистр Клаускус, вопрошает:

— Ну, судьбу нагадать кому? Старикам — про блаженство вечное, молодым — про тайны сердечные. Хочешь знать, что ждет впереди? Не робей, скорей подходи!

Первым, себя не помня, вызвался Иоганн Кеплер:

— Мне нагадайте, господин магистр. Мне судьбу и Мартину судьбу.

Сказал как по наитию и сам испугался сказанного.

А уж оттесняет, оттесняет их от повозки рыжий верзила Якоб, сторож с виноградников, сам небось норовит испытать судьбу. Но не тут-то было! Справедлив чудодей Клаускус, да и ворон зело ученый не мигая уставился на детину рыжего, осуждающе воззрился.

Подзывает фокусник к себе Иоганна, разглядывает на ладони линию судьбы. Невелика ладонь отрока, кленовому подобна листу.

— Тебе сколько годов, дитя? Когда улицезрел благодать земную, спрашиваю?

— В году тысяча пятьсот семьдесят первом от рождества Христова, — отвечает Иоганн. — Декабря двадцать седьмого дня.

— Под знаком Стр-р-рельца! — кричит ворон, кричит и трясет хвостом.

— Под знаком Стрельца нарожден ты, отрок, во власти особенной силы Марса. Известно из премудрости астрологической: Марсу подчинены войны, равно как и темницы, браки и ненависть. — Магистр оглаживает бороду ручищей красной, гортанно, нараспев, прорицает: — Те, кто находится под влиянием Марса, бывают людьми суровыми, жестокосердными, неумолимыми, коих нельзя убедить никакими доводами. Они обыкновенно много едят, могут переваривать большое количество мяса, сильны, крепки, властны, с налитыми кровью глазами, с жесткими волосами, нисколько не расположены к дружбе и любят всякие работы с огнем и раскаленным железом… Марс отмечает медиков, брадобреев, мясников, позолотчиков, поваров, булочников, людей всяких занятий, свершаемых при помощи огня, а особливо артиллеристов и военных. Нарожденному под Стрельцом, во власти Марса, быть тебе, отрок, полководцем великим!

Захохотал народ, загоготал, засвистал, заулюлюкал. Где видано, чтоб внук ведьмы, сожженной за колдовство, в великие вышел полководцы? Чтоб славным рыцарем стал недотепа, подтирающий пену пивную в трактире «Веселый ночлег», заморыш, в лохмотья обряженный, оспою переболевший, грязный, хилый, подслеповатый!

— О-хо-хо-хо-хо! — заливается хохотом рыжий верзила — сторож с виноградников.

— Ну уморил, хиромант! — покатываются со смеху швеи и лудильщики, ландскнехты[2] и гончары, крысоловы, трубочисты, хлебопеки. И не только простолюдинов одолевает веселье — потешается сам господин судья вкупе с семейством: с тощей, как розга, супругой и пятью дочерьми, благоухающими сильней, но не лучше, чем бальзам.

Ах, магистр, магистр Клаускус! Не поспеешь ты беса изгнать из прокаженного, обывателей зачаровать битвой пламени с камнем. В бело-голубом камзоле пробирается сквозь толпу стражник, древком алебарды расталкивает людишек, грамоту с печатью раскатывает:

— Ти-хо! Ти-хо! Повеление магистрата!

Замолкли все, затихли, угомонились. С властями достославного града Вейля шутки плохи.

— Повелением магистрата предписать прорицателю, дабы он покинул город и искал себе пропитание в другом месте!

— В др-р-ругом месте! — выше крестов церкви святого Бонифация взлетел крик ученого ворона.

— В равной мере повеление касается иноземной птицы, противу божеским законам изрекающей словеса человечьи!

— Изр-р-рекающей! Изр-р-рекающей!

— И взять с прорицателя и его богопротивной птицы клятву властям за сей приказ не мстить и никаких препятствий не учинять!

Немного спустя мерин в драной попоне выволочит фургон из крепостных ворот и затрусит по косогору к недалекой деревушке, к постоялому двору, к трактиру «Веселый ночлег». Верхом на мерине, сапожищи припечатав к оглоблям, проследует магистр Клаускус вместе с молчащим, нахохлившимся вороном.

Мимо старухи, волочимой тремя отцами-иезуитами в озеро: ежели ведьма — нипочем не вынесет святое испытание водой — тотчас всплывет со дна.

Мимо четы странствующих богомольцев с изображениями святого Маврикия на шляпах.

Мимо пахаря-горемыки, влекущего плуг по черному полю.

Отныне на долгие сроки запропастятся из града Вейля тишь, покой да благодать. Встревожатся горожане; караульные на стелах обеспокоенно станут вглядываться в полночные выси; и ужас вселится в душу дородного господина судьи. А ведь все из-за малости, пустяковины, из-за речи прорицателя дерзкой. Он и повелению магистрата невозмутимо вроде бы внимал, и поклялся заодно с иноземным вороном препятствий не чинить, да, видно, не стерпел самоуправства, надругательства над плотью и духом и такое заявил:

— Почтенные, достопамятные, благорасположенные обыватели! Любезные государи мои! С тех времен, как возле Земли витают Солнце и все прочие малые и великие светила, с тех самых изначальных времен не решался никто усомниться в доброжелательстве магов, пиромантов, астрологов… За что же велено оставить великий ваш град мне и собрату моему Батраччио? За какие смертные или разрешимые грехи, за прегрешения какие? Господа ваши сыты и одеты, они объедаются кровяной колбасой, форелью, шпигом вюртембергским, они запивают трапезу пфальцским терпким вином. Чем же я, магистр всех свободных искусств, либо мой старый ворон можем угрожать довольству и сытости сильных мира сего? Знайте же, что я покидаю Вейль, покидаю, хотя мог бы облагодетельствовать убогие будни сего града: я мог бы наколдовать неисчислимые количества войск, повозок и коней, открывать клады, скреплять или разрушать узы брака и любви и даже излечивать волшебными снадобьями все неизлечимые недуги, далеко зашедшую чахотку, сильную водянку и застарелые боли в пояснице. Но меня изгоняют, и, опечаленный, я удаляюсь. В память о моем могуществе я с грядущей ночи оставляю звезду волосатую в здешних небесах. Да будет укором оная комета всем моим гонителям!

И магистр всех свободных искусств холодно воззрился в обиталище неба, где вослед уходящему солнцу летели первые робкие звезды. А ворон, зело ученый Батраччио, проскрипел:

— Пр-р-рощайте и не забудьте о р-рукоплесканиях![3]

Веселый ночлег

Когда на утомившихся людей Нисходит сон, сей дар небес священный.

Вергилий

Ночь, как несчетная рать, обложила поросшие буком холмы. Ночь укрыла весенним туманом луга, речные излучины, подпустила черноты аспидной в глубокие омуты, походные неисчислимые костры зажгла средь небесных полей. Угасла, заснула заря. Спит беспробудно великий город Вейль со всеми своими девяносто четырьмя домами, пятью церквами, шестью сторожевыми башнями и глубоким рвом. Тяжкие ворота крепостные замкнуты накрепко; мост на цепях подъят; конный ты иль пеший, князь ли, простолюдин ли — все одно: дожидайся рассвета. Только неоткуда взяться конному, пешему — боязно ночью. Лютый зверь рыщет в лесах окрестных, и лихие люди — разбойники («Стой: живот или кошель!») шалят-пошаливают, и птицы неведомые в чащобах кричат грозно.

Утихомирилась, в оцепенение погрузилась Священная Римская империя. И деревушка Леонберг забылась сном. Даже двух аистов дремота сморила в гнезде на крыше трактира «Веселый ночлег».

Только не спит по ночам «Веселый ночлег».

…В трактире два пьяных рейтара бражничали, играли в кости. Бороды и усы у бравых вояк лоснились от пива. Кубок черной кожи взлетал над грязными пурпурно-белыми измятыми камзолами, переворачивался в воздухе — хрясть! — обрушивался на барабан. «Бум! Бум! Бум!» — отзывался барабан. И всякий раз от этого надсадного «бум!» трактир вздрагивал. Вздрагивала масляная лампа под потолком, вздрагивали подвыпившие поселяне и мастеровые, вздрагивал дремлющий в углу старый монах, крестился усердно.

— Хозяйка! Присовокупь полдюжины… нет, дюжину пива! И холодной телятины! — прорычал обозленный проигрышем рейтар. — Да укажи щенку своему: пусть пену с кружек сдует!

Метнулась к бочке Катерина Гульденман, владелица трактира, нацедила кружку доверху, мясо нарезала. Сына растормошила, Иоганна, сует ему блюдо: бери, бери, мол, неси поскорей, куражатся рейтары, не ровен час, зашибут. А Иоганн не опамятовался еще от забытья, бредет с блюдом тяжеленным, шатается, в глазах — цветы летающие из недосмотренного сна.

Тут ему рейтар смеха ради ножку и подставил.

Оступился Иоганн Кеплер, зацепился за рейтаров сапог, на грязный пол грохнулся вместе с блюдом. Брызги разлетелись по всему трактиру.

— Спишь, ведьмово отродье! — взбеленился рейтар. — Гляди-кась, весь камзол объедками заляпал. Ужо покажу тебе, выродок! — И мечом в ножнах замахнулся.

— Герр офицер! Господин офицер! Помилосердствуйте! — взмолилась Катерина. Взмолилась, на колени пала пред рейтаром пьяным. — Сама, сама проучу недотепу, розгами высеку, три дня в квасе вымачивать буду розги-то. Простофиля он у меня, весь в отца. Тот неведомо где десять годов бродяжничал, то в датских землях, то в испанских, приключений на свою голову искал. А недавно заявился, свалился как снег на голову, да и сунул голову в петлю. Потому как допился, забулдыга, до белой горячки. Травами отпоила ирода, лежит теперь на сеновале, белый как смерть. Помилосердствуйте, герр офицер!

Рейтар не унимается, важничает, подмигивает дружку своему.

— Так уж и быть, умолила. Прощу негодяя, коли дюжину пива — безвозмездно! — притащит и пятна вылижет на камзоле.

— А мне с-сапоги! Яз-зыком! — пожелал другой рейтар.

— Вылижет, вылижет, не беспокойтесь. Ни пятнышка не останется, ни пылиночки, господин офицер! — Катерина начала собирать осколки разбитой посуды.

И тогда на весь трактир раздался дерзкий чей-то голос, а чей — неведомо:

— Сей боров никакой не господин офицер. Солдатишка заурядный.

Рейтар, опустившийся было на лавку, вскочил. Точно рыбина, коварством волны выплеснутая на берег, судорожно хватал он воздух ртом, недоумевая, откуда прилетели немыслимые, несуразные, самонадеянные слова.

— Кто сказал «боров»? Я — боров?!

— Боров. Истинно так. Не будь я магистр всех свободных искусств Лаврентий Клаускус.

Весь трактир обернулся туда, куда таращился обескураженный рейтар. В самом дальнем углу, возле окна, где световое действие лампы почти не обозначалось, невозмутимо сидел бродячий факир. Восседал за столиком чудодей, предрекший волосатую звезду! Хлебными крошками кормил он ворона Батраччио.

— Сейчас ты у меня запляшешь, как петух на углях, жалкий магистришка, — спокойно произнес рейтар.

Кровь застыла в жилах от этого спокойствия у поселян и мастеровых. Даже у старого монаха похолодело сердце, а уж он-то чего не повидал на своем печальном веку.

Магистр отвечал:

— Сейчас я превращу тебя в пятнистую жабу. А твоего собутыльника — в змия. В крылатого змия. Брюхо у него будет пурпурно-белое, как твой камзол, крылья и спина черные, как твое прошлое, а хвост закручен, как твои усы.

— Мои усы! — вскричал покрасневший враз рейтар и мгновенно сверкнул выхваченным из ножен мечом.

Мгновенный высверк этот весомей всех иных аргументов свидетельствовал, что попал, не в бровь, а в глаз угодил рейтару дерзкий магистр. И действительно, скорее обратиться в жабу пятнистую согласился бы бывалый рубака, нежели видеть закрученный наподобие собственных роскошных усов чей-то хвост.

— Мои усы! — повторил уязвленный воин и, с мечом наизготовку, шагнул, как гладиатор, навстречу судьбе. Шагнул, рассуждая приблизительно таким манером. Дабы обратить человека в крылатого змия или хотя бы в свинью, надобно измыслить дьявольское заклинание и какие-то знаки непотребные произвести. Стало быть, на заклинание и на знаки уйдет время, никак не меньше минуты, тогда как обрубить негодяю нос и уши — один миг!

— Ни шагу дальше! Ни с места! Мой пистолет р-разглядывает твое бр-рюхо!

…По прошествии полувека Иоганн Кеплер снова припомнит ужасающие подробности этого происшествия, когда невозмутимый магистр левою рукой кормил хлебными крошками сидящего у него на плече ворона, правою же целился из пистолета прямо пред собой.

Рейтар, заслышав речь Батраччио, отшатнулся. Меч швырнул в ножны. Перекрестился. Неужто разумом наделена пернатая пакостная тварь? Святая дева, он менее изумился бы, пустись стол плясать вприсядку или прорасти дубовые скамьи подснежниками.

— Немедля уплати за все, что ты вылакал и сожр-рал! И за кр-ружки р-разбитые! — каркал ворон. — Удались, удались от «Веселого ночлега!» На два дня пути! Ни в коем р-разе не возвр-ращайся! Ко всем чер-ртям! Иначе я поведаю о твоих мер-рзостных пр-роделках моему лучшему др-ругу, гер-рцогу Вюр-ртембер-ргскому!

«Небось о ростовщике пронюхал, вурдалак ворон», — лихорадочно соображал рейтар, косясь на говорящую птицу, и протрезвел. Да и было от чего протрезветь. Не далее как неделю назад зарезал, за тридцать рейнских гульденов порешил он ростовщика крючконосого, не пощадил старикашку с золотым колечком в правом ухе, не внял ветхозаветным мольбам.

— О каких таких мерзостных поведаешь проделках? — для верности усомнился рейтар и пот на лбу отер рукавом засаленным камзола.

— В тюр-рьме узнаешь, когда пр-ровор-ронишь импер-ратор-рскую почту!

Вскорости конский бешеный топот за окнами трактира возвестил, что рейтары ускакали. Нет, вовсе не упоминание о герцоге Вюртембергском смутило отважных воинов. Смутило другое: откуда вещунья птица доподлинно проведала о почтовом фельдъегере, коего им предписано было встретить именно в двух днях пути от града Вейля и препроводить к его высочеству?

В непроницаемой мгле скакали посрамленные ратоборцы. Ветер тонко свистел, напарываясь на острия копий. В низинах туман клубился, как привидения. Весна, словно струны благозвучных арф, перстами перебирала ветви орешника, и они отзывались нежнейшим звоном. Как флейта пел ручей. Флейте вторили литавры капели. Впрочем, рейтарам не было никакого дела до всех этих арф, гобоев, лютен, флейт, литавров, исторгавших сладостные звуки пробудившейся природы. Каждый на чем свет стоит поносил магистра Клаускуса. Сей оборотень вступил — уже не оставалось никаких сомнений! — в преступный, колдовский, противоестественный сговор с вороном. Помимо того, каждый дал себе зарок, поклявшись, при случае, тайно отомстить обидчику.


Когда рейтары сгинули из трактира, когда конский топот пронесся мимо окон к Лысой горе и во тьме растворился, Катерина Гульденман сошла по деревянной лесенке в погреб. Она долго возилась там, звякала ключами, что-то бормотала. Наконец вылезла из погреба и поставила на стол пред магистром глиняный кувшин.

— Пейте на здоровье. Сие вино из Рейхенау. Ему тридцать три года. Той осенью как раз сожгли тетку мою за колдовство. Вам тоже не миновать костра либо петли. И ворону вашему несдобровать.

Магистр всех свободных искусств пригубил вино, языком провел по усам, облизнулся да и влил в себя весь кувшин, опорожнил до дна.

— Зело отменно. Поднеси, господи, посудину зелья сего сладчайшего пред петлей аль костром.

— Небоязненный вы, видать, человек, — сказала хозяйка трактира. — Мой сын Иоганн трижды на дню будет приносить вам сей кувшин.

— Фокусникам возбраняется чрезмерное распитие: ремесло уйдет. Руки дрожать начнут, исказится линия глазомера. Достаточно и одного кувшина. Вечером, на заходе солнца, — ответил магистр и сызнова языком провел по усам.

— А спаленку наилучшую выделю вашей милости, самую солнечную, — посулила Катерина.

— Расплачиваться за вино королевское, за опочивальню царскую — чем? Монетою высоковесной, высокозвонкой? А где она? — посетовал Лаврентий Клаускус и похлопал себя по карманам. — Я нищ и наг, как все истинно великие люди. А ворон мой вроде и не наг, но тоже в бедности, в нищете пребывает.

Батраччио ловко поймал на лету мошку, проглотил ее, прокаркал:

— Лисицы имеют нор-ры, и птицы небесные гнезда, только сын человеческий не имеет, где пр-реклонить голову.

Катерина вздохнула.

— Платы никакой не потребую. Хотя б недельку поживите, а? Не сегодня-завтра вернутся рейтары-кровопийцы, спалят «Веселый ночлег» дотла. А куда денешься? На сеновале супруг-висельник, в доме четверо ребят, мал мала меньше, Иоганн у меня самый старший.

— Не вернутся рейтары. На пушечный выстрел не посмеют приблизиться. Это они в бою хваты, ежели все скопом прут, — отвечал магистр всех свободных искусств.

«Многострадальная жизнь моя…»

Долговременные путешествия, а особливо морем чинимые, часто бывали причиною многих приключений, кои нередко выходят из пределов вероятного и как бы нарочно разными чудными подробностями украшены для того, чтобы тем читателя привесть в некоторое удивление.

Петр Людвиг Ле Руа, член Санкт-Петербургской Академии наук

По прошествии полувека, за неделю до смерти, Иоганн Каплер, припоминая роковой свой земной путь, подумает: «Смог бы ты стать астрономом, постигнуть основы мировой гармонии, взаимодействия небесных тел, если бы в грязном, заплеванном трактире не задержался однажды на несколько дней бродячий фокусник?» И сам себе ответит: «Ты стал бы кем угодно. Оловянщиком, как твой брат Христофор. Бродягой, как твой спившийся отец. Священником, как супруг твоей сестры Маргариты. Кем угодно стал бы ты, но не астрономом. Ибо в детстве картина звездного неба не увлекала тебя нисколько. Когда мать повела тебя как-то на Лысую гору и указала в небе комету, предвещавшую голод, чуму, наводнение, два набега турецких и гибель половины Земли, ты даже не содрогнулся от благоговейного ужаса; ты думал тогда об ином: как бы не упустить зажатого в кулаке серебристого жука».

…Магистр Клаускус встал ото сна поздно, когда солнце, оттолкнувшись от Лысой горы, зависло над рекой. Он долго плескался у лохани в своей каморке, тянул на разные голоса песнопения, веселые, чужестранные, о каких в Леонберге и слыхом не слыхивали, иногда переговаривался с вороном Батраччио. Вплоть до самого обеда он никуда не выходил.

Зато отобедав, фокусник, прошествовал на лужайку возле трактира.

Здесь он потянулся, пофехтовал невидимой шпагой с воображаемым противоборцем, кликнул Иоганна.

— Я здесь, ваша милость! — отозвался тот. — Я за амбаром. Самострел стругаю да ящерку ловлю.

— Приблизься, отрок!

Кеплер показался из-за амбара. Как водоросль зеленая на волне, трепетала в его руке ящерица.

Лаврентий Клаускус сказал, помрачнев:

— Запамятовал, какой тебе удел предречен? Великого полководца удел. А не великого инквизитора, мучителя невинных тварей. Отпусти с миром!

Иоганн нагнулся, ящерица растаяла в траве.

— Задай овса мерину Буцефалу, да обращайся с ним поласковей, голубых кровей скакун. Пшена подсыпь Бартоломео, фазану благородному, в клетке томится, в фургоне. И догоняй меня. Вон там, на горе, возле дуба. Сдается мне, сия гора подозрительно смахивает на неясыть[4].

…Магистра Клаускуса он настиг почти на самой вершине Лысой горы. Тот стоял возле деревца, нюхал только что распустившиеся листы, бормотал: «Непостижимо… каждую весну… тыщи листьев… невесть откуда, из ничего… Вот ведь фокус!»

— Ваша милость! Я задал корму скакуну Буцефалу и благородному фазану Бартоломео, — тихо заговорил Иоганн.

— Вот ведь фокус… — еще тише отозвался Клаускус.

И вплоть до сумерек, до розового свечения предвечерья, до той поры, когда внизу, в долине, пахари и виноградари, крестясь на заходящее солнце, потянулись в свои убогие селенья, объяснял магистр будущему полководцу тайную жизнь природы. Все было ему ведомо, ничто не ускользало от пристального взора — лёт птицы в небесах, красного и черного зверя бег хитроумный на земле, потаенный путь рыбины в глубинах. Он наставлял, как определять время по ходу Солнца; как, заблудившись, отыскивать дорогу в лесу; как различать травы целебные; как обнаруживать родники; как предсказывать ветер, радугу, снег, землетрясение. Сложна, тяжка была повесть природы, и многое из премудрости магистровой не смог постигнуть Иоганн. Но главное уяснил твердо сын трактирщицы и бродяги: Лаврентий Клаускус — самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами. Невероятно, но фокусник одолел все вопросы, кои задал ему Иоганн Кеплер. И вот еще что диковинно: магистр отвечал скоро, не задумываясь, как бы мимоходом, не теребя по полчаса бороду, глаз не закатывая, на козни сатаны не ссылаясь. Наконец-таки Иоганн узнал доподлинно, кто кого боится: мыши лягушек или лягушки мышей. Есть ли у ветра глаза и уши? Почему не поют рыбы, а собаки не летают? Как сглазить монаха? Из чего сплести сеть, дабы поймать облако? Бывают ли деревья-людоеды? Можно ли долететь до Луны, если привязать к рукам крылья орла? Зачем ведьме, пред тем как ее сжечь, надевают мешок на голову? Сколько кувшинов вина может выпить священник за один присест? Где живут цыгане зимой? Выращивают ли на камнях капусту? Отчего по весне вослед за лебедями не летят к морю студеному шестикрылые серафимы? Можно ли приручить молнию? Все ли змеи погибнут в день страшного суда или одни ядовитые?

Играючи, без запинок покончил с загадками фокусник многопремудрый, потом сказал:

— Увы, всех чудес на свете не перечтешь. Ты еще вопроси. Про карликов, про упырей, про удавов пернатых…

— Благодарствую, ваша милость. Иного не придумал покуда, — уныло отозвался Иоганн.

— Смышлен ты, сметлив, новоявленный полководец. Уже о деревах-людоедах проведал, уже страшный суд объял разумом. Только запомни: есть нечто, по сравнению с чем и страшный суд покажется тебе забавой.

— Турецкий набег? Мор холерный? Покойники, восстающие из могил? — содрогнулся отрок.

— Многострадальная жизнь моя.

…За рекой, за далекими скалами скрылась колесница красная солнца. Спускались стада с холмов, колокольцами вызванивали. Зелеными венками украсили пастухи коровьи рога, и отселе, с вершины Лысой горы, животные представлялись волшебными существами, плывущими по морю. Пропела труба в замке на соседней горе, над каменными зубьями башен взвились вымпелы и флаги: должно быть, прибыли гости. А Иоганн Кеплер, зачарованный рассказом о жизни фокусника, все сидел на замшелом пне у разбитого молнией дуба, сидел и слова не мог вымолвить.

Рассказ о многострадальной жизни магистра всех свободных искусств Лаврентия Клаускуса

Он, магистр Клаускус, много лет назад, будучи еще младенцем, попал в плен к туркам, заклятым язычникам. Потом его выменял за обезьяну и двух пантер купец Исмаил. Отрок стал погонщиком верблюдов. Вместе с торговым караваном он странствовал по всей Азии, бывал на невольничьих рынках Багдада и Александрии, дрался со львами средь барханов пустыни Гоби, созерцал миражи. В таинственном Непале он встречал факиров о двух головах и лазоревых куриц размером больше слона.

В Индии, в ядовитых джунглях, на них напали кларги — одноглазые разбойники-великаны, засадили весь караван в мешок, сплетенный из стволов неведомого древа, гибкого, как хвост ящерицы, и уволокли в горы, в свои неприступные крепости. А крепости оные сложены из базальтовых глыб: выше церкви святого Бонифация каждая глыбища, толще рва крепостного. На крышах великаньих жилищ ночуют караваны облаков, флотилии ветров, стаи перелетных птиц.

Он, магистр Клаускус, выбрался однажды через дымовую трубу на крышу и лицезрел окрест себя весь подлунный мир, все земли его и воды, все огнедышащие горы, водопады, озера, радуги, все корабли под разноцветными флагами. Он созерцал пещеры и водопады; пустыни, подобные заливам, и заливы, похожие на июльские облака; плачущего зверя чогграма среди голубых кедров; дворцы и убогие хижины, соборы и тюрьмы и даже наблюдал пуп Земли, водруженный над страной эфиопов. Отсюда, с крыши кларгов, его сорвал чудовищный смерч и понес в своих объятьях. Три дня и три ночи летел смерч, покуда, обессиленный, не рухнул на палубу корабля, украшенного на носу фигурой позолоченной девы морской с восемью руками и тремя хвостами.

Он, магистр Клаускус, сумел, однако, на лету вцепиться в парус и посему остался жив, хотя парусина и разлетелась в клочья.

Да, он остался жив, но зато на всю жизнь проклял день и час, когда обессиленный смерч рухнул на палубу одномачтового корабля, который оказался невольничьей галерой, где к каждому веслу было приковано по два белых каторжника и по два чернокожих раба-гребца с клеймом на лбу и пучком волос на затылке. Его приняли за беглого раба, чернотелого арапчонка (поскольку он дочерна вымазался сажей, выбираясь через дымовую трубу на крышу обиталища кларгов), и тут же приковали к веслу. И, как каждому каторжнику, который попадал на галеру, ему выдали плащ из толстого сукна и кафтан из красной пряжи, подбитый белым полотном, две рубахи, две пары нижнего белья, пару чулок и красный шерстяной колпак. Так начались его мытарства по морям и океанам, его непостижимые приключения, исполненные ужасов и восторгов. Он видел морского змия, длинного, как река, и страшного, как лемур — чудище замогильное. Он участвовал в битве русалок с морскими коровами. А в Саргассовом море за галерой семь недель гнался «Летучий голландец»[5], и мертвый его капитан днем и ночью созерцал пред собой вечный простор небытия.

Он, магистр Клаускус, девяносто девять лет странствовал на галере, противоборствуя штормам, ливням, палящему солнцу, надсмотрщику, вооруженному бичом из бычьих сухожилий. В конце концов он добрался до самого края Земли, до того места, где хрустальный свод небес, к коему прикреплены алмазными гвоздями звезды, смыкается со стихией воды и кровавого потустороннего огня. К этому времени он, благодаря беспримерной своей храбрости, стал уже волонтером, свободным гребцом. И потому ни штурман — жестокий одноглазый мавр, ни капитан-пьяница и убийца не воспрепятствовали, когда он заарканил плывущую по хрустальному своду комету и приручил ее, строптивицу, вскармливая летучими рыбами, черепашками и червячками-древоточцами. Завернутую в бычью шкурку, он повсюду возил ее за собой и вчера, изгнанный магистром, выпустил комету в небо — почитателям провидческого дара фокусника на удивление, обидчикам и гонителям на ужас…


Ни словечком не обмолвился Иоганн, зачарованный рассказом фокусника. Сидел на замшелом пне на вершине Лысой горы, глядел вниз, в долину, но ни коров с зелеными венками на рогах, ни канувшую в реку колесницу солнечную, ни флагов, осенивших грозные башни, — ничего не замечал. Наконец мотнул головой, стряхнул оцепененье, заговорил:

— А дальше, дальше-то что было?

— Батраччио повстречал. В Гиркании, в княжестве кавказском. Из пасти единороговой[6] вырвал ворона, из когтей, загнутых наподобие рыболовных крючьев. Раны залечил бедолаге, выучил грамоте: чтению, речи, письму. После Буцефалу дал приют, норовистый скакун. А Бартоломео выменял у императора китайского, недешево он мне обошелся. Дюжину банок мази, дарующей бессмертие, отдать пришлось за фазана. Но зато царь-птица! Убей меня Дракон Водяной Обимура, ежели я солгал хоть слово.

— Господин магистр, а что же простирается за хрустальным сводом, к коему звезды прикреплены алмазными гвоздями? — полюбопытствовал Иоганн.

— Гм-м… Известно что простирается. Потусторонний кровавый огонь, — отвечал, подняв разбойничью бровь, магистр. — Сквозь него механизмы проступают, приводящие свод небесный в движение.

— Чудеса! Стало быть, огонь тлеет за сводом хрустальным?

— Так и полыхает! — воскликнул магистр.

— Отчего ж небеса голубые?

Фокусник достал серебряную табакерку, насыпал табаку на огромную ладонь, шумно втянул в ноздрю, чихнул троекратно.

— В самом деле нелепица: огонь кровавый — небеса голубые. Откуда ж голубизне взяться?.. — рассуждал Лаврентий Клаускус и глубоко задумался.

Задумался самый ученый человек во всей Священной Римской империи, а может быть, и за ее пределами! Конечно, тому уж двести лет прошло, как он комету заарканил, и память пооскудела, но ведь помнит, явственно представляет: кровавей чем пасть единорога был огонь.

— Я так полагаю, — медленно выговорил магистр. — Огонь потусторонний лишь вблизи красноватый, а ежели отплывешь на три-четыре дня пути — уж и цвет не тот. Стекла в соборе святого Бонифация наблюдал? Закат их высветит, издалека смотришь — пурпуром горят. А приблизишься — то ли зеленоватые, то ли голубоватые… Тем же манером и свод хрустальный играет коварно цветом. Ночью же огонь гаснет вовсе. Уразумел? То-то. А теперь в обратный путь. Давно уж свечерело.

Катерина Гульденман встретила сына бранью и угрозами: корову из стада никто не встретил; собака соседская удавила курицу; сестрица его, Маргарита, вывалилась из люльки и едва не заползла в хлев, а он, окаянный, запропастился с самого обеда. Сколько ни звала, ни кричала, не отозвался, бродяга, где его только черти носят, весь в висельника отца.

— Ты черта не поминай, женщина! — вскипел Лаврентий Клаускус. — Не поминай, не то напущу в трактир чертову дюжину здоровенных оборотней! Всю ночь будут ухать над твоей постелью!

Увещевание подействовало. Катерина осеклась на полуслове, перестала браниться. Сына отправила мыть посуду, принесла ужин господину магистру: карпа жареного да вина кувшин. Проворчала:

— Видела я перевидела разных колдунов, сама при случае подколдовываю, но вы, господин магистр, истинный дьявол: и след простыл рейтаров.

— А-а, рейтары, — протянул презрительно Лаврентий Клаускус, к кувшину потянулся. — Не о рейтарах помышляй, женщина, о сыне своем Иоганне. Он хоть и хил, неказист с виду, а смекалист, пытлив не по годам. Умница твой сын, на лету схватывает премудрость. Далеко шагнет, в школу ежели определить.

Хозяйка трактира присела на краешек скамьи, вздохнула:

— С шести лет определили в школу, да толку никакого. То хворал трясением членов три зимы подряд, то язвы на руках явились, нарывы чесоточные. Думала, преставится. То за учение платить было нечем, погорели, обнищали вконец. А прошлой зимой господин учитель сами от него отказались: заклевал господина учителя, изувер, вопросами извел немыслимыми. Про деревья-людоеды выпытывал, про цыган, про серафимов шестикрылых. Тараторит, чего на ум ни взбредет. Сколько розгами ни секли упрямца, несет свою околесицу.

Улыбнулся фокусник, но сказал вполне серьезно: — Завтра намереваюсь прошение сочинить, герцогу Вюртембергскому, покровителю моему и заступнику. Я ему когда-то супругу избавил от хворобы неизлечимой… Испрошу соизволения поместить твоего сына в училище. Он, хотя и простого звания, однако достоин ученой благодати.

Зело ученая птица

Если бы небесные светила не сияли постоянно над нашими головами, а могли бы быть видимы с одного какого-нибудь места на земле, то люди целыми толпами непрестанно ходили бы туда, чтобы созерцать чудеса неба и любоваться ими.

Сенека

За стеной, в трактире, крестьяне громогласно поминали усопшего третьего дня кузнеца и запивали поминанье хмельным питием, и седой старик скрипач до рассвета подыгрывал печальной мелодии, с незапамятных времен обитающей в его сердце.

Магистр Клаускус сидел в своей комнате у растворенного настежь окна. Чадила свеча. Отсветы пламени обозначивали во тьме ветхую книгу с медными застежками.

Из-за плеча фокусника Иоганн разглядывал иссохшие листы пергамента, необычайными испещренные письменами. До сей ночи он и не подозревал, что многозвездная пустыня неба исполнена стольких тайн и чудес! Оказывается, светила не просто мерцают в черных глубинах, равнодушные ко всему земному, они предопределяют судьбу. Все, что находится на земной поверхности, что растет, живет и существует на ней: поля, сады, леса, цветы, травы, деревья, плоды, листья, злаки, воды, источники, потоки, озера, вместе с великим морем, также людьми, скотом и прочими предметами, — все это подвержено влиянию небесных светил, напоено и переполнено, под их живительными лучами зреет, развивается и совершенствуется. Так говорил Лаврентий Клаускус, перекладывая иссохшие листы пергамента. Да, планеты и знаки зодиака[7] верховодят надо всем живым и мертвым, над войнами, рожденьями, землетрясениями, свадьбами, грозами, любовью и ненавистью — надо всем.

— Помнишь ли речи мои на площади возле святого Бонифация? — вопрошал отрока фокусник. — Помнишь, что подчинено Марсу? Браки и ненависть, темницы и войны. Вот он, Марс, гляди-кась. — И, навалившись на подоконник, показывал в небе красноватую точку размером с божью коровку. — Теперь вникай, как в книгах астрономических Марс изображен. — И выискивал на пергаменте закорючку, подобие высохшей ветви. — Сие Меркурий. Управляет болезнями, желаниями, долгами, торговлею и боязнью… Юпитер — честью, побуждениями, богатством, опрятностью.

— А Луна? — любопытствует Иоганн. Отвечает ему чародей:

— Ранами, снами и грабежами заведует Луна. Щурится отрок на Луну, сызнова вопрошает:

— Ваша милость, как же влияют небесные светила на мертвое и живое, коли они столь малы, не более божьей коровки, а Земля беспредельна?

— Достохвальна пытливость твоя, милый отрок, — говорит магистр, — но и самая малая звезда на небе, что нам снизу едва ли покажется с большую восковую свечку, на самом деле больше, чем целое княжество. Небо в ширину и длину больше, чем двенадцать наших Земель, и хотя Земли на небе не видать, однако многие звезды поболее, чем сия страна. Одна величиной с город, а там другая окружностью со Священную Римскую империю; эта протяжением с Турцию, а планеты — каждая из них такой величины, как вся Земля.

Внимает Иоганн поучениям замысловатым. Нелегко единым махом астрологические таинства уразуметь, уяснить, как по расположению светил в день чьего-либо рождения составить гороскоп[8], судьбину предопределить навеки.

Над амбаром, над купами ночных дерев зависла звезда волосатая. Страшна кометища, хвостата, того и гляди низвергнет пламень на град Вейль, на обидчиков магистровых.

— Герр магистр, не боязно волосатую звезду в шкуре возить бычьей? — выпытывает Кеплер. — Зазевался, а она — вжик! — и полыхнет. А хвостище-то, хвостище страшенный какой!

— Да смирная она, ручная, — успокаивает отрока фокусник. — Нешто и впрямь страшенна? Вот полвека назад явилась комета — истинно чудовище небесное. Послушай-ка, что о ней писали в ту пору. — Магистр придвинул свечу, зачитал по книге:

«Звезда волосатая сия была столь ужасна и страшна, она порождала в народе столь великое смятение, что некоторые умирали от одного лишь страха, а другие сильно заболевали. Она представляла собой светило громадной длины и кровавого цвета; в вершине ее видна была сжатая рука, держащая длинный меч, как бы готовый разить. При конце ее клинка видны были три звезды. По обе стороны хвоста сей кометы виднелось много топоров, ножей, мечей, обагренных кровью, а посреди них видны были перекошенные человеческие лица со всклокоченными бородами и дыбом стоящими волосами».

— Истинно чудовище небесное, — соглашается Иоганн, разглядывая комету над амбаром, над купами ночных дерев. — Ваша милость, ежели вы звездами повелеваете, письмена читаете в небесах, ежели предсказываете богатства — отчего сами нищи и наги?

— Оттого залатан мой кафтан, что лишь бедному дано прозревать грядущее. Лишь у бедняка глаза не затуманены завистью, алчностью, злобой, — говорит Клаускус. — Слышишь, скрипка поет в трактире. Люди бедняка кузнеца поминают добрым словом. А протянет ноги судья, окочурится лиходей, на дыбу и костер посылавший, — и проклянут лиходея, а могилу заплюют.

Чадит свеча. Филин гукает у реки, распугивает тьму. Серебрится свод небес, к коему звезды приколочены гвоздями алмазными.


…Фокусник съехал из «Веселого ночлега» неделю спустя. Прошение к герцогу Вюртембергскому, как было обещано, он сочинил; повелел строго-настрого по осени везти прошение в канцелярию его высочества, уповая на милость его и помощь.

Провожали магистра Иоганн Кеплер да друг его неразлучный Мартин Шпатц, вечор прибыл водой он с лесоповала, навещал дровосека-отца.

У околицы, там, где дорога ныряла в дебри лесные, магистр остановил ведомого под уздцы Буцефала.

— Прощайте, милые отроки, — заговорил магистр опечаленно. — Авось еще свидимся когда-либо. Путь мой к морю студеному, с попутным ветром, вослед за весной. А оттуда — в Московию, во владения российские. Прощевай, Иоганн Кеплер, выучивайся на полководца.

— Я, ваша милость, подамся в астрологи, гороскопы составлять, судьбу предсказывать… — отвечал, едва не плача, Иоганн.

Усмехнулся фокусник, морщины разгладились на лбу.

— Один искусник некогда предсказал всемирный потоп. Люди легковерные заблаговременно запаслись лодками. А Ориоль, лекарь тулузский, подобие Ноева ковчега соорудил. Но и доселе не извергнулся потоп на грешную Землю. Потому запомни: не столько знание небес потребно астрологу, сколько смекалка… Прощайте, милые отроки, — повторил магистр, сгреб друзей в охапку и поднял высоко над собой. — Кланяются вам низко скакун Буцефал, фазан Бартоломео да ворон Батраччио.

— Дозвольте проститься с Батраччио, ваша милость, — попросил Иоганн.

— А мне с Буцефалом, — молвил Мартин: страсть как любил он лошадей.

— Прощайся, — согласился фокусник и посадил Шпатца верхом на мерина.

Иоганн обежал фургон, приподнял полог, тихо проговорил в сторону клети с вороном:

— Батраччио… Господин Батраччио, прощайте… Молчание. Неужто заснул ворон?

Подошел фокусник, руку положил Иоганну на плечо, произнес громким шепотом:

— Эх, полководец легковерный. Не счесть чудес на свете, да не бывает говорящих воронов. — Колдун подмигнул Иоганну, прокричал гортанно, точь-в-точь ворон:

— Пр-рощай, Иоганн Кеплер-р! Не поминай лихом вор-рона Батр-раччио!

Ну и диво-дивное: рта не раскрывая, губами не шевеля, каркал Лаврентий Клаускус ученой птицей! Вскочил на козлы, вожжи вкруг ручищи обмотал.

— Слазь с Буцефала, зашибет! — гаркнул он Мартину и вот укатил, растаял в чащобе.

— Чудеса! — сказал Мартин. А Иоганн заплакал.


Трое богомольцев странствующих, в лохмотья облаченных, вышли из лесу. Двух отроков заметили на поляне. Белесый и толстый отрок улыбался растерянно, чернявый и тонкий плакал навзрыд. Из дальних краев возвращались богомольцы, из обителей святых. Бесценные реликвии несли в котомках: набальзамированный палец святого Антония, клок волос святой Софии, ладанку с прахом святого Фридриха, клок бороды святого Эгидия, кишки святого Бонифация. Услыхали странники: песня вознеслась позади.

И долго над сводом зеленым земли, под голубым сводом небес витала старинная песня крестоносцев, распеваемая магистром всех свободных искусств:

Уже на Рейн вступает осень,
А мы ушли на край земли,
И наши кости на погосте
Пески пустыни занесли.

Развенчание ереси

Если бы кто-нибудь не знал, что вода течет, не видел берегов и был на корабле посреди вод, как мог бы он понять, что корабль движется? На этом же основании каждому, находится ли он на Земле, на Солнце или какой-нибудь другой звезде, всегда будет казаться, что он стоит в неподвижном центре, между тем как все остальные вещи вокруг него движутся.

Николай Кузанский, средневековый философ

Фамулус[9] господина проректора весьма худосочен был и прыщав неимоверно. На верхней его губе курчавились жидкие усы, нежные, как пух одуванчика.

— Задержитесь, господа бакалавры! — сказал фамулус. — Герр проректор изволили распорядиться. — И перевернул большую грифельную доску, где значилось:

«Октября двадцать четвертого дня в актовой зале предстоит развенчание ереси бакалавра Ризенбаха.

Всем бакалаврам надлежит явиться на развенчание к одному часу пополудни.

Дано в Академии нашей в Тюбингене.

Год 1588.

Подписал: Факториус».

Когда смиренная академическая братия разбрелась кто куда, к фамулусу приблизился нескладный бакалавришка из первокурсников, осведомился:

— Герр фамулус, ересь какого рода предстоит развенчать?

Спросил негромко, но дерзко и на столь превосходной латыни, что ошарашенный выпускник забыл, забыл про величие, налагаемое должностью фамулуса, и пробормотал, как школяр:

— Э-э… третьего дня, на выпускном экзамене, недостойный Ризенбах осмелился утверждать, будто не Земля, а Солнце пребывает в центре Вселенной. Мало того, он вступил в спор с высокоученым Мэстлином, обвиняя профессора в слепом преклонении пред авторитетом Птоломея[10].

— Фамулус опомнился и закончил снисходительно: — Через годик-другой и вы, проштудировав «Альмагест», узнаете о Птоломеевой системе мироздания, герр…

— Иоганн Кеплер. Факультет философии. Благодарю вас, я проштудировал весь «Альмагест». Занятная книжица.

«Ну и времена пошли, — подумал фамулус, — начинашки читают «Альмагест» и шпарят по-латыни, точно профессора мертвых языков. И все же следует приструнить сего птенца!»

— Но ежели бакалавр Ризенбах усомнился в Клавдии Птоломее… — заговорил Кеплер, однако фамулус перебил его:

— Усомнился — и получит по заслугам! Грех проповедовать во всеуслышание бредни еретические! А ежели еще кто усомнится… — Фамулус свысока оглядел бакалавра, давая понять, что предпочтительней ни в чем не усомняться для собственного блага и спокойствия.

— Герр фамулус, а что ежели заодно с Ризенбахом осудить ересь Аристарха?.. — лукаво предложил Иоганн.

— Это что еще за Аристарх? Подозрительное имя. Протестант? Католик? Иудей? — возмутился фамулус.

— Философ древний. Тот самый, что утверждал: «Земля не обладает неподвижностью и не занимает средины круговращения. Она сама обращается около светила. Землю нельзя считать ни первою, ни самой важной частью вселенной». Кто, по-вашему, прав: Аристарх или Птоломей?

Опасный вопрос! Будто на дыбу вздернули фамулуса, точно щипцами раскаленными коснулись спины. «Сей человек, возможно, шпион, подосланный пронюхать об устоях его, фамулуса, мировоззрения, о нутре духовном. Но кто подослал? Донес кто? О господи, завистников, доносчиков — что звезд на небе в ясную ночь».

— Пропади они пропадом, Аристархи — Плутархи! — вскричал фамулус, морщась, будто терзаемый зубной болью. — Нечего честным людям голову морочить ересью! — И удалился, раздосадованный.

Иоганн Кеплер выглянул в окно. Солнечные часы заслонила уродливая громада трапезной. Над островерхими крышами виднелись лишь голова и рука святого Евтропия. Почудилось Иоганну, будто святой подмигнул ему с высоты надземного величия. Кеплер перевел взгляд на гномон[11]: на истершихся булыжниках лежала тень, короткая, как персты господина проректора.

Проректор Факториус восседал за резной кафедрой под распятием творца. По обе стороны от распятия покоились в креслах ученые мужи, облаченные в мантии с меховой опушкой, — достопочтенные патриархи астрономии, медицины, геометрии, физики, светила богословия. Там, где перекрещивались их осуждающие взоры, стоял недостойный Иероним фон Ризенбах. Был он кудряв, розовощек и широкоплеч, обличьем подобен пахарю иль кулачных дел бойцу.

— Прежде чем развенчать ересь, — заговорил проректор, — мы вознамерены явить всей академии предосудительность утверждения, будто Земля обращается вкруг самое себя и несется к тому же вкруг Солнца. Подобное утверждение абсурдно и противоречит основам христианской веры. Ибо сказано в священном писании: «Да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и знамений, и времен, и дней, и годов. И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на Землю». Ибо сказано в псалтыри: «Ты, господи, поставил Землю на твердых основах, не поколеблется она во веки и веки!» Ибо в библии сказано о небесах: «Тверды они, как литое зеркало». Вам ли, бакалавр Ризенбах, ослепленному гордыней, покушаться на премудрость божию, коя освящена столетиями! Вам ли восставать против самого Аристотеля!..

Ризенбах в окошко косится, святого разглядывает Евтропия.

— Довольно по сторонам пялиться, герр Ризенбах! Вы не на пирушке, а в стенах академии! — сердится проректор Факториус, нетерпеливо ногами притопывает. Всей зале видны проректорские сафьяновые сапожки с острыми, как серпик молодого месяца, носками. — Профессор Мэстлин, извольте приступить!

Нос у Мэстлина огромный, шишковатый, щеки лиловые, всклокочена борода. «Ну и физиономия, ни дать ни взять разбойник с большой дороги», — подумал Иоганн.

Профессор поднимается, распахивает фолиант в коричневом переплете. Затем надевает очки, откашливается и вдруг набрасывается на латынь, сокрушая ее железным молотом скороговорки:

— «Вселенная состоит из девяти соприкасающихся сфер. Наружная сфера, небо, обнимает все остальные. Это — верховное божество, которое их содержит и окружает. В небе укреплены звезды, и оно уносит их в своем вечном движении. Ниже катятся семь сфер, увлекаемых движением, противоположным движениям неба. Первую из них занимает звезда, которую люди зовут Сатурном. На второй блестит то благодетельное и благосклонное к человеческому роду светило, которое известно под именем Юпитера. Потом — ненавистный Марс, окруженный кровавым сиянием. Ниже Солнце, царь, повелитель других светил и мировая душа; страшной величины его шар наполняет своим светом беспредельное пространство. Его сопровождают сферы Меркурия и Венеры, составляющие как бы его свиту. Наконец, ниже всех Луна, заимствующая свой свет от Солнца. Под нею — все смертно и тленно. Над нею — все вечно. Земля, помещенная в центре мира, наиболее удаленная от неба, образует девятую сферу; она неподвижна, и все тяжелые тела падают к ней в силу собственной тяжести…»

Герр профессор оторвался от фолианта, вверх, к потолку простер руку, как бы намереваясь недостойного Ризенбаха проклясть.

— Земля, помещенная в центре мира. Слышали? Внемлите же, Ризенбах, гордынею обуянный! Внемлите и ответствуйте: чьи дивные слова зачел я пред вами?

Потупился недостойный Иероним, вся премудрость древняя вмиг улетучилась из памяти.

— Кому ведомо, чьи провидческие слова зачтены? Молчит, молчит вся академия, посрамлена профессором астрономии и математики!

Сам герр проректор седую голову склонил ниц, потирает на мизинце яхонтовый перстень.

— Спрашиваю, бакалавры: слова провидческие чьи?

— Марка Туллия Цицерона, — негромко произносит со своей скамьи первокурсник Кеплер.

— Воистину так: Цицероново изречение относительно системы Птоломея, — соглашается профессор. — А вы, Ризенбах, что противопоставляете божественной картине мироздания, всей гармонии Птоломеевой?

Тряхнул кудрями каштановыми Иероним, выпалил, словно в омут с головой бросился:

— Земля обращается вкруг самое себя и проносится вкруг Солнца подобно всем иным планетам.

— Какие доводы приведете в оправдание сей чепухи несусветной?

— Доводы приведены в сочинении господина Коперника, каноника[12] из Фромборка.

— Каково название сочинения?

— «О круговращениях небесных тел».

— Каким путем попало сочинение к вам в руки? — допытывается профессор.

— У нищенствующего монаха приобрел, на торговище. За один рейнский гульден.

— Грош цена писаниям вашего Коперника! — взрывается герр проректор, нервно теребя пальцами Гиппократов рукав[13]. — Инквизиционный трибунал позаботится, дабы он понюхал, чем пахнет отлучение от церкви.

— Каниник скончался лет уж сорок назад. И пред кончиной доказал движение Земли, — выкладывает начальству недостойный Иероним.

Эх, дал маху, опростоволосился проректор: каноника, давным-давно почившего, вознамерился волочь в трибунал. Шепоток прошумел по зале, там и сям прыскают в кулак. Мэстлин зазвенел в медный колокольчик, а Факториус сызнова перстень разглядывает.

Мэстлин. Утихомирьтесь, господа… Бакалавр Ризенбах, попытайтесь опровергнуть по меньшей мере четыре довода, свидетельствующие против движения Земли. (Косится в книгу.) Итак, начнем. Наши глаза — свидетели, что свод небес обращается вокруг Земли в 24 часа. Отчего же движение Земли нечувствительно для нас? Почему его трудно себе представить?

Ризенбах. Здесь происходит то же, что при езде в повозке или на корабле. Едущему всегда кажется, будто он сидит неподвижно. Между тем его глаза — свидетели, что деревья, строения, берега бегут мимо. Но разве легко представить себе деревья, бегущие стремглав, наподобие зайцев?

Факториус. Кто там хихикает, господа!.. Шутки здесь неуместны, бакалавр Ризенбах! Выслушайте второй довод!

Мэстлин. При движении повозки или корабля одни деревья сменяют другие, вслед за пологими берегами показываются утесы. Отчего же звезды всегда одни и те же над нами? Почему они не меняют положения с переменою времен года? Наглядным тому примером — Полярная звезда. Она всегда на севере.

Ризенбах. Сие невозможно без…

Мэстлин. Я еще не закруглил мысль!.. А созвездья сохраняют свою форму даже при самых тщательных измерениях.

Ризенбах. Стало быть, все звезды удалены от нас на бесконечно большие расстояния. И тогда из каждой точки земной орбиты, даже с каждой планеты солнечной системы наблюдаемы одни и те же созвездья. Необъятная солнечная система сжимается в точку при сравнении со звездными расстояниями.

Факториус. Не шутите с солнечной системой! Только господь бог, благословенный Спаситель наш, властен сжать ее до размеров точки.

Ризенбах. А божественный Архимед?

Факториус. При чем тут Архимед?

Ризенбах. Шутил же он с Землей: «Дай мне место, где бы мог я опереться, и я сдвину Землю с ее основ».

Мэстлин. Не выказывайте своего невежества, бакалавр! Ведомо ли вам, сколько времени потребно для того, чтобы посредством рычага Архимед смог бы сдвинуть нашу планету хотя бы на толщину соломинки?

Ризенбах. Мне думается… представляется…

Мэстлин. Кто ответит на сей вопрос? Что же замолкли, философы академические? Стыдитесь разделить невежество с недостойным Ризенбахом! Я повторю: какой промежуток времени…

Кеплер. Несколько миллионов лет, герр профессор.

Мэстлин. Воистину так: несколько миллионов! Кто вспомнил!

Кеплер. Бакалавр Кеплер, факультет философии.

Мэстлин. А изречение Цицероново кто угадал? Факториус. Оный же бакалавр.

Мэстлин. Прошу вас, бакалавр Кеплер, нынче после вечерней трапезы посетить мой дом. (Косится в книгу.) Вникните, Ризенбах, в довод третий. Известно, что Луна представляется нашему взору то узким серпиком, то в виде серьги, то полукружьем, а то полным кругом, вроде медного зеркала. Почему она пребывает в различных состояниях такого рода? Почему показывает фазы?

Ризенбах. Всякий шар показывает фазы, ежели он расположен между Землей и Солнцем и вращается вокруг Солнца. Тогда земному наблюдателю представлены различные части освещенной его половины.

Мэстлин. Но если бы Земля обращалась вокруг Солнца, то Венера и Меркурий показывали бы фазы подобно Луне…

Ризенбах. Вы правы, герр профессор. Фазы планет Венеры и Меркурия не видны обитателям Земли. Сии фазы затруднительно различить нашим естественным зрением.

Мэстлин. Но ежели фазы не видны, стало быть, их не существует в природе.

Ризенбах. Не совсем так. Прошу вас посмотреть в окно. Заметен ли в отдаленье купол собора святого Ульриха?

Мэстлин. Заметен. Весь обращенный к нам бок светится в солнечных лучах.

Ризенбах. Отнюдь не вся обращенная к нам сторона. В эту пору, между часом и двумя пополудни, она освещена лишь на три четверти! Я вчера и позавчера выверил. Но чтобы увидеть фазу купола, пришлось бы приблизиться к собору. Отсюда, из актового зала, естественным зрением она не видна.

Мэстлин. Планеты небесные не собор святого Ульриха!! Мы не можем приблизиться к ним, дабы поверять истинность разного рода домыслов и химер.

Ризенбах. Зато мы можем увеличить остроту нашего зрения.

Мэстлин. Каким образом?

Ризенбах. Затрудняюсь сказать, каким.

Факториус. Ересь! Бред! Невозможно видеть дальше и глубже, нежели предписано Иисусом, сыном божиим.

Ризенбах. Однако дьявол видел дальше и глубже. Ибо сказано про Иисуса в евангелии: «Опять берет его дьявол на весьма высокую гору и показывает ему все царства мира и славу их». Не исключено, что и наше зрение со временем каким-либо образом увеличится. Недаром еще Роджер Бэкон[14] утверждал, что…

Факториус. Что утверждал Роджер Бэкон?

Ризенбах. Я сделал выписку из его трудов. Позвольте зачесть.

Мэстлин. Читайте.

Ризенбах (достает из-за отворота куртки листок бумаги, разворачивает.) «Мы можем так отточить стекла и так расположить их между глазом и внешними предметами, что лучи будут преломляться и отражаться в намеченном нами направлении… Мы могли бы на невероятно далеком расстоянии читать мельчайшие буквы. Таким же образом мы заставили бы спуститься Солнце, Луну и звезды, приблизив их к Земле».

Факториус. Жалкая надежда… Приступим, профессор, к доводу четвертому и последнему.

Мэстлин. Сколь быстро, по вашим воззрениям, проносится Земля вокруг Солнца?

Ризенбах. За секунду она оставляет позади несколько миль.

Мэстлин. Соизвольте принять из моих рук некие вещественные доказательства. Затем вместе с оными доказательствами проследуйте на башню во дворе. А мы поглазеем на вас отсюда.

При этих словах профессор Мэстлин отпер ключом дверцу кафедры и достал пять черных шаров.

Иероним фон Ризенбах, бакалавр недостойный, шары принял.

Медленно, невозмутимо сложил он шары в подвернутую полу черной своей суконной куртки, повернулся, прошествовал к двери.

Вся тюбингенская академия бросилась сломя голову к окнам актовой залы. Бакалавр двор пересек, скрылся в башне.

По прошествии четырех десятилетий, за неделю до смерти, имперский астроном Иоганнес Кеплерус снова вспомнит церемонию осуждения ереси. Он вспомнит, как Иероним поднялся на башню; как профессор Мэстлин крикнул: «Протяните руку и выпустите шар»; как шары один за другим падали на пожухлую осеннюю траву, а один раскололся о булыжник; как он, первокурсник Иоганн Кеплер, никак не мог уразуметь, почему на Земле, бешено летящей вокруг Солнца, шары падают строго вертикально, а не наискось, по дуге, подобно мертвой горлинке, оброненной из когтей ястребом, которого настигает гроза.

Возвратился недостойный Ризенбах. Шары он осторожно положил на кафедру.

— Убедились, Ризенбах? Шары падают отвесно. Стало быть, неподвижна Земля? — спросил торжествующий Мэстлин.

Смутился, смутился Иероним, взор потупил, на щеках бурые выступили пятна.

— Так и есть: неподвижна! — возвысил голос профессор математики и астрономии. — Неподвижна, ибо в противном случае облака и прочие носящиеся в воздухе предметы летели бы всегда в одну сторону.

— В самом деле, при столь чудовищной быстроте земного движения все тела должны оставаться позади. Мне почти нечего возразить против сего довода, — тихо заговорил Ризенбах. — Однако возможно, что во всем повинна атмосфера. Она увлекает тела со скоростью движения Земли, тем самым мешая им оставаться позади.

Профессор Мэстлин захлопнул книгу.

— Пусть так. Предположим, все ваши измышления верны. Но ежели Земля вращается, отчего же она давным-давно не разлетелась на куски вследствие огромной скорости вращения?

— Причина неясна мне, — отвечал Ризенбах, бакалавр недостойный. — Впрочем, планета наша неизмеримо меньше всей тверди небес. По учению Клавдия Птоломея, сия твердь полностью оборачивается за те же двадцать четыре часа, причем с гораздо большей скоростью. Отчего ж небеса не разлетелись давным-давно на куски?

Слово палача — закон!

Sermo datur cuntis, animi sapientia paucis. — Слово дано всем, мудрость души — немногим.

Латинская пословица

Осудила ересь академия духовная. Позором заклеймила соучастника бесовского заблуждения, книгу же еретическую некоего Коперника конфисковала. После стольких трудов праведных вкусить яств мирских самый раз. Студенты отобедали в трапезной; профессура — по случаю некалендарного торжества — в покоях проректорских.

Покинув трапезную, Иоганн отправился на рынок. У него давно уже прохудился волосяной плащ, надобно было подыскать у старьевщика заплатку.

Кеплер спустился с каменного крыльца, обогнул башню, откуда Иероним бросал шары. Возле ворот дремал на скамеечке одноногий привратник.

— Гуляют, бражничают господа, — заговорил он и указал костылем в сторону покоев проректора. — С утра им целую подводу яств привезли. Мне дружок-ключник поштучно все доложил: языки копченые, окорока, икорочка, олень подстреленный, фазанов дюжина, бекасов девять, да серых куропаток двадцать шесть, да вина три бочонка… А у героя девяти войн ни маковой росинки в брюхе, отощал, как домовой на пожарище.

— И то, говорю, — продолжал старый солдат, — непользительно утробу насыщать до отвала. Ногу-то как я утратил? Вечор объелся жареной козлятины, а ночью тревога, ад кромешный, язычники скачут поганые. Покуда брюхо от земли отрывал, турок и оттяпал ногу, А дело было так…

Быстрота, решительность — вот что могло избавить Кеплера от одной из бесконечных историй словоохотливого привратника. Иоганн в одно мгновение извлек из кошелька пфенниг, сунул в руки герою девяти войн.

— Подбрось вверх и убедись: Земля движется вместе с атмосферой.

— Пока опешивший ветеран соображал, что к чему, пока разглядывал монетку — не фальшивая ли? — Кеплер успел дойти до здания таможни и завернул за угол.

Справедливости ради, юный мой читатель, заметам, что бедственное состояние серого волосяного плаща вовсе не та главная причина, во имя которой шлепал по непролазной грязи первокурсник Тюбингенской академии. Иная мысль зрела в его уме. Он лелеял тайное намерение отыскать странствующего монаха, который продал Ризенбаху книгу «О круговращениях небесных тел». Кто знает, не найдется ли у святого отца еще один экземпляр? Книгу надлежало проштудировать незамедлительно. Она одна перечеркивала все тринадцать томов «Альмагеста». Сегодня это неопровержимо доказал изгнанный из академии недостойный Иероним фон Ризенбах.


…Монаха с еретической книгою он, сколько ни искал, на торговище не нашел. Как сквозь землю провалился монах. Возле палатки торговца индульгенциями ему за весьма невысокую плату предложили отпущение грехов — на девяносто девять лет блаженства. Вслед за тем его затащили в лавочку реликвий и амулетов. С превеликим трудом убедил он хозяина, что стать обладателем набальзамированных пальцев, святых зубов, бород, кишок и прочих святынь ему не по карману, хотя сие было бы великим благом. Польщенный хозяин — монашек в грязной сутане и стоптанных сандалиях — достал из ларца склянку с бурой жидкостью и всучил-таки Кеплеру. «Задарма, задарма бери, — бормотал он. — Чудодейственное снадобье господина Тихо Браге, датского дворянина. Пользуйся на здоровье, чадо божие. Всякие хворости да недуги как рукой снимает».

Выскочив из лавки, Иоганн снова оказался в толпе. Толпа сдавила его, закрутила и оттеснила к помосту. Здесь, возле деревянной мадонны, размахивал распятием инквизитор.

— Благодать снизошла на вас, грешные, благодать! Вчерашнего дня поутру в Тюбинген прибыл летучий отряд комиссаров святейшей инквизиции. Всякий, кто подозревает соседа, либо сестру, либо отца в колдовстве, должен опустить листок в ящик на дверях собора святого Ульриха! Доносите, подписывать донос не обязательно! Искореним ведьм и колдунов! Пресечем злодейства вверяющих душу в лапы сатаны. Портящих посевы на полях, плоды на деревьях, а также сады, луга, пастбища и все земные произрастания! Насылающих порчу на птицу и скотину, ранний снег, холода — на виноградники! К позорному столбу ведьм! На дыбу! На костер! — Инквизитор раскатал желтый бумажный свиток с печатью и завыл вдохновенно: — «Завтра в полдень пред городскими воротами будет умертвлена осужденная к сожжению на костре Арнулетта Вейс, закоренелая ведьма. Хотя представшая пред судом обвиняемая согласно приговору присуждена за ее тяжелые преступления и прегрешения к переходу от жизни к смерти посредством огня, но наш высокочтимый милостивый герцог пожелал оказать ей свою великую милость. А именно: первоначально она будет передана от жизни к смерти посредством меча, а уже потом превращена посредством огня в пепел и в прах. Однако поначалу ведьме будет причинено прижигание посредством раскаленного железа, а потом ее правая рука, которою она ужасно и нехристиански грешила, будет отрублена и затем также предана сожжению вместе с телом. Приговор о предании ведьмы сожжению на костре вывешен на ратуше к общему сведению, с изложением подробностей выяснившегося преступления».

…На другом конце рыночной площади, у позорного столба, палач забивал в колодку трех осужденных за неуплату налогов. Двое из них — пожилые крестьяне — молчали, кривясь от боли. Светловолосая девушка в рубахе до коленей громко стонала.

— Мучайся, дева, страданье душу очищает, — философствовал палач в полном облачении — черном плаще с красной каймой и желтым поясом. — Завоешь ночью, когда ведьмы да лешие замыслят вокруг столба хоровод.

Голос палача показался Иоганну знакомым. Он пристально оглядел того, кто орудовал у позорного столба. Вот это да: пред ним рыжий сторож с виноградников собственной персоной! Тот самый верзила Якоб, что пытался оттеснить его, Иоганна, и Мартина от повозки магистровой, от Лаврентия Клаускуса, предрекавшего судьбину по взаимному расположению планетных кругов.

Иоганн подождал, когда палач покинет рыночную площадь, догнал его в тесном проулке, окликнул:

— Эй, Якоб… Якоб…

— Ну, Якоб, а тебе что до того, — пробурчал палач, даже не сочтя нужным оглянуться. Однако ответил он скоро, как будто ожидал этого оклика в тесном проулке, где и двум телегам мудрено разъехаться.

— Якоб, это я, Иоганн Кеплер. Учусь в академии здешней…

— И учись на здоровье, — сказал палач, но шаг не укоротил и не обернулся. — Я еще у столба заприметил тебя. Без наметанного глаза пропадешь, особливо в нашем ремесле. Чего тебе надобно?

— Якоб, как там житье-бытье в Леонберге?

— В нашем ремесле — при полном ежели облачении и при мече — разговоры не по делу возбраняются, — отрезал Якоб. — Следуй за мной на некотором отдаленье. Поотстань, говорю тебе! И приходи вслед за мной в харчевню «Золотой каплун». Надо бы горло прополоскать винцом.

В «Золотом каплуне» у палача был свой стол и чаша, прикованная толстой цепью к кольцу в стене. Опорожнив две чаши, Якоб подобрел. Он снял широкополую шляпу с вышитым на ее полях эшафотом. Длинный меч отстегнул от пояса, положил на лавку. И только тогда заговорил.

Пусть он, Иоганн Кеплер, не сомневается: колдун, будущность полководца ему, Иоганну, предрекший, и не колдун был вовсе, а сам дьявол в образе и плоти человека. Не зря, не зря кометой грозил, треклятое отродье сатанинское! Осень и зима после кометы были еще куда ни шло, а по весне ударили холода. Такие холода ударили, такие морозы принесло с Дуная, — все птицы померзали. Кроме ворон и воронов — уж сии твари остались целы-целехоньки, небось ворон говорящий наколдовал, рыбья кость ему в глотку! А после такое началось, уму непостижимо. Свинья у одноглазой старухи Гертруды закукарекала петухом. Старшая дочка герра судьи сбежала с заезжим комедиантом. Виноградники вымерзли вконец, подчистую. А без виноградников ему, Якобу, хоть волком вой. Нечего стало сторожить, помимо луны в небе. Вот и подался в заплечные мастера. Ремесло нехитрое, необременительное. Опять же достаток, в церкви место особое выделено, от властей уважение. Людишки, чернь, мелкота, косятся, известное дело. Пренебрегают, слова пускают вослед бранные, а то и яйцами тухлыми влепить из-за угла норовят. Да только все они, недоброжелатели, у него здесь, в кулаке; многим из этих каналий его, Якоба, меч пощекочет затылок.

— А прежний палач — куда он делся? — осведомился Иоганн.

— Прежнего мастера нашли мертвым в постели, — отвечал Якоб. — С тесаком в сердце. Будь сын у заколотого злодеями мастера, палачествовал бы заместо отца. Только не успел мастер обзавестись детишками-то.

Якоб кивнул хозяину харчевни, распорядился: чашу наполнить, принести осьмушку бумаги и чернильницу.

— Где ты, Якоб, выучился грамоте? — удивился Кеплер.

— Погоди, — отмахнулся палач. — Какая там грамота — ни аза не смыслю. Прошение помоги сочинить. Городскому совету прошение о дозволении мне, Якобу Шкляру, жениться.

Покуда Иоганн Кеплер скрипел гусиным пером, заплечный мастер одолел еще две чаши хмельного.

Кеплер написал прошение, прочел вслух.

Якоб глубоко задумался, потребовал перечитать бумагу и, видимо, остался доволен.

— Молодец, золотая голова! Ни одна собака в городишке не захотела помочь палачу. На веки вечные обязал меня услугой. Потому знай: ежели кто из родственников твоих или сам ты в руки мне попадете — избавлю от мучений. — Палач наклонился через стол и зашептал Кеплеру на ухо: — Бутылочка винца, да не простого — отравленного — за полчаса до казни, и без всяких страданий отдашь богу душу. Я слов на ветер не бросаю. Слово палача — закон…

«Длинь-длинь-бом, длинь-длинь-бом, длинь-длинь-бом!»

Зазвонили колокола по всему Тюбингену, суровыми, благостными, звонкими переборами вливаясь в души честных христиан, козни отпугивая колдовские. Положи на верстак тонкий косой нож, сапожник; прикажи шабашить голодным подмастерьям, сытый хозяин сукнодельной мастерской; закрывай лавочку, безбородый араб, пряностями заморскими торговец.

О чем, в смирении и трепете, святых заступников заклинаешь, обыватель?

Да минует сей город чума, иль турок свирепый, иль тягостный налог, иль вздорожанье товара негаданное-нежданное. Да не ворвется средь ночи, как на прошлой неделе в соседний Штутгарт, воинственный архиепископ с армадой наемников, ландскнехтов. Да не принудит горожан духовный князь, исходя словами бесчестными, бранными, выдать немедля все королевские льготные грамоты. Да не вытребует позорного обещания отказаться от всех вольностей и прав и впредь быть довольными распоряжениями, каковые его милость сочтет за нужное издать.

Вызванивали, надрывались колокола. В узкое оконце харчевни заглянули сумерки. Пора было отправляться к профессору Мэстлину.

Золотые сады вселенной

Астроном должен быть мудрейшим из людей.

Платон

Он долго колотил в окованную железом дверь. Наконец сквозь глазок в двери просочился надтреснутый, неодушевленный, какой-то фальшивый голос:

— Как доложить изволите?

Иоганн объяснил, кто он таков и откуда.

— Башмаки не худо бы почистить, — сказал неодушевленный голос. — По фунту грязи на каждом. Щетка справа, возле порога, где бочка.

Поразился Иоганн: каким зрением ладо обладать, дабы разглядеть в темноте грязь на башмаках. Нагнулся, начал шарить руками по земле, отыскивая щетку.

Целая рота солдат успела бы вычистить сапоги, прежде чем на пороге появился привратник со свечой в руке.

Они поднялись по деревянной лестнице и вступили в полутемную прихожую. Бакалавр снял плащ, стараясь, чтобы привратник не заметил предательски зиявшую дыру на локте. Перед зеркалом, пытаясь пригладить всклокоченные волосы, Кеплер услышал, как у него стучат зубы. Он часто страдал изнурительными лихорадками и подумал: ну вот, не хватало, чтобы начался очередной припадок. Но сразу же понял: лихорадка ни при чем. Просто он ужасно волновался.

Привратник взялся за позолоченную ручку и раскрыл перед гостем дверь. В кабинете, освещенном тремя светильниками, не было никого, по крайней мере так сначала показалось оробевшему бакалавру. На массивном столе с ножками в виде львиных лап стоял огромный позолоченный глобус. Рядом лежали трикет-рум[15], циркуль, линейка, песочные часы и грифельная доска. У стены, там, где перекрещивались тени светильников, возвышался книжный шкаф, наполовину задернутый оранжевой бархатной портьерой. В шкафу тускло поблескивал череп. На полу, устланном медвежьими шкурами, застыло чучело крокодила. Пахло старинными книгами, засохшими цветами, ромашкой, тимьяном.

Кеплер подошел к глобусу, потрогал пальцем Африку, Великий океан, Америку, перевел взгляд на шахматный столик в дальнем углу и похолодел: за шахматным столиком в глубоком кресле сидел герр Мэстлин. Но теперь, без академической мантии и очков в золотой оправе, герр Мэстлин казался не столь напыщенным и грозным.

— В сражениях шахматных силен? — обратился профессор к гостю. И, не дожидаясь ответа, предложил: — Располагайся напротив. Готовь свои фигуры к приступу.

Иоганн робко присел на краешек кресла. От камина растекались волны сухого тепла. Потрескивали, как ночные цикады, светильники. Герр профессор играл быстро, почти не раздумывая. Сделав ход, он испытующе глядел в лицо бакалавру. Кеплер уткнулся в доску, целиком поглощенный замыслом пленения неприятельского короля.

В середине партии герр профессор потер ладонью шрам на лбу и произнес:

— Твое знание стародавних авторов достойно похвалы. И в шахматы ты играешь отменно. Пора мне капитулировать. Иного выхода нет. Мой король заперт.

— Выход найдется, ваша милость. Извольте взглянуть. Вы берете моего коня турой, затем приносите слона в жертву воину, а после уступаете королеву за двух воинов. И королю моему — вечный шах. Ничья, стало быть.

— О, да ты играешь за двоих! — восхитился профессор. — Теперь ответствуй: кто таков Фабриций Бренциус?

— Фабриций? Мы с ним сидели на одной скамье в училище. Славный малый, здорово дрался на кулачках, — отвечал бакалавр, не понимая, при чем тут его бывший однокашник.

— А по части наук?

— Науки Фабриция тяготили, особенно латынь и древнегреческий. Спряжений он, бедняга, так и не одолел.

— Не одолел, говоришь, спряжений? Как же вышло, что сей бедняга Бренциус закончил духовное училище первым, а ты лишь вторым? По крайней мере, так значится в твоем аттестате… — Мэстлин смёл фигуры с доски и спросил: — Кто родители бедняги Бренциуса?

— Отец его торгует колбасами. Помимо того, он состоит в городском совете казначеем.

— Колбасами торгует! — захохотал хозяин дома. — Тогда все ясно. Не впервой груз колбасы перевешивает тяжесть знания. — Он встал, подошел к камину, прислонился спиной к теплым изразцам. Пламя отбрасывало на голубой халат Мэстлина багряные блики. — По части астрономии, кроме Цицерона, кого читал?

— Аристотеля, ваша милость. Весь «Альмагест» Птоломеев проштудировал. «Упражнения в экзотической философии» Юлия Скалигера. «Альфонсовы таблицы» просматривал многажды.

— Похвально, — пробормотал герр Мэстлин. — Сие сделало бы честь и выпускнику академии. Какую цель преследовал, когда пополнял знания астрономией?

Иоганн медлил с ответом. Кажется, настала пора высказать самое сокровенное. Он набрался храбрости и выпалил:

— Архитектуру Вселенной намереваюсь постичь. Гармонию мировую.

И опять, как за шахматным столиком, испытующе глянул профессор на бакалавра. «Посмотрим, посмотрим, какова вселенская архитектура», — говорил тяжелый этот взгляд, будто герр Мэстлин ожидал, что его гость вслед за отчаянными своими словами явит взору и самое мировую гармонию.

— Вода, воздух, земля, огонь, эфирная субстанция — разве не это, по учению Аристотеля, составляет гармонию мироздания? Иное?.. Тогда поясни, — сказал Мэстлин.

И Кеплер, поначалу глотая слова и путаясь, а затем все более и более увлекаясь, поведал о том, что давно уже родилось, расцвело, вызрело в пылком его воображении.

Да, он поставил себе задачу постичь архитектуру Вселенной, проследить замысел всевышнего при сотворении мира. Существуют три вещи: число, величина и движение небесных тел, относительно которых он с особенным рвением доискивается, почему они таковы, а не иные. Да, ему кажется, что система мира должна основываться на математических соотношениях, полных таинственной гармонии. Они еще никем не отысканы, но в конце концов могут быть найдены. Ибо в космосе все тесно связано: и отдаленнейшая, едва видная глазу неподвижная звезда, и человек, рождающийся на нашей планете в тот или иной момент. Чтобы найти, отыскать нити этой связи, нужно неслыханное знание всего космоса. Нужно расплести взором целую сеть бесчисленных золотых нитей, которые переплелись в нем в миллионы веков. Такому безграничному взору весь видимый мир представится золотым, необъятно раскинувшимся садом… Вот какого рода мысли приходят на ум ему, Иоганну Кеплеру, когда по ночам он сочиняет свою первую книгу — «Космографическое таинство».

Кеплер закончил исповедь, ожидая приговора. Однако Мэстлин молчал. Он вспомнил, как когда-то таким же осенним вечером в далекой Италии другой одаренный юноша — Галилео Галилей — столь же страстно исповедовался пред ним, посягая на извечные законы космоса. «Откуда в них, в двадцатилетних мудрецах, эта уверенность, это знание, эта страсть? — думал ученый. — В их годы мы были совсем иными. Наши бесшабашные пирушки, отчаянные наши дуэли на шпагах, наши нескончаемые богословские споры о чертях, ангелах, дьявольском наваждении…»

— Впредь, до окончания академии, назначаю тебя, Иоганн Кеплер, моим фамулусом, — в задумчивости проговорил профессор.

— Герр профессор, я вынужден просить вас переменить сие решение, — отвечал Иоганн.

— Неужто ты раздосадован, что я никак не похвалил твою архитектуру Вселенной?

— Ваша милость, я не могу быть вашим фамулусом. Я согласен со всеми доводами бакалавра Ризенбаха относительно движения Земли.

— А не боишься разделить участь Иеронима? — Профессор астрономии и математики усмехнулся. — Честь и хвала твоей правдивости. Однако при чем тут доводы Ризенбаха? Он добросовестно пересказал учение Коперника. И заметь: я сам сторонник идеи движения Земли. Более того, — профессор возвысил голос — в веру Коперникову обратил когда-то великого Галилея.

— Великого Галилея? — как эхо, повторил Кеплер. — Но тогда… как же вы осудили ересь Иеронима?

— Ты помышляешь об истине, а я о своих шестерых детях, — сурово отвечал Мэстлин. — Мало ли какого вздора не приходится провозглашать на лекциях. Что ж, я и против календаря григорианского[16] написал, сочинил пасквиль. Потому как принудили, обязали… А теперь представь: я громогласно заявляю с кафедры, что догмы Птоломея давно устарели. Ну и что? Немедля выдворяют из академии, лишают всех званий и чинов. Ступай, мол, умник, переписывай книги либо милостыню проси. Неужто лучше, ежели на мое место посадят какого-нибудь сынка торговца колбасами? Ведомо ли тебе, почему я покинул университет в Гейдельберге? Стоило на лекции заикнуться о Копернике — сразу донесли, подлейшим образом донесли проректору. И надо же додуматься: доносчика, мерзавейшего иуду, к стипендии кардинальской представили, золотые часы преподнесли: правильно, мол, разумеешь ход времени, фискал. А еще трезвонят: «Наш славный, наш либеральный университет!»

«Вот оно что, вот оно что, — думал Кеплер. — Значит, вся роскошь эта, все великолепие, довольство, спокойствие — все куплено ценой смирения. И глобус, и древние манускрипты, и кувшин фарфоровый, и золотой кубок, и светильники в форме кабаньих голов — все мираж, видение, плата за вынужденное молчание».

Как бы догадываясь о мыслях бакалавра, ученый продолжал:

— Да я ли один! Галилей, великий Галилей, получив профессуру в своей гордящейся свободой Италии, принужден учить студентов по Птоломею… Я зачту наизусть несколько строк, а ты попытайся ответить, чьи они. Вот послушай: «Что есть Земля и окружающий ее воздух в сравнении с необъятностью Вселенной? Маленькая точка или нечто еще меньшее, ежели может что-нибудь быть меньше. Поскольку наши тяжелые и легкие тела стремятся к центру нашей Земли, то, вероятно, Солнце, Луна и другие светила ничем не отличны от Земли, подчинены подобному же закону, вследствие которого они остаются круглыми, как мы их видим. Но ни одно из этих небесных тел не есть необходимо центр Вселенной».

— Так это же… это же равнозначно ереси Ризенбаха, — удивился бакалавр.

— Я, я написал сию противоречащую священному писанию ересь. Однако какой издатель возьмет на себя риск опубликовать такое! Какой безумец решится напечатать мою гипотезу относительно серебряного света Луны! Сей благородный свет все в один голос объясняют местонахождением на Луне райских кущ. Я же полагаю так: сияние ее суть отраженный Землею свет Солнца!

— Простите меня за невежество, господин профессор, — сказал Иоганн. — Ежели вы не передумали, я готов исполнять обязанности фамулуса.

…Он не слышал, как караульный на дозорной башне дудел в рожок, оповещая уснувший Тюбинген о полночи, сошедшей со звездных небес на грешную землю. Он не видел, как впереди, у ратуши, прошествовала дюжина воинов с факелами и пиками — ночной дозор. Иоганн шел, не разбирая дороги, кутаясь в волосяной плащ. Отныне он старший студент, фамулус. Помимо всех прочих обязанностей, ему надлежало ежедневно делать выписки из сочинения Коперника «О круговращениях небесных тел» в кабинете герра профессора, где за оранжевой портьерой спрятано в шкафу это богохульственное сочинение. И никто не должен проведать о том. Так повелел профессор Мэстлин.

— И помни, помни, Птоломеевой системе жить осталось пять-десять лет, не более, — говорил профессор, не подозревая, что ошибается на целую четверть века. Он отпер засов и распахнул дверь. Многозвездный купол неба уносился в недосягаемую высь, в холод надмирных пространств. Мэстлин сказал: — Не только Галилей и Джордано Бруно проповедуют Коперниково учение. Сам король астрономов отрекся от Птоломея.

— Король астрономов? Кто же он?

— Известнейший звездочет. Искуснейший медик. Друг моей юности. Тихо Браге, датский дворянин.

Иоганн нашарил в кармане и бережно сжал пальцами склянку, подаренную ему торговцем реликвиями. Там на наклейке были зарифмованы достоинства чудодейственного снадобья:

«Устраняет в животе броженье,
Улучшает кровообращенье,
Лечит оспу, грыжу, язву, корь,
Раны, всякую иную хворь,
Насморк, боль в виске, дрожанье века,
Заворот кишок, чесотку, сплин.
Дивный сей бальзам
Составил лекарь
ТИХО БРАГЕ,
датский дворянин».

Король астрономов Хроника вторая

Канцлер Вальтендорф

У него, без сомнения, был очень пылкий нрав, но мы ошибемся, если отождествим присущую ему резкость с грубостью. Большинство вельмож его времени были люди заносчивые, привыкшие бесцеремонно обращаться со слугами, и издеваться и зубоскалить над мирными тружениками науки, которых они умели только презирать свысока. Но Тихо не отличался кроткостью; он восставал в защиту науки и платил им той же монетой, пожалуй, даже с лихвой.

Оливер Лодж, английский писатель

Тихо Браге, датский дворянин, выскочил на высокое крыльцо Небесного замка. Несколькими мгновениями раньше из замка пулей вылетел другой датский дворянин, вельможа со свиными бойкими глазками, облаченный в кафтан с позументами. На крыльце обладатель свиных глазок и роскошного кафтана споткнулся, отчего кубарем скатился по каменной лестнице. Во время позорного своего падения по ступеням государственный канцлер Датского королевства Вальтендорф исхитрился выкрикнуть: «Пауль! Луи! Живо лошадей!» Пострадавший, припадая на ушибленную ногу, добежал до конюшни и вмиг выехал верхом на лошади. Лишь теперь он, судя по всему, оценил весь конфуз своего положения. Водрузив руку на рукоять шпаги, канцлер воскликнул:

— Шарлатан! Звездогляд! Звездохват! На дуэль тебя вызову, лихоимец! Вертопрах!

— Отчего же не сразиться? Сразимся, почтенный. Я отважу тебя от скверной привычки обижать моего пса. Он подарен самим королем английским, — беззлобно отозвался Тихо Браге и обнажил шпагу. Левой рукой придерживая свой нос, он спрыгнул с высокого крыльца…

Читатель юный мой! Именно здесь ты волен усомниться в правдивости этой хроники. И впрямь: вряд ли кто из здравомыслящих людей ринется с высоты на землю, к тому же со шпагой, к тому же нелепо поддерживая рукою собственный нос… Но нет, автор нипочем не соблазнится сомнительной честью стать выдумщиком, исказить лицо факта. Да отрежут лгуну его гнусный язык, как справедливо заметил великий писатель. Да восторжествует истина!

Лет за тридцать до описываемых событий Тихо Браге путешествовал по Европе. В Ростоке пылкая натура вовлекла его в опасное приключение: Спор на математическую тему — с неким забиякой Мандерупиусом — завершился дуэлью. Побоище грянуло в семь часов пополудни в конце декабря. Было темно и вьюжно. После этой схватки, бесстрастно обнажает факт историк, Тихо совершенно лишился носа.

Он, однако, смастерил себе искусственный, одни полагают — из золота и серебра, другие утверждают — из олова и меди. Но каков бы сей нос ни был, факт тот, что датский дворянин носил его всю жизнь. О необыкновенном носе знала вся Дания, да что там Дания, вся Европа, весь мир! И никто в мире не решился бы намекнуть Тихо Браге на его изъян без опасения лишиться собственного органа обоняния.

Тихо Браге приземлился, обнажил шпагу. Увы, высокородного обидчика как ветром сдуло.

— Шильп! Шильп! Эй, где ты там! Неси коробку с алебастром. Опять нос отвалился! — позвал слугу Тихо.

Тем временем разобиженный, униженный канцлер подскакал к пристани. Вальтендорф не пожелал сойти с лошади и храбро въехал по узким ненадежным мосткам на борт двухмачтовой фелюги.

— Подымай паруса! Отчаливай! — прокричал он страшным голосом.

Запрыгало на волнах подхлестываемое норд-остом суденышко.

— Куда править прикажете? — робко осведомился капитан.

— В Копенгаген, куда ж еще! В Королевскую гавань! За подобные вопросы в другой раз сошлю на галеры! В тропические моря! Акул кормить!

«Оно и сподручней, на галерах-то, — рассуждал капитан, единоборствуя со штурвалом, — сколько можно помыкания сносить да угрозы? А там, как ни крути, воздух южный, тропический, целительный. Опять же дальние посетишь страны. Хоть и прикован к веслу, а одним глазком подивишься на чудеса заморские. Да и о жилье не надобно было б хлопотать».

По-прежнему с коня не слезая, канцлер взирал, как медленно отдалялся ненавистный остров Гвен с возвышавшимся на нем Уранибургом. — Небесным замком.

— Я сотру в порошок сие пристанище бродяг и звездочетов! — вскрикивал Вальтендорф. — Позорище! Дворянин, на щитах шестнадцать гербов незапятнанных, а чем занялся? Не охотой, не войной, не службой государевой — звездословием презренным! К наукам пристрастился, греховодник!

— Простолюдинов хворых врачует безвозмездно. Не щадит ни сил, ни трудов. Подлой черни по звездам судьбину пытает, — угодливо поддакнул сзади слуга Луи.

— Супротив божьего храма возвел звездоблюстилище поганое. В грамоте премного умудрен. Сказывают, с нечистой силой знается. К лошади привязать бы разбойника. Сковать бы ему железными цепями ноги под животом лошади — и на суд правый, — предложил слуга Пауль.

— Заткнитесь оба, грамотеи! — вознегодовал канцлер. — С коих пор лакеям дозволено порочить датское дворянство! Вон отсюда! Нешто оглохли? В трюм!

И вконец прогневанный Вальтендорф освирепело приложился плетью к крупу своей лошади, не помышлявшей о таком коварстве. Мало; кто усомнился бы в том, что будь у несчастного животного крылья, оно единым махом взвилось бы с двухмачтовой фелюги, доскакнуло до острова Гвен и порушило копытами обиталище канцлерова супостата. О, крылатая лошадь разнесла бы вдрызг, разметала, в руины обратила проклятый Уранибург, включая обсерватории, музей, библиотеку, мастерские, бумажную мельницу печатный станок — весь, весь Небесный замок, вплоть до выставленных снаружи статуй знаменитых астрономов древности от Гиппарха до Коперника включительно!


…Тихо Браге приклеил нос, велел слуге отнести обратно шкатулку с алебастром и медное зеркало.

День начинался нелепо, отвратительно. Любой гнусности жди теперь от канцлера, любого подвоха. Стоило скончаться престарелому королю, благоволившему к астрономии, и все враги Тихо разом подняли рыла. А как раньше-то было — вспомнить любо-дорого. Ни на шаг не подпускал доносчиков да кляузников к священной своей особе государь, гнал взашей. До конца дней своих помнил, как он, король датский, подвернул ногу на мосту через реку, свалился в подернутую тонким ледком воду и начал тонуть. От ужаса все придворные попадали в обморок. Уже горделивый взор замутился у короля, уже холод бездны объял его величество, как вдруг — хвала провидению! — из дубравы показался Георг Браге. Отец Тихо ринулся — вместе с конем и амуницией — вызволять государя. Король был спасен, а спаситель через неделю отдал богу душу по причине воспаления легких. Язычник поганый, нехристь бесчувственная и то вознаградил бы славный сей подвиг. Что же говорить про короля христианского!

Через двенадцать лет его величество решил пожаловать орден сыну своего избавителя. И — о ужас! — знатнейший дворянин, выпускник Копенгагенского университета совершенно покончил с сословными предрассудками. Без ведома, согласия и одобрения благородных родственников он дерзнул связать себя узами брака с простой крестьянкой, после чего, всеми презираемый, отбыл за границу. Устыдился государь: единственный в королевстве астроном принужден странствовать по чужим землям. Написав скитальцу собственноручно письмо, король предложил: ежели Тихо вернется в отечество, ему пожалуют остров Гвен и сто тысяч рейхсталеров на постройку великолепнейшей из всех воздвигнутых когда-либо обсерваторий.

Единственный датский звездонаблюдатель возвратился на родину.

Ни один летописец той знаменательной для астрономии поры не обошел молчанием факт закладки Небесного замка.

Закладывали Уранибург в прекрасное осеннее утро 1576 года по рождеству Христову. Ярко сиявшее солнце, казалось, изливало славу на седого короля Дании, на французского посланника Данзеса, на блестящих придворных и скромных ученых, собравшихся «положить краеугольный камень сего храма, посвященного философии и созерцанию светил небесных». Так гласила заложенная в основание замка медная доска.

И поднялся над морем Уранибург преславный, красоты неописуемой замок. Стены, каменной резьбой изукрашенные, затейливые оконца, крыши, купола, надстройки, башни, башенки — воистину сказочный чертог построил Тихо Браге. Не гнушался дворянин простого люда, частенько на леса восходил, указуя мастеровым, где и что возводить во славу Урании — древней музы звездозакония.


…Король астрономии осторожно трогает приклеенный нос. Пора в обсерваторию, его ждут многочисленные помощники и ученики. Двадцать весен лопались синие льды на море и уплывали в океан. Двадцать осеней кричали высоко над скалами гагары, улетали к югу, провожаемые падающей листвой. Двадцать зим рождались и умирали белые снега. А он, Тихо Браге, сидел как прикованный в своем дворце. Он следил ход созвездий, потаенное бытие светил. Пять дюжин распухших томов с записями еженощных бдений пылятся в библиотеке. Кому нужна сия немая, холодная цифирь? Кто объемлет разумом бесстрастные числа, предугадает истинный ход небесных тел? Он, Тихо Браге, отвергший премудрость Птоломея, отметающий ересь Коперника, никогда не измыслит собственной системы мироздания, превосходящей гений сочинителя «Альмагеста», гений каноника из Фромборка. Гением наблюдателя сподобил его всевышний. Наблюдателя, а не философа, не математика. Однако кто дерзнет усомниться, что посвятить жизнь исправлению астрономических таблиц не благое дело? Как воздух нужны новые таблицы мореходам и землепроходцам… Умер престарелый король Дании, изо всех щелей повыползали клеветники, посягающие на Небесный замок. А тут еще Вальтендорф, принесла вчера его нелегкая. Заносчив канцлер, кичлив, высокомерен. А чего, собственно, пыжиться? Особы королевского звания не гнушаются испросить аудиенцию у Тихо Браге. Его величество Яков, владыка английский, целую неделю провел в Небесном замке по случаю свадьбы с принцессой Анной. Густав Адольф, шведский принц, посетил Уранибург, и ему по созвездьям он, Тихо, предсказал корону, и через год сбылось предсказанье. Чего ж нос задирать, канцлер?

Неудовольствие его величества

Разве ты не видишь, как много существует животных, деревьев, трав, цветов, какое разнообразие гористых и ровных местностей, потоков, рек, городов?

Леонардо да Винчи

Сколь ни приницателен был звездочет, однако относительно свойств канцлерова характера он на сей раз ошибся. Отнюдь не высокомерие приводило в действие довольно сложный механизм земного существования Вальтендорфа. Честолюбие, страсть к славе, к почестям, тяга — упаси боже, пронюхают недоброжелатели! — к искусительному, завораживающему блеску королевской короны. По тому, как вельможа завивал и напомаживал усы, как насильственно щурил левый глаз, по тому, как он силился казаться рассеянным, — легко было предположить, чей образ не дает ему покоя. Образ умершего короля! Кто предугадает, сколь долго проживет юный наследник? Мало ли что стрястись может с ним. И тогда канцлер Вальтендорф вполне… Но на сей счет следовало заручаться приязнью знатнейших фамилий королевства.

По прибытии канцлер, решивший скрыть до поры до времени истинную цель визита, раскланялся с хозяином Небесного замка и заговорил:

— Мы слышали много лестного о твоем Уранибурге. Нам ведомо также, что добросердечие твое соперничает с познаниями в области астрологии, герметического искусства[17], алхимии, медицины и прочих наук. Поделись же ученостью и с нами, полнейшими невеждами в вышеозначенных областях премудрости, именуемой знанием. Ибо, как выразился мудрец, премудрость — лучший дар из числа даров, милостей и преимуществ, коими одарена и украшена природа человека от начала веков. Хотя… — тут канцлер не утерпел и вставил-таки шпильку дворянину, погрязшему в науках, — …хотя, говоря по правде, добрую свору гончих псов мы предпочли бы всем наукам, взятым вместе.

Тихо Браге смиренно выслушал витиеватую канцлерову тираду.

— А сколько ж всего вас? Двое? Пятеро? Дюжина? — отозвался Тихо лукаво, глядя как бы сквозь гостя, в надежде разглядеть за его спиною иных вельмож.

— Я н-не понимаю… М-мы один, — начал заикаться от волнения канцлер. — То есть я… одни, — запутался он окончательно.

Тихо Браге произнес звучно и жестко:

— Господи канцлер, будьте уверены: в моем кабинете никто нас не подслушивает. Посему осмелюсь кое о чем спросить вас. Разве абсолютное право именовать себя «мы» в беседе с дворянином принадлежит еще кому-либо, помимо королей и папы римского?

Замешкался сановник, побагровел, как мантия римского папы.

— Неужто государь по малости лет уступил вам на некоторое время корону? Или вас выбрали духовным пастырем Священной Римской империи? Тогда простите великодушно, ваше величество, ваше святейшество. Простите за неведенье. Без сомнения, великая весть пролетела мимо нашего острова, не задев Гвен ни крылом, ни хвостом. — В горле у Тихо клокотал смех.

Если бы за облаками над Небесным замком висел незримый колокол судьбы, единственный в Дании астроном услышал бы тяжкий, грозный удар. Ибо с этой минуты Вальтендорф, низвергнутый в пучину позора, почувствовал себя заклятым, смертельным врагом всей астрономии в целом, Тихо Браге в частности. «Пусть, пусть мне даже и не быть королем, — мстительно думал он. — И без того высоко летаю. Но тебя я свергну со звездного престола!»

Однако гость не подал и виду, что уязвлен. Более того, он легко и изящно обратил инцидент в прелестную шутку.

Они проследовали в типографию, осмотрели станок, на котором когда-то было напечатано прославленное «Описание Уранибурга». Затем прошли в библиотеку, а отсюда — в кунсткамеру.

В кунсткамере было чему подивиться! Там сидел у фонтана механический арапчонок: стоило завести его серебряным ключом — и арапчонок вставал, ходил по зале, кланялся, распевал хрустальным голоском древнее магическое заклинание: «Пирри-древви-шавкутти-дробашши». Там свиристели, скакали, плясали, стрекотали, жужжали затейливые игрушечные поделки. Там вращались маленькие ветряные мельницы. Там гарцевали заводные лошадки. Там дым валил из трубы причудливых домиков с золотыми флюгерами и курантами. Там висел — посреди залы, ни к чему не подвешен! — объемистый железный глобус.

Насладившись кунсткамерой, гость окончательно пришел в себя, более того, повеселел. Щеки его посетил румянец. На уста взошла кроткая, блаженная улыбка.

— Арапчонок, арапчонок-то — преискуснейшая диковина! Всем правилам этикета обучен. И кланяется, кланяется, сорванец! А какой голос, точь-в-точь хрустальный колокольчик. В хор бы его, в королевский собор, выучить песнопениям. Вся Европа ударится к нам в паломничество. Казна возвеличится несказанно. Флот построим, армию экипируем в новые мундиры, перестанем хлеб покупать за кордоном. Паломники, они завсегда при золотишке, карман у них тугой. — И канцлер, денно и нощно пекущийся о пополнении государевой казны, замурлыкал себе под нос:

— Пирри-древви-шавкутти-дробашши!

Тихо Браге живо смекнул: арапчонка покушаются у него отнять.

— Господин канцлер! Вроде бы несподручно к литургиям[18] приобщать тварь черномазую. Язычник он все-таки. Вроде и неживой, а нехристь.

Сановник, уже оценивший всю нелепость надежд на паломников, прищурил левый глаз и откликнулся уныло:

— И то верно. Одним арапом, даже и хрустальноголосым, пустую казну не пополнишь.

Огненный парус заката тонул в море. Засветился маяк поодаль. Смолкли птицы. Канцлер подумал: «Мне за шестьдесят, а я ни одну птицу не узнаю по голосу. Мне неведомы повадки зверей и рыб, чаще всего я вижу их искусно запеченными на столе. Я не знаю, о чем поет ветер, как называются созвездья, травы, цветы».

Меланхолия навалилась на вельможу, сжала душу когтистой лапой приближающейся старости.

Вечером король астрономов задал пир по случаю прибытия великоименитого канцлера. Кушаний было изобилие немалое, питий великое множество. За длинным столом в трапезной собрались все обитатели Небесного замка. Во главе стола (и это неприятно поразило канцлера) восседала жена хозяина. «Атласная мантилья с золотым шитьем. Куртка мавританская, соболем отделанная. Сапфиры. Жемчуга… Точно принцесса, вырядилась», — пожирал ее взглядом канцлер, душимый злобой. Было, было от чего негодовать и скрипеть зубами! Где это видано, чтоб сидели вперемежку и жалкие ученые, и людишки низших сословий, и князья именитые, и даже подозрительные личности без роду и племени, вроде того полуюродивого-полуидиота с колокольчиками на рукавах, что затеял какой-то ученый спор с господином Тихо Браге. Где это слыхано, чтоб по правую руку от дворянина восседал шут гороховый, а по левую — государственный канцлер! Где же чины, титулы, ранги, звания, положения, сословия?!

Насытившись злаками, рыбой и дичью, Вальтендорф откинулся на спинку кресла и заговорил:

— Я восхищен приемом, коим меня соблаговолили удостоить в Небесном замке. Однако я недоумеваю: отчего меня не ознакомили с главной обсерваторией. Молодой король много рассказывал о небесном глобусе из меди. Верно ли, будто на нем нанесены около тысячи звезд и будто он обошелся в пять тысяч рейхсталеров?

— Истинно так, — отозвался хозяин, удостоив наконец гостя вниманием. — Я не имею возможности показать вам мои инструменты — ни астролябии, ни большой стенной квадрант[19], ни глобусы. В наблюдательной башне рушится от сырости штукатурка, и я остерегся подвергнуть вашу особу хотя бы малейшей опасности.

Увы, юный мой читатель, король астрономов заведомо кривил душою. Не существует на свете обсерваторий, где в разгар знойного лета обваливаются от сырости потолки. Однако маленькая хитрость Тихо вполне извинительна. Тем, кого он презирал, ученый никогда не показывал своих особо важных инструментов. Здесь уместно добавить, что все приборы в Уранибурге (как и все диковинки кунсткамеры) были изобретены самим Тихо. Увеличительной трубы в ту пору еще не существовало, но и спустя полвека после ее появления звездонаблюдатели все еще не могли в точности измерений превзойти короля средневековой астрономии.

И что удивительно! Сей волшебник исхитрился и время отсчитывать с неслыханной тогда точностью. Каким образом? Путем определения веса вытекавшей через малое отверстие ртути либо обращенного в порошок свинца. Велики были неудобства таких хронометров, но что поделаешь: иных средств мир не знал. Войдем же в бедственное положение Тихо, когда он сетует в своем сочинении «Лукавый Меркурий (ртуть) смеется над астрономами и над химиками; Сатурн (свинец) тоже обманывает, хотя служит несколько лучше Меркурия…»

— Да, я остерегся хотя бы малейшей опасности подвергнуть вашу особу, — повторил звездочет и присовокупил не без иронии: — Воистину бесценная жизнь ваша нужна всему королевству.

Вальтендорф прикоснулся губами к кубку с мальвазией и сказал:

— Что ж, в отличие от иных дворян я верой и правдой служу королю. И посему не могу умолчать, что государь по возвращении из Уранибурга прохворал восемь дней мигренью.

— Еще бы не захворать! Теперь он надолго запамятует сюда дорогу, — хохотнул полуюродивый-полуидиот и серебряными прозвенел колокольчиками.

Канцлер пропустил мимо ушей шутовское замечание.

— Чем я вызвал неудовольствие его величества? — полюбопытствовал ученый простодушно.

О, Тихо Браге, этот хитрец многопремудрый, преотменно был осведомлен о причине ужасающей мигрени, на восемь дней и ночей оторвавшей молодого короля Христиана от первостепенной важности государственных дел.

Изгнание

О чем бы ни шла твоя речь — Ни в чем королям не перечь.

Лопе де Вега

Молодой король соблаговолил посетить Уранибург в сопровождении свиты, пышной, как золотистые локоны супруги тайного королевского советника.

После осмотра Небесного замка его величество изъявил волю наградить своего звездонаблюдателя, затмившего славу всей ученой Европы, золотым поясом, золотой табакеркой и, сверх того, беседой на астрономические темы.

— Никакая иная наука не пользуется в такой мере милостью… э-э… — Голосок его величества пресекся: заведомо затверженная изящная фраза вылетела из головы государя.

— …коронованных особ, как звездословие, — зашептал повелителю на ухо тайный советник.

— Никакая иная наука не пользуется в такой мере милостью коронованных особ, как звездословие. Деянья твои преумножили славу нашего королевства, — уже увереннее продолжал государь. — Одно нам невдомек. Мы заметили, что славный Уранибург возлежит наподобие громадного квадрата, углы коего устремлены на четыре стороны света. Не так ли?

— Вы правы, как всегда, ваше величество. На север, восток, юг и запад устремлены углы, — ответил ученый.

— Не кажется ли тебе, что ты допустил просчет, замышляя замок о четырех углах? Круглая форма предпочтительней приличествует назначению звездоблюстилища. Ведь солнце вершит свой путь по кругу, — заключил король, справедливо гордящийся своими астрономическими познаниями.

Царедворцы угодливо затрясли бороденками.

Тихо Браге стал в тупик: что должен был предпринять в подобной совокупности обстоятельств любой верноподданный?

Нет сомнений, он должен был не только согласиться с его величеством, но и раскаяться, притом чистосердечно, в своем невежестве. Вослед за раскаянием невежде надлежало в одну ночь измыслить план новой обсерватории и представить чертеж тайному советнику. Посоветовавшись с супругой, тайный советник одобрил бы план и приказал привести его в исполнение. А дальше пошло-поехало. Мастеровой люд, забвению предав постройку дамб, сооружение мостов, дорог, конюшен, возведение амбаров, мигом обосновался бы на Гвене. В одну-две ночи порушили бы силачи-каменотесы Небесный замок, волшебное творение своих собратьев. За одно утро уложили бы новый фундамент, леса сколотили строительные. И вскоре — на радость его величеству — восстал бы из руин новехонький Круглый замок. Не беда, что громоздкое подобие сторожевой башни непригоже снаружи и внутри. Не беда, что мало кого восторгают зодческие достоинства Круглого замка, — разве только сочувствие вызывают у круглых дураков. Не беда. Главное, его величество умиротворены…

Вот что должен был бы предпринять любой верноподданный, тем паче единственный в королевстве астроном.

Но не таков был Тихо Браге, датский дворянин.

— Ваше величество, позвольте, я поведаю вам древнюю притчу, — сказал королю Дании король астрономии.

— Изволь, — отвечал король Дании. Он обожал разные древние истории и притчи.

— Жил на Востоке во времена незапамятные некий властитель. Наскучили ему игрища да празднества во дворцах, решился он объехать свои владения. Вот проплывает он на корабле мимо острова. А на острове деревья стоят, каждое дерево выше столбов Геркулесовых[20]. Спрашивает у свиты озадаченный властитель: «Что за дерева?» — «Названье их никому не ведомо, — отвечает главный садовник. — Одно достоверно: помимо вашего царства, нигде в мире они не растут. А стоят на острове веки вечные». Вопрошает властитель: «Отчего сии дерева диковинные на дубы ничем не похожи?» Молчит главный садовник. Свита в растерянности пребывает. Так и миновали остров. Долго ли, коротко ли, плывут обратным путем. Глядь, а деревьев на острове вроде уж нет. «Куда делись дерева, что на дубы ничем не похожи?» — негодует властитель и велит пристать к острову. Сошел на берег — одни пни торчат кругом, голые-преголые. Начал властитель кольца годовые считать на самом тонком пеньке. Тысячу насчитал, а дальше со счета сбился. Тут падают ему в ноги главный садовник, слезами заливается: «Срубили, срубили мы дерева, все до единого. А меж пеньков молодые дубки высадили, извольте поглядеть себе под ноги, саженцы в траве покуда еще не видны. Вырастут, взор ваш порадуют дубочки». Закручинился властитель, да толку-то что: загублены деревья, каждое выше столбов Геркулесовых.

Поведал притчу лукавый Тихо Браге, смиренно поглядывает на короля.

— Занятная история, — исполнился негодования государь. — Однако, господа, у меня голова разболелась. Верно, мигрень подступает. Возвращаемся в Копенгаген!

И скороспешно Небесный замок покинул в сопровождении свиты, пышной, как локоны супруги тайного советника…


— Неудовольствие его величества вызвано каверзной, недопустимой притчей, — сказал канцлер угрюмо.

— Нечего понапраслину возводить, — встрял в разговор шут гороховый с колокольчиками.

Вальтендорф отвернулся, будто не расслышал словес презренного человечишки, безумца.

— Угодно ли знать, что должен был предпринять в подобной совокупности обстоятельств любой верноподданный? — спросил он у Тихо после долгого молчания.

— Угодно, — отозвался астроном, обгладывая кость чуть меньше турецкого ятагана.

— Вместо выдумывания сомнительных притч надлежало не только согласиться с его величеством, но и раскаяться, притом чистосердечно, в своем невежестве. Вослед за раскаянием надлежало в одну ночь измыслить план новой обсерватории и представить чертеж господину тайному сове… — Вельможа осекся, опасливо глядя на безумца с колокольчиками. Лицо безумца налилось кровью, все тело искорежили судороги.

— Замолкнуть всем! Ни слова! — прокатился по трапезной бас Тихо Браге. — Лонгомонтанус, предсказанье записывай!

Людвиг Лонгомонтанус, первый помощник короля астрономии, в то же мгновенье извлек откуда-то бумагу, обмакнул перо в чернильницу.

— И будут глады, моры и землетрясения! — пророчествовал шут. — И будут знамения в Солнце, и Луне, и звездах, а на Земле уныние народов и недоумение! И море восшумит и возмутится! Люди будут погибать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную. И престолы небесные поколеблются!.. — Высокий голос юродивого перешел в хрип, затем в бессвязное бормотанье. Все стихло.

Тихо Браге призвал слуг, наказал им отнести несчастного в опочивальню.

Прерывать размеренное течение канцлеровой речи ради невразумительных откровений ничтожного шута! Такая дерзость переходила пределы всех и всяческих границ. «О, ты и не подозреваешь, ученый гордец, что за будущность уготована нами Небесному замку, — думал вельможа со злорадством. — Поначалу мы (разумеется, повелением государя!) лишим тебя и всю ученую твою братию пенсиона. Вослед за прекращением выплаты жалованья приберем к рукам твои поместья. По-другому запоешь, многомудрый Тихо Браге!»

Спалось канцлеру неспокойно. Снились Вальтендорфу ветры, растения, птицы, звери, названия коих он не знал. Под утро явились в сон столбы Геркулесовы. А на оных столбах жужжали, стрекотали, плясали, скакали, свиристели поделки игрушечные, затейливые. И витал над столбами юродивый без роду и племени, страшный, как сарацин. И слова изрыгал пророческие:

— Пирри-древви-шавкутти-дробашши!

…Поутру очнулся от кошмаров высокий гость. Скверно на душе, тягостно. Самолично, без помощи слуг, в камзол облачился, башмаки натянул, шляпу с перьями на швейцарский манер. Решил прогуляться выйти. А навстречу, из трапезной выскользнув, пес сребристо-шерстый трусит, хвостом виляет, тварь, тявкает радостно. Разъярился канцлер, хлыстом — раз! другой! — прошелся по псине. Пройтись-то прошелся, да неожиданно почувствовал себя на воздух подъятым. Тихо Браге — и откуда он взялся? — государственного канцлера, за шиворот одной рукой держа бережно, до дверей Небесного замка донес да и припечатал с размаху к дверям. Вследствие сего насилия вельможа со свиными бойкими глазками, облаченный в кафтан с позументами, пулей вылетел на крыльцо.

…Угаснет неяркое лето северное. В сентябре гонец прибудет государев в Небесный замок, привезет весть. Коротка весть, да коварна: в столице комиссия учреждена для оценки астрономических трудов Тихо Браге.

Зима настанет. Завьюжит, запуржит февраль. Пакет лощеный доставит почта хозяину Уранибурга. Из далекого Тюбингена пакет, от друга молодости университетской, от Мишеля Мэстлина. А в пакете, кроме письма, — «Космографическое таинство», печатное сочинение ученика Мэстлинова, Кеплера Иоганна. Прочтет книгу король астрономии — диву дастся: двадцать пять лет всего-то юнцу, а рассуждает вровень с Птоломеем, Коперником. Расстояние между планетами пытается постигнуть, вывести причину движенья небесных тел. И все фантазией, домыслом, догадкой, без единого наблюдения воочию за ходом светил. А ежели его вдохновенье обогатится опытом многолетних измерений небес? А ежели в руки сему прозорливцу вложить труд всей жизни Тихо Браге?

Не мешкая, сочинит письмо Иоганну Кеплеру старый звездовидец. К себе, в Уранибург, призовет, жалованье предложит подобающее.

Едва уплывет письмо в Тюбинген, новый гонец скачет от его величества. Ученая королевская комиссия установила: астрономические труды Тихо Браге не только бесполезны, но и вредны. И посему следует лишить его пенсиона, а работы в звездоблюстилище приостановить.

…Торжествуй, Вальтендорф, канцлер ничтожный! Ты одолел Тихо Браге, датского дворянина, унизившего свои гербы и титулы занятием плебейской наукой, сговором с нечистой силой, женитьбой на простой крестьянке.

Торжествуй, веселись, вельможа! Ты навеки вошел в историю рода человеческого: спустя два столетия знаменитый Лаплас от имени астрономов всех времен предаст тебя проклятью на все времена.

…Расколдует продрогшие просторы весна. Звездогадатель, наняв первый попавшийся парусник, снова отправится мытарствовать по Европе, в надежде обрести прибежище. И покачнется за кормою Дания, — родина, отвернувшаяся от своего единственного астронома.

Мимо пахаря, коего секут на скотном дворе за ослушание.

Мимо плачущего отрока, коего насильно уводят в солдаты.

Мимо кострища, на коем сожигают живьем лошадь, собаку и трех черных кошек, — за чародейство сих тварей, за колдовство.

Будет расхаживать по палубе Тихо Браге, богач и нищий, скиталец и властелин. Будет шептать свое бессмертное: «Всякая земля — отечество для сильного; а небо есть везде». И ночами, в трепетном пыланье свечи, будет склоняться он над сочинением, где на титульном листе обозначено: «Иоганнес Кеплерус. Мистериум космографикум»[21].

А историк огорченно напишет когда-нибудь:

«Что касается до судьбы прекрасного Уранибурга, то она была весьма печальна. Правительство бросило этот великий памятник его славы, могущий пережить и датский народ, и датское государство, на произвол судьбы. Оставаясь без всякого надзора, здание постепенно разрушалось, а деревенские жители и пристававшие к острову рыбаки камень за камнем растащили его все. Когда через семьдесят четыре года после отъезда отсюда Тихо Браге Парижская академия наук послала экспедицию на остров Гвен для точного определения широты обсерватории Тихо, то от дворца не осталось уже следа, и нужно было сделать обширные раскопки, чтоб отыскать фундамент здания…»

Небесные острова

Кто узнал истину, сие утаенное от людей сокровище, тот, подчиняясь ее красоте, становится ревностным блюстителем, дабы ее не искажали, не оскверняли и не оставляли в пренебрежении.

Джордано Бруно

Славен Грац, многажды славен стольный град Штирии великой! Величавы, тверды его стены, почитай, к облакам вознесены над бездонными рвами, — посягни, сунься, супостат! Где отыщешь реку полноводней, прозрачней, нежели Мур? Где, в каких краях так благовестят колокола? Найдутся ль во всем христианском мире сапожные, суконные иль ювелирные мастера искусней умельцев Граца? А ежели и найдутся, они немедля, едва заслышав о Штирии великой, покинут свои жилища и переселятся сюда. Ибо нет государя мудрей, щедрей, любимей взаимно любимыми им сынами отечества, чем эрцгерцог Фердинанд.

Вольготно, на семи холмах, раскинулась столица, ничем не хуже святого Рима. Именно на семи холмах, а не на одном, как пытался о позапрошлогодье толковать на хлебном рынке захудалый странник из венгерских земель. Сего лазутчика за хуленье и поклеп плетьми высекли нещадно, раздели донага и водворили в прорубь. Раскаялся проходимец: по глупости-де об одном холме сболтнул.

Славен, многажды славен Грац, райская обитель! Одно худо: протестанты окаянные заклевали честных католиков, извели вконец. Сгори же в геенне огненной ты, собака Лютер[22], совокупно со всеми твоими единоверцами. Тьфу на тебя, порожденье ехидны!

И до чего хитры, изворотливы змеи-протестанты! Покуда смиренные католики ублажают молитвами творца небесного, лютеране лестью и подкупом вползли в городской совет, все позиции захватили ключевые. В рыбную лавку заглянешь — кто у прилавка деньгу взвешивает на медных весах, кто подсчитывает доходы? Лютеранин. Холсты красками поганит, хвалебные оды сочиняет и песнопенья кто? Лютеранин.

Мало того уж и со стороны зазывают еретиков.

Лет пять назад в гимназию городскую переманили из Тюрингена профессора, некоего Кеплеруса. За три мили заметно: отъявленнейший протестант. Да и какой он, прости господи, профессор, когда перевалило ему за четверть века едва. Какой он профессор, ежели наставленья его математические поначалу слушали шестеро гимназистов, а после летних каникул все как есть поразбежались. Невмоготу стало: строг профессоришка, лютует, подношений не взимает ни гульденами, ни натурой. Вот и остался у разбитого корыта.

От подобного позора любой католик на край света дал бы тягу, а с Кеплеруса как с гуся вода. Переметнулся читать риторику, Вергилия преподает, пробавляется звездозаконием.

Однако песенка ваша спета, герр Кеплерус, со всею протестанской сворой. Не зря на белом жеребце вернулся из паломничества эрцгерцог Фердинанд; не зря облачился в блестящие светлые латы с позолоченными обручами; не зря набросил поверх лат пурпурный атласный воинский плащ. Всяк слышал, как третьего дня Фердинанд возле ратуши провозвестил:

— Отныне и вовеки генералиссимусом моих войск назначаю Святую Деву! Во всех подвластных мне землях лютеранские устои порушу! Протестантство искореню! Изгонять! Хватать! Пытать! Жечь! Сечь!

И пред трепещущим стольным градом разорвал в клочья грамоту, некогда по доброте сердечной пожалованную лютеранам.

Спета песенка ваша, господин Кеплерус! Не далее как вчера хаживал по граду чернобородый удалец, клич кликал тайный: разорять жилище ваше заутро. Дом разорить, бумаги и книги сжечь, особу вашу побить каменьями, кольем, дубинами. Охочим людишкам плату посулили немалую, по пять гульденов на брата. На денежки такие вполне можно месяца три, а то и четыре жить припеваючи, сладкое и горькое вино попиваючи. Ежели, конечно, не тратиться на закуску.

«…Подобно рою пчел возле диковинного цветка, кружатся пылинки-планеты в безбрежном пространстве вблизи Солнца. Они никогда не останавливаются в своем беге, не пятятся назад, не катятся по ободам воображаемых небесных колес, вокруг несуществующих центров, как полагал Птоломей. Его запутанная, как лисьи следы, Многосложная система мироздания измышлялась во имя одного — оправдать неподвижность Земли: Но Земля — пылинка, атом, маленький шар, сплюснутый у полюсов. А Солнце? Исполинское огненное светило, обличьем во всем подобное детям своим — планетам, медленно поворачивается вокруг оси. Но и весь солнечный мир — только атом, только пылинка средь иных, несчетных пылинок, бороздящих пустыни пространств. Мириады светил, миллионы миллионов миров…

В синем океане Вселенной вокруг небесных островов-солнц носятся серебристые стаи планет. И на них — средь долин благодатных, напоенных росою лесов и хрустальных рек, — обитают прекрасные разумные существа. Им неведомы голод, болезни, войны, ненависть, бедность, пьянство, теснота и убогость жилищ, рабство, алчность, зависть, злоба. Они выше, совершеннее нас, землян…

Как поденки, как мотыльки, как ночные бабочки, порождаемые мраком, возникают, трепещут крылами, умирают миры. Все тленно, все угасает и возрождается, как птица Феникс из пепла. Вечно только знание, только творчество; только мудрость есть истина и красота…

Беспредельна Вселенная, ни конца ей нет, ни начала, и мирам ее нет числа. И вокруг каждого солнца витают планеты, будто рой пчелиный возле диковинного цветка. Жизнь, разум, красота разлиты извечно, повсюду…»

…Иоганн Кеплер перевернул последний лист книги, взялся за кожаную обложку, но не посмел захлопнуть бесценный фолиант. Тайный ужас охватил его при мысли, что земляне, быть может, блуждают в пространстве, где нет ни центра, ни начала, ни пристанища. Джордано Бруно! Какими волшебными цветами вдохновенья расцветил ты учение каноника из Фромборка. Грезить небесными островами, стаями серебристых планет — и который уж год томиться в застенках инквизиции! Даже Галилео Галилей, удостоенный покровительства римского папы, ничем не волен облегчить тяжкую участь Джордано, не властен в сочинениях упомянуть имя сего еретика. У себя на родине, в далекой Падуе, он, подобно осторожному Мэстлину, вынужден тайно исповедовать Коперникову ересь, скрытничать, притворяться потешником, напялившем Птоломеев колпак.

Должно быть, он, Иоганн Кеплер, был наивен, когда, посылая Галилею «Космографическое таинство», писал: «Будьте увереннее и продолжайте ваше дело. Если Италия неудобна для издания ваших сочинений и вы предполагаете встретить там препятствия, то, может быть, Германия даст вам необходимую свободу». Какую свободу, где она? Свобода… вольность… грезы о несбыточной справедливости… Да скройся хоть в Ливию, взберись на столбы Геркулесовы, исчезни в знойных джунглях, в морях тропических. — и там тебя разыщет святая инквизиция.

Кеплер вынимает из конторки письмо Галилея, вглядывается в скоропись.

«Почитаю счастьем для себя в поисках истины иметь такого союзника, как вы — преданный друг этой самой истины, — пишет итальянец. — Поистине жаль, что столь немногие ищут ее и предпочитают ошибочные методы философии. Но здесь место не сожалеть о скудости нашей эпохи, а поздравить вас с вашими великими открытиями, подтверждающими любезную истину… Я прочту «Мистериум космографикум» до конца в уверенности найти в ней много прекрасного. Я сие сделаю тем с большим удовольствием, что сам много лет остаюсь приверженцем Коперниковой системы, и она уясняет мне причины многих явлений природы, совершенно непонятных при общепринятой гипотезе. Я собрал много доводов, опровергающих последнюю; но я не решаюсь вынести их на дневной свет из боязни разделить участь нашего учителя Коперника, который, хотя и приобрел бессмертную славу в глазах некоторых, но для многих (а дураков на свете много) стал предметом насмешки и презрения. Я, конечно, дерзнул бы напечатать мои размышления, если бы больше было таких людей, как вы, но так как этого нет, то я воздерживаюсь от такого предприятия».

Прав, тысячу раз прав мудрейший Галилей! Смешно полагать, будто по ту сторону Альп — сплошной мрак и невежество, а здесь — обитель разума и свободы. Разве ему, Иоганну Кеплеру, не пришлось прошлым летом бежать от притеснений католиков в Ульм? Разве по возвращении не вытребовали с него позорного обещания вести себя как можно сдержаннее, осмотрительней, благоразумней? Разве слежка, доносы и сплетни, нищенское жалованье не побудили его обратиться к Мэстлину с просьбой: «…умоляю, похлопочите о какой-либо вакансии в Тюбингене, дабы я мог занять ее. Напишите также, любезный учитель, каковы цены на хлеб, вино и съестные припасы, ибо супруга моя не привыкла питаться одной чечевичной похлебкой»? И что ж! Протестантские богословы, погруженные в бестолковые, нелепые хитросплетения своих догм, оказались нетерпимей — кого? — католиков Граца, заклятых врагов. Они и слышать не хотели о бывшем своем воспитаннике. Как, он самонадеянно осмелился напечатать календарь с новым летосчислением, с бесовским измышлением католиков? Мы, почитающие папу римского за рыкающего льва, принуждены будем ходить в церковь по его звону? Ну уж нет, благодарствуем, предпочтем оставаться в разногласии с Солнцем, чем в согласии с римским папой!

Вот и попытайся втолковать ученым единоверцам необходимость и своевременность календарной реформы. Впрочем, в какой календарь ни загляни — в старый ли, юлианский, в новый ли, григорианский, — ясно одно: не сегодня-завтра грянет гром с ясного неба. Неспроста эрцгерцог бесновался у ратуши, размахивая жезлом полководца: «Сечь, жечь, пытать, хватать, изгонять!»

Зазвенело, рассыпалось — о, как скоро сбылись невеселые предчувствия двадцативосьмилетнего профессора! — взорвалось оконное стекло. Здоровенный булыжник грохнулся возле камина. «Дзинь-нь-нь!» — и в другом окне засияла дыра.

— Барбара! Барбара! — позвал Кеплер жену. — Запирай дверь на засов! И укройся с дочкой в чулане! Опять нас забрасывают каменьями! — Он вскочил и принялся торопливо засовывать бумаги с астрономическими вычислениями в крепкий дубовый шкаф. Глобус и микроскоп перенес за сундук; сюда же, к простенку между сундуком и шкафом, задвинул прихотливое деревянное сооружение — набор помещенных друг в друга полых шаров и многогранников. Теперь булыжники злоумышленников вряд ли повредят модель солнечной системы, плод его многолетних трудов, вычислений разочарований, надежд. Прелюбопытнейший факт: камни влетают с таким свистом, будто пред окнами установлено метательное орудие. Осада крепости, ни более ни менее…

Кеплер подобрался к подоконнику, хоронясь, выглянул на улицу. Там творилось невообразимое. Ватага оборванцев, возглавляемая чернобородым, спокойно, со знанием дела бомбардировала дом булыжниками.

Профессор сложил ладони рупором и прокричал:

— Господа! Недоразуменье вышло! Обознались домом! Здесь проживает Иоганнес Кеплерус, математикус!

Толпа ахнула от наглости такой непомерной, охнула, взвыла разноголосо:

— Тебя-то и надобно, крыса гимназическая! — Вылезай, тварь бумажная!

— Разорим гнездо протестантово!

— Колдун! Кто набег турецкий предвосхитил?

— Холод кто наслал на Штирию нашу?

Несколько храбрецов перемахнули чрез высокий забор, но, обласканные свирепыми густошерстными венгерскими псами, ретировались на исходные позиции.

«Выходит, понапрасну я c Барбарой из-за псов пререкался. Без хорошей собаки пропадешь в Граце ни за грош», — подумал Кеплер. Кажется, на сей раз дело не обойдется одними выбитыми стеклами.

— Чего медлить, братва! — вскричал один из дружины, донельзя раздосадованный приемом, оказанным ему псами. — Чего медлить! — повторил он и над собратьями вскинул окровавленную десницу. — Нешто ждать, покуда каждого псы покусают! Запалить гнездо змеиное — и вся недолга!

— Запалить, запалить! — взволновалось сборище. Кеплер от окна отшатнулся, кинулся в чулан.

— Барбара! Регина! Немедля одевайтесь и черным ходом — в замок! Ты, Барбара, разыщи в замке господина Гофмана и доложи: «Дом наш злодеи жгут!» Спешно пусть высылает отряд ландскнехтов.

— Кому ландскнехтов? Каких ландскнехтов? — запричитала жена, прижимая к груди Регину, свою дочь от первого брака. — Разграбят дом, разорят! Слава богу, серебро столовое успела заложить ростовщику на прошлой неделе. А мои платья! Три моих кринолина! Мои корсажи!

— Ростовщики! Кринолины! Корсажи! — разъярился профессор. — Скоро здесь одни головешки задымятся! Скорее в замок!

Черным ходом он вывел жену с ребенком на соседнюю улицу и возвратился в дом. Кто знает, сколько придется выдерживать осаду. Одно утешительно: каменное строение запалить непросто, тут особая потребна хватка. Все-таки он отстоит свои бумаги и приборы!

Оберегаясь от каменьев — ого, сколько их навалило! — Кеплер приник к окну. Не нужно было отличаться выдающимися качествами военного стратега, дабы уяснить: крепость трещит по всем швам. Пятеро нападающих оттеснили вилами псов в конуры; трое с зажженными факелами взбирались по лестнице на чердак, еще трое пытались забросить горящую паклю в разбитые окна…

По прошествии трети века, за неделю до смерти, имперский астроном Иоганнес Кеплерус снова припомнит, как чернобородый удалец даровито руководил приступом, всем своим видом выказывая: вынудить на капитуляцию презренную крепость — пара пустяков; как все тот же невозмутимый главарь отчаянно завращал белками, когда почуял у горла острие леденящей стали, когда услышал зычный голос: «Скотина! Как посмел ты покуситься на гордость всей Штирии великой!»

Змея и лебедь на щите

Они проникали из одной страны в другую то под видом жезнерадостных рыцарей, то под видом простых крестьян, то в качестве проповедников. Их можно было обнаружить одетыми в платье мандарина, в роли руководителя Пекинской обсерватории. Ону направляли советы королей… Тайны правительства и почти всех знатных фамилий во всей католической Европе находились в их руках.

Томас Маколей, английский историк

— Скотина! Как посмел ты покуситься на гордость всей Штирии великой! — Толстенный монах, возникший неизвестно откуда, заученным движением извлек из-под сутаны короткий меч и приставил его к горлу чернобородого.

Почуял острие леденящей стали злодей, завращал белками отчаянно.

— Именем эрцгерцога Фердинанда повелеваю: катись отселе со всем сбродом! — продолжал толстяк. — Ты что, ослеп? Спятил? Чей дом разоряешь? Европа всколыхнется от позора, ежели проведает: в землях Фердинандовых ограблен чернью астроном. Вели своим головорезам убираться вон!

И чудо свершилось. Факельщики выронили пылающие орудия возмездия. Пращники спешно освободили заскорузлые руки от каменьев. Поджигатели, затоптали в грязь паклю.

— Георг! Лисица! Леопольд! Кончай волынку! — прохрипел еле слышно главарь. Даже толстяк с, трудом разобрал сей хрип, но — странное дело! — и Леопольд, и Георг, и Лисица поняли приказ отменно.

Улица опустела. Толстый монах учтиво постучал в ворота.

— Герр Кеплерус, позвольте нанести вам визит?

Теперь вопрос «пускать или не пускать?» мало занимал профессора. Провокация исключалась сама собой. И без тактических хитростей удальцы уже веселились бы в доме. Кеплер спустился с крыльца, засов отодвинул, отпер калитку.

— Милости прошу, святой отец, — приветствовал он монаха.

Однако монах оказался не один. Рядом с ним смиренно перебирал гиацинтовые четки его сотоварищ по молитвам, по великим и малым постам, по изнурительным битвам с дьяволом.

— Отец. Маврикий, — представил толстяк спутника своего, до того тонкого и немощного, что закрадывалось сомнение: а не переусердствовал ли праведник с постами малыми и великими…

— Сие отец Феофилат, — жалобным речитативом отрекомендовал толстяка Маврикий.

Отец Феофилат не без усилий втиснулся в калитку. Ворота покачнулись, задрожали.

— Господь передвигает горы, и обличье земное изменяет, и сдвигает землю с основ, и столбы ее дрожат, — процитировал Иоганн, дивясь силище непомерной.

— Истинно так, герр профессор. Книга Иова, глава девятая, — пропел отец Маврикий, ручонками взмахнул и юркнул, как летучая мышь, вослед за отцом Феофилатом.

Монахи проследовали в гостиную.

— Извините, господа, я не имею возможности принять вас в кабинете. Разбойники буквально завалили его булыжниками, — заговорил Кеплер. — Ваша отвага, отец Феофилат, спасла мне жизнь.

— Vita brevis est[23], — заметил, отдуваясь толстяк.

— Vita somium breve[24], — подтвердил заморыш монах. Профессор извлек из шкафа синий суконный плащ.

— Я вынужден ненадолго отлучиться, господа. Надобно попросить, дабы убрали булыжники и битое стекло…

— Повремените утруждать себя такого рода заботами, глубокочтимый профессор, — отозвался отец Маврикий загадочно.

Кеплер озадаченно посмотрел на гостей.

— Однако я не намереваюсь сочинять ученого трактата о свойствах каменьев. Они мне не потребны. Булыжниками, как известно, дорогу в небо не вымостишь.

— Да стоит ли волноваться из-за кучи камешков, — буркнул отец Феофилат. — Тут речь идет о целой жизни.

— А может быть, и о смерти, — добавил другой монах.

— О жизни? О смерти? О чьей жизни и смерти, господа? Да вы садитесь, усаживайтесь, милости прошу!

Отец Феофилат опустился на лавку и заговорил:

— Не далее как сего дня, в три часа пополудни, будет обнародован высочайший эдикт о скороспешном изгнании из Штирии всех протестантов. Под угрозой смертной казни. — Он помолчал, наслаждаясь произведенным эффектом. — Как вы полагаете, во имя какой цели мы, рискуя священным саном, выбалтываем вам сию наисекретнейшую тайну?

— Мы дерзнули развеять тьму тайны, дабы вас не тревожили сомненья: пред вами истинные ваши друзья, господин Кеплер, — ловко ответил монах Маврикий на риторический вопрос собрата по вере. — И посему, будучи почитателями необыкновенных ваших дарований, засвидетельствованных в замечательном труде «Космографическое таинство», мы, истинные ваши друзья, — тут оба монаха заулыбались, — спрашиваем вас: намерены ли вы оставаться в великой Штирии?

Намерен ли он оставаться? Кеплер вспомнил: прошлым летом ему, точно преступнику какому-нибудь, пришлось покинуть Грац, с несколькими пфеннигами в кармане, под свист и улюлюканье фанатиков, размахивающих дубинками. Барбара билась в истерике, Регина рыдала, а невежды бюргеры швыряли в карету тухлые яйца, гнилые яблоки. И зачем он только вернулся?..

— Без сомнения, вы пожелаете остаться в Граце, — мягко произнес, не глядя на молчавшего Кеплера, отец Маврикий. — Иначе вы не стали бы расхваливать свободное свое отечество пред чужеземным профессором Галилеем…

«Откуда они пронюхали о письме к Галилею?» — встревожился Иоганн.

— …Иначе вы, ссылаясь на слабость глаз и боязнь ночной сырости, не отвергли бы предложение величайшего Тихо Браге, предложение не только лестное, но и выгодное во всех отношениях…

— Но ежели каждый мой шаг прослежен, ежели просматривается моя переписка, ежели соглядатаи, шпионы, доносчики кишмя кишат в вашей Штирии, тогда… — едва не закричал Кеплер.

— Что «тогда»? — позевывая, вопросил отец Феофилат.

— Ни-че-го… — сдержался профессор. — Ничего относительно истинной причины моего отказа переселиться в Уранибург вы не знаете. И не узнаете никогда.

— Сия причина ведома нам. Знаем сию причину. Прикованным к небу, но рассеянным во всех землях известно все[25]. Или почти все, — пропел кротко отец Маврикий.

Смиренные отпрыски Иньиго де Лойолы, иезуиты, — вот кто изволил навестить скромного преподавателя городской гимназии. «Занятно, занятно, — размышлял Кеплер, — эрцгерцог Фердинанд, воспитанник иезуитов, выдворяет протестантов за кордон, а его духовные пастыри уговаривают закостенелого лютеранина остаться в, Граце. Зачем я понадобился им? Ума не приложу».

— Ежели вам любопытна причина вашего отказа господину Браге, извольте. Самостоятельность побоялись утратить. Поостереглись в зависимость попасть от короля астрономии. Он хотя и обладает лучшими в мире приборами для измерения небес, но в то же время тщится доказать неверность Коперниковых построений. Для вас же каноник фромборгский — пуп Земли, — закруглил речь монах.

Тяжкие дождевые облака уползали за реку. Ветер летал по косогору наперегонки с листвой. Утренний Грац гляделся в голубое зеркало небес.

— Позвольте, профессор, я подскажу вам средство, притом единственное, как остаться в нашей Штирии и свободно исповедовать Коперникову ересь, — заговорил толстяк. — Вам надлежит добровольно, доброчестиво перейти в лоно святой Римской церкви.

— Как, стать католиком? — воскликнул Кеплер.

— …а заодно и придворным астрологом эрцгерцога Фердинанда. Годовое жалованье три тысячи гульденов.

Кеплер отвечал не раздумывая:

— Благодарю покорно. Но как я возлюблю тех, кто восемь лет гноит в застенках Джордано Бруно?

Отец Маврикий вздохнул.

— Ах, герр Кеплер! Будь вы придворным астрологом, вас давно бы осведомили, что сего еретика еще весной, в благословенном Риме, на Площади Цветов, наказали сколь возможно кротко и без пролития крови.

— Сожгли?!

— Облачили в саван… прищемили язык… возвели на костер… пепел бросили в Тибр, — медленно проговорил отец Феофилат, так медленно, будто сам был свидетелем облачения, прищемления, возведения… — И поделом ему за невежество…

— Какое невежество? — вырвалось у профессора.

— Только невежда может запамятовать или не знать, что человечество во все времена гнало прочь мысль о движении Земли. Не мне объяснять вам, что Пифагор и пикнуть не смел о своем учении, что догмы его как тайна распространялись между его учениками. А Самосский Аристарх? Не его ль обвинили в безбожии, богохульстве, приговорили к смерти…

— То было в древности, в незапамятные времена… — возразил Кеплер.

— Времена всегда одинаковы, господин профессор, — жестко ответил толстяк иезуит. — Послушайте, что пишет некий свидетель казни вашего невежды Джордано, — и проговорил наизусть: — «Таким образом, Бруно бесславно погиб в огне и может рассказать в тех, иных мирах, каковые он столь богохульно воображал себе, о том, как римляне обыкновенно обращаются с безбожниками вроде него». Кто же он, сей очевидец казни? Невежда, скажете вы? Католик? Иезуит? Не тут-то было. Шоппиус, известнейший ученый, протестант из протестантов… Зря вы за голову хватаетесь, зря ручки к потолку воздеваете негодуя: «Как? Стать католиком?!» Во имя цели достойной иудеем стать не грех, в магометанство переметнуться, арапов поганых верования затвердить!.. Кто на виду у всего Граца, под бесовские выкрики и кривлянья, спалил календарь, составленный Иоганнесом Кеплерусом? Молчите? Лютеране, единоверцы ваши милые. Что вам отписали из Тюбингена, когда о куске хлеба воззвал математикус Кеплерус? Кукиш показали разлюбезнейшие протестанты своему брату издыхающему. За что же? За великую ревность к ереси Коперника. — Иезуит извлек носовой платок, трубно высморкался.

— Ducunt volentem fata, nolenten trahunt[26], — сызнова блеснул латынью Маврикий. — Три тысячи гульденов годового дохода. Соглашайтесь.

Профессор безмолвствовал размышляя:

«Можно обзавестись роскошным убранством, мебелью инкрустированной, гончими псами, каретами, челядью… Можно отречься от веры, от Коперника, от отца и матери, от родины, наконец… Можно предать честь, истину, красоту, разум… Совесть можно залить вином…

Но тогда во имя чего ты обременял себя и учителей вопросами, как поймать сетью облако; есть ли у ветра глаза и уши; можно ли приручить молнию? Ради чего на Лысой горе внимал рассказу о многострадальной жизни магистра всех свободных искусств? Во имя чего ты переписывал Птоломеев «Альмагест» далеко за полночь, когда навстречу идущий сон своим натиском с силой нападает на сердца смертных и овладевает ими?..

Дабы обрести достаток, довольство и сытость, следовало затвердить наперед: «Там, где все молчат, — молчи; где подличают — подличай; где доносят, осуждают, отрекаются — отрекайся, осуждай, доноси. Стань колесиком, гвоздиком, винтиком в заржавленной машине Священной Римской империи германской нации. Какие там модели солнечной системы, какие небесные острова — все блажь, чушь, ересь!»

«В синем океане Вселенной…» — шелестели осины, в пояс кланяясь хладному Муру;

«около небесных островов…» — вплетала река свой рокот в прощальные возгласы журавлей;

«плавают серебристые стаи…» — роняли, как пух, отлетающие птицы клич несказанной печали на пажити, рощи, взгорья, луга;

«…стаи плане-е-е-т», — реял прозрачный звон над осенней землею, и, многократно усиленный трубами дерев, флейтами камыша, незримыми скрипками, арфами, свирелями — всею засыпающей природой, — звон сей светлый объял Иоганна Кеплера. Как бы пробуждаясь от забытья, он проговорил:

— Господа, нет надобности убирать каменья. Завтра я покидаю пределы Штирии.

Нехотя поднялись иезуиты. Отец Феофилат сказал:

— Сожалею, искренне сожалею. Мы надеялись, что вы поможете вычислениями таблиц для нашей астрономической миссии в Пекине. Без вашей сметливости оные таблицы — пустая затея. А жаль. Однако, полагаю, со временем вы перемените свое решение.

— И запомните, герр Кеплер: мы — искренние друзья ваши. Судьба еще сведет нас на долгой дороге… Однако не обессудьте: ежели решились-таки покинуть Грац, поспешите. Уже и нынешней ночью я не поручусь за вашу жизнь, — сказал иезуит Маврикий. — На всякий случай запомните наш пароль: «Змея и лебедь на щите». Кто знает, глядишь, он и спасет вас от злоключений. Прощайте, господин упрямец!

— Прощайте, коллега. Когда-то и ваш покорный слуга владычествовал над кафедрой астрономии. Да с той поры немало утекло звездных рек, — признался на прощанье отец Феофилат, монах, иезуит, профессор…

Проводил Кеплер гостей, псов своих накормил, отпер конюшню.

— Раскланяйся, Сатурн, со всеми лошадиными единоверцами Граца, — весело говорил он скакуну, затягивая подпругу. — Уж наверняка высочайший эдикт касается и лошадей.

Фыркал Сатурн, мотал гривой кудлатой, копытом бил.

…Читатель мой! Покуда наш изгнанник упаковывает пожитки, ненадолго проследуем за святыми отцами иезуитами.

Проследуем, читатель, ибо зеркало истины отшлифовано не до хрустального блеска. Проследуем, ибо сияющая гармонией и благолепием картина нравов описываемой эпохи нуждается в нескольких заключительных мазках.

Итак, иезуиты покинули разоренное пристанище Иоганнеса Кеплеруса. За ближайшим домом следы их теряются, дабы, попетляв, вскорости обнаружиться в захламленном подвале, пахнущем плесенью, домовыми и ведьмами, гнилой капустой, необеспеченной старостью.

Здесь, в подвале, за азартными играми и отвратительными историями, запиваемыми дешевым вином, убивали скуку головорезы, забулдыги, гуляки, охочие люди, коротали время все участники нашествия, вся разбойничья ватага.

— Молодцы удальцы! — хвалил их иезуит Феофилат, хвалил, однако, не во всеуслышание, а шепотком, на ухо чернобородому. — Сработано отменно. Жаль, твердый попался орешек. Не расколешь.

— Чего там! — горячился чернобородый, хотя говорил тоже шепотом. — Одно слово — и мы его в рог скрутим бараний, — и показывал руками, как он скрутил бы профессоришку в бараний рог.

— Спокойно. Всему свое время… Держи кошель. Каждому по гульдену — задаток! Покусанному псами — два гульдена! И врассыпную, незаметно, втихомолку — к профессору Траутмансдору. Строений не поджигать, кур не воровать, но чтобы стекла вдребезги. И угрозы, угрозы позаковыристей!

Сидевший рядом — а где ж еще? — иезуит Маврикий приложился к стаканчику с благодатной влагой и подмигнул отцу Феофилату.

— Мелко плавает профессор ваш Траутмансдор. И без угроз покинет логово протестантово, — шепотом сказал святой отец Маврикий.

Поклон № 7

Не насыщение утробы, равно как не игрища, песнопения и скачки бесовские, — почитай первейшей заповедью своей помощь братьям по вере.

Из назиданий Ордена иезуитов

Под белым сводом небес, над сводом черным земли тлела, нищими несомая, песня крестоносцев:

Уже на Рейн вступает осень,
А мы ушли на край земли,
И наши кости на погосте
Пески пустыни занесли.
И тучи в небе пламенеют,
И по дорогам вьется пыль,
И веет ветер, ветер веет
Из диких, выжженных пустынь.

Время от времени кто-либо из страждущих божьих рабов приближался к одноглазому поводырю и ловко запускал руку в его котомку. Во здравии пребывай, мягкосердечный мясник, расставшийся — ради любви к святому Себастьяну — с корзиной колбасных обрезков. Эх, сладостны обрезки колбасок пражских, без них каково было бы превозмогать непогоду!

— Осади ход, братья, — нежданно прошамкал слепец Леопольд. — Вроде пожива скачет. Нутром чую: грядет деньга.

Слепцы воззрились туда, куда безошибочно указал посохом Леопольд. И вправду, пожива — три замызганных фургона — уже выехали из-под навеса сосновой рощи.

Как по команде слепцы сдернули шляпы с раскрашенными изображениями святых заступников. У одного нищего мучительная судорога нежданно свела половину лица, плечо и ногу; на другого христарадника снизошло трясение всех членов; слепец же Леопольд выкатил, как все, бельма и, помимо прочего, из-под лохмотьев высунул обрубок руки, струпьями источаемый.

Фургоны приблизились. Поводырь, точно опытный дирижер, сотворил тайный знак. Несчастные слепцы грянули:

— Добрые, милостивые сограждане империи Римской Священной! Подайте ради Христа слепым и несчастным калекам монетку или кто что сможет, будем благодарить и молить во благо и во здравие вас.

Первого возницу моленье о вспомоществовании не разжалобило, как видно, закостенел в скупости человек. Зато из другого фургона выпорхнул, точно бабочка, красный треугольный кошелек.

Слепец Леопольд не только умудрился поймать кошелек обрубком руки, но и определил по весу: никак не менее полутора гульденов послала ему и братьям переменчивая судьба.

— Поклон номер семь! — негромко, но внятно проговорил сквозь зубы слепец Леопольд и, когда братья, смиренно склонясь, возблагодарили неслыханную, воистину королевскую щедрость, спросил возницу:

— Откуда скачете, люди добрые?

— Из Штирии, — отвечал возница. — Лютеран там до смерти бьют.

— Везете кого?

— Кеплеруса, ученого человека…

Уже и фургоны сокрыла пелена дождевая, и скрип колес замолк, а прозревшие слепцы все еще разглядывали кошелек, расшитый бисером.

— Истинно сказано: господин господину рознь, — ударился в философию поводырь. — Один скачет расфуфырен, точно павлин, вроде и карета вся в гербах, и латы раззолочены, а чтоб пфенниг пожертвовать бедняку — ни за какие коврижки, ни-ни. Того и гляди огреет кнутищем. Другой, хоть и оскверняет душу свою науками, однако наделен состраданьем.

— «Состраданьем», — передразнил сообщника Леопольд. — Будь моя воля, я б всех до единого ученых мудрецов собрал да на кострище возвел без дознания и суда. Потому как от занятий наукой выходит порча империи. Летом в Регенсбурге — слыхали? — некий искусник химик обронил склянку с вонючим зельем в Дунай. Обронить-то обронил, да тут же на реке стрясся замор. Три дня и три ночи мертвых рыбин — несчетно сколь! — волокло по Дунаю. И доселе воды смердят.

— А химик? — заинтересовался поводырь.

— Рыбаки прикончили баграми. И туда же, в Дунай, злоумышленника, просить у щук да налимов прощенья.

— Помяни, господи, душу грешную сего нечестивца, — привычно посочувствовали нищие, крестясь.

…Привиделся Иоганну Кеплеру корабль заморский диковинный. Вместо мачты на нем дерево серебристое, с листьями золотыми. Луна, как ладья, качается на ветвях, светила плывут в хороводе, заря розовая дремлет, свернулась клубком, а ветер на суку разлапистом разлегся, посвистывает, похрапывает. Под деревом же восседает магистр всех свободных искусств Лаврентий Клаускус. И скакун Буцефал подле него, и фазан Бартоломео, и Батраччио — словеса изрекающий ворон. Машет руками Иоганн магистру, криком кричит — да не отзывается герр Клаускус, поглощен книгою древнею. Между тем дивный корабль над волнами завис и легко-легонько отделился от стихии морской, заскользил, будто облачко, по небесам. «Магистр Клаускус, магистр Клаускус, заберите меня с со-бо-ой!» — прокричал Иоганн. И очнулся от забытья.

Он очнулся от забытья и мигом припомнил все: скороспешное бегство из Граца, бесконечную, в черных колдобинах и рытвинах дорогу, нищих слепцов.

— Пить! Пи-ить! — простонал профессор.

Прохладная рука опустилась на его разгоряченный лоб. Голос жены сказал из тьмы:

— Тебе не пользительна сырая вода, Иоганн. Ты болен, тяжко болен. У тебя лихорадка, Иоганн.

Колеса скрипели. Барабанил по фургону дождь. Молния вскипала в озерах тьмы. Кричал на лошадь возница, кнутом щелкал.

Кеплер нащупал в кармане флягу, откупорил, приложился горящим ртом к горлышку.

— Иоганн, ты болен, болен, — шептала всхлипывающая жена. — Ты бредишь уже третьи сутки. Вчера, в забытьи, ты выбросил нищим последние деньги.

— Не горюй, Барбара… Они бедные люди… Среди оных бродяг… может статься… пребывает и мой отец… Генрих Кеплер, — задыхаясь, проговорил Иоганн.

Громыхнуло над лесом. Молния надвое перерезала ночь, высветила домишки поодаль, скирды сена, мельницу ветряную. Лошадь шарахнулась и понесла.

— Погоди, тебе говорят, стой! Осаживай клячу! Пограничный кордон! — донесся спереди крик.

Вскоре замаячил шлагбаум. К фургону приблизился стражник с фонарем.

— Откуда родом? Зачем пожаловали в Богемию? — нагло вопросил он, поигрывая пикой. Отчего ж не поиграть оружием, коли притащились людишки без конвоя, без прислуги, без выкриков «Спишь, мерзавец! Подымай шлагбаум!», без… Одним словом, мелюзга, мелкая сошка.

Иоганн с трудом привстал на коленях, отстранил полог фургона, назвался.

— Герцога Силезского знаем. Графа Лауцизского, равно как и ландграфа Гессенского, знаем. Курфюрстов — Саксонского и Пфальцского — многажды лицезрели. Математикус Кеплерус нам неведом, — отрезал стражник.

— Тогда зачитай сие письмо. — Кеплер протянул стражнику бумагу.

Тот поднял фонарь повыше, склонился, оберегая письмо от дождя, повертел бумагу, губами зашевелил.

— По-каковски писано? Подобной грамоте не обучен, — признался он наконец. — И посему поворачивай оглобли! Грех по непогодице будоражить людей.

— Олух царя небесного! Немедля разбуди офицера! Передай: следуем в Прагу, ко двору его императорского величества! — прогневался звездочет.

Как языком слизнуло испуганного стражника. Явился, бряцая шпорами, офицер. Он долго зевал, чмокал, затем принялся за письмо, зачитывая по складам:

— «…Приезжайте, и не как чужой, а как желанный и любезный мне друг. Приезжайте, и я с удовольствием поделюсь с Вами своими наблюдениями и инструментами. Ваше общество доставит мне много приятного. Преданный Вам Тихо Браге, имперский астроном».

— В какой валюте намерены вносить пошлину за въезд? Гульдены? Франки? Кроны? Флорины? — спросил офицер. Видимо, он вполне удовлетворился лестным для путника посланием личного астронома государя.

— Господин офицер, — заговорила Барбара. — В дороге нас ограбили разбойники. Помимо того, мой супруг нездоров — у него лихорадка. Позвольте вас заверить: по прибытии в Прагу мы неукоснительно выплатим все, что причитается по закону.

— Закон есть закон. Беспошлинный въезд в Богемию возбраняем, — отчеканил кордонщик. — Ко всему прочему, ненастье, темень препятствует таможенному досмотру. Придется повременить до утра.

Тем временем больной снова обеспамятел. Поначалу он прошептал несколько бессвязных фраз, затем выкрикнул:

— Пить! Пить! Змея и лебедь на щите!

Заслышав пароль родимого Ордена иезуитов, офицер суетливо застегнул пуговицу на камзоле, поправил шляпу.

— Вы что-то изволили молвить, господин Кеплер? — необыкновенно учтиво осведомился он.

— Бредит он, бредит. Какие-то змеи, щиты, лебеди, — сказала Барбара.

Последующие действия ретивого иезуита целиком и полностью определялись назиданиями, касающимися помощи братьям по вере. Чтение письма по складам, таможенные проволочки, ссылка на темень и ненастье — все оказалось как бы само собою забытым. Из кармана офицерского камзола извлечен был кошелек и подкинут незаметно в фургон — то-то изумится утром брат-иезуит, пострадавший от придорожного разбоя. Рядом с тенью возницы уселась другая тень — стражника, коему было строжайше наказано: сего высокородного господина сопровождать до самого двора его величества. Впрочем, свершившуюся метаморфозу Барбара могла еще как-то понять, даже не впутывая сюда вмешательство нечистой силы. В конце концов, и у офицера после разговора с красивой дамой может помутиться разум. Другого никогда так и не уяснила себе Барбара Кеплер. Чего ради офицер (хотя бы и свихнувшийся) переложил вдруг фонарь в левую руку, ни с того ни с сего выхватил шпагу и бешено отсалютовал двинувшемуся в путь фургону? С чего бы салютовать, коли подобные знаки внимания предназначаются лишь высокопоставленным особам, да и то, сказать по правде, не всем?

Небеса и свиньи

И если найдутся среди вас такие, которые обладают добрыми качествами и достоинствами, не гоните их от себя, воздайте им честь, чтобы не нужно им было бежать от вас в пустынные пещеры и другие уединенные места, спасаясь от ваших козней.

Леонардо да Винни

По приезде в столицу Богемии он оказался на два долгих месяца прикованным к постели. Днем его одолевал озноб: Иоганн исходил потом на пуховой перине, под одеялами и шубами, однако ему казалось, будто его окунают в прорубь, как того несчастного бродягу, что усомнился в географических достоинствах Граца. Ночами изнуряла бессонница. Он боролся с кошмарами, пытался заклинаниями спугнуть омерзительные призраки, затаившиеся по углам.

Неделю играла в Праге метель. Ветер тряс островерхие крыши, метался от стены к стене. Затем снял осаду, улетел с армадою туч разбойничать на влтавские, рейнские, дунайские кручи. Вызвездило, выкатила полная луна.

Иоганн Кеплер загляделся в окно — и привиделся город флотилией белопарусной, высокие башни — мачтами, а флюгера — распахнутыми вымпелами…

Наведывался что ни день Тихо Браге, сапожищами меховыми топал, окна распахивал настежь, рокотал:

— Воздуху! Воздуху прежде всего! Орел почему витает превыше прочих пернатых? Воздух всей земли под крылами орлиными. Кто сказал, будто чибисы мы иль трясогузки! Мы — орлы!

Слуги имперского астронома втаскивали корзины, полные снеди, распаковывали, доставали паштеты страсбургские, дичь на вертелах, запеченных судаков, майнцское вино золотистое.

Как родного брата встретил Тихо сочинителя «Космографического таинства», обласкал, доложил о приезде математикуса государю, новому своему покровителю и распорядителю. Восхитился талантам Кеплеруса просвещеннейший король Рудольф, спросил:

— Сей гений, говоришь, вослед за тобою посягнул на великого Птоломея?

— Блаженна мудрость вашего величества, — отвечал Тихо. — По старинному представлению, планеты подталкиваемы ангелами либо небесными духами. Он же пытается объяснить подобные движения увлекающей силой, каковая источается Солнцем и действует наподобие спиц мельничного колеса…

— Постой! Постой! — перебил мудреные объяснения государь. — А не тот ли это Кеплерус, славный астролог, что волнения в Штирии предсказал, да турецкий набег на Нейштадт, да холода небывалые? — Король проследовал к золоченому шкафу-поставцу, покопался у себя в записях, полистал календари, заулыбался, захлопал в ладоши, — Без сомненья, он, тот самый! Повелеваю ему по отрешению от хворостей явиться на аудиенцию!

Тихо Браге незамедлительно поскакал к больному. Еще с порога он закричал:

— Хитрец! Зачем же таиться, дар божий зарывать в землю? Прорицателей в Праге на руках носят! Молятся на астрологов как на святые образа! — И во всех деталях изложил разговор с его величеством.

Однако вопреки ожиданиям изгнанник великой радости не выказал. Не выказал радости, не захлебнулся словами благодарности, слезу умиления не смахнул со щеки. Скорее наоборот: помрачнел, насупился, в стену вперил угасший взор и сказал загадочно, туманно:

— Случайность.

— Случайность какого рода? Буквальная? Фигуральная? Счастливая? Роковая? — заинтересовался Тихо. В загадочных, туманных, маловразумительных вопросах и особенно ответах усматривал король астрономов высшую мудрость, обожал ее, обожествлял.

— Счастливая случайность тому содействовала, что предсказания, помещенные в первом моем календаре, сбылись, — отвечал Кеплер зло. — По всей Штирии пророком новоявленным восславили, превознесли до небес. Измыслицу, игру воображения расценивают выше, чем серьезный научный трактат. И заметьте, не только толпа легковерная, но ученые люди, мужи государственные. По мне же, репутация астролога сродни славе чародея.

Упоминание об ученых людях обидчивый Тихо принял на свой счет. Он отступил на шаг от ложа, где возлежал мучимый ознобом собеседник, и заявил торжественно:

— Планеты, обращающиеся по удивительным законам, были бы совершенно бесполезными творениями, коли не влияли бы на судьбы людские!.. И ежели творец небесный сподобил вас прорицать сообразно положениям, сочетаниям и противостояниям светил — прорицайте. Предсказывайте судьбы народов и отдельных личностей. Вашего ученого величия не убудет. Как сказано в одной умной книге, лев ни в коем случае не охотится за мышью, но разве он откажется проглотить ее, когда она сама вскочит ему в пасть…

Кеплер безучастно разглядывал картину на стене: святого Христофора, переносящего младенца через поток.

— Сколько составили календарей? — спросил. Тихо.

— Две дюжины… или около того.

— Стало быть, преследовали какую-то цель? Тайную? Благородную? Возвышенную?

— Преследовал. Самую низменную. Заработать на кусок хлеба, — с закрытыми глазами объяснил математикус. — Лучше издавать альманахи и календари с хитрыми предсказаниями, нежели просить милостыню. В конце концов, астрология — дочь астрономии, хотя и незаконнорожденная. Разве не естественно, добрейший Тихо Браге, дабы дочь кормила свою тать? Иначе родительница могла бы умереть с голоду.


…После кровопусканий, после втирания бальзамов и эликсиров лекарь счел свою благородную (и, добавим, щедро вознаграждаемую) миссию выполненной. Кризис миновал. Порозовели кожные покровы чужестранца, дыхание и пульс укрепились, шумы в сердце поутихли.

Да, миновал кризис, отступила болезнь, и начались прогулки по Праге.

Имперский астроном и его выздоравливающий друг взбирались на пражские холмы и подолгу дивились на красавец град. Далекий Вейль, Тюбинген, Грац, столица Штирии великой! Потускнело ваше убогое величие, померкло пред златым лицом Праги! Пред церквами ее и башнями, садами и парками, коллегией университетской, пред деяньями многих поколений гениев-зодчих. Ты, мосточек, распростерший хилое тело свое над ручьем, именуемым рекою Мур, — разве ровня ты Карлову мосту через Влтаву? С двадцатью четырьмя его арками? Со скульптурами, из коих каждая есть шедевр гармонии и совершенства? Ты, церквушка святого Бонифация, подслеповатая, крытая черепицей, — разве тебе дотянуться до сводов собора святого Вита — далеко-далеко, на четыре стороны света своды блестят.

Вскоре ни в Градчанах, где красуется королевский двор, ни в обеих Прагах — Старой и Новой — не осталось перекрестка, закоулка, проулка, где бы праздные зеваки не лицезрели двух господ, оживленно спорящих бог весть о чем.

Что же было предметом их словопрений, неуемных заклятий и проклятий, отчего они то руками трясли неистово друг пред другом, то подскакивали, будто бойцовые петухи, то вычерчивали тростью на снегу волнистые линии, кружки и стрелы?

О системе Коперника речи велись, о чем же еще…


— Земля слишком тяжела и неуклюжа. Я уподобил бы ее поварихе, не в меру толстой и грузной. Земля неспособна двигаться в пространстве, точно планета или иное небесное тело, — загудел Тихо Браге.

— А Солнце? — хитро вопросил Кеплер. — По собственным вашим исчислениям, оно значительно превосходит нашу планету. Выходит, Солнце еще менее пригодно для движения. Зачем же вы разнесли в пух и в прах Птоломея с его кристальными сферами? Ваши слава и уважение в астрономическом мире столь непоколебимы, что ныне никто из серьезных ученых не решится отстаивать неподвижную Землю.

— «Слава», «уважение»… — проворчал польщенный король астрономии. — Любому школяру ясно, сколь неестественно и весьма запутанно Птоломеево учение. Но я не одобряю нововведения, предложенного Коперником. Притом же, положа руку на сердце, скажу: и священное писание мешает мне принять систему фромборкского каноника.

— Однако вы хвалили ее, и неоднократно? — произнес удивленно математикус.

Король астрономии досадливо поморщился: недопонимает, мол, нынешняя молодежь всех дипломатических сложностей во взаимоотношениях со всемогущей идеологией церкви.

— Воздавал должное. За простоту и ясность, с коими Коперник распутал сложность планетных движений. Его учение — наиболее удобная гипотеза для вычислений. Гипотеза, не более.

— В таком случае, каково истинное устройство мира?

— По моему мнению, небесные движения происходят следующим образом. Солнце, Луна и сфера неподвижных звезд, охватывающая всю Вселенную, имеют центром Землю. Пять планет — Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн — обращаются вокруг Солнца, как около вождя своего или короля. И вся оная свита вместе с королем свершает годовое движение вокруг недвижимой Земли.

— Занятная картина мирозданья, — отозвался Кеплер, быстро уловивший самую суть соглашательского, компромиссного построения Тихо Браге. — Значит, и под церковные догматы никаких подкопов, и память о Копернике не осквернена. Придумано довольно ловко.

Имперский астроном ответствовал:

— Картина, именуемая вами занятной, ловко придуманной, нашла многих приверженцев среди моих современников! Между прочим, среди них и сэр Фрэнсис Бэкон[27]. А посему…

Неожиданно Иоганн Кеплер захохотал, да так громко, что ворона снялась с часовни, а золотых дел мастер, приютивший свою лавочку к стене божьего храма, запер на всякий случай дверь.

Надо заметить, что спорщики проходили в это время мимо рынка. Торговля была в разгаре, прилавки ломились от товара, продавцы на все лады расхваливали съестную флору и фауну. Рынок мычал, хрюкал, блеял, кукарекал, лаял, мяукал, визжал. Возле ближнего прилавка носился на ремешке вокруг столба черный поросенок. На него-то, указуя перчаткой с раструбом, и заливался хохотом окончательно выздоровевший Кеплер.

— Не уяснил, что тут смешного, — заговорил Тихо Браге. — Поросенок бегает вокруг столба.

— Ха-ха-ха! Разве нельзя сказать: столб обращается вокруг поросенка?

— С точки зрения механики, относительно движения, — можно.

Тогда математикус внезапно посерьезнел и заявил:

— Вы правы. Так чем же, с точки зрения механики, поросенок и столб отличаются от Земли и Солнца в вашей гипотезе? Ничем. Вы законченный корениканец, господин Тихо.

Увлекся парадоксами воспитанник духовной академии, поднаторевший в словесных перепалках, упустил из виду, что пред ним вспыльчивый, взрывающийся будто порох датский дворянин.

— Цветущие долины небес постыдно обращать в пастбища для свиней! — в сей же миг блистательно отпарировал знаменитый астроном. — И затвердите себе истину, а не гипотезу: так не относятся к тем, кто приютил вас на чужбине.

Эх, непростительную промашку совершил Тихо Браге, насмерть обидел зависимого от него человека. «Господи, какую я глупость сморозил!» — испугался он, заметив, как побледнел Кеплер, как нервный тик взошел ему на щеку, затронул левое веко. Но поздно, поздно… Поздно ловить голыми руками выпорхнувшие ненароком глупые слова.

— Благодарствую, добрейший Тихо, — заговорил, как бы превозмогая забытье, математикус. — Я отвечу вам подобной же истиной: так не относятся к тем, кого любезно приглашают к себе на службу. Не обрекают их на подачки взамен обещанного жалованья. — Кеплеру не хватало воздуха. Он отшвырнул перчатки в снег, рванул ворот на шубе, прокричал сдавленным, задушенным голосом: — Судаки запеченные! Страсбургские паштеты! Глухари на вертелах!.. Мерзко, мерзко пробавляться от ваших щедрот! Пропади они пропадом вместе с вашими миллионами!

Он повернулся и побежал прочь. За ним затрусил Тихо, не забывая придерживать рукой коварный нос, но сразу потерял из виду разобиженного молодого гения.


…Иоганн Кеплер заперся у себя в комнате. Он принялся сочинять письмо к профессору Мэстлину. Тихо не желает смотреть на него как на равного, не делится планами своих работ, обрекает его на судьбу заштатного наблюдателя, крючкотворца, вычислителя. «Здесь нет ничего верного, — выводил трясущейся рукой математикус. — Тихо такой человек, с коим немыслимо жить, не перенося жестоких оскорблений. Содержание обещано блестящее, но жалованья не выплачивают». Он доведен до отчаяния нищетой и заботами, сыт по горло благодеяниями короля астрономов. И посему умоляет профессора прислать несколько гульденов, дабы тотчас по их получении покинуть Прагу.

В ожидании скорого ответа Кеплер погрузился в свои вычисления и гипотезы. Никогда ему так хорошо не работалось. Барбара прибегала к самым странным кухонным ухищрениям, чтобы из лука, крупы и солонины сооружать видимость обедов.

…Через два дня после размолвки явился к нему мрачного вида господин, назвавшийся Гунаром Эриксеном. Изъяснялся незнакомец на латыни, однако речь несносно искажал шведскими, норвежскими и еще черт знает какими тарабарскими словами. Говорил глухо, не жестикулируя, был холоден и бесстрастен, точь-в-точь северные фьорды. Начал герр Эриксен с того, что его покровитель Тихо Браге целиком поглощен хлопотами, связанными с предстоящим бракосочетанием своей дочери. И посему он поручил своему посреднику принести глубочайшие извинения господину Кеплерусу в связи с прискорбным инцидентом, а также заверить его, что во всем происшедшем не было тени злого умысла со стороны господина Браге.

Посредник и затаивший обиду математикус встали, чопорно раскланялись. Когда таким образом с официальной частью визита было покончено, Гунар Эриксен заговорил:

— Герр Кеплерус, я без малого четыре десятилетия состою хранителем бумаг и казначеем при моем покровителе. Мне ведома его приязнь к вашей особе. Да я и сам, будучи астрономом, осведомлен о ваших дарованиях. Соблаговолите хотя бы бегло пролистать сей труд. — Он протянул объемистую кипу бумаг в сером переплете.

На первой странице было крупно выведено порыжевшей от времени цифирью:

«1 500 000 — 1567»

Кеплер оглядел посетителя с ног до головы.

— Соблаговолите заглянуть в конец конторской книги, герр Кеплер.

В конце, как и на первой странице, бежала иноземная скоропись, но уже яркая, только что вышедшая из-под пера. Помимо того, значилось:

«8612–1601»

— Позвольте сделать необходимые пояснения, герр Кеплер. В самом начале — полтора миллиона крон. Сии воистину княжеские богатства, не считая трех имений, были переданы моему покровителю его приемным отцом в году одна тысяча пятьсот шестьдесят седьмом… — Что-то дрогнуло в непроницаемом лице казначея. Какое-то воспоминанье, одолев застывшие просторы прожитой жизни, нежданно настигло его и принесло весть об иных временах: о радугах, о ледоходах, о скользящих по бирюзовым просторам ладьях, о нежных звуках волынки, о…

— Теперь о последнем листе, — продолжал Эриксен, и Кеплер не узнал внезапно оттаявшего голоса сурового северянина. — Слева — восемь тысяч шестьсот двенадцать флоринов — общая сумма долгов моего покровителя. К началу нынешнего, тысяча шестьсот первого года по рождеству Христову.

Иоганн Кеплер, проклявший несуществующие миллионы разоренного короля астрономов, сгорал со стыда.

— Мы разорены, герр Кеплер. Только на возведение Уранибурга затрачено пять бочонков золота. А приемы королей и министров! А пенсион ученикам, приезжавшим со всей Европы! А перевозка инструментов и кунсткамеры в замок Бенах!..

— Разве король Рудольф не приказал возместить убытки; связанные с переездом в Богемию? — удивился тут математикус.

— Приказал. Но что толку? Королевская казна пуста, как гнилой орех…

«Благороднейший Тихо!

Смогу ли я исчислять или оценить благодеяния, оказанные мне вами? Два месяца вы щедро и бескорыстно поддерживали меня и всю мою семью; вы предупреждали все мои желания; вы оказывали мне всевозможные знаки доброты и расположения; вы делились со мной всем для вас дорогим; никто ни словом, ни делом не оскорблял меня намеренно; короче, по отношению ко мне вы выказывали ничуть не меньше снисходительности, чем к вашей жене, детям или самому себе.

Ввиду всего этого я не могу без смущения подумать о том, что в пылу своей невоздержанности закрыл глаза на все эти благодеяния; что вместо скромной и почтительной благодарности я в ослеплении страстью позволял себе дерзкие выходки по отношению к вам, имеющему право рассчитывать только на одно уважение с моей стороны, забыв о ваших заслугах и ученых трудах, которым я столь обязан.

Все, что я ни писал, или ни говорил против вашей личности, славы, чести или учения; или что бы я, с другой стороны, ни сказал или ни написал оскорбительного (если другого, более мягкого названия моим поступкам нельзя найти) и даже то, чего я не помню, — от всего этого я отрекаюсь и честно и искренно признаю все это несправедливым.

Иоганнес Кеплерус, математикус».

Наемники императора

Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут.

Михаил Булгаков

Не застольная беседа о том, о сем с другом юности; не спор о достоинствах Коперникова учения с коллегой-звездонаблюдателем; даже не конфиденциальный разговор с первым канцлером королевства. Математикусу Иоганнесу Кеплерусу предстояла аудиенция у императора.

Суетитесь, придворные портные и брадобреи! Сапожных, кружевных, пуговичных дел умельцы, замирайте от страха! В синем камзоле с серебряным шитьем чужестранный ваш клиент будет представлен повелителю Священной Римской империи. Сей изгнанный из Штирии звездоволхв уже проскакал в карете по Карлову мосту, дерзостным Тихо Браге сопровождаемый. Вскорости миновала карета домишки, что над Влтавой лепятся подобно ласточкиным гнездам, вынеслась на Градчанскую площадь. Тут откуда ни возьмись вываливаются из всех дверей дворцовые лакеи, шталмейстеры, церемониймейстеры. Миг — и кони распряжены, в стойла водворены. А на аудиенцию к государю пожаловавшие господа расчесывают пред зеркалами бороды в туалетной комнате. Четверть часа расчесывают, час, другой, третий…

— Где же император? — не выдерживает наконец Тихо Браге, датский дворянин.

Он велит слуге кликнуть главного церемониймейстера. Тот входит, бормочет что-то нечленораздельно, пытаясь всеми правдами и неправдами загладить конфуз. Но короля астрономии не так-то легко провести. И вот уж припертый к стене церемониймейстер сознается: государь потерялся в дворцовых покоях. Все с ног сбились, его величество разыскивая. Двум посланникам французским дурно сделалось от чрезмерного ожидания и напряжения чувств. Посол испанский — эдакий гордец! — повелел лошадей закладывать, отправился, разгневанный, восвояси, в свою Испанию. А государя все нет…

— В два счета разыщем! — закричал Тихо Браге, да так, что хрустальные подвески на люстрах закачались. Не давая опомниться опешившему придворному, он оттер его животом от дверей: путь был свободен.

…Однако, господа, где же в самом деле император? Изволит упражняться в зале для игры в мяч? Но по вторникам и четвергам (а нынче четверг) он отвергает телесные упражнения, равно как и рыцарские турниры. Лицезреет полотна старых мастеров в сокровищнице? Но она пуста, пустует и главная дворцовая зала. Быть может, его величество возносит хвалу всевышнему либо поминает своих предков в соборе святого Вита? Но придворный капеллан клянется: после заутрени государь спешно помолился пред королевским мавзолеем и более не показывался в соборе.

Они обошли весь королевский двор: безрезультатно.

В зале Ведомства судебных книг, где на стенах красовались гербы главных чиновников, один герб заковыристей другого, Тихо Браге устало опустился на скамью и от огорчения стукнул кулачищем по столу. Немедля из-под стола выкатился дворцовый шут, карлик, уродина, заохал, засеменил к двери.

Тихо догнал человечка и вопросил строго:

— Ответствуй: где его величество? Не то зашибу насмерть или проглочу живьем.

— Не проглотишь. Я еще тверже, чем твой железный нос, — бесстрашно отразил нападение шут.

Браге расхохотался. Карлик подскакал к выходу, проблеял оттуда:

— Его величество с утра заперлись у алхимиков. Золото варят его величество.

— Так я и думал, — облегченно вздохнул король астрономов.

…В подземелье, где обитали алхимики, Иоганну ударил в нос крепкий запах серы и нашатыря. В низкой печи подрагивали языки огня. Золотовары сновали с ретортами между песчаными и водяными ваннами, перегонными аппаратами и вытяжными шкафами. На стенах сливались, распадались неестественно искривленные тени. «Ну и ну, сюда бы парочку ведьмочек в ступе — и чем тебе не адское обиталище», — подумал Иоганн. Тихо Браге указал на диковинное сооружение — то ли клеть для заточения грешников, то ли тенета для поимки райских птиц. Неподалеку от клети восседал под балдахином некто в просторном черном халате. Весь халат был изукрашен мистическими символами, аллегорическими фигурами, печатями апокалиптическими. Некто под балдахином сидел с закрытыми глазами. Трудно было уяснить: то ли почивал он, то ли слушал стоящего подле него старца с книгой. Старец вещал:

— Его отец Солнце, его мать Луна, ветер носил его в своем чреве, Земля его кормилица. Оно отец всякого совершенства во Вселенной. Его могущество безгранично на земле. Отдели землю от огня, тонкое от грубого, осторожно, с большим искусством — это вещество поднимается от земли к небу и тотчас снова нисходит на землю. Оно собирает силу и верхних и нижних вещей…

— Довольно, Сафроний, — капризно заговорил сидящий под балдахином. — Ты утомил меня. Зачти сызнова то, что ты читал поначалу о тайне. Из этого… как его…

— Из греческой рукописи четвертого века, приписываемой Зосиме Панополитану, — подхватил старец и зашамкал: — «Вот тайна: змея, пожирающая свой хвост, состав, поглощенный и расплавленный, растворенный и превращенный брожением… Его чрево и спина желты, его голова темна и зелена. Его четыре ноги — четыре стихии…»

— О боги и богини!.. Ну что ты заладил одно и то же… Стихии, чрева, спины, змеи. Наскучило, — перебил старца и Зосиму великий государь (а это был не кто иной, как император Рудольф). Его величество зевнул, перекрестился и продолжил речь: — Опротивели нелепости сии несусветные. Лучше поразмысли: нынче философский камень выварится иль нет?

— Не дерзну пророчествовать, государь, однако может и не вывариться. Не маловато ли травы лунной[28] внедрили в смесь?

— Пошто раньше-то о лунной траве умалчивал, голова твоя ученая? — беззлобно осведомился император. — Эх, нет Тихо Браге, великого искусника, наверняка подсказал бы неукоснительную пропорцию.

— Я здесь, ваше величество! Готов услужить памятью и уменьем, — отозвался король астрономов.

Государь нетерпеливым жестом призвал к себе любимца-звездосоглядатая, о чем-то пошептался с ним. Затем повелел приблизиться Кеплеру, вопросил:

— Сказывают, ведомы тебе, Иоганнес Кеплерус, не только судьбы людские, но и лет птицы в небесах, красного и черного зверя бег на земле, потаенный ход рыбины в глубинах. Верно ль сказывают?

— Отчасти, государь, — твердо выговорил Иоганн.

— Мы премного о талантах твоих провидческих наслышаны. Помимо звездозакония, что еще тебе по сердцу?

— Помимо астрономии, ваше величество, изучал живопись, скульптуру, производство мозаичное, герметическое искусство.

Предстань нежданно-негаданно пред очами повелителя Священной Римской империи любой полководец древности — Цезарь, к примеру, или Ганнибал — и предложи свои услуги на поприще борьбы с проклятыми турками, и тогда менее обрадовался бы государь, нежели заслышав о мозаичном производстве и герметическом искусстве. Ибо теперь явилась родственная ему, Рудольфу Второму, душа.

— Зачисляю тебя, Иоганнес Кеплерус в свиту, — милостиво молвил владыка, поглаживая на своем халате символ селитры — большой палец с короной и Луной. — Наипервейшею обязанностью вменяю составлять гороскопы мне и вельможам. Для моего гороскопа сроку отпускаю неделю.

— Гороскоп вашего величества уже составлен. Извольте взглянуть, — ответил Кеплер и протянул гороскоп.

Тот быстро схватил сей листок, где была расписана хитроумными знаками вся его императорская судьба. Повертев гороскоп, государь спросил недоверчиво:

— Стало быть, ни в коей мере можно не опасаться за мою жизнь?

Иоганн оторвался от созерцания узоров, возникавших и распадавшихся в печи, и отвечал:

— Позвольте уведомить ваше величество: ни жестокие хворости, ни тайные либо явные козни злоумышленников, ни происки наемных очернителей не коснутся вашей божественной судьбы.

— Ай да Кеплер! Ну и молодец! — закричал, как ребенок, его величество. — Отныне назначаю тебя имперским математиком. Однако сей высочайший титул дарую тебе при одном непременном условии. Ты никогда не покинешь Тихо Браге, дабы работать под его руководством над составлением астрономических таблиц. Содержание годовое определяю тебе в две тысячи семьсот флори… — Тут государь поперхнулся, осекся, как-то весь сник. И, заметим, не без причины. Назвав поистине астрономические для нищенствующего профессора две тысячи семьсот флоринов, Рудольф Второй вдруг вспомнил вечно искаженную страданием физиономию казначея. Героическим усилием изгнав из памяти ненавистное казначеево лицо, государь закончил без всякого воодушевления: — А впрочем, что я говорю: две тысячи семьсот флоринов. Число какое-то несуразное, не круглое. Опять же при расчетах могут возникнуть неудобства. Верно я говорю: несуразное число, а?

Король астрономов и его ученик закивали: кто же осмелится перечить государю?

— Содержание годовое определяю тебе в полторы тысячи флоринов, — изрек наконец владыка и вздохнул с облегчением.

Имперский математикус возликовал. Чего греха таить: полторы тысячи были для него баснословным состоянием.

— Что касается сугубо астрономических твоих занятий: разных домыслов, предположений, вычислений, — тут мы тебе не указ. Занимайся сей кабалистикой на свой страх и риск, — милостиво разрешил Рудольф.

— Государь, я намерен исчислять движения Марса. Из всех иных планет орбита его наиболее растянута и с кругом не схожа. Надобно отрешиться от укрепленного тысячелетиями предрассудка о движении планет по кругам, — сказал Кеплер.

— Пустяки, безделица, — отозвался император равнодушно. — По кругам ли ползают иль скачут, как вепри загнанные иль как лягушки, — все одно. Главное — судьбу дабы предрекали.

На том и завершилась аудиенция.


Тихо Браге остался в подземелье — помогать светлейшей особе государя вываривать философский камень. Обласканный владыкой Кеплер отправился домой — порадовать Барбару превеликим благом, свалившимся с неба.

Он побродил по дворцу: заглянул в оранжереи, в кунсткамеру, послушал, как на все лады распевают заточенные в клети заморские птицы.

В галерее имперского придворного совета его догнал запыхавшийся вельможа в выцветшем камзоле и основательно потертых панталонах. Лицо вельможи было странно сплюснуто, перекошено. Одна бровь взлетела; как у паяца, к виску, другая нависала над глазом, бесстыдно прикипавшим к собеседнику, какого бы тот ни был чину, ранга и звания.

— Герр Кеплерус, позвольте мне, как дворцовому казначею, поздравить вас с высочайшей милостью, — голосом выцветшим и потертым сказал казначей. — Одно жаль: финансы империи расстроены донельзя. Казна… как бы это выразиться поточнее… Э… ну что ли… не совсем наполнена, не до краев. Соблаговолите несколько времени — скажем, год, а еще лучше два или три года — существовать на постоянные и случайные доходы от ваших поместий, угодий, земель и прочих владений.

Новоявленный имперский математикус давно был приготовлен к такому повороту событий в финансовой баталии, которую он вел столь длительно и безуспешно. И посему, нимало не удивившись, ответил с нарочитой заносчивостью:

— Поместья мои весьма обширны, угодья невыразимо богаты, владенья обильны несказанно. Да вот жалость: дороги в оные края никем еще не протоптаны.

— Горные теснины? Каменистые ущелья? Болота непроходимые? Бурелом? — осведомился казначей.

— Лунные рудники! Виноградники на Марсе! Покосы на Венере! Небесные острова! — отрывисто выговорил обладатель несметных, воистину неземных богатств.

…Раздосадованный, он выбежал на крыльцо королевского замка. Пред ним в высокое чистое небо возносились закатные своды собора святого Вита. Рядом, словно клювом по стеклу птенец, тенькала капель. Пахло весной, талыми снегами, подснежниками. Как бумажные кораблики, покачивались в поднебесье розовые облачка. В такую пору на Лысой горе уже оттаивает южный склон и обнажается земля — прелые прошлогодние листья, усы зеленой травы, робкие ручьи, паутина на папоротниках. Уже греются на пеньках первые ящерицы, и первые жуки расправляют крылья, и вся Лысая гора, как огромная старая ящерица, подставляет солнцу бока, приходя в себя после зимнего оцепенения, после недвижности и забвения, после забытья.

Из-за конюшни показался отряд аркебузьеров. Шли ландскнехты, ветреное племя вояк: насильники, разбойники, мародеры, наемники императора.

— Р-рота, смир-рно! Р-равнение налево! — пролаял начальник отряда. Сорвав с головы шляпу, он отсалютовал королевскому замку. Молодое лицо его пылало священным благоговением пред личностью того, над кем зримо и незримо парит золотой королевский штандарт.

Рота промаршировала мимо дворца. На спинах воинов мерно покачивались аркебузы. Иоганн Кеплер смотрел вослед отряду. Он мучительно пытался припомнить нечто важное, связывающее воедино судьбу его, имперского математика, и участь этих ландскнехтов, которые уходят неведомо куда умирать неизвестно за что. И вдруг его осенило: да ведь начальник отряда…

— Мартин! Мартин! Мартин Шпатц!

Предводитель оглянулся, пытаясь на ходу разглядеть того, кто позволил себе так фамильярно его окликнуть. Наконец он остановился в замешательстве, скомандовал: «Рота, стой!», направился к Кеплеру. И, лишь подойдя, шагов на десять, все понял. Но и поняв все, он не потерял самообладания.

— Рота, составить аркебузы в козлы! Перекур! Выступаем через четверть часа! — скомандовал Мартин и только тогда бросился в объятья к улыбающемуся Кеплеру.

После обычных в таких случаях «какими судьбами?», «откуда ты взялся?», «дьявол меня забери!» и прочих восклицаний друзья завернули за угол арсенала и здесь, вдали от любопытствующих, опорожнили из Мартиновой фляги по чарке обжигающего зелья.

После второй чарки ландскнехт заткнул флягу пробкой — служба есть служба — и произнес:

— А все-таки, магистр соврал, соврал, лицедей. Помнишь, кому жезл полководческий предрекал? Тебе. А на поверку что вышло? Вот и верь разным ворожеям да колдунам.

— Куда же ты направляешься, полководец? — спросил Иоганн, пытаясь отыскать в суровом воителе с тремя рваными шрамами на левой щеке облик того, прежнего Мартина — увальня и тихони.

— На Средний Рейн. Турок воевать. Коли живым вернусь, награда обещана, и немалая. Может, выбьюсь в начальники колонны.

Иоганн потрогал кинжал в золоченых ножнах, висевший на поясе у Мартина, вспомнил недавний разговор с казначеем, вздохнул:

— Не очень-то доверяй, друг, обещаниям да клятвам.

— Ну это ты зря, — возразил ландскнехт. — Обещанье обещанью рознь. Нас заверили пресветлым именем его величества государя императора.

Что тут было сказать? Блажен верующий: стоило ли разуверять простодушного в том, в чем сам Иоганн давно разуверился.

— Прощай, Мартин. Дай тебе бог остаться живым и невредимым. На память от меня прими сии часы. И знай: я всегда любил и люблю тебя как брата. — Кеплер отстегнул часы на цепочке, вложил их в руку Мартину.

— И ты прощай, брат мой математикус. А взамен возьми сей кинжал. Мне его лучшие кузнецы выковали в Шварцвальде. Он тебе пригодится.

— Постой, брат Мартин. Я поведаю тебе напоследок одну историю. Она тебе тоже пригодится. — Иоганн вытащил кинжал из ножен и, разглядывая вычеканенный узорчатый клинок, заговорил: — Я расскажу тебе историю про наемников римского императора Октавиана. Когда ему однажды пришлось туго, он приказал возвестить всем рабам, что они могут вступать в его армию. Он поклялся своим пресветлым именем: по возвращении из похода записавшиеся в солдаты станут свободными. И представь себе, он выиграл войну. Двенадцать тысяч рабов полегли костьми в сраженьях. Десять тысяч вернулись с поля брани. Они вернулись, дабы получить обещанное — свободу. И как, по-твоему, поступил император Октавиан? Он их предал самым подлейшим образом. Ровно половину рабов он выдал прежним их господам. Он всех бы выдал, да только сами господа отказались от безрукого и безногого рабьего товара. А остальные пять тысяч рабов, спросишь ты, ландскнехт Шпатц. Остальные пять тысяч, все эти увечные и калеки, однажды были окружены несколькими легионами и вырезаны дочиста. До последнего человека. Сначала у них хитростью выманили оружие, а затем всех до одного закололи. Зарезали, как стадо телят. Кто помнит теперь имя хотя бы одного из этих легковерных? Никто. А ратные подвиги клятвопреступника Октавиана прославлены в веках. Его бюсты и статуи торчат во всех сокровищницах Европы.

Кеплер вложил кинжал в ножны и улыбнулся другу виноватой улыбкой.

— Я запомню твою историю. Навсегда, — заговорил Мартин. — Теперь уже поздно раскаиваться. По собственному разумению угодил в солдаты, назад пути нет. Не зря же любой ландскнехт пред баталией бросает горсть земли через плечо. Мы отреклись от всего земного. Однако не забывай, что и ты тоже наемник.

На дворцовой крыше плавился, как в тигле, закат. Одинокий коршун захлестывал небо кругами, подстерегал добычу.

— Прощай, наемник императора Октавиана, — сказал математикус Иоганнес Кеплерус.

— Прощай, наемник императора Рудольфа, — сказал ландскнехт Мартин Шпатц.

За арсеналом, возле королевского замка, наемники в последний раз обнялись, накрытые исполинской тенью собора святого Вита, летящей в бездну.

Сын ведьмы, внук колдуньи Хроника третья

Процесс

Инквизитор. Заседание трибунала возобновляется. Продолжаю рассмотрение апелляции по процессу Катерины Гульденман. (Листает дело.) В 1615 и 1616 годах вышепоименованная владелица трактира «Веселый ночлег» содержалась в леонбергской тюрьме по обвинению в колдовстве, знахарстве, лечении людей и скота магическими заговорами и приворотными зельями. В 1616 году обвиняемая была освобождена из-под стражи за отсутствием состава преступления. Освобождение произведено при условии церковного покаяния обвиняемой, однако в последующем оная Гульденман не прекратила своих нашептываний, чарований, заклинаний и прочих безбожных, суеверных, порочных, преступных деяний. Как показало дознание, она усугубила свою вину новыми преступлениями. Обвиняемая ездила ночью на свинье, посещала бесовские шабаши, напоила зельем Валерию Марченштофф, отчего та занедужила. Свидетельства соседей и показания бургомиста Леонберга доказывают неопровержимо: обвиняемая испортила Валерию Марченштофф, вследствие чего та стала извергать всякую нечисть, вроде хвостатых червей, гусениц, а из ушей у нее выходили уховертки, жуки, тритоны, саламандры и вылетали бабочки. По заявлениям многочисленных свидетелей, обвиняемая обучилась колдовству у своей тетки, которая была известной колдуньей и кончила свою отвратительную жизнь на костре. После вторичного взятия под стражу обвиняемая отказалась признать свою вину. Более того, она посмела упрекать судей в нечестно нажитом состоянии и разного рода мошенничествах. За колдовство, соучастие в дьяволиаде и кощунственное поведение на суде Катерина Гульденман была приговорена к смертной казни посредством сожигания на костре. Инквизиционному трибуналу предстоит либо утвердить приговор, либо вынести оправдательный вердикт с определением степени вины.

Гульденман. Ваша милость, я ни в чем не повинна. Все, все поклеп, наговоры да сплетни.

Инквизитор. Предупреждаю: обвиняемой разрешено только отвечать на вопросы. Вопросы могут быть задаваемы только членами трибунала и, как исключение, защитником. Неблагодарную роль защиты обвиняемой взял добровольно на себя профессор Мэстлин, он же доктор богословия здешней духовной академии.

Мэстлин. Ваша честь, я протестую. Термин «неблагодарная роль» в данном случае неприемлем.

Инквизитор. Протест отклонен. Приступаю к первой стадии строгого допроса — официальным угрозам в судилище… Обвиняемая, веришь ли ты в существование ведьм? Запомни: каждое твое слово, каждый стон и вздох на всех стадиях пытки будут занесены в опросный лист.

Гульденман. Нет никаких ведьм. Зато кругом полным-полно мошенников.

Инквизитор. «Haeresis est maxima maleficarum non credere» — «Высшая ересь — не верить в колдовство». Подобное безверие должно быть наказуемо. Именно так, а не иначе толкует сие положение «Молот ведьм»[29].

Мэстлин. Ваша честь, обвиняемая может пострадать по незнанию терминологии. Обвиняемая не обучена даже грамоте.

Инквизитор. Вы полагаете, что тридцать девять подозреваемых отправлены нами в прошлом году на костер лишь по незнанию ими терминологии? Не заблуждайтесь, защитник. Ведьмы были, есть и всегда будут. Секретарь, зачтите во всеуслышание обращение Вормского собора к Людовику Благочестивому![30].

Секретарь (заученной скороговоркой). «К великому нашему прискорбию должны мы сообщить вам, что в вашей стране от времени язычества еще остается множества опасных лиходеев, занимающихся волшебством, ворожбой, метаньем жребиев, варкой зелий, снотолкованием, каковых божеский закон предписывает наказать нещадно. Не подлежит сомнению, что лица обоего пола с помощью нечистой силы непотребными напитками и яствами лишают других рассудка. Оные люди своим колдовством наводят также бури и град, предсказывают будущее, перетягивают от одних к другим зерно с поля, отнимают молоко у коров и вообще совершают бесчисленное множество подобного рода преступлений. Подобные лиходеи тем строже должны наказываться государем, чем дерзновеннее они осмеливаются служить дьяволу».

Инквизитор. Все слыхали?! Значит, уже восемь столетий тому назад церковь осудила мистическую практику как наследие язычества и служение дьяволу. (Заглядывает в опросный лист.) Приступаю к вопросам, касающимся отдельных пунктов обвинения. Все свидетели поклялись на библии, что ты, Катерина Гульденман, никогда не плачешь, не глядишь в глаза, отличаешься крайней раздражительностью и злословием. Все это несомненные признаки ведьмы. Почему же ты отрицаешь, что ты ведьма?

Гульденман. Все слезы повыплаканы, вот и не плачу. А в глаза не гляжу, дабы не видеть ничьих скотских рыл.

Инквизитор. Под каким образом явился к тебе впервые дьявол и в какое время — утром, вечером или ночью?

Гульденман. Никакого дьявола я и в глаза не видывала. А вот господин городской судья то и дело заявляется в трактир. Небось, бочек уж десять вина выжрал за бесплатно, дьявол.

Инквизитор. Говори по существу обвинения и не приплетай посторонних лиц. Отвечай: состоишь в союзе с дьяволом на основании формального договора, либо клятвы, либо простого обещания, и ежели на основании договора, то каково его содержание?

Гульденман. Помилосердствуйте, господа! Какой прок дьяволу союз измышлять с нищей старухой? Лучше я спою вам швейцарскую песенку про дьявола. (Пританцовывая, поет.)

Старичок мой дьяволенок
Ударяется в загул.
Он нырнул в пивной бочонок
И на донышке заснул.

Инквизитор (возмущенно). Остерегись! Ты лишаешь себя нашего сострадания и навлекаешь гнев.

Мэстлин. Ваша честь, несчастная женщина обезумела от беспрестанных допросов и угроз.

Инквизитор. Она притворяется полоумной! Обычная уловка любой ведьмы. (Указывает на Катерину). А она знается с нечистой силой, бесспорно. Ведьма и только ведьма способна подговаривать могильщиков, дабы те откопали ей череп мужа. Захотелось, видите ли, обложить сей череп серебряным обручем и преподнести в дар своему сыну, некоему звездочету Кеплеру.

Гульденман. Какой череп? Какой обруч? Враки, враки, враки!

Мэстлин. Ваша честь, сей пункт обвинения, как, впрочем, и все остальные, ничем не доказан. Некий Кеплер, о коем вы упомянули, имеет важные заслуги пред Священной Римской империей. Он один из самых почитаемых ученых в христианском мире. С ним состоит в переписке синьор Галилео Галилей, известнейший астроном и механик.

Инквизитор. Трибуналу нет дела до чужеземных связей сына сей закоренелой, закоснелой ведьмы. Пусть обменивается посланиями хоть с самим султаном турецким.

Мэстлин. Но ежели синьор Галилео, а он один из приближенных к особе его святейшества римского папы, узнает…

Инквизитор. Не узнает! Вынужден вам напомнить параграф четвертый Почтового устава. Корреспонденция, содержащая в себе упоминание о процессах и приговорах святейшей инквизиции, задерживается цензурой и сжигается.

Мэстлин. Устав не распространяется на дипломатическую почту. Не исключено, что именно таким путем синьор Галилео проведает о беспримерном процессе над матерью звездочета Кеплера. А затем оповестит всю просвещенную Европу…

Инквизитор. Не пытайтесь шантажировать трибунал! Кто из послов захочет осквернить дипломатическую почту вестями о процессе над колдуньей? Никто.

Мэстлин. Осмелюсь возразить, ваша честь, такое лицо существует.

Инквизитор. Кто же он?

Мэстлин. Джульяно де Медичи, посланник тосканский при пражском дворе.

Посланец от звездного мира

В голове животных зияют семь отверстий, или окошек, через которые воздух вступает в храмину тела, дабы освещать, согревать и питать ее. Эти окна: две ноздри, два глаза, два уха и один рот. Так же точно и в небе сияют две благоприятные звезды — Юпитер и Венера, две немилостивые — Марс и Сатурн, две светлые — Солнце и Луна и одна неопределенная и посредственная звезда — Меркурий. Известно затем, что существует семь металлов, семь дней недели и т. д. Отсюда, равно как и из множества других явлений природы, исчисление которых было бы обременительно, мы усматриваем, что и планет должно быть непременно семь.

Франческо Зиччи, средневековый астроном

Джульяно де Медичи, посланник тосканский при пражском дворе, почитал себя человеком образованным. А ежели не скромничать — то и высокоученым. Как иначе назвать того, кто ночи напролет добывал философский камень, кто ловушку соорудил для поимки нечистой силы, кто — страшно сказать! — втайне перелагал с французского на родной итальянский сочиненьице магистрата Алькорфрибаса Назье[31], богохульственную «Повесть об ужасающей жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля»?

За тридцать годов дипломатической службы немало помотался по белу свету Джульяно, много чего насмотрелся, и не упомнишь всего. После хождения за тридевять земель, к Великой стене китайской, после плаваний в Индию, вокруг берегов Ливии, после россказней странников, мореходов, паломников — чему еще мог удивиться мудрый посланник? А вот, поди ж ты, как отрок удивился.

Удивило посланника письмо от закадычного друга Галилео, сына Винченцо Галилея. Не первый год обменивались вестями друзья, не впервой делились секретами. Однако на сей раз хитроумный звездогадатель вознамерился, судя по всему, подшутить над высокоученым дипломатом.

«Месяцев десять назад до меня дошло известие, — сообщал Галилей, — будто какой-то нидерландец изобрел инструмент, с помощью коего весьма отдаленные предметы наблюдаемы столь же отчетливо, как и близкие. Это заставило меня задуматься над тем, как бы самому изготовить подобный инструмент… Поскольку я не жалел ни труда, ни денег, то мне удалось изготовить такой прибор. Благодаря ему предметы кажутся мне в тысячу раз больше и в тридцать раз ближе, чем если рассматривать их невооруженным глазом…» Далее в письме уведомлялось, что наблюдения звездного неба посредством зрительной трубы принесли нежданные, ни с чем не сравнимые плоды. За один только январь нынешнего 1610 года были обнаружены горы на Луне, бесчисленное множество звезд в Млечном Пути и, главное, несколько новых планет, обращающихся вокруг Юпитера.

Тут Джульяно де Медичи письмо отложил в сторону, даже не дочитав до конца, и призадумался. Пусть Млечный Путь никакое не молоко богородицы и не дорога в ад, а всего лишь скопище звезд. Тосканский посланник не настолько глуп, дабы верить рассказням богословов. Но лунные горы! Новоявленные планеты!.. Конечно, о подобной новости следовало бы оповестить императора. Но ведь только заикнись, упомяни о лунных горах при дворе — на смех подымут, освищут, с потрохами слопают. Эх, попал, мол, пальцем в небо, посланник тосканский! А умолчишь об инструменте — опять-таки закавыка: почему-де новость не сообщил владыке дружественной державы?

Сомнениями одолеваемый, приказал Джульяно закладывать карету. Поскакал к Иоганнесу Кеплерусу, математикусу. Не ахти как знатен Кеплерус, хотя и унаследовал по смерти Тихо Браге звание имперского астронома. Шумных пиров не закатывает, в камзоле, разукрашенном каменьями драгоценными — рубинами, жемчугами, смарагдами, сапфирами, — не щеголяет. Зато скромен, приветлив, ни пред кем не заискивает, не льстит никому. По части же звездозакония сведущ замечательно, далеко обставит всех астрономов европейских, взятых вместе. Об этом отписывал посланнику еще несколько лет назад Галилео, сын Винченцо. И в этом же самолично убедился дипломат из прежних своих бесед с математикусом…

Кеплеруса застал посланник в звездоблюстилище. Имперский астроном сидел у камина и в задумчивости тасовал карточки с написанными на них крупными буквами.

«Довольно-таки престранное занятие», — подумал Джульяно и вежливо осведомился:

— Головоломку, герр Кеплерус, для сынка составлять изволите?

Иоганн Кеплер поднялся, поприветствовал итальянца.

— Соотечественник ваш, синьор Галилео, загадку прислал намедни. Загадка-то оказалась из хитроумных, доложу я вам, — отвечал он, протягивая гостю листок разлинованной бумаги. На листке строго по алфавиту выстроились буквы:

ААААА Б В ДД ЕЕЕ Й ЛЛЛЛ М НННННН ООО П Р СС ТТТ ЮЮЮ Я.

— Удалось ли составить нечто осмысленное? — поинтересовался Джульяно де Медичи.

— Вроде бы сложилась одна фраза. И, замечу, довольно несуразная:

САМУЮ ОТДАЛЕННУЮ ПЛАНЕТУ Я НАБЛЮДАЛ ТРОЙСТВЕННОЮ.

— В чем же несуразица сей фразы, герр Кеплер?

— Самая отдаленная — стало быть, о Сатурне идет речь. Согласитесь, синьор Медичи, что увидеть на место одного Сатурна сразу три планеты вряд ли возможно. Панорама небес неизменна в протяжении тысячелетий. И древние египтяне, и Клавдий Птоломей, и мы с вами — все лицезрели и лицезреем во вселенских высях одно и то же. Ведь острота нашего зрения ничуть не увеличилась со времен древности.

Посланник спросил равнодушно, как бы не придавая значения вопросу:

— Неужто нет путей сколь-нибудь увеличить сию остроту?

Иоганн Кеплер пристально взглянул на дипломата, намереваясь постичь, куда тот клонит. Но хитрый лис Джульяно вовремя глаза отвел.

— Помнится мне, Роджер Бэкон упоминал о чем-то подобном. Жаль, запамятовал я, где именно. И потом еще Порта, в «Натуральной магии». — Имперский астроном отыскал на полке нужную книгу, бегло ее полистал. — Так и есть. Вот искомое место: «При посредстве вогнутых стекол можно весьма отчетливо наблюдать далекие предметы. При посредстве стекол выпуклых — близкие предметы. При сочетании надлежащим образом выпуклого и вогнутого стекла вполне представилась бы возможность видеть все предметы и увеличенными и вместе с тем отчетливыми».

— Ежели не секрет, что вы думаете по сему поводу? — заговорил после некоторого молчания Джульяно.

— Я не слишком склонен доверять таким блестящим обещаниям Порты, — отвечал математикус, перекладывая в который раз карточки с буквами. — Хотя, синьор Медичи, чудеса и здесь не исключены. Сказывали мне нищие, будто в прошлом году на ярмарке во Франкфурте голландцы торговали диковинными приборами. И будто бы в сии приборы представлялись удаленные предметы весьма близкими…

— Так знайте же, знайте! — воскликнул, перебивая собеседника, все нормы этикета нарушая, Джульяно де Медичи. — Галилей, сын Винченцо, соорудил подобный прибор! — И зачитал потрясенному звездоволхву письмо вплоть до тех самых строк, где сообщалось о планетах вокруг Юпитера.

— Похвально, похвально, — говорил сияющий Кеплер. — О, много сыщется умников, для коих наблюдательная труба что кость поперек горла. До Луны, до Млечного Пути подымется вой схоластов да богословов! Будут, будут вопить, будут тщиться заклинаниями согнать с небес новые планеты. Из кожи вон станут вылезать, пустосвяты!

— Полагаете, герр Кеплер, и государя императора надлежит ввести в курс дела? — спросил посланник.

— Государя! Всю свиту! Поваров, шталмейстеров, камеристок, виночерпиев, цирюльников! Будь моя воля, я повелел бы, дабы о новых планетах были оповещены все птицы! Звери! Рыбы! Растенья! Ручьи! Облака! Океаны!.. Эх, не дожил Джордано до часа своего торжества, сожгли, мерзавцы! — вскрикивал астроном и кулаком грозил неведомо кому. — Ты победил, вознесшийся дымом и пеплом над Площадью Цветов! Юпитер — вот доказательство, что существуют небесные острова, более важные, чем Земля! Недаром же у него четыре Луны, а у Земли всего одна. Мы не можем более думать, будто все сотворено для нас. Мы не самые благородные из созданий, но мы помещены более благоприятно, дабы разрабатывать астрономию. Разрабатывать, поскольку наше положение позволяет нам наблюдать все планеты!

Джульяно де Медичи отчаялся постигнуть вдохновенную речь, во многом невразумительную даже для него, высокоученого человека. Покуда математикус извергал громоподобные слова, посланник обдумывал некое занятнейшее предприятьице.

— Нельзя ли, герр Кеплер, подобную трубу зрительную соорудить для меня? — спросил он робко. — Расходы, само собою разумеется, на себя возлагаю. Целиком и полностью.

— Да на какую потребу труба-то вам, синьор Медичи? Стоит ли тратиться на бесполезный для вас инструмент? Загляните ко мне через месяц — к этому времени в обсерватории уже будет стоять отменная труба. Государь нынче же прикажет выписать прибор из Голландии. И тогда, милости просим, любуйтесь на небесные диковинки сколько заблагорассудится.

— Э-э, нет, — возразил Джульяно, — сия труба потребна мне для окончательной поимки нечистой силы. Полгода уж сеть сооружена, а дьявол в нее все нейдет. — Тут ловец дьявола сокрушенно вздохнул и продолжал: — Будь у меня труба, я бы ее внутрь ловушки установил, а сам притаился в сторонке. Прискачет сила нечистая, захочет полюбопытствовать в инструмент на потусторонний мир, а я сеточку и захлопну. То-то выйдет потеха!

Улыбнулся людскому простодушию Иоганн Кеплер.

— Завтра же, синьор Медичи, переговорю со знакомым шлифовальщиком стекол. Будет вам прибор. Об одном прошу: дочитайте, ежели не секрет, письмо синьора Галилео до конца. Авось там еще какие важные новости…

Математикус не ошибся. После упоминания о юпитерианских спутниках синьор Галилео, сын Винченцо, уведомлял друга, что задумал выпускать альманах печатный «Сидериус нунциус», сиречь «Посланец от звездного мира». В том альманахе намеревался он оповещать ученый мир относительно последних своих открытий, равно как и всех грядущих. А они не за горами. Уже и теперь он, Галилео Галилей, берется утверждать, что в зрительную трубу явственно различимы фазы Венеры.

— Фазы Венеры! — закричал Кеплер. — Господи, фазы Венеры! Ну что вы теперь запоете, проректор Факториус со всею сворой? Прав, тысячу раз прав недостойный Иероним фон Ризенбах! Надо немедля отписать старине Мэстлину!

Спускаясь по каменным ступеням звездоблюстилища, Джульяно де Медичи все еще слышал за собой победные возгласы имперского астронома. Наконец математикус утихомирился. Тогда посланник достал письмо и перечитал от начала до конца.

«Я увидел глазом то, в чем мой разум не сомневался и раньше, — значилось в конце письма. — Будь благословен, год тысяча шестьсот десятый!»

Процесс

1-й член трибунала (тычет указательным пальцем в лежащий перед ним фолиант). В реестре еретиков, святым орденом капуцинов отлученных от веры Христовой, поименован некто Кеплерус Иоганнес, богохульствующий звездочет. Отлучение свершено в году тысяча шестьсот девятнадцатом, в месяце январе.

2-й член трибунала (постукивает указкой по толстой книге). Ваша честь, в Указателе запрещенных сочинений, под нумером три тысячи двести восемьдесят седьмым значится «Сокращение Коперниковой астрономии» некоего Иоганнеса Кеплеруса, математикуса. Запрещение должно действовать двести лет, вплоть до года 1819 по рождеству Христову.

Инквизитор. Обвиняемая Катерина Гульденман, как зовут твоего сына-звездочета?

Гульденман. Иоганном Кеплером величают, как же еще.

Инквизитор (обращаясь к Мэстлину). Защитник осмелился упомянуть о каких-то важных заслугах звездочета Кеплера пред империей? Не сии ли заслуги он имел в виду? Надеюсь, вам известно, доктор богословия, что богопротивное учение Коперника запрещено?

2-й член трибунала (находит нужное место в книге и отчеркивает ногтем). В декретах святой инквизиции запрет обозначен пятым днем марта 1616 года.

Мэстлин. Ваша честь, сын моей подзащитной носит почетное звание личного астронома государя императора Фердинанда. В той же должности он пребывал и при императорах Рудольфе и Матвее. Заслуги имперского астронома Кеплеруса велики!

Инквизитор. Кеплерус отлучен от церкви, а богомерзкое его сочинение запрещено. Как видите, заслуги его довольно сомнительны. Каковы ж еще добродетели Кеплеруса?

Мэстлин. Он разгадал истинный ход небесных светил. Открыл корону Солнца. Объяснил притяжением Луны явление морских приливов и отливов. Усовершенствовал зрительную трубу. Способствовал введению нового календаря. Написал математический трактат о вместимости бочек.

2-й член трибунала. Ха-ха-ха! О вместимости бочек! Кому еще сочинять такие трактаты, как не сыну трактирщицы?

Мэстлин. Венецианская республика неоднократно склоняла Кеплеруса оставить пределы родины, дабы занять кафедру математики и астрономии в университете восхваленного града Падуи[32]. Сэр Генри Боттон, английский посланник, от имени своего государя приглашал Кеплеруса переехать в Англию. Подобные приглашения есть знак признания учености воистину необычайной. Однако Кеплерус, будучи достойным сыном отечества, лестные предложения отверг. Наотрез отринул.

1-й член трибунала. Тоже мне, заслуга, — в Болонью не ускакал, не сбежал к англичанам! Распустились ученые людишки, инакомыслящие, мудрствующие лукаво, сочинители разные да звездочеты. От землицы оторвались! Поотвыкли от сохи да овина! Чуть что не по нутру — и за кордон, по заграницам шастать. На кол сажать бы сих летунов, без дознания и суда! Гноить в подземельях! Топить! Четвертовать!

Мэстлин. Ваша честь, имперский астроном Иоганнес Кеплерус сможет сам рассказать о своих выдающихся трудах. Со дня на день он должен приехать на процесс. По невыясненным причинам он задержался в граде Линце, где занимает кафедру математики в тамошней гимназии.

Инквизитор. В силу каких причин великий ваш математикус обитает не в столице, а на задворках империи?

Мэстлин. Ваша честь, он покинул столицу, не вынеся скорби после смерти близких ему людей.

Инквизитор. Господь милосердный и всеблагой позаботится о душах умерших, ежели они не грешили. (Захлопывает дело.) Когда почили его близкие?

Мэстлин. В году одна тысяча шестьсот десятом по рождеству Христову.

Обширное и страшное одиночество

Легче, кажется, двигать самые планеты, чем постичь их движение.

Клавдий Птоломей

Будь проклят год одна тысяча шестьсот десятый по рождеству Христову!

Проклят будь год, когда ему, имперскому астроному Иоганнесу Кеплерусу, приходилось каждый божий день тащиться с протянутой рукой в казначейство. Подайте на хлеб и похлебку царедворцу его величества! Уплатите хотя бы малую часть из тех двенадцати тысяч флоринов, что задолжала математикусу казна за десять минувших лет! Явите милость и сострадание ему, жене его и трем малым детям! Помогите, чем можете, вдове Тихо Браге и осиротевшим чадам короля астрономии, безвременно покинувшего бренный мир!

Не подали милостыню, не уплатили ни флорина, сострадания не явили, не помогли чем могли. Иуда-казначей отделывался векселями (торговцы провизией хохотали математикусу в лицо, когда он предъявлял сии жалкие бумажки!). Император, как всегда, не скупился на обещания, но они ничего не стоили.

И тогда он решился на крайнее средство: объявил всему миру, что он, Иоганнес Кеплерус, нищ и наг, как все истинно великие люди. Так говорил когда-то Лаврентий Клаускус, магистр всех свободных искусств.

О телесной наготе своей и нищете возвестил математикус в книге «Новая астрономия, или небесная физика, сопровождаемая разъяснениями о движениях планеты Марс по наблюдениям благороднейшего мужа Тихо Браге». В посвящении императору его личный звездочет писал:

«Представляю вашему величеству важного пленника, сдавшегося после упорной и трудной борьбы… При всей человеческой изобретательности никому из смертных не удавалось до сих пор одержать над ним столь же решительной победы; тщетно астрономы обдумывали план битвы, тщетно пускали в ход все военные средства и выводили на бой свои лучшие войска… Марс смеялся над их ухищрениями, расстраивал их замыслы и безжалостно разрушал все их надежды. Он продолжал спокойно сидеть в укреплениях своих таинственных владений, мудро скрывая все пути к ним от разведок неприятеля.

Что касается до меня, то я прежде всего должен воздать хвалу самоотверженной деятельности и неутомимому усердию храброго полководца Тихо Браге, который непрерывно в продолжение целых 20 лет каждую ночь неустанно подсматривал все привычки неприятеля, раскрыв наконец план его войны и обнаружив тайну его ходов. Собранные им сведения, перешедшие в мое распоряжение, дали мне возможность освободиться от того безотчетного и смутного страха, который обыкновенно испытываешь пред неизвестным врагом.

Среди случайностей войны какие только бедствия, какие бичи не обрушивались на наш лагерь! Потеря славного полководца, возмущение войск, заразные болезни — все это часто ставило нас в отчаянное положение. Счастье и несчастье домашнее отрывало нас от дела. Наши солдаты, не получая жалованья, дезертировали целыми толпами; новобранцы не умели взяться за дело, и к довершению всего у нас не хватало жизненных припасов.

Но наконец неприятель стал склоняться к миру и через посредство своей матери Природы прислал мне заявление о сдаче в качестве военнопленного, и под конвоем Арифметики и Геометрии без сопротивления приведен был в наш лагерь.

С тех пор он ведет себя так, что можно верить его слову, и просит у вашего величества только одной милости. Вся родня его еще на небе: там остаются его отец Юпитер, Сатурн, его дед, брат его Меркурий и Венера, его сестра и возлюбленная. Привыкший к их царственному обществу, он очень скучает о них и сгорает нетерпением видеть их опять вместе с собою, пользующимися, как теперь он, гостеприимством вашего величества. Но для этого необходимо воспользоваться достигнутым успехом и настойчиво продолжать войну, не представляющую более опасностей, так как Марс теперь уже в наших руках. Поэтому я прошу ваше величество обратить ваше внимание, на то, что деньги — нерв войны, и благоволить приказать своему казначею выдать вашему полководцу необходимые средства для снаряжения новой экспедиции!..»

Так писал Иоганн Кеплер, вдохновенный звездовидец. Казалось бы, дело яснее ясного: истинная орбита Марса — эллипс[33], а не круг как полагали тысячи лет все астрономы, — наконец-таки установлена. Оставалось распространить найденные законы на все другие планеты солнечной системы. Но где изыскать средства для дальнейшей работы, вот в чем вопрос. Государь император, даже получив первый экземпляр «Новой астрономии», палец о палец не ударил, дабы чем-то помочь взывающему о помощи математикусу.

И все же он, Иоганнес Кеплерус, не в обиде на судьбу. Восемь лет корпел он над расчетами. Семьдесят раз пришлось повторять каждое вычисление, пока не выросла над столом гора из бумажных листов. Тысячи дней и ночей он бродил по сумрачным небесным дебрям в надежде отыскать волшебный свой цветок. Он нашел его. Он сорвал красный цветок Марса. Вы ошиблись, господин Птоломей, когда приписали планетам божественное и равномерное парение по кругам. Вы ошиблись, когда разделили мир на совершенное, ангельски чистое небо и грешную, несовершенную Землю. Даже ты, великий каноник из Фромборка, ты, Коперник, остановивший небо и сдвинувший Землю, — даже ты не посмел отрешиться от круговых орбит. Но отныне с кругами покончено безвозвратно. Солнце и планеты отныне не первозданный хаос тел, влекомых подручными господа бога, а система с единым центром, Солнцем. И чем дальше отстоит планета от Солнца, тем медленнее она движется. Ради этого открытия он, Иоганн Кеплер, целых восемь лет корпел над таблицами Тихо Браге. Он жил впроголодь, он впадал в отчаянье, он доходил, до умоисступленья — и восторжествовал!

«Я предаюсь своему воодушевлению, — писал он в священном порыве, — и не стесняюсь похвалиться пред смертными своим признанием: я похитил золотые сосуды у египтян, дабы отлить из них звездный памятник вдали от пределов Египта. Ежели вы простите мне похвальбу — я порадуюсь, ежели укорите — снесу укор. Но жребий брошен: я написал свою книгу. Прочтется ли она современниками моими или потомками, мне безразлично — она подождет своего читателя. Ведь ожидала же природа тысячи лет созерцателя своих творений».

…Приходится ради куска хлеба выдумывать гороскопы для тупиц придворных? Пустяки, он возьмется за любую работу, будь то вычерчивание планов, переписывание нот, составление календарей, — никакой труд не зазорен. О нем, Кеплерусе, пренебрежительно отзываются современники? Но разумно ли судить о человеке по его образу жизни, по платью, по мебели, по кошельку? Он беден, однако независим, ни пред кем не угодничает, и даже бедность свою не променяет на целое Саксонское княжество. Его кошелек пуст? Ничего, случались и похуже времена. Глядишь, все наладится, утрясется. Ему давно уже предлагают кафедру математики в Верхней Австрии. Жалованье там скромное, зато выплачивать обещают без задержек. Что, если и впрямь согласиться, перевезти туда семью, инструменты… Линц город тихий, спокойный. Сиди составляй новую карту провинции, как требуют того честолюбивые отцы города, да неторопливо исчисляй свои планетные таблицы. В самом деле, отчего бы не съездить осенью в Линц и обо всем не договориться окончательно?..

По прошествии двух десятилетий, за неделю до смерти, пробираясь по грязной размытой дороге над Дунаем, имперский астроном Иоганнес Кеплерус снова вспомнит возвращение из Линца в Прагу…


Два дня пути оставалось до Праги, когда появились предвестья грядущей беды. Сначала Иоганн услышал далекое и жалобное: «Miserere! Miserere! Miserere!»[34] Он выглянул из кибитки, навстречу медленно приближалась процессия кающихся. Облаченные в лохмотья люди надрывно возглашали молитву.

— Сверни на обочину! Пропусти несчастных! — крикнул Кеплер вознице.

Кибитка съехала с дороги и остановилась. Иоганн открыл дверцу, спрыгнул на землю.

Процессия тем временем поравнялась с экипажем. Среди дергающихся, извивающихся тел он заметил нескольких человек с толстыми веревками и кнутами. Бичеватели до крови стегали себя и собратьев. Многие ползли на коленях, противоборствуя козням дьявола, оставляя за собою красные кровавые следы. «Откуда это насилие над своей плотью, первобытное сознание греховности? — горестно размышлял математикус. — Мысленно ли так уподобляться животным?.. Однако при чем тут животные? — возражал он сам себе. — Разве лисицы, или вепри, или олени сбиваются в подобные процессии, дабы рвать братьев своих и сестер на куски? О, лишь человек, сей царь природы, способен так извратить свою суть, додуматься до такой низости».

— Невидимый яд расплескал черную смерть! — проголосил кто-то из толпы.

— Стрелы отравленные злых ангелов! — подхватил другой голос.

— Миазмы, рожденные землетрясеньем! Падением комет! Спаси нас, святой Рок! — забились в агонии грешники. И началось столпотворение:

— Колодцы заражены проклятыми лекарями!

— Чума! Чума надвигается! Спаси нас, дева Мария!

— Бегите, грешные души, покайтесь! Спасайтесь в пещерах, в оврагах, в кельях, средь горных теснин!

— Никто и ничто не спасется! Конец света! Чума!

Иоганн Кеплер дождался, покуда кающиеся прошествуют мимо, и тогда спросил у одного из поотставших:

— Ответствуй, добрый человек, откуда грядет чума? Босой человек воздел руки к небесам, выдохнул:

— Нешто не ведаешь, несчастный! Из Праги — чумной мор надвигается! Корфюрст пфальцский штурмом взял Прагу! Тому неделю назад! Чуму занесли наемники курфюрстовы! Оспу! Болезнь французскую! Покаемся пред смертью, покуда не поздно! — Человечек грохнулся на землю, судорожно крестясь, восклицая: — Не зря комета вполнеба стояла над городами и весями! Не зря кровь из нее сочилась! Истинно сказано: грядет на грешную землю обширное и страшное одиночество!

Кеплер вскочил в кибитку и распорядился следовать далее, не щадя лошадей.

Они ехали всю ночь. Утром, когда рассвело, он понял масштабы надвигающегося бедствия. Казалось, вся Священная Римская империя скороспешно снялась с насиженных гнезд и ринулась в бег. Бежали князья и курфюрсты, принцы, бароны, святые отцы, торговцы, судьи, профессора, студенты, даже палачи. Бежали все, кто мог уехать из Праги и зачумленных ее окрестностей. По дороге катился сплошной поток карет, экипажей, кибиток, рыдванов, телег. Только сумасшедший мог поддаться мысли направить свой возок навстречу бешено мчащейся лавине существ, которые спасались от чумы.

К вечеру, не продвинувшись вперед ни на милю, Иоганн решил отдохнуть до полуночи в близлежащем замке, а ночью продолжить путь.

— Отпусти мост! — крикнул он алебардщику, маячившему между зубьями сторожевой башни. — Мост, говорю, опусти! И доложи своему господину: прибавил Иоганнес Кеплерус, имперский астроном!

— Катись восвояси! — рявкнул сверху караульный. — Видишь виселицу надо рвом? Каждого, кто осмелится проникнуть в замок, приказал господин епископ повесить! Независимо от чинов и званий! Сдыхай от чумы в своей столице! А не то псов натравлю!

…Через три дня он все же пробился в Прагу. Город будто вымер. Изредка на улицах показывались святые отцы. Черные капюшоны наглухо закрывали их головы. Осеняясь крестным знамением, монахи швыряли пригоршнями песок в окна и двери чумных домов[35].

Квартал, где жил Иоганн, был огорожен тяжелыми цепями. Никто — под страхом смертной казни — не смел ни войти, ни выйти из карантинного квартала.

Кеплер затаился в подворотне. На углу, шагах в десяти, сидел стражник на лафете зачехленной мортиры. Он пересчитывал золотые кольца и монеты, должно быть, снятые с умерших. Наконец созерцание новоявленных богатств наскучило стражнику. Он извлек из-под лафета пузатую бутыль, основательно к ней приложился. Вслед за тем служивый зевнул, проговорил: «Эх, все равно подыхать, хлебну-ка еще разок!», сызнова приник к заветному сосуду и вскорости захрапел.

Математикус на цыпочках прокрался мимо спящего. Затем бросился бегом к своему дому. В несколько прыжков он одолел лестницу и рванул на себя дверь. Две толстые крысы спрыгнули со стола, шмыгнули за печь. Пламенел в окнах закат. На полу был рассыпан желтый, как воск, песок.

— Барбара! Барбара! Барбара! — звал он жену. Отклика он не дождался, метнулся в спальню. На кровати, тесно прижавшись друг к другу, лежали восьмилетняя Сусанна и трехлетний Людвиг. А где же старший сын, где жена?..

Уже ни на что не надеясь, уже понимая: грянуло непоправимое, опустился он на кровать, где спали его дети. От толчка Людвиг проснулся, увидел отца, заулыбался, потом захныкал:

— Па-а! Поесть хочу!.. И боязно, боязно ночью…

— Где мама? Братец твой где? — тихо спросил Иоганн Кеплер, пытаясь смягчить задеревеневший на ветру, сорванный путевыми перебранками дикий свой голос.

— А маму и братика унесли. В ящиках унесли, в черных. А меня и Сусанну не взяли, — спокойно отвечал мальчик. По малости лет своих он не ведал про смерть. Ибо все дети рождаются, дабы жить.

Процесс

Секретарь. Ваша честь! На второй стадии строгого допроса — запугивании пыткой пред дверьми пыточной камеры — обвиняемая отказалась отвечать по следующим пунктам опросного листа:

«Имел ли дьявол от нее письменное обязательство и описано ли оно кровью, и чьею кровью, или чернилами? Вредит ли она ядом, дотрагиванием, заклинаниями, мазями? Сколько скота она повредила? Сколько раз она производила град, грозу, облака, ветры и какие были последствия? Ездила ли она на шабаш, и на чем, и куда, и в какое время? Может ли она также сделаться оборотнем, и каким оборотнем, и какими средствами? Как изготовляется ею волшебная мазь для производства бури и дурных погод?»

Инквизитор. Не упорствуй, обвиняемая. Известно всей округе, что ты не раз и не два замышляла дьявольские козни. К тому же ты весьма малого роста, зело худа и чернява необыкновенно. Именно в таком обличье и пребывают ведьмы. Покайся, объяви истину, дабы трибунал не был вынужден добиться правды другими средствами. Облегчи душу добровольными показаниями! Яви признаки раскаяния — и правосудие окажет тебе свою милость.

Гульденман. Нешто отпустите? Так я и поверила, дожидайтесь… Тетка моя, помню, раскаялась, наговорила на себя с три короба. Так ее, несчастную, волокли на веревке по земле через весь город. Вплоть до самого костра. И сожгли, порешили, душегубы. Так я вам и поверила, обещаньям разным да посулам.

Инквизитор (секретарю). Прочтите во всеуслышание рескрипт по поводу участи раскаявшихся.

Секретарь. «Без сомнения, многие ведьмы, дерзкие и отягченные тяжестью неверия, должны быть сожжены живыми. Однако в наше время почти всеми христолюбивыми судами принят милостивый обычай, что те из колдовствующих, кои отказываются от общения со злыми духами и с раскаявшимся сердцем вновь обращаются к творцу, не должны быть наказаны живыми при посредстве медленного огня. По нравам и обычаям местности раскаявшиеся должны быть предварительно или задушены, или лишены головы посредством меча. Их мертвое тело, на страх всем прочим и в удостоверение доброго и правильного отправления юстиции, надлежит бросить в огонь и превратить в пепел».

Гульденман. Не в чем мне раскаиваться. Будьте вы все трижды прокляты, нечестивцы!

Инквизитор. Святой Петр покинул сей мир, будучи распят на кресте. Святой Илларион испустил дух, затравлен рыкающими псами. Святого Фридриха испепелили на костре. Ты отнюдь не святая, Гульденман. Тебе, колдунья, придется много хуже, когда не откажешься от богохульственных проклятий и не покаешься… Повелеваю приступить к третьей стадии строгого допроса — запугиванию пыткой. Эй, кликнуть сюда палача!

(Появляется палач, уводит Гульденман в камеру пыток. Туда же переходят инквизитор, все члены трибунала, секретарь, защитник.)

Палач. Примечай, ворожея гнусная. Видишь железы с шипами? Я зажму подлые твои лапы в сии испанские сапоги, а винты закручу крепко-накрепко. То-то запляшешь, греховодница!

Гульденман. Язык бы твой поганый всунуть туда, каналья!

Палач. А дыбу не хочешь попробовать? Вот вздерну к потолку на цепи, а к ногам гирю привяжу, тридцатифунтовую. Да розгами, розгами пройдусь легонечко. Повисишь часок-другой — небо покажется с овчинку.

Инквизитор. Тебя будут пытать до тех пор, пока ты станешь тонкой и прозрачной, как пергамент. Ежели ни сапоги испанские, ни дыба не исторгнут признание, тогда я велю палачу перейти к деревянной кобыле, а затем к ожерелью.

Палач. Ваша честь, в прошлый раз она уже прокатилась верхом на сей лошадке (похлопывает по треугольной деревянной перекладине). Ну, ведьма, хочешь поносить ожерельице? Вон там, в углу, над жаровней, кольцо, а внутри-то острые гвоздики. На шею твою лебединую накину колечко, запалю под жаровней огнище — попляшешь ты у меня, будто в геенне огненной. Иль вообразила, что я недостаточно изучил свое ремесло, худо владею своим искусством!

Мэстлин. Ваша честь, мыслимо ли судьбу безвинной старухи предоставлять на усмотрение грубого и жестокого палача! Какое существо не испугается при виде сих чудовищных орудий произвола? Кроткий отрок — и тот покается в самых немыслимых злодеяниях.

Инквизитор. Добровольное признание — оно и только оно избавит от пытки. Иначе последует territco realis[36].

Палач. Не полагайся на мое мягкосердечье, колдунья. Ты не думай, что я буду добиваться признания день, два дня, неделю, месяц, полгода или год. Нет, я намерен пытать тебя все время, покуда ты жива. И ежели ты будешь упорствовать, замучаю насмерть, но и тогда ты все-таки обратишься на костре в пепел.

Гульденман. Ни о каком таком колдовстве знать ничего не знаю и не ведаю. О разных ведьмах, оборотнях да зельях приворотных слыхом не слыхивала, видом не видывала. Кровушку всю мою по каплям выпустите — и тогда ни в чем дурном не признаюсь. Нет за мною никакой вины. А ежели в пытках и нареку себя колдуньей — стало быть, оговорилась в беспамятстве.

Инквизитор. Приступаю к четвертой стадии строгого допроса — последним увещеваниям. Палач, приготовь испанские сапоги и дыбу! Привязать обвиняемую к козлам.

(Палач неторопливо приступает к своим обязанностям.)

Секретарь (негромко). Ваша честь, только что фельдъегерь императорской почты доставил запечатанный пакет на ваше имя.

Инквизитор (берет пакет, распечатывает, бегло читает. Затем произносит срывающимся голосом): Заседание трибунала откладывается на три дня.

Сильные мира сего

Сколь отрадно для сердца получить от иного, более возвышенного мира весть о жизненных просторах, о больших делах в то мгновенье, когда загнанная в тесную клетку душа погрязла в мелочных интересах среди мелочных людей.

Густав Реглер, немецкий писатель

Три тысячи ландскнехтов пали на Среднем Рейне. Восемьсот храбрецов распяли злодеи язычники на стенах Константинополя, пропади они пропадом, сии стены! А сколько полегло в альпийских теснинах, на дунайских холмах, в землях безвестных, безымянных, и не счесть. Не счесть упокоенных героев, коих благословили в последний путь, окропив водицей святой из серебряных чаш. Мир праху их!

Но не все, не все в землю сошли, кому-то должна была улыбнуться фортуна. Он, Мартин Шпатц, — баловень судьбы. Он истекал кровью в долине Длинных Теней, он лишился уха в стычке с изменниками-швейцарцами, он тонул, горел, подыхал от жажды, увязал в трясине — и все-таки выжил, выкарабкался. Сам государь император пожаловал ему дворянство за беспримерную удаль при спасении герцога Лотарингского.

Кто еще, помимо него, Мартина Шпатца, смог возвыситься от простого наемника до командующего арьергардом королевской армии? Никто. И посему он, прошедши огни, воды и медные трубы, не советует Иоганну Кеплеру вступать в единоборство со святейшей инквизицией.

— Затея сия бессмысленна и небезопасна, — закончил Mapтин. — Пред инквизицией все мы наподобие божьей коровки по соседству с собором святого Вита! — и махнул рукой с кружевными манжетами в сторону храма господня.

Кеплер посмотрел с укоризной на друга детства, заговорил:

— Я не для того прискакал в столицу, дабы получить в твоем доме весть о сожжении матери. Сам знаю, рисковое затеял дело. Ты другое скажи мне, ландскнехт. Я многажды обращался с письмами к герцогу Вюртембергскому. Безнадежно. Государя императора умолял заступиться за старуху. Тоже понапрасну. Все братья родные отстранились, родственники да свойственники перетрусили насмерть. Нешто нет средства в мире, способного противостоять заурядному инквизитору? Неужто нельзя с отрядом верных людей силой вызволить мать из тюрьмы?

— И предстать через месяц пред верховным судилищем в Риме? — возразил благородный дворянин Шпатц, постукивая пальцами по табакерке. — Да знаешь ли ты, каковы потребны силы, дабы в одну ночь взять штурмом тюрьму? Тут не то что отряд — армии маловато. Да и отряда, пусть самого паршивого, взять негде — по всей империи катится война, точно перекати-поле.

— Тогда прощай, храбрец! Сам справлюсь с инквизитором! В Тюбинген! К Мэстлину! — вскричал математикус и бросился к дверям.

— Постой! Постой! — догнал его Мартин. — Экий ты заковыристый. Да ты на себя в зеркало взгляни: седой, немощный старик, в чем только душа держится, а рвешься в баталию, ровно петух. Сколько тебе уже годов? Пятьдесят, мы с тобой одногодки. То-то и оно. Когда простучало полвека, не грех обресть и благоразумие… Фамилия как инквизитора?

— Рохстратен.

— Погоди до вечера. Вечером обмозгуем, что и как. Я ж тем временем разведаю о Рохстратене-инквизиторе. Небось и за ним немало поднаберется грешков.

— И впрямь все разузнаешь?

— Доподлинно, — рассмеялся Шпатц. — Хоть и потерял я ухо в походах, зато обзавелся друзьями. Повсеместно. В том числе и в тайной канцелярии его величества.


…За вечерней трапезой Мартин показал другу письмо, составленное по всем правилам дворцовых интриг и тайного разбоя:

«Высокочтимый герр Рохстратен!

Сим уведомляем о некоем документе, каковый может быть возвращен в Ваши руки на условиях, вполне для Вас приемлемых. Речь идет о Вашей секретной записке к маркизу де Дуа, французскому посланнику при дворе Его Величества. Копия расшифрованной нами записки прилагается. Оригинал документа вручат Вам вслед за подписанием оправдательного вердикта по процессу К. Гульденман. Приостановка судебного разбирательства на три дня означала бы Ваше согласие. В противном случае мы снесемся с тайной канцелярией Его Величества.

Позвольте пожелать Вам удачи в нелегких трудах на благо Священной Римской империи германской нации.

Преданный Вам душой и телом, заведомо благодарный

Соотечественник».

В конце письма были проставлены: дата — «6 декабря 1620 года» и длинная неразборчивая подпись.

— Ну и ну, — заговорил Кеплер, — да ты, брат, стал настоящей канцелярской крысой. Сработано лихо. Что за документ упомянут здесь?

— Ради сей записочки герр Рохстратен поползет по горящим угольям, сына родного вздернет на дыбу. Грехи молодости, так сказать. Жажда наслаждений, алчба, тяга к презренному металлу. Говоря иначе, в веселую пору жизни при дворе герр Рохстратен не чуждался общения с посланником враждебного королевства. За мзду, конечно, и за немалую.

— Пошто ж его не схватили в свое время? Вот кого пытать должно да волочь на плаху! — убежденно произнес Иоганн.

— Э-э, брат, тогда всех сильных мира сего следует тащить в судилище. У всех рыльце в пушку. Тот насильник, тот казнокрад, тот отцеубийца или еще похлестче… Эка невидаль — пять тысяч флоринов заполучил от чужеземца. Казначей миллионами не брезгает — а сходит с рук. Ты не гляди, что он в опорках шествует, кафтан весь залатан. Замок его почище государева дворца. И что ни день — корабли к замку пристают, товар выгружают заморский. — Мартин сложил салфетку трубочкой, затрубил в нее, подражая герольду, пропел: — Обои испанские! Кружева французские! Российские мед и меха! Индейки датские! Китайские шелка!

— А ежели герр Рохстратен…

— Никаких «ежели»! — оборвал звездочета ландскнехт. — Заутро к Рохстратену поскачет императорская почта. Не сомневайся, и в почтовом ведомстве есть у нас своя рука. Завтра же и ты отправишься. В моей карете. Прибудешь — визит нанеси инквизитору. О письме ни гугу, молчок. Христом богом проси Рохстратена помиловать бедную преследуемую старуху. Подпишет вердикт, немедля меня оповести, отошлю ему записку.

— Прошу тебя, не торопись отсылать. Обманет инквизитор.

— Не посмеет. Вся его подноготная — в канцелярии тайной. Там не такие еще манускрипты о деяниях его собраны. Ждут своего часа не дождуться, — отвечал Мартин Шпатц и терпкого рейнского плеснул в вызолоченные кубки. — И все! И довольно о сей нечисти! Подымем кубки, брат мой Иоганнище! За детство, за гору Лысую, за Лаврентия Клаускуса.

— За магистра всех свободных искусств, — откликнулся имперский астроном.

Единым духом опростали они кубки свои до дна. Ландскнехт сказал:

— А теперь послушай, как нас прихлопнули в западне, в долине Длинных Теней.

Тюрьма

Не владея своими членами, они находятся в постоянном оцепенении, они лежат хуже всякой скотины, получают плохой корм, не могут спокойно спать, мучимые заботами, мрачными мыслями, злыми снами и всякими ужасами. Так как они не могут шевелить рукой или ногой, то их страшно кусают и мучат вши, мыши, крысы и всякие другие звери. К этому присоединяются еще ругань, злые шутки и угрозы, которые заключенные ежедневно выслушивают от тюремщиков и палачей.

Из средневекового описания тюрьмы

Холодом и плесенью веяло от неприступной башни, где размещалась тюрьма. Надрываясь, скрипел в вышине невидимый флюгер. Как и все места заточения, тюрьма возводилась надолго, навечно, с расчетом, что преступления и пороки переживут род человеческий. Мартин Шпатц оказался прав: целая армия, даже со стенобитными орудиями, вряд ли одолела бы сию крепость в одну ночь.

Добрых четверть часа бил Иоганн кулаком в гулкие железные ворота. Ни отклика, ни звука. Он кричал, заклиная всеми святыми открыть. Псы всполошились где-то у заставы, и опасливый их вой перекатывался над рекою беззвездной, над деревами, противоборствующими ветрам.

Он отыскал в холодной траве увесистый булыжник и с силой запустил в ворота.

— Кого тут черти носят? — услышал он заспанный голос из узенькой бойницы по-над дверью.

— Отворяй! Господин Рохстратен повелел освободить от оков узницу Гульденман, — прохрипел математикус.

— А вердикт оправдательный при тебе? — спросил тот же голос. — Ежели при тебе, просунь вердикт в щелку, под ворота.

В просветах между тучами явилась и сокрылась звезда, далекий мгновенный пламень небесного маяка. Ворота заскрипели. Тюремщик с поднятым над головой фонарем впустил имперского астронома. Вердикт он положил на длинную лавку у стены, сверху водворил фонарь, посопел, спину почесал, изрек благодушествуя:

— И пошто ты, мил человек, ни свет, ни заря приперся? Кто ж ночь-заполночь полезет в подземелье ведьму расковывать? Нешто ты сам? Так тебя крысы мигом слопают вместе с кафтаном твоим и сапогами. Крысы у нас знаешь какие? Поболе овцы. Навести нас утром, тогда и столкуемся.

Математикус вынул из кармана длинный зеленый кошелек, молча протянул тюремщику. Тот оживился, глазенками стрельнул воровато, произнес шепотом:

— Службишка-то в тюрьме тяжела, ох нелегка. Пойду разбужу Адольфа. Раскуем твою ведьму, мил человек.

Вскорости тюремщик вернулся, сопровождаемый лысым сослуживцем. Они принесли три факела, веревочную лестницу, молот, зубило.

— Обличье колдуньи тебе ведомо? Распознаешь в лицо? — спросил Адольф, оглаживая лысину, и продолжал: — Как их там находит палач, диву даюсь. Все они одинаковы обличьем, точно арапы. Да еще герр Рохстратен знает всех поименно, кто где прикован. Дворянин, а не чурается нашего ремесла. Частенько наведывается с ящиком хирургических инструментов. То-то начинается потеха. Вопят ведьмы, будто на шабаше.

«Своя рука — владыка, — подумал Иоганн, вызвав в памяти ненавидимое лицо инквизитора. — Удивительно ли, что герр Рохстратен, благообразный господин, счастливый отец семейства, а в прошлом предатель, возлюбил личное общение с узниками посредством ланцетов, остро отточенных лезвий и крючьев».

— Колдунью, говорю, признаешь в лицо? — повторил Адольф.

— Мать она мне, — ответил Кеплер.


…Они долго петляли в каменном лабиринте. Иоганн беспрестранно натыкался на острые выступы стен, спотыкался. Однажды он упал и почувствовал, как руки увязли в липкой, отвратительной жиже.

Так достигли они закута с черной дырой в полу. Лысый накинул лестницу на крюк, вмурованный в стену, и сбросил вниз.

…По прошествии десятилетия, за неделю до смерти, пробираясь по грязной разбитой дороге над Дунаем, имперский математикус Иоганнес Кеплерус припомнит — в последний раз — тюремное подземелье. Бессмертный Дант[37], что значат вымышленные тобой адовы круги в сравнении с воистину адовой явью заточенья земного!

…Мимо толстых железных крестов, к коим накрепко прикручены ни в чем не повинные люди.

Мимо утыканных гвоздями клетей, в коих стенают жертвы ненависти, клеветы, лжи, коварства, зависти, подлости, сплетен.

Мимо слабых и дряхлых, искалеченных, малодушных, безумных.

Сызнова, как тому много лет назад, пришло на ум Иоганну, что ни лисицы, ни вепри, ни олени, ни рыбы, ни птицы небесные не заточают своих собратьев в мешки каменные, на крестах не распинают. О, лишь человек, сей царь природы, возвысив себя до бога, унизился до дьявола. До спаленных дотла городов. До рек, обагренных кровью инакомыслящих. До омерзительных боев гладиаторов. До держав, где патриции кормят золотых рыбок мясом рабов…

И много еще о чем успел он передумать, странствуя в подземелье, покуда не заприметил свою мать.

И увидел он матерь свою на железной ржавой цепи, и содрогнулся, и нашла на него падучая, изнурявшая его в малолетстве хвороба, и упал он наземь, и цепь железную грыз, и выкрикивал в замутненье рассудка, обнимая колдовствующую Гульденман: «О боги, боги мои! За что?!»

Когда он пришел в себя, мать его была уже раскована. Вчетвером они возвратились туда, где к потолку возносилась лестница.

Лысый Адольф первым полез наверх, захватив с собою молоток и зубило.

Факелы догорали. За гранью мятущегося пламени тут и там вспыхивали голубые, зеленые, красные огоньки.

— Крысы, — указала на огоньки Катерина. — Спокою от них нет. Загрызли вконец. Кабы не твой магистр, одолели бы нас в неделю. А он в силки их навострился ловить. Из волос плетет силки, экий умелец. Запытали его, палачи окаянные, привели ум в исступление.

— Магистр? Какой магистр? — спросил математикус. В ушах шумело после припадка. Болела голова.

— Да ты что? — так и ахнула Катерина. — Никак запамятовал магистра своего? А кто тебе помог в люди выбиться, кто письмо сочинял к герцогу Вюртембергскому? — Тут она прокричала в темноту голосом тонким, как нить: — Магистр Клаускус! Герр Лаврентий! Отзовись!

И вот загудело из ниоткуда, поначалу тихое, а затем все более усиливаемое сводами:

— Э-ге-ге-й! Священной Римской империи благочестивые обыватели! Жители достославного города Тюбингена! Сбирайтесь на представление таинств и чудес! Лаврентий Клаускус, магистр всех свободных искусств, великий маг, хиромант, астролог, кладезь пиромантии, гидромантии, явит неодолимые метаморфозы плоти и духа! Изгнание беса из прокаженного! Разговор с иноземным вороном Батраччио! Битва пламени с камнем! Летающие цветы!

— Взлезай, взлезай, — подтолкнул старуху к лестнице тюремщик. — Мало, что ль, насиделась на цепи, горемычная? — Потом обратился к сыну колдуньи, кивнув туда, где стихнул магистров голос. — И чего орет-надрывается, никак в толк не возьму.

— За что его? — спросил Иоганн.

— Духов заклинал. Чародействовал. Чернокнижничал. Стадо свиней переправил по воздуху из Ульма в Регенсбург. Строго был пытаем четырежды. Ни в чем не признался, — заученно проговорил тюремщик.

— А ворон, что был при нем? Фазан? Лошадь? Куда они запропастились?

— Лошадь не упомню. А ворона и… ну, как его… фазана огненноперого сжечь приказал герр Рохстратен. Вроде и не птицы они вовсе, а оборотни. — Тюремщик перекрестился и сказал напоследок: — И то верно — оборотни. С вороном-то чернокнижник частенько переговаривается. Неужто с того света прилетает ведьма-птица?

Показалось математикусу, будто сам он сходит с ума.


…Как дева младая, дремала осень средь поникших лугов и прозрачных дубрав. Снимались с гнездовий несметные полчища птиц. В распахнутые просторы небес возносились птицы, ведомые одинокой звездой странствий. Заутро последние змеи грелись на пеньках, поверх годовых колец поверженных деревьев. Казалось, извечно пребудут в природе покой; умиротворение, благолепие, благодать.

Ночью пресветлой, осененной младенческой улыбкою месяца, посетил имперского астронома сон. Грезилось озеро, точно око хрустальное, переливающееся хладным пламенем. Поднялось над бором озерцо, над горою Лысой зависло да и двинулось, облаку подобно, к морю студеному. И дремали в облаке-озере перелетном карпы золотистые, тритоны осеребренные, и лягушки, и щуки, и цвели лунным цветом лилии, и русалки вели хоровод. А поодаль вились над плывущими звездными водами фазан Бартоломео да Батраччио, ворон зело ученый.

Тут в сердце кольнуло спящего Иоганна лунным лучом. Тотчас отошел он ото сна, лампаду возжег, нацарапал на листе быстрыми, бешено бегущими письменами: «Магистра Клаускуса надобно спасать» — и задул лампаду — досматривать сон. Но сон не шел: кроткий свет ночника спугнул виденье.

«Как бы ухитриться магистра спасти? — рассуждал во тьме математикус. — Рохстратен? Нет, больше к инквизитору нипочем не подступишься. Мэстлин? А что он может? Спасибо и и за то, что Старуху-мать не покинул в беде, помог отстоять от костра. Тюремщики? Уж пытался заговорить с лысым Адольфом, да все без толку: отнекивается тюремщик наотрез… И то верно: кому охота заместо узника сбежавшего с крысами воевать на цепи?»

Оставалось последнее — разыскать заплечного мастера Якоба Шкляра. Кто знает, гляди, и присоветует дельное палач. Как-никак из деревни одной, авось и вспомнит…

Поднялся Иоганнес вместе с солнышком. Часа через полтора крестьяне, обмолачивающие цепами зерно, заметили седобородого старика, явно не из здешних мест. Одет он был ни богато, ни бедно: то ли писарь, то ли мастеровой.

Старец сей незнаемый миновал амбары, одолел ложбину и оказался пред ярко-красным домом Ульриха-палача, сына Якоба Шкляра. Один из хлебопашцев, подхлестываемый любопытством, страх одолел и задами пробрался к страшному дому. Грех, конечно, подглядывать в щелки да подслушивать, юный мой читатель. Однако страсть сего любопытствующего вполне понятна, даже оправдываема. Ибо (в чем убеждает нас история всех народов и времен) в дом палача не наведывается никто и никогда. А ежели и появится раз в два-три года человек, то о событий таком долгонько еще судят-рядят, как о чумном море, иль о звезде волосатой, иль о повсеместном конце света.

Через некоторое время крестьянин вернулся.

— Ну как? Что? — обступили его односельчане.

— Темное дело, — отвечал он в глубокой задумчивости. — Притаился я за кустом за смородиновым, в оконце гляжу. А мастеровой, стало быть, с Якобом-палачом, что от ремесла-то по старости отошел, речи ведет, вроде вполголоса, вполсилы. А после громко эдак и заявляет: «Чего хочешь проси у меня, злата-серебра раздобуду, да только вызволи магистра». А Якоб-палач, ну, что от ремесла отошел, свое гудит: «Я, мол, по гроб жизни вашей обязан милости, вследствие прошения вашего в брак вступил, обзавелся супругой. Трое народилось сыновей, все в палачи выбились. Благодарствую, мол, покорно. И без наград высвободим магистра. Слово-де палача — закон!» Ну, тут они опять то да се, а под конец Якоб вроде бы и вопрошает: «Верно, мол, будто магистр стадо свиней по воздуху переправил из Ульма в Регенсбург?»

— Ишь ты, свиней по воздуху! — разом воскликнули крестьяне. — Нешто-таки переправил?

— Да не дослушал я до конца. Пес тут палаческий облаял меня, почуял ненароком. Ну я и дал деру, утек во все лопатки.

— Верно, и заплечный мастер не прочь стакнуться с нечистой силой, — заговорил кто-то из хлебопашцев, да сразу же язык и прикусил: как бы сей язык не попал в скором времени в раскаленные клещи…


Трое императоров обманули, попросту же говоря, надули Иоганнеса Кеплеруса: не уплатили жалованья звездоволхву, не одарили высокозвонкой да высоковесной монетой.

Пятеро казначеев имперских были ох как щедры на посулы — и тоже не раскошелились, так и остались в долгу.

Все иные сильные мира сего — торгаши, барышники, наживатели презренного металла, взяточники, казнокрады, бюргеры добропорядочные — ничем, ничем не помогли бедствующему астроному, надежде и славе империи.

Вот и верь мудрецу, что воскликнул: «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат, и сами все дадут!»

А кто же сострадал математикусу, кто участие в нем принимал?

Тихо Браге, обнищавший, трона лишенный король астрономов.

Ландскнехт Шпатц, рубака, сорвиголова, наемник, жестокий вояка, разбойный сын описываемых времен.

Да еще помог (стыдно при честном народе сказать!) палач отставной.

Как сумел он раздобыть магистра из подземелья, как отцов-инквизиторов и тюремных стражей перехитрил — то неведомо никому и доныне. Одно достоверно: Лаврентий Клаускус, в карету ландскнехтову усаженный, тайно отбыл вместе с Иоганном Кеплером в направлении великого града Вейля, а точнее — в деревушку Леонберг.

Там и упокоился он через месяц после приезда, 29 октября 1620 года, умоисступленья не одолев, до последнего вздоха беседуя с сожженным вороном Батраччио.

Схоронил его звездовидец на Лысой горе.

Как раз на том месте, где когда-то внимал многострадальной повести магистровой.


И до сей поры привалена могила огромным замшелым камнем. А на камне и поныне различимы письмена, начертанные каменотесом. Последние четыре гульдена отдал каменотесу имперский астроном, таких денег не видал он уж до конца своих дней.

Зато что за чудо-эпитафия обессмертила деянья магистровы, ни один инквизитор не подкопается:


«Здесь возлежит магистр всех свободных искусств Лаврентий Клаускус, воскрешатель мгновений, обманщик, плут, двойник, мечтатель, шарлатан, магнетизер, магик, кабалистик, иллюзионист, беснующийся. Сей недостойнейший человек из тщеславной любви к диавольской науке магии отступился от любви к богу, нашему всемилостивейшему творцу.

О прохожий, не молись за меня, несчастнейшего осужденного человека! О христианин благочестивый, вспомни обо мне и пролей одну маленькую соленую слезу обо мне, неверном, сострадай тому, кому не можешь помочь, и, главное, остерегайся сам».

Звездное небо — сыновьям всей земли

Как много из них испортили здоровье, истратили имущество, отказались от всех почестей и наслаждений из-за любви к знанию! Сколько умерли мучениками, утверждая до последнего дыхания вечную истину!

Альберт Пуассон, французский ученый

Страшно, страшно путнику одинокому на безлюдной дороге по-над Дунаем! Что ни ложбина — глядь, рейтар убиенный лежит, иль пяток алебардщиков, иль ополченцев добрая сотня. И коню нет покоя: хрипит, узду грызет, глазом кровавым косится на мертвечину. На холме, на безлистом дубе, трех повешенных бродяг раскачивает закат, будто колокола. Ох, грехи наши тяжкие: двенадцать годов сожигает империю война. Брат супротив брата восстал, сын распинает отца на кресте. Страшно видеть, как волокут что ни день хладные воды дунайские мертвецов — чьих-то родичей, чьих-то соотчичей, внуков, вдовиц, сынов.

А ночами и того страшней.

С любого взгорья заметны ночами пожары во всех пределах земли. То обращаются в пепел одинокие хижины, храмы, селенья, грады, державы. Высоко воздымается пламень северным ветром, ветром севера, предвестником близких снегов.

По прошествии рокового земного пути, за неделю до смерти, имперский астроном Иоганнес Кеплерус пробирался по грязной разбитой дороге, направляясь в Регенсбург. Все восемь дней, покуда он ехал, из хлябей небесных сочился дождь. Ветхий плац промок в первый же день и с той поры не просыхал. На четвертый день Иоганну стало казаться, будто и кручи дунайские, и тяжкие облака, и холмы, и яруги пристально следят за каждым его движением, подстерегая урочный миг, когда он обеспамятеет, выпадет из седла и забудется вечным сном. На шестую ночь подступила лихорадка, замутила сознанье, навлекла озноб, тяжесть в членах. И тогда пришло иное виденье.

Пригрезилось ему, будто рассеялись тучи, будто явились взору небеса, полные звезд. Он вгляделся в строй созвездий — и содрогнулся: и там, и там шла война. Там, на небесных островах, метались пожары, испепелялись государства, брат восставал супротив брата, на кресте сын распинал отца. Созвездие Водолея оглашалось криками пытаемых. В Гончих Псах ландскнехты шли на приступ крепости. Из созвездия Скорпиона исторгался неведомо чей глас: «Я ничего не слышу, кроме шума оружия, топота коней, ударов бомбарды, я ничего не вижу, кроме слез, грабежей, пожаров, убийств».

Так и ехал математикус по-над Дунаем. И ночью и днем, то ли во сне, то ли наяву. И лишь память противоборствовала безумию, забвению всего и всех.

Он припомнил ужасающие подробности той ночи, когда разъяренный рейтар мгновенно высверкнул мечом, намереваясь обрубить нос магистру всех свободных искусств, между тем как невозмутимый Лаврентий Клаускус целился из пистолета прямо перед собою.

Он припомнил — в последний раз — церемонию развенчания ереси недостойного Ризенбаха.

Он припомнил, как чернобородый главарь банды отчаянно завращал глазами, когда почуял у горла острие леденящей стали, когда услышал зычный голос: «Скотина, как посмел ты покуситься на гордость всей Штирии великой!»

Он припомнил страшное подземелье в тюбингенской тюрьме.

И когда Иоганн вспомнил тюремный подвал, из засады выскочили два всадника и уперли пики ему прямо в грудь.

— Кто таков? Ответствуй! Пошто молчишь! Лютеранин? Католик?

Второй всадник, пытаясь разглядеть в сумерках обличье незнакомца, проговорил:

— Все ясно. Лазутчик вражеский. Давай порешим на месте.

— Э, нет, — отвечал ратный его сподвижник. — За птичку сию большая награда выпадет нам обоим. Препроводим-ка шпиона к его высокопревосходительству фельдмаршалу Шпатцу…


Его высокопревосходительство возлежал на тигровой шкуре в походном своем шатре. Отогнув до колена длинный раструб сапога, Мартин Шпатц втирал целительный бальзам в бедро, кривился. Все чаще ныла в непогоду старая рана — наследство долины Длинных Теней. Подле фельдмаршала сидел на шкуре огромный пес. Изредка пес поводил ушами, слабо рычал.

— Эх, Иоганн, Иоганн, несравненный ты мой дружище, — говорил Мартин. — Один, в дырявом плаще, на дохлой кляче, посреди мерзостей войны. Куда несет тебя нелегкая? Любой головорез прикончит тебя в два счета ни за понюшку табаку… Нет, ты всегда безумствовал, еще тогда, в школе, когда вопросики свои подсовывал учителю. Безумный, безумный брат мой Иоганн.

— Я не безумен, фельдмаршал, — сказал Кеплер и отхлебнул горячего молока из чаши. Математикуса все еще сотрясал озноб. — Воинство твое безумно. Истинна мудрость: «Лучше вспахать надел земли, чем выиграть двадцать четыре войны». Ненавижу твое ремесло. Когда курфюрст завоевал Драгу, все инструменты учителя моего Тихо Браге порушила солдатня, всю кунсткамеру растащили. Астролябии, квадранты, глобусы поразрезали на латы. Варвары!.. А теперь что? Заместо цветов поутыкана земля мечами! Кинжалами, кулевринами, арбалетами, самострелами!

— Полно горячиться, звездогадатель. Не я баталии выдумал. Издревле воюет мир, — спокойно заметил его высокопревосходительство и спросил: — Откуда ты выискался, дружище?

— От Валленштейна[38]. Насмерть рассорился с полководцем. Государь приказал ему выплатить мне жалованье за все прошлые годы. И что ты думаешь: сей граф Мекленбургский назначает меня — противу моей воли! — личным астрологом. И повелевает: предугадай, мол, благоденствие моей сиятельной особе на ближайшие девяносто лет. Да кто я для него, новоявленный Петозирис, что ли?

— Как ты упомянул: Петозирис? — удивился фельдмаршал. — Астролог был египетский. Каждому, кто тщился прожить лет до ста, предписывал режим. Ладно, не в том суть. Прошлую неделю призывает меня к себе герр Валленштейн. «Верно ли, — спрашивает, — будто светила оттого петляют в небесах, поскольку головы их затуманены винными испареньями, непрестанно подъемлющимися от Земли?» — «Ваше сиятельство, кто из древних либо новых звездонаблюдателей сочинил великую сию теорию?» — говорю я графу. «Один из моих генералов», — ответствует полководец. Тут я полководцу и выкладываю напрямик: «Без сомнения, сочинитель ваш сам пребывал во власти винных паров».

Мартин отшвырнул склянку с бальзамом, приподнялся на локте и затрясся от смеха:

— А-ха-ха! Ну, умора!.. Что ж Валленштейн?

— Другого себе выписал астролога, из земель итальянских. Тот ему в первый же вечер предрек бессмертие… Так и не уплатил мне граф ни пфеннинга.

— Куда же ты направляешься, строптивец?

— В Регенсбург. Пытаюсь сызнова потрясти императорскую казну. Авось что перепадет. Девятнадцать лет не выплачивает мне жалованье казна, веришь ли? Обнищал, изголодался, точно христарадник какой.

Серебряный звук трубы всплыл в ночи — два долгих сигнала, три коротких. Пламя светильника качнулось. Пес зарычал, уставясь на вход в шатер, изготовился к прыжку.

— Сидеть, Урс! — скомандовал фельдмаршал. — Эй, кто там возится!

— Ваше высокопревосходительство, вы приказали выступать в полночь. Прошу соизволения свернуть ваш шатер, — сказали из тьмы.

— Сворачивай! Да распорядись четырех воинов прислать, из личной моей охраны! — сказал Мартин и повернулся к другу. — Проводят тебя до самого Регенсбурга. Тут недалеко, менее дня пути. И никого не опасайся: четверка моих удальцов стоит целой роты.

— А я и не опасаюсь никого, — улыбнулся Иоганн. — Двадцать два пфеннинга, да несколько оттисков таблиц, да рукопись астрономического романа — вот и все богатства. Какой разбойник позарится?

— Ишь ты, на старости лет сочинил роман астрономический. Все неймется тебе. А про что роман? — спросил фельдмаршал.

— Про селенитов, лунных жителей, — коротко отвечал Кеплер.

— И что ж они, твои селениты, поделывают там?

— Воюют друг с другом. Непрестанно. Насмерть.

Его высокопревосходительство поднялся со шкуры, облачился в роскошный плащ, поверх него накинул тяжелую золотую цепь.

— Святая Дева! И на Луне баталии, — восторженно сказал он. — То-то я и гляжу: в последние месяцы такая она пурпурная, кровавая, Луна.


У реки они распростились, теперь уже, видимо, навсегда. Фельдмаршал спешился, приказал конвою отъехать, дожидаться его поодаль. И Кеплер слез с коня, прислонился к сосне, вглядываясь в черный простор, где дышала река. Они молчали долго. Наконец Мартин заговорил, как бы сам с собой:

— Богатство ли, бедность ли — разве не все одно?.. Намедни попалась на глаза расходная книга моего повара. Сей повар при мне лет уж тридцать, еще с долины Длинных Теней. Забавы ради ведет учет всего, что я выпиваю и съедаю. Невообразимо, но за тридцать лет я слопал две тысячи пятьсот свиных окороков! Тысяч пять штук форели! Шесть тысяч перепелов! Куропаток десять тысяч! Вина поглотил бочонков сто или около того! Да от подобной горы питий и яств впору бы обратиться в великана, бессмертие обресть. И все же тело мое состарилось, как у какого-нибудь заурядного, вечно голодного бедняка. Господи, во что я превратился: немощное привидение, мучимое подагрой. Пора умирать, брат Иоганн.

Молчал Кеплер.

— И умереть-то не дадут спокойно. Аки псы, навалились родные сыновья: не обижай, отец, по чести, по совести подели наследство. Перессорились, передрались, точно бойцовые петухи. Позорище: до рукоприкладства докатились!.. Жаль, ошибся тогда твой магистр всех свободных искусств. Лучше бы тебе выпало полководчество, а уж я доживал бы свой век в звездочетах. Никаких тебе нотариусов, склок, завещаний…

— Ошибаешься, Мартин, — сказал другу Иоганн. — Даже нищенствующий астроном может завещать кое-что сыновьям.

— Что именно?

— Звездное небо, — тихо проговорил Иоганн Кеплер.


Трое богомольцев, в лохмотья облаченных, пришли на кладбище святого Петра. Помолиться пришли за усопших, пред мощами святыми пасть на колени, кошелек умыкнуть из кармана у праздношатающегося зеваки, ежели подвернется случай. Увидали нищие: могилы все повытоптаны, надгробия разворочены, на красной и черной земле. — следы копыт лошадиных.

— Жестокая небось разразилась сеча, — сказал одноглазый поводырь. — Гляди, братья: надгробие диковинное, вроде бы каменным глобусом увенчано. По праву руку, в луже лежит.

Слепцы склонились над плитой, расколотой пополам. Леопольд читал вслух:

«На сем месте покоится тело знаменитого звездосоглядатая Иоганна Кеплера, прославившегося во всем христианском мире своими сочинениями, считаемого всеми учеными в числе первых светил астрономии и написавшего собственноручно следующую себе эпитафию:

Mensus eram coelos, nunc terrae metior umbras;
Mens coelestris erat, corporis umbra jacet.

Эпитафия сия, переложенная с латыни пастором Серпилием, означает:

Я мерил небеса,
Отныне мрак
Подземный измеряю…
Мысль моя
Принадлежала небу;
Плоть моя
Покоится в земле.

Мирно почил в году по рождеству Христову 1630, ноября 5 дня, на 60-м году своей жизни».

Леопольд дочитал эпитафию, перекрестился. Сказал в раздумье:

— Стало быть, не токмо землю мерил, как все мы, рабы божьи. На небеса посягал, звездосоглядатай… Негоже, братья, дабы пребывал сей памятник в грязи, бесприютно. Водворим-ка на могилу.

— Водворить-то водворим, — заговорил молчавший дотоле третий слепец, — да где она, могила-то? Поди угадай, откуда надгробье.

— На любую водрузим. На том свете разберутся, где звездочет, а где полководец, — мудро рассудил христарадник Леопольд.

Ландскнехты шествовали по дороге из Регенсбурга. Спины понурые, взоры воспалены, у кого рука, у кого грудь пооб, мотаны тряпьем.

Мимо летучей армады воронья, выкаркивающей весть о кровавой сечи.

Мимо деревни сожженной, где на пожарище рыщут одичавшие, исхудавшие псы.

Мимо порушенной часовни, под сенью коей вдовица баюкает отрока.

— Наших вчера полегло четыреста девяносто пять, — сказал, ни к кому не обращаясь, старый седой ландскнехт. — Помянем их души песнопением.

И долго над черным сводом земли, под кровавым сводом небес стыла старинная песня крестоносцев:

Уже на Рейн вступает осень,
А мы ушли на край земли,
И наши кости на погосте
Пески пустыни занесли.
И тучи в небе пламенеют,
И по дорогам вьется пыль,
И веет ветер, ветер веет,
Из диких, выжженных пустынь.
А наши жены ждут нас дома,
Невесты наши отцвели,
И горько плачут наши вдовы,
И плач летит на край земли.
* * *

Конец фантастических хроник времен имперского астронома Иоганнеса Кеплеруса, в коих вышеозначенный Кеплерус поначалу ученик бродячего фокусника, впоследствии нищенствующий звездочет и наконец и навсегда Кормчий Океана Звезд.

Елена Грушко Последний чогграм

Катастрофа

Вертолет сел в тайгу. Вершины деревьев, которые с высоты казались сплошным колючим одеялом, укутавшим сопки, вдруг неохотно, сердито треща, расступились. Долго еще с лиственниц сыпались мягкие зеленые лапки, трепетали сломанные ветки, а в долину катились камни, дробным перестуком заглушая недовольный гул потревоженной земли. Нескоро все стихло.

Вертолет был единственным видом транспорта здесь, на севере. Далеко на юге острова остались большие города, в которых было все, что нужно людям: школы, библиотеки, магазины, заводы, автомобили, уютные дома. А в этих местах поселки были разбросаны столь редко, что пересчитать их хватило бы пальцев одной руки. Люди селились на побережье, поближе к терпким студеным ветрам и тугим зеленым волнам. С давних пор те волны щедро давали рыбу: ее отвозили в большие города, переправляли даже через пролив, на материк. Но еще и потому жались поселки к воде, что люди предпочитали шум волн тишине тайги. Было что-то затаившееся в той тишине…

Пассажиры вертолета ощутили эту тишину сразу. Их испуганные голоса гасли, словно слабые огоньки в буран, не в силах пробить плотное молчание сопок и темноту деревьев. Чудилось, будто отовсюду смотрят внимательные, недобрые глаза. Конечно, это просто казалось, потому что никакой зверь не осмелился бы подойти: отпугивали голоса, да и вертолет распространял вокруг отвратительный для звериного нюха запах металла и горючего.

Летчик сразу сообщил о вынужденной посадке, и с ближнего аэродрома обещали тотчас прислать помощь. И все-таки люди были встревожены так, словно им предстояло пешком, долго и трудно, пробираться сквозь тайгу.

Основания для тревоги были. Один из пассажиров исчез. Как? Никто не успел этого понять, даже Алексей Петрович Зиновьев, старый капитан сейнера. Когда вертолет ударился о землю, Алексей Петрович на миг потерял сознание, а открыв глаза, увидел, что люди уже пытаются выбраться из машины. Место рядом с Зиновьевым было пустым. Человек, который сидел здесь, тринадцатилетний внук Зиновьева Володя, исчез.

Голоса в тайге

…Это было непостижимо! Только что он сидел в тесном вертолете, приткнувшись окаменелым плечом к такому же напряженному плечу деда, каждую секунду ожидая удара о землю, — и вот через миг, менее краткий, чем движение моргнувших век, он ощутил, что стоит, а вокруг…

С ветвей корявых берез спускались длинные тонкие растения. Они крепко обвивали и березы, и кустарник, и даже траву. На еловых лапах висели бороды мха, похожего на мочалку-рогожку. Некоторые ели казались седыми. Приглядевшись, Володя увидел, что они оплетены паутиной.

«Где я? — подумал Володя. — И где вертолет?»

Он поднял голову. Там, в вышине, за вершинами деревьев, поблескивал тоненький, еще бледный, серебристый месяц. Значит, пришел вечер. Совсем скоро они должны были сесть в Прибрежном. Там ждет бабушка… Что случилось все-таки? Где же дед? Володя с трудом подавил всхлипывание.

Сумерки наступали со всех сторон. Они прокрадывались из-за елей и заливали лес зеленовато-прозрачным, перламутровым полумраком. Тайгой завладела тишина. Казалось, даже если сейчас разразится буря, она не в силах будет нарушить этой дремоты: только перетасует в небе облака, прошумит по вершинам деревьев, а здесь, внизу, не колыхнется ни одна веточка, ни одна травинка. И вдруг…

— Кто ты? — спросил чей-то голос. Казалось, он исходит из ветвей, корней, листьев притихшей тайги.

Володя от неожиданности вскинулся, но тут же сжался в страхе. Будто мягкая прохладная лапа провела по его разгоряченной спине. Холодом обвеяло шею. Чудилось, всю тайгу наполняет вкрадчивый, зовущий шепот.

— Кто ты? — повторил медленный голос.

Володя не смог бы ничего сказать, даже если бы попытался. И тут он услышал неподалеку жалобный плач. Словно крошечный щенок или котенок звал мать. Этот звук надрывал сердце!

Володя приподнялся, прислушался. Но прямо перед его лицом расступились папоротники и возник смутный женский силуэт.

— Спасайся! — сказала неизвестная старуха. — Спасайся! Это — чогграм! Беги за мной!

Если в таежной глуши…

Если в таежной глуши раздастся свирепый рев тигра, вой голодного волка или тяжелая поступь медведя, пусть готовит охотник оружие, укрепляет дух свой и вострит глаз, потому что его жизнь и слава охотничья сейчас в его руках, во власти его смелого сердца.

Если в таежной глухомани послышится жалобный плач, словно слепой щенок скулит, потеряв свою мать, пусть забудет охотник о том, что привлекло его в тайгу, пусть доверится крепости своих ног и силе своего дыхания, отдавшись долгому и стремительному бегу, который сейчас один только может спасти ему жизнь, потому что не щенячий плач это слышится, а голос чогграма. Видевший чогграма погибал всегда.

Шалаш неизвестной старухи

— …Ты пришел с восточного склона? — спросила старуха. Володя пожал плечами. Он и впрямь не знал, восточным или западным был тот склон, на котором он странным образом оказался, а может быть, северным или южным… Но старуха, кажется, решила, что он согласился с ее словами:

— О! Это заколдованное место! Однажды я забрела туда в поисках травы ас для жертвоприношения и увидела в вышине железную птицу. Она не взмахивая крыльями летела. Наверное, ранена была, потому что стонала громко все время.

Самолет, догадался Володя. Или вертолет? Может быть, тот самый, на котором летел он! Неужели его не ищут? Неужели все погибли? Может быть, в живых остался только он? Но он ничего не помнит… Провалы в памяти от шока — Володя читал, так бывает. Но что с дедом? Володя тихонько застонал.

— Мне надо найти вертолет, — попытался объяснить он. — Вертолет! Мы летели из Южного города в Прибрежное. С юга на северное побережье. Там нас ждет бабушка…

Темно-коричневое морщинистое лицо старухи было неподвижно. Только в щелочках век проблеснули вдруг глаза — в них отразилось пламя костра, горевшего посреди шалаша. Потом она заговорила:

— Это случилось так давно, когда лапки у лебедей были еще черные. Тогда родился наш остров. Раньше западный берег был восточным, а восточный — западным. Но однажды Хозяин Моря разгневался за что-то на людей. За что? Кто теперь помнит? Он перевернул остров. Его спина стала животом и погрузилась в море, живот стал спиной — на нем тайга выросла.

«Что за байки? — недоумевал Володя. — Зачем мне это?»

— Не говори того, что нет на самом деле, — сказала между тем старуха. Пламя костра снова замерцало в ее глазах. — Старую Унгхыр не обмануть туманными словами! Я знаю, что не осталось живых людей ни на юге, ни на севере. Ты, наверное, пришел из Млыво — селения мертвых. О нет, не бойся! — сказала старуха мягче. — Никакого бога нет при мне! — И она протянула к нему раскрытые сморщенные ладони, словно показывала: зла не держу. — Никаким колдовством я не сделаю вреда тебе. А может быть, ты спустился со звезд? Но почему тогда ты испугался чогграма?

— Ничего я не испугался! — запальчиво возразил Володя. Володя уже порядком устал от нее. Ее речь была понятна ему — и в то же время перемежалась словами, о смысле которых он догадывался с трудом, как будто знал их когда-то очень давно, а теперь забыл и смутно припоминал забытое. Кажется, она говорит на языке нихов! Отец Володи был них, и дедушка с бабушкой — отцовы отец и мать, которые умерли очень давно, когда Володя только родился, — они тоже были нихи. А мама Володи русская, и родители ее русские. Глаза у него зеленые, волосы каштановые, как у мамы, но черты лица: высокие скулы, узкие глаза, смуглая кожа — точь-в-точь как у отца. Но языка нихов Володя не знал, а тут слушал старуху, говорящую по-нихски, и все понимал. Мала того — сам отвечал ей. Чудеса… Но бабуля явно со странностями. То мертвецом его обозвала, то к звездным людям причислила. Инопланетянин теперь Володька Зиновьев! Нет уж, хочется ему подальше от этой старушки оказаться, хоть дома он только и делал, что мечтал о всяких необычайных приключениях. И он попросил:

— Бабушка, пожалуйста, покажите мне дорогу на восточный склон, про который вы говорили! Я хочу найти наш вертолет. Может быть, Там все в порядке, дед меня ищет…

— Ну что же, я провожу тебя туда, — помолчав, ответила старуха. — Но в Млыво — селение мертвых — возвращаясь, позволь и мне взобраться на небо по веревке, на которой ты спустился сюда. Днем и ночью жду я, когда настанет мне пора уйти в Млыво, но все живу… Не хочу сама на съедение чогграмам броситься, потому что это грех. Знаю, не соберут мне соплеменники дрова для погребального костра…

Так вдруг жалко Володе эту несчастную старушку. Наверное, дети ее уехали в город, выучились там, работают, а она свои дни доживает в этом дореволюционном шалаше.

История старой Унгхыр

Сильный шум послышался вдруг снаружи. Будто сюда, в сердце тайги, залетел прибрежный тайфун и закипел в кронах вековых деревьев. Стены шалаша ходуном ходили! А старуха легко подскочила к входу и сдвинула не то тряпку, не то шкуру, которая его заслоняла.

Странные, тонкие клики неслись с вышины: не ветер это шумел, а хлопали крылья многих птиц. Вот стая на миг закрыла луну, звезды над шалашом.

— Хонглик! Вакук! — закричала старуха. У нее был такой голос, словно она звала добрых старых друзей. — Саньпак! Нымгук!

Нымгук… Это слово Володя тоже знал. Ведь это нихское имя. Так звали его бабушку, мать отца. Но почему старуха зовет птиц человечьими именами?

Несколько птиц меж тем отделились от стаи и влетели в шалаш. Они пронзительно кричали, и так же пронзительно и неразборчиво вторила им старуха: то ли будто сама в птицу превратилась, то ли птицы, как старухи, обсуждали какие-то важные дела… — Перахра, нхак, олухна… — услышал Володя слова, похожие на заклинания, и… наверное, с глазами его что-то сделалось, потому что все кругом словно бы заволокло дымом.

Володя долго тер слезящиеся глаза кулаком, а когда открыл их, увидел, что вокруг костра сидят несколько молодых женщин. Все они были в черных халатах с желтыми узорами на рукавах и подолах, а одна, наоборот, в желтом халате с черными узорами, знакомом уже Володе. Так была одета старуха хозяйка. Но теперь у нее были длинные, черные глаза — будто звезды блестели они. «Это старуха в нее превратилась!» — понял Володя.

— Не бойся тахть — Ночных птиц, — говорила красавица. — Это подруги мои. Раньше девушками были. Вот это Хонглик, это Саньпак… А меня зовут Унгхыр — Звезда.

Мы работящими девушками были. День и ночь шили, все что-нибудь шили. Из бересты посуду делали. Работая, пели… — Она высоким голосом затянула: — Анн-нга… ыннн-нга… — Взглянула на подруг, словно ожидая, что они помогут, но те молчали. Унгхыр тоже помолчала, понурясь, потом опять заговорила: — Голубую лилию найти мечтали. О, голубая лилия, насыщающая голодных, исцеляющая больных, исполняющая заветные желания! Целебны и сладки луковицы ее. Отведав, будешь стремиться отведать снова. Прекрасен цветок ее. Увидев, будешь стремиться увидеть снова. Голубую лилию стерегут чогграмы…


Нихи с одним только копьем смело вступали в единоборство с медведем. Муки женщины, рождающей дитя, нихи почитали за героизм больший, чем победа мужчины над медведем. И то и другое страшно. Но страх перед чогграмом сильнее всех других страхов, ибо после встречи с чогграмом от человека не оставалось ничего. И только во имя чудодейственной голубой линии отправлялись женщины племени нихов в потайные и опасные места, потому что цветок и луковица голубо лилии могли возвратить здоровье больному, жизнь умирающему, счастье несчастному.

Сначала долго выбирали старейшие, кто пойдет в поход. Лишь смелой, ловкой и сильной нихинке позволялось идти. Ведь испугавшись плача чогграмов, погибнуть могла! Только добрых духов молить о помощи оставалось тем, кто растеряется…

Самую сильную, самую смелую, самую ловкую выбирали вожаком — такую, которая сама не испугается и другим свой страх не передаст. Страх ведь — как огонь. Испугавшиеся женщины — как сухая трава. Одна от другой вспыхнут — и вот уже никого не осталось.

Если в тайге голос чогграмов раздастся, нихинки должны окликать друг друга, в один ряд за вожаком становиться. Сначала самые сильные, потом те, что устали, ослабели. Здоровые не должны были гибнуть из-за слабых. Закон похода: пусть немногие погибнут — большинство спасется.


Давно это было… Тогда как раз лето засыпать думало. Орлиный месяц кончался. Пошли нихинки в тайгу, в заповедные места, за голубой лилией. Кто луковиц набрать, кто — цветов… Унгхыр никому не говорила, зачем ей цветок. Кто спросит — она глаза опустит, промолчит. Перестали спрашивать, но вожаком Унгхыр выбрали.

Сначала женщины на лодках долго плыли против течения, потом к берегу пристали, в чащу вошли. Долго искали потайную поляну. И вот нашли. Стебли у лилии выше, чем у саранок, листья меньше, а на нескольких веточках — голубые цветы. В бутонах они светло-голубые, как небо под солнцем в зените. Увядая, почти черными, будто ночь, становятся. Но вся красота — в раскрывшихся цветках. Они на вечернее небо похожи, когда солнце уже умерло, но первая звезда еще не взошла.

На голубую лилию глядя, долго стояли женщины молча, а Унгхыр думала, что если каждое слово свой цвет имеет, то такое же цветом, как голубая лилия, наверное, слово «любовь»…

Но день уже спешил встретиться с вечером. Заспешили и женщины. Наполнили луковицами берестяные чумашки, не забыв по зубчику от каждой отделить и на прежнем месте посадить, чтобы снова здесь зацвела голубая лилия. Унгхыр цветок на груди скрыла. Потом в обратный путь все отправились.

И вот… много шагов пройдя, плач чогграмов услышали. Поставила Унгхыр женщин друг за другом, сама впереди. Куда она бежит, куда и остальные. А плач чогграмов, их жуткий скулеж, точно веревкой, ноги спутывает. В груди у каждой страх тлеет, но бегут женщины за Унгхыр.

Вдруг ахнула она и остановилась: потеряла цветок, потеряла заветную голубую лилию! Где, да где же?.. Туда-сюда бросилась, но разве найдешь потерянное в глухом подлеске, меж зубчатых листьев папоротника? Вскрикнула Унгхыр отчаянно — а женщинам в голосе растерянность почудилась. Мигом пламя страха охватило их, врассыпную бросило. Мечутся нихинки, обезумев, а Унгхыр ничего не видит, стонов чогграмов не слышит, ищет свою заветную голубую лилию. Ведь для того она за цветком в опасный путь отправилась, чтобы обратил к ней свое сердце Ючин, храбрый охотник…

У Ючина юбка серебристая из нерпы, наколенники многоузорные, брови черные, соболиные, ресницы похожи на кисточки ушей зимней белки. А Унгхыр разве хуже? Красива и она, всех подруг красивее: тонкие руки и тонкие пальцы похожи на молодые побеги тальника, по плечам волосы рассыпаны, черные и упругие, как тетива на луке, в косы их заплетет — толстые косы получаются, подобные хвосту черно-бурой лисы. Рот у Унгхыр маленький, как лесная ягода, лицо белое, с ушей свисают золотые серьги, одета она в дорогую, с богатой отделкой одежду… Сердце ее только для Ючина бьется, в уме слова только для него складываются: «Ночь и день о тебе думаю. Как мать родную, выглядываю. Если уедешь, о тебе лишь думать буду, где ты ходил, там и я ходить буду. Из родника, откуда вместе пили, твою тень черную поить буду. Как из многих деревьев самое высокое больше всех нравится, так и ты из всех людей самый лучший, самый прекрасный. О, возьми меня с собой, твоей сумкой с кремнем, что на поясе твоем висит, сделаться хочу. Сделаюсь дном твоей лодки, с тобою быть хочу! Мои слезы текут и падают, как дождь…»

Любит Унгхыр Ючина. Перья кукушки пережженые — великое привораживающее средство! — в табак ему подмешивала. Но не помогло колдовство, не полюбил Ючин Унгхыр. Усмехается только: «Что на меня все время смотришь? Разве я один — человек?» Ючин на другую девушку, на Хонглик, ласково глядит… Одна надежда на голубую лилию оставалась, но вот нету больше цветка у Унгхыр!

Заплакала было она, как вдруг кто-то ее за рукав дернул. Глянула Унгхыр — а это Хонглик, невеста Ючина.

— Спасайся! — крикнула она. — Чогграмы уже близко!

Тут Унгхыр плач звериный совсем рядом услышала, увидела, что подруги мечутся, разбегаются, — а это все равно, что на одном месте сидеть, покорно чогграмов дожидаясь.

Начала Унгхыр подруг скликать-собирать: кого догонит, за косу схватит, кого за полу халата поймает, но всё, не слушаются ее больше женщины…. Бегала, бегала за ними Унгхыр — сама не заметила, как на берегу оказалась.

Лодки, к ивам привязанные, на воде тихо покачиваются. Волна песку о чем-то ласково шепчет.

Долго, долго ждала Унгхыр на берегу. Весь вечер ждала и всю ночь. Но ни одна женщина, кроме нее, из тайги не вышла, ни одна ее подруга не вернулась. Два десятка за голубой лилией отправлялись…

Утром Унгхыр лодки отвязала, назад, по течению, пустила. Не хватило у ее сердца сил в селение вернуться, людям рассказать, что она сделала, Ючину в глаза поглядеть, за гибель Хонглик ответ перед ним держать. Да и не узнал бы Ючин прекрасноликой Унгхыр в той старухе, какой она за ночь сделалась, подруг ожидая…

Унгхыр в тайгу ушла, там жить стала. Никого из людей с тех пор не видела она. И только тахть — ночные птицы, в которых обратились души Хонглик, Вакук, Саньпак и других ее подруг, погубленных чогграмами, — только они иногда навещали ее. Зла на Унгхыр они больше не держали — много, ох много раз приходили с той поры орлиный месяц и вороний месяц, много раз зима сменялась летом. Время все прощает…

…Володя встряхнулся. Женщины в черных халатах исчезли. Сидела у костра старая Унгхыр, а вокруг нее — черные птицы величиной с ворона, с красными клювами и печальными глазами…

Раненый зверь

И тут Володя снова задумался: куда он попал? Что вокруг творится? Если то, что он вдруг оказался в тайге, еще можно объяснить потерей памяти, то как объяснишь превращение птиц в женщин? А то, о чем рассказывала Унгхыр? Чогграмы — неведомые существа, голубая лилия — неведомый цветок… «Фантастика», — беспомощно подумал Володя, не зная, что еще подумать.

Тахть улетели, когда темнота ночи чуть-чуть побледнела. Потом небо стало светлеть все быстрее, и наконец из-за облаков потянулись во все стороны бледно-желтые полосы солнечных лучей.

Запели птицы, и несколько минут Володя сидел совсем ошеломленный: никогда он такого не слыхивал! Сначала хор птичьих голосов казался сплошным и однообразно-оглушительным, а потом выделилось в нем звонкое чириканье, и радостный щебет, и веселое тирлиньканье, и долгие, будто насмешливые, посвисты, а то еще изредка всполошенно взвизгивала какая-то пичуга.

Старуха поднялась и выбралась наружу, оглянувшись на Володю. Он понял: сейчас старая Унгхыр отведет его на восточный склон! — и вскочил.

Костер остался тихо тлеть посреди шалаша. Серый дым слоистой струйкой втягивался в круглую дыру вверху.

Унгхыр не спеша шла впереди, отводя от лица ветви и придерживая их, чтобы они не хлестнули Володю. Она ни разу не оглянулась, но если Володе становилось трудно идти или он уставал, она замедляла шаги, словно чувствовала это.

Они шли долго. Трава, в начале пути влажная от росы, подсохла, только у самой земли еще была сырой, а верхушки стали жесткими и сухими. Путь все не кончался. Володя шел и монотонно думал, что, конечно, это был сон, там, в шалаше: сон про птиц-женщин, про молодую Унгхыр — вон впереди сгорбленная старушечья спина… Ой! Да где же она?

Старухи впереди не было. Володя метнулся туда-сюда… Он уже привык к старухе, да и жалко ее стало после того, как приснился этот странный сон. А главное — что теперь одному делать? Куда идти?

Сзади что-то зашуршало. Володя повернулся так резко, что его шатнуло в сторону. Из-за кустарника сверкали желтые звериные глаза…

В них было нечто чуждое и в то же время — живое, трепетное и даже дружеское. Володя стоял неподвижно, а лапки маленьких, как кустики, пихт шевельнулись, раздвигаясь. Высунулась голова зверя. Была она круглая, с короткими торчащими ушами, будто кошачья, только крупнее, размером с голову дворняжки. И морда не злая, похожая на собачью. Зверь осторожно продвигался вперед, как-то странно припадая на левую сторону, и вдруг он взвизгнул и оскалился, но Володя понял — от боли. Поскуливая, как побитый щенок или голодный котенок, зверь приближался, неотрывно глядя на мальчика желтыми глазами. И Володя догадался, что привлекало в них: нормальный, круглый, как у человека или собаки, зрачок, а не узкая щелочка, как в глазах тигра, рыси или кошки. Словом, этот зверь был собака, куда больше, чем кошка, и Володя, который любил собак, поглядел на него с меньшей опаской.

Зверь подошел совсем близко. Повернулся боком, и Володя даже вскрикнул. Зверь заскулил еще жалобнее, а в желтых глазах по-прежнему обращенных к Володе, появилось что-то просящее. Между его ребер торчал обломок какой-то палки, покрытой запекшейся кровью. Серо-желтая короткая, жесткая шерсть вокруг раны тоже была в крови. «На сук где-то напоролся, — решил Володя. Это же надо — за помощью к человеку пришел!» Он читал и слышал всякие такие истории, но не очень-то им верил, считая выдумками писателей или просто охотничьими байками, но вот поди ж ты!

Володя осторожно взялся за торчащий обломок. Зверь вздрогнул, напрягся. Володя уцепился ногтями, потянул — и в руках у него оказался кусок стрелы с окровавленным зазубренным наконечником, привязанным к древку узкой берестяной лентой…

Володя обалдело посмотрел на стрелу. «Откуда это здесь?! Надо же!» — подумал он, как уже не раз думал вчера и сегодня. А больше ничего не шло в голову. Он машинально завернул обломок в лист папоротника, сунул в карман джинсов. Другим листком оттирая руки, увидел, что тоже порезался стрелой: на указательном пальце была царапина. Володя замотал ее носовым платком и подумал: надо бы, наверное, и зверю что-то приложить к ране, но только что? Он поднял глаза на зверя — а тот, издав невнятный звук, вроде короткого мяуканья, отпрыгнул в кусты. Зашуршал пихтач — и опять тихо стало в тайге, будто ничего и не было, а просто кончился еще один Володин сон…

Но кончился этот — начался другой: кто-то засопел сзади, и не успел мальчик повернуться, как на него обрушилось что-то темное, заслонило глаза. Сильные и ловкие руки стянули его путами, потом его подняли и куда-то понесли.

Ючин или Чернонд?

…Сначала было тихо, только вдали будто гудел самолет. Кружит высоко, гул то утихает, то снова усиливается. Володя открыл глаза. Он стоял, привязанный за локти и под коленями к какому-то негладко обтесанному столбу, саднило ладони, а руки были вывернуты назад так крепко, что ныли плечи.

Внезапно к нему подскочил человек. Худое, все в резких складках лицо его состояло, казалось из одних углов, а между нависших морщинистых век будто угольки раскаленные воткнуты: столько злобы в маленьких глазках. На лицо свешивались черно-седые волосы, а на голове — венок не венок, а будто бы стружки древесные, свитые вместе, надеты. И На поясе такие же стружки. Черный халат, с огненной молнией на груди, развевается. Не то пляшет, не то скачет человек, быстро-быстро перебирая ногами, мелькая мягкими сапожками да черными, с огненным узором, наколенниками. В руках мечется обруч, не то тканью, не то кожей обтянутый. С одной стороны ремни перекрещены, к ним деревянное кольцо привязано, и человек то и дело за это кольцо дергает. Гудит обруч, жужжит, визжит на разные голоса, будто тысячи неведомых живых существ в нем скрыты. А с другой стороны на шкуре изображение зверей. Вот кажется, лось склонил рогатую голову. Вот змея свилась в кольцо…

Володя осмотрелся. На утоптанной поляне торчала засохшая елка. Ветви на ней были все срублены, только четыре осталось. И на них, среди желтых полуосыпавшихся иголок, тоже висели кудрявые стружки. Вокруг елки воткнуто несколько прутьев со свернувшимися в трубочку сухими листьями: вот, кажется, клен, ольха… И еще чудо: стоит, накренившись, под елкой деревянный грубо вырезанный идол.

Тут Володя чуть не ахнул от изумления: напротив — как он только не приметил ее раньше! — точно так же, как и он, притянута к столбу старая Унгхыр. Теперь шаман — или как его там? — перед ней скакал. Поодаль, окружая площадку, стояли люди. Мужчины, женщины, дети. Все в узорчатых халатах, у всех косы: у женщин по две, у мужчин — одна: пожестче, покороче. У женщин налобники из затейливо скрученных железок, из маленьких звериных шкурок, ажурные подвески покачиваются. Все стоят как зачарованные, глаз с шамана не сводят, только выкрикивают:

— Ух-та! Ну, давай!

А шаман после таких одобрений еще быстрее скачет, еще ловчее извивается, еще громче распевает:

— Куа, куа, куа! На той горе живущие большие волки, двое вместе ко мне спуститесь, один белый, другой черный! В том море живущий красный сивуч, ко мне на помощь явись! В той туче живущий ярый гром, греми оглушительнее, сильнее ударь! Молния, сверкая ослепительно, вонзи свой огненный палец в головы оборотней! Пепел их соберем, развеем по ветру, чтобы не проросло злое колдовство черным папоротником, отступились чогграмы, чтобы вновь расцвела в тайге голубая лилия, насыщающая голодных, исцеляющая больных, исполняющая желания!

— О голубая лилия! — простонала толпа.

— Слушая, ушам своим не верю! — вдруг громко воскликнула, перекрывая шум, старая Унгхыр. — Неужели с тех пор, как погибли молодые женщины, что в поход за голубой лилией отправились, перевелись храбрые среди нихинок? А если молодые не знают дорогу, что же не подсказал им ты, Ючин? Что же ты вместе со всеми говоришь глупые слова, будто навсегда отцвела голубая лилия?

Толпа замерла, будто лишившись дыхания. Володя толком ничего не понял, но догадался, что старая Унгхыр откуда-то знает этого шамана.

А тот опустил бубен на землю и подошел к Унгхыр:

— Что такое ты говоришь, женщина-оборотень?

— Я не оборотень, Ючин, — ответила Унгхыр. — Чего ты меня боишься? Ты человек — и я тоже человек.

— Тогда откуда знаешь старые имена? Да, меня звали когда-то Ючин, храбрый охотник Ючин. Но кто теперь то имя помнит? Зовут меня теперь Чернонд.

«Какое красивое, благородное имя у этого жуткого старика. Прямо как у средневекового рыцаря!» — подумал Володя, но Унгхыр испуганно вскричала:

— Какое страшное теперь у тебя имя! Чернонд — «Плач у погребального костра»!

— Да, — сказал шамай. — Плач у погребального костра. После гибели моей невесты Хонглик вся моя жизнь — плач. Только не было у нее погребального костра. Ушла ли ее душа в Млыво — кто знает? Много душ мне удается встретить, камлая, но ее душа обходит меня. Наверное, потому, что взял себе другую жену: сына она мне родила, но умерла вскоре. Но много, много зим и весен я ждал возвращения Хонглик…

— О Ючин, душа твоей Хонглик обратилась в тахть, летает вместе с душами других подруг под ночным небом. Помнишь ли ты ее подруг, Ючин? Вместе они летают: Хонглик, Нымгук, Саньпак, Вакук…

— Откуда знаешь?! — не поверил шаман.

— Я Унгхыр! Неужели ты не узнал меня?!

Шаман весь вытянулся, вглядываясь в ее морщинистое лицо. Было так тихо, что слух различал, как шуршат кудрявые стружки о желтые еловые иглы.

— Унгхыр… Я помню тебя, какой ты была… Унгхыр… Что теперь ты! Что теперь я! Другим стал я!

И он вновь изогнулся, подпрыгнул высоко-высоко, одновременно подхватив с земли свой бубен, и, вздымая его, закричал:

Бог горы, услышь!
Бог моря, услышь!
Бог неба, услышь!
Бог земли, услышь!

Потом он сорвал с себя венок из стружек, напялил на грубо вытесанную голову идола:

О дерево, услышь!

Володя теперь слушал с любопытством. Страх его почти прошел: если этот Чернонд, который раньше был Ючин, знакомый Унгхыр, то не сделает же он ей зла? А она наверняка и за Володю заступится. Но, наверное, Унгхыр услышала в новом заклинании шамана какую-то угрозу, потому что начала просить:

— Остановись, о Ючин! Ты говоришь, что голубая лилия не встречается вам в тайге? Я знаю, где растет она. Только замолчи — я покажу!

Толпа разразилась единым восторженным воплем. Женщины закружились, запели. Мужчины били в ладоши, подпевали:

В жертву медведю принесенная,
Вновь расцвети, голубая лилия…

Чернонд стоял как бы в задумчивости. Потом кивнул.

Подбежал высокий тощий парень — волосы у него, как у шамана, перехвачены на лбу ремешком. Был он тоже в черной одежде. Парень развязал Унгхыр. У нее сразу подогнулись ноги, обессиленно поникла она у столба. Парень помог ей подняться, осторожно повел куда-то, на Унгхыр его оттолкнула, заковыляла к шаману, подбирая растрепавшиеся седые волосы:

— О Ючин…

— Называй меня Чернондом! Нет больше Ючина! — раздраженно велел тот.

— О Чернонд! Этого пленника ты отпусти тоже… — И она указала на Володю.

У шамана чуть бубен не выпал из рук.

— Молчи, Унгхыр! Время твое тоже недолго: покажешь в тайге, где растет голубая лилия, и я снова буду петь чамлунд — шаманские песни. Ты и он — оборотни. Ты из Млыво вернулась, тебя не тронули чогграмы, а он рядом с чогграмом стоял, стрелу из его раны вынимал…

«Человек со звезд»

«Вот это номер! — подумал Володя. — Выходит, жалкий зверь с печальными желтыми глазами… зверь, который пришел за помощью… раненый, похожий на побитую собаку… — тот самый чогграм?!»

— Откуда я знал, что это чогграм? — возмущенно спросил Володя. — На нем таблички не было. Да хоть бы и чогграм — что ж такого? Он же меня не съел, чего бояться?

— О! — выдохнула толпа.

— Видевший чогграма погибал всегда! — наставительно потрясая бубном, изрек шаман, и деревянное кольцо глухо постукивало о натянутую шкуру, будто поддакивало. — Не будем от законов предков отступать. Ты видел чогграма. Ты остался жив, хотя стоял с ним рядом. Ты погибнешь.

Он поднял бубен, тот застонал на разные голоса. Черный парень сунул руку за пазуху и напряженным шагом двинулся к Володе.

— Интересное кино! — вскрикнул тот. — По-моему, ваши предки имели в виду что-то совсем другое! Кто на глаза этим чогграмам попадался, того звери сразу сжирали. Вот и получалось, что видевший чогграма погибал всегда. А если увидел, да жив остался, то этого убивать не по закону! Такого человека, наоборот, беречь надо, как редкий экспонат. А вы — убивать… И потом, между прочим, откуда вы знаете, что я видел этого чогграма и вытащил из него стрелу? Кто вам сказал об этом?

— Я видел! — вмешался парень. — Я — Лунд, певец, сын Чернонда.

— Ах, ты ви-и-идел! — торжествующе протянул Володя. — А как насчет того, что видевший чогграма погибал всегда? Тогда вы этого Лунда тоже убивайте, а то несправедливо получается! — решительно обратился он с остолбеневшему шаману.

— Чего раскричался, оборотень? — совсем по-свойски спросил Лунд. — Да, я видел чогграма. Но издалека! Он ко мне не подходил. Я из его раны стрелу не вытаскивал — я в него стрелял!

— Так это твоя стрела? — спросил Володя.

— Какая?

— Та, которую я вытащил! Вот, достань в джинсах!

— Где? — спросил Лунд.

— Ну в джинсах, в кармане!

Лунд растерянно оглянулся на Чернонда. Вид у шамана был по-прежнему непроницаемый, но Володе почему-то показалось, что он очень хочет пожать плечами. «Да они же не знают, что такое джинсы!»

— Ну, в штанах синих — карман, понял? — подсказал он.

Лунд внимательно оглядел Володю, с опаской обшарил карманы, причем руки его задрожали; когда он наткнулся на обломок расчески и платок. Вытащив наконец обломок стрелы, он на всякий случай отошел подальше.

— Моя стрела! — объявил он радостно. — Это я попал в чогграма.

— Тюфяк ты после этого! — презрительно сказал ему Володя. Этого трусоватого парня он нисколько не боялся, тем более, что по виду тот был лишь ненамного старше. — Не нравится тебе чогграм, так убей его, но зачем мучить? И вообще, зачем его было уничтожать? Редкий зверь, сразу видно. Его давно пора, наверное, в Красную книгу занести, а ты что делаешь? Может охота на чогграмов вообще запрещена?

Узкие глаза Лунда стали раза в три шире. Володя чуть не расхохотался.

— Помолчи, оборотень, — устало велел Чернонд. — Мой сын — хороший охотник, а тебе никакие речи не помогут: ничем не объяснишь, почему не тронул тебя чогграм.

Но тут вновь вмешалась Унгхыр:

— Посмотри на него, Чернонд! У кого ты хочешь отнять жизнь?

Видел ты когда-нибудь такую одежду? — Она дернула за. Володину измятую, вылезшую из джинсов рубаху: — Такой халат видел ты? — Потом она потянула за плетеный ремень: — Разве он поясом, из крапивных ниток тканным, опоясан? — Нагнувшись, приподняла брючину, ткнула в носки и кроссовки: — Его пыльные сапоги разве травой набиты? — Показала на потертые Володины джинсы: — Наколенники не носит он… На его глаза посмотри: они цветом схожи с волной, которую Тланила — Олений ветер несет на побережье. На волосы его посмотри. Они цвета дубового листа, прихваченного первыми заморозками. Разве бывают у нихов такие глаза, такие волосы? Где твой зоркий взгляд, охотник Ючин? Ведь не простой человек — звездный человек стоит перед тобой. Причинишь зло ему — никогда ни один кегн — дух не сядет на ветви твоей священной ели, не услышишь ты инау. — язык дерева! — Она сурово показала туда, где шуршали, словно и впрямь перешептываясь со срубленной сухой елкой, кудрявые стружки.

Чернонд стоял столбом несколько секунд, потом вскинул руки и что-то яростно выкрикнул. Притихшая толпа мигом рассыпалась, словно тайга втянула людей.

По знаку Чернонда Лунд распустил веревки, притягивающие Володю к столбу. Володя еле удержался на ногах. Нестерпимо заныли, отходя, затекшие колени, и Лунд фыркнул, глядя, как он согнулся.

— Идите за мной, — приказал Чернонд мрачно. — Дождемся ночи, а тогда… Х-хе! Звездный человек… Посмотрим!

Обед у шамана

Пока шли, Володя вспомнил, что не ел, наверное, уже целые сутки. Голод навалился сразу, будто в желудок крепко ударили.

«Недолго и помереть среди всей этой фантастики, — устало думал Володя, бредя за Унгхыр и Чернондом. Сзади неслышно шел, будто крался Лунд. — Интересно, дадут нам поесть или нет?»

Скоро они подошли к дому на невысоких сваях. Стенка его была изрезана четким орнаментом и изображениями зверей. Володя задержался — рассмотреть все это получше, но Лунд бесцеремонно подтолкнул его. Володя не стал связываться, но обиделся: «Я бы так с космическими пришельцами не обращался. Или не верит, что я со звезд? И правильно, конечно, делает… Но почему Чернонд сказал: «Дождемся ночи»? Может, у звезд спросить хотят, с какой я прибыл? Эх, удрать бы! Но куда? С бабулей еще можно было бы уйти, а так в два счета поймают. А куда бежать? Где этот восточный склон? Что же мне теперь — до конца жизни с ними этой ерундой заниматься?»

До конца жизни, рассудил Володя, ему еще лет восемьдесят. За это время он, наверное, найдет способ как-нибудь выбраться отсюда. Но кто бы мог подумать, что в наши дни еще сохранилось это чуть ли не первобытное племя! Володя читал в журнале «Вокруг света», что таких полудикарей находили где-то в Центральной Африке. Но то огромная Африка, а здесь — сравнительно небольшой остров. Да его, наверное, геологи, изыскатели разные вдоль и поперек прошли, и не раз. Как они только не наткнулись на этих чернондов?

Тем временем они вошли в дом, разделенный на две половины. В первой стояли берестяные лари, с потолка свешивались пучки кореньев и трав, вход во вторую комнату закрывала занавеска. Володе показалось, что и она тоже была сплетена из травы. И на ней висели пучки.

Чернонд обернулся и сделал ему знак остаться на месте. Володя обиженно сел в уголок. Унгхыр вошла вместе с Чернондом, а Лунд остался стеречь Володю. Иногда он приподнимал занавеску, и, заглядывая во вторую комнату, ворчал:

— Стол поставил, как для добрых людей! Ишь, красивую белую юколу кеты нарезал! — Лунд громко проглотил слюну. — Нерпичий жир нацедил из высушенного желудка сивуча…

Тут занавеска отодвинулась, Чернонд, насмешливо искривив рот, жестом позвал к столу. Это был низенький столик на изящных ножках. Сидеть вокруг него пришлось на полу.

Как ни был голоден Володя, он совсем измучился во время этого обеда. Коленки замлели. Хотел сесть по-другому, но чуть не опрокинул столик. Тут уж даже Унгхыр укоризненно покачала головой. Пришлось снова сесть смирно. Все-таки в гостях, хоть и насильно приволокли сюда.

Словом, Володя вздохнул свободно, когда обед закончился и шаман важно сказал:

— Гости сыты…

Посуду тут не мыли. Лунд небрежно повыкинул чумашки в «прихожую», прямо с остатками еды. «Ну и порядочки», — подумал Володя.

Потом Лунд улегся, загораживая вход, на полу и тотчас глубоко, сонно задышал. Заснул на охапке шкур и Чернонд. Ни на Володю, ни на Унгхыр они не обращали больше внимания, словно разом потеряли всякий интерес к пленникам.

Времени терять было нельзя. Володя приподнялся и осторожно потянул Унгрых за рукав. Но старуха покачала головой, указав при этом на древесные стружки, которые шаман привесил в проем двери.

— Язык дерева… — чуть слышно шепнула Унгхыр. — Инау…

Володя удивленно взглянул на стружки. Как это они сообщат о побеге? «Глаза у них есть, что ли? А где же этот самый язык? Предрассудки какие-то!» — рассердился он и неожиданно зевнул. Посмотрел на Унгхыр и увидел, что она дремлет, прислонясь спиной к стене. «А что если одному убежать?» подумал Володя, но он не знал, куда идти. В этот момент Лунд что-то забормотал, переворачиваясь на другой бок, и словно угадав Володины мысли, угрожающе, глянул на него.

За окнами, затянутыми тусклыми рыбьими пузырями, стемнело.

На Володю навалилась усталость. Он еще успел подумать, не подмешали ли снотворного к еде, но решил, что это невозможно: ведь ели они вяленую рыбу, ягоду и коренья, — однако глаза его слипались, и через минуту он крепко заснул, свернувшись на полу.

Песни Лунда

Сон был недолог. От какого-то резкого крика Володя вскинулся, не понимая, где он и что с ним. Но, увидев в свете бледного утра Унгхыр, прижавшую руки к груди, мрачный лик Чернонда, украшенные зловещим орнаментом столбы, подпирающие потолок шаманского жилища, сразу все вспомнил и чуть не расплакался. Тоскливо и одиноко, просто невыносимо стало. «Хочу домой, к маме!» — готов был закричать он, не стыдясь такого «младенчества», как презрительно назвал бы свое состояние раньше. Но тут взгляд его упал на Лунда — и от изумления Володя забыл про свое отчаяние.

Лунд уже не спал у входа — стоял посреди комнаты, вытянувшись стрункой. Глаза его были огромными, похожими на черные провалы. Весь дрожа от напряжения, он рвал на груди одежду, будто она давила, мешала ему издавать странные звуки: то гулкие, раскатистые, как рев голодного зверя, то мрачные, душераздирающие, будто плач по мертвому, то неожиданно тихие, нежные, словно дрожь струны далекой скрипки. Это было нечто вроде песни, причитания или диковинного речитатива:

Ан-тан-тан-тан-тан-тан!
В черное, черное небо,
Где рождаются звезды,
В черное, черное небо,
Где они умирают,
Пошел я Путем Неизвестным,
Звездной дорогой — Тангхопан.
Я шел дорогой прямою.
Земля позади осталась.
Следы от сапог моих пыльных
Пятнали длинный Тангхопан,
И сколько звезд затоптал я,
Шагая тяжелым шагом, —
Не знаю, не ведаю я.

Лунд покачнулся, схватился за горло, захрипел, точно задыхался.

— О кегн! — крикнул Чернонд. — О миф-кегн! Не покидай моего сына!

— Какой миф-кегн? — быстрым шепотом спросил Володя, наклонившись к Унгхыр.

— Миф-кегн — Земной дух, он обитает на кончике языка певца. Он дает божественный дар вещей песни. Если миф-кегн покинет певца, тот сразу может в Млыво уйти.

Лунд тем временем немного отошел и снова завел свою оглушительную песню:

В черном, черном небе
Холод, холод, холод…
Четыре звезды Ньяграньо
Блестят ледяным блеском.
Это Крыс Кладовая,
Крыс ледяных Кладовая.
Холод, холод, холод…
Совсем я замерз в черном небе,
Совсем там согреться негде,
Хоть ярко светятся звезды.

— Фантастика! — пробормотал Володя. — Плетет бог знает что…

Обмороженными ногами ступая,
Добрел я до звездной деревни.
Она называлась Падф — Вечер,
И многих людей там я видел.
Я был для них невидим —
Они мне видимы были…

Голос Лунда стих. Глаза сонно закрылись. И абсолютная тишина, вдруг наступившая в доме шамана, нарушилась громкими криками слушателей:

— Га! Га! Га!

Унгхыр повернулась к Володе:

— Почему молчишь ты?

— А что?

— Заснув во время пения, Лунд уйдет в Млыво.

— Да, здесь искусство и впрямь требует жертв, — буркнул Володя. — То кегн от него сбежит, то сон его уморит… Ладно, так и быть… — И он тоже завопил что было сил: — Га! Га! Га!..

Лунд встрепенулся. Его помутневшие глаза вновь широко раскрылись. Охрипший голос набрал силу:

Долго бродил я в селенье,
Где звездные люди жили.
Они похожи на нихов —
На нихов огромного роста,
На нихов с густыми бровями,
На нихов с длиннющим носом.
Одеты они, как нихи.
Песни поют, как нихи.
Рыбу едят, как нихи…
Нет среди них такого!

Внезапно, совершив поворот вокруг своей оси, как балерина, Лунд сделал выпад в сторону Володи и ткнул в него пальцем.

— Нет среди них такого! — нечеловеческим голосом проревел он, и люди зачарованно повторили:

— Нет среди них такого…

Лунд бессильно грянулся оземь, почти беззвучно произнеся:

— Он не… не звездный человек… Это оборотень… людоед, унырк!

Старая Унгхыр в отчаянии закрыла лицо руками, люди вмиг исчезли, а шаман, набросив на лежащего Лунда край черного покрывала, зловеще уставился на бывшего «звездного человека».

Чего хотел Чернонд

«Было бы очень странно, если бы Лунд все-таки разглядел таких, как я, там, на звездах», — еще успел насмешливо подумать Володя, но тут к сердцу его подобрался противненький страх: что же дальше будет? Он прислушался.

Унгхыр склонилась перед шаманом.

— О Чернонд… — жалобно бормотала она. — О Ючин! Не трогай, пожалей его! Он еще так молод… Руки его еще не устали держать копье. Он еще не испытал радости охотника при виде богатой добычи. Он еще не встретил на своем пути прекрасноликую красивую девушку, которая станет его женой. Не отправляй его в Млыво! Лучше я пойду туда вместо него…

Володя с изумлением и благодарностью смотрел на старуху. «Ведь она меня почти не знает, а готова жизнь отдать. Я и не думал, что она так добра. Совсем первобытная, а посмотри-ка… Но нельзя же так! Разве я виноват, что я не пришелец? Черт бы подрал этого Лунда. Знал бы, что он такой, не кричал бы ему: «Га! Га! Га!»

— Встань, Унгхыр, — велел Чернонд. — Пока я не трону этого оборотня. Мне нужна его помощь.

Помощь? — недоверчиво переспросил хором Унгхыр и Володя.

Чернонд ответил, помолчав:

— Мне нужен посланник. Весть передать в селение Куги-Рулкус. Задумал я жениться. Дому нужна хозяйка. Мужчине — мужские дела: добычу с охоты приносить, дрова к дому подвозить… А жена должна рыбу, им привезенную, неутомимо чистить, запасы ягод, грибов, съедобных кореньев на зиму делать. Очаг топить, воду носить, рыбную похлебку для собак варить, кормить их, наготове для путешествия держать. Звериные кожи дубить, нитки из крапивного волокна сучить, одежду шить. Рыбьей кожей окна затягивать. Домашнюю утварь из березовой коры делать. Много утвари! Гость ли в дом — женщина должна пламя в очаге раздуть; если снег идет, то деревяшкой его с гостя счистить и чашу с рыбьим жиром и юколой предложить. Обед готовить. Трубку раскуривать. Наутро собак гостя накормить…

Володя чуть не задремал, слушая про многочисленные обязанности нихских женщин, с жалостью подумал: «Вот бедняги! Ни стиральных машин, ни холодильников, ни пылесосов, ни газа — ничего путного нет. А такой, как этот Чернонд, и посуду за собой никогда не помоет, да и Лунд не лучше».

— Плохо без женщины в доме, — продолжал Чернонд. — И вот я присмотрел себе красавицу. Кто ей подобный сыщется? Волосы у нее длиннейшие, сережек на ней множество, железок-побрякушек множество. Имя ее Итаврид, Ита — Загадка.

«Ого! — подумал Володя. — Нормально!»

— Вот тут-то, х-хе! звездный человек… ты мне и поможешь. Пойдешь по узкой тропе мимо нашего селения, мимо дуба, разбитого молнией, через тайгу и по сопкам, что заросли багульником, через озеро переправишься на запад, где мыс Тагг-ах: с него видна середина моря, Морская спина. Ко времени падения солнца придешь в селение Куги-Рулкус, отцу прекрасноликой Иты скажешь: мол, призвал меня со звезд в пору умирающей луны великий шаман Чернонд, чтобы я ему жену выбрал. И меж дев, ныне живущих на земле, я избрал твою дочь, юную Иту, в жены великому шаману. Пусть верхнюю пуговицу с платья своего мне приготовит в знак любви и согласия. Передашь ему это, оборотень, и… так и быть, отпущу я тебя, если Унгхыр покажет мне, где растет голубая лилия.

— Покажу, покажу, — поспешно закивала Унгхыр. — Но скажи, о Ючин… Чернонд, разве отец Иты не отдаст тебе дочь в жены, если ты его сам попросишь? Разве не честь и счастье для них твое сватовство?

Чернонд замялся.

— Ее отец… — наконец не очень охотно вымолвил он. — Он говорит, что его дочь слишком юна для Чернонда, хотя уже двенадцать раз зима уступала дорогу весне с тех пор, как прекрасноликая Ита появилась на свет.

— Как она молода… — с грустью произнесла Унгхыр, а Володя возмущенно сказал:

— Так ей всего двенадцать лет, что ли? Ничего себе! Да у нас в классе такие «невесты» учатся. Они еще в куклы играют… Вы же ей в дедушки годитесь. Или даже в прадедушки. Женились бы лучше на бабушке Унгхыр — и все. А та девчонка еще маленькая жениться.

— Что-о? — не веря своим ушам, спросил шаман. — Ты отказываешься исполнить мое повеление?

— Конечно, отказываюсь! — пожал плечами Володя. — Да меня на смех подымут, когда я о вас заговорю с отцом Итаврид. Еще с Лундом, на худой конец, они могли бы пожениться, когда подрастут, а с вами — куда же?!

Шаман, согнувшись, смотрел на него. В тусклом свете начинающегося утра лицо его казалось еще более угрюмым и злым.

— Тогда смерть тебе! Сказано! — проревел он и, схватив Володю под мышки, поволок на ту самую поляну, где только вчера они с Унгхыр стояли у столбов. Старуха бежала следом, жалобно вскрикивая и хватая Чернонда за полы халата, но шаман грубо отталкивал ее. Лунд плелся сзади, все еще словно в полусне. Но это не помешало ему притянуть Володю к столбу — не так сильно, как в прошлый раз, но все-таки стало больно.

И толпа нихов собралась. Раздавались злобные крики:

— Оборотень проклятый! Унырк, людоед!

«Ну и народец! — с возмущением думал Володя. — Им бы только зрелища, все равно какие: то Лунд дурацкие песенки поет, а то человека убивать собираются. Неужели не противно так жить, верить во всякую чепуху? Слушаются шамана… А он же весь мир ненавидит, всех бы зубами перегрыз от злости. Неужели и мои прадеды так жили? Да разве это жизнь?!»

Володя рванулся, но веревки больно врезались в тело, и он должен был замереть, сердито мотая головой, потому что злые слезы щекотали лицо, и не сразу понял, отчего вдруг застыл шаман, тревожно вскинул голову, напряженно прислушиваясь. Замерли, точно заколдованные, Унгхыр, Лунд и все остальные. Лица их испуганно напряглись.

Прислушался и Володя. Издалека донесся до него тоненький, скулящий, жалобный звук, точно слепой щенок звал свою мать.

— Чогграм! — раздался над поляной крик, больше похожий на вой. — Чогграм!

Вмиг всех как ветром сдуло, а Чернонда с Лундом — в первую очередь. Осталась только Унгхыр. Дрожа, она долго распутывала веревки и наконец освободила Володю. Серьезно глядя в его глаза, сказала:

— Ты отмечен чогграмом. Тебя он не тронет. Выручая тебя, сюда явился он.

— Меня? — пробормотал Володя недоверчиво. — Почему?

— Ты вынул стрелу из его тела. Ваша кровь смешалась. Теперь вы — братья. — И она показала на засохшую царапину на Володиной руке.

«Вот это да! Фантастика!» — только и смог подумать он, а Унгхыр уже тащила его за собой;

— Хоть и отмечен ты чогграмом и страшно мне с тобою быть, но бежим! Бежим в селение Куги-Рулкус. Надо передать Ите весть о злобе Чернонда. Может быть, добрые духи успеют преградить дорогу его заклинаниям. Мы спасем девочку… И его спасем. Я не хочу, чтобы он снова свершал зло.

Храбрый охотник Марг

Володя устало брел за Унгхыр, которая изо всех небольших старушечьих сил почти бежала, а жалкий голос чогграма то удалялся, то приближался. Унгхыр то и дело вздрагивала, озиралась. Володя прибавил шагу и, ступая рядом с Унгхыр, сказал:

— Чернонд говорил, что каждый, кто видел чогграма, погибал. Но откуда же тогда Лунд узнал, что тот зверь был сам чогграм? Откуда люди узнали, как он выглядит?

— Был один человек, который видел чогграмов, — неохотно ответила старуха.

— И остался жив?!

— Да.

— Расскажите, пожалуйста, бабушка Унгхыр! — чрезвычайно вежливо попросил Володя.

Старуха посмотрела на него ласковыми узкими глазами и легко прикоснулась к руке, будто погладила. И начала:

— Только один человек видел чогграмов — и остался жив. Это был храбрый охотник по имени Марг. Случилось это на берегах Обимура — там, где растут голубые кедры.

Почуяв человека, чогграмы окружали его. Большое кольцо смыкали! Когда встречались первый и последний чогграмы, они издавали пронзительный «вопль встречи», от которого все лесные люди в страхе замирали и думали: еще кто-то с жизнью простится скоро…

И вот попал Марг в такое окружение. Выбившись из сил, остановился. А плач чогграмов приближался. Тогда Марг выбрал самое высокое и толстое дерево и забрался на него. Сев на сук, кожаным ремнем крепко привязал себя к нему. Ждать стал.

И вот чогграмы подошли. Много их было, ох как много! Казалось Маргу, что даже больше, чем рыбы в море. Не то на собак, не то на диких кошек были они похожи: с грязно-серой шерстью, с горящими желтыми глазами.

Марг храбрый и озорной был. К другому ремню привязал рукавицу свою и начал чогграмов дразнить. То опустит ремень, то кверху дернет.

Голодные чогграмы были. Рукавица крепко человеком пахла. Стали звери прыгать, ловить ее. Вдруг один, подпрыгнув высоко-высоко, прямо на головы сородичам упал. Разъярившись, вмиг чогграмы разорвали его, съели. И другого так же съели. И еще…

Ночь настала. Звездные люди свои костры зажгли. А Марг уже без рукавиц, без шапки, без нарукавников сидит. Всё звери сожрали. Вниз Марг посмотрит — глаза чогграмов, как угли от костра, горят. Вверх посмотрит — подумает: «Если определили мне боги по Неизвестной Дороге среди звезд идти — пойду. Но впереди меня многие чогграмы бежать будут».

А зверей все меньше и меньше оставалось… Сил тоже мало уже у Марга, давно упал бы он с дерева, да ремень крепко держал его.

Вот только два хищника внизу осталось. Долго они еще мучили Марга. Наконец один зверь растерзал другого. Отяжелел, неуклюжим сделался. Посидел под деревом, плача по-щенячьи… Марг, его слушая, чуть сам не заплакал, сердце у него от жалости разрываться стало, вот-вот спустился бы к чогграму — на погибель свою, да тут последний чогграм встал и ушел в тайгу. Ушел стеречь голубую лилию…

Да, это была жуткая история. Володя шел и думал, что у человека в тайге, конечно, много врагов. Тигр, медведь, голодный волк.

Но чогграма люди ненавидят больше всех. Наверное, потому, что от него нельзя спастись. И потом, он охраняет какую-то голубую лилию, краше которой, говорят, нет ничего на свете. Как в русской сказке — аленький цветочек и зверь лесной, чудовище, которое его охраняет. Но при встрече со «зверем лесным» Володе повезло. Может быть, посчастливится и на голубую лилию поглядеть…

Хозяин зайцев

Они шли уже долго, Володя устал. Захотелось есть. Он обломил веточку с черной березы и нетерпеливо грыз ее.

Унгхыр сошла с тропы и начала разгребать землю среди высоких стеблей с узкими листьями. Вырыла какие-то коренья, похожие на чесночные головки, отделила одну-две дольки и зарыла эти зубчики обратно в землю. Так она бродила вдоль тропы, извлекая из земли все больше кореньев, но не забывала оставить по нескольку зубчиков в земле, Володя подумал было, что это какое-то безобидное жертвоприношение совершается, но вдруг догадался: да она же оставляет часть кореньев в земле, чтобы ни одного растения не пропало! Стебли и листья как у саранки, и Володя представил, какая тут красота летом, в июне, когда зацветают тысячи алых цветков. То будто огоньки мелькают среди густой травы, то встретишь поляну, словно сплошь залитую алой кровью.

«Как они, эти нихи, заботливы к тайге. Будто к своему дому. Но ведь так оно и есть — тайга их дом…» — подумал он.

Унгхыр набрала много корешков. Володя ел и думал, что смотреть на цветок этого растения или нюхать его все-таки куда приятнее, чем есть его коренья. Но все-таки он съел их довольно много. Хотя с большим удовольствием отведал бы сейчас котлету, а еще лучше отварной кеты с молодой картошечкой… Володя, вздохнув, отправил в рот последний корешок.

Унгхыр опять забеспокоилась. Озиралась, невнятно шепча… Ее беспокойство передалось и Володе: не сбились ли они с дороги? Но тут зашуршали нижние ветви елей, заскрипели тугие иглы — и на тропу выскочил серый заяц.

Вот это был зайчище! Володя, честно говоря, вообще никогда живых зайцев в глаза не видывал — только кроликов, — но и по книжкам представить не мог, что бывают зайцы величиной чуть ли не с овчарку, с длинной белой полоской на морде, отчего казалось, будто нос очень длинный и белый.

Своими раскосыми глазами заяц лукаво поглядел на остолбеневшего Володю, потом на низко склонившуюся Унгхыр и сел на задние лапы, сложив уши. Передние лапы он прижал к светло-серому животу, и вид у него стал такой милый, домашний и добродушный, что Володина рука потянулась его погладить. Унгхыр протянула зайцу полные пригоршни сараны, и тот быстро все схрумкал прямо с ладоней.

— О Хозяин Зайцев! — глубоко кланяясь, сказала Унгхыр. — Помоги! От смерти убегая, с пути сбились мы, весть об опасности неся в селение Куги-Рулкус. Помоги…

«Хозяин Зайцев! — подумал Володя. — Фантастика! А я его чуть не погладил, как какого-нибудь крольчишку. Но вид у него и впрямь важный…»

Хозяин Зайцев смотрел искоса то на старуху, то на мальчика, неторопливо, точно в раздумье. Вдруг он резко повернулся, минуя колючий ельник, скакнул в темноту зарослей. Унгхыр и Володя кинулись за ним. Володя отодвигал с пути перепутаницу подлеска, и тут, откуда ни возьмись, зазвучал чужой голос, словно кто-то шептал ему в ухо:

«Кор-р! Кор-р! Спешите, о люди! Ваш враг за вами идет. Это он уводит тропу из-под ваших ног. Еще немного — и попали бы вы на край кипящего озера, где гибель ждет все живое».

Володя оглянулся: сзади никого не было. Кто же это шепчет? И какой враг идет за ними? Чогграм?

«Ваш враг — шаман Чернонд, — снова зазвучал голос, словно отвечая ему. — Страх преодолев, жаждой мести полон, идет он за вами. Следуйте за мной. Опасность переждите, утром снова в путь пойдете».

«Откуда это? — недоумевал Володя. — Кто это говорит?» Тут Хозяин Зайцев обернулся, глянул на него, и Володя понял, что каким-то неведомым образом слышит его мысли…

Селение деревянных идолов

Сколько раз в этой неведомой стране Володя произносил про себя слово «вдруг»! Тут все совершалось как-то неожиданно. Может быть, здешние жители всегда были готовы к разным неожиданностям, но Володя никак не мог уследить за внезапностью происходящего. Вот и сейчас: не заметил, как исчезла мелькавшая впереди серая спина Хозяина Зайцев, а они с Унгхыр очутились на окраине небольшого селения. Здесь не было деревянных домов на сваях, как у Чернонда. Победнее встретилось им селение, попроще. Невысокие травяные юрты, к ним приставлены шесты, образуя навесы для нарт, какие-то палки воткнуты в землю… Заметив Володин любопытный взгляд, Унгхыр пояснила:

— Вешала для юколы.

Но гораздо больше удивляло его другое. Нарты почему-то стоят — а собак нет. Юрты стоят — а людей не видно. Брошенное, что ли, селение? Нет, вон… Что такое? Человек? Нет. «Робот, что ли?!» Нет, и не робот — деревянная приближается фигура. Похожа на того идола, что был у Чернонда. Но физиономия симпатичнее, добрее, узоры вырезаны красивые… Вдали еще такие же фигуры появились.

Тишина вокруг, только ветер шумит в вершинах деревьев да поскрипывают при ходьбе деревянные жители селения: скирлы-скирлы, скирлы-скирлы… И жутко Володе, и любопытно, и смешно. А Унгхыр ничего, спокойно стоит. Привычны они тут к чудесам, ничего не скажешь.

Приблизилась фигура и голосом, похожим на скрип открываемой матрешки, останавливаясь после каждого слова, произнесла:

— Вы с какого места поднявшие свои тела и принесшие сюда люди?

— О чингай! — обратилась к фигуре Унгхыр. — От шамана Чернонда спасаясь, весть несем мы в селение Куги-Рулкус.

— Кто же вам путь сюда указал? — с деревянным удивлением спросил чингай.

— Нас проводил сюда Хозяин Зайцев, — подал голос Володя. Услышав это, чингай, почтительно помолчал. Потом голова его медленно повернулась к Володе, узоры глаз обратились на него:

— Кто ты? Уж не из небесных ли ты людей?

— Нет, — засмеялся Володя. — Я не звездный человек, а просто… Володя.

— Айть! — хлопнула Унгхыр себя руками по бокам. — Сколько шагов вместе сделали, а имени твоего я не знала… — И она тоже засмеялась, а чингай, поскрипывая, поворачивался то к одному, то к другому.

Наконец Унгхыр спросила:

— Неужели тут живут только деревянные идолы? Кто же вас сюда поселил?

— Здесь когда-то шаманы жили, — отвечала фигура. — Одни шаманы! У каждого был свой чингай, и не один. У моего хозяина было три идола. Глупые, злые были шаманы. Зло друг на друга насылали — больше ничего делать не умели. Надоело это небесным людям. Выловили они всех земных людей, что здесь жили, удочками. Остались одни чингай.

Володя задрал голову, посмотрел в небо. «Интересно, какие у этих небесных людей удочки? Закидушки или махалки? Или какие-нибудь особенные небесные спиннинги? И какая там приманка? Это же надо! Людей — будто сазанов…»

— Как же вы тут живете? — участливо спросил он. — Не скучно одним-то? Или без людей наоборот лучше?

Фигура печально молчала. А когда ответила, скрип ее был тоже печальным, влажным:

— Чингай должен человеку служить. Помогать, охранять. Без человека чингай — просто дрова. Дайте, о люди, возможность вам услужить…

— Да ну! — отмахнулся Володя. — Зачем нам слуги?

— Айть! — схватила его за руку Унгхыр. — Не то говоришь, о Во-ло-дя! Чингай впереди пойдет, весть об опасности Ите понесет. Никто не страшен чингай: ни дедушка тигр, ни Чернонд, ни чогграм…

Фигура от радости даже закачалась.

— Все, что сказано будет, передам! — взволнованно скрипела она. — Все, что велено будет, исполню!

Унгхыр вытащила из складок одежды небольшой острый ножичек и принялась строгать левую руку чингай. Володя чуть не вскрикнул испуганно, да вовремя вспомнил, что все-таки деревяшка перед ним. Но глядел он на фигуру с жалостью. А та, по всему чувствовалось, была довольна.

Стружки закручивались красивыми завитками.

— Зачем это? — спросил Володя.

— Инау! — пояснила Унгхыр. — Язык дерева. Десятками своих языков, — она осторожно провела пальцем по стружкам, — инау передаст наши слова. Красиво скажет Правдиво. Сразу поверит Ита. Разве можно не верить тому, кто говорит так красиво?

Закончив строгать, она озабоченно огляделась:

— Надо бы накормить чингай.

— Чем же?

— Чем-то вкусным. Например, кровью смазать его деревянные губы.

Володя передернулся.

— Это должна быть кровь врага, — успокоила его Унгхыр. — Но что же делать? Без кормления не дойдет чингай.

— Вкусным… — проворчал Володя. — Вот мед — я понимаю… А то кровь…

Фигура неторопливо повернулась и заскрипела прочь. Впрочем, удалилась она ненадолго: смешно косолапя, воротилась, волоча деревянную долбленку с какой-то грязно-серо-желтой массой. Запахло чем-то сладким, вкусным, хотя содержимое долбленки выглядело не очень аппетитно.

— Мед, — пояснила Унгхыр.

Дикий мед! Интересно, каков он на вкус? Володя подцепил двумя пальцами твердый кусочек — только сейчас он догадался, что мед собран прямо с сотами, — и положил в рот. Жевать соты было куда приятнее, чем жевательную резинку, а мед… О, это было что-то необыкновенное. Володя даже зажмурился. Ему казалось, что он нюхает сразу, одновременно, все цветы, которые есть в тайге, ощущая при этом щекочуще-ласковое прикосновение шершавеньких лепестков, а его греют желтые лучи расплавленного солнца. Изредка навевал легкий ветерок, несущий то густой аромат цветущей липы, то, легкий, — дикой таежной яблоньки. Мед был сладкий, но не приторный, и Володя ел, ел, ел…

Между тем Унгхыр помазала медом рот чингай, рассказала, где найти Итаврид и что ей передать. Опустила голову фигура в знак повиновения и побрела в глубь тайги. А другие фигуры принесли Унгхыр и Володе ягоды, коренья и ключевую воду. Поели те и уснули в маленькой травяной юрте под мерное поскрипывание бессонно бродящих чингай.

Унырк

Володя проснулся от криков Унгхыр. Было темно Рядом кто-то тяжело сопел. Метались, скрипя и бестолково стукаясь друг о друга, чингай.

— Бабушка!.. — позвал Володя и тут же ойкнул, потому что крепкие, точно железные, пальцы вцепились в него. Он забился, вырываясь, попробовал укусить державшую его руку, но чуть не заплакал от боли в челюстях: рука, похоже, тоже была защищена железом, и Володя едва не сломал зубы. Его стиснули так, словно он был бесчувственным поленом, и потащили куда-то. Отчаянные крики старухи остались где-то далеко, а потом и совсем затихли.

…Володе казалось, что несли его много часов. Уже забрезжило утро, когда его наконец выпустили из железных тисков и бесцеремонно швырнули наземь. Несколько минут он вообще не мог шевельнуться и только пытался вздохнуть свободнее. Казалось, ребра выгнулись внутрь грудной клетки. Рядом кто-то громко сопел и топал.

Наконец Володя приподнялся. Глаза его привыкли к полумраку.

Честно говоря, он был почти уверен, что его похитил Чернонд, и приготовился мужественно встретить злорадный взгляд шамана, но то, что он увидел, было куда хуже: перед ним стояло чудовище!

Оно было ростом с человека и похоже на человека: с головой, руками и ногами, но голова напоминала островерхую колоду, а руки и ноги — бесформенные толстые обрубки. Пальцы были, кажется, и впрямь железные. И железные колючки, как волосы, росли на голове. На физиономии, которая была словно вырублена топором, торчал сучковатый нос. Рот был похож на трещину. Один глаз злобно светился посреди лба, другой — на подбородке.

Увидев его, Володя от души пожелал, чтобы все, что происходило с ним после аварии вертолета, было сном… Но это чудовище, конечно, самое ужасное, что только могло присниться!

Оно, тяжело переваливаясь, ходило вокруг мальчика.

— Ой, ой, ой! — бурчало чудовище. — Вижу, в селении чингай людей много. Ой, ой, ой! Жирный зверь пришел, вижу!

— Это я — жирный?! — не выдержал Володя. — Ну, простите! Не видели вы жирных. Вот наш сосед Генка — это прямо-таки что-то неприличное. А меня мама всегда «скелетиком» ругает.

— Человеческое мясо — всегда сладкое мясо, — наставительно произнесло чудовище.

«Людоед! — догадался Володя. — Как его называли… унырк! Так что же это будет, а?»

Он беспомощно огляделся. Логово людоеда находилось в глубоком овраге. Сухая земля растрескалась. Кругом валяются белые обглоданные кости. Стены оврага отвесны, гладки. Очевидно, унырк выбирался наверх по свисающим вниз корневищам огромных старых лиственниц, росших по краю оврага, но сейчас он загородил эту «лестницу» спиной и не спускал глаз с Володи. И никакого оружия! Валяется, правда, в углу тяжелая палка, но к ней не подберешься: людоед настороже, да и разве пробьешь палкой такую дубовую башку? Тут любая дубинка на куски разлетится.

«Неужели он меня сейчас съест? — в ужасе думал Володя. — Но этого же не может быть! Так не бывает!.. А что если уговорить его?»

— Послушайте, — начал Володя дрожащим голосом, — мне надо идти. У меня очень важное дело.

Унырк, точно не слыша, бубнил:

— Чую — человечьим мясом пахнет. Смотрю — старуха спит. Смотрю — мальчишки спит. Старухино мясо сухое, кости жесткие. На черный день приберегу, пока совсем ничего есть не останется. Мальчишкино мясо нежное, косточки хрустящие. Ой, ой, ой, вкусно поем!

— Да, конечно, так и будет Унгхыр дожидаться, пока ты придешь ее съедать, — проворчал Володя. — Давно убежала, наверное.

Людоед замолк. Что-то неповоротливо томилось в его башке.

— Куда она побежит? — невнятно спросил он. — Моя добыча — значит, ждать должна, пока приду — съем.

«Ох и тупица! — подумал Володя. — Ему, наверное, никто никогда не сопротивлялся — он и представить себе такого не может…»

И тут ему снова показалось, как тогда, в лесу, будто кто-то нашептывал ему в ухо:

«Кор-р! Кор-р! Слушай меня, о человек! Это говорю с тобой я, Хозяин Зайцев. Меня послал твой брат помочь тебе. Запомни, о человек! У всех унырков самое слабое место — на шее сзади. Запомни, о человек, совет своего брата!»

«Хозяин Зайцев! — растерянно думал Володя. — А мой брат? Кто он?»

Но сейчас не это было самым важным. Сзади, на шее, та самая «ахиллесова пята» унырка. Но как до нее добраться? «Надо заставить его наклониться!» — сообразил Володя.

Он еще раз огляделся. И подскочил к дубинке, прислоненной к стене оврага. Но до дубинки Володя не дотронулся, а стал на четвереньки и начал пристально всматриваться в самую глубокую трещину на земле.

Как он и ожидал, унырк оказался любопытным дураком. Неуклюже ковыляя, он подошел ближе. Володе стало снова страшно, прямо до дрожи, однако он пересилил себя.

— От меня еще никто не удирал, — на всякий случай предупредил людоед.

— Я и не собирался, — небрежно дернул Володя плечом. Очень надо! Ешьте меня на здоровье. Только зачем вам такая худосочина? И зачем вообще было так далеко ходить за добычей, если под ногами у вас селение подземных людей?

Унырк тупо молчал. Наверное, он не мог представить себе такого чуда. И правильно. Ведь все это были выдумки чистой воды. Володя нагло, беззастенчиво соврал — и, видимо, напрасно. Он уже отчаялся было в своей затее, когда унырк своим чугунным, неподвижным голосом спросил:

— А как их оттуда достать?

Володя чуть не подпрыгнул: «Поверил!» И он с жаром начал объяснять:

— В селении деревянных идолов небесные люди выловили всех земных удочками…

— У меня нету удочки, — перебил людоед.

— Да ну ее! — отмахнулся Володя. — Надо, главное, трещину расширить — и все дело. Подземные люди совсем близко, их просто руками достать можно. Ну, давайте!

Наконец-то людоед наклонился. Он согнул свои ноги-обрубки и опустил к земле голову. И тут Володя схватил дубинку и изо всех сил шарахнул ее по шее!

В миг, когда дубинка обрушилась на людоеда, мальчик успел испытать прилив мгновенного ужаса: он никогда никого не убивал, а ударить так, сзади… Однако когда людоед не упал мертвым, а на глазах обратился в груду обугленных камней, из которых, зловеще шипя, показалась Черная змеиная голова, Володя подумал, что, наверное, сделал полезное дело…

Он отшвырнул дубинку и, вскарабкавшись по корням наверх, бросился прочь от логова людоеда.

Лодка Чернонда

Некоторое время Володя бежал как сумасшедший, пока не споткнулся о длинный голый корень и не растянулся во весь рост. Полежал, отпыхиваясь. И задумался: а куда он, собственно бежит? Ведь он даже не представляет себе, в какой стороне осталось селение деревянных идолов, где искать Унгхыр. Она наверное, уверена, что Володя погиб, и пошла одна в Куги-Рулкус. Он за эти несколько дней так привык к доброй, хотя и странной старухе, что почувствовал себя сейчас страшно одиноким. И совсем не у кого было спросить совета. Может быть, где-то неподалеку бродил Хозяин Зайцев, но как-то неловко было обращаться к нему за помощью. Вот еще, к какому-то фантастическому существу, еще и божеству в придачу! А про то, чтобы позвать чогграма, и вообще было страшно думать. И Володя пошел на запад, он ведь помнил, что селение Куги-Рулкус где-то в той стороне.

Идти по тайге всегда трудно. Высокий, частый подлесок, переплетение лиан, дикого винограда, причудливо торчащих корней… Дорогу преграждали то бурелом, то покрытые белым грибком кряжистые пни, похожие на огромных одеревеневших спрутов; их хотелось обойти как можно дальше. Некоторые деревья, мрачно сомкнувшиеся кронами, Володя узнавал: лиственница, кедр, ель, аралия… Он и раньше бывал в тайге — настоящей, причудливой дальневосточной тайге, еще с Отцом, но здесь тайга была еще более дремучей, и рядом со знакомыми деревьями он с ужасом и восхищением видел совсем уж диковинные, невероятные растения: вот ствол, похожий на свившихся блестящих, темно-зеленых змей, ставших на хвосты; вот огромные папоротники, каждое перо которых шелестит по-своему и гнется в разные стороны независимо от порывов ветра; вот дерево, ствол которого словно бы раскален изнутри. Крона его так высока, что невозможно разглядеть листья, а до ствола, гладкого и как будто струящего холодный огонь, боязно дотронуться. Видел Володя и дерево с длинными, словно у корейского кедра, пучками серебристо-голубоватых игл, и каждая чешуйка его коры была другого цвета. Ствол переливался, словно самоцветный, и трудно было понять, радостно или печально на душе от этого зрелища, отвернуться ли поскорее хочется или смотреть и смотреть, не отводя глаз… Тихо было, только вдали, словно жалея кого-то, плакал филин.

Володя давно уже перестал понимать и задумываться, то ли он в другое время попал, то ли кусочек этого другого времени вмешался в сегодняшнюю жизнь. Скорее все-таки первое. Но он уже постепенно привыкал к чудесам этого мира и начинал любить некоторых его обитателей: Унгхыр, Хозяина Зайцев, чог… Нет, чогграма он любить не хочет, несмотря на то, что тот дважды спас его. А про Чернонда или людоеда и говорить нечего. Но, во всяком случае, все эти люди и существа постепенно перестали быть ему чужими. И сейчас он почти одинаково хотел бы попасть и на таинственный склон, где потерпел аварию вертолет и где, может быть, его еще разыскивают, и в селение Куги-Рулкус.

Однако он не попал ни туда, ни сюда. Что-то остановило Володю… То ли звук, то ли предчувствие… На всякий случай он приник к земле, осмотрелся пристальнее. И увидел впереди, за деревьями, что-то светлое, искрящееся…

Это оказалось озеро. Или река? Хотелось верить, что это то самое лесное озеро, которое надо преодолеть, чтобы выйти на мыс Тагг-ах. А там, судя по всему, и до Куги-Рулкус рукой подать.

Володя пополз вперед, к самому краю обрыва, который нависал над берегом. Он и сам не объяснил бы, почему просто не идет во весь рост. Но, как оказалось, правильно делал, что полз, потому что едва он поднял голову из-за куста, как увидел смотрящего прямо на него… шамана!

Тот был не один. По песку брели Лунд и еще какие-то охотники. Они тащили к воде легкие, сделанные не то из шкур, не то из коры, лодки. В одной из таких лодок, на вид более прочной, уже покачивающейся у самого берега на воде, стоял Чернонд.

Володя зажмурился, будто надеялся, что так можно скрыться от взгляда шамана. И правда — открыв глаза, он увидел, что Чернонд неторопливо пошел по берегу куда-то в сторону, скликая своих спутников. Они тотчас бросали ношу и послушно бежали следом. Наконец берег опустел. На нем валялись как попало лодки, а одна… у самого берега! И весло!

Нельзя было терять ни минуты. Володя прыгнул с обрыва. В тот миг, когда ноги его ткнулись в рыхлый песок, ему вдруг послышался еле различимый плач чогграма, но тут же далекий голос смолк, и Володя с трудом побежал по песку.

Лодка шамана оказалась на диво легкой. Она была узкая, прогонистая, длинная, напоминающая индейское каноэ или оморочку. Грести в такой лодке, Володя читая, надо было стоя, одним веслом, то с одного боку, то с другого. Сохранить равновесие, не опрокинуться оказалось невероятно трудно! Но гораздо хуже было то, что Володя увидел, когда на минутку разогнулся передохнуть: из тайги выходили Чернонд, Лунд и все остальные. Они именно выходили — не спешили, не бежали, не кричали угрожающе. Пересмеивались и презрительно глядели на остолбеневшего от их спокойствия Володю. Он ясно различал их лица, хотя лодку отнесло довольно далеко от берега: наверное, в этом озере были свои внутренние течения.

Лодка медленно колыхалась. «Удирать!» Володя схватился было снова за весло, но тут шаман приставил ладони рупором ко рту и прокричал:

— Куа, куа, куа! — а потом еще что-то невнятное, и лодка под Володей качнулась очень сильно, как будто ее задела большая рыбина.

Володя испуганно схватился за борта, и тут произошло нечто совсем уж невероятное…

Он еще раньше приметил на боку лодки большую заплату причудливой формы. И вот теперь края этой заплаты засветились, а потом сквозь них начала просачиваться вода. И вот она отделилась от борта и поплыла по озеру. При этом она перестала быть заплаткой. Это была теперь рыбина, плоская рыбина с темно-серой спинкой и желто-розовым поросячьим брюхом. Посреди маленькой головки чернели два глазка. «Это же камбала!» — узнал Володя. Он потрясенно следил за ней, а в это время в дыру мощно лилась вода. Рыба косо уходила в глубину…

«Разве камбала может жить в пресной воде?» — подумал Володя, как будто именно это было главнее всего. А когда он посмотрел на берег, то увидел, что Чернонд и его люди хохочут, глядя, как погружается лодка. Они пряма помирали со смеху! «Так он меня заметил там, на берегу! — со стыдом и отчаянием подумал Володя. — Он все это нарочно подстроил!»

Конечно, Чернонд заранее знал, что произойдет, когда Володя возьмет его лодку: посреди озера заплатка-камбала уплывет, а «оборотень» пойдет ко дну. Так и случилось.

Берестяные кузовки морской старухи

Володя тонул… Ужасно было то мгновение, когда он погрузился с головой. Вода плотно сомкнулась над ним, а вверх потянулась цепочка больших пузырей. Володя задержал дыхание, сделал несколько судорожных движений — подняться, всплыть, но сил не хватило. «Вот теперь — все, — подумал он медленно. — И никто никогда не узнает. И мама…» В глазах стало темно, а в горле — горячо и сухо. Он знал, что нельзя открывать рот, но не смог сдержаться и вдохнул воду, как воздух…

…Когда Володя очнулся, он тотчас вспомнил все, что с ним случилось. И очень удивился, что вообще очнулся. Он лежал в воде, а голова — на плоском, приподнятом над водой, но все-таки мокром камне. Об этот камень все время бились маленькие волны, их плеск приятным звоном отдавался в ушах.

— Ну, человек, островной зверёчек, полегче тебе стало? — услышал он густой, добродушный бас позади и приподнялся.

Сначала показалось, что там Унгхыр, и он чуть не вскрикнул от радости. Но это была совсем другая женщина: тоже старая, но очень высокая, крепкая, с распущенными густыми, тяжелыми, седыми волосами, аккуратно переплетенными нитями водорослей, украшенных мелкими черными ракушками. Одета старуха была в диковинный наряд из серебристо-зеленоватых, в черных пятнышках, нерпичьих шкур. Она сидела на валуне, погрузив ноги в воду, и волны плескали ей на одежду, но ей это было как будто безразлично.

— Ой, ой, ой, чуть совсем не утонул ты! — покачала она головой и улыбнулась, сощурив длинные, узкие глаза.

— Кто же меня спас? — спросил Володя, садясь на камень.

— Брат твой просил об этом. Да и зачем мне мертвый человек? Он тихо лежит, не смеется, не разговаривает. Куда веселее с людьми играть, когда они приходят на берег, сети закидывают, кунжу ловят.

— Кунжа? А это что — рыба такая? Старуха глянула не него лукаво:

— Разве не знаешь рыбу кунжу? Она может превратить мальчика во взрослого охотника, все равно как сердце лося, если съесть его. Много, много разных жителей морских помогает вам, людям. Касатка спасет, если тонуть человек в море будет. Но и человек никогда не тронет ее, а если буря выбросит касатку на берег, то ее торжественно похоронят. А там, где ловится рыба гой, ее голова на шесте в окружении священных стружек инау на берегу стоит. Когда добрые боги хотят весть людям передать, они гой посылают. Сама сколько раз посылала…

— А вы что ли тоже богиня? — без особого удивления спросил Володя: старуха не простая, сразу видно!

Она сидела, упершись в колени ладонями, подняв плечи, и усмехалась.

— Морской Старухой меня зовут, — проговорила она. — Хозяин Моря, покровитель всего живого, — мой прадед.

— Значит, вы и под водой можете дышать, и на воздухе, как человек-амфибия?

— Этого почтенного человека я не знаю, — вежливо ответила Морская Старуха, — но мне дышать везде легко. Люблю я и на берегу сидеть, ночью смотреть на звезды — они как мальки, что в черном небесном океане плавают. И слушать люблю, как довольные волны о берег плещут, а у ног моих рыба выходит из тинистых глубин…

— Это море? — спросил Володя, указывая на водную гладь.

— Это мое озеро, — пояснила Морская Старуха. — В море волна играет — мой амбар раскачивает, чумашки опрокидывает, икру в песок рассыпает…

Володя недоумевающе посмотрел на нее.

— Говорил твой брат, когда спасти тебя молил, что ты не них, — вдруг сказала Морская Старуха. — А я не верила. Теперь вижу — правду он сказал. Но откуда же ты? Из каких людей? Не горный ты человек, не лесной. Небесный?

Володе уже порядком надоело отвечать на этот вопрос, и он спросил в свою очередь:

— Почему вы так думаете?

— Потому что вижу, ты не знаешь про амбар Морской Старухи, про то, что в ее берестяных чумашках хранится, не знаешь.

— Не знаю. А что там хранится?

Вместо ответа Морская Старуха поднялась и пошла по отмели в глубину. Володя смотрел ей вслед. Погрузившись почти до плеч, она обернулась, недоумевая, почему он не идет за ней, и приглашающе махнула было рукой, но в этот момент послышался вдали еле различимый жалобный стон, и Старуха, охнув, схватилась за свою седую голову.

— Ой, ой, ой, все рыбки-мысли уплыли из сетей моей головы! — воскликнула она. — Спасибо, твой брат напомнил, что не водный ты человек.

Она вернулась, села на свой камень и, размотав пояс, — это была веревка, сплетенная, по виду, из морской травы, — принялась быстро-быстро, как фокусник, крутить концом этой веревки в зеленоватой воде. Та сначала замутилась, забурлила, а потом необычайно прояснилась, и Володя увидел далеко-далеко, в глубине, какое-то просторное строение вроде большого сарая — наверное, это и был амбар Морской Старухи, — а вдоль стен стояло то, что она называла «чумашками», — большущие берестяные сундуки или короба без крышек, наполненные до краев то ли зерном, то ли мельчайшими камушками. А приглядевшись, Володя понял, что это — икринки! Рыжие меленькие, блекло-зеленоватые, черные, тускло поблескивающие, как порох; а вот и знакомая лососевая икра — красно-янтарная, крупная…

— Видишь, какое богатство у меня хранится! Сколько икринок брошу в море, столько и рыбы уродится.

— Вот это да! — только и вымолвил Володя.

Морская Старуха между тем опустила в воду два плоских камушка и стукнула ими друг о друга. Тотчас в подводный амбар вплыли две длинненькие, узенькие, розовато-золотистые рыбки необычайной красоты, с черными хвостами и плавниками. Они хлопотливо зашныряли вокруг большого короба с самой крупной икрой, потом отплыли рядышком, плавник к плавнику, а на их округлых спинках стояла небольшая чумашка с икрой.

«Осетры тут приплывают и без крика поднимают крепко ввязнувший в песок с перстнем красный сундучок», — неизвестно Почему вспомнил Володя строки из «Конька-горбунка», хотя это были вовсе не осетры, а какие-то неведомые рыбки.

Морская Старуха между тем погрузила руку в воду и приняла у рыбок их ношу.

Выпрямившись, подала чумашку Володе:

— Возьми, пригодится. Когда найдешь тех, кого ищешь, брось эту икру в воду на месте удара большой волны — увидишь, что будет. Сейчас иди все прямо, все прямо — и ничего не бойся, что бы с тобою ни случилось. Твой брат тебя охраняет.

— Спасибо! — поклонился Володя — точь-в-точь как Унгхыр кланялась Хозяину Зайцев. — И вам спасибо, и моему… брату…

Морская Старуха довольно улыбнулась:

— Со счастьем иди!

Итаврид

Володя почти бежал по тайге. Не обращал он теперь внимания ни на темные тени, ни на таинственные шорохи. Но вовсе не потому, что после слов Морской Старухи: «Твой брат тебя охраняет!» — перестал бояться. Он хотел скорее оказаться с людьми, под их защитой, подальше от страшного чогграма. «И вовсе не с чего, — думал он сердито, — пылать ему ко мне такой уж благодарностью. Что я особенного сделал? Ну, вытащил стрелу. Да знал бы вообще, какое он чудовище, — бежал бы от него… Но почему к чогграму так по-доброму относятся и Хозяин Зайцев, и Морская Старуха? Или все эти божества и чудища друг за дружку стоят, или… А может, чогграм обо мне заботится потому, что я ему, чуть ли не единственный из людей, помог? Может, он привык, что люди его гоняют, и все? Может, это люди первые его обижать начали, а не он их?»

Эта неожиданная мысль заставила его остановиться. В жизни вообще все запутано, а в жизни здешних обитателей — еще того больше.

Володя стоял, рассеянно пиная покрытый голубовато-зеленым мхом ствол мощной осины, когда услышал за своей спиной легкое дыхание. Сразу обернулся. Перед ним стояла… девочка. Да, обыкновенная девчонка, Володя видел таких в селении Чернонда. Две косы, длинные и узкие глаза, круглое лицо с маленьким ртом. Она была вообще-то довольно хорошенькая… Высокая такая девчонка, ростом, наверное, с Володю, одетая в халат из тускло мерцающей материи. Смотрит внимательно, заботливо. Волосы у нее были черные, блестящие, как лакированные, в косы заплетены гладенько-гладенько! Ресницы пушистые, длинные. А платье ее как-то чудно шелестит, будто само с собою шепчется. Да оно никак из рыбьих перламутровых кож сделано! И по подолу малюсенькими ракушками украшено. Красиво!

— Это ты — Во-ло-дя? — забавно, как Унгхыр, растягивая его имя, спросила девочка. И тут же он догадался, кто перед ним.

— Да. А ты — Итаврид, Ита — Загадка? Она кивнула, не сводя с него глаз.

— Значит, бабушка Унгхыр тебя нашла?

— Нашла. А еще раньше к нам в селение пришел чингай, и его инау сообщили, что шаман желает нам зла. Мы с отцом сразу на нарты еду, оружие погрузили — и ушли из селения на побережье. Зачем из-за нас другие должны бояться? Пусть Чернонд нас теперь поищет. А потом пришла Унгхыр и сказала, что тебя унес унырк, но она верит, что ты спасешься, потому что у тебя есть брат среди лесных людей.

Володя слегка кивнул. Говорить о чогграме не хотелось: еще испугается Ита, убежит, куда он тогда денется? Но она взяла его за руку:

— Пойдем к отцу. И они пошли.

Подарок морской старухи

Уж как обрадовалась Володе Унгхыр! Она обнимала его и быстро, мелко чмокала в макушку, что-то ласково шепча, поглаживая его взъерошенные волосы. И Володя обрадовался. Он прижимался к Унгхыр, как будто это была его родная бабушка Нымгук, которой он никогда не видел, или бабушка Наталья, к которой, в Прибрежное, он так и не долетел…

— Верила, знала, что еще увижу тебя, — счастливо улыбаясь, говорила Унгхыр, — но все равно боялась — а вдруг погубит тебя проклятый унырк. Как спастись тебе удалось?

Володя рассказал. Как шел по тайге, как чуть не утонул вместе с лодкой Чернонда. И о встрече с Морской Старухой рассказал. Подал Унгхыр чумашку, которую все это время бережно нес за пазухой.

Унгхыр, увидев ее, поглядела на Володю с такой горячей благодарностью, что ему стало неловко.

— О, если бы ты знал! — пробормотала старуха. И радостно закричала: — Ита! Марг!

Из-за деревьев выбежала, отбрасывая за спину косы, Ита, которая старалась не мешать встрече Унгхыр и Володи. Следом шел высокий человек. Его седоватые волосы были аккуратно собраны в косу, лоб охватывал неширокой, но странно неровный, словно обгрызенный каким-то зверем, ремешок.

— Гости приехали! А я ничего не знал! — обратился он к Володе приветливо.

Володя смущенно поздоровался, с любопытством поглядывая на ремень. Потом, повернувшись к Унгхыр, охотник почтительно спросил, зачем она позвала их. Вместо ответа Унгхыр показала на икру.

— Это Морской Старухи дар, смотрите! — вскрикнула она, чуть не плача от радости.

Марг и его дочь переглянулись. Ита прижала ладони к груди и низко-низко поклонилась Володе, а Марг крепко, как взрослому, пожал ему руку.

— Беда у нас была в Куги-Рулкус, — признался он горестно. — Чернонд прислал своего чингай бросить в море, рядом с селением, дохлую касатку. Большой грех перед морскими людьми! Вся рыба, обидевшись на нас, ушла от селения. Летом охота плохая, да и живут наши больше рыбой. Трудно стало. Голодать начали скоро. Но теперь…

Он чуть ли не бегом направился к берегу. Там врезался в море утес, и волны, ударяясь о него, рассыпались тысячью пенных брызг. «Место удара большой волны», — вспомнилось Володе.

Марг взобрался на камни и бросил в воду всю икру прямо с чумашкой. Несколько минут он пристально смотрел вниз, а потом, обернувшись, замахал руками. Унгхыр, Ита и Володя наперегонки побежали к нему: Скользя на мокрых, блестящих камнях, Володя допрыгал до Марга и тоже вгляделся в зеленые крутые волны.

Вода была чиста и прозрачна настолько, что Володя видел узоры камушков на дне. И над их серыми пятнышками он разглядел какие-то прозрачные тени. Сначала подумал — рябь от солнца, но непонятных силуэтов становилось больше и больше.

Это были мальки! Да какие там мальки — они на глазах превращались в крупных, жирных рыб. Их становилось так много, что не видно уже было цвета воды.

Марг свесился с камня и прямо руками выхватил одну рыбу — живую, трепещущую — из воды. Она походила на кету, огромную кету.

Ита, хохоча, прыгнула на берег и побежала собирать плавник для костра. Володя кинулся ей помогать. Он был так же счастлив, как и остальные. К тому же проголодался здорово, и не раз, пока бродил по тайге, появлялась мысль подкрепиться этой икрой. И сейчас радовался, что не сделал этого. Он, как Ита, собирал сухие ветки и выкрикивал: «Спасибо, спасибо, Морская Старуха!» Рыба билась, играла в волнах, и несколько серебристых косяков уже уходило в сторону Куги-Рулкус.

Зубы чогграмов

В этот вечер долго сидели у костра. Володя снова и снова рассказываk о своих приключениях. Узнал он и о жизни Марга и Иты. Мать девочки давно умерла. Когда Чернонд в первый раз посватался к Ите, Марг прогнал его, пригрозил, но понял, что шаман не оставит их в покое. Так и случилось, и весть, принесенная чингай, не застала отца и дочь врасплох.

— Шаман — плохой человек, — задумчиво глядя в огонь, сказал Марг. — Все люди для него — дрова, из которых он жжет свой костер. Но кому станет тепло от такого костра?..

Скоро Унгхыр с девочкой ушли спать в шалаш. А у Володи сна не было ни в одном глазу. Он смотрел в огонь — и видел то маму, которая махала вслед ему и деду, шедшим к вертолету, то деда: с какой тревогой взглянул тот на внука, когда вертолет отвесно падал! Мелькали черные крылья тахть, светились красноватыми угольками их печальные глаза. Прыгал как ошалелый Чернонд, унырк обращался в груду камней, зеленоватые волны плескали на одеяние Морской Старухи, смеялись длинные глаза Иты… Но все это то и дело заслонялось желтыми глазами чогграма.

Володя вздрогнул, отвел глаза от костра. Марг набросил на его плечи мягкую, хорошо выделанную тюленью шкуру, поправил на лбу свою странную, словно обгрызенную, повязку, и, перехватив любопытный взгляд Володи, объяснил:

— Это следы зубов чогграмов. Мой амулет. Хранит он меня на охоте, от всех бед остерегает.

Володя тотчас вспомнил рассказ о храбром охотнике, который видел чогграмов — и остался жив. Да, его звали именно Марг!

Марг усмехнулся:

— Вот этим ремешком давным-давно дразнил я чогграмов. Но ни один из них не стал моим братом…

Струхнул Володя. Эти люди ненавидят чогграмов. Что если они возненавидят и «брата» этого чудовища? Марг задумчиво смотрел на него:

— Много чудес, знаю, бывает в жизни. Мало, ой как мало понятно человеку! Не надо спешить осуждать кого-то, если не знаешь всего, что и как было. Унгхыр тебя любит, ты наш гость — живи и ничего не бойся. Но помни: опасны зубы чогграмов! Вот послушай, что рассказывают старые люди…


Давно это было. На берегу таежной протоки нихи расположились. Рыбаки, охотники. Промышляли рыбу, ловили силками, из волос сплетенными, длинноклювых кроншнепов. Вечер близко подходил. Ко времени Падения солнца вытащили они свои лодки на берег, шалаш сложили. Глазастый огонь разожгли. Еду сготовили. Проголодались все, но ели не спеша. Старшие молодых учили: «Немного съев, отдохните. Затем еще немного съешьте. Разом много нельзя».

И вдруг вдали щенячий плач послышался. Но откуда в таежной глуши собаке взяться? И не одной собаке, а многим?..

«Айть! — крикнул старый охотник. — Чогграмы!»

Да, это стая чогграмов надвигалась…

Страх людей с земли поднял, как резкий осенний ветер опавшие листья вздымает. К лодкам все бросились. Изо всех сил на весла налегли и вмиг на середине протоки очутились. Понеслись по течению, подальше от этого страшного места…

Много дней спустя решились все-таки на свой стан приехать, оружие собрать. Вернувшись, увидели: ничего не осталось от их вещей. Все, что человеком пахло, звери уничтожили, даже ремни от ружей, даже ветки, из которых шалаш был сложен. Одежда пропала. А железный топор на солнце блестел, словно прозрачный камень. И ни кусочка от топорища не осталось. Это поработали зубы чогграмов.

Укрощение бури

Давно Володя не спал так спокойно, как в эту ночь. Крепко-крепко! И не тревожили его сон ни чогграм, ни унырк, ни шаман.

Володе снилось, что он вместе с Маргом, Унгхыр, Итой летит на вертолете в Прибрежное и с высоты различает внизу фигуры бабушки, деда и мамы. Но что это? Зеленое поле небольшого аэродрома вдруг покрылось студеными сугробами. И холодно, холодно стало! Володя обхватил плечи руками, пытаясь согреться, и… проснулся. Но теплее не стало. Снаружи что-то свистело, грохотало. Володя выбрался из шалаша.

Низкий ледяной ветер рвал ветви со стенок, разметал по земле кострище, кружил в воздухе пепел. Унгхыр и Ита, скорчившись, прижимались друг к другу. Марг старался укрепить стены шалаша камнями, но было поздно: сильным порывом шаткое строеньице повалило, а потом поволокло по берегу.

— В тайгу! — крикнул Марг. Голос его был почти не слышен, но он показывал на деревья, и все его поняли.

Однако до леса еще надо было добраться! Такого урагана Володя в жизни не видывал. Вихрь пригибал людей к земле, как хилые деревца. Володя попытался ползти. Так оказалось легче сопротивляться ветру, но берег-то был весь усыпан крупной, острой галькой… По ней много не проползешь. Кое-как, ободрав руки и разорвав одежду, они преодолели несколько метров и укрылись за огромным валуном.

А ветер усиливался. Мелкие камушки, как пули, со свистом резали воздух. Володе казалось, что и их защитник валун уже начинал недовольно поскрипывать, раскачиваемый шквалом.

— Это поет Северная Женщина! — в самое ухо Володе прокричала Ита.

— Кто? — не понял он.

— Северная Женщина! От ее дыхания образуется ветер. Чем громче она поет, тем ветер сильнее.

«Нет, — хотел сказать Володя, — это циклон, шторм», — но он тут же понял, что ошибается: ураган шел не с моря. Волны, подхваченные им, кипели вдали от берега, и пахло не крепкой солью, а дымом. Да, со стороны тайги сильно тянуло дымом!

— Пожар! — испуганно крикнул Володя, дергая Иту за рукав. — Тайга горит!

Девочка потянулась к отцу. Но он уже привстал на коленях и сильно втягивал ноздрями воздух.

Унгхыр напряженно смотрела на Марга.

— Чага? — спросила она, и тот кивнул. Лицо его было встревоженным и злым.

Что такое чага, Володя, конечно, знал. Это такой гриб-паразит, нарост на березе. В тайге много чаги. Кажется, она целебна, но от чего ею лечат, Володя припомнить не успел, потому что Марг, сжав кулаки, выкрикнул: «Проклятый Чернонд!»

При чем тут шаман, Володя не понимал, но старая Унгхыр, заметив его удивление, пояснила:

— Шаман знает, что мы все здесь. Он задумал погубить нас. Это вовсе не Северная Женщина поет, а Чернонд бурю насылает. Тлеющую чагу раздувая, злые заклинания говорит…

«Ну и пусть себе старается, — подумал Володя. — Подует-подует ветер да и перестанет. Чего они так испугались?»

Ветер крепчал. Уже летели со стороны тайги сломанные, как спички, ветви, мелкая галька. И, что еще хуже, мимо со свистом проносились крупные камни. «Неужели тоже ветер?» — удивился Володя, но тут же понял, что их забрасывают камнями Чернонд и его слуги. Из-за валуна носа нельзя было высунуть. А хотелось есть. И пить. И Володя понял тревогу взрослых: а если ураган продлится несколько дней или недель? У них нет ни воды, ни пищи. Есть, правда, нож Марга и лук со стрелами, но зачем все это? В какую дичь стрелять, если все живое затаилось?

Но Марг, неловко притулившись боком к валуну, чтобы больше спасительного пространства оставалось для других, вдруг потянул к себе колчан. Он выбрал стрелу и, пошарив в мешочке, висевшем на поясе, вынул наконечник — необычной формы, похожий на двузубую вилку. Насадив наконечник на стрелу, Марг самым кончиком ножа осторожно застругал ее с обоих концов. Положив все это на землю и придавив камнем, чтобы не унес ветер, он вынул кремень, огниво, трут и жестом приказал всем наклониться — загородить огонь от ветра. Володя никак не мог привыкнуть к такому способу добывать огонь и, сколько ни пробовал вчера, так и не смог запалить трут. Сыпались бестолково искры — крупные, точно звезды, — и все. А Марг поджег трут с первого удара. Откромсав ножом его тлеющий кусочек, прикрепил его между стружками наконечником стрелы. Володя с любопытством наблюдал за всем, то и дело протирая глаза, запорошенные песчаной пылью, — воздух был густым и серым.

Марг покрепче уперся коленями в землю, натянул тетиву и, быстро подняв лук над валуном, пустил стрелу к лесу. Он тотчас же опрокинулся навзничь, сбитый порывом урагана, но никакого вреда себе не причинил. А Володя… А Володя, как и всякий мальчишка, при котором стреляют, должен был непременно увидеть, попал или не попал Марг, а главное, куда он выпалил. Забыв об осторожности, Володя вскочил во весь рост, но ничего не успел разглядеть, потому что получил удар по голове и тяжело рухнул навзничь. Его задело одним из брошенных врагами камней. Володя потерял сознание и уже не знал, что ветер медленно, точно нехотя, начал слабеть: помогло старинное, заповедное средство «убить бурю», а потом ветер и вовсе прекратился. Из тайги неслись проклятия шамана, который не думал, что Марг знал способ укрощения бури стрелой. А Унгхыр в ответ на его злые возгласы прокричала гневно:

— Клянусь, злодей Чернонд, никогда не узнать тебе, где растет голубая лилия! Со мною умрет эта тайна!

Тайны тайги

Володя не приходил в сознание несколько дней. Марг тем временем очистил от камней небольшую пещерку у подножия утеса, и беглецы спрятались там теперь. Берег был у них как на ладони, и шаман никак не мог подобраться тайком. Унгхыр и Ита не отходили от больного, но чем они могли помочь?

Унгхыр все время тихо, горько плакала и твердила:

— Ему нужна луковица голубой лилии.

Но тайное, заветное место, где росла голубая лилия, было отсюда во многих днях пути, а в тайге рыскали проклятый шаман и его слуги, поэтому Марг не отпустил старуху, хотя она полюбила «звездного человека» как родного сына и для его спасения была готова на все.


А Володя неподвижно лежал в углу пещеры. Иногда к нему доносились звуки окружающего мира: голоса людей, скрежет гальки, плеск волн или крики чаек, но от всего этого начинала нестерпимо болеть голова, и он рад был снова заблудиться в сером тумане беспамятства. Впрочем, иногда этот туман словно бы рассеивался, Володе виделись странные картины… Они казались куда более реальными и осязаемыми, чем сны, и Володя часто вспоминал их потом, долгое время спустя, и не знал, бред то был или явь…

Однажды Володя очнулся. Или это только почудилось ему?

Голова не болела. Он был один — ни Иты, ни Унгхыр рядом. Нет, кто-то еще находился в пещерке… Незнакомое существо неслышно подошло и легло рядом, как любят лежать собаки: подогнув задние лапы, вытянув передние и умостив на них голову, глядя снизу вверх, отчего его круглые желтые глаза казались по-человечески печальными.

Наконец-то Володя узнал его. И еле смог скрыть страх. Лежал молча, глядя в сторону. И чогграм молчал.

Много времени прошло. В пещерку вошла Ита. Володя встрепенулся, но она почему-то не заметила ни его открытых глаз, ни лежащего рядом чогграма… Наклонилась — ее длинные косы упали Володе на грудь, — пристально поглядела в его лицо и, грустно покачивая головой, вышла. У входа в пещерку потрескивал костер, пахло ухой. Наконец Володе надоело молчать.

— Знаешь что… — начал он и замялся, не зная, как обратиться к этому зверю.

— Говори, брат! — отозвался чогграм. Володя впервые слышал его голос таким — то медленным, хриплым, то торопливым и высоким, как визг.

— Скажи… — Володя решил не называть его никак. — Почему ты так ненавидишь людей? Почему ты их убиваешь?

— Давным-давно, — начал чогграм, — еще когда лапки у лебедей были черные, нас, чогграмов, было много в тайге. Все тогда жили вместе, как братья: тигр и медведь, заяц и волк; человек и чогграм. И так же много тогда росло в тайге голубой лилии, как теперь растет сараны. Все лесные люди питались луковицами голубой лилии, и не было в тайге голодных.

Но вот однажды настало небывало жаркое лето. Казалось, солнце упало на землю и безжалостно выжигает на ней все живое. Пересохли реки, ручьи и озера. И только морские волны спокойно ударяли о берег, но кто, кроме морских рыб, может пить эту воду?

Лесные люди бродили по тайге, точно тени, падая и умирая от жажды. Только луковицы голубой лилии спасали от смерти. Но и этот цветок увядал под палящими лучами. Все меньше голубых лилий оставалось в тайге, все труднее было найти их.

А человек… — Чогграм помолчал, подавляя негромкое яростное рычание. — А человек знал, где есть огромная поляна голубой лилии. Но он берег ее лишь для себя, для своих детенышей, хотя на его глазах обезумевала тигрица над мертвым тигренком, выла волчица над мертвым волчонком, жалобно стонала зайчиха над мертвым зайчонком. И, чтобы не подпустить зверей к заветной поляне, человек сделал себе лук и стрелы, нож и копье. И начал человек убивать тех, кого еще вчера называл братьями своими. И зло проникло в души зверей. Завидев где-нибудь голубую лилию, они наперегонки бросались к ней, и сильный убивал слабого, чтобы не погибнуть самому.

Наконец миновало жаркое, страшное лето. Упали на землю дожди и снега, вновь потекла по жилам тайги — рекам и ручьям — животворная вода. Но с тех пор врагами стали человек и звери. Человек ушел из сердца тайги на окраины ее. Боится он теперь своих обиженных братьев. И хотя тянет его в тайгу голубой свет прекрасной лилии, но… Если зайцы, белки и лисы забыли обиду, то не забыли ее чогграмы. Они стерегли голубую лилию, чтобы не досталась она злому и коварному человеку. И не было стража вернее.

— Неужели где-то все-таки растет она, голубая лилия? — недоверчиво спросил Володя. — Или это сказка давних времен?

— Есть в тайге заветная поляна. Знает о ней Унгхыр. А я, последний чогграм, знаю и другое место, где растет голубая лилия.

— Последний? — вскричал Володя. — Но где же остальные? — Всех истребил охотник Марг. Не виню его — он защищал свою жизнь. Виню только жадность чогграмов… Но с тех пор остался я один — последний страж голубой лилии.

— Но ведь все, о чем ты рассказывал, ну, про засуху… было очень давно. Неужели можно до сих пор ненавидеть человека? Неужели он такой же злой, как раньше?

— Ты первый из людей, кто сделал добро чогграму, — сказал зверь, пристально глядя в глаза Володе. — Идем. Я покажу тебе, что такое человек.

«Вот что такое человек!»

Володя озадаченно сдвинул брови: как же они пройдут мимо Марга, Иты и Унгхыр, сидящих у костра? Но, вспомнив, что девочка уже один раз не заметила чогграма, он успокоился. Очевидно, здесь тоже кроется какое-то чудо.

Они спокойно миновали костер и вошли в тайгу. Володя двигался так же легко, стремительно и бесшумно, как чогграм, и не сомневался, что, встреться им на пути сам шаман Чернонд, он тоже их не заметит, а если и заметит, то не посмеет остановить.

Они шли недолго, но ушли далеко. Перестало пахнуть влагой и солью — запахло сырой древесиной, будто где-то в двух шагах только что срубили дерево.

Они очутились на странной поляне… Казалось, не деревья стоят здесь, а закаменевшие уродливые тени. С некоторых из них была от корня и до высоты человеческого роста содрана кора. Или общипаны молодые побеги. Или валялись на земле отрубленные вершины, стояли пни, а стволов не было. Клонилась к земле подрубленная черемуха. На ней кое-где сиротливо чернело несколько засохших ягодок, а остальные были оборваны — с ветками, листьями. А вот могучая береза, из ее израненного ствола лилась тоненькая струйка сока…

— Вот что такое человек! — обернувшись к Володе, произнес чогграм, и тот догадался: это деревья, изуродованные человеком! С них ободрана кора, они изрезаны ради сока, а черемуху срубили, чтобы удобнее было рвать ягоду…

Чогграм прошел вперед и снова остановился. У ног их расстилалось небольшое озеро с водой, замусоренной стружками, травой, раскисшими остатками пищи… Но несмотря на то, что вода была на редкость грязной, Володя ясно видел плавающих в ней удивительных рыб. Они вяло поднимались и опускались, не шевеля плавниками и хвостами. У одних были вспороты брюшки, и несколько красных икринок колыхалось рядом. У других брюшки вообще срезаны. У некоторых рыб не было голов. А у других вырезаны носовые хрящи или глаза…

— И это — тоже человек, — раздался голос чогграма. Володя понял: кому-то из людей понадобилась икра. Он вспорол рыбину и, вынув икру, остальное выбросил. А кто-то любил лакомиться брюшком, носовыми хрящами, глазами рыб… Остальное было не нужно. И эта роща, и озеро — вот что может сделать человек с природой…

Тихо-тихо было над озером в роще. И вот вдали, меж двух обугленных берез, показался олень. Панты у него были выломаны. На голове зияла рана. И, не дожидаясь, пока чогграм снова произнесет: «И это — тоже человек!» — Володя зажмурился и кинулся прочь, не разбирая дороги. Сердце сжималось от непонятного горя. Стыд жег его, будто на груди был спрятан тлеющий уголь. Стыд за то, что он… тоже человечьей породы!

И тогда Володя вспомнил Унгхыр. Как она вырывает из земли клубни саранок и, отделив один-два зубчика, сажает обратно. Чтобы не оскудела тайга даже в такой малости…

Он обернулся. Чогграм смотрел ему вслед.

— Не все такие! — крикнул Володя. — Люди разные! Нельзя всех ненавидеть из-за некоторых! Или… убивай тогда меня тоже! Потому что я тоже человек!

Великий врачеватель Лунд

— Тише, тише! — услышал Володя ласковый голос. — Что с тобой? Почему ты кричишь?

Он рванулся и открыл глаза. Он в пещерке, на своей постели! Костер по-прежнему горит у входа, бросая яркие отсветы на стены и на лицо склонившейся Иты.

— Это ты? — радостно прошептал Володя. — А где он?

— Кто? — удивилась девочка.

— Мой брат, — невнятно проговорил Володя, но Итаврид его не поняла и спросила:

— Хочешь есть? — Но тут же она насторожилась: — Т-сс! Володя услышал еле различимый скрип гальки под чьими-то очень осторожными шагами.

Ита скользнула к выходу и крикнула очень громко и презрительно:

— Выходи, Лунд! Не прячься! Я вижу тебя!

От ее голоса проснулись Марг и Унгхыр. Старуха метнулась к Володе, словно хотела защитить его от какой-то опасности. Ее глаза зажглись радостью, потому что он был в сознании, но тут же она посмотрела на его изголовье — и побледнела от изумления. Расширенные глаза ее метались от лица Володи к чему-то лежащему возле его головы, потом она схватила это нечто так быстро, что он не успел ничего рассмотреть, и спрятала в складках одежды.

Тем временем охотник, который, сжимая нож, выбежал из пещеры, вернулся, волоча за собой… и правда Лунда, сына Чернонда.

— Что тебе здесь нужно, крысенок? — пренебрежительно спросил Марг. — И сколько вас еще прячется в темноте?

Маленькие глазки Лунда блеснули при слове «крысенок», но ответил он смиренно:

— Я один… Я… ушел от шамана…

— Почему?

— Он злой, жестокий, несправедливый. Я не хочу быть с ним.

Унгхыр пристально посмотрела на него и покачала головой, а Марг недоверчиво рассмеялся:

— Спой эту песню кому-нибудь другому, Лунд. Ты такой же, как твой отец. Малек похож на рыбу, хоть он маленький, а та большая.

И снова странно блеснули глаза Лунда, и он произнес напряженным голосом:

— Да, я сказал неправду. Я пришел потому, что хочу быть с сильнейшим. Я хочу служить звездному человеку.

— Но ты же сам пел, что нет среди звезд такого, — возразил Володя.

— Я… я был зол на тебя тогда. Я так нарочно говорил…

— Конечно, ты не мог меня там видеть. Я ведь не со звезд.

— Мне нет до этого дела, — буркнул Лунд. — Но зато тебе помогает сам чогграм. Твой друг сумел укротить бурю, вызванную моим отцом. Ты победишь шамана, потому что эта старуха знает, где растет голубая лилия. Ты сильный. Я хочу быть там, где ты.

Марг сказал:

— Ну, теперь немного сил у него, как видишь. Он тяжело болен.

Лунд радостно встрепенулся, словно только и ждал этих слов:

— Я могу вылечить его! Мне ведомы великие тайны врачевания. И он снова будет здоров и силен, как прежде.

Марг растерялся. Видимо, ничего доброго он не ожидал от сына шамана. Но Ита радостно вскрикнула и подбежала к Лунду.

— Теперь ты говоришь правду? — трясла она его руки. — Если ты вылечишь его, я подарю тебе морской камушек. Он лежит в большой перламутровой раковине. Он светится мягким белым светом. Красивее его только звезды в небе…

— Одной затяжкой перевернешь женский характер! — проворчал Марг, досадуя, что Ита стала так приветлива с бывшим врагом.

Глаза Лунда снова сверкнули, на этот раз жадно, и он быстро вынул из-за пазухи какую-то белую кость, пристроил ее на каменный выступ над головой Володи:

— Это челюсть зайца. Талисман. — И неожиданно властно распорядился: — Веток багульника в костер подбросьте. Дым его выгоняет боль из головы.

Видимо, он дал правильный совет, потому что Марг послушно вышел, а когда он вернулся, от костра потянуло душноватым, но приятным дымком.

А Лунд, не теряя времени, выхватил из-за пояса палку, на одном конце которой виднелся искусно выточенный из дерева медведь, на другом — змея, и начал вертеть ее, прыгая по пещере. Володя всякий раз отворачивался, когда изображение змеи приближалось к его лицу. Лунд выкрикивал:

— Куа, куа, куа! Кегн мой, гагара, ловкая и быстролетная, — ко мне явись! Кегн, мой, змея, та, что может пробраться везде и неуличимо поразить врага, — ко мне явись!

Ита и Марг слушали как завороженные!

— Кенг мой, камбала, та, что от любой опасности, в песок зарывшись, скроется, — ко мне явись! Кенг мой, медведь, тот, что сильнее всех, — ко мне явись!

Володя насторожился, едва услышав про камбалу. С некоторых пор он питал величайшее недоверие к этой рыбе. А Унгхыр напряженно смотрела на бледное лицо Лунда, на его руки, будто что-то вспоминала. И вдруг негромко сказала:

— Ты произносишь древние заклятия, Лунд! Откуда ты их знаешь?

Лунд замялся. А старуха, не давая ему опомниться, уже подошла к нему близко-близко, протягивая на ладони какие-то голубоватые луковки, напоминавшие коренья сараны, и сказала: — Подкрепись, Лунд. Древние обряды много сил отнимают.

Лунд нерешительно сунул в рот одну дольку, и тут же на лице его появилось выражение блаженства. Он с полузакрытыми глазами потянулся к Унгхыр, но она уже спрятала руку за спину:

— Погоди, великий врачеватель… Не все тайны ведомы тебе, вижу я. Не знаешь ты, что, луковку голубой лилии съев, замыслов враждебных не утаишь. Почернеет лицо того, кто солжет. Зачем ты сюда пришел, говори! — повелительно крикнула она.

— Ле… лечить, — прохрипел Лунд, и лицо его сначала побагровело, а потом налилось чернотой, как гнилой помидор. Он захрипел и повалился наземь, а Унгхыр, наклонившись, проворно выхватила у него из-за пазухи длинный, острый нож…

Выздоровление

— Что это?

— Голубая лилия?!

— Чудо!

Володя, Ита и Марг выкрикнули это хором. А старуха указала на Лунда:

— Он говорил заклинания, насылающие самые ужасные болезни. Но ведь я так же стара, как его отец, и оба мы помним шамана из нашего селения. А на всякий случай он и оружие приготовил… Но не удался злой умысел Чернонда.

— Но голубая лилия?! — воскликнула Ита.

— Ее луковицы я нашла вот здесь, — показала Унгхыр на изголовье Володи.

— Как они попали сюда? — не поверил Марг. Володя дернул плечом:

— А я откуда знаю?

Но Унгхыр с ласковой укоризной проговорила:

— Хорошо, что ты еще не отведал луковку голубой лилии. А то и твое лицо стало бы черного цвета, как у Лунда.

Все расхохотались. И Володя тоже. Он-то сразу догадался, что это сделал чогграм…

Вкус луковок был ни с чем не сравним. Но не во вкусе дело — главное, что, едва отведав их, Володя почувствовал себя совсем здоровым. Будто сказочной живой воды испил. И впрямь чудодейственным цветком была эта голубая лилия!

Все были так счастливы, что и про Лунда забыли. Ита срезала верхнюю пуговицу со своего платья и подала Володе.

Тот неловко поблагодарил, с любопытством рассматривая странный подарок и вспоминая, что эту пуговицу хотел иметь Чернонд. Пуговица была не деревянная, как остальные на платье Иты, а костяная, украшенная затейливым, тщательно вырезанным орнаментом… Володя пошел к костру, чтобы при его свете получше рассмотреть узоры, а заодно скрыть смущенное лицо. В этом подарке был какой-то высокий смысл. Тепло стало у него на душе, и почувствовал Володя, что сердцем он навсегда привязался, как к самым родным и близким людям, верным друзьям, к храброму охотнику, старой доброй Унгхыр, Ите… Их дружбу скрепили опасности, а это бесследно не проходит.

— Лунд убежал! — прервал его мысли голос девочки.

«Остров ворочается!»

Тут раздался плеск воды. Костер, оглушительно зашипев, погас, наполнив пещеру дымом. Люди, задыхаясь, бросились вон — и очутились лицом к лицу с Чернондом… Позади стояли его сообщники, а с ними и Лунд, все еще серо-черный, но злорадно ухмыляющийся.

— Ты говорил правильно, охотник Марг, — насмешливо начал Чернонд. — Малек не слишком-то отличается от большой рыбы. Сын помог незаметно подойти к вашему убежищу. И теперь вам настал конец! Ита станет моей женой, а всех других мы убьем…

Он помолчал, проверяя, какое впечатление произвели его слова, а Лунд в этот момент сделал стремительное, змеиное движение — и рванул из Володиной руки подаренную девочкой пуговицу. Увидев ее, Чернонд перекосился от злобы, но заговорил о другом:

— Но вы не умрете, если Унгхыр откроет мне, где растет голубая лилия.

«Мой брат! — впервые подумал с тоской и надеждой о чогграме Володя. — Как сейчас нужна твоя помощь!»

Однако чогграм не появлялся, не слышно было и голоса его…

Володя поглядел на своих друзей. Ита закрыла лицо руками. Унгхыр обнимала ее, а Марг как-то странно оглядывался. Казалось, его гораздо больше, чем угрозы шамана, волнуют низкие тучи, которые стремительно неслись по небу, колючий ветер и взбесившиеся волны…

— Зачем тебе голубая лилия? — спросил Володя, чтобы выиграть время. Он все еще надеялся, что появится чогграм. Но неужели целебная луковица была последним добрым делом, которое сделал этот зверь для ненавистных ему людей?

— Если голубой лилии много — я вытопчу ее, — хрипло пробормотал Чернонд, и Володе показалось, что тот не в своем уме. — Вытопчу, чтобы осталось мало. И эту малость я буду охранять так, чтобы ни одна душа не знала, где растет голубая лилия, насыщающая голодных, исцеляющая больных, исполняющая заветные желания:

— Выходит, ты хочешь добиться того же, что теперь? — недоверчиво сказал Володя.

— Нет… Я буду давать ее людям, — ответил шаман, и Володя не поверил своим ушам. — Но нет, не даром! — захохотал Чернонд. — Не даром!!! Люди будут за это отдавать мне меха и морские камни, блестящие мягким белым блеском, будут бить для меня зверя и птицу, приводить мне в услужение своих сыновей и в жены — дочерей.

Наступило молчание. Володя испуганно оглянулся на Унгхыр: неужели она согласится?! Но та лишь покачала головой:

— Не будет этого, Чернонд!

— Не будет?! — взвизгнул шаман. — Тогда вы все умрете здесь. Сейчас! — Он яростно топнул ногой… и вдруг опрокинулся наземь.

Тревожно вскрикнув, упал и Марг. Покатились по берегу слуги шамана и Лунд. И Володя почувствовал, что земля уходит из-под ног. Она то дыбилась, то проваливалась.

— Остров ворочается! — завопил шаман, с трудом поднимаясь. — Остров ворочается!

Он схватил копье и тупым его концом начал колотить по земле, словно усмиряя взбесившееся животное.

— Землетрясение! — крикнул Марг.

И тут послышался знакомый жалобный плач…

— Бежим! — Володя схватил за руку Иту. — Там мой брат! В тайгу!

Марг подхватил Унгхыр, и они бросились следом за ребятами. Но тут позади раздался такой вопль, что все невольно обернулись и застыли на месте.

Кровь земли

Что-то невероятное совершалось на их глазах.

Песок с берега, образуя смерч, словно бы уходил в чудовищную воронку, а обнажившаяся земля покрывалась сетью трещин. Из них фонтанами била черная жидкость с резким, неприятным запахом.

— Кровь земли! — заорал шаман. — Вас утопит кровь земли, если вы не покажете мне, где растет голубая лилия!

Он попытался преследовать беглецов, но черная жидкость, разлившись, преградила ему дорогу. Шаман бессильно завыл и выхватил кремень и огниво, а потом — обломок какого-то серого камня.

— Это чага! — простонала Унгхыр. — Он опять накличет бурю!

В этот миг Чернонд ударил кремнем по огниву, искра упала в черный тихий ручеек неизвестной жидкости…

Пламя с ревом взвилось вверх и раскаленной стеной отгородило их от шамана.

— Кровь земли горит?! — ахнула девочка, а Володя догадался: «Нефть! Это нефть!»

Пылающие потоки бежали к тайге. Еще минута — и начнется лесной пожар. Туда нельзя!

Володя быстро осмотрелся. С трех сторон их почти окружил огонь, с четвертой была тайга, готовая вот-вот вспыхнуть. Нет, вон… нагромождение камней ведет на спасительный, свободный от нефти берег. Там вода, там жизнь.

Задыхаясь, он побежал к камням, увлекая остальных, но вдруг стал как вкопаный. Тайга загорится? А как же чогграм? Надо вывести его на берег!

— Бегите туда! — махнул он Маргу. — Я сейчас.

— Куда ты?! — закричали сзади Унгхыр и Ита, но Володя, воскликнув только:

— Там мой брат! — уже бежал вперед, стараясь обогнать огненные ручьи. Но ветер подгонял их: мальчик и огонь леса достигли вместе…

Вокруг все трещало и стонало. В дыму ничего невозможно было разглядеть, но вот что-то теплое, мохнатое и такое знакомое коснулось Володиного колена. Он наклонился, обнимая за шею чогграма.

— Идем, — сказал брат. — Я спасу тебя.

— А они?! — вскричал Володя. — Они погибнут?!

— Твои друзья в безопасности.

При этих словах Володя почему-то подумал, что никогда больше не увидит их. Странно, откуда взялась такая мысль?.. Ему захотелось вернуться, но путь был отрезан огнем, и он только спросил:

— Ты все так же ненавидишь людей?

— Не время спорить, — ответил чогграм. — Теперь надо позаботиться о себе. Держись за меня.

Володя вцепился в его загривок правой рукой, и они побежали. То и дело он натыкался на деревья и кусты, падал, выпуская шею чогграма, но желтые глаза неизменно оказывались у самых его глаз, он слышал ободряющий голос:

— Скорей!

Жадные языки пламени не отставали. У Володи не было уже ни сил, ни дыхания, когда они достигли подножия сопки, вершина которой поднималась над густым дымом, затянувшим тайгу.

— Еще немного! — позвал чогграм, и Володя покорно полез вверх, но долго, долго пришлось карабкаться, потому что склон вытягивался, словно живой, становясь все длиннее и длиннее.

Сзади оставались потрескивающие от нестерпимого жара деревья, и вот братья наконец достигли макушки сопки, которая уже начала казаться недосягаемой.

Володя упал и, раздвинув траву, прижался лицом к земле. Она была сырая, прохладная… Он никак не мог отдышаться. В ушах звенело. Нет… Звон раздавался где-то рядом. Чистый, хрустальный, печальный перезвон.

Володя осторожно поднял голову. В двух шагах от него, среди густой травы, одиноко стоял диковинный цветок. На длинном стебле несколько тоненьких веточек с небольшими соцветиями, похожими на крупные колокольчики или мелкие саранки. Они были голубыми.

Нет, бутоны были как небо в жаркий полдень! Несколько привядших цветков походило на черную ночь. Но прекраснее всего были полностью раскрывшиеся цветы. Они напоминали вечернее небо, когда уже угас последний луч солнца, но первая звезда еще не взошла…

Володя оглянулся на чогграма. Тот смотрел… словно прощался. «Почему?» — подумал было Володя и тут же догадался, что за цветок перед ним. «Насыщающая голодных, исцеляющая больных, утешающая несчастных, исполняющая желания…»

— Голубая лилия! — вскрикнул Володя и потянулся к ней, но тут же сорвался со скрытого высокой травой обрыва и покатился по крутому, поросшему скользким мхом склону.

Голубая лилия

— …Погодите, он приходит в себя! — услышал Володя незнакомый голос и открыл глаза.

Над ним склонилось какое-то страшное лицо! Человек был одет во все белое, под носом и на подбородке у него росли черные густые волосы, а глаза были прикрыты полупрозрачными темными квадратами. «Да это же очки! — внезапно вспомнил Володя. — Очки! А волосы на лице — усы и борода!»

Он привстал, но человек в очках тут же снова заставил его лечь на носилки, стоящие… внутри большого вертолета. Вдоль стенок на скамейках сидели люди в солдатской форме, они с тревогой и радостью смотрели на Володю. Слышался ровный гул работающего мотора, за окнами синело небо, а рядом с Володей сидел… дед.

Володя прижался лицом к колючим орденским планкам на его пиджаке и затрясся.

— Не плачь, — еле слышно бормотал дед, — не плачь, все уже, все, Володенька…

А он не плакал. Просто не мог поверить, что…

Солдаты окружили Володю, но офицер с погонами старшего лейтенанта попросил всех сесть, чтобы «не волновать машину», как он выразился, и довольным голосом сказал Володе, что он здорово всех напугал, и вообще — все это чудеса.

— Как ты меня нашел? — повернулся Володя к деду.

— Не могу я этого понять, — ответил тот растерянно и провел рукой по глазам. — Не разумею. Искали неделю, считай, по всей тайге, а нашли в двух шагах. На склоне. Сам не знаю — будто что-то толкнуло меня в те заросли… Ты лежал без сознания, весь ободранный, словно падал с горы. Ну, мы сразу собрались, отозвали по рации другие спасательные группы — и ходу.

— А. пожар потушили?

— Какой пожар? — удивился дед. — Мы всю тайгу сверху оглядели: если бы что-то горело, вмиг заметили бы.

Сердце у Володи так заколотилось, что он прижал руки к груди. «Было это? Или… нет?»

В нагрудном кармане рубашки что-то лежало. Володя осторожно достал привядший, измятый цветок, не утративший, однако, синевы вечернего неба…

— Что это? — спросил дед. — Колокольчик?

— Позвольте! — Врач осторожно взял у Володи цветок. — Такого я никогда… Реликт, настоящий реликт!

Володя привстал и посмотрел в иллюминатор. Внизу колючим темно-зеленым одеялом расстилалась тайга.

«Реликт?! — подумал он сурово. — Значит, что-то давно забытое? Нет».

Странно, странно было у него на душе! Радость возвращения в родной и привычный мир боролись с тоской невозвратной потери. «Марг, Унгхыр, Ита! Прощайте… — Он прикусил губу. — Мой брат. Чогграм!»

Володя вдруг ощутил себя слабым, маленьким растением, которое лишили корней, они остались где-то далеко и глубоко, под толщей веков, а может быть, еще дальше. Казалось, он потерял что-то бесконечно дорогое.

«Не забуду, — подумал он. — Никогда не забуду!» И придвинулся поближе к стеклу, чтобы не было видно его лица.

Таисия Пьянкова Онегина звезда

Илька Резвун каким еще был подскокышем? У батьки у своего на ладошке помещался, да? А уже и тогда нырял и плавал по омутам-заводям речки Полуденки, что твой шуренок-непоседа. А все потому, что, опять же, батьку своего, Матвея Резвуна, повторил.

Был Илька в Матвеевой семье, после сплошного девчатника, пятым, каб не шестым приплодом. Да и последним. Потому, знать, и прирос к отцову сердцу больше всякого сравнения. Селяне говорили все кряду: раздели большого да малого Резвунов, хотя бы все той же речкой Полуденкой, — рода меж ними чистой кровью возьмется!

Эта самая Полуденка больше всего и соединила их непоседливые души. Сам Матвей был на реке таким рыбаком да ныряльщиком, что, сказывали, меньков[39] под водою зубами хватал. А когда надо было, то брался он из проруби в прорубь пронырнуть!

Шибко тому вся округа дивилась. А надивившись, похваливала. А похваливши, поругивала. Особенно изводились тревогою всезнающие старухи. Они-то и пугали Матвея:

— Гляди, черт везучий! Кабы твоего задору-смелости да водяной не пресек! И чего ты все шныряешь по его наделам? Каку-таку заботушку потерял ты в речке Полуденке? А и правда ли нами слыхана, что сулился ты Живое бучало[40] скрозь пронырнуть? Что ж, нырять-то ты нырни, да обратно себя хотя бы мертвым верни! Не было еще такого удальца, чтобы провал тот измерить! Когда-никогда, а доныряешься! Расщелкнет тебя водяной, как сухое семечко!

— А может, я сам и есть тот водяной, что в Живом бучале обосновался? — как-то позубоскалил над чужими страхами Матвей Резвун. — Только скроен я не по привычным меркам. Разве не помнится, что пращурка моя, древняя бабка Онега, два века жила?

— Помнится. Как же.

— Так вот, ежели б она да свое бессмертие мне не передала, топтать бы ей землю нашу и по сей день! Понятно?! Потому я никаких страхов, никаких глубин не боюся.

— Изгаляется над нами Резвун, — засуетилась меж говорух самая неуемная стращалка Марьяна Лупашиха. — Вровень с недоумками ставит нас. Вроде играется с нами! Ниче-о! Доиграется бычок до веревочки. Ежели его из-под воды никто не дернет, так на бережок выбросит. Ведь мною чего слыхано: будто Матвей, ныряючи, рыбу под водою из чужих снастей выбирает! Он и сына своего Ильку тому научает.

— Брось-ка ты, Марьяна, золу поджигать! — тут же пресекли ее болкатню редкозубые товарки. — Чо ты греха не боишься? Не такой уж кот вор, чтобы кобылу со двора свел. Ежели не тобою самой придумана эка дурь, то какого-то лоботряса тянут завидки за язык. Наловивши, поди-ка, одних головастиков, он от безделья и разбрасывает о Резвуне брехалки. А ты подбираешь.

— Так ведь мое дело дударево, — поторопилась оправдаться Лупашиха. — Я лишь дуду про беду, я к ней ноги не пришиваю. Но скажу и от себя: резвый конь подковы теряет. Помяните мое слово!

Вот ведь штука! Будто на черных картах выгадала та Лупашиха подтверждение своему пророчеству.

Да и сам Матвей Резвун как бы почуял правоту Марьяниных слов. В ночь, как тому быть, пошел он с Ильей на сеновал отдыхать. Там и поведал он сыну тайну, что завещала ему пращурка Онега в последний час своей непонятно долгой жизни.

По словам Матвеевым получалось, будто бы древняя Онега, еще в одних годах с нынешним Илькою, собственными глазами видела, как средь бела дня упала в речку Полуденку с высокого неба яркая звезда. Упала она туда, где верстах в трех от деревни, ниже по течению, в кольце Колотого утеса, ныне таится то самое Живое бучало!

В свое времечко Онега не смогла всполошить народ своим испугом — свалилась замертво! И пролежала она без памяти аж трое суток. После ж того долгое время владела ею полная немота.

Будучи безъязыкой, она и додумалась до того, что вообще лучше о звезде молчать. Одно дело — никто не поверит, другое — могут приписать безумие, а и того хуже — святость! Кто ее тогда замуж возьмет? Никто!

Вот так и прожила древняя Онега свой чрезмерно долгий век с великой в себе тайною.

Может быть, с годами, накопив сомнений, она и сама бы поколебалась в правде виденного. Однако ту правду время от времени просветляло то, что вода в Живом бучале, прежде стоялая, теперь принималась иногда дышать! А порою омут разверзался широкой воронкою, и те, кому выпадало быть очевидцем, в страхе бежали в деревню с криком — ожило бучало, опять хлебает!

И опять начинал гудеть народ! Гадали-перегадывали: не ворочается ли кто в провале настолько большой да неуклюжий, что и всплыть-то ему нет никакой возможности?..

Когда Онегин век перевалил далеко за сто, сохраняя хозяйку в полной силе да нехворости, докумекала она, что столь крепкую и долгую жизнь подарила ей полуденная та звезда за ее молчание. Поняла и веры той из головы не выбросила до самой смерти.

А умерла Онега очень завидно.

Притомившись топтать землю, она признала в себе и ту особенность, что не избыть ей века своего до той поры, покуда носит она в себе замкнутой великую эту тайну. Вот тогда-то древняя и натопила жарко баню, выпарилась в ней, как душа того просила, обрядилась во все смертное, легла на лавку и попросила остаться возле себя одного лишь Матвея. Ему-то она и поведала сокровенное. А поведавши, померла.

— С той поры и взялся я речку нашу обживать, по омутам-заводям упражняться, — признался Матвей сыну, лежа на сеновале. — Хотелось мне привыкнуть к воде настолько, чтобы пронырнуть Живое бучало до самого дна… Мне и теперь хочется верить, что не погасла навовсе Онегина Звезда! Вот и прикидываю я, не она ли ворочается в провале, пытаясь воротиться обратно в небо?! Сколь разов, не упомню, опускался я в омут, только достичь его предела мне так и не довелось. Не получился, выходит, из меня тот самый ныряльщик, который способен дать звезде подмогу. На одно теперь надеюсь — может, из тебя получится…

Высказав надежду, обнял Матвей Резвун своего любимца, и скоро они засопели в два носа на весь вольготный сеновал.


Утром Илья распахнул глаза оттого, что мать тормошила его да спрашивала:

— Куда отец подевался?

И лишь заполдень, когда вся деревня занялась тревогою, бабку Лупашиху вдруг прояснило.

— Так это ж он нонче перед светом, — догадалась она, — Шурку моего булыгой угостил!

И закрутилась она, каждому поднося по худому слову:

— Ночью подхватилась я от визга Шуркова. Не скотинка ли, Думаю, какая шалавая в огород заперлась да кобелька моего рогом поддела? Глянуть выбегла. Присмотрелась — мужик чей-то берегом Полуденки шагает. Идет и на звезды широко крестится. Ровно перед смертью. Так напрямки до Живого бучала и подался. Теперь-ка помню я, что левой рукою он точно так помахивал, как Матвей. Тогда — ни к чему, а теперь помню…

От ее памяти Резвуниху пришлось водой отливать. Сестры ж Илькины до того завыли, что парнишка в конопли бросился, да там и пролежал чуть ли не до новой ночи.

На закате Илья понял, что не притуши он слезою душевного огня, тогда уж век ему будет не загасить того пожара.

Только парнишке показалось стыдным ощутить мокрень на своих глазах, он и припустил к реке, и бросился в ее глубину, где дал волю невидимым в воде слезам.

Нанырявшись до одури, Илька доверил свою усталость волнам — дозволил реке нести себя неторопким течением куда той вздумается.

И надо ж было парнишке очнуться от забытья аккурат против Живого бучала.

С трех сторон охваченный высокою подковою Колотого утеса, омут при закате отливал кровавым глянцем своего покоя. Окрест было тихо, безлюдно.

Не долго раздумывая, Илька доплыл до пологого за скалой берега, вышел на песок, глянул на вершину утеса. Не раз, не два поднимался парнишка на ее высоту, не раз, не два сиживал на обрывистой ее кромке — глядел на стальной покой омутовой воды. Все прочие разы провел он там в ожидании — не покажется ль из глубины косматая голова чудища?

Но теперь, со слов отца, Илька понимал, что никакого чудища в провале нет. А если и имеется что, так только Онегина тайна. И что, познав тайну, держи ее при себе, иначе помрешь!

Вишь вот, затянуло Живое бучало Илькиного отца, и ни единой морщинкою скорби не покоробило его тяжелого покоя. Сиди теперь, не сиди над омутом — перемен не дождаться.

Однако Ильку, успевшего за время невеселых дум подняться на утес, как приморозило до каменного среза. Так и досиделся он над провалом до той поры, когда отразились в омутовой глубине далекие звезды.

С каждой минутою отраженное в глубине небо густело этими неведомыми огнями, которые не испускали света. Наоборот. Мрак меж ними густел и углублялся.

Вот уж и заподмигивали парнишке из черной бездны те бессветные огни — попробуй, дескать, поясни себе нашу необычайность; не сумеешь пояснить — ныряй к нам. Может, среди нас и отыщешь своего загибшего отца. Ныряй! Ну же!

Илька, понятно, за отцом-то нырнул бы до того самого, до поддонного неба! Только ведь не пропустит земля! Не пропустит.

А тут будто ветерок легкий пробудился внизу. Взлетел ветерок до парнишки теплым дыханием, и явственно распознал в нем Илька отцовский шепот:

— Пропустит!

Малец отпрянул от провала, неловко подвернулся, опрокинулся на спину и покатился безудержно с каменной крутизны к подножью.

Весь в ушибах да царапинах опомнился он только внизу. Немного посидел, посоображал и настырным неуседою полез обратно.

Ему непременно хотелось удостовериться — в самом ли деле была тому причина, чтобы так себя непростительно терять. Ведь со страху человеку и такое на ум придет, будто синица медведем ревет!

Добрался Илька опять до края утеса. Но повис над омутом лишь только одной головою и стал ждать повторения.

Сколь он там ни проглядел вниз, а вот и видит — вода в провале задышала!

Будто живая грудь заходила туда-сюда, потом пошла обильными пузырями да вдруг и раздалась воронкою, закрутилась, образовала посередке просторное жерло!

Была бы в провале сквозная дыра, вода бы в нее уходила постоянным самотоком, а тут и вправду чудилось — вроде кто сидит в глубине и разверзает там время от времени эту непомерную пустоту.

Пока Илья думал так, вода сомкнулась, ровно сидящий на дне опомнился и захлопнул крышку.

Тут Ильке и пришло в голову: а что, как и в самом деле закатилась в провал Онегина звезда? Что, как ею да заткнуло в омуте подземную протоку? Звезда ворочается в глубине, рвется в небо, но не может одолеть водяную тягу. Эвон какое жерло отворяется! Что если потоком этим да захватило отца, да унесло куда-то в подземелье?

Сидит он теперь там да кличет на подмогу сына, а голос его из расщелины какой-нибудь наружу выходит? Эх, кинуться бы теперь в ту воронку!

Вот какие отчаянные думы наложило горе на Илькино сознание! Отворись перед ним Живое бучало заново, он бы и дум своих не успел отбросить — ринулся бы со скалы вниз головою!

И Живое бучало растворилось.

Уже на великой глубине почуял ныряльщик, как сомкнулась над ним вода и завертела его малой соринкою. Крутым обвоем[41] потянул его поток за собой — вниз, вглубь, в неведомое…

Скоро Илькина голова от бешеной карусели замутилась, дурнота подступила к горлу, а там и вовсе — заволокло память безразличием…

Снова ощутил себя парнишка живым, когда почуял под собой глубину совершенно спокойной воды; Ильке было достаточно дернуть ногами да руками гребануть, чтобы привычно подняться на поверхность.

Он машинально сотворил необходимое, чуя в душе досаду, что никуда ему пронырнуть не удалось — Живое бучало выталкивало его обратно к непоправимому горю.

Вот и вынырнул Илья.

Вынырнул, да только не увидел над собой ни огней небесных, ни каменных стен Колотого утеса. Не почуял он и земной полуночной прохлады. Да и слух его настороженный не уловил ни шуршания речной воды, ни дальнего бреха деревенских собак, ни близкого стрекота луговой кобылки[42]

По духоте, по тишине, его обступившей, Ильке показалось, что он вовсе и не выныривал из воды!

«Должно быть, туча успела когда-то заполонить небо; земля от страха перед ней задохнулась», — подумал Илька и пустился размашкою до невидимого в темноте предела, чтобы потом ощупью отыскать выход на реку. Только никакого предела он перед собой не обнаружил; его вынесло потоком в какой-то простор, и оставалось теперь парнишке надеяться на везение.

Илька уж было забеспокоился всерьез, когда ощупал рукою плоский впереди камень.

На том камне посидел он, погадал, в какой такой глуши мог он оказаться за столь недолгое время, и решился подать голос: не вскинется ли на его крик чуткая собачонка; а повезет, так может откликнуться и запоздалый рыбак…

Никакая собачонка, никакой рыбак на зов его не отозвались. Да и сам-то Илька путем не расслышал своего крика — так глухо прозвучал он в немоте. Зато немного спустя на парнишку обрушилась такая лавина отголосья, будто дразнить его из темноты надумала ярая ватага злых озорников.

Но темнота не обманула малого. Илька сообразил, что раскололо и усилило его тревогу подземное эхо. Стало понятным, что затянуло-таки его потоком в какую-то пустоту, наполовину залитую водой.

Илька прислушался, не последует ли за гаснущим многоголосьем призывный голос отца. Но ожидание никакой пользы не привнесло. Выходило, один Илька в подземелье! И тогда парнишка представил бедующую наверху мать. Представил — и сам забедовал окончательно.

Такая ли безысходность навалилась на него, такая ли память разыгралась, что и получасу не минуло, а уж ему стало казаться, что он тут больше году сидит. И еще стало казаться ему, будто кличет-зовет сына голос матери. Да и не голос вовсе, а отчаянье! Как будто душа ее тело оставила и спустилась до Ильки, и заполнила собой все подземелье, и теперь заодно с сыном тоскует и жалуется в страхе перед бесконечной разлукою.

Скоро материнская боль стала Ильке понятной настолько, что мог бы он словами пересказать ее. Только из того рассказа выходило что-то не совсем понятное. Получалось так, будто причастен Илька не только к страданиям родной матери, а изнывает в нем еще и неведомая душа, неземная! Вроде сочится она в подземелье из межзвездной бездны, теснится в парнишке его же отчаяньем, и его же болью поясняет ему. И слышит он в себе жалобу на то,

до чего же страшна доля матери,
у которой сын, точно как Илья,
в западню попал по случайности.
Уж не день, не два и не год земной —
третий век пошел ожидания…
И терзаться ей мукой страшною,
безотвязною нескончаемо!
А и жить она не живет теперь,
и закрыть глаза нет возможности…
Лишь одно в удел остается ей —
день и ночь просить мироздание,
чтоб оно мольбу материнскую,
не рассеявши, приняло в себя,
унесло бы в даль бесконечную,
заронило бы в душу добрую,
что помочь в беде не откажется,
согласясь пройти через смертный страх
непонятности, несуразности…

Сидит Илька на камне, вслушивается в то, что помимо собственной воли изливает он из своего сердца, и замечает — скорбь его уже звучит заклинанием, от которого начинает оживать глубина подземного озера.

Поначалу смутными, затем все более решительными световыми штрихами начинают образовываться в толще воды какие-то знаки. Получается так, будто сидит в озере некий способный изобразитель и прочерчивает воду тлеющим концом лучины.

Вот уж быстрые линии осмелели, бросили гаснуть и принялись смыкаться, заполняя охваченное собою пространство мерцанием разного цвета…

Илькою ж озерное представление понималось так, что неведомая, далекая мать надеется этим способом ознакомить его с чем-то крайне ей необходимым, приблизить его к чему-то необычному, но одновременно не напугать внезапностью.

Понимал Илька еще и то, что, пожелай он, и в подземелье наступит прежняя тишина и темь. А может, даже и такое произойдет, что он вовсе очнется ото всей этой наволоки да очутится дома на сеновале, под мышкою своего отца.

Но, наряду с этим пониманием, Илька того острей осознавал боль вечной разлуки, потому и поводил упрямой головою, как бы отнекиваясь от соблазна быть отпущенным на волю. При этом парнишка даже не отрывал глаз от озерного оживания.

А в глубине мастерством прямо-таки обуянного своей расчудесной работой художника уже распускались цветы прелести несказанной! Они живым ковром выстлались по огромной чаше озерного дна, всползли по крутым уклонам боковин до самой поверхности, струя цветением своим покой и надежду…

Постепенно боль и своей и чужой беды отпустила Илькино сердце. А в подземелье зазвучал голос не безысходной тоски, а напев уверения и согласия.

В глубине озерной Илька мог уже различить даже самые малые лепестки чудесного сплетения. Ему становилось все досадней, что перед ним открывалась вовсе не случайная красота какой-то неземной природы, а видел он творение ума! Узоры по живому ковру были наведены с великой выдумкой и явным повторением. Перед Илькою красовалось не то разубранное чье-то гнездо, не то богатый покой. Покой тот имел на глубине сводчатый выход куда-то под скалу…

Представление о возможном водяном или о большеротом чудище со всем видимым никак не вязалось. Поэтому Илька без особой тревоги уставился на ту дыру. Он ждал непременного появления на мерцающий свет покоя какой-нибудь сказочной морской владычицы, прекрасной и печальной, как сам голос подземелья…

Но из темноты сводчатого проема вдруг осторожно высунулась гибкая, узкопалая, только до запястья голая лапа. Дальше она была покрыта не то поседелой ухоженной шерстью, не то порослью жемчужной стриженой травы. В переливе дрожащего света она повела распущенной перепончатой ладонью туда-сюда, вроде позволяя Ильке полностью разглядеть себя. Затем лапа дополнилась точно такою же второй, обе они сцепились в пожатии да потянулись в сторону Ильки, откровенно его приветствуя.

Сознавая, что ему дозволено всякую минуту очнуться от наваждения, парнишка от воды не отступил, а с еще большим интересом взялся наблюдать: что же будет дальше?

А дальше, следом за лапами, образовалась в проеме голова. Сплошь покрытая пластинчатым перламутром, она была увенчана красным продольным гребнем. Гребень брал свое начало от самого переносья и уходил через темя на затылок и дальше, на захребетье. По обе стороны его основания блестела пара ярких зеленых вздутин, сильно смахивающих на глаза лягушки. Эту зелень подчеркивали вывернутые желтые губы. Если бы на голове имелись уши, можно было бы сказать, что рот растянут до них — так он улыбался Ильке. Чуть приотворяясь, он-то и испускал те самые звуки, что наполняли подземелье и настолько живо проникали в Илькину душу. Пение было теперь посулой долгого возможного счастья, если у Ильки хватит терпения довести дело до конца…

Скоро желтогубое существо образовалось в глубине полным видом своим.

Сплошь покрытое седой шерстью, оно было поставлено своей природой на перепончатые красные плюсни[43]. Небольшенькое, чуть выше Илькиного роста, оно владело великим хвостом! Хвост не веревкой, а легким шлейфом колыхался за его спиною. Он окаймлен был цветными блестками и сам искрился будто свежий снег под луной. Красотища невероятная!

Если бы это существо да имело какую-нибудь серенькую окраску, Ильке, может, было бы и не очень приятно видеть его необычность.

Может, тревога бы зародилась в душе при виде этой изо всех видов собранной живности.

Но естественный ли наряд ее, придуманный ли разумом столь ладный костюм до такого согласия сливался с красотою голоса, что парнишка напрочь забыл о себе. К тому же, хвостатая красавица на подводном ковре взялась извиваться в немыслимом танце. Она то выстилалась по дну, и там ходило волнами ее гибкое тело, то кружилась на всплыве, почти полностью укрытая кисеей сверкающего хвоста.

Порой она оказывалась так близко, что Илья мог ухватить красавицу за шлейф. Но лишь пытался он пошевелиться, как сразу же осознавал ненадежность, лишь видимость происходящего. Не желая, однако, никаких перемен, он вновь затаивался и ждал, что же будет дальше?

А дальше зеленоглазая красавица вдруг прилипла телом к крутому озерному уклону, маленько передохнула, тряхнула гребнем и побежала по боковине, как по полу. На небольшой глубине под Илькою она остановилась, затем осторожно принялась всползать к поверхности воды. Зелень глаз ее уставлена была прямо на Ильку! И хотя человеческих зрачков парнишка среди зелени той не обнаружил, однако неудобство передалось ему точно такое, какое зарождается в любом из нас при чужом настырном внимании. Но ни сморгнуть, ни отвернуться от пристального глядения Илька уже не сумел — его так вот и приковало ожиданием к тем к зеленым лягушачьим наростам, хотя ни злонамерения, ни алчности какой в красавице по-прежнему не чувствовалось. Во всем ее виде была лишь мольба!

Как у нее такое получалось, понять Илька не мог. Он только ясно сознавал, что бояться ему нечего, что видимое им всего-навсего лишь призрак, какое-то отражение подлинного. Что этот мираж сотворен силою материнского горя где-то в межзвездной пропасти и неимоверной силой перенесен сюда, в подземелье! Ему не дано сделаться плотью, но и раствориться теперь немыслимо, потому как не выдюжить повторения! Слаб мираж этот перед далью, как слаб Илья перед своей безвыходностью.

И еще зеленоглазая взором своим заверяла малого, что лишь оболеное их согласие и подмога способны вызволить и того и другого из непонятности, избавить от беды. Но для этого надобно Ильке волею ее оборотиться существом, способным одолеть любые пролазы и уклоны, наделенным неимоверной силою и ловкостью…

И не только осознал Илька такую необходимость, но и успел почуять себя подобием исполинского краба!

Им-то парнишка и нырнул в озеро, махнул щупальцами раз, другой и вот уже оказался в окне какого-то колодца, уходящего стволом в неведомую высоту.

Илька легко оставил воду и проворно побежал по отвесным стенам колодца.

Скоро высота завела его в какой-то пролаз и заставила дивиться тому, как это удается ему каждым отростком на теле чуять самый малый впереди выступ, загодя знать любой впереди поворот. А сколь верно, сколь ухватисто действовали его щупальца! Сколь надежна была в нем жилистая сила, сколь неуклонно желание пройти до предела взятый путь!

Наслаждаясь полнотою своих способностей, человеческое в крабе завидовало ловкой твари, хотя больно-то увлекаться этим было некогда. Ильку несла и несла вперед тупая воля направленного к цели краба.

Скоро Илька почуял впереди глухую преграду, а вот клешни лапы его нащупали помеху. Человеческий рассудок подсказал малому, что расщелина в скале пресечена не камнем, а, скорее всего, каким-то щитом, покрышкой ли? В нее-то и не замедлил Илька тут же постучать; перегородка отозвалась долгим, тихим гулом. Так отзывается на хлопок ладонью огромный, но чуткий колокол.

Для верности Илька хлопнул посильнее и вдруг почуял, что под его клешнею преграда шевельнулась, ровно пожелала отойти в сторону, да и не смогла и потому осталась на прежнем месте. Видать, ее заклинило в расщелине.

Надо было порушить преграду! И Илька с тупой, остервенелой силою уперся растопыренными клешнями в каменные стены лаза, выпружинил ими и крабьим своим панцирем, как тараном, ударил в перекрытие!

Он еще успел понять, что над ним что-то хрястнуло, опрокинулось, дало ему тупым краем по спине. Затем как тугим узлом скрутило все его щупальца и поволокло обратно — вниз, в подземную западню…


Понял себя Илька живым оттого, что послышалось ему далекое петушиное пение.

Сразу привиделась мать. Она шла мимо, не касаясь ногами земли, вся черная и слепая. Встречный ветер пытался развеять ее черноту, да не мог. Только зря рвал на ней платок и подол.

Илька вдруг понял, что теперь идти ей да идти такою черной, до самой оконечности земной, а там и до смерти, а там и того дальше…

Сердце захолонуло в парнишке от жалости, он потянулся к видению, крикнул:

— Мама!

И сразу же свет ожег глаза, грянул во все горло на заплоте гребенистый петух, заговорили радостные голоса:

— Э! Гляньте-ка! Очухался…

— Они, Резвуны, живучие!

— Это им от древней Онеги передалось…

Тут до Ильки дошло, что лежит он, как маленький, на отцовых руках. Отец так глядит в сыновние глаза, будто ему все известно и ничего не надо ни спрашивать, ни рассказывать.

А некоторое время спустя, не отходивший от постели все еще слабого Ильки, Матвей однажды разбудил парнишку среди ночи. Поднял его на ноги, вывел за околицу, сказал:

— Смотри!

И вот над рекою Полуденкой, над тем самым местом, где покоилось Живое бучало, медленно засветилась чистая зарница. Разгоралась она чуток подрагивая, словно зябко ей было спросонья подниматься над землей. Скоро она оторвалась от вершины Колотого утеса и световым сгустком смело пошла ввысь. В небе она быстро обернулась звездою и вот уж затерялась среди своих сестер.

Феликс Дымов Аленкин астероид

1

Мне на день рождения подарили астероид. Надо ли говорить, что на такие необыкновенные подарки на всем белом свете способен один только дядя Исмаил!

Дядя пришел, когда праздник у нас уже кончился и гости разошлись. Дверь открывать пришлось папе: мы с мамой мыли на кухне посуду, а Туня не хотела отвлекаться — висела над порогом и читала нам с мамой мораль:

— Возмутительно! Половина одиннадцатого, а ребенок не спит. Это расточительно и нелогично — воспитывать человека без режима. Это даже нецелесообразно — мыть посуду в доме, где полным-полно автоматов!

Туня считала себя в семье единственным стражем порядка. И ворчала всякий раз, когда мы поступали по-своему, по-человечески. Я не очень вслушивалась в скрипучую воркотню электронной няни: в конце концов, не каждый день человеку исполняется восемь лет. А главное, я знала, что мама за меня! Туня, конечно, это тоже знала и висела в воздухе печальная-печальная — похожая на подушку с глазами и еще чуть-чуть — на бесхвостого кашалотика. То есть хвостик у нее был. Но не настоящий, не для дела, а просто веселый шнурок с помпоном. Для красоты. Сейчас, например, хвост ее болтался беспомощно и тоскливо, антенночки почернели и обвисли с горя. Антенночки у нее очень выразительны, меняют цвет и форму, когда Туне хочется пострадать. Тунины страдания объясняются просто: запрограммированная на мое здоровое трудовое воспитание, Туня с неохотой признает за труд лишь школьные занятия и немножко рукоделия. Зато терпеть не может, когда меня заставляют работать по дому. То есть, что значит «заставляют»? Я сама хватаюсь за все, лишь бы это «все» можно было потрогать, подержать в руках. Я на Туню не обижаюсь: где ей, бесчувственной, понять, какое удовольствие помочь маме? Обычно родители не выдерживают жестов Туниного отчаяния и немедленно уступают. Может, мама и теперь не устоит — Туня, нуда противная, умеет свое выскулить. Но пока меня не отправляют спать, можно всласть повозиться у посудомойного автомата…

Как раз в этот момент и заиграл на стене зайчик дверного сигнала. Папа отложил телегазету, посмотрел, наклонив голову, на Туню, которая даже с места не сдвинулась, вздохнул и пошел открывать. Ну, вообще-то он сам виноват. Так разбаловал роботеску — ни с кем она считаться не желает! С тех пор, как ее принесли из магазина и впервые положили на диван заряжаться, Туня почувствовала себя членом семьи. И теперь если не гуляет со мной или не воспитывает по очереди моих родителей, то обязательно валяется на диване с каким-нибудь доисторическим романом. А папа хоть и грозится обломать об нее свою титановую указку или перестроить ее «заносчивые программы», но стоит Туне взглянуть на него карими тоскующими блюдечками, как он немедленно сникает. Беда с этими комнатными роботами! Иногда забываешь, что они не живые существа!

Няня так и не успела закончить свой монолог о вредном действии на неокрепший детский организм перегрузок, связанных с мытьем посуды. А не успела потому, что в кухню, отпихнув робртеску с дороги, бочком вдвинулся дядя Исмаил. Странная у него привычка — при его-то худобе! — входить в двери бочком: ему же безразлично, какой стороной повернуться! Про таких худых у нас во дворе говорят: «Выйди-из-за-лыжной-палки!» Вообще у дяди внешность не космонавтская. Уж на что я привыкла, а и то посмотрю на его бескровное голубое лицо — сразу хочется подставить человеку стул! Если бы не парадная форма, не значок Разведчика, ни за что бы не поверила, что девять лет из своих двадцати восьми он уже летает в Космосе. Вот такой у меня дядя!

— Смотри, Алена, какого я тебе гостя привел! — сказал папа. — Рада?

— Еще бы! Здравствуйте, дядя Исмаил! — закричала я. И заскакала вокруг него, будто он — новогодняя елка. Я люблю своего дядю и всегда радуюсь его приходу.

Дядя Исмаил поднял меня за локти, чмокнул в лоб и так высоко подкинул под потолок, что бедная Туня ойкнула, сорвалась с места, подхватила меня там, наверху, всеми четырьмя ручками и мягко опустила на пол подальше от дяди. Потом запричитала:

— Все-все-все! Теперь ребенка до утра в постель не загонишь!

— Не ворчи, бабуля! — Дядя Исмаил хлопнул ее по покатой спине. — Выспится, успеет. Куда спешить?

— Жить! — разъяснила Туня тонким скрипучим голосом. Она всегда скрипит, когда сердится, особенно — если рядом дядя Исмаил. Ужасно ее мой дядя раздражает. И роботеска нахально передразнивает его за то, что он слегка присвистывает на шипящих. Мы уже не делаем ей замечаний — спорить с Туней хуже, чем с телевизором: он тоже никого, кроме себя, не слышит!

— Я уж решила, малыш, ты сегодня не придешь. — Чтобы поцеловать дядю Исмаила, мама стала на цыпочки. — Алена вон совсем извелась: зазнался, говорит, в своем космосе, позабыл нас… Бедный, ты еще больше отощал. Когда-нибудь до Земли не дотянешь, растаешь по дороге!

— Можешь покормить несчастного космонавта. Найдется в доме что-нибудь вкусненькое? Кстати, чем сегодня вызвано обилие грязной посуды?

Мне стало обидно: дядя не только забыл про мой день рождения, но даже глядя на посуду не догадывается, из-за чего собирались гости. С досады я натолкала в мойку целый десяток тарелок. Машина заскрежетала, поперхнулась. И умолкла. Вот уж правду говорят: если не повезет, то сразу во всем. Я изо всех сил трахнула мойку кулаком в бок. И сморщилась от боли. Туня подплыла, вытряхнула осколки, снова запустила автомат, погладила меня по голове. И укоризненно уставилась на дядю карими блюдечками:

— Некоторым дядям, между прочим, не мешало бы помнить даты жизни любимых племянниц!

Удивительно, как это она ухитряется менять выражение своего нарисованного «лица». Надо же уметь — вложить в одну фразу и ехидство, и ревность!

— А вышеупомянутые дяди никогда об этом и не забывают. Иначе почему бы им быть здесь? — Дядя Исмаил сложил пальцы для щелчка, и Туня, поняв намек, юркнула мимо него в гостевую комнату. Мы перебрались туда же.

— Ну, Малик, дорогой, рассказывай, что там у вас, наверху, новенького? Не скучаешь? — спросил папа.

Папа называет дядю Исмаила Маликом, а тот ни капельки не обижается. По-моему, это звучит даже хуже, чем мамино «малыш». Я бы непременно обиделась.

— Дядя Исмаил вовсе не к тебе пришел в гости, а ко мне! — перебила я, боясь, что за разговором забудут и про меня, и про подарок.

— Алена! — подала голос с дивана Туня. — Нехорошо спорить со взрослыми.

— Мы не спорим, мы налаживаем контакты, — возразил дядя Исмаил. Он усадил меня на подлокотник кресла и стал угощать грецкими орехами, раскалывая их один о другой в ладони.

— Посторонние реплики неуместны, когда ребенку делается замечание! — Туня повернулась на бок и деликатно поскрипела в кулачок. Будто покашляла.

— Слушайте, нельзя ли на вечерок лишить вашу чудо-печку языка?

— Воспитательные автоматы отключать не рекомендуется. Им надлежит неотлучно находиться при детях, — возмутилась Туня.

— О боже! Ну и характер! — Дядя Исмаил покачал головой. — Укроти, Алена, сей говорящий сундук, а не то я сдам его в утиль.

— Нельзя употреблять при детях сорных и бессмысленных слов. Бога нет, а поэтому термин «о боже» в вашей фразе не содержит полезной информации! — не унималась Туня. Это она из-за распорядка — мне давно пора спать! А так она у меня ничего, вполне приличный характер для робота! Даже шутки понимает. Когда хочет…

Я тихо радовалась — здорово няня отомстила дяде за забывчивость. В другой раз будет помнить про мои дни рождения! Дядя Исмаил шумно втянул воздух, схватил с подставки ребристую папину указку и закрутил ее так, что острые ребрышки завились спиралями.

— Между прочим, срывать зло на вещах — дурной тон! — Туня подобрала отброшенную в угол указку, хотела выпрямить, но посмотрела вдоль оси, прищурив один глаз, и передумала: — Пускай так остается. Так даже красивее!

Дядя Исмаил покрутил тощей шеей, точно его душил воротник, даже, по-моему, зубами заскрежетал. Видя такое дело, папа поспешил спасти положение:

— Не обращай внимания. У нее же ни на волос чувства юмора.

— У меня оно тоже иногда иссякает, — добавила мама, поправляя прическу. И села за стол. Она уже закончила возню на кухне — кибер-подносы плавали туда-сюда, организовывая дяде Исмаилу «легкий ужин». Видно, маме очень уж хотелось поговорить, если она свалила сервировку стола на киберов — в этом тонком деле она никогда не доверяется автоматам. — Ну, малыш, рассказывай наконец, как живешь?

— А чего рассказывать? На Земле те же новости быстрее, чем наверху, распространяются. Пока я добирался к вам из космолифта, меня трое остановили с расспросами о ТФ-Проекте. Зря я, видать, в форму вырядился… Да, а еще один юный пионер по видео случайно наскочил. Узнал, извинился и от имени звена потребовал, чтобы я у них на сборе выступил.

Мама улыбнулась:

— И ты согласился?

— Куда ж денешься? Хозяева Земли подрастают… — Дядя Исмаил подбавил в тарелку салата, придвинул голубцы.

— Ну вот, еще одно звено целиком переманишь в космонавты! — Папа грустно наклонил голову, точно к чему-то прислушивался, и быстро зашевелил над столом пальцами левой руки.

Он у нас с мамой органист. Обучает музыке ребят. А космос не признает. «Не понимаю, — говорит, — как это столько людей уходит в безмолвие? В вакууме нет звуков. И музыки нет. Значит, человеку там не место. Человек не должен без музыки…» И яростно шевелит пальцами, будто покоряет гибкие чуткие клавиши своего мультиоргана. Он и меня хотел к музыке приохотить, но я дальше простых этюдов не продвинулась. Зато люблю на папу смотреть, когда он играет. И когда задумывается, вот как сейчас, тоже люблю…

Папа закруглил движение руки, словно взял какой-то особенный, слышный одному ему аккорд. И задел стакан сока. Стакан покатился по столу, загремел совсем не в такт папиным чувствам. Папа спохватился, покраснел. И спросил, сглаживая неловкость:

— Значит, скоро штурмуете световой порог?

— Уже двести космонавтов прошли Камеру, — прожевав, ответил дядя Исмаил.

— А вы-то тут причем? Вам-то чем гордиться? — проворчала я, запуская в пролитый сок жука-уборщика.

Жук зажужжал, принялся утюжить лужу на скатерти.

Честно говоря, обижать дядю мне не хотелось — злые слова вырвались сами собой. От возмущения! С какой стати он не обращает на меня внимания? Называется, пришел в гости! Взрослые, если их двое среди детей — еще так-сяк. Лишь бы не забыли, зачем собрались. А уж если трое, да еще мужчины — все: или про хоккей, или про космос, другого не жди!

Дядя Исмаил поначалу хотел рассердиться. Даже щеки надул и носом зафыркал. Но потом вдруг засмеялся и сказал:

— Да, конечно, как раз я и ни при чем. Я ведь на разведочном «Муравье» ползаю. Ты же видела — это карлик с длинным любопытным носом… Вот научимся строить засветовые корабли таких миниразмеров — глядишь, и я полетаю. Только это еще не скоро будет. Разве вот ты вырастешь, слепишь для меня коробочку, по знакомству, а?

Я важно кивнула:

— Попробую.

— А чтоб это случилось быстрее, выпьем за твое восьмилетие… — Дядя Исмаил опрокинул над стаканом яркую бумажную бутылочку, понюхал колпачок, подмигнул мне и закончил: — Выпьем за тебя ананасного сока. И пожелаю я тебе три вещи и еще одну: доброты, изящества и хорошей работы.

Он замолк, тщательно намазывая себе икрой кусочек поджаренного хлеба. Я знала дядину слабость изъясняться долго и мудрено, но тут все-таки не выдержала:

— А еще одну?

— А еще одну… — Дядя Исмаил проглотил, подумал, закатил от удовольствия глаза и погрозил пальцем Туне: — Только чтоб твоя крокодилица не услыхала… Пожелаю я тебе веселого мужа!

Слух у Туни был тонкий. Она взвилась чуть не до потолка:

— Как можно так забываться?

Никто в ее сторону и бровью не повел. А мама жалостливо покачала головой и заметила со вздохом:

— О себе подумай, малыш! Все твое ровесники переженились, даже Стас Тельпов. И тебе давно пора. А то в чем только душа держится!

Мама почему-то считает, если дядя Исмаил женится, то сразу потолстеет. А по мне пусть лучше остается худым, чем скучным.

Тут уж Туня не выдержала, застонала, подплыла к папе, потолкалась антеннами в руку:

— Разрешите увести девочку спать? Не годится ребенку слушать взрослые разговоры.

Папа, скрывая улыбку, посмотрел на часы:

— Пожалуй, и правда пора. Без четверти двенадцать.

Нет, это ж надо! Они теперь будут веселиться, праздновать мой день рождения, а меня отправляют спать! Где ж справедливость?

— Попрощайся перед сном, — поучала Туня. — Скажи родителям «Спокойной ночи»…

Вот те на! А подарок?

— А подарок? — вслух закричала я. Глаза мои против воли застлало слезами. Чувствую, разревусь сейчас — как какая-нибудь детсадовка. И стыдно, и ничего не могу поделать!

— Фу ты, память дырявая! Чуть не забыл, зачем ехал… — Дядя Исмаил в притворном испуге хлопнул себя ладонью по лбу. Достал из кармана куртки каталожную карточку с перфорацией. Протянул мне: — Владей.

Я повертела карточку в руках, Ничего особенного. Кусок картона, на нем знаки: шесть цифр, три латинских буквы. И все. Ну, ровным счетом ничегошеньки. Мне стало еще обиднее. Нижняя губа у меня сама собой потяжелела и оттопырилась. Я ее прикусила побольнее, но она ползет, не слушается.

Стерла я слезы с ресниц, спросила дрожащим голосом:

— Что это?

— Да-да, объясните скорее, что это? — Туня заломила ручки и едва не рвет на себе антенны, всем видом своим отчаянно вопя: «Люди! Ребенок плачет! Что ж вы стоите? Бегите, спасайте, ребенок плачет!!!»

Дяде Исмаилу и в голову не пришло, что он переборщил. Он не спеша встал, промокнул губы салфеткой; посмотрел карточку на свет:

— Здесь все написано. Видишь, дырочки? Это перфокарта.

— Понимаю, не маленькая, — досадливо перебила я, сердясь на дядю за его манеру объяснять все с самого начала. — Только зачем она мне?

Моего дядю не так легко сбить с толку. Он положил перфокарту в блюдце и с шутливым поклоном преподнес мне:

— А как же! Вдруг кто-нибудь засомневается или не поверит? Ведь я дарю тебе астероид…

— Астероид? — удивилась я. Вот это да! Кто еще, кроме дяди Исмаила, мог до такого додуматься?!

— Астероид? Алене? Ты шутишь! — Папа безнадежно махнул рукой.

— Астероид? Странная фантазия. Такой громоздкий, неровный… — Мама даже расстроилась. — Алена обязательно оцарапается…

— Это нелогично — дарить небесные тела! — воскликнула Туня, — Он же так далеко! Какая от него польза?

— Не понимаю, чего вы переполошились? — Дядя Исмаил пожал плечами и так посмотрел на всех, словно он по крайней мере раз в неделю приносил нам в пакетике по небольшому астероиду. — Обыкновенная малая планет. Спутник Солнца. Микроскопический собрат Земли. Вообще-то астероиды бывают разные. Но этот крошечный, чуть побольше вашей квартиры…

— И ты даришь мне целую планету?

— Астероид! — поправил дядя. — Я его позавчера открыл. Рядом пролетал. Свеженький….

— И он будет мой? Насовсем? И я могу делать с ним что угодно? — Я еще не верила своему счастью.

— Твой. Насовсем. Что угодно. Так и в Солнечном Каталоге зарегистрировано. Можешь убедиться.

Туня осторожно отобрала карточку, сунула в щель перфоприемника на брюшке, перебросила изображение на большой настенный экран. Отворилось окно в космос. И там среди звезд кувыркался кусок породы. Скала. Остров в пустоте. Я во все глаза смотрела на астероид, боясь, что дядя Исмаил поднимется и скажет: «Налюбовались? Я пошутил». И выключит экран. Растает изображение. А вместе с ним растает и мой подарок. Но астероид кружился как заводной и исчезать не собирался. Подумать только! Мой собственный астероид! Весь целиком! Это и диктор подтвердил: перечислил цифры и буквы, которые на карточке, назвал параметры орбиты. А после: «Аленкин астероид. Принадлежит пожизненно или до иного волеизъявления Алене Ковалевой». И мой солнечный позывной, полностью. Это ж любой запросит Информаторий, а ему диктор этак вежливо и непреклонно: извините, мол, дорогой товарищ, астероид уже занят. Принадлежит Алене Ковалевой. Значит, мне!

Тут же не то важно, что у меня ни с того ни с сего собственность появилась. Другой проживет — улицы его именем не назовут. А в мою честь целая планета: Аленкин астероид. Хочешь не хочешь, загордишься. Постараешься всю жизнь не уронить.

Взяла я у Туни карточку, ткнулась дяде Исмаилу в колени, еле выговорила: «Спасибо!» Дядя Исмаил прижал мне ладонью волосы на затылке, пощекотал пальцем шею:

— Ну же, ну же, Аленушка! Чего ты разволновалась? Кому-то монояхты дарят. Надувные города. Аэролеты. Даже маленькие космопланы. А я уж что смог…

— Да что вы, дядя! — бормочу я. — Это же такой подарок! Такой подарок! Вы ничего не понимаете…

Ничего-то он не понимал. Да ведь астероидов же еще никому в жизни не дарили. Я же самая первая. Ведь это целая планета. Хоть и крошечная, с нашу квартиру, а все же настоящая планета. С ума сойти!

Обвела я взглядом комнату — и все мне в ней другим показалось. Всех на свете я люблю, всех на свете понимаю, могу сейчас без труда угадать, кто что думает.

Вот Туня застыла в недоумении. Не может сообразить, улыбаться или ругаться. Ох, не одобряет няня моих слез. И подарка, естественно, тоже не одобряет. Считает, это жадность моя слезами выливается. Собственнические инстинкты проснулись. А у меня и в мыслях ничего подобного. Я совсем из-за другого плачу, чего ей, глупой, не одолеть своим кибернетическим умишком!

В уголке дивана мама с папой, обнявшись, о чем-то шепчутся. Слов не слышно, но я почему-то и так знаю: «В наше время детям планет не дарили. Как теперь Алене жить с астероидом на шее?»

А дядя Исмаил на ушко мне шепотом:

— Не волнуйся, Олененок, я орбиту астероида чуть-чуть подправил. Каждый год в твой день рождения он будет над городом пролетать. На высоте девяносто шесть тысяч двести километров, запомнишь?

Я вскочила, машу рукой, слова сказать не могу. Потом обняла дядю Исмаила, улыбаюсь ему в плечо. Подумаешь, девяносто шесть тысяч! Да хоть бы и целых сто! Ерунда. Чепуха. Чепухишечка. Можно летать каждый день, если хочется. Тоже мне, расстояние — четыре часа туда, четыре обратно!

Я даже обрадовалась, когда Туня повела меня спать. Она помогала мне раздеться, постелила постель, а я прижимала к груди карточку и глупо улыбалась, потому что слезы давно кончились. Укрылась я с головой одеялом, оставила маленькую щелочку и посмотрела на свет сквозь дырочки в карте. Мелкие такие дырочки, будто иголкой проколоты. Еле заметные для человеческого глаза. А поднесешь к самому зрачку — весь мир виден.

Так и заснула с карточкой в руках. И всю ночь снился мне розовый пузатый астероид. Он кувыркался меж звезд и играл со мной и с Туней в чехарду.

2

— Завтракать я сегодня не буду! — заявила я, едва открыв глаза. — И зубы чистить тоже, баста!

Туня зависла напротив кровати, сложила ручки под брюшком и посмотрела на меня с такой неизбывной печалью, что я сдалась:

— Ладно. Зубы, так и быть, вычищу. А завтракать — ни-ни! И не проси.

Няня моя никогда не хватается сразу за несколько дел — там, мол, разберемся. Оглядываясь, она поплыла в ванную. Я, заплетая ногу за ногу, следом. У раковины я постояла, посмотрелась в зеркало. Растянула губы пошире. Скусила из тюбика кусочек витаминной пасты, которая сразу же разбухла, запузырилась и заиграла на зубах, приятно холодя язык. Я выполоскала рот. Подышала чем-то антивирусным. И начала задумчиво крутить краники душа.

Мыться мне тоже не хотелось, и я все думала, как бы отвлечь нянино внимание, отделаться от процедур. Туня проверила температуру воды в бассейне, недовольно поворчала, разгадав мое намерение ограничиться душем. А когда я разделась, изловчилась и втолкнула меня в барабан. Тут все сразу заходило ходуном, на меня посыпались хлопки и шлепки, покатились огромные мыльные пузыри, от которых надо увернуться, а не то они, касаясь кожи, громко лопаются и ужасно щекочутся…

— Ах ты, предательница! — закричала я, кидаясь за Туней.

Вообще-то я барабан люблю. Но зачем же так нечестно впихивать? Да еще ножку подставлять? Я бы, может, поломалась-поломалась и сама пошла. А теперь получается — против воли…

Бегу я за Туней — и ни с места: барабан под ногами крутится словно беличье колесо. Я на боковую стенку — и по реечкам, по реечкам вверх. А ступени подо мной вниз… Тунька совсем рядом маячит — руку протянуть. Уж почти ее настигла, а она — раз! — и на другую сторону. Раскачалась я на канате, перелетела барабан — чуть-чуть не достала. Можно сказать, между пальцами она у меня прошмыгнула. И сходу в бассейн. И кверху брюхом плавает. Я ласточкой в воду. Дошла до дна, изогнулась, выныриваю. Ищу роботеску — а она из-под воды дерг меня за пятку!

Лягнула ее в нос. Она взвизгнула. И взмыла под потолок. Нащупываю пружинную доску, надавливаю. Ка-ак взлечу! Но Туня же метеор какой-то, а не робот: вжик, трах! — и снова под водой. Зацепиться я не успела, рухнула с высоты, меня батуд встретил и давай подкидывать! Накувыркалась я вдосталь — и с разгона, и боком, и через голову. Соскочила. И зигзагами меж пузырей на выход. Маленькие пузыри перескакиваю, под большими проползаю, на бегу в какие-то ворота протискиваюсь, на жердочке балансирую, по круглым кочкам прыгаю — цирк! Барабан все новые фокусы выкидывает. В него, может, целая тысяча упражнений заложена. Но я не уступаю, не удираю, лезу напролом. Настигаю наконец Туню. Наматываю на руку ее веревочный хвостик:

— Ага, попалась?

Понимаю, конечно, она сама мне поддалась. И уже не сержусь. Почесала роботеску между глаз — она прямо-таки растаяла от удовольствия. Барабан распахнулся, выпустил нас. И мы пропели на два голоса: «Здоровье в порядке, спасибо зарядке!» Туня встряхнулась — и уже сухая. А я растерлась жестким полотенцем — ох, хорошо! Натянула шорты, майку. Чувствую, под ложечкой засосало. А Туня, вредина, так понимающе, с заботой:

— Проголодалась?

И захлопотала так, как одна она умеет… Да еще мама… Съели мы две порции яичницы, взбили грушевый сок. Ела, разумеется, я, а Туня причмокивала да похваливала…

Сегодня обещали хорошую погоду, поэтому я вылепила себе легкие сапожки. И бегом на лестницу, стараясь захлопнуть дверь перед самым Туниным носом. На пороге вспомнила про дядин подарок. Вернулась. Вынула из-под подушки карточку. И думаю: «Какой же смысл спускаться в лифте? Это с астероидом-то в руках?»

— Туня! — Я умоляюще оглянулась. — Давай через окно, а?

— Что ты! Папа рассердится! — Туня испуганно замахала ручками.

Вспомни она про маму, я бы поверила и не сопротивлялась. Но папа?! Да папа ни в жизнь на меня не рассердится! Уж я-то знаю! И продолжаю уговаривать, делаю вид, что не разбираюсь в ее хитростях:

— Тунечка! Лапушка! Да ведь ему же никто не скажет. Никто-никтошечки!

Туня не любит меня огорчать, и я часто этим пользуюсь. Стоило мне подольститься, и она сразу же размякла:

— Ладно. Через окно так через окно. Только через кухонное, чтоб тетя Маня не увидала.

Блюстительница чистоты (раньше сказали бы — дворник) тетя Маня женщина строгая. Насоришь нечаянно, расковыряешь случайно стенку гвоздиком, цветок где-нибудь не там вырастишь, — все: ни «Проньку» завести не даст, ни на косилке не покатает. А то, гляди, без улицы оставит. Для меня хуже нет наказания — остаться без улицы: дышать домашним стерилизованным воздухом все равно что дождевую воду пить. Ни вкуса, ни запаха. Нет уж, лучше тете Мане на глаза не попадаться.

Расстелилась моя Туня ковриком. Легла я животом, обхватила ее за шею. Она в меня всеми четырьмя ручками вцепилась — и вывалилась из окна, Мягко-мягко, без крена, без толчков поплыли мы к земле. На балконе сорок шестого этажа Шурка Дарский глаза выпучил: «Все видел, все знаю, сейчас же тете Мане пожалуюсь!» Показала я ему язык. Тоже мне, ябеда-терябеда! Небось, разреши ему, сам бы за мною следом сиганул!

Туня спускалась не торопясь. Ребятишки (кто был дома!) высовывались из окон, махали руками, кидали вдогонку надувные шары. Такой поднялся переполох — уж какая там тайна! Теперь бы только от дворника улизнуть! Мы меж колонн, меж колонн, нырнули под портик и приземлились за клумбой. Слышу — тюх-тюх-тюх! — подкатывает тетя Маня верхом на «Проньке». Мы называем «Проньку» Красота-без-живота: он похож на корыто пустотой вниз, и этой пустотой он всасывает мусор. Тяга ужасная — того гляди, человека втянет! «Специально для непослушных детишек!» — пугает нас тетя Маня. Мы, хоть и понимаем шутки, держимся подальше.

Ну, хватаюсь я за Туню, чтоб не сдуло. А Туня в сторонку — и уже цветочек нюхает. До того безвинная — точь-в-точъ с Примерной странички букваря. «Мое, мол, дело сторона. Никто из окон не летал. А кто летал, те давно уж удрали, и след простыл!»

Прикидываю, на какое наказание соглашаться. Дома мне сидеть никак нельзя — кто расскажет ребятам про астероид? А коли так, смело топаю навстречу дворнику, зажмуриваю глаза и выпаливаю сходу все как есть: «Тетя Маня! Виновата. Простите, через окно вылетела…»

Тунька перестала цветочки нюхать, затрясла посеревшими от ужаса антеннами. А тетя Маня покивала. И спрашивает:

— Ну и как? Понравилось летать?

— Очень. Душа замирает. И сердце в пятки уходит.

Про пятки я ввернула нарочно: взрослые любят, когда мы чего-нибудь боимся, когда можно на выручку придти. Тетя Маня засияла добрыми морщинками и пальцем мне грозит:

— В пятки, говоришь? Ишь, озорница! А ты их мыла с вечера? Сердце надо в чистоте содержать, а не в пятки… Эх, придется, видно…

Сделала тетя Маня паузу, от которой у меня и в самом деле душа замерла. «Без улицы оставит или без косилки? Неужели все-таки без улицы?» Я состроила умоляющую мину:

— Тетя Маня, вы такая справедливая, жалостливая. Пожалуйста, не оставляйте меня сегодня дома. Очень прошу…

— Да я и не собираюсь. — Тетя Маня пожала плечами. — А вот грависпуск, похоже, придется для вас, шельмецов, устанавливать. В других домохозяйствах я уже видела такие… Потерпите недельку!

Сказала — и дальше на «Проньке» потюхтюхала. Стою — ничегошеньки не понимаю. Еле опомнилась, догнала ее:

— Выходит, и на косилку пустите?

— А чего ж? Приходи. Через час вон те липки будем причесывать. Вконец разлохматились!

Я в ладоши захлопала и закричала изо всех сил:

— Слава работникам двора! И мне подарили астероид! Он у меня ручной! Хотите посмотреть?

Туня послушно сглотнула карточку, высветила прямо на ближайшей стене картинку. Без стереоэкрана, конечно, не тот эффект. Но все равно видно, как летит мой астероид меж звезд, притворяется простой каменной глыбой. Лежи эта глыба на Земле, так бы оно и было. Считалась бы обыкновенным валуном, ни на что не пригодным. Но раз уж ты в космосе крутишься, на собственную орбиту выпущен, то никакая ты уже не глыба и не валун, а самое настоящее небесное тело. Маленькая планета.

Тетя Маня давно укатила на «Проньке». Зато сбежались со двора все наши ребята. Тут и Эммочка Силина с Таней Орбелян, обе мои подружки закадычные. И новенький мальчик Алик. И Наиль. И много других. Даже Шурик Дарский в первый ряд протолкался, когда только успел из дому выскочить?

Столпились, смотрят на стену. А когда диктор в точности как вчера объявил про «пожизненно» и про «волеизъявление», Шурик закричал:

— Неправда это. Астероиды не дарят. Ты все выдумала! Я ужасно рассердилась:

— Тебя не спросили, что дарить, ябеда-терябеда!

— Это не ответ. Докажи! — зашумели ребята.

Обидно, что все они Шуркину сторону держат. Но я вида не подаю:

— Никаких вам доказательств не будет, не хотите, не глядите! Завистники вы все! Ни у кого из вас своего астероида нет, вот вы и завидуете!

Смотрю — и глазам не верю. Ребята переглянулись, покачали головами, подались назад, вот-вот совсем уйдут. Ай-я-яй, подвел меня язык. Со всеми сразу поссорил. Такую несусветицу несу — стыд! Неужели и правда мелкая собственница во мне пробудилась, чего так опасалась Туня? Выходит, я хуже всех в нашем дворе?! Самая отсталая, да? Опомнилась я, кинулась за ребятами, хватаю за плечи, в глаза заглядываю.

— Ребята, вы мне не верьте. Не обижайтесь, пошутила неудачно, с кем не бывает… Астероид мне дядя Исмаил подарил, На день рождения. Вы же вчера были у меня, знаете. А он поздно пришел, ночью. И подарил.

Больше всего упираю почему-то на то, что он ночью пришел, когда все разошлись. И убедила — мне поверили сразу и без оглядки. Отобрала я у Туни карточку. И давала потрогать всем кто хотел. Шурка насупился, все же не по его вышло. Эммочка Силина, наоборот, придвинулась ко мне, взяла за руку:

— Я с тобой играю, Лялечка!

А Наиль покусал кулак, подумал и сказал:

— Зато, когда я вырасту, мне родители обещали живого щенка!

— Таксу или сенбернара? — поинтересовалась еще одна моя подружка, Кето.

— Японская карликовая порода.

— Они же все искусственные! На электронике! — Кето презрительно оттопырила нижнюю губу.

Наиль обиделся:

— А вот и неправда! — А вот и правда!

Вскочили они, сжали кулаки. Не иначе, думаю, до драки дело дойдет… Но роботески свое дело знают, грудью стали между ними.

— Дети, дети, драться нехорошо! — предупредила няня Кетошина.

— Драка — не аргумент! — подхватила няня Наилева.

— Надо уступать девочкам! — разъяснила Кетошина.

— А пусть девочки не задираются! — не согласилась Наилева.

— Не задевайте моего ребенка! — возмутилась Кетошина.

— А вы моего не трогайте, за своим смотрите! — возразила Наилева.

И давай они как ненормальные подпрыгивать — вверх-вниз, вверх-вниз. Антенны дрожат, хвостики с помпонами воинственно вздернуты, уперлись друга в дружку лбами — вот-вот искры посыплются. «Еще того не легче! — переполошилась я. — Не хватало, чтоб вместо детей роботески передрались!»

— Туня, — прошептала я. — Наведи-ка порядок.

Туня с места не стронулась, но, вероятно, намекнула им на своем электронном языке, что непедагогично выяснять отношения при детях. Няни перестали шипеть и разошлись.

— Слушай, Ляля, а что мы с твоим астероидом делать будем? — напомнила Таня Орбелян, протягивая мне перфокарту. Она все мои дела принимает близко к сердцу.

— Ого, что? — Я подскочила на месте. — Да что угодно!

— Ну, например, например?

Я задумалась. Как назло, в голову ничего не приходило. Мы ведь — где, а он — вон где! Ну, слетаешь к нему разок-другой — и все удовольствие?!

— Сейчас, сейчас. Минуточку…

Тру виски — может, какую мыслишку выскребу. Но в голове пусто — как на отключенном телеэкране.

Тьфу, наваждение! Это ж даже представить себе невозможно: иметь астероид — и не знать, что с ним делать! Да будь здесь дядя Исмаил, он бы двести разных способов предложил. И еще один, самый главный, на закуску бы оставил. Нашла, чем мучиться, сказал бы он, посмеиваясь. До такого пустяка не додуматься! Как же тогда наши предки не терялись, когда каждый, говорят, дома имел, и землю, и леса, и животных всяких не счесть? Ну, животные полбеды, они живые, с ними играть можно. А с лесом-то что делать, когда им владеешь? Был бы астероид у нас во дворе, можно было бы его в крепость превратить, построить зимой снежную горку, ледяные дорожки залить вокруг… Но чем бы он тогда от обыкновенного валуна отличался? Кто бы его тут подарком числил? Нет, пусть летает, где летает. Придумаем что-нибудь…

— Он же совсем настоящий. Целая планета, — сказала я тихо. И поняла, что сморозила глупость. Мальчишки заулыбались. А в глазах девочек одна жалость. Ведь оттого, что я его по имени назвала, дело-то не изменилось…

— Ребята, Алена же не виновата, что ей подарили астероид! — сказал Алик. Он всего третий день как в наш дом переселился. И няня у него красивая: в золотистую крапинку, словно божья коровка.

Слова Алика подстегнули мое воображение: — Ребята, а пусть астероид будет наш общий? Для всего двора!

Шурик, который уже повернулся было уходить, заколебался. Он терпеть не может, чтобы хорошие мысли еще в чью-нибудь голову, кроме его, приходили.

— Предлагаю первый приз за идею применения астероидов в домашних условиях! Кто придумает, тому целый день быть комендантом двора! Вне очереди.

— А если мы придумаем, нам тоже приз? — спросили хором двухлеточки Рая — Даша.

— И вам, и вам… Я же сказал, всем!

Сели мы в кружок. Думаем. Над нами няни жужжат, тоже усиленно размышляют. А Наилева роботеска разнервничалась, с советом сунулась. Мы ее дружно шуганули. Нечего подсказывать, сами с усами… Минут пятнадцать сидим. Или даже двадцать. Рая — Даша заскучали, на карусель ушли.

— Может, сначала слетаем, посмотрим? — нерешительно предложила я.

Шурик иронически прищурился:

— Так вот и разместимся на твоем камешке, если все разом туда двинем!

А я откуда знаю, разместимся или нет? Я ж его еще не видала! Ребят уже человек тридцать собралось. Всех, пожалуй, не возьмешь.

— Тогда давайте… Давайте совет астероида выберем! — Алик немного заикался от волнения. — Пусть совет и летит, а?

— Ура! Посчитаемся! — загорелась хитрая Кето. Она на считалки везучая, все знают. И конечно в свою удачу заранее верит.

— А Алена? — подозрительно спросила ревнючка Танька. Ей кажется, раз мы подруги, то или вместе, или никому.

Я уж боюсь вмешиваться, стою молча. Пусть сами решают.

— А что Алена? — удивился Алик. — Смешно бы ей на равных со всеми считаться! Хозяйка астероида. Пусть водит.

«Спасибо, добрый Алик, — шепчу про себя. — Постараюсь, чтоб и ты попал. Уж я постараюсь…»

Прикидываю, кого и сколько выбрать. Четверых мало. Семерых много. Шесть в самый раз. Чтобы Эмма с Таней. И Наиль. И Алик. В общем, вся наша обычная компания. Туня подмигивает мне, с кого начать счет. А уж я ее с полунамека понимаю. Сыплю без запинки: «Ниточка-иголочка, ти-ти, улети!», «Стакан-лимон, выйди вон!», «Вокзал для ракет, мы уедем, а ты нет!» Ну, и дальше в том же духе. Туня тыщу вариантов перепробует, пока я одну считалку закончу. Как ни говори — робот, электронные мозги! Вдвоем мы быстро справляемся. Все выходит по моему плану…

Вдруг вижу — Алик с Шуриком меняются местами, не иначе Шурикова няня подала своему дорогому воспитаннику сигнал. Алик-то тютя новенький, не разгадал еще наших хитростей. На нем считалка и закончилась. Зато Шурке повезло, попал в совет. Посмотрела я на грустное Алькино лицо. И еще больше расстроилась. Очень ему с нами лететь хочется. Но ничего не поделаешь, в другой раз будет умнее.

— Товарищи совет! — распорядился Шурик. — Сбор завтра утром вон в том углу двора. Кто не может лететь — пусть заранее предупредит!

Мне его командирский тон не понравился. Возомнил о себе! Но пока я придумывала достойный ответ, он убежал к тете Мане причесывать липы. Мне тоже ничего иного не оставалось, как припустить следом…

Спала я плохо. Всю ночь мне снился удирающий по небу астероид. Он почему-то блеял и, по-козлиному взбрыкивая каменными отростками, уносился вскачь по Млечному Пути.

К утру у меня разболелась голова, но признаться Туне я не рискнула. Начнутся охи-вздохи, вызовет с работы маму. И прости-прощай, астероид! Я притворилась веселой, услала Туню разогревать завтрак, скоренько проглотила зернышко антиболя, жду, пока подействует. Мама рассказывала, что у следующих моделей автоматических нянь в электронную схему будут вмонтированы медицинские датчики — тогда уж не обманешь. А пока я с чистой совестью провела честную Туню.

Прожевала без вкуса Завтрак. Спустились во двор.

Во дворе было непривычно пусто. Легкий ветер трогал листья пирамидальных тополей, деревья вздрагивали, становились серебряными. Но чуть ветер утихал, тополя снова перекрашивались в зеленое. Совет наш в неполном составе маялся в углу двора, опаздывали Наиль и Эмма. Поодаль висели озабоченные няни. Мы томились и медленно привыкали к хмурой погоде — ее еще не приготовили для прогулок. Не хотелось ни разговаривать, ни шутить. Наконец, зевая, подошла Эммочка. И сразу же, бегом, Наиль. Мы вышли со двора, стали на движущийся тротуар, перескочили на эскалатор, поднялись на платформу монорельса. Через минуту подошел поезд, вобрал пассажиров. И выстрелился на площадку космолифта.

Встретил нас робот, диспетчер рейса. Беспрерывно болтая, проводил нас к запасной дорожке. Он был большой, суетливый, прилипчивый и розовый как пастила. Когда робот-диспетчер плыл впереди, то напоминал утку, заманивающую в воду утят.

Мы, разумеется, не первый раз в космолифте. Но привычки к чудесам не приобрели. А потому глазели по сторонам и восторженно вскрикивали. Мимо катили какие-то конструкции. Проносились роботы. Вздувались купола и рассыпались по тележкам штабеля ящиков и бочек. Открывались и закрывались люки. Сбоку пешеходной полосы мигали фонарики. Эммочка терлась возле меня и поминутно теребила за руку. Таня из-за этого ужасно злилась и страдала одна, но ко мне не подходила. Наиль с Шуриком шагали рядом с Кето. Причем, Шурик выглядел так, словно лично его тут ну ничем не удивишь!

На запасной дорожке стоял маленький вагончик. Мы вошли, заняли места. Няни прилипли в проходе, каждая напротив своего воспитанника. Двери пошипели, сомкнулись. И как мы ни прислушивались, как ни пытались уловить хоть слабое сотрясение или вибрацию, так ничего и не почувствовали. Догадались, что летим, лишь тогда, когда в окошечке заскользили цифры-указатели.

. — Жаль, иллюминаторов нет, — заметила я, наклоняясь к Тане. Пусть не обижается. — Ничего не видно…

В эту минуту зачирикал мой видеобраслет. Я включила изображение. И нисколько не удивилась, увидав маму. Всем известно, что путешествие по Солнечной системе под присмотром нянь абсолютно безопасно. Однако мамы есть мамы, все равно тревожатся. Когда я вчера просилась на астероид, мама сначала и слушать не хотела:

— Никаких астероидов! Вечно этот непутевый Исмаил что-нибудь выдумает! Еще простудишься — в этой вашей пустоте ведь ужасный нуль холода, правда?

Уже и Туня за меня вступилась. И про скафандры мы ей наперебой продекламировали. А мама ни в какую. Если бы не папа, не видать бы мне астероида как своих ушей, ни в каком рейсе бы не бывать. Не знаю даже, что с папой случилось, он ведь тоже всегда против космоса. А тут слушал-слушал нас, потом погладил маму по руке и сказал: «Знаешь, Мариночка, нашей Алене девятый год. Пусть летит». И склонив набок голову, заглянул в мамины глаза с таким выражением, будто играл на своем мультиоргане трудную вещь. Мама быстро заморгала и сразу согласилась: «Да пусть летит, разве я против? Лишь бы не высовывалась! Держись, Аленка, крепче, а то свалишься, в этой же пустоте ничего нет…» Сейчас мама зорко оглядела вагончик. И я поняла, как ей трудно было столько времени удерживаться от телевызова!

— Как дела, доченька?

— Отлично, мамочка. Оказывается, у дяди Исмаила нескучная работа. Я тоже хочу в разведчики.

— Выдумывай! На Земле тебе дела мало?

— Здесь интереснее.

— Потому что впервые одна летишь.

Здравствуйте, одна! Да если даже не считать ребят, шесть нянь с нас пылинки сдувают! И каждая заботливее шести пар родителей!

— Не переживай, мамочка! — Я как можно беззаботнее улыбнулась. — Передай папе, пусть тоже не волнуется. Или нет, ты перепутаешь, я сама ему с астероида отсигналю.

Выключила я браслет. И тут как прорвало: цепная реакция родительской любви. Всех пятерых наших вызвали. И все зашептались над браслетами, стараясь не мешать друг другу. Я вполголоса окликнула Туню:

— Туня, правда ведь в Поясе Астероидов не опасно?

— Кто бы вас пустил туда, где опасно?

— А у тебя чего-нибудь вкусненького не припасено?

— Завтракать надо было как следует!

— Тогда мне не хотелось…

— А сейчас не время… Не про тебя режим писан?

Но что я, няню не знаю? Поворчала-поворчала для порядка. А потом потрясла своим бездонным багажником. И дала мне и Тане по сэндвичу. Танина роботеска засуетилась и выложила перед воспитанницей с десяток разных бутербродов, на выбор. Но Таня уже выбрала — уплетала сэндвич. Нужны ей были какие-то бутерброды!

На Марсе нас задержали надолго: перегружали наш вагончик в попутный корабль. Точнее, не совсем попутный: он должен сойти с маршрута и подбросить нас в Пояс Астероидов, а на обратном пути прихватить домой. Для нас-то ничего не меняется: мы в одних и тех же креслах прямиком до места доедем. А кто-то вероятно, не очень обрадуется крюку по Солнечной системе!

Засветился большой экран:

— Здравствуйте, дети. Я командир корабля, Эрих Аркадьевич.

— Здравствуйте. Только мы не дети, — возразил Шурик. — Мы почти взрослые.

— Прошу прощения… Приветствуем вас, почти взрослые, на борту «Кипучего». Стыковка закончена.

Мы засмеялись. Шутит командир! Видно, принял нас за дошколят, сочинил сказочку. Сказал бы уж прямо, упаковка. Потому что наверняка спрятал нас в самый глухой уголок трюма, я-то знаю! Для транспланетника наш вагончик вместе с нянями и детьми все равно что лишний карандаш в портфеле первоклассника!

— Лёту до вашей точки два часа одиннадцать минут, — продолжал командир. — Посадку увидите на экране. Не скучайте. Желаю приятного путешествия.

Улыбнулся — и стаял, будто его и не было. Потянулось нудное время пути. Няни затеяли игру в «смекалки-выручалки» и «Технику наугад». Даже изобразили вшестером пародию на балет — «Танец маленький роботов». То и дело по видео, будто невзначай, наведывались родители. И все же я с трудом дождалась конца перелета: мыслимо ли не иметь в вагоне иллюминаторов? Хотя дядя Исмаил предупреждал, что на этих сумасшедших скоростях мы бы увидели одну сплошную черноту…

Я облегченно вздохнула лишь тогда, когда на экране вновь появился командир:

— Устали, почти взрослые? — подчеркнуто серьезно спросил Эрих Аркадьевич. — Вероятно, ежели кто из вас мечтал о космосе, то теперь заскучал и передумал? Не угадал? О, смелая девочка!

Он кивнул штурману, шептавшему что-то ему на ухо, и снова поднял на нас глаза:

— Слушайте меня внимательно. Начинаем причаливание. Скафандры под креслами справа. Няни помогут вам облачиться.

Он отступил — и на экране появилось изображение моего астероида вблизи. Только цвета оказались победнее. Потому что дядя Исмаил снимал его с «Муравья», при свете могучих синхромных прожекторов, на полный солнечный спектр. А у транспланетников победнее: хоть и мощные, но одноцветные, лазерные — лишь бы увидеть! Транспланетник не разведчик, по хоженным трассам гуляет, в сверхточной картине не нуждается.

Я так долго любовалась астероидом, что Туне пришлось напомнить про скафандр. Достали мы из-под кресла пакет, и я ахнула: какой-то великанский мешок, раза в два больше моего роста. Весь в продольных складках и пузырях — ужас!

— Что ты, радость моя! — Я замахала руками. — Я это ни за что на себя не надену!

— Извини, но без скафандров только мы, роботы, обходимся в пустоте, — язвительно замечает няня. — Не капризничай, попробуй примерить.

А зачем пробовать? Хватает воображения представить, в какое чучело я превращусь. Ребята вокруг с такими же балахонами возятся. У одной Кето скафандр точно по фигурке. Я всегда говорила, что она везунчик!

— Не вертись, не вертись, обряжайся! — командует Туня. Я со вздохом натянула тонкий комбинезон, вделась в толстые носки с подогревом. Туня раздернула скафандр за горловину. И я с кресла — нырк внутрь с головой! Барахтаюсь, хохочу: как же в таком балахоне двигаться? Тоже мне аттракцион — «Бег в мешках»!

На мое счастье, Туня знала, что делать. Подтянула вверху, подкрутила внизу. И о, чудо! — стал скафандр сжиматься, сжиматься, собрался маленькими чешуйками и обнял тело туго-натуго, как тренировочный костюм. Стало легко, удобно — я даже подпрыгнула от удовольствия.

— Еще не все, — остановила меня Туня. — Обувайся!

Зашнуровала я ботинки, притопнула ногой. Роботеска закрепила шлем, подключила систему дыхания. Вдохнула я — ничего, жить можно. Воздух безвкусный, стерилизованный, но это уже придирки. Не пропадем!

Пока мы возились со скафандрами, «Кипучий» успел причалить. На экране было видно, как космонавты выкатили вагончик из недр трюма, вмазали в хвост астероиду кольца, зацепили тросы.

— Готовы? — спросил Эрих Аркадьевич.

— Готовы! — гаркнули мы вразнобой.

— Э нет, так не пойдет! — Командир поморщился. — Роботы, доложите по форме!

Приосанились наши няни и отрапортовали:

— Пассажир — Алена Ковалева! Скафандр номер три проверен, к выходу в открытый космос допущен!

— Пассажир — Шурик Дарский. Скафандр шесть полностью исправен, к пустоте пригоден!

В общем, за каждого из нас постарались — отчеканили звонко да весело.

— Ну, чистого вам вакуума, ребятки, ни пылинки на трассе! — пожелал нам напоследок Эрих Аркадьевич. — В вашем распоряжении четыре часа. Со связи вас не снимаю.

Раскрылись двери вагончика, а за ними не просто тамбур, а самый натуральный шлюз. Закрылись створки сзади, раздвинулись спереди — и очутились мы на пороге космоса. Свет и тьма тут вместе живут, не смешиваются. Отдельно — лучи звездные, острые, глаза колют. Отдельно — плотная чернота, хоть ладонью черпай. Астероид двумя прожекторами крест-накрест высвечен. До поверхности метров восемь. И видно, какая она твердая, коричневая, в мелких пупырышках.

Мы невольно попятились. Няни подталкивают, уговаривают, здесь, дескать, и тяжести никакой, одна обманчивая видимость. Прыгай с этой высоты — не упадешь, не разобьешься. Мы, конечно, няням верим, отчего не верить? Но земные привычки все равно берут верх, боязно ступить в пустоту…

Первым решился Шурик. Вот и ябеда он, и задавака, а коснись чего, не задумается. И даже если боится — нипочем не покажет. Вышагнул — и повис, ручками-ножками дрыгает. За ним пошла Кето. Ей лишь бы не первой, а так она куда угодно ринется. Тут и Наиль осмелился, спустил тихонечко ногу с порога, точно воду пробует. Потом глаза зажмурил — и бултых… на месте! За ним мы с Танькой, взявшись за руки, прыгнули. И хорошо, посильнее оттолкнулись: раньше всех на поверхность спланировали. Одна Эммочка в шлюзе осталась. «Никуда не полезу!» — кричит. «Боюсь!» — кричит. Няня ее в охапку — и вниз. Давно уж приземлилась, а Эммочка все очей не раскрывает, от няни отмахивается!

Парят над нашими головами Кето, Наиль, Шурик — точно веревочками к небу привязаны. Юлят, извиваются, загребают руками — и ни с места. Мир-то без тяжести, положено бы знать! Пришлось няням буксировать неудачников за ноги. Оглядываюсь — смех! Торчим мы вразнотык выброшенными на свалку статуями: кто лежит, кто висит, тот под углом, этот боком, почти не касаясь камня. И никому от этих поз никаких неудобств!

— Астероид маленький, — поясняет Туня. — Силенок притянусь вас как следует у него маловато… Поэтому ботинки ваши оборудованы двигателями. Сейчас мы их задействуем — и бегайте на здоровье. Можете даже прыгать, если хочется…

— Двигатели отрегулированы на прыжок в высоту не более метра, как на Земле, — добавила няня Наиля.

Таня попробовала скакнуть на одной ножке — и захлопала в ладоши:

— Чур-чура, играем в классы!

— Вам бы все в классики да в куколки! — сурово отпарировал Шурик.

На этот раз, вопреки обыкновению, я была с ним согласна: стоило забираться в космос, чтобы играть в классы?! Но не могла же я не поддержать любимую подругу!

— А что? Очень заманчиво. — Я присела и назло Дарскому принялась расчерчивать грунт пальцем перчатки. К сожалению, на каменном грунте следов не оставалось.

— Да ведь мы же в первый раз же в новый мир же попали! — Шурик всплеснул руками. — Понимать же надо!

— Ну и что прикажешь делать с этим твоим новым миром? — язвительно поинтересовалась Кето. — Заманил — придумывай!

— Можно совершить кругосветное путешествие, — предложил Наиль. — Целая неизученная планета! Не какой-нибудь воображаемый необитаемый остров!

Идея понравилась. Нашли Полярную звезду, чтобы определиться по звездам. Оказалось, бедный астероид крутится вместе с нами и расчаленным между кольцами вагончиком. Как волчок. Непонятно, отчего у нас вообще головы не закружатся! Куда там за звездами смотреть — они выплясывают как сумасшедшие, хороводы водят… Выстроились мы цепочкой. И пошли наугад…

Особенно разбежаться здесь негде. Вся планетка тридцать моих шагов в длину, двенадцать в ширину. Но все равно планета. Самостоятельный мир! Шурик и Наиль пошушукались с нянями. Добыли фломастер для пустоты. И нарисовали астероиду полюса — северный и южный, провели экватор, главный меридиан. Пятиконечной звездой обозначили столицу. На этом наша кругосветка и закончилась… Вот ведь: целый карманный мир под ногами, а что с ним делать — не сообразишь!

— Скучно на этом свете, господа! — со вздохом произнесла я любимую фразу дяди Исмаила.

— Ребята, а кто знает, что такое «господа»? — спросил Наиль.

Он лежал на животе, подперев голову ладонями. Вернее, даже не на животе, а на локотках и носочках ботинок, не прогибаясь. На Земле ни за что так не улежишь.

— «Господа», — сказала подумав Кето, — это такие вымершие животные.

— Древняя профессия! — не согласилась Эммочка. — Раньше люди в религиях работали, в бога верили. Так вот он — господь, а они — господа!

— Глупости! — Шурик постучал кулаком по шлему. — Бога давно отменили. Почему же слово не умерло?

— А вот и не умерло! — Я вмешалась в спор потому, что не люблю, когда Шурик трещит и вертится. Будто он единственный на свете всегда прав. — Дядя Исмаил часто его повторяет…

Авторитет дяди Исмаила в нашей компании непререкаем. Еще бы, разведчик! Шурик умерил тон, но окончательно не сдался:

— «Открывайте ворота. Проходите, господа!» Сколько раз так пели, а не задумывались!

— Довольно гадать, дети, вы все неправы! — перебила Наилева няня. — Раньше господами называли богатых, которые владели землей, лесами, заводами…

— Слушайте, а давайте и мы нашу планету разделим, а? — Кето тряхнула головой, и ее косички заколотились изнутри о шлем.

— Как это разделим? — Таня с удивлением раскрыла рот. У меня тоже всякие мысли — у меня на интересное ух какое чутье!

К несчастью, у Туни чутье совсем иного рода — на воспитательные примеры:

— Не понимаю, откуда у современных детей эти собственнические инстинкты? — заскрипела она. — Воспитываешь, воспитываешь вас в братстве и бескорыстии, а в вас одни пережитки! Нашли игрушку — планету делить! Если бы вас одни роботы воспитывали, никогда бы такое в голову не пришло! Воскресить самые мрачные страницы истории — это нелогично и нецелесообразно!

Размахалась ручками у нас над головами, а мне смешно. Подумаешь, усмотрела пережитки в обыкновенной игре…

Схватила я Туню за хвостик, подтянула поближе и сделала страшное лицо. Няня — умница. Сразу поняла, что к чему, примолкла. Я ее отодвинула, повернулась к Кето:

— Продолжай, Кетоша. Теперь тебя никто не перебьет.

— Представляете, этот мир никогда не имел хозяина! — Кето ударила каблуком в камень. — Не считая, конечно, Алены… Но Алена не в счет, она им по-настоящему не владела, сразу нам подарила.

— Не подарила, а выбрала вас в совет двора! — на свою беду заметила Туня.

— Да уж вам бы о выборах помолчать бы! — вдруг ни с того ни с сего завелась Шурикова няня. — Если бы я не приняла мер, даже мой Шурик мог не попасть…

— А что, он у вас какой особенный? — насмешливо спросила няня Эммочки.

— Да уж не чета другим! — ответила Шурикова роботеска, оскорбительно поводя хвостиком из стороны в сторону.

Это, конечно, задело няню Эммочки до глубины ее электронной души. Она даже на «вы» перешла:

— Нет, я когда-нибудь перегорю от одного только вашего голоса! Впервые вижу такую зануду!

— Я? Зануда? А вы… А вы…

Дальше мы ничего не услыхали, потому что в критические моменты автоматы переходят на особую радиосвязь. Роботески часто между собой ссорятся. Удивляться тут нечему. Характеры они у своих воспитанников заимствуют. Их симпатии и антипатии зависят от хозяев, то есть от нас. Одно неосторожное замечание — и пожалуйста, конфликт: «Девочка в желтом шарфике! Слезь с забора, нос разобьешь!» — крикнет одна няня. «Не вмешивайтесь, за своим присматривайте!» — возразит няня девочки. И пошло, и поехало, и не развести их — так распетушатся! Но сейчас, чувствую, они нарочно свару затеяли: пытаются отвлечь от Кетошиной идеи раздела мира…

Я знаю один-единственный способ унять роботесок. Поджала ногу, повалилась навзничь, будто поранилась. И заорала:

— Ой-ой-ой, больно!

Мой крик сразу в Туниных ушах застрял, все иные сигналы закоротил. Кинулась она ко мне:

— Что случилось?

— А то, — говорю ей спокойным голосом и слегка по затылку шлепаю, — а то, что мы ваши хитрости разгадали. Немедленно разойдитесь и не мешайте, ясно?

— Так точно! — ответили няни хором.

— Давай, Кето! — нетерпеливо потребовал Наиль.

— Так я уже почти все сказала. Предлагаю поиграть в историю. Пускай у нас на планете будут разные государства. Как в старину.

Я в восторге подбежала к ней, ткнулась шлемом в шлем и сделала губами поцелуй. А Шурик закричал:

— Кетоша, ты — гений, пусть все знают!

Гений скромно потупился, а затем гордо обозрел маленькую планету от горизонта до горизонта.

Через полчаса мы разделили астероид белыми линиями на шесть частей. Границы пролегли ровные, с полосатыми столбиками, шлагбаумами и крохотными пограничниками в шубах — чего только не сыщется в багажниках роботесок! Каждый из нас почувствовал себя — как это в старых фильмах? — государем… Мальчишки азартно перебегали с места на место и спорили, кому какая территория достанется:

— Это вот моя. Или нет, лучше вон та!

— С какой стати? Почему не моя?

— Бросьте спорить, мальчики. — Кето придержала за локоть Наиля. — Разделим по жребию. А ну, отворачивайся. Кому вон тот кусок?

— Шурику, — неуверенно ответил Наиль.

— А тот?

— Тебе.

— Этот?

— Алене…

Посмотрела я — отличный кусок достался. С горой. С впадиной вроде сухого озера. И с трещиной, которую я смело окрестила рекой. Справа от меня Та, нины земли. Слева Кетошины, Впереди — Наиля. И еще Шуриков клинышек со мной граничит. Это ведь не плоский газон у нас во дворе, когда мы играем в ножички, а настоящая объемная планета. Государства тоже получились настоящие, из седой древности…

Мы затеяли войну. Потом торговлю. И это было поинтереснее, чем на уроках истории. Няни забыли распри, придумали много веселых штук. Забавнее этой игры я ничего в жизни не видела. Хотя нет, вру. Забавнее были четыре белые мышки, которых давала повоспитывать Тане ее двоюродная сестра. Но зато увлекательнее этой игрушечной истории точно ничего на свете не было.

А перед отлетом, когда за нами прибыл Эрих Аркадьевич, мы стерли границы. Пусть наша маленькая планета станет общей, как и большая Земля, пусть никогда не узнает войн и вражды. «Чтоб никто не мог сказать «Это мое!», а каждый говорил «Это наше» — прокомментировала наши действия Туня. Возражать ей почему-то не хотелось.

Сцепили мы вшестером мизинцы и поклялись никому никогда не рассказывать о разделе мира. Пусть это навсегда останется нашей тайной…

3

Больше всего в каникулы я люблю оставаться дома. Конечно, на плавучем Пионерском континенте или в Амазонской Детской республике тоже очень интересно. Не говоря уж о Транспланетном круизе дядюшки Габора. А все же только дома я чувствую себя «осью, вокруг которой оборачивается наш семейный мир», как утверждает папа. Здесь за меня дрожат, здесь мне позволено чуточку покапризничать — самую чуточку, а все же позволено. Здесь даже Туня становится добрее. Зимой в школьном городке, летом в лагере отдыха я должна быть большой и сознательной. А дома от меня пока никто этого не требует. Нет, я ведь понимаю, я не против общественного воспитания. Но если честно-пречестно — я очень скучаю вдали от папы и мамы и потому так радуюсь возможности побыть дома.

В эти каникулы мне необыкновенно повезло. Наш класс отдыхал на Озоновых островах, подвешенных над Альпами. И я отпросилась всего на два дня — отпраздновать день рождения. Так надо же, именно в этот момент на островах объявили карантин по свинке. Свинка болезнь пустяковая, ее там за пару часов ликвидировали. А карантин по-прежнему, как три века назад, объявляется на двенадцать дней. Поначалу я обрадовалась. Но когда праздник кончился, и ребята со двора разъехались кто куда, я вдруг затосковала в тихой тишине нашей квартиры. Пришлось сесть на диван и как следует подумать, чем заняться сегодня и в остальные дни.

Можно было упросить папу уйти со спелеологами в Саблинские пещеры. Еще хорошо бы заказать мне и маме по индийскому костюмчику: в моду на этот сезон входили сари. Но у папы шел выпуск в музыкальной школе, не мог он оставить своих воспитанников. А мама вчера нарисовала нас обеих в сари, отодвинула рисунок от глаз, сердито поцокала языком и заявила, что беленьким это не к лицу, что сари идут нам как индускам веснушки.

Я так задумалась, сидя на диване, что не заметила, как в комнате появился дядя Исмаил… Скрестив руки на груди, он замер передо мной, нахмурился:

. — Бледна, расстроена и без дела. Не годится!

И соединился с мамой:

— Я похищаю твою дочку, не возражаешь?

На стене перед мамой горела карта заводской территории, вместе с другими операторами мама вела по зеленым линиям грузовозы. Она не сразу оторвалась от пульта, сперва разогнала по сторонам шустрые искры.

— Надюша, возьми на минутку третью и пятую трассы, — попросила она соседку. И только после этого подняла голову: — Целую, Лялечка. Привет, Малик. Надолго похищаешь?

— Да, думаю, этак на денек, — браво ответил дядя Исмаил. — Если не попадемся в плен к космикам, доставлю вечером в целости и сохранности.

Космики — герои мультфильмов. Космические кибер-разбойники на двенадцать серий.

— Если все-таки попадетесь, не забудь скормить Алене витамины. А то знаю я вас! — Мама изо всех сил сдерживала улыбку, сохраняя решительный дух разговора.

— Сделаем, сестренка!

— Тогда до вечера! Спасибо, Надюша, принимаю! — Улыбка сползла с маминого лица, и мама отключилась.

— Опять забиваем голову ребенку разной ерундой? — проворчала, настораживаясь, Туня. — Куда сегодня идем?

— Не бери греха на душу, бабуля, мы тебя не приглашаем! Как говорится, без железок обойдемся…

Туня, пылая антеннами, гневно запыхтела, перегородила собой дверь. Она подозревает — дядя Исмаил непременно попробует от нее избавиться.

— Терпеть не могу привязных аэростатов! — обычно говорит он. — Куда ни сунься — над головой висит, перед людьми позорит!

Дядя Исмаил уверен — кстати, я тоже! — что с меня хватит и одной его заботы. Поэтому в прошлом году, например, он запер Туню в ванной. Да еще заложил дверь указкой, чтобы роботеске не удалось вступить в сговор с электронным замком. В другой раз дядя Исмаил каким-то датчиком намерил мне фальшивый жар. И пока бедная простодушная няня, испугавшись невиданной температуры шестьдесят девять и восемь, готовила на кухне лекарство, мы благополучно удрали по пожарному спуску. А недавно дядя привел нас с Тунькой в мастерскую к Стасу Тельпову и притянул роботеску за руки к четырем точечным магнитам с такой силой, что она провисела распятая вплоть до нашего возвращения. В общем, у Туни есть причины опасаться дядю Исмаила. С каждым его визитом она усиливает бдительность. Но и дядя не теряет времени зря!

— Все-таки собираешься увязаться? — осторожно поинтересовался дядя Исмаил у роботески, сунув руку в карман.

— Быть при девочке — мой долг! — отважно заметила Туня, не меняя позы.

— Видит бог, я этого не хотел! — Дядя Исмаил лицемерно вздохнул, извлекая из кармана маленькую коробочку вроде электробритвы.

Я тихонечко хихикнула.

— А ты не хихикай, нечего нянин авторитет подрывать! — прикрикнул дядя Исмаил строгим голосом. — Собирайся скорее. Да купальник не забудь!

— Ура, на пляж пойдем! — обрадовалась я, выскакивая в соседнюю комнату одеваться. Отсюда мне не было слышно, о чем дядя Исмаил беседовал с Туней. Но когда я вернулась, он целился в нее своей коробочкой:

— Последний раз спрашиваю, оставишь нас в покое? Туня покосилась на его руки и еще крепче вцепилась в косяк. Тогда дядя Исмаил большим пальцем перевел на коробочке разовую кнопку. Туня вздрогнула и стала хохотать. То есть мелко тряслась в воздухе, мотала ручками, отмахивалась хвостиком и издавала чудовищные ржавые звуки. Я испугалась:

— Вы ее испортили?

— Ничуть не бывало! — Дядя гордо потряс гривой. — Так, слабенькая электронная щекотка. Абсолютно безвредна для автоматов. Но, конечно, нейтрализует наповал.

Он воткнул коробочку в трясущийся Тунин бок, переместил роботеску на диван. И еще на деление передвинул кнопку. Туня перестала трястись и заикала от страха. Оно и понятно, заикаешь тут!

— Я на сторожевой режим перевел! — предупредил дядя Исмаил. — Будь паинькой, не дергайся. Дернешься — на себя пеняй! Пока!

— Чао! Оревуар! Жэгнэм цэ! Чтоб ты провалился! — сердито распрощалась Туня на всех, какие только знала, языках.

— Бабуля, побереги нервы! — укоризненно сказал дядя Исмаил. И раскланявшись, с достоинством зашагал к лифту. — Куда сегодня отправимся, племяшка?

— А вы разве еще не придумали? — Я разочарованно пожала плечами. — Тогда идем, куда глаза глядят…

— Осталось выяснить, куда они у нас глядят. По твоим разноцветным разве что-нибудь прочтешь?

— Зато в ваших читай без утайки… Они хотят увидеть Киму Бурееву, ведь правда?

Я знаю, что говорю. В гости к тете Киме он всегда берет с собой меня. При мне, видите ли, ему легче с ней разговаривать. Как будто я не догадываюсь, что дело тут вовсе не во мне.

— И в кого, интересно, у тебя такая дьявольская проницательность? — осведомился дядя Исмаил, задумчиво затирая ботинком трещину на мостовой. — Прямо жуть берет! Но уж коли на то пошло, рано еще по гостям ходить… На пляж!

Он вызвал «Стрекозу». И мы полетели на озеро Селигер.

С дядей Исмаилом интересно купаться. То он заводную акулу притащит. То складной батискаф, в котором, если скорчиться, то и вдвоем можно поместиться. А в этот раз, едва мы встретились после раздевалки на берегу, подал блестящий обруч:

— Надевай. Пойдем в дыхательном коконе. Ни у кого пока такого нет.

Ну, насчет «ни у кого» я сильно сомневаюсь. В серию не успело пойти — и того довольно. А уж испытатели наверняка не один месяц крутили его, добиваясь надежности. Иначе стал бы дядя Исмаил моим здоровьем рисковать, как же!

Приладили ласты. Продела я сквозь обруч голову. Дядя Исмаил помог застегнуть под мышками ремешки, чтобы движениям рук не мешали. И подмигнув, скомандовал:

— Прыгай!

Я удивилась:

— Без маски?

— Не бойся, Олененок, не захлебнешься.

Это я то боюсь? Да я дяде Исмаилу больше чем себе доверяю. Набрала полную грудь воздуха, зажмурилась, затаила дыхание и бух с пятиметровой вышки! Иду ласточкой на глубину. Чувствую, волосы не намокают. Открываю глаза… Вот так фокус! Стоит вода кругом головы, будто я в стеклянном шлеме, только без стекла. Дышать легко. Все звуки доходят не искаженными. А видимость — сказка!

Вдруг — бултых! — дядя Исмаил в воду врезался. Изогнулся, привсплыл и, работая ластами, дугу вокруг меня пишет. На нем тигровые плавки в светящихся пятнах. На плечах обруч блестит. А над обручем — струйка пузырьков вскипает…

— Нравится?

— Ой, здесь даже говорить можно? Ну, дядя удивительный вы человек! Волшебник!

Отрегулировали мы ласты на прогулочную скорость. Включили гидрострую, как у кальмаров. Летим. Беседуем. Песенку спели: «Килька кильке говорит: «Нагулять бы аппетит!»…

— Что-то и мне есть захотелось… — сказала я, выразительно похлопав себя по животу. — Наверно, от свежего воздуха… Махнем к берегу?

— Зачем нам торопиться? — удивился дядя Исмаил.

— Куда ж деваться, коли кафе под водой еще не построены?

— Кто знает, кто знает! — Дядя Исмаил загадочно улыбнулся. — Чего не сделаешь ради любимой племянницы?!! — Он перевернулся в воде, заглянул мне в глаза: — Хотел до следующего раза приберечь свой сюрприз, он еще не совсем готов. Да ладно, к следующему разу я еще два придумаю. Поехали!

Поднял указательный палец, словно хотел поймать направление ветра. Какой, думаю, ветер под водой. И готовлюсь засмеяться. А у него на пальце перстенек с камнем, а в глубине камня мигает рубиновая стрелка. Маячок.

Приплыли мы к гроту. Заглянула я — под сводами свет вспыхнул. Я прямо-таки ахнула: кино передо мной или самая натуральная пещера Али-Бабы? Со дна поднимаются декоративные водоросли. Фонтанами из углов бьют воздушные пузырьки. Дружными стойками, как бабочки над лугом, прогуливаются золотые рыбки и жемчужные рачки. Все разом сбежались к нам, носами тычутся, любопытными глазами играют. Пугнули мы их гидроструей. Взялись за руки, вплыли в грот. Внутри вытесаны каменные столы рядками. Такие же скамьи. И в огромных вазах-ракушках — груды фруктов.

— Извини за скромное угощение! — Дядя Исмаил придвинул мне вазу. — Не можем сообразить, какая пища в воде не размокнет. Ничего, кроме фруктов, не придумали. Ешь на здоровье.

Выбрала я грушу потолще и растерялась: дальше-то чего с ней делать?

— Смелее, смелее, — подбадривает меня дядя. — Хоп! Поднесла я грушу ко рту. Локоть в воде, кисть вблизи лица в воздухе. Капельки воды, не задерживаясь, сбегают по руке. И никакой преграды между мной и водяной толщей! Мне на миг холодно стало: вдруг не выдержит невидимая стенка, которую вода перед моим носом огибает? Пересилила я себя. Откусила от груши. Звучно всосала сок. Вкуснотища!

— Дядя Исмаил, неужели вам не скучно со мной?

— А тебе?

— Что вы! Я вам очень-очень всегда радуюсь… А вот вы? Что вам-то за интерес со мной возиться?

Конечно, мог дядя Исмаил по обыкновению отшутиться. Но не стал. Лег на спину на каменную скамью. Закинул руки за голову. Лежать в воде легко, удобно. И немножко знобит. Не от холода. А от вида простуженных в вечной сырости стен.

— Видишь ли, — сказал он серьезно. — Здесь обстановка ленивая, думать не располагает. И все же, если объяснять попроще, я все время мечтал о младшей сестренке…

— Здравствуйте! А мама? Она ж и есть вам младшая…

— Ну, мама… Всего лишь на год моложе. И слишком любит командовать… Не замечала?

— Еще как! А вы не любите?

— Тоже люблю. Я ежедневно отдаю себе массу команд. Некоторые даже с удовольствием.

— А я похожа на маму, когда она была маленькой?

— Скорее уж на меня, когда я буду большим… Наелась? Не пора ли поблагодарить хозяев и покинуть сие гостеприимное заведение? Посуду мыть не обязательно…

— И впрямь, пора, — согласилась я не без сожаления. — А то опоздаем в другие места, где потчуют солеными орешками…

— Цыц, насмешница! — прикрикнул дядя Исмаил. — Ой, гляди, лишу доверия!

— Да-да-да, с кем же вы тогда пооткровенничаете? — нахально возражаю я, глядя ему в глаза. — Вот вы какой большой и одинокий…

Это я не потому, что чересчур самоуверенна, а потому, что со мной дяде Исмаилу притворяться незачем, все про него знаю. Нет у него друзей. По-моему, он и веселый, и шумный от застенчивости…

Выбрались на берег. Обсохли. Переоделись. Отправили по адресам купальники в непромокаемых пакетах. И опять в «Стрекозу». Не успели развернуться над озером, как дядин видеобраслет зачирикал, поторапливает синими вспышками — кому-то ужасно некогда.

Перекинул дядя Исмаил изображение с браслета на приборный экран. Тотчас же ворвался в кабину такой шустренький, звонкий, белокурый… И без запятых и пауз выпалил:

— Слушай Исмаил здравствуй девочка Чикояни врачи сняли на три дня с полетов не можешь послезавтра заменить?

— Привет, Тобол, знакомься, моя племянница, Алена. На стартовой?

— Где согласишься. В резерв хочешь?

— Нет уж. Ты мою программу знаешь: если работать, то по максимуму. Что с Валерой?

— Нервы. Говорит, с Линой рассорился. Ей его домашние шашлыки надоели.

— Узнаю кацо Валеру. Лишь это и может вывести его из себя.

— Так я тебя ставлю, да? Спасибо, побежал. На дежурстве встретимся. Договорились?

И не дожидаясь ответа, сгинул. Дядя Исмаил задумчиво поскреб подбородок:

— Эх, служба! Хотел как все нормальные люди наблюдать старт по видео. Надо ведь, не вышло…

— Отказались бы…

— Что ты! Я уверен, он и так ко мне не к первому заглянул.

— Почему?

— Накануне дежурства мы в дубль-резерв поступаем. Резерв резерва. Выходит, никого не нашел.

Я расстроилась, что у нас прогулка поломается. Но он утешил:

— Не волнуйся, Олененок. Ночным рейсом подамся.

— Ваш Тобол еще больше любит командовать, чем даже мама, правда? — заметила я, чтобы только молчать.

— Правда. И у него к этому талант. Кто бы иначе назначил его командиром разведчиков?

— Он же еще не очень старый? Года двадцать два ему? Или больше?

— Угадала, двадцать три. Но разведчику голова нужна. А не борода.

— Да, а вы на целых шесть лет старше!

— Тихо! — Дядя Исмаил зажал мне рот. — Хочешь, чтобы меня с работы шуганули как переростка?

Мне не понравилось, что он снова все в шутку обернул. И я ехидно поинтересовалась:

— А у вас к чему талант? Дразнить электронных нянь?

— И к этому тоже. Если Тобол Сударов выставит меня из разведки, так и быть, пойду в испытатели воспитателей.

— Представляю, какая жизнь начнется у роботов! — Я фыркнула. — Защекочете!

Опять зачирикал дядин браслет.

— Не дадут отдохнуть! — возмутился дядя Исмаил. — Что за мода — проводить совещания в выходные дни?

Включил экран. И я прямо остолбенела, увидев глаза Виктора Грибачева. Мне на ум сразу пришли слова, которые выдумали журналисты специально для своих репортажей: «Взгляд далеких, припорошенных звездами глаз…» Глаза у него и впрямь необыкновенные: заглянуть в них близко-близко — все равно, ч+о остаться наедине с космосом. В один день такая удача — сначала командир разведчиков, теперь сам капитан трансфокального корабля «Гало»!

Грибачев кивнул мне. И больше не замечал:

— Май, я обещал до последней минуты держать для тебя место. Эта минута истекает. — Грибачев помолчал. Будто пережидал упомянутую минуту. — Сейчас списки уйдут на окончательное предполетное утверждение. Что скажешь, Май?

Грибачев очень хорошо выговаривал это коротенькое боевое «Май». Очень мне понравилось такое сокращение от дядиного имени. Не то что малопочтенное «Малик»! Впрочем, в Викторе Грибачеве мне все понравилось. Дядя Исмаил не торопился с ответом. Прошелся пальцами по приборному щитку, извлекая массу ненужных сигналов. Пощелкал набором адресника, и я уловила, как напрягается «Стрекоза» в ожидании приказов. Нагнал в кабину запах арбуза. Лишь после этого посмотрел на экран:

— Мне нечего добавить к тому, что я сказал тебе раньше, Витя. Сегодня я еще раз все взвесил…

— Немногим бы хватило мужества отказаться от участия в первом ТФ-переходе.

— Если бы все улетали к звездам, кто бы делал Землю Землей, Витя? У тебя тысячи добровольцев. Уступи одному из них.

— Мне будет не хватать именно тебя, Май, твоего чутья опасности. Я привык к твоей безмятежности: если ты безмятежен, значит, на борту все спокойно…

Дядя Исмаил повернулся в профиль к экрану, гордо задрал подбородок сначала над одним плечом, потом над другим:

— С детства не слыхал комплиментов. С трудом вспоминаю, насколько это приятно. Завидуешь, что я не такой бука, как вы, межзвездники?

Виктор Грибачев неожиданно рассмеялся:

— Посмотрим, кто будет завидовать через пяток лет. Когда мы вернемся победителями.

— Слушай, Витище. У нас с тобой еще найдется для беседы полчаса перед стартом. А вот в Дом Чудес мы с Аленой можем не поспеть.

— Ладно. Хороших вам приключений!

— К черту, к черту. Заскочи утречком в кубрик. Есть несколько свежих мыслей о векторах информации…

Грибачев чуть помедлил и отключился. Очень он был экономный на слова и на движения. Изображение таяло неравномерно. Дольше всего не исчезал его необыкновенный звездный взгляд…

Мне стало стыдно. Я по глупости ругала дядю Исмаила, что его не берут на «Гало», а его, оказывается, умоляют, он сам не хочет. Капитан за ним, понимаешь, по Солнечной системе рыщет, обойтись без него, понимаешь, не может. А он — вот он; племянницу развлекает! Для Земли себя бережет. Да скажи мне кто — от всего бы на свете отказалась, лишь бы среди первых на ТФ-Корабль ступить. Только кому я нужна? Кто меня когда-нибудь принимал всерьез?

Дядя Исмаил эле слышно вздохнул. И перевел браслет в режим «Не беспокоить».

— Надеюсь, — проворчал он, — не у каждого найдется повод для экстренного вызова!

Мы причалили на крыше Дома Чудес. Спустились на этаж мультфильмов.

— В какую серию двинем? — спросил дядя Исмаил.

— В пятую. Там космики красиво Луну грызут.

Дядя Исмаил щелкнул пальцами. Подлетел робот-контролер. Расшаркался в воздухе. Так и сияет вниманием:

— Желаете программу средней трудности?

— Самую страшную! На двоих! — закричали мы, не сговариваясь.

Робот вздернул хвостик вопросительным знаком, покачал им, определяя нашу суммарную психологическую устойчивость. И, приняв решение, повел нас в кабину 2-5У. То есть на двоих, пятая серия, усиленная ужасами. Сели мы в кресла, пристегнулись. Свет померк. Тряхнуло какой-то случайно перегрузкой…

Мы очутились за пультом разведочного корабля. Скафандры плотно облегали тела. Пахло резиной. В лобовой экран ломился Сатурн. Сзади, сильно уменьшенное, провожало Солнце.

Внезапно из-за планеты высунулся могутный детина. Заржал, увидев нас. Поманил пальчиком: «Цып-цып-цып!» Наш «Муравей» по сравнению с ним был величиной с голубя. Или даже с воробья.

— Вляпались! Космический вурдалак Гурий! — Дядя Исмаил нажал на тормоза.

«Муравей» встрепенулся, попятился. А потом задал такого стрекача, что звезды на нашем экране растеклись по небу серебряными ниточками. Детина ринулся вдогонку по Сатурновому кольцу, легко перескакивая с обломка на обломок. Он несся все быстрее и быстрее, пока не сорвался с орбиты как камень из пращи. И одним скачком настиг бедного «Муравьишку».

Я дернула рычаг защиты. Обшивка корабля раскалилась. Гурий дотянулся пятерней, зашипел от боли и обиделся:

— А-а, так вы кусаться?!

Натянул на ладони рукава, подцепил корабль и принялся перекатывать его в руках, остужая и подкидывая как горячую картофелину.

Мы с дядей не любим тряски. Надвинули шлемы. И катапультировались. Цветочным бутоном развернулся «Муравей», спасательная капсула вывинтилась между пальцами космического хулигана. Гурий, не заметив такую мелочь, аккуратно разломил остывший кораблик пополам, сдавил половинки как дольки лимона. Потекли топливо и охладитель. Гурий, громко чавкая, обсасывал обломки, слизывал бегущие по рукам струйки — в общем, вел себя ужасно неряшливо.

Капсула — точно плотик в космическом течении: жди, покуда до ближайшего порта додрейфует… Хотели мы передать спасателям свои координаты. Но эфир вымер, словно его метлой подмели: ни одной радиоволны!

— Везет нам сегодня как устрице на камбузе! — буркнул дядя Исмаил, нахмурившись. — Ее бездонное величество Черная Дыра!

Мороз продрал меня по коже. Точечная ловушка, Блуждающий в Пространстве обжорный пятачок! Все притягивает, ничего не выпускает. Попадешь в ее зону — не выберешься. А и выберешься родная мать не узнает: нагишом пойдешь гулять. Впрочем, так ли, не так ли — поди проверь. Еще ни один, кто с ней столкнулся, поведать о ней не мог. Даже самые бывалые-разбывалые навек сгинули.

Рвануло нас — и поволокло. Крутило, швыряло, мотало, дергало, трясло, наизнанку выворачивало — жуткий космоворот! Вместе с нами и мимо нас мчалась всякая всячина — от консервных банок до целых планет. Прокувыркался лунный серпик примерно недельной фазы, острым углом подцепил нас за бортовой фонарь, потащил за собой. Насела на капсулу солома, пыль, какие-то перья, лузга от семечек. Вдруг взревел приемник — все пойманные Черной Дырой радиоволны метались вокруг нас как сумасшедшие.

— Приехали! — Дядя Исмаил тяжело вздохнул. — Вылезай, прогуляемся.

Ком вокруг Дыры рос. Побрели мы, спотыкаясь и падая, под градом вновь притянутых вещей. Миновали перевернутый вверх тормашками маяк. Паровоз. Бетонную трубу. Перепрыгнули на прилепившийся сбоку астероид. С неба чуть не на наши головы шмякнулся детский самокат. Древняя безмоторная модель, на которой едут, отталкиваясь от земли. Дядя Исмаил поднял его, пинком проверил шины.

— Садись, Олененок. Обозрим окрестности.

С трудом уместились. Оттолкнулись. Лавируя На неровной поверхности, покатили к горизонту. Но тут же налетели на ржавого робота — он валялся, уткнув антенны в грунт. Сначала я решила: какой-нибудь незадействованный, выключившийся из ума, брошенный хозяевами. Но робот выпрямился, по складам произнес:

— Тс-с! Ти-хо! О-ни и-дут!

Я приложилась ухом к почве. Внизу что-то дребезжало и лязгало. Доносилась лихая киберячья песня:

Мы — раз! —
Разгрызаем
Планету изнутри.
Мы — два! —
Давим стены,
Возводим пустыри!
Мы — три (Трень!) —
Тренируемся
От ночи до зари…
Мы любим зло и беды,
Победы и обеды,
Зловреды-камнееды,
Кибер-дикари!
Мы — пять! —
Пятна плесени на Солнце разведем.
Мы — шесть! —
Жесть напялим
На каждый водоем.
Мы — семь! —
Семафоры
Несчастья в тыщу ом!
Мы восемь раз по восемь
Вселенную сжуем!

Под такую дурацкую песню дружно грызли изнутри нашу микропланету свирепые космики.

Грунт возле нас треснул, провалился. Из ямы строем вылезли жующие разбойники.

— Присоединим планету к изгрызенным ранее! — проскрежетал Кибер-Главный с рогатым серебряным черепом. И махнул манипуляторами в нашу сторону: — Вместе с местным населением.

Старичок-робот зааплодировал.

— Эт-то еще что за рухлядь? — рявкнул Кибер-Главный. — Убрать!

И наступил гусеницей.

Бедного робота в мгновение ока разобрали по винтику и сложили ровной кучкой. Возле нас выставили охрану. Дядя Исмаил кашлянул и строго сказал:

— Нас нельзя при-соединить. Я — наизнаменитейший военный советник Май Люто-Мудрый. Они оба, — он кивнул на меня и на кучу оставшихся от робота деталей, — у меня ассистентами…

— Асы? С тентами? Разрядно! — Главный гулко постучал кулачищем по лбу. Указал манипулятором на охрану: — Убрать! — Повторил жест в сторону деталей: — Собрать! Сложить! Доложить! Мне нужны военные специалисты. И асы. С тентами.

Робота мгновенно сляпали, смазали, покрасили. Привязали за спину зонтик-тент.

— Спасибо! — обрадовался помолодевший робот.

— Молчать! — рявкнул Кибер-Главный. — Отвечать! План военный покорения Вселенной! И чтоб без всяких эмоций!

— Вас мало для завоевания мира! — отрывисто бросил дядя Исмаил.

— Хо! Мало! Продуй локаторы! — Главный затрясся от возмущения. — Сейчас увидишь. Стройся!

От горизонта до горизонта протянулись железные ряды киберов — одинаковые, рослые, вооруженные, с серийной улыбкой на чугунных губах. Одновременно щелкнули гусеницами. И поверхность выеденной изнутри планеты не выдержала, вдавилась, образовала огромную чашу. Со склонов ее к центру, которым нечаянно стал Кибер-Главный, кувырком посыпались, сминаясь и разваливаясь на лету, лавины космиков. Нас бы вмиг расплющило горой металла и пластика. Но Главный и пять телохранителей окружили нас шестигранным сводом, прикрыв своими телами от обломков.

Я решила, теперь-то нас и прихлопнут. Но Главный расхохотался, тряся рогатым черепом:

— Хитрец, Люто-Мудрый! Никто еще не наносил мне такого поражения! Беру тебя на службу. Советником. Нельзя пропадать таким раз-руш… много-рушительным задаткам…

Телохранители, прорезая хлам, вознесли нас на вершину образовавшейся пирамиды. Главному подали посудину величиной с кухонную раковину. В посудину из каменного бурдюка плеснули дымящейся лавы. Главный отхлебнул, понюхал валун:

— За мир! Чтоб им правили космики! У тебя, советник, и вообще у людей, конституция хлипкая. Не для войны. Только мы несокрушимы и вечны.

Выпил лаву до дна. Сочно захрустел валуном.

— Какое обещающее имя — Люто-Мудрый! А у меня кроме серийного номера никаких отличий. Неразрядно!

Дядя Исмаил пожал плечами:

— Беда поправимая. Хочешь зваться Пыньче? Нарекаю тебя Пыньче Безаварийный!

— Пыньче? Что означает?

— То ли тупица, то ли бессмыслица на каком-нибудь забытом языке. Откуда мне знать?

— Бессмыслица — это хорошо, это разрядно. Пусть будет Пыньче. Рассаживайтесь. Провожу военный совет.

Мы с роботом присели, прикрылись тентом от падающих с неба предметов. Дядя Исмаил докладывал свой план стоя:

— Вам надо вырастить по трое киберяток каждому. Маленьких беспомощных киберяток, которых надо любить и защищать.

— Любить? — взревел Пыньче.

— Да-да, любить и защищать. Для успешного боя надо всегда иметь что любить и защищать.

— Восемнадцать плюс шесть — не мало ли? — усомнился Пыньче.

— Это только начало. Каждый из них тоже воспроизведет себя трижды.

— Ага. Значит, в третьем поколении нас будет четыреста восемьдесят четыре?

— Плюс шесть! — упрямо поправил дядя Исмаил, точно это имело особенное значение. — Я предлагаю не тянуть. Раньше начнешь — быстрее кончишь!

— Оценив недоступную космикам дядину иронию, я поспешно достала из кармана коробок тополевых чурочек:

— А вместо сердца киберяткам счетные палочки.

— Органика? Бр-р! — Пыньче поморщился. — Впрочем, счетные, говоришь… Ладно, давай. Уважаю счетные.

— И от меня, от меня подарочек! — стесняясь, предложил робот. Он похлопал себя по животу, по бокам. Огорчился, не найдя ничего лишнего. Отвинтил от корпуса горсть гаек. — Возьмите… Сердца привинтите…

— А сам как же? — пожалел его дядя Исмаил.

— Пустяки, перебьюсь, — ответил глупый робот, поддерживая ослабевший корпус манипуляторами.

Работа закипела. Телохранители штамповали киберят, монтировали электронику. Мы, поплевав на тополевую чурочку, приворачивали ее гайкой внутри железного живота. Скоро восемнадцать юных разбойничков гарцевали на шеях космиков, ухитряясь одновременно визжать, бренчать, прыгать и драться. Сверх того, еще пели хором:

Мы — дружные ребята.
Не львята,
Не котята.
Не прочие зверята —
А кибе-киберята!
Мы все вокруг порушим,
Засушим,
Передушим.
Раскройте ваши уши:
Поговорим по душам!

— Ах, какие милые детки! — воскликнул Пыньче, следя за шалостями киберят.

Несколько крепких затрещин перепало нашему роботу. От одного «удачного» пинка он чуть не уронил корпус.

— Какие шустренькие! Какие жестокенькие! — умилились телохранители.

И от умиления размягчались. Таяли. По капельке стекали в грунт, позабыв, что автоматам противопоказаны эмоции. Тем более, военным автоматам. Тем более, положительные эмоции.

Киберята резвились как угорелые. Но видно гайки, которыми крепились их сердца, попались неполноценные, с лирическим дефектом. То один, то другой киберенок неожиданно останавливался посреди игры и задумывался. А едва он останавливался, тополевая чурочка начинала прорастать, выкидывать гибкие побеги. Вот сразу у двоих киберят сквозь расколотые головы проклюнулись зеленые ростки. Третий махал ветками вместо манипуляторов. У четвертого над плечом вытянулось целое деревце. Под шумящей листвой скрылся рогатый череп пятого… Вскоре рощица веселых топольков играла возле нас в пятнашки.

Пыньче — Оплывший, медлительный, бесформенный — из последних сил приподнялся, погрозил кулачищем. И со страшным грохотом рассыпался в мелкие дребезги. Вспугнутые топольки резво умчались за горизонт.

— Пора и нам по домам! — сказал дядя Исмаил в рифму.

— А как мы отсюда выберемся?

— Об этом я не успел подумать. Может, Черная Дыра насытилась? С ней иногда бывает…

Как бы опровергая его слова, рядом с нами шлепнулась колокольня. Колокола на ней закачались, зазвенели. Мы взялись за руки. Робот тут же потерял нижнюю половину корпуса, ужасно смутился, но не выпустил наших рук…

— Дыра запросто подтянула бы нас к Земле… — Дядя Исмаил задумчиво поднял глаза к небесам. — Но, боюсь, мы притащим с собой массу дряни, от коей человечество освобождалось веками…

— Тетка Дыра! — закричала я. — Отпусти по-хорошему! Дыра лениво отмалчивалась.

— Эх, чего не сделаешь ради тех, кого любишь! Мне грустно с вами расставаться… — Робот всхлипнул. — Но еще грустнее видеть вас в беде… Я придержу этот склад барахла. А вы спасайтесь.

Мы помолчали, сказать было нечего. Жаль было такого милого электронного старичка.

— Послушай, приятель, ты останешься здесь навсегда. — Дядя Исмаил подышал на номерной знак робота и начал надраивать его рукавом словно простую медяшку. — Может, у тебя есть какое-нибудь желание? Мы сумеем помочь…

Робот поскреб в затылке:

— Вообще-то мне ничего не нужно. Но если вас не очень затруднит… Если вам не трудно… Не сочтите за труд…

— Ну-ну, смелее!

— Если не очень назойливо с моей стороны… Ведь даже тупице-агрессору вы дали такое красивое прозвание…

— Ах, вот в чем дело? Как думаешь, Алена, заслуживает он отдельного имени?

— Заслуживает! — горячо откликнулась я. — Притом самого замечательного.

— Вы шутите! — Робот печально притушил прожектора.

— Никаких шуток! Люди давно уже придумали имя для таких как ты. Друг. Дружок.

— Дружок? Спасибо. Мне это очень нравится. Будто заново зарядили.

Робот твердыми шагами обошел Черную Дыру, примерился, растопырил манипуляторы и уперся в ком спрессованных вещей.

Поскольку ее Бездонное величество привыкло хапать одновременно со всех сторон, а робот по имени Дружок одно направление заблокировал, жадность толкнула Дыру в противоположную сторону, мимо нас, к Земле… Мы едва успели вцепиться — Дыра выкатилась наружу, оторвалась от бесформенного кома, прибавила скорости. И помчалась быстрее ракеты. Быстрее космического Вурдалека Гурия. Миновала полную, без ущербинки, Луну. Прорезала атмосферу. Заложила вираж над городом. Упала на крышу Дома Чудес. По лифтной шахте провалилась в зал мультфильмов. И стряхнула нас на пол кабинки 2—5У.

Вспыхнул свет. Разгоряченные приключениями, мы поднялись с пола. И хохоча вышли б зал. Робот-контролер вежливо помахал нам вдогонку хвостиком…


…В гостях у тети Кимы был Стас Тельпов. Он сидел на пороге лоджии, привалясь к косяку и зажмурив очи. При виде нас не приподнялся. Лишь вяло приветствовал нас мановением руки.

— Здравствуй, альпинист. Наслаждаешься? — Дядя Исмаил засмеялся. — Почти родная стихия. Справа пропасть — шестнадцать этажей! Слева — трехкомнатная палатка… Костра, правда, нет. Но судя по запахам, веселый ужин не за горами.

Стас приоткрыл один глаз:

— Аленушка! Стакан горлодера — и я навеки прославлю тебя лучшей девочкой Пятого микроквартала!

Я сбегала на кухню, поздоровалась с тетей Кимой. Нацедила цитрусовой шипучки жуткой концентрации, со льдом.

— Тебя когда-нибудь погубит гурманство, — заметил дядя Исмаил, выдвигая на середину комнаты стул.

— Но не прежде, чем я успею насладиться жизнью! — отпарировал Стас, кидая пустой стакан на услужливую спину киберподноса. — Многие обедняют свою жизнь из-за неумения желать. А кто желает сильно, тому подает небо.

Стас вскочил и галантно протянул руку тете Светлане, спланировавшей с высоты в лоджию. Тетя Света отстегнула гравипояс. Сбросила с лица защитный полушлем.

— Привет, мальчики. Здравствуй, Аленушка. Мы спорим от нечего делать или ничего не делаем от того, что спорим?

— Это очень сложно, Света, особенно натощак! — Дядя Исмаил наморщил лоб. — К тому же, я сделал важное наблюдение: небо выбирает достойных для своих подарков.

— Бессовестный льстец! — проворчал Стас. И довольно улыбнулся.

Из кухни явилась тетя Кима:

— Никто не будет возражать, если мы сядем за стол?

— Неужели ты видишь среди нас ненормальных? — удивился дядя Исмаил.

Я сразу же занялась маринованными бульбашками. Тетя Кима и дядя Исмаил заботливо подкладывали на мою тарелку то того, то другого. И я мела все подряд, будто ушла из дому не утром, а по крайней мере неделю назад. Насытившись, отсела в уголок, за декоративную цветочную стенку, взяла горсть соленых орешков — хрусть да хрусть! И не видно меня, и не слышно — зачем о себе лишний раз напоминать? У взрослых свои разговоры. А в этом доме как раз любят поговорить со вкусом и удовольствием…

Мысли во мне разные забродили — словами не передать. Про то, что художник Ежа Лутинен выставила крохотный пейзаж, на котором сошлись вместе зима и весна. То ли «Вишневый снег», то ли «Вишня в снегу»… Лепестки как снежные звездочки. Снежинки нектаром пропитаны. Да, вспомнила: «Цветы снега», вот как! Ни папу, ни маму на выставку не дозовешься, вечно они заняты, а по видео совсем же не то, никакого впечатления. Неудобно опять просить дядю Исмаила, но придется. И сделать это надо до возвращения Алика, потом будет некогда: мы с Алькиным отцом договорились поехать охотиться на эльсов.

Кстати, Алик мне должен: я ему три написала, а он только на два ответил, телеприветами отделываться. Мы же условились: телеприветы не в счет!

А вчера я у незнакомой девочки увидела незнакомый значок: две крылатые сандалии на цепочке. Я как раз недавно фильм о Степане Разине посмотрела — его царь в похожие железины заковывал и потому спросила:

— Это что, кандалы?

— Много будешь знать, скоро состаришься! — ответила воображуля, презрительно фыркнув мне прямо в лицо. — Проходи!

Взяло меня любопытство. Я в Архив Времен к тете Свете — не было в древности такого значка. Я в Информаторий — и тут выяснилось: это даджболисты, которые в летающий мяч играют, к своему юбилею выпустили. Попробуй догадайся!

Кончились у меня орешки — и мысли кончились… Уже неделя, как дядя Исмаил подарил мне астероид, А дни текут обыкновенные, ничего со мной не произошло. Будто у каждого на Земле есть собственная планета! А такой вот незнакомке с сандалиями даже нагрубить человеку ничего не стоит. Жалко мне стало себя, одиноко — уж не знаю, чего бы я натворила в этот момент, если б не сигнал телевызова.

— Кто бы это мог быть? — задумчиво поинтересовался Стас, выбирая из вазы длинную леденцовую трубочку и принимаясь сосать через нее свой горлодер.

— Если меня — меня нет! Хватит на сегодня. — Дядя Исмаил пригнулся, чтобы его не было видно из-за спинки стула.

Тетя Кима укоризненно посмотрела на него. И кивком головы приказала телестене включиться. На экране появилась моя мама. Из-за ее плеча высовывалась жалкая Тунина физиономия.

— Привет честной компании! Целую, Кимуля, рада тебя видеть, чего давно не заходила? А с тобой, милый братец, придется поговорить серьезно. Хорошо, конечно, что у тебя столько свободного времени, но все же не мешало бы изредка доставлять ребенка домой. Я уж не требую — вовремя!

— А который теперь час? — спросил дядя Исмаил, прикидываясь простачком.

В ответ Туня многозначительно поскрипела динамиком, и я поняла: поздно, срок моего возвращения давно истек.

— Надо же, я и не заметил… — Дядя Исмаил быстро взглянул на тетю Киму, вздохнул. — Ну, не беда, сейчас прибудем. Или, может, вы к нам присоединитесь?

— Нет уж, уволь, здесь подождем. Поторопитесь.

— Уже идем! — заверил Маму дядя Исмаил, не трогаясь с места.

— И между прочим, прекрати издеваться над автоматами. Для того их люди изобретали?

— Нажаловалась? Ну, бабуля… — Дядя Исмаил погрозил экрану кулаком.

Туня с явным облегчением выскочила из кадра. Экран померк.

— Ах, как некстати! — Дядя Исмаил неторопливо допил ананасный сок, взял меня за руку. — Но я скоро вернусь. Вот только ее отвезу. И сразу-сразу…

— Да я одна, дядя Исмаил, — предложила я, заглядывая ему в глаза. — Тут же близко, какая-нибудь тысяча километров…

Хотя дорога действительно пустяковая — гравистрела с одной пересадкой и аэроход над заливом — я, разумеется, предложила не всерьез. И очень бы обиделась, если бы дядя Исмаил послушался. Но он сердито свел брови:

— Глупости! Когда это я упускал возможность проводить домой любимую племянницу? Выкатывайся!

Тетя Кима встала. А у меня как назло каблук прилип к полу — нечаянно наступила на ириску. Пока я отлипала, пока наблюдала, как пластик-поглотитель всасывает сладкое пятно, то немножко застряла. А у двери поневоле замедлила шаг — дядя Исмаил держал обе тети Кимины руки и быстро несвязно бормотал:

— Я хотел сказать тебе завтра… Завтра готовился сказать… Но такая штука — опять на дежурство. Подменная вахта…

— Сам поди напросился?

— Да что ты, Валера Чикояни из нормы выскочил… Один наш, из стартового отряда. Тобольчик попросил подменить…

— По-моему, ты оправдываешься? С чего бы вдруг? Уж не заболел ли сам?

— Я завтра все сказать собирался! — Дядя Исмаил упрямо замотал головой. — Про нас с тобой… И вообще… А теперь, понимаешь, не выйдет завтра. Извини, сегодня придется, можно?

Мне стало обидно за дядю. А на эту глупую тетку Киму я вообще вконец разозлилась: так позволяет человеку терять себя! Я и то сразу поняла, что он хочет сказать… А она глазами хлопает, притворяется, будто ни о чем таком не догадывается. Дядя Исмаил все больше запутывался. И от растерянности, забыв отпустить тети Кимины руки, теребил ее пальцы. И казалось, худел на глазах, хотя куда уж больше!

Я прямо извелась, стоя на пороге, словно снова ириской к полу приклеенная. Ну все же совершенно не так делается! Оба неправильно себя ведут. В кино я много раз видела — надо взять и красиво сказать: я тебя люблю, давай завтра поженимся. В крайнем случае, послезавтра, после вахты, поскольку дежурство уже не отменить. И все. И нечего мучиться. Такие простые слова… А этот нескладень высоченный, космонавт мой несгибаемый, лепечет что-то жалкое, словами давится. Ну, думаю, если он и дальше не перестанет лепетать и бледнеть, сама все за него выложу. Куда ж он без моей помощи? Пропадет совсем… Честное слово, пропадет. Подойду и выложу: «Тетя Кима, мы тебя очень любим, жить без тебя не можем, выходи за нас замуж!»

Делаю шажок вперед. Но не успеваю. Изменилась тетя Кима в лице. Высвободила одну руку. Загребла в горсть дядины волосы. И безжалостно подергала из стороны в сторону.

— Эх ты, чудо мое несуразное!

Дядя Исмаил еще больше ссутулился. И щекой старается об ее ладонь потереться.

— Теперь надо друг друга за плечи взять и в глаза посмотреть. Долго-олго… — выпалила я.

Дядя Исмаил точно перец раскусил — побагровел, рот раскрыл и губами дерг, дерг… Я даже испугалась: Ой, что это с вами, дядя Исмаил? Взял он меня железными пальцами за локоть. Распахнул ногой дверь. И ракетой вылетел вместе со мной из квартиры. Если бы напротив случайно не оказался лифт, мы бы, наверное, лифтную шахту протаранили. Лишь когда из-под ног у нас начал убегать пол и замелькали номера этажей, я опомнилась и успела крикнуть:

— До свиданья, тетя Кима! Давайте женитесь поскорей!

Дядя Исмаил шумно втянул воздух, но промолчал. И всю дорогу дулся — впору было скакать вокруг него на одной ножке и припевать: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» На это, однако, я не решилась, вела себя тихонько, мышкой. И в вагоне гравистрелы. И в открытой кабине аэрохода, когда он пузырил поперек Финского залива. Ветер резал лицо. Но я нарочно не поднимала упругую лобовую пленку. Задыхалась. Кашляла. Отворачивалась. Иногда прикрывала ладонью слезящиеся глаза. А дядя Исмаил хоть и щурился, но от ветра ни разу не отвернулся. Стоял, широко расставив ноги и вцепившись обеими руками в срез рамы. Потом вдруг неожиданно рассмеялся:

— Ладно, Алена, давай мириться. Воображаю, каким дурнем я в тот миг выглядел! Мне бы твоими глазами себя увидеть!

Я забрала его ладонь в свою:

— Правда-правда, не обижаетесь? Я не знаю, как это вырвалось.

— Ну сказал же — все! Распылено и забыто. Спасибо за урок. У меня отлегло от сердца:

— Ой, я ужасно рада! Мы никогда еще с вами не ссорились.

— Ну и как оно?

Я отклонилась от бьющей навстречу воздушной струи, вытерла уголки глаз. Ветер обрывал брызги с верхушек волн, захлестывал в кабину. Но поднимать пленку по-прежнему не хотелось.

— Кстати, племяшка, мне сейчас в голову пришла грандиозная идея: давай соединим оуны?

Я недоверчиво посмотрела на него — шутит, что ли? Но нет. На шутку не похоже. Он уже сдвинул язычок на звенышке видеобраслета и влез в настройку оун-контакта.

Толком про оун-контакт мало кто знает. Какая-то прямая двусторонняя связь — вроде старинной телепатии, но без обмана и фокусов. Между некоторыми людьми эта связь устанавливается очень даже легко и просто. Другие, как ни бейся, между собой не контактны. С третьими удается связаться только в том случае, если они сами этого пожелают. В школе мы оун-теории еще не проходили, ее в старших классах проходят. Но и без того известно: к видео оуны никакого отношения не имеют. И в браслет крепятся, чтобы при связи можно было друг друга не только мысленно слышать, но и видеть на экранах. Если с кем контакт установился, то это до — до самой смерти. Мы однажды с Танькой на всю жизнь поссорились, пытались как-нибудь разъять связь, заизолировать оуны друг от друга. Куда там! Ничего не вышло. Пришлось мириться…

Я нарочно пока о постороннем думаю, чтобы дяде Исмаилу не создавать фон. Даже не смотрю на него. А когда он кончил регулировку, попробовала встречное поле. Здесь как в игре «горячо-холодно» — ищешь теплую волну. А для этого годятся только хорошие мысли о другом, только самые лучшие воспоминания. Зато когда эту общую волну нащупаешь, самому сразу тепло станет. Будто открываешь человека заново…

— Как думаешь, Олененок, получится? — спросил дядя Исмаил, защелкнув звено оуна и опуская руку с браслетом.

— Обязательно получится! Нам с вами хорошо друг с другом. Должно получиться.

Я закрыла глаза. И почувствовала, как тепло затопило мне изнутри грудь.

«Какой надежный, чистый и светлый мирок!» — непривычно подумалось мне. И я вдруг поняла, что это не моя мысль, а дяди-Исмаилова…

4

Папа, придя с работы, даже обедать не стал, сразу подался в гостевую комнату, бросив на ходу:

— Почему до сих пор не у видео?

— Для Алены детской передачи нет. А мне некогда, — отозвалась из кухни мама.

— Как это некогда? Бросай все, иди немедленно. Сейчас ТФ! Я чуть не застонала с досады. Последнее время этим тээфом мне все уши прожужжали. Повсюду только и слышно: «Ах, тээф! Ох, тээф!» Во дворе, на транспорте, дома — одна тема. Будто в мире, кроме ТФ-Проекта, никаких событий. Я, разумеется, не против проектов. Но нельзя даже про самое грандиозное повторять тысячу раз в день. Тем более, до старта еще целый час. Между прочим, все в мире по привычке проект да проект… А проект давно уже Кораблем стал. Через час пробный пуск…

Я как вышла встречать папу с Остапкой на руках — кукла у меня такая, донской казак Остапка, — так и осталась стоять с ним посреди гостевой. Папа включил экран, прочно уселся в кресло.

— С самого-самого начала будешь смотреть? — удивилась я.

— Как же иначе? С самого что ни на есть!

— Эх, папка, папка, неспособный ты у меня к технике народ! Да я тебе слово в слово все перескажу не хуже видео. И тогда с тебя три мороженки, согласен?

— Ладно, — согласился папа. — А за каждую ошибку порция снимается, договорились?

Уложила я Остапку на папины колени, а то он уже глаза начал тереть, спать запросился. Сама рядом на скамеечке примостилась. Жду. Отыграли куранты. И вот наконец диктор торжественно провозгласил:

«Дорогие телезрители! Сегодня историю человечества пополнит новая страница: через час начинаются ходовые испытания первого ТФ-Корабля. Как мы знаем, трансфокальные корабли класса «Гало» превзойдут скорость света и, таким образом, открою дорогу к звездам».

Диктор сделал паузу, я вклиниваюсь и, лишь чуть-чуть его опережая, чтобы папа мог сравнивать, начала сыпать сведениями про конструкцию Корабля. Про экипаж. Про направление полета. Про Свертку Пространства. Ну, и про все остальное — за полгода ежедневных передач уж как-нибудь можно выучить! У папы и глаза на лоб:

— Техник ты мой славный!

Наклонился меня обнять — и Остапка упал с его колен на пол. Дернул разок-другой ручками-ножками — и замолк.

Я в слезы. Папа вскочил, затоптался на месте. Мама сама не своя прибежала из кухни. Туня слетела с дивана, антенны на себе обрывает с горя. Как же! Ее ребенка обидели! Но узнала причину — успокоилась. Подняла Остапку, отерла мне слезы:

— Не переживай, у этих кукол просто схемка слабенькая, вечно волосок стряхивается. Сейчас будет порядок. Мелкий ремонт…

Сдернула с Остапки рубашонку, раскрыла ему живот, вытащила гармошкой все его электронные потроха. И тут по видео началось.

На экране появился Председатель Всемирного Совета. И, рубанув ладонью воздух, обратился ко всему человечеству:

«Друзья! Братья! Земляне! Не буду тратить много слов. Каждый из вас понимает значение сегодняшнего эксперимента. Только трансфокальные корабли могут приблизить к нам звезды. Вы, кому нынче от пяти до пятидесяти! Вы достигнете на них любой точки Галактики. Вашими глазами увидим мы иные миры. Да здравствует Знание! Слава Человеку!»

Я встала, смотрю ему в глаза через экран, не шелохнусь. От пяти до пятидесяти. Это ж, значит, он и ко мне обращается!

Председатель Всемирного Совета Антон Николаевич вышел из кадра. На экране обрисовалось огромное кольцо Корабля, повисшее за орбитой Плутона. Накануне разведчики буквально проутюжили «Муравьями» стартовый клуб. Потом, когда «Гало» наберет импульс, ему уже ничего не страшно. А пока вакуум должен быть исключительно чистым…

Дядя Исмаил подробно мне о «Гало» рассказывал, кое-что я понимаю. Корабли класса ТФ возмущают и искривляют Пространство так, что точка вылета смыкается на миг с точкой цели. Это и называется Сверткой. А когда свернутое Пространство пружиной распрямляется обратно. Корабль остается там, в месте назначения, будто кто-то взял и волшебным образом перенес его через миллиарды световых лет… Что там говорить, здорово!

Пока я все это вспоминала, зрителям представили каждого из двухсот сорока космонавтов: на фоне «Гало», в отдельной рамочке из звезд, со специальным стихотворением. Корабль отодвинулся, показались нацеленные на него косячки «Муравьев». Они и впрямь как муравьи рядом со слоном. Где-то среди них вместо Валеры Чикояни дежурит дядя Исмаил. Жаль, связаться с ним невозможно: он бы в сто раз интереснее старт прокомментировал! Можно, конечно, вызвать его по оуну, но до меня ли ему сейчас? Украдкой помахала ему рукой: пусть ему солнышко блеснет, если он тоже сейчас про хорошее подумал…

Загремел гимн Земли. Когда он отзвучал, в мире наступила жуткая тишина. Мне показалось, она длилась целый час…

«Внимание! — раздался голос Главного ТФ-Конструктора Антуана-Хозе Читтамахьи. — Даю команду».

«Включаю отсчет, — подхватили на Плутоне, в Центре Полета. — Тридцать. Двадцать восемь. Двадцать шесть…»

Мама со страху совсем зажмурилась. Папа, наоборот, широко раскрыв глаза, теребит галстук — как на хоккейном матче. А Туня держит Остапку вниз головой за вынутый механизм, и мне его в этот момент ни капельки не жалко. Не до кукол.

«Четыре! — вели отсчет на Плутоне. — Три. Два. Один. Пуск!»

Ракеты старого образца немедленно после старта окутывались огненным облаком, поднимали рев и быстро исчезали. «Гало» нет, «Гало» будет четыре с чем-то минуты импульс вбирать. Поэтому видеооператоры, не тратя зря времени, начали толчками кадры менять — кто как ждет и переживает. Секунда — кадр. Секунда — кадр…

Вот «Муравьи» гусиными клинышками выстроились.

Вот диспетчеры за пультом в Центре Полета безмолвно губами шевелят.

Антон Николаевич подался вперед, замер.

Читтамахья почти и не смотрит в сторону «Гало», раскуривает кальян на длинном чубуке.

В Москве на Красной площади, приостановясь возле экрана-гиганта, аплодируют прохожие.

Пассажиры в поездах гравистрелы повернулись в одну сторону — к изображению на общем вагонном видео.

Альпинисты, посвятившие свое восхождение на Джомолунгму новой победе человека в Космосе, закрывают варежками от ветра портативный экран.

Свободные от вахты космонавты «Гало» наблюдают самих себя в салоне и каютах.

Почетный караул у памятника Всем Погибшим в столице Марса Ареополе.

И по-прежнему на весь мир, на весь эфир — неслыханная тишина. Ни радиоголосов. Ни музыки. Ни шорохов помех.

«Витя! Легкого тебе вакуума!»

— вдруг тихо-тихо сказал Главный Конструктор командиру «Гало» Грибачеву. Это он думал, что тихо. А на самом деле — на всю Солнечную систему.

Крупно — лицо Грибачева. Его «нетающий, припорошенный звездами» взгляд…

И сейчас же кто-то из диспетчеров Центра:

«Свертка!»

Кольцо ТФ-Корабля сплющилось, стало полувидимо. Сквозь него проглянул Юпитер со спутниками. Малые планеты Церера и Ганимед — я их по телемаякам узнала. А потом — сумасшедшее месиво Пояса Астероидов.

«Тан! Сбрось резерв! — закричал. Читтмахья. — Введите нулевые. Режьте камеры, гасите канал!»

Я слышала эту артиллерийскую скороговорку, но смысл слов до меня не доходил. Впрочем, по тому, как засуетились диспетчеры, можно было без труда определить: что-то неладно. В центре кольца возникло черное пятнышко. И через него, будто клецки в суп из тюбика, стали выдавливаться неровные серебряные обломки. — Астероиды! — ахнула Туня.

На все ушли наверное доли секунды, даже меньше, потому что «Гало» сохранил полупрозрачность, а астероидов выдавилось всего три.

«Да заслоните же кто-нибудь его от Солнца, Санта-Сатурно!»

зарычал Читтамахья. И с хрустом переломил кальян.

Тотчас строй «Муравьев» сломался. Кто-то бросил свой неизмеримо крошечный кораблик в центр гигантского сплющенного бублика «Гало». Воронка в Пространстве всосала его наполовину. Кольцо мгновенно округлилось, дрогнуло, словно размытое маревом. И исчезло, оставив голый стартовый куб и распустившийся бутон «Муравья».

Я хорошо знала, как катапультируются разведчики, и сперва не обеспокоилась. Но только сперва: вскоре до меня дошло, что нигде не видно яркой, мерцающей огнями капсулы пилота. Оболочка кораблика плавала пустая внутри как яичная скорлупа. Экран скачком приблизил раскрывшийся бутон. И я вскрикнула, узнав бортовой номер дяди Исмаила.

«Внимание! — резко скомандовал Председатель Всемирного Совета. Я и не подозревала, что у него бывает такой громовой голос. — Тревога номер один! Всем кораблям выйти в поиск. Грузовые и беспилотные вернуть в ближайшие порты. Отменить регулярные рейсы, экскурсии, исследовательские дрейфы. Все средства обнаружения немедленно поднять!»

Тревога номер один. Она объявляется, когда пропадает человек.

«Антон Николаевич! Разреши мне лично участвовать в поиске!»

На экране показалось искаженное болью лицо Читтамахьи. Зубами он стиснул обломок чубука так, что даже губы побелели.

«Нет, Антуан. Ты отвечаешь за «Гало». Там двести сорок…»

«Но ведь это по моей вине…»

«Перестань. Я сам руковожу поиском…»

Папа взял маму за руку и попытался усадить в кресло. Я думала, она будет плакать. Но мама лишь отмахнулась, не отрывая глаз от экрана. И вдруг неожиданно твердо приказала:

— Туня, уведи девочку.

Я чуть не потеряла дар речи.

— Прости, мамочка, я отсюда никуда не уйду.

— Ляля, что ты говоришь? — изумился папа.

— Да прекратите же, как вы можете! Ведь там дядя Исмаил! Они примолкли, глядя на меня как-то по-новому, странно-странно. Я забралась с ногами на диван. Решила, что не уйду до тех пор, пока дядю Исмаила не найдут. Даже если на это потребуется целый месяц. Или целый год. В конце концов, не мог же он испариться бесследно на глазах у миллиардов телезрителей.

Затеплился сигнал оун-вызова. Заодно зачирикал видеобраслет. Кому, интересно, я понадобилась? Татьяна что ли с сочувствием? Ну и времечко выбрала!

Сосредоточилась я, настроилась на связь. Включила изображение.

Ой-ой-ой, дядя Исмаил! Дышит тяжело, как после бега. Но улыбается под шлемом широко, во весь рот.

— Дядя Исмаил! — закричала я.

Папа с мамой ко мне кинулись, лоб щупают. А я их отталкиваю, смеюсь и плачу, браслет ладошкой загораживаю.

— Ой, дядя Исмаил, куда же вы запропастились? Вас ищут, нащупать не могут.

— Не там ищут, Олененок, не беспокойся. Хотел было твой астероид проинспектировать. Да немного не рассчитал — недолет!

Вот так, еще шутит! Отодвинулся лицом от экрана — мамочки мои! Вокруг будто морской прибой пенится: глыбы, скалы, целые каменные тучи — все несется мимо, кувыркается, острыми сколами полыхает. А дядя Исмаил дирижирует: водит браслетом, хвастается…

— Дядя Исмаил. — Я старалась говорить спокойно, без тревоги, но голос у меня сорвался. — Дядя Исмаил, а ведь это опасно!

— Ничего, Олененок, где наша не пропадала? Позови-ка маму… Поставила я максимальную громкость. Дядино лицо снова заполнило экранчик:

— Я, Мариночка, на Алену вышел. Знаю, вы рядом. Не волнуйтесь.

Мама прикусила губу, часто-часто закивала головой. А я подумала: здорово, что мы с дядей Исмаилом успели соединить оуны. Глядишь, и я понадобилась. Стою, правой рукой левую нянчу: не стряхнуть бы его изображение, не утерять на свету. А дядя по-прежнему бодрым голосом:

— У меня, Аленушка, другой связи нет. Придется тебе недоспать… Поможешь?

— Ну, дядя Исмаил, нашли о чем спрашивать!

— Тогда первым делом вызови Читтамахью. Он поди поседел там из-за меня…

— А поисками лично Антон Николаевич руководит…

— Да? — Дядин голос немножко потускнел. — Что ж, вызывай Антона Николаевича.

Пока папа набирал позывные Председателя Всемирного Совета, мама быстро осмотрела комнату, переставила на подоконнике цветы, выровняла диванную подушку. Я тоже поправила бантик, откашлялась, впилась глазами в экран.

— Приемная Совета. На связи — референт Токаяма.

Я вдруг оробела, не знаю, что говорить. Папа выдвинул меня вперед, ободряюще стиснул плечо. И я сразу нашлась:

— Извините, Токаяма-сан. Мне нужен лично Антон Николаевич.

— Это важно, девочка?

Будто кто-нибудь станет беспокоить Председателя Всемирного Совета по пустякам…

— Алена Ковалева, — представилась я. — Да, очень важно. У меня на оун-контакте дядя Исмаил… простите, разведчик Улаев.

— Хорошо. Ждите.

Ждать не пришлось. В кадр ворвался Антон Николаевич:

— Здравствуй, девочка. Держишь контакт с Улаевым?

— Держу. Вот.

И помахала видеобраслетом. Антон Николаевич наклонился, прищурился — трудно издали рассмотреть человека на ручном экранчике.

Молодец, молодец, Исмаил Улаев. Слов нет, но они потом. У тебя все в порядке?

— Почти. Я в Поясе Астероидов. Примите координаты.

Тон бодрый-бодрый. Такой, что у меня мурашки по спине побежали. Антон Николаевич нахмурился:

— Повтори, я включил запись. Дядя Исмаил повторил.

— Хорошо. Теперь вот что: как самочувствие?

— Тридцать часов, Антон Николаевич. Капсула развалилась при катапультировании.

— Скафандр цел?

— Рукав…

— Ну? — воскликнул Председатель Всемирного Совета.

— Рукав порван. Но герметичность восстановилась!

Он так поспешно добавил про герметичность — я и то поняла: не радуга у него там, ох, не радуга! Я знала, что ткань скафандра самовосстанавливается при повреждениях. Но не все, видать, сработало, как нужно…

— Н-да, — вроде бы спокойно сказал Председатель, отводя на секунду глаза от экрана. — Я распоряжусь, один канал сейчас освободят целиком для тебя. Жди. И не смей вешать нос!

— Слушаюсь!

Дядя Исмаил отдал честь, но почему-то левой рукой. Я догадалась об этом потому, что на экранчик выметнуло космос. Антон Николаевич скосил глаза вниз — ему, вероятно, доставили сведения о нашей семье. И обратился ко мне:

— Тебе, Алена Юрьевна, боевое задание: с дядей дружишь? Я кивнула. И подумала почему-то совсем о постороннем. Эх, подумала, видел бы меня Алик! Или хотя бы Шурка Дарский. Сам Председатель Совета беседует со мной как со взрослой. Даже по отчеству называет…

— Хочешь, чтоб его нашли скорее?

— Да, Антон Николаевич, я же все понимаю. Не засну.

— Гляди, какая догадливая. Ну, коли так, скрывать не стану: положение сложное, тебе нужно побыть на связи, пока мы его запеленгуем и снимем. Мама разрешит? Не будете возражать, Марина Сергеевна?

— Нет-нет, что вы, Антон Николаевич!

Еще бы она возражала! Да был бы иной способ наладить контакт, не тратил бы на нас драгоценного времени сам Председатель Всемирного Совета! Видно, барахлит что-то связь, радиоволны не проходят. Нет, что ни говори, вовремя мы с дядей оуны соединили. Будто предвидел он, мой мудрый дядюшка!

Думаю об этом — и каким-то чувством понимаю, как трудно сейчас маме. Она бы лучше сама вместо меня сто часов отсидела! Да ведь нет больше ни у кого связи. Только через мой хорошенький браслетик!

— Туня, какао и сэндвичи! Ребенку надо подкрепить силы! — приказала мама. Специально, чтобы меня успокоить.

Антон Николаевич уже скрылся. Во весь экран показали дядю Исмаила — с моего браслета. Диктор за кадром пояснил:

— Дорогие зрители! Рады сообщить, что разведчик Исмаил Улаев найден. Вы видите его на своих экранах. Минут через пять мы попросим героя сказать вам несколько слов.

— Доволен популярностью? — спросила я, предоставляя дяде возможность полюбоваться собственным изображением.

— Надо же, какой без капсулы вид неуютный! — Он засмеялся. — Будто нагишом в космосе.

Эге, думаю, хоть ты и смеешься, а не весело тебе. Ни чуточки не весело. Занять тебя чем-то надо. А чем — ума не приложу.

Как назло, приплыла моя кормилица с какао и сэндвичами. От волнения я бы и не прочь пожевать, да на глазах дяди Исмаила не смею. Может, он там с голоду помирает, а мне здесь пировать? Уловил, видно, дядя мои мучения. И развеселился:

— Это ты верно насчет еды придумала. Пожалуй, и я подкреплюсь за компанию. Прикорнуть нам с тобой не скоро удастся…

Приложился губами к трубочке под подбородком, сделал два порядочных глотка, похлопал себя по животу поверх скафандра, точно переел:

— Одно неудобство: шлем мешает рот вытереть — красуйся с жирными губами на виду у телезрителей. Будешь летать, Алена, — учти!

У меня кусок поперек горла стал. Стараюсь земными делами его занять, а разговор все равно нечаянно на космос перекидывается. С трудом дожевала бутерброд. Допила какао.

— Мне, дядя Май, помощь твоя нужна. Вернее, не мне, а Остапке.

Впервые назвала его дядя Май — как Виктор Грибачев. И на «ты».

— Я, Олененок, с удовольствием. Только придется подождать моего возвращения…

— Ерунда, мы с тобой без отрыва от экрана, хорошо? Он наверно все-таки понял. Рукой махнул:

— Ладно. Волоки схему. Скис, значит, донской казак?

— Захандрил слегка, — небрежно и в тон ему отвечаю. — Туня, неси Остапку. И схему приготовь.

Туня почему-то появилась не сразу. Антенны обвисли, глаза отводит. В одной руке кукла. В другой схема. Еще две с инструментами на подхвате. Движения вялые. И ни пол словечка лишнего. Сама на себя не похожа.

Начали мы ремонт. Дядя Исмаил командует. Я болтаю о чем попало — как хирург во время операции, чтобы больного отвлечь. А Туня, значит, чинит, то и дело роняя инструмент. Так у автоматов только в одном случае бывает: когда они посторонней задачей заняты, на остальные дела не хватает памяти. Если бы роботы умели болеть, я бы решила, Туня заболела. Но ведь они не умеют, уж я-то знаю…

Незаметно-незаметно собрали мы Остапку. Одела я его, спать положила, чтоб не путался под ногами. Смотрю, дядя Исмаил исчез с экрана. Одни камни мельтешат между звездами — у меня здесь — и то голова закружилась. Каково же ему там? На миллионы километров вокруг ничего надежного, твердого. Ни тропки. Ни столба. Ни человеческой руки. Стиснула я зубы. И поинтересовалась ровным голосом:

— Кому ты там поклоны отбиваешь?

— Ботинки проверял. Ноги мерзнут.

Не понравилось мне это. Вот честное слово, не понравилось. Пилот за бортом в своей рабочей обстановке — и пожалуйста, аварийная ситуация. Безобразие!

В это время в комнате появились оператор дальних передач и три его помощника с камерами. Две камеры по углам расставили, взяли настенный экран в перекрестье объективов. Третью — миниатюрную — навесили на мой браслет. И очень вовремя. Теперь я могла шевелиться — изображение не пропадало. А то у меня локоть заныл — руку к экрану выворачивать.

Не успела я и рта раскрыть, как операторы вышли в эфир:

— Наши телекамеры установлены в квартире племянницы героя Алены Ковалевой, имеющей оун-контакт с Исмаилом Улаевым. Мы начинаем репортаж с традиционного вопроса: как вы себя чувствуете?

Я хотела ответить «нормально», однако вовремя спохватилась, что вопрос, пожалуй, обращен не ко мне. Зато дядя Исмаил — вот ведь только что морщился от того, что зябли ноги, — сразу заулыбался, будто узнал в операторе близкого друга:

— Спасибо. Отлично.

— Не могли бы вы объяснить, о чем подумали, бросаясь в Пространственный Провал?

— Да, по правде сказать, ни о чем. — Дядя Исмаил нерешительно погладил себя ладонью по шлему: у него привычка лохматить в задумчивости волосы, если, конечно, шлем не мешает. — Когда камни выдавились и проглянули Ганимед с Церерой, я догадался, что свертка прошла через Пояс Астероидов. А там, возле Цереры, кувыркается племяшкин астероид, подаренный ей к восьмилетию. Я и подумал: втянет астероид в Провал и через ТФ-Контур выбросит в какую-нибудь немыслимую даль, в чужое созвездье. Жалко мне подарка стало, я и кинулся выручать. По пути уж как-то за «Гало» испугался…

Ну шут, шут дядя Исмаил, настоящий шут! Даже в такую минуту не прочь позубоскалить. Он же подвиг совершил. Хоть и считает, что в космосе не место подвигам. «Работу нужно строить отлаженно и точно, — доказывал он недавно Стасу Тельпову. — А подвиг — это экстремальное состояние, чрезвычайное происшествие. Значит — или чей-то недосмотр. Или непредусмотренное стихийное бедствие. Или в такую область природы вторглись, где любой шаг — неизвестность, а потому хочешь или не хочешь, жди сюрприза! Тогда, конечно, все свое мужество выкладывай. Вплоть до подвига!» Но разговоры разговорами, а сам каков? Взял и совершил. Теперь держи ответ за редкое свое чутье, за умение выбрать позицию. И, разумеется, вкушай славу!

— Неужели и о личной безопасности не подумали? — допытывался оператор.

— Не успел, извините… Подумал бы — ни за что не полетел! Ишь как для телезрителей старается!

— Что, на ваш взгляд, произошло при запуске?

— Кто ж его разберет? — По своему обыкновению, дядя Исмаил прикинулся простачком. — Вам бы надо с учеными потолковать.

— Наверняка и у вас есть предложения?

— Если разрешите, я своими поделюсь!

Экран мигнул, и в кадр неторопливо вплыл Читтамахья, Антуан-Хозе и прочее, и прочее, Главный Конструктор ТФ-Корабля. Только теперь он вынул изо рта обломок чубука, улыбнулся, показал белющие зубы на смуглом-смуглом лице:

— Привет, Исмаил. Получили сигнал с «Гало»: «Свертка пройдена. Пытаемся определиться. Грибачев». Так что у Виктора порядок. Благодаря тебе.

— Да ну, вы уж скажете! — Дядя Исмаил смутился. Читтамахья не стал спорить. Он рассказал телезрителям, что электронные машины успели рассчитать силу отдачи при Свертке. В лабораторных опытах и при маломасштабном искривлении Пространства эта отдача до сих пор не проявлялась. В дальнейшем неожиданностей не предвидится. Стартовый куб со стороны Солнечной системы заслонят защитным экраном. Роль такого экрана в период неустойчивого равновесия запуска сыграл корабль разведчика Улаева: из фокуса ТФ-Контура энергии его двигателей вполне хватало на восстановление импульса. К сожалению, в момент старта «Муравей» буквально разорвало напополам. Поврежденную капсулу унесло вместе с «Гало». А космонавта выкинуло в Пояс Астероидов.

Сейчас в эту точку мчатся спасательные корабли. Можно рассчитывать, часа через два окажутся на месте.

Как прошли эти два часа — лучше и не спрашивать. Голова моя гудела от перенапряжения. Шутка ли, в мои-то годы — посредник между Землей и Вселенной! Да и кто до сих пор столько времени без перерыва держал оун-контакт? Я крепилась изо всех сил, но, боюсь, не всегда бывала на высоте. И то сказать: меня же ни на миг не оставляли в покое. Со всех сторон глаза, глаза, глаза — и я в центре. Я прямо физически ощущала на себе миллиарды глаз… Поэтому, когда к нам забежала Таня, я ей даже обрадовалась. Но поболтала с ней всего минуточку, лишь бы не обиделась: боялась наскучить дяде Исмаилу нашими маленькими делами! Просился еще «повидаться с героем» Шурка Дарский. Ну, с ним-то я не церемонилась, запросто вон выставила — не хватало еще терять время с этим противным спорщиком, когда меня каждую секунду транслируют на весь эфир!

Больше всех меня расстроила тетя Кима. Приехала. Обняла меня. Гладит по голове. Целует. А сама от экрана не отрывается. Я поежилась, высвободилась, утешаю ее:

— Ну ладно, ладно, тетя Кимочка! Все будет хорошо!

И передаю дяде Исмаилу мысленно, чтоб в эфир не просочилось:

«Считай, это она не меня, тебя целует!»

«Поговори, поговори, дерзкая девчонка! — так же мысленно отвечает мне дядя Исмаил, показывая, как он ужасно сердится. — Вот переключу на нее связь — будешь знать, как задаваться!»

«Раньше надо было думать! — насмехаюсь я без зазрения совести. — Вернешься — не прозевай. Желаю счастья…»

«Само собой. Тебя не спрошу».

Пока мы с ним пикировались, тетя Кима чуть успокоилась. Села в угол дивана — бледная, смирная, — жалко мне ее до слез! А еще гордость меня распирает неимоверная, внутри не помещается. Что бы вы, мои дорогие, думаю, делали без меня, слава оунам?! Каким бы образом свиделись? Но я взяла себя в руки, погасила посторонние чувства, опять сосредоточилась на дяде Исмаиле. Мама с папой по комнатам на цыпочках ходят. Размещают гостей, беседуют с корреспондентами. И оба хмурятся. Наверно, считают, неприлично мне на весь мир выставляться. Боятся, зазнаюсь. Вот чудаки! Для чего мне зазнаваться? Хорошо бы Алик обратил внимание, как я мужественно веду себя в чрезвычайной обстановке. А и не заметит, переживу. Чего в той славе особенного?!!

Чтоб мы с дядей не скучали, нас развлекали лучшие артисты Земли. Братья-иллюзионисты Энди и Сэнди показывали фокусы. Поэт Эней Ивашов читал героическую поэму-экспромт. А тем временем еще одна знаменитость Андрей Кисенюк расставил мольберт возле дивана и рисовал групповой портрет: дядю Исмаила — с экрана, меня — с натуры. Будто бы Земля в виде маленькой девочки держит космонавта за руку, оберегая от черного вакуума… Мне лестно, а дядя Исмаил заругался:

— И чего ты, Кисенюк, девчонку портишь? Нос задерет!

Но художник уже все закончил, расписался в уголке и оставил картину на память…

Как ни была я занята, все же успела удивиться странному поведению моей няни. Прячется все время как ненормальная. Кликну — выскочит на минуту, наскоро сделает то, что попрошу, и опять уползает. Неужели все же заболела? Ведь что мы про роботов знаем? Вдруг они старятся? Или разлаживаются? У них организм хрупкий, обидчивый. Особенно, у детских нянь. Выволокла я Туню за хвостик из-под дивана, прижала к себе, глажу между глаз, как она любит, приговариваю:

— В чем дело, лапушка? Может, доктора к тебе позвать? То есть кибер-механика? Где у тебя болит?

Она молча вырвалась, снова под диван уползла. Я уж не раз убеждалась: коли робот загрустит — не расшевелишь. Это вам не у заводной куклы переставить индекс настроения!

— Погоди, спасут дядю Исмаила, я тобой займусь! — пригрозила я Туне. И повернулась к экрану: — Дяде Май, а не спеть ли нам вдвоем, как бывало?

— Отчего же нет? Начинай. Откашлялась я и завела:

От звезды и до звезды
Полон космос пустоты.
Нет ни озера, ни речки,
Ни собачки, не овечки,
Не поют над нами птички,
Не растут кругом цветы.
Но в полет и ты и я
Захватили соловья,
Взяли рыжего котенка,
Тихий сад над речкой звонкой —
Унесем Земли кусочек
В неоглядные края.
Без машины, без руля
Между звезд летит Земля.
А на ней, как на ракете,
Едут взрослые и дети.
И другого нам не надо
Никакого корабля.
А ты, и ты, и ты
Опасайся пустоты…

Поем мы весело, на голоса. Операторы довольны, руки потирают. Папу, который в этот миг в комнату вдвинулся, к стене притиснули, чуть рот не заткнули. Оказывается, и режиссер не всегда такой удачный номер придумает, какой у нас сам собой получился: герой не падает духом. Я, правда, расстроилась, увидев себя на экране: глаза плутоватые, рот на полкадра распахнут и двух передних зубов не хватает. В пору закрыть лицо ладонями и убежать, к Туне под диван заползти… Но я допела. Пусть помощник оператора, который нарочно так меня снял, думает, будто мне их дружеский телешарж понравился. Пусть думает…

Взглянула я тайком на циферблат и сначала себе не поверила. Где же спасатели? Читтамахья обещал, что они через два часа на месте окажутся. А их нет и нет. Заерзала я по дивану. И вид, наверное у меня от этих мыслей весьма так себе… Потому что дядя Исмаил не так понял, подмигнул мне и зашептал:

— Чего ты мнешься? Дела какие? Так ты иди, не стесняйся. Посижу чуток без связи.

— Фу, дядя Исмаил, противный! Позоришь меня на весь эфир…

— Ну что ты! Дело житейское… Я отмахнулась:

— Вечно бы тебе зубоскалить! Лучше обогрев проверь — вон нос посинел.

— Беда с этими цветными передачами. На черно-белом экране не углядела бы…

— Погоди, я все же отлучусь на минутку, кое с кем посчитаться надо. Не скучай!

— Иди-иди. Я ж говорю, не стесняйся.

Вот заладил! Ему и невдомек про застрявших спасателей. Ох, не к добру это. Креплюсь, а на душе тяжко. Да еще тетя Кима что-то почувствовала, глаз с меня не сводит. Что я ей, чудо сотворю, что ли? Всего-то и есть у меня только оун — тонкая ниточка контакта… В конце концов, дядя Исмаил мог ведь и не меня выбрать. Да оно и лучше бы не меня, тогда бы я ни при чем оказалась…

На мой настойчивый зов Туня вылезла, а ко мне не торопится: ползет брюхом по полу, антенны виновато опущены. Еще тоскливее мне стало. Роботеска натура чуткая, нежная, тоже, видать, догадалась…

Расплывается у меня все перед глазами. Дрожит. И стены. И две Туни затуманенные. И экран. И операторы. И мама, тихо замершая на краешке стула. И светящийся марсианский цветок на подоконнике. Затиснула я роботеску в угол дивана:

— Признавайся, противная, ты с самого начала подозревала, да? С самого-самого начала?

Туня вылупила на меня честные-пречестные блюдечки:

— О чем?

— Не юли! Уже час назад спасатели должны были вызволить дядю Исмаила.

Стараюсь не кричать, строго-строго смотрю на нее, чтоб не отпиралась. Вот отчего ее болезнь, и нерешительность, и странная игра в прятки. Уж тысячу раз дядины шансы исчислила. Рада бы солгать, да не научена. А мне голая правда нужна. Поэтому тереблю Туню, не даю ей опомниться:

— Излагай. Живо.

— Тебе не понять.

— А я Антона Николаевича попрошу. Он разъяснит.

Мое обещание окончательно сразило ее. Туня отчаянно всплеснула ручками:

— Понимаешь, сгусток скрученного Пространства вместе с пилотом выдавило в Пояс Астероидов. Теперь Пространство растекается. И не дает спасателям приблизиться. Это как если бы из мяча начал во все стороны ветер дуть — смогла бы ты подплыть к мячу на легком перышке?

Туня снова закручинилась. А я молчу, слова ее обдумываю. Ну зачем, зачем дядя Исмаил мой оун выбрал? Неужели никого поумнее не нашлось?

— Это окончательно? — спрашиваю, не глядя на роботеску.

— У него же скафандр порван! — заскулила Туня. — И энергоресурса всего на двадцать шесть часов. Даже на обогреве экономит.

— Тихо! — прервала я. И к оператору: — Не могли бы вы срочно соединить меня с Председателем Всемирного Совета?

— Что случилось? — всполошился папа. Он вошел на цыпочках и не слыхал нашего с Туней разговора. — Ты же знаешь, Лялечка, как он занят. Только и дел у него по два раза на дню беседами с тобой развлекаться!

Тетя Кима вскочила, руки перед грудью в кулаки сжала — и обратно на диван рухнула. Никому ничего не объясняю. Некогда мне объяснять. Настаиваю просто так, вдруг послушают:

— Нет, вы все-таки соедините. А если нельзя с Антоном Николаевичем, то хотя бы с Читтамахьей.

— Не надо с Читтамахьей, девочка, я уже здесь! — раздался от порога медленный голос, и ко мне раздражающе неторопливо подошел Антуан-Хозе. Сейчас, когда надо было куда-то бежать, звонить, рвать на себе волосы от горя, его застывшее смуглое лицо вызывало неприязнь. Он привычно-ловко присел на корточки, с секунду смотрел на меня без слов и едва заметно раскачивался. Потом положил руку на спину зависшей возле нас Туне: — Я вижу, ты все знаешь, Аленушка. Мне трудно было бы рассказать. Мы бессильны…

Я оценила, как по-взрослому он выговорил мое имя, немножко затягивая его посредине, так что получилось «Алеунушка»… А бедная Туня, уловившая только смысл фразы, затряслась словно раненая.

— И ничего-ничего? — замирая, спросила я уже без всякой надежды, наперед зная: ни-че-го! Иначе бы Главный ТФ-Конструктор здесь не рассиживал!

Читтамахья встал, по-восточному сложил руки ладонями вместе, наклонил голову. Но он меня больше не интересовал. Я смотрела, как кровь отливает от лица тети Кимы, как красная капелька выступает у нее из прокушенной губы.

Я с силой отерла щеки. Включила оун. Нащупала дядю Исмаила. Стараясь выглядеть беззаботной, сказала:

— Дядя Май, мы с Остапкой сыграем тебе сказочку… Выставила перед собой своего нелепого казачка, нарочно держу его так, чтобы он зевал и причитал жалобным голосом: «Хочу кормиться!» Раньше дядю Исмаила забавляла кукольная электроника, ее маленькие домашние возможности и несуразности. Но сейчас я поняла, что взяла фальшивый тон.

— Погоди, Олененок. — Он жестом отстранил меня и уставился через мое плечо на неподвижную фигуру Антуана-Хозе.

Читтамахья, не мигая, выдержал его взгляд. Такая наступила тишина — слышно было, как внутри Остапкиного туловища что-то тихо тикает. Дядя Исмаил все понял, на секунду потемнел, будто тень на лицо его пала, но тут же расправил морщинки, покосился на шкалу ресурса у себя на рукаве:

— Осталось чуть больше суток. Точнее, двадцать пять с половиной часов.

«Ой, как много! — подумала я. — Это же еще целую ночь и целый день мучиться! Не смогу я… Лучше б сразу!»

Подумала так — и ужаснулась. Какие ж подлые мысли могут придти в голову, а? Себя пожалела! Как же, бедняжка, спать тебе не придется! Глазами и ушами ему до самого конца служить! Да чем ты еще можешь помочь? О нем, не о себе думай! Если не о спасении, то хоть о спокойствии человека позаботься!

Обругала себя мысленно. И сама же себя остановила: надо думать о нейтральном, о легком, о приятном… Ведь на прямом контакте он любые мои мысли улавливает. В том числе, и эти о нем… Вроде бы пока не заметил моего предательства…

— Давно догадался? — спрашивает Антуан-Хозе.

— Давно. Когда спутники мои, бродяги межпланетные, расползаться начали. Ты же знаешь, в каменном рое осколки по параллельным орбитам гуляют… А сейчас вокруг — полюбуйся! — вычистило. Сгусток Пространства?

Читтамахья кивнул. А я прислушивалась, не дрогнет ли у дяди Исмаила голос.

— То-то вижу, забеспокоились матеоритики, прочь побежали… В точном соответствии с законом кубов!

Молодец. Справился с собой. Говорит таким тоном, будто разбегайся метеориты по другому закону, они бы ему личную обиду нанесли.

Повел дядя Исмаил браслетом по сторонам. Действительно, глыбы, которыми он вначале хвастался, теперь вдали мелькают. Только одна скала с размазанным по поверхности куском капсулы не покинула потерпевшего аварию космонавта.

Дядя Исмаил прислонился к ней, ласково похлопал по шершавому боку:

— В обнимку с этой скалой из ТФ-Контура выцарапывались… Он сел на краешек, свесил ноги в пустоту. Точно жук, наколотый на острый каменный выступ.

— Сколько времени это может длиться?

Дяде не хотелось выглядеть трусом, и он избегал говорить о Пространстве вслух.

Антуан-Хозе с трудом заставил себя ответить. Я физически ощутила тяжесть этого ответа:

— Дней пятьдесят. Если б не Аленушкин оун, даже локатором тебя не достать…

Дался ему мой оун! Да, может, не понадейся дядя Май на связь со мной, никакого бы несчастья не случилось! Может, это я виновата, что его занесло в Пояс Астероидов.

Повалилась я, к своему стыду, на диван. И немножко заплакала. Ведь вот сейчас восемь миллиардов зрителей смотрят, как у них на глазах погибает хороший человек. И никто не в силах помочь. Ни отважные спасатели. Ни сверхмудрые ученые. Ни преданные разведчики. Сто кораблей к нему в эту минуту ломятся. Мчат изо всех сил, а все на месте: не могут заколдованного пути одолеть. На миллионы километров перед ними пустая пустота расстилается. А в самой середке этой пустоты человек на астероиде примостился, ногами вакуум месит, старается о страшном не думать. Пока еще полон сил и здоровья. Но и тепло, и воздух, и жилой дух иссякают в скафандре. Через несколько часов вздохнет последний раз — и ледяным сделается. Отберет его Пространство. Потому что без энергии наедине с космосом — хуже, чем на трескучем морозе голышом очутиться. На Земле всегда есть надежда на помощь. А в космосе ничего нет. Ни воздуха. Ни надежды.

Подошла мама, наклонилась надо мной, тихонько мою руку гладит. Глаза сухие, а подбородок чуть дрожит, выдает ее. У нее две боли: как собой меня заслонить, как в Пространстве вместо брата оказаться? Но каждому свое выпадает. На всю жизнь.

Я еще крепче вжалась в диванную подушку. Жалко мне маму. И тетю Киму жалко. И папу. И Читтамахью, которому теперь до конца дней виной своей казниться. И хотя я никого не вижу и никого не виню, но всем телом чувствую, кто чем дышит и кто о чем думает. Прожигают меня насквозь прозрачные дядины мысли, дают силу и необыкновенное прозрение…

— Олененок! — окликнул дядя Исмаил. Я слезы вытерла, обернулась к экрану. — Ты, Олененок, брось это дело. Не повышай влажности в атмосфере.

Хлюпнула я носом последний раз, попыталась улыбнуться:

— Больше не буду, дядя Май. Распылено и забыто!

— Спать не хочется? Вытерпишь до утра?

— Ах, ну что ты такую ерунду спрашиваешь? Ты сейчас на пустяки слов не трать. Ты важное говори.

— Важное? — Он покачал головой. — А что, брат Антуан-Хозе, девочка дельное предлагает. Перед смертью люди о главном думать обязаны. Беда только — до главного не достать.

Уголком рта он сильно потянул в себя воздух, поежился:

— О небо! Пальцы отмерзают. Слушай, к черту экономию, а? Хочу последние часы забыть о теле. Как известно, лучший способ для этого — не давать ему о себе напоминать.

Он исчез с экрана, видимо, наклонился — показались тяжелые ботинки, выбивающие дробь на скале. Потом рука в тонкой перчатке выламывала в пультике скафандра ограничитель: мелькали кнопки, колпачки-фиксаторы, беспокойно заметались на шкале ресурса стрелки. Наконец дядя Исмаил вернулся в кадр, блаженно улыбаясь и крякая:

— Уф, приятно! Тепло по ногам ударило. Как в парилке. Банька не банька напоследок, а все отогреюсь. Нет, Антуан, тысячу раз правы древние: держи голову в холоде, живот в голоде, но ноги непременно в тепле!

Читтамахья присел возле меня на диван, обнял за плечи. Туня тотчас привалилась ко мне с другого бока. В эфире накапливалась удивительная тишина. Я потом поняла, что все это время не была снята тревога номер один. Ни одно суденышко, кроме поисковых и дальних, не бороздило космос. Ни одна посторонняя передача не засоряла радиодиапазон — все каналы прислушивались к голосу дяди Исмаила:

— Не торопился я, Аленушка, говорить с тобой по душам. Да, видишь, не от меня зависит… Вот ты заставляешь меня думать о главном. А главное в жизни — удобство. Правда, у каждого свое о нем понятие. Да и с годами эти понятия меняются. Одному удобно, чтобы совесть его не мучила. Он ведет себя достойно — и перед человечеством чист. Другому, видишь ли, удобней скрестись по-мышиному, он и пробавляется малыми делишками, норку без конца украшает… Удобство — двигатель прогресса. Для собственного удобства люди изобрели науку, для отдыха от удобств — искусство. И путешествия в космос придуманы тоже из расчета предстоящих повышенных удобств. В самом высоком смысле этого слова: удобства перед собственной совестью. Потому что в конечном счете совесть человека — самый высший его суд.

Дядя Исмаил оживился, говорил громко, быстро, словно должен был успеть произнести как можно больше слов. Будто от количества сказанного, а не от смысла зависело время его призрачного благополучия.

— Одно запомни накрепко: пусть твое личное маленькое-маленькое удобство не заслонит остальной мир. Пусть тебе будет неуютно всякий раз, когда кто-нибудь в тебе нуждается, и ровно до тех пор, пока ты не поможешь… Это, по-моему, и есть в жизни самое главное. Не жалей обо мне: удобство — относительно. Вот я нанизан на острейший каменный пик. А он для меня мягче пуховой перины. Потому — невесомость. Погоди, хлебну еще горячего кофейку — и вообще жалеть будет не о чем.

Дядя Исмаил потянул губами из трубки — обжегся, кашлянул, сладко зажмурился:

— Горячий… Черный… Сладкий… Мариночка, даже у тебя такого не пивал… Может, тоже потому…

Он не договорил. Я оглянулась: мама привалилась к косяку и в упор, не видя, смотрит на экран.

— Ты пустил полные обороты? — спросил Читтамахья.

— На оптимум, Антуан. На оптимум. — Дядя Исмаил хитро прищурился: — Это значит, по первому сорту. Ну посуди сам: зачем мне резерв? Время играет против меня… — Он оставил шутовской тон, на миг посерьезнел: — Между прочим, вашей вычислительной техники я тоже работку подкинул: датчики-регистраторы ведут передачу сведений о скрученном Пространстве. Так сказать, изнутри, глазами неудачника-очевидца. Кое в чем, я полагаю, это должно вам помочь.

Вам! Он уже отделил себя от остального мира.

— Но ведь синхронная передача отнимает дополнительную энергию! — воскликнул Читтамахья.

— Антуан! — укоризненно протянул дядя Исмаил. — Пять часов или пятнадцать уже не имеют значения…

— Да-да, понимаю. — Главный Конструктор смешался.

В комнату откуда-то набивался народ. Становилось тесно. Вдруг люди расступились, ко мне быстрым шагом подошли Антон Николаевич и два незнакомца. Председатель Всемирного Совета отрешенно потрепал меня по плечу. И сразу же повернулся к экрану:

— Как чувствует себя, Улаев?

— Прекрасно. Вы погодите чуток, мне еще несколько слов для племянницы осталось…

Сегодня, видимо, у него было право — выбирать, что важне