Десятый самозванец (fb2)


Настройки текста:



Евгений Шалашов ДЕСЯТЫЙ САМОЗВАНЕЦ

Часть первая БЕГЛЫЙ ПОДЬЯЧИЙ

7154 год от Сотворения мира (1646 год от Рождества Христова).

Москва.


Сухонький, как лущеная шишка, боярин сидел за длинным столом и мял листы дорогой немецкой бумаги. Не удержавшись — запустил комком в стоящего перед ним дьяка и пристукнул твердым кулачком:

— Из Константинополя грамотка пришла — у турок русский царевич объявился!

Борис Иванович Морозов, царский дядька, коему покойный Михаил Федорович велел заботиться о сыне, был, почитай, главным боярином. Да что там — и на Руси, и в Европе знали, кто нынче настоящий царь в Москве…

Назарий Чистой, думный дьяк и глава Посольского приказа, благоразумно помалкивал, а Морозов повысил голос чуть ли не до визга:

— Почему ж вы, дьяки посольские, головы ученые, самозванца проспали? Или знали, да не докладывали? А?! Отвечай, когда спрашивают?!

Борис Иванович закашлялся, схватил стоявший на столе корец[1] с квасом и принялся пить, словно хотел вымыть из горла гнев.

«Ну, вроде выдохся!» — решил дьяк и начал оправдываться:

— Прости, Борис Иванович, — не ведали мы о самозванце. Истинно — ни сном ни духом не ведали! Послы константинопольские, сиречь стамбульские, нам не подчиняются и отписок в приказ не шлют…

— Знаю, что не подчиняются… — буркнул Морозов, успокаиваясь. — Иначе — другой бы разговор был: не то что с шапкой бобровой, а с головой бы распростился. Ладно, садись, — смилостивился боярин.

Назарий Петрович с опаской присел на край тяжелого табурета.

— Так вот, думный дьяк Чистой, — продолжил между тем боярин Морозов. — Должен ты сего самозванца сыскать и к нам доставить!

— Что за самозванец-то? — осторожно спросил дьяк. — Кто таков-то?

— Ну, если бы я знал… — фыркнул боярин, поправляя высокую шапку. — Посланник, князь Телепнев, пишет, что зовется Иоанном Каразейским-Шуйским.

— А точно самозванец-то? — осторожно поинтересовался дьяк. — Вдруг — правда…

— Не вдруг, а точно! — прикрикнул Морозов. — Не было у царя Василия сыновей. Точно тебе говорю! Было у него от жены две девки, да обе во младенчестве померли. Да и молод, чтобы сыном Шуйского-то быть…

— Князь Телепнев сам-то вора ловить не пытался? — деловито спросил Назарий Петрович.

— Ну, как же, пытался. Только, — развел боярин руками, — разве ж они выдадут?! Им, басурманам, на руку, чтобы новая Смута у нас завелась.

— А может, — подумав, предложил дьяк, — подкупить кого — из тех же турок али татар? Дело нехитрое… Ну а разве нашего беглого ворья в Османской империи мало? Там же такие есть, что за полушку[2] родную мать удушат. Вот ежели серебра не жалеть, то и нового самозванца прирежут. Ну, а что бы не обманули, так пообещать, что ежели, мол, голову-то сюда привезут, так и вовсе — награда царская будет.

— Ну, это — как уж пойдет, — помотал головой Борис Иванович. — Для начала узнай — кто таков, самозванец-то этот. А не то государь-то спросит — что я отвечу? Телепнев даже имени настоящего узнать не смог. Как узнаешь, так и ловить-то легче будет! Вот, забери все отписки от послов, всех приказных хомутай. И — с Богом! — заключил боярин, провожая дьяка…


…Вернувшись в приказ, дьяк для начала просмотрел бумаги, скопившиеся на столе. Самозванец — самозванцем, но ежели есть дело, что требуется выполнить немедля, так самозванец обождет. Ждал, чай, с год, так лишний час не помеха — не убежит.

Обнаружив, что стол с ножками, как у индийского слона, завален лишь грамотками, что могут полежать день-другой, а то и неделю, Назарий Петрович немного успокоился. Выглянув за дверь, крикнул:

— Я обеда-то седни дождусь?

Было слышно, как с рундучка,[3] стоявшего в сенях,[4] упал проснувшийся Гринька Котошихин — молодший приказной,[5] должный следить за порядком да бегать в харчевню.

— Так ведь ничего еще не принесено, — сунул Гринька в дверной проем опухшую от сна рожу. — Я ж думал, что ты, Назарий Петрович, позже приедешь… Сон мне тут давеча приснился, что к батюшке-царю тебя вызывали, за наградой великой… Вот, стало быть, — принялся рассказывать подьячий, а у самого по морде было видно — только что все придумал: — Приходишь ты к государю великому да становишься впереди бояр да окольничих, а царь-батюшка тебе и говорит — жалую тебя, слуга мой верный Назарий, чином думного дворянина! И выносят тебе бояре шапку песцовую! И сам боярин Морозов возлагает, батюшка-дьяк, на головушку твою…

В другое время дьяк с интересом послушал бы Гринькино вранье, но сегодня было не до этого, да и брюхо начинало подводить…

Чистой хмуро посмотрел на подьячего, раздумывая: то ли на двор отправить — с приказными мужиками дрова рубить, то ли — сразу в конюшню, навоз убирать…

— Э, не извольте беспокоиться, — переменился в лице Котошихин. — Щас, в харчевню сгоняю…

— Я ведь тебя в приказ-то почему взял? — задушевно было начал дьяк, глядя в глаза непутевому приказному. — Взял, потому что батька твой на коленках ползал, просил к делу дурня приставить. А дурень-то, что даже перо не может очинить, совсем уже и страх и совесть потерял. Видел же, что дьяк приехал, а время обеденное? И что, сообразить не мог? Лень-то матушка вперед тебя родилась? Может, к батьке тебя отправить, обратно?

Приказной мелко затрясся. Знал, паразит, что ежели разозлившийся дьяк отправит его к батьке, старому дворянину Котошихину, имевшему и без того троих сыновей, перебивавшихся с хлеба на квас, в захудалых имениях, будет худо… На него земли у отца не хватит. Тогда останется только подаваться в стрельцы либо, плюнув на гордость и честь дворянскую, идти к кому-нибудь в холопы. Ну, можно еще в монастырь или на дорогу, с кистенем… А в приказных Гринька худо-бедно имел ежегодно три рубля — на хлеб-квас да, на одежу хватало. Ну, перепадало еще и праздничных да наградных (хотя этих нечасто). Мог бы, конечно же, давным-давно получать и больше, только — был парень глуп как баран. Чистой из уважения к отцу не гнал дурня, определив его в личные посыльные. Ну, грамотку там из приказа в приказ доставить да обед из харчевни для боярина притащить — на это ума у парня хватало. Ну а еще врать он умел как сивый мерин.

— Назарий Петрович! — возопил Гринька, бухаясь на колени. — Прости меня, дурака! Прикажи лучше в батоги[6] меня бить без жалости, но к батьке не отправляй!

Ладно, — вздохнул дьяк, — к батьке погожу отправлять. Но, — нахмурил он бровь, — из молодших подьячих переведу я тебя обратно — в неверстанные писцы…[7]

— Назарий Петрович, да я щас, мигом! — радостно возопил Гринька, срываясь с места.

— Стой! — рыкнул Чистой, а когда тот встал как вкопанный, строго заметил: — Судочки-то[8] небось грязью да паутиной поросли? Так ты, лодырь, их так в харчевню-то и понесешь… А там — кто же их мыть будет? Так ведь и плюхнут прямо в грязное! Нет уж, всю посуду намоешь да золой надраишь, а опосля мне покажешь. Понял?

— У-гу-у, — радостно завыл лодырь, срываясь с места.

— От дурень, — беззлобно сказал дьяк вслед Котошихину.

А когда Гринька гордо предъявил начищенные до блеска медные судки, Назарий Петрович остался доволен и вроде бы его простил.

— На-ко, — протянул дьяк копеечку. — Возьмешь сегодня щи да каши на троих, а потом скажешь Ерофею Ивановичу да Унковскому Ваське, чтобы на обед ко мне шли.


…Приглашенные к столу понимали, что дьяк их зовет не на особливый пир, а потому, что есть срочное дело. Дьяк Посольского приказа Ерофей Иванов, коего все, кроме начальника, звали Алмазом, послал домой татарчонка предупредить жену, чтобы обедать не ждала и послала бы чего-нибудь к столу. Ну а та и расстаралась рыбными пирогами да кашей с черносливом (день-то постный). Унковский, старший подьячий, был вдовцом и потому приволок к столу копченого леща и квас.

Помолившись, все трое принялись за постные щи, принесенные Гринькой.

— Поварню бы завести? Что мы все — по харчевням да по трактирам, прямо как стрельцы холостые, — задумчиво сказал думный дьяк, отодвигая пустую миску.

— Неплохо бы, — согласился Унковский, а Ерофей-Алмаз, которому было все равно, промолчал.

От каши с черносливом дьяк решил отказаться, зато пирога с осетром отведал с удовольствием.

— Мастерица супруга-то у тебя! — похвалил Чистой, на что Иванов горделиво кивнул.

— Только ежели поварню-то заводить, так ведь и место под нее нужно, — отметил Унковский, обдирая леща. — Это ж тогда пристройку надобно делать…

— И — повара брать и мужиков кухонных, — согласился начальник приказа, запивая обед квасом.

— А для Васьки — повариху погрудастей! — хохотнул Алмаз Иванович.

— По мне, так лучше позадастей! — не стал спорить Унковский, вдовствовавший уже второй год.

— Ну, приказной люд, ерунды не болтать! — с нарочитой строгостью насупился дьяк. — День-то не скоромный, а вы…

Подчиненные притворно притихли, а Назарий Петрович продолжил рассуждать о поварне:

— Ну, надо бы все обдумать да обсчитать, а там уж и решать — челобитную государю подавать или нет. Даст боярин Морозов денег — тогда можно. Ну а ежели не даст? Ну да ладно, — заключил он, — поварня от нас не уйдет. Жили мы как-то без нее и еще проживем…

— Дело, стало быть, спешное есть, — вздохнул Алмаз Иванович.

— Ну, может, не столько спешное, сколько важное, — кивнул Чистой, вытирая руки рушником.[9] — Помолимся да поговорим…

Поблагодарив Господа за трапезу крикнули Гришку, чтобы тот убрал со стола. А после того, как Котошихин сгреб всю посуду и протер столешницу, посольские чины принялись за дело. Бумаги, присланные из Константинополя-Стамбула, читались вслух самим дьяком, а потом перечитывались наособицу.

— Не густо примет-то Телепнев накопал, не густо… — вздохнул Назарий Петрович. — Лет, может, под тридцать, а может, чуть поболе… Волос черен, лицо продолговатое… Хм. Нет бы шрамы какие там на теле… Или пятна там, родинки. Как искать-то будем?

Алмаз Иванович читал грамотки более вдумчиво, посему первым нашел кое-какую зацепочку:

— А вот, Назарий Петрович, пишет Телепнев, что переводчик при посольстве, Зульфикар-ага, сказал, что сей самозванец по-турецки говорит чисто, но так, будто татарский язык вначале учил… И вот, еще… Хвастал оный самозванец, что в Польше бывал и язык польский разумеет, впрочем, обронил еще в беседе, что Москву тоже хорошо знает.

— Ну и что? — пожал плечами Чистой. — Ну, знает… И что с того, что знает-то? Чем нам это помочь-то сможет?

— Так подумать нужно, чем… — задумался Иванов. — Может, прикинуть, кто у нас такой умный-то может быть? Кто ж он таков-то — Иоанн Васильевич Каразейский-Шуйский?

— Ну так где тут зацепочка-то? — хмуро сказал начальник приказа. — Ну, то, что не Шуйский, — понятно. А Иван? Иванов-то у нас пруд пруди. А может, имя-то совсем другое… Из княжат или из детей боярских? Ну, из этих-то — вряд ли… Телепнев бы узнал.

— Может, из купцов? — предположил Унковский. — Купцы-то могут и языки хорошо знать. Как считаешь, Алмаз Иванович?

— Может, — согласился приказной дьяк Иванов, который и сам был из московских гостинодворцев. — Только что-то не припомню такого…

Алмаз Иванов задумался, но, не упомнив, кто из знакомцев мог бы подойти под описание вора, покачал головой.

— Может, из приказных? — предположил Унковский.

— Из приказных? — недоверчиво спросил Назарий Петрович. — Много ли приказных, чтобы по-татарски, по-турецки да по-польски говорить умели? Ну, по-татарски, положим, — принялся рассуждать думный дьяк, — многие знают да понимают. А по-польски? Тоже есть такие. А так, чтобы сразу да три языка? Наш ежели приказ взять, так и то — не более пяти-шести человек наберем. Грамотный да иноземную речь знающий? Вот я таких за двадцать лет службы не упомню.

— А Костка Конюхов? — вспомнил вдруг Алмаз Иванович. — Умнейшей головы мужик был, хоть и пьяница. Все грамотки, хоть русские, хоть иноземные, читал как Псалтырь. Пропал он, не то три, не то четыре года назад.

— Да нет, — покачал головой Чистой. — Не Костка это. Тому, сколько помню, и лет-то уже к полcта, да и приметы другие. Длинный он, сутулый, да и волос не черный. Он, помнится, весь уж седой был. Вроде бы спился да помер. А так… светла головушка была! Васята, а ты что скажешь?

— А что сказать? — спросил Унковский, которому было не впервой работать «гончим псом» Посольского приказа. — Среди беглых приказных надо искать. Сейчас возьму молодших подьячих да по приказам разошлю. Поспрошают, списки составят — всех, кто без вести пропал али в бега подался. Потом приметы их сверять будем… А вот Алмазу Ивановичу — в Разбойный бы приказ сходить. Пусть приказные тамошние посмотрят — нет ли у них кого похожих людей в розыске, с такими вот приметами. Мне-то могут и не сказать… Ну, чует мой нос, что что-нибудь там да должно быть — такое… такое… любопытственное. Может, где-нибудь да и всплывет рыбка-то наша…

* * *

— Ну, нашли чего? — с надеждой посмотрел Чистой на вошедших в палату дьяка Иванова и старшего подьячего Унковского.

— Вроде бы… — неопределенно ответствовал Унковский, вытаскивая из-за пазухи несколько грамоток.

— Ну садитесь да толком разъясните, — осерчал дьяк. — Почитай, цельную неделю по приказам лазили, так не тяните кота за хвост! Меня же нонеча боярин грозился к царю отвести, чтобы о деле потолковать…

— Алмаз Иванович, ты начнешь али я? — почтительно спросил Унковский.

— Ну, давай я вначале скажу, а ты — продолжишь, — предложил Иванов. — Пришел, значит, я в приказ Разбойный да попросил, чтобы рассказали — не было ли каких-нибудь с приказными происшествий? Может, пропадал кто, может — убили. Вначале-то они поворчали: мол, таких случаев в Москве — пруд пруди. Ну где ж им всех приказных упомнить? Каждый год бегут, кто — в Литву, кто — на Дон да на Запорожье. А уж мертвыми-то кажий месяц одного-другого находят. А я им тут приметы-то и обсказал… Старшой подьячий сразу тут вспомнил, что был у них мужик с такими приметами. Только вроде погиб мужик-то — года три назад пожар на Тверской случился. Может, помнишь, Назар Петрович?

— Ну, где же мне все пожары-то на Москве упомнить? — буркнул было дьяк, но тут же спохватился: — Постой-постой… Это не тот ли пожар, когда дом шведского посланника едва не сгорел? Еле-еле отстояли. Ну и что же?

— А вот что! Разбойный приказ, когда сыск по пожару чинил, обнаружил, что начался-то он с дома Тимошки Акундинова. Уголья да бревна горелые разобрали да там труп нашли. Он хотя и горелый весь, но видно, что бабий. Соседи по одеже да жуковиньям[10] опознали, что труп тот супружницы Тимошкиной, Таньки. Ну, а Тимошкина-то тела нигде не нашли. А в доме, окромя Акундиновых, жил еще Костка Конюхов. Так вот, Конюхов-то тоже куда-то делся. Смекаешь, господин дьяк?

— Конюхов? — заинтересовался думный дьяк, припоминая, что разговор о Костке Конюхове и его знании иноземных языков у них уже был. — Хм… А Тимошка, что это за гусь?

— Мужик, говорят, грамотный, родом из Вологды, стрелецкий сын. Отец его, Демид Акундинов, во дворе у владыки Вологодского и Великопермского жил. Ну а за сына Демидова владыка свою внучку, что крестницей у боярина Ивана Патрикеева была, замуж отдал. Приданое хорошее дал да и самого Тимоху к Патрикееву в службу отдал. Патрикеев, до того как в Новую четверть сесть да боярином стать, в Вологде, при воеводе Лыкове служил. Ну а сам князь Лыков Тимоху грамоте-то и обучал.

— Лыков, Лыков… — задумался Чистой. — Если тот, что в Вологде, в воеводах был — так его князь Михайло звали. А князь Михайло, помнится, греческий да латынь хорошо знал! И ежели он Акундинова грамоте обучал, то мог и языкам иноземным научить. Как мыслишь?

Цепкая память да прежний опыт помогали Чистому держать в уме сказки едва ли не на всех служилых людей Российского царства.

— А я об этом и не знал, — уважительно посмотрел Алмаз Иванович на начальника. — У тебя, Назарий Петрович, не голова, а дума Боярская! А я-то решил, что это Конюхов мог его татарскому да польскому обучить!

— Так ведь одно другому не мешает! — хмыкнул польщенный дьяк. — Он ведь мог и у Лыкова поучиться да и у Конюхова чего-нибудь перенять. Парень-то, сам сказывал, толковый. А что там еще-то про пожар-то? Может, они с Косткой-то бабу убили да в бега и пустились. Только зачем?

— Ну, точно-то сказать нельзя, — поднял плечи Иванов. — Но дело-то еще вот в чем… В Разбойном-то приказе, поперву, розыскные листы никуда не рассылали. Ну а вдруг и сам Тимоха в пожаре погиб? Тела-то ведь могли и не найти. Убил он свою бабу или нет — никто не знает. Но вот в приказе Разбойном Васька Шпилькин служит. Его-то на месте сейчас нет, но говорят, что у Васьки на Тимоху вот такой зуб! Якобы взял как-то Акундинов у его бабы ожерелье да зажилил. Ну а еще соседи Тимохины видели, как два воза добра из дома увозили, по виду — скупщики краденого везли. А люди-то сказали, что в доме-то все, что было, — приданое Танькино…

Назар Чистой был умным человеком, посему долго раздумывать не стал:

— Приданое знатное прокутил, ожерелье зажилил… Видимо, для чего-то деньги ему нужны были? Смекаешь, для чего?

— Да кто его знает? Я ведь еще узнал, что Тимошка-то в приказе Новой чети служил, ну а в Новую четь Василий и ходил…

Унковский, что слушал старших, не перебивая, почтительно кивнул:

— Узнал я, что Акундинов сто рублей в приказе получил, да деньги в казну не вернул. Расписочка его лежит. А казначей, что лишние деньги выдал, платит теперь все сполна из собственного жалованья… Боярин Патрикеев как косточки-то крестной увидел, то заплакал да в Разбойный приказ пошел, — ловите, мол, убивца! А приказные тамошние говорят — а где видоки, что зрели, как Тимошка бабу-то свою убивал? Ну, Патрикеев полаял да и отступился. Решили, что грамотки сыскные отправят на Акундинова как на татя,[11] что деньги в казне украл… Ну а коли сыщут его, тогда можно и спросить — убивал он жену-то али нет. Может, от какого воеводы и отписки есть, только на память не вспомнят, а искать долго. Я там человечка посадил, пусть все подряд смотрит — вдруг да чего найдет…

— Списки с листов розыскных на татя остались? Приметы?

— Приметы все схожи — роста среднего, волос — черен, губа — оттопырена. Ну, еще — когда он на Москве жил, то бороду носил. Ну, бороду с усами сбрить недолго… Я еще с народом потолковал, кто Тимошку знал. Говорят — точно, его приметы!

— Стало быть, самозванец Тимошка Акундинов и есть! — утвердительно заметил думный дьяк. — Может, он еще тогда воровство-то измыслил? Чтобы сыном-то царя назваться, деньги немалые надо иметь… И скажи-ка — родня у Тимошки есть?

— Сын у него есть, Сергунька, — кивнул Унковский. — На Москве живет, у приятеля Тимошкинова — Ивана Пескова. Был я у Пескова-то. Тот рассказал, что мальчонка к нему прибежал перед самым пожаром, сказал, что батька да матка ругаются сильно… Иван-то баял, что боярин Патрикеев хочет мальчонку к себе во двор взять, вроде на воспитание. Ну а пока он к дьячку бегает, грамоте обучается. Вроде говорят, еще и мать у Акундинова жива.

— Ну что же! — повеселел Чистой. — Одну задачу, что боярин задал, решили. Стало быть, оный самозванец — Тимошка Акундинов. Ну, ты, Ерофей Иванович, еще подьячих-то в Вологду пошли — пусть мать его отыщут да в Москву привезут. И грамотки сыскные всем воеводам да посланникам надо отослать, чтобы Акундинова ловили. Но это уже царю-батюшке да Морозову надо докладывать, чтобы они сами приказали, — так вернее будет…


7151 год от Сотворения мира (1643 год от Рождества Христова).

Москва.


…Тимофей Акундинов раскрыл похмельные зенки и понял, что лежит он не на собственной мягкой перине да не под боком у нелюбимой, но законной супружницы, а в чужом чулане да на грязном тряпье. Окон нет, так что и не понять — вечер сейчас али утро…

— Очнулся, голубок? — услышал он голос. — Пить, небось, хочешь?

— Хочу, — не стал скрывать Тимофей, попытавшись рассмотреть — кто это с ним разговаривает.

«А, вроде бы Федотом звать, — с трудом припомнил парень. — Кажись, гость торговый, из Холмогор. Точно. Говорил, что в Москву он кость рыбью привез да сукна, что у аглицких купцов прикупил, да еще что-то. Сколько же мы с ним вчера выпили?»

— Держи, милок, от щедрот, — добродушно сказал Федот, протягивая ковшик. — Тута пивко тебе. Всю ночь караулил. Хотел сам выпить, да поберег. Вот, думаю, проснется друг-то мой сердечный да пить и захочет!

Тимоха жадно ухватил ковшик, сделал один, второй и третий глоток. Хотел было сделать еще один, чтобы башка встала на место, но был остановлен.

— Эвон, присосался-то как, как телок к вымени, — ласково приговаривал Федот, отбирая посудину. — Давай, друг любезный, о деле поговорим, а уж потом и пивко допьешь!

— А что за дело у тебя ко мне? Просьба, что ли, какая? Да ты ведь вроде бы по торговой части, а не по питейной…

— Просьба? — искренне удивился Федот. — У меня-то к тебе какие просьбы могут быть? Не, парнек…

— А что?

— Ты в кости вчера играл?

— Ну, — нехотя протянул Тимофей, пытаясь припомнить. — Может, и играл… Что с того?

— А помнишь, сколько проиграл-то?

Вот это Тимоха помнил смутно. Помнил, что когда в каморку, где они пили, зашел цыган да предложил сыграть, первым к нему сел Федот. Проиграв копеек пять, друг махнул рукой и с горя заказал еще водки. Ну а потом решил попытать судьбу и сам Акундинов. Помнится, вначале везло — цыган только скалил белые зубы да вытаскивал из кисета новые копеечки, что переходили в Тимохину кису.[12] Ну а потом вроде бы фартить перестало… Кажется, он даже хотел и вовсе перестать играть, но выпили еще… Дальше вроде бы были какие-то незнакомые морды — не упомнить, мужские или бабьи, новая выпивка, которую он уже и пить-то не мог…

— Так сколько же? — с томлением в голосе поинтересовался Акундинов. Ну ладно, если рубль-два… Хотя тоже жалко. Ну а ежели все десять?! Считай, что треть жалованья коту под хвостик…

— Ты, друг любезный, — продолжал ласково улыбаться Федот, — вчера двести рублев продул…

— Двести рублев?! — еле сумел вымолвить обескураженный Акундинов. — Да быть такого не может!

— Может, может, — замахал руками друг-собутыльник. — Еще как может! Не поверишь — бывает, что и тыщу проигрывают. А у тебя-то — всего-то двести. Плюнуть да растереть.

— Да как же так? — не веря своим ушам, переспросил Тимофей. — Не может такого быть…

— Тут и свидетели есть, — продолжал издеваться Федот. — И я подтвердить могу, и сам цыган, да и хозяин.

Тимофей перевел дух, откинулся назад и задумался. То, что его облапошили, — понятно. Тут, как говорится, и к бабке не ходи. Обычно он старался не пить с незнакомцами, но тут… Не так он себе представлял «подсадных». Да и хозяин, сволочь такая, не иначе, как в доле. Что и делать-то теперь?

— Дай ковшик-то, — попросил он, а когда Федот отвернулся, потянувшись за пивом, попытался вскочить и вырваться на волю. Увы, Тимофей был с жуткого похмелья, потому руки-ноги его не слушались. Да и мужик этот, похоже, был наготове — увернувшись от удара, пнул Тимофея в живот так, что тот упал на пол и скрючился от боли.

— Э, ромалы, да что тут творится-то? — донесся из дверей веселый голос. — Кто тут кого бьет?

— Он, сволочь, бежать хотел, — объяснил довольный Федот появившемуся цыгану. — Ну а его…

— Ты осторожней давай, — обеспокоился цыган. — Не искалечь мужика-то. Зачем нам калека нужен? Не, калека нам не нужен, — рассудительно заметил он и звонко засмеялся: — Калека платить не сможет!

— Ничо, — усмехнулся Федот уголком рта, а потом пнул еще раз, пытаясь попасть в пах. — Парень молодой, сильный. Чо ему сделается-то? А поучить-то надо, чтобы не рыпался, на кого не след…

Наклонившись к Тимофею, стонавшему от боли, цыган укоризненно сказал:

— Вай, ром, да нехорошо-то как! Играли честно, кто хошь подтвердить может. Сел играть — играй! Проиграл — плати!

— Да где же я такие деньги-то найду? — захрипел Тимофей, ползая по грязному полу и размазывая по нему слезы и сопли. — Это же все жалованье мое, за шесть лет с лишним! Да за такие деньги можно три дома на Москве купить!

— Ну, ром, а вот это меня ну никак не колышет! — жестко усмехнулся цыган, опять показав белоснежную пасть. — Кто вчера кричал, что жена у тебя — внучка епископа Вологодского, а сам ты — сын князя Каразейского? Врал никак?

— Не, почти не врал, — отозвался Федот. — Жена-то у него на самом деле внучка епископская. Ну а сам-то он — стрельцов сын.

— Ишь, — горько усмехнулся Тимофей. — Все-то и вызнали…

— Ну а как же, — довольно хмыкнул Федот. — Нужно же знать, кого из репьев московских разводить будем. Ежели он безденежный, так чо и стараться-то?

— Ну а ежели… — стал успокаиваться Акундинов, почувствовав, что и боль потихоньку отступает. — Положим, если я, скажем, заплатить не смогу? Возьму да боярину Патрикееву пожалуюсь?

— Э, ром, да на что пожалуешься-то? — усмехнулся цыган. — На то, что в кабаке напился да двести рублев проиграл? Что тебе боярин-то на это скажет? А? Думаешь, после этого ты у него в любимцах останешься? В рот тебе водку никто не лил да силком за стол не усаживал.

— Ну а платить не захочешь, — вмешался в разговор бывший друг-сотрапезник, — тогда можно, скажем, домишко твой спалить. Али женку подстеречь да снасильничать. Ну, в крайнем случае — тебя самого на куски порезать…

— А на кусочки-то резанный, как я тебе деньги отдам? — поинтересовался Тимофей. — С каждого кусочка — по копейке, а с каждого клочочка — по денге?

— Ох, да ты шутник, — улыбнулся цыган, а потом ткнул парня в бок одним пальцем. И вроде бы несильно и ткнул, но Тимофей весь зашелся от боли.

— Вот, вишь, ром, как больно-то бывает, — рассудительно сказал цыган. — Так что лучше не шути…

Когда боль утихла и Тимоха смог соображать, то услышал степенный голос «торговца»:

— Ты, Тимоха-Воха, не шуткуй. Польза от того, что тебя на куски порежем, самая прямая — другим урок будет! Посмотрят на клочки-кусочки те, что от тебя останутся, да и поймут… Ну а если же ты не заплатишь, то вон, гляди.

Федот вытащил из-за пазухи клочок бумаги и сунул его под нос Акундинову:

— Видишь? Запись кабальная,[13] что ежеля ты, Тимофей Демидов, сын Акундинов, не выплатишь двести рублев, взятые в долг, то с головой и с имуществом своим отдаешь себя в полон помещику Федоту Иванову, сыну Иванову. Вот — подпись твоя. А тут — подписи видоков… Понял, нет? Срок у тебя — неделя! Иначе будешь ты моим полным холопом.

— А ты что, помещик? — сквозь боль усмехнулся Тимофей. — Ты ж говорил — гость торговый. Гостям-то торговым холопы не положены. Рылом не вышли…

— Ну, когда надо — гость я торговый. А коли нужда какая — помещик я, — ухмыльнулся Федот. — Я, когда припрет, — и швец, и жнец, и на дуде игрец… Ты не боись, все законно…

— Верю, — кивнул Тимоха, а из его уст сами собой стали выходить вирши, до сложения которых он был большой охотник:

Спьяну взял я игральные кости,
На кон бросил свою судьбу.
И беда пришла ко мне в гости,
Наплевав на мою мольбу!
Коль пришла такая паскуда,
Мне теперь на все наплевать.
Водки-пива теперя добуду,
Победую, едрит твою мать!

— Ну, парень, силен! — прищелкнул языком цыган. — Знал бы тебя раньше, попросил бы песню сложить! А теперь что уж там…

— Ладно, мужики, отдам я деньги, раз проиграл, — хмуро сказал Акундинов. — Только, — чуть помедлил он, — водки мне поднесите…

— Вот это по-нашему, — обрадовался Федот. — Правильно, проиграл — плати! А вот водки-то, не обессудь… — притворно развел он руками, — хозяин задарма не нальет. Он же решит, что ты как приказной хочешь ему проверку устроить — государеву водку да задарма! Домой ступай да и пей там, сколько влезет…

* * *

…А еще вчера казалось, что жизнь — славная штука! Вчера подьячий приказа Новой четверти Тимофей Демидов, сын Акундинов возвращался домой, довольный собой, жизнью и службой, которую он раньше частенько поругивал. Приказной дьяк Редькин по приказу боярина Патрикеева, ведавшего приказом, сообщил, что с завтрашнего дня он назначен старшим подьячим. Приказные средней руки запоглядывали косо, зато младшие на всякий случай стали именовать его Тимофеем Демидычем, а жалованье теперь будет не в пример больше — не десять рублев в год, а цельных тридцать!

Выйдя на Тверскую, миновав терема и службы шведского резидента, Акундинов подошел к собственному двору. Немного постоял и подумал — а не постучать ли в ворота, чтобы жена али Костка вышли и открыли новоиспеченному старшому, но передумал. Засов, чай, супруга опустит только на ночь, а потянуть за веревочку, поднимая крючок, особого труда не составит.

Перед тем как зайти в избу, Тимоха немного помешкал, поглядывая на дом. Что ж, хорош дом… Нынешним летом плотники заменили три нижних венца и надставили еще на три — изба стала выше. Еще бы пару-тройку венцов — тогда терем будет!

«Баньку, что ли, новую срубить… — подумал Тимофей, еще толком не представляя — куда же он будет тратить такие огромные деньги?! — Или сарай каретный поставить?» Правда, вовремя вспомнил, что каретный сарай ему вроде как и не нужен, потому как не то что кареты, но даже простого возка нет! Ну а зачем возок, если он и лошадь-то не держит? Ну, теперь-то и лошадь можно завести. Ну а там и о возке подумать можно.

— Танька! — громко позвал Тимофей супружницу, пытаясь, чтобы его голос звучал грозно, по-хозяйски.

— Тихо ты! — отозвался вместо жены Костка Конюхов, бывший в доме то ли приживалом, то ли слугой. — Сергунька спит. Только-только спать уложил. Разорался…

— А чего он сам-то не уложится? — удивился Тимофей, но потишел. — Осьмой уж год парню пошел. Меня в его годы никто спать не укладывал. Да я… — стал он вспоминать, как в младоотроческие годы таскал отцу в караулку туесок с едой, бегал с хворостиной за гусями да ловил в реке Вологде здоровущих раков.

— Да ладно тебе, — примирительно сказал Константин, слезая с полатей,[14] где спал сын. — Попросил малец, чтобы я ему быличку[15] рассказал. Ну, я ему и рассказал. Правда, — зевнул Костка, — сам чуть не заснул. С робетенком-то, как с котом, — засыпается страсть как хорошо…


…Константин Евдокимов, сын Конюхов, был единственным сыном стремянного[16] Дворцового приказа. Батька его, родом из дворянских детей, ратной службе служить не восхотел, а потому, не получивши имения, выбрал для себя стезю царского конюха, но постепенно дошел до высоких придворных чинов и скопил изрядное состояние. Константин, или, как звали его родные и друзья — Костка, с детства терся около приказных да посланников иноземных. К шести годочкам уже знал и письмо, и грамоту, а к десяти мог «шпарить» целые страницы из Иоанна Дамаскина да из Николы Медиоланского. Иноземные языки учил вообще шутя. К двадцати годам знал греческий и латынь, аглицкий и немецкий, турецкий и польский и состоял в личных толмачах у Великих послов. В двадцать пять лет Константин Евдокимович стал старшим подьячим Посольского приказа. Бывал и в немецких землях, и во французских, живал в Польше и Швеции. И быть бы ему приказным дьяком и доверенным помощником боярина Лыкова, ведавшего в те годы Посольским приказом! Да что там — приказным дьяком. Боярин говорил, что Константин может и думским дьяком стать! Только сгубило мужика то, что губит многих других, — страсть к «зелену вину». Вначале Конюхову все сходило с рук. Лыков, тогдашний начальник приказа, самолично таскал его за чуб и делал отеческие внушения. Константин клялся и божился, что пить будет только по большим праздникам, но проходила неделя-другая — срывался. И длилось так не год-два, а лет, наверное, десять. Постепенно «слетел» из старших приказных в средние, а там — и в младшие, а из Константина Евдокимыча стал просто Константином, а там и Косткой. Потом, правда, судьба ему предоставила редкостный миг, когда можно было бы все возвернуть и даже приумножить! Любимец царя Михаила Федоровича, боярин Морозов, отправляемый в Свейское королевство для подтверждения границ да для подписания торгового договора, пообещал, что ежели все выгорит, то быть Константину опять старшим подьячим, а то и помощником боярина! Но Конюхов, встретив знакомого по Франции мушкетера, искавшего места при королевском дворе, набрался так, что потребовал, чтобы свеи вернули обратно Корелу с Ижорой и все, что отошло шведской короне после Смуты! И хотя войны между Россией и Швецией не случилось, и договор тот шведы подписали, но разъяренный боярин, которому пришлось потратить серебра раз в десять больше, чем рассчитывал, велел бить толмача[17] кнутом и отправить в Сибирь, куда-нибудь в Тобольский острог. Правда, остывши (а тут еще и батька долго вымаливал прощения у царя), пристроил дурня в приказ Новой чети в разряд неверстанных подьячих,[18] коим денежное жалованье не полагалось, но положены были «перьевые» деньги, позволявшие не помереть с голоду. Теперь Костка ходил в приказ только тогда, когда в нем была большая нужда. Нередко и старые друзья-приятели из Посольского приказа, не сумев разобрать какую-нибудь заморскую грамоту, звали его на подмогу. Так что денег на еду ему хватало. Ну а водки… Какой же кабатчик-целовальник[19] не напоит бесплатно подьячего из приказа Новой четверти, зная, что он завтра может быть послан с проверкой? Правда, раздосадованный батька, Евдоким Конюхов, отчаявшись дождаться от сорокалетнего оболтуса хоть чего-то путного, согнал его со двора. И как-то раз пьяный Костка, шагавший из кабака, упал в сугроб. Наверное, в этом сугробе и закончилась бы его жизнь, но судьба была к нему благосклонна.

Тимофей, возвращавшийся в тот вечер со службы, прошел бы мимо мужика, спавшего в сугробе, ведь пьяниц в Москве было много. Каждую зиму, почитай, можно увидеть заснувших в сугробе. Кому-то везет, и, проспавши ночку в сугробе, греет счастливчик потом задницу на печке да посмеивается. Кто-то потом на паперти[20] стоит, культями трясет да ради Христа на водку просит. Ну а ночные караулы поутру стаскивают крючьями до десятка замерзших. Хорошо, если у кого-то из мертвецов родственники сыщутся. А нет — так пролежит до весны, а когда землица оттает, то похоронят во рве, за кладбищем.

Жалеть всех — жалетельности не хватит. Но этого угораздило упасть около ворот Акундинова. Помрет, так ищи потом родственников, а не найдешь — хороняй сам, за свои кровные. Решив, что распинать и растолкать мужика дешевле, чем платить за копание могилы (а копари зимой берут вдвое дороже!), Тимоха поднял пьянчугу. Ну а раз уж поднял, то бросать его было уже нельзя. Пришлось вести в дом, укладывать в сенях и объясняться с женой. При свете лучины выяснилось, что спасенный в придачу ко всему еще и сослуживец, так что выгонять его было совсем неможно. Так с тех пор Костка и жил у Акундинова. Танька, супружница Тимохи, хоть и ворчала порой на постояльца, редко бывавшего трезвым, но подкармливала. Костка, будучи пьяным, хозяевам старался на глаза не показываться (дом-то большой, чуланов хватало!), а когда был трезвым, то исправно кормил скотину, таскал воду, дрова, а зимой еще и расчищал дорожки. В трезвом виде, заработав какую-нибудь денежку, Костка сдавал ее на хранение Таньке, зная, что пьяному она их не отдаст ни за что!

…Сегодня Конюхов был трезв аки голубь. И даже собирался терпеть целых две недели, аж до самой Казанской…

— Что за быличку-то рассказывал? — полюбопытствовал хозяин. Тимофей и сам, вместе с женой, с удовольствием слушал Косткины россказни, коих тот во множестве нахватался в разных странствиях. Особенно Акундинову нравилась та, что про кота в сапогах. Только — дурак этот кот. Надо было самому князем становиться, а не бездельника пропихивать. Хотя на хрена коту власть и титулы?

— Да вот, про девку одну, которую злая мачеха в лес прогнала да убить хотела. А там ее семеро карликов к себе жить взяли.

— Карликов? А разве ж это не семь богатырей было? — удивился Тимофей, который уже давно заметил, что былички, которые рассказываются в разных царствах-государствах, очень похожи с нашими, русскими.

— Ну, у нас — семь богатырей, — не стал спорить приятель, — а у немцев да французов — семь гномов, карлов по-нашему.

— Ну а потом ее яблоком порченым отравили, да выжила девка-то. А там и королевич приехал, девку поцеловал, да за пир и свадебку. Все так? — завершил Тимоха.

— Так, да не совсем, — покачал головой Костка. — Во французской-то быличке, там прынц-королевич спящей принцессе ребенка заделал да и утек.

— Вот ведь… — покачал головой Тимофей. — Все-то бы им опаскудить… Э, — спохватился вдруг он, — а Сергуньке-то как рассказал?

— Не боись, рассказал так, как положено, — хохотнул друг.

— Ну и ладно, — успокоился любящий отец. — А где Танька-то?

— К вечерне ушла, — сообщил Конюхов, загремев печной заслонкой. — Велела — ее не ждать, мальчонку уложить да тебя накормить.

Костка, ловко орудуя ухватом (будто всю жизнь этим занимался!), вытащил из печки горшок. Поставив его на опечек,[21] снял крышку и зажмурился от удовольствия:

— Ух ты, вкуснота!

По избе разнесся запах мясных щей. Тимоха, сглотнув слюну, достал из хлебного ларя каравай. Конюхов сбегал в сени и притащил соленых огурцов.

— М-м, — только и сказал Акундинов, проглотив первую ложку.

— Мастерица женка-то у тебя, — подтвердил и приятель, наворачивая щи. — Одну ложку съешь, так и язык проглотишь…

Что да, то да! Танька, хотя и взял ее Тимоха только ради приданого (нет, девка-то была смазливая, только вот «давала» направо и налево так, что и родители, и дед-епископ плакали от стыда), после свадьбы остепенилась. Оказалось, что и готовить мастерица, и хозяйка хорошая. Да что там, положа руку на сердце, и жена верная, и мать на зависть.

— К такой бы еде да водочки чуток, — заметил Тимофей, лукаво покосившись на Костку.

— Ну, дак как скажешь, — деланно-равнодушно отозвался тот, а потом с тревогой спросил: — А Танька-то ругаться не будет?

— Ну, сегодня не будет, — снисходительно ухмыльнулся Акундинов и сказал то, чего уже давно хотел рассказать: — Я ведь нонеча повышение получил. Теперь я — не хухры-мухры, а — хрум-хрум!

— Ну, никак Тимоша в старшие подьячие выбился! — восторженно произнес Костка. — Ну, молодец! Ну а там, глядишь, в дьяки выйдешь.

— В дьяки-то вряд ли, — вздохнул Акундинов. — Патрикеев-то, боярин, нынче у государя в остуде. А так… — задумался он, — кто его знает.

— Ну, так кончится остуда-то, — утешил друг. — Глядишь, станет он у государя опять в милости. Да и какая у боярина-то остуда? При деле, при месте. Никто ни шапки его соболиной не лишал, ни места в приказе. Ха… Так что будет Танькин крестный во власти — и тебя не забудет. Эх-ма, — вздохнул Костка, — вроде не хотел я и пить-то, но за-ради такого дела… У тебя есть чего?

— Ну, кое-что для аппетиту… — хитро ухмыльнулся Акундинов, доставая маленькую скляницу не больше шкалика.

— Ну а чего тут пить-то? — разочарованно сказал Конюхов, но за чарками сбегал.

Скляницы хватило аккурат по половинке чарки.

— Ну, Тимофей! — поднял Костка тост. — За то, чтобы быть тебе дьяком!

Акундинов скромно потупился, но подумал: «А чем черт не шутит? И впрямь — почему бы дьяком-то не стать? Тот же боярин Патрикеев, прежде чем начальником Новой четверти стать, и в дьяках успел побывать, да и в приказных хаживал. Чем это я хуже?»

— Скляница-то такая хитрая откуда? — поинтересовался Костка, рассматривая посудину. — На аптекарскую похожа.

— Ну, так она аптекарская и есть! — хохотнул Тимоха. — Мне ведь за что старшинство-то дадено? За то, что накрыли кабак, который мимо казны торговал.

— Слыхал, — кивнул Костка.

— Ну вот, — принялся объяснять Тимофей. — Ту-то водку, что в кабаке нашли, вылить пришлось…

— Вылить?! — в ужасе встрепенулся Конюхов. — Это как — вылить?

— Да так, — повел плечами Тимофей. — Боярин приказал — вылить. Мы поохали да и вылили. Да и водка-то — дрянь, на табаке настоянная, — сморщился он. — Но все равно, виновен целовальник-то. Он же, подлец, крест целовал, что торговать будет честно да все доходы в казну отдаст. Ну а сегодня, по государеву указу, велено было энтого кабатчика водить по Москве, а на шею ему скляницы малые с водкой привязать. Весь день водили! Ну а потом отвели на торг да там тридцать батогов и всыпали. Теперь он, коли жив останется, в Сибири будет медведям водку продавать!

— А скляницы, стало быть, себе? — понятливо кивнул Костка. — Ну а чего же взял-то так мало?

— Так ведь я не один там был.

— Ну, — грустно вздохнул Конюхов, — не хрен было и вообще брать. Только в нюх попало…

— Недолго и сходить, — хмыкнул Тимофей, оставляя ложку.

— Ну, так я — мигом, — встрепенулся Костка, с готовностью вскакивая из-за стола. — Токмо — ты денежку-то дай, а не то за бесплатно даже нашему брату только «вторака» нальют, сволочи.

— Знаю, как — мигом, — усмехнулся Тимофей. — Уйдешь в кабак, так и припрешься к утру — без водки, с мордой побитой. Нет уж, сам схожу.

Да и чего не сходить? Уж кто-то, а Акундинов по должности своей знал, что казенных кабаков на Москве — как блох на худой собаке. А как же иначе, если половина дохода в казну идет от водки?

Неподалеку от дома был такой кабак, про который он точно знал, что хозяин никогда не доливает водку водой да не настаивает ее на той иноземной травке, табаком именуемой, от которой потом два дня болит башка. Ну, то, что целовальник приторговывает не только казенной, но и самодельной водочкой, — всем известно. А кто же не без греха? Целовальник, однако, был умен, потому ни разу не попадался.

Кабак был хорош еще и тем, что имел совсем низенькое крыльцо. Правильно — с высокого-то и навернуться недолго да шею сломать. А там — объясняйся излишний раз с приказными из Разбойного приказа да с плачущими родственниками.

Миновав длинные сени,[22] заставленные пустыми бочками, и пройдя внутрь, Акундинов осмотрелся — нет ли кого из знакомых, к кому бы подсесть да похвастать новым чином? Но за длинным, ничем не покрытым, зато отскобленным до белизны столом, уставленным разными бутылками, заедками и закусками (в зависимости от кошелька), таковых не было. Были тут либо крестьяне из зажиточных, что приезжали в Первопрестольную по торговым делам, купцы, зашедшие порассуждать все о тех же делах, да стрельцы, свободные от караула.

Целовальник, завидев подьячего из Новой четверти, заулыбался и закивал так, что того и гляди, башка оторвется.

— Милости просим! — заворковал кабатчик так радостно, как будто встретил лучшего друга.

— Да не на службе я, не боись, — усмехнулся Тимофей. — Водочка-то у тебя какая?

— Ну, как обычно, — ответил хозяин. — Казенная. Ту, что с государева винокуренного завода отпускают. Вот, попробуй…

В любом кабаке Акундинов мог бы пить-есть в три горла да задарма. Только за красивые глазки никто поить не будет. Рано или поздно, но стребуют с тебя службу за все съеденное и выпитое! Отслужить-то ты, конечно же, отслужишь. Но, как говорят старики: «Сколь веревочке ни виться, а хвостик все равно торчит!» И ежели тебя только со службы попрут — так рад-радехонек будешь, что дешево отделался. Таких, что зарились на дармовщинку, Тимофей уже насмотрелся… Кого потом ставили на правеж[23] да били батогами так, что мясо клочьями летело, ну а кого после правежа — прямо в Сибирь, а кого — на кладбище… Это в других приказах — фарт. Там не то что старшие подьячие, но и писцы неверстанные уже так зажрались на подарках да подачках, что спали на шелке да с серебра ели. А за Новой четью, что водочные сборы блюдет, смотрят со всех сторон. Тут тебе и Разбойный приказ, и приказ Большой казны, и Дворцовый. Все посматривают — не взял бы приказной чего…

Акундинов решил вначале сам попробовать водку. Ну не брать же незнамо какую. Хотел было прямо у стойки опрокинуть чарку, да толклись тут какие-то рожи самого синюшного вида, что и стоять-то с ними рядом было противно. Брезгливо покосившись на шваль да принюхавшись, Тимоха спросил у целовальника:

— А эти-то тут чего делают?

— Так известно, чего, — вздохнул тот. — Чего и все — водку пьют. Ну а где они на это денежки берут, так это не мое дело. Мое дело — копеечку в государеву казну вносить. Ну, так ведь сам же знаешь.

Это точно! Главную копеечку тащат в кабак не бояре-купцы, а самый что ни на есть простой люд. А тут уж такой простой, что проще вроде бы и некуда… Куцые шапчонки, кафтаны в неряшливых заплатках, а штаны так засалены, что уже не понять, какого они цвета. Даже лапти, которые можно бы самому сделать за полчаса, если не полениться надрать лыка, были обмотаны склизлыми тряпками…

Стоять рядом с кабацкой теребенью, от которой разило мочой да навозом, было невмоготу. Пришлось заказать себе кувшинчик на два шкалика,[24] пару соленых огурцов (не пить же голую!) и поискать глазами местечко. Облюбовав край скамейки и уголок стола, чтобы не тревожить соседей (не надолго ведь, чай!), Тимофей сел.

Водка была настоящая — первой выгонки. Акундинов не спеша (подождет Конюхов, не помрет, чай, от лишней минутки) сидел и чокался с солидным мужиком, назвавшимся торговым человеком по имени Федот. Будь это какой-нибудь теребень, что клянчит глоточек водки да огрызок огурца, то послал бы его на три буквы. Этот же пришел со своей выпивкой и закуской.

Сидели, помалкивали, прислушиваясь к разговору соседей о ценах на рожь и пшеницу, да о том, когда же выгодней забивать бычков, чтобы не продешевить на московском торгу, да почем нынче соль будет, и еще о всякой всячине.

Когда все было выпито, Федот предложил:

— А что, Тимофей, может, еще — чуть-чуть? Угощаю…

Тимофей прислушался к себе. Вроде с двух шкаликов только слегка похорошело в желудке. Ну а что такое два шкалика на двух крепких мужиков? Так, тьфу. Вот ежели бы он целый штоф[25] принял, то да… А так, пожалуй, можно бы продолжить. А Костка подождет…

Выпили еще по чарке, закусили. Торговый гость, явно войдя в кураж, предложил добавку. Сказал, что хорошо нынче поторговал, потому и угощает! Ну, Тимофей еще не был пьян до такой степени, чтобы отказываться от дармовщинки да заказывать самому. Хотя знал он за собой такую слабость — если начинает кутить, то пропивает все, что есть… Ну а предложение нового знакомого перейти в другую, «чистую» половину Тимоха воспринял на ура. Действительно, а чего же это старший подьячий да гость торговый должны сидеть в одном зале с разными пьянчугами?!

Сидя в чистой каморке, отделенной от общего зала не дерюгой, а дощатой перегородкой, друзья-приятели «уговорили» полуштоф, заказанный Федотом, и принялись за другой, купленный на сей раз самим Акундиновым. И как-то стало совсем тепло и хорошо, а когда в каморку заглянул незнакомый мужик цыганистого вида да предложил перекинуться в кости, то Тимофей и отказываться не стал…

* * *

…Тимофей едва-едва сумел доползти до дома. Упав на руки перепуганной насмерть Таньке и встревоженному Костке, которые дотащили его до лавки, он то ли заснул, то ли потерял сознание. Проснулся уже тогда, когда на дворе был белый день.

— Ну, где же ты пропадал? — поинтересовалась Татьяна, которая хмуро сидела на скамье и пряла шерсть.

— Да вот, избили меня, — хмуро сказал Тимоха, попытавшись задрать рубаху и посмотреть, что там у него…

Танька бросила пряжу, соскочила с лавки и подбежала к непутевому муженьку:

— Где болит? — с тревогой спросила баба, оглядывая его живот. — Живот али — ниже?

— Ну, вроде того, — буркнул он, а Танька уже спускала с него штаны и подштанники, оглядывая «хозяйство».

— Ну, вроде бы все на месте, — удовлетворенно сказала она, поднимая порты обратно. — Ничего не отшибли. Синяки только здоровенные. Главное, куренок твой на месте. Ну да ничего, — легкомысленно отмахнулась она. — Тебе на пользу! Лишний раз кобелиться не будешь. Били-то тебя — из-за бабы али из-за девки?

— Да пошла ты к едреной бабушке! — выругался Акундинов так, что живот схватило от новой боли. — У тебя на уме — только кобели да сучки, да всякие случки!

— Никак по пьянке побили? — удивилась жена. — Ну и ну! Да неужели напился в кабаке да с мужиками подрался? Неужто все как у людей? — недоверчиво покачала головой баба, не веря в такое счастье.

За восемь лет супружеской жизни она неплохо изучила муженька. Бывало, пару раз Тимохе перепадало от парней за то, что лез к ихним девкам. Ну а как не лезть, если не отказывают?


…Целый день Акундинов отлеживался, слушая ленивые попреки жены. Однако Танька хоть и сердилась из-за вчерашней неявки, но, перекипев, принесла миску с квашеной капустой и нацедила стаканчик рассола. Видя, что помогает плохо, вытащила откуда-то штоф водки. Хотела в чарку налить, но Тимоха затребовал, чтобы отдала всю посудину. Супруга обматерила муженька, но водку поставила на табурет, рядом с лежанкой. А куда она, зараза, денется, если супругу невмочь? Да и сама Татьяна хотя и сердилась, но, как любая баба, жалела битого мужика, еле-еле приползшего домой…

К вечеру, когда от штофа осталась добрая половина (одному-то пить как-то и не с руки), а Тимофей успел и поспать, и протрезветь, явился слегка пьяненький Конюхов.

— Ну вот, а сам про меня говорил — без водки придет да битый, — язвительно ухмыльнулся Костка. — А сам-то пришел со штофчиком да как огурчик…

— Пошел ты! Без тебя тошно… — поморщился Акундинов.

— Да ладно, Тимоша, не серчай. Я же понимаю, что все в жизни бывает впервые, — сказал приятель, покосившись на штоф.

— Да уж, — фыркнул Тимоха, разливая водку в свой и в невесть откуда-то взявшийся второй стакан, подставленный Конюховым.

Молча, без чоканий, выпили. Акундинов, отставив стакан, откинулся на подушку…

— Ну впрямь как о покойнике, — заметил Костка.

— В чулан сейчас оба пойдете! — пригрозила Татьяна, занятая хлопотами по хозяйству. — Перегаром разит так, что дышать нечем. Рассол надо с похмелья хлебать, а не водку!

Тимофей, не чувствуя настроения ни стукнуть, ни даже обматерить жену, сполз с лежанки, взял штоф, стаканы и безропотно поплелся в каморку Конюхова. Костка, ухватив со стола пару ломтей хлеба да миску с солеными огурцами, пошел следом.

Расположившись на деревянном топчане со старым овчинным тулупом, на котором спал Костка, мужики разлили водку, сидя перед маленьким столом, сколоченным из горбыля.[26]

— А чего переживать-то? — выпив и откусив от огурца, стал рассуждать Конюхов. — Из-за морды битой? Так плюнь — не девка красная. Все заживет как на собаке. Из-за того, что в приказ не пошел? Я ведь, когда ты вчера не пришел, пождал-пождал да спать лег. Я с утра, когда ты пьяный да битый пришел, в приказ сходил да сказал — болен, мол, Тимофей Демидов, сын Акундинов. Может, еще день-два проболеешь. Боярин, правда, спрашивал — не запил ли свежий старшой-то от радости? А я уж соврал, что съел, дескать, чего-то… Ну так он и говорит — пусть, мол, выздоравливает, а тогда уж и на службу приходит. Знает ведь боярин-то наш, что муж у евонной крестницы не пьяница да не прощелыга. Ну, то, что бабник, дак тоже ничего. Все ж таки у боярина в любимцах ходишь.

— Благодарствую, — как-то спокойно поблагодарил Тимофей. Ну, а как же не ходить? Он у Патрикеева еще с Вологды в любимцах ходит. Не зря же его на Таньке женили да в Москву в приказ Новой четверти определили. Правда, было подозрение, что боярин не о нем беспокоился, а о крестной своей. Ну, кто бы ее в Вологде-то замуж взял? Пожалуй, он бы тоже не взял, зная, что придется оставаться дома. Уж Танькина «слава» до замужества была такова, что ей бы только в деревню за какого-нибудь бобыля-холопа замуж идти. А ведь если кому сказать, что дед у нее владыка Вологодский да Пермский! — не поверят…

— Слушай, а где ты весь день-то болтался? — спросил Тимофей. — Вроде бы дел к тебе из приказа не было. Если б было что, так я бы знал.

— Так из нашего-то — не было, — кивнул Костка. — А вчера, уже после того, как ты за водкой пошел, прибег ко мне мальчонка — посыльный, из Посольского приказа. Там, мол, бумажка старая нашлась, во времена Василия Шуйского писана. А письмена не то польские, не то латинские. Разобрать никто не смог. Так вот, сам дьяк Чистой хотел знать — что в ней этакого прописано, если она в тайном сундуке лежит?

— Прочитал? — равнодушно поинтересовался Тимофей, занятый своими грустными мыслями.

— А как же! — ухмыльнулся Костка. — Только не польские, не немецкие там письмена, а русские… Почерк такой, что и не прочитать вовсе. Вот, сидят там какие-то трескуны, что и читать-то как следует не умеют.

— А-а, — только и сказал Акундинов и замолчал.

— Слышь, Тимош, а чего ты не спрашиваешь, что в той бумаге было? — слегка обиделся Костка.

— Ну, что в той бумаге было? — послушно спросил Тимофей.

— Э, — довольно погрозил пальцем Конюхов. — Тайная бумага. До сих пор про нее никому говорить не велено!

— И правильно, — вздохнул Акундинов и налил еще по стакану. — И не говори тогда никому.

— Благодарствую, — сглотнул Конюхов слюну и выдул весь стакан одним махом, ровно стакан квасу на жаре опрокинул. Потом посидел, покрутил башкой и радостно сказал: — Эх, какой же ты человек-то хороший! Ну так вот, — продолжил он рассказ. — О бумаге-то той, тайной-претайной, никому говорить не велено, а тебе скажу! В бумаге-то этой о самозванце речь шла. О сыне Бориса Годунова. Дескать, не удавили царя Федора Годунова по приказу Лжедмитрия окаянного, а жив он! Жив да у верных людей скрывается. Укрылся, дескать, он в Устюжне Железной, у кузнецов тамошних, что на болоте железную руду добывают, а теперь своего часа ждет. А скоро, как срок его выйдет, то придет он на Москву с верными людьми да боярам-предателям, что в верности ему клялись да полякам на убиение отдали, всем худо сделает. Только, — захрустел Костка остатками огурчика, — не дошел он до Москвы…

— Ну а что с самозванцем-то сделали?

— А, — небрежно отмахнулся Костка. — Царь Василий Иванович его зарезать велел, тайком, чтобы никто и не знал. Не он первый, не он последний…

— Вон как, — улыбнулся чему-то Тимофей. — Да сколько же этих самозванцев-то у нас было?

— Сщас, посчитаю, — пьяненько икнул Костка, загибая пальцы. — Лжедмитрий, который Гришка Отрепьев. Ну а может — вовсе он и не Гришка, а настоящий Димитрий Иоаннович был… Кто его знает? Ну, да ладно — один Лжедмитрий, самый первый, это — раз. Еще один Дмитрий, который Мишка Молчанов, тот, что Лжедмитрий второй, вор Тушинский — два. Потом, вроде бы было еще, не то два, не то три. Заруцкий-атаман да еще кто-то. В Посольском-то приказе их считали как-то да плюнули. А, — вспомнил вдруг Конюхов, — был еще Петр Федорович, что за внука царя Иоанна себя выдавал, за сына Федора Ивановича. Тот, что Илейкой Муромцем звался. В общем, — заключил он, тупо глядя на сжатые в оба кулака пальцы, — у всех царей, что последними из Рюриковичей были, по два да по три воскресших сынка объявилось. Вроде штук девять было…

— Ну а за сынка Шуйского-то, Василия Ивановича, вроде никто себя не выдавал? — поинтересовался Тимофей. — Шуйский-то ведь тоже Рюрикович.

— Ну, у этого — никого, — сказал Костка, потянувшись к штофу. — Но у Шуйского-то две девки были да померли. Малы они были, чтобы рожать-то. Но какая разница? Было б надо кому, так и девки б воскресли али сынок бы какой объявился. Вон как в прошлый-то раз — только ляхам Москва понадобилась, так живенько царь Дмитрий и объявился. Ну и сейчас… Ежели ляхам, шведам, а то — туркам нужно будет, так и найдут.

— Слушай, а на хрена им это нужно? — поинтересовался Акундинов, отбирая у друга штоф, чтобы тот не расплескал, и сам разлил оставшуюся водку. — Что им-то с того?

— Ну, брат, — хмыкнул Костка, даже забыв про стакан. — Это же ежику понятно! Одно дело — идти простой войной. И совсем другое — если повод есть. К тебе ведь коли на улице пристанут, дак морду-то бить тоже не сразу зачнут, а покобенятся вначале. Спросят — кто таков, да почему не здороваешься, да почему шапку не снимаешь… А коли царство-государство на другое царство-королевство напасть захочет, дак оно всегда лучше, коли повод есть. Ну, коли причина есть, то повод-то несложно найти. А лучший повод — так это ежели законного царя пошли на престол возводить. Тут ведь и среди русских сумнения начнутся.

— Что за сумнения-то? — не унимался Тимофей.

— Ну, ты еще спрашиваешь, — понизил голос Костка, оглядываясь по сторонам — не услышал бы кто! — Царем-то нашим, Михайлом Федоровичем, разве ж все довольны? А как его на престол выбирали, знаешь?

— Знаю, рассказывал батька, — кивнул Тимофей, также понижая голос. — Казаки черкасские его выкликнули да люди лихие… А Пожарский-то, который освободитель, — он против Михайлы завсегда был.

— Откуда знаешь? — подозрительно прищурился Конюхов.

— Так говорю — батька рассказывал, — пояснил Тимоха. — Он же у князя Пожарского в ополчении был и Москву освобождал. Ну, а как Михайлу-то на престол избрали, то князь Дмитрий в немилость попал. В Думе окольничим сделали — ровно кость кинули. А те, кто ляхам да Тушинскому вору задницу да все остальное лизали, те в боярах-то и остались… Батя, почитай, года три вместе с ним ляхов гонял. Потом уж только в Вологду служить назначили.

— Вот, видишь… — туманно изрек Константин. — Как все было-то. Так и сейчас, кто против Михайла-царя какие пакости мыслит, может к самозванцу тому и перекинуться…

— Может, — согласился Тимофей, но, решив оставить разговор, от которого все равно никакого толку, спросил о другом: — Что там в нашем-то приказе деется?

— Да вот, неверстанные навроде меня тебя ругмя ругают. Мол, из-за тебя, выскочки, денег им не дают.

— Это почему же из-за меня? — удивился Тимофей.

— Ну а кто же у нас старшой подьячий? — вопросом на вопрос ответил Конюхов, грустно поглядев на пустую скляницу.

Акундинов аж подскочил. А ведь верно! Он как старшой заведовал теперь теми деньгами, что положены были на покупку перьев, чернил да бумаги. Если с умом подойти, то старшой всегда мог заполучить какую-никакую денежку в свой кошелек. Ну скажите, пожалуйста, кто разберет, из какого крыла у гуся брали перья? Чем, скажем, перья из левого крыла отличаются от правого? А ведь те, что из левого, ценились выше. Купчины об этом прекрасно знали и посему оценивали такие перышки дороже. А бумага? Ну кто будет разбирать — купил ты отличную бумагу или просто хорошую, если брать не одной кипой, а двумя-тремя? А кто проверит расходы на неверстанных приказных вроде Конюхова? Что, тот же Костка не напишет расписку на три копейки, если дать ему две? Напишет! Еще как напишет! Знает, что в следующий раз его вообще не позовут, а кушать-то хочется…

А отпускалось на все про все сто рублей в год! Деньги бешеные! Половину долга покроешь! Только вот хранились те деньги у приказного казначея. А он, считай, третье лицо после боярина да дьяка. А ведь казначей деньги-то выдает не на год, а на полугодие! Только потом, сволочь, стребует с тебя расписки да купчие на все, до последней денежки! Как отчитываться-то будешь? Ну, как деньги будут, то можно чего-нить да придумать…

* * *

…Утром Акундинов стоял в каморе, которую занимал казначей на пару с огромным железным сундуком.

— Здрав будь, Прохор Степаныч, — поприветствовал Тимофей, кланяясь старшему по возрасту и положению.

— И ты, будь здрав… Тимофеюшка, — сощурил подслеповатые глаза казначей, не сразу узнавая гостя. — С чем пожаловал?

— Да вот, — виновато почесал голову Тимоха. — Заболел я вчерась…

— А, знаю-знаю, — добродушно засмеялся Прохор Степанович. — Старшинство свое отметил да заболел… Бывает!

— Ну, скажешь тоже, Прохор Степаныч… — деланно обиделся старший подьячий. — Будто бы я самый пропойца из пропойц…

— Ладно-ладно, — примирительно сказал старик. — Дело-то молодое, сам знаю. Знаю, что пить ты умеешь. Ну, чего пришел-то?

— Да вот, жалобился на меня Конюхов. Говорил, деньги из-за меня неверстанные получить не могут.

— Точно! — хлопнул себя по лбу казначей. — Тебе же теперя деньги расходные нужно дать. На неверстанных подьячих, что перья гусиные изводят, — по полкопейки в день. Ну да сами перья, песок да бумагу тоже тебе закупать. Сто рублев на год, по полста на каждое полугодие, — кивнул казначей и принялся открывать сундук тремя имевшимися у него ключами.

Дело это оказалось не таким уж и простым. Прохор Степанович морщился, слегка матерился, проворачивая ключи в каком-то странном порядке: вначале — средний, потом — левый и правый, а потом — опять средний…

— От ведь немцы, заразы, — привычно ругался старик, — понаделают же сундуков с секретами, а ты, как дурак, возись с ними.

— Ух ты! И, как это ты, Прохор Степаныч, один да с ними справляешься-то? — подивился Тимофей. — А я и не знал, что такие замки есть! Вот мне бы ни в жисть не удалось. Все бы забыл да перепутал…

— Да так вот и справляюсь, — ответствовал польщенный старик, но, будучи мужиком справедливым, заметил: — В приказе Большой казны замки еще хитрее. Не немцы делали, а англичане, еще при Иване Васильиче. У нас-то что — если ошибся, то можно все обратно переделать. Так у нас и деньги-то такие, что тьфу… Что же такое, получили за нонешний месяц с Москвы да с посадов только двадцать тыщ? Курам на смех. (Тимофей, заслышав, что двадцать тыщ — это «курам на смех», чуть не упал в обморок!) А там — из всей России свозят! Десятки да сотни тыщ… Так в том сундуке, самом большом, если ошибешься, то пистоль в тебя стрельнет…

— Ну и ну, — покрутил головой Тимофей. — Это же надо такое удумать?

— Вот те и ну. Англичане, они на разные премудрые хитрости — самые хитрожопые будут! Ладненько, забирай свои деньги, — вытащил казначей из сундука увесистый мешок. — Тут пять тысяч копеечек. Считать будешь али на слово поверишь?

— Ну что ты, Прохор Степанович, — заотнекивался Тимоха, представив, сколько времени он будет пересчитывать каждую «чешуйку». — Да разве же я не верю? Токмо, — робко попросил он, — а нельзя ли мне не пятьдесят рублев, а сразу всю сотню выдать?

— А на что тебе сто-то рублев? — удивился старик. — Ты и эти-то деньги не скоро потратишь. Хорошо, ежели к Пасхе. Бумаги в приказе — завались. Перья в октябре покупать — невыгодно. Гусь-то линялый идет, щипаный. И то — мы их в сентябре брали. Ну, чернила там. Так ить чернила-то не водка, пить их, что ли? Вот когда потратишь да расписки с подьячих предъявишь, так и вторую полусотню возьмешь.

— Ну-у, Прохор Степаныч… — заканючил Тимоха, как ребенок, что просит у мамки сладкого петушка на палочке. — Выдал бы, что ли…

— Где ж ты их держать-то будешь? В твоей-то каморе только простой сундук стоит. Моя бы власть, так я тебе не по полста, а только бы по десять рублей давал. А ежели, скажем, украдут их у тебя? Если десять украдут, то ладно, не такая потеря. Да за десять не всякий тать и в камору под замок полезет. А пятьдесят? Кое-кто на такие деньги десять лет прожить сможет.

— Ну, Прохор Степанович, оч-чень надо! — чиркнул Тимофей себя ребром ладони по горлу. — Пятьдесят-то рублев — на подьячих, а еще пятьдесят… Ну, очень! А украдут — так ведь рассчитаюсь, поди. Куда же я денусь-то? Мне что, на правеж охота?

— Это точно, — согласился казначей. — Батогов всыпят да из жалованья вычтут… Купить чего удумал? — поинтересовался догадливый старик, который вроде бы поддался на уговоры.

— Эх, догадливый же ты человек, Прохор Степаныч, — восхитился Тимофей. — Сразу в самое нутро зришь…

— Ну так чего тут непонятного-то? — засмеялся казначей, теперь уж совсем подобревший. — Ну тогда уж скажи — чего покупать-то надумал?

— Да вот дом совсем плох, — закручинился Акундинов. — Весь сырой, со стен течет, гниль кругом. Летом три венца перебрал, оказалось — все надо менять. А за новый сруб сейчас двадцать рублев просят. Ну, сруб купить, да туда-сюда…

— А как возвертать-то будешь? — поинтересовался казначей. — У тебя ж жалованье — тридцать рублев в год.

— Так у Таньки-то у моей от приданого кое-что осталось. Домишко есть в Вологде, от ейного деда-епископа завещанный, — продолжал врать Тимоха. — Много-то за него не дадут, но и десять рублев — деньги. Ну а остальное как-нибудь. Жили же мы раньше на десять рублев в год.

То, что Тимофей был женат на внучке покойного епископа, уже не в первый раз сослужило добрую службу. Казначей, немного подумав, вытащил из сундука еще один мешок.

— Ну — пиши расписку, — сказал старик, закрывая сундук и указывая на стоявшую в углу конторку, где желтели листы самой дешевой бумаги в осьмушку. — Так, мол и так, взял старший подьячий, имярек, сто рублев, в чем — расписуюсь. Ну, сам знаешь, что писать.

Акундинов, старательно нажимая на плохо очиненное перышко, вывел расписку. Плохо чиненное перо брызгало и царапало бумагу. Когда закончил, не удержался и спросил:

— Прохор Степаныч, может, тебе кого из писцов прислать, перо-то очинить? Или давай я сам…

— Иди себе, — махнул рукой старик, — пером-то этим я уже года два пользуюсь. Вот как совсем сносится, так я новое-то и очиню. А пока и старым хорошо.

Акундинов пожал плечами, но вслух говорить ничего не стал. У каждой зверушки — свои игрушки.

Что же, сто рублев есть. Где бы взять еще сто? Пока ничего мудрого в голову не лезло. Потому, к неудовольствию супруги, вернувшись со службы, Тимофей опять пил горькую с постояльцем-собутыльником. Чтобы избежать попреков, мужики снова ушли в чулан. В запале даже не взяли никаких закусок-заедок, поэтому пришлось обойтись рукавом, занюхивая им выпитые чарки. После третьей захотелось выговориться.

— Я ведь, Константин, в кости проигрался, — начал Тимофей. — Вот, думаю, что же теперь и делать-то?

— Много? — искренне обеспокоился друг-приятель и по доброте души предложил: — У меня вроде копеек пять осталось — у Татьяны прибраны. Только свистни — так хоть сейчас и приволоку. А, нет, — оборвал свой порыв Костка, тяжко вздохнув, — пока не приволоку… Пока пьяный — Танька мне денег не даст. Проверено. До завтра придется ждать.

— Пять копеек… — усмехнулся Тимоха, хотя на душе стало слегка теплее. — А двести рублев не хошь?

От изумления Конюхов пролил водку мимо чарки, чего с ним никогда не случалось…

— Скока? — открыл он рот, как рыба на солнцепеке.

— Скока, скока — с куриное коко, — передразнил Акундинов приятеля. — Сколько слышал, двести!

— Ну да ни хрена себе! — выдохнул Костка, грустно посмотрев на лужу. И не поймешь — то ли он друга жалел, то ли водку пролитую… — Да за такие деньги терем боярский поставить можно, да еще на сундуки да коня хватит…

— Слушай-ка, — спросил Тимофей, которому вдруг пришла в голову мысль. — А ты, случаем, не знаешь таких — Федота, что за гостя торгового себя выдает, да цыгана, что кости метает?

— Так как же их не знать? — хмыкнул Конюхов, пытаясь согнать водочную лужу в чарку. — О них, почитай, вся Москва знает. Подбирают мужика побогаче да обыгрывают. Кости-то у них игральные со свинцом внутри. Цыган как ни бросит, ему всегда больше очков выпадет. При цыгане — целая шайка из стрельцов, коих из полков за татьбу да за трусость выгнали, да из теребней кабацких. Ежели кто платить не хочет, так силой заставят.

— А Разбойный приказ как же? — подивился Тимофей, подливая водки.

— А что приказ-то? — усмехнулся Костка, опрокидывая чарку. — Мы же с тобой тоже в приказе Новой четверти служим, а водку мимо казны как продавали, так и продают. А подьячие наши, что должны за водкой да табаком следить, разве денег от целовальников не берут? Стрельцы караульные, ежели поймают кого в кабаке, кто в карты там али в зернь (в кости) играет, то в приказ и сволокут да на дыбе[27] подвесят. Да и то — кого до приказа доведут, а кого и отпустят, если копеечку-другую заплатит. А коли сотнику рубля два-три в месяц платить, так он своих стрельцов и близко к этому кабаку не подпустит. Вот так-то. Ну а даже если кто в приказ пойдет, то что тогда? Федот этот — мужик башковитый. Он все хитро обстряпывает. Либо грамоту заемную подписать заставляют, либо — кабальную грамоту. Поди-ка, поспорь с ими. Был, правда, упрямец один. Он цыгана-то за руку схватил, когда у того кость подменная была со свинцом внутри, да в морду тому и дал. Говорит — не отдам, мол, раз обыграли нечестно. Так поймали его, руки-ноги сломали, глаза выкололи, да и язык отрезали, чтобы не мог не написать, ни рассказать. Люди бают, что милостыню просит теперя на Сивцевом Вражке. Так и то, каждый вечер к нему человечек от цыгана приходит да милостыню-то и отбирает…

— Да, дела! — воскликнул Тимоха.

— А еще люди-то баяли, — продолжал Костка, — что к Федоту людишки разные ходят, ежели дело какое нужно решить. Ну, порешить там кого… Может, знавал ты Муху-великана? Был тут у нас боец наемный.

— Это который на Божьем суде у Расторгуева был? — пытался припомнить Тимоха. — Тот, что дворянского сына Семина изувечил? Помню. Из татар крещеных. Здоровый мужик был — поперек себя шире и кулачищи пудовые. Он тогда Семину всего один разок и врезал, да так, что у того челюсть набок перекосилась.

— А что с ним стало-то, знаешь?

— Вроде зарезали его по пьянке… — пожал плечами Акундинов. — В кабаке будто бы с пьяными ухарями столкнулся, не то с мясниками костромскими, не то с соледобытчиками камскими.

— Как же, по пьянке! — хмыкнул Конюхов. — Его Гаврила Потапков, стольник царский, на Божий суд вместо себя нанял. За десять рублев! Он, Потапков-то, с боярином Троекуровым из-за вотчины поспорил. Будто бы отрезал боярин от его поместья две десятины, что еще пращурам Гаврилиным за службу дадены были. Потапков-то — столбовой дворянин, а какой-то евонный дед при Федоре Иоанновиче окольничим был. Вот схлестнулся он с боярином да челобитную[28] на него написал. Дело-то долгонько разбирали — года два. Уж сколько на том стряпчих да подьячих озолотилось — не счесть! Ну, тогда и захотел Потапков на Божьем суде биться. Нанял он Муху-великана, а боярин, как узнал про то, испужался. Самому-то ему супротив холопа, пусть и бывшего, выходить — честь боярская не позволяла, а нанять кого — так сильнее Мухи на Москве никого не сыщется. Мужик — что на кулачках, что на саблях — лучше всех. Все ж не зря он в боевых холопах у князя Оболенского служил, а за Смоленскую войну ему вольную дали, потому что боярину жизнь спас. Троекуров-то людишек послал к Федоту да двадцать рублев тому заплатил. Так за те деньги Федот своим людишкам-то и шепнул, что следует. Пятеро на Муху-великана и напали. Троих-то он насмерть убил, одного искалечил, а последний исхитрился да нож ему в спину и засадил. Ну, пятого-то он, хоть и полумертвый уже, но задавить сумел. Тело-то Мухино в Яузу бросили. Рыбаки, говорят, вытащили через неделю — он весь раками объеден, только по кресту и узнали!

— Да… — обронил Тимофей негромко, — с такими лучше не связываться. Себе дороже.

— Так ты цыгану с Федотом проиграл? — вдруг понял Костка, побледнев.

— Им, собакам, — повесил Акундинов буйну голову.

— Так, может, боярину рассказать? — предложил вдруг Конюхов, но спохватился. — А, бесполезно. Боярин только осерчает, а помочь-то не сможет. Как помочь-то? Ежели только тебя в острог садить, али в монастырь отправлять навечно. Стрельцов, конечно, может боярин послать, чтобы кабак-то прикрыли, — принялся рассуждать приятель. — Только не будет же Федот в кабаке сидеть да у моря погоды ждать. Да и то… Стрельцов посылать — шума будет много, до государя дойдет… А так все одно платить заставят. Эх, как же тебя угораздило-то?

— Как, как, головой об косяк! — злобно огрызнулся Тимоха. — Чего уж теперь скулить-то, поздно. Двести рублев отдать надобно.

— Ой, Тимоша! — по-бабьи всплеснул руками Конюхов. — Где же такие деньжищи-то взять? Может, продадим чего?

— А что продавать-то? — почесал затылок хозяин. — У меня имущества — все на мне, да сабля отцовская где-то под печкой лежит. Самому если только головой к кому заложиться. Так ведь и то, больше ста рублев не дадут. А барахло… Все, что есть, — все Танькино. Да и время нужно, чтобы продать-то его. А времени-то и нету!

— В долг у кого взять? — неуверенно предложил Конюхов, понимая, что двести рублей никто без залога не даст. А залог — так его тоже еще найти нужно… — Или украсть, если…

Костка, сказав такое, сам испугался сказанного. Чтобы замять неловкость, выцедил из бутылки оставшиеся капли в чарку Тимохи.

— Да чего там мучаешься-то, — усмехнулся Тимофей, доставая из кисы копеечку. — Сбегай в трактир — пущай бутыль нальют. Только посуду возьми, — указал он на пустую бутылку, — дешевше выйдет. А я пока чего-нибудь на закуску найду.

Танька хоть и поорала, но выдала мужикам миску с капустой да с солеными огурцами и несколько ломтей сала с хлебом. Ну а пару луковок Тимофей взял сам.

По большому-то счету супруге был грех жаловаться. Ее муж, по сравнению с другими прочими мужиками, пил нечасто. Так, может, раз, а может, два раза в месяц. Да и во хмелю был не особо дурным и бил нечасто, только если вспоминал, что досталась ему невеста «порченой». Танька, правда, за словом в карман не лезла. Говорила, что заместо девственности своей, коей полкопейки цена в базарный день, вытащила его из с…й Вологды, хорошее приданое принесла да место в приказе.

Когда запыхавшийся довольный Костка притащил бутыль, Тимофей уже успел накрыть на стол. Посему вторую выпили по-человечески — с закуской. Дальше хорошо так посидели, душевно. Песен каких-то попели… Правда, на следующий день, когда нужно было идти в приказ, Тимофей едва-едва сумел встать. Хотел было опять «заболеть», но пересилил себя.

Весь день он был «вареный». Но, к счастью, никаких важных дел не было: боярин с дьяком в приказ вообще не зашли, поэтому можно было тихонько дремать в уголке, время от времени посылая младших подьячих за квасом. Хотелось, правда, пива попить, но — не рискнул: вдруг да боярин явится?! Одно дело — с похмелья человек, а другое — пьяный на службе. Зато к вечеру голова уже совсем посвежела, да и пока сидел и размышлял, кое-что удумал…


…Василий Шпилькин, подьячий средней руки Разбойного приказа и давний, еще с Вологды, знакомец (да не просто знакомец, а кум!), был дома. Когда Тимофей постучался, он вместе с женой Людмилой и детьми ужинал.

— Кого это там принесло? — проворчал Васька и недовольно сказал жене: — Сходи посмотри…

Когда улыбающаяся Людмила ввела нежданного гостя, Шпилькин обрадовался:

— О, Тимоша! Сколько лет, сколько зим! Слыхал про радость твою! А мы уж решили, что загордился, как старшим-то приказным заделался! Эдак кум-то мой дьяком скоро станет. Вот уж точно он тогда от нас нос воротить будет.

— Ну, скажешь тоже, — обнял приятеля Тимофей, выгребая из-за пазухи гостинцы — бутылку с «зеленым» хозяину, «косушку»[29] сладенькой наливки для Людки, большой печатный пряник для нее же и целую охапку петушков на палочках для детей.

— Вот видишь, — обернулась довольная баба к супругу. — Как люди-то добрые в гости ходят?! Не то что некоторые: себе выпивки принесут, а про баб-то и не вспомнят! Ну-ка, щи вначале дохлебайте, — прикрикнула она на ребятишек, радостно ухвативших сладости.

Людмилка, ушлая молодая бабенка, была охотница до сладких наливок и настоек. Как-то раз, когда Васька изрядно напился и заснул на полатях вместе с детьми, Тимоха, впавший в раж, стал приставать к захмелевшей молодухе. Она не шибко-то и сопротивлялась, когда кум заваливал ее на сундук. (Ну что и за кума, коль под кумом не была?) На следующий день, протрезвев, оба решили, что между ними ничего не было. А во второй-то раз, когда Шпилькины заходили в гости, то и Людка так пристала к Тимохе, что пришлось уходить с ней в баньку, а потом еще и выдумывать, что у бабы случилось долгое расстройство желудка, а сам хозяин в это время отлучался на службу. Словом, сочинить такую байку, в которую мог поверить только муж. Танька не очень-то поверила…

— Ну вот, стало быть, чин обмоем да и поужинаем заодно! — радостно сказал Василий, доставая стаканы. — Давай-ка миску куму неси, — велел он жене.

— Да не, выпить — выпью чарочку, а ужинать не буду, — отказался Тимофей. — Чего-то есть неохота, да и некогда…

— А чего ж тогда водку-то принес? — удивился Васька.

— Ну, выпьешь и один. Или сбережешь да остатки с кем-нибудь допьете, — махнул рукой Акундинов. — Я ведь по делу. Ну, выпьем вначале. За встречу да за чин мой новый.

Выпили. Василий и Людмила заработали ложками, наворачивая оставшиеся от обеда щи, а Тимоха захрустел огурцом.

— Ну так вот, такое вот дело, — принялся объяснять Акундинов. — Ты ведь помнишь, что у батьки-то моего, царствие ему небесное, лавчонка суконная была?

— Ну, помню, — кивнул Шпилькин. — Как сейчас помню — была она у церквы деревянной, у Апостола Андрея. Вместе с церковью потом и сгорела. Церкву-то новую при мне еще из камня строить стали.

— Вот-вот, — прервал Тимофей воспоминания друга-земляка. — Держал он лавку, пока в стрельцах-то был, а лавка-то возьми да и сгори. А батька после того, как тати его изувечили, при владычном дворе жил. Помнишь ведь, из милости нас взяли?

— Ну почему же так — из милости-то? — примирительно сказал Василий, понимавший, что для Тимофея это не очень-то приятные воспоминания. — А может, владыка-то тебя уже сразу, пока ты мальцом еще был, в зятья решил взять? Батьку-то он как будущего родственника к себе во двор и взял. Ты же парень-то грамотный. Не зря же сам воевода Лыков тебя азбуке учил. Значит, глянулся ты и воеводе, и владыке. А уж архиепископ-то наш Варлаам был силен! Может, был бы он жив, так и стал бы сейчас митрополитом, а то и патриархом!

— Ну, патриархом, положим, Варлаам бы не стал, — уточнил Акундинов, знавший церковные правила и обычаи гораздо лучше друга. — Он ведь до того, как в монахи-то постричься, женатым был. А тех, кто был женат, в митрополиты да в патриархи не ставят.

— Ну, архиепископ-то тоже! Да и батька-то не приживалом был каким-нибудь взят, а старшим дворовым.

— Да чего уж там, — махнул рукой Тимофей. — Дело-то давнее. Но вот оказалось, что у батьки-то какие-то дела были с купцами аглицкими, что из Архангельска в Москву товары везли. И вроде бы давал он им деньги, чтобы сукно ему в лавку привезли. А англичанин тот, кому батька деньги отдал, то ли заболел, то ли помер. Сукно он нам не привез, а деньги, стало быть, пропали…

— Может, еще по одной? — предложила зарозовевшая Людмила, ласково поглядывая на мужиков.

— А что — баба, а дело говорит, — крякнул обрадовавшийся Шпилькин, не понимающий: при чем тут Демид Акундинов да аглицкое сукно?

Выпив, Тимофей продолжил рассказ:

— Так вот, передал мне человек один из гостиной сотни, что у англичанина-то сын остался. Раньше-то совсем малой был. А вырос, записи отцовы посмотрел — и хочет он со мной рассчитаться. Либо — сукном, либо — ефимками.[30]

— Ишь ты, — поразилась Людка, — как в быличке какой…

— Ну при чем тут быличка-то? — рассудительно заметил муж. — Просто в Англии-то народ честный живет, а не то что наши воры. Наши-то купчины за отцовы-то долги хрен с редькой рассчитались бы…

— Ну, не скажи, — возмутилась супруга. — Помню, как тятенька мой за потраву, что его отец помещику Алексееву нанес, пять годов платил.

— Ну, так то помещику. Попробовал бы не платить, так и сам и дети его холопами бы стали! — засмеялся Василий.

— Чего это холопами? — завелась слегка пьяненькая Людка. — Мы всю жизнь посадскими были. У батьки-то моего своя катавальня была. Да в наших валенках вся Вологда ходила!

Тимофей, терпеливо выждав, пока супруги не закончат спор, вернулся к повествованию:

— Стало быть, англичанин не сегодня завтра на Москве будет да ко мне придет. И хочу я его попросить, чтобы он не долг мне вернул, а в дело взял. Долг-то мне чего теперь? Я уж думать-то про него забыл.

— А что — дельно! — одобрил Василий. — Очень даже дельно. Только сколько сукна-то он батьке задолжал? А вдруг для дела-то не хватит?

— Скорее всего, не хватит, — согласился Тимофей. — А сколь долг велик, так и не знаю. Хорошо, если рублей двадцать. А коли рупь-два? У меня тут такая мысля… Англичанину тому, чтобы в Москве-то торговать, амбар какой али склад для товаров нужен. А зачем ему у кого-то чужого брать, если у меня и дом большой, да сараи имеются?

— Ну, Тимофей, ну, голова, — восхитился Василий, опять берясь за бутылку и собираясь налить гостю.

— Не, мне хватит, — твердо сказал Акундинов, прикрывая стакан ладонью. — Вы мне лучше вот что скажите… — замялся он. — А не можете ли ожерелье на день-другой одолжить?

При этих словах супруги притихли. Тимоха Акундинов, конечно, лучший друг и земляк, но!.. Жемчужное ожерелье, доставшееся Шпилькину от дедов-прадедов, стоило больших денег…

— А зачем оно тебе? — удивленно спросила Людмила.

— Хочу англичанину этому пыль в глаза напустить, — улыбнулся Тимоха. — Пусть он, чудак заморский, думает, что я человек небедный, а стало быть, за маленькие-то деньги с ним в долю не пойду. А так посмотрит он на ожерелье да подумает — купец-то богатый! А после, глядишь, и согласится в долю-то меня взять. А там, — сделал Акундинов многозначительную паузу, — глядишь, и ваш сарай для дела пригодится…

— Да у меня ведь еще и повить[31] пустая, — задумался Шпилькин, — сена-то там нет — скотину мы не держим. Почитай, еще один готовый склад!

— Ежели что, так мы и летнюю избу можем освободить, — горячо поддержала Людмила.

— Ну, только это ведь еще все вилами на воде писано! — слегка осадил Тимофей друзей. — Нужно еще этого иноземца-то уговорить…

— Стало быть, нужно уговорить… — согласился Васька. — Людка, ты как думаешь?

— А что, — загорелась и Людка. — Лишняя копейка на дороге-то не валяется. Глядишь, и мы в люди выйдем. Не все же на голое жалованье-то жить. Подарки-то, что носят, — слезки одни. Детям на портки да мне на ленты…

Людмила сорвалась с места и убежала в светелку. Там, порывшись в каких-то тайничках (мало ли вор какой, от которого и замки не уберегут!), принесла завернутое в шелковый платок ожерелье.

— Так вот вместе с платком и бери, — подала баба драгоценность. — Токмо смотри, — полушутя-полусерьезно напутствовала она, — не вздумай потерять! Глаза выцапаю!

— Ну, скажешь тоже, — обиженно отозвался Тимофей, засовывая жемчуга за пазуху и поднимаясь с места.

— На посошок? — предложил слегка охмелевший хозяин.

— Ну ты чего! — даже возмутился гость. — Куда же я пьяный да с этаким богатством?

— Это правильно, — похвалил его Васька, наливая себе и супруге. — Ну а мы тогда выпьем тут еще за почин!


…Найти в Москве покупателя на жемчужное ожерелье большого труда не составляло. Гораздо труднее было уговорить купца дать нужную сумму. Хотя жемчуга и стоили все сто рублев, но давать их никто не спешил. Купцы, как сговорившись, предлагали кто семьдесят пять, а кто восемьдесят талеров. А в залог так и вообще давали только пятьдесят ефимков. Подумав, Акундинов решил-таки продать Васькино ожерелье за восемьдесят талеров!

— Один хрен! — махнул рукой Тимоха. — Где я потом найду пятьдесят ефимков, чтобы ожерелье-то выкупить?

Конечно, обманутых земляков было жаль. Но ведь себя-то еще жальче!

Получив восемьдесят ефимков, Акундинов пошел на Денежный двор. Свернув с широкой Фроловской улицы на Лубянку, а там в сырой Лучников переулок, подошел к длинной караульной будке, перекрывавшей вход. Двое скучавших стрельцов встретили его спокойно. Чай, уже привыкли, что мимо них туда-сюда несли серебро.

— Чего несешь? — поинтересовался один. — Ефимки али лом?

— Ефимки, — сказал Тимофей, показав мешок. — Вот копеечки надобны.

— Ну, проходи, — зевнул первый стрелец, а второй постучал древком бердыша[32] в низенькую дверцу, ведущую не во двор, а куда-то вбок: — Елферий, открывай…

Дверца открылась, и Тимоху впустили в низенькую каморку, где был стол, покрытый сукном, да безмен,[33] висевший на стене. Елферий — низенький мужик, похожий на хорька, кивнул на стол:

— Высыпай. Считать будем, — недовольно сказал он.

— А считать-то зачем? — удивился Тимофей, но спорить не стал, а вывалил все добро на стол.

— Для того, чтобы знать, — объяснил приказной, вытаскивая из-под стола сундучок, окованный железными полосами. Достав из него лист бумаги, перо и медную чернильницу с крышечкой, добавил: — Лучше бы ты лом серебряный нес. Лом-то серебряный — р-раз, и взвесили. А ефимки-то считать придется.

Когда пересчитали, подьячий (или кто он там?) записал общий итог на бумажку и сказал:

— Ступай теперь прямо до самого колодца. Как дойдешь, то свернешь направо. Там казенные избы да палаты стоят. И дьяк там с Денежного двора сидит али подьячий. Найдешь кого да и обскажешь, что к чему, а он и распорядится. А там либо прямо при тебе все сделают, али готовыми копеечками дадут.

Войдя в огромный двор, покрытый драночной[34] крышей на столбах, Тимофей с недоумением закрутил головой — а куда тут дальше-то идти? Где тут прямо-то? Если прямо идти, то стоят навесы, под которыми сидят и стучат молотками хмурые мужики. Присмотревшись, Акундинов понял: «Мать честная, так они же из проволоки копейки чеканят!» И никакого уважения ни к серебру, ни к тем маленьким чешуйкам, за которые на большой дороге могут и кишки выпустить! Хотя, как заметил наблюдательный глаз старшего подьячего, копеечки мастера стряхивают не куда попало, а в кожаные мешочки, которые после их заполнения забирают чисто одетые мужики и куда-то уносят.

Углядев просвет между навесами, Тимофей понял, что это и есть путь к приказным избам, и пошел, едва ли не задевая локтями столбы. Где-то почти на середине его остановила чья-то рука.

— Слышь, мужик, — раздался негромкий шепот. — Постой…

Акундинов невольно сбавил шаг, а потом и вовсе остановился. Да и как не остановиться, если тебя ухватили прямо за полу кафтана?! Из-за столба, подпиравшего кровлю, вылез тороватый мужичонка в прожженных штанах и кожаном фартуке на голое тело:

— Сколько несешь-то? — спросил мужик.

На дьяка мужик явно не походил, и поэтому, смерив незнакомца взглядом, Тимоха буркнул:

— Сколько надо, столько и несу.

— Давай по пять процентов с рубля, но… — поднял многозначительно палец мужик. — Без записи и мимо боярина…

— Это как? — заинтересовался Тимофей, который обычно видел копеечки только в готовом виде, когда получал свое жалованье у казначея. Что значили проценты с рубля, он не особо-то понимал.

— Да просто, — объяснил мужик. — У тебя сколько талеров-то с собой?

— Восемьдесят штук.

— Ну вот. Только давай-ка с дороги сойдем, — предложил мужик, увлекая его в сторону за собой.

Прошли подальше и встали около каких-то барабанов, которые крутили две лошади. Мастеровой продолжил:

— Так, если у тебя восемьдесят талеров, и из каждого, считай, выйдет по шестьдесят четыре копейки, сколько всего-то выйдет?

Тимофей, считавший в уме не очень-то хорошо, задумался, но бывалый мастер уже выдал результат:

— Вот, будет пять тыщ сто двадцать копеек. Пятьдесят один рупь с двадцатью копейками. Стал быть, в казну тебе положено отдать по десять копеек с рубля: пятьсот двенадцать копеек. Смекаешь?

— Ну?!

— Оглоблю гну, — злым шепотом сказал мастеровой. — Значит, тебе останется сорок шесть рублев с осьмью копейками.

— Это что — я столько должен в казну отдать? Ну ни хрена себе! — удивился Тимофей. — Я думал — ну рубль, ну, два, от силы. Мое ж серебро-то!

— Ты чо, парень? — присвистнул «денежник». — Тебе что, за бесплатно деньги-то чеканить будут?

— Ну вы даете! — удивленно потряс головой Акундинов. — Десять копеек с рубля? Да таких процентов-то даже жиды не берут…

— Дак то — жиды, — рассудительно разъяснил мастер. — А то — приказ Больших денег. Ты че, думаешь, десять-то копеек нам идет? Ха! Держи портки шире! Нам-то идет с одного пуда выделки три рубля на всех. А всех-то нас ой как много! Да дьяк наш, скотина, да староста большую-то часть себе забирают. Нам, мастерам, достанется — хорошо, если рупь. Вот и крутиться приходится.

Акундинов сочувственно покивал, хотя и не понимал — много это или мало? И вообще, сколько пудов в день «разделывают» мастера?

— Ну, согласен? — настойчиво теребил его мужик. — Ежели мимо казны, то ты отдаешь мне по пять копеек с рубля, а все остальное — тебе. Ну как, по рукам?

— Значит, сколько мне достанется? — хмурился Тимофей, силясь сосчитать мудреные выкладки.

— Тебе достанется, — прикинул мастеровой, — не сорок шесть рублев, а сорок восемь с лишним. Два рубля с копеечками выиграешь. Понял?

— А не обманешь? — подозрительно покосился на него Тимофей.

— Я что, дурак, что ли? — оскалил зубы мастер. — Ты же хай тогда поднимешь. А хай поднимешь, так кто же со мной потом дело-то будет иметь? Не, у нас все по-честному! Да и сделаем просто — баш на баш. Я тебе — копейки, а ты мне — талеры.

— По рукам, — согласился Тимоха, которого сразил последний довод чеканщика.

Видимо, мастера имели запас копеек, потому что очень скоро мужик принес мешочек, в котором лежали блестящие, как свежая рыбья чешуя, копеечки с именем государя, с всадником, колющим дракона. Иначе пришлось бы сидеть и ждать, когда твои ефимки расплавят да вытянут из них проволоку, пропуская ее через разные отверстия и наматывая на барабан, а потом мастер-чеканщик, орудуя молотком, «набьет» из проволоки серебряных чешуек. Но, по правде говоря, Акундинов замучился, пока пересчитал четыре тысячи восемьсот с лишним копеек, матерясь и горько жалея о том, что в Русском царстве-государстве не придумали еще такой же монеты, вроде немецких талеров или французских ливров, чтобы не возиться со скользкими и мелкими «копейными» деньгами.[35]

Довольный сделкой Тимофей возвращался той же дорогой. Потянув на себя дверь, ведущую в караулку, оказался перед выходом, но был остановлен стрельцом.

— Ну, все изладил? — опять зевнул тот. — Предъяви бирку да и ступай себе с Богом — трать копеечки.

— Какую бирку? — удивился Акундинов.

— Как какую? — весело спросил стрелец. — Такую, в которой сказано, что ты подать в казну уплатил. Ну и печать на ней должна стоять. Ну так где бирка-то? Поищи повнимательнее… — доброжелательно присоветовал он. — Посмотри, может, в мешок положил вместе с копеечками?

«От ведь сволочь!» — так и обмер Тимоха, поминая «доброго» мастера недобрыми словами. А ведь знал же, сын сучий-ползучий!

— Так чего, — перестал улыбаться стрелец. — Есть бирка-то али нет? Ну, тогда, мужик, не обижайся! Елферий, — позвал стрелец. — Высунься. Тута у нас мужик без бирки. Сколько он в казну-то должен уплатить?

Из дверцы высунулась мордочка приказного. Елферий прищурился, разглядывая стоявшего перед ним мужика:

— Было у него восемьдесят талеров. Значит, должен уплатить… пятьсот двенадцать копеек, — и, протянув Тимохе кожаный мешочек наподобие того, что тот видел у денежников, сказал: — Вот сюда и ссыпай. А я перепроверю…

— Так что давай, отсчитывай, — уже добродушно сказал стрелец. — Не дрейфь, мужик. Не ты первый, не ты последний, что казну-то пытаются оммануть.

Тимоха, повесив голову, стал отсчитывать непослушными пальцами все пять сотен с двунадесятью копейками.

— Ну, мужик, да не переживай так, — утешал его стрелец. — Нонче-то еще ладно. А вот в прошлые-то лета за такое у тебя бы всю казну отобрали. Да и самого на правеж бы поставили, чтобы казну не омманывал! А сейчас только то, что казне причитается, заберем.

— Да уж, казне причитается — казна и заберет! — в сердцах бросил Акундинов, опять сбившись со счета и принимаясь по новой.

— Так а кого ты винить-то должен? — негромко, но с оттенком угрозы в голосе сказал Елферий, ставший вдруг как-то выше и значимей. — Тебе ведь как человеку говорено было — ступай к подьячему, а он тебе все обскажет. Было говорено-то? Было. Ну а ты, голубчик, что захотел? И рыбку съесть, и в лодку сесть? Нет, милый, так нельзя! А иначе мы все царство-государство профукаем…

— Слышь, мужик, а тебя кто омманул-то? — поинтересовался стрелец.

— Да я вроде бы не запомнил, — пожал плечами Тимофей, пытаясь вспомнить мастерового. — Штаны, фартук. Рожа у него хитрая да наглая.

— Ну, — хохотнул стрелец. — Они все так ходят. Жарко там. А был бы не хитрый, так не стал бы тебя так подводить.

— Такой говорливый, — напряг Акундинов память. — Считать умеет хорошо. И в веснушках он…

— А, — протянул вдруг Елферий, догадавшись, — так это Серега Пономарев. Он ведь, сукин кот, раньше в Разбойном приказе служил. А за то, что взятку от конокрадов брал, сюда и попал, как на каторжные работы. От ведь шельма, а?

— А что, тут еще и каторга? — оторопел Тимоха и, поняв, что опять сбился, выругался.

— Еще пятнадцать… — сказал Елферий.

— Что пятнадцать? — не понял Тимофей.

— Еще пятнадцать копеек осталось, — подсказал приказной. — И осторожнее — одна у тебя выпала да под стол закатилась. Потеряется, а нас потом виноватить будешь. Не, нам чужого не надо!

— Ты, мужик, не боись, — вмешался стрелец. — Елферий у нас хоть и плохо видит, да любую копеечку сосчитает, где бы она ни была. Деньги сквозь мешок углядит да сочтет!

— А насчет каторги, так у нас тут каторга и есть, — добавил Елферий. — Работает народец с утра и до ночи, без выходных дней. Ну кормят, правда, хорошо, да жалованье идет. А так со двора никого почти не выпускают…

— Что, так цельными днями и работают? — поразился Тимофей.

— Да нет, по праздникам, например, отдыхать дают. Да и в город сходить — в церкву там да в лавки — тоже отпускают. Токмо раздевают догола да всех и обсматривают. Знают ведь, чертяки, что проверять будут, а все одно — тащат и тащат!

— И утаскивают? — полюбопытствовал Акундинов.

— Ну, не без этого, — покивал Елферей. — Тута у нас, ежели посчитать, то с десяток мастеров всего и есть, что под судом да на правеже не были. Ну а остальные…

— Елферий, а как на этот-то раз Пономарев копейки тащить надумает? Как считаешь? — поинтересовался стрелец, а потом, обернувшись к Тимофею, засмеялся: — Он в прошлый раз в мешок сложил, а мешок через забор выбросил. Ну, не знал, что у нас там кобели ходят. А кобели-то те, они на запах серебра натасканы. Ну почти как Елферий, копеечки-то чуют.

— Ты ври, да не завирайся, — беззлобно осадил приказной стрельца. — А Сергунька-то что-нибудь да придумает.

— Проглотить можно, — грустно предположил Акундинов, смирившийся с утратой «чешуек».

— Проглотить… — задумался стрелец. — Как думаешь, Елферий, можно проглотить?

— А что… — прикинул тот. — Это ж всего-то с фунт будет. Проглотит! Только как он их доставать-то оттуда будет?

— Как-как, — хохотнул стрелец. — Известно, как… Каком!

— Ну так отпустят-то его только на день, — покачал головой Елферий. — За день-то копеечки ну никак выйти не успеют…

— И что? — догадался служивый. — Никак Сергунька-то наш в бега собрался?

— Ну кто у нас сотник — ты или я?

«Вот как! — удивился Акундинов. — Стрелец-то тут не простой — целый сотник! А Елферий тогда кто?»

Чтобы проверить догадку, он бросил последние чешуйки в подставленный мешок и спросил:

— Ну а что теперь… дьяк приказной?

— Догадливый! — заржали в один голос и сотник, и Елферий.

— Так а чего же не догадаться-то, — скромно потупился Тимофей. — Не иначе, как приказ Большой казны татей ловит.

— Ловит, — подтвердил дьяк. — Вишь, за сегодня окромя твоих копеек в казну уже сотню рублей возвернули.

— Ну, так, может быть, — потупился парень, — казна-то и без моих пяти рублев проживет? Я ведь взаправду не знал — вот те крест!

— Ну, казна-то, положим, проживет. Только — порядок во всем должон быть. Ну а, с другой-то стороны, ты утаишь, другой утаит. Так что же останется-то? Да и ты впредь умней будешь, — безжалостно прервал его изливания дьяк. — Ну, ступай, парень, ступай себе с Богом. Бирку еще возьми… — протянул ему Елферий кожаный лоскут, на котором было вытиснено каленым железом слово «УПЛОЧЕНО», а сквозь дырку продета двусторонняя сургучная печать приказа Большой казны с изображением весов.

— С Сергунькой-то что делать? — напомнил сотник.

— А что делать… — задумался на минуту дьяк Елферий. — В город не выпускать, а напоить его, паразита, постным маслом с простоквашей. Посадить в амбар какой, да пусть там сидит, копеечки выводит…

— Ну а коли он копеечки-то не глотал? — заинтересовался Тимофей, уже смирившийся с потратой.

— Ну так и ничего, — отмахнулся стрелец. — Пронесет его, да и вся недолга. Лекарь-иноземец, что наших работничков пользует, говорит, что дюже полезно для здоровья брюхо-то чистить.

«Самому бы лекарю-то брюхо так почистить!» — подумал Тимоха без особой жалости к мастеру-обманщику. Потом вздохнул тяжко и потихоньку побрел прочь.


…Вечером, тайком от Татьяны и Костки, из-за чего пришлось схорониться в нужнике, Тимофей пересчитал все, что удалось собрать. Получилось около полутора сотен. Найти бы оставшиеся пятьдесят рублев. О том, как он будет объясняться с четой Шпилькиных да с казначеем, Акундинов пока не думал. Авось да чего-нибудь удумается… А сегодня то ли показалось, то ли — нет, но вроде бы прошел мимо дома мужик, очень похожий на цыгана… Да и срок для выплаты долга подходил к концу.

Уже ложась спать, Акундинов спросил у супруги:

— Ты к крестному-то давно не ездила?

— А чего это ты про крестного-то вспомнил? — удивленно спросила Татьяна, расчесывая волосы перед сном.

— Ну, мало ли, — неопределенно сказал супруг.

— Это для чего? — подозрительно посмотрела жена. — Я из дому уйду, как дура, а ты, кобелина, девок непотребных в дом приведешь?

— Да ну, каких девок? — деланно возмутился супруг, хотя и знал, что рыльце-то у него в пушку.

— А то я не знаю? — фыркнула Танька. — Я из дому ухожу, а ты, кобель, девок непотребных приводишь. И как только харе-то не стыдно? При живой-то жене приводишь в дом всяких б… да на супружеской постели их и имаешь…

— Да ладно тебе, — поморщился Тимоха. — Всего-то один раз и было. Ну, пьяный был, бес попутал.

Тут уж совсем-то отпираться было глупо, потому что все соседи помнили, как Танька гоняла однажды девку, застигнутую в постели у мужа. Вроде бы даже косу у нее выдрала. Хорошо, что напуганная девка не стала жалобиться. Потом, с месяц, наверное, баба не допускала его к себе. И смилостивилась только тогда, когда поняла, что если сама не будет давать, то муж опять пойдет кобелиться.

— Один раз! — фыркнула супруга. — Как же. Один-то раз… Я что, подряжалась простыни после твоих б… отстирывать?

— Ох, а сама-то ты чем лучше? — вызверился на супругу Акундинов. — Да с тобой до свадьбы половина Вологды путалась!

— А ты ровно бы и не знал? — заорала Танька. — Но я, как под венцом-то побывала, мужу законному ни разу не изменяла!

— Да неужели? — ехидно спросил Тимофей, знавший, что от таких разговоров у него начинает просыпаться желание.

— Вот те крест святой, — лихорадочно перекрестилась жена. — Это вы, кобели, хоть до свадьбы, хоть после. Вам бы только червяка своего засунуть. А я после свадьбы ни в жисть бы с чужим мужиком не стала бы.

— Ну, молодец-то ты у меня какая, — поднялся Тимофей, обнимая при этом жену, а потом горячо зашептал ей на ухо: — Так уж и не изменяла? Нет? Ну и дура же ты, Танька, после этого!

Супруга, попытавшись было оттолкнуть мужика, рухнула вместе с ним на постель. Тимоха, оказавшись сверху, стал целовать жене губы, щеки и нос. Танька, чуток посопротивлявшись, не выдержала натиска, и ее губы ответили на поцелуи. И, наконец, все закончилось тем, чем и должно было закончиться…

— Эх, Тимофей, — вздохнула жена, оправляя подол ночной рубахи. — Всем бы ты мужик хороший, только вот кобель изрядный. Смотри, оторвут тебе хозяйство-то…

— А я себе мышонка пришью, — усмехнулся Тимоха, отстраняя руку супруги и принимаясь ласкать ее с удвоенной силой.

— Да Тимка же, да подожди, — засмеялась жена, пытаясь сомкнуть ноги. — Дай дух-то перевести…

Но тот, впавший в любовный азарт и неистовство, сделать ей этого не дал, и очень скоро Танька уже сладко постанывала, подстраиваясь под его движения…

— Да ты совсем дикий стал, — едва выговорила довольная супруга, вытирая со лба пот. — Совсем меня заездил. Устала так, что, глядишь, сама скоро к тебе девок буду водить.

— А что, — задумчиво изрек Тимофей. — Хорошая мысля…

— Э, как же, шиш тебе! — полушутя-полусерьезно изрекла Татьяна, пихнув его в бок пухлым кулачком. — Сама управлюсь!

— Эх, сладкая же ты баба, — вздохнул довольный супруг. — Теперь понимаю, почему к тебе вся Вологда ходила…

— Дурак ты, — ткнулась ему в плечо Танька. — Лучше скажи — чего вот в девках этих есть, чего во мне нет? Ну, я, положим, до свадьбы-то по дурости подол задирала. А тебе-то какого рожна надо? Дырки-то у нас у всех одинаковые…

— Ну, Танюшка, чего уж там… — обнял жену Тимофей. — Ты ж у меня все равно самая баская… А если что и где, так это я так, по дурости да по пьянке…

Какое-то время жена лежала молча. Потом, видимо, вспомнив о предыдущих словах супруга, поинтересовалась:

— Так ты чего о крестном-то вспомнил? Ведь, чай, в приказе-то ты его кажий божий день видишь. Чего вдруг?

— Да так, к слову пришлось, — пытался объяснить Тимоха. — Вспомнил чего-то, что раньше-то ты с мальчонкой чуть не каждую неделю к нему хаживала. Вот, думал, сходила бы да спасибо бы сказала, что муж-то у тебя теперь старшим подьячим назначен. Теперь вот, — похвастался он, — можно и скотину какую-нибудь завести. А можно работников нанимать или работниц.

— Работниц? — возмутилась жена. — Это каких же тебе работниц? Опять, что ли, подол задрать хочешь кому?

— Да ну тебя к лешему, — обиделся Тимофей. — Возьми старуху какую, чтобы по дому убиралась.

— Тебе по пьянке-то все едино — хоть старуха, хоть молодуха… — хмыкнула Танька.

— Да ладно, не бурчи, как коза непродоенная, — примирительно сказал Акундинов, хотя уже и начал злиться на супругу. Но озлишься, так она никуда и не поедет… — Мужика найми, чтобы дворник у нас свой был. Я же, как-никак, старшой подьячий теперь. Выше меня только дьяк да сам боярин! Сама понимаешь…

— Ну, не сердись, — пошла на попятную Танька. — Чего ж раньше-то не сказал? Я бы пирогов напекла пшеничных.

— Да, как-то не вышло, — стал оправдываться Тимофей. — То да се.

— А, то да се, — хмыкнула жена. — С Косткой водку пить да по кабакам ходить время есть! А супружнице своей законной сказать — так не вышло… Ну да ладно, — вздохнула она, а потом добавила: — А к божату-то и впрямь сходить нужно. Вот завтра, наверное, и пойду. А насчет дворника, так и верно, подумать надобно…

— Во-во, — поддакнул муж. — Чтобы дворник был свой да чтобы все, как во всех домах порядочных…

Утром Тимоха проснулся и увидел, как Танька уже вытаскивает из печки горшок с кашей.

— Проснулся, старшой подьячий? — ласково спросила она. — Иди умойся да Костку свого буди — завтракать будем. Вас покормлю, а потом и мы с Сергунькой поедим. Пусть пока спит мальчонка. К крестному-то уж после обеда сходим. Надо же спасибо сказать, что тебя в старшие возвел. Как, с ночевкой можно али как? — вопросительно посмотрела она на мужа.

— Дак ведь как хочешь, — усмехнулся тот. — Ежели что, так меня и на эту ночь хватит…

— Ну, тогда я лучше у крестного заночую, — шутливо замахала баба руками. — Ты ж меня так заездил, что впору отмокать идти. А тетка Настя давно просит прийти. Говорит, скучно ей. Крестный-то — то в приказе, то у государя во дворце, а она все одна да одна. Старухи-приживалки, что у нее обитают, надоели, грит, хуже горькой редьки. Со мной-то она хоть лясы поточит… Ну а ты на девок-то себя не трать. Завтра приду дак и… тогось, значит… Иди — Костку подними.

Конюхов, которого Тимофей с большим трудом разбудил, опять был с похмелья. С ненавистью глядя на миску с кашей, Костка сказал:

— Эх, щас бы мне да водочки чарочку…

— Так опохмелишься, дак и опять — цельный день будешь пелиться, — ответила Танька, но, загремев посудой, поставила перед мужиком кружку с бражкой. — На вот, выпей. Но больше не проси, не дам.

Костка, не ожидавший такой щедрости, опешил, но жадно ухватился за края кружки. Выпив и слегка подождав, пока живительная влага не начнет залечивать вчерашние раны, посмотрел на хозяев счастливым взглядом и высказал: «Ух ты, словно Боженька босячком прошел!», за что тотчас же получил от Таньки полотенцем по башке.

— Ладно, на службу пошли, — сказал Тимофей, поднимаясь со скамьи.

— Так а мне-то куды идти? — удивился Костка. — За мной вроде бы никто не присылал.

— Найду я тебе работу, найду, — успокоил приятеля Акундинов, вытаскивая того из-за стола.


…«Ночной купец», которого Костка привел вечером, не понравился Тимофею с самого начала. Был он какой-то… склизкий. Несмотря на дождь и осеннюю грязь, одет в затрепанный бараний полушубок и старые валенки, траченные молью. А куцей заячьей шапкой так стыдно и сапоги-то чистить, а не то что на голове носить.

Старичок, истово помолившись на образа, откашлялся и сразу же изрек:

— Тут у тебя и барахла-то, э-хе-хе, на два алтына, а гонору — на сто рублев! Ежели все скопом брать, то так и быть, десять рублев плачу. Себе, э-хе-хе, в убыток, между прочим.

Скупщик опять закашлялся и отхаркался прямо на пол, что сильно покоробило Тимофея. Затирая плевки валенком, старик прокхекал:

— Я ведь человек-то, кхе-хе-хе, сердобольный. Вижу, что парень-то ты хороший, а потому десять рублев и предлагаю.

Тимофей, разумеется, понимал, что скупщик краденого много денег и не даст, но все-таки такого крохоборства не ожидал.

— Слушай, дядя, тут же тебе вещи-то не краденые, а законные!

— Ну, законные! — мерзко ухмыльнулся старик. — Ежеля бы все законное было, так не ко мне бы пошел, а к купцам али к сидельцам в Гостиный ряд. Знаю ведь, что не твое это добро, а жинки твоей. Вдруг да супружница недовольная будет? Возьмет да крестному нажалобится, а? Тогда и тебе плохо будет, да и мне неприятность лишняя. А за неприятность, мил человек, нужно чего-нибудь да поиметь… Так что если хочешь за двенадцать, так и быть, возьму. А не то оставайся с Богом, а я домой пойду…

— Ну что же, — поднялся Тимофей с места. — Насильно, как говорится, мил не будешь. Извини, стало быть, за беспокойство. Тебе не надо — к другому пойду.

Видимо, такого «отворота» старикашка не ожидал. Он попытался «усовестить» парня:

— Э, а куда же ты пойдешь-то? Кто же тебе, окромя меня, да столько деньжищ отвалит?

— Ну, дядя, Москва-то ведь — большой город… Такие, как ты, дядька, в каждом кружале[36] сидят.

— Ладно, так и быть, двадцать рублев за все плачу, не глядя… Может, не стоит оно и денег-то таких. А я, вишь, рискну…

— Ишь ты, не глядя, — усмехнулся Тимофей, поднимая крышку одного из сундуков и доставая оттуда кружку: — Вот, гляди. Кружка аглицкая, оловянная. Сам архиепископ Пермский и Вологодский из нее мед пил. У купцов заморских за пять ефимков куплена. По нынешним-то деньгам ей цена пять рублев! Давай двести рублев!

— Ладно, — махнул рукой старик. — Сто рублев за все, не глядя! Из уважения к родичам архиепископским беру, да себе в убыток. Но выше — ни полушки! Ну, по рукам?

— По рукам, — кивнул теперь Тимоха, понимая, что больше-то уж ничего и не получить.

Пока Тимофей пересчитывал деньги, полученные от «ночного купца», в избе уже хозяйничали купцовы «племяннички» — звероватого вида мужички, выносившие из избы все, что в ней было. Вынимали иконы из киота,[37] тащили сундуки с приданым, перины да подушки, а потом оторвали от пола Танькину гордость — кровать с точеными ножками да резной костяной спинкой, которую дед заказывал аж в Холмогорах! К тому времени, когда Акундинов ссыпал выручку в кожаный мешочек со всеми деньгами, в доме остались только русская печь, лавки да стол…

— Ну, прощевай теперя да добра наживай, — попрощался старикашка, а потом вдруг сказал: — Там, под печкой-то, у тебя сабелька еще осталась. Я-то ее брать не стал — к чему она? Продать-то ее не продашь — надпись на ней… А ты соломки, что ли, принеси пока, — посоветовал скупщик, уходя, — все хоть в избе-то не так пусто будет.

К Тимофею, грустно сидевшему на лавке, подсел пьяный Костка.

— Да ладно тебе, — попытался утешить он друга. — Что есть деньги? Это так, пыль. Может, за водочкой сбегать? — выжидательно спросил он.

— Сбегать, — согласно кивнул Тимофей.

— Так ты, это, копеечку давай. А лучше две с половиной. На водку да на закуску. А то ведь антихристы-то эти, они же ведь все подчистую вынесли. Даже, — вздохнул мужик, — кадки с огурцами уволокли. Теперь у тебя и морковки завалявшейся не найти. Я вот только что и успел, как шмат сала спрятать.

«Ладно, — думал Тимофей, пока Костка бегал за водкой. — Главное сейчас — долг отдать да грамоту кабальную обратно заполучить! А там как-нибудь да перебедую».


…Утром, чуть свет, когда Костка и Тимоха еще спали прямо на голых лавках, укрывшись уцелевшими тулупами, раздался стук в ворота.

Тимофей, злой и сонный, пошел открывать двери. За воротами стоял взъерошенный и переминавшийся с ноги на ногу Васька Шпилькин…

— Ты чего это в такую-то рань? — угрюмо спросил Тимофей.

— Так ведь потом-то на службу идти, — повинился Васька и пояснил: — Я ведь чего прибег-то. Людке-то моей тетка соседская, у которой муж в купцах на Гостином дворе, сказала, что продал, дескать, какой-то мужик ожерелье. А жемчуга, ну, тютелька в тютельку, как у нее. Вот мы-то с Людмилой, конечно, не верим, но все-таки… Ты бы, Тимоша, вернул бы нам ожерелье-то это. Купец аглицкий, коли приедет, так и без жемчугов обойдется. Ожерелий, что ли, не видал? В землях-то ихних еще и не то есть.

— Таньки дома нет, — хмуро ответил Акундинов. — Жемчуга-то я ей дал для сохранности. А она их куда-то так успрятала, что без нее и не найти. Подожди, к вечеру вернется от крестного, так я сразу и принесу…

— Ну ладно, — вздохнул слегка успокоившийся Василий. — Так Людмиле и скажу. Мол, Тимофей обещался вечером принести…


Акундинов, прямо с утра доложившись дьяку, что живот у него прихватило, отпросился домой. Редькин хоть и поворчал для приличия: часто, мол, болеть начал! — но отпустил. Тимофей же, тщательно пересчитав все двадцать тыщ копеечек, уложил их в кожаный мешок. Судя по весу, было тут примерно с полпуда…[38]

Зайдя в кабак на Неглинной, Тимофей поискал глазами цыгана или Федота, но не нашел. Подойдя к целовальнику, спросил:

— А где друзья-то мои?

Тот даже не стал делать вид, что ничего не знает и никого не помнит, сразу же провел парня в чистую половину, в ту знакомую каморку.

— О, да кто к нам пришел? — радостно закричал Федот, распахнув объятия. — Да никак сам старший подьячий?

Цыган, сидевший тут же, спросил только:

— Долг принес?

А когда Тимофей выставил на стол мешок, он уважительно сказал:

— О, ром, молодец! Вижу, долги свои честно отдаешь.

— Купчая где? — протянул Тимофей руку. — Давай купчую!

— Будет, будет тебе купчая, — радостно сказал Федот. — Но нужно же вначале деньги счесть. Правильно?

Тимофей присел, полуприкрыв глаза. Когда копейки уже были выложены на стол, из зала вдруг раздался шум, а в каморку вбежал хозяин с криком: «Стрельцы идут, прячьтесь!»

Акундинов, поднявшийся с места, не понимал, что это цыган и Федот вдруг вскинулись, но спросить об этом не успел. Федот схватил его за руку и вытащил из трактира другим ходом. Пробежав закоулками и оказавшись среди совсем уж незнакомых развалин, цыган и Федот с облегчением вздохнули.

— Ну, оторвались, слава богу! — перекрестился Федот.

— Слушай, а чего мы бежали-то? — удивился Тимофей. — Ну, пришли бы стрельцы да так же бы и ушли. Чего бегать-то было?

— Тебе-то, может, ничего. А нам…

— Мужики, купчая-то моя где? — опять спросил Тимофей.

— В трактире осталась, там же, где серебро твое, — огрызнулся цыган. — Не с собой же нам грамотки-то носить?

— Ну а я как же?

— Да не беспокойся ты, — принялся ворковать Федот. — Сейчас вернемся, деньги досчитаем да все тебе и вернем. Мы ж люди-то честные!

Выждав какое-то время, мужики вернулись в трактир. Только шли теперь не черным ходом, а обычным. В трактире никого не было. Один лишь целовальник, завидев вошедших, горестно сказал:

— А серебро-то, тю-тю!

— Как — тю-тю? — схватил его за грудки Федот.

— Да так, — объяснил целовальник. — Стрельцы пришли и по каморам да разошлись. В вашей-то каморе прямо на столе серебро и узрели. «Чье?» — спрашивают. А я плечами пожимаю. Ну а что я должен сказать? Был подьячий, что в кости проигрался? Вот они тогда и говорят — раз ничье, пусть в казну и отходит.

— Вот так-то вот, — грустно сказал Федот, обращаясь к Тимофею. — Стало быть, плакали твои денежки.

— Почему — мои? — обмирая, спросил Тимофей. — Я же их вам принес.

— Ну мало ли что, что принес, — вздохнул цыган. — Нес-нес, да не донес. Мы что, виноваты, что стрельцы пришли? Так что извиняй, парень, а долг-то весь этот на тебе так и остался. У нас все по-честному…

— Э, мужики, да вы чего? — опешил Акундинов. — Да как же так? Я ведь, почитай, за каждую копейку из шкуры вывернулся.

— Ну, а нам-то какое до этого дело? — равнодушно спросил Федот. — Ты деньги проиграл? Проиграл. Купчую подписал? Подписал. Ну а деньги-то где? Нету денег-то…

— Ах ты, сволочь, — бросился Акундинов на Федота, но был сразу же остановлен цыганом и целовальником.

— Ну, какой же ты горячий, — усмехнулся «торговый гость» и ударил Тимоху под дых. — Успокойся да и послушай. Деньги, что проиграл, нам вернешь. Нашел же двести, значит, найдешь еще. Ну а то сам знаешь, что будет. Я ведь грамотку-то кабальную на тебя любому боярину продам, не поморщусь. И что ты думаешь, не купят? Еще как купят. Холопы грамотные, они кому хошь нужны…


Тимофей возвращался домой, не разбирая дороги. Дойдя до жилья, упал прямо на пол и зарыдал, как ребенок. Перепуганный Костка бегал вокруг и не мог понять, что же такое случилось! Предлагал для друга и водки, и водички, но все было тщетно. Тот же, прорыдав почти всю ночь, к утру успокоился и принялся думать. Думал-передумал и о своем горе, и о своей глупости. Ну а самое главное, ему не давали покоя те стрельцы, что забрали серебро. Что-то тут было не так. Заснул Тимофей только под утро, забывшись коротким сном, но уже приняв решение.

Костке было велено найти пару коней. Где он должен был их искать, Тимоха уточнять не стал. Но все же, памятуя, что батька у друга до сих пор служит то ли конюшенным, то ли стремянным, знал, что тот лошадей найдет. Так оно и вышло. Через полчаса во двор прибыл Костка, ведя на поводу двух превосходных коней.

— Тимоша, а ты что удумал-то? — опасливо спросил друг, глядя на то, как Акундинов вертит в руках отцовскую саблю.

— Да так вот, разминаюсь, — неопределенно ответил Тимофей, рассекая крест-накрест воздух. — Сабля, понимаешь ли, давно лежит, ну а почему?

Рука, взявшаяся за рукоятку, сразу же вспомнила уроки, которые стрелецкий десятник Демид Акундинов давал своему сыну. Батька-то, царствие ему небесное, думал, что и сын пойдет по его стопам! Ан нет, не вышло.

От долгого лежания под печкой клинок поржавел, покрывшись бурыми пятнами, а острие было как край гребешка — все в мелких щербинках. Но после чистки и правки старая сабля, кованная кузнецами из Устюжны, заблестела. Уломское болотное железо — это, конечно, не булат и даже не немецкая сталь. Некрасивое оно да неказистое. Зато отменно прочное и надежное. Может быть, волосок на лету или лозу с оттяжкой Тимоха и не сумел бы перерубить, но руку-ногу — запросто!

Спрятал саблю в ножны, а их потом подсунул под подпругу так, чтобы со стороны не было видно. Иначе первый же стрелецкий караул прицепится — а с кем это парень, судя по виду, приказной, воевать собирается?

— Поехали, — коротко приказал Тимофей другу, забираясь в седло.

Ехать было недолго, но на всякий случай Тимофей сделал вокруг кабака пару кругов. Узрев, что ближайший стрелецкий караул стоит сейчас около бани да точит лясы с бабами, выбегавшими из парной, развернулся и поехал обратно. Когда показался все тот же кабак, Акундинов, спешившись и помогая слезть Костке, принялся наставлять друга:

— Зайди вовнутрь да скажи целовальнику — Федота да цыгана на улицу просят. Кто просит — ты не знаешь. Мужик, дескать, какой-то… Сказал только, старый, мол, друг, что деньги вчера не донес, вдруг долги отдать хочет. В кабак-де войти ему никак неможно…

— Тимоша, да ты чего, лошадок, что ли, отдать собрался? — испугался Конюхов. — Так батька же, коли узнает, меня со свету сживет. Это же кони самого боярина Телепнева, которому царь-батюшка разрешил их в дворцовую конюшню поставить, пока князь в отъезде. Я уж и так боюсь, что увидит коней-то кто-нибудь…

— Не боись, — подтолкнул Тимофей друга, а сам, взяв коней под уздцы, повел их за угол, где глухая стена кабака смыкалась с задней стеной чьего-то сарая.

Там никого не было, кроме пьяной побродяжки, спавшей на куче мокрой и слегка заснеженной соломы. Снег нынче пошел раненько, зато прикрыл всю осеннюю грязь. Судя по задранному подолу, бабой недавно кто-то попользовался… Глянув на широко разведенные ноги и мощный «подшерсток» между ними, Акундинов ощутил желание. «Эх, надо было сказать Конюхову, чтобы не торопился, — с досадой подумал Тимоха. — А может, еще и успею?» Э, нет, Костка был легок на помине…

— Щас выйдут, — доложил он, равнодушно глянув на бабу, а потом спросил: — А может, я пока в кабаке посижу?

— Перебьешься, — отказал было Тимофей, но потом передумал: — Ты лучше вот что сделай. Купи у целовальника пару бутылок, только пусть он их не в скляницах, а в кожаных флягах даст. Но, — пригрозил он, — если хотя бы чарку примешь — собственноручно убью!

Конюхов, заполучивши копеечки, радостно убежал. Тимофей, выглядывая из-за угла, увидел, как к нему идут цыган да Федот.

— Ну, никак должок принес? — весело спросил цыган. Углядев пьяненькую бабу, засмеялся: — А чо, уже и Катьку успел поиметь? Ну, молодец! Только ее бы лучше трезвую драть… Пока пьяная, она ж ни хрена не соображает, а вот как трезвая — то лучше курвы во всей Москве не найдешь…

Федот, отстранив цыгана, деловито спросил:

— Коней, что ли, за долг-то отдаешь? Где украл? Думаешь, хватит долг-то покрыть? Ромка, глянь лошадок-то.

— Может, и украл, — согласился Тимофей. — Но за коней я не много — сто рублев прошу. Остальное — вот, — показал он на сумку, привьюченную к седлу.

— Ну, давай, — протянул руку Федот.

— Грамотку покажи, — потребовал Акундинов. — Если с собой нет, то и разговора нет. И хрен тогда с вами — продавайте меня кому хотите! Только я сразу к боярину пойду да расскажу ему, что тут на Москве-то творится. Мне ведь, мужики, терять-то уже нечего!

— А что так? — полюбопытствовал цыган, с довольным видом осматривающий лошадей.

— Беглый я теперь, — объяснил Акундинов. — Где же мне деньги-то было взять? Вот в приказе и украл. Так что — грамотку давай!

— Да ладно, — успокоил его Федот, доставая из-за пазухи смятую и засаленную бумажку. — Хочешь, порву?

— Не! — усмехнулся Тимофей. — Ты ее в руки мне дай. Вдруг порвешь чего-нить не то, а потом и скажешь: «Вот грамотка-то на тебя кабальная! Плати».

— Чего же ты нам так не веришь-то? — с деланной обидой спросил Федот, однако же снова полез за пазуху и вытащил оттуда другую бумажку: — Твоя! Мы — люди честны!

Акундинов посмотрел на купчую. Точно, она самая, с его собственной, корявой по пьянке, подписью и корявыми же подписями-крестами видоков.

— Ну, деньги-то дашь? — требовательно спросил Федот, по-прежнему протягивающий руку.

— Да вон, в сумке-то и бери, — кивнул Тимофей на седло Косткиного коня, а сам между тем вытаскивал из-под подпруги ножны.

Федот принялся развязывать тесемки, а Акундинов спросил вдруг:

— Слышь, Федот, а ты атаман-то в шайке али цыган?

— Ну а тебе-то что за корысть? — усмехнулся тот, кажется, даже и довольный тем, что в нем признали атамана.

— Да так… — хмыкнул Акундинов. — А стрельцы-то на самом деле были аль нет?

— Были да сплыли, — неопределенно ответил атаман; забираясь в сумку и обнаруживая, что она пустая, изменился в лице: — Ты что, сволочь, позабавиться вздумал? Я те щас позабавлюсь, гаденыш. Кровью ссать будешь! Деньги где?

— Да тута они, — улыбнулся Акундинов, обнажив саблю и делая первый взмах…

Цыган умер первым. На него, жулика и прощелыгу, особой злости не было. Ну с него-то что взять? Тимоха взмахнул клинком и чиркнул кончиком сабли под черной кудрявой бородкой. Ром-Роман осел и захрипел, пытаясь закрыть руками широкую рану, из которой на его дорогую шелковую рубаху полилась кровь.

Атаман, кажется, не сразу и понял, что его будут убивать. Он отступил чуток, улыбнулся и заискивающе спросил:

— Ты чо, парень? Тимоша… Да мы же с тобой пошутковали малость, вот и все… Ну, не вернул бы ты деньги, никто бы тебя в холопы не стал продавать. Это ж мы так, для острастки… Ну, не принес бы ты деньги, так мы бы все обговорили да миром бы порешили… Ну, нечто мы не люди крещеные?

Глазенки Федота между тем бегали, так что, опасаясь, чтобы тот не ударился в бега, Тимофей рубанул его саблей по выставленной коленке. Атаман завопил дурным голосом и упал на свежий снег, пачкая его кровью…

— А ну, замолчи, сука! — приказал ему Тимофей, рубанув по второй ноге… — Никшни, сволочь…

Атаман послушно замолчал, потом пополз, поскуливая и оставляя за собой колею в мокрой от дождей и снега земле. Тимофей, нагнав его, ударил каблуком в спину, заставив остановиться, а потом двумя сильными пинками в бок перевернул на спину.

— Больно? — спросил Тимоха, заглядывая в глаза раненому. — Ну а как ты-то меня бил, вспомни… Мне-то не больно было?

— А-а, — закивал тот, смотря на Акундинова глазами, полными слез. — Прости ты меня, Христа ради! Ну, крест целовать буду, холопом твоим стану!

— Вишь, до чего же вы меня довели-то, паскуды! Был ведь добрый человек — приказной, в почете да в уважении. А теперь? Тать и убийца…

— Тимоша, отпустил бы ты меня, Христом Богом прошу, — преданно заскулил раненый. — Я тебе весь проигрыш возверну. Вот те истинный крест!

Федот, вскинув было руку, попытался сделать крестное знамение, но Акундинов рубанул теперь по обоим пальцам.

— У-у-у, — протяжно застонал тот, не смея кричать, видимо, еще на что-то надеясь.

— Стало быть, возвернешь? — улыбнулся Тимоха нехорошо. — Ну, возворачивай.

— Так ведь деньги-то на дуване сейчас, — обрадованно заголосил Федот, пересиливая боль. — Ты бы людей позвал… Перевязать бы меня, а не то ведь на кровь изойду.

— Сейчас позову, — хмуро пообещал Акундинов и, слегка развернувшись, воткнул клинок в живот мужика. Тот вытаращил глаза, захлопал ртом.

— Ну, ладно бы вы меня обыграли, — глядя в глаза умирающего, проговорил Тимоха. — Хрен с ним, кости воровские подсунули. Ладно, сам виноват, раз играть с жуликами сел. Ладно, обыграли дурака так, что он последнюю рубаху вам отдал. Так зачем же было во второй-то раз обманывать? Ну откуда ж такая сволочь-то берется?

— Попа… — едва простонал Федот, изо рта которого уже потекла кровь, — попа приведи, покаяться хочу перед смертью… Приведи, а я никому не скажу, что это ты меня…

— Не попа тебе, а попу! Задницу! Как собака худая, без покаяния умрешь, — зло улыбнулся Акундинов.

«Каяться он будет, как же! — злобно подумал Тимофей. — Так вот, нагрешат, да покаются, да все грехи спишут! Нет уж, без покаяния да без причастия обойдется!»

— Ну хоть сам, что ли, исповедь-то прими, — настаивал раненый, пытаясь схватить Тимофея за ногу. — Виноват я перед тобой, обмануть хотел…

— Так, значит, не было стрельцов-то? — усмехнулся Акундинов, одной рукой придерживая саблю, а второй — обшаривая одежду у мужика.

— Прости…

— Прощу, — пообещал Тимофей, вытаскивая из живота саблю и вытирая лезвие о нижнюю рубаху раненого. — Если скажешь, где деньги схоронил…

— Деньги… — начал раненый, но завершить фразу не успел. Кровь, шедшая тоненькой струйкой изо рта, вздулась вдруг пузырем, а потом пузырь опал и кровь перестала течь. Зрачки Федота расширились и превратились в мутное стекло, в котором отразились первые вечерние звезды…

— От ведь сволочь какая! — выругался Тимофей, пнув безжизненное тело ногой. — И помереть-то как следует не сумел!

— Ой, Тимоша, да что же ты наделал-то? — послышался голос Костки, появившегося из-за угла с двумя кожаными флягами в руках. — Ох ты, Господи, да что же теперь будет-то?

— Заткни хлебало да не причитай, — оборвал его Акундинов, обшаривая тело цыгана и снимая с того широкий кожаный пояс, в котором что-то позвякивало. Потом снял с атамана кожаную кису.

— Тимоша, да как же ты так? — продолжал скулить Костка, прижав к себе фляги, будто младенцев.

— А так, — хмуро обронил тот, ссыпая в собственный кошель добычу, которой было негусто — три штуки ефимков, да рубля на два «чешуек». Потом немного подумав, развязал свой кафтан и повязал вокруг рубахи пояс цыгана — очень уж удобный и незаметный!

— Скажи-ка, целовальник-то там один али нет? — спросил Акундинов. — Много народу-то в кабаке?

— Порядочно, — ответил приятель. — А на кой тебе?

— Да теперь уж и незачем. Хотел было с кабатчиком-подлецом еще поквитаться, но не судьба. Пусть живет, паскуда! — выдохнул Тимофей, подходя к побродяжке, которая так и продолжала спать. — Костка, бабу хочешь?

— Да ты что, Тимоша, какая еще баба? — остолбенел тот. — Бежать нам нужно! А если зайдет кто?

— Эт-то точно, — с сожалением согласился Тимофей, отворачиваясь от женщины. Но та на свою беду решила проснуться.

— Парни, а чо тут деется-то? — приподняла пьянчужка голову и обвела двор мутным взглядом. Увидев тела, заорала хриплым с перепоя голосом: — Ой, лихоньки!

— Ах ты, курва старая, — мгновенно повернулся Акундинов к бабе, хватая ее за горло. — Молчи, дура!

Насмерть перепуганная баба утробно пискнула и вытаращила глаза.

— Так вот, молча и лежи… — буркнул Тимоха, отпуская бабу. — Смотри у меня… — показал ей кулак, — язык выдеру!

Та продолжала таращиться, напустивши от испуга лужу.

— Да ладно, — примирительно сказал Костка, подходя поближе. — Никому она не скажет.

— Ну живи тогда, — разрешил Тимофей, отходя от бабы. Подобрав саблю, стал чистить ее о кафтан убитого Федота.

Побирушка успокоилась, решив, что убивать ее не собираются:

— Не боись, парни. Никому ни словечка не скажу, — пообещала она. — Я как рыба об лед… Ничего не видела, ничего не слышала и знать ничего не знаю… Только, — умоляюще попросила она, — поднес бы ты винца зелененького. А то что-то мне совсем тошно.

— Поднесу уж, — согласно кивнул Акундинов и велел Конюхову: — Дай ей хлебнуть…

Костка, откупорив фляжку, подал ее бабе. Та с довольным видом присосалась к горлышку и сделала один длиннющий глоток, потом второй, третий…

— Хватит, хватит, — забеспокоился Конюхов, отбирая баклагу. — Ишь, присосалась-то, как пиявка к голой жопе.

— Хлебнула? — спросил у бабы Тимофей. — Куда же в тебя и влезает?

— Ух, красота! — довольно заулыбалась пьянчужка, показывая редкие зубы. — Теперь можно бы и мужичка… Как, парни? Может, еще глоточек дадите, дык я бы вам обоим и дала…

У Акундинова от одного вида ее щербатой пасти с гнилыми зубами всякое желание улетучилось.

— Да пошла бы ты… полем да через ясный пень, — буркнул он.

— Ты, Тимошенька, мной-то не гнушайся, — захихикала баба, — а то, гляди, потом-то, может, и такой у тебя бабы не будет. Вспомнишь меня, Катюху-то, сла-а-день-кую!

— Вспомню-вспомню, — кивнул было Акундинов, уходя, но спохватился. — Имя-то мое откуда знаешь?

— Дык когда пил ты давеча с Федотом, дык и услышала, — преданно посмотрела пьяная шлюха. — А потом что было, не помнишь разве? Я же тебя, хи-хи, когда ты в кости-то продулся, вместе с Федотом да цыганом и удоволивала. Ты не сумлевайся, я молчать буду, особливо если ты мне еще глотнуть-то дашь. Хошь, на кресте поклянусь?

— Ну, поклянись, — согласился Тимофей, напрочь не помнивший — когда это они успели «удоволиться»? — А крест-то у тебя есть? Али пропила?

— Да как можно-то? — возмутилась женщина. — Вот, гляди, — вытащила она из-под ворота крест на кожаном ремешке. — Вот, мол, крест святой, что никакого убивцу Тимошку-приказного я не видела! Поклясться, а?

Кажется, бабу, «догнало» с пары-то глотков, и теперь она уже не соображает, что говорит. Да такая клятва — хуже любого оговора!

— Дай-ка, крест я твой гляну, — наклонился к ней Акундинов и, взяв ремешок обеими руками, потянул на себя, затягивая его на прыщавой, давно не мытой шее…

Душить Тимофею еще не приходилось. Потому баба захрипела, задергалась и вцепилась зубами в его руку. А тут еще и придурок Костка — подскочил и стал оттаскивать друга от бабы, отчего прелый ремешок натянулся, как струна, а потом лопнул…

Недодушенная баба упала на спину, откашливаясь и отплевываясь. Конюхов, не удержавшись на ногах, повалился на спину, увлекая за собой Акундинова. Разъярившийся Тимоха, вырвавшись из захвата приятеля, обернулся и ударил того кулаком в зубы. Потом, озлившись, выхватил саблю и полоснул клинком по бабе один раз, потом другой, третий.

— Тимоша, Тимоша! — испуганно кричал Костка, хватая его сзади поперек туловища. — Опомнись, да что же ты творишь-то? Ты же ее насмерть уделаешь!

Акундинов попытался стряхнуть с себя друга, но тот держался, как клещ. А не удержался бы, так еще и неизвестно — а не полоснул бы и его в горячке?

— Ладно, ладно, — забормотал Тимофей, успокоившись и уронив саблю. — Все!

Костка помедлил, но руки разжал. Потом, не замечая разбитого рта, проворно пробежал по дворику и, выглянув за угол, стал подбирать фляги:

— Утекать надо! И побыстрее, пока кто-нибудь не нагрянул! Стрельцы зайдут да увидят такое — так они и спрашивать не будут, а просто возьмут да и пальнут в нас обоих!

— Дай-ка сюда, — взял Акундинов одну из баклажек и основательно приложился к ней.

— Тимоша, ну давай же, быстрее. Увидит кто! — в нетерпении перебирал ногами Костка, торопя друга до тех пор, пока тот не прыгнул в седло.


Оставив лошадей во дворе, приятели вошли в избу и уныло расселись по разным лавкам. Осенью вечер наступает быстро, и очень скоро за слюдяным окошечком стало темно.

— Зябко чего-то, — поежился Конюхов. — Может, печь истопить?

С утра ни тот ни другой не соизволили это сделать.

— Топи, — равнодушно отозвался Тимофей.

Константин сбегал во двор, притащил охапку поленьев и быстро разжег печку. Сразу же стало веселее. То ли от тепла, то ли от света пламени, то ли от гудения в трубе.

Костка, присевши около устья, стал любоваться пламенем, подкидывая время от времени поленья. Друзья молчали.

— Тимоша, а у тебя весь кафтан в крови, — прервал молчание Конюхов. — Теперь ведь и не отстирать…

Акундинов молча снял с себя кафтан и, особо не раздумывая, бросил его в огонь. В избе сразу же запахло паленой шерстью.

— Ты чего это? — удивился Костка. — Крепкая одежа-то…

— А, на хрен, — отмахнулся Тимоха. — Кафтан-то старый, отцовский. В сенях висел, на гвозде. Уж не знаю, как хмырь-то его не углядел. Мой-то тут под лавкой лежит. Этот кафтан я нарочно надел, чтобы выбросить, если что…

Акундинов вытащил собственный кафтан, встряхнул его и надел на себя.

— Ух ты, а хитер бобер! — восхитился Костка. — Я бы до такого не додумался.

— Ладно, — вздохнул Тимофей. — Тащи фляжку, что ли. Выпьем за упокой душ убиенных.

Когда сели за скудный стол, налив водку в уцелевшие щербатые кружки, и молча, не чокаясь, выпили, Конюхов спросил, захрустев луковицей, обнаруженной в углу:

— А бабу-то? Может, не стоило убивать-то? Жила бы себе пьянчужка да жила… Чего ты ее сразу душить-то кинулся? Да еще и мне вроде бы зуб вышиб, — вспомнил вдруг Конюхов и сунул палец в рот. Внимательно перетрогав все зубы, радостно сообщил: — Не, не вышиб! Так, расшатал только, так ничего — врастет!

— Думаешь, не разболтала бы баба? — хмыкнул Тимоха.

— Ну а коли и разболтала бы, — попытался поспорить Костка. — Кто бы ей, пьяной-то б… поверил? Да с ней бы и разговаривать-то никто бы не стал… Хотя, — задумался он, — ежели бы ее на дыбу вздернули да вдруг дали по три кнута, то и поверили бы. Так это, — укоризненно мотнул он давно не чесанной башкой, — ежели сама бы она в Разбойный приказ пошла.

— Дурак ты, Константин Евдокимыч, — беззлобно выругал Тимофей друга.

— А чего сразу дурак-то? — обиделся Костка, уязвленный непривычным обращением.

— Ты что, о шайке-то Федотовой забыл? Они же на мертвяков-то на своих наткнутся да искать будут — кто же атаманов-то порешил? Не токмо бабе пьяной, а лешему в шерсти поверят.

— Это точно. Нас бы с тобой и в Разбойный приказ бы никто не повел, — пригорюнился Конюхов. — Так бы зарезали бы да под забором бы где-нить и схоронили. Да ладно, если бы только зарезали. А то изувечили бы, а уж потом и прибили, а ошметки бы на помойку выкинули, псам на радость…

— А ты-то тут при чем? — удивился Тимофей. — Ты, что ли, атамана-то рубил?

— А вот теперь ты дурак, Тимофей Демидыч, — фыркнул Костка. — Они что — разбираться бы стали? Кто цыгана-то с Федотом из кабака вызывал? Ась? Или не узнали бы они, что я у тебя в доме живу? А где ты — там и я.

Крыть было нечем. И впрямь, никто бы разбираться не стал…

— Давай-ка еще по одной да на боковую, — скомандовал Тимофей, не слушая просительного вопля Конюхова. Пить ему сегодня больше уже и не хотелось. Да и вообще, ежели разобраться, то все беды у него шли как раз от той злополучной чарочки, которую он выпил в кабаке. Ну ладно, пусть не одну… Как же бы вообще бросить-то это дело? Ну да, зарекалась ворона навоз клевать, но до сих пор клюет…


Утром хмурый Константин стал клянчить чарочку на опохмелку. Тимофей, взяв в руку флягу, стоявшую на столе, побулькал-потряс ее. Пусто! А помнилось, что когда укладывались спать, то оставалась еще половина.

— Вот этой бы баклажкой да по сусалам тебя! — оскалился Тимоха на друга. — На хрен все выжрал-то?

— Ну, так уж вышло, — заюлил Костка. — Ты спать ушел, а мне не заспалось чего-то.

— Вот спать и надо было, а не водку пить…

— Да тут собака зашла. Я ночью-то во двор вышел, до ветру, значит, а она сидит, смотрит. Черная такая, страшная…

— Подумаешь, — с недоумением глянул на друга Тимофей. — Зашла себе и зашла. Мало ли собак бездомных на Москве шастает? Зима скоро начнется, так поменьше будет.

— Ну, Тимоша, а откуда она взялась? — пристально посмотрел на друга Костка. — Если во дворе у нас ни дырки, ни щелки. Весной еще Танька новый забор велела поставить. Так там не то что собака, а кошка не пролезет. А ворота я самолично на ночь запирал.

— Ну, значит, щель осталась. Или ворота неплотно запер, с пьяных-то глаз.

— Да нет, — покачал головой Конюхов. Потом, помедлив слегка, процедил: — Я ведь эту собаку видел. Ты когда бабу-то собрался рубить, она из-за угла вышла. Я-то испужался — думал, псина пришла, а следом хозяин идет. Ну, думаю, залает сейчас. А она, падла, только зубы оскалила, словно бы ухмыляется!

— Ты чо, Костка? — нахмурился Акундинов. — Совсем, что ли, допился? Где ты там собаку-то видел? Может, скажешь еще, что по двору нашему черти с вилами бегают?

Сказать-то сказал, но от Косткиных слов и самому стало как-то не по себе. Для очистки совести Тимофей вышел во двор. За ночь он покрылся свежим снежком, который к обеду должен стаять, но пока еще был ровным и почти что нетронутым.

Акундинов осмотрел снег, но, углядев только следочки от птичьих лап, успокоился и вернулся в избу. «Сам виноват, — решил Тимофей. — Надо было флягу подальше прятать…»

Конюхов, похожий в этот момент на юродивого, сидел перед столом и раскачивался на скамейке. «Как бы он неопохмеленный-то не помер», — пожалел дурака Тимоха и, вытащив вторую, непочатую баклажку, налил другу полную кружку.

— Тяни, как хошь, — строго сказал он другу. — Но больше не дам!

— Ага, — радостно отозвался Костка, цедя водочку сквозь зубы, с каждым глоточком забывая о страшной собаке.

«Вот ведь не было печали», — подумал Тимофей, озабоченно глядя на Костку. Сам он пить не стал, и, как оказалось, правильно. Со двора вдруг раздался требовательный стук в ворота.

— Эй, Тимофей, сын Акундинов, открывай! — зычно крикнули с улицы.

— А чо случилось-то? — спросил Тимофей, подходя к воротам.

— Ты открывай давай! А не то — ворота высадим!

Акундинов трясущимися руками открыл калитку, и во двор прошли двое стрельцов.

— Так что случилось-то? — робко спросил он.

То, что стрельцов было двое, и то, что они на него не набросились и не стали вязать, обнадеживало. Ну а кроме того, Тимофей знал, что ежели стрельцы пошли бы забирать татя али душегуба какого, то хотя бы у одного из них пищаль была бы в руках. А тут — ни пищалей, ни бердышей, а только сабли.

— Ну, это не наше дело, — хмыкнул один из стрельцов. — Ты собирайся давай. Нам тебя велено в Разбойный приказ доставить, а не разговоры водить.

— Слышь, мужики, а может, по чарочке пропустите? — робко предложил Тимоха. — У бати у моего, царство ему небесное, день поминовения сегодня. Батя-то мой в стрельцах служил, пока ногу не искалечили.

— А где батька-то служил? — с интересом спросил тот из стрельцов, что был постарше.

— Вначале с князем Пожарским ляхов гонял, а потом — в Вологде, в Таможенной избе десятником был. Тати на них напали, хотели казну отбить, где сборы таможенные, от купцов взятые, лежали. Отбиться-то отбились, да один из татей батьке по коленке топором засадил. А вот как батьку-то искалечили, так никому он и не нужен стал, — чуть не пустил Тимофей слезу, горюя о батьке. — Вы, может, хоть в дом войдете?

Стрельцы переглянулись и кивнули, Потопав в сенях ногами, чтобы сбить снег, вошли. Повернувшись к красному углу, с удивлением обнаружили, что в иконостасе только одна икона, хотя пустых полочек много… Перекрестившись, излишних вопросов задавать не стали. Может, съезжать собрались?

— Ну, да за такого-то мужика да не грех и выпить, — кивнули оба стрельца, принимая из рук отрезвевшего Конюхова кружки.

Выпив, стрельцы сразу же подобрели. А старший, отказавшись от добавки, сказал:

— Тут Васька Шпилькин на тебя челобитную написал в Разбойный приказ.

— Фух ты, — с облегчением перевел дух Тимофей и спросил: — А челобитная-то из-за чего?

— Да, грит, ожерелье ты у него взял да и не вернул.

— Ну, Васька, ну, прохвост, — покрутил головой Тимофей, — а еще друг называется. А врать — дак как корова жрать! Сам же меня и попросил, чтобы я евонное ожерелье продал! Да у меня и видок на это есть. Да, Костка?

— Угу, — согласился Конюхов, даже не понимая, в чем тут дело.

— Ну, ты тогда и видока своего бери. Он у тебя заместо ябедника[39] будет! — присоветовал старшой. — А не то ведь Васька-то, он как-никак сам в Разбойном приказе служит. Ну да ничо, кляуза-то у Никифора. Он хотя и молодой еще, но мужик справедливый.


…В Разбойном приказе, который москвичи, да и все прочие русские люди не очень-то любили, но уважали, народу было немного. День-то еще только начался. Стрелецкие караулы бродили по Москве, собирая порезанных, задушенных и прочих, умерших не своей смертью, а жалобщики и кляузники еще только-только шли на прием к дьяку или к самому боярину. Посему Тимофея и Костку стрельцы привели к старшему подьячему Никифору Кузьмичу.

Подьячий, годами чуть старше Тимофея, сидел на лавке, в конце длинной, как гроб, комнаты. В углу, неподалеку от него, зевал писец, разложивший на столе бумагу и перья. Васька Шпилькин, как истец, отирался возле своего старшого.

— Кто из вас Тимоха Акундинов? — спросил подьячий, грозно сверкнув очами.

— Я, — скромно ответствовал Тимофей. — Тимофей Демидов, сын Акундинов.

— Челобитная на тебя. Василий Григорьев, сын Шпилькин, говорит, что ожерелье ты у него украл. Что рассказать можешь?

— Украл? — удивился Тимофей. — Это как же так я у него украл, ежели он сам мне его в руки подал?

— А стало быть, отпираться не будешь! — радостно вскинулся Никифор, подмигивая Ваське. — А ты боялся — отопрется, мол, да отопрется!

— А чего отпираться-то? — пожал плечами Тимофей. — Василий собственноручно мне это ожерелье дал. Вот так вот — из рук в руки, глаза в глаза. Все по добру да по согласию было…

— По добру да по согласию Васька и дал… — захихикал писец, а остальные мужики, поняв двусмыслицу сказанного, захохотали.

— А ну, молчать всем! — рыкнул старшой, которому и самому было смешно, но служебное положение обязывало быть серьезным и грозным!

— Ну а чего ты ожерелье-то обратно не отдал? — встрянул и Васька, уязвленный хохотом. — Ты уж прости меня, Тимофей, но сам же пообещал, что к вечеру отдашь. Я весь вечер тебя прождал да не дождался. Так что не обессудь.

— Ну так чего скажешь? — насупился и подьячий. — Чего не отдал-то? Или к боярину тебя отправить, чтобы тот батогов приказал дать?

— А как я его отдать-то могу, ежели я его продал? — с удивлением спросил Тимофей.

— Как это продал? — удивился подьячий Никифор Кузьмич. — Взял чужое ожерелье за просто так и продал?

— Ну, не за так, просто продал за деньги, — пояснил Акундинов. — Продал я Васькино ожерелье купцу, что в Гостином дворе стоит. Знаю, что прозвище у него Тетеря, а как зовут — не ведаю. Я с купцом этим водку не пил, детей не крестил.

— Ну а продал-то зачем? Ожерелье-то, чай, не твое, — не унимался подьячий.

— Пришел я, стало быть, к Василию. Водки ему принес да детям евонным гостинцев захватил. Ну, рассказал, что англичанина в гости жду, что моему отцу деньги за сукно должен был. Так ведь, Василий?

— Так-так, — с нетерпением перебил его подьячий, потрясая челобитной. — У Васьки-то тут все расписано подробно.

— Ну а что еще-то сказать? — оттопырил губу Тимоха. — Сказал я еще Ваське, что в долю хочу войти с англичанином тем, только денег у меня мало. Ну а Васька и дал мне ожерелье да попросил его продать. Чтобы, мол, деньги, что за него отдадут, я бы в Васькину долю и пустил. Чтобы мы с англичанином-то этим, вместе со Шпилькиным, да на паях бы и торговали. Мы бы у нас тут холсты покупали да англичанину бы тому и отдавали. А он сукно английское нам бы привозить стал. Вот, видок у меня есть, кто за меня и поручиться может, — показал Тимофей на Костку. — Он при нашем разговоре был.

— Да ты чего городишь-то? — оторопел от такого вранья Шпилькин. — Ты же это ожерелье для бабы своей брал, чтобы англичанину пыль в глаза пустить! Сам ведь о том говорил!

— Вася, да для чего мне пыль-то в глаза пускать? — округлил глаза Тимофей. — У Таньки-то у моей мониста разные, да бусы, да цацки прочие есть, что дедушка покойный, архиепископ, ей завещал. Ей, коли надобно будет, есть чего навешать — хоть на грудь, хоть на шею. На хрен мне жемчуга-то лишние?

Сказав об украшениях жены, Тимофей вдруг чуть не задохнулся от запоздалой мысли: «От ведь дурак! Можно же было только Танькины цацки продать, да и все…» Но мысль исчезла, как и пришла, потому что Васька с криком: «Да я же тебе, сволочь, морду разобью!» — кинулся на Тимоху, пытаясь ударить в зубы, но попал в грудь. Акундинов в долгу не остался, а съездил другу (теперь уже, положим, бывшему!) в ухо. Драку разнимали все, кто был в палате. Наконец, растащив драчунов, старший подьячий перевел дух и спросил:

— Ну а коли ты ожерелье-то продал, то деньги-то где?

— Так деньги-то я уже в дело вложил, — преспокойно ответил Акундинов. — Мы ведь с Васькой насчет склада говорили. Ну, на двадцать рублев я полсклада и купил. А на остальное — холстов разных, какие в Англии на парусину идут. Нельзя же перед гостем заморским да с голой задницей. А сукно, что англичанин привез, уже на том складе лежит. Думал — сегодня-завтра расторговывать буду! А холсты, что я купил, так их уже на подводы погрузили да увезли. А чего теперь драться-то? Я вот сам из дома все продал, чтобы денег выручить да сукна прикупить. Вон, стрельцы соврать не дадут, что дома у меня — хоть шаром покати!

Оба стрельца, с усмешкой наблюдавшие за перебранкой, кивнули. Тот, что постарше, заметил:

— Это правда! В доме у Тимохи только стол да скамейки.

— Ну, вот, — обиделся Акундинов. — А ты бы как хотел? В дело войти да не потратиться? Сукно вон на складе купеческом осталось — так сегодня как раз и хотел привезти. Задаток-то я за них уже уплатил, а теперь еще пятьдесят рублев внести, — пошелестел Тимоха увесистым кошельком, где оставались деньги… — Только, извини, Васятка, но эти деньги я за товар отдать должен! Негоже купца-то обманывать.

— Тимофей, да хватит врать-то! Христом Богом прошу! — не выдержав, заплакал Василий, схватившись за голову.

— Ну, Вася, ну ты уж прости меня, дурака, — с толикой раскаяния в голосе произнес Тимоха. — Ну, не углядел я, что ты выпивши был, когда ожерелье-то предлагал. Я ведь ежели бы знал, что пьяный ты, так ни в жисть бы его у тебя бы не взял! Так что, Никифор Кузьмич, — обратился Акундинов к приказному. — Не знаю я, чего же еще-то сказать? Все как на духу обсказал, все по правде. Потому как если хотел бы соврать, то так и сказал бы — видеть, мол, эти жемчуга не видел… А коли Васька не врет — так пусть бумагу покажет, за моей подписью. А я по-честному хочу, не отпираюсь. Да, взял я у него ожерелье…

— В общем, так, — подвел итоги старший подьячий. — Тут у вас сам черт ногу сломит. Кто прав, кто виноват…

— Никифор Кузьмич, — заверещал белугой Васька. — Вели к боярину идти! Пусть князь-боярин решит, кто прав, кто виноват.

— Эх, Вася, Вася, — укоризненно произнес старший подьячий. — А чего к нему идти-то? Он ведь тоже выслушает да и скажет — дурак, ты, Васька. Надо было бумагу составлять.

— Да на дыбу его да кнутом! — орал Василий. — Или пусть хотя бы оставшиеся деньги отдаст, что на поясе у него висят. К боярину!

— Васенька-то, соколик ты мой бестолковый, до середнего подьячего дослужился, а делов-то не ведаешь, что ли? — ласково сказал Никифор Кузьмич. — Тебя ведь, как жалобщика, первого на дыбу-то и подвешают. Доносчику-то да жалобщику — первый кнут… Не посмотрят, что в Разбойном приказе служишь. Он же не тать с большой дороги, чтобы я его своей-то властью на дыбу-то отправлял. Он, чай, такой же старшой, как и я. А что, если земляк твой даже после третьей крови да на своем будет стоять? Тогда что же — тебя в Сибирь за оговор? Али на плаху? Да и мне от боярина-то попадет.

— Никифор Кузьмич, — вмешался Тимофей. — Да не извольте беспокоиться. Ведь продадим мы сукно да холсты, будут у нас деньги. Васька на эти деньги десять таких ожерелий для бабы купит. Ну а ежели, — посмотрел Акундинов на Шпилькина чуть брезгливо, — так уж все плохо, то выкуплю я это ожерелье клятое да ему и верну. Денег где-нить перейму. Вели — пусть бумагу принесут, а уж я и расписку в том напишу.

Василий, услышав обещание, воспрял было духом, резво подскочил, тут же помчавшись к столу, за которым скучал писец. Схватив бумагу, сунул ее под нос Акундинова, но был остановлен своим старшим:

— Давай-ка, Василий, занимайся делом, — устало сказал вдруг Никифор, — сам кашу заварил — сам и расхлебывай. В Разбойном приказе татей ловят, а не счеты сводят между собой. А я уж думал, что и впрямь обманул тебя кто. Получается, сам дурак, а мужика виноватишь… Радуйся, что князь-боярин не слышал, а не то посадил бы он тебя на хлеб и воду да батогов бы приказал всыпать. Ладно, Тимофей Демидыч, — повернулся он к Акундинову, — не серчай. Сам понимаешь, мы ведь ушки-то на макушке должны держать…

— Спасибо тебе, Никифор Кузьмич, — поклонился Тимофей в пояс, как старшему. — Вижу, по справедливости да прозорливости твоей быть тебе дьяком! — Потом, обернувшись к Василию, вздохнул. — Ну чего же причитать-то? Я ж понимаю, супруга ругается. Ну да ничего, простит. А мне-то каково? Теперь вот и в дом-то к тебе прийти будет нельзя. Людка-то, небось, мне уж больше не то что жемчугов, так ничего и другого не даст.

Васька глухо зарычал и хотел опять кинуться на Акундинова, но был остановлен смеющимися стрельцами.

Уже на улице Костка, пританцовывая, восторженно сказал:

— Сам поверил, что ты сукном да холстами торговать собрался! Подумал даже — может, сиделец тебе в лавке понадобится? Или толмач нужен будет. Я, конечно, аглицкий-то плоховато знаю, но выучил бы… Как это у тебя ловко-то получилось? А я со страху-то чуть в штаны не наделал. Ну, куда теперь? В приказ?

— Чего я там забыл, в приказе-то?

— А куда же тогда?

— Сейчас домой пойду, а потом куда-нибудь из Москвы, далече. Только в дорогу нужно провианта прикупить — сухариков там, сала. Ну да епанчу еще новую, шапку да рукавицы. Ну, может, по мелочи чего. Ты-то со мной али как?

Какое-то время Костка шагал молча, не отвечая. Потом вздохнул:

— Да ну, куда же мне ехать-то? Да и зачем? Тебе-то годочков-то сколько? Двадцать седьмой пошел? Ну а мне уж на Николу сорок третий пойдет… Батька у меня старый да хворый. Не сегодня завтра помирать будет. Перед смертью, глядишь, простит меня да хозяйство-то свое и оставит…

— Вона! — с пониманием протянул Тимоха. — Хозяйство батькино держит… Понятно. А не боишься, что прихвостни Федотовы тебя разыскивать будут?

— Ну, чему быть, того не миновать, — философски ответил Конюхов. — Да и с меня-то взятки гладки. Ну, вызвал я их, и что? Все же видели, как я в кабак за водкой заходил. Так ить за водкой-то ходить не возбраняется. Так что знать я ничего не знаю, ведать не ведаю.

— На худой конец, — досказал за него Тимоха, — скажешь им правду: убил, мол, атамана да есаула евонного Тимка Акундинов, с него и спрашивайте, а я только их на улицу вызвал.

— Ну, может, и так, — не стал отпираться Костка. — Ну а коли зарежут меня шарлыганы-то энти, то, стало быть, судьба такая! Один хрен — когда-нибудь да помру. Только если я с тобой вместе пойду, так скорее помру!

— Точно, — поддакнул Акундинов и, заметив около своих ворот возок, принадлежавший боярину Патрикееву, ускорил шаг.

* * *

…Татьяна как вкопанная стояла посередине разоренной избы, даже не сняв с плеч дорогого шушуна из заморского (аглицкого!) сукна. На лавке сидел Сергунька, деловито ковыряя в носу и болтая ногами. Мальчонка не понимал — что тут случилось, поэтому не мог решить: начинать реветь или погодить?

Завидя вошедшего мужа, Танька сделала к нему шаг и, глядя прямо в глаза, спросила:

— Тимофей, а что тут такое? Что с избой-то сталось?

— А что такое? — обвел взглядом пустую избу Акундинов. — Стены, лавки да стол — на месте. Вон, — кивнул на угол, — даже соломы чуток. Спать да есть — есть на чем. Ну а чо тебе еще-то надо?

— А где же добро-то все? — скривила рот Танька, собираясь зарыдать.

— Так сама же видишь, что нету здесь ничего. Чего, дура, зазря и спрашиваешь? — недоуменно ответствовал Тимофей, подсаживаясь к сыну: — Ну-ка, Сергунька, скажи, чем тебя в гостях-то кормили?

— Пирогами с яблоками, — ответил сын, прильнув к руке отца. — Да кашей с изюмом, да орешками калеными. А лучше всего — петушки сахарные, что бабушка Настя дала!

— Во, видишь, как здорово-то! — восхитился Тимоха. — И пирогов наелись, и каши налопались, а робятенок еще и петушков поел. Так чего жалуешься-то? Чего тебе еще-то надо? Жива, здорова.

— Где добро-то все? Где — постели, сундуки где? — в голос зарыдала Танька. — Кровать где? Куда добро подевал, сволочь?!

— Константин! — позвал Тимофей друга, который, от греха подальше, стоял в сенях. — Отведи Сергуньку к Ваньке Пескову.

— Не хочу! — закапризничал было сын, но Костка, умевший управляться с детишками, сунул ему в руку невесть откуда взявшийся орех, и мальчишка умолк.

— На хрена ему к Ваньке-то идти?! — заорала побагровевшая от ярости жена, хватая мальчишку за плечи и прижимая его к себе. — Никуда он не пойдет!

Тимофей, ни слова не говоря, оторвал парнишку от жены и повторил:

— Отведи мальчонку к дядьке Ване Пескову, пущай пока с детишками евонными поиграет. Нечего ему тут делать.

— Пусть дома сидит! — заорала жена, отпихивая мужа от мальчишки. — Неча по чужим-то дворам бродить. Пущай сидит да знает, каков батька-то у него.

Тимофей, не говоря ни слова, ударил жену в живот, отчего та согнулась и села на пол. Сережка заверещал и рванулся было к матери, но был остановлен отцом.

— Костка, я кому сказал? — повторил Тимофей негромко, но так, что испуганный Конюхов схватил ребенка в охапку и выскочил во двор.

Татьяна, сидевшая на полу, рыдала навзрыд. Тимоха, подойдя к жене, вдруг сказал:

— Не создавай, супруга моя строгая, кумира златого,
Бо будешь ты — убогая…
Все злато — тлен, а жемчуга — песок,
В гроб не возьмешь ты дорогой платок.
Лишь саваном ты перси обернешь,
В чем ты родилась — в том туда пойдешь!

— Гнида ты, — с ненавистью в голосе сказала жена. — Такая гнида, что гнидистей нет!

— Точно, — не стал спорить Тимофей. — Ты в гнидах-то лучше меня разбираешься…

— А я ведь, как дура, домой бегу. Думаю, как там мой муженек драгоценный! У, скотина…

— И на хрена же ты, дура, домой-то бежала? Да еще и в возке боярском. Сидела бы себе у крестного да пироги трескала.

— А то, что к крестному моему Людка Шпилькиха пришла. Хорошо еще, что я ее во дворе перехватила, а то совсем бы уж стыд и позор. Шпилькина-то и говорит: «Взял мол, Тимошка-то ожерелье жемчужное, что от прабабки осталось, да и не отдал его. Васька, мол, челобитную написал, чтобы Тимошку на правеж привести». Она и грит: «Отдавай мол, ожерелье-то, у тебя оно!» А я и делов-то не знаю! Говорю: «Ты что, баба, спятила, что ли?» А она: «Сказал Тимоха, что ты ожерелье-то убрала, но люди-то видели, как он ожерелье продал. С утра с самого стрельцы твоего мужика в приказ Разбойный и повели. Отдай жемчуга, так ему ничего и не будет. А не отдадите, дак будет Тимохе каторга да вырывание ноздрей как татю!»

— А ты чего? — с интересом спросил супруг.

— А что я? Сказала, что никакого ожерелья не видела и знать ничего не знаю! Ну, я Сергуньку в охапку да возок у крестного взяла. Вот, прибежала, а тут одни стены остались… Куда добро-то девал?

— Зря бежала, — спокойно сказал Тимофей. — Спешить-то уже некуда. А добро… Может, тати ночные вынесли?

— Тати… — хмыкнула жена. — Дождешься, тебя самого в Разбойный приказ поволокут, аки татя.

— Ходил я уже в приказ Разбойный да объяснил все.

— Так что все? — с нажимом переспросила жена. — Что ты объяснил-то, ирод? Тимофей, да ты же изоврался весь! Мне — одно соврал, Людке — другое…

— А в приказе Разбойном — четвертое, — хохотнул Тимофей. — Ну а зачем тебе правду-то знать, дура? Ну, продал я все. И ожерелье это сра…е продал, и барахло все продал. А дальше-то что? Добро, так его завсегда купить можно!

— Ну а деньги-то где? — встала жена с пола. — Мне приданое-то дедушка покойный для чего дал? Чтобы ты, босяк, его разбазаривал? Это же сколько же денег-то? Да куда и потратил-то столько? На девок, что ли? Так за эти деньги всех девок на Москве скупить можно…

— Да не, не на девок, — опять хохотнул Тимоха. — Чего на девок-то тратиться, коли жена за бесплатно даст? Ну, жена не даст, так другая дура. Та же Людмилка Шпилькина, например.

— Сволочь ты, — стала рыдать жена. — Значит, ты не только с девками, но и с мужними бабами якшаешься, кобель.

— Хочешь услышать, куда добро-то твое делось? — прошелся по пустой комнате Тимофей. — В кости я проигрался. Вот, пришлось все добро продавать…

— Да сколько ж ты проиграл-то?! — обалдела жена.

— Двести рублев, — как можно более небрежно ответил Тимофей.

— Да ты, кобель драный, знаешь, что одна кровать пятьдесят рублей стоит? А перины пуховые? А жуковинья мои да бусы коралловые? Да за кику мою с жемчугами тыщу ефимков плочено!

— Ну, чего уж теперь… — хохотнул он, сдерживая накатывающую злость — на себя, на Федота с цыганом, на «ночного купца», что взял добро за бесценок.

Хохоток супруга и его спокойный голосок взбесил Татьяну. Уж лучше бы Тимофей на нее наорал или стукнул бы снова… Поэтому она взорвалась:

— Доб-р-ро мое где? — зашипела она сквозь зубы страшным, змеиным шепотом, хватая мужа за грудки.

Тимофей с удовольствием ударил жену в лицо. Знал, что это не так больно, как в живот, зато обиднее. Да и красота пострадает. Татьяна опять упала на пол, но не угомонилась. Сплюнув кровь из разбитого рта, она со злобой уставилась на Тимоху:

— Ты как был подзаборником, так и остался. Никто ведь другой, окромя тебя, на такую б…, как я, и не польстился бы. А тебе лишь бы приданое да дом. Приживал!

— Это точно, — согласился Тимофей, наклоняясь к жене. — А знаешь, сучка, каково это, приживалом-то быть? Когда в нос постоянно тычут, что батька твой калека, что в дом владыки из милости взят. А я, между прочим, поумней других-прочих дворян, коих ты в Вологде-то ублажала.

— Ишь ты, какой боярин выискался… — нехорошо ухмыльнулась Танька.

— А может, даже и не боярин, а кто-то повыше, — сказал вдруг Тимоха. А чего он ей это сказал, даже и сам не понял…

— Князь — мордой в грязь, — захохотала супруга, а потом противным голоском загундела: — Тебя, князюшка (выделила она), скоро в колодки закуют да в Тулу отправят, на государевы заводы. Я самолично к крестному пойду да все ему и обскажу: как ты ожерелье Васькино продал да добро все из дому продуванил. Все, все расскажу! А надо будет, так я для этого и подол задеру перед кем надо, и ноги раздвину. Уж я передком-то расстараюсь…

— Подол, говоришь, задерешь? — с интересом переспросил Тимофей, подходя к жене. — А ну-ка, сучка, задери-ка его прямо сейчас для меня…

— Да пошел ты на х…, кобель, — плюнула жена ему прямо в лицо.

Акундинов улыбнулся, вытер лицо и коротко, без размаха, ударил жену кулаком в лоб. Потом навалился на нее и стал задирать подол, раздвигая ноги. Танька неистово сопротивлялась — хватала за руки, плевалась и кусалась, чем еще больше раззадоривала насильника-мужа. Правда, пришлось съездить ей еще пару раз, чтобы угомонилась и лежала спокойно.

— Ну вот, — слез с жены Тимоха, удовлетворенно отдуваясь и затягивая пояс на штанах. — Теперя, курва, можешь и к крестному своему идти, жаловаться.

— Сволочь ты, — с ненавистью глядя на мужа, сказала Танька. — Вот теперь-то точно пойду.

«А ведь и пойдет, — мелькнуло в голов у Тимофея. — Пойдет да и обскажет! Тогда особо-то и не набегаешь!»

— Пойдешь, значит? — поинтересовался он. — А сын как же? Мальчишка-то без отца вырастет…

— А на хрен ему такой отец? — злобно усмехнулась Танька. — Таких отцов в нужнике топить надо. А лучше им сразу тряхомудию отрезать, чтобы ублюдков не плодили! Проживем как-нибудь и без тебя. Крестный пропасть не даст. А ты, гадюка, будешь на каторге в железе камни таскать. А после, как выйдешь-то с нее, никуда будешь не годен, а только на паперти сидеть да милостыню просить! Как батька твой, — добавила она мстительно.

— Не ври, — разозлился Тимоха. — Батька мой милостыни никогда не просил. Он скорее бы с голоду сдох, но на паперть бы не сел.

— А мне — по хрен! Хоть ты, хоть батька твой, калека безногий. Все вы нищеброды да приживалы, — не унималась Танька, поняв, что ударила по самому больному…

— Ну ладно, — сказал Акундинов, внезапно успокоившись. — Молиться-то будешь?

— Молиться? — не поняла жена, от удивления перестав ругаться. — Чего я молиться-то должна? До обедни-то, чай, далеко…

— Ну, как хочешь, — вздохнул Тимофей, подходя к ней ближе. — Мое дело — предложить. А то помолилась бы, душу облегчила.

— Ты чо это? — усмехнулась жена разбитыми губами. — Думаешь, коли помолюсь, так и прощу? Как же! Кукиш тебе!

— Да нет, — спокойно и как-то буднично сказал Тимофей. — Убивать я тебя буду.

— Да ты чо удумал-то? — испугалась Татьяна. — Ты чего делаешь-то? Тимофей, ты что, сполоумел, что ли?

Жена попыталась вскочить, но Тимофей ударом ноги опрокинул ее на спину, а потом, схватив за горло, принялся душить. Танька сопротивлялась с невероятной силой. Ей удалось подтянуть к себе ноги и сильным толчком отпихнуть незадачливого душителя в сторону. Вырвавшись, баба метнулась к двери. И, может быть, ей бы удалось убежать, но в дверях она столкнулась с Косткой, входившим в избу. Тимоха же, вскочив на ноги, ухватил жену за волосы, намотал их на руку и ударил Таньку головой об печку.

— Тимоша, да ты что? — опешил Костка. — Ты что делаешь-то?

— Заткнись! — рыкнул Тимофей на друга и приложил бабу еще несколько раз. Потом, бросив валявшуюся без чувств жену, устало упал на лавку.

— Тимоша, ты чо делаешь-то? — повторил перепуганный Конюхов.

Тимофей, отдышавшись и дождавшись, пока утихнет дрожь в руках, выговорил:

— Да вот, удавить ее хотел, стерву, да не вышло, — ухмыльнулся он страшной улыбочкой. — Не судьба мне душителем-то быть. Опять, вишь, не получилось.

Поднявшись, он внимательно осмотрел свой кафтан (нет ли крови), накинул епанчу и вытащил из-под лавки заранее приготовленную дорожную сумку и саблю.

— Лошади где?

— Во дворе стоят, овес жуют. Где ж им быть-то? — едва сумел выговорить Костка. — Только мне их еще вчера надо было возвертать. Батька мне башку оторвет…

— Ну а теперь-то уж и вовсе не возвернешь, — сказал Тимофей, к несказанному ужасу друга. — Одну-то кобылку я уж точно возьму. Ну а вторую-то надо ли возвертать? Ты как? Со мной поедешь али останешься? Токмо если останешься, то прямая тебе дорога в застенок али на дыбу. Сам знаешь, что все будут думать, что ты — соучастник мой…

— Может, живая еще? — робко спросил Костка, косясь на тело Татьяны, распростертое на полу. Подошел было к бабе, протянул руку, но испугался и отскочил к двери.

— Ну, коли живая, то щас добью, — хмуро пообещал Тимоха, выгребая из печки горящие угли и рассыпая их на соломе. — Ну так чего надумал-то? Едешь али нет? Не боись, тебя убивать не буду.

Конюхов постоял немножко, а потом резко снял с себя шапку и стукнул ею об пол:

— Эх, все одно погибать! Без тебя — на дыбу, с тобой — на плаху! Вместе поедем…

* * *

— Тимоша, силов моих больше нет, — причитал Костка, мотаясь в седле из стороны в сторону. — Осьмой день без горячего. Не май ведь месяц во дворе. Холодно на одних-то сухарях да на воде. В бане уж, почитай, две седмицы не были. Того и гляди бельишко сопреет да вши заведутся. Задницу до костей протер. Давай хоть на каком-нить постоялом дворе денек-другой побудем. А, Тимоша?

Тимофей никак не откликнулся на мольбу приятеля и продолжал молча ехать вперед. Конюхов, почитай, голосит уже вторую неделю. Но все-таки отдохнуть бы не помешало. Если не ради самих, то хоть ради лошадей. Скотина, она, чай, не человек — ей отдых нужен. А за последние дни они питались кое-как, в придорожных трактирах да грязных харчевнях, спали урывками, прямо на скамейках. А чего, спрашивается, было так спешить?

— Ладно, — смилостивился Акундинов. — Еще немножко проедем да избенку какую-нибудь поищем. За денежку-то любой смерд нас и в бане выпарит, и накормит, и напоит.

Тут, словно бы по заказу, чуть в стороне от дороги появилась и деревушка. Так себе — на два двора, не больше. Дым шел только из одной избы, а вторая, видно, была нежилая. «Оно и к лучшему, — подумал Тимофей, направляя коня к жилью. — Меньше увидят, меньше услышат!»

— Слушай, а чего они на ночь глядя печь топят? — удивленно спросил Костка, привыкший к тому, что в Москве печи топили только по утрам.

— А хрен его знает, — пожал плечами Тимоха. — Может, выстыло уже, а может, погреться хотят. А может, хлеб решили напечь с вечера.

— Им что — дров не жалко? — недоумевал Конюхов.

— А чего их жалеть-то? — удивился Тимофей. — Лес-то вон он, рядом. Деньги за дрова платить не надо.

— У, лес… — сообразил Костка. — Тогда понятно. А я как вспомню, как батька матку ругал, что дрова зазря жжет, то все и кажется, что сажень дров полкопейки стоит. Хорошо деревенским. Сбегал в лесок, дровец нарубил да сиди себе грейся на печке. Им-то в приказы ходить не надо…


Оба дома были окружены изгородью. Не из жердей, сбитых в пролеты, и не из кольев, она была плетеная, как корзинка.

— О, изгородь-то, как в Малороссии, — определил бывалый Конюхов. — Значит, в Польшу едем!

Тимофей, спрыгнув на землю, подошел к крыльцу. Хотя изгородь вокруг дома и была сделана по южному образцу, но сам дом был русским — бревенчатым, а не из глины, замешанной пополам с навозом или кукурузной соломой. Изба — пятистенок, в котором зимняя половина отделена от светелки. Слева большого сарая для скота — конюшня. Не похоже, что бедняки.

— Хозяева! — громко позвал он, колотя в дверь рукояткой нагайки. — Пустите на постой!

За дверью раздалось скрежетание, и чей-то низкий голос (не понять, мужской или бабий) ответил:

— Пшел ты к медведю на ухо! Ходят тут всякие нищеброды. В монастырь валяй, там изба есть для бродяг. А тут вам, дармоедам, не подают.

— Мы заплатим! — не смущаясь неласкового приема, крикнул Тимоха.

За дверью установилась тишина, а потом все тот же непонятный голос спросил:

— А чо надо-то?

— Да ты не бойся, — покровительственно сказал Акундинов и принялся перечислять: — Баня и еда — для нас, конюшня с овсом — для коней. Ну, хорошо бы еще щец с мясом, пироги с капустой да постели. Ну дак чего забоялся-то?

Дверь медленно отворилась. На пороге стоял мужик, хоть и невысокого роста, но поперек себя шире. За плечом угадывалась ладно скроенная бабенка.

— Да я и не боюсь, — бабьим голосом сказал мужик, поигрывая охотничьим рожном. — Так, говоришь, денежки заплатишь?

Тимоха, оценив фигуру хозяина, наглеть не стал:

— Сколько возьмешь за три дня?

— Три копейки с денгой, — назвал цену своего гостеприимства хозяин.

— Одна, — принялся торговаться Тимоха.

— Три, — слегка уступил мужик.

— Две, — повысил Акундинов, хотя торговался из чистого озорства.

— Три, — еще немного уступил хозяин и пригрозил. — Больше не уступлю! На три дня да на двоих… Да кони еще. Одного овса на них полкопейки уйдет. А сена еще.

— Ладно, — согласился Тимоха. — Но баба нам исподнее постирает.

— Добро, — согласился хозяин, протягивая широкую, как лопата, ладонь.

Тимофей, отзываясь на рукопожатие, чуть не завыл — хватка у мужика была железной! И хватка, и фигура никак не вязались с низким визгливым голосом и безволосым, одутловатым и, опять-таки, каким-то бабьим лицом.

— Маланья, баню топи, — приказал хозяин жене, а сам обернулся к гостям: — Пойдем, коней поставим, а потом перекусим, чтобы в баньку-то на голодное брюхо не ходить. Воды там довольно, а каменка теплая еще. Только дровец подкинуть, так мигом и дойдет.

Скоро все трое уже сидели за столом и уминали черствые пироги с грибами, запивая их квасом. Хозяин, которого звали Прокопом, позевывая, говорил гостям:

— Ничо! Щас банька приспеет — напаритесь. Пока паритесь, баба ужин сготовит. Щец, правда, нет — выхлебали, но гречка с мясом есть. Ну, грибочки-огурчики всякие.

— Водку будешь пить? — неожиданно спросил Тимофей, вытаскивая из сумки флягу, чем поверг в изумление Костку, который уже несколько дней клянчил хотя бы чарочку.

— А чего бы не выпить? — отозвался хозяин, пытаясь говорить степенно. Но голос-предатель то и дело срывался на визг, поэтому получалось смешно. То ли баба переодетая, то ли подросток, пытающийся говорить под мужика. — Ежели мало будет, так я свою достану. Дешевле некуда — две копейки ведро.

— С табаком, небось? — деловито поинтересовался Костка.

— Ну, еще чего, — слегка обиделся хозяин. — У меня ведь не как в кабаке государевом. Для себя выкуриваю. Ну, так соседям да путникам иногда продаю…

— Ну ладно, — примирительно сказал Тимофей. — Чарки доставай. Выпьем немножко да в баню пойдем. Вначале нашего, казенного, отведаем, а потом посмотрим.

Хозяин вытащил не деревянные кубки или грубые глиняные кружки, а медные чарки, украшенные чеканкой. Из таких и пить не в пример приятней. Выпив, Тимофей стал подниматься:

— Перед баней много пить не след, — сказал он, не обращая внимания на умоляющие Косткины глазенки…

По дороге мужики разминулись с Маланьей, которая зыркнула на них из-под платка, ничего не сказала, а только уступила дорогу. Тимофей углядел, что хозяйка, несмотря на платок, закрывающий почти все лицо, была диво как хороша.

Напарившись да отпившись квасом, который им вместе с чистым бельем принес хозяин, друзья пошли ужинать. Гречка, сваренная с мелкими кусочками мяса, лучком и щедро сдобренная маслом, была чистое диво! Были еще и печеные в золе яйца, пареная репа и речная рыбешка. Для соленых грибов не пожалели сметаны. Хозяин хоть и брал недешево, но кормил хорошо!

Мужики и не заметили, как «уговорили» под кашицу всю гостевую баклагу, а хозяин вытащил полуведерную корчагу, не забыв, однако, загодя взять положенную денежку.

— Эх, благодать, — благодушно заявил Тимоха, развязывая пояс. — Хорошо тут у тебя. Теперь бы да до полного счастья, бабу бы где-нить завалить. Только, — вздохнул он, выбирая огурчик, — где же ее взять-то?

— Мою возьми, — сказал хозяин, кивая на возившуюся у печки жену: — Ежели на раз поиметь — денгу плати. Ну а на всю ночь — копейку.

Тимоха чуть огурцом не подавился. Костка, в отличие от друга, успевший повидать и не такое, воспользовавшись замешательством, налил всем по чарочке, выпил, не дожидаясь остальных, а потом налил себе вновь. Акундинов, хлопая глазами, даже и забыл, что Костку-то поить не следует, схватил свою чарку и опрокинул ее содержимое в глотку, не прикасаясь к губам.

— Ну так чего? — поинтересовался хозяин, забрасывая в рот горсть квашеной капусты. — Бабу берешь али нет?

— Подожди, дай подумать, — закашлялся Акундинов.

— А чо тут думать-то? — удивился хозяин. — Баба справная. Давай решай быстрее, а не то ей еще скотину кормить…


…Утро Акундинов встретил с жуткой головной болью. Попытавшись приподнять башку, он тут же со стоном ее уронил. С трудом повернувшись на бок, спросонок уткнулся носом в незнакомую женщину…

Маланья спала, тихонечко посапывая, словно младенец, и положив под щеку обе ладошки. Почувствовав, что мужчина проснулся, она улыбнулась и открыла глаза. Протянула руку и погладила его по щеке.

— Хороший ты мой, — прошептала она на ухо, прижимаясь покрепче.

«Хороший? — тяжело заворочал мозгами Тимоха. — Это чем же?» То, что было вчера, не помнил напрочь. Было ли у него чего с бабой, не было ли? Немного поерзав и ощупав себя, понял, что лежит на постели прямо в штанах и рубахе. Да уж, в таком состоянии, что был вчера, он не то что бабу не мог бы поиметь, а его самого бы поимели. А женщина, между тем, мечтательно проговорила:

— А какие ты мне вирши вчера читал складные! Век бы слушала. Сказал, что специально для меня сочинил.

«Вирши? — с трудом стал припоминать Тимофей. — Вирши, кажется, были. Только какие?»

— Как ты вчера сказал: «Приголубь меня, баба-кошка, ты меня чуть-чуть приголубь, мне бы ласки совсем немножко, мне бы счастья какого-нибудь», — с чувством прочитала баба. — А я бы тебя вчера и рада приголубить, дак уж и голубить-то нечего было, — со смехом добавила она.

— Ну, так уж вышло… — буркнул Тимофей, чуть не умирая от стыда и головной боли. — Бывает.

— Тяжко? — с состраданием посмотрела Маланья ему в глаза.

— Угу…

— Я щас, — соскочила баба с постели и метнулась куда-то в угол. Вернувшись, поднесла к губам парня кринку. — Ну-ко, испей.

Акундинов жадно приник к кринке, где оказалась слабенькая бражка. Самое то, чтобы поправить голову! С помощью Маланьи, придерживающей емкость за донышко, а самого его за голову, выпил «лекарство» и облегченно отвалился на постель. Вроде бы все осколки, на которые развалилась голова, сошлись воедино…

— Ты поспи пока, — посоветовала сердобольная баба. — А я стряпать пойду да корову доить. Потом приду.

Акундинов провалился в сон, а когда проснулся, то снова узрел перед собой Маланью.

— Ух, здоров же ты спать, — засмеялась женщина. — Мой-то с самого ранья проснулся, коней напоил. Ему-то хошь чарку выпить, хошь ведро — все едино. Ты же вчера два ведра купил.

— И что? — с испугом пробормотал Тимоха. — Неужели оба ведра?

— Ну, одно-то почти все вылакали. Куда и влезло-то столько? Прокоп-то, он хоть сам зелено вино выкуривает, но пить не пьет. Это, грит, денежки стоит. Вот ежели кто угостит…

— А где… — начал было Тимофей, вспоминая, как зовут напарника.

— Да все там же, — успокоила женщина. — Он как проснулся, то вместе с мужиком моим опять пить засел. А за меня ты вчера целых два алтына дал. Сказал — мне, мол, на три дня подруга нужна. И за постой на три дня вперед заплатил да светелку у Прокопа вытребовал. Вот еще кисет с деньгами обронил, возьми. А сумка твоя да сабля — все тут лежит. Шуба, правда, в избе осталась.

Акундинов с тоской потрогал изрядно похудевший кошель. «Если так пойдет, то скоро коней продавать придется», — грустно подумал он. Конечно, была у него еще в седле хоронка с ефимками, но все-таки жалко… Потом, твердо решив, что будет теперь до самой границы перебиваться с хлеба на квас, а Костку-пьяницу, ради сбережения копеечек, оставит где-нибудь на постоялом дворе, повеселел.

— Ты есть-то будешь али нет? — поинтересовалась баба. — Я тут тебе щечек принесла свежих, да винца штоф, да кваску.

Подставив к изголовью табурет, хозяйка ловко выставила на него горшочек, ломоть хлеба и поставила глиняный штоф и чарку. Ложку же протянула его собственную, не забыв обтереть передником.

Тимофей с трудом проглотил первую ложку, за ней — вторую. А когда Маланья поднесла ему чарочку, то, выпив ее, он уже ел и ел без остановки, пока не выхлебал весь горшочек.

— Ух, хорошо-то как! — искренне сказал Тимофей, почувствовав себя родившимся вновь. — А щи у тебя такие, что язык проглотишь! Умелица ты.

Зардевшаяся хозяйка стушевалась и торопливо налила ему новую чарочку.

— А сама-то? — спросил Акундинов. Когда же хозяйка испуганно замотала головой, почти насильно вложил ей в руку чарку и скомандовал: — А ну-ко, залпом!

— Не-не, что ты, — отпихивала хозяйка чарку. — Я же как выпью, то совсем дурной становлюсь.

— Давай, давай, — настаивал Тимоха, поднося чарку к самым губам.

Не устояв перед натиском, Маланья попыталась выпить. Выпила, но поперхнулась и закашлялась. Торопливо схватив корчажку с квасом, отхлебнула глоток.

— Редко пить-то приходится, — будто оправдываясь, сказала баба, утирая проступившие слезы.

— Это правильно, — похвалил Тимофей женщину, допивая из чарки остатки. Переведя дух, мудро изрек: — От водки-то этой одна неприятность.

По всем его жилочкам растеклось приятное тепло. Захотелось чего-то еще. Он искоса поглядел на бабу, привстал на постели и потянул ее к себе. Осторожно и даже нежно помог ей скинуть тулупчик. Потом, взяв ее руки в свои, крепко поцеловал в губы. Почувствовав, как баба глубоко и часто задышала, усадил ее на постель, покрывая все лицо поцелуями. Потом, не выдержав больше, повалил Маланью на спину и стал судорожно задирать ей подол. Она не противилась, а, напротив, помогала избавляться от лишней одежды. Все-таки чуть-чуть терпения у Тимофея оставалось, поэтому он успел еще погладить руками то, что до сей поры укрывали юбка и подол тяжелой зимней рубахи…

— Ой, Тимошенька, — стонала баба, — хорошо-то как!

Когда удоволенный и счастливый Тимофей отвалился от Маланьи, та еще находилась в сладостном оцепенении.

Акундинов, которому вдруг понадобилось отлучиться, выбежал из светелки и через сени выскочил во двор. Поискав нужник, плюнул и побрызгал прямо на угол. Потом, немного постояв во дворе, сообразил, что впопыхах забыл не то что одеться, но и обуться. И хотя еще не было настоящей зимы, но снег в ноябре уже выпал, поэтому мужик замерз и пошел отогреваться в избу.

Тимофей заглянул в зимник посмотреть — как там Конюхов-то? Войдя внутрь, невольно затаил дыхание, а потом стоял какое-то время, дыша ртом и привыкая к тяжелому запаху…

Под столом, на куче соломы тяжелым пьяным сном спал Конюхов. Хозяин возлежал на лавке мордой вверх, скрестив руки на груди, словно покойник. Однако, заслышав шум, Прокоп тотчас же открыл глаза и глянул на вошедшего. Увидев, что перед ним знакомец, закрыл один глаз, внимательно посматривая вторым на Тимофея.

— Как вы тут? — спросил Акундинов, хотя и так было все ясно.

— Пьем, — просипел хозяин. — Кинстантина твого я на пол положил. Ежели на печку али на лавку, то упасть может. Шею свернет, так с кем же я пить-то буду? Пусть на соломе дрыхнет. Не боись, я его харей вниз повернул. А то был тут у нас один хмырь, сблевнул во сне, да захлебнулся и помер…

Тимоха хмуро посмотрел на пьяного друга, прикидывая, что ежели тот помрет от вина, так и мороки-то меньше. Вот только хоронить придется.

— Ладно, — повернулся хозяин на бок. — Скажи там бабе, чтобы скотину не забыла накормить да корову подоить.

Тимофей только головой покачал и пошел обратно в светелку, прихватив свою шубу: все теплее, чем под одним одеялом.

— Замерз? — спросила Маланья, высовываясь из-под одеяла и протягивая к нему руки. — Иди ко мне.

Тимофей, выпив для сугрева еще чарку, забрался под теплый женский бок.

— У, холодный-то весь, — шептала баба, оглаживая его спину и грудь, спускаясь все ниже и ниже… — Ой, да какой маленький да замерзший, — зашептала она еще жарче, запуская руку в прореху подштанников. — Ничо, щас согрею!

Почувствовав новый прилив сил и бодрости в чреслах, Тимофей принялся ласкать женщину, доводя ее и себя до новой волны жаркого безумия.

После того как приступ взаимной страсти иссяк и Маланья, закрыв глаза, отдыхала, опять пришли вирши:

Я бы звездочку отнял у неба, что б тебе ее подарить,
Я не стану есть, даже хлеба, коль меня ты не будешь любить.
Я, как нищий странник, скитался б по лесам и между дорог
Или в скит бы какой подался, чтоб не чуять сердцем тревог!
Я бы отдал все деньги мира, чтоб тебя своею назвать!
И на сердце б сыграл, как на лире, чтобы только любимым стать!

— Тимошенька, солнышко мое, — заплакала женщина, прижавшись к нему. — Как же ты говоришь-то красиво! Ровно как ангел божий…

Наплакавшись, Маланья притихла, вспоминая что-то свое. Потом с усилием оторвавшись от мужика, вздохнула:

— Надо ужин готовить, а потом и скотину обряжать. Тимоша, тебе чего приготовить-то?

— Пирогов охота горяченьких или блинов. Очень уж я блины люблю! Особенно с пылу с жару.

— Будут блины, будут! — радостно закивала баба. — А пирогов я завтра с утра напеку. Тебе к блинам-то что подать — сметану или мед?

— А можно и меда, и сметаны? — попросил Тимоха, решив, что можно и покапризничать.

— Можно! — кивнула Маланья. — А к водочке что принести? Огурчиков, капустки? Есть рыбка соленая. Осталась водочка-то?

Проверив, сколько зелена вина осталось в штофе и вылив остатки в чарку, Маланья захватила грязную посуду и ушла. Но уже скоро вернулась, неся с собой полный штоф и миску с огурцами и куском вареной говядины.

— Муж-то ругаться не будет? — обеспокоенно спросил Тимофей.

— Так ты же за все это денежки заплатил, — объяснила баба. — Ему, почитай, прямая выгода. Припасов у нас много, а продавать их некому. Прокоп-то мой выгоды никогда не упустит, но и дрянь не продаст. Такой уж он у меня!

— Это точно, — поддакнул Тимофей, который еще до сих пор не мог понять, как же такое возможно, чтобы мужик, да свою законную перед Богом и людьми супругу кому-то на ночь за деньги отдавал? Такое даже у дворовых людишек не принято. Пока в девках — валяй да имай, помещик-боярин свою холопку хоть вдоль, хоть поперек… Хоть стоя, хоть лежа! Хоть в бане, хоть в постели! А замужнюю бабу — ни-ни… В голове такое не укладывалось. Ладно, в душу бабе он лезть не хотел. Надо — сама расскажет!

— Ты, Тимошенька, водочки попей, покушай да поспи немножко. Я, когда скотину-то обряжу да блины испеку, все и принесу.


…У Тимофея смешались и день и ночь. Вроде только и делал, что ел, спал, пил водку да баловался с хозяйской женой. Баба же, кажется, вообще не спала. Иначе как она умудрялась кормить скотину, доить коров да еще и стряпать-готовить на трех мужиков? Ну, Костка, тот питался в основном водкой, но остальные двое лопали в три горла.

День на десятый, пытаясь надеть штаны, Тимоха обнаружил, что пояс пришлось затянуть туже. Ну, то, что сам отощал, — дело наживное. Хуже всего то, что с каждым днем тощала и киса, потому что хозяин-варнак требовал свои копеечки вперед. Но Маланья своих денежек стоила…

Как-то раз, приткнувшись к плечу, женщина со вздохом сказала:

— Мне никогда в жизни никто хороших слов и не говорил… Только попреки и слышала. Один вот только тятенька, царствие ему небесное, перед тем как юбку задрать да ноги раздвинуть, по заднице шлепал да говорил: «Гладкая ты девка!»

— Тятенька? — спросил Тимофей обалдело, которого передернуло от такого откровения.

— Ну, тятенька — мужнин батька, — без малейшего смущения подтвердила Маланья.

— Так это мужнин батька тебя, стало быть, э-э… тогось? — не нашел подходящего слова парень. — Снохачом был?

— А чо, — вскинулась баба. — Он ведь не чета мужику-то моему был. Так Прокопа-то и мужиком-то назвать нельзя. У него ж промеж ног-то ничего и нет. Так, обрубок какой-то болтается, чтобы до ветру сходить. Он еще парнем был, когда медведь ему все «хозяйство» оторвал.

— Вона как, — удивился Тимофей.

— Прокоп-то охотой да бортничаньем занимался, — стала объяснять баба. — Так-то они всегда вдвоем с батькой ходили — мало ли. А тут один пошел. Вот нашел он однажды дерево огромное в три обхвата. Глянул — дупло! А вокруг, значит, пчелы летают. Он костерчик-то развел, пчел разогнал, а сам в дупло-то и полез. А забрался в дупло-то, — хихикнула Маланья, — провалился да вылезти-то никак и не может! Вот, стало быть, день там сидит, два сидит, третий настает… Медом одним кормится да там же под себя и ходит… А тут слышит — сопит кто-то. Смотрит, а сверху-то в дупло-то большой такой медведь лезет. Зверь ить уже задние-то лапы вниз спустил, а Прокоп заорал да медведя за ноги-то и ухватил. Ну, косолапый-то испужался, из дупла выскочил, а Прокоп — за ним. Вытащил мишка моего дурака, но по дороге-то о край дупла его так стукнул, что все и отбил.

— А чего ж ты замуж-то за него пошла? — изумился парень. — А родители-то твои куда смотрели?

— Просватали, вот и пошла, — пожала плечами баба. — Кто ж знал-то? Никто с него штаны-то не снимал да не разглядывал. Ну а ежели бы мои тятька да матка и знали, то все равно бы отдали. Хозяйство у батьки Прокопа крепкое, зажиточное. А теперь стало еще лучше. Сам видел: три коровы, овцы да два коня. Мы по весне да по осени работников нанимаем. А что Прокоп, что батька его, покойный, до копеечек-то сами не свои.

Тимофей лежал, не перебивая бабу. Чувствовал, что Маланье хочется рассказать обо всем наболевшем да выстраданном.

— Ну вот, — продолжила она свой рассказ, — в перву-то ночь, когда муж жену девства лишает, вместо сынка-то отец и пришел. Я ведь, дура, себя до самой свадьбы блюла, не то что некоторые, что в девках в подоле приносят или с пузом замуж выходят… Тятька-то и грит: «Утром рубаху гостям выносить. Нужно, чтобы невеста честной до свадьбы была!» Я ему и дала. Ну а он не шибко-то меня и спрашивал — навалился, подол на голову задрал да вставил… Показалось, как будто полено промеж ног вбил. И так он меня за ночь раза два или три… Думала, живого места не осталось. А кровишши-то столько, что не только рубаху, но и всю простынь залило. Ну а тятька-то, весь из себя довольный, грит: «Родишь робетенка, все будут думать, что это Пронькин сынок! А кто не будет думать, так и пес с ними…» Чтобы, значит, хозяйство было кому оставить.

— А Прокоп-то что?

— А что Прокоп? Он поперек батьки слова сказать боялся. Да и вообще — ему-то баба к чему? Чем он ее трахать-то будет?

— Стало быть, замуж за сына пошла, а вышла — за отца, — невесело пошутил Тимофей.

— Вот и пошла, — слегка обиделась Маланья. — А мне потом даже и пондравилось с тятькой-то. Он хоть и немолодой был, за сорок, но каждый день меня, да не по одному разу. Бывало, так устосает, что прятаться приходилось. Заберусь на чердак да там и сижу. А он, зараза, все равно найдет…

— А свекровь что?

— А что свекровь, — повела плечом баба. — Только подсуживала да посмеивалась — я, мол, свое отдавала, теперь ты давай подмахивай. Кого у нас снохачеством-то удивишь? Парней да девок женят, когда им лет по четырнадцать-пятнадцать бывает, а то и того раньше. Вон Пронькин крестный сына свово женил, когда тому еще одиннадцать годов было, а девке — шестнадцать. Так пока парень-то в силу вошел, его жена уже двоих от тятьки и родила… И что? Робятишки хорошие растут. Когда вырастут, то батька будет их жен имать. Прокоп вот только сам не свой ходил. Он ведь как тот кобель на сене — сам не ам, а другим не дам! Злился очень, что сам-то ничего не может…

— Бедняга, — не очень искренне пожалел Акундинов мужика.

Тимофей чувствовал, что по мере рассказа бабы его собственное «хозяйство» все больше и больше наливалось. И наконец, не выдержав, стал неспешно ласкать женщину. Маланья же была сейчас не расположена к ласке.

— Ой, подожди, — мягко отстранилась она. Но чтобы не обидеть парня, добавила: — Экий ты ненасытный, как жеребец застоявшийся. У меня уже дырка распухла…

— Маланья, Малания, — приговаривал Тимоха, оглаживая бабу по самым укромным местам, отчего та сладко вздрагивала. — Знаешь, что имя твое означает?

— А что — имя и имя, — удивилась баба. — В честь святой Маланьи крестили.

— Малания по-гречески «темная, черная», — блеснул Тимофей знаниями, полученными когда-то от старого князя-книгочея.

Женщина ненадолго притихла, а потом вдруг вскинулась как ошпаренная:

— Это кто же тут черная? — завопила она, лихорадочно задирая подол и стаскивая через голову рубаху. — Вона, нигде — ни чернинки, ни темнинки!

Кожа Маланьи, нежная и белая, была свежа, как парное молоко, А фигура… Крепкая, статная, но не расплывшаяся, какие бывают у баб в ее возрасте. Фигура — скорее девичья, нежели бабья. Крепкая грудь, крутые бедра и живот ни разу не рожавшей женщины… Тимоха, не удержавшись, вскочил, отчего постель сразу же промялась, и принялся целовать грудь, живот, добираясь до тех сокровенных уголков, которые обычно не принято целовать. Маланья зажмурилась, а потом, обмирая и пытаясь закрыть грудь руками, шептала: «Ой, что же ты делаешь, Тимошенька? Дай рубаху-то хоть одеть. Грех ведь…» — но в конце концов уступила…

— Что же мне делать-то теперь, Тимошенька? — вдруг горько заплакала Маланья, утыкаясь в плечо засыпающего мужика. — Ты уедешь, а я?

— А поехали вместе, — вдруг неожиданно предложил тот. — Только вот, — задумался он, — я еще и сам не знаю, куда еду…

— Ну, куда ты едешь… — вздохнула баба, — побродишь-побродишь, да к жене и детям вернешься. Токмо не говори, что жены у тебя нет! Такие, как ты, ласковые, всегда при бабах живут.

— Вдовый я, — ответил Тимофей, ложась на спину и задумчиво уставившись в потолок. — Прибрал Господь жену-то мою…

— Бедненький… — пожалела его Маланья, — да как же ты так? Такой молоденький, а уже вдовец? А детишки есть?

— Сын, Сергунька. Осьмой годок пошел.

— А где он сейчас?

— Пока у друга моего живет, в Москве. Ну а там — видно будет. Приткнусь куда-нить, так к себе и заберу.

— А с мамкой-то вашей что? — продолжала допытываться Маланья.

— Сгорела она заживо… — сжал Тимофей губы и добавил: — Угольки из печки высыпались да на солому попали. Она в доме была, да замешкалась… Еще хорошо, что ребенок у соседей был.

— Бедняжки вы, бедняжки, — искренне загоревала женщина, поглаживая парня по спине. — Да как же вы теперь жить-то будете? Ну ничего, ты мужик видный, красивый. За тебя любая девка замуж пойдет, — приободрила она парня. — А лучше женись-ка ты на вдовой бабе. Тебе ведь не жена нужна, а мать для сыночка. Так ведь?

— А из тебя бы хорошая мамка получилась, — утвердительно произнес Акундинов, погладив бабу по руке.

Маланья от таких слов еще горше заплакала и проговорила сквозь слезы:

— Знаешь, как я робетенка-то хотела? Вот только не дал Бог…

Женщина закручинилась. Теперь настала очередь Тимофея пожалеть бабу:

— Что ж делать-то? Так уж судьбой назначено. Может, даст Бог еще ребеночка.

— От кого? — горько усмехнулась баба. — От мужика моего, у которого между ног ничего нет? Или от тебя? Ты гришь, поехали… Куда же мы поедем-то? А как же муж, хозяйство? Да и что ты обо мне знаешь?

— А чего знать-то? — удивился Тимофей. — Это что за тайны-то такие страшные могут быть?

— Такие вот тайны… — покачала Маланья головой. — А ты знаешь, что я — курва?

— Кто? — воззрился на нее парень. — Какая курва?

— Самая настоящая. Если узнаешь, так ты со мной не то что спать вместе, а сесть рядом не захочешь. А чего ты не дивишься, что муж да свою законную жену за копейку с чужим мужиком спать заставляет?

— А я чего-то и не подумал, — честно сказал Тимофей, оттопырив губу. — Вначале пьяный был. Ну а потом… Не до раздумий… А коли совсем по правде, то я же этим очень доволен.

— Вот ты свою бабу, царствие ей небесное, отправил бы непотребством заниматься?

— Да ты чего? — искренне возмутился Тимофей. — Как же можно-то?

— Ну вот, а мой-то муженек, когда батька у него умер, а ребеночка-то у меня-таки не было, первое время меня каждый день бил. А рука-то у него тяжелая, даром что скопец.

— А за что бил-то?

— Да за все. За то, что с батькой евонным снюхалась, за то, что порожняя осталась. А может, просто злился, что сам как мужик ничего не может. А до денег-то мой муж очень жадный. Пока тятька-то жив был, то в тряпочку помалкивал. А когда помер, то грит: «Раз уж мы с тобой не можем как муж с женой спать, то давай-ка ты, Маланья, денежки своей дыркой зарабатывай!» Он, паскудник, меня по постоялым дворам да по кабакам возит, чтобы, значит, я с каждым-всяким непотребством занималась, кто денежку заплотит.

— Ну у тебя и муж… — покачал головой Тимофей. — А пожаловаться кому-нибудь?

— Кому? Я на каждой исповеди батюшке нашему в грехах каюсь. А батюшка только вздыхает. Старенький он уже. Пытался Прокопа увещевать, так тот и ответил, что, мол, хоть и венчаны мы, но раз не живем, то должна же от жены польза быть… Да еще от жены, которая от чертовки родилась.

— Это как так, от чертовки? — удивился Тимоха.

— Я ведь дочка-то неродная, приемная, — принялась тихонечко рассказывать баба. — Родную-то мать и не знаю совсем. А про мать мою всякое говорили. Мол, к косарям на покосе баба из лесу ходит, с младенцем на руках. Приходит да обед у них отбирает. Вся из себя страшная да в волосьях. Так вот, на лужке, что косари обкашивали, камень был. Она, как хлеб да молоко отымет, да на камень-то тот и садится, есть начинает. Косари как-то камень этот в костер положили да накалили. Она как на камень-то села, да жопу-то и обожгла… Закричала тогда чертовка, да к лесу и побежала, а робетеночка-то и бросила. Хотели мужики чертенка-то утопить вначале, да жалко стало. Ну, принесли в деревню. Старики-то посмотрели да сказали, что робенка-то окрестить надо. Ежели, мол, помрет, так значит — чертенок. Ну а ежели выживет после крещенья-то, то, значит, душа-то христианская. Вот к попу сходили да Маланьей окрестили. А потом добрые люди нашлись, что меня к себе в дом-то и взяли…

Маланья уже в который раз за вечер принялась плакать. Акундинов, не зная, что сказать и как утешить бабу, поглаживал ее по голове, как малого ребенка.

— Глупости это, — твердо сказал Тимофей, — верно, была твоя мать больной какой-нибудь… Или девка в лесу жила да дите с кем-нибудь и прижила. А приходила да у дураков еду и брала. Ты же искать-то ее не пыталась?

— Ну где же ее искать-то? — удивилась баба. — Я ведь сначала мала была. Ну а потом, лес-то, он большой… Да и искать-то… Лес-от большой. Теперь уж косточек, наверное, и тех не сыщешь… Меня ведь и так с детства дразнили: «чертово семя, ведьмино племя». Когда Прокоп-то посватался, я, дура, вначале рада-радехонька была на выселки ехать. Думала, ну, наконец-то никто меня попрекать не будет. А тут, вишь, как… Деньги своей дыркой зарабатываю, как курва городская. Иной раз думаю, а может, в лес мне уйти да там и жить? А то, может, руки на себя наложить? Я ведь уже и местечко себе присмотрела. Только вот боюсь я, что за оградой зароют, без отпевания, как собаку какую…

— Слушай, а зачем твоему Прокопу столько денег? — поинтересовался Тимофей, пытаясь перевести неприятный разговор в другую сторону. — Хозяйство у вас справное, не бедствуете да не голодуете, как другие. Вон гречка с мясом, да полти куриные, да говядина…

— Все свое, — согласно кивнула баба. — Мы ведь только соль и покупаем. И оброк боярину Томскому вовремя плотим, и недоимок у нас нет. Да вишь, жаден Прокоп до денег-то. Я, грит, хочу цельную корчагу ефимков накопить, тогда и помирать можно. Как накопится копеечек, так он в город едет да на ефимки меняет.

— Ничего себе! — присвистнул Тимофей. — Цельную корчагу… Так ее всю жизнь копить можно, да хрен накопишь. Это же… охрененные деньги.

— Как же, всю жизнь, — хмыкнула Маланья. — Прошка, да он уже полкорчаги накопил. Он каждый ефимок, ровно девку, облизывает…

— Сколько же там твоих-то денег будет? — осторожно поинтересовался парень, прикидывая, под сколькими мужиками пришлось побывать Маланье. Ладно, если Прокоп менял ефимки по тридцать копеек. А ежели по шестьдесят?

— А я считала? — отмахнулась она. — Иной раз с двумя-тремя сразу. Бывало, прямо в санях подол задерут да в очередь меня и жучат, как кобели сучку…

— М-да, — только и сказал Тимофей.

— Ну, что, как я тебе? — со злым смешком спросила Маланья. — По-прежнему хочешь, чтобы я с тобой поехала? А не забоишься, что вот возьму да и соглашусь? И что дальше будет? Будешь меня всю жизнь попрекать, как я подол задирала за денгу да за копейку…

— Глупая ты, — провел Тимоха ей ладонью по щеке. — Нет тут твоей вины. Эх ты, баба-кошка…

Не кручинься, глупая кошка, коли мысли дурные взбредут,
Ты прижмись покрепче к Тимошке, вот, гляди, я с тобою тут.
Помурлычь мне тихонько на ушко, станет легче тебе и мне.
Обними меня мягкой лапкой, расскажи о своей беде.
И беда-подлюга отступит, вот была она, и вот — нет,
Разговор твою боль притупит, хочешь, дам я такой совет?
Чтобы жить нам с тобою долго, чтобы жить нам с тобой в любви,
Обними меня, баба-кошка, в сон, как в сказку, со мной уйди.

Маланья, уткнувшись в плечо Тимофея, выла, заливая слезами и его самого, и постель, и шубу. А тот молча лежал рядом, не мешая бабе. Наконец, наревевшись досыта, Маланья уснула…


…Убедившись, что женщина спит, Тимофей встал и оделся. Вышел, осторожно прикрыл за собою дверь и прошел через сени в зимник. У печки запалил от уголька лучинку и огляделся…

В передней, где шел «пир», стало еще гаже: вместо двух пустых посудин стояло четыре, а пол, застланный соломой, был завален огрызками, корками и еще чем-то липким. Оба собутыльника валялись на грязной соломе и храпели. А запах! К «ароматам» еды, перегара прибавился еще и стойкий запах мочи. Кажется, Костка и Прокоп даже не удосуживались выходить из избы.

«Как это Маланья сюда приходит да еще и стряпает? Угореть же можно!» — подумал Тимофей, прихватывая охотничий рожон из угла и подходя к спавшим мужикам.

— Прокоп, а Прокоп, — тихонько позвал хозяина Тимофей.

— У, — нехотя отозвался тот, не поднимаясь с пола. — Чево надо?

— Вставай, — сказал Акундинов, тыкая в зад хозяина тупым концом его же собственного рожна.

— Пшел на х… — отозвался тот пискливым голоском, ставшим с перепоя еще тоньше.

— Добро у тебя уводят, — сказал Тимоха страшным шепотом. — Вон, корчагу с серебром понесли… А сейчас и тебя жизни лишат…

— Где? Кто? — завизжал Прокоп, вскакивая так резво, будто-то бы и не пьяный вовсе. — Кто лишает?

— Да я и лишу! — отозвался Тимофей, всаживая в живот хозяина наконечник…

Прокоп, получивший в брюхо две пяди железа, умер не сразу… Он низко, как-то утробно зарычал. Не по-бабьи, а прямо как раненый медведь. Протянув руки, показавшиеся Тимохе медвежьими лапами, попытался было ухватить убийцу за горло, но тот крепко держал черенок. Умирая, мужик попробовал было насадить себя на острие поглубже, чтобы сгрести обидчика в охапку и придушить, но мешала перекладина. А на охотничьем рожне она для того и сделана, чтобы медведь не притянул охотника к себе…

Наконец изо рта Прокопа хлынула кровь, он захрипел и резко повалился на пол, едва не уронив убийцу. Тимофей все-таки сумел удержаться и даже не выпустил из рук древко. «Тьфу ты, черт! — ругнулся он мысленно. — Чуть в крови не испачкался! Замывай потом». Для верности наступил ногой на перекладину и постоял немного… Плохо, что свет от лучины не позволял рассмотреть глаза Прокопа, так как те сразу бы подсказали — умер или нет. Но вроде бы умер.

Акундинов перекрестился, оставил рожон в теле убитого и пошел в светелку. Не зажигая свечу, на ощупь дошел до постели.

— Маланьюшка, солнышко, вставай, — нежно потрогал он плечо подруги.

— Ой, Тимошенька, подожди чуток, устала я, — сонно улыбнулась баба, укладывая руку себе под щеку. — Дай еще чуточку посплю! Петух скоро заорет, вставать нужно будет, скотину обряжать да вас поить-кормить.

«А действительно, чего бабу-то раньше времени беспокоить? — подумал вдруг Тимофей. — Пусть выспится. Да и самому еще поспать можно». Скинул с себя порты и рубаху, забрался в постель и тотчас же заснул…


Сон был прерван воплем, донесшимся из зимника. Первой проснулась Маланья. Прислушавшись к крикам, она стала тормошить мужика:

— Тима, слышь, орет кто-то.

— Костка это орет, — недовольно пробурчал Акундинов, поворачиваясь на другой бок. — Пусть…

— Слышь, Тимоша… — не унималась баба. — А чего он орет-то как резаный? Может, Прокоп его изобидел чем?

— Орет он, потому что мужика твоего убили, — сказал Тимоха, окончательно просыпаясь.

— Как убили? — привстала Маланья на постели. — Когда? Кто?

— Я и убил, — покаялся Тимофей, слегка приподнимаясь. — Ночью пошел в избу да рожон в него и воткнул…

— Тимошенька, да ты что? Ты что же, шутки шуткуешь? — обмерла баба, не зная, верить или не верить.

— Какие там шутки-то, — буркнул Акундинов, просыпаясь и натягивая штаны. — Пойдем, сама увидишь.

Маланья, соскочив с постели, как была в одной рубахе, так и побежала в избу. Там перед телом Прокопа стоял на коленях Костка и выл: «Ой, убили! Ой, убили!» Завидев вошедших, Конюхов бросился на колени и заголосил: «Не я это, не я! Я проснулся, чтобы до ветру сходить, да решил у Проньки зелена вина попросить. Глянь — а он мертвый уже, а из пуза копье торчит!»

Ошалевший от страха мужик бился головой об пол и причитал: «Не я это! Не я!»

— Да знаю, что не ты, — прикрикнул на него Тимофей. — Хватит орать-то!

— Тимоша, да кто же это его убил-то? — спросил Костка, размазывая грязные слезы по бороде.

— Я и убил, — ответил Тимофей, раздумывая, а не дать ли приятелю по шее, чтобы тот не орал?

Маланья, упав рядом с телом мужа, стала кататься по грязному полу, причитая: «Соколик мой ясный! Да на кого же ты меня оставил-то? Да как же мне без тебя жить-то теперь!» С большим трудом рвущуюся и обезумевшую бабу удалось оторвать от трупа и посадить на лавку.

«Всегда так! — подумал Тимоха с досадой. — И худ свой, да не бей при мне! Пока был муж живой, так хуже его не было. А как мертвый, так свет на нем клином сошелся… Эх, бабы!»

Костка, обрадованный тем, что это не он убийца, стал соображать — что делать дальше.

— Тимофей, — строго посмотрел он на друга. — У тебя водка осталась?

— Какая тебе водка? — злобно рыкнул было Акундинов. — И так уж из ушей лезет…

— Это не мне, а ей, — показал тот на бабу, а потом умоляюще попросил: — Ну и мне бы чуток…

Костка, налив себе чарочку, опрокинул ее в рот, а потом, налив другую, не сильными, но звонкими ударами по щекам стал приводить в чувство Маланью.

— Ну-ко, выпей! — подсунул он ей чарку прямо под нос. Когда же баба стала отпихиваться, скомандовал злобным шепотом: — Пей, дура, кому сказано!

Подчинившись приказу, женщина выпила до дна. Потом, немного придя в себя, спросила:

— Тимошенька, да зачем же ты так? Чай, ведь живая душа…

— Не душа это живая, а паскудник, — глухо ответил Тимофей. — И вины я за собой не чую. Говорю тебе — поехали.

— А он как же? — кивнула баба на труп мужа. — Неприбранный да непохороненный? Что же его без отпевания бросать тут, как собаку какую?

— Найдется кому и отпеть, и похоронить… А тебе — уехать нужно.

— А хозяйство наше, а скотина? — не унималась баба. — Куда же мне ехать-то? И зачем ехать-то?

— А знаешь, голубушка, что с тобой будет? — встрял в разговор Конюхов. — За убийство-то мужа живьем в землю закопают.

— Так ведь не я убивала, — пролепетала баба. — Не с меня и спрос…

— Конечно, не ты! — согласился Конюхов. — Но решат, что ты надоумила!

Ох уж Костка! Пьян, да умен…

— Как же я надоумила-то? — не понимала Маланья. — Чего тут доумить-то? Зачем мне мужика-то своего убивать?

— Вона, как заговорила, — горько усмехнулся Тимофей. — Пока жалилась, а я тебе в любви клялся, так все хорошо было. Говорила же ты, что муж у тебя — сволочь последняя? Так ведь? А я что, слушать должен да помалкивать, как этот поганец тебя всю жизнь обижал?

— Подожди, Тимоша, — стала что-то понимать баба. — Так ты его из-за меня убил?

— А из-за кого же еще? — чуть не заорал Тимофей, проклиная бабью тупость и скудоумие. — Мне-то его на кой ляд убивать было? Мы бы с Косткой пожили бы тут еще да поехали куда глаза глядят. Жалко мне тебя, дуреху, стало…

— Ой, Тимошенька, да что же ты такое говоришь? — обмерла женщина. — Так ты что, взаправду, что ли, меня с собой ехать уговаривал? И, значит, Прокопа-то ты убил, чтобы он меня остановить не мог?

— Ну а зачем же еще-то, дура?

— Ой, ой, да как же так? — опять запричитала баба. — Так ведь грех-то какой. Ехать с мужниным убийцей!

— А не ты ли говорила, что вы с ним ни дня как муж да жена и не жили? Стало быть, не муж он тебе. Потом, когда повенчаемся, да к попу-то на исповедь и сходим. Деньжат заработаем да на храм какой пожертвуем. Глядишь, Господь-то нас и простит, — бодро сказал Тимофей.

— Подожди, а с Прокопом-то как? Нельзя же его тут бросать. А скотина? Коровы, лошади? Они ж тут с голоду помрут. Добро бы в деревне жили али в селе в каком. Сразу бы народ прибежал. А мы на отшибе. К нам, может, еще месяц никто не заедет.

Какое-то время все сидели молча, обдумывая: что же делать дальше? Первым прервал молчание Конюхов, предложивший задумку:

— А мы вот что сделаем. Прокопа тут оставим, а скотину ты сейчас накормишь да напоишь как следует, от пуза. Коровок подоишь, потом лошадок Прокоповых в саночки запряжем. Вы вперед поедете, а я — вслед за вами. А потом, когда отъедете, я какой-нибудь стожок подожгу, что подальше стоит. Глядишь, народ-то, как дым-то завидит, так сюда и прибежит… Поймут, что к чему — и мужика похоронят, и за хозяйством присмотрят. Глядишь, еще и спасибо скажут за коровушек да овечек…

— Верно, — поддержал друга Тимофей. — Пока ты кормишь-поишь, я запрягу. Только, — покосился на Костку, — лучше уж вы в санках езжайте. Знаю я, как ты в седле держишься… А сейчас еще и с похмелья! Свалишься где-нибудь да замерзнешь…

Маланья, поразмыслив, вроде бы и поуспокоилась.

— Только давайте мужика-то в горницу перенесем, под образа. Хоть закроем его чем-нибудь, — попросила она.

Тело Прокопа прикрыли чистыми простынями, а рожон вытащили и бросили подальше. Костка, как сумел, прочитал над телом заупокойную молитву, подбадривая себя глоточками уворованной и припрятанной водочки.

Маланья, подумав-подумав, махнула рукой и метнулась к печи готовить пойло для коров. Решила дать им поесть от пуза. Пойло — не клевер свежий, так что брюхо не вздует. Мужики тем временем задали корм коням, вычистили конюшню и заполнили водой большое корыто. Чтобы, ежели что, оставшиеся кони могли прожить с запасом неделю.

Решив, что завтракать сегодня они будут на ходу, Тимофей стал помогать Маланье собираться. Уговаривал ее не брать лишнего, но барахла набрался целый воз. Ну как же, например, не взять с собой перинку, пару подушек да смену белья? Или как обойтись без пары-тройки мисок, плошек и кружек да не запихать на возок сундучок, где лежат рубахи и сарафаны?

— Ну, Маланья, да ты впрямь, как невеста, — хохотнул Костка, упаковывая узлы и тючки: — Ничего, наш Тимофей Демидыч — жених не промах!

— Да уж какой есть, такой есть! — выдохнул подошедший Тимофей. — Теперь бы в городок какой съехать, где нас не знают. Жалко только, что денег маловато… Ну да, — бодро посмотрел он на Конюхова, — что-нибудь да придумаем…

Маланья, заслышавшая слово «деньги», поманила Тимофея в избу. Там, ухватив любовника за рукав, прошептала: «А ведь я знаю, где у Прокопа корчага-то с ефимками лежит», ткнула пальцем в лючок, ведущий в подполье…

Акундинов, не мудрствуя лукаво, откинул две короткие толстые доски и, взяв свечу, спустился вниз.

— Вон за большой бочкой с огурцами стоит бочонок с селедкой. Ты его в сторону отодвинь, так там и корчагу увидишь, — руководила Маланья сверху.

С большим трудом Тимофей вытащил посудину наверх. Там, поставив «сокровищницу» прямо на стол, полный объедков, снял крышку.

— Ну да ни хрена себе! — с восторгом присвистнул Тимофей.

Корчага была наполовину заполнена иохимстальгульденгрошенами, которые в России звались ефимками, в германских землях — талерами, в шведских — далерами. Костка говорил, что во Франции их зовут экю, а в Испании — эскудо!

— Вот видишь, — с непонятной гордостью сказала Маланья. — Какое богатство-то муженек мой накопил! Так что не зря я подол-то задирала!

— Давай-ка посчитаем, — предложил было Тимофей, но сразу же передумал: — Нет, некогда сейчас считать. Давай переложим во что-нибудь. Принеси мешок, что ли, какой.

Под толстым слоем талеров, чеканенных в Саксонии, Тюрингии, Швабии и других прочих немецких, голландских, шведских и разных европейских землях, тускло блеснуло и несколько золотых — пара угорских дукатов, венецийский цехин и что-то еще, украшенное большим цветком. Что за цветок такой и как называлась такая деньга, Тимофей не знал.

— Те, что из золота, еще дед и батька Прокоповы собирали. Они ведь как сороки, тащили все, что блестит, — перебирала Маланья серебряные и золотые кругляшики.

— Коли живы будем, то монисто тебе из них сделаем, — пообещал Акундинов, разглядывая богатство. Потом, не выдержав, стал пересчитывать талеры.

— Тимоша, сколько же тут будет-то? — заробела вдруг баба.

— А будет, — прикинул Акундинов, глядя на недосчитанное, — не меньше тышши. Ежели по моему жалованью считать, так это лет сорок в приказе служить. Ну а если еще и золотые присчитать, так даже и не знаю… Примерно — за каждый золотой по двадцать ефимков.

— Так это мы с тобой богатые теперь будем?

— И не только мы, но и дети наши, коли Господь даст, да и внукам останется, — задумчиво обронил Тимофей, пытаясь завязать деньги в простыню, принесенную Маланьей.

— Давай-ка я, — отстранила его баба. У нее получилось лучше.

— Не, так деньги хранить негоже, — остановил Акундинов женщину и, взяв в руки узел, взвесил его в руках: — Тяжело да неудобно. Ты вот что, принеси-ка лучше сумку.

— Где же я ее возьму? — удивилась Маланья. — Нет у нас сумок. Раньше была, кожаная, заплечная, когда батька был жив. На охоту он с ней ходил. А как помер, так и сумку-то куда-то закинули. Да и на что они нам? Короба только лыковые, чтобы за солью ездить. Может, муку или зерно вытрясти да в мешок все и сложить?

— Не, в мешке тоже неудобно будет. Сумку бы надо… Я в погребе около бочонка видел… Кожаная такая, на лямке. Наверное, Прокоп положил.

— Да что за сумка-то? — удивилась женщина. — Я же в подполье каждый день лазаю. Нет там ничего…

— А ты возьми да и посмотри, — настаивал Тимофей. — В углу лежит, в дальнем. Вроде бы охотничья и есть… Ну, слазай да посмотри. Трудно, что ли?

Маланья не стала спорить, зажгла лучину и полезла вниз. Тимофей, дождавшись, когда она спустится, бросился в передний угол и, схватив за ноги тело хозяина, потащил его по полу.

— Тимоша, да нет тут ничего, — послышался голос Маланьи.

— Ты лучше гляди, лучше, — кряхтел Акундинов, подтаскивая труп и переваливая его вниз, в дыру.

Тело Прокопа с глухим стуком упало на земляной пол. Тимофей быстро опустил крышку, поставил на нее стол, опрокинув его столешницей вниз.

— Тимоша, что тут такое-то? — донесся из подпола испуганный голос хозяйки. — Прокоп упал! Открой скорее!

Акундинов лихорадочно заваливал крышку всем, что подвернулось под руку, — мешками, поленьями, посудой.

— Тимоша, Тимошенька, — кричала Маланья. — Страшно мне! Открывай скорее!

Из подполья раздались удары. Кажется, баба билась головой о крышку, пытаясь открыть. Потом донесся плач…

Тимофей присел на корточки возле люка и тихонько сказал:

— Ты, Маланьюшка, на меня не серчай. Сама же сказала — ну на что мне жена-курва нужна? Да и куда я с тобой-то поеду?

— Тимоша, — сквозь плач проговорила баба, — убей лучше!

— Тебе же лучше, дура, — попытался вразумить бабу Акундинов. — Как найдут тебя тут, то скажешь, что побывали в доме лихие, люди. Мужа, мол, убили, казну пограбили, а тебя снасиловали да вниз бросили. Зато ты теперь полной хозяйкой станешь. Глядишь, кто и замуж возьмет. Так что прощай, баба-кошка.

Не серчай на меня, баба-кошка,
Что втоптал твою душу в грязь,
Я любил тебя понарошку,
Это понял только сейчас.
Такова, видно, бабья доля:
Верить всем, кто умеет врать,
А потом, задыхаясь от боли,
В страшных муках детей рожать.

— Тимоша, — вдруг позвала его баба, прекратив рыдания. — Слышь, чего скажу-то…

— Чего? — недовольно отозвался Акундинов, надевая шубу.

— Будь поосторожнее… Во дворе собака какая-то бродит. Черная да страшная…

Маланья опять принялась причитать.

— Ну, будет тебе реветь-то, — поморщился Тимофей, опоясываясь поясом с саблей и прихватывая узел с ефимками: — Посидишь там немного… А Прокоп тебе ничего худого не сделает. Мертвые-то, они не кусаются!

Выйдя на волю, поискал глазами собаку. Не найдя, с облегчением подумал: «Привиделось дуре!» Костка, не осмелившийся войти в избу, мерз, сидя на облучке. Завидев товарища, спросил:

— А ить Маланья-то где?

— В подполе осталась, — ответил Тимоха, сбрасывая с саней лишнюю рухлядь. Дай бабе волю, так она и дом с собой утащит!

— Как в подполе? — удивился Костка. — Ты что ж, ее… — не договорил он, с испугом посмотрев на Тимоху.

— Ну, что я, изверг, что ли, какой? — пожал плечом Акундинов. — Зачем убивать-то? Живая она, здоровая. С голода, чай, не помрет. Еды навалом! Будет холодно, так с Прокопа-то порты да рубаху может снять. Покойнику-то теперь все равно.

— Ох, ты, Господи, — перекрестился Костка, опасаясь задавать лишние вопросы.

— Трогай давай, — приказал Тимофей, укладываясь подремать. Все-таки трудное утро выдалось… «Ох ты, а про копеечки-то я забыл, — укорил он себя, когда санки уже тронулись с места. — Ведь где-то у Прокопа-то и копейки должны быть!» Но останавливаться и поворачивать обратно не стал. Все равно всех денег не унести, а возвращаться — примета плохая.

* * *

…В Новгороде-Северском, больше напоминавшем острог, нежели город, воспетый сказителем, путники устроились у старой одинокой вдовы. Ее дом, приткнувшийся у самого въезда-выезда, как нельзя лучше подходил для беглецов. Места хватило бы для целой ватаги, а не то что для двух мужиков.

Акундинов, для которого каждый прожитый в городишке день казался годом, матерно ругал друга. Казалось бы, поручил простейшую вещь! Что, неужто сложно опытному приказному состряпать грамотку так, чтобы выглядела как настоящая? Этот же… кх-м… гусь бегал по городу и разыскивал какую-то особенную бумагу!

И наконец-таки вечером пришел довольный собой Костка.

— Вот, смотри-ка, Тимоша, — развернул он перед другом-начальником несколько листов.

— Ну и что, — удивленно вымолвил тот, разглядывая плотные белые листы. — Бумага как бумага. Стоило бегать? Я вон на базаре целую кипу видал.

— Э, Тимоша-Тимоша, — самодовольно сказал Конюхов. — Умный ты мужик, а простых вещей не ведаешь. Бумага бумаге рознь…

— А какая разница? — удивился Тимоха. — Лишь бы белая была да дорогая.

— А то, Тимоша, что десять лет назад приказы русские все свои дела на польской, на французской да на немецкой бумаге вели. А сейчас, вишь, только на голландской.

— Так ведь на бумаге-то не написано, чья она — французская там, немецкая…

— Еще как написано, — с чувством превосходства отозвался Костка, а потом предложил: — Глянь-ка на свет.

Тимофей взял в руки лист и посмотрел сквозь него на тусклое окошечко, залепленное слюдой. И точно — на бумаге был виден силуэт кувшинчика и какие-то знаки.

— Видал? — радостно спросил Конюхов. — На нынешних-то бумагах филиграни, сиречь водяные знаки, совсем другие — голова шутовская в колпаке да гербы всякие, а тут — кувшинчик и дата. Вишь, в кувшинчике?

— Значки-то эти? Ровно грамота китайская. На наши не похожи. На римские цифры, кои меня князь Лыков разбирать научил, тоже.

— А это, Тимоша, не грамота китайская, а цифры. Значат они «одна тысяча шестьсот двадцать пятый год от Рождества Христова». По-нашему — семь тыщ сто тридцать третий год от Сотворения мира, по византийскому счету. В Европе-то уже давным-давно счет летам ведут не от Сотворения мира, как мы, а от Рождества Господа нашего Исуса[40] Христа. И цифирь-то у них не буквами пишется, как у нас, а арабскими цифрами. Понял?

— Ну, молодец, Константин Евдокимыч! — похвалил Тимофей друга, уважительно покачав головой.

— Я вот думаю, — задумчиво произнес сотоварищ. — Бумагу-то я сделаю, только слишком уж она чистая получается да свежая. Состарить бы ее…

— Состарить? — прищурился Тимофей, задумываясь. — А чем состарить?

— Помнится, делали мы одному помещику грамотку, что землица ему Федором Иоанновичем пожалована была. Так ту грамотку в чае спитом, что из Китая везут, цельную ночь вымачивали. Там ведь даже и не бумага была, а пергамент. Он-то хуже старится. А эту… О, придумал!

Конюхов, захватив с собой лист, выскочил из чулана и убежал. Через несколько минут вернулся.

— Ночку повисит, высохнет и будет как настоящая! — гордо заявил он.

— Ты чем это ее? — спросил Тимофей, а потом, догадавшись, брезгливо сощурился: — Так она же пахнуть будет… Как же я ее в руки-то возьму?

— Не будет, — отмахнулся Костка. — За ночь и высохнет, и выветрится. Ты лучше налил бы мне, а?

— Завтра, — отрезал Тимофей. — Вот как напишешь, так и налью!

— Злой ты, — обиженно вздохнул приятель, укладываясь спать.


…Утром трезвый и гордый Конюхов показал лист желтоватой бумаги, на которой было красиво выведены такие слова:

«Сто тридцать седьмого года июня, во 2 день государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его государев великий государь святейший патриарх Филарет Никитич московский и всея Руси приказали пожаловать сына покойного нашего государя царя и великого князя Василия Ивановича Шуйского Ивана Василиевича Шуйского наместниченьем на Вологде да на Великопермии с тем, чтобы весь доход от оных земель шел в пользу означенного Ивана якоже с вотчины. Велено также, что впредь оный Иван Василиевич Шуйский именовался Иваном Василиевичем Каразейским.

Копию оной записи сделать и передать немедля в Поместный приказ, и отсылать ею в печати и книги купчие.

И сесть свой государь указ записал в указную книгу.

А у подлинного государева указу припись диакона Неупокоя Кокошкина».

В правом нижнем углу красовалась малая государственная печать государства Российского и Великого княжества Московского. Подпись дьяка была заверена почему-то печатью приказа Новой четверти. Печати были срезаны Конюховым со старых грамот, валявшихся в приказах. Для чего он их срезал да таскал с собой, Костка и не помнил… А вот, поди ж ты, сгодились!

— Ух, ты, — только и сказал Тимофей. — Как настоящая! Слышь, а почему Каразейский-то?

— А хрен его знает! — пожал тот плечами. — Фамилия красивая! А тебе-то какая разница?

— Ну, — не отставал Тимофей, — чего ж ты просто не написал — Шуйский? Да и имя бы лучше старое оставил — Тимофей. Как мне к Ивану-то привыкнуть?

— Имена-то у князей Шуйских родовые должны быть — Иван там, али Дмитрий, да Василий, — стал объяснять Костка. — Если Василием тебя назвать, то получишься Василь Васильич. Не то… А Дмитрием-то — слишком уж на Лжедмитрия похоже… А вот Иван-Иоанн — оно и попроще, да и поцарственнее будет. Ну а просто царевичем Шуйским тебя назвать, так спросят: а где же ты раньше-то был, царевич Шуйский? Откуда такой взялся? А Каразейский… Ну, не хотел царь Михаил, чтобы кто-то на Руси фамилию Шуйских носил…

— А! — протянул Тимофей. — Понятно… Слышь… — встревожился вдруг он, — а печать-то наша… не придерутся?!

— Кто знать-то будет, для чего наша печать ставится? — беспечно отмахнулся друг. — Знают только, что приказ Новой чети сборами с кабаков московских да землями новыми занимается. А что, в Вологде да на Перми новых земель нет? — горделиво вскинул бороденку Костка, а потом жалостливо попросил: — Может, теперь-то нальешь?

— Заслужил! — удовлетворенно кивнул Тимофей. — Вот только, — спохватился вдруг он, — за водкой-то в харчевню идти придется.

— Ну что же делать, — кивнул Костка. — Все равно завтракать идти.


Хозяйка, что сдавала друзьям чуланчик, предлагала было харчиться у нее. Мужики в общем-то не возражали… Но из-за старухиной слепоты в пирогах порой попадалась сажа, а в щах плавали такие жирные тараканы, что их можно было бы перепутать с убоиной… Посему беглые приказные предпочитали столоваться в харчевне на постоялом дворе. Тем более что и своих лошадей они пристроили (не за бесплатно, конечно же) в тамошней конюшне.

Городок имел четыре кабака и два шинка. Друзья, успевшие побывать во всех, разницы между ними не увидели. Ну разве что в кабаках служили русские и малороссы, целовавшие крест в том, что не будут лить воду в водку (но водку-то в воду им никто не мешал лить!), а в шинках — евреи, которые ни в чем и ни перед кем не клялись. Был и всего один постоялый двор. Ну, в кабак-то народец идет для того, чтобы выпить да слегка закусить, потому-то горячего там не готовили. Ну а на постоялом дворе (где постояльцы были редкостью) кормили хотя и однообразно, но сытно и недорого. Ну, там же можно было и выпить.

В трапезной было безлюдно. Кроме Костки и Тимофея, заказавших блины с маслом да кашу с мясом, а к ним — полуштоф водки, сидел один лишь пожилой стрелец из городовых ратников. Судя по степенным повадкам да начальственному прищуру, был он не меньше чем десятник. Дядька не спеша пил горячий сбитень, заедая его калачом.

— Ну, за удачу! — поднял свою чарку Тимоха и, чокнувшись с Косткой, принялся за блины.

— А что, хорошая грамотка-то… — начал было болтать сразу захмелевший Конюхов, но получил тычок в бок. Тимофей показал глазами на стрельца… Что-то ему показалось странным. Не слишком ли пристально посматривает ратник в их сторону?

Акундинов налил еще по чарке, выпил, не чокаясь, и показал приятелю на кашу — давай, мол, ешь, пока горячая…

— А не скажете ли, мужички приказные, откуда и куда путь держите? — вдруг спросил стрелец, пересаживаясь поближе.

— Едем мы по казенной надобности, — заученно ответил Тимофей. В последнее время, приближаясь к границе Русского государства и Речи Посполитой, на этот вопрос ему уже приходилось отвечать.

— По казенной, стало быть? — раздумчиво спросил стрелец. — И грамотка у вас на это есть?

— Ну а зачем тебе грамотка-то? — удивился Тимофей.

— Воеводе-то нашему вы что говорить будете? — поинтересовался стрелец и, вроде бы поясняя, заметил: — Воевода-то у нас дюже строгий! Время-то такое — хоть и мирное, да Польша-то вот она, рядышком… К словам-то он, воевода-то наш, недоверчивый. Ну а мне интересно, почему приказной да со стрелецкой саблей ездит?

«Ох, дурак я, дурак! — спохватился Тимоха. — Надо было саблю-то в конюшне оставить!» Обычно он прятал ножны с клинком под широкую епанчу, купленную как раз для этого, а тут на тебе! Повесил перевязь прямо через плечо!

— Так вроде бы не возбраняется, — заступился Костка.

— Так а я что? — заулыбался стрелец. — Разве же что-то супротив сказал? Не, мужики, мне не жалко. Хошь саблю, хошь пистолю, хошь фузею на себя вешай! Да на здоровье! Только непонятно мне, почему ж сабля-то — стрелецкая?!

— Ну а на ней ведь не написано, стрелецкая она там али казацкая. А может, боярская! — удивленно посмотрел Тимофей.

— Ну, парень! — хмыкнул стрелец. — Да ты уж совсем… Я ведь не спрашиваю тебя, чем розыскной лист из Разбойного приказа от бумажки приказа Новой четверти отличается, так?

— Ну, есть отличия, — начал рассуждать Тимофей, прикидываясь дурачком, а сам же лихорадочно думал: «Не иначе розыскной лист на меня стрелец видел! Беда!» — И писаря другие, печати там…

— Вот-вот, — еще раз хмыкнул стрелец. — Так саблю-то ты мне сам отдашь али — отобрать?

— Добром — не отдам! — твердо сказал Тимофей, взявшись за рукоятку. — Отцовская сабля… А батька мой, он, и верно, в стрельцах служил.

— А батьку-то твоего не Демидом ли звали? — спросил стрелец.

— Ну да, Демидом… — настороженно ответил Тимоха, не снимая руки с сабли, хотя и понимал, что супротив стрельца ему не выстоять и минуты. — Демид, сын Акундинов.

— И как батька-то? Жив? — поинтересовался стрелец и со смешком, как взрослый мужик смотрит на малыша, «вооруженного» деревянным мечом, посоветовал: — Ты, парнек, рукоятку-то отпусти. Ежели воевать с тобой захочу, так тебе сабля-то не поможет. Так управлюсь!

«А ведь управится, старый пень!» — с горечью понял Акундинов. Примерно таким же был и его отец Демид, что ходил супротив ляхов с самим Пожарским!

— Помер батька-то, — буркнул Тимофей, положив обе руки на столешницу. — После того как тати его покалечили, он года два промаялся. Болел шибко, а потом помер.

— Дела… — горестно протянул служивый, опуская голову. — Батьку, стало быть, тати искалечили, а сын его сам в тати подался? Деньги, дескать, из своего приказа упер. Было?

— В тати я не подавался, — криво усмехнулся Акундинов. — А что деньги из приказа спер, так надо было вон его выручать, — и кивнул на обомлевшего Конюхова. Правда, у того хватило ума промолчать.

— Это как? — заинтересовался стрелец.

— Да просто, — ответил Тимоха. — Вишь, друг-то мой выпить любит. А выпьет, так совсем дураком становится, и завсегда его на разные глупости тянет… А тут усадили в кабаке да пьяного в карты играть и заставили. Вот, проиграл он сто рублев, а где брать-то? Ну а кто ему, дураку, поможет, если не друзья? Так что вот моя сабля, бери…

Стрелец молчал. Потом без спроса взял чужой штоф, налил в свою кружку водки (прямо в сбитень), а остатки разлил мужикам:

— Верю. Демид-то, царствие ему небесное, мне жизнь спас. Ну, помянем…

Выпили. Потом стрелец посмотрел на мужиков и кивнул Конюхову:

— Ты бы шел, что ли, отсюда. Коней пока оседлай, которые в тутошней конюшне стоят.

Когда Конюхов, еще не успевший совсем опьянеть, ушел, стрелец сказал:

— В общем, я вас не видел. А грамотка розыскная из приказа Разбойного — она только вчера пришла, да ее, кроме меня, никто не видел. Там вот и сказано, что Тимофей Демидов, сын Акундинов, казенные деньги украл да в бега подался. Ну, приметы все обсказаны. У меня сердце защемило, как понял, что это Демида Акундинова сын…

Стрелец немного помолчал, а потом как-то нерешительно спросил:

— Может, вернуться тебе?

— Куда вернуться? — изумленно спросил Акундинов.

— Как куда? — озадаченно посмотрел стрелец. — В приказ, чай. За тобой же другой-то вины нет? Ну? А сто рублей казенных, что для друга украл, ты в казну обратно вернешь. Ежели сам вернешься да покаешься, то что тебе будет-то? Ну, в худшем случае неделю на хлебе да на воде подержат. Так что возвертай, парень, деньги, всего и делов!

— Так а где же я их возьму-то? — опешил Тимоха. — Ведь сто рублев — деньги большие!

— Ну, — вздохнул стрелец, — деньги, положим, я тебе дам. Я же как перст один на белом свете. Денежек поднакопил. Мне же оклад от государя — двадцать рублей в год положен, да хлебные, да винные, а это еще столько же. Да наградных каждый год по двадцать рублей. Куда мне их девать-то — солить, что ли? Дело какое открыть, так ни сноровки нет да и желания… А так все польза будет…

— Что-то я никак не пойму? — посмотрел Акундинов на стрельца. — Тебе-то, дядька, зачем это надо? Для какой корысти?

— Подвох ищешь?

— Ищу, — кивнул Тимофей. — Что-то я не помню, чтобы мне за просто так кто-то что-то делал.

— Правильно, — одобрительно буркнул старик, подтягивая чарку к себе. Усмотрев, что водки там больше нет, негромко крикнул: — Матюха, полштофа зеленого принеси!

К столу подбежал хозяин, притащивший не только просимое, но и извечные русские закуски — соленые огурчики и тертую редьку.

— Может, горячего? — вопросительно посмотрел Матюха на старика, но тот только отмахнулся.

— А ведь уважают тебя, — промолвил Тимофей, размышляя — а стоит ли спрашивать, как зовут стрельца? Тот, однако, назвался сам:

— Пирогов я, Микола. Можешь дядькой Миколой звать. Или, как народец тутошний, — дядькой Мыколой. А уважают потому, что я тут стрелецким головой служу. Еще бы не уважать, коли в городе-то ни татей, ни разбойников нет. А ведь после того, как от Польши-то к России городок перешел, — кого тут только не было! И разбойники, и конокрады! Про мелких татей так и вообще не говорю. Ну а теперь подчистую вывели!

— Как и удалось-то? — с удивлением спросил Акундинов.

— Да просто, — встряхивая полуштоф и открывая крышку, сказал дядька Микола. — Отчего в городах-то русских всякая шушера себя вольготно чувствует? Оттого, что власти им попустительствуют. Воеводы да старосты губные взятки берут, потому глаза закрывают. Ну а коли власти глаза закрывают, то народ-то и терпит, боится.

— И, что, неужто взяток никто не берет? — засомневался Акундинов, опрокидывая свою чарку.

— Ну как же без этого! — усмехнулся дядька Микола. — Без этого у нас ни в жисть. Только все зависит от того, за что брать и сколько! Служил я как-то в Орле, так там воевода со всех татей десятую долю имел. Ну а кто из посадских, что на татей с челобитной ходил, так и уходил ни с чем.

— А у вас в Новгороде?

— У нас, Тимошка, все просто, — степенно ответил стрелец, выпивая. Занюхав редькой, продолжил: — Мы ведь вначале со скупщиками покончили, с торговцами ночными. Ежели их не будет, то куда тати барахло-то понесут? На базаре-то стоять не будут. По мне, скупщики хуже, чем любые тати. Тать-то, он хоть жизнью да свободой рискует… А эти?

— Это точно, — согласился Акундинов, вспоминая мерзкого старикашку, которому за бесценок отдал все нажитое.

— Ну а когда с ночными купцами покончили, так сразу и легче стало. Тати, кто побойчее да пошустрее, в другие города подались. Кто не успел, так тех сами посадские и выдали. Ну а воевода наш велел, кого споймали, в Разбойный приказ не отправлять, а прямо на месте и повесить. Потом, правда, из приказа дьяк приезжал, ругался, да уж и поздно было.

— Ну, молодцы! — искренне сказал Тимофей, подумав, что будь в Русском государстве побольше таких воевод, так и жить-то в нем было бы куда как легче!

— Ну, молодцы-то молодцы, а вот как с тобой-то мне быть?

— А что со мной-то? — насторожился Тимофей. — Сам же сказал — ты нас не видел, мы тебя не видели. Ну а потом и разойдемся. Ты к себе, а мы — дальше…

— А вы в Польшу навострились?

— Туда, — не стал отпираться Акундинов. А чего отпираться-то? Вон она, Речь Посполитая, верстах в десяти будет…

— И кому же ты там нужон-то будешь? — прямо в лоб спросил дядька Микола. — Кто там тебе, дурню, жопу-то оголит? Там что, своих босяков мало? Что ты там делать-то будешь? Ты ж приказной. Думаешь, в Польше своих грамотеев не хватает? Ты на каком языке грамотки-то составлять собираешься?

— По латыни немножко разумею, по-гречески, — с обидой обронил Тимофей.

— А там что, без тебя латинистов да греков нет? Так в Кракове-то целый университет есть, где грамотеев как блины пекут. А по-польски, пан писарчук, хоть трохи размовляешь?

— Научусь, — твердо стоял на своем парень. — Дело нехитрое. Ляшский, он на русский похож.

— Научишься, — не стал спорить стрелец. — Только когда? К морковкину заговенью? А до той-то поры лапу будешь сосать? Хорошо, ежели ты к пану какому знатному прибьешься, объедалой-опивалой. Так и там за красивые-то глазки никто поить-кормить не станет. Будешь навроде холопа — подай-принеси, да у пана на запятках кареты ездить станешь… В наемники подашься? Ну, положим, возьмут тебя в королевское-то войско. Куда? У гусар ляшских одежа-то красивая — шлем медный, да зерцало, да крылья здоровущие. Но на это-то все свои деньги треба. В пехоту? Так в первом же бою тебя, дурака, и убьют.

— Пускай! — не уступал Тимофей. — Да ведь вопрос еще — убьют али нет. Да и не боги горшки-то обжигают!

— Ладно, — устало вздохнул дядька Микола, покосившись на бутылку, но наливать не стал. — Положим, у тебя, у дурня, все хорошо сложилось. А вот как с верой-то православной жить будешь? Ведь поляки-то тебя в католичество заставят перейти. И тогда что? Схизматиком станешь? Веру дедовскую продашь, как Иуда? Сволочь!

— Ты, дядька, меня раньше времени не сволочи! — разозлился Тимоха. — Я вот не посмотрю, что ты батьке моему другом был, а возьму да в глаз дам!

Пирогов смущенно закашлялся. Действительно, чего это он? Парня-то толком не знает, а уже последними словами кроет…

— Ладно, — виновато потупился стрелец. — Не серчай. Просто уж очень мне долго с поляками-то пришлось воевать. Наливай…

Выпили. Стрелец, нюхая огурец, сказал:

— Ты вот подвоха боишься… Может, правильно, а может, и нет… Если в каждом, кто доброе тебе желает, подвох углядывать, то и жить-то зачем? А от меня никакого для тебя подвоха не будет. Мне же деньги-то с собой в могилу не взять. А может, на старости-то лет да пользу кому принесу… Тем паче сыну друга своего, что жизнь мне спас. У меня как-то, когда мы с князем Пожарским пана Лисовского ловили, фитиль затух. Так Демид того ляха, что саблю уж было надо мной занес, прикладом пищали так огрел, что дух из того вон. Потом уже Демида в Вологду послали, Таможенную избу охранять, а меня сюда, в Новгород-Северский, в стрелецкие головы. Я ж как-никак сын дворянский. В стрельцы-то пошел, потому что поместье мое за Смоленском осталось…

Акундинов слушал, не перебивая. Эх, будь это чуток пораньше, то как бы он гордился своим батькой! А теперь вот… Тимоха поднялся и взял шапку. Потом поклонился Пирогову до земли, как отцу-дядьке, и пошел.

— Спасибо тебе, дядька Микола. Только не возьму я твоих денег. Прощай…

— Эй, Тимошка, да погоди ты… — окликнул его сотник, но тот будто бы и не слышал.


Тимофей, размашисто шагая, шел в конюшню, где, верно, Костка уже заждался. За спиной раздались торопливые шаги. «Вот ведь, старый хрен, увязался!» — с досадой подумал он, отворяя ворота и проходя внутрь.

— Погоди, Тимошка, не торопись! — услышал он голос дядьки Миколы. — Успеешь ты к своим ляхам…

— Ну, так чего сказать-то хочешь? — с досадой сказал Акундинов, оборачиваясь к старику. — Все равно обратно на Москву не вернусь…

— Так это-то я уже понял, — сказал Пирогов, подходя ближе. — Только вот я что тебе сказать хотел… — начал было старик, но не закончил…

За его спиной возник бледный, как мертвец, Конюхов, а дядька Микола зашатался и как стоял, так и упал лицом вперед…

Костка вытащил из-за спины тонкий и длинный нож, хладнокровно, как будто делал это не в первый раз, обтер клинок клочком соломы, внимательно осмотрел его и убрал под одежду.

— Ты зачем старика-то убил? — вытаращился Тимоха.

— Прости меня, Господи! — вместо ответа перекрестился Конюхов. — Ну, одним грехом больше — одним меньше. Все одно в геенне огненной гореть будем!

— Ты на хрена старика убил? — повторил Акундинов.

— Помоги лучше, — сказал Костка, наклоняясь к убитому. Сняв с его пояса кисет с деньгами, Конюхов еще раз перекрестился, а потом взял старика за руки. — Знаю я таких, правильных-то. Он ведь тебя бы в покое не оставил. Так что прости, Тимоша, но такой друг — хуже врага. Не уговорил бы добром, то скрутил бы да на Москву бы и повез. А потом казной бы своей тряс, чтобы тебя от наказания откупить. Ведь так-то он прав — тому, кто деньги-то краденые добровольно возместит, прощение даруется! Вот хотел-то, дурак старый, как лучше. Берись-ка за ноги.

— Пожалуй, ты и прав, — пораскинув умом, согласился Тимофей, пытаясь взяться поудобнее. — Ну, на раз-два, взяли…

Тело старого сотника, соратника князя Пожарского и отцова друга, было спрятано под ясли. Авось сразу-то и не найдут. А когда найдут, так они уже далеко будут…

Часть вторая ХОЖДЕНИЕ ЗА ТРИ МОРЯ…

Лета 7154 года от Сотворения мира (1646 год от Рождества Христова).

Москва. Царские палаты.


Юный государь, сидевший на троне, кажется, еще не понял — чего же это бояре такие сумрачные? Подумаешь, самозванец…

— Кем назвался-то? — поинтересовался окольничий князь Куракин, которому была обещана боярская шапка. — Опять сын Лжедмитрия али Годунова внук?

— Да нет, на сей раз царя Василия Ивановича сын, — с усмешкой сказал Борис Иванович Морозов.

— Шуйского, что ли? — удивленно спросил седой как лунь князь Трубецкой, получивший боярскую шапку еще во времена Бориса Годунова. — Так от рода-то Шуйских никого не осталось. И сам Василий, и братья его бездетными померли. Да и воевода славный, князь Скопин-Шуйский, бездетным умер.

— Так то, князь, мы ведаем, — хмыкнул Морозов. — Так ведь и тогда все знали, что царевич Димитрий был в Угличе убит. Так нет же, присягали Гришке Отрепьеву, яко великому князю и государю. А потом ведь еще и вору Тушинскому. Скажешь, не было такого?

Кое-кто из стариков, успевших за долгую жизнь присягнуть и Федору Годунову, и Лжедмитрию, и Василию Шуйскому с польским королевичем Владиславом, закряхтели. Молодые, не успевшие еще изменить никому из царей Романовых, воспрянули.

— Акундиновым, говоришь, самозванца-то кличут? — переспросил юный государь Алексей Михайлович, нахмурив царское чело, как бы припоминая… — Кажись, фамилия знакомая. Только, как говоришь-то, Тимошкой зовут?

— Тимофей Демидов, сын Акундинов, — подтвердил дьяк Чистой, стоявший перед царевым креслом.

— Откуда я фамилию-то эту могу знать? — засомневался государь, поискав взглядом Морозова, словно бы ища у того подсказки: — Только имя вроде другое было.

Алексей Михайлович задумался и замолчал. Дума притихла. То ли боялась помешать, то ли думала. Ну, на то она и Дума.

— Не, не тот… — прервал молчание юный боярин Стрешнев.

— Кто — не тот? — воззрился царь на своего друга детства. — О чем это ты?

— Не тот, который часовщик, — уверенно заявил боярин. — Того Максимом звали.

— Часовщик? Какой часовщик? — переспросил государь, нахмурил лоб и вдруг вспомнил: — Господи! Точно, мастер часовых дел! А я-то думаю, откуда фамилию запомнил!

— Точно, — засмеялся еще один друг детства, окольничий Матюшкин. — Часы он как-то у тебя чинил, государь, что в Детском тереме стояли…

Алексей Михайлович, вспомнив о ремонте дорогих напольных часов, которые сам же и сломал, засмеялся. Бояре и окольничие тоже позволили себе улыбнуться.

— Что еще узнал? — поинтересовался государь, сгоняя улыбку с лица.

— Кроменецкий воевода после того, как лист розыскной на Тимоху Акундинова получил, докладывал, что проезжали через его городок двое мужиков. Один вроде бы под описание подходит.

— И запомнили? — с сомнением обронил государь. — Мало ли мужиков через городок ездит. Да еще через столько-то лет?

Заслышав вопрос, боярин Морозов расцвел в улыбке. Молодец, мол, правильные вопросы задаешь!

— Ну, — протянул дьяк, — может, так-то бы и не запомнили, но саночки опознали. Саночки-то — мужика одного, Проньки Медвежатника, который на выселках живет. Спросил он у мужика проезжего — откуда-де саночки-то. А тот и сказал — купил, мол, у вдовы Пронькиной, у Маланьи. Мужа, дескать, у нее разбойники убили, а вдова сейчас лишнее барахло продает. Трактирщик-то возьми да и отправь на выселки парнишку своего старшего. Дескать, может, чего нужное для хозяйства продадут? Али из провизии? Пронька-то — мужик богатый. Парень съездил да углядел, что коровы да лошади некормленые, а в избу зашел, дак причитания услыхал. В подполе люк открыл, а там — мужик да баба. Хозяин — мертвый, с дырой в пузе, а баба, жена евонная, вроде как не в себе.

— А что баба-то сказала? — заинтересовался царь. — Кто мужика-то ейного убил?

— Не говорит она. Повторяет только: «Тимоша, выпусти меня!» да «Тимоша, выпусти меня!» Парень сказал, что дня три она там сидела, рядом с мертвым-то мужем. Вот тронулась умишком-то.

— А где теперь-то баба?

— Да кто знает, — пожал плечами Чистой. — Уже три года прошло. Потом отправил я приказного в Новгород-Северский. Может, думаю, там какие следы остались. И точно. Сотника там стрелецкого нашли, убитого. Видоки есть, что зрели, как шел стрелец рядом с мужиком, что на Акундинова по приметам был похож. Ну, тогда-то, — уточнил дьяк, — они не знали, кто это такой. Только когда убитого-то нашли, то стрельцы весь город перерыли. Сотника-то, Пирогова, очень уж все любили.

— Все? — спросил государь.

— Пока — все, — кивнул думный дьяк.

— Что далее делать думаешь?

— Искать будем. Не может быть, чтобы где-нибудь да не объявился вор-то этот. В Польше искать надо.


1644 год от Рождества Христова.

Речь Посполитая.


Дорога в Польшу была скверная. Еще бы! За последние тридцать лет по ней сновали то русские, то польские армии, разбившие землю копытами, колесами и ногами, а декабрьский морозец, хоть и не такой лютый, как в России, намертво схватил мерзлые груды. Зато после Новгорода-Северского никто не пытался чинить препятствия. Да и кому они были нужны?

На самой границе (а где она, граница-то?) стоял невзрачный домишко. Костка, глядя на высокий шест, к которому был привязан общипанный ветрами сноп соломы, определил, что это — шинок, сиречь кабак. Ну а раз уж он находится близ дороги (по-немецки — тракта), то, стало быть, — трактир. Но по-польски али по-малоросски все равно шинком будет…

Оставив коней около коновязи и нацепив на их морды торбы с остатками овса, спутники вошли внутрь. Сеней не было, потому прямо с улицы можно было попасть в единственную комнату, напоминавшую дымную берлогу. В русских кабаках уже давным-давно запрещено топить печи по-черному, чтобы пьяный народ не угорал, а тут как в курной избе ленивого холопа. Если сидеть поближе ко входу, то вроде бы и ничего.

«Нищета-то какая!» — ахнул про себя Тимофей, вспоминая длинные выскобленные добела столы московских кабаков, чинную неспешность завсегдатаев и вкусные запахи, доносившиеся из кухни. Хотя, с другой-то стороны, там, где идет постоянная война, — и такой шинок в радость. По большому-то счету, и на Руси, даже в тех местах, где о войнах да сражениях уже и не ведали, хватало постоялых дворов, где клопы с тараканами стадами ходили, а мух из каши легче было съесть, чем выковыривать.

Выпив по стаканчику вудки (такой противной, что даже Костка вторую чарку не попросил) и, закусив недосоленным, но переперченным бигусом, приятели засобирались в дорогу.

Старый шинкарь в меховой безрукавке лениво посмотрел на протянутую копеечку и помотал головой в ермолке.

— Не треба.

— Как не треба? — удивился Тимофей. — Денег не треба?

— Таких — не треба, — уточнил шинкарь. — Кому рыбья чешуя нужна?

— Серебро-то настоящее, — опешил парень. — Куда мне с ним теперь? — поинтересовался он, готовясь к ответу вроде: «А туда и в это самое место…»

Хозяин, однако, не послал. Потрепав пейсы, заметил:

— Только, пан, если на талеры менять…

— Сколько за талер? — догадливо спросил Тимофей.

— Сто копеек, — невозмутимо ответствовал шинкарь.

— Да ни хрена себе! — возопил Конюхов, который за последние годы в руках больше пяти копеек и не держал. — Да на Москве талер не больше пятидесяти стоит.

— Ну, так вы, вельможные паны, на Москву и ступайте, — усмехнулся шинкарь. — А у нас — Польша.

Шинкарь по-русски говорил, как прирожденный москаль. Поставь его в Москве в кабак, так и за целовальника сойдет, если на пейсы не глядеть…

— Ладно, бери по семьдесят, — предложил Тимоха.

— Ну, — почесал шинкарь горло, вскинув козлиную бороду, — по девяносто.

Сошлись на восьмидесяти пяти.

Шинкарь, похоже, был в выигрыше. Он, стервец, хоть и говорит, что на русские копейки охотников нет, так врет. Граница-то рядом.

— Куда поедем? — поинтересовался Конюхов, обернувшись. За месяц, что провели в пути, он уже сносно сидел в седле.

Акундинов задумался. Действительно, пока были дома, то путь был один — в Польшу. Вот, приехали…

— А сам-то чего посоветуешь? — поинтересовался он у приятеля. — Куда ехать?

— Можно прямо в Краков, — предложил тот. — Тут ведь верст двести, не больше. Только что мы в Кракове-то делать будем?

— Как что? — пожал плечами Тимоха и принялся рассуждать. — На двор постоялый встанем — на тот, что получше. Денег у нас много. Себя в порядок приведем. Может — одежды новой купим. Лучше — не спешить. Осмотримся как следует. Ну а там потом — явимся прямо к крулю польскому. Так, мол, и так, принимайте…

— Ну как скажешь, — покладисто склонился к гриве коня Костка. — Мне-то все равно.

— Ну и славно! — заключил Тимофей. — Едем до круля!

Но до круля — польского короля доехать не удалось. На лесной дороге, между городками со смешными названиями Ясли и Санки, путь всадникам заступил крепкий мужик, одетый в овчинный полушубок мехом наружу, в высокой бараньей шапке и с дубиной в руках.


…Когда Тимофей очнулся, то услышал радостный голос Костки:

— Ну, слава тебе господи, жив! А я уж гадал — где б заступ найти, чтобы могилку вырыть. Костер вот топлю, чтобы земельку разморозить…

— Что со мной? — спросил Тимофей, чувствуя, что вместо головы — сплошная боль, и к тому же тошнит…

— Башка у тебя пробита, — деловито сообщил Конюхов. — Ну и ограбили нас. Все забрали — коней, одежу, деньги. Оставили только штаны да вот тряпки…

…Счастье, что зима в Польше не такая суровая, как в России. Но все равно — зима, лес… Конюхов, вечный забулдыга и верный товарищ, соорудил маленький шалаш и согревал друга своим телом, не давая замерзнуть. Ну а потом умудрился найти крестьянскую халупу и уговорить недоверчивого поляка перевезти раненого под крышу…

В мазанке, ушедшей в землю по самую крышу, было тесно — в ней была единственная комната с земляным полом, по которому сновали дети, бродил нахальный поросенок и кудахтали куры. Вместо печки — открытый очаг из диких камней, который топили скудными порциями хвороста два раза в день — утром и вечером. Но все тепло сразу же улетучивалось.

По ночам хозяйское ложе тряслось, норовя рассыпаться. Супруги Адамка и Гелька «кохались», не обращая внимания ни на детей, спавших рядом, ни на гостей. Дети были привыкшие и потому спокойно дрыхли. Русские спали внизу, под нарами. Когда сверху сыпались мусор и солома, то Костка вполголоса матюгался, а Акундинову было не до этого. Боль в раненой голове не желала уходить, а из-за головы не слушались и ноги. Конюхов, выудивший невесть откуда серебряную копеечку, отдал ее хозяину, попросив привести знахаря. «Чешуйку» хозяин оставил себе, а к лекарю пошел с куском сала и парой луковиц. Видимо, плата оказалась приемлемой, потому что пришел страшный одноглазый старик, который беспощадно отодрал от раны заскорузлые тряпки, промыл ее едкой травяной дрянью и засыпал золой из очага, а потом обмотал голову раненого куском старого, но чистого холста, выданного хозяйкой.

Знахарь честно отработал свое сало. Дня через два Тимофей сумел самостоятельно встать на ноги, а через три — поесть жидкой кашицы с прожилками мяса, сваренной хозяйкой из чего-то черного и непонятного.

Хуже всего были запахи. Конюхов «принюхался» быстро. Тимофей же не мог привыкнуть к дыму, стелющемуся по полу, запаху навоза и мочи, запаху собственной раны, которая смердела, как выгребная яма. В довершение всего поймал в волосах белесого червяка…

— Костка, глянь… — с испугом сказал он другу, показывая «добычу». — Это что же, умираю я, да? Меня же живьем едят…

— Ну, эка невидаль, червячки! — рассмеялся приятель, а потом обстоятельно разъяснил: — То, что червячки, — это хорошо. Они ранку чистят, плоть мертвую едят. Как съедят, сами сдохнут, а ты поправишься.

— Чешется! Аж спасу нет! — пожаловался Тимоха.

— Чешется? — обрадовался тот. — Это хорошо. Значит, хорошо едят, быстро!

Слова друга успокоили Тимофея. И, как ни странно, дела пошли лучше. Через несколько дней он уже сумел самостоятельно выходить во двор, где с наслаждением дышал свежим воздухом. И, наконец, когда голова перестала болеть, а мысли вместо того чтобы разбредаться, принялись укладываться в одну строку, решил-таки поговорить о случившемся. Сам-то он помнил немного.

— Как же так? Ну ладно, грабить решили, так и грабили бы. А убивать-то зачем?

— Так сам виноват, — хмыкнул Конюхов. — Ты помнишь, как мужика-то того хотел конем потоптать?

— Не очень.

— Потоптать-то не потоптал, но сшибить — сшиб. Ну а потом и саблю вытащил. Верно, решил, что тать-то всего один, а их там человек десять, если не больше.

— Зарубил кого? — с надеждой спросил Тимофей.

— Ну, как же, — засмеялся Костка. — Ежели зарубил бы, так они бы нас живыми и не оставили. Я сам-то и сопротивляться не стал, так мне по шее только и дали да пнули пару раз. Не стал бы ты за саблю хвататься, то пограбили бы да отпустили. Вот один из них тебя дубиной с шипом железным и вдарил… Вроде по ухваткам да по гонору — атаман ихний. Я уж думал — помрешь. Но ничего, выжил. А крови-то у тебя из головы вылилось! Еле-еле тряпками завязал.

— Все забрали? — мрачно спросил Акундинов, хотя уже знал правду.

— Ну, почти, — ответил друг, нервно почесав плечо. — Подштанники оставили да кресты нательные. Еще хорошо, что один из мужиков нам тряпье свое сбросил. У меня вот еще стилет остался. Выпал он, когда из одежи вытряхивали.

— А грамотка? — с беспокойством спросил Тимофей.

— Цела, цела грамотка, — успокоил его Конюхов. — Только на кой она теперь?

— Ну как на кой? — заметно повеселел Тимофей. — Помнишь быличку французскую про кота в сапогах? Сам же мне ее и сказывал.

— Ну?

— Стало быть, будешь ты котом в сапогах, а я — сыном мельника, что князем стал.

— Маркизом, — поправил его Костка. — Во Франции князей герцогами зовут. А маркиз, он чуть поменьше, чем герцог.

— Ну, мне по хрен. Что князь, что маркиз. Значит — пойдешь к королю здешнему да скажешь — так, мол, и так, ограбили разбойники Ивана Карамзейского, лежит он в крестьянской халупе…

— Только не Карамзейского, а Каразейского, — поправил Конюхов друга. — И лучше тебе себя не Иваном звать, а Иоанном. Иванами да Янами тут хлопов зовут.

— Да? Каразейского? Как бы не перепутать. Карамзейский — Каразейский, — задумался на миг Тимофей, но продолжил: — Так вот. Лежит, стало быть, князь Каразейский в халупе да помощи просит!

— Тимош, ты, часом, головушкой-то после удара не тронулся? — с тревогой спросил Костка. — Ну какой же там, к лешему, князь Каразейский…

— Вот такой. Слышь, а почему Каразейский? — заинтересовался Тимоха, как будто только сейчас узнал эту фамилию. — «Кара» — вроде бы «черный» по-татарски?

— Ну, — почесал тот седой затылок. — Вначале-то думал Иоанном Мангазейским тебя обозвать, да решил, что Мангазея — это же в Сибири где-то.

— Во! — засмеялся Тимофей. — То место, куда тебя в ссылку отправят.

— Тьфу ты! Типун тебе на язык… — плюнул Костка.

— А красивая фамилия-то! Каразейский… — проговорил Тимоха, будто бы смакуя. — Звучит!

— Так чего, Тимоша, — не отставал Костка. — Ты чо, впрямь решил самозванцем заделаться?

— Мы же об этом с тобой еще в Новгороде-Северском договаривались. Или ты думал, что я шутки шучу?

— Ну, не то чтобы думал… Боязно мне что-то, — признался Костка. — Одно дело — былички сочинять да грамотки подложные стряпать, а другое — когда на самом деле…

— А на кой хрен мы с тобой в Польшу-то ехали?

— Я ведь даже не думал, что мы в Польшу приедем. Думал, так просто, поболтаемся чуток, да назад и вернемся.

— Просто ему… — хмыкнул Тимофей. — Просто только коты шарахаются да кошки по крышам жмутся. Куда уж, назад-то… У нас с тобой грехов на две плахи да на три виселицы наберется. Одним больше, одним меньше.

— Это да, — согласился Костка и загрустил.

Акундинов, видя, что друг пришел в расстройство, решил поговорить о другом:

— И как поляки-то в такой нищете-то живут? Спят как свиньи, жрут непонятно что! У меня от ихнего гороха уже пузо сводит. А уж дух такой…

— Ну, наши-то еще — зажиточные, — рассудительно отозвался Конюхов. — Клецки почти каждый день кушают. Капуста есть. Вон поросенок бегает, зарежут скоро. Да и горох — штука вкусная, особенно с жареной свининкой.

— Если эти — зажиточные, как же голота-то живет?

— А голота да захребетники траву едят. Желуди собирают да с лебедой их и варят… В Польше-то, брат, хуже, чем во Франции.

— Слушай, — заинтересовался вдруг Тимофей, — помню, что во Франции-то ты бывал, а чего ты там делал-то?

— С дьяком ездил, что обозы с зерном туда возил. Во Франции тогда из-за засухи все на корню выгорело. Голод был, как у нас перед Смутой. Так первый министр (это вроде нашего первого боярина) стал зерно по заграницам искать.

— А что, ближе нигде не нашлось? — усмехнулся Акундинов. — Из России-то, чай, до Франции — путь-то неблизкий. За морем — телушка-полушка, да рупь — перевоз…

— Путь-то, положим, неблизкий, — рассудительно сказал Конюхов. — Но соседи-то на чужой беде всегда нажиться норовят. Вот, а государь-батюшка согласился рожь по сорок пять копеек с пуда продать.

— Ничего себе! Да ржи цена-то — десять с пуда, — хохотнул Тимофей.

— Э, Тимоша. Наши-то сорок пять копеек, почитай, французов от голодной смерти спасли. Все соседи ихние меньше, чем по два ефимка за пуд, не отдавали. Так что французы заплатили и не поморщились. Наши-то цены всегда меньше, а серебро, стало быть, у нас дороже.

— Это как? — опять удивился Акундинов.

— Да просто, — пустился в объяснения Конюхов. — Вот скажи, откуда на государев Денежный двор серебро идет, чтобы наши копеечки чеканить?

— Известно, откуда. От купцов иноземных да от наших гостей, что с немцами да англичанами торгуют. Батька мой в Таможенной избе стоял. Со всех купцов, что из Архангельска товар везли, пошлину в казну брал. А те ефимки на копеечки перечеканивали. Да и сам я, — примолк Тимоха, вспоминая конфуз на Денежном дворе, — ходил как-то туда…

— Вот-вот, — поддакнул Костка. — А во французских да немецких землях серебро из земли добывают. Посему у них-то серебра много, а у нас — мало. У нас на копеечку цельную неделю жить можно. А там на такую «чешуйку» в кабаке только кружку вина взять — и то потому что вино дешевое. Понял?

— Понял, — кивнул Акундинов, порадовавшийся тому, что не бросил приятеля где-нибудь в Курске или Орле, как собирался. — А как там, во Франции? — поинтересовался он.

— Вино — дрянь. Кислое да шипучее. В нос шибает — вот и вся радость! А уж слабенькое, что наливочка бабская. С полведра нужно выпить, чтобы пьяным быть. Кормятся плохо. Простой народ похлебку варит на луковой шелухе да на черством хлебе, чтобы густо было, как клейстер.

— А бабы какие?

— Бабы… — задумался Костка. — Ты же знаешь, по бабам-то я не ходок. Но наши, что ихних баба пользовали, сказывали, что сильно вонючие. Зато — податливые, как курвы кабацкие.

— А чего так?

— Мыться они не ходят. Те, что побогаче, так морду тряпкой с уксусом винным оботрут, и все. А чтобы потом от них не разило, так они на себя духи да благовония льют. А те, что победнее, так и вообще никак. А в баню не ходят. Да и нет там никаких бань.

— Тьфу ты, — передернулся Тимофей. — Знал бы, что в Европах в баню не ходят, так и хрен бы туда поехал. Лучше бы мы в Сечь Запорожскую подались али вообще к туркам!

— К туркам! — чуть не завопил Конюхов. — Нет уж, нет уж. К туркам я не поеду!

— А чего так, — усмехнулся Акундинов. — Там, говорят, тепло. Груши-яблоки круглый год растут.

— Так они же в свою веру заставят перейти!

— Ну и что? — пренебрежительно оттопырил отвисшую нижнюю губу Тимоха. — Какая разница, какому богу молиться? Бог-то ведь, Он один!

— Не! — отмахнулся Костка. — Если в мусульманство идти, то ихняя вера пить запрещает. Ни вина, ни пива, ни меда…

— А, вон оно что! — засмеялся Акундинов, а потом успокоил приятеля: — Не дрейфь, писец, подьячим станешь!

— Станешь тут, — вздохнул Конюхов. — С тобой-то быстрее на плаху угодишь али на виселицу!

— Плевать. Все веселее, чем в постели подыхать. Али, — толкнул он друга, — в сугробе… Давай-ка решать, когда уходить-то отсюда станем?

— А как уходить-то? У нас же ни хрена нет. Тряпки вонючие да подштанники. Даже сапог, так и тех нет. Хозяин уже косится. Говорит, денег мол, нету, штанов нету. Будете задарма жрать, так скоро к войту вас поведу, грамоту писать, чтобы в каморники нас определить, пока долг не отдадим! Или пану Мехловскому, хозяину здешнему, отдадут в холопы.

— Одежда нам нужна, — решил Тимофей, словно бы и не слышал о долгах.

— Тут, в селе-то, лавчонка есть. Так ведь деньги нужны. А где их взять-то?

— Ну, кое-что у меня есть, — вдумчиво сказал Тимоха, шаря в подштанниках.

— Это-то и у меня есть, — по-дурацки ухмыльнулся Костка. — Только кому ты это продашь?

— Дурак, — беззлобно ответил Акундинов, вытаскивая… золотой угорский дукат.

— Откуда? — вытаращился Конюхов.

— Знаешь, как чувствовал… — задумчиво сказал Тимофей, подбрасывая монету. — На последней стоянке, в харчевне, мне чего-то рожа у хозяина не понравилась. Думал, а не наведет ли на нас кого? Дай, думаю, золотой-то успрячу. Ну а куда прятать? В сапог — так сапоги-то и снять могут. В одежу? Тоже самое. Ну а в подштанники-то редко кто лезет.

— Ну, голова! — поразился приятель. — А я-то, дурень, только одну денежку и спрятал — за щеку сунул, когда меня с седла-то стаскивали… Ну так что, в лавку-то идти?

— Вместе сходим, — решил Акундинов. — Тут ведь золота-то, может, и не видывали. Возьмут да и захотят опять ограбить. А вдвоем-то все спокойней…

В убогой лавчонке (она же — местный шинок) продавалось то, что крестьянами не изготавливалось, но требовалось в хозяйстве: глиняные крынки, стеклянные бутыли и бутылки, табак, соль. Лежало несколько топоров и кос, кованных городскими ремесленниками (крепкие хозяева предпочитали брать именно такие, а не грубые, из деревенской кузни). Тут же стояли чан с соленой селедкой и мешок с окаменевшими пряниками. «Втихаря» тут можно было прикупить запрещенные для продажи крестьянам порох и свинец и даже сторговать аркебузу (в два пуда весом!) времен Стефана Батория. В дальнем углу пылилась одежда. На нее-то, кроме моли, охотников не было. Лежали тут крестьянские портки, короткие господские штаны и даже казацкие шаровары. Можно выбрать хоть стрелецкий кафтан, хоть немецкий камзол, хоть кунтуш. Правда, то, что помоднее и поновее, было в каких-то подозрительных пятнах и дырках, как будто одежду неаккуратно отстирывали. Кто знает, может, где-то в чулане валяются штаны и кафтаны подьячих приказа Новой четверти?

Лавочник, степенный малоросс, принял золото с подозрением, даже скривился. Крестьяне за товары тащили ему шкуры и зерно. Но все-таки, попробовав дукат на зуб, покачал головой, подобрал подходящую одежду и выдал сдачу — десять талеров и целую горсть разнокалиберных медных монет, где польские коронные гроши уживались с немецкими пфеннигами и французскими солями.

При выходе из лавки приятели почувствовали себя другими людьми. Конечно, встреть их сейчас кто-нибудь из московских знакомцев, то отплевываться им бы целый день. На Тимофее красовались короткие штаны-кюлоты, из которых торчали длинные, облегавшие ноги чулки, а сверху — длиннополый черный камзол, из-за которого он был похож на лютеранского попа. Костка выбрал крестьянские портки из некрашеного холста и синюю короткую куртку. Приличных сапог в лавке не нашлось, поэтому Акундинову пришлось довольствоваться длинными ботфортами (так сказал лавочник), а Конюхов выбрал для себя башмаки с обмотками. На головы напялили дурацкие береты с петушиными перьями. Ну а что же делать? Все лучше, чем расхаживать в окаменевшем нижнем белье и кожухах, на которых дыр было больше, чем заплаток.

К утру, закусив квашеной капустой, которой попотчевала хозяйка, и оставив за постой хозяину горсть меди (тот притащил еще сало, хлеб и лук), приятели двинулись в путь.

Идти по скверной дороге неизвестно куда было муторно. Но все равно нужно было хоть куда-то двигаться.

— Запарился я, без лошадей-то бродить, — вздохнул Костка, когда присели отдохнуть. — Да и не дело это, пешими шлендать. Вишь, шляхта-то вся на конях раскатывает. Ну скажи на милость, кто же тебя за наместника Вологодского и Пермского примет, ежели ты пехом прешь, как простой крестьянин?

— Ну а что делать? — огрызнулся Тимофей. — Где же я тебе карету или хотя бы коней найду?

Конюхов, на самом-то деле осознававший правоту друга и стенавший просто от безнадежности, только вздохнул. Потом насторожился и приподнялся, всматриваясь вдаль.

— Чего ты там увидел? — спросил Акундинов, завидовавший тому, что, несмотря на возраст, Костка имел и слух, и зрение куда острее, чем он сам.

— Вон, кажется, кто-то скачет, — задумчиво сказал тот. — Кабы да не по нашу душу!

Конюхов как в воду глядел. К ним скакали двое верховых с заводными конями.

Верховые — красавцы усачи, в дорогих кафтанах-жупанах и при саблях — остановились около путников. Тот, что постарше, небрежно приложил руку к дорогой сафьяновой шапке, отороченной волчьим мехом:

— Здравие будь, панове! Не вы ли москали те, коих разбойники обобрали?

— Они самые, — кивнул Тимофей.

— Проше панов за нами следовать, — показал усач рукой на коней, не озаботившись представиться. — Ясновельможный пан, подкоморий Стась Мехловский приглашает вас быть гостями в его доме.

«О! Как нарочно!» — обрадовался Тимоха, переглядываясь с Косткой. О пане Станиславе, хозяине здешних мест, они уже слышали. Поэтому переспрашивать и отнекиваться не стали, а вскочили в седла.

По дороге провожатые молчали, посматривая на русских с вежливым высокомерием. Впрочем, Акундинов и Конюхов, занятые тем, чтобы не отстать от поляков, не обратили на это внимания. Ну а если бы и обратили, то что из того?


…Дом пана Станислава Мехловского, магната и подкомория, был настоящим замком. Высокая кирпичная стена с башнями окружала несколько построек. Главное здание — массивное, с узкими окнами-бойницами и с плоской крышей, которую можно использовать как один из рубежей обороны, швыряя вниз камни, бревна и все, что попадется под руку. В лихую годину замок спокойно сошел бы за крепость. Судя по караульным, стоявшим в угловых башнях, хозяин был готов и к такому развитию событий. Только от кого было отсиживаться ясновельможному пану? То ли от казаков, то ли от турок. Ну а может, от собственных крестьян? Не для хлопов ли предназначалась пустовавшая сегодня виселица, стоявшая прямо в замковом дворе?

На Руси более привычна форма виселицы в виде «глаголя», рассчитанной на одного. Тут — «твердо». Судя по обрывкам веревок, она могла «принять» сразу шесть висельников, по три с каждой стороны. Хотя если захотеть, то можно и больше…

Въехав в ворота, сопровождающие спешились, показывая пример гостям. Тут же подскочили несколько холопов, взявшие коней.

На крыльце с четырьмя кирпичными, крашенными под мрамор, колоннами, гости были встречены высоким мужчиной в богатом бархатном камзоле с золотой отделкой и изукрашенном драгоценными камнями. Из-под ворота выбивались брабантские кружева, оттеняя своей белизной загорелое лицо и еще больше подчеркивая шрам, начинавшийся на лбу, а потом плавно спускающийся к горлу. Усы были не польские, вислые, а европейские, завивавшиеся вверх.

Хозяин (а кто же еще это мог быть?), оставаясь на месте и показывая, что не считает гостей ровней, вскинул правую руку в приветственном жесте и разразился приветствием на незнакомом для Тимофея языке. Из сказанного понял только то, что перед ним «Станислав Мехловски». Ну, это бы он понял и так… К счастью, Костка хоть и медленно, но сумел ответить на том же языке, отчего хозяин расплылся в улыбке.

— Что он сказал? — толкнул Тимофей друга.

— Приветствует нас в своем доме и верит, что настоящим аристократам в нем будет уютно так же, как в Париже, — ответил Конюхов и пояснил: — На французском говорит.

Хозяин слегка наклонил голову и сказал еще несколько фраз, а Костка рассыпался в ответном словоизвержении. Затем хозяин вытянул руку, пропуская гостей вперед.

— Пся крев! — рявкнул вдруг хозяин по-польски, да так, что гости подпрыгнули, а потом добавил: — Долго вы там, сукины дети?! Запорю, скоты безродные!

К хозяину метнулись два запыхавшихся парня, одетые в долгополые трехцветные ливреи. Господин, обругав слуг по-польски и обматерив по-русски, сказал еще несколько слов на языке франков, после чего развернулся и ушел. Слуги повели гостей вперед.

— Чего он сказал? — поинтересовался Акундинов, когда они шли по длинному коридору, украшенному разномастными доспехами и оружием.

— Сказал, что велел предоставить нам слуг и гостевые покои, где можно умыться с дороги, перекусить и немного отдохнуть. Тебе он пришлет личного лекаря. Когда настанет время ужина — нас позовут.

— А он не спросил, кто мы такие? — с беспокойством спросил Тимофей, опасавшийся, чтобы Конюхов, не дай бог, не сболтнул бы чего-нибудь лишнего. — Ты что про нас-то сказал?

— Сказал, что ты — важная особа, инкогнито, а я — твой секретарь и переводчик.

— Инко… кто? — набычился Тимоха, не сумев выговорить мудреное слово с первого раза.

— Инкогнито — это когда важная особа не желает, чтобы его узнавали. Потому путешествует тайком, под чужим именем.

— А-а! — протянул Акундинов, еще больше зауважав Конюхова. Не за то, что тот знал иноземный язык, а за то, что за столько лет сплошной пьянки не позабыл.

Тимоха оглядел высокие потолки, украшенные лепниной, и стены, завешенные широкими половиками с изображением каких-то сражений, а также на богатый ковер на полу. Радостно узрел высокую кровать, по виду — мягкую, и девку, около которой стояло два медных ушата и… деревянное корыто, так не вязавшееся с остальным великолепием.

Этой лоханке, из которой у нас поят поросят, было бы уместней стоять на крестьянском дворе! Однако долго думать не стал, а с удовольствием стал сбрасывать с себя ненавистные скоморошьи тряпки и загрубевшее за последний месяц нижнее белье.

Встав в корыто, он застеснялся незнакомой девки, прикрывая руками «грех», задумавшись — а как же мыться-то будет? Но та спокойно принялась поливать его теплой водой, растирая губкой заскорузлую кожу. Потом вытащила из кармана передника остро заточенный нож и, не спрашивая согласия, принялась брить бороду. Тимофей, пришедший в некоторое недоумение от мытья, не сразу и понял, что у него убирают красу и гордость мужчины! Но было уже поздно…

Скоро пришел лекарь — долговязый дядька в черных одеждах и с брюзгливым выражением на вытянутой морде. Не доверяя служанке, лично смочил повязку теплой водой.

— Путет немношка польна, — предупредил лекарь по-русски, но с отчетливым немецким акцентом.

Какой там «немношка»! «Мношка», да еще как! Когда лекарь стал сдирать задубевшую повязку, присохшую к ране, Тимофей заорал во весь голос.

— Мать твою так за забор да об пень с колодой! — витиевато выругался Тимофей, у которого перед глазами заплясали радужные искры.

— Вам, пан, оч-ченно пофезло! — вежливо сказал лекарь, слегка усмехнувшись вычурному ругательству, и добавил: — Пофезло, что перефяска пыла стелана оч-ченно профи!

«Профи? Сиречь профессионально? Мастерски, стало быть, — перевел Тимоха. — Это кто же мастер-то? Костка, когда первую помощь оказывал, али — одноглазый?»

Чистый и перевязанный, в свежайшем нательном белье, от которого пахло чем-то сладковато-цветочным, парень оказался в мягкой постели. Лекарь ушел, а девка, утащив кувшины и корыто, затерев воду, подошла к начавшему дремать Акундинову.

— Что хочет пан? — поинтересовалась она. — Есть? Пить? Или — меня?

Последние слова Тимофей не понял, решив, что еще недостаточно хорошо знает по-польски. Все же язык братьев-славян он учит только месяц. Но на всякий случай сказал:

— Все давай!

Девка принесла поднос, на котором стояли серебряная тарелка с солидным куском мясного пирога и высокий стакан с вином. Жадно, почти не жуя, проглотив пирог и запив его кислым вином (уж не французским ли?), Акундинов повеселел. Ну, он бы, конечно, мог съесть и еще столько же, но лучше оставить еще место под ужин. Девка же, не говоря ни слова, развязала шнурок, удерживающий юбку, стянула с себя маленькую безрукавную кофточку со шнуровкой спереди и, оставшись в одной рубахе, легла рядом. Выгнувшись на постели, задрала подол до пупа и раздвинула ноги. Но, как оказалось, старалась девка зря, потому что к этому времени Тимофей уже спал.

Разбудил его чей-то вкрадчивый голос. Проснувшись, обнаружил, что девка спит рядом с ним, а в комнате стоит невзрачный и горбатый старичок со стеклами на носу.

— Пше прошу, пан, портной я, — заговорил старичок, суетливо доставая из-за пазухи длинную кожаную ленту. — Мордкой меня зовут. Не извольте беспокоиться, пан москаль, обмеряю вас в лучшем виде. Пан Мехловский распорядились, чтобы к утру вы и ваш секретарь были одеты по последней парижской моде.

Слегка раздраженный, что разбудили, Акундинов послушно дал себя обмерить. Если уж «пан Мехловский распорядились», то лучше не спорить. Когда Мордка ушел, явился один из давешних слуг.

— Прошу вас, пан, пожаловать на ужин, — поклонился слуга, собирая с полу разбросанную одежду.

Акундинову страсть как не хотелось опять влезать в обноски, но пришлось. Не идти же к пану в нижнем белье?


…В пиршественном зале стоял длинный стол, составленный в виде русской буквы «покой». Вершина буквы стояла чуть выше. Там, на высоком кресле, больше похожем на трон, восседал властитель сих мест — ясновельможный пан Мехловский. Одесную от него располагалась сухощавая, стервозного вида женщина, возможно, супруга. Ошуюю — монах в серой сутане с римским распятием на груди. За столом, ниже владетеля находились шляхтичи — «подданные» магната. Места для Акундинова и Конюхова располагались чуть ли не в самом конце. Что же, справедливо. Москали должны знать свое место!

Пока присутствующие стояли, внимая молитве монаха, Акундинов рассматривал друга. Лишившаяся редкой седоватой бороды, Косткина харя выглядела непривычной и какой-то такой… «Ну, точь-в-точь как у тех мужиков, что вместо баб мужиков имают…» — мысленно усмехнулся Тимофей, но, вспомнив, что и сам-то выглядит не лучше, слегка загрустил.

После молитвы со своего кресла-трона встал хозяин, который на сей раз размовлял по-польски;

— Панове! Сегодня мне посчастливилось принимать у себя гостей из Московии…

При словах «Московия» кое-кто из шляхтичей посмотрели на гостей нехорошо. А кто-то даже осмелился отпустить едкое слово. Ну, еще бы! Почти полвека (не считая предыдущих столетий!) братья-славяне только и делали, что убивали друг друга. И хотя поляки громили русские войска, но победы доставались Речи Посполитой чересчур дорого!

Пан Стась, невозмутимо переждав волнение, продолжил:

— А кто из вас, панове, осмелится выражать недовольство к особам гостей, то я, со всем почтением к шляхетской гордости, прикажу всыпать плетей! И посему первый наш тост — за гостей из Московии!

Шляхтичи, спрятав недовольство в усах, встали и, дружно прохрипев: «Виват!», опрокинули кубки. Знали, что «уважение» к шляхетской чести заключается в том, что пороть тебя будут не на конюшне, как хлопа, а в комнате, на ковре.

Тимофей и Костка, опорожнив свои серебряные кубки с вином, сели. Вот тут-то москали и рассмотрели, что такое панское великолепие! На столе стояли жареные, вареные и копченые поросята, разные птицы — гуси, утки и куры. А рыба в самых разных видах — уж не восьми ли пород! Был тут и вовсе невиданный овощ под названием «потат», подаваемый в серебряных мисках, привезенный из Нового Света.

Таких столов Акундинов не видывал даже у бояр, к которым, бывало, имел приглашения. Правда, не часто…

Пан Мехловский не был похож на тех магнатов, что потчуют знатных гостей изысканными яствами да дорогим вином, «ублажая» нижний конец стола кровяными колбасками да домашней наливкой.

Увлекшись поеданием потатов и заедая их икрой, Тимофей не услышал, что хозяин обращается к нему, пока не получил тычок под бок.

— Давай, ответное слово говори, — сердито прошипел Костка. — Скажешь, кто мы такие да откуда. Не забудь поблагодарить. Да лести, лести побольше — они это любят!

Тимофей, стыдясь за нелепое платье, встал. Немного подумал и начал:

— Достопочтенный хозяин, — поклонился он пану Стасю. — Прекрасная хозяйка, — поклонился супруге. — Панове, — качнул кубком вдоль и вдаль стола. — Мы, бедные странники, вельми признательны за гостеприимство. Не скрою, я очень счастлив, что стал гостем в вашем прекрасном замке. Посему мне хотелось бы выпить за польское гостеприимство!

Шляхта, коей тост пришелся по душе, взметнули кубки, словно горнисты, играющие атаку, и, дружно прокричав: «Виват!», выпили до дна. Пан Стась, который пил не меньше других, тем не менее не оставлял гостя в покое. Приказав кравчим вновь наполнить чаши, он приветливо покосился на Тимофея и спросил:

— Не будет ли мой гость настолько любезен, чтобы сообщить нам свое имя!

Тимофей, который уже давно был мысленно готов к подобному вопросу (даже и странно, что его не задали раньше!), вежливо поклонившись хозяину, с огромным достоинством изрек:

— Мое истинное (выделил он) имя, ясновельможный пан, я смогу назвать лишь вам наедине. Ну а пока я могу сказать, что мой род — один из древнейших в России! А мой секретарь — сын конюшенного и зовут его Константином.

Как ни странно, но и шляхте, и хозяину этого оказалось довольно. На что Тимофей, собственно, и рассчитывал. Ну, подумаешь, Евдоким Конюхов — стремянный, который должен присматривать за лошадьми, по сути — старший конюх, а не конюший, кто же в Польше-то мог это знать?

Тостов было много. Одно хорошо, что пили не водку. Ну а французского вина, которое подливалось и подливалось в кубки неутомимыми кравчими, стоявшими за спинами гулявшей шляхты, можно было выпить много…

Как он оказался в постели, Акундинов не помнил. Но это сейчас его не особо и волновало. Гораздо больше беспокоило другое — куда бы пойти, чтобы избавиться от жидкости, которая грозила разорвать пополам. Но тут, словно поняв, что нужна, к нему подскочила давешняя девка и, даже не спрашивая, вытащила из-под кровати ночной горшок. Позевывая, поднесла его к тому самому месту…

Акундинов, который еще не привык к европейским манерам, взял горшок в свои руки, чем, кажется, насмешил служанку… «А что, с… — то тоже в горшок?» — с ужасом подумал Тимофей, завершая «мокрое» дело.

— Проснулся, пан москаль? — услышал он голос Мордки. — Ваше платье готово! Всю ночь шили, — добавил портной со странноватой гордостью. — Да вы продолжайте, я подожду…

Акундинов чуть не выронил посудину, но девка, не забывавшая о своих обязанностях, быстро перехватила горшок и вынесла его из комнаты.

Лакей, вошедший в комнату вместе с Мордкой, помог обрядиться в непривычные одежды: кружевную рубаху, камзол с разрезами на рукавах и короткие, доходящие до колен штаны. Ну а чулки Тимоха натянул сам.

— Не взыщите, пан москаль, — извиняющимся голосом сказал портной, — но сапоги придется свои поносить. Сапожник Хаим, что в замке был, умер недавно, а новый еще не прибыл. Да и прибудет ли…

— Ты бы, жид, не болтал без меры, — одернул его холоп. — Куда он денется, сапожник-то?! Пан Станислав велел, чтобы не позднее среды сапожник был. Стало быть — будет. А будешь болтать, так и с тобой будет то, что с Хаимом.

— Ну, это, конечно, — поцокал языком Мордка. — Но если вешать всех старых евреев, так кто же будет пану Мехловскому камзолы да кюлоты шить? Уж не вы ли? Так вас пан Станислав раньше меня повесит. Ладненько, — махнул руками портной и спросил, обращаясь к Акундинову: — Хотите в зеркало на себя глянуть?

Слуга отдернул один из настенных ковров, за которым скрывалось прекрасное венецианское зеркало. Посмотревшись, Тимофей увидел вместо себя какого-то иноземца — не то англичанина, не то немца. Такие попадались в Китай-городе в Москве да иногда — во Фрязинской слободе в Вологде.

— Ну как, пан москаль? — нетерпеливо спросил портной.

— Здорово! — искренне сказал Тимофей, которому очень понравился знакомый незнакомец в зеркале.

— Ну так! — горделиво вскинулся тот. — Старый Мордка шил костюмы на самого короля Станислава!

— Слушай, — стесняясь, спросил Тимофей. — Ты молодец. Но, скажи-ка, дядька, а где тут у вас… — замялся он, — нужник?

— А зачем он вам, пан москаль? — удивился Мордка. — Вы же благородный гость. К вам и Витуся приставлена, чтобы благородное ваше э-э… уносить…

Акундинов хотел было не по-благородному дать старому жиду в ухо, но тот ушел. Ну что же делать…


Тимофей жил в замке как гость. Его кормили-поили, а по ночам еще и ублажали. И нельзя сказать, чтобы такая жизнь ему не нравилась. Только — скучновато, хотелось чего-нибудь такого, эдакого… А чего такого, он и сам бы не мог сказать. Конюхову проще — успел найти себе целую ораву собутыльников, которые не давали соскучиться. Еще смущала неопределенность. Пан Мехловский, равно как и его свита, до сих пор не удосужились поинтересоваться: кто он такой и откуда? — обращаясь к нему «наш пан москаль», как будто вся Россия была одной сплошной Москвой. Поэтому он был чрезвычайно обрадован, когда поутру к нему явился хлоп, передавший просьбу, в которой читался приказ:

— Если пан готов, то пусть он немедля изволит проследовать в кабинет к ясновельможному пану. Ясновельможный пан приглашает вас для завтрака и для беседы.


Пан Станислав принимал гостя в халате, из которого выглядывала грудь, поросшая седой шерстью, и в турецких шлепанцах. Что означал сей вид, сказать сложно. То ли он не считал нужным одеться для столь ничтожного гостя, то ли, напротив, показывал глубину своего расположения, раз принимает его по-простому, как близкого друга или родственника. Ну да кто же их, магнатов-то, разберет?

Кабинет, как помнилось Тимофею, — место, где занимаются письмом и чтением, сиречь умственным трудом. Однако ж кабинет пана Станислава меньше всего напоминал таковой. Тут и там взгляд натыкался на охотничьи принадлежности — рогатины, изукрашенные серебром и дорогими инкрустациями, арбалеты, с которыми не на охоту ходить, а на парад, охотничьи ружья — от прадедовских фитильных до самых новомодных — французских, кремневых. Чуть в стороне была стойка с саблями. Стены украшены охотничьими трофеями — головами медведей, волков, рысей. А между чучелами птиц дремал ловчий сокол. Но главным богатством и украшением кабинета было, безусловно, генеалогическое древо, вырисованное во всю стену.

— Видите, пан? — довольно улыбнулся пан Станислав, завидев интерес гостя. — Мой род восходит к глубокой древности. По линии матери я происхожу от Агамемнона, о чем говорит и герб — черный лев в серебряном поле, а по отцу — к внуку самого Ноя!

Тимофей чуть было не ляпнул, что все люди происходят от Адама и Евы, но сдержался, решив задать более разумный вопрос:

— А что сии цвета означают?

— Желтым цветом выделены святые, имевшиеся в моем роду, — пустился в объяснения Стась. — Видите, вот тут — святая Ядвига, тут — святой Варфоломей. Красным — короли и владетели различных земель. Ну, вот, например, — сын дочери князя Полоцкого, что правил потом Русью, — ткнул пан пальцем в подпись, в которой Тимофей с трудом разобрал имя «Уарославус». А черным цветом — те, кто умер, не оставив наследников.

— Ваш род поистине велик! — склонил голову Тимофей. Будь это в Москве, то он поклонился бы поясно. А теперь нужно быть европейцем!

— Ну что же, присаживайтесь, пан… — сделал хозяин многозначительную паузу. — Уже пора бы назвать свое имя… Согласитесь, сложно говорить с тем, чье имя, как говорили римляне, — nomina obscura.[41]

— Вы правы, — согласился Тимофей и тоже блеснул латынью, которой его когда-то обучали: — Посему, вы хотели бы, узнать меня nomine et re.[42]

— О, пан знает язык Вергилия и Овидия? — изумился Мехловский.

— Увы, пан Станислав, учил когда-то в детстве, — честно признался Акундинов, испугавшийся, что пан перейдет на латынь, а толмача рядом нет.

Пан Стась заливисто расхохотался, а потом потянулся к лежавшему на столе колокольчику.

— Вы курите, пан? — поинтересовался он у Тимохи, а потом, не дожидаясь ответа, приказал мгновенно явившемуся лакею: — Раскури две трубки и подавай завтрак!

— В последнее время в Париже на завтрак пьют шоколад, — пояснил пан Стась, указывая на крошечные чашечки, принесенные лакеем.

Акундинов предпочел бы миску каши или, на худой конец, кусок капустного пирога с крынкой молока, но против французской моды возражать не стал и храбро ухватил свою чашку. Сделав глоток, едва не обжег язык, но, поглядывая на лицо пана Стася, на котором было написано ожидание какой-то выходки от московского варвара, удержался, чтобы не выплюнуть горькую и горячую жидкость…

С трубкой дела пошли хуже. Когда Тимофей втянул в себя дым, то закашлялся так, что пан Станислав разразился довольным смехом.

— О, юный московский дикарь, — покровительственно сказал пан, который выглядел немногим старше гостя. — К табачному дыму и к шоколаду нужна европейская привычка и европейская же культура! На Москве, как я знаю, табак до сих пор под запретом.

— Эт-то точно, — откашлялся Тимофей, вытирая слезы. А шоколад, между тем, он успел пролить на новые иноземные штаны!

— Итак, — продолжил пан, — кто же вы?

— Пан Станислав, — вместо ответа задал Акундинов вопрос, который давно его мучил, — почему вы прислали за нами своих людей?

— Мои хлопы болтали, что разбойники ограбили богатых московитов, один из которых — важный вельможа. Дескать, видели у него грамоту с королевскими печатями. Я, разумеется, этому не поверил, но… — сделал пан Стась паузу, выпуская из ноздрей красивые кольца дыма, — почему бы не полюбопытствовать? Все же в нашем захолустье нечасто происходит что-то интересное… А мне, пан, очень скучно. Вот я и приказал, чтобы мне вас доставили.

Акундинов-таки не смог вспомнить, кому он мог похвастать грамотой. Разве что Костка проболтался…

— Возможно, ясновельможный пан, — осторожно начал Тимофей, — мое имя вам ничего не скажет. И мне, возможно, следовало бы сидеть тихонько, как мышь, но… Как говорили латиняне, «некесситас нон хабет легем»,[43] — ловко ввернул он, вспомнив фразу, показавшуюся подходящей.

Тимофей полез за пазуху, откуда бережно извлек грамотку, которая уцелела в схватке с разбойниками и которую он аккуратно перекладывал из одной одежды в другую. Пан Станислав брезгливо положил бумагу перед собой, а потом, прищурившись, стал разбирать письмена, щедро украшенные завитушками. Но, как уже убедился Тимофей, русским языком он владел так же, как польским или французским.

Акундинов с тревогой наблюдал, как лицо магната менялось: равнодушное презрение сменилось на изумление, а то, в свою очередь, на загадочную улыбку.

— Стало быть, незаконнорожденный сын царя… — задумчиво проговорил пан Мехловский, сворачивая бумагу и протягивая руку за трубкой.

— Имею честь, — поклонился Тимофей.

— Какую? — спросил пан Стась, разглядывая гостя с брезгливым любопытством. — Честь бастарда, пан… Каразейский или как вас там, стоит недорого. Ну а честь холопа…

— Пан Мехловский, — сдержанно проговорил Тимофей. — Если бы я не был вашим гостем, то тогда бы…

— Тогда бы — что? — полюбопытствовал магнат, затягиваясь клубами дыма. — Вызвали бы меня на поединок? Или, как говорят в России, — на Божий суд? Смешно…

— Смешно, — задумчиво подтвердил Тимофей, посмотрев в глаза пану нагло и весело. — У тебя, пан, слуг полон двор, а я один. У меня даже сабли нет…

— А вы, пан Ян, интересный тип, — улыбнулся Мехловский. — Говорите, сабли у вас нет? Что же…

Пан Станислав поднялся со своего кресла, отошел к стене и вытащил из стойки с оружием две кривые сабли.

— Выбирайте, пан, — радушно предложил хозяин, протягивая Тимохе рукоятки.

«Е-мое! — в ужасе подумал Акундинов, вытягивая один из клинков. — Вот, гад усатый, возьмет ведь сейчас да и убьет!»

Тимофей, приняв боевую стойку, лихорадочно вспоминал все уроки, которые он получил от батьки. Как он сейчас ругал себя за то, что не пошел-таки в стрельцы! По крайней мере, умел бы рубиться. Но уже через миг он понял, что супротив пана Стася не то что стрелец, но и боевой холоп[44] не выдержал бы дольше нескольких минут. От первых же ударов магната, принятых на лезвие клинка, рука онемела. Акундинов даже не пытался атаковать. Устоять бы на месте! Это тебе не цыган да Федот и уж тем более не пьяная побродяжка…

Мехловский, который мог убить первым же ударом, игрался с гостем, как кошка с мышкой. Однако же чудеса случаются. Бывает, что и опытный фехтовальщик проигрывает новичку из-за нелепой случайности. С паном Станиславом и случилось нечто подобное: его красивый халат, на котором развязался пояс, зацепился за стойку с оружием. Пан, отскочивши от противника, попытался освободить одежду и так резко рванул полу, что при этом обрушил всю стойку с клинками. Счастье, что оружие хранилось в ножнах, поэтому ран не было. Но досталось ему крепко. Все-таки сабли, несмотря на кажущуюся легкость, весили прилично.

Тимофей, вместо того, чтобы воспользоваться моментом, бросил клинок и стал разгребать оружейный завал, вытаскивая из-под него погребенного пана.

— Как вы, пан Станислав? — спросил Тимофей, усаживая Мехловского в кресло.

— Мать твою! — по-русски выругался пан, указывая на колокольчик.

Лакеи, которые толпились около кабинета, не осмеливались войти к своему господину без разрешения. Зато теперь они ввалились всей толпой и, мешая друг другу, засуетились вокруг пана. «Пропустите!» — послышался голос лекаря, который, раздвинув толпу, присел около господина, принявшись осматривать пострадавшее тело. Однако пан Мехловский оттолкнул его в сторону и встал сам. Потом, обведя взглядом толпу, нашел глазами одного из слуг (судя по сабле на боку — шляхтича) и сказал:

— Юзеф, того, кто виновен, — кивнул пан на разваленную стойку, обсыпанную ворохом клинков, — возьмешь за задницу да отведешь на конюшню. Пусть ему, сукину сыну, пшеклентому кошачьему выкидышу, тридцать плетей вломят. Чтобы он на жопу неделю сесть не смог! Всем комнатным слугам — по пять плетей.

Хлопы обреченно завздыхали, осеняя себя непривычным для Тимофея крестным знамением — ладонью, а не двумя перстами.

— Слушаюсь, — поклонился Юзеф и вышел, даже не обернувшись на лакеев, которые покорно пошли следом.

— Вот так и живем, пан Каразейский! — сказал магнат, усаживаясь в кресло и потирая ушибленные места — голову и плечо.

— Благодарю вас, пан Станислав, — сказал Тимофей, занимая место напротив хозяина.

— За что? — искренне удивился пан. — Это я должен сказать вам спасибо за помощь! И за то, что не воспользовались моим бедственным положением. Почему, кстати?

— Шановный пан Станислав, — протянул Тимофей, показывая всем своим видом, что говорит искренне, — это я вам признателен, что не зарубили меня первым же ударом. А ведь могли бы…

— Ну-ну, — хохотнул пан Стась, явно довольный собой. — Мог бы, мог бы… — Потом, сохраняя на лице улыбку, добавил: — И мне, скажу вам, поначалу очень хотелось зарубить самозванца! Хотя… — подумав, добавил пан, — зарубить вас я не мог. А вот приказать подвесить за третье ребро — вполне…

— Пан Мехловский, — спросил Тимоха, придав себе оскорбленное выражение. — Почему вы мне не верите?

— Дорогой пан… э, Каразинский. А, Каразейский. Я сделал ошибку! Ошибка состояла в том, что я стал рубиться с вами на саблях, как со шляхтичем. Теперь я уже не смогу считать вас холопом, коим вы и являетесь.

Тимофей открыл было рот, чтобы сказать что-нибудь подходящее, но был остановлен Мехловским.

— А ну, не перебивать! — прикрикнул пан на Тимоху так, что тот едва не упал со стула. — Ты что же думаешь, хлоп, — сменил он вежливый тон на тот, которым разговаривал со слугами, — что я истинного шляхтича от быдла не отличу? Ну, понятно, что не смерд ты, но уж никак и не сын боярский. Да по тебе ж видно, что ты либо писарь какой, либо приказчик. И саблю во второй или в третий раз в руки взял!

Акундинов сидел и молчал, исподлобья посматривая на пана Станислава. Когда пан замолк, то он встал, выбрал из стойки две сабли и подошел к пану.

— Выбирайте, пан! — гордо протянул он клинки. — Или прикажите меня на конюшне запороть, как холопа!

Пан Мехловский какое-то время в бешенстве смотрел на Тимофея, а потом неожиданно расхохотался. Отсмеявшись, он вытер выступившие слезы и сказал:

— Наглец, каких мало. Но ты мне нравишься! — неожиданно заключил он.

— Пан Мехловский, — продолжал стоять Акундинов, — мне бы хотелось, чтобы вы извинились! И я хотел бы, чтобы вы обращались со мной в соответствии с моим происхождением!

— Нет, ну точно наглец! — в восхищении сказал пан, а потом негромким, но властным шепотом сказал: — А ну-ка, сядьте да послушайте! А не то ведь не то что в плети, а в батоги прикажу вбить, а ошметки псам скормлю!

Акундинов, опасаясь перегибать палку, сел, отметив про себя, что пан Мехловский опять начал называть его на «вы».

— Не знаю, пан, кто вы на самом деле. Но, видите ли, пан Каразейский, — издевательски сказал пан Стась, — вы никак не можете быть сыном покойного царя Василия Шуйского.

— Как это понимать?

Пан Станислав Мехловский не спешил удовлетворить чужое любопытство. Он встал, слегка прихрамывая, прошелся по кабинету и подошел к столу, который по счастливой случайности не пострадал. Потом собственноручно (!) налил вина в красивые хрустальные бокалы. Подавая один из них гостю, магнат сообщил:

— После свержения Шуйского гетман Жолкевский приказал отправить бывшего царя к королю Сигизмунду. Так вот, я был в том посольстве…

— Простите, пан Станислав, — удивился Тимофей. — Сколько же вам лет?

— Мне… — хмыкнул пан, потягивая вино, — нынче исполнится шестьдесят.

— Ух ты! — присвистнул Акундинов. — А ведь столько-то и не дашь!

— А сколько бы дали? — спросил явно польщенный пан.

— Думал, не больше тридцати.

— Я, конечно же, не женщина, — заметил магнат с усмешкой, — но все равно польщен.

— И что, в Польше все так молодо выглядят?

— В Польше, пан Иоанн, обычно не доживают и до сорока. Мы — щит Европы. Польское рыцарство несколько столетий ведет войну то с татарами, то с турками. Мы остановили татар под Легницей. И пусть в сражении пал князь Генрих, который стал бы великим королем, но мы преподали кочевникам такой урок, что они и думать забыли о Европе.[45] В то же время мы сражались с немецкими крестоносцами, не пустив их на Русь.[46] Мы — богоизбранный народ, потому что стоим, как щит, между Востоком и Западом. «Заливает, пан, — подумал Тимофей. — Всем известно, что щитом между Востоком и Западом стоит Русь!», а пан продолжал витийствовать: — Сейчас только Польша способна защитить Европу от Османской империи. И, кроме того, настоящая чума — казаки, которых тайно поддерживает ваш царь Михаил!

Пан Мехловский, севший на любимого конька, разошелся не на шутку. Он, кажется, уже и забыл, что первоначально-то речь шла о Василии Ивановиче Шуйском! Тимофей, однако, не перебивал.

— Так о чем это я? — спохватился пан, наливая новый бокал. — А, о покойном Василии Шуйском. Так вот, пан Каразейский (выговорил он на сей раз без запинки и без насмешки), я сопровождал посольство в Краков. А потом я был среди тех, кто допрашивал священника, принимавшего исповедь.

— Это как — допрашивать священника? — удивился Акундинов. — Да неужели такое можно?

— Нужно, пан Иоанн, — усмехнулся Мехловский. — Не забудьте, что Василий Шуйский, батюшка ваш, был хотя и бывшим, но царем.

— Пострижение в мнихи царя Шуйского было незаконным, — сказал Тимофей, вспоминая разговоры, которые слышал когда-то. — Клятву-то за него князь Тюренин давал. Стало быть, Тюренин-то постриг и принял. А Василий Иоаннович как был русским царем, так им и умер.

— Тем более, — согласился магнат. — Нельзя упускать такой шанс. А правители, они всегда много знают…

— А тайна исповеди?

— На то был приказ короля, — пояснил пан Станислав. — А его величество Станислав, король польский, великий князь литовский, великий князь московский и прочая, был ревностным католиком. Что для него исповедь православного царя? А православный поп, которого вздернули на дыбу, так тот — пыль…

— И что же поведал вам поп?

— Много чего интересного для польской короны, но вас это не касается. Что же до вас лично, то в исповеди царь Василий упоминал о своей жене Марии и двух дочерях. Покойных дочерях, — подчеркнул пан. — О сыне своем, законном или бастарде, он ничего не говорил.

— Я, пан Станислав, родился еще до того, как Василий Иоаннович покинул Русь, — со скромной гордостью ответствовал Тимофей. — Моя мать была неродовитой дворянкой, поэтому царю неможно было объявить, что у него есть сын, когда он имел законную супругу.

— Ладно, — сказал Мехловский как-то покладисто. — Предположим, я вам поверил. Тогда скажите-ка, мой друг, — сколько вам лет?

— Тридцать пять, — с неким усилием сказал Тимофей.

— Эх, пан, — покачал головой хозяин, — могу сказать, что вы себя состарили лет на десять. Так?

— Почти, — сознался Акундинов, понимая, что дальше врать нет смысла. — На восемь.

— Ну вот, — усмехнулся Мехловский, усаживаясь в кресло и берясь за трубку. — В крайнем случае, я мог бы позвать лекаря, который бы определил ваш возраст более точно… Так что вы, дражайший пан, родились через шесть лет после смерти царя Василия. Если бы вы заявили, что являетесь, скажем, сыном младшего брата Василия, что умер в Кракове десять лет назад, в это с натягом, но можно бы еще поверить… Но! — поднял пан трубку, аки жезл. — Младший брат царя был отправлен к королю вместе со старшим. Так что, пан Каразейский, вам было бы нужно назваться кем-нибудь другим. Ну, скажем, сыном Димитриуса…

— Гришку Отрепьева убили еще раньше, чем умер Шуйский, — заметил Акундинов.

— Точно, — кивнул пан. — Ну тогда даже и не знаю…

— Пан Мехловский, — осторожно заметил Тимофей. — Ну, а кроме вас, об этом кто-нибудь задумается? В Речи Посполитой хоть кто-нибудь твердо помнит, когда на Руси свергли одного царя, потом другого?

— Не знаю, — неопределенно сказал пан Станислав, выбивая пепел прямо о подлокотник кресла. — Может, кто-то и вспомнит.

— А может — и никто не вспомнит. А уж если сравнивать, сколько мне годков да сколько лет было бы сыну Василия, ну кто ж это делать-то станет?

— Пожалуй, что вы и правы, пан… Каразейский. Что же, пусть так и будет. В конце концов, это даже забавно.

— Вы поможете мне стать царем? — вопросительно заглянул Тимофей в глаза пака.

— Подождите-ка, а вы что, собираетесь стать русским царем? — озадаченно спросил Мехловский. — И пан Каразейский об этом говорит всерьез?

Пан Станислав расхохотался. Смеялся он искренне и долго. От напряжения шрам побагровел, а из глаза, уцелевшего по случайности, вытекла слеза…

Акундинов, успевший слегка успокоиться, опять напустил на себя убедительно-обиженный вид:

— Ну а почему бы и нет? Как ваши любимые римляне говорили? Paulatim summa petuntur.[47] А что, разве Гришка Отрепьев да Мишка Молчанов царями не стали?

— Про Отрепьева, что царем стал, — то нелепица, бздура, — усмехнулся пан. — Знавал я того хлопа, что от бояр Романовых пришел да у Вишневецких жил. А Димитриус, что на престоле русском оказался, — совсем другая персона. И зря его прахом в сторону Ржечи Посполитой выстрелили. Ой, зря. Тут уж, пан Иоанн, можете мне поверить. А Молчанов или кто он там был-то на самом деле? — так ему же свои разбойники голову отрезали. А остальных самозванцев — сколько там их было? Восемь, девять? Кого повесили, кого утопили. Выбор богатый!

— Ну так и хрен-то с ним! — отмахнулся Тимофей. — Все веселей жить, чем так прокисать, как пень трухлявый…

Пан Станислав опять посмотрел на самозванца. Задумчиво пыхнул трубочкой, выпуская дым из носа, рта и даже ушей. Помедлив чуток, сказал:

— А знаете, пан… Вначале вы мне показались дураком. Ну а теперь — авантюристом. Вообще я не хотел спрашивать ваше имя и род занятий. Но теперь засомневался. А может, в ваших жилах течет и голубая кровь?

— Возможно, — не стал отрицать Тимофей. — Все-таки я был зятем архиепископа Вологодского и Великопермского. Думаю, что за кого попало он бы свою дочь замуж не отдал.

— У архиепископа — дочь? — удивился было магнат, но вспомнил: — А, у схизматиков же нет целибата! Ну а кто же ваши родители?

Что такое целибат, Тимофей не знал. Хотел было обидеться на «схизматиков», но не решился:

— Отец — стрелецкий сотник. Мать — из посадских. Ну, по-вашему, из мелкой шляхты. Мне думается, — солидно проговорил он, — что я им был отдан на воспитание. Кем вот только, не знаю… Может, князем Лыковым? Иначе зачем же меня было учить латинскому да греческому? И учил-то меня сам князь, воевода Вологодский Лыков Борис Иванович, самолично. Вместе с товарищем своим, боярином Патрикеевым. И, — напустил Тимоха на себя загадочный вид: — слышал я как-то оговорку, что мол, «не тут тебе надобно бы жить, а в других палатах, княжеских»… Так что, может, я и не царских кровей, но все одно — Рюрикович.

Еще недавно Тимоха удавил бы любого, кто осмелился бы хоть намеком оскорбить память его отца и честь матери, не говоря уже о том, что женат-то был не на дочке, а на внучке архиепископа…

Пан Мехловский задумался. Потом, не зовя слуг, набил свою трубочку, закурил, искоса посматривая на Тимофея, и молчал. Наконец, когда тот уже извелся от нетерпения, сказал:

— А знаете, пан… С вашим нахальством, может, что-то и выйдет. В конце концов, сделали же Вишневецкие да Мнишек царя из беглого монаха? Только как вы все это представляете?

— Да просто! — фыркнул новый самозванец. — Король польско-литовский даст мне войско, а я пойду на Москву. Прав на престол у меня поболе будет, чем у Мишки Романова. Когда приду на Русь, то все города и вся армия ко мне перейдут. А потом, когда Москву возьму да на шапку Мономахову надену, то всех, кто на престол меня возвел, отблагодарю. Польше, коли нужно, все земли до Курска и Орла отдам. Ну а буде еще турки с татарами помогут, то им Астрахань и Казань подарю!

— А потом?

— Что потом? — не понял Тимоха. — Царствовать буду.

— М-да, — протянул пан Станислав. — Пойдемте, пан Каразейский, завтракать. Шоколад — шоколадом, но лучше всего по чарке вудки принять да мясом закусить.

Однако позавтракать родовитому пану и самозваному царевичу не удалось. В дверь заглянул давешний шляхтич Юзеф и сообщил:

— Ясновельможный пан! Как вы приказали, без доклада. С рассвета егеря Горунку обложили!

— О! — обрадованно вскочил Мехловский. — Хорошая новость. Что ж, пан Каразейский, приглашаю вас на охоту. Юзеф, — приказал он к шляхтичу, — помогите пану Иоанну собраться и найдите ему все, что нужно для охоты!


…Из замка выехал целый отряд. Тимофей, насчитав не меньше двадцати вооруженных шляхтичей, сбился со счету и плюнул. Ну а кроме панов, за кавалькадой следовали еще и оборуженные слуги. Пан Мехловский жестом показал гостю место рядом с собой и стал рассказывать:

— Горунка — мой хлоп бывший. Ну а потом он к казакам в Запорожскую Сечь подался. А тут вдруг опять объявился. К нему быдло разное прибилось. Второй год его поймать не могу. Ну, сегодня-то точно не уйдет! Эй, Юзеф… — подозвал он своего управителя (или кем там он был?).

— Да, ясновельможный пан? — тотчас же подскакал тот ближе.

— Как хлопа-то нашли?

— Ясека поймали, младшего брата Горунки. Ну, поймали да спросили…

— Долго спрашивали? — хохотнул пан Стась.

— Вроде бы не очень. Егеря-то, шибко злые на брата, избили, раком поставили да пригрозили, что в задницу кол вобьют… Тот испугался да и заплакал. Ну, егеря место обложили.

Миновав несколько полей и перелесков, отряд приблизился к мрачноватому лесу. При подъезде от одного из деревьев отделилась фигура замерзшего мужика с арбалетом в руках.

— А вот и сторож наш! — обрадовался Юзеф, указывая на мужика. — Егерь здешний.

— Доброго утра, ясновельможный пан, — скинув с себя шапку, поклонился мужик до земли Мехловскому. — Ждем, стало быть, вас.

— Много там хлопов-то? — поинтересовался пан.

— Человек сто, не меньше. Только мужиков-то всего ничего. Может — двадцать, может — чуть больше. А остальные — бабы да дети.

— Часовые?

— Двое стоят, — доложил егерь. — Оба под прицелом.

— Давай, — кивнул ему пан Станислав, а потом, обернувшись к отряду, приказал: — Гайдуки — спешиться. Шляхтичи — приготовиться к атаке. Юзеф — командуй!

Тимофею еще ни разу в жизни не доводилось видеть не то что сражений, но даже коротенькой стычки. Весь «военный» опыт сводился к драчкам. Но не успел он и дух перевести, как часть конников начали спешиваться, бросая поводья прямо на землю, а потом неторопливыми перебежками двинулись вперед. По их следам осторожно пошли всадники, которые не понукали коней, а целиком доверились их чутью. Все это было не похоже на рассказы о польской бесшабашности и ляшской удали, которых Акундинов наслушался вдоволь.

Даже неискушенному в военном деле Тимохе было ясно, что люди эти воевать умеют. Ни один из них не побежал сломя голову, а передвигались четко и аккуратно — от дерева к дереву, чтобы не напороться на бешеную стрелу или пулю. Кроме того, часть людей прощупывали копьями землю, посыпанную снегом, и особенно пристально рассматривали кучи валявшихся веток. И, как оказалось, не зря. Вот один из слуг поднял руку. Юзеф, что был среди спешившихся, подскочил к нему и поворошил клинком побуревший еловый лапник.

— Яма? — негромко спросил подъехавший пан Станислав.

— Капкан медвежий, — отозвался шляхтич, пытавшийся сомкнуть железные «челюсти».

— Ишь ты! — покачал головой пан, проезжая дальше.

Чуть дальше обнаружилась и «волчья» яма, выкопанная прямо по лесной тропе. Если бы не зоркий глаз одного из слуг, то кто-нибудь из всадников точно бы провалился туда. Сам-то конник, возможно бы, и спасся, а вот конь вряд ли. Яма была выкопана на совесть, на добрых полсажени, а в дно вбиты острые колышки, смазанные чем-то бурым. В яму сбросили трупы незадачливых караульных, пробитых арбалетными болтами — короткими и толстыми стрелами. У одного черенок торчал из глаза, а у другого — из горла. «Однако!» — подумал Тимофей, который до сей поры знал, но ни разу не видел в действии такой штуки, как самострел.

В конце концов конные и пешие вышли на небольшую полянку. Незнающий человек, наверное, даже и не разглядел бы, что на ней торчит несколько крыш, а принял бы их за бурелом. Правда, от бурелома шел едва заметный дымок.

Повинуясь неприметным для постороннего человека жестам Юзефа, отряд взял полянку в кольцо. Всадники просматривали дорогу, а пешие брали наизготовку оружие: кто пищали, а кто луки и самострелы.

— Вперед! — скомандовал пан Станислав, вытаскивая саблю из ножен.

— Виват Мехловски! — в несколько десятков голосов заорали и конные и пешие, устремляясь вперед.

Атака была стремительной. Кажется, разбойники понадеялись на караульных и ловушки. Почти никто из них не успел (или не сумел?) оказать сопротивление. Те, кто выскочил с оружием, были тотчас же срублены верховыми. Еще кое-кто попытался бежать в лес, но там их останавливали либо стрелы, либо ружейные выстрелы. А ведь Тимофей, скажем, даже и не приметил, что часть людей была оставлена в оцеплении.

— Живыми, живыми брать! — грозно приказал пан Мехловский, закидывая саблю в ножны и показывая пример остальным.

Из землянок стали вытаскивать людей и сбивать их в кучи (отдельно мужиков, отдельно баб и детей).

— Узнаете кого-нибудь, пан Иоанн? — спросил Мехловский, гарцующий вокруг пленников.

Акундинов, всматриваясь в лица, едва не выскочил из седла, опознав того самого малого, треснувшего его дубиной.

— Этот, — ткнул он рукой, а потом, спрыгнув на землю, подскочил к пленнику: — Сабля моя где? — стал он трясти мужика.

— Успокойтесь, пан, — легонько оттеснил его подошедший Юзеф. — Сейчас поищем. Сабля-то дорогая, наверное?

— Сабля-то простая, да дедовская. Вот ведь что дорого, — попытался объяснить Тимофей.

— Найдем мы саблю, — успокоил его Юзеф. — Да и сами пошукайте по землянкам.

«Шукать» по вонючим норам Тимохе было противно. Посему он просто стоял и ждал, пока слуги не выгребут все, что представляло мало-мальскую ценность, — одежду, посуду и даже тележные колеса. К своему удивлению, Тимофей обнаружил среди барахла кожаный пояс, снятый им когда-то с убитого цыгана. Взяв его в руки, он с еще большим недоумением нащупал в нем… собственные ефимки.

— Ваше, пан Иоанн? — спросил Мехловский, наблюдая за действиями гостя.

— Мое, — ответил Тимофей и не сдержался от удивленного возгласа. — А чего ж они деньги-то не взяли?

— Так их и без того много, — ответил пан Станислав, показывая на внушительную кучу монет и золотых украшений, лежавшую чуть отдельно. — Когда тратить-то было? Да и негде.

— Пан Иоанн, — подошел к Акундинову Юзеф, показывая какую-то саблю, — поглядите, не ваша?

Сабля была прелесть как хороша! Рукоятка, вырезанная из слонового бивня, отделана золотом и украшена драгоценными камнями. Кожаные ножны с золотым же узорчатым тиснением. Слегка обнажив клинок, Тимофей только ахнул — он увидел волнистые линии, пробивающиеся сквозь голубовато-серую сталь. Настоящий булат, коему вообще и цены-то нет!

Потрогав рукоятку и пощелкав ногтем по клинку, Акундинов со вздохом вернул саблю шляхтичу.

— Не, — покачал он головой. — Моя попроще будет. И рукоятка у нее хоть и костяная, да простая, без изукрас, и ножны деревянные, кожей обитые, а не с узором. А эту не иначе, как у какого-то князя отбили.

— Постойте-ка, пан Иоанн, — сказал вдруг пан Станислав. — Берите-ка ее себе. Пусть пан Каразейский имеет оружие, по чину положенное!

Мехловский подмигнув самозванцу, поехал дальше, отдавая распоряжения. Отцовой сабли, увы, отыскать так и не сумели. Может, завалилась где-нибудь, а может, бандиты ею просто побрезговали.

Когда трофеи были рассортированы, слуги принялись увязывать и грузить добычу на спины пленников.

— А с ними-то что будет? — поинтересовался Тимофей у Юзефа.

— На суд поведут, — ответствовал тот равнодушно.

— А куда поведут-то? В Краков, к королю?

— Зачем к королю? — удивился шляхтич. — В замок, к пану Станиславу. Тех, кто недавно в бандитах, да детишек — в плети да в деревню. У нас хлопов не хватает. Бегут, сволочи, — пожаловался Юзеф со вздохом, — им работать надо, а они — к казакам. Баб, кто помоложе да посмазливей, в кордегардию — шляхту ублажать. Ну а злодеев отъявленных казнить: кого на кол, кого на виселицу. Ну это уж как пан Стась прикажет.

— А король что скажет? — робко поинтересовался Тимофей, размышляя — что бы случилось на Руси с воеводой, который осмелился бы сам чинить суд и расправу, не сносясь с Разбойным приказом или с самим государем.

— А кто ж его спросит-то? — отмахнулся Юзеф. — Какое дело пану Мехловскому до короля? Разбойников поймали в латифундии пана — в его владениях. Стало быть, судить будет сам пан. Вот ежели бы поймали их в королевских владениях да повесили бы своей властью, так король бы мог высказать недовольство. А так…

— А ежели король пана Станислава за самоуправство на суд призовет? — продолжал недоумевать Тимофей, в голове которого не укладывалось — как так могло сложиться, что вотчинник имеет право на свой суд.

— Ну так надо, чтобы пан Мехловский захотел на королевский суд прийти, — засмеялся Юзеф. — Не захочет, так кто же его заставит? Вон пан Стигнецкий, тот себе из королевских повесток платье сшил…

Шляхтич ушел, а Акундинов, вскочив в седло, последовал за остальными.

До замка карательный отряд (а как еще сказать?), отягощенный пленными и добычей, добрался только к вечеру. Пан Мехловский, распорядившись отправить пленных в темницу («Завтра разбираться будем!»), пригласил всех участников охоты на пир.

Тимофей, который за весь день ничего не ел, не считая чашки шоколада, с жадностью налегал на все, до чего могла дотянуться его рука. Но пил он теперь не в пример меньше, чем в первый день, потому что уже оценил коварство вина. Пьешь его, как водичку, не пьянеешь, а потом — бац, будто жеребец копытом двинул!

Сегодня, как объяснил Юзеф, было валашское, а не французское. Чем одно отличается от другого, Тимоха так и не понял.

Сидя рядом с Юзефом, чей ранг при дворе пана Мехловского определялся как «маршалок» (дворецкий, что ли?), Акундинов вспомнил, что с самого утра не видел Костки. Обычно в каком бы состоянии его друг ни находился, он хоть раз в день да показывался на глаза.

— Пан, а вы не видели моего друга?

— Пана Конюшевского? — спросил Юзеф, переиначивая фамилию на польский лад, от чего она приобрела несколько иное значение.[48] — Так ваш секретарь вместе с паном Забельским всю ночь и весь день вина дегустировали. К вечеру только закончили.

— Дегустировали? — с недоумением спросил Тимофей, услышав новое слово.

— Пробовали, — объяснил Юзеф. — Пан Забельский, главный кравчий, равно как и ваш друг, во Франции бывал. Так что ушли они в винный подвал пробовать, настоящие ли вина ясновельможному пану купцы поставляют.

— Мать твою! — схватился Тимоха за голову. — Так ведь он, Конюшевский, зараза пьяная, оттуда до смерти не выйдет. Или пока все вино у пана Мехловского не выжрет.

— Не волнуйтесь, пан Иоанн, — успокоил шляхтич. — Вина у пана Мехловского много. Каждый день новые бочки привозят — и из Франции, и из Испании. Даже из Китая какую-то бочку привезли. Хотя, — с сомнением пошевелил усами пан, — не слышал, чтобы в Китае были приличные вина. Ну а умрет, — возвел Юзеф очи к небу, — судьба такая…

После умеренного количества тостов и возлияний Тимофей решил идти спать. В комнате обнаружилась и комнатная девка, приставленная в услужение, — Витуся, кажись. Сегодня она почему-то разделась совсем, а не так, как обычно, — до пупа… Тимоха едва не зарычал, взявшись за большие красивые груди, украшенные вишенками сосков. Девка же сама принялась раздевать мужика, отчего он, не привыкший к такому обхождению, едва не умер от желания… Когда Тимофей был близок к самому пику наслаждения, Витуся вдруг резко остановилась и, приблизившись губами к уху, прошептала:

— Пан москаль, спасите Гадею!

От неожиданности Тимоха чуть не потерял дар речи. Такого перехода от удовольствия к просьбе он не ожидал.

— К-какую Гадею? — пробормотал парень, еще не очень-то хорошо понимая, чего от него хотят.

— Спаси его, — зашептала девка. — Спасешь? — требовательно спросила она.

— Ну давай хоть закончим вначале, а потом и поговорим, — восстанавливая дыхание, пробормотал Тимофей. — Ну нельзя же так — с ходу да в лоб!

— Спаси, — продолжала стенать Витуся.

Витуся, обмякнув, глядела в потолок. Потом, мешая польские и русские слова, принялась рассказывать:

— Мы с Гадеей в одном селе росли. Его дом да моя хата рядом стояли. И поля родительские рядом были. Из-за этих полей родители наши (до них — их родители) постоянно бранились да дрались. То один, то другой межу перепахивал. Уж чего только и не делали — и детишек на меже пороли, чтобы помнили, и колья вбивали, а все едино — год-другой тихо, а потом ругань и драки. А дядька Гадеи, дак тот совсем моего деда убил. Правда, мой-то батько за это того дядьку тоже прибил. Ну а потом решили — чтобы дальше-то не спорить, надо выдать меня замуж за Гадея. Только молод он еще был. Решили годика два подождать, чтобы он в силу вошел. А я-то сначала только и смеялась: ну, хорош женишок — от горшка два вершка да моложе меня. Ему-то двенадцать было, а мне — шестнадцать. Я-то уже в самый сок вошла и даже уже и с парнем спозналась. А он — сопляк сопляком. Ну а Гадея хоть и маленький, а все ходит за мной следом да караулит, чтобы я ни с кем не встречалась. Чтобы, значит, девичью честь берегла! Сказал как-то мне, как большой: «Смотри, мол, Витка, что до меня было — прощаю! Но теперь я твой жених. Так что ты для меня, словно девка неголубленная, потому ни с кем чтобы ни-ни!» Я-то только и посмеялась да к ухажеру-то к своему и пошла. А он, мелкий, как узнал-то? Прибежал да на парня драться кинулся. Тот, понятное дело, побил его крепко, но со мной больше дела не хотел иметь. «Зачем по пустяшному делу себе врагов наживать? Ну, не убивать же парня, что из-за невесты старается?» Я уж так озлилась на Гадею, что решила: ни в жизнь за него не пойду! Ну а коли и пойду, так вначале со всеми парнями местными спознаюсь! А он караулил меня всюду. Следом ходил. Да и парни, даром что маленький, — бояться его стали. Вот, мол, дурной какой! Я-то позлилась-позлилась да и подумала: «А может, хоть и маленький, зато любить меня будет!» А он, — усмехнулась девка, — даром что маленький, да привел меня как-то на нашу межу — давай, мол, посмотрим, за что деды-прадеды дрались, — да той же меже меня и завалил. Я вначале-то даже и не сопротивлялась — смеялась только: ну, думаю, чего ж он своей «женилкой»-то сделает? А он такое сделал!

Витуся мечтательно улыбнулась, закрыла глаза и принялась поглаживать Тимоху, отчего тот опять загорелся желанием. Но девка, оставив ласки, продолжила:

— Так он такое сделал, что мне ни до его, ни после лучше уж и не было! Все думаю — можно и не ждать, чтобы он в возраст-то вошел. Пошла я к батьке, чтобы свадьбу быстрее справить, а там холопы пана Мехловского сидят. Вот, говорят, недоимки у батьки: либо землю его заберем, либо — дочку в холопки. Батька подумал да меня в холопки и отдал. Ну а как было не отдать? У него, кроме меня, еще две девки да малец… А в холопках-то пан Стась меня первым взял да озлился очень, что не девкой я оказалась. Приказал меня в комнатные девки отдать — белье стелить, посуду ночную выносить да гостей ублажать.

— А Гадея? — спросил Тимофей, осторожно поглаживая Витусю по спине, чтобы не спугнуть раньше времени.

— Гадея, — горько усмехнулась девушка, — к пану пришел да потребовал, чтобы тот ему невесту вернул. А пан Стась посмеялся да велел ему плетей всыпать с десяток. А Гадея, когда плетей ему всыпали, на пана кинулся. Ну, после этого его уже пороли так, что мясо от костей отставать стало, а потом на задний двор кинули, чтобы подыхал как собака. Не знаю, как же он и выжил-то после такого!

— Силен парень! — с уважением сказал Акундинов, невероятными усилиями сдерживая свое желание, понимая, что сейчас лучше к девке не лезть. Но и терпеть — невмоготу…

— Потом отлежался он где-то да на Сечь ушел к запорожцам. Год назад люди его в отряде Горунки видели. А когда пан Станислав в Краков уезжал вместе со шляхтой, то и сам Гадея сюда приходил. Слуги-то испугались — думали, он их убивать будет. А пану Мехловскому о том ничего не сказали, боялись.

— И что тут твой жених делал? — поинтересовался Тимофей.

— То самое делал, что и ты! — гордо сказала полячка.

— Да неужели? — притворно спросил Акундинов, почувствовав, что уже не в силах сдерживать себя. Как это уже бывало, его разжигали такие воспоминания. — Только как же мне его спасти? — пробормотал Тимофей. Потом зашептал жарко на ухо, поворачивая девку к себе: — Ты бы подсказала, что ли…

— Подожди, пан, — попыталась отпихнуть его Витуся, но не смогла…


— Ну и как мне его спасать? — повторил Тимофей спустя какое-то время. — Идти в темницу, двери и окна ломать? Так ведь не справлюсь. А с паном Станиславом поговорить — так будет ли он меня слушать?

— Не знаю, пан, — принялась рыдать девка. — Только у меня на вас вся надежда! Меня больше никто и слушать-то не будет. Попросите пана Мехловского! Ведь пан — он Гадея либо на кол посадит, либо шкуру живьем спустит. А на колу-то, бывало, до трех дней умереть не могли да с кожей-то содранной жили долгонько.

— А коли хозяйку попросить? — предложил Тимофей.

— Хозяйку… — усмехнулась девушка. — Да пани Тереза еще хуже пана будет. Пан-то, он сгоряча накричит, может и зарубить, да казнить приказать. А пани… Она любит смотреть, как хлопов порют. Горничные говорят, что для пани Терезы — это все равно, что с мужиком побыть. Помоги, пан, Гадею. Ведь ему же только четырнадцать лет всего и есть… — опять принялась рыдать девка.

— Попробую, — неуверенно пообещал Тимофей, обдумывая возможный разговор с паном Мехловским. Ну, попробовать-то можно, только… Только стоит ли ссориться с покровителем из-за постельной девки?

Утром, после завтрака во дворе вершился суд. Пан Станислав сидел в простом деревянном кресле. Рядом, на низком, зато не в пример удобном, — пани Тереза. За спиной у пана стояли ксендз и доверенные шляхтичи. Прочие, вместе с холопами и егерями, охраняли пленников. Акундинову показали место по правую руку от пана. Он даже и не знал — оказан ли ему почет или — нет. Костка «Конюшевский», кто мог бы разъяснить, до сих пор «дегустировал» вина.

На замковой площади стояли вчерашние пленники. Их было немного — человек двадцать. Баб и детей среди них не было видно. Возможно, что «волки» были отделены от «агнцев» еще в подвале. Вокруг толпились селяне. Опять-таки не было привычного для русского человека плача и проклятий, которые, как известно, сопровождают казни. Как ни крути, среди тех, кто был приговорен к казни, были и родственники крестьян, и те, кто грабил. Былины про благородных разбойников, грабящих богатых и помогающих бедным, не стоят и выеденного яйца. А вот ограбить сотню старушек, получив с каждой жертвы по рублю, хоть и дольше, но куда надежнее и безопасней, чем ограбить купца, получив все ту же сотню.

Пан Мехловский, встав со своего кресла, прошелся вдоль строя пленных, всматриваясь в лицо каждого.

— Этот, этот… — тыкал пан рукояткой плети в грудь некоторых из них. Когда же набралось шестеро, приказал: — Этих за шею…

Тотчас же к выбранным подбежали слуги, выхватили их из строя и потащили. На виселицу, словно мартышка, забрался холоп, который принялся развешивать шесть свежих веревок с петлями на концах. Так же быстро и споро под перекладинами были установлены две скамьи. Приговоренные к повешению без криков, сопротивления и понуканий входили на скамьи и позволяли накинуть на шею петлю. Ксендз, покинув свое место в свите, прочитал «Angelus»,[49] а потом деловито обошел мужиков, быстренько принимая исповеди и кратко, по-латыни отпуская каждому грехи, и разрешил поцеловать напоследок распятие.

Когда последний получил индульгенцию, пан кивнул, и двое холопов выбили скамейки из-под ног осужденных…

Акундинов, украдкой посмотрев на пани Терезу, обомлел… Женщина сидела, подавшись вперед, и с наслаждением вдыхала в себя воздух, идущий от виселицы. А дух был еще тот… Известно, что у повешенного открываются все отверстия. Пани же просто млела от запаха, приложив к щекам ладони. Ее и без того тонкие черты утончились еще больше, а маленький острый носик стал еще острее.

«Ведьма!» — решил про себя Тимофей, украдкой осеняя себя крестным знамением.

— Этот, этот, — опять выбирал пан Мехловский, обходя поредевший строй. — В плети! По сто ударов каждому!

Бывших разбойников, числом восемь, привязали к коновязи и сорвали верхнюю одежду, оставив только рубахи. К каждому встали по два холопа, которые сами и считали удары. Стало быть, каждый из них должен был нанести по пятьдесят ударов. После первых пяти рубашки были порваны, а после десятка — выступила кровь. Примерно на двадцать пятом ударе, когда ошметки кожи и окровавленного мяса полетели по сторонам, палачи были вынуждены остановиться. Пан Станислав не препятствовал, понимая, что уставшим рукам нужно отдохнуть. Тимофей же осторожно скосил глаз на пани Терезу. Он стоял справа, поэтому, в отличие от других, стоявших сзади и увлеченно смотревших на порку, мог кое-что увидеть: женщина, прикрывшись накидкой, гладила у себя между ног. Кажется, ее очень раздражало то, что длинная и неудобная юбка мешает запустить руку прямо к телу. «Ведьма! — опять решил Тимофей, а потом неожиданно для себя подумал: — Помочь ей, что ли?» Понятно, что «помочь» бабе, хоть она и знатная пани, он не решился…

После сотого удара, когда спина каждого из истязуемых превратилась в кровавую кашу, их отвязали и оттащили в сторону, чтобы не мешали. Кажется, двое уже не дышали…

— Ну а с вами что сделать? — то ли спросил, то ли подумал вслух пан Стась, глядя на оставшихся в живых. — Не то в масле сварить, не то шкуру содрать… С кого и начать-то, не знаю…

Теперь во дворе осталось только шестеро. Мужики как мужики. Замени им высокие меховые шапки на войлочные колпаки, кожаные постолы на лапти, а сермяги — на армяки (хотя эти-то можно и не менять — похожи!) да вместо вислых усов и бритого (ну, сейчас-то щетинистого) рыла приделай бороды — так будут самые обычные мужики хоть из-под Вологды, хоть из-под Рязани.

Среди них Акундинов знал только самого Горунку. Но не трудно было догадаться, что самый молодой и был Гадеей — неудачливый жених Витуси.

— Пан Мехловский! — окликнул Тимофей, которому в голову пришла одна мысль. — Саблю-то вы мне подарили, да вот я ж ее до сих пор не обновил… Может, разрешите? — кивнул Акундинов на пленников.

По толпе шляхты протек подозрительный шумок. Да и сам пан Станислав презрительно принялся крутить ус. Приказать повесить или на кол посадить — это одно. А вот кровавить саблю о быдло? Хотя чего же взять с москаля, не имевшего представления об истинном благородстве?

Только пани Тереза, обмякшая и разнежившаяся, казалось, не обратила внимания на начинавшуюся сцену. Но нет, торопливо переведя дух, «ведьма» заинтересованно принялась наблюдать…

— Так нет же, драться мы на равных будем, — торопливо поправился Тимофей. — Пусть холоп тоже саблю возьмет. Ну а то, что неблагородный он, так мне и начхать.

Пан Станислав задумался. Обвел глазами связанных разбойников, шляхту, слегка задержал взгляд на супруге. Та, вглядываясь в мужа, едва заметно кивнула…

— Что же, пан Каразейский, — впервые проговорил магнат «фамилию» прилюдно. — Берите любого, кроме Горунки. Для его задницы гайдуки уже кол вырубили да вытесали. Так что не обессудьте…

Тимофей поклонился пану в пояс, по-русски, а сам пошел к пленным.

— Что, голота сиволапая, — весело сказал он. — Кто со мной сразиться не побоится? Я бы, конечно, тебя выбрал, — кивнул он на Горунку, — да пан не разрешает. Н-ну? — с нажимом спросил он, а потом, едва шевеля губами, произнес: — Витуся…

Из куцего строя выскочил тот, кого Акундинов принял за Гадея. Стало быть, точно он. Парубок, злобно вращая глазами, прямо-таки вызверился на Тимоху, отчего тому стало не по себе. Понятно, почему в двенадцать лет с ним не хотели драться взрослые парни.

— Ишь ты, волчонок, а злобы-то, злобы, — громко сказал Тимофей, оборачиваясь к публике, а потом, подойдя вплотную к Гадее, чуть слышно сказал: — Спасти не смогу. Но легкую смерть примешь. Витуся тебя любит и просит ждать ее… там…

От последних слов лицо у парня потеплело. Он с благодарностью и с какой-то невыносимой тоской посмотрел на Тимофея и так же тихо спросил:

— Не брешешь, пан?

Акундинов, не рискуя больше говорить, лишь осторожно кивнул и осенил себя крестом, отчего Гадея заулыбался так ясно, что показал, кем же он был на самом деле, — не злым разбойником, а обычным четырнадцатилетним мальчишкой.

К ним подошел ксендз. На Тимофея он только посмотрел, скривив в брезгливой усмешке тонкие губы, повернулся к Гадее. Мальчишка истово поцеловал крест, а потом принялся рассказывать о своих прегрешениях. Их было много, и, поймав скучающе-нетерпеливый взгляд пана Мехловского, святой отец не стал принимать полную исповедь юного грешника, ограничившись кивком и сакральным «Absolvo te».[50]

К парню подбежал один из слуг, разрезал веревки и сунул в руку саблю, которую тот тут же выронил. Затекшие от веревок руки не удержали клинок. Зрители насторожились и притихли, ожидая, будет ли москаль рубить? По законам поединка право такое он имел. Никого не волнует, отчего поединщик-дуэлянт не сумел удержать оружие. Но Акундинов, которому и самому ужасно хотелось рубануть парня крест-накрест, чтобы не рисковать, сдержался, понимая, что сейчас нужно блюсти приличия.

Гадея судорожно растирал вздувшиеся и посиневшие запястья, возвращая чувствительность затекшим конечностям. Наконец взял саблю.

«Ну вот, нашел на свою жопу приключений!» — невесело подумал Тимофей, вскидывая клинок на всю длину руки. Сабли встретились не с благородным звоном, а с противным скрежетом, с каким камень скребет по стеклу или когда клещи лекаря ломают здоровый зуб…

Толпа крестьян, собравшихся во дворе, продолжала угрюмо молчать. Может, они и хотели бы подбодрить кого-нибудь из противников, но боялись. А может, им было все равно. Разбойники, которым было нечего терять, дружно заорали, советуя Гадее отрубить москалю башку или всунуть саблю… Шляхтичи лишь снисходительно переговаривались, лениво споря, кто победит. В сущности, им тоже плевать — зарубит ли разбойник москаля, москаль ли зарежет разбойника. Какой-то Иоанн Каразейский — им не сват и не брат, а так, едва ли не побродяжка. Убьют, так и ладно. А мальчишка-разбойник все равно никуда не денется. Не так, дак этак все равно умрет.

Акундинов принимал удары, стараясь беречь острие. Почему-то не хотелось, чтобы там остались зазубрины или щербины. Доберегся… Сабля Гадеи, скользнув вдоль его клинка, задела щеку. И пускай это была всего лишь царапина, но Тимофей разозлился: «Ведь предлагал же пащенку, как человеку, умереть легко, а он, бычий сын, ерепенится!» Кажется, Гадея не понял, что должен был позволить себя зарубить, поэтому дрался всерьез. Ну ладно. Силенок у парня много, но драться на саблях крестьянский сын умел не в пример хуже, чем стрелецкий. Все-таки это не пан Мехловский. А главное, скорость у него была пониже. Будь у Гадеи в руках топор или оглобля, то Тимофея можно бы считать мертвецом. Убил бы, как курю… Парировав удар, которым жених Витуси пытался перерубить его шею, Акундинов, скользнув по клинку противника, как можно сильнее ударил эфесом по руке Гадеи, откидывая его саблю подальше. Воспользовавшись замешательством мальчишки, вонзил (скорее, даже воткнул) острие своего клинка в живот парню…

Гадея в горячке схватки вначале даже не заметил удара, занес было руку в замахе и ринулся вперед, но это не помогло. Тимофей втыкал клинок до тех пор, пока не уперся эфесом в живот Гадеи.

Мальчишка, словно ударившись о невидимую стенку, выронил саблю, замер и стал сползать на булыжную мостовую. Акундинов потащил клинок на себя, ворочая его в ране так, что из парня полезли внутренности…

Тимофей, стараясь не смотреть на умирающего, наклонил голову, не слыша приветственных криков шляхты и разочарованного вздоха разбойников. Не то чтобы они жалели товарища (чего жалеть-то, коли самим умирать?), но все же…

— Хорошо, пан Иоанн, — одобрительно похлопал по плечу пан Мехловский.

— Молодец! — приобнял его довольный Юзеф.

— ??? — воззрился на него Тимофей.

— Я на вас пять талеров ставил, пан Каразейский, — объяснил довольный шляхтич, позванивая монетами в кармане.

— Ясно, — сказал Тимофей, отирая рукавом пот со лба и раздумывая, чем бы теперь вытереть саблю. Так ничего и не придумал, решив, что почистит клинок, как только доберется до собственных покоев.

— Панове, прошу к обеду! — зычно крикнул хозяин. — Мужики, по домам! Разбойников — в подвал! — распорядился пан Станислав. — Развяжите да покормите. Пусть до завтра отдыхают.

Оставшиеся в живых бандиты радостно загомонили. Все ж таки им дарованы еще целый вечер и целая ночь жизни. А это, как ни крути, немало. Ну а завтра… Зато сегодня живы.

Пан Мехловский подошел к креслу супруги и с нежностью взял в свои руки тонкую руку жены:

— Коханая моя, не замерзла?

Пани Тереза полулежала в кресле в совершенном изнеможении и дышала так глубоко, как будто только что перетрахалась с ротой рейтар, причем неизвестно еще, кто кого поимел — то ли они ее, то ли она их. Кажется, она даже не сразу заметила собственного мужа. Однако, мгновенно переключившись, она с ответной лаской в голосе сказала ему что-то по-французски.

Тимофей, украдкой посматривавший на нежных супругов, воркующих о чем-то на незнакомом ему языке, только диву дался. Пан Стась то ли не замечал, то ли не хотел замечать, что его жена получала плотское наслаждение от вида чужих мучений. А может, ему это нравится? «Ну да, наше дело — телячье!» — философски заключил Акундинов, мысли которого приняли более прозаичный оборот, — он вспомнил, что жутко хочет есть. А что удивительного? Дело-то уже шло к вечеру, так что не об обеде бы нужно думать, а об ужине. Пока вешали, пока пороли, да потом сражаться пришлось. А в бою, как известно, сил расходуется больше.

Возвращаясь в пиршественную залу вместе с Юзефом, Тимофей поискал глазами старого друга. Видимо, Конюхов продолжал пьянствовать. «Сдохнет ведь, — подумал Тимоха. — Сгорит от пьянства-то беспробудного. А может — ну и черт с ним?» Но, здраво размыслив, решил, что Костка еще может понадобиться. Решил, что если к завтрашнему утру тот не выйдет к столу, то поступит так, как советовал кто-то из шляхтичей, — вытащить пьяницу во двор, облить хорошенько холодной водой да и оставить его там… Ну а коли не поможет, то приказать дворне выпороть мужика. «Только разрешит ли пан ковер портить?» — призадумался Акундинов, памятуя, что для поляков «пан Конюшевский» есть шляхтич, коего наказывать следует с соблюдением всех тонкостей, присущих для достойного обхождения с представителями благородного сословия. Ну, это то же самое, как в Европе казнить дворянина можно только путем отрубления головы, а вешать потомственного горожанина следует лишь на шелковой веревке. Особой-то разницы нет, а тонкости есть. На Руси-матушке, коли государь прикажет, то хоть князя, хоть боярина в землю забьют по уши, а бить будут по всем местам, не считаясь с благородством или неблагородством этих мест… Опять-таки не так, как в Европах, где ударить благородного можно лишь по голове.

Во время пиршества, который проходил в том же составе и с таким же размахом, Тимофей налегал и на еду, и на питье. С питьем, кажется, слегка переусердствовал. Ну, не до такой степени, чтобы упасть под стол, устроившись между собак пана Мехловского (это, кстати, не возбранялось, да и сено там было подстелено), или быть доставленным в собственную опочивальню под руки. Но все-таки пока дошел до комнаты, то обнаружил, что коридор чересчур длинный и скользкий, а разные украшения вроде старинных доспехов да факелов то попадаются под руки, то цепляются за ноги… Еще вот каменный пол — так он то и дело бросался прямо в лицо. Ну, строят же эти поляки! К счастью, вслед за Акундиновым незамеченными двигались двое гайдуков, привычных ко всему, которые ставили на место упавшие статуи и успевали поднимать горящие факелы. Иной раз они умудрялись забежать вперед, чтобы помочь пану избежать встречи с особо неприятным препятствием — остро заточенной алебардой или старинным немецким моргенштерном, захваченным предками пана Мехловского где-нибудь под Каунасом или Грюнвальдом…


До опочивальни удалось добрести (или доползти?). Иначе как бы ему удалось проснуться в собственной постели? А разбудило Тимоху естественное утреннее желание… Слегка поворочавшись, стал ждать пробуждения девки, что привычно занимала место рядом. Только раньше она вскакивала, едва только он начинал просыпаться, а тут… Тимофей осторожно потрогал рукой Витусю и обмер… Тело девушки было холодным, как лед! Забыв обо всех своих желаниях, Акундинов подскочил на постели и завопил, как ошпаренный…

Вбежал гайдук. Акундинов, показав на кровать, еле вымолвил:

— Тут… Лекаря…

Гайдук, подойдя к кровати, легонько потряс тело девушки, а потом сказал:

— Не нужен лекарь-то. Мертва она, пан!

— Мертва?

— Точно так, — подтвердил гайдук. — Вон в груди нож торчит. Нужно пану Юзефу доложить, — сообщил он.

— Что же, ступай, — кивнул Акундинов, вглядываясь в мертвое лицо девушки.

Витуся была одета лишь в ночную рубаху, окровавленную спереди. Под левой грудью девушки торчала грубая костяная рукоятка ножа.

Закрывая лицо девушки простыней, Акундинов вспомнил, что, когда он ложился, в постели никого не было. Вроде бы он еще звал Витусю, пытаясь объяснить, что спасти ее жениха от смерти не было никакой возможности, посему он и подарил Гадее легкую смерть…

В комнату вошел Юзеф в сопровождении двух шляхтичей.

— Ну, что тут случилось? Где девка убитая? — недовольно спросил управляющий, подходя к постели. Откинув простыню и оглядев тело, сказал:

— Придется, пан Иоанн, под стражу вас поместить.

— Почему под стражу? — не понял Тимофей.

— Ну а куда же? — ответно удивился Юзеф. — Пан Станислав решит, что с вами делать.

— Юзеф, да ты чего? — обалдел Тимоха. — Никого я не убивал…

— Ну, пан Каразейский, а кто же тогда убил? — спокойно, как о само собой разумеющемся, сказал Юзеф. — Девка была к вам приставлена. И найдена она в вашей постели. Кто же тогда?

— Ну, Юзеф! — не нашел слов от возмущения Акундинов. — Так хотя бы сыск нужно провести…

— Да не переживайте вы так, пан Иоанн, — подмигнул ему Юзеф. — Ну, подумаешь, холопка. У пана Станислава девок много. Посидите под арестом, пану покаетесь, а он вас и простит. Ну, может, прикажет десять плетей дать, чтобы вы без спросу панское добро не портили. А так… Одной девкой больше, одной меньше. Да и в постели-то она была так себе, — скривился Юзеф.

Ошарашенный Тимофей натянул на ноги сапоги (а одеваться и не надо было, потому как спал одетым), покорно поднял саблю и отдал ее Юзефу, а потом так же покорно пошел за одним из шляхтичей.

Коридор оказался длиннее, чем представлял себе Акундинов. И если в центральной части, где были жилые комнаты, он был освещен слабым утренним светом, падающим из узких окошек, то дальше было темно. Проводник первым делом взял из кольца на стене горящий факел, а потом зажег от него второй и подал его новоявленному арестанту.

Замковый подвал был огромен. Факелы не могли осветить и его сотую часть. Какие-то клетушки, закутки, погреба. А в самом центре торчал колодезный журавль. Не иначе, в подвале хранилось все, что надобно на случай осады… Но как оказалось, что под подвалом есть и еще один подвал, где была домашняя тюрьма пана Мехловского.

— Вот, пан Каразейский, — осветил проводник новые покои гостя. — Тут у нас только шляхтичи сидят. Располагайтесь… — то ли в шутку, то ли всерьез предложил он и ушел, заперев за собой дверь.

Акундинов принялся «располагаться». Что же, в каморе было сравнительно чисто. Только вот пованивало от ямы в углу. Ну, не прикажете ли арестантам ночной горшок подавать? А что до Тимохи, то он даже и порадовался, узрев хоть что-то знакомое…

Стоял еще и грубый топчан, прикрытый соломенным матрацем. В изголовье — деревянное полено, закутанное в старую шубу. Хошь укрывайся ею, хошь под голову стели, если нужна подушка помягче. Был тут и маленький козлоногий стол с кувшином воды и глиняной кружкой. Ну а самое ценное — на стене торчал факел, отбрасывающий неровный свет, а на полу лежали еще и запасные. Без света было бы совсем страшно.

Устроившись на ложе, Тимофей захотел есть — то ли от переживаний, то ли просто потому, что покормить его никто не удосужился. Попытался поспать, но не получилось. Он раз за разом перебирал все события, происшедшие за вчерашний вечер. То, что он не убивал девку, Тимофей даже не сомневался. Во-первых, каким бы он ни был пьяным, но такого бы ни за что не забыл. А во-вторых, вспоминая, как и в каком виде он добирался вчера до постели, то убить не сумел бы не только девку, но и комара. В-третьих, а зачем ему было вообще убивать Витусю? Одна надежда, что пан Мехловский, которому непременно должны доложить о случившемся, решит так же. «А если нет? — холодея, подумал Тимофей. — И сидеть-то мне тут до скончания века…»

В каморе было не понять — день ли еще сейчас или уже вечер. Акундинов успел передумать самые разные думы, посочинять вирши, которые он тут же и забывал, а брюхо все бурчало. Но наконец за дверью раздались шаги. Тимофей обрадовался было, что пришли за ним, но оказалось, что явился слуга — парень с увесистой корзиной.

— Вот, пан, велено вас с господского стола кормить, — сказал холоп, выставляя на стол снедь: глубокую миску с крышкой, жареную куру, яйца и большие куски хлеба.

— Дзенкую, — угрюмо бросил Тимоха, хватая миску, в которой оказался гуляш. Ложки не оказалось, потому пришлось есть руками. Может, забыли, а может, слуги решили поиздеваться над «паном москалем», кто знает?

— Пан Мехловский в Краков отъехал, — сообщил слуга, доставая бутылку с вином. — Пан Юзеф приказал, чтобы вас держали тут до самого его приезда…

— Вот ведь… — матюгнулся Тимофей и спросил у слуги: — Пить будешь?

Кажется, холоп ожидал совсем другого вопроса, поэтому от неожиданности даже не сразу и ответил, но потом, сдернув с головы шапку, робко спросил:

— Пан предлагает мне выпить вместе с ним?

— Помянуть, — уточнил Тимоха, наливая себе полную кружку, вместившую едва ли не половину бутылки, и поискал глазами — куда бы плеснуть холопу.

Слуга, покопавшись в корзине, вытащил оттуда оловянную чарку. Может, предназначалась она как раз «знатному» узнику?

— Эх, чего бы покрепче, — вздохнул Тимофей, наливая вино в чарку.

— Пан Юзеф приказал вам лучшего вина подать.

— Лучше бы водки прислал, — угрюмо сказал узник, поднимая кружку. — Ну, помянем рабу Божию Витусю!

Выпив и перекрестившись, Тимофей отметил, что слуга перекрестился не ладонью, а перстами.

— Ты что, не католик? — удивился он.

— Православный я, — ответил тот, посматривая на еду, которую слугам было есть не положено. — Русин к тому же…

— Вона! Земляк, стало быть, — восхитился Тимофей, кивая на остатки куры и яйца.

Слуга не заставил себя ждать, принявшись уплетать жареную птицу едва ли не с костями.

В тусклом свете единственного факела Акундинов рассмотрел, что холоп — парень лет двадцати — не выглядел голодным. Еще бы — носить арестантам еду да не поесть самому?!

— Я, пан москаль, тут пять лет служу. Только в подвале-то быдло одно сидит, — пояснил парень, принимаясь за яйца, которые он заглатывал едва ли не целиком, кажется, даже не очищая от скорлупы. — А благородные-то господа тут редко бывают. А быдлу-то хлеб, лук да воду выдают, да по праздникам — иной раз говядину, коли ее много, а чаще — рыбу соленую, что пану Станиславу из Гдыни везут.

— Звать-то тебя как? — поинтересовался Акундинов, разливая остатки вина.

— Янко, — отозвался парень, радостно хватая чарку.

— Тезка, значит, — усмехнулся Тимофей, поднимая кружку. — А меня — Иваном, Иоанном зовут. Ну, Янко, за знакомство.

— Дзенкую, пан Иоанн, — поклонился в почтительном поклоне парень и опрокинул свою чарку.

— Скажи-ка, тезка, а с людьми-то с теми, что в темнице сидят, — с ими-то что? — поинтересовался «Иоанн».

— Сидят, — коротко ответил Янко. — Пока пан Станислав не приедут, сидеть будут. А как приедет пан, то их на колья посадят.

— А чего пан в Краков-то уехал? — спросил Тимофей, подбираясь к самому главному.

— Король Владислав послов во Францию отправляет, чтобы та ему в войне с турками помогла. А пан Мехловский хочет от короля добиться, чтобы тот и его в депутацию включил, — охотно рассказал Янко секреты, за которые не пожалел бы денег любой иноземный лазутчик. И откуда холоп, что кормит узников, может такое знать?

— Надолго пан-то уехал? — поинтересовался Акундинов, предчувствуя ответ: «Нам ясновельможный пан не докладывает!»

— Ежели король его во Францию пошлет, то послезавтра пан обратно приедет. Ну а коли не пошлет, то — завтра. Пан Станислав в Кракове больше двух дней бывать не любит. У него там своего дома нет, а ночевать в гостинице больше двух ночей ему неможно.

— Ясно, — повеселел Тимоха, а потом осторожно спросил: — Янко, а ты водки можешь принести?

— Могу, как нет-то? — пожал плечами парень. — Мне пан Юзеф строго-настрого приказал — москалю ни в чем не отказывать. Пан Станислав так распорядились.

— Ну, тогда совсем хорошо! — еще больше обрадовался Акундинов. — Стало быть, даже девку сюда прислать можешь?

— Могу, — кивнул слуга. — Только вот… — замешкался он, — девки-то вас боятся, пан Иоанн. Думают, что это вы Витусю убили.

— А сам-то ты как считаешь?

— Вначале-то думал — вы. А потом, как предложили вы мне за ее упокой выпить, то понял: нет, не вы… Только кто же тогда? Тем более, пан, что это вы… — оборвал себя на полуслове Янко, чего-то испугавшись.

— Ее жениха убил… — продолжил недосказанное Тимофей, пристально вглядываясь в глаза холопа.

— Точно так, пан, — кивнул головой Янко. — Витка-то совсем одурела, когда Гадею схватили. Ходила по замку да всем слугам себя предлагала, чтобы женишка помогли освободить.

— А тебе, небось, в первую очередь? — предположил Тимофей и, вглядевшись в лицо холопа, понял, что был прав.

— Было, — не стал отпираться Янко. — Я ж даже вначале сдуру-то подумал — а может, попользоваться девкой-то? Она же все равно на себя руки наложить собиралась. Потом прикинул да и решил — а ну-ко ее к ляду. Девка-то она гладкая. Но своя задница дороже будет. Если сболтнет кто пану Станиславу или пану Юзефу, что помощь обещал, так меня за одно такое обещание враз на конюшню да в плети…

— Ну ладно, — закончил неприятный разговор Тимофей. — А как там секретарь-то мой?

— Пан Конюшевский? Так ясновельможный пан хотел его с собой в Краков взять, но когда в подвал зашел, где паны вино дегустировали, велел их колодезной водой протрезвлять, пока в чувство не придут.

— И как? — усмехнулся Акундинов, который и сам хотел предпринять нечто подобное.

— А никак, — весело отозвался слуга. — Ведер тридцать на них вылили, а все зря. Пан Забельский, кравчий наш, так тот хоть проснулся да чихать принялся, а пан Конюшевский только свернулся, как младенчик, и дальше спать… Пан Станислав тогда плюнул да велел их в чулане запереть.

Уже поднимаясь и убирая в корзину грязную посуду, Янко уточнил:

— Так вудку-то пану нести?

— На двоих неси. И закуски какой-нибудь нашенской — огурчиков там, капустки квашеной.

Витусю поминали всю ночь. Православный русин (что это такое, Тимофей не знал), без меры польщенный честью выпить с паном, приволок целую корзину закуски и полуведерную бутыль водки. Как уж он объяснял эконому потребности «благородного» узника, непонятно, но, видимо, доходчиво. Сам Янко силы свои не рассчитал и переусердствовал, потому ближе к утру свалился на пол и заснул. Будь у арестанта желание сбежать или выпустить остальных заключенных, то вот, пожалуйста, — в корзине лежала связка огромных ключей, кованных, видимо, во времена предков Мехловского. Только куда бежать?

Проснувшись, Тимофей в первую очередь «поставил на место» голову, разболевшуюся после вчерашних возлияний. Янко продолжал спать. Посмотрев на сопящего холопа, решил было — пусть парень поспит еще, но потом, вспомнив, чем должен заниматься слуга, принялся его расталкивать:

— Слышь, земляк, а тебе на службу-то не пора? Смотри, всыплют тебе плетей, если что…

— Ась! — приподнялся Янко на локте, пытаясь сосредоточиться, а потом вскинулся, пробормотав не как православный русин, а как поляк-католик: — Матка Боска! Мне ж к управителю идти провизию получать!

Забыв запереть за собой дверь, холоп убежал. Тимофей заменил выгоревший факел на новый и от нечего делать стал допивать водку. Казалось, что бутыль была бездонной, но, хорошенько постаравшись, Акундинов обнаружил-таки дно и опять заснул.

Пробуждение было тяжелым. Похмелье лупило его со всех сторон, сдавливало виски тисками, рвало на части мышцы. С огромным трудом Тимоха встал и, едва не разбив кувшин с не тронутой еще водой, блаженно напился и рухнул в постель. Там, то обливаясь потом, то замерзая, решил — надо бросать пить! Или хотя бы не потреблять в таких количествах. Если подумать, то с самого появления в замке он еще ни разу не был трезвым. И добро бы, выпил для веселья чарочку-другую — да и на боковую, чтобы с утра быть свеженьким, как огурчик, так нет — нужно же нажраться.

Тимофей то забывался коротким тревожным сном, то просыпался, пил воду и опять засыпал, чувствуя, что лучше бы умереть, чем так мучиться! Отпустило только к вечеру следующего дня. То, что был именно вечер, он не знал, но чувствовал. Вроде заходил Янко, что-то там оставлял. Только подумал о парне, как вот тут он — легок на помине.

— Как вы, пан Иоанн? — душевно поинтересовался холоп, заглядывая на столик. — А я вам свежей еды принес. Вот, еще горячая.

Акундинов устало спустился с постели. Вроде бы скверно, но гораздо лучше, чем было вчера. И зверски хотелось есть.

— Вот, пан Иоанн, покушайте бульончику, — ворковал холоп, крутясь вокруг арестанта, словно любящая мамаша. — А тут вот мясо тушеное с капустой.

Мяса сейчас есть не хотелось, а вот бульончика Тимоха попил с удовольствием. В брюхе стало веселее, и вроде бы умирать расхотелось.

— Пиво будете? У меня легкое…

«Пиво? Легкое?» — прислушался Акундинов к самому себе и, почувствовав, что его начало мутить от одного лишь слова, отрицательно потряс головой.

— Квас еще есть, — не унимался парень. Вот против кваса желудок не возражал.

С наслаждением выпив почти целый корец вкусного пенного напитка и поняв, что наконец-таки он стал совсем живым и здоровым, Тимофей спросил у Янко:

— Что там наверху-то слыхать? Как там пан Мехловский — не прибыл еще?

— Так я ж вам еще вчера сказывал, — удивился холоп. — А вы, пан, не помните?

— Не помню, — честно признался Тимоха.

— Ну так приехал пан из Кракова злой как черт. А ему на глаза ваш секретарь попался. Ясновельможный пан велел его выпороть как следует, а потом по-французски поговорил, рассмеялся да и передумал. А теперь, говорят, секретарь ваш убийцу хочет найти.

— Убийцу хочет найти? — удивился Акундинов. — Как это?

— Ну, толком-то я не знаю, — пожал плечами слуга. — Но ходит по замку, всех выспрашивает да вынюхивает. Да вы, пан Иоанн, сами узнаете. Мне велено накормить вас да наверх отвести.

— А чего пан Мехловский злой-то приехал? — поинтересовался Тимофей, принявшись теперь и за мясо с капустой.

— Сказывали, — понизил голос холоп, — что главным посланником король во Францию сотника казачьего отправляет, Хмельницкого Зиновия. Он хоть и саблю наградную имеет, но не из гербовых шляхтичей, а из простых казаков.[51] Но как же можно такому пану, как пан Мехловский, под начало простого казака идти?

Янко скривился так, как будто обида нанесена лично ему!

Вместе с холопом Тимоха поднялся по винтовой лестнице. На площадке Янко «передал» его шляхтичу, тому самому, что приезжал за ограбленными «москалями». Прошло не больше пары недель, как Акундинов и Конюхов стали гостями пана Мехловского. А казалось — давно.

Збигнев, так звали шляхтича, был неразговорчив. Впрочем, как уже понял Акундинов, Мехловский, вместе со своим маршалком, держал и дворян, и слуг в ежовых рукавицах, не позволяя тем болтать что не надо и с кем ни попадя. Между прочим, совершенно правильно! Слуги, как хорошо известно, умеют выбалтывать секреты своих господ. Слышал бы пан Мехловский пьяные откровения Янко — приказал бы язык вырвать!

Шляхтич довел «пана Иоанна» до дверей его покоев, коротко, одним подбородком, поклонился и ушел. Спрашивается, зачем было вообще его встречать? Дорогу Акундинов нашел бы и сам. Но кто их знает, этих магнатов. Может, Збигнев был постоянным посыльным при пане Мехловском? Кем-то вроде «встречающего» боярина у наших царей? «В конце-то концов, — рассудил Тимофей, — коли ты приживал да ешь-пьешь за счет хозяина, то должен приносить пользу». Впрочем, пока он не видел, чтобы дворовая шляхта хоть что-нибудь да делала. Ну разве что разбойников ловила.

Первое, что увидел Тимофей, зайдя в комнату, — приставленного лакея, который нахально дрых на его постели, не сняв сапог! Может, в другое-то время Акундинов и спустил бы подобное: сам ведь не из князьев. Но после двух (или трех?) ночей в каморе да на жестком матраце, в котором клопов было больше, чем соломы, Тимоха разъярился. Схватив холопа за ухо, стащил его с кровати и принялся пинать ногами. Тот, одуревший от сна, не понимал, кто его бьет и за что, но все же привычно свернулся, подставляя под удары спину и руками прикрывая голову и то, что между ног. Но закрыться от русского, имевшего богатый (еще с Вологды!) опыт жестоких уличных драк, было трудно. Это тебе не паны, что ленятся лишний раз пнуть холопа, отправляя его на конюшню. Акундинов ловким ударом развернул парня к себе и с удовольствием стал пинать его в лицо куда ни попадя — в зубы, по носу, в ухо. Успокоился тогда, когда парень стал не то что плакать, а верещать от боли…

— Воду горячую! — приказал он холопу, что размазывал сейчас по полу кровавые сопли.

— У-у-у, — промычал парень, поднимаясь с пола.

— Бегом, тля! — страшным шепотом сказал Тимоха, давая парню пинка для ускорения и сбрасывая с себя верхнюю одежду и белье. — Все потребное для мытья тащи, склизень.

Холоп выскочил из комнаты, как ошпаренный кот. Акундинов, шагая по покоям в чем матушка родила, подошел к ложу и отогнул край покрывала. «Скотина! Мало я ему врезал!» — опять разозлился Тимоха, обнаружив, что постельное белье с окровавленным пятном никто не удосужился поменять.

В комнату вошел лакей, державший на вытянутых руках чан с горячей водой. «Пан Иоанн», подождав, пока парень поставит его на место рядом с тем же корытом для свиней, стукнул парня в ухо. А когда тот уставился на него непонимающими глазами, показал на постель:

— Ты что, пес смердящий, не мог постелю перестлать?

— Так я собирался, пан Иоанн, — залепетал холоп. — Только пан Конюшевский приказал, чтобы ничего не трогали.

— Вона, — озадаченно сказал Акундинов, останавливая руку, занесенную для удара. — А зачем?

Холоп, обиженно шмыгнул разбитым носом, пожал плечами: нам, мол, не докладывают! — и принялся наливать воду. Тимофей, потрогав ее рукой, крякнул и полез в корыто. Помылся не в пример хуже, чем в русской бане или в руках Витуси… Вспомнив о девке, Тимоха загрустил. Принял из рук хлопа полотенце, потом чистое нижнее белье и перебрался на постель. Она хоть и в крови, но не такая уж и грязная. Все лучше, чем топчан…

— Одежда чистая есть? — поинтересовался Акундинов у холопа, имя которого он до сих пор не знал.

— Есть, пан Иоанн, — ответил парень, суетливо метнувшись в угол к сундуку. — Вот, — радостно сообщил он, откинув крышку. — Все чистое!

— Тьфу ты! — плюнул в сердцах Акундинов, разглядывая свою старую одежду, купленную у деревенского лавочника. Но другого выбора не было. Второй пары платья старый жид ему сшить не соизволил. Напуганный лакей стоял как вкопанный, вжимая голову в плечи и ожидая новых ударов. Однако их не последовало. Тимофей, выругавшись, стал влезать в нелепые штаны, ставшие узкими, и цеплять поверх них еще одни.

— Кушать сюда подать или в зал пройдете? — угодливо спросил воспрявший духом хлоп, собирая раскиданную одежду.

— Сюда неси, — распорядился Акундинов и добавил: — Секретаря моего разыщи.

Костка как чувствовал, что его ждут. Не успел еще холоп выйти, а он уже тут как тут. И не один, а вместе с паном Юзефом.

— Здрасьте, — буркнул Акундинов, кисло посматривая на обоих.

— Приветствую вас, пан Иоанн, — раскланялся шляхтич, оставаясь, впрочем, равнодушным. — Рад, что вы с нами.

«Вот гад, — подумал Тимоха. — Будто бы не ты меня в темницу-то отправил».

— Здравствуй, Иван Васильич, — ласково поприветствовал друга Конюхов, не забыв его нового имени. — Как ты, господин мой? Все ли в порядке?

Костка выглядел так, будто сам сидел в темнице не меньше месяца, — всколоченный, словно леший и мятый, будто старая кожа, да еще и весь в клочках липкой паутины…

— Весь подвал-то выпил или нет? — усмехнулся Тимофей.

— Ну разве за один присест такой погреб выпьешь! — вздохнул Костка. — Тут, господин наместник, постараться нужно.

— Панове, — нетерпеливо вмешался пан Юзеф, — давайте ближе к делу перейдем. Итак, пан Конюшевский, вы считаете, что девка была убита кем-то другим, а не вашим паном?

— Истинно так, — кротко согласился Конюхов, осеняя себя крестным знамением.

— Пан Станислав приказал, чтобы вы провели нужное расследование, а потом ему доложили о результатах.

— Как будет угодно ясновельможному пану, — кивнул Константин, — весь сыск проведем в лучшем виде. Только вот… — замялся он.

— Что только, пан Конюшевский? — нахмурился Юзеф.

— Только винца ему поднести треба, — догадался Тимоха и посоветовал: — Но лучше бы пока не наливать.

— Пан Станислав тоже так считает, — покрутил ус шляхтич, — хотя запрета на вино он не отдавал. Это ваш шляхтич, пан Каразейский, вам и решать…

— Пока не докажет, что это не я Витусю убил, не наливать! — отрезал Акундинов, за что и удостоился Косткиного слезливо-печального взгляда, в котором прямо-таки читалось: «За что?!»

Но жалостливый взгляд не подействовал ни на пана, ни на Тимоху, поэтому, вздохнув, как будто его на каторгу отправляют, Костка принялся за дело.

— Юрасик, — повернулся он к холопу. — Постель не меняли? — Хлоп, который не успел уйти и стоял теперь как вкопанный, только кивнул, боясь сказать что-нибудь не то: — Вот, стало быть, ежели девка была тут убита, то сколько бы крови-то на постель-то натекло? Как думаешь, пан Юзеф?

— Много, — коротко ответил понятливый пан.

— А тут? — откинул в сторону Конюхов простыню и одеяло. — Только-только испачкано. Так кровь-то куда делась?

— Ну, может, в одежду впиталась, — предположил пан, но вспомнил: — Хотя она же в одной рубахе была… Юрась, девку-то в чем схоронили?

— Не знаю, пан Юзеф, — пролепетал холоп. — Батька с маткой ее забрали. А из замка отвозили, так девки ее рядном прикрыли, потому как в одной рубахе она была.

— Девок этих — сюда, — негромко распорядился маршалок. — И побыстрее!

Холоп выскочил за дверь, а пан Юзеф в ожидании нетерпеливо стал расхаживать по комнате, напевая под нос какой-то бодрый мотивчик. Ждать пришлось долго. Юзеф, который не привык, чтобы хлопы медлили (да и неизвестно, кого слуги боялись больше — самого пана или его управляющего), не выдержал:

— Юрасика, быдлика, на конюшню отправлю!

— Думаю, пан Юзеф, что он сейчас далеко, — меланхолично отозвался Костка, грустно сидевший на постели.

— Почему это? — почти в один голос спросили шляхтич и Тимофей.

— Так думаю, что девку-то он убил. Вы, панове дорогие, на харю-то его смотрели? — привстал Конюхов с места. — Особенно когда вы, пан Юзеф, девок приказали вести.

— И что? — пожал плечами пан. — Ну, испугался хлоп. Может, сидит сейчас в нужнике да исходит от страха…

— А то, что вот еще что. Вечером, накануне того самого дня, когда девку-то убитую нашли, пан Забельский, с коим мы вина французские пробовали, сказал, что москаль девку зарезал. Я спьяну-то и значения сему делу не придал. А потом, как протрезвел, так и спросил у пана кравчего: откуда, мол, слышал-то? А он ответствовал, что Юрасик, гайдук пана Мехловского, что к москалю приставлен, слугам о том сказал. Стало быть, откуда холоп знал о смерти, если тело нашли только утром? И где пан Каразейский весь день этот и вечер был?

— М-да, — повесил усы пан Юзеф. — Так и мне же, скотина, сказал, что сам видел, как пан Иван девку зарезал. Что вроде как повздорили они из-за чего-то… А ведь я ему еще помалкивать велел…

— Что же вы, пан Юзеф, хлопу поверили, а мне нет? — укоризненно спросил Акундинов.

— Так ведь, пан Иоанн, тут такое дело, что верить никому нельзя, — не стал оправдываться Юзеф. — Все-таки смерть. Хлопу-то какой резон врать? Ваше слово, оно повесомей будет, но все же… Мужичка эта — собственность пана. И здесь пан в своем праве. А пан Станислав повелел бы розыск провести. Мы бы его сразу и учинили, только ясновельможному пану пришлось в Краков отлучиться, к королю. И будьте уверены, пан Иоанн, и на одежду бы внимание обратили, и на нож. А я сердечно прошу прощения, пан Каразейский, что вам пришлось в темнице сидеть. И если вы таите на меня обиду, то я готов дать вам удовлетворение с любым оружием и где угодно.

— Обиду я не таю, — уклончиво ответил Тимофей. — Ну а об удовлетворении — пусть пан Мехловский рассудит. Вы — его дворянин, а я — гость. И мне, как гостю, ссоры с его шляхтой затевать негоже. Да и дело-то еще не закончено… Юрась сбежал, а девок… Где их теперь искать? Девки-то эти могли рассказать кой о чем. И о том, где Витуся одежду свою оставила, и с кем она была перед смертью… Вот, ищи теперь.

— Вона! — пренебрежительно изрек Юзеф. — Ничего, панове, от меня еще ни один хлоп не уходил. А девок сейчас всех из замка построим да расспросим. Надо будет — раком поставим…

Пан Юзеф стремительно вышел из комнаты. Тимоха, оставшись наедине с другом, подошел к нему и крепко обнял.

— Эх, что бы я без тебя делал, — вздохнул он.

— Что бы, что бы, — ухмыльнулся тот уголком рта. — Вечно ты куда-нибудь влипаешь. А я ведь вначале-то и сам решил, что ты эту девку-то порешил. Потом подумал да народец поспрашивал, тогда-то и понял — не ты.

— Ну, спасибо! — саркастически сказал Акундинов. — Хорошо же ты обо мне думаешь.

— Так ведь, Тимоша, как есть, так и думаю, — посмотрел Костка в глаза друга, без слов напоминая ему о прежних делах…

Смотрел Конюхов так кротко, что Тимофею вдруг захотелось дать ему в морду… Но, пересилив себя, парень опустил глаза и пробормотал:

— Нам бы сейчас с тобой да по чарочке…

— Так за чем дело-то встало? — оживился Костка. — Ты же у нас еще в арестантах числишься. Я сейчас к эконому схожу да и возьму чего-нибудь для тебя. Я что, разве уже не твой секретарь?

Конюхов, когда дело касалось выпивки, бывал очень находчив. Причем Акундинов снова удивился тому, как его друг-товарищ умеет приспосабливаться к обстоятельствам. Поэтому не прошло и десяти минут, как он явился вместе с Янко, который волок свою неразлучную корзину.

— Рад за вас, пан Иоанн, — лучился добротой парень, вытаскивая яства и вино. — Да и мне теперь веселее будет.

— А тебе-то чего? — удивился Акундинов. — Какая корысть?

Что это за слово «корысть», произнесенное по-русски, Янко не понял, но по вопросительной интонации смысл угадал верно.

— А выгода мне, пан Иоанн, что можно будет по коридору ходить, чтобы еду вам прямо в комнату носить. Вы ж у нас пока в арестантах числитесь. А где бы арестант ни был: в темнице ли, в покоях ли, — кормить да приглядывать я обязан…

— Ишь ты, — опять удивился Тимофей мудреным правилам жизни в замке. — Почему ты решил, что я в арестантах?

— Так сабли-то при вас нет, — просто объяснил Янко. — Ну а шляхтич без сабли и не шляхтич вовсе…

— Так и я без сабли, — обиженно произнес Костка. — А я что — не шляхтич, что ли?

— Ну, так вы секретарь. А секретарь — он по бумажной части. Так же, как пан ксендз — святой отец, что в костеле нашем служит.

— Ладно, оставь добро свое да ступай, — хмуро сказал «шляхтич» Конюхов. — Мы уж тут сами как-нибудь…

— Как угодно, — поклонился Янко и вышел.


Костка и Тимоха уже давненько не сиживали так вот вместе. И неизвестно было, когда им еще раз это удастся.

— Ну, шляхтич, — усмехнулся Тимофей, поднимая чарку. — Выпьем!

— Выпьем, пан шляхтич, — в тон ему ответил Конюхов, опрокидывая свою порцию.

— Тоскливо мне тут, — признался Тимофей. — Скучно.

— А тебе какое веселье нужно? — удивился Конюхов, торопливо наливая по новой. — Живы, в тепле. Девки под боком, вина — залейся. Чего еще-то?

— Эх, Костка, Костка, — укоризненно произнес Тимофей. — Тебе лишь бы водку жрать.

— Ну и что? — хмыкнул приятель. — Тебе что, жалко, что ли? Или ты водку не пьешь?

— К королю надо ехать.

— На хрена? — едва не подавился Костка. — Кто тебя к королю-то пустит? А пустят, так о чем ты с ним толковать-то будешь? Ты что, еще не уразумел, что у короля-то здешнего власти не боле, чем у пана Мехловского, а может, и того меньше. А есть еще Потоцкие, Вишневецкие, Сенявские, Конецепольские, которые побогаче нашего пана будут.

— Да и пан-то наш, пока любы мы ему, так и играется, ровно дите с игрушкой. А коли надоедим, что тогда? А король польский — власть!

— Тимоша, да паны польские своего короля ровно бычка на веревочке водят. Что шляхта на сейме скажет, то король и сделает. Ежели, скажем, на Руси бы такое было, так давно бы царство-государство на клочки бы разорвали. Да и старые-то люди да летописи старинные говорят, что было уже такое. Чуть Русь не просрали!

— Ладно, посмотрим, — не унимался Акундинов, которого слова друга не убедили. — Попрошу пана, чтобы к королю меня отправил.


…Аудиенция у его величества короля Польши, великого князя литовского и князя русского Владислава не доставила радости Тимофею. Король, озабоченный предстоящей войной с Турцией, на которую сейм не давал согласия, принял «Иоанна Каразейского, наместника Вологодского и Великопермского», весьма холодно. Он великодушно позволил облобызать свою королевскую руку, сдержанно выслушал сбивчивый рассказ о злоключениях молодого аристократа, но и только. Хорошо, что у Акундинова хватило ума не болтать о том, что он — сын царя Василия Шуйского. Владислав, отказавшийся от титула русского царя, к самозванцам относился крайне скверно.[52]

— Ну а чего бы вы хотели, пан Иоанн? — усмехнулся пан Станислав, когда они возвращались в замок. — Чтобы король распахнул объятия или кошелек? Объятия-то, положим, он распахнет. А кошелек? В королевской казне даже мыши сдохли… А наш король посылает посольство во Францию… Может, вам лучше отправиться куда-нибудь в другое место и там поискать счастья?


1025 год от эры хиджра (1646 год от Рождества Христова).

Стамбул.


…Падишах Османской империи Ибрагим, властитель, на которого Тимофей возлагал большие надежды, даже не допустил его к себе. А как он мог допустить, если даже и не знал о существовании «наследника» покойного государя Василия Шуйского?

Обидно. А ведь Тимофей уже заготовил вирши, которые он хотел прочесть на приеме у падишаха Османской империи. Строки, может быть, и так себе, но какой же правитель останется равнодушным к лести?

Великий Ибрагим-султан
В руце сжимает ятаган.
Его боится всякий грек,
И серб, и русич, и узбек.
Великий Ибрагим-султан,
Ты самый главный у осман.
Европа пред тобой лежит,
А Азия как лист дрожит.
Зверями правит лев един,
А у людей ты — властелин!
Ты — царь царей, ты — падишах.
Врагам своим внушаешь страх.
К твоим стопам я припадаю,
О помощи к тебе взываю!
Я об одном тебя молю —
Помочь несчастному царю!

Дальше, по мысли Акундинова, турецкий султан спросит: «Какую же помощь хочет мой брат — русский царь?». И вот тут-то Тимоха расскажет обо всех обидах, которые ему причинили. А на деле — дуля с маслом!

Великий визирь, коему «наследника» передали вместе с депешей от господаря Молдавии Василия Лупы, не спешил принимать решение. Что за человек Иоанн Каразейский, который, обмолвившись, вначале назвался Тимофеем… Будь он католик, двойное, а то и тройное имя никого бы не удивило (чем больше святых покровителей, тем лучше!), но у православных это не принято. Иван-Тимофей, правда, сумел объяснить, что был вынужден так долго скрывать свое истинное имя, что и сам стал забывать его. Правдоподобно. Но… Что-то смущало главного сановника великой империи.

Бумага, в которой царь Михаил давал во владение Иоанну Васильевичу Вологду и Пермь, выглядела убедительно. И как доложили визирю опытные люди, и печати, и подпись дьяка — подлинные. Но кто же, как не он, потративший полжизни на интриги, мог лучше знать, что любую грамоту можно подделать?

«Возможно, — размышлял визирь, — гяур и не лжет. Возможно, что он действительно сын покойного царя Василия Ивановича Шуйского. Только что это даст Блистательной Порте?»

Османская империя сейчас не имела ни сил, ни средств, чтобы начинать новую войну. Хлопот хватало с Польшей, Австрией и Трансильванией. Воевать с Россией, чтобы усадить на престол нового царя, — это даже и не смешно! До сих пор не отстроены крепостные стены Азова, разрушенные казаками, а из одиннадцати башен удалось восстановить только семь…

Господарь Молдавии скупо отписал, что «человек называет себя сыном бывшего русского царя Василия Шуйского и прибыл от короля Польши Владислава». Василий уверял, что Иоанн-Тимофей был нищ, а все его имущество сводилось к дорожной сумке да паре русских серебряных «чешуек», годных только для приваживания рыбы. Сам же «наследник» кричал, что господарь Молдавии обокрал его, отобрав все деньги, а главное — фамильную дамасскую саблю, которую в роду Шуйских передавали из рода в род.

Визирь опасался сразу отвергнуть пришельца… Вдруг после смерти Ибрагима новый правитель будет недоволен своим первым министром, который упустил возможность провести игру, имея на руках фигуру царя Иоанна Васильевича? Но надо было решить — останется ли фигура на доске всего лишь падати или сумеет пройти в хасти? Останется ли он Ивашкой (так по-русски?) или станет государем всея Руси Иваном V? И если ошибешься, то что же тогда? Отставка? Но отставка визиря, в отличие от прочих, влечет за собой не ссылку в Магриб или Бурсу, а шелковый шнурок, на котором положено самому же и удавиться…

Великий визирь размышлял. Как поступить? Василий Лупа, к которому нежданно-негаданно «свалился» очередной русский «царевич», не хотел ссориться ни со своим повелителем-султаном, ни с начинавшей усиливаться Россией. Пару лет назад в Молдавию заходил один такой самозванец, что называл себя сыном Дмитрия Иоанновича и уверял, что в Москве ему будут рады. В Москву его и отправили. Правда, привезли не целиком, а только кожу с головы. Для визиря было бы куда проще, если бы и этого прирезали где-нибудь в Яссах. Теперь же так просто отмахнуться от Иоанна нельзя. Интриганов и клеветников, толпящихся у трона больного падишаха, и разнообразных наследников хватает. А очередь желающих занять пост великого визиря тянется от Стамбула до Янины. Решив, что лучший судья в этом споре — время, визирь приказал отправить русского «царевича» в собственный сераль, препоручив его наблюдению старых слуг. Но так, чтобы не стеснять гостя.


Оказавшись в одиночестве, Тимофей скучал. В семалыке — мужской половине дворца — ему отвели несколько комнат. Сам первый министр — визирь приезжал домой редко и беседовать с русским не стремился. Слуги, выполнявшие обязанности соглядатаев и охраны, других языков, кроме турецкого, не знали. Был бы вместе с ним Конюхов, так было бы хоть с кем поговорить. За несколько лет скитаний бок о бок с другом Акундинов уже настолько привык, что старший и более опытный друг (когда трезв!) всегда поможет дельным советом! Но Костка, подхвативший лихоманку, остался в Варне. Жив ли он?

Кормили сносно. Конечно, по сравнению с изобилием пана Мехловского турки питались просто. Но после брынзы и кукурузных лепешек, коими полгода потчевали при дворе скуповатого молдавского господаря, плов с бараниной и бешбармак были весьма неплохими блюдами. Но все равно — привыкшему к людям Тимофею было тяжко. В гаремлык (женскую половину) его, понятное дело, не пускали…

Но все же, пожив с недельку, Тимофей обжился. А когда понял, что арестантом его никто не считает, то повеселел и принялся гулять по городу.

Стамбул был огромен. Можно было бродить целыми днями, угадывая среди домов и кварталов сохранившиеся развалины Ромейской империи. Рассматривая главную мечеть, бывшую двести лет назад храмом Святой Софии, Акундинов не испытал ни малейшего огорчения. Что ж, на месте турок он сделал бы то же самое!

Но памятники и храмы вызывали меньший интерес у Тимофея, чем рынки. В каждой из частей — махалл — Стамбула был свой «чарши» — рынок под крышей и множество торжищ — базаров. Соленый запах моря, смешанный со сладко-приторными запахами огромных рынков, суета и многоголосица создавали для столицы Турецкой империи ту неповторимость, которая отличала этот город от всех других столиц, где Тимофею довелось побывать. В нем не было неторопливой степенности Москвы, холодной надменности Кракова, бедности Ясс или пышной нелепицы Вены.

Тимоха с интересом наблюдал, как смуглолицые персы развязывали тюки со слежавшимися за долгую дорогу драгоценными коврами и мыли их в источнике под городской стеной, отчего узоры становились только ярче. Узкоглазые и желтолицые уроженцы «Чины» показывали звонкую фарфоровую посуду. Если покупатель хотел взять большую партию, но сомневался, то прямо на его глазах разбивалась любая чашка или плошка, и показывался гладкий излом. Но даже больше, чем фарфор, Акундинову приглянулся нежно льющийся шелк, который не пользовался у турок спросом, однако охотно разбирался купцами-христианами.

Индийские гости, которых выдавала ясность во взоре и тонкие, по сравнению с прочими восточными людьми, скулы, предлагали серебряные украшения — тончайшие цепочки, дутые перстни, серьги и браслеты по баснословно дешевой цене. «Эх, — вздохнул про себя Тимофей, — это бы добро да на Москву — озолотился бы!» Он представил, как скупает полпудика украшений и сбывает все это добро где-нибудь на Ордынке…

Немцы, англичане и французы, узнаваемые по европейскому кургузому платью, продавали стекло, оружие, вина, благовония.

Были тут и бородатые земляки, ходившие в Царьград из Твери, Нижнего Новгорода и Устюга Великого, не говоря уже о самой Москве.

Поначалу хотел было постоять и потолковать с народом, но передумал. Зачем? Ну, познакомишься, ну, водочки выпьешь, а дальше-то? Да еще, не приведи Господь, наткнешься на кого-нибудь из знакомцев…

Русичи торовато вели торговлю холстом и ворванью, воском и медом, костью морского зверя, рыбьим клеем, который высоко ценили здешние ювелиры.

Очень редким, а потому и дорогим товаром было дерево, а русские гости держали здесь и всю торговлю лесом. Акундинов был очень удивлен, узнав, что деревья, вырубленные где-нибудь под Воронежем или Тулой, сплавляют плотами по Дону до Азовского моря, а потом прямиком по Черному морю в Стамбул.

Ну, среди купцов и мелких торговцев больше всего было самих турок. И столичный ремесленник, и провинциал-аскер старались продать на рынке все, что можно. А янычары, не успевшие вовремя сбыть добычу и вынужденные теперь отдавать ее перекупщикам за бесценок?

Еще одним открытием для Акундинова стало то, что не следует называть турок — турками. По крайней мере в глаза. Это ему «разъяснил» одни бородатый торговец сладкой водой, которому Тимофей сказал: «Якши, турок!» Под улюлюканье мальчишек пришлось убегать по узким грязным улочкам. Назвать турка турком было все равно, что обозвать дворянина мужиком. Вроде бы правильно, но в морду получишь. Сами турки звали себя османами.

На торжищах, несмотря на многолюдье, шум и гам, порядка было больше, чем на русских или европейских рынках. Стражи, поймавшие вора, особо не церемонились, а тащили его к кади — судье. Тот, без долгих раздумий и колебаний, принимал решение — либо (если вор попадался впервые) рубить ему правую руку, либо (если рука уже отсутствовала) казнить его тут же — для развлечения торговцев и покупателей…

Для покупателей, большинство которых не имели на теле иной одежды, кроме шароваров и рубахи с поясом, была на рынке и другая забава. Не проходило дня, чтобы от какой-нибудь лавчонки не доносились жалобные вопли владельца: стражники, взметнув вверх пятки несчастного, привязанные к жердям, немилосердно лупили по ним палками. Тем, у кого находили подточенные гирьки или камушки, не совпадающие по весу с теми, что хранились у старшины рынка, давали двадцать палок. Тем же, кто пытался продать гнилое мясо, полагалось десять. Акундинов уже знал, что после десяти ударов человек не сможет ступать на землю не меньше недели, а после двадцати — целый месяц… Но все же, несмотря на наказания, мошенники не переводились. Иначе не понадобилось бы всыпать пятьдесят ударов по пяткам цыгану-мусульманину, который продавал собачье мясо, выдавая его за баранину. Что уж потом стало с незадачливым торговцем, чьи ноги пришлось спешно отрезать, никого не интересовало…

В Стамбуле, правда, имелась одна махалла, которую русские именовали Кожевенной слободой. Туда старались не заходить не то что стражники, а даже воры, так как и запах от выделанных кож был не слишком приятен, да и другое… Пойманных чужаков (вор это был или нет, поди, докажи!) не убивали и не калечили. Их просто заковывали в цепи и заставляли собирать по улицам собачье дерьмо, с помощью которого дубились кожи… Тимоха, которому доводилось бывать в русских кожевенных слободах, только башкой крутил. Он помнил, что в России шкуры выделывались дубовой да ивовой корой, а потом, чтобы нежнее были, мазались кашей (лучше овсяной). Хотя шайтан его знает, чем там в России кожи выделывают…

Едва ли не на каждом углу были кофейни, где подавали терпкий горячий кофий, кои следовало запивать холодной водой. Горечь можно было заедать сладостями — халвой, рисовым желе с медом, пахлавой. В кофейне, коли посетители не пожалеют медяка, можно и развлечься — посмотреть театр теней Карагез. Но похождения бравого османа, который чем-то напоминал русского Петрушку, скоро наскучили Акундинову.

Один из чарши, именуемый «Обгорелая колонна» и вынесенный на самую окраину столицы, понравился Тимофею больше всего. Впрочем, не весь, а лишь та часть, где продавались… женщины: юные и не очень, красивые и страшненькие, блондинки, брюнетки и даже рыжие, на которых было не очень много охотников. Были тут гордые панночки из Польши и Чехии, густобровые малоросски и пышные, как свежие калачи, русские девки, которых доставляли татары. Пираты, среди которых было много греков и левантийцев, везли армянок, грузинок и француженок. Были даже черные, как деготь, негритосихи, наловленные где-то в жарких лесах страшно далеких мест!

Самые красивые женщины (а девственницы, которые встречались не часто, — поголовно!) немедленно распродавались в гаремы. Лучших приобретали евнухи падишаха и его сыновей, затем — сановников. Тех девиц, на которых покупателей сразу не нашлось, поставщики отдавали перекупщикам за бесценок. Те, выдержав «товар» неделю-другую и не дождавшись «купцов», отправляли рабынь в провинции.

Иногда, когда покупателей не было, владельцы «товара» разрешали за пару-тройку медных монет «попользоваться» какой-нибудь из девок постарше, тех, чье девство уже было утрачено. Тимоха, которому отпускалось из казны два диргема в день (окромя крова и стола), мог себе это позволить. Только приходилось делать свое дело в спешке, за небольшой ширмой и в том же загоне, где содержались остальные девки. Плохо еще и то, что рабыни занимались любовью равнодушно, ровно коровы… Были, конечно же, в Стамбуле и «жрицы любви», которые отдадутся тебе со всем пылом и прилежанием, только денежки доставай. Но брать дешевую портовую шлюху, которую за день «потребило» десяток-другой матросов, было боязно (болезни, говорят, у них какие-то появились), а идти в армянский или еврейский квартал, чтобы потешить себя «чистой» девкой, было слишком дорого — целый диргем! Вот и приходилось терпеть, а то и совсем пришлось бы кулачком обходиться!

Другой интерес Акундинова — лавки, над которыми были прибиты таблички с сурой, где было упомянуто имя пророка Мухаммеда, что считается покровителем купцов и поэтов. Любой торговец книгами если и не писал стихи, в душе все равно был поэтом.

Книжные лавки порой и лавками-то с трудом можно назвать. Так, лежат себе на коврике с десяток побуревших от времени свитков. И кажется иногда, что невзрачные папирусы да пергаменты ничего не стоят, а между тем за один такой свиток, в котором оказались тексты аль-Асмаи, считавшиеся давно утерянными,[53] книжник из Сейхана Джеваль аль-Расуд бен-Руми, далекий потомок самого Джелалладдина Руми, отдал целый тюк серебра и лучшую наложницу. Наложница, которая оказалась слишком резва для старого торговца, была выгодно продана шейху из Берберии.

Большинство книг, заполненных еврейскими, арабскими, европейскими и непонятно еще какими письменами, были малоинтересны Тимофею. Но бывало и так, что среди незнакомых книг встретится вдруг что-то родное. На книжных развалах попадались летописи, которые считались погибшими — сгоревшими в пожарах древнего Киева или Старой Рязани, взятой на щит Батыевой ордой. Либо те книги, что были свезены в Москву старанием митрополита Алексия, но были погребены в руинах после захвата столицы Тохтамыш-ханом. Книги и свитки, однако, стоили бешеных денег. Чаще всего Акундинов с жадностью просматривал книгу, вздыхал и клал ее туда, откуда взял. Правда, однажды Тимофей сумел сбить цену настолько, что за один диргем ему удалось купить у Ангела — старика-болгарина — «Полный родословец русских князей, великих и удельных, рекомых Рюриковичами, от Рюрика Великаго и до Ивана, перваго московского царя, нареченного Грозным». Книга была рукописной, сшитой из нескольких тетрадок. Жаль только, что в ней отсутствовали листы, повествующие о князьях до Ярослава Володимировича, и не хватало переплета. Но будь она в целости и сохранности, то стоила бы все десять, а не то и сто диргемов. Да и у Ангела бы она не улежала, потому что несколько раз ее смотрели русские книжники, кривились и клали на место. Русские были лучшими покупателями для книготорговцев, потому что, скупая книги, они не торговались.

Вернувшись в отведенные покои, Акундинов целую неделю с удовольствием вникал в хитросплетения родословий, заучивая, что дед Василия Ивановича Шуйского (соответственно его «прадед») Андрей Михайлович, глава Боярского правления при малолетнем Иване Грозном, был казнен по приказу царя. До этого, правда, он собственной властью успел смести аж двух митрополитов всея Руси! А вот прапрапрапрадед Василия (ему, стало быть, приходившийся тоже каким-то там «пра-пра») Василий Кирдяпа спорил за великокняжеский стол с самим Дмитрием Ивановичем Донским! Да и Москву Кирдяпа вместе с татарами знатно пограбил! Родоначальник же князей Суздальско-Нижегородской земли Шуйских, внук Всеволода Большое Гнездо, князь Андрей, хоть и был моложе своего брата Александра, прозванного Невским, но раньше его стал великим князем владимирским! Опять-таки, было чем погордиться. Андрей Ярославович был первым, кто осмелился сразиться с татарами!

«Ну, чего же я раньше-то всего этого не знал!» — сетовал Тимофей, вспоминая свой позор в Польше, когда он не сумел толком рассказать шляхте о своих славных предках. Но ничего. Он туда еще возвернется да и расскажет!

Как-то вечером, когда Акундинов, расстелив перед собой лист плотной желтоватой бумаги, сделанной из какого-то хитрого водяного тростника, разглядывал карту Османской империи с сопредельными землями, к нему явился слуга и передал повеление предстать пред светлые очи визиря.

В зале, куда обычно Тимофей не заходил (жил он в другом крыле, гостевом), на коврах сидел хозяин вместе с двумя гостями в русских платьях. Судя по шапкам — в немалых чинах. Так и оказалось…

Земляки, с трудом сидевшие на ковре, посматривали недобро. «Уж не по мою ли душу?» — подумал Тимофей и оказался прав.

— Переведи ему, — обернулся визирь к толмачу — низенькому турку с хитрыми глазками. — Передай, что прибывшие из Москвы посланники русского царя Алексея просят выдать его. Скажи, что русские не верят, что он сын царя Василия Шуйского.

Акундинов, еще до приезда в Турцию вполне сносно выучивший татарский, по-турецки хотя и не говорил, но понимал (хвала рынкам!). Но знание свое выдавать не спешил. И, как потом понял, совершенно правильно сделал…

— Великий визирь говорит, что ты самозванец. Говорит еще, что если ты не хочешь сам отправиться в Перу, в русское посольство, то он прикажет отправить туда силой, — сказал переводчик, блеснув глазенками.

«Ах, собаки! — со злостью подумал Тимофей, косясь на своих земляков. — Успели уже и толмача перекупить. Ведь переводит-то пес не так!»

— Ну, силой-то, положим, меня отправлять не надо, — туманно ответил Акундинов, соображая, как бы ему позамысловатей ответить. Ведь толмач, сволочь, может такого визирю наплести, что и вправду силой прикажет отправить! — Все, что можно решать добром, нужно решать добром. Ты лучше переведи великому визирю, что эти московиты не похожи на русских посланников — слишком уж вид у них зачуханный… Видывал я окольничих из Думы да дьяков видел — те постепенней будут да поосанистей. И одежа на них не в пример богаче должна быть! Может, дворовых мужиков ко мне каких-нибудь послали?

Тимофей рассчитал правильно. Старший из посланников, заслышав обидные слова, вскочил на ноги и закричал:

— Да знаешь ли ты, пес безродный, кто перед тобой? Я — посол великого государя царя Алексея Михайловича князь Семен Степанович Телепнев, окольничий. Мы, Телепневы, род свой от Рюрика числим. А со мной — думный дьяк Кузовлев Акинфий. Да ты, кал смердящий, в землю мне должен кланяться!

— Не из тех ли Телепневых ты будешь, что от литовцев-то бегали? — усмехнулся Тимофей. — Знатный князь… Токмо знатен род Телепневых только своими пятками, кои врагу показывали. Вы ведь и на Куликово-то поле не вышли. Верно, побоялись?

В «Полном Родословце», читанном Тимохой, было немало и выдержек из летописей о деяниях князей. Там, правда, говорилось лишь о том, что воевода князь Алексей Телепнев «отступиша от войска великаго Ольгердова, сметил силы его да ушел на Москву, к Димитрию Иванычу». Ну а на Куликово поле Алексей Телепнев выйти не мог, потому что был убит за два года до этого, на реке Воже.

— Да ты, холоп, моих пращуров вздумал позорить?! — страшным голосом заорал князь, покрываясь красными пятнами, и, вытаскивая из ножен саблю, рванулся к обидчику. — Да я тебя, выб…ка, сейчас, как собаку, зарублю!

Будь то в султанском серале, то оружие бы никто не разрешил пронести. Там, как и в государевом тереме на Москве, все было строго! Тут же, у визиря, где встреча считалась приватной, а не официальной, отобрать у князя оружие было бы бесчестным как для послов, так и для самих турок. Так что, вызывая гнев окольничего, Тимофей сильно рисковал. Однако на плечах у разъяренного посланника повис Кузовлев, а мгновенно вбежавшая стража сразу же нацелила на гостей копья, отжимая их от визиря и Акундинова…

Все-таки Телепнев был опытным послом. Он быстро остыл и, извинившись перед хозяином за вспышку, сел на место. Визирь отпустил стражу и усмехнулся, глядя на красного, как гранат, князя.

— Переведи, — сказал теперь сам Акундинов, старательно выговаривая слово по-турецки, а потом перейдя на русский: — Переведи великому визирю, что если он сам не защитит меня, как гостя, то я готов встретиться с русским посланником и саблей своей отстоять свою честь!

Толмач, вначале не сообразивший, что гость умеет говорить по-турецки, собрался, видимо, сказать визирю то, что было заготовлено заранее, но понял, что может попасть впросак. Виновато посмотрев в сторону московитов («а что, мол, я могу сделать?»), перевел правильно.

— И скажи великому визирю, — продолжал Тимофей, обращаясь к переводчику, но рассчитывая на слух русских послов, а не на визиря, — что я — законный сын русского царя Василия Иоанновича Шуйского. И хотя бесчестно царскому сыну с худородным князишкой биться, но я готов вызвать князя Телепнева на Божий суд!

— Это кто ж худородный-то? — опять стал вскипать Телепнев. — Ты, самозванец, на кого хайло разинул?!

— А ты, ишак, на кого хвост поднял? — в тон ему ответил Тимофей, переходя на турецкий язык и на турецкий же оборот речи, услышанный им как-то на базаре.

Толмач, удивленный такой тирадой, замер, не рискуя переводить. Визирь, довольный перебранкой, расхохотался.

Кузовлев, который был поумнее (или же похитрее), пока помалкивал. Потом, неспешно цедя слова и давая толмачу время, чтобы донести их до ушей визиря, сказал:

— Не знаю, какого ты роду-племени, но не можешь ты быть сыном Василия Ивановича. Не было у него детей. А если бы ты был сыном, то почему ж о тебе до сих пор ничего неизвестно было?

— Государю нашему покойному, — строго сказал Тимофей, — Михайлу Федорычу известно было. А вы кто такие, чтобы я пред вами отчет держать должен был? А ну-ка, грамоту царскую на то покажите!

Крыть послам было нечем. Ежели они хотя бы знали, как зовут стоявшего перед ними человека, — было бы проще.

— Великий визирь сказал, — сделал еще одну попытку уличить самозванца Кузовлев, — что в грамотке той писано, что покойный государь Михаил Федорович тебя наместником Вологодским и Великопермским назначил. Правда ли то?

— Правда, — кратко сообщил Тимоха, вытаскивая из-за пазухи изрядно потрепанную грамотку. Издали показав ее окольничему и дьяку, даже поцеловал текст, гоня от себя воспоминания о том средстве, которым Костка старил документ. — Тут вот и сказано, что государь мне во владение Вологду и Пермь дал.

— Так ведь нет же в государстве Русском никакого Вологодского и Пермского наместничества, — радостно заявил Телепнев. — Есть уезд Вологодский, коим воевода правит. Ну что же ты врешь-то? — в сердцах заявил окольничий.

— Как же нет, коли в грамоте о том написано? — невозмутимо парировал Акундинов. — А грамотка моя подписью дьяка да государевыми печатями заверена.

— Да фальшивая грамота-то у тебя, — не выдержал на сей раз и Кузовлев, впервые повысив голос. — И печати — поддельные!

— Ну, брат! — хмыкнул Тимофей. — Да за такие слова тебя на Москве бы на правило выставили. Ишь ты, гусь приказной! Усомнился, вишь, в печатях царских! Печати — настоящие. И бумага. Все — настоящее. Вон, можешь у их высочества господина визиря спросить. Евонные приказные грамоту мою и обсмотрели, и прочитали. Чуть ли не обнюхивали…

Визирь, которому неутомимый толмач продолжал пересказывать разговор русичей, заслышав о печатях, кивнул. Вот теперь уже и Телепнев, и Кузовлев замолчали. Визирь сделал знак, означающий, что гостям пора и меру знать. Но все же напоследок Телепнев выдавил:

— Но ты, парень, все равно угодишь на Лобное место! А я рядом буду стоять да смотреть, как вранье-то из тебя вместе с юшкой посыпется…

— А вот когда я на стол московский сяду, — невозмутимо ответствовал Тимофей, — то перво-наперво прикажу тебе руки-ноги выдергать, а жопу твою на кол вострый насажу, чтобы ты на царское величество саблей не замахивался! А товарищу твоему — дьяку злое…му прикажу язык отрезать, чтобы не болтал что попало…


Тимофей, оставшись один, крепко задумался. То, что русские посланники, прознавшие о царевиче, вцепятся в него и уже не отцепятся, было ясно. Это, как говорится, и к бабке не ходи! И пока было непонятно, как поведет себя визирь. Что там ему наболтают посланники, неизвестно. Как знать, а не решит ли визирь, что грамота фальшивая, а Вологодского и Великопермского наместничества действительно не существует и никогда не существовало? Эх, был бы падишах здоров, то с ним-то было бы проще столковаться. Все-таки свой брат — государь!

На следующий день старший садовник, который у турок почему-то считался старшим над всеми слугами, сообщил, что жалованье от казны ему больше выплачиваться не будет, а ему по приказу великого визиря надлежит переехать из дворцовых покоев в комнаты попроще. Тимофей понял — надо бежать!


…Имущества у беглеца немного. Пожалуй, только то, что на себе, да то, что уместится в заплечном мешке. В здешних местах, правда, с мешками за плечами не ходят, предпочитая их двум торбам — одна спереди, а вторая — сзади. А торба, та, что сзади, бьет по заднице…

Тимофей решил прихватить с собой «Родословие князей…», карту Османской империи (вещь полезная в дороге!) да немного еды — десяток черствых просяных лепешек (откладывал несколько дней), пару копченых рыбин, десяток луковиц да соленый сыр. Но все равно, вместе со сменой белья да разными мелочами, включая деньги, набрался целый мешок. Пришлось еще взять два бурдюка с водой. Уже не в первый раз вспомнил недобрым словом Василия Лупу (волчара поганый!),[54] по чьему приказу у него отобрали драгоценную саблю, отбитую у разбойников. Осмотрел нож. Когда-то им зарезали девку, имя которой он уже и забыл. А нож подарил ему пан Юзеф. Поперву Тимоха хотел его выбросить, а потом ничего, привык. Как-то даже резал им хлеб, чистил луковку, и ничего…

Вышли вечером. Племянник старого книжника Ангела — Мирчо, уже бывавший на Святой горе Айон-Орос, что всем русским более известна как Афон, сказал, что дорога займет недели две.

— Нам только из Стамбула выйти да пригороды пройти, — говорит мальчишка. — А там помогут.

Кто им поможет и как, парень разъяснять не стал. Только коротко сказал, что и в Османской империи до сих пор много тех, кто не принял ислам, оставшись, как и раньше, православными. Зато Мирчо с упоением рассказывал о монастырях полуострова Халкидики:

— Представь себе, Иванко, — помогая себе жестами, говорил он. — Халкидики — райское место. Там и груши растут, и виноград, и апельсины. А прямо из скал ручьи бьют! Там — двадцать святых обителей. Греческие есть, и сербские, и наши, болгарские. Даже грузинская есть.

— А русская? — поинтересовался Акундинов.

— Конечно. Обитель Святого Пантелеймона, — с удивлением посмотрел на него парнишка. — А ты разве не знал?

— Да нет, знал, конечно, — смутился Тимофей. — Думал, что турки все православные обители позакрывали.

— А к чему их закрывать? — настал черед удивляться парню. — Турки, они к православным-то хорошо относятся. Они говорят, что наша вера — первый шаг к истинной вере. К исламу то есть… Подать плати да джизью плати. В русском монастыре, раз он памяти святого Пантелеймона, — лучшие лекари! А на Айон-Оросе никакая власть, кроме патриарха, не действует. Оттуда тебя только по именному фирману падишаха могут вытребовать. Придешь к настоятелю да и расскажешь все, как есть. Там из России бывают от русского царя посланники да от патриарха Московского. Ежели что, так они тебе и в Россию помогут вернуться…

Тимофей порадовался осведомленности парнишки. Что же, теперь он точно знал, что в обитель Святого Пантелеймона ему лучше не ходить…

Вечером, после скудной трапезы, Мирчо сказал:

— Через два дня до Чорлы дойдем. А там — на побережье да морем… Греков там много. Кто-нибудь да на Айон-Орос пойдет.

— А коли по суше?

— Долго, — объяснил парень. — По горам лазать да в обход — месяца два пройдет. На конях быстрее бы было, но вот… — не стал досказывать Мирчо, но Акундинов и так знал, что неверным в пределах Османской империи ездить верхом на коне нельзя. Равно как носить оружие и одежды желтого и зеленого цветов…

Тимофей при мысли о кораблях содрогнулся. Еще в Стамбуле старый Ангел удивился, что русский не хочет идти в Афон морем. В Грецию корабли ходят по нескольку штук в день. Любая рыбацкая фелюга доставит путников туда, куда укажут, — во Мраморное ли море, в Эгейское ли. А постараться — так и в Средиземное. Не скажешь же, что пока добирался из Варны, куда его отправил молдавский князь-господарь, чуть не помер от морской болезни! Думал, что коли выйти пешком из Стамбула да по суше пройти подольше, то морем придется плыть поменьше… Но все равно без проклятого моря, видимо, не обойтись!

— Спать ложись, — сказал Мирчо, ложась прямо на голых камнях и с головой укрываясь широкой шерстяной накидкой в два цвета — красный и белый. — Разбужу завтра рано!


…Разбудил Тимофея не Мирчо, а тычок в бок. Били чем-то твердым, не иначе — древком копья.

— Вставай! — услышал он голос. — Обратно поедешь.

Говорили хотя и по-турецки, но понятно. Акундинов, приподнявшись, увидел, что над ним возвышается не кто иной, как садовник господина великого визиря. Правда, с саблей на боку и с камчой в руках он не напоминал садовника. Рядом стояли и другие «слуги». На их лицах невозможно было прочитать ничего — ни злости за побег, ни радости от поимки. Посмотрев в сторону спавшего рядом Мирчо, Тимофей увидел, что на накидке к красному и белому цветам добавился еще и багровый…

— Туда сходи, на дорогу, — кивнул садовник Акундинову, показывая на камень.

— Куда? — не понял он вначале, но потом дошло — чтобы в дороге не просился!

Пока он ходил по утреннему делу, никто из стражей-слуг даже не пытался его караулить. Правильно. А куда он денется-то?

— Похоронить бы… — робко спросил Тимофей, кивая на тело мальчишки. Садовник лишь отмахнулся — некогда, мол, а Акундинов не настаивал. Да и все равно, могилу копать было нечем, а таскать камни — та еще работенка.

Тело Мирчо оставили около камней. «Может, кто и похоронит, — утешил себя Акундинов. — А я, даст Бог, жив останусь, деду объясню, где парень лежит. Надо бы заупокойную заказать…»

Коня для Тимофея, конечно же, взять никто не догадался. Он надеялся, что кто-нибудь из всадников возьмет его к себе за спину. Как же! Руки связали, накинули на шею аркан и повели, как овечку, до самого Стамбула.

За день с Мирчо они прошли верст двадцать. Вчера думал — поболе бы! А сегодня, поспешая за верховыми, радовался, что кони из-за камней были вынуждены идти медленно… Радовался верст десять. Ну а когда началась хорошая дорога, после нее — пригороды, пришлось бежать рысью и радоваться опять, что старый садовник не пускает коня в галоп.


…Великий визирь по долгу службы не очень доверял русским посланникам (да и другим тоже). После беседы окольничего Телепнева и дьяка Кузовлева с Акундиновым он решил проверить — кто прав? Канцеляристы, разобрав донесения, касающиеся русских земель, подтвердили — никакого Вологодского или Пермского наместничества нет! Был в Вологде наместник, но давно, лет сто назад. Старый Селим-паша, лично не поленившийся посмотреть свитки, в коих записаны были имена всех государей, отыскал, что царь московский и всея Руси Василий умер тридцать шесть лет назад. Иоанну, в лучшем случае, было тридцать… Ну а когда садовник (он же начальник охраны) доложил, что русский гость сбежал, все стало ясно. Но все же визирю хотелось еще раз послушать этого наглого гяура.

Притащенный на аркане, грязный и оборванный самозванец, которому и передохнуть не дали, стоял на коленях перед малым диваном, где собрались только самые близкие к визирю, и вещал, делая паузы для толмача:

— Почтенные старейшины, — говорил Тимоха, не зная, как правильно обращаться к дивану. Переводчик, однако, бесстрастно переводил так, как нужно: — Я, законный наследник последнего русского царя из рода Рюриковичей, изгнанный волей злых недругов, прошу вас о помощи и взываю к справедливости…

— Что ты хочешь? — нетерпеливо перебил визирь, у которого были еще и другие дела. Диван же заседал совсем не ради самозванца!

— Хочу припасть к ногам великого султана и просить его дать мне войско, которое я поведу на Москву, чтобы вернуть то, что полагается по закону! — гордо заявил Тимофей.

— И сколько же войск ты попросишь у великого падишаха? — спросил Селим-паша, который командовал всей султанской пехотой, за исключением янычар.

— Пехоты попрошу, — неуверенно сказал Акундинов. — Конницу. Пушек еще.

— А сколь точно ты просишь? — И, видя, что гость не понял вопроса, чуть насмешливо уточнил: — Если ты просишь войско, то должен знать, сколько же надобно воинов, чтобы вернуть престол. Сколько, положим, тебе понадобится орудий, чтобы взять Астрахань?

— А Астрахань я и брать не буду! — воодушевился Акундинов. — Казаки тамошние сами ворота откроют, как только узнают, что к ним идет войско султана да с русским царем во главе!

— Ну а не откроют? — продолжал издеваться Селим. — Если стрельцы казакам не дадут ворота открыть?

— Сколько войск дать, так это уже его величество султан, государь турецкий решит, — выкрутился Тимофей, обливаясь холодным потом. — Мудрость его в военных делах всем известна. Мне только бы к его ногам припасть!

Против мудрости султана не смел возражать даже Селим-паша. Однако дальнейший разговор с самозванцем показался туркам излишним.

— Достопочтенный визирь, — подал голос один из присутствующих сановников, — стоит ли отнимать время у его величества, да продлит Аллах его годы, на этого лжеца?

— Думаю, нет, — немного подумав, сказал визирь. — У его величества хватает и более важных дел, нежели выслушивание лжецов и самозванцев. Думаю, этого человека следует казнить!

— Правильно, — согласились члены дивана, а визирь уже собрался крикнуть стражу, чтобы привести приказ в исполнение, как Тимофей, поняв без всякого переводчика, что речь идет о его голове, схватил за плечо толмача:

— Давай переводи! — быстро залепетал он, мешая русские, польские и татарские слова: — Шановные панове! Я хотел бы принять вашу веру. Ля ильям иль ильям! Якши?

— Что он сказал? — наморщился визирь.

— Сказал, что хотел бы обратиться в истинную веру, — сказал Селим-паша, которому пришлось общаться с казаками, бравшими Азов.

— Хм, — хмыкнул визирь, обведя присутствующих взглядом.

— Он — лжец и мошенник. Но если он желает обратиться в истинную веру, то наша обязанность, как правоверных, помочь ему, — заключил присутствовавший имам.

Визирь кивнул. Потом, взяв колокольчик, потряс его. Когда забежал один из слуг, приказал:

— Отведешь этого русского к Усману-хаджи. И пусть уважаемый учитель подготовит его к принятию истинной веры. Аллах велик. Возможно, что даже такие лжецы, как этот человек, приняв ислам, станут лучше.


…Тимофей, спавший на плоской крыше, проснулся, словно от толчка. Недовольно выставил из-под ватного одеяла всклокоченную голову и посмотрел на непривычно черное небо, на котором ярко сияли звезды. Однако кое-где темнота уже начинает рассеиваться, уступая место предутреннему сумраку. А скоро (когда можно будет отличить черную нитку от белой!) с высокой башни — минарета громко прозвучит голос муэдзина, призывающий всех мусульман к утренней молитве.

Акундинов, убрав башку обратно, заснул. И казалось, что только-только он смежил глаза, как окрестная тишина была разорвана протяжным криком.

— Вставай, — негромко, но твердо прозвучал голос хозяина и наставника — старого Усмана-хаджи, к которому его поселили. — Молитва — важнее, чем сон!

— Ну, так я же молиться-то по-вашему не умею, — попытался было возражать Акундинов, но был безжалостно сдернут с тюфяка крепкой рукой старика.

— Всевышний сам тебе слова подскажет! — загадочно сказал Усман и вывел его во внутренний дворик, где раб-христианин уже приготовил все необходимое для утреннего омовения.

Старательно, но бездушно повторяя за стариком все движения, Акундинов ждал только одного — когда же это закончится? Наверное, Усман-хаджа догадывался (а скорее всего — знал наверняка), что навязанный ему ученик не очень-то ревностен, но молчал, надеясь на чудо… Все же Иван-Тимон сам изъявил желание перейти в истинную веру.

После молитвы и завтрака — холодных лепешек с сыром, фиников и простокваши — Усман-хаджа отправил его заниматься треклятым арабским языком.

…Превозмогая сонливость, Тимоха выводил на песке арабские буковицы. Хотя буковицами-то их назвать сложно. Вот, например, «алиф», похожая на червяка. Кто догадается, что по-русски это будет «аз»? С «буки» попроще. Похожа она на бараньи рога, а называется «Ба'а». Ну, точь-в-точь, как баран блеет — «ба-а-а!». А вот «твердо», которая у арабов произносится как «та'а», немудрено перепутать с той же «ба'а». Только ежели у «ба'а» точечка прямо под рогами, то у «та'а» их две, и сидят они аккурат промеж рогов.

И вот интересно, зачем туркам и всем другим, кто пишет на этом языке, две буквы «хер»? При этом обе они одинаково произносятся «ха'а», пишутся похоже, но вроде по-разному? А три буковицы «слово», которые «са'а», «син» и «съад»? Зато только одной буковкой «айн» означают сразу четыре славянские — «иже», «аз», «он» и «ук»… Но с другой-то стороны, есть же и в русской азбуке «зело» и «земля»!

«Эх, грехи наши тяжкие!» — грустно подумал Тимоха и хотел уж было перекреститься, но вспомнил, что отныне он правоверный мусульманин. Не совсем, конечно же, но все же. Оставалась самая малость. Ну, та самая малость, которая сидит промеж ног, как те точки между рогов…

«За что же мне напасть-то такая?» — вздохнул Тимофей. За те недели, что он жил у старого учителя, многое изменилось. Куда ни кинь — всюду клин. Какой уж теперь Ибрагим-султан… Султан, который болел-болел, но так и не помер, прислал визирю шнурок, на котором тот и удавился. Беспорядков в городе, а особенно на рынках, сразу же стало больше. Янычары, которые и раньше прохаживались по торговым рядам, прибирая у торговцев «лишние» денежки, теперь совсем распоясались, требуя отдавать им десятую долю с выручки. Единственное место, где все оставалось по-прежнему — слобода Кожевенников, потому что туда боялись соваться даже янычары. Беспокойнее стало и на улицах. Раньше, после вечерней молитвы, Стамбул вымирал, потому что не дело для правоверных не спать ночами. Теперь же… Вон, у Усмана-то прошлой ночью кто-то собаку задавил. Может, тати какие, а может, и из русского посольства… Русские — они как клещи. Коли вцепятся, то враз не отстанут.

Старик, которому Тимофей рассказал о своих подозрениях, только и сказал, что все в руках Аллаха! Правда, уже вечером по улице ходил не один, а целых два ночных сторожа.

Задумался, а вместо «ха'а», что похожа на серп, появилась «жим». Тоже серп, но с точкой внутри… Быстро оглянулся, стер начертанное и стал писать по новой. Не дай, э-э, Аллах, увидит. А если заметит Усман-хаджа, то заставит писать эту буковицу десять раз. Как там по-арабски? Ашра — раз… Или правильно будет — «ашрат адъ'ааф»?

Правильно, что старик не дает «руси» каляма, сиречь перышка для писания. Иначе давно бы уже разорился на покупке бумаги. Бумага-то тут не чета желтой европейской, а настоящая, китайская, сделанная из шелка, посему такая же шелковистая и чистая, словно… Ну, незнамо, с чем же ее и сравнить? Ежели только со свежевыпавшим снегом.

Вспомнив о снеге, Тимофей загрустил. Бывало, в Вологде, а то и в самой Москве зимой заносило крыльцо так, что приходилось вылезать через чердак, откапывать дом и чистить дорожки, вот тогда-то и поминаешь снег последними словами. А тут… Никогда Акундинов не думал, что будет скучать по снегу.

Хотя в Турецком царстве — благодать! Эвон, если по улице идешь, то яблоки и виноград прямо с веток свисают. Только срывать никто не торопится! Если — за городом, то ешь от пуза. А в самом Царьграде-Стамбуле народ ходит, словно и нет этакой-то благодати. Заелись… Сытно народ живет. А все почему? Да потому, что дешевизна тут страшенная! Даже Усман-хаджа, который считает, что брюхо нельзя баловать, живет, как боярин. На завтрак лепешки да фасоль на обед… Ну, сыр там, мясо с зеленью. Даже сладости, кои в России только за царским столом бывают, тут у каждого второго… Эх, а сейчас бы черного хлебушка с солью да щец кислых…

Ровно баба беременная. Не знаешь, чего хочется, а чего не хватает. Был бы тут Костка, он бы сказал: «Сходи, травы пожуй!»

Мне в России жары не хватает,
Я завидую тем, кто летает.
Мне в Туретчине холод нужон.
Грусть-тоска — словно острый рожон.
Вознесуся высоко, как птица,
Посмотрю с высоты на землицу.
А потом, крылья в груду сложив,
Понесуся башкою вниз.

…После занятий арабским, в котором Тимофей не особо преуспел, Усман-хаджа опять разъяснял ему основы веры, которую он собирался принять. Когда же мудрый старик перешел к рассказу о самом страшном, помалкивавший до сей поры неофит не выдержал:

— А обрезание-то зачем? — с упавшим сердцем спросил Тимофей.

— Фитра, — кратко сказал Усман.

— Ну, если фитра, тогда да… — кивнул Акундинов с умным видом. — Фитра, конечно…

Однако старика провести было трудно:

— Фитра, мой бестолковый ученик, значит — естество, данное Всевышним, и, как сказал пророк, да благословит его Аллах, включает в себя обрезание, бритье волос на лобке, стрижку усов и бороды, обрезку ногтей и выщипывание волос под мышками. А еще, — добавил хаджа, критически посмотрев на Тимофея, — полоскание рта и чистка зубов.

— А волосы обязательно выщипывать? — опять испугался Тимофей, представив себе эту неприятную процедуру.

— Можешь сбривать, — пожал плечами старик.

— А обрезание-то зачем? — не унимался ученик. — Без него-то никак?

— Можно. Только вспомни-ка, что Аврааму, мир ему, было послание от Бога, что повелел всем мужчинам обрезать крайнюю плоть. Да и пророк Иса, Иисус, мир ему, был обрезан на восьмой день от роду.

— А что, в Коране сказано об Аврааме? — удивился Тимофей. — Но вы же веру христианскую отвергаете…

Теперь настала очередь удивляться Усману-хадже:

— Иван-Тимон, а ты на самом деле учился богословию?

— Ну! — утвердительно кивнул Акундинов.

По русским меркам, он, досконально знавший и Ветхий, и Новый Заветы, как и прочие книги, включавшиеся в Библию, считался не просто грамотным, а образованным!

— Тогда почему же тебе неизвестно, что и Моисей, и Иисус, и Мухаммед, мир им, были последними пророками Господа? — покачал старик головой. — А священный Коран — последняя из священных книг после Торы и Евангелия?

— Так ведь православные-то Кораны не изучают…

— Священный Коран, — поправил старик и вновь задал каверзный вопрос: — Ну, пусть и не изучают. Но то, что ислам не отвергает ни пророка Моисея, ни пророка Иисуса, мир им, ты должен был знать!

— Н-ну, — задумался Тимофей, а потом нашелся: — Забыл, наверное…

— Забыл, — задумчиво обронил старик. — Только можно ли забыть то, чего ты никогда и не знал?

— Ну, забыл я, — нервно возвысил голос Тимофей. — Ну вот, ей-богу…

За что тотчас же получил палкой по лбу. Не больно, но чувствительно, и еще обиднее, что как будто мальчишку треснули, который урок не выучил. Помнится, князь Лыков когда-то так же лупил его палкой по лбу… Впрочем, несмотря на свои тридцать лет, Акундинов и был мальчишкой. Причем мальчишкой бестолковым, к разуму которого пытался достучаться мудрый старик.

— Не нужно поминать всуе имя Всевышнего, — строго напомнил Усман-хаджа.

— Не буду! — поклонился Тимофей, потирая вздувшуюся шишку.


…Наконец для Тимофея Акундинова, именуемого Иоанном Каразейским, настал черный день. Его, уже сутки не кормленного, чисто вымытого, и в чистом же белье, Усман-хаджа привел в какой-то чужой дом. В большой горнице перед дверью толпились люди — группа пацанят от семи до десяти лет, одетых в праздничные шелковые рубашки, украшенные лентами, и яркие голубые тюбетейки, но без штанов. Усман-хаджа, сказав что-то утешительное, отошел к группе стоявших тут же отцов и дедов. Кажется, бачата и взрослые, судя по их радостно-торжественному виду, пришли на праздник. Впрочем, Акундинов, уныло пристроившись к детям, так не считал.

Время от времени раскрывалась дверь, откуда выглядывал седенький бодрячок в зеленой чалме и кивал присутствующим. Дети, заходившие в дверь по двое-трое, обратно уже не выходили.

Тимофей был последним. Он еще надеялся — а может, что-нибудь случится? Ну, лекарь там устанет или крыша обвалится… Но как ни тянул он вола за рога, пришла и его очередь.

Зашел и увидел низкий стол, на котором стояли трое из последних пацанов. Они, гордясь друг перед другом, бодро выставляли свои «стручочки». Переходя от одного к другому, шел человек со страшным (как показалось Тимохе!) ножом в руках и что-то делал… За ним двигался еще один — с жаровней, в которой тлел древесный уголь…

Те из мальчишек, кто уже пережил операцию, лежали теперь рядком около стены, а на их обрезанные «куренки» были положены новые тюбетейки…

Акундинов, заранее предупрежденный наставником, снял штаны и присел на край стола. Когда же наступил его черед, крепко зажмурился. Лекарь аккуратно взялся за крайнюю плоть и оттянул кожицу. Тимоха дернулся было, желая послать все подальше да удрать, но почувствовал, что сзади его держат крепкие руки. К плоти прикоснулось что-то холодное, но боли он не почувствовал. Она пришла позже, когда к ране приложили огонь. Вот тут-то Тимофей и завыл, наплевав на мальчишек, которые, позабыв о собственной боли, принялись хихикать над трусливым взрослым дядькой.

— Говори, — требовательно сказал чей-то голос. Тимоха сквозь слезы не узнал говорившего и, превозмогая себя, пробиваясь сквозь собственное поскуливание, прошептал:

— Ашхаду алляя иляяхэ илля ллах, ва ашхаду анна мухаммадан абдуху ва расуулюк.[55]

— Ай, молодец, — похвалил его невесть откуда появившийся Усман-хаджа, набрасывая на бедра Тимофея кусок чистого полотна так, чтобы он не касался раны. — Теперь пойдем…

Акундинова уложили на самый край, рядом с одним из бачат, а сверху посыпали льняным семенем от сглаза. Усман-хаджа сунул ему в руку еще и амулет — глаз, выточенный из горного хрусталя и завернутый в кусок пергамента, где была записана сура их Корана.

Боль утихла нескоро. Но все-таки уже через несколько минут стало гораздо лучше. Через пару часов Тимофей понял, что вполне может встать на ноги.

Вечером в скромном доме уважаемого учителя Усмана-хаджи, с которым советовались не только имамы и кадии, но даже муфтий, был праздник. Собравшиеся родственники, соседи и друзья чествовали нового мусульманина. Гости долго ели вкусный плов и шашлык из молодого барана, воздавая хвалу Аллаху, а также поздравляли учителя, сумевшего подготовить гяура к принятию истинной веры.


Тимофей, которого поздравили, одарили подарками и оставили в покое, уважив его боль, решился-таки снять полотно и посмотреть на рану. Глянул. Оказалось, что хотя его «друг» изрядно распух, а в тех местах, где прижгли, еще и почернел, но в общем и целом оставался на месте. «Уф ты, — с облегчением подумал Акундинов. — А я-то, дурак, боялся!» А он ведь действительно думал, что при обрезании режут чуть ли не под корень… Теперь бы дождаться, пока не заживет, да по девкам пойти — проверить, как там он.

* * *

— Сын мой, — сказал старик, неторопливо захватывая пригоршню риса и сминая ее в плотный комочек. — Ты знаешь, что мусульманину недостойно быть бездельником?

Тимофей, который в это время неспешно жевал лепешку, насторожился. Конечно, он давно ожидал чего-то подобного, но, как всегда, вопрос старика застал его врасплох.

Акундинова поражало, что даже богатые и знатные люди, у которых хватало денег, чтобы жить безбедно, предпочитали чем-нибудь заниматься. Да что там богатые и знатные, если, говорят, без дела не могли усидеть даже падишахи! Сулейман и Селим увлеченно изготовляли золотые жуковинья, Мурад делал стрелы, а Ахмед — ложки! Не трудится только кабш, потому-то он и становится пловом!

Усман-хаджа всю жизнь был преподавателем в медресе. Даже сейчас, когда из-за возраста он отошел от дел, пожилой человек любил повозиться в собственном саду, безмерно гордясь тем, что за его персиками и яблоками присылали даже с кухни падишаха. Старик, как и все мусульмане, считал безделье тяжким грехом. Вначале, пока Тимоха готовился принять ислам, а потом оправлялся после обрезания, старик ничего не говорил. Теперь, стало быть, время пришло.

— Да, учитель, — покорно кивнул Акундинов, размышляя, чем же таким он может зарабатывать на жизнь?

Усман-хаджа, кажется, уже нашел воспитаннику дело.

— Новому визирю требуются драгоманы, — поведал старик, усмехаясь чему-то своему. — Зульфикар-ага, которого ты уже знаешь, направлен в Москву.

«Это тот самый коротышка, из-за которого меня чуть не выдали русским…» — вспомнил Тимофей, а старик продолжал:

— Русский посланник предложил, чтобы именно ты стал новым драгоманом при русском посольстве.

— Я??? — вытаращил глаза Тимофей.

— Мне кажется, будет разумно, если ты станешь служить в русском посольстве. Опасности со стороны русских теперь можешь не ждать. Им известно, что ты принял ислам. Стало быть, они не смогут тебя ни убить, ни выкрасть.

— Русские могут, — угрюмо пробурчал Тимофей, отодвигая от себя чашку со сладким творогом и орехами, до которых он был очень охоч.

— Все в руках Аллаха! — сказал свою любимую фразу Усман, однако решил немного утешить постояльца. — Ты станешь не простым толмачом, а драгоманом, государственным служащим! — Старик поднял указательный палец. — Нанести тебе ущерб все равно, что нанести ущерб Блистательной Порте и его величеству падишаху! Любой из посланников трижды подумает, прежде чем сделать это!

«Любой! — мысленно скривился Тимофей. — Только не русские…», но высказать такое вслух не осмелился, спросив:

— Когда приступать?

— Чем раньше, тем лучше, — сказал старик. Немного подумав, уточнил: — Зульфикар-ага отправится в Москву очень скоро. Но вначале ты должен помочь мне в саду. Стена, что отделяет мой сад от сада соседа, давно требует ремонта. Камней там хватит, а раствор тебе принесет Селим.

Акундинов хотел сказать, что лучше бы старик поручил ремонт Селиму. А еще лучше бы нанял пару каменщиков, которые возьмут за свой труд дешево, а управятся раза в три быстрее. Но смолчал, зная, что Усман скажет что-нибудь о том, что физический труд угоден Господу, или что-нибудь в этом духе.

После еды и полуденного сна Тимофей пошел в сад. Невысокая (по грудь) каменная ограда, сложенная, наверное, еще во времена Комнинов, обсыпалась, зияя прорехами. Рядом со стеной лежала груда булыжников, проросших травой. Сам ли Усман или кто-то из прежних хозяев хотел починить ограду, да так и не собрался. Подошел Селим, русский раб, звавшийся когда-то Селифаном, молча осмотрел зияющие проемы, покачал головой и, ничего не сказав, ушел. Вернувшись через какое-то время, раб притащил корзину с известкой и бадью с водой, а после — небольшое корыто и маленькую лопатку. Опять-таки, не проронив ни слова, развернулся и ушел.

Русский раб недолюбливал Тимофея. Почему — сказать трудно. Может, просто не глянулся. А может, не мог простить, что тот принял ислам? Ну а кто же самому Селиму-Селифану мешает? Был бы мусульманином, так и был бы сейчас свободным человеком, а не рабом…

«Работы тут на неделю-две, — уныло думал Тимофей, замешивая раствор. Потом, раскинув мозгами, повеселел. — А ежели прикинуть, то спешить-то куда? В русское посольство? Фигу им незрелую, с оливковым маслом…»

Тимофей по-хозяйски прошелся вдоль забора, оглядывая все дыры и прорехи. Забор был длинным. Пожалуй, не управишься…

Среди округлых и гладких булыжников, над которыми потрудились море и ветер, попался угловатый и плоский камень, который явно носил на себе следы человеческих рук. Покопавшись вокруг, нашел похожие обломки. Когда сложил их вместе, то получилось такое: «Sta, viator… sepulchrum… insulae». Получается, первые два слова означали: «Остановись, прохожий». Далее — «могила». Ну а последнее — какие-то там острова… Похоже, что это было какое-то могильное надгробие. Причем еще тех времен, когда тут был даже не город императора Константина, столица Восточной Римской империи, а римская колония — городишко Византий.[56] Имя, в честь кого это надгробие было воздвигнуто, не читалось. Возможно, сад старого Усмана и был разбит на том месте, где когда-то было кладбище… Может, потому-то такие вкусные и сладкие плоды даруют его деревья. Хотя какая теперь разница? Люди живут, умирают… Сколько и на Руси стоит городов, где дома вырастали из кладбищ! «Вот так, — философски подумал Тимофей. — Мечутся людишки, по свету бегают, детей плодят… А потом? Могильный камень, где даже и имени-то не сохранилось…»

Подумав, он соединил куски могильной плиты в единое целое и вставил ее в забор. Отсюда ли она или откуда-то притащена — пусть будет. Авось кто-нибудь да когда-нибудь возьмет да и прочитает имя, да и задумается — а кто же это такой? На всякий случай, надпись он повернул в сторону сада соседа. Усман вполне мог знать латынь…

«Может, и к моей-то могилке кто придет да помянет! — подумалось вдруг чего-то Акундинову. Потом и взгрустнулось: — Вот только а будет ли могилка-то?»

Утешало лишь то, что потом, если верить старику Усману, что рассказывал о мусульманском рае, то будет ему всегда тридцать пять лет и будут его окружать прекрасные гурии и течь реки вина. При мысли о вине парень вдруг удивился. Точно, а ведь с тех пор, как он у турок, не брал в рот ни водки, ни вина, ни пива. Хотя бывали такие дни, когда хотелось не просто выпить, а упиться вусмерть. И ничего, не помер… А теперь даже и не вспоминал о хмельном.


«А кстати, что там за забором-то?» — подумал Тимофей, укладывая на место очередной камень. Не выдержав, пролез на ту сторону и оказался… Ну, не то чтобы в гареме, а в гаремном саду. Ну а что это еще могло быть, если там прогуливались особы женского пола?

Две особо аппетитные бабенки, что оказались рядышком, оторопело уставились на незнакомого мужчину.

— Ухожу, ухожу, — сказал Тимоха по-русски, прикладывая палец к губам и неспешно утекая на свою сторону, боясь, что бабы сейчас начнут орать.

Но дамочки не стали кричать и звать охрану — страшных гаремных евнухов. Они неспешно подошли к дыре и, оглядевшись по сторонам, начали разговор:

— Ты кто? Раб? — спросила та, что покруглее да пошустрее.

— Русский я, — честно признался Тимофей и добавил: — Мусульманин.

— Москаль? — с удивлением спросила вторая, та, что потоньше, но тоже ничего. Спросила, между тем, по-русски.

— А вы, девки, кто будете? — удивился Тимофей, разглядывая невесть откуда взявшуюся землячку и ее подружку. А девки-то, ух, хороши. Особенно когда из одежды только тонюсенькие шаровары да шелковые рубашонки, которые не столько укрывали, сколько подчеркивали все округлости фигур.

«Девки» переглянулись. Акундинов, догадавшись, что по-русски они не понимают, переспросил по-турецки.

— Я — Ксанка буду, дочь казака со Зборова, — смело сказала тоненькая. — А она, — кивнула на подружку, — Мариам будет, Машка по-нашему, из Персии. В этом саду — гаремлык наш.

— Меня Иваном зовут, — представился Акундинов. Немного подумал и добавил: — А можно Тимофеем называть.

— А, так, значит, ты и есть тот самый самозванец! — прыснула Ксанка. — А я-то думала, кто ж такой! Думала — старый да страшный, как ибис. А ты — ничего, — оценивающе посмотрела она на мужчину.

— Почему — самозванец? — обиделся Тимоха, забыв спросить, откуда ж девки о нем знают.

— Муж наш так сказал, мир ему, — вздохнула Мариам.

Тут до Тимофея постепенно стало доходить, чей именно это был гарем…

— Он у вас не визирем ли был? — спросил Акундинов, хотя знал ответ. Он даже представил себе расположение сераля, в котором жил до того, как отправили к Усману. Дом учителя располагался аккурат с обратной стороны дворца бывшего первого министра. Все сходилось… Ну, стало еще и понятно, почему же забор, коему было положено быть не меньше сажени в высоту, был в таком плачевном состоянии. Ну кто же в здравом уме решит, что уважаемый Усман-хаджа будет глазеть (не говоря уже о чем-нибудь другом!) на девок из гарема!

— А с вами-то теперь что будет? — жалостливо спросил он у девчат, так и представляя себе рынок рабов около Обгорелой колонны и покупателей, разглядывавших их достоинства.

— Иншалла! — отозвались обе девицы, закатывая глаза в небо. Потом Мариам сказала: — Скоро нас отправят в Румелию, в старое имение господина, мир ему.

— Будем там свой век доживать, — вздохнула Ксанка, которой до «доживания» было еще ой-ой сколько лет…

— Домой-то не хочется? — жалостливо спросил Тимофей.

— А что я там забыла? — злобно огрызнулась Ксанка. — Волам хвосты крутить да на прелой соломе детишек делать? Кому я там нужна? Батьке пьяному, что меня татарам продал? Я уже десять лет тут. Язык и тот забыла. Или как мать у Машки — ткать ковры, пока не ослепнешь? Нет уж, — повела она плечиком, слегка обнажая его, — лучше уж тут, в сытости да в тепле… Хотя, — опять вздохнула девка, — без мужчины скучно. Раньше, пока был жив господин, хоть иногда, да выпадало, а теперь…

— И Рашид старается плохо! — с обидой сказала Мариам.

— Рашид?

— Ну, евнух наш, — пояснила Ксанка недотепе.

— А, что, евнух может стараться? Каким местом? — удивился Тимофей. — Так он же вроде бы и не мужчина вовсе…

— А язык-то у него на что? — озадаченно посмотрела Ксанка на странного русского. — А иначе зачем и евнухи нужны? Полы подметать?

— Так, он, стало быть, баб в гаремах языком ублажает! — присвистнул Тимофей. — Вот так да! А я-то думал, что евнухи вам прислуживают да охраняют…

— Ну, евнухи, они — разные… — пристально посмотрела Ксанка на мужика, проводя ладонью между собственных ног, и многозначительно облизнула красным язычком красивые губки.

Тимоха, который уже с месяц изнывал без женской ласки, понял намек сразу. Оглядевшись (не видно ли Усмана или Селима?), предложил:

— А что, девчата, может, нам с вами и… — не договорив, показал на укромное местечко между камнями и старой яблоней.

— Давай! — толкнула Ксанка подружку. — Ты первая, а я покараулю…

Персиянка немножечко поколебалась, но потом, подобрав рубашонку, смело полезла в проем. Там, спешно освобождаясь от шаровар и даже не давая Тимохе опомниться, крепко поцеловала его в губы. Потом рука девушки залезла в шаровары парня и завладела его недавно зажившим «другом». Обалдевший от натиска Тимофей (это тебе не снулая рабыня!), тиская и поглаживая девку, обнаружил, что между ее ног нет привычной бабьей мохнатости, а только нежная гладкая кожа. Это и испугало, и еще больше раззадорило парня. Мариам, приговаривая что-то на незнакомом языке, жестами показала, что лечь должен он. Добившись своего, она устроилась верхом на Тимофее и принялась вытворять такое, что парень забыл обо всем…

Наблюдавшая за садом Ксанка не упускала из виду и парочку, сопровождая каждое движение подруги завистливым вздохом. Затем, мужественно дождавшись, пока подружка в последний раз не изогнется дугой и не начнет устало обвисать на животе Тимофея, ринулась вперед, согнав Мариам.

— Давай-ка ты теперь смотри! — приказала она подруге, которая, обессилев, полусидела на земле.

Мариам не сразу, но все-таки поднялась и полезла обратно, на свою половину сада. Ксанка изо всех сил пыталась «воскресить» утомленного мужчину. Не сразу, но получилось. Все-таки девушки из гарема, которых мужья нечасто удостаивают визитом, умеют получить многое и от одной ночи…

Наконец казачка взяла то, что хотела, нежно стекла с мужчины и принялась собирать разбросанные шаровары и рубашку, скинутые в припадке страсти.

Тимоха с трудом встал на ноги. Обе девки, между тем, исчезли и теперь степенно прогуливались в саду, делая вид, что ничего странного не произошло. «Ну, хитрюги!» — восхищенно подумал Тимофей, приводя себя в порядок.

Зажившая недавно «рана» опять кровоточила… Причем так сильно, как будто опять обрезали… Первую мысль — попросить помощи у старика — Акундинов отогнал сразу. Еще, не дай аллах, решит, что занимался рукоблудием. Тимоха не знал, грех ли это у них (до сих пор не привык считать — «у нас!»), но, скорее всего, да… Потому, сорвав растущий около забора лопушок, обернул им свое «сокровище». И сразу же стало легче. А когда боль совсем отошла, Тимоха уже с надеждой подумал: «Хорошо бы, чтобы девки и завтра пришли!»

Они, то есть девки, его надежды не обманули. Утром в проломе мелькнуло личико Мариам.

— После обеда, — сообщила девушка и, передавая Тимофею крошечный сверточек, сказала: — Съешь до еды и запей. Смотри, — строго добавила она, — не ешь много! Примерно столько… — показала она на ноготок большого пальца.

Тимофей никогда не считал себя дураком, но тут сплоховал и, как последний идиот, сожрал порошка столько, сколько поместилось на ногте его собственного большого пальца, да еще и с горкой!

…Девки «прокатились» на нем уже по два раза, а ему все было мало…

— Иванька, ты сколько съел? — отдышавшись, спросила Ксанка.

Тимофей, который уже и сам таращил глаза, показал…

— Дурак, — вздохнула девка. — Ты же съел двойную дозу корня мандрагоры. Не делай так больше. Ну раз уж нажрался, то не пропадать же такому красивому столбику? Верно, Мариам?

Когда довольные вдовы ушли, а Тимофей, с трудом поднявшись на ноги и с трудом доковыляв до бадьи, которую Селим-Селифан не забывал наполнять, умылся и напился, то подумал: «А может, лучше в русское посольство?»

К вечеру он сумел положить лишь с десяток камней, чем несказанно удивил Усмана-хаджу, который, разумеется, проверял работу. Однако старый учитель только поцокал языком, не сказав ничего. Ну а что же тут скажешь, если камни ложатся плохо, да и опыта у каменщика маловато?

Урок пошел на пользу. Теперь Тимофей уже не лопал порошок, как это было в первый раз, а съедал ровно столько, сколько было нужно, чтобы ублажить двух молодых и норовистых кобылок.

Дни шли. И сам Тимоха, и девки были довольны. Иногда они даже приводили с собой еще кого-нибудь из подруг. Приходилось стараться. Правда, вдовушки ворчали, что надо бы ему перед каждым соитием мыться в бане, как делал их прежний муж, но понимали, что любовник этого сделать не может… Поэтому притаскивали с собою кремы и притирания, чтобы очистить и сделать более ароматным его тело.

Эта «пахучесть» доставляла Акундинову хлопоты. В первый день Усман-хаджа понюхал воздух и удивленно спросил — откуда тут несет китайскими благовониями, которым место только в гареме? Потом старик с подозрением стал изучать проломы в заборе. Как хорошо, что на той стороне никого не было! С трудом, но удалось отвлечь Усмана, сказав, что залетела какая-то пахучая тряпка, которую он бросил обратно! Теперь после каждого «общения» с девицами из гарема Тимоха тщательно отмывался в бадье и по совету девушек мазал тело корками мандарина или лимона, которые отбивали запахи.

Несмотря на остановки, ремонт забора продвигался. Акундинов уже думал — а не попросить ли девок, чтобы они как-нибудь спихнули свежую кладку, но развязка пришла раньше…

Усман-хаджа по утрам ходил на рынок, взяв с собой либо Селима, либо Тимофея, которые таскали корзину. Потом он шел в медресе или к кому-то из своих учеников. Обычно он приходил через час-другой… Но тут Усман-хаджа пришел поздно, к вечерней молитве. С Тимофеем, он, однако, не заговорил. Сам же Акундинов помалкивал, понимая, что что-то случилось…


…Утром, еще до того, как с минарета прозвучал азан — призыв к молитве, учитель разбудил своего подопечного.

— Сабах аль-хейр, — продрав глаза, поприветствовал Тимофей старика по-арабски, надеясь сделать тому приятное. Учитель был мрачен.

— Я считал себя твоим хаджи, — горько начал Усман. — Я, по своей старческой глупости, рассчитывал, что сумею сделать тебя истинным мусульманином. Сейчас мне стыдно.

— А что случилось-то? — спросил Тимофей, шестым или, седьмым чувством понимая, что его шашни с девками стали известны.

— Ты — знаешь, — коротко отмахнулся наставник и продолжил: — Пророк сказал: «Если ты совершил прелюбодеяние, то вера будет выходить из тебя, как маленькое облачко!»

— Как хоть узнали-то? — поинтересовался Акундинов, хотя… какая теперь разница?

— В любом, даже забытом, гареме, слишком много глаз и ушей, — туманно ответил старик.

— И, что же теперь делать? — уныло спросил Тимофей, понурив голову и думая о том, что зря девки приводили подружек. Тут такое дело — чем больше народа знают, тем хуже. Ну а он тоже хорош. Вот, скажем, зачем попросил девок привести негритосиху? Ну, черномазая. Ну, подмахивает здорово. А так — все то же самое, как у обычной бабы…

— Нужно, — склонил голову учитель, — идти к кадию самому, а не ждать, пока за тобой придут стражники. Надеюсь, судья учтет это, когда будет выносить решение о наказании.

— Ну а ежели не учтет? — кривовато улыбнулся Тимофей, хотя хотелось плакать. «Сколько там за прелюбодеяние-то положено? Уж не сто ли плетей… Ну, девки! Ну, стервы!»

— Это послужит тебе хорошим уроком, — сурово сказал старик. — Но, получив наказание, ты задумаешься о своих проступках. И надеюсь, что сумеешь раскаяться. А если раскаешься, то Аллах простит тебя!

— Учитель, а скажи, нельзя ли это все как-то, э-э… замять, — спросил Тимофей, подыскивая подходящие слова и соображая — как же ему выкрутиться-то. — У тебя же наверняка есть друзья среди кади…

— Наверное, я — недостойный учитель, — пожал старик плечами. — Есть еще один выход, и я предлагаю его тебе… Уходи. Но ты должен уйти прямо сейчас, до того как начнется молитва.

— Как — уходи? — спросил Тимофей, еще не зная, то ли кричать от радости, то ли падать в ноги старику и просить прощения.

— Можешь уйти из моего дома и забыть о том, что я был твоим учителем. Либо останешься и примешь решение кадия. Выбор — за тобой.

Акундинов задумался. Идти под плети из-за каких-то баб не хотелось. Добро бы, они замужние были, так ведь — вдовые. Чего тут сыр-бор-то разводить? Можно подумать, что-то страшное стряслось…

— Мне можно захватить одежду? — спросил Тимофей, внутренне напрягаясь — а не прикажет ли старик отправляться в том, в чем он явился к нему в дом. Куда же делась та одежда, он не знал. Идти голым…

— Можешь, — устало сказал Усман-хаджа. — Я даже прикажу Селиму, чтобы он дал тебе еду и одеяло. Только, — немного помолчав, сказал старик, — если останешься в Стамбуле, то рано или поздно тебя поймают и приведут на суд.

— Все в руках Аллаха! — бодро отозвался Тимофей, собирая вещички.

— Ты не хочешь узнать, что станется с теми несчастными, с которыми ты занимался прелюбодеяниями? Ведь на твоей совести будет смерть шести женщин!

— Их казнят? А как казнить-то будут? — с интересом спросил Акундинов, вспоминая, сколько же к нему приходило… Ну, Ксюха с Мариам да негритосиха. Была еще рыжая одна. Или две рыжих? Еще вроде другие бабы заглядывали… Нет, значит, не обо всех прознали…

— И тебе их не жаль? — сбил его подсчеты старик. — Этих молодых женщин забьют камнями или завернут в кошму и утопят…

— Жаль, — как мог искренне ответил Тимоха, раздумывая — как лучше уложить «Родословие князей…» и понадобится ли еще карта Османской империи? Были тут и кое-какие свитки, которые он не хотел показывать хозяину… Для вожделенной грамотки был заведен специальный кожаный футляр. Решив, что карту все-таки надо брать, сказал: — Славные девушки…

— М-да, — вздохнул старик и вышел, не сказав ничего больше.

Когда Акундинов выходил из дома, на пороге его остановил старый раб, протягивая большую корзину, от которой соблазнительно пахло свежими лепешками и еще чем-то вкусным.

— О, очень кстати, — обрадованно сказал Тимофей, забирая провизию. — Передай Усману-хадже огромное шукран.

— Вот, еще возьми, — хмуро сказал Селим-Селифан, передавая беглецу кошелек, в котором что-то звенело. — Хозяин велел денег дать. Добрый он, Усман-то. А я бы такому, как ты, даже…

Не уточнив, что именно бы он сделал, Селифан открыл перед Тимофеем дверь и глухо сказал ему в спину: «Ну, носит же земля таких уродов!»

— Ну, не всем же праведниками-то быть, — бодро отозвался Акундинов, выходя на улицу и думая — в какую же сторону податься. Решил, что лучше бы ему двигать прямо в порт. А там и видно будет… Ну а что мутить его в дороге будет, так и ладно. Как-нибудь да перетерпит. Ну а за морем-то пусть попробуют его отловить!


1647 год A. D.

Рим.


Ну, что тут поделаешь, если всем было не до него? В Польше король и шляхта обеспокоены войной с казаками и нашествием Турции. В Турции заняты происками Венеции да восстанием в Сербии. Сербия — войной с турками и унией с Римом. А в Риме? Ну а в Риме папская курия встревожена неудачной экспедицией архиепископа Ринучеллини в Ирландию. Увы, к тому времени, пока папский легат пытался возвести заблудшую овцу, именуемую Англией, в лоно Римско-католической церкви, лорд-протектор Кромвель железной рукой подавил восстание ирландских католиков.

Далась же римским папам Англиканская церковь вместе с этим островом! Еще Григорий XIII, которого считают изобретателем нового календаря (хотя, по справедливости, календарь бы должен носить имя «лилеанский», в честь Луиджи Лилео, а не «григорианский»), отдал почти что всю казну на строительство Великой армады. Ну, где теперь армада? Правильно, ахнула-ухнула на дно морское, вместе с кораблями, матросами и золотом. Теперь вот папа Иннокентий X, которого все государи ни в грош не ставят, решил туда же…

Видел Тимоха римского папу, видел. Бенедетто, чиновник из курии, сумел поспособствовать встрече. Правда, его святейшество пока не соизволил побеседовать с «Джованни», но выслушал и милостиво позволил облобызать свою туфлю.

Целовать пыльную туфлю Тимохе страсть как не хотелось. Но Бенедетто (славный, однако, парень) объяснил, что там есть изображения святых. И ты не туфлю целуешь, а ровно бы к образам прикладываешься…

С Бенедетто Тимофею вообще повезло. По возрасту немногим старше, но уже занимает какой-то важный пост в канцелярии (то есть в курии) римского папы. Простой такой, скромный. С деньгами помог. Когда Тимофей рассказывал, как турки его пытали, то у Бенедетто на глазах выступили слезы… Одно плохо, что он слишком серьезно относился к вопросам веры.

Ох уж этот папа! Ну что, трудно ему, что ли, приказать своим секретарям, чтобы те написали пергамент (да ладно, и на бомбицину согласен, только чтобы с печатью!), где сказано, что он, папа то есть, признает его наследником русского престола Иоанном Каразейским-Шуйским? Убудет от него, что ли? Так нет же, вся курия именует его просто «Джованни Каразейски».

Сегодня Тимофею впервые выпала удача. По большому секрету, за который пришлось выложить цехин, ему сообщили, что русским гостем заинтересовалась сама Папесса.

Он уже знал, что Папессой именуют тут Олимпию Мадалькини, матушку кардинала Камилло, племянника (или — сынка?) нынешнего паны. А сама Олимпия была любовницей папы, когда тот был просто Джованни. Джованни — это по-русски Иван, как зовут его итальянцы — Джованни. Впрочем, его тезка теперь носит другое имя. А уж титул-то без пары чарок и не выговоришь: «Епископ Рима, наместник Иисуса Христа, преемник князя апостолов, верховный понтифик вселенской церкви, патриарх Запада, примас Италии, архиепископ и митрополит Римской провинции, монарх Ватикана и раб рабов Божьих».

Титул римского папы Тимофей выучил сразу же, как стал добиваться приема у его святейшества. Кто же их знает, пап-то этих. Может, они за ошибку в титуловании на казнь отправляют? А коли не на казнь, то во Дворец святой Минервы, где самая страшная тюрьма во всей Италии.

В папской курии было известно, что ежели хочешь чего-нибудь добиться от папы — ступай к его любовнице. Ну, теперь-то уже бывшей любовнице. Иннокентию стукнуло семьдесят пять, а в этом возрасте вроде бы не до баб. Но все равно, женщина — шея, а мужик — голова. Куда шея повернет, так туда голова и смотрит. Куда не плюнь, везде бабы правят. В Османской империи, откуда он ноги унес, гарем всеми делами заправлял. Во Франции, так там вообще королева Анна за малолетнего сынка правит. Ну а тут, в Риме, — бывшая любовница папы.

* * *

«Все пути ведут в Рим! Рим — Вечный город! Непотребство сплошное», — ворчал про себя Тимофей, прохаживаясь вдоль самой знаменитой реки. До обещанной встречи у Папессы оставалось еще больше часа, а палаццо Олимпии — вон оно, рядышком. Потому-то, чтобы скоротать время, Акундинов и бродил по каменным тысячелетним плитам набережной, разглядывая Тибр.

Желтая и вонючая вода его не вдохновляла. «Видели мы Тибры и потибристей!» — заключил Акундинов и уже было собрался уходить, как услышал:

— Синьоре!

Окликнули сзади. Неизвестно же, кто тебя окликает, — честный человек али грабитель. Акундинов сделал шаг вперед, а потом — в сторону и только после этого обернулся. Коли честный человек, так тот и не заметит, а коли грабитель, то будет раздосадован.

И точно! Судя по недовольной морде, грабитель ожидал, что незнакомец, по одежде судя — иностранец, да еще и без шпаги, обернется, как только его окликнут, и получит дубинкой по башке.

Неизвестных было трое. При шляпах, но в такой замысловатой рванине, что было ясно — римские пролетарии! Те самые, что просили хлеба и зрелищ, а когда их не получали, то шли бунтовать или грабить.

У первого пролетария в руках была дубинка, а двое держали в руках ножи. Теперь, когда первоначальный план сорвался, они начнут разговор. Ритуал!

— Известно ли вам, дорогой синьор иностранец, что Рим расположен на семи холмах? — спросил первый голодранец, склонившись в издевательски-почтительном поклоне.

— Си, синьор, — не менее почтительно ответствовал Тимофей, оглядываясь, уже готовый сбежать. Спереди — глухая стена палаццо синьоры Мадалькини, а сзади плескалась желтая вода. Бандиты же зашли справа и слева.

— Беллиссимо, синьоре! — расплылся грабитель в редкозубой улыбке. — Ходить по всем семи холмам — чрезвычайно опасно! И на одном из них вас непременно ограбят. Посему зачем вам дожидаться? Не проще ли, синьоре, быть ограбленным прямо сейчас?

Для голодранцев один только суконный плащ представлял целое состояние. А высокие сапоги красной кожи с тиснением? А лисья шапка? Да есть ведь еще и камзол и штаны. Тоже ведь не побрезгуют, сволочи, снимут…

— Си, синьор, — грустно кивнул Тимофей, забыв все другие итальянские слова, снимая с головы шапку — подарок сербского князя Милутина. — Кому? — спросил Акундинов по-русски, протягивая шапку первому грабителю.

Тот расслабился и, сунув за пояс дубинку, протянул было руку, как вдруг получил жестокий удар в пах. Бандит согнулся, а Тимоха поддал еще и ногой в лицо, выбивая оставшиеся зубы. Пока остальные замерли в замешательстве, Акундинов кинулся бежать.

Грабители — следом. «Не уйти», — понял Тимофей, пробежав саженей двадцать. Парни, что бежали за ним, были помоложе да пошустрее. Наверное, им было не впервой догонять жертву. Пробежав еще с десяток саженей, Акундинов остановился и повернулся лицом к противникам. Те уже настигали парня. Двое бежали рядком, а третий так и остался на месте, видимо, еще не оправившись. Когда оставалось каких-нибудь полсажени, Тимоха опять бросился бежать, иногда бросая взгляд назад. Ну вот, наконец-то случилось то, чего он и ждал…

Один из парней вырвался вперед, оставив товарища далеко позади. Видимо, слишком спешил. Акундинов слегка сбавил бег и, дождавшись, пока banditto нагонит, резко обернулся и ударил. Только — не рукой, а ножом, который заблаговременно вытащил из-за спины (спасибо сербам, научили!). Придерживая убитого, чтобы тот не упал на землю (вернее, на булыжник Вечного города) раньше времени, Тимоха подождал, пока не подбежит второй разбойник. А когда дождался, то бросил ему тело товарища, а сам пнул бандита по коленке. Такой пинок был даже болезненнее, нежели удар в промежность. Оба разбойника — и живой, и мертвый — упали. Конечно, Тимофей мог бы добить сейчас и второго, но не стал. Да и что там говорить-то! После приключений в Польше, Турции и, самое главное, последние полгода, что довелось провести в Сербии, «Иоанн Каразейский» прирезал бы всех троих еще там, у реки. Только к чему привлекать к себе излишнее внимание? Уж точно, по закону подлости — коли бы прирезал, то тут же как из-под земли вылезли бы тутошние стражники-сбиры и повязали бы его за милую душу! А потом в тюрьме сиди и доказывай, что ты — русский царевич и желаешь встретиться с римским папой!

Бандиты, которые больше не хотели ни мстить, ни грабить, мрачно поглядывая на ускользнувшую добычу, занялись телом своего друга. Увидев, что тот мертв, перекрестились и скороговоркой прочитали «Аве». Потом осмотрели его карманы, сняли оружие, а тело бросили в желтую воду.

Грабители издалека погрозили Тимофею кулаком, но ближе подойти не рискнули. Тот хотел было им сказать: «Сукины дети», но решил, что не поймут. Пока вспоминал, что по-итальянски это будет примерно так: «Бамбино де путано!», пролетарии куда-то делись. Возможно, искать более покладистую жертву или идти молиться за душу безвременно почившего собрата…

«Так вот, стало быть, тут и живут!» — подумал Тимофей, уходя от опасного места и поняв, что до встречи с синьорой Олимпией осталось всего ничего. Еще он подумал, что нынешние итальянцы (те же разбойники, скажем) не читали историю Рима. А коли б читали, то помнили бы о братьях Горациях и Куриациях.[57]


Тимофей долго стучал железным кольцом по двери палаццо. Наконец на уровне глаз открылась маленькая дверца. В ней, однако, была еще и решетка, потому Тимофей не увидел, кто там есть.

— Джованни, князь Каразейский, к синьоре Олимпии, — сообщил Тимофей в смотровое окошечко.

Там молчали, видимо, рассматривали его физиономию. Потом дверь так резко дернулась внутрь, что Акундинов, не убравший руки с кольца, едва не упал… Сдержав возглас, который бы сразу выдал в нем русского, Тимофей вошел в просторную, но какую-то необихоженную прихожую (как там она у итальянцев-то называется?), где в одном углу стояла статуя голой женщины, не иначе — какой-нибудь языческой богини, а в другом — огромное, во весь рост распятие.

Слуга синьоры, дородный малый в черном камзоле с потертым геральдическим щитом на груди и синих штанах, указал ему на мраморную лестницу, идущую вверх:

— Прошу вас.

Тимофей в сопровождении слуги поднялся по лестнице, прошел длинным коридором, куда выходило множество дверей, и открыл одну из них. Там располагалась мрачноватая комната — ни дать ни взять, передняя какого-нибудь средней руки чиновника. У чиновника рангом повыше тут обязательно был бы еще стол, за которым восседал бы важный секретарь, а в углу торчал бы шкаф, разбухший от бумаг, а то и сундук с перекошенной крышкой… Здесь же можно было увидеть только разнокалиберные стулья, табуреты и скамеечки.

Слуга оценивающе посмотрел на гостя. Акундинов, присмотревшись к мебели, сел на тот из стульев, который казался ему самым «главным».

— Тысяча извинений, синьор, но это — герцогский стул, — осмелился сделать замечание слуга и даже сделал шаг по направлению к гостю.

— Я — князь, — веско ответил Тимоха. — А ежели тебе что-то не по нраву, так вмиг получишь в морду!

По-итальянски фраза прозвучала не так убедительно, как могла бы звучать по-русски. Да и языком-то этим Тимофей занимался не больше чем с полгода. Еще хорошо, что латынь, которую он не совсем забыл, хоть и немного, но походила на «итальяно».

— Это — герцогский стул, — повторил слуга, подхватывая его под локоть.

Может, если не было бы встречи с римскими грабителями, то Тимофей был бы более вежлив. А тут какая-то фря его, наследника русского трона, с драного стула сгоняет!

— Ах ты, скотина гребаная! Мать твою, порка мадонна! — вскипел Тимофей, вскакивая со стула. И, не обращая внимания на то, что малый был на полголовы выше его, безо всяких ухищрений врезал по сопатке.

А парень-то не привык к такому обращению! Вот и ладненько! Может, у них, в италиях, положено нерадивому слуге затрещину отвешивать, или по-бабьи, пощечину… Войдя в азарт, Тимофей стукнул парня еще раз, потом — еще. А тот, вжавшись в угол, даже и не сопротивлялся, а лишь пытался закрывать лицо руками и все повторял что-то. Такого даже и бить-то противно. Ну никакого удовольствия.

— Браво, синьор, — раздался тут женский голос.

Олимпия, как оказалось, наблюдала за неприятной сценой…

— Простите, — виновато потупился Тимофей, поднимая слугу, заливавшегося слезами.

— Что вы, синьор, — спокойно ответила госпожа. — Сколько угодно! — Потом, обернувшись к слуге, приказала: — Ступайте, Бальтазар, да приведите себя в порядок. Надеюсь, вам это послужит хорошим уроком! Впредь связывайтесь только с теми, кто вас боится.

— Хороший слуга, — бросила она в спину уходящего Бальтазара, — только привык, что его боятся даже потомки патрициев. А тут налетел на русского варвара…

— Еще раз простите, прекрасная синьора! — принялся раскланиваться Акундинов, пропуская мимо ушей слово «варвар».

— Ах, бросьте, — отмахнулась Олимпия, проведя гостя уже в кабинет и указывая ему на кресло. — Возможно, лет сорок назад я и была недурна собой, а сейчас…

Действительно, сейчас перед ним была немолодая женщина. Впалые щеки, заострившиеся черты лица, морщины. Уцелевшие зубы были изрядно пожелтевшими, а там, где их уже не было, был хорошо заметен воск. Ну а если снять с синьоры пышное платье да нарядить в лохмотья, то получится настоящая Баба-яга. Но, как заметил Тимофей, у старушенции оставалась очень добрая улыбка, за которую ей можно простить остальное страхолюдство. И если судить только по улыбке, то когда-то, лет сто назад, она могла кружить головы! Ну и если с ней до сих пор считаются и папа, и кардиналы, то, значит, помимо красоты есть у нее и еще что-то… Вот и кабинет совсем даже не женский… Тут тебе и стол, заваленный бумагами, и шкап, уставленный книгами в коже, которые были украшены золотом. И главное, что не было зеркала. Никакого!

— Что же, дорогой синьор Джованни, расскажите мне — что привело вас к старой и уродливой женщине?

— Ах, синьора, — хмыкнул Тимофей, откидываясь на спинку стула. — С некоторых пор я очень боюсь делать комплименты женщинам.

— Что же так? — откровенно удивилась синьора Олимпия.

— В каждой стране — свои нравы, своя красота…

— Вы повидали много стран? — заинтересовалась Папесса. — Расскажите, синьор Карам… Кармазей… — сбилась женщина, не сумев выговорить мудреную фамилию.

— О, — совсем по-итальянски вскинул Тимоха руки, — это было бы слишком долго. А коротко — так не стоит и рассказывать.

— Что же, синьор, — улыбнулась Олимпия. — Расскажите мне о Рос-с-сии (опять с трудом выговорила она мудреное слово). Я, к стыду своему, ничего о ней не знаю. Слышала только, что там всегда лежит снег. Кажется — это где-то в Китае?

Тимофей за последние годы устал возмущаться и удивляться несуразице, что плели о его родине.

— Нет, синьора, Китай от России подальше. А мы аккурат сразу же после Польши будем, если от Европы смотреть. Страна — большая. За то время, что по России до Китая ехать, — дней тридцать нужно. Зимой холодно бывает. Ну а летом — все как у всех. Цветы растут, ягоды…

— А правда, — перебила его хозяйка, — что зимой у вас по улицам бродят медведи, которых поят крепким вином — водкой, чтобы не замерзли?

— Зимой медведи спать должны, — рассудительно ответил Тимофей. — Зачем же их водкой-то поить? Самим мало.

— Вы шутник, синьор Джованни, — улыбнулась синьора. — Что же, думаю, что если вы задержитесь у нас, с вами приятно будет побеседовать.

Женщина замолчала, ожидающе посматривая на Тимофея. Тот, чувствуя себя немного неловко, не знал, с чего бы и начать. Но решил начать с главного:

— Синьора, я очень надеюсь, что вам уже доложили, что имя мое — Иоанн, Джованни — по-вашему, а фамилия — Каразейский. Род мой старинный и древний. — Тут Тимофей сделал паузы, посматривая на собеседницу. Но, не увидев шевеления ни бровями, ни носом, продолжил: — Я — сын последнего русского царя Василия, Базилио, по-вашему.

— Хм, — вдруг хмыкнула синьора. — Базилевс — Базилио! Говорящее имя. А, кстати, — вдруг задала Олимпия вопрос, — как вы попали в Турцию?

— Долгая история, — принялся Тимофей за рассказ, в который уже и сам поверил. — Пока был наместником на Вологде и в Великой Перми, то меня там никто не трогал и никому я не был нужен. От Перми и до Москвы столько же миль, сколько от Рима и до Москвы. Хотя, — задумался он, — а не соврал ли я? — Может, и побольше будет… Кто же их, версты-мили, мерил? Скучно мне стало. Что Пермь, что Вологда — деревня деревней. Решил в Москву поехать. Приехал. Поселился в усадьбе своей. Жил себе поживал да никого не трогал. На пиры ходил да на забавы разные.

— А какие забавы? — с жадностью перебила синьора.

— Ну, карнавалов-то у нас нет. Но скоморохи там, вроде ваших жонглеров, бои кулачные. Но эти забавы, — поспешил уточнить Тимофей, — только когда скоромные дни. В пост там — ни-ни! Так вот, жил, значит, поживал…

— И, видимо, у вас объявились недоброжелатели? — спросила синьора.

— И недоброжелатели, и завистники. Усадьбу мою сожгли, жену погубили. Только и удалось, что сына к верным друзьям отвести…

При рассказе о погибшей от рук недоброжелателей жене в голосе Акундинова прозвучало горе…

— Бедный, — сочувственно погладила синьора его по руке. — А зачем им это нужно?

— Видимо, боялись, что начну претендовать на трон. Царь умер, а новый — слишком юн. Потом меня отправили воевать с татарами. Ну а там — в плен попал, да в Турцию меня и продали. Спасибо, братья-славяне прознали, что я русский царевич, бежать помогли. Ну вот, теперь я здесь… И мне в Россию нужно вернуться, чтобы на трон сесть. Ведь мой отец — государь всея Руси — был свергнут с трона незаконно, незаконно и не по чину пострижен в монахи, увезен в польский плен и уморен голодом. Но, скажу я вам, мой отец и государь не отказался от своих прав на престол ни под пытками, ни перед смертью! Русский же трон был узурпирован Захарьиными, что взяли себе фамилию Романовых. Тетка ихняя женой царя Иоанна Грозного была, так у ее отца имя такое было — Роман! Знаете, почему Романовы на стол-то царский сесть сумели?

— Кажется, — неуверенно сказала синьора, — их законно избрали лучшие люди из трех сословий.

— Как же, законно! — возмутился Акундинов. — Да Романовы-то эти — ставленники казаков-разбойников. Князь Пожарский, мой родич, что Русь от ляхов освободил, Романовых на престоле видеть не хотел. Так ведь они что удумали-то! Казаки в день выборов воз дров около дома Пожарского раскатили, так что князь и выехать не сумел… Вот Мишку-то на престол и выкликнули. Нет, синьора, я — не изменник и не предатель. Пока был жив государь Михаил, коему я присягу давал, я бы против него не выступил. Пусть присягу я давал тогда, когда мне было совсем мало лет, и я даже не знал тогда, кто я таков, но все же… Присяга есть присяга! И пусть неладно, пусть плохо, но Михаил стал царем по воле сословий. Но сын-то его тут при чем? Я, как законный наследник, хочу вернуть трон себе.

Кажется, синьора не поняла и половины из того, что ей рассказывал Тимофей. Вместо слова «воз» пришлось использовать итальянское слово «фашина». А вместо «усадьбы» — «замок». Кажется, Олимпия уверовала в то, что ров перед замком Пожарского был завален фашинами, а кавалерия, перейдя ров, захватила оного князя в плен…

— Синьор Джованни, — сказала женщина неспешно и как бы взвешивая слова, — что же я, старая женщина, могу сделать для вас? У меня нет ни армии, чтобы возвратить вам престол, ни средств, чтобы нанять войско. Тем более, что сегодня во всей Европе не найдется наемников, которые бы согласились сражаться. Последняя война католиков и гугенотов унесла столько жизней, что многие государства обезлюдели. В германских княжествах разрешено многоженство…

— Госпожа Мадалькини, — сказал Тимофей по-русски, чем вызвал улыбку на лице у собеседницы (не иначе, по-итальянски это звучит по-другому!), — я знаю, что вы в хороших отношениях с его святейшеством. Я не прошу войск. Не прошу денег. Ну, за исключением собственного содержания (добавил он как бы между делом), а хочу только, чтобы вы замолвили за меня слово перед синьором папой. Мне нужно признание моих прав на престол его святейшеством. Имея такую поддержку, я найду себе сторонников быстрее, чем без нее.

Титул «синьор папа» опять вызвал мимолетную улыбку у Папессы. Но, так же быстро согнав ее с губ, она строго спросила:

— Синьор Каразейский, а где доказательства, что вы — сын русского царя?

— Как где? — удивился Тимофей, вытаскивая на свет божий многострадальную грамотку. — Вот. Тут все сказано.

— Прекрасно, — кивнула синьора Олимпия. — Прочтите…

Перевод не занял много времени. Сложность вызвало лишь слово «наместник». Начал было объяснять, что так зовут на Руси губернаторов, но сам запутался. Плюнул и сказал, что он был пожалован в синьоры Вологодчины и Великопермии. Синьор — конечно, не совсем то, что наместник, зато — красиво и почти по-итальянски…

Синьора Олимпия выслушала очень внимательно. Даже покивала в некоторых местах. Но вынесенный вердикт был подобен ушату холодной воды…

— Простите, синьор, — зачем-то извинилась она. — Вы знаете, кем был его святейшество до того, как стать папой? Нет? Так вот, Джованни Баттиста Памфили был правоведом. И он даже добился ученой степени магистра права.

— И что с того? — не понял Тимофей.

— А то, дорогой синьор Джованни, — в этом документе действительно сказано, что некий, э-э… Иоанн назначен синьором земель Волок… Волог, — сморщилась она, так и не выговорив. — Ну, с каким-то головоломным названием. И скорее, не синьором, не властителем, а… — уточнила Олимпия, — управляющим этих земель. И пусть Иоанн даже и является сыном царя Базилио, но, скажите на милость, где документы о том, что он — это вы?

— Что-то я в толк не могу взять… — честно ответил Тимофей, пытаясь одновременно перевести на родной язык слова синьоры и понять, что же она такое ему сказала…

Олимпия, поняв затруднение гостя, попыталась объяснить более доходчиво:

— Синьор, нужны доказательства того, что вы — сын царя.

— Какие доказательства? — несколько опешил Тимофей. — А грамота? Грамота-то с печатями — не доказательство?

— Нет, — терпеливо сказала синьора, стараясь говорить помедленнее. — Его святейшество, как юрист, потребует выписку из метрических книг, в которой должно быть сказано, кто ваш отец и кто ваша мать. Естественно, документы должны быть заверены.

— Так, синьора… — чуть было не ляпнул Тимоха, что у них никаких метрических книг не водится[58] и он, например, не знает точного своего дня рождения, а лишь день ангела. Вовремя прикусил язык, вспомнив, что рождение царских детей заносится в погодную летопись. Но попытался объяснить: — Синьора, я был рожден от царя и от простой дворянки. Посему мое рождение остается в тайне…

— Стало быть, вы — бастард, — со смесью жалости и брезгливости сказала Олимпия. — Но тогда помимо этих документов требуется еще и документ о признании вас законным сыном. А также — документ о том, что государь признает вас своим наследником. А пока вы имеете только документ, подтверждающий то, что некоего Иоанна Каразейского покойный царь Мишель признает сыном царя Базилио Шуйского.

«Ох ты, да ни хрена себе!» — ошалел от европейских обычаев Тимофей. Зато стало понятно, почему в Польше и в Молдавии к его словам относились как-то… несерьезно. Ну а вот болгары и сербы верили безо всяких бумаг. Эх, знать бы раньше, так наделали бы они с Косткой еще и не таких бумажек-то! Ну да еще не поздно… Найти только нужно такого же прохиндея, как Костка…

— Значит, бумаги… — сказал Акундинов, обращаясь не то к синьоре, не то к отсутствующему Конюхову, о судьбе которого он так ничего и не узнал (по правде-то говоря, и не узнавал).

— Да, синьор, — кивнула Папесса сочувственно. — Но даже если все эти бумаги у вас и будут, то все равно… — не договорила она, давая понять, что и в этом случае вилами на воде писано, признает его Рим за наследника русского престола или нет.


…Сегодня Бенедетто пришел в гостиницу, где квартировал Акундинов. Гостиница была так себе — не самая дорогая, но и не самая дешевая. До Монте-Ватикано — минут двадцать ходьбы. А если скоротать путь и пройти прямо через камни, что лежат рядом с какой-то католической церковью, то еще быстрее. Но скоро, наверное, придется съезжать куда-нибудь на окраину, так как динары, которые приходилось менять на римские скудо, таяли.

Когда Бенедикто зашел, Тимофей сидел за столом и рассматривал арабскую рукопись, захваченную им из Стамбула.

— У меня, синьор Иоганн, есть хорошая новость, — после приветствия сказал чиновник. Он, кстати, был единственным, кто не называл его «Джованни». Правда, Бенедетто был искренне уверен, что выговаривает имя по-русски. Ну а Тимофей его разубеждать не стал…

— Что, его святейшество решил-таки признать мой статус? — чуть не подскочил Тимофей.

— Ну, до этого пока дело не дошло, — усмехнулся Бенедетто. — И не знаю, дойдет ли вообще!

— Что же тогда? — понурил голову Тимофей, хотя после визита к синьоре Олимпии иного бы и ожидать не стоило.

— Вы, друг мой, с сегодняшнего дня будете получать жалованье.

— Здорово! — обрадовался Тимофей.

— Немного, — склонил голову набок друг-приятель. — Пять скудо в месяц.

— Да с меня за гостиницу берут три, — возмутился Акундинов.

— Значит, переедете в другую, дешевле, — невозмутимо сказал Бенедетто. — Нужно, mie caro, жить по средствам.

— Подождите-ка, синьор, — насторожился вдруг Тимофей. — Вы сказали — жалованье? А раз жалованье, то, значит, я должен ходить на службу?!

— Естественно. Я возьму вас к себе переводчиком. Вы будете разбирать архив моего предшественника, который имел обширную переписку с Османской империей.

— Е-мое! — воскликнул Тимофей по-русски. — Опять переводчик!

Бенедетто хотя и не понял слова товарища, но сообразил, что тот негодует.

— Ну а что же тут такого? Работы не так и много.

— Синьор, а нельзя ли подыскать что-то другое? Что-то такое, — сделал Тимофей неопределенный жест руками, — более соответствующее моему титулу и положению.

— Увы, — вздохнул Бенедетто. — Вы, синьор Иоганн, — частное лицо и к тому же схизматик. Если бы его святейшество соизволило признать вас наследником русского престола, то можно было бы рассчитывать на какую-то сумму. Ну, скажем, провести ваше пребывание по статье расходов на иностранных посланников. А так…

Стало быть, опять на службу! Возможно, будь его покровитель не такой щепетильный, то удалось бы добиться чего-нибудь посущественнее. Или хотя бы числиться на службе, но не ходить на нее! Но с Бенедетто этот номер бы не прошел. Он вообще был человеком прямым и потому говорил, что папская курия вообще, а кардиналы — в частности, тратят слишком много денег. И как-то обмолвился, что будь он на месте его святейшества, то заставил бы каждого кардинала отчитываться за каждое скудо…

— Ладно, — вздохнул Тимофей, смиряясь с неизбежным. — Когда приступать?

— С завтрашнего дня. Думаю, что месяца за два вы справитесь. Ну а потом… — осенил себя крестом Бенедетто, — про то ведают только Господь и его святейшество.

— Скажите, синьор Бенедетто, — задал вдруг Тимофей вопрос, над которым он уже размышлял не первый день. — А к кому можно обратиться, чтобы принять католичество?

— Вы серьезно? — несколько удивился тот.

— Вполне, — ответил Акундинов, глядя прямо в глаза итальянцу и делаясь очень серьезным.

— Почему вдруг вы пришли к такому решению?

— Нет, синьор, не вдруг, — стараясь быть убедительным, сказал Тимофей. — Я размышлял над этим не один год. И заметьте, у меня была возможность сравнить православную веру, ислам и католичество. В православную веру я был окрещен во младенчестве, и никто меня не спрашивал — хочу ли я этого. В Османской империи я повидал тех, кто верует в Аллаха. А теперь я хотел бы приобщиться к истинной, католической вере!

О том, что в Турции он стал мусульманином, Тимофей решил умолчать. Зачем Бенедетто знать лишнее?

— Похвально, — склонил голову Бенедетто. — Что же, если вы действительно хотите принять католическую веру, то можете обратиться прямо ко мне. Как епископ, я имею право совершать обряд конфирмации.

— Вы — епископ, синьор Бенедетто? — удивился Тимофей, уставившись на Бенедетто так, как будто только что его увидел! Он, разумеется, знал, что Бенедетто — духовная особа. Черная сутана, крест, четки… Выбритая макушка, именуемая тонзурой… Думал, что-то вроде диакона. В курии Ватикана других и быть не могло. А он, вишь ты, — целый епископ!

Бенедетто, ну а теперь-то уже его преосвященство, удивление не то польстило, не то позабавило. Но он ничего говорить не стал, а лишь развел руками — вот, мол, так получилось…

— С чего мы начнем? — спросил Акундинов, подавив в себе желание подойти под благословение епископа, вспомнив, что и сам-то он — не католик, а владыка — не православный архиерей. Вспомнилось еще и то, что с некоторых-то пор он вообще — мусульманин…

— С прогулки, сын мой, — улыбнулся Бенедетто, но тут же улыбка спала с его лица.

Акундинов проследил за его взглядом и увидел, что епископ смотрит на арабскую рукопись, которую он так и не убрал со стола…

— Что это? — брезгливо спросил епископ.

— Еще не знаю, — почти не соврал Тимофей. — В торбе валялась, вместе с бумагами. Вот, хотел посмотреть. Тут звезды какие-то нарисованы. А что написано, я не знаю.

— Сожгите это.

— А жечь-то к чему?

— К тому, что этот трактат посвящен астрологии. Сын мой, если вы хотите стать истинным сыном Римско-католической церкви, то вы должны уяснить раз и навсегда, что считать судьбу человека зависящей от каких-то звезд — язычество.

— Почему? — как можно наивней спросил Акундинов.

— Потому, — терпеливо ответил епископ, — что судьба человека — в руках Господа нашего. И если мусульмане, у которых вы и набрались подобной мерзости, верят в то, что звезды влияют на нрав и характер человека, то я заявляю, что все это — ложь!

Акундинов не стал разъяснять, что его учитель Усман-хаджа на вопрос об астрологии заявил, что гадание по звездам — наихудший вид колдовства! А колдун, по законам шариата, достоин смертной казни.

— Простите меня, ваше преосвященство, — конфузливо сказал Тимофей, забирая рукопись со стола и бросая ее в камин.

— Так-то лучше, — благожелательно кивнул епископ. — Что же, пойдемте, сын мой.

Выйдя из гостиницы, епископ и самозванец пошли к ближайшему храму.

— Рим, как вам известно, стоит на семи холмах, — начал епископ Бенедетто, взявший на себя роль чичероне.

— А, слыхал… — усмехнулся Тимофей, вспомнив грабителей, и сказал еще и другое: — Москва у нас тоже на семи холмах стоит.

— Возможно, — кивнул епископ и продолжил: — Но главные святыни Рима — не семь холмов, а семь церквей. Здесь, в этом месте, был казнен епископ Петр — первый, кто провозгласил Его «Христом, Сыном Бога живого», за что удостоен был названием камня, на котором основана Церковь. Святой апостол двадцать пять лет был первым епископом Рима. Именно он передал главенство над всею христианскою церковью своим преемникам — папам римским. Ключи, врученные апостолу самим Учителем, значат, что Церковь способна вязать и разрешать грехи.

Тимофей, который в общем-то знал о деяниях святого Петра, только кивал.

— На месте казни святого Петра был выстроен храм, — увлеченно продолжал епископ, когда они обходили собор. — Потом, при понтификате его святейшества Юлия, был заложен новый собор. Над собором Святого Петра работали гении — Рафаэль, Микеланджело. Жаль только, — отметил епископ, — что до сих пор не достроена колоннада. Но, думаю, что с Божьей помощью храм будет достроен![59]

— Отец Бенедетто, — начал Тимофей, но сбился и, поправившись, робко спросил: — Ваше святейшество… Мы сегодня посетим все семь храмов?

Епископ с сожалением посмотрел на претендента в католики:

— Вы уже устали?

— Нет, что вы… — стал оправдываться Тимофей, которому на самом-то деле были не очень интересны эти прогулки. — Напротив. Но мне хотелось бы узнать — что я должен сделать, чтобы стать католиком?

— Что же, завтра я прикажу прислать вам «Катехизис». Но, — сказал вдруг Бенедетто, пристально глядя в глаза Тимофею, — все-таки почему вы решили принять католичество?

— Я хочу своим примером привести Россию к истинной вере. И как только меня коронуют шапкой Мономаха, то сей же час распоряжусь, чтобы народ русский, что погряз в ереси схизматической, стал приобщаться к католичеству.

— Стало быть, ваш интерес сугубо практический, — грустно заключил католический епископ. — И, как мне кажется, сейчас вы думаете не столько о русском народе, погрязшем в ереси, сколько о том, что, став католиком, вы скорее получите благословение его святейшества и его одобрение, нежели оставаясь в православной ереси.

«Вот ведь умный, зараза!» — подумал с раздражением Тимоха, но, собравшись с мыслями, решил ответить достойно:

— Не буду с вами спорить. Хотя, — изрек он, поднимая указательный перст, как вития: — Я был в плену в Османской империи. Я знаю, что турки очень сильны. И только объединившись, христианские народы смогут избежать той участи, что выпала на долю Ромейской империи и тех наших братьев, что живут сейчас под пятой турок на Балканах.

— Вы правы, синьор, — схватил епископ Бенедетто Тимофея за руку, потеряв на миг свою невозмутимость и проявляя итальянский темперамент. — Мир стонет под владычеством Турции. Только сообща можно остановить нашествие ислама!

— Да, — вздохнул Акундинов, радуясь, что точно угадал больное место епископа. — И заметьте, что мало кто из светских властителей желает сражаться с Турцией! Боятся! И я с горечью вспоминаю, что русский митрополит Исидор, что подписал унию с Римом, был низложен.

— Вы, кстати, знаете, что стало с кардиналом Исидором? — спросил епископ, выделяя католический сан экс-митрополита всея Руси, признанного русскими иерархами изменником. — Нет? Он, как простой капитан, сражался во главе отряда, защищая Константинополь. Дни свои закончил в Риме. А ведь православие и католичество — единое древо, от единого корня!

— Вот видите? — возликовал Тимофей. — Нашим расколом пользуются язычники! А будь наша вера едина, то никакой враг нам не был бы страшен!

— Да, — глухо поддакнул епископ. — Христианская церковь расколота. Протестанты, православные, католики. И даже внутри них нет единения. Французская церковь желает стать автономной. Внутри католичества расцветает янсенизм. Пожалуй, — вдруг заявил он, — я прикажу принести «Катехизис» сегодня вечером. И думаю, что через неделю вы уже сможете войти в лоно Вселенской церкви…

Первое, что сделал Тимофей, вернувшись в номер, — вытащил из холодного камина свиток. Хоть в Стамбуле, хоть в Риме, вслух все открещивались от астрологии, но втихомолку платили за гороскопы хорошие денежки.

«Катехизис», присланный с нарочным, был осилен Акундиновым за вечер. В нем не было ничего такого, чего бы он не знал. Символ веры — он и есть Символ веры… Ну, считают католики, что Дух Святой исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына, филиокве, стало быть, так и ладно. Ну, думают, что Дева Мария была зачата непорочно, а после смерти вознеслась на небо. И что? Зато чем хорошо католичество — можно получить отпущение грехов. Только денежки плати… Не то что в православии — жертвуешь, жертвуешь, а знать не знаешь, получишь ли спасение или нет!

На следующий день Тимофей отправился в курию, где ему дали работу — сравнить, точен ли перевод на латынь послания одного из падишахов.

Только к вечеру Тимофей со скрипом, но перевел арабскую вязь. Как он понял, речь шла об одном из христианских храмов в Салониках, на который претендовали католики. Визирь султана отвечал, что ранее этот храм уже был обещан православной общине…

Когда епископ Бенедетто пришел проведать своего протеже, он остался доволен. На следующий день Тимофей получил уже два свитка, на третий — три, а на четвертый — четыре. Однако из четырех он сумел перевести три. На следующий день унылый чиновник выдал ему только три свитка. «Вот, значит, как тут урок-то устанавливается, — смекнул Тимофей. — Хорошо, что не подгоняли…» — порадовался он, вспоминая рассказ о том, как в Новом Свете устанавливают урок-норму для рабов-негров. В первый день раба обильно кормят, а потом подгоняют весь день. Урок, выполненный им за первый день, становится каждодневным…

Рабочий день начинался около девяти утра, а заканчивался около пяти часов вечера. Вся братия, находившаяся в курии, должна была читать нешпоры, а он с чистой совестью, как еще не принявший крещения, уходил домой. Сиречь в гостиничный номер. Уставал так, как не уставал и во время работы в приказе. Там, конечно, дьяк или сам воевода заставляли работать. Но там тебе никто норму не устанавливал. Сколько успели — столько и сделали. А чаще всего так и ничего не делали, а попивали себе пивко да квас, пока не приедет кто-то из начальствующих людей да не огреет как следует. А тут…

Совсем незаметно пришло время конфирмации. В храме Святого Иоанна, где служил мессу незнакомый священник в красном облачении, а помогал ему Бенедетто в фиолетовой одежде, Акундинова заставили ответить на вопросы, которые он вызубрил в «Катехизисе», да прочитать «Angelus» и «Ave Maria», потом полили святой водой и причастили сухой хлебной облаткой. Вина, как знал новообращенный католик, мирянам было не положено. Этим все и закончилось. На прощание Бенедетто подарил ему красивую книгу, где были молитвы, а тот, что был главным, — глиняное распятие. Служка уложил подарки в новенькую сумку, что давалась паломникам.

Отметить обращение где-нибудь в траттории никто не предложил (пятница!), потому Тимофей решил, что он как-нибудь справится в одиночестве. Купил бутылку кьянти, потому что крепче ничего не нашел, взял несколько апельсинов да пару копченых рыбин на закуску и пошел в гостиницу.

Подойдя к стойке за ключом, он был удивлен, не обнаружив его на месте.

— Синьор Джованни, — виновато сказала хозяйка, синьора Паула, пышнотелая молодящаяся особа, на которую у Тимохи были кое-какие виды, — к вам гость.

— Что за гость? — насторожился Акундинов, который никого не ждал. — Кто такой?

— Сказал, что ваш старый знакомый. По-итальянски говорит очень плохо. Вначале ждал вас в приемной, а потом попросил у меня ключ от комнаты. Я решила, что пусть он лучше подождет вас там.

— Почему это? — возмутился Тимофей подобной бесцеремонности.

Вместо ответа женщина только пожала плечами и заискивающе улыбнулась.

— Ладно, посмотрим, кого там шайтан принес, — изрек Тимофей, поднимаясь к себе. Дверь в комнату была открыта. В кресле, уронив голову на грудь, спал человек. Был он в старом драном плаще и в сапогах, заляпанных грязью.

— Эй, ты кто? — спросил Тимофей.

Сидевший поднял голову, и Тимоха узнал… Костку Конюхова, потерянного два года назад!

— Тимоша, Тимошенька! — радостно закричал друг, бросаясь на шею, словно пьяная баба. — Ну наконец-то я тебя нашел!

— Ох, да ни хрена себе! — удивленно сказал Акундинов, еще не зная — радоваться или огорчаться. Вроде бы хорошо, что нашлась пропажа. А с другой стороны — новый нахлебник появился. Но на всякий случай обнял земляка и спросил: — Ты откуда взялся-то?

— Ох, Тимоша, — только вздыхал Костка, размазывая радостные слезы по седоватой щетине. — Где ж я только тебя не искал!

— Ну, за это можно и выпить, — изрек Тимофей, вытаскивая из сумки бутылку и снимая с каминной полки два глиняных стакана.

— Тимоша, а покушать у тебя ничего нет? — робко спросил Костка. — Я третий день не евши…

— Эх, ты, — покровительственно сказал Акундинов, доставая рыбу и фрукты. — Ух ты, мать твою! — рассерженно высказался, когда обнаружил, что распятие, положенное на дно, раскололось.

Вытащив крест на свет, Тимофей грустно сложил обломки друг к другу. Все ж таки подарок кардинала… Мало ли, пригодиться может. Потом, вспомнив, что точно такой же можно купить в любом храме, причем недорого, успокоился. Мог бы и серебряное распятие подарить, сквалыга…

Покопавшись в скарбе, вытащил несколько черствых, но еще съедобных лепешек и головку сыра. Потом (гулять так гулять!) добавил кусок отличного окорока, который берег на черный день.

— Ну, — произнес Тимофей. — За встречу!

— У-а, — невнятно пробулькал Костка, выпивая свой стакан и хватаясь за рыбий хвост.

— Погоди-ка, — остановил его Тимофей, перехватывая грязную руку друга. — Давай-ка апельсинчик вначале съешь. Только не спеши… — И собственноручно принялся чистить шкурки с «китайских яблочек», разламывать их на дольки. Пока Конюхов заглатывал апельсины, хозяин комнаты успел порезать мясо и начал разделывать рыбу.

Конюхов ел сыр вместе с рыбой, заедал все окороком и апельсинами и не морщился. Видно, пытался наверстать голодные дни. Да и сам Тимофей «постился» с раннего утра. Конечно, перед конфирмацией положено не есть подольше, сутки вроде бы, да только кто проверит?

— Ну, рассказывай, — предложил Тимофей, когда почувствовал, что перекусил.

— Ага, — кивнул Костка, обгладывая позвоночник и обсасывая косточки.

— Потом еще в тратторию сходим, похлебки поедим, — пообещал Тимоха, которому вдруг стало жаль непутевого приятеля.

— Ой, хорошо! — выдавил из себя Конюхов, складывая-таки рыбьи останки на стол. Потом, глядя осоловевшими глазами, спросил: — Тимоша, а можно я после расскажу? Спать охота…

— Ну ты хотя бы немного расскажи. Как нашел-то меня?

— Ох, долго рассказывать. Я же тут четвертый день торчу. Тебя ищу. В последнюю-то неделю, когда деньги поизвелись, шел да именем Христовым кормился. Итальянцы меня за полоумного держали, но деньги давали. А вот римляне эти…

— Ну ты даешь! — восторженно вымолвил Тимофей, а потом решил: — Ладненько. Давай-ка пока спать ложись. А я — по лавчонкам пробегусь да чо-нить на ужин присмотрю.

— Только еды побольше, а вина — покрепче. Лучше водочки бы, — мечтательно сказал Костка, раздеваясь и снимая сапоги.

— Ну где ж я тебе водки-то найду? — возмутился Тимофей, прикрывая нос ладонью. Чувствовалось, что Костка давненько в дороге.

Конюхов, стаскивая свои лохмотья, ринулся было к постели.

— Э, погоди-ка, — остановил его Тимофей. — У меня тут и так живности в достатке. Клопы, сволочи, жрут. А ты тут еще мне вшей своих натрясешь. Давай-ка сюда, — сказал он, показывая другу на небольшой коврик.

— Как собачка, — грустно сказал Костка, безропотно укладываясь на пол.

— Вот именно, — буркнул Акундинов, поглядывая — чем бы его укрыть. Ничего подходящего не нашел, поэтому гостю пришлось довольствоваться собственным плащом. Но Конюхову, уставшему в дороге и наконец-то поевшему, было уже все равно. Он спал.

Спустившись вниз, Тимофей вспомнил, что нужно бы все-таки сделать замечание хозяйке, чтобы не впускала чужих людей в номер, за который он, между прочим, платит!

— Простите меня, синьор Джованни, — опередила его хозяйка, выходя из-за стойки. — Обещаю, что этого больше не повторится.

— Синьора Паула, а нельзя ли мне поставить в комнату еще одну кровать? — поинтересовался Тимофей. — Чтобы мой друг жил вместе со мной?

— Не лучше ли вам перебраться в другой, более просторный номер? Там есть комнаты для прислуги.

— Так-то оно так, — согласился Акундинов, думая, а потянет ли его кошелек более просторный, а значит, более дорогой номер. Решив, что нет, сказал: — Видите ли, сейчас я немного стеснен в средствах. Думаю, что когда епископ Бенедетто заплатит мне жалованье, то я смогу позволить себе более дорогой номер.

— Вы служите у епископа Бенедетто Одескальки? — удивилась хозяйка.

— Ну да, — удивился на сей раз Тимофей. — Так он же ко мне уже несколько раз заходил…

— Такой вот высокий и приятный молодой человек в сутане? — всплеснула руками Паула. — Мама миа! Что же это я его и не узнала!

Продолжая причитать, хозяйка заявила:

— Синьор Джованни, я предоставлю вам такой номер, чтобы не было стыдно принять его преосвященство, а платить вы будете столько же, сколько за прежний!

— Почему? — с еще большим изумлением поинтересовался Акундинов.

— Епископ Бенедетто — святой человек, — с придыханием сказала хозяйка. — Он раздает свои деньги бедным. Только, — вздохнула она, — он слишком строг к нам, женщинам. Считает, что нужно запретить женщинам носить глубокие вырезы на платьях…

— Это он зря, — убежденно сказал Тимофей, заглядывая в вырез.

— Ой, синьор, — деланно запротестовала хозяйка, хотя была очень довольна.

Тимоха, поняв все правильно, прильнул к женщине и потерся о ее щеку.

— Синьор, синьор, что вы делаете, — зажеманилась Паула. — Сегодня же пятница. Грех!

— А я этот грех на себя возьму, а потом у синьора Бенедетто отпущение попрошу! — распаляя себя, обнял Тимоха Паулу, увлекая ее за стойку…

— Так а как же гостиница? — слабо пискнула женщина.

— А черт ли с ней сделается… — успокаивал Тимофей хозяйку, добираясь губами до выреза платья: — Если что — услышим…

— Не поминайте черта, синьор, — вяло сказала синьора и, освобождаясь из объятий, потянула его в сторону маленькой дверцы за стойкой: — Лучше сюда…

Там был крошечный чуланчик. Судя по свернутому матрацу, предназначался он для сторожа. Развернуть этот матрац и бросить его на пол, а потом уложить на него Паулу было минутным делом…

* * *

Поздним вечером, когда весь народ уже спал, в номере гостиницы сидели два старых друга и неторопливо пили вино из огромной бутыли. Стол был завален снедью — сыром, кусками мяса и рыбы, фруктами. Тимофей, который сумел вырваться из цепких объятий синьоры Паулы часа через три, сходить на рынок уже не успел. Правда, расчувствовавшаяся итальянка снабдила его всем необходимым.

— Так что говоришь, у Василия Лупы-то делал? — поинтересовался Тимофей.

— А он меня в профессора определил, — с гордостью сказал Костка.

— Куда это? — удивился Акундинов.

— Так у него же там в Молдавии целая академия есть. Славяно-греко-латинская называется. Там у него занятный народ есть. Из Милана профессор Люберетти математику преподавал. Из Кракова — пан Сморода, так тот то ли астрономию, то ли астрологию вел. Даже из Сорбонны французской историк был, Уго де Кувинье. А я у них стал профессором словесности. И церковнославянский вел, и греческий.

— Ну и ну, — покачал головой Тимоха. — Просветитель Молдавии и Валахии, Васька Волков, едрит его налево!

— Чего ты его так? Нормальный же мужик. Хоть и не из великих князей, а из простых бояр, а господарь что надо!

— Да уж… — хмыкнул Тимофей. — Как вспомню, как он меня в Турцию выпроваживал, так вздрогну.

— Ну а что же ему еще-то оставалось делать? — пожал Костка плечами. — Из Молдавии-то тебя бы быстро в Москву вытащили. Может, он тебе жизнь спасал?

— Жизнь он мне спасал, как же. Саблю вот отобрал, прадедовскую… — с горечью промолвил Тимофей.

— Да ну? — удивился Костка. — Это что же, пан Мехловский прадедом тебе приходится?

— Ну, — немного смутился Тимофей. — Могла бы эта сабля и прадедовской быть… Думаешь, тогда бы не отобрал?

— Ох ты, голова я дырявая! — хлопнул Конюхов себя по лбу. — Забыл ведь! Он же, Лупа-то, тебе кое-что передать велел…

Костка залез под кровать, вытащил оттуда замызганный дорожный мешок, к которому был привязан кривой костыль, обмотанный тряпками. Акундинов, глядя на него, вначале не понял, о чем шла речь, а потом его сердце сжалось от счастья…

— Вот, — горделиво сказал Костка, разматывая тряпье, высвобождая… ту самую саблю дамасской стали, украшенную драгоценными каменьями.

— Костенька, родимый, — залепетал Тимофей, обнимая и друга, и саблю…

— Вишь, не такой и плохой господарь-то оказался. Он ведь сказал мне потом, что саблю-то вернуть хотел. Только в том случае, если ты из Молдовы уберешься. В Османской империи-то христианам с оружием ходить нельзя. А Лупа — вассал султана и клятву в том давал…

— Как уж и уберег-то? — спросил Акундинов, нежно оглаживая оружие.

— Да так, — хмыкнул Конюхов, взяв бутылку и разливая вино по стаканам. — Умные люди подсказали. На костыль-то никто не позарится.

Держа в руках саблю, Тимофей почувствовал себя уверенней.

— Н-ну, да кто мне теперь скажет, что я не сын царя! — приосанился «Джованни Каразейский».

— Во-во, сын царя, — усмехнулся Костка. — А знаешь, что тебя ищут?

— Кто? — насторожился «сын царя».

— Псы гончие из Посольского приказа — Васька Унковский да Петька Протасьев. Из самой Москвы по нашему следу идут. Из Ясс, думаешь, я чего убег? То-то. Теперя везде, где хоть кто-то из русских есть — хоть купцы, хоть посланники, листы розыскные лежат, на Тимошку Акундинова да на Костку Конюхова. Все тебя ловить должны. Ну, — пригорюнился Конюхов, — и меня с тобой за кумпанство… Скоро, глядишь, и в Рим пожалуют.

— Тут меня не возьмут, — самодовольно усмехнулся Тимоха. — Тута у меня свой епископ есть, знакомый. В большой силе.

— Иезуит-то твой?

— Кто иезуит? — обалдел Тимофей. — Бенедетто?

— Он самый. Бенедетто Одескальки, второй секретарь курии. Думаешь, зря я в Риме-то столько дней болтаюсь? Я еще в первый день тебя увидел. Гляжу — мать честная, Тимоша идет, а с ним рядом поп латинский. Хотел было сразу подойти, да побоялся. Народец поспрашивал, а они и ответили, кто такой.

Акундинов опять поразился Конюхову. За три дня в Риме тот сумел узнать больше, чем он сам за три месяца. А ведь Бенедетто, гад, не говорил, что он иезуит… Об этих «ревнителях» католической веры говорили со страхом. А их хитрость и изворотливость вошла в поговорки. Вот те на! А теперь, когда он сам стал католиком, не обернулось бы это боком. Там, глядишь, прицепятся за что-нибудь, а потом… Храни Аллах, да и отправят на Цветочную площадь, где еретиков жгут…

— Не, Бенедетто, он не такой… — неуверенно сказал Тимофей.

— Не такой… — со смешком сказал Конюхов. — Да все они, латыняне, одним миром мазаны. Что уж говорить про иезуитов, что без мыла в любую дырку влезут… Выдаст он тебя русским ни за нюх собачий. На кой ты ему?

— Ну а выдавать-то зачем? — не сдавался Акундинов.

— Ну мало ли… — протянул друг. — Может, захотят свою миссию в Москве открыть. Они давно просятся, да не пускают их. А так, глядишь, за поимку государственного-то преступника чего не сделают…

— Это чего же, иезуитов да в Москву? — поразился Тимоха. — Да ни в жисть!

— Кто знает. До Яссов дошло, что молодой царь книги старые собирается править. Книжников на Русь вызывают — и греков, и сербов, и болгар. Так ведь пойдет, он и латынян в Москву притащит…

— Мне тут умные люди подсказали, — начал Тимофей издалека, прикидывая, насколько его приятель «набрался» и может ли соображать. — Что грамотки бы мне выправить нужно. Копии с книг метрических да запись, что батюшка мой, Василий Иоаннович Шуйский, меня законным сыном признал…

— Эх, неймется же тебе, — покачал головой Конюхов. — Ну как же эти грамотки-то сделать? Ну, положим, бумагу мы отыщем. А печати?

— А у тебя нет? — с тайной надеждой спросил Акундинов. — Вроде когда с Руси уходили, полторбы тащил…

— Ну, да ты хватил! — возмутился Костка. — Это когда было-то? Печати-то, чай, не свинцовые да не серебряные были, а восковые да сургучные. Они у меня еще в Польше в крошку истолклись, когда мы от пана Мехловского деру давали.

— А новые сделать? — поинтересовался Тимофей.

— Новые? Ну, — задумался друг, — если резчика поискать или ювелира, то тогда можно…

* * *

Из-под стражи друзей выпустили через две недели. Еще повезло, что его преосвященство Бенедетто, который откликнулся на записку, переданную с одним из стражников (за что пришлось отдать последние скудо!), лично сходил к городскому подесте и объяснил, что переводчики папской курии, к коим, безусловно, относится Джованни Каразейский (ну и его русский друг тоже), не подлежат светскому суду.

— Ну что делать-то теперь будем? — уныло спросил Костка, еще более отощавший за время тюрьмы.

— Морду бы ювелиру набить… — мечтательно проговорил Тимофей. — Хоть бы предупредил, сволочь. А он, мерзавец, и деньги взял, и к властям сбегал. Поддельные монеты, вишь, собрались делать. Курва итальянская. Не, надо сходить…

— А он, собака, стражников кликнет.

— Сбиров, — поправил Тимоха друга, но понял, что мстить — себе дороже.

— А… — протянул Конюхов. — Жрать охота.

— Пойдем к Пауле, что ли.

В гостинице их ожидала всклокоченная синьора, которая, казалось, постарела лет на десять.

— Синьор Джованни, — испуганно пролепетала она. — Вот ваши вещи… Все в целости и сохранности. Только прошу вас — покиньте мою гостиницу.

Хозяйка указала им на памятный чуланчик. Акундинов и Конюхов мрачно переглянулись и стали забирать свой скарб.

— Что случилось? — поинтересовался Тимофей, осматривая саблю. Вроде все каменья на месте. — Вас кто-нибудь обидел?

Синьора Паула только трясла головой. Тимоха подошел к хозяйке, обнял ее и примирительно сказал:

— Уходим мы, уходим. А что случилось-то?

— Ох, синьор Джованни! — расплакалась женщина. — Вчера ко мне пришли три синьора. Один по выговору похож был на венецианца. Двое других совсем нездешние. В чудной одежде и с бородами. И с оружием, как у вас. Они спросили, не сами, — поправилась Паула, — через переводчика, где сейчас синьор Тимотти Акундини, называющий себя Джованни Каразейский? Я сказала, что вас нет. Они не поверили. Один синьор с бородой захотел осмотреть комнаты. Я отказала и позвала слуг. Эти бородатые синьоры избили моих слуг до полусмерти, а потом сказали, что если я их обманула, то я об этом сильно пожалею… И если я сообщу кому-нибудь, то они меня убьют!

Хозяйка разрыдалась еще громче, поминая сквозь всхлипывания Деву Марию.

— Это за нами, — грустно сказал Костка, пристраивая свой мешок за спину.

— К Бенедетто идти надо, — решительно сказал Тимофей, похлопывая по спине рыдающую хозяйку.

Услышав имя епископа, хозяйка на миг перестала рыдать:

— От его преосвященства утром был посыльный. Он велел вам передать от имени синьора епископа, что ходить на службу вам более не нужно. А жалованье, что вам полагается, он отдаст во имя искупления ваших грехов! Ах, епископ, — всплеснула руками хозяйка, — он святой человек! Эх, если бы он стал папой![60]

— Мать его так! — возмущенно выругался Тимофей на языке, который хозяйка не поняла, и добавил уже по-итальянски: — Да чтоб ему сквозь землю провалиться, иезуиту чертову, вместе с его крестом и сутаной!

От такого святотатства глазки синьоры Паулы просохли:

— Синьоры, я прошу вас немедленно покинуть мой дом! Иначе я буду вынуждена позвать сбиров!

Конюхов, схватив приятеля за руку, потащил его к выходу, приговаривая по пути:

— Из одной тюрьмы вышли, так щас в другую попадем. Святотатство — уже не подделка печатей. Это инквизицией пахнет…

Часть третья ДОРОГА НА ЛОБНОЕ МЕСТО

7160 год от Сотворения мира (1652 год от Рождества Христова).

Москва. Царские палаты.


Волошенинов, думный дьяк и начальный человек Посольского приказа, оставил возок в сорока саженях от царского терема. В тридцати саженях полагалось оставлять повозки думным дворянам, а в двадцати — боярам. Ну а все прочие добирались на своих двоих и не ближе чем от Успенского собора.

Из-за болезни, терзавшей мужчину последние две недели и отпустившей только вчера, идти было тяжеловато. «У, как баба старая!» — выругал себя думный дьяк. Потом немного постоял, с удовольствием вдыхая воздух, тронутый свежим январским морозцем, и не спеша двинулся вперед, к Постельному крыльцу.

Уже с рассвета у царского терема, занимая все крыльцо, толклась «мелкая рыбешка» вроде площадных стольников, стряпчих и московских дворян, ожидающих то ли вызова к государю, то ли еще чего. Большинство, впрочем, ждало уже по нескольку лет, но этот факт их не смущал.

Подойдя почти что к самому крыльцу, Михайло Иванович узрел неприглядную картину: трое стрельцов по очереди увлеченно отвешивали тумаки какому-то малому. Парень холопского вида, в чистом, но уже разорванном кафтане и без шапки, после каждого удара падал на землю и истошно выл, размазывая по морде сопли и кровь.

За этим непотребством наблюдал давнишний знакомец дьяка — стрелецкий сотник, дворянский сын Лавров. Вместо того чтобы вмешаться, он только похохатывал.

— Левонтий, — окрикнул Волошенинов сотника. — Ты чего тут творишь-то?

— Михал Иваныч, мое почтение! — весело отозвался сотник, прикасаясь к шапке. — Вот, вишь, поймали какого-то прощелыгу! Прямиком через крыльцо Постельничье хотел пройти. Ровно не в терем царский, а к себе домой перся…

— Да не прощелыга я! — заорал парень. — Человек я дворовый, Федька меня зовут. Меня хозяин мой, Лопухин Димитрий Иваныч, в монастырь послал, да заплутал я!

— А нукось, постой-ка, вот так, — азартно сказал один из стрельцов, устанавливая парня поудобнее. — Не дергайся, а не то в глаз попаду, кривым станешь, — предупредил ратник, нацеливая полупудовый кулак на Федьку.

— Левонтий, — угрожающе-ласково сказал дьяк, — ты бы хоть думал, где мужика-то бьешь.

— А чо?! — удивился было сотник. — Не велено тут никому ходить, окромя чинов думских да чинов приказных, стряпчих, жильцов, дворян московских, — заученно принялся перечислять он. — А для других — вон, Красное крыльцо есть, где челобитные принимают.

— Так ходить-то, верно, не велено, — согласился дьяк. — Ну а бить-то тут разве ж велено?

— Ну и что? — пожал плечами Лавров. — Петька, стой, сукин ты сын, — на всякий случай остановил он стрельца.

— Левонтий, ты же умный мужик! — укорил знакомца дьяк. — А делаешь иногда такое, что…

— Так а что делаю-то? — окрысился сотник. — Ты толком-то объясни, дьяк.

— Ты во-он туда посмотри, — указал дьяк на народ, глазевший с крыльца. — Ты что думаешь, указ о государевом бесчестии только мне ведом? Или никто не углядит да кляузы на тебя не сотворит? Ты где дурака-то бьешь? Во дворе да близ терема царского! А должен что сделать? Тащить его в караулку да стрелецкому голове выдать. А ты? Ты голове-то своему что скажешь?

— Мать честная! — осознав, схватился сотник за голову. Потом, пройдясь еще и по другой матери, схватил Волошенинова за рукав: — Михайло Иваныч, подскажи, чо делать-то теперь?

— А чо, — призадумался дьяк: не запоздает ли он к государеву выходу? Но, прикинув, что еще успевает, решил помочь: — Спроси дурака, куда шел да зачем.

Сотник кивнул своим архаровцам, и те представили перед очи дьяка парня, у которого уже был разбит нос, рассечена скула, а оба глаза стремительно заплывали.

— Куда шел и откуда? Сказывай! — резко приказал он Федьке.

Малый, шмыгнув разбитым носом и сплюнув кровь, плачущим голосом залепетал:

— Холоп я, господина Лопухина, Федькой меня зовут, Гришиным. Послал меня Димитрий Иваныч к тетке своей, в Алексеевский девичий монастырь, чтобы, значит, образки ей отнести, что из Святой земли паломники принесли. Ну а я пошел да и заплутал малость. А тут слышу пение, яко от обедни. Ну решил, что тута монастырь и есть… Нездешний я, в Москве-то раньше и не бывал…

— Ну что скажешь, Михайло Иваныч? — обернулся сотник к Волошенинову.

— А чо сказать-то? — спросил тот и обратился к парню: — Образки покажи…

Холоп обрадованно полез за пазуху и вытащил целую пригоршню деревянных иконок.

— Ну-кося, — взял дьяк один из образков, внимательно понюхал, потом перекрестился и поцеловал его. — Кипарисовые, — кивнул он, — точно, со Святой земли. Отпусти дурака, — посоветовал Волошенинов сотнику, возвращая иконки. — Скажи своим, чтобы за собор Успенский отвели да по шее дали, чтоб не блудился по Москве-то в следующий раз.

Сотник Лавров дал отмашку стрельцам. Те переглянулись, но спорить не стали.

— Ну а если потащил бы ты его, дурака, в караул, битого-то, а там Лопухин на тебя бы и челобитную настрочил — мол, виновен, государь-батюшка, что холопу дорогу не объяснил, но почему-де били близ царского терема? А так, ежели нажалуется господину, так тот ему самому по шеям и надает. Или на конюшню отправит, батогами поколотит. Смекаешь, сотник стрелецкий?

Оставив обескураженного Лаврова виновато чесать башку, дьяк пошел дальше, слегка досадуя, что даром потерял время, которое рассчитывал потратить с большей пользой.

Зеваки, толпившиеся на крыльце и глядевшие, как бьют мужика, поняли, что забава закончена, потому вернулись к своим делам. То есть к ничегонеделанию. Прямо перед входом загораживали дверной проем двое дворян, увлеченно лаявшихся друг с другом. Не понять было, из-за чего сыр-бор, но один из «молодших» уже поминал в разговоре мать и сестрицу второго, а тот, в свою очередь, прошелся по дедам-прадедам. Еще немного — вцепятся в бороды да драться начнут. Если бы, как в прежнее время, им разрешалось сабли с собой носить, то быть бы беде! Конечно, как знал Волошенинов, в Европе-то дворян в подобных стычках погибало больше, чем на поле брани, но ведь и у нас дураков-то хватало! Теперь, окромя стражи, входа с оружием ко дворцу никому нет. За это могут и руку отрубить. Но дворяне-то порой даже без сабель могли такое учудить, что диву даешься! Как возьмут да как начнут гонять друг друга по крыльцу, нарушая тишину и благолепие! Караульные стрельцы, приставленные к воротам, только ухмылялись: в переднюю не лезут, а остальное — не их дело. Волошенинов хотел было пройти мимо, но не выдержал:

— А ну, раздайсь! — негромко, но грозно скомандовал дьяк. — Нашли место…

Дворян как ветром сдуло. Может, не так уж и дьяка испугались, но поняли, что загораживать вход глупо. Ежели пойдет сейчас какой-нибудь князь-боярин, то можно и батогов заполучить. Да и дьяк был личностью им хорошо известной. Все ж таки много лет начальствовал в Разрядном приказе. А Разрядный-то приказ, ведавший росписью всех чинов Русского царства, как ни крути, был главнейшим. Да и сейчас Волошенинов числился не простым дьяком, а думным и, кроме того, начальником Посольского приказа, который, как известно, хоть и не имел своего боярина, зато главным там был сам царь-государь!

«Вот так-то, пособачатся, а нам — разбирай!» — вздохнул Волошенинов, поправляя шапку и вспоминая, что года два назад разбирал челобитную одного стольника, которому на крыльце разбили лоб кирпичом. Так и не доискались, откуда обидчик кирпич-то взял, ежели крыльцо-то каменное, а перила дубовые? Сам же злодей, которому было назначено бесчестье — прилюдное битье батогами, напрочь об этом не помнил…

Дьяк не особо жаловал бездельников, толпящихся на крыльце. Будь его воля, то разослал бы их всех куда-нибудь в Белев или в Венев, на Засечную черту.[61] Ну, на худой конец, разогнал бы по градам и по весям в помощники воеводам да губным старостам. Пусть хоть разбойников, что ли, ловят или холопов беглых. Все пользы-то бы больше, чем на крыльце околачиваться да подачек-милостей выпрашивать. Но кто же будет спрашивать дьяка, хоть и думского? Сами же дворяне и стольники воевать не особо-то рвались, а уж погони за разбойниками совсем за бесчестье считали.

Караульные стрельцы в новых малиновых кафтанах и такого же цвета шапках с лисьей оторочкой слегка покачнулись, уступая дорогу думному дьяку. Но когда кто-то из дворян (или стряпчих?), вельми обнаглев, ринулся было туда, куда не положено, то тут же получил тычок тупым концом бердыша прямо в глаз…

В передней «мелкоты» было поменьше. Но все-таки еще толклись «комнатные» дворяне да стряпчие, бывшие сегодня не у дел. Ожидали — а вдруг чего-нибудь государю потребуется? Чуть в глубине дьяк узрел еще и двух мужиков в высоких шляпах и черном иноземном платье. Прислушался к разговору и понял — англичане. В прошлом году, когда торговые мужики, захватившие власть, казнили законного государя Каролуса, царь Алексей Михайлович, осудивший это особым указом, приказал лишить аглицких гостей всех послаблений в торговле, коими они пользовались со времен Иоанна Грозного! Аглицкие купцы, сами не свои до прибылей и доходов, ходили и канючили теперь о прежних льготах, всеми правдами и неправдами пробираясь туда, где бывал государь.

Ближе к палате для заседаний Думы дьяк узрел и «крупную рыбу». Поясно поклонившись боярам и окольничим, одной головой — думным дворянам и кивнув равным по должности дьякам, Волошенинов, как и все прочие, замер, ожидая выхода государя.

— Эй, Мишатко, — окликнул его боярин Романов, один из немногих, кому дозволялось говорить в близости от государя, а потом подозвал, величая с «вичем»: — Михайло Иваныч, поди-ко сюды!

Волошенинов неспешно приблизился к боярину.

— Звал, Никита Иванович? — с почтением и поклоном спросил он царского родственника.

— Чо, государь-то сильно ругал? — поинтересовался Романов.

— А за что? — обмер дьяк.

— А ты чего, не знаешь? — вытаращился боярин. — Сегодня и Думу-то государь из-за дел иноземных созвал. День-то неурочный. Ну, Михайло Иваныч, — укоризненно посмотрел он на дьяка. — А я-то думал, что ты обо всем на свете, что за границей деется, знаешь… Так я-то ладно, так ведь и государь, чай, так же думает. Спросит он то, чего ты не знаешь, и что тогда?

— Никита Иваныч, так я ж болен был, — оторопел дьяк. — Недели две был в лежку. Думал, помру. Вчера только и отпустило. Еще и в приказе-то не был, — принялся оправдываться Волошенинов, лихорадочно обдумывая, в чем успел проштрафиться, но вспомнить так и не сумел. — А сам-то ты, Никита Иваныч, не знаешь ли, часом? — с надеждой спросил дьяк.

— Да я ведь, Миша, сегодня ни к заутрене, ни к обедне-то не успел, — помотал головой боярин. — В вотчине был, под Тулой. Управитель мой накуролесил — так вот, ездил, разбирался. А как приехал, так прямо сюда и помчался. Только и успел, что постельничего дворянина перехватить. А тот, собака, только и сказал, что грамотку государь какую-то получил. Откуда да от кого — не ведает. Мне бы тут чуть пораньше появиться, так я бы узнал, — посмотрел боярин на дьяка с сожалением во взоре. — Да ладно, Миша, ведь государь-то наш справедливый.

— Эх, Никита Иванович, — вздохнул Волошенинов. — Тебе-то легко говорить…

— Да ну, Михайло свет Иванович, не кручинься чрезмерно-то, — подбодрил его боярин и подмигнул: — Ежели что, буду перед государем за тебя просить. Кто же мне книги-то немецкие присылать будет, если не ты?

Конечно, боярин Никита Романов, весельчак и балагур, любимец государя, книгочей да любитель немецкой музыки, дьяка Посольского приказа любил и жаловал. Но, в конце концов, ежели попадет такой дьяк в опалу, так будет кто-то другой, что станет заказывать ему книги да выписывать музыкантов… Тот же Алмаз Иванов, даром что из купеческого сословия, а мужик-то умнющий!

Дьяк пригорюнился. Больше он никого расспросить не успел, потому что раздался трубный крик комнатного дворянина, возвещавшего о том, что «государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси самодержец пожаловали в думские покои», после чего уже было не до расспросов.

Впереди, размахивая парадными секирами (тупыми, зато блестящими!), расчищали дорогу несколько отроков из наилучших семей, в белоснежных кафтанах и в такого же цвета шапках. Вслед за рындами прошел и сам государь Алексей Михайлович. Ну а потом и все ближние, допущенные к царской обедне. Первым спесиво вышагивал его тесть, боярин Илья Милославский, потом Стрешнев и Матюшкин — друзья и родственники государя еще с детских лет, а также еще человек десять бояр и окольничих из лучших семей.

Государь Алексей Михайлович слегка покосился на стоявшего в общей толпе Романова, но ничего не сказал, а величаво прошел мимо склонившихся в земном поклоне чинов Думы.

— Уаше феличество! — раздался со стороны голос, имевший сильный иноземный привкус. — Плиз…

Аглицкие купцы, сунувшиеся было наперерез государю, наткнулись на свирепые взгляды бояр. Тут же перед гостями заблестели секиры. Рынды с блестевшими глазами, стражи так себе, нанятые для приличия, были готовы постоять за царя-батюшку!

— Вот щас как «плизну» промеж наглых-то зенок! — подал голос возмущенный церемониймейстер князь Черкасский, шедший одесную от царя. — Эт-то еще откуда?!

Государь, который терпеть не мог малейших нарушений хоть в церковных службах, хоть в выходах в Думу, сдержался и довольно спокойно спросил:

— Кто пустил? — сам же посмотрел на дворецкого, князя Львова.

— Я, государь, — самоуверенно заявил князь. — Просили они очень. Ну а я и решил, а вдруг-де царь-батюшка гнев на милость сменит. Ведь испокон веков Англия с нами торговлю вела. Им же, государь, через моря-океаны плыть приходится, чтобы в Архангельск-то попасть. А купцы аглицкие противу всех других купцов пошлины не платили.

— Иноземцев — вон, — негромко приказал Алексей Михайлович. — Приемы послов иноземных в другое время ведутся. А эти — так и не послы вовсе, а мужики торговые…

— Так ведь на приемы-то посольские их не пущают. Вот, стало быть, я и решил по поводу пошлин переговорить. Гости аглицкие говорят, что со времен царя Иоанна им льгота была положена, — сказал Львов уже не таким уверенным тоном. Кажется, до него потихонечку стало что-то доходить…

— Платить будут англичане, как и все прочие немцы! — заявил государь вроде бы спокойно, но чувствовалось, что он потихонечку накаляется. — Тебе же, князь, — посмотрел он на смутившегося Львова, — не раз говорено было, что решения своего я менять не намерен. Ты что, уши-то навозом заткнул? Или аглицкие купцы их тебе золотом завесили? Ежели ты, князь-боярин, еще раз мой приказ обойти вздумаешь, то будешь ты не дворецким, а воеводою в Шенкурске, чтобы к англичанам твоим любезным поближе быть. Или в Тобольск отправлю медведей считать! Ну, пока-то прощаю, так и быть, по старой дружбе. Токмо, — подумав, добавил государь, — на глаза мои ты месяца два появляться не должен!

— Государь-батюшка… — проблеял было боярин, на что царь коротко рявкнул:

— Вон!

Львов, не ожидавший такой крутости от государя, которого в младенчестве учил уму-разуму, аж пошатнулся от немилости. Как же, на целых два месяца его отлучают от царской особы!

— Ух, вы, псы аглицкие! — замахнулся было князь на купцов, но был придержан за локотки комнатными дворянами и с великими почестями выведен прочь… Дворяне, сами того не ведая, спасли боярина от неминуемого бесчестия. Ведь затей князь Львов драку в близости государя, тут бы и сам государь, захоти он вмешаться, не сумел бы спасти боярина от ссылки.

«Ну, все! — запаниковал Волошенинов, никогда не видевший государя в такой ярости. — Опала! А то и плаха!»

Алексей Михайлович прошел в палату и опустился на простые кожаные кресла в углу. Вслед за ним, не дожидаясь специального приглашения, стали рассаживаться по лавкам и остальные. Степенно уселись те, кому были положены сиденья, покрытые коврами. Поближе к государю — бояре, а чуть подале — окольничие. Думные дворяне торопливо, но с должной скромностью плюхнулись на голые доски, отполированные собственными задами. Остались стоять только четыре думных дьяка. Для них, конечно же, имелась особливая скамейка в самом конце зала, вот только сесть они могли лишь по разрешению царя-батюшки. А могло и так быть, что все заседание дьяки проводили на ногах.

Государь был гневен, поэтому сесть дьякам не предложил. Леонтьев, Грибоедов и Кукин, проходившие службу в других приказах, косились на «посольского» чуть ли не с ненавистью.

Волошенинов устало потупился, приготовившись к долгому ожиданию. Однако долгая служба позволяла ему переносить тяготы стояния на ногах спокойнее, нежели другим. Вот только слабость, проклятая, еще давала о себе знать.

Обычно кто-нибудь из четырех дьяков читал вслух дела, которые требовали безотлагательного решения. Сегодня же никто из них и не знал — о чем же заседание-то? Да, похоже, что не все и из бояр были посвящены в суть дела.

Несмотря на молодость, Алексей Михайлович уже успел раздасться вширь, а шитые золотом бармы еще больше утяжеляли тело. Посему и выглядел не на свои двадцать лет, а на все тридцать пять. А при его-то саженном росте да сегодняшнем грозном взгляде боярам и прочим думцам и дышать-то было страшно! Государь медлил, а дьяки покрывались мелкими капельками пота. Наконец, решив, что он достаточно помурыжил думцев, государь изрек:

— А что, Михайло, не жмет ли тебе думская шапка? Или разленился ты?

Может, узнает кто да смеяться будет, но шапка была тесновата… За те десять лет, что Волошенинов проходил в думных дьяках, это была уже третья. Она хоть и не такая высокая, как у бояр или окольничих, и не из соболя или чернобурки, а из бобра. Он-то, конечно, в старой бы шапке походил, а то и в обычном меховом колпаке, в котором бывал в приказе, но нельзя, срамно! Уж коли пожаловали тебе чин думного дьяка, то в Думу, будь добр, являйся как положено, а не как попало! Вот пришлось недавно шить новую, которая еще не разносилась и потому давила на виски. А войлок, вставленный вовнутрь для нужной формы, давил и натирал мозоли на ушах.

— Не томи, царь-батюшка, — подал голос первый из бояр, князь Милославский, недовольный тем, что оказался в числе непосвященных. — Что случилось-то? В чем дьячок-то посольский провинился?

Бояре и окольничие передернулись. Ежели так пойдет, то Милославский в следующий раз обзовет кого-то из бояр стольником, а окольничего — стряпчим… Давно ли царский тесть, худородный дворянин Милославский сам служил в Посольском приказе, где подавал вино иноземным посланникам? А старшая-то дочка Машка ходила в лес по грибы и продавала их на рынке. А поди скажи-ка ему теперь хоть слово поперек, если Мария замужем за самим царем, а младшая — за царским наставником Морозовым! Да и не дворянин он теперь, а целый князь, хотя пес его знает, как он в князья-то пролез!

— Я, боярин Илья Данилович, не дьячок, а думный дьяк, — достойно ответствовал Волошенинов. — Дьячки, они в церкви, Господу Богу нашему служат. А я есмь грешный, государю служу. И в думные дьяки волею покойного государя всея Руси Михаила Федоровича был возведен. Ну а коли и провинился в чем, так об этом государю ведомо!

Удар был не в бровь, а в глаз! Милославского, коего при царе Михаиле звали просто Илюшкой, тогда не допустили бы и до Постельного крыльца, а не то что в Думские палаты. Мгновенно разъярившийся боярин вскочил с места и открыл рот:

— Да ты, дьяк худородный, со мной пререкаться смеешь? Со мной, с тестем государевым? Да ты…

— Хватит! — резко остановил своего тестя Алексей Михайлович, который не позволял, чтобы толковых людей обижали, пусть и ближние родичи. Тем паче — дьяка из Посольского приказа, который ходил под рукой у государя. После того как посадские убили думного дьяка Назария Чистого, Алексей Михайлович и перевел на место убитого Михайлу Волошенинова.

Бояре и окольничие с удовольствием посмотрели, как Милославский, оставшись с открытым ртом, плюхнулся на место. Поделом! А боярин из худородных, хоть и царский тесть, позволяющий себе многое, успел понять, что когда Алексей Михайлович говорит кратко и твердо, то лучше не перечить! Старый боярин Ртищев как-то решил было поучить государя уму-разуму, за что и получил такого леща, что с неделю заикался. Конечно, государь-то отходчив… Неделю будет прощения просить да подарки давать, но ведь все, кто видел, потом будут в рукав хихикать… Государь хотя и печется о благолепии, родственников слушает, но может взгреть так, что мало и не покажется…

Алексей Михайлович строго обвел взглядом Думу и продолжил:

— Порадовать вас спешу, бояре. Опять самозванец объявился.

Дума вздохнула с облегчением. Гадали-решали, что же там и случилось, а тут — самозванец. Что мы, самозванцев не видывали? И чего ж это государь-то так осерчал?

— Михайло Иванович, а ты-то что скажешь? — обратился к думному дьяку государь. — Сообщи боярам, что Посольскому приказу известно о самозванце-то!

Волошенинов, напряженно слушавший разговор, помалкивал, пока не спрашивали. Теперь же, вздохнув с облегчением, когда понял, о чем речь, принялся излагать:

— Самозванец, государь, все тот же — Тимошка Акундинов, сын стрелецкий. Был он в Турции, войско у султана просил. В Риме был. Опять-таки, у папы римского благословение просил… Потом был он у Богдашки Хмельницкого, в Сечи да у князя Рокоци в Трансильвании…

— Знаем о том, — нетерпеливо перебил боярин Шереметев. — Уж сколько лет об этом самозванце талдычим. А вы-то чего? Воров, что ли, ловить разучились?

— Этот вор особый, — вмешался в разговор боярин Прозоровский. — Братан мой двоюродный, что в Путивле воеводой служит, тоже пытался его из Сечи Запорожской выманить.

— И мы не один раз пытались, — доложил Волошенинов. — И в Сербию ездили, и в Италию, и в Сечь Запорожскую. В Чигирине его гетман Хмельницкий да писарь Выговский спасли. В Швеции схватили уж было. Но, — с сожалением в голосе сказал дьяк, — утек, подлец. Костку, слугу его, взять удалось.

— Неужто трудно нанять кого-нибудь было? — с недоумением спросил Куракин. — Чиркнули бы по горлышку али яду какого подсыпали… В Сечи-то Запорожской рванья всякого столько, что мать родную удавят за полушку, а не какого-то там Тимошку… А, Михал Иваныч? Тебя что, учить, что ли, надо? Не вы ли вместе с Алмазом Ивановым этого, как его… А, сына Лжедмитрия уболтали да голову его и привезли? Ну, пусть не сами, но ведь нашли же человечка нужного…

Вместо думного дьяка ответил сам государь:

— Я не велел Самозванца убивать, — веско сказал Алексей Михайлович, оставив бояр в недоумении. Потом царь вновь обратился к Волошенинову: — Ведомо, где Лжеивашка-то нынче?

— В Голштии он, у герцога Фридриха околачивается. Писали, что снова в новую веру перешел — в лютеранство.

— Ишь ты, — покачал головой Алексей Михайлович. — Это ж в который такой раз он веру-то поменял?

— Ну, если с православием считать… — задумался Волошенинов, высчитывая. — В пятый раз.

Среди бояр опять пошел шепоток: «Позор!», «Нехристь!», «Иуда Искариот!»

— А этот… Конюхов? — нахмурился царь, бывший ревнителем православной веры.

— На дыбе клялся, что сам не бусурманился и не лютеранился. То, что ислам Конюхов не принимал, — это точно проверено. Насчет других вер, тоже, может, и не врет.

— Вора поймать нам поможет? — спросил царь. — Ежели прощение ему пообещать?

— Вряд ли, — с сомнением покачал головой думный дьяк. — Тимошка не больно-то его слушал…

— С Фридрихом Голштинским толковали? — спросил царь.

— Было, — кивнул Волошенинов. — Не желает самозванца выдавать, ни в какую… Говорит — нет у него с Россией договора о выдаче преступников. Алмаз Иванов у него был. Сказал, что есть одна заковыка, за которую можно зацепить. Но на то только государева воля нужна.

— Какая? — заинтересовался царь.

— Ежели ты, государь, подтвердишь для голштинских гостей привилегии торговые…

Дума притихла. Вспомнилось, как из-за этих торговых привилегий была целая баталия. Государь тогда сильно уперся. Окольничий Рженников, что немцам леготу пообещал да уже и талеры от них взял, места лишился да в Тобольск поехал. Да вот и Львов сам только что в опалу угодил.

— Голштинцам дать, так остальные вопить будут, — высказал свое мнение Прозоровский. — Вон англичане те же…

— А ты, думный дьяк, сам-то какой интерес имеешь? — ехидно спросил князь Буйносов, известный тем, что по его слову да на его земле стрелецкие сотники держали на Яузе торговые бани, а денег в казну не платили.

— Корысть моя, боярин, такая, — спокойно ответил Михаил Иванович. — Приказ государев выполнить да самозванца в Москву привезти!

Крыть Буйносову было нечем. Да и остальные бояре знали щепетильность Волошенинова в таких делах, потому больше глупых вопросов не задавали.

— Может, лучше зарезать? Али отравить? — не унимался Куракин. — Дешевле выйдет!

— Так ить долгая песня-то будет, — со вздохом поддержал его князь Одоевский. — Искать, ловить, вывозить. А вдруг добром-то вывезти не удастся? Из Голштинии вора везти — не ближний свет… Куда б проще — в мешок да в воду…

Бояре уставились на государя. Тот резким и злым тоном сказал:

— Нет уж, надоело! Хватит! Резать тайком, тайком душить да травить… Да куда же это годится? Что мы — тати ночные? А ведь нужно всем прочим ворам урок дать. Четвертуем али на кол посадим прилюдно, так пусть смотрят да думают, годится или нет себя за русского царя выдавать? Но наперво судить его надо, вора этого. В Польше вон король Владислав своего незаконно прижитого сына на кол посадил только за то, что тот себя законным королевичем объявил. Сына законного! А мы? Речи поносные да вирши мерзопакостные терпеть должны? Как там по Уложению-то? А, Леонтьев?

Думный дьяк Гаврила Леонтьев, один из главных составителей Соборного уложения, уже уставший стоять, монотонно забубнил: «А буде кто при державе царского величества хотя Московским государством завладеть и государем быть, и для того своего злого умышления начнет рать збирать, или кто с недругом царского величества учинет дружиться и советными грамотами ссылаться, и помочь им всякими грамотами им всячески чинить, то изменника казнити смертию же!»

— Хватит, Гаврила, молодец, — прервал его царь и только сейчас заметил, что дьяки до сих пор стоят: — Садитесь уж. Вот, — вновь обратился он к Думе, — видите, сколько вор-то этот законов нарушил? Да ежели за каждую строчку его смертной казни предать, так это уж трижды можно было сделать.

— Ну, ратей-то он, положим, не собирал, — в раздумьях произнес князь Репнин. — Где же он рати-то возьмет?

— А войско у турок да у латынян просить — это не одно и то же, что самому собирать? — возразил боярин Шеин. — Да и неважно. Два там али три раза-то казнить — все едино. Голову-то всего один раз можно отрубить.

— Голову-то рубить, так слишком просто, — вешался старик Трубецкой. — На кол его надо, али четвертовать, али кожу с живого содрать. А не то можно…

— Ну, так вначале его поймать нужно, — перебил старика государь. — Вот что… Возьми, Михайло, все договоры, что голштинцы дадут, да пусть ко мне везут. Подпишу… Хрен с ними, со льготами, — пусть подавятся. Ну а голштинцы пусть тогда вора с головой выдадут.

— Ничо, государь, — вмешался боярин Романов. — Наши-то купцы все равно немцев как липку обдерут! Куда им против московской торговой сотни тягаться…

Реплика царского родича успокоила и повеселила всех присутствующих, включая царя. Похоже, он даже немного успокоился.

— Письмо бы еще, государь, — попросил Волошенинов. — К герцогу Фридриху, чтобы он вора-то пока попридержал… А не то утечет, подлец, ищи его потом.

— Составишь письмо, мне покажешь, да вместе с Леонтьевым и подпишете. Печати, какие нужны будут, Кукин поставит,[62] — решил государь. — Денег, сколь надо будет, в казне возьмешь. Ну а ты Алмазу-то своему накажи — пусть хоть землю роет, но вора чтобы мне привез…

— Может, окромя Волошенина-то, кого-нибудь из бояр приставить вора-то ловить? — «прорезался» голос у молчавшего до сих пор князя Милославского, уязвленного царским окриком. — Вдруг да один не справится? Может, Никиту Иваныча? — хитро взглянул царев тесть на недолюбливавшего его боярина Романова, отчего тот нехорошо покосился на выскочку.

— Один справится, — сразу отмел все возражения государь. — Михайло в позапрошлом году сыск в Устюге учинил на совесть.[63] Да и не один он. Вон Алмазу-то Иванову впору чин думного дьяка давать. Привезет вора — шапку бобровую получит…


1648 год от Рождества Христова.

г. Чигирин, резиденция гетмана Богдана Хмельницкого.


Пока искали ставку Хмельницкого, друзья изрядно намучились. Даже кони заморились плутать по узким и кривым улочкам. Рассчитывали, что дорогу им покажут прямо при въезде, ан нет. Караульные, к которым они обратились за советом, только махнули вдаль — езжайте, мол, не ошибетесь.

В последние годы казачий зимовник стал настоящим городом. Саманные мазанки со свежими соломенными крышами потеснили старые бревенчатые курени и перевалили за поросшие травой крепостные стены, на которых паслись козы. К двум деревянным, побуревшим от дождей церквям добавилась новая, каменная.

— Ну кто ж так улицы-то ставит? — возмущался Конюхов. — То ли дело в Европе.

— Ага, — издевательски согласился Тимофей. — Уж такие широкие, что вдвоем-то и не проехать… Или ночной горшок на голову выльют да хрен поморщатся… Европа, твою мать…

После блужданий по Италии, Польше и разнокалиберным немецким княжествам Акундинов был зол на Европу. Костка же, неизвестно почему, невзлюбил Малороссию. То ли горилка крепкая, то ли сало жирное…

— Вот уж на что в Москве все косое, — бурчал «пан Конюшевский», — так и то хотя бы понять можно, куда идти… А здесь — все круглое…

— Как удобнее, так и ставили, — отозвался Тимофей. — Мазанки лепили по кругу, как курени.

— Так неудобно же, — не унимался Костка. — Все путаное, все ломаное… А если поляки али татары нападут?

— Первыми и заблудятся, — бросил Тимофей. — А потом казарлюги им холку-то и намылят.

Вопреки ожиданиям, им пока не встретился ни один пьяный. А слухов-то было! Мол, казаки, как с утра наопохмеляются, так и гудят до следующего дня.

— Так гетмана-то как зовут? — полюбопытствовал Костка. — Зиновием или Богданом?

— Кто как зовет, — ответил Тимофей, пожимая плечами. — Раньше, пока в сотниках у короля ходил, Зиновием был. Теперь, как гетманом сделался, все больше Богданом зовут.

— Так он же православный вроде… На что ему два-то имени, если ангел-то все равно один? — не унимался Конюхов.

— Ну, может, по-уличному стали звать. Дескать, Богдан, Богом данный…

— Богданами у нас тех робетенков зовут, что девки в подоле приносят…

— Отстань, а, — разозлился Акундинов. — Вот приедем, так сам и спросишь.

— Спрошу, — не особо твердо пообещал Костка, раздумывая: а не обидится ли гетман за глупый вопрос? Он может и плетей всыпать.

Чигирин не производил впечатления казачьей столицы. Акундинов ожидал, что он увидит казаков, гарцующих на главной площади и рубящих лозу, пехотинцев, разучивающих ружейные приемы, а то и пушкарей, надраивавших медные жерла. А тут… Так, обычный городишко, который в разгар трудового дня и должен быть полупустым. Вон девчонка тащит куда-то младшего братишку, пытаясь «усовестить» упрямца хворостиной. Старуха шустро проковыляла куда-то, даже не обратив внимания на верховых. В пыли, рядом с двумя хрюшками, дремлет кудлатая собака. Казаки, нет-нет и попадавшиеся им на пути, были заняты обычными делами — везли старое сено, копошились около мазанок или просто поили коней, покуривая короткие трубочки.

Наконец удалось найти мальчонку, который, прельстившись на медяк, показал-таки дорогу в ставку некоронованного короля Малороссии — Богдана-Зиновия Хмельницкого.

У «резиденции» гетмана, отличающейся от остальных мазанок только тем, что была она раза в два повыше да раза в три пошире, стоял на карауле казак. А чуть поодаль, в тенечке, около плетня, увитого сухим плющом, сидело еще двое, как тут говорили, казаков. Ощупав взглядами двух «немцев» и не почуяв в них опасности, они вернулись к прерванному занятию — задушевной беседе под посасывание люльки.

Приятели слезли с коней, привязали поводья к коновязи и пошли к двери.

— Куда? — полюбопытствовал часовой, подозрительно рассматривая их костюмы, что были куплены еще в Италии, — дорожные плащи, высокие сапоги и широкополые шляпы.

— К начальству, — доложил Акундинов. — К его светлости гетману Богдану Михайловичу Хмельницкому.

Казак вытаращился. Похоже, гетмана тут еще никто не титуловал «светлостью».

— Откуда? — не отставал казак. — Из Польши али из Неметчины? Латыняне?

— Русские мы, из Рима, — терпеливо ответил Тимофей. — К господину гетману с челобитной.

— Православные мы, — уточнил Костка, слегка покривив душой.

— Ну, раз православные, русские, да еще из Рима, то проходите! — великодушно разрешил часовой, отойдя в сторону.

Товарищи думали, что они сразу же пройдут к гетману. Однако резиденция оказалась сложнее устроена, чем обычная мазанка. Сразу же за входной дверью оказались еще и сени, более напоминавшие приемную. Там стоял на страже молодой казак, который, не взглянув даже на гостей, процедил:

— У батьки полковники заседают! Погодьте покудова…

Что же, погодьте так погодьте. Слава богу, что гетман еще не додумался вводить приемные дни и предварительную запись на аудиенцию, как оно бывает в августейших домах Европы и Азии. Впрочем, не сомневался Тимофей, скоро и до этого дойдет…

Друзья уселись «годить» на широкие лавки. Конюхов, прислонившись затылком к стене, задремал, а Тимофей стал обдумывать, чего бы такого сказать гетману, чтобы тот ему поверил сразу? И не просто поверил, а дал бы ему войско для похода на Москву. Об этом он думал уже давно, с самой Италии, но толковых мыслей в голову не приходило. В итоге Акундинов решил, что лучше говорить то же самое, что твердил и полякам, и молдаванам, и туркам, и сербам…

Ждать пришлось долго. Но все когда-нибудь кончается… Когда из дверей стали неспешно выходить чубатые усачи, переговаривающиеся о чем-то своем, к ним подошел давешний казак:

— Что батьке-то доложить? Кто такие да с чем пожаловали?

— Скажи, что человек к нему прибыл, с секретарем. И есть у него к господину гетману разговор тайный, — значительно сказал Тимофей.

Парень пожал плечами и отворил дверь, крикнув в проем:

— Батька, тут русские немцы к тебе с делом секретным. Что скажешь? В шею гнать или вести?

— Зови, один хрен… — донесся из глубины негромкий басовитый голос.

В помещении было накурено так, что хоть порося вешай… Некурящий Конюхов закашлялся, а потом снял шапку и попытался с ее помощью сделать сразу два дела — оказать уважение хозяину и закрыть нос от дыма. Тимофей, иногда позволявший себе побаловаться с трубочкой, оказался покрепче, но и он сморщился до слез, рассматривая находившихся в помещении двух казаков и определяя, кто из них гетман.

Первый — мужчина средних лет в европейском камзоле, с усами, закрученными вверх по европейской же моде, сидел около маленького стола, заваленного бумагами и чернильницами. Ни дать ни взять — писарь…

Второй — грузный и уже немолодой, с двойным подбородком, вислыми усами, одетый в полукафтан с отложным воротником и широкие шаровары, хмуро чадил люлькой в открытое оконце. Видимо, это и был Хмельницкий.

— Заходьте да сидайте, — радушно предложил гетман.

Первым, не соблюдая субординацию, к ним обратился писарь:

— С чем таким тайно-секретным пожаловали, панове?

Вместо ответа Тимофей вытащил из-за пазухи многострадальный футляр и достал уже изрядно обветшавшую бумажку. Протянул ее было самому гетману, но тот хмуро кивнул писарю:

— Прочти.

Писарь, ознакомившись с бумагой, усмехнулся и все-таки передал ее Хмельницкому. Сам же пошел в угол, где стоял внушительный сундук. Покопавшись, вытащил из него свернутую в свиток бумагу, украшенную зеленой восковой печатью с королевским орлом. Развернув свиток прямо на бумажном завале, писарь сообщил:

— Из Варшавы сия цидуля пришла. Из канцелярии королевской. Как, Богдан Михалыч, сам прочтешь или вслух зачесть?

— Читай, — отозвался гетман, устало подперев голову рукой.

— От его величества короля Польского, великого князя литовского, — принялся читать писарь вслух «цидулю», — так, пропускаем… Вот… Пишут, что по просьбе государя всея Руси, так-так, пропускаем… следует немедленно задержать вора и убийцу Тимошку Акундинова, именуемого Иваном-Иоганном Каразейским-Шуйским, и Константина Конюхова… именуемого также Конюшевским, Конюховским, Конюшенко… Ишь ты… Так, приметы… — бросил Иван взгляд вначале на Акундинова, потом на Конюхова, изрек: — совпадают.

— Брешут они! — подскочил Тимофей со своего места. — Нарочно запутывают, чтобы вы им меня выдали… Что, неужто написали бы — словите-де сына Шуйского да в Москву привезите? А самозванца — так того и ловить не грешно…

— Кхе, кхе, — не то прокашлял, не то засмеялся гетман. — Брешет ведь, бисов сын, а складно брешет… А, Иван?

— Ну, не без этого… — согласился писарь, с любопытством рассматривая самозванца.

— Да почему же брешу-то? — возмутился Акундинов. — Вот грамота у вас есть. Вон на саблю мою полюбуйтесь… Прадедовская!

Тимоха, порываясь показать гетману «прадедовскую» саблю, резко рванул с себя пояс и перевязь, но был остановлен Хмельницким:

— Вижу, — кивнул Богдан Михайлович. — Знатная сабля. В прошлом году, когда ляхов у Желтых Вод порубали, казаки мне с десяток таких принесли… Иван, а у тебя-то не такая была?

Писарь недовольно пробурчал:

— Похожая. Камней, правда, поменьше было. Но моя у Тугай-бека осталась. Так ведь и не вернул, сволочь…

— Ну где ж такое видано, чтобы татарин саблю вернул? — заметил гетман, принявшийся выколачивать люльку о подоконник.

— Ох, да ни хрена себе! — распалился Тимоха. — Похожая… Вон, гляньте… — полуобнажил он клинок. — Сталь-то — настоящий булат! У кого это вы такую видали?

— У Потоцкого такая же была, — невозмутимо ответил Хмельницкий. — Да ладно, будет хвастаться-то…

— Да я это так, к слову, — слегка сник Тимофей, но, вспомнив кое-что, спросил: — А у вас, господин гетман, говорят, королевская сабля была? За храбрость дадена?

— Ну, что было — то было, — неопределенно хмыкнул гетман, разглаживая усы. Впрочем, было заметно, что напоминания о былых заслугах старику приятны.

— А сейчас-то она где? — не отставал Тимофей, почуяв слабое место Хмельницкого.

— Сломал, — вздохнул Хмельницкий. — Рубил тут гусара одного, а у него, вишь, зерцало слишком крепкое оказалось. Только рукоятка и осталась.

— Так в кузню отдай, да и все, — посоветовал писарь. — Долго ли ковалю умелому клинок-то приладить?

Хмельницкий только махнул рукой:

— Как-нибудь потом, когда руки дойдут… Это если бы мне рубиться было нечем, то да… А пока есть у меня сабля, да не одна. Ты… Иоанн… Шуйский-Каразейский, про саблю-то королевскую откуда знаешь? — поинтересовался гетман с неким, как показалось Тимохе, подозрением.

— От пана Мехловского, — пояснил Акундинов. — Сказывал он, что сотник, мол, Хмельницкий за поход на Москву саблей был пожалован.

— Это тебе тот Мехловский рассказывал, который Стась? — развеселился гетман.

— Он самый, — кивнул Тимофей. — Я у него в замке как-то гостил, когда с России бежал. Ясновельможный пан, господин гетман, очень тогда на вас обиженный был.

— Это за что же? — удивился Хмельницкий, задумавшись. — Вроде ничего плохого ему не делал.

— Он в Париж хотел съездить, а король вас туда послал. Пан Станислав зело французский язык любит.

— А! — протянул гетман. — Тогда понятно, почему он за Чаплинского встал, когда тот мой хутор отобрал… А я-то гадал — где же я старику дорожку-то перешел? А он, вишь, в Париж хотел… Интересно, где он теперь?

— Там же, где все будут, — отозвался писарь, перекрестившись. — Царствие ему небесное! Мехловский под Желтыми Водами в войске Потоцкого-младшего отрядом командовал. Мы с ним рядом были, когда нас татары окружать стали. Сильный был старик. Татары в него стрел штук пять всадили, не меньше, а он их рубил, рубил… Человек десять уложил, пока не свалился…

— От ведь, понесла же его нелегкая на старости-то лет, — подивился гетман. — И чего дома-то не сиделось? Старый же он был. Мехловский-то, он ведь в Москве был, когда бояре пустому креслу присягали вместо королевича Владислава. Ну да ладно, пусть ему земля пухом… — махнул рукой гетман и повернулся к писарю: — Что с паном Шуйским-то будем делать, а, Иван?

— Ну, не москалям же его отдавать, — ответил писарь, как о само собой разумеющемся… — Хлопец-то вроде хороший…

— Это верно, — устало кивнул гетман. — Самозванец он или царевич, видно будет…

«Вот ведь, — возмутился про себя Тимофей. — Дескать, может, еще и сгодится на что…» Писарь меж тем продолжал:

— Пускай у нас пока побудет, в Чигирине. Ежели что, то в Сечь его можно отправить, к запорожцам. Они-то его ни королю, ни царю не выдадут.

— А сейчас-то что делать? — поинтересовался Тимофей. — Я ведь, господин гетман, за помощью к вам приехал. Может, подмогнете законному-то царю? Если на русский престол войду, то я ведь в долгу не останусь.

— Подождать немного придется, хлопчик, — закряхтел гетман, поднимая с места свое увесистое тело. — Вот на войну сходим, тогда и решать будем… Ну а пока, — кивнул он писарю, — распорядись, чтобы хлопцев на постой определили…


«Хлопцев» определили в хату, хозяйкой которой была горбатая и тощая, как мартовская ворона, старуха. Тимофею, которому хотелось иметь хозяйку помоложе да покрасивше, от одного только взгляда на старую ведьму хотелось выть… Зато за одну серебрушку в неделю бабка, которую звали Одаркой, предоставила гостям хату, а сама перебралась в сарай. Еще за одну монетку она стирала и готовила шикарный борщ с пампушками и совершенно бесплатно приносила все городские сплетни. Тимофей и Костка узнали, что причина утренней хмурости (извечной хмурости!) его светлости гетмана — то, что он с вечера очень любит хлебнуть горилки… Казак, которого они приняли за писаря, на самом деле и был писарем — не простым, а генеральным писарем всего войска. Если учесть, что сам Богдан Михайлович накануне своего гетманства был главным войсковым писарем, то Иван Выговский представлялся очень значимой фигурой.

О Выговском бабка Одарка рассказывала совсем уж интересные вещи. Ну, например, что еще недавно он служил в королевском войске. В прошлом году, в битве при Желтых Водах был взят в плен татарами — союзниками Хмельницкого, а потом выкуплен самим гетманом. И мало того, что гетман приблизил его к себе, но еще и назначил генеральным писарем, который, как ни крути, являлся вторым лицом после батьки.


…Сегодня бабка вернулась с ярмарки с новостью: «Батька Богдан выступает в поход!»

— А куда гетман-то пойдет? — заинтересовался Тимоха.

— Да кто его знает? — пожала плечами бабка. — Говорят, прямо на Варшаву, круля Казимирку в плен брать… Не знаю. Может — правда, может — брешут.

— А что, пан Конюшевский, — спросил Тимофей у друга. — Может и нам с тобой на войну сходить?

— Да ты что?! — ужаснулся «пан Конюшевский». — Чего мы на войне-то не видели? Грязь, вонь, да вечно горилки не хватает… А коли убьют?

— Убьют, как Бог свят, убьют! — поддакнула бабка и нарочито громко всхлипнула, истово крестясь на икону. — Там и без вас есть кому воевать… А у вас, хлопцы, и коней-то порядочных нет… У Богдана-то казаки добрые, не вам чета… Без коней будете не казаки, а пластуны. А пластуну — ему ружжо положено. А что за пластун да без ружжа?

— А ты, бабка, так говоришь, будто в казаках разбираешься… — засмеялся Тимофей.

— Э, милай, — усмехнулась бабка в беззубой улыбке. — Посмотрел бы ты на меня лет так сорок назад. Я тогда и в казаках, и в есаулах, и в гетманах разбиралась.

— Жалко, что ты не на сорок лет моложе, — искренне сказал Тимоха, пытаясь представить бабку если не девкой, так хотя бы молодухой. Но не получилось. Казалось, что всю жизнь она такой и была…

— А чего, свербит? — спросила бабка, беззастенчиво указывая на передок акундиновских штанов. Тот совершенно бездумно ухватился за гульфик, а старуха засмеялась: — Ты бы, милай, шаровары бы, что ли, козацкие одел. Все не так заметно бы было, как в твоих штанах-то кургузых. А то я уж ведь решила, что ты на меня, старую, запал… Ежели что, то я не против…

Тимофея перекосило от такого намека. А Костка, зараза, принялся ржать, как пьяная лошадь. Как пьяная — потому что помимо пампушек и вареников бабка Одарка варила еще и вудку, от которой почему-то не было похмелья.

— Ладно, — смилостивилась вдруг бабка. — Есть тут у меня соседка вдовая. Жидовочка, правда, но баба хорошая. Прятала я ее как-то вместе с детьми, когда казаки жидов били. Приведу…

— Бесплатно? — поинтересовался Тимофей.

— Ну, как же, — хмыкнула бабка. — Будет она тебе бесплатно ноги раздвигать. Я ж говорю, — как недоумку, пояснила старуха, — вдовая она. Чоловика ейного, Менделя-шорника, казаки пьяные взяли да на воротах повесили. Потом, когда протрезвели, жалели его сильно — хорошие седла делал. Хотели тогда и бабу вместе с детишками подвесить, да они убежать успели. Ну а каково им без хозяина-то? Детишек-то жинке поить-кормить надо! Иной раз, конечно, работа какая бывает… Шаровары козацкие, турецкие перешивает да жупаны галуном обшивает. Но это для тех баб, кто иголку с ниткой в руках держать не умеют или ленятся. А другая какая у нас тут работа для жинки? В шинок ее не возьмут, потому как — жидовка, сразу бы ее до смерти и снасильничали. А по дому да по полю все сами делают. Христа ради просить? Так ей могут и не подать. Я уж ей, дуре малохольной, и так и эдак разъясняла, что за-ради детей можно и передком поработать… Вроде бы согласная она, да все стесняется, дура. Может, уломаешь ты ее, так все ей денежка будет. С постояльцами своими, кто почище да поприличнее, сводить буду.

— Отведешь? — загорелся Тимоха, нащупывая кошель с деньгами и размышляя, сколько платить-то жидовке? Может, медные газетты итальянские ей отдать? Их еще оставалось с половину кошелька, а девать-то некуда…

— Сюда приведу. Дети там у нее, и места маловато…

— Веди! — радостно сказал Акундинов, а сам подумал: «Ишь, сводня старая. Небось, еще и денежку поимеешь!» Потом подумал еще немного и понял, что это правильно — чего ж старуха должна зазря ноги-то топтать?


…Вечером, когда Конюхов уже спал, выдыхая из себя запахи бабкиной вудки, Одарка привела жидовочку. На первый взгляд, такую же страшную, как и сама хозяйка. Когда Акундинов узрел сгорбленную фигуру, закутанную в драное тряпье, то испугался. А как поглядел на рожу…

— Бабуля! — в сердцах завопил Тимофей. — Ты мне кого привела? Это с какой богадельни ты мне старую клячу притащила? А ну, уводи обратно!

— Сейчас увидишь… — спокойно пообещала старуха и, принимаясь раскутывать гостью, пояснила: — По улицам вела, чтобы не приставал кто…

Вот снят один слой тряпок, другой… Когда же женщина разогнулась и смыла в рукомойнике сажу, перед Акундиновым предстала молодая и довольно красивая баба. Ну, носик слишком острый да волосы курчавые. А коли бы задница была потолще да титьки побольше, то могла бы за итальянку сойти…

— Ну, вы уж тут сами теперь, — сказала бабка, глянув на пьяного Конюхова. — Этот-то писарчук твой спать будет без задних ног, а я мешать не буду — пошла… Совет вам, — хихикнула старуха, — да любовь.

— Подожди-ка, бабуля, — остановил ее Тимофей, рассмотрев в глазах приведенной бабы голодный блеск. — У тебя там поесть ничего не осталось? Творожок там, пампушки. Отдельно заплачу! А лучше бы сала кусочек…

— Сала! — хмыкнула бабка, и Акундинов вспомнил, что жиды, как и турки, сало не едят. Хотя, как полагал он, если жрать очень сильно захочешь, то и крысу съешь… Бабка, однако, все сообразила правильно и скоро притащила курочку, десяток вареных яиц и несколько ломтей хлеба. Умная бабуля прихватила еще и небольшую бутылку с вудкой. Оставив все добро на столе, Одарка ушла.

— Ну, садись, красивая, — предложил Тимофей, разглядывая гостью. — Тебя как звать-то?

— Генькой, — ответила женщина, робко садясь за стол и разглядывая еду.

— А меня — Иоанном Васильичем, а можно — просто Иваном, — представился Акундинов, наливая вудку в маленькие оловянные чарки. — Ну, за знакомство! — сказал он, чокаясь с женщиной и выпивая.

Генька же держала свою чарку в руках и, как зачарованная, смотрела на еду.

— Ты не боись, красавица, — подмигнул ей Тимоха, пододвигая курицу. — Давай-ка, крылышко себе отломи, ножку. Наворачивай за обе щечки да не стесняйся…

— А можно, — тихонько спросила женщина, поднимая на него свои огромные черные глаза, — я детям немного возьму?

— Детям? — переспросил Тимофей, наливая себе еще чарку. — Давай-ка мы, Генечка, так с тобой сделаем…

Акундинов отломил от курицы ножку и оба крылышка, выбрал пару яиц и ломоть хлеба, отложил их в сторону, а все остальное отгреб к бабе:

— Это вот ты прямо сейчас соберешь да завернешь. Когда уходить будешь, то с собой и возьмешь. А это, — показал он на остатки, — нам на закуску пойдет…

Генька, не веря в такую удачу, схватила еду и принялась заворачивать ее в какую-то тряпку, потом — в другую. Тимофей же стал обшелушивать яичко. Потом, обмакнув его в соль, сказал:

— А ну-ка, открой ротик…

Чувствовалось, что баба давненько не ела досыта. Но все-таки она пыталась сохранять достоинство — ела опрятно, не раскрошив яйцо и не пытаясь хватать еду большими кусками…

— Вот молодец, — похвалил ее Тимофей и сказал: — А вот теперь, милая, надо бы и выпить.

Проследил, чтобы Генька выпила чарку, а когда закашлялась, Тимоха тут же придвинул ей крылышко:

— Вот, милая, закуси-ка быстренько…

Сам он, поужинавший галушками, был сыт, потому ограничился только корочкой хлеба.

Кажется, выпитая чарка сразу же ударила бабе в голову. Она порозовела, храбро взяла со стола кусок хлеба и принялась есть, отщипывая по крошке, как курочка…

— Страшно?

— Не страшно, — помотала она головой. — Вы, я вижу, человек добрый. Стыдно…

— Чего стыдно-то? — переспросил Тимофей, сделав вид, что не понял.

— Стыдно, что телом торговать буду, — опустила женщина глаза, перестав есть.

— Ты, красавица, выпей-ка еще, — посоветовал Тимоха, наливая женщине. Подождав, пока Генька не выпьет, сказал: — Пусть тем будет стыдно, кто тело твое покупает… А мы с тобой сейчас пойдем…

Женщина после двух чарок изрядно опьянела, потому оттащить ее на ложе было несложно. Она в благодарность даже попыталась что-то поделать со своим телом, но получилось не очень…


…Проснувшись на рассвете, Акундинов не обнаружил рядом Геньку, но совсем не расстроился от этого. Подумал лишь, что не успел рассчитаться с бабой. «Ну, с нее и жратвы довольно», — решил он и успокоился.

— Ну, как? — засунула в хату свой острый нос бабка Одарка.

— Да ничего… — неопределенно ответил Акундинов, начиная одеваться прямо при бабке. Можно подумать, что старая ведьма найдет чего-нибудь новое…

— Сколько дал? — деловито спросила бабка.

— Не успел, — честно ответил Тимофей. — Хотел вот всю медь отдать, что с Италии осталась. Не знаю только, в ходу тут такие или нет…

— А что за медь-то? — заинтересовалась бабка.

Акундинов вытащил из кошелька одну монетку и подал ее бабке.

— Ишь ты, — хмыкнула старуха, рассматривая изображенную на одной стороне папскую тиару, а на другой — герб Рима, языческую волчицу. — Похожа на немецкий пфенниг. Полдюжины мог бы бабе отдать, так ей бы с дитями на неделю бы хватило. Да и я, для первого-то раза, за знакомство много-то бы и не взяла… Ну, эту-то возьму…

— Возьми, — кивнул Тимоха и вроде бы даже стал оправдываться: — Проснулся, а она уже убежала. Еду вот только, что ты вчера принесла, отдал…

— Ну, тогда ладно, — успокоилась Одарка, отходя к печке и принимаясь греметь горшками. — Все не зазря подол-то задирала…

Натянув тесные штаны и рубашку, Тимофей стал искать свой кожаный пояс, в котором хранились оставшиеся цехины и талеры. Немного их, правда, оставалось. Хотя, ежели по уму, так на такие деньги можно было бы жить года два.

— Бабуль, — обеспокоенно спросил Тимоха. — Ты пояса моего не видела?

— Ну, вон лежит, — удивилась бабка, показывая на широкий ремень, которым Акундинов подпоясывал камзол и где обычно цеплялась сабля.

— Не, — отмахнулся тот, бегая по хате и разбирая свое и Косткино барахло. — У меня еще один был, с карманами.

— В котором ты серебро свое хранишь? — догадалась бабка и тоже включилась в поиски. Однако даже вдвоем они ничего не нашли.

— Костка, ты пояса моего не видел? — стал Тимофей трясти приятеля, но тот только бурчал что-то неопределенное.

— Не, он не видел… — заступилась бабка за старого пьянчугу, пояснив: — Конюшенко-то твой до рассвета проснулся да и приперся ко мне: «Дай, бабушка, горилки чуток. Душа горит…», ну, я ему кружечку и нацедила… Мне-то, старой, все равно не спится. Посидели, побалякали. Он еще удивился, что ты с бабой какой-то спишь. Потом я ему еще кружечку нацедила, да он спать и ушел… Генька-то уже перед рассветом ушла. А чужие в хату не заходили, а не то я бы услыхала.

— Не иначе, Генька… — в раздумьях сказал Тимоха. — Не дождалась, пока я ей деньги-то отдам, вот и тогось…

— Да ну, не может такого быть, — неуверенно сказала старуха, а потом призадумалась: — Денег-то много было?

— Цехинов венецийских штук десять… Ну а еще штук пять талеров, — скорбно ответил Тимофей.

— Батюшки-светы! — закрестилась старуха. — Десять золотых! Откуда ж у тебя богатство-то такое? Неужто ограбил кого?

— Да ты что! — возмутился Акундинов. — Мне в Сербии, знаешь, какие подарки дарили? Да я в Рим к самому папе с таким обозом да со свитой приехал, что самому королю впору!

Тимофей на всякий случай не говорил бабке, что он царевич. Но старуха уже давно заподозрила, что ее квартирант — человек непростой. Одна сабля чего стоила!

— Ой, Ваня, — вздохнула бабка, — не знаю, чего и сказать… Вроде бы баба-то честная. Но соблазн-то уж больно велик, а у нее дети… Десять цехинов! Опять же, хотя и честная вроде бы баба, но… жидовка. А жиды все одним миром мазаны.

— Пойдем-ка, бабуля, к ней, — сказал Тимофей, вставая.

— Может, лучше я одна схожу? — спросила Одарка.

— Да нет уж! — твердо ответил Акундинов, вставая. — Лучше уж я сам ее спрошу…

— Ну ладно, — вздохнула бабка. — Пошли. Только задами пойдем. Не хочу я, чтобы народ нас увидел. Мало ли…

Старая хата, где обитала Генька, до половины вросла в землю. Крыша прохудилась и провалилась. Было заметно, что солому пытались латать, но неумело… Однако внутри было хоть и бедно, но чисто. Земляной пол подметен, а стены и печка сияли свежей побелкой. Из мебели имелся только стол да три грубые, самодельные табуретки. В углу лежал матрац — старый и ветхий, но аккуратно заштопанный.

Сама хозяйка вместе с ребятишками — мальчишками-погодками лет пяти-шести разбирала на столе какую-то сухую траву. Похоже, что накануне женщина долго плакала, да и сейчас едва сдерживалась.

При виде непрошеных гостей Генька попыталась закрыть руками траву, а потом испуганно сказала:

— То пану лекарю подорожник да ноготки собрали. Он их велел на зорьке срезать, по росе да высушить, а за каждый фунт грош заплатить обещал.

— Да уж вижу, что не дурман с болиголовом, — хмыкнула Одарка, запуская в траву свою костлявую руку, похожую на птичью лапку. — Не бойся, дура, никто тебя за ведьму не примет. Ты лучше вот что… — замялась старуха, но потом решительно сказала: — Поясок-то хлопцу вернула бы, а?

— Да вы что, тетечка? — удивилась Генька. — Какой поясок?

— Такой, красавица, — вступил в разговор Тимофей. — С деньгами золотыми да серебряными. Добром бы вернула.

— Да что вы брешете-то? Какой поясок? — не понимала жидовка. — Я только еду взяла, что вы, пан, сами разрешили…

— По-хорошему, стало быть, не хочешь? — спокойно спросил Тимофей, а потом неожиданно ударил женщину в лицо открытой ладонью.

Генька упала. На Тимофея молчаливо набросились мальчишки…

— Ах вы, звереныши, — прошипел он, ударив одного и пнув второго.

— Ваня, ты бы поосторожнее, — забеспокоилась старуха. — Испортишь бабе всю красоту, так и куда я с ней?

Генька, увидев, что бьют детей, набросилась на Тимоху, как разъяренная волчица, попыталась схватить его за волосы…

«Ей бы, дуре, лучше бы мне в глаза вцепиться!» — с усмешкой подумал Тимофей, ловко выворачиваясь из бабьих рук, а потом ударил Геньку кулаком в лицо, отчего та опять упала. Оглядевшись, Тимофей схватил одного из мальчишек за волосы, вытащил из ножен саблю и приставил лезвие к горлу ребенка.

— Если не вернешь — щенка твоего прирежу, — буднично и как-то спокойно пообещал он, зная, что такой тон иногда пугает больше, чем крики и ругань.

Генька протяжно взвыла, подползла к Тимофею и, обхватив его ноги руками, стала целовать сапоги:

— Господин Иоанн, отпустите Арона! Не брала я пояса, клянусь! Пожалейте…

— Слышь, а может — не брала? — засомневалась бабка. — Она, вишь, хоть и жидовка, а как убивается-то…

— Ладно, — процедил Тимофей сквозь зубы, отшвыривая мальчишку в угол, где уже лежал без сознания его братишка. Вложил саблю в ножны и, стряхивая с сапога жидовку, пнул ее в живот другой ногой. Генька отползла в угол и принялась обнимать своих детей, обливая их слезами. Вроде бы оба «щенка» были живы…

— Подойди ко мне! — приказал Акундинов бабе, а когда та не услышала его, повысил голос: — Н-ну, я кому сказал, тварь?! — Подойдя к женщине, он схватил ее за волосы: — Вставай, сучка! А не то я сейчас выб…м твоим еще добавлю.

Женщина с трудом встала. Нос и губы у нее были разбиты.

— Ну и морда у тебя, смотреть противно, — брезгливо сказал Тимофей и скомандовал: — Повернись-ка…

Видя, что та не поняла приказ, развернул жидовку спиной к себе, уронив ее лицом на стол, прямо в ромашку и подорожник. Потом задрал ей подол, торопливо приспустил штаны и вошел в нее.

Изнасиловав бабу прямо на глазах у испуганных детей и спокойно наблюдавшей за этим бабки, Тимоха довольно рыкнул и стал одеваться.

— Ну, будет рыдать-то, — попыталась успокоить Одарка жидовку. — Все живы, так и то добре. И от тебя ничего не убыло. Дырка-то у тебя — не мыло, чай, не измылится…

— Пойдем, бабуля, — предложил Тимофей, понимая, что обыскивать хату глупо. Если и спрятала, то далеко, не сыскать. И было похоже, что не скажет, хоть убей…

Пока шли обратно, бабка всю дорогу зудела.

— Ну зачем же в личико-то ей было бить? — возмущалась старуха. — Оно ж у нее и так неказистое… А теперь-то куда ее? Кто ж на нее позарится-то?

— А! — отмахнулся Тимофей. — Мужик какой либо казак, как водки выпьет, так ему и старуха красавицей покажется, а не то что жидовка!

Вернувшись в самых расстроенных чувствах, они застали Костку, который уже проснулся и теперь опять хотел выпить.

— Бабулечка, — запричитал Конюхов, умильно улыбаясь щербатым ртом. — Налила бы чуток…

— Внучек ты козлиный! — заругалась бабка. — На себя-то бы посмотрел, черт старый. Какая я тебе, к ляду, бабулька?

Седой и всклокоченный, опухший от пьянки Константин сам сейчас выглядел не моложе бабки.

— Тебе пить-то не надоело? — ради приличия и уже в который раз спросил Акундинов, прекрасно зная, что если Костка начал пить, то остановится не раньше, чем начнет видеть чертей.

— Пьян, да умен — два угодья в нем! — ответил Конюхов поговоркой, воздевая вверх длань. — А то некоторые-то, что с бабой мутарятся, ум-то забывают…

— Налей ему, — попросил Тимофей у бабки и фыркнул: — Два угодья в нем… Умник хренов.

— Да не глупей других-то! — обиделся старый забулдыга. — Не то что некоторые, которые деньги по всей хате разбрасывают…

— Какие деньги? — насторожился Акундинов.

Конюхов с видом победителя вытащил из-под собственного матраца… кожаный пояс.

— Где взял? — радостно спросил Тимофей, выхватывая пропажу. — Откуда?

— Откуда, откуда, — проворчал Костка. — Сам с бабой спишь, а у тебя пояс валяется где попало. Вон, прям посреди избы был… Я и подумал, дай приберу…

— Ах ты, сволочь пьяная да злое…я! — выматерил Тимофей старого друга, едва сдержавшись, чтобы не стукнуть того в ухо.

— Ну а что случилось-то? — опять обиделся Конюхов. — Я, понимаешь ли, стараюсь, за тобой, растяпой, прибираю, а ты… Лежишь кверху жопой да бабу щупаешь. А если бы баба эта деньги-то взяла да и украла?

— А я и решил, что это она украла, — зло сказал Акундинов, увязывая пояс под камзол. — Уже сходил да морду набил…

— Ну и дурак, — зевнул Костка. — Лучше бы ты ее еще разок трахнул.

— А он ее и трахнул, — тоненько засмеялась старая ведьма, а потом спохватилась: — И как я ее теперь с постояльцами-то буду сводить? Больше-то ведь никто и не придет…

— Да денег дашь, вот и вся недолга, — пожал Тимофей, вытаскивая кошель с медью. — Вон, раз, два, три… Пять-то хватит? Ну ладно, так и быть, еще два медяка добавлю за рожу разбитую. Не виниться же перед жидовкой идти?

— Это точно, — кивнула бабка, сгребая монетки. — Еще чего не хватало! Перед жидовками виноватиться! Радехонька будет, что денег дали…

— А может… сегодня вечерком ты ее опять приведешь? — хохотнул Тимофей, но спохватился: — Не, сегодня она рыдать будет да морду разбитую в порядок приводить. Да и другое дело есть.

Посмотрев, как Конюхов блаженно прихлебывает горилку из кружки внушительных размеров, добавил:

— Пойду я, пожалуй, к писарю генеральному. Может, на войну съезжу. А то скучно мне тут.

Костка, пребывавший в состоянии успешной борьбы с похмельем, только кивнул, не соображая уже, о чем именно говорит друг. Бабке, что сунулась было с вопросами, Акундинов сунул в руку талер, кивнув на приятеля:

— Пусть у тебя поживет. Коней я обоих с собой возьму, чтобы на сено да на овес не тратиться. А этот ест немного. Талера ему надолго хватит. Ну а коли задержусь — опосля похода рассчитаюсь.

Подумав, сунул бабке еще две монеты.

— Зато пьет в три горла, — беззлобно проворчала бабка, прибирая деньги. — Ну да ладно, горилка-то своя, хватит…

* * *

Война, на которую спешил Тимофей, затягивалась. Он-то думал, что казачье войско выйдет из Чигирина да сразу же куда-нибудь пойдет. Но, отойдя от городка верст на сорок, казаки спешились и принялись обустраивать лагерь. Те, что подомовитее, разбивали палатки и ставили шатры. Те, кто победнее, забирались на ночь под телеги или обходились попонами. Казаки на войну не шибко спешили, а гетман все медлил…

Генеральный писарь Запорожского войска Выговский взял Акундинова в свой шатер и использовал как переводчика (хотя и он, и гетман знали турецкий и татарский). Иван Евстафьевич даже внес Тимошкино имя в какой-то толстый юрнал и посулил жалованье!

Новый приятель разъяснял москалю, не сведущему в военном деле:

— Круль наш, Ян Казимир, на Волыни сейчас. Войска у него тысяч тридцать будет. А к нему Ерема Вишневецкий идет на подмогу, с двадцатью тысячами. Стало быть, нам Ислам-Гирея с татарами дождаться нужно да дончаков. Вот как будет нас хотя бы тыщ восемьдесят, то и нападать можно.

— А чего же тогда ехать-то было? Сидели бы себе в Чигирине, — пробурчал Акундинов, которому не нравилось ночевать на тощей подстилке, пусть и в богатом шатре.

— В Чигирине, конечно, лучше, — вроде бы согласился Выговский. — Только, — вздохнул генеральный писарь, — если туда вся орава татар да дончаков нагрянет, то где их размещать-то? От города-то одни щепки останутся. А кормежка с горилкой? А сено? А так каждый сам промышлять должен…

Тимофей подумал, представил себе кучи конского навоза, что останутся от восьмидесяти тысяч коней (а и от людей не меньше!), и согласился…

— Нападать-то когда будем? Когда король с Вишневецким соединятся, чтобы двух зайцев да одним ударом?

— Да нет, — улыбнулся Выговский. — Лучше бы порознь. Если соединятся, то возни с ними много будет.


…Тимофей не понимал